Жизнь длиною в ночь [Георгий Алексеевич Серов] (fb2) читать онлайн

- Жизнь длиною в ночь 1.61 Мб, 10с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Георгий Алексеевич Серов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


Авторское предуведомление.


В последнее время активизировалась ностальгического характера агитация, в которой сравнивают, например, время нынешнее с периодом правления Сталина. Утверждаются постулаты о том, что и квартиры-то всем давали и разврата-то с пьянством и наркотиками не было. И чего только не было, и чего только было!

К чему всё это? Нас готовят к чему-то или просто кто-то ностальгирует по времени, которое просто физически не мог застать? Я сомневаюсь, что глубоко старые люди могут заниматься распространением подобной агитации в интернете, в соцсетях и в разного рода мессенджерах.

А ещё сообщают, что, мол, статистика, приводимая А. Солженицыным в «Архипелаг ГУЛАГ», преувеличена. И, вообще, в 1937-1938 гг. арестовано по политическим мотивам «всего-то» около 1,5 миллиона человек, а расстреляли и того меньше – 680 с небольшим тысяч. И статья 58 УК СССР со всеми её подразделами практически воспроизводится в нынешнем Уголовном кодексе, так что зря клевещете на сталинский режим.

Одумайтесь, люди! – О чём Вы рассуждаете, оперируя абстракциями? Я не исключаю, что квартиры действительно давали в неограниченных количествах, и всем нуждающимся, освободив их предварительно от предыдущих хозяев, которых расстреливали или ссылали в лагеря.

Не в соответствии норм старого и ныне действующего законов заключается проблема, а в том, что каждый мог оказаться в подвалах НКВД, сознаться в том, о чем даже и в страшном сне не помышлял, а затем – быть расстрелянным или отправленным в лагеря, где процент выживаемости людей, не приспособленных к адским условиям существования, стремился к нулю.

Именно в этом заключался смысл действий власти – запугать, подчинить, исключить любую критику власти и инакомыслие.

Из памяти людской быстро улетучиваются воспоминания о переживании ужаса – это защитная реакция. Но, как видно, стоит такие воспоминания периодически ворошить, дабы попытаться избежать событий, с необходимостью влекущих повторение этого ужаса.


ЖИЗНЬ ДЛИНОЮ В НОЧЬ


Денис Иванович лежал в освещаемой тусклым светом керосиновой лампы, землянке и не спал, ворочаясь. Уже не раз шикали на него матерно с угрозами скорой расправы его соседи – урканы, которых как и его, сослали сложить голову на «стройке века» – Великого северного железного пути или Трансполярной магистрали, которая, по замыслу «Великого кормчего», призвана была соединить Салехард с Игаркой – стройке бестолковой и разорительной для страны, и гибельной для отдельных её, таких как Денис Иванович, обитателей.

Но не обращал он на сердитые матерные оклики ни малейшего внимания, поскольку погружен был в свои мысли. Бессоннице его была серьёзная причина, ибо решился он на шаг мужественный, страшный, но и, пожалуй, единственно возможный в его положении.

Он вспоминал в эти часы, отведенные для сна, все те события, что привели его сюда – в провонявшую запахом давно немытого тела, чадящей горелки и какой-то гнили землянку.

Он вспоминал своё детство, все те чудесные, доступные лишь детству мечты о том, как, выслужившись до генеральских эполет, показав себя в блестящей военной кампании, становишься персоной, близкой самодержцу, или открываешь какую-нибудь дотоле неизведанную землю. Все те первые знакомства, первую дружбу, с её ссорами и примирениями, первую любовь, с её робкими признаниями и слезами мучительной ревности.

Вспоминал он и юность свою с надеждами на несбыточное, на жизнь, которую, скорее, поддавшись общему настроению эпохи, желал он посвятить народу, борьбе за равенство и братство.

И то первое осознанное внимание красотам слога, художественных и музыкальных форм. Как с другом своим старым, Володькой Строгановым, бегал он на концерты бывших в пике славы Рахманинова и Скрябина, и только начинающего восходить на этот пик Прокофьева. И как взахлёб делился с ним своими впечатлениями от нового художественного искусства, выставляемого у Добычиной и в «Пассаже». И то, как читали они, всё так же взахлёб, Блока и Гумилёва.

И то, как закончил Санкт-Петербургский университет по филологическому направлению, а Володька – по медицинскому.

