Предвестники викингов. Северная Европа в I-VIII веках [Александр Алексеевич Хлевов] (fb2) читать онлайн

- Предвестники викингов. Северная Европа в I-VIII веках (а.с. Пилигрим) 6.19 Мб, 405с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Александр Алексеевич Хлевов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Алексеевич Хлевов Предвесники викингов Северная Европа в I–VIII веках

Предисловие

Кто этот конунг, ладьи ведущий?

Чей стяг боевой по ветру вьется?

Мира то знамя не обещает;

отблеск багряный вокруг дружины.

«Вторая песнь о Хельги убийце Хундинга»
I
Северная Европа раннего Средневековья представляет собой классический полигон междисциплинарных исследований. Комплексный характер научных подходов предопределен тем, что она лежит на грани водораздела письменных и археологических источников, в совокупности исчерпывающих наши информационные ресурсы. Общий фокус этих источников приходится, в том числе, как раз на эпоху викингов, ибо предшествующие события существенно слабее освещены письменной традицией, для последующих же эпох, напротив, уже археологические источники дают лишь вспомогательную информацию. Именно поэтому Скандинавия эпохи викингов (конец VIII–XI вв.) давно и успешно подвергается компаративистским исследованиям, результаты которых позволяют вполне рельефно охарактеризовать базовые черты и конкретные проявления культуры региона в этот период.

Вместе с тем совершенно отчетливо ощущается крайняя односторонность взгляда на этот период — односторонность прежде всего хронологическая. Вся предшествующая история культуры Северной Европы неизбежно оказывается в тени периода заморских походов скандинавов в VIII–XI вв. Между тем культура Скандинавии, да и германских континентальных племен начала и середины I тыс. н. э., была не менее, а во многих отношениях существенно более ярким явлением. В данном случае мы имеем дело с классической аберрацией, когда более близкое кажется более значимым, более известное — одновременно и более существенным. В действительности же дело обстоит как раз наоборот: чем раньше «переведена стрелка» на пути культурной истории, тем дальше расходятся культурные потоки и, соответственно, тем существеннее изменения, порожденные именно этой «цивилизационной развилкой» в наши дни.

Северная Европа в течение нескольких столетий, предшествовавших началу походов викингов на Запад, прошла длительный и чрезвычайно интересный путь развития. Будучи прародиной нескольких этнических общностей, кардинально изменивших историческую судьбу европейского континента, — в частности, кельтов и германцев, — она на рубеже старой и новой эры послужила отправной точкой большинства импульсов, сформировавших в результате новую средневековую Европу. Великое переселение народов, осуществлявшееся, прежде всего, германскими племенами, стало мощнейшим культурогенетическим импульсом. Но в результате импульс этот, отраженный и несколько измененный, вернулся на Север, инициировав формирование чрезвычайно самобытной и яркой культуры вендельского времени (VI–VIII вв.). Вендельская эпоха не только стала одной из вершин североевропейского культурного пространства, но и послужила базой окончательного формирования «цивилизации северных морей», расцвет которой пришелся на эпоху викингов. Это единство явилось своеобразной альтернативой почти угасшему в тот момент очагу средиземноморской цивилизации. Характерно, что именно скандинавская версия «героического века» стала эталонной на весьма обширных пространствах от Британских островов до Урала.


Северная Европа

Периоду, предшествующему походам викингов, вообще не повезло. Источники, относящиеся к раннему периоду северной истории, немногочисленны и специфичны. Археологические находки остаются важнейшей категорией подобных свидетельств, но их информационная ценность несколько снижается как широтой возможной интерпретации, так и относительной скудностью самого источникового фонда. Что касается письменных свидетельств, то, помимо их крайней немногочисленности, на наши выводы оказывает влияние тот факт, что почти все они в известном смысле ретроспективы — в куда большей степени, чем источники по периоду викингов. Будучи отделены от освещаемой эпохи еще более существенным хронологическим промежутком, они априорно требуют еще большей предварительной «препарации» и «настройки на волну» времени, очищения от заведомых модернизирующих примесей.

Эпоха римского железного века (I–IV вв.) стала эпохой рождения нового мира. Будущие хозяева Европы — племена германцев — выходили на историческую сцену. Германский мир бурлил новыми идеями, желаниями, импульсами, он был открыт внешнему влиянию как никогда прежде и редко — потом. Бурные процессы этно- и культурогенеза, шедшие в Европе, определили ее лицо на все последующие полтора-два тысячелетия — вплоть до сегодняшнего дня. И Скандинавия была регионом, откуда началось это движение. Общеизвестна дискуссионность роли Скандинавского полуострова в процессе инициализации эпохи Великого переселения народов, однако мы вряд ли можем сомневаться в том, что регион Датских проливов был родиной, а быть может и прародиной, большинства племен, составивших основу новой Европы. Бедность Севера ресурсами и населением не может заслонить его чрезвычайно активной сущности, несопоставимой со своей материальной базой, сущности, которая в конечном итоге и создала в античном этногеографическом сознании тот самый нордический образ «vagina nationum». Мы же не имеем возможности считать современный этап изученности проблемы даже промежуточным финишем.

Некоторые аспекты оказываются практически незатронутыми традиционными науками. Так, на фоне блестящих аналитических исследований древнегерманского искусства (представленных, в числе последних, монографией М. Гэймстер) отсутствуют — едва ли не со времен выдающегося шведского историка искусств Б. Салина — попытки глубокого анализа произведений большей семантической глубины, не связанных напрямую с изображениями животных или связанных с ними через последовательную цепочку символических образов, восходящих в конечном счете все к тому же миру животных.

Стоит отметить, что особенно важно рассматривать эпоху Великого переселения народов в неразрывном единстве с культурной историей скандинавской «метрополии». И дело здесь не столько в несомненном возвращении на историческую родину отдельных германцев и, быть может, каких-то коллективов, столько в том, что скандинавы и эпохи викингов, и, тем более, вендельского времени жили в мире эпических образов, сформированных этим бурным временем. Практически все известные нам «кирпичики» северной культуры, фиксирующие достаточно архетипические черты «джентльменского набора» сознания и поведения скандинавов вплоть до полного торжества христианской доктрины, в конечном счете восходят именно к эпохе Миграций.

Отдельные стороны культурной жизни Севера не получили еще должного отражения с точки зрения их философского анализа как культурных феноменов. К числу таковых относится зарождение и развитие рунической письменности. Постоянно пополняемый фонд старшерунических надписей дает пищу для поиска аналогий в сопредельных и отдаленных знаковых системах и для выводов, касающихся особенностей, дифференцирующих северогерманскую культуру в ряду других архаических культур. Рассмотренная как система знаков с многоуровневым смыслом, руническая письменность представляет собой благодатное поле для исследования характерных особенностей менталитета древних скандинавов.

Что касается последнего периода, попадающего в сферу нашего внимания — вендельской эпохи, — то она продолжает оставаться не только во многом загадочной, но и практически неизвестной отечественной аудитории. Процесс создания первых надплеменных сообществ, основанных изначально на общности культовой практики, то есть в конечном счете на общих идейных доминантах большого количества людей, являющийся одной из важнейших характеристик времени, находит относительно однопорядковые исторические соответствия («реформация» языческого пантеона русским князем Владимиром, тогда еще не Святым). В свою очередь сами центростремительные тенденции в культово-идеологической сфере в Скандинавии — в доступной рассмотрению части — служат блестящей эталонной моделью для аналогий.

Вендельское время воистину было коконом, в котором окончательно сложился и вызрел весь тот набор ценностей и характерных особенностей северной цивилизации, который и был выплеснут в окружающий мир с началом экспансии викингов. Именно этот набор, своеобразный «экспортный вариант» северной культуры, определил самобытность и саму потенциальную возможность внешней культурной экспансии. Одновременно необходимо помнить, что сам стереотип образа жизни общества, в котором важнейшее место играла составляющая грабительских, торговых и колонизационных походов, всецело сформировался уже в вендельскую эпоху. На просторах Балтийского моря скандинавами были опробованы и доведены до совершенства все те формы экспансии и культурного экспорта, которые были обращены на Западную Европу после 793 г. В этом смысле эпоха викингов началась по меньшей мере за три столетия до ее «официального» начала и имела вдвое большую хронологическую протяженность. Рассуждая о начале походов викингов на рубеже VIII–IX вв., мы предпочитаем точку зрения западного хрониста бесконечно более важной и объективной точке зрения жителя самой Скандинавии. Культурный перелом, разделивший архаическую эпоху и время внешней экспансии, всецело свершился в середине I тыс. н. э.

Существенно то, что тщательный анализ вендельской культуры, с точки зрения уникального набора дошедших до нас образов, является нерешенной пока задачей. Наибольший интерес, разумеется, вызывает идейное наполнение образов, сопровождающих оружие и украшения, как наиболее насыщенные семантическими слоями объекты культуры. Формирование специфической дружинной субкультуры со своим набором ценностей, отчетливо противопоставленных ценностям рядовых членов общества, определяет наш интерес к проблеме дружинного самосознания, а также к проблеме восприятия воина-дружинника, как и воина-викинга, со стороны социума. Для нас особенно важна именно эта составляющая северной культуры, оказавшая существенное влияние на Восточную Европу и Русь в частности.

Богатейшая культура Венделя была хотя и уникальной, но все же частью общеевропейской культуры. В то же время у нас мало достоверных сведений о связях Севера с остальным миром. В известном смысле начало походов викингов было для западных европейцев открытием Скандинавии, чего нельзя сказать о самих скандинавах, достаточно хорошо знакомых по крайней мере с ценностями, бывшими в ходу, например, на Британских островах.

Любая самая маломасштабная информация, самый скромный вывод, полученный при анализе этого материала, являются бесценным подспорьем в понимании особенностей путей развития Северной Европы в эпоху раннего Средневековья. Уникальность региона и времени в том, что они являются идеальной моделью поля исследования, лежащего на стыке многих дисциплин. Только комплексный, прежде всего культурологический, подход обеспечивает некоторую адекватность исследования. Именно культурологический анализ, не сводящийся к построению причинно-следственных цепей из фактов и логических связок, но заключающийся в реконструкции континуальных характеристик локальной цивилизации, не только допустим, но и является несомненным императивом исследовательской практики.

Целью данного источников и древнесеверной и германского показательной первостепенных исследования является многосторонний анализ всех доступных категорий вытекающая из него комплексная характеристика двух больших эпох (древнескандинавской) культуры — римского железного века (I–IV вв.) железного века (V–VIII вв.) с особенным внимание к наиболее части последнего — эпохе Вендель (550–800 гг.). В качестве аспектов данной задачи предполагаются:

Характеристика комплекса культурных стереотипов, обеспечивавших взаимодействие человека Севера с окружающей средой, и типологических особенностей сущностных аспектов и феноменов материальной скандинаво-германской культуры: длинного дома и скандинавского корабля как симметричных и взаимно уравновешивающих друг друга высших проявлений стабильности и мобильности.

Осмысление генезиса военной дружины в качестве важнейшей культурной коллизии эпохи, на скандинавской почве приводящей к сопутствующим ей акцентированным моментам в развитии обслуживающих ее эпоса, мифологии, прикладного искусства, комплекса обычаев и суеверий. В результате возникает наиболее эффективный стадиальный институт — дружина викингов, являющаяся моделью для подражания и копирования в сопредельных культурах.

Анализ процесса формирования скандинавской мифологии, базирующийся на принципе разновременности генезиса сюжетов, отслеживаемого по дифференциации реалий в мифологической традиции. Главным динамическим импульсом представляется постепенное замещение (шедшее с рубежа эр до вендельского времени) в германской мифологии общеиндоевропейской версии, связанной с верховенством в пантеоне громовника Тора, на собственно германо-скандинавскую, «одиническую» придавшую неповторимый колорит скандинавскому мировосприятию и симметричную возрастанию роли военных вождей и дружин.

Комплексная характеристика скандинавской эпической традиции демонстрирует ее отчетливую противопоставленность и явную разновременность с традицией мифологической. В центре внимания эпоса находился герой эпохи Переселений, действующий в мире реалий по преимуществу вендельского времени.

Искусство Севера анализируется в двух основных аспектах: как реликтовое воплощение архаических, в том числе и пережиточно-тотемистических, мотивов германской ментальности, а также как индикатор перелома в культуре, сделавшего ее подчеркнуто агрессивной и экстравертной. Анализ некоторых категорий памятников позволяет хронологически локализовать завершение этого перелома в пределах вендельского времени. Важным представляется рассмотрение символов и образов эпохи Великого переселения народов, запечатленных как в произведениях малой пластики, так и в эпосе, в качестве непосредственной хроники культурной трансляции, поиск в них отражения тех идей, которые являлись краеугольными для культурного самосознания северных германцев в течение многих столетий.

Руническая письменность служит примером творческой переработки и синкретизма собственных и заимствованных традиций, имеющего своим результатом генезис оригинальной системы письма, по своим культурным функциям не совпадающей с функциями аналогичных знаковых систем в культурах-донорах. Изначальное игнорирование нарративной составляющей искусства рунического письма в пользу его магическо-сакральной и мемориальной сущности наложило отпечаток на стилистику, форму и содержание эпиграфических памятников Севера всех эпох. Одновременно анализ отдельных памятников и их категорий позволяет делать выводы о механизмах культурной трансляции и саморазвития культурных феноменов.

Большой интерес представляет и общая оценка культуры Северной Европы I–VIII вв. н. э. с точки зрения ее прасимволической сущности (О. Шпенглер) или «стиля» (А. Кребер), а также вычленение универсальных черт, отчетливо проявляющихся на скандинавском материале, однако свойственных архаической культуре в целом и культуре как таковой — в частности, механизма взаимодействия культур.

Культура СЕ I–VIII вв. была одной из важнейших основ непрерывно формирующейся общеевропейской культуры. На протяжении длительного времени, далеко выходящего хронологически за рамки рассматриваемого периода, культурные импульсы Севера существенно влияли на ситуацию на континенте. С началом новой эры и массового движения демографических и культурных потоков это влияние усилилось и в середине I тыс. н. э. вылилось в формирование общности раннесредневекового европейского Запада, основой культуры которого являлся североевропейский (германский по преимуществу) культурный субстрат, подчинивший себе и ассимилировавший реликты античной культуры.

К середине I тыс. н. э. в СЕ формируется локальная цивилизация, отвечающая всем основным типологическим признакам структуры этого типа: интерэтничностью; сходным типом материальных форм культуры и идентичными характеристиками «идеологического пространства»; осознанием собственной внутренней цельности.

Среди важнейших характеристик северной культуры — относительная гомогенность и внутренняя устойчивость, высокая степень творческой активности по отношению к внешним заимствованиям. Начиная с середины I тыс. н. э., с переходом к преимущественно внутреннему саморазвитию Скандинавии и относительной культурной изоляции от ее материковой Европы, особое значение приобрели тенденции накопления сил и генерация механизмов культурной трансляции. Локальные особенности выдвинули на передний план специфическую североевропейскую форму активности — морской поход, становящийся с IV–V вв. неотъемлемой чертой северного образа жизни.

Исследование культуры СЕ позволяет пересмотреть тезис о кардинальных изменениях, произошедших в ней в конце VIII — начале IX столетия. Эпоха викингов (VIII–XI вв.) по всем основным характеристикам была органическим продолжение вендельской эпохи (VI–VIII вв.), что заставляет нас рассматривать эти периоды как единую культурную эпоху, хронологическая трансформация характеристик которой не выходит за рамки внутренних культурных колебаний локальной цивилизации.

II
Культура являет собой, прежде всего, устойчивую традицию выполнения тех или иных существенно важных для человека и общества функций — традицию, объединяющую либо, напротив, отличающую одну группу от другой. Если использовать терминологию А. Тойнби, она представляет собой совокупность стереотипных «ответов» на определенные «вызовы», принятую и наследуемую в данном обществе. Культура, без сомнения, также и деятельность. Одна не просто деятельность сама по себе, но именно стереотипный образ долженствующей деятельности.

«Антропометрический» характер культуры определяет своего рода цикл ее воспроизводства, который напрямую связан с циклом человеческой жизнедеятельности. В соответствии с этим культура в целом может быть рассмотрена, прежде всего, как совокупность культур, в рамках каждой из которых дается способ решения блока проблем. Встающих перед личностью/группой в процессе жизни. В качестве безусловно универсальных, то есть свойственных практически любому человеческому сообществу, аспектов культуры выделяются следующие:

1. Рождение. Вся совокупность многообразных действий, ритуалов и традиции, преследующих цель воспроизводства (зачатия) ребенка, его вынашивания и собственно рождения, а также непосредственно следующих за рождением действий, связанных с еще несоциализированным новым членом сообщества.

2. Воспитанание и обучение. Многообразная и многоступенчатая система мероприятий, порой краткая, однако зачастую растягивающаяся на значительный период жизни, направленная на социализацию, введение ребенка/молодого человека в общество и адаптацию в нем в качестве равноправного/занимающего соответствующую социальную нишу субъекта. Системы передачи опыта в самом широком и общем смысле слова. В этом контексте в современном обществе многоступенчатая адаптация не прекращается фактически на протяжении всей активной фазы жизни человека.

3. Производство. Совокупность способов решения важнейшей и вечной проблемы человечества — жизнеобеспечения в широком смысле слова. Именно в рамках этого аспекта культурной деятельности зародилось само понятие «культура», пришедшее из описания земледельческой практики. От весьма примитивных форм поддержания жизнедеятельности — собирательства и охоты 0 человечество перешло к подлинно «культурным» «ответам» на основной «вызов» — земледелию, скотоводчеству и ремесленному производству, поднявшись затем до практически неподвластных осмыслению возможностей преобразования материи. В настоящее время подавляющее большинство усилий в сфере производства затрачивается на действия избыточные, намного превышающие реальные потребности развития обществ в собственно жизнеобеспечении своих членов, однако сущность производственной сферы осталась неизменной: создание благ, предназначенных для потребления человеком, пусть и в чрезвычайно опосредованной, а порой и извращенной форме.

4. Бытовая культура. Своего рода «локальный вариант» культуры жизнеобеспечения, ограничивающийся обустройством человеком или группой (например, семьей) собственной повседневной жизни, чаще всего не связанный непосредственно с производственной культурой (если производство не вплетено в быт). Жилище, одежда, уход за телом, стереотипы поведения в непосредственной сфере — лишь наиболее отчетливые составляющие культуры быта.

5. Культура питания. Еще более «локальный», если угодно, вариант культуры жизнеобеспечения. Быть может, он мог бы органично включаться нами в предшествующий пункт списка, если бы не чрезвычайная значимость акта потребления пищи и пития в любом социуме, сотворенном человеком. Не будет преувеличением сказать, что в каждой культуре (в особенности в традиционной) действия, связанные с едой и питием, являются одними из наиболее важных и культурообразующих факторов, обрастающих колоссальным многообразием обычаев, традиций и ритуальных действий. Ведь пища — не только главный фактор поддержания жизни и связующее звено между членами социума. Вероятно, любое общество достаточно рано приходило к осознанию известной максимы: «человек есть то, что он ест». Добавим: «и как он это ест».

6. Половая культура. Различие между полами, свойственное человеку разумному как высшему биологическому существу, предопределило мощнейший внутренний источник энергии, изначально заложенный в любом социуме, каковой источник, регулярно себя обнаруживая, является важнейшим культурообразующим фактором. Брак, семья, а также все многообразие внебрачных «ответов» на второй важнейший «вызов» природы — вот основа этого культурного слоя.

7. Социально-коммуникативная культура. Отношения и связи между членами общества, в основе которых лежит осознание равенства либо, напротив, определенной иерархии; культура общения, основанного на необходимости или дружеских связях и т. д. Сюда же должны быть фактически отнесены и аспекты культуры передвижения, транспортной культуры, как важного коммуникативного средства.

8. Информационная культура. Совокупность способов накопления, хранения и передачи информации как в пространстве, так и во времени — от примитивного письма и устной традиции архаических обществ до паутины Интернета и телепатической передачи данных, а также неизвестных еще средств фиксирования информации. Значительной частью информационного поля является также мир символов и знаков. Быть может, по своему «весу» они вполне сопоставимы с информационными массивами иного толка, однако абсолютная включенность символа-знака в контекст информационного сферы не позволяет выделить его в отдельную категорию аспектов культуры. На определенной стадии развития общества от информационной культуры отпочковывается культура научного познания как высшая рационалистическая форма постижения реальности. Ее можно было бы рассматривать как некое самостоятельное подразделение, если бы она могла претендовать на всеобщность и была связана со всеми эпохами и жизни человечества, однако определенная хронологическая и географическая узость бытования научного знания препятствует такому выделению.

9. Религиозно-мифологическая культура. Весьма рано возникающая совокупность представления людей о высших силах, которые влияют на жизнь людей и влияние которых можно так или иначе скорректировать путем определенных физических или вербальных ритуалов. От «естественных» форм наделения сверхъестественным содержанием окружающей природы человечество пришло к идее монотеизма и причудливо дифференцировало ее, не забыв, впрочем, и традиционных представлений о мире богов.

10. Искусство. Универсальный пласт культуры, к которому в примитивных теоретических построениях она чаще всего и сводится, в действительности включает в себя не только совокупность реализуемых идей, на самом деле сводимых к нескольким десяткам архетипических сюжетов, кочующих от эпохи к эпохе и от народа к народу.

Более интересна другая составляющая культуры — преемственное наследование и новооткрывание приемов художественного творчества. Как смешивать краски, резать дерево, тесать мрамор, описывать словами природу или переживания человека, то есть, в конечном счете, реализовать свой внутренний мир и позволить другим его ощутить, — все это важнейшие составные художественной культуры.

11. Военная культура. Поставленная на предпоследнюю позицию в списке, как один из наиболее популярных «интерфейсов» царства Харона, культура войны в действительности занимает едва ли не главенствующее положение во всем многообразии аспектов жизнедеятельности человека. Война, наряду с миром, является столь же естественным состоянием человечества, как естественными состояниями материи являются покой и равноускорительное движение. Более того, никому и никогда, вплоть до изобретения машины времени, не удастся доказать, что было первично — оружие или орудие, был ли целью первого олдувайского рубила, созданного обезьяночеловеком, череп газели или все же череп собрата, претендующего на эту газель. Богатейшее наследие стратегии и тактики разных эпох, воинские ритуалы и традиции, мундир и доспех, отношение мирного населения к человеку воюющему и солдата — к мирному населению, военное самосознание и мифология — все это в совокупности составляло и составляет в каждом обществе одну из центральных культурообразующих платформ, порою выходя на первый план.

12. Культура смерти. Переход человека в небытие или инобытие, откуда никто не возвращается, являлся важнейшим фактором культурогенеза — без сомнения, им были порождены все первые представления о высших силах. Последнее событие в человеческой жизни обросло за время существование цивилизации массой сложнодифференцированных представлений и обычаев, норм, которым следовал как сам виновник происходящего при жизни, предуготовляя себя к последнему переходу, так и окружающие до, в процессе и после свершившегося. Возникали культуры, в которых вся жизнь становилась подготовкой к смерти (древнеегипетская), культуры с развитым институтом добровольной смерти (японская) и т. д. В некоторых культурах акт умирания достаточно четко фиксируется в связке с разнообразными ритуалами плодородия, замыкая, таким образом, жизненный цикл.

Различаются эти культурные аспекты как проблемной ориентированностью, так и хронологической взаиморасположенностью на «линии жизни». Некоторые из них могут реализовываться исключительно последовательно (рождение и воспитание), другие же — в том числе и параллельно (религиозная, информационная, военная, бытовая и др.)

Число «12» в данном случае является достаточно произвольным, и ничуть не лучше, скажем «15» или «7»; вычленение аспектов культуры допускает и иное разграничение сфер ответственности. Что-то остается «за кадром» — например, существует соблазн выделить особую сферу спорта и физической культуры, однако она всегда существует как составная часть бытовой, военной и т. д. и лишь в XIX в. оформляется как относительно самостоятельный аспект.

Суммируя вышеизложенное, мы видим, что на первый план в определении сущности культуры выдвигается способ, традиционным алгоритм, «ноу-хау», то есть, в конечном итоге, — способ, технология. В данном контексте пугающее ортодоксального гуманитария слово не имеет никакой связи с вульгарным техницизмом. Слово «технология» лишь является наиболее исчерпывающим для определения способа — того, как это делается.

В самом деле, принадлежать к некой культуре, быть культурным человеком и означает — принимать и использовать определенный, традиционный для данной общности или группы способ решения круга задач, которые встают перед человеком в течение его жизни. Я принадлежу к той же культуре, что и ты, ибо оба мы делаем то-то и то-то именно таким образом, а третьего, которые делает это иначе, мы считаем некультурным или инокультурным. Это не значит, что культура совпадает с деятельностью, — культура является идеальным образом того, как надо осуществлять деятельность, культура существует только в сознании человека и по отношению к деятельности выступает как своего рода шаблон или инструмент. Культура не совпадает и с традицией, так как традиция — понятие достаточно аморфное, однако очень близко с ней соприкасается.

В соответствии с этим здесь и далее под культурой понимается вся совокупность традиционных способов, методов, технологий — как в духовной сфере, так и в сфере материальной — решения проблем, выдвигаемых перед человеком природой и обществом. Резюмируя этот вывод, мы получаем определение: культура — совокупность традиционных способов человеческого существования.

Такое определение, не будучи, возможно, универсальным и всеобщим, обладает двумя совершенно неоспоримыми преимуществами. Первое состоит в его содержательной лаконичности. В полном соответствии с известным принципом «бритвы Оккама», высказывание, которое доступно дальнейшей редукции, вряд ли может с полным правом претендовать на статус дефиниции. Усложнение определений ведет не к более адекватному отражению определяемых ими реалий, а к затруднению исследовательской работы и, в конечном счете, невозможности понимания сущности событий. Да, оценивающая система должная быть на порядок сложнее оцениваемой, но избыточное усложнение орудий, инструментов познания, к каковым и относятся дефиниции, ведет лишь к большей кропотливости операций и поломкам «инструмента».

Второе же достоинство предлагаемого определения заключено в то, что оно напрочь исключает привнесение в научное понимание термина «культура» какого-либо узкоспециального, эмоционального или морально-этического оттенка. Будучи явлением достаточно универсальным, культура ни в коем случае не может быть сведена ни ко всему своеобразию художественного творчества человечества, ни к искусству как явлению. Тем более не может она быть отождествлена с какими-либо формами жизнедеятельности социума и составляющих его индивидов, которым приписывается «положительное» значение с моральной точки зрения, — в противовес и вопреки другим формам, этически якобы «отрицательным». Антитеза «культура-бескультурье» всецело принадлежит сфере бытового сознания, не имеющего прямой связи ни с предметом, ни с методом настоящего исследования, равно как и с системой научного познания вообще.

Таким образом, культура представляет собой своеобразную субстанцию, своего рода прослойку между человеком и остальным материальным и идеальным миром, человеком изменяемым, но отнюдь не сами предметы или явления этого мира. Культура — равно продукт человеческого сознания и практической деятельности. Она может передаваться от личности к личности и от группы к группе отчасти неосознаваемо, генетически (но лишь в ничтожной мере), но главным и основным образом — через заимствование и обучение во всем многообразии их форм. Это своего рода связующее звено, своеобразный «приводной камень», с помощью которого человек реализует свою главную функцию преобразователя материи.

История в системе наук и научного познания в целом занимает, без сомнения, особое и привилегированное положение. При панорамном взгляде на мир вообще она охватывает своим влиянием практически все сферы бытия — ибо все, что свершилось, что было, — к какой бы отрасли человеческой деятельности или прошлого природы оно ни относилось, — всецело принадлежит (или может принадлежать потенциально) исследовательскому полю исторической науки. История, таким образом, универсальна и всеобща.

Учтем, что будущее еще не произошло, не состоялось. Настоящее же неуловимо, ибо представляет в действительности «миг между прошлым и будущим», то есть практически не существует, не имея реальной временной протяженности и осознаваясь нами лишь post factum, преимущественно в своем результате. «Линейка визира» нашего сознания скользит по непрерывно текущему потоку времени, и только то, что непосредственно находится в поле зрения небольшой прорезки этого «визира» и практически не имеет улавливаемой сознанием продолжительности, и может быть воспринято нами как настоящее. По существу, настоящее — это наиболее близкий нашему восприятию бесконечно краткий отрезок прошедшего — не более того.

Остается прошлое как единственная объективная реальность доступная нам в различных формах восприятия. И, в соответствии с этим тезисом, практически любое событие, явление или объект, существующий или существовавший в прошлом, относятся в той или иной степени к ведению истории.

Однако это, наиболее общее и универсальное, понимание истории не может заслонить от нас того обстоятельства, что историческая наука все же имеет свой, пусть сегодня и не вполне адекватно очерченный, круг задач и предметов исследования. Еще сравнительно недавно, несколько десятилетий назад, вопрос о предмете истории как научной дисциплины практически не стоял. Будучи определен в самом начале пути исторической науки, еще древнегреческими «отцами-основателями»: Геродотом, Фукидидом и их последователями, он, предмет, оставался незыблемым и самоочевидным.

Детальное описание прошлого, последовательности событий, биографии политических деятелей, а также попытка установления правдоподобной причинно-следственной связи между событиями, построение своего рода каузальных цепей — все это представало как вполне адекватно исчерпывающее функции истории занятие.

В свете определенного кризиса, развивавшегося с рубежа ΧΙΧ-ΧΧ столетий и усиленно прогрессировавшего на протяжении всего XX века в мировой науке о прошлом, не утихают дискуссии не только о методе, но и о предмете исторического познания. Так называемая «новая историческая наука» предполагает, в частности, переключения внимания с преимущественно политической и экономической, «традиционной» сферы, на «историю ментальностей», малых групп, костюма и быта, повседневной жизни людей, истории пищи и пития; переключение с истории великих личностей и институтов на историю масс — в конечном счете, вновь личностей, но только уже другого уровня.

Зарождение культурологии как науки, вне всякого сомнения, носило и продолжает носить сейчас черты своеобразной «реконкисты» в том смысле, что сопряжено с отвоевыванием у истории определенной части ее поля исследования. Культурология, так же как культуроведение и философия культуры, находит предмет своего исследования на поле, открываемом историками, и, в несколько меньшей степени, археологами, этнографами, филологами и социологами. Других источников у культурологии не существует, как не существует у нее другого предмета исследования помимо культуры, созданной и создаваемой человеком.

Отчасти пересекаясь с историческими дисциплинами в исследовательском поле, культурология и философия культуры, несомненно, имеют свой предмет и метод исследования, не совпадающий с историческими. Сущность этой дифференциации в следующем. Часто достаточно упрощенно и примитивно различие усматривается в том, что истории надлежит исследовать социально-экономическую и, быть может, политическую содержательную составляющую прошлого, на долю же культурологического блока выпадают вопросы, связанные с искусством и «культурой» в бытовом понимании, мифологией и религией. В лучшем случае сюда включаются вопросы эволюции политических взглядов, форм человеческого общежития и другие социологические составляющие. Нетрудно заметить, что этот взгляд является прямым наследником вульгарного марксизма, бурным цветом процветшего в недалеком прошлом в нашей стране и едва не похоронившего под своими обломками все истинное и рациональное содержание теории исторического и диалектического материализма. Очевидно, что истории отдается базис, а культурология получает в «удел» надстройку. Обеднив первую дисциплину, последователи этого взгляда напрочь лишают корней вторую.

Поясним это на примере. Рассмотрим любой фрагмент средневековой истории, связанный, скажем, с каким-либо из значительных событий. В силу персональной привязанности автора и близости к месту и времени, которому посвящена работа, пусть это будет незаслуженно забываемое порой сражение при Стэмфордбридже 25 сентября 1066 года.

Следуя вышеозначенному примитивизированному взгляду на предмет и функции культурологии, мы неизбежно должны признать, что для культуролога здесь не остается решительно никакого места для приложения своих усилий. В самом деле, битва и все, что было связано с ее подготовкой, проведением и последствиями, не принадлежит к числу запечатлевшихся в веках феноменов духа, объектов искусства или эстетических ценностей. Лишь историк обязан вскрыть политические причины, к ней приведшие, экономическое состояние противоборствующих сторон, материальные возможности (в том числе демографические и экономические), транспортировку войск к месту сражения, его ход и применявшуюся тактику (в том числе новшества, привнесенные в нее), понесенные потери и опять-таки политические и экономические последствия этого сражения. Единственным предметом, с говорками подлежащим культурологическому анализу, в этом случае может выступать посвященный битве фрагмент «Саги о Харальде Суровом» Снорри Стурлусона, записанной почти два столетия спустя после описываемых событий, ибо она, без сомнения, является фактом художественной культуры.

Между тем под внешним маскирующим покровом социально-экономической одноцветности проступают контуры проблем, без которых мы никогда не получим адекватного представления о битве и, в конечном счете, не поймем ее содержания.

Норвежцы и англосаксы, сошедшиеся на поле брани под Стэмфордским мостом неподалеку от Йорка в Северо-Восточной Англии, были в этническом смысле чрезвычайно схожи и родственны. История этих народов напоминает историю братьев-близнецов, разлученных в достаточно раннем возрасте, жизнь и судьба которых сложилась оттого по-разному. Англы и саксы, выбив столетия назад кельтов из Британии в Уэльс и Корнуолл, переняли от них достаточно много, чтобы стать, по существу, новым этносом. Христианизация, заставшая их на очень ранней стадии развития, превратила эти племена в весьма своеобразное общество, где наряду с глубокими христианскими основами мирно продолжали существовать многочисленные языческие пережитки — погребение в Саттон-Ху, относящееся примерно к 625 году, дает чрезвычайно рельефный пример совершенно нордического, неотличимого от синхронных скандинавских, обряда, по которому был захоронен король, живший в христианскому окружении и, возможно, сам склонявшейся к этой вере. В дни Стэмфордбриджа Англия была сугубо христианской страной, население которой слагало и записывало языческие эпические поэмы («Беовульф») на вполне северном языке, продолжало порой употреблять руническую (по сути своей языческую с магической основой) письменность и воспринимало северных скандинавских пришельцев-завоевателей как непосредственную угрозу не только независимости, но и собственной идеологической самобытности. И не без основания.

Противники-норвежцы, отправившиеся в поход, который историки считают последним походом викингов, шли за королем, коему исповедание христианства не мешало творить вполне языческие прегрешения, в том числе и к вящей славе самого христианства. Большая часть из них если и была христианами, то только по факту принятого крещения, сохраняя в душе и сознании все те грозные идеалы героического века, которые веками и тысячелетиями усваивались их предками. Несомненно, король норвежцев мог достаточно убедительно и вполне по христиански аргументировать мотивы своего выхода на поле битвы. Но подавляющему большинству его воинов, с боевым криком шедших в атаку, мерещились над полем скорее крылья валькирий, чем плащ Девы Марии. Рай, который предлагал им Один, был по-прежнему понятнее, проще и притягательнее, чем рай, обещанный Христом.

Воины двух армий говорили по сути на диалектах одного языка. Символом этого служит то, что оба короля носили одно и то же имя, и хотя традиционная письменная историография упорно именует обладателя английского трона Гарольдом (в оригинале Harold), а его скандинавского коллегу Харальдом (в действительности Harald), нет сомнения, что из глоток сражавшихся воинов эти имена вылетали в одинаковой огласовке. И это лишь краткая вводная экспозиция, почти этнографического свойства, за которой разворачивается грандиозная картина битвы во всем ее многоцветий.

Зададимся вопросом: каким был мир в глазах участников сражения? Ведь страны, которые были для них родным домом, разнились между собой. Англосаксонская Британия, островное христианское королевство с довольно многочисленными уже тогда городами, была одним миром, — преимущественно хуторская, изрезанная фьордами Норвегия — совсем другим. А это накладывало отпечаток на многие стороны сознания. К примеру, тот самый лучший мир, в который предстояло отойти многим участникам сражения, виделся им по-разному: не вызывает сомнения, что Вальхалла всегда представала перед мысленным взором северянина в виде хутора богов, и скорее всего это представление было экстраполировано на христианский рай у тех, кто уже переступил границу язычества, — некоторые из них никогда не видели других поселений, в сознании просто не существовало образа иного типа совместного проживания людей.

Сам конунг норвежцев Харальд Хардраде, Харальд Суровый Правитель, испытал на себе столько культурных воздействий, что с полным основанием мог называться космополитической личностью, и уж наверняка — самым «космополитичным» государем своего времени. Проведя юность и молодость при дворах Ярослава Мудрого на Руси, императора Византии, проявляя героизм и доблесть в бесчисленных сражениях с арабами и другими врагами Империи на всем Средиземном море, участвуя в интригах византийского двора, отсылая в Киев скальдические строки,посвященные будущей жене Елизавете Ярославне, он пропустил через себя, пожалуй, почти все основные культурные импульсы, которые мог испытать человек Средневековья. А сколько дружинников, прошедших с ним все трудности его жизненного пути, испытали тот же набор воздействия до того, как выйти на поле Стэмфордбриджа?

Какие идеалы заставляли идти в бой тех и других? Жажда героической гибели в бою, обуревавшая викингов и их предков столетиями, не исчезла, да и не могла исчезнуть вдруг и бесповоротно, а, напротив, соединившись с рвением христианских неофитов, приобретала на завершающей стадии эпохи викингов черты почти исламского фанатизма.

Как чувствовали себя англичане, защищавшие свою землю и своего короля? Забыли ли они вовсе свое языческое прошлое, не отличавшееся от прошлого (и почти что настоящего, заметим) их визави? Мог ли кто-то из них предполагать, что, выжив и победив в этом сражении, через три недели падет в нескольких дневных переходах от него в бою при Гастингсе, сметшем с лица земли старую Англию и породившем новую, нормандскую? Ведь флот Вильгельма Завоевателя у берегов Нормандии уже заканчивал приготовления и поднимал паруса.

Но это сфера чистого духа, если угодно, «мнений». Зададимся вопросом — что такое битва вообще? Обывательское «эмоциональное» понимание культуры тщится противопоставить понятие «война» и «культура» как взаимоисключающие. Между тем военные действия, сопровождавшие историю человечества всегда и повсюду, а также высшее и концентрированное проявление боевых действий — сражение, являются проявлением одной из важнейших составляющих культуры — культуры войны. Весь круг вопросов, связанных с неисчерпаемым богатством материальной культуры оружия, орнамента, его украшавшего, и семантики, в нем заключенной, идеологической подготовки воина — индивидуальной и коллективной, богатейшего наследия стратегии и тактики разных времен и народов, образцов и идеалов для подражания в бою, наконец, всей системы военной этики как по отношению к соратнику, так и к противнику, сражающемуся или уже поверженному, — весь этот круг вопросов составляет пространнейшее поле для анализа и исследования.

Но — чьего исследования и — какого анализа? Столетие назад ни у кого не возникло бы сомнения в ответе — конечно, исторического. С точки зрения вышеупомянутого примитивного «разделения труда» культурологов и историков на этот вопрос ответить практически невозможно.

Возьмем для примера вещь, находящуюся в фокусе всего этого комплекса вопросов и явлений, — конкретный предмет вооружения, будь то каролингский меч, копье или секира. По чьему ведомству он проходит? Пусть это будет меч как наиболее яркая смысловая доминанта Средневековья вообще. Его изготовил конкретный норвежский кузнец по франкскому образцу, десятилетиями находящемуся в моде в силу своей высокой эффективности, кузнец пометил его своим клеймом и украсил рукоять традиционным для Скандинавии орнаментом, а по лезвию пустил изображения двух змей, ибо таково было пожелание заказчика. Таким образом, создан некий артефакт, некий предмет, находящийся в поле определенной культуры и ею порожденный, до предела насыщенный символами и смыслами, да еще к тому же не одной, а нескольких культур.

Но кузнец смог изготовить этот меч лишь в силу того, что печь его давала достаточно жара, — несколько веков назад это было еще невозможно. Не один человек должен был пасти скот и ловить рыбу, чтобы кузнец мог посвятить все свое время совершенствованию навыков в самой работе над оружием. Сами навыки — следствие определенного развития общества, в котором разворачивается это действие, а тип меча стал известен далеким предкам кузнеца потому, что развитие их кораблей позволило доплыть до рейнских берегов, где создали «дизайн» этого оружия, и победить в бою его владельцев. Наконец, заказчик мог претендовать на часть таланта кузнеца лишь в силу того, что тот от него попросту зависел и экономически, и физически — жил, вероятно, в определенным образом подвластной ему деревне и при попытке приработка, сбыта меча «на стороне» мог бы просто лишиться жизни. И каждое слово из этого перечня — как и скрываемый за ним элемент культурного развития тайно или явно также запечатлено в этом мече. Стоит лишь взглянуть на него попристальнее.

Теперь попробуем отделить в этом сплаве проблем социально-экономические вопросы от сугубо культурных, по возможности не забывая о сущности термина colere — возделывать. Сделать это непротиворечивым способом практически невозможно, ибо границы всякий раз проляжет в новом месте, в полной зависимости от взглядов и подходов конкретного исследователя. И каждый из них будет по-своему прав.

Таким образом, не может быть подвергнут сомнению тот факт, что всякая попытка четкой и однозначной демаркации границы между столь близкородственными комплексными науками, как история и культурология, если не бессмысленна, то, по крайней мере, условна. Квинтэссенция вопроса заключена в том, что результирующие логики развития этих дисциплин стремятся в конечном счете к одной точке — максимально адекватному изучению и реконструкции культуры человечества как в ее конкретных проявлениях, так и в процессе развития, каковое изучение, в свою очередь, призвано оптимизировать ориентационные и «понимающие» функции человека.

Ограничение сферы деятельности исторической науки социально-экономическими вопросами так же ущербно, как резервирование за культурологией сбора этнографического материала и восторженного и малонаучного искусствоведения. Поля ответственности этих дисциплин взаимоналагаются в значительной своей части, поскольку ветвь, именуемая «культурологическим анализом», является законным наследником от брака истории культуры с философией — со всеми вытекающими отсюда правами и последствиями. А унылое коллекционирование дат и фактов — давно пройденный историей этап, необходимый и неизбежный, но являющийся лишь гумусом, на котором произрастает древо самопознания человечества.

В определенном смысле можно говорить о том, что история во главу угла ставит единичный факт былого, культурология же — континуальную протяженность явлений, традицию. Собственно говоря, весь кризис «старой» исторической науки, равно как и рождение «новой» — не что иное, как стремление европейских научных школ выйти из тупика, вызванного и спровоцированного иссяканием животворящего потока новых источников. Именно это исчерпание резервов экстенсивного анализа и породило в свое время переход к началу интенсивного изучения традиционных письменных источников и поискам источников новых.

Одним из краеугольных камней, лежащих в основании научного поиска и в настоящее время определяющих качественную составляющую последующих выводов исследователей, является понятие цивилизации. Дискуссионность вкладываемого в него смыслового содержания и сложность соотнесения его с базовым понятием культуры порождает разнобой во мнениях, не менее существенный, чем определение содержания самого феномена культуры.

Употребляя понятие «цивилизация», мы ведем речь о термине, который несет чрезвычайно большую семантическую и этимологическую нагрузку. Однозначной его трактовки, как известно, не существует ни в отечественной, ни в зарубежной науке. Слово «цивилизация», возникшее в середине XVIII в. в русле теории прогресса, употреблялось только в единственном числе как противоположная «варварству» стадия всемирно-исторического прогресса и как его идеал в европейско-центристской интерпретации. В частности, французские просветители называли цивилизацией общество, основанное на разуме и справедливости.

В начале XIX в. начался переход от монистической интерпретации истории человечества к плюралистической, обусловленной двумя факторами — последствиями Французской революции, обнаружившей несостоятельность эволюционистских воззрений на прогресс общества, а также огромным этноисторическим материалом, полученным в «эпоху путешествий», который обнаружил огромное разнообразие нравов и культурных институтов вне Европы и сам факт конечности, возможности гибели цивилизаций. В связи с этим стала складываться «этнографическая» концепция цивилизации, основу которой составляло представление о том, что каждый народ формирует свою собственную цивилизацию. В романтической историографии начала XIX в. с ее апологией почвы и крови, экзальтацией народного духа понятию цивилизации был придан локально исторический смысл.

В начале XIX в. Ф. Гизо, предпринимая попытку разрешить противоречие между идеей прогресса единого рода человеческого и многообразием обнаруженного историкоэтнографического материала, заложил основы этноисторической концепции цивилизации, предполагавшей, что, с одной стороны, существуют локальные цивилизации, а с другой — есть еще и Цивилизация как прогресс человеческого общества в целом. По мнению Гизо, цивилизация состоит из двух элементов: социального — внешнего по отношению к человеку и всеобщего; интеллектуального — внутреннего, определяющего его личную природу.

В раннем марксизме, унаследовавшем схему Л. Г. Моргана, термин «цивилизация» применялся для характеристики определенной стадии развития общества, следующей за дикостью и варварством.

А. Тойнби рассматривал цивилизацию как особый социокультурный феномен, ограниченный определенными пространственно-временными рамками, основу которого составляет религия и четко выраженные параметры технологического развития. Религия лежала и в основе цивилизационной концепции, предложенной М. Вебером. Л. Уайт подверг изучению цивилизацию с точки зрения внутренней организованности, обусловленности общества тремя основными компонентами: техникой, социальной организацией и философией, причем техника у него определяла остальные компоненты.

Были предприняты попытки создать особую «науку о цивилизации» и разработать ее общую теорию. Утверждалось, что цивилизация, во-первых, — это особое состояние групповой жизни, которое может быть охарактеризовано с разных сторон; «особая форма организации коллективности людей», «метод устройства коллективной жизни», то есть цивилизация — это социальная целостность; во-вторых, внутренняя жизнь цивилизации определяется двумя фундаментальными категориями — блага (морали) и истины, а внешняя, или телесная, — категориями здоровья и благополучия. Кроме того, жизнь цивилизации основана на категории красоты. Эти пять факторов устанавливают строй жизни и своеобразие цивилизаций, а неограниченности способов связи факторов жизни соответствуют неограниченное количество цивилизаций. Излишне рассуждать о том, что подобные многоэтажные концепции, неся в себе, несомненно, здравое ядро, лишь усложняют терминологический арсенал, нимало не способствуя прояснению сущности вопроса.

В отечественной литературе также существует различное понимание того, что лежит в основе цивилизации. Так, представители географического детерминизма считают, что решающее воздействие на характер цивилизации оказывает географическая среда существования того или иного народа, которая влияет прежде всего на формы кооперации людей, постепенно изменяющих природу (Л. И. Мечников). Л. Н. Гумилев связал это понятие с особенностями этнической истории.

Однако в целом в отечественной литературе преобладает культурологический подход к определению понятия «цивилизация», и в большинстве случаев это слово интерпретируется практически как синоним понятия «культура». В широком смысле под ним подразумевают совокупность материальных и духовных достижений общества в его историческом развитии, в узком — только материальную культуру. В этом контексте стоит отметить, что еще в XIX — начале XX в., особенно в германоязычных странах, культуру противопоставляли понятию «цивилизация».

Так, уже у Канта намечается различие между понятиями цивилизации и культуры. О. Шпенглер, представляя цивилизацию совокупностью технико-математических элементов, противопоставляет ее культуре как царству органически-жизненного. Поэтому он утверждает, что цивилизация — это заключительный этап развития какой-либо культуры или какого-либо периода общественного развития, для которых характерны высокий уровень научных и технических достижений и упадок искусства и литературы.

В целом концепция О. Шпенглера представляет собой одно из наиболее универсальных воплощений идеи противопоставления культуры и цивилизации. В его понимании возникновение где-либо цивилизации автоматически означает исчезновение и гибель там культуры. Нетрудно заметить, что при таком подходе, в принципе, чрезвычайно верно схватывается сущность прогресса человечества и безусловно деструктивных характер техногенного переворота в рамках «цивилизованного мира» по отношению к человеческому обществу и личности. Однако некоторая эмоциональность (вопреки или, скорее, все же благодаря немецкой сущности сознания автора концепции) такого подхода и его замкнутость на достаточно поздние реалии начисто снимают возможность принятие его в качестве адекватной и универсальной теоретической основы. Шпенглерово противопоставление культуры и цивилизации здесь — скорее игра терминами, чем отражение реалий. Понятие цивилизации, как и понятие культуры, в данном контексте оказывается изрядно обедненным и урезанным в своем содержании. При этом сама концепция О. Шпенглера вызывает чрезвычайный интерес в силу удивительной глубины постижения закономерностей генезиса и развития именно германской культуры.

Утвердившиеся еще во второй половине XVIII — начале XIX в. три подхода к пониманию слова «цивилизация» продолжают существовать и в настоящее время. Это:

1) унитарный подход (цивилизация как идеал прогрессивного развития человечества, представляющего собой единое целое)

2) стадиальный подход (цивилизации, являющиеся этапом прогрессивного развития человечества как единого целого)

3) локально-исторический подход (цивилизации как качественно различные уникальные этнические или исторические общественные образования).

Чаще всего цивилизация определяется как социокультурная общность, обладающая качественной спецификой, как целостное конкретно-исторической образование, отличающееся характером своего отношения к миру природы и внутренними особенностями самобытной культуры, что в общем и целом укладывается в рамки третьего, локально-исторического подхода.

Полностью принимая это мнение, следует высказаться все же и в защиту понимания цивилизации как завершающей фазы развития культуры. Поскольку спор здесь идет преимущественно об употреблении терминов, мы неизбежно упираемся в скорее филологическую проблему истолкования смыслов слов, отличающихся оттенками, каждому из которых соответствует свое понимание сущности явления. Указанная полисемантичность термина это вполне допускает. Так, мы можем выделить следующие варианты истолкования этого слова:

а) «цивилизация» как прогресс — отглагольное существительное, если угодно, производное от термина «цивилизоваться», то есть двигаться в своем развитии от неких априорно примитивных форм общежития и культуры к более сложным и, по определению, высоким (пример словоупотребления: «цивилизация этого общества шла достаточно быстрыми темпами»)

б) «цивилизация» как состояние — существительное, выражающее пребывание некоего сообщества в фазе, соответствующей достаточно дальнему продвижению по пути, предлагаемому в легенде, к пункту «а», пребывание этого сообщества «за гранью», условно отделяющей это состояние от предшествующих, «доцивилизационных» или «нецивилизационных» (пример словоупотребления: «к этому времени они практически вышли из состояния варварства и вплотную приблизились к цивилизации»)

в) «цивилизация» как реальность — существительное, предельно рельефно очерчивающее совокупность обществ, сходных по своим культурно-историческим характеристикам, тесно и относительно неантагонистично связанных между собой, осознающих собственную родственность (совершенно необязательно этническую) и устойчиво существующих в течение исторически значимого промежутка времени (пример словоупотребления: «с этого момента мы можем говорить о формировании античной средиземноморской цивилизации»).

Таким образом, здесь и далее употребление термина «цивилизация» вариативно в своем смысловом наполнении и находится в зависимости от контекста. Ближе всего эта позиция к схеме, впервые обозначенной Ф. Гизо, и не устаревшей в принципиальных своих положениях. При этом представляется, что понимание цивилизации как состояния и тем более как процесса олицетворяет собой несколько более метафизический слой научного познания. В этом контексте наиболее существенным и соответствующим выглядит истолкование понятия цивилизации как надэтнической и обычно надгосударственной социокультурной общности. Складывающейся в конкретных историкогеографических условиях.

Применительно к условиям нашего исследования это положение имеет особое значение. В силу хронологических параметров рассматриваемой эпохи цивилизация как контрапункт культуры, как переход к машинной эпохе и отрыв от традиционной культуры просто не попадает в наше поле зрения. В какой-то степени можно говорить о чертах цивилизованности, противостоящих закату варварства, обнаруживающих себя в эту эпоху, однако это противопоставление вряд ли поддается строгому научному анализу и оценке. В силу этого имеет смысл сосредоточить усилия на наиболее четко обозначенной ипостаси термина, тем более что объектом нашего внимания является вполне реальная и достаточно устойчивая локальная общность, существующая в рамках так называемой балтийской субконтинентальной цивилизации раннего Средневековья. Нет сомнения, что эта локальная общность хронологически далеко выходит за традиционные рамки VIII–XI вв. и отчетливо прослеживается в интересующий нас период.


Первая реальность

Северная архаика

Развернувшаяся на территории Европы историческая драма протяженностью в несколько тысячелетий, в виде которой предстает перед нами формирование исторического пространства наиболее развитого ныне континента, содержала в себе немало весьма ярких и значимых эпизодов, чрезвычайно серьезно влиявших на последующий ход событий. Исторически одним из наиболее ранних общеконтинентальных катаклизмов стало возникновение общностей, послуживших базовой средой для формирования индоевропейцев. Чрезвычайно многообразная литература, существующая в области данной проблематики, свидетельствует как о важности вопроса, так и о его окончательной нерешенности (неразрешимости?). В качестве прародины индоевропейцев (арийцев) издавна предлагались регионы, столь далеко отстоящие друг от друга, что, кажется, общим у них являлось лишь расположение на территории Старого Света. Пространства от Индии до Атлантического океана в разное время выступали как возможное прибежище праэтноса, игравшего столь важную роль в жизни всего человечества.

Тем не менее если следовать наиболее взвешенным и аргументированным археологическими данными свидетельствам, то ареал поисков все же существенно сужается. По крайней мере, в числе таковых наиболее вероятных претендентов могут рассматриваться сугубо европейские (в географическом смысле) территории — Европейский Север и зона южнорусских степей, прилегающая к Черному морю с севера. Аргументация «за» и «против» применительно к каждой из этих зон наличествует как в достаточно представительной на сегодняшний день библиографии, так и в существующих обзорах теоретических концепций (136; 75-118).

Следует отметить, что вся совокупность данных, как и общие рассуждения, конечно же, делают более привлекательной скандинавскую версию. Несмотря на «компрометирующее» ее использование общих положений теории Г. Коссинны и его сторонников германской официальной идеологией эпохи Третьего Рейха, эмоциональное опровержение пангерманизма и идеи априорного расового превосходства германцев над прочими этносами не может заслонить чрезвычайно важной роли Севера в целом и Скандинавии в частности в процессе культурного развития Европы в послеледниковый период. В настоящее время наблюдается совершенно отчетливое возрождение традиции северной локализации индоевропейской прародины, долгое время находившейся в вынужденно угнетенном состоянии. Антропологические данные достаточно отчетливо указывают на Северную Европу как на регион чрезвычайно давнего и постоянного места обитания наиболее близких к доминантному арийскому типу относительно рослых долихоцефалов. Непрерывность культурно-исторической традиции в Скандинавии на протяжении нескольких тысячелетий, а также отсутствие отчетливых следов внешнего вторжения сколько-нибудь значительных контингентов населения, по крайней мере позднее 1500 г. до н. э., свидетельствуют, во-первых, о стабильности регионального развития, не отягощавшегося заметными катаклизмами, а во-вторых, о предпочтительности теории автохтонности формирования культуры боевых топоров.

Культура боевых топоров, расцветающая на землях, омываемых Северным и Балтийским морями в конце III тыс. до н. э., и рассматриваемая как наиболее реальный претендент на идентификацию с ранними индоевропейцами, демонстрирует относительно высокий уровень развития материальной стороны культурного целого. К тому же она имеет отчетливо выраженный военный характер. Обилие и высокое качество производства сверленых топоров, представлявших в дометаллических обществах наиболее эффективный тип наступательного вооружения преимущественно ближнего боя, несомненно, говорит в пользу определенной сверхординарной воинственности владевшего ими населения. Разумеется, эти топоры должны были совмещать в себе воплощение также и определенных социальных (властных, культовых) функций, как совмещали боевую и репрезентативную функции в Средние века булавы и шестоперы, однако главной и первостепенной задачей боевого топора всегда остается применение в боевых действиях. Широкое распространение столь мощного оружия свидетельствует о реализации его носителями весьма далеко идущих агрессивных намерений. Не случайно высказывается мысль о собирании ими дани и о наличии первичных форм организованного и упорядоченного подчинения сопредельных и стадиально более отсталых племен в бассейнах северных морей, в частности, носителей древнейшей культуры региона — маглемозе (136; 108).

Впрочем, северная (нордическая) теория не дает окончательного ответа на вопрос о том, как именно формировалась культура боевых топоров. Также популярная теория, связывающая праиндоевропейцев с южнорусскими степями, вызывает интерес в силу хотя бы того, что традиция обретения исторической прародины именно здесь, в бассейне Дона-Танаквисля-Танаиса, рельефно представлена в скандинавском литературном наследии. Сага об Инглингах отчетливо локализует Великую Свитьод именно здесь (88; 2). Несмотря на многочисленные аргументы, препятствующие утверждению северо-причерноморской локализации прародины арийцев вообще и германцев в частности (38; 126–134), а также вполне аргументированную версию формирования этой традиции в период готского завоевания и торжества готов в Северном Причерноморье, возможность миграции такого порядка и направленности совсем отвергнуть нельзя. Однако перемещение в Ютландию и Скандинавию предков носителей боевых топоров все же весьма гипотетично. В этом контексте на первый план выходит вопрос автохтонного, скандинавского генезиса этой культуры.

Ответ на него, впрочем, зависит от ответа на принципиальный вопрос: как именно происходит формирование новых культурных общностей вообще? Ведь если предположить, что культура боевых топоров вызрела в рамках существующей традиции неолитических скотоводческо-земледельческих культур Скандинавии и Ютландии, то ее появление носит вполне революционный характер, вполне удачно объясняющийся общими теориями развития. Раз возникшая традиция изготовления усовершенствованного вида вооружения, в силу своей чрезвычайной популярности (обусловленной эффективностью), стала достоянием больших коллективов, занявших в силу своего технологического превосходства лидирующие позиции в региональной «табели о рангах». Следующим логически вытекающим шагом стало осуществление внешней экспансии. Культура боевых топоров, оформившаяся на Севере Европы, отмечает появление в этом регионе первой локальной цивилизации с явно выраженным специфическим военным уклоном. Эта сфера, в которой носители топоров заведомо могли превосходить потенциальных противников, являлась залогом их благополучного существования и одновременно поводом и базой для завоевательной активности, тем более что пути этой активности были проложены уже в предшествующие эпохи, когда осуществлялись колонизационные выбросы неолитических скотоводческо-земледельческих племен Севера — культур эртебелле и воронковидных кубков.

Возникновение культуры боевых топоров имеет отчетливую связь с одним из самых архаических катаклизмов северного мировоззрения, нашедшим отражение в мифологической традиции, — распрей между асами и ванами. По совокупности доказательств, завоевание господства агрессивными асами над сравнительно мирными и имеющими отчетливо аграрный характер ванами должно быть нами соотнесено с утверждением господства носителей топоров над сравнительно мирными племенами с производящей экономикой, приведшее к постепенной ассимиляции тех и других с устойчивым преобладанием агрессивного, воинственного начала. Разумеется, миф не может рассматриваться нами как прямая иллюстрация или хроника событий. Однако в древнейшей истории Скандинавии трудно найти событийный ряд, более точно совпадающий по своей сути с содержанием именно этого отрезка истории.

Не менее интересным последствием исхода скандинавских поселенцев на территорию континентальной Европы стало несомненное их участие в сложении кельтского суперэтноса и кельтской культуры. Не вызывает сомнения, что гальштат и наследующая его традиции латенская культура вырастают в Центральной Европе на мощном фундаменте протокельтской культуры, составной частью которой явились пришедшие с севера носители культуры боевых топоров (160; 35) (159; 176).

Период 1600-450 гг. до н. э. на севере Европы традиционно рассматривается как эпоха бронзы, когда именно этот металл становится определяющим в технологической цепи. В бронзовом веке Север становится колыбелью яркой и самобытной культуры. Бедный сырьевыми ресурсами регион достаточно поздно смог обзавестись собственной бронзовой индустрией, поскольку бронза была здесь предметом импорта. Очень долго в Скандинавии продолжалось развитие технологий каменного века, достигших здесь небывалого развития. В определенном смысле они стали эталоном «высокого каменного века» в общемировом масштабе, и немногие регионы могут быть поставлены на один уровень с северными странами. Однако когда жители Скандинавии получили доступ к сырью для изготовления бронзы в достаточных количествах, здесь сложилась традиция бронзовой металлургии, совершенно неординарная по своей устойчивости и самобытности.

Бронзовый век Севера был чрезвычайно ярок и впечатляющ. Блестящие образцы высококачественных бронзовых изделий не имеют аналогий в других регионах континента и представляют собой результат самостоятельного и творческого совершенствования как технологии производства, так и художественной культуры. Вещи этой эпохи по праву считаются вершинами, мастерства, свидетельствующими о наличии в Скандинавии и Ютландии устойчивого очага культурогенеза, очага, который унаследовал творческий потенциал от пассионарных предшественников и не угас в дальнейшем. Характерно, что бронзовый век на Севере продолжается еще довольно долго после того, как в Центральной Европе наступает эпоха железа (65; 70). Этому способствовала как устоявшаяся и достигшая совершенства совокупность технологий, так и определенная географическая изоляция Северной Европы. Это последнее обстоятельство представляется чрезвычайно важным и устойчиво действующим фактором. Отсутствие прямой внешней угрозы приводило к тому, что главным и основным полем конкуренции являлась сравнительно однородная среда постоянных обитателей региона. Сложилось довольно устойчивое равновесие — индекс межплеменной розни и столкновений, судя по всему, не превышал среднего показателя для идентичной среды, не отягощенной внешней агрессией. Равновесие не создавало стимулов для революционного рывка в области металлургии — перехода к производству железа, а относительно скудная окружающая среда открывала простор для эволюционного совершенствования и создавала потребность в нем. Все это привело к изощрению бронзолитейного производства и его относительной консервации с достижением соответствующих высот — как в области технологий, так и в сфере дизайна. Тщательно нанесенный тончайший орнамент дополнялся на некоторых бронзовых изделиях покрытием золотом, а также инкрустацией неметаллическими вставками — из пасты, янтаря и пр.

Среди наиболее характерных предметов, связываемых с ранними этапами бронзового века Севера, — многочисленные топоры, в том числе характерные топоры-молоты с массивным утолщенным обухом, имеющим плоскую ударную платформу. Нельзя исключить связь этого или подобного ему типа вооружения с генерированием мифологического образа главного атрибута аса Тора — молота Мьелльнир. Несмотря на некоторое отличие в формах от Мьелльнира, представленного в иконографии амулетов эпохи викингов, этот вид оружия бронзового века является типологически наиболее близким к тому, которым пользуется в мифологической традиции «губитель великанов».

В III периоде бронзового века Севера, примерно в XIII–XII вв. до н. э., появляются, а затем весьма широко распространяются, бронзовые трубы — «луры», несомненно являвшиеся составным элементом культовых практик, которые, впрочем, на той стадии общественного развития трудно отличать от социальных ритуалов. Во всяком случае, эти духовые инструменты, представляющие собой подлинные произведения искусства, почти наверняка входили органической составной частью в сценографию неких традиционных общественных мероприятий, выступая либо как ритуальный музыкальный инструмент, либо как часть репрезентативного набора символов представителей племенной власти.

На протяжении всего периода бронзы на Севере лидирующую роль в орнаментальной номенклатуре играет спираль. Лишь в середине бронзового века ее роль несколько снижается, спиральные орнаменты временно почти исчезают из обращения (65; 75) (157; 7–9); однако вскоре настает ее подлинный расцвет, когда спираль безусловно доминирует, становясь важнейшим элементом декора. Кстати, в контексте северного происхождения, по меньшей мере, важной составной части будущих кельтов, становится вполне объяснимым длительное переживание на Севере многих черт кельтской культуры, в частности, орнаментов и форм украшений и орудий, позволяющее порой рассматривать Северную Европу как наиболее отсталую зону кельтской культурной общности. Один из важных этноопределяющих кельтских символов — спиральный орнамент — возникает в бронзовом веке в качестве неотъемлемой и важнейшей части северной, скандинавской орнаментальной системы. Если рассматривать германцев как наследников культуры кельтов, а Ютландию — как периферийный участок кельтского ареала, то консервация здесь спиральных узоров действительно выглядит как малопонятный пережиток. Однако если оценивать Север как источник культурной традиции, то спираль становится не занесенным сюда элементом, а неотъемлемой принадлежностью именно северного набора символов, существующим здесь совершенно независимо от центрально-европейских процессов культурогенеза.

Чрезвычайно характерной частью культуры Севера бронзового века являются наскальные изображения, в ряду которых широко представлены многочисленные корабли, воины с оружием и сцены хозяйственной жизни — охоты, пахоты, выпаса скота, повозок с характерными колесами на четырех спицах и т. д. Представлены и культовые символы: солнечные диски, спирали, свастики и др. Характерно, что ареалом распространения этих изображений является Центральная и Северная Скандинавия — в силу того, что именно здесь имеются пригодные для подобных изображений скальные рельефы, в отличие от преимущественно равнинной Ютландии. Причем более ранние, неолитические, изображения географически связаны с еще более северными областями Скандинавского полуострова.

Отличительная сторона культуры Севера этого времени — высокоразвитые культы, важной составляющей которых были приношения богам в виде как обычных, так и специально изготовленных вотивных предметов: оружия, украшений, драгоценной посуды, скульптурных групп малой пластики и т. д. В частности, распространенной формой жертвоприношения было утопление предметов в болотах, в результате чего здесь, в особенности в Дании и прилегающих областях Шлезвига, весьма обильны находки такого рода. Часто предметы отличаются гипертрофированными и явно непрактичными формами, как секиры из Скегеторпа с лезвиями около 40 см длиной, что явственно свидетельствует об их целенаправленном изготовлении непосредственно в интересах культа. Характерным, судя по всему, для индоевропейцев вообще является обычай изготовления моделей культовых повозок, Обнаруженные в скандинавской зоне — в Швеции и Дании — повозки, такие как находка из Трундхольма, находят отклик, в частности, в кельтском материале, происходящем из гальштатских погребений. Вероятно, в одних случаях эти повозки ассоциировались с солярным или селенарным культом (169) (204) (170), в других были отражением культов антропоморфных божеств (116; 38). Сходная практика жертвоприношений в болотах устойчиво удерживалась в соответствующих по ландшафтным характеристикам регионах Севера Европы вплоть до начала новой эры и, возможно, продолжала существовать в меньших масштабах и позднее.


Историческая экспозиция

Scandza, загадочная Ultima Thule и населяющие ее племена стали органической составной частью античной картины мироздания, по существу, с 30-х гг. IV века до н. э., после плаваний Пифея из Массалии, получивших скандальный, но громкий резонанс в Средиземноморье (113; II). Знакомство с крайним пределом обитаемого мира на севере имело в большей степени познавательное значение, а трудности путешествия туда пока еще значительно превосходили потенциальную экономическую или иную заинтересованность. Поэтому племена Германии и Скандинавии какое-то время оставались для римлян и греков не более чем забавной загадкой и поводом для научных споров.

Провозвестником грядущего Великого переселения народов, хотя и удаленным от него во времени, стало нашествие племен кимвров и тевтонов. В конце II в. до н. э., некий катаклизм заставил два племенных коллектива, проживавших на территории Ютландского полуострова, покинуть по крайней мере большую часть своей территории и отправиться на юго-восток, в континентальную Европу. Сам по себе этот факт стал столь примечателен и нашел резонанс в исторической литературе лишь в силу того, что кимвры и тевтоны, чье переселение типологически мало чем отличалось от сходных переселений носителей неолитической культуры севера или культуры боевых топоров в предшествующее время, стали первыми достоверно германскими племенами, вторгнувшимися в Европу, и столкнулись с обладавшей развитой письменной культурой римской цивилизацией, в силу чего их деяния стали достоянием истории. По существу, это был первый шаг Великого переселения народов. Но ведь и экспансия викингов была завершением этой эпохи, оторванным от ее формального завершения цезурой почти в три столетия.

Большая петлеобразная траектория, оставленная кимврами и тевтонами на исторической карте материка на протяжении, по меньшей мере, 12 лет, пролегала в непосредственной близости от территорий Римской республики либо непосредственно в ее пределах и завершилась в Северной Италии двумя катастрофическими для германцев битвами.

Однако до этого варварам удалось в течение нескольких лет не только расселяться в Галлии, осваивать новые для них земли, но и благополучно нанести римлянам несколько серьезных поражений. В 113 г. до н. э., перейдя Альпы, кимвры и тевтоны впервые столкнулись с римскими легионами и нанесли им тяжелейшее поражение близ Аквилеи. По непонятным причинам они не двинулись в слабо защищенную Италию, а отправились на запад. К германцам примкнули многие галльские племена, и в течение нескольких лет римляне потерпели еще ряд поражений, в частности наиболее тяжелое — при Араузионе в 105 г. до н. э. И вновь, вопреки очевидности, германцы, проигнорировав лежавший перед ними Апеннинский полуостров, двинулись на Пиренеи. Однако, встретив там сильное противодействие местных племен, кимвры и тевтоны повернули обратно в Италию. На финальном этапе этой коллизии сам Вечный город был под угрозой, как и вся Италия. И лишь полководческий талант Гая Мария, реорганизовавшего легионы и вдохновившего их на боевые подвиги, да еще разобщенность германцев, давших разбить себя по частям, спасли Рим и позволили всемирной истории идти именно в том направлении, которое нам известно. Племена двинулись в Северную Италию разными путями: тевтоны — с запада, а кимвры — с севера. В результате при Аквах Секстиевых в 102-м и Верцеллах летом 101 г. до н. э. пришельцы были окончательно разбиты.

Уже тогда удивительное упорство и воинственность германцев, их самоотверженность и презрение к опасности стали для римлян недвусмысленным намеком на то, кому именно в недалеком будущем суждено стать их главными противниками на исторической сцене. Германские женщины, сражавшиеся в последней битве наравне с мужчинами и предпочитавшие самоубийство пленению, остались в римской литературе примером твердости характера, в дальнейшем все более и более связываемых классической традицией именно с германцами.

Следующее столкновение Рима с германцами не было связано с прорывом ими «пояса безопасности» из варварских племен, окружавших Республику с севера, В 58–51 гг. до н. э. легионы Гая Юлия Цезаря вели войны в Центральной и Северной Галлии; и римляне сами вошли в соприкосновение с германскими племенами, состоявшими в союзных отношениях с северными и северо-восточными кельтами Галлии. Известия, оставленные Цезарем о германцах, при всей их отрывочности и скудости, рисуют это общество достаточно рельефно. Отличие от кельтов в «нравах» — без сомнения, следствие стадиального разрыва. Весьма архаичное в плане материальной культуры и отличающееся скудостью ресурсов общество тем не менее обладает отчетливо выраженной воинственностью и располагает типичными институтами героического века для реализации ее потенциала. Становление власти военных вождей и процесс формирования вокруг них дружин, строгость нравов в молодежной среде, свободный характер землепользования — все это, по мнению Цезаря, является отличительной чертой именно германских племен (135; VI; 21–24).

После установления римского господства в Северной Галлии Республика, а потом и Империя оказались лицом к лицу с германской периферией. Фактически граница римских владений в Западной Европе совпала с границей кельтского и германского миров. Первый был поглощен и ассимилирован, второму предстояло за несколько грядущих веков проделать то же самое с величайшей империей древнего мира. Неуклонный рост потенциала германских племен и бурно протекавшие в их недрах процессы разложения традиционного общества создавали чрезвычайно благоприятную почву для активизации внешней деятельности племенных военно-демократических организмов. Поэтому очень быстро вектор активности изменяет свое направление на прямо противоположное. Если на рубеже эр римляне еще пытаются расширять свою территорию на западе за Рейн, к северу и востоку, то вскоре ряд мощных контрударов заставляет их прекратить подобные попытки.

В 16 г. до н. э. дружины германцев, перейдя Рейн, наносят римлянам поражение. В ответ римляне организуют ряд карательных экспедиций и в результате доходят до реки Альбы (Эльбы), однако закрепиться здесь они не смогли. В первых годах новой эры за Дунаем возник большой германский племенной союз во главе с Марободом, борьба с которым была малоуспешной.

Наиболее громким из поражений римлян был их разгром в Тевтобургском лесу. Римляне в данном случае пали жертвой как классической стратегической дезинформации, так и совершенно иных принципов тактической борьбы. Вождь союзных германцев Арминий убедил наместника Квинтилия Вара вступить в борьбу с якобы отпавшим племенем, и, когда три легиона со вспомогательными войсками (об щей численностью около 27 тыс. человек) втянулись в глубь густого лесного массива, они в течение нескольких дней были практически полностью уничтожены — по сути дела так и не вступив в регулярное сражение. Партизанская тактика хуже экипированных и совершенно незнакомых с изощренной тактикой римского боя германцев принес ла им полную победу, ибо легионеры просто не могли построиться и эффективно использовать свое оружие.

Страшное поражение, обогатившее словари латинского языка фразой Октавиана Августа «Квинтилий Вар, верни легионы!», не только вызвало шок в Риме и панические ожидания вторжения германцев в пределы Италии, но имело своим последствием перелом во всем сценарии противостояния Империи и варваров. Эта операция не стала последней попыткой закрепиться за Рейном, однако в ближайшие десятилетия Рим окончательно перешел на рейнской границе к обороне. Ни о каком продолжении агрессии в Германии не могло быть и речи. Установилось динамическое равновесие — германцы еще не имели сил для сокрушения Империи, а она уже не могла поглощать новые территории. В конце I в. до н. э., в 12 г., римляне установили контроль и над всем пространством дунайской долины. Организация пограничной области особенно энергично шла при Траяне (98-117 гг.), Адриане (117–138 гг.) и Антонине Пие (138–161 гг.). В конечном итоге Limes romanus стал военной границей, идущей от устья Рейна до Черного моря. Он делился на нижнегерманский (нижнерейнский), верхнегерманский, рецийский, подунайский,паннонский и нижнедунайский. Таким образом, Империя оформила свои северные границы, и почти повсюду они достаточно четко совпадали с границами германского суперэтноса. Двучленная система первых веков новой эры «Рим — германцы» была создана.

Именно ко времени ее относительного равновесия относится блестящий труд Публия Корнелия Тацита «Германия» (полное название «О происхождении германцев и местоположении Германии»). Тацит оставил нам нечто среднее между классическим историко-географическим сочинением, публицистической статьей и памяткой легионному командиру. Глубокий анализ внутреннего состояния Германии сочетается у него с яркими филиппиками по поводу превосходства нравов германцев над римскими нравами, а также с конкретными рекомендациями по борьбе с северным противником. Примечательно, что Тацит, описывая общество — без сомнения, более развитое и стратифицированное, чем общество эпохи Цезаря, — тем не менее почти дословно повторяет его характеристики общего доминирующего вектора германской культуры: воинственность и моральная чистота. Разумеется, здесь играла свою роль давняя и устойчивая традиция идеализации варваров, в особенности северных. Разумеется, все общества, стадиально идентичные древнегерманскому, обладали похожими характеристиками. Однако, несомненно, и Цезарь, и Тацит, как и многие их современники, совершенно верно подмечали действительно весьма существенные для германцев характерные черты их внутреннего устройства, среди которых специфический характер именно германского пути в рамках героического века представлял бросающуюся в глаза отличительную особенность.

Середина II в. н. э. была отмечена двумя важнейшими, хотя и разнопорядковыми, событиями, связанными с германцами. В 167–175 гг. на Дунае разгорелась римско-германская война, вошедшая в историю под названием Маркоманнской — по имени наиболее мощного племенного союза, противостоявшего Империи. Жившие к северу от Дуная германцы, вместе с сарматами, язигами и квадами, прорвались во владения римлян, приступив к их опустошению. Лишь ценой величайшего напряжения сил Риму удалось отразить нападение и даже замирить маркоманнов, включив часть из них в состав потенциальных защитников лимеса на правах федератов (96; 5–6). Впрочем, в 177–180 гг. Марку Аврелию пришлось вновь усмирять восставших маркоманнов.

Примерно в это же время далеко на севере началось оформление племенного союза готов. История его ранних этапов развития достаточно темна и загадочна, этому вопросу посвящена большая литература (6; 12–61). Несомненным является то, что прародиной готского племени являлись земли в бассейне Балтийского моря. Две наиболее популярные точки зрения связывают с происхождением готов либо южную часть Скандинавского полуострова, либо остров Готланд (196; 148); отдельным направлением является гипотеза, наиболее последовательно сформулированная Р. Хахманом, утверждавшим, что готы должны быть соотнесены с мазовской группой пшеворской археологической культуры, а их прародиной следует считать польскую Мазовию (168; 432–450).

Как бы то ни было, результатом сложения этого племенного объединения стал марш-бросок на юго-восток, в Северное Причерноморье. В середине III в. готы появляются здесь и сразу же приступают к активным морским походам. Само по себе это оказывается свидетельством приморского происхождения готской культуры — за долгие десятилетия обитания в глубинных районах Восточной Европы данный этнос не только не утратил своего потенциала активности, но и сохранил материальную основу для его реализации — развитую культуру кораблестроения и кораблевождения, сразу же нашедшую себе применение в новых приморских условиях.

Готы вообще заключали в себе достаточно активный потенциал культурогенеза и культурной реципиенции. Они рано и весьма успешно начали применять конницу как самостоятельный и массовый род войск (28; 28), выработали, в отличие от остальных германских племен, свой собственный алфавит, синкретически использующий средиземноморскую традицию и древнегерманское эпиграфическое наследие (21; 25), Готы заложили основы самых ранних варварских королевств, существенно повлиявших на расстановку сил в раннесредневековой Европе.

Рубеж II–III вв. ознаменован все более возрастающим давлением германцев на римские рубежи. Даже отдельные частные успехи — такие как походы Максимина Фракийца в 235–238 гг. — уже не могли кардинально изменить обстановку. Параллельно шла весьма быстрая варваризация римской армии, на деле представлявшая собою прежде всего германизацию. В данном случае Рим и германцы выступали как совершенно равноправные участники культурогенеза — недопустимо говорить о преобладании чьего-либо влияния, невозможно выделить на этом этапе несомненную культуру-донора, как и культуру-реципиента. Две культуры сплавлялись в единый слиток будущей европейской средневековой культуры, и римляне перенимали у варваров не меньше, чем отдавали им сами. Разумеется, в приграничных областях обмен был интенсивнее. Однако и на Севере римское влияние было ощутимо. Правда, проявлялось оно в основном в двух, в известном смысле полярных сферах: сугубо материальной (римские импорты: оружие, драгоценности, посуда, монеты) либо чисто духовной — как достаточно умозрительная и образная аура великой Империи на юге, вожделенного объекта грабежа и вместе с тем возвышенного и устрашающего идеала для подражания. Мечта о возрожденной Империи, не покидавшая сознание едва ли не всех мало-мальски значимых монархов Средневековья, отложилась и сформировалась в сознании их прапрадедов уже тогда, в годы постепенного сокрушения этой самой Империи.

Середина III в. — время формирования у германцев Центральной Европы крупных племенных объединений, способных теперь, на основе реализации объединенного потенциала «героических» обществ, не только к болезненным нападениям на римские приграничные земли, но и к сокрушению целых провинций. Дунай и Северные Балканы, а также Северное Причерноморье становятся ареной новых битв за выживание стареющего Рима. На рубеже 250–251 гг. готы переходят Дунай и вторгаются в Мезию и Фракию. На западе, за Рейном, оформляются два племенных союза — аллеманов и франков. Их дружины вторгаются не только в приграничные провинции — Верхнюю и Нижнюю Германию, но и проходят всю Галлию, достигая Пиренейских гор и Северной Испании. Аллеманы в 271 г. достигли Северной Италии и угрожали Риму.

Впрочем, Империи как целого на тот момент уже не существовало. Фактически во всем своем блеске она продолжала жить лишь в сознании варваров, стремившихся ее разрушить. Этот историософский парадокс с немалой устойчивостью воспроизводился позднее, применительно к упадку Рима мы лишь наблюдаем его рафинированные и пре красно поддающиеся анализу формы.

Частные успехи — например, разгром грандиозного морского и сухопутного похода готов в 269 г. под Наиссой (в походе участвовало более 2000 гребных кораблей, в результате генерального сражения готы только убитыми потеряли несколько десятков тысяч человек) — способствовали федерализации германских племен. Провозглашенный войсками императором Проб отразил на рубеже 270-280-х гг. агрессию франков и даже перешел Рейн. В сообщении Сенату он писал: «…все области Галлии освобождены. Ее поля распахиваются волами варваров; на наших лугах пасутся взятые нами их стада; их табуны снабжают конями нашу конницу, наши склады наполнены их зерном…» Но, включая германцев в органическую ткань своего государства, Рим сам закладывал бомбу с часовым механизмом, которая неминуемо рано или поздно должна была взорваться.

На исторической арене появлялись все новые племенные союзы, выходившие из глубин северной vagina nationum, и всем им нужна была часть того богатства, которое накопил Рим, все они претендовали на собственное место у края пиршественного стола, в который постепенно превратился римский лимес. Бургунды, вандалы, свебы, лангобарды, покинув северные земли, перемещались на исходные позиции для грядущего завоевания новых территорий в Европе. Англы, саксы и юты, реализуя свой собственный исторический сценарий, открыли эпоху морского пиратства в Северном море и в Проливе, тревожа преимущественно берега Британии, а позднее, в середине V в., успешно и быстро осуществили десантирование и захват римской части острова.


Важнейшие направления миграций эпохи Великого переселения народов

Непрекращающийся натиск германцев, отношения с которыми лишь иногда можно было охарактеризовать как мирные, во второй половине IV в. получил дополнительный импульс. В 374–375 гг., смятые натиском гуннов, двинулись на запад готы. Началось Великое переселение народов. В него оказались вовлеченными многочисленные племена и народы, однако главную роль в этом движении, без сомнения, играли германцы. Сущностью Великого переселения является окончательное сокрушение Западной Римской империи, образование на ее территории ряда варварских раннегосударственных структур и изменение характера культурного обмена в Европе. Теперь на смену относительно поляризованной структуре «Империя — германцы» при шло на первых порах весьма хаотическое смешение культурных потоков. Мозаика культур изменила свои очертания, и доминирующим направлением стал теперь локальный культурогенез — формирование в относительно географически устойчивых локусах новых культур на основе синтеза римских элементов культурного наследия и культурных особенностей германского мира (с учетом племенной дифференциации). Процесс этот, протекавший достаточно вариативно, но с относительным единообразием в рамках трех главных зон (преобладания имперского начала, равновесия и доминирования варварских тенденций), детально рассмотрен в научной литературе (5) (15) (19). Дальнейшая история германцев — история становления новой христианской средневековой европейской цивилизации. Скандинавский Север стал периферией, не утратив при этом своего потенциала. Здесь зрели силы для нового натиска.


Скандинавия в I тыс. н. э

Рубеж нашей эры был ознаменован оформлением в Северной Европе племенных образований, которые являются непосредственными предками ныне обитающих в Скандинавских странах народов. Относительной монолитностью отличалась племенная картина в Швеции. Существовавшие здесь племена свеев (Svear, свионы Тацита) и гетов (Gotar, геаты, гауты «Беовульфа») не только надежно прослеживаются по топонимическим памятникам, но и относительно неплохо освещены письменными источниками. Несколько сложнее была картина в Дании. Являясь естественной перемычкой между Скандинавией и континентом, Ютландия всегда была транзитным путем для переселяющихся племен. Не вызывает сомнения, что в начале письменного периода истории мы можем говорить со всей определенностью о проживании здесь собственно ютов, оставивших свое имя в названии полуострова и переселившихся затем в Кент на юго-востоке Англии. Помимо них здесь, несомненно, обитала какая-то часть англов и саксов, однако они расселялись в основном на сопредельных континентальных землях в Северной Германии. В рамках этой структуры на полуострове оформляются племена данов, игравшие всевозрастающую роль в ходе последующих веков. К сожалению, археологические данные мало что могут сказать о путях перемещения племен этого периода, а идентификация археологических находок с конкретными племенными коллективами крайне проблематична. Можно предположить, что предки данов вышли, собственно, со Скандинавского полуострова, из Сконе (125; 10), равно как и то, что они окончательно сформировались уже в самой Ютландии. Особенно мозаична племенная структура Норвегии. Формирование протогосударственных структур шло здесь на основе постепенного собирания небольших племен, число которых было достаточно велико. Понятие «Норвегия» Nordwegr — Северный путь) является в большей степени географическим, чем этническим термином и именно так формировалось (14; 12). Племенная пестрота и несколько замедленные процессы социального и культурного развития определялись некоторой периферийностью Норвегии в системе Швеция — Ютландия.


Племена бассейна Северного моря

Общей хронологической вехой для всех территорий Скандинавии и Ютландии является римский железный век, включающий в себя первые четыре столетия новой эры, эпоху 0–400 гг. Последующие четыре века — 400–800 гг. объединяются понятием «германский железный век» — с соответствующими хронологическими подразделениями. Источниковая база этих периодов чрезвычайно диспропорциональна. Письменные свидетельства или крайне опосредованны, или отделены от описываемых событий большим временным промежутком. Археологические свидетельства также страдают неполнотой, в особенности в рамках второго периода — германского железного века. В значительной степени он совпадает с общеевропейской эпохой так называемых «темных веков», характеризующихся скудостью фактологической базы.

Главной чертой развития культуры региона в период римского железного века стало появление важной культурной доминанты на юге, и даже не столько ее «появление», сколько «обнаружение». Римская империя стала не только источником «репрезентативных импортов», усугублявших социальные процессы, шедшие на Севере, она была экспортером технологий — по крайней мере их образцов, а также экс портером идей, своеобразно и творчески претворявшихся германцами в собственной среде. Влияние это нельзя преувеличивать, но столь же неверно преуменьшать. Постоянно действовавшая оппозиция «Север-Юг» была именно той питательной средой и тем фоном, который формировал Европу на этом историческом отрезке.

