Отпущение грехов субботним вечером 15-го февраля [Никита Королёв] (fb2) читать онлайн

- Отпущение грехов субботним вечером 15-го февраля 2.1 Мб, 20с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Никита Королёв

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Никита Королёв Отпущение грехов субботним вечером 15-го февраля

«Я твой личный маньяк, я тебя придушу»

(с) какая-то клубная попса

Дело было в десятом классе, в феврале. Стояли морозные дни, ясное небо с раскалённой печатью солнца будто бы затвердело и стало ломким, как стекло, а звуки города – далёкий лязг тормозов, урчание моторов и голоса таджиков, сбивающих лёд с крыш, – слышались как-то особенно остро.

Мы с ребятами ставились на воинский учёт. Нас расставили в коридоре, вышел какой-то громила, рыжий, в бело-синей рубашке в клетку, как бы шепчущую о канцелярской неволе этого деревенского зверя. Он нас трехэтажно обматерил и отправил по кабинетам; мы уже были готовы к тому, что в одном из них нас побреют налысо.

Во всех очередях я улавливал одни и те же разговоры. Все они касались какого-то убийства, произошедшего два дня назад, в пятницу. Я подошёл к Саше, моему полноватому однокласснику, и спросил, в чём дело. Какой-то парень-одиннадцатиклассник замочил свою бывшую и сам потом выпилился. Саша показал мне фотки. Девушка на паркете лицом вниз, в спине дырки от ножа. Парень с белым лицом, спрятанным за чёрными растрёпанными волосами, полусидел-полулежал где-то на кухне, удавившись на газовой трубе. Фотографии, как и сам случай, меня заинтересовали. По большей части из-за того, что сидели мы в очереди к «пиписочнику» (так мы называли хирурга), сидели долго, и просидеть предстояло, видимо, не меньше.

После осмотров были ещё тесты, тематическим разнообразием вопросов застающие врасплох («Нравится ли вам работать с электроникой?», «Хотели бы вы водить грузовик?», «Часто ли вы думаете о самоубийстве?» Наконец в пять часов вечера, измотанный, в каком-то сонном оцепенении, я вышел из военкомата и направился домой, чтобы перекусить, собрать форму и поехать в Сокольники на соревнования по лёгкой атлетике.

Мама поставила на стол разогретый суп, и, держа ложку в одной руке, другой я стал искать подробности того пятничного мочилова. Новость была уже не первой свежести, так что все важные обстоятельства уже выяснены. Учился в элитной школе на севере Москвы, убитой была девушка из его школы, на год младше. Мотив – неразделённая любовь. Пролистав новостной блок с передразнивающими друг друга заголовками, я нашёл текст предсмертной записки отчаянного любовника. Саму её он разместил у себя на стене в ВК, но оттуда, как я понял после тщетного поиска, её уже удалили.


«Пятнадцатое февраля, суббота. Начинаю я эту записку с тяжестью и неохотой – всё-таки я ленивое существо, почти отученное от письменного излияния души, отчего мой стиль – что-то среднее между Пушкиным, которого маме ещё хоть как-то удавалось в меня, шестиклассника, впихнуть, и неизвестными героями «Подслушки» – но с другой, – я испытываю удивительную и всё растущую легкость внутри. Будто я на исповеди, на которой отродясь не был. Наверное, мне следовало вести дневник или даже заняться писательством. Тогда бы не произошло того, что произошло. Тогда бы я, наверное, стал литературной сенсацией, очередным мрачным гением и был бы в шоколаде, а убийца гнил бы где-то на нарах моего воображения, тогда как сейчас всё наоборот – я сгнию в могиле, а моя эта писанина разлетится по сети. Хотя, конечно, и она скоро канет в безвестность – интернет быстро забывает своих героев и злодеев. Склепают пару мемов, посмеются и забудут. Но, чувствую, легко мне так ещё и потому, что уже совсем скоро я искуплю всё то, что натворил, и слова мои встречают лишь податливую, со всем согласную тишину. Ибо мертвецы всегда правы.

Всё началось в январе девятого класса… Чёрт, если я задумал писать книгу, делать это стоило раньше, и желательно – не в одной квартире с трупом бывшей. К тому же ВК все равно не пропустит слишком длинный пост, поэтому попытаюсь быть кратким.