И как в четырнадцатом грянула война, имевшая себе тысячи предвестников, но всё же ставшая нежданной, а затем одна за другой начали захлестывать его некогда счастливую и беззаботную жизнь волны бед и несчастий.

Потом вспомнил и о том, как прощался на берегу Финского с Володькой, оставлявшим страну навсегда. И о том, как уговаривал тот его ехать вместе, а он ответил на все уговоры, что его место здесь, и что ненадолго эта вакханалия большевистская.

Как стояли они, дыша влажным холодным воздухом, каждый оставшись наедине со своими мыслями, а потом Володька с досадой сказал, что теперь эта страна не родина-мать ему, Денису, а мачеха. Да даже и не мачеха, а, скорее, взбесившийся комиссар в кожане, готовый разрядить свой «маузер» в любого не глянувшегося. Сказал ещё, напророчив, что будет Россия эту вакханалию лет двести расхлёбывать.

А он, Денис Иванович, ему, по наивности своей, через года лишь осознанной, не поверил, думал, что всё ещё наладится, потому что иначе и быть не может и не должно. Молвил с горькой усмешкой, что, мол, кому он там, на чужбине, нужен со своей филологией, добавив уже шутливо, что исключительно из научного интереса остаётся – ведь сколько же заметок чудных можно о нарождающихся нравах наваять!

И про переписку свою тайную с друзьями, покинувшими страну, и про голод и эпидемии, одна из которых забрала у него и жену и крошечную дочь, скрипя зубами, вернее, тем, что от них осталось, вспоминал. О том, как крохотное тельце лежало в корявом, из наспех сколоченных досок ящике, накрытое серой застиранной простынёй, а на бледном личике плоти от плоти его застыл немой вопрос: «Папочка, я рождена была для этого?».

О тех заметках сухих, написанных им словно в оцепенении перед ужасом от столкновения с теми самыми «нравами», которые он так жаждал живописать.

Про то, как чудом прошёл мимо Соловецких лагерей, хотя близких и знакомых ему через одного забирали, и про то, какими они возвращались оттуда, если возвращались.

Неотвязно преследовали его и события последних свободных лет. Как в 36 начали по городу воронкѝ ездить и забирать в невозвратную поездку людей самых разных мастей, следуя какой-то чудовищной, единственно Великому параноику понятной логике.

Как он, теперь уже поняв, что, скорее всего, придут и за ним, пытался выехать, хлопотал, списывался с Володей, у которого какая-никакая, но медицинская практика в Париже, чтобы к нему, может быть, податься. Да что к нему – хоть к чёрту на рога! – Главное отсюда, из этой страны, в какой-то момент ставшей гигантской зоной, обнесенной флагами красными по периметру; от того животного страха за шкуру свою, и раньше-то цены особой не имевшую, а сейчас и вовсе её утратившую.

Вспоминал и про то, как в 37-м приехали уже за ним. Как стоя он у окна и, глядя в осеннее вечереющее небо, почувствовал вдруг необъяснимую тревогу и следом увидел въезжавший во двор чёрный воронок. Рванулся в панике, накидывая на ходу дрянное пальтишко, надеясь проскочить во мрак двора неслышной тенью, но был остановлен на пороге коммуналки чуткими соседями, которые ещё когда заселялись в его квартиру в порядке уплотнения, распознали в нём вражину народа трудового.

Как измывались, выбивая признание о причастности к «гидре мировой контрреволюции», говоря, что знают о его связях с «парижской белогвардейской сволотой» и докажут его ведущую роль в организации подполья. Как один, особо рьяный НКВД-шник лупил ногой в кованом сапожище в пах и как потом там всё почернело, и вызывало боль адскую при малейшем движении.

И о том, как к Новому, 1939 году, вручили ему, после 3х минутного заседания судебной тройки, подарок – 15 лет лагерей за контрреволюционную деятельность, контакты с представителями иностранных государств и антисоветскую пропаганду и ещё какие-то жуткие прегрешения, которых он уже вспомнить не мог. А неизбывный оптимизм его шептал ему на ухо с безумной убежденностью: «Слава Богу, не расстрел, слава Богу, не запытали до смерти в подвалах Большого дома. Значит, выкарабкаемся, выберемся, Денис!».

