Из истории первых веков христианства [Иоганн Геффкен] (fb2) читать онлайн

- Из истории первых веков христианства (пер. Александр Брюсов) 610 Кб, 159с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Иоганн Геффкен

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Иоганн Геффкен Из истории первых веков христианства

I. Вступление христианства в греко-римский мир

Интерес к христианству в наше время. – Точное определение задачи. – Настроение мира в эпоху Христа. – Духовная жизнь в эпоху Христа. – Вера в бога в античном мире. – Спор между античными философскими школами. – Значение стоической философии. – Продолжение философской полемики.

Современная эпоха нашего духовного и нравственного существования снова выдвинула на первый план вопросы религиозной жизни, и мы, немцы, с полным правом можем превозносить ее за это, хотя бы в других отношениях мы и считали многое в ней заслуживающим лишь осуждения и не находили бы особого удовольствия жить в эту эпоху. На какой бы точке зрения мы ни стояли, – желая вынести вполне справедливое решение, мы несомненно должны признать, что среди наших современников лишь очень немногие принадлежат в разряду хулителей. Настоящая фривольность вообще, слава Богу, редкая гостья в немецких землях; выражение «христианские бонзы» принадлежит тому быстро протекшему времени, когда самый грубый материализм, казалось, завладел многими умами. Мы, слава Богу, в этом отношении ушли далеко вперед; даже совершенно нерелигиозные философы и историки видят в христианстве великую, отчасти даже величайшую проблему человеческого развития. Помимо лекций на религиозные темы, на которые собираются обыкновенно лишь лица одинакового образа мыслей, мы замечаем, что вообще в Германии с каждым днем становится все сильнее и сильнее жажда более близкого ознакомления с содержанием и значением христианства. Разве не является, напр., важным симптомом то, что А. Гарнак имел возможность говорят в Берлине о сущности христианства перед аудиторией, состоявшей почти из 600 студентов всех факультетов. Такое же знамение времени составляет и появление в свет размышлений и исследований об учении Иисуса, написанных Чэмберлэном, известным автором основных течений XII века. Сюда же следует отнести также и тот интерес, который был проявлен сначала германским императором, а за ним и всей Германией к лекциям Делича о «Вавилоне и библии».

Лекции Гарнака и Делича вызвали целый поток полемической литературы. Твердая критическая и теософическая позиция первого оскорбила ортодоксальных теологов, слишком большая переоценка результатов, добытых вавилонскими раскопками, сделала Делича объектом еще более энергичных нападок. По-видимому, в этой области, касающейся не одного только разума, трудно достигнуть действительной объективности. Повсюду раздается требование беспристрастного исследования и тем не менее, когда в этой области появится какое-либо новое литературное произведение, прежде всего спрашивают о его «точке зрения». И как это ни печально, но это почти необходимо. Пока наше воспитание будет христианским, до тех пор мы не в состоянии буден рассматривать проблемы христианского предания, как предмет чистого рассудка. Как бы мы ни смотрели на вопрос о подлинности евангелий, будем ли мы считать их дополняющими друг друга, или же отдадим предпочтение одному из них, признаем-ли мы действительным историческое существование Христа или же будем считать его лишь мифической личностью: во всяком случае глубокое, подчас даже самое сокровенное участие чувства в работе необходимо. Ибо, если теолог, занимающийся вопросом о явлении Христа, человек без чувства, то он не настоящий теолог. Но как раз поэтому-то, каковы бы ни были его взгляды, он всюду легко наживает врагов, которые так же искренни в своих суждениях, как и он, но, в сожалению, не всегда склонны признавать его честность.

Мы не будем говорит здесь о личности Христа и его деяниях, об евангелиях и т. п. Историку и филологу, который в сущности не менее близко принимает в сердцу вопросы христианства, чем теолог, все-таки изучать их гораздо легче. Он скорее сумеет отнестись к ним без всяких предвзятых мыслей, он может, исходя из какой-либо области, проникнуть от периферии к центру; для теолога же исходным пунктом большею частью является сам Христос, и обыкновенно он проводит свои круги вокруг одного центра. И здесь, в этой области истории христианства, где источники становятся тем обильнее, чем дальше мы уходили от самой личности Христа, мы достигаем также более положительных, я бы сказал, более мирных результатов, чем при изучении самой личности Христа. Но все-таки подобные исследования всякий раз снова приводят в центру всего рассматриваемого движения; по глубине и разнообразию того возбуждающего действия, которое оно оказывает на умы, мы постоянно вновь представляем себе величие того, кто вызвал это движение.

Посвящая несколько глав эпохе древнейшего христианства, т. е. главным образом эпохе II столетия, мы, как ни стремимся к этой цели, тем не менее никоим образом не можем претендовать на достижение полной объективности, или лучше сказать: на установление объективных истин. На самом деле, положа руку на сердце, мы должны признать, что в действительности существует только один неопровержимый факт, – это факт победы христианства; причины этой победы, как-бы просты они ни казались наивному уму, гораздо более глубоки; чем многие думают; да, ответить на этот вопрос, может быть, возможно лишь догадками. Но тем не менее мы попробуем до некоторой степени беспристрастно проследить самый процесс осуществления этого факта и придти к некоторым поучительным результатам. Правда, очень возможно при этом, что эти результаты оскорбят внутреннее чувство некоторых, или пошатнут чье-нибудь кровное убеждение. Но здесь менее, чем где-либо, мы должны опасаться смотреть истине в глаза, ибо ведь как раз христиане и стремятся к познанию истины. Такая гигантская эволюция, как победа совершенно нового мировоззрения, совершается не без заблуждении, не без сильнейшей, нередко превосходящей всякую меру страстности, не без временных поражений: буря и натиск весьма человеческие свойства, характеризуют также и ход возникновения христианства. Но как раз поэтому то человеческая личность и здесь, среди всей этой, часто весьма мало радующей душу борьбы сохраняет свой победный блеск, и цель борьбы, достижение высочайшего мыслимого на земле идеала, более чем где-либо и когда-либо сглаживает ошибки страстей.

Мы только-что говорили о все усиливающемся интересе, проявляемом в наши дни к этим вопросам. И по какой-то почти таинственной случайности теологическое исследование, также вновь воспрянувшее за последнее время, получило поддержку в совершенно неожиданных открытиях. За последнее время было сделано и делается множество находок, о которых еще недавно никто не решался и мечтать. Древнейшие сочинения, считавшиеся давным давно утерянными, появляются на свет в более или менее целом виде, древне-христианские послания к пастве, множество апокалипсисов, отрывки евангелий, предполагаемые слова Христа. И чем больше мы находим, тем сильнее делается надежда найти еще большее; и ничего нет мудреного, что в один прекрасный день мы еще узнаем о находке нового древнего евангелия. Правда, одновременно с этими находками возникает и масса новых проблемм, и к абсолютному знанию, по самой природе этих проблемм, мы приближаемся менее, чем в какой-либо другой области.

Переходя прежде всего к рассмотрению состояния язычества в эпоху выступления христианства, сначала нужно опровергнуть тот, еще весьма распространенный, взгляд, будто бы во времени появления Христа язычество, или лучше сказать – греко-римский мир был уже настолько разорен, что сам объявил себя банкротом. Алтари будто бы были совершенно оставлены, авгуры занимались высмеиванием друг друга, самые неимоверные пороки беспрепятственно торжествовали, Рим сделался Вавилоном отвратительнейших преступлений, и если греки и не были так развращены, как римляне, то и они проводили время лишь в бесплодной философской болтовне, которую апостол Павел застал в Афинах. Все это в такой форме либо совершенно неверно, либо, если и верно, то в весьма небольшой степени и основано на совершенно одностороннем взгляде.

Несомненно, мир устал, но не в том смысле, как это нам нередко стараются представить. В культурном отношении он вовсе не дошел еще до своего естественного конца; эпоха, породившая писателей Цезаря, Горация и Тацита (называю лишь наиболее крупные имена), не может считаться исчерпавшей самое себя. Чувствовалось только материальное разорение, благодаря вечным междоусобным войнам, об опустошительном действии которых мы не можем даже составить себе достаточное представление. Ошибки экономической политики Рима совершенно обессилили провинции, не смотря на то, что отдельные дальновидные люди и старались облегчить положение провинциалов. И вот, после всех невзгод, продолжавшихся целые десятилетия, возникла империя, и империя здесь действительно принесла с собою мир. Возникло то центральное место, в которому провинциал мог обращаться со своими нуждами, щедрые владыки стали править в Риме, который до этого лишь расхищал чужое добро: над землею был снова судья. Материальная жизнь, после глубокого упадка, опять достигла расцвета, и если сенат в Риме все еще стоял отчасти в стороне, и дружественные ему писатели не находили достаточно слов против тирания императоров, то провинция напротив, почти с первого же дня существования империи, сделались фанатическими приверженцами её, и многие из императоров, на которых мы через сенаторские очки привыкли смотреть, как на извергов, в провинции считались благодетелями. Прежде всего, конечно, сам Август. Благодарная провинция Азия – факт, который стал нам известен, благодаря лишь одной новейшей находке – чтила его, как «спасителя», и мы знаем теперь, с какой целью христианство так энергично старалось перенести это имя на основателя собственной религии: назареянин должен был вытеснять римского императора. – Всматриваясь в историю этих императорских фамилий и их дворов, мы, конечно, не можем не содрогаться при виде тех ужасов, которые там творились. Но эти противоестественные преступления достаточно часто случались и в другие эпохи. Интимная история многих европейских дворов ничем не отличается от истории римского двора, и если о нравственности современных народов судить только по «chronique scandalense» известных общественных кругов, то можно придти к весьма пессимистическим результатам. Благодаря античной откровенности и пристрастию историков к скандальным фактам, эти образцы римской испорченности получили такое освещение, как будто они составляли тогда общее правило. Но два фактора позволяют судить о морали данной эпохи: нравственное отношение к совершающемуся в ней злу и позитивное выполнение добра. Первый момент не находился в забвении в императорскую эпоху, во всяком случае в гораздо меньшей степени, чем, напр., в эпоху итальявского возрождения; те римские императоры, которые действительно ничего не стоили, находили всегда осуждение в народе. Труднее ответить на вопрос: «что доброго дало то время?» Люди тогда, конечно не были многим хуже, чем какое-либо другое время; религиозное чувство и потребность в религии постоянно возростали, как о томе свидетельствуют богослужения, о которых будет речь впереди, но рост материального благосостояния, глубокий мир в провинции погружали общество в столь же глубокую бездеятельность. Празднества сменялись празднествами, повсюду произвосились речи, которые современному человеку нужно прочитать, по крайней мере, три раза, чтобы понять все ничтожество того повода, по которому они произносились. – Но этой внешней бездеятельности соответствовала мощная жизнь духа. Бесчисленные надгробные надписи свидетельствуют о глубине того чувства, которое вызывала смерть близкого человека, особенно о тесной супружеской связи, сближавшей любящие сердца: ведь, в эпоху императоров жила та римская женщина, которая, видя умирающего мужа, вонзила себе нож в сердце, воскликнув: Пэт, мне не больно! Читая, далее, произведения Сенеки или Эпиктета, мы не можем не поражаться святостью и возвышенностью их нравственного мировоззрения. Не даром еще до сих пор существует мнение, что Сенека непременно должен был иметь понятие об учении Христа; это мнение повторяет ошибку последних веков древности, когда на основании сходства учения Сенеки с христианством, была сочинена даже целая переписка между апостолом Павлом и Сенекой, сохранившаяся до нашего времени.

Но в эпоху зрелости находится в почете и развивается наука. Здесь, несмотря на то, что нам известны имена выдающихся юристов и филологов, об этом много говорить не приходится. По крайней мере, греческая наука, о которой в сущности только и может идти речь, достигла уже ранее своего высшего развития; она не увеличивает дальше запас знаний, а сохраняет и собирает уже известное. Прежде всего бросается в глаза сильный застой в точных науках. Математика и астрономия приходят в упадок и вновь переживают расцвет лишь в конце древности, явно противодействуя христианству, не ожидавшему ничего доброго от математики. На ряду с этим комментируются старые произведения и традиции передаются потомству. То же самое и с географией. Здесь также мы тщетно стали бы обращаться к отдельным представителям этой науки с вопросами об их путешествиях или самостоятельных исследованиях, мы можем спрашивать их только о тех источниках, какими они пользовались, и от которых их отделяют нередко целые столетия. Довольно печальным знамением для этой эпохи и её научных стремлений является также то обстоятельство, что её величайший географ, знаменитый Птоломей, написал произведение об астрологии. Медицина в свою очередь находится в жалком состоянии; единственный, действительно выдающийся, врач и писатель этого времени, Гален, комментировал также более древние произведения и кроме того жил многими другими интересами. Наконец, исторические науки. если вообще можно говорить о таковых в древности, совершенно утратили свое настоящее значение. Историка, который действительно занимался бы серьезным. объективным изучением источников, нет; все сводится – и это вообще основная ошибка античной историографии – к красивым описаниям. Даже такие личности, как Тацит, главным образом привлекают нас, как писатели; строгой истины, несмотря на их обещания, у них искать нечего. Только одна отрасль духовной деятельности составляет предмет действительно всеобщего внимания и все возрастающего интереса, которого позже не могли избегнуть и христиане; это – красноречие, или вернее – искусство высказывать возможно многоречивее, изысканнее и запутаннее то, что можно было бы ясно выразить немногими словами. Это с малолетства изучается к школах реторики, где каждый приучается писать различным стилем, соответствующим различным предметам.

Успехам науки соответствует её оценка. Греческая философия уже давно занималась, как это мы подробнее увидим далее, внутренним развитием человека. Но лишь в эту эпоху впервые все более и более выдвигается идея, что наука ничему не может помочь, что все должно сосредоточиться на заботах о душе. Упомянутый уже Сенека, хотя иногда и горячо защищает науку, как он ее понимает, но делает это лишь потому, что так поступали его греческие предшественники. Там, где проявляется его собственное убеждение, мы слышим нечто совершенно иное. Геометрия, по его мнению, ничего не стоит: какая польза, восклицает он, в вычислении площади данного участка земли, если я не умею поделиться им с братом! Не надо знать более того, что необходимо; большинство ученых скучны, болтливы, надоедливы и заняты собой. Наука не делает человека лучше, это достигается лишь изучением мудрости. – Таким образом, когда утверждают, что христианство было враждебно образованию, то в такой форме это неверно. Правда, христиане не менее враждебно относились в абсолютному знанию, чем греко-римские философы; но последние сами дошли до этого, христиане же мыслили так, как все окружающие: утомление знанием древнего мира и для христианства является одной из его предпосылок.

Итак, главный интерес эпохи сосредоточивается на собственном я. Это не свидетельствует о людях того времени с худой стороны, тем более, что такое настроение было широко распространено. Но интерес, проявляемый к своему собственному внутреннему миру, необходимо приводить к вопросу: кто твой бог, и как ты относишься к нему? С этим вопросом связано все понимание эпохи. Поэтому, мы должны более подробно рассмотреть религиозное настроение античного человечества в эпоху явления Христа и в последующие десятилетия, тем более, что теологи в этой области нередко исходят из совершенно общих представлений, не изучая самостоятельно источников.

Вера в богов нередко являлась камнем религиозного преткновения для мыслителей древности; известно, что Платон хотел совершенно изгнать из своего идеального государства чтение такого безбожного поэта, как Гомер. Но это были только отдельные выступления. Новая эпоха теологического мышления впервые зарождается лишь в конце IV века. Беспримерное величие Александра Македонского, по-видимому, до бесконечности раздвигало пределы человеческой мощи, и желание царя, чтоб ему воздавали божеские почести, было исполнено, не смотря на протесты некоторых скептиков. Его преемники действовали также. И раз люди стали считаться богами, то, как прямой вывод отсюда, мог возникнуть и взгляд на богов, как на людей. Подобные рационалистические мнения, что культ богов возник из почитания особо выдающихся людей, нередко высказывались уже и ранее, но впервые в систему привел их грек Эвгемер, по имени которого и все это рационалистическое направление получило название эвгемеризма. Эвгемер написал нечто в роде романа-путешествия, в котором он рассказывал, что в одной древней надписи ему удалось найти рассказ, где деяния богов описывались, как деяния древних царей. Эти цари позднее, будто бы, объявили себя богами. Выдающиеся умы древности относились в этой неостроумной, но, по-видимому, пользовавшейся в то время успехом книге довольно пренебрежительно, вследствие множества, встречавшихся в ней, выдумок; христианам она во всяком случае нередко служила хорошую службу в их борьбе против язычников. Для нас она является только знамением времени, только симптомом, а вовсе не планомерным, глубоко продуманным нападением на народные верования в богов; иначе автор не придал бы своим рассуждениям формы романа-путешествия. Этой полемике впервые была придана система, когда приверженцы Эпикура, того философа, именем которого впоследствии злоупотребляли для обозначения стремлений ко всякого рода пустым наслаждениям, открыли поход против народных греческих богов. Мы должны остановиться на этом несколько подробнее, так как в противном случае нам не будет понятна полемика христианства против язычников. Эпикурейцы прежде всего останавливались на человеческих несовершенствах богов. Если на Крите показывают могилу Зевса, то следовательно, отец богов когда-то действительно умер, так же, как и прекрасный любовник Афродиты, Адонис; поэтому, он не мог быть богом. Кроме того, эти боги часто испытывали тяжкия муки и страдания, Геркулес находился в услужении у Еврисфея, Арес и Афродита были ранены, а сколько было еще подобных же сказаний. Не менее недостойно божества также, что оно постоянно носит с собою символ своей должности, лук или молот, зеркало и т. п. И как должны мы представлять себе богов? Неужели у Аполлона постоянно гладкия щеки и все одна и та же внешность, неужели бог-кузнец, Гефест, постоянно хромал на одну ногу? Сыновья Зевса заполнили собою весь мир; сам верховный бог ради любовных похождений не боялся превращаться то в быка, то в лебедя, то в орла. Далее, разве эти боги не находятся в постоянной вражде между собою? Во время троянской войны они отчаянно нападали друг на друга, на высоте Олимпа Зевс угрожает богам низвержением, а когда супруга верховного бога хочет что-нибудь выполнить, то она без зазрения совести обманывает своего мужа. На самом деле эти боги не обладают ни одним божественным качеством; они думают предсказывать будущее жалким людям, и тем не менее, сам Аполлон, божественный прорицатель, преследуя Дафну, не подозревает, что она тотчас превратится в лавр. Такие боги не могут служить образцами для людей; напротив, их пример действует чрезвычайно пагубно и только побуждает людей ко злу. Поэтому, почитать этих богов – это значить уподобляться безбожникам, и поэты, сочинив эти басни, совершили тяжкий грех. Несомненно, боги существуют, так как иначе вера в них не была бы так распространена, и не правы те, кто разыгрывает из себя вольнодумцев, в то время, как народ устраивает в честь богов празднества и приносят им жертвы; не следует разбивать ничью веру. Но могут ли эти боги помочь нам, вообще, заботятся ли они о нас, это более, чем сомнительно.

Таков был серьезный и сильный взгляд эпикурейцев. Но чувство грека не могло удовлетвориться этим полным отрицанием. Его страстное искание связи между человеком и божеством удовлетворялось, по крайней мере, отчасти учением стоиков. Стоики, правда, также признают, что боги, изображенные поэтами и виновные в тяжких преступлениях, представляют полное ничтожество. Но не нужно понимать их буквально. Эти мифы имеют глубокое аллегорическое значение. Зевс не есть обольститель смертных жен, он – тот мировой разум, который придает порядок всему, – так называемый, логос (который с некоторым видоизменением упоминается также во вступлении к Евангелию Иоанна), Зевс – душа вселенной. Точно так же и Арес не что иное, как война, Гефест – огонь, Гера – воздух, Аполлон – солнце, Артемида – луна. Таким образом, когда боги на Олимпе борятся с Зевсом, то это означает лишь борьбу элементов между собою, когда царь богов низвергает Гефеста с Олимпа на землю, то в этом нужно видеть лишь факт сошествия на землю огня, когда Арес, раненый Афиной, издает громкий крик, то это не что иное, как недисциплинированное, грубое варварское войско, поднимающее страшный шум в битве, и, наконец, когда Арес соединяется с Афродитой, то это свидетельствует лишь о связи между враждой и любовью для целей гармонии. Этот аллегорический рационализм, встречающийся, хотя и в измененной форме, и в позднейшем христианстве, был лишь внешностью стоического учения и, конечно, не мог наполнять религиозное сознание. Главным для стоиков является вера в провидение, вера, которая в той же форме и опирающаяся на те же аргументы, свойственна и рационализму XVIII века, вообще столь сходному с стоическим учением. Стоик, вглядываясь в мир, находил, что все в нем устроено чудесно. По вечным, железным законам совершается движение светил, и все они так или иначе служат человеку. Следовательно, за всем этим чудесным устройством должна скрываться какая-то движущая сила. Варвары при виде вертящагося глобуса, с вращающимися вокруг него звездами, поражаются этим продуктом человеческого разума. Неужели же мы можем поверить, что небесный свод вращается сам собой. Что нет той души, той первоначальной причины, которая приводила бы его в движение? Войдем в гимназию, где труд совершается по определенному плану, взглянем на благоустроенный город, посмотрим на плывущий корабль: неужели мы можем признать, что все это совершается само собою? А как прекрасна сама земля, в каком порядке все на ней устроено, какая соразмерность, какая целесообразность господствуем всюду! Все сделано для того, чтоб обеспечить животным сохранение и внешнюю безопасность, против всех могучих явлений природы они вооружены особыми органами защиты. Но для кого же все это существует? Конечно, не для самого себя, – целью природы постоянно является польза человека. А сам человек, как искусно и тонко он создан! Каждая часть тела приносит особую пользу, имеет свое особое назначение, даже отличается своей индивидуальной красотой. Если, таким образом, мы сами обладаем превосходно устроенным телом, если животные служат нам, если по положению светил мы узнаем волю судьбы, то не ясно ли, что вся природа движется вокруг человека, как центра, что человек является её конечной целью. Но эта природа есть высшее провидение, чудесная, божественная воля, проникающая вселенную. Сам Бог, который, как отец, окружает любовью человека, свое создание, но сам остается невидим ему, а только чувствуется благочестивым сознанием. Этому божеству подчинены отдельные частичные силы, ибо мир и звезды, и элементы – также боги, носящие в себе часть божественной воли.

Однако эпикурейцы находили эту величественную пантеистическую философию, воодушевлявшую бесконечное множество людей, в лучшем случае, смешной. В аллегорических богах стоиков они видели лишь фантастические образы разгоряченного воображения; разве какой-нибудь бог света или огня, говорили они, может удержать человека от злого дела? Стоическое провидение, проникающее вселенную божественное начало, для эпикурейцев не более, как старая тетка, которая всюду сует свой нос, где её не спрашивают. Ведь этот бог стоиков никогда не может успокоиться, если ему приходится заботиться о таком множестве дел. Что же касается цели, то её вовсе не видно. Разве можно найти какую-нибудь пользу в существовании, напр., блох, вшей, клопов и т. п. отвратительных тварей? Наконец, где же был Бог до сотворения мира? – Между тем, как эпикурейцы таким образом досаждали стоикам, против последних поднялся новый могучий враг в виде скептического направления платоновской школы. С эпикурейцами, правда, скептики тоже не хотят иметь ничего общего, но тем не менее отчасти они идут с ними по одному пути, не с целью разбить стоиков, а с целью познать истину или, по крайней мере, хотя бы отчасти постичь ее, они устанавливают принцип полного отсутствия предопределения. По их мнению, прежде всего вселенная не дает никакого повода для вывода заключения о её божественности. Планомерность её аналогична правильности явления приливов и отливов, или периодичности перемежающейся лихорадки, в которых ни одному человеку, конечно, не прийдет в голову, видеть что-либо божественное. Все это проходит; преходящи также и вселенная, и звезды, и элементы; Бог же не может быть преходящ. С богами нельзя ничего предпринять; о многих из них нельзя решить, были ли они богами или какими-нибудь другими существами. Лучше всего, поэтому, совсем оставить их в стороне; иначе пришлось бы, пожалуй, чтить также и египетские звериные божества. Аллегории же вовсе не выдерживают критики, потому что здесь во всякое время можно выдумывать новые, в этой области господствует полный произвол. Далее, знание будущего, также, по мнению стоиков, происходящее от богов, вовсе не может осчастливить человечество. Для чего знать человеку заранее то, что все-равно должно случиться? Вообще астрология – это полнейшее надувательство; ни один человек не в состоянии составит верный гороскоп. Наконец если бы действительно существовало святое и справедливое провидение, то оно, конечно, поощряло бы добрых и наказывало бы злых. А между-тем мы являемся свидетелями как раз обратного. Самые благородные люди проводят жизнь в страданиях, Сократ сделался жертвой несправедливости; зато массовые убийцы, тираны, святотатцы чувствуют себя превосходно. Вера в богов этим вовсе не должна быть поколеблена; но так как все народы чтут различных богов, каждый философ создает свою систему, то мы и не можем прийти ни к какому цельному результату.

Не смотря на эти остроумные вопросы, стоики, хотя и принужденные сделать кой-какие уступки, все-таки остались при своей возвышенной точки зрения. Хотя несколько и комично, что они на вопрос эпикурейцев соглашаются призвать даже пользу названных выше насекомых, но тем не менее они снова выдвигают ту точну зрения, что несчастья представляют собою, в конце концов, лишь испытания, ниспосылаемые провидением.

Стоики обладают смелым убеждением, которым воспользовалось и христианство, именно, что несчастья служат лучшей школой для человека. Бог не балует добрых людей, он заставляет их трудиться; он не делает своих детей изнеженными, как чувствительная мать. Все препятствия в конце концов идут на пользу тем, на чьем пути они встречаются, особенно же для целого. Таким образом, когда человек спрашивает себя, почему при землетрясениях или при наводнениях погибает также такое множество добрых людей, то ответ на это гласит, что истинные основания этого нам недоступны, мы не должны даже спрашивать о них. Бог, как справедливый отец, наблюдающий за всем, знает лучше нас, близоруких людей, что необходимо для вселенной, и даже эти стихийные явления направляются им на пользу целому. Если же злому часто все в жизни удается, доброго же преследуют неудачи, то скептики должны помнить, что добрые люди и Бог родные друг другу; злые лишь рабы его. Пусть они веселятся и легкомысленно убивают время, дети Господни должны вести скромный и благопристойный образ жизни. Нет несчастнее того человека, которого никогда не постигали несчастья; судьба всегда избирает наиболее смелых. Кормчего можно узнать только во время бури, войну – во время битвы, добродетель, не встречающая сопротивления, умирает от истощения. И если нам приводят пример Сократа, погибшего вследствие несправедливости, то мы спросим, разве его участь дурна тем, что он принял целебный напиток бессмертия. Нет, истинное несчастье – зло, а от него то как раз и удерживает Бог добрых людей. Те люди, которые кажутся счастливыми, часто бывают жалки, они подобны выбеленным стенам. Страдающие учат других терпению, они служат для них примером. Бог не может наказывать только злых на земле; ветер не может быть благоприятным для доброго и неблагоприятным для злого, ни один врач не откажет в своем лекарстве дурному человеку.

В этих положениях, на которые, конечно, можно многое возразить, во которые во всяком случае дышат исключительной красотой и цельностью мировоззрения и поразительной глубиной чувства, евреи и христиане нашли средство для ответов на скептические вопросы своих языческих противников. Я нарочно подробно остановился на всех этих идеях, потому что почти нет фразы, которая впоследствии не была бы повторена евреями или христианами. Позднейшее иудейство отчасти вполне эллинизируется. Еврейский писатель, Филон, пишет морально-философские трактаты, которые одинаково мог бы написать и язычник По его стопам идут и христиане; они заимствуют из всех философских систем все, что им нужно. На языческих богов они нападают с оружием эпикурейцев и скептиков, бытие Бога и провидения они выводят из состояния мира и существ, относительно несчастий они пользуются аргументами стоиков. Таким образом, борьба философских дисциплин язычества переходит в христианство; оно почти одинаково враждебно относится во всем философам, но без смущения пользуется почти всеми их доводами. И в этом обнаруживается огромное значение древней философии для христианства, мощное переживание традиции. Но наряду с этим мы познаем также и еще нечто – духовную работу древности. Проблемы, в роде затронутых выше античными языческими философами, всегда волновали человека. Нередко они получали разрешение в том же духе, и еще долгое время наше отношение к ним мало чем будет отличаться от этого. Но тем ближе нам эти люди, занимавшиеся разрешением самых мучительных вопросов; и хотя великий скептик Гейни говорит: «И дурак ожидает ответа», но мы не можем не относиться с почтением и любовью в людям, искавшим ответ на вопросы своего разума и чувства.

Как же, однако, отнеслась древность в эпоху Христа, после того, как она так или иначе разрешила вопрос о Боги и о божественном управлении вселенной, к вопросу о внешнем богослужении? И в этом отношении древность далеко не была так отстала, как это нередко думают еще ныне. Здесь необходимо отметить замечательный параллелизм в развитии евреев и античных языческих народов. Евреи презирают изображения из дерева, камня или бронзы и не перестают предостерегать от примера язычников. У греков также можно заметить подобные взгляды. И впереди всех стоят здесь опять стоики с их чистым богопочитанием. «Не стройте», восклицает один из них, «храмов божеству; ибо в храме нет ни цены, ни святости, ничего нет такого, что было бы достойно божества». Храмом бога, по воззрению стоиков, может быть только сердце человека. Величайшая бессмыслица стоять на коленах в храме перед мертвыми истуканами, которых сделали художники, не пользующиеся никаким уважением. Не один раз раздается предостережение, чтобы в изображениях богов, немых, слепых, безжизненных предметах, не видели самих богов. И тем не менее, язычники не пришли к выводу о необходимости низвергнуть изображения, как это сделали впоследствии христиане. Язычество чрезвычайно бережно относилось во всякого рода преданиям, и один из самых тяжких упреков, которые делались впоследствии христианам, был тот, что они нарушили обычаи отцов. Язычники приводили в свое оправдание тот, не лишенный справедливости довод, что они, будучи далеки от того, чтобы видеть в изображениях само божество, тем не менее считают их необходимыми для постоянного напоминания о божестве.

Так же было и с жертвоприношениями. Благородные эллины уже очень рано высказали мысль, что божество не нуждается в человеческой службе. Такой взгляд к концу этой эпохи, в первое столетие по Р. Хр., пртвлекает к себе все больше и больше сторонников. Какая польза, говорят они, Богу, дающему нам все в изобилии и не ожидающему от нас за это никакой благодарности, от дыма жертвенных животных и запаха благовонных курений? Да разве можно, даже этими искупительными жертвами отвратить судьбу, которая нас все равно постигнет? Это лишь утешения больного духа. Неотвратимая судьба не изменится от того, что мы принесем в жертву белого ягненка. Кроме того, неужели Богу могут быть действительно приятны стоны умерщвляемого для жертвы животного?

Вывод из всего предыдущего, конечно, ясен. Не может быть и речи о том, чтобы эпоха, когда люди с такими трепетными заботами относились к спасению собственной души, когда многие сотни людей слышали самые серьезные моральные проповеди, когда тысячи греков и римлян обращались в Иудейство, признала сама свое бессилие только потому, что в Риме неистовствовали цезари, и накипь всех народов осаждалась в столице империи и в больших городах Средиземного моря. Рим Нерона никогда не представлял собою всего мира, не был даже копией с него. Античный человек, особенно грек, смотрел на жизнь не только с легкомысленной, пустой стороны, и если отвратительный семит Лукиан смеется над тем, что странствующие философы повсюду ведут друг с другом диспуты по самым возвышенным вопросам, то эта насмешка падает обратно на того, для кого ничего не было святого; грекам же этот идеализм лишь делает честь. Как раз потребность в душевном покое и совпадающее с ней расхождение науки и жизни подготовили сердца для победы христианства. Но глубокий раскол начинался в самой сущности греко-римского мира. Мы уже говорили о нем: это – противоречие между строгим, нередко святым мышлением и внешними действиями культа; философ вместе со всеми спокойно приносить жертву, потому что таков обычай. Сюда-то и вонзилось клином христианство; для него, в лице лучших его представителей, жизнь и учение составляли одно. Христианство, как мы еще увидим, не пошло мирно по своему пути, оно отчасти вызвало преследования, как всякая религия, которой, чтоб жить, приходится вести пропаганду. Отталкивая от себя все секты, стремясь к полному единству в борьбе, выступило оно на врага, который, в конце концов, так и остался обороняющейся стороной; но нападение обыкновенно свидетельствует не только о надежде на победу, но и о способности победить.