Как-то вечером Настя – мы тогда ещё не были знакомы – лайкала мои фотки, а я написал ей что-то типа «прекрати». Пока перекидывались стикерами, тоже решил провести фейс-контроль, только более скрытный. На всех фотографиях она то вполоборота, то в темноте, то в плохом качестве. А тогда, в девятом классе, мне очень нравилась одна девочка, года на два меня младше. Спортсменка, модная, высокая, светловолосая. Она напоминала спорткар последней комплектации, на котором я – вернее, мы – умчимся в пока еще неясное, но уже точно светлое будущее. Я её даже не знал, как и она меня, но влачился за ней, словно томная полуденная тень, в тихом пылу любви, но так, чтобы не то что она – я сам этого не замечал, поэтому ни в каких соцсетях её не мониторил. В общем, я предположил, не смея, впрочем, сильно в это верить, что это она и лайкала фотки. Написал Насте, не она ли в зелёной клетчатой рубашке сегодня была – ну, типа чтобы в школе узнаться. Нет, не она. Интерес тут же поубавился, но, чтобы не показаться перед собой в прямом смысле лицемером, я послал Насте ещё пару ответных стикеров, после чего наш содержательный диалог пресёкся.

На следующий день я старался даже на переменах сидеть в классе, а если и ходил куда-то, то постоянно озирался по сторонам. Я не знал, как вести себя в случае, если встречу Настю, и боялся увидеть недоумение или даже более страшное ничего в её взгляде, если бы как-нибудь намекающе ей улыбнулся или поздоровался с ней.

Прошла неделя, и вроде как всё улеглось, но на выходных мне написала ещё одна незнакомая девочка из школы. Приглашала сходить на квест – мол, позарез нужен пятый. Посмотрел по общим – ага, «гонец от князя», как говорил Елисей из мультика про Добрыню Никитича.

Мы встретились уже на платформе в метро. Среди девочек, которых я едва знал, Насти не оказалось. И это был единственный раз, когда я благодарил московское метро за его извечный грохот, который избавлял нас от необходимости вымучивать какой-нибудь разговор. Настя присоединилась к нам, когда мы уже приехали на место – её привезла мама на машине. Мы с ней не поздоровались, а только как-то приветственно переглянулись.

Нас повели по каким-то тёмным коридорам, попутно проводя инструктаж. Девочки уже тогда заверещали, а когда мы вошли (вернее, нас втолкнули) в первую комнату, Настя прижалась ко мне, уже после этого спросив, можно ли ей «держаться за меня». Я почувствовал запах её волос, и в груди приятно ухнуло. Когда мы ползли по узкому лазу и в его конце внезапно появился какой-то ряженый чудик, Настя, забывшись от страха, заползла на меня. Я чувствовал тяжесть её гибкого кошачьего тела, и мне уже было не до квеста.

После квеста почти ни у кого не оказалось налика, поэтому я, под предлогом, что вернут на карту, за всех заплатил. Но кто-то из компании со мной так и не рассчитался. Мне было совестно вытряхивать деньги из маленьких девочек, и скоро этот момент замялся, но я думал о недостаче в продолжение всего дня: когда мы сидели в кино на каком-то галимом боевике с Вином Дизелем, который был не так уж и плох с Настиной головой на моём плече (для неё, видимо, это вполне могло быть «по дружбе», и когда мы ели в ресторанном дворике и я передразнивал картавящую Настю сразу после того, как она сама над этим пошутила, как бы дав разрешение на такие шутки. Эта мысль была чем-то вроде зубной боли, лёгкой от еще держащейся анестезии, но утяжеляющей улыбку. И когда я возвращался домой с этой странной встречи, анестезия прошла.

Почти сразу после этого, посреди учебы, я уехал с мамой в Сочи. Там мы переписывались с Настей почти каждый день, по много часов подряд. Естественно, это было что-то вроде затянувшейся шутки, которую каждый пролонгировал очередным мемосиком. Ещё как бы между делом в нашей переписке маячил мой одноклассник Игорь, с которым Настя сдружилась сразу после моего отъезда.

И когда я вернулся, у нас уже был милый дружеский тандем, в котором мы ржали на переменах, зависали в библиотеке и провожались после школы. На 14-е февраля мы написали друг другу валентинки – конечно же, шуточные. Но как-то раз, когда мы шли провожать Настю до станции МЦК «Стрешнево», я понял – не знаю или не помню, как, – несмотря даже на то, что Игорю тоже надо было в другую сторону, что провожаю их двоих.

После этого я решил держаться от Насти подальше, и с удивительной быстротой она пропала из моей жизни. В школе я проскальзывал мимо неё, сверкая улыбочкой и быстро махая рукой, словно отмахиваясь от дурного запаха. Иногда, где-то раз в несколько месяцев, до меня долетали, как далёкий грохот снарядов, вести о ее боевом пути славы, пролегавшем через сердца двух моих одноклассников – Игоря, а потом – Егора, низкорослого турникмена. Тогда же, в перерывах между своими боевыми кампаниями, она писала мне, но я, добросовестно поддержав беседу парой-тройкой сообщений, «убегал на тренировку» – ещё на несколько месяцев. Честно говоря, мне было совсем не до Насти – музыка и её запись забрали меня даже у самых близких людей.

