С вождями и без них [Георгий Шахназаров] (fb2) читать онлайн

- С вождями и без них 1.35 Мб, 767с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Георгий Хосроевич Шахназаров

Настройки текста:



Шахназаров Георгий С вождями и без них

Георгий Шахназаров

С вождями и без них

Несколько слов об авторе:

Человек, который помог Горбачеву вырвать жало у дракона... Он-таки стреножил этого монстра (тоталитаризм).

(Комсомольская Правда, 11.11.1992 г.)

Георгий Шахназаров известен в России и в мире как ученый и политик, чей анализ общественных и политических тенденций всегда глубок и честен, а прогноз всегда сбывался один к одному.

(Рабочая трибуна, 5.06.1993 г.)

Он осуществил интеллектуальную операцию, которую можно назвать очищением теории от мифов.

(Новое время, No 11, 10.03.1989 г.)

Он реформатор, учитывающий интересы своей страны и окружающего мира, один из тех, кто помогал Горбачеву разрабатывать "новое мышление".

(Die Welt, No 96, 25.04.1988 г.)

Юрист, политолог, автор документально-художественных произведений, продвигающий основные реформы во внутренних и международных сферах. Шахназаров вместе с другими сформировал в значительной части политику "нового мышления" в области внешней политики, взаимной безопасности и контроля над вооружениями.

("Time")

Несколько слов о книге:

Каким был советский человек, какими были наши вожди и какие нравы царили в Кремле, в здании ЦК на Старой площади, как делалась большая политика и какова подоплека бурных событий, потрясших страну и мир во вторую половину 80-х годов.

Сочетание живых зарисовок и свидетельств очевидца с глубоким анализом - в книге известного политолога и политика, бывшего госсоветником Президента СССР, многие годы причастного к формированию международной и внутренней политики СССР.

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие

ЧАСТЬ I. ДО ПЕРЕСТРОЙКИ.

СОВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК

На войне

В Баку. Учение

В Москве. Учение

В Политиздате

В журналах

С Андроповым

В Отделе ЦК КПСС

С Ярузельским, Фиделем Кастро, Гусаком, Хонеккером

Дома

В науке

С Брежневым

В МКД

С Горбачевым

ЧАСТЬ II. В ПЕРЕСТРОЙКЕ.

ЦЕНА СВОБОДЫ

На подступах

Гласность

Сотворение парламента

Укрощение Молоха

Президентские метания

Соперники

В тисках

Ново-Огарево

Несгибаемая

Заговор

Последняя попытка

Финал

Рок событий

С высоты истории

ЧАСТЬ III. ПОСЛЕ ПЕРЕСТРОЙКИ

В Фонде

Истоки и итоги

Роковое расставание с прошлым,

или Pastshok

Стихотворное приложение

Моим внукам

в порядке передачи опыта

ПРЕДИСЛОВИЕ

В свое время нашумела пьеса Назыма Хикмета "А был ли Иван Иванович?". Ее запрещали, обязывали переделать, потом все-таки выпустили на сцену. В наше время социологи и философы задаются в некотором роде глобальным вопросом: "А был ли советский человек?" Если был, то кем: неутомимым тружеником и непобедимым воином, рыцарем без страха и упрека, беззаветно преданным идее коммунизма и видящим цель жизни в том, чтобы "землю в Гренаде крестьянам отдать", осчастливить человечество? Или безгласным, покорным винтиком государственной машины, гнущим спину из-под палки, вечно озабоченным тем, как свести концы с концами и ухватить что можно в царстве тотального дефицита, затюканным партийными боссами и запуганным бдительными стражниками системы? Словом, гомо советикус или совок, как презрительно кличут его новообращенные литераторы. Заслуживают зваться им только такие, как Чкалов, Стаханов, Маресьев, Королев, Гагарин, или эта характеристика приложима ко всей человеческой массе, населявшей Страну Советов? Что за уникальные качества составляют квинтэссенцию этого понятия, в какой пропорции сочеталась "советскость" с "русскостью" и другими передаваемыми по наследству чертами национального сознания? Наконец, самый существенный вопрос: как долго сохранится "советский менталитет" в людской массе, проживающей в независимых государствах на постсоветском пространстве, имеют ли шанс какие-то отдельные его черты укорениться в генетическом коде и очнуться, обнаружить себя где-то в грядущих поколениях?

Могут сказать, что все это представляет теперь сугубо исторический, если не археологический интерес, как, скажем, изучение питекантропа, неандертальца, человека античности, Средних веков, Нового времени. Но это не так. Все названные и иные виды или типы человеческого сознания, составлявшие до сих пор предмет антропологии, формировались естественным путем, хотя, конечно, с каждым витком развития цивилизации умножались попытки искусственно совершенствовать человеческую природу. Аскетизм спартанца, доблесть римлянина, бережливость немецкого бюргера, патриотизм русского крестьянина вырастали не из одной традиции, становясь (притом со временем - во все большей мере) результатом кумулятивного воздействия церкви и государства, опекаемой ими школы. В наше время повсюду существует огромная воспитательная индустрия. Выполняя государственный и социальный заказ, средства массовой информации методически внедряют в умы определенную систему ценностей, из которой складывается национальный менталитет.

И все же нигде и никогда не предпринималось такой массированной, целенаправленной попытки в короткие исторические сроки перенастроить национальную идеологию и психологию на принципиально иную волну. В какой мере она удалась, в какой нет, и почему именно - ответы на эти вопросы позволят более уверенно судить, решаема ли в принципе подобная задача, и если да, то нужно ли за нее браться, и если нужно, то как к ней подступиться. А ведь это ключевое звено всех проектов, основанных на идее улучшения человеческой природы как условия создания более разумного и справедливого общественного строя. И не только утопических. К примеру, одна из самых насущных проблем современности - распространение в глобальном масштабе экологического сознания, воспитание человека, живущего в гармонии с матушкой-природой.

Бессмысленная мода отрицания всего советского, похоже, приближается к концу, и можно надеяться, что социологи вернутся к теме "советского человека". А один из ее аспектов - отношения между руководителями и подчиненными. Здесь существует огромный запас эмпирических данных, есть потребность их классифицировать, вынести общие оценки. Мне же пришла в голову мысль предложить в качестве подсобного материала собственный опыт, рассказав о своих начальниках, о том, как складывались наши отношения, какие эпизоды отложились в памяти, что можно отсюда извлечь для темы о советском человеке.

В первую очередь - из разряда элиты, к которой принадлежало большинство моих шефов. И не просто элиты, а самого-самого ее верха. Вообще я делю людей на две категории - исторических и неисторических. Не по их человеческому измерению, а по их судьбе. Скажем, бездарному Черненко, правившему страной чуть больше года, как и царственному узнику Иоанну V, отстраненному в младенчестве от престола, обоим достанется как минимум одна строка в истории России. С этой точки зрения они принадлежат к первой категории. Ко второй относятся не обязательно люди малозначимые, но и многие из тех, кто оставил после себя кое-какой след. Однако история все же может без них обойтись. Разве что их имена будут упомянуты в каких-нибудь специальных исследованиях. В учебниках им места не найдется*.

Соответственно и отношение к мемуарам. В принципе жизнь каждого - это роман, если за ее описание берется мастер слова. Но то, что пишет сам о себе "неисторический человек", представляет интерес для узкого круга знавших его, для его профессиональной среды. Сознавая себя именно таким, я бы не стал браться за перо для своего жизнеописания, если бы не одно обстоятельство: судьба свела меня с "людьми историческими", с теми, кого можно назвать "вождями", да и многими, близко к ним стоявшими.

Представляю:

Командующий артиллерией 2-й гвардейской армии генерал-майор Стрельбицкий.

Директора Госполитиздата Сергей Митрофанович Ковалев и Михаил Алексеевич Сиволобов.

Главный редактор журнала "Политическое самообразование" Анатолий Григорьевич Егоров.

Главные редакторы журнала "Проблемы мира и социализма" Алексей Матвеевич Румянцев и Константин Иванович Зародов.

Заведующие Отделом ЦК КПСС, секретари ЦК КПСС Константин Федорович Катушев, Константин Викторович Русаков, Вадим Андреевич Медведев.

Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев.

Генеральный секретарь ЦК КПСС Юрий Владимирович Андропов.

Генеральный секретарь ЦК КПСС, Президент СССР Михаил Сергеевич Горбачев.

Лидеры союзных государств - Войцех Ярузельский, Фидель Кастро, Густав Гусак, Эрих Хонеккер.

Я не собираюсь писать их полновесные биографии - разве что штрихи к портретам. Причем из одного источника - опыта непосредственного общения с ними. То, о чем здесь будет рассказано, не столь уж важно для Большой Истории, но мало кому еще известно, если вообще не мне одному. Однажды Луначарский, выступая с лекцией, сослался на какие-то слова Ленина. Знаток ленинских текстов выкрикнул из зала: "Ленин этого не говорил!" "Вам не говорил, парировал нарком, - а мне говорил".

Часть I

До перестройки. Советский человек

На войне

Моя "военная карьера" началась до войны. Летом 1940 года в нашей 4-й средней школе г. Баку, расположенной в солидном здании бывшего Армянского человеколюбивого общества, появился симпатичный капитан-лейтенант в безукоризненно отглаженной морской форме с кортиком на бедре. Он ходил в сопровождении завуча по классам, рассказывая о дальних плаваниях русских моряков Крузенштерна и Лисянского, победах флотоводцев при Гангуте и Чесме, героях обороны Севастополя - Нахимове и Корнилове, о боевых традициях Каспийской флотилии, и зазывал в только что учрежденную Бакинскую военно-морскую спецшколу. Я и раньше бредил морем, повторяя читанные вслух отцом гумилевские стихи:

На полярных морях и на южных,

По изгибам зеленых зыбей,

Меж базальтовых скал и жемчужных

Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны,

Открыватели новых земель,

Для кого не страшны ураганы,

Кто изведал мальстремы и мель.

Словом, я соблазнился. Посоветовался с родителями, они не были в восторге, но и не возражали. Уже через неделю я щеголял в полной военно-морской форме тельняшка, бескозырка, пояс с бляхой, годящийся при случае и для драк, брюки клеш. Мне и моим новым соученикам нравилось отдавать честь, переходя на строевой шаг. Поприветствуешь лихо офицера, бежишь параллельной улицей до перекрестка, и опять можно козырнуть. На занятиях по морскому делу учились вязать узлы, различать типы военных кораблей в советском и иностранных флотах, постигали азы навигации. В остальном школа как школа, те же предметы, что и в общеобразовательной, только с более сильными преподавателями - их отбирали по всему городу.

И конечно, казарменный быт. Тешила возможность отрапортовать о выполнении приказа, щелкнув каблуками. Пройтись строем, распевая во все горло "Катюшу" или, не поверите, марш из "Аиды" на сочиненные кем-то слова. Увлекали прогулки на шлюпках: "Весла на воду! Суши весла!" Нравилась вкусная еда. Кормили на славу, по воскресеньям даже угощали пирожными.

Я стал привыкать к военной службе и вполне возможно был бы сейчас отставным капитаном какого-нибудь ранга, если б не обрушившиеся на спецшколу неприятности. Свирепый служака старшина - а старшины, как я позже убедился, почти всегда такие, - загонял нас строевой подготовкой, несколько курсантов заболели, их отчислили, родители подняли шум, начальству Каспийского военно-морского училища, при котором была наша школа, еле удалось замять скандал.

А за ним другой, похлеще. Нам рассказывали, что Каспийское море опасно внезапно налетающими шквалами. Небо ясное, солнце палит, ничто не предвещает беды. Вдруг появится малюсенькое облачко, которое насторожит только сверхопытного морского волка, стремительно разрастется, хлынет жуткий ливень, сопровождаемый порывами ветра, - держись! Так и случилось однажды, когда мы на нескольких шлюпках вышли в море. Командир этой "экспедиции" на какие-то минуты запоздал с приказом поворачивать к берегу, две шлюпки опрокинулись, несколько человек утонули. Приезжала комиссия из Москвы, завели уголовное дело. Не знаю, чем оно закончилось, но репутация школы в городе была подорвана.

О нападении Германии на СССР мы узнали в летнем лагере у моря. Приняли его без всякого беспокойства, даже с энтузиазмом: "Ну, теперь наши зададут перца фашистам!" Не могли еще понять, что такое война, не видели крови, да и первые похоронки стали приходить в Баку не сразу. Представление о непобедимой Красной Армии черпали из кинофильмов, вроде "Если завтра война", песен - "Броня крепка и танки наши быстры". Счастливое неведение длилось недолго - отрезвляли вести о стремительном продвижении немцев, падении Минска и других городов. Все равно в конечной победе не сомневались. Свидетельствую: и в самое тяжелое для страны время верил в нее, как миллионы соотечественников. Без такой веры ее бы и не видать.

Школьные неприятности не лишили меня желания стать моряком. Но подвело "свободомыслие" - написал эпиграммы на держиморду-старшину и командира роты. Стишки, лежавшие в тумбочке, кто-то обнаружил и донес начальству. Меня вызвали, крепко отчитали, и я полагал, что на том наказание исчерпано, но недооценил мстительности флотских командиров. По окончании 9-го класса полагался медосмотр. Неожиданно меня приглашают, чтобы сообщить об отчислении из-за конъюнктивита. Смехотворное объяснение. Пришлось, однако, смириться, жаловаться в инстанции гордость не позволяла. Да и себе дороже. Ну, обяжут оставить, так тот же старшина в отместку три шкуры с меня сдерет.

Отучившись выпускной класс в 7-й бакинской школе, я почти сразу был мобилизован и направлен в Тбилисское артиллерийское училище. Расположено оно было на бродвее грузинской столицы - Плехановке. Здесь пригодился опыт спецшколы. В то время как мои товарищи должны были осваивать казарменный быт, маялись на строевой подготовке, допускали непозволительную оплошность, осмеливаясь перечить старшине, я чувствовал себя ветераном. Один раз таки сорвался, надерзил, за что был отправлен на двое суток на гауптвахту. Однако же нет худа без добра: после губы полагалось отбыть еще наряд вне очереди на кухне, чистить картошку, мыть котлы - и шанс досыта поесть. Кормили нас в училище не ахти как, почти все время ходили полуголодными, подбирали жмыхи, ели семечки с кожурой, которые можно было купить у мальчишек через решетчатую изгородь. Получив на денек увольнительную, шли на рынок, там торговцы привечали юных солдат, угощали пури (кукурузная лепешка), персиками, сочными помидорами. Однажды мне повезло: послали стоять в карауле в доме, где лежал потерявший обе ноги адмирал флота Исаков. Его мы не видели, а вот на кухне добросердечный повар дал каждому по кастрюле пшенной каши.

С большой охотой ходил я на занятия по верховой езде - видно, память в генах от кавалеристов-предков. Правда, не слишком преуспел. Мне досталась "прикусочная", то есть с отдышкой, лошадь по кличке Иматра. Норов у нее был странный, капризный: то упрется, никакими шпорами с места не сдвинешь, то вдруг понесется, хорошо хоть не галопом. Я все время попадал с ней впросак, когда мы выезжали на учения в Сабуртало, отставал или выскакивал из строя, за что, естественно, получал нагоняй.

При всей моей спецшкольской закалке поначалу было нелегко привыкать к маршам: поднимут ночью и с полной выкладкой тридцать километров. Безжалостно гонял не только старшина - ему вроде положено, - но и командир роты старший лейтенант Стороженко. Мы горели жаждой отмщения и на полном серьезе обсуждали, как его избить после окончания училища. Потом только посмеялись. Да и выпуск прошел не совсем обычно. В февральский день построили курсантов по сигналу, начальник училища объявил, что действующая армия нуждается в пополнении подготовленными офицерами-артиллеристами, нам осталось до завершения учебы два месяца, добровольцам сразу будет присвоено звание "младший лейтенант".

- Кто хочет на фронт, шаг вперед! - заключил генерал.

На глазок, вызвались воевать девять десятых. Им приказано было разойтись и продолжать занятия, а оставшихся на месте действительно отправили на фронт, причем в звании старших сержантов. Оказывается, срочно понадобились командиры орудий, и наш начальник исполнил "заказ" таким своеобразным способом.

Учились мы прилежно, свежие знания (только-только со школьной скамьи!) позволяли быстро осваивать нехитрые воинские науки на "лейтенантском уровне". В школе я отличался склонностью к математике, геометрии, тригонометрии, научился готовить данные для стрельбы с помощью логарифмов в считанные секунды. Как-то начальство устроило соревнование, осталось довольно нашими успехами и наградило всю роту увольнительной в город. Гордились мы недолго. Кто-то разузнал, что истинной причиной необычного поощрения послужил приезд жены командующего артиллерией Воронова. Ее сын был в нашей роте, вот и нашли достойный предлог, чтобы он побыл с матерью. На другой день училище выстроили на плацу, она обратилась к нам с напутствием. Хотя мы и не склонны были к критицизму, многих покоробила эта подмена маршала маршальшей.

Наконец сданы последние экзамены, за редкими исключениями, всем присвоено звание "младшего лейтенанта", выдано новое обмундирование, и мы отправлены на фронт. Кто-то сумел позвонить домой, и в Баку на железнодорожной станции эшелон встречали родители. Мама сунула мне банку с солью. Не хотел брать, но она настояла: "Там, где вы будете проезжать, соль на вес золота". Действительно, ехали мы недели три, часто простаивали на полустанках, кормились неважно, а вынесешь мешочек соли - тебе взамен каравай хлеба, сало, арбуз.

В конце апреля 1943 года я и двое моих товарищей-бакинцев прибыли к месту назначения - в штаб тогда еще Южного, позднее переименованного в 4-й Украинский, фронта. Оттуда нас направили в распоряжение 2-й гвардейской армии, штаб которой размещался в большом селе, недалеко от реки Миус. Через две недели на этом участке разгорятся ожесточенные бои. Из-за неудачного маневра группировка наших войск окажется в полуокружении в так называемой Крутой балке, прозванной "балкой смерти". Но пока - затишье, лишь изредка звучат хлопки минометных выстрелов да в небе покружится немецкий разведывательный самолет "Рама".

По-летнему тепло. Мы сидим чуть в сторонке от входа в большой дом, служивший, вероятно, сельским клубом. Поглядываем на снующих взад-вперед штабников и с высоты свежеприобретенных военных знаний осуждаем выбор столь заметного для вражеской авиации места расположения штаба. Не сказывается ли некая потеря бдительности после грандиозного разгрома немцев под Сталинградом? Вообще-то, надо полагать, сейчас мы будем гнать их до самой границы, вопрос только, где будет направление главного удара. Здесь точки зрения разошлись. Нас позвали в дом. Еще раз оправив гимнастерки, мы не без трепета последовали за адъютантом, предстали пред генеральскими очами и бойко отрапортовали о "прибытии в ваше распоряжение".

Генерал кивнул, жестом велел сесть, стал просматривать поданную ему сопроводиловку.

- Так, Быков, Энгель, Шахназаров... Все трое из Баку... Тбилисское училище... Так это же горная артиллерия. Значит, вы лошадники?

Кто-то из нас подтвердил, что обучены и верховой езде, тактике артиллерийского боя в горных условиях. Генерал усмехнулся:

- Ну, вам едва ли пригодятся эти знания, у нас все орудия на механической тяге... Готовить данные для стрельбы умеете? - спросил он. Когда мы дружно, в один голос, заявили, что да, умеем, сказал: - В таком случае проверять не буду, устрою вам другой экзамен. Берите бумагу, карандаши, - кивнул он на большой стол, примыкавший к письменному, - пишите сочинение по литературе.

- Как?! - ахнули мы.

- Да вот так. Писали же на выпускном экзамене, вот и повторите. Или что-нибудь новенькое придумайте. Даю полчаса. - Он погрузился в чтение бумаг.

Не помню уж, что писали мои товарищи, один, кажется, про образ Евгения Онегина. А я, не раздумывая, повторил слово в слово свою поэму о войне, написанную "под Маяковского" на выпускном экзамене. Стишки, разумеется, были так себе, но ведь из-под пера десятиклассника да с патриотическим пафосом. Их зачитали даже по радио как лучшее выпускное сочинение.

Сдали мы свои листки. Стрельбицкий почитал, подумал, потом встал из-за стола, подошел ко мне. Я вытянулся, он похлопал по плечу, усадил. Спросил:

- Пойдешь ко мне адъютантом?

- Нет, - сказал я. - Спасибо за честь, товарищ генерал, но я ведь воевать приехал. - У меня хватило сообразительности удержать чуть было не сорвавшиеся с языка слова: "а не в штабах околачиваться".

- По-твоему, адъютанты не воюют? - спросил улыбаясь генерал. - А в общем, ты прав. Покрутись на передовой, наберись ума, опыта, там видно будет. Даю тебе назначение в самую отборную нашу часть.

Так я стал командиром огневого взвода 1095-го пушечно-артиллерийского полка, преобразованного потом в 150-ю армейскую артиллерийскую орденов Суворова и Кутузова бригаду. С нею прошел до Днепра, форсировал Перекоп, брал Севастополь. Потом нас перебросили на 3-й Белорусский. Бригада участвовала в освобождении Минска, а в составе 1-го Прибалтийского - в освобождении Литвы, взятии Кенигсберга. Два года, день в день, на фронте. После огневого взвода командовал взводом управления, был начальником разведки дивизиона, закончил командиром батареи. В таком качестве пришлось бывать в боевых порядках пехоты. На войне как на войне, не обошлось без ранений. Но бог миловал.

Тогда я догадывался, а теперь уже не сомневаюсь, что генерал Стрельбицкий, усмотрев в 18-летнем младшем лейтенанте поэтические задатки, сделал что мог, чтобы поберечь его. Хотя быть убитым в этой мясорубке можно было где угодно, даже в штабе за три десятка километров от фронта (там, кстати, получил тяжелое ранение один из нашей тройки, ставший тогда адъютантом). Все же воевать в тяжелой армейской артиллерии калибра 152 мм было безопаснее, чем в полковых батареях 76-миллиметровых пушечек, не говоря уж о противотанковых сорокапятках, которые называли "смерть наводчику": не попадешь первым выстрелом в танк или "фердинанда" (немецкое самоходное орудие), тебе каюк.

Не ручаюсь, что в памяти отложился точный облик Стрельбицкого. Но мне сейчас он видится высоким и красивым, с открытым мужественным лицом, большими серыми глазами, волнистой шевелюрой, в мундире, увешанном орденами и медалями. Не могло быть у него тогда много наград, не настало еще время, когда они золотым дождем посыпались на генеральские, офицерские и солдатские груди. Все равно он вспоминается мне таким, как на парадном портрете - бравым советским военачальником.

В качестве существенного дополнения расскажу о двух эпизодах своих отношений с другими начальниками, рангом пониже. Когда мы сидели у Перекопа, ожидая сигнала к наступлению, командиром нашего дивизиона был майор Тищенко, до войны учительствовавший где-то на Украине. Был он заядлым шахматистом; разузнав, что я тоже увлекаюсь игрой "в сто забот", стал приглашать с ним сразиться. Происходило это своеобразно. Где-нибудь под вечер, часов в семь-восемь, с командного пункта дивизиона поступал приказ командиру огневого взвода Шахназарову срочно явиться в дивизион. Я хватал в охапку планшет, проверял, на месте ли пистолет, в кромешной тьме, полуболотистой местностью, где на каждом шагу можно было попасть под трассирующую пулю, мчался по вызову. Прибегаю, руку к козырьку, докладываю: "Товарищ майор, по вашему приказанию прибыл". Майор кивком указывает на место за топчаном, на котором уже расставлены шахматные фигурки. Играл он похуже, постоянно проигрывал и злился. А я, также обозленный, старался не дать ни малейшего шанса одержать верх. Где-то под утро, часикам к пяти, он наконец отпускал меня, и, проделав обратный путь, валясь от усталости, я забывался тревожным сном.

Но самое скверное было впереди. Едва всходило солнце, майор появлялся на батарее, как всегда аккуратно одетый, подтянутый, с лихо подкрученными усами, приказывал выстроить взвод, а сам ходил от орудия к орудию, придирчиво осматривая каждую деталь. Стоило ему обнаружить пылинку где-нибудь на затворе или даже на стволе, как тут же перед строем начинал распекать командира взвода, и эта экзекуция продолжалась не две-три минуты, а час-полтора. Ровным, нудным, назидательным тоном (вероятно, так он вколачивал свой предмет в умы школяров) говорил, что идет кровавая война, несмотря на блистательные победы Советской Армии, противник еще силен, необходимо сохранять бдительность, не допускать паникерства, разгильдяйства и ротозейства, свято беречь воинскую честь, держать в чистоте и сохранности боевую технику, которой снабжает наши доблестные войска героический тыл, и так далее.

Стоишь по стойке "смирно", слышишь этот поток назиданий, голова начинает кружиться, держишься ценой неимоверных усилий. А майор, отомстив таким образом за поражение, отбывает восвояси, чтобы вечером как ни в чем не бывало вновь вызвать к себе нерадивого младшего лейтенанта. Батарейцы, бывшие в курсе всей этой процедуры, советовали проиграть ему раз-два: "Ну, уступи ты этому мерзавцу, себе ведь дороже!" Я и сам склонялся капитулировать. Но как протопаешь два километра, проклиная все на свете, кровь взыграет, и жаждешь отмщения. Плевать, что будет завтра, сейчас я его заматую!

Майора Тищенко куда-то перевели. Спустя год, уже в Прибалтике, я встретил его случайно в солдатских погонах. Не знаю, за что его разжаловали. Шевельнулось было в душе злорадное чувство, да погасло. Те ночные броски оказались не без пользы для выносливости.

Еще один мой начальник, Бородин, тоже командир дивизиона и тоже майор, но совсем другого склада. Балагур, любитель выпить и потаскаться за связистками. Человек не то чтобы храбрый, а бесшабашный. В Восточной Пруссии, где временами отсутствовала ясно обозначенная линия фронта, немцы отрывались и уходили на десятки километров, чтобы устроить где-нибудь в подходящем месте засаду и встретить наших убийственным огнем, комдив на полуторке лихо объезжал пехоту, рвался вперед в надежде отличиться, а заодно прихватить в каком-нибудь пригородном домике брошенное хозяевами добротное тряпье, до которого был чрезвычайно падок.

Ко мне благоволил, выражая это своеобразно. Держал он штаб в небольшом городке - не то Норденбурге, не то Бартенштайне, не помню. Приехал я к нему докладываться после рейда, на мне длинное кожаное пальто, раздобытое где-то в брошенном на разграбление магазине моим ординарцем Мурзой. Хорошее пальто, я им ужасно гордился. Посмотрел на меня комдив и говорит:

- Ты вообще парень ничего, но ростом не вышел, пальто это висит на тебе, как балахон. Уродуешь себя. Дай-ка я примерю. - Надел, повертелся и заключил: - Поношу несколько дней, отдам. - Черта лысого, так до сих пор и отдает.

Матерщинник был отменный. У него это был своего рода диалект, чуть ли не каждое второе слово сопровождалось красочным эпитетом. Представляю, каких усилий стоило ему общаться с начальниками, если только те не разговаривали на том же языке, что случалось. Из-за этой речевой особенности нелегко было понять, когда майор ругается, когда по-дружески беседует. Но раз, уж очень на меня рассерчав, покрыл десятиэтажным без просветов - тут ошибиться было невозможно. Уловив на моем лице выражение обиды, обезоруживающе сказал:

- Ты не обижайся, я из беспризорных, хулиганом рос. Лучше я тебя обложу, чем рапорт стану писать. Это не по мне. Мы между собой сами разберемся.

Он меня произвел в начальника разведки, а когда тяжело ранили комбата, позвонил:

- Принимай батарею.

Случилось несколько дней передышки. Немцы заняли укрепленные позиции на подходе к Кенигсбергу, наше командование подтягивало резервы для последнего рывка. Моя батарея стояла в помещичьей усадьбе. В фольварке нашли старинную карету, в конюшне - лошадей. Мурза опоясался красным кушаком, мне притащил цилиндр, обрядились и мои офицеры. Едем, а навстречу майор на джипе. Замедлил ход и показывает две растопыренные ладони - десять суток ареста. Тогда это означало, что у тебя за эти дни вычтут из "денежного довольствия" не то 25, не то 50 процентов.

Знаешь о человеке многое и разное, "нравится - не нравится", а вот запечатлевается он в твоей "портретной галерее" по какому-то одному эпизоду, может быть, и не самому впечатляющему. Мы с майором ехали в его машине, когда пересекли границу Восточной Пруссии. Двигались медленно, впереди шла пехота, не объехать. Издалека увиделось: метрах в ста впереди колонна приостанавливается на миг, все поворачивают головы вправо. Вот и наша очередь. На обочине лежит обнаженная мертвая женщина. Если кто-то из наших решил, вступив на вражью землю, отомстить за мать, жену, дочь, - это был единственный случай на моих глазах. Вероятно, случались и другие, чего не бывает, когда наступает миллионная армия, да еще с живой памятью о зверствах, которые творили у нас фашисты. Да вот лично я нигде больше от границы до Пиллау (ныне Балтийск) такого не видел.

Майор снял с себя плащ-палатку, дал приказ водителю:

- Ступай прикрой.

Не бог весть какое человеколюбие, и все же, как говорил Твардовский, и все же...

В другой раз майор возвысился в моих глазах при романтических обстоятельствах. В Кенигсберге наша бригада простояла с неделю, делать было нечего, батарейцы отсыпались и "отъедались". Остатки супа и каши повар щедро раздавал толкавшимся вокруг полевой кухни ребятишкам. Ходили по цехам расположенного рядом завода электрического оборудования. Дивились красоте чудом уцелевших зданий - на одном из них уже была приколочена памятная доска в честь Иммануила Канта. Заводили знакомства с вылезавшими из подвалов оголодавшими женщинами. "Ночь любви" стоила банку-другую американской тушенки.

Неподалеку предприимчивые немки устроили парикмахерскую - раздобыли в развалинах побитые трельяжи, столики, стулья - чего еще надо, от посетителей не было отбоя. Со слов своего ординарца я узнал о такой сцене. Наш майор брился, когда ввалившийся в комнатенку подвыпивший пехотный лейтенант плюхнулся на свободное место и знаками велел юной парикмахерше снять с него сапоги, сделать педикюр. Та безропотно повиновалась, начала обмывать ему ноги, а он матюгался и время от времени тыкал ступней ей в лицо. То ли нашего командира пробрал запах грязных портянок, то ли в нем взыграл рыцарский дух, он вскочил и гаркнул на пехотинца:

- Встать!

Тот не сразу понял, чего к нему пристают, тяжело поднялся, став на пол босыми ногами.

- Извинитесь перед женщиной! - приказал майор. Лейтенант, вынужденный подчиниться старшему по званию, что-то буркнул себе под нос, схватил сапоги с портянками и вылетел наружу. Оскорбленная девица затараторила на своем языке надо полагать, благодарила нашего джентльмена за заступничество, - а он пересел к ней добриваться.

На другой день, встретив комдива, я спросил:

- Идут слухи, товарищ майор, что вы вчера проучили пехоту.

- Не выношу хамов. Пришлось врезать, - ответил он самодовольно. Подмигнул и добавил, смачно хохотнув: - А девица-то оказалась на большой палец.

Что, кроме хорошего, могу я сказать о других своих начальниках военного времени - капитанах Алипове, Гладкове, Веприке, с которым изредка встречаюсь до сих пор. Были они немного старше меня, учили уму-разуму, опекали, раза два выручали. Один был на гражданке недоучившимся студентом, другой - завучем, третий - геологом. Куда прикажете их отнести - к советским людям или к русским интеллигентам?

Ну а те, кому я был начальником? Их ведь у меня, 19-летнего, было около 80 человек. Среди них два-три моих ровесника, остальные постарше, некоторым уже за сорок. По национальному составу моя батарея могла служить своего рода миниатюрной моделью нашей многоликой, многоязычной страны. Но ее основной костяк, наряду с русскими, составляли татары и башкиры, поскольку бригада изначально формировалась где-то в Западной Сибири. Однако никакого кучкования по национальным общинам не было, жили одной большой семьей. Да и как иначе среди людей, над которыми изо дня в день нависала общая смертельная опасность, жизнь которых в любой момент могла оказаться в прямой зависимости от товарищей - их сметки, расторопности, готовности прийти на выручку.

Впрочем, еще принимая под командование взвод, я получил от бригадного политрука наставление: постоянно сохранять смешанный состав орудийных расчетов. Это диктовалось не одними "интернационалистскими" соображениями. Стрельба из тяжелых орудий требует не только знания, как прицелиться да спустить курок, но известного уровня культуры. Среди русских солдат были городские жители, несколько москвичей с 10-летним образованием, а татары в моей батарее вербовались главным образом в сельской местности. Так что им поначалу пришлось идти в обучение.

Командирами орудий у меня были два сержанта - Семенычев и Козин. Первый уже "старик" - за тридцать, второй - моего возраста, только что из школы. Оба с характером. Семенычев был на гражданке слесарем. Неглупый, волевой, жесткий человек, державший свое маленькое подразделение в строгом подчинении, может быть даже чуть склонный к тиранству. Козин - полная противоположность: разбитной парень, веселый, общительный, любитель побалагурить, но при всем при том ревностно соблюдавший повеления военного устава. Они еще до моего появления на батарее соперничали, каждый лез из кожи вон, стараясь переплюнуть другого по содержанию в чистоте своего орудия, боевой подготовке расчета и уж тем более по меткости стрельбы. С Козиным я быстро нашел общий язык. Семенычев, хотя и подчинялся как положено, не мог скрыть неприязни, думал, должно быть, примерно так: прислали в начальники зеленого юнца да к тому же "нацмена". После нескольких боев мы притерлись друг к другу. Правда, он зауважал меня не столько за командирские качества, сколько за эрудицию. Человек он был любознательный, спросить больше было не у кого, а я все-таки был начитан, рос в интеллигентной семье, так что в его глазах казался всезнайкой.

Особенно симпатизировал я младшему сержанту Красногиру - славному юноше из Белоруссии, светловолосому, с розовыми щеками и ясными голубыми глазами. Мы с ним нередко беседовали "за жизнь", он делился планами: после войны решил идти учиться в консерваторию, неплохо играл на гитаре и пел. Просился в разведчики. Став начальником разведки дивизиона, я взял его к себе. Был он храбрецом, но с расчетом: зря пуле не подставлялся. А вот погиб нелепо. Пройдя уже всю родную Беларусь, где-то на позиции надумал почистить заряженный автомат, видимо, задел курок и прошил себя очередью. Не могу передать, как мы горевали, его любила вся батарея.

Таким же общим любимцем был ординарец Мурза. Тоже храбрец, но, в отличие от Красногира, бесшабашный. Казалось, от природы был лишен инстинкта самосохранения. Однажды выкинул такой номер. Я был на наблюдательном пункте у командира пехотного полка, мы с ним о чем-то толковали, сидя в окопе. Вдруг прибегают, зовут. Передовая проходила через бахчу, Мурза под перекрестным огнем полез за арбузом. И ведь не задело, словно заговоренный. Я сильно его отругал, но арбуз мы все-таки с полковником отведали.

Раз уж зашла речь о храбрости, скажу, как сам я чувствовал себя на войне. В книгах, кинофильмах старых вояк спрашивают, было ли им страшно. Они, как правило, отвечают, что да, было, соль не в том, чтобы не бояться, а в том, чтобы иметь мужество подавить страх. Может быть, у многих это так. Я же принадлежу к тем, у кого страх и бесстрашие чередуются.

Я уже упоминал о Крутой балке, в которой мне пришлось принять боевое крещение. Заключив нашу сравнительно небольшую группировку в кольцо, немцы начали методически уничтожать угодивших в капкан. Минометный и артиллерийский обстрелы не прекращались ни на минуту в течение нескольких дней и ночей. Особенно тяжело переносились налеты бомбардировщиков. Чудовищный грохот, разрывы, даже если они где-то в 100-200 метрах от тебя, кажутся буквально рядом. От панического ужаса я чуть не потерял сознание, сидел в ровике, согнувшись в три погибели, минут пятнадцать-двадцать, пока длился этот ад. Потом опомнился, невероятным усилием воли заставил себя выглянуть. Пушки чудом уцелели, расчеты тоже укрылись в ровиках. Пронесло!

В тот же день, однако, судьба подкинула еще одно испытание. Ближе к вечеру на батарею пожаловал командир дивизиона, остался доволен тем, что для нас все обошлось без потерь, потом сказал, что хочет переместить мои орудия примерно на полтора-два километра. Там пехотные ряды сильно поредели, если противник сунется - встретим прямой наводкой. Он привел меня на выбранную позицию, показал, как поставить пушки, и велел возвращаться на свою огневую, ждать приказа. Беда, однако, в том, что шли мы не по дороге, а тропками по сильно пересеченной местности - овражки, холмы, рощицы. Я заблудился и вышел прямо на заградотряд.

У меня были кое-какие представления о том, что это такое. Созданные для борьбы с дезертирами и перебежчиками, заградотряды сыграли свою роль в тяжелую для нас пору отступлений. Не знаю, сохранились ли они на заключительном, победном этапе военных действий. Рассказывали, что туда отбирают людей беспощадных и жестоких, у которых не дрогнет рука покарать труса и предателя. Насколько это так, мне предстояло теперь испытать на собственной шкуре. Их было двое - старший лейтенант и старшина, офицер был изрядно пьян. Не вступая в расспросы, он кричал, что я решил податься к немцам, позорю гордое звание советского человека. Особенно врезались в память слова: "Двойной позор тебе, гордому сыну Кавказа!" Начал поднимать автомат, но стоявший рядом старшина придержал его рукой и сказал:

- Погоди, старшой, пусть объяснит, куда шел.

Я сказал, что ходил на рекогносцировку, заблудился.

- Врешь! - заорал старший лейтенант. - Я тебя сейчас пристрелю как собаку!

Но старшина не уступал.

- Может, он правду говорит, потом, посмотри, совсем мальчишка. Отпусти его, не бери грех на душу.

Тот, однако, не унимался, продолжал кричать:

- Пусти, я его сейчас!..

Старшина крикнул:

- Иди, не бойся!

Я повернулся и пошел. До поворота дороги, где можно было укрыться за деревьями, метров двадцать. Прошагал половину этого расстояния и слышу сзади звук взведенного курка. Тогда я обернулся, ни живой ни мертвый и выдавил из себя:

- Стреляешь, стреляй в грудь, не в спину.

Старшина опять с силой пригнул руку своего начальника книзу и закричал:

- Уходи, тебе говорят!

Я повернулся, прошагал оставшиеся несколько метров и, очутившись под спасительным прикрытием леса, задал такого стрекача, что чуть не перемахнул всю Крутую балку до другого заград-отряда.

Потом, уже придя в себя, я стал размышлять, случайно ли пьяненький старший лейтенант не нажал курок. Не было ли это спектаклем, разыгранным по заранее продуманному сценарию с целью запугать насмерть, чтобы мысль о дезертирстве, если она и была, впредь отвергалась с порога?

Как бы то ни было, хотите верьте, хотите нет, после этого потрясения я перестал бояться, просто забыл, что такое страх. Даже начал бравировать своей удалью: не залегал в ровик при артоб-стреле, не торопясь пересекал простреливаемое оружейным огнем пространство. В конце концов схлопотал выволочку от начальства за безрассудство и дурной пример, который я показываю подчиненным, лезя на рожон.

Мое бесстрашие, однако, подверглось еще одному испытанию, когда батарея заняла позицию у Днепра. Ничто не предвещало беды. Мы спокойно отрыли укрытия для пушек, добротные ровики для расчетов и расположившегося здесь же взвода управления. Поставили полевую кухню, пообедали, вдруг над головами послышался нудный, протяжный гул. Его узнавали безошибочно - "Рама". "Жди неприятностей", - буркнул кто-то, остальные отмахнулись: может быть, пронесет, ведь не узнаешь, кого высматривал фашистский летчик.

Увы, именно нас. Не прошло и получаса, как на батарею налетела эскадрилья "музыкантов", как окрестили низколетящие штурмовики. Сбросили бомбы над орудиями, развернулись, осыпали пулеметными очередями людей в ровиках, затем по второму кругу над орудиями, и так несколько заходов, пока не истратили весь боезапас. Этот первый налет мы, уже привычные к бомбежкам, перенесли сравнительно легко, надеясь, что тем дело и кончится. Не тут-то было. В течение нескольких часов, до полной темноты, одна эскадрилья за другой методически утюжила батарею, вдавливая ее в приднепровский песок. Пользовались тем, что у нас не было никакого прикрытия с воздуха. Командование собирало силы для форсирования Днепра, и весь участок напротив Херсона остался под открытым небом.

Мы, конечно, палили по стервятникам из автоматов, противотанковых ружей, кажется, даже подбили один. Но это не принесло утешения. За всю войну не было дня страшнее для моей батареи. Были выведены из строя, искорежены, превращены в груду металла обе пушки, получила ранения треть личного состава. Особенно потрясла всех гибель четырех девушек-связисток - их, укрывшихся в одном ровике, накрыло прямым попаданием бомбы. Под покровом темноты батарея была выведена с проклятого места. Две недели приходили в себя в тылу, получили пополнение, новую технику, и снова военная страда.

Последний раз приступ безотчетного ужаса охватил меня в Прибалтике. Мы совершили долгий марш, чертовски устали. До позиции, которую должна была занять батарея, оставалось полтора-два десятка километров. Решили переночевать. Наскоро укрыли пушки, отрыли землянки, настелили сверху валявшиеся неподалеку ледяные балки, зажгли печурки и завалились. Через некоторое время просыпаюсь от падающих на лоб с потолка капель и невыносимого зловония. Выскакиваем наружу, со сна ничего не соображая, и только теперь обнаруживаем, что покрытием блиндажа послужили обледенелые трупы.

Больше до конца войны я уже ничего не боялся.

С охранительными органами еще раз столкнулся при драматических обстоятельствах. Где-то в Белоруссии батарее пришлось занять позицию перед большим фруктовым садом, принадлежащим, видимо, какому-то колхозу или совхозу. Траектория снаряда могла задеть ветви, стрелять можно было только фугасными. Надо было отбить немецкие самоходки, огонь вели по площади безостановочно, подносчики едва успевали бегать за снарядами. В этой напряженной суете случилось несчастье: заряжающий свинтил колпачок по привычке, поскольку почти всегда до этого стреляли осколочными. Я стоял в десяти шагах от пушек, когда вслед за звуком выстрела раздался грохот разрыва. Поначалу показалось, что это вражеский снаряд, только через несколько секунд до сознания дошло: наш, разорвался у самой пушки, задев за ветку. Наводчик и заряжающий были тяжело ранены, ранение получили еще несколько батарейцев, один осколок угодил мне в переносицу, другой - в левую руку.

К счастью, ранения оказались не опасными, но мне угрожало быть наказанным за нерадивость. Вроде бы не было моей вины в том, что солдат машинально отвинтил колпачок. Но по армейским законам командир в ответе за все, что происходит с его подразделением. Могли в таком случае и разжаловать, и в штрафную сослать. Но я уже тогда носил Красную Звезду на гимнастерке, был на хорошем счету, начальство решило прикрыть дело. Рассудили так: никто не погиб, так зачем умножать число пострадавших. Юрист и техник, допросив очевидцев, пришли к выводу, что причиной взрыва могло стать самовозгорание бракованного снаряда. Такая вот печальная история.