Такие же, видящиеся безумными с высоты нынешних дней, слова заклинанием твердил его сотоварищ из питерской интеллигенции, но из музыкантского сословия, оказавшийся с ним вместе в Печорлаге, – Иосиф Маркович Пейсахович. Произносимые так исступленно слова он, полагая, что остаётся наедине с собой, пересыпал гортанными звуками своего древнего наречия, рассчитывая, по-видимому, подобно ветхозаветному Иову, получить от своего жестокого Бога избавление от мук.

Он, в некотором роде, получил это избавление: подхватив обморожение в одну из тех холодных зим военного времени, осложнившееся гангреной, он тихо отошёл в горячечном бреду в свой Ган Эден, дожидаться воскрешения в лучшем, более совершенном мире.

Вспоминал Денис Иванович с болью и о том, как первые же годы ГУЛАГа и ГУЛЖДСа выбили из него всё то, что, как полагал он, отличало его от обитателей этих мест скорби.

Улетучились, подобно дыму, никчёмные в деле лесозаготовок и прокладке одноколейки знания древних текстов, нескольких иностранных языков, а затем и родного русского, поскольку в лагерях он вроде как и не нужен – используется от силы пара сотен слов, обильно сдобреные лексикой обсценной, единственно понятной и потому незаменимой.

Таким же образом улетучился и весь его оптимизм, и постепенно гасла всякая надежда отбыть намеренное ему зверьми в человеческом обличии. Конечно, надежда такая где-то там, в самых потаённых уголках души оставалась, но и она была отнята, когда в лазарете очередного пересыльного пункта старый врач из его же, интеллигентского, племени сказал ему, покачивая седой головой, что, скорее всего, cancer у него, Дениса Ивановича, болезнь неизлечимая и с мучительным финалом. Конечно, он, как врач, не уверен на сто процентов, тем более, что клинические признаки многих болезней попадают под те, что имеются у Дениса Ивановича, но…

И вспомнил он, что не было сил спорить и сомневаться. Захотелось зарыдать, но слёз уже не осталось, и вылилось это рыдание в жалкие затравленные всхлипывания.

Вспоминал он и путь свой до Салехарда. Известно было, что с постройки железного пути мало кто возвращался, что там – верная смерть, и стройка эта – изощрёный способ умерщвления тысяч и тысяч зэков, который мог прийти в голову только властью наделенному чудовищу.

Но ему уже не до возвращения было – его давно уже одолела какая-то запредельная усталость, и всё воспринималось, как будто бы со стороны, чрез пелену, сквозь которую с трудом проникал до сознания смысл происходящего.

Став не единожды невольным свидетелем бесхитростных сцен омерзительно-циничного быта подонков общества, он всякий раз думал про себя, что в юности, когда строил из себя уставшего от жизни циника, ему бы и в голову не могло прийти, до каких пределов может быть циничной жизнь в действительности.

И вновь, и вновь он возвращался в памяти к тем глупым надеждам и мыслям о каком-то его великом предназначении, о жене Лизаньке, с которой решились-таки в одну из тяжёлых годин завести ребёнка, о том, какими наивными были все эти мечты, что всё ещё наладится. У кого-то, может быть, и наладилось. Нет, даже понятно, у кого наладилось – у режима людоедского, сменившего предыдущий режим кровопийц, а вот у подданных режима этого – сомнительно.

«Всё напрасно! Всё впустую!» – Последние полчаса не выходило из головы. Так он и лежал, пока не наступило условное утро, когда надсмотрщик пинками и матом будил строителей «Великой северной магистрали». Условным такое утро можно назвать, поскольку близ полярного круга и за ним – либо день либо ночь, без деления на утро и вечер, выдуманное обитателями более южных широт. Сейчас была зима, то есть ночь длиною почти полгода.

И вот в один из условных дней этой ночи землянка, в которой не спал, не в силах совладать со своими мыслями, Денис Иванович, готовилась к очередному трудодню. Глухая ругань, возня и беспрерывный тяжёлый кашель сопровождали сборы. По пути к насыпи, где по разнарядке предстояло выложить в сегодняшний день триста метров одноколейки, Денис Иванович невольно отставал от отряда, и без того передвигавшегося с черепашьей скоростью, но был неизменно подгоняем увесистым ударом приклада в спину.

Излишне говорить об отношении к политическим со стороны воров и убийц; недалеко в своей любви от них ушли и надзиратели, поэтому нетрудно было представить готовность их к жестокой расправе при наличии к ней повода. Об этом знал и Денис Иванович, но всё же надеялся, что его отлавливать и возвращать в лагерь не станут.