Так продолжалось, пока в конце того же года, после комплимента моему очередному депрессивному посту о тленности бытия и некоторой паузы, которая вот-вот бы уже затвердела на многие месяцы, она не спросила, почему мы перестали общаться. Я ответил, что люди расходятся, потому что, вероятно, уже все друг другу сказали, что это абсолютно естественно. Она же возразила, что общение можно и нужно поддерживать, что это труд…

Но не буду больше обременять вас этими скучными подробностями, тем более что дальше их будет только больше, а если бы я выписывал их все, то закончил бы это повествование лишь к концу тюремного срока.

Двадцать восьмого января мы стали встречаться. Это произошло на следующий день после моего концерта, последнего и самого лучшего. На нём были все мои друзья, все близкие, даже мама, вечно погрязшая в быту, словно бы они, зная, что это последний мой концерт, пришли со мной попрощаться. А на следующий день, в воскресенье, мы встретились с Настей, погуляли в парке у неё в Медведково, пришли к ней домой, легли на диван и долго смотрели клипы, смущённо смеясь порханию бабочек в наших животах. А потом, когда нужно было уже расходиться, я спросил: «Ну что, давай?», и мы поцеловались. Я не умел этого делать – она была первой моей девушкой. Она знала это и ликовала. Прыщи на её раскрасневшемся лице горели малиновыми гроздьями, сальный лоб пах, как машинное масло, а изо рта гнилостно пахло возбуждением, но, когда мы, уже стоя в подъезде, поцеловались снова, она посмотрела на меня насмешливо, как на маленького мальчика, которого всему надо учить.

Мы проводили время вместе по выходным и почти каждый день после школы. Приходили ко мне домой, пили чай и шли в мою комнату. Сначала Настя ещё слушала, сидя рядом со мной за компьютером, мои рассказы о любимых группах и их песни, которые я ей ставил, но потом она уже сразу, как только входила в комнату, ложилась на диван и мурлыкающим голосом звала меня. Я включал музыку и шёл к ней.

И тогда мы сплетались в нашей жадной похоти, боязливо подступая к застёжкам, стягивая бретельки и загораясь смесью страха и восторга всякий раз, когда преодолевали новый предел. Тогда стрелки часов закручивались в пламенном танце, который кончался лишь тогда, когда губы становились как разваренная печень и ничего, кроме колючего онемения, уже не чувствовали.

Тогда мы вставали, и я, с разрывающимся от газов животом, ехал провожать её на другой конец Москвы.

Однажды, когда играла песня «Blackout» группы Linkin Park и я был в блэкауте под её свитером, компьютер внезапно стал издавать какой-то громкий сверлящий звук. Я перезапустил его, и всё прошло. Но вскоре он накрылся уже совсем – полетел жёсткий диск, а вместе с ним – все мои музыкальные наработки за последний год. Я даже не заметил этого.

Примерно в это же время у меня открылся кариес, уже порядком запущенный. Нужны были регулярные походы к стоматологу, но я смог выкроить время, только чтобы поставить временную пломбу.

Четырнадцатого февраля я не был в школе – заболел, – но подошёл к остановке напротив неё, чтобы передать Насте цветы. До сих пор помню, как пробирался через толпы прохожих, кашляя, смущаясь своего маленького, завёрнутого в крафтовую бумагу букетика и не понимая, зачем вообще всё это нужно.

Двадцать восьмого числа каждого месяца мы устраивали себе маленький праздник, чувствуя себя – конечно, в тайне друг от друга – марафонцами на контрольной отметке. Иногда я покупал цветы и всегда – конфеты «тофифи» в рыжей коробке – их мы ели в тот-самый-день у неё дома. Это были наши конфеты.

Когда мы разлучались надолго – а для меня «надолго» было парой дней-неделей – у меня случались самые настоящие похмелья. Но опохмелиться хотелось лишь какой-то очень небольшой части меня. Остальная же ёжилась от брезгливости и отвращения – к себе, к Насте и ко всем её бывшим, по совместительству – моим одноклассникам, через которых она добралась до меня. Сейчас я понимаю, что это была ревность, бессильно ревущая откуда-то из-под толщи минувших дней. И несмотря на то или, что вернее, благодаря тому, что эта часть была больше, я до последнего её игнорировал, принимая за душевный недуг, доставшийся мне от отца, который всю жизнь, пока не покончил с собой, садировал мою мать. Тогда я ещё приходил с этой болью к Насте, а она, привставая на пороге и застегивая молнию на моей куртке, утешала, вернее даже, вразумляла меня, говоря, что я – не мой отец, что вместе мы справимся.