На войне не всегда "как на войне", там тоже своя череда событий и впечатлений; по Беранже, "то вдруг гроза, то солнышко взойдет". Долго мы стояли в большом украинском селе Алешках. На другой стороне Днепра по ночам виднелись редкие огни Херсона. Иногда там вспыхивали пожары - может быть, немцы отогревались таким образом. Ждали, когда дадут приказ форсировать реку, освобождать Правобережье. Правда, нашей бригаде так и не довелось в этом участвовать, помогли только мощной артподготовкой, а затем повернули на юг, к Перекопу, освобождать Крым. До той поры было относительно тихо. Редко-редко ухнет гаубица, светящаяся цепочка трассирующих пуль прочертит сумерки. Словно кому-то надоело сидеть без дела, решил поразвлечься. Не повторялись и авианалеты - очевидно, немцы не ждали прорыва на нашем участке, собирали силы в другом месте. Изредка тешились пропагандой. Установят мощный динамик и на всю округу на ломаном русском языке приглашают переходить на их сторону, обещая счастливую, сытую жизнь. В день 7 ноября поздравили нас с праздником, назвав персонально командира части, комдивов и комбатов. Продемонстрировали, как бойко работает их разведка. У нас был небольшой переполох, искали, откуда они могли дознаться.

Устроились неплохо в беленькой чистенькой украинской хатке со старушкой-хозяйкой. Мы ей давали продукты, она готовила. Читать нечего, за исключением каким-то чудом оказавшегося здесь томика из сочинений Ромен Роллана. Я его перечитал несколько раз, познакомился с французскими композиторами, предшественниками Мейербера, - Рамо, Люлли, Гретри. До одурения играли в преферанс или в очко, выигрывали и проигрывали условно, живых денег ни у кого не было. Маялись от безделья. Расторопный Мурза раздобыл где-то бутылку тройного одеколона. Я пить побоялся, позвал для консультаций военного фельдшера Дьякова. Тот долго разглядывал жидкость на свет, взболтнул флакон, откупорил, проглотил три четверти, кивнул - мол, годится. Мы с Мурзой допили остатки. Три дня после этого выпьешь глоток воды, от тебя несет благоуханием.

Зашел как-то дружок из соседней батареи. Пойдем, говорит, познакомлю тебя с красивой дивчиной. Действительно, оказалась хороша: черноглазая, чернобровая, как полагается украинке, с легкой походкой, длинной косой, начитанная, главное - умеющая проникновенно слушать. Мы с ней гуляли по заснеженному саду, я читал стихи, которых знал немало. Любовь к ним привил мне отец, а память была отменная. Однажды он прочитал, с выражением, с жестами, романтическую поэму Хозе Мария Д'Эредиа "Торжество Сида". Больше тысячи строк, а я их по памяти восстановил от первой до последней, и сейчас помню. Сочинял я ей свои стихи, пока однажды, придя на свидание, не застал с тем самым моим дружком. Они торжественно объявили, что решили пожениться. Непонятно, зачем он меня с ней знакомил.

Из крымской кампании больше всего запомнилось взятие Севастополя. Я не очень тогда разбирался в высоком военном искусстве, мой кругозор сводился в основном к участку, на котором действовала батарея, в меньшей мере - и бригада. Кое-какие представления были о роли нашей 2-й гвардейской армии. Но и этих знаний хватило, чтобы восхититься безупречным мастерством, с каким была спланирована и проведена операция по взятию Севастополя. Сначала авиация долго молотила по передовой линии противника, затем она обрушилась на глубину обороны, а по передовой нанесла мощный удар артиллерия, в том числе наши пушки; дальше пошли барабанить минометы. Понеся колоссальные потери, буквально втоптанные в землю, немцы не оказали сильного сопротивления пехоте. Город был разрушен дотла - такое мне пришлось видеть только в Минске и Кенигсберге. Вдобавок улицы были завалены трупами лошадей - их немцы свезли со всего полуострова, надеясь вывезти морем, но не успели и решили не оставлять нам живыми.

Не обошлось и здесь без забавных эпизодов. Бригадой нашей командовал полковник Иванов. До этого я его видел только раз. Заявился на батарею, задал несколько проходных вопросов, удостоверился, что пушки в порядке, и собирался уже отбывать, когда обратил внимание на лежавшую в сторонке кучу, накрытую брезентом, подошел, поднял, а там целый лошадиный бок. Помрачнел, строго уставился на меня:

- Младший лейтенант, что это такое?

- Остатки лошади, товарищ полковник.

- Что, солдатам еды не хватает?

- Наверное, не хватает, раз едят, - ляпнул я довольно дерзко и, уже чувствуя, что могу нарваться на неприятность, добавил: - У нас ведь, товарищ полковник, татары, башкиры, а это их национальное блюдо.

Он отозвал меня в сторонку, чтобы не слышали подчиненные, дал выволочку:

- Немедленно убери это безобразие, чтоб ничего такого впредь не было. Ты что, не понимаешь, какая зараза может случиться от лошадиного мяса? А за непочтительное обращение с начальством получай десять суток. - И неожиданно улыбнулся. Как я потом узнал, нигде не было записано про этот арест. То ли он позабыл, то ли просто хотел на словах меня приструнить.

По бригаде ходила легенда, будто полковник наш графского рода, родители, удирая за границу, бросили его мальчишкой, воспитывался в детской колонии. Не знаю, так ли, но человек он был бедовый. В Севастополе мы занимали позиции рядом с морем, так он вздумал искупаться, полез в воду, немцы его засекли, открыли шквальный огонь. Пришлось бедолаге сидеть в воде минут десять - это в апреле, когда смельчаки отваживаются только окунуться. Потом все-таки не выдержал, пробежал метров двести, спрятался за скалу. Уцелел.

Другой эпизод с ним случился в Литве, которую мы прошли вдоль Немана. До сих пор отложилась в памяти необыкновенная красота этих мест, небольшого городка Вилькомир со сверкавшими на солнце разноцветными крышами. Там боя не было, а вот подальше немцы укрепились на подступах к двум небольшим не то селам, не то городкам. Пехотной дивизии было поручено выбить их оттуда, а нам, естественно, подкрепить ее огнем. Дальше - анекдот. Звонят из штаба, спрашивают, найдутся ли в батарее добровольцы пойти в бой вместо пехоты. Приказ не обсуждают, нашлись несколько храбрецов, а из уст в уста, от батареи к батарее дали этому такое объяснение. Наш бригадный и пехотный командиры якобы хорошо выпили и поспорили, кто быстрее и без лишних потерь возьмет один из городков. У пехоты опыт, "профессиональная" закалка, у артиллерии - огневая мощь. Своего рода соцсоревнование. Дело могло обернуться большими жертвами, но, к счастью, оборона у немцев там была хилая. Ее к тому же подавили, израсходовав солидную часть боезапаса, наши добровольцы вышли победителями. Не хочу брать грех на душу, не знаю, такая ли интрига стояла за этим казусом, ведь он тянул на уголовное дело. Но то, что собирали добровольцев и брали сами, без пехоты, городишко, - это факт.

Из сказанного ни в коем случае не должно складываться впечатление, будто на заключительном этапе война стала для нас своего рода увеселительной прогулкой. Отступая, противник устраивал засады, и как результат - немалые потери нашей рвущейся без оглядки вперед армии. Если русский солдат с полным правом может считаться лучшим в мире, то второе место должно быть присуждено немецкому. В этом я убедился, когда нам пришлось брать старинный замок на Балтийской косе. Это было величественное мрачное сооружение, с мощными стенами, бойницами, башнями, в котором засели несколько сот эсэсовцев. Наступающие части обтекли замок с двух сторон, а нам с пехотным полком было приказано подавить сопротивление гарнизона. Били прямой наводкой по бойницам, начали выкуривать, не раз по мегафону предлагали сдаться, обещая сохранить жизнь. Но защитники крепости в течение нескольких дней держались. Возможно, боевой дух поддерживался переданной из Берлина, перехваченной нами радиограммой, в которой Гитлер обещал всем железные кресты, благодарил за героизм и велел устоять, пока не подоспеет подмога. Какая там подмога, если уже вся Восточная Пруссия была в наших руках и оставались считанные недели до конца войны. Когда в конце концов наши заняли крепость, то нашли в ней только трупы да несколько десятков полуобгоревших, тяжелораненых людей.

Незадолго до окончания войны я научился водить автомобиль. Батарее была придана газовская полуторка, машина неказистая, но на редкость выносливая. С запчастями было туго, но она, благодаря искусным механикам, протрусила пройденные бригадой 6-7 тысяч километров по нашим жутким дорогам и бездорожью. В тот день мы выехали на разведку и оказались, сами о том не догадываясь, впереди пехоты. Едем, едем, вокруг ни души, щелчок в голове: не могли наши за сутки так далеко продвинуться. Я велел остановиться, вышли из машины, начали осматриваться и стали мишенями для густого оружейного огня. И без бинокля было видно бегущих к нам немцев. Водителя тяжело ранило, мы с разведчиком втащили его на заднее сиденье, я сел за руль и по его указаниям выжал сцепление, включил скорость, развернулся, дал газу. В тот момент клял себя за то, что не удосужился раньше научиться вождению. Вот уж действительно, пока гром не грянет. Все тогда обошлось, ноги мы от фрицев унесли. Помогло, что я имел все-таки общее представление об автомобиле, во всяком случае водил трактор.

На гражданке приобрести машину было поначалу не по карману, а потом ни к чему: появилась казенная. Только после ухода из Кремля купил "Жигули", а теперь езжу на "Нексии" узбекской сборки. Остановил как-то инспектор ГАИ, парнишка лет двадцати, стал выговаривать за превышение. Строго спросил, давно ли я за рулем. Я ответил, не соврав, что 55 лет. Он опешил, даже права не стал спрашивать, махнул рукой: езжайте, мол, что с вами поделаешь.

Последний бой, в котором мне довелось участвовать, был связан с захватом Пиллау. Собственно говоря, это даже нельзя назвать боем. Мы постреляли вдогонку сброшенным в море немцам и вошли в город, когда там уже распоряжалась пехота. В портовой части, в огромных складских помещениях скопились товары и продукты, которые немцы не успели вывезти. Чего там только не было: автомобили и велосипеды, ящики с сардинами, шоколадом, отборными французскими коньяками и прочими деликатесами, много изысканной мебели. Все это было расхватано (как теперь сказали бы - приватизировано) в течение нескольких часов, пока не подоспели тыловики, объявили оставшееся государственным имуществом и поставили часовых. Я плохо использовал этот шанс обогатиться, соблазнился лишь небольшим ящиком гаванских сигар.

В то время, разумеется, никто не оценивал происходящее с этической точки зрения, да и сейчас только ненавистники нашего народа могут именовать это мародерством. Немцы в течение первой половины войны кромсали нашу землю, уничтожили безмерные ценности, ограбили страну. Теперь настал час расплаты. То, что досталось нашей армии в качестве законной военной добычи, да и все полученные затем с Германии репарации не возместили и десятой доли понесенных страной потерь.

Другое дело - насколько справедливо распределялись военные трофеи. Мои солдаты ухитрились спрятать в объемистых полостях пушечных станин добытые в брошенных магазинах и домах костюмы, одеяла, вещи обихода. Кто-то из бригадных управленцев засек эту хитрость. Послали специальную команду по батареям, отобрали все эти приобретения, и, можно не сомневаться, они не поступили в государственную казну.

Не слишком обогатились и офицеры. Когда нашу бригаду отправляли эшелоном на постой в Бобруйск, всем было велено сложить свой скарб на железнодорожные платформы и обещано вернуть его по прибытии на место. Действительно, было предложено разбирать, кому что принадлежит, но, явившись на товарную станцию, несостоявшиеся владельцы обнаружили исчезновение всех более или менее ценных предметов, оставалась никому не нужная рухлядь. Претензии предъявлять не к кому, стало известно, что изъятие добра произведено для украшения дома маршала Тимошенко. Скорее, большую часть растащили интенданты, а сам маршал и не знал, что творят от его имени. Впрочем, и он был наказан. Уже в Бобруйске, когда весь командный состав собрался на празднование годовщины Октября в Доме офицеров, его дом в пригороде был обчищен, говорят, до нитки, и банда, совершившая этот дерзкий налет, оставила издевательскую записку, что-де плохо с караульной службой в подведомственном вам округе, товарищ маршал. Эта история пересказывалась не без злорадства.

Один ушлый фронтовик-бакинец догадался послать домой посылку с иголками. На них тогда был жесточайший дефицит, и он сказочно обогатился. Ну а моим военным трофеем стали драповое пальто, которое я доносил до дыр, и те самые сигары. В Баку в то время шла пьеса Симонова "Русский вопрос". Представить американца на сцене без сигары было невозможно. Мы заключили с труппой устный договор: я им по две сигары на каждое представление, они мне контрамарку на двоих. Так бесплатно посещал все спектакли русской драмы вместе со своей пассией.

Закон войны: не убьешь ты, убьют тебя. Пехотинец знает, скольких отправил на тот свет, артиллерист не всегда. До сих пор не могу с уверенностью сказать, есть ли на мне человеческие жизни. Нрав у меня от природы гуманный, но как минимум дважды я испытал кровожадный восторг от мысли, что попал в цель. Примерно так, как футболист, забивший вожделенный гол. Под Шяуляем вел прицельный огонь с командного пункта и видел воочию, как после выстрела взлетел и рассыпался блиндаж с людьми. В другой раз батарее пришлось отражать танковую атаку. Редкий случай стрельбы прямой наводкой для тяжелых орудий. Я отстранил наводчика, сам прицелился. Танк ткнулся стволом в землю и застыл. Этот выстрел стал для меня как бы личным вкладом в победу - все-таки не зря провел два года на фронте.

"Красную звездочку" я получил "просто за фронт" - после года участия в боях. А вот за танк - "Отечественную войну" II степени. Скажу уж и о других наградах. Два "трудовика" схлопотал за усердие на политическом поприще. Дальше награждался по заведенному в аппарате ЦК порядку за каждое прожитое десятилетие. В 50 лет - "Дружбой народов", в 60 лет - "Октябрьской Революцией". Вторую "Отечественную войну" дали, как всем фронтовикам, к 40-летию Победы. Медалей не считал, но ими тоже не обижен.

К этой теме. Был у меня в батарее солдат Кац - часовой мастер из Одессы со всеми особыми приметами жителя этого славного города - уникальным говорком и юморком, философическим восприятием жизненных передряг и умением приспособиться к любым обстоятельствам. В отличие от утесовского Мишки-моряка он не был героем, но однажды огорошил меня просьбой представить его к ордену.

- За что?

- Да так. Всем вокруг дают. Представляете, возвращаюсь я в Одессу, иду по Дерибасовской, а на груди "Звезда". Уж не Кац ли это, спрашивают прохожие, гордые земляки-одесситы, рукоплещут...

- Уймите воображение, - остановил я его, - ничего этого не будет.

- Будет! - уверенно возразил он и оказался прав. Когда мы вступили в Восточную Пруссию, едва ли не каждый офицер и многие солдаты обзавелись ручными часами. Ими обменивались вслепую - на фронтовом жаргоне это называлось "махнуть" или "чиркнуть". В азарте запросто можно было отдать первоклассный хронометр и получить взамен зажатую в ладонь "штамповку", а то и один футляр без механизма. Развлекались стрельбой из пистолетов по часам, подвешенным на сучок. Ну и, разумеется, возник спрос на часовых дел мастеров. То ли кто-то из начальства прослышал о профессии Каца, то ли сам он позаботился, чтобы о нем узнали, - я получил приказ откомандировать его в штаб бригады. А где-то перед концом войны мы встретились, и первое, что бросилось в глаза, - Красная Звезда на его гимнастерке.

- Видите, старший лейтенант, вы пожалели мне ордена, а Родина не пожалела, - съязвил он.

- Браво, Кац! - только и мог ответить я.

- Если вам нужно будет починить часики, не стесняйтесь. Вам я всегда услужу. Несите любую марку. Кац заставит двигаться что угодно, хоть Кремлевские куранты.

Сознаю, что этот эпизод выглядит хрестоматийно. Могут даже усомниться, не выдуман ли. Заверяю: все так и было. Вообще в этой книге нет ни слова сознательной неправды. Подчеркиваю, сознательной, потому что может подвести память, увы, уже не безупречная. Но если у меня возникали малейшие сомнения в достоверности того или иного эпизода, я его без колебания вычеркивал. К сожалению, случается так, что не сомневаешься.

Самое частое воспоминание о войне - дорога. Идешь ночью впереди трактора "Челябинца", который с натугой тащит по разбитой проселочной дороге тяжеленную пушку (8 тонн!), посвечиваешь фонариком. Отрываться нельзя, но и дистанцию нужно сохранять, чуть зазеваешься, окажешься под гусеницами. Такие трагедии бывали. На ходу начинаешь засыпать, слышишь нарастающий рокот двигателя, рванешь с перепугу, протопаешь полчаса, и опять неудержимо клонит ко сну. Только в Пруссии нам заменили трактора "студебеккерами". Дороги там были не чета российским, и, если позволяла боевая обстановка, мы лихо катили по асфальту.

А самый большой стыд я испытал после войны, на учебных стрельбах в Белоруссии. Командиры батарей вызывались демонстрировать свое умение перед комиссией, состоявшей сплошь из генералов. Пришла моя очередь, готовлю данные, передаю на огневую: "Первому один снаряд, огонь!" Гляжу в стереотрубу, глазам не верю - разрыв за пару километров от цели. Лихорадочно ввожу поправку. Огонь! Еще хуже, на сей раз в другую сторону.

- Этак вы, старший лейтенант, по селу ухнете, - сказал председатель комиссии. - Поезжайте, разберитесь, что там у вас происходит. Доложите рапортом.

Вернувшись на батарею и выяснив, в чем дело, я с яростью набросился на командира огневого взвода, по халатности которого случился этот позор. Он ухитрился "отметиться" по шесту, который был воткнут в сено на телеге. Крестьянин переехал на несколько десятков метров собирать сено с другого участка, соответственно наводилась пушка.

Доложил. Пожурили, но наказывать не стали.

Спустя 40 лет, 9 мая 1985 года, мы вспоминали эти и другие эпизоды войны страшные, горькие, веселые, радостные, - были ведь и такие, - с моим другом Иваном Михайловичем Хромушкиным на встрече в музее 2-й гвардейской армии в 102-й школе Москвы. Был Иван скромным безотказным работягой на войне, таким остался и после. С жильем плоховато, пенсия нищенская, глаза почти не видят.

- А так ничего, нам повезло, мы еще живы, другие, совсем молодые, умирают в Афганистане, - сказал он, поднимая граненый стакан со ста граммами. Теперь помянул бы Карабах, Чечню, Косово... Что еще впереди?

Обсуждали и главнокомандующего - как без этого. Историкам есть, конечно, в чем его винить: пересажал добрую треть высшего комсостава, не прислушался к сигналам разведки. Но чтобы оценить роль Сталина, достаточно представить на его месте Ельцина.

В Баку. Учение

Победоносная армия, еще не расхоложенная долгим миром и готовая - дай только приказ! - рвануть до Ла-Манша, неохотно отпускала молодых офицеров, прошедших выучку войны. Меня приглашали в штаб Белорусского военного округа, предлагали на выбор Военно-политическую либо Артиллерийскую академию. Пришло приглашение и из Военно-юридической - это уже постарались московские родичи, знакомые с тогдашним ее начальником Виктором Михайловичем Чхиквадзе. С ним я встретился позднее, когда он уже стал директором Института государства и права. При нем я защищал докторскую, с его "подачи" унаследовал президентство в Советской ассоциации политических наук. Он постарше меня, теперь уже реже выбирается на академические сходки. Всякий раз, когда это случается, я рад сказать ему и услышать от него доброе слово. Наверное, у каждого есть такие люди - не близкие друзья, но и не просто знакомые.

Но в то время у меня было стойкое желание "снять шинель и идти домой". Отклонив несколько прошений о демобилизации, местное военное начальство махнуло на меня рукой и согласилось удовлетворить просьбу о переводе в Бакинский военный округ. Там тоже не обошлось без волокиты, но вопрос все же удалось решить "по-восточному", то есть посредством кумовства. Впрочем, кажется, это грех общечеловеческий. У отца нашелся знакомый адвокат, у которого был знакомый инженер, чей знакомый врач был братом жены начальника отдела кадров округа. Не ручаюсь, но примерно так. Сигнал, прошедший по этой цепочке, вернулся с благоприятным ответом, еще несколько раз проследовал туда-обратно, и через пару месяцев я сидел перед моложавым полковником, который листал мое дело, отправляя в рот одну за другой сочные инжирины. Если б не они, я его никогда б не запомнил.

Тяжело вздохнув, он захлопнул папку.

- Понимаешь, есть проблема.

- В чем дело? - Я встревожился. По цепочке передали, что дело в шляпе, остаются формальности. И вдруг...

- У тебя нет наказаний, выговоров, не за что зацепиться.

- Не может быть! В училище получил два наряда вне очереди. На фронте десять суток ареста.

- Это ерунда, не записано.

- А что, увольняют только провинившихся?

- Нет. Отпускаем тех, кто учился в вузе или работал до войны по профессии. Если, конечно, сам захочет. А кто стал офицером после десятилетки, хорошо себя показал на фронте, - считается перспективным кадром. Таких отпускать не приказано. Наоборот, выдвигать, посылать в академии. Хочешь, я тебя направлю?

- Спасибо. Мне уже предлагали. Что же делать, товарищ полковник?

Он, забросив в рот очередную инжирину, состроил сочувственную мину и пожал плечами, давая понять, что не видит выхода. У меня сердце упало. Насладившись моим замешательством и сочтя, что достаточно набил цену своей услуге, полковник сказал загадочно:

- Есть одна статья... - Я встрепенулся. - Разрешено увольнять с плохими характеристиками: нарушал дисциплину, склонен к выпивке, недостаточно строг к подчиненным...

- Вот! - вырвалось у меня.

- Что, эту статью хочешь?

- Не то что хочу, но переживу.

Он посмотрел на меня с усмешкой.

- А ты действительно был запанибрата с солдатами?

- Как сказать... Если так называется хорошее к ним отношение...

Полковник черканул несколько строк, протянул мне записку.

- Иди в комнату напротив, там тебя оформят.

Я рассыпался в благодарностях.

- Не меня благодари, Ашота Арамаисовича. Передай ему привет от меня.

Упомянутый Ашот был самой влиятельной фигурой в цепочке.

Моим первым начальником на гражданке следует, очевидно, считать декана юридического факультета Азербайджанского университета Касума Джафаровича Джафарова. С ним я столкнулся дважды: при поступлении на учебу и после ее окончания.

Фронтовики, окончившие десятилетку, освобождались от вступительных экзаменов. Оформив честь по чести все документы, я получил студенческую книжку и отправился за подписью декана на факультет, расположенный отдельно от основного здания университета. Секретарша, окруженная стайкой абитуриентов, кивнула в сторону массивных дверей. Стучу - ответа нет, погромче - тишина. Оглядываюсь, она жестами дает понять, что декан у себя, спит. Дергаю дверь заперта. Начинаю барабанить - слышу раздраженный голос:

- Кто там?

- Касум Джафарович, к вам можно?

- Касума Джафаровича здесь нет, он в университете.

Я недоуменно смотрю на секретаршу. Она смеется:

- Теперь уж ни за что не откроет. Придется вам прийти в другой раз. - И дает дружеский совет: - Не признавайтесь, что это вы его разбудили.

Учился я экстерном. Память свежая, за два-три дня вызубрил учебник и пошел сдавать. Если предмет не очень интересовал - на другой день половину свежеприобретенных знаний выбросил из головы, очистил место для следующего. Зато в поте лица штудировал любимые - теорию государства и права, государственное, международное право, философию, политэкономию, английский. Тут уж по совести, с первоисточниками.

Впрочем, больше времени, чем сама учеба, занимала беготня за всякими справками и направлениями, необходимость уломать преподавателя, упросить, чтобы принял у тебя зачет или экзамен. За экстерников им платили гроши, так что они от нашего брата бегали. Приходилось и в подъездах сторожить, и за пуговицу хватать, а молоденькую симпатичную преподавательницу латыни сводить в кино.

Но вот позади пять курсов юрфака, пора писать диплом. В те дни в газетах часто печатались выступления Вышинского на международных форумах. Зловещая роль бывшего генерального прокурора в процессах 37-го года, проповедовавшаяся им, академиком от юриспруденции, "презумпция виновности" стали обсуждаться и осуждаться лишь после его смерти, последовавшей сразу после кончины Сталина. А тогда Андрей Януарьевич был весьма популярен своим ораторским искусством. Тем более в Баку, где еще сохранился дом с проступающей на стене надписью: "Аптека Вышинского". Кажется, она принадлежала дяде будущего министра.

Его свирепое красноречие на конференции по Дунаю и толкнуло меня в международники.

Полагалось иметь научного руководителя, я выбрал преподавателя кафедры международного права - не стану называть его фамилии, чтобы не срамить лишний раз. Его научное руководство свелось к утверждению темы, двум-трем собеседованиям и написанию отзыва на законченную работу. Поэтому я был не то что удивлен, а ошарашен, получив спустя несколько лет грозное письмо из Баку, в котором ставилось под сомнение мое авторство и заявлялось, что если я не смогу его доказать, то лишусь свидетельства о получении высшего образования. Оказывается, научный руководитель опубликовал мою дипломную работу под своим именем в университетском сборнике, а когда его схватили за руку, стал утверждать, что я писал под его диктовку.

Опровергнуть домысел было нетрудно. К тому времени у меня в Москве были напечатаны несколько статей и две брошюры ("Социализм и равенство", "Коммунизм и свобода личности"). Достаточно было сличить стиль, чтобы убедиться, что диплом вышел из-под того же пера. Так я и отписал в ответ на угрозы. Хотел послать в ректорат резкое письмо, но воздержался по просьбе своего отца, который написал мне, что плагиат был случайный, просто нужно было сдать плановую работу, мой "тьютор" не успевал, стал перелопачивать свои архивы, натолкнулся на мою рукопись и принял ее за свою забытую студенческую работу, он раскаивается, а его враги ухватились за этот предлог, чтобы вышвырнуть из университета, откуда одного за другим изгоняют армян.

Объяснение было никудышное, я лишний раз подивился доверчивости своего родителя, потом решил, что он просто заступился за человека по природной своей доброте. Как бы то ни было, от меня отвязались, видимо, удовольствовавшись изгнанием незадачливого плагиатора. Он переехал в другой город. Спустя несколько лет мне пришлось побывать в Баку, я получил приглашение выступить перед студентами и преподавателями юрфака и был удостоен радушного приема. Полагаю, это можно считать нормализацией моих отношений с alma mater. И моральной компенсацией за неприятности, которые пришлось пережить при получении все того же злосчастного диплома.

Иду за свидетельством об окончании университета. Джафаров хмуро просматривает документы, поданные секретаршей, и изрекает:

- Диплом не получишь.

- Как?

- В сорок седьмом поступил, а сейчас лето сорок девятого.

- Ну и что?

- За два года хочешь университет окончить? Посмотри на него, - обращается к секретарше, - какой ловкий.

- Ленин за полтора года окончил.

- Ты что, Ленин?

- Я не Ленин, но мы все должны подражать ему.

Этот довод несколько сбивает его с толку. С минуту он размышляет и находится:

- Они там, - указывает пальцем в потолок, давая понять, что речь о вождях, - а мы здесь. Иди, через год придешь - подпишу.

Выхожу убитый. В Москве уже начинаются приемные экзамены в аспирантуру, у меня все рассчитано по дням, а тут такой афронт. Иду к ректору - не принимает. Проректор по общественным дисциплинам вежливо выслушивает, сочувственно кивает, даже соединяется с Джафаровым по телефону, при мне начинает говорить, после двух-трех фраз переходит на азербайджанский. Кладет трубку, пожимает плечами: ничего, мол, не могу сделать.

- Но вы же вправе его обязать!

- Э, дорогой, при чем тут право. У него знаешь какие связи!

Я был близок к отчаянию, когда кто-то посоветовал обратиться к секретарю партбюро университета Анушавану Агафоновичу Арзуманяну. Умный, порядочный человек. Выслушав меня, обещал разобраться, через день пригласил и вручил диплом.

Так я получил возможность поступить в аспирантуру. Вскоре и Арзуманян переехал в столицу, где основал один из самых сильных академических институтов - "мировой экономики и международных отношений" и был его директором до своей кончины.

* * *

Баку не был провинциальным городом в обычном понимании, он обладал тем, что я бы назвал "интеллектуальным шармом". Дело не в том, что в азербайджанской столице были опера, театры, консерватория, филармония, университет, технические, медицинские и другие вузы - таким набором уже до войны могли похвастать все республиканские центры и крупные российские города. Приподнимал его над средним уровнем "класс" интеллигенции. В здешней индустрии подвизались тогдашние светила нефтехимии во главе с самим Губкиным. Филармоническим оркестром управлял маэстро Ниязи. Скрипичному мастерству в консерватории обучал Давид Ойстрах. На оперной сцене блистала лучшая в Союзе Кармен - Фатьма ханум Мухтарова. В оперетте - неподражаемый Аллегров, отец популярной поп-звезды.

Самородки не являются на пустом месте, без школы, благоприятной атмосферы, отзывчивой и взыскательной публики. Вспоминаю своих школьных учителей математики и географии Авилова и Саллойда. В прошлом преподаватели гимназии, со знанием двух-трех языков, эрудированные, остроумные, аккуратно и даже чуть щегольски одетые, что было непросто в то время с их заработком. Полагаю, они потянули бы на нынешних университетских профессоров. Из таких, собственно говоря, и состояло бакинское общество. Мой отец был адвокатом, у нас дома часто собирались его друзья - врачи, инженеры, коллеги из юридической консультации, играли в преферанс за неимением других развлечений. Осмелюсь сказать: это были рафинированные интеллигенты.

Чему азербайджанская столица обязана своим преуспеянием, не подлежит сомнению. Это - нефть. Вместе с передовой по тем временам техникой нефтедобычи Нобель привнес сюда элементы европейской культуры, на его промыслах рабочим строили приличные жилища, школы и больницы. Магнаты, вроде Нагиева и Манташева, не только просаживали миллионы за границей. Нефтеимперии нуждались в специалистах, которых вербовали где можно. Вокруг них складывалась инфраструктура сервиса - приглашали гувернанток со знанием французского, как петербургская знать в послепетровские времена. Звали для развлечения популярных артистов. Один из мультимиллионеров, Тагиев, щедро меценатствовал, построил для города оперу, университет и другие здания, посылал за свой счет юношей учиться в Сорбонну. "Черное золото" притягивало наряду с авантюристами искателей фортуны - энергичных администраторов, расторопных торговцев, толковых людей разных профессий. Революция порастрясла сложившуюся таким путем социальную среду, но она уцелела. Власть сменилась, нефть осталась.

Особый культурный статус Баку подчеркивался и тем, что к нам в обязательном порядке жаловали все тогдашние знаменитости. Не проходило недели, чтобы местные театралы и меломаны не были озабочены доставанием билетов на очередного знатного гастролера. Сразу по возвращении на родину побывал с концертами Вертинский. Моя студенческая компания отбила ладони аплодисментами. В антракте меня уговорили сходить за автографом: орденоносцу не откажет. Артист сидел перед зеркальцем в уборной, вокруг щебетали несколько его поклонниц. Был он оживлен, говорил, что ожидал теплого приема, но бакинская публика просто его покорила: "Здесь меня не забыли". Я вклинился, сказав, что не только старшее поколение любит его песни, теперь ими увлекается и молодежь. Это было чистой правдой, во всяком случае в моем кругу. (Я абсолютно лишен певческих способностей и обделен голосом, но, как ни странно, наловчился прилично подражать исполнению песен маэстро, причем моим "хитом" был "Прощальный ужин".) Старик был растроган, обнял меня, пожелал счастья. Тысячи лиц стерлись в памяти, в том числе многие, с которыми пришлось долго общаться. А вот лицо Вертинского, стоит прозвучать этому имени, сразу как живое перед глазами.

Смолоду привыкнув жить своим горбом и даже помогать родителям (они получали "денежное довольствие" и продовольственный паек за сына-фронтовика), я испытывал неловкость от того, что пришлось два года учебы быть на отцовском иждивении. Зарабатывал он рублей семьсот-восемьсот, жили мы скудно, хватало только на пропитание. Как-то подзащитный из деревни, которого он выручил, принес барашка. Отец его прогнал, за что получил нагоняй от мамы, упреки в гордячестве при неспособности содержать семью: "Посмотри на своих коллег!"

Действительно, в юридической консультации, где он трудился, таких горемык было немного. Адвокаты, менее отягощенные представлениями о чести, не стеснялись брать "калым" поверх официальной мизерной платы. Были и рекордсмены, загребавшие бешеные деньги. Рассказывали о хитреце, который разыгрывал целый спектакль, чтобы вселить в клиента уверенность в благополучном исходе дела и заставить его раскошелиться. Служитель Фемиды доставал из ящика письменного стола телефонный аппарат, якобы связывавший его непосредственно с могущественным "начальником Азербайджана" Багировым.

- Мир Джаффар Аббасович? Приветствую вас! Такое вот уголовное дело... Да, человек осужден несправедливо... Вы дадите указание?.. Можно надеяться?..

На темного сельского ходатая сценка производила неотразимое впечатление. Спрятав телефон, адвокат объяснял, что Багиров обещал лично рассмотреть дело, но гарантий оправдания, конечно, дать не может. Плохо кончится - гонорар, исчислявшийся в десятках, а то и в сотнях тысяч рублей, будет возвращен. Дальше все делалось "по совести": давалась взятка судье, приговор смягчался, клиент оставался доволен. Ну а если по каким-то причинам плутовство срывалось, мошенник честно возвращал гонорар, удерживая скромную оплату издержек.

Для тех, кто усомнится в возможности подобного казуса, расскажу о нашумевшем деле, иллюстрирующем размах коррупции в те времена. Согласно пятилетнему плану в одном из сельских районов республики следовало построить школу. Были выделены ассигнования, зафиксирована приемка здания, набран штат учителей, выплачивалась зарплата, в отдел народного образования стали исправно поступать тетрадки с ученическими диктантами, исправленными ошибками и оценками. Ну а затем выяснилось, что школы нет и в помине, а тетрадки скупались в соседнем районе.

Грандиозная афера? Детские забавы по сравнению с размахом и изобретательностью жулья в 90-е годы. Тогда воровали тайно и время от времени все-таки попадали за решетку. Теперь воруют в открытую, на виду у всего мира, и чаще всего это сходит с рук. С другой стороны, тогда у несправедливо осужденных в том же Азербайджане или других республиках была надежда, что в Москве ошибку исправят. Отцу и дяде удавалось в ряде случаев добиться прокурорского протеста и пересмотра приговора. Теперь усилиями коррумпированной власти и продажных "хранителей Закона" престиж правосудия в глазах граждан упал дальше некуда, а Генеральная прокуратура вообще ассоциируется с вертепом.

Решив помочь родителям, хотя бы не брать из тощего семейного бюджета деньги на личные нужды, я стал наниматься в помощники по следственным делам. Доход это занятие приносило не ахти какой (на папиросы да билеты в кино), зато засчитывалось за обязательную на юрфаке практику. Самым любопытным из дел, в расследовании которых мне пришлось участвовать, стало хищение на пивзаводе. Началось с недолива в киосках. Уличенные на месте продавцы оправдывались тем, что с завода поступают неполные бочки. Приехала туда наша бригада, нас разослали по цехам с заданием "присмотреться". Три дня толкались, расспрашивали технологов и рабочих, усиленно припоминая похожие случаи в читанной детективной литературе и пытаясь угадать, как стал бы на нашем месте действовать Шерлок Холмс. Ни малейшей зацепки. На четвертый день собрал практикантов следователь (кажется, его фамилия была Сеидбейли), опытный сыщик, терпеливо выслушал наши доклады и рассказал, каким простым способом плуты проворачивали свое дельце. Перед отправкой в торговую сеть добавляли в пиво химикалий, увеличивался слой пены, бочка наполнялась до краев. Конечно, обман легко обнаруживался при контроле веса, но там у них был свой человек.

Этот опыт оказался для меня по-своему полезен, помог понять, что следствие - не моя планида. От природы я рассеян, чувствую себя комфортно в сфере логических абстракций, обделен цепкой наблюдательностью и вниманием к деталям, которыми славятся настоящие сыщики.

Иду как-то по городу, вижу объявление: приглашаются желающие поступить на двухгодичные курсы иностранных языков. Положение супердержавы, в которую превращался Советский Союз, требовало многократного умножения переводческих кадров, да и нужны были преподаватели языков в сельских школах. Для меня находка - изучу английский, осуществив давнее свое намерение. Не помешает и стипендия, которой я, как экстерник, был лишен в университете. Двести рублей не так уж мало, если пачка "Казбека" стоит три с мелочью.

Курсы были очные, занимались по вечерам, но я был на вольном режиме. Среди слушателей всего четверо-пятеро мужчин и те со школьной скамьи. Я оказался в роли своего рода паши, был с ходу избран секретарем партячейки, преподаватели обращались ко мне с подчеркнутым уважением. Прав был Цезарь, сказавший, что лучше быть первым в провинции, чем последним в Риме. Курсы стали моей провинцией. Я был верховным авторитетом для "мальцов" (моложе на пять лет, а в юности это целая вечность), мирил и разнимал их, когда они сцеплялись, милостиво принимал почести, позволял девицам влюбляться в себя, но не снисходил до интрижек и держался особняком. У меня была своя компания - мои сверстники.

Почти все школьные соученики по разным причинам на фронт не попали. Одни пошли работать на военные заводы, получили бронь. Других признали негодными к воинской службе. Третьи откупились. Были и такие, что перед призывом внезапно заболевали дизентерией, которая чудесным образом излечивалась после. Додика Рысс, с которым мы дружили с 3-го класса, забраковали за плохое зрение. Он и вовлек меня в свою компанию. Молодые люди только что обзавелись дипломами инженеров, врачей, юристов, делали первые шаги на трудовом поприще.

Я был единственным в компании с одной десятилеткой за спиной, но не чувствовал себя ущемленным. У меня было более весомое образование, чем вузовское, - тысячи километров, пройденные дорогами войны. К тому же быстро наверстал время, упущенное для учебы. Поэтому и выбрал юридический. Не будь войны, пошел бы на физмат.

Собирались по выходным, а иной раз и в будние дни побалагурить за бутылкой вина, устраивали танцевальные вечера, играли в карты, упражнялись в остроумии и стихосложении. В жаркие дни ездили в загородные пляжные местечки искупаться и позагорать. Словом, занимались тем, чем занимаются молодежные компании во всем мире, - тусовались. Только теперь я понял, насколько удачно придумано это словечко. Оно неизмеримо богаче унылого выражения - проводили время.

Странно устроена наша память. Иной раз нужные тебе позарез сведения из нее клещами не вытянешь. Но если все-таки всплывет со дна эпизод, заваленный чем попало, то он может зацепить и вытянуть на поверхность все, что лежало рядом. Вот сказал я "ездили на пляж", и перед глазами ожила в подробностях колоритная сценка. Сбор назначен в 7 у входа в рынок, стоящий в двухстах метрах от вокзала, где нам предстоит погрузиться в пригородные электрички. Мне поручено купить провизию, поэтому я прихожу пораньше. Официально рынок еще закрыт, но проскользнуть за ворота можно. Торговцы уже расположились на своих местах, столы завалены огромными сочными помидорами, аппетитными огурчиками, ароматным перцем, вкуснейшими сортами местного винограда (шаани и саргилля), финиками, инжиром, арбузами... Чего там только нет! Прицениваясь, замечаю приближение упитанного милиционера и прячусь за стойку: еще заорет, что рынок не открыли, придется околачиваться у ворот. Он подходит к стойке, долго выбирает, наконец, указывая пальцем, велит положить в корзину приглянувшиеся продукты. Корзина быстро наполняется, милиционер, вероятно призванный наблюдать за порядком на рынке, отдает ее подростку, видно сыну, наказывая бежать домой и вернуться за второй порцией. Продавцы, у которых страж порядка что-то взял, не выказывают и тени недовольства (себе дороже!), напротив, похоже, рады, что их благородие обратился именно к ним. Наконец милиционер удаляется, и я приступаю к покупкам.

В преферанс я научился играть чуть ли не в дошкольные годы. Телевизоров не было, карты были основным развлечением. У нас дома собирались чуть ли не через день, и мне дозволяли присутствовать при игре, которая велась обычно по азартным южным или кавказским правилам, со скачками. Популярен был преферанс на фронте в выдававшиеся промежутки между боями и особенно во время долгого сидения в обороне. И уж совсем не обходилось без него в железнодорожных путешествиях. Случалось, едущие на курорт проигрывались в пух и прах и возвращались домой, не добравшись до моря.

У нас до таких трагедий не доходило. Играли "по маленькой", проигрывали и выигрывали умеренно, не стрелялись и канделябрами друг друга не били. Больше риска случалось при игре в покер. Как я ни старался, но изобразить непроницаемое выражение лица не удавалось. А раз не можешь подражать героям Брет Гарта Гэмлину и Окхэрсту, рассчитывай на "госпожу удачу". Она ко мне располагалась не лицом и не спиной - боком, позволяя не слишком много проигрывать и примерно столько же выигрывать. Очевидно, я - центрист не только по темпераменту и политическим убеждениям, но и по приговору фортуны.

Время от времени случались забавные эпизоды. Алик Вержбицкий, без сомнения, самый красивый молодой человек в городе, кумир бакинских девиц, заявился однажды с Золотой Звездой Героя на лацкане пиджака. Как ни в чем не бывало уселся играть. Кто-то не удержался, спросил, откуда "звезда". "Не хочу хвалиться, ребята, - ответил Алик, - недавно меня вызвали в Москву, вручили награду за спасение нескольких человек во время поездки на фронт. Эшелон разбомбили, ну, я вытащил их из-под горящих обломков. Ладно, не отвлекайтесь на пустяки, сдавайте".

Я, только приобщившийся к компании, простодушно осведомился потом у других, правда ли это. Надо мной посмеялись: оказывается, у Алика как раз и случилась допризывная дизентерия, а "звездочку" он выпросил у владельца-героя, который от безденежья иногда сдает ее в аренду. Походил Алик с неделю, потом был вызван в ректорат мединститута, где учился, с требованием представить документы на награду. Пришлось с ней расстаться.

Был в нашем обществе другой выразительный персонаж - Лаптев. Недурной поэт, печатался изредка в местных изданиях и готовился завоевать мир. Стихи у него были изысканные, декадентские, вполне гармонировавшие с обликом: безупречно очерченное бледное лицо, томные глаза, тонкие девичьи брови, блестящие черные волосы. Читая свои стихи, сопровождал их изящными жестами, чем-то напоминая автопортрет Антониса Ван Дейка. Увы, так и не взобрался на Парнас, кажется, осел в каком-то издательстве. К другим фортуна тоже оказалась не то что злой - равнодушной. Додика на старости лет приютила родина предков Израиль. Словом, одних уж нет, а те далече.

Компании все-таки существуют для времяпрепровождения. Для души был у меня свой дружеский круг: моя двоюродная сестра Нонна и ее подруга по консерватории Женя Серович. Обе преуспели в своей профессии, одна - известный музыковед, другая многие годы преподает в Гнесинке. Друзья тоже в грязь лицом не ударили. Раймонд Гарегинович Карагедов был отличным экономистом, трудился в научных институтах в Новосибирске и Ереване. Гриша Шакарян возглавлял конструкторское бюро, награждался государственной премией за создание навигационного оборудования для военных кораблей. Несколько лет бился за разрешение передать свои изобретения в гражданский флот, доказывал: потеряем время - аналогичные технологии появятся за рубежом, упустим выгоду, будем вынуждены догонять там, где могли бы задавать тон. Не сумел доказать, точнее - не успел.