Этим противостоянием, естественно, культурная картина не исчерпывалась. По крайней мере, необходимо выделить кельтский источник культурных импульсов — ослабевший, однако не утративший своей чрезвычайной энергетики. Кроме того, были ощутимы волны восточных влияний, в максимально концентрированном виде представленные гуннским толчком, приведшим, судя по всему, к формированию специфического раннесредневекового художественного стиля — сочетания грубо обработанных драгоценных камней и золота.

Великое переселение, сорвавшее с насиженных мест большинство племен Европы, применительно к Скандинавии, освободило место и жизненное пространство для новых народов, двигавшихся с севера. В V в. процесс этногенеза племен в зоне Датских проливов сошел на нет. Юты фактически были последним из скандинавских этносов, которые покинули регион. Дальнейшие передвижения, в том числе и данов, осуществлялись в рамках Скандинавского мира. Изменились приоритеты общественного и культурного развития, Ликвидация Римской империи изменила расстановку акцентов, ибо гигантский очаг культурного донорства практически иссяк. На смену экстенсивному образу существования — численному росту племен и их рассеиванию по Европе — пришел откровенно интенсивный процесс внутреннего, накопления сил. Vagina nationum временно прекратила исторгать из себя все новые племена, а оставшиеся здесь начали создавать основы будущего государственного единства и культурной идентичности.

Существенно, что повсюду на Севере с рубежом VI в. связан пре дельно четко обозначенный перелом, отмечающий переход к новой фазе исторического развития. Наиболее ярко он выражен в Швеции, где существует специальный термин для определения последующего периода 550–800 гг. — вендельское время (по названию прихода Vendel, где были сделаны первые и наиболее яркие находки). Научные школы остальных скандинавских стран предпочитают пользоваться общеевропейским термином «Меровингское время», однако суть периода от этого не меняется, ибо единые формы социального и культурного развития пронизывают в эту эпоху все пространство от восточной оконечности Финского залива до Британских островов и распространяются далеко на юг, в Европу.


Вендель и Вальсьерде

Возможно, что само возникновение вендельского феномена связано с внутренними катаклизмами германского мира, расплескавшегося по европейским просторам. По крайней мере, связь с распадом остготской державы Теодориха в хронологическом отношении бросается в глаза. Возможно, какие-то импульсы с юга в начале VI в. достигли Скандинавии, возможно, что сюда вернулись воины, побывавшие в южных землях, а быть может, и какие-то германские племена. По крайней мере, противоположная сторона — в частности, византийцы — познакомилась с большим количеством новых германских племен (или неких групп, как герулы, о которых мы даже не знаем, были ли они этническим целым). Они появлялись на небосклоне истории и исчезали (103; 4-26) (203), и мы не знаем, кто из них добрался до покинутой родины на Севере. Как бы то ни было, Переселение не прошло бесследно ни для самой Европы, ни для Севера, и влияние отдельных сторон культуры Средиземноморья чувствуется в Скандинавии, несмотря на коллапс Рима, весьма отчетливо.

Доминантными чертами эпохи являются следующие. Прежде всего, вендельское время прошло под знаком единства. Единства культурного, религиозного, единства территориального и в какой-то степени политического.

В рамках Венделя формируется единый ареал художественной культуры — как в области материальной традиции, так и в сфере духовных ценностей, — совпадающий с географическими границами Цивилизации северных морей. Вещи, найденные при раскопках в самых разных частях этой зоны, обнаруживают порой не только существенное сходство декоративных мотивов и сюжетов, но и нередко кажутся вышедшими из рук одного мастера.

Вендельское время — эпоха сложения культовых объединений, цементировавших разноплеменные области и сплачивавших их вокруг общих святилищ, что было выражением попыток унификации религиозной и культовой практики, являвшихся наиболее важной составляющей духовной надстройки того времени.

Именно на этой культово-религиозной основе формировались первые протогосударственные организмы, главной особенностью которых являлось то, что это были наиболее «рафинированные» германские протогосударства, возникавшие почти без всякого влияния раз витой периферии.

Вендельская эпоха была отмечена также бурной внутренней колонизацией и освоением Балтийского моря как внутреннего водного бассейна, объединявшего племена и народы по его берегам, в качестве северного варианта и аналога римского mare nostrum.

Главной причиной интеграции изначально являлось единство географических условий, определившее сходные формы ландшафта и, соответственно, идентичные формы и стереотипы его хозяйственного освоения. Эта тенденция отчетливо прослеживается как в неолите, так и в эпоху бронзы. Однако особый импульс ее реализации был придан миграционными, торговыми и военными движениями позднеримского времени. Допустимо выделить в рамках всего пространства северных морей собственно балтийскую акваторию с прилегающими землями как несомненное ядро рассматриваемой цивилизации, характеризующееся наибольшим проявлением всех основных тенденций ее развития. Полное и окончательное завершение Балтийская цивилизация обретает в эпоху викингов, распространяющих ее влияние на пространства, покрывающие значительную часть ойкумены того времени. Однако и с завершением походов скандинавских дружин, во времена расцвета Ганзы, а, также последующего периода взаимоотношений государств региона, отмечается несомненная преемственность инфраструктуры этого сосуществования.

Несмотря на то, что вендельские протогосударственные союзы оказались непрочными и вскоре распались, уступив место почти прежним межплеменным отношениям, дело конунгов Венделя не пропало втуне. Все претенденты на государственное возрождение в эпоху викингов, все конунги-реформаторы, стремившиеся собрать земли под одну руку (49; 44–53), опирались на уже существующую традицию и имели возможность к ней апеллировать — как к историческому прецеденту, Государства Скандинавии эпохи викингов создавались на фундаменте, заложенном за несколько поколений до этого.

Вендельская эпоха явилась завершающим этапом формирования цивилизации Севера, окончательно подготовившим выплеск энергии, который происходил в конце VIII — середине XI столетия, то есть эпоху викингов. Разорвать эти эпохи невозможно — в походы отправились дети и внуки вендельских воинов и конунгов. Эпоха викингов всеми корнями уходит в те самые события, которые питали вендельские искусство и идеологию. Викинги шли буквально по стопам, а вернее — по тем кильватерным следам, которые оставили форштевни кораблей вендельских купцов и воинов.


Эпоха Инглингов: миф, эпос или история?

История вендельской эпохи не написана, как и история римского железного века в Скандинавии. Более того, вряд ли она вообще когда-нибудь будет написана. Состояние источников таково, что представить себе событийный ряд, наполненный некой непрерывной (или относительно непрерывной) вязью исторических фактов совершенно невозможно. Практически полное отсутствие дат — вернее, абсолютных датировок — уже само по себе переводит это время в разряд «доисторических». Многочисленные имена, — а у нас нет основания считать их совершенно легендарными, речь идет лишь о степени этой легендарности, — придающие эпохе подлинное лицо, также не создают прочной основы для позитивистского исторического повествования. Мы можем говорить скорее о тенденциях и культурных феноменах, а также о вполне логичной и устойчивой последовательности определенных исторических событий, не привязывая их, однако, к точным датам. Подобно тому, как рунологи чрезвычайно осторожно описывают обнаруженные надписи, относя их к одному из трех больших периодов рунической письменности и не пытаясь покушаться на большее, именно по этому образцу и может быть воссоздана история вендельского периода.

Мы располагаем, к счастью, чрезвычайно ценными источниками — такими как «Сага об Инглингах» Снорри Стурлусона и «Деяния датчан» Саксона Грамматика. Несмотря на известную легендарность, геометрически возрастающую от глав, посвященных более позднему периоду, к главам, описывающим седую древность Севера, эти произведения являются нашим единственным историческим источником. Кроме того, исследователи на протяжении, по меньшей мере, нескольких последних веков неоднократно подвергали эти произведения тщательному источниковедческому анализу, стремясь отделить от правды очевидный вымысел либо легенды. В результате мы можем признать высокую достоверность сообщаемой информации и рассматривать ее либо как прямой источник, либо как повод и основу для определенных выводов и исторических конструкций.

Итак, скандинавская традиция начинает собственную историю с правления Одина в Великой Свитьод. Разумеется, «история глазами Инглингов», властителей Швеции и Норвегии, по сути своей «шведоцентрична». Однако сам праисток Швеции, локализуемый традицией в бассейне Танаиса (Дона), указывает на отголоски весьма давних исторических преданий, сохранявшихся в «фоне» этой традиции в течение длительного времени. Существующая литература, посвященная этому вопросу, не позволяет вынести окончательный вердикт касательно прародины древних германцев, однако сам факт сохранения этой информации, а также ее контаминация с проблемой индоевропейской прародины и готской проблемой весьма симптоматичны.

Один, правление которого современной наукой хронологически вписывается в рубеж эр, выступает в этой, весьма демифологизированной, версии в качестве не только своего рода культурного героя, но прежде всего в ипостаси мудрого и отмеченного явной харизмой правителя:

«Один был великий воин, и много странствовал, и завладел многими державами. Он был настолько удачлив в битвах, что одерживал верх в каждой битве, и поэтому люди его верили, что победа всегда должна быть за ним. Посылая своих людей в битву или с другими поручениями, он обычно сперва возлагал руки им на голову и давал им благословение. Люди верили, что тогда успех будет им обеспечен. Когда его люди оказывались в беде на море или на суше, они призывали его, и считалось, что это им помогало. Он считался самой надежной опорой. Часто он отправлялся так далеко, что очень долго отсутствовал» (88; 2).

Один обладал не только собственными сверхъестественными возможностями и способностью к колдовству, но и благоприобретенными талантами, позаимствованными им у ванов — архаических богов плодородия, обретавшихся в непосредственном соседстве с Асгардом, жилищем асов. Причем эту приобретенную мудрость Один стяжает всеми доступными ему средствами. Показателен эпизод, когда в процессе замирения после битв асов и ванов взаимно выдаются заложники: от ванов к асам, приходит мудрец Квасир (позднее дарующий человечеству поэтический талант), а Один отправляет взамен не менее мудрого Мимира в качестве консультанта главного заложника от асов — Хенира, ставшего вождем ванов. Вскоре простодушные ваны убили консультанта своего новообретенного владыки и отослали его голову в Асгард. В результате Один вернул себе своего ставленника Мимира (голова коего была им успешно возвращена к жизни), а также приобрел Квасира (88; 4).

В образе Одина, как неоднократно отмечалось в литературе, сохранились многочисленные черты, свидетельствующие о его архаических корнях (впрочем, далеко не всегда его собственных, но позаимствованных от иных богов). В числе таковых — связь с весьма древними обычаями брачных отношений. Она проявляется в коллизии, возникшей в результате очередной длительной отлучки Одина, когда его братья разделили его наследство и оба временно оказались мужьями жены Одина — Фригг.

Постепенно традиция переносит повествование на северную почву. Поскольку Один располагает сверхъестественным знанием, он провидит собственное владычество в Северных странах. В результате Асгард остается на попечении его братьев, Вили и Ве, а сам Один с асами и собственным народом переселяется в Швецию. Долгие скитания по Европе, согласно саге, приводили Одина то в Гардарики (Россию), то в Германию (Саксонию), то на острова Датских проливов. Однако окончательно свеи обосновались лишь в Скандинавии. Один провел классическую демаркацию и распределил между своими родственниками и соратниками владения, создав в каждом из «доменов» по центру, именуемому общим именем «сигтуна» (в буквальном смысле «ограда победы», «град победителей»). Так, Ньерд жил в Ноатуне, Фрейр — в Уппсале, Хеймдалль — в Химинбьерге, Тор — в Трудвангаре, а Бальдр — в Брейдаблике. Симптоматично, что, за исключением Уппсалы, все остальные «сигтуны» являются чертогами асов в Асгарде, упоминаемыми Младшей Эддой.

Один мог менять внешность или, что вернее, перемещать свой дух в тело животного.

«В этом случае тело лежало, как будто он спал или умер, а в это время он был птицей или зверем, рыбой или змеей и в одно мгновение переносился в далекие страны по своим делам или по делам других людей. Он мог также словом потушить огонь, или утишить море, или повернуть ветер в любую сторону, если хотел… Один брал с собой голову Мимира, и она рассказывала ему многие вести из других миров, а иногда он вызывал мертвецов из» земли или сидел под повешенными. Поэтому его называли владыкой мертвецов или владыкой повешенных. У него было два ворона, которых он научил говорить. Они летали над всеми странами и о многом рассказывали ему. Поэтому он был очень мудр. Всём этим искусствам он учил рунами и песнями, которые называются заклинаниями. Поэтому асов называют мастерами заклинаний. Один владел и тем искусством, которое всего могущественнее. Оно называется колдовство. С его помощью он мог узнавать судьбы людей и еще не случившееся, а также причинять людям болезнь, несчастье или смерть, а также отнимать у людей ум или силу и передавать их другим. Мужам считалось зазорным заниматься этим колдовством, так что ему обучались жрицы. Одину было известно о всех кладах, спрятанных в земле, и он знал заклинания, от которых открывались земля, скалы, камни и курганы, и он словом отнимал силу у тех, кто в них жил, входил и брал, что хотел» (88; 7).

Именно с Одином традиция связывала активизацию воинской деятельности у скандинавов. Он располагал многочисленными магическими и сугубо военными талантами, причем активно эксплицировал их на собственное окружение, способствуя его непобедимости во многочисленных сражениях с соседями.

«Один мог сделать так, что в бою его недруги становились слепыми или глухими или наполнялись ужасом, а их оружие ранило не больше, чем хворостинки, и его воины бросались в бой без кольчуги, ярились, как бешеные собаки или волки, кусали свои щиты и были сильными, как медведи или быки» (88; 6).

Несомненно, располагая подобным набором качеств, дополненных даром провидения и неограниченными способностями к изменению собственного внешнего облика, Один представлял собой тип идеального правителя — идеального настолько, что прижизненное существование среди подданных не оставляло ему шансов избегнуть обожествления. Именно это и произошло уже при жизни Одина; однако наивысшего развития культ правителя достиг после того, как Один, несмотря на собственные таланты и умения оказавшийся все же смертным, отошел в мир иной.

Одину приписывалось, в частности, и изменение погребальной обрядности, в культуре архаических обществ приобретавшей главнейшее и первостепенное значение. Именно с его установлениями связывалось распространение обычая кремации с последующим погребением пепла в земле либо в море. Обычай заупокойных приношений, сопровождающих человека в другой мир и совершенно архетипичных, был скорректирован Одином. Согласно его завету, человек продолжал пользоваться на том свете тем, что он собственноручно закопал в землю еще при жизни. Именно в этом представлении лежали корни обычая, массово распространенного в архаическую эпоху, в вендельское время и в эпоху викингов, когда владельцами богатств зарывались сотни и тысячи кладов, — отнюдь не как средство накопления, но исключительно как мерило богатства и удачи в земной жизни. Отчетливо выраженное стремление сохранить материальный символ собственного успеха в виде богатств для посмертного использования имел, таким образом, весьма древние истоки.

Смерть Одина положила начало его безвозбранному обожествлению. Сам акт умирания великого вождя стал глубоко символичным действием. Он велел перед кончиной пометить себя острием копья и присвоил себе всех, умерших от воздействия оружия. Разумеется, можно спорить о том, что было первично: младшеэддическая версия жертвоприношения Одина на Мировом ясене или же «земная» версия жизни храброго, воинственного, мудрого и удачливого правителя. Однако именно этим событием завершается «позитивистский» путь Одина на земле. Дальнейшее принадлежит сфере мифа и эпоса.

Одину наследовали асы, пришедшие с ним из Великой Свитьод: Ньерд, а затем его сын Фрейр. Ньерд, в частности, предельно явственно обозначил собственную «ванскую» сущность и природу безусловным предпочтением мирной деятельности деятельности военной. При нем в Швеции царили мир и покой, последовала череда урожайных и благополучных годов. Отчетливое эпигонство Ньерда при этом выражено в его стремлении подражать Одину: он также пометил себя» копьем, хотя вряд ли по роду своей земной деятельности был этого достоин.

Не менее отчетливым ваном выступил и Фрейр. Его правление также было всецело ориентировано на приумножение богатства, благополучие подданных и мирный труд. Именно при Фрейре традиция отмечает начало неординарного возвышения Уппсалы, претендующей ныне на роль религиозного, культурного, хозяйственного и административного центра державы свеев. Фрейр, жизнь которого была связана с неординарными успехами земледельческого и скотоводческого хозяйства, стал для свеев подлинным талисманом — символом благополучия и мира. Именно в силу этого сага повествует о возврате к отвергнутому воинственным Одином обычаю ингумации.

«Фрейр заболел, и когда ему стало совсем плохо, люди стали совещаться и никого не пускали к нему. Они насыпали большой курган и сделали в нем дверь и три окна, А когда Фрейр умер, они тайно перенесли его в курган и сказали шведам, что он жив, и сохраняли его там три года. Все подати они ссыпали в курган, в одно окно — золото, в другое — серебро, а в третье — медные деньги. И благоденствие и мир сохранялись. Когда все шведы узнали, что Фрейр умер, а благоденствие и мир сохраняются, они решили, что так будет все время, пока Фрейр в Швеции, и не захотели сжигать его, и назвали его богом благоденствия, и всегда с тех пор приносили ему жертвы за урожайный год и мир» (88; 10).

Определенная наивность повествования очевидна, однако она, в силу этой самой непосредственности, отчетливо обнажает глубинные онтологические корни этих представлений о том, почему этот обряд должен был применяться наряду с сожжением. Несомненно, сохранение тела в том или ином виде могло иметь — и не только в Скандинавии — также и этот смысл: смысл сохранения в неизменности тех положительных, с точки зрения окружающих, функций, которые олицетворял, воплощал и реализовывал при жизни данный человек. Возможно, мы имеем дело со вполне рационалистическим объяснением одного из несомненно архетипичных явлений человеческой культуры, объяснением, претендующим на определенную универсальность.

Как бы то ни было, жизнью Фрейра и правлением его сестры и жены Фрейи завершился «мифологический» период истории Скандинавии. Череда правления рода асов прервалась. Несмотря на то, что следующий правитель, Фьельнир, был сыном Фрейра от женщины по имени Герд, он уже не принадлежал к тому кругу избранных, которые пришли с Одином издалека, заложив основы державы свеев.

Автор чрезвычайно далек от мысли о том, что на основании подобных сведений можно построить позитивистскую историческую картину. Разумеется, информация источников в этой своей части остается в большей степени мифом, чем историей. И вместе с тем она является отражением собственно скандинавских представлений о своем историческом прошлом, то есть приобретает значение, выходящее далеко за рамки чистого источника и становясь на грань историографии. К тому же отчетливо прослеживающиеся ветви традиции позволяют говорить о тенденциях и направлениях развития древнейшей Скандинавии.

Так, явное противопоставление периодов правлений воинственных конунгов периодам властвования конунгов мирных красной нитью проходит через повествование о скандинавском прошлом и говорит об интуитивном схватывании исторического процесса. В сагах, действие которых происходит в эпоху викингов, оно последовательно отмечается рассказчиками, служа отражением эмпирически обнаруженного и основополагающего закона синусоидальности исторического развития любого института общества, феномена либо тенденции. Сменяющие друг друга «контрастные» правители создавали исторический ритм, отчетливо ощутимый при незначительном временном отстранении. Этот ритм в действительности являлся наиболее существенным и значимым стабилизирующим фактором, удерживавшим общество от эксцессов, распада и деструкции. Его последовательное воплощение в традиции, отмечавшееся исследователями (49), маркирует отчетливое постижение архаическим мышлением достаточно глубоких законов исторического развития. Именно в силу этого у нас нет оснований считать всю информацию источников о древнейших временах априорно ложной.

После асов начинается череда правителей, которые с равным успехом могут быть охарактеризованы и как эпические, и как вполне исторические. Симптоматично изменение языка и стиля повествования: после Фрейра и Фрейи он становится более живым, пластичным, в повествование вплетаются элементы откровенно бытовые и даже юмористические, Появляется череда фактов микроисторического порядка, конкретных свершений конунгов, почти отсутствовавших в предшествующих строках. Образно говоря, наша историческая «оптика» внезапно резко приближает изображение, в котором начинают просматриваться неразличимые ранее детали.

Северная традиция, запечатленная как в Младшей Эдде, так и в «Деяниях датчан», со временем возводит все ветви скандинавской истории к одному первоисточнику — Одину. Датская история, история династии Скьельдунгов (201; кн. I, гл. 3, § 1), связывается с тем же родом, что подарил конунгов Швеции:

«Скьельдом звали сына Одина, и отсюда пошли все Скьельдунги. Он жил и правил в стране, что теперь называется Данией, а тогда звалась Страной Готов. У Скьельда был сын по имени Фридлейв, правивший после него. Сына Фридлейва звали Фроди. Он наследовал своему отцу в те времена, когда Август кесарь водворил на всей земле мир. Тогда родился Христос. И так как Фроди был самым могущественным конунгом в северных странах, считают, что это он водворил мир во всех землях, где говорят по-датски, и люди на севере называют это миром Фроди. Тогда никто не чинил зла другому, даже повстречав убийцу отца или брата, на свободе или связанным. Не было тогда ни воров, ни грабителей, так что одно золотое кольцо долго лежало на Ялангрсхейд-поле» (64; 142).

Впрочем, вряд ли может вызвать сомнение тот факт, что время правления Фроди несколько удревнено, и соотнесение его с эпохой жизни Христа вряд ли оправдано, Скорее все же, как показывает археологический материал, этот период начался несколькими веками раньше.

Такая вполне эпическая картина всеобщего мира и счастья, как, нетрудно заметить, была абсолютно симметрична эпохе, протекавшей в тот момент по другую сторону Датских проливов, в Швеции. И дело не только в том, что стадии исторического развития регионов совпадали: просто Скандинавия вступила в полосу наивысшего за всю архаическую историю единства и определенной культурной однородности. Культурные институты стремились к унификации, к тому же это единство дополнялось достаточно мирными отношениями и правлением относительно «дружелюбных» конунгов.

Наступил (или, быть может, продолжился) тот самый период Инглингов, эпоха, о которой сами скандинавы вспоминали в своих рефлексиях эпически-исторического порядка как о своеобразном золотом веке. Основные характеристики этого времени — формирование единого культурно-исторического пространства Северной Европы, заселенного германцами. Отношения, господствующие на этом пространстве, не могли быть совершенно безоблачными. Этого не терпит логика истории, этому противоречит археологический материал, не дающий права говорить о снижении воинственности скандинавов этого времени. Однако нормой становятся мирные отношения в рамках скандинавского мира, те самые отношения, которые складываются у Фьельнира и Фроди. Тот и другой были не только союзниками, но и друзьями, часто навещали друг друга, совершая, так сказать, официальные визиты, переходившие в неофициальные. Фроди плавал в Уппсалу, Фьельнир бывал в Хлейдре (совр. Лейре близ Роскилле), в «резиденции» Фроди. Одна из таких поездок в Зеландию стала для Фьелльнира последней. Там был приготовлен большой пир и созвано много гостей. У Фроди в его пиршественном доме в кладовой стоял огромный чан,

«высотой в много локтей и скрепленный большими бревнами. Над этим чаном располагался чердак, а в чердаке не было пола, так что брагу в чан заливали сверху, со второго этажа, и напиток был весьма крепким. Вечером Фьельнира вместе с его людьми оставили ночевать на соседнем чердаке-лофте. А ночью Фьельнир, сонный и совершенно пьяный, вышел на галерею по нужде. Возвращаясь к собственной постели, он проходил вдоль этой галереи и по ошибке вошел в другую дверь, оступился, свалился в чан с брагой, где и утонул» (88; 11).

Наследник этого конунга, Свейгдир Фьельнарсон, в традиционном описании несколько загадочен. Загадочность эта проявляется в том, что он явно регрессирует в сторону большей мифологичности собственного образа. Сама по себе склонность к путешествиям неудивительна, как неудивительны и ностальгически-естествоиспытательские попытки Свейгдира разыскать изначальный Асгард и жилище самого Одина. Однако реализация этого стремления и тот факт, что Свейгдир все-таки Асгард отыскал, вызывают сомнения. Конунг разъезжал в компании одиннадцати спутников (доведя, таким образом, число членов отряда до сакрального числа асов) по разным странам, сопредельным и дальним, пытаясь разыскать Великую Свитьод. В ходе этой «экспедиции», продолжавшейся пять лет, Свейгдир добрался до Малой Азии («Страны Турок») (?!), где и повстречал немало родственников и даже женился на женщине из племени ванов. Отчетливая мифологичность этого сюжета, обильно сдобренного вопиющими признаками модернизации, не вызывает сомнения. Он выглядит скорее как не слишком искусная попытка рационализации сюжета о Великой Свитьод и Асгарде Изначальном как таковом. Тем не менее дальнейшая история Свейгдира и его конец вполне продолжают традицию жизни Фьельнира и отмечены печатью отчетливой трагикомичности на почве того же самого архаического пьянства:

«Свейгдир снова отправился на поиски Жилища Богов. На востоке Швеции есть большая усадьба, которая называется У Камня. Там есть камень большой, как дом. Однажды вечером после захода солнца, когда Свейгдир шел с пира в спальный покой, он взглянул на камень и увидел, что у камня сидит карлик. Свейгдир и его люди были очень пьяны. Они подбежали к камню. Карлик стоял в дверях и позвал Свейгдира, предлагая тому войти, если он хочет встретиться с Одином. Свейгдир вошел в камень, а тот сразу закрылся, и Свейгдир так никогда из него и не вышел» (88; 12).

Столь печальный конец конунга, навязчиво стремившегося встретиться с Одином и, вероятно, сподобившегося этой чести, не может заслонить от нас более важного обстоятельства. Свейгдир отмечает в северной традиции возрождение экспансионистских притязаний скандинавов. Если Фьельнир представляет эпоху, довольствующуюся миром и стабильностью у себя дома, то Свейгдир приступает к реализации иной программы. Это еще далеко не заморские походы, да и, собственно говоря, не походы вообще, однакорамки собственной державы, сколь бы мала или велика она ни была, становятся для династа уже достаточно тесными.

Ванланди, сын Свейгдира, символизирует полный перелом ситуации. О нем повествуется, что он был очень воинствен и много странствовал. Однако эти странствия весьма показательны. Вместо поисков прародины предков, то есть занятия хотя и похвального, но достаточно бесполезного, Ванланди обратил свои взоры на восток, причем на восток близлежащий — на непосредственных соседей шведов-свеев по Балтийскому морю — финнов. И вновь мы не сможем поручиться, что именно в этом рассказе правда, однако как раз он-то и дает блестящую картину следующей стадии интереса скандинавов к внешнему миру — освоения Балтийского моря. Ванланди четко обозначает приоритетный сектор внимания жителей Севера — зону балтийских побережий и бассейн этого моря.

Ванланди сгубила непоследовательность и необязательность: однажды он остался зимовать в Стране Финнов у тамошнего конунга Сньяра Старого и даже женился на его дочери Дриве (вполне скандинавские по звучанию имена придают этому наивному рассказу определенный колорит). Весной он уехал, оставив Дриву и пообещав ей вернуться на третью зиму, однако не вернулся и на десятую. Тогда Дрива послала за колдуньей, а Висбура, ее сына от Ванланди, отправила в Швецию. Колдунья была нанята, собственно, для того, чтобы та заманила Ванланди в Страну Финнов либо же умертвила его. Когда колдовство было в полном разгаре, Ванланди был в Уппсале. Внезапно ему захотелось в Страну Финнов, но его друзья запретили ему поддаваться соблазну, говоря, что оно, несомненно, является плодом финского колдовства. Тогда конунга одолел сон, однако он вскоре проснулся, позвал к себе и сказал, что его топчет «мара» — ведьма или дух, который, по скандинавским представлениям, душил спящих. Окружение конунга помочь ему уже не смогло, и вскоре он был погребен по обряду сожжения на берегу реки Скута.

Не менее печальная участь постигла и самого Висбура, причем от руки той же самой колдуньи. Он имел детей как минимум от двух браков, что и привело к коллизии, весьма типичной для раннего Средневековья. Дети от второй жены, недовольные вниманием, уделяемым законному наследнику Висбура, Домальди, а также и тем, что Висбур отказался выплатить им брачный дар их матери — три больших хутора и золотую гривну, обратились все к той же финской колдунье за помощью. Они же пообещали Висбуру, что эта гривна станет проклятием для лучшего человека в его роду. Колдунья, видимо, привыкшая ворожить вполне адресно, предрекла, что отныне в роду Инглингов постоянно будут совершаться убийства родичей. Кончилось дело тем, что сыновья с дружиной сожгли Висбура в его собственном доме (88; 14).

Несчастливая судьба преследовала и Домальди. Несколько неурожайных лет вызвали совершенно открытое недовольство населения, в силу собственного архаического мировоззрения обвинивших во всех бедах лично своего конунга. В результате Домальди был принесен в жертву согласно уже отжившему, судя по всему, обычаю человеческих жертвоприношений. Этот эпизод, весьма любимый исследователями, рассуждающими об особенностях первобытного мышления и о практике жертвоприношений, отмечает совмещение (чрезвычайно типичное для Скандинавии) продвинутых черт культурного целого и его архаических закоулков. Одновременно начало сбываться проклятие Инглингов, которое чрезвычайно отчетливо наводит на мысль об эпосе и эпическом мировосприятии. Примечательно, что Тьодольв из Хвинира, один из ярчайших скальдов, оставил строфу, которая — как и любой скальдический стих — стоит многого в плане исторической информации. В ней, в частности, Домальди именуется «врагом ютов» (88; 15). Несмотря на то, что это единственное свидетельство такого рода, оно, в силу своего происхождения, неопровержимо. И подтверждает тот факт, что вражда с данами в этот момент составляет существенную часть исторического фона Скандинавии. Вероятно, это первое отчетливое свидетельство реалий «викинга» — похода, которому суждено стать визитной карточкой эпохи.

Домар Домальдсон был ничем не примечательным конунгом, воплощавшим тот самый уход синусоиды вниз, под координатную ось. При нем был мир и урожай, и, кроме того, он умер своей смертью и был сожжен. Скудость информации не позволяет предположить ни активных походов свеев, ни нападений на них самих. Викинги еще не стали постоянным элементом исторического процесса. Столь же непримечателен был и сын Домара, Дюггви. Однако, судя по всему, во время правления этих двух конунгов вновь был налажен мир с данами. Об этом свидетельствует то, что женой Домара и матерью Дюггви была Дротт, дочь конунга данов Данпа, сына Рига,

«который был первым назван «конунгом» на датском языке. Его родичи с тех пор всегда считали звание конунга самым высоким» (88; 17).

Нет никакой уверенности в том, что этот пассаж о титулатуре имеет под собой хоть какие-то основания. Однако примечательно, что две династии воссоединяются путем непосредственного породнения.

Даг Дюггвасон вновь возродил походы, однако они имели несколько иное направление. По крайней мере, мы можем утверждать, что одной из целей был Рейдготаланд, а также освоение Восточного пути. С Дагом связан также достаточно мифо-эпический сюжет. Он располагал весьма ценным советчиком — воробьем, собиравшим для конунга информацию по всему свету (аналог воронов Одина). Однажды этот воробей был убит хозяином поля, в Рейдготаланде, на котором неосмотрительно клевал зерно. Недовольный отлучкой любимца, Даг не пожалел кабана, принесенного в жертву, чтобы узнать о его судьбе, а узнав, незамедлительно снарядил войско и предпринял карательный поход, в котором и нашел свой конец:

«Народ разбегался от него. К вечеру Даг повернул с войском к кораблям, перебив много народу и многих взяв в плен. Но когда они перебирались через какую-то реку… какой-то раб выбежал из лесу на берег реки и метнул в них вилы, и вилы попали конунгу в голову. Он сразу же свалился с лошади и умер» (88; 18).

Наследник этого конунга, Агни Дагасон, продолжил традицию походов в Финляндию и в значительной мере воспроизвел судьбу своего уже достаточно далекого предка, Ванланди. Так же, как и тот, он женился на дочери финского вождя и накликал на себя незавидную участь. Роковым для него стал свадебный пир, после которого Агни, подобно многим правителям до него и после него в человеческой истории, отдыхал в своем шатре, стоявшем под высоким деревом. На шее у него была та самая фамильная гривна, которой владел Висбур и на которой лежало проклятье. На сей раз оно исполнилось в точности, ибо Скьяльв, новообретенная жена конунга Агни, привязала к гривне веревку, перекинутую через сук. Ее люди потянули веревку, осуществив древнее пророчество: Агни погиб и был кремирован и погребен там же, в Финляндии.

Альрек и Эйрик, сыновья Агни, продолжили иную родовую традицию Инглингов — традицию вражды между братьями. Неизвестно, насколько они прославились благодаря заморским походам, но известно, что братья были заядлыми лошадниками и обожали заниматься выездкой. Кончилось все тем, что в одной из поездок отбившиеся от своих дружинников братья были обнаружены с проломленными черепами. Вероятнее всего, орудием взаимного убийства послужили удила, ибо иным оружием братья не располагали. Явно криминальный сюжет этой историй тем не менее явился очередным подтверждением родового проклятья.

Сыновья Альрека — Ингви и Альв — в недалеком будущем разделили судьбу отца и дядьки. Характеры их были прямой противоположностью: Ингви был хорош собою, чрезвычайно воинствен и предприимчив. Он часто ходил в походы и стяжал себе немалую славу — судя по всему, к тому времени (конец V в.) подобный стиль поведения стал чрезвычайно престижен социально. Типичный викинг, Ингви был полной противоположностью своему брату. Альв был угрюм, нелюдим, постоянно сидел дома и предпочитал такой образ жизни беспокойной судьбе своего брата. Это и стало причиной конфликта. Жена Альва, Бера, будучи женщиной вполне эмансипированной даже для того времени, предпочитала компанию возвращавшегося из славных походов Ингви обществу мужа-домоседа, рано ложившегося спать и не одобрявшего стиль жизни брата-соправителя. Более того, Бера неоднократно сравнивала Альва с братом, и отнюдь не в пользу первого. В один из вечеров, в разгар затянувшегося далеко за полночь пира, Альв подошел к брату, поглощенному беседой с его женой, и пронзил его мечом: однако Ингви успел нанести Альву ответный смертельный удар собственным оружием. Смерть, впрочем, примирила братьев — они были погребены в одном кургане.

Разгул стихии викинга наступил при следующих правителях. Сын Альва, Хуглейк, был, впрочем, человеком крайне миролюбивым и апатичным — как и его отец. Он был скуп, прижимист, предпочитал походам домашние пиры и мирную жизнь. Хуглейк собрал вокруг своего двора многочисленных скоморохов, шутов, музыкантов, чародеев и колдунов. Видя подобное состояние державы, соседи, несомненно, интересовались ее обороноспособностью. Судя по всему, маргинальных дружин в этот период было более чем достаточно; по крайней мере, два авантюриста — Хаки и Хагбард, — располагавшие немалыми дружинами, решили проверить Хуглейка на прочность. В их войске было немало людей, слава о которых тогда гремела по всей Скандинавии, в том числе знаменитый викинг Старкад Старый. В тяжелой и жаркой битве войско Хуглейка было наголову разбито, а он сам и двое его сыновей пали от руки Хаки, воспринявшего затем власть в Уппсале.

На три года династия Инглингов покидает шведский престол. Однако мирная жизнь Хаки, впервые за многие годы авантюр и походов обретшего очаг, не устроила его воинов, и значительная часть наиболее славных викингов покинула дружину Хаки. Ерунд и Эйрик Ингварсоны, лишенные возможности занимать отчий трон и отточившие свои воинские таланты во многочисленных походах, организовали экспедицию в Швецию. К законным наследникам примкнуло немало воинов, а войско Хаки за три года сильно уменьшилось. Тем не менее Хаки был столь доблестным вождем и столь храбрым воином, что в состоявшемся сражении имел явное преимущество. Он пробился сквозь ряды повстанцев, сразил Эйрика и срубил знамя братьев. В результате Ерунд бежал с войском к кораблям и покинул страну. Однако сам Хаки был столь тяжело ранен в битве, что вскоре скончался. Перед кончиной он торжественно обставил свои похороны: груженная павшими в битве соратниками ладья с зажженным на палубе костром была отпущена в море.

Гибель Хаки наконец позволила Ерунду занять место законного правителя Инглинга. Однако наслаждаться безоблачным управлением своей страной ему пришлось недолго. Стихия похода звала, и Ерунд организовывал новые экспедиции. В одну из них, воюя в Дании, он столкнулся не только с ожесточенным сопротивлением местных данов, но и с войском сына побежденного и повешенного им конунга одного из норвежских племен. Воинское счастье изменило Ерунду, и он разделил судьбу своего давнего противника: был довешен на берегу его сыном, Гюлаугом.

Аун Старый, сын Ерунда, по отзывам современников, был человеком мудрым и религиозным (в языческом смысле этого слова); бессмысленным, на его взгляд, походам Аун предпочитал богатую жизнь дома и усердное служение богам Асгарда. Как и следовало ожидать, Швеция стала предметом вожделения воинственных соседей. Конунг данов Хальвдан Фродасон, отважный викинг, предпринял поход, в рамках которого состоялся ряд битв с войском Ауна, в каждой из которых Хальвдан неизменно одерживал победу. В конце концов, после двадцатилетнего правления в Уппсале, Аун принужден был бежать в Вестеръетланд. Хальвдан занял его место и прожил в этом качестве — шведского конунга — также около двадцати лет. Однако упорный Аун пережил своего обидчика и после его гибели возвратился из изгнания и в шестидесятилетнем возрасте вновь занял престол Уппсалы.

Видимо, Аун действительно ценил жизнь, ибо после не слишком легкой жизни решил обеспечить себе бессмертие. Именно с ним связывается другой излюбленный мифологами и религиоведами сюжет. Аун принес Одину в жертву одного из своих сыновей и получил в уплату шестьдесят лет жизни. Племянник датского захватчика, Али Смелый, совершил еще один поход в Швецию и вновь изгнал Ауна в Вестеръетланд, где тот пробыл в изгнании еще два десятка лет и вновь репатриировался после убийства Али. Один обещал ему продление жизни в обмен на жизнь сыновей, приносимых в жертву каждое десятилетие. Ненасытность Ауна, совершенно впавшего в детство, но собиравшегося принести в жертву последнего, десятого, сына, вызвала неудовольствие подданных. В результате Аун все-таки умер. Мифологичность этого рассказа очевидна, однако факт смены династий и временного господства датских конунгов вряд ли может быть поставлен под сомнение.

Последний сын Ауна, Эгиль, столкнулся с совершенно новой проблемой. Казначей и раб его отца Тунни, присвоивший значительную часть его немалого состояния, был лишен своей синекуры и отправлен на общие работы. Недовольный переменой своей участи и будучи человеком предприимчивым, Тунни поднял мятеж, к которому примкнуло значительное число людей. Эгиль организовал карательную экспедицию, однако в ходе восьми битв был каждый раз разбит и принужден бежать в Данию. Популистские меры Тунни сводились к щедрым раздачам захваченного имущества, что привлекало к нему сторонников. Тем временем Эгиль заручился помощью данов, пообещав их конунгу Фроди Смелому ежегодную дань со свеев. Объединенная дружина разбила войско Тунни, который пал в бою. Эгиль на три года занял престол Уппсалы, однако не платил обещанной дани и ограничился подарками лично для своего друга Фроди, отсылавшимися раз в полгода.

Жизнь Эгиля прервалась трагически и вполне славно, по представлениям того времени. Он пал на охоте в схватке с жертвенным быком, взбесившимся и наводившим страх на округу. Определенная ритуальность этого события отчасти сродни жертвенным практикам предшественников Эгиля, в частности его отца.

Невыплаченная дань, впрочем, отозвалась весьма плачевным образом в судьбе Оттара, сына Эгиля. Фроди не питал к нему тех дружеских чувств, что связывали его с отцом, и потребовал выплаты дани, на что Оттар ответил, что свеи никогда никому дани не платили и платить не намерены. В ответ Фроди собрал войско и разорил страну. На следующий год он отправился в поход по Восточному пути, и, воспользовавшись этим, Оттар пришел с большим воинством в Свитьод. До поры до времени его поход был удачен, однако силы местных данов намного превосходили силы свеев, не располагавших подкреплениями, и Оттар погиб. Его бросили на растерзание птицам на прибрежном кургане и, в качестве издевательства, отослали на родину деревянную статуэтку вороны, сопроводив ее словами, что Оттар стоит не больше, чем эта птица.

Сын Оттара, Адильс (конец VI в.), развернул экспансию и в южном направлении. Свей ходили походами даже в Саксонию, о чем не говорят, в силу своего отсутствия, континентальные источники. Одна из захваченных в том походе рабынь, Ирса, девушка необыкновенной красоты, даже стала законной женой Адильса (88; 28).

Конунг Дании, Хельги Хальвдансон, напал на свеев и разорил страну, пользуясь явным численным превосходством. Адильс бежал, а Ирса досталась победителю, сделавшему ее своей — и не менее законной — женой. Именно она родила ему блестяще известного по многим источникам Хрольва Жердинку, одного из самых знаменитых датчан Средневековья (201; кн. II, гл. 5, § 6) (201; кн. II, гл. 6, § 1–5). Однако дальнейшие события — в изложении Снорри — были уже сродни рыцарскому роману. Жена саксонского конунга, оказавшаяся при датском дворе в Хлейдре, встретилась с Ирсой и сообщила ей, что та является ее дочерью от Хельги, ее нынешнего супруга. После этого Ирса вернулась в Швецию. Хельги же погиб в походе через несколько лет, оставив престол Дании восьмилетнему Хрольву.

Адильс много воевал, в основном с норвежцами из Уппленда. Его сгубила страсть к лошадям, а возможно, и непочтение к богам: проезжая через капище верхом, он вылетел из седла, когда конь споткнулся, и разбил голову о камень.

При его сыне Эйстейне Швеция стала ареной битв и нападений данов и норвежцев. Стихия морских походов разбушевалась. Морские конунги бороздили моря и воевали как друг с другом, так и в особенности с мирным населением. Один из таких отщепенцев, Сельви с острова Ньярдей, сжег Эйстейна в собственном доме, и выиграл многодневную (традиция называет чудовищную цифру в одиннадцать дней) битву с ополчением свеев. С трудом заняв трон, он не очень уютно себя на нем чувствовал и был в конце концов убит.

Ингвар Эйстейнсон активно участвовал в походах, ибо помимо данов и норвежцев на Швецию нападали даже эсты и другие племена Балтики. С данами был заключен мир, и Ингвар переключился на суливший богатую добычу и менее боеспособный Восток. Именно здесь его настигла судьба: конунг пал в большой битве с эстами, а дружина его бежала.

Энунд Ингварсон прославился на всех направлениях деятельности, свойственных конунгу той эпохи. Он отомстил за отца, разорив Эстонию, восстановил мир в стране и способствовал благоденствию подданных, за что был весьма любим, — сага отмечает, что он пользовался наибольшим уважением из всех конунгов династии. Энунд прославился массовой колонизацией северных шведских земель и вошел в историю с прозвищем Энунд Дорога. Вероятно, именно при нем сложилась окончательно система вейцлы — ежегодного путешествия по стране со взиманием дани и поочередным пребыванием во вновь построенных усадьбах и хуторах. Фактически именно при Энунде после длительных неурядиц сложилось подобие внутренней упорядоченности, характеризующей небольшое зарождающееся государство. Конец этого конунга был непосредственно связан с новым установлением — Энунда со свитой завалило горной лавиной и селевым потоком во время одной из таких поездок по стране.

С правлением Энунда связан чрезвычайно показательный сам по себе, хотя и абсолютно бытовой, по сути, внутренний конфликт. Именно из него мы впервые узнаем об отчетливой мозаичности административного устройства державы свеев. Разумеется, это ни в коей мере не означает, что локальные правители возникли только сейчас, однако это первая распря, оказавшаяся достаточно рельефно обозначенной в письменных источниках. Одновременно этот эпизод отчетливо показывает роль Старой Уппсалы в протогосударственной структуре Швеции. Традиция ежегодных массовых жертвоприношений, совершавшихся в середине зимы, являлась церемониальным средокрестием всего исторического пространства страны. Именно этот вариант единства — единства прежде всего культового — был актуален на данной стадии общественного развития. Именно в форме культового единства, основанного на почитании общего пантеона и использовании общих капищ, и существовал авторитет центральной власти.

Конфликт, собственно, развернулся между сыном Энунда, Ингьяльдом, и сыном одного из местных конунгов, правивших в одном из подразделений Уппланда, Альвом Ингварсоном. Во время традиционного зимнего жертвоприношения в Уппсале между детьми, предводительствовавшими каждый своей ватагой, случился раздор, ибо шестилетний Альв в чем-то оказался сильнее своего соперника. Ингьяльд так разозлился, что громко заплакал, и его отвели к Свипдагу Слепому, его воспитателю. Свипдаг заметил, что это большой позор, и велел вырезать сердце у волка, зажарить его на вертеле и дать съесть Ингьяльду. Видимо, снадобье оказало свое действие, а возможно, сработал механизм детской психической травмы: с тех пор Ингьяльд стал очень злобным и коварным. Через несколько лет за него отдали замуж дочь конунга Гаутланда (Етланда) Гаутхильд. Авторитет Энунда Дороги был чрезвычайно велик, и конунг Етланда считал за честь породниться с его домом, тем более что предполагалось, что сын Энунда вполне унаследовал положительные качества своего отца.

Ингьяльд, сын Энунда, унаследовал власть отца после его гибели, Показательно, что именно с его правлением, относящимся к первой половине VII в., традиция связывала первые попытки объединительной политики и покушений на власть локальных конунгов с целью ее ограничения либо ликвидации. В этом смысле весьма наивными выглядят попытки Снорри Стурлусона представить эти события как некое возвращение ослабевшего единовластия — такового никогда доселе не было. Тем не менее схема раздробления центральной власти, предложенная в саге, весьма интересна и заслуживает внимания. Согласно ей, после разделения державы между братьями конунга Агни «владения и власть конунга стали распыляться в роду по мере того, как он разветвлялся. Но некоторые конунги расчищали лесные дебри, селились там и так увеличивали свои владения» (88; 36). Ингьяльд, придя к власти и став конунгом, решил обуздать всевластие местных правителей и поднять авторитет центральной власти. Для выполнения этой задачи был избран наиболее короткий по тем временам путь. Ингьяльд велел устроить большой пир в Уппсале, чтобы справить тризну по своему отцу. Специально для пира было даже затеяно строительство нового пиршественного дома. Ингьяльд велел отстроить дом не менее просторный и роскошный, нежели собственные палаты в Уппсале, и назвал это сооружение «Домом семи конунгов». Там было приготовлено семь почетных сидений. Во все концы Швеции были разосланы гонцы, через которых Ингьяльд приглашал к себе конунгов, ярлов и других знатных людей. На эту тризну приехали Альгаут, конунг Етланда, тесть Ингьяльда; Ингвар конунг Фьядргондаланда и его два сына, Агнар и Альв — тот самый, который был в детстве соперником Ингьяльда; Спорсньялль, конунг области Нерке, Сигверк конунг Аттундаланда. Не явился лишь Гранмар, конунг Судрманналанда (Седерманланда).

Шесть конунгов были посажены на престолы в новых палатах. Один из престолов, приготовленных по велению Ингьяльда конунга, пустовал. Все, кто приехал, были размещены в новых палатах, а Ингьяльд разместил свою дружину и всех своих людей и собственном доме.

«В то время был обычай, что, когда справляли тризну по конунгу или ярлу, тот, кто ее устраивал и был наследником, должен был сидеть на скамеечке перед престолом до тех пор, пока не вносили кубок, который назывался Кубком Браги. Затем он должен был встать, принять кубок, дать обет совершить что-то и осушить кубок. После этого его вели на престол, который раньше занимал его отец. Тем самым он вступал в наследство после отца. Так было сделано и в этот раз, Когда Кубок Браги принесли, Ингьяльд конунг встал, взял в руки большой турий рог и дал обет увеличить свою державу вполовину во все четыре стороны или умереть. Затем он осушил рог. Когда вечером люди опьянели, Ингьяльд конунг сказал Фольквиду и Хульвиду, сыновьям Свипдага, чтобы они и их люди вооружились, как было договорено вечером. Они вышли, отправились к новым палатам и подожгли их. Сразу же палаты запылали. В них сгорели шесть конунгов и все их люди. Тех, которые пытались спастись, немедля убивали. После этого Ингьяльд конунг подчинил себе все те владения, которые принадлежали конунгам, и собирал с этих владений дань» (88; 36).

Столь блестяще задуманная и исполненная операция обезглавила все могущественные роды конунгов в Швеции. Несмотря на ее явно криминальный характер и нарушение элементарных законов гостеприимства (вряд ли приглашенные конунги предполагали подвох от сына столь уважаемого правителя), Ингьяльд достиг одним шагом немалых успехов в достижении поставленной им самим жизненной цели.

Гранмар, чудом уцелевший благодаря собственной осторожности, крепко задумался. В результате он свел близкую дружбу с одним из шведских вождей викингов, Хьервардом Ильвингом, и даже выдал за него собственную дочь, Хильдигунн. Недовольный сохранением опасного и могучего противника, конунг Ингьяльд на следующий год собрал войско для нападения на владения Гранмара. Тот организовал коалицию, к которой, помимо его нового родственника Хьерварда, примкнул и конунг Эстеръетланда Хегни. Несмотря на такой размах, эта коалиция численно была все же меньше, нежели войско Ингьяльда, которое десантировалось с кораблей в Седерманланде.

В ходе жестокой битвы Ингьяльд вскоре убедился, что приобретенные с помощью обмана и предательства новые земли приносят ему мало пользы. Все войско, набранное в Фьядрюндаланде, Вестеръетланде, Нерке и Аттундаланде, обратилось в бегство и отступило на свои корабли. Сам Ингьяльд получил множество ран и бежал с собственным войском на свои корабли. В этом сражении пали оба его сына, Гаутвид и Хульвид, а также Свипдаг Слепой, его воспитатель. Ингьяльд вернулся в Уппсалу крайне разочарованный результатами этого похода.

Вражда Гранмара и Ингьяльда длилась много лет, пока наконец друзья того и другого не смогли их помирить. Конунги договорились о встрече, встретились и заключили тройственный мир: Ингьяльд, Гранмар и Хьервард, зять Гранмара. Мир, по договору, должен был соблюдаться до тех пор, пока они живы, и был скреплен клятвами верности. На следующий год, весной, Гранмар отправился в Уппсалу, чтобы совершить жертвоприношение, так как было принято весной приносить жертвы за мир. И здесь, в Уппсале, он получил предсказание, что ему недолго осталось жить. И действительно, предательская натура Ингьяльда дала себя знать. На следующую осень Гранмар и Хьервард, его зять, отправились пировать в своих усадьбах на острове Сили. В то время как они пировали, туда явился в одну из ночей конунг Ингьяльд со своим войском, окружил дом и сжег их в доме вместе со всеми их людьми. После этого он подчинил себе владения конунгов Гранмара и Хьерварда и посадил там своих ставленников.

Хегни из Эстеръетланда и его сын Хильдир часто совершали набеги на Швецию и неоднократно убивали людей Ингьяльда конунга, которых он ставил править во владениях, принадлежавших раньше Гранмару. Ингьяльд и Хегни в течение длительного времени враждовали друг с другом, однако Хегни удавалось вплоть до самой своей смерти удерживаться в своих владениях и противостоять притязаниям Ингьяльда.

У Ингьяльда было двое детей: дочь и сын. Дети Ингьяльда сыграли существенную роль в скандинавской истории. Его дочь Аса, выданная замуж за Гудреда, конунга Сконе, была весьма схожа со своим отцом нравом. Традиция приписывала ей вину Гудреда, убившего собственного брата Хальвдана, отца знаменитого объединителя Северных стран Ивара Широкие Объятья. Ей же приписывалось и убийство собственного мужа. Сын Ингьяльда, известный как Олав Лесоруб, был отослан матерью на воспитание к собственному наставнику Бови в Вестеръетланд.

Традиция повествует, что Ингьяльд конунг за свою бурную жизнь убил двенадцать конунгов, обманув их всех обещанием мира. Поэтому в историю Севера он вошел под именем Ингьяльда Коварного. Судя по всему, Ингьяльду удалось выполнить свой обет на давнем пиру — он действительно был конунгом большей части Швеции. Тем не менее его стиль решения политических проблем в конечном счете не остался безнаказанным. Ивар Широкие Объятья, мстя за убиенных родичей и ненавидя как Асу, так и ее отца, вторгся с большим войском в Швецию из Сконе. Аса еще до этого приехала к своему отцу. Ингьяльд давал большой пир в усадьбе Рэнинге, когда он услышал, что приближается войско Ивара. Собственных сил у него было слишком мало, чтобы противостоять Ивару, к тому же Ингьяльд отлично понимал, что, обратившись в бегство, потеряет последние шансы, так как многие «союзники» будут не прочь напасть на него. В результате он вместе со своей дочерью принял вполне героическое решение, которое прославило напоследок его имя так, как вряд ли прославили бы другие земные деяния. Они с Асой напоили всех своих людей допьяна, после чего подожгли дом. В огне погибли и сам конунг с дочерью, и вся дружина и их ближайшее окружение.

Скачкообразное, а вернее, ступенчатое движение от децентрализации к неким формам единой и верховной власти нашло в Скандинавии продолжение в создании державы, которую удалось собрать на краткое время Ивару Широкие Объятья. Разумеется, речь не шла ни об империи, ни о государстве как таковом. Тем не менее Ивар, завладев Шведской державой, подчинил себе также и все земли данов, а также большую часть страны саксов, пятую часть Англии и «Восточную державу», От его рода произошли конунги датчан и шведов, те, которые позднее были «единовластными в своей стране» (88; 41). Что скрывается под туманным определением «Восточной державы» — сказать сложно. Неизвестно, какие именно земли Восточной Балтики платили дань Ивару. Тем не менее описанные реалии — с исторической и хронологической точек зрения — являются пограничными и переходными от вендельского времени к эпохе викингов. Середина и вторая половина VIII в., к которым приурочиваются последние из описанных событий, знаменовались обращением внимания скандинавов на Запад, в католическую Европу. Цивилизация Севера дозревала до крупных объединительных форм, не нуждающихся, строго говоря, в культовом обосновании и поддержке и основанных на иных принципах.

После смерти Ингьяльда Коварного Уппсальская держава, по словам Снорри, «ушла из рук Инглингов, насколько можно проследить их родословную» (88; 41). После этого главная и основная линия родословия Инглингов перемещается на запад, в Норвегию, с которой и связывается ее дальнейшая слава.

Основу династии Инглингов на норвежской земле заложил сын Ингьяльда Олав. После гибели его отца Олав принужден был бежать из страны, так как подавляющее большинство свеев крайне негативно воспринимали правление Ингьяльда и было счастливо избавиться от столь одиозного конунга. Династия Инглингов, таким образом, в Швеции потеряла к этому времени всякий авторитет, и ее представитель не мог рассчитывать на поддержку населения. Олав отправился в поход с теми немногими сторонниками, которые захотели идти с ним. Он отправился сначала в Нерке, но, когда свеи узнали об этом, ему пришлось бежать и оттуда. Олав направился со своими людьми на запад через леса к реке Ета-Эльв, впадающей с севера в озеро Венерн. Там они наконец остановились и занялись обживанием этих диких мест; начали выжигать леса и строить хутора. Вскоре необитаемый до того времени край, где были вполне приличные земли, был заселен и назван Вермландом. Именно тогда свеи прозвали Олава Лесорубом. У Олава было двое сыновей — Ингьяльд и Хальвдан. Второй, прозванный Хальвдан Белая Кость, вскоре получил немалую власть на западе Скандинавии, в Норвегии.

Олав Лесоруб был, судя по всему, правителем деятельным, прагматичным и целеустремленным, в определенном смысле даже атеистом. Он открыто пренебрегал жертвоприношениями и отправлением культовых функций, которые лежали на нем как на конунге. Гораздо больше внимания он уделял конкретным хозяйственным задачам и обороне своей новоприобретенной земли. Тем временем Ивар в Швеции наводил новый порядок, и по его настоянию на тингах было объявлено вне закона множество людей, испытывавших симпатии к прежнему правителю. Большинство из них покинуло страну и бежало под покровительство Олава Лесоруба в Вермланд. Но поскольку процесс этот шел массово, избыточный приток поселенцев привел к перенаселению земли, а случившийся неурожай — к голоду. Архаические стереотипы массового сознания — а они, судя по этому случаю, были чрезвычайно архаичными — не позволили вчерашним сторонникам Олава увидеть истинную причину голодовки. Люди сочли, что виноват в этом конунг, ибо с древнейших времен считалось, что именно конунг является источником как урожая, так и неурожая. Откровенно пренебрежительное отношение к жертвоприношениям в глазах народа стало причиной бед; было собрано войско, отправились в поход против Олава и, окружив дом, где он находился, сожгли его в доме, отдавая его Одину и принося его в жертву за урожай. Таким образом, уже в относительно исторически недавнее время конунг пострадал — вполне первобытным образом — за собственное небрежение языческой традицией.

Однако многие из повстанцев, обладая здравым рассудком, сознавали истинную причину голода. Поэтому после жертвоприношения войско двинулось на запад, в Солейяр, где жил сын убиенного Олава, Хальвдан Белая Кость, — жил во владениях своего деда по матери, жены Олава Лесоруба Сольвейг. Дед — конунг Сельви — был убит, а Хальвдан практически насильно выбран правителем. Затем войско двинулось дальше на запад и пришло в землю норвежского племени раумов — Раумарики, которая была завоевана и подчинена, а Хальвдан Белая Кость стал здесь конунгом, обретя наконец собственную вотчину и пустив корни династии Инглингов в Норвегии. Точная дата этих событий нам неизвестна, однако она лежит примерно около 750 г. Дальнейшая история Инглингов — история постепенного волнообразного укрепления их власти в Норвегии. Начавшись с почти случайной имплантации династии на в общем-то чужую почву, эта история изобиловала поистине драматическими моментами и окончилась постепенным, но неуклонным «собиранием земель», приведшим в конце концов к формированию единого Норвежского государства на рубеже Х — ХI вв.

Хальвдан Белая Кость был могущественным конунгом, удачливым и мудрым правителем. Он женился на Асе, дочери Эйстейна Сурового, конунга жителей Уппленда. У Асы и Хальвдана было двое сыновей — Эйстейн и Гудред, Хальвдан захватил большую часть фюлька (племенной области) Хейдмерк, а также Тотн, Хадаланд и большую часть Вестфольда, который в дальнейшем стал главной резиденцией и ядром владений норвежских Инглингов, Ингьяльд, брат Хальвдана, был некоторое время конунгом в Вермланде, однако после его смерти Хальвдан подчинил себе эту область, бывшую их общим отцовским наследством, и до самой своей смерти брал с нее дань, а также назначал туда своих ярлов. Он вполне благополучно, несмотря на многочисленные войны, дожил до старости, умер от болезни в Тотне, а тело его было перевезено в Вестфольд, где и погребено в кургане в Скирингссале (Каупанге) — первом торгово-ремесленном поселении Норвегии, первом протогороде-вике.

Сын Хальвдана Белая Кость, Эйстейн, был после него конунгом в Раумарики и в Вестфольде, Он был женат на Хильд, дочери Эйрика, сына Агнара, который ранее был конунгом в Вестфольде. Агнар же был сыном Сигтрюгга — конунга из Вендиля в Дании. У Эйрика не было сыновей. Он умер, когда конунг Хальвдан Белая Кость еще был жив и активно претендовал на соседние земли. Тогда Хальвдан со своим сыном Эйстейном завладели всем Вестфольдом. Женитьба на дочери местного владетеля не только породнила Эйстейна с местной администрацией и нобилитетом, но и связала, через предков его жены, с династиями датских конунгов. Так одним шагом были решены несколько весьма существенных политических вопросов. Эйстейн правил Вестфольдом до самой своей смерти. Конец его был связан с колдовством и приводит на память, казалось бы, давно забытые нравы прежних Инглингов и их противников. Приведем цитату из Снорри без купюр:

«Тогда в Варне был конунг, которого звали Скьельд. Он был очень сведущ в колдовстве. Эйстейн конунг приплыл с несколькими боевыми кораблями в Варну и стал грабить там. Он брал, что ему попадалось: одежду и всякое добро и орудия бондов. Скот они резали на берегу. Потом они уплывали. Когда Скьельд конунг вышел на берег со своим войском, Эйстейн конунг уже переплыл через фьорд. Скьельд еще видел их паруса. Он взял свой плащ, развернул его и дунул в него. Когда они проплывали мимо острова Ярлсей, Эйстейн конунг сидел у руля, а другой корабль плыл рядом. Были волны, и рея другого корабля сбросила конунга за борт. Так он погиб. Его люди выловили его труп. Его отвезли в Борро и там погребли его в кургане на каменистой гряде у реки Вадлы» (88; 46).

Хальвдан, сын Эйстейна, стал конунгом после него. Это был последний норвежский Инглинг VIII в. Его прозвали Хальвданом Щедрым на Золото и Скупым на Еду. Традиция гласила, что его люди получали столько золотых монет, сколько у других конунгов люди получают серебряных, но жили впроголодь. Этот сюжет послужил источником для исследования чрезвычайно интересного феномена скандинавской раннесредневековой культурной традиции. Речь идет о том обстоятельстве, что социум этого времени видел в богатстве и драгоценностях, обретенных в ходе войны в качестве военной добычи либо подаренных предводителем, отнюдь не материальную ценность. Эти предметы становились носителями мощнейшего заряда харизмы и славы, которая была вполне материальна и транслировалась от человека к человеку. Проще говоря, количество славы и удачи можно было увеличить или уменьшить, и материальными носителями их выступали как раз драгоценные предметы, обретенные воином при определенных обстоятельствах. Именно поэтому отказаться от них, продать, разменять или обменять, прогулять, в конце концов, было для викинга совершенно немыслимо. Вместе с золотом и серебром, добытым на службе конунгу, могла уйти удача, а хуже этого с человеком ничего не могло приключиться — разве только посмертное забвение потомками. В условиях относительно скудного климата и постоянной борьбы общества за существование драгоценные металлы, добытые в боях, становились гораздо меньшей редкостью, нежели продукты питания. Именно поэтому Хальвдан вполне мог беспрепятственно одаривать своих воинов-дружинников золотыми и серебряными украшениями и деньгами, однако испытывал постоянные трудности с элементарным прокормом своего воинства, Продать же либо обменять на еду подаренные конунгом-«кольцедробителем» драгметаллы дружинники не могли и не хотели — такая мысль скорее всего даже не приходила им в голову. Богатства накапливались для того, чтобы никогда не быть использованными по своему прямому назначению — приносить материальную выгоду, удовольствия и удобства. Вот модель культуры, диаметрально противоположной культуре капиталистической. В богатстве видится не его реальная потребительская стоимость, но прежде всего и почти исключительно идеальное наполнение, не вытекающее напрямую из него самого и понятное в основном кругу «земных героев» — дружинников. Те клады, зарывавшиеся скандинавами в землю издревле с целью послужить хозяину на небесах, в Вальхалле — не что иное, как другая грань того же самого представления. Этим же соображением руководствуется знаменитый йомсвикинг Буи Толстый, когда, получив смертельное ранение, прыгает со своего корабля в морские волны, захватив с собой два сундука с золотом (89; 41). Хальвдан был типичным конунгом-викингом, человеком своей эпохи, благополучно сочетавшим управление своими землями и заморскую деятельность. Он был чрезвычайно воинствен, часто ходил в походы со своими викингами и добыл немало богатств. Хальвдан женился на Хлив, дочери Дага, конунга Вестмара. Его главной усадьбой был Хольтар в Вестфольде, где он, как это ни странно, мирно умер от болезни и был погребен в кургане в Борре.

Хальвданом Эйстейнссоном Щедрым на Золото и Скупым на Еду завершается история Инглингов в нашем изложении. Это не означало пресечения династии. Просто наступили новые времена, характеризовавшиеся началом массового движения в Западную Европу и многотысячными походами за рубежи скандинавского мира. Трудно при этом заметить сколько-нибудь существенные перемены во внутренней жизни скандинавских стран. Вышеприведенное не должно заслонять от нас того обстоятельства, что отчетливое осознание государственного единства, монархической власти и некой унификации было в принципе чуждо людям того времени. Снорри, Саксон и другие, писавшие свои труды в эпоху становящегося централизованного государства и единой королевской власти, навязывали представление о централизации предшествующим временам. В действительности никаких династий, владевших всеми землями свеев, данов или норвежцев, не было и не могло быть. Племенные княжения были гораздо более локальными, и лишь изредка возникали формы более пространного объединения. Устойчивая власть династии на большой территории — конструкт средневекового книжника, экстраполированный на прошлое и ему навязанный.

Единственное, что может в действительности отделить эту эпоху от предшествующих, — это первые, пока еще достаточно робкие, попытки создания государств, объединяющих довольно значительные по тем временам территории, причем не только в рамках древних племенных границ, но и на межплеменной основе. Претензии наиболее амбициозных правителей начинают простираться на сопредельные им земли — те, на которые не распространялась власть их предшественников. Возникает — и это вдвойне удивительно на фоне слабости протогосударственной власти, ее институтов, отсутствия традиций — тенденция объединения под одной рукой не просто собственных фюльков, не просто присоединения к ним нескольких клочков земли соседа, — нет, конунги VIII в. претендуют на поистине общесеверный масштаб своей власти. Именно это столетие породило несколько относительно успешных опытов создания межплеменных «империй», из которых наибольших масштабов, размаха и значения достигло объединение земель под рукой Ивара Широкие Объятья. Пожалуй, именно это обстоятельство — и только оно одно — позволяет нам говорить о некой качественной границе исторических процессов, пролегшей по VIII столетию. Иных «разломов» в скандинавской истории в этот период не наблюдается. Последний из них пришелся, судя по всему, на V–VI вв., когда на первый план вышел феномен морского похода — «викинга».

Быть может, самое существенное европейское событие, которое поставило относительно непреодолимую преграду между Севером и Югом, — крещение в 804 г. континентальных саксов, последовавшее после окончания тридцатилетних войн Карла Великого. Этот акт, оторвавший от континентального «плаща» германских племен последний языческий лоскут, создал надежную преграду между католическим континентом и языческими полуостровами. Преграду, которая, несмотря на все старания миссионеров уже начиная с первой половины IX в., оставалась практически непреодолимой и несокрушимой. Эта преграда фактически была совершенно эфемерна, ибо лежала в сфере идеологии, однако именно это делало ее столь прочной и несокрушимой. Только к концу XI в., с окончанием походов викингов, крещением всей Скандинавии и истинным объединением Европы, сопровождавшимся переходом ее к внешней экспансии, преграда эта рухнула окончательно, оставив, однако, по себе многочисленные памятники и реликты.

Хочетсяотметить, что история Скандинавии I–VIII вв., реконструируемая по письменным источникам, не является, по крайней мере в основной своей части, стопроцентной истиной. Да мы и не стремимся к ней относиться таким образом. Литература, посвященная критике источников и историко-литературным исследованиям, практически необозрима (112; 592) и не дает нам права утверждать что-либо со всей определенностью. Однако в той традиции, которая дошла до нас, запечатлены как исторические события, концентрация которых даже на общеевропейском фоне «темных веков» беспрецедентна, так и отпечаток их восприятия самими скандинавами относительно близких к этому времени эпох. Это особенно важно. Культура, собственно, и начинается с саморефлексии, и восприятие прошлого, его образ порой значат для нас так же много, как и оно само. К тому же, в конце концов, это единственная положительная историческая информация, которой мы располагаем. И проигнорировать ее было бы крайне нерационально.


Дань географическому детерминизму

Устойчивая зависимость человеческих коллективов от окружающей их природной среды обусловлена, прежде всего, биологической природой человеческого организма. Абсолютная заданность и предопределенность этой природы вынуждают сообщества людей находиться в известных и достаточно узких — с точки зрения физики — пределах, которые допускают само их физическое выживание и воспроизводство. В то же время поверхность Земли почти повсюду допускает (за редким исключением) существование человека, в силу чего большинство пространств суши было освоено еще в древности.

Известно, что первые цивилизации возникают в сравнительно теплых и благополучных, с точки зрения наличия ресурсов, регионах. В то же время также давно подмечено, что оптимальным для бурного и устойчивого развития общественного, материального и культурного прогресса является умеренный климатический пояс. С одной стороны, он дает социумам, его населяющим, относительно адекватное количество ресурсов. С другой — населяющая его общность постоянно находится под определенным давлением среды, не катастрофическим, как правило, но все же достаточно ощутимым для того, чтобы не позволять общности «расслабляться». Иными словами, в умеренном поясе природа, предоставляя материальную основу существования, параллельно постоянно воспроизводит стимулы для совершенствования культурных институтов, преобразующих эту основу в потребляемые блага. Поощряя, природа постоянно угрожает. Европа, наиболее последовательно подпадающая под данную характеристику, самой логикой истории, а вернее, логикой географии, была предназначена к своей культуртрегерской миссии в течение II тыс. н. э.

Блестящая характеристика географической составляющей исторического процесса принадлежит перу Ф. Броделя:

«Человек — пленник своего времени, климата, растительного и животного мира, культуры, равновесия между ним и средой, создаваемого в течение столетий, равновесия, которого он не может нарушить, не рискуя многое потерять. Посмотрите на сезонные перегоны овец в горы, характерные для жизни горцев, на постоянство некоторых экономических форм деятельности жителей приморских районов, связанное с биологическими особенностями побережья, взгляните на устойчивость местоположения городов, на постоянство путей сообщения и торговли, на удивительную прочность географических рамок цивилизации. С тем же самым постоянством и устойчивостью мы сталкиваемся и в области культуры…системы культуры, которая продолжила в видоизмененных формах латинскую цивилизацию Поздней империи, основанную в свою очередь на больших культурных традициях…Вплоть до XIII и XIV веков, вплоть до возникновения национальных литератур, цивилизация, основанная интеллектуальной элитой, жила теми же самыми темами, теми же самыми сравнениями, теми же самыми общими местами и штампами» (5; 124).

В данном случае автором отмечен весьма показательный результат существования последовательно сменяющих друг друга обществ, которые, наследуя одно другому, продолжают, однако, использовать в качестве основы своего бытия одну и ту же среду обитания. Линия развития средневековой Европы, вырастающей из развалин Рима, была именно такой. Однако Бродель рассуждает именно о средиземноморском варианте цивилизации, частным случаем которой служит цивилизация галльская (Бродель анализирует Францию). В сущности, все Средиземноморье, выработав в самом начале своего цивилизованного пути, на заре талассократий, определенные стереотипы культурной деятельности, сохранило их как наиболее оптимальный способ решения воспроизводящихся проблем и в почти неизмененном виде пронесло до наших дней — не только до конца Средневековья.

Что касается Севера, то здесь наследоваться могла только собственная традиция, лишь в малой степени отягощенная южным влиянием. Отсутствие цивилизационной базы, передающей последователям многое из того, что накопили предшественники, принципиально меняло картину культурной преемственности в Северной Европе. Вообще, процесс становления культуры новой эпохи шел относительно рафинированно, в условиях, которые исключали непосредственное вмешательство инокультурного окружения, что позволяет расценивать его как вполне эталонный вариант культурогенеза. Строго говоря, северная цивилизация брала от соседей то, что сама хотела взять, не испытывая «культурного насилия».

Преемственность же природных условий была достаточно последовательна. После ухода ледника и заселения Фенноскандии человеком мы не можем отследить здесь каких-либо резких перемен климатических условий, катастрофических изменений береговой черты или скачкообразного перелома в каком бы то ни было из графиков, характеризующих основополагающие параметры окружающей среды. Несомненно, происходили плавные изменения. Так, начиная с VI тыс. до н. э., в так называемый атлантический период, климатические условия в Северной Европе были существенно мягче, а природа — изобильнее (65; 72). Именно к этому времени относится расцвет рыболовческих культур Севера, ориентированных на прибрежный образ жизни. Что касается собственно границ суши и моря, то само возникновение Балтики связано с постепенным опусканием суши, сопровождавшимся затоплением достаточно больших пространств, которое также пришлось на период существования здесь человека. Однако все эти изменения, во-первых, не носили характера климатической катастрофы, а во-вторых, в основном завершились к началу рассматриваемого нами периода. Единственными, судя по данным как археологии, так и письменных источников, серьезными изменениями, которые происходили с природно-географическим окружением жителей Скандинавии, были постепенное понижение среднегодовых температур и столь же постепенное сведение лесов. Причем похолодание происходило весьма медленными и, судя по всему, незаметными человеку темпами. Явным образом оно дало о себе знать в XIII в., ставшим в климатическом отношении этапным для континента в целом, и тогда же отразилось на освоении Атлантики и некотором изменении хозяйственной жизни в Скандинавии. Однако это выходит за хронологические рамки нашего исследования. Что касается сведения лесов, то оно являлось одним из сопутствующих факторов внутренней колонизации в северной части Скандинавии, в частности в рамках вендельского времени (88, 30–33). Масштабы его не следует преувеличивать. Расчищались и вырубались относительно небольшие участки лесных массивов, ибо само население, осуществлявшее колонизацию, было достаточно немногочисленным. К тому же полное сведение лесов не только не было по силам колонистам, но и не входило в их перспективные планы, ибо разрушило бы экологическое равновесие, которое в северных условиях без леса было бы немыслимо. Во всяком случае, уменьшая площадь лесных угодий и прокладывая коммуникации, люди существенно облегчали собственное существование, но не могли и не стремились кардинально изменить ландшафт.

Таким образом, константность основных природно-географических характеристик, отслеживаемая на скандинавском материале на протяжении длительного периода, являлась устойчивой базой формирования здесь преемственных и вполне адекватных ситуации форм культурного освоения территории, форм, которые воспроизводились в течение нескольких исторических эпох и в основах своих продолжают сохранять актуальность и по сей день.


О роли ландшафта в истории

Категория ландшафта de facto исчерпывает содержание исходного материала, с которым имеет дело формирующаяся либо развивающаяся культура. Согласно наиболее адекватному определению, ландшафт представляет собой «участок земной поверхности, качественно отличный от других участков, окаймленный естественными границами и представляющий собой целостную и взаимно обусловленную закономерную совокупность предметов и явлений, которая типически выражена на значительном пространстве и неразрывно связана во всех I отношениях с ландшафтной оболочкой» (36; 455). В этом определении выделяются несколько составляющих, являющихся сущностными характеристиками ландшафта как феномена. Это прежде всего:

1. Территориальная ограниченность

2. Целостность

3. Внутренняя взаимосвязь элементов.

Интересующий нас регион обладает этими качествами в полной мере. На Скандинавском полуострове четко выделяется регион приморских низменностей, ограниченный с севера линией, проходящей по озерам Тюрифьорд — Мьоса и далее через район шведских городов Арвика — Лудвика — Фалун — Евле. Все, что находится южнее, — равнинные или слегка холмистые, покрытые лесами земли, лишь в центральной их части локализуется правильных очертаний плоская возвышенность с высотами, впрочем, не превышающими 380 м. Прилегающие к берегу острова — Готланд, Эланд и более мелкие — повторяют тот же тип ландшафта. Побережье Норвегии изрезано многочисленными фьордами и настолько криволинейно, что даже заслужило упоминания в математической литературе как пример природной фрактальной линии, отличающейся причудливостью и симметричными колебаниями береговой черты.

Крайний юг — район Сконе, Бохуслена и Халланда — местами заболочен, что резко сближает его с лежащей южнее Ютландией — равнинной приморской страной со сглаженным ландшафтом и мягким климатом. Принципиальной географической границы между Ютландией и континентом — Шлезвиг-Гольштейном и другими северогерманскими землями — не существует. Сходный ландшафт продолжается от южной оконечности Скандинавского полуострова до Северной Германии включительно.

К северу от этого региона лежат возвышенности, в Швеции переходящие вскоре в горы. В Норвегии зона гор начинается практически сразу от побережья, и лишь врезающиеся в сушу долины, являющиеся окаймлением фьордов, пригодны для жизни и хозяйственной деятельности. С запада регион отграничен Северным, а с востока — Балтийским морями. С юга на сравнительно небольшом удалении от побережья Северного и Балтийского морей начинается пояс возвышенностей, образованных Гарцем, Тевтобургским лесом и Зауэрландом.

Таким образом, Северная Европа географически представляет собой относительно замкнутый ландшафтный регион, в котором достаточно явственно выделяются три субрегиона: Южный, включающий в себя Северную Германию, Ютландию и Сконе, Восточный, совпадающий с Южной Швецией и низменными районами Западной Норвегии, и Западный — регион Южной Норвегии. Именно в рамках этого региона и формировалось ядро цивилизации, составившей альтернативу Средиземноморью. Южная его часть всегда играла роль лидера в культурогенезе. Именно здесь формировались архаические мезолитические и неолитические культуры, здесь расцветают племена бронзового века, именно здесь отчетливо заявляют о себе германцы. Этот субрегион являлся магистралью, которая направляла поток населения с севера на юг. Преград географического свойства здесь не было, так как четырехкилометровое расстояние между ютландскими островами и побережьем Скандинавии, по сути дела, является не проливом, а широкой рекой, переправа через каковую ни в один из периодов истории не представляла ни малейшего затруднения. На этом фоне даже незначительные центральногерманские возвышенности представляли более существенное препятствие, ибо служили своеобразной «стрелкой», распределявшей потоки переселенцев с Севера в Европе: одних на юго-восток, к Дунаю и в Восточную Европу, других на берега Рейна, на запад. Принцип «умный в гору не пойдет» в данном случае действовал веками почти безотказно.

Именно в соответствии с субрегиональным географическим членением в первых веках н. э. стали оформляться, а в эпоху Вендель сложились окончательно, территориальные религиозные объединения, ставшие первым прообразом будущих скандинавских государств, — «держава Инглингов» и «держава Скьольдунгов».

Первая из них представляла собой союз племен, объединявшихся вокруг святилища в Уппсале (Gamla Uppsala), и включавший в себя свеев (svear), гетов (gotar), а также небольшие племена Южной Норвегии. Последние, находясь на периферии ареала, в весьма сложных географических условиях, в рамках этого союза оставались своего рода «слабым звеном». Они воспринимались как культурная провинция и таковыми, несомненно, являлись.

«Держава Скьольдунгов», объединявшая земли Ютландии и Сконе, населенные данами, была изначально гораздо более монолитна. Это обусловливалось единством территории, совершенной идентичностью ландшафтных и, как следствие, хозяйственных характеристик, а также племенной идентичностью. Именно даны первыми начали осознавать себя в качестве единого этноса, именно они создали древнейшую на Севере государственную традицию (и древнейшую из существующих в Европе непрерывную линию династической преемственности в королевском доме). Все это имело прочную основу в географической и племенной идентичности. Культовый центр в Еллинге (Jellinge) являлся точкой притяжения для обитателей этого субрегиона, соединяя: их базисом общих религиозных практик и объектов поклонения.

Ландшафт Северной Европы, как при беглом взгляде, так и при детальном рассмотрении, демонстрирует классический набор всех основных типов поверхности планеты в зоне умеренного пояса.

Суша на сравнительно малом протяжении (фактически на дистанции однодневного плавания либо нескольких дневных переходов) демонстрирует чрезвычайное разнообразие. Здесь имеются достаточно плодородные равнины с легкой холмистостью, заболоченные участки, леса, причем как среднеевропейского, смешанного типа, так и классические таежные массивы. Относительно небольшие возвышенности доступные и обитаемые уже в древности, соседствуют на современной норвежской границе с очень высокими и чрезвычайно трудно проходимыми горами, представлявшими серьезное препятствие для путешествия вплоть до новейшего времени. В норвежских горах блестяще представлено высотное районирование, вбирающее весь комплекс горных ландшафтов Европы — от плодородных долин, через альпийские луга вплоть до ледников и вечного снегового покрова. Ландшафт суши в архаическое время располагал стандартным европейским набором флоры и фауны, которые были достаточно разнообразны и изобильны. Многочисленны реки — как относительно спокойные, равнинные, или стремительные горные, совершенно не приспособленные для плавания на судах, однако богатые рыбой.

Вместе с тем существуют и моря — неглубокое внутреннее Балтийское и Северное, являющееся фактически органическим продолжением Атлантики. С морем связан прибрежный ландшафт, ранее всего ставший прибежищем человеческих сообществ, ориентированных в хозяйственном плане на морской промысел. Многочисленные небольшие острова составляют самостоятельный ландшафт. Кроме того следует отметить, что береговая линия на небольшом протяжении включает в себя три основных вида побережий: ровный пологий берег; берег, прикрытый завесой мелких шхер (sker); классические фьорды с целым веером ландшафтов прибрежной кромки.

На континенте в рамках небольшого региона подобное многообразие встречается весьма нечасто. В то же время весь спектр этих ландшафтов в совокупности полностью укладывается в характеристику территории, выступающей в качестве месторазвития этноса (12; 186). По мнению Л. Н. Гумилева, подлинными месторазвитиями являются территории сочетания двух и более ландшафтов (12; 187). Как представляется, ландшафты могут быть рассмотрены и более дробно — не только как сочетание, например, моря и суши или гор и моря. Учет частных вариаций ландшафтной дифференциации делает скандинавское месторазвитие еще более насыщенным и многообразным, блестяще подходящим для генерации новых общностей, которые возникали здесь издревле. Исторически последним в этом ряду был древнегерманский суперэтнос.

В гумилевской периодизации эпоха Инглингов совпадает с постепенным переходом от явного периода фазы подъема (1 фаза) к акматической фазе (2 фаза), когда напряжение активности этноса достигает своего предела и несколько уменьшается давление на природную среду (12; 211). В самом деле, с исчерпанием фонда свободных земель на Скандинавском полуострове и в ближайшей округе — на балтийских островах — вспышка антропогенного натиска пошла на убыль. Финал вендельского времени и начало походов викингов отмечены явным преобладанием экстенсивного стиля воздействия на окружающую среду; вся избыточная энергия общества расходуется на непроизводственные нужды, растрачиваясь в воинских операциях за пределами региона и во внутренней вражде.

Индекс культурного воздействия на окружающую среду изменил в это время внутреннюю расстановку акцентов. Аксиоматично, что коллектив не может равномерно распределять собственную энергию, создавая предельную концентрацию на всех направлениях своей деятельности. Неизбежно происходит превышение уровня давления на одном или нескольких фронтах. В случае с трансформацией вендельского общества в общество эпохи викингов это перераспределение приобрело крайне отчетливо выраженную форму — шесть основных видов активности викингов (14; 68) предусматривали, в том числе, и колонизацию, но прежде всего внешнюю: островов Северной Атлантики и территорий в Европе. Лишь с течением времени, когда потенциал Скандинавии возрос, активизировалось и продвижение населения в северные земли полуострова, сопровождавшееся первичной урбанизацией (основание Тронхейма-Нидароса в конце X в. и др.). Хотя уже в рамках вендельского времени поселения скандинавов, по крайней мере на западном побережье, начинают достигать полярной зоны, это выселение не было и не могло быть массовым,

Жесткая обусловленность качества различных сфер культуры состоянием географии месторазвития прослеживается в Скандинавии предельно отчетливо. Относительно малоплодородная почва и авантюрный, нестабильный характер земледелия, хотя и не выводили его из разряда жизнеобеспечивающих форм культуры, тем не менее в продолжение всего рассматриваемого периода явственно ограничивали сферу применения аграрных технологий. Главная «интрига» первого тысячелетия в сельскохозяйственной сфере — постепенное и неуклонное вытеснение рожью пшеницы и ячменя из севооборота (125; 11). Более продуктивная и стабильная в северном климате культура на графике своего распространения дает отчетливый и устойчивый всплеск, не обнаруживающий колебаний в сторону уменьшения. Причем возрастание это, сглаженное у славянских племен, издавна культивировавших рожь в собственных хозяйствах, у германцев начинается практически с нуля в самом начале новой эры и через тысячу лет выходит уже на уровень 100 %. Континентальные германцы двигались в этом смысле гораздо более быстрыми темпами, нежели скандинавы, и это вполне объяснимо. Несмотря на большую суровость климатических условий, земледелие играло на Севере несравненно меньшую роль, чем на континенте, в силу чего скандинавский график гораздо более сглажен. Это, однако, не заслоняет того обстоятельства, что земледелие было древнейшей составляющей жизненной основы Севера. Наскальные изображения Скандинавии, представляющие достаточно многочисленные сцены пахоты (65; 76), свидетельствуют о важности аграрного элемента производственной культуры.


Сцена «рыбной ловли». Изображение на бронзовой пластинки (около 700 г., Швеция)

С конца римского железного века увеличивается добыча и переработка железа: как из болотных руд — традиционного для Севера источника железа, — так и из горных руд Скандинавского полуострова (175; 7–9). Это позволило активизировать изготовление железных элементов орудий и гораздо более эффективно возделывать почву. В свою очередь, эффективность культурного вторжения в природную среду повышала уровень оседлости населения. Там, где земледелие составляло существенную долю в общем балансе производства, то есть прежде всего в Ютландии, окончательно завершается переход от полукочевого подсечно-земледельческого образа жизни к полностью оседлому, пашенному (125; 12).