Лена, Настина мама, работала тренером по вейк-сёрфингу и в холодное время года устраивала в Таиланде кэмп, что-то типа спортивного лагеря, только для взрослых и очень богатых людей. И в марте Настя улетела вместе с мамой в Таиланд. Мне тоже предлагали полететь, но лишних 80-ти тысяч у меня не нашлось, так что я остался. Весь первый день после Настиного отъезда я повторял одно слово: «Отвратительно». А затем я стал писать. Писал две недели, всё время, что Настя была в отъезде. Получилась какая-то фанфикоподобная графомания о прогулке глупой, недалёкой и счастливой девушки и умного, глубокого и несчастного парня спустя десять лет после их расставания; всё кончилось тем, что, когда они уже спустились в метро, чтобы разъехаться, он бросился под поезд. А ведь начиналось всё с ханжеских од животворящему огню любви, этих бездарных стишков, которые я вываливал в пыли вековой поэзии, со всеми её «устами», «очами» и «статью».

Однако, дописав этот текст, я почувствовал такое облегчение, что сказал себе то, за что до сих пор не могу себя простить: «Ладно, если ей захочется, пускай сама разрывает отношения». И когда Настя вернулась, я дал ей почитать этот мой рассказ – чтобы она решила за нас двоих, быть нам или не быть вместе. Настя его тут же прочла, и мы встретились для объяснений. Но расставания не произошло – Настя только иронично выразила благодарность за столь нелестную характеристику, которую я дал ей в своём тексте («недалёкая», «беличья вертлявость»), и мы помирились.

Я мог бы долго обременять вас рассказами о наших прогулках, походах в кино, знакомстве с родственниками и прочем досуге, но мне он что тогда, что сейчас видится лишь лживым отвлечением того главного, которое мы либо томительно ждали, незаметно для всех прихватывая друг друга за самые нескромные места, либо от которого отдыхали, размазанные, не замечающие ничего и никого вокруг.

Весной Настя с мамой переехала в наш район, а в мае состоялся мой первый поход в аптеку с долгими виляниями возле кассы.

Я избавлю вас от подробностей той унизительной грязи, которую принято называть личной жизнью и в которой мы марали свои юные тела, – для этого есть полчища литературных эксгибиционистов, клепающих порнографический эрзац. Отделаюсь лишь одним кадром, который, как мне кажется, вобрал в себя всю «красоту» нашей интимной жизни.

Выходные, её мама в отъезде, душная, раскалённая майским солнцем квартира и день, прогорающий где-то на периферии зрения; ноющие от долгого лежания конечности и впивающиеся в спину складки простыни; забродившее солоноватое послевкусие во рту и влажная вонь разварившихся в страсти тел.

Но Настя, когда мы стояли с ней у кухонного стола, поедая всё, что попадалось под руку, описала это ещё короче и точнее: как объесться сладких конфет.

Без крайней необходимости она не выходила из дома и могла пролежать весь день в кровати, смотря бьюти-блогеров, стэнд-апы и всякий кинотрэш с перерывами на еду, туалет, ну и меня, конечно.

Объятые жаждой, но ещё не дозревшие, чтобы познать друг друга до конца, мы испробовали весь разврат, который нашептывала нам наша с ранних лет подсаженная на порнуху фантазия, с каким-то диким изощрением обступая со всех сторон запрет, данный нам самой природой.

Без Насти я зверел. Как-то раз, подойдя к остановке, чтобы через страшную неохоту поехать на тренировку, я ни с того, ни с сего долбанул ногой по стенке с рекламой, а возмутившегося деда – вероятно, препода из ближайшего института – послал на три буквы. Играя на школьном дворе в футбол, после каждой неудачи я дубасил железный забор, из-за чего костяшки на моих руках постоянно были вздутыми и лиловыми, как сливы. В самой школе я как-то ходил по коридорам, втыкая себе в запястье гелевую ручку. Я насчитал тридцать пять проколов, некоторые из них до сих пор отмечены черной точкой. Иногда, когда Настя приглашала меня к себе, я останавливался на полпути и, сидя на подвернувшейся остановке или лавке, бубнил себе под нос: «Отвратительно» или «Какой ужас», после чего, уже по темноте, шёл домой.