II. Энтузиастические течения

1. Апокалипсисы

Всякая религия, заслуживающая этого названия, вызывает явления энтузиазма. Правда, она сама обязана своим существованием известному энтузиазму, но между последним и явлениями энтузиазма существует глубокое различие. Когда в недрах борющагося, мятущагося или терзаемого сомнениями духа зарождается нечто новое, одушевляющее, несущее свободу и жизнь всему окружающему; или когда чистая, обращенная внутрь душа, под влиянием молчания пустыни, проникается возвышенными мечтами и начинает чувствовать в себе жизнь божества; когда человеком овладевает непреодолимое стремление поделиться с другими добытыми неземными сокровищами, – тогда мы говорим об энтузиазме. В такой момент человек, как бы чист и богобоязнен он ни был, поддается дыханию бога, которое беспредельно расширяет естественные границы его существа, поднимает его над самим собою и физическими условиями его существования в бесконечную высь, обыкновенно недоступную его взорам. Нечто иное, чем это откровение божества в отдельном человеке, в душе какого-нибудь основателя религии, представляют собою состояния, которые периодически, под влиянием тех или иных внешних толчков, овладевают в той или иной, но всегда экстатической, форме отдельными личностями или даже целыми массами в уже существующей религиозной общине. Хотя в этом случае также говорят об откровении, но это неправильно. Ибо божество, по-видимому, лишь редко нисходит в сердце человека, часто повторяющиеся эпохи общественного возбуждения не заставляют его спускаться из своей выси и являться перед человечеством. То, что пережил Христос в пустыне перед своими явлениями народу, останется навсегда тайной; едва ли оно даже доступно вашему представлению. Откровение же Иоанна – исторически вполне объяснимое литературное произведение, и хотя в некоторых отношениях в нем еще много загадочного, во это лишь благодаря тому, что у нас пока нет достаточного материала для разрешения всех вопросов. Во всяком случае уже с давних пор Откровение не является более священной загадкой, доступной лишь религиозному чувству.

Крупное достоинство теологического исследования нашего времени заключается в том, что оно начинает, наконец, рассматривать эти вещи в их исторической связи. Оно признает теперь, что, так называемое, Откровение Иоанна не представляет собою произведения, в котором следует искать исполнявшиеся или еще долженствующие исполниться пророчества, но что это – произведение, в котором более, чем в какой-либо другой новозаветной книге, отразился характер той бурной эпохи, – произведение, имевшее множество, как предшественников, так и последователей. Впрочем, оно значительно выше и тех, и других. Ибо только потрясенное до самых глубин религиозное чувство могло создать такие представления, как явление апокалипсических всадников, во все религиозные эпохи служившее объектом для произведений искусства, или как видение небесного Иерусалима в блеске его жемчужных ворот; а такие слова, как дающие глубокое утешение: «будь верен до смерти, и дам тебе венец жизни», или величественное: «аз есмь альфа и омега», или как дышащий глубокой верой конец: «Ей, гряди, Господи Иисусе», – такие слова мы тщетно стали бы искать в других апокалипсисах. И, тем не менее, Откровение Иоанна не есть единственный апокалипсис, оно – лишь один из многих апокалипсисов.

Чтобы понять самую сущность этой удивительной книги, недостаточно перенестись в эпоху, создавшую ее и родственные ей произведения, мы должны бросить взгляд на более длинный период развития религиозной жизни и религиозного творчества, мы должны вернуться к евреям, в литературе которых коренится вся апокалиптика. Хотя Христос и отверг нравы и воззрения евреев, тем не менее христианство, особенно в литературном отношении, долгое время не могло, да и не хотело оставить родную почву еврейства. Правда, мы могли бы пойти еще дальше; следуя по стопам весьма компетентных исследователей, мы могли бы найти источник апокалипсических фантазий – т. е. здесь главным образом явления дракона – в Вавилоне; но это уже значило бы касаться истории религии, в область которой мы здесь вдаваться не можем.

Дух пророчества иссяк с течением времени в еврейском народе. Вместо великих исключительных личностей, как суррогат настоящего производства, стали появляться произведения таких людей, которые присвоивали себе имена древних пророков или других благочестивых лиц. Появляется, следовательно, апокрифическая литература, которую, однако, говоря вполне беспристрастно, нельзя называть фальсификацией. Религиозная литература редко заботится о собственном имени, для неё важно только содержание. В древности не считалось предосудительным продолжать дело своего предшественника под его именем. Но между древними пророками и этими предсказателями будущего, считающими себя последователями первых, огромная разница. Новые авторы делят время на две части: одна здешняя земная, несущая с собою горе и страдания, другая – сверхъестественная, трансцендентальная, там – в царствии будущего. Древние пророки возбуждали свой народ, обещая ему наступление лучших дней здесь на земле, когда народ израильский освободится от врагов и, не раздираемый внутренними смутами, справедливо и радостно будет господствовать на земле. Постепенно эта картина будущего изменяется, и с течением времени её место занимает ожидание будущих судеб всего мира, т. е. суда, который совершится над людьми. И суд этот будет совершен Богом или помазанником его, Мессией – царем Израиля. Будущее царство Божие обнимет все человечество, которое объединятся под скипетром Израиля в единую мировую державу. Старый мир будет разрушен, и на развалинах его восстанет новый. Древний Бог Израилев станет Богом и царем мира. При нем не только избранный народ найдет цел своего существования, но и каждый отдельный человек познает и поймет, что Бог заботится о нем; каждый человек – воззрение, совершенно не свойственное древней вере – воскреснет и будет свидетелем наступления царства блаженства. Вместе с добрыми воскреснут также и злые, чтобы из рук суда получить свои приговор.

Эти воззрения, которые я пока передаю лишь в общих чертах, развивались, конечно, довольно медленно. Но одна эпоха, как это часто случается в истории, внезапно, гигантским толчком двинула их вперед: это была эпоха царя Антиоха Сирийского. Антиох был один из тех немногих греков, которые не восприняли эллинских принципов религиозной терпимости. Когда он вздумал помешать евреям достигать блаженства их собственным способом, еврейский народ в отчаянии восстал против своего угнетателя, и львиная порода Маккавеев стала яростно наносить легкомысленному царю одну рану за другой. Отражением этой ужасной эпохи страданий, когда большой алтарь храма Господня был поруган языческими жертвоприношениями, явилась книга Даниила, первый из апокалипсисов и их общий прообраз. Пророкизображает в ней земные царства в виде зверей, выходящих из волн морских, царство же святых в образе человека, спускающагося с облаков на землю. Четвертый зверь ужасного вида представляет собою греческое государство, т. е. господство Антиоха. Царство праведников побеждает царства вражеских сил, Израиль становится владыкой мира, и все умершие праведники также принимают участие в этом владычестве.

Мы не имеем возможности проследить здесь отдельные моменты этих надежд на будущее; их слишком много, к тому же некоторые из них противоречат друг другу или меняют свои формы. По этому вопросу существует обширная литература, устанавливающая взаимную зависимость отдельных членов между собою и далеко не во всем еще выработавшая вполне установившиеся взгляды. В центре всех этих воззрений стоят древний восточный дуализм. Он противопоставляет царство праведников, царство верующего Израиля, господству злых, или находят свое выражение в борьбе Бога с его заклятым врагом, так назыв., Антихристом – фигурой, которой своеобразную форму придала фантазия еврейского народа под влиянием явления сирийца Автиоха. Проследим вкратце главные моменты этой эсхатологии. Началу спасения должно предшествовать время особого уныния. Предвестниками его будут угрожающие знамения: солнце и луна затмят друг друга, на небе будут появляться огненные мечи, во всей природе произойдет перемена, солнце будет светить ночью, луна днем, засеянные поля будут казаться незасеянными. Среди людей нарушатся всякие узы порядка. Будет господствовать только грех, все восстанут один на другого, друг на друга, сын на отца, дочь на мать, народы на народы, и тогда явится – это одно из самых древних пророчеств – Илия, чтобы принести мир и порядок и приуготовять путь Мессии. Но вот прийдет и сам Мессия, избранник Божий, предназначенный Богом еще до сотворения мира; он будет подобен человеку, но лицо его будет блистать ангельской красотой. До тех пор он будет держаться втайне и явятся внезапно, когда миру исполнится 6000 лет. Вражеские силы также соберутся тогда для последнего боя под предводительством демонического существа, Антихриста. Но страшный суд Божий разрушит его владычество; Иерусалим будет возобновлен, евреи, рассеянные по земле, будут снова собраны, десять колен вернутся из изгнания, и возникнет царство Божие. Тогда наступит конец войнам и раздорам, мир, справедливость, любовь станут господствовать; природа обнаружит необычайное плодородие; виноградные лозы будут гнуться под тяжестью гроздей. Люди будут жить по 1000 лет, не стареясь и не чувствуя усталости, женщины будут рожать безболезненно. Однако, другие видят и в этом состоянии еще не конец, но лишь переходное время, которое будет длиться 1000 лет, – так назыв., тысячелетнее царство; лишь по прошествии его наступит всеобщее воскресение из мертвых и страшный суд, который одним принесет вечное блаженство, другим – проклятие.

Мы довольно подробно остановились, на изображении пришествия Мессии, потому что христианское воззрение здесь, как и во многом другом, находится под прямым влиянием еврейского. Христианская апокалиптика явилась продолжением еврейской, древние израильские сочинения находили много читателей и нередко снабжались существенными дополнениями. Таким образом, и многие места апокалипсиса Иоанна останутся нами совершенно неясны, если мы не дадим ему еврейского основания. – Мысль о том, что Откровение Иоанна представляет собою сверхестественное видение, мы должны совершенно оставить. Оно столь же мало является таковых, как и книга пророка Даниила, взоры которого, когда он говорит о четвертом звере, т. е. о царствии Антиоха, направляются назад, на пережитое им самим, и затем оттуда уже пытаются заглянуть в будущее. И это является решающим во всей подобной литературе: сначала она обращается к прошлому и затем представляет это уже пережитое прошлое, как будущее. А это отнюдь не обман. В воззрении пророка, блюдущего свою святую обязанность, не существует точного разграничения между настоящим и будущим, для него все – лишь будущее; если сегодня совершается то, что он предчувствовал вчера, то для него в его божественном опьянения это сливается в одно грядущее, провиденное, им событие. Пророк, делающий предсказания потому, что он так должен, что он иначе не может, – это поэт, а для поэта существуют только законы его внутреннего существа. – Наука также уже давно прекратила обращаться к Откровению Иоанна с вопросом, как нужно понимать ожидания конца мира; только несколько английских и американских чернокнижников видят в нем целый ряд исполнившихся или еще могущих исполняться пророчеств. При этом они поступают совершенно так же, как часто поступал возбужденный народ, когда он во времена великих испытаний обращался в пророческой книги. Но это толкование, видящее в апокалипсисе предсказание о конце истории, теперь уже оставлено, его место заступило новое толкование, видящее в Откровении Иоанна, лишь отражение истории собственной эпохи, т. е. первого века по P. Хр., а к этому толкованию присоединилось литературно-историческое исследование, расчленяющее книгу по её источникам, и наконец история традиции, стремящаяся в мотивах апокалипсиса видеть лишь пережиток древнейшей, часто непонятной восточной мифологии. Нас здесь это мало интересует, для нас будет достаточно того факта, что Откровение Иоанна не представляет собою однородной книги, что оно, хотя в нем и чувствуется глубокий отпечаток настроения молодого христианства, покоится также на более древнем фундаменте, что оно, следовательно, как уже сказано выше, является одним из многих, апокалипсисов – правда, наиболее выдающимся.

Каким же образом христиане, которые, по-видимому, обыкновенно трудятся в полной тишине, которые стремятся лишь к спокойному выполнению своего служения Богу, – каким образом они могли пользоваться подобными книгами? Ответ на это должен быть различный. С одной стороны, в возможности появления апокалипсиса мы видим силу еврейской традиции, с другой же стороны, христианство, под влиянием многих слов самого Христа, само постоянно ожидало в близком будущем конца мира. И как раз римская империя давала, казалось, множество поводов для подобных ожиданий. Мы выше неоднократна упоминали об антихристе. Мысль о нем, даже после Антиоха, никогда не исчезала из воззрений евреев. Своеобразной чертой всей этой литературы является то, что, если какое-либо пророчество не исполняется вполне, то это ничуть не вызывает сомнения в его правильности, нет – оно просто приурочивается к следующему случаю. Вся ненависть в Антиоху, как антихристу, была таким образом перенесена на другого, который, во всяком случае, более заслуживал этого имени, чем необузданный сирийский царь. И этот другой был Нерон. При нем началась страшная борьба между Римом и иудеями – несчастье которое еврейскому апокалиптику казалось в прямом противоречии с божественным промыслом, правящим вселенной. В душе многострадального еврейского народа снова встали древние картины, и фигура жестокого императора придавала им особенно ужасную пластичность. Мир содрогнулся, когда узнал, что певец император и сумасшедший художник-диллетант поднял руку на собственную мать. На стенах столицы появились язвительные надписи, направленные по адресу человека, уподобившагося Оресту. А когда, наконец, его постигла справедливая судьба, никто не хотел верить в его смерть, все ожидали, что он снова вернется с востока, из страны парфян. Против Нерона как-раз и направлена 13-ая глава Откровения Иоанна, представляющая собою отрывок из одного еврейского апокалипсиса, обработанный автором Откровения, которое возникло благодаря возмущению христиан против обоготворения императора. Таким образом вполне правильно было сказано, что Откровение Иоанна представляет собою объявление войны юным христианством римскому государству. Христианскому пророку Рим представляется великим Вавилоном, он видит падение грешного города, и в виде гигантских зверей перед ним встает картина империи, фигура антихриста. Первому зверю власть вручается на 42 месяца, т. е. 3½ года. Опять отражение прошлого: 3½ года продолжалось господство Антиоха в Иудее. Зверь побеждает святых, покоряет все страны. Смертельная рана, нанесенная ему, заживает, т. е. Нерон возвращается, как это гласило и языческое народное сказание. Жители земли должны сделать себе его изображение; кто не поклонится ему, будет умерщвлен. Этим автор апокалипсиса ясно обозначил существо империи и дал страстное выражение своей ненависти против требований, идущих от законов человеческих, а не от Бога.

Но еще более, чем светская власть римской империи, к ногам которой здесь смело бросается перчатка, – предметом ненависти и страха для верующих были лжеучения, семя которых лукавый может разбросать ночью среди пшеницы господней. Как у Матфея (24, 11 и сл.) ожидание конца вселенной связано непосредственно с появлением лжепророков, так и первое послание Иоанна (4. 3) ставит в связь с ними антихриста и говорит, что он «есть уже в мире». В-том же смысле высказывается и не так давно найденное, так называемое «Учение Апостолов», которое говорит, что после лжепророков придет настоящий сын лжи (16): «И когда умножится неправда, тогда станут они ненавидеть друг друга и преследовать и предавать, и тогда явится лжец мира сего, подобно Сыну Божию, и будет творить знамения и чудеса, и земля предана будет в его руки, и будет творить он небывалые беззакония. И тогда человек подвергнется огненному испытанию, и многие впадут в соблазн и погибнут. Те же, это останется тверд в вере, спасутся от этого порождения проклятия. И тогда явятся знамения истины. Сначала изображение руки на небесах, затем глас трубный и, наконец, третье знамение – воскресение из мертвых». И такой лжеучитель действительно появился. Еще в Деяниях Апостольских мы находим рассказ о самарийском волшебнике Симоне. Возбужденное настроение быстро превратило его и его лжеучения в настоящего демона[1]. Говорили, что он появился в Риме при Нероне и разоблачен был впервые Петром. Другое «пророчество» гласило, что из Самарии придет Велиар (древнее имя антихриста): «он приведет в движение горы, остановит бег моря, преградит путь пылающему великому солнцу и блестящей луне, воскресит мертвых и будет творить много чудесных знамений среди людей. Но до истинного конца он не доведет, все это будет лишь ослепление, он ослепит многих людей верующих и избранных, и злых евреев, и других людей, которые еще не слышали слова Божия. Но когда исполнятся угрозы великого Бога, и могучее пламя, шипя, сойдет на землю, тогда оно сожжет Велиара и всех уверовавших в него». Имея, таким образом, две внушавшие ужас фигуры, Симона-Волхва, или скорее снабженного его чертами антихриста, и возращающагося Нерона, христианская фантазия создала взаимные отношения между обоими, сделав Нерона предшественником антихриста, за которым истинный сын лжи последует лишь при конце мира. Эти отношения отражаются также в Откровении Иоанна. Зверь из моря, смертельная рана, которая заживает, как сказано, изображает империю и Нерона, – знамения и чудеса зверя с суши, о котором говорит Откровение, напоминают волшебника Симона из Самарии.

Апокалипсис Иоанна написан, вероятно, в царствование Домициана, т. е. тогда, когда христианам впервые пришлось испытывать тяжелое давление империи. В более спокойные времена изображение конца вселенной снова отступает затем на задний план. Но все его черты моментально принимают самую яркую окраску, когда начинаются преследования. Ибо древнее христианство все еще не перестает видеть во всякой беде приближающийся конец. Фигура Нерона становится при этом все более и более бледной, но некоторые характерные черты все-таки еще сохраняются. Так другие сочинения этого рода из эпохи гонений говорят, что из-за пределов мира приближается огненный дракон матереубийца; демон опустошает весь мир, бесчисленные народы, евреи среди них, становятся его жертвой, древний Рим разрушен. Но Илия является, пророчествуя и творя чудеса; тогда Нерон созывает сенат и приказывает убить про рока. По прошествии трех дней Бог, однако, снова пробуждает его к жизни. Тем не менее, христиане изгоняются из Рима, террор продолжается 3½ года, затем наступает конец; ибо приходит настоящий антихрист, который кладет конец римскому государству, истощившему всех людей своими тяжелыми податями. Победитель появляется также и в Иудее, он творит знамения для того, чтобы совратить людей, но последние, в конце концов, открывают его тайные замыслы. Они взывают к Богу, и Господь, наконец, вмешивается. Он выпускает из плена десять колен, которые вели там жизнь, согласно закону, все преклоняется перед ними, так как с ними Бог, антихрист уничтожен, начинается суд. Солнце перестает светить, несется огненный поток, звезды падают с неба, все сгорает, стены городов рассыпаются в прах; наконец, Господь является в славе своей, и земля опять обновляется. Таким образом, здесь перед нами снова обнаруживается великая сила традиции, которая соединяет древнейшие мотивы с новыми представлениями.

Римское правительство с большой тревогой смотрело на этот возбужденный и возбуждающий оккультизм. Не только твердая вера мучеников, безтрепетно выступавших в цирках на съедение диким зверям, была опасна для него, в гораздо большей степени оно боялось этой мечты, этой переходившей из уст в уста, со страхом и трепетом, в виде тайного учения распространявшейся веры в скорый конец всех вещей, а следовательно, и конец римского государства, апокалиптического Вавилона. Во II веке по Р. Хр., как нам известно, чтение подобных сочинений было запрещено под страхом смертной казни. Каковы были последствия этого для христиан, мы узнаем подробнее при изложении истории гонений.

Однако, гонения эти с течением времени прекратились. Но раз возникшие в народном сознании картины сохранялись почти в полной силе. Хотя уже и перестали ожидать каждое мгновение наступления конца вселенной, но тем не менее сохранилось представление о том, что этот конец должен когда-нибудь заступить, что последняя борьба еще необходима. Творческая фантазия с каким то мрачным старанием не переставала прибавлять одну черту за другой в изображению антихриста. Он молод, тонконог, на голове его спереди имеется клок седых волос, брови его доходят до ушей, а ладони покрыты струпьями проказы. Если пристально смотреть на него, то он будет менять свой вид; он является то ребенком, то стариком, все черты его меняются, только приметы головы остаются без изменения.

Все эти чудесные истории из древности переходят в средние века и отчасти отражаются также на немецкой императорской легенде – в сказании о Киффгейзере. Мир все снова и снова содрогается перед антихристом, который принимает то ту, то другую форму. Ведь многие верующие люди еще в Наполеоне I хотели видеть воплощение антихриста. Это же в полной мере относится и к другим частям древней веры. Удивительно яркое представление о мощных звуках ангельских труб, о tuba mirum spargens sonam, o том времени, «когда раздастся последний глас трубный, который будет услышан во всех могилах», до сих пор еще не вполне исчезнувшее ожидание будущего тысячелетнего царства всеобщего мира перед наступлением страшного суда, – все это коренится в страшно возбужденной фантазии последних веков еврейской и первых веков христианской эры. К апокалиптическим представлениям относятся наконец, также изображения «того света» – ада и рая. Вполне естественно, что человеческая фантазия гораздо более яркими красками рисует состояние ада. чем небесное блаженство. На земле достаточно часто господствовали адские условия, на небесное же блаженство мы, жалкие смертные, можем лишь надеяться, но никогда не в состоянии представить себе его вполне пластически, так как для этого здесь на земле нет основных условий. Христианские представления об аде, о том месте, «где будет плач и скрежет зубовный», коренятся в существе еврейства и не имеют ничего общего с античными языческими воззрениями. В одном еврейском апокалипсисе «является ров мук, а напротив него место прохлады; видна геенна огненная, а на против неё рай блаженства». Тогда говорит Бог «народам, которые пробудились»: «Взгляните теперь и узнайте того, кого вы отрицали, кому вы не служили, чьих заповедей вы не исполняли! Взгляните туда и сюда: здесь блаженство и прохлада, там огонь и муки». Но христиане, по-видимому, дали особенно яркую окраску этим представлениям. Около 11 лет тому назад в одной египетской гробнице была открыта рукопись, содержащая так называемый апокалипсис Петра. Этот апокалипсис дает нам гораздо более полную картину представлений древних христиан об аде, чем все описания, уже имевшиеся ранее. Мы приведем из него некоторые выдержки. «И я предстал перед Господом и сказал: Кто эти? Он ответил мне: Это наши праведные братья, которых вы хотели видеть. И я сказал ему: А где же находятся все праведники, или каково то небо, которое служит жилищем для тех, которые несут на себе такой блеск? И Господь показал мне обширное пространство этого мира, которое от края до края блистало светом, и воздух там был пронизан солнечными лучами, и страна цвела неувядаемыми цветами и была наполнена благоуханиями и растениями, которые великолепно цветут и не блекнут и приносят благословенные плоди. Цветов было так много, что запах от них даже доносился оттуда к нам.

Жители того места были одеты в одежды лучезарных ангелов, и одежда их имела такой же вид, как и их страна, и ангелы были там, среди них. И равно было величие тех, кто там жил, и в один голос славили они Господа Бога, ликуя в том месте. И говорит Господь нам: Это место ваших первосвященников, людей, ведших праведную жизнь.

Но я увидел также и другое место, как раз напротив первого, оно было совершенно темно. И это было место наказания, и те, которые подвергались наказанию, и ангелы, которые наказывали, были одеты в темные одежды соответственно назначению того места.

И некоторые там были повешены за языки. Это были те, которые опорочили путь праведный, и огонь горел под ними и причинял им страдания. И было там большое озеро. наполненное горячим илом, в котором находились люди, извратившие правду, и ангелы истязали их. Но кроме того, там были еще женщины, которые были повешены за волосы, вверху над тем клокочущим илом. Это были те, которые нарушили брак, те же, которые совершили с ними это постыдное любодеяние, были повешены за ноги и опущены головою в тот ил, и они говорили: Мы не верили, что попадем в это место. – И увидел я убийц и их соучастников, брошенных в узкое место, кишевшее ядовитыми червями, которые кусали их; и они извивались в страшных мучениях. Черви же надвигались точно темные тучи. И души убитых стояли там и смотрели на мучения тех убийц и говорили: О Боже, праведен суд твой.

Близ того места увидел я другое узкое место, в которое стекали кровь и отбросы подвергавшихся наказанию и образовали там озеро, и там сидели женщины, погруженные в кровь по горло, а против них сидело множество детей, рожденных преждевременно, которые плакали. И от них исходили огненные лучи, ударявшие в лицо женщинам. Это были те, которые зачали вне брака и изгнали плод. И другие мужчины и женщины, охваченные по пояс пламенем, были брошены в темное место, и злые духи стегали их, и внутренности их пожирали черви. которые не успокаивались ни на мгновение. Это были те, который преследовали праведников и предавали их. И невдалеке от тех снова были женщины и мужчины, которые кусали себе губы и подвергались истязаниям, и раскаленное железо прикладывалось к их лицу. Это были те, которые порочили и хулили путь правды.

И как раз напротив этих были еще другие мужчины и женщины, которые кусали себе языки, и жгучий огонь наполнял их рты. Это были лжесвидетели. И в другом месте были кремни, острее мечей и копий, они были раскалены, и женщины и мужчины в виде грязных комьев извивались на них, испытывая страшные муки. Это были богачи и пользовавшиеся их богатством, которые не сжалились над сиротами и вдовами, а пренебрегли заповедью Божией. И в другом большом озере, наполненном гноем и кровью и клокочущим илом, стояли по колена мужчины и женщины. Это были ростовщики и взимавшие лихвенные проценты. Другие мужчины и женщины низвергались с страшной крутизны, и погонщики снова заставляли их взбираться наверх и вновь низвергали их оттуда, и так они не имели покоя от своих мук… 11 у этой крутизны было лесто, объятое жгучим пламенем, и там стояли мужчины, собственноручно делавшие идолов вместо Бога. И около тех были другие мужчины и женщины, которые держали в руках огненный прутья и были ими себя, не переставая… И еще невдалеке от тех были другие женщины и мужчины, которые горели на медленном огне и подвергались истязаниям и жарились. Это были те, которые оставили пути Господни».

Я прошу извинения за эту длинную цитату, полную такой жестокой фантазии. Но в ней, однако, очень много поучительного. Что небу уделяется слишком мало внимания, и вся сила воображения направляется на ад, об этом мы уже говорили ранее; гораздо важнее то. Что такие и подобные им отрывки существенно расширяют наши взгляды на описания этого рода. Перед нами невольно встают картины Дантова «Ада», со всеми его степенями грехов и различными наказаниями, невольно вспоминаются средневековые изображения мук грешников в аду.

Таким образом, от первых веков христианства до этих позднейших произведений тянется одна непрерывная традиция. Читая эти грубо-чувственные представления о муках отверженных и бесцветные описания райского блаженства, мы еще раз убеждаемся, насколько выше всего этого апокалипсис Иоанна. В нем, несмотря на близкия отношения к современной ему и более древней литературе, т. е. вопреки всей книжной мудрости, бесконечно больше силы и свежести, чем в параллельных ему явлениях. Он не копается в тонкостях различных вопросов, как это делает современная ему еврейская апокалиптика, он не изощряется в рафинированном изображении адских мук: он смело бросает вызов владычеству Рима, он клеймить великий Вавилон именем великой блудницы. Полный могучей фантазии, он в то же время проникнут чувством истины, христианства и какой-то восторженной надеждой на близкий конец мира. Недаром – хотя и после жестокой борьбы – Откровение было причислено к канону христианских книг; наше изображение юного христианства было бы отнюдь неполно, если бы мы не упомянули о нем, этом лучшем типе всех вообще апокалипсисов. Христианство, как мы уже замечали неоднократно, вовсе не шло по своему пути страданий, терпеливо вынося нападения и дикия преследования со стороны врагов; если бы это было так, то оно осталось бы простой силой, как многие другие. Нет, оно также бросало вызовы, или, вернее, даже первое бросало вызовы и нападали. И в этой борьбе слово принадлежало не только призванным, литературным представителям, какими были апологеты, но прежде всего энтузиазму только что рассмотренных нами произведений фантазии. Там, где уступал разум, где недоставало человеческой силы, там заклинались силы неба, беспощадные обитатели адских ущелий; мы не ошибемся, если назовем все это дышащее мрачной суровостью направление периодом «бури и натиска» христианства.

2. Сивиллы

В нашу эпоху развития железных дорог и других средств сообщения ничего уже не значит побывать в Италии. «Чудеса Рима» для многих перестали быть чудесами. Наша жизнь, стремясь более в ширину, чем погружаясь с глубину, старается возможно скорее овладеть всеми наиболее необходимыми знаниями; нередко, поэтому, можно встретить человека, который в общих чертах сумеет вам рассказать о сокровищах искусства какого-нибудь города, но чтоб рассказчик питал при этом индивидуальную, личную привязанность к отдельным явлениям, – это случается только с очень немногими, и как в нашей суетливой культурной жизни нередко для слова не находится подходящего образа, так здесь для образа не находится соответствующего слова. Конечно, многие, бывавшие в Сикстинской капелле, с изумлением рассматривали исполинские фигуры работы Микель Анджело, которые невольно привлекают в себе взоры посетителя и как бы заключают его в свои объятия. Каждый всматривался в знакомые изображения пророков: Иеремии, погруженного в глубокую задумчивость, Иезекииля, держащего полуразвернутый свиток, Иоила, Захарии, читающего или перелистывающего книгу, пишущего Даниила, Ионы, осеняемого тыквенной ветвью. Но что это за странные женщины, сидящие вместе с пророками, кто такие эти «сивиллы», дельфийская, персидская, эритрейская, кумейская и ливийская? Нам говорят, что это святые, или по крайней мере такие женщины, которых в католических странах окружают известным ореолом святости, пророчицы языческой эпохи. Бог, по древне-христианскому воззрению, вложил в них дар провидения своего плана спасения рода человеческого. С каким бы сомнением мы ни отнеслись к этим мистическим существам, все-таки в нашей душе останется известный след, и многие, глядя на эти изображения, наверное спрашивали себя, но что же, в сущности, означают эти сивиллы, почему легенда о них заставила Микель Анджело создать такие замечательные произведения. С этик вопросом мы вступаем в обширную, почти необозримую область; перед нами встает новая величественная традиция. Многим, конечно, приходилось уже мельком кое что слышать об этом, еще в школе мы читали о сивиллиных книгах древнего Рима, многим известен мрачный стих Томмазо ди Лелано: Dies irae, dies illa Solvet sacclum in favilla Teste David cum Sibylla (Страшный день суда, мир распадается в прах: так говорят Давид и Сивилла). Но какая тут связь, это для многих темно. Попробуем же снять покров с этой тайны, не грубой рукой обличителя, а бережно исследуя, стремясь познать правду о том, что в течение тысячелетий двигало человеком в его верованиях, надеждах, а также и в его опасениях.

В настоящее время в христианстве неоднократно разыскивают и находят воззрения и внешния формы греко-римского культа. Многое еще спорно, многое, по-видимому, уже твердо установлено, но в одном, по крайней мере, сейчас никто не сомневается, это в том, что еврейско-христианская поэзия так называемых сивилл представляет прямое продолжение греческой религиозной поэзии. Только неосведомленный человек может говорить теперь о веселых олимпийцах древних греков, ни один исторически мыслящий человек не встанет уже на ту точку зрения, которую проводил Шиллер в своих «Богам Греции». Мы знаем, что боги Гомера не были богами древней Греции, что эллины, «предоставленный самим себе и мрачному предчувствию», также создали таинственные страшные образы, что и им чудились привидения, которые витали близ могил и мест казней. Трижды свят дельфийский камень, вокруг которого только рационализм прошлых, пережитых времен создал иезуитскую коллегию хитрых жрецов, изрекавших здесь загадочные фразы. Здесь, в Дельфах, отвечают на вопросы всего мира, здесь центр религиозной жизни всей Эллады. Но, хотя мы здесь также слышали пророчества, тем не менее духа пророчества, – в том простом смысле, как мы это привыкли понимать, а не в том в каком слово это нынче употребляют некоторые филологи, – в Дельфах, да и вообще в Греции создано не было. Ибо пророк не дожидается, пока его спросят; во всякое время, наперекор окружающему его миру, изрекает он свои пророчества, полный той божественной силы, которая бессознательно для него самого, творит и действует в нем. Он не задумывается над тем, нравятся его пророчества или нет. Истинный дух пророчества перешел в греческий мир из Азии, из этой древней родивы всех религий, по-видимому, в ту эпоху, когда азиатская культура перебросила свои волны в Элладу. Еще в VIII в. до Р. Хр. женщины, названные не греческим (по крайней мере до сих пор еще не объясненным никакой греческой этимологией) именем сивилл, предсказывают в экстазе, тоном проповеди наступление в будущем тяжелых времен и говорят о таинственных, страшных предзнаменованиях. Первая сивилла имела свое местопребывание на ионической почве, в Эритрее. Там не так давно был найден её грот с эпиграммой, к которой мы еще вернемся, так как она относится к более позднему времени. От собственно античной поэзии сивилл до нас дошли, кроме этой эпиграммы, лишь небольшие отрывки; но, и они, наряду с указаниями некоторых писателей и в связи с позднейшей еврейской и христианской поэзией этого рода позволяют составить о ней вполне точное представление.

Мы уже ранее пытались, насколько это вообще возможно, дать приблизительную картину процесса возникновения пророчества в душе прорицателя. То же самое мы должны сказать и о существе боговдохновенных сивилл. Сивилла также переносит в своих песнях прошедшие, часто ею самою пережитые события в будущее, она также знает, что все, что она предсказывает, – бедствия народов, войны, повальные болезни, неурожая, что все это когда-нибудь совершится. Она прекрасно сознает, что здесь на земле и особенно в её собственном отечестве, на родине философии, в Ионии, ей не верят. Все свои предсказания до самого позднего времени она заканчивает одними и теми же словами: вы все считаете меня сумасшедшей, но все мои слова когда-нибудь оправдаются.

Правда, нельзя ставить сивилл в один ряд с величественными образами израильских пророков. Сивилла не есть конкретная личность. Первая пророчица сменяется другими, которые выступают перед толпой с новыми изречениями. Так возникает одна песня за другой; – там, где останавливается одна пророчица, подхватывает другая, и так как каждая из них чувствует себя лишь слугой одной великой пророческой идеи и постоянно продолжает лишь дело первой, то, наконец, в течение веков образуется предание о древней предсказательнице, которой с самого начала было известно то, что впоследствии действительно свершилось. Таким образом и древнее сказание о падении Илиона не могло не быть приведено в эту же связь, и в конце концов сивилла, преисполненная пророческой гордости, в сознании своего священного призвания, объявила, что её изречения гораздо старше песен Гомера. До вас дошли стихи, в которых она утверждает, что «хиосский подделыватель» обокрал ее; но все-таки, и она согласна сохранить за ним славу недурного писателя.