В менее земледельчески ориентированных субрегионах на Скандинавском полуострове этот процесс шел на другой основе. Стабильное существование обеспечивала в приморских областях водная среда. Рыболовный промысел, составляющий характернейшую черту цивилизации Севера, при том уровне народонаселения (31; 92) являлся абсолютно стабильным источником пропитания, гарантированно обеспечивавшим население продукцией.


Соотношение размеров германских (белый) и римских (черный) пород скота в первых веках н. э.

Не меньшую значимость играло и скотоводство. Не будет преувеличением сказать, что повсюду на Севере Европы оно являлось важнейшим и структурообразующим сектором производящего хозяйства, создавая прочную основу для стабильности населения — как численной, так и миграционной. Несмотря на относительно небольшую удельную продуктивность скота, вытекавшую из его существенно меньших размеров по сравнению с тем, что разводился в романизированных областях континента (208; 111), именно эта малорослость была наиболее адаптогенным фактором, решающим в северных условиях. Именно этот низкопродуктивный скот составлял базовую белковую основу рациона германцев, заложив фундамент их побед над изначально более развитыми соседями. Эмоциональное, но по сути своей верное замечание о том, что бычье мясо и пшеничный хлеб вывели германцев в число лидеров мирового прогресса (8; 266), с определенными коррективами относительно доли пшеницы в рационе, совершенно справедливо.


Человек оседлый и человек движущийся

Культура Севера представляет собой частный, но чрезвычайно показательный пример классической дихотомии оседлости и подвижности этносов. Преобладание той или иной тенденции неизбежно изменяло ход истории. На рубеже эр смещение германцев с мест их постоянного расселения приобрело лавинообразный характер. Питающими источниками этого движения были не сверхординарные природные катаклизмы, а внутренние процессы. Однако природные условия игра ли при этом огромную роль. Они создавали потенциально постоянно критическую ситуацию неустойчивого равновесия. Любое нарушение стабильности сложившейся экосистемы — демографический взрыв самого незначительного масштаба, несколько неурожайных лет, перемещение соседнего племени или неудачная война с ним — немедленно отзывалось нарушением хрупкого баланса, заставляя часть племени освобождать жизненное пространство либо диктуя всему коллективу необходимость миграции. Идеологическая атмосфера героического века активно готовила и обслуживала подобные всплески нестабильности, становившиеся для активных членов социума просто неизбежным поприщем приложения своих сил.

Таким образом, общий баланс оседлости-подвижности в начале римского железного века, безусловно, склонялся в сторону второй своей составляющей. Отток племен с Севера в ходе Великого переселения стабилизировал ситуацию. Начиная с конца V в. крупных перемещений за пределы региона не выявляется. Очаг культуро- и этногенеза снизил свою активность, ибо племена, «дозревшие» до потребности в миграциях и испытавшие давление обстоятельств, ушли. Наступила новая фаза: выражаясь языком физики, давление в котле было сброшено и, вероятно, даже возникло некоторое кратковременное разрежение. Для дальнейшей активизации необходимо было время.


Изображение повозки с камнями из Альског (Готланд)

При этом нами выделяются два уровня миграционной готовности населения: внутренняя и внешняя. Первая выражается в потенциальном освоении неокультуренной части племенной территории путем интенсификации воздействия, вторая — в экстенсивных претензиях на пустующие или чужие территории. На практике для окружающих это выражается в отсутствии или наличии завоевательной и миграционной активности. Племя как бы «разбухает», претендуя на новые участки жизненного пространства. Однако отсутствие завоеваний или внешней колонизации никоим образом не означает пассивности коллектива. На ранних стадиях своего развития все общности избыточно энергетичны и дифференцированы лишь сферой реализации этой энергии.


Седло вендельского времени (Швеция)

Во внешней миграционной готовности также отчетливо выделяются две составляющие. Одна из них представлена типичным для военной демократии движением воинственной молодежи, ориентированной на деструктивную миграцию: походы, преследующие цель грабежей. Вторая составлена потенциалом переселенцев — она включает в себя все слои населения, в которых воинственная молодежь и воины вообще составляют лишь незначительный ударный авангард, обеспечивающий закрепление и укоренение на новых землях аграрных колонистов. Стадиально второй сценарий всегда вторичен и конструктивен. Он начал реализовываться в развитую эпоху викингов, когда вслед за дружинами потянулись переселенцы. Исключением был балтийский регион, где переселения начались раньше, однако им также предшествовал период «рафинированных» набегов.

Основой структуры оседлого обитания являлось совместное проживание более или менее значительных групп людей в форме деревень и хуторов. Каждое подобное поселение было вполне самодостаточным в хозяйственном отношении организмом, всецело полагавшимся в вопросах жизнеобеспечения на себя самого. Общий вектор развития вел от больших многодворных поселений к формированию достаточно устойчивой хуторской структуры (50; 29–30) (158). Она была более адекватна, так как обеспечивала равномерное распределение населения в условиях возраставшей технологической вооруженности общества. Отдельная «большая семья», благодаря более совершенному орудийному набору и рациональным методам скотоводства, дополнявшимся присваивающими секторами экономики, могла поддерживать свое существование на требуемом уровне. Хуторская система расселения рассредоточивала население, но, что особенно существенно, именно этот тип поселений открывал путь внутренним миграциям и колонизации. Колонисты могут мигрировать в условиях ограниченности природных ресурсов лишь небольшими группами, и именно в соответствии с этим требованием находилась возникшая тенденция к разукрупнению поселенческих структур.

Парцелляризация хозяйств, сопровождавшаяся дроблением социальных структур и выходом на передний план именно отдельных семей вместо крупных родовых коллективов, как нельзя лучше соответствовала грядущему предназначению многих из этих семей. Им предстояло в практически неизменном виде быть перенесенными на новую почву, в которой затем укорениться. Прочная оседлость германского железного века и последовавшего за ним Венделя сформировала в своих недрах хуторскую семейную ячейку — нуклеус, который уже вполне был способен к трансляции в другие земли. Ему не требовалось племенных структур и массового переселения соотечественников, как это было в эпоху Великого переселения народов. Ориентированная на собственное воспроизводство большая семья, включавшая в себя не только полноправных членов, но и домочадцев, находившихся в подчиненном положении (патриархальных рабов), по сути, представляла собой готовую трудовую бригаду, осознававшую себя как самоценность. Внутренние обязанности и социальные роли были предопределены и стабильны, и в случае хозяйственных проблем или политической неустроенности, которая все более и более заметно становится в это время дестабилизирующим фактором, семейный очаг без особых проблем перемещался на пустующие дальние земли либо за море, где и обустраивался, органично встраиваясь в новую обстановку.


Иллюстрация к «Саге о Вёльсунгах» (офорт О. А. Симоновой)

Чрезвычайно симптоматично, что численность подобных семей стабилизировалась на уровне 50–100 человек (50; 29), — это буквальное совпадение с пассажировместимостью крупного корабля второй половины I тыс. Размер семей и стандарты водоизмещения судов, в своем стремлении к обоюдному сближению, к середине тысячелетия пришли в полное согласие. Структурная переселенческая единица «семья-корабль» окончательно оформилась. Разумеется, это не было самоцелью, однако логика развития привела две тенденции в соприкосновение, породив «объект трансплантации». Переселение могло осуществляться одной семьей на нескольких судах, либо частями семьи, либо же, напротив, несколькими семьями на одном корабле. Однако базовая единица оставалась реально существующим феноменом бытия. В вендельское время на Аландском архипелаге и островах финского залива, в Центральной Финляндии и Восточной Прибалтике возникают очаги скандинавской цивилизации, созданные именно такими перенесенными через море структурами (Аланды и регион Оулу). К сожалению, мы можем только догадываться о том, как именно происходило само переселение в это время, однако «Книга о заселении Исландии» Ари Мудрого дает нам чрезвычайно живой и образный пример более поздней, но в общих чертах идентичной «пионерской» деятельности.


Иллюстрация к «Саге о Вёльсунгах» (офорт О. А. Симоновой)

Принципиальная разница могла на практике заключаться лишь в том, что такой сценарий в чистом виде разыгрывался лишь на необитаемых землях. В случае аннексии и расселения в Европе или на севере Руси ему предшествовали воинские операции по нейтрализации местных вооруженных формирований и замирению территории, нередко осуществляемые мужским контингентом самих переселенцев. И все же общекультурное содержание и сущность оставались неизменными всегда: создание новой ячейки, отпочковывающейся от общества-донора, сопровождавшееся переносом культурного модуля, каковым являлась семья переселенцев.

Процесс этот сопровождался буквальным перенесением базовых, структурообразующих, материальных объектов — в качестве таковых выступали резные столбообразные элементы сиденья хозяина домовладения, воспроизводившие облик богов, которым поклонялись. Будучи истинным центром семейного локуса, они были одним из немного артефактов, наследовавшихся новым обиталищем непосредственно. Древний вавилонянин, переселяясь, забирал с собой как изображения божеств, так и деревянную дверь — единственную ценность, имевшуюся в глиняном доме. Скандинавы совместили две ценности — функциональную и идеальную — в одном объекте, бывшем главным основным системным элементом их домашнего мира.


Скандинавский дом

Сам же этот мир всецело группировался вокруг подлинного средоточия скандинавской, да и вообще древнегерманской цивилизации — «длинного дома».

Традиция столбового жилища с очагом в центре была свойственна классическому европейскому обществу героического века — ахейскому. Однако в отличие от располагавшихся квадратом четырех столбов мегарона, прямоугольные вытянутые древнегерманские дома снабжались строителями двойным рядом столбов, расположенных симметрично по оси здания.

Тип этого жилища, являющегося культуроопределяющим, наш формироваться довольно давно. По крайней мере, за несколько веков до н. э. во Фрисландии, на берегах Северного моря, отмечен сходный тип домостроительства. В результате изменения климата эта зона, представлявшая прежде лагуну, затопляемую при каждом приливе, превратилась в область великолепных лугов, использовавшихся местным скотоводческим населением. Первые поселения здесь возникли 500–300 гг. до н. э. Позднее наводнения возобновились, и для защиты от них население стало сооружать искусственные насыпи. Так образовались «жилые холмы» высотой 6–7 м («Terpen», «Wierden» или «Wurten»), сохранившие остатки многочисленных жилищ. Жизнь на этих холмах не прекращалась до позднего Средневековья, до тех пор, пока не началось сооружение плотин.

На поселении Эзинге сохранились слои от 300 г. до н. э. до середины III в. н. э. (65; 259). Внутри прямоугольного палисада стояли два прямоугольных дома (6х13 м), разделенных перегородками на три нефа. В центральной части дома находилось жилое помещение с очагом, а в двух боковых нефах — стойла для скота. Стены были сделаны из деревянных балок и обмазаны глиной (fachwerk). В более поздний период здесь возникают четыре дома длиной от 8 до 13 м, похожие в плане на постройки предшествующего времени. В I в. до н. э. насыпь достигла в диаметре 100 м. Постройки того же типа, что и прежде, были радиально расположены вокруг центральной площади.


План и реконструкци длинного дома с поселения Федерзен Вирде (Фрисландия)

Раскопки знаменитого холма Федерзен Вирде у Бремерсхафена (167; 215–228) позволили исследовать поселение, существовавшее с I в. до н. э., до IV–V вв. н. э. Дома были того же типа, что и в Нидерландах: трехнефные, длиной от 10 до 30 м и шириной 4,5–7,5 м. Люди и животные жили под одной крышей, но жилая часть была отделена стеной, и пол в ней обмазан глиной. Стены сделаны из обмазанного глиной плетня, опиравшегося на столбы. Входы — на длинных сторонах дома. В больших домах в стойлах могло поместиться до 32 голов крупного рогатого скота, в малых домах — только две-четыре коровы, а в самых маленьких — три-четыре овцы или козы.

Традиция оказывается чрезвычайно устойчивой. Там, где детально исследованы германские поселения, этот тип домостроения является стандартным. Столбовая фахверковая постройка со стенами, обмазанными глиной, и крышей, покрытой тростником или соломой, дополнялась на поселениях хозяйственными постройками полуземляночного типа. Так, в Науэне столбовые дома III в. размерами 27х5 м разделены на три помещения, из которых среднее опять-таки служило собственно жильем. В центре располагался сложенный из камней очаг, рядом с ним — яма для отбросов; пол был глинобитным. Две другие части постройки — амбар и хлев (161; 310). Подобные жилища исследованы и в других местах. Показательно, что, несмотря на общность техники столбовой конструкции во многих районах варварской Европы, в частности в Поморье (лужицкая, поморская культуры) (65; 262), германские постройки изначально отмечены наличием вытянутых форм, контрастирующих с почти квадратными домами других культур. При этом в германских поселениях имеются и иные типы домостроений: квадратные, свайные (Вейстер, провинция Дренте, Нидерланды) (165; 42). Однако этноопределяющим типом остается длинный дом. Именно в нем проходила значительная часть жизни большинства жителей древнегерманских поселений.

Во фризском Дорестаде (соврем. Wijk bij Duurstede) в середине I тыс. н. э., явственно прослежено бытование традиции строительства I классических длинных домов длиной иногда до 30 м.

Многочисленными находками подтверждается развитие типа длинного дома в рамках зоны I. Здесь он наследуется от общегерманского периода истории и получает дополнительные импульсы спецификации, превращения в символ эпохи, региона и этноса.

В частности, сравнительно недавней серией раскопок открыты несколько поселений на юге Скандинавского полуострова, в провинции Халланд. Это крестьянское хозяйство в Скреа, усадьба вождя в Слеинге, усадьба в Варла, а также поселение в Салебю. Наиболее показателен пример Скреа, где сохранились следы столбовых конструкций большинства существовавших в 100–550 гг. жилищ. Все они с удивительным постоянством копируют уже известный общегерманский тип длинного дома, основу которого составляют поддерживающие крышу деревянные столбы. В сущности, отличает их от континентальных сооружений лишь выгнутая форма стен, которые в плане начинают напоминать овал, а не четкий прямоугольник. При ширине около 8 м постройки в Скреа достигают почти 40-метровой длины. В Слеинге дом имеет габариты 30х8,5 м.



Планы домов в усадьбе Скреа (Швеция)

Внутреннее устройство домов вариативно. В Скреа преобладает продольное членение помещения на три нефа — классическое для эпохи викингов. Вдоль стен остаются небольшие пространства, но главным является центральный неф, образованный собственно рядами несущих столбов. В Варла здание размерами 28х7 м не имело продольного членения, но содержало торцевую выгородку.

Сооружение фахверковых домов не было общим правилом. Наследовалась традиция формы, но не материала. Так, в Ютландии обычны постройки со стенами из дерна (205; 454–462). Острова Балтики — Готланд и Эланд — демонстрируют длинные дома с каменными (гранитными и известняковыми) стенами. На Эланде раскопано около 900 домов различной длины (10–50 м). Для них типично двухчастное деление внутреннего объема; большая половина представляла собой пиршественный зал с очагом, расположенным в центре, между рядами столбов. Готландские постройки того же времени выделяются на этом фоне тем, что крайне редко бывают разделены в поперечном направлении. Большинство островных построек погибает в огне пожаров в конце V и первой половине VI в., однако типологически наследующие им дома практически идентичны.

Традиция строительства длинных домов со слегка выгнутыми стенами прослеживается ив римском, и в германском железном веках, сохраняется в вендельское время и становится важнейшей чертой культуры. Блестящим образцом длинного дома служит «резиденция» конунга на Лофотенских островах — в одном из самых северных регионов постоянного проживания скандинавов. Поселение здесь существовало, по меньшей мере, с 500 г. Главное здание усадьбы возвышается над ландшафтом. Оно является плодом длительной эволюции домостроительной традиции. Дом с выпуклыми стенами отличается не только огромными размерами (около 70 м длины), но и сложной внутренней структурой, где наличествует не только продольное, но и горизонтальное членение на пять помещений, в том числе жилой отсек, пиршественный зал и 32-метровое стойло для скота, способное вместить до 50 коров. Это одна из очевидных вершин скандинавского домостроительства железного века. Дальнейшее совершенствование дома без распада его на специализированные строения становится просто невозможным.

Столь подробная фиксация внимания читателя на типе стандартного структурообразующего строения всякого скандинавского локуса преследует цель демонстрации его абсолютной универсальности. В конце вендельского периода и в эпоху викингов скандинавы понесут его вместе с собой по всем землям, до которых доплывут их корабли. В ранних слоях Ладоги на Волхове обнаружен именно такой тип здания. В Исландии, Гренландии и даже в Северной Америке (27; 78) возникнет, ветвясь и дифференцируясь, традиция строительства именно таких домов, которые были немыслимы без викингов, как и викинги — без них.

По сути дела, учитывая относительную суровость климата и совмещение в одном помещении многих бытовых и хозяйственных функций, не будет преувеличением сказать, что самая значительная и продолжительная часть жизни оседлого скандинава проходила именно в таком длинном доме.



Длинный дом в усадьбе вождя на Лофотенских островах (Борг)


Но длинный или, как его еще называют, «большой» дом был не только жилищем и не только хозяйственным помещением. Под его крышей свершалось все, что было значимо для древнего скандинава. Рождение детей и прием гостей, брачные церемонии и, разумеется, пиры — все это совершалось именно здесь, под закопченной кровлей топившегося по-черному дома. Он являлся прежде всего центром наследственного неотчуждаемого земельного владения — одаля (odal) I (13; 70–96) (50; 30). Именно в таком здании сходились интересы и жизненные пути всех членов большой семьи. Именно здесь, сидя на I высоком деревянном сиденье (обычно двухместном, с расчетом на! уважаемого гостя или собеседника), ограниченном деревянными столбами с резными изображениями богов, восседал глава семьи или, если I речь шла об усадьбе конунга, — сам конунг (114; 325).

Об огромной значимости этого сооружения для культуры Скандинавии свидетельствует большое количество специфических терминов, существовавших в древнеисландском языке для наименования отдельных пространственных объемов или конструктивных элементов большого дома. Свойственные строю архаического языка, не дошедшего еще до уровня абстрагирования от частного, эти термины являются неоценимым слепком эпохи, удивительно рельефно воссоздающим вещный мир, окружавший древних скандинавов. Важной составляющей внутреннего пространства дома был skali — помещение, сочетавшее в себе функции пиршественного зала и спальни. В центральной его части располагался открытый очаг, а вдоль стен — лавки, на которых можно было как сидеть, так и спать. Альтернативным наименованием этого помещения было elda-hus — то есть «дом очагов, открытого огня» (104; 230). Очаги, располагавшиеся по оси здания, находились на каменных или глиняных вымостках и были смысловым центром помещения. Параллельно линии очагов располагались столы, за которыми и сидели на скамьях присутствующие на пиру. Любопытно возникающее в эпической традиции наименованиеэтого центрального помещения, прежде всего относимое, разумеется, к палатам конунга: др. — исл. bjorsalr («зал пива») (др. — англ. beorsele).

Другим важнейшим подразделением было стойло, хлев для скота (fjos). Элементы дома — поддерживающие конструкцию столбы (stokkr), отверстие для выхода дыма в верхней части кровли (Ijori) и др.

Выделяются следующие культурные функции длинного дома, которые были свойственны ему в течение более чем полутора тысяч лет:

1. жилая;

2. хозяйственная;

3. культовая;

4. социально-коммуникативная;

5. репрезентативная;

6. эпико-креативная;

7. военная.

Первые две, как явствует из вышеизложенного, в комментариях не нуждаются. Они были присущи длинным домам в течение всего периода их бытования. Остальные функции реконструируются нами на основе богатейшего литературного наследия Скандинавии, а также на основании археологических материалов. В длинном доме совершались языческие культовые обряды, тесно переплетенные с пиршественной практикой, Локальность языческих культов, их личный и частный характер, автоматически делали главу семейства верховным жрецом семьи, а конунга — жрецом подчинявшегося ему социума. Показательна недифференцированность понятийного круга: термин blot (жертвоприношение), восходящий к bloth (кровь), одновременно означает также и «пиршество». В совокупности результирующей является совмещение всех смыслов в понятии blot-veizla — жертвенный пир. Описание подобного пиршества более поздней эпохи (но с указанием конкретных объектов поклонения) находим в «Саге о Хаконе Добром»:

«Сигурд, хладирский ярл, был ревностным язычником, каким был и Хакон, его отец. Сигурд ярл давал все жертвенные пиры от лица конунга там, в Трёндалёге. По древнему обычаю, когда предстоял жертвенный пир, все бонды должны были собраться туда, где стояло капище, и принести припасы, которые нужны во время жертвенного пира. На этот пир все должны были принести также пива. Для пира закалывали всякого рода скот, а также лошадей. Вся кровь от жертв называлась жертвенной кровью, а чаши, в которых она стояла, — жертвенными чашами, а жертвенные веники были наподобие кропил, Ими окропляли все жертвенники, а также стены капища снаружи и внутри. Жертвенной кровью окропляли также людей. А мясо варили и вкушали на пиру. Посредине пиршественной палаты горели костры, а над ними были котлы. Полный кубок передавался над кострами, и тот, кто давал пир и был вождем, должен был освящать полные кубки и жертвенные яства, Первым был кубок Одина — его пили за победу и владычество своего конунга, потом шли кубок Ньерда и кубок Фрейра — их пили за урожайный год и мир. У многих было в обычае пить после этого кубок Браги. Пили также кубок за своих родичей, которые уже были погребены. Этот кубок называли поминальным» (92; 14).

Напоследок стоит отметить и еще один случай недифференцированности понятий: слово hof — «храм» — в древнеисландском обозначает также и «двор» (как, впрочем, во всех древнегерманских языках) (104; 242) и восходит к древневерхненемецкому hubal — «холм». Всякое усадебное владение архаической Скандинавии выполняло, в том число, и функцию святилища. Таким образом, архаическая конструктивная схема «возвышенность — культовое место — двор — пиршественный зал» получает законченное пространственно-временное оформление. Кстати, усадьба на Лофотенах блестяще иллюстрирует подобную взаимосвязь, как и многие другие усадьбы архаического Севера.


Котел и набор приспособлений для очага (вендельское погребение)

Можно протянуть и еще одну нить, связующую дом и культ. Вынужденным, но очень частым оказывалось препровождение человека, часто вместе с семьей, в мир иной путем сожжения его в доме. Этот способ расправы с противниками практиковался на Севере столь повсеместно, что стал одним из самых расхожих событий в повествовательном ряду саг. Невольно и уж, во всяком случае, вопреки желанию жертвы его гибель оказывалась своеобразным сочетанием погребения посредством кремации и жертвоприношения (не исключено, что именно с практикой жертвоприношения изначально подобный способ и связан генетически), а дом становился «погребальной ладьей»:

«Затем они собрали людей, окружили дом Висбура ночью и сожгли его в доме. Тьодольв говорит так:

И в жару
Сгорел Висбур,
Пожран был
Родичем бури.
Когда под кров
К нему дети
Пустили гостить
Татя леса,
И в дымном дому
Грыз владыку
Гарм углей,
Громко воя.
(«Сага об Инглингах», 14)

Рог для питья с драгоценной оковкой из Саттон-Ху

В длинных домах, в рамках все того же пиршества, осуществлялась взаимосвязь зарождающихся и дифференцирующихся стратов общественной системы. Вейцла (Veizla), идентичная полюдью, представляла собой путешествие конунга с дружиной по подвластным землям, сопровождавшееся сбором дани и решением проблем местного управления. Преследуя прагматическую цель (проще было доставить едоков к дани, чем продукты на двор конунга), вейцла была важнейшим элементом вертикальных связей в социуме, частью примитивной иерархической культуры распадающегося родового общества. Именно под кровлей большого дома, на» пиру, решались вопросы общественного устройства и осуществлялось, как мы бы сказали сейчас, «стратегическое планирование». Конечно, суд вершился и на курганах, и вблизи капищ, но большая часть времени, проводимого конунгом в общении со своими бондами, текла под крышей длинного дома.

Далее, все репрезентативные функции: прием гостей (для конунга — и дипломатических представителей), окропление водой новорожденного члена рода, брачные соглашения — все это происходило здесь же, будучи освящено незыблемым авторитетом места.

«У конунгов, которые жили в своих владениях и устраивали пиры, был такой обычай, что вечером, когда кубки шли вкруговую, пили попарно из одного кубка, мужчина и женщина, сколько выходило пар, а остальные пили из одного кубка. А у викингов был закон пить на пирах всем вместе из одного кубка. Хьерварду конунгу был приготовлен престол напротив престола Гранмара конунга, а все его люди сидели рядом на скамье. Гранмар конунг сказал Хильдигунн, своей дочери, чтобы она приготовилась подносить пиво викингам. Она была очень красивая девушка. Она взяла серебряный кубок, наполнила его, подошла к Хьерварду конунгу и сказала:

— За здоровье всех Ильвингов и в память Хрольва Жердинки!

Она выпила кубок наполовину и передала его Хьерварду конунгу. Тот взял кубок и ее руку и сказал, что она должна сесть рядом с ним. Она возразила, что не в обычае викингов пить с женщинами один на один. Хьервард отвечал, что он охотно нарушит закон викингов и будет пить с ней вдвоем. Тогда Хильдигунн села рядом с ним, и они пили из одного кубка и много беседовали в тот вечер. На следующий день, когда конунги встретились, Хьервард посватался и просил руки Хильдигунн» (88; 37).

На пирах слагался эпос, в длинных домах у очагов сочиняли, рассказывали, запоминали и передавали друг другу саги. Это было место, позволяющее людям не только общаться между собой, воспроизводя существующие связи горизонтального порядка, но и открывающее прямой канал в прошлое — в общее прошлое, которое, как известно, для человеческого восприятия является единственным залогом общности и идентичности.

Наконец, большой дом — как простого землевладельца, так и могущественного конунга — всегда место сбора воинов. Это могли быть несколько членов одной семьи, обсуждавших стратегию кровной мести, либо большая дружина вождя, мечтающая о добыче в грядущем заморском походе, однако сущность собрания оставалась прежней. Здесь ярчайшим, концентрированным образом проявлялись как горизонтальные, так и вертикальные связи, как побратимство воинов, так и связывающие их с вождем узы верности и подчинения. Награждение отличившихся, раздача и дележ добычи «кольцедробителями»-конунгами, решение о приеме в дружину — все это осуществлялось здесь, на пиру под кровлей большого дома:

…от дальних пределов
народы сходились
дворец возводить и воздвигли хоромы
в срок урочный,
а тот, чье слово
было законом, нарек это чудо
Палатой Оленя, Именем Хеорот;
там золотые
дарил он кольца
всем пирующим.
Дом возвышался
рогами увенчанный…
(Беовульф, 76–82)
Чертог Одина, Вальхалла, как и все происходящее в нем, является лишь копией того, что каждый германский воин переживал постоянно, того, ради чего он жил, ради чего он шел в бой. И дева, подносившая воину рог с пивом на пиру, органично превратилась в валькирию, встречающую павшего эйнхерия в его новом доме (194; 75). Дружинник, становясь воином конунга, тоже обретал новый дом, где отныне ему надлежало провести лучшие дни своей жизни, — ведь воспоминание о подвигах порой приятнее самих подвигов.

Структурообразующая роль дома подчеркнута одним из сюжетов «Саги о Вельсунгах», в котором конунг строит дом таким образом: «Сказывают, что Вельсунг-конунг велел выстроить славную некую палату, а строить велел так, чтобы посреди палаты росло огромное дерево, и ветви того дерева с дивными цветами ширились над крышей палаты, а ствол уходил вниз… и звали его родовым стволом» (87; 2). Прямая линия преемственности, идущая от мирового ясеня Иггдрасиля, связующего миры скандинавского мифологического пространства, воплотилась, таким образом, в конструктивном центре и оси здания.

Таким образом, длинный скандинавский дом, зародившись в недрах германского общества и являясь одной из его репрезентативных черт, с течением времени в Скандинавии стал подлинным средоточием стабильной, оседлой, «земной» культуры. Трансформируясь постепенно, он является истинным стержневым элементом культуры Севера, связывая вертикальной хронологической осью все эпохи развития Скандинавии. Никакой разницы между вендельским временем и эпохой викингов в традиции домостроительства проследить не удается: конструктивные особенности диктовались местной географией и господствующими строительными материалами. Впрочем, столь же не принципиальна и дифференциация предшествующих эпох. Единственный устойчивый вектор — возрастание размеров и усложнение внутренней структуры домов, но и он не обнаруживает незыблемой последовательности. Таким образом, длинный дом является олицетворением скандинавской оседлой культуры и символом ее стабильности.


Скандинавский корабль

«Дом викинга — его корабль». Эта истина относится к той эпохе, когда скандинавские суда появлялись едва ли не повсюду в восточной части того, что называется Старым Светом, и добрались до Света Нового.

«Многие из них были морскими конунгами — у них были большие дружины, а владений не было. Только тот мог с полным правом называться морским конунгом, кто никогда не спал под закопченной крышей и никогда не пировал у очага» (88; 30).

Так «Сага об Инглингах» характеризует чрезвычайно специфичный феномен, возникший в рамках цивилизации северных морей — появление дружин, живших грабежом и захватом имущества, которые существовали исключительно в силу того, что имели возможность не спать под крышей. Эта возможность всецело определялась их кораблями.

Разумеется, культура передвижения складывалась из многих составляющих. Север с глубокой древности — с эпохи неолита — был очагом развития и совершенствования лыжного и санного транспорта (172; 25), как наиболее адекватного в условиях зимнего сухопутного передвижения. Широко применялись повозки, вьючные и верховые лошади. Однако главные шаги культурного прогресса Скандинавии связаны с традициями корабельного дела.


Двухштевневая лодка (изображение на камне из Южной Швеции)

Судостроение Севера исследовано, благодаря многочисленным находкам как практически полностью сохранившихся, так и оставшихся только в виде незначительных фрагментов плавсредств. Эволюция форм корабля в специфических географических условиях Скандинавии пролегла от архаических двухштевневых лодок, ведущих свое начало от неолита, до шедевра судостроения — серии скандинавских специализированных типов военных и транспортных судов XI в. Судостроение «отсталого» Севера существенно превосходило по качеству все то, что могла предложить Европа того времени, а подготовка море ходов была просто несопоставима.

Древнейший период судостроения отмечен существованием характерных «двурогих» штевней, причем традиция эта является чрезвычайно устойчивой, переживая несколько тысячелетий без принципиальных изменений. Наскальные рисунки, распространенные в бронзовом веке на западном побережье Норвегии, в Бохуслене в Швеции, весьма многочисленны и обнаруживают удивительное постоянство форм, Находка наиболее раннего на сей день реального корабля железного века (обычно датируемого IV в. до н. э.) в Хьертшпринге на острове Альс в Дании продемонстрировала высокую степень его сходства с архаическими прототипами (122; 22). Судя по всему, это судно было принесено в жертву в болоте, являвшемся культовым местом, При общей длине 13,28 м оно было способно поднять около 20 человек. Назначение двойных штевней, выступающих вперед достаточно далеко, по- прежнему вызывает вопросы, ибо объяснение их наличия исключительно требованиями безопасности при плавании среди подводных камней и айсбергов (?) представляется неудовлетворительным (65; 72). Именно подобные суда, симметричные в носовой и кормовой частях, описаны Тацитом в строках, посвященных обитателям крайнего севера Германии (Скандинавии):

«Среди самого Океана обитают общины свионов; помимо воинов и оружия, они сильны также флотом. Их суда примечательны тем, что могут подходить к месту причала любою из своих оконечностей, так как и та и другая имеют у них форму носа. Парусами свионы не пользуются и весел вдоль бортов не закрепляют в ряд одно за другим; они у них, как принято на некоторых реках, съемные, и они гребут ими по мере надобности то в ту, то в другую сторону» (116; 44).


Ладья из Хьертшпринга (IV в. до н. э.)

Традиции судостроения, практически синхронные расселению человека в Северной Европе, способствовали неуклонному совершенствованию корабельного искусства. Однако после ладьи из Хьертшпринга в находках образуется цезура, которая заполняется информацией лишь в конце римского железного века. К этому времени относится находка знаменитого судна из Нюдама, относимого к IV в. уже н. э. (122; 25). Существенно, что именно с начала нашей эры отслеживается резкий отход в области культуры кораблестроения от предельно глубоко укорененной в традиции формы двухштевневой ладьи в направлении новой технологии. Судно из Нюдама характеризуется классическим полого вздымающимся штевнем и развитой клинкерной обшивкой, а также вполне адекватной мореходностью. Несмотря на абсолютную симметричность оконечностей, у него четко обозначены нос и корма — направлением уключин и узлом крепления рулевого весла. Это, без сомнения, новая генетическая линия развития корабля — линия, которая в дальнейшем обнаруживает непрерывность и череду форм, непосредственно связывающую все эпохи — от первых веков новой эры до развитого Средневековья. Никакой принципиальной разницы в конструкции корпуса между нюдамским кораблем и судами эпохи викингов из Усеберга, Гокстада и Скуллелева не существует, меняются лишь размерения, обводы и рангоут.


Судно из Нюдама (IV в. до н. э.)

Суда, очень близкие к нюдамскому типу, использовались англами, саксами и ютами в эпоху завоевания Британии, и готами, достигшими Северного Причерноморья.

Следующий, и последний в пределах «эпохи Инглингов», корабль обнаружен также в зоне Проливов, в Квальзунде. Датируемое VII в. судно представляет собой шедевр гребного кораблестроения — наивысшую точку, которой оно достигло перед массовым распространением на Севере парусного вооружения. Отличий от судов викингов в конструкции не так уж много — иной профиль киля, чрезвычайно раз витые штевни с доходящей до их концов обшивкой и отсутствие мачты. В каком-то смысле это судно даже более изящно и изысканно, чем позднейшие модели.


Судно из Квальзунда (VIII в. н. э.)

Существенно, что все изменения в судостроительной практике блестяще иллюстрируются каменными стелами Готланда. Именно здесь, на достаточно массовом материале, можно проследить переход от чисто гребных судов нюдамско-квальзундской эпохи к кораблям нового поколения, продолжающим ту же традицию. Корабли, подобные изображенному на камне близ церкви в Бру (194; 22–23), относятся к периоду 400–600 гг. и представляют абсолютный контраст с судами следующей эпохи — 700–800 гг. (Хаммарс, Лилибьерс, Тэнгельгорда, Смесс, Бруа и множество других).

Скандинавы создали абсолютно универсальный тип судна, равно приспособленный для передвижения по рекам, в прибрежной зоне, в закрытой акватории Балтийского моря и в открытых морских пространствах. С минимальными изменениями, сводившимися к укреплению конструкции корпуса и оснащению судна парусом, он стал идеальным средством трансокеанской переселенческой экспансии. Четкого перехода от судов квальзундского типа к судам эпохи викингов нет — это плавное и закономерное развитие традиции, постепенно обогащавшейся рядом необходимых новшеств, но совершенствующей раз обретенный идеальный тип. Особенно показательны камни Готланда, судя по которым не позднее 700 г. воды Балтики и скандинавских проливов бороздили суда, совершенно идентичные типу драккара викингов.


Западноевропейский корабль меровингского времени

А в том, что тип был идеален, нет никаких сомнений. Суда Скандинавии — редкий пример отточенной до совершенства технической модели, представляющей своего рода абсолют в своей области. Современные технологии позволяют варьировать материал, из которого изготовлен корабль, навигационные приспособления, однако усовершенствовать обводы корпуса либо улучшить мореходность данного типа судов практически не представляется возможным — они доведены до совершенства тысячелетней практикой. В своем классе они представляли верхнюю ступень эволюции, которая уже не поддавалась улучшению. Ведь не случайно в XIII–XIV вв. в Скандинавии начинает распространяться классическая европейская (прежде всего в ее нижненемецком варианте) традиция судостроения, отнюдь не превосходящая скандинавскую, однако оптимизированная под иные задачи. Нужда в достаточно тяжелых транспортных и военных судах для закрытых акваторий заставила перейти к использованию принципиально иных конструктивных схем, выведя на первый план вместительные и неповоротливые корабли. Схема эпохи Венделя-викингов уже не поддавалась увеличению в сугубо габаритном смысле, а это становилось главным — в ущерб мореходности. Поэтому суда периода скандинавских походов — поистине лебединая песня эпохи, высшее и непревзойденное достижение скандинавской технической культуры этого времени, полностью исчерпавшее тему мореплавания на данном этапе историко-культурного развития.

Эти корабли являлись важнейшей составляющей скандинавской культурной традиции. Прежде всего, естественно, корабль был боевым средством. Транспортировка воинов была основной сферой военного применения судна, так как собственного вооружения оно не несло и являлось лишь платформой для вооруженных воинов. При этом боевые действия велись как непосредственно на водной поверхности, между экипажами сцепленных судов — к чему, собственно, и сводились морские сражения, — так и после высадки десантной партии на берег. И в том и в другом случае корабль был незаменим. Многочисленные конунги из рода Инглингов — Даг Дюггвасон, Агни Дагасон, Ингви Альрексон, а также многие другие — постоянно упоминаются в контексте морских походов, которыми была наполнена середина и третья четверть I тыс. н. э. (88; 18–21, 23, 24). Именно эти корабли сделали Балтику внутренним морем и проникли по рекам в глубину российского Северо-Запада. Однако функция их в культуре выходит далеко за рамки сугубо утилитарной транспортировки людей, товаров, а также ведения боевых действий.

Корабль был важнейшим элементом жизнеобеспечивающей культуры, хозяйственной жизни скандинавов. Уменьшенные копии (находки подтверждают, что отличались они лишь размерами) таких судов были базой морского рыболовного промысла, крупные корабли служили главным средством передвижения людей и товаров. Корабль в плавании являлся кусочком суши, где производилось множество хозяйственных операций, вплоть до кузнечных работ (починка оружия и инструментов и т. д.), своеобразным плавучим хозяйственным комплексом.

Про «жилище скандинава» говорилось ранее. Значительная доля населения, и не только мужского, проводила существенную часть жизни на палубе судна — в многомесячных походах, в переселениях и колонизационных поездках, в торговых путешествиях. Корабль был таким же жилым комплексом, как и сухопутное жилище.

Корабль был мобилизационной единицей — единицей, в которых измерялось собираемое войско, — следовательно, средством объединения коллективов корабельщиков и команд. Значительная доля мужчин Севера осознавала себя в том числе и как члена команды конкретного судна — они совершенно точно знали, какое именно весло им предстоит держать во время морского похода и чью спину видеть перед собой.

Корабль был важнейшим представительным средством. Слава конунга, в особенности морского конунга, базировалась едва ли не прежде всего на том, сколь хорош и красив его корабль, каковы его боевые и мореходные качества. Несомненно, вид входящего во фьорд судна создавал совершенно ясное представление о мощи и личных качествах его владельца. Многочисленные примеры саг подтверждают, что «по одежке» встречали довольно часто.

Корабль — излюбленный предмет воспевания в скальдической поэзии. Немногие понятия в жизни скандинавов могли поспорить по количеству эпитетов с судами морских конунгов. Снорри в «Языке поэзии» приводит 25 кеннингов корабля (64; 157).

Наконец, корабль — неотъемлемый спутник и необходимое средство передвижения павшего в мир иной. Традиция погребения в корабле является существеннейшей составной частью скандинавской культурной традиции, обнаруживая постоянство как в ритуальном I оформлении реальных погребальных комплексов, так и в многочисленных изображениях на каменных стелах. Традиция ухода из мира живых на великолепном боевом корабле, небольшой рыбацкой лодке или просто в окружении камней, выложенных в виде контура корабля, пронизывала все скандинавское общество, не минуя женщин (Усебергское погребение) и людей далеко не хевдингского звания. Как мы видели, корабль в качестве дара богам был известен уже в I тыс. до н. э., а вообще культовый характер имеет едва ли не большинство наскальных кораблей древнейшего периода,

Обряд перехода в мир иной с посредничеством плавсредства был разработан детально. Он чрезвычайно широко варьирует в зависимости от субрегиона, хронологического периода и конкретного статуса погребенного. Дифференциация эта детально прослежена, по крайней мере, для вендельского времени и эпохи викингов (50). Наличествует и практически необозримый круг публикаций конкретных памятников, дающих богатую палитру стилей и традиций.

Исследования погребений в ладье активизировались и получили систематическое развитие с 1880-х гг. (190) (206). Несколько сотен ладей, сопроводивших своих хозяев в иное измерение, было исследовано за прошедшие десятилетия. Несмотря на большое количество публикаций и аналитических работ, реальную картину функциональной роли этого обряда, присущего многим слоям общества и всем половозрастным группам, удалось создать лишь Г.С. Лебедеву (47). Вопреки активно проводившемуся в скандинавской литературе мнению о принадлежности большинства вендельских ингумаций в ладье «крестьянской аристократии», «могучим бондам», им было высказано совершенно аргументированное и здравое суждение о том, что эти погребения принадлежат высшему слою общества — вендельской знати, отчетливо выделяющейся в этот период на общем социальном фоне (47; 157–166).


Четырехвесельная лодка из Квальзунда

Подчеркнем лишь, что погребение с кораблем приобрело в Скандинавии I тыс. н. э. столь универсальный и всеобщий характер, что стало, без сомнения, этно- и культуроопределяющим элементом жизни. Причем мы располагаем лишь теми объектами, которые погребены на суше. За кадром остается отчетливо присутствующая в письменных источниках традиция погребения воина на отплывающем от берега судне, которое могло при этом поджигаться либо отправляться в мир иной в неповрежденном состоянии.

В час предначертанный
Скильд отошел,
Воеводитель
в пределы Предвечного. —
Тело снесли его
слуги любимые
на берег моря,
как было завещано
Скильдом, когда еще
слышали родичи
голос владычный
в дни его жизни.
Челн крутогрудый
вождя дожидался,
льдисто искрящийся
корабль на отмели:
там был он возложен
на лоно ладейное,
кольцедробитель;
с ним же, под мачтой,
груды сокровищ —
добыча походов.
Я в жизни не видывал
ладьи, оснащенной
лучше, чем эта,
орудьями боя,
одеждами битвы —
мечами, кольчугами:
все — самоцветы,
оружие, золото —
вместе с властителем
будет скитаться
по воле течений.
В дорогу владыку
они наделили
казной не меньшей,
чем те, что когда-то
в море отправили
Скильда-младенца
в суденышке утлом.
Стяг златотканый
высоко над ложем
на мачте упрочив,
они поручили
челн теченьям:
сердца их печальны,
сумрачны души,
и нет человека
из воинов этих,
стоящих под небом,
живущих под крышей,
кто мог бы ответить,
к чьим берегам причалит плывущий.
(Беовульф, 26–52)
Существующая наряду с этим обрядом традиция погребения в корабле на морских волнах, но с дополненная кремацией, описана — как прототип погребения на суше — в «Младшей Эдде»:

Асы же подняли тело Бальдра и перенесли к морю. Хрингхорни звалась ладья Бальдра, что всех кораблей больше. Боги хотели спустить ее в море и зажечь на ней погребальной костер. Но ладья не трогалась с места. Тогда послали в Страну Великанов за великаншей по имени Хюрроккин. Когда она приехала — верхом на волке, а поводьями ей служили змеи — и соскочила наземь, Один позвал четырех берсерков подержать ее коня, но те не могли его удержать, пока не свалили. Тут Хюрроккин подошла к носу ладьи и сдвинула ее с первого же толчка, так что с катков посыпались искры, и вся земля задрожала. Тогда Тор разгневался и схватился за молот. Он разбил бы ей череп, но все боги просили пощадить ее.

Потом тело Бальдра перенесли на ладью, и лишь увидела это жена его Наина, дочь Непа, у нее разорвалось от горя сердце, и она умерла. Ее положили на костер и зажгли его. Тор встал рядом и освятил костер молотом Мьелльнир. А у ног его пробегал некий карлик по имени Лит, и Тор пихнул его ногою в костер, и он сгорел.

Множество разного народу сошлось у костра. Сперва надо поведать об Одине и что с ним была Фригг и валькирии и его вороны. А Фрейр ехал в колеснице, запряженной вепрем Золотая Щетина, или Страшный Клык. Хеймдалль ехал верхом на коне Золотая Челка, Фрейя же правила своими кошками. Пришел туда и великий народ инеистых исполинов и горных великанов. Один положил на костер золотое кольцо Драупнир. Есть у этого кольца с тех пор свойство; каждую девятую ночь капает из него по восьми колец такого же веса. Коня Бальдра взвели на костер во всей сбруе

(«Младшая Эдда», 83–84).

Культурные функции корабля и «длинного дома»

Наряду с общим и древнейшим обычаем подкурганного погребения мы встречаем и еще одно свидетельство связи с морем как неотъемлемой составной погребального ритуала:

«Один ввел в своей стране те законы, которые были раньше у Асов. Он постановил, что всех умерших надо сжигать на костре вместе с их имуществом. Он сказал, что каждый должен прийти в Вальхаллу с тем добром, которое было с ним на костре, и пользоваться тем, что он сам закопал в землю. А пепел надо бросать в море или зарывать в землю, а в память о знатных людях надо насыпать курган, а по всем стоящим людям надо ставить надгробный камень»

(«Сага об Инглингах», 8).
И, конечно же, классическим для Скандинавии является описание погребения шведского конунга Хаки:

«Хаки конунг был так тяжело ранен, что, как он понимал, ему оставалось недолго жить. Он велел нагрузить свою боевую ладью мертвецами и оружием и пустить ее в море. Он велел затем закрепить кормило, поднять парус и развести на ладье костер из смолистых дров. Ветер дул с берега. Хаки был при смерти или уже мертв, когда его положили на костер. Пылающая ладья поплыла в море, и долго жила слава о смерти Хаки»

(«Сага об Инглингах», 23).
Столь подробная акцентуация демонстрирует, что обычай погребения в ладье на волнах моря или океана был не только важной составной общего комплекса погребальных обрядов, задолго до эпохи викингов, но и применялся к высшему звену иерархии общества — конунгам, на которых проецировался авторитет асов, точно таким же путем долженствующих отправляться в царство мертвых. Очевидно, что этот обряд должен быть признан если не наиболее почетным, то, несомненно, входящим в ограниченное число таковых.

Однако археология — воистину «искусство возможного». Проблема заключается в том, что отследить материальные следы такого погребения на практике не представляется возможным. Между тем мы имеем все основания быть уверенными в том, что многие наиболее значительные властители земель Севера ушли в Вальхаллу именно этим путем. Какие именно тайны унесли с собой их ладьи — знать нам не дано. Этот вопрос остается одной из многочисленных загадок раннесредневековой Скандинавии.

Попытаемся суммировать. В сфере корабельной культуры выделяются все те же самые семь стандартных аспектов, которые были свойственны культуре длинных домов. Военно-дружинная, хозяйственная, жилая, социальная, репрезентативная, эпическая и культовая функции были симметричны функциям наземного жилища, полностью дублируя их на морских просторах.

Судно выполняло все те же задачи, которые были свойственны домам, Отличие состояло в том, что корабль олицетворял собой подвижный, мобильный мир, или, вернее, мобильную ипостась мира скандинавов, полностью уравновешивая его земную, стабильную ипостась. Дихотомия «дом-корабль» становится особенно отчетливой при воспоминании о сходстве выпуклых стен домов, в точности воспроизводящих очертания корабельных обводов. Корабль был морским домом, дом — сухопутным кораблем.

Судостроительная культура Скандинавии предопределяла совершенно свободное владение «третьим измерением» архаического мира — морем. Она создавала базис удивительной подвижности, причем подвижности массовой, свойственной большинству членов общества. Эта «мобилизационная готовность» позволяла социуму располагать еще одним, и чрезвычайно действенным, средством в борьбе за утверждение собственных приоритетов и навязывании собственной инициативы. Ни фризы в Северном море, ни славяне на Балтике уже в вендельскую эпоху не смогли противостоять экспансионистским устремлениям Скандинавии, поддержанным столь совершенным аргументом. Устойчивость генетической линии преемственности в сфере домостроительства и в сфере корабельного дела, поддерживая друг друга, обеспечивали прочный базис линии культурной традиции и служили залогом стабильности культуры Севера в целом.


Человек воюющий

Состояние войны — привычное и естественное состояние общества эпохи античности и Средневековья, какой бы период мы ни рассматривали. Однако в ходе исторического развития происходили весьма существенные изменения в характере и содержании тех конкретных сил, вооруженными руками которых осуществлялись боевые действия. К тому же эти изменения всегда находились в теснейшем контакте с эволюцией самого социума, ибо вооруженный человек, сколько бы ни говорилось о важности прочих аспектов жизни, безусловно находился в центре «линий напряжения» той эпохи, являя собой единственную реальную силу, с которой приходилось считаться всем остальным членам общества. Скандинавские отряды, в эпоху викингов почти три столетия наводившие страх на значительную часть Старого Света и весьма существенно влиявшие на ситуацию в странах, которым выпало сомнительное счастье стать их вожделенной добычей, навсегда останутся притягательнейшим материалом для исследователя. Критерий оценки вооруженных сил для любой эпохи может быть только один, а именно — их эффективность. И по этому основному показателю воинские коллективы викингов остаются для своего времени если не недосягаемым, то все же образцом. Однако боевые столкновения на Севере начались отнюдь не в эпоху заморских походов — скорее сама она стала следствием оттачивания военного мастерства во внутренних распрях.

Базисом любого военного столкновения является оружие. Оно выступает как важнейшая составная любой культуры, рассчитывающей на выживание. Лишь изолированные сообщества до поры до времени могут пользоваться исторической передышкой, но рано или поздно она всегда заканчивается.


Наконечники копий VI–VIII вв. (Британия, Скандинавия)

Спецификой Скандинавии было практическое отсутствие внешней угрозы. По крайней мере, после экспансии племен мегалитической культуры из Западной Европы (136; 106–109) Север находился в относительно стабильном с точки зрения военной угрозы положении. Море надежно прикрывало регион с запада и востока, с севера находились слабозаселенные приполярные области, жители которых в большей степени были озабочены собственным выживанием и пропитанием, чем внешней экспансией. С юга зона была открыта, однако историческая ретроспектива показывает, что в течение многих столетий вектор миграций (точнее, выселений) был направлен из Скандинавии на юг. С одной стороны, ресурсы региона были не столь существенны, чтобы сделать его притягательным объектом агрессии. С другой — постоянно ощутимое давление племен пресекало любую попытку вторжения еще на стадии его «стратегической подготовки», априорно. В результате в военном отношении Скандинавия была зоной преимущественно внутренних, региональных конфликтов. Это снимало такой важный фактор прогресса оружейной культуры, как необходимость постоянного соотнесения собственных достижений с достижениями соседей. Вернее, необходимость такая была, однако инициатива в данном случае принадлежала самим скандинавам — коль скоро они предпринимали агрессивные действия за пределами своего региона. В конечном счете в рамках «периода Инглингов» на Севере сложился достаточно стабильный и типичный набор вооружения, являвшийся органической частью оружейного набора варварской Европы, сформировавшегося в результате постепенного разрушения Римской империи и усвоения отдельных составляющих ее воинской традиции.

Основу набора наступательного вооружения составляли метательное, колющее и рубящее оружие. Копья являлись неотъемлемым атрибутом боевых действий. Будучи наиболее древним и самым массовым — в силу своей относительной простоты — видом вооружения, они применялись практически всеми воинами, а чаще всего являлись единственным видом наступательного вооружения — особенно на ранних этапах либо у относительно малоимущих бойцов. В эпоху раннего Средневековья двумя доминирующими типами копья были метательное и колющее — копье ближнего боя. Метательное, часто именуемое ангон (ango), — аналог римского пилума, метательный дротик с длинной кованой шейкой и гарпунообразным наконечником. Конструкция его была вариативна и никогда, впрочем, не достигала римского качества и изощренности, превращавших оружие легионеров в произведение искусства. Однако чрезвычайная устойчивость форм гарпунообразного наконечника в рамках различных культур варварского мира свидетельствует об удачности и эффективности этого типа вооружения, Многочисленные находки не только в германских, но и в балтских, славянских и других регионах Европы практически идентичных наконечников подтверждают этот тезис.


Пластинка с лобовой части шлема из погребения Вендель XIV

Именно такой тип метательного копья, применявшегося при сближении с противником до расстояния прямого броска, мы встречаем на пластинке с лобовой части шлема из погребения Вендель XIV (148; 25).

Здесь изображены два воина, применившие в схватке это оружие. Удивительное по экспрессивности изображение является своего рода застывшим мини-фильмом, запечатлевшим несколько стадий схватки в одном эпизоде. Два воина сошлись и метнули друг в друга дротики. У одного дротик противника застрял в щите, у другого — пронзил полу одеяния. И теперь оба противника, выхватив мечи, сошлись в рукопашной схватке.

Чрезвычайная важность этого типа вооружения демонстрируется богатейшей экспозицией эпического наследия всех времен и народов. Практически повсюду копье, в частности копье метательное, служило неотъемлемым атрибутом героя, совершающего с его помощью свои подвиги. Ближайший географический пример — ирландский эпос, где Кухулин с неизменным мастерством постоянно применяет копья в боевых действиях, Глубокая древность сложения базиса эпической традиции, с одной стороны, является причиной консервации древнейшего вида наступательного вооружения в качестве части образа героя. С другой — ни в каком ином виде вооружения так отчетливо не проявляется «приговор норн», как при использовании дротика. Удача и воля богов столь отчетливо влияли на конечный результат броска, что именно он становился чаще всего основным моментом поединка героев. Другие варианты эпической схватки были, безусловно, вторичны.


Наконечники копий из Хафсло (Норвегия)

Оружие из погребений вендельского могильника

Другой тип копья представляет собой пику, применявшуюся в ближнем бою. Здесь также обращает на себя внимание значительное сходство форм наконечников, обнаруживаемых в захоронениях на территории всей Европы. Военная сфера была сферой наиболее быстрых инноваций, которые в случае выигрышности технологических решений молниеносно преодолевали пространство. В рамках цивилизации северных морей прослеживается достаточно вариативный набор типов копья ближнего боя с листовидными (видимо, древнейшими, судя по аналогиям бронзового и раннего железного веков), ромбовидными и ланцетовидными наконечниками. Многочисленные находки из разных уголков этого мира дают зачастую чрезвычайно сходные типы, что свидетельствует как о единстве общей — в боевом смысле оптимальной — формы копья, так и о быстром заимствовании новых эффективных типологических новинок. При этом Скандинавия порождает и достаточно оригинальные типы копий, не находящие аналогий, скажем, в Англии. Примером может служить великолепный наконечник копья из Хафсло. Трудно сказать, было ли оно сугубо боевым или, быть может, выполняло и некоторые магические или церемониальные функции.


Накладки со шлема XIV из погребения Вендель

Секира вендельского периода

В числе копий ближнего боя есть подлинные произведения искусства. Блестящим образцом такого оружия является наконечник копья из того же Венделя XIV, втулка которого украшена двумя изображениями массивных животных, по всей вероятности медведей. Подобное копье описано в «Калевале»:

…то копье размеров средних,
на рубце там волк уселся,
острие медведь все занял,
лось бежит по основанью,
жеребец по рукоятке,
сел олень там у головки
(«Калевала», 46)
Следует отметить, что на большинстве изображений копий в рельефных композициях декора вендельских шлемов присутствуют парные шарообразные выступы в основании наконечника. Таковы рельефы на шлемах из Венделя I, Венделя X, Венделя XIV, аналогичные образцы присутствуют и в декоре шлема из Саттон-Ху. Назначение их может иметь двоякое объяснение. Прежде всего уместно предположить, что это чисто функциональные элементы, хорошо известные по другим образцам копий Средневековья, препятствующие проникновению наконечника глубоко в жертву. Однако вполне вероятно, что таким образом автор рельефов пытался передать наличие на наконечниках оружия фигур, подобных или аналогичных медведям из Венделя XIV. Однако в силу небольшого масштаба изображения был вынужденприбегнуть к условной передаче образа с помощью графического упрощения.


Бронзовая матрица для изготовления декоративных накладок. Торслунда (Швеция)

Лук, без сомнения, использовался, Однако есть все основания говорить о некоторой «непопулярности» этого, казалось бы, эффективного и дешевого средства вооружения. На основании анализа как инвентаря погребений, так и письменной традиции эпохи викингов складывается устойчивое ощущение некоторого презрения скандинавов к этому «оружию бедных». Возможно, что не последнюю роль здесь играло презрение к возможности убить противника дистанционно, не прилагая к этому особого воинского искусства и силы, возможно, более почетным и достойным признавался рукопашный бой. По крайней мере, иные объяснения выглядят менее убедительными. При этом в вендельских погребениях присутствуют связки стрел (без луков), подтверждающие традицию сбора ополчения или народного собрания — тинга — путем посылки стрелы с гонцом по хуторам (114; 298) (50; 43).

Наиболее демократичным видом рубящего и режущего вооружения являлась секира. Однако несомненно, что история развития боевых топоров в первом тысячелетии — история постепенного завоевания ими важного места в наборе оружия отдельного воина. Скорее всего железные боевые топоры на заре германского расселения не были очень популярны или, вернее, обладали популярностью среди отдельных племен. Так, известно, что типичным видом вооружения франков была франциска — вид топора, приспособленного для метания. Однако никакого доминирования секир среди других германских племен не наблюдается. Не затмевает она прочие предметы вооружения и в эпоху германского железного века Севера. Многочисленные изображения воинов вендельского времени, вооруженных копьями и мечами, как, впрочем, и аналогичный материал из погребений вендельских династов, свидетельствуют то же самое. С течением времени и возрастанием количества воинов в обществе «демократическая» и универсальная секира приобретает огромную популярность, становясь в эпоху викингов чрезвычайно массовым и этноопределяющим предметом вооружения для Скандинавии. Однако, вероятно, существовало разделение, согласно которому знатные воины, предводители дружин, все же предпочитали меч. Прозвище одного из конунгов Дании — Эйрик Кровавая Секира — исключение, подтверждающее правило. Однако играли роль и персональные пристрастия и умения: кому-то больше нравились и были «по руке» именно топоры.

Столь же широко распространен был длинный боевой нож — лангсакс или скрамасакс. Форма его варьировала от увеличенного обычного ножа (152) до мачете, расширяющегося к концу клинка (скрамасакс из Темзы) (210; 27).

Расцвет культа меча в Скандинавии приходится, несомненно, на эпоху викингов, что надежно подтверждается источниками — как письменными, так и археологическими. В представлении скандинава этой поры меч являлся живым существом со своей судьбой и собственным именем. В «Беовульфе» меч именуется «благородным», «знаменитым», «победным», «отменным», «искуснокованным», «лучшим в битве другом».


Накладка со шлема из погребения Вендель I

Одна из классических характеристик меча присутствует в эпическом наследии скандинавов. После двукратного испытания ударом по наковальне выкованного Регином меча Сигурд наконец получает от матери сломанный пополам конунгом Сигмундом клинок Грам:

«Она сказала, что он обещает быть славным воином, и дала ему меч. Тут пошел Сигурд к Регину и приказал ему починить меч по своему уменью. Регин рассердился и пошел в кузницу с обломками меча, и думает он, что трудно угодить Сигурду ковкой. Вот смастерил Регин меч, и, когда вынул он его из горна, почудилось кузнечным подмастерьям, будто пламя бьет из клинка. Тут велит он Сигурду взять меч, а сам говорит, что не может сковать другого, если этот не выдержит. Сигурд ударил по наковальне и рассек ее пополам до подножья, а меч не треснул и не сломался. Он сильно похвалил меч и пошел к реке с комком шерсти и бросил его против течения, и подставил меч, и рассек комок пополам. Тогда Сигурд весело пошел домой» (87; 15).


Скрамасаксы (лонгсаксы) в ножнах из раскопок в Скандинавии вендельского периода

Самое дорогое и качественное оружие того времени — меч являлся узлом важнейших смысловых линий в культуре. Эта тематика блестяще освещена в «Этюде о мечах викингов» (52; 260–280). Отметим здесь, что, несмотря на кардинальный пересмотр декоративного убранства рукояти и самой технологии ее изготовления, проложивших границу между меровингскими (вендельскими) и каролингскими мечами (первые были в достаточной степени, а вторые — абсолютно интернациональны), принципиальной разницы ни в ее конфигурации, ни, что особенно существенно, в форме и типе клинка не произошло. Каролингские мечи, этот «автомат Калашникова» раннего Средневековья, явились непосредственными наследниками богато украшенных hringsverd («мечей с кольцом») Венделя. Обязательность этого декоративного элемента, имевшего, несомненно, определенный, скрытый от нас, смысл, подтверждается неизменным его присутствием на пластинках украшающих шлемы воинов Венделя.


Рукоять меча из Валльстенарум

Вендельский «хрингсверд» и его ножны

Символы, присутствующие на мече — в декоре клинка и рукояти, — змеи. Переплетенные в узел парные изображения змей отчетливо проступают на оружии. Это находит четкое подтверждение в письменных источниках, фиксирующих реалии непосредственно следующей за вендельской эпохи викингов. Общим местом является конструкция кеннинга меча типа «змей ран», «змей крови ран». В подобный же метафорический ряд вписываются и строки из «Песни о Хельги, сыне Хьерварда» (Helgakvida Hjorvardssonar):

«Мечи лежат
на Сигарсхольме,
четырьмя там меньше,
чем пять десятков;
есть там один
самый лучший,
золотом убран, —
гибель для копий.
С кольцом рукоять,
храбрость в клинке,
страх в острие
для тех, чьим он станет;
на лезвие змей
окровавленный лег,
другой обвивает
хвостом рукоять».
(«Песнь о Хельги, сыне Хьерварда, 8, 9)

Накладка со шлема из погребения Вендель XIV

Удивительно точное и детальное описание оружия указывает и на тип меча (меч с кольцом, буквально здесь: «кольцо в рукояти»), и, соответственно, на время действия/формирования текста — вендельский период.

Отличительная черта отдельных предметов, прежде всего наступательного вооружения, — присутствующие на них рунические надписи, однако речь об этом ведется в специальной главе.

Основной частью оборонительного вооружения являлся шлем. Известно около тридцати полностью сохранившихся либо фрагментированных шлемов из скандинавских погребений, датированных эпохой Вендель. Типологически они подразделяются на два основных класса: так называемый «шпангенхельм», склепанный из нескольких треугольных полос металла, и цельнокованный тилем из одного металлического куска. Эта коническая форма шлемов, по единодушному мнению исследователей, ведет свое происхождение от шлема римского легионера, а также обнаруживает многочисленные аналогии в образцах восточноримских шлемов поздней Империи. Показательно, что северный шлем является блестящей творческой переработкой общеевропейского типа шлема эпохи «темных веков» — классического клепаного шпангенхельма с нащечниками и кольчужной бармицей. Потрясающая унификация, в VI–VII вв. пронизавшая всю Европу, привела к тому, что совершенно идентичные и отличающиеся лишь декором шлемы встречаются повсюду — от Испании до Византии и от Норвегии до Северной Африки (155).


Шпангенхельм — общий вид, конструкция и сечение, континентальная Европа

Однако достаточно слабая при том уровне технологий конструкция на Севере была переработана, получив вместе с некоторой рационализацией и совершенно новое идеологическое наполнения. Стандартом является полусферическая правильная форма купола шлема — более технологичная и придающая ему дополнительную прочность.

Специфическим изобретением Севера является полумаска. Личина как таковая блестяще представлена на англосаксонском шлеме из Саттон-Ху. Однако полумаска с богатым декором, в дальнейшем редуцирующаяся в вертикальное прикрытие лица («стрелку»), была наиболее прочным и рациональным решением вопроса о защите лицевой зоны. Достаточно обычны были и нащечники, также редуцированные со временем, в основном к эпохе викингов, Иногда (Вендель XIV) они гипертрофированны до такой степени, что, смыкаясь, образуют полностью закрывающую лицо цилиндрическую конструкцию по типу коринфского шлема. Представляется, что именно подобный шлем с личиной-полумаской фигурирует в тексте «Речей Регина» под именем «шлем-страшило», «cegishjalm» (83; 14).

Шлемы вендельского времени богато орнаментированы. Приведем для примера изображения на классических находках из наиболее представительных в этом смысле могильников Вендель и Вальсъерде, а также шлеме из погребения в Саттон-Ху (Восточная Англия). Общими мотивами для них являются изображения процессий идущих воинов, пущенные по фризу шлема, здесь же фигурируют всадники в сопровождении пеших людей, змей и летящих птиц. На пластинках, украшающих лобовую часть шлема, изображены иногда поединки двух воинов или просто парные фигуры воинов.


Шлем из Коппергейт (Йорк)

Но, без сомнения, главной в семантическом смысле частью декора шлема является лежащий вдоль всего гребня стилизованный зверь. В большинстве случаев это традиционный для северного искусства вепрь, в отдельных случаях встречается вместо вепря хищная птица — как на шлеме из погребения Вендель XIV. Главным элементом защиты тела воина являлся щит. Предельно простая и рациональная форма щита, сбитого из досок и увенчанного металлическим умбоном, на который стремились принять удар, была универсальной. Удивительную устойчивость главной отличительной черты — формы самого щита — мы обнаруживаем, сопоставляя данные эпохи Тацита и второй половины I тыс. н. э. Доминирующим типом у континентальных германцев был овальный щит с круглым умбоном (177; 23). При этом Тацит сообщает, что отличительная особенность всех скандинавских племен — «круглые щиты, короткие мечи и покорность царям» (116; 44). Это находит подтверждение: безраздельно господствующим на Севере щитом оказывается круглый.

При этом внешняя и внутренняя стороны вендельского щита покрыты декором. Декор внутренней поверхности представляет собой симметричные группы (как правило, по три экземпляра) стилизованных голов животных, расположенных по обе стороны рукояти щита, Обычно это вепрь и какая-то хищная птица (щит из Вальсъерде 7) или несколько вепрей и, предположительно, волков (щит из Вальсъерде 8) (148).

Защитное вооружение для тела представляет в эту эпоху чрезвычайную редкость, связываемую, судя по всему, исключительно с предводителями дружин, хотя на декоре шлемов присутствует множество воинов в кольчугах. Редчайшие находки демонстрируют как наличие кольчужного и пластинчатого панцирей, так и формирование, в одном из случаев, в погребении Вальсъерде (152; 47), чрезвычайно своеобразного для этого времени доспеха, комбинирующего как кольчужные участки прикрытия (грудь и спина), так и собранные из продолговатых пластинок ламеллярные фрагменты (конечности, нижняя часть туловища). Однако этот уникальный случай не позволяет рассматривать Скандинавию как регион процветания панцирной защиты. Подавляющее большинство воинов ходило в бой лишь со щитом, шлем был редким, но достаточно распространенным явлением, доспех же применялся еще реже.


Шлем из Саттон-Ху

Выводы, следующие из анализа материала, могут быть следующими. Почти на всех известных нам типах оборонительного и наступательного вооружения присутствуют изображения животных. Однако присутствие это, вне всякого сомнения, в каждом конкретном случае продиктовано насущной необходимостью и отвечает определенным закономерностям — как в содержании образа, так и в его форме. Попытаемся рассмотреть те аспекты, которые представляются достаточно ясными, и очертить границы непознанного.

Вне всякого сомнения, источником существования массовых изображений зверей и птиц на столь важном объекте, каким является оружие, был тотемизм. Пережиточное явление уже в вендельскую эпоху, тотемизм сохранялся в сознании людей и постоянно проявлялся в различных сферах бытия.

Германские племена имели давние и достаточно сильные тотемистические традиции. Уже на заре их письменной истории мы обнаруживаем зафиксированное античными авторами, быть может, уже не совсем четко осознаваемое самими представителями племени, тотемное начало в наименовании некоторых племенных коллективов. Так, у Тацита находим племена херусков и эбуронов. Они достаточно надежно этимологически выводятся из названий двух видов животных — оленя («херуц») и вепря («эбер»). Вероятно, этот ряд может быть продолжен. Так, племя свионов, помещенное Тацитом на севере Европы в Скандинавии скорее всего следует связывать с общедревнегерманским наименованием свиньи — одного из основных жизнеобеспечивающих факторов североевропейской экономики. Сохранившееся позднее, в эпоху Вендель и в начале эпохи викингов, племенное имя «свей» (svear) имеет тот же корень. К этому же понятийному кругу относится и общескандинавское имя Свейн (Свен). Сравним также современное шведское sven — парень.


Бронзовые матрицы для изготовления декоративных накладок, Торслунда (Швеция)

Другое племя, вероятно несущее в своем имени какие-то пережитки тотемистических представлений, — хавки (хауки) (возможна связь с наименованием хищной птицы: сокола или ястреба).


Накладка со шлема из погребения Вендель I

Но вышеприведенные примеры употребления образов животных на предметах вооружения являют еще более яркий образчик пережиточного тотемизма.

Наступательное вооружение — меч и копье — несет на себе изображения змей и медведей (если предположить, что шарообразные выступы на рельефных изображениях копий вендельских шлемов — именно схематичные символы, а не, скажем, упор, препятствующий проникновению в жертву). И змея, и медведь всегда были достаточно грозными противниками человека, их боевые качества высоко ценились у различных народов. В случае со Скандинавией семантика образа змеи не вполне ясна, однако вызывает интерес тот факт, что и сама змея, и способ фиксации ее (узел) достаточно обычны в позднейших изображениях на рунических камнях эпохи викингов. Здесь змей обычно интерпретируется как образ Мирового Змея Ермунганда, опоясывающего Землю и являющегося одним из хтонических чудовищ. Были ли змеи на мечах вендельских воинов навеяны представлениями о Ермунганде — сказать трудно, однако как вариант интерпретации это предположение кажется вполне допустимым.


Формы и конструкция шлемов из погребений в Венделе и Вальсъерде: 1 — Вендель I; 2 — Вендель XII; 3 — Вендель XIV; 4 — Вальсъерде 5; 5 — Вальсъерде 6; 6 — Вальсъерде 7; 7 — Вальсъерде 8; 8 — реконструкция шлема no С. Линдквисту

Другой образ — образ медведя — поддается, как представляется, более прозрачной интерпретации. Скорее всего он связан с представлением о животном-оборотне. В традиционной скандинавской и шире — германской культурно-мифологической традиции оборотнем является обычно либо волк (вервольф), либо медведь. С этим связано представление о берсерках (berserkR, собственно, и означает «обряженного в медвежью шкуру»). Таким образом, мы вправе предположить связь фигурок на копье Вендель XII с магическим взаимодействием обладателя оружия и хищника-оборотня. Глубочайшие корни воинского оборотничества, отчетливо прослеживаемые в малой пластике вендельского периода, в сценах поединков героя и некоего существа — полуволка-получеловека, свидетельствуют, что данный феномен был весьма популярным сюжетом и темой для обсуждения и осмысления. Блестящий пассаж из «Саги о Вельсунгах» подтверждает это:

«…Синфьотли показался Сигмунду слишком молодым для мести, и захотел он сперва приучить его понемногу к ратным тяготам. Вот ходят они все лето далеко по лесам и убивают людей ради добычи. Сигмунду показался мальчик похожим на семя Велъсунгов, а считал он его сыном Сиггейра-конунга и думал, что у него злоба отца и мужество Вельсунгов, и удивлялся, как мало он держится своего рода-племени, потому что часто напоминал он Сигмунду о его злосчастии и сильно побуждал убить Сиггейра-конунга. Вот однажды выходят они в лес на добычу и находят дом некий и двух людей, спящих в доме, а при них толстое золотое запястье. Эти люди были заколдованы, так что волчьи шкуры висели над ними: в каждый десятый день выходили они из шкур; были они королевичами. Сигмунд с сыном залезли в шкуры, а вылезти не могли, и осталась при них волчья природа, и заговорили по-волчьи: оба изменили говор. Вот пустились они по лесам, и каждый пошел своей дорогой. И положили они меж собой уговор нападать, если будет до семи человек, но не более; и тот пусть крикнет по-волчьи, кто первый вступит в бой.

— Не будем от этого отступать, — говорит Сигмунд, — потому что ты молод и задорен, и может людям прийти охота тебя изловить.

Вот идет каждый своею дорогой; но едва они расстались, как Сигмунд набрел на людей и взвыл по-волчьи, а Синфьотли бросился туда и всех умертвил. Они снова разлучились. И недолго проблуждал Синфьотли по лесу, как набрел он на одиннадцать человек и сразился с ними, и тем кончилось, что он всех их зарезал. Сам он тоже уморился, идет под дуб, отдыхает… (лакуна в тексте)… Он молвил«…на помощь, чтоб убить семерых, а я против тебя по годам ребенок, а не звал на подмогу, чтоб убить одиннадцать человек». Сигмунд прыгнул на него с такой силой, что он пошатнулся и упал: укусил его Сигмунд спереди за горло. В тот день не смогли они выйти из волчьих шкур. Тут Сигмунд взваливает его к себе на спину и несет в пещеру: и сидел он над ним и посылал к троллям волчьи те шкуры. Видит однажды Сигмунд в лесу двух горностаев, как укусил один другого за горло, а затем побежал в лес и воротился с каким-то листом и приложил его к ране, и вскочил горностай жив-здоров. Сигмунд выходит из пещеры и видит: летит ворон с листком и приносит к нему; приложил он лист к ране Синфьотли, и тот вскочил здоровым, точно и ранен никогда не бывал. После этого вернулись они в землянку и были там, пока не пришла им пора выйти из волчьих шкур. Тут взяли они шкуры и сожгли на костре и закляли их, чтобы они никому не были во вред. А в том зверином обличий совершили они много славных дел на землях Сиггейра-конунга. И когда Синфьотли возмужал, то решил Сигмунд, что хорошо испытал его» (87; 8).



Древнегерманский континентальный овальный щит и изменение форм умбонов в I–III вв.

Щит из погребения Вендель I

Блестящий и цельный сюжет как в капле воды отразил весь предельно архаичный комплекс воинских инициации, ритуалов и практик, которые преломились через достаточно поздний взгляд и традицию эпического творчества. Показательно, что подобные сюжеты, в народной среде постепенно нисходя до статуса сказки, среди воинов-профессионалов становились родом профессионального фольклора и были чрезвычайно актуальны, — именно об этом свидетельствует «оборотническая» тематика многих произведений искусства.

Как видим, комплекс оружия, предназначенного для нападения, был всесторонне окружен многочисленными ритуальными действиями и предметами, повышавшими, по мнению носителей оружия, его действенность и эффективность. Однако наиболее интересной является интерпретация образов на объектах защитного вооружения. Щиты и шлемы являлись неотъемлемой составной европейского комплекта вооружения, причем щит, безусловно, был более «демократичным» и массовым элементом в силу его сравнительно низкой стоимости. Оба типа защитного вооружения несут на себе изображения двух основных животных — вепря и хищной птицы. Остальные присутствующие представители фауны занимают, несомненно, подчиненное положение. Змеи и птицы на пластинках с фризов шлемов являются частью композиции этого декора и выполняют иные функции, на их значении следует останавливаться особо. Для нас первостепенное значение имеют животные, украшающие гребень шлема и внутреннюю сторону щита. Как уже отмечалось, таковыми являются вепри и хищные птицы. Именно их следует признать наиболее существенной составной семантического ряда дружинной субкультуры эпохи Вендель. Местоположение фигур подчеркивает их назначение: помощь владельцу и защита его в бою — вот что должны были обеспечивать эти изображения.


Умбон вендельского времени

Высокая степень схематизации лежащего на гребне шлема животного могла бы вызвать сомнения в его идентификации, если бы не совершенно четкие изображения на декоре самого шлема. Вепри и птицы на шлемах участников процессий на фризах имеют совершенно реалистическую проработку деталей, что не оставляет ни малейшего сомнения в том, что именно изображено в данном случае. Образ вепря достаточно прозрачен. Это Эбер — общий мотив многих произведений искусства Скандинавии эпохи бронзы, Великого переселения народов и эпохи викингов, Об универсальности этого персонажа говорит тот факт, что даже на закате эпохи рунических камней голова вепря — опять же стилизованная — украшает туловища змеев на камнях Уппланда. Тотемистическое назначение этого образа очевидно. Он прикрывает наиболее уязвимые участки тела воина. «Беовульф» дает многочисленные примеры, подтверждающие это:

…ярко на шлемах
на островерхих
вепри-хранители
блистали золотом…
(Беовульф, 304–305)
Воин, побеждающий врага, в эпосе прежде всего уничтожает его покровителя и магического защитника, совершая тем самым ритуальное действо:

…меч остролезвый,
дабы с размаху
разбить на вражьем
шеломе вепря…
(Беовульф, 1286–1287)
И далее:

…скакали в сечах,
прикрыв друг друга,
рубили вепрей
на вражьих шлемах…
(Беовульф, 1326–1328)

Шлем из погребения Вендель ХII

Подобные тотемные покровители сопровождали вождей и иных германских племен. Так, известно, что франки из рода Меровингов вели свой род от божественного тура — он встречается в украшениях гробниц короля Хильдерика в Турне (191), королевы Арнегунды в Сен-Дени.

Наличие хищной птицы на одном из шлемов и довольно значительное количество аналогично декорированных шлемов на фризах (некоторые группы воинов полностью экипированы шлемами этого типа) наталкивает на мысль о том, что определенная группа людей имела иного покровителя, нежели основная масса воинов, увековеченных в произведениях искусства. Без сомнения, очерчивание границ этих групп и должно стать предметом дальнейшего исследования. Возможны следующие интерпретации:

1. Племенные различия. Напрашивающаяся параллель с эпическими и реальными свеями и гаутами (по принципу свей — вепри, гауты — птицы) не работает — в «Беовульфе» вепрей используют и гауты, и их противники, шлемы же с изображениями птиц не упомянуты вовсе.


Накладка с изображением воинов в рогатых шлемах с лобной части шлема из Саттон-Ху

2. Фратриальные различия. Нечто аналогичное существовало у многих племен, в частности у индейцев-тлинкитов, племя которых де лилось на две фратрии — ворона и волка.

3. Различия в тотемах могут быть связаны с наличием неких тайных объединений по типу мужских союзов.

4. Широкое распространение культуры Вендель в Северной Европе и, в частности, обнаружение совершенно тождественных, как бы вышедших из рук одного мастера, предметов в Швеции и Англии (Саттон-Ху), находки подобных вещей за пределами ареала распространения культуры — в Венгрии, на Руси (Старая Ладога) — заставляют думать о дальних пределах актуальности семантического ряда, заключенного в находках. Несомненно, например, что и в христианизирующейся Англии в 620-е годы были понятны и приемлемы общесеверные символы и талисманы. Несомненно существование надплеменного общедружинного сходства, проявлявшегося в виде единых представлений об источниках победы и удачи в бою, общих покровителях и общей символике магического воздействия на мир. Маргинальный микросоциум в виде дружины герои ческой поры порождал собственную идеологию.


Иллюстрация к «Саге о Вёльсунгах» (офорт О. А. Симоновой)

Особая тема — шлемы с «рогами», оканчивающимися головами птиц. Они известны только по изображениям: Саттон-Ху — парные фигуры воинов с копьями; Старой Ладоги — навершие с «головой Одина», Вальсъерде 7 и 8, Уппланд. В Вальсъерде в одном случае рога кончаются головами птиц, в другом же — это лишь рога без наверший, но может быть, это связано с масштабом. Скорее всего в четырех последних случаях это Один, но необъясненными остаются парные изображения воинов из Саттон-Ху, никак не укладывающиеся в образ этого аса.


Шлем из Бэнти Грэйндж (Британия) с фигуркой кабана на гребне

Навершие с «головой Одина» (Старая Ладога)

Бронзовая матрица для изготовления декоративных накладок, Торслунда (Швеция)

Все это, несомненно, следствие глубокого смысла, который придавался авторами и владельцами образам представителей фауны. В центре этого комплекса представлений — магия и связанные с ней представления о животных-покровителях, восходящие к тотемизму. Пережиточный уже на рубеже нашей эры, тотемизм сохранял отголоски своего влияния на общество, причем достаточно сильные. Прежде все го это заметно в дружинной среде — как одновременно достаточно консервативной и вполне восприимчивой к новшествам. Она же наиболее склонна к консервации суеверий.


Бронзовая матрица для изготовления декоративных накладок, Торслунда (Швеция)

Наиболее значимыми персонажами тотемного комплекса, выступающими в качестве духов-охранников, являются вепри — основные спутники воинов. В комплексе с этимологией названий племен это дает право утверждать, что вепрь, по крайней мере среди скандинавских племен и англосаксов, в относительно обозримом прошлом почитался животным-прародителем.


Становление северной дружины

Дружинная организация Севера во многом остается «вещью в себе». Хрестоматийное «мы все равны» воинов Хрольва Пешехода, столь часто цитируемое в различном контексте, слишком расплывчато и не вполне адекватно.

Между тем совершенно ясно, что без достаточно объективного представления о том, чем на самом деле были эти воинские коллективы, чрезвычайно трудно оценить их влияние на другие социальные организмы, как собственно скандинавские, так и зарубежные.

Предмет нашего внимания в данном случае достаточно узок. Это ядро скандинавской военной организации, та молекула, которая была основой любого воинского соединения, предназначавшегося для реализации той или иной боевой задачи, — дружина. Она отнюдь не тождественна любому отряду, который появлялся у берегов потенциального объекта грабежа, насилия или завоевания.

О единоначалии говорить, разумеется, довольно сложно. Раннее Средневековье — как, впрочем, и все Средневековье вообще — эпоха, когда талант полководца заключался главным образом в том, чтобы без потерь доставить свою армию в точку непосредственного визуального контакта с противником и построить ее в определенном соответствии с ситуацией. Дальнейший ход событий в подавляющем большинстве случаев от вождя фактически не зависел. При этом чем более надеж но шлемы скрывали под своим покровом уши и глаза подчиненных и чем тяжелее становились их индивидуальные «спецсредства», тем более утрачивался контроль над воинством в ходе битвы. Основной вопрос всей средневековой стратегии, безусловно, сводился к проблеме хоть сколько-нибудь эффективного управления войсками на поле бра ни. Окончательно этот вопрос в Средние века так и не был решен и в какой-то мере снят был лишь в новое время.

В раннем Средневековье, когда большинство воинов было относительно легко — по позднейшим меркам — вооружено, сохранялось большое число полноправных, то есть потенциально рекрутируемых людей, размеры воинских контингентов были довольно значительны. Однако специфически северная разреженность населения не позволяет говорить о больших отрядах. Да, собственно, у них и не было достойной цели. В «эпоху Инглингов» боевые действия исчерпывались межродовыми и межплеменными столкновениями достаточно локального масштаба. Экспедиция свеев на Готланд или данов в Среднюю Швецию, при всей колоссальной значимости и эпическом размахе для участников похода, для нас — не более чем мышиная возня на краю карты мира. Масштаб подобных походов — несколько кораблей, в крайнем случае — несколько десятков кораблей.

Цифры корабельного состава, приводимые источниками даже в эпоху викингов, представляются нам более убедительными, нежели численность воинских отрядов. Саги довольно часто оперируют численностью именно кораблей, а не воинов (это, разумеется, не относится к сугубо сухопутным походам). При организации и созыве ледунга именно корабль был основной единицей. Так, в X в. Хакон Добрый ввел закон, согласно которому все населенные земли от моря до той границы, куда поднимался по рекам лосось, были поделены на корабельные округа. «Было определено, сколько кораблей и какой величины должен выставить каждый фюльк в случае всенародного ополчения» (92; 20). В сагах редко встречаются указания на конкретную численность отрядов, чаще оперируют понятием корабля. Судя по всему, эта информация вполне удовлетворяла потенциального слушателя саги и была для него достаточной. Кроме того, корабль выступает совершенно определенно в качестве самодостаточной единицы. Сам драккар боевым кораблем был только в силу и при условии наличия на нем «морской пехоты», единолично и в буквальном смысле «собственноручно» решавшей исход схватки.

С точки зрения строгой типологии, воинской единицей в сугубом смысле слова можно признать лишь отряд:

а) непосредственно подчиненный своему командиру;

б) неделимый, если к тому не понуждали исключительные обстоятельства;

в) автономный при выполнении боевой задачи, то есть в известном смысле аналог современного взвода.

В архаической Скандинавии с организационной точки зрения имели место три основных типа воинских формирований, а именно:

1. Народное ополчение.

2. Дружины отдельных конунгов.

3. Свободные дружины викингов.

Народное ополчение было наиболее древним и, если угодно, естественным видом вооруженных сил. Истоки его происхождения коренились во глубине веков и были столь же стары, как и сам организованный социум. Как отмечалось А. Я. Гуревичем, короли Норвегии (равно и других скандинавских стран) не располагали — из-за неполного развития феодального землевладения — достаточным количеством профессиональных воинов, чтобы опираться только на дружину и ленников, не считались с низкой боеспособностью крестьянского ополчения и постоянно созывали его.

С этим следует согласиться — за одним исключением. Представляется, что, как раз напротив, в силу специфически заторможенных в Скандинавии процессов исторического развития эффективность этого ополчения на уровне отдельного бойца вряд ли принципиально отличалась от эффективности профессионала-дружинника. Что же касается вооружения, то ни археологические находки, ни простая логика и здравый смысл не позволяют говорить всерьез о какой-либо экстраординарной оснащенности оружием дружинников-профессионалов. Невероятно, чтобы нищий — по европейским меркам — полу остров мог снабжать своих обитателей не только большим, но хотя бы равным с франкскими или англосаксонскими армиями количеством вооружения. В пользу этого свидетельствует и постоянный импорт оружия на Север с Рейна в эпоху викингов; столь же постоянными были наверняка захваты трофеев во время материковых и островных кампаний.

