«Поселковому атаману, село Антоновка Заиграевской станицы.— Та-ак, — хмуря брови, Егор взял у Спиридона бумажку, бережно сложив ее вчетверо, положил в нагрудный карман гимнастерки и, взглянув в куть, встретился с затосковавшим взглядом Насти. — Ничего-о, — глухо проговорил он, слезая с нар, стараясь не глядеть на Настю. — Служить так служить. Только теперь Егор заметил в руках Ермохи бутылку, из которой он угостил поденщиков, а потом с полным стаканом водки подошел к Насте. — Выпьем, Настасья Федоровна, раз такое дело, пожелаем Егору удачи на службе. Жалко мне его, ведь он мне вроде как сын. Настя пригубила из стакана, передала Егору. Ермоха чокнулся с ним, закусил калачом и на вопрос Егора, что ему делать, ответил: — Запрягай большого Соловка в кошевку, ехать надо к хозяину, чего же больше-то? Я, однако, тоже с тобой командируюсь, а то как бы он тебя не обжулил при расчете, он ведь мастак на эти штуки. Так што вместе поедем, пусть Шакал на меня полюбуется. Ему на меня на пьяного-то смотреть шибко приятственно, все равно что волку на железные вилы. Пусть позлится, вражина, а я ему ишо парочку слов кругленьких сказану, давно у меня на него зуб горит. Егор оделся, пошел запрягать. Следом за ним, накинув на плечи шубейку, вышла Настя. Охмелевший Ермоха тешил работников разговором. А тем того и надо. Угостившись даровой водкой, довольные, что сегодня их никто не торопит с выходом на работу, сидели они на нарах, курили и, посмеиваясь, охотно слушали расходившегося гулевана. И только когда рыжий Никита взялся за полушубок, вспомнил Ермоха о деле. — Вы, ребята, сколько навеяли, уберите в амбар, и хватит на сегодня. Ты, Микита, розвальни приготовь, облучок привяжи тот, что лежит около стайки, сена в него набей побольше, чтобы сидеть мягко и привалиться спиной было на што. За старшего будешь здесь, Микита, пока я не протрезвлюсь. А это ишо не скоро будет. Мне, брат, ежели шлея я под хвост попала — баста. Пока не нагуляюсь — не работник. Никита пробовал отнекиваться от старшинства: — Сроду мне не приходилось заниматься такими делами. Назначь вон из молодых кого-нибудь. — Не, и не думай даже. У тебя и вид-то прямо-таки генеральский, у нас командир полка был вот как капля воды на тебя похожий, борода такая же, во всю грудь, рыжая, как лисий хвост. Ты теперь, наверно, в годовые запряжешься к Шакалу, наместо Егора? — Придется, куда денешься. — Подряжайся, Микита, мужик ты на работе способный, вместе потянем эту лямку.
Сим прошу уведомить казака нашей станицы Егора Матвеевича Ушакова в том, что ему, как и всем казакам 1911 года срока службы, надлежит явиться 27 декабря сего года в станицу, при полной боевой готовности, для отправки в полк. Основание: приказ войскового наказного атамана от 9 декабря 1910 года за № 145, § 1 и отношение атамана Заозерской станицы от 16 декабря с. г., № 1184. Поселковый атаман приказный Болдин неграмотен, приложил печать.
Писарь, мл., урядник Титов».