Таким образом, сивилла в некоторых отношениях напоминает апокалипсисы. У неё также один слой ложится на другой; наряду с древними предсказаниями стоять новейшие изречения. Судьба обеих отраслей литературы также одинакова. Все предсказания, не осуществившиеся до сих пор, с неслыханным терпением переносятся верующей толпой на будущие времена и получают иное толкование.

Сивилла вела широкую пропаганду. В упомянутой выше эритрейской эпиграмме она так выражается по этому поводу: «я прошла по всей земле». При этом она вступила в конфликт с дельфийским оракулом. Об этом свидетельствует она сама и рассказывает, что когда в Дельфах она гневно пела своему брату Аполлону, этот завистливый бог пустил в нее свою смертоносную стрелу. Это означает борьбу между двумя духовными силами. Об этом же повествует другой, более красивый миф. Сивилла по праву пользовалась славой Кассандры, этой предсказательницы несчастий, постоянно подвергавшейся жестоким насмешкам. Впервые Кассандра появляется в этой неблагодарной роли у Эсхила; она отвергла любовь Аполлона, последний наложил на нее проклятие, благодаря которому ни одно её предсказание не находило веры у людей. Конфликт, следовательно, произошел и здесь; Кассандра – это сивилла, грозные предсказания которой наталкиваются на полное недоверие. Еще древность чувствовала связь между обоими этими образами.

Действительно, сивилла – это предсказательница несчастий. Дошедшие до нас немногочисленные отрывки этой поэзии и особенно сохранившиеся иудейско-христианские книги, о которых у нас будет речь позже, постоянно говорят о грозных и чудесных знамениях, войнах, разрушениях городов, голоде, землетрясениях, солнечных затмениях, наводнениях и т. д. но можно умилостивить разгневанное божество. Благочестные жертвы и празднества могут предотвратить надвигающуюся грозу; поэтому-то в оффициально столь верующем Ряме во всякое время прибегают к сивиллиным книгам. К сивилле, таким образом, не только направляются вопросы отдельных личностей; нет, она сама обращается к массам, предрекая судьбы народов, ибо она сама дитя народа. Её стихи грубы, в них так мало художественной обработки, что в древности образованные люди, которые не могли понять, как можно сочинять такие плохие стихи, удивлялись этому и придумывали для этого самые разнообразные объяснения. Плохим стихам соответствует стилистическое несовершенство. Мысли развиты слабо, и таким образом, вероятно, не без намерения, речь становится темной и запутанной. Когда мрачный эфесский философ Гераклит «Темный» отчеканивал свои резкия, полные презрения мысли, он указал между прочим на сивиллу, которая говорит «яростными устами, без улыбки, без прикрас, без подмазывания, побуждаемая богом».

Яростными устами! Если она сама лишь в своих позднейших стихах, имеющих вполне определенный стиль, все снова и снова просит бога, хотя бы о временном отдыхе, если она, будучи лишь услужливым орудием божества, сама не подозревает, что говорит, то эта мысль, хотя она уже и превратилась здесь в пустую традицию, является первоначальной предпосылкой поэзии сивиллы. Платон также выражается, что сивилла говорит, сама не зная что. Таким образом, как в глазах масс, так и в глазах отдельных мыслителей она, является как бы боговдохновенной. Насмешка Аристофана, который потешается над фантастическими изречениями сивиллы, этого не опровергает; ибо над чем не смеялась комедия! В сознании масс сивилла остается прорицательницей мрачных, чреватых грозными событиями истин до самого позднего средневековья.

Так совершает сивилла свои странствования по земле и привлекает к себе одну местность за другой. Она перенеслась и через Адриатическое море, в окрестности огнедышащей горы в Кампании, до города Кум. Здесь она основала свое второе знаменитое местопребывание. Когда говорят о сивиллах, то подразумевают при этом, главным образом; эритрейскую, кумейскую, а позже, в средние века – тибуртинскую. Здесь в Кумах, на вулканической обильной пещерами почве Кампании, сивилла имела свой грот. Один неизвестный христианский писатель говорит, что в IV столетии по Р. Хр. ему удалось видеть это жилище сивиллы; оно представляло собою, по его словам, высеченную в скале базилику с бассейном, служившим сивилле для купанья. После купанья она отправлялась внутрь грота и с возвышенного места возвещала свои предсказания. Последние в этой местности ей легко было делать. Ей достаточно было продолжать свои старые пророчества о землетрясениях и извержениях, чтоб найти кругом полную веру. О ней скоро сложилась легенда, что она поселилась в Кумах еще в седой древности; ей было уже 700 лет, когда она водила Энея в ад. И еще ей суждено прожить 600 лет; так, в конце концов, она превращается лишь в голос, исходящий из пещеры.

По образцу кумейских изречений в Риме стали делать свои. Нужда научила не только молиться, но и подделывать. В пылу борьбы с Ганнибалом, при всякой неудаче обращались к священным, таинственным изречениям пророчицы, а если они говорили слишком мало, недостаточно ясно, то их заставляли говорить больше, яснее. И эти поступки верующих не вызывали особенного гнева сивиллы; она требовала только для отвращения беды жертв и процессий, а так как римляне, уверенные в божественной помощи, также и сами помогали себе, то успех и авторитет изречений постоянно возрастал.

Между тем как сивилла таким образом на чужбине приобретала все большее и большее значение, на своей родине она постепенно пережила свои пророчества. С веками в Элладе прошло священное опьянение, а накоплявшиеся одно за другим изречения образовали, в конце концов, целую литературу. В ученой Греции, конечно, не было недостатка в знатоках этой литературы. Последним многие изречения оракула казались «ненастоящими». В противовес этому предсказания стали сочиниться в виде акростихов. Литературный интерес вытеснил, таким образом, последний остаток естественности из этих стихов. Появились целые трактаты об отдельных сивиллах, делались попытки писать в их духе. Это направление заразило также в конце концов и самих сивилл. Когда вавилонский жрец Ваала, Бероз, написал свою историю Вавилона, в которой он говорит о потопе, о спасении семьи в ковчеге и т. д., тогда одна из сивилл, назвавшая себя вавилонской или дочерью Бероза, дала поэтическую обработку этого сюжета, при чем, конечно, опять изобразила все, как еще долженствующее совершиться событие.

Этим был сделав дальнейший шаг вперед. В одно и то же время Ветхий Завет был переведен на греческий языв, и евреи ознакомились с вавилонской сивиллой. Какова же была их радость, когда они узнали, что сивилла на греческом языке говорит о Божием гневе, о спасении праведников, и сооружении башни. Они тотчас же принялись за обработку книг, и потребовались лишь небольшие поправки, чтобы заставить сивиллу говорить уже не по Берозу, а согласно библии. Таким образом создалась еврейская поэзия сивилл. Как уже сказано выше, от произведений языческих сивилл до нас дошли лишь небольшие отрывки; еврейских и христианских стихотворений этого рода сохранилось напротив, очень много. Нельзя сказать, чтоб эта литература могла доставить художественное наслаждение, но тем не менее интерес она представляет большой. Правда, внешняя поэтическая и стилистическая форма этих песен никуда не годится и с течением времени становится заметно хуже, но зато внутреннее настроение, которое мы в них находим, представляет для нас известную ценность. Целью этих стихов является укрепить верующих в их вере и показать язычникам, какие силы таились в иудействе. Люди с изумлением читали, что Бог возвещал о своих грядущих делах через язычницу, и это чудесное возвещение побуждало их к подражанию. И вот обратились также к древней эритрейской сивилле, слили ее воедино с вавилонской и в получившуюся таким образом новую книгу внесли еще больше пророчеств. Теперь сивилла предсказывала и владычество Соломона, говорила и о Моисее, о будущем возникновении Ассирии:

Но когда же народ, потомок двенадцати братьев,
Бросив страну фараонов, искать пойдет землю иную,
Днем указывать путь ему будет облако в небе,
Ночью же огненный столп освещать ему будет дорогу.
В день тот даст им вождем Моисея, великого мужа,
Найден, что был в тростниках, спасенный дочерью царской.
………………………………………………..
………….Ты также вынужден будешь,
Храм свой великий оставив, покинуть священную землю.
В плен отведенный к Ассуру, увидишь своих ты там женщин,
Также и малых детей в услужении вражеским людям.
Собственной мощи лишенный ты будешь рассеян по свету,
Страны все и моря населеннными будут тобою…
Вполне правильно указывала сивилла, что во всех городах Азии и Африки находились иудейские общины. Тем более было ей поводов поддерживать евреев в их поклонении единому Богу и побуждать их воздерживаться от идолопоклонства, которое принес с собою ассирийский плен, ибо только тогда Бог будет милостив в своему народу:

Но наконец почетом тебя одарит Всемогущий,
И судьба тебя ожидает благая. Останься
Верен тогда ты святому закону могучего Бога,
Вставши с колен во весь рост, после стольких веков угнетенья!
И тогда Бог пошлет тебе с неба царя, и царь тот
Суд совершит над людьми во славе и блеске.
Род же царя не погибнет вовек и господствовать будет
Он над людьми и храм восстановит Господний.
………………………………………………..
Таким образом, в то время как евреи открывали изречения своих древних пророков в греческих книгах, эллины слышали проповедь израильской мудрости из уст своих единоплеменников, и это представляло двойную сильнейшую пропаганду. Однако, до сих пор это все еще не сознательный обман, не религиозное надувательство. Книга, подтверждавшая древнейшее иудейское предание, возбуждала фантазию евреев, а над вопросом о том, в праве ли они заменять древние пророчества новыми, они долго не задумывались. Ибо религиозное настроение в бесконечном множестве случаев представляло собою лишь опьянение чувства, упоение фантазии. Эпоха II в. до Р. Хр. в Иудее отличалась сильным подъемом; появилась книга Даниила, за ней последовали новый апокалипсисы. Но удивительно, что наряду с пророческими книгами древнеизраильского характера выступали в новых формах также и греческие пророчества.

В имеющемся у нас сборнике, насчитывающем двенадцать книг, иудейские прорицания постоянно прерываются греческими. Значительное число греческих текстов настолько испорчено, что их, вероятно, никогда не удастся восстановить. Евреи, вероятно, сами не понимали их, а просто переписывали чисто механически, небрежно. Впрочем, местами они считали нужным придать греческому оракулу верную окраску посредством какого-нибудь морализирующего прибавления. Выше мы видели, что эллинская сивилла называла поэмы Гомера плагиатом, составленным из её собственных изречений. Этот же взгляд перенимает и еврейская сивилла, но делает при этом еще следующее обличительное добавление:

Ибо сначала раскроет он то, что написано мною,
Сам же приступит затем к описанию воинов храбрых:
Гектора, сына Приама, Ахилла, Пелеева сына,
И остальных мужей, занимавшихся делом военным;
В помощь же им богов заставит он действовать, будто
Боги умнее людей, а не те ж безтолковые люди…
Но внимание обращается не только на одно прошлое, главную роль в этих произведениях играет, разумеется, настоящее. С особенной любовью при этом одно время обращались к Риму. Рим уничтожил власть злого царя Антиоха Сирийского, к которому сивилла питала такую, же злобу, как и пророк Даниил. Подобно тому, как в первой книге Маккавеев сказано о римлянах: «Иуда услышал о славе римлян, что они могущественны и сильны, и благосклонно принимают всех, обращающихся к ним, и кто ни приходил к ним. со всеми заключали они дружбу…», так же и иудейская сивилла поет о римлянах:

После ж того государства иного возникнет начало.
В блеске, многоплеменное встанет на западном море;
Множество царств покорит оно, много разрушит,
Страх поселит в сердца земных всех царей и трепет…
Не долго, однако, держалась добрая слава Рима. Скоро уже сивилла стала питать глубокое отвращение к своему былому избавителю; только чтоприведенные стихи были переделаны, в них уже делалось предсказание о грядущем падении мирового города.

Главной темой сивилл остается, как и в апокалипсисах, с которым они имеют мною общего, ожидание близкого конца мира. С глубоким чувством изображает сивилла мессианскую эпоху, эпоху ничем ненарушаемого блаженства. Споры и раздоры прекращаются, мир, справедливость, любовь и взаимная верность приводят к господству всеобщего блага. Дикие звери становятся кроткими и делаются слугами человека; в природе царствует небывалое плодородие. Язычники приходят к познанию истинного Бога, устраивают свою жизнь согласно его заповедям и совершают паломничества в его храм. Так у еврейской сивиллы мы находим следующее, относящееся к Иерусалиму, место, заимствованное у пророка Исайи (XI. 6 и сл.):

Радуйся, дева невинная, и торжеством преисполнись!
Небо и землю создавший навеки в тебе поселится.
………………………………………………..
Волки тогда будут жить в горах с ягнятами вместе;
Мирно травою питаясь, пастись будут барсы с козлами
И медведицы вместе с коровами в пастбище общем;
Львы, кровожадные ныне, тогда, как быки, соломой
Будут питаться, ребенку к себе подходить позволяя.
Бог в то время зверей всех и гадов любовью наполнит.
Малые дети тогда будут спать с ядовитой змеею,
Ибо от зла охранять их будет десница Господня.
Народ, чувствующий усталость, культура, вступившая в старческий возраст, нередко ощущают потребность в скорейшем наступлении золотого века, всеобщего мира между людьми и в природе. В таком чувстве глубокой потребности в спасителе, в мессии во второй половине I в. до Р. Хр. сходятся евреи и язычники. Израиль уверен, что он достигнет своей цели и получит награду; он жил согласно заповедям Божиим, поэтому мессия должен придти и снова сделать свой народ первым в мире. Греки и римляне, под влиянием все возрастающих гражданских войн, обращают свои взоры назад к былому золотому веку и с нетерпением ждут его возвращения. Пусть эпикуреец, смотрящий на вещи, с рассудительной трезвостью, смеется над утопией золотого века, считает возвращение его курьезной фантазией, – стоик смотрит на дело иначе. Он ожидает возвращения былой жизни; когда придет конец великому мировому году, тогда наступит золотой век. Идеи стоиков одерживают к концу этой эпохи победу. В Риме к ним примыкает немало благородных умов; утомленные беспрерывными войнами они рисуют себе наступление золотого века. Лучшее, наиболее художественное изображение его мы находим в знаменитой четвертой эклоге Виргилия.

В борьбе за мировое владычество наступил перерыв. В 40-м году до Р. Хр. Антоний вновь вступил в союз с Октавианом по договору в Брундизии. По италийскому миру пронесся вздох облегчения. Подумывали уже о новых вековых празднествах, устройство которых имел в виду еще Юлий Цезарь. И вот в такое-той исполненное самых лучших ожиданий время у друга Виргилия, консула Азиния Полиона, родился сын. С этил ребенком, появившимся на свет в эту чреватую событиями эпоху, Виргилий и связывает свои предсказания будущего. Он начинает с сивиллы: «Уже наступило последнее время кумейских песен». – В ученых кругах Рима в то время сильно интересовались поэзией сивилл. Великий римский антикварий Варрон, по-видимому, первый обратил на них общее внимание, Цицерон также говорит о них, указывая между прочим, насколько мало именно искусственная форма акростиха этих изречений свидетельствует о сверхъественном внушении. Характерной чертой этой поэзии было деление истории мира на десять поколений, при чем в десятом поколении должны были исполниться все пророчества. Из сивиллиных ожиданий и стоического учения ученый поэт создал собственные предсказания. После железного века, говорит он, произойдет переворот, и вновь наступит век золотой. Древние герои снова вернутся на землю и будут жить среди людей, добродетели отцов возобновятся; ребенок будет свидетелем всего этого. Он увидит возвращение золотого века; земля усыплет путь ребенка цветами, возы будут сами возвращаться домой с переполненным молоком выменем, лев и ягненок будут жить вместе, змей больше не будет, все ядовитое исчезнет. В этом же духе он и далее рисует картину золотого века.

Нельзя отрицать известного внешнего сходства между иудейской сивиллой и римским поэтом. Сходство это, однако, только кажущееся; в произведении Виргилия содержится слишком много чисто языческих или стоических мотивов, а изображения блаженных мирных времен, так же как, напр., представления об адских муках, встречаются у самых различных народов, так что говорить здесь о заимствовании не приходится. Впрочем, христиане были об этом иного мнения, им, с Лактанцием во главе, принадлежит неоспоримая заслуга совершенно ложного толкования четвертой эклоги Виргилия: указывая на сходство этого стихотворения с иудейской сивиллой, они говорили, что в нем заключается пророчество о пришествии спасителя. Это было лишь прямым следствием неверного взгляда на самое сивиллу. Язычница предсказала великие деяния Бога, единого, от века сущего владыки неба и земли: по воле Божией слепые очи её на мгновение прозрели. Anima candida Виргилия, казалось, также была освещена лучем божественной мудрости, и величайший римский поэт подвергся таким образом своего рода канонизации.

Сивиллу ожидали, однако, и еще новые почести. Прежде всего, Виргилий еще раз прибег в ней в своей Энеиде: он заставляет обитательницу кумейской пещеры сопровождать благочестивого героя своей поэмы в подземное царство Плутона. Август также воспользовался помощью пророчицы. Когда в 17 году он приступил к устройству вековых игр, он поставил их в связь с одним древним сивиллиным изречением, подвергнутым некоторому перетолкованию. К этом изречении была изложена вся программа празднества. Гимн был написан Горацием, в нем он покорно говорит об угрозах сивиллиных стихов и почтительно вспоминает о произведениях своего умершего современника, Виргилия, об Энеиде и четвертой эклоге.

Вернемся, однако, к иудейской поэзии сивилл, которой в скором времени суждено было превратиться в христианскую. Выше мы уже видели, что, чем сильнее налегала длань Рима на Иудею, тем ожесточеннее выражалась ненависть к мировому городу в этой народной поэзии. Сивилла все с большей злобой относится к цезарям, особенно к Нерону, все мрачнее становятся изображения конца мира, а разрушителю святого города Иерусалима, Титу, с ненавистью талмуда приписывается самый ужасный конец. В пылу страсти уже нарушается внешняя форма пророчества, еврейский патриот говорит иногда и о прошлых временах, находя там всевозможные тенденциозные истории. Однако, и этому приходит конец; с течением времени и иудейская сивилла подчиняется всеобщему рабству и, в конце концов, даже о настроенных враждебно к евреям императорах говорит с верноподданнической покорностью. Тогда, около середины II века по Р. Хр., выступает со своими песнями христианская сивилла. Ибо, наряду с другими родами литературы, христиане, конечно, переняли и этот. Уже в одном из древнейших христианских сочинений, так назыв. «Гермасском Пастыре» упоминается имя сивиллы. Конечно, для новых произведений требуются особый поводы, и здесь мотивами является всеобщее возмущение против Рима. Между тем как апокалипсис Иоанна называет грешную империю Вавилоном, христианская сивилла, доведенная до дикой ненависти преследованиями верующих, говорит более откровенно:

Некогда, Рим горделивый, постигнет тебя удар неба.
Склонишь тогда ты главу за много столетий впервые;
Будешь разрушен, и пламя тебя поглотит совершенно.
Все богатства твои исчезнут, развеяны ветром,
Место, где были дворцы, населять станут дикие звери.
Где те боги будут, – из золота, камня иль меди, –
Что спасли бы тебя в этот день? Где решенья
Будут сената?……………………………………
………………………………………………..
Ибо померкнет тогда слава твоих легионов,
Где же твоя будет мощь? Какая в союзе с тобою
Будет страна?…
Подробнее всего христианские сивиллы описывают, конечно, конец мира и мучения грешников в аду. В последнем отношении они близко подходят в родственным их апокалипсисам. Подобно последним, сивиллы говорят о гласе трубном, который раздается с неба в день страшного гуда и пронесется над нечестием грешников и страданиями мира. А чтобы не могли, – как это неоднократно делали греки, – ссылаться на то, что эти изречения сивиллы подделаны, авторы придавали как раз тем стихам, в которых шла речь о последнем суде, форму акростихов, думая этим придать им печать подлинности. Далее очень часто повторяются предсказания о явлении и жизни Христа. Рассказ о благовещении и о рождении Христа отличается известной прелестью. «Она же почувствовала смущение и изумление, когда услышала эти слова, и трепет наполнил ей сердце; все мысли её смешались, сердце сильно забилось при этом необычайном известии. Но скоро радость сменила страх. стыдливая улыбка появилась на её устах, щеки покрылись краской, и прежняя смелость вернулась в ней. Слово же влетело в её тело, с течением времени сделалось плотью и, наполняясь жизнью в утробе матери, приняло образ человека, и так от девы родился мальчик: людям это, конечно, кажется великим чудом, для Бога же Отца и Бога Сына ничто не составляет чуда. И когда дитя появилось на свет, земля радостно приветствовала его, небесный престол наполнился ликованием и возрадовалась вселенная». – С особенной настойчивостью сивилла восстает также против язычников и их идолопоклонства. В этом отношении она представляет верный сколое христианских апологетов, мысли которых у неё постоянно встречаются. «Сам Бог», восклицает она, «установил образ и вид смертного, создал зверей, гадов и птиц. Вы же не чтите и не боитесь Бога, но блуждаете без всякой цели, поклоняетесь змеям, приносите жертвы кошкам и немым идолам, каменным изваяниям людей. И в безбожных капищах сидите вы перед дверьми и не боитесь истинного Бога, который все вспомнит, и ликуете перед нечестивыми камнями, забывая о суде»… Почти социалистический характер придает, далее, сивилла презрительному отношению христиан к жизни среди имущих: «Начало всех бед составляют корысть и неразумие. Господство в мире будет принадлежать жажде золота и серебра, ибо ничего более возвышенного не избрал себе человек, ни блеска солнца, ни неба, ни моря, ни широкой земли, из которой все происходит, ни Бога, создателя всего сущего, ни верности, ни благочестия. Эта жажда – источник безбожия и руководительница порока, вызывающая воины и изгоняющая мир, возбуждающая ненависть детей в родителям и родителей в детям. И ценность брака будет определяться лишь золотом. Земля будет разграничена, стража будет приставлена в морям, которые будут поделены между всеми, владеющими золотом: желая навеки овладеть кормилицей-землей, они разорят бедных и станут угнетать их в чванливости своей. И если бы беспредельная земля не была так далеко от звездного неба, то и свет не светил бы равно для всех людей, но продавался бы на золото лишь богатым, для бедных же Бог должен был бы создать иное существование. К христианам сивилла также обращается с увещаниями; нравственные послания в пастве, находившиеся тогда в большом употреблении, служили ей образцом, и даже в тех случаях, когда пророчица указывает на добрые нравы христиан, то это вовсе не является самовосхвалением: она делает это лишь с целью укрепить христиан в добре. „Мы не должны“, говорится в одной из этих песен, „приближаться в внутренности храмов, приносить жертвы изображениям богов, давать им клятвенные обеты, и украшать их благовонными цветами, светильниками или бесполезными дарами, или возжигать благовония на пылающих алтарях; мы не должны посылать кровь жертвенных ягнят для возлияния при жертвоприношениях с целью избавиться от земного наказания; мы не должны осквернять сияние эфира дымом плотоядных костров и отвратительным запахом горелого жира; с радостным чувством, с веселым сердцем, воздавая всем любовь и щедро оделяя бедных, воспевая псалмы и другие священные песни, будем мы славить Тебя, Вечного, Всеблагого, Отца всего сущаго“»…

Все это носит еще до известной степени первобытный характер. Авторы сивиллинных изречений наивно пишут совершенно не сознавая, что ведь они в сущности совершают подлог. Но когда сивилла начинает уже не поносить громко и страстно язычников, а вступать с ними в богословский диспут, то это свидетельствует о черте, совершенно ей не свойственной. Она аргументирует, напр., следующим образом:

Если, однако, исчезнет все сущее в мире, тогда уж
Бог не появится вновь из чресл жены и мужчины,
Будет же в мире один, величайший и высший над всеми.
……………………………………………….
Если же Боги плодятся, бессмертны навек оставаясь,
Право тогда они многочисленней были-б, чем люди,
И на земле для смертных нигде не осталось бы места.
С подобной аргументации и начинается сознательный христианский обман. Христианству, находившемуся в тисках между по меньшей мере неблагосклонным отношением к нему со стороны императоров и нападками греческой литературы, никакое средство для отражения врагов не казалось плохим. В эту эпоху одна подделка следует за другой; подобно тому, как сивилл заставляли подтверждать слова библии, так теперь возникают всякого рода поддельные произведения, в которых великие трагики древней Греции говорят о приближающейся гибели мира или проповедуют философские учения в иудейском стиле. Правда, нельзя упрекать тех, кто пользовался этой литературой. Они так уверены в святости своего дела, что у них не является даже ни малейшего сомнения в допустимости этих мелких средств. Так как христиане, как ранее евреи, вполне убеждены, что греки всю свою мудрость черпают из библии, то их ничуть не удивляет, что сивиллы и их подражатели говорят тоже, что и священное писание. Поэтому, насмешки некоторых эллинов над подобным отношением, остались в эту эпоху гласом вопиющего в пустыне. Ибо язычество во второй половине II века вовсе не отличалось равнодушием или отсутствием благочестия; напротив, весь мир был переполнен пророчествами и святыми надеждами. И языческая эритрейская сивилла, о которой уже почти забыли, снова оживает, когда интерес императоров обращается в ней, и осчастливленный город заставляет пророчицу в длинной эпиграмме выразить благодарность владыкам. Все вокруг кишело религиозными откровениями, снами, заклинаниями, волшебством, системами, философскими умозрениями. Здесь гностик бормочет свои темные изречения и теософические фантазии о мире и его глубочайшей сущности, там жрец Мифры ведет верующих в свою мистическую пещеру, или неоплатоник мечтательно подымает глаза к небу, стремясь душою в Богу, далее слышен резкий голос апологетов, еще далее Марк Аврелий, этот стоик на троне римских императоров, ищет и создает мир своей душе: вообще царит полный хаос мнений, благочестивых надежд и радостного знания. В этом массовом производстве религиозных идей многое смешивается и разлагается, контрасты соприкасаются; языческие воззрения внедряются в христианство, и, наоборот, язычники вводятся в заблуждение христианскими пророчествами. Когда христианство, в конце концов, одерживает победу, оно не забывает своих старых соратников: сивилла, высоко вознесенная защитниками христианской веры, вводится в новый храм христианской государственной церкви.

Ибо языческая сивилла, мать еврейской и христианской, теперь действительно превратилась, как это и говорило древнее сказание, в тихо шепчущий голос. Еще раз обращается к древним книгам Юлиан Отступник, готовясь в походу на восток, а после него они все более и более впадают в забвение, и, наконец, как гласило предание, Стилихон предает их огню. Вряд ли, впрочем, это и требовалось, ибо христианские сивиллы, лишь только прошел пыл борьбы за веру, весьма ревностно принимаются также и за светские дела, и в скором времени древнеязыческие и христианские изречения, по крайней мере по форме, перестают отличаться друг от друга. – Любопытная черта присуща этим светским оракулам. Политических деятелей, т. е. главным. образом, следовательно, императоров, они не называют по именам, а обозначают постоянно числом, греческий знав которого соответствует начальной букве имени, или позднее просто начальными буквами. Эта манера переходить затем глубоко в средние века, важнейшей сивиллой которых является так называемая тибуртинская.

После перенесения столицы из Рима, Константинополь сделался убежищем поэзии сивилл. Древнюю форму гекзаметров теперь заменяет проза. Но стиль, мировоззрение, изображения остаются те же. При постоянных нападениях на империю, сначала со стороны германских полчищ, затем со стороны славянских и восточных народов, вопросы о будущем постоянно остаются окруженными тем же страхом. Оракулы, которых в Константинополе называют «очами Даниила», предвещают многие беды, грозящие отдельным провинциям огромного государства, но в конце концов, говорят они, придет великий владыка, который принесет с собой освобождение, и пришествие которого будет означать наступление конца мира. До середины XV века, до самого завоевания Константинополя турками, в столице были такие прорицательницы, или сивиллы. Они же вызвали затем возникновение латинских сивилл Запада, напр., только что названную тибуртинскую; оттуда они, наконец, переходят и в Германию. Немецкия сивиллы предсказывают возвращение Фридриха Барбароссы, последнего императора, который повесит свой щит на сухую грушу и удовлетворит стремления своего народа. Так живет сивилла в умах людей, пророчица седой языческой старины превращается в христианскую святую in partibus, которая в стихах Томмазо ди Челано является вместе с Давидом свидетельницей гибели вселенной. – Но и это еще не все; мы также еще находимся под влиянием этого существа. Об этом свидетельствует, напр., знаменитое сказание Ленинского монастыря о Гогенцоллернах, которое представляет собою прямое продолжение сивилл.

* * *
Странное царство фантазии представляют собою эти апокалипсисы и сивиллы, нечто вроде царства теней истории, в котором реальные исторические фигуры кажутся окруженными всякого рода призраками. Но в истории мира не всегда господствуют осязаемые силы здоровой жизни, редко правят им и светлые идеи, но также часто обнаруживается чудесное слияние призраков и предчувствий, а в эпохи общественного возбуждения они как бы сгущаются даже в дела, из теней выростают в конкретные фигуры. Насколько невелико поэтическое достоинство этих фикций, настолько же сильно их влияние, и огромна мощь их традиции. Предание, идущее от скалистого жилища сивиллы в Эритрее до песков Ленинского монастыря, нельзя игнорировать. Эти книги являются для вас свидетельством всего, что в глубинах народной души стремилось в свету, они повествуют нам о трепетных упованиях человека и связывают нас с теми тяжелыми временами, когда христианство должно было прибегать к их помощи.

III. Внешния гонения

Легенда. – Правовое положение. – Отношение к христианам при Нероне, Домициане и Траяне. – Марк Аврелий. – Мученичество. – Процесс Аполлония. – Положение христиан при позднейших императорах. – Последние гонения. – Победа христианства.

В южной части Рима, по ею сторону стены, расположена круглая церковь, называемая Сан-Стефано-Ротондо. В древности она представляла собою, по всей вероятности, здание рынка, впоследствии же превратилась в своего рода памятник всем христианским мученикам, погибшим в Риме. Куда бы мы ни обратили взоры в этой обширной церкви, повсюду мы увидим на стенах изображения страданий мучеников, самые стены кажутся насквозь пропитанными кровью, это настоящая Голгофа христианской веры, созданная фантазией древнего христианства, которая была одинаково неумеренна, как по части пыток мучеников, так и по части адских мук. Эти картины, эти изображения на стенах здания, созданного язычеством, кажутся как бы триумфом религии страдания над городом дела, над древним Римом. И так повсюду в Риме язычество перемешано с христианством. В амфитеатре Флавиев мы как бы воочию видим фигуры христиан, отданных в жертву диким зверям, в темнице у подножия Капитолия, по преданию, был заключен Петр, в церкви св. Цецилии в Трастевере лежит чудная фигура св. Цецилии с зияющей раной на девственной шее в той же позе, в какой в 1599 году, по преданию, её труп был найден в катакомбах. А самые катакомбы! Как много говорит история этих подземелий даже такому человеку, который, подобно автору этих строк, получал сведения о ней из уст иезуитов! Разве слово «мученик», сопровождающее там внизу на стенах имена стольких борцов за веру, не оставляет надолго следа в сердце? Слишком легкомыслен должен был бы быть тот человек, который, поднявшись из тьмы подземелий на свет, не унес бы с собой благоговейного чувства по отношению к величию истории, рассказанной ему этими гробами, образами и изречениями, – который не пришел бы к сознанию, что подземный Рим, Roma sotterranea, так же велик, как и вечный город, расположенный над ним.

Однако, как бы справедливы ни были эти впечатления, тем не менее они не должны влиять на наш исторический приговор. Потоки крови, которые, согласно исторической традиции, наполняют три первые века христианской эры, в лучшем случае представляют создание легенды. Благочестивое сказание изукрасило историю страданий христианства бесчисленными изображениями, которые, взятые все вместе, предполагают действительно панораму ужасов христианской церкви. Неутомимая литературная деятельность древнего христианства, с которой мы уже отчасти познакомились, стремилась путем этих, постоянно повторяющихся изображений, разрисованных самыми кровавыми красками, поддерживать память о героях веры, возбуждать воодушевление, держать раны постоянно открытыми. С неимоверным прилежанием вот уже более 250 лет иезуиты собирают и издают, так называемые, «Деяния святых». Однако, историческое исследование уже давно разделило этот запутанный, с виду непрерывный ряд картин, восстановило нужные промежутки и сумело удалить из галлереи произведения фантазии и ночных страхов. И этим, как и в других случаях, оно не только разрушало, оно и созидало. Слава верующих ничего не утратила от того, что с изображения было стерто несколько лишних пятен крови, и образы отдельных мучеников стали для нас от этого лишь яснее. Оставим, поэтому, совершенно в стороне эти ужасающие картины старого стиля или рассчитанные на эффект произведения современной живописи, как, например, «живые факелы Нерона».