Наконец как-то вечером, когда мы с Настей выгуливали Юстаса, её хромую, писклявую, вечно беспокойную, с глупыми, как у креветки, глазами, шавку, которую я прирезал с особенным наслаждением, после молчания, длившегося с самого начала нашей встречи, я вдруг залился истерическим хохотом; продолжая смеяться, я ходил уже не с Настей, а как бы за ней, меня сторонящейся. То же продолжилось, когда мы пришли домой и Настя стала мыть Юстаса в ванной, что в обычное время препоручалось мне. А потом я услышал Настин плач, и стало уже не до смеха. Мне захотелось обнять Настю и плакать вместе с ней, моля о прощении, но, подойдя к двери и увидев через щель её красное зарёванное лицо, её уродливо разинутый рот, я вдруг вспомнил всем известную сцену из «Сияния» и захохотал ещё сильнее. Я прижал голову дверью и пропел: «Here’s Johnny». Но, когда я посмотрел Насте в глаза, меня как ледяной водой окатило. Я увидел в её глазах страх, который могут вызвать загоревшиеся шторы или встретившийся в лесу волк, – страх перед опасностью.

Разумеется, после этого мы сидели в обнимку на полу под кухонным столом и шептали слова любви и прощения; разумеется, мы помирились – ведь дальше нас ждало ещё большее сцен ревности, расставания и примирения. Летом, 28-го июля, то есть на полугодие наших отношений, мы гуляли вместе с Настей и моим одноклассником Марком (до него Настя, благо, в своё время не успела добраться) в Тушинском парке. Дело было уже вечером, мы подошли к пляжу, и Настя и Марк решили искупаться. Они звали меня с собой, но я отказался – купание это увиделось мне какой-то наглой, пошлой праздностью. А потом, когда они, раздевшись до нижнего белья, ушли в темноту воды, я поднялся с дощатого помоста, на котором сидел, и тоже ушёл – куда-нибудь подальше и желательно навсегда. Домой мы возвращались одновременно, но разными дорогами: они – через Покровское-Стрешнево, я – вдоль трамвайных путей, а потом – по Волоколамке. На Настино сообщение с вопросами, зачем я себя так веду, разве я не понимаю, что делаю ей больно, ответил, что нам надо расстаться.

А дальше был её разбитый телефон и я, ищущий его ошмётки в мусорном баке посреди парка в три часа ночи; холодные разговоры на краю пропасти, из которой выбираются уже прохожими, и я, вырезающий осколком стекла от её телефона слово «ублюдок» на своем запястье; примирения в затянутой склепной темнотой комнате под ледяное уханье часов и я, забирающий её телефон из ремонта.

В августе мы поехали в деревню под Муромом к Настиной бабушке. Помимо самой бабушки, там жил её отец, профессор геодезии, чья стариковская заносчивость вступила в реакцию с моим подростковым нигилизмом, в результате дав много часов кухонной болтовни.

Нас с Настей поселили в пристройке, которая состояла только из наших двух комнат, отделявшихся от остального дома глухой дверью, которая раньше была входной. И если Настю, до этого лета спавшую здесь в одиночестве, эта обособленность пугала, то сейчас она была нам только на руку.

Помимо Юстаса, дом с нами делили две собаки Настиной бабушки: немецкая овчарка Герда и дворовый пёс Рыжик. Каждый день, утром и вечером, мы выгуливали их по «каменке», дороге, выложенной булыжниками и ведущей к шоссе. Эта злосчастная троица постоянно куда-то убегала, шарилась по кустам, выискивая там ёжиков, а Настя, как какая-то колхозная пастушка, выкрикивала их имена, коробя мой слух своим картавым воплем («Гегхда! Гхыжик!»). А как-то раз, уже на участке, они все вдруг разом сорвались, выскочили через калитку (она у нас плохо закрывалась) и побежали навстречу большим белым псам, гулявшим вместе с хозяевами неподалёку. Затем были крики, рык, возня, разнимания, осмотр ранений. Я носился за собаками, отгоняя их друг от друга подобранной с земли палкой. И, вероятно, если бы моё презрение – к этим безмозглым собакам, к колхозной пастушке Насте и к самому себе – было кирпичами, из них можно было бы построить дом.