«Пашка! Милый мой, дорогой, хороший товарищ! — писал он своему другу Павлу Размахнину. — Сегодня из письма Трошки Бочкарева Киргизову узнал, что тебя назначили на мое место учителем в Куларки. Ах, какое это расчудесное село! Ты передай всем куларцам от меня, что я им низко кланяюсь, особенно хозяевам моей квартиры, деду Микуле и, если встретишь, дьякону Гевласию Кутейкину. Интереснейший тип этот дьякон. Ну кто поверит, что он, лицо духовного звания, является пропагандистом революционных идей? Не знаю, Пашка, получил ли ты от меня письмо, в котором я писал тебе, что по дороге из Нерчинска повстречал отца Гевласия. Он мне сообщил кое-что интересное, показал журнал нашего объединения, передал письмо от тебя. Радости моей не было конца. Тогда я отправил в Куларки с Гевла-сием нашим друзьям (тебя еще там не было) послание социал-демократического направления, с революционным огоньком, с призывом открыть в селе читальню. Пашка, вот бы нам теперь вместе, а? Да мы бы с тобой гору свернули. Ты жди меня, ведь я вернусь к учительству. Я, Пашка, не знаю дела более лучшего и благородного, чем воспитывать детей, прививать им любовь ко всему лучшему: к родине, к природе, к труду, к революции, к людям с мозолистыми руками и чистым сердцем. Эх, скорее бы сбылись мои мечты и желания. Пашка, пиши мне скорее, ирод! Да поподробнее, не ленись, пиши, как там наша кооперация, наш рукописный журнал? Где теперь наши Назарка, Сидорка, Ванька Бутин и все другие? Да, Пашка, я теперь воин, или в бозе почивший для нашей творческой жизни. Я теперь „ваше благородие“, защитник кармана капиталистов, опора господствующих классов, борец за право власти, произвола и угнетения трудового люда. Я достиг того положения, когда свободно могу плевать в благородное, поистине благородное, лицо честного труженика-рабочего. Так вот, Пашка, милый мой товарищ, пойми ты мою душу, состояние моего „я“. Пашка, люби все живое, честное, бодрое, люби всех защитников угнетенных и борцов за свободу, равенство и братство народов, за установление вечного мира среди народов. Да и сам, Пашка, вставай в ряды „безумно храбрых“. Дорогой мой Пашка! Верь, недалеко уж то время, тот момент, когда мы встанем друг около друга в рядах армии труда, и отольются тогда вековым волкам пролитые народом слезы и кровь. Тогда уж и моя казацкая нагайка походит по жирным спинам буржуев, — грубо немного, ты прости меня за это. Как хорошо, что здесь в полку я не одинок: со мной Степка Киргизов и наш „буйвол“ Фролка Балябин. Сейчас они дрыхнут, черти полосатые. Ну конечно, мы здесь не сидим сложа руки, кое-что делаем для революции, и казаки теперь уже не те, что были с начале войны. Даже совсем недавно, когда мы только что прибыли в полк, был такой случай: отбили мы ночную атаку противника и даже трех немцев в плен взяли. Казаки наши накинулись их рубить, хорошо, что я тут пригодился, не дал. „Вы что, говорю, осатанели, кого убиваете?“ Взял одного немца за руку и показываю им, а у того рука как подошва, вся в мозолях. Чуть было не наговорил тогда лишнего. Теперь-то казаки другие стали, начали понимать, что к чему. Эх, Пашка, Пашка! Мне так жалко тебя и всех вас там, добрых, милых, честных, смелых. Я благодарю тебя, горячо благодарю за то, что ты в своих письмах дал образы, характеристики своих товарищей. При чтении этих строчек мне так было тепло, я чувствовал с ними общность, связь и какую-то родственную близость. Так радостно, так хорошо, когда соприкасаешься с личностями чистыми, верящими, жизнерадостными. Так хочется видеть вокруг себя побольше таких честных, любящих товарищей. Хочется заглянуть в лицо, в глаза, в самую душу смелой, жизнерадостной, свободолюбивой девушки-товарища, встретить теплый, бодрящий взгляд, услышать голос ласковый, живой, чтобы, если случится, уйти за черту нашей жизни бодрым, верящим, что поднимается великая, грозная народная рать и что Русь ополчится на борьбу с исконным врагом труда. Ну как тут не вспомнить чудесные стихи Одоевского:До рассвета просидел за письмом Богомягков, а когда уснул, то снова увидел во сне Митьку, деда Микулу, Куларки, нагие громады утесов и розовую зарю над Шилкой. (обратно)Помнишь, как читали мы их в семинарии, заучивали наизусть? Пашка, приведи в порядок школу, организуй библиотеку, привлекай в нее взрослых, учи их уму-разуму. Еще к тебе большая просьба, надеюсь, ты ее выполнишь. Там