Что гонения на христиан со стороны римского государства во многих случаях, хотя и не всегда, слишком преувеличены в древних известиях, что римские императоры, которым приписываются подобные преследования христиан, не все поголовно были извергами и людьми, погрязшими в грехах, – об этом уже мы знали давно; но всего 13 лет тому назад творцом современных взглядов на государственное право Рима, Т. Моммзеном, издано сочинение. дающее настолько подробное описание правового положения христиан в римском государстве, что все другие книги, трактующие об этом вопросе, рядом с книгой Моммзена не имеют уже более никакого значения. Благодаря этому его исследованию, снова всплыла на свет та истина, что из императоров лишь очень немногие действительно стремились к интенсивному преследованию христиан, что в большинстве случаев эти преследования были вызваны произволом отдельных наместников. Это же исследование Моммзена окончательно выяснило также те затруднения, которые христиане создавали для своих судей, и те причины, которые непосредственно, вызывали преследования со стороны властей.

Первоначально римская община требовала от своих граждан римской веры. Бог и государство в древности большей частью совпадают; нельзя пренебрегать богами отцов. Все должны были приносить жертвы этим богам; в случае же неисполнения этого, виновный подвергался наказанию именно за самый факт неисполнения, а не за основную причину его, так-что христианин привлекался в суду не за то, что он был христианин, а за то, что он не оказал почестей богам. Впрочем, так как христиане, как таковые, отрицали этот культ, так как слово «христианин» сделалось синонимом слова «враг жертвоприношений», то с течением времени и самое имя христианина сделалось достаточным для возбуждения обвинения. Однако, Рим уже в последние годы республики сделался сборным местом всевозможных народов и религий. Чтобы дать возможность этому чуждому элменту выполнять предписания собственной религии, в число оффициальных богов были приняты новые божества, и новые граждане могли, таким образом, выполнять свои гражданские обязанности, не нарушая в то же время родного культа. Однако, гражданам не было разрешено почитать недопущенные божества, римлянин не мог поклоняться, например, национальному богу кельтов. Впрочем, с течением времени было введено вполне свободное исповедание иностранных культов, если только они не противоречили нравам. Исключение составляли лишь монотеисты – идеи и христиане. Они, по античному языческому воззрению, были безбожники, и римлянин, принявший их веру, подлежал наказанию. Если бы он, наряду с другими богами, почитал и Христа, – что впрочем уже исключалось самой природой вещей, – то к нему труднее было бы придраться, но исключительность самой религия уже влекла за собою наказание за безбожие. Поэтому-то в первую голову наказаниям и подверглись сами римляне.

С иудеями дело обстояло существенно иначе, чем с христианами. Хотя государство, согласно своим установлениям, принципиально не могло терпеть ни тех, ни других, тем не менее для иудеев оно делало исключение. Иудейство по существу покоилось на национальной основе и было ограничено в своем распространении, так что нельзя было опасаться его успеха в массах. Иудей, таким образом, не был вынужден поклоняться римскому обычаю, приносить жертвы гению императора; впоследствии даже из уважения к его религии из иерусалимского храма была снова удалена статуя императора. Христианин же, после падения Иерусалима, совершенно отрешившийся от евреев, не встречал такого покровительства; как «безбожник» он до известной степени висел в воздухе, и от него требовалось выполнение всех обязанностей государственно-гражданского культа.

Власть, которая в большинстве случаев пользовалась, так называемым, коэрцитивным правом, т. е. правом высших чиновников водворять порядок и предупреждать нарушение общественного спокойствия, не находила подходящей законодательной нормы и установленного наказания. Она вовсе не думала выслеживать подозрительных людей и привлекать их в суду, она сама выжидала обвинения, по крайней мере, так было до больших преследований христиан при императоре Деции. Кто заявлял, что он не христианин или уже более не христианин, тот не подвергался наказанию. Однако, чем больше чуждого элемента проникало в Рим, чем слабее делалось национальное чувство, тем менее разрушительно могло действовать само по себе христианство; оно в религиозной области выражало лишь то, что уже осуществилось в области политической. Тем не менее остатки старого национального чувства и фанатизм масс не позволяли отрываться от государственной религии. Впервые лишь такие жестокие люди, как, достойный в других отношениях, Деций, обратились на путь энергичных и последовательных гонений; не фанатики среди христиан, как, например, Ориген, открыто признают, что христиан, которые действительно умерли за веру, можно легко пересчитать. Но все-таки положение христиан было весьма плачевно и крайне принижено; предоставленные произволу наместников, которые, хотя и предпочитали спокойствие громким процессам, но вынуждены были уступать крикам черни, предоставленные произволу наказаний, – они были и оставались бесправными. Посмотрим же, каково было отношение к ним до первых общих эдкитов о веротерпимости.

Мы не имеем надобности распространяться здесь о первых преследованиях со стороны иудеев, так как об этом достаточно подробно рассказано в библии. Тем не менее эта ненависть иудейства в молодому учению имела существенное значение. Иудеи знали правила христианства или, по крайней мере, казались знатоками их; они всячески интриговали и раздували ненависть против христианских общин, они придумывали самые безумные обвинения, будто христиане при своих обрядах пользуются детоубийством и кровосмешением, их рука видна также и в гонениях Нерона. Эти гонения давно уже страшно преувеличены. Нерон, изверг, матереубийца на троне цезарей, мог, конечно, направить всю ярость своей зверской натуры против христиан, имя его, казалось, неразрывно связано с проклятием первого жестокого врага учеников Христа. Нерон, однако, никогда и не думал преследовать. христиан, как таковых. Он хотел лишь снять с себя все распространявшееся обвинение в поджоге Рима и старался перенести его на христиан. Некоторые из христиан были привлечены к суду, они оговорили других, и расследование, по довольно неясному свидетельству Тацита, привело к уликам не столько в поджогах, сколько в ненависти к людям. В самом деле тихое, далекое от какого-либо участия в общественной жизни поведение христиан, ожидание ими гибели мира были всегда глубоко противны язычникам. Первое казалось им отвратительным ханжеством, второе сумасшествием или отсутствием любви к отечеству; и хотя глубокомысленному Тациту и была ясна невиновность их в пожаре Рима, но кажущаяся ненависть в человеческому роду могла послужить какому-нибудь Нерону благоприятным поводом для обвинения. И когда затем он выступил против них, когда он бросал их, завернутых в шкуры диких зверей, на растерзание псам, когда он делал из них свои живые факелы, то народ попутно мог видеть в них зачинщиков разрушения. Но тем не менее это не было гонение против христиан в собственном смысле слова, гонение за веру.

Но вот пал Иерусалимский храм, христианство окончательно отделилось от иудейства. Оно делается воинственным, оно не желает более поклоняться зверю, апокалипсис Иоанна вызывает язычество на бой. Провинция Азия называла некогда Августа спасителем мира: христианство ставит на его место Господа Иисуса Христа; из Азии явилось обоготворение римских цезарей, приношение жертв гению императора: апокалипсис (2, 13) восхваляет мученика Антипу, убитого в Пергаме, «где живет сатана». Вскоре раздаются новые кровавые свидетельства. При Домициане в 95 году благородный консул Флавий Клемент и его жена Домицилла были казневы за «безбожие», т. е. за то, что они отпали от национальной веры высших кругов Рима, муж был убит, жена подверглась сожжению. Подобная же участь постигла тогда и многих других; но об общем гонении христиан в римском государстве вовсе еще нет речи; преследования ограничиваются лишь одним Римом. Насколько возможно было, смотрели сквозь пальцы; и лишь тогда, когда не было возможности поступить иначе, когда отдельные преступления казались слишком тяжкими, тогда принимались меры против христиан.

Новый толчек был дан в царствование Траяна. При нем в 112/3 г.г. Плиний Младший был наместником в Вифинии. Это был не очень далекий, довольно поверхностно образованный, но в общем вовсе не антипатичный человек. Он имел приказ не допускать образования обществ и союзов в своей провинции. Иудейские религиозные общества были разрешены, христианские же нет, так как христиане отделились от иудеев. Таким образом, против христиан были приняты меры. Плиний, по его собственному признанию, совершенно неосведомленный в ведении этих процессов, заставлял обвиняемых отрекаться от христианства, и многих из тех, которые были привлечены в суду, как христиане, но перед судом отрицали свою принадлежность в христианству, он принуждал приносить жертвы перед изображениями богов и императора и предавать проклятию Христа. Затем он отпускал их на свободу. Так же он поступал и с теми, которые утверждали, что лишь ранее были христианами. Однако, ближайшее ознакомление с сущностью христианства заставило его задуматься. До него дошел слух, что собственно ядро культа заключается в том, что христиане собираются в известный день перед восходом солнца вместе и поют гимн в честь Христа, которого они чтут, как Бога, что они дают друг другу клятвенное обещание избегать воровства, кражи, нарушения брака, лжесвидетельства и не присвоивать себе взятого на сохранение. Затем они, будто бы, расходятся, чтобы в назначенный день вновь собраться на общую трапезу. Таким образом, Плиний, по его собственным словам, нашел в христианстве лишь чрезмерное суеверие, но так как это суеверие получило уже слишком широкое распространение, то он и просил императора вынести окончательное решение относительно христиан. Ответь императора был краток и ясен. Он вполне одобряет действия своего наместника, но делает еще некоторые исполнения. Разыскивать христиан не следует, анонимные оговоры должны оставляться без внимания. Уличенный в принадлежности к христианству, должен быть наказан, но тот, кто отрицает свою виновность и согласен подтвердить это жертвоприношением, тот вследствие своего раскаяния должен быть помилован.

Это решение, конечно, нельзя назвать соломоновским, но тем не менее ему нельзя также и отказать в известной гуманности. Весь этот эпизод имел чрезвычайно важные последствия. Он создал на будущее время норму в подобных процессах. Отныне наместники старались, как это ранее делал Плиний, добиться от христиан, привлеченных к суду за веру, полного признания, а если никакие уговоры не помогали, то посредством пытки они заставляли христиан действовать согласно своему желанию. Страстный апологет Тертуллиан, бывший юрист, был до глубины души оскорблен подобным отношением, и как христианин, и как администратор. Он громко называл нелепостью, что человека, вопреки всякому обыкновению, заставляют признаться в совершенном им добром деле. Однако, как красиво это ни звучит, тем не менее это лишь взгляд остроумного апологета. Ибо нельзя забывать, что римские судьи христиан, несмотря на дурные средства, к которым они считали нужным прибегать, тем не менее были преисполнены добрых намерений. Их целью вовсе не было казнить как можно больше христиан, напротив, путем уговоров или, в крайнем случае, даже посредством пытки они старались добиться от христиан отречения. Чтобы затем, после жертвоприношения, отпустить их на свободу.

Христианское предание знает еще даже о формальном эдикте о веротерпимости, изданном преемником Траяна, Адрианом. В этом акте, латинский оригинал которого был приложен к первой апологии апологета Юстина, император на запрос наместника отвечает, уже во введении до некоторой степени угрожая доносчикам, что в качестве свидетелей против христиан суд может вызывать лишь таких лиц, которые вполне уверены в своем деле. Если же христианин нарушил законы, то он должен понести соответственное наказание. Затем еще раз следуют угрозы строгих кар за ложные оговоры. Мне кажется несомненным, что этот эдикт подделан. Слишком бросается в глаза сходство его с случаем Плиния-Траяна. Здесь однако император идет гораздо далее, чем в только что рассмотренном рескрипте. Траян оставлял анонимные доносы без внимания, здесь же за ложный оговор устанавливается наказание. Далее то обстоятельство, что христиане, согласно этому эдикту, должны быть привлекаемы к суду за незаконные деяния, слишком соответствует их собственным желаниям, – выразителями которых постоянно являлись апологеты – и невероятно, чтобы языческая власть также могла высказаться в этом же смысле. Ведь защитники христианской веры, не переставая, требовали: наказывайте беспощадно злых христиан, нарушающих закон, но не трогайте всех христиан только потому, что они христиане! Если же думают, что для фантазера и чудака Адриана христианство являлось чем-то привлекательным, то вряд ли это верно. Христиане его времени, по крайней мере, были мало расположены в нему; апофез любимца его Антиноя произвел на них крайне отрицательное впечатление, и особенно неистовствуют против непостоянного императора дикия сивиллы, лучше всего выражающие настроение народа. Наконец, что фальсификация подобного рескрипта в то время не представляла чего-то исключительного, доказывает вся литература той эпохи. Как мы уже видели, христиане в борьбе так же мало заботились об истине, как и их враги. И несомненно. Что и позже изобретались однородные, благоприятные для христиан, рескрипты: подобные паразиты выростают только на гнилой почве. Христиане, сочиняя такие дружественные для себя распоряжения властей, хотели вызвать противоречия в среде самой власти и создать таким образом благоприятные прецеденты для своей религии, тем более, что после довольно продолжительного мира снова наступили невзгоды борьбы.

Император Марк Аврелий вовсе не был другом христиан. Ему, как и многим другим, не нравилась манера их идти на мученичество, он видел в этом лишь хвастливое пренебрежение к смерти, которая представлялась ему для этого слишком серьезной вещью. До нас дошел его приказ, в котором он устанавливает наказания за суеверные культы. Следует ли приписать влиянию этого рескрипта жестокия гонения на христиан в Лионе, мы не знаем; достаточно того, что они произошли в его время. Об этом свидетельствует одно послание вьеннских и лионских общин к малоазиатским, написанное в том напыщенном, высокопарном и запутанном стиле, которым писал тогда весь мир. Стилю соответствует в некоторых отношениях и содержание. Конечно, как и во многих других известиях о мучениях, и здесь творятся чудеса: один мученик, почти лишившийся после страшной пытки человеческого облика, внезапно при новом строгом допросе выздоравливает, так что пытка послужила ему для исцеления. Нет недостатка, конечно, и в описаниях пыток, которые со времени первой книги Маккавеев, несомненно оказавшей влияние на автора послания, играют такую большую роль в этой литературе. Но тем не менее в изображении должно быть много правды, не смотря на реторику и приподнятость рассказа. Так, в нем отсутствует одна характерная черта, отличающая все легенды о мучениках, – это длинные речи и чересчур отделанные замечания обвиняемых. Все жалобы его звучат вполне естественно или по крайней мере соответствуют ужасу положения. Нежная рабыня Бландина, в то время как тело её представляет сплошную рану, говорит лишь: «Я христианка, мы ничего не делаем дурного»; христианин Пофин на вопрос, кто христианский Бог, отвечает: «Когда ты заслужишь этого, ты узнаешь»; другой восклицает, сиди среди пламени на железной скамье: «То, что вы делаете, называется пожирать людей. А мы людей не едим и вообще не делаем зла». Эти слова были направлены против вновь поднятых со стороны противников обвинений в том, что христиане на своих собраниях, якобы, едят человеческое мясо; это обвинение доводило языческий народ до неистовства. В конце концов дошли даже до того, что пепел мучеников стали бросать в Рону, думая таким путем лишить. их всякой надежды на воскресение. Конечно, некоторые при виде подобных преследований, по человеческой слабости, отрекались от Христа, хотя и это не помогало, так как их все равно заключали в темницы. Тогда их охватывало раскаяние и они вновь присоединялись к толпам мучеников. Таким образом, в этом послании мы имеем в общем гораздо более близкия к истине описания, чем в большинстве житий мучеников; это изображение в лучшей своей части действительно заимствовано из жизни.

Я не имею возможности, – да это и не входит в мои цели, – подробно разбирать упомянутые здесь «Деяния мучеников», чтобы на основании их составить себе взгляд на действия государства. Поэтому, скажу только следующее: большинство, собственно, даже почти, все эти деяния приспособлены для чтения, для назидания верующих, это – произведения литературы, подобно всем процессуальным протоколам, заключающимся в античных книгах. В этих повествованиях мы можем найти много поучительного, можем узнать из них, как мыслили люди в эпоху их появления, во мы никогда не узнаем на основании этих источников, о чем говорилось с христианами на суде. В доказательство этого я сейчас приведу пример из одного процесса, ибо как раз этот эпизод подвергался самому ложному толкованию. Речь идет о процессе христианина Аполлония, который, как полагают, был римским сенатором и которому позднейшее христианство приписало значительное философское образование, – мнение, к сожалению, довольно часто разделяемое еще и ныне. Откуда произошло это мнение, мы сейчас увидим. Процесс начинается с обычного вопроса, признает ли себя обвиняемый христианином. За утвердительным ответом следует увещание принести клятву пред гением императора. Аполлоний на это отвечает длинной речью, смысл которой тот, что христианин может клясться только перед таким богом, который не сделан руками человека. После короткого перерыва он продолжает затем совершенно в духе апологетов, при чем напирает на то обстоятельство, что христиане в своих молитвах просят небесного владыку о ниспослании благ царю земному. После этого осужденному дается три дня на размышление. затем, при огромном стечении народа, начинается главная часть процесса, и Аполлоний на новый вопрос наместника отвечает следующим образом: «Мне известно о решении сената…. тем не менее страх Божий не позволяет мне поклоняться идолам, сделанным руками человека. Поэтому, трудно заставить меня поклоняться золоту или серебру, или меди, или железу, или деревянным, или каменным ложно так называемым богам, которые и не видят и не слышат, ибо они произведения ремесленников, золотых дел мастеров, художников, искусственные создания человека, которые не могут двигаться сами собою. За то я служу Богу, который в небе, ему приношу я свои моления… Ибо позорно поклоняться тому, что стоит на одной ступени с человеком или даже ниже демонов. Слишком покорные люди совершают тяжкий грех, поклоняясь тому, что в сущности представляет ничто иное, как бесполезный кусов камня, сухое дерево, грубый металл или мертвые кости. Что значит этот вздорный обман? Ведь так же египтяне поклонялись чаше, которую многие называют просто ножной ванной, и многим другим мерзостям. Афиняне до сих пор еще чтут череп быка, называя его счастьем афинян; поэтому они не в состоянии молиться собственным богам…» Далее следует жестокое нападение на религию египтян, которое составляет непременную принадлежность полемики апологетов, а затем Аполлоний переходит в характеристикебогов, также сплошь и рядом встречающейся у апологетов. «Они называют богами тех, которые раньше были людьми, как это доказывается мифами. Ибо про Диониса говорят, что он был разодран на части, про Геракла, что он живым был положен на костер, про Зевса, что он погребен на крыше. Подобные же истории мифы рассказывают и об их потомстве. Вследствие отсутствия в них какой-либо божественности я отвергаю их». Наместник неоднократно прерывает поток крайне тривиальных речей обвиняемого, при чем один раз в разговор вмешался даже один из циников. Одно время судебный процесс едва не принял характера религиозного диспута. Во всяком случае речь Аполлония становится все оживленнее, он характеризует сущность Христа, описывает его страдания и доходит, наконец, совершенно как апологеты, до указания на Сократа, как предшественника Христа: «Он (т. е. Христос), подобно праведникам и философам до него, подвергался яростным гонениям со стороны невежд. Ибо неправедные ненавидят праведных… Платон говорит следующее: праведный же будет подвергнут истязаниям, пыткам, будет закован, ослеплен на оба глаза и, после того, как он претерпеть все муки, его посадят на кол. Подобно тому, как над Сократом афинскими клеветниками был произнесен несправедливый приговор, после того, как они склонили к этому народ, так и нашему учителю и спасителю некоторые из злодеев вынесли обвинительный приговор, после того, как они связали его»… Затем мученик заканчивает, также в чисто апологетическом духе, заявлением, что даже в том случае, если христианская вера неправедна, как это утверждают противники, что и тогда христиане охотно останутся при своем заблуждении, ибо оно вывело их на путь добродетели. После некоторого совещания наместник, который сам охотно отпустил бы его на свободу, но должен подчиняться императору, приказывает перебить ноги осужденному, и мученик умирает с громкой молитвой к своему спасителю на устах.

Даже сравнительно свободное теологическое исследование видит в этих актах Аполлония точный отчет одного из процессов мучеников и с полным душевным удовлетворением взирает на смелого философа, так восторженно защищавщего свою веру. Но такой взгляд совершенно не соответствует действительности. В словах Аполлония не видно ни малейшей искры философского ума; все, что он говорит, как мы это не раз уже замечали, представляет собою лишь самую тривиальную апологетическую премудрость; без всякого следа самостоятельности приводит он все мотивы этой литературы до упоминания о Сократе включительно, даже самую вставку слов циника, если мы вспомним насмешки афинских философов над апостолом Павлом, мы должны будем отнести сюда же. Неужели же мы действительно можем поверить, чтобы разумный языческий судья позволил обвиняемому развивать до конца эти избитые фразы, встречавшиеся во множестве философских трактатов, и даже сам временами вступал бы в спор? Ведь, не для этого же он был назначен императором. Нет, вся эта литература крайне сомнительна, и процесс Аполлония не составляет исключения. Он стоить в самом начале всех этих деяний мучеников, заключающих в себе, наряду с подробнейшими описаниями пыток, бесконечные речи мучеников о ничтожестве богов, о значении Сократа и вообще о греческих философах. Так как невозможно, чтобы христиане всегда повторяли одни и те же теологические диспуты, и так как последние почти целиком совпадают с замечаниями апологетов, то все эти описания процессов, включая и процесс Аполлония, ценны для нас лишь в чисто литературном отношении, картины же самого хода процесса, точного протокола его мы до сих пор еще не имеем.

Вернемся, однако, после этого (необходимого, впрочем) отступления к нашей основной теме. При преемнике Марка Аврелия, Коммоде, для христиан в общем наступили лучшие времена. Любовница императора, Марция, была христианкой, и её влияние на слабого императора имело, конечно, значение для её единоверцев. Но затем обстоятельства снова переменились. Жестокий император Септимий Север в 201 году запретил переход в иудейство, а затем также и в христианство. Новые строгости создали и новых мучеников; дела последних также дошли до нас. Многие христиане бежали от преследований, некоторые отрекались от своей веры и приводили оправдания. До настоящих гонений на всем пространстве империи дело не дошло и в этот раз, а в скором времени, при преемниках африканского императора, для Христовой церкви наступили более спокойные времена; особенно, по-видимому, склонялся в пользу новой религии, с заповедями которой он был знаком, благородный, хотя и слабовольный, император Александр Север.

Постепенно, однако, настала крайне тяжелая эпоха. Чем энергичнее и жесточе делаются представители империи на троне Цезарей, чем с большей страстностью греческая философия обрушивается на христианство, тем хуже становится внешнее положение христиан. Император Максимини, храбрый, но грубый фракиец, прекрасно знал, что делал, когда приказывал преследовать настоятелей общин, т. е. церковный клир. Хотя и это преследование ограничилось узкими пределами, но тем не менее сознание серьезной опасности заставило отца церкви Оригена обратиться к пастве с посланием, в котором он называет императора новым Навуходоносором и настоятельно призывает верующих идти на мученичество. И в самом деле, христиане нуждались в поддержке, ибо отпадение, – конечно, только на время гонений, – сделалось излюбленным средством спасения, и появились даже сектантские богословы, которые допускали отречение от веры в случае крайней необходимости. Против этого со всею силою ополчились великие отцы церкви, и впереди всех – Тертуллиан и Ориген. Через последнего мы узнаем, между прочим, к каким, прямо-таки иезуитским, приемам прибегали робкие христиане, впрочем побуждаемые к тому самими язычниками (ср. главу V), чтобы оправдаться в своих собственных глазах. По их мнению, можно громко взывать в богам, какому-нибудь Зевсу, Гелиосу или Аполлону, лишь бы при этом думать только о высшем Боге; ибо слова, ведь, составлены вполне произвольно и не имеют никакого естественного отношения к вещам. Ориген такое объяснение вполне справедливо называет софизмом.

Кратковременное правление араба Филиппа было лишь затишьем перед бурей. В христианском лагере многие считали его своим единоверцем. Хотя вряд-ли он был таковым в действительности, как мягко он ни относился к христианам. При нем исполнилось тысячелетие города Рима. По случаю этого юбилея происходили торжественные празднества в честь богов, сделавших благочестивую римскую нацию первой в мире. Конечно, эти празднества заставляли первого человека в государстве не выходить из рамок национальной религии. После него наступили первые систематические, всеобщие гонения; они связаны с страшным именем Деция. Деций был соперником Филиппа; он царствовал всего два года, но за эти два года он дошел до такого фанатизма против христиан, какого раньше никогда ее бывало. Наместникам был отдан приказ принуждать христиан к национальному культу. Последним был назначен срок, к которому они должны заявить о своем переходе к старой религии. В случае бегства, имущество христиан конфисковывалось; оставшиеся же привлекались к суду, который приговаривал их к изгнанию и лишению имущества или же нередко и в смертной казни.

Рассказы об этих преследованиях еще больше, чем известия о прежних гонениях, говорят об отпадении многих христиан. Власти выдавали свидетельства о совершении жертвоприношения; такой документ несколько лет тому назад был найден в Египте. Дело касается одного христианина, Аврелия Диогена, из селения «Александров Остров»; этот христианин подает прошение чиновникам, назначенным для наблюдения за жертвоприношениями. После характеристики самого себя он делает следующее признание: «Я всегда ревностно приносил жертвы богам и теперь также, после (императорских) приказов в вашем присутствии принес жертву, (пил) и (ел) от жертвы, о чем и прошу вас засвидетельствовать ниже. Прощайте. Я, Аврелий Диоген, подал это прошение» – Далее следует свидетельство администрации: «Свидетельствую, что Аврелий принес жертву. В (первый) год императора Цезаря Гая Мессия Квинта Траяна Деция, благочестивого, счастливого, великого; 26-го июня». Такой клочек папируса, подобное свидетельство драгоценнее, чем трогательные жалобы на жестокости гонений риторических отцов церкви или пропитанные кровью жития мучеников. Перед нашими взорами моментально встает картина преследований; мы видим весь бюрократический аппарат в движении, узнаем его превосходную организацию, простирающую свою чиновную руку даже до деревень Египта, а также узнаем и об отпадении христиан. Дополнением к этому служит известие отца церкви Киприана. Он негодует на христиан за их быструю готовность приносить жертвы языческим богам. Еще до насильственного принуждения они уже спешили исполнить желание властей и заставляли даже детей принимать участие в жертвоприношении. Многие, по мнению Киприана, поступали так, чтоб предупредить конфискацию своего имущества. Снисхождения заслуживают только те, кто не в силах был перенести мучения. Ото всех же других отец церкви требует самого строгого покаяния прежде, чем они вновь могут быть приняты в лоно церкви – Киприан сам бежал от преследований Деция. Этот поступок его подвергся, конечно, сильному осуждению. Однако, отец церкви оправдывал себя тем, что в случае его смерти церковь осталась бы без руководителя. Во время последовавших вскоре затем новых всеобщих гонений при императоре Валериане, когда наказанию подвергались все вообще когда-либо бывшие христианами, Киприан также принял мученический венец.

В третий раз государство во всеоружии поднялось против христиан, когда бразды правления перешли в руки великого реформатора Диоклетиана. Церкви подлежали разрушению, литература христиан должна была быт уничтожена, рабы за свою принадлежность к христианству теряли право на освобождение. Эдикт следовал за эдиктом, последний из них отдавал строгий приказ всех христиан, во что бы то ни стало, принуждать в жертвоприношению. Особенные ужасы творились в это время в Египте. Однако коронованный поборник национального культа потерпел крушение; какой популярностью ни пользовались его приемы, как ни энергично поддерживала его языческая литература, – тем не менее ему пришлось бы одну половину своих подданных заставить истребить другую. Это была последняя гигантская попытка язычества воспрепятствовать победе христианства; десять лет спустя, в 313 году, появляется великий миланский эдикт о веротерпимости Константина и Лициния. Внешняя борьба этим почти закончилась; вскоре наступило даже такое время, когда могла появиться книга, приписываемая Лактанцию, в которой с ненавистью описываются различные роды смерти всех гонителей, и когда, наконец, один ревнитель христианства призывает сыновей Константина к преследованию язычников. Кратковременная реакция Юлиана Отступника, хотя и пробудила вновь все страсти жгучей, двухсотлетней борьбы, но теперь спор ограничился, главным образом, лишь словесной борьбою: в общем еще менее радостное зрелище, чем то, когда мученики по приказу проконсула шли на смерть.

Если мы еще раз бросим взгляд на всю эту великую эволюцию, то мы не должны затемнять ясность нашего взора розовыми облаками энтузиазма. Кровь мучеников послужила цементом при постройке церкви, так говорят католики и большинство протестантов; воля Божия, как и всегда оказалась сильнее людской злобы. Несомненно, что без гонений церковь не проявила бы такого могучего роста. Всякое убеждение очищается и усиливается испытанием огнем. Но существуют разные испытания огнем. Если оно тянется слишком долго и, огонь не переставая раздувается, то даже самый твердый, самый благородный металл будет расплавлен. Вполне правильно было сказано: идеи жили в головах; если бы отрубили головы, то идеи перестали бы существовать. Постоянное, в течение веков, направленное к единственной цели истребления всех иначе мыслящих, беспощадное, последовательное гонение в конце концов уничтожило бы христианство. Мы же видим, что сделала своей железной последовательностью из Испании, опиравшаяся на фанатизм невежественного народа, инквизиция, здесь система действительно победила потому, что она действовала поразительно исправно и долго. Но здесь энтузиазму новой веры противостоял фанатизм противника. Последнего и не доставало древнему миру, ибо ненависть к христианам не представляла собою чего-либо положительного. Отдельные выступления наместников приносили лишь частичный вред, последние же нападения императоров явились слишком поздно. Таким образом, римская религия, а с нею государство, проиграла игру не столько вследствие победы противника, сколько благодаря собственной вине. В нас же это зрелище, не смотря на всю отвратительность гонений и все жестокости, творившиеся при этом возбуждает все-таки меньший ужас, чем события позднейшего времени, когда та же система преследований из года в год воздвигала костры, на которых христиане, именем Бога и во славу его, сжигали христиан.

IV. Литературная борьба с греками и римлянами

1. Первые выступления

Ни одно умственное движение не выступало с такой силою в самых различных направлениях, как христианство. Мы познакомились уже с апокалипсисами и сивиллами, с их смелыми нападками на Вавилон-Рим, теперь предмет вашего рассмотрения составят философские сочинения, направленные против язычества, т. е. главным образом против представителей греческого мировоззрения, а в последней главе мы увидим, что наряду с борьбой против римского государства велась также ожесточенная борьба внутри самого христианства, против сект. Таким образом, христианская церковь по отношению в остальному миру действительно оказывалась тем, за что она, уверенная в своем назначении, уже ранее выдавала себя, т. е. новым народом. Как мы уже отчасти видели, христианство вело борьбу по всей линии почти только в виде наступления. Мы увидим это еще раз, как из настоящей, так и из обеих следующих глав.

Первые нападения христианству пришлось выдержать со стороны Иудейства: первый мученик был Стефан, один из самых яростных гонителей – Павел. Нероновские убийства христиан, как замечено уже выше, инспирированы, вероятно, евреями, и еще из более позднего времени мы имеем доказательства борьбы христианства с иудейством. Так. напр., один из самых резких противников христианства, платоник Цельз, во введении к своему полемическому сочинению заставляет выступать, как бы в виде разведчика, одного еврея[2]. Но одновременно юные силы нового учения направляются также на борьбу с греками и римлянами. Впрочем, последняя не представляет собою чего-либо вполне нового; Иудеи также вынуждены были защищаться от критики со стороны язычества. Аллегорические толкования писания, в которому позднее прибегали еврейские ученые. представляли собою средство защиты против языческой критики библии. Но кроме того, мы обладаем также сочинениями, которые гораздо прямее, непосредственнее, положительнее обращаются против язычества, – это тракты благородного мыслителя Филона и апология известного историка Иосифа. Филон, как мы заметили уже ранее всецело проникнутый эллинскими воззрениями, глубокая, серьезная личность, вовсе не является поборником христианства, как ни глубоко в нем сознание Бога, как ни смешны кажутся ему греческие божества; его идеал – созерцательная жизнь, и этот идеал, кажется ему, достигнут известной иудейской сектой. Но он не апостол теории, не пламенный оратор. Рядом с ним стоит совершенно противоположный ему Иосиф – человек, полный общечеловеческих, специфически иудейских, можно даже сказать: специфически греческих недостатков. Во время великой иудейской войны Веспасиана он во время для своей личной безопасности перешел на сторону врага своего народа, в лагерь Флавиев, которым затем стал служить со страстью ренегата. Однако, дело его народа все-таки оставалось ему близким, и так как сильная иудейская пропаганда в римском государстве встречала много энергичных врагов, резко нападавших в своих писаниях на притязания иудеев, то в одном полемическом сочинении он обратился против целого ряда этих авторов, стремясь доказать, что на свете никогда не существовало более справедливого, более умного, более значительного народа, чем евреи, которые всегда по своей культуре во всех отношениях стояли выше греков, – ведь греки и были главным врагом. Полемика Иосифа, перемешанная с омерзительными личными нападками, представляет собою, несмотря на весь её исторический интерес, далеко не отрадное, а подчас даже прямо-таки отвратительнее явление: это высокомерное, сухое произведение пропаганды. Какую чудесную, освежающую противоположность всему этому представляет первое полемическое выступление христианства. Это такой же контраст, как между мрачным иудейским апокалипсисом который на дымящихся развалинах Иерусалима ведет разговор с Богом, и трубным гласом апокалипсиса Иоанна. Из каморки мыслителя Филона, от наполненной желчью чернильницы Иосифа мы как бы вдруг дуновением истории переносимся на одно из священнейших мест древности, в афинский ареопаг. Перед нами стоит апостол Павел и проповедует о неведомом Боге и против ложных божеств. Вместо комнатного потолка – над ним синее небо Аттики, вместо пера в руке – у него живое слово на устах; у ног его недоверчиво улыбающиеся эпикурейцы и стоики, в его сердце глубокая вера в победу своего учения. И тем не менее, и это все едва-ли когда-либо происходило в действительности, и эта картина также лишь произведение литературы. Но здесь это безразлично; недавно было сделано верное замечание, что проповедь Павла в Афинах в высшем смысле полна исторической истины. Высказанные им мысли о том, что греки глубоко в душе уже чувствовали Бога, но что этот Бог не живет в храмах и не сделан руками человека, что Бог после веков невежества призывает людей в покаянию, наконец указание на страшный суд и воскресение мертвых – все это уже содержит в себе в зародыше идеи позднейшей апологетики. Это – программа будущего. Ибо, как апологетика (защитительная литература) лишь в самой небольшой степени соответствует действительному смыслу этого слова и представляет собою почти сплошное наступление, именно потому, что она чувствует себя застрельщицей новой веры, нового народа, так и проповедь Павла является нападением прямо на центр вражеского лагеря, на палатку полководца, на философские Афины. И то обстоятельство, что предметом нападок со стороны философов служит, главным образом, воскресение мертвых, вполне соответствует антично-языческому чувствованию; против этого догмата язычество боролось всего дольше и самыми сильными средствами. Таким образом, проповедь Павла представляет собою до известной степени идеальную сводку всех этих первых споров с греческим миром, она соединяет их в одном лице, в лице апостола язычников Павла. Она остается прелюдией всей христианской апологетики.