Вообще, способности к рукопашному бою, судя по всему, были, как и в любом ином обществе, строго индивидуальной особенностью того или иного человека, а масса превратностей повседневной жизни поддерживала постоянную боеготовность бондов, частенько вынужденных обнажать оружие.

Основной функцией ополчения следует считать решение задач местной обороны (в Норвегии, в частности, обороны побережья, чему и служили позднейшие реформы Хакона Доброго) (14; 108–109).

Народное ополчение являлось, в свою очередь, источником рекрутирования новых членов в дружины.

Дружины, группировавшиеся вокруг конунгов, имели давнюю историю. Общеизвестен пассаж Тацита о юношах, стремящихся посту пить на службу к выдающимся вождям; они «собираются возле отличающихся телесною силой и уже проявивших себя на деле, и никому не зазорно состоять их дружинниками» (116; 13). Примечательно, что уже тогда дружина не была однородна, в ней присутствовали ранговые различия (там же). Несомненно, что этот институт — ровесник самой власти, которая не могла возникать на одном личном обаянии и авторитете вождя, но была изначально гармоничным сочетанием славы его собственных подвигов и страха окружающих перед открытым принуждением. Строго говоря, история сложения вокруг династий конунгов их военных отрядов и борьба руками членов этих отрядов за установление власти конунга на возможно большей территории и есть история генезиса государства.

Второй и третий тип вооруженных формирований — дружины. Подчеркнем, речь не идет о людях, массово отправлявшихся в походы с конца VIII в. Наиболее явственно, в рафинированном виде, эти дружины предстают перед нами не в заморских походах, а в самой Скандинавии, где они были в отдельные эпохи настоящим бедствием для коренных обитателей, становившихся объектом их внимания как источник добычи. Именно в Скандинавии среди своих соотечественников, в столкновениях с единоплеменниками и соседями дружина викингов и приобрела свой завершенный вид, в котором вышла на международную арену и стала достоянием истории. Причем начались эти внутренние походы, разумеется, очень давно, будучи ярким проявлением эпохи военной демократии. «Сага об Инглингах» наполнена сообщения ми о бесконечных «экспроприациях» данов в Швеции и наоборот.

Выделить эту дружину среди прочих отрядов для пристального анализа можно. Труднее адекватно ее охарактеризовать. Ее история берет начало задолго до первых походов викингов. Первоначально, в эпоху Тацита и Великого переселения народов, вообще отсутствовала граница между такими «вольными» дружинами и дружинами конунгов. В условиях, когда не существовало даже зачатков официальной государственности, в принципе не могло быть никаких «побочных» дружинных институтов. Все вожди, обраставшие дружиной, были при мерно в равном положении (см. вышеприведенный пассаж Тацита).

Середина I тыс. н. э. — время попыток формирования в Скандинавии протогосударственных союзов племен на основании объединения вокруг общих культовых регионов. Сравнительно кратковременный период существования «Державы Инглингов», естественно, не успел породить самостоятельной военной традиции. Любые крупные формирования в этот период оставались не более чем механически соединенными дружинами под руководством отдельных вождей-конунгов, Существовал разумный предел, после которого дружина становилась трудноуправляемой путем непосредственной отдачи приказаний и установления обратной связи. К тому же сама внутренняя ситуация тогда не предполагала. Наличия крупных воинских формирований — они не имели реальных задач для выполнения. Такие задачи могли быть поставлены только за пределами Скандинавии. И первый «поход викингов» в 521 г., поход Хигелака-Хутлейка (99; 645), был по своей сути «протогосударственным» мероприятием. Родственник верховного правителя данов самим фактом своего руководства придавал походу статус такового.

Что же касается избыточных, маргинальных элементов, то они выталкивались из структуры вендельского социума на пустующие территории, то есть происходила достаточно крупномасштабная внутренняя колонизация (50; 58).

Однако уже в рамках вендельского времени в полной мере заявляет о себе альтернативная, чрезвычайно типичная для Скандинавии и являвшаяся несколько столетий основой ее военной культуры система — система власти малых конунгов (sma konungR). Потомки знатных вождей, владевшие правами на наследственное доминирование в том или ином небольшом регионе, являлись средоточием власти и авторитета на местах. Именно вокруг них формировались дружины, именно они объезжали свои земли, кормясь на вейцлах и пируя в домах богатых бондов. Именно им принадлежали пиршественные длинные дома, вокруг очагов которых творился тот стиль жизни, который в дальнейшем стал дружинной визитной карточкой Скандинавии.

Малые конунги были основой властной культуры Севера. Усилившись как более жизнеспособная альтернатива племенным объединениям, они как нельзя лучше соответствовали стилю парцеллярного мироощущения того времени. Именно из них рекрутировались претенденты на верховную власть в формирующихся в позднейшее время северных странах. И именно они были стойким противовесом этой пробивающей себе дорогу верховной власти.

Начал расти
на радость друзьям
вяз благородный,
радости свет;
щедро давал он
верной дружине
жаркое золото,
кровью добытое.
(Первая Песнь о Хельги убийце Хундинга, 9)
Однако период с VI — конец IX в., без сомнения, — эпоха безраздельного торжества «локальной идеи». Малые конунги командуют малыми дружинами и ставят перед собой малые цели. Но из этих «незначительных» войн рождалось ощущение силы и власти; в них выковывались стереотипы дружинного быта и менталитета; оттачивалась, становясь привычной, стратегия и тактика десантных операций, доведенных на Севере до автоматизма. В этот же период начинаются массовые походы в Балтийском море. Ни в одной из их черт нельзя усмотреть принципиальной разницы с походами викингов в VIII–XI вв. И в VI в., и в последующие столетия берега Поморья, Прибалтики и Финляндии становятся добычей скандинавов.

Эпоха викингов зрела в недрах общества. Викингами были все члены этих малых дружин уже задолго до походов в Западную Европу, и нужен был только незначительный толчок или, скорее, прецедент, что бы накопившаяся энергия и талант выплеснулись на континент.

Параллельно существующий институт морских конунгов — тех, у кого «были большие дружины, а владений не было» (88; 30), — был принципиально идентичен институту малых конунгов, с той лишь разницей, что его существование обусловливалось безземельным статусом этих претендентов. Комплекс причин — нехватка земли для младших сыновей в роду, недостаточная прибыльность хозяйства для самостоятельных землевладельцев, жажда подвигов и приключений — побуждал сниматься со своих мест значительное количество людей. Для большинства это было сезонным и временным занятием. И вокруг них возникали аналогичные дружины. Разница была лишь в меньшей привязанности к месту.

Несомненно, существовали и дружины предельно маргинализированных элементов, хорошо известные по сагам позднейшего периода, однако они не стали распространенным явлением. Подобные прослойки возникают в эпоху общественных катаклизмов (кризис конца XI в., породивший крестовые походы, тому примером), а вендельское время все же было достаточно спокойным веком.

Таким образом, военная дружина представляет собой первооснову и первичную организационную структуру социально подвижной части общества Скандинавии догосударственной и протогосударственной эпохи, единый и самодовлеющий организм с достаточно устойчивой и слабо стратифицированной (что повышало его устойчивость) внутренней структурой и обновляющимся составом. Причем дружина «морского конунга» и шайка берсерков могут выступать как явления сопоставимые — имеющие общие источники происхождения, хотя и преследующие различные цели.

Представляется продуктивной оценка дружины с точки зрения критериев социальной психологии. Она выступает как классический образец так называемой малой группы (44; 5-12). Количественный состав мог очень существенно варьироваться. Здесь и классические 12 берсерков, восходящие к мифологическим вождям Асгарда, и упоминаемые в сагах команды в 20, 30, 60, 100 человек (114).

Этот микросоциум был пронизан многочисленными связями межличностного порядка(позднейшие фелаги) и подчиненности конунгу; возникали линии, скрепляющие его не только по вертикали, но и по горизонтали. Создавалась структура маргинальной группы по типу современной криминальной группы. Сходство усиливалось явным или скрытым противостоянием всех вместе основному населению.

Маргинализировалось и самосознание. В пользу этого свидетельствует и весьма убедительная, на наш взгляд, этимология слова «викинг», выводимая из глагола «vikja» — «поворачивать, отклоняться» (153; 121, 140, 182–183) (14; 80). Само «рекрутирование» осуществлялось в силу притягательности образа дружинника как такового [дружина, с точки зрения критериев социальной психологии, — тип референт ной группы — группы, в которой престижно состоять (44; 8-12)]. Бытование в вендельскую эпоху и позднее обильного тотемистического материала (вепри и хищные птицы на оружии и т. д.) маркирует наличие определенных воинских союзов (127; 40–41) (129). Распространение в дружинной среде культов Одина и особенно Тора; восторженный пафос и само содержание скальдической поэзии, воспевающей культ битвы как таковой; специфичность воздаяния в мире ином в форме весьма своеобразного роскошно-казарменного блаженства в Вальхалле, недоступного невоинам, — все это демонстрирует сложение определенного, во многом тупикового, ответвления норм родовой морали в форме дружинной идеологии.

Скандинавия представляет собой уникальный регион, характеризующийся крайним и наиболее полным воплощением заложенных в германском языческом варварском обществе потенциальных возможностей. Это то, чем могла стать и не стала германская Европа, «сбитая с пути истинного» слишком близким знакомством с Римом и христианизацией. Оттого Скандинавия для нас — своего рода увеличительное стекло, при аккуратном обращении позволяющее исследовать, в частности, дружинный быт и дружинную идеологию предшествующей поры с высокой степенью достоверности, «выпячивающее» тенденции, слабо различимые по ранним источникам.

Следует отметить, что в стадиально близких обществах Европы, переживавших тот же этап развития — в рамках так называемой Балтийской цивилизации (51; 101–102), среди финских и балтских племен, на Руси, возможно, в Польше, — формировались сходные формы дружин. Причем скандинавские дружины были именно образцом для подражания — как наиболее эффективные в своем роде примеры. По их образу и подобию сбивались команды из жадной до воинских новшеств молодежи и опытных воинов в сопредельных со Скандинавией странах, их оружием — частью приобретенным, частью скопированным — они вооружались.

Идеологическим катализатором данного процесса были особенности воинской психологии, архетип которой, насколько можно судить, не претерпевает принципиальных изменений с течением тысячелетий, Основная ее черта — переплетение на первый взгляд взаимоисключающих тенденций: с одной стороны, обостренной тяги ко всем новшествам оружейного, тактического и стратегического плана; с другой же — чрезвычайного консерватизма многих ценностных и поведенческих характеристик, длительное и устойчивое бытование суеверий (пограничные состояния психики в современных воинских коллективах, острое переживание суеверий, преимущественно в группе риска (пилоты, подводники и т. д.)). Пример бытования (лишь небольшой пример, заметим, являющийся незначительной вершиной айсберга) подобных предрассудков и суеверий в воинской среде дает одна из эддических песней:

Много есть добрых,
знать бы их только,
знамений в битве;
спутник прекрасный
сумрачный ворон
для древа меча.
Вторая примета:
если ты вышел,
в путь собираясь, —
увидеть двоих
на дороге стоящих
воинов славных.
Есть и третья:
если услышишь
волчий вой,
если увидишь
воинов раньше,
чем будешь замечен.
Никто из бойцов
сражаться не должен,
лицо обратив
к закатному солнцу;
те победят,
чьи очи зорки,
кто в сходке мечей
строится клином.
Если споткнешься
перед сраженьем —
примета плохая:
дисы коварные
рядом стали, —
раненным будешь.
Чист и причесан
должен быть мудрый
и сыт спозаранку,
ибо как знать,
где будет к закату;
блюди свое благо.
(Речи Регина: 21–25)
Таким образом, основной и главной движущей силой грядущих грабительских, завоевательных и отчасти торговых походов скандинавов стала дружина викингов, вызревшая в недрах вендельского общества, — чрезвычайно эффективная (а в рамках раннего Средневековья — максимально эффективная) форма воинского добровольческого профессионального объединения, бытующая в двух основных вариантах: 1) частично оторванный от традиционной родовой структуры отряд под руководством конунга (морского конунга) и 2) полностью маргинализированный воинский коллектив. В Северной Европе раннего Средневековья этот стадиальный институт позднего родового и раннего государственного общества достигает своего апогея, приобретая за конченные и во многом рафинированные формы.


Вторая реальность

О возможности реконструкции северной мифологии

Величественный и мрачноватый чертог древнескандинавской мифологии, который порой является эталоном при исследовании мифологии европейских народов вообще, известен нам в достаточно поздней фиксации.

Наиболее «незамутненный» источник — «Старшая Эдда» — записан во второй половине XIII в. Первоначальные попытки первооткрывателей текста, в частности, Бриньольва Свейнссона в середине XVII в., связать вновь обретенный кодекс с именем полулегендарного чернокнижника и мудреца Сэмунда Сигфуссона (1056–1133) оказались достаточно наивными уже для ближайших потомков исследователя. Таким образом, удревнение текста на полторы-две сотни лет не состоялось. Впрочем, это не играло решающей роли — конец XIII столетия был почти так же далек от истинного язычества, как и начало XII в. Вернее сказать, пережитки язычества были примерно одинаково жизнеспособны как в ту, так и в другую эпохи. Учитывая, что запись осуществлялась в Исландии, отличавшейся повышенной веротерпимостью и традиционно бережным отношением к собственному духовному наследию, можно вполне доверять духу и букве дошедших до нас песен: влияние христианского мировоззрения, видимо, в последнюю очередь могло исходить от переписчика, фиксировавшего лишь то, что уже сплавилось в народном сознании и органично вошло в песенный строй.

Гораздо более существенным является наличие лакун в рукописи. Общепризнан разрыв в тексте, где не хватает, судя по всему, целой тетради из 8 листов (между четвертой и пятой тетрадями кодекса) что на общем фоне 45-листовой рукописи представляет собой существенную потерю (107; 663). Утрачена, таким образом, одна седьмая часть текста. К тому же мы не можем, естественно, утверждать, что в кодекс попало все наследие мифологического и героического песенного творчества древних скандинавов. Очевидно, что перед нами отпечаток некоего набора достаточно популярных сюжетов и произведений, имевших активное хождение среди исландцев еще в XIII столетии, своего рода этнографическая запись, подвергшаяся минимальной редакции писца. За века, прошедшие со времени торжества религии асов, что-то могло забыться и потерять актуальность, и если безвестный собиратель и знал другие песни или речи, то попросту мог их проигнорировать при составлении текста, сочтя маловажными. Понятно, что, заявляя об этом, мы берем на себя большую ответственность, однако не исключено, что переписчик все же лишил нас возможности прояснить какие-то детали или целые сюжеты северной мифологии. Это не лишает известное нам большой внутренней цельности, и логики, но лишь заставляет еще раз задуматься о том, что все предлагаемые нами конструкции в определенной степени условны. Впрочем, изменить источниковедческую ситуацию мы в данном случае бессильны.

Второй «столп» скандинавского религиоведения — «Младшая Эдда» Снорри Стурлусона (1178–1241), написанная им в 1222–1225 гг. (110; 5–6). Будучи вполне авторским художественным произведением, она дает нам достаточно упорядоченную и систематизированную конструкцию древнесеверной мифологии именно как определенной системы (111; 196–208). Необходимо, однако, учитывать то обстоятельство, что мифология, являющаяся первостепенной по значимости в данном произведении для наших современников, самому Снорри была необходима скорее как иллюстративный ряд и литературно обработанный справочник к учебнику скальдического мастерства — второй части книги, написанной ранее первой. В силу этого отбор фактов и персонажей, полнота раскрываемых коллизий, которые происходили с обитателями Асгарда и их противниками, всецело остаются на совести автора и опять-таки не являются слепком какой-либо жестко устоявшейся традиции. Могло быть с богами так, а впрочем, люди говорят и по-другому… У Одина есть такие-то и такие-то имена, а еще его можно назвать и так… По существу, это сборник примеров в своего рода катехизической форме вопросов и ответов, который по определению не может быть исчерпывающим.

При этом, несомненно, это то лучшее, чем мы располагаем. Весьма точна в этом смысле характеристика «Младшей Эдды», данная ее известнейшим исландским исследователем Сигурдуром Нурдалем:

«Хотя языческое мировоззрение не полностью раскрывается в ней, в большей цельности его не найти ни в каком другом произведении» (193; 128).

Третьим в ряду этих источников необходимо назвать «Сагу об Инглингах» все того же Снорри. Будучи королевской сагой, то есть произведением историческим, в своей начальной части рассказывающей о незапамятных с точки зрения средневекового скандинава временах, она повествует о первых конунгах, впоследствии ставших богами, а также дает ценнейший материал о ранних формах скандинавского язычества. Материал, который, впрочем, весьма сложно отделить от последующих напластований.

Наконец, четвертым важнейшим источником являются «Деяния датчан» Саксона Грамматика. Причудливо порой перемешанные в этом произведении факты реальной истории, вымысел автора и мифологические ссылки создают весьма причудливую, но все же информативную картину.

Остальные сведения, доставляемые нам как письменными источниками (в частности, родовыми, королевскими и прочими сагами), археологией, рунологией, топонимикой и т. д., по преимуществу не образуют самостоятельной четкой картины, оставаясь иллюстрацией, подтверждением или корректирующим фактором картины письменных источников. Иными словами, скандинавская мифология, основанная исключительно на письменном материале, была бы для нас пусть и несколько более темной, но все же вполне стройной системой. Сопоставление же и изучение многочисленных культовых находок, географических карт с локализованными на них именами богов и т. п., при отсутствии, скажем, той и другой Эдды, было бы фатально разочаровывающим и мало что дало в понимании истинной картины верований скандинавов в частности и германцев вообще.


Хутор богов

Попытка изобразить непротиворечивую картину мироздания скандинавской мифологии, адекватно исследовать его космографию неизбежно натолкнется на ряд проблем. Отрывочность сведений об отдельных локусах скандинавского мифологического пространства, их внутренней структуре и взаиморасположенности приводит к определенной условности при воссоздании карты этого мира. Крайняя, вполне категоричная и совершенно справедливая, оценка возможностей реконструкции мифологического пространства и времени, как известно, сформулирована М. И. Стеблиным-Каменским в его знаменитом «Мифе»; «В эддических мифах пространство существует только как его конкретные куски. Другими словами, оно прерывно. Именно поэтому невозможно составить карту мира эддических мифов» (108; 33), Заведомая беспомощность исследователя, определяемая этой максимой, тем не менее не может остановить все новые и новые попытки упорядочить или графически локализовать части мифологического пространства древних скандинавов.

Причины подобного упорства очевидны. Прежде всего стоит напомнить, что для большинства других мифологий, созданных человечеством, даже примерная локализация не представляется возможной. Однако более важен другой факт. Принятие тезиса М. И. Стеблина-Каменского в определенном смысле исключает из жизненного процесса мифа как живой и развивающейся системы важнейшую и ключевую фигуру — его творца и носителя, каковым являлся каждый человек, воспринимавший мифологическое предание или размышлявший о нем. В условиях очевидного «сенсорного голодания» человека архаического времени сам процесс осмысления и домысливания мифологических событий составлял, несомненно, один из наиважнейших потоков в сознании каждого отдельно взятого члена общества. Несомненно, что при этом каждый локус мифа как-то размещался в возникавшей картине. Разумеется, здесь речь идет прежде всего о неких общих и, если угодно, даже архетипичных представлениях, свойственных большинству членов общества. Разумеется, эти представления реконструируются нами с высочайшей долей условности, ибо реконструкция мышления на дистанции в одну-две тысячи лет при условии невозможности интервьюирования респондента, с точки зрения психолога, вообще является безнадежным занятием. При этом остается неопровержимым факт, что люди в любую эпоху как-то пространственно представляют себе то, о чем размышляют, а также и то обстоятельство, что наличествуют некие достаточно существенные всеобщие закономерности в этой виртуальной картине, без каковых поле мифа распадается, переставая быть актуальным для своих потребителей и творцов. Собственно, именно это единство взгляда на миф и мифологический мир и является одним из основных культур о образующих факторов, удерживая культуру (на участке мифологической культуры) от энтропии. Таким образом, несомненно то, что, наряду с общим «мифологическим либретто», у единокультурных индивидуумов имеется и определенная «мифологическая сценография», в конечном итоге некий виртуальный образ мифологической действительности — вариативный, но в общих чертах достаточно сходный.

Несомненно, с течением времени трансформировались функции и отдельные стороны деятельности богов, одни из них сменяли других на лидирующих позициях в пантеоне, то есть менялась и пересматривалась мифологическая история. Однако география мифа была существенно более стабильна — если о стабильности пространства мифа вообще можно говорить. Ведь каждый человек, мысливший мифологическими категориями или обдумывавший поступки небожителей, создавал в своем сознании собственный уникальный мир богов. Устоявшегося образца не было и не могло быть. Только отдельные эпизоды мифа, попадавшие в арсенал декоративно-прикладного искусства, могли быть зримо отражены в пластике или графике и при посредстве этого служить определенным визуальным ориентиром. Сцена же мифологического действия целиком — по сути своей гораздо более обширная, чем реально осознаваемый человеком мир, сколь бы он ни был велик, — никогда, разумеется, не реконструировалась во всей полноте.

В силу этого мы можем говорить лишь об определенном среднестатистическом миропонимании, в основных своих чертах сходном у большинства членов общества, о том самом своего рода «коллективном бессознательном», от которого допустимо отталкиваться при построении нашей схемы.



То, насколько мы вправе навязывать носителям мифологии реконструированный нами образ «их» мира, — вопрос отдельный и болезненный. Очевидно, ровно настолько, насколько мы вообще вправе заниматься реконструкцией мировоззрения и представлений людей другой эпохи. Без принятия этого обстоятельства как неизбежного допущения мы окажемся в ситуации невозможности исследовательской работы вообще. Поэтому предлагаемые выводы не могут быть рассмотрены как нечто окончательное и исчерпывающее. Для нас наиболее интересным является то, что попытки реконструкции некоторых пространственных представлений могут выводить нас на умозаключения, относящиеся к дифференциации слоев мифотворчества, — на возможность сепарирования того, что в мифе может принадлежать эпохе, более ранней, нежели эпоха викингов, а быть может, даже являться праосновой мифа.

Чрезвычайно интересная и в своем роде уникальная трехмерная «карта» мифологического пространства древних скандинавов приведена в книге У. X. Ларсена «Религия и мировоззрение викингов» (182). Однако эта схема скорее наводит на размышления, нежели дает исчерпывающие ответы. На наш взгляд, можно построить более адекватную «карту», основанную на анализе известных мифологических событий. Эта схема, основываясь на эддической информации, без сомнения, отвечает реалиям отнюдь не только одной эпохи викингов.



Песни о богах

«Младшая Эдда»

Чрезвычайно интересен также тот опыт мифологической географии, который предпринят в работах Е. Мелетинского, в частности, в его знаменитом докладе «Скандинавская мифология как система» (58). Впрочем, здесь мы имеем дело скорее с некой пространственно-временной конструкцией, при создании которой автор оперирует достаточно абстрактными понятиями, несомненно, чуждыми самим носителям мифологической традиции. В этом контексте взгляд Мелетинского — это прежде всего взгляд человека нашего времени и взгляд философа на картину мироздания архаического человека. Разумеется, при всей глубине этих изысканий сама сверхзадача не может быть признана нами окончательной — главной и основной является реконструкция мифологического пространства в том виде, в каком оно представлялось современникам, людям, для которых мифологическая традиция была актуальна. Однако размышления о системности мифологического пространства и времени в упомянутом исследовании чрезвычайно интересны и плодотворны.

Наиболее отчетливыми (достаточно явственно очерченными) и значимыми являются три локуса древнескандинавской мифологии: Асгард (Asgarðr), Мидгард (Miðgarðr) и Утгард (Utgarðr).

Мидгард, «Срединный мир» (с очевидной аллюзией к нему позднейшего Средиземья Дж. Р. Р. Толкиена и множества его последователей), мир людей, в известном смысле занимает центральное положение в этой системе. Ведь само слово, его обозначающее, подразумевает как минимум два значения: не только то, что внутри ограды, но и собственно мир, находящийся в центре мироздания. В этом, несомненно, проявляется весьма важная черта языческого мифологического сознания и самосознания: человек не ощущал и не предполагал собственной приниженности перед божеством, которое, разумеется, могло помочь или навредить, причем в весьма существенных масштабах, но не было всевластно над людьми. В полном соответствии с этим обстоятельством за своеобразную точку отсчета — ноль в системе координат — язычник принимал свой собственный мир, располагая богов выше, но все же всегда выше себя, выше по отношению к себе самому. Свойственное высокоразвитым религиозным системам представление о греховной, несовершенной, бледной спроецированности горнего идеального мира на земную реальность было чуждо языческому миропониманию в принципе. Хотя за небожителями и признавалось право на экстраординарные способности, во всем остальном они были подобны своим земным творцам. А в скандинавском варианте к тому же отнюдь не бессмертны.

Центральная локализация «своего» мира, Мидгарда, глубоко архетипична. Человеку, как о том свидетельствует сравнительный анализ мифологий, чрезвычайно свойственно помещать себя в центр мироздания. По блестящему замечанию Мирчи Элиаде, «наш Мир всегда в Центре» (142; 37). Однако это обстоятельство свидетельствует еще и о том, что складывание или переосмысление картины мира было связано с достаточно долгой традицией оседлого существования германцев в Европе, когда концентрическая схема однозначно вытеснила все другие возможные схемы, в частности линейную, свойственную мигрирующим, не привязанным к постоянному месту обитания общностям. То есть рассматривать древнегерманскую картину Космоса как некое абсолютное наследие индоевропейской традиции нельзя. На ее формирование наложили серьезный отпечаток местные, североевропейские, условия.

Локализация Утгарда весьма темна. С одной стороны, это, без сомнения, вполне определенное место; страна или даже некое укрепленное поселение, если угодно, где происходят определенные события мифологической истории. Туда можно поехать, и для того чтобы достичь места назначения, необходимо проделать определенный путь. Так, великан Скрюмир совершенно определенно говорит Тору и его спутникам: «Недалеко вам осталось до города, что зовется Утгард» (64; 70). Более или менее конкретную привязку к местности дают следующие его слова: «Если же вы все-таки хотите идти дальше, держите путь на восток» (64; 70). Понятно, что это достаточно общее указание, позволяющее тем не менее соотнести Утгард с определенной стороной света. Отметим, что все это происходит на фоне убеждения в том, что мир, состоящий фактически из отдельных миров (heimr), на что указывалось (59; 34, 37), все же недостаточно велик и в принципе обозрим, а также может быть обойден и воспринят целиком, что и предпринимают в той или иной форме персонажи мифов (64; 27, 59). В соответствии с этим и такие психологически вроде бы удаленные локусы, как мир великанов или подземное царство, порой находятся на расстоянии дневного пути или нескольких дней путешествия (64; 67–70) (72; 7).

Вместе с тем этимологически Утгард — прежде всего не столько «внешнее огороженное пространство», как может следовать из буквального прочтения в традиционном контексте, то есть не какая-то выгородка за пределами человеческого и божеского мира (по аналогии с другими сложными словами с элементом garðr), но скорее место за пределами ограды, вне ее. Мрачные персонажи, населяющие эту местность и изначально враждебные как людям, так и богам, весьма многочисленны, локусы их обитания не имеют четкой привязки к местности, что, собственно говоря, и неудивительно: немногие там бывали и уж совсем единицам удавалось вернуться — путешествие Тора к Утгарда-Локи является едва ли не единственным примером благополучно завершившейся полномасштабной вылазки-экспедиции, дошедшим до нас и описанным с достаточной детальностью.

Базируясь на буквальный смысл слова Утгард, можно с большой долей вероятности предположить, что изначально, в более архаичном варианте космографии, он подразумевал все пространство за пределами, на которые распространялась «юрисдикция» богов и власть людей. Истоком такого понимания, несомненно, был древнейший пласт культурного наследия, в рамках которого человек мог воспринимать как относительно безопасный и доброжелательный только тот участок пространства, который был им освоен и включен в рамки культурной традиции, обжит и более или менее познан.

Таким образом, здесь мы полностью присоединяемся к достаточно популярному тезису о принципиальном тождестве основных локусов мифологического мироздания хуторским поселениям архаической Скандинавии. Несмотря на отмечаемую смену системы расселения на Севере в середине I тыс. н. э., в ходе которой на смену многодворным поселениям начала новой эры приходят классические хуторские поселения (50; 29) (158; 47–55), принципиальной смены в стереотипе восприятия внешней среды и обжитого пространства не происходит. Мир человека как в ту, так и в другую эпоху оставался лишь отвоеванным у сил природы участком, над которым природа постоянно нависала всей мощью своих неисчерпаемых сил.

Кругозор древнего северянина был, несмотря на развитие мореплавания, все же относительно ограничен. Косвенным примером этого является то, что практически нигде в мифах многочисленным путешествующим героям не приходится преодолевать открытые водные пространства, моря. Переправа через реки, долгий путь по горам, лесам и долинам — все это встречается довольно часто, а вот дальние поездки на кораблях, переезды на другие континенты или далекие острова — отсутствуют. На наш взгляд, не вызывает сомнения, что причиной этого является сравнительно раннее возникновение всех основных мифологических сюжетов, связанных с путешествиями. Они складывались в эпоху, когда основным направлением приложения внутренних сил развивавшегося общества была внутренняя колонизация необжитых пространств центральной и северной части Скандинавского полуострова, не связанная с морскими путешествиями. Вторым источником подобной путевой тематики в рамках мифологии было, несомненно, Великое переселение народов, когда германские племена и отдельные их представители перемещались по еще более обширным пространствам континентальной Европы. Именно подобные сухопутно-континентальные поездки были типичны для творцов мифов и песен о путешествиях; именно к этой эпохе, как и к более ранним периодам, следует отнести время их оформления.

Так, в «Поездке Скирнира» главный герой отправляется в путь в страну великанов, Йотунхейм, «по влажным нагорьям к племени турсов» (10). Возвращаясь из своего восточного путешествия, Тор в «Песни о Харбарде» подходит к некоему проливу, через который ему надлежит переправиться, однако пролив этот не является существенным препятствием, а переправа осуществляется достаточно регулярно и постоянно действующим перевозчиком на лодке (1–4), то есть перед нами явно не морское пространство: его можно переплыть (47), перейти, хотя и промокнув, вброд (13), а в конце концов Тор выясняет, что, несмотря на отказ Харбарда, сможет к утру обойти протоку посуху (54–58). В «Песни о Хюмире» боги верхом отправляются на восток, за реку (5–7). Дальние перелеты в облике птиц (см., напр., «Песнь о Трюме», 5, 9) также имеют своей целью пусть и дальние, но отнюдь не заморские страны. Даже Велунда (эта песнь, впрочем, уже принадлежит другому кругу — кругу героической поэзии) заключают на острове неподалеку от берега, на вполне типическом шхере (sker), каковыми усеяны прибрежные воды Датских проливов. Подобные примеры можно множить.

Иллюстрацией может служить графическое изображение данного обстоятельства. Сопоставим количество упоминаний о более или менее дальних путешествиях богов в тех случаях, когда имеется хоть незначительный намек на характер путешествия, — было ли оно сухопутным, воздушным или, скажем, смешанным. В приведенных ниже диаграммах учтен упомянутый характер преодолеваемых пространств. При этом сочетания трех различных ландшафтных типов и воздушного океана в случаях, когда они оговорены, занесены как в один, так и в другой разряд. То есть если персонаж (персонажи) едет по суше, но при этом переправляется через реку (реки), то балл заносится и в первую, и во вторую категории и т. д. В таблице указаны абсолютные цифры упоминаний. Разумеется, некоторые из поездок спорны, так как не всегда совершенно точно можно удостовериться в том, как именно ас или турс-йотун отправляется соответственно в Йотунхейм или в Асгард. Однако таких непроясненных мест не так много, и на общий результат они существенного влияния не оказывают.

Первая диаграмма иллюстрирует ситуацию, реконструируемую на материале Песен о богах «Старшей Эдды», вторая — «Младшей Эдды» Снорри Стурлусона.

Диаграммы требуют небольших пояснений. Так, оба упоминания моря в старшеэддических «Песнях о богах» имеют в виду рыбную ловлю в открытом море, не которую отправляются персонажи (в том числе охота Тора на Мирового Змея), то есть по сути дела не имеют прямого отношения к путешествиям как таковым. Знаменитая поездка Тора к Утгарда-Локи связана с классическим совмещением ландшафтов — она совершается по суше, но в ее ходе Тор переправляется через море. При учете этого обстоятельства доминирование суши в первом случае становится еще более очевидным.

Вышеупомянутая глубочайшая условность мифологического пространства приводит к тому, что в одно и то же место благополучно можно попасть разными способами, — Бальдр отплывает в Хель на погребальной ладье, а Хермод отправляется туда же вызволять его по суше, форсируя вброд реки. В нескольких случаях упоминаются поездки на мифологических животных — в особенности верхом на восьминогом коне Одина Слейпнире, — которые скачут «по суше, водам и воздуху». В этом варианте путешествие не теряет своей «сухопутной» сути, хотя под ногами коня может быть и морская поверхность. В любом случае это не плавание на корабле. Вообще, единственным типичным походом команды на корабле в мифологическом событийном ряду является описание финального пришествия темных сил в день Гибели Богов, день Рагнарекк.

Чрезвычайно показательно совпадение масштаба диаграмм. И в том и в другом случае наблюдается явно выраженное доминирование сухопутного способа передвижений, причем даже в сопоставимых, почти идентичных долях.

Разительным, полным контрастом этому выступают непосредственно соседствующие с «Песнями о богах» «Песни о героях» «Старшей Эдды». В них воссоздан типичный антураж эпохи викингов. Несмотря на то, что практически все сюжеты являются производными от событий эпохи Великого переселения народов, реалии морских походов настолько прочно доминируют в них, что составление диаграммы практически не представляется возможным. Спорадические перемещения героев посуху чаще всего являются переходом от места десантирования с корабля до места битвы или встречи с другим персонажем. Естественно, присутствуют и пешие переходы, и поездки верхом, но безраздельно доминирующим является стиль морских походов, документирующий сложение этих произведений и окончательную шлифовку сюжетов в период Венделя — эпохи викингов.

Точно такая же ситуация присутствует в «Эдде» Снорри. Примерно в середине «Языка поэзии» стиль повествования резко меняется. Как только автор переходит от кеннингов и хейти, употребляемых по отношению к асам, к иллюстрациям из нормальной человеческой (читай — дружинной) жизни, происходит резкая перемена декораций. На смену ездящим верхом, ходящим и летающим над горами богам приходят до боли знакомые морские конунги, которые, кажется, почти не способны ходить вообще — без корабля их жизнь практически немыслима, и самая ближняя поездка приобретает форму морского плавания. Этот резкий контраст неоспоримо свидетельствует о разновременности формирования двух слоев — эпического и мифического — в наследии Севера, а также, вероятно, и о создании их в разных географических условиях.

Если предположить, что путешествие Тора к Утгарда-Локи, как, впрочем, и разнообразные сюжеты «Старшей Эдды», связанные с поездками богов и героев, складывались или принимали окончательную форму в эпоху викингов, то остается совершенно непонятным упорное игнорирование в них богатейшей морской практики и корабельного антуража, в изобилии присутствующих в королевских и родовых сагах. Формирование этих сюжетов в Исландии (многие реалии путешествий как будто бы вполне вписываются в исландский пейзаж) столь же маловероятно в силу того, что исландцы в еще большей степени, чем европейские скандинавы, были народом моря, живя на тончайшей полоске суши по краям острова посреди океана.

Симптоматично, что все три корабля, упоминаемые в эддической традиции — Хрингхорни, принадлежащий Бальдру, в котором этого бога и сжигают, спустив корабль на воду; Скидбладнир, волшебный корабль Фрейра, сворачиваемый как платок, когда он не нужен; наконец, Нагльфари, корабль из ногтей мертвецов, мрачное судно, на котором приплывут погубители мира в день последней битвы, — все они, при своей внешней громадной значимости для мифологического повествования, лежат как бы в маргинальной плоскости. Первый нужен лишь как важнейший элемент погребального обряда Бальдра. Второй, при всех своих неординарных качествах, не используется хозяином, по крайней мере в известных мифах. Фактически он пребывает в состоянии боеготовности, ожидая последней битвы богов. К тому же Скидбладнир — классический парусный корабль эпохи викингов, хотя и принадлежащий «старому», «допоходному» богу, и в этом смысле, несомненно, детище завершающего эволюцию язычества периода. Еще более откровенно эта «одноразовая» сущность проявляется у Нагльфари, которому надлежит стать одним из главных действующих лиц завершающей сцены эпохи асов.

Таким образом, корабельный антураж занимает явно незначительное место в мифологических построениях скандинавов. Несомненно, что именно эта часть мифологической истории является одной из наиболее поздних, всецело принадлежащих эпохе викингов и своеобразному «дружинно-корабельному» самосознанию, свойственному определенным слоям общества в этот период.

Особенно отчетливо это заметно на фоне кельтской (ирландской) традиции, располагающей в своем арсенале богатым набором «путешествий», каковые зачастую совершаются морским путем. При этом переселенцам на Острова приходилось преодолевать лишь Ла-Манш, который трудно назвать серьезной преградой для любой эпохи, а дальних и массовых заморских походов ирландцы не предпринимали (переселение нескольких десятков или сотен монахов-отшельников в Исландию и туманные намеки на открытие пути в Новый Свет не в счет). Рядом с весьма свободно чувствующими себя на морских волнах ирландцами сугубо сухопутные скандинавы, путешествующие пешим порядком, верхом или на упряжных животных, могли бы вызвать недоумение, если не принимать во внимание хронологическую разнесенность эпох формирования данных традиций. Архаический же характер оригинальной редакции ядра северной мифологии данную проблему снимает весьма убедительно.

Это ни в коем случае не заслоняет важной роли морских путешествий в германском обществе. Ладья из Хьертшпринга, датируемая тем же временем, что и путешествия знаменитого массалиота Пифея, демонстрирует, что его сообщения об активных морских перемещениях северных народов вполне справедливы. Пифей и сам мог в этом убедиться, ибо проделал часть своего пути на судах аборигенов. Однако реалии морских походов тем не менее практически не оставили следа в мифах. Мы можем либо признать континентальную локализацию прародины именно того круга мифов, который стал ядром скандинавской системы, либо искать причины в принципиальном пренебрежении к морской атрибутике в угоду сухопутной. Второе предположение не лишено основания, так как основные культовые места в Скандинавии — Еллинге, Уппсала — располагались хотя и невдалеке от моря, но отнюдь не на морском берегу. Однако, как представляется, это слишком окружный путь.

В ту эпоху мир, охватываемый сознанием отдельного человека, в большинстве случаев ограничивался ближними пределами. Эпоха массовых миграций и походов еще не наступила, да и в случае переселения человек продолжал обитать в относительно замкнутом мирке. Многие, несомненно, никогда не видели ничего, кроме собственного поселения и близлежащих окрестностей. Специфика хуторской и «псевдохуторской» (см. вышеизложенное о предшествовавших хуторам деревнях) жизни заключена прежде всего в замкнутости и изоляции хозяйственного, бытового уклада небольшой общины, являющейся очагом цивилизации, имплантированным в дикую природу. Этнографический материал и реально существующие северные хутора, особенно в современной Скандинавии и Финляндии, позволяют даже сегодня вполне адекватно это ощутить на собственном опыте.

За пределами обжитого и освоенного пространства начинался если и не враждебный, то всегда чужой, неосвоенный мир. И, раздвинув границы своего «хутора» до пределов охватываемого сознанием и вполне, надо сказать, абстрактного «мира людей», древний скандинав наметил линию частокола, окружавшего Мидгард. Вот за ним и располагается территория «Утгарда Изначального». Перегрузка этого понятия символическими значениями (можно ведь сказать и так: Мидгард — просто образное воплощение мира, который освоен и не имеет конкретных границ) вряд ли уместна, ибо история человечества, несомненно, шла именно по пути постепенного абстрагирования, и отвлеченные, символические образы во всяком случае не предшествовали конкретным представлениям, основанным на живых образах укрепленного поселения.

В этом контексте вряд ли возможно изображать Утгард как своего рода альтернативное Мидгарду огражденное пространство, этакий мир антилюдей и антибогов, каковым он предстает на схеме Ларсена (182; 48–49). Более вероятным кажется то, что Утгард в исконном понимании и в самом деле начинается «за оградой» человеческого мира и лежит с ним «в одной плоскости», окружая мир людей своего рода вторым кольцом, пределом которого, в свою очередь, уже служит лишь свернувшийся Мировой Змей. Определенным образом можно утверждать, что в архаической редакции Утгард заполнял собою остальное пространство одноуровневой реальности с миром людей, а отнюдь не был замкнутым локусом где-то далеко на востоке. Лишь с течением времени, когда потенциальные возможности человека Севера укрепились настолько, что он стал ощущать себя вполне уверенно в качестве реального оппонента природных сил, когда границы познанного мира раздвинулись очень далеко и в мире осталось, как выяснилось, не так уж много места, где могла укрыться вся нечисть и все враждебные человеку и асам силы, — произошла и определенная трансформация мифологической географии. Утгард сжался, оставшись прибежищем темных сил отживающего язычества. Они волей-неволей принуждены были перейти к обороне, и случилось так, что «место за оградой» в один момент вдруг стало местом внутри ограды, не потеряв, однако, и не изменив своего наименования. Имя осталось прежним, но топография подверглась кардинальному переосмыслению и, уже в таком виде зафиксированная, досталась нам в качестве наследия язычества.

Как представляется, это один из относительно нечастых случаев, когда мы с определенной долей уверенности можем сепарировать архаический слой мифологических конструкций от более поздних наслоений, достаточно надежно реконструируя фрагменты ментальности эпохи, предшествовавшей походам викингов.

Текст «Младшей Эдды» явственно указывает на концентрический характер мироздания скандинавской мифологии: земля «снаружи округлая, а крутом нее лежит глубокий океан»; по берегам океана боги «отвели земли великанам (йотунам), а весь мир в глубине суши оградили стеною для защиты от великанов. Для этой стены они взяли веки великана Имира и назвали крепость Мидгард» (64; 25–26). Возможно, изначально Йотунхейм (Земля великанов) и Утгард были практически идентичны. Ведь, в сущности, Утгард известен нам прежде всего по знаменитому путешествию Тора, которое хотя и несет колоссальную смысловую нагрузку и целый ряд сюжетов притчево-универсального характера, но выглядит все же немного инородным элементом. Появление некоего Утгарда-Локи (вопрос, убедительно не разрешенный пока никем) — не то вполне самостоятельного персонажа, не то отделившегося двойника известного, «нашего» Локи; помещение Утгарда в довольно жесткие рамки ограды с привязкой к востоку (64; 29) — все это, несомненно, свидетельствует о новых «географических реалиях», проникавших в миф исподволь и зафиксировавшихся в нем в относительно более позднюю эпоху. Такова же судьба Йотунхейма: песни повествуют о поездках Тора на восток, к великанам, и об истреблении там таковых как о чем-то традиционном — это и в самом деле одна из его важнейших мифологических функций (см. «Песнь о Харбарде»).

Таким образом, Утгард и Йотунхейм оказываются достаточно тесно связанными между собой — как в силу географического соседства где-то на востоке, так и в силу темной, демонической сущности их обитателей. Рискнем предположить, что изначально топография была такова: Утгард концентрически опоясывал мир людей и совпадал с Йотунхеймом — возможно, они были просто идентичны. Архаический слой мифа, связанный с космогоническими историями и созданием всего сущего, явственно выдвигает на передний край противостояния силам добра и света именно великанов: они составляют особую, предначальную расу, искони враждебную как людям, так и богам. Все остальные персонажи — темные альвы, карлики и т. д. — отступают на второй план и серьезной угрозой не являются. В этом контексте и восточная географическая локализация страны великанов, как и Утгарда, выглядит достаточно поздним элементом, относящимся к тому самому «урезанию» территории враждебных сил, о котором шла речь выше. К тому же эта восточная локализация вовсе не универсальна — Локи в одном случае отправляется «на север, в Страну Великанов» (64; 99), да и другие фрагменты мифов, тоже весьма многочисленные, часто связывают прибежище Йотунов с севером. Упорная фиксация внимания слушателя на севере и востоке, позволившая Стеблину-Каменскому сформулировать универсальный вывод о том, что «местонахождением злого, страшного и враждебного людям бывает в эддических мифах обычно либо восточная, либо северная окраина» мироздания (108; 40), на наш взгляд, без сомнения, принадлежит более поздней эпохе детализации мифа. Если хронологически эта детализация и не совпадает с эпохой викингов, то, по крайней мере, вряд ли может быть относима к очень древним временам.

Симптоматичен в этом смысле конец путешествия Тора к Утгарда-Локи:

«Лишь услышал Тор эти речи, схватился он за свой молот и высоко занес его. Но только хотел ударить — исчез Утгарда-Локи. Идет он тогда назад к городу и замышляет сокрушить его. Но видит одно лишь поле, широкое да красивое, а города и нет. Повернул он и пошел своим путем назад…» (64; 78).

Мифологическое наследие, несомненно, чаще содержит в себе примеры мистификаций, своего рода наведенных галлюцинаций, являющих взору героя некую реальность, нежели примеры обратного — умышленного сокрытия реальности от чьих-либо глаз. Как бы то ни было, закрадывается серьезное подозрение — не был ли весь Утгард в этой редакции именно такой мистической реальностью, разово сотворенной силами зла для создания проблемнеутомимому борцу с нечистью, Тору? Это кажется более логичной версией, нежели предположение о том, что Утгард просто стал невидимым. Во всяком случае, данный эпизод лишний раз подчеркивает некоторую эфемерность «огражденного» Утгарда и непрочность его топографической привязки.

Таким образом, изначально в скандинавской и, возможно, в общегерманской мифологии существовало представление об Утгарде — внешнем мире, исполненном сил зла и недоброжелательном по отношению к человеку и божествам, и мир этот равномерно окружал Мидгард — «свою» землю, ту, где можно прожить в относительной безопасности. Этот Утгард изначально не был четко дифференцирован по отношению к Йотунхейму, лишь много позже локализованному на востоке или севере.

Однако безусловным центром или, вернее, вершиной мироздания является Асгард — жилище богов-асов. Его абсолютная и относительная локализация, быть может, и менее темна, чем в случае с Утгардом, но полной ясности нет и здесь. Так, в Асгард можно приехать (64; 17), и отдельные персонажи из мира людей этим пользуются. Однако мало того, что это все же уникальное явление, как в случае с конунгом Гюльви, на «показаниях» которого и строятся практически все наши представления о локализации и топографии Асгарда, — на поверку выясняется, что все, что увидел и услышал Гюльви, — лишь результат видения, насланного предусмотрительными асами во избежание получения путешественником правдивой информации.

Примечательно, что то же самое происходит и с другим «лазутчиком», желающим поближе познакомиться с устройством жилища богов, Эгиром, путешествием которого открывается «Язык поэзии»: асы радушно его принимают, но и здесь не обходится без чар. Таким образом, визуальный ряд Асгарда — такой, каким он отпечатывается в нашем сознании, — это лишь то, что боги сочли нужным сообщить о себе человечеству, и именно так воспринимали, видимо, эту информацию современники и «потребители» мифов. То есть мы принуждены иметь дело с двухуровневой реконструкцией. Стоит также отметить, что восточная локализация Асгарда, в бассейне Дона (88; 2), никак не связана с традиционной дифференциацией сторон света скандинавской мифологии и имеет совершенно другие истоки легендарного свойства, как и вся Великая Свитьод (Stora Sviðþjоð).

Асгард не только своеобразный центр и лучшее место в мироздании (быть в центре мира — означает быть ближе к богам (142; 61). Одновременно он вознесен над прочими обитаемыми локусами и «общим уровнем» мифологического пространства. На фоне явно одноуровневых мира людей и мира злых сил Асгард находится где-то высоко — возможно, на самом небе, как о том, возможно, свидетельствуют два эддических фрагмента, посвященные описанию моста Биврест (Bifrost), ведущего как раз на небеса (64; 29–30, 37). Любопытно, что при этом весьма многочисленны отсылки к небесному расположению отдельных палат и чертогов, принадлежащих асам.

Вознесенность Асгарда при этом вовсе не является общим местом и напрямую, собственно, нигде не фиксируется. Асгард окружен природой, по крайней мере, Локи выманивает Идунн в лес, который, судя по всему, расположен где-то неподалеку (64; 99). В отличие от людей, великаны вполне свободно подходят к Асгарду и даже временами оказываются внутри его ограды (64; 100, 114) — едва ли не столь же просто, как и сами асы — в Йотунхейме. Биврест фигурирует в мифе лишь в качестве несомненного пути, по которому двинется войско противников асов в день конца света, Рагнарекк, но не как обязательный элемент дороги в Асгард. Либо путешествие по этому мосту, идентифицируемому с радугой, являлось для идущих в Асгард чем-то само собой разумеющимся, либо это был не единственный, а лишь символически нагруженный путь, своего рода ритуальная дорога.

Поскольку всякая географическая определенность в мифе заведомо условна, стоит лишь указать, что Асгард, безусловно, не являлся для древних скандинавов чем-то запредельным и недостижимым, — для того чтобы попасть туда, обычному человеку необходимо было обладать лишь большим желанием, умом и расположением богов. Для сверхъестественных существ этот путь и подавно не представлял проблемы; они находились с асами в состоянии мира, прерывавшегося военными стычками (или, напротив, вражды, прерывавшейся мирными соглашениями), и в этом смысле уж точно были на одном уровне. Интересно и то, что Асгард, судя по всему, равно граничит с миром людей и Утгардом-Йотунхеймом, по крайней мере боги вполне свободно попадают из одного мира в другой — хотя и преодолев какое-то расстояние, но однако же не осуществляя качественного перехода.

В отличие от Утгарда и Йотунхейма, мы не располагаем определенными указаниями на то, в какой именно стороне света находится Асгард. Это обстоятельство, в свою очередь, работает на вертикальную схему его локализации, хотя ничего и не доказывает.

Вероятно, первоначально Асгард располагался в центре мифологического мира германцев и, вероятно, на какой-то возвышенности. Небесная его локализация вероятнее всего относится к более поздней детализации мифа — наверняка не без влияния негерманских (читай: иудео-христианских) мифологических систем. Вместе с тем изначально Асгард не был отделен непереходимым барьером от остальных «миров», будучи органической частью мироздания, как были ею и сами асы, — ведь их превосходство основывалось, по существу, только на определенных сверхъестественных способностях и некотором запасе «благости», которая сводилась к борьбе против великанов и прочей нечисти, то есть на достаточно прагматических для людей достоинствах. При этом проблема разноуровневости взаимопроникновения в древнейшем мифологическом сознании, похоже, разрешалась весьма безболезненно, и то, что нам кажется нелогичным, могло даже не вызывать вопросов: говоря языком Эдды — много удивительного сотворили асы…

Учтем, что мир вокруг древних германцев таил в себе множество неизведанных уголков, был далеко не познан ими. На пространствах Европы, в ее лесах, могли располагаться многочисленные «асгарды» и «утгарды», которые могли видеть другие люди и рассказывать о них. В этом смысле искать сторону света, где можно было бы расположить жилище богов, было совершенно излишне. Более того, архаические жители европейского континента, судя по всему, были лишены средиземноморского эгоцентризма. Полагать себя центром Вселенной, а собственное капище — «пупом Земли», воспринимать окружающие племена как варваров — все это ни в малой степени не может быть спроецировано нами на тот мир, в котором жили германцы, да и кельты тоже. Поэтому как самоуничижительное размещение своего мира на окраине ойкумены и возведение богов на недосягаемый престол, так и оттеснение небожителей куда-то в сторону не нашло отражения в древнескандинавской мифологической космографии. Асы жили отдельно, но все же где-то среди людей, вполне возможно, что за ближайшим лесом, а если с ними не удавалось запросто встречаться, то лишь потому, что им самим этого в данный момент не очень хотелось.

Несмотря на однозначную архетипичность и универсальность верхнего, небесного расположения мира светлых богов, свойственную подавляющему большинству мифологических систем, не стоит считать ее изначально присущей германской мифологии. Равнинный по преимуществу характер ландшафта в месторазвитии этноса, отсутствие четко выраженных неровностей рельефа, а также вытекающая отсюда высочайшая популярность (как и среди кельтов, а также и других классических лесных этносов) разного рода сакрализованных рощ и лесов позволяют предполагать, что архаический Асгард, «Асгард изначальный», скорее всего был вписан в подобный сакральный лес как обжитая и благоустроенная асами поляна.

Впрочем, кельты, разместив богов на Островах Блаженных, все же вытеснили своих небесных руководителей за пределы своего мира. Однако здесь могла сработать следующая логика: кельтский мир выплеснулся в Британию, затем с британского берега оказался распространенным на Ирландию. Возможно, эта череда переселений (пять больших переселений — от Кессар с Финтаном до Туата Де Даннан; а ведь были и более мелкие острова вокруг Британских и между Британией и Ирландией, куда тоже кто-то уходил и переселялся) натолкнула на мысль, что где-то дальше есть и другие, куда как более благословенные, островные земли. В данном случае, впрочем, мы оставляем без внимания и самоочевидный конструкт, предполагающий в качестве прамодели Островов Блаженных классическую традицию Ultima Thule в одной из ее многочисленных редакций.

Но вернемся в Асгард. В его внутренней топографии также непросто разобраться. Здесь в полной мере проявляется та самая прерывность пространства, составленность его из отдельных миров, которые упоминаются мифологическим повествованием лишь постольку, поскольку возникает нужда в сиюминутной характеристике места действия и не предполагают никакой систематизации и строгой пространственной привязки. В сущности, нам неизвестно точное число чертогов асов, хотя и можно предположить, что каждому из них принадлежало отдельное жилище или, что более верно, пиршественный зал. Довольно вариативны и термины, которые применяются к описанию различных локусов: обиталищ, чертогов асов. Сам Асгард — конечно, укрепленное поселение: элемент — gar?r мог бы истолковываться и как «двор», если бы не прямое указание на то, что Асгард — крепость: «Ok erhann kom inn i borgina…» («И когда он вошел в крепость…»), сказано в «Младшей Эдде» о прибытии в Асгард конунга Гюльви. Что касается его внутренних подразделений, то для их характеристики употребляются различные термины: hus («дом») — например, Вингольв; salr («палата», скорее «пиршественный зал»); holl (сходно с предыдущим) — Палата Высокого, в которой оказывается вопрошающий Гюльви. Особенно часто применяется термин staðr [место, жилище (с явным тяготением к понятию «становище, стойбище, стоянка»)] — он употребляется при описании Альвхейма (обиталище светлых альвов), Брейдаблика (собственности Бальдра), Химинбьерга (палат Хеймдалля) и большинства «персональных покоев» асов; как составная часть названия жилища зачастую может выступать и традиционный heimr в значении «место». При описании Палаты Высокого — Hava holl — упомянуто, что в ней много morg gоlf — не палат, как традиционно переводят на русский язык, а собственно очагов, которых в жилище действительно могло быть несколько. В данном случае перед нами полная копия того типа домостроения, который является организующим стержнем и связующим звеном эпох для Севера, — длинного дома с рядным расположением нескольких очагов по продольной осевой линии, дома, являвшегося на протяжении многих столетий местом сакрального пира, как открывавшего канал общения с богами, так и цементировавшего земной социум путем подтверждения и возобновления горизонтальных и вертикальных связей между людьми.

Человек творил мир своих богов по образу и подобию своего мира, в полном соответствии с известной формулой Вольтера: «Бог создал человека, а человек — Бога». Поэтому Асгард лишь спроецированный на мир богов хутор германцев. Можно бесконечно рассуждать о времени формирования этого представления. Переход от достаточно крупных поселений в форме деревень к типу хуторского жития, отмечаемый в период активного движения народов в Европе, сам по себе ни о чем не говорит. Несмотря на родственные связи — весьма к тому же многоуровневые и своеобразные — среди асов, однозначно признать их либо родом или племенем, либо все же лишь большой патриархальной семьей невозможно.

Поэтому, говоря о «хуторе богов», мы не вкладываем никакого конкретно-исторического значения в это выражение. Невзирая на обилие топонимов и порой весьма подробные описания самих чертогов, приходится признать, что никакой реальной исторической информации о времени формирования географии Асгарда из мифа почерпнуть не удается. Косвенным указанием может служить лишь то, что в целом Асгард производит впечатление типично сухопутного поселения.

По сути дела единственным упоминанием о наличии в его окрестностях моря является сюжет с препровождением в Хель трагически опочившего Бальдра, да еще сам факт наличия кораблей Хрингхорни и Скидбладнира. Впрочем, и в данном случае неясно, сколь далеко от Асгарда находился этот берег и как долог был путь до него, — в мифе такие проблемы решались абсолютно безболезненно и непротиворечиво путем простого игнорирования. Однако, как и сами корабли, эти сюжеты выглядят в целом как раз имплантацией эпохи викингов, которая не могла принять без изменений мир богов, в котором отсутствовало море. В общем же Асгард выглядит как неплохо укрепленное типичное архаическое поселение, аналогичное тем, которые возникали в период железного века во всех регионах Европы, по меньшей мере, с гальштатского времени, поселение, окруженное недружественным миром, что погружает время его оформления как мифологически мыслимой реальности в то самое архаическое время — с полной, увы, безнадежностью отслеживания на этом пути каких-либо абсолютных, хотя бы и приблизительных, дат.

Стоит отметить, что здесь мы умышленно отстраняемся от чрезвычайно популярных аналогий с индоевропейскими мифологическими системами — в частности, с индийской ведической. Сам по себе факт совпадения отдельных реалий ни о чем не свидетельствует. В сущности, в указании на то, что большинство сюжетов, функций богов, да и сам «остов» мифологии имеют много общего с древнеиндийскими, проявляется лишь доведенный до максимума диффузионистский подход. Несомненно, определенная архетипичность многих аспектов мифологии роднит германо-скандинавскую систему не только с древнеиндийской, но и с любой мифологической системой вообще, Отрицать наличие общеиндоевропейского пласта в мифологии также бессмысленно. Однако географическая среда обитания складывающегося этноса, а также его окружение накладывают, конечно же, решающий отпечаток на лицо новой мифологии. Сами по себе индоевропейские корни ничего не объясняют. Допустимо говорить лишь именно о некоторых архетипических следах общего праисточника мифологических систем. Реальная жизнь, замкнутая на практические нужды, вносила гораздо более существенные коррективы в представления об условиях жизни богов и их деяниях, чем общие праистоки.

Суммируя, мы приходим к выводу, что большинство мифологических сюжетов, как и сама «география» мира богов, складывались не только ранее начала массовых заморских походов викингов, но и до времени активных внешних морских экспансий вообще, то есть, по меньшей мере, до вендельского времени. Нижнюю границу формирования этой традиции мы указать, естественно, не в силах, однако вполне возможно, что она простирается до весьма архаичных эпох, связанных с совершенно младенческим и примитивным состоянием общества.

Развивая этот тезис, можно попытаться произвести еще одно обоснование сужению хронологии. Отметим, что сухопутное по преимуществу пространство эддического мифа вполне совпадает по своим ландшафтным характеристикам с регионом Северной и Центральной Германии, где происходило формирование германского этнического единства. Тема собственно древнегерманской мифологии весьма болезненна, так как мы располагаем лишь именами Вотана (северного Одина) и Донара (северного Тора) и не вполне отчетливо представляем путь развития и преемственности общегерманского и скандинавского в мифе. Однако кажется совершенно закономерным тот факт, что география мифа оформилась и законсервировалась не в Скандинавии и Ютландии, а на континенте, среди собственно континентальных племен германцев. Эпохой, когда это могло происходить, оказывается период не позднее V в., когда племенной быт германцев был разрушен, племена по большей части уже поменяли свое местоположение, а христианство все более активно вступало в свои права среди обитателей вновь созданных королевств. Нижняя датировка также проблематична, однако наиболее отвечающим времени формирования сюжетного и географического наполнения мифов продолжает представляться период Великого переселения народов.

Таким образом, можно с определенной долей уверенности утверждать, что ядро северной мифологии складывалось не позднее V в. н. э. в континентальной Европе, а затем подверглось окончательной шлифовке в период вендельского времени в Скандинавии и Ютландии, окончательно сформировавшись к началу эпохи викингов.

Возможно, что мифотворчество как таковое стало просто гораздо менее популярным в эпоху массовых заморских походов. На смену ему пришли иные формы реализации собственной творческой потенции — в частности, скальдическое искусство, а позднее — саги. В каком-то смысле социум повзрослел, и миф перестал ощутимо совершенствоваться — «досочиняться». Миф уже тогда стал, как для Снорри в «Младшей Эдде», иллюстрацией и фоном, нисколько не теряя при этом своей религиозной функции как «священной истории». Изменения вносились, однако они не меняли ни основ содержания, ни антуража мифов. Видимо, именно среди таких новшеств можно назвать пространственную дифференциацию Йотунхейма и Утгарда, их привязку к сторонам света и т. д. К эпохе викингов, вероятно, должны быть отнесены многие сюжеты, связанные с приключениями богов, однако география мифа творилась раньше; мир, в котором действовали мифологические герои, несомненно, древнее VIII столетия.

При этом весь процесс оформления древнегерманской, а затем и древнескандинавской мифологии был в целом все же относительно кратковременным. Отчасти этим объясняется высокая внутренняя цельность скандинавской мифологии, ощутимая не только в «Младшей» (авторской), но и в фольклорной «Старшей Эдде». Время создания ядра мифологии было исторически весьма кратким — равным условному понятию «историческая эпоха». Отсюда ощущение того, что мифология Севера создана «на одном дыхании». «Калевала», в которой есть реалии как каменного века, так и весьма развитого Средневековья, — в этом смысле памятник неизмеримо более рыхлый и аморфный. Эддическая же традиция при панорамном обзоре намного более унитарна и монолитна. Учитывая, что начало творения германо-скандинавских мифов отследить мы не в силах, объяснение этой «краткосрочности» творения можно найти в достаточно раннем завершении процесса, после которого мифология подвергалась преимущественно косметическим доработкам. Поскольку историческое развитие подчинено законам прогрессии, то есть каждый последующий отрезок эволюции проходится существенно быстрее предшествующего, в скандинавской мифологии мы видим пример достаточно консервативной традиции, сохранившей черты глубокой архаики и фактически в ней же и оставшейся, так как гораздо более динамичные эпохи уже не смогли существенно повлиять на сложившееся целое. В то же время внутренняя разница между эпохой бронзы, раннего железа, вендельским временем, в смысле всех базовых черт духовной, материальной и социальной жизни, отнюдь не так велика, как между ними и более поздними периодами истории германо-скандинавского мира.


Иерархия асов

Рассмотрение «персоналий» богов Севера обнаруживает явственное доминирование небольшой группы наиболее значимых представителей асов и ванов. Несмотря на перетекание популярности в пределах этой группы, ее общее, коллективное, лидерство ни в одну из эпох — как походов викингов, так и ей предшествующих — не может быть подвергнуто сомнению.

Представителями этой группы лидеров являются: Один, Тор, Фрейр (вместе с супругой Фрейей) и, конечно, Локи. Общим местом в литературе стало указание на то, что с наступлением эпохи викингов произошел очевидный всплеск почитания Одина, в значительной степени затмившего собой чрезвычайно почитаемого прежде Фрейра. Это было связано с возросшей в период военной демократии актуальностью воинского сословия, дружинного самосознания и роли военного вождя как такового, в то время как Фрейр олицетворял интересы лишь крестьян-земледельцев и скотоводов, отвечая за архаическое плодородие. Распространено и замечание о снижении важности образа Тора, который становится даже объектом ритуального осмеяния.

Оттеснение Одином Тора на задний план, равно как и снижение значения Фрейра, отнюдь не выглядят адекватными реальной обстановке. Существо вопроса заключается в том, что мы смотрим на мир эпохи викингов по преимуществу глазами самих викингов, представлявших лишь достаточно ограниченную численно прослойку социума.

Групповой (иногда хочется сказать «кастовый», что по сути своей неверно и чересчур эмоционально, но в какой-то мере справедливо) характер дружинной психологии и менталитета в целом, своеобразие идеалов, принимаемых в этой среде, сделали Одина наиболее приемлемым как для херсиров-вождей, так и для поддерживавших их воинов-викингов в качестве объекта почитания и поклонения. Однако, во-первых, это почитание не могло быть исключительным. Удача в бою и воинская хитрость, мудрость и умение слагать стихи, без сомнения, были актуальны для всех, однако это скорее явная, наружная сторона воинской дружинной культуры. Подобно тому, как семь рыцарских добродетелей в эпоху классического Средневековья почитались неотъемлемым качеством всякого рыцаря, но одновременно большинство из них оказывалось вне пределов способностей и интересов большинства рядовых представителей сословия — так же точно и идеальный набор качеств, олицетворенных в персоне Одина, отнюдь не был обязательной принадлежностью каждого дружинника. Огромная физическая сила и лишенное каких-либо условностей отношение к миру, стремление полагаться только на себя самого и постоянная готовность поднять оружие — все эти качества, воплощенные в образе Тора, без сомнения, были чрезвычайно распространены в дружинной среде. Огромное количество амулетов — «молоточков Тора», — которое обнаруживается в погребениях эпохи викингов, свидетельствует о громадной популярности этого бога. Учитывая, что ни один из атрибутов других скандинавских богов не стал амулетом, свидетельствовавшим об их почитании, говорить об оттеснении Тора на задний план вряд ли уместно.


Статуэтка Фрейра

Необходимо, во-вторых, учесть, что мы располагаем источниками, которые доносят до нас мировоззрение достаточно специфической прослойки общества, мировоззрение, которое нельзя автоматически экстраполировать на всех его членов. Создание специфического рая в Вальхалле, рая профессионального и замкнутого, недоступного подавляющему большинству людей, маркирует трещину, пронизавшую общество в эпоху военной демократии, — трещину, уходящую в загробный мир. Она не была абсолютно непреодолима (воинами могли стать, конечно, не все, но весьма многие, так что путь в Вальхаллу в принципе не был заказан свободнорожденному мужчине), но явственно говорила о кризисе перезревшей первобытности. И экстраполировать особенности мировоззрения или религиозных представлений человека, жившего на земле «за гранью» этой трещины, в другом, по сути, мире, на мировоззрение всего общества немыслимо. Это общество состояло прежде всего из мощного слоя свободных бондов, которым, разумеется, сильный и сравнительно бесхитростный Тор был куда ближе, чем таинственный, обманчивый и коварно-воинственный Один, к тому же активно применявший разного рода сверхъестественные ухищрения для достижения своих целей. Не случайно Один чаще всего является конунгам и в привычной им атмосфере пиршественного зала.


Фаллическая фигурка идола из Бродденбьерг близ Виборга (Дания)

Мы имеем дело с саморазвивающимся и живым профессиональным фольклором, создателями и потребителями которого были прежде всего сами воины и их вожди. Поэтому говорить о снижении популярности Тора в корне неверно. Речь должна идти о коренном отличии эпохи викингов — формировании узкоспециального варианта культуры, в которой именно Один приобрел безусловно доминирующее значение.

В полной мере это должно быть отнесено и к Фрейру. Плодородие, по крайней мере до новейшего времени, продолжало оставаться наиболее вожделенной целью для всех без исключения людей, вовлеченных в систему сельскохозяйственного производства традиционных обществ, До тех пор, пока урожайность и прирост поголовья стад связывались с личностью того или иного божества, его популярности ничто не угрожало. Поэтому значение Фрейра, без сомнения, не снизилось и в эпоху викингов. Другое дело, что мы почти лишены возможности взглянуть на мир глазами непосредственного производителя, крестьянина. А для дружинника, воспринимавшего плодородие опосредованно, лишь в виде конечного результата на собственном столе и в желудке, разумеется, это почитание не было, да и не могло быть сколько-нибудь существенным. Его психология, как и религиозные воззрения, определялись вектором, в утрированной форме приводящим к выводу о том, что хлеб растет на деревьях, и замечательно метко выраженным в максиме: «лишь были б желуди — ведь я от них жирею». Вспомним знаменитое Тацитово:

«И гораздо труднее убедить их распахать поле и ждать целый год урожая, чем склонить сразиться с врагом и претерпеть раны; больше того, по их представлениям, потом добывать то, что может быть приобретено кровью, — леность и малодушие» (116; 14).

Это, без сомнения, лучший и наиболее лаконичный психологический портрет универсального дружинника переходного периода. Добыча, стяжаемая в бою, дополняла материальные блага, полученные от конунга-«кольцедробителя», озабоченного содержанием своих подчиненных. В этом контексте удача в грабительском походе, обеспечиваемая Одином и поддержанная силой Тора, без сомнения, затмевала то, что мог предложить ФреЙр с его архаической заботой об урожае. Подобный паразитарный образ мышления был в принципе чужд бонду со всеми вытекающими отсюда мировоззренческими последствиями.


Идол из Поссендорфа (Веймар, Германия)

Что касается столь же существенной функции Фрейра как подателя и плодородия человеческого, то та же самая дружинная психология существенно снижала значимость этой репродуктивной стороны жизни. Участник походов викингов в своем типическом виде — человек в самой незначительной степени обремененный мыслями о земном-стабильном, в том числе и о семейном благополучии. Быть избранным валькирией и попасть в число счастливчиков-эйнхериев было куда важнее, чем устроить свою земную личную жизнь и даже обзавестись потомством. Результат же случайных связей в процессе походов и следовавших за ними грабежей и насилий был, разумеется, совершенно несуществен.

Таким образом, нельзя утверждать, что с переходом к эпохе викингов образ Одина затмил образы прочих верховных асов. Граница прошла не столько между разными эпохами, сколько между социальными группами. Более того, эта граница существовала и ранее, теперь она лишь обозначилась предельно четко и нашла отражение в литературно-эпической традиции, которая заведомо формирует у нас несколько предвзятое представление.


Статуэтка Тора

Чрезвычайно трудно проследить глубинные истоки германского язычества и определить доминанты, которые существовали в мифологическом сознании людей эпохи Переселения или еще более раннего времени. Разумеется, индоевропейские аналогии могут помочь нам здесь лишь в самой незначительной степени. Апелляция к древнеиндийским представлениям весьма условна, как указывалось выше. Слишком велико расстояние, отделяющее тех и других как в пространстве, так и во времени.

Отмечаемое Тацитом (116; 2, 3, 9) и другими античными авторами положение на первом плане Вотана (Одина), Донара (Тора) и Тиу (Тюра) задает весьма определенный вектор архаического германского мировоззрения, еще более четкий, чем это определяется позднейшими источниками. Вся троица, как известно, отвечала за военную сферу жизни, лишь незначительно дифференцируясь в сфере конкретных функций, причем наиболее рафинированным воинским богом выступает Тиу. Понятно, что в период повышения роли воинской практики популярность богов, связанных с нею, была неколебима. Бурно же протекавший процесс разложения архаического общества уже с рубежа эр, а судя по движению кимвров и тевтонов, и раньше, предоставлял тенденции милитаризации пантеона весьма благодатную почву. Поэтому весьма трудно определить, когда именно Один, Тор и Тюр стали выдвигаться на первый план, конкурируя на главенствующих позициях с богами плодородия.

Вероятнее всего этот процесс у германцев был почти прямой проекцией на мир богов тех процессов, которые протекали на земле. Оттеснение от власти «царей», бывших не только гражданскими социальными лидерами, но и жрецами, отвечавшими за эффективность жертвоприношений (то есть в первую очередь плодородие и благополучие), осуществлялось в пользу «вождей», концентрировавших сугубо военную сторону власти, которая становилась наиболее важной в новых условиях. Функции жречества поглощались функциями военных лидеров, совмещавших их на первых порах, а позднее в значительной степени игнорировавших культовую сторону своей власти в условиях становившегося в определенном смысле более рационалистичным общественного сознания. Процесс этот активно шел и в эпоху Тацита (рубеж I–II вв.), и, несомненно, в предшествующие столетия, поэтому связывать возрастание значимости воинских богов с эпохой викингов, по меньшей мере, несправедливо. Этот процесс начался как минимум одновременно с формированием классической военной демократии героического века, которое может быть отнесено именно к рубежу эр для всех германских племен — с незначительными колебаниями широтного порядка, определявшимися природными условиями и близостью к Империи. Более надежную дату для северных, скандийских германцев установить сложно, однако она запаздывала с исторической точки зрения незначительно.

Рассмотрение древнегерманского пантеона в его скандинавской версии формирует устойчивое представление о том, что на основании доступных нам источников возможна, в частности, важнейшая дифференциация внутри этой группы. Она связана с функционально-ролевыми характеристиками асов и сводится к следующему. Совершенно отчетливо выделяются две группы богов. К первой относятся те, которые упоминаются многократно, присутствуют в мифологических повествованиях практически постоянно и располагают тем, что можно определить термином «личная история», — у них есть определенная линия поведения, характер, привычки, стереотипы действий и, самое главное, определенная последовательность самих событий, фактов биографии. Таких асов только три — это Один, Тор и Локи.

Другая группа, включающая всех остальных обитателей Асгарда, резко отличается от первой. Это «одноразовые» боги — такие же одноразовые, как корабли «Младшей Эдды». Подавляющее большинство из них упоминаются единожды, некоторые несколько раз, причем порой второе упоминание связано с днем Рагнарекк. То есть действует биполярная схема биографии; такой-то ас отвечает (сейчас и вообще) за такие-то обстоятельства и функции — когда же настанет день Гибели Богов, ему будет определено следующее место в битве.

Два полюса этой схемы представляют Хеймдалль и Видар. Оба упомянуты лишь несколько раз, обоим принадлежат чрезвычайно важные функции в день Рагнарекк — Хеймдалль возвестит о его наступлении и начале последней битвы, а Видару предстоит убить едва ли не самое грозное из хтонических чудовищ — волка Фенрира, пожравшего перед тем самого Одина (в определенном смысле, условно, Видар в данном эпизоде могущественнее Одина — хотя волк и ослаблен предшествовавшей схваткой, но символически все-таки побеждает его именно Видар). Кроме того, Видар будет среди тех избранных, что выживут в этой вселенской катастрофе и составят пантеон нового мира. Полярность образов в том, что о Хеймдалле мы знаем довольно много «фактов биографии» (64; 46, 90–91, 111–113), известен даже рассказ о его земном путешествии в образе Рига и причастность к образованию классов и сословий людей (17). В то же время Видар, «молчаливый ас», удостоился единственной характеристики: все его достояние — башмак, который припасен на случай битвы с Волком (64; 47), да еще вскользь упомянуто, что он вроде бы сын Тора (64; 119). Большинство же асов сподобилось в источниках лишь упоминания имени и лаконичной характеристики с указанием атрибутов бога, если он таковыми располагает.

Принципиальная разница, отделяющая одну группу от другой, заключается в невозможности построить собственно «биографию» богов второй группы. Очерчен их круг обязанностей, но отсутствует сюжет житейских перипетий и развернутая личная история. Нельзя исследовать образ богини-лыжницы Скади, слепого Хеда, воинственного и мудрого древнегерманского бога войны Тюра и даже светлого бога Бальдра — при всей яркости описания трагической гибели последнего и громадной значимости этого эпизода — любая попытка подобного исследования, каковые существуют, является, по сути, беспочвенной в силу элементарного отсутствия фактов и превращается в психоаналитические рассуждения сомнительной ценности.

При этом троица лидеров — Один, Тор и Локи — обладает неоспоримым преимуществом. На общем фоне они выделяются достаточно детальной проработкой образов, которые не только «оживлены» богатым фактажом, но и располагают определенным историзмом. Это никоим образом не означает, что именно эти асы должны быть признаны несомненными лидерами пантеона, — это лишь означает, что их образы поддаются корректному анализу и результат его может быть правдоподобен. Каждый из упомянутых персонажей своеобразен.

Локи являет собой классический и совершенно архетипичный вариант трикстера. Наиболее лаконичная и законченная его характеристика гласит:

«К асам причисляют и еще одного, которого многие называют зачинщиком распрь между асами, сеятелем лжи и позорищем богов и людей… Локи пригож и красив собою, но злобен нравом и очень переменчив. Он превзошел всех людей тою мудростью, что зовется коварством, и хитер он на всякие уловки. Асы не раз попадали из-за него в беду, но часто он же выручал их своею изворотливостью» (64; 48).

В архаическом типе мифологических представлений трикстер может выступать как прародитель, демиург, культурный герой. Однако даже действуя, как культурный герой, трикстер сохраняет свои специфические черты. В некоторых мифологиях, и скандинавско-германская является тому ярким примером, он может выступать как отрицательный вариант культурного героя. Его роль двусмысленна: трикстер ответствен за возникновение смерти (эпизод с Бальдром) и за современное состояние мира, он порождает хтонических чудовищ, приводящих мир к гибели, но одновременно он реформатор и культурный герой. Локи, наряду с причиняемым богам вредом, помогает асам не платить долг великанам-хримтурсам, отвлекая коня Свадильфари («Младшая Эдди», 63–64). Эта характерная особенность трикстера зародилась на фоне представлений архаического человека о двойственности, лежащих в основе всей теогонии. Создание отрицательного культурного героя, несомненно, было связано с представлениями о совершенстве, заключающемся не в необходимости «делать добро», а в сохранении равновесия между двумя антагонистическими силами добра и зла.

Как эти два аспекта составляют единое и неразрывное целое, так и боги порой объединяются в пары, примером чему служит мифология Мезоамерики. Взаимодействие противоположностей вариативно. Это может быть оппозиция, столкновение и открытая борьба. У племен индейцев Калифорнии в их мифах «действует Высший Бог, создатель мира и человека, и загадочное и парадоксальное, сверхъестественное существо, Койот, который иногда намеренно противодействует Богу, но чаще портит творение по глупости или из хвастовства» (141; 227). В не менее яркой форме подобный дуализм проявляется и в скандинавской мифологической системе. Впрочем, древнегерманская мифология настолько универсальна, что в принципе не нуждается в далеко идущих аналогиях, поскольку далеко не исчерпаны резервы ее анализа как самодовлеющей системы. Противниками Локи выступают многочисленные персонажи мифов. Он состязается с Логи в Утгарде (64; 77), вредит Сив (64; 127), спорит с карликами Брокком (64; 129) и Андвари (64; 132), с колдуном Хрейдмаром (64; 131–132), устраивает смерть Бальдра (64; 81), его отлавливает и заключает в путы Тор (64; 88), в день Рагнарекк Локи сразится с Хеймдаллем (64; 91). Он выступает как оппонент всех остальных обитателей Асгарда, включая и Одина (64; 99, 126) (70).

Одновременно Локи — частый спутник Тора (64; 66–77) и Одина (64; 98-100, 132–133), как добровольный, так и вынужденный помощник, С ними он связан весьма прочно и выступает то необходимым дополнением компании, то восстановителем разрушенного им самим равновесия. Там, где Один и Локи действуют совместно, Локи становится исполнителем их общих целей или замыслов Одина; когда Один действует один, он сам широко прибегает к хитрости и колдовству (58) (59; 14).

Концепция бога-разрушителя, каковым чаще всего выступает Локи, без сомнения, связана с мотивом возобновления и обновления — он разрушает созданное для того, чтобы уничтожить накопившееся бесполезное: «Первобытные народы считают, что мир должен обновляться ежегодно» (143; 51). Смысл разрушения и убийства в том числе и в том, чтобы не допустить старения, опередить приходящую вместе со старостью немощь. Не случайно Бальдр навсегда остался в памяти асов и людей как светлый и юный бог. Именно после освобождения Локи от наказания погибнут все боги и наступит конец света, но будет второе рождение, которое должно быть торжеством мира и справедливости. Трикстер Локи не концентрирует свою деятельность только на разрушении мира, ему столь же присущ и созидательный вектор.

Трикстер наделяется почти непременным атрибутом — хулительными речами, также носящими очистительный и возрождающий характер, как разоблачение, правда, о старой власти, об умирающем мире. На пиру богов у морского великана Эгира Локи нарушает ритуальный мир, убивает слугу и поносит всех богов, обвиняя их в трусости, распутстве, несправедливости. Этим Локи заставляет богов держаться рамок приличия. Причем ругательства эти абсолютно симметрично спроецированы на мир асов из мира людей — они имеют то же содержание, тональность и цель, что и ругательства, употребляемые в бытовых раздорах и многосторонне исследованные языковедами и культурологами.

Столь же важна функция Локи как насмешника. Общий вектор ее развития — от непосредственной потребности в собственно увеселительных и оргиастических сторонах мифорелигиозной жизни к снятию определенных «напряжений» в культуре, разрядке обстановки в целом. Функция смеха — обнажать, обнаруживать правду, раздевать реальность от покровов этикета, церемониальности, искусственного неравенства, от всей сложной знаковой системы данного общества. Боги-озорники были созданы как щит от страха, как отстранение от серьезности, отдых от законов и ограничений, чтобы выразить противоречивую и двуликую полноту жизни. Задача трикстера и состоит в том, чтобы заставить смеяться над тем, что представляется высоким и священным. По совершенно верному замечанию Проппа, смех есть оружие уничтожения.

Наконец важнейшей составляющей образа Локи является его несомненная связь с магией, колдовством и оборотничеством. Многочисленные превращения, которым он подвергает других (64; 99) либо совершает с собой сам (64; 64), без сомнения, в ничуть не меньшей степени, чем Одину, позволяют ему претендовать на роль шамана. «Оборотничество иногда осмысливается в мифах как противопоставление истинного ложному; …часто понимается как сокрытие подлинной сути под ложной формой» (63; 235). В оборотничестве Локи отражается представление о двойной, зооантропоморфной, природе персонажа, и в этом смысле он, быть может, способен претендовать на одну из наиболее фундаментальных, нижних и ранних ступенек мифологической лестницы германце.

Проблема заключается в том, что трикстерам вообще и конкретно Локи обычно все же везет гораздо меньше других богов в одном смысле: они реже прочих оказываются запечатлены в других категориях источников — например, в изобразительных, Чрезвычайная сложность заключается в том, что за пределами эддического повествования мы практически не способны отследить предысторию образа Локи. Ясно лишь, что образ этот чрезвычайно древен и глубоко укоренен в германском язычестве. Тотемистически ориентированная функция оборотни честя а, наряду со всем комплексом черт архетипического трикстера, относит возникновение образа Локи ко времени, которое не поддается точной или даже приблизительной датировке, но позволяет совершенно определенно утверждать, что этот персонаж был известен и чрезвычайно популярен в интересующую нас «эпоху Инглингов», как и существенно ранее.

Тор традиционно и совершенно несправедливо рассматривается как предельно простой и ясный для понимания бог, его образ и функциональные значения, как и мифологические мотивы, в которых он задействован, достаточно примитивны и прозрачны: «Образ Тора… прежде всего настолько же прост, насколько образ Одина сложен» (106; 169). Константность и хрестоматийность «знакового поля» Тора обусловлена, прежде всего, особенной яркостью ряда его семантических характеристик, «заморозивших» его образ (78; 3).

Типичный предрассудок о простоте Донара-Тора опровергается, прежде всего, глубочайшими корнями его образа, уходящими на практически недосягаемую глубину. Отчетливые аналогии функционального характера, роднящие Тора с богами кельтского пантеона, неоднократно рассмотрены. Параллели с Суцеллусом — «богом с колотушкой (аналог Мьеллънира?)», «тем, кто хорошо бьет» (136; 310–312), Эзусом (136; 287) (162; 37), и, разумеется, наиболее прозрачная из них — с Таранисом (160; 64) (136; 289–296) (78; 4) ставят Тора в один ряд с классическими богами-громовниками индоевропейской мифологии, да и не только ее одной (подобные образы — Укко у финно-угров и т. д. — универсальны), выводя к индийскому Индре. Этимологические поиски также свидетельствуют о глубокой древности Тора и отчетливо связывают его с целым спектром как индоевропейских богов, так и терминов многих языков. Помимо Тараниса в этом спискеоказываются скифский Таргитай (78; 4) и хеттеко-лувийский бог грозы Тархунт (26; 123, 134). Что касается семантики, то однокоренными оказываются весьма большое количество слов в самых разных индоевропейских языках от санскрита и латыни до литовского, английского и русского, со спектром значений: 1) «победа, побеждать», 2) «разбивать, расщеплять, раскалывать» и т. д., 3) «говорить» (тараторить, тарабарщина?), 4) «исследовать, обдумывать», 5) «дерево», 6) «бык» и др. (78; 4–6) (98; 48) (25; 154). Этот спектр, сводящийся к весьма распространенному корню tar-, свидетельствует о возможности гораздо более глубоких толкований персонажа, нежели традиционная функция ниспослания молний и грома, борьбы с великанами и защиты Асгарда от внешней опасности.

Далее, «простота» и «примитивность» Тора кажутся весьма странными на фоне того, что сообщают о нем источники. Особенно показательны в этом смысле «Речи Альвиса», являющиеся классическим изложением сюжета о том, как герой своей беседой или вопросами заставляет обитателя подземного мира забыть о времени и тот, застигнутый лучами солнца, превращается в камень. Тор здесь выступает в качестве хитреца (58; 51), ловко надувающего карлика, который сватается к его дочери; в конце песни он самодовольно и с некоторой издевкой замечает: «Чья еще грудь вместила бы столько сведений древних! Но хитростью мощной тебя обманул я…» (80; 67). Любопытно, что имя Альвис, собственно, означает «Всемудрый», и победить такого соперника «простоватому» Тору было бы, очевидно, не под силу — здесь, пожалуй, больше сгодился бы его молот. Мудрость Тора, практический ум превосходят громадную, но в итоге оказывающуюся бесполезной память многомудрого Альвиса. Тор побеждает не «мудростью» в чистом виде, а гибкостью ума и трезвостью рассудка, неуклонно и последовательно двигаясь к своей цели и используя слабости противника.