против школы избушка беленькая, живет в ней мой ученик, замечательный малец, Митькой звать. Золото, а не мальчик! Такой любознательный, смышленый, ума палата, а какая у него тяга к учению! Ведь он, не закончив трехлетку, вздумал бежать в Читу, чтобы поступить в учительскую семинарию. Ах, бесенок!..» Богомягков отложил перо, подперев щеку рукой, задумался, вспомнил Митьку. Это было в первый год появления Богомягкова в Куларках. Тяга к учению, мысль самому стать учителем не давали Митьке покоя, и задумал он бежать в Читу. То, что он учился всего третью зиму, не смущало Митьку. Он полагал, что стоит ему добраться до Читы, хорошенько попросить, и его примут в ту большую школу, где обучают самих учителей. Представлялось Митьке, как он заявится в Куларки уже взрослым, учителем, в романовской шубе, в папахе из черной мерлушки, а с собой привезет полнехонький мешок книг. Собрался Митька и морозным зимним утром улизнул из дому. От больших слыхал он, что дорога на Сретенск, а там и на Читу идет вверх по Шилке, заблудиться негде. Мороз Митьке не страшен: на ходу не замерзнешь. Не боялся он и волков, потому что за поясом у него большой кованый нож в деревянных ножнах. За плечами у Митьки мешок, а в нем праздничная сатиновая рубаха, учебник Вахтерова, булка хлеба, а в кармане деньги… двадцать восемь копеек, завернутые в тряпочку. Деньги эти он сэкономил от продажи рябчиков, которых ловил всю осень сетями, продавал их попадье, а на выручку покупал матери чай, соль, а иногда и сахар. Верст шесть отшагал Митька от дому, и тут его повстречал сосед, Иван Егорович, ехал он из лесу с дровами. Понял Иван намерения Митьки, и как тот ни отбивался, как ни плакал, ничто не помогло: силой усадил Иван Митьку на воз и представил его обратно в село, но не к матери, а прямо к, учителю Богомягкову. Тут-то Георгий и познакомился по-настоящему с Митькой, растолковал ему, что надо для поступления в семинарию. «Пашка! — снова взявшись за перо, продолжал Богомягков. — Давай вместе поможем Митьке. Готовь его к поступлению в семинарию, а я ему буду посылать деньги. Жалованье я получаю порядочное, а на что мне здесь деньги? Пусть лучше они уйдут на доброе дело. Поможем, Пашка, сделаем из Митьки человека, полезного для общества, для нашего дела. Надеюсь, что ты возьмешься за это со всей присущей тебе страстью, и Митьку мы выведем в люди. Итак, берись за Митьку, муштруй его, муштруй. Кстати, дай прочесть ему это письмо, думаю, будет нелишне, пусть пропитывается нашим духом. Ну, кажется, все, Пашка. До свидания скорого и лучшего. Георгий».Мечи скуем мы из цепей,И вновь зажжем огонь свободы,И с ними грянем на царей,И радостно вздохнут народы.
«Превращение современной империалистской войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг, указываемый опытом Коммуны, намеченный Базельской (1912 г.) резолюцией и вытекающий из всех условий империалистской войны между высоко развитыми буржуазными странами. Как бы ни казались велики трудности такого превращения в ту или иную минуту, социалисты никогда не откажутся от систематической, настойчивой, неуклонной подготовительной работы в этом направлении, раз война стала фактом»[15]. Вы понимаете, товарищи, что это значит? — Жданов обводил притихших узников повеселевшим, улыбчивым взглядом. — Война империалистическая породит войну гражданскую, революцию! И не только у нас, но и в Германии и в других странах! — Но ведь это же позор! — воскликнул эсер Пухлянский, краснея от возбуждения и потрясая жиденькой бородкой. — Желать поражения своему отечеству — это предательство! Измена родине! — А посылать на убой рабочих и крестьян за чужие интересы, за чужой кошелек — это не позор? Не измена своему народу? — вскипел в свою очередь Жданов, и в камере разгорелся спор, забылась на время и горечь от неудачи с подкопом. В этом споре горячее участие приняли и Чугуевский со Шваловым, после статьи Ленина вновь воспрянувшие духом. Для них тюрьма стала школой, где они многому научились и к началу войны уже не были теми малограмотными казаками, которые по приказу «отцов-командиров» не рассуждая шли «поражать врагов внешних и истреблять внутренних». Теперь они уже разбирались в политике и оба стали членами партии большевиков. Оба принимали участие в спорах, которые часто возникали в камере между меньшевиками и эсерами, с одной стороны, и большевиками — с другой. Споры и разногласия