Рядом с проповедью Павла современем появляется апокрифическое сочинение, которое однако значительно уступает в оригинальности первому. Это так называемая проповедь Петра, от которой до нас дошла лишь одна цитата. Она начинается указанием на единого Бога: «Узнайте же, что существует только один Бог, который сотворил начало всего, и во власти которого находится конец всего. Он невидим и тем не менее видит все, он необъемлем и тем не менее объемлет все, он не нуждается ни в чем, а в нем нуждается все, им все существует. Он непостижим, вечен, бесконечен, никем не сотворен, он сам сделал все словом своей силы. Почитайте же этого Бога не так, как греки; ибо они позволяют увлекать себя неведению и понимают Бога не так, как вы в вашем совершенном познании, и из того, чем Бог дал им власть пользоваться, они делают себе изображения из дерева, камня, меди, железа, серебра и золота, и ставят на пьедестал то, что было подчинено материи, и поклоняются ему; и то, что Бог дал им для пищи и употребления, птиц небесных и рыб морских, и червей земных, и зверей и четвероногих полевых животных, хорьков и мышей, кошек и собак и обезьян (почитают они); и собственную пищу приносят они в жертву животным, которые также служат для питания, и мертвое приносят они мертвецам, считая последних за богов, и так они проявляют неблагодарность к Богу, ибо этим отрицают, что он существует. И не почитайте Бога так, как иудеи, ибо хотя они и думают, что они одни познали Бога, но тем не менее они не понимают этого, поклоняясь ангелам и архангелам, месяцу и луне. И если не светит луна, то они не празднуют субботы, которую они называют первой, ни праздника опресноков, ни великого дня». Из этого отрывка мы узнаем двоякого рода вещь: прежде всего зависимость от греческой полемики, которая всегда держала про запас насмешка над египетским почитанием зверей, и в теснейшей связи с этим неуменье литературно излагать свои мысли. Египетский звериный культ без всякой связи вовлекается в полемику против греческих божеств, и этим наш автор обнаруживает, что он далеко еще не вполне ориентировался в этой области.

Та же беспомощность, в известном смысле, сохраняется и в позднейшее время; что-то прямо-таки трогательное заключается в неуверенных еще шагах древнего христианства в области того, что тогда называли философией. Христиане, несмотря на всю ту энергию, с которой они выступали против греческой философии, сами нередко называли себя философами, с одной стороны потому, что к этой классификации принуждали литературные обычаи древности, с другой стороны потому, что и они сами довольно часто, вероятно, чувствовали некоторую зависимость от эллинской философии. и они имели на это во всяком случае такое же право, как и то множество странствующих философов, которые шатались тогда по миру и присвоивали себе возвышенное имя философов. Но тем не менее отношение христиан в философии было и остается довольно неясным. Языческое образование, весь окружающий их мир дает им для борьбы с языческим культом совершенно то же оружие, которым еще много столетий до ним пользовались философы. Но эта борьба есть лишь отрицание; положительную же часть их учения составляет религия, не возникшая из мыслящего духа, а воспринятая и рожденная из священного трепета богодовхновенного чувства, – религия, а не философия. Поэтому, некоторые из христиан и не желают ничего слышать о философах и резко и грубо высмеивают их. Даже личность самого Сократа для некоторых христиан не является священной. Большинство признает, что с ним необходимо считаться, многие видят в нем даже нечто в роде предчувствия Христа, но так как, в конце концов, он не мог абсолютно удовлетворять всем требованиям, предъявляемым христианством к человеку, то они стараются найти в нем всяческие ошибки и, наконец, даже порочат его не менее, чем других философов. Позже, когда христианство стало все более и более охватывать также и образованные круги общества, выработалась собственная христианская философия, которая, восприняв всю изощренность эллинского ума, несомненно совершила насилие над самой драгоценной частью религии. И это, конечно, религии самой по себе, как и всегда, послужило лишь в ущербу.

Впрочем, в более древнюю эпоху дело до этого еще, в счастью, не доходило; мы встречаем тогда несколько смелых, простых людей, которые, хотя и называют себя философами и стараются мыслить философски, но в сущности вовсе не заслуживают этого названия в том смысле, какой мы придаем ему. Древнейшим из этих поборников христианства, которых, как мы уже указывали выше, не совсем правильно называют апологетами, является открытый около 14 лет тому назад Аристид, который сам себя называл философом из Афин. Апология его адресована в императору Антонину Пию, мало энергичному, уже немолодому человеку, который, если и видел когда-либо это произведение, то просто, вероятно, отложил его к прочим бумагам. Если же он и читал его, то уже с первых страниц почувствовал, должно быть, смертельную скуку. На него, как на человека языческого образования, вряд ли могло оказать иное действие это произведение, которое начиналось с обычной полемики против ложных богов и идолов греческого мира: все это император, конечно, уже ранее встречал у философов того времени. Совершенно иначе относимся к этому произведению мы. Для нас оно является драгоценным свидетельством, трогательным, как я сказал, документом по истории этой полемической литературы. В первой полемической части автор всецело находится под властью традиции, он подчас крайне неуклюже высказывает самые обыденные мысли, которые тогда носились в воздухе. Они являются для него чем-то чуждым, воспринятым лишь с внешней стороны, но тем не менее он глубоко убежден в их правильности, потому что они переданы ему, и поэтому он повторяет их, как бы желая, чтоб они лучше запечатлелись в уме читателя, и даже будто проверяя самого себя. Таким образом, несмотря на свое название философа, он здесь является лишь начинающим писателем, и это то как раз и заключает в себе что-то трогательное и делает его для нас гораздо интереснее многих вполне опытных авторов последующего времени. Апология его начинается совершенно по образцу стоиков: «Меня, о цезарь, произвело на свет провидение Божие. И когда я наблюдал небо и землю и море, солнце, луну и все прочее, я удивился порядку, господствующему всюду. И понял я, что этот мир и все в нем двигается необходимостью, и увидел я, что тот, кто приводит все это в движение и кто господствует в мире, есть Бог, невидимый в мире и скрытый миром; ибо все, что двигает, сильнее того, что находится во власти». Проникновение в эти первоосновы Аристид отвергает, так как Бог непостижим ни для кого: «Я же говорю, что Бог никем не произведен на свет, никем не сделан, что он никем не объемлем, но сам объемлет все, что он без начала и конца, вечный, бессмертный, совершенный и непостижимый. Совершенный же… значит, что в нем нет никаких недостатков, что он ни в чем не нуждается, а в нем нуждается все. А что я сказал, что он не имеет начала, означает, что все имеющее начало имеет также и конец, а что имеет конец, то может быть разгадано. Он не имеет имени, ибо все имеющее имя родственно творению. Он не имеет ни образа, ни членов, ибо имеющий это соответствует сотворенным вещам». И в том же духе автор продолжает далее, существо Божие характеризуется согласно древней манере, чисто отрицательными свойствами. Далее, автор делит людей на три рода, смотря по религии: на идолопоклонников, иудеев и христиан. Он показывает, как все язычники впали в заблуждение, и те, которые поклоняются стихиям и небесным светилам, и те, которые чтут поэтических богов греков; при этом излагает он все это крайне утомительно, основной мотив всегда остается один и тот же, именно, что эти предметы почитания либо изменчивы, либо подчинены определенным законам, либо, наконец; не в состоянии сами себе помочь. Так напр., про солнце он говорить, что оно не может быть богом потому, что оно вынуждено двигаться по известному пути, имеет определенные обязанности, совершенно лишено собственной воли, и что путь его может быть вычислен заранее. С особенной резкостью, подобно иудейским писателям. Аристид нападает затем на высокомерных греков, которые воображают себя мудрецами, а сами хуже варваров, поклоняющихся солнцу. Мифы и религиозные представления греков разбираются по определенной схеме, и апологет показывает своим противникам, что такая грешная компания, как олимпийские боги, способна своим дурным примером уничтожить всякую нравственность и добродетель: упрек, построенный вполне по греческому образцу. Особенно тщательно автор копается в грехах Зевса и развертывает один из тех длинных листов Лепорелло, на которых записаны все прелюбодеяния царя богов. Для характеристики возьмем, напр., отрывов об Аполлоне и Артемиде: «А после этого они приводят другого бога и называют его Аполлоном. Про него говорят они, что он завистлив и изменчив и то ходит с луком и колчаном, то с кифарой и плектроном, и он делает людям предсказания, чтобы получить от них награду. А нуждается ли этот бог в награде? Позорно, что все это находят в боге. – И после него приводят он Артемиду, богиню, сестру Аполлона, и говорят, что она была охотницей и носила лук и стрелы и с собаками скиталась по горам, гоняясь за оленями или дикими кабанами. Позорно, что молодая девушка одна скитается по горам и охотится на зверей. И поэтому невозможно, чтоб Артемида была богиней». И то же самое повторяется о каждом боге; я думаю, мы получили достаточное представление о монотонности и отсутствии оригинальности. Та-же слабость отмечает и дальнейшую критику египетского культа животных, с которой, как с необходимой принадлежностью этой литературы, мы уже познакомились ранее.

Но вот начинается нечто новое, освежающее. После краткого рассмотрения иудейской религии, в приверженцах которой христианин не отрицает весьма совершенного познания Бога и большой любви в ближним, он с глубокой теплотой и убедительной силой переходит к христианам и дает подробную характеристику их образа жизни. До известной степени в противоположность многочисленным моральным предписаниям древнего христианства, в противоположность дебету, эта характеристика содержит кредиту христиан и выгодно отличается от невыносимого самовосхваления иудеев в их апологетических сочинениях; ибо все, что здесь говорится о нравственности и воздержании христиан, подтверждается также и с другой стороны, в том числе и язычниками. «Они, говорится там, не нарушают браков…. не лжесвидетельствуют, не присваивают себе чужого имущества и не прельщаются тем, что» им не принадлежит; они чтут родителей, и тем, кто им близок, делают добро, и судят по справедливости. И они не молятся идолам, имеющим образ человека, и не делают другим того, чего они не хотят, чтобы делали им, и они не употребляют в пищу жертвенных животных, ибо они чисты, и на тех, которые угнетают их, они действуют убеждением и делают их своими друзьями, и врагам своим они творят добро. И жены их чисты, о цезарь, как девы, и дочери их полны кротости, и мужчины их воздерживаются от… всякой нечистоты в надежде на будущую награду, которая ожидает их на том Свете. Слуг же своих и служанок и их детей склоняют они к христианству той любовью, с которой они относятся к ним. И когда те делаются христианами, они всех их без различия называют братьями. Они не молятся чуждым богам и живут в смирении, творя добро, и ложь не встречается среди них; они любят друг друга и заботятся о вдовах и сирот освобождают от их угнетателей, и имущий дает неимущему без зависти и когда они видят чужестранца, то приводят его к себе в дом и радуются ему, как настоящему брату, ибо не тех называют они братьями, кто братья им по плоти, а тех, кто братья по духу и в Боге. Когда же умирает бедный, и христианин видит это, то он по силам совершает его погребение. И когда они слышат, что один из них заключен в темницу и терпит угнетения во имя Мессии, то они стараются помочь ему в его несчастьи, а если возможно освободить его, то и освобождают. И если у них находится нуждающийся и бедный, а они сами не имеют излишка, то они постятся два или три дня и отдают свою пищу бедному… Всякое утро и всякий час, взирая на благодеяния, которые Бог оказывает им, они хвалят и славят Бога и благодарят его за пищу и питье. И когда праведник среди них оставляет этот мир, то они радуются и благодарят Бога и провожают покойника, точно он переезжает с одного места на другое. И когда у них рождается ребенок, то они воздают хвалу Богу, а когда случается, что ребенок умирает, то они воздают Богу еще большую хвалу за то, что сподобил дитя пройти этот мир без греха. И когда они видят, что один из них умер в безбожии и во грехах, то они горько плачут над ним и вздыхают, как будто ему предстоит наказание… И так проводят они время своей жизни. И так как они познают благодеяния, которые Бог оказывает им, то благодаря этому и красоты, которыми полон мир, продолжают существовать… Затем Аристид предлагает императору самому прочесть христианские книги; тогда он узнает, что Аристид вовсе не защитник нового учения, что он говорит так по непосредственному побуждению, потому, что он читал писания христиан и увидел, что предсказания их оправдались, другими словами потому, что он недавно еще сан был язычником. Еще раз, с еще большей силой напирает он на то, что мир держится только благодаря молитвам христиан, еще раз бросает он на греков полный отвращения взгляд, убеждает их бросить их клеветы по отношению к христианам и обратиться на путь истины и заканчивает затем, как многие позднейшие христианские сочинения, указанием на грядущий суд Божий. Эта древняя апология, которую, благодаря счастливой случайности, мы имеем теперь в целом виде, является типичной для многих следующих апологий. Все они с утомительнейшими подробностями и крайне неоригинально возвращаются постоянно к борьбе против языческих воззрений, и только положительная часть, та часть, где говорится о действительном образе жизни христиан, действует на нас более глубоко. В произведении Аристида мы видим христианство уже в центре борьбы против своих врагов. Апологет призывает язычников бросить их клеветы, и мы знаем, что он разумеет при этом те глупые сказки, которые обвиняли христиан в безбожии, каннибализме и разврате. Однако, к этим неуклюжим, скорее демагогическим, нападкам уже присоединялись другие, более утонченные, более колкия. Прежде всего полемика противников – и, как уже замечено, не без видного участия в борьбе иудеев, – направилась, по-видимому, на личность основателя христианской религии; его называют беспомощным, слабым и несмелым по отношению в врагам, говорят, что если он действительно был Сын Божий, то почему же он не явился во всем своем величии перед судьями, за его чудеса называют его волшебником. Этому вполне соответствуют в воззрении язычников и представления о христианском Боге. С тем же вопросом, с каким прежде эпикурейцы обращались к своим противникам-стоикам, теперь обращаются язычники к христианам. Если ваш Бог, говорят они, действительно вечен, то где был он до сотворения мира, что делал он тогда? Кроме того, говорят они далее, христиане представляют себе Бога в не менее человеческом образе, чем греки своих богов: разве можно, напр., говорить о персте Божием или представлять себе Бога прогуливающимся по раю? Если Бог не защитил Христа от врагов, то он не защитит и его последователей; почему же Бог не защищает их от несправедливостей? Если христиане действительно так, как они это говорят, стремятся к Богу и к смерти, то почему они не покончат с собою добровольно для того, чтобы отправиться к Богу. И далее, если Бог ненавидит идолов и идолопоклонство, то совершенно непонятно, почему он не вмешается и не уничтожит жрецов. Впрочем, христиане весьма заблуждаются насчет своих противников; последние и не думают поклоняться самым изображениям, изображения лишь помогают им в их человеческой слабости. Кроме того, греки и римляне отлично знают, что миром правит единый Бог, но подобно тому, как цезарю подчинен целый штат чиновников, так и боги являются лишь исполнителями высшей воли единого Бога. Молиться этим богам есть дело простого благочестия. Да и христианское учение далеко не является таким, каким его представляют его защитники, оно вовсе не единообразно, а делится на секты, как философия. Но вместе с тем христиане и не философы; ибо что за темную, необразованную и боящуюся света компанию они представляют! Один античный ритор, в общем один из самых поверхностных болтунов, какие когда-либо были, заявляет в одной из своих утомительно-длинных и в общем крайне неинтересных речей, что эти люди, представляющие собою полное ничтожество, осмеливаются поносить таких мужей, как Демосфен, в то время, как в каждом их слове встречается по меньшей мере одна грамматическая ошибка. Презираемые сами, они презирают других, судят и других, не обращая внимания на себя, хвалятся своими добродетелями и не соблюдают их, проповедуют воздержание, а сами погрязли в пороках. Грабеж они называют общим пользованием, недоброжелательство у них значит философия, а бедность – презрение с богатству. При этом они унижаются в своей алчности. Разнузданность называют они свободой, злобу – откровенностью, принятие даров – гуманностью. Как и безбожники из Палестины, они в одно и то же время и низкопоклонны, и дерзки. В известном направлении они отделились от эллинов или скорее от всех добрых людей. Неспособные ни к чему полезному, они мастерски умеют вносить раздоры в семью и натравливают членов семьи друг на друга. Ни одно слово, ни одна мысль, ни одно дело их не принесло плодов. Они не принимают участия в устройстве празднеств и не чтут богов. Они не заседают в городских советах, не утешают печальных, не примиряют спорящих, юношество их остается без воспитания, на форму речи они не обращают никакого внимания; не они прячутся по углам и знать ничего не хотят. Они осмеливаются даже присваивать себе имена лучших из эллинов и называют себя – философами, как будто одна только перемена имени что-нибудь значит и какого-нибудь Терсита может превратить в Гиацинта или Нарцисса.

На эти упреки, которым нельзя отказать в известной ловкости, христиане часто дают лишь половинчатые или уклончивые ответы. Вообще во всей этой борьбе, которая тянется целые века и с обеих сторон лишь медленно изменяет аргументы, многое было основано на коренных недоразумениях. Обе партии возражают друг другу большей частью совсем не по существу, ибо обе исходят из совершенно различных предпосылок. Тезисы и антитезисы, вообще, никогда не решают спор умов и сердец. Но все-таки целый ряд обвинений христианам удалось опровергнуть своей жизнью. Неприязнь язычников к уединенной жизни христиан, с их нелюдимости выражается в известных, уже ранее рассмотренных нами обвинениях. Так как в то время в Риме было множество самых разнообразных тайных культов, которые были заимствованы с востока и отличались кровавыми и сладострастными оргиями, то подобные обвинения находили, конечно, благоприятную почву, тем более, что большая христианская община так называемых гностиков, примыкая с восточным мистериям, пользовалась особыми таинственными символами и заклинаниями. И это было не последней причиной, почему сама церковь, как мы это еще увидим, сочла нужным положить конец этим сектам. Здесь с течением времени христианам удалось действительно заткнуть рот врагам; и самый ход дела помог им в этом; все увеличивавшаяся публичность их богослужения опровергла эти обвинения, и в позднейшие века о них уже нет более и речи.

Подробное рассмотрение этой борьбы умов обнаруживает, как уже замечено выше, повторяющийся вообще в истории всех времен факт, – именно, что оружие этого спора остается на всем протяжении его более или менее однородным, и даже отчасти здесь продолжается борьба языческой философии, стоиков, эпикурейцев и скептиков. Но среди этой пропаганды, о томительном прозябании которой свидетельствует множество скучнейших трактатов, сплошь и рядом выделяется человеческая личность, сила индивида, которая из собственной груди умеет исторгнуть иные звуки. Здесь перед нами встает личность апологета и мученика Иустина. Он родился около 100 года от языческих родителей. «Сначала он был платоником, видел, каким клеветам подвергаются христиане, с какой смелостью они идут на суд, и это создало в нем, по его собственному свидетельству, глубокое убеждение, что они не преступники, ибо преступники не могли бы обладать таким бесстрашием. Он также около 150 года написал апологию новой веры на имя императора Антонина Пия. От неё уже веет совершенно иным духом, чем от только что рассмотренной апологии Аристида. Иустин обратился в императору с категорическим требованием оказать, наконец, справедливость христианам. Как мы видели выше, христианство и враждебное отношение к жертвоприношениям в то время были синонимами, поэтому для привлечения в суду было достаточно одного обвинений в христианстве; если кто либо признавал себя перед судом христианином, то его обвиняли, как члена преступной секты, если же он отрицал свою принадлежность в христианству, то его отпускали, при условии, конечно, что его показания пользовались доверием. Апологет прямо обращается в императору и его сподвижникам: „Вы, восклицает он, называетесь благочестивыми и философами, и слугами справедливости; посмотрим, таковы ли вы на самом деле. Ибо льстить мы не можем, у вас нет желания понравиться людям, как у людей, погрязших в предразсудках. По нашему убеждению, ничто не может повредить нам, у вас есть власть убить нас, но нанести нам вред вы не можете. Мы требуем следствия, обвинения и наказания, если дело действительно обстоит так, как говорят; в противном же случае вы в своем пристрастии оскорбляете лишь самих себя. Имя наше еще ничего не говорит; если мы действительно злые люди, то оно вам ничуть не поможет, если же наш образ действий хорош, то имя „христиан“ само по себе также не может нам и повредить. Каждый преступник имеет право требовать расследования своего дела, – того же требуем и мы от вас. Отношение, которое вы проявляли к нам до сих пор, есть дело злых духов, злых демонов; они работали в то время, когда Сократ стоял перед своими судьями, они же и вас теперь побуждают к безразсудным поступкам. Несомненно, и среди христиан есть злые люди, которые осуждены вполне правильно, но как раз поэтому-то и необходимо расследовать предварительно всю жизнь каждого отдельного христианина, привлеченного к суду, а затем уже выносить решение. Все это говорим мы лишь ради вас самих; ибо мы могли ведь отречься. Но мы далеки от этого, мы стремимся в вечной жизни; и если мы заблуждаемся, то это касается лишь нас одних и никого больше“».

Много смелости в этих словах апологета; но далее он говорит еще смелее. «Ведь мы сами, продолжает он, помогаем вам создать мир, ибо, по нашему мнению, злой человек не может укрыться от Бога. Если бы все люди не забывали о суде, они были бы лучше. Они же грешат, ибо думают этим путем укрыться от вас, смертных. В противном случае они воздерживались бы даже от дурных мыслей. Вы же боитесь этой всеобщей правды, боитесь не иметь повода для наказаний. Так поступают палачи, а не владыки, это – дело злых демонов. Но ведь вы хотите благочестия и философии. Но если вы истине предпочитаете обычаи, то помните, что такие владыки так же далеко уйдут с этим, как разбойники в пустыне». Далее следует рассмотрение христианских добродетелей и того учения, котороевстречало особенные нападки со стороны язычников, именно учения о воскресении мертвых. «Как низко, восклицает Иустин, оценивают могущество Божие те, кто говорит, что мы вернемся туда же, откуда пришли. Они, конечно, не поверили бы и в сотворение этого мира. Лучше верить в то, что не по силам собственной природе и людям, чем быть неверующим, как другие. Таким образом, если мы мыслим возвышеннее ваших философов, то почему же ненавидите вы нас?»

Однако апологет, который преклоняется перед Сократом и высоко ценит философию, все еще старается найти нечто в роде компромисса. Он открывает всякого рода связующие звенья между греками и Христом: даже в эллинской религии он находит сходные представления, как ни бесконечно выше христианская нравственность стоит над моралью греческого Олимпа. Пришествие Христа и даже вся его жизнь предсказаны пророками. Мы верим в это, а вследствие этого и в суд Божий. Впрочем, нечто подобное же говорит и Платон; всем, что греки рассказывают об этих вещах, они обязаны пророкам; если же они и противоречат самим себе, то это происходит вследствие их собственного недостаточного понимания. Таким образом, Дух Божий уже ранее также проявлял себя в человеке, и ни один человек, умерший во грехах до Христа, не заслуживает прощения. – Апология заканчивается учением о тех мерах, в которым прибегают злые демоны, чтобы совратить человека, и интересным изложением обычаев тайной вечери.

Несмотря на всю безыскусственность этого сочинения, в авторе его все таки виден замечательный человек. Он бесстрашно говорит истину в глаза, чувство справедливости в нем непреклонно, но все-таки и он признает возможность известного компромисса. И как раз то обстоятельство, что столь мягкий по природе человек говорит такие смелые слова, и доказывает силу целого, проявляющуюся в отдельных личностях. Полную противоположность мягкому, эллински образованному Иустину представляет неприветливый, но оригинальный вавилонянин Татиан. В его лице снова выступает чуждый эллинской культуре Восток, который в сущности постоянно питал злобу в греческому миру и лишь после отчаянного сопротивления был местами покорен более могучей греческой цивилизацией. Татиан был варваром и с гордостью признавал это. По его мнению, наука и искусство зародились на востоке, греки являются лишь подражателями. Эллинское красноречие – пустое надувательство, поэзия греков – безнравственна, философы их – пьяницы и моты, которые много думают о себе, говорят глупости и постоянно противоречат друг другу, вся их наука вообще – болтовня. Напротив, в так называемых варварских книгах, несмотря на всю их внешнюю простоту, заключается вся истина. Я не буду касаться здесь нападений Татиана на греческих богов и вообще всех этих достаточно избитых тем. Тем более, что этот варвар далеко не тверд в них; чтобы совсем покончить с греческой культурой, он делает массу всевозможных замечаний о греческих статуях, когда же ему было указано, что все эти замечания он заимствовал из старых негодных книг, да при том еще и не вполне точно, то он все таки имел бесстыдство утверждать, будто все эти статуи он сам видел во время своих путешествий. Соответственно своему пристрастию ко всему восточному, он заканчивает указанием на древность иудейских книг сравнительно с юной греческой культурой. Итак, это действительно варвар, и при том еще не совсем честный, но тем не менее все-таки нельзя умалять его значения; человек с таким элементарным инстинктом ненависти не может отсутствовать в изображении эпохи.

Таким образом, одна за другой встают перед нами интересные личности. Язычество, однако, тоже опомнилось и обратилось на путь систематических нападений. Среди язычников также встречаются замечательные личности, и хотя ни одна из них не может быть поставлена в один уровень с некоторыми христианами, напр. Тертуллианом или Августином, но аргументы их во всяком случае так остроумны и тонки, что до сих пор еще не утратили своего значения.

2. Эпоха Тертуллиана

Известная фраза о том, что книги имеют свою судьбу, находит широкое подтверждение в области христианской литературы. Множество древнейших, а следовательно, и важнейших книг утеряно, другие, долгое время считавшиеся потерянными, каким-то чудом теперь открыты вновь, а современная наука, которая в поисках за древними книгами выработала даже особый метод, обещает нам на этом поприще еще большие неожиданности. В одном только случае следует несколько умерить свои надежды, именно, когда дело идет о таких книгах, которые по мере сил предавались забвению или уничтожению самими христианами. Христиане при этом действовали с большим успехом и по отличному методу. Это относится, во-первых, к еретическим сочинениям, которые, несмотря на новейшие находки, дошли до нас в весьма незначительном числе, и во-вторых, к полемическим сочинениям, направленным вообще против христианства. Из последних ни одно еще пока не извлечено из столь плодородное в отношении находок почвы Египта, да, по моему мнению, вряд ли когда-нибудь будет извлечено. Впрочем, значительная, можно сказать даже, лучшая часть этих сочинений сохранилась в направленных против них христианских книгах; впрочем, из последних некоторые также утеряны. Я говорю лучшая, наиболее интересная часть: потому-что христиане в своей борьбе против этих книг старались, конечно, особенно основательно опровергнуть самые ядовитые, самые опасные их положения. Но все таки такое сохранение в виде цитат противников может быть лишь отрывочно; многое, что было бы для нас теперь особенно интересно, совершенно не вошло в полемику. Только одно видно из христианских полемических сочинений: противники, как уже замечено выше, хотя часто и не понимали язычников и еще чаще лишь слабо опровергали их аргументы, но никогда, – это мы можем еще проконтролировать, – не извращали их слов и даже не позволяли себе малейшей их перестановки. Добросовестность их, таким образом, находятся вне сомнения.

Таким образом сохранилась значительная часть знаменитого сочинения платоника Цельза против христианства. Он дал ему название «Истинное слово». Оно считалось столь опасным, что еще 60-70 лет спустя после его появления, по мнению лучших знатоков, оно возникло между 177 и 180 гг. по Р. Хр. – отец церкви Ориген, по совету одного из своих друзей, выступил против него с объемистым трудом. Оригену понадобилось для этого немного времени, он быстро приступил к писанию, далеко еще не вполне вникнув в личность этого врага христиан. Это ясно обнаруживается между прочими из следующего. Ориген почему-то составил себе представление, что Цельз эпикуреец, и с этого начал свое возражение. Но при дальнейшем течении своей работы он, к удивлению, находить, что враг мыслит далеко не по эпикурейски, а скорее склоняется к платонизму. Однако, вместо того, чтобы переделать или пересмотреть вновь свое сочинение, он преспокойно оставляет то, что было написано на основании ложного представления: дело требовало быстроты, и сочинение должно было появиться возможно скорее. Таким образом мы еще и теперь можем доказать, что христианский полемист отнесся крайне поверхностно в утерянному языческому сочинению. Но книга Оригена имеет еще и много другах недостатков. Неоднократно чувствует он, что враг далеко не неправ, и на его меткие аргументы приводит крайне запутанные возражения. Чтоб выйти из затруднительного положения, он заявляет, что Цельз в сущности ужасно безтолковый человек; но тот же самый Ориген дает вам блестящие доказательства противного.

Цельз гораздо лучше подготовился в своему сочинению, чем его будущий противник. Будучи далек от того, чтобы основывать свое мнение на тех слухах, которые носились в народе относительну сторонников новой веры, он путем основательного чтения христианских книг, библии, еретических сочинений и апологий составил себе полное представление об учении и жизни христиан. Таким образом, он выступил, на противников во всеоружии. Самое важное для него – истина; его критическому уму претит безусловная вера христиан, восклицание: не исследуй глубоко, возмущает его. Ибо при точном исследовании эта вера и оказывается полным ничтожеством. И вот Цельз, – ход мыслей которого я не могу восстановить вполне, а привожу лишь в общих чертах, – приступает к опровержению, и это опровержение, несмотря на встречающиеся в нем повторения, следует назвать вполне научным, так как оно основывается на весьма широком кругозоре; он следует методу, которым пользовались многие противники христианства. Прежде всего, по мнению Цельза, нельзя рассматривать христианство, как обособленное явление, необходимо указать ему его место среди религий всего мира. Ибо в христианстве много аналогий с другими религиями и культами; про языческого бога Асклепия рассказывают подобные же вещи, как и про Христа, Мифра и его мистерии имеют много точек соприкосновения с христианским культом, рождение от девы тоже не представляет чего либо оригинального, нечто подобное встречается и у греков. Кроме того, следует отделять Ветхий Завет от Нового. В Ветхом Завете множество крайне безнравственных истории: неужели можно считать эту книгу назидательной! К тому же Моисей обещает лишь временные блага, Христос же проповедует любовь и воздержание. Всего глупее объяснять эти истории аллегорически, как это делают многие иудеи и христиане, это крайне шаткая почва, и к этому приему можно прибегать лишь при вполне безвыходном положении. Но возьмем вообще Ветхий Завет. Какие детские вещи рассказываются там о сотворении мира, о грехопадении! Как можно говорить до сотворения солнца о днях творения, как Бог может отдыхать, говорить или, наконец, даже сокрушаться в своем деле? Кроме того, Ветхий и Новый Завет приписывают диаволу слишком большую власть над миром. Далее, напрасно думают, что потоп был ниспослан Богом для наказания людей; стихийные явления в равной мере служат для всего мира, и неразумно приписывать их одним лишь людям. И этот Бог, как бы просыпаясь от долгого сна, посылает своего духа в ничтожный уголок мира в эту крошечную, презираемую всеми Палестину. Он знает, что сын его будет страдать, будет даже казнен, и тем не менее все-таки посылает? И как должны мы представлять себе весь этот эпизод? Ведь не мог же Бог превратиться в смертное тело, очевидно, он принял только вид человека; но в таком случае, ведь, это хитрость недостойная Бога. Нечего ссылаться также на пророчества. Предсказания Ветхого Завета можно одинаково хорошо отнести и к совершенно иным явлениям: все это предсказано, потому что произошло, а не произошло, потому что предсказано. Если Христос действительно Бог, то он не мог бы страдать, то он должен был бы получить помощь от Бога; Бог также не ест. Кроме того предание об его жизни покоится на весьма слабом основании. Его генеалогия неверна, при крещении его никто не присутствовал, воскресение его видела лишь одна истерическая женщина и несколько каких-то шарлатанов. Странно также, что настоящий Бог при своем появлении тотчас же встречает такое недоверие, и его ученики даже не жертвуют своей жизнью за него. Если бы обманщик и лжец Христос был действительно Богом, то они побоялись бы действовать так, как они действовали. Наконец, и Пилат также, не наказан за свой поступок. Да и вообще Бог не помогает христианам: если они ссылаются на то, что поругание изображений языческих богов не влечет за собою наказания со стороны этих богов, то, ведь, тоже самое можно сказать и о христианском Боге, который также не выручает верующих из беды. Из всего этого можно вывести заключение, что подобно тому, как Бог до сих пор не помогал иудеям и христианам, так и христианский Рим не встретит с его стороны поддержки. Все эти противоречия и недоговоренности христиане, впрочем, чувствовали и сами и много раз пытались обойти евангельские события и мысли или придать им иную форшу; другие опять развили из христианства какие-то каббалистические таинства, словом – и христиане впадают в такие же противоречия, как и языческие секты, а потому истина не может заключаться в христианстве. Это какая-то странная, отрицающая всякий человеческий успех религия: прочие культы требуют чистоты сердца, они же взывают к грешникам и нечестивым, они образуют общество скрытых, пугливых людей, которые поклоняются Богу и в то же время боятся демонов; либо, восклицает Цельз, совершенно откажитесь от мира, либо разделяйте с нами все, что вас волнует, значит, также и наши невзгоды.