Среди более чем трех десятков мотивов и сюжетов, связываемых с Тором в наиболее развернутой классификации (78; 6–8), наиболее интересны в контексте нашего исследования следующие. Адамом Бременским отмечается, что одной из функций Тора, приписываемых поклоняющимися ему людьми, выступает плодородие и защита от болезней. «Тор правит… ветром и дождем, хорошей погодой и урожаем» (23; 139). Е. М. Мелетинский в связи с этим отметил, что «аграрное благополучие специфично для Тора» (59; 13); позднее им же было отмечено, что знаменитый золотой цвет волос супруги Тора, Сив, подчеркивает отношение Тора к плодородию (57; 2, 519). Не подтверждаясь прямо в других источниках, это обстоятельство, на наш взгляд, свидетельствует об отходе данной функции на второй план в эпоху викингов, к которой относится свидетельство нашего информатора. В контексте вышеупомянутого общего снижения популярности фертильных культов в эпоху военной демократии отмирание «оплодотворяющей» стороны образа Тора выглядит свидетельством существенной ее важности в прошлом, в эпоху, предшествующую викингам, а также о большем числе изначальных обязанностей Тора. Этот бог был более универсален по своим способностям, чем громовник-боец, каковым он кажется при поверхностном анализе.

Далее, интересен эпизод с пальцем ноги великана Аурвандиля (64, 117). Относимый к типичному мифологическому «неопределенному прошедшему» времени, этот сюжет, вплетенный в ткань повествования о подвигах Тора, содержит рассказ о том, как Тор нес Аурвандиля на спине в корзине, возвращаясь из очередного похода на север, и переправлялся через реки. Великан отморозил себе палец ноги, торчавший из корзины, а Тор отломил этот палец и забросил его на небо, где тот стал звездой, именуемой «Палец Аурвандиля». В данном случае мы имеем дело с явным космогоническим актом, пожалуй, последним в череде космогонических событий, описанных в германской мифологии достаточно подробно. Прямая параллель из «космогонии задним числом», «доделки мира» — это создание Одином двух звезд из глаз турса Тьяцци (64; 100). Конечно, можно расценить этот сюжет как типичную позднюю имплантацию в миф, ретроспективно объясняющую возникновение наименования небесного светила. Однако столь же вероятно и то, что это свидетельство более существенной роли, ранее отводимой Тору в мифологической системе, осколок его образа как демиурга и одного из создателей мира. Как иначе можно расценить его сражение с Ермунгандом то в его собственном, змеином, обличье (72; 22), то в кошачьей шкуре (64; 74–75)? В определенном смысле это, хотя и негативный, но все же акт изменения мироустройства.

Тот же Адам Бременский (он единственный) подчеркивает и еще одну функцию Тора, приписываемую ему скандинавами: функцию бога неба (23; 139). Е. М. Мелетинский заостряет на этом внимание (59; 16), и совершенно справедливо. Напомним, что в данном вопросе свидетельства Адама Бременского имеют для нас никак не меньшее, а, скорее всего, даже большее значение, нежели сведения Эдды. Ведь Адам хотя и воспринимал религиозные представления скандинавов с внешней точки зрения и через призму христианской доктрины, был ближе хронологически к тому самому «незамутненному» источнику мифологической традиции, реконструкцией которого мы пытаемся заниматься. Многие стороны образа Тора еще не успели поглотиться образами других богов, а информаторы проповедников были ничуть не более предвзяты, чем Снорри, которому мы доверяем порой почти безгранично.

Таким образом, вырисовывается — прежде всего из сообщений Адама Бременского — триада первостепенных функций, приписываемых Тору, функций изначальных и чрезвычайно существенных:

1. Бог грома;

2. Бог плодородия;

3. Бог неба.

В дальнейшем две последние практически полностью затушевываются общественным мифорелигиозным сознанием, всецело поглощаясь ипостасью громовержца и воителя с недюжинной силой.

Не вызывает сомнения и тот факт, что Тор явственно причастен миру смерти, причастен переходу в иной мир. Один из ярких эпизодов его биографии — поединок в Утгарде со старухой Элли, в образе которой выступает старость. Примечательно, что в результате в поединке фиксируется ничья: Тор не смог победить Элли, но и она его не поборола — наш ас лишь упал на одно колено (64; 75–76). Наряду с указанием на гибель Тора в Рагнарекк (64; 91) это может показаться странным, так как Тор все же не является бессмертным, однако может быть истолковано и непосредственно — избавление от старости, то есть смерть в молодом возрасте (78; 10). В соответствии с пониманием Утгарда как мира архетипических форм эта борьба приобретает смысл противостояния двух равноценных начал, и через их столкновение и борьбу Тор также оказывается причастен к древнейшим космогоническим структурам дуального типа.

С переходом в иной мир еще более явственно связан эпизод, в котором Тор предстает как жрец, осуществляющий проводы в Хель первого погибшего аса — Бальдра. Когда все приготовления закончены, Бальдр возлежит на погребальном костре вместе со своей женой Наиной, заупокойными дарами и собственным конем, «Тор встал рядом и освятил костер молотом Мьелльнир» (64; 84). Симптоматично, что этот бесконечно знакомый по земной практике ритуал исполняет даже не Один и тем более не кто-либо из асов, но именно Тор, использующий свой молот в качестве ритуального жреческого жезла. Он же совершает и ритуальное жертвоприношение, совершенно немотивированное, казалось бы, текущим повествованием, что всегда бросается в глаза при анализе Эдды:

«А у ног его пробегал некий карлик по имени Лит (Цветной), и Тор пихнул его ногою в костер, и он сгорел».

О связи Тора с миром смерти свидетельствует и частая помощь, оказываемая ему со стороны Локи — отца Хель и остальных хтонических чудовищ.

Множественные факты, свидетельствующие о жречески-погребальной стороне личности Тора, являются следами архаических представлений и демонстрируют гораздо большую универсальность образа этого аса, выходящую за рамки тех редуцированных функций, которые заметны на первый взгляд при его анализе. В результате к вышеуказанной триаде можно добавить и функцию бога смерти.

В пользу глубокой древности формирования образа Тора говорит и факт его регулярного и типичного передвижения на колеснице, запряженной козлами (64; 66–67) (80; 3) (71; 27). Наряду с колесницей Фрейра, запряженной вепрем, и Фрейи (где присутствуют еще более экзотические упряжные кошки), это слепок весьма архаических способов как передвижения (для всех троих), так и ведения боевых действий (возможно, в прошлом для Тора). Расцвет колесниц как вида наступательного вооружения и репрезентативного атрибута власти уводит нас в достаточно седую древность Балтийского региона и Северной Европы, во времена культур ямочно-гребенчатой керамики (65; 72), одним из символов которых боевые колесницы и являлись. Не менее ярко колесничная традиция присутствует и у кельтов, несомненно, субстратных по отношению к германцам (по крайней мере, в культурной сфере) (192; 26–27). Более «молодой», без сомнения, Один, кстати, перемещается по суше верхом, как и большинство других асов, для которых в «Младшей Эдде» детально расписаны принадлежащие им кони. Несмотря на то, что повозки употреблялись всегда (погребения в Усеберге и т. д.), стоит обратить внимание на четкую дифференциацию между способами передвижения асов в письменных источниках, равно как и на возможные выводы, следующие из этого обстоятельства.

Многочисленные черты, выделяемые в образе Тора, заставляют видеть в нем не только чрезвычайно древнего, но и во многом центрального персонажа скандинавской и в целом древнегерманской мифологии. Его чрезвычайная возбудимость, переходящая в ярость и неистовство, неоднократно зафиксированные источниками при описании подвигов аса (64; 78, 116) (77; 26) (71; 27 и др.), тем не менее обычно строго контролируются самим Тором (64; 79). Присутствующие в его образе черты агональности, ритуальной разнополости (71; 15, 19), связи с водной стихией (82; 29) и инициационной практикой свидетельствуют о том, что Тор, в не меньшей степени, чем Один, может претендовать на роль как жреца, так и шамана, ответственного за контакт с потусторонним миром. Это не только сближает Тора с Одином, но главным образом подчеркивает глубокую архаичность Тора, «исконность» его в германском пантеоне.

Собственно, это и не может быть подвергнуто сомнению. Лингвистический анализ неопровержимо свидетельствует о прямой линии преемственности, уходящей от Тора, через кельтского Тараниса, к архаическим богам индоевропейцев, Таким образом, образ Тора — это одна из тех ценностей, которые были унаследованы мифологической культурой германцев из общего фонда важнейших культурных доминант индоевропейской общности. В то же время практическая идентичность Тора Суцеллусу, «богу с колотушкой» древних кельтов, равно как и совпадение функций с иными божествами как кельтов, так и самих скандинавов, говорит об изначально гораздо более пространном наборе его мифологических обязанностей и сфер ответственности. Многочисленные косвенные и существующие прямые свидетельства позволяют утверждать, что Тор, без сомнения, был центральным персонажем скандинавской мифологии и главой германского пантеона в период до начала походов викингов. Он первым упомянут в числе 12 асов, которым надлежит вершить суд в самом начале «Языка поэзии» (64; 97), ему принадлежат многочисленные ключевые функции в пантеоне и самом мироустройстве и миропреобразовании. Наконец, есть прямое указание Адама Бременского, видевшего, в отличие от современных исследователей, реальный скандинавский языческий храм с тремя идолами богов: «…самый могущественный из них, Тор, имеет место в середине триклиния; Водан и Фрикко сидят по ту и другую сторону от него» (23; 139). Дюмезиль, сомневаясь в истинности указанной Адамом иерархии, тем не менее сам подтверждает ее: «…лапландцы, большие любители заимствований, Одина… не знают…в то время как из эквивалентов Тора, Ньерда и Фрейра они сделали своих главных богов» (23; 141). Заметно и то, что в Рагнарекк сила Видара (косвенно) больше силы Одина (Видар побеждает Фенрира, который одолевает и проглатывает Одина). В то же время известно, что «молчаливый ас» Видар «силен почти как Тор» (64; 47), однако Тор сильнее всех асов. Резюмируя, сводя все сказанное в формулу, получаем:

сила Одина < силы Видара < силы Тора,

или

сила Одина < силы Тора.

Разумеется, одной физической силой все не решается, однако симптоматично, что Один как-то выпадает из общепринятого понимания системы иерархии. В конце концов, он единственный из асов гибнет, не поразив насмерть своего оппонента (Тюр и Гарм, Тор и Змей, Локи и Хеймдалль взаимно поражают друг друга, а Видар одерживает победу над Волком). Локи говорит Тору: «Не будешь ты смелым, с Волком сражаясь, что Одина сгубит» (70; 58). Это обстоятельство подводит нас к согласию с осторожно высказанным соображением о том, что весь сюжет борьбы с Волком изначально принадлежал не Одину, а Тору (78; 32).

Следы былого лидерства проскальзывают в источниках достаточно отчетливо. Не зря в «Песни о Харбарде» Тор отвечает на просьбу назвать себя: «Ты с владыкой богов беседуешь, с Тором!» Локи, пререкаясь с богами, подчиняется приказу не Одина, а Тора (70; 64). В «Саге об Олаве сыне Трюггви» находим следующее свидетельство (дело происходит во время очередной «языческой реставрации»): «Когда Хакон ярл ехал… по стране и народ покорялся ему, он требовал, чтобы по всей его державе почитали капища и совершали жертвоприношения… наказав народу снова в разоренных капищах поставить Богов и чтить Тора» (89; 107). Один здесь даже не упомянут.

Что касается самого владыки асов — Одина, то его история так же сложна и изменчива, как и его облик, Без сомнения, Один достоин отдельных и масштабных исследований. Однако допустимо отметить некоторые обстоятельства. Эпоха викингов настолько прочно зафиксировала верховенство Одина и харизматичность черт его облика, что они стали своеобразными символами времени.

При этом нужно отметить, что мы вынуждены опустить как совершенно неисторическое то, что «работает» на его образ «Всеотца», на троичность образа (Высокий, Равновысокий и Третий в Эдде) и т. д. Это, без сомнения, весьма поздние элементы. Перетасовка иерархии, дополненная монотеистическими влияниями со стороны христианства, в основном совпадала с эпохой викингов. Во-вторых, необходимо чрезвычайно осторожно отнестись к многочисленным географическим привязкам праистоков Одина и подвластных ему асов. Отсылки к Трое (64; 12–13) являются литературной фантастикой, что же касается Великой Свитьод (88; 2–5), то, несомненно, в этой стране в бассейне Дона (Танаквисля) следует видеть не столько давнюю память о пути миграции прагерманцев (что совершенно реально) в Европу, сколько реликтовый осколок готского обитания в Северном Причерноморье. Возможно и наложение готской темы на действительно сохранявшиеся представления о пути далеких предков через степи Юга Восточной Европы.

Показательно, что «Сага об Инглингах» поддерживает версию изначального верховенства Одина, однако «Младшая Элла» ставит его в ряд многочисленных потомков Тора (64; 13). Ив то же время именно «Сага об Инглингах» дает нам достаточно реалистичную, при внимательном прочтении, канву реальной истории Одина. Согласно ей Один — реальный вождь, некогда правивший в Швеции. Отбросив шелуху дополнительных мифологических подробностей, мы увидим образ достаточно типичного мудрого правителя: устанавливающего законы, обладающего многочисленными достоинствами — прозорливостью и даром предвидения, знающего руническое искусство и магию, воинские науки и т. д. Один долго правит и благополучно умирает от болезни, предварительно проделав те процедуры, которые в дальнейшем мифологическая традиция связала с гораздо более ранним периодом его жизни, — ту самую ритуальную инициацию, когда он «пометил себя острием копья», посвятив себя себе же самому и принеся, таким образом, жертву.

После него не менее благополучно правят асы-соратники — сперва Ньерд, а чуть позже — и Фрейр. Оба умирают от болезни и, так же как и сам Один, отправляются в лучший мир:

«Он сказал, что отправляется в Жилище Богов и будет там принимать своих друзей. Шведы решили, что он вернулся в древний Асгард и будет жить там вечно. В Одина снова стали верить и к нему обращаться» (88; 9).

Снорри нарисовал здесь удивительно рационалистическую и даже материалистическую (или иронично-клерикальную, христианскую) схему обожествления вождя, по которой, вероятнее всего, этот процесс протекал у подавляющего большинства племен планеты. Фактически эта схема все расставляет на свои места. Коренное различие между Одином и Тором заключалось в том, что Тор был традиционным, исконным божеством индоевропейского пантеона, под несколько различающимися именами и с незначительным перетеканием функций известным не только германцам, но и многим другим народам. Его почитание при этом — одна из основных черт германо-скандинавского язычества.

Один же «возник» достаточно поздно. Скорее всего автор «Круга Земного» не превратил асов в людей и «культурных героев», а просто — вольно или невольно — попал в точку. Реальные конунги, правившие в древности, относимой к периоду, несомненно, задолго до наступления новой эры (50; 92), превратились в почитаемых богов в конце римского железного века (50; 91). Мы говорим «задолго», ибо в первых веках нашей эры их культ уже оформился, судя по сообщениям античных авторов. И если для Фрейра весьма сложно отыскать реальный «прототип» — слишком архетипичен образ доброго бога плодородия, принадлежащий наиболее ранним пластам мифотворчества, — то для Одина такой прототип достаточно отчетлив. Собирательный образ мудрого, воинственного и удачливого конунга, не чурающегося магии и колдовства, наделенного даром пророчества, стал вполне реален и востребован. И совершенно необязательно думать, что все харизматические качества Одина изначально являлись неотъемлемой частью его образа. Шаманистическая сторона его натуры, равно как и многие черты культурного героя, могла перейти к нему со временем как от Локи, так и от Тора, вместе с рядом мифологических сюжетов, ранее связывавшихся только с ними. Не исключено, что этим образом были поглощены и какие-то неизвестные нам божества.

В подобном обожествлении не было ничего необычного. Таким же образом некогда был причтен к лику асов скальд Браги Старый, став покровителем скальдического искусства в Асгарде.

Интересная деталь — в Асгарде Один пьет только вино, что вряд ли возможно для исконно германского божества:

Высокий говорит:

«Всю еду, что стоит у него на столе, он бросает двум волкам — они зовутся Гери и Фреки и не нужна ему никакая еда. Вино — вот ему и еда и питье. Так здесь говорится:

Гери и Фреки
кормит воинственный
Ратей Отец;
но вкушает он сам
только вино,
доспехами блещущий».
(«Младшая Эдда», 59)
С течением времени и лавинообразным возрастанием значимости морских и заморских походов (первоначально в Балтийском ареале), походов преимущественно военных и грабительских, значение Одина росло. В вендельское время процесс этот ускорился и, судя по всему, в основном завершился. Но самое главное — на первый план отчетливо выступила военная функция Одина. Актуальные задачи времени поднимали авторитет нового героя, находившего все больше адептов. Блестяще этот процесс отслеживается по готландским каменным стелам. Изображения мужа, едущего в Вальхаллу, в котором невозможно не признать Одина, ибо он восседает на восьминогом Слейпнире, — камни из Шенгвиде, Ардре и др. (194; 68–73) и отличен от обыкновенных воинов, едущих на простых конях (Бруа IV, Хуннинге I) (194; 90–91, 98-100) не случайно датируются именно периодом 700–800 гг. В течение столетия, непосредственно предшествующего началу походов викингов, происходил бурный процесс формирования их основной движущей силы — воинских коллективов, — которые синхронно кристаллизовали и комплекс своих духовных ориентиров. И в этом комплексе Один нашел себе достойное место.


Формирование пантеона

Таким образом, несмотря на наличие в нем чрезвычайно архаичных черт и поздние свидетельства о верховенстве над асами, образ Одина должен быть признан нами исторически относительно более поздним, и сугубо древнегерманским, в отличие от остальных лидеров в рейтинге германо-скандинавских богов, представляющих общеиндоевропейскую традицию. Главным содержанием рассматриваемого нами периода в области религиозно-мифологической культуры является именно конституирование и укрепление роли Одина, поглощение им некоторых существенных черт старых, традиционных богов и постепенный выход на первый план непосредственно перед началом бурной эпохи викингов.

Все вышеизложенное позволяет утверждать, что именно Тор должен быть признан нами в качестве лидера древнегерманского пантеона в эпоху римского железного века и последующих периодов — вплоть до рубежа Венделя и эпохи викингов. При этом нельзя говорить об оттеснении его в дальнейшем Одином на задний план. Видимо, ключевым в этом процессе был факт определенного размежевания функций богов в результате усложнения структуры общества. Ведь вся эпоха викингов, несмотря на свой блеск, — без сомнения, прежде всего эпоха глубочайшего кризиса, проявившегося во всех сферах жизни. Кризис отнюдь не обязательно связан с упадком или стагнацией. Кризис — это прежде всего перелом в жизни, перелом в сознании и мировосприятии людей, теряющих стабильность установленного веками традиционного порядка вещей, когда старые ответы не удовлетворяют новым вызовам и старые схемы перестают работать. Это не означает, что сами люди обязательно должны чувствовать эти изменения. В данном случае это как раз тот случай, когда нам с расстояния в тысячу-полторы лет некоторые процессы видны гораздо лучше, чем современникам событий.


Генезис высшей иерархии скандинавских богов

Дружины не возникали — менялась их роль. Они все более обособлялись от массы населения — в случае с дружинами земельных конунгов; все большее значение и силу приобретали воинские коллективы откровенно маргинального типа, которые в значительнейшей мере и осуществляли агрессию викингов, особенно на начальных ее этапах, дружины «морских конунгов». Именно в этой узкопрофессиональной и, в подавляющем большинстве случаев, подчеркнем еще раз, маргинальной среде и формировался тот образ покровителя, который наиболее полно удовлетворял ее духовные запросы и особенно популярен был среди собственно вождей, — ведь это не отменяло симпатий к Тору, амулеты которого продолжали носить все слои общества.

Стандартная триада — Тор, Один, Фрейр — продолжала дифференцироваться отчасти в сторону дальнейшего уменьшения числа выполняемых функций и дальнейшего очерчивания их границ для каждого из членов, главным же образом в сторону дальнейшего социального распределения их «сфер ответственности». Тор продолжал оставаться всеобщим и наиболее популярным богом, он был достаточно многогранен (вопреки сложившейся традиции трактовки его образа), чтобы отвечать запросам практически любого слоя скандинавского общества, — каждый находил в его личности те качества, которые были ему необходимы в повседневной жизни. Фрейр окончательно переместился в область аграрного производства и семейных культов — здесь он выполнял свои функции блестяще и на «негромком», «домашнем» уровне, несомненно, был чрезвычайно популярен. В то же время его качества оставались невостребованными со стороны воинов-профессионалов, среди которых, разумеется, почитание Фрейра нельзя расценить иначе, как нонсенс. Что же касается Одина, то в его личности практически невозможно обнаружить черты, которые были бы необходимы бонду-крестьянину или, по крайней мере, входили бы в круг положительных качеств с его, крестьянской, точки зрения. Хитрость, коварство, изощренная мудрость, знание тайны рун и владение искусством изящной словесности и стихосложения, наконец, воинское мастерство — все это никоим образом не входило в круг повседневных забот нормального человека. Разумеется, толковое руническое заклинание могло помочь в плане погоды или повышения плодовитости скота, а владеть оружием было необходимо каждому свободнорожденному. Однако в целом приходится признать, что в образе Одина практически нет черт, которые были бы востребованы (неопосредованно) подавляющим большинством населения. Таким образом, претендовать на всеобщее главенство над пантеоном Один мог действительно лишь в кругу «своих», то есть в среде формирующегося военного сословия.

В результате на смену схеме «замещения» мы однозначно ставим схему «дифференциации функций» как адекватное отражение предпоследнего акта драмы северного язычества. Последним ее актом стали попытки создания из Одина «Всеотца» и приписывания ему творения не только человеческого и божеского рода, но и всего сущего. Спор о том, что здесь было первично — сокрушительное влияние соседствующего христианства или внутренняя эволюция традиционной религии асов, — решения не имеет, как спор о первичности курицы и яйца. История германского (как, впрочем, и славянского) язычества в финальной его фазе — стремительный взлет по гиперболе с неистовым ускорением во времени, который, к великому сожалению об исторической неизбежности, прерван на самом интересном для нас месте. Он, этот взлет, столь краток, что всякие попытки хронологической дифференциации упираются в сложность интерпретации размытого кадра фотопленки, где несколько снимков наложились один на другой. Это не представляет собой невыполнимой задачи, но однозначно — тема другого исследования.

Мы не можем списать со счета и такой чрезвычайно важный фактор, как локальные традиции. Мифология не была ни государственной, ни племенной. Унификации не было, как не существует ее в язычестве в принципе. Поэтому влияние локальных различий могло быть весьма существенным и достаточно отчетливо дифференцировать миф и культ даже соседних областей. Однако мы лишены практически всякой возможности рассматривать эпоху с таким разрешением, поэтому все выводы в данном направлении будут неизбежно недопустимо гипотетичны.

Оценивая германо-скандинавскую мифологию I–VIII столетий в целом, необходимо отметить, что существующие косвенные свидетельства, при всей их отрывочности, позволяют охарактеризовать ее как локальный североевропейский вариант развитой индоевропейской мифосистемы. В ней присутствует набор достаточно типичных характеристик — как универсальных (трикстер, устойчивые следы шаманизма), так и свойственных в особенности индоевропейским мифологиям (чрезвычайно высокая роль бога-громовника, нумерологическая символика чисел 9 и 12, большая значимость воинских божеств). При этом на развитие северной мифологии оказали существенное влияние особенности природного окружения северных германцев и их исторического пути. Особенности эти нашли выражение в следующих обстоятельствах:

1. В соответствии с уникальным местом Скандинавии как в пространстве, так и «во времени», язычество прошло здесь почти полный цикл развития, причем в относительно рафинированных условиях. Поэтому скандинавская мифология представляет собой наиболее законченный вариант мифологии индоевропейской, являясь своеобразным, эталоном. Столь же эталонные системы — скажем, греко-римская — развивались длительное время в условиях чрезвычайно изощренного государственно-структурированного общества и вместе с ним прошли все стадии старения и разложения, чего не испытала система скандинавская — просто не успела.

2. Достаточно аморфная архаическая германская мифология была, несомненно, еще более патриархальна и еще отчетливее ориентирована на частно-семейные, племенные и локальные культы, чем фрагментарно известная, наиболее к ней близкая и генетически ей родственная кельтская. Изначальной ее характеристикой (наиболее ранней из отслеживаемых по письменным источникам и подтверждаемой погребальной обрядностью) был примат божеств, связанных с воинской практикой, проистекавший из предопределенной военной ориентации древнегерманского общества.

3. Бурное структурирование германской мифосистемы шло в период Великого переселения народов. Расширение кругозора и представлений об окружающем мире у человека, знакомившегося с совершенно новым укладом жизни, с новыми культурами и племенами, с Империей, наконец, — все это приводило к стрессу, необходимо выливавшемуся в процесс переосмысления жизненных ценностей и трансформацию мировоззрения. Не будет преувеличением сказать, что все германские догосударственные сообщества (то есть фактически все скандинавские социумы) вплоть до начала походов викингов жили в атмосфере переосмысления событий Переселения. О них повествовал эпос, их реалии отразились в мифах. Деяния германцев в Европе в первые века новой эры служили неисчерпаемым источником для заполнения сенсорного вакуума северян, и начало эпохи викингов нисколько не умалило значимости этих сюжетов, лишь иногда осовременив их антураж.

4. Функциональный «каркас» индоевропейской прасистемы подвергся активному заполнению событийными рядами и биографическими подробностями «житий» асов, причем достаточно четко выделяются два регионально-хронологических этапа этого процесса. На первом из них, связанном с континентальными германцами, происходило генерирование основного круга эддических сюжетов, связанных с космогонией и антагонизмом асов и турсов. На втором, связанном преимущественно со Скандинавией не ранее V в., усилился военно-дружинный уклон развития мифологического целого, Один поглотил многие черты особенно популярных ранее асов: Тора, Тюра, Локи, отчасти Фрейра, а само повествование обогатилось ярким антуражем морских походов.

Симптоматично, что в области мифологии, как и в сфере других областей культуры, V–VI вв. выступают для Севера своеобразным переломным моментом (50; 33). Предшествующий период — время созревания германских обществ, «переходный период» в прямом и переносном смысле, когда они проходили своеобразную «инициацию» в столкновениях с Империей и внутренней борьбе. К концу этого периода основополагающие мифорелигиозные концепции вполне сформировались, однако дальнейший ход истории разделил германцев на тех, кто отринул прежние языческие верования в пользу Христа, и тех, кто совершил последнюю, отчаянную и прекрасную, попытку сохранить богатство религии асов. Принципиальной разницы между вендельским временем и эпохой викингов уже не было. Последняя лишь помогла сделать сокровище доступным пониманию и познанию потомков.

И еще одно немаловажное замечание. Внимательное наблюдение за ходом германской истории в дальнейшем, вплоть до сегодняшнего дня, заставляет задуматься о существенном своеобразии менталитета германских народов в целом. Религия асов, сочетающая в себе мистическое вдохновение и жесткие, абсолютно трезвые, реалии повседневной воинственной жизни, как нельзя лучше соответствовала духовному миру своих носителей и изобретателей. Она маркирует то самое, глубоко языческое по своей сути и доступное лишь суровому германскому рассудку, состояние духа, которое придавало и продолжает придавать своеобразие всем германским народам, существенно дифференцируя их как от романо-кельтской, так и от славяно-балтской ветвей индоевропейцев. Способность сочетать воинственную целеустремленность и упорство с удивительной сентиментальностью соседствует в этом состоянии духа с глубинной и, если угодно, исконной приверженностью к достаточно бесстрастным формам религиозных представлений. Не случайно Реформация началась именно в Германии. Ее можно сколь угодно долго объяснять политическими и социально-экономическими причинами, однако остается фактом, что из лона католичества выделились именно исконно германские страны либо страны, находившиеся под их глубоким и всеобъемлющим влиянием, — Германия, Скандинавские страны, в определенном смысле Британия, а также многие прибалтийские страны. Все дело в том, что католичество с его возвышенным и торжественным ритуалом, с его склонностью к экзальтации, несомненно, требовало совершенно другого субстрата, чем тот, каковым являлись германские народы. Оно просто не совпадало с их базовыми характеристиками сознания. Представить «истого» католика в образе норвежца или шведа столь же трудно, как и вообразить итальянца, искренне исповедующего какой-либо из вариантов протестантского вероучения. Разумеется, бывают и исключения, однако остается фактом, что германские народы так никогда до конца и не были крещены. Что касается скандинавов, то у них для этого вообще было слишком мало времени — даже официальное крещение Севера состоялось лишь в рамках XI в., и пережитки язычества были сильны здесь, как нигде в Европе. Ведь именно Север оставил нам главный фонд суеверий, проистекающих из германской мифологии. Не будучи глубоко затронуты ортодоксальным католицизмом, германцы относительно безболезненно вернулись в XVI столетии к «облегченным» формам христианства. При этом родство со своим языческим прошлым, судя по всему, продолжает осознаваться на глубинных, подсознательных, уровнях сильнее, чем у многих других народов Европы, оказывая существенное влияние на особенности менталитета германских этносов.


Рождение эпоса

Эпическая традиция Севера являет собой чрезвычайно показательный пример пошагового формирования мифологемы собственного героического прошлого. Основу эпической эпистемы составляет канва событийного ряда эпохи Великого переселения народов. Смерч переселений, пронесшийся над Европой, стал столь существенным потрясением для германцев — как, впрочем, и для всех остальных этносов континента, — что породил целую череду «отражений», сравнительно легко отрывавшихся от своей исторической основы и отправлявшихся в свободный полет в коллективном сознании скандинавов.

Континентальные племена почти не испытывали потребности в такой рефлексии. Изначально оказавшись ближе всего к эпицентру Империи, они получили столь мощную дозу ее влияния — как в сфере земной, так и в сфере духовной, в виде христианства, — что потеряли нужду в непрестанном воспроизводстве собственной традиции. Христианский набор стандартизированных элементов «общего прошлого», своего рода «коллективного сознательного», был усвоен достаточно последовательно — настолько последовательно, насколько его вообще можно было воспринять воинственному варвару с принципиально отличным не только от древнееврейского, но и от классического (аполлонического?) мировоззрением. Именно эта версия мифологического прошлого благополучно заместила едва начавший складываться в V в. собственный эпос, без остатка растворив его робкие образчики в своем всепоглощающем море. Подвиги Давида и деятельность Моисея, в результате этого — чем далее от Скандинавии, тем в большей мере — стали гораздо актуальнее во всех стратах общества, чем деяния собственных героев языческого прошлого.

По-иному обстояло дело на Севере. В силу региональной отстраненности процесс эпического творчества развивался здесь в весьма своеобразных условиях. Он определялся тем, что в основе своей имел реальные и мнимые подвиги воинов, ушедших на континент и порой не имевших к собственно Скандинавии никакого отношения. Разрушение первого бургундского королевства, походы Аттилы и гуннов и другие, более частные, события в основном V в. стали главным содержательным элементом эпического повествования для германцев вообще. Ведь все более поздние германские эпические произведения — «Песнь о Нибелунгах», «Кудруна», — все они основывались на традиции, сохраненной прежде всего скандинавами (133), и представляют собой своеобразный возврат на континентальную почву собственно континентальных реалий, уже преломленных северным миросозерцанием.

Именно здесь, в Скандинавии, сохранилась традиция, утерянная на юге. Именно здесь, и даже намного дальше, в недрах Атлантики — в Исландии, — были окончательно оформлены и превращены в «свое» былое подвиги уже давно потерявших всякое сходство с оригиналом Атли, Сигурда и прочих.

Как известно, в основе разницы, и разницы принципиальной, отличавшей скандинавскую эпическую традицию от наиболее близкой ей типологически традиции ирландской, лежала разница в типах самих создателей и трансляторов эпоса — сказителей и певцов. Филиды кельтов были профессиональными рассказчиками, занимавшими устойчивую нишу в любом кельтском обществе, выполнявшими определенную социальную функцию и своего рода общественный заказ. Кастовый характер этого сообщества, отграничивавший его в особую категорию, вполне сопоставимую с друидами, создавал условия для определенного произвола в фиксации и развитии эпического наследия.

Исландцы — а у нас нет основания предполагать, что жители Скандинавии за много веков до переселения в Северную Атлантику использовали принципиально отличающуюся схему трансляции своего эпического наследия, — не создали не только замкнутой, но и вообще сколько-нибудь обособленной категории профессиональных хранителей памяти о прошлом. Этот процесс имел гораздо более широкую социальную базу и в силу этого шел гораздо более многогранно. Массовость вовлечения скандинавов в эпическое творчество создавала условия для активного заполнения лакун в устно-поэтическом наследии и массового творчества, разнообразившего духовную среду, в которой находились люди той эпохи. Сверхъестественный мир фантазий кельтов вместе с этим контрастировал с достаточно реалистическим, при всей своей многогранности, наследием скандинавов, что сразу бросается в глаза при сопоставлении двух традиций. Скандинавы действительно не только смогли создать первый по времени в средневековой Европе реалистический роман, но и в собственных фантастических и героических песнях явили гораздо более умеренную и не столь гиперболизированную фантазию, как древние ирландцы (147; 11).

Вероятно, наиболее интересным и важным для нас моментом является хронологическая привязка эпохи создания эпических произведений. Она достаточно прозрачна и определяется описанными культурно-историческими реалиями, рельефно отражающими время.

Если событийный ряд эпоса всецело принадлежит общегерманскому континентальному периоду миграций, то антураж самих песен полностью укладывается в наиболее стандартные представления о викингах и их походах. Стереотипный набор сюжетных ходов, среди которых доминирующим оказывается морской поход с последующими битвами или поединками, чрезвычайно устойчив. Если в случае с песнями о богах допустимы какие-то процентные соотнесения частотности, то песни о героях такой возможности просто не дают. Пеший поход в них все же скорее исключение из правила. Порой в отдельных песнях создается впечатление, что воины ходят лишь от порога дома до палубы корабля, передвигаясь все остальное время исключительно по водным просторам.

Показателен пример из «Песни о Хельги, сыне Хьерварда»:

Хьервард сказал, что даст Хельги воинов, если тот хочет отомстить за деда. Тогда Хельги добыл меч, на который указала ему Свава. Они поехали с Атли, убили Хродмара и совершили много подвигов. Хельги убил великана Хати, который сидел на некоей горе. Они стояли на якоре в Хатафьорде. Атли был на страже первую половину ночи.

Даже нейтральное?a fоr hann… — Тогда поехали они… как можно заметить, в подавляющем большинстве случаев спустя несколько строк расшифровывается: оказывается все-таки герои lagu skipum — «лежали кораблем».

Хельги сказал:
«Велите скорей
идти к кораблям,
чтобы отплыть
от острова Брандей!»
Там поджидал
конунг прибытья
рати несметной
с острова Хединсей.
От тех берегов,
от мыса Ставнснес,
вышли ладьи его,
золотом убраны;
Хельги тогда
спросил у Хьерлейва;
«Видел ли ты
властителя дерзкого?»
Ответил ему
юноша конунг,
что их и не счесть —
у мыса Трёнойер —
драконоголовых
ладей с дружиной,
что выплывали
из Эрвасунда.
(Первая Песнь о Хельги убийце Хундинга, 23–25)
Походы совершаются и по суше, однако это вполне объяснимо, ибо, коль скоро скандинавы жили не только на побережье, поход мог быть и не обязательно морским, что не меняло его сущности:

В кольчугах воины
ночью поехали,
под ущербной луной
щиты их блестели.
С седел сойдя
у двери жилища,
внутрь проникли,
прошли по дому.
(Песнь о Велунде, 6–7)
Антураж эпохи весьма устойчив. Морской поход остается главной и центральной коллизией, обрамляя собственно ядро сюжета — месть или преступление против норм родовой морали. При этом валькирии упорно передвигаются верхом, в том числе и по воздуху. Однако видеть здесь всецело результат того, что девы-воительницы принадлежат другому страту в иерархии героев эпоса (они, в отличие от людей и даже собственно героев, — порождение мира асов), вряд ли возможно, хотя этот фактор и накладывает свой отпечаток. Вероятно, главную роль в формировании стереотипного образа валькирии играл процесс, бурно шедший в Европе в течение всего I тыс. н. э. — процесс возникновения устойчивого и специфического образа воина-всадника, имевший как восточные, так и римские, христианские и сугубо германские корни и блестяще рассмотренный в монографии Ф. Кардини (37). Примечательно, что на синхронных стелах Готланда валькирия (а иначе трудно истолковать образ женщины в накидке, подносящей въезжающему в Вальхаллу коннику рог с пивом) устойчиво изображается пешей (Шенгвиде и др.). Возможно, это результат «пограничного состояния», свидетельство неустойчивости мифологемы в данный период, когда окончательный образ еще испытывал колебания, вернее — существовал без строгого канона. Либо, напротив,свидетельство четкого разграничения двух иконографических и эпических традиций — образов «валькирии скачущей» и «валькирии подносящей». По крайней мере, образ последней чрезвычайно устойчиво преемствен от многочисленных — как раскопанных давно, так и обнаруженных буквально в последние годы — бляшек с изображениями женщин в накидках вендельского времени. Соотнести всех их с валькириями довольно сложно, но этот усредненный образ, несомненно, послужил иконографической моделью для создателей готландских стел.

Важнейший образ эпоса, образ, послуживший моделью не только для «Саги о Вельсунгах», «Беовульфа» и многочисленных сюжетов эпических песен, но и для современных рефлексий — тетралогий Р. Вагнера и Дж. Р. Р. Толкиена, — образ сокровища, несущего на себе проклятие. Без сомнения, это центральный сюжет эпоса как такового, а также квинтэссенция германского мироощущения в целом. Рассмотрение его в науке предпринималось неоднократно (Гуревич и др.) и необходимо признать, что оформляющееся представление о сокровище и (в отдельных случаях) стерегущем его драконе в самом деле находит себе устойчивое подтверждение в образе Империи, являвшейся главным врагом и вожделенной целью варваров. Помимо очевидного прямого истолкования — сокровище и вправду чаще всего приносит массу неприятностей овладевшим им, — свидетельствующего лишь о рациональности мышления и здравом смысле древних германцев, допустимо и опосредованное. Громада Рима — грозного, но слабеющего на глазах, — несомненно, порождала и подобные ассоциации в том числе. Римское наследие — политическое, религиозное, художественное — стало тем, что вывело овладевших им варваров на лидирующие места в мировых «рейтингах». Однако оно же несло в себе отпечаток грядущей гибели. Ощущение этого вряд ли может показаться нам неадекватным для древнего германца. Опыт показывает, что никакая цена, заплаченная за прогресс и успех, не кажется людям слишком большой и ее размер не остановил еще никого. Исключением не стали и германцы первого тысячелетия.

Миф о собственном прошлом в традиционном обществе почти всегда приобретает трехуровневую структуру. Верхний уровень образует собственно мифология — традиция о подвигах и сущности богов. Нижний складывается более или менее (в Скандинавии — потрясающе глубоко) развитым наследованием памяти об исторических деяниях земных предков. А промежуток заполняется отнюдь не промежуточным по сути своей «эпическим телом» — традицией, сохраняющей память о деяниях героев, которые не принадлежат, в сугубом смысле, ни к миру людей, ни к миру богов.

Эпическая традиция, возникшая как альтернатива и «средний этаж» мифологемы прошлого, приобрела у германцев отчетливое своеобразие. Она законсервировала и сохранила пласт истории, для Скандинавии, строго говоря, являвшийся чем-то чрезвычайно далеким. Это были повести о подвигах других героев и в других землях. Собственные события, имевшие для местной почвы куда как большее значение, органически встроились в общее течение европейской истории давно ушедшего времени. При этом время формирования эпоса предельно четко обусловлено внутренней потребностью в нем общества. Именно в середине I тыс. н. э. скандинавские германцы «дозрели» до формирования собственного героического миросозерцания. Именно к вендельскому времени — времени беспрестанных походов и немирья малых конунгов — относится формирование самого эпоса: легендарные события были спроецированы на реалии начавшихся походов и распрей. Причем процесс этот был в основном завершен к началу заморских экспедиций: распри эпоса — это, прежде всего, распри между «своими», выяснение отношений внутри родов и между родами. Именно с этим диссонирует порой протогосударственный отпечаток на образах персонажей эпохи Великого переселения, являющийся «родимым пятном» скандинавской эпической традиции.

Проблема, традиционно болезненная в исследовании эпической традиции — «алогичность» и «непоследовательность» или, вернее, чрезвычайно странная, с точки зрения нашего современника, — последовательность и настойчивое совершение героями эпоса жестоких и достаточно избыточных в своей жестокости поступков. Герои песней действительно совершают деяния, не вполне объяснимые с точки зрения логики как таковой. Хрестоматийны фрагменты, в которых Гуннар требует принести ему на блюде сердце боевого товарища Хегни:

«Пусть сердце Хегни
в руке моей будет,
сердце кровавое
сына конунга,
острым ножом
из груди исторгнуто».
(Гренландская песнь об Атли, 21)
Гудрун мстит Атли, кормя его мясом сыновей и сжигая вместе со всей дружиной в собственном доме и т. д.

Высказывались различные объяснения такой избыточности. Так, утверждалось, что героический эпос служил прежде всего ориентиром моральных норм, а их сверхординарное применение, выходящее за рамки разумного, объяснялось типическими характеристиками германского менталитета и переживаемого периода. В противовес подобному мнению в отечественной науке высказывалась мысль о принципиальной внеэтичности, по крайней мере наиболее архаичного пласта германской эпической традиции — той ее части, которая непосредственно связана с ритуалом и жертвоприношениями (20; 54).

В определенном смысле это верно. Верно то, что наиболее древний слой эпоса (впрочем, что является критерием этой древности? Именно отзвуки ритуальных жертвоприношений?) был пронизан иной этической парадигмой. Иной, нежели та, что свойственна обществу новейшего времени (что очевидно), но и отличающейся от той, которая характеризовала общество, скажем, эпохи викингов. Впрочем, избыточность жестокости вряд ли отсутствовала у скандинавов в период походов викингов. Многочисленные примеры ее разбросаны по сагам. Наиболее «гуманные» христианские конунги, как вполне наивно и откровенно свидетельствует Снорри в своем «Круге Земном», творили не менее кровавые прегрешения, оставаясь вполне в рамках этики того времени. Быть может, в их поступках больше логики (нашей логики!), но никак не милосердия и человеколюбия. Однако стоит ли за этим видеть только и исключительно архаический слой ритуальной индифферентности и «бесчувственности»? Думается, что ответ должен быть отрицательным. И вот почему.

В качестве наиболее универсального и снимающего основную массу противоречий объяснения сверхординарным проявлениям межличностных коллизий в эпической традиции германцев мы противопоставляем социальную адресность и ограниченность эпической поэзии как таковой. Эпос обслуживал вполне отчетливый страт древнескандинавского общества, а именно — дружину. Без сомнения, это утверждение не является ни истиной в последней инстанции, ни абсолютным барьером, разводящим общественные слои в ниши, которые не приспособлены к какому бы то ни было сообщению между собой. Заявлять это означало бы игнорировать совершенно очевидную истину о высокой эгалитарности древнескандинавского общества, в котором переход через социальные границы, по крайней мере у свободнорожденных, был относительно свободен. Именно это обстоятельство, главным образом, и служило источником пополнения дружин.

Однако, попав в крут избранных, дружинник включался в стройную и многогранную систему связей, определенным образом уравнивающих его со своими боевыми товарищами и даже конунгом, однако в то же время весьма резко отграничивающих от остального социума. Самоощущение, самооценка, самовосприятие отныне диктовались иными нормами, нежели общепринятые. Не случайно «Речи Высокого» столь отчетливо контрастируют в сфере этики с героическими песнями — просто они являлись кодексом чести рядового свободного члена общества и мало соотносились с параллельными нормами внутридружинной этики.

Дружинник же, по определению, — человек, «запрограммированный» на сверхординарные поступки. Общеиндоевропейская и, несомненно, во многом «общечеловеческая» универсальная модель стадиального самосознания этого периода навязывала сверхординарные поступки, даже если они были абсолютно аморальны с точки зрения и простого земледельца, и самого воина. Например, Кухулин во время своего последнего сражения проявляет столь же выдающуюся силу, но и не менее выдающуюся жестокость:

«Он работал равно как копьем, так и щитом и мечом; он пустил в ход все свои боевые приемы. И сколько есть в море песчинок, в небе — звезд, у мая — капелек росы, у зимы — хлопьев снега, в бурю — градин, в лесу — листьев, на равнине Брега — колосьев золотой ржи и под копытами ирландских коней — травинок в летний день, столько же половин голов, половин черепов, половин рук, половин ног и всяких красных костей покрыло всю широкую равнину Муртемне. И стала серой равнина от мозгов убитых после этого яростного побоища, после того как Кухулин поиграл там своим оружием».

И далее:

«С этими словами Кухулин метнул копье древком вперед, и оно пробило голову заклинателя и поразило еще девять человек, стоящих за ним» (29; 656–657).

Как тут не вспомнить Илью Муромца, отмахивающегося одним татарином от полчищ остальных, расчищая при этом то улицу, то переулочек? В сущности, эти гиперболы, выходящие за рамки ординарной силы, ловкости и жестокости, лишь типологические предшественники «немотивированных» поступков.

Объяснение их чрезвычайной древностью формирования именно этих отличительных черт эпоса (20; 54–56) и, соответственно, очень значительным удельным весом в них ритуально-жертвенной практики представляется совершенно справедливым и убедительным. Именно с этим обстоятельством связана алогичность отдельных сторон поведения героев, их относительная непонятность даже для ближайших потомков — в эпоху викингов и среди исландцев XII–XIII вв. (которым уже приходилось разъяснять мотивацию этого поведения). В самом деле, архаически «бесстрастные» и индифферентные в моральном плане поступки вполне укладываются в рамки нормативов идеологии первобытного общества; именно ею они объясняются адекватно и непротиворечиво.

При этом осознание того факта, что эти нормы были актуальны далеко не для всех членов общества, может быть столь же продуктивно. Даже в рамках наиболее древней социальной структуры, характеризовавшейся наличием массы потенциальных воинов — свободных членов коллектива, — мы можем говорить об ограниченном распространении подобных «протогероических» ценностей: война была спорадическим занятием большинства. Тем более в кругу чрезвычайно ограниченного числа людей, осознававших себя избранными воинами, эти нормы необходимо приобретали гипертрофированные формы и размеры. Чрезвычайность свершений служила не столько идеальным образцом для подражания, сколько шкалой эталона. Это скорее абсолютный максимум, «свет в конце тоннеля», который обозначал пределы возможного. Он лишь характеризовал диапазон героизма, отнюдь не требуя его воспроизводства во всей полноте от каждого дружинника.

Относительность этих моральных норм вообще, неприемлемость их для большинства рядовых членов социума вполне объясняет экстраординарность поведения героев. Это был профессиональный фольклор и профессиональный жаргон сословия воинов, возникновением которого был отмечен и с возникновением которого неразрывно связан первый катаклизм в обществе, первое подлинное расслоение — не по профессиональному, а по социальному признаку — первая стратификация.

Моделью этого явления служит сложение иного яркого образчика сословного фольклора: скальдической поэзии. Она имеет, как представляется, достаточно отчетливую параллель в новейшей истории. Так, вероятно, определенные аналогии у русского читателя может вызвать в этом отношении так называемый «блатной фольклор», возникший и развившийся в качестве узкосоциального средства накопления и трансляции эмоционально окрашенной информации и определенной псевдопрофессиональной традиции криминальных слоев общества. Чрезвычайная изощренность формальных средств выражения сочетается в нем с удивительной бедностью сюжетных линий, сводимых к стандартизованной триаде: «ни за что посадили — из лагеря убежал— она меня не дождалась». По сути своей это совершенный аналог скальдических произведений как комплекса однопорядковых стихотворных форм — как известно, в поэзии скальдов запредельная вычурность средств выражения (кеннинги, хейти) соединена с потрясающей скудостью вариаций сюжета, исчерпывающихся описанием битвы, подвига-единоборства или ценного в силу тех или иных причин оружия.

И в том, и в другом случае мы имеем дело с жанром творчества, имеющим весьма ограниченное хождение и не претендующим на общественное признание, на выход в категорию массовой культуры. Его существование и развитие обусловлено наличием избранного круга потребителей, заинтересованных в этом и активно воспроизводящих эту заинтересованность. Они воспринимают данный пласт культуры как неотъемлемую принадлежность собственного социального положения и находят в ней воплощение собственных эстетических идеалов. Любое гипертрофирование действительности в этом творчестве, коль скоро оно подчиняется законам соответствия жанру, становится условным символом, подчеркивающим качество произведения.

Проблема выхода узкопрофессионального фольклора в широкий обиход также достаточно прозрачна. Будь то в современной действительности, будь то в середине I тыс. н. э., — в эпохи социальных катаклизмов, связанных с перемешиванием общественных слоев и бурными подвижками статуса целых масс людей, фольклор маргинальных и относительно замкнутых групп имеет вполне приемлемые и даже значительные шансы на выплескивание в общество. Он становится актуальным среди большой — и даже большей — части населения как в весьма криминализированном в целом современном обществе, так и в среде многочисленных участников скандинавских походов, коль скоро они не являются дружинниками, но соучаствуют в отчетливом и широком социальном движении. Популярность определенных жанров выводит их de facto в поле «массовой» культуры, и уже здесь вполне отчетливо заявляет о себе необходимость разъяснения и толкования непонятных (естественно!) массовому обыденному сознанию узкосословных реалий и мотивации непривычных сознанию среднего человека поступков.

Таким образом, как представляется, вполне отчетливо проявлены, по меньшей мере, два источника архаической гиперболизации героических поступков и их этической избыточности, граничащей с абсурдностью. Во-первых, это успешно объясняется «ритуальной теорией» (20; 25–56), а во-вторых, теорией «социальной обособленности» культурных форм. Именно в этом следует видеть отличительную характеристику и типический символизм: не только скандинавский, но и вообще универсальный.

Несомненно, центральным, стержневым элементом германского эпического наследия является цикл сказаний, объединенных вокруг личности Сигурда. Складывавшийся в течение долгих столетий, он породил несколько слоев повествовательной традиции, достаточно четко выделяемых исследователями (173). Результирующей этих линий развития явилась «Вельсунга-сага» («Сага о Волсунгах»), возникшая из нескольких основных групп эпических памятников и источников: а) песен и сказаний о Вельсунгах, б) Тидрекс-саги, в) устной традиции и г) не дошедшей до нас рукописи песен Эдды. Вместе с тем цикл о Сигурде уходит корнями в столь глубокую древность, что без всяких оговорок может быть отнесен нами к наиболее архаическому пласту произведений и сюжетов, пласту, общему не только для германских племен, но и, вероятно, имеющему выходы на общеиндоевропейскую традицию. Начиная с середины XVIII в., когда исследование древнегерманского героико-эпического наследия постепенно стало выдвигаться в один ряд с изучением наследия античного, когда европейцы начали осознавать, что именно суровая красота северных поэм и является их подлинным культурным истоком, — начиная с этого времени идет неуклонная «реконкиста», в ходе которой герои германо-скандинавского эпоса все же отвоевали себе достойное место в череде великих личностей ушедших времен.

Сигурдов цикл, по крайней мере в его скандинавских версиях, всецело основан на патетике, истории и антураже того самого первоисточника скандинавского героического мировосприятия — эпохи Переселений. К числу несомненных вторичных включений принадлежит появляющийся в поздних версиях мотив Божьего суда (147; 57), отпадение сюжетных линий, связанных с кровной местью за родичей, — то, без чего немыслим скандинавский героический эпос (87; 43), а также ряд иных черт, которые вполне явственно обнаруживают свою относительно позднюю природу. Вместе с тем основа цикла весьма архаична.

Среди архаического пласта выделяется ряд сюжетов, претендующих на совершенную архетипичность либо же на архетипичность условную, связанную только с индоевропейской общностью. В числе таковых, например, убийство невинного юноши, которое позднее, в соответствии с логикой развития эпоса, оформляется в очень популярный мотив гибели юного героя. Переходя из пласта ритуально-мифологического в эпический слой, жертва перестает быть таковой и теряет собственную изначальную сущность, заметно возвышаясь в своем ранге и героизируясь (87; 6, 32).

Столь же архаичен мотив змееборчества. Он, вне всякого сомнения, намного древнее эпохи Великого переселения народов и принадлежит сфере общеиндоевропейской мифо-героической классики, однако выходит за ее рамки, претендуя, быть может, на определенную универсальность. В германском мире этот сюжет распространен достаточно широко и связан, помимо Сигурда, с англо-саксонским Беовульфом, Рагнаром Лодброком, датчанином Фроди, франкским Вольфдитрихом и др. (147; 27). Как полагают исследователи, будучи кочующим сюжетом, он не мог быть изначально связан с личностью Сигурда Фафнирсбани (87; 18) (85; 1-39). Приписан Сигурду он был еще до перенесения мифа в Скандинавию, в общегерманский период. Весьма популярна версия об изначальной несвязанности змееборчества с обретением сокровищ: соединение этих мотивов в один сюжет также произошло уже на скандинавской почве: из «Вельсунга-саги» можно понять, что истинным, первоначальным хозяином клада, собственно, является не Фафнир, а карлик Андвари, а вслед за ним — племя Хрейдмара, которое способно потягаться с самими асами (87; 14):

«Асы отдали Хрейдмару золото, набили шкуру выдры и поставили ее на ноги. Затем они должны были засыпать ее золотом. Когда это было сделано, Хрейдмар подошел, увидел один волосок усов и велел засыпать его. Тогда Один вынул кольцо, принадлежавшее Андвари, и покрыл им волосок… Фафнир и Регин потребовали у Хрейдмара виру, выплаченную за Отра, их брата. Он отказался отдать ее. И Фафнир пронзил мечом Хрейдмара, своего отца, когда тот спал… Затем Хрейдмар умер, а Фафнир взял золото. Тогда Регин потребовал свою долю наследства, но Фафнир ему ничего не дал. Регин обратился за советом к сестре своей Люнгхейд, спрашивая, как ему получить отцовское наследство… Сигурд был тогда постоянно с Регином, и тот сказал Сигурду, что Фафнир лежит на Гнитахейде, приняв облик змея» (83; 5-14).

Вероятно, на Севере существовало и ранее представление о драконе — хранителе клада, и это представление было контаминировано с мотивом змееборчества при окончательной «доводке» сюжета.

Механика генезиса «сигурдова цикла», этой основной линии северного эпоса, таким образом, отражает общие принципы формирования эпического целого Севера. Она основывалась на смешении двух основных элементов: архаических местных сюжетов, которые, несомненно, восходили к общеиндоевропейскому наследию и благополучно бытовали в устной традиции Скандинавии, находясь в своеобразном «медвежьем углу» эпического творчества и питаясь по преимуществу интересом к этим сюжетам со стороны местного потребителя духовной пищи. В середине I тыс. н. э. произошел прорыв на Север сюжетов и, самое главное, общей атмосферы бурного европейского кипения страстей. Водоворот народов выплеснул в Скандинавию массу событийных следов, слухов и рассказов, причудливо смешанных с немногочисленными сюжетными линиями, незнакомыми германцам ранее, но проникшими в их среду теперь. Именно на этой основе возник круг песен и повествований, которые и стали блестящим духовным оформлением и обоснованием для зарождающегося мира морских походов и непрестанного стремления к славе и удаче. Совершенно справедлива блестящая и исчерпывающе-лаконичная характеристика внутренних мотивов германо-скандинавского эпоса:

«Создается теория жизненного стимула, которая вся формулируется в четырех словах: золото, женщина, месть, слава. Если прибавить к этому единственный унаследованный у предков сдерживающий устой — верность роду, то получим все пружины нашего сказания» (147; 37).

Резюмируя, хочется отметить, что эпическая традиция Северной Европы, без сомнения, имеет чрезвычайно глубокие корни. Героический стиль мышления отнюдь не совпадает по времени своего возникновения с эпохой разрушения родовых структур — эта эпоха лишь доводит его до филигранного совершенства и высочайших вершин актуальности. У скандинавов и германцев вообще этот процесс получил мощный толчок в эпоху Великого переселения народов, однако в дальнейшем именно в Скандинавии сюжеты эпического полотна ожидал наиболее благоприятный духовный климат и обогащение роскошной атрибутикой морских походов — походов, придавших германской эпической традиции неповторимый скандинавский колорит и резко контрастирующей с шедшим по иным путям развития континентальным германским наследием.


Символические образы северного искусства

Искусство скандинавов, как и германцев вообще, издавна является одним из основных источников реконструкции их духовного мира и ментальных характеристик, однако в силу своего многообразия не может быть рассмотрено целиком, да в этом и нет нужды. Среди всего многообразия художественного наследия германцев I тыс. н. э. достаточно отчетливо выделяются несколько мотивов, обнаруживающих устойчивость и постоянство как в факте своего длительного присутствия в череде произведений искусства, так и в характерных особенностях своей иконографической реализации. Именно они являются сущностными при оценке мировоззренческих ориентиров архаической Скандинавии.

Германское искусство интересующего нас периода главным образом воплощено в формах малой пластики и существует в виде произведений, являвшихся частью воинского убора, принадлежностью одежды или украшениями. Классическая дифференциация стилей I тыс. н. э. принадлежит Б. Салину, который выделил стиль I, совпадающий с эпохой Великого переселения народов, а также относящиеся к вендельскому времени стили II и III (199; 206–290). Типология Салина вызывала и продолжает вызывать нарекания (164; 115–119), не являясь, разумеется, истиной в последней инстанции, однако до сей поры возникла лишь одна удачная альтернатива, снимающая большинство несообразностей. Существующие на сей момент схемы представляют, по большому счету, два основных направления. Метод Салина предусматривает анализ этих произведений и их классификацию преимущественно с эстетической стороны. В то же время иные исследователи, начиная с К. Хаука, с середины XX в., основывают свои представления на так называемом контекстно-иконографическом методе, развитие которого было основано на признании того факта, что как языческое, так и христианское искусство иллюстрирует прежде всего религиозные или мифологические понятия. Этот метод основан на последовательной интерпретации мотивов как сознательных и значащих выражений мифологических идей. Как представляется, он наиболее продуктивен, хотя наследие школы Салина не может быть нами отвергнуто. Вместе с тем на этом пути возможны и перегибы — такие, как признание изображений конкретных животных полноценными замещающими символами отдельных богов (Тор и Фрейя — козлы и кабаны) (211; 24–27).


Бронзовые штампованные накладки из погребения Вендель ХII

Культурная прерывность обнаруживает себя в искусстве, в частности, в дискретности форм и стилей. Помимо обнаружения содержательной и ценностной наполняющей в артефактах, относимых к категории художественного, главнейшей задачей стоит признать выделение эпох в едином потоке изменяющегося искусства.

Анализ всего богатства наследия скандинавского художественного ремесла I тыс. н. э. не дает возможности выделения резкого, скачкообразного изменения стилевой палитры, по крайней мере до середины этого тысячелетия. Базовые мотивы присутствуют в нем чрезвычайно устойчиво. Плавные переходы от одной формы к другой не являются революцией, но всегда эволюционны. В этом смысле золотые пекторали Дании и Швеции, с одной стороны, продолжают и развивают традиции кельтского (и индоевропейского архаического в целом) искусства, закладывая в то же время базис стилевого решения для декора вендельских шлемов. Воины Венделя шагают не только на пластинках, укрепленных на шлеме, но и с тех самых промежуточных образцов, где была опробована и отточена техника малой пластики: зернь и литье.

Многочисленные и составляющие одно из основных достижений вендельского времени плетеные орнаменты, а также накладки и пластинки, несущие в своих гранях изображения иногда десятков стилизованных до неузнаваемости животных, — это фундамент грядущих стилей эпохи викингов: Усебергского, Борре, Еллинга и Урнеса (125; 32–33). Определенную дифференциацию можно усмотреть, пожалуй, только в том, что в эпоху викингов произошел окончательный прорыв из ограниченного пространства, — изображение все чаще перестает связываться геометрическими рамками заданного прямоугольного, треугольного или трапециевидного поля. Орнамент или живое существо вырывается на свободу, теряя всякую связь с ограничивающей линией или краем самого предмета. Полного торжества эта тенденция достигает в XI в. в стиле Урнес. Однако обратим внимание, что переходная эпоха длится чрезвычайно долго, — в том же XI столетии пережиточные геометризованные формы продолжают господствовать над изображением, подчиняя его собственному объему и родня произведения этого времени с классическими образцами вендельской эпохи. Что же касается заполнения этого объема, то есть собственно орнамента или изображения, то принципиального перехода между Венделем и эпохой викингов отследить практически невозможно. Вернее и гораздо ближе к истине было бы отметить, что произведения искусства Севера в это время образуют две подсистемы, независимые друг от друга и при этом взаимопересекающиеся. В искусстве Севера выделяются, с одной стороны, локальный и всеобщий слои. С другой стороны, в нем отчетливо прослеживаются константный и переменный блоки: то, что было преемственно и связывало эпохи, и то, что возникало исторически и столь же исторически исчезало. Иными словами, прослеживается определенная дихотомия на двух уровнях — пространственном и хронологическом.


Пряжка из погребения в Саттон-Ху

Бросается в глаза тот факт, что при наличии определенных и порой вполне отчетливых апелляций к христианской традиции в различных проявлениях германского искусства эпохи Переселений мы теряем след подобных проявлений с обособлением Скандинавии и генерацией собственно северного прикладного искусства. Именно к такому выводу можно прийти, анализируя целый спектр сюжетов, рассматриваемых в традиционном контексте многочисленных произведений северного искусства (166; 36–59).

В пространственном, географическом, смысле существовали локальные зоны, обнаруживавшие устойчивые традиционные особенности стилевого воплощения и содержательной подоплеки. Классическим примером подобной зоны выступает Готланд, генерировавший в 400–800 гг. традицию каменных стел с великолепным по своей содержательности визуальным рядом — традицию, отделенную от иных зон географически и отчетливо локализующуюся во времени (194).

С другой стороны, явственно вычленяется круг сюжетов, универсальных не только для Скандинавии вендельского времени, но и для всей цивилизации северных морей этого периода. Таковы изображения антропоморфного существа (или существ) в шлеме с рогами, имеющими птицеголовое завершение, а также изображения пар зверей или чудовищ, терзающих с двух сторон человека. Даже при разнице в частностях, объяснимых разницей в технологиях, это совпадение обнаруживает единство, подразумевающее генетическую связь прямого порядка — единый источник, связь с одним и тем же человеческим коллективом либо отчетливую преемственность. Являя себя в частных образцах, искусство I тыс. обнаруживало как локальные особенности, так и высокий уровень унификации. Яркость первых подавляется чрезвычайным постоянством и важностью сфер проявления второй, Это дает нам право говорить о единстве цивилизационных характеристик, являвшихся зримым отражением процессов, приведших к унификации всех сфер северной культуры.



Орнаменты из погребений: 1 — Вальсъерде 6; 2 — Вальсъерде 8; 3–4 — из погребения Вальсъерде 6 и Вендель XII; 5 — со шлема из Вальсъерде 6; 6 — из Вальсъерде 8; 7 — из Венделя I; 8 — из Вальсъерде 6; 9 — с обкладки ножен меча из Бёда (о. Эланд)

В полном соответствии с пониманием культуры как реальности, выражающей себя в символическом, знаковом воплощении, мы можем выделить ряд знаковых объектов, обладавших определенной универсальностью. Среди таких символических сюжетов следует выделить следующие категории:

1. Символы бесконечности;

2. Солярные;

3. Териоморфные;

4. Антропоморфные и сопутствующие им антропогенные реалии.


Накладки из Валльстенарум

К символам, связанным с понятием вечности, бесконечности и циклической повторяемости, относятся многочисленные изображения, содержащие в себе мотив замкнутой и переплетающейся в определенном ритмическом, постоянстве системы. Это триплеты, присутствующие на поминальных камнях Готланда (194; 34), а также все композиции, построенные по принципу своеобразной «ленты Мебиуса» — бесконечной поверхности. Характерно, что наряду с трехконечными системами на определенном этапе появляются и четырехконечные, своеобразные «квадриплеты», напоминающие кресты с таким же переплетением внутренних частей (не соотносящиеся при этом с христианской традицией), которые хорошо известны, в частности, по изображениям на крышках весельных портов корабля из Гокстада и на многочисленных рунических камнях Дании (187; 190). Отличаясь от триплетов, они реализуют ту же самую тему и содержат, судя по всему, тот же подтекст.

На соотнесение этих знаков с символикой вечности, как представляется, явственно указывает их замкнутый характер и ритмическая повторяемость элементов. Возникающий при этом закрытый цикл создает своего рода графический аналог вечного двигателя, Фактически каждый из этих символов является своеобразным узлом. А узел в большинстве случаев в традиционных архаических культурах толкуется как один из символов вечности.

Расположение триплета в единых композициях со сценами жертвоприношения (Хаммарс I), по мнению некоторых авторов, интерпретируется как схематизированный образ приносимого в жертву обезглавленного петуха — жертвы Одину и, соответственно, еще одного его символа (45; 75). При определенной фантазии усмотреть в этих очертаниях распластанную птицу вполне возможно, однако на фоне реалистических (хотя и с соблюдением канонов) изображений птиц такая интерпретация кажется требующей уж слишком долгого «просачивания» через фильтр сознания человека той эпохи. Иными словами, степень схематизации образа должна наводить на мысль об очень давнем его отрыве от почвы реализма и длительном периоде саморазвития образа триплета.


Бронзовая штампованная накладка из погребения Вендель XII

Более рациональным представляется интерпретировать этот образ в контексте представлений о вечности либо, что тоже вполне обосновано, как знак предохранения, «запирающий» символ из арсенала охранной магии. В пользу первого предположения говорит совстречаемость и сходство в своей циклической, круговой сущности этого символа с солярными знаками, а также подобными знаками, имеющими четыре витка петли вместо трех треугольников (Хавур II). В пользу второго — идентичность рассматриваемого символа «запорным знакам» на крышках уключин. Связь же знака триплета с птичьим царством, повторим, не вполне очевидна или, что точнее, вовсе не очевидна.


Камень из Хавур (Хаблингбу)

Солнечные, солярные символы представлены целым спектром свастик, трискеле и сегнеровых колес. Самоочевидность смысловой семантики данных символов достаточно высока. Отметим лишь, что они являются одной из нитей, очень надежно связывающей все эпохи Севера, — от наскальных рисунков неолита и бронзы, К ним же примыкает и чрезвычайно популярный в древнейшем периоде знак креста в круге.

Особой темой становится наличие многочисленных спиральных сюжетов. Являясь ярким наследием того, что обычно расценивается как «кельтский след», они, несомненно, выступают скорее как один из последних отблесков архаической индоевропейской культуры. Иногда оставаясь в своем изначальном облике, иногда смыкаясь с солярной символикой в виде спиральных сегнеровых колес, они доживают до перелома середины тысячелетия и затем практически полностью растворяются в череде иных знаков и сюжетов.


Камень из Хавур II

Особняком стоит изображение колец. Кольца не столь часты в изобразительной традиции Скандинавии (камень из Тэнгельгорда), однако маркируют чрезвычайно важный момент, один из ключевых в скандинавской культуре вообще. Кольца, будучи семантически чрезвычайно «нагруженным» символом, выступали как важнейший материальный символ вертикальных связей в социуме — прежде всего в микросоциуме дружины, служа символом верности (194; 66) дружинников своему вождю и главным средством поощрения и награждения.

Термины «кольцедаритель» и «колъцедробитель», явственно определяющие одно из главных качеств идеального вождя — щедрость, применимы именно к таким объектам. Причем второй эпитет связан, безусловно, с традицией преломления и раздачи дружинникам массивных золотых витых браслетов, поскольку только их и можно было «дробить».

Актуальный для человека середины I тыс. н. э. набор украшений, являвшийся, как показывает археология, эталонным и для всей Европы эпохи Великого переселения и «темных веков», складывался из изделий полихромного стиля и золотых украшений, чаще всего тяготевших к кольцеобразным формам:

А Велунд один,
в Ульвдалире сидя,
каменья вправлять стал
в красное золото,
кольца, как змеи,
искусно сплетал он;
все поджидал —
вернется ли светлая?
Жена возвратится ли
снова к нему?
(Песнь о Велунде, 5)
Вышеперечисленные символы укладываются в понятие универсального и архаического. Будучи наследием первобытной эпохи и одними из самых ярких проявлений отвлеченного осмысления мироздания, они позволяют протянуть нить преемственности в глубокую древность, однако к середине I тыс. наступает отчетливый кризис.


Бронзовые бляшки в виде S-образных зооморфных существ (Готланд)

Чрезвычайно остро ощутима отчетливая граница, пролегающая по рубежу начала вендельского времени. Несмотря на наличие абстрактных символов и в позднейшую эпоху, их число быстро идет на убыль. Некоторые категории, свойственные раннему периоду и продолжающие традиции общеиндоевропейского и кельтского стилей (например, спиральные орнаменты), явственно приходят в упадок. Отследить за этим социальные или экономические катаклизмы весьма сложно. Однако это изменение могло означать изменение ритма жизни и переход к новым потребностям в области изобразительных форм. В камнях Готланда как нигде более ощутимо изменение тематики и стиля, что служит иллюстрацией того, что камни первого периода представляют собой ярчайший контраст с камнями 700–800 гг.


Изображение из Вальдальгесхайма (Германия) (кельтское искусство) и камень из Смисс

Камень с церковного двора в Вэскинде

Камень из церкви в Бру (I)

Архаический период готландских стел (400–600 гг.) являет собой отчетливое продолжение традиций, уходящих корнями в эпоху бронзы, а порой и в неолитическое время. Типичный набор изобразительных мотивов этого времени — ладьи с рядами гребцов и кормчим, иногда несущие над палубой тент-навес в центральной части; изображения животных, обычно лошадей, с характерно высунутыми «змеиными» языками; воины с копьями, а также многочисленные символические изображения — сегнеровы колеса, «знаки вечности» и т. д.

Существующая группа переходного времени (500–700 гг.) достаточно мала и весьма своеобразна. Она отмечена сочетанием черт первого и второго периодов — схематических условных символов ранней эпохи и силуэтных «полнокровных» изображений позднего периода. Появляется своеобразный псевдогеометрический орнамент; изображения кораблей совершенно прерывают старую традицию и закладывают контуры зрелого стиля VIII в. Представляется, что именно этот хронологический отрезок в области искусства является важнейшим — как период перехода и прерывности традиции, меняющей свой вектор.


Камень из Валльстенарум (Валльстена)

Камень из Ларсарва (600–700 гг.)

Многочисленные воины и корабли, их несущие, сцены битв и распрей, многочисленные въезжающие в Вальхаллу всадники, изображенные на поздних камнях, — все это никак не вяжется с предшествующими сценами. На камне V–VI вв. из Бру — скорее спокойно плывущая или церемониальная ладья, но никак не рвущийся в бой корабль позднейшего времени. На камне из Валльстенарум изображены скорее взывающие к божеству воины, но никак не участники поединка или битвы. Сколь же ярким контрастом в сравнении с патриархальными камнями раннего периода выступают серии батальных сцен с до боли знакомым набором атрибутов воинов-викингов. Нормой становятся изображения плывущих под парусами судов с готовыми к высадке воинами, воздевшими оружие. Живые, полнокровные и динамичные изображения сражений, жертвоприношений, скачущих навстречу валькириям павших эйнхериев или самого Одина — все это совершенно другой мир, в корне изменивший вектор своего развития. Такие изменения в искусстве не происходят спонтанно и самостоятельно, а лишь отражают глубочайшие перемены в культуре общества в целом. А ведь «официально» эпоха еще не наступила. Мы получаем устойчивую традицию запечатления бесконечных распрей уже к 700 г. Но учитывая, что искусство все же должно было неизбежно «запаздывать» по сравнению с реальной жизнью, следует датировать эти изменения как минимум переходным временем готландских камней, то есть временем торжества вендельских традиций.


Камни из Смисс I и Горда

Камень из Лилибьерс II (700–800 гг.)

Камень из Хаммарс I (700–800 гг.)

Камень из Тэнгельгорда I (700–800 гг.)

Образ птицы в искусстве Севера

Многообразная галерея изображений животных представлена разными видами. Однако наибольший интерес и значение вызывают птицы и дикие вепри. «Кабанья тема» рассматривалась в главе об оружии и войне. Отметим здесь, что образ дикого вепря, блестяще исследованный в скандинавской и немецкой науке (199), явлен в двух основных ипостасях — как важнейший элемент шлейного декора и как главный герой, хотя и до неузнаваемости измененный стилизацией, — многообразных полуорнаментальных изображений плетенок с присутствующим в них териоморфным началом.

Образ птицы в самых разнообразных иконографических проявлениях является весьма характерной особенностью декоративно-прикладного искусства Миллениума Северной Европы. Разумеется, с течением времени и под влиянием обстоятельств этот образ претерпевал весьма существенные трансформации. В зависимости от господствовавшего стиля искусства и «канонических» догм, от материала, на котором осуществлялась фиксация, наконец, от содержания сюжета изображения, птица изменяла свои очертания, размер и, что особенно существенно и интересно для нас, свою видовую принадлежность.

При всем этом сам образ пернатого существа, безотносительно к дифференциации его конкретных черт, несомненно, оставался одним из доминирующих в череде образов живых существ (включая и человека) от германского римского времени до завершающей фазы эпохи викингов, уступая по частоте своего появления на материальных объектах, вероятно, только вепрю. Хотя конкретная статистика — при постоянно прирастающем фонде артефактов и очевидной спорности атрибуции и идентификации многих изображений — вряд ли может иметь право на существование, все же рискнем предположить, что с количеством птиц или «псевдоптиц» почетное второе место может делить только антропоморфная фигура. Все это заставляет с особенным вниманием подойти к вопросам, связанным с «птичьими проблемами». К тому же птицы искусства Севера как таковые в историографии подверглись гораздо менее детальному изачастую чрезвычайно непрофессиональному рассмотрению.


Пряжки в виде хищных птиц (Центральная Европа, эпоха Темных веков)

В фонде изобразительных источников Севера первого тысячелетия, при всем изобилии и разнообразии птичьих образов, все же можно выделить четыре основных типа, отличающихся с точки зрения композиции, а также функциональной и смысловой нагрузки, в них заключенной.

1. Парные изображения птиц или же видоопределяющих частей их тел (преимущественно головы), как правило, симметрично сопровождающие другой персонаж, каковым чаще всего является антропоморфное существо. Наиболее яркие примеры — многочисленные изображения «Одина и воронов» (наконечники ножен, кресала и т. д.), птицевидные завершения рогов на шлемах воинов (Вальсъерде, Вендель, Саттон-Ху, Старая Ладога), а также композиции на штампованных пластинках из декоративного набора шлема в погребении Вендель I.

2. Охотящаяся птица, когтящая добычу (чаще всего другую птицу). Украшения клапана кошелька из погребения Саттон-Ху, рог из Галлехус.

3. Птица со сложенными (или, что терминологически более точно, слегка разведенными в стороны) крыльями и повернутой в сторону головой. Частый элемент бляшек из поясных наборов, часть декоративного убранства наверший ножен мечей. Образ, весьма распространенный на монетах датских конунгов в Британии, трансформирующийся позднее на Руси в знак Рюриковичей.

4. Птица, украшающая гребень шлема воина. Важно отметить, что чаще встречается даже не само украшение на шлеме, — это достаточно четко фиксируется, пожалуй, только на гребне из Вендель XIV, — а соответствующее изображение на пластинках фриза шлема, где птица является частью декора защитного вооружения процессий пеших воинов. Это, по сути, «образ образа», вторичная фиксация профильного изображения птицы, уже играющей декоративную роль «внутри» самой вещи.

Количественно эти группы существенно различаются между собой. Так, например, если первая и третья весьма многочисленны, то вторая, напротив, представлена единичными экземплярами.

Птиц в мифологии Севера в общем-то довольно много. По крайней мере, на фоне остальных животных они занимают вполне достойное место. Хрестоматийны и очевидны Хугин и Мунин — вороны Одина, его вестники, информаторы и неизменные спутники.

«Два ворона сидят у него на плечах и шепчут на ухо обо всем, что видят или слышат… Он шлет их на рассвете летать над всем миром, а к завтраку они возвращаются. От них-то и узнает он все, что творится на свете. Поэтому его называют Богом Воронов» (64; 59).

Столь же очевидно присутствие птиц в мире магии древних германцев — Тацит фиксирует развитую систему гадания по их полету и голосам (116; 10).


Ворон-орел вендельского времени

Погребения вендельской знати демонстрируют нам картину, свидетельствующую о важном месте, отводимом птице в ритуале, сопровождавшем переход человека в иной мир. Достаточно часто в них встречаются останки птиц, как диких, так и домашних (Вендель I, Вендель XII и др.) (183; 32–35, 43). Погребение же Вендель III ставит своеобразный рекорд — здесь одновременно присутствуют гусь, утка, сова, журавль и останки еще одной «неизвестной птицы» (183; 37). Причины присутствия в этом захоронении столь различных и отчасти неожиданных птиц оставляют чрезвычайно обширное место для фантазий, рассуждений и построений, ни одно из которых, однако, на сегодняшний день не поддается проверке. Впрочем, количество жертвенных животных вообще, в том числе и птиц в частности, существенно сокращается в последующую эпоху викингов (47; 169) (50; 45). Разумеется, рассматривать это явление следует в контексте общего кризиса представлений о «должном» сопровождении усопшего в его путешествии в мир иной.


Декоративные детали шпангельхейма из Монтепагано (Италия)

Нарративным подтверждением подобной ритуальной практики служит описываемый Ибн Фадданом процесс принесения в жертву курицы и петуха при погребении купца на Волжском пути (125; 71). Показательно, что здесь подчеркнута конкретная видовая принадлежность птицы. Петухи присутствуют и в мифологической системе Эдды, занимая в ней весьма существенное место — подавая своим пением один из сигналов к грядущей Гибели Богов:

Сидел на холме,
на арфе играл
пастух великанши,
Эггер веселый;
над ним распевал
на деревьях лесных
кочет багряный
по имени Фьялар.
Запел над асами
Гуллинкамби,
он будит героев
Отца Дружин;
другой под землей
первому вторит
петух черно-красный
у Хель чертога.
(Прорицание Вельвы, 41–42)
Весьма заметное место занимает в мифологических сюжетах хищная птица. Один, крадущий мед поэзии, и Суттунг, пытающийся его догнать, — оба они принимают облик орлов (64; 105). В орла превращается великан Тьяцци, сперва уносящий с собой Локи, а затем, после его очередного предательства, крадущий из окрестностей Асгарда Идунн (64; 98–99). Сам Локи, исправляя содеянное, облачается в принадлежащее Фрейе соколиное оперенье (64; 98–99).


Накладка со шлема из погребения в Вальсъерде 8

В эсхатологической части мифа вновь присутствует орел — как в эпизодах, связанных с последней битвой богов и хтонических чудовищ:

клекочет орел,
павших терзает.
(Прорицание Вельвы, 50)
так и в картинах возрождающегося после Рагнарекк мира:

падают воды,
орел пролетает,
рыбу из волн
хочет он выловить.
(Прорицание Вельвы, 59)
Причем, отметим, функция его здесь типична для обыденного поведения некоторых пернатых хищников: рыболовство является привычным способом пропитания для орлана-белохвоста, коршуна (охотно ныряющего за снулой рыбой) и скопы, для которой рыба вообще основной вид пищи (117; 18–22, 28–29). В этом контексте чрезвычайно интересна тема, практически не затронутая в историографии, — не слишком многочисленная, но совершенно однозначно выделяемая группа разновременных изображений птицы, когтящей рыбу. Хрестоматийный вариант сюжета с крупным хищным представителем пернатых, держащим в когтях относительно небольшую птицу, практически без сомнений идентифицируемую как утка, представлен на клапане кошелька из Саттон-Ху. Фонд же упомянутых изображений достаточно многочислен. Среди них стоит выделить прежде всего сюжет на поверхности знаменитого рога из Галлехус (Дания), несущем на себе, в частности, одну из самых ранних рунических надписей. Изображенная здесь птица с поднятыми крыльями держит в когтях достаточно крупную (сопоставимую по размерам с самой птицей) рыбу. Рог этот традиционно датируется временем около середины III в. н. э.


Накладка из погребения в Вальсъерде 7

Кроме него необходимо отметить парные (как чаще всего и бывало), бронзовые накладки, происходящие из Маршлепо (деп. Сомма, ок. 520 г.) и хранящиеся в Берлине. Присутствующая здесь хищна» птица опять же сопоставима в размерах со своей добычей — рыбой. Стоит отметить, что стиль исполнения практически тождествен господствующему стилю аналогичного свойства вендельских украшений из Скандинавии и Британии.

Наконец, в числе упомянутых неизменно должны оказаться элементы шлемов, содержащие совершенно тождественные с сюжетной точки зрения изображения. Относимые по преимуществу к VI–VII вв., эти шлемы, типологически практически неотличимые, распространены чрезвычайно широко — от Норвегии до Северной Африки и от Британских островов до Византии. Примечательно, что несколько раз повторяющийся сюжет с птицей, когтящей рыбу, встречается на различных участках этого пространства. В качестве наиболее примечательных примеров приведем шлемы из Крефельд Гелип (Германия) и Монтепагано (Италия).


Один, скачущий на Слейпнира (рисунок королевы Дании Маргреты II)

Истолкование этого сюжета может быть, естественно, вариативно. Особый оттенок придает тот факт, что во многих случаях, например, на шлеме из Монтепагано или роге из Галлехус, интересующая нас сцена вплетена в контекст, соседствуя с изображениями других птиц, животных, растений и человека. Вполне возможно, что это некий жанровый сюжет, изображение конкретного события из жизни владельца оружия или рога либо иллюстрация неизвестного нам мифологического сюжета.

Однако устойчивая повторяемость этого сочетания живых существ, высокая степень опознаваемости сцены в ряду прочих заставляют отнестись к ее истолкованию с определенной долей обоснованной предвзятости. Видовая принадлежность птицы, как и в случае с другими изображениями вендельского времени, может быть оспорена. Особенности анатомического строения, усматриваемые в этом и других типах изображений птиц в северном искусстве, особенности, связанные прежде всего с достаточно массивным загнутым клювом, заставляют идентифицировать данную птицу как достаточно крупного представителя хищных сухопутных птиц (по классификации орнитологов) — орел, коршун и т. д.

Однако более весомым основанием для подобного утверждения служит вышеприведенный фрагмент эддического стиха, посвященный миру, который возникает на новой, возродившейся земле после Гибели Богов.

Разумеется, сопровождающие этот сюжет сцены охоты и фигура человека с явно христианским крестом в руках (шлем из Монтепагано) или недоступные адекватному истолкованию сцены с людьми, животными и растениями (как на роге из Gallehus) могут быть поводом к совершенно другим выводам. Однако ни христианские мотивы, ни тем более практически универсальные охотничьи сюжеты не исключают параллельного бытования языческих сцен и символики — история раннего Средневековья пестрит подобными примерами.

Без сомнения, утверждение о том, что вышеупомянутые артефакты априорно должны быть расценены нами как своего рода иллюстрации к эддическому мифу, достаточно категорично. Однако сбрасывать со счетов такую версию было бы столь же безосновательно. Тем более что в нашем распоряжении нет пока более убедительного примера истолкования данного изобразительного сюжета. Появление же эсхатологического по сути своей сюжета на такой категории объектов, как шлемы, сопровождавшие своих хозяев в критические, пограничные моменты их жизни — в бою, выглядит вполне оправданным.

Мир птиц в скальдической поэзии представлен прежде всего морскими и водоплавающими видами, которые часто являются элементом в составе кеннингов (64; 122, 157), в том числе и лебедями (64; 123).

Что касается саг, то эпизодически появляющиеся в них по ходу повествования птицы не могут служить для нас сколько-нибудь приемлемым ориентиром, так как не обнаруживают системы. Они не связаны с мифом напрямую, полностью подчинены реалистической манере повествования, а в силу этого не могли послужить источником сюжетов для интересующих нас изображений. Отметим лишь, что и здесь птицам зачастую присущ ореол вестничества.

Некоторое исключение в жанровом плане представляет «Сага об Инглингах» — наиболее «мифологическое» из произведений цикла королевских саг. Так, вещий воробей конунга Дага Дюггвасона, выполнявший, по сути, функции воронов Одина, был убит в Рейдготаланде (88; 18). Подтверждая свою вестническую функцию птицы из мифа, он вместе с тем является «переходной ступенью» от мифа к реальной жизни — как и сами конунги «Инглингаталя». Налицо явное снижение статуса птицы в видовом смысле (ворон → воробей) и смысле функциональном (воробья убивает камнем хозяин разоряемого поля, что не слишком вязалось бы с образами Хугина и Мунина).