между этими группами особенно усилились в годы войны. В тюрьме же, работая в мастерских, научились друзья и столярному делу. Жарко топится печь-плита, в мастерской тепло, пахнет клеем, сухой березой и смолой от пышных сосновых стружек и досок. Вдоль стены с зарешеченными окнами длинные раздвижные верстаки. У стены напротив и вверху, на поперечных балках, сложены доски, различные бруски, и кряжи сухого березняка. На грязном полу опилки, стружки, обрезки досок, на стенах пилы, долота, сверла и прочий столярный инструмент. В дальнем углу ровно гудит ручной токарный станок. На одном из верстаков орудует фуганком Швалов, рядом с ним пожилой, медлительный в движениях Григорий Конопко. Чугуевский на токарном станке обтачивает ножку для стола. — Степан! — крикнул он, остановив токарное колесо и оглянувшись на Швалова. — Чего такое? — отозвался тот, продолжая фуговать доску. — Достань-ка блюдо-то, высохло небось! — Это можно. Отложив в сторону, Швалов, загремев кандалами, встал на табуретку и откуда-то сверху достал выточенное из березы, чудесно отполированное блюдо, а к нему такую же вилку и нож. Все это было сделано по просьбе всех политических шестой камеры руками Швалова, Чугуевского и молчаливого Конопко. С порученной им работой друзья справились на редкость удачно. Казалось, все это выточено не из дерева, а из слоновой кости. На дне блюда Конопко мастерски вырезал рисунок: Горно-Зерентуевская тюрьма в окружении венка из кандалов, а по краям надпись из букв коричневого цвета: «Дорогому нашему другу Тихону Павловичу Крылову в день его пятидесятилетия от политкаторжан Горно-Зерентуевской тюрьмы на добрую память». Тут же условились унести сегодня приготовленный подарок к себе в камеру, чтобы торжественно вручить его Крылову в тот день, когда фельдшеру исполнится пятьдесят лет. Следующий день начался в тюрьме обычным порядком: утренняя поверка, завтрак, вывод на работу, сердитые выкрики конвоиров и ни на одну минуту не молкнущий кандальный звон. В шестой камере также приготовились к выходу на работу в мастерские, где «политики» трудились столярами, слесарями, кузнецами и сапожниками. Одетые в серые суконные бушлаты и куртки с бубновыми тузами на спине, они толпились у дверей в ожидании конвоя, сидели на нарах, курили, изредка перекидывались словами. Сквозь железные решетки окон виднелось хмурое мартовское небо, в открытые форточки из села доносился колокольный звон: шел великий пост, звонили к ранней обедне. Но вот в коридоре послышались торопливые шаги, оживленный говор, звяк ключей, дверь распахнулась, и в камеру бомбой влетел фельдшер Крылов, красный от возбуждения и с бумагами в руке. — Господа! — еле выговорил он, запыхавшись от быстрого бега. — Телеграмма… вот… революция… царя свергли! — Что, что такое? — загомонили вокруг. — Где? — Когда? — Откуда телеграмма-то? — Читайте скорее! Вокруг фельдшера сомкнулся тесный круг. Получая через своих друзей с воли революционные газеты и книги, заключенные шестой камеры были в курсе событий на фронтах войны, внутри страны и за границей; революцию они ждали, и все-таки сообщение Крылова явилось для них неожиданностью. В первые минуты, когда Жданов прочитал телеграммы, все словно окаменели, притихли, в наступившей тишине стало слышно прерывистое, тяжелое дыхание астматика Филева да доносившийся с улицы гул колокола. И лишь после того, как кто-то тихонько сказал: «Свершилось наконец-то», поднялся несусветный шум: люди кинулись обнимать друг друга, поздравлять со свободой, Чугуевский даже прослезился от радости и то обнимал Швалова, то отстранял его от себя, тряс за плечи, бубнил прерывающимся от волнения голосом: — Свобода! Степан, вот тебе и вечная каторга! Да ты слушай, домой поедем, а? Одиннадцатый год, как из дому я. Наташка-то моя, а сын-то… — Едем, Андрюха, едем, — Степан мотал головой, заливаясь счастливым смехом, хлопал друга по плечу, — да как это оно сразу-то даже не верится. А то бежать собирались, подкоп-то помнишь? А вокруг них по всей камере весенним бурным потоком бушевала радость. Все говорили, перебивая один другого, восторженные возгласы, крики «ура», звон кандалов — все смешалось, слилось воедино. — Товарищи! — напрягая голос, чтобы перекрыть весь этот гвалт, вопил Жданов. — Внимание, товарищи, внимание! — Он подождал, пока приутихнет шум, продолжил: — Товарищи, разрешите от вашего имени поблагодарить