Хотя все эти аргументы и не являются вполне новыми, как уже замечено, но тем не менее они большей частью настолько остроумны и в известном смысле столь неопровержимы, что противники христианства постоянно пользовались ими и развивали их в своей полемике. Ориген и пытается самостоятельно опровергнуть их; нередко ему это удается, еще чаще, однако, его неуклюжия возражения совершенно не достигают цели. Было бы слишком утомительно подробно излагать все возражения Оригена. Такой способ представляет нечто отрицательное. Самым освежающим образом всегда действует личность; она представляет собою, в конце концов, нечто действительно положительное в истории. Поэтому, не станем противопоставлять ученому язычнику его позднего противника, поставим рядом с ним другого могучего христианина, который значительно превосходят его силой своей позиции, великого отца церкви Тертуллиана, апология которого с книгой Августина о государстве Божием, представляет собою самое могучее создание христианской полемики против язычников.

Тертуллиан был родом из Африки и принадлежал в той школе, которая стремилась выработать из латинского языка инструмент виртуоза. Но он значительно превзошел своих учителей силой своей фантазии и горячностью своего воодушевления. Посмотрим, как характеризует его один знаток греческой и латинской стилистики: «Никому не удавалось поднять латинский язык до такой высокой степени страстности, как ему; пафос, который Тацит отвергал с благородным негодованием, превращается у Тертуллиана в бурный поток, сносящий все, что встречается на пути; он связал воедино возвышенное спокойствие Тацита, бурную страстность и памфлетический тон Ювенала и аффектированную неясность Персия… Ни у одного латинского писателя язык не являлся в таком полном смысле слова непосредственным выражением внутреннего чувства… Он совершенно не стесняется с языком для того, чтобы втиснуть его в оковы своего могучего мышления; он представляет собою тип создателя христианской речи, в его насильственных нововведениях чувствуется дух человека, проникнутого глубокой верой в то, что христианство явилось в мир, как новая величина, и требует, поэтому, для своего выражения новых факторов».

Каково выражение, такова и мысль. Тертуллиан, как римлянин, не обладает особенно глубоким образованием: среди защитников христианства греки, хотя впрочем также не превышающие среднего уровня эпохи, более учены, чем он. И тем не менее их голос совершенно теряется рядом с мощным призывом римлянина. Лучшим свидетельством этого является то обстоятельство, что греки перевели защитительную речь Тертуллиана на свой язык. Интересно сравнить начало апологий Иустина и Тертуллиана. Грек чрезвычайно просто говорит о том, что нельзя осуждать христиан лишь по одному имени, что сначала нужно производить расследование. Тертуллиан в развитии этой идеи находит новые пункты. Осуждение, говорит он, без расследования возбуждает подозрение злой совести; нет ничего более несправедливого, как ненавидеть то, чего не знаешь. Одно исключает другое: не знать тех, кого ненавидишь, это значитг несправедливо ненавидеть тех, кого не знаешь. Все те, кто узнали, что именно они ненавидели, перестали ненавидеть христианскую религию, т. е. много язычников обратились к христианству, благодаря ознакомлению с ним. Язычники лишь любят свое невежество. Когда противники восклицают, что христианство хорошо не потому, что многие обратились к нему, что большое число верующих еще не свидетельствует об истинности учения, то это кажется как-будто правильным, но вспомните, хвалился ли кто-нибудь тем, что он находится в обществе злых людей. Всякое зло связано со страхом и стыдом. Злые люди стараются отговориться и оправдаться, а осужденные они рассыпаются в жалобах. Христиане поступают иначе: стыд, раскаяние, страх совершенно чужды им, осужденный остается по-прежнему полон гордости.

Этому вескому введению, если только можно назвать введением такое быстрое проникновение до самой сути вещей, соответствует и дальнейшее развитие мысли. В римском судебном процессе заключается явная нелепость. Вы прибегаете к пыткам, восклицает Тертуллиан, вообще, чтобы добиться от преступника признания, по отношению же к христианам вы делаете это чтобы добиться от них отречения. А так как в данном случае вы поступаете как раз обратно тому, как вы поступаете и остальными преступниками, то следовательно мы не преступники. Когда я отрекаюсь, т. е. лгу, тогда вы верите мне. Христиане же признают свою вину; пытка, следовательно не имеет смысла. Имя христианина вредит доброй славе. Он хороший человек, говорят про кого-нибудь, хотя и христианин; почему не говорят так: он хороший человек, потому что он христианин, или: он христианин, потому что он хороший человек? Из известного следует выводить неизвестное, а не осуждать заранее на основании неизвестного известное. Иные, которые раньше были совершенно негодными членами общества, внезапно, на глазах язычников, превращаются в порядочных людей, и оказывается, что они христиане. Но это-то как раз и сердит еще более язычников. Совершенно же не выдерживает критики ссылка на законы и особенно на то, что император не может вводить новых богов без одобрения сената. Законы подвержены разнообразнейшим изменениям, многие уже давно устарели и поэтому совсем не применяются. А императоры даже и не обращаются к сенату по вопросу о терпимом отношении к христианству; добросердечные императоры всегда были милостивы к нам: Нерон же, которого весь мир знает, как злодея, был нам первый враг: в этом и заключается весь вопрос.

Ни один порядочный человек не должен был бы распространять пошлую басню о том, что христиане убивают детей и едят человеческое мясо. Ни разу еще не находили такого ребенка. Злая слава живет только ложью, истина ее убивает. Представим себе также весь ужас детоубийства. Разве мы, христиане, обладаем иной организацией, чем язычники, которые ведь также чувствуют глубокое отвращение к подобным делам? Представим себе, как дело происходит: неужели действительно возможно, чтобы епископ принуждал новокрещаемого к детоубийству? Не обвиняйте нас, а взгляните на самих себя, подумайте, давно ли у вас самих прекратились человеческие жертвоприношения.

Затем автор переходит к подробной критике богов и идолопоклонства греков и римлян. Эта тема, как мы уже знаем, была настолько истрепана, что даже Тертуллиан не нашел сказать о ней ничего нового. Тем сильнее звучит то, что великий человек говорит о христианах и их богослужении. Мы поклоняемся единому Богу, который создал мир для украшения своего достоинства, который невидим, хотя и делается иногда видимым, неосязаем, хотя по благости своей иногда и принимает образ человека, неоценим, хотя он и оценивается человеческим чувством. Нужно ли доказывать его существование из его дел, из свидетельства самой души? Хотя душа и окружена тысячью разных условий, притеснений и препятствий, но тем не менее она все-таки временами приходит в истинному познанию. Все наши обычные поговорки относятся к Богу, мы говорим: Дай Бог, Бог видит, Бог так велит. Так душа свидетельствует, что она с самого начала была христианкой. Во время молитвы мы, ведь, обращаем своя взоры с небу, а не в Капитолию. Бог объявил нам свою волю посредством священного писания, через пророков. Им я обязан своим обращением: христианство постигается постепенно, рождение тут ничуть не помогает. Наши пророчества все исполнились, ваши же сивиллы не более, как лгуньи; одна полка книг наших пророков стоит больше всех ваших предсказаний, к тому же наши пророчества и гораздо старше ваших. В Христе исполнились все пророчества; даже наша литература, письмо Пилата к Тиверию – апологет пользуется здесь христианской фальсификацией – свидетельствует о событиях, описанных в евангелиях. Христос не навязывал, как это делали римские цари, невежественному народу новые божества, он раскрыл глаза людям просвещенным, и если это познание делает людей лучше, то, значит, ложна та религия, которая чтит изображения богов и поклоняется статуям мертвых.

Все скверное и ложное у вас есть дело демонов. Иногда они делают как-будто и добро, но только для виду. Каждый из этих духов имеет крылья, они узнают все. Это они сделали возможным исполнение языческих предсказаний, обокрав библию, они сами делаются богами. Приведите к трибуналу одержимого бесами: по приказанию любого христианина эти духи признаются, что они демоны, тогда как в другом смысле они ложно называют себя богами. А когда христиане спрашивают демонов о Боге, то демоны признают христианского Бога истинным.

Если Тертуллиан является здесь сыном своего времени, даже более, может быть, самым верующим поборником демонизма в ту эпоху, то мы не должны, конечно, осуждать его за это. С одной стороны, он передает – правда, может быть несколько усиливая своими собственными ударениями – лишь то, что представлялось уже прошлым эпохам, т. е. как-раз эллинам. С другой стороны, мы в праве задать вопрос: разве в наше время это суеверие исчезло вполне? Кроме того, Тертуллиан сам заботится о том, чтобы в случае, если какое-либо место в его книге вызвало бы в нас сомнение, то следующее место вновь заставило бы нас воспрянуть духом. В особенности это относится к замечательной главе о римской религии и о враждебном отношении к государству, которое приписывалось христианам.

Говорят, начинает он, что римляне обязаны были своим величием своей набожности. Но находятся еще под большим сомнением, что сделали в благодарность своим почитателям все эти пустоголовые римские боги полей, лесов и лугов. А значительное число богов введены впервые лишь тогда, когда Рим уже сделался могучим государством, значит, набожность, по-видимому, явилась уже после величия; простота религии древнего Рима и не могли создать никакой набожности, т. е. усиленного богопочитания. Нет – и здесь-то апологет доходить до такой силы изображения, равная которой редко встречается во всей римской литературе – нет, римское величие происходит как-раз от безбожия Рима, от войн, разрушения городов и т. п., т. е. от всего того… Что сопряжено с кощунством над богами: всякая римская победа означает поругание святыни. Итак, эти боги, почитаемые врагами всякой религиозности, не могут быть богами. Нет, лишь Бог подымает и низвергает государства; религиозность Рима, его богослужения гораздо новее восточных культов.

Демоны дают вашим противникам хитрый, двусмысленный совет приносить жертвы и заставлять нас принимать в них участие Это действительно совет демонов; будучи побеждены нами, они, подобно мстительным рабам, ищут удовлетворения. Они поступают, как преступники из рабочих домов и копей. Самое тяжелое требование, которое предъявляют вам, – это жертвоприношение на блого императора. Но как же мы можем приносить с этой целью жертвы богам, когда самые культы богов во многих случаях зависят от воли императоров; посредством жертвоприношении мы подчинили бы императоров их собственным созданиям. Мы поступаем иначе; мы обращаемся с молитвой за императора к Богу. Император знает и чувствует, в чьей власти он находится; неба ему не побороть. Он велик, потому-что он меньше неба. Обращая взоры к небу, с распростертыми руками, с непокрытой головой, без напоминания молимся мы за императора, за благосостояние его личности, молимся Богу, который может дать то, о чем мы его просим, нам, умирающим за его учение, нам, приносящим в жертву ему свою жизнь, а не паршивых, больных животных. Итак, восклицает Тертуллиан, напрягая нервы своей реторики до высшего, страстного пафоса, – итак, пусть во время такой молитвы ваши орудия пытки разрывают нас на части, пусть ваши кресты вздымают нас, пусть пожирает нас ваш огонь, пусть ваши дикие звери терзают нас… делайте все это… вырывайте из нас душу во время молитвы за императора.

Вот, следовательно, в чем заключается враждебное отношение христиан к государству, в том, что мы иначе почитаем императора. Мы во всяком случаи не превращали государства в харчевню посредством жертвенного дыма, мы вообще не принимаем участия в языческих празднествах со всеми их безобразиями. Но мы гораздо более верные слуги императора, чем нехристиане. Они молятся всегда лишь за существующего императора. Все убийства цезарей были совершены руками язычников, тех самых, которые приносили жертвы за императора. Таким образом, если многие римляне – враги императора, и тем не менее их считают римлянами, то почему же вас, друзей правительства, называют не-римлянами?

Но мы никогда не мстили за все те обвинения, которые возводятся на нас язычниками, хотя и могли бы делать это. Ибо мы обладаем оружием и настолько многочисленны, что могли бы составить армии, гораздо более сильные, чем у иноземцев. Хотя мы возникли только вчера, но нами уже заполнены города, острова и т. д. Мы могли бы ведь и выселиться: тогда ваша империя оказалась бы совершенно вымершей.

Мы вовсе не враги империи, ибо наше государство – мир. Наши наслаждения гораздо более благородны, чем ваши увеселения в цирках, театрах и на аренах. Чего вы об этом заботитесь; если мы не имеем удовольствий подобного рода, то ведь это же, в конце концов, лишь наше несчастье.

После этой речи, дышащей замечательной энергией и силой, которой не достигал никто до него, и в которой вряд ли превзошел его и Августин, апологет переходит от отрицательной части своей книги к положительной; показав, что христиане не представляют собою, он набрасывает картину их жизни. Но точка зрения апологета и самая природа его и здесь постоянно насильно влагает ему в руку меч. Едва закончив картину устройства христианской церкви, любовного отношения христиан друг к другу, он снова выступает против врага. Да, восклицает он, вот что доставляет беспокойство некоторым. Смотрите, говорят они, как христиане любят друг друга, – еще бы, ведь те ненавидят друг друга – смотрите, как охотно они умирают, спасая других, – еще бы, ведь они убивают друг друга. Мы называем один другого братьями, у нас все общее за исключением жен: как раз там мы разделяем, где у других, у этих прелюбодеев, существует общность. Но тем не менее, при всяком случае, слишком ли разливается Тибр, или вовсе не разливается Нил, всегда раздается крик отдайте христиан львам! Так ли это? Разве до явления Христа не было несчастных случаев, разве как раз стихийные явления до Христа не были гораздо более многочисленны чем теперь? Ведь Содом и Гоморра сгорели до появления евреев в Палестине. Все беды служат нам для напоминания, для вас же они означают наказание. Но если это ваши боги наказывают вас за нас, то они, оказывается, довольно неблагодарны и несправедливы по отношению к вам.

Когда некоторые греки среди апологетов выражали изумление, почему не подвергаются преследованиям те из язычников, которые отрицают богов, на основании своих философских убеждений, то Тертуллиан, как человек, не знающий никаких компромиссов, не хотел и слышать об этом. Все философы лишь люди наполовину, христианин не имеет ничего общего с ними, которые полны всевозможных человеческих ошибок и даже пороков. Старше философов – истина, которую философы своим неясным скептицизмом лишили её первобытной простоты. Все правильное у философов заимствовано ими у нас: мы – тело, они – тень. Главным камнем преткновения для вас является воскресение мертвых. Как может, спрашиваете вы, из разложившейся материи вновь возникнуть тело? Но вспомните время до рождения, вы, ведь, тогда тоже были ничто. Ты явился из ничего, почему же не можешь ты снова возникнуть из ничего? Для возникновения нового требуется гибель старого. Следовательно, говорите вы, мы постоянно будем умирать и затем снова воскресать? Вовсе не так; первоначально мы смертны, затем станем бессмертны. Посередине находится граница, нечто в роде занавеса для мира. Затем род человеческий обновляется для суда. После этого уже не будет больше смерти и никакого изменения.

Наконец, и смерть наша есть лишь новая победа. Ваши жестокости служат лишь приманкой, ибо несмотря на наказания и пытки ваши ряды становятся все многочисленнее. Ваши философы советуют относиться с смерти с твердостью, но у них это остается лишь на словах, мы же доказываем это на деле. Когда видят нашу твердость, то, неизбежно, спрашивают о причинах нашей стойкости. Но кто спрашивает об этом, тот сам переходит с нам, сам хочет претерпеть страдания для того, чтобы получить награду от Бога. Поэтому, мы только благодарны вам за ваши приговоры, мир и Бог спорят о нас: вы осуждаете вас, Бог нас оправдывает.

Трудно представить себе более возвышенное зрелище, чем это: с одной стороны – римское величие со всем его императорским блеском, с другой – противник его, также римлянин, также вооруженный всем, что сделало Рим великим, столь же типичный для Рима, по своей неумолимости, своей непреклонной решимости, последовательности своего изложения, своему беспощадному чувству права. Так Рим подвергается нападению со стороны одного из своих величайших сынов, и если при подобных переговорах, при чисто духовных спорах возможно было бы придти к какому-либо выводу, то Тертуллиан достиг бы результата, ибо в нем действительно таились исполинские силы.

Его деятельность относится к такой эпохе, которая еще в гораздо большей степени, чем I столетие нашей эры, жила религиозными представлениями. Вкратце мы уже говорили об этом и далее, особенно в последней главе, при рассмотрении религии Мифры, мы сделаем еще подобные же наблюдения и увидим горячия стремления человечества того времени достигнуть очищения и искупления, мира с Богом, посредством кастрирования и самоистязания. Здесь мне хочется остановиться еще на одном конкретном примере, который, может быть, лучше всяких описаний познакомит нас с духом того времени. Мы находимся в эпоху благочестивого императора Марка Аврелия, написавшего драгоценную для нас книжку о «самонаблюдениях», в которой он говорит и о взглядах христиан на смерть. Он предпринял поход против одного дунайского народа. Войску, между прочим, пришлось проходить через пустынную, безводную местность. Жарко пекло солнце, нигде ни капли воды: войско было близко к гибели. Вдруг, внезапно надвинулись грозовые тучи, обильная влага полилась с неба, так-что воины едва успевали собирать ее, ливень даже затопил вражеский лагерь. С новыми силами римляне вступили в битву с врагами и скоро победа была на их стороне. Об этом факте, вместе с другим, разрушением молнией вражеской осадной машины, сообщают нам не только исторические известия, но гораздо подробнее один каменный монумент, а именно колонна Марка-Аврелия на Piazza Colonna в Риме; эта колонна по особому поручению германского императора была сфотографирована до самых мельчайших подробностей. На ней все происшествие изображено достаточно ясно. Мы видим выступающую квадратную колонну римлян, справа идет полководец, здесь не Марк Аврелий; внезапно войско вынуждено остановиться. Мы видим корову, которая в предсмертных мучениях, падает на землю, другая с диким ужасом несется по полю. В верхней части солдат подымает правую невооруженную руку, с мольбою обращая свой взор к небу. Но вот дальше один воин уже поит своего коня, другие жадно припали губами в дождевому потому, третьи защищаются от ливня, высоко подняв щиты. Далее справа видно интересное олицетворение бога дождя, – замечательно пластическая фигура, у которой из волос и бороды, с крыльев и рук течет вода. Вскоре виден и результат. Только что расстроенные ряды римлян, освеженные чудесным даром неба, снова приходят в движение. Однако, меч уже более почти не нужен: варвары застигнуты наводнением, среди гор виднеются кони, борющиеся и тонущие в невидимой, впрочем, здесь стихии, враги лежат мертвые на земле, все оружие их свесено водою в одно место. Все это изображено на колонне, хотя и довольно неискусно, но тем не менее с большим реализмом и с вполне ясной последовательностью: сначала римляне, истомленные жаждой, молят о дожде, хляби небесные разверзаются, скоро для войска влаги становится уж слишком много, а враги даже затоплены ею. Этот реализм служит для нас залогом исторической верности происшествия.

Это, следовательно, чудо, изображенное на колонне без всяких коментариев, т. е. императору не придаются здесь какие-либо мелодраматические позы, мы не видим его молящимся, воздающим благодарения и т. п. В другой сцене, там, где молния уничтожает вражескую машину, мы, правда, видим императора, но в антично простой позе, указывающим рукою на низвергающуюся громовую стрелу. Как нам известно, император письмом сообщил сенату о совершившемся чуде; письмо это в его первоначальной форме до нас не дошло. Оно совершенно затерялось в исторических известиях. Все это происшествие, которое современники рассматривали как чудо, моментально вызвало самые фантастические коментарии со стороны язычников и христиан. Язычник, конечно, не мог обойтись без реторических излияний о чуде и счел нужным приписать его волшебству, христианин же видел в этом перст Божий. Он, однако, пошел еще далее. Оказалось, что чудо совершилось по молитве солдат-христиан, император, застигнутый бедствием, якобы, узнал, что в его войске находятся христиане, по молитве которых все исполняется. Последние молились также и за войско, и вот оно было спасено из беды; с тех пор тот легион, в котором были христиане, получил название громового легиона. Об этом действительно рассказывала одна христианская защитительная книга, которая должна была быть передана императору Марку Аврелию, как очевидцу происшествия: так старательно христианская легенда уже занималась фальсификацией. Ибо мы отлично знаем, что так называемый громовой легион, Iegio fulminatrix, еще гораздо раньше описываемого похода носил это название; христиане, следовательно, позволили себе здесь ввести общественное мнение в почти невероятное заблуждение. Очень скоро после этого язычники выступили со своими возражениями и заявили, что чудо совершилось лишь по молитве их благочестивого императора. Христиане, однако не успокоились. Скоро ими уже было составлено письмо императора к сенату, которое в крайне вычурных фразах сообщало о происшествии. Таким образом это чудо долгое время служило объектом споров между христианами и язычниками и получало различные толкования почти до наступления средних веков, пока, наконец, язычество не вымерло, и громовой легион мог беспрепятственно совершать свое шествие из века в век. Только в наше время этот легион лишен своего ореола, фальсификация христиан для нас стала вполне ясна. Но к ней, несмотря на всю её наивность, мы должны отнестись гораздо снисходительнее, чем ко многим другим, с которыми мы уже познакомились ранее. Ведь, весь мир был убежден, что благочестивый император и его войско были спасены благодаря чуду. Чудо же, в глазах христиан, мог совершить только Бог, а так как Бог вряд ли стал бы помогать языческому войску и враждебному христианам императору, то, значит, чудо совершилось ради христиан, т. е. по молитве солдат христиан. Как уже сказано, эта чудесная легенда возникла чрезвычайно быстро и уже по самой природе всех легенд повлекла за собою, по мере своего развития, новые фальсификации. Рассказ в этой форме должен был принести двоякого рода пользу: он не только указывал на величие христианского Бога, но был рассчитан также и на то, чтобы обезоружить обвинения врагов. Христиане здесь не были врагами римского государства, за него они в горячих молитвах молили Бога о чуде, а кроме того, из этого рассказа было видно также, что они вовсе не отказывались от несения своих служебных обязанностей. При этом поборникам христианской веры было совершенно безразлично, что они сами, да и другие учителя веры, считали ремесло солдата не приличествующим христианину: вообще в пылу страстных споров во II веке основательно думали очень мало.

Противники, впрочем, также страдали этим недостатком, ибо нам известна и у язычников той эпохи вера в чудеса. Времена абсолютного скептицизма прошли для греков и римлян, его оружием они пользуются лишь в борьбе против христиан, во всем же остальном так же верят в чудеса, как и последние. И насколько полезна была такая переимчивость для христианства, настолько же ослабляла она положение язычества. Ибо когда старая вера опровергнута сильнейшими и самыми серьезными доводами, и люди снова возвращаются к древним историям, оракулам, сновидениям, предзнаменованиям и т. п., то это является признаком старости. Не следует слишком низко оценивать эпоху, когда существовали такие потребности внутренней жизни, с таким отчаянием жаждавшей душевного мира, но тем не менее весь этот хаос представляет все-таки довольно печальное зрелище. Вполне естественно, что христианство восприняло это веру в чудеса, ибо оно само исходило из чуда, и чудо это никогда не исчезнет, с какой бы точки зрения мы ни смотрели на сущность христианства.

3. Эпоха Августина

Третие столетие по Р. Хр., в течение которого постепенно распространились политические завоевания христианства, было одной из самых ужасных эпох, которые пришлось пережить Западу – в то время, следовательно, странам Средиземного моря. Все как-будто колеблется, нигде нет твердой почвы. Восток и Север в равной степени ополчаются против Рима; восточные провинции империи все снова и снова подвергаются нападениям со стороны персов, которые, после долгого покоя, с чисто восточной быстротой, под властью сильных деспотов создают могучее государство и поддерживают его до самого VII века; волны германских племен проносятся над государством, солдатчина возводит то того, то другого дикого полководца на трон цезарей, на котором более или менее продолжительное время держатся лишь немногие, наиболее сильные и наиболее сознательные характеры. Всюду царит хаос, грозящий все погрузить в дикое варварство. Римское могущество, греческое образование и обычаи, все, что придавало странам Средиземного моря их своеобразный характер, готово, по-видимому, исчезнуть, захваченное бурным водоворотом. Но то, что было создано усилиями веков, не может погибнуть так скоро, и вот, после десятилетий невзгод еще раз побеждает древняя великая государственная идея Рима. Подобно тому, как Августь после гражданских войн, так теперь Константин, – после несравненно более великих бедствий несравненно более великий человек, – снова объединяет государство в своей личности. Константин обладал холодным, ясным умом, он прямо-таки демонически знал свое время и своим могучим характером оказал влияние на целые века. Это была чисто античная личность, которой мы по праву, не потому, что он привел к победе или, вернее, облегчил победу христианству, должны дать название Великого. Христианство тогда было единственной силой, которая, незатронутая бедствиями мира, развивалась все сильнее и сильнее, между тем как все вокруг него колебалось и приходило в разброд. Гонения, – особенно единственное, которое велось сверху действительно систематически всеми средствами деспотизма, – гонение Деция, – ни ослабили христианства надолго, напротив, они лишь усилили его внутреннее ядро, хотя многие из его членов из боязни врага и отделились временно. И когда из всеобщего хаоса снова возникает империя, и идея государства опять побеждает, наряду с ней стоит лишь одна сила, незатронутая бурями эпохи и лишь укрепленная ими, – это христианство. Константин понял своим государственным умом, что спасенному государству для выздоровления и восстановления сил необходим внутренний покой, поэтому он широко распахнул для христианства двери империи. В смысле личного внутреннего отношения он оставался совершенно индифферентным. Как истый романец он с холодным сердцем проводил в жизнь свои решения, оставаясь свободным от каких-либо влияний заповедей христианства. Освобожденное от долгой неволи христианство окружило его личность мифическим ореолом и сумело забыть и простить ему все те низости, к которым прибегал он ради блага государства.

Но и в эту ужасную эпоху, когда надвинулось такое множество внешних врагов, продолжала пылать борьба умов. Греко-римский мир, как уже сказано, освободился от скептицизма и занял новые позиции. Врагов, которые выступили здесь против христианства, последнее особенно ненавидело, хотя все-таки относилось к ним с некоторым почтением, ибо они не занимались чистым отрицанием, а создали собственную систему. Это были неоплатоники, которые, создавая своеобразный теософический мир идей, искали самого тесного общения с божеством, посредством восторженных видений и аскетизма. Они признавали, что между Богом и человеком существуют посредствующие силы, они вовсе не отрицали греческих богов, но стремились превратить последних в идейные образы и приспособить их к своей системе тожественных сил. Оракулы их называли Христа замечательным по своему благочестию человеком, но ничего не хотели звать о его божественности. Страстное стремление этих философов в божеству, их чистое искание приближало их к христианам, и известная связь между теми и другими нашла свое выражение также в некоторых личностях. Основатель секты, если можно так выразиться, также вышел из христианского лагеря: Августин был некоторое время неоплатоником, и мы знаем, что другой приверженец секты громко восхвалял введение к евангелию Иоанна. Учение христианства, однако, в конце концов было совершенно несоединимо с неоплатонической системой; не смотря на аскетизм, не смотря на откровения о высшем Боге и о его силах, неоплатоники по существу все-таки были настоящие греки; чувства их постоянно были привязаны к земле; им казалось смешным, что некоторые фантастические христианские секты стремились к иному миру, которого вовсе не существует. Из среды неоплатоников вышел один из самых жестоких врагов христианства, сириец Порфирий (род. в 233 году по Р. Хр.), против которого в христианском лагере ревностно боролись в течение 200 лет. Сочинения его против христиан, состоявшие из 15 книг, подвергались насильственному истреблению; книги нескольких его противников также не дошли до нас; тем не менее мы имеем достаточно сведений о нем, чтобсоставить себе хотя бы приблизительную картину.

Порфирий полон противоречий, две души живут в его груди. С одной стороны, он борется против веры христиан и её распространения всеми средствами критики, которая хотя и не изобретена всецело им, а в значительной степени перенята им у других, но тем не менее развита им; с другой стороны, он воодушевляется всякой мистикой и даже самыми ничтожными оракулами, подделка которых очевидна. Так он написал книгу «О философии из оракулов», в которой он совершенно серьезно и доверчиво принимает распространенные среди неоплатоников изречения богов о существе высшего Бога, о религии Иудеев и христиан, как о глубочайшем откровении свыше. Вообще критика и промахи мысли тесно переплетаются в нем. Он осуждает Цельза за его аллегорическое объяснение библии и совершенно забывает при этом, что он сам придерживается аллегорического толкования поэм Гомера.

Его большое произведение, от которого до нас дошли лишь немногие, но все-таки характерные цитаты, свидетельствует, в полном соответствии с другими его сочинениями, что в нем мы имеем далеко не оригинальный ум. Его полемические приемы, как уже замечено, не представляли собою чего-либо нового, нечто подобное говорилось уже и ранее. Но восприняв в своем большом сочинении эти прежние приемы борьбы, он, по-видимому, способствовал и дальнейшему развитию метода старой полемики. Занятое в промежуток времени от Цельза до Порфирия, выработкой канона своих сочинений, христианство, по вполне правильному замечанию одного исследователя, сделалось книжной религией, вот против этих отдельных книг библии и направлены упреки Порфирия. Он по видимому, еще яснее раскрыл противоречия евангелий, чем его языческий предшественник и особенно нападает на пророка Даниила. Выше, мы читали уже меткое выражение Цельза о пророчествах Ветхого Завета; Порфирий, по-видимому, расширил эту критику подробными историческими толкованиями книги Даниила, которую он называет пророчеством после события, сочинением, написанным во время Антиоха Эпифана: этим он значительно облегчил работу современному исследованию. Впрочем, это еще не вполне достоверно, возможно, что и здесь он лишь повторяет чужия мысли. Но как раз в этой массе его полемики и лежало её значение, христиане вынуждены были выступить против него с такими же толстыми книгами, чтобы поразить сосредоточенную в этом враге греческую полемику в её целом. Как неоплатоник, Порфирий принадлежал к тому направлению, которое не было уже более сектой, а представляло вообще всю языческую философию того времени, а борьба христианства против него неизбежно продолжалась до тех пор, пока неоплатонизм сохранял свои силы. С своей стороны и неоплатоники никогда почти не мирились с врагом и лишь позднее уступили силе. Лучшие из христиан, особенно Августин, относились в Порфирию с известным почтением, ибо он безусловно был искренний, откровенный человек, он честно признал, что христианская религия уже в его время совершенно вытеснила языческих богов.

Итак, борьба, которую приходится вести христианам, становится все интенсивнее; чем менее делается число врагов, тем значительнее становятся отдельные личности, выступающие повсюду, и тем объемистее становится христианская полемическая литература; ей теперь приходится не только бороться по традиции со старой еще не побежденной философией, но опровергать также и новую. В конце III столетия выступает, как против старого, так и против нового врага, отец церкви Лактанций, который пишет толстую книгу под полуюридическим заглавием «Божественные институции». – Человек, намеревающийся напасть на врага в его собственном стане и поразить его собственным его оружием. С Лактанция начинается уже новая эра, он является в известном смысле провозвестником средневекового духа. Мы видели, что дух времени почти уже целый век не покровительствовал науке в истинном смысле этого слова, прежде всего точной науке, которая получила такое исключительное развитие у греков. Эти вещи отвергаются, люди стремятся всецело сосредоточиться на внутренней жизни духа, Но действительными врагами этой высшей силы человека, этого благородного эллинского стремления к познанию впервые являются римские отцы церкви. Всякая наука о природе, говорит Лактанций, есть пустое умствование; обосновывать явления окружающего вас мира значит то же, что рассказывать об отдаленном, никогда не виданном вами городе. Человек не может позвать природу; стремящийся к этому – безумец. Бог скрыл от человека все то, что совершается внутри человеческого тела, потому что он не хотел, чтобы человек исследовал вещи, знать которые ему не подобает. Астрономия это бред сумасшедших, шарообразная форма земли остается под сомнением, глобус – нелепость. Существует только одна наука: наука о Боле, весь смысл нашей жизни в религии. То, что естествоиспытатели называют природой, означает не что иное, как гибель религии. Этими словами, несмотря на всю бессмысленность их, Лактанций вводит нас в мировоззрение, которое, если исключить новый временный расцвет греческой математики, являлось решающим для всего последующего времени. Вся духовная жизнь сосредоточивается на чувстве, библия вытесняет науку и становится нормой всех вещей. Явления природы также в конце концов находят в ней свое объяснение, чудеса Иисуса Навина отрицают науку о звездах, астрономия влачит свое жалкое существование, в виде астрологии, ибо против последней ополчаются не все христиане. Это то же мировоззрение, которое позже возвело на костер Джиордано Бруно, которое посредством пытки думало запугать научную совесть Галилея. Но как каждого отдельного человека мы должны рассматривать, как целое, так в еще более высоком смысле должны мы понимать и подобное развитие, подобное мировоззрение. Рука об руку с этим падением науки идет напряженное развитие религиозного чувства. Этим чувством проникнуты последние мыслители умирающей древности, им охвачены глубочайшие умы средневековья и, наконец, даже Лютер. Одно неразрывно связано с другим, подобную эпоху нельзя без разбора порицать или восхвалять: все её существо выросли на единой почве, и с этой то почвой необходимо нам познакомиться.