Один из наиболее интересных и лаконичных и вместе с тем загадочных образов в декоративно-прикладном искусстве эпохи Вендель — тяжеловооруженный копейщик, едущий верхом в сопровождении летящих птиц. Он является составной частью декора шлема из погребения Вендель I. Неоднократно повторенный на пластинках, покрывающих фриз шлема, мотив обнаруживает себя в двух иконографических типах. В одном случае всадник несет на шлеме изображение птицы, под копытами коня извивается змея, копье свободно опущено (походное положение при движении «на марше»?). Во втором случае копье сжато в воздетой к плечу руке всадника, вместо змеи появляется фигура «оруженосца», на шлеме появляется изображение вепря, а птицы приобретают совершенно иные очертания и меняется их местоположение. Плохая сохранность двух имеющихся пластинок со вторым типом изображения (207; V; 2) позволяет оспорить реконструкцию с тремя птицами (166; 58, 47, b), однако наличие двух не вызывает сомнений.

Интерпретация весьма многочисленных образов всадников с помогающими им антропоморфными фигурами основывается большинством авторов на анализе мотива божественной помощи в бою (171; 30–31, 42–44, etc.). Что касается «птичьей проблемы», то Арне решал ее в пользу воронов Одина, сопровождающих своего хозяина, едущего верхом (207; 13). В блестящей работе Г. Ф. Корзухиной этот вывод подвергнут сомнению и отвергнут: всадник молод, конь под ним четвероног (следовательно, не Слейпнир), орнаментальный фриз с многократным повторением всадника не соответствует высокому положению Одина в иерархии (42; 137–138). Взамен этого предлагается толкование, при котором в череде всадников, сопровождаемых птицами, видятся просто некие воины, отправляющиеся «на какое-то опасное и трудное дело» — по аналогии с эпизодом из «Саги о Ньяле», где Хагни Гуннарсона и Скарпхедина, едущих мстить за смерть Гуннара, сопровождают два ворона, всю дорогу летящих за ними (91; 574).

Интерпретация представляется очень убедительной и адекватной. Однако заметим, что принадлежность птиц Одину (и «вороньему племени» вообще) Г. Ф. Корзухиной ни в коей мере не ставится под сомнение. Не отвергая предложенного решения, присмотримся к изображению. Очевидна разница во внешнем виде птиц не только на разных пластинках, но и в пределах одной и той же пластинки. Разнятся формы клюва, проработка оперения, положение крыльев. Причем разница невольно наводит на мысль о том, что изображались вообще разные виды птиц.

Возможность сопровождения всадника, которому предстоит вступить в битву, птицами, традиционно рассматривавшимися в качестве пожирателей трупов или терзающих добычу существ, очевидна. Люди той эпохи (как, впрочем, и любой иной) частенько предоставляли им такую «роскошь» — об этом свидетельствует в том числе несколько горделивый идиоматический оборот «кормить воронов (орлов)», весьма характерный для скальдической поэзии. В этом контексте, думается, нет настоятельной нужды видеть в летящих вслед за всадником птицах (вороны ли это вообще?) именно Хугина и Мунина, тем более что появление их здесь носит — с точки зрения вестнической функции — несколько необязательный характер. В самом деле, если замысел воина, едущего на битву, ясен, то его следует немедленно донести до Одина, чтобы тот отреагировал и «принял меры» в предстоящем бою; тогда птиц здесь быть уже не должно. Вторичное же их появление уместно в ходе или на завершающей стадии битвы — для того, чтобы донести до хозяина информацию об ее итогах.

В контексте вышесказанного уместно напомнить о предлагавшейся интерпретации образа данного всадника как Сигурда (Зигфрида) (154; 16–19, 40–45). Не отвергая предположения Корзухиной, все же хочется высказаться в пользу этой последней версии. Несмотря на то, что образы, несомненно навеянные вендельскими всадниками, продолжают интерпретироваться в современном сознании в контексте мифологемы Одина, разъезжающий с целью совершения подвигов Сигурд (88) представляется весьма вероятным претендентом на роль прототипа этого изображения.

Симптоматичен сам факт смешения понятий «ворон» и «хищная птица». С точки зрения орнитологии, лишь наиболее крупные виды из 130, входящих в семейство Corvidae (вороновых или врановых), являются «наполовину хищными» (138; 3), причем хищность эта не простирается далее мелкой добычи на уровне грызунов и небольших птичек или их птенцов. Образу ворона (Corvus corax — настоящий ворон, Corvus corone — черная ворона и др.) присуща, на фоне всеядности, приверженность к питанию падалью. Это вполне согласуется с образом пожирателя трупов из эпоса и мифа.

Но наиболее важным является соотнесение особенностей иконографического воплощения образа птицы с данными естественно-научного анализа. Не вызывает сомнения принципиальная разница как в форме клюва, так и в очертаниях силуэта летящей птицы. Заметим, что в многочисленных изображениях птиц в северной традиции ощутимо наличие четкого и недвусмысленного канона, выраженного, в первую очередь, в особенностях передачи клюва, лап, крыльев, а также в общей подчиненности линий тела птицы некой воображаемой дугообразной кривой: подобный прием, несомненно, восходит к германским канонам, присущим стилю I, II и III (199; 206–290) (166; 3–7). Причем распространен этот канон по всему ареалу — от Британских островов до Балтики. Сравнение внешности реальных птиц и их «декоративно-прикладных собратьев» со всей очевидностью свидетельствует в пользу весьма категоричного мнения Б. Амброзиани, видящего в птицах с вендельских щитов орлов (148; 26–27). Убедительными подтверждениями этого являются форма клюва, которая — даже при удерживаемой во внимании каноничности изображения — не вяжется с таковой у ворона; «ласточкин хвост», противоречащий клинообразной, закругленной или ступенчатой форме хвоста у вороновых птиц; наконец, сжимаемая когтями хищника утка на клапане кошелька из Сатон-Ху вопиет о серьезности своего противника — трудно представить пусть и самого крупного ворона, так непринужденно расправляющегося со столь большой добычей.

Второй момент, весьма любопытный в данном контексте, — это интерпретация чрезвычайно популярного и, судя по всему, этноопределяющего для германцев сюжета одиночной птицы с наполовину распростертыми крыльями и повернутой в сторону головой, к которой восходит, по всей вероятности, знак Рюриковичей. Опознать в ней ворона, как это делается в статье В. И. Кулакова (46; 54–56), не представляется возможным все по той же причине несоответствия изображенных видовых признаков (хищного загнутого клюва и согнутых под прямым углом крыльев с заостренными концами) виду и манере держаться реального ворона. Представляется более вероятным длительное вызревание этого образа в недрах германского мира из образа пикирующего на добычу представителя семейства дневных хищных птиц, предпочтительно сокола, к чему подталкивает заостренная форма концов крыльев и общая «тактика» подобной атаки. Другим источником этого образа, несомненно, допустимо признать орла Юпитера, сидящего на шаре (46; 57). Германцы в процессе методичного многовекового разрушения Римской империи имели массу едва ли не повседневных возможностей лицезреть подобные изображения. Однако нет никакой нужды привязывать к этому контексту совершенно непричастных, как представляется, воронов Одина.

Весьма важным и априорно, казалось бы, решенным является вопрос о рогатом антропоморфном существе, завершения рогов коего в большинстве случаев несут птичьи головы. Похоже, ни у кого не вызывает сомнения, что этим существом является Один, а птицы на его рогах — вещие вороны. В том, что это именно Один, сомневаться не приходится. Более всего в этом убеждают те случаи, когда подобный персонаж изображается помогающим всаднику — находясь за спиной последнего, он поддерживает и направляет его копье. Столь явное вмешательство в судьбу поединка допустимо только для бога, отвечающего за воинскую удачу в бою, каковым Один и является. Птицы же — в силу приведенных выше морфологических особенностей, а именно, формы хищного клюва — не могут (по крайней мере однозначно и безапелляционно) идентифицироваться как вороны, тяготея по своим внешним признакам скорее к орлам или иным видам крупных хищных птиц. Учитывая же, что орел в той же самой степени, что и ворон, может претендовать на роль «птицы Одина» (148; 26), представляется наиболее разумным, ни в коей мере не покушаясь на персону самого «рогоносца», отказаться от однозначной и априорной интерпретации птиц как воронов в пользу орлов либо же, по крайней мере, ограничиться термином «птица» без видовой расшифровки.

Таким образом, рассмотрение темы птицы в искусстве Скандинавии приводит к достаточно убедительным и далеко идущим выводам. Общегерманский символ, просуществовав в эпоху Великого переселения народов в относительно устойчивом иконографическом воплощении, в середине тысячелетия испытал отчетливое тяготение к распаду. Итогом его явилось вызревание определенных обособляющих черт, окончательно разведших изначально недифференцированный образ «хищной птицы» на несколько самостоятельно развивающихся образов. Результат, проявленный в искусстве, обнаружил визуальное закрепление в вендельскую эпоху окончательного формирования образа Одина, дополненного образами вещих воронов.


Руническая письменность как феномен культуры

Возникновение, распространение и развитие рунической письменности явилось одним из наиболее важных культурных свершений германских племен в ранний период их истории. Само по себе создание системы письма, хотя и является существенным шагом в культурной истории любой общности, еще не может рассматриваться как нечто выходящее за рамки простого научного интереса. Живое внимание порождают лишь его неповторимые особенности. Человечеству известны несколько основных типов систем передачи информации с помощью графических символов. Они возникали, без сомнения, стадиально, в определенный момент времени, когда необходимость диктовала условия, требующие более совершенных и изощренных способов трансляции и накопления информации как таковой и опыта в частности. Существенно, что, возникая в различных регионах земли, эти системы письма были всегда ориентированы на местные условия и оптимизировались под тот «механический» способ нанесения знаков, который был наиболее адекватен для данного региона. Этот способ, с одной стороны, диктовался природными материалами, применявшимися при письме, а с другой — сам диктовал форму и характер символов, создавая неповторимое своеобразие эпиграфического наследия человечества. Классический пример различных путей формирования систем фиксации информации — две соседствующие на земле и совершенно различные письменности: месопотамская и древнеегипетская. Первая была оптимизирована для тиснения знаков сухим стило-сом на глиняной табличке, вторая — для нанесения рисунков и символов пигментом на гибкий папирус. И та и другая могли воплощаться и в иных материалах — скажем, в камне, — однако предельно четко законсервировали в форме своих знаков память об изначальном способе письма.

Применительно к рунической письменности эта универсальная особенность нашла выражение в том, что знаки рунического алфавита — футарка — называемого так по фонетическому значению первых знаков ряда: F, U, ТН, A, R, К — в любой из своих достаточно многочисленных вариаций сохраняли по крайней мере одну изначально запечатленную в них черту: они были приспособлены прежде всего для вырезания их на деревянной поверхности. Все линии, образующие отдельные руны, всегда проводились либо вертикально, либо под некоторым углом к вертикали, но никогда — в горизонтальном направлении. Этот принцип возник и соблюдался в силу того, что главным и основным материалом, на который наносились надписи, изначально были ветви деревьев, палочки, кости животных. Продольное расположение волокон дерева приводило к тому, что все линии, процарапанные вдоль волокон, неизбежно становились малозаметными и с течением времени, особенно при употреблении предмета, заглаживались и исчезали достаточно быстро. Линии же, прочерченные поперек волокон и нарушавшие структуру дерева, были отлично видны и долговечны. С течением времени, причем уже на самых ранних этапах существования рунической письменности, надписи стали наносить на различные поверхности, отнюдь не только деревянные, но и каменные, металлические и т. д. Тем не менее фундаментальное качество рунических символов не исчезло. Несмотря на трансформацию футарка в разных регионах и в разное время, горизонтально проведенных линий в составе его знаков так и не возникло. Консерватизм рунической письменности в сфере графической традиции прослеживался и в последующие эпохи ограниченного, совершенно маргинального, их бытования среди скандинавов — так называемые рунические календари (runstafaR) нового и новейшего времени дают картину устойчивости раз и навсегда определенного облика символов этого алфавита.

Хрестоматийно известно, что «руна» в готском языке обозначает «тайну» (21; 129). Показательно, что финские языки заимствовали слово «руна» в значении «песня», и есть основания предполагать, что заимствование это относилось к рубежу эр. Э. Хелльквист предположил, что изначальное значение корня «ru» — «издавать звук». В таком случае слово «тайна» лишь вторичное значение термина «руна».

Руны являются самым поздним и фактически единственным «языческим», «доцивилизованным» алфавитом Европы, находящимся вплоть до сего дня в относительно устойчивом и широком употреблении. Три основных алфавита, унаследованных европейской цивилизацией и явившихся краеугольными корнями ее культуры — латинский, греческий и кириллический, — практически исчерпывают все многообразие той символической структуры, которая позволяет обитателям континента выражать свои мысли, накапливать информацию и обмениваться ею. Прочие алфавитные системы — критская, этрусская, а также многие другие — либо органично растворились в своих типологических наследниках, либо полностью сошли со сцены. Кельтский огам, игравший важную роль в трансляции духовного наследия друидов и являвшийся одной из визитных карточек кельтской цивилизации, также полностью вышел из употребления, лишь изредка привлекаясь в наши дни приверженцами оккультного знания, впрочем, в крайне ограниченных пределах.

Руны же, хотя и чрезвычайно сузив ареал своего бытования, не исчезли как носитель информации ни в Средние века, ни в новое время. Уже упоминавшиеся рунические календари отметили перемещение рун в иную сферу существования — как топографически (в основном в сельскую местность и на окраинные территории скандинавского мира), так и социально (преимущественно в крестьянскую среду), а также маркировали иную семантическую нагрузку, которую они теперь несли. Ведь руны теперь практически полностью перестали быть алфавитом — с этой потребностью давно и более успешно справлялся латинский графический ряд. Они вновь стали набором символов, вернувшись к изначальному состоянию во многом пиктографического письма, выполняющего в первую очередь задачу трансляции закодированного сигнала, а не передачу на письме вербальной информации.

Определенное возрождение ожидало футарк на рубеже XIX–XX вв., когда на волне подъема национального самосознания в германоязычных странах, и прежде всего в самой Германии, исследование рунических памятников начало переходить из сферы сугубо научной в область политики, идеологии и искусства. Так, деятельность общества «Thule», носившая откровенно националистический характер, была связана с употреблением рунической символики. Однако, без сомнения, наивысшего подъема это движение достигло в эпоху Третьего Рейха, когда шеф СС Генрих Гиммлер, являвшийся ревностным поклонником древнегерманской атрибутики, сделал 14 рун футарка неотъемлемым звеном не только форменной символики войск СС, но и создал из них разветвленную номенклатуру символов, употреблявшихся при ведении внутренней документации этих элитных подразделений.

Следует отметить, что на противоположном идеологическом полюсе в этот же момент появляется совершенно иная творческая интерпретация рунического наследия. Имеется в виду создание Дж. Р. Р. Толкиеном совершенно своеобразных и вместе с тем имеющих прозрачные отсылки все к тому же руническому фонду алфавитов рожденных его воображением рас эльфов, гномов и т. д. Причем фантазия эта, при всей своей вычурности, всегда лежит в рамках научной традиции — символы вымышленных алфавитов, порой сильно отличаясь от старших и младших рун, тем не менее остаются в рамках северной традиции, не выходя за пределы, намеченные псевдоруническими символами средневековой Исландии (106; 2).

В наши дни искусство вырезания или начертания рун переживает очередной, уже привычный и, конечно же, явно не последний, взлет. Примечательно, что помимо рунологов к футаркам всех типов проявляют интерес неспециалисты-любители. Впрочем, явственный оттенок нездоровой сенсационности и связь преимущественно с оккультными учениями придает этому процессу порой весьма уродливые формы. Попытки реконструкции как тайного смысла рун, так и технологий гадательной практики, предпринимаемые многочисленными популяризаторами (Р. Блюм и др.), безосновательны, ибо не подкреплены источниками, а частная практика в подобном вопросе аргументом вряд ли является.

Лавина популярной и околонаучной литературы, появляющейся и на русском языке, по сути своей базируется на чрезвычайно скудном фактическом материале. При этом большинство умозаключений о практике применения рун как элемента магии и инструмента гадания являются часто плодом фантазии авторов (либо личного опыта, что сути дела не меняет). Достаточно заметить, что, например, все выводы, относящиеся к конкретной практике гадания, имеют своим источником несколько следующих строк у Тацита: «Срубленную с плодового дерева ветку они (германцы — А. X.) нарезают плашками и, нанеся на них особые знаки, высыпают затем, как придется, на белоснежную ткань. После этого, если гадание производится в общественных целях, жрец племени, если частным образом, — глава семьи, вознеся молитвы богам и устремив взор в небо, трижды вынимает по одной плашке и толкует предрекаемое в соответствии с выскобленными заранее знаками» (116; 10). Кроме этого свидетельства (которое Тацит, несомненно, приводит со слов очевидцев и вряд ли наблюдал сам) никакими другими описаниями практики гадания на рунах мы не располагаем. В этом контексте такая немаловажная деталь, как, скажем, прямое или перевернутое положение руны при гадании, теряется совершенно, и все умопостроения по этому поводу остаются на совести современных авторов.

Что касается содержательной стороны вопроса, то есть магического значения отдельных рун, то источником такового знания являются фрагменты двух песен «Старшей Эдды»: заключительная часть «Havamal» («Речей Высокого») — так называемый «Runatal» («Перечень рун»), а также «Sigrdrifumal» («Речи Сигрдривы»). При той путанице иносказаний и многозначности толкований возможных путей сопоставления известных нам по эпиграфическим памятникам рун старшего футарка с описаниями рун в упомянутых эддических песнях, каковая явственно ощутима при попытках их изучения с этой точки зрения, возможность сколько-нибудь научного подхода к вопросу о магическом значении известных рунических надписей, как представляется, более чем проблематична.

Необходимо отметить, что серьезные рунологические исследования и публикации, создаваемые в рамках традиционно сильных и авторитетных научных школ (датская, шведская, норвежская, британская), преследуют цель тщательного исследования филологических, эпиграфических особенностей, археологического контекста рунического артефакта, но никогда не рассматривают «потаенного» магического смысла.

Однако возрастание интереса к рунической грамоте совершенно очевидно, что свидетельствует о продолжении существования футарка как живой системы. Причем показательно, что, пережив семантическую эмансипацию в эпоху викингов и почти полностью утратив свое магическое назначение, рунический алфавит очень быстро вернулся к своему изначальному содержанию — хранителя и носителя именно зашифрованного, магического знания.

Рунические памятники издревле привлекали к себе внимание ученых Скандинавии и уже с XVI–XVII вв. стали объектом внимания — их зарисовывали, каталогизировали и в меру сил пытались исследовать. Однако основополагающие принципы рунологии как самостоятельной дисциплины со своим кругом проблем, объектом исследования и совокупностью исследовательских приемов заложил во второй половине XIX в. датский исследователь Л. Виммер. Наиболее существенный вклад в развитие этой науки внесли уже в XX в. такие ученые, как С. Бюгге, М. Ольсен, К. Марстрандер, О. фон Фризен, Э. Брате, В. Краузе, X. Арнтц, Л. Якобсен, X. Андерсен, Э. Мольтке, а также отечественный исследователь А.И. Макаев. Безусловно, общим в развитии этой науки было постепенное и неуклонное превращение ее в подлинно комплексную дисциплину, никоим образом не исчерпывающуюся анализом самих надписей. Уже в 1920-х гг. К. Марстрандер отметил, что «рунология — это палеография, лингвистика, археология и мифология» (185; 164). Несмотря на бурный рост количества обнаруженных старшерунических надписей, классическим, авторитетным и непревзойденным аналитическим исследованием старших рун является монография Вольфганга Краузе, вышедшая в 1937 г. (180).

Несомненные успехи, достигнутые рунологией за полтора века, отнюдь не являются гарантией того, что в настоящее время можно уверенно полагаться на расшифровку и интерпретацию большинства древнейших рунических надписей и на те выводы общего и частного характера, которые делаются на основании данных надписей. Исключительная сложность рунического материала заключена в том, что, за небольшим исключением, мы имеем дело с фрагментарным и во многих отношениях несовершенным состоянием дошедших до нас надписей: в большинстве случаев речь идет об отдельных словах или знаках. К тому же чтение многих надписей представляет огромные трудности, а иногда просто невозможно. Чаще всего остается непроясненным культурно-исторический контекст надписи. Руническая надпись может быть полностью интерпретирована в языковом отношении и в то же время оставаться во всем существенном нерасшифрованной. Типичным примером является руническая надпись из Эггьюма. Мы можем истолковать большинство слов, встречающихся в данной надписи, но дальше этого исследователи так и не пошли. Все тем же К. Марстрандером было отмечено:

«…с известным основанием можно утверждать, что вплоть до настоящего времени не удалось истолковать ни одну руническую надпись. В ряде случаев мы в состоянии определить текст надписи, но одновременно мы должны… признать, что данный текст является лишь скорлупой, за которой скрывается неведомое нам ядро».


Место и время обретения рун

Когда Один принес себя в жертву самому себе, повесившись на Иггдрасиле и пронзив себя копьем, его взгляду открылись руны — знаки, которые он подхватил, падая затем с дерева:

Знаю, висел я
в ветвях на ветру
девять долгих ночей,
пронзенный копьем,
посвященный Одину,
в жертву себе же,
на дереве том,
чьи корни сокрыты
в недрах неведомых.
Никто не питал,
никто не поил меня,
взирал я на землю,
поднял я руны,
стеная их поднял —
и с древа рухнул.
(Речи Высокого, 138–139)
Традиционно этот фрагмент толкуется в том смысле, что Один, шаманские корни образа которого стали общим местом в историографии, достиг экстатического состояния путем своеобразного умерщвления плоти и, находясь в этом состоянии, сподобился тайн рунического письма. Этот ярчайший образ тем не менее является лишь мифологической интерпретацией важнейшего культур о генетического события.

Чрезвычайная осторожность, с которой рунологи отвечают на вопрос о времени формирования рунической письменности, вполне оправдана. Древнейшие надписи датируются — по археологическому контексту — рубежом II и III вв. н. э. (187; 27). Весьма условная дата — 200 г., — разумеется, ни в коей мере не является истинным началом существования рун. Тацит фиксирует уже в конце I в. обычай употребления германцами при гадании неких знаков, вырезанных на буковых плашках (116; 12). Нет никакого сомнения, что это именно руны. Понятно, что, упомянутые как часть традиционного и весьма характерного для германцев обычая, они также существенно древнее и этой даты. Столь важные этноопределяющие моменты являлись плодом длительной эволюции, однако проблема пресловутой сохранности источникового фонда не позволяет говорить о ее начале с точки зрения археологии. Надписи делались преимущественно на деревянных объектах, которые вообще сохранялись лишь в исключительных случаях и, во всяком случае, не донесли до нас пока самых первых следов рунической письменности. Возможно, этого не произойдет никогда. Однако показательно, что отсутствие источников свидетельствует о чрезвычайной узости изначального применения рунической письменности — почти исключительно в сфере магической и гадательной практики. Возможно, описанный Тацитом обряд не исчерпывает не только всего многообразия систем гадания германцев с помощью рун, но и всех сфер их применения. Так, мы не можем отвергнуть возможность нанесения на дерево или кость каких-либо текстов сугубо информационного толка, скажем, для передачи сообщений, однако можно практически безоговорочно опровергнуть существование на ранних этапах такой важнейшей категории рунических памятников позднейшего времени, как знаки собственности. По крайней мере, на оружии, украшениях или иных металлических предметах они отсутствуют, а кроме них трудно представить класс предметов, могущий удостоиться указания имени владельца.

Это фактически единственный, к тому же отрицательный, результат, который можно обнаружить при попытках реконструкции возможного архаического периода рунической письменности. Однако и этот результат, выводимый практически только путем спекулятивного анализа, чрезвычайно важен. Это положение до предела сужает сферу бытования рун в рамках древнейшего периода и свидетельствует о том, что они действительно были частью культуры, отнюдь не общедоступной и обслуживавшей специфические потребности общества, то есть частью относительно тайного знания. Относительно, ибо мы не можем говорить о существовании особой прослойки в древнегерманском обществе, передававшей тайное знание внутри собственной касты. Кельтский путь друидического кастового обособления германцам был чужд, а жрецы-эрили (erilaR) (даже если их существование является фактом, то есть это не просто несколько раз употребленный в надписях термин, значения которого мы не знаем) никогда не составляли особого сословия — следов этого не прослеживается ни у одного из германских племен в эпоху, освещенную письменными источниками. В пользу определенной общедоступности рун говорит тот факт, что уже с самого начала их существования совершенно обычны сугубо профанные надписи, доля которых неуклонно возрастает с течением времени.

Это обстоятельство — предельно ограниченная поначалу сфера применения и доступность для использования — проливает свет и на решение извечной проблемы происхождения самой рунической письменности. Как и во многих других вопросах раннеевропейской истории, здесь предложены несколько достаточно фундаментальных теорий, за пределами которых, de facto, решения отыскать практически невозможно, то есть вся задача сводится к тому, чтобы выбрать наиболее адекватное объяснение, корректируя его в пределах доступного.

Происхождение рун является важной проблемой, решения которой пытались достичь несколько поколений исследователей. С одной стороны, совершенно очевидно, что такой культурный феномен, каким является письменность, возникает стадиально при определенном уровне развития общества. В какой-то момент потребность в системе унифицированных символов для графической передачи и накопления информации ставит перед каждым коллективом задачу, решение которой рано или поздно находится. С другой стороны, вопрос в том, в какой степени этот процесс будет отягощен внешним вмешательством. Ответ на него зависит в основном от наличия или степени развитости подобного феномена у сопредельных обществ, что, в свою очередь, определяется их уровнем культурного развития. Соответственно социумы, не имеющие более прогрессивного в культурном смысле окружения, генерируют собственные и совершенно оригинальные системы передачи информации, в то время как социумы, располагающие прогрессивной культурной периферией, оказываются вовлеченными в сферу ее культурных достижений. В результате последними либо заимствуется вся система письменности, либо формирование собственной системы происходит с заимствованием определенных элементов уже существующих у соседей достижений.

Германский суперэтнос, формируясь, располагал многочисленными примерами для подражания и выбором — регион Центральной и Северной Европы соприкасался с областями весьма развитых письменных систем. Не только классические — греческая и римская — культуры, но и целый ряд североиталийских племен, в частности этруски, могли послужить культурными донорами в процессе становления этой важнейшей части информационной культуры.

Некогда процесс возникновения рунического алфавита связывали с готскими племенами, в III в. оказавшимися в контактной зоне греческой и римской культур. Предполагалось, что именно здесь путем заимствования как самого принципа письма, так и отдельных знаков германцы обзавелись собственной системой графической передачи речи. В частности, О. фон Фризен предполагал, что источником генерирования футарка послужил греческий алфавит, а Л. Виммер связал германский алфавит с латинским. Однако уже вскоре была высказана иная точка зрения.Согласно ей, источником формирования футарка являлся этрусский или родственный ему североиталийский алфавит. Наиболее последовательно эта точка зрения формулировалась X. Арнтцем, В. Краузе, М. Хаммерстремом и К. Марстрандером, и на сегодняшний день выглядит наиболее убедительной (150; 13, 9) (180) (181). Вообще, теории «средиземноморского следа» придерживались С. Брогге, X. Педерсен, Ф. Аскеберг и др. Блестящий обзор этой дискуссии содержит монография Р. Л. Морриса «Руническая и средиземноморская эпиграфика» (188).

Большое количество сходных знаков, роднящих футарк с европейскими, восточносредиземноморскими и ближневосточными алфавитами, заставляет видеть в нем продукт безусловного скрещивания нескольких культур и результат явных заимствований. Лишь магистральное направление этих заимствований и их объем могут быть оспорены.

Этрусский алфавит, представленный немалым количеством надписей (более 11 тыс.) (66; 64), которые доживают до I в. н. э. (118; 133) и в большинстве своем еще не расшифрованы полностью, обнаруживает наибольшее совпадение в количестве идентичных или очень близких по графике знаков с футарком (66; 70). Так, обнаруживается до 12 знаков, перекликающихся у этрусков и германцев (187; 55).

Контактная зона в регионе Северной Италии — Центральной Европы выглядит вполне правдоподобным претендентом на роль места культурного взаимодействия этрусков с южными германцами и возникновения новой системы письменности. Во всяком случае, совершенно очевидно, что появление почти десятка идентичных знаков в двух географически близких алфавитах абсолютно невозможно объяснить с точки зрения их совершенно независимого генезиса. Но учитывая, что этрусский алфавит был производным от греческого и латинского, то ясно, что руническое письмо органически дополняет схему генетической преемственности алфавитов:→

древневосточные

ближневосточные (финикийский)

островные (Восточное Средиземноморье)

греческий

латинский

этрусский

футарк

Одновременно футарк выступает как завершающее звено в этом ряду — наиболее позднее и типологически существенно отличное от предшествующих. Тем не менее столь же совершенно ясно, что руны возникли на основании существовавших ранее контактов с носителями письменности собственно германских знаковых систем, о которых мы можем лишь догадываться. Наиболее радикальным было бы объявить все знаки, не находящие аналогий в средиземноморских алфавитах, собственным архаическим наследием германцев. Однако вряд ли это возможно. Многое возникало в ходе переработки до неузнаваемости чужих знаков, отдельные знаки могли быть, напротив, совершенно самостоятельно возникшими, но графически идентичными уже существующим. Как и во многом другом, вопрос осложняется отсутствием ранних находок.

Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и влияние огамической письменности. Огам, являвшийся характерной чертой кельтской культуры, был, несомненно, более закрытой информационной системой, чем футарк. Однако он в любом случае был доступен для обозрения и достаточно широко распространен в пределах кельтской цивилизации. Несомненно, что близкородственные кельтам этнически и «стадиально наследующие им» германцы были знакомы с этой системой. А для усвоения собственной культурой чужого алфавита совершенно не требуется, как мы видели, его понимать. Наследоваться могут как сами знаки с полным изменением их фонетического наполнения, так и общая концепция письма. В данном случае мы имеем дело со следами именно второго процесса. Рядное, привязанное к продолговатой поверхности, расположение знаков, перпендикулярных оси строки, — несомненно, общее у кельтов и германцев. Ведь изначально футарк, как и огам, — система однострочного письма. Эти алфавиты были сгенерированы для нанесения на продолговатые предметы в виде последовательности знаков, не предусматривавших многострочного расположения текста. Разумеется, они могли применяться и для длинных надписей, однако изначальной функцией и того и другого была фиксация кратких, экспрессивных и до предела насыщенных информационным зарядом текстов.

Разница была в том, что огам изначально ориентировался на вертикальное расположение надписи, а футарк с момента своего возникновения предусматривал горизонтальное нанесение последовательности знаков. Однако этот поворот на 90° не мешает заметить, что основой футарка являются линии, перпендикулярные направлению письма. Принципиальная разница заключается в отсутствии в германском алфавите единой основообразующей осевой черты, характерной для огама (в поздних надписях ее роль выполняют линии, разграничивающие строки), а также в том, что футарк был, несомненно, более прогрессивен, так как решал проблему дифференциации знаков гораздо более эффективным путем, чем кельтский алфавит. Вместо увеличения количества параллельных черт в каждом знаке и вариаций с его локализацией относительно осевой линии германцы использовали наклонные линии, что позволило добиться блестящего разнообразия форм чрезвычайно ограниченными средствами с резким уменьшением размеров самих надписей и трудоемкости их изготовления.

Таким образом, концептуально футарк унаследовал некоторые черты огамического письма, став более развитой формой алфавита. Многие руны — iss, hagal, gebo, naud — очень близки по своей форме к одно- и двучертным огамическим знакам, однако они достаточно ясно истолковываются в русле южной преемственности и нет нужды связывать их с кельтскими заимствованиями. В то же время общий вид огамических надписей явно свидетельствует в пользу последних как одного из источников формирования футарка.

Теория автохтонного и независимо-стадиального зарождения рунической письменности не выдерживает критики. Однако чрезвычайно интересны аргументы такого выдающегося рунолога, как Э. Мольтке (188; 43–45) (187; 61–65). Необходимо принять во внимание предложенные им построения, согласно которым фибула из Мельдорфа (на которой, предположительно, находятся именно рунические знаки) относится примерно к 50 г. н. э. В таком случае сравнительно независимое возникновение рунического алфавита непосредственно в Дании (прежде всего, на Зеландии и в Сконе), лишь инспирированное римским влиянием из Рейнской области, действительно может быть признано убедительным и отнесено к 150–100 гг. до н. э. (187; 64).


Старшие руны — дифференциация во времени

«Следует раз навсегда со всей категоричностью указать на то, что рунология не в состоянии устанавливать свою собственную хронологию наряду с археологической хронологией. Рунолог в состоянии лишь определить, что данная руническая надпись относится к эпохе переселения народов, к переходному периоду, к эпохе викингов или к эпохе Средневековья. О хронологической дифференциации в пределах эпохи переселения народов не может быть речи» (186; 109).

Этими словами Эрика Мольтке, виднейшего рунолога второй половины XX в., отнюдь не подписывается приговор науке как таковой. Такая условная идентификация лишь подчеркивает для нас важность периодизации — достаточно условной и иногда даже сугубо относительной. Четко различаемые большие периоды рунической эпиграфики дают нам возможность гораздо масштабнее посмотреть на проблему. Мы как бы отходим на несколько шагов, когда казавшиеся прежде важными детали сливаются и уступают место более существенным, стратегическим различиям.

Вопрос периодизации надписей непосредственно связан с их оценкой как культурного феномена. Следует отметить, что чтение почти всех нижеприведенных надписей чрезвычайно вариативно и различные исследователи предлагали порой весьма расходящиеся толкования текстов. Тем не менее определенные выводы можно сделать и при анализе прочтений, не претендующих на окончательность.

Главное и основное разделение рун — типохронологическое — разводит их в два очень четко обособленных типа — старшие и младшие руны. Вторым показателем наряду с временным является географический. Существуют надписи общегерманские, самые ранние, распространенные по всему континентальному ареалу суперэтноса и в Скандинавии. В дальнейшем в романизирующихся варварских королевствах искусство рун гибнет, сохраняясь на периферии. Поэтому выделяют англо-фризский и собственно скандинавский регионы. В рамках этого подразделения производится дальнейшая классификация.


Серебряная жертвенная рукоять щита с рунической надписью (болото в Иллеруп, Дания)

Для нас существенно, что первый период развития рунического письма, связанный с рафинированным общегерманским типом старших рун, длится от их возникновения и до VII столетия. Обычно младшие руны связывают с эпохой викингов, однако на самом деле все было гораздо сложнее. Никакого четкого перехода не было. Примерно с первой половины — середины VII в. начинается так называемый переходный период, который длится довольно долго и фактически завершается лишь к 900 г. (187; 24, 26). Древнейшей надписью, которая соотносится с «очищенным» младшим алфавитом, считается надпись из Герлева (Зеландия), содержащая, собственно, сам 16-значный алфавит.


Умбон с рунической надписью (Торсбьерг, Дания)

Сущность трансформации заключалась именно в постепенной редукции системы знаков. Процесс этот протекал стихийно и никем, естественно, не нормировался, поэтому был чрезвычайно длительным. Количество знаков сократилось с 24 до 16, то есть ровно на одну треть. Однако неизменным осталось разделение на три «рода» («aett») — Фрейра, Хагаля и Тюра (50; 154) (86; 45). Этот слепок наиболее архаических представлений, связанных с преимущественно магическим использованием алфавита, демонстрирует нам чрезвычайную важность по крайней мере Тюра и Фрейра в древнейшем пантеоне, Функции воинской удачи и сельскохозяйственного благополучия явственно выступают как первостепенные для общества германцев рубежа эр. Характерно, что руны фиксируют этот архаический порядок и в новых условиях, не испытав даже тени стремления при переходе к новой эпохе развить тему какого-либо из более популярных в новых условиях асов.


Рунический камень из Эстер-Лёгум (Дания)

Чрезвычайно важной особенностью нового алфавита было упрощение формы самих рун. Прежде всего, исчезают все знаки, в которых имелись две вертикальные черты. Младший футарк подчеркнуто лаконичен. В нем присутствуют только руны, базирующиеся на одном сплошном вертикальном стержне. Это не только упростило форму знаков, но и ускорило само их вырезание. По образному выражению все того же Мольтке, младшие руны — это «алфавит людей, находящихся в движении» (187; 30). В наиболее завершенном варианте руны превратились в «обрезки» былых вертикальных черт, став предельно лапидарными и трудночитаемыми (60; 5-10).

С более отстраненной и панорамной точки многое видится по-другому. Действительно, принципиальное различие, между алфавитами и типами надписей пролегло по рубежу 600–700 гг. (187; 24–26). Прямой связи с эпохой викингов оно не имело и относилось к ней отнюдь не как следствие или симптом, но скорее как одна из многочисленных причин. Таким образом, Север вступил в полосу исторически достаточно быстрой трансформации алфавита за 150–200 лет до начала выброса дружин в Европу, на своеобразном пике вендельской культуры. Это были явления одного класса. Вендельская Скандинавия порождала адекватные себе формы самовыражения, в том числе и в сфере знаковых систем, в частности в области письменности. Энергия общества накапливалась и возрастала, и одним из проявлений этого процесса стала резкая редукция футарка.

Каждый период рунической письменности представлен двумя типами надписей — теми, которые предназначены для того, чтобы зашифровать информацию, и теми, которые предназначались, чтобы ее зафиксировать явно, то есть надписями магическими и нарративными. Магических в рамках раннего периода было существенно больше.

Типической особенностью рунической эпиграфики является то, что очень часто надпись представляет собой просто рунический алфавит, изображенный сам по себе как самоценный феномен. Это весьма убедительно свидетельствует в пользу сакрального характера, придаваемого самому футарку как таковому. Нет сомнения, что эти надписи — не учебные пособия и не следы тренировки в искусстве письма. Написанный от начала и до конца футарк являлся магическим заклинанием и как таковое употреблялся во многих случаях, Именно обилие подобных надписей позволяет установить как точную последовательность рун в алфавите, так и колебания в направлении письма (изначально существовали как право-, так и левостороннее направления, а также бустрофедон).


Рунический камень из Истабю (Блекинге, Швеция)

Что же касается содержания и значения надписей, то этот период обнаруживает явное доминирование надписей, относительно кратких, иногда настолько, что это создает немалые трудности при их интерпретации. Так, преобладающим типом надписи, чрезвычайно устойчивым по формуле высказывания, является фраза из нескольких слов, гласящих «Я, имярек, вырезал руны» или «Я, имярек, окрасил руны». К категории надписей этого класса принадлежат многочисленные рунические находки — на камнях из Эйнанга (Норвегия) и Нолебю (Швеция) и др.

Незначительные колебания в области порядка слов и терминов, обозначающих суть действия, не дают четкой возможности дельнейшего расчленения этого сомножества. В основе лежит практика вырезания рун на поверхности твердого предмета с последующим окрашиванием их собственной или жертвенной кровью. Применение иных пигментов вполне возможно, однако, несомненно, изначальным являлась именно кровь. Этот, ключевой в практике рунической магии элемент, нашел вполне развернутое освещение в своеобразном «Ветхом Завете» Скандинавии — «Речах Высокого», представляющих собой компендиум житейской мудрости, необходимой людям для достойной и счастливой жизни. В его завершающей части имеются следующие строфы:

Руны найдешь
и постигнешь знаки,
сильнейшие знаки,
крепчайшие знаки,
Хрофт их окрасил,
а создали боги
и Один их вырезал,
Один у асов,
а Дайн у алъвов,
Двалин у карликов,
у етунов Асвид,
и сам я их резал.
Умеешь ли резать?
Умеешь разгадывать?
Умеешь окрасить?
Умеешь ли спрашивать?
Умеешь молиться
и жертвы готовить?
Умеешь раздать?
Умеешь заклать?
Хоть совсем не молись,
но не жертвуй без меры,
на дар ждут ответа;
совсем не коли,
чем без меры закалывать.
Так вырезал Тунд
до рожденья людей;
вознесся он там,
когда возвратился.
Показательно постоянное употребление глагола rista — «вырезать»: руны нельзя написать, это не имеет реальной силы. Только действие, связанное с нарушением структуры поверхности, неисправимо изменяющее реальность, способно оказать действенное влияние на ход событий. Ибо несомненно, что подавляющее большинство ранних надписей старшерунического периода представляют собой именно результат магического воздействия на мир. Не представляется возможным реконструировать весь комплекс мотивов, по которым вырезались надписи указанного типа. Причем лишь в самую последнюю очередь они могут быть признаны знаками собственности. Столь мощное средство воздействия, каковым почитались руны, да еще в классическом окрашенном варианте, могло быть лишь следствием некоего ритуального действия, производившегося хозяином с предметом.

Также любопытно употребление термина stafaR — «палочка», адекватно заменяющего слово «руна» и подчеркивающее главное, что было в основе каждого знака. Таким образом, в раннем периоде рунической эпиграфики мы встречаемся с порой равноправным словоупотреблением терминов «rima» и «stafaR», что свидетельствует о некоторой неустойчивости терминологической базы, когда общая и единая терминология еще не сложилась в германском мире. Для эпохи викингов употребление второго термина в этом значении нетипично, он возвращается к своему первоначальному смысловому наполнению — столб, шест, палка, штевень корабля.

Иногда, и достаточно часто, упоминается, что надпись вырезал «эриль» (erilaR), — предположительно жрец, владевший тайнами гадания на рунах, факт существования подобных жрецов совершенно очевиден, однако, в отличие от кельтов, располагавших прослойкой друидов, эрили германцев никогда (по крайней мере, в историческое время) не составляли замкнутой касты или сообщества. За пределами поля собственно рунической эпиграфики они неизвестны.

Третья категория: «Я, такой-то, сделал это» или в третьем лице: «Нечто сделано таким-то», Классические примеры — рог из Галлехус и рукоятка щита из Иллерупа (Дания).

Четвертая — владельческие надписи: «Такой-то владеет мною».

Отдельным блоком выступают надписи, содержащие только одно имя: иногда — владельца, иногда — предмета (оружие).

Довольно обычны стандартизованные формулы заклинаний — типичны, в частности, «alu» и «gagaga». Первое из них — наиболее распространенное из известных «магических» формул. Оба заклинания-формулы часто входят составляющей частью в более пространные тексты.

Наконец, большой блок — просто нечитаемые сочетания знаков, относительно которых невозможно сказать ничего определенного. Из известных старшерунических надписей примерно четверть занимают слова, предположительно относимые к категории личных имен. Несколько меньшее количество — просто рунические алфавиты, приведенные целиком или частично. И еще примерно четверть приходится на вовсе не читаемые сочетания (довольно часто состоящие из четырех и реже — из трех, пяти или более рун) по типу надписи из местечка Бю «rmþe», прочтение каковой неясно. Другие примеры подобных, столь же нечитаемых, надписей — «Iþsr» (Хайншпах), «fþae» (Хербрехтинген), «Iþhr» (Нордендорф II) и др.

Известные старшерунические надписи, читаемые инверсивно, как правило, инверсивны целиком или в подавляющем большинстве составляющих их знаков (187; 99-106). Судя по всему, ориентация доминирующего числа рун, составляющих надпись, должна определять ориентацию всей надписи и, следовательно, последовательность ее прочтения.

Весьма многочисленны на общем фоне находок рунические надписи на украшениях. В качестве наиболее показательных примеров приведем диадему из Сторупа с именем владелицы (?) «Lepro» и многочисленные брактеаты.

Стоит отметить также надписи на фибулах (Химлингейе, Вэрлесе) и фигурку человека с сохранившейся лишь наполовину (две из четырех или пяти рун) надписью на спине (о. Фюн).

Наконец, интересной составляющей рунического искусства этого времени является распространение рунической тайнописи, когда написанное шифровалось с помощью специальных ухищрений, заключавшихся в необходимости произведения относительно сложных мысленных операций с порядком рун в стандартизованном алфавите и заменой одних рун другими либо сочетаниями рун. Одна из наиболее простых систем (а в общей сложности их насчитывалась не менее четырех), обнаруженная на деревянном стержне из болота близ Бергена, заключалась в следующей замене:

f — f

ff — u

fff —?

о — о

oo — r

ooo — k

h — h

hh — n

hhh — i

a — a

aa — s

aaa — t

b — b

bb — l

bbb — m

Слово «stafaR», к примеру, в этой передаче выглядело бы так:

аа: ааа: а: f: а: оо

В рамках первого периода происходит максимальное распространение рунических артефактов по территории Европы. Они встречаются повсюду, где расселяются германцы. В Карпатах, близ Ковеля, неизвестный готский воин теряет копье с надписью (а быть может, его погребают вместе с этим копьем), которое становится одним из самых ярких памятников. В Центральной Европе обнаруживаются фибулы с руническими знаками. Десятки надписей известны в континентальной зоне. Однако первенство держит Скандинавия. Именно здесь — в датских и голштинских болотах, в Швеции и Норвегии — обнаружено основное количество надписей. Именно здесь, на Скандинавском полуострове, на рубеже римского и германского железных веков начинают воздвигать принципиально новый вид рунических памятников — камни с надписями.

Традиция установки камней, вероятно, была родственна традиции воздвижения каменных стел (Готланд). Однако факт вертикальной установки камня исчерпывает сходство. Вплоть до самых поздних периодов рунические камни почти не обрабатывали, в отличие от тщательно отделанных готландских камней с изображениями.

В целом первый период демонстрирует, что руны, возникшие как составная часть общегерманского культурного богатства, постепенно, но очень быстро становятся достоянием именно скандинавов. В христианизирующейся Европе они сразу же вытеснялись латинским письмом, а в глубине германского ареала, но на континенте, употреблялись гораздо реже, чем на Севере. В подобной ситуации и наступает так называемый переходный период.

Переходный период, продолжающийся примерно с 650 по 900 г., знаменит прежде всего редукцией алфавита. Однако в целом он характеризуется еще и тем, что надписей довольно мало и концентрируются они в Скандинавии и Англии. Континентальная Европа окончательно утрачивает искусство рунического письма. Руны отныне становятся достоянием скандинавов.

Кроме того, теперь в качестве материала для письма стали использовать исключительно камень. Все остальные категории находок, столь обычные для первого периода, постепенно сходят на нет. Стационарные, символизирующие оседлость и постоянство надписи резко контрастируют с легко транспортабельными и малогабаритными руническими объектами эпохи Переселения (187; 148–183).

С практическим отпадением категории небольших носимых объектов становятся редки (за исключением оружия) надписи владельцев и изготовителей. Однако продолжают существовать и процветают каменные памятники с руническими, хотя и довольно краткими по преимуществу надписями. Шедевром этого периода становится надпись из Эггьюма — самая длинная из известных старшерунических надписей.

В течение довольно длительного периода времени — с VII по IX в. — наступает определенное затишье. Надписей сравнительно немного, применяемый алфавит неустойчив — он меняется, и отдельные руны употребляются все реже.

Однако самое главное заключается в том, что начинают распространяться камни с классической формулой: «Некто поставил камень по такому-то». Через несколько столетий, в конце X и первой половине XI в., эти камни станут абсолютно доминирующим видом рунических памятников, так что само руническое искусство будет ассоциироваться почти исключительно с ними. Однако золотому веку рунической эпиграфики предшествовал длительный период генерации форм и оттачивания стандарта формулировки, и начался этот процесс именно в переходный период. Для него типичны небольшие (20–30 знаков) надписи на камнях, чаще всего без графических изображений, которые демонстрируют создание классической формулы надписи эпохи бурных заморских походов.


Руны на оружии

Одна из самых важных тем — руны, сохранившиеся на предметах вооружения. Находки рунических надписей на оружии демонстрируют нам, вероятно, наиболее мощную форму воздействия человека на окружающий его мир. Руны являлись, несомненно, самым действенным магическим инструментом, в то время как оружие выступало в качестве самого авторитетного и непререкаемого аргумента в сфере материальной жизни. И то и другое, с точки зрения человека архаической эпохи, наиболее эффективно преобразовывало реальность, изменяя ее в требуемом направлении. Сочетание же двух столь действенных орудий в единый комплекс, несомненно, должно было существенно усиливать результативность предпринимаемых шагов. В этом контексте любопытно подвергнуть исследованию те закономерности, которые можно различить при анализе фонда рунических памятников, связанных с предметами вооружения.

Следует отметить, что количество надписей на оружии, известных к настоящему времени, относительно невелико и в целом составляет сравнительно небольшой процент от общего числа рунических памятников, причем бросается в глаза совершенно непропорциональное распределение их по эпохам. Так, если от интересующей нас эпохи старших рун и переходного периода до нас дошло не менее 26 надписей на предметах вооружения, то период младшерунической письменности (примерно с 700 по 1300 г.) сохранил лишь около двух десятков объектов подобного рода. Напомним, что старшерунических надписей известно немногим более 250, в то время как количество эпиграфических памятников эпохи викингов и Средневековья исчисляется почти в 6000 единиц. В результате мы получаем весьма показательные цифры: старшерунические надписи на оружии составляют примерно 10 % от общего числа находок, в то время как младшерунические — лишь около 0,0035 %.


Руническая надпись из Эвре Стабю (Норвегия)

При этом ни в коей мере нельзя списать такую разницу на какие-либо различия в состоянии источникового фонда — мы располагаем, как известно, огромным количеством находок предметов вооружения эпохи викингов, неизмеримо превосходящим суммарное количество аналогичных артефактов времен Великого переселения или иных эпох. То есть представленное соотношение получено на основании анализа вполне корректной базы данных и отражает некую закономерность, реально существовавшую и нашедшую отражение в источниках. Разумеется, фонд надписей увеличивается, и с течением времени, как и в любой иной сфере рунической эпиграфики, происходят определенные изменения статистического порядка, однако столь колоссальный разрыв в цифрах, несомненно, уже не подвергнется существенной корректировке.


Руническая надпись из Эвре Стабю (Норвегия)

Интересно соотношение находок внутри этой группы. 23 рунические надписи из 26 нанесены на предметы наступательного вооружения. Среди них 14 экземпляров мечей и их конструктивных элементов — наверший, обкладок ножен и т. д., 8 наконечников копий и дротиков, 1 древко стрелы. При этом лишь три находки связаны с предметами оборонительного вооружения — 2 умбона от щитов и шлем.

В своем исследовании, посвященном проблеме рунических надписей на оружии, К. Дювель выделяет четыре группы находок, дифференцируемых им по хронологическому и географическому признакам, Первую группу составляют находки, происходящие из болот Южной Ютландии и Северной Германии. Второй блок образуют надписи на наконечниках копий и дротиков, относимые к периоду III в. н. э. Третья группа включает англосаксонские надписи на предметах вооружения, датируемые VI в. н. э. Наконец, в четвертой группе представлены наиболее поздние надписи, относимые к VII в. и обнаруженные за пределами Скандинавского полуострова, в континентальной Европе (171; 131). Подобная классификация не является идеальной, однако позволяет привлечь внимание к определенным закономерностям, присутствующим в данном фонде находок. Бросается в глаза, например, универсальный характер колющего и метательного оружия — надписи на копьях и дротиках присутствуют во всех хронологических подпериодах рассматриваемого отрезка времени. В то же время предметы оборонительного вооружения относятся преимущественно к наиболее ранним эпохам рунической письменности и не представлены среди поздних находок. Отметим также, что, за редчайшим исключением (кроме надписи из Эвре Стабю), находки оружия связаны с континентальной Европой, Британскими островами или Данией, но не со Скандинавским полуостровом. Это подчеркивает достаточно подвижный характер того образа жизни, который был присущ германцам на протяжении периода переселений да и в эпоху ранних варварских королевств, хотя, разумеется, свидетельствует также и о большей плотности населения в нескандинавских областях германского мира, а также о широком распространении здесь рунической грамотности и активности применения рун в воинском обиходе.


Ковельское копье

Итак, наиболее локальную и вместе с тем наиболее долго существующую группу образуют надписи на предметах вооружения из болот пограничья Германии и Дании. Обстоятельства их обнаружения далеко не всегда дают ответ на вопрос о том, каким именно образом тот или иной предмет попал в болото. Отнести все эти объекты априорно к результатам жертвоприношений вряд ли возможно, хотя бы уже потому, что мы не можем совершенно исключить и другие возможные обстоятельства, в результате которых предмет оказался в глубине топи. Например, владелец мог обронить и потерять его при переправе через болото либо утонуть вместе с ним, метнуть копье в противника, который, в свою очередь, уже не смог выбраться на сухое место, и т. д. То есть у нас нет никаких оснований видеть в каждой находке именно жертву богам, вне зависимости от того, что представляет собой сама надпись.

Находки из болот датируются примерно от 200 г. н. э. до VI столетия включительно. Наиболее показательны в этой группе следующие надписи.

1. Навершие ножен меча из Торсберга относится к наиболее ранним объектам с руническими знаками — оно несет на себе две надписи: owlþuþewar и niwajemariR. Первая из надписей рассматривается специалистами как искаженное w(u)lþuþewaR — определение принадлежности оружия (с суффиксом — aR): «сияющего, великолепного дружинника». Вторая часть — «неплохо известный» (славный);

2. Ко второй половине III в. принадлежит обкладка от ножен меча из Вимозе в Дании. Надпись состоит из двух частей: mariha iala и makija и читается следующим образом: «этот меч принадлежит мне» или, как вариант, «этот меч принадлежит Мару (имя владельца)» (181; 58);

3. Также в Вимозе обнаружена серебряная накладка на ножны с золоченой отделкой. На ней рунами написано имя awns — вероятно, Awings;

4. Из болота в Иллеруп происходит рукоятка щита с надписью swarta. Она относится к наиболее ранним — около 200 г. — и истолковывается как один из вариантов германского слова «меч» или прилагательное swarta — «черный»;

5. Из знаменитого Нюдамского болота, прославившегося находкой одного из хорошо сохранившихся кораблей эпохи переселений, происходит древко стрелы, датируемое промежутком III–V вв. с надписью lua — возможно, искаженным типичным заклинанием alu;

6. Весьма показательна в смысле истолкования надпись на бронзовом фрагменте умбона из Иллерупа — aisgRh. Вот перечень переводов, предложенных отдельными исследователями: Бюгге — «Сиги владеет этим щитом»; Ольсен — «Одержи победу, щит»; Гринбергер — «Я одерживаю победу»; Нореен — «Эйсгер владеет этим»; Хольтхаузен — «Сиггер владеет мной»; Краузе — «Aisig. Hagel» (два слова — «яростный» и «порча»); Гутенбруннер — «Оставайся невредимым от бури копий» (кеннинг); Антонсен — «Отводящий град» (копий или стрел); Эрик Мольтке высказался в пользу бессмысленности (нечитаемости) надписи. Столь вариативное прочтение, сохраняющее тем не менее устойчивое семантическое ядро, позволяет отнести эту надпись к одному из двух типичных формализованных классов надписей;

7. Из болота Крагехуль в Дании происходят пять фрагментов наконечников копий, на одном из которых имеется надпись: EkerilaR asugisalas muha haite gagaga ginuga he lija hagalawijubig. В этом достаточно длинном тексте четко и недвусмысленно читаются несколько первых слов: Я, эриль Асгисль… После этого следуют более или менее стандартизованные посвящения и магические формулы, в том числе и известное gagaga.

Кроме того, среди болотных находок имеется и весьма показательная категория находок. На умбоне щита из Торсберга присутствует римская надпись — AEL(IUS) AELIANUS. Есть и другие римские имена, обнаруженные в Иллерупе, Нюдаме, Торсберге и Вимозе (163; 135).

Другая группа рунических надписей представлена однотипными находками метательных и колющих копий. Самая ранняя из них, относимая ко второй половине II в., одновременно считающаяся и наиболее ранней рунической надписью, — листовидный наконечник из Эвре Стабю в Норвегии, происходящий из погребального комплекса, состоящего из двух мужских и двух женских сожжений. Одно из наиболее популярных толкований надписи raunijaR — «лишающий врага мужества». Из Дамсдорфа, в Центральном Бранденбурге, происходит датируемая серединой III в. надпись на наконечнике копья: ranja («находящийся в движении»?), которая приписывается находившимся здесь в то время бургундам. Единственный из наконечников, найденный не в погребении, — ковельский, несущий надпись tilarids — «стремящийся к цели». В этой же группе должны быть упомянуты находки из Мое (Готланд) — sioag или gaois (перевод неясен, возможно «ревущий, звучащий»), а также польская находка из местечка Розвадов —…krlus (возможно, «я, герул»?).

С британских островов, главным образом из погребений, происходят несколько находок. В Кенте обнаружены пять деталей меча VI в. и один наконечник копья VII в. — в том числе обнаружены:

1. В Сарре — нечитаемая надпись на навершии меча;

2. В Эш-Гилтон — также навершие: eic sigimer nemde — «Сигимер назвал меня», с другой стороны — sigi mci ahСиги владеет мною»);

3. Обкладка ножен из Чессел Даун-Фридхоф на острове Уайт: æсо so eriувеличивающий страдания»);

4. Два серебряных позолоченных навершия с рунами «z» из Эш-Гилтона, иногда рассматриваемые как посвящение Тору (163; 151);

5. Фавершем. На навершии меча дважды начертана руна Тюра. Этот случай, с точки зрения наличествующей у нас информации, должен быть признан классическим — это соответствует одному из крайне немногочисленных упоминаний в Эдде об истинном магическом значении и употреблении рун;

6. Наконечник копья из Холборо — своеобразная биндеруна: руна Тюра на прямоугольном основании, напоминающем кириллическую букву П;

7. Наконец, скрамасакс из Темзы. «Неканонический» вариант англосаксонского футарка, дополненный, вероятно, именем владельца: beagno?).

Определенная невыразительность англосаксонских надписей объясняется тем, что германская языковая и магическая подоснова рунической письменности в Англии довольно быстро приходила в упадок (163; 153).

Континентальные надписи VII в. редки. Из более чем 50, обнаруженных, например, в Германии, — только пять сделаны на оружии. Из них относительно разборчивы четыре. На серебряной пластинке из Лейбенау, по всей видимости, присутствует имя владельца — Rauzvi, остальные знаки спорны. Скрамасакс из Хайльфингена несет на себе надпись ikxrxkwiwixu. Понятно лишь то, что в начале стоит местоимение ik — «я».

Наконечник копья из Вурмлингена — надпись idorih. Варианты прочтения — «делаю могущественным и уважаемым», имя собственное или посвящение Тору (Тор = Dor?). Возможно, имя собственное имеется и на саксе из Штайндорфа: husibald

Эпоха викингов донесла до нас только три (!) надписи на оружии, весьма малочисленны и надписи последующего времени (XII–XIII вв.). Достаточно сказать, что из примерно 3000 секир, обнаруженных в Норвегии, только одна содержит руническую надпись. Помимо нечитаемых надписей (afke, Уппланд), есть достаточно стандартизованные двухчастные: rani: aaþmuikur и butfus: faii. («(Г)рани владеет этим дротиком. Ботфос вырезал») (Свенскенс, Готланд) или auðmundr gerði mik. asleikr a mikАудмунд сделал меня. Аслейк владеет мною») (Корсёюгорден, Норвегия). Периодом около 1200 г. датируется умбон с надписью gunnar gerði mik. helgi a mik (Гуннар сделал меня. Хельги владеет мною). В Гринмаунт (Ирландия) найдена надпись, содержащая прозвище владельца: tomnalselshofoþasoerþeta (Дуфнал Голова Морской Собаки владеет этим мечом). Наконец, к самому концу периода (конец XIII в.) относится надпись типично христианского свойства: «Ave Maria…»

В общей сложности известно более двух десятков младшерунических надписей на предметах вооружения, что, как было указано выше, составляет неизмеримо меньшую долю от общего числа, чем в случае со старшеруническими надписями. Выводы, непосредственно следующие из приведенных фактов, в целом сводятся к следующему.

Несомненна высокая роль, которая отводилась нанесенным на оружие руническим надписям или отдельным знакам. Этим символам придавалось значение, далеко выходящее за рамки обычной информационной трансляции. При этом явственно ощутимо четкое различие между двумя эпохами рунической письменности. В эпоху викингов, когда руническая эпиграфика вплотную приблизилась к состоянию рафинированного алфавитного письма, а всякое сверхъестественное содержание рун стало рассматриваться как безусловно второстепенное, окончательно изменился и характер надписей. Наряду с возникающей на самом излете активного бытования рун формулой типичного христианского молитвенного призыва, органично замещающего языческое обращение к асам, большинство надписей на оружии в эпоху викингов тяготеет к чрезвычайно устойчивой формуле: «Имярек сделал меня. Некто владеет мною» с незначительными вариациями. Иногда данная надпись редуцируется, остается только имя владельца. В одном случае можно предположить, что владелец и лицо, вырезавшее руны (разумеется, и изготовитель оружия), являются разными людьми. Однако результирующая формула отличается удивительной устойчивостью. Более того, она фактически, в несколько сокращенной форме, воспроизводит ядро формулы, характерной для наиболее массового типа памятников младшерунической эпиграфики — рунических камней. Для них также весьма характерно указание, по меньшей мере, двух действующих лиц — автора изображения и заказчика либо заказчика и поминаемого посредством установки камня человека. Редукция формулы и ее предельный лаконизм диктовались характером предмета-носителя надписи, не оставлявшего такого простора, как поверхность камня. Тем не менее сложение весьма формализованного и чрезвычайно устойчивого речевого блока свидетельствует об окончательной фиксации в сознании не только традиции начертания рунических надписей, но и стереотипных формулировок, в рамках которых преимущественно и мыслилась, и реализовывалась руническая письменность. Учитывая весьма значительные изменения, происходившие с футарком в течение второй половины I — начала II тыс. н. э., мы приходим к выводу, что отраженные в эпиграфике стереотипы мышления оказывались гораздо более устойчивыми, нежели традиционный рунический алфавит.

При этом в подавляющем большинстве случаев надписи сугубо утилитарны, ибо сочетают в себе свойства марки изготовителя и клейма собственника. Это служит отражением главной и основной тенденции, являющейся проекцией тенденции общерунической и заключенной в неуклонной десакрализации рунической письменности, уменьшении роли магических, ритуальных и посвятительных надписей и возрастании роли надписей профанного, бытового содержания. Наметившись еще в эпоху старших рун, в рамках переходного периода в континентальной Европе и на островах, эта тенденция приводит к полному торжеству профанных надписей в младшерунический период.

Что же касается старшерунических надписей на оружии, то они демонстрируют гораздо меньшую формализацию. Собственно, типология надписей не слишком разнообразна. Следует выделить пять основных категории:

1. Собственное имя оружия, чаще всего являющееся однословным или составным эпитетом, то есть хейти или кеннингом;

2. Указание имени владельца оружия;

3. Указание на лицо, вырезавшее руны, — эриля;

4. Магическое заклинание или его аббревиатура;

5. Непосредственное посвящение оружия асу в расчете на помощь.

Чрезвычайная трудность прочтения и тем более интерпретации некоторых надписей должна удержать нас от безапелляционных выводов. Однако отметим, что, как правило, эти типы не пересекаются, то есть предмет несет обычно достаточно краткую надпись, лежащую в пределах одного из указанных семантических полей. Очевидна чрезвычайная значимость именно магической составляющей рунических символов. При неустойчивости орфографии, общей для старшерунических памятников, прослеживается удивительно упорное и настойчивое стремление пометить оружие с использованием чрезвычайно экспрессивных эпитетов, совершенно недвусмысленно подчеркивающих агрессивный и активный либо, реже, оборонительный характер предмета вооружения. «Стремящийся к цели», «Яростный», «Проникающий» — трудно представить более подходящие имена для копий или мечей. Справедливо высказывание Л. А. Новотны, указывавшего на то, что надписи на оружии — это прежде всего язык воинов и племенной знати, предназначенный для варварски возвышенной поэтической передачи ощущения борьбы, крови, ран, оружия, трупов, охоты и т. д. Это само по себе блестящее и яркое отражение неспокойного мира сокрушителей Империи воссоздает лихорадочную и воинственную атмосферу эпохи, когда каждый воин находился в состоянии перманентной борьбы за свое существование и за победу, эпохи, известной нам по эпосу и кровавому оттенку золотых украшений.

Несомненна персональная связь между оружием и его владельцем. Одно не существует без другого, и наоборот. В этих надписях запечатлелась надежда на помощь в решающем броске и удачном ударе, надежда на то, что вовремя подставленный щит выдержит и не подведет. Метательное копье, ангон, являлся весьма важным элементом экипировки и вместе с тем порой выступал как главный действующий персонаж поединка. Первый всесокрушающий бросок мог привести к безоговорочной победе еще до рукопашной схватки. Поэтому ему уделялось особое внимание. В то же время неудачный бросок ставил под угрозу дальнейший исход поединка. Именно в силу этого столь лаконично-яркими порой бывают надписи на наконечниках копий, выступающих как своеобразный символ эпохи.

Воин любил свое оружие, доверял ему, называл его ярким и звучным именем, ожидая помощи в бою, вероятно, прежде всего, от самого оружия, а уже во вторую очередь — от ответственного за воинский успех божества.Несомненна определенная, более или менее явно выраженная, персонификация предмета вооружения, наделение его определенными чертами одушевленного существа, органично вписывавшееся в стереотипы языческого мышления и продолжавшее пережиточно-тотемистическую традицию зооморфа в украшении шлемов. В этом контексте непосредственным продолжением этой традиции одушевления выступает рыцарский обычай давать имена собственные мечам, копьям и другим предметам вооружения. Он, как и многие другие черты классического европейского рыцарства, уходит своими корнями именно в германскую традицию языческого периода (37). «Ожившие» меч или копье продолжали свой путь и в иной мир — с хозяином, в качестве погребального инвентаря, либо самостоятельно, как большинство находок из болот Северной Европы. И в самом деле, при анализе надписей на оружии сразу же возникает ощущение, что копье, получив собственное имя, действительно обретало вместе с ним и свою неповторимую судьбу, которая была не менее славной и, пожалуй, с точки зрения археолога, гораздо более продолжительной, чем судьба самого его владельца. Так, ковельское копье (139) настолько дистанцировалось уже в нашем сознании от своего хозяина, что перипетии его судьбы — не только новейшей, но и раннесредневековой — воспринимаются действительно как приключения самого копья и только во вторую очередь — как приключения неведомого готского воина.

При анализе текстов рунических надписей на оружии возникает соблазн истолковать некоторые из характерных эпитетов как хейти асов, в частности самого Одина. Известно, что письменные источники дают нам чрезвычайно многообразную палитру хейти Одина, насчитывающую многие десятки имен, к тому же наверняка существовали и другие. Отвергать такую возможность нельзя. К тому же именно Одину принадлежит один из немногочисленных эддических «именных» предметов вооружения — копье Гунгнир (64; 62). Впрочем, ни один из известных нам текстов не упоминает о рунах, нанесенных на копье, однако это, разумеется, ни о чем не говорит. Вся история с обретением Одином тайного знания рун тесно завязана на этот тип вооружения — именно копьем пронзил себя мудрейший из асов, принеся себя в жертву самому себе. Устойчивая ось Один — копье — руны, о которой напоминает обилие типических надписей на наконечниках пик и дротиков, заставляет более внимательно отнестись именно к этому — основному и древнейшему — виду оружия.

При этом существуют прямые письменные свидетельства о наличии рунических символов и надписей на мечах. Канонический вариант — речи Сигрдривы, находящие прямую аналогию в надписях на навершии из Фавершема и, возможно, копья из Холборо:

Руны победы,
коль ты к ней стремишься, —
вырежи их
на меча рукояти
и дважды пометь
именем Тюра!
(Речи Сигрдривы: 6)
Строфа из «Беовульфа» блестяще иллюстрирует один из вариантов нанесения рун на оружие. Хродгар, рассматривая золоченую витую рукоять меча, видит на scennum изображение битвы божества с великанами и надпись, указывающую, кем и для кого был изготовлен меч:

…и сияли на золоте
руны ясные,
возвещавшие,
для кого и кем
этот змееукрашенный
меч был выкован
в те века незапамятные
вместе с череном,
рукоятью витой…
(Беовульф: 1694)
Какая именно часть рукояти подразумевалось под термином scennum, неизвестно, однако данная надпись типологически соответствует именно переходной форме старшерунических надписей англосаксонского региона, сохраняющих архаический вид, но уже демонстрирующих стандартизованную позднюю немагическую (профанную) формулу с упоминанием изготовителя/владельца. Рассказчик не упоминает конкретных имен при описании надписи — возможно, для него было самоочевидным, что в надписи такого рода должны быть упомянуты именно владелец оружия и мастер: сложившаяся традиция предполагалась «по умолчанию». Подобный тип надписей находит полное соответствие в находке наверший из Эш-Гилтона и, возможно, из Сарре, Эшгилтонская находка хронологически, типологически и «концептуально» наиболее близка к мечу из «Беовульфа» и, несомненно, является лишь вершиной айсберга, малодоступного нашему восприятию и оценке в силу фрагментарности источникового фонда эпохи «темных веков».

Напоследок уместно высказать еще одно предположение. Как представляется, вызревание и конституирование формализованных текстов рунических надписей на оружии в какой-то мере было связано со все меньшей индивидуализацией форм самого вооружения. Росла численность дружин, возрастали производственные ресурсы общества, повышалось качество оружия. Меч или копье, оставаясь непреходящей ценностью и предметом искренней привязанности воина, тем не менее в некоторой степени утрачивали индивидуальность. Наконечники копий, секиры и даже мечи эпохи викингов, а тем более последующего периода, не просто стали более массовыми — определенно снизилось разнообразие их внешних форм. Несколько меньшая выразительность форм позднего оружия — при повышении его эффективности — очевидна. Раньше каждый предмет вооружения действительно представлял собой уникальное произведение оружейного искусства — взятый сам по себе, он значил для своего обладателя, по-видимому, больше, чем в более позднее время, и больше ценился. Он как бы имел свое собственное лицо, совершенно неповторимое и индивидуальное. Именно в этом надо искать корни обычая давать оружию собственные имена. Оружие было чрезвычайной ценностью, и нанесение имени владельца на его поверхность, во всяком случае, в последнюю очередь могло преследовать цель обозначить именно собственнические отношения — каждому и так было ясно, чье именно это копье или меч.

Конунги эпохи викингов, несомненно, снабжали своих дружинников более или менее значительными партиями вооружения, заказывая их кузнецам. Это был первый и весьма уверенный шаг к стандартизации оружия, облегчающей его производство и повышающей качество, но вместе с тем всегда неуклонно ведущей к обезличиванию вещей. Популярные типы мечей (52) длительное время находились на вооружении, унифицируясь до весьма значительной степени. Все большие и большие контингенты дружинников собирались под одной крышей в пиршественном зале, на одном корабле, в одном лагере и т. д. Все более и более частой становилась ситуация, в которой воины могли перепутать свое оружие. Именно в этот период нужда в знаках собственности, сугубо утилитарных метках владельца, выходит из тени и становится велением времени.

Современной моделью такого эпиграфического памятника является выведенная шариковой ручкой фамилия владельца на внутренней стороне тульи бескозырки или фуражки, каковую нетрудно обнаружить на большинстве головных уборов в любом из военных училищ или гарнизонов. Это достаточно «грубая» модель, однако и стандартизация в наши дни доведена до своего логического предела.

Первые шаги до промышленной стандартизации в конце I тысячелетия н. э. уничтожили значительную долю индивидуальности оружия, изрядно «обезличив» его, что отразилось в изменении стереотипа рунических формул и степени их распространенности. Предлагаемая схема, конечно же, не исчерпывает сути проблемы, но, как представляется, является магистральным направлением ее решения.


Творчество и контактные зоны культуры

В контексте преемственности и эволюции культурной традиции весьма показательны два примера чрезвычайно своеобразных рунических надписей, далеко разнесенных хронологически и, для Европейского континента, предельно далеко с точки зрения географии. В рамках старшерунической эпиграфики это просто две крайние точки ареала бытования рун — Боспор и Британские острова. Автору довелось принять активное участие в исследовании и публикации одной из них и полностью выполнить эту работу применительно ко второй.

Одной из чрезвычайно интересных находок из категории англофризских рун является небольшая руническая надпись с Британских островов, хранящаяся в собрании Публичной библиотеки в Петербурге. Она как в капле воды отразила многие характерные аспекты рунической эпиграфики позднего периода старших рун в специфической для них, христианизированной среде. Футарк, переместившийся на Острова, обогатился целым рядом новых знаков, сделавших его гораздо более удобным для отображения особенностей фонетики, однако вместе с тем и более громоздким. И символ, обозначающий звук, в латинской традиции обозначаемый буквой «Y», обзавелся здесь несколькими характерными начертаниями, неопровержимо демонстрирующими именно английское его происхождение.

Надпись, относимая к VIII в., сохранилась на последней странице Четвероевангелия, в пространстве между двумя столбцами текста, и оставлена на поверхности пергамента заостренным предметом. Она состоит из восьми рунических знаков, обрамленных с боков, сверху и снизу четырьмя крестами, и представляет собой англосаксонское собственное имя Eðelþryþ. Размеры надписи невелики: общая длина — 28 мм, длина собственно рунического текста в строке — 22 мм, высота отдельных рун — 7–8 мм. Некоторые линии проводились в два и даже в три приема и составлены из нескольких черт, что крайне редко встречается в надписях, выполненных на традиционных материалах: автор, приступая к работе, не был вполне уверен, какую высоту будут иметь отдельные руны, но после второй руны подобные «скорректированные» линии уже не встречаются. Большая отчетливость линий, проведенных с наклоном справа налево, позволяет предположить, что надпись оставлена левшой. Однако наиболее интересными являются особенности графики. Совершенно ясно, что при всех «недостатках» технологии процарапывания надписи посуху писавший стремился придать ей законченную симметрию. Треугольные элементы рун «thorn», несомненно, умышленно смещены. В еще большей степени на это направлено создание биндерун (лигатур). Если первая из них, объединяющая 3-й и 4-й знаки, создана явно для уравновешивания «крыльев» надписи, с тем чтобы по обе стороны центрального знака было равное число символов, то сам центральный знак представляет собой подлинное произведение графического искусства.

Руна, нигде и никогда не встречавшаяся ранее, является уникальным образчиком авторского творческого освоения рунического алфавита. Будучи центром и осью надписи, она содержит в себе — целиком либо частично — все руны, входящие в это имя, за исключением «raido». Вероятнее всего, этот рунический знак представляет собой не просто лигатуру, но своего рода пиктограмму, несущую в себе сокращение имени владельца путем комбинации в одном знаке большинства рун, составляющих это имя. Допустимо предположить, что знак этот мог употребляться не только в составе надписей, но и самостоятельно, в том числе как знак собственности владельца, своего рода тамги. Особая роль этого знака подчеркнута его центральным расположением в надписи. Иных рациональных объяснений столь сложному и абсолютно оригинальному символу нет.


Рунический камень с г. Опук (Крым)

В результате редукции надписи путем создания биндерун фактическое число знаков в ней оказалось доведенным до семи, с явным сакрально-нумерологическим подтекстом христианского оттенка. Очевидно, тот же подтекст присутствует и в количестве обрамляющих надпись крестов — по числу канонических Евангелий. Кстати, даже простое изучение надписи с небольшим увеличением показывает, что вертикальная черта крестов проводилась всегда первой, что подтверждает устойчивость биофизического моторного стереотипа: большинство людей и в наше время поступает именно таким образом.

Обстоятельства, оставившие нам эту надпись, как и общий ее культурный контекст, остаются весьма загадочными. Вообще говоря, они открывают безграничный простор для фантазии, способной поспорить с сюжетами А. Дюма, В. Скотта или У. Эко. Имя на пергаменте, скорее всего, женское. Его появление на странице священной книги, к тому же написанного с применением сугубо языческих знаков, в эпоху, когда именно язычники, владевшие рунами, начали страшные опустошающие походы на Британские острова, — все это создает определенную и весьма таинственную, надо признать, атмосферу. Весьма характерны в этом отношении кресты: создается впечатление, что человек, выцарапавший надпись, внезапно устыдился своего деяния и поспешно ограничил ее четырьмя христианскими символами.


Диадема с рунической надписью

При этом общий характер надписи наводит на мысль, что она являлась скорее плодом задумчивого созерцания, сопровождавшегося прорисовкой контура рун. Человек, размышляя, рисовал заостренным предметом симметричную и законченную графическую композицию, имевшую своим центром хорошо ему известный и привычный знак — своего рода вензель. Именно об этом говорит продуманный вид всей надписи. Так в наши дни, слушая рассказ или чей-то длительный монолог по телефону, человек задумчиво чертит на бумаге геометрические композиции или выписывает слова, прорисовывая каждую линию.

Во всяком случае, надпись из Четвероевангелия демонстрирует наличие нескольких характерных черт рунической культурной традиции, в континентальной Европе к тому времени давно уже исчезнувшей. Это, во-первых, достаточно долгое сохранение рунического алфавита на Островах, где он не был вытеснен даже гораздо более удобным латинским письмом, но переместился в своего рода маргинальные сферы культуры — вместе с остатками языческих верований. Содержание надписи — личное имя — как нельзя более прозрачно намекает на связь с изначальным типом рунических надписей, вращавшихся вокруг собственных имен.

Во-вторых, несомненно, наличие попыток дальнейшей творческой разработки форм знаков футарка — как путем создания традиционных биндерун, так и посредством генерации совершенно необычных знаков, несвойственных каноническому алфавиту, однако являющих собой пример стойкого следования его графическим сущностным принципам. Иными словами, если бы найденная надпись принадлежала не к седьмой тысяче обнаруженных рунических текстов, а к первому десятку, мы могли бы смело утверждать, что перед нами неизвестная доселе руна, обозначающая один из звуков. Ничего «нерунического» в этом символе нет, при этом значение его выходит далеко за пределы сугубо лингвистической или филологической проблематики.

Наконец, чрезвычайно симптоматично само сочетание рунической и христианской традиции, свойственное странному положению сосуществования двух формально непримиримых мировоззрений, которое порой обнаруживает себя даже в Англии эпохи Гептархии, уж не говоря о кельтской Ирландии. Судя по всему, пути переплетения языческих и христианских взглядов были весьма извилисты и еще более многообразны, чем нам это представляется сегодня.


Бронзовая фигурка человека с рунической надписью на спине (Кёнге, о. Фюн)

Недавнее введение в научный оборот нового исторического и эпиграфического источника — рунической надписи на камне, найденном при раскопках на горе Опук на Керченском полуострове, — также является событием в отечественной и мировой науке. Более того, опукская находка, без сомнения, имеет все шансы претендовать на сенсационность. Сенсационность эта обусловливается прежде всего тем обстоятельством, что обнаружение старшерунической надписи в Крыму, к тому же на Керченском полуострове, подталкивает к совершенно определенным выводам о нахождении здесь готов. Трудно представить более яркое и живое свидетельство пребывания здесь германских племен, чем употребление символов сакрализованного алфавита, применявшегося в эту эпоху преимущественно в магических либо мемориальных целях и, следовательно, существенно менее подверженного заимствованию иноплеменниками-негерманцами.

Вторая сторона этой сенсационности обусловлена характерными особенностями самой надписи, явственно стоящей особняком как в ряду синхронных, старшерунических надписей континентальной Европы, так и в ряду собственно скандинавских находок. Это уникальный рунический артефакт, не находящий себе прямых аналогий в известном на сегодняшний момент эпиграфическом фонде. Такого рода находка а priori опровергает любое заявление о незначительности присутствия германцев на Крымском полуострове в позднеантичную и раннесредневековую эпохи, даже если бы не существовало иных — нарративных и археологических — свидетельств такого присутствия.

Как представляется, находка слишком многозначна и время решения вопросов еще не наступило: сегодня мы находимся не более чем в фазе их постановки. Обстоятельства достаточно убедительно связывают камень, несущий надпись, с кладкой стены цитадели на горе Опук. Употребление каменного блока в качестве элемента кладки стенки пастушеского убежища в гроте отмечает, судя по всему, уже его третичное использование. На применение камня не по первоначальному назначению (без внимания к нанесенной надписи) указывает находящийся на его лицевой стороне паз. Его края достаточно хорошо обработаны, чтобы мы не принимали их за случайную выемку, выбоину или работу природных сил. Камень играл какую-то конструктивно важную роль, находясь в связи с другими прямоугольными камнями кладки.

Руны прекрасно прорисованы, так что не остается ни малейшего сомнения в их идентификации и прочтении; в определенном смысле их можно считать эталонными примерами старшего рунического шрифта, более четкими по своим очертаниям, нежели в большинстве известных случаев нанесения рун на каменную поверхность.

Плита из мшанкового известняка размером 0,62-0,34 х 0,49-0,20 м имеет на своей поверхности изображение креста в круге и однострочную руническую надпись «þpra». Все знаки — как крест, так и сама надпись — выполнены в технике высокого рельефа. Пространство вокруг знаков и поле между ними выбрано, высота рунических знаков составляет 0,15 м, ширина линий 0,025 м.

К числу особенностей надписи, резко выделяющих ее из ряда подобных объектов, относятся прежде всего следующие: материал, на котором надпись выполнена; техника ее исполнения и содержание; знак креста, заключенного в круг. Не вызывает сомнения, что для аргументированной оценки как самой находки, так и сопутствующего ей возможного культурно-исторического контекста необходимо охарактеризовать фон, на котором эта надпись может быть рассмотрена и изучена.

Прежде всего, следует отметить чрезвычайно интересный и знаменательный прецедент нанесения рунической надписи на каменную стелу. Подобный факт сам по себе был бы достаточно ординарен, если не принимать во внимание, что надпись исполнена старшими рунами. Это достаточно однозначно указывает как минимум на две крайние хронологические границы, между которыми должна находиться дата ее производства: III–VII вв. н. э. Верхняя хронологическая граница нанесения надписи, безусловно, не VII в. Хотя споры о продолжительности существования остатков готского (германского) этнического компонента в Крыму продолжаются, бытование рунической письменности в столь яркой форме весьма проблематично уже с конца IV в. н. э. После гуннского погрома 375 г. держава готов (королевство Германариха) трансформировалась столь необратимо, а оставшееся в Крыму германское население стало испытывать столь мощное влияние внешних деформирующих этнических факторов, что оставление подобного памятника становится маловероятным уже для рубежа IV–V столетий. Историческая ситуация в Восточном Крыму в это время не дает очевидных свидетельств существования сколько-нибудь значительных групп населения, которые могли бы сохранять столь характерный магически «нагруженный» и этноопределяющий элемент древнегерманской культуры, каким является руническая письменность. Что, конечно, не отвергает возможности и даже несомненности бытования германских языков и диалектов в Крыму и после IV в.

Подчеркнем, что речь идет о своего рода теории больших чисел, поскольку при отстраненной исторической реконструкции и моделировании событий прошлого вполне допустимо представить себе некий «этнический осколок», веками хранящий и передающий из поколения в поколение тайну рунического письма и воздвигающий рунический камень как некий частный (семейный, родовой) — культовый или поминальный — символ. При этом данная общность уже давно находится в иноплеменном окружении. Однако, как представляется, все же логичнее предположить — как более вероятную — связь установки этого памятника со временем относительной стабильности положения причерноморских германцев, что возвращает нас в эпоху, предшествующую нашествию гуннов.

Напомним, что руны суть нечто гораздо большее, чем просто алфавит, и употребление их, особенно в ранний период, связано практически исключительно с ритуальной практикой. В силу этого владение неким социумом германским языком отнюдь не означало автоматического владения им также и тайной рунического письма.

По совокупности обстоятельств исторического прошлого, нам представляется возможной датировка рунического камня, найденного на г. Опук, в пределах середины III — конца IV в. В соответствии с этим надпись на опукском камне относится к первому этапу рунического письма, так называемому «миграционному периоду», охватывающему время от рубежа эр до 650 г.

Чрезвычайно интересным в контексте этой датировки становится факт установки в Крыму именно рунического камня. Большинство надписей Скандинавии, а также практически все известные надписи Центральной Европы выполнялись в это время на предметах вооружения, рогах, брактеатах, предметах декоративно-прикладного искусства, функциональных элементах одежды и конской сбруи (фибулы, пряжки поясных ремней и т. д.). Руны находились в это время в употреблении на всей территории собственно Германии в тех границах, в каких ее представляли себе римляне с эпохи Тацита, а также на территориях, заселенных перемещавшимися германскими племенами, но наносились эти письмена исключительно на движимые объекты. Первые, самые ранние рунические камни начинают устанавливаться в Норвегии и Швеции примерно между 300–400 гг. Дальнейшая история рунической письменности, относящаяся ко времени после ликвидации Римской империи, связана практически исключительно с Северной Европой, и прежде всего Скандинавией и Ютландией, а также Британскими островами. Германцы во вновь завоеванных землях достаточно быстро утрачивали навыки и само искусство употребления рунического письма, попадая под мощный пресс латинско-греческой, средиземноморской культуры, во взаимодействии с которой рождались новые романские и германские языки. Рунам же не оставалось места ни в быту, ни в сфере отправления культовых ритуалов, ни даже в гадательной практике, где, возможно, они продержались немногим дольше. Искусство рун, будучи вытесненным в маргинальные, реликтовые слои культуры, погибло в варварских королевствах уже в начале «темных веков», не оставив практически никакого следа и полностью заместившись более фонетически адекватным, удобным и пластичным (а следовательно, более жизнеспособным) латинским письмом. Таким образом, среди тех немногих рунических артефактов, которыми представлен Европейский континент, на сегодняшний момент керченская находка является, судя по всему, уникальным явлением. Допустимо утверждать, что мы имеем дело со вторым [первым был Березанский камень (4)] на сегодняшний день руническим камнем за пределами Северной Европы. Впрочем, березанская находка, как и надпись на плече пирейского льва, и имя Halvdan на парапете Св. Софии в Константинополе, сделаны рукой варягов поздней эпохи викингов и являются осколками странствующей по миру скандинавской культуры, отпечатком жизненного пути оторванных от своего дома наемников и авантюристов, то есть в сущности могут быть отнесены нами к категории движимых предметов. Керченский камень, без сомнения, является исключением в этом ряду.