Самый близкий мой бакинский друг Рафик Матевосян, меломан, романтик и незаурядный математик. Успех в жизни достался ему непросто. Рвался после десятилетки на фронт, не пустили - отец, крупный хозяйственник, был осужден как "враг народа". Впоследствии реабилитирован, но Рафику пришлось ловить подозрительные взгляды кадровиков и ощущать на своем жизненном пути постоянное "сопротивление материала". Он пробился, не сохранив и тени обиды на Систему. Будучи уже доктором наук, руководителем отдела в засекреченном институте, так и не получил партийного билета, но горевал за распавшийся Союз больше, чем иные его столпы. Вот кто, наверное, может без оговорок считаться советским человеком.

Вспоминаю вас, друзья, молодыми и полными надежд. Мы лениво прогуливаемся по бульвару, вдыхая смесь запахов моря и цветов. Очарование южной ночи настраивает на лирический лад. Рафик, все еще не расставшийся с мечтой стать оперным певцом, пропоет вполголоса арию Герцога. Потом мы затянем под гитару модную в те времена песенку из французского фильма:

Жизнь так хороша,

Нет ни гроша,

Надо смеяться и петь.

Если денег нет,

Мой тебе совет:

Их и не стоит иметь.

Крыши Парижа

Ты видишь вокруг,

Счастье не в деньгах,

Мой друг!

К нам присоединяются прохожие, образуя круг - символ общения. В карманах пустота, но мы безумно веселы. Все ведь впереди.

К началу 50-х годов, когда я приобрел профессию и задался вопросом: "Что дальше?", из Баку уже начинался великий исход. Почин положили "звезды". Едва загораясь на местном небосклоне, они получали лестные приглашения перебраться в столицу. Потянулись туда, как растиньяки в Париж, честолюбивые юноши и девицы, не чаявшие найти применение своим талантам в родном городе. Это было еще в рамках извечной традиции. Москва, как всякий стольный град, жадно всасывала в себя даровитую молодую поросль вместе с искателями легкой карьеры, просто желающими получше устроиться в жизни или путешествующими, чтобы мир посмотреть, себя показать. "Человеческая дань", которую провинция платит столице, не имея даже возможности предъявить встречный счет, чувствительна, но в конце концов возмещается приростом новых дарований. К тому же часть "искателей", не найдя себе места в мегаполисе с его изматывающим жизненным ритмом, возвращается восвояси.

Словом, в общественном механизме существуют своего рода узлы саморегуляции, более или менее рационально распределяющие мятущуюся людскую стихию. Власть может помогать этому органическому процессу "определения судеб" умными законами, а может и коверкать его. Именно это случилось, когда Багиров и его соратники начали методически выдавливать из республики "инородцев", высвобождать место для выпускников вузов - азербайджанцев. Первыми, кому пришлось "посторониться", стали армяне, русские, евреи и прочие "инородцы", занимавшие командные посты. За ними - служилые среднего звена. А там и рядовые.

Мои дядя и отец были профессионалами. Порядочные люди, подношений от клиентов не требовали, с коллегами жили ладно, перед начальством не заносились. Но вот началась "кампания", их, как и других адвокатов "некоренной национальности", стали выживать, лишая даже скромного заработка. Отец сдался первым, уехал в Краснодар. Дядя еще несколько лет держался, в конце концов против него начали фабриковать дело о взятке. Прямо дали понять: не уедешь посадим. Искать правды было не у кого. Его с семьей приютили родственники в Москве.

Все это, как и финальная операция по "зачистке" от инородцев, было еще впереди. Но предвидеть нечто подобное не составляло труда. В том числе и на моем частном опыте. Добившись в конце 46-го года перевода в родной город, я, боевой офицер, получил здесь назначение заместителем командира батареи к юному лейтенанту-азербайджанцу, только что вышедшему из стен училища. Меня это не слишком трогало, поскольку я не собирался оставаться "в кадрах" и вскоре был отпущен на гражданку. Но еще только подавая документы в университет, решил для себя: здесь мне рассчитывать не на что. А летом 49-го, прочитав в "Правде" объявление о большом наборе аспирантов в академические вузы, решил окончательно: в Москву!

Была еще одна веская причина отряхнуть бакинскую пыль со своих ботинок. В этом городе я встретил свою первую любовь - девушку с головкой, словно послужившей моделью для ангельских голубок французского живописца Ж.Б. Грёза. Два года длился наш роман, было уговорено пожениться, как только мы с ней получим дипломы (она училась в индустриальном). Но в последний момент ее увел сын академика. Я сильно терзался, написал ей, пытаясь удержать:

Ты уйдешь - меня не станет.

Нет, не то что я умру.

Тело жить не перестанет,

Не грозит ничто уму.

Просто я не буду мною

Головешка от огня.

Да и ты совсем иною

Тоже будешь без меня.

Потом успокоился, усмотрев в этом перст судьбы. "Во всяком плохом деле надо видеть хорошее", - изрек Мао Цзэдун, перефразировав по-своему пословицу "нет худа без добра". Поженись мы тогда, я мог, видимо, на годы застрять в Баку в роли следователя или адвоката, по отцовскому примеру.

Много лет спустя узнал от приезжих бакинцев, что моя несостоявшаяся невеста вскоре развелась и уехала по назначению на работу в Небит-Даг.

Чем дольше я живу, тем сильнее посещающее меня временами желание увидеть из окна железнодорожного вагона огни Баку, пройтись по его центральным улицам (если они еще сохранились!) - Кривой, Торговой, Сураханской, Красноармейской, Видади... Зайти во двор старенького дома, в котором прожиты детские годы, посидеть на скамейке на приморском бульваре и в парке Площади Свободы. Увы, это невозможно. Гейдар Алиев обвинил меня и других армян, близких к Горбачеву, в отторжении Карабаха от Азербайджана. Есть и армяне, упрекающие за недостаточную помощь в обретении Карабахом независимости. Между тем Горбачев и его окружение, независимо от национальной принадлежности, исходили из задачи сохранения единого союзного государства. Этим все сказано.

Говорят, история всех рассудит. Ничего подобного! Остается предметом жарких споров едва ли не каждый значительный ее эпизод. Нет оснований полагать, что в этом случае будет иначе. Надо смириться.

И все-таки жаль, что нельзя посетить Баку еще раз, последний.

В Москве. Учение

Как ни гордился я бакинским "интеллектуальным шармом", столица есть столица, она сразу ставит на место самоуверенных провинциалов.

Устроившись жить у родственника, я без промедления отправился сдавать вступительный экзамен в Институт философии Академии наук. Хотя и окончил юридический факультет, в душе считал себя политологом, а эту науку относил к философии. На орденские ленточки не надеялся, готовился беззаветно, проштудировал "основоположников", почитал Чернышевского, кое-что из Канта с Гегелем, даже полистал диалоги Платона. С тем отправился на Волхонку, не допуская мысли об осечке.

Заносчивость меня и погубила. Не думаю, чтобы юные выпуск-ники московских институтов, получившие в тот день проходной балл, уж очень превосходили меня познаниями и способностью мыслить. Но они были вежливы, а я дерзок. Экзаменатор, тучный рыжий невзрачный очкарик, выслушав без замечаний мой ответ по билету, задал вопрос: "Сколько глав в "Анти-Дюринге"?" Я назвал наугад и промахнулся. Еще пара вопросов по существу, с которыми я легко справился. Тогда он опять подставил подножку: "Сколько у Ленина "Писем из далека"?" Тут уж я взорвался: "Послушайте, я пришел сюда сдавать философию, а не арифметику!" Разозлившись, он стал откровенно меня "сыпать". В итоге - тройка. Сдавать дальше не имело смысла, возвращение в Баку исключено. Решил рискнуть еще раз, вооружившись горьким опытом. Философа из меня не вышло, вдруг повезет на другом поприще. Понес документы в Институт права (теперь - государства и права), благо что с Волхонки до улицы Фрунзе (теперь - Знаменка) рукой подать.

Встретили меня на удивление радушно и предложили завтра же сдавать... философию. Э, нет, это удовольствие лучше оставить на десерт, а начать с английского, поскольку благодаря курсам чувствовал себя уверенно. Правда, Диккенс был мне не по зубам - на одной странице находил до полусотни незнакомых слов, зато Оскара Уайльда читал бегло - вот как надо писать! Короче, своими познаниями я поверг в шок приемную комиссию и получил в зачетной книжке первую пятерку. Дальше подтвердилась формула: деньги к деньгам, пятерки к пятеркам. Сдавая теорию государства и права, я еще малость волновался, а на философии разошелся, начал сыпать цитатами, молодой симпатичный экзаменатор куда-то торопился, в ужасе замахал руками, потребовал зачетку, дружески мне подмигнул и вписал заключительное "отлично".

Вместе со мной в аспирантуру были приняты еще несколько "партизан", то есть претендентов на свой страх и риск. В большинстве - выпускники московских вузов, явно превосходившие знаниями молодых людей из провинции, а в некоторых случаях и заручившиеся солидной протекцией. Среди них была чемпионка по конькобежному спорту, принятая, по-видимому, чтобы укрепить академическую команду. Вокруг нее постоянно гуртовались лица "кавказской национальности", любители пикантных историй из спортивной жизни. Популярностью пользовался рассказ о том, что каждый раз, когда муж начинает ей надоедать, она пинком отправляет его с кровати к противоположной стене. В под-тверждение предъявлялись железные икры, и желающим дозволялось их пощупать. Через год ее отчислили за несдачу кандидат-ского минимума.

Основную массу свежеиспеченных аспирантов составляли не "партизаны", а приехавшие из республик по "разнарядке". Баллы им натягивали, поскольку за каждым заранее закреплялось место. Отсылали ни с чем разве уж совсем темных, балбесов. Особенно большие группы прибыли из Грузии и Азербайджана. Всего же в тот год было принято в аспирантуру института почти 100 человек. Такие же квоты выделялись и другим гуманитарным институтам, а уж технологическим, надо полагать, как всегда в два-три раза больше.

Вспоминая об этом, не могу не отдать должное предусмотрительности властей. После опустошительной войны, косой прошедшейся и по научным кадрам, восстановить потенциал науки можно было только масштабным вливанием свежей крови. При всех тогдашних тяготах государство не остановилось перед значительными расходами. Аспиранты ведь получали по 780 рублей - такие деньги тогда зарабатывал не каждый специалист на производстве. Понятно, какая-то часть из этого массового "призыва" отсеялась, но большинство все-таки состоялось, оказалось способным переосмыслить неприкасаемую твердь нашего гуманитарного знания, подступить к его капитальному ремонту. Сходя теперь со сцены, оно вынуждено передавать эстафету главным образом внукам по возрасту, так как подготовить должным образом "среднее звено" не позаботились.

* * *

Итак, моим очередным шефом следовало считать директора Института права, члена-корреспондента Академии наук Евгения Александровича Коровина. С большой натяжкой, потому что Институт, как все важные идеологические учреждения, управлялся партийным бюро и находился под неусыпным контролем Киевского райкома КПСС. Кое-какой властью обладал Ученый совет, директор же, если и значил что-либо, умело это скрывал. Европейски образованный человек, свободно изъяснявшийся на нескольких языках, говорили, лучший по тем временам в Союзе знаток международного права, он часто выезжал в зарубежные командировки, а с 57-го года до кончины представлял СССР в Постоянной палате Третейского суда. За все время учебы мне посчастливилось пару раз увидеть его в Институте всегда торопящегося и, несмотря на солидную комплекцию, прыгавшего по лестнице через ступеньку.

Правда, однажды мы его, что называется, "застукали". Мэтр завел интрижку с молоденькой кандидаткой наук и, опасаясь нескромных взоров, выбрал для свидания ресторан "Якорь" на улице Горького (ныне там располагается Палас-отель). Худшего не мог придумать - как раз в этом здании размещался так называемый Дом для приезжающих ученых, в просторечии - аспирант-ское общежитие Академии... Вдобавок подслеповатый академик, а может быть, и не помнящий в лицо подопечных, усадил свою даму и стал с ней флиртовать через столик от нашей компании. Пришлось незаметно ретироваться, чтоб не ввести в конфуз почтенного человека.

Я благодарен судьбе за три аспирантских года. Прежде всего за возможность общаться с людьми, составлявшими цвет российской юриспруденции. Не стану даже их перечислять, скажу только, что все тогдашние крупные теоретики права либо значились сотрудниками Института, либо регулярно в нем бывали, участвуя в заседаниях Ученого совета и различных дискуссиях. Не проходило дня без какого-нибудь знаменательного события. То "сам" Андрей Януарьевич Вышинский пожалует просветить ученую братию. То схватятся два блистательных полемиста, разинув рты, как завороженные, следим за искрометной интеллектуальной дуэлью. То на партийных собраниях, продолжающихся по два-три дня, костят друг друга враждующие группировки и научные "школки", обвиняя в невежестве, догматизме, ревизионизме и прочих смертных грехах.

Бездна эрудиции. На заседании сектора теории историк Галанза мимоходом замечает, что "еще Максим Ковалевский сказал... цитирую по памяти..." Заведующий сектором, любознательный Гаврила Иванович Федькин удивленно вопрошает: "Неужто так и сказал?" Галанза, не отвечая, обращается к одному из аспирантов: "Голубчик, сходите в библиотеку, найдите там работу Ковалевского "От прямого народоправства к представительному", если память мне не изменяет, на такой-то странице должна быть эта мысль". Память ему не изменяет.

Каскады остроумия. Степан Федорович Кечекьян при обсуждении вопроса о происхождении русского государства сочувственно излагает концепцию, согласно которой россы были рабами в каком-то нордическом племени, рассорились с господами, ушли на юг и основали собственное государство. Владимир Покров-ский возмущается: "Что же, мы, русские, по-вашему, происходим от рабов?!" - "Не вижу ничего обидного, - отвечает Кечекьян, - на вашем месте я, как марксист, гордился бы, что не от рабовладельцев".

Вагон желчи. В ходе заседания Ученого совета, переходящего в разбор персональных дел на партбюро, два ведущих специалиста по колхозно-земельному праву, свирепые соперники, обмениваются сначала аргументами, потом инвективами и личными оскорблениями. "Какую еще позицию может занять мой оппонент, если он сын кулака и кулацкий нрав унаследовал по наследству!" - ехидничает один. "Да, я сын кулака, и как только начал понимать это - ушел из семьи. Я был сыном кулака, но никогда не был сукиным сыном, как мой оппонент".

Обоим влепили по строгачу.

Вообще, достаточно было пошататься по коридорам старинного особняка или потолкаться в буфете, чтобы собрать баул оригинальных мыслей, тонких намеков и язвительных шуток. Но мое восхищение блестящими столичными мудрецами достигло апогея, когда в Институте была организована научная конференция по поводу очередной гениальной работы товарища Сталина. Под Новый год вождь, по заведенному обычаю, давал интервью японскому агентству "Киодо Цусин". На вопрос корреспондента: "Можно ли предотвратить новую мировую войну?" (цитирую по памяти) - он ответил: "Да, можно". - "А что для этого надо сделать?" "Надо, чтобы народы взяли дело мира в свои руки и отстаивали его до конца".

Представьте тех же Коровина, Галанзу, Кечекьяна и прочих светил права, выступающих с докладами по этому поводу. Я искренне жалел их и в то же время с любопытством думал, как же они выкрутятся. Никакого смущения. Один за другим выходили на трибуну, произносили обязательный панегирик, а потом говорили что кому нравится. Один поведал, что первым борцом за вечный мир в Европе был чешский просветитель Ян Амос Каменский. Другой - тот самый правовед-аграрник доказывал преимущества коллективной формы землепользования. Третий ударился в разоблачение поджигателей войны.

С тех пор я перестал чему-нибудь удивляться. Раз и навсегда усвоил, что высокому сообществу ученых одинаково подвластны и пытливый поиск истины, и искусство мимикрии. Они, за редкими исключениями, научились переключаться с одного занятия на другое без усилий, как переходят с языка на язык люди, усвоившие оба с детства. А иные виртуозы наловчились соединять их в один "новояз", сопровождая каждую мысль оговоркой. "Я думаю... но, возможно, ошибаюсь". Еще лучше поменять утверждение и опровержение местами: "Возможно, я не прав, но мне кажется...". Догадайся Андрей Платонов заглянуть в наш институт, у него был бы материал для написания второй части "Чевенгура" - на сей раз из научной жизни.

Молодежь, по обычной своей беспечности, позволяла себе иронизировать над духом раболепия, пока не получила предметного урока. Один из аспирантов был арестован за антисоветские высказывания, распространился слух, что это было сделано по доносу Серафима Александровича Покровского. Очень неглупый человек, Покровский имел несчастье вступить в полемику с самим Сталиным, поплатился ссылкой и был там завербован, получив взамен возможность вернуться в Москву. То ли сам вошел во вкус, то ли от него требовали периодических жертвоприношений для выполнения плана борьбы с антисоветчиками (я склоняюсь ко второй версии), не имело принципиального значения. Все осознали, что среди нас стукач; атмосфера в институте омрачилась. Мало кто был посвящен в "догадку", чьих рук это дело. Даже те, кто знал, предпочитали помалкивать: спасая из альтруистических побуждений других, можно нарваться еще на какого-нибудь скрытого доносчика.

Меня предостерег Борис Назаров - добрый малый из состоятельной, по меркам того времени, московской семьи. Отец его был председателем коллегии адвокатов, располагал по роду своих занятий обширными связями и, вероятно, получил сигнал от доброжелателя для передачи сыну-аспиранту. В свою очередь я поторопился поделиться с моим другом Федей Бурлацким, нигде его не нашел и уже собирался идти по своим делам, как наткнулся в коридоре на Покровского. Мы с ним поболтали о том о сем, тут откуда ни возьмись появляется Федор. Вот и принимайте потом за безвкусный вымысел странные совпадения, случающиеся в детективах, когда автор по прихоти сюжета сводит в одно место и час всех нужных персонажей.

Серафим Александрович, милейший мужчина с бородкой а-ля Троцкий, любил общество молодых, говоря, что с ними сам "освежается душой". Зная о стесненном (изысканное определение!) материальном положении аспирантов, он пригласил нас пообедать в Доме журналистов. За обедом поинтересовался нашим мнением о текущих политических событиях. Федя поддался на удочку и начал делиться своими, отнюдь не ортодоксальными воззрениями. Мне пришлось наступить под столом ему на ногу и одновременно перевести разговор на другую тему. Через некоторое время Серафим повторил заход. На этот раз я с такой силой вдавил каблук в ногу Федора, что он вздрогнул и наконец сообразил, в чем дело.

Этот эпизод описан в одной из его книг*, так что желающие могут сверить два изложения. Бурлацкий даже считает, что я тогда спас ему жизнь, а мне порой приходит в голову, что Серафим, выполнив свою "норму", не собирался нас сдавать, а действительно интересовался, как настроена молодежь. Наверняка он оставался в душе оппозиционером и искал хоть какого-то оправдания своей опоганенной жизни. Спустя несколько лет, когда все это выплыло наружу, уверял, что отводил, как мог, удар от самых достойных. Очевидно, это можно было делать, "закладывая" никчемных. Оправданьице.

Но вот что любопытно. При тиране Сталине политическая жизнь была намного интенсивней, чем при милейшем Леониде Ильиче. В 70-е годы на партийных собраниях царила откровенная скука - не было нужды кого-то преследовать и что-то запрещать, поскольку все раз и навсегда согласились, что это не место для "разборок". У партийного актива отбили охоту делиться с товарищами сомнениями, искать их поддержки, рассуждать вслух. Может быть, где-то в глубинке дело обстояло иначе, не спорю, я говорю о партжизни в аппарате ЦК и некоторых академических институтах, где пришлось бывать по долгу службы.

И как же отличались от этого парадного действа, проходившего по заранее заготовленному и утвержденному начальством сценарию, баталии, на которых сановитые ученые вступали в перепалки, полагаю, не менее страстно, чем в периоды борьбы с "рабочей оппозицией", троцкистами, бухаринцами и прочими нечестивцами. Атмосфера особенно накалялась при перевыборах партийного бюро. Ведь тогда это была реальная власть, ни одного приказа директор не мог подписать без согласия партийного секретаря, а на характеристиках, рекомендациях и других важных для самочувствия документах - и "тройки", то есть добавлялся председатель профсоюзной организации. Влиятельные группировки старались протолкнуть "своих" и просто с целью не пропустить "чужих", которые, получи они перевес, могли при случае сильно навредить. В результате голосование затягивалось до поздней ночи, приходилось бесконечно переголосовывать, а иной раз и переносить финал на следующий день.

Не обходилось без шуток. Был среди нас великовозрастный аспирант Глинка. Прямой потомок великого композитора не отличался ни талантом, ни трудолюбием так и просидел аспирант-ский срок, причем не первый, не сдав кандидатских экзаменов. Но человек был душевный: выпивоха, острослов, гостеприимный хозяин, охотно устраивавший посиделки в своей уютной квартире. Так вот, каждый раз при оглашении результатов голосования объявлялось: "И один голос за Глинку". Встречалось общим смехом и несколько разряжало атмосферу. Раз и я вписал его фамилию, ожидая, что теперь за Глинку будет два голоса. Нет, опять один.

Уже на первом году аспирантской жизни меня избрали секретарем комсомольской организации и одновременно поручили заведовать агитпунктом. Под него отдали большую светлую комнату на первом этаже, таким образом я стал обладателем кабинета почище директорского. Посетители не докучали - изредка заглянет пенсионер с просьбой о материальной помощи или женщина с ребенком, умоляя предоставить давно обещанную жилплощадь. Просьбы и жалобы передавались в райком и исполком. Как правило, не оставались без ответа: пенсионеру в разовом порядке выдавали на бедность двести рублей, женщину в очередной раз ставили в очередь. Мои агитаторы знали жителей своего участка в лицо, налаживали с ними добрые отношения, чтобы не подвели, явились "исполнить гражданский долг". Отличился мой земляк Фирудин. Получая от отца, председателя колхоза, увесистые посылки с фруктами, раздавал их "своим" избирателям и в день выборов привел всех до единого за час до начала голосования, а затем без обиняков потребовал, чтобы этот пример политической активности советских людей был отмечен всенародно. Мы сообщили об этом в сводке, отсылавшейся в райком, на другой день наш герой мог прочитать свою фамилию в "Правде", а в его селе по этому поводу устроили байрам.

В качестве комсомольского вожака мне пришлось часто бывать в райкоме, выполнять всевозможные поручения: быть бригадиром на уборке картофеля в подмосковном совхозе и звеньевым на строительстве университета, опекать гостей молодежного фестиваля, в составе райкомовской комиссии проверять работу комсомольской организации в других академических институтах. На различных постах в райкоме было немало славных ребят. Тогда еще не выкристаллизовался тот тип комсомольского бюрократа, который стал притчей во языцех в 70-е годы, в секретарях ходили не успевшие "забронзоветь" вчерашние офицеры-фронтовики, ударники производства, бойкие выпускники московских вузов. Меня тоже пытались перетянуть к себе, суля начать карьеру аж со второго секретаря РК. Я вежливо отклонил эту честь.

Много времени отнимали свои. Почти все аспиранты носили комсомольский значок, члены Бюро должны были выслушивать их жалобы, хлопотать об устройстве в общежитие, разбирать склоки, увещевать нерадивых, поддерживать дух у тех, кто, завалив кандидатский экзамен, готов был повеситься. Словом, выполняли роль строгих, но заботливых родителей. Правда, в основном для иногородних.

Москвичи держались независимо. У них было неоценимое преимущество возможность жить дома, быть избавленными от постоянного изнурительного поиска - где спать, что есть, как постираться. Немало весило и усвоенное чуть ли не с пеленок знание городской культуры. Она ведь своя у каждого большого города, у столицы - тем более. Как принято в Москве говорить, вести себя на улице, в магазине, ресторане, общаться с сослуживцами, что здесь принимается за проявление дурного вкуса, где дешевле починить прохудившиеся брюки, как быстрее добраться от Центра до станции "Удельная" Казанской железной дороги, где поначалу поселили приезжих, - не посвященные во все тонкости московской жизни могли стать предметом насмешек и даже влипнуть в неприятную историю.

Мне настраиваться на московскую волну не пришлось - здесь у меня было много родственников по материнской линии (Даниэлянцы), я гостил у них по нескольку недель. Запомнился эпизод. Мне 13 лет, разгуливаю по Центру, дивясь красивым зданиям и глазея на витрины. Покупаю с лотка французскую булочку с горячей котлетой (их называли "микояновскими"). Лакомлюсь арбузом, который продавался тогда ломтиками. Так дохожу до "Ударника", где на щите читаю: "Большой вальс". Захожу в зрительный зал, гаснет свет. На экране появляется ослепительная Милица Корьюс, обаятельный Жюльен Дювивье и два часа льются потоком волшебные мелодии. Многие мои сверстники писали, что этот фильм буквально потряс их (например, Юрий Нагибин). Готов подтвердить. Я вышел из кинотеатра ошеломленный, немедленно приобрел на остатки денег, ссуженных дядюшкой, билет и поторопился на второй сеанс. В последующие дни моего пребывания в столице еще несколько раз побывал в "Ударнике". После войны в Баку компанией ходили в сад, усаживались на скамейки у дощатых стен летнего кинотеатра, слушали дивную музыку и соревновались, произнося реплики, которые должны были последовать. И сейчас я несколько раз в год просматриваю пленку с любимым фильмом, он возвращает мне ощущение молодости. Может быть, мания? Что ж, дай бог каждому заиметь такую.

Итак, я без усилий "вписался" в московскую жизнь. Это по-своему выразилось в том, что аспиранты-москвичи быстро приняли меня за своего. Вообще-то ребята были воспитанные, старались не заноситься, но ощущение своего превосходства, как его ни скрывай, нет-нет да вырвется наружу. Подмывает ведь блеснуть эрудицией, чтобы утереть нос грузину, не читавшему в подлиннике Локка и Монтескье, но нахально отбивающему у вас красивых девушек. Или поиздеваться над корейцем, который никак не овладеет шипящими. Его невинно спрашивают, знает ли он, где город Мытищи. "Мытиси? - переспрашивает он, не чувствуя подвоха. - Мытиси не знаю". - "А Пушкина читал?" - "Пуськин? Читал, читал!"

Впрочем, подобные развлечения не нарушали аспирантского товарищества. Москвичи помогали иногородним подыскать жилье, натаскивали перед сдачей зачетов, исправляли грамматические ошибки в рефератах, приглашали отощавших коллег на сытный домашний обед. Иногда звали и позаниматься вместе. У нас образовался небольшой кружок: Борис Назаров, Вера Малькевич, Коля Микешин, Валя Клеандрова. Спорили "по науке", обсуждали институтские события, вполне откровенно, не боясь, высказывались "по политике". Отношения - самые целомудренные, флирт и развлечения только на стороне.

С Микешиным нас связывали приятельские отношения долгие годы. Вместе трудились в Политиздате и жили год в одном дачном домике в Кратово, позднее вновь "сошлись" в редакции международного журнала в Праге. Признаться, я был шокирован, когда уже после смерти Николая прочитал в журнале "Наш современник" статью его дочери с самыми злобными на себя нападками, какие пришлось когда-либо слышать. Через некоторое время еще одна статья с тем же градусом ненависти, если не больше. Чем это я так досадил милой Танечке, которую знал с четырехлетнего возраста? Сознаю, это не довод в политической полемике. И все-таки...

Состоялся ли наш "аспирантский набор"? В общем, да. На глазок, две трети "остепенились", треть вышла в доктора наук. Борис Назаров возглавлял Комитет по защите прав человека. Исмаил Алхазов был членом Верховного Суда СССР. Леван Алексидзе стал помощником по международным вопросам у двух президентов Грузии. Ираклий Сакварелидзе занимал высокий пост в Совмине республики. Гиви Инцкирвели был ректором Тбилисского университета. Несколько наших аспирантов из среднеазиат-ских республик работали министрами юстиции, председателями Верховных судов, республиканскими прокурорами. А те, кто избрал научное поприще, оставили заметный след в юридической литературе и законодательной практике.

Но, за редкими исключениями, это поколение не дотянуло до перестройки или, встретив ее на пенсии, осталось в стороне от накатившейся на страну бури. Валерий Савицкий, Александр Николаевич Яковлев, Анатолий Собчак, Сергей Шахрай, Сергей Станкевич и другие юристы, "сходившие" с ее помощью во власть, были уже из другого поколения, по большей части не из того гнезда.

Сказал и задумался: а Федор Михайлович Бурлацкий не "сходил" во власть? Формально да: заведовал консультантской группой в Отделе ЦК КПСС. По существу, нет. Посидеть в кабинете и походить по коридорам здания на Старой площади ему довелось недолго. А ведь мог, будь похитрей. Ему благоволили поначалу многие "наверху", надо было только не слишком "светиться" в критицизме либо, напротив, идти уж в открытую, как диссиденты. Бальзак сказал, что во французское высшее общество можно было проникнуть двумя способами: вползти змеей или ворваться пушечным ядром. У нас до перестройки можно было только змеей, а после - ядром. Федор Михайлович, вероятно, как и ваш покорный слуга, завис между этими двумя крайностями. Ну и что? Написал несколько отличных книг, поучаствовал в политических схватках, позанимался вволю спортом. Мы с ним с аспирантских времен соперничали. По-моему, я его перебивал в шахматы и настольный теннис, он меня - во всех остальных видах.

В последние годы мне крайне редко, но все же приходилось бывать в особняке на Знаменке, и всякий раз открытая Марселем Прустом "память чувств" рисует картину читального зала с согнутыми над книгами аспирантскими спинами. Верхний свет погашен, маленькие лампы на столах вырывают из темноты сморщенные в творческом усилии лбы. Скрипят перья, мудрые мысли из старинных фолиантов перекочевывают в линованные школьные тетрадки. Они найдут место в диссертациях, в редких случаях - послужат удобрением для вызревания какой-то новой идеи. Можно подойти к библиотекарше, спросить, что нужно, но шепотом. Как в храме. Нельзя отвлекать верующих от молитвы, аспирантов от учения. Они сами отвлекаются, да еще как!

Нужно добывать хлеб насущный. 780 рублей стипендии - приличные деньги, при том что в институтском буфете можно перекусить за трешку, пачка пельменей стоит пятерку, столько же сто граммов деликатесов - буженины, черной игры, севрюги горячего копчения; бутылка водки - 6 рублей, автомобиль "Волга" - 16 тысяч. Но из стипендии вычитается подписка на очередной заем, раз в неделю надо сходить в баню и заплатить четвертак уборщице тете Маше, подрабатывающей стиркой белья. Что-то регулярно случается с туфлями и единственным комплектом верхней одежды, сам не можешь поправить - иди в мастерскую. Проезд на городском транспорте и электричке тоже не бесплатный. Есть потребность сходить в кино и сводить в театр знакомую девушку. Глядишь, уже к середине месяца в карманах пусто, бери, где сумеешь, в долг, иначе зубы на полку. Можно, конечно, напроситься в гости к родственникам, но частить неприлично. Мы бедные, но гордые.

До сих пор кажется фантастикой, как мы ухитрялись прожить вторую половину месяца. Во многом выручала развитая кредитная система. "Стреляли" друг у друга, у соседей-философов, у той же тети Маши и сторожа дяди Коли. А самые нахальные брали в долг у научных сотрудников, в том числе - своих научных руководителей. Эту жилу открыл Ефимов. Длинный, худой, с волосами цвета соломы и озорными глазами, неизменно в кирзовых сапогах и гимнастерке, туго затянутой армейским поясом с бляхой, жизнерадостный, умный, может быть, самый талантливый из всего набора 1949 года и, к несчастью, запойный пьяница. Как только мы не старались его излечить - все впустую. Увещевания воспринимал благосклонно, каялся, клятвенно обещал завязать, а назавтра за свое. Пытались даже на пересменку держать его под надзором. Куда там! Отвернешься, он уже мчится в ближайший ларек хватить 200 граммов с прицепом - то есть кружкой пива или томатного сока.

Кончил плохо: оставшись один в общежитии, собрал одеяла, белье, какую-то утварь, продал на рынке, напился до бесчувствия и завалился спать. Два дня не мог очухаться. Его судили, срока за хищение не дали, пожалели фронтовика, отослали на принудительное поселение, кажется, в Салехард. Через несколько дней после отъезда я получил письмо, в котором он просил у коллектива прощения, а полагавшуюся за месяц последнюю стипендию "завещал" раздать заимодавцам. Обойдя Институт, я установил, что к ним относятся директор, заведующие секторами и добрая половина научных сотрудников. Общая сумма долга перевалила за 3 тысячи рублей, а остатки от стипендии после вычета стоимости одеял - 150 рублей. Примерно столько же Ефимов позаимствовал у меня и других аспирантов. Посовещавшись, мы рассудили, что преимущественное право на возмещение убытков имеют самые бедные. С этим согласились и крупные кредиторы: давая Ефимову взаймы, они и так не рассчитывали получить что-либо обратно. Мы отправились в Домжур и посидели за рюмкой водки, вспоминая эту бедовую голову.

Спустя три года Ефимов внезапно заявился в Кратово, где мы с женой снимали комнатушку. Так я и не понял - не то отпустили, не то сбежал. Побыл с нами день, переночевал и исчез - на сей раз бесследно.

Признаюсь, поначалу мне было очень туго. "Первогодкам" не полагалось общежития - Академия не хотела выбрасывать деньги на ветер, как правило, отсеивались случайные "ходоки" в аспирантуру. Сдавших кандидатский минимум уже можно было дотянуть до диссертации, выполнить тем самым государственный план по подготовке квалифицированных специалистов. Вот о них стоило позаботиться. Пришлось мне принять предложение В. Буздакова, с кем мы вместе приехали из Баку, и снять на двоих комнату в доме на улице Горького, выходившем одной стороной на Пушкинский бульвар. Что и говорить, место - лучше не придумаешь, комната уютная, хозяйка доброжелательная старушка. Одна беда - платить приходилось по 250 рублей каждому. Для Буздакова, отец которого был председателем Бакинского горисполкома и ежемесячно высылал сыну тысячу рублей, это ничего не значило. Для меня, чьи родители сами нуждались в помощи, такой расход был куда как ощутимым. Вдобавок он любил поговорить и, вернувшись поздно вечером домой после сытного ужина в "Арагви" или другом близлежащем ресторане, начинал делиться своими мыслями о странах народной демократии со мной, полуголодным, смертельно хотевшим спать. Однажды, вернувшись домой, я обнаружил под подушкой пустую винную бутылку. Попировав с девицей, сын бакинского мэра так подшутил над товарищем. Тут уж я не выдержал, придушил свою гордость и пошел просить партбюро о помощи.

Мне в виде исключения выделили койку в общежитии в Удельном, где Академия снимала дачные домики у частных хозяев. Удобств, понятно, никаких, кроме колодца во дворе и чуть подальше - выгребной ямы с водруженной над ней дырявой будкой. Дорога до Института отнимала полтора-два часа. Зато можно почитать в электричке, по выходным дышать свежим воздухом. И платишь за это удовольствие всего ничего.

Какая счастливая карта мне выпала - обнаружилось в первый же день моего пребывания в Удельном. Я приобрел там друзей на всю жизнь. Помню, приехал рано утром в будний день, комендант повел меня в один из домиков. В комнатушке стояло четыре кровати, в трех - мирно спали черноволосые молодцы.

- Дрыхнут круглые сутки, - раздраженно сказал комендант, - неизвестно, когда учатся. - Разозлился и выкрикнул: "Подъем!" Поскольку никто не пошевелился, махнул рукой. - Устраивайся, может, ты на этих лодырей повлияешь.

Стоило ему выйти, как все трое поднялись, высказались об "этом болване" и стали знакомиться. Итак, Ким Георгий Федорович, в последующем заместитель директора Института востоковедения, доктор исторических наук, член-корреспондент Академии наук СССР. Сафарян Степан Рубенович, министр финансов и торговли Армянской ССР. Мунчаев Рауф Магометович, директор Института археологии Академии наук СССР, тоже членкор.

Бывает, людям нужны годы, чтобы понять и оценить друг друга. В молодости это происходит побыстрее. Нам понадобился один теплый день глубокой осени. Сначала мы отправились на рынок, расположенный в полутора километрах, у станции. Скинувшись, закупили продукты в ларьке, бутылку водки, чтобы отметить знакомство. После затянувшегося пиршества отправились гулять, присоединились к подросткам, гонявшим на полянке в футбол, с треском им проиграли. Завалились спать. Наутро стали шарить по карманам - чем позавтракать. Безуспешно. Но тут повезло. На первом этаже жили аспиранты из Средней Азии, организованные ребята, по очереди варили в ведре суп, потом дежурный подсчитывал стоимость варева и раскладывал на всю компанию. Получалось, скажем, по рублю 37 копеек. Рассчитывались... хотел сказать, как в банке, потом, вспомнив нынешние банки, постеснялся. Как в аптеке.

Так вот, Мунчаев вышел во двор, увидел ведро с жидкостью, решил, что какая-то бурда, и выплеснул, чтобы набрать воды в колодце. Выскочили таджики, пришли в отчаяние. Рауф извинился, пообещал возместить убытки с процентами, а заодно занял до стипендии 100 рублей. В то время для нас сумма почти астрономическая. Тут же было решено ехать в Москву, прошвырнуться по "пикадилли" - участку улицы Горького от Елисеевского до Охотного. К утру следующего дня мы уже знали друг о друге почти все.

Д'Артаньяном в этой "мушкетерской четверке", одной из тех, что гуляют по романам и в бессчетном количестве воспроизводятся жизнью, был Ким. Гу Фу, как мы его называли, обладал качествами прирожденного лидера. Без колебаний решал стратегический вопрос: пойти по девочкам или сесть за карты? Брался за организацию Нового года, прочих праздников и просто компанейских застолий. Проявлял участие и первым бросался на выручку товарищам. Чаще других водил в ресторан и щедро одалживал деньги, когда они заводились.

А это случалось у него чаще, чем у других. Ким занимался историей КНДР, был знаком с сыном Ким Ир Сена, тем самым, что заступил теперь на место создателя "чучхе". С началом корейской войны у него не было отбоя от приглашений написать статью или прочесть лекцию. Как-то у него разболелись зубы, пришлось выступать с повязкой на щеке. Один из слушателей спросил, не вернулся ли уважаемый лектор прямо с фронта. "Это частный вопрос, - нашелся Ким, - подойдите ко мне после лекции". Аудитория приняла ответ за скромность и устроила ему овацию. Потом он честно пояснил любопытному, в чем дело.

Сколько знаю, его любили все, кто с ним трудился. Когда Гафуров ушел с поста директора Института востоковедения, коллектив однозначно высказался за назначение Кима. Отделение истории Академии тоже было настроено в его пользу. Но шел месяц за месяцем, а он оставался "и.о.", его кандидатуру наглухо заблокировали в Отделе науки. За него ходатайствовали многие. Я добился заверения Русакова о поддержке, но, не слишком ему веря, пошел к Зимянину, курировавшему идеологию. Михаил Васильевич, побывав в редакторах "Правды", был прост в обращении, даже чуть бравировал мнимой принадлежностью к журналист-ской братии. Никакие мои доводы его не брали. Сначала увертывался, валил на кого-то "наверху", потом все-таки выложил причину - он кореец, а на востоковедении должен сидеть русский. Я позволил себе несколько резких выражений, после чего он заявил, что таким тоном не разговаривают с секретарем ЦК. И припомнил мне позднее.

В конце концов нашли хорошего директора - Евгения Максимовича Примакова. Он сам был в дружеских отношениях с Кимом и постарался смягчить нанесенную ему обиду. Георгий Федорович не был карьеристом, но тяжело пережил очевидную несправедливость. Боюсь, эта история ускорила его кончину.

Не менее колоритной личностью был Степа Сафарян. Даровитый экономист, быстро нашел признание у себя в республике. Цепкий прагматизм - эта обязательная черта профессиональных финансистов - сочетался в нем с натурой глубокой и романтичной. Он любил интеллектуальные споры, знал множество стихов и хорошо их читал.

На своем веку я встречал немало людей с такой же "двойной ориентацией", но они как бы отгораживались друг от друга - одна для дела, другая для развлечения. Степан же все старался как-то совместить прозу с поэзией, облагородить скучную материю денежных знаков и торговых рядов. Когда я ездил в Ереван на премьеру своей пьесы "Тринадцатый подвиг Геракла", он показывал возведенный по его замыслу огромный рынок, с гордостью обращая внимание не столько на обилие снеди на полках, сколько на художественные изыски в архитектуре и оформлении.

В один из своих приездов в Москву пригласил меня в армян-ский ресторан "Арарат" на Неглинной, за шашлыком поделился грандиозным планом преобразовать это заведение в шедевр национальной культуры с имитацией величественных красот Армении, картинами из ее древней истории, подлинными хачкарами (каменные глыбы, на которых в Средневековье вырубались крест, орнамент, поминальные тексты), живописными полотнами, подвешенной, словно на горном выступе, эстрадной площадкой, миниатюрным ботаническим садом и другими чудесами. Ресторан-музей, ресторан-выставка, посетители которого, вкушая земную пищу, одновременно получали бы эстетическое наслаждение.

- А чем кормить там будут? - приземлил я своего увлекшегося друга.

- Разумеется, севанской форелью, доставляемой прямо с самолета, отмахнулся он. - Я назову его "Ахтамар".

Так называется стихотворение Аветика Исаакяна, которое он любил декламировать. Степа не дожил до воплощения своей мечты. Может быть, в Москве построят шикарный армянский ресторан, только вряд ли в его залах будет витать возвышенный, романтический дух.

Самым молодым в нашей компании был Рауф Мунчаев, олицетворение "горского" характера - независимый в суждениях и поступках, немногословный, верный слову и кунацким привязанностям. Способный археолог, он смолоду участвовал в экспедициях и привез оттуда немало ценных находок. Мы подшучивали: Мунчаев опять за горшками отправился.

Жить на природе полезно, но в центре столицы куда веселее. Мы ликовали, когда появилась возможность переселиться. Правительство, откликаясь на настойчивые просьбы Академии, передало в ее распоряжение вполне приличную по тем временам гостиницу на улице Горького, в квартале от Белорусского вокзала. Нас разместили по двое в чистеньких номерах с умывальником и телефоном, в коридоре - туалет и душ. В Удельном мы обитали в отдельном домике, не было возможности заводить светские знакомства. Здесь вместительное шестиэтажное здание было густо заселено молодыми людьми из всех городов и весей Союза. Вся эта многоязычная орава с утра до вечера перемещалась по гостиничным коридорам, устраивала посиделки, крутила любовь, рыскала в поисках пищи и развлечений. Случались драки и скандалы с вызовом милиции, но в целом среди постояльцев "Дома для приезжающих ученых" преобладали люди законопослушные и не торопившиеся вылететь из вожделенной аспирантуры.

В период моей учебы в Университете у меня не было того, что принято называть счастливой порой студенчества. Слишком скоропалителен был срок, да и заполнен большей частью корпением над учебниками. Теперь я получил возможность испытать это состояние. Трудишься как вол, забот полон рот, а спроси, как жилось, первое слово просится на язык - беззаботно. Должно быть, изюминка в том, что ты сам себе хозяин. По крайней мере, за исключением обязаловки (заседания сектора, партбюро, сдача зачетов), волен проваляться полдня в постели, читая сногсшибательный роман, фланировать в компании по "московскому бродвею", играть в шахматы или карты, отправиться в поисках приключений в сад "Эрмитаж" или (и) напиться до чертиков.