Лактанций создает новые ценности также и на почве христианства. Никто в такой степени, как он, не порвал с тем поверхностным взглядом, которым греки пытались вытеснить страх перед смертью. Эллины большей частью были того мнения, что смерть не имеет никакого отношения к нам, ибо, пока мы живем, её нет, когда же она наступает, мы уже не существуем. Лактанций, напротив, вместе с немногими языческими мыслителями, напирает на ужасный процесс умирания, медленной смерти. Если некоторые из его, нередко крайне поверхностных, ответов врагам вызывают в нас чувство недоумения, то его христианская этика, твердой стопой спускающаяся до самых глубин греха и чувственных искушений, представляет собою безусловно нечто возвышенное.

Христиане теперь несомненно живут в мире. Если еще Тертуллиан думал, что истинный христианин стремится лишь к тому, чтобы как можно скорее удаляться от мира, то у Лактанция, хотя вовсе и не чувствуется еще жизнерадостности, но во всяком случае виден уже отказ от такого существования. Христианин уже не верит в скорое явление антихриста и наступление страшного суда; идея о возвращении Нерона не встречает в нем более отклика. Конечно, когда-нибудь должен наступить конец, и Рим – со страхом и трепетом произносит эти слова апологет – также постигнет гибель. Согласно широкому плану своего сочинения. апологет дает подробную картину гибели мира, но в скорое осуществление этих пророчеств он уже более не верит.

Принимая участие в делах мира, христианство, конечно, само рисковало принять светскую окраску. И вполне понятно, что многие выдающиеся учителя церкви позднейшего времени подверглись подобной секуляризации. К счастью на страже здесь стоял, хотя и не слишком опасный, но тем не менее всегда напоминавший о себе враг – язычество. Последнее, несмотря на эдикт Константина, далеко еще не было побеждено. Если христиане, как выше замечено, в течение 200 лет, считали нужным бороться против Порфирия, то приверженцев его, очевидно, было еще много. Они набирались из рядов лучших представителей эллинской культуры, из её благороднейших умов. Против них выступает отец церкви Евсевий, один из последних людей древности, которому по праву принадлежит имя ученого. Несмотря на некоторые слабости, несмотря на известную склонность к положению царедворца – Евсевий написал книгу, в которой прославлял Константина – и несмотря на все его непостоянство, это был человек, которому по отдельным вопросам нельзя отказать в научном понимании и широком кругозоре: он и позднее Августин являются самыми значительными представителями умирающего эллинизма и романизма. Евсевий хочет опровергнуть иудеев, которые все еще не прекращали своих нападок, и особенно язычников, т. е. не только греков, но также и все восточные народы. С этой целью он вооружается обширным материалом. Он проводит перед глазами читателя целый ряд подробнейших выдержек из всей теологической и исторической мудрости египтян, вавилонян и греков, поскольку последние касались этих вопросов; затем, показав нелепость этих воззрений, он рассматривает греческую философию от её начала до Порфирия. Все положения этой философии, противоречащие христианству, особенно понятие о судьбе, обсуждаются самым детальным образом. Конечно, и Евсевий употребляет при этом в виде оружия старую басню о том, что греческие мудрецы в тех местах своих сочинений, где они совпадают по взглядам с иудеями, пользовались последними как более молодые. Однако, в противоположность прежним апологетам, Евсевий допускает все-таки возможность того, что Платон дошел до своей мудрости, благодаря озарению его Богом. Впрочем, как высоко он ни ставит Платона, он думает тем не менее, что хотя великий афинянн и был преисполнен святой мудрости, но все-таки побоялся открыто исповедовать ее перед афинянами. В конце концов, философия и христианство несовместимы.

Однако, несмотря на внешнюю победу христианства, языческие писатели не успокаивались. Несколько десятков лет тому назад в одном христианском полемическом сочинении был вновь открыт один безымянный врат христиан. Обыкновенно его отождествляют с Порфирием; действительно он заимствовал все-что у последнего, но вместе с тем во многом и разошелся с ним. Как бы то ни было, но приводимые им доводы весьма остроумны; сам Гарнак даже назвал его в своем роде неопровержимым. По известному методу он направил свои меткия стрелы против евангелий, противоречия которых он вскрывает отчасти по методу современной критики. Так он указывает на разноречивость известий о последних словах Христа на кресте и восклицает: уж если христиане не сумели дать точных-сведений об этих последних мгновениях, то и все остальное, очевидно, представляет собою поэтический вымысел и истины там искать нечего. Христианин, который сообщает нам об этом, чувствует себя совершенно бессильным по отношению к такой полемике и, как-бы оправдываясь, говорит, что ведь вся природа в момент смерти Христа пришла в такое смятение, что евангелисты неизбежно должны были растеряться и дать противоречивые известия. Язычник этот ловко отыскивает пункты для нападения. Как известно, одно из мест, которые наиболее глубоко волновали благородных людей, – это эпизод между Иисусом и богатым юношей. Вполне понятно, что этой так ясно и таким повелительным тоном высказанной мысли старались придать всевозможные хитроумные толкования, но тем не менее каждый должен был в глубине души сознавать, что в сущности это мощное изречение может быть понято лишь в прямом его смысле. Античный человек встречал здесь камень преткновения: благочестивый богач, – выводить язычник, – судя по этим словам Христа, не извлекает никакой пользы из своей добродетели, тогда как бедняк может преспокойно грешить. Христос – приходит он к дальнейшему выводу – не мог вообще говорить ничего подобного, ибо в этих словах заключается тенденция, т. е. намек на вражду между общественными классами. И особенно резво язычник нападает на Павла. Гарнак тонко оценил здесь противоречие между греком и иудеем. Диалектика Павла, его равиннистическая сущность совершенно недоступна эллину. Рассуждения о законе и евангелиях он не понимает, он находит чрезвычайно двусмысленным для еврея поведение Павла там, где тот ссылается на свои права римского гражданина. Наконец, он находит странными ожидание христианами конца мира, представления их о гибели неба, символ Тайной вечери: словом, здесь перед нами встает вся противоположность между рационалистическим, привыкшим чувственно мыслить истинным эллинизмом и восточной религией откровения с её прославлением внутреннего человека, с её глубокой и тем не менее ясной моралью, – мы видим здесь антагонизм между Западом и Востоком.

Рядом с этим безымянным автором стоит император Юлиан Отступник. Обыкновенно с высоты пятнадцати веков, протекших с этих пор, этого императора называют романтиком на троне, его поведение считают анахронизмом. Современникам, однако, этот человек казался крайне опасным; насколько верны ему были язычники, настолько безгранична была к нему ненависть христиан, подчас совершенно терявших самообладание. С скрытой злобой желают они тяжких поражений победоносному полководцу, перед которым в ужасе разбегались враги, смерть его во время битвы они рассматривают как наказание неба, а плачевное состояние государства после смерти императора они приписывают исключительно вине Юлиана. Сам Юлиан никогда не думал преследовать христианство, как таковое, хотя многие тогда старались принять позу мучеников. Он вывел лишь свои заключения из эволюции вещей, своим тонким умом он пришел к выводу, что христиане в сущности не имеют ничего общего с греческой культурой; ведь, они же сами постоянно боролись против последней в своих бесчисленных сочинениях. Теперь большая часть мира приняла христианство, и представителя победившей доктрины хотела принимать участие в том, что до сих пор было лишь делом язычников, и не хотели не только учиться, но также и учить реторике и философии. Вот тут-то Юлиан и выступил со своим императорским veto, им лишил христиан свободы преподавания, ибо христиане, по его мнению, ничего не внесли своего в развиие этих предметов, а лишь стояли здесь на плечах язычников. Несомненно, этот шаг Юлиана отличался последовательностью, и жгучая ненависть христиан к императору показывает, что он действительно задел их за живое. Подобный же характер трезвой рассудочности носят и сочинения Юлиана против христиан, которые, конечно, также не дошли до нас целиком, а сохранились лишь в виде отдельных цитат в довольно неудачных книгах его противников. Юлиан близко подступает к христианам, он требует, чтоб они дали ему прямой и ясный ответ, он желает прекращения того полемического хаоса, когда каждый с яростным криком набрасывался на своего противника. При этом он сохраняет полное беспристрастие; он находит, что язычники действительно безнравственны, хотя не менее безнравственны и христиане его времени, и в этом он, может быть, и не был неправ. Затем, совершенно в духе Цельза, он переходит с указанию на противоречия библии и также рассматривает Ветхий Завет, как документ еврейской мифологии. Его вопрос о том, на каком языке говорил змий в раю, далек от какого-либо легкомысленного высмеивания, он просто хочет указать противнику на мифические черты рассказа. И в том же духе, т. е. как легенду, он объясняет далее и рассказ о постройке вавилонской башни, о смешении языков. Далее, евреи Ветхого Завета, по мнению Юлиана, не отличаются никакими преимуществами перед другими народами: хорошие законы греков по меньшей мере равны еврейским, у евреев также были в обычае кровавые жертвоприношения, и вовсе не они вывели другие народы на путь культурного развития. Мировая культура обязана своим развитием исключительно грекам. Но особенно беспощадной становится полемика Юлиана против современного ему христианства. Он упрекает его в том, что оно подражает неистовству мучеников разрушением храмов и алтарей. Вы убиваете, восклицает он, не только язычников, но и приверженцев сект, который не так оплакивают смерть Христа, как вы. Ни Христос, ни Павел ничего не знают о такой ненависти к своим противникам. Первые христиане в полной тишине старались привлекать людей к своему учению. А затем, к чему этот безобразно роскошный культ гробниц! Повсюду христиане видят следы апостолов и святых, строят гробницы и памятники в честь их, забывая, что сам Христос сравнивает фарисеев с нечистыми гробами и восклицает: оставьте мертвым погребать мертвых.

Однако, не отступив от настоящей темы этой главы, эпохи Августина, мы не можем более подробно останавливаться на этом. Правда, и обойти этих вещей мы также не могли. Если мы хотели получить представление о человеке, которым заканчивается летопись духовной борьбы между язычеством и христианством, то нам нужно было предварительно до некоторой степени ознакомиться со временем, предшествовавшим его появлению. Итак, язычество далеко еще не умерло. Бедствия эпохи, набеги варваров на становившееся все более и более худосочным римское государство, побуждали язычников, как и в начале III века, обращаться к христианам с горьким вопросом: где же ваш Бог? Ведь большая часть государства уже обратилась к христианству; если ваш Бог не помог вам во времена гонений, то он не сделает этого и теперь, он не помогает своим приверженцам, и мы, язычники, погибнем вместе с вами: кто знает, не есть ли это наказание богов, которых новый Бог лишил престола! Но вот последовал разгром Рима готами – событие, произведшее на всех современников самое удручающее впечатление. Со стороны язычников готовился уже новый ядовитый памфлет. Вот тут-то и выступил Августин. Августин не был аскетом, избегающим общения с людьми. Грех для него не был, как для пустынника, созданием фантазии, он сам на практике познал, что самые высокие духовные восторги нередко сменяются глубочайшим падением в самую пошлую животную жизнь. Погрязши в грехах, он сам собственной энергией высился из них. Ему была знакома греко-римская мудрость, он не относился к ней с презрением, как некоторые из более ранних апологетов, он высоко ставил Платона и почитал также Порфирия. Вместе с тем в нем жил еще остаток гордости римлянина, остаток чувства государственности, которое, впрочем, в его душе неразрывно связывалось с идеей о государстве Божием. Запасшись всем этим сильным оружием, бросился он на врага: его книги о государстве Божием представляют собою одно из замечательнейших произведений римской литературы и христианства.

Прежде всего он останавливается на вопросе о бедствиях того времени. Конечно, ему столь же мало, как и кому либо другому, удалось дать вполне удовлетворительный ответ. Но точка зрения Августина, частью, правда, заимствованная из языческой философии, тем не менее замечательна. Вопрос заключается, по его мнению, не в том, что мы должны так же страдать, как и злые, вопрос заключается в том, каковы последствия страдания для добрых и злых. Невзгоды исправляют добрых и делают хуже – злых. Злой язычник, которому жить становится не в моготу, лишает себя жизни. Лишь немногие, лучшие из язычников, не поступают так; христианин терпеливо переносит несчастья до конца. Но не только эти вопросы тревожили вас. Вы жалуетесь на христианство, потому что оно мешает вам предаваться вашим нечестивым излишествам. Весь мир вокруг вас, даже народы Востока сокрушаются о вашем падении, вы же лишь требуете зрелищ; вы ничуть не сделались лучше. – Затем он восстает, как это делали также и прежние апологеты, но с совершенно иной силой, против того мнения, что Рим обязан своим упадком христианству; он делает обзор римской истории, рассматривает вопрос о том, насколько отечественные боги покровительствовали Риму. Римские боги оставались спокойными свидетелями всех бедствий прежних времен, сожжения Рима галлами, жестоких поражений на войне. Неужели они спали, когда галлы взбирались на Капитолий? Бодрствовали тогда лишь священные гуси, их и стали за то потом почитать, подобно тому, как почитают в Египте зверей. Хороши боги, которые не воспитывают свой народ, а покидают его, несмотря, на то, что он чтит их. Какой-то Марий мог беспрепятственно проявлять свою ярость, и при этом погибли почтенные граждане: вот, что натворили ваши боги! Поэтому, обратитесь же к Богу! «О Рим, полный славы и почета, народ Регула и Сцеволы, народ Сципионов, Фабриция, к нему должно направляться все твое стремление, между ним должен ты выбрать и между отвратительным ничтожеством, лживой бесовской злобой. Если природа дала тебе могущество, то твоей задачей теперь должно быть очищение и усовершенствование его истинным благочестием, ибо безбожие приводит тебя в гибели и наказанию. Теперь ты стоишь на распутьи, не в себе самом должен найти ты славу, а без всякого сомнения – в Боге. В древние времена слава твоя гремела на земле, но по тайному решению божественного провидения ты не мог еще найти истинной религии. Вставай, уже наступил день, проснись, как ты проснулся в тех, которые своей высокой добродетелью, своими страданиями за истинную веру создали нашу гордость, которые до последнего издыхания боролись против вражеских сил и победили их своей безтрепетной смертью и кровью своей привели нас в новое отечество, К этому отечеству призываем мы тебя примкнуть, ты должен быть в числе тех граждан, приют которых называется истинным прощением грехов».

Этими могучими словами, которых со времени Тертуллиана с таким глубоким чувством не произносил ни один римлянин, Августин указывает через дымящиеся развалины Рима на государство Божие, как некогда перед автором апокалипсиса, после разрушения Иерусалима, явился в облаках новый Иерусалим.

Но как ни горячо относится Августин к спасению римских душ, как раз эта идея государства Божия должна отвлекать его от всего земного. Эти слова не случайно были произнесены перед окончательным падением Рима, столетием раньше такой тон не был бы возможен. Вся римская история, по мнению Августина, едва ли стоила стараний. Что же достигнуто? спрашивает он. В течение 240 лет кровопролитий, следовавших за основанием города, территория последнего увеличилась всего на 20 миль. Результатом всего, после потоков крови, было порабощение обессиленного государства Августом. Если бы тогда уже были христиане, то несомненно им бы приписали все эти несчастья. – Далее, апологет все еще считает нужных опровергать веру в богов. При этом по качеству он употреблял совершенно те же средства, как его предшественники; разница заключается лишь в том, что он и здесь охватывает гораздо более широкий горизонт, обнаруживает гораздо большую начитанность. Прежде всего он стремится снова раскрыть перед глазами читателя ту бездну, которая отделяет веру образованных греков и римлян от веры простого народа и в противовес этому дает полное изображение христианства во всей его последовательности. И его совершенно не трогают старые замечания противников о том, почему Бог допустил существование столь неприятного христианам языческого мира, почему он довел людей до грехопадения, когда должен был отлично предвидеть это. Наряду с множеством важнейших трактатов греков и их римских подражателей о судьбе, о фатуме, воззрения Августина, хотя и не вполне оригинальные, играют благодаря их категоричности не малую роль. Римское государство, говорит он, так же происходит от Бога, как ассирияне и персы, как все вообще развитие мира. Он отдавал государство в руки добрых и в руки злых. Веспасиану и Домициану, Константину и Юлиану Отступнику. Если причины идеальных фактов не поддаются объяснению, это не значит, что они отсутствуют. Так же обстоит и с каждым отдельным человеком: фатум и свободная воля не исключают друг друга, ибо наша воля есть лишь часть порядка вещей.

Бесконечной утонченностью отличается дальнейшая его борьба против философии язычников. Всякий, изучающий эту литературу от первых, нередко столь неловких, нападений христиан на величественное здание греческой философии до рассматриваемого времени, несомненно отдаст пальму первенства Августину. Его предшественники, за немногими исключениями, нападали главным образом на внешния укрепления, которые рушились уже сами собой, он же проникает в самую цитадель врага. Другие бранятся, он спорит. Он мыслит исторически, язычество для него не является каким-то шарлатанством, беспорядочным бредом, нет – это великое мировоззрение. Он достаточно искренен, чтобы признал борьбу весьма трудной; ибо, говорит он, философы нередко говорят вполне согласно с нами. Он оставляет мысль, уже ранее нерешительно отвергнутую Евсевием, что Платон заимствовал свое учение у пророков, и указывает на хронологическую невозможность этого взгляда, который, однако, между тем, уже почти превратился в догмат. Платон и Порфирий в совокупности могли бы составить одну христианскую личность. И еще более: он признает, что эти язычники имели перед христианами одно преимущество: они в свое время открыто и прямо высказывали свои взгляды, христианин же в настоящее время должен заботиться о том, чтобы не оскорбить религиозного слуха. В этих словах видна не только искренность, но и полное спокойствие победителя; он уверен в своем деле, хотя бы некоторые частности и заставляли его иногда задумываться. Так, когда враги, напр. Цельз, указывают на наивность христианской истории сотворения мира, смеются над тем, что, по мнению христиан, дни существовали уже до сотворения солнца, то Августин отвечает на это, что подобные частности недоступны нашему пониманию; когда спрашивают, что делал Бог до появления вселенной, то на этот вопрос можно сказать лишь, что легкомысленно и неразумно мерить Бога человеческой меркой: Бог в покое совершенно тот же, что и Бог в деятельности. По библии, с сотворения мира прошло около 6000 лет, и с этим, по-видимому, совпадают вычисления восточных ученых. Но если даже мы пойдем навстречу противникам и примем 6000 лет, то и это будет лишь мгновение по сравнению с вечностью. И когда с языческой стороны напирают на то, что ничто не может произойти вопреки природе, то мы, христиане, указываем на множество чудес, совершавшихся, как говорят, также и в языческие времена: чудо совершается не вопреки природе, а вопреки нашим собственным сведениям о природе. – И это опять одна из глубочайших мыслей Августина, которая вечно будет иметь значение не столько потому, что он впервые ее высказал, сколько потому, что она заключает в себе ядро всякой апологетики против подобных нападений и в силу этого и ныне еще кажется новой. Правда, этот взгляд имеет и свои весьма слабые стороны. В своей борьбе с эллинским скептицизмом Августин тщательно искал чудес и видел их всюду; он говорит о чудесных исцелениях больных, или следуя старому народному верованию, он утверждает, якобы на основании наблюдений, что труп павлина не подвергается тлению. Этим, особенно последней фразой, он подготовил воззрения средних веков и содействовал тому, что возвышенная, непоколебимая христианская вера, которая победила в борьбе с греческим скептицизмом и сделалась великой, снова выродилась в суеверие.

Согласно с этим и в своих взглядах на точную науку Августин является предвестником средневековья. Красота творения вполне удовлетворяет его, ему ясна целесообразность человеческого организма, расследование же частностей не имеет смысла. Жестокое искусство врачей расчленило, правда, тело мертвых, но при этом ему ничего не удалось открыть, никто не нашел гармонии каждого отдельного органа и даже не осмелился искать.

В конце своего произведения он еще раз рассматривает идею государства Божия и способов его осуществления. Уже прошло пять эпох, соответствующих пяти дням недели, мы теперь переживаем шестую эпоху, и сколько продлится она, определить нельзя. «Затем, Бог, как в седьмой день, почиет от дел, когда даст покой этому седьмому дню, которому мы придаем его значение. Я не буду говорить здесь о каждой из этих эпох в отдельности, но эта седьмая будет для вас субботой, конец которой будет не вечер, а день Господний, восьмой день в вечности, осиянные пришествием Христа, который означает вечный покой не только души, но и тела. Там мы успокоимся. там будем созерцать, созерцать и любить, любить и прославлять. Это конец без конца. Ибо разве это конец – видеть государство, не имеющее конца?»

Такой почти апокалиптической фразой великий человек заканчивает свое великое творение. Это творение, как уже неоднократно говорили мы, стоит на границе двух эпох; в известном смысле верное еще греческой древности, оно в то же время возвещает новое мировоззрение – мировоззрение средних веков. Блеск такой личности совершенно затмил умирающие огоньки противников. К тому же они сказали все, что нужно было сказать: точка зрения обоих противников была несовместима. Собственно, нельзя сказать, чтобы один из них опроверг другого. Остроумные доводы греков, конечно, не были устранены; даже Августину не удалось лишить их силы. Его собственная позиция была, однако, настолько цельна, настолько возвышенна, что. он легко мог перенести своих единомышленников через кой-какие сомнения. Но такие умственные сражения, как неоднократно замечалось, никогда не разрешаются посредством логических оснований, диспутов или книг и речей ораторов: история дает этому бесчисленные примеры. Здесь действуют необъяснимые силы, проявляющиеся для человека лишь по своим результатам. Мы можем сказать только, что язычество постепенно умирало от худосочия. Впрочем, это умирание было крайне медленно; ибо даже в пятом веке, в эпоху Августина, язычество вымерло еще не вполне, для этого требовалось более продолжительное развитие. Христиане и греки все еще пишут друг против друга; правда, тон этих писаний становится все более и более примиряющим и академическим. Но даже закрытие философской школы в Афинах в 529 году, изгнание неоплатоников еще не означает конца этого спора. Народная религия греков еще в IX веке по Р. Хр. насчитывала приверженцев на Пелопоннесе, от византийской эпохи до нас дошли сатирические произведения, направленные против христианства, и не один литератор той эпохи втайне исповедовал веру, имевшую мало общего с учением церкви. Но это были лишь последние судороги тела, обладавшего некогда огромной жизнеспособностью и мощной силой. Напротив, история апологетики свидетельствует о постоянном наростании сил, вплоть до установления нового всеобъемлющего мировоззрения. Этим пока закончилось дело апологетики. Но впрочем, только на известный промежуток времени. Новое время снова воскресило старую борьбу, доводы, которые некогда приводили греки, и ответы на них христиан с какой-то естественной необходимостью снова выступили на свет Божий. И это еще не конец, еще не цель, даже прославленное выяснение собственной точки зрения, которого хотят достигнуть путем диспута, есть лишь самообман. Подобными переговорами ничего нельзя достигнуть. И все-таки последнее слово не должно быть за скептицизмом, все-таки эта борьба необходима и целительна. Успокоение в вопросах религии есть смерть религии. А религия которая не привлекает к себе новых сторонников и не подвергается нападениям, успокаивается. Пример Христа, который каждый день своей вещественной жизни посвящал проповеди и борьбе, должен оставаться прототипом христианства.

V. Восток и Запад в древнем христианстве

Влияния Востока на греческую религию. – Движение культуры Востока. – Религиозные идеи и образы Востока, Мифра. – Религия Мифры. – Гностицизм. – Идеи гностиков. – Восточаая фантазия гностиков. – Писания гностиков. – Греческие и восточные черты гностицизма. – Мани и его секта. – Сила христианства; основания его победы.

Христианство, не побежденное внешними гонениями, не понесло также значительных потерь и от литературной полемики своих языческих противников. Но все-таки оно не забыло и не простило своим врагам того зла, которое они ему причинили: памфлет «О смерти гонителей» представляет собою запоздалый акт мести, удар, направленный против теней враждебных цезарей, а систематическое истребление антихристианской литературы является другой, более существенной отплатой за нападения язычников. Такое отношение христиан, последовательное уничтожение враждебной им и их церкви литературы, постигло однако не только сочинения язычников, но захватило также и часть христианской литературы; писания еретиков, лжеучителей предавались уничтожению с такою же яростью и почти с таким же успехом. Еретические идеи уже ранее пытались проникнуть в церковь, секты уже ранее пытались примкнуть к ней и преобразовать ее на свой лад. История апостолов повествует уже о великом лжеучителе Симоне-Волхве, первое и второе послания Иоанна говорят о множестве антихристов, которые учат, что Иисус не Христос. Другие места позднейших авторов еще яснее говорят об отвращении в лжеучителям. Когда к старому ученику Иоанна и мученику Поликарпу подошел один из этих сектантов и спросил: «Ты узнаешь нас?» то он получил в ответ: «Я узнаю первенца Сатаны». Точно так же в одном, довольно впрочем неправдоподобном, рассказе, говорится о том, как сам Иоанн, войдя однажды в купальню, быстро вышел из неё при появлении одного врага христиан, боясь, как бы здание не обрушилось и не погребло его вместе с его врагом. Кто же были эти сектанты, чего хотели они, почему встретила их такая ненависть?

Что бы ответить на эти вопросы до некоторой степени цельно и полно, мы не должны рассматривать эти вещи непосредственно вблизи, нам следует подняться на более высокую точку и уже оттуда сделать свой обзор. Для этого нужно ознакомиться с взаимными отношениями Востока и Запала в древности, определить те влияния, которые они оказывали друг на друга.

Всего более удивляет нас всегда у античных мыслителей, что они, опираясь на весьма небольшой и неполный материал, дошли до столь глубоких и многозначительных истин. К числу таких истин принадлежит взгляд Геродота на борьбу между Азией и Европой, который, если мы перенесемся в эпоху автора и вспомним все то, что произошло с тех пор в истории, звучит для нас как какое-то пророчество. На самом деле, персидские войны были лишь последними могучими отпрысками великого движения, начавшагося много, много ранее: они надолго освободили Грецию от влияния Востока. Никто, конечно, не станет теперь отрицать, что «элементами материальной культуры» и первыми попытками художественной деятельности греки обязаны влиянию Востока. Но этого еще не достаточно; религия греков, как ни кажется она выросшей всецело на эллинской почве, также с Востока получила первые толчки к развитию. Выше мы говорили уже о сивиллах, их оргиастический темперамент, их экстаз, может быть, даже их имя носят азиатский характер. Но еще одно явление религиозной жизни Греции указывает на Азию. Это, так называемая, орфика, т. е. теософическое учение мнимого пророка Орфея, глубокомысленные поэтические изречения о происхождении мира, частью мифологические, частью теологические, частью спекулятивные учения о вселенной, содержащие в себе предписания для спасения человека от гнета полной превратностей земной жизни посредством священных жертв, мистерий и особенно путем аскетизма. Учение о происхождении мира, принадлежащее жившему в середине VI в. до Р. Хр. Ферекиду Сиросскому, первому представителю этого направления, производит впечатление чего-то совсем негреческого. Ферекид занимался изучением астрономии; наука же о звездах зародилась в Вавилоне. О борьбе богов он говорит не так, как вообще говорили об этом греки, т. е. как о борьбе Зевса со своим отцом, но как о споре принципа вечности и времени, Хроноса, со змеиным божеством. Борьба заканчивается тем, что одна партия низвергается в глубину моря, в «огенос», – название, имеющее общий корень с вавилонским словом угинна (круг, совокупность). Далее, Зевс, создав мир, превращается в бога любви Эрота; он создает большое и красивое одеяние, на котором выткано изображение земли и жилищ бога, и кладет его на крылатый дуб. К этой символической, странной, малопонятной, почти нелепой, фантазии в последующее время присоединяются продолжения идеи о сотворении мира. Над всем господствует принцип времени, живущий испокон века; материя света или огня, эфир, наряду с хаосом, появляется лишь позднее. Из них обоих Хронос образует серебряное яйцо, из которого выходить бог света Фан, называемый также богом любви и согласием. Он в одно и то же время и мужского и женского пола, он из самого себя родит ночь и землю, предков среднего поколения богов. К последнему принадлежат также Кронос (не Хронос) и Рэа, сын которых Зевс поглощает Фана и дает начало последнему поколению богов. Эти дикия картины и бесформенные представления и являются истинными детьми вавилонской и, во многом сходной с ней, иранской мифологии. Помимо общего впечатления грандиозной, прямо-таки захватывающей фантастичности этих образов, и отдельные черты вполне соответствуют высказанному положению. Так, прежде всего, чисто вавилонского происхождения борьба богов. Бог весны, Мардук, уничтожает при сотворении мира хаос, Тиамат; он борется с первичным морем, расчленяет Тиамат и одну половину её превращает в небесный свод. Принцип времени, как мы еще увидим, снова появился в иранской религии Мифры; олицетворения или персонификации в роде Фана (=согласие) также встречаются в иранской религии, которая в свою очередь знает саморождения, образы, создающиеся из самих себя путем выделения или эманации. К вавилонскому кругу сказаний относятся, далее, также двуполые божества и змееподобные существа. Таким образом, следовательно, здесь обнаруживается необычайно сильное влияние Востока, а так как восточные культы и воззрения, известные нам из более позднего времени, также обещают верующим освобождение от гнета таинственных страшных сил и ведут их к этой цели через мистерии и аскетизм, то мы имеем полное основание видеть восточное влиянее и в том, что предписывала и чего требовала греческая орфика.

Хотя, может быть, все эти вещи кажутся имеющими очень мало отношения в нашей теме, но тем не менее коснуться их было безусловно необходимо, ибо они приводят нас к пониманию победы нашей собственной новозаветной религии: каким образом, – мы скоро увидим. Орфические мистерии и воззрения держались с замечательной живучестью, характерной для всей духовной и умственной жизни Греции, в течение многих веков. Происхождение их, правда, осталось неизвестно эллинам. Для этого не было благоприятных обстоятельств, ибо вскоре надвинулась гроза из Персии, и после того, как Запад одержал блестящую победу, восточное влияние отхлынуло далеко назад. Культурное превосходство Запада продолжается долго и, наконец, по-видимому навсегда утверждается походами Александра Македонского. Александр, однако, не только продвинул сферу греческого влияния до Инда, он снял также оковы со всего восточного движения, о котором такие наглядные свидетельства дают нам последующие времена. Между тем, как до сих пор лишь отдельные греки писали о Востоке, теперь в многолюдные ряды историков, занимающихся этим предметом, вступают также настоящие уроженцы Востока, которые на греческом языке пишут книги по истории и о культуре древнейшего Востока. Уже выше мы говорили о вавилонянине Берозе; все его выдающееся значение стало ясно лишь в новейшее время, когда было открыто вавилонское сказание о потопе, весьма близкое к описанию Бероза. Начинается перевод Ветхого Завета, широкое распространение иудейства в странах Старого Света. Числу эллинизированных иудеев вполне соответствовало число эллинов и римлян, примкнувших к иудейству и получивших, поэтому, имя «богобоязненных». В то же время снова наростала и физическая мощь Востока. Хотя Александр и уничтожил силу персов, тем не менее греко-македонское владычество над побежденной страной продолжалось не очень долго. Парфянская династия сбросила чужеземное иго с плеч иранцев, парфяне в качестве великой державы Востока выступили против Запада, т. е. особенно против римлян. Несмотря на множество греческих культурных элементов, – которые были известны также парфянской стране особенно при дворе царей, – начинается победное шествие национальной и религиозной реакции, которая достигает своего апогея в позднейшие времена, благодаря возвышению династии сассанидов: иранизм, который, как говорит один известный исследователь наших дней, никогда не уступал своих позиций в пользу эллинизма, приобретает на короткое время почти такую же силу, как и Рим: иудейские апокалипсисы видят приближение полчищ парфянских всадников. «Римское государство», говорит Моммзен, «жертвует первым существенным результатом политики Александра и таким образом кладет начало тому обратному движению, последними отпрысками которого являются Альгамбра в Гренаде и великая мечеть в Константинополе».