Тихона Павловича за радостную весть. …Последние слова Жданова захлестнуло волной бурных приветствий, кто-то крикнул: — Качать Тихона Павловича! — И, подхваченный десятком дюжин рук, Крылов трижды подлетел чуть не до потолка. А в это время надзиратель закрыл камеру на замок, что обнаружили, когда стали провожать Крылова. Жданов крепко постучал в дверь, волчок открылся, и надзиратель с плохо скрытой злостью в голосе буркнул: — Что такое? — Господин надзиратель, — заговорил Жданов, — во-первых, потрудитесь выпустить из камеры фельдшера, товарища Крылова. Во-вторых, пригласите в нашу камеру начальника тюрьмы или его помощника. Передайте ему, пожалуйста, что мы требуем освободить нас из тюрьмы. Вы поняли меня? — Понял. Надзиратель открыл дверь, выпустил Крылова и снова закрыл ее, ключ с давно знакомым скрежетом дважды повернулся в замке. — Вот тебе на! — Михлин, все такой же розовощекий весельчак, изобразив на лице ужас, комически развелруками. — При царе нас держали здесь за пропаганду революционных идей, а теперь-то за что? — За революцию, — смеясь, подсказал Швалов. Наконец через полчаса в сопровождении старшего надзирателя появился начальник тюрьмы, высокого роста, бритоголовый, с седыми усами на кирпичного цвета лице, полковник Кекс. — В чем дело, господа? — засунув правую руку за отворот шинели, спросил начальник. Он старался и говорить и держаться спокойнее, но левая рука его, которой от теребил темляк шашки, нервно вздрагивала. — Господин полковник, — наморщив высокий, бугристый лоб и тщетно пытаясь поймать глазами взгляд начальника, заговорил Жданов, — я уполномочен своими товарищами по камере заявить вам претензию. Нам стало известно, что в Петрограде произошла революция, что вместо сверженного царя и его правительства создана новая, революционная власть, то есть свершилось то, за что мы боролись и отбывали наказание! Так почему же мы все еще находимся в тюрьме и в кандалах? И некогда грозный начальник стушевался, растерянно пожал плечами. — Понимаю вас, господа, — заговорил он упавшим, хрипловатым голосом, — но освободить вас сейчас не в моей власти. Я еще вчера доложил начальнику каторги, запросил Читу, как быть с вами, и вот получил ответ: «Ждать распоряжения губернатора, а пока… э-э… никому никаких амнистий». — Позвольте, но ведь распоряжения губернатора теперь уже не имеют никакой силы, к тому же в одной из этих вот телеграмм сказано, что он сбежал из Читы!.. Камера всколыхнулась шумом негодующих голосов! — Это произвол! — Издевательство! — Чего вы боитесь! — Вы не имеете права держать нас в каземате! — Мы свободные граждане! Но, как ни возмущались бывшие узники, получить свободу им в этот день не удалось. Договорились с начальником лишь о том, чтобы немедленно расковать кандальников, которых в камере больше половины, и разрешить подать телеграммы в Петроград и Читу. Весть о революции разнеслась по тюрьме с поразительной быстротой, после обеда никто не вышел на работу. Ликовали не только политические, но и уголовники, понимая, что революция облегчит и их участь. Вся тюрьма гудела, как потревоженный пчельник. В камерах всех этажей без умолку говорили, спорили, радовались, пели революционные песни; многоголосый шум этот гулом заполнил тюремные коридоры; через открытые форточки вырывался на улицу и не смолкал до глубокой ночи. Весело было вечером в шестой камере, люди кучками сидели на нарах, одни вспоминали прошлое: неудачу с подкопом, зверства тюремщиков, погибших здесь товарищей. Какую-то веселую историю рассказывал друзьям Михлин. В группе, где находился и Чугуевский, шел разговор о том, чтобы сразу же после освобождения из тюрьмы пойти к фельдшеру Крылову, поздравить его с наступающим пятидесятилетием и вручить ему подарок. Швалов почти не принимал участия в разговорах, обуревала его буйная радость; он словно помолодел, лицо порозовело, весело заискрились карие глаза, будто и не было за его плечами шестилетней каторги. Ему никак не сиделось на месте; освободившись от кандалов, он, не чуя под собою ног, носился по камере. — Легко-то как без них, Андрюха, отзвенели наши колокольчики! — Хлопнув Чугуевского по плечу, Степан нагнулся, достал из-под нар кандалы и, потряхивая, зазвенел ими, как бубенцами. — Эх, мать честная, даже расставаться с ними жалко! Привык к ним, как старая кляча к хомуту. — Я свои не брошу, — отозвался на шутку Чугуевский, — с