Кстати, однажды так и получилось. У меня вконец износились брюки, пришлось потратиться на новые. Тут как раз подоспела стипендия, и друзья вызвались меня сопровождать. Выбрали какой-то диковинный вариант того самого цвета, какой был у лошади Д'Артаньяна. Естественно, решили обмыть, и все, наверное, обошлось бы чинно, если б на свою беду не наткнулись на Ефимова. Узнав, в чем дело, он с энтузиазмом к нам присоединился и взял инициативу в свои руки, сообщив, что знает одно подходящее местечко, где кормят вкусно и недорого. Этим местом оказался ресторан гостиницы "Москва". Оттуда мы еще вышли в приличном виде, но ненасытный Ефимов потащил в какую-то забегаловку у Главпочтамта, затем в пивнушку на площади Пушкина, которую в народе звали "Бар Бадаева". Где-то с полдороги я перестал соображать, хотя, как уверяли самые стойкие на следующее утро, не буянил, а только спал на ходу. Лишь однажды, много лет спустя, повторился со мной такой пассаж. Слава богу, зеленому змию я не подвластен.

После того как Ефимова услали в Сибирь, возлияния случались, но вполне цивилизованные. Времяпрепровождение в гостинице отличалось чересполосицей, как в "Республике ШКИД". То на всех нападает вирус творчества: кто сочиняет поэму, кто гнет спину над рефератом, кто строчит статейки для радио, приносящие неплохой заработок. Трудовой порыв сменяется картежным загулом, дни и ночи напролет продолжается резня в очко. Неукоснительно соблюдается правило: выигравший в обязательном порядке ведет наутро в ресторан, где каждый волен выбирать что душе угодно. Миша Мелконян, бедняга, отчаянно проигравшись, решил хоть частично возместить понесенный ущерб и заказал столько, что две недели потом болел желудком. У него я, кстати, занимал костюм, идя на свидание.

Был у нас и свой Федериго (по Мериме) - Меджид Эффендиев. Наделенный от природы живым умом, но безгранично избалованный матерью, которая души в нем не чаяла, он категорически не признавал необходимости трудиться. Поднимался к полудню, занимался туалетом как заправский светский дэнди, не спеша поглощал изысканный обед в "Баку" или каком-нибудь другом близлежащем ресторане, наносил визиты знакомым дамам. Все это было прелюдией к "ночной жизни" Меджид либо исчезал, либо садился за карты. Играл цепко, жестко, беспощадно и почти всегда выигрывал. Остальные злились, даже подозревали, что он нечист на руку, но уличить не могли. Я думаю, секрет был не в мошенничестве, а в особом игровом таланте - памяти на вышедшие карты, интуиции, способности по выражению лица партнера, промелькнувших на нем радости или огорчении, угадать, сидит он с вожделенной "двадцаткой" или недобрал до несчастной "казны" (семнадцать очков).

Спустя годы, когда я работал в аппарате, Меджид позвонил, попросил помощи. Его выставили за нерадивость из Издательства иностранной литературы, а мама уже вышла на пенсию, не в состоянии была содержать отпрыска. Я его пристроил в какое-то другое издательство.

Sic transit gloria mundi. Тогда же, выпотрошив скудное содержимое наших карманов и нацепив цветастый галстук, Меджид царственным жестом приглашал нас спуститься в "Якорь". За рестораном на первом этаже гостиницы сохранились прежнее название и даже национальный профиль. Здесь готовили традиционные блюда еврейской кухни - эсик-флейш, росл-флейш, форшмак и т. д. Ходили ли сюда московские старожилы-евреи, не знаю, а для "приезжающих ученых" ресторан стал просто дорогой столовой. Официанток звали по именам, они тоже к нам привыкли, любили поболтать "за жизнь". А уж Меджида, щедрого на чаевые, принимали как принца.

Кто только не захаживал в "Якорь". Там я познакомился с Тиграном Петросяном, заглянувшим навестить земляков. Мигом раздобыли несколько шахматных досок и организовали сеанс одновременной игры. Знаменитых посетителей, приезжавших навестить своих детей или племянников, встречала сама Алла Генриховна - дородная директриса, обладавшая навыками надзирательницы в пансионе благородных девиц. Однажды наша компания, заявившись домой в середине ночи, нашла двери гостиницы запертыми. Безуспешно в нее побарабанив, мы пробрались во двор, разыскали лестницу и приставили ее к своему, третьему этажу, благо окна на галерее были отворены. Один за другим начали восхождение. Неожиданно является разбуженная Алла Генриховна и берется за лестницу, словно намереваясь сбросить нас на землю.

- В следующий раз, - заявила она своим зычным голосом, - сброшу, милицию звать не буду.

Мы дружно заверили, что следующего раза не будет и вообще вернулись так поздно со свадьбы.

- Знаю я вас! - проворчала директриса, но смилостивилась. Потом у нас с ней установились хорошие отношения, несмотря на грозный вид, она оказалась добрым человеком.

По весне мужская часть "Якоря" выходила чуть ли не в полном составе на улицу в поисках приятных знакомств. Тогда это было не слишком сложно. Сразу после войны дисбаланс между женским и мужским населением превысил все нормы, а теперешняя подозрительность к "лицам кавказской национальности" еще не созрела. Нацмены не успели надоесть москвичкам, напротив, принимались за иностранцев. Преуспевали, как всегда, нахалы. Миловидный Сурен Овнанян охотно делился своим методом: "Пристаю к десяти, пять не ответят, три обманут, две придут на свидание, одна уступит. Чем плохо!" Назначал встречу этот обольститель "у тунгуза", то есть с соответствующей стороны памятника Пушкину. Обращался к очередной пассии: "Ты моя прелость!"

За лирической полосой следовала спортивная. Ездили в Серебряный Бор или Щукино купаться, загорать, играть в футбол. Троллейбусы ходили исправно, берег был доступен всем, общепит на высоте. Все, конечно, скромно, если судить по нынешним стандартам. Теперь в Москве почти два миллиона автомобилей, вокруг нее дач и коттеджей настроено видимо-невидимо. А природа, постаревшая за полвека, выглядит намного старше своего возраста. Да и доступна не каждому.

Надо сказать, при всех особенностях национального характера, о чем теперь так любят рассуждать, наша многонациональная братва мало чем отличалась в житейских склонностях от "средневзвешенных" жителей столицы. Любили погулять в парке Горького, Сокольниках, саду "Эрмитаж". Посещали концерты Утесова, представления ансамбля Моисеева и "Березки". Самым большим праздником были для нас футбольные матчи на стадионе "Динамо". Не такой уж я заядлый болельщик, а все-таки старался не пропустить ключевых поединков: ЦСКА-Динамо-Спартак, в особенности же со всякими заезжими из-за рубежа командами. Тут главное было в неповторимом ощущении единения с огромной массой людей, ожидание "события" забитого на твоих глазах, вроде бы с твоим участием, гола, и раздающегося затем победного рева.

Я все говорю о своих друзьях, но "Якорь" наряду с малыми "общинами", жившими своим уставом, был и общим домом для поселенцев. Собирались собрания, избиралось самоуправление, прорабатывали нарушителей порядка, скидывались для совместного проведения праздников. К этим формализованным связям добавлялись стихийные, основанные на душевном тяготении. Одному парню из Узбекистана отец регулярно посылал яблоки и орехи. Ими питались, сидя на мели. Ким, опубликовав очередную статью, звал к себе на сабантуй чуть ли не весь этаж. Так же употребил и я свой первый гонорар, полученный за статью в журнале "Государство и право" (отчет о конференции в Институте). За несколько дней до стипендии, когда были исчерпаны все ресурсы, напрашивались в гости к аспиранткам. Более бережливые, девушки распределяли свои доходы на месяц, к тому же им не приходилось платить за ухажеров в кино или ресторане. Они попеняют, мол, ухаживать вы мастера за другими, а кормиться к нам, но чая и бутербродов с маслом для голодающих товарищей не пожалеют.

Учение и развлечения отнимали много времени, но надо было и подрабатывать. Неожиданно у меня появился источник "левого" дохода. Привязался знакомый паренек из Института народного хозяйства: сдай за меня зачет по английскому. Я ему: "Ты что, рехнулся, это же подсудное дело!" - "Не бойся, я экстерник, меня там никто не знает". Пообещал сотнягу, я соблазнился. Сдал за первый курс, через пару месяцев за второй. И чуть не влип. Слишком легко и быстро расправился с заданием, преподавательница восхитилась, сказала, что хочет рассказать обо мне на кафедре, там собираются ставить на английском любительский спектакль. Кое-как отговорившись, я навсегда зарекся от "левых" заработков.

Все эти невинные и "винные" забавы не мешали мне продвигаться к кандидатской диссертации. Правда, возникали некоторые шероховатости в отношениях с научным руководителем. Мария Павловна Карева занимала видное место среди тогдашних правоведов, была человеком широких взглядов, отзывчивым на новизну, и все же с каким-то внутренним сопротивлением принимала мой уклон в запретную, по существу неведомую у нас политологию. Юристы-нормативисты принимали ее за научный коммунизм, философию, социологию, в общем, нечто не относящееся к юриспруденции. Спустя три десятка лет при обсуждении на Ученом совете Института моей кандидатуры в члены-корреспонденты Академии Михаил Соломонович Строгович пытался меня "зарубить" на том основании, что я вообще не юрист. Выступал явно по наущению кого-то из моих соперников. Большинство не приняло всерьез его аргументов, тем более что за несколько лет до этого тот же Ученый совет присудил мне степень доктора юридических наук. Но любопытно, что маститые правоведы не понимали (не хотели понять): теория политики - не что иное, как философия права, преподававшаяся в таком качестве еще в средневековых университетах. Не сознавали и того, что, отмежевываясь от политологии, юриспруденция теряет часть исконной "территории", притом самую ценную своей связью с властью.

Впрочем, в то время все это выглядело не так отчетливо, да и Мария Павловна не посягала на мою индивидуальность, лишь деликатно обращала внимание на то, что, по ее опасениям, могло вызвать неодобрение у членов Ученого совета. Все, однако, обошлось, я получил 10 белых и 2 черных шара.

К тому времени я уже работал в издательстве, но с Институтом так или иначе был связан всю жизнь. В 1969 году защитил перед его Ученым советом докторскую диссертацию, здесь же был избран президентом Советской ассоциации политических наук, в течение нескольких лет возглавлял на общественных началах сектор политологии. Из собравшихся в нем молодых людей почти все сделали успешную научную карьеру. Вильям Смирнов заменил меня в руководстве сектором и участвует во всевозможных правительственных комиссиях в качестве авторитетного эксперта. Анатолий Ковлер удостоен представлять Россию в Европейском Суде по правам человека. Юрий Батурин был моим сотрудником в аппарате Президента СССР, перешел вместе со мной в Фонд Горбачева, побывал в помощниках российского президента и неожиданно взлетел в "небеса", став первым в мире космонавтом-политологом. Илья Шаблинский подвизается в Думе.

Вот немногие, кого я мог бы назвать своими учениками. Если, конечно, они не возражают.

Судьба в некотором роде физически соединила меня с Институтом, когда после перемены нескольких мест жительства я окончательно осел в Староконюшенном переулке, в десяти минутах ходьбы от особняка на Знаменке. Изредка приглашают поучаствовать в заседаниях Ученого совета, когда защищается "вери-импортантная персона", например Иван Петрович Рыбкин, бывший тогда спикером Думы. Бывая в Институте, заглядываю в комнаты, где прошла молодость и толпятся теперь незнакомые люди. Редко-редко встретишь кого-нибудь из "бывших", похлопаем друг друга по плечу, осведомимся взаимно о здоровье. Захожу к директору Борису Николаевичу Топорнину. Он настоит попить с ним чаю, в который раз предложит пойти главным научным сотрудником - жить стало туго, лишние тысяча-полторы не помешают.

Не хочется получать деньги ни за что, как милостыню. Проживем как-нибудь. В Институт я в конце концов все равно вернусь. С членкорами принято прощаться в актовом зале.

В Политиздате

Не успел я защититься, звонят из Госполитиздата, приглашают на смотрины. В те годы был настоящий голод на подготовленные кадры, их ведь поубивало на войне, да к тому же, должно быть, лучших. Идеологические учреждения буквально охотились за выпускниками академических институтов. Меня, кстати, приглашали и в Юриздат. Чуть было не сговорился, но тут предложение более заманчивое.

Издательство политической литературы располагалось в конструктивистском здании в Орликовом переулке, построенном, как говорили, самим Корбюзье. Меня принял завотделом кадров. За шестьдесят, лоб узкий, нос мясистый, глаза маленькие. Сейчас вспоминаю - ну, копия кадровика из фильма моего сына "Курьер". Вероятно, на студии подбирали "типаж", полагая, что именно так, "не Спинозой", должен выглядеть человек этой профессии. А тут он, что называется, в натуре.

Позднее я узнал, что анархист Самсонов дважды был приговорен к смертной казни - в России и Англии, оба раза сбегал, перед революцией подался в большевики. Кое-какие детали его романтического прошлого раскрылись мне неожиданным образом. Однажды, когда я уже в издательстве пообвык, Самсонов пожаловал ко мне, положил на стол рукопись страниц за тысячу и пояснил:

- Я присмотрелся к вам, вижу, вы разбираетесь в литературе, почитайте мой роман.

Я тогда не понял, чем заслужил такую честь, - еще не пробовал сил в научной фантастике, да и мои научные опыты сводились к паре статей в журнале "Советское государство и право". Но не отказывать же заслуженному человеку. Несколько дней одолевал захватывающий рассказ о кознях британских империалистов в Баку, жестокой схватке "Интеллидженс сервис" с турецкой разведкой, об отважных подпольщиках, которые разоблачили и вышвырнули всю эту публику из Советского Азербайджана. Роман был написан в жанре политического детектива, содержал все полагающиеся компоненты - от описания леденящих душу зверств до лирических излияний. Промежутки между ними были заполнены многостраничным изложением документов. Наряду с Черчиллем, Энвер-пашой и другими историческими личностями в действии участвовали с "той" и "нашей" стороны вымышленные лица. В центре повествования был отчаянный храбрец, стилизованный под Камо, Котовского и Красина, вместе взятых.

Врезалась в память одна сцена. В Лондоне премьер и прочие высокие чины, плетущие заговор против советской власти, собираются на секретное совещание в загородном поместье. Встав поутру после затянувшегося ночного бдения, принимают душ и, как это свойственно англичанам, идут размяться на спортивную площадку. Жена хозяина, леди, выходит на крыльцо и кричит: "Лорды, кончайте играть в волейбол, идите завтракать!"

Возвращая рукопись, я поинтересовался, в какой мере роман автобиографичен. Самсонов застенчиво улыбнулся и возразил:

- Это художественное произведение.

Я не стал его огорчать, сказал, что читается с интересом, посоветовал убрать отмеченные в тексте языковые огрехи и отослать в один из журналов. Увы, не дожил, бедняга, до своего литературного дебюта.

Тогда, при первой нашей встрече, Самсонов внимательно прочитал мою анкету, остался, видимо, доволен (боевой офицер, член партии, награды, вот-вот "остепенится" - куда лучше) и повел к директору.

Мы сидим в красивом светлом кабинете, вместо стен стекла. Хозяин велит секретарше принести чай. Тонкие черты лица, голубые до прозрачности глаза, рыжеватые волосы, впрочем, всего одна длинная прядь, которой хватает, чтобы покрыть голову, но приходится то и дело поправлять, чтобы не сползала куда-то вбок (на улице, при ветре, и вовсе рвется в сторону). Говорит негромко, культурно, с еле заметным, как мне показалось, белорусским акцентом. Типичный профессор.

Первый наш разговор был обычным при знакомстве. Порас-спрашивал меня о диссертации, остался, видимо, удовлетворен тем, что принято называть "общей подготовкой" или "интеллектуальным уровнем", и предложил работать старшим редактором в редакции Дипломатического словаря с окладом 1600 рублей. Добавил, что, хотя Политиздат и не значится официально в кругу цековских учреждений, но его непосредственно курируют отделы ЦК КПСС, вся выручка издательства идет в партийную кассу, поэтому работать в нем почетно и перспективно. Я с энтузиазмом закивал, поскольку в тот момент главным для меня было обещанное жалованье. Шутка сказать, с аспирантских 780 да сразу на 1600! Как раз в этом месяце, несколькими днями раньше, у меня родился сын, и надо было думать, как содержать семью. Я был на седьмом небе и не очень внимательно прислушивался к тому, о чем говорил Ковалев. Только потом вспомнилось несколько странное его напутствие.

- Я посылаю вас в один из самых интересных коллективов, где работают, можно сказать, лучшие редакторы издательства. Это профессионалы высокого класса, набирайтесь у них опыта. В то же время вы фронтовик, человек партийный, а это очень важно при работе над таким изданием, как Дипломатический словарь.

Смысл этого напутствия стал мне ясен несколько позже. В редакции, которая располагалась тогда на улице Горького, недалеко от Главного телеграфа, меня встретили приветливо. Заведовала ею старая большевичка Вера Семеновна Соловьева. Под ее началом трудились три молодых редактора - Александр Беленький, Семен Персиц и Илья Кремер. С их помощью я довольно быстро постиг азы редакторского мастерства. До сих пор считаю, мне повезло начать свою профессиональную деятельность именно со словарной редакции. Здесь приучаешься излагать мысли предельно четко и лаконично. Хотя есть и оборотная сторона склонность к чрезмерной сухости. Не случайно излюбленной присказкой в нашем кругу было: "Что такое телеграфный столб? Это хорошо отредактированная сосна".

Безмятежная пора моего редакторского ученичества продолжалась недолго. В то время разворачивалась кампания против космополитизма, и ее объектами стали прежде всего идеологические учреждения. В Политиздате первый удар пришелся на нашу редакцию. Придирчивая проверка обнаружила, что подавляющее большинство авторов словаря относятся к числу лиц с "пятым пунктом", как тогда говорили для краткости, а последние автоматически причислялись к безродным космополитам. Опытный аппаратчик Ковалев решил смягчить удар, заменив заведующего редакцией. Он не принадлежал к числу ретивых охотников за ведьмами, но и лезть на баррикады, жертвовать своим положением тоже не собирался. Выдвижение молодого офицера-коммуниста руководителем этого "нездорового коллектива" должно было засвидетельствовать, что руководство издательства принимает должные меры для очищения от скверны. Между тем, предложив мне возглавить редакцию, директор ни словом не обмолвился, почему понадобилась такая смена, просто сослался на то, что Соловьева попросила освободить ее от организационных забот, она по-прежнему будет передавать свой опыт, работая старшим редактором, а вести дело должен молодой, энергичный человек с хорошей партийной закалкой.

Если у меня и были какие-то сомнения, то после разговора с Верой Семеновной они отпали. Она настойчиво убеждала, что сама попросила ее освободить и назвала мою кандидатуру. Спокойно восприняли это и другие редакторы, с которыми у меня завязались к тому времени ровные товарищеские отношения. Конечно, все мы понимали, почему понадобился руководству издательства этот маневр. Но, может быть, в немалой мере благодаря своей молодости надеялись, что тем самым удастся избежать дальнейших гонений. Мои коллеги сами взялись обновлять авторский состав в соответствии с жестким предписанием главной редакции.

Увы, ограничиться этим жертвоприношением уже не удалось. На Госполитиздат обрушились другие гонения. В частности, усмотрели злой умысел в фотографии, воспроизведенной в книге по истории партии (бородка клинышком на лице одного из персонажей, смахивающего на Троцкого), в корректорской ошибке, из-за которой Маркс превратился в Мракса, и т. д. Вкупе со всем этим вырастало значение и "еврейского уклона" в редакции Дипсловаря. На партийном собрании с присутствием представителя агит-пропа директор дал, как тогда говорили, принципиальную оценку ошибок, допущенных коллективом издательства, после чего виновные один за другим поднимались на трибуну и каялись в грехах.

Пришлось выступать и мне. Признай я, по примеру других, что несу полноту ответственности и готов положить все силы, чтобы "не допустить" (обеспечить, утвердить и т. д.), то был бы, вероятно, отпущен с миром. Вместо этого я заявил, что не вижу никакой своей вины. Пришел в редакцию недавно. Портфель был сформирован задолго до этого. Мои коллеги не дают повода для упреков при работе над текстами. Больше того, брякнул я неосторожно, принимая меня на работу, директор издательства сказал, что направляет в самый сильный творческий коллектив, у работников которого можно многому научиться. Тут в зале поднялся шумок, кто-то из президиума выкрикнул: "Он ничего не понял!" - и было внесено предложение поставить мне на вид "за отсутствие бдительности".

Признаться, я не сразу понял, почему так легко отделался: редакция Дипсловаря была разогнана, но вместо нее создали новую редакцию справочной литературы, а меня оставили ею заведовать. Не думаю, чтобы в данном случае могло сыграть какую-то роль заступничество Ковалева, да и не уверен, что у него хватило бы на это мужества. Скорее все дело было в пафосе самой кампании борьбы с космополитизмом. Она ведь была направлена не столько на уничтожение так называемых антисоветских элементов в рядах интеллигенции, сколько на воспитание вполне "здоровой" в своей основе советской молодежи - той самой, что прошла с боями Европу, осознавала себя победительницей и считала вправе устроить жизнь на родине по своему разумению. Сталин не мог допустить, чтобы бравые офицеры с орденами и ленточками о ранениях выступили как в свое время декабристы, и решил перехватить инициативу, упредить их. Самым простым и безошибочным способом было лишить фронтовую молодежь политической невинности, втянуть в погром космополитов на университет-ских кафедрах, вузовских партийных собраниях, в тех же издательствах и других идеологических учреждениях. Таким образом, мне, в числе многих других, было сделано серьезное предостережение.

К счастью, атмосфера вскоре разрядилась. Мои бывшие коллеги по Дипсловарю избежали худшего и, насколько мне известно, нашли себе работу по призванию. Мне же предстояло выдержать еще одно испытание, связанное уже с Политическим словарем.

В то время как в высших сферах разворачивалась скрытая от глаз простых смертных борьба за власть и оттуда исходили противоречивые импульсы, на местах ретивые хранители чистоты марксизма-ленинизма продолжали упорно искать и выжигать скверну. В Госполитиздате одним из них был заместитель главного редактора Н.И. Матюшкин. К редакции справочников, хотя она и была полностью обновлена, у него всегда было подозрительное отношение, а найти, к чему придраться в таком многослойном издании, как словарь, не составляет труда. Прицепились к фразе в одной из статей: "В.И. Ленин говорил, что..." на том основании, что Ленин на самом деле ничего подобного не говорил и вообще эта мысль принадлежит Троцкому. Назревало мое личное дело с угрозой строгача, а то и похуже. Моя редакция, состоявшая из молодых выпускников московских вузов, была в панике. Дни и ночи, оставшиеся до заседания партбюро, шли поиски: откуда взялась эта фраза, кто ее вписал в словарь? И уже накануне рокового дня кое-что удалось отыскать.

На другой день в кабинете директора собралось расширенное заседание партийного бюро. Сам Ковалев сидел понурый, ему явно не нравилась вся эта затея, но и вступиться он не смел. Зато обвинители, Матюшкин и два-три его сподвижника, чувствовали себя как инквизиторы, раскрывшие козни дьявола. После того как они повторили свои обвинения, слово было предоставлено ответчику. Я, признаюсь, не удержался от театрального эффекта: сделав прискорбное выражение лица, признал, что редакция допустила грубую ошибку. Видели бы вы, как расцвели торжествующими улыбками лица моих гонителей. После короткой паузы добавил: да, мы ошиблись, эта цитата принадлежит не Ленину, а Сталину.

Немая сцена. Кинув беглый взгляд в сторону директора, я поймал его легкую улыбку. Таким и запомнился мне этот мой начальник. Осторожный, боязливый, мыслящий советский человек.

Из политиздатовской поры видятся мне и те, кому сам я был начальником. Мой сверстник Гриша Лобарев, повоевавший в Польской Армии Людовой; помоложе нас с ним на десяток лет - Марина Лебедева, Леша Никольский, Инна Колосова, Эдик Микаэлян, Володя Чертихин. Приходили со студенческой скамьи, постигали вместе со мной секреты редакторского ремесла или искусства - как кому нравится. У каждого свои - нрав, склад ума, "потолок", "бзики". У всех одно комсомольский энтузиазм, взращенный на вере в справедливость и величие дела, которому служим. ХХ съезд изрядно эту веру потряс, но не опрокинул. Такие крепости не берутся одним, пусть и мощным, штурмом, падают только после долгой осады, да и то не все.

Засиживались за полночь над рукописями, когда требовалось сдать в набор или подписать в печать строго по графику - иначе придется платить неустойку типографии. В обеденный перерыв резались в настольный теннис. Спорили, сумеют ли американцы обогнать нас в космосе. Возмущались тем, что "народный академик" Лысенко, загубивший радиационную генетику, опять на коне. Радовались успеху французских коммунистов на парламентских выборах. Восхищались Фиделем Кастро и Че Геварой. По куцей газетной информации, слухам и сплетням пытались угадать, что происходит в Кремле, чего ожидать завтра - послаблений или "закручивания гаек". Обменивались восторгами по поводу увиденного вчера очередного шедевра "итальянского неореализма". Сочиняли эпиграммы для издательской стенгазеты, походившей на дацзыбао.

Две мои басни удостоились обсуждения на партбюро. Вот одна из них.

Петух - ревизор

Ученому Коту редактор Бегемот

Однажды заказал для важного изданья

Статейку под названьем "Кот

И роль его в расправе с грызунами".

Статья была написана Котом,

Одобрена редактором потом,

Оплачена, как водится, ну и почти забыта,

Как вдруг в редакцию с визитом

Явился ревизор Петух.

Он перерыл внимательно заказы,

И сразу

Его натасканный, привычный нюх

Почуял запах криминала...

- Скажите мне, любезный Бегемот,

Спросил ехидно он, - что за фигура Кот

И каковы его инициалы?

- Да это автор наш, - редактор отвечал,

А звать его известно как - Василий,

Мышей и крыс он долго изучал,

Как знатоку ему и поручили.

- Я не о том ведь спрашиваю вас,

сказал Петух, переходя на бас.

Мы говорим об авторе, а вовсе не о теме

Скажите мне, ваш Кот усат,

Он доктор или академик?

- Да нет, он даже и не кандидат.

- Так почему же, не пойму,

Статью не заказали Льву?!

- При чем тут Лев, - заметил Бегемот,

Известно всем от века, что

Специалист по крысам Кот.

Но тут Петух совсем закукарекал:

- Семейственность, и блат,

И связь, и групповщина!..

- И дальше в духе петушином.

Вот для такого Петуха

Все, кроме чина, чепуха.

Ему давай чины и званья

И наплевать на содержанье.

Очередным моим издательским "боссом" стал пришедший на смену Ковалеву Михаил Алексеевич Сиволобов. Его фамилия каким-то неуловимым образом соответствовала внешности. Первое, что бросалось в глаза при взгляде на этого человека, - выпуклый, угрожающе нависший над носом лоб, большие, пронзительные серые глаза. Ростом невелик, полноват, кургуз, словом, какими-либо чертами физического величия природа его не наградила. И тем не менее умел внушать окружающим почтение к своей особе, а подчиненные приходили в трепет, когда он, набычившись, не мигая, уставившись глаза в глаза, выговаривал кому-нибудь за допущенный "ляп". Тут мне на память невольно приходил майор Тищенко.

Вообще, не знаю, у каждого ли это так, но у меня новый знакомый непременно ассоциировался с кем-нибудь из прошлого - так я их подсознательно классифицировал. Иногда, правда, случались недоразумения, приходилось переносить кого-то из одной категории в другую, а то и открывать в своем "компьютере" новый файл, поскольку персонаж не желал уподобляться ни одному из известных мне характеров.

Именно так получилось с Сиволобовым. Поначалу у издательской братии сложилось не слишком лестное впечатление о его умственных способностях. Он явно уступал своему эрудированному предшественнику, который блистал не только знанием классиков марксизма-ленинизма, мог при случае ввернуть цитату из Гегеля. По коридорам шушукались, что идейный багаж нового директора не выходит за пределы Краткого курса истории ВКП(б). Постепенно выяснилось, что это не совсем так. Наш мрачный босс был достаточно начитан и не чужд порассуждать о высоких материях. А главное - обнаружил хозяйственную хватку, какая и не снилась его предшественнику. Он выпросил в Управлении делами ЦК КПСС согласие на своего рода сделку: издательство обязуется резко повысить свою прибыльность, а взамен будет получать некую фиксированную долю (не помню уж точно какую) суммы, перечисляемой в партийную кассу сверх 100 миллионов рублей. Добился предоставления Госполитиздату нового здания в районе Миусской площади, повышения зарплаты коллективу, даже права посещать хорошо оборудованную столовую в Партийной школе*, расположенной через сквер напротив. Нечего говорить, что после всего этого работники издательства зауважали нового шефа, стали прощать ему грубость и снисходительно относиться к маленьким "человеческим слабостям", в числе которых были периодические запои.

У меня с ним отношения складывались примерно по той же схеме. Моя молодая редакция буквально фонтанировала идеями, создавая все новые виды словарно-справочной продукции, а это была основная статья доходов издательства. Один только отрывной календарь печатался тогда тиражом десятки миллионов экземпляров и был едва ли не главным источником информации для каждой крестьянской семьи. А тут к нему прибавились спортивный календарь, женский, художественный, для юношества и т. д. Точно так же к новым изданиям Дипломатического и Политического словарей стали добавляться справочники "Зарубежные страны", "Словарь семилетки". Сиволобов поощрял нашу неугомонную активность, с лету понимая, какие выгоды сулит издательству новая массовая продукция. Так мы с ним трудились рука об руку, просвещая народ и пополняя партийную кассу, пока не разразилась гроза.

В наше время, спроси на улице прохожих, далеко не каждый скажет, что был такой XX съезд КПСС, на котором Хрущев выступил с закрытым докладом о культе личности Сталина. Да и историки, сказав о переломном значении этого события, о том, какой переполох оно вызвало в международном коммунистическом движении и какую смуту породило в умах не знавших до того сомнений преподавателей научного коммунизма, не станут вдаваться в малозначные детали, вроде того, как метались в ту пору издательские работники. А они в самом деле метались. Да и как иначе, если в первое время после съезда приходилось довольствоваться слухами, потом в партийных организациях стали зачитывать секретный доклад о культе, затем некоторые из них "взбунтовались", сочтя, что пришла долгожданная свобода. Их незамедлительно поправили, распустив решением ЦК. Никита Сергеевич при этом заявил, что "Сталина мы не отдадим". После чего опять выступил с сокрушительной критикой генералиссимуса на ХХII съезде КПСС и разрешил Твардовскому напечатать рассказ Солженицына "Один день Ивана Денисовича" в "Новом мире".

Это сейчас можно излагать события в хронологическом порядке, не испытывая больших неудобств. Тогда же у работников "идеологического фронта" трещала голова. Приходилось решать головоломные задачи, поскольку чуть ли не со дня на день менялись высочайшие установки - то ли ругать отца народов, то ли защищать его или даже вернуться к привычным восхвалениям. В этой неразберихе и суматохе ничего не стоило получить по шее, а то и вылететь из партии и с работы только потому, что не успел вовремя сориентироваться или, как горько шутили, вильнуть вместе с партийной линией.

Был, конечно, безотказный способ избежать неприятностей - потянуть время, пока обстановка не прояснится. Кстати, к нему рекомендовали прибегнуть и мудрецы из агитпропа, которые не желали брать на себя ответственность, давая "добро" на выпуск той или иной книги. Десятки готовых к выпуску изданий легли на полку. Но у меня не было возможности использовать этот маневр. По тогдашним условиям полиграфии, чтобы ко времени отпечатать 20-миллионный тираж настенного календаря, его следовало подписать к печати и сдать в производство за полтора года. Будучи уже достаточно искушенным в издательских передрягах, я решил по крайней мере заручиться прямым распоряжением начальства. Пошел к директору и спросил, что делать с листками календаря 21 декабря и 5 марта, на которых в соответствующих торжественных выражениях сообщается о рождении и смерти Сталина.

Сиволобова чуть не перекосило.

- А что, отложить нельзя?

- Ни на день. Типография снимет с себя ответственность за выпуск в срок, а это скандальное дело. Я бы оставил упоминание о рождении и смерти без всяких эпитетов. Из истории все-таки этого имени не выкинуть.

Михаил Алексеевич хмуро уставился в потолок, поразмыслил с минуту и, решив в свою очередь "заручиться", поднял трубку правительственной связи ("вертушки", как ее принято называть), соединился с секретарем ЦК Петром Николаевичем Поспеловым и почтительно перекинул ему "горячую картофелину". Тот, сделавший карьеру на восхвалениях генералиссимуса и с таким же усердием старавшийся теперь угодить новому генсеку, пожурил шефа: неужели, мол, он, опытный партийный работник, не понимает, что не следует пропагандировать Сталина в массовом издании.

Исполнив высочайшее указание, мы отправили календарь в типографию, машина заработала, а спустя год разразился скандал. Грузинская республика отказалась принимать тираж календаря, в котором не был упомянут товарищ Сталин. Агитпропу поручили разобраться с допущенной издательством грубой ошибкой, нас с Сиволобовым, то на пару, то поодиночке, стали таскать ко всяким инструкторам и требовать записок с объяснениями.

Здесь наступает самое интересное. В первой же своей записке я, естественно, сообщил о прямом указании, полученном от секретаря ЦК. Только представил ее директору, как он потребовал меня "на ковер". Сиволобов был в бешенстве и, едва я переступил порог, покрыл меня матом. Прошу заметить, это был первый и единственный случай за всю мою служебную деятельность "на гражданке". Ни секунды не раздумывая, я ответил ему тем же, ожидая, что тут же буду вышвырнут из издательства. Но результат оказался противоположным. Ошеломленный моим решительным отпором, видимо, чуть отрезвев, Сиволобов неожиданно улыбнулся и сказал:

- Не сердись, я же по-отечески. Мы с тобой влипли в историю, а ты по молодости чуть еще бoльшую глупость не сморозил.

- Что вы имеете в виду? - осведомился я.

- Да вот ты ссылаешься на указание секретаря ЦК. Наивный человек! Он скажет, что это выдумка. Кому поверят? А за попытку оклеветать начальство тебя еще из партии выгонят.

- Как это - кому поверят? - искренне удивился я. - Вы ведь лично получили это указание и передали мне.

- И что, прикажешь мне класть голову на плаху? - Он уставился на меня мутными глазами, явно принял с утра "за воротник".

- Михаил Алексеевич, - возразил я горячо, - если мы оба дружно подтвердим, нам поверят.

Он посмотрел на меня с явным сожалением, словно сомневаясь в моих умственных способностях. Потом устало махнул рукой.

- Ладно, иди, я подумаю.

На другой день я был вызван к заведующему сектором издательств агитпропа Синицыну. Сиволобов был с ним в приятель-ских отношениях и посвятил в детали нашего разговора. Тот принял меня радушно, велел принести чаю с лимоном, поговорил насчет сложной обстановки в партии и стране, сообщил, что руководство принимает меры к ускорению коммунистического строительства, и дал понять, что на этом фоне мое упрямство неуместно. Даже если секретарь ЦК и дал какое-то частное указание, не следует спекулировать на этом, бросая тем самым тень на авторитет партийного руководства.

- Не упрямься, - увещевал он, - иначе дело для тебя может плохо кончиться. Пойми, я же о тебе забочусь. Ты молодой еще, у тебя все впереди, стоит ли портить себе жизнь!

- Что вы от меня хотите? - спросил я, капитулируя.

- Прими на себя, тебя пожурят и отпустят с миром. На Секретариате покаешься, как положено, скажешь недодумал, опыта не хватило. - Он прервался, почувствовав во мне настороженность, заглянул в глаза. - Да ты не сомневайся, мы тебя не обманем. - Наклонился чуть ли не к самому уху и добавил выразительным полушепотом: - Вопрос согласован. - Пальцем ткнул вверх.

Так оно и было прокручено. Я был вызван на Секретариат ЦК КПСС, тогда его заседания проходили в просторном зале 2-го подъезда здания на Старой площади. Все, кто вызывался по различным вопросам повестки дня, приглашались одновременно. Очевидно, такой порядок преследовал дидактические цели. Присутствуя при разборе чужих персональных дел, которые преобладали на открытых заседаниях, коммунисты получали предметный урок партийной этики и дисциплины, как они тогда понимались. Позднее мне не раз доводилось бывать на заседаниях Секретариата "по вызову" или в качестве дежурного представителя своего отдела. Но, разумеется, ни в какое сравнение с этим не идет то первое переживание, когда я должен был предстать перед высшей партийной инстанцией и понести наказание за то, в чем не было никакой моей вины.

Когда весь зал был заполнен, на подиум вышли и расселись за длинным столом секретари во главе с председательствующим Сусловым. По его сигналу инструктор начал докладывать один за другим пункты повестки дня. В некоторых случаях решения принимались без дискуссии, секретари вполголоса обменивались репликами, смысл которых не доходил до зала, и Михаил Андре-евич делал знак перейти к следующему вопросу. В других случаях, после инструктора, который вел "дело", на трибуну вызывались причастные к нему лица - по большей части партийные и советские работники высокого ранга, директора предприятий, руководители научных и идеологических учреждений, т.е. те, кого принято называть номенклатурой. Одни обосновывали какие-то свои просьбы, им шли навстречу или отказывали. Другие, стуча себя в грудь, клялись, что не виновны в приписываемых проступках, или униженно каялись - их прощали либо выносили им строгача, а одного, помнится, тут же исключили из рядов КПСС. После этого они благодарили за доверие и удалялись на свои места, чтобы, не без злорадства, присутствовать при "порке" других.

Вот очередь дошла до меня. Инструктор коротко изложил суть вопроса, затем меня пригласили на трибуну. Суслов предложил объяснить скандальный пробел в отрывном календаре. Используя заготовку, согласованную с Сиволобовым и Синицыным, я ответил, что не хватило места. В зале раздался смех, на что я довольно нахально сказал:

- Чего смеетесь? На каждый день падает множество годовщин - рождений, смертей, других исторических событий. А ведь нужно еще давать информацию о долготе дня, указывать время восхода и захода солнца, помещать другую информацию. Приходится даже классиков упоминать в связи с круглыми датами.

- Но для кого-то вы все-таки делаете исключение? - спросил Суслов.

- Да, - ответил я без запинки, - для Маркса, Энгельса и Ленина.

В зале опять прокатился смешок. Суслов и сам улыбнулся.

- Ну хорошо, вы согласны с тем, что предлагает агитпроп? - Вопрос прозвучал неожиданно. Ничего подобного в "сценарии", которым была обусловлена моя готовность выполнить роль стрелочника, не значилось.

- А со мной ни о чем таком не говорили, - возразил я.

Михаил Андреевич укоризненно покачал инструктору головой.

- Тут вам предлагается поставить на вид. Согласны?

Я, откровенно говоря, опешил от подобной благожелательности и выпалил:

- Нет, конечно.

Суслов махнул рукой.

- Ладно уж, идите.

Секретарь, академик и Герой Труда Поспелов восседал благочинно на подиуме, устремив в зал ясный взгляд. Как принято говорить в таких случаях, на лице его не дрогнул ни один мускул. Не проявили желания подать голос и другие участники высокого синклита. Думаю, не всем из них была известна подоплека случившегося. Просто берегли себя, не будучи уверенными, куда завтра свернет партийная линия в этом каверзном вопросе.

Кстати, спустя несколько лет, поступая на работу в аппарат ЦК, я записал в анкете: "Поставлено на вид Секретариатом ЦК КПСС за то, что в календаре 1958 года не отмечена дата рождения И.В. Сталина". На другой день кадровик выдал мне чистую анкету, попросив заполнить ее без упоминания о взыскании. На мой немой вопрос лаконично ответил: "Снято".

То заседание Секретариата отложилось у меня в памяти и другим эпизодом. Обсуждался, по докладу Отдела культуры, "вопиющий факт напечатания в журнале "Новый мир" романа Дудинцева "Не хлебом единым". За сим следовал полный набор идеологической анафемы: произведение порочное, клеветническое, в черном свете изображающее советскую действительность, и т. д.

Приглашенный на трибуну Константин Симонов держался достойно. Он сказал, что не считает роман Дудинцева антисовет-ским, хотя в этом произведении подвергаются острой критике некоторые негативные стороны нашего прошлого. Прежде чем выпустить его в свет, редакция много работала с автором. Возможно, где-то не дотянули, главный редактор готов нести всю полноту ответственности.

Словом, это было хорошо продуманное, произнесенное на официальном партийном жаргоне объяснение, которое, мне казалось, занесут в протокол, и на том неприятный инцидент будет исчерпан. Но на трибуну поднялась Екатерина Фурцева и, встав в позу разгневанной фурии, звенящим голосом разнесла в пух и прах роман, журнал и самого Симонова. Врезались в память грозные инвективы:

- Вы, товарищ Симонов, кандидат в члены ЦК, не имели права допустить такую грубейшую ошибку, граничащую с идеологической провокацией! - И далее в том же духе.

Признаюсь, я большой поклонник Симонова, особенно его лирических стихов. Ни один другой советский писатель не сделал так много для нашей победы в Отечественной войне. Было невыносимо стыдно и больно слушать, как эта чиновная дама буквально смешала его с грязью. Повторно поднявшись на трибуну, он попросил освободить его от обязанностей главного редактора. На это ему было сказано, что так вопрос не стоит, если ЦК сочтет необходимым заменить Симонова, ему об этом сообщат. А сейчас редакция журнала должна сделать выводы и извлечь уроки.

Чего уж тебе хорохориться, если таких людей гнут в колесо, подумал я и отправился в Политиздат, где тут же был приглашен уже вернувшимся восвояси директором. Мы с ним выпили прямо в кабинете. Если бы Михаил Алексеевич сказал при этом что-то вроде: "Знаешь, мне самому тошно!", я бы сохранил о своем очередном начальнике незлобивую память. Увы, вместо этого он изрек: "Видишь, вот все и обошлось. Не покаешься, не спасешься".

Долго он не продержался, уступил директорское кресло беззаветному работяге Николаю Васильевичу Тропкину, который почему-то напоминал школьного учителя. Милейший человек, хотя пришлось с ним повоевать, когда издавалась моя трилогия - "Социалистическая судьба человечества", "Фиаско футурологии", "Грядущий миропорядок". Приведу его письмо по поводу последней книги, из которого видно, что и относительно высокое положение в партийной иерархии не давало права на теоретические вольности.

"Уважаемый Георгий Хосроевич! Возвращаю Вам рукопись "Грядущий миропорядок". Отношение к ней издательства определяется следующими обстоятельствами. В рукописи рассматриваются важнейшие проблемы, являющиеся предметом напряженной идеологической борьбы на международной арене между двумя общественно-политическими системами. Именно поэтому Ваша работа является политически чрезвычайно острой. С учетом этого издательство дало принципиальную оценку рукописи, высказало немало замечаний и предложений по тексту рукописи. Большинство замечаний конкретного характера Вами учтены. В то же время общая концепция работы продолжает оставаться недостаточно определенной. В работе излагается скорее футурологическое, чем научно обоснованное, представление о вероятных перспективах основных направлений общественного развития.

Ряд предположений о дальнейшем развитии мирового социализма, мирового капитализма, освободившихся стран выглядит неубедительно.

Недостаточно внимания уделено классовой борьбе двух систем в ходе мирного сосуществования государств с различным социальным строем. Создается впечатление, что процесс мирового развития в предстоящие десятилетия будет носить преимущественно эволюционный характер.