Это гигантское движение несет на гребне своих волн массу религиозных элементов. Наступление Востока на Запад характеризуется не только проникновением иудейства, но почти в такой же степени и пропагандой персидско-вавилонских воззрений. В Вавилоне иудейство познакомилось с иранской религией, и в дальнейшем развитии первого обнаруживается влияние второй. Это относится особенно в апокалиптическим идеям, которые мы выше рассмотрели во всей их соковупности, не касаясь вопроса об их происхождении. Персидская апокалиптика в течение тысячелетних периодов заставляет злое и доброе начала бороться за мировое владычество. Время от времени является спаситель мира, но зло постоянно приобретает все большую силу. Наконец, является последний спаситель, герой, рожденный от девы. Затем наступает конец мира, воскресение мертвых и суд. С неба низвергается огонь, который пожирает землю. Люди должны пройти через огонь; между тем, как одни проходят через него легко и благополучно, как через теплое молоко, другие, несовершенства которых уничтожаются пламенем, испытывают тяжкия муки. В конце концов, однако, все спасаются. Ахура-Мазда побеждает своим словом. т. е. волшебным молитвенным заклинанием, Аримана (Ангра-Маину), и на новой земле, лишенной вредных животных, начинается новая жизнь. Различие между персидским и иудейским воззрениями видно здесь ясно и определенно; с одной стороны – пессимизм евреев, которые вовсе не хотят видеть всех людей спасенными и отрицают полное очищение от грехов, с другой стороны –уверенный в будущем, возвышенный оптимизм персов, который в конце концов видит всех людей окруженными райским сиянием. Но как раз это-то различие, в связи с чертами сходства, и подтверждает внутреннюю связь обеих религий: более последовательное иудейство отбросило эту утешительную идею и заменило совершенно противоположной. Дуализм позднейшего иудейства, с его представлением о борьбе Бога против диавола, или антихриста, также обнаруживает иранские черты.

Мы не имеем возможности вдаваться в дальнейшие подробности; наука о религии все еще не чувствует себя здесь вполне уверенно. Во всяком случае несомненно, что религиозные идеи Востока обладали чрезвычайной силой и постоянством, раз внутри греческой и иудейской религии встречаются области, имеющие совершенно чуждый характер и указывающие на вавилонский и иранский Восток. Но мы еще не упомянули относительно главной части этого развития, не указали на заключительное звено этой цепи: культ Мифры. Недавно по этому вопросу появился замечательный труд гентского профессора Кюмона. Мифра – гений небесного света; при помощи солнца, месяца и звезд он оберегает мир: он стоит между Ахура-Маздой, вечным светом, и Ариманом, духом зла, как «деятельный бог», он «посланец, предводитель небесного воинства в его беспрерывной борьбе с богом тьмы». Мифра родился из скалы, на голове его надета фригийская шапочка; в левой руке он держит факел, в правой – нож. Пастухи явились, чтоб поклониться ребенку, они принесли ему первенцев своих стад и плоды. Вскоре мальчик окреп и вооружился для борьбы с другими силами. Он одержал победу над богом солнца и заключил с ним союз, затем, научив человека земледелию, он укротил дикого быка и стал с страшными усилиями задом тянуть его в свою пещеру; животное, однако вырвалось, и Мифра должен был убить быка, из отдельных частей которого развились затем новые существа. Таким образом произошли люди, и Мифра стал на защиту их от преследований злого Аримана. Потоп и огонь не в состоянии навсегда истребить человечество, род смертных разрастается и благоденствует под покровительством Мифры, и герой, отпраздновав окончание своих трудов общей трапезой с богом солнца и другими соратниками, считает, наконец, исполненной свою миссию на земле и удаляется к бессмертным. Эта мифология, изображающая победоносную борьбу света с тьмою при помощи «посредника», как называется Мифра, создателя мира, слилась с сущностью вавилонской религии, звездным миром евфратского народа. «Легенды обеих религий сблизились друг с другом, божества их отождествились, и семитическая астролатрия, чудовищный продукт долгих научных наблюдений, стала брать перевес над натуралистическими мифами иранцев». Планеты у вавилонян обладают неимоверной силой. Каждой из них подчиняется один день в неделю, каждой посвящен один металл, число 7 обязано количеству планет своей особой мистической силой. Души, спускающиеся на землю, получают от планет свои характерные черты. Таким образом, по воззрению вавилонян, этим светилам беспрекословно подчинено все земное, созвездия неограниченно владычествуют над нашим существованием. Эти небесные силы доступны, однако, умилостивлению, существуют благодетельные покровители, одолевающие злые силы; их-то содействия и нужно добиться. Мифра поддерживает благочестивых, чистых сердцем в борьбе против бесовской злобы. Тот, кто здесь на земле ведет чистый образ жизни и борется с плотским вожделением, кто знаком с священными мистериями бога света, тот может быть спасен, будет участником блаженства как в этом, так и в том мире. – Устройство того мира довольно своеобразно. Душа праведника, подымающаяся в горния области, встречает небо, разделенное на семь сфер, из которых каждая принадлежит какой-либо одной планете. Нечто вроде лестницы, состоявшей из восьми поставленных друг на друга ворот, из которых первые семь были сделаны из семи различных металлов, служило в храмах символическим напоминанием о том пути, который нужно было пройти для достижения самой верхней области постоянных звезд. На страже у входов из одного этажа в другой постоянно стояли ангелы Ахура-мазды. Лишь знакомый с мистическими формулами мог уговорить этих непреклонных стражей. При своих переходах из сферы одной планеты в сферу другой душа оставляет у каждых ворот по одному из своих качеств и, наконец, освобожденная от всего земного, достигает восьмого неба, где и остается навеки участницей бесконечного блаженства. – Совершенно правильно указывали на то, что эта этажная постройка того света представляет собою лишь метафизическое изображение вавилонской башни. Это известная башня семи планет, строение, состоящее из семи поставленных друг на друга башен, сверху которых находятся восьмая башня, представляющая истинный храм божества. Каждый этаж, как показали исследования на месте, был окрашен в свою особую краску. Таким образом, в этом замечательном культе, как было метко сказано, соединены вместе умозрительная спекуляция и натурализм. – Но Мифра все-таки не высший бог этой восточной религии. Вершину образует бесконечное время, совершенно так же, как и в том греческом учении, с которым мы познакомились выше. Это Эон, которого изображали в виде человекообразного чудовища с львиной головой; вокруг тела его обвивалась змея, в руках он держал по ключу от неба. Кроме того, у него были еще крылья, которые должны были олицетворять быстроту его бега; змея должна была изображать извилистый путь эклиптики. «Он творит и разрушает все, он господин и вождь четырех элементов, из которых состоит вселенная, в нем, по его воле, соединяется мощь всех богов, которые созданы им одним». Таким образом, это изображение богов представляется для нас чисто восточным явлением, черты которого полезно заметить, наряду со всеми другими, указанными выше.

Но впрочем уже и теперь кое-что можно узнать в этом направлении. Культ Мифры, занесенный солдатами с Востока на Запад и распространенный сирийскими купцами и восточными рабами, получил в римском государстве такое распространение, какого не достигал до него ни один культ. Завладев сначала низшими слоями населения, к концу II столетия по Р. Хр. он становится религией двора и еще столетие спустя приобретает уже особое покровительство цезарей; в конце концов, этот звездный пантеизм, как говорит Кюмин, становится последним прибежищем консерваторов в борьбе против христианства. В самом деле, об религии с ожесточением нападали друг на друга. С древними греческими богами, как мы уже видели, христианство церемонилось очень мало, культ же Мифры, наряду с неоплатонизмом, представлял для него существенную опасность. Обе религии, и Иисуса Христа, и Мифры, происходили с Востока, обе, по-видимому, распространялись с одинаковой быстротой, обе требовали от верующих чистоты души, обе давали множество обещаний. К тому же некоторую таинственную связь между ними не устранила даже фанатическая полемика христиан. Здесь, как и там, пастухи поклонялись новорожденному младенцу; здесь, как и там, праздновалось воскресенье и 25-е декабря – день рождения солнца; здесь, как и там, существовал, наряду с обрядом крещения, обряд причащения; здесь, как и там, между высшим богом и людьми, стоял божественный посредник. Это сходство бросалось в глаза язычникам, и они выводили из него свои резкия заключения, которые были далеко не в пользу христиан; последние, конечно, также не отрицали этих точек соприкосновения, но видели в них лишь бесовское навождение со стороны служителей Мифры. Мы пока должны воздержаться от какого либо вывода относительно этого сходства; цель нашего изложения лежит в несколько ином направлении.

Нам желательно, главным образом, составить себе представление о самой сущности всего этого движения, о силе его стремления, о ходе того процесса, чистейший пункт кристаллизации которого образуется в христианстве. Христианство представляет собою лишь один из факторов всего великого религиозного движения, которое, во всей своей силе, поддерживалось на Востоке вплоть до Магомета; правда, оно – наиболее сильный, наиболее твердый фактор. Часть этих образований, в известном смысле примыкающих к христианству или, по крайней мере, не отвергающих его, мы теперь и рассмотрим.

Здесь, прежде всего, мы встречаемся с замечательной сектой так называемых гностиков, если вообще можно называть сектой веру, разделившуюся на множество сект. Гностики – это «мужи познания», они стремятся в «гнозису», к глубочайшему познанию, хотя бы даже посредством волшебства: они хотят узнать, какая сокровенная сила поддерживает мир. Христианство в том виде, как мы его знаем, является для них лишь предварительной ступенью для этого, простые слова Господни относятся, по их мнению, к чему-то иному, более возвышенному. Вселенная, божество, его цели и его деяния в прошлом, в настоящем и в будущем представляют собою тайну (mysterium), и познания их можно достигнуть только посредством таинственных мистерий. На основании доводов, к которым мы скоро обратимся, было высказано мнение, что гностицизм зародился на Востоке, и этот взгляд, по моему, имеет за себя многое. Гарнак, напротив, остается при том мнении, что это религиозное направление означает лишь первую крупную попытку придать христианству дух эллинизма, и это свое мнение великий теолог основывает, разумеется, на весьма веских доказательствах. Мне кажется, что в этом случае обе стороны правы. В эту эпоху, когда разлагаются старые философские системы, когда религии проникают друг друга, когда культы переносятся с одного места на другое, когда даже различные нации сливаются, по-видимому, в один мировой народ, – не может быть более речи о вполне чистом религиозном творчестве.

Несомненно одно, что в гностицизме, который во II и III столетиях грозил впитать в себя учение апостолов, заключается сильная греческая примесь. Гностики подвергают самой резкой критике целый ряд христианских воззрений и догматов. Выше мы видели, как высказываются языческие противники христианства об отдельных его положениях. Мы видели, что они прекрасно отличали Бога Ветхого Завета от Бога Нового Завета, что первый казался им гневным и грозным, второй же полным любви. Их философы нашли далее, что мир создан далеко не вполне совершенно, и что Бог не имел никаких оснований быть им довольным. Христос, как сын Божий, не мог был таким, как его изображает писание; Бог не может страдать, плакать и умирать; кроме того его жизнь и дела не соответствуют предсказаниям Ветхого Завета. Далее язычники советуют гонимым христианам не искать толпами смерти, ибо им, ведь, очень легко, посредством какой-нибудь пустячной уступки, избавиться от беды. Замечательно, что гностики высказывают совершенно такие же мысли; они оказались под сильным влиянием полемики язычников. Они говорят, что поклонение идолам и жертвы не имеют никакого значения, если только они не исходят от сердца; они убеждены, что Христос имел лишь призрачное тело, что на самом деле он не страдал и не рожден от человека; они указывают, что часть предсказаний Ветхого Завета не может относиться с Христу; они признают, что создание мира произошло иначе, чем кто описывается в Ветхом Завете, иной творческой силой, они даже совершенно отвергают Ветхий Завет из-за противоречий его с Новым. Правда, мы видели уже, что Ветхий Завет стал очень рано возбуждать сомнение. Частое аллегорическое толкование его доказывает, что уже перестали вполне полагаться на буквальный смысл его слов. Некоторые дошли даже до того, что объявили Ветхий Завет созданием диавола. Против этого взгляда восстал один из знаменитых гностиков II столетия по Р. Хр. В дошедшем до нас письме к одной христианке его общины он опровергает это имение слишком горячих голов, хотя и сам не воздерживается от жесткой критики книги. Он признает, что вся совокупность еврейских законов не могла быть создана кем-нибудь одним, что законы эти написаны не только Богом, но и человеком, т. е. пополнены Моисеем. Законы Моисея стоят в противоречии с законом Бога; Моисей вынужден был сделать много уступок человеческой слабости. Кроме того, в законы вошли некоторые предания более древних времен. Древний, истинный закон Бога либо усовершенствован Спасителем, и либо совершенно отменен или одухотворен. Но Бог, давший закон, хотя и не дьявол, конечно, но и не совершенный Бог, а нечто отличное от того и другого. Это так называемый Демиург или создатель всего этого мира, посредник. Этот Бог ниже совершенного Бога, он рожден, – в противоположность отцу вселенной, который не рожден, – но тем не менее, он выше и величественнее, чем сатана. Эти идеи, подобно развитым ранее, носят не столько сами философский характер, сколько вызваны греческой философией.

Впрочем, примесь греческих нитей не была очень сильна в религиозной ткани гностиков. Наряду с резкой эллинской критикой предания, которая вызвала восторженные слова со стороны такого теолога, как Гарнак, мы видели здесь замечательное религиозное умозрение, которое как бы переносит нас в фантастическое царство призраков и невольно напоминает образы и дух восточных созданий. Чисто этические или интеллектуальные понятия превращаются в пластические божественные образы, порождают из себя другие, борятся с божественными силами, погибают, побеждают: какая-то смесь то вполне доступных, то снова недосягаемых спекуляций, самого дикого произвола творческой фантазии и древнейших представлений восточной мифологии. Такое впечатление испытываем мы, знакомясь с идеями Симона, Волхва, которого предание называет первым гностиком. Согласно этому преданию, Симон выдавал себя за Бога, он говорил, что среди иудеев он явился, как Сын (Мессия), в Самарии – как Отец, среди язычников – как Святой Дух; во все времена люди чтили его, как высшее божество под различными именами – Зевса, Ормузда и т. д. Он водил с собою женщину, которую называл Еленой и про которую говорил, что она – божественное согласие, мать всех, истинное изображение идеи Бога, которая руководила им при сотворении ангелов и архангелов, выйдя из него и завершив это творение. Эти ангельские силы создали мир. После этого они отвергли свою мать, оскорбили ее и заключили в человеческое тело. Так делается она Еленой троянской войны и, переходя из одного тела в другое, доходит, наконец, до Елены Симона. Она – потерянная овца, для спасения которой Отец сошел на землю в лице Симона, чтобы принести блаженство людям. Ангелы плохо управляли миром, и так Бог спустился в людям в трех вышеназванных образах. На основании всего сказанного можно легко представить себе, какое негодование должно было вызывать в апостолах и их учениках подобное учение, как постепенно образ волшебника у них и их последователей приобрел чисто демонические черты; тогда Симон превратился в антихриста, и в Риме видели даже, как он перед всем народом летел по воздуху.

Если уже религиозные построения Симона вызывают у нас головокружение, то другие гностические системы невольно увлекают нас в какой-то безумный водоворот мифологических представлений, в какой-то дико клокочущий хаос. Здесь царит над всем сущим вселенская матерь «мудрость», там миром управляет девственный дух света, Барбело. Последний создает из себя демонического сына, Ялдабаота, который в свою очередь производит новые существа, и среди них, в конце концов, из глубин основной материи появляется сын, принимающий образ змеи. Этот сын навлекает на себя гнев своего злого отца, живя вместе с ним на небе и в раю. Ялдабаот восклицает: «Я отец и бог, и надо мною нет никого!» Тогда мать кричит ему: «Не лги, Ялдабаот, над тобою есть отец всех, первый человек и человек, сын человеческие». Тогда Ялдабаот приходит в смятение и призывает шесть своих соправителей: «Создадим человека по образу нашему». Другая секта, которая по греческому слову «змея» называла себя «офитами», объявила райского змия вселенской матерью премудростью; он научил человека познанию добра и зла, и поэтому Моисей избрал змия, как образ божества. Но Ялдабаот изгнал его. Однако и этого всего еще недостаточно. Гностическая фантазия создает еще множество, идейных божеств; «вечный смысл (nus)», «мышление», «истина», «любовь», «воля» – все это превращается в конкретные божества; они заключают между собою союзы, соединяются в отдельные группы, предпринимают то те, то другие действия, которые будто бы упоминатотся даже в библии; вообще это какая-то яростная пляска духов, с поразительной быстротой переносящая нас с неба на землю и отсюда в преисподнюю. Таким образом, нет почти никакой возможности отделить все эти представления друг от друга и вывести их одно из другого, не говоря уже о том, чтобы дать здесь их полное изображение. Из всего этого можно сделать вывод только относительно одного ориентализма этих фантазий. К нему, в конце концов сводится большая часть их. Прежде всего бросается в глаза произвольность (по крайней мере так кажется западному мышлению), деланность всех этих представлений. Далее, еще более ярко-восточный характер носят различные отдельные факторы. Сюда относится дуализм всего этого мира, злые и помогающие боги; мы видим здесь битвы богов, борьбу света с тьмою, неба с адом и его существами, мы встречаем здесь чисто восточные создания в одно и то же время мужского и женского пола, наконец, эти эманации, эти саморождения.

Но этот ориентализм еще яснее проявляется в отдельных частностях. Выше мы познакомились уже с представлением религии Мифры о поднятии душ до высшего, чистейшего бытия и помним, что это было вавилонское учение, прообразом которого послужила астрономическая башня в Вавилоне. Совершенно также мыслит и гностик. Его учение, познание божественных тайн, должно дать человеку возможность посредством мистерий достигнуть места высшей полноты, так называемой плеромы. Весь мир и каждый отдельный человек подчинены злому господству планет, семи страшных сил. Ради этого Господь сошел с неба, вифлеемская звезда сменила древний ряд светил. Однако, человеку все еще необходимо побороть эти силы. Гностицизм ведет нас прямым путем к этой цели. Подобно тому, как орфики и религия Мифры признавали один главный принцип, вечное время, эон, так гностики принимают целый ряд из семи эоновь, которые Христос прошел по своему пути на землю, – семь ступеней познания, которые снова должны быть пройдены душой под руководством гнозиса. Но на страже этих ступеней, этих эонов, стоят злые властители, так называемые, архонты, боги планет; их надо одолеть. Для этого человеку служат священные формулы, священные знаки, мистерии. Он должен знать астрологию, с её помощью он одолеет злых властителей мира. Для этого же нужна магия; потому-то человек, желающий спастись, занимается этим искусством на земле, чтобы после победить посредством него. До нас дошло множество самых бессмысленных формул, самых причудливых сочетаний букв, взываний к Богу и пр.; про часть из них гностики дерзновенно утверждали, что они предписаны самим Христом своим ученикам, как средство спасения. Крещение также подчинено влиянию бесов. При крещении произносятся поэтому сирийские формулы, смысл которых уже был совершенно забыт в эпоху их применения, и которые, поэтому, имеют лишь действие волшебных заклинаний. Подобного же рода существовало гностическое таинство мертвых, которое совершалось над трупами, чтобы сделать душу недоступной враждебным силам.

Оставим, однако, дальнейшее рассмотрение этих волшебных заклинаний. Ибо у гностиков далеко не все сводится к этим фокусам, хотя отцы церкви, конечно, особенно энергично трактуют об этих вещах. На своих собраниях гностики пели также гимны, которые, несмотря на местами проникающий их мистицизм, тем не менее показывают, что чувство верующих было переполнено представлениями, которые и нами могут быть оценены по достоинству, ибо они свидетельствуют с чисто человеческой красотой о страхе и надежде, об уповании на невыразимое или дышат твердой уверенностью в знании божественных тайн. Вот один из таких гимнов:

Сначала создал вселенную дух,
А первенец родил затем
Хаос, излив его из себя.
А после того получила душа
Свою многотрудную жизнь.
И с этих пор, образ оленя приняв,
Ведет борьбу она с смертью.
То в гордости царской на свет глядит,
То стонет и плачет, глубоко скорбя,
То смехом и радостью вдруг расцветет,
То низвергается несчастная в бездну страдания
В лабиринтах бесконечно блуждая.
Рек Иисус: Взгляни, отец мой,
Как то существо земное,
Цель и жертва всех несчастий,
От тебя вдали блуждает.
Посмотри, как от хаоса,
Помощи нигде не видно,
Убежать оно стремятся.
Так пошли ж меня, отец мой,
Я сойду с печатью к людям,
Чрез эоны пронесусь я,
Весть святую принесу им,
Дам богинь изображенье.
И открою я вам тайну,
Ко спасенью путь священный:
Гнозис – имя ей для вас!
В одном из своих гимнов гностики следующим образом прославляют мудрость:

Эта девушка – дочь света,
На ней покоится гордый блеск царей,
Внешность её прекрасная
Она блещет лучезарной красотой
Одежды её подобны весенним цветам,
Аромат цветов исходит от них.
В головах у неё находится престол царя,
Который дает своим подданным божественную пищу.
Истина покоится на её главе,
…………………………………
Подобно ступеням подымается её шея,
Ее создал первый строитель вселенной.
Обеими руками указывает она на хор счастливых эонов
Её пальцы указывают на врата города.
Её брачный покой светел,
Полон запаха бальзама и других благовоний,
Запаха мирры и пахучих корней.
Внутри разбросаны ветви мирры и благовонные цветы,
Входы украшены тростником.
Вокруг неё стоят её дружки, числом семь,
Которых избрала она сама;
Подружек её также семь,
Они ведут перед ней хоровод.
Двенадцать тех, которые служат ей
И подчинены ей.
Они напряженно смотрят на жениха,
Чтобы взор его осветил их,
И они вечно будут при нем для вечной радости,
И будут присутствовать на той свадьбе, на которую собираются знатные,
И на том пире, который будет дан в честь вечных.
И наденут они царские облачения и блестящие одежды,
И исполнятся оба радостью и весельем
И прославят отца всего,
Гордый свет которого они восприняли,
И осветились взорами своего господина,
Божественную пищу которого они взяли,
И пили его вино,
Которое не возбуждало в них ни жажды, ни желания.
Хвалили и славили с живым духом
Отца истины и мать мудрости.
Гораздо красивее звучит короткий отрывов из проповеди одного замечательного гностического учителя и оратора: «Вы изначала бессмертны и дети вечной жизни, вы хотели распределить смерть между собою, чтобы извести и истребить ее, и чтобы таким образом она умерла в вас и через вас. Ибо, если вы уничтожите мир, сами же себя не уничтожите, то вы будете господами творения и всего преходящаго».

Сделав таким образом краткий и весьма неполный обзор великой секты, мы видим, с одной стороны, как гностицизм воспринимает греческую критику, с другой же стороны, что умозрительные спекуляция о вселенной, вера в познание посредством мистерий, посредством просветления души вполне соответствуют восточному мышлению и чувствованию; теперь для нас выясняются также и те пункты, в которых приспособляются друг к другу, по-видимому, совершенно несоединимые противоположности, ориентализм и эллинская философия. Гностики отвергли Ветхий Завет и его могучего гневного Бога; однако, они не отстранили последнего вполне, они объявили его лишь творческой силой, могучим, хотя и не высшим божеством: это вполне соответствовало восточному мышлению. Также не верили они и в страдания Христа; таким образом, они опять проводили различие между Иисусом, который страдал как человек, и Христом, который лишь временно жил в нем. Другие предполагали, что Мессия, о котором предсказывал Ветхий Завет, и который, согласно этой книге, может быть лишь воинственным князем, еще придет, и тогда истинный Христос будет бороться с ним. Так посредством своеобразного соединения умозрения и мифологии гностицизм старался устранить те сомнения, которые возникают у всякого критически мыслящего читателя, и, отбросив весьма употребительное аллегорическое толкование Ветхого Завета, это жалкое убежище от сомнения, сохранять в известном смысле за древней книгой её авторитет и органически связать ее с Новым Заветом. Но тем не менее, гностицизм нельзя назвать чистой эллинизацией христианства.

Верно во всяком случае, что ненависть церкви и её признанных представителей со всей энергией обрушивается также на все эллинское в христианстве. Уступками язычникам в догматах рисковали потрясти самые основы возникающей церкви, а то равнодушие, с которым христиане во время гонений относились к жертвоприношениям языческим богам и в отречениям от христианства, также ослабляло единство выступления. Но и в других отношениях христианство, в собственном смысле этого слова, должно было заботиться о том, чтобы его не смешивали с гностицизмом. Враги христиан с насмешкой указывали на гностические мистерии, на их склонность во всяким волшебствам, на близость их в восточным культам. И здесь нужно было поднять забрало, нужно было заявить тем, которые называли себя христианами, на деле же не были таковыми, что они по духу не имеют ничего общего с христианством. Некоторые исследователи не без основания думают, что во время этой борьбы дело шло о том. будет ли или не будет христианство поглощено волной языческих идей. В самом деле, казалось, что тот исполинский вал, который вынес с Востока христианство, грозил снова захватить его в свою мутную пучину. Однако, простой смысл апостолов и их учеников, как позднее западный дух отцов церкви, всеми силами воспротивился этому и сумел отстранить великую опасность, которая угрожала со стороны гностицизма. Правда, одновременно с этим было уничтожено и много хорошего.

Сила восточного течения в то время была огромна. Под копытами персидских коней, начиная с III столетия, содрогается почва Малой Азии восточные императоры, с увлечением прославляемые восточным народом, вступают на трон цезарей, и, наконец, греческий Восток получает свою собственную столицу. То же происходит и в области религии. После гностицизма здесь выступает учение, так называемых, манихеев. Старый гностицизм находился уже в упадке, вопрос о том, кому будет принадлежать господство в римском государстве, Христу или Мифре, также уже был почти разрешен, когда Восток еще раз обнаружил свою исполинскую религиозную творческую силу, выдвинув против Запада учение вавилонянина, Мани. Это была последняя и самая трудная борьба. Мани родившийся в 215/6 году по Р. Хр. в Вавилонии, был таким же основателем религии, как Магомет. Его желанием было дать персам лучшую религию, а не вытеснить апостольское христианство. Хотя он и примкнул к одной гностической системе, но форма его учения была более языческой, чем гнозис. Как все веровсповедания той эпохи, за исключением христианства, его учение также восприняло самые разнообразные составные части: мы находим в нем элементы парсизма, буддизма, вавилонской и восточно-христианской религии. Поэтому-то его учение и оказывало такое глубокое влияние: от высот Передней Азии оно прошло по всему тогдашнему миру до Столбов Геркулеса и проникло в Галлию, с IV и почти до XII века оно оспаривало господство у христианства и доставило много тяжелых часов отцам и князьям церкви. К Мани, рассказывало предание, явился ангел, который призвал его на служение Богу; после этого Мани, на 28-м году жизни выступил как основатель новой религии, он говорил, что после Будды, Заратустры, Иисуса он является последним посланником Божиим. Его учение абсолютно дуалистическое; здесь мы снова встречаем две силы, свет и тьму, как первобытное состояние мира. Первичный свет состоит из дважды пяти элементов, которые носят названия нравственных состояний. К царству света принадлежит еще земля света, которою управляет бог света, – род отражения человеческой земли. Под царством света лежит тьма, которая персонифицируется, как вавилонская Тиамат; тьма также состоит из пяти элементов и также имеет свою землю тьмы. Из тьмы вырос сатана, который и начал борьбу с царством света. В этой борьбе выступает множество крайне запутанных новых мифологических фигур; в конце концов побеждает свет. Из смешения элементов света и тьмы возникает видимый мир. В нем продолжается та же вражда между светом и тьмою, она отражается также и в человеке, тело которого создано демонами, душа же принадлежит свету, при чем в Адаме содержится более световых частиц, чем в Еве. Поэтому, к людям посылается утешитель, Иисус, который разъясняет им это печальное состояние. Затем с разными дико-фантастическими украшениями передается басня о Каине и Авеле; в конце концов Адам отправляется в царство света, Ева – в ад. Такой же необузданностью фантазии отличается и изображение конца мира, мы, однако, не будем останавливаться на этом; достаточно сказать, что и здесь, как и в других воззрениях манихеев, господствует идея о конечном соединении всех существующих во вселенной световых элементов и об окончательном торжестве света над тьмою.

Той же идеей света проникнута и этика. Человеку рекомендуется есть определенную пищу, которая содержит в себе световые частицы, по обратным причинам он должен избегать нечистых слов, мыслей и занятий. Верующие, по степени выполнения этих заповедей, делятся на «совершенных» и «слушателей»; последние оказывали первым бесконечное почтение, как праведным. Религия света характеризуется также и внешними обрядами; смотря по положению солнца, ежедневно произносятся четыре различные молитвы, содержание которых относится ко всем светлым единствам манихейской веры.

Взгляд Мани на Христа сходен со взглядом многих гностиков. Распятого иудеями Иисуса Мани называет «сыном бедной вдовы» и видит в нем род дьявола, истинный же спаситель обладал лишь призрачной видимостью человека, его рождение, крещение, его страдания были лишь кажущиеся. С этим связано точное различение истинного и неистинного в библии; пророк света Мани считает особенно истинной в Новом Завете, конечно, историю преображения и затем этику Христа. Ветхий Завет, разумеется, совершенно отвергается им; Моисей – это апостол тьмы.

Манихейство было справедливо названо совершеннейшим гнозисом. Оно переняло элементы уже падавшей великой секты и еще раз наводнило Восток и Запад представлениями вавилонского язычества. Ведь и гностицизм в основе своей был также проникнут вавилонским духом. Церковь вновь обратилась против нового врага. С ним, однако, было труднее справиться, чем с собственно гнозисом. Хотя Августину, который сам долгие годы пробыл в лагере манихеев, и удалось одолеть некоторых отдельных манихеев, но и он не добился большего успеха в своей борьбе против этой секты. Не смотря на жестокия преследования, она держалась до позднего средневековья под именем «кафаров» (т. е. людей чистоты). Наряду с этим гностическим учением доныне сохранилось еще другое разветвление гностицизма, секта мандеев, которые называли себя учениками Иоанна. Мандеи живут в болотистых местностях нижнего Евфрата и Тигра в количестве приблизительно 1500 человек: это последний, в высшей степени замечательный остаток древнего гнозиса, упоминанием о котором мы и закончим наше рассмотрение этой секты.

* * *
Если мы еще раз бросим взгляд на развитие древнего христианства, то мы снова придем в изумление перед его исполинской силой. Оно предприняло тяжелую борьбу против языческой полемики, против греческого скепсиса. Хотя, как мы неоднократно замечали, и трудно было добиться победы, тем не менее произошло все, что могло произойти при неустанном и решительном выступлении христиан против врага. Тяжела была также и борьба с языческим государством и его могучей организацией. Однако, как раз здесь христианству помогло огромное число его приверженцев; систематические преследования явились слишком поздно. Гораздо серьезнее был спор с вновь пробудившимся языческим благочестием, с стремлением язычников к Богу, которое у народа выразилось в широком распространении культа Мифры, у философов же – в неоплатонизме. Всего же труднее было христианству побороть секты внутри самого себя. Церковь постоянно боролась против них, как против изменников, и добивалась уничтожения их также систематическим преследованием их литературы. Но все-таки христианство одержало победу в этой гигантской борьбе, которая велась одновременно на несколько фронтов. Каковы-же были исторические причины этой победы? Постараемся, насколько это возможно, указать их. Как на одну из таких причин, мы указывали выше на крайнюю концентрацию христианства, другую причину мы нашли в общем настроении той эпохи, в потребности человека углубиться во внутреннюю жизнь духа. Но гораздо сильнее этих отдельных факторов действовало, по-видимому, общее развитие вещей, т. е. в этом случае: религиозное влияние Востока; оно целиком завладело Западом, оно доставило и христианству его первые победы. Последнее, однако, скоро оттолкнуло от себя этот победоносный ориентализм. Хотя христианство само было восточной религией, но оно представляло собою чудесное сочетание мистики, которая составляет принадлежность всякой религии, и простой практической морали, вполне совпадавшей с божественным символом христианства. В эпохи возбуждения и христианство принимало экстатические формы; когда же снова наступали спокойные времена, тогда оно во всей чистоте заполняло души своих приверженцев. К тому же, в противоположность другим религиям Востока, христианство, как чисто народная религия, предъявляло столь простые требования к отдельной личности, что опасность притока новых восточных элементов была совершенно устранена. Борьба, которую затем пришлось вести апологетам с учеными языческими врагами, снабдила их философским оружием противников и наложила на их дух печать эллинизма. Основной чертой последнего всегда был известный рационализм. Этот-то рационализм и отверг фантастический дух восточного гнозиса: так Запад реагировал на Восток. Таким образом черты Востока были восприняты лишь сектами, а не сделались принадлежностью всей религии в её целом.

КОНЕЦ

Сноски

1

Ср. ниже последнюю главу о Востоке и Западе в древнем христианстве.

(обратно)

2

Я, конечно, не касаюсь здесь выступающей уже в евангелиях апологетической тенденции.

(обратно)

Оглавление

  • I. Вступление христианства в греко-римский мир
  • II. Энтузиастические течения
  •   1. Апокалипсисы
  •   2. Сивиллы
  • III. Внешния гонения
  • IV. Литературная борьба с греками и римлянами
  •   1. Первые выступления
  •   2. Эпоха Тертуллиана
  •   3. Эпоха Августина
  • V. Восток и Запад в древнем христианстве
  • *** Примечания ***