Но снова и снова я давил в себе это презрение, считая его проделками дьявола, пытавшегося отвести меня от истинной, абсолютной любви. Но от этой же абсолютной любви, я чувствовал, меня отводила и любовь телесная. Притихший в полуденной дрёме дом, пугливые взгляды на входную дверь, а затем – скомканные бумажки, горящие в оцинкованном ведре возле уличного туалета… Всё это было изо дня в день повторяющимся преступлением, которое, несмотря на частоту «рецидивов», тяготило мою душу всегда одинаково сильно. И как-то раз, когда Насте захотелось совершить это преступление в лесу, на замусоренной полянке, куда мы с ней случайно зашли на прогулке, я отказался быть соучастником. Всё это решилось молча, как между двумя ворами в спящем доме – мы просто оправили начавшую было сползать с нас одежду и пошли домой.

Но этой же ночью, когда уже я, забывшись, пытался склонить Настю к преступлению, она отказалась в нём участвовать, плавно отведя мою разгулявшуюся руку. Не потому, что не хотела, но потому, что хотела отомстить, – это читалось в её каком-то назидательно-укоризненном взгляде, мол, вот, это именно то, чего ты хотел, вернее – не хотел. После этого я ушёл к себе в комнату и ещё долго лежал на кровати без сна, думая о том, в какие тонкие и изощрённые игры вовлекает нас простой половой инстинкт.

Наконец накопившееся напряжение вылилось в ещё один серьёзный разговор, который, как и все предыдущие, закончился сентиментальным примирением и радостной уверенностью в том, что объяснение это было неизбежно и что оно только укрепило наши отношения.

И в школу – я в одиннадцатый класс, она – в десятый – мы вернулись крепкой, устоявшейся парой. Меня сразу повели в кабинет директора, но не за какие-то особенно серьёзные выходки, как раньше, а чтобы сказать, что отныне я вступаю в борьбу за первенство в олимпиаде по физкультуре – с еженедельными элективами в двух станциях метро от школы и дальнейшими сборами. Барыш обещался воодушевляющий: двести тысяч призеру и триста победителю. В тот же день мы с Настей уже обсуждали путешествие, в которое мы отправимся на эти деньги. Это было так мило и так до безобразия похоже на то, как я в детстве, листая рекламный проспект, обводил в кружок те наборы «Lego», которые мне надо было докупить, чтобы уже имеющиеся пупырчатые брусочки заиграли новыми смыслами; как, вероятно, девочки заглядываются на новые платья для своих кукол-барби – так и мы прикидывали друг друга стоящими на пригретом солнцем пляже или лежащими на белоснежной кровати под укрывающим наши голые тела шелковистым балдахином.

А дальше… дальше… События следующих месяцев я припоминаю смутно. Слегка подкусывающий страх ЕГЭ, я, засыпающий на поручне в автобусе по пути на допы, чтение до онемевших от холода пальцев на лавочке в парке, пёстром, как распродающийся перед закрытием магазин.

Накануне моего отъезда на сборы у нас с Настей была прощальная встреча. Сходили в кино на «Венома» (тут уже даже Настина голова на моём плече не спасала от скуки), пришли к Насте домой, поставили на фон комедию с Эммой Стоун и после всей этой долгой прелюдии наконец перешли к делу. Вечер действительно оказался во многих смыслах прощальным – тогда, переведя понапрасну последний, третий презерватив из купленной ещё весной пачки, мы уже навсегда оставили мечты о совместном вояже в точку вселенского счастья.

Мое пребывание на сборах я пропущу, потому что именно это я больше всего и хотел сделать тогда, во время всех этих бессмысленных уроков теории, нормативов, заплывов, забегов, бросков мячика в кольцо, кувырков, от которых я спасался лишь по ночам, когда, лёжа на кровати, читал «Марсианские хроники» Рэя Брэдбери и мысленно уносился на красную планету. Скажу лишь, что после приезда со сборов, я уже не хотел никаких денег и путешествий.

Наши отношения стали рушиться. Ничего особенного не происходило за исключением того, что мы стали реже видеться, но тем страшнее была моя догадка: Настя охладела. Воцарилось долгое молчание. Молчание, за время которого, я понял, что сердечная боль – это не фигура речи, а самая настоящая симптоматика. Молчание, познакомившее меня с бутылкой.

Наконец, не выдержав, я вызвал Настю на очередной серьёзный разговор, но правда, которой я от неё добился, была неутешительна: нам надо взять перерыв, Насте нужно во всем разобраться.

И снова наступило молчание. Как собачонка, я помчался к Насте, когда одним субботним вечером она позвала меня к себе – видимо, для контрольной проверки. Мы посмотрели, разделённые подлокотником, «Залечь на дно в Брюгге», британскую тягомотину, и ушёл я от Насти с холодным, утешительным поцелуем на губах и ноющей болью в груди.

Наш последний совместный кадр: школьный коридор, она в свитере горчичного цвета и с букетом в руках, а я в синей рубашке, с растрёпанными после физ-ры волосами и какой-то извиняющейся, несмелой улыбочкой.