Марксистско-ленинское мировоззрение и методология требуют, чтобы анализ перспектив общественного развития в мире основывался на революционном оптимизме. К сожалению, ряд положений, содержащихся в работе, не отвечает этому требованию. Вряд ли целесообразно говорить о маловероятности в ближайшее пятидесятилетие победы социализма в ведущих капиталистических странах. Не означает ли это недооценки возможностей мирового коммунистического движения? Думается также, что в работе, несмотря на оговорки, отдается предпочтение влиянию научно-технической революции (по сравнению с социальной) на общественные процессы.

Выдвигая различного рода гипотезы, Вы опираетесь главным образом на работы буржуазных футурологов и политологов.

А исследования и выводы советских ученых используются недостаточно. Чрезмерное значение придается политологическим концепциям в противовес реальной политике.

Наконец, само название работы несколько претенциозно, создает впечатление о всеобъемлющем охвате темы, ко многому обязывает.

В связи с вышеизложенным полагаю, что издание работы в таком виде было бы нецелесообразным.

С уважением,

директор Политиздата Н.В. Тропкин".

Повезло моим бывшим сотоварищам на следующего шефа Александра Прокофьевича Полякова. До сих пор не могу понять, как состоялось это назначение - настолько оно выпадает из обоймы кадров, подбиравшихся на значимые идеологические посты.

Что до трилогии, то при некоторых заблуждениях молодости, я не изменяю убеждениям и по-прежнему считаю, что судьба человечества - социализм (весь вопрос - какой), футурология действительно терпит фиаско, а новый миропорядок грядет.

В журналах

После казуса с календарем я не жаловал Сиволобова. На совещаниях вступал с ним в спор из-за пустяков, иной раз просто дерзил. Он озлоблялся в ответ. Так что ко времени подоспело предложение перейти на работу в журнал "В помощь политическому самообразованию". Позднее он был переименован просто в "Политическое самообразование". А главным редактором там был Анатолий Григорьевич Егоров.

Когда я начал думать, как "изобразить" этого моего начальника, пришла в голову мысль, что начать нужно с коллективного портрета группы ученых, к которой он принадлежал. Такой метод вообще предпочтителен, когда речь идет о людях с не слишком ярко выраженной индивидуальностью. У Анатолия Григорьевича, конечно, были свои личностные особенности, но преобладали черты, свойственные клану партийных академиков. Его ядро составляли философы и историки: Георгий Федорович Александров, Павел Федорович Юдин, Федор Васильевич Константинов, Юрий Павлович Францов, Леонид Федорович Ильичев, Петр Николаевич Федосеев, Марк Борисович Митин. Многие из них были выпускниками Института красной профессуры и сделали стремительную академическую карьеру, перемещаясь из научных институтов в агитпроп и обратно.

Назвать их учеными в прямом, профессиональном значении этого понятия можно лишь с большой натяжкой. Дело не в том, что они уступали своим менее удачливым коллегам в интеллектуальном отношении. Вовсе нет. Вероятно, при других обстоятельствах каждому из них было гарантировано место "кафедрального профессора". Больше того, справедливо сказать, что у них был особый дар, позволяющий возвыситься над заурядным уровнем, - я бы назвал его даром примирения противоположных сущностей. Может быть, это определение покажется несколько напыщенным, но именно своей способности строить правдоподобные теоретические схемы из несовместимого логически материала, беспрекословно и старательно выполнять "социальный заказ" наши мыслители были обязаны своим преуспеянием. Должно быть, не все они получали от этого занятия такое же удовольствие, как, к примеру, Митин, который просто не умел делать ничего другого. Были и такие, как Францов, начинавший с серьезных исследований по истории религии и атеизма. Однако эти нюансы представляют интерес разве только для психоаналитика. В сухом остатке простой факт: поставленные перед необходимостью выбирать между наукой и идеологией, исканием истины и служебной карьерой, прозябанием и успехом, они выбрали вторую часть этих извечных альтернатив.

Если бы понадобилось причислить "партийных академиков" к какой-нибудь известной философской школе, то это, пожалуй, софисты - народ жизнелюбивый и бесхребетный. В то время как советские сократы и платоны, такие как А.Ф. Лосев, Р.Ф. Асмус, М.М. Бахтин, корпели над многомудрыми фолиантами, лидеры философского фронта разъезжали по миру в составе делегаций КПСС, представляли советскую науку на международных конгрессах, заседали на пленумах Центрального Комитета и сессиях Верховного Совета СССР. А в промежутках занимались профессиональной деятельностью, сводившейся к написанию установочных статей и руководству коллективами, которым поручалось готовить учебники и учебные пособия по марксизму-ленинизму, истории философии, научному коммунизму.

Согласно господствовавшему в те времена мнению, марксизм, как венец философской мысли, ее закрыл. Даже теоретически не допускалась возможность сотворения более высокой и совершенной системы гуманитарных знаний, поэтому задача науки сводилась к ее пропаганде, разъяснению и в редких случаях интерпретации в соответствии с потребностями момента. Упомянутые учебники приобретали тем самым значение новейшего завета, а их авторы - статус апостолов. Причем сами они в лучшем случае редактировали тексты, подготовленные "писучими" докторами и кандидатами. Это наводит на мысль, что у святого Луки и других евангелистов тоже были подсобные писари.

Вот к этому клану заслуживает быть причисленным мой очередной шеф, несмотря на то что был помоложе и потому отзывчивее к новым веяниям. Специализируясь по эстетике, он разбирался во всех закоулках философского хозяйства, и не только философского. Мог с одинаковым успехом порассуждать о теории стоимости в политэкономии, презумпции невиновности в юриспруденции и концепции "либидо" из фрейдовского психоанализа. Раз даже мне довелось услышать, как Анатолий Григорьевич разнес мистический уклон в современной западной космогонии. Он не был ретроградом, но и новатором назвать его нельзя. Он был "партийным академиком".

И неплохим человеком. Невысокий, грузный, неуклюжий, наш главный занимал место председателя на заседаниях редколлегии, с паузами, слегка заикаясь, вводил в курс указаний, полученных только что на совещании в агитпропе. Затем мы выслушивали комментарии по поводу появившихся за последнее время публикаций в конкурирующих изданиях ("Коммунист", "Пропагандист", "Агитатор"). Вступительная речь заканчивалась призывом к руководителям отделов привлекать именитых авторов, повышать качество статей и искать новые свежие сюжеты.

После этого начиналось обсуждение материалов, подготовленных к очередному номеру. Егоров был неплохим редактором. Мне запомнился один его урок. Как-то он вызвал меня перед подписанием в печать очередного выпуска и попросил убрать из подготовленной в моем отделе статьи целый абзац, не умещавшийся в полосу. Я стал доказывать, что это невозможно, из песни слова не выкинешь. Тогда он попросил назвать наугад страницу, поднял резинку, аккуратно уронил ее, перечеркнул крест-накрест текст, на который она упала, и предложил мне посмотреть, что получилось. Я был посрамлен. Не знаю, сам ли он придумал этот трюк или перенял у кого-то, но с тех пор я зарекаюсь от безоговорочных суждений. Поистине никогда не говори - никогда.

Никогда Анатолий Григорьевич не возвышал голоса. У нас с ним было немало стычек из-за различного толкования статей либо даже отдельных фрагментов и фраз. Я горячился, доказывал, что там, где он усмотрел крамолу, на самом деле творческая мысль, упрекал его в догматизме, чрезмерной осторожности и даже трусости. Он терпеливо сносил все это, но стоял на своем. Не я один, вольнолюбивая журналистская братия (Н. Кристостурьян, Н. Барсуков), хотя и считала его своим и именовала по-дружески Толиком, собираясь после очередного выпуска журнала где-нибудь в Домжуре или близлежащем ресторане "Прага", поругивала главного за цензурный перебор. Тем более неоправданный, что Егоров, по слухам, был женат на родственнице Суслова и, следовательно, мог рассчитывать, в случае чего, на высочайшее покровительство.

Слухи эти на наших глазах подтвердились, когда он был назначен заместителем заведующего агитпропом, а затем стремительно продвинулся в полные академики и занял престижное место академика-секретаря отделения философии, социологии и права Академии наук СССР. Целую вечность оставался он на этом посту, теряя отпущенные ему природой крохи творческой удали и одновременно совершенствуя до виртуозности искусство фарисейской диалектики: "С одной стороны, с другой стороны".

Но тогда, в 61-м, мы сильно жалели о Толике, поскольку его кресло занял Александр Степанович Вишняков, терпимый в качестве зама, кем он был до того, и труднопереносимый в роли шефа. И без того не слишком широкая свобода мышления в редакции была сужена на порядок. Более или менее нестандартные мысли, не то что имели шанс "проскочить" в журнал - ими стало опасно обмениваться даже в редакционных коридорах. Возможно, дело было не только в церберских склонностях нового шеф-редактора. Начиналось уже общее похолодание идеологического климата, импульс XX съезда угасал. Мне чертовски повезло, что как раз в это время я был приглашен работать в издание, которое признавалось читающей публикой за цитадель вольной политической мысли. Мой "журналистский этап" получил продолжение в Праге.

Из всех моих начальников Алексей Матвеевич Румянцев был самым красивым мужчиной. Высокий, с внушительной осанкой, правильными чертами лица, ярко-голубыми глазами, смотревшими на мир с неизменным доброжелательством, исключая те моменты, когда он гневался. А делал он это от души, как всякий большой начальник мог пошуметь, разнося нерадивого подчиненного, однако неоскорбительно, необидно, скорее укоризненно: "Как же это вы, братец, могли подвести меня!"

Впрочем, со мной такого не приключалось. С первой нашей встречи в маленькой комнатке секретариата международного отдела, где Алексей Матвеевич вербовал меня в консультанты своего журнала, и до последних дней его жизни, когда он, похудевший, изможденный, приходил ко мне, уже бывшему помощником Генерального секретаря ЦК КПСС, прося посодействовать, чтобы руководство Академии оставило ему казенную машину, ничто не омрачало наших отношений. Я относился к нему с неподдельным уважением и симпатией, он отвечал мне той же монетой. Да и не только я. Со всеми, невзирая на чины, он был одинаково прост, открыт к задушевной беседе, способен проявить сострадание к чужим горестям. Ко всему этому - редкостное обаяние, располагавшее к нему сердца.

Вот наблюдение. Чиновная публика, чуткая к регалиям, привычно гнет шею перед партийным вельможей и молча глотает от него любую обиду. Зато, окажись он выбитым из седла, не то что посочувствуют, выслушать никто не захочет. Уже после того, как Алексея Матвеевича вывели из состава Центрального Комитета, лишили депутатского мандата в Верховном Совете и освободили от обязанностей вице-президента Академии наук СССР, он несколько раз заходил к нам в отдел, и всякий раз в цековских коридорах его встречали приветливыми восклицаниями, затаскивали на чай, расспрашивали о житье-бытье, терпеливо выслушивали длинные монологи (под старость он любил рассказывать о своих научных изысканиях).

Мало ли людей хороших на свете, но ведь не каждый пробивается в верхний эшелон политической элиты, для этого потребны как раз иные свойства. Подозреваю, не душевные качества Румянцева подняли его с университетской кафедры политэкономии на партийный олимп, а колесо фортуны. Скорее всего, сыграло свою роль то, что эта прихотливая дама свела Алексея Матвеевича с Леонидом Ильичом, когда они вместе трудились в Днепропетровске. Можно предположить без боязни ошибиться, что высокое заступничество не раз выручало, когда ему грозило обвинение в потере бдительности или, что хуже, в пособничестве ревизионизму. А таких случаев было немало, потому что Алексей Матвеевич был не только обаятельным, но и ищущим человеком. Не хотел принимать на веру теоретические формулы, расходящиеся с тем, что происходило в жизни. Притом не только сам любил размышлять, отбросив предрассудки, но и опекал людей, у которых обнаруживал такое же свойство, старался, как мог, дать им ход.

Здесь уместно вспомнить рассуждение о коллективном, групповом, и индивидуальном, частном, портрете. Румянцева по многим показателям следовало бы отнести к упомянутым "партийным академикам". У него не было капитальных научных трудов. При пытливом уме он был вполне правоверным марксистом и не помышлял ставить под вопрос устои официальной идеологии. Будучи человеком смелым, не боящимся взять на себя ответственность за дело, которое, был уверен, принесет пользу партии и стране, он в то же время не был лишен тактической изворотливости, без которой невозможно было засидеться в коридорах власти даже при самом благосклонном отношении "первых" лиц.

И все же язык не поворачивается безоговорочно зачислить его в названный клан. Не только потому, что он отваживался печатать крамольные по тем временам статьи, но и потому, что он создал журнал, ставший провозвестником обновления нашей системы, сыграл в политике примерно такую же роль, какую сыграли "Новый мир" в литературе и Театр на Таганке в искусстве. Убежден, никто из других "маршалов" нашей общественной науки с такой задачей не справился бы. Да вот наглядное тому свидетельство: Ю.П. Францов как ученый был посильнее Румянцева, но, став, в свою очередь, шеф-редактором журнала, удержать его на прежнем уровне не сумел.

Справедливости ради надо сказать, что и в этом случае немалую роль сыграло время. Когда "Проблемы мира и социализма" только появились на свет, их первые выпуски расхватывались молниеносно, а некоторые статьи перепечатывались и распространялись из рук в руки. Такого ажиотажа, разумеется, не стало, когда в Союзе появились свои очаги свободомыслия. Алексею Матвеевичу явно благоприятствовало и то, что международное коммунистическое движение, официальным органом которого был журнал, пребывало еще в состоянии относительно прочного единства. Мощные западные партии, особенно итальянская и французская, уже начинали мыслить некоторыми категориями еврокоммунизма, но еще ценили свое сотрудничество с КПСС, не теряли надежды обратить нас в свою веру. Журнал открывал для этого уникальную возможность, которой они спешили воспользоваться. Его портфель был буквально завален статьями Берлингуэра, Марше, Карильо и других генсеков. Вдобавок редакцию осаждали просьбами печатать выдержки из партийных программ и другие документы - для этого пришлось выпускать специальный бюллетень.

Не все принималось в Москве с одобрением. По мнению ревнителей чистоты марксизма-ленинизма, кое-какие публикации попахивали ревизионизмом. Но, не желая ссориться с влиятельными зарубежными соратниками в условиях острого конфликта с китайской компартией, на это закрывали глаза. А когда стало уж совсем невмоготу, велели сократить тираж на русском языке и ограничить распространение журнала в открытой продаже.

Надо сказать, немалая заслуга в создании журнала принадлежит еще одному "партийному академику", сумевшему вознестись выше всех остальных, - Борису Николаевичу Пономареву. Сколько на его долю пришлось нареканий за матерый догматизм! Между тем за долгие годы своего секретарства он собрал в отделе ровный, сильный состав профессионалов-международников. А создавая журнал компартий, который полностью находился под контролем руководимого им Международного отдела ЦК, видел в нем не только средство сплочения комдвижения, но и "кузницу кадров". Уже в первой половине 60-х годов "проблемисты", как мы себя называли, начали появляться в 3-м подъезде здания на Старой площади, где располагались международный отдел и отпочковавшийся от него отдел по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран (для краткости назывался Отделом ЦК КПСС). Со временем выходцев из журнала становилось все больше, некоторые из них удостоились выдвижения на руководящие должности, другие оставили заметный след в разных сферах деятельности.

Хулители перестройки, наслышанные о "Проблемах мира и социализма", утверждают, что это было "осиное ревизионистское гнездо", которое чуть ли не повинно во всех случившихся со страной бедах. Я бы посоветовал им искать виновных рангом повыше. Бисмарк как-то сказал, что династия Бурбонов сделала для революции больше, чем все Бонапарты, вместе взятые: Людовик ХIV абсолютизмом, ХV - непристойностями регентства, ХVI - слабостью*. Примерно то же самое можно сказать о вкладе наших правителей в крушение советской модели социализма и распад СССР. Сталин способствовал такому исходу тем же абсолютизмом, Хрущев - ноздревщиной, Брежнев - нарциссизмом.

Начало моей работы в "Проблемах мира и социализма" ознаменовалось двумя малоприятными инцидентами. Первый был связан с учебником "Обществоведение". Вот какая к нему привела цепь событий. Вскоре после XX съезда мы с Бурлацким решили воспользоваться поветрием свободы и сочинили довольно острую по тем временам статью, раскрывающую огрехи нашего управленческого механизма. В "Литературной газете" ее отдали в отдел, которым заведовала Алина Писаржевская. Статья была опубликована, а мы нашли хороших друзей в Алине и ее муже Олеге. Химик по образованию, он был секретарем у кого-то из наших корифеев - кажется, у самого Прянишникова. Пушкин говорил, что нет занятия более увлекательного, чем следить за мыслью великих людей. Вероятно, опыт общения с мэтром и его окружением натолкнул Олега на идею заняться популяризацией науки, точнее даже - ее выдающихся представителей. Публицистический дар, безупречное владение словом и профессиональное знание предмета позволили ему написать ряд интересных очерков и книг, в том числе в серии "Жизнь замечательных людей".

Нельзя не пожалеть, что многие популярные произведения этого жанра не переиздаются, а новых не видно на полках магазинов, заваленных детективами и сериями о тиранах, вождях, женах правителей и т. п. Помню, в юные годы огромное впечатление на меня произвела книга Поля Де Крюи (в другой редакции Де Крайфа) "Охотники за микробами". Думаю, она привела в науку целую армию биологов, медиков, а может быть, ученых и других профессий.

Мы уже сблизились домами, когда Олег однажды явился ко мне в сопровождении высокого симпатичного блондина - Владимира Васильевича Суходеева с неожиданным предложением. Оказывается, объявлен конкурс на написание лучшего учебника для выпускного класса школы по вводимому впервые курсу обществоведения. Дело заманчивое, обещает в случае успеха и почет, и солидное материальное вознаграждение. Игра стоит свеч.

Сочинили заявку, отправив ее, как и полагалось по условиям конкурса, под девизом, и засели за работу. Очень скоро обнаружилось, что мои соавторы готовы разрабатывать отдельные темы, а вот их логическая увязка, "укладка" в целое, редактура - всем этим придется заниматься мне. Энциклопедический по сути своей характер курса, включавшего элементарные познания по философии, политической экономии и теории коммунизма, да еще необходимый каждому минимум знаний об устройстве политической системы, о Конституции, гражданских правах и обязанностях, вынуждал то и дело садиться за специальные монографии и вмещать их мудрое содержимое в параграф на полторы-две страницы, написанный, по возможности, живым и доступным для усвоения подростком языком. К тому же желательно, чтобы текст был увлекательным, приучал к самостоятельному мышлению.

Долго мы мучились, стремясь соединить глубину с простотой и яркостью, далеко еще не были довольны результатами своих усилий, но поджимали сроки, пришлось отсылать рукопись и ждать приговора конкурсной комиссии. Прошло несколько месяцев, жизнь шла своим чередом, я уже две недели осваивался в журнале и любовался красотами Праги, когда поступило сообщение, что нашему опусу присужден первый приз, правда, с требованием существенно его переработать, включив в коллектив авторов рукописи из Ленинграда, занявшие второе место.

Так к нам присоединились Юрий Андреевич Красин и Александр Дмитриевич Боборыкин. Один философ, другой экономист. Оба - преподаватели университета, успевшие уже поднатореть в дидактике, они легко состыковались с нашей троицей. Хватило одного продолжительного разговора с последующим застольем, чтобы мы ощутили себя единой командой, готовой взяться за создание учебника. Нас пригласили в Отдел науки ЦК КПСС, которым заведовал в то время Иван Иванович Удальцов. Были приглашены видные ученые, педагоги, руководители Министерства просвещения. После того как общими усилиями более или менее отчетливо сформулировали стоящую перед нами задачу, Удальцов заявил, что мы должны будем выехать за город, на одну из цековских дач, чтобы в течение четырех месяцев подготовить и сдать в издательство учебник. В этом случае он поспеет к началу нового учебного года.

Я испытывал сильное смущение. С одной стороны, заманчивая возможность отключиться от других дел и основательно поработать над нашим "детищем". С другой - неловкость перед Румянцевым. Только приехал и сразу же "в бегах", хотя бы и по высочайшему повелению. Мелькнуло даже опасение, что редакция не пожелает ждать четыре месяца моего возвращения на рабочее место. Поделился своими опасениями с Удальцовым, который, усмехнувшись, заметил, что я, видимо, не очень понимаю, о чем идет речь. Наш коллектив едет не загорать, а выполнять чрезвычайно ответственную работу, связанную с воспитанием подрастающего поколения. Решением ЦК за каждым из нас закрепляется рабочее место и, несмотря на отсутствие, нам обязаны выплатить за этот срок зарплату.

- Так что, друзья, - заключил Удальцов, - ни о чем не беспокойтесь, засучив рукава беритесь за дело.

В наше распоряжение была предоставлена дача, подаренная в свое время Сталиным Горькому, когда тот вернулся из эмиграции. Красивый особняк, недалеко от Горок-10 по Рублевскому шоссе, с парком, фонтаном, прилегающим лесным массивом и спуском к Москве-реке, еще сохранил многие предметы обихода и мебели, принадлежавшие Алексею Максимовичу. Парадный вход сторожили два бронзовых льва, подаренные писателю каким-то иностранным скульптором. Над домом витал дух не одного его знаменитого хозяина. Здесь, как рассказывал нам Борис Николаевич Пономарев, сочиняли под руководством Хрущева в обстановке строжайшей секретности доклад XX съезду о культе личности. Ну а в дальнейшем чего там только не писали, в том числе с моим участием. Бывало, консультанты сидели там по нескольку месяцев. До нас, по рассказам старожилов, дачу облюбовало окружение Хрущева - Аджубей, Замятин, Ильичев, Харламов и другие соавторы книг и фильмов, общим условным названием которых можно считать "Дорогой Никита Сергеевич". Иначе говоря, там же, где ниспровергали один культ, буквально не сходя с места, творили другой. Поистине свято место пусто не бывает.

Всякое случалось на даче Горького. И "тайные вечери" с участием первых лиц государства, и острые политические дебаты. По поводу начала и завершения работы, а иногда и отдельных ее разделов устраивались застолья. В свободное время гуляли по парку, купались, играли в волейбол, бильярд, шахматы, зимой ходили на лыжах до расположенного поблизости знаменитого конного завода с бронзовой статуей мощного жеребца Квадрата - родоначальника конюшни отменных скакунов, которых продавали иностранцам на ежегодном аукционе. По вечерам два раза в неделю приезжал киномеханик показывать заказанные по общему выбору фильмы. Спрос был, естественно, в первую очередь на нашумевшие иностранные ленты, у которых не было шанса попасть в прокат. Но старались не пропускать и отечественные новинки, о которых печать трубила до выхода на экран. После сеанса, за чаепитием, обменивались впечатлениями. Запомнилось, как Пономарев возмущался неприличным содержанием фильма "Еще раз про любовь" по пьесе Э. Радзинского с участием Татьяны Дорониной и Александра Лазарева; он нашел в нем чуть ли не порнографию. Заметив на наших физиономиях искреннее недоумение, сказал: "Ну как же, товарищи, неужели вы не видите... познакомился парень с девушкой, и она тут же приглашает его к себе домой". Вот ведь какая разница между нравственными принципами поколений. Впрочем, на "Последнее танго в Париже" Борис Николаевич не реагировал так остро: скорбно покачал головой и удалился.

Дачу Горького по очереди "арендовали" международники и агитпроповцы, а иногда совместно выполнялись поручения ЦК. В этом случае в соответствующем постановлении заглавным, т.е. отвечающим за сбор и организацию работы, назывался какой-нибудь из этих отделов. Долгое совместное сидение под руководством заведующего агитпропом Владимира Ильича Степакова было в связи с подготовкой 50-й годовщины Октября. Каким-то образом он пришелся по душе генеральному и сделал феерическую карьеру - из помов в замы, из замов в главные редакторы "Известий", из главных в завы - должность, сопровождаемая, как правило, членством в Центральном Комитете, депутатством в Верховном Совете и прочими весомыми почестями. И все это за какие-то два-три года. Мы тогда шутили, что, если бы можно было клонировать Степакова, его бы назначили на все посты.

Нечто похожее происходило недавно: стоило кому-то понравиться Ельцину, и уж он публично изъяснялся в любви к своему фавориту, объявлял его лучшим министром обороны или внутренних дел, финансов или железных дорог, намекал, что хотел бы видеть его своим наследником. Но проходило несколько месяцев, и на смену прежнему любимцу отыскивался новый. Типичная болезнь слабых правителей, не уверенных в себе, ищущих охранителя и спасителя, который будет делать за них всю тяжелую и грязную работу, а им оставит царствовать и наслаждаться властью.

Если кто полагает, что пребывание на даче Горького было действительно "дачным", то это не так. Ритм работы всякий раз задавался бешеный, рассчитанный на перенапряжение. Жесткие сроки вынуждали корпеть над документами по 12-14 часов в сутки, включая субботу и, как правило, воскресенье. Без конца нас навещали высокие заказчики, требовали отчета, заставляли по нескольку раз переделывать вполне приличный текст, причем в девяти случаях из десяти - в худшую сторону.

При всем том ездили трудиться на дачи с охотой. Это позволяло выключиться из повседневной бюрократической суеты, избавиться от необходимости отвечать на десятки телефонных звонков, дробить свое время на выполнение различных, зачастую не очень приятных поручений. Здесь, несмотря на плотный контроль, мы все-таки были больше предоставлены себе. Да и дышалось повольнее, чем в цековских коридорах, "отпускало" состояние настороженности, подсознательной боязни ляпнуть ненароком что-нибудь лишнее. Казалось бы, не велико расстояние - 40 километров от Москвы, но сама атмосфера "выездной" работы не только допускала, но и как бы обязывала к большей откровенности. Даже посещавшее нас начальство, погружаясь в этот "мирок", позволяло себе чуть-чуть расслабиться и выслушивало, хотя и с кислой миной, то, что оно ни при каких обстоятельствах не пожелало бы слышать от своих подчиненных в здании на Старой площади, а те не посмели бы это высказать.

Приехал однажды на дачу Горького Пономарев и стал рассказывать работникам двух отделов о предвыборной поездке в свой избирательный округ. С видимым удовольствием живописал, как сердечно встретили его не только местные власти, но и население, с каким энтузиазмом трудящиеся готовятся к выборам. А когда секретарь ЦК зашел в продовольственный магазин, он порадовался обилию продуктов на полках, в том числе насчитал шесть сортов колбасы.

Вот эти шесть сортов нас окончательно добили. Не назови он цифру, возможно, молча проглотили бы этот самогипноз. Но тут нас, что называется, прорвало. "Борис Николаевич, неужели вы не понимаете, что вам демонстрировали все ту же потемкинскую деревню! Ну, завезли колбасы, можно не 6, а 60 на один день раздобыть. А знаете ли вы, что в подмосковных магазинах одно мыло, спички да консервы столетней давности? И пошло-поехало, старик только отбивался: "Да что вы, товарищи, да этого не может быть... Конечно, перебои в торговле случаются, ЦК недавно принял постановление..." И дальше в том же духе. Не помогло. Наверное, впервые за годы сотрудничества выложили ему все, что накипело.

По аналогии. Однажды мне пришлось присутствовать на заседании Секретариата, где Дмитрий Федорович Устинов, член Политбюро, министр обороны, рассказывал о своей поездке в российскую глубинку. Кажется, в одном из поселков Кузбасса он встретился с шахтерами и, по его словам, был приятно поражен тем, что все пришли в приличных костюмах, белых рубашках с галстучком. Это ассоциировалось у министра с хорошей жизнью. Заглянуть в шахтерские жилища у него времени не было.

Как-то мне на глаза попала статья какого-то критика, большого поклонника Горького, он, в частности, предлагал создать музей писателя на даче в Горках. К сожалению, Управление делами распорядилось иначе, решив переоборудовать это здание под отдых приезжавших к нам в гости высокопоставленных иностранцев. Полбеды, если бы старый дом использовали по этому назначению. Так нет, в созидательном раже надумали построить на территории усадьбы коробку в несколько этажей, сломав строгую симметрию здания и парка, разрушив атмосферу старины, которая составляла очарование этой обители...

Учебник сдали в назначенный срок, он выдержал 24 издания общим тиражом 40 млн. экземпляров, был переведен на десятки языков и удостоен Государственной премии СССР. В его основе лежит марксистская теория, описание логически сконструированной модели социализма, как она виделась в идеале. Наш учебник не мог, разумеется, избежать разрыва между теорией и жизнью, который отличал идеологию советского периода. Но он не был и рождественской сказкой для юношества, давал известное представление о тех реалиях, с какими выпускниками школы придется столкнуться на производстве, в быту, в гражданском обиходе. Пожалуй, вернее всего назвать это сочинение полуутопией. Ну а что касается содержавшегося в нем заряда политической культуры, то авторам стыдиться нечего. Мы старались, как могли, помочь воспитанию гражданина, умеющего самостоятельно мыслить и по возможности бесконфликтно стыковать личный интерес с долгом перед обществом. Некий гибрид спартанца с афинянином. Словом, советского человека.

Сразу после возвращения в Прагу мне пришлось столкнуться с деликатной и крайне неприятной проблемой. Дело в том, что все четыре месяца пребывания в Москве я официально числился на работе в журнале и поэтому получал лишь часть заработка, которая выплачивалась в рублях. Семье приходилось экономить, мы, естественно, рассчитывали несколько поправить свои дела, получив причитавшуюся за это время чехословацкую валюту. Мне и в голову не приходило, что могут возникнуть препятствия к этому. Однако ответственный секретарь журнала Александр Иванович Соболев, разозленный моим длительным отсутствием на рабочем месте, заявил, что я не получу ни кроны, пусть платят те, кто устроил эту командировку. Я обратился в Управление делами с просьбой выплатить зарплату хотя бы в рублях, но там заявили, что все это время согласно решению ЦК я работал в журнале, вот пусть он и платит. Тяжба продолжалась два или три месяца, пока наконец я не набрался духу и не пошел к главному. Выслушав, Алексей Матвеевич возмутился, поднял трубку и велел бухгалтерии немедленно произвести полный расчет. Нечего говорить, что потерпевший в этом деле афронт Соболев меня невзлюбил и где мог ставил подножки.

Другой неприятный эпизод, случившийся на старте моей работы в журнале, в какой-то мере иллюстрирует тогдашнюю атмосферу в отношениях между "братскими партиями". По прибытии в Прагу я был определен в отдел партийной жизни, которым заведовал уже знакомый читателю Сергей Митрофанович Ковалев. Таким образом, судьбе было угодно вторично поставить меня под его начало. И этот второй срок прошел безоблачно. Трудились мы дружно и достаточно эффективно. У Ковалева был наметанный политический глаз, а я за 6 лет работы в аппарате ЦК приобрел кое-какое представление о хитросплетениях комдвижения.

Однако первый блин вышел комом. Мне было поручено отредактировать статью Генерального секретаря Французской компартии Жоржа Марше. Материал вышел из перевода не то что сырой, а просто неудобоваримый. Стилистические и даже грамматические ляпы, местами непонятная абракадабра, отсутствие всякой логики. Я обратился к переводчику, но тот заверил, что строго следовал букве оригинала. Может быть, беда была как раз в том, что букве, а не духу. Вместо того чтобы заставить его еще раз тщательно выверить перевод, я сдуру взялся сам править текст. Хотя на нем живого места не осталось, правка носила редакционный характер, я старался как можно бережнее сохранить мысли автора. Тем не менее представитель Французской компартии в журнале Жан Канапа устроил скандал, объявив, что статья его генсека подверглась недопустимым искажениям. Мне было предложено уладить конфликт, и я отправился к нему на переговоры.

Тощий, желчный француз, не выпускавший изо рта вонючую сигарету "галуаз", многие годы проработал корреспондентом "Юманите" в Москве, поэтому прилично знал русский язык, хотя иной раз и допускал "ляпы" (какой-то из наших шутников уверил его, что русские аристократы, расставаясь, употребляли изысканное слово "покедова", вот он им и щеголял перед дамами). Он был не только журналистом, но и писателем. Причем, как потом стало известно, наряду с политическими трудами сочинял порнографические романы. Очевидно, для заработка, а может быть, по зову натуры, поскольку был охоч до женщин, особенно русских. Из Праги он тоже увез красивую стенографистку.

Я старательным образом, не пропуская ни запятой, обосновал ему свою правку, а затем предложил взять в руки перо и лично поправить те места, где допущены искажения. Он внес какие-то пустяковые изменения, после чего я доложил руководству, что текст согласован. Статья была напечатана, а через несколько дней из Парижа в Москву поступило гневное послание с протестом против вольного обращения со статьей Марше. В международном отделе поднялся переполох. Меня заставили писать объяснительную записку, Канапа же без зазрения совести отрекся от того, что лично санкционировал правку. Наши кураторы журнала довели до сведения французских друзей, как обстояло дело, и там в конце концов этим удовлетворились. При встрече Канапа покровительственно хлопнул меня по плечу и сказал, что я могу не беспокоиться, ему удалось предотвратить конфликт между КПСС и Французской компартией, чуть было не вспыхнувший из-за этого инцидента. После этого я попросил Ковалева никогда больше не поручать мне статей из Парижа.

Вот ведь как много значит национальный характер. Я преклоняюсь перед французским гением, считаю его заглавным в германо-латинском мире. Но, вероятно, именно сознание принадлежности к этой великой и блестящей культуре способствовало вызреванию известной амбициозности и высокомерия. Впрочем, возможно, причина здесь совсем не в национальном характере. У англичанина, западного немца, американца было ведь не меньше оснований заноситься, однако наши редакторы без особых трудностей находили с ними, как и с представителями многих других партий, общий язык. А вот гораздо сложнее, хотя и не в такой драматической форме, как описано выше, проходили согласования с итальянцем Мигелем Росси и испанцем Аскарате. То есть с представителями самых крупных по тому времени компартий Западной Европы, уже вступивших на путь еврокоммунизма и бросавших вызов идеологическому диктату КПСС в международном комдвижении.

Намного легче было сотрудничать с представителями компартий стран социалистического содружества. И не мудрено: финансируя журнал, они входили в состав редколлегии, в то время как все остальные были членами редакционного совета. Но и здесь была своя иерархия, поскольку на КПСС приходилась львиная доля расходов. Существенное бремя несла, естественно, Компартия Чехословакии, где журнал создавался и печатался. Примерно равные доли падали на остальных, при том что румыны вскоре вовсе отказались вносить свой вклад, ссылаясь на экономические трудности, да и венгры задерживали платежи.

Наше доминирующее положение гарантировалось и тем, что журнал создавался на русском языке, а уже потом переводился. Редакторский состав процентов на восемьдесят был из Советского Союза. Должен, однако, засвидетельствовать, что своим, безусловно, господствующим положением мы пользовались умеренно; журнал, особенно в первый период, был действительно свободной трибуной. Там нередко публиковались материалы, которые не имели шансов появиться в национальных партийных изданиях, и это было уже немалой заслугой как первого шеф-редактора, так и созданного им творческого коллектива.

Одним из существенных преимуществ нашего пражского бытия был доступ к гораздо более обширной, чем в Москве, информации. Журнал получал периодические издания со всего мира. У него была отличная библиотека, и к тому же многое мы узнавали от своих иностранных коллег. Все это давало богатую пищу для ума, а условия жизни небольшой профессиональной колонии за границей способствовали тесному интеллектуальному общению. Дискутировали в редакционных кабинетах и коридорах, в столовой за обедом или в близлежащей пивнушке за кружкой "праздроя". Часто водили компании и дома, поскольку весь коллектив был размещен в основном в двух зданиях на улице Живкова и Дейвице.

В Чехословакии было немало соблазнов для собирателей добра: недорогая посуда, люстры из хрусталя и фарфора, модная одежда, изысканные изделия из граната. Рассказывали, что некоторые дипломаты сидят буквально на хлебе и воде, чтобы по возвращении домой украсить свое жилище, а то и приобрести кооперативную квартиру и вожделенный автомобиль. Среди нас тоже встречались "собиратели". Одна семья, по слухам, завезла из Москвы огромную партию консервов, мыла, зубной пасты, спичек, словом, всего необходимого, чтобы из продуктов тратить драгоценные кроны только на хлеб. Но в большинстве своем журналистская братия не отличалась страстью к накопительству. Ездили на экскурсии в соседние страны, посещали театры, не пропускали кинопремьер, бывали на выставках и уж обязательно на празднике открытия "Пражской весны" в Соборе святого Вита, где оркестр в составе нескольких сот музыкантов под руководством знаменитых дирижеров исполнял Бетховена, Чайковского, Баха, Сметану, Дворжака...

Сравнительно молодые, 35-40-летние, мы свободно обсуждали в своем кругу острые проблемы, с которыми сталкивалось советское общество, считали перемены неизбежными и верили, что они не за горами. Никто, конечно, не мог предугадать, чем они обернутся для каждого из нас, кого ждет какая судьба. Вот некоторые из этих судеб.

Юрий Карякин сыграл видную роль в рядах радикал-демократов, или либералов, как их теперь часто называют, особенно на начальном этапе перестройки. Несколько раз поднимался на трибуну Кремлевского Дворца съездов в качестве народного депутата СССР. Но "вошел в историю" прежде всего фразой, сказанной в сердцах, когда его партия потерпела поражение на выборах: "Ну, Русь, ты сдурела!" Человек с несдержанным характером, язвительный и болезненно самолюбивый, он не располагал к общению. Написал интересную книгу о Достоевском, но на том и остановился. Не устоял перед самым распространенным у нас губительным пороком. В Праге хвастал тем, что собрал чуть ли не сотню русских слов, красочно описывающих это занятие: принять на грудь, заложить за воротник, дерябнуть, дербалызнуть, опрокинуть и т. д.

Борис Грушин основал одно из самых авторитетных социологических агентств "Vox populi", чьи опросы регулярно печатаются в "Независимой газете" и оглашаются телевидением. Пригодился опыт, накопленный им еще в "Комсомольской правде" и послуживший материалом для книги "Мир мнений и мнения о мире". В Праге Борис тоже занимался любимым своим делом, но это не мешало ему участвовать во всех приятельских сходках и гордиться способностью поглощать одновременно до двенадцати кружек пива.

Одним из менее удачных проектов агентства стал ежемесячный рейтинг "Сто ведущих политиков России", печатаемый по заказу "Независимой газеты". Поскольку приговор выносится "присяжными", принадлежащими, за редкими исключениями, к либеральному сектору нашей интеллектуальной элиты (политологи, обозреватели), он страдает откровенной тенденциозностью. В критической статье, опубликованной в той же "НГ" (16 авг. 1996 г.),

я обратил внимание на некорректность метода, согласно которому политическое влияние оценивается преимущественно в соответствии с должностным положением, лишь время от времени президент меняется местами с премьером. Для подобных умозаключений не нужны никакие опросы. Вдобавок имел неосторожность порекомендовать качественную оценку - как влияют, с плюсом или минусом. Грушинские социологи игнорировали критику, но советом воспользовались, еще более усугубив односторонний характер рейтинга. Теперь, к примеру, Зюганов, если даже был в отпуске за оцениваемый период, неизменно получает минус, а Явлинский, пусть он вытворил что-нибудь неумное, что, к сожалению, с ним случается, - столь же обязательный плюс. "НГ" напечатала и вторую мою критическую статью на ту же тему, после чего продолжает как ни в чем не бывало публиковать пресловутые "100 политиков".

Мераб Мамардашвили получил признание как крупный философ и у себя в Грузии, и в российских научных кругах. Мы встречались несколько раз в компаниях. Он не принадлежал к числу людей, завладевающих вниманием, был скромен, тих, молчалив, в прикрытых очками глазах виделась внутренняя сосредоточенность. Это отнюдь не пришло мне в голову сейчас - отложилось в памяти. Словом, настоящий философ.

Евгений Аршакович Амбарцумов долго ходил в "полудиссидентах", хотя по нынешним меркам не "потянул бы" на махрового ревизиониста. Он заведовал отделом в Институте экономики мировой социалистической системы, при этом несколько лет оставался фактически невыездным. Немалых трудов стоило пробить ему возможность поездок даже в страны, изучением которых он занимался. Зато воспрял с перестройкой, став депутатом и председателем Комитета по международным делам Верховного Совета РСФСР, затем - послом России в Мексике.

Ахмед Искандеров написал ряд интересных работ по истории Японии, избран в Российскую академию наук, возглавляет журнал "Вопросы истории".

Но магистральный путь большинства хорошо зарекомендовавших себя "проблемистов" пролегал через аппарат Центрального Комитета КПСС. Иван Тимофеевич Фролов, несколько лет проработав помощником тогдашнего идеолога П.Н. Демичева, достиг всех мыслимых почестей и на политическом поприще (член Политбюро ЦК КПСС, главный редактор "Правды"), и на научном (академик, президент философского общества). Мы с ним были помощниками Горбачева, изредка встречались на "сидениях" в Отделении философии, права, социологии и психологии Академии наук. Хорош был в молодости - высокий, стройный, ясные голубые глаза, чуть вьющиеся золотистые волосы - Иван Царевич из сказки. А натурой прям, резок. Редактируя "Вопросы философии", печатал статьи, вызывавшие раздражение наших обскурантов. Не раз Сергей Павлович Трапезников, гонитель всякой свежей мысли, заведовавший по недоразумению отделом науки, пытался его снять. Я его защищал как мог, ходил к Русакову, Зимянину, просил заступиться. За пределами созданного им Института человека Ивана стало не слышно - то ли устал, то ли махнул рукой на обманувшую всех нас историю.

В помощники генсека вышел из "Проблем мира и социализма" Вадим Печенев. Только другого, серого генсека - Черненко.

С Георгием Аркадьевичем Арбатовым мы сразу же после возвращения в Москву оказались в одной команде - консультантами у Андропова. По соседству в международном отделе оказались в таком же качестве, а затем быстро выдвинулись Загладин, Черняев, Брутенц, Жилин.

Покидая Прагу в 1964 году, я не предполагал, что через несколько лет мне предстоит сюда вернуться, но уже в роли ответственного секретаря и члена редколлегии журнала. Вдобавок так случилось, что накануне моего приезда шеф-редактор журнала Константин Иванович Зародов слег с обширным инфарктом, и в течение шести месяцев на мне лежали все заботы по руководству журналом. Политическая атмосфера в Праге, у нас в Союзе да и в мире в целом была уже не та, что в первый мой срок. Минуло всего два года после подавления Пражской весны. Хотя наши войска были дислоцированы в нескольких гарнизонах, солдаты и офицеры не мелькали на улицах столицы и других городов, страна все еще чувствовала себя полуоккупированной. Чехи - люди воспитанные и сдержанные в проявлении эмоций. Тем не менее мы, можно сказать, шкурой чувствовали неприязненное к себе отношение. Старались меньше бывать в общественных местах, проводя больше времени в своем кругу на улице Тхакурова, 3, где в дореволюционной Чехии помещалась семинария, а потом международный коммунистический журнал (кстати, кажется, семинария вернулась на свое место). Намного более строгая цензура исключала возможность печатания "вольных" материалов, какими журнал блистал при своем появлении. Мне было категорически запрещено публиковать статьи, содержавшие хотя бы косвенную критику политики КПСС. И если удавалось поместить что-нибудь интересное, то главным образом за счет политической публицистики с использованием эзопова языка.