Для первого периода существования рунической письменности подавляющее большинство известных надписей выполнены на небольших, легко перемещаемых, а чаще всего постоянно носимых с собою объектах. Наиболее показательны в этом смысле предметы вооружения, которые не только принадлежат к числу наиболее мобильных вещей, но и дают наиболее рафинированные образчики практического применения рунического письма. В этом же ряду стоит один из наконечников копья из знаменитого Иллерупского болота в Ютландии, обнаруженный в 1980 г. На лопасти его лезвий нанесен зигзагообразный орнамент; кроме этого, с обеих сторон симметрично вырезаны руны, составляющие слово ojingaR — предположительно мужское имя.

Примечательно, что если одна надпись процарапана во вполне традиционной манере по уже готовому оружию, то вторая нанесена в процессе изготовления наконечника копья с помощью штампа: руны возвышаются над несколько заглубленным в поверхность лезвия прямоугольным отпечатком, образуя выпуклый рельеф. Этот факт, при всей кардинальной разнице манер исполнения, несколько сближает наконечник из Иллерупа с керченским камнем, являясь еще одним примером рунической надписи, которая не вырезалась.

Весьма многочисленны на общем фоне находок рунические надписи на украшениях и многочисленные брактеаты. Последние также характеризуются рельефностью рун, но это объясняется их (рунических знаков) конструктивной неразрывностью с процессом изготовления самого брактеата и в силу этого не может рассматриваться нами как нечто типологически сходное с Керченской находкой. Все это достаточно адекватно демонстрирует тот круг надписей, который являлся стандартным для рассматриваемой эпохи. Что касается рунических камней, то их появление относится, как уже было указано выше, к рубежу IV–V вв., да и то лишь на территории Швеции и Норвегии. Разнообразие форм самих камней, типов надписей и расположения таковых на поверхности камня, наконец, сочетаемость надписей с сопутствующими им рисунками дают в совокупности чрезвычайно богатую типологическую палитру. Не вызывает сомнения, что с самого конца эпохи Великого переселения народов доля рунических надписей на камне неуклонно и лавинообразно возрастает, уже в рамках вендельского (меровингского) времени практически вытесняя надписи на движимых предметах. Для нас же в данном случае важен и примечателен факт отсутствия на протяжении почти всей истории существования рунических камней техники, идентичной примененной на Керченском камне, а именно техники высокого рельефа.

Поминальный камень из Истабю, установленный в память некоего Херульва, является образцом достаточно примитивных камней с практически необработанной поверхностью. Еще более отчетливо это заметно на примере камня из Флемлесе. Со временем повышается культура отделки поверхности и качество самих нанесенных рун. Постепенно увеличиваются и сами надписи, которые становятся многострочными, превращаясь в целые повести в камне. Дифференцированы формы камней. Особенно частым мотивом становится изображение змея — свернувшегося в бухту, повторяющего очертания периметра поверхности камня или же завязанного одним из морских узлов. Именно по его спине чаще всего пускает резчик рунический текст. Разнообразие сопутствующих рунам рисунков варьирует от примитивных схематических набросков до вершин стиля — таких как знаменитый «Большой Зверь» из Еллинге XI в.

Достаточно беглого взгляда на любой из приведенных примеров, чтобы убедиться, сколь далеко в технологическом отношении отстоит Керченская надпись от эталонных памятников рунического лапидарного творчества. Практически все известные науке надписи на рунических камнях исполнены в технике энглифики, то есть путем врезки знаков в поверхность камня более или менее тонкой линией. Это — процесс, во всяком случае, гораздо более простой и не столь трудоемкий, как выборка камня, окружающего надпись при рельефном изображении знаков. Впрочем, мягкий и прекрасно поддающийся обработке известняк делал эту задачу гораздо менее трудной, однако это не объясняет факта выбора мастером именно такого способа нанесения изображения. Напомним, что Березанский камень столь же легко подвержен обработке, однако техника исполнения надписи на нем вполне традиционна.

Впрочем, было бы неверно говорить о полном отсутствии прецедентов. Церкви Скандинавии (Готланда, Ютландии и т. д.) содержат несколько надписей, типологически чрезвычайно сходных с исследуемой нами. Каменная резьба в высоком рельефе порой кажется вполне идентичной той, что присутствует на опукском камне. Однако надписи эти относятся к XII–XIII, а то и к XIV в. — времени заката рунической письменности; некоторые выполнены хотя и рунами, но по-латински. Другими словами, это совершенно иной круг рунических памятников и принципиально иная культура обработки камня, по сути своей прямого отношения к искусству вырезания рун не имеющая.

Стоит заметить, что в самом Крыму эпиграфические памятники той же техники все же появляются, однако относятся они к весьма позднему, как и в Скандинавии, времени — XIV–XV вв.: это надписи княжества Феодоро и генуэзских колоний. При этом несомненно, что подобная техника существенно более сложна и трудоемка, нежели традиционная и весьма примитивная руническая северная энглифика.

Техника эта ощутимо предстает перед нами как нечто привнесенное из иного культурного ареала, не имеющее твердых корней на скандинавской почве. Пожалуй, именно эти последние примеры дают больше всего типологических аналогий с керченской находкой, но чрезвычайная временная, пространственная и общекультурная, если угодно, разнесенность этих памятников не позволяет установить и проследить какую-либо степень преемственности между ними. Единственным разумным и адекватным решением данного вопроса на сей момент оказывается констатация факта выполнения надписи и изображения на камне местным автором, находившимся в рамках античной традиции и хорошо владевшим техникой обработки камня. Трудно сказать, был ли он германцем или уроженцем Причерноморья, но несомненно, что преобладали в его творческом сознании идеалы не вполне северного свойства. Памятник в совокупности своих черт, без сомнения, кажется более принадлежностью средиземноморского мира вещей, нежели порождением цивилизации североевропейских народов.

Моделируя ситуацию, приведшую к установке камня, возможно предположить, что мастер, не знавший рун, воспринимал всю надпись, наряду с крестом, заключенным в круге, как нечто единое и орнаментальное. Именно в этом ключе он и изобразил требуемое заказчиком.

Таким образом, по нашей версии, разносятся непосредственное техническое авторство, принадлежавшее либо местному уроженцу, либо испытавшему сильное влияние античной культуры северянину-германцу, с одной стороны, и идея самого заказа надписи, составления ее текста — с другой. К этому выводу подталкивает и общая монументальность надписи, массивность отдельных рунических символов, ее составляющих, высокая технологическая культура производства, ощутимая даже сквозь толщу времени и, вопреки выпавшим на долю камня невзгодам, донесшая до нас ощущение завершенной и эстетически совершенной работы. Неизвестно, что хотел заказчик, задумавший осуществить эту надпись (если все же он не был ее исполнителем), но резчик определенно стремился к монументальности. Камень этот смотрелся бы вполне уместно и над входом в воротную башню крепости, и над погребением павшего воина-героя, и на месте судилища или тинга.

В соответствии с этой версией, местному мастеру могли просто предоставить рисунок или набросок требуемого изображения, каковое он и воспроизвел привычным для себя способом. Несомненно, это некоторое усложнение обстоятельств рождения камня, но, как представляется, вполне допустимое. В противном случае нам остается согласиться с тем, что германский резчик по камню по какой-либо причине отказался от традиционного и элементарного по исполнению стиля работы. Причиной этого могут быть либо исключительные обстоятельства установки камня, либо возможная «стажировка» мастера в одной из камнерезных мастерских позднеантичного Боспора, сопряженная с усвоением им типичных способов обработки камня.

Второй загадкой опукского камня, безусловно, является сам текст, начертанный на нем. Отметим, однако, что это тот сравнительно редкий в рунологии случай, когда содержание текста вызывает меньший интерес, чем сам внешний вид артефакта. Четыре руны, высеченные на поверхности камня, образуют слово «þpra». Надпись читаема, но непереводима. Впрочем, это не должно нас удивлять.

Не исключено, что инверсия первой руны вызвана исключительно стремлением резчика соблюсти определенную симметрию хотя бы в отношении крайних рун надписи, развернув их в разные стороны, как бы «наружу». Стремление к симметрии и равновесности небольших надписей, как кажется, было в числе не последних требований, предъявляемых авторами к своим творениям, что ощутимо во многих примерах, а порой являлось причиной как простых, так и весьма оригинальных лигатур и искажения формы «канонических» рун, как в предыдущем примере. Магическая интерпретация надписи путем дешифровки ритуального смысла составляющих ее символов — в силу ранее отмеченной туманности исторических источников — выглядит не вполне уместной. Наиболее взвешенной должна быть признана констатация того факта, что надпись с горы Опук представляет собою магическую формулу, аббревиатуру либо неизвестное нам и, вполне возможно, сокращенное собственное имя. На сегодняшний момент невозможно адекватно перевести надпись, сообразуясь с готским, древнеисландским либо с известными лексическими осколками других древнегерманских языков. Столь же неудачны попытки отыскать аналогии в греческом и латыни. Указав на несомненную предпочтительность поиска аналогий и перевода в кругу германских языков, мы все же не можем вовсе исключить возможность нахождения ответа в языках классических или восточных, особенно если означенная надпись является именем собственным.

Последним элементом памятника, привлекающим внимание, является вписанный в крут знак креста, симметрично увенчивающий надпись и равноправный с нею как в своих размерах, так и в технике исполнения.

Адекватно истолковать значение этого знака, при всей его внешней простоте, чрезвычайно сложно, В равной степени он может быть языческим солярным символом, пропутешествовавшим вместе с германским племенем-носителем этого знака из далекой Скандинавии на берега Понта Эвксинского. Аналогичные кресты, вписанные в круг, довольно обычны на наскальных изображениях лодок Скандинавии (Бохуслен, Сконе, Халланд) и сопредельных регионов Европейского Севера еще с неолита и эпохи бронзы. Столь же адекватно этот символ толкуется в контексте христианской атрибутики, соотносясь с полностью идентичным знаком так называемого «просфорного креста», наносимого на хлеб для разметки его поверхности при преломлении, или «колесного креста» (Rad-Kreuz) по терминологии средневековой геральдики (174; 27). Памятники средневековья Крыма — впрочем, достаточно поздние — также дают немало примеров использования совершенно аналогичного символа. В частности, его появление неоднократно зафиксировано в виде меток на херсонесской средневековой черепице.

С другой стороны, крест, вписанный в круг, несомненно, выступает в различных культурных традициях просто как общий символ сакральности помеченного им места. Чрезвычайно дальнее его распространение по поверхности Земли вообще дает право рассуждать на тему универсальности этого символа в общечеловеческом масштабе. К. Г. Юнг относил его к разряду архетипов (так называемая «мандала») (108; 19).

В то же время явное тяготение находки к двум культурно-историческим ареалам — северогерманско-скандинавскому и античному понтийскому — заставляет сконцентрировать усилия дальнейшего поиска в рамках двух предложенных путей. Авторы и заказчики надписи, трудясь над ней и устанавливая, даже если и имели в виду общий смысл сакральности места, все же наверняка вкладывали в этот символ некое неизвестное нам конкретное и большее содержание.

Стоит отметить, что наиболее близким к исследуемому памятнику — как исторически, типологически, так и территориально — руническим объектом является знаменитый Березанский камень, обнаруженный в 1904 г. Эти надписи роднит место обнаружения (при общей скудости рунических находок в Восточной Европе остров Березань и Керченский полуостров в сочетании дают очень высокую кучность), практически идентичный материал, выбранный для изготовления памятника, и, наконец, тот факт, что эти два объекта — единственные на сегодняшний день восточноевропейские рунические камни. Сходство материала продиктовало и отдаленное родство форм, впрочем довольно условное.

Однако на этом сходство заканчивается. Березанский камень вполне типичен. Способ нанесения надписи, дислокация ее на обрамляющей каменный периметр полосе (упрощенное тело змея?), форма рун, а также содержание самого текста — все это не оставляет ни малейших сомнений в происхождении камня, его назначении и довольно точной палеографической датировке. Относимый к середине XI в. памятник маркирует финальный этап участия скандинавов в судьбах Восточной Европы, когда их дружины в массовом порядке совершали переходы по «пути из варяг в греки», стремясь на юг, к константинопольскому престолу, а потом возвращаясь домой, в Скандинавию. Несомненно, что довольно большое количество уроженцев северных стран прошло этот путь, особенно за несколько десятилетий правления Ярослава Мудрого, многие из них нашли здесь свой более или менее героический конец. В память одного из них, павшего, быть может, в сражении на самом острове либо скончавшегося по дороге, на борту корабля, и был воздвигнут Березанский камень. Во всяком случае, такая версия выглядит существенно более убедительной, чем предположение о том, что камень этот — кенотаф, удаленный от места гибели поминаемого воина. В этом случае камень был бы наверняка воздвигнут на его родине, в Скандинавии, чему есть множество примеров в фонде рунических камней.


Камень из камерного погребения в Хеереструп Марк (о. Зеландия, Дания)

Таким образом, культурно-историческая интерпретация событий, приведших к установке камня на о. Березань, выглядит достаточно прозрачной и убедительной. Совершенно иная ситуация складывается вокруг опукского камня. Обстоятельства его воздвижения весьма туманны и могут интерпретироваться лишь гипотетически. Типологическая уникальность объекта дает простор фантазии, сводя ее одновременно к сумме малообоснованных посылок. Смысловая роль камня неясна. Допустимо утверждать лишь, что камень «при жизни», во время существования его как рунического объекта, скорее всего, стоял вертикально и, вероятно, на холме или кургане. Именно такое расположение типично для скандинавских рунических камней, так, конечно же, был установлен первоначально и березанский камень. Чем конкретно он был изначально для поставивших его людей — объектом поклонения, символом места судебного разбирательства, памятником над павшим героем или кенотафом не вернувшегося из похода готского дружинника, — сказать со всей определенностью сегодня нельзя. Каждая из этих версий в равной степени может претендовать на истинность. Однозначно маловероятной следует признать лишь попытку прямой увязки камня с распространением среди готов христианства. Вышеуказанные массовые аналогии «колесного креста» в северном фонде памятников, связь его с крутом солярных символов придают солидный вес версии внутреннего, германского источника этого знака на опукском камне. Если какая-то связь с христианством здесь и была, то она, несомненно, преломилась через призму общегерманской символики.

Более же интересно другое. Памятник этот принадлежит к категории ярко выраженных гибридных объектов, обнаруживая переплетение традиций, разнесенных географически очень далеко, — германской и античной. В более «сглаженном», завуалированном виде проблема гибридизации присутствует и оживленно и давно дискутируется в археологической литературе, посвященной Северу Европы. В эпоху викингов переплетение культурных импульсов скандинавского, финно-угорского, славянского, восточного и других стилей приводило к созданию отдельных мотивов, целых вещей и комплексов, явственно обнаруживающих сочетание разнородных источников своего происхождения. В этом контексте керченский камень является одним из наиболее рафинированных примеров чрезвычайно дальней переклички культур, воплощая в себе идею соединения едва ли не наиболее ярких проявлений двух цивилизаций, в конечном счете породивших современную Европу, — рунического письма Севера, квинтэссенции скандо-германской цивилизации, и монументальной каменной резьбы Средиземноморья.

Одновременно этот артефакт — весьма яркое свидетельство чрезвычайно интересного процесса своего рода «разнемечивания» или, что терминологически более верно, «разгерманивания» готов-германцев, оказавшихся в ареале средиземноморской цивилизации. Подвергшиеся мощнейшему и непосредственному влиянию прежде всего античной, восточной, а также христианской культуры, германцы прогрессирующими темпами утрачивали этническую самобытность. И «пойманный», как при стробоскопической вспышке, момент постепенного исчезновения элементов их культуры, зафиксированный опукским камнем, принципиально важен. Северные руны, высеченные в античной, по существу, технике, маркируют постепенный и вместе с тем чрезвычайно быстрый процесс развоплощения грозных северных завоевателей, которым через несколько десятилетий пришлось уступить историческую сцену Северного Причерноморья другим племенам и народам.


Ex nordan lux

О правомерности исследования

Среди многообразного и порой маловразумительного наследия М. Фуко присутствует, по крайнеймере, один, чрезвычайно важный и симптоматичный, завет, являющийся, с одной стороны, субъективным (и чисто французским) наследием «школы «Анналов»», а с другой — вполне объективным требованием, предъявляемым сегодняшней жизнью к науке. Завет этот в самой сжатой форме сводится к следующему: необходимо исследовать не только и не столько протяженность, сколько прерывность (124; 7). Понимать сие возможно в разных преломлениях и в контексте самых разных наук, однако, применительно к нашему предмету исследования (как, впрочем, и с общефилософской точки зрения) вывод, который следует из подобного заявления, достаточно конкретен. На смену традиционно находившимся в центре внимания исследователей прошлого длительным эволюционным периодам континуального прогресса либо регресса социумов, этносов, институтов и локальных культур выдвигаются — в качестве предмета изучения — прерывности в ткани развития; разломы, менявшие курс движения цивилизаций; культурные «развилки» и «перекрестки»; стыки эпох, когда привычное течение жизненного потока замедляется или останавливается.

И это естественно. Человек, живущий на рубеже II и III тысячелетий н. э., оказался поставлен всем предшествующим ходом истории в состояние выбора и классической прерывности, причем прерывность эта ни в какой мере не связана с регионом проживания или культурной принадлежностью индивидуума, но, в силу очевидной глобализации исторических и культурных процессов, приобретает поистине универсальный характер.

В постижении особенностей культур предшествующих цивилизаций, ушедших в историческое небытие, есть непреходящее и одновременно ностальгическое очарование исследования некой завершенности, «окончательной укомплектованности». Переход к совершенно новой эпохе порождает ощущение культурной высказанности, а если эпоха отодвигается на десятки поколений от нас, то она порой кажется своего рода «закрытым комплексом», который остался под наслоениями времен неизменным и лишь ждет своего исследователя. Возникает соблазн подойти к исследованию прошлого объективно, и желание следовать этому соблазну с завидной последовательностью провозглашают все новые поколения специалистов-гуманитариев.

Параллельно с этим существует давняя, равная по возрасту сомнениям в истинности позитивизма, тенденция тотального скептицизма по отношению к историческому прошлому — скептицизма, прямо пропорционального по своей мощи удаленности эпохи-объекта от исследователя. Позиция, выражаемая старой формулой «мы знаем только то, что ничего не знаем. Иные не знают и этого», во всех отношениях достойна, по крайней мере, внимания, однако является с научной точки зрения тупиковой, а в сфере популяризации информации ведет, в частности в рамках исторических дисциплин, к откровенной «фоменковщине» и фактическому разрушению прошлого.

Разумеется, этот биполярный комплекс ощущений весьма субъективен. Единственная проблема, им порождаемая, заключена в том, что отдельным поколениям приходится работать в периоды, им осложненные «в особо крупных размерах». Однако противоречия — рано или поздно — преодолеваются, замещаясь новыми. Возможно, исследование культур прошлого стоит на пороге нового позитивистского бума; возможно, развитие пойдет принципиально иным, «третьим» или «четвертым», путем. Остается, в любом случае, объективная реальность.

Объективное или то, что кажется нам объективным. Как представляется, здесь коренится одна из принципиальных развилок, разводящих культурологию и историю на рельсы, не пересекающиеся и не мешающие друг другу, но, напротив, помогающие увеличить прохождение информационных «грузопотоков». В конечном счете, объективность гуманитарного знания всегда однобока, что обусловлено крайней необъективностью самого инструмента исследования — человеческого сознания. В еще большей степени субъективный подход проявляется в отношении к тому, что трудно перепроверить и (по крайней мере, пока) невозможно вернуть, то есть к прошлому. Но так ли уж это страшно? Ведь прошлое постоянно присутствует в нас и вокруг нас. Чрезвычайно емко охарактеризовал этот феномен В. О. Ключевский, отмечавший, что прошлое необходимо изучать «не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих следов» (39; 58). Собственно, именно этим оно и волнует, именно благодаря этому и пробуждается настоятельная внутренняя потребность в его изучении и понимании. Традиция — неизменная или прерывная, — связывающая нас прямым каналом или же тонкой и связанной во многих местах нитью с прошлым (сиречь, собственно, культура), — она одна и является подлинно объективной реальностью, и в действительности ничего иного просто не существует. Образ прошлого — более или менее ясный, более или менее научный, более или менее честный, наконец — единственное, с чем мы можем реально иметь дело. Он возникает при преломлении комплекса источников в индивидуальных сознаниях и, порой весьма сложными путями, проецируется в сознание массовое, где имеет тенденцию изменяться уже по своим собственным законам, проистекающим из объективных характеристик массового мышления.

источник

научная интерпретация

«миф» массового сознания

Схема исчерпывается по существу своему этим примитивизированным до предела конструктом. Мы находимся в его центре, и это местоположение объективно неуютно — и источник, и порожденный нами (или представителями нашего исследовательского клана) миф равно протягивают, взывая приблизиться к ним. Но ни то, ни другое невозможно. Знание дефектов мифологизированного прошлого уберегает от любительства, осознание бренности любой истины предостерегает от засушенного и чопорного профессионализма. Буриданов осел, переступая с ноги на ногу, все же не движется с места. Тот, кто это место покидает, покидает и клан. Приближаясь к тому или другому «абсолюту», он уходит от истины, ибо в данном случае она как никогда отчетлива, именно здесь — в центре равновесия. Равновесия, но не объективности.

Наш образ прошлого, по определению, всегда образ. Прошлое — отнюдь не замкнутый комплекс. Амфора на затонувшем корабле осталась неизменной в течение двух с половиной тысяч лет, но вино, следы которого остались в ней, живо и теперь. Оно живо в бесчисленные сортах, производных от той лозы, что подарила миру эти, ушедшие на дно моря, декалитры. Оно живо в сложнейшей и разветвленнейшей традиции восприятия и употребления этого напитка, прошедшей через века и воспринятой последующими поколениями — от тонкого ценителя, через потребителя суррогатной «бормотухи» — к стойкому абстиненту. Сам сосуд, в котором оно хранилось, породил бессчетное число реминисценций, часть из которых присутствует в нашем повседневном быту. И исследователь, приступающий к анализу находок, не властен исключить из своего сознания все импульсы, которые оно порождает при восприятии «чистого» факта. Прошлое живет среди нас, как «из вчера в сегодня», так и «из сегодня во вчера». Мы постоянно имеем дело с анализом феноменов прошлого — как протягивающих связи своих последствий в наш день, так и подвергшихся экстраполяции наших сегодняшних представлений и «символов веры», отбрасывающих тень на былое. Это единый комплекс, разорвать который невозможно. Наш образ прошлого ничуть не менее важен, чем объективная реальность, свершившаяся и канувшая в материальное небытие. В конечном счете, для нас объективен только он сам. В самом деле, есть ли принципиальная разница для нас, существует ли в данный момент звезда, свет которой мы видим, или она давно погасла? Ведь карта звездного неба от этого не изменилась, а ориентироваться не стало сложнее. Подчеркнем: не столь уж важно до тех пор, пока мы не располагаем технологией для объективизации данных о звезде, то есть приемом, позволяющим определить факт угасания звезды немедленно, а не одновременно с прекращением видимого свечения, и своевременно внести коррективы в нашу звездную карту. Оторванный от современной рефлексии содержательный ряд прошлого теряет всякую значимость, превращаясь в абсолютную схоластику. Культура прошлого всегда и везде ценна и интересна исключительно постольку, поскольку она дошла до нас и оказала некое воздействие. Анализ саморазвития, не нашедшего отклика в череде преемственных импульсов, донесших его ощущение до нашего индивидуального и коллективного сознания, попросту невозможен и бессмыслен.

Непосредственно на скандинавской почве это обстоятельство иллюстрируется знаменитым «заблуждением о рогах». В массовом сознании издавна — во всяком случае, с середины XIX в. — существует стереотип шлема, увенчанного рогами, выступающего как неотъемлемый атрибут викинга. Столь же объективно то, что рогатых шлемов ни эпохи викингов, ни предшествующего времени (железного века) не обнаружено. При этом каждому исследователю известен целый ряд изображений антропоморфного существа в шлеме, увенчанном рогами с характерными птичьими головами на концах (бытующих в основном в рамках вендельской культуры). Также хрестоматийно, что шлемы с рогами, предположительно культового характера, известны в эпоху бронзы и в кельтском мире, В свете этого ответ на вопрос «были ли рога на шлемах викингов?» проблематичен. Вернее, и положительный и отрицательный ответы на него объективно не могут быть неверны — даже при нынешнем, отнюдь не исчерпывающем, состоянии источников. Но существующий, расхожий и полукарикатурный, растиражированный миллионными комиксами, образ «рогатого» скандинава, по меньшей мере, с позапрошлого столетия является объективной и уже абсолютно интернациональной культурной реалией, которая всегда и везде предшествует «истинному» образу викинга, — реалией, борьба с которой неизбежна, но бессмысленна, как борьба со сменой времен года.

Смысл всего вышесказанного заключается в том, что образ прошлого, сколь бы несовершенен он ни был, является не менее объективной реальностью, чем сами факты прошлого, а по своему влиянию на реальное течение жизни зачастую превосходит «объектив».«…Но пусть слово твое будет «да» — «да» и «нет» — «нет», а что сверх того, то от лукавого» (24; 5, 37). В историко-культурных эмпиреях «от лукавого» — призывы к объективности и рафинированному знанию. Андерсеновская Тень, отделившись от своего хозяина и прародителя, не только начинает жить своей собственной жизнью, но и затмевает собственный первоисточник. Мы можем с этим не соглашаться. Мы можем — и должны — с этим спорить. Но игнорировать этот факт мы не вправе.

Явление, ограничивающее порыв исследователя либо направляющее его по совершенно определенному пути, — фактор ментального барьера между мышлением наших современников и далеких предков. Одна из самых существенных коллизий эпохи становления научной культурологии, связанная с противостоянием Э. Тайлора и Л. Леви-Брюля, была основана именно на признании или игнорировании этого обстоятельства. Однако применительно к нашему региону и эпохе мы не имеем возможности, учитывая этот барьер, придавать ему определяющее значение.

Культура Скандинавии и германцев вообще была отнюдь не первобытной. Когда мы употребляем термин «первобытность», его следует четко дифференцировать от термина «архаика».

Культура Севера была культурой традиционной. Роль непосредственной преемственности опыта, стабильность уклада существования, правовых и моральных норм, практическое отсутствие признаков «цивилизованного» быта (урбанизации), наконец, общая хронологическая оторванность от культурных стереотипов нового времени и промышленного общества характеризуют ее как классическую традиционную систему.

Столь же справедлив и тезис об архаичности германо-скандинавской культуры во всех ее основных проявлениях. Многочисленные связи роднят ее с чрезвычайно давними, совершенно архетипичными, стереотипами деятельности, прежде всего в сфере духовной культуры.

Однако признать ее первобытной совершенно невозможно. Скандинавские германцы принадлежали к той прослойке архаических племен, которые начали реализовывать тенденции, дезинтегрирующие первобытную структуру на чрезвычайно высоком (относительно) технологическом уровне. Базовые характеристики общества были весьма высоко развиты, в большинстве сфер не уступая, а в отдельных (как в кораблестроении) явно превосходя «прогрессивную» периферию. Допустимо говорить лишь о пережиточной консервации в обществе отдельных сторон первобытности и первобытных представлений. Примером служит тотемизм. Явственно наличествуя у многих германских племен в начале н. э. и доживая до вендельского времени, он существует и в ту и в другую эпоху исключительно как след, давно оторвавшийся от своего исконного значения. Он реконструируется нами в силу сравнительно-исторического изучения различных обществ, и его отзвук фиксируется с высокой степенью точности. Однако нет никаких оснований утверждать, что сами носители шлемов с кабанами и хищными птицами воспринимали эти символы как тотемные. Для них это был традиционный образ искусства, талисман, родовой знак, амулет, прото-герб, конструктивный элемент шлема или щита, наконец, — но не тотем в том смысле, в каком пользовались этим понятием ирокезы, тлинкиты, австралийцы и т. д. Связь с этим животным как прародителем рода давно претворилась в совершенно другие типы связей, от нее производные. Основное содержание древнего символа было, несомненно, забыто уже к началу новой эры, а возможно, и раньше, хотя сам он продолжал оставаться актуальным и востребованным.

Вторая сторона — непосредственная преемственность, связывающая германцев и скандинавов «эпохи Инглингов» с современными жителями Европы. Германцы, составившие этнический костяк европейской цивилизации, передали ей в наследство чрезвычайно устойчивый комплекс психосоматических характеристик, актуальный и по сей день. Представитель европейской цивилизации, рефлектирующий относительно ее прошлого, опирается на достаточно надежное основание — основание гораздо более надежное, чем наследие античного мира. Средиземноморская цивилизация является приемной матерью по отношению к Европе, в то время как глухие леса Тацитовой Германии и «острова Скандза» — ее природная, биологическая прародительница. Как раз для проникновения в сознание человека античности европеец должен делать усилие и совершать качественный скачок, в то время как для реконструкции мышления и поведенческих характеристик скандинавского германца необходимы гораздо меньшие затраты. Главной и магистральной линией преемственности европейской цивилизации является германо-кельто-славянская, но не античная, и она в гораздо большей степени, чем последняя, близка нашему восприятию.

Общество Севера представляет собой чрезвычайно модернизированный для своего времени образец героического социума. Впрочем, вернее и корректнее все же говорить о пережитках первобытности в дозревшей до рубежа первичной государственности локальной культуре. Разумеется, мы лишены возможности непосредственного интервьюирования представителя той эпохи. Однако представляется, что все же расхождение между характеристиками мышления и восприятия скандинава середины I тыс. н. э. и нашего современника было немногим существеннее расхождения между типами психической организации индивидов в единовременном обществе. Если обратиться к примеру упомянутого Леви-Брюля о том, что «представления о физических свойствах яда, столь ясного для европейца, не существуют для мышления африканца» независимо от сопутствующего применению яда заклинания (54; 28), то скандинавская традиция, конечно же, дает многочисленные примеры сугубо первобытного воздействия на реальность с помощью магических действий. Симметричный вышеприведенному пример — употребление рун и связанных с ними заклинаний;

Руны пива

познай, чтоб обман тебе не был страшен! Нанеси их на рог, на руке начертай, руну Науд — на ногте. Рог освяти, опасайся коварства, лук брось во влагу; тогда знаю твердо, что зельем волшебным тебя не напоят.

(Речи Сигрдривы, 7–8)
Классическое сочетание рациональных противоядий (лук) с явно магическими действиями чрезвычайно характерно для традиционных обществ. Однако является ли оно символом первобытности как таковой? Ведь и наш современник чрезвычайно склонен видеть нечто сверхъестественное в обыденном, а чрезвычайно высокий уровень мифологизированности нашего сознания вполне позволяет отнести его к разряду первобытных по многим формальным признакам. Вообще граница между научным, рациональным с одной, и традиционным сознанием — с другой стороны достаточно подвижна. Исчезает, как известно из высказывания классика, не материя, а предел, до которого мы ее знаем.

Все отмеченное не позволяет проводить резкой границы между нашим сознанием и сознанием скандинавов рассматриваемого периода. Эпоха эта умопостигаема. Умопостигаема в той степени, в какой это позволяет изощренность нашего анализа, а процент непознаваемого не превышает нормы, отводимой для исследования генетически родственной культуры с дистанции в тысячелетия.


Пути развития древнегерманской культуры

Культура Севера обнаруживает устойчивую преемственность в своем развитии в течение нескольких тысячелетий. Устойчивость эта была продиктована как географической обусловленностью достаточно своеобразного типа природного окружения, повлекшего выработку весьма стереотипных форм реакции, так и непрерывностью череды поколений проживавшего здесь населения. В рамках рассматриваемого «периода Инглингов» Скандинавия образует своего рода «котел-месторазвитие», перевернутый крышкой вниз, если представить, что верх у карты находится на традиционном севере. С трех сторон — севера, востока и запада — этот котел был достаточно надежно ограничен либо морскими пространствами, либо малопригодными для освоения землями. Чрезвычайная редкость населения в приполярной зоне не создавала угроз нашествия с севера, как не создавала и вообще избыточного давления на этом направлении. Даже приток самодийских племен на рубеже и в первых веках н. э. (11; 122–125) кардинально ситуацию не изменил. Весь последующий ход событий показал, что север всегда для скандинавов оставался объектом экспансии, но не источником угрозы.

Оставалось южное направление. Баланс природных сил и человеческой деятельности был настолько неустойчив, что любое и даже самое незначительное его изменение вело к провоцированию переселенческих потоков — более или менее массовых — за пределы Северной Европы. Из-под «крышки» северного котла вырывался пар, дававший знать о себе всему континенту. Эта закономерность действовала постоянно и являлась наиболее объективным фактором сложения культуры Севера.

В контексте культурной экологии Д. Стюарда и его последователей (М. Салинса и др.), концентрировавших внимание на исследовании адаптационных способностей общества по отношению к окружающей среде, Скандинавия представляет собой весьма показательный пример. Культурно-адаптационная специфика находит отражение в определенном культурном типе, базирующемся на основные характеристики собственно ядра культуры. При этом ни ядро, ни тип не пребывают в неизменности, ибо изменяется как объективная составляющая среды обитания, так и в особенности те стороны экологического континуума, которые подвергаются культурно-антропогенному воздействию. В Северной Европе сформировался хронологически весьма устойчивый хозяйственно-культурный комплекс, базировавшийся тем не менее в значительной степени на присваивающих областях экономики — охоте, рыболовстве и достаточно рискованном скотоводстве, в особенности в северных областях и западном (норвежском) субрегионе Северной Европы. Устойчивость эта была относительной, что подтверждается фиксацией в течение весьма продолжительного времени в скандинавском обществе архаических обычаев регулирования рождаемости — «вынесения детей» (14; 45). Сами походы за пределы региона и массовая колонизация происходили в значительной степени в результате частных и локальных нарушений заданного экологического баланса. Разбалансировка с эмиграционными последствиями, таким образом, происходила достаточно легко, что позволяет охарактеризовать культуру Севера в целом как типичную культуру неустойчивого экологического равновесия. С одной стороны, это придавало ей потенциальную мобильность, с другой — способствовало удачной и безболезненной приживаемости на новом месте. Показательно, что в эпоху заморских походов северяне создают в местах нового обитания колониальные единицы с явно выдающимися социальными, экономическими, политическими и военными характеристиками. Нормандия и Сицилия, область Денло и поселения с существенным присутствием скандинавского элемента на Руси — все это регионы-лидеры, явственно «тянущие» за собой окружающие их земли и отчетливо демонстрирующие пусть и не очень большую, но все же новую ступень по сравнению со стабильной автохтонной периферией. Культура, ориентированная на избыточное напряжение у себя на родине, попадая в более «льготные» условия, в течение некоторого времени инерционно демонстрировала свой высокий потенциал.

Другая сторона данного неустойчивого равновесия — подтверждение культурно-экологической гипотезы о воздействии природного окружения на психологические характеристики личности, носящем не прямой, а опосредованный типом деятельности характер. В обществах, располагающих преимущественно неаграрным базисом, образуется психологический тип личности, для которого характерны самоуверенность, стремление к индивидуальным достижениям и независимости. Сообщества с доминированием скотоводческой составляющей в хозяйственном цикле обнаруживают в усредненном психологическом портрете своих членов преобладание открытости и незавуалированного выражения агрессии. В целом из этих качеств складывается самоутверждающийся тип личности.


Королевский венец эпохи Темных веков

Действительно, аграрные общества явно менее склонны как к спонтанным массовым переселениям, так и к эксцессам, связанным с периодом военной демократии. Это обстоятельство является главным корригирующим моментом при оценке теорий стадиального развития. Любой эволюционный процесс неизбежно направляется воздействием в том числе и географических факторов, действующих прежде всего через адаптацию хозяйственной культуры. Мир Севера в I тыс. н. э. обладал большой потенциальной энергией, при этом виды жизнеобеспечения были по сути своей провоцирующими экспансию в той или иной форме.

Культура Северной Европы в рассматриваемый период — культура поиска и испытаний. Германцы оказались на историческом перепутье, войдя в непосредственное соприкосновение с Империей. Римские импорты и соответственно римское культурное воздействие с начала новой эры начинают оказывать существенное влияние на германский мир— что вполне отражается термином «римский железный век». Провинциальные римские мастерские сбывали свою продукцию в отдаленные области Германии, вплоть до Скандинавии. В особенности возрос приток римских изделий в Среднюю и Северную Европу с начала I в. н. э. Римляне вывозили керамику, стеклянные, бронзовые и серебряные сосуды, украшения, фибулы. В Хильдесхайме обнаружен клад римской серебряной посуды, датируемый I–II вв. н. э. Серии бронзовых сосудов с клеймами североиталийских мастерских распространяются до самой Скандинавии. Одним из важнейших предметов римского экспорта в Северную и Центральную Европу была terra sigillata — красная или коричнево-красная керамика с глянцевитой поверхностью и рельефным орнаментом.

Периодически массово возрастал поток оружейных экспертов. Империи с завидным постоянством снабжали своих потенциальных противников высококачественными образцами вооружения, в частности мечами. Так было позднее и в эпоху Каролингов, когда строжайшие указы королей и императоров франков о запрете продажи оружия викингам продемонстрировали массовый размах этого явления в действительности.

Германский мир был для Империи классическим сырьевым придатком: они поставляли в римские провинции скот, лошадей, кожу, зерно и другие пищевые продукты, янтарь, белокурые женские волосы, иногда керамику и фибулы. Объектом торговли были и рабы.

Первые века новой эры, римский железный век, оказались эпохой дифференциации. В это время достаточно отчетливо обнаруживала себя граница, разделившая племена на континентальных и северных германцев. При сохранении общих черт культуры практически во всех ее областях — языке, мифологических праосновах, в сфере материальных ценностей — начинают закладываться фундаментальные начала будущего обособления.

Появившиеся на континенте племена оказывались с неизбежной закономерностью вовлеченными в круговорот культурного обмена, происходившего в Европе. При этом здесь присутствовала совершенно отчетливо выраженная доминанта — римская культура. При всем упадке, свойственном позднеантичному обществу, традиции, накапливавшие свой потенциал веками, действовали с неменьшей силой. Империя представала перед варварами в разных ипостасях. Немногим из них был доступен ее образ во всей полноте, чаще всего борьба с Римом носила вполне локальный характер и была борьбой за отвоевание жизненного пространства в обжитых и благополучных землях. Однако совершенство многих римских институтов было очевидно. Варвар стоял перед римским колоссом, запрокинув голову. Сокрушая, он испытывал вместе с тем отчетливую тягу к подражанию. Особенно это было заметно, разумеется, не в среде германских дружинников, а в сознании их предводителей, наконец нашедших на развалинах императорских дворцов адекватное обрамление собственных властных амбиций — те инсигнии, которые были ненавидимы их дедами и презираемы отцами, — вплоть до отсылки в Константинополь. Чрезвычайно закономерно и симптоматично, что Теодорих, унаследовав территорию «исконного Рима», столь же органично унаследовал и неумело-варварскую, подражательную, но болезненно сильную тягу к имперской власти. Весь антураж равеннского «альтернативного Рима», вся варварская пышность двора, все стремление походить, казаться именно римским владетелем, все неумелое и неудачное заигрывание с остатками прослойки «последних римлян» — все это является концентрированным проявлением той самой «тоски по Империи». Тоски, которая является совершенно архетипичной для человека вообще, ибо олицетворяет собой стремление к абсолюту в области управления и подчинения, абсолюту в сфере культуры власти, выше которого нет и не может быть иных типологических форм. Это та самая тоска, которая пронизывает миросозерцание всей североатлантической цивилизации — от упадка Рима в середине I тыс. н. э. до современности. И первое тысячелетие этой идеи, пришедшееся на Средневековье, дает нам наиболее яркие образцы рафинированных опытов возрождения имперской идеи — то в каролингской форме, то в германско-итальянской, то в колониальной.

Дракон, лежащий на сокровищах, был повержен. Повержен не столько силой противников, сколько собственным внутренним разложением. Однако проклятие, лежавшее на охраняемом им богатстве, вместе с самим этим богатством, было унаследовано новыми хозяевами континента. Ушедшие в Европу германцы были поглощены водоворотом цивилизационного процесса, сплавлявшего в единый слиток все культурные потоки континента. Кельтские и римские, гуннские и германские черты культуры входили в соприкосновение.

Однако вспомним О. Шпенглера: «…нет никакой прямолинейной преемственности в истории; новая культура впитывает из опыта прошлого лишь то, что отвечает ее внутренним потребностям, а значит, в определенном смысле она не наследует ничего» (137; 305). И это действительно так. Ищется новая форма общества и его стратов, ищется новая форма самовыражения в искусстве. Континентальные германцы унаследовали от римлян церковную и государственную структуру — они были уже сформированы и отточены до безупречного состояния, потребность в них была очевидна, а собственные аналогичные институты отсутствовали в принципе. Был принят и очень быстро усвоен алфавит — определенными слоями населения также и вместе с латинским языком. Чрезвычайная пластичность латинской графики вскоре приспособила ее и к отображению сугубо германских языков, относительно сложных для адекватной графической фиксации фонетического ряда (чтобы хоть как-то справиться с собственной фонетикой, исландцы в XI–XIII вв. добавят к латинице едва ли не десяток видоизмененных букв).

Однако, например, в такой существенной сфере, как военное дело — одном из козырей римской цивилизации, позволявшем долгое время одерживать безусловные победы над практически любым врагом, — заимствования оказались чрезвычайно скромными. И дело даже не в том, что не поддавалась прямому копированию система комплектования и воспитания легионеров. Наступила иная эпоха, и сама внутренняя структура войска претерпела громадные изменения. Заимствовать римскую военную систему механически было просто невозможно. Но даже в сфере вооружения, вполне поддающейся культурной трансляции, существенных заимствований мы не обнаружим. Римский шлем, достаточно грубо скопированный и дополненный некоторыми новыми элементами, оказался единственной чертой непосредственной преемственности между Римом и германцами. Копья, щиты и мечи либо уже существовали сами по себе в сложившемся виде, либо не вписывались в исконно германские представления об «идеальном» оружии. Тем более в представления варваров не вписывалась римская тактика, оптимизированная под «цивилизованное» государственное войско, а не под толпу героев-индивидуалов.

Очень быстро трансформировалось все мировосприятие. Языческая картина мира заменялась христианской «в авральном порядке». Давно стало аксиомой, что мировоззрение новокрещеных варваров оставалось в лучшем случае причудливой смесью язычества и христианства. В подавляющем же большинстве неофиты просто заменяли в своем сознании образ старого бога (богов) на новый, достаточно аморфный. Новый бог выдвигал странноватые, с точки зрения среднего германца, требования, но процесс шел неумолимо. Показательно, что первыми адептами зачастую оказывались дружинники, снисходительно следовавшие политическому выбору своего конунга-короля, — так было у франков, так же будет и у норвежцев и иже с ними. Показательно, потому что дружинник вообще, а германский дружинник в особенности — с психологической точки зрения суть персона, максимально удаленная от христианских ценностей, в известном смысле диаметрально им противоположная. Это подчеркивает, сколь в действительности мало значило крещение для самих новокрещеных.

На фоне идеологических, политических, военных и лингво-филологических инноваций остальные приобретают в данном контексте относительно второстепенное значение. Материальный, вещественный мир германцев оказался достаточно пластичен. В сфере строительства и типологического развития форм орудий они в значительной степени последовали за местом и средой. Именно эти последние определяли материальный облик, в который перевоплощалась германская культура в завоеванных областях. Базисные явления оказывались гораздо подвижнее надстроечных в силу их высокой зависимости от прикладного результата применительно к конкретному региону. Именно в силу этого уже в VII в. было чрезвычайно сложно спутать франкское поселение с тюрингским, а остготское — с вестготским. По сути, по всем внешним признакам, эти германские племена уже в значительной степени утратили относительное единство, существовавшее некогда в Германии Тацита. Филолог, богослов или психолог нашего времени, оказавшиеся среди представителей разных варварских королевств, вполне могли спутать их между собой, археолог — вряд ли.

Чрезвычайно ярким свидетельством новой нарождающейся европейской культуры стали украшения. Распространение на огромных пространствах преимущественно германского мира сходных типов этой категории объектов стало индикатором определенного культурного единства Европы. Вместе с тем дифференциация внутри самих классов украшений отчетливо маркировала разницу между племенами и регионами, дававшую о себе знать. В качестве примера напрашивается неотъемлемый элемент германского женского костюма — этно-определяющий и чрезвычайно выразительный — парные крупные фибулы, прикалывавшиеся на ключицах и скреплявшие элементы верхней одежды. При высокой степени идентичности в общем абрисе украшения, неопровержимо сводящем все находки в единый общий тип, дифференциация подтипов очевидна и служит прекрасным датирующим и географически определяющим подспорьем. Локальные различия уравновешены устойчивой общностью праформы.

Чрезвычайно интересен анализ класса украшений, типичного для Европы «темных веков», относимых к общей категории полихромного стиля (достаточно массивные золотые, преимущественно, украшения со вставками необработанных драгоценных камней, перегородчатые эмали и т. д.). Традиционно связываемые с влиянием в европейскую культуру восточного кочевого грубого (гуннского) вкуса, якобы породившего это стилевое разнообразие, при локализации на карте эти древности обнаруживают любопытную закономерность. Наиболее отчетливые «узлы» локализации групп находок на территории Европы сосредоточены строго вдоль римского лимеса либо на пограничных землях Северного Причерноморья и Балканского полуострова (191; 10–11). Исключением является лишь зона вандальского королевства в Северной Африке и отдельные находки в Малой Азии и Предкавказье. Подобная территориальная привязка подтверждает, что ареалом сложения данного стиля и его популярности были именно контактные зоны культурного обмена, где население двух совершенно различных миров — античного и варварского — входило в непосредственный и длительный контакт между собой. Говорить о культурном донорстве или реципиенции здесь крайне сложно: данный набор ювелирных технологий, безусловно, является принципиально новым, одним из индикаторов наступающего Средневековья. Его появление в равной степени генетически обусловлено как варварской германской, так и римской и кочевой подосновой и, однако, не является прямым продолжением ни одной из этих традиций. Место донорства и реципиенции занимает генезис нового стиля, не схожего с предшествующими.

Обратный пример — пример отчетливой преемственности южной традиции — представляют некоторые аспекты оружейной культуры. Так, унификация шлемов на всем пространстве континента в VI–VII вв. приобретает фантастические масштабы, сопоставимые с масштабами «госзаказа» имперских времен и даже превосходящие их: римляне все же использовали большее число типов шлемов в пехоте и кавалерии, не доходя до удивительного единообразия и стихийной унификации варварских королевств.

Что касается Севера, то в Скандинавии возникают явления художественной культуры, непосредственно связанные с преемственностью южных традиций. Так, целая категория артефактов — брактеаты V–VII вв. — является подражанием римским медальонам-подвескам, Впрочем, подражанием, прошедшим мощнейший пресс северной идеологии, в результате чего профиль цезаря превратился в мчащегося на колеснице, запряженной козлами, или просто яростно вытаращившего глаза громовержца Тора (50; 32) (166; 40–48). Орнамент также отчетливо испытал влияние римской округлой плетенки, чрезвычайно популярной в Средиземноморье, — такой узор невозможно напрямую соотнести с северной и кельтской спиралью.

Таким образом, в середине I тыс. н. э. Европа являла собою пример активнейшего очага культурогенеза, бурно шедшего во всех направлениях. В этом процессе сосуществовали как наследование и видоизменение старых традиций, порой распространявшихся на чрезвычайно дальние расстояния, так и генезис абсолютно новых тенденций, отмечавших наступление новой эпохи.

Микширование традиций и культурная экспансия протекали далеко не всегда линейно. Например, наследие общегерманского мира — длинный дом с каркасной конструкцией — в регионах, климатически не сходных с болотистой и лесистой Германией, быстро терял актуальность. Национальная идентичность в этой сфере культуры утрачивалась достаточно быстро. Большую популярность начинало приобретать каменное строительство, особенно в средиземноморской зоне, а также иные формы самих домостроений. В результате фахверк оказался все же типичной культурной принадлежностью собственно Германии и прилегающей зоны сходных ландшафтов, почти растворившись в новообжитых германцами землях.

В то же время в регионе, где германцы-готы оказались почти случайно и оставались доминирующим этносом немногим более столетия, — в Крыму — блестяще прослеживалась до конца XIX в. традиция сооружения совершенно нетипичного для горного Крыма срубного дома из крупных бревен (76; 89), а в наши дни на одной из улиц Бахчисарая можно увидеть полуразрушенный дом классической фахверковой конструкции. Возможно, это свидетельствует о потенциале сопротивления, которым располагала культура готов, противостоявшая натиску иноэтничного окружения в постримский период, когда в Северном Причерноморье наступила пора восточного засилья, Во всяком случае, иными причинами трудно объяснить также и факт длительной консервации в горном Крыму (по крайней мере, до XVI в.) реликтов готского языка, зафиксированных западноевропейскими путешественниками (76; 87). В Западной Европе, во всяком случае, культурно и этнически агрессивное окружение у германцев могло быть представлено на тот момент лишь римлянами и романизированными кельтами. На роль «агрессоров» в сфере культуры — как и во всех остальных сферах — ни те, ни другие к тому времени уже не годились. По крайней мере, это окружение никогда не создавало такого давления и такой угрозы выживанию германцев как этноса, как это случилось в Северном Причерноморье после прихода гуннов и разрушения «державы Германариха». Культура римлян или галло-римлян заимствовалась добровольно, в силу очевидности превосходства в тех или иных сферах, но не навязывалась насильно. В эту же последовательность укладывается и готский рунический камень (см. главу «Вторая реальность») — артефакт заявляющей о себе германской письменной культуры.

Важно подчеркнуть, что речь не идет о прямом соответствии «уровня» культуры (если даже допустить аксиологический аспект в наше исследование) степени ее агрессивности. Под «агрессивной культурой» подразумевается культура сообщества или группы, которая навязывается или потенциально может быть навязана насильственным путем — в силу военного, численного (демографического), экономического или иного превосходства. Агрессивная культура может быть более или менее развитой, то есть более примитивной или неизмеримо более изощренной. Суть не в этом, а в желании ее носителей утвердить свой оригинальный стереотипный конструкт класса «вызов-ответ» в качестве столь же стереотипного среди своих соседей.

В свете этого можно подтвердить достаточно универсальный основной закон культурного донорства и культурной реципиенции, адекватно просчитываемый на германском материале. Заключается он в том, что быстрее и глубже процессы культурной реципиенции идут и дают более устойчивые результаты там, где она осуществляется добровольным путем со стороны культуры-реципиента и без давления со стороны культуры-донора.

Напротив, агрессивное культурное окружение способствует консервации и дальнейшему развитию тенденций культуры, имеющихся внутри ее собственного целого — как бы в противовес, компенсаторно, «назло» обстоятельствам.

Универсальность этого вывода, как и любая гуманитарная универсальность, не может быть механической. Индустриальному социуму не составит большого труда сокрушить традиционную культуру нескольких сотен аборигенов каменного века — посредством «огненной воды» или телевидения — и все же, скорее всего, сила сопротивления «в процессе совращения» будет прямо пропорциональна силе давления.

Эпоха бури и натиска в основном завершилась к первой половине V в. Это не означало наступления мира. Напротив, в Западной Европе началась своеобразная «bellum omnia contra omnes». Ее основу составили противоречия и борьба за преобладание бывших единоплеменников и, во всяком случае, участников былых союзов, направленных против Империи: многочисленных германских племен, многие из которых уже обзавелись своими государствами. При этом внутренняя вражда и жестокость зачастую превосходили таковые по отношению к иноплеменникам: хроника Григория Турского является тому блестящим примером (10). Эта германская «Kulturgeschichte» выходит за рамки нашего внимания — по той причине, что: а) не принадлежит регионально Северной Европе и б) генетически лишь связана с общегерманским прошлым, но не является его органическим продолжением. Здесь, в государствах континента, бурно развивался процесс генезиса новой общеевропейской культуры, в которой варварские племенные традиции практически на равных смешивались с римским наследием.

Связь с прародиной, севером Германии и зоной проливов, была постепенно сведена к минимуму. Мы должны учитывать «многослойность» Европы в период V–VIII вв. Между государством франков — наиболее значимой единицей нового мира — и Скандинавией лежала переходная зона, своего рода шлюзовая камера. Так, саксы, оставшиеся на континенте и не переселившиеся в Англию, вплоть до конца VIII в. представляли собой то же самое варварское и языческое племя, каковыми были германцы времен Великого переселения. Ожесточенное сопротивление, оказанное этой культурой натиску франков, демонстрирует чрезвычайно важный и ключевой феномен европейского мира этого времени: главный акцент борьбы старого и нового, варварского и цивилизованного, языческого и христианского сместился с противостояния между римлянами и германцами в сферу внутригерманских противоречий. Вчерашние союзники и сородичи оказались по разные стороны межкультурного разлома, и рвение неофитов, по традиции, превзошло рвение их учителей.

С этого времени, с середины I тыс., ведет свое начало обособление Севера, переход его в категорию языческойпериферии. Европа, глазами которой мы чаще всего и смотрим на мир Средневековья, сконцентрировалась в понятии «Запад» и в основном к нему свелась. Мир язычества, географически тождественный с прародиной, стал маргинальной и закрытой зоной для германцев Запада. Что именно там происходило — до поры до времени Запад просто не интересовало. Не интересовало ровно до тех пор, пока нападения из Скандинавии, походы викингов, не стали главной реалией повседневной жизни западного мира.


Обособление Севера и культурная диффузия

Оставшиеся в Скандинавии и Ютландии племена оказались по другую сторону этой границы — границы не столько физической или географической, сколько культурной и мировоззренческой. Вопрос об обратной связи, влиянии ушедших в Европу племен на германцев, оставшихся в Скандинавии, за недостаточностью фактического материала продолжает оставаться весьма дискуссионным. Несомненно, что некоторые воины возвращались на Север, происходили и перемещения семей и, возможно, племенных коллективов. Однако сомнительно, чтобы это явление носило массовый характер. Основной перенос культурных ценностей осуществлялся в направлении Юг-Север путем торговли и обмена, а также путем постепенной культурной диффузии, не связанной с переселениями ее носителей.

В результате уже в финале Великого переселения Север в значительной степени оказался предоставленным самому себе. Следствием этого было преимущественно интровертное развитие культурного комплекса цивилизации северных морей в последующие столетия. С середины I тыс. культура Северной Европы предстает перед нами уже не как часть общегерманского культурного единства, но как самостоятельная культурная единица. Все тенденции, существовавшие здесь ранее — как общеэтнические либо как локальный феномен, — получают стимул прежде всего к самостоятельному развитию. Культурная диффузия осуществлялась прежде всего через южноютландский регион, где скандинавские племена непосредственно соприкасались с континентальными, «цивилизовавшимися», германцами. Кроме того, контакты осуществлялись и северными обитателями Скандинавии, посредством морских сообщений. Активное взаимодействие в Балтийском регионе, в которое оказались вовлеченными славяне, балты и финны, происходило постоянно. Со второй половины VI в. в основном устанавливаются достаточно стабильные этнические и племенные границы в Южной и Восточной Прибалтике (125; 24), и процессы культурогенеза здесь во всех сферах идут достаточно синхронно. Синхронно, в том числе, и со скандинавской зоной. С VI столетия прежнее общебалтийское сходство культур начинает превращаться в интеркультурный регион, пронизанный связями торгового, производственного, военного, политического и художественного свойства. Оно облегчалось единым стадиальным уровнем развития племенных коллективов по берегам Mare Balticum и уже тогда заложило основы Балтийской субконтинентальной морской цивилизации раннего Средневековья. В этом регионе речь не шла, строго говоря, о классической культурной диффузии. Одноуровневый характер социумов лишь нивелировал отдельные сферы культуры в достаточно небольших — объективно — пределах.

Что касается Запада, то культурный обмен шел и здесь. Но степень и механика этого взаимодействия имели здесь свои особенности и, несомненно, еще должны подвергнуться детальному исследованию. Так, общим местом является указание на то, что, по крайней мере, с рубежа VII–VIII вв. отчетливое влияние Континента (франкских) и Островов (англосаксонских и ирландских традиций) привносит заметный вклад в сложение характерных особенностей скандинавского художественного стиля (202; 104) (213; 38). И это действительно так.

Однако массовых походов на Запад еще не было. Связи с Британскими островами, особенно в ранний англосаксонский период, были, судя по всему, достаточно тесными. Допустимо, видимо, говорить о неких формах родства между династиями владетелей Скандинавии и, по крайней мере, Восточной и Юго-Восточной Англии. Основные версии культурной преемственности предполагают либо скандинавский эпицентр и производную от него англосаксонскую периферию в части памятников типа Вендель, Вальсъерде и Саттон-Ху, либо опору на некий общий континентальный источник (214; 212–218) (156) (50; 44).

Есть три основных сюжета, повторяемость которых позволяет рассматривать пути их трансляции — по крайней мере, делать некие выводы на этот счет. Это двурогий персонаж с птичьими головами на концах рогов («Один»); птица, когтящая добычу; два животных-чудовища (волка?), терзающих человека. Последний сюжет, как представляется, обнаруживает скандинавский приоритет: более отчетливая проработка сцены на бляшке из Торслунда позволяет говорить о ней как о иллюстрации некоего мифологического или эпического события, в то время как находка из Саттон-Ху является своего рода стилизацией, схематическим, на грани орнаментального перехода, изображением, в гораздо большей степени оторванным от сюжета (если предположить, что он все же един). Детально рассмотренный выше сюжет с «орлом-птицеловом» или «орлом-рыболовом» позволяет соотнести его с эддическим (общегерманским мифологическим) образом, заставляя действительно видеть в нем континентальный образец. Что касается наиболее яркого и массового сюжета рогатого «Одина», то его бытование обнаруживается в весьма сходных формах от Британских островов до Старой Ладоги с явным преобладанием находок в Швеции. Если приплюсовать сюда отзвуки этого сюжета в кресалах Прикамья, где тоже усматривают Одина с сидящими на плечах воронами, то картина получается достаточно глобальная, вернее, цивилизационная по своему масштабу. Однако преобладание находок в Скандинавии, а также производный характер воинов с рогами со шлема Саттон-Ху (Один, совершенно точно, не может быть парным, это явно изображения кого-то другого), заставляют предпочесть в области этого сюжета версию Скандинавского первоисточника. Таким образом, анализ древностей позволяет говорить о доминировании все же скандо-английского и континентально-английского направления культурной трансляции, при неоспоримости ответных импульсов.

Возникающий диссонанс между отсутствием данных о походах на Запад и массовыми свидетельствами культурного обмена снимается как несовершенством письменного фонда «темных веков», так и наличием бурных контактов помимо и вне завоевательной сферы. Скандинавия вендельского времени была блестяще известна в Англии. Формирование «Беовульфа» диагностирует посвященность англосаксов в дела Дании и Швеции этого времени, и отнюдь не противостояние, но скорее глубокое и генетически обусловленное родство конунгов, дружин и культур. Правда, процесс этот был несколько скорректирован христианизацией Англии, где в разгар вендельского времени по «скандинавским часам», в середине VII в., языческая традиция в основном уступает место христианской. Общий язык культуры (в отличие от языка как филологической реалии) перестал быть общим, в том числе и поэтому. Христианизация положила предел возможностям династического взаимопроникновения. Возможно, именно здесь был заложен фундамент отчуждения. Контакты были сведены если не к минимуму, то к существенно меньшим величинам. При этом языческое сознание, в отличие от христианского, никогда не проводило принципиальной грани между культурами. Служба при дворе английского «конунга» или конунга скандинавского была явлением однопорядковым, Британия воспринималась как заморский аналог собственного мира, а о культовых и религиозных различиях вспоминалось, как показывают саги, лишь в тех случаях, когда это всерьез затрагивало чьи-либо личные либо государственные интересы.

Северо-восточные области франков столь тесно соприкасались с Данией, что культурный обмен между ними был неизбежен, несмотря на любые расхождения в религиозной и политической сферах. Неопределенное положение многих племен глубинной Германии (тюрингов, саксов и др.), лишь к концу «темных веков» ставших территорией вполне победившего христианства, способствовало созданию множества явных и скрытых каналов трансляции культурных ценностей, причем каналов явно двусторонних. Хрестоматийно известен параллелизм многих явлений изобразительного искусства, происходящих из формально разноуровневых культурных регионов. Не случайно вещи вендельского стиля обнаруживаются вплоть до Венгрии и Дуная. Слабо христианизированная контактная зона в Германии являлась своего рода культурным предпольем твердыни Севера, где импульсы христианской Европы и языческой Скандинавии встречались и смешивались, образуя не слишком устойчивые комбинации, вскоре подавленные распространением западной версии европейской культуры.

В середине I тыс. н. э. важнейшим направлением международных связей в Европе постепенно, но неуклонно становится западно-восточное. При абсолютной дикости и дремучей отсталости инфраструктуры в Центральной Европе, — там, куда не дотянулась рука римского легата и инженера, — при практическом параличе средиземноморских путей в условиях упадка судостроения, портов, засилья арабского флота и бесконечных войн Византии за возвращение римского наследства, — главным и основным стал торговый путь через зону Северного и Балтийского морей.

Важнейшим звеном в транзитном культурном обмене Севера в этот период являлось племя фризов. Этот германский этнос в середине I тыс. выполнял чрезвычайно важную миссию связующего элемента и транслятора культурных — материальных и идеальных — ценностей. Фактически фризы взяли на себя в это время позднейшую функцию викингов. Торговые и пиратские (видимо, преимущественно на Балтике) операции фризов, как деструктивным, так и конструктивным путем, способствовали объединению бассейна Северного моря в единую культурную зону с Балтийским регионом, завершая интерэтничную конструкцию цивилизации северных морей Европы.


Камни с изображениями всадников: слева — из Хорнхаузена (Тюрингия, Германия), справа — из Шёклостера (Уппланд, Швеция)

Не менее важно другое: именно фризы создали модель северного урбанизма, послужившую исходным материалом для подражания и копирования на всем пространстве северных морей. Крупнейший фризский торгово-ремесленный пункт того времени — Дорестад в определенном смысле может расцениваться в качестве прообраза позднейших аналогичных поселений Северной Европы, вплоть до Старой Ладоги.

«Западными первопроходцами нового торгового пути, несомненно, стали фризы. В V–VI вв. они обосновались в Зеландии, на востоке расселились вплоть до Везера и даже перешли эту реку. Фризы первыми рискнули плавать в открытом море по всем направлениям, связав британский запад со скандинавским востоком. По стопам фризов, бороздивших моря, двинулись жители морских берегов — кельты, англосаксы, славяне, скандинавы…Теперь на берегах Северной Галлии, на всем побережье Северного моря, развивались порты нового типа. Это стало заметно на рубеже V и VI века, Возникали такие порты эмпирически, представляя собой ряды деревянных строений, вытянувшихся вдоль набережных в поселениях, расположенных в эстуариях и дельтах рек, и жили они исключительно торговлей и для торговли» (53; 165).

Относительно кратковременный, но яркий период фризского доминирования способствовал распространению и унификации культурных черт в рамках цивилизации северных морей; некоторые материальные объекты этого времени являются типично фризскими — это их собственный вклад в интернациональную копилку северной традиции. Среди таковых — костяные гребни (22; 160–161), находимые повсюду в рамках германского ареала, да и за его пределами, а также характерные так называемые фризские (или татингерские) кувшины, тщательно изготовленные чернолощеные сосуды, декорированные инкрустацией из оловянной фольги, возможно, служившие изначально в качестве сосудов для литургического вина (125; 104).

Таким образом, Северная Европа не была оторвана от континента. Походы викингов могут быть расценены как «гром среди ясного неба» лишь с дистанции в тысячелетие и только при невнимательном взгляде. Трансляция культурных достижений осуществлялась как между стадиально идентичными обществами, так и между разноуровневыми — сугубо варварскими и народами — наследниками средиземноморской традиции.

Однако не вызывает сомнения факт, что на Севере после главного разделения в жизни раннесредневековых германцев — разделения на континентальных и скандинавских — наступила новая культурная эпоха. С ней была связана и главная дифференциация в сфере языка; именно в середине тысячелетия, к VI–VII вв., происходит окончательное обособление скандинавских языков от общегерманского языкового древа. Обособление это не было резким, но символизировало необратимость собственного, особого пути скандинавов. Именно Северу было суждено реализовать в максимальной степени общегерманскую «языческую идею» и сохранить образцы наиболее чистых проявлений древнегерманской культуры.


Характеристики северной культуры

Символ новой Северной культуры — день Гибели Богов. Его зримое выражение — рвущаяся с лопастей весел пена, когда форштевень ладьи вот-вот с шорохом скользнет по песчаной отмели и гулко ударится о прибрежный камень. Никакое другое событие периода, наступившего в Северных странах в середине первого Миллениума, не может столь ярко и исчерпывающе определить его как военный поход морского конунга. Сага об Инглингах, являющая собой наиболее концентрированное по степени насыщенности историческим материалом произведение эпохи, запечатлела нарастание этого напряжения. События, отшумевшие полторы-две тысячи лет назад, нарастают, как в сюжете, созданном руками талантливого сценариста и режиссера.

Один — великий воин и путешественник. Но это еще даже не прошлое — это действительно миф:

«Один был великий воин, и много странствовал, и завладел многими державами. Он был настолько удачлив в битвах, что одерживал верх в каждой битве, и поэтому люди его верили, что победа всегда должна быть за ним…Часто он отправлялся так далеко, что очень долго отсутствовал» (88; 2).

Череда мирных и благополучных правлений продолжила неспокойную эпоху:

«Ньерд из Ноатуна стал тогда правителем шведов… В его дни царил мир, и был урожай во всем» (88; 9). «При Фрейре начался мир…» (88; 10).

Уже Свейгдир (ок. I в. н. э. (50; 92–93)) совершает морские походы, но его цель — поиски «прародины» асов (88; 12). Его походы совершенно не похожи на походы викингов. Это еще другая эпоха. Даже мифологизированное сознание творцов доносит до нас это ощущение.


Камень из Шенгвиде I (700–800 гг.)

«Ванланди, сын Свейгдира, правил после него и владел Богатством Уппсалы. Он был очень воинствен и много странствовал» (88; 13).

Традиция тем не менее не создана. Следует несколько поколений бесцветных конунгов, даже гибель большинства из которых непримечательна.

Около 400 г. Даг Дюггвасон «собрал большое войско и направился в Страну Готов. Подъехав к Верви, он высадился со своим войском и стал разорять страну. Народ разбегался от него. К вечеру Даг повернул с войском к кораблям, перебив много народу и многих взяв в плен… В те времена правитель, который совершал набеги, звался лютым, а его воины — лютыми» (термин «gramr» означает и «князь», «правитель», и «лютый») (88; 18). Это уже классический внутрискандинавский грабительский поход.

«Агни, сын Дага, был конунгом после него. Он был могуществен и славен, очень воинствен и во всем искусен. Одним летом Агни конунг отправился со своим войском в Страну финнов, высадился там и стал разорять страну» (88; 19).

Акватория Балтики — поприще для морских конунгов. Разницы в нападении на «чужих» финнов или «своих» готландцев нет и в помине. Ограничивающий фактор — племенная принадлежность. За ее пределами начинаются «не свои».

В начале VI в.

«Ерунд и Эйрик были сыновьями Ингви, сына Альрека. Все это время они плавали на своих боевых кораблях и воевали, Одним летом они ходили в поход в Данию и встретили там Гудлауга конунга халейгов (Халогаланд в Норвегии), и сразились с ним. Битва кончилась тем, что все воины на корабле Гудлауга были перебиты, а сам он взят в плен. Они свезли его на берег у мыса Страумейрарнес и там повесили» (88; 23).

Новый стиль идеального конунга пробивает себе дорогу. Этот набор действий становится стереотипным. Мирные и «домашние конунги» теперь исключение. Обратим внимание, что поведение вождя — авантюра за границей племенной территории, схватки с первым попавшимся противником, скорая расправа над побежденным весьма традиционным повешением — все это классический набор действий викингов позднейшей поры.



Камень из Шенгвиде I

Камень из Хаммарс III

«Братьев Эйрика и Ерунда это очень прославило. Они стали знаменитыми. Вот услышали они, что Хаки, конунг в Швеции, отпустил от себя своих витязей. Они отправляются в Швецию и собирают вокруг себя войско. А когда шведы узнают, что это пришли Инглинги, тьма народу примыкает к ним. Затем они входят в Лег и направляются в Уппсалу навстречу Хаки конунгу. Он сходится с ними на Полях Фюри, и войско у него много меньше. Началась жестокая битва. Хаки конунг наступал так рьяно, что сражал всех, кто оказывался около него, и в конце концов сразил Эйрика конунга и срубил стяг братьев» (88; 23).

Закономерным этапом становится, как видим, гражданская война между претендентами на племенную власть и локальный авторитет.

Множить дальнейшие примеры можно до бесконечности. Мирные конунги сменяются воинственными, — этот процесс детально и пристально проанализирован с литературной и культурологической точки зрения, — однако общий вектор определен бесповоротно: Скандинавия встала на путь тотальных военно-морских экспедиций. Уже в вендельскую эпоху, к началу — середине VI в., сложились три основных направления этих походов:

1. Походы против иноэтничного населения в рамках Балтийского моря;

2. Походы против других скандинавских племен;

3. Походы против соплеменников.


Изображение битв, валькирий и всадников с камней Голанда (700–800 гг.)

До формирования классического набора грабительских (подчеркнем это особо, так как грабежи не исчерпывали активность скандинавов) ипостасей викингов недоставало только походов на Запад. Они, впрочем, были, но являлись чрезвычайно редким эпизодом, полностью утопая там в череде собственно западноевропейских внутренних войн эпохи «темных веков».

Первым документированным походом на Запад следует признать поход Хлохилайха (Хуглейка, Хигелака) в северные земли франков. Предположительно в 521 году «даны со своим королем по имени Хлохилайх, переплыв на кораблях море, достигли Галлии. Высадившись на сушу, они опустошили одну область в королевстве Теодориха и взяли пленных. После того как они нагрузили корабли пленными и другой добычей, они решили вернуться на родину. Но их король оставался на берегу, ожидая, когда корабли выйдут в открытое море, чтобы затем самому последовать за ними. Когда Теодориху сообщили о том, что его область опустошена иноземцами, он направил туда своего сына Теодоберта с сильным и хорошо вооруженным войском. Убив короля (данов) и разбив в морском сражении врагов, Теодоберт возвратил стране всю захваченную добычу» (10; 25). Примечательно, что этот поход нашел перекрестное отражение и в северном наследии — в «Беовульфе» (2913–2922).

Однако вплоть до второй половины VIII в. эти походы остаются эпизодом. Не они, а внутренняя активность дружин определяет лицо эпохи. Но стиль жизни уже изменился. Скандинавия стала очагом кипящей военной активности. Все черты германской культуры, подчеркнувшие стадиальное движение героического века, обостряются на Севере, находя адекватное воплощение в бесконечной череде сезонных походов,

Двадцатый век стал эпохой развенчания многих научных мифов. В комплексной скандинавистике постепенно ушло в область научных легенд представление о викингах как об исключительно деструктивной силе. Вызрело и конституировало свои позиции устойчивое представление о многоплановости и разносторонности интересов скандинавских пришельцев, о чрезвычайно высокой роли даже самой военной экспансии, не говоря уже о многочисленных мирных и созидательных проявлениях движения северян за пределы своего ареала. И на наших глазах постепенно уходит из исторической науки еще один миф — миф о том, что эпоха викингов началась 6 июня 793 г. нападением отряда скандинавских воинов на монастырь св. Кутберта на острове Линдисфарн. Умозрительность этого положения всегда была достаточно очевидна, однако магия даты, позволяющей хоть что-то определить со всей возможной точностью, всегда играла свою роль. Выясняется, однако, что в самом скандинавском обществе, которое одно только может быть рассмотрено нами как некая измерительная шкала, этот момент не ознаменовался никакими кардинальными изменениями. При отстраненном анализе развития северной культуры у всякого непредвзятого наблюдателя складывается устойчивое впечатление непрерывности традиции, и информация о начале массовых (а ведь действительно массовых — на третье лето рейдов в Британию основываются большие лагеря, в том числе будущий город Дублин, столица Ирландии) походов выглядит на самом деле несколько шокирующим диссонансом. Напротив, возникает отчетливое ощущение надлома, произошедшего несколькими веками ранее.

Подлинным поворотным пунктом в северной «культурной истории» была середина I тыс. н. э., когда общество активно начало воспроизводить свою собственную — и, для Европы, уникальную — стереотипную форму культуры: морской поход. Уникальность ее совершенно очевидна. Многочисленные социумы, переживавшие свой героический век, обычно проявляли собственную активность в иных формах военных рейдов: сухопутных — конных и пеших. В то же время внешне чрезвычайно схожие формы финикийской, например, экспансии, строго говоря, не принадлежат стадии героического века. Определенную аналогию можно усмотреть в греческом обществе гомеровского и догомеровского периода, однако, как представляется, корабль в нем все же был в гораздо большей степени «средством доставки», нежели «живым существом» и соучастником похода. В любом случае многие формы культуры скандинавов, завязанные всецело на корабельную практику, грекам были чужды. Именно это и дает возможность говорить об уникальности эпохи и ее культурных форм. На этом фоне все остальные проявления культурной уникальности отчетливо занимают несколько подчиненное положение — они безусловно вторичны рядом с главным символом времени и места, своего рода топохронологической квинтэссенцией — кораблем с плывущими на нем воинами.

Этому движению подчиняется все в Скандинавии. Дело даже не в том, что значительная часть населения участвовала в самих походах. Почти все обитатели Севера рано или поздно имели шанс повстречаться с этой опасностью, ибо для викинга — а теперь уже смело можно употребить этот термин — не существовало разницы, кого именно грабить. Внутренний поход против фактически соседей стал такой же обыденностью, как и заморская экспедиция. Численный состав этих контингентов, как правило, был невелик — один, реже несколько кораблей. Но это компенсировалось активностью и боевыми качествами дружин. Возникает целый спектр формирований, в том числе и маргинализированных, фактически исключенных из общественной системы.

Скандинавская культура этого времени удивительно однородна — как однородно и само общество. Фактически за пределами этого равенства оказываются только несвободные по определению — рабы (патриархальное рабство было весьма специфической и универсальной системой подчинения социально ущемленных личностей). Все остальные, принадлежавшие к категории свободнорожденных, на практике оказывались в достаточно близких социальных условиях. Конунг Севера, подобно базилевсу гомеровского времени, сам трудился и в значительной степени жил за счет собственного труда и труда своей семьи. «Во многих местностях Норвегии и Швеции пастухами скота бывают даже знатнейшие люди», напишет Адам Бременский (40; 86). И если в эпоху викингов такое положение дел сохранялось в основном в окраинных патриархальных областях, в глухих углах Скандинавии, то в вендельское время и предшествующий период это было безусловной всеобщей нормой.

Критерием социального лидерства была принадлежность к соответствующему родовому коллективу, но реальная власть базировалась и могла базироваться в то время лишь на личном авторитете вождя — в конечном счете, дружинники окружали его в том случае и до тех пор, если и пока он вел боевые действия, был щедр и обладал определенной харизмой, заключавшейся в ключевом для скандинава того времени понятии удачи, неотделимом от понятия судьбы.

Именно эта эгалитарность, создававшая устойчивую и невероятно прочную основу для надстраивания форм социальной культуры и расцвета всех аспектов культуры духовной, позволяла вырабатывать универсалии этического комплекса, актуальные и приемлемые для всех слоев населения. Ведь не случайно Один — при всей своей специфичности — нигде так отчетливо не выступает в роли «Всеотца», как в «Речах Высокого». Именно здесь он дает поучения и определяет нормативы морали, универсально приемлемые для любого члена скандинавского общества — от конунга и ярла до последнего свободного домочадца на захолустном хуторе в глубоком северном фьорде.

Набор этих норм сложился именно в эпоху активных походов и небывалого доселе всплеска активности, когда мир стал достаточно агрессивен к населяющим его людям. Он пронизывает все мироощущение скандинавов, и, без сомнения, это именно тот памятник, который «следовало бы выдумать, если бы его не существовало». В самом деле, он лишь концентрированное и лаконичное воплощение тех законов, проявление которых мы постоянно отслеживаем по всем остальным памятникам, не имеющим моралистического значения.

Прежде чем в дом
войдешь, все входы
ты осмотри,
ты огляди, —
ибо как знать,
в этом жилище
недругов нет ли…
Вытянув шею,
орел озирает
древнее море;
так смотрит муж,
в чуждой толпе
защиты не знающий.
(«Речи Высокого»: 1, 62)
Даже начало песни проникнуто ощущением нестабильности и неустойчивости — того, что являлось основным вызовом, обращенным к человеку той эпохи. Поучения касаются поистине универсальных и внеклассовых аспектов жизни и поведения; необходимости поддерживать дружбу и платить за нее собственной привязанностью; мстить, коль скоро к этому подан повод; крепко держаться за жизнь, даже ценой физических страданий и увечий; соизмерять свои возможности с задачами и не увлекаться избыточной мудростью; наслаждаться в жизни как борьбой, так и богатством, любовью и всеми доступными человеку яркими переживаниями:

Щедрые, смелые
счастливы в жизни,
заботы не знают;
а трус, тот всегда
спасаться готов,
как скупец — от подарка.
(«Речи Высокого», 48)
И общим выводом звучит поистине ставшая ключевой для эпохи походов строфа, провозглашающая результат миросозерцания и мировосприятия, порожденный эпохой и ставший лозунгом времени — лозунгом, ведшим по жизни тех воинов, что плывут на кораблях, высеченных на стелах Готланда:

Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но смерти не ведает
громкая слава
деяний достойных.
Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но знаю одно,
что вечно бессмертно:
умершего слава.
(«Речи Высокого», 76–77)
В середине I тыс. н. э. на Севере наступает эпоха малых конунгов. Специфической, северной линией развития было то обстоятельство, что здесь актуальность единства — племенного и межплеменного — в определенный момент резко пошла на убыль. На континенте бурная эпоха военной демократии шла параллельно со сложением первичных праформ государственности — племенных союзов, которые органично трансформировались либо в новые формы племенных союзов, либо непосредственно в раннегосударственную структуру. Обратных процессов континент практически не знал. На Севере все обстояло по-иному. Относительно медленное развитие северной культуры привело в середине I тыс. к созданию максимально возможного для этого региона единства: «держав Инглингов и Скьельлунгов», представлявших собой племенные союзы с едиными культовыми центрами. Однако период их существования оказался чрезвычайно непродолжительным: уже в VI в. династии либо пресекаются, либо теряют свое влияние и власть.

Наступает время локальных правителей. Малые конунги становятся главными действующими лицами этого нового скандинавского мира. Пирамидальные локальные «миры» — черта эпохи. Небольшая область, насчитывающая, быть может, несколько тысяч жителей, становится территорией, на которой фактически действует понятие «мы». Жители именно этого локуса, подчиненного власти локальной же династии конунгов, осознают собственную принадлежность к группе — единственной группе за пределами собственного родового коллектива. Картина мироздания парцелляризируется — окружающий мир становится объектом приложения собственных усилий, и граница, за которой эта активность может быть реализована, порой в буквальном смысле начинается за оградой собственного хутора — земной Утгард лежит рядом и служит источником опасности или славы.

Возникает парадоксальная, на первый взгляд, дихотомия: с одной стороны, мир в значительной степени ограничен рамками собственного поселения и ближайшей округи, он «обозрим»; с другой — в мире оставалось все меньше границ. Человек Севера становился все более легок на подъем — тысячекилометровые расстояния преодолевались морским путем без особых проблем, тем более терялось ощущение расстояния в пределах зоны Датских проливов, основной зоны походов и столкновений данов, свеев, гетов и норвежцев. Формирование мобильной и активной цивилизационной сущности шло быстрыми темпами на протяжении всего первого тысячелетия, однако с обособлением скандинавских племен и началом у них внутренних походов этот процесс приобрел дополнительный импульс. Цивилизация Севера создавала ячейки, споры собственной культуры, которые заносились обстоятельствами либо собственной волей в другие земли, укореняясь там и давая производные от северной культуры филиационные побеги. Культура, таким образом, создала условия и механизм собственной трансляции.

Проблема мироощущения может решаться нами лишь на основе анализа различных стратов общества. При этом необходимо учитывать, что общество Скандинавии этого периода было, как отмечалось, весьма эгалитарным по своей сути, однако в нем все более и более отчетливо выделяется прослойка воинов-профессионалов. Это тот самый необходимый и достаточный компонент героического века, который создает все присущее ему своеобразие. Его членам свойственны:

1. Обостренное чувство собственной значимости, граничащее с неприкрытым (и обязательным по статусу!) бахвальством;

2. Отчетливое противопоставление своей группы остальному социуму («неизбранным»);

3. Агрессивность, подогревавшаяся как объективными (служба), так и субъективными (персональные амбиции) причинами;

4. Искусное владение оружием, оттачивавшееся как упражнениями, так и постоянной боевой практикой;

5. Формирование вторично-родственных связей по горизонтальным и вертикальным осям: ощущение побратимства (или реальное побратимство) с другими дружинниками и сыновняя подчиненность конунгу-вождю (своего рода приемному отцу);

6. Генерирование собственной религиозной субкультуры и собственной мифологемы: специфического и адресно-воинского микропантеона, собственных ритуалов, символов и амулетов воинской удачи и победы и т. д.;

7. Возникновение собственной версии героического прошлого в форме эпоса.

На скандинавской почве этим процессам было свойственно локальное своеобразие, в том числе:

8. Создание адекватных и чрезвычайно специфических форм самовыражения в виде скальдического искусства;

9. Активное использование в качестве основы для ведения боевых действий развитой базы судостроения;

10. Формирование специфически скандинавского института берсерков — непобедимых воинов, пользовавшихся психотропными веществами в качестве временного стимулятора и без того повышенной агрессивности и силы.

Дружинная культура, без сомнения, представляла собой во всех отношениях переходную структуру общества. В ней соединялись наиболее яркие архаические черты и элементы новой культуры. Она была квинтэссенцией и авангардом: все ярчайшие проявления устного и прикладного творчества, все главные новшества идеологического порядка, все новации социальных институтов были связаны либо с конунгами, либо с их дружинным окружением, не говоря уже о нововведениях технологического порядка в собственно военной сфере.

Но при этом следует отметить, что Скандинавия в это время — в период V–VIII вв. — активно формирует совершенно новый тип человека — самостоятельного хозяина собственного тела, души и имущества. Тип свободного и равноправного домовладельца, участника ополчения и индивидуального бойца, потенциального члена дружины выдающегося вождя, главы своего семейства, корабела и путешественника, способного к рискованным и авантюрным предприятиям — переселению в необжитые северные леса или на далекие острова, — формируется именно в этот период. Блестящая характеристика Скандинавии этого времени принадлежит перу одного из ведущих специалистов — К. Рандсборга. Он говорит о формировании здесь «открытого общества с высоким уровнем конкуренции среди его членов» — такая формулировка, в частности, предложена датскими исследователями. И это действительно так. Нигде в Европе этого периода подобных условий уже не было. Дружинная организация строго уравновешивалась существованием специфической и яркой прослойки, а вернее — мощнейшего слоя — самостоятельных бондов. Они создавали собственную культурную среду — во внешних проявлениях достаточно незначительно отличавшуюся от той, которая окружала конунгов. Длинные дома и корабли, оружие, собственные хозяйства и самостоятельное мироощущение роднили их. Биполярность этого мира придавала ему устойчивость.

Все вышесказанное заставляет усомниться в высказанном А.Я. Гуревичем предположении о том, что лишь с началом эпохи викингов начинает формироваться и принимает законченные формы осознание личностью собственной индивидуальности, как начинает обособляться от общества и сама личность. Как представляется, никаких реальных оснований для таких выводов нет. Начнем с того, что дружина, сколь бы незначительной и архаичной она ни была, раз и навсегда снимает вопрос о растворенности личности в обществе. Дружинник прежде всего и в основном — воин-индивидуал. Сколь бы ни было существенно для него осознание локтя товарища, сколь бы ни важна была взаимопомощь и поддержка, прежде всего и всегда дружинника заботит реализация собственных военных и социальных амбиций. Именно для этого он примыкает к конунгу, именно для этого он идет в бой. Средневековый бой — всегда поединок. Сам характер оружия и тактики располагал только к такому виду схватки. Излюбленный и единственный тип коллективных действий всей раннесредневековой Европы и Севера в особенности — коллективная оборона («стена щитов») всегда не более чем подготовка к атаке или крайняя мера на случай безнадежного положения в бою. Вслед за ней следует сама схватка, когда только ты и твое оружие решают исход столкновения. Только собственное воинское мастерство, частное бесстрашие и персональная удача спасут и помогут победить в бою; только персонально валькирии призывают в чертог Одина. Коллективные формы самосознания в дружинной среде допустимы лишь в сфере общей привязанности делу конунга.