В начале декабря мы расстались – Настя залезла в мои переписки (доверяя ей, я не ставил галочку «чужой компьютер», когда заходил в ВК через её макбук) и нашла там пространное сообщение, в котором я плакался моей маленькой подруге Прокофию, мол, наши с Настей отношения обречены и я больше «в нас не верю». Вечером 3-го декабря Настя вызвала меня на разговор, мы походили по дворам Маёвских общаг, и в подъезде её дома Настя сообщила мне, что мы расстаёмся. Когда она уже поднялась к себе, я написал ей, попросил вернуться, и она вернулась. Я стал её уговаривать передумать, но она была непреклонна.

Возвращаясь домой на трамвае, я даже не плакал, а, скорее, периодически подвывал, и, выйдя на своей остановке, пошёл к дому какой-то боязливо-мелкой поступью, словно боясь потревожить ушибленное место.

Дома никого не было – мама вместе с моей тётей, её сестрой, уехала в магазин. Я выпил залпом каждую бутылку из маминой коллекции под кухонной раковиной. Не особо вглядывался в этикетки, но вроде бы это была смесь из лимончелло, виски и вина. Меня до сих пор передергивает, когда я вспоминаю, как я всё это пил, в горле будто встает кусок масла, а голову стискивает тупая боль. Но самое интересное то, что мне полегчало. Я осознавал себя так же ясно, как и прежде, но боль, мучительная, не подвластная ничему, кроме времени, притупилась – её затмило чувство особого момента, какое-то радостное предвкушение, как когда в детстве я узнавал, что меня поведут в гости к другу, где мы будем строить домики из подушек и играть в приставку.

Уже когда последняя бутылка была выпита, мне позвонила мама, и очень скоро после этого в нашу квартиру пришла тётя Нина, соседка с 20-го этажа. Она стаканами вливала в меня воду, а я возвращал её уже кисло-горькую, с градусом. Где-то час я провисел над туалетом, осушив около сорока стаканов воды.

На следующий день, во вторник, я проснулся в шесть утра с чувством какой-то небывалой лёгкости, сходил в школу, а вечером написал Насте. Написал, что между нами было нечто большее, чем просто отношения «парень-девушка», чтобы этому так просто увянуть, разрушиться без физической близости; что я всегда буду рядом и она может на меня положиться, ведь я люблю её, но теперь как друг, как брат. Она ответила, что целиком согласна с моими мыслями и уверена, что мы сможем быть отличными друзьями.

Вся последующая жизнь была исполнена лёгкости и всё того же предчувствия какого-то детского веселья, которое я испытал ещё в первый вечер после нашего расставания. На этом порыве я бросил опостылевшие занятия, включая, конечно, подготовку к физ-ре, стал чаще ходить в школу, с головой ушёл в литературу, с нетерпением ожидая каждой среды, чтобы пойти на литературные курсы при институте, в который я хотел поступать; по выходным катался на коньках в Сокольниках, а по вечерам заваривал себе чаёк с корицей и апельсином, капал туда немного вина, так что получалось что-то типа глинтвейна, укутывался в плед и смотрел уютные фильмы Уэса Андерсона.

Новый год я встречал с друзьями, но среди них Насти не было. После той нашей переписки с дружбой, да и просто с общением как-то не сложилось. Как не складывалось у меня и с творчеством. Выходила всё какая-то судорога и теоретика, стихи о стихах. И когда я окончательно запутывался в сотканной мною концептуальной паутине и бросал работу незаконченной, из набухшего от возбуждения ума какое-то время ещё вытекали сгустки застоялых, не добравшихся до бумаги мыслей.

Во время одного из таких творческих сеансов я случайно сковырнул временную пломбу на двадцать седьмом зубе, которую мне поставили еще год назад. На ощупь образовавшееся дупло было до экстаза приятным, но вскоре из него стал исходить неприятный запах. Да что там – отвратительный, как из стариковского рта или как во время простуды: сладковатый издалека и терпко-говёный вблизи. Но до стоматолога я и на этот раз никак не мог дойти – всё было некогда.

День Святого Валентина выдался на пятницу. Я сходил в школу, на тренировку, и по пути с неё мне в голову пришла мысль – надо бы Насте сделать подарок. Без всяких там намёков и трагичных сцен – просто дружеский подарок. На часах было почти девять – до закрытия ближайшего цветочного магазина 15 минут. Я вышел на остановке у метро и побежал в цветочный.