Я выкладывался, стараясь поддержать все еще высокую репутацию журнала. Помогали, как могли, представители партий, с которыми у меня установились ровные уважительные отношения. Хуже было со своими - среди редакторов-консультантов почти не осталось ярких, самобытных "перьев", а ведь их умением и старанием определяется в конечном счете уровень большей части статей. У меня вышел спор с приехавшим в качестве консультанта Егором Владимировичем Яковлевым. Создатель популярного в свое время "Журналиста", знаток ленинских текстов, он утверждал, что журнал может и должен быть интересным для читателя от первой до последней страницы. Симпатизируя в принципе этой идее, я объяснял, что в наших условиях это невозможно. Три четверти содержания журнала составляют материалы, присылаемые компартиями. Мы не можем обязать их писать так, как нам нравится. Много лет спустя в Москве, прочитав от корки до корки один из номеров "Общей газеты", я позвонил Егору Владимировичу и сказал, что он таки доказал свою правоту. Правда, не в отношении "Проблем мира и социализма".

У меня в ту пору было несколько интересных поездок. Одна в Блэкпул на конференцию лейбористской партии, где с триумфом был встречен тогдашний ее лидер Гарольд Вильсон. Вскоре, приведя партию к победе на выборах, он подал в отставку, уступив место премьера и лидера, в связи с достижением 60-летнего возраста. Доживем ли мы когда-нибудь до подобной щепетильности политических деятелей?

Забавная история приключилась в Бухаресте. Журнал как международный орган компартий посылал свою делегацию на их съезды. За отсутствием шеф-редактора мне выпала честь возглавить делегацию "Проблем мира и социализма" на съезде Румын-ской компартии. По традиции при его открытии Чаушеску огласил список гостей, а после каждой очередной фамилии лидера делегаты стоя аплодировали. И вот объявляется: "Делегация журнала "Проблемы мира и социализма" во главе с ответственным секретарем Георгием Хосроевичем Шахназаровым". Я поднимаюсь, кланяюсь, вижу, что вместе со всем президиумом встает и аплодирует Брежнев, и думаю: "Небось припомнит когда-нибудь". И ведь действительно припомнил, но без досады. По возвращении в Москву при первой нашей встрече сказал с улыбкой: "Ну вот, ты и в главы делегаций вышел!" Я сказал, что чувствовал неловкость, поднимая своего генсека. "Все по правилам", - возразил он.

В Вене я поучаствовал в съезде социал-демократической партии Австрии, брал интервью у Бруно Крайского.

В Бейруте представлял КПСС на съезде ливанских коммунистов. В этой партии много армян, у одного из них был организован ужин в мою честь. Меня расспрашивали о жизни в Советском Союзе, о нашей политике, о том, чего ждать в будущем. И, конечно, об Армении, о который, увы, я не мог сказать много, поскольку до того побывал в Ереване лишь однажды.

В перерыве между заседаниями отправился на рынок приобрести японский радиоприемник. Зайдя в одну из лавок, поинтересовался ценой; услышав в ответ "120 долларов", повернулся и пошел к выходу. Хозяин догнал, спросил, сколько у меня есть, я сказал: "Сорок". Он покачал головой, потом поинтересовался, откуда я. "Из Советского Союза". - "А кто по национальности?" - "Армянин". "Так вы же мой соотечественник, берите за сорок". Пока упаковывали приемник, я спросил, много ли он на мне потеряет. Хитро улыбнувшись: "Ничего. Просто я заработаю лишь пять баксов".

Очень увлекательной оказалась поездка на съезд журналистов в Гаване. Не обошлось без приключений. Когда подлетали к Багамским островам, в самолете, который вез большую советскую делегацию, отказала рация. Дотянуть до Кубы не могли из-за нехватки горючего, надо было садиться на Багамах или Бермудах, а там, как рассказал нам командир корабля, командовал военной базой брат того пилота, которого наши заставили приземлиться во время разведывательного полета из Турции над советской территорией; он якобы заявил, что-де пусть только попадутся мне эти русские - я им задам перцу. Рация молчит, начнем ему покачиванием крыльев показывать, что просим разрешения на посадку, а он сделает вид, что не понимает, бабахнет и останется прав.

Короче, пилот спросил у руководителя делегации, тогда еще редактора "Правды" Зимянина, как быть. "А вы что предлагаете?" - поинтересовался Михаил Васильевич. "Лететь обратно".

Развернулись и полетели назад в Рабат, где ждали два дня, пока пришлют новый самолет. Слава богу, запас времени был. За это время съездили в Касабланку, красивый белый город, раскинувшийся на прибрежных холмах. По дороге на Кубу мы с Михаилом Васильевичем играли в шахматы. Он был страстным любителем, а играл примерно в силу моего старого знакомца майора Тищенко. Проигрывая, злился. Наблюдавшие за игрой мои друзья-журналисты, воспользовавшись моментом, когда руководитель делегации отвлекся, слезно попросили проиграть пару раз, "иначе он всем нам задаст жару". Я благоразумно последовал этому совету. В Гаване, в перерывах работы Конгресса, мы продолжали резаться в шахматы друг с другом. Однажды на летучке Зимянин спросил, удается ли кому-нибудь выиграть у Шаха? На что я ответил: "Где им, это только вы можете, хоть и нечасто".

Были и другие развлечения - посещение кабаре в знаменитой Тропикане, купание в лазурных водах океана. На приеме в совет-ском посольстве, устроенном по заключении Конгресса, нас представили Фиделю и Раулю Кастро. Тогда все дело свелось к рукопожатию, и я не предполагал, что мне придется много раз бывать на Кубе, непосредственно общаться с братьями Кастро.

Я часто навещал в больнице Зародова. Ближе познакомившись с ним, пришел к выводу, что и с этим шефом мне повезло. По моей "классификации" он относился к категории, которую уместно назвать "солью земли русской". При этом я имею в виду вовсе не выдающихся людей, которыми богата Россия, а как раз многих рядовых ее воинов и тружеников, чьими стойкостью и старанием она держалась в трудные моменты своей истории. Таких, как капитан Тушин из "Войны и мира", я встречал на войне. Но там их легче распознать. Гораздо труднее - в мирной жизни, где место подвига часто занимает невидимая глазу преданность делу.

Непритязательный в личном плане, неравнодушный во всем, что касалось общественного, государственного интереса, профессиональных обязанностей, поручения, на него возложенного, не лишенный изворотливости и хитрости, без которых не сделать ничего путного в аппаратных дебрях, - таким видится мне Зародов. Был самолюбив. Оправившись от болезни, не замедлил взять в свои руки бразды правления, прежде всего председательствование на редакционном совете и редколлегии, отчетность перед Москвой, переговоры с компартиями. На мне по-прежнему оставалась подготовка журнала к печати. Впрочем, наша совместная работа длилась недолго. Весной 1972 года по представлению

К.Ф. Катушева я был вызван в Москву, утвержден заместителем заведующего Отделом ЦК и вернулся в Прагу лишь для того, чтобы сдать дела и собрать вещи.

Почти четыре года жизни прошли в этом необыкновенном городе. Вот как он отложился в моей памяти.

Люблю я Прагу, все подряд

Воспринимаю в ней как сны я:

И Вышеград, и просто Град,

И знаменитые пивные,

Средневековое лицо

Соборов Вита, Микулаша

С тенями рыцарей, купцов,

Монахов, дравшихся за Чашу.

И Прашной Браны красоту,

И Яна Гуса лик суровый,

И Карлов мост, и суету

Наместья Вацлава святого,

И населенные толпой

Террасы парков Петршины,

И клич свободы той весной...

За грешный шестьдесят восьмой

Я каюсь перед ней поныне.

С Андроповым

Строго говоря, согласно обещанию рассказывать о непосредственных начальниках, я должен был бы перейти к Бурлацкому, который был назначен руководителем только что созданной консультантской группы в Отделе ЦК КПСС и порекомендовал Андропову обратить внимание на мою скромную персону. Но с Федором мы дружим уже полвека, я его не мог воспринимать в начальственном качестве, да и группой он почти не занимался, пребывая постоянно где-то в верхах, - писал для Хрущева, о чем поведал в своей книге "Вожди и советники".

Мало занимался консультантами и другой "промежуточный шеф" - Лев Николаевич Толкунов, бывший тогда первым заместителем заведующего отделом. Он был и не прочь, поскольку подбирал и опекал консультантов. Сам журналист, видел в нас родственные души, и мы ответно к нему тянулись. Человек он был мыслящий, живой, к тому же обладал свойствами великолепного организатора никогда не суетился, не давил на психику подчиненных, не дергал по пустякам, даже в "пиковых ситуациях" был собран и хладнокровен. Все эти драгоценные качества пригодились ему позднее, когда он руководил агентством печати "Новости", был главным в "Известиях", наконец, возглавил одну из палат Верховного Совета. Не берусь сказать, кого в нем было больше: остроглазого журналиста или искушенного аппаратчика, оба этих противоречивых свойства как-то уживались, вроде бы даже не мешали друг другу. По крайней мере, Лев Николаевич спокойно развязывал узлы, которые, казалось, можно было только рубить.

Я многому научился у этого человека и с особенной теплотой вспоминаю последние наши встречи. Так получилось, что летом 1990 года мы вместе отдыхали в санатории "Южный" на Крым-ском побережье. Часто прогуливались, обменивались мнениями о событиях, которые, как волны, набегали тогда на страну, каждая последующая выше и опасней предыдущей. Секретов у нас друг от друга не было, а поводов для тревоги было предостаточно. Судили-рядили, кое-что придумали и условились по возвращении в столицу написать совместную записку Горбачеву. Увы, сначала набежали всевозможные срочные дела, потом на Льва Николаевича обрушилась тяжелая скоротечная болезнь. Хоронил я его вместе с другими; воскрешая в памяти, вижу живым, улыбающимся, с черными озорными глазами, слегка прихрамывающим вследствие фронтового ранения.

Повторяю, Толкунов хотел бы руководить консультантами, и иногда ему это удавалось. Но урывками, потому что заведующий Отделом секретарь ЦК жестко установил: консультантская группа находится в прямом его подчинении, и без его указаний никто из "замов" не должен давать ей каких-либо поручений. Причем это была отнюдь не пустая декларация. Не проходило дня, особенно в первые полтора-два года, чтобы он не призывал нас к себе поручить какую-то работу или просто посоветоваться.

Вот как состоялось мое знакомство с Андроповым. Когда я вошел в большой светлый кабинет с окнами на Старую площадь, Юрий Владимирович встал из-за стола, поздоровался и предложил сесть в кресла лицом к лицу. Его большие светлые глаза светились дружелюбием. Во всей крупной, чуть полноватой фигуре ощущалась своеобразная "медвежья" элегантность. Он словно стеснялся своего роста, величины, старался не выпячивать грудь, как это делают уверенные в себе сановитые люди, а, наоборот, припрятать ее сколько можно. Чуть горбился, и мне кажется, не столько от природной застенчивости, сколько от того, что в партийных кругах было принято демонстрировать скромность, и это становилось второй натурой.

Вообще в цековских коридорах на Старой площади чиновный люд - от младших референтов и инструкторов до "замов" и "завов" - за редкими исключениями, передвигался бесшумно, всем своим поведением и обличьем говоря: чту начальство и готов беззаветно следовать указаниям.

Не составлял исключения и Андропов, без чего, вероятно, было бы невозможным его продвижение по ступеням партийной иерархии. Но каким контрастом с традиционными повадками партчиновника было все его поведение, когда он оставался наедине с человеком, которому доверял, в кругу бывших ему по душе людей из журналистской, научной да и партийной среды.

Официальная часть беседы продолжалась десять минут, в течение которых он расспросил меня о работе журнала "Проблемы мира и социализма", поинтересовался семейными обстоятельствами, проявил заботу об устройстве быта и одобрительно отозвался о последней моей статье - не помню какой. Затем разговор переменился, он заговорил о том, что происходит у нас в искусстве, проявив неплохое знание предмета.

- Я стараюсь, - сказал Андропов, - просматривать "Октябрь", "Знамя", другие журналы, но все же главную пищу для ума нахожу в "Новом мире", он мне близок.

Поскольку наши вкусы совпали, мы с энтузиазмом продолжали развивать эту тему, обсуждая последние публикации журнала. Затем перешли на театр, где он проявил живой интерес к судьбе Таганки, а я, будучи в дружеских отношениях с Ю.П. Любимовым, смог проявить осведомленность о положении вещей в этом "диссидентском" коллективе. Позднее, кстати, именно Таганка стала камнем преткновения в наших отношениях с Андроповым.

Так мы живо беседовали, пока нас не прервал грозный телефонный звонок. Я говорю "грозный", потому что исходил он из большого белого аппарата с гербом, который соединял секретаря ЦК непосредственно с "небесной канцелярией", то есть с Н.С. Хрущевым. И я стал свидетелем поразительного перевоплощения, какое, скажу честно, почти не приходилось наблюдать на сцене. Буквально на моих глазах этот живой, яркий, интересный человек преобразился в солдата, готового выполнить любой приказ командира. Изменился даже голос, в нем появились нотки покорности и послушания.

Впрочем, подобные метаморфозы мне пришлось наблюдать много раз. В Андропове непостижимым образом уживались два разных человека - русский интеллигент в нормальном значении этого понятия и чиновник, фанатично преданный своему партийному долгу и видящий жизненное предназначение в служении партии. Я подчеркиваю: не делу коммунизма, не отвлеченным понятиям о благе народа, страны, государства, а именно партии, как организации самодостаточной, не требующей для своего оправдания каких-то иных, более возвышенных идей.

Это различие проявлялось весьма существенно. Общение с интеллигенцией было, так сказать, отдыхом, источником получения информации, служило утешением души. Оно было и небесполезным в том смысле, что помогало нащупать какие-то оригинальные политические решения или иметь представление о настроениях в журналистской, научной среде, к которым партийные лидеры во все времена чутко прислушивались, но не более.

Будучи, безусловно, самым ярким и одаренным среди своих коллег по тогдашнему руководству, Юрий Владимирович, тем не менее, ориентировался на тех самых послушных партчиновников, о которых шла речь выше. Из этой среды выбирал себе непосредственных помощников, с ними перешел затем в Комитет государственной безопасности и, хотя некоторые из консультантов продолжали навещать его на Лубянке, никому из них он так и не предложил сколько-нибудь высокого поста в своем ведомстве. Интеллектуальные беседы - пожалуйста; обсуждать книгу Делакруа об искусстве - милости просим, писать друг другу мадригалы - отлично. Но, не обессудьте, для выдвижения на руководящие партийные и государственные должности нужен другой тип людей. Из тех, кто будет выполнять приказ, не раздумывая над его целесообразностью.

Нечто подобное, хотя в меньшей мере, свойственно и Горбачеву. При всем при том, что он чувствовал себя по-настоящему раскованным с людьми, если можно так выразиться, "консультант-ской породы", партийно-бюрократическая сторона его натуры требовала неустанной классовой бдительности, сохранения определенной дистанции в отношении интеллектуалов. Пользоваться их услугами в качестве своего рода буржуазных спецов - эта большевистская традиция протянулась от 20-х годов до нашего времени. Вплоть до парадоксальной ситуации, когда генсек, вполне относящийся к этому слою по своему образованию и превосходящий многих своим интеллектом, сам по духу еретик или, как говорили раньше, ревизионист, предпочитал при всем при том опираться на партократов, рассчитывая на их безусловную собачью преданность. И как просчитался!

Но вернусь к Андропову. На протяжении 1964-1966 годов обнаружилось и то новое, что он стремился внести в нашу закостеневшую идеологию, и тот предел, который он не мог перейти.

Справедливо говорят: нет худа без добра. Яростная идейная борьба, разгоревшаяся у нас с Китаем с конца 50-х годов, дала редкий шанс для пересмотра наиболее одиозных постулатов марксизма-ленинизма в сталинской интерпретации. Только шанс, не более, потому что в действительности страсти с обеих сторон полыхали не столько из-за высоких идейных принципов, сколько из-за борьбы двух социалистических держав за руководство революционным лагерем и личного соперничества Мао Цзэдуна и Хрущева за роль "коммуниста No 1". Враждующие гиганты могли обвинять друг друга в реваншизме и догматизме, не посягая на "устои". И если все-таки из этой ситуации удалось извлечь хоть какую-то пользу для нашей обветшалой теории, то прежде всего благодаря Андропову.

Юрий Владимирович собирал консультантов и предлагал провести "мозговую атаку" на предмет маоистских концепций (большой скачок, коммуны, окружение города деревней, "ветер с Востока одолеет ветер с Запада", "пусть погибнет полмира в ядерной войне, зато оставшаяся половина построит коммунизм" и т. д.). Потом брал перо и собственноручно, фразу за фразой, начинал при общем содействии писать письмо китайскому руководству. С каждым очередным письмом тон становился жестче, аргументы - увесистее, ирония - злее. И главным адресатом были при этом отнюдь не китайские, а отечественные догматики. Критика маоистского "мелкобуржуазного революционализма" позволяла, не скажу обновить, но хотя бы подправить нашу теорию в духе новых веяний - и рождавшихся в наших краях, и шедших тогда от Итальянской компартии.

Тогда же обозначилась и граница "обновительских" настроений Андропова.

Так получилось, что дважды мы остались с ним один на один и, отрываясь от работы, в течение нескольких часов говорили о положении в стране и в мире, о том, какая политика предпочтительна.

Речь, в частности, зашла о гонке вооружений. Я высказал мнение, что мы ошибочно трактуем понятие паритета с американцами. Такой паритет фактически был достигнут уже тогда, когда Советский Союз стал обладателем ядерного оружия и средств доставки, способных уничтожить Соединенные Штаты, стереть их с лица земли. Таким образом шансы сторон уравнялись. Но, право же, ни к чему и губительно пытаться достичь арифметического паритета, то есть заполучить столько же оружия по всем основным его видам - самолетам, подводным лодкам, военным базам и т. д. Это нам просто не под силу, надорвет хребет страны. В особенности неоправданно делать ставку на океанский флот и начинать строительство баснословно дорогих авианосцев. А зачем, спрашивается, создавать свои базы во Вьетнаме, Анголе, Йемене? Это же чистое разорение для Союза.

Андропов внимательно выслушал мою тираду, затем встал, походил по кабинету, собираясь с мыслями, вернулся в свое кресло и сильным звонким голосом с обычной для себя убежденностью сказал:

- Вот тут ты не прав, Георгий Хосроевич. Все дело как раз в том, что основные события могут разгореться на океанах и в "третьем мире". Мы и американцы держим друг друга на почтительном расстоянии. Обе стороны понимают, что отважиться на прямую атаку, ядерный удар по противнику - чистое безумие. И хотя у американцев "ястребы" не отказались от планов первого удара, все же, я думаю, у правящего класса хватит сообразительности, чтобы не пойти на авантюру. В Карибском кризисе ведь обе стороны не перешли грань и удалось добиться более или менее приемлемого компромисса.

А это значит, - продолжал он, - что борьба будет переноситься туда, где ее можно вести без прямого для себя ущерба. Помнишь у Ленина: исход схватки будет решаться в Китае, Индии и других странах Востока, где миллиарды людей, подавляющее большинство населения Земли. Так сейчас и получается. Туда, в развивающиеся страны, перемещается поле боя, там поднимаются силы, которых империализму не одолеть. И наш долг им помочь. А как мы сумеем сделать это без сильного флота, в том числе способного высаживать десанты? Ведь только это и удерживает американцев от разбоя, да и то не всегда.

- Юрий Владимирович, - возразил я, - но ведь мы себе живот надорвем. Мыслимо ли соревноваться в гонке вооружений, по существу, со всеми развитыми странами, вместе взятыми?

- Это ты прав, нам тяжело. Но ведь, честно говоря, мы еще по-настоящему не раскрыли и сотой доли тех резервов, какие есть в социалистическом строе. Много у нас безобразий, беспорядка, пьянства, воровства. Вот за все это взяться по-настоящему, и я тебя уверяю - силенок у нас хватит. - Он посмотрел на меня с укоризной. - Вижу, тебя не убедил. Что с вами, консультантами, поделаешь! Вы все пацифисты.

- Ну какой же я пацифист? Я реалист, исхожу из того, что безопасность свою мы обеспечили и теперь надо бы позаботиться о людях, ведь живем-то плохо, бедно.

- Я тебе сказал: резервы у нас огромные. К тому же ты не учитываешь, что у Запада дела с экономикой не ладятся, социальных волнений не избежать. То, что было в Париже в 1968 году, ведь не случайность. Кое-как капиталистам удавалось до сих пор залатывать дыры, но ведь не бесконечно же... Давай работать.

Как всегда, последнее слово осталось за ним. Перечитывая свою запись этой беседы, я подумал, что и тогда, в середине 60-х годов, у нового советского руководства сохранялась надежда, говоря традиционным языком, на очередное обострение общего кризиса капитализма, на то, что революционная волна, захлебнувшаяся в Германии в 1919-м, все-таки накроет Европу.

При этом, естественно, сохранялась неизменной установка на бескомпромиссную борьбу и победу над силами империализма. Не сомневались в этом и умнейшие в тогдашнем руководстве, к числу которых, конечно, принадлежал Андропов. Вероятно, эта их уверенность питалась пионерским прорывом Советского Союза в космос, относительно стабильным ежегодным экономическим ростом. А больше всего - тем понятным энтузиазмом, который был связан с приходом к власти нового руководства. В тот момент его курс не определился еще окончательно, оставались надежды, что страна наконец получит разумное, стабильное управление, оправится от надоевших всем кульбитов своенравного Хрущева. Не случайно девизом брежневского правления поначалу стали лозунги научности, преодоления субъективизма. Я и другие консультанты под руководством Андропова писали первое программное выступление для Л.И. Брежнева, которое он произнес на праздновании Октябрьской годовщины. Признаюсь, и мы находились тогда во власти радужных ожиданий, которые, увы, начали рушиться очень скоро.

В другой раз мы серьезно поспорили с Юрием Владимировичем, обсуждая внутреннюю тему. Он пригласил меня к себе в кабинет и, когда перед нами появились два стакана горячего чая, начал так:

- Вот ты юрист, занимаешься вопросами государственного строительства, пишешь статьи, книжки о демократии. - К тому времени книг я еще не писал, но не стал его переубеждать. - Скажи мне, что, по-твоему, нужно нам сейчас сделать, как улучшить государственный механизм, чтобы он работал безотказно, надежно, без перебоев?

- Могу говорить совершенно откровенно? - спросил я.

- Ты меня обижаешь, - сказал Юрий Владимирович. - Неужто я вас, консультантов, когда-нибудь прижимал? Да вы у нас говорите, как в Гайд-парке. Так что давай говори, что думаешь, если, конечно, не станешь нести антисоветчину, - добавил он с улыбкой.

Получив такое благословение, я довольно откровенно выложил все, что было в то время у меня в голове. Что у нас колоссальный разрыв между Конституцией и жизнью, что депутаты Верховного Совета все до единого не избираются, а назначаются, всякое инакомыслие подавляется в зародыше, аппарат командует выборными органами, хотя на каждом шагу твердим, что власть принадлежит Советам, на деле всем заправляют райкомы и обкомы и т. д.

Юрий Владимирович не прерывал меня, но лицо его постепенно темнело. Он как-то посуровел, и мне даже показалось, что в какой-то момент стал тяготиться тем, что вызвал меня на откровенный разговор. Был он по природе осторожен, опасался соглядатаев, и не без оснований: хотя новый генсек явно благоволил ему, но и зорко присматривал. Брежневу, разумеется, давали читать статьи из иностранных журналов, в которых говорилось о восходящей звезде советской политики - Андропове, ему предрекали в скором времени стать лидером. Это не могло не насторожить хитрого и коварного генсека, и он в своей обычной интриганской манере нашел оригинальный способ не только обезопасить себя от соперника, но извлечь из этого максимальную выгоду - отправил Андропова в Комитет государственной безопасности. Зная о его безусловной порядочности, Леонид Ильич мог спать спокойно: наиболее ответственный участок был поручен умному человеку, а одновременно его, мягко говоря, отодвинули в сторонку.

Эта версия была изложена впервые в "Цене свободы"*. Рой Александрович Медведев в своей фундаментальной, на мой взгляд, лучшей до сих пор биографии Андропова ее оспорил на том основании, что в 1967 году о Юрии Владимировиче мало что знали и в нашей стране, и за границей, иностранные журналы не писали о нем как о "восходящей звезде", а Брежнев "не читал иностранных журналов; он очень бегло просматривал обзоры ТАСС и не считал Андропова своим соперником, хватало других, более влиятельных"**.

По лености своей я никогда не взялся бы соперничать с великим тружеником и собирателем документации, каким является мой друг Медведев. Но в данном случае от своего мнения не отступлюсь. Дело в том, что в одном из номеров журнала, не то "Тайм", не то "Ньюсуик", был напечатан очерк об Андропове с высокой оценкой его интеллектуальных качеств и с прогнозом, что этот политический деятель может как раз стать той самой "восходящей звездой". Были и другие оценки подобного рода со ссылками на его роль в продвижении Кадара после венгерских событий, создании сильного отдела, им возглавляемого, и даже, помнится, с упоминанием нашей консультантской группы, в которой усматривали аналог мозговых центров, входивших тогда в моду.

К сожалению, говорю об этом по памяти. Что же касается того, что Брежнев читал лишь сводки ТАСС, то это и вовсе не аргумент - любая публикация о потенциальном сопернике немедленно ложилась ему на стол, вполне вероятно, что их-то он как раз и читал самым внимательным образом. Вдобавок у Леонида Ильича был сильнейший инстинкт по этой части - тут он даже Ельцину дал бы сто очков вперед. В том-то и заключался его гениальный и иезуитский ход: "ставя" на КГБ сильного, талантливого человека, он тем самым надежно защищал себя от самого опасного в тот момент соперника - Шелепина и одновременно на годы загонял в угол самого Андропова.

Продолжу рассказ о том откровенном разговоре.

- Кое в чем должен согласиться с тобой, - сказал Андропов, - во многом ты преувеличиваешь. Но сейчас я бы не хотел вступать в идеологический спор. Меня интересует, что можно сделать конкретного в плане совершенствования государственного механизма, вы же, юристы, над этим думаете?

Уловив нотку легкого раздражения в голосе шефа, я стал ему пересказывать те робкие предложения, какие кочевали по страницам "Советского государства и права", "Социалистической законности" и других журналов. Речь там шла, как всегда, о том, чтобы обогатить законодательство, поднять роль суда, укрепить процессуальный порядок рассмотрения уголовных и гражданских дел. Самой дерзкой идеей было робкое предложение подумать о возрождении суда присяжных.

Юрий Владимирович вяло комментировал все это псевдоноваторское словоблудие. Оно ему явно наскучило, и он сказал недовольным тоном:

- Ну вот, завел бодягу.

- Так вы сами этого хотели.

- Ладно, считай, мы квиты, начнем все сначала. Только теперь для затравки я сам скажу, что думаю. Понимаешь, наша система не то что плоха, ведь она свои задачи выполняла, да еще как. Коллективизацию провели, индустриализацию осилили, в такой страшной войне верх взяли, да и после войны быстро поставили страну на ноги, в космос вышли. Все так. И тем не менее все мы чувствуем неполадки в государственном механизме, причем такие, каких не исправишь двумя-тремя умными решениями. Машина, грубо говоря, поизносилась, ей нужен ремонт.

- Капитальный, - вставил я.

- Может быть, капитальный, но не ломать устои, они себя оправдали. Причем реформы нам нужны и в экономике, и в политике. Тут центральный вопрос - с каких начинать. Я с тобой согласен, не обойтись без существенных поправок в государстве. Советам больше прав дать, чтобы они действительно хозяйствовали, а не бегали по всякому пустяку в райком или даже в ЦК. Позволить людям избирать себе руководителей - политическая культура выросла, иной рабочий или крестьянин нам с тобой сто очков вперед даст, а мы его все держим за несмышленыша, учим, как жить, ставим над ним дураков-начальников.

Но в чем я абсолютно убежден: трогать государство можно только после того, как мы по-настоящему двинем вперед экономику. На поверхности здесь дела вроде бы неплохо идут: прирост ежегодный есть; нефтью, газом и себя обеспечиваем, и братским странам даем, и на экспорт остается. Вроде бы пусть и дальше так идет. А ты знаешь, в Политбюро крепнет убеждение, что всю нашу хозяйственную сферу нужно хорошенько встряхнуть. Особенно скверно с сельским хозяйством: нельзя же мириться дальше с тем, что страну не можем прокормить, из года в год приходится закупать все больше и больше зерна. Если так дальше пойдет, скоро вообще сядем на голодный паек. И виноваты здесь не колхозы, а плохая организация производства, низкая заинтересованность. Хрущев и так и эдак пытался поправить дело, лозунги вроде бы выдвигались на пленумах и съездах правильные, а все по-прежнему идет наперекосяк.

Юрий Владимирович воодушевился и долго еще рассказывал, как он представляет себе реформу сельской экономики, затем о назревших нововведениях в промышленности, финансах. Все, что он говорил, было по направленности своей близко к тому, что затем стало чуть ли не постоянным лейтмотивом выступлений и принимавшихся на партийных форумах программ. Это был план хотя и неглубокой, не структурной, но достаточно серьезной реформы, которая в конечном счете была официально провозглашена, детально документирована в решениях правительства и умерла тихой, естественной смертью, поскольку у Брежнева не было никакого желания рисковать своим положением и авторитетом, ввязываясь в предприятие с непредсказуемым результатом. Чего ради! На его век, по расчетам, должно было хватить нефти, на которую можно было закупать зерно. И вместо того чтобы заняться экономической реформой и техническим прогрессом, он решил ознаменовать свое правление присоединением к соцсодружеству Афганистана.

Я возразил Юрию Владимировичу:

- Об экономической реформе у нас говорят без перерыва уже десять лет. А если покопаться в бумагах, то еще при Сталине начались эти разговоры. Толку же никакого. Почему? Да потому, что политическое устройство не позволяет, правящий слой закостенел, живет неплохо, а на остальное ему наплевать. С какой стати все это менять? До тех пор, пока этот слой не заменят, хотя бы не освежат, все попытки реформировать экономику пойдут прахом. Разве это правильно, Юрий Владимирович, если человек попал в номенклатуру, стал членом ЦК, это уже гарантирует ему посмертно передвижение с одного высокого поста на другой. Провалит дело в промышленности, давайте пошлем его на село, там не справится - в послы.

- Это ты прав, - вставил Андропов, - дураков наплодили уйму, но их сразу не выживешь. А ждать, пока перемрут, нельзя. К тому же они ой как живучи. Я на своем веку навидался этой публики...

Эта тема сильно его задела. Видно, как всякий умный человек, настрадался он от встреч с глупыми чиновниками и, только набив шишек, научился быть осторожным.

- Все-таки, - продолжал Андропов, - начинать надо с экономики. Вот когда люди почувствуют, что жизнь становится лучше, тогда можно будет постепенно и узду ослабить, дать больше воздуха. Но и здесь нужна мера. Вы, интеллигентская братия, любите пошуметь: давай нам демократию, свободу! Но многого не знаете. Знали бы, сами были бы поаккуратней.

- Так нам бы и сказали, чего мы не знаем. Это ведь тоже, кстати, элемент демократии: свобода слова, печати...

- Знаю, знаю, - прервал меня Юрий Владимирович, - всякому овощу свое время. В принципе согласен, здесь нужны подвижки. Об этом шла речь и на Секретариате. Скажу тебе, между нами, на агитпроп, в науку, культуру придут новые люди.

И они пришли. С.П. Трапезников - куда до него Аракчееву! - сел на науку, а агитпроп, после того как А.Н. Яковлева отослали в Канаду, на годы остался без главы, пока не посадили туда бесхребетного говоруна В.И. Степакова.

Вспоминая тот наш спор с Андроповым, нельзя не признать, что, конечно, куда как предпочтительнее начинать реформы с экономики. И вроде бы китайский опыт, на который все сейчас усердно ссылаются, говорит о том же. Не дрогнули Дэн Сяопин, руководство КПК, подавили студентов на Тяньаньмэнь, и вот теперь страна процветает, промышленное производство продвигается семимильными шагами, рынки завалены продуктами, да и Запад, пошумев, быстро утих, переключил внимание на других нарушителей великих лозунгов свободы и прав человека. Интерес всегда сильнее принципа.

Вроде бы все так, да не так. В Китае сохранилась традиционная сельскохозяйственная структура. Крестьяне по-прежнему сидели на земле и, избавившись от навязанных им коммун, быстро расправили плечи, стали кормить народ. Промышленность находится еще на том уровне, когда в принципе возможны 15-процентные приросты.

Главное - забывается, что при отъявленной приверженности марксистской догме китайское руководство (видимо, в силу национального характера) всегда было склонно подходить к вещам прагматически. К тому же уроки, которые преподал своей нации "великий кормчий", на десятилетия отбили охоту ко всякого рода большим скачкам и прочим экспериментам, в буквальном смысле толкнули в направлении, противоположном коммунизации. Задолго до печальных событий на Тяньаньмэнь Китай был широко открыт для иностранных инвестиций, а обширные приморские пространства - для свободных экономических зон. От них, кстати, в огромной мере и исходит нынешнее процветание.

Теперь давайте подумаем, пошел бы Брежнев на подобные новшества? Да что там Брежнев, если за семь лет своего правления и Горбачев при всем его радикализме не рискнул по-настоящему распахнуть ворота страны. Да и сейчас они лишь чуть-чуть со скрипом приоткрылись, так что крупному капиталу трудно и палец протянуть в щель, не то что протиснуться туловищем.

Эпизоды, о которых я рассказал, были в период, если можно так выразиться, расцвета наших отношений с Андроповым. Он чуть ли не ежедневно звонил мне, звал к себе, и мы часами "гоняли" тот или иной вопрос. В отделе у меня появилась куча завистников, ожидавших с часу на час моего повышения в должности. Однако неожиданно все поломалось. И вот как.

В то время у меня завязались дружеские отношения с Ю.П. Любимовым. Все, кто относил себя к прогрессистам (теперь их называют "шестидесятниками" и ругают почем зря), были горячими поклонниками Театра на Таганке, не пропускали ни одного спектакля, где могли, заступались за этот яркий творческий коллектив. Московские партийные власти да и все ретрограды из идеологических учреждений, поднявшие головы с явным ужесточением политического курса ЦК, буквально навалились на Таганку, всеми способами добиваясь ее закрытия. Наряду с журналом "Новый мир" это была, можно сказать, последняя оборонявшаяся еще цитадель демократического сознания. Но как ни велики были симпатии передовой части общества, как ни шумны овации публики, среди которой были прославленные физики, лучшие наши писатели и поэты, и герои труда, и знатные зарубежные гости, - все это не могло остановить надвигавшейся роковой развязки. Снятия Любимова ждали со дня на день, и сам он как-то вполушутку-вполусерьез сказал, что, если театр закроют, ему не останется ничего иного, как пойти в шоферы такси.

Тогда-то я и отважился обратиться к Андропову с просьбой помочь Таганке. Юрий Владимирович на редкость легко согласился. Он и сам питал слабость к театру, а кроме того, как истинный политик, считал не вредным создать себе хороший имидж у творческой интеллигенции.

Встреча вскоре состоялась. Я привел Любимова в кабинет секретаря ЦК, а затем поднялся к себе. Через некоторое время Юрий Петрович зашел "отчитаться". У них была "милая" полуторачасовая беседа, он весьма откровенно выложил Андропову все, что думает о партийных чиновниках, ведающих искусством, и, как ему показалось, некоторые крепкие выражения по их адресу покоробили Андропова. Зная манеру Юрия Петровича честить начальство (например, П.Н. Демичева он не называл иначе как "Ниловной"), я легко представил, как мог отреагировать на подобные вольности наш секретарь, весьма строгий по части этикета. Но на мой тревожный вопрос, не испортил ли Любимов все дело своей несдержанностью, он меня успокоил, ответив, что Андропов, кажется, все понял и обещал помочь чем сможет.

Через несколько дней Юрий Владимирович пригласил меня и сказал, что у него был разговор относительно Любимова. Обещано оставить его в покое при условии, если Таганка тоже будет "вести себя более сдержанно, не бунтовать народ и не провоцировать власти".

В то время были и другие обращения к Брежневу. Не берусь судить, какое из них сыграло решающую роль, но действительно наши "идеологические волки" на некоторое время, хотя и ворча, отступились от Таганки.

Однако буквально через пару недель у Юрия Петровича снова возникли репертуарные проблемы, и он обратился ко мне с просьбой устроить еще одно свидание с Андроповым. Я рискнул это сделать. Вторая встреча их состоялась, но на сей раз разговор принял нежелательный оборот, и они расстались хотя не врагами, но и не друзьями. Так вот, сразу после этого я почувствовал резкое изменение в отношении к себе Андропова. Он не бросил мне ни слова упрека, но просто перестал общаться и приглашал к себе других консультантов. Эта явная холодность продолжалась и после его ухода из отдела. Бовин, Арбатов часто навещали его по собственному почину или по его просьбе. Я же таких приглашений не получал, а обратился к нему за помощью только раз, в 1979 году, когда в качестве первого вице-президента Международной ассоциации политических наук и президента советской ассоциации проводил в Москве Всемирный конгресс политологов. Тогда нужно было обеспечить визы ученым из Южной Кореи и Израиля, с которыми у нас не было дипломатических отношений. Юрий Владимирович молча выслушал просьбу и помог.

В последний раз мы встретились с ним на совещании Политического консультативного комитета государств - участников Варшавского Договора в Праге. В длинном коридоре, прилегающем к Испанскому залу Пражского Кремля, прохаживались во время перерыва руководители стран-участниц, их окружение, наши коллеги-международники. Я сидел в сторонке на диване и был, откровенно говоря, удивлен, когда Андропов вдруг подсел ко мне и стал расспрашивать, как живу, чем занимаюсь. Потом сказал:

- Знаешь, мы ведь только начинаем разворачивать реформы, сделать надо очень многое, менять круто, основательно. Я знаю, у тебя всегда были интересные идеи на этот счет. Может быть, напишешь и зайдешь? Поговорим...

Естественно, я с готовностью откликнулся на это лестное для себя предложение. Затем Андропов спросил:

- А ты продолжаешь поддерживать отношения с Любимовым?

Я ответил, что мы с ним не ссорились, но после его разрыва с Целиковской перестали встречаться. Спектакли, поставленные на Таганке в последнее время, уже не такого класса, как "Добрый человек из Сезуана" или "Гамлет".

- Возобнови знакомство, - посоветовал Андропов, - постарайся повлиять на него. Скажи ему, что теперь, когда я стал генеральным, он может спокойно работать. Но пусть и сам поймет, что не следует загонять власти в тупик.

Я сказал, что постараюсь выполнить его поручение, и спросил, можно ли рассчитывать в этом случае, что генеральный примет Любимова? Юрий Владимирович кивнул и повторил:

- Воздействуй на него. Он человек яркий, талантливый, но его заносит.

По возвращении в Москву я стал звонить на Таганку и узнал, что Любимов в длительной командировке за границей. Затем спешно сочинил записку, о которой просил Андропов. Когда она была готова, позвонил ему. Он ответил, что помнит о приглашении, но просит дать ему неделю разделаться с текущими делами. Когда я позвонил через неделю, мне сказали, что генсек заболел и принимать никого не может.

Размышляя сейчас над причиной той резкой, скажем так, неадекватной реакции, какая последовала на мое второе обращение о его встрече с Любимовым, я прихожу к выводу, что ему был сделан сильный "реприманд". Скорее всего, это был Суслов. Вероятно, Юрию Владимировичу было сказано, чтобы он занимался соцстранами и не запускал руки в чужие епархии. Кстати, это вообще считалось неукоснительным законом в аппарате. Секретари ЦК панически боялись, чтобы их не упрекнули в попытках проникнуть в сферы, порученные их коллегам.

Что это было так, меня убедил другой эпизод, случившийся намного позднее. В 1974 году, когда я уже был заместителем заведующего Отдела ЦК, раздался звонок, и властный женский голос спросил: "Это товарищ Шахназаров?" "Да, Екатерина Алексеевна", - ответил я, узнав Фурцеву. Последовал диалог:

- Вы проталкивали пластинку с песнями Высоцкого?

- Да.

- Зачем вы это делали?

- Потому что это талантливый человек, которого зажимают, ему надо дать дорогу.

- Так вот, не вмешивайтесь не в свои дела.

- Как ответственный работник ЦК, считаю, мне до всего есть дело.

- Я вас предупредила. Будете продолжать - вылетите! - и повесила трубку. Да, идеологи буквально свирепели, когда международники пытались пособить страдающим деятелям культуры.

Конечно, причиной резкого охлаждения ко мне Юрия Владимировича была не только боязнь быть вовлеченным в чужие дела и получить выговор от начальства. Более существенную роль сыграл другой эпизод. Как я уже говорил, в первые недели прихода к власти Брежнева у нас царила в известном роде эйфория. Она питалась и тем обстоятельством, что Андропов был с самого начала привлечен к составлению текстов для нового генсека, а Юрий Владимирович был в тот момент бесспорно самым прогрессивно мыслящим из партийных руководителей. Да и сам Брежнев на первых с ним встречах держался демократично, говорил о назревших реформах, корил Хрущева за отступления от идей XX съезда.

Поэтому буквально громом среди ясного неба прозвучали для нас первые свидетельства того, что руль нашего государственного корабля резко перекладывается вправо. Долго я отказывался верить этому и окончательно расстался с надеждами только тогда, когда было предложено восстановить пост Генерального секретаря и исключить из Устава КПСС формулу о запрещении занимать руководящие посты более двух раз подряд. Помню, на партийном собрании отдела Андропов без вдохновения пытался растолковать нам, что сие не означает возврата к прежним временам, а необходимо для укрепления престижа передового и демократичного лидера. Мыслящее меньшинство эти аргументы мало убедили, а большинство, кажется, было довольно, что все возвращается на круги своя.

Итак, мы расстались с Юрием Владимировичем. А он, будучи политиком до мозга костей, в течение 17 лет был вынужден заниматься, скажем так, не своим делом. И годы эти оставили на нем свой отпечаток. Реформаторский пыл, владевший им в начале 60-х годов, изрядно поугас, на первое место выдвинулись соображения, навеянные вновь приобретенной профессией, знанием многих пороков и преступлений, умело скрывавшихся от глаз общества. И все же делает честь Юрию Владимировичу, что, едва получив возможность действовать, он был исполнен решимости очистить страну от поразившей ее скверны.

Вспоминая Андропова, часто предпочитают говорить о "железной руке", облавах на бездельников и притеснении инакомыслящих, ему приписывают организацию покушения на А.И. Солженицына* и другие не делающие чести поступки. При этом забывают, что годы его "сидения" на Лубянке относятся все-таки к самому либеральному периоду советской истории. А главное - был ведь не только Андропов - председатель КГБ, но и Андропов - секретарь ЦК, громивший революционаризм, Андропов - генсек, требовавший изучить общество, в котором мы живем, и привести его в согласие с социалистическим идеалом.

Говорят, душа человека светится в его глазах. А по мне, лучшего "индикатора души", чем стихи, не придумаешь.

15 июня 1964 года, когда Юрию Владимировичу исполнилось 50 лет, я написал ему стихотворное послание от группы консультантов. К сожалению, оно у меня не сохранилось (может быть, в архиве Андропова?), помню лишь начальные строки, заимствованные у Александра Сергеевича: "Мы пишем Вам, чего же боле..." Шеф сочинил ответное послание. Кажется, оно уже публиковалось, но я все-таки приведу его целиком. Ничто другое не дает такого представления о личности Андропова, как эти шуточные строки.