собой возьму на память. — А ведь и верно, — не выпуская из рук кандалов, Швалов сел на нары, — дети-то наши, внуки не будут знать про такие штучки. Возьму и я свои, пусть потомки любуются, чем забавлялись мы на каторге. Освободили политических лишь на третий день утром, помогла-таки телеграмма, поданная Ждановым Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов. В то же утро во всех камерах огромного каземата стало известно, что «политики» из шестой камеры выходят на волю, а когда они гурьбой вышли на широкий песчаный двор, вся тюрьма вновь загудела от множества голосов. Кричали со всех этажей в открытые форточки, мелькали руки, просунутые сквозь решетки. Из сплошного, слитного рева лишь отдельные выкрики наиболее горластых долетели до слуха освобожденных: — Постарайте-есь! — Насчет манифесту-у! — Свобода… — Путь добрый! — Нас там не забывайте. «Политики» ответно махали руками, сорванными с головы шапками. А Пирогов за всех отвечал, крича ядреным басом: — Товарищи! Будет амнистия и вам, буде-ет! До свидания! И вот дежурный надзиратель-привратник уже распахнул перед недавними узниками массивные, окованные железом ворота. Пришла наконец-то, долгожданная свобода! В тот же день, когда солнце перевалило за полдень, Чугуевский со Шваловым выехали из Горного Зерентуя. Зимняя дорога уже сильно испортилась, поэтому ехали в телеге. Тройка разномастных сытых лошадок с коротко подвязанными хвостами резво бежала, правил ею угрюмый, молчаливый бородач в черном полушубке и серой казачьей папахе. Из-под колес телеги и конских копыт ошметками отлетал грязный, пропитанный талой водой снег. Он еще лежал по обе стороны дороги — в падях, на полях, еланях — и, растопленный поверху вешним солнцем, слепил глаза. Кутаясь в ямщицкий, пахнущий дымленой овчиной тулуп, Швалов посмотрел на белое трехэтажное здание тюрьмы, проговорил со вздохом: — Прощай, тюрьма наша белокаменная, попила ты из нас кровушки. — И, помолчав, толкнул Чугуевского локтем — Во-он мостик через речку-то, помнишь, Андрюха, как гнали нас тогда в партии-то? К этому мостику подошли, совсем из сил выбились, и тюрьма уж на виду, и ноги не несут. А у меня тогда еще одну-то ногу кандалой потерло, ох и мучение же было. — Помню, Степан, — вздохнул Чугуевский, — все помню, разве можно забыть такое? (обратно)
«Командиру 1-го отряда тов. Н. Зыкову. Сегодня, после отхода всех наших частей приказываю: взорвать железнодорожный мост на Ононе. Затем вернуться в свой отряд и следовать с ним, согласно данным мною указаниям. Командующий фронтом С. Лазо».Зыков пробежал бумажку глазами, положил ее в карман. — Сделаю, — сказал он и даже козырнул по унтер-офицерской привычке. — Где прикажете получить динамит? — У Деревцова, в хозчасти, у него уже есть распоряжение. Возьми с собой моего ординарца Кузмина, он будет у тебя связным. Через него и сигнал к взрыву получишь от меня. Надеюсь на тебя, как на самого себя. — Лазо окинул Зыкова долгим, потеплевшим взглядом, закончил — Действуй, товарищ Зыков, выручай, браток! Поздней ночью, после того как все эшелоны, батареи и отряды красногвардейцев перешли на левый берег Онона, ночную тишину разорвал страшной силы удар, от которого дрогнула земля, а в окнах домов повылетели стекла. Высоко в небо взметнулось красно-бурое пламя, громовой гул взрыва, лязг, грохот рухнувшего в реку пролета эхом отозвались в ближайшей горе, волнами покатились по заононским сопкам и замерли вдали. (обратно)
«Всем! Всем! Всем! Товарищи, приближается день решительной борьбы с Семеновым. Организуйте отряды. Присылайте людей хорошо вооруженными, одетыми, обутыми, у нас здесь ничего нет. Предстоит упорная борьба. Заканчивайте организацию отрядов и выезжайте все, кто хочет защищать революцию. Время не ждет. Л а з о»[33]Бутин призвал казаков постоять за революцию и сегодня же отправиться на фронт, влиться в Красную гвардию Сергея Лазо. После Бутина с речью к казакам обратился Дмитрий Шилов. Никогда еще не слыхивал Егор таких жгучих, хватающих за душу слов, как на этом митинге. Туман застилал ему глаза, он забыл про все: про дом, про мать, про Настю, и, когда Богомягков в ответной речи заявил, что аргунцы не посрамят чести красного казачества, грудью встанут за революцию, Егор, взволнованный до слез, вместе с другими исступленно кричал: — На фро-онт! — За револю-ю-цию! — Даешь приказ! — Ура-а! Последним говорил командир полка