На это он уповал в своём последнем выборе, решив для себя живым не даваться, поскольку знал, что ждёт его, попадись он живым в руки надзирателей – в лучшем случае заставят раздеться догола при минус тридцати да с хорошим ветром и обольют водой, обрекая на смерть от холода, а в худшем… Об этом не хотелось даже думать – он был слишком хорошо наслышан обо всех способах умерщвления обитателей лагерей, обязанных возникновением своим бурной фантазии садистов по призванию.

План его был до крайности прост – при малейшей возможности он отстанет и сделает вид, что хочет бежать. Хотя о каком пробеге могла идти речь в его состоянии!

Надзиратели просто пристрелят его из лени догонять по глубокому снегу, да так и останется он лежать непогребённый, обгладываемый лесными зверями до костей, до той поры, пока вечная мерзлота не поглотит его.

Наконец такая возможность появилась – уже ближе к густому ельнику замыкающий прошёл вперёд, перекинуться парой словечек и заодно стрельнуть табачку у впереди идущего конвоира. Он знал, что может спокойно оставить хвост отряда – сумасшедших, готовых бежать в мороз по глубокому снегу, не было, хотя в последнее время его смущал тащившийся в конце колонны 357-й – филолог недобитый.

Воспользовавшись временным отсутствием замыкающего, ещё до того, как тот раскурил свою самокрутку и начал злобно зыркать своими глазами по сторонам, Денис Иванович отстал от колонны и, утопая по бедра в снегу, двинулся в сторону ельника.

– Так, а где у нас 357-й, этот, как его там, Снегирёв ? – вернувшись на своё место и обнаружив пропажу, заорал замыкающий.

– Делов не знаем, командир. – Щерясь беззубыми ртами, ухмыляясь в предвкушении близящегося представления, позволяющего хоть как-то скрасить унылые трудодни, нестройно загомонила уркотá, указывая руками в рукавицах на неясный в тусклом свете луны силуэт, медленно удалявшийся в сторону леска.

– Ах ты ж, мразь! – Вступил в разговор командир конвойной группы, подбегая к хвосту отряда и тяжело дыша. – Куда зэка девал!

– Слушай, Семёныч, не кипятись. – Примирительно сказал замыкающий. – Вон он, родимый, к ельнику ковыляет. Сбежать, видимо, решил. Да только куда бежать-то? – Тайга да мерзлота вечная.

– Смотри, шкуру спущу, если не вернёшь! – Пригрозил командир конвоя, явно без серьёзных намерений, а так, скорее, для острастки.

– Слушай Семёныч, этот чёрт у меня уже в печенках сидит. – Начал клонить в свою сторону замыкающий, давно уже проникшийся к Денису Ивановичу, как, впрочем, и ко всей «антилигенции», выжигающей нутро ненавистью. – Ну не жилец он, сколько протянет ещё – неделю-две, может, три. Только тормозит всё, работник из него никакой, а его ещё кормить-поить надо.

Командир конвоя, почуяв развлечение, произнёс уже более размеренно: «Чёрт с тобой, Гончарук, баба с возу – кобыле легче. Чем оформлять побег, лучше в расход его да рапортом отписаться, что так, мол, и так, вынуждены потратить бесценные боеприпасы в количестве нескольких штук на тварь эту, вознамерившуюся уклониться от отбывания наказания».

– Разрешите сейчас лося этого завалить, товарищ командир? – Раззадорился замыкающий.

– Ты, Гончарук, не спеши. Дай ему побегать напоследок – вишь, как ковыляет вдохновенно. Метра за три до ёлок стрельни в него как-нибудь половчее да побольнее.

– Это мы умеем! – Хохотнув ответил Гончарук.

«Почему они не стреляют?» – С отчаянием думал Денис Иванович. – Неужели не пустят в расход, а заставят его пройти ещё один круг ада?

Но здесь он, к счастью своему, ошибся – ошибся в последний в своей жизни раз. Когда он был уже на окраине реденького елового леска, Гончарук лениво вскинул ружьё, прицелился и выстрелил. Сухим треском сломанного сука прозвучал выстрел морозном воздухе и сумрак в глазах слился с сумраком ночи.

– Прямо в тыковку. – Удовлетворённо проговорил Гончарук, смачно сплюнув в сторону.

– Добегался, интеллигенция. – Осклабившись, кивнул командир конвоя, добавив зычным голосом: «Ну, чего встали, строители коммунизма? Шагаем, проходим – не задерживаемся».