Товарищам Ю.А. Арбатову,

А.Е. Бовину, Г.Х. Шахназарову

Друзья мои, стихотворенье

Ваш коллективный мадригал

Я прочитал не без волненья

И после целый день вздыхал:

Сколь дивен мир! И как таланты

Растут и множатся у нас,

Теперь, смотри, и консультанты,

Оставив книги-фолианты,

Толпою "чешут" на Парнас.

И я дрожащими руками

Схватил стило в минуты те,

Чтобы ответить Вам стихами

И зацепиться вместе с Вами

На той парнасской высоте.

Увы! Всевышнего десницей

Начертан мне печальный старт

Пути, который здесь, в больнице,

Зовется коротко - инфаркт.

Пути, где каждый шаг неведом,

Где испытания сердцам

Ведут "чрез тернии к победам",

...А в одночасье к праотцам.

Среди больничной благодати

Сплю, ем да размышляю впрок,

О чем я кстати иль некстати

Подумать до сих пор не смог.

Решусь сказать "чудок похлеще",

На сердце руку положа,

Что постигаешь лучше вещи,

Коль сядешь ж... на ежа!

На солнце греюсь на балконе,

По временам сижу "на троне".

И хоть засесть на этот "трон"

Не бог весть как "из ряда вон",

Но, как седалище, и он

Не должен быть не оценен.

Ведь будь ты хоть стократ Сократ,

Чтоб думать, должен сесть на Зад!

Но хватит шуток. Сентименты,

Известно, не в ходу у нас,

И все ж случаются моменты,

Когда вдруг "засорится глаз".

Когда неведомое "что-то"

В груди твоей поднимет вой,

И будешь с рожей идиота

Ходить в волненье сам не свой.

Вот это самое, друзья,

Намедни испытал и я.

Примите ж Вы благодаренье

За то, что в суете сует

Урвали "чудное мгновенье"

И на высоком вдохновенье

Соорудили мне сонет.

Он малость отдает елеем

И, скажем прямо, сладковат.

Но если пишешь к юбилею,

Тут не скупись кричать "виват!"

Ведь юбилей - не юбилей,

Когда б не мед и не елей!

Кончаю. Страшно перечесть.

Писать стихи - не то что речи.

А если возраженья есть

Обсудим их при первой встрече.

В Отделе ЦК КПСС

Наше "ведомство", по сути дела, целое десятилетие было полем проходившего с переменным успехом соперничества двух деятелей: Константина Федоровича Катушева и Константина Викторовича Русакова. Вначале Русаков, оставшийся "на хозяйстве" по рекомендации Андропова, имел шансы быть утвержденным на этом посту. Но, видимо, Брежнев тогда еще не слишком ему благоволил, искал более подходящую фигуру и, как ему показалось, нашел ее в лице молодого первого секретаря Горьковского обкома партии. Генсек побывал у него с инспекционной поездкой, его приняли с должной почтительностью. Прием, разумеется, был несравним с тем, какие оказывались ему впоследствии Алиевым, Шеварднадзе и другими республиканскими вождями. Но Брежнев в то время еще не окончательно вошел во вкус почестей, способен был оценивать людей по их деловым качествам. Очевидно, Катушев пришелся ему по душе своей живостью, бьющей через край энергией, обилием всевозможных замыслов, обещавших подстегнуть начинавшую давать перебои экономику. С аналогичными проблемами сталкивались и "братские" страны. В Москве ломали голову над тем, как посодействовать им в преодолении казавшихся временными трудностей, одновременно сделать более выгодными и для нас самих торговлю и экономическую кооперацию с ними, по меньшей мере облегчить бремя "интернациональной помощи". Вот и резон доверить это свежему, инициативному человеку.

Беда, однако, в том, что трудности как раз были не временными, а хроническими. Действуя в рамках существовавшей системы, не отступая от сакраментальных политических формул, что, разумеется, исключалось с порога, ни Катушев, ни, окажись на его месте, прославленные творцы "экономических чудес" ничего путного сделать не могли бы. С той же удручающей реальностью пришлось столкнуться и Горбачеву с Рыжковым. Уже не располагая ресурсами, растраченными в предыдущем периоде, они вынуждены были завершить начатый при Брежневе и Косыгине перевод экономических отношений со странами социалистического содружества на коммерческую основу, и это стало одной из серьезных причин, подготовивших распад содружества. Интернациональная солидарность вообще и дружба с Советским Союзом в частности - великие вещи сами по себе, но они особенно прочны, если подкрепляются поставками советской нефти по цене в 3-4 раза ниже, чем на мировом рынке. Мне приходилось слышать, как Николае Чаушеску с пафосом упрекал советского руководителя: почему Румыния получает всего 5-6 млн. тонн совет-ской нефти в год, в то время как другие страны в 2-З раза больше. Какой же это пролетарский интернационализм!

Судьбы людей предопределяет, конечно, то, что мы называем объективными тенденциями общественного развития или волей провидения. Но чаще - каприз начальства. В отпущенном нам коридоре "от и до" добрый десяток лет отдел то находился в двойном подчинении Катушева и Русакова, то перебрасывался из рук одного в руки другого. Вначале Катушев курирует его как секретарь ЦК, а Русаков им заведует. Затем Русаков становится помощником генерального по тому же направлению, а Константин Федорович объединяет посты секретаря и зава. Потом Русаков возвращается в свой кабинет. После того как Катушева назначают заместителем Председателя Совета Министров СССР, советским представителем в СЭВе, Русакова возводят в секретари ЦК.

Мне кажется, такой исход был предрешен неравенством сил. Константин Федорович, конечно, был достаточно искушен в аппаратных играх, без этого просто немыслимо было, не имея родственного покровительства, добраться до ранга первого секретаря областного комитета партии, члена ЦК. Но в этом искусстве, как и во всяком другом, есть свои ступени, и дается оно не всем в равной мере. Одни вступают на стезю бюрократии, видя в этом лишь средство достижения каких-то иных, более высоких целей, для других в этом - сам смысл жизни. Одни подчиняются ее правилам без охоты, с внутренним сопротивлением, другие легко или даже с наслаждением. Одни чувствуют себя в коридорах власти неуютно, для других быть изгнанными оттуда смерти подобно.

Примерно к двум таким категориям и принадлежали, на мой взгляд, два Константина. Оба взошли на партийно-государственный олимп из одной и той же социальной среды - технической интеллигенции. Но, взяв старт из менее выгодного исходного положения, "старый волк" Русаков на длинной дистанции обошел-таки не столь искушенного и более простодушного молодого соперника. Кстати, тот и сам сыграл ему в руку: будучи упрямым и порой излишне самоуверенным, никому не желал уступать в спорах, к тому же позволял себе говорить что думает смелее, чем ему "полагалось" по рангу и возрасту. Это вызывало раздражение на пятом этаже здания ЦК на Старой площади, где располагались кабинеты генерального, других членов Политбюро, их помощников и референтов, чей внятный шепот на ухо своим патронам иной раз играл решающую роль в возвышении или низложении чиновной братии. Милейший человек, вежливый и доброжелательный со всеми, Катушев не приглянулся "окружению", и оно его "спровадило".

Я уже говорил, что только Сиволобов позволил себе однажды материться по моему адресу. Другие начальники иной раз говорили на повышенных тонах. А вот Катушев ни разу не выразил недовольства моей работой. Что, она была безупречна? Конечно, нет, в том числе, иной раз, и с его точки зрения. Но в таких случаях он не выговаривал, не пытался меня переубедить и не просил переделать текст, как он считал правильным, а молча брался за это сам. Не уверен, что можно назвать такой метод руководства эффективным, но он кое-что говорит о душевных качествах человека.

Не берусь судить, в какой мере его "подсидел" Русаков, но полагаю, без этого гроссмейстера интриги дело не обошлось. Забегая вперед, расскажу по этому поводу об одном характерном эпизоде. Перед тем как секретари ЦК в порядке опроса давали согласие на назначение заместителя заведующего отделом, он вызывался к ведущему Секретариат для беседы. Когда Константин Федорович представил мою кандидатуру, Суслов был в отпуске, меня принимал Андрей Павлович Кириленко. Беседа длилась недолго, но он ухитрился в течение 15 минут раза три-четыре покрыть извилистым матом руководителей социалистических стран, которые "только и знают, что цыганят у нас нефть, металл, валюту, а как нам от них что-нибудь надо, клещами не выдавишь". С ними надо построже, натаскивал он меня и, демонстрируя свое расположение (тут явно сказалось словечко, замолвленное за меня Рахманиным, которому он благоволил), добавил, что, к сожалению, в отделе проявляют излишнюю щепетильность там, где нужно твердо отстаивать интересы нашей страны. Высказал еще несколько поучений, особенно налегая на необходимость во всем ориентироваться на Леонида Ильича, и отпустил с миром.

Общаться с ним после этого мне не пришлось. Раза два-три бывал я на заседаниях Секретариата, когда принимались решения по подписанным мною, в числе других, запискам. Но Андрей Павлович не обращал на меня никакого внимания. Это - предыстория. А теперь сам эпизод. Я сидел в кабинете у помощника Брежнева Георгия Эммануиловича Цуканова, обсуждали порядок работы над одним из разделов Отчетного доклада съезду КПСС, когда вдруг вошел Кириленко. Мы встали, поздоровались. Он благосклонно поинтересовался, как идет работа, дал понять, что знает о предстоящем выезде в Завидово вместе с генеральным, поделился некоторыми мыслями о положении в экономике, даже рассказал анекдот. Тут зазвонил телефон, соединявший Цуканова с его шефом. Кириленко поднялся, поманил меня пальцем и отвел в угол кабинета. Я, признаться, принял это за деликатное стремление не подслушивать доверительного разговора. Но Андрей Павлович, уцепив меня за пуговицу и просительно глядя в глаза, вдруг сказал:

- Ты там, в Завидово, при случае замолви за меня словечко. - И, видимо, заметив мою недоуменную реакцию, поспешно добавил: - Не грубо, при случае.

Я был буквально потрясен. Один из самых могущественных людей в стране, если уж быть точным, пятый в партийно-государственной иерархии (после Брежнева, Косыгина, Подгорного и Суслова), просит ходатайствовать за него какого-то мелкого чиновника, которого и сам ни в грош не ставит. Ну совсем по-молчалинскому правилу угождать "собаке дворника, чтоб ласкова была". И вот ведь как помогает классика. Когда эта параллель пришла мне на ум, я понял: истинный смысл этого маневра как раз в том, чтобы "не кусали". Искушенный в аппаратной подковерной возне, наверняка имевший повсюду своих осведомителей, Кириленко, конечно, знал, что при работе над документами иногда ненароком, а иногда и "нароком" прохаживаются по адресу тех или иных деятелей. Не раз бывало, что генсек сам поворчит по поводу того, что Подгорный чрезмерно покровительствует украинцам, словно по-прежнему секретарствует в Киеве, а не возглавляет Президиум Верховного Совета. Или "уколит" Косыгина за недостаточное внимание к цековским директивам. Хитрющий вождь тем самым подает сигнал, что можно почесать языки. Промолчат - значит, не одобряют, плохой знак. Но так почти не бывает, обязательно найдется кто-нибудь, подкинет компрометирующий слушок или врубит со всей прямотой, что давно пора навести в этих органах должный порядок. Ну а если разойдутся, позволят себе лишнего (нельзя допускать, чтобы непочтительно отзывались о членах высочайшего синклита, во всем меру надо знать, что можно Юпитеру, нельзя Быку), жестом остановит, давая понять, что "вольная пауза" закончилась, пора продолжить работу над докладом.

Все эти соображения пришли позже, как говорится, по зрелом размышлении, а в тот момент я лишь кивнул, с ужасом думая о том, как советовать Брежневу оставить Кириленко в составе Политбюро. К счастью, выручил Цуканов, закончивший разговор с шефом и присоединившийся к нам. Когда Андрей Павлович нас покинул, я, недолго думая, посвятил Георгия Эммануиловича в странную ситуацию. Он рассмеялся, махнул рукой.

- Не тебя одного, всех обойдет, от кого хоть что-нибудь зависит. Насколько я знаю, ему беспокоиться-то не о чем. В списке. Да бог с ним. Давай трудиться.

Русаков был в свое время одним из самых молодых "сталин-ских" наркомов. Как-то раз в Завидово (готовились материалы к визиту генсека на Кубу), когда мы с ним пили чай, ожидая возвращения Брежнева с охоты, я спросил, правду ли рассказывают, как он стал народным комиссаром рыбной промышленности.

- А что говорят? - осведомился он, хотя прекрасно знал, о чем речь.

- Ну, якобы Сталин вызвал к себе наркома, тот находился в отпуске, и пришлось ехать вам, его заместителю. Вождь расспрашивал о том о сем и пришел к выводу, что зам знает положение дел в отрасли лучше наркома. В итоге, когда тот вернулся из отпуска, кресло было занято.

Русаков улыбнулся и таинственно сказал:

- Не совсем так, но что-то похожее было. Понимаете, я был тогда молод, честолюбив, полон замыслов, видел, как подпереть рыбное хозяйство инженерными проектами. А Иосиф Виссарионович - культ не культ, надо отдать ему должное такие вещи схватывал с лету.

И все. Замкнулся. Так и не удалось мне выяснить, то ли КВ, как мы его между собой называли, "подсидел" своего тогдашнего шефа, то ли ему подфартило, то ли, наконец, продвигался по достоинствам. Склоняюсь все-таки к последнему мнению, потому что он обладал полным набором качеств, которые так ценились в тогдашней чиновной среде и были залогом успешной карьеры: работоспособностью, дисциплинированностью, безоговорочным послушанием руководству, въедливым, чрезвычайно ответственным отношением к любому поручению и, что, может быть, важнее всего остального, умением держать язык за зубами.

Неоспоримым подтверждением всех этих достоинств стал крайне редкий феномен вторичного возвращения на высоты власти. Как правило, человек, оттуда низринутый, навсегда переходил в другую "весовую категорию". Даже после того, как менялся лидер и начиналось поношение предыдущего, "обиженным" светили в лучшем случае кое-какие послабления. А вот Русаков, скатившийся несколько пролетов по карьерной лестнице (до посла в Монголии), опять пошел в гору инструктор, потом зав. сектором, заместитель заведующего отделом, зав. отделом, помощник генерального секретаря и, наконец, секретарь ЦК.

Надо отдать ему должное, КВ не напускал на себя начальственного вида, был прост в обращении, не чужд юмора, ценил профессионализм в работниках, умел, когда ему это было очень нужно, убедить, уговорить. Ну кто еще из секретарей ЦК способен был, полуобняв своего подчиненного за плечи и заискивающе глядя ему в глаза, говорить примерно так: "Голубчик, я очень на вас рассчитываю, пожалуйста, выложитесь, я же знаю, на что вы способны!" Подчиненные, разумеется, разбивались в лепешку, чтобы не обмануть ожидания такого начальника.

И все-таки, странное дело, его побаивались, распознавая за маской "отца-командира" натуру сухую, холодную, себялюбивую. Знали, чувствовали, что при любой оплошности ждать снисхождения от этого образцового служаки не придется. Разве только, если ему окажется выгодным.

Вот на этом и строились наши отношения. Исполняя после ухода Андропова обязанности заведующего отделом, Русаков реальной власти над консультантами не получил - почти все мы вербовались Цукановым и помощником генерального по международным вопросам Андреем Михайловичем Александровым-Агентовым в рабочие группы, готовившие речи и документы. В то время шла работа над докладом ХХIV съезду КПСС, и у меня вышла острая сшибка с Александровым вокруг небольшого фрагмента, посвященного роли интеллигенции в советском обществе. "Воробышек", как мы его называли из-за сухонького, остренького личика с носом Буратино, которым он чуть не задевал бумагу из-за близорукости, не был ретроградом в своей международно-политической сфере. Но когда дело касалось внутренних проблем, этот изощренный интеллектуал, знавший несколько языков и читавший наизусть "Фауста" по-немецки, начинал рассуждать почти как два других помощника генсека, отпетые ретрограды Трапезников и Голиков. Притом с такой горячностью, что было видно - это не чужие указания, исполняемые по долгу службы, а собственные, выношенные мысли.

* * *

Между тем к тому времени обстановка на идеологическом небосклоне уже начала покрываться грозовыми тучами. Ретивые "охранители" сочли, что наступил подходящий момент окончательно прикрыть все рычаги свободомыслия, расцветшие после XX съезда и полупритушенные к концу правления Хрущева. Крепчала цензура, запрещались спектакли в театрах, либерально мыслящих редакторов "толстых" литературно-политических журналов меняли на бдительных товарищей, которые "не подведут".

Словом, маразм крепчал, и я, разгорячась, доказывал, что нужно поддержать в докладе свободное слово и свободную мысль, причем сделать это по возможности предметно, не пустыми, бессодержательными фразами о дальнейшем развитии социалистической демократии. В перепалке мы оба не удержались от резких слов: Александров-Агентов заявил, что больше в моих услугах его рабочая группа не нуждается. При чрезвычайной обидчивости, желчном, скверном характере, который делал совместную работу с ним утомительной, он не был зловреден и ябедничать на меня не побежал. В дальнейшем мы не раз сотрудничали в подготовке текстов по направлению, которое было мне поручено как заместителю заведующего отделом (с 1972 г. - наши отношения с Германской Демократической Республикой, Польшей, Чехословакией и Кубой), сохраняя вежливость, но и не скрывая взаимной неприязни. После смерти Брежнева он перешел "по наследству" к Андропову, Черненко и Горбачеву. Когда я в свою очередь заступил на эту должность, Андрей Михайлович прислал мне записку с подробными советами, как вести международные дела. Я ответил благодарностью, на том мы, похоже, примирились незадолго до его кончины.

Но в тот момент я, обескураженный, вернулся в отдел, где был довольно радушно встречен Русаковым. От отдела ждали ряда аналитических материалов, да и новому заву хотелось, естественно, показать себя с лучшей стороны, а тут на беду забрали лучшие "перья". КВ немедленно засадил меня за работу. В последующие два-три месяца мы встречались с ним чуть ли не ежедневно. Писать он не умел, просто терялся, беря в руки перо, тем больше ценил этот дар у других. А будучи опытным хозяйственником, разбирался в запутанных проблемах экономического сотрудничества Советского Союза с государствами "социалистического содружества". Словом, дело у нас пошло. Приезжавшие в отдел мои коллеги (их отпускали периодически передохнуть, побывать в семьях) не без сарказма подшучивали, что "Шах внедряется в доверие к Косте". Вообще относились они к нему свысока, полагая стопроцентным ретроградом, каким он, безусловно, не был. А вот пресловутое "доверие" не помешало ему легко отступиться от меня при первой же неприятности.

По мере того как Пражская весна все более дерзко порывала с советской теоретической и политической догматикой, возникала угроза выпадения Чехословакии из социалистического лагеря. Дело с нарастающей быстротой катилось к развязке, и чуть ли не весь аппарат Центрального Комитета, не говоря уж о нашем отделе, был вовлечен в написание всякого рода аналитических материалов, подготовку циркуляров, речей для руководителей, убеждавших Дубчека и его соратников одуматься, установочных статей для нашей прессы. Коллеги-консультанты были погружены в эту работу, Арбатов и Бовин сопровождали делегацию КПСС на встречу в Чиерне над Тисой. После того как я завершил другие поручения, Русаков предложил мне целиком переключиться на тематику чехословацкого сектора.

Я отдавал себе отчет, насколько серьезны могут быть последствия отказа, и, тем не менее, попросил пересмотреть это решение.

- В чем дело? - спросил он, сощурив свои и без того узкие глаза, что было признаком крайнего раздражения. - Мы все этим заняты, почему вы должны оставаться в стороне?!

Я отнекивался под разными предлогами, но в конце концов, буквально припертый к стенке, вынужден был признаться, что мне не по душе вся ситуация и я просто не хочу быть лично к ней причастным.

КВ взорвался.

- Вы понимаете, чем вам это грозит, если я расскажу, что консультант Шахназаров не согласен с линией партии? - провокационно спросил он.

- Константин Викторович, - ответил я, - конечно, вы можете так поступить, но кому от этого будет польза? Кроме Чехо-словакии у отдела есть другие, не менее важные дела, хотя бы на китайском направлении.

Он походил по кабинету, успокоился, поразмыслил и кивнул.

- Ладно, считайте, что такого разговора не было.

Этот маленький бунт прошел для меня без последствий, видимо, потому, что разговор был приватный. Иначе обернулось дело, когда идеологические церберы унюхали в моей небольшой работе признаки ревизионизма. Тут уже Русаков без колебания от меня отступился. Известно, всякий, кто подаст слово не то чтобы в защиту, но хотя бы о снисхождении к обвиняемому в идеологической ереси, сам становится "нечистым".

* * *

В 1969 году я защитил докторскую диссертацию на тему "Социалистическая демократия". Позднее она была издана Политиздатом, а в то время издательство "Знание" обратилось ко мне с просьбой подготовить брошюру на основе фрагмента из диссертации. Я назвал ее "Руководящая роль Коммунистической партии в социалистическом обществе". При вполне трафаретном заголовке содержание этой книжицы было, осмелюсь сказать, нестандартным. В основе нашей идеологии лежал не подлежащий сомнению тезис о единстве интересов всех классов и социальных слоев советского общества. Не посягая на догму, я внес лишь "небольшое" уточнение - единство общих интересов. Наряду с ними у каждого класса и социального слоя есть свои специфические потребности, формирующиеся на основе социального, профессионального, физиологического (молодежь, люди среднего возраста, старики, мужчины и женщины), географического (жители крупных городов и деревень, европейской части страны и Дальнего Востока, Севера, Средней Азии, Закавказья), религиозного и других принципов. Свои нужды и у таких "общин", как писатели и артисты, охотники и рыболовы, шахматисты и нумизматы. Эти многообразные интересы представляются профсоюзами и различными общественными организациями перед властью. Выражая коренные общие интересы трудящихся, партия в то же время учитывает в своей политике специфические потребности, а государство согласует их и определяет порядок их удовлетворения с учетом возможностей страны.

Казалось бы, тут и спорить не о чем. Но нет, бдительные цензоры нашли крамолу, брошюрку с лупой в руках изучали в специальной комиссии. В конце концов было доложено самому Суслову. Щекотливый момент заключался в том, что речь шла о работнике аппарата ЦК КПСС, привлекавшемся время от времени к написанию текстов для генсека. Конечно, это не помешало бы суровой расправе при более серьезном проступке. Но здесь был тот случай, который с одинаковым основанием можно было подвести под ревизионизм и "творческое развитие марксизма-ленинизма". В ЦК было немало мыслящих людей, тяготившихся застылостью, заскорузлостью канонических формул, разительно противоречащих жизненным реалиям. Убежден, если бы Русаков вступился, меня бы оставили в покое. Но он и не подумал.

Помощь пришла оттуда, откуда я ее никак не ждал. Исполнявший обязанности заведующего агитпропом Георгий Лукич Смирнов (в 1985-1986 гг. - помощник Горбачева по идеологии) и первый заместитель заведующего оргпартотделом Николай Александрович Петровичев, которым поручено было со мной разобраться, решили спустить дело на тормозах. Со мной провели душеспасительную беседу, порекомендовали вычеркнуть несколько фраз и вставить столько же "страховочных" формул, после чего было разрешено выпустить брошюру в свет. На выручку пришел и Пономарев, предложивший направить меня на освободившееся в тот момент место ответственного секретаря в журнал "Проблемы мира и социализма".

Поведаю теперь о других "нервных эпизодах" в моих отношениях с Русаковым. Вторая фаза моего сотрудничества с ним затянулась надолго и была относительно спокойной. Мы притерлись друг к другу. Он по-прежнему нуждался в моем пере, я, в свою очередь, ценил то, что КВ меня не опекал, давал возможность посвящать часть времени писанию книг и организационным хлопотам, которых потребовало мое избрание президентом Советской ассоциации политических наук. Но без стычек все-таки не обошлось. Одна из них, самая острая, возникла в связи с очередным "идейным наездом" на меня из-за пьесы "Шах и мат".

Собственно говоря, я написал ее несколькими годами раньше. Но, не видя возможности напечатать, держал где-то в глубине ящиков письменного стола и даже позабыл о ней. Вдруг явилась "оказия". Ко мне обратились с просьбой стать научным руководителем ленинградского партийного работника (впоследствии он возглавил Центральное радио) А.П. Тупикина. Познакомившись с ним, я с удовольствием согласился, найдя в Анатолии Петровиче умного, симпатичного человека, с близкими мне взглядами. Вдобавок оказалось, что он большой любитель шахмат и друг самого Карпова. Он предложил нас познакомить и как-то привез его ко мне домой на Староконюшенный. Мы с женой и сыном были рады принять знаменитого чемпиона, оказавшегося обаятельным человеком и остроумным собеседником. Несколько раз Анатолий Евгеньевич побывал у нас в гостях, и каждый раз не обходилось без схваток за шахматным столиком. Он давал нам с Тупикиным по 5 минут, а себе оставлял одну и при этом выигрывал у Анатолия Петровича 8 из 10 партий, у меня же - неизменно все десять. Поскольку мы с Тупикиным играли примерно в равную силу, я поинтересовался, почему так происходит, на что Карпов ответил: "Вы пытаетесь выиграть у меня комбинационно. А это бесполезно, поскольку, не зная дебютов, допускаете элементарные "ляпы" уже в начале партии. Тупикин же, давно поняв, что так ему ничего не светит, делает время от времени необычные, извиняюсь, идиотские ходы, вынуждая меня задуматься, и в результате изредка выигрывает по времени".

Мы посмеялись, и я попытался использовать "тупикинский метод", но безуспешно. Карпов утешил меня тем, что, очевидно, строгая логичность мышления не позволяет делать "идиотские ходы".

Между тем Анатолий Евгеньевич в то время стал главным редактором журнала "64. Шахматное обозрение". Познакомившись с моей пьесой, он без колебаний предложил ее напечатать. Я, честно говоря, поначалу сомневался - не столько из-за боязни предъявления каких-то политических обвинений, сколько не считая маленький шахматный журнальчик подходящим местом для пьесы и надеясь со временем напечатать ее в "Театре", где, кстати, уже публиковалась ранее другая моя пьеса "Тринадцатый подвиг Геракла". Но в конце концов чемпион уговорил. Пьеса печаталась начиная с марта 1980 года в каждом номере по акту. И уже после выхода в свет первого номера редакцию начали тягать в агитпроп. Поначалу собирались даже приостановить печатание 2-го и 3-го актов, но потом, вероятно из уважения к Карпову, бывшему общим любимцем, дали скрепя сердце закончить публикацию, чтобы потом предъявить обвинительное заключение автору.

В двух словах поясню суть дела. Замысел пьесы с подзаголовком "Драматический анализ шахматной партии в трех актах" не состоял, конечно, в том, чтобы разыграть на сцене шахматную партию и раскрыть таким образом красоту игры "в сто забот". Хотя герои пьесы соблюдают правила, предписанные шахматным регламентом, это не деревянные фигурки, выполняющие предначертания игрока, а живые люди, движимые своими интересами и страстями. Когда-то гениальный изобретатель шахмат закодировал социальную иерархию своей эпохи, зашифровал систему ценностей, нашел алгоритмы для многообразных жизненных ситуаций, и это позволило ему создать своеобразную модель большого мира, уместив ее на шестидесяти четырех клетках шахматного поля. А что если сделать обратный ход?

Ход не ради хода. Философия шахмат дает интересную возможность исследовать одну из наиболее важных и вечных проблем, на которой человечество без конца спотыкается, - соотношение цели и средств. Основная цель игры - достижение победы или, на худой конец, ничейного результата. Цель здесь оправдывает любые средства: если победу можно вырвать ценой жертвы нескольких фигур, игрок, не задумываясь, идет на это. Больше того, чем эффектнее жертва, тем красивее шахматная партия. Существует лишь одно чисто прагматическое ограничение. Жертва считается некорректной, когда не обеспечивает желанного исхода, не ведет к победе. Иначе говоря, шахматам, как и электронно-счетной машине, чужда этическая оценка средств достижения цели.

Именно в этом заключается принципиальное отличие философии игры от философии жизни. То самое отличие, которое издавна зафиксировано в понятии "пиррова победа", то есть победа ценой самоуничтожения, и приобрело зловещий смысл в связи с появлением и накоплением оружия массового уничтожения. В кратком предисловии я напомнил известное рассуждение Мао Цзэдуна о том, что ничего страшного, если в мировой ядерной войне погибнет половина человечества, поскольку-де вторая половина быстрыми темпами построит на развалинах прекрасное будущее. Но и эта "прямая наводка" не помогла. В образе Белого короля цензоры с первого взгляда усмотрели намек на тогдашнего нашего лидера и подняли переполох. Не думаю, что его самого поставили в известность. Ведь к тому времени он уже был в плачевном состоянии, старика не беспокоили по пустякам. Скорее всего, дело ограничилось уровнем Суслова. Но не исключаю и того, что с подачи моих "доброжелателей" в агитпропе или отделе науки заглавную прокурорскую роль сыграл сам Русаков. Панически боясь быть обвиненным в пособничестве вольнодумству, исходящему от одного из его замов, он, видимо, решил использовать подвернувшийся шанс, чтобы запугать меня и, может быть, даже навсегда отвратить от занятий, способных хоть как-то повредить имиджу секретаря ЦК.

Был разыгран следующий сценарий.

Акт первый. Русаков вызывает меня к себе и драматическим тоном возвещает, что публикация пьесы вызвала резкое неодобрение, вопрос идет о моем увольнении из аппарата. Мои попытки выяснить, в чем состоит крамола, ни к чему не приводят - еще бы, не может же он официально признать, что в Белом короле ничтоже сумняшеся узрели самого генсека. Нехотя рассуждает о безыдейности и смотрит на меня прищурившись, с молчаливым подтекстом: что, мол, сами не понимаете, нечего придуриваться. Мы расстаемся на том, что мне следует собирать вещи. Поднимаюсь к себе в кабинет и, серьезно расстроенный, действительно начинаю укладываться.

Акт второй. Буквально через час Русаков вновь вызывает меня к себе и заявляет, что переговорил с руководством, решено оставить меня на работе, если соглашусь признать, что допустил ошибку, и обязуюсь отказаться от постановки своей пьесы где-либо. Поразмыслив, я прихожу к выводу, что если отрекались такие люди, как Галилей и Мольер (по свидетельству Булгакова, сравнив себя с ящерицей, спасающейся ценой потери хвоста), то и мне не возбраняется. Пишу объяснение, упирая на то, что имел в виду разоблачить империализм и маоизм, коли пьеса воспринимается не так - готов признать свою ошибку.

Акт третий. В кабинете заведующего собираются его замы - Рахманин, Чуканов, Киселев, Смирновский. Таким образом, то, что можно назвать "судом партийной чести", происходит в закрытом порядке. Сам этот факт дает мне лишний повод думать, что вся операция искусственно оркестрована Русаковым, в противном случае "аутодафe" состоялось бы на отдельском партсобрании, как это и положено по уставу, как обычно, такие вещи и делались. Как бы то ни было, Русаков спрашивает, хочет ли кто-либо высказаться. Видимо по договоренности, Рахманин присоединяется к оценке публикации как ошибке, мною допущенной. Другие ограничиваются согласными кивками. Затем КВ зачитывает мое объяснение, предлагает поставить на этом точку и разойтись. Вся процедура занимает не более 15 минут.

Наконец, четвертый акт. На другой день мне звонят якобы от имени какого-то шведского режиссера, предлагая поставить "Шах и мат" в Стокгольме. Моего знания английского языка вполне достает, чтобы понять, что говорит кто-то из наших же отдельцев, проверяя таким примитивным образом мою решимость выполнять обязательство. Разумеется, я благодарю за предложение и отвечаю твердым отказом.

Через два года повторилась похожая история. Один из ведущих в то время советских театральных режиссеров, народный артист, Герой труда и прекрасный человек Рачья Капланян обратился ко мне с предложением написать пьесу о том, как в Соединенных Штатах создавалась атомная бомба. Я потратил довольно долгое время на скрупулезное изучение первоисточников, проштудировал стенограмму процесса Оппенгеймера, другие материалы. В конце концов мы с Рачиком, с которым быстро подружились, сочинили пьесу. Первоначально она называлась "Бомба", позднее была напечатана в журнале "Театр" под названием "Работа за дьявола" - так сам руководитель "Лос-Аламосского проекта" оценил собственную работу, ошеломленный сообщением о последствиях ядерной бомбардировки японских городов. Пьеса пошла в радиопостановке, ее принял Малый театр. Был уже полностью подготовлен первый акт, дело шло к премьере, когда неожиданно постановку запретили, невзирая на произведенные затраты (порядка 250 тыс. рублей, сумма весьма значительная по тому времени). На сей раз мне не предъявляли никаких претензий, да это выглядело бы смешно, поскольку речь шла о вполне благонадежном, по самым строгим меркам, произведении. Но никто не объяснял, чем вызван запрет.

На мой прямой вопрос Русакову, не его ли это инициатива, он категорически открещивался. Умыл руки и Зимянин, заявив, что понятия не имеет, кому это понадобилось. Когда же я напросился на прием к Демичеву, тот понес несусветную чепуху: сейчас, мол, разворачивается общеевропейский процесс, дело идет к потеплению международного климата, посему не стоит задевать лишний раз, без нужды, чувства американцев. Это говорилось в то время, когда идеологическая война между двумя сверхдержавами достигла пика, в Европе стояли чуть ли не ствол к стволу советские и американские ракеты с ядерными боезарядами, а наша печать костила империалистов последними словами. К тому же мы с Капланяном не опускались до площадной брани. Нашей целью было не столько лишний раз пригвоздить к позорному столбу американских "ястребов", сколько показать психологическую драму ученого, чья одержимость научным поиском обернулась преступлением против совести.

Я вежливо дал понять лидеру нашего культурного фронта, что его объяснения не выдерживают критики. Он мог бы просто выставить меня из кабинета, но, будучи человеком воспитанным, продолжал талдычить свое. А когда это уж совсем ему надоело, дал понять, что инициатива запрета исходила в первую очередь от моего шефа.

Я был беспредельно возмущен очередным проявлением коварства Русакова и при первой же встрече заявил ему об этом в резких выражениях. Ничуть не оскорбившись, он продолжал утверждать, что это не его рук дело. Запрет пьесы сильно ударил по самолюбию Капланяна и, боюсь, ускорил его кончину. А мне пришлось еще раз столкнуться с маниакальным стремлением Русакова воспрепятствовать успеху не только моих любительских опытов в театральном искусстве, но и трудов в научной сфере, где я чувствовал себя профессионалом. В 1984 году, после того как я недобрал одного голоса на выборах в члены-корреспонденты Академии наук СССР, сведующие люди по секрету сказали, что это было сделано по прямому указанию Зимянина, а тот действовал по просьбе и сговору с Русаковым. Как правило, партийные инстанции не слишком давили на академиков: свобода выбирать себе коллег была одной из их привилегий. Но уж если начальство хотело кого-то протащить или, напротив, придержать, высочайшая воля вежливо, но твердо доводилась до каждого голосующего, и, несмотря на то что голосование было тайное, редко кто осмеливался ослушаться. "Вычислят" хлопот не оберешься.

Я уже не удивлялся степени лицемерия шефа и не стал обращаться к нему за бесполезными объяснениями. Что толку! Все равно опять открестится. Всякая власть, как известно, от бога, и если не можешь ее поменять - терпи.

Описанные стычки, касавшиеся моих "внеотдельских" занятий, не мешали достаточно ровным взаимоотношениям с Русаковым во всех служебных вопросах. Вторая половина 70-х годов была относительно спокойной на нашем направлении международной политики. В социалистических странах Центральной и Восточной Европы царили бессменные, казавшиеся уже вечными лидеры, что гарантировало относительную стабильность существовавших там режимов. Этому способствовала и неплохая экономическая конъюнктура. Обращение за валютными кредитами еще не приняло повального характера, а жесткое подавление Пражской весны заставило приумолкнуть нарождавшуюся исподволь оппозицию. Словом, моя работа на новом месте начиналась при сравнительно благоприятной политической конъюнктуре.

Как я уже говорил, в течение 15 лет (с 1972 по 1987 г.) мне было поручено в качестве заместителя заведующего Отделом ЦК заниматься нашими отношениями с Польшей, Чехословакией, Германской Демократической Республикой и Кубой. Признаться, я не сразу понял причину такого распределения - три наиболее развитых европейских государства и "форпост социализма" в Латинской Америке. Оказалось, за этим не стояло никаких принципиальных соображений. Просто Куба была одинока, ее можно было с одинаковым успехом "присоединить" к группе европейских или азиатских стран, а нагрузку замам старались по возможности сделать равномерной. Вот она мне и досталась. У другого зама, Киселева, были Болгария, Венгрия, Румыния, Югославия и формально, поскольку никаких отношений с ней в то время не поддерживалось, Албания. Смирновский занимался Кореей, Вьетнамом, Монголией, позднее Лаосом и Камбоджей, охотно "переуступленными" отделу соседями-международниками, когда Вьентьян и Пномпень провозгласили свои страны социалистическими. Наконец, Китаем занимался Рахманин, бывший первым заместителем заведующего.

В обиходе нередко употребляли выражение, что мы "курируем" отношения с соответствующими странами. Разумеется, это было преувеличение, притом непомерное. На деле каждый сколько-нибудь серьезный шаг с нашей стороны был возможен только с официальной санкции ЦК, т.е. решения Политбюро, принимавшегося коллегиально на заседаниях высшего партийного синклита или в рабочем порядке, путем опроса секретарей ЦК. Другое дело, что сами эти решения в значительной мере принимались по запискам, подготавливавшимся в отделе. То есть какие-то возможности косвенно влиять на нашу политику на этом направлении, конечно, были. Но использовались они по-разному, в зависимости от того, кто этим занимался, какие взгляды исповедовал, насколько ему удавалось убедить в своей правоте "зава", без подписи коего ни один документ не покидал наших стен.

Здесь проходил своего рода водораздел между консультантами, незначительной частью тяготевших к ним референтов из "страновых" секторов и основной массой сотрудников. Нельзя сказать, чтобы между ними существовал непроницаемый барьер. Люди, в общем-то, из одной социальной среды, близкого возраста, взращенные на одной советской идеологии. И все-таки консультанты, вербовавшиеся преимущественно из научной и журналистской публики, отличались более вольным образом мыслей, склонностью ничего не принимать на веру, как говорится, "сметь свое суждение иметь". Трудясь в аппарате, в полной мере соблюдая обязательную для него дисциплину, они не были аппаратчиками в распространенном смысле этого слова, т. е. послушными служаками, не смеющими ставить под сомнение разумность распоряжений руководства, отбрасывающими всякую крамольную мысль, если вдруг она приходит им в голову.

Некоторые невзлюбили консультантов за то, что тем якобы без трудов достались жизненные блага (лечение в 1-й поликлинике, получение пайка в кремлевской столовой, право вызывать автомобиль), до которых им самим приходилось дослуживаться годами. В этом смысле консультантская группа действительно была в отделе "белой костью". Вдобавок консультанты имели неоценимую в глазах чиновников привилегию непосредственно общаться с высоким начальством, распивать с ним чаи, чего были лишены не только референты, но и заведующие секторами. Тем приходилось довольствоваться "приобщением к уху" всего лишь заместителя заведующего.

Генезис консультантской группы восходит к решению Андропова пригласить в качестве консультанта Владимира Михайловича Хвостова. Избрав по примеру отца профессию историка, он вполне вписался в группу "партийных академиков", о которых шла речь выше. Получая "кремлевский паек" на уровне зам. зава, Хвостов должен был всего лишь пару раз в неделю приезжать на Старую площадь, чтобы дать свое заключение на документы преимущественно теоретического свойства. Не мог же в самом деле корифей науки безвылазно гнуть спину в аппарате, ничем не отличаясь от скромных референтов! Очень скоро обнаружилось, что толку от этого эксперимента всего ничего. Андропов, с его цепким практичным умом, понял, что ставку нужно делать хотя и на людей науки и журналистики, но не сановных, а "свежемыслящих" и готовых служить за приличное вознаграждение. Тогда-то Толкунов, с его благословения, и собрал первую консультантскую группу в составе нас с Бурлацким, Арбатова, Бовина, Делюсина, Богомолова, Петренко и Бориса Горбачева.

Однофамилец будущего генсека работал с Юрием Владимировичем в нашем посольстве в Будапеште, был человеком уравновешенным, порядочным, к тому же отменным шахматистом. Он успешно играл за отдел в цековских турнирах на первой доске, мне доверяли третью. Борис вполне вписался в нашу группу, а вот другой андроповский выдвиженец очень скоро обнаружил полную "профнепригодность". Поначалу ему что-то поручалось, но из-под его пера выходили такие неудобоваримые и по содержанию, и по форме тексты, что они почти сразу же летели в корзину для бумаг. Несколько раз руководители нашей группы пытались сбросить этот балласт, найти взамен подходящего человека. Ходили с этой целью к Андропову, но тот отказывался увольнять своего протеже, - видимо, чем-то был ему обязан или жалел сослуживца. Хитрец Арбатов, получив однажды важное задание, нарочно передал последнему, а затем отнес подготовленный "шедевр" шефу. Тот не на шутку разозлился и, как рассказывал Георгий Аркадьевич, набросился на него:

- Ты что, смеешься, нашел кому дать!

- Так он же консультант, - возразил Арбатов.

- Ладно придуриваться! Чтоб этого больше не было.

После столь грозного предупреждения "протеже" оставили в покое, и он целый год не занимался ничем другим, как чтением сводок ТАССа. Уволили его только после того, как, заснув за этим увлекательным занятием, он уронил голову и сильно расшиб себе подбородок.

Бурлацкий сам рассказал в упоминавшейся уже книге "Вожди и советники", при каких обстоятельствах произошла его размолвка с Андроповым. Мне было искренне жаль, что своим неосторожным порывом он на годы закрыл перед собой возможность политической карьеры. Уходя, Федор, по просьбе Андропова, назвал в качестве подходящих преемников меня с Арбатовым. Шеф выбрал Георгия Аркадьевича. Работалось с ним легко. Будучи неплохим организатором, что позднее он доказал, создав один из самых эффективных академических институтов - США и Канады, он не принимал начальственного вида, да и сам характер консультантства, занятия по природе своей индивидуального, сводил функции руководства в основном к распределению заданий между членами группы.

Изредка мы собирались у него в кабинете обменяться мнениями о последних событиях, театральных премьерах или книжных новинках. Политическое чутье, совмещенное с гибким характером, острословием, природной жизнерадостностью, позволяло ему ладить с начальством и часто добиваться от него того, что другим и не снилось. Входя в узкий круг "спичрайтеров" для Брежнева, он, как и Бовин, был там своего рода ходатаем от "шестидесятников". Пиком его политической карьеры стали полтора-два года горбачевских реформ, когда он впервые вышел из исполнявшейся десятилетиями роли удачливого царедворца и заявил о себе как политический деятель. Я имею в виду прежде всего несколько его выступлений на пленумах ЦК в защиту политики перестройки.

Человек серьезный, когда дело касалось большой политики, Арбатов отличался компанейством, был, что называется, хохмач. Однажды, получив поручение передать личное послание Брежнева Кастро, он поспорил, что в шифртелеграмме употребит сильное выражение. И действительно, вскоре мы читали примерно такой текст: "Фидель решительно осудил американских империалистов и их политику (слово "говно" было при этом не самым сильным)". По прибытии в Москву он собрал нас и рассказал подробности своей миссии. "Гранд-хефе" отнесся к нему благосклонно, даже пригласил на подводную охоту. А когда "нырнули мы, Фидель мне говорит...". Этот пассаж послужил предметом нескончаемых подначек: "Что, Юра, сказал тебе Фидель, когда вы нырнули?"