Метелица. Бравый вид имел бывший войсковой старшина: в неизменной своей гимнастерке с алым бантом на груди, с заломленным на фуражку золотистым чубом и такой же курчавой бородкой, он был великолепен, а серые, лихие глаза его горели отвагой. Речь Метелицы была самой короткой из всех; тоном, в котором чувствовалась уверенность и в себе и в своих казаках, он заявил горожанам, что полк сегодня же, после небольшой остановки на станции Антипиха, выступит на позиции. Тут Метелица чуть помедлил и, запрокидывая голову, властным командирским голосом воскликнул: — По-олк! Слушать мою команду: по вагона-а-ам… марш! И сразу же на убыль пошла толпа на перроне, казаки, растекаясь вдоль всего состава, устремились к своим вагонам. Под бравурные звуки оркестра и крики «ура» эшелон аргунцев двинулся из Читы… Все это на мгновение вспыхнуло и промелькнуло в памяти Егора, и снова перед глазами его Настя. «Уж сегодня-то свидимся, сбегу, ежели вахмистр не отпустит…» События этого дня взволновали всех казаков, потому-то среди них и не молкнет ни на одну минуту говор: — Опять на фронт, значит! — Мимо дому ехать приходится! — До нашей станицы от Карымской два часа езды… — И откуда его черт принес, этого гада… Семенова. — Уж доберемся же мы до него… — А время-то какое, пора уже сеять… — Неделя остается до Егория… Долговязый, весь какой-то нескладный, Сараев волнуется больше всех, особенно когда поезд стал подходить к станции Маккавеево, где находится и станица и дом Сараева. — Во-он он, дом-то наш, зеленые ставни, — крепко ухватившись за косяк двери и ни к кому не обращаясь, громко говорит Сараев, — Отец в ограде ходит, ей-богу, отец, кому же больше-то. Не отпустит вахмистр, волк его заешь, а тут пять минут ходу! Бож-же ты мой, восьмой год… — Плюнь на вахмистра, — басит Молоков, — забеги попроведай, а со вторым эшелоном догонишь, только и делов. — Забежать, говоришь? — Сараев отрывается от двери, выпрямившись, ошалело-радостно оглядывает казаков и зачастил как из пулемета: — А ить верно! Ах, мать ты моя, матушка, успею со вторым… Ребята, вы там Савраску моего, Митрий, ты уж седло-то мое сохрани… манатки. — Да хватит тебе, ботало осиновое, ступай живее. Соблюдаем и коня, и манатки твои никуда не денутся. — Бегу, бегу, — Сараев торопливо надел шашку, одернул гимнастерку, — чича-ас, где шинель-то? Вот она. Я мигом, вахмистру скажите, со вторым, мол… — Беги живее, эко дуролом какой, непутевый… Поезд замедлил ход. Сараев спрыгнул, не дожидаясь полной остановки, прямиком через дворы и огороды кинулся бежать, придерживая левой рукой шашку.
«Честь имею доложить вам, господин генерал, что мобилизация казаков в станице Онон-Борзинской проведена мною весьма успешно. Казаки всех шести возрастов, подлежащих мобилизации, явились все до одного, хорошо экипированные, с полным комплектом снаряжения и обмундирования, согласно арматурным спискам. Несколько человек прибыло старше призывного возраста — добровольно. Лошади у всех исправные, подкованы на полный круг. Настроение у казаков бодрое, веселое и боевое. Завтра сотню, целиком укомплектованную из казаков Онон-Борзинской станицы, под командой станичного атамана — вахмистра Ваулина, направляю в ваше распоряжение. Я же, во исполнение данных мне инструкций, направляюсь в станицы Монкечурскую и Донинскую. О чем и доношу до вашего сведения. Есаул Беломестнов».Не знал, не ведал есаул, что в станице уже третий день находится посланец ундинских большевиков Михаил Бородин, что в тот вечер, когда изрядно подвыпившего есаула угощал в своем доме богатый казак Филимонов, на соседней улице, в избе Симакова, собралась небольшая сходка. Бородин совещался там с казаками-фронтовиками, среди которых были большевистски настроенные: Яков Коротаев, Самуил Зарубин, Никандр Раздобреев, два брата Машуковы, гвардеец Уваровский и еще с десяток казаков из тех, что вернулись с фронта в родную станицу насквозь пропитанные бельшевистским духом. Даже сам станичный атаман, вахмистр Ваулин, присутствовал на этой сходке. О чем совещались фронтовики, осталось тайной. На следующее утро все они прибыли на станичную площадь, в числе мобилизованных, в полной боевой готовности. На шинелях служивых погоны с номерами и названиями прежних полков, на папахах кокарды, винтовки не у всех, но шашка и нагайка у каждого. Оседланные казачьи кони шеренгами выстроились, привязанные к заборам. Станичную