Но ведь и за пределами этой среды мир состоял из индивидуальностей. Только члены семейств, да и то в основном неполноправные, могли в какой-то степени ощущать собственную «растворенность» в структуре. Однако даже свободные женщины всегда выступают на Севере как личности, отвечающие за свои поступки и обладающие собственной неповторимой судьбой и персональными чертами. Тем более это относится к владельцам хозяйств — бондам. Трудно представить себе человека, направляющего корабль с десятками домочадцев к новой неизведанной земле или обсуждающего у очага с собственными сыновьями и зятьями план какого-нибудь мероприятия класса кровной мести или набега на соседние хутора, — трудно представить его не располагающим индивидуальностью. Напротив, это наиболее индивидуализированное общество раннесредневековой Европы.

Выдвигается «неопровержимый» аргумент: да, это было действительно так, но формироваться подобный уклад мышления начал лишь с наступлением эпохи викингов, с которой он и был непосредственно связан. Думается, что здесь мы имеем дело с классической аберрацией восприятия. Главный довод — отнесение периода жизни и деятельности первого известного по имени скальда, Браги Старого, именно к IX в. Однако даже если не сомневаться в этой датировке, это ни о чем не говорит. Скальды, несомненно, существовали и ранее этого времени — мы застаем традицию скальдического стихосложения в готовой и очень сложной форме, предполагающей длительный период формирования. К тому же вся коллизия с добыванием «меда поэзии» принадлежит образу Одина, что однозначно уводит нас в достаточно глубокую древность. Строго говоря, весь антураж рунической культуры — с именами собственными на предметах вооружения; с горделивыми надписями мастеров («Я, Хлевагаст, сын Холти, сделал рог» начертано на роге из Галлехус) — еще более выразительными, чем подписи под эпитафиями на рунических камнях XI в.; с персональной (!) ответственностью за начертание магической надписи, открывавшей канал воздействия на мир, — все это плохо вяжется с представлением о растворенном в социуме германце и тем более скандинаве. Тезис о зарождающемся осознании индивидуальности должен быть отвергнут как безусловно несостоятельный.

Бич и проклятье гуманитарных дисциплин о прошлом — пресловутая «модернизация» событий и мышления людей отдаленных эпох. Считается, что все беды в восприятии хронологически дистанцированных культур коренятся в том, что мы смотрим на их мир современным взглядом. Как представляется, в случае со Скандинавией раннего Средневековья мы должны бороться с обратным явлением — с искушением все время совершать насилие над собственным разумом и пытаться архаизировать наше мышление, реконструируя восприятие древнего скандинава, Корень зла все в том же признании общества Севера полупервобытным или, вернее, отнесение его культуры к категории «разлагающихся первобытнообщинных». Напротив, скандинавская культура была вполне достаточно модернизирована для того, чтобы мы претендовали на право постижения ее закономерностей непосредственно. Естественно, это предполагает определенные допущения и признание существенных отличий ее от современной культуры. Скандинавская культура была архаичной, но не архаической, по крайней мере, с первых веков н. э., существенно изменив свой облик в середине I тысячелетия.


Надпись Хлевагаста, сына Холтеса, на роге из Галлехус

Именно в сочетании трудносочетаемого — пережитков глубокой древности, органично вплетенных в строй современной раннесредневековой жизни, мы должны видеть своеобразие и силу этого культурного целого. Скандинавское общество было ничуть не менее, а во многих сферах более развито, чем любое общество христианской Европы. Располагая технологиями судостроения (лучшими в мире) и оружейного дела (оружие вендельского времени находится на уровне европейских стандартов, а мечи в эпоху викингов везли из-за границы в первую очередь потому, что захват трофеев или покупка были рентабельнее собственного производства), скандинавы обеспечивали военно-техническое превосходство. Скудость средств существования определялась климатом и ландшафтом, а не отсталостью агрикультурных технологий (всякая выживающая и продолжающая существовать цивилизация адекватна самой себе и не может быть подвергнута сравнительной оценке). Что же касается сферы духа, то процветающая и яркая скандинавская художественная культура ничуть не уступает синхронной островной, не говоря о континентальной. В области же мифогенезиса, словесного и эпического творчества преимущества языческого Севера очевидны настолько, что не нуждаются даже в расшифровке. Кроме унылого переписывания считанных экземпляров церковной литературы, то есть глубоко чуждого по букве и духу для основной массы населения наследия абсолютно чужой и для римлян, и для кельтов, и тем более для германцев культурной традиции — механического воспроизводства и сохранения численно ограниченной «элитой духа» чужого наследия — Европе нечем похвалиться. На этом фоне расцвет язычества в Скандинавии — необыкновенно яркий и насильственно прерванный несколькими веками спустя — являет собой великолепную картину.

В свете всего отмеченного возникает главный вопрос — каковы были границы культурных периодов, если таковые поддаются вычленению в раннескандинавской культурной истории? Как представляется, ответ на него очевиден. В рамках «эпохи Инглингов» нами выделяютсяследующие отчетливые промежутки, в основном совпадающие с археологической периодизацией Севера:

1. Эмиграционный период (рубеж н. э. — IV в.). Основные характеристики периода следующие. Достаточно массовый отток германского населения как из Северной Европы в Европу континентальную, так и распространение в самой Европе. В Скандинавии отсутствует избыточное народонаселение, ибо все оно вовлекается в переселенческое движение. Приток культурных импульсов нарастает, но является относительно слабым. Он выражен прежде всего римскими импортами, достигающими отдаленных уголков Севера, но влияющими на местную культуру не слишком значительно. Это в большей степени ознакомительный этап. Общество, судя по всему, в известном смысле стратифицировано — вероятно, в большей степени, чем в позднейший период. Доминирующим является архаический культурный поток, восходящий к индоевропейским праосновам, ценностям бронзового века и кельтскому культурному наследию. Стилевые традиции искусства достаточно архаичны — в их основе лежат схематические изображения людей и животных. Однако именно в этот период закладываются основы будущего своеобразия. Скорее всего начинает формироваться образ Одина, вбирающего в себя черты отдельных старых традиционных богов; с ним связано становление культа воинской «профессии» и оформление представления о диференцированном загробном мире для воинов (маркируется бурным распространением оружейных приношений в могильном инвентаре, ритуально поврежденным оружием и т. д.). В рамках периода оформляются новые тенденции в развитии судостроения, которые в дальнейшем станут меняться не столь принципиально: появляется тип северного корабля, наследующий основные формальные признаки архаических судов, но являющийся основанием семейства вполне мореходных гребных плавсредств с выдающимися характеристиками. Возникает главный этнокультурный компонент германского мира — руническая письменность, носящая преимущественно сакральный характер.

2. Ценностно-иммиграционный период (IV–V вв.). Характеризуется чрезвычайно бурными событиями эпохи Великого переселения народов в Европе, на фоне которых все, что происходит в Скандинавии, несколько теряется. Главные свершения, связанные с развитием и гибридизацией германской культуры, разворачиваются к югу и западу от римского лимеса. Отток населения из Северной Европы к концу периода практически прекращается — в эпохе переселений наступает пауза. Это маркируется началом установки и позднейшим распространением в Скандинавии традиции воздвижения рунических камней — индикатора стабильности и оседлости населения. В Европе возникают новые художественные стили — полихромный в частности, дифференцированные типы характерных фибул. Закладывается событийная база эпоса — германской версии общего прошлого. Бурный процесс знакомства германцев с римским, греческим и восточными культурными «языками» приводит к быстрой имплантации новых элементов. Огромное количество гибридных культурных явлений возникает в этот период, причем заимствование идет в разных направлениях и осуществляется в разных пропорциях — часть импульсов смешивается в контактных зонах, часть приносится на Север. В числе наиболее характерных примеров первых — готские культурные заимствования, включая языковую гибридизацию (письменный готский язык, рунические памятники) и оружейные новации, вторых — брактеаты Севера, появляющиеся в этот период как подражание римским украшениям. Общество Севера прогрессирует в сторону эгалитарности и новых форм идентичности. Возникают — видимо, достаточно кратковременно — племенные союзы довольно крупного масштаба с унифицированным культовым единством и преимущественно (sic!) мирной ориентацией. Краткое равновесие в обществе обеспечивается преимущественно хозяйственной направленностью культуры и отсутствием серьезных внутренних проблем. Оно, в свою очередь, объясняется отсутствием внешней угрозы и относительной неперекаселенностью региона. Линейное возрастание потенциала осложняется привнесением внешних культурных импульсов из Европы — образ поверженной Империи; новые богатства, и даже не столько богатства, сколько рассказы о них; проникновение континентальных версий мифологических конструкций. Для межплеменной и даже для племенной идентичности еще не пришло время, она является искусственной и недолговечной. Амбиции локальных лидеров берут верх над интеграционными процессами. «Держава Инглингов» и идентичные ей структуры терпят поражение и прекращают свое существование. Наступает парцелляризация общества. Идея «места» и большой семьи, рода, становится определяющей. Бурно идет процесс формирования дружин вокруг локальных конунгов, оформляются идеалы дружинной жизни и ее стереотипы. На фоне возросшего объема импорта культурных достижений идут бурные процессы генезиса нового культурного поля самой Скандинавии.

3. Период торжества локальной идеи и экспансии (VI–VIII вв.). В рамках этого периода, совпадающего с эпохой Вендель, окончательно оформляется как своеобразие скандинавской германской культуры, так и новые тенденции ее развития. Культурный обмен с континентом, не прекращаясь, становится все же менее активным. Но, что более важно, теперь собственное развитие скандинавами базовых характеристик своей культуры отчетливо выходит на первый план. Период ученичества в основном завершился, и наступило время самостоятельного развития. Локальное мировосприятие не являлось чем-то новым — напротив, попытки межплеменного единения были преждевременным стремлением сломать еще вполне устойчивую идею племенной автаркии. Поэтому «цивилизация малых конунгов» и производных от них конунгов морских была закономерным этапом развития, теперь заявившим о себе в полную силу. Парцелляризация общества достигает устойчивого промежуточного финиша: основной единицей общества становится большая семья, ведущая собственное хозяйство на обособленном поселении хуторского типа. Этот замкнутый и самодостаточный хозяйственно, но открытый вовне мир оформляет собственный, обслуживающий его нужды, набор ценностей. Среди них первостепенные — скандинавский длинный дом, приобретающий к этому времени окончательную подовальную форму с выпуклыми стенами; соответствующая концентрическая картина мира и мифологического пространства с миром людей и богов в центральной его части. Параллельно достигает своего окончательного оформления альтернативный мир, альтернативная культура: культура дружинная. Это тоже своего рода семья, но семья специфическая, основанная на воинском братстве и общей подчиненности и преданности вождю, — преданности, подразумевающей определенные качества и действия самого вождя (щедрость, оказание знаков внимания дружинникам и др.). Альтернативный мир дружинной культуры органично вписан в общий строй культурного целого, однако одновременно является по отношению к «гражданской» культуре отчетливо маргинальным. Он противопоставлен ей как по источнику своего воспроизводства (преимущественно не традиционному, а добровольно-исключительному: большинство дружинников просто не доживает до появления собственных законных детей, во всяком случае, типичный дружинник саги и эпоса не имеет семьи; большинство членов дружин отсеивается из желающих, происходящих из «мирных» слоев общества), так и по набору базовых ценностей. Главная функция дружинника — не воспроизводство материальных и даже духовных ценностей, а их потребление, чаще всего в абсолютно паразитарной форме. В обществе образуется «культурный уступ», разделяющий дружину и остальное свободное население. На изломе этого уступа проступает целая гамма реакций с обеих сторон: приязнь и неприязнь, надежда на помощь и защиту и опасения за собственную жизнь и имущество, желание быть включенным в дружинную структуру и неприятие ее ценностей. Этот разлом оказывается мощнейшим культурогенетическим фактором. Социальная и культурная прерывность со своего рода табуированием перехода в новый статус (однако табуированием весьма преодолимым) создает в обществе мощный стимул для преодоления этого барьера и как следствие увеличивает его внутренний потенциал. Одновременно открывается канал альтернативного дружинного быта — возникают дружины, не связанные с локальной знатью: дружины морских конунгов и просто маргинализированные группы воинов. Основным содержанием эпохи становится придающий ей неповторимость морской поход. Первоначальный его смысл и причина — военная операция и грабеж. Эта военная составляющая, безусловно, доминирует во внутренних походах, в пределах самой Северной Европы. В отличие от походов за пределы Скандинавии, где может преобладать торговая или поселенческая активность, как это было в Финляндии и Прибалтике, внутренние походы носят почти исключительно военный характер. Характерная черта эпохи — возрастание военной активности мирного населения. Не только участие в походах ополчения из свободных бондов, но и опускание военной деятельности на уровень больших семей, имеет место в очень больших масштабах. Комплекс кровной мести со всей разветвленной системой отношений, ритуалов и традиций приобретает, с разделением общества на семьи, тотальный характер. Обилие бытовых, личных и имущественных конфликтов служит питательной средой для его воспроизводства и эскалации, поэтому военная культура как таковая проникает глубоко в общество. Б то время как на континенте у германцев идет процесс эмансипации свободного населения от военного ремесла, Север движется прямо противоположным путем. Различия в военной сфере между свободным домовладельцем и дружинником конунга сосредоточиваются все более и более в идеологической сфере. Длинный дом, корабль, руническая письменность, искусство — все эти сферы культуры являются в значительной степени индифферентно доступными и тому и другому. Разница проявляется в оттенках идеологического целого — преимущественном почитании Одина, Тора или Фрейра; в дифференцированном истолковании эпического наследия; в психологической ориентации на производящий или присваивающий тип деятельности. При этом, при всех существующих противоречиях и оппозициях, общество монолитно и вполне устойчиво. Все его элементы уравновешивают друг друга, хотя и находятся в состоянии часто прорывающейся вражды. В этот период окончательно оформляется идеологическая надстройка, существующая в дальнейшем с косметическими изменениями вплоть до полного сокрушения ее христианством. Активно формируется эпос, усваивающий континентальный по преимуществу событийный ряд и вплетающий его в понятный и привычный антураж морских походов. Образ Одина, окончательно закрепившего за собой определенные функции, становится доминирующим, оттесняя на второй план не только богов плодородия, но и традиционного индоевропейского громовника Тора. Пантеон Севера приобретает законченный вид. Искусство изображения и символической фиксации информационного и эмоционального ряда достигает в вендельских произведениях потрясающего совершенства и экспрессии, формирование феномена культуры Севера полностью завершается. Эпоха викингов продолжит дело Венделя, в том числе и в сфере искусства, однако кардинальные изменения в стиле наступят лишь к началу XI в., то есть к ее завершению. Вендельский стиль в искусстве не только завоевывает Скандинавию — с его экспансией связан первый отчетливый выброс скандинавской культуры за пределы региона. Это символ начала культурной экспансии. Пока что Скандинавия лишь наращивает свой потенциал, оттачивая изощренное «искусство натиска по всем направлениям» во внутренней борьбе и на полигоне Балтики. Однако принципиально важно отметить, что все без исключения основные параметры эпохи викингов во всех сферах культуры сложились на Севере уже в раннюю вендельскую эпоху. В этом смысле рубеж конца VIII в. выглядит достаточно искусственным. Перелом, о котором мы обычно говорим, произошел лишь в сознании западных европейцев. А оценивать внутреннее развитие культуры по произведенному ею внешнему впечатлению, как представляется, не вполне уместно. Проблема заключается лишь в том, что существенные трансформации в различных сферах культуры происходили в дальнейшем разновременно. Так, в рунической письменности переходный период, связанный с редукцией футарка, завершился около 900 г.; стили северного искусства трансформировались плавно, и определенные новации прослеживаются на всем протяжении эпохи викингов; в социально-политической сфере попытки государствообразования (главная черта эпохи) растянулись от начала IX в. в Дании до первой половины XI в. в Норвегии; столь же дифференцированным и не менее долгим был путь к северным душам христианской веры, По сравнению с отчетливой прерывностью VI в. эти трансформации не обнаруживают устойчивых доминант и чрезвычайно аморфны. Но в любом случае традиционная дата перелома около 800 г. вызывает сомнения. Она оправдана лишь как внешний символ и индикатор: в самом деле, Скандинавия к концу VIII в. действительно дозрела до такого состояния, что имела право, силу и решимость навязывать окружающему миру свой культурный стереотип.

Резюмируем. В развитии культуры Северной Европы периода I–VIII вв. н. э. отчетливо выделяется эпоха преимущественного развития архаической традиции с выбросом собственной культурогенетической активности на континент. Импульсы средиземноморской культуры проникают на Север опосредованно и достаточно слабо. В северной зоне распространяются общегерманские достижения, генерированные на континенте (руны). Затем наступает период бурного культурогенеза во всех областях континента, для Севера имеющий следствием культурное обособление. Тенденции, возникавшие в общегерманской культуре, усиливаются и обостряются, порой достигая логической завершенности. При этом многие базовые параметры развиваются «уступом», совершая откат на прежние позиции (упадок объединительных тенденций). Наступает эпоха локальных миров, объединенных унифицированными культурными явлениями, — складывается мозаика, имеющая общий смысл и облик, но весьма разнообразная при близком рассмотрении, находящаяся в постоянном взаимодействии ее элементов. Главная прерывность в развитии северной традиции преодолена сравнительно быстро и отчетливо. Наступает период устойчиво континуального совершенствования раз обретенных параметров культуры, который сопровождается ее активным экспортом, с началом эпохи викингов приобретающим тотальный и всесторонне направленный характер.


Прасимвол, праформа и извлечение уроков

Устойчивая и постоянно воспроизводящая себя, определяющая своеобразие цивилизационного поля и все основные его характеристики, единая и непротиворечивая сущность локальной культуры всегда вызывает интерес. О. Шпенглер определил эту «монаду» как прафеномен. Под таковым он понимал, следуя за традициями Гете, выделенную из стиля какой-либо культуры идейную основу, которую можно воспринять, но нельзя проанализировать, разложить на части. Выделить прафеномен культурной формации, утверждает О. Шпенглер, значит определить ее внутренние возможности, которые далеко не всегда находят полное воплощение, «чувственное проявление в картине мировой истории».

Что же является прасимволом и прафеноменом культуры Севера? Для «фаустовской» западной души О. Шпенглер вполне отчетливо определил ее символику: в основе ее — одиночество, бесконечность и беспредельность, неограниченность рамками телесной сущности и преодоление пространства (137; 281–282). Как и насколько соотносим западный прафеномен с северным? Имеем ли мы право рассматривать скандинавский мир как наиболее последовательное или, напротив, раннее и неполное воплощение той сущности, которая всецело определяла строй европейского мышления и образ деятельности в последние полтора тысячелетия?

Вероятно, можем. И рассматривать его необходимо именно как модель стремящейся к расцвету варварской цивилизации Европы. Скандинавия I тыс. н. э. — единственный камертон, позволяющий сопоставить, измерить и различить то, что полностью или частично скрыто под напластованиями эпох и чужих воззрений, традиций и символов. Однако рассматривать этот мир в столь далеком ракурсе, сглаживающем частности, также вряд ли уместно. С одной стороны, причисление Севера к «фаустовским» культурам дает определенный ключ, по крайней мере позволяющий определяться с точками отсчета. С другой — это слишком общее сопоставление, исключающее возможность учета локальных и временных трансформаций топохрона.

Беспредельное как таковое и выход за пределы тела в пространство мира, без сомнения, отчетливо проявляют себя в Северной культуре. Однако, как представляется, более надежным и законным претендентом на статус прафеномена Севера может быть признан феномен движения. Именно движением проникнут этот мир. Именно движение запечатлено на бесконечных наскальных рисунках эпохи неолита и бронзы. Именно движение захватывает в свой водоворот племена, стремящиеся с севера на юг и запад в поисках новой судьбы. Им наполнены символические и зооморфные орнаменты на произведениях искусства, движение в пикирующем соколе на пряжках германцев, движение в оскале вепря на гребне шлема вендельского воина и во взмахе крыльев птицы на нем. Корабельная культура Скандинавии — запечатленный полет по поверхности моря, но и дом на берегу — это тоже перевернутый корабль, внутри которого зимой у очага завершается цикл рассказов о предыдущем походе — завершается замыслом похода нового.

Достаточно взглянуть на любое из изображений этого времени — даже относительно мирного и внешне «малоподвижного» периода первых веков н. э., чтобы удостовериться в том, что все они живут и движутся. Статика чужда этим картинам: фантастические звери сворачиваются восьмерками, кусая себя самих, воины налегают на весла или вздымают секиры и мечи, валькирии подносят рога эйнхериям, оборотни терзают героя, вспарывающего им животы. И над всем этим царят стремительно летящие птицы и знаки вечности. А два противника на лобовой бляшке одного из шлемов представляют не просто изображение, а целый мини-фильм: все стадии боя, включая брошенные дротики, бег друг к другу, выхватывание оружия и саму схватку, — все это автор запечатлел в одном «кадре», как наложившиеся друг на друга снимки одной кинопленки.

Мир этот мобилен и готов к броску. Жизнь не привязана к полям и лугам: сколь бы ни был обжит твой персональный угол, он может быть покинут, и покинут относительно безболезненно. И вместе с тем это — не авантюрный мир, не авантюрный в современном понимании. Он населен трезвомыслящими и адекватно воспринимающими реальность людьми. Эмоции в нем являются явным отклонением от нормы, как и внутренняя рефлексия. Достаточно сравнить чисто кельтскую, наполненную похвальбой и преувеличениями, романтику эпических сражений Кухулина и других героев с поведением скандинавских эпических героев. Эти последние, кажется, исполнены угрюмой решимости свершения собственной и чужой судьбы в большей степени, чем кто-либо из героев древности. О роли судьбы в представлениях германцев вообще и скандинавов в частности писалось несчетное число раз. Однако судьба, которая и представляет собой воплощенное движение, действительно пронизывает все мироощущение древнего скандинава как некой типической личности. К сожалению, мы с трудом можем судить о том, сколь давно возник этот тип мировоззрения и насколько он был соотнесен и связан с рождением нового мифологического пространства и времени, дифференцированного от общеиндоевропейского потока. Если все же был соотнесен, то, вероятно, он оформился в основном в рамках нашего «периода Инглингов», вместе с вычленением образа Одина. Но влияние его определило весь угол германского — и европейского в конечном счете — мировидения. Неумолимость долженствования симметрична и равновелика модусу движения в скандинавской культуре. Мир, как и судьбы людей, движется в определенном направлении, изменить которое не дано. Ганглери в «Младшей Эдде» спрашивает Высокого лишь о том, как именно устроен мир, что именно его ждет, и робко интересуется — неужели нельзя ничего поделать? Поделать действительно ничего нельзя, ибо свершится именно то, что должно свершиться. Избегнуть судьбы не удастся никому, и лучшее, что можно сделать, — встретить ее максимально достойно. Но задумаемся: каково народу жить веками в ожидании Рагнарекк — гибели не только богов, но и людей? Ведь это ожидание глубоко чуждо христианскому ожиданию последнего суда — в нем отсутствует надежда. Все начнется заново, но мир будет уже другим, как и населяющие его люди. Трагичность мироощущения тем не менее никогда не приводила к средиземноморскому бегству от страха будущего в мир наслаждений или аналогичным «пирам во время чумы» позднейшей Европы. Спокойное свершение долженствующих событий и свершение своей собственной судьбы, вечное и неостановимое движение — истинный прасимвол Северной цивилизации раннего Средневековья.

Последний и наиболее спорный момент в оценке Северной культуры — момент прогностический. Закат Европы, разворачивающийся со всевозрастающим темпом, находит массу аналогий и отсылок в упадке культур прошлого. Сравнение падающего величия с закатом и падением Римской империи было очевидным еще во времена Гиббона. Однако крайне редко смотрят на этот вопрос с противоположной стороны. Анализ характеристик варварского общества может быть использован для реконструкции внутренней логики развития агрессивных и деструктивных — на данном этапе — культур третьего мира. Анализ даже не столько соответствий в параметрах культурного движения, но скорее механизма заимствования и переосмысления культурного наследия цивилизациями-донорами и цивилизациями реципиентами. Анализ направления угрозы и предпочтительных реакций на нее. Анализ взгляда, которым смотрит культура, претендующая на достойное место под солнцем, на культуру, это место сегодня занимающую.

Проблема современности не в том, что она утратила составляющую судьбы, влекущей мир (или локальный мир) к заведомому концу. Проблема в незнании содержания этого конца. Скандинавам было гораздо легче. Гибель Богов была предрешена — и она свершилась. Они знали свой сценарий и сыграли его до конца. Проблема Европы в том, что свой сценарий европейская мифология так и не создала. Именно поэтому наше неведение относительно будущего столь трагично. Но ведь факт наличия судьбы и закономерной предопределенности грядущего сам по себе еще ни о чем не свидетельствует. Быть может, этот грядущий сценарий трагичен для противоположной стороны. И сказанные около двух тысячелетий назад слова: «Греция, взятая в плен, победителей гордых пленила», отражаясь, как в двух противостоящих зеркалах, подвержены бессчетному числу толкований — все зависит лишь от точки зрения.


Список литературы

1. Андерсон П. Патруль времени // Андерсон П. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 8. Ангарск: Амбер, 1995. 575 с.

2. Артамонов М. И. Проблема расселения восточных славян в свете археологических данных // Советская археология, 1990, № 3.

3. Беовульф // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

4. Браун ф. А. Шведская руническая надпись, найденная на о. Березани // Известия Археологической Комиссии. Вып. 23.

5. Бродель Ф. История и общественные науки. Историческая длительность // философия и методология истории. Благовещенск, 2000.

6. Буданова В. П. Готы в эпоху Великого переселения народов. СПб.: Алетейя, 1999. 319 с.

7. Васильевский В. Г. Труды 1–4. СПб. (Л.), 1908–1930.

8. Веллер М. И. Все о жизни. СПб.: Изд. дом «Нева», 1998. 750 с.

9. Гренландская песнь об Атли // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

10. Григорий Турский. История франков. М., 1987.

11. Гумилев Л. Н. Истоки ритма кочевой культуры // Народы Азии и Африки, 1968. № 3.

12. Гумилев Л. Н. Этногенез и биосфера Земли Л.: Гидрометеоиздат, 1990. 526 с.

13. Гуревич А. Я. Большая семья в северо-западной Норвегии в раннее Средневековье // Средние века, 1956, вып. 8.

14. Гуревич А. Я. Походы викингов. М.: Наука, 1966. 183 с.

15. Гуревич А. Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. М.: Высшая школа, 1970. 224 с.

16. Гуревич А. Я. История и сага. М.: Наука, 1972. 198 с.

17. Гуревич А. Я. К истолкованию «Песни о Риге» // Скандинавский сборник, 1973, № 18.

18. Гуревич А. Я. «Эдда» и право (к истолкованию «Песни о Хюндле») // Скандинавский сборник, 1976, № 21.

19. Гуревич А. Я. Норвежское общество в раннее Средневековье. Проблемы социального строя и культуры. М.: Наука, 1977. 327 с.

20. Гуревич А. Я. «Эдда» и сага. М.: Наука, 1979. 192 с.

21. Гухман М. Готский язык. М.: Изд-во МГУ. Филол. фак., 1998. 287 с.

22. Давидан О. И. К вопросу о контактах древней Ладоги со Скандинавией (по материалам нижнего слоя Староладожского городища) // Скандинавский сборник, 1971, № 16.

23. Дюмезиль Ж. Верховные боги индоевропейцев. М.: Наука, 1986. 234 с.

24. Евангелие от Матфея.

25. Иванов В. В. Хеттский язык. М.: Изд-во вост. лит., 1963. 222 с.

26. Иванов В. В., Топоров В. Н. Исследования в области славянских древностей. М.: Наука, 1974. 342 с.

27. Ингстад X. По следам Лейва Счастливого. Л.: Гидрометеоиздат, 1969. 246 с.

28. Иордан. О происхождении и деяниях гетов. Getica. СПб.: Алетейя, 1997. 505 с.

29. Исландские саги. Ирландский эпос. М., 1973.

30. История Дании с древнейших времен до начала XX в. М.: Наука, 1996. 503 с.

31. История крестьянства в Западной Европе. В 3 т. М.: Наука, 1985–1986.

32. История Норвегии. М.: Наука, 1980. 710 с.

33. История Швеции. М.: Наука, 1974. 719 с.

34. Кан А. С. История скандинавских стран (Дания, Норвегия, Швеция). М.: Высшая школа, 1980. 311 с.

35. Калевала. Л., 1984.

36. Калесник С. В. Основы общего землеведения. М.: Учпедгиз, 1955. 472 с.

37. Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М.: Прогресс, 1987. 360 с.

38. Клейн Л. С. Генераторы народов // Бронзовый и железный век Сибири. Новосибирск, 1974.

39. Ключевский В. О. Письма. Дневники. Афоризмы и мысли об истории. М.: Наука, 1968. 525 с.

40. Ковалевский С. Д. Образование классового общества и государства в Швеции. М.: Наука, 1977. 279 с.

41. Кон И. С. История в системе общественных наук // Философия и методология истории. Благовещенск, 2000.

42. Корзухина Г. Ф. Об Одине и кресалах Прикамья // Средневековая Русь. М., 1976.

43. Коул М., Скрибнер С. Культура и мышление. М.: Прогресс, 1977. 261 с.

44. Кричевский Р. Л., Дубовская Е. М. Психология малой группы, М.: Изд-во МГУ, 1991. 205 с.

45. Кулаков В. И. Варианты иконографии Одина и Тора V–XI вв. // Славяно-русские древности. Вып. 2. Древняя Русь: новые исследования. СПб., 1995.

46. Кулаков В. И. Вороны викингов и орлы Империи // Всероссийская нумизматическая конференция. Вып. 4. М.: Б. и., 1996. 156 с.

47. Лебедев Г. С. Шведские погребения в ладье VII–XI веков // Скандинавский сборник, 1974, № 19.

48. Лебедев Г. С. Погребальный обряд как источник социологической реконструкции (по материалам Скандинавии эпохи викингов) // Краткие сообщения института археологии, 1977, № 148.

49. Лебедев Г. С. Конунги-викинги (к характеристике типа раннефеодального деятеля в Скандинавии) // Политические деятели античности, Средневековья и нового времени. Л., 1983.

50. Лебедев Г. С. Эпоха викингов в Северной Европе: Историко-археологические очерки. Л.: Изд-во ЛГУ, 1985. 285 с.

51. Лебедев Г. С. Балтийская субконтинентальная цивилизация раннего Средневековья // Тезисы X Всесоюзной конференции по изучению истории, экономики, литературы и языка Скандинавских стран и Финляндии. М., 1986. Ч. I.

52. Лебедев Г. С. Этюд о мечах викингов // Клейн Л. С. Археологическая типология. СПб., 1992.

53. Лебек С. Происхождение франков. V–IX вв. М.: Скарабей, 1993. 347 с.

54. Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М.: Педагогика-пресс, 1994. 602 с.

55. Левяш И. Я. Культурология. Курс лекций. Минск, 1998.

56. Макаев Э. А. Язык древнейших рунических надписей. М.: Наука, 1965. 156 с.

57. Мелетинский Е. М. «Эдда» и ранние формы эпоса. М.: Наука, 1968. 364 с.

58. Мелетинский Е. М. О семантике мифологических сюжетов в древнескандинавской (эддической) поэзии и прозе // Скандинавский сборник, 1973, № 18.

59. Мелетинский Е. М. Скандинавская мифология как система. М.: Наука, Глав. ред. вост. лит., 1973. 17 с.

60. Мельникова Е. А. Скандинавские рунические надписи. Тексты, перевод, комментарий. М., 1977.

61. Мельникова Е. А. Меч и лира. Англосаксонское общество в истории и эпосе. М., 1987.

62. Мечников Л. И. Цивилизация и великие исторические реки. М.: АО «Изд. группа «Прогресс»»; «Пангея», 1995. 461 с.

63. Мифы народов мира. М.: Сов. энцикл., 1987–1988. Т. 1. 671 с. Т. 2. 719 с.

64. Младшая Эдда. М., 1994.

65. Монгайт А. Л. Археология Западной Европы. М.: Наука, 1974. 408 с.

66. Немировский А. И. Этруски. От мифа к истории. М., 1982.

67. Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1.

68. Нюлен Э. Поминальные камни Готланда // Сокровища викингов. Л., 1979.

69. Первая Песнь о Хельги убийце Хундинга // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

70. Перебранка Локи // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

71. Песнь о Трюме // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

72. Песнь о Хюмире // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

73. Петров С. В. Поэзия древнеисландских скальдов и понятие народности в искусстве // Скандинавский сборник, 1973, № 18.

74. Петрухин В. Я. Погребения знати эпохи викингов (по данным археологии и литературных памятников) // Скандинавский сборник, 1976, № 21.

75. Петрухин В. Я. О картине мира у скандинавов-язычников (по «памятным камням» V–XI вв.) // Скандинавский сборник, 1978, № 23.

76. Пиоро И. С. Крымская Готия. К., 1990.

77. Прорицание вёльвы // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

78. Пуртов А. В. Опыт возможной этимологии и типологии некоторых образов скандинавской мифологии. Тор. М., 1995.

79. Равдоникас В. И. Надписи и знаки на мечах из Днепростроя // Известия Государственной Академии истории материальной культуры, 1933, № 100.

80. Речи Альвиса // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

81. Речи Высокого // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

82. Речи Гримнира // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

83. Речи Регина // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

84. Речи Сигрдривы // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

85. Речи Фафнира // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

86. Руны. М, 1998.

87. Сага о Волсунгах. М.-Л., 1934.

88. Сага об Инглингах // Круг Земной. М., 1995.

89. Сага об Олаве сыне Трюггви // Круг Земной. М. Наука, 1995. 687 с.

90. Сага о Греттире. Новосибирск, 1976.

91. Сага о Ньяле // Исландские саги. М., 1956.

92. Сага о Хаконе Добром // Круг Земной. М., 1995.

93. Сага о Хальвдане Черном // Круг Земной. М., 1995.

94. Сага о Харальде Прекрасноволосом // Крут Земной. М., 1995.

95. Самосознание европейской культуры в XX веке. М., 1995.

96. Сидоренко В. А. Федераты Византии в Юго-Западном Крыму (последняя чеверть III — начало VIII в.). СПб., 1994.

97. Скржинская Е. Ч. Примечания // Иордан. О происхождении и деяниях гетов. Getica. СПб., 1997.

98. Славянское и балканское языкознание. Проблемы интерференции и языковых контактов. 1975.

99. Смирницкая О. А. Беовульф // Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

100. Смирницкая О. А. О поэзии скальдов в «Круге Земном» и ее переводе на русский язык // Снорри Стурлусон. Круг Земной. М., 1995.

101. Смирницкий А. И. Древнеанглийский язык. М., 1955.

102. Сокровища викингов. Каталог произведений искусства и памятников культуры Швеции II–XI вв. из собраний Государственного исторического музея в Стокгольме и других музеев Швеции. Л., 1979.

103. Станг X. Наименование Руси. СПб., 2000.

104. Стеблин-Каменский М. И. Древнеисландский язык. М., 1955.

105. Стеблин-Каменский М. И. Происхождение поэзии скальдов // Скандинавский сборник, 1958, № 3.

106. Стеблин-Каменский М. И. Культура Исландии. М., 1967.

107. Стеблин-Каменский М. И. Примечания к Старшей Эдде // Беовульф. Старшая Эдда — Песнь о Нибелунгах. М., 1975.

108. Стеблин-Каменский М. И. Миф. Л., 1976.

109. Стеблин-Каменский М. И. Историческая поэтика. Л., 1978.

110. Стеблин-Каменский М. И. Примечания к «Младшей Эдде» // Младшая Эдда. М., 1994.

111. Стеблин-Каменский М. И. Снорри Стурлусон и его «Эдда» // Младшая Эдда. М., 1994.

112. Стеблин-Каменский М. И. «Круг Земной» как литературный источник // Круг земной. М., 1995.

113. Страбон. География. М., 1969.

114. Стриннгольм А. М. Походы викингов, государственное устройство, нравы и обычаи древних скандинавов. М., 2002.

115. Тайлор Э. Первобытная культура. М., 1989.

116. Тацит Корнелий. О происхождении германцев и местоположении Германии // Корнелий Тацит. Сочинения в 2-х томах. СПб., 1993.

117. Тимофеев В. В. Наши хищные птицы. Иркутск, 1958.

118. Тиханова М. А. Старшерунические надписи // Мельникова Е. А. Скандинавские рунические надписи. М., 1977.

119. Тойнби А. Постижение истории. М., 1991.

120. Токарев С. А. Религия в истории народов мира. М., 1976.

121. Тьерри О. История завоевания Англии норманнами, т. I. СПб, 1868.

122. Фон Фиркс И. Суда викингов. Л., 1981.

123. Фрезер Дж. Золотая ветвь. М., 1983.

124. Фуко М. Археология знания. К., 1996.

125. Херрман И. Славяне и норманны в ранней истории Балтийского региона. М., 1986.

126. Хлевов А. А. Балтийская цивилизация и европейское единство раннего Средневековья // Дивинец староладожский: Междисциплинарные исследования. СПб.: Изд-во С.-Пб. ун-та, 1997. 197 с.

127. Хлевов А. А. Зооморфные изображения на вендельском оружии: опыт семантической реконструкции // Проблемы социально-политической истории и культуры Средних веков. СПб., 1997.

128. Хлевов А. А., Безрогов В. Г. Англо-саксонская руническая надпись из собрания Публичной библиотеки: Опыт предварительного анализа. // Вторые Скандинавские чтения. Сборник материалов. СПб., 1999.

129. Хлевов А. А. Дружина Севера как исторический феномен. // Вторые Скандинавские чтения. Сборник материалов. СПб., 1999.

130. Хлевов А. А. Германцы в Крыму: к интерпретации Керченских рун // Эпоха Средневековья: Проблемы истории и культуры. СПб., 2000.

131. Хлевов А. А. Об одном эсхатологическом сюжете европейского Севера // Средневековое общество: социально-политический и культурный аспекты. СПб., 2001.

132. Хлевов А. А. Вербальные и псевдовербальные ритуалы архаической Скандинавии: к попытке классификации // Ритуальное пространство культуры. Серия IX Symposium. СПб., 2001.

133. Хойслер А. Германский героический эпос и сказание о Нибелунгах. М., 1960.

134. Хольмквист В. Золотая пектораль из Мене // Сокровища викингов. Л., 1979.

135. Цезарь Гай Юлий. О Галльской войне. М., 1991.

136. Широкова Н. С. Культура кельтов и нордическая традиция античности. СПб., 2000.

137. Шпенглер О. Закат Европы. Ростов-на-Дону, 1997.

138. Штегман И. Г. Вороновые птицы. Л., 1932.

139. Шумовский А. Отрие с рунической надписью, найденное в Сушично // Вестник археологии и истории. Вып. VII. СПб., 1888.

140. Щукин М. Б. Рубеж эр. СПб., 1994.

141. Элиаде М. Космос и история. М., 1987.

142. Элиаде М. Священное и мирское. М., 1994.

143. Элиаде М. Аспекты мифа. М., 1996.

144. Элиаде М. Миф о вечном возвращении. СПб., 1998.

145. Юнг К. Архетип и символ. М., 1991.

146. Юнг К. Душа и миф: шесть архетипов. М., 1996.

147. Ярхо Б. Сказание о Сигурде и нифлунгах на скандинавском Севере // Сага о Волсунгах. М.-Л., 1934.

148. Ambrosiani В. Regalia and symbols in the boat-graves // Vendel Period studies. Stockholm, 1983.

149. Andersen H. Om urnordisk erilaR og jarl // Sprog og Kultur, 1948. Bd 16, H. 3–4.

150. Arntz H. Die Runenschrift. Halle. 1938.

151. Arntz H. Handbuch der Runenkunde. Halle (Saale), 1935.

152. Arwidsson G. The armour of Vendel warrior // Tor, 1940, B. 3.

153. Askeberg F. Norden och Kontinenten i gammal tid. Studier i forngermansk kulturhistoria. Uppsala, 1944.

154. Beck, H. Einige vendelzeitliche Bilddenkmaler und die literarische Uberlieferung // Bayerische Akademie der Wissenscnaften, phil.-hist. Klasse, Sitzungsberichte, Heft 6. Munchen, 1964.

155. Bohner K. Die fruhmittelalterlichen Spangenhelme und die nordischen Helme der Vendelzeit // Romisch-Germanische Museum von Mainz. 1997, B. 2.

156. Bruce-Mitford R. The Sutton-Hoo ship burial. 1–2. L, 1975, 1978.

157. Broholm H.C. Danske oldsager. III. Сеldre bronzealder. Kobenhavn, 1952.

158. Brandsted J. Danmarks oldtid, Bd III. Kobenhavn. 1960.

159. Childe V. G. The Aryans. L., 1926.

160. De Vries J. Kelten und Germanen. Bern-Munchen, 1960.

161. Donat P. Hausbau und Siedlung // Die Germanen. В., 1983.

162. Duval P.-M. Les dieux de la Gaule. P., 1976.

163. Diiwel K. Runeninschriften auf Waffen // Schriftenreihe des Instituts fur Fruh-mittelalterforschung der Universitat Munster. 1981.

164. Ehringhaus S. Germanenmythos und deutsche Identitat. Die Fruhmittelalter-Rezeption in Deutschland 1842–1933. Weimar, 1996.

165. Es W. A. van. Friesland in Roman times // Ber. ROB 15–16., 1967.

166. Gaimster M. Bracteates of Vendel Period. On the significance of Germanic art. Stockhholm, 1998.

167. Haarnagel W. Die Ergebnisse der Grabung auf der Wurt Feddersen Wierde bei Bremerhaven in den Jahren von 1955–1957 // Neue Ausgrabungen in Deutschland 1958.

168. Hachmann R. Die Goten und Skandinawien. В., 1970.

169. Hagen A. Norway. L., 1967.

170. Hallstrom C. Monumental Art of Northern Europe, I. Sth., 1938.

171. Hauck K. Bildforschung als historische Sachforschung. Zur vorchristlichen Ikonographie der figuralen Helmprogramme aus der Vendelzeit // K. Hauck & H. Mordek (eds.), Geschichtsschreibung und Geistiges Leben im Mittelalter. Festschrift Heinz Lowe. Koln-Wien. 1978.

172. Heiermeier A. Der Runenstein von Eggjum. Halle (Saale). 1934.

173. Heusler A. Niebelungenlied und Niebelungensage. Dortmund, 1922.

174. Hussman H. Deutsche Wappenkunst. Leipzig, 1939.

175. Hyenstrand A. Production of iron in outlying districts and the problem of Jarnbaraland // EMS, 1973, V. 4.

176. Jacobsen L.-Moltke E. Danmarks runeindskrifter. 1941–1942.

177. Jahn M. Die Bewaffnung der Germanen in dre alteren Eisenzeit etwa von 700 v. Chr. Bis 200 n. Chr. Leipzig, 1916.

178. Jansson S. B. F. The runes of Sweden. London. 1962.

179. Keiling H. Die Entstehung der Jastorfkultur und zeitgleicher Kulturen im Rhein — Weser — Gebiet und deren geographische Verbreitung // Die Germanen. В., 1983.

180. Krause W. Runeninschriften im alteren Futhark. Halle (Saale). 1937.

181. Krause W Die Runeninschriften im alteren Futhark. Gottingen 1966.

182. Larsen U. H. L. 1979. Vikingernes religion og livsansquelse. Kobenhavn, 1979.

183. Lundstrom A. Gravgavorna Vendel // Vendeltid. Stockholm, 1980.

184. Magistri Adam Bremensis gesta Hammaburgensis ecclesiae pontificum. Ed. B. Schmeidler, 3. Aufl., Hannover, 1917.

185. Marstrander C. J. S. 1929. Germanische Waffennamen aus romischer Zeit // NTS, Bd III.

186. Moltke E. Runeindskriften paa guldhornet fra Gallehus // Aarb0ger, 1936.

187. Moltke E. The runes and their origin: Danemark and elsewhere. Kopenhagen, 1985.

188. Morris R. L. Runic and Mediterranean epigraphy. Odense, 1988.

189. Mollerop O. J. Gard ok gardsamfunn i elder jernalder // SMA, 1957.

190. Muller-Wille M. Bestattung im Boot // Offa, Bd. 25–26. Neumunster, 1970.

191. Muller-Wille M. Zwei religiose Welten: Bestattungen der frankischen Konige Childerich und Chlodwig. Mainz-Stuttgart, 1997.

192. Newark T. Celtic warriors. 400 BC — 1600 AD. Poole-New York-Syney. 1986.

193. Nordal S. Snorri Sturluson. Reykjavik, 1920.

194. Nylen E. Bildstenar. Sth., 1978.

195. Olsen P. Die Saxe von Valsgarde. Sth., 1945.

196. Oxenstierna E. C. G. Die Urheimat der Goten. Leipzig, 1948.

197. Page R. I. An Introduction to English Runes. London 1971.

198. Peschel Karl. Germanen und Kelten // Die Germanen. В., 1983.

199. Salin B. Die altgermanische Thierornamentik. Stockholm. 1904.

200. Sawyer P. The age of the vikings. L, 1966.

201. Saxo Grammaticus: Gesta Danorum // Indholdsfortegnelsen bigger pa Winkel Horn 1898 og pa J. Olrik. 1908–1912.

202. Shetelig H. Classical impulses in Scandinavian art. Oslo, 1949.

203. Stang H. The naming of Russia. Oslo, 1998.

204. Stenberger M. Sweden. L., 1962.

205. Stenberger M. Det forntida Sverige. Sth., 1964.

206. Stolpe H., Arne T. J. Graffaltet vid Vendel. St., 1912.

207. Stolpe H., Arne T. La necropole de Vendel. Stockholm, 1927.

208. Teichert M., Muller H.-H. Haustierhaltung // Die Germanen. В., 1983.

209. Voigt T. Kult und Bestattungswesen // Die Germanen. В., 1983.

210. Weber E. Kleine Runenkunde. Berlin, 1941.

211. Werner J. Das Aufkommen von Bild und Schrift in Nordeuropa. Bayerische Akademie der Wissenschaften. Phil.-Hist. Klasse. Sitzungsberichte. Heft 4. Munchen., 1966.

212. Wilson D. M. The Anglo-Saxons. L., 1962.

213. Wilson D. M., Klindt-Jensen O. Viking art. L., 1966.

214. Wilson D. M. Sverige-England // Vendeltid., St., 1981.

215. Wimmer L. F. A. Die Runenschrift. Berlin 1887.


Словарь терминов

Ангон (fango) — вид метательного копья, активно применявшегося в раннесредневековой Европе. Представлял собой несколько видоизмененный и технологически упрощенный аналог римского пилума (pilum). Железный наконечник этого оружия был выполнен в виде гарпуна с развитыми симметричными зубцами, отходящими назад, и имел достаточно длинную шейку. Шейка римского пилума обычно была от 0,5 до 1 м длиной и в месте сочленения с древком располагала шарообразным тяжелым утолщением, что было обусловлено главным назначением этого типа копья: оно должно было вонзаться в щит противника, после чего его невозможно было ни извлечь оттуда, ни обрубить железный наконечник. Тяжелый и громоздкий пилум делал щит практически неподъемным, что вынуждало врага вскоре просто опускать главное средство своей защиты. Ангон имел обычно несколько более короткую шейку наконечника и не располагал массивным утолщением, однако в целом функция его в бою была сходна. Общий упадок ремесленного производства в Европе в период Темных веков привел к тому, что дротики этого типа обычно менее качественны, чем римские прототипы, однако формы их наконечников гораздо более разнообразны.

«Меч с кольцом»hringsverd») — наиболее дорогой и связанный, несомненно, с высшим слоем дружинной иерархии тип рубящего оружия вендельского периода в Скандинавии. Представлял собой меч «меровингского» типа, обычного для Европы Темных веков. Единственным принципиальным отличием являлся элемент декора навершия рукояти: своеобразные диски-кольца, продетые друг в друга (как два круглых звена цепи). Они могли быть подвижны, однако обычно представляли собой литую деталь, являвшуюся абсолютно нефункциональной частью рукояти. Кольца всегда расположены несимметрично, украшая лишь одну из сторон навершия. Смысл и назначение их не вполне ясны. Возможно, это выродившийся в простое украшение узел крепления темляка, однако такое предположение является не более чем догадкой. Тем не менее обязательность наличия этого элемента на оружии подтверждается большим количеством именно таких мечей у воинов, изображенных на предметах малой пластики.

Сеgishjalm («шлем-страшило») — поэтический термин, несомненно обозначающий типичный скандинавский шлем с полумаской, украшенной орнаментом и накладными элементами.

Бармица — кольчужная завеса, крепившаяся к открытому (сферическому или сферо-коническому) шлему сзади и с боков, закрывая шею воина, Достаточно эффективно защищала от случайных скользящих ударов рубящим оружием.

Берсерк — в скандинавской традиции — высококвалифицированный воин, отличавшийся абсолютной неустрашимостью, неординарной силой и ловкостью, Насколько можно судить, важнейшей составляющей искусства берсерков было использование психотропных средств — в частности, метионина, содержащегося в отваре из мухоморов. Применение этого препарата приводило к относительно кратковременным вспышкам воинственного безумия: человек не испытывал боли от ран, терял чувство страха и осторожности, проявлял повышенную силу и явные признаки помрачения рассудка (вой, пена на губах и т. д.). После подобного приступа наступала фаза релаксации, когда воин вынужден был восстанавливать практически полностью исчерпанные силы организма. Термин «берсерк», буквально означающий «обряженный в медвежью шкуру», предельно явственно указывает на изначальную связь института берсерков с оборотничеством и магией. Действительно, убеждение в том, что берсерки обладают способностью обращаться в волков и медведей, было всеобщим. Берсерки составляли целую прослойку в обществе — даже если сообщения саг о конунгах, в дружинах которых насчитывалось по 12 берсерков, и являются данью эпическому стилю (священное число), то сам факт наличия немалого количества этих воинов в воинских формированиях и среди разбойников-маргиналов не подвергается сомнению.

Биндеруна (буквально «связанная руна») — то же, что лигатура.Совмещенные, «сросшиеся» в одном знаке несколько рунических символов (от 2 до 5 и более). Как правило, к центральной вертикальной черте одной руны добавлялись боковые черты всех остальных символов, входивших в слово или в сочетание знаков. Применялась для сокращения длины надписи, для тайнописи и т. д.

Бонд — центральное лицо скандинавской средневековой истории, свободный крестьянин, владевший «одалем» — неотчуждаемой земельной собственностью. Бонды были главами больших семей, членами народного собрания (тинга), основой земельного ополчения и главными производителями сельскохозяйственной и ремесленной продукции. Именно эта мощнейшая прослойка «среднего класса» обеспечила Скандинавии хозяйственную стабильность, относительную политическую устойчивость и надежные демократически традиции.

Брактеат — типичное украшение конца эпохи Великого переселения народов и Темных веков в Скандинавии. Попытка воспроизвести в германских условиях римскую монету, широко использовавшуюся в качестве подвески-кулона, привела к рождению чрезвычайно оригинального класса объектов. Брактеат представлял собой штампованную из тонкого листа золота круглую пластинку с припаянной втулкой для продевания шнурка или веревки. Доминирующим мотивом декора (вместо профиля римского императора) оставалось профильное изображение головы (реже всего тела) Тора с коротко остриженными и стоящими дыбом волосами, плотно сжатыми губами и выпученными глазами, Принадлежащие асу козлы, свастики и рунические надписи дополняют декоративное заполнение большинства брактеатов.

Бустрофедон — архаический способ письма, при котором строки, написанные справа налево, чередуются со строками, написанными в обратном направлении. Движение руки писца, таким образом, напоминает движение упряжки быков с плугом по полю. Позднее обычно устанавливается одностороннее направление письма, принятое в той или иной культуре.

Вейцла — институт, типологически аналогичный древнерусскому полюдью. Заключался в периодически осуществлявшихся поездках конунга по подвластной территории по установленным маршрутам с остановками в усадьбах подвластных бондов. Параллельно осуществлялось взимание даней, решение судебных и хозяйственно-административных вопросов, инспекция местности, прокорм дружины, отправление культовых функций и, разумеется, общение конунга с населением.

Вервольф — в германской культуре то же, что оборотень (в основном в волчьем обличье).

«Длинный дом» — важнейший элемент германской культуры, тип вытянутого домостроения с двумя рядами столбов, поддерживающих крышу. В Скандинавии становится полифункциональным сооружением, имеющим отчетливо выраженное этноопределяющее значение.

Доспех — комплекс защитного вооружения, предназначенный для защиты от поражения тела воина. Чрезвычайно трудно говорить не только о скандинавском, но и о европейском доспехе раннего Средневековья в силу катастрофической нехватки источников. Колоссальный интерес вызывает не имеющий аналогов на континенте комплекс вооружения из погребения в Вальсъерде (Швеция), сочетающий элементы кольчужной и ламеллярной (из длинных металлических пластинок) защиты.

Драккар — типичный боевой корабли эпохи викингов, парусно-гребное судно с вытянугыми обводами, штевни которого были украшены обычно звериным орнаментом.

Каролингский меч — в VIII–XIII вв. одно из основных и, безусловно, наиболее эффективное оружие Европы. Дальнейшее развитие меровингского меча, каролингский меч, при средней длине 75-110 см, отличался выдающимися рубящими характеристиками, прочностью, надежностью и легкостью конструкции. Разработанный в рейнских мастерских, этот тип активно воспроизводился в Скандинавии, на Руси и во многих других регионах Европы, став совершенно универсальным и ярко характеризующим эпоху предметом вооружения. Экспортировался даже в традиционно приверженные собственным типам оружия страны Востока. В XIII в. повсеместно в Европе окончательно вытесняется рыцарским мечом с более узким заостренным лезвием и иной формой рукояти.

Кеннинг — многоступенчатый синоним, заменяющий в скальдической поэзии наиболее важные понятия и термины. Например, кеннингом корабля могло быть выражение «скакун тропы чайки», кеннингом меча — «огонь крови и ран» и т. д.

Ламеллярный доспех — защитное покрытие из продолговатых железных (стальных) пластинок, закрепленных на тканевой или кожаной основе. Вплоть до XV в. сохранял свое значение, сочетая прочность и надежность с относительной дешевизной, легкостью ремонта и высокой подвижностью.

Лангсакс — см. скрамасакс. Боевой однолезвийный тесак длиной обычно не более 50 см, чрезвычайно популярный среди германских племен и употреблявшийся вместо более дорогого меча.

Малые конунги (sma konungR) — важнейший элемент социальной структуры Северной Европы в вендельский период и в раннюю эпоху викингов, Локальные правители, обладавшие властью в пределах небольшой округи и постоянно участвовавшие в политической и военной борьбе за преобладание в своем регионе. Из малых конунгов в эпоху викингов рекрутируются претенденты на верховную власть в Северных странах, что в конечном итоге приводит к созданию централизованных государств.

Нащечники — пластинки подтреугольной формы, шарнирно крепившиеся к боковым частям конического шлема.

Огам — кельтская система письма, состоявшая из черт, наносившихся под разными углами поперек основной черты надписи и обозначавших отдельные звуки. Надписи малочисленны, кратки и носят преимущественно культовый характер.

Пилум — см. ангон.

Пластинчатый панцирь — чрезвычайно популярный по всей Евразии тип доспеха. Небольшие пластинки из металла (реже из кости или дерева) размером не более 8-10 см с отверстиями связывались внахлест шнурками или нашивались на матерчатую (кожаную) основу. Легкость и подвижность сочетались в таком доспехе с надежностью и легкостью восстановления после боевых повреждений.

Полумаска — возникающий в рамках цивилизации северных морей (в Скандинавии и Англии) тип прикрытия лица. Развитый наносник шлема дополняется дугообразными пластинками вокруг глаз, в результате чего формируется достаточно прочная конструкция, защищающая лицо от фронтальных ударов. Богато декорирована. Типологически и конструктивно существенно отличается от позднеримских кавалерийских масок на шлемах. Маска из Саттон-Ху имеет несколько иную конструкцию.

Скрамасакс — см. лангсакс.

Талассократия — форма цивилизационного устройства, при которой государство или империя имеют в основе своего могущества безраздельное господство военного и торгово-экономического плана на морях в определенном регионе и используют море в качестве основного источника средств к существованию. Типична для раннего периода становления средиземноморского мира, когда возникает ряд подобных форм в его восточной части — таких, как, например, критская цивилизация.

Тинг — народное собрание. Древнегерманский институт, собрание бондов, принимавшее основные решения, касающиеся внутренней и внешней жизни той местности, на которую распространялась юрисдикция данного тинга. Высшего расцвета достигает в Исландии в эпоху викингов и позднее, вплоть до XIII в.

Умбон — металлическая полусферическая или коническая накладка, крепившаяся в центральной части щита. Поскольку умбон был наиболее прочным элементом конструкции, удар стремились принять именно на него, так как сам щит выдерживал лишь несколько прямых попаданий рубящего оружия.

Фелаги — своеобразная форма межличностного побратимства, получившая распространение в дружинах викингов и среди скандинавских купцов. Двое или более членов коллектива заключали союз, скрепленный, вероятно, определенными ритуалами, и соединяли при этом свое имущество. Основываясь на древнейшем понятии «fe» — имущество, добро, — фелаги, таким образом, этимологически и типологически были идентичны древнерусскому понятию «товарищи».

Франциска — национальное оружие племени франков. Метательный боевой топор со слегка изогнутой шейкой.

Футарк — рунический алфавит.

Фюльк — племенная и территороиально-административная единица в древней Норвегии.

Хевдинг — представитель племенной знати, локальный правитель.

Хейти — эпитет, более простой и обычно однословный, применявшийся в скальдической поэзии наряду с кеннингом для усложнения структуры и индивидуализации стиха.

Херсир — военный вождь в древней Скандинавии.

Шпангенхельм — конический открытый шлем, собиравшийся из нескольких подтреугольных металлических фрагментов, крепившихся к ободу и увенчивавшихся скрепляющим навершием. В условиях упадка технологии в эпоху Темных веков заменял цельнотянутые и цельнокованые шлемы.

Энглифика — способ нанесения письменных знаков, при котором они процарапываются, выскабливаются или иным образом заглубляются в поверхность материала для письма.

Эриль — предположительно жрец, мастер рунического письма, располагавший глубокими познаниями в рунической магии. Вместе с тем термин достаточно неясен, так как известен лишь по нескольким руническим памятникам старшего периода. Он не дает никаких оснований говорить о симметричности этого понятия, скажем, кельтскому термину «друид».


Исторический словарь

Август Октавиан — римский император (63 г. до н. э. — 14 г. н. э.).

Агни Дагасон — шведский конунг из династии Инглингов (IV–V вв.).

Адриан — римский император (правил в 117–138 гг.)

аллеманы — германское племя начала новой эры.

Альрек — шведский конунг из династии Инглингов (V в.).

англы — германское племя, обитавшее в месте перехода Ютландского полуострова в европейский континент (соврем. Анхальт). Переселившись в Британию вместе с саксами и ютами, англы в конечном счете дали острову свое имя — Англия.

Антонин Пий — римский император (правил в 138–161 гг.).

арийцы (индоевропейцы) — группа этносов, объединенных индоевропейской языковой семьей, особенностями культуры и рядом общих антропологических признаков.

Арминий — вождь германцев, разгромивший в Тевтобургском лесу в 9 г. войска Квинтилия Вара.

Арнегунда — королева франков.

атлантический период — геологическая эпоха Балтийского региона после 5500 гг. до н. э.

Аттила — вождь гуннов. С его именем связан наивысший подъем влияния гуннского союза в Европе и наиболее серьезные успехи завоевательной политики. Поражение Аттилы в битве на Каталаунских полях (451 г.) и загадочная смерть двумя годами позднее привели к распаду державы и полному исчезновению гуннов с исторической сцены.

балты — группа индоевропейских племен, выделенная по филологическому признаку исследователями, предки современных литовцев и латышей.

боевых топоров культура — наиболее яркая археологическая общность Балтийского региона неолитического времени, названная по знаковому и наиболее яркому атрибуту погребального инвентаря. Индоевропейцы — носители культуры боевых топоров — распространяются на Севере с конца III тыс. до н. э.

бургунды — германское племя, происходящее с острова Борнхольм (Бургундархольм) и создавшее в Европе два королевства: первое в V в., сокрушенное гуннами, и второе, ставшее ядром исторической провинции Бургундия.

вандалы — германское племя, одни из главных участников Великого переселения народов, совершившие самый дальний поход из всех германских племен и обосновавшиеся в Северной Африке.

Ванланди — шведский конунг из династии Инглингов (II в. (?)).

Великое переселение народов — историческая эпоха, характеризующаяся массовым перемещением германских, славянских и прочих племен в Европе, в ходе которых была сокрушена Западная Римская Империя, и возникли варварские королевства, заложившие основу политической карты современной Европы. Традиционно начинается с натиска гуннов в 374 г. и датируется IV–V вв., однако в действительности к ней относятся перемещения племен со II в. до н. э. по конец Темных веков и, возможно, эпоха викингов.

вендельская эпоха (вендельский период, вендельское время) — период истории Скандинавских стран VI–VIII вв., характеризующийся началом заморских походов, бурной внутренней колонизацией и созданием яркой и самобытной художественной культуры.

викинги (от глагола vikja — поворачивать, отклоняться) — скандинавы, участники морских походов (первоначально термином обозначался сам поход).

Вильгельм Завоеватель — герцог Нормандии, потомок викингов, который в 1066 г. осуществил успешный захват Британии и кардинальным образом изменил историческую судьбу острова,

Висбур — шведский конунг из династии Инглингов (II в. (?)).

Владимир Святой — князь Киевской Руси, осуществивший языческую реформу пантеона, а затем в 988 г. принявший христианство.

воронковидных кубков культура — археологическая культура Северной Европы, возникающая после 3000 гг. до н. э, и связанная с мегалитическими постройками.

Гай Марий — римский полководец, герой Югуртинской войны, усилиями которого к 101 г. была остановлена чрезвычайно опасная для Рима агрессия кимвров и тевтонов.

Гай Юлий Цезарь — выдающийся римский полководец и политический деятель I в. до н. э., император (100-44 гг. до н. э.).

гальштатская культура (IX–VI вв. до н. э.) — первая археологическая культура, связываемая с кельтским этносом.

Гептархия — «Семикоролевье», система из семи варварских протогосударств, сложившаяся на территории земель Британии, завоеванных в VB. англами, саксами и ютами. Включала в себя Эссекс, Сассекс, Уэссекс, Нотрумбрию, Мерсию, Восточную Англию и Кент.

Германарих — вождь остготов, предводительствовавший ими в ходе неудачного сопротивления гуннскому нашествию в 374–375 гг.

германский железный век — в археологической классификации период V–VIII вв. в Скандинавии, в принципе идентичный вендельской эпохе.

германцы — индоевропейский суперэтнос, выделявшийся римлянами в отличие от кельтов («germani» — т. е. истинные, чистые).

герулы — участники Великого переселения народов — не вполне ясно, этнос это или социальная группа по типу викингов, руси и т. д.

гёты (gotar, геаты, гауты) — южношведское племя.

готы — одно из важнейших племен — участников Великого переселения народов, проделавшее путь от балтийского побережья к Черному морю и оттуда — на Балканы, в Италию и Испанию, Один из субстратов испанцев, итальянцев и, возможно, крымских татар.

Гудлаут — конунг в Халогаланде (нач. VI в.).

Гуннар — персонаж «Саги о Ньяле».

гунны — кочевое племя, в первых веках н. э. пришедшее с китайского порубежья в Европу и сыгравшее в известном смысле ключевую роль в сложении средневековой Европы.

Даг Дюггвасон — шведский конунг из династии Инглингов (IV в.).

даны — предки современных датчан.

Держава Инглингов — протогосударственное культовое объединение в Швеции с центром в Старой Уппсале.

Держава Скьольдунгов — протогосударственное культовое объединение в Дании с центром в Еллинге.

Елизавета Ярославна — дочь русского князя Ярослава Владимировича Мудрого, жена конунга Норвегии Харальда Сурового,

Ёрунд — шведский конунг из династии Инглингов (VI в.).

Ингви Альрексон — шведский конунг из династии Инглингов (V в.).

Инглинги — мифо-эпико-историческая династия конунгов Швеции и Норвегии, восходящая к Одину.

Каролинги — династия франкских королей, ведущая начало от Пипина Короткого и названная по имени наиболее выдающегося представителя — императора Карла Великого (Шарлеманя).

квады — германское племя начала н. э.

Квинтилий Вар — римский полководец, потерпевший сокрушительное поражение от германцев в Тевтобургском лесу.

кельты — группа индоевропейских племен, суперэтнос, соотносимый с гальштаттской и латенской археологическими культурами. Наиболее мощная сила в Европе, противостоявшая римлянам.

кимвры и тевтоны — германские племена, первыми вторгшиеся в пределы Римской Республики.

лангобарды — германское племя, участник Великого переселения народов; на месте королевства лангобардов возникла историческая провинция Ломбардия.

латенская культура — археологическая культура (V–I вв. до н. э.), отчетливо соотносимая с кельтами.

лужицкая культура — археологическая культура I тыс. до н. э. на территории Польши, оставленная индоевропейским населением и связанная со славянами и кельтами.

маглемозе культура — археологическая культура Скандинавии VII–V тыс. до н. э.

Максимин Фракиец — римский император, в первой половине III в. осуществивший ряд экспедиций против германцев.

Марк Аврелий — римский император, прославившийся не только как выдающийся философ-стоик, но и победитель германцев в ходе Маркоманнской войны (правил в 161–180 гг.).

Маробод — германский вождь, глава крупного племенного союза германцев.

меровингское время (эпоха Меровингов) — период, связываемый с правлением династии Меровингов (VI–VIII вв.). Соответствует вендельскому периоду в Скандинавии.

Олав Трюггвасон — выдающийся норвежский конунг, павший в битве при Свельде в 1000 г. («Битве Трех Королей») (правил в 995–1000 гг.).

Пифей из Массалии — греческий путешественник, впервые во второй половине IV в. до н. э. совершивший плавание в Северную Европу и достигший до той поры неведомой и загадочной земли Туле (Thule), Несмотря на отрывочность сведений и явное недоверие к Пифею со стороны мэтров античной географии, обилие подробностей и правдоподобие реалий делают его сведения бесценными.

поморская культура — археологическая культура на территории Польши, сменяющая лужицкую в IV в. до н. э.

Проб — римский император, в конце III в. осуществивший несколько активных операций против франков в Галлии.

Рагнар Лодброк — легендарный и в то же время вполне исторический вождь викингов VIII–IX вв., прославившийся множеством походов на Запад и в конце концов вознамерившийся покорить всю Англию с дружинами двух кораблей. В этом последнем походе он был захвачен и казнен.

Реформация — массовое движение позднего Средневековья, преследовавшее цель ликвидации всевластия католической церкви и завершившееся возникновением протестантских церквей.

римский железный век — период истории Северной Европы (I–IV вв.).

Рюриковичи — династия русских князей (862–1598 гг.), восходящая к датскому викингу Рерику Фрисландскому (Рюрику).

саксы — германское племя, расселявшееся в современной Северо-Западной Германии. Часть саксов в V в. переселилась в Британию. Завоевание и крещение саксов в конце VIII в. Карлом Великим стало последним актом христианизации континентальной Европы.

сарматы — индоевропейское (иранское) племя, наследовавшее скифам в степях Евразии.

свебы — германское племя, активный участник ранних переселений в Европе.

свей (svear) — центральношведское племя.

Свейгдир — шведский конунг из династии Инглингов (II в. (?)).

свионы — название, под которым свеи были известны Тациту.

Сигурд — хладирский ярл (Норвегия) (X–XI вв.).

Скарпхедин — один из персонажей «Саги о Ньяле».

Скьольдунги — династия датских конунгов.

славяне — суперэтнос, складывающийся в Восточной и Центральной Европе окончательно к I тыс. н. э. Активные участники Великого переселения народов и строительства средневековой Европы.

Темные века — в европейской исторической классификации период VI–VIII вв., характеризующийся чрезвычайной скудостью источников.

Теодоберт — сын франкского короля Теодориха, отразивший натиск данов Хуглейка (Хигелака).

Теодорих — король франков в нач. VI в.

Теодорих Великий — король остготов, возглавивший в первой половине VI в, сильнейшее варварское королевство Запада.

тлинкиты — индейское племя Северо-Запада Америки, совершавшее морские походи и имевшее в своей культуре многочисленные стадиальные черты, сближающие их со скандинавами эпохи викингов.

Траян — римский император, завоеватель Дакии (правил в 98–117 гг.).

Тюринги — германское племя в Центральной Германии.

финикийцы — семитский народ, прославившийся активной торговлей, пиратством и колонизационной активностью, сделавшими их на определенный период едва ли не властителями Средиземного моря.

финно-угры — группа племен, суперэтнос, имевший прародину за Уралом, возможно, в бассейне Енисея, и обосновавшийся на севере Восточной Европы (финские племена) и в Центральной Европе (угры-венгры)

франки — одно из наиболее ярких германских племен (племенной союз), захватившее к V в. Галлию, где франки создали собственное государство — королевство франков, сохранившееся до сих пор в виде Французской республики.

фризы — германское племя, расселявшееся в соврем. Нидерландах и Северо-Западной Германии. Предшественники скандинавов на ниве морской торговли и пиратства.

Фроди — датский конунг (VI в.).

Хагни Гуннарсон — персонаж «Саги о Ньяле».

Хаки — узурпатор, захвативший в VI в. престол Инглингов в Уппсале.

Хакон Добрый — норвежский конунг IX в.

халейги — скандинавское племя, жители соврем. Халогаланда.

Хельги Хальвдансон — датский конунг (VI в.).

херуски — германское племя, упоминаемое Тацитом.

хетты — индоевропейский народ, создавший во II тыс. до н. э. могущественную державу в Передней Азии.

Хигелак (Хуглейк, Клохилайх) — конунг из династии Инглингов (нач. VI в.).

Хильдерик — вождь франков, отец Хлодвига (V в.).

Хрольв Жердинка — датский конунг (VI–VII вв.).

Хрольв Пешеход — вождь викингов, завоевавший и получивший в ленное владение в 911 г. часть франкского королевства, ставшую герцогством Нормандией.

эбуроны — германское племя, упоминаемое Тацитом.

Эйрик Кровавая Секира — норвежский конунг (X в.).

эпоха викингов — период морских походов преимущественно в Западную Европу (793–1066 гг.).

эртебёлле культура — археологическая культура Скандинавии позднемезолитического времени.

этруски — северо-италийские племена, предшественники римлян,

юты — германское племя, давшее название полуострову Ютландия и переселившееся в Британию, где юты создали государство Кент.

Ярослав Мудрый — князь Киевской Руси (правил в 1015–1054 гг.).


Мифологический словарь

Альвис — карлик, один из оппонентов Тора.

Альвхейм — один из миров скандинавской космографии, жилище альвов (поздн. эльфов).

Андвари — карлик, персонаж: одного из сюжетов Эдды, владелец сокровищ, приносящих неприятности их похитителям.

Асвид — великан, связанный с руническим искусством в среде йотунов.

Асгард — жилище асов. Поселение, образуемое несколькими палатами, принадлежащими богам и богиням.

Асы — верховные боги скандинавской и, вероятно, германской вообще, мифологической системы.

Атли — герой эпических песен, преимущественно сохранившихся в Исландии — по крайней мере, ставших известными в исландской версии. Идентичен Этцелю «Песни о Нибелунгах»; образ Атли является эпическим переосмыслением образа ярчайшего деятеля эпохи Великого переселения народов — вождя гуннов Аттилы.

Аурвандиль — великан; Тор, согласно мифу, нес его за спиной в корзине, и палец Аурвандиля, выставленный наружу и отмороженный, был заброшен на небо Тором, где и превратился в одну из звезд.

Бальдр — сын Одина, светлый бог германской мифологии, бог весны, являющийся своеобразным талисманом асов. Гибель Бальдра, подстроенная Локи, открыла путь в мир смерти для богов и стала важнейшим катаклизмом мифологического прошлого, послужив одним из наиболее ранних предвестий дня Гибели Богов.

Беовульф — эпический герой, известный по одноименной древнеанглийской поэме (ок. 1000 г.), повествующей о событиях VI–VII вв.

Биврест — радуга; мост, соединяющий Асгард с остальным миром. По нему в день Гибели Богов поскачет воинство хтонических сил, враждебных асам.

Брейдаблик — чертог Бальдра в Асгарде.

Брокк — карлик.

Валькирии — дочери Одина, девы-воительницы, появляющиеся над полем битвы и отбирающие воинов, которым суждено пасть и войти в дружину Одина.

Вальхалла — чертог Одина в Асгарде, мифически гипертрофированный «длинный дом» со множеством дверей, в котором пируют воины Одина — эйнхерии.

Ваны — божества плодородия архаической мифологии. Победа асов над ванами и частичная ассимиляция последних отмечает, вероятно, исторический след победы пришлых воинственных племен над аграрными земледельческими автохтонами.

Великая Свитьод (Stora Sviðþjоð) — Великая Швеция, мифическая прародина асов, локализуемая традицией в бассейне Дона.

Вёлунд — также Виланд английской традиции (этимологически от него произведен Воланд М. А. Булгакова), персонаж эпической песни Эдды, кузнец, заточенный на острове и жестоко отомстивший своему обидчику.

Вёльва — прорицательница, персонаж одной из эддических песен, пророчествующая о дне Рагнарекк, дне Гибели Богов. В ее пророчестве содержится наиболее развернутая и яркая версия эсхатологии скандинавской мифологической системы.

Вёльсунги — род эпических героев, главных персонажей «Саги о Вельсунгах» и нескольких эддических песней.

Видар — один из асов, которому надлежит в день последней битвы победить Фенрира-Волка.

Вингольв — один из чертогов Одина.

Вотан — общегерманский аналог Одина.

Высокий — одно из наиболее популярных имен Одина.

Гарм — пес, привязанный в пещере Гнипахеллир; один из персонажей мифа, связанный с эсхатологической проблематикой. Его сражение с Тюром и их взаимная гибель — один из главных сюжетов завершающей битвы богов с силами зла.

Гери и Фреки — волки, спутники Одина.

Грам — меч, выкованный для Сигурда Фафнирсбани.

Гудрун (Кудруна) — едва ли не центральный женский образ германо-скандинавского эпоса, персонаж нескольких эддических песен,

Гуллинкамби — петух, который разбудит эйнхериев на последнюю битву.

Гунгнир — копье Одина.

Гюльви — конунг, путешествующий в Асгард в «Младшей Эдде».

Дайн — альв, отвечающий за руническое искусство,

Двалин — карлик, отвечающий за руническое знание у карликов

Донар — общегерманский аналог Тора.

Драупнир — золотое кольцо в скандинавской мифологии, обладающее способностью к самовоспроизводству: каждую девятую ночь из него капает по восемь колец такого же веса.

Ёрмунганд (Мировой Змей) — одно из хтонических чудовищ, гигантский змей, опоясывающий землю, с которым неоднократно предстоит биться Тору.

Золотая Челка — конь Хеймдалля,

Золотая Щетина (Страшный Клык) — вепрь Фрейра.

Иггдрасиль — Мировое Древо, ясень, связующий миры в германской космографии. Судя по всему, один из наиболее древних символов мифологического свойства, присутствующий не только в индоевропейских, но и в большинстве других систем и претендующий на звание одного из архетипов мифологической культуры.

Идунн — владелица яблок, возвращающих богам молодость.

Индра — бог-громовержец индийской мифологии.

Йотунхейм (Страна Великанов) — обиталище враждебных богам и людям существ — турсов (йотунов, великанов). Вероятно, постепенная конкретизация местоположения Йотунхейма на севере и востоке ознаменовала усложнение и детализацию мифорелигиозных представлений скандинавов.

Калевала — карело-финский эпос, характеризующийся смешением реалий очень далеко разнесенных хронологически эпох — от каменного до железного веков.

Кессар — предводительница первого переселения в Ирландию, осуществленного до потопа.

Кухулин — главный герой ирландского кельтского эпоса, вокруг которого строится значительное число его произведений.

Лит — карлик, принесенный в жертву Тором при погребении Бальдра.

Локи — трикстер, один из важнейших и наиболее древних героев скандинавской мифологии. «Злой гений» асов, регулярно совершающий вредоносные поступки и самолично их исправляющий. Один из главных участников Рагнарекк и отец хтонических чудовищ.

Мидгард — Срединный мир мифа, мир людей, противопоставленный Асгарду, Утгарду и Йотунхейму.

Младшая Эдда — авторское произведение, принадлежащее перу Снорри Стурлусона и представляющее собой литературное переложение эддических сюжетов (в первой части) и учебник скальдического мастерства (во второй).

Муртемне — равнина в Ирландии, место справления традиционных праздников эпической традиции кельтов.

Мьёлльнир — важнейший атрибут Тора, его всесокрушающий боевой молот, изображение которого стало чрезвычайно популярным амулетом, носимым на груди большинством скандинавов.

Нагльфари — корабли, сделанный из ногтей мертвецов, на котором приплывут противники асов в день Рагнарекк

Нанна — богиня, жена Бальдра.

Неп — отец Нанны.

Ноатун — чертог Ньерда.

Норны — богини судьбы, в принципе идентичные греческим мойрам.

Ньёрд — ас, один из наиболее значимых персонажей божественной иерархии скандинавов.

Один — верховный бог германо-скандинавского пантеона. Образ Одина вобрал в себя многочисленные черты других богов и божеств, в результате чего этот ас однозначно потеснил предшествующих лидеров божественной иерархии, в частности, Тора. В эпоху викингов Один выступает как владыка богов, творец всего сущего, но главным образом — как бог воинов, вождь божественной дружины и покровитель конунгов, а также бог воинственного безумия, мудрости, рунического и скальдического искусства. Усложнение образа и повышение его социальной значимости было совершенно синхронно изменениям, происходившим в социальной структуре самого скандинавского общества.

Острова Блаженных — фантастическая страна кельтской ирландской космографии, место, где пребывают боги, потусторонний мир, изобилующий жизненными благами.

Палата Высокого — чертог Одина.

Равновысокий — одно из имен Одина.

Рагнарекк (Гибель Богов) — важнейший и ключевой момент германо-скандинавской мифологической системы, придающий ей чрезвычайное своеобразие и неповторимость в ряду других мифологических систем. Детальность разработки эсхатологического сюжета сопоставима только с христианской традицией. Грядущая битва богов и хтонических чудовищ известна в подробностях, и роли в ней расписаны изначально. Движение к Рагнарекк — яркое проявление древ негерманского и скандинавского в частности фатализма, составляющего характернейшую черту мировоззрения этого региона и этой эпохи. За гибелью богов, впрочем, должно последовать возрождение мира.

Регин — карлик, сын Хрейдмара, центральный персонаж эддической песни.

Риг — одно из имен бога Хеймдалля, которое он принимает, странствуя по земле в одной из песней Старшей Эдды, когда последовательно закладывает основы социальной иерархии в человеческом обществе.

Свава — персонаж: эддической песни.

Свадильфари — конь, использовавшийся в мифе при строительстве Асгарда.

Сив — богиня.

Сиггейр — конунг, зять Вельсунга.

Сигмунд — сын Сигурда и Гудрун.

Сигрдрива — валькирия, героиня эддической песни.

Сигурд Фафнирсбани — главный герой скандинавской эпической традиции, идентичный немецкому Зигфриду, победитель дракона Фафнира.

Синфьотли — персонаж «Саги о Велъсунгах».

Скади — богиня-лыжница.

Скидбладнир — корабль Одина, который можно свернуть, как платок.

Скильд (Скьольд) — полумифический прародитель датского королевского (конунгского) рода Скьольдунгов, сын Одина.

Скирнир — слуга Фрейра, центральный персонаж эддической песни,

Скрюмир — одно из имен Утгарда-Локи.

Слейпнир — восьминогий жеребец Одина.

Старшая Эдда — собрание песен о богах и героях, важнейший и наиболее аутентичный источник сведений о скандинавском эпосе и мифологических представлениях.

Сутгунг — великан, владелец меда поэзии, выкраденного Одином.

Суцеллус — кельтский бог подземного мира.

Таранис — бог грома в кельтской мифологии.

Таргитай — один из прародителей скифского рода.

Тархунт — бог грозы у хеттов.

Тидрекс-сага — скандинавская сага, повествующая о событиях, связанных с Тидреком Бернским (королем остготов Теодорихом Великим).

Тиу (Циу) — общегерманский аналог Тюра.

Тор — один из верховных богов-асов, громовержец, обладатель огромной силы и нескольких связанных с ней атрибутов. Несомненно, Тор в прошлом занимал верховное место в германском пантеоне, однако с выходом на передний план военных дружин в I тыс. н. э. уступил часть своих функций Одину и оказался в определенной тени последнего. Тем не менее Тор вплоть до развитого Средневековья оставался чрезвычайно популярен во всех слоях общества, порой даже сохраняя свое верховное положение и выступая главным оппонентом нового бога — Христа.

Третий — одно из эддических имен Одина.

Туата Де Даннан — «Племена богини Дану», одно из наиболее известных племен, последовательно переселявшихся в Ирландию в мифические времена.

Тунд — одно из имен Одина.

Тьяцци — великан, один из оппонентов Тора. Из глаз Тьяцци боги создали две звезды.

Тюр — древнегерманский бог войны, уступивший значительную часть своих функций Одину и к эпохе викингов оказавшийся в тени; его прежняя значимость подчеркивается лишь выдающейся ролью, которую предстоит сыграть Тюру в день Рагнарекк.

Укко — бог-громовник финно-угорской мифологии.

Утгард — «Мир за оградой», враждебный людям и асам мир, населенный великанами, карликами и другими существами, способными причинить неприятности, арена деятельности асов и подвигов Тора.

Утгарда-Локи — герой одного из эддических сюжетов, владыка Утгарда и противник Тора. Совершенно непроясненным остается соотношение Утгарда-Локи и собственно Локи; вполне вероятно, что это самостоятельные персонажи.

Фенрир — волк, одно из хтонических существ, сын Локи и великанши Текк, главный противник Одина в день Рагнарекк, проглатывающий его в ходе последней битвы асов.

Финтан — ирландский мудрец, переживший потоп, один из героев кельтской островной традиции.

Фрейр — древнегерманский и скандинавский бог плодородия, ни в одну из эпох не терявший своих приверженцев в народной среде.

Фрейя — сестра и жена Фрейра.

Фригг — жена Одина.

Фьялар — карлик.

Хагаль — имя руны, образующей второй «род» (aett) рунического ряда.

Харбард — имя Одина в песни, где происходит его перебранка с Тором.

Хати — великан.

Хёгни — отец Хильд, валькирии.

Хёд — слепой ас, по ошибке, подстроенной Локи, убивающий Бальдра.

Хеймдалль — ас, вестник богов, отличающийся невероятной чуткостью и слухом, который сообщит о начале Рагнарекк.

Хель — безрадостный загробный мир скандинавской космографии, куда попадают не-воины. Одновременно имя хозяйки этого мира — дочери Локи.

Хельги — персонаж ряда эпических песней «Эдды».

Хеорот (Палата Оленя) — чертог конунга в эпической поэме «Беовульф».

Хермод — сын Одина.

Химинбьёрг — чертог Хеймдалля в Асгарде.

Хрейдмар — персонаж эддического сказания.

Хримтурсы — одно из названий великанов.

Хрингхорни — корабль Бальдра.

Хрофт — одно из имен Одина.

Хугин и Мунин — вещие вороны Одина.

Хундинг — персонаж ряда эпических песней «Эдды».

Хюррокин — великанша, которой одной лишь под силу было сдвинуть с места погребальный корабль Бальдра.

Эбер — священный вепрь германской мифологии.

Эггер — пастух из «Прорицания вельвы».

Эгир — морской великан.

Эзус — кельтский бог, сопоставимый с римским Меркурием и скандинавским Одином.

Элли — «старость», старуха — воспитательница Утгарда-Локи, с которой в мифе борется Тор.

Юпитер — верховный бог-громовержец древнеримской мифологии.


Оглавление

  • Предисловие
  • Первая реальность
  •   Северная архаика
  •   Историческая экспозиция
  •   Скандинавия в I тыс. н. э
  •   Эпоха Инглингов: миф, эпос или история?
  •   Дань географическому детерминизму
  •   О роли ландшафта в истории
  •   Человек оседлый и человек движущийся
  •   Скандинавский дом
  •   Скандинавский корабль
  •   Человек воюющий
  •   Становление северной дружины
  • Вторая реальность
  •   О возможности реконструкции северной мифологии
  •   Хутор богов
  •   Иерархия асов
  •   Формирование пантеона
  •   Рождение эпоса
  •   Символические образы северного искусства
  •   Образ птицы в искусстве Севера
  •   Руническая письменность как феномен культуры
  •   Место и время обретения рун
  •   Старшие руны — дифференциация во времени
  •   Руны на оружии
  •   Творчество и контактные зоны культуры
  • Ex nordan lux
  •   О правомерности исследования
  •   Пути развития древнегерманской культуры
  •   Обособление Севера и культурная диффузия
  •   Характеристики северной культуры
  •   Прасимвол, праформа и извлечение уроков
  • Список литературы
  • Словарь терминов
  • Исторический словарь
  • Мифологический словарь