Короткое время мне пришлось ходить под начальством Александра Евгеньевича Бовина. Его стиль руководства ничем не отличался от арбатовского. Не уверен, что они закадычные друзья, но судьбы у них явно схожи. Стать одним из любимцев Брежнева, каким он, по общему признанию, был, ему помог не только литературный дар, но и язвительное остроумие в сочетании с добронравием сангвиника. Подозреваю, на генерального благотворно действовал вид неунывающего толстяка, любящего, как и сам он, плотно поесть и прилично, но в меру, выпить, нередко посапывающего за коллективной работой над очередным историческим документом, но способного, внезапно проснувшись, подать дельную реплику.

Иногда Бовин переходил границы дозволенного при генсековском дворе. Однажды, когда главный был не то на охоте, не то где-то еще, он пиршествовал в компании Демичева. Расчувствовавшись, тот имел неосторожность сказать:

- Что это ты меня "на вы", Петр Нилович, а я тебя по-простецки, Саша? Зови и ты меня по имени.

Вероятно, Демичев действительно допускал возможность такого обращения при частной встрече. Но вышло иначе. На другой день за завтраком Бовин кладет руку ему на плечо и говорит нечто вроде:

- Петя, подай, пожалуйста, соль.

Демичев чуть со стула не свалился. Брежнев неодобрительно на них зыркнул: при всей своей демократичности, он соблюдал официальный партийный этикет. "Тыкать" подчиненным члены Политбюро, разумеется, были вправе, но допускать такое же обращение с их стороны - значило непростительно подрывать авторитет коллективного руководства.

Другой раз Бовин имел неосторожность отправить какой-то даме письмо, в котором непочтительно отзывался о самом Леониде Ильиче. Этого добросердечный генсек не мог стерпеть, охальник был отправлен в опалу, т. е. в отдел, на ту должность, какую он формально занимал. Правда, через год-два Брежнев, видимо озирая оставшиеся вокруг него скучные физиономии, ощутил нехватку своего веселого Ламме Гудзака и великодушно амнистировал.

Мне кажется, Бовин почувствовал себя "в своей тарелке" только после того, как скинул наряд фаворита и занялся публицистикой - сначала в "Известиях", потом на телеэкране. Это был его пик, а уж назначение послом в Израиль в благодарность за услуги, оказанные новой власти, отвечая природной склонности Александра Евгеньевича "хорошо жить", едва ли прибавило что-нибудь нового этой колоритной фигуре поздней коммунистической элиты.

Еще одним консультантом "первой волны" был Олег Тимофеевич Богомолов. Чуткий на новое экономист, он не слишком блистал в то время, может быть, потому, что в занятиях отдела преобладала политика, экономика считалась прерогативой правительства и СЭВа. Позднее появился у нас и заместитель заведующего по экономическим вопросам, хороший специалист и порядочный человек Олимп Алексеевич Чуканов.

Зато Олег раскрыл свои способности, пересев в кресло директора вновь созданного Института экономики мировой социалистической системы (ИЭМСС). На протяжении почти трех десятилетий ИЭМСС был поставщиком добротной аналитической информации о том, что творится в экономике соцсодружества, своевременно предупреждал о назревавших кризисных явлениях. Из стен его вышло немало способных ученых, заявивших о себе в бурные перестроечные годы (Анатолий Бутенко, Александр Ципко, Лилия Шевцова, Евгений Амбарцумов, Александр Некипелов). Заметную роль в эти годы сыграл сам Олег, войдя в группу академиков-экономистов (Абалкин, Шаталин, Аганбегян, Петраков, Львов), которые предложили свой план преодоления кризисных тенденций, а затем выступили с критикой гайдаровской шокотерапии, загнавшей Россию в экономический тупик.

К старожилам нашей консультантской группы относился Федор Федорович Петренко - скромный беззаветный работяга, имевший вкус к теме партийного строительства и почти целиком взявший на себя писанину по этой части.

Время шло, с годами консультантская группа пополнялась. Пожалуй, самым видным из "нового призыва" был Николай Владимирович Шишлин. Бывшие "проблемисты" Геннадий Герасимов и Юрий Мушкатеров, в прошлом разведчик Рафаэль Федоров, историк, работавший в ИМЭЛе Николай Коликов - все они по взглядам, культуре, стилю жизни продолжали традиции, заложенные первыми консультантами, хотя, не в обиду им будет сказано, уже без того блеска. Давно замечено, что "римейк" всегда уступает оригиналу.

Эксперимент с консультантами довольно скоро получил распространение. Была ли в этом продиктованная временем потребность "онаучивания" политики, или просто другие секретари, позавидовав "лихости" текстов, исходивших от коллег-международников, решили, что и они не лыком шиты, вполне могут обзавестись собственными "сочинителями", чтобы в лучшем свете изобразить свою кипучую деятельность? Вероятно, играли свою роль оба мотива. Консультантские группы возникли первоначально в агитпропе, отделах культуры и партийно-организационной работы, а затем и в остальных подразделениях аппарата. Повысился спрос на "писучих" докторов и кандидатов наук, готовых променять призрачную академическую карьеру на паек в кремлевской столовой диетического питания. Но то ли кадровые закрома наук и политической публицистики были уже изрядно подчищены, то ли приманка оказалась не столь уж соблазнительной, консультант-ство "широкого разлива" не отличалось высоким качеством. Скорее всего, потому, что сам этот институт по своему происхождению предназначен все-таки для "оркестровки" политического мышления, которое было не в почете в идеологических отделах, а в управленческих тяготело к пустой риторике. Там легко приживались начетчики, критически мыслящим людям нечего было делать, если такие попадались, то через год-два торопились сбежать либо глушили в себе творческий инстинкт и постепенно превращались в тех же заурядных "талмудистов".

То, что консультантство для одних становилось лабораторией, помогавшей раскрыться их способностям, а для других - кунсткамерой, в которой такие способности (если они, конечно, были) гасли, определялось не только их собственными интеллектуальными задатками и волевыми свойствами, но, в неменьшей мере, масштабом собиравшей их личности. Андропову и Пономареву нужны были теоретики, умеющие писать, они, если позволено будет выразиться с долей пафоса, призывали думающих людей под свои знамена. Другим нужны были преимущественно писари, затвердившие в головах партийный канон, приглашали их к себе на службу. А генсек произвел в консультанты своих стенографисток, просто чтобы обеспечить им приличный кошт.

А вот свидетельство из собственного опыта. Пришлось мне однажды сотрудничать с И.В. Капитоновым при подготовке совещания секретарей ЦК компартий соцсодружества по организационно-партийным вопросам. Дело это было для него новое, непривычное. До сих пор он общался со своими зарубежными партнерами, так сказать, оперативно: встретились, обменялись, условились, доложили записками начальству, и все тут. На сей же раз предстояла многосторонняя встреча с принятием заключительного документа, и он панически боялся допустить какой-нибудь "ляп". Должно быть, именно этот страх заставил его довериться мне, как доке в подобных предприятиях. Но как чудовищно трудно с ним работалось! Нисколько не преувеличиваю: по часу-полтора мы могли обсуждать, как следует говорить о сотрудничестве или взаимодействии братских партий. Иван Васильевич проявлял высочайшую бдительность, не пропуская ни строчки, на которую не находилось источника, предпочтительно - из выступлений Брежнева. Без конца переспрашивал: "Ты уверен, Георгий, что эта формула не вызовет вопросов?" Приходилось вновь и вновь доказывать, что нет, не вызовет, текст вполне ортодоксален. Мнением своих консультантов он не интересовался, да и они почти не подавали голоса. Только выйдя из секретарского кабинета и с облегчением вздохнув, давний мой приятель Валерий Шапко (кстати, университетский соученик Горбачева) и Алексей Масягин, с которым мы трудились в Праге, говорили: "Теперь ты понимаешь, как нам работается!"

Есть над чем поразмыслить, приняв во внимание тот факт, что в перестройку активно втянулись почти все консультанты, "взращенные" в международных отсеках аппарата и мало кто из внутренних. Во всяком случае, двое из этой среды, к кому я относился с уважением и симпатией, как к людям ищущим, с нестандартным мышлением, Левон Аршакович Оников и Ричард Иванович Косолапов оказались в числе самых яростных критиков Горбачева и перестройки. Не ставлю под сомнение их идейную принципиальность, но свою роль, вероятно, сыграла и личная обида.

Завершу суждения о консультантах и референтах небольшой притчей, в которой пытался передать "дух аппарата".

Притча о Перегудове, молодом референте R

и Большом начальнике

На работе все было как на работе. Начальство начальствовало, подчиненные подчинялись, инициативные выступали с инициативами, трудяги трудились, бездельники бездельничали, подхалимы подхалимничали, карьеристы делали карьеру, а некарьеристы тоже делали карьеру.

Синягин, встретив меня в коридоре, доверительно сообщил на ухо, что Перегудов уходит. Не могу сказать, что эта новость потрясла меня до основания или хотя бы выбила из колеи. Тем не менее, поскольку Синягин передал новость мне по дружбе, причем только мне, я многозначительно покачал головой и поохал. В течение последующих двух часов ко мне заходили все, кто проходил мимо, и доверительно, по дружбе, сообщали, что Перегудов уходит. Когда пришел Зубов, я молниеносно кинулся навстречу и доверительно, на ухо, по дружбе, совершенно секретно сообщил ему, что Перегудов уходит. У него вытянулось лицо, опустились плечи, и я почувствовал легкий стыд. Вот всегда я так. Ну что мне стоило дать ему высказаться?

Я стал думать о Перегудове. Бессистемно. Сначала прикинул, как это отразится на моем положении. Выяснилось, что никак. Я ничего не приобретаю, потому что никто не предложит мне занять место Перегудова. На это место есть три достойных претендента, и, чтобы их устранить, надо обладать не меньшим нахальством, чем Жорж Дюруа, или не меньшим коварством, чем Ричард III. Кроме того, у меня и желания особого нет. Говорю как на духу, зачем бы мне обманывать самого себя.

Терять я тоже ничего не теряю. Хотя Перегудов был моим непосредственным начальником, мне от него ни жарко ни холодно. Терпимо. Я вообще не боюсь начальства и не рвусь вступать с ним в доверительные отношения, потому что дело свое делаю хорошо, цену себе знаю, и оно знает мне цену, и мы мирно сосуществуем, и я пользуюсь относительной самостоятельностью, могу сказать все, что мне хочется, или почти все, уж во всяком случае не говорю того, чего не хочется, или очень редко.

А ведь мы с Перегудовым считаемся друзьями и знаем друг друга целую вечность. Впервые мы с ним встретились в 1942 году в военном училище. Убей меня бог, если я помню, как он себя там вел и что я о нем в ту пору думал, но в память навсегда врезалась картинка: неуклюжий, изломанный, дико худой человек с покатыми плечами бежит, догоняя взвод, по проселочной дороге, ухитряется угодить во все лужи, обмотку волочит по грязи - словом, интеллигентный солдатик из маминых сынков.

Поглядели бы вы теперь на этого солдатика. Грудь навыкат, брюхо, как у монаха, которого за предательство гёзов Уленшпигель велел закормить насмерть, взор орлиный, голос... впрочем, о голосе стоит сказать особо.

Перегудов, несомненно, один из самых талантливых людей, каких мне довелось встретить. Ерунда, он один из самых одаренных на земле. У него острый ум, обширные познания, безмерная трудоспособность, вполне приличный литературный слог, столь необходимый человеку, который болтается между наукой, журналистикой и политикой. Добавьте легкий и живой нрав, умение с ходу завязывать приятельские отношения со всеми без разбору, приправьте эту смесь обезоруживающим простодушием, подсыпьте острословия и допустимую по современным стандартам дозу сквернословия, наконец, примите во внимание невероятную пробивную силу, эквивалентную снаряду 152-миллиметровой гаубицы-пушки образца 1937 года, батареей коих мне довелось командовать, и вы получите отдаленное представление об этом человеке. Будь он гладиатором в Древнем Риме, можно не сомневаться, что ему удалось бы выбиться в императоры, на худой конец - в Цицероны. Словом, он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, у нас он - офицер гусарский.

У нас Перегудов тоже занимал немаловажное положение и был образцом правильного сочетания личных интересов с общественными. Я сейчас поясню эту мысль. Представьте рядового руководящего работника (обозначим его буквой А). Сидит он в кабинете, листает бумаги, делает пометки, поглядывает в окно, почесывает затылок, подумывает, чт?о заказать на обед. Внезапно это благодушное трудодействие нарушает молодой референт R. Движимый неуемным желанием принести пользу Отечеству и робкой надеждой прославиться, он излагает свою гениальную идею, и уже ему слышится звон литавр, и уже он ощущает благоухание лавра, и уже читает благодарность в приказе.

Меж тем за высоким челом А. идет бешеная калькуляторская работа, решается задача, чем это для меня обернется. Десятки неизвестных: что скажет Иван Петрович, как откликнется Иван Демидыч, понравится ли Ивану Прокоповичу, не подумает ли Иван Степаныч, что я ему дорожку хочу перебежать, не поперхнется ли Иван Ильич? Это еще пустячки, следующая стадия посложнее. Надо влезть в шкуру Ивана Ильича и с этой позиции решить ряд уравнений, которые в общем виде можно описать таким образом: если Ивану Петровичу идея покажется подходящей, то не следует ли отсюда, что Иван Захарыч отнесется к ней отрицательно, поскольку при обостренных отношениях Ивана Кирилловича с Иваном Алексеевичем Иван Николаевич делает ставку на выдвижение Ивана Георгиевича, а последний, состоя в родственных связях с Иваном Акимовичем, отнюдь не станет рисковать расположением Ивана Кузьмича. На первый взгляд подобные уравнения нуждаются в применении дифференциального и интегрального исчисления, теории игр и мыслительных способностей на уровне Гауса и академика Колмогорова. Но нет пределов возможностям среднечеловеческого мозга, если он одушевлен поиском истины. И трепещущий R еще не успел пригорюниться, а ответ уже готов: идея может сказаться на моей судьбе положительно, во всяком случае худо не будет.

Теперь настало время пораскинуть мозгами над ее общественной полезностью. При решении этой задачи известную пользу может сослужить метод анализа, примененный в первом случае. Так, если речь идет о международных делах, следует предположить, что скажут Англия, Франция, Соединенные Штаты и княжество Лихтенштейн, можно ли рассчитывать на позитивный отклик Австралии в условиях обострившейся конкуренции между великими державами и отрицательной позиции Бразилии по вопросу импорта осветительных приборов в момент, когда вновь образовавшееся государство островов Фиджи не завершило формирование национальных вооруженных сил. Если б весь этот арсенал мудрости, это мощное излучение мозговой энергии, филигранную методику анализа, изощренное хитроумие, этот бесценный дар предвидеть последствия несовершенных действий направить на постижение законов природы - не осталось бы для нас тайн и была бы планета наша для веселья с избытком оборудована.

Однако я увлекся. Проследуем теперь в соседний кабинет, где сидит инструктор Б, листая бумаги, делая пометки, почесывая затылок и подумывая, что заказать на обед. Внезапно заходит сюда молодой референт R со своей гениальной идеей. И что же? То же самое. За высоким челом завертелись, завихрились счетные костяшки: делим Англию на Лихтенштейн, умножаем США на Австралию, вычитаем Японию, извлекаем корень квадратный из ФРГ, вводим в степень Сан-Марино... Постойте... Ну, конечно же, как можно было не заметить сразу: то же самое, да не то же, ибо Б начал операцию со второй задачи, а уж потом перешел к Иван Ивановичам.

Если вы полагаете, что я собираюсь воспеть его как образец добродетели, то зря. Просто нормальный человек с нормальной человеческой психикой, хорошим пищеварением и нежеланием отягощать совесть. Если ответы на задачки сошлись нет человека счастливее Б, он разобьется в лепешку, расстелется в пух, рассыплется в прах, будет настойчиво и планомерно добиваться пользы для общества, благодарности для референта R, ордена или продвижения по службе для себя. Но если ответы не совпали - не обессудьте, не наступать же на горло собственной песне! Не каждый рождается Муцием Сцеволой (см. Большую советскую энциклопедию) и Александром Матросовым.

Но пройдем дальше по коридору, до двери с табличкой "В". За ней личность, относящаяся к числу бесхитростных существ, которые вообще не подозревают о задачке с Иванами Ивановичами или высокомерно ее игнорируют. Таких принято называть чудаками или донкихотами, хотя идальго из Ламанчи не совершил ничего путного и к тому же не был бессребреником в широком смысле слова: им двигало гипертрофированное честолюбие. Отсюда наш герой не уйдет без признания своих талантов и отеческого благословения. Но, всем сердцем ему посочувствовав, благородный хозяин кабинета, к сожалению, слишком занят собственными замечательными мыслями, и R уйдет от него несолоно хлебавши.

Вообще мнение, будто именно чудаки двигают прогресс, глубоко ошибочно. На самом деле эта почетная роль принадлежит перегудовым.

Вся соль Перегудова в том, что задачи, которые А и Б решают в разной последовательности, а В вовсе не знает, как к ним подступиться, он решает одновременно, причем его гибкий ум и лукавое воображение позволяют любое противоречие свести к согласию. Там, где личный интерес кажется абсолютно, чудовищно несовместимым с интересом дела, Перегудов поколдует, поворожит, и все приходит в стройность - оказывается, задачку надо решать на малых числах или переместить идею с международной арены в жилищное строительство, или подкинуть некоему Ивану Эдуардовичу маленькую компенсацию в форме устройства его дочери в Институт театрального искусства. Нет здесь никакой мистики, один полет творческой фантазии.

А каков в деле! Был я свидетелем сцены, которую даже Шекспир не погнушался бы ввести в одну из своих трагедий. Можно сказать, она уже использована, если принять Перегудова за Ричарда, а нашего шефа за леди Анну. Шеф резко отводит предложение Перегудова (отредактированный вариант гениальной идеи референта R). Перегудов живописует выгоды и деликатно напоминает о пристрастии Ивана Данилыча к подобным решениям. Шеф упорствует. Перегудов пускает в ход неожиданный козырь: если не мы, нас опередит Иван Лукич и все лавры, натурально, достанутся соседней конторе. Шеф продолжает сопротивляться, со стороны Перегудова следует еще один маневр. "Может быть, вы и правы, - говорит он кисло, - игра рискованная, стоит ли связываться?" Расчет безошибочен, самолюбивый шеф не потерпит, чтобы кто-либо усомнился в его личном мужестве. Он замечает, что Перегудов, видимо, струхнул, не надолго его хватило, видали вы такого борца за правое дело. Другие подхватывают, сам Перегудов добродушно потешается над своим оппортунизмом, рассказывает по случаю анекдотец, а затем вдруг предпринимает бурный штурм - начинает петь шефу дифирамбы, восхваляет его мудрость и прозорливость, буквально на глазах лижет ему зад и завершает заверением, что за это дело ему поставят памятник.

Зрители ошеломлены, кажется непостижимым, чтобы шеф, с его незаурядным умом, клюнул на такую дешевую приманку; сейчас он стукнет по столу кулаком - и конец нашему хитрецу! Не тут-то было. Мягко пожурив Перегудова за лесть и назвав его пронырой, шеф заявляет, что он ему надоел, пусть делает как знает, лишь бы отвязался. Поистине Перегудов - великий знаток человеческой души, и разве не оправдана самая наглая лесть, если к ней обращаются ради стоящего дела!

Скажу теперь еще об одном своем начальнике, скорее, впрочем, косвенном, первом заместителе заведующего Отделом ЦК Олеге Борисовиче Рахманине. Косвенном, потому что формально другие замы не были у него в подчинении, находились на равном "статусе". На деле мы нередко получали из его уст задания шефа. Ему поручалось проводить еженедельные летучки руководящего состава с участием замов и заведующих секторами. И разумеется, он замещал Русакова, когда тот по какой-либо причине отсутствовал.

Мой ровесник с разницей в три дня (я родился 4 октября 1924 г., Олег 7-го), родом из подмосковной деревни, расположенной где-то неподалеку от Клязьминского водохранилища, он получил тяжелое ранение, но инвалидность левой руки не бросалась в глаза и не мешала ему быть отменным теннисистом. Ему выпала честь участвовать в Параде Победы. Чувство фронтовой солидарности положило начало нашим приятельским отношениям. Позднее к этому прибавилось и сотрудничество на китайском направлении. Рахманин несколько лет прослужил в нашем посольстве в Пекине, о его достоинствах китаиста можно судить по тому, что Олегу поручалось быть переводчиком на встречах Хрущева с Мао Цзэдуном. Тогда ли или по другому случаю он был замечен и приглашен в Отдел ЦК, где быстро пошел в гору, был удостоен членства в ЦК и Верховном Совете, пользовался благосклонностью, сколько я знаю, всех членов тогдашнего руководства. Этому немало способствовали вынесенные с военной службы исполнительность, с дипломатической - гибкость. Он не только был хорошим специалистом, но и умел показать себя с лучшей стороны, быть в нужный момент в нужном месте, при случае деликатно польстить начальству. Эти качества, в той или иной мере свойственные всем преуспевающим "номенклатурщикам", не исчерпывали его натуры. В нем как бы параллельно (повторяюсь, говоря об этом феномене, но что поделаешь, он довольно широко распространен), не пересекаясь, словно прямые линии, существовали два разных человека. Один - хрестоматийный чиновник, беспрекословно подчиняющийся вышестоящим и требующий того же от нижестоящих, вполне правоверный партиец. Другой - жизнелюб, с некоторой долей цинизма относящийся к официальным заповедям, "свой парень" с удалью подмосковного молодца, умеющий неплохо играть на гитаре и песни петь, любящий побалагурить в дружеской компании. Лишенный литературного дара, он обладал своеобразным чувством слова, придумывал выразительные словосочетания. Например, посылает Рахманин кого-нибудь из нас на совещание в другой отдел и напутствует: "Вы к этой проблеме прислонитесь, но не ввинчивайтесь". Китаисты составили даже целый словарь этого аппаратного новояза.

Олег сумел собрать в секторе Китая сильный состав специалистов. Немногословный, по-восточному сдержанный в словах и поступках Борис Кулик, знаток китайской философии вспыльчивый Михаил Титаренко (ныне директор Института Дальнего Востока), склонный к сочинительству Владимир Лазарев - с ними и другими членами этой команды мы часто и подолгу сидели над составлением пространных писем китайским руководителям, упрекая их в догматизме и призывая включиться в творческое развитие марксизма, чем, естественно, занималась КПСС. В свою очередь где-то в Пекине группа консультантов и знатоков Советского Союза сочиняла ответные послания, содержавшие упреки в ревизионизме и призыв блюсти верность великому учению Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. От письма к письму язык становился все более жестким, в выражениях ни мы, ни они не стеснялись. Запомнилось, как наши оппоненты отозвались об одном из выступлений советского министра иностранных дел: "Врет, как сивый мерин". Видно, консультанта, из-под пера которого вышла эта накрутка, подвела память.

Эта перепалка, как известно, привела к вооруженному столкновению на Даманском. Понадобились три десятилетия, чтобы ввести отношения между двумя странами в нормальное соседское русло. Решающее слово было произнесено при встрече Горбачева с Дэн Сяопином в Пекине, на которой мне довелось присутствовать. Тогда же Дэн возглавлял китайскую делегацию на переговорах в Москве и отнюдь не производил впечатления мудреца. Они проходили в Доме приемов на Ленинских горах. Наша делегация, возглавляемая Сусловым, в составе Андропова, Пономарева, кого-то еще из высоких должностных лиц, беседовала с китайцами в парадном зале на втором этаже. А мы сидели в комнатушке на первом у выведенного туда передаточного устройства, записывали наиболее интересные пассажи, обменивались впечатлениями. Ничего путного из той дискуссии не вышло. Стороны остались при своем, даже еще более ожесточились. На поверхности это был теоретический спор, в действительности же - острая схватка за власть в социалистическом лагере и международном коммунистическом движении, представлявших тогда немалую ценность для обеих держав и в особенности - их амбициозных лидеров.

В то же время эта полемика предоставляла редкую возможность под видом критики "китайского догматизма" потеснить собственных, не менее свирепых ретроградов, подготовить почву для переосмысления некоторых устаревших или ошибочных тезисов официальной марксистской доктрины, все еще считавшихся неприкосновенными, как священная корова. Разумеется, все это кажется сегодня пустяками. Но из таких "пустяков" и выложена дорога к истине.

Олег никогда не говорил мне об этом, но я не сомневался, что он приложил руку к моему назначению заместителем заведующего. Мы с ним безмятежно сотрудничали, хотя придерживались разных взглядов на многие проблемы. Как это удавалось? Вероятно, благодаря сходству характеров. Поспорим - иногда мне удается его убедить, в другой раз ему меня. Бывало и так: сделает вид, что уступает, а сам пойдет к Русакову и получит от него санкцию поступить по-своему. Я тоже прибегал порой к такому приему, хотя с гораздо меньшим успехом: шеф чаще становился на сторону своего первого зама. Понервничаешь, позлишься, но не рвать же из-за этого отношения с товарищем по оружию в прямом и переносном смысле.

Рахманину по статусу полагалась отдельная дача в одном из загородных поселков Управления делами ЦК по Рублевскому шоссе (Успенское, Усово, Ильинка), но он предпочитал пансионат "Клязьма", где отдыхали работники аппарата всех рангов. Его, как потом и меня, урезонивали: мол, подаешь плохой пример, нечего выкаблучиваться. Но мы устояли. На моих глазах вырастали его дети, и мне приятно видеть время от времени на экране Володю Рахманина, вещающего от имени нашего МИДа, а затем и президента России.

С Ярузельским, Фиделем Кастро,

Гусаком и Хонеккером

Когда в 1980 году разразился польский кризис, в цековском аппарате, правительстве, КГБ, МИДе, среди всех, кто был вовлечен в разработку и реализацию политики на этом направлении, произошло незримое разделение. Все думали о том, как помочь партнерам выбраться из противостояния, угрожавшего гражданской войной. Не допускали мысли о потере Польши как нашего надежного союзника. Общей была позиция и по другому принципиальному пункту: категорически исключалась военная акция, аналогичная подавлению Пражской весны в 1968 году. Может быть, и были отдельные экстремисты, но я никогда ничего подобного ни от своих коллег, ни от начальства не слышал.

А вот дальше начинались разногласия. Одни - их было большинство - стояли за жесткое давление на польское руководство с требованием ввести военное положение и подавить оппозицию; добивались замораживания связей с Польшей, чтобы, не дай бог, зараза "Солидарности" не проникла в наш дом. Другие полагали, что поляки должны сами решить свои проблемы, а руководству ПОРП следует найти взаимоприемлемый консенсус с этим независимым профсоюзом, поскольку за ним не какая-то жалкая кучка диссидентов, а, по сути дела, весь рабочий класс страны, который, по нашим верованиям, является ее суверенным хозяином.

Собственно говоря, нет ничего нового в таком "раздвоении". Во все времена и во всех империях, которым приходилось сталкиваться с реформаторскими или освободительными движениями в "вассальных государствах", были сторонники их жесткого подавления и те, кто считал разумным добиваться умиротворения на основе компромиссной формулы. К последним в отделе принадлежали почти все полонисты во главе с заведующим сектором Польши Петром Кузьмичом Костиковым. Начинал он как журналист, за годы корреспондентства в Польше досконально изучил язык, историю, культуру, местные нравы, обзавелся широким кругом знакомств. Мы с ним несколько раз были в командировках в Варшаве, Кракове, Познани и других польских городах. Повсюду у Петра находились друзья, бывало, его, узнавая, даже останавливали на улицах. Он, можно сказать, чувствовал Польшу, поэтому редко ошибался, высказывая предположение о том, как отреагируют поляки на ту или иную нашу акцию. Впрочем, этим свойством пониманием национального характера - в той или иной степени обладали и другие полонисты, работавшие в МИДе и нашем посольстве в Варшаве, с которыми мне пришлось в ту пору сталкиваться.

Но не зря говорят: нет правил без исключений. В нашем отделе таким исключением был Виктор Анисимов. Молодой человек аскетического склада, зацикленный на ортодоксии, он просто не мог взять в толк, как это люди говорят то, что им не положено. А к непоколебимой его убежденности в нашем праве наставлять ослушников на путь истинный добавлялись карьерные соображения. Анисимов через голову заведующего сектором уведомлял заместителя заведующего отделом О.Б. Рахманина о настроениях своих коллег и подготавливаемых в секторе с моим участием аналитических записках, снискал его полное доверие и в конце концов выбился-таки в завы. Костикова вытеснили из отдела, хотя и "не обидели", назначив заместителем председателя Госкино СССР.

Различия в подходах, о которых я веду речь, могут показаться несколько абстрактными. Поэтому проиллюстрирую их на одном примере. Кризис в Польше разразился не сразу, как землетрясение, а нарастал исподволь, что, кстати, ввело в заблуждение тогдашнее руководство. Первые забастовки гданьских портовиков, создание "Солидарности" и появление на политическом горизонте харизматического рабочего лидера Леха Валенсы застали первого секретаря ПОРП Эдварда Герека и чуть ли не весь состав польского руководства на отдыхе у нас в Крыму. Получив соответствующую информацию, он даже не поторопился вернуться на родину. На выраженное с нашей стороны беспокойство польский лидер беззаботно отвечал, что нет оснований для тревоги, его в стране любят и порядок будет быстро наведен. Между тем началась настоящая позиционная война между властями и нарождавшейся оппозицией - сначала профсоюзной, потом политической. "Солидарность" с помощью церкви распространяла влияние - с портовиков на шахтеров, с шахтеров на крестьян, с крестьян на интеллигенцию, в то время как партийно-государственные верхи, полагая себя неприступными, упрямо отказывались вступать в переговоры и сдавали одну позицию за другой.

Мне не раз приходилось общаться с Гереком в Москве и Варшаве, где польский генсек почти всегда принимал нас с Костиковым. Он был дружелюбен, деловит, с нескрываемым удовольствием рассказывал о позитивных итогах своих микрореформ, которые были, по сути, очередной попыткой достичь западного преуспеяния, введя в хозяйство страны рыночные элементы и чуть раскрыв ворота, скорее щель, для иностранного капитала. Обильно сдобренная кредитами и еще не ощутившая бремени долгов, польская экономика обнаружила признаки оживления, преждевременно принятые за прорыв к искомому качеству. Причем не только в Варшаве. Многие наши экономисты тоже увлеклись польским опытом и писали записки в ЦК, советуя перенести его на нашу почву. Трагедия Герека в том, что он, как и все предшествовавшие ему реформаторы советской модели, рассчитывал добиться успеха, не затрагивая политической сферы. А окончательно добил его непомерный апломб, сродни вошедшему в поговорку высокомерию польского шляхтича. Ведь прояви он, как, к примеру, Янош Кадар в Венгрии, способность сманеврировать, поискать компромисс, то, возможно, смог бы удержаться. Но, судя по установкам властей на первом этапе переговоров с оппозицией, им владели обида, чувство оскорбленной гордости: "Как так, я сам из рабочих, столько для них сделал, а они меня предали!"

В польском руководстве были люди, которые еще за несколько лет до событий 80-го года с большой точностью их предсказывали. Об этом говорил мне Станислав Каня. Ведая органами безопасности, он получал информацию о настроениях в рабочей и интеллигентской среде, готовившейся, не без участия церковных иерархов и западных разведок, к мощным антиправительственным выступлениям. Тогда едва ли считали возможным вырвать Польшу из социалистического лагеря, но явно рассчитывали на перераспределение власти в стране. По мнению Кани, встречными мерами на манер "иммунных уколов" можно было предотвратить обострение политической обстановки, но Герек ничего и слышать об этом не хотел, да и побаивался, что Москва обвинит его в оппортунизме.

Но если Каня, министр обороны Войцех Ярузельский и другие прозорливые члены польского руководства, связанные партийной дисциплиной, в лучшем случае могли довести свои опасения до советского посла, да и то опасаясь, что об этом прознает Герек, то с призывом к реформам не побоялись выступить публично "польские шестидесятники". Глашатаями этого направления стали главный редактор газеты "Политика" Мечислав Раковский, мой давний знакомый известный польский политолог Ежи Вятр, с которым мы многократно встречались на конгрессах Международной ассоциации политических наук, и другие. И чем сильнее был отклик в польском обществе на эти выступления, тем больше гневались на их авторов наши "ястребы".

Согласно донесениям спецслужб, все зло в Польше шло не столько от "Солидарности", сколько от Раковского и его единомышленников. Вечная болезнь видеть самого большого врага в инакомыслящем соратнике.

Мечислав Раковский в конце концов стал председателем Совета Министров Польши и первым секретарем ЦК ПОРП, но время было уже безнадежно упущено. Так же, как избрание Кани (сентябрь 1980 г.), а затем Ярузельского (октябрь 1981 г.) первым секретарем. Реформаторам пришлось вступать в переговоры с позиций непомерной слабости, вести в некотором роде арьергардные бои. Не стану утверждать, что, приди они к власти "вовремя", им удалось бы радикально изменить течение истории. Но было вполне возможным избежать военного положения и того резкого охлаждения наших отношений с Польшей, которое последовало за избранием Валенсы президентом.

Впрочем, это уже относится к сфере гаданий. Тогда развернулась закулисная междоусобица внутри отдела. Прочитав шифровки по линии КГБ и ГРУ (Главное разведывательное управление Генштаба) с изложением очередной статьи Раковского, члены Политбюро и их помощники звонили Русакову или Рахманину с требованием заткнуть наконец рот этому антикоммунисту и антисоветчику (агенту влияния, сказали бы сейчас). В отделе начиналось срочное писание записки в ЦК или в созданную в связи с кризисом польскую комиссию. Представлялся текст телеграммы в Варшаву с поручением нашему послу примерно следующего содержания: "Посетите т. Каню (т. Ярузельского) или лицо, его замещающее, и скажите, что в Москве крайне обеспокоены статьей Раковского в газете "Политика", в которой льется вода на мельницу "Солидарности", атакуются устои социалистического строя..." и т. д. Я переписывал этот текст, убирая грозные инвективы, и шел убеждать Русакова, что нам следует не бить по Раковскому, а привлечь его в свои союзники. Эти аргументы производили на него впечатление, тем более что примерно в том же ключе мыслил советский посол в Польше Борис Иванович Аристов, с которым шеф в дни кризиса перезванивался чуть ли не ежедневно. В то же время он дико боялся быть обвиненным в либерализме. Изрядно помаявшись и даже ворча: "Куда это вы меня толкаете!", секретарь ЦК в конце концов соглашался убрать наиболее грубые обвинения. Бывало, однако, и так, что уже после этого проинформированный Анисимовым Рахманин добивался восстановления жестких формул.

По моему глубокому убеждению, события в Польше могли бы приобрести намного более взрывной и трагический характер, не окажись во главе ее генерал Войцех Ярузельский. Ему досталась незавидная участь - стать у штурвала корабля, когда тот уже на три четверти затонул, в команде назревал бунт, а среди пассажиров паника. В этой отчаянной ситуации генерал сделал главное: введением в стране военного положения 12 декабря 1981 г. он предотвратил кровавую разборку, жертвой которой могли стать многие тысячи, если не десятки тысяч людей. Причем сделал это, зажатый в тисках между Москвой и фундаменталистами из ПОРП, с одной стороны, мощной оппозицией - с другой; вынужденный выбирать между своим долгом первого лица в партии и государстве, т. е. главного гаранта существовавшей политической и общественной системы, и служением народу, подчинением его суверенной воле. Похожий выбор пришлось делать Горбачеву в августе 1991 года.

"Кажется, поляки в конце концов поняли, чем они обязаны генералу Войцеху Ярузельскому", - писал я в книге "Цена свободы"* и явно поторопился. На состоявшемся в Яхранке

близ Варшавы 8-10 ноября 1997 году круглом столе "Польша 1980-1982 годы: внутренний кризис, международное измерение" главным предметом дискуссии стало: следует ли благодарить Ярузельского за введение военного положения в декабре 80-го года или клеймить его как предателя своего народа. После Яхранки правые из чисто конъюнктурных соображений подвергли его нападкам в парламенте, а левые не стали энергично защищать. Пришлось вступиться Горбачеву, письмо которого в защиту Ярузельского было опубликовано в газете "Жиче Варшавы" одним из тех, кого польские фундаменталисты преследовали с особой яростью, - Адамом Михником.

На круглом столе в Яхранке для меня стало откровением личное знакомство с ним и другими провозвестниками "польской весны", которых мы костили на все лады, - Геремеком, Буяком, Модзелевским, Мазовецким. Ей-богу, если бы наши руководители решились в свое время познакомиться с этими людьми, польские события могли принять другой поворот. Куда там! Опуститься до того, чтобы встретиться с диссидентами, признав их "стороной в переговорах"! Между тем эти диссиденты, прислушайся мы к ним, помогли бы решить "польскую загадку". Они ведь в большинстве своем центристы и не случайно не пользуются особым расположением у нынешних властей, у правых и левых на политической сцене.

В дни симпозиума я имел возможность пообщаться с Войцехом Владиславовичем и еще раз убедиться в том, насколько это цельная и благородная натура. Наблюдатели ставят обычно в заслугу великим людям, что они не зазнаются, просты в обращении, "ничто человеческое им не чуждо". Примерно то же сказал бы я о Ярузельском, когда он был польским президентом. Но не менее существенно для познания человеческой природы, как чувствует и ведет себя лидер, решавший судьбы миллионов людей, привыкший к искреннему или лицемерному поклонению, когда он оказывается в тени. В особенности же - потерпев очевидное или кажущееся фиаско в достижении прокламированных им целей. В таком положении одни озлобляются, клянут весь свет, другие замыкаются в себе, спиваются.

Я нашел Ярузельского, при новой встрече с ним, достойно переносящим удары судьбы. По-прежнему прямой, подтянутый, с ясной мыслью и образной речью, он ни перед кем не оправдывался, а пытался объяснить своим соотечественникам, почему необходимо было ввести военное положение в декабре 81-го и каковы реальные последствия этого решения. Последствия... Противники называют его польским Пиночетом, но никто не был убит на варшавском стадионе, где в первые дни интернировали лидеров оппозиции. Все они были отпущены. На протяжении этой "свирепой" акции погибли, и то по недоразумению, несколько человек - не больше, чем ежедневно гибнет на дорогах Польши в автомобильных катастрофах. Но страна была спасена от гражданской войны.

И от иностранной интервенции, добавляли некоторые участники круглого стола в Яхранке. Здесь был фокус дискуссии. Лучшим оправданием для генерала было бы доказательство намерений Советского Союза и других государств Варшавского Договора вторгнуться в Польскую Народную Республику, чтобы "подавить контрреволюцию и защитить социализм". С таким предложением, кстати, обращались к Москве Э. Хонеккер и даже Н. Чаушеску, который в свое время отказался принимать участие в коллективной акции против Чехословакии. Поддержать версию возможной интервенции было оптимальным способом защитить себя на этом подобии уголовного процесса. Но Ярузельский не поддался искушению. "Я не могу судить о том, что было в головах советских руководителей. Но из того, что они мне говорили, из той информации, какую я получал, следовало: ничего нельзя исключать". Таково было "свидетельское показание" генерала. Я с чистой совестью мог его подтвердить, и, чтобы этот вопрос не был отнесен к числу неразрешимых исторических загадок, хочу повторить: советское руководство категорически исключало возможность военной интервенции в Польшу.

Возможно, такие мысли и бродили в головах кого-то из генералов и членов Политбюро, но Кремль, как целое, как воплощенная воля партии и государства, отчетливо понимал, что в условиях войны в Афганистане, начавшегося хельсинкского процесса, наметившегося упадка в экономике, да еще при дряхлеющем лидере, военная акция в Польше была бы губительной для страны. Я присутствовал на всех заседаниях Польской комиссии ЦК КПСС. Все ее сменявшие друг друга председатели - М.А. Суслов, Ю.В. Андропов, К.У. Черненко, М.С. Горбачев - начинали с констатации того, что следует использовать любые меры для сохранения Польши в соцсодружестве, кроме военных. Более того, своими ушами я слышал, как главный наш идеолог и хранитель принципов марксизма-ленинизма Михаил Андреевич Суслов с горечью сказал: "Примиримся, даже если там к власти придет "Солидарность". Главное, чтобы Польша не уходила из Варшавского Договора".

Но именно потому, что военное решение исключалось, считали необходимым оставить поляков и весь мир в убеждении, что оно не исключено, демонстрировали угрозу силой как могли. Верил в это Ярузельский или нет - не имеет особого значения. Как руководитель страны он обязан был не исключать такой возможности. Помимо всего прочего, события ведь могли выйти из-под контроля Кремля. Сознательная провокация против размещенных на территории Польши советских войск поневоле вынудила бы их сопротивляться. Вмешательство стало бы неизбежным и даже оправданным в качестве ответной меры на агрессивные действия НАТО. В том и другом случае судьба Польши перешла бы в руки иностранных государств. Генерал Ярузельский, как истинный патриот, сказал своим соотечественникам: это наша проблема, мы должны решить ее сами.

Кажется, с опозданием на пять лет мое предположение, что поляки поняли, чем они обязаны генералу, все-таки начинает сбываться. По данным социологических опросов, более половины населения Польши позитивно оценивают роль, сыгранную в истории страны Войцехом Ярузельским.

Я встретился с ним еще раз в конце октября 1999 года, когда был приглашен участвовать в конференции: "События в Польше 1986-1989 гг. Конец системы". Дискуссия протекала плавно, без всплесков. Глядя со стороны, можно было подумать, что собрались приятели, давно не видевшие друг друга, вспоминают былое. А ведь за квадратным столом расположились представители трех основных политических сил, чье противоборство стало одной из первых, если не первой открытой схваткой "за" и "против" советской модели социализма, и в придачу всей Ялтинской системы. На этот раз в отеле "Босс" в пригороде Варшавы собрались не первые лица - нездоровилось "генералу", как здесь все называют Ярузельского, не захотел почтить конференцию своим присутствием Валенса. Тем не менее его старые советники - бывший премьер Модзелевский и нынешний министр иностранных дел Геремек - встретились лицом к лицу с бывшим министром иностранных дел в правительстве Раковского Марианом Ожеховским, членом Политбюро ЦК ПОРП Рейковским и секретарем ЦК Чосеком, которым было поручено вести переговоры с "Солидарностью". Третью силу, костел, представляли два епископа. И бывшие противники, отнюдь не ставшие друзьями, прилежно выясняли, "как это было".

На секунду мне почудилось, что в Грановитой палате Кремля уселись за таким же квадратным столом с одной стороны Горбачев с Яковлевым, Медведевым и другими перестройщиками, с другой - Ельцин, Бурбулис, Гайдар и прочие его сподвижники, с третьей - Зюганов, Лукьянов, Рыжков, гэкачеписты, намеревавшиеся спасти Союз, с четвертой - Назарбаев, Каримов, Ниязов, Алиев, Шеварднадзе, бывшие пролетарские интернационалисты, ныне главы независимых государств. Еще одна сторона понадобится для Кучмы, Лукашенко, Кочаряна новых правителей. Может быть, отдельный столик для Масхадова. Сидят, рассказывают историкам и журналистам, "как это было", мирно уточняют детали... Кошмарный сон! Не может быть, потому что у нас этого не может быть никогда.

В день отъезда я позвонил Ярузельскому и получил приглашение к нему на чай. Вместе с В.В. Загладиным и посольским работником А.А. Карасевым приехали мы в особнячок на тихой варшавской улице. Пани Барбара поехала к