Всё приличное уже разобрали, так что мне достался букетик каких-то вялых тюльпанов чуть ли не за тысячу рублей. Взял его и побежал знакомыми улочками к Настиному дому. Но на переходе поскользнулся и шлёпнулся в слякоть. Цветы я рефлекторно прижал к себе, так что они не пострадали, но ушиб локоть и весь испачкался. Рядом с её домом зашёл в «Дикси» – купить «тофифи». Взял сразу две коробки и пошёл на кассу. «Желаете приобрести нож за фишки?» – спросила кассирша куда-то в сторону. Посмотрев на меня, она, вероятно, не стала бы делать таких предложений. Но она сидела вполоборота, уставшая, или, что вероятнее, отвернутая запахом из моего рта. Не веря своим ушам, я переспросил. «У вас достаточно фишек, чтобы приобрести товар по акции, желаете?» – она не глядя указала на мой буклетик, который я ей перед этим дал – на нём теперь было двенадцать наклеек. Взглянув на оранжевый нож, выложенный кассиром на ленту, я всё понял. Я понял, что лучшего подарка для Насти мне просто не сыскать и что всё остальное, уже купленное, рядом с ним выглядит, как унизительный хлам. Поэтому, взяв нож и выйдя из магазина, я выбросил цветы и конфеты в ближайшую мусорку и на всех порах поскакал к Насте.

Код от подъезда пальцы еще помнили – 178ключ65. Сначала я хотел оставить подарок под дверью, но потом всё-таки пересилил себя и позвонил в домофон: «Привет, Насть, это я, Коля. Я на минутку – подарок передать». Она открыла. За её спиной, в темноте над электронным камином, чья зеркальная поверхность помнила наши самые страстные объятия, мигала новогодняя гирлянда. «Мама, наверное, в кэмпе» – подметил я с той противной мне радостью от многообещающих перспектив, которые открывало нам наше уединение. Я вытащил из-за спины свой подарок: «Вот, это тебе». Настино лицо скривилось от отвращения, и она побежала вглубь квартиры. Я понял, что надо было пожевать жвачку.

Пора заканчивать. Мне хочется спать, хоть я и так со вчерашнего дня постоянно сплю, иногда просыпаясь, только чтобы дописать этот текст, – тело пытается себя сохранить.

Тогда я не осознал, не уразумел своего первого впечатления, но сейчас, когда уже слишком поздно, я понимаю: Настя была красива той красотой, которая как бы обещала в скором времени в ней расцвести. Как хилый и блёклый бутончик, в котором мне хотелось увидеть будущую орхидею. И я полюбил это моё ожидание. Я полюбил в Насте эту хилость и блёклость. Я полюбил в ней те красивые цветы из школы, которыми она почти была. Ведь самая сильная любовь это та, которая любящему льстит. И я, как и все, кто возился с Настей, был прельщен своей участью садовника-мечтателя. А здесь и сейчас она была бестолково пёстрым наполнением клумбы по проекту городской засадки, обыкновенной пустышкой из этой пошлой семейки, созданной по домострою «IKEA»; семейки, на которую ориентируются все мировые корпорации зла и у которой на всё есть семейная подписка; семейки, достаточно компактной, чтобы разместиться на фудкорте; семейки слушателей Эда Ширана, читателей книжек про силу подсознания и зрителей сериалов от «Netflix». И я только рад, что срезал этот цветок, пускай и вместе с собой.

Я не верю в любовь. Это просто рекламный щит, на который летим мы, жалкие замороченные уродливые насекомые, чьи маленькие трупики потом тщательно выметают из-под осветительных ламп. Да и никто на самом деле не верит в любовь, а эта простая правда, что её нет, – как моча в бассейне с горками: о ней всерьёз не думаешь, пока хорошо катается.

Не верю я и в душу – это уловка креативной шушеры, влезающей в глубины моего подсознания, которые для стройности и называют этой самой душой. Поэтому ухожу я без малейшего страха, но с облегчением: этот яд, перед тем, как выплеснуться в мой поступок, изжог всего меня изнутри, так что я стал, как иссохший, затерявшийся в лесу гриб – полый, готовый обвалиться в свою пустоту, источающий зловоние ненависти и ни на что, кроме этого зловония, не способный. Впрочем, слишком много поэзии. Au revoir.

Пароли от банковских карточек и данные для входа в все аккаунты в заметках на телефоне.

Как только увидите этот пост, вызывайте полицию по адресу…»


Дочитав последнее слово, я почувствовал, как что-то мокрое и тёплое щекочет мне ноздрю. На матовую клеёнку упала капля крови. Позвонив тренеру и сказав, что у меня давление, ни на какие соревнования по атлетике я не поехал.