площадь запрудило народом, на проводы служивых пришли со всего села: старики, молодежь, бабы и девки; смешавшись с ними, казаки прощаются с родными. Толпа движется, гудит разноголосо: тут и шутки, и смех, и плач — сетования чьей-то женушки: — И опять ты нас покида-а-аешь. — Да полно, Олена, чего ты это разнюнилась. — И когда она, проклятая, закончится… А рядом спокойно, рассудительно: — Коня береги, сынок, коня, сам недоешь, да его накорми. — Под седло-то постарайся козлину приобречь. — Перековать бы Воронка-то. В станичном правлении писаря спешат закончить какие-то бумаги, списки, в соседней комнате сидит станичный атаман, пожилой, седоусый человек. Атаман также в полной казачьей форме, при шашке и с насекой, на погонах его шинели широкие серебряные нашивки вахмистра. Рядом, облокотившись на стол, сидит есаул Беломестнов. — Все это хорошо, — говорит есаул, глядя в окно, — но откуда у ваших казаков трехлинейные винтовки? Ведь был приказ походного атамана о сдаче всего огнестрельного оружия, за исключением охотничьих бердан, знаете о таком? — Знаем, господин есаул. И какие числились за фронтовиками, сдали полностью. — А эти откуда у них? — Сатана их разберет, — пожал плечами атаман, — должно быть, по две прихватили, когда из полков увольнялись. Там ведь такая неразбериха была, что не создай господь. Не только винтовки, говорят, пулемет приобрести можно было. — Мда-а, хорошо еще, что не попали эти винтовки к красным. — Вот именно. Шум, гам толпы на станичной площади приутих, когда на крыльце правления появились: атаман — с насекой в руке, есаул Беломестнов и урядник Уваровский, высокий красивый атаманец лейб-гвардии казачьего полка. Атаман что-то тихонько сказал Уваровскому, тот согласно кивнул головой и, подхватив шашку, сбежал по ступенькам крыльца. — По коня-ам! — раздался его властный, командирский бас. Толпа раздалась по сторонам, и на площади, вмиг разобрав лошадей, двумя шеренгами выстроились казаки. — Направо равня-айсь! — гарцуя на рослом вороном коне, командовал Уваровский. — Смирно. Улыбаясь в черные усы, есаул наблюдал с крыльца, как атаман, уже верхом на рыжем коне, подъехал к строю казаков, поздоровался с ними; выслушав ответное приветствие, он сказал напутственную речь и, повернувшись к сельчанам, снял папаху: — До свиданья, станичники, не поминайте нас лихом, пожелайте нам доброго пути. Толпа ответно загудела, над головами станичников замелькали руки, папахи, фуражки и платки. Атаман трижды поклонился толпе и, нахлобучив папаху, повернулся к казакам, скомандовал: — Сотня-а, слушать мою команду, справа по три-и за мной… — и, взмахнув насекой, как отрезал: — марш! Казаки привычно, равняясь на ходу, перестраивались в колонну. Следом за ними двинулась толпа сельчан, провожали казаков до окраины села. За околицей атаман еще раз. помахал станичникам папахой и скомандовал сотне: — Рысью-у ма-арш! Стоя на стременах, казаки оправляли оружие, грустными глазами оглядывались на провожающих. Каждый из них понимал, что едет он не на гулянку, не на инспекторский смотр, и кто знает, вернется ли он к семье своей живым и здоровым или простился с ними навсегда. Сначала сотня, как и предполагалось, шла вверх долиной Борзи, но не пройдя и пяти верст, повернула влево и, перевалив небольшую седловину, повернула еще левее… в обратную сторону, и только теперь стал понятен их замысел. На другой день ононборзинцы вышли наГазимур и там, в станице Догинской, влились в Шелопугинский отряд Красной гвардии. Но самое худшее ожидало есаула Беломестнова в станице Донинской: казаки-донинцы, узнав о мобилизации в семеновскую армию о том, что к ним едет Беломестнов, устроили засаду и встретили есаула залпами из винтовок. Потеряв половину своих людей, есаул повернул обратно, но наперерез ему мчался взвод казаков-красногвардейцев. Видя неминучую гибель, белые казаки побросали винтовки, остановились с поднятыми руками. — Мерзавцы! — осадив коня, воскликнул есаул. Выхватив наган, он трижды выстрелил в своих казаков и повернул навстречу красногвардейцам. Они уже были близко и, очевидно, хотели взять его живьем. Опередившего всех рыжебородого красногвардейца есаул успел свалить с коня из нагана и тут же выстрелил в висок самому себе.
Последние комментарии
11 часов 44 минут назад
14 часов 1 минута назад
1 день 4 часов назад
1 день 4 часов назад
1 день 10 часов назад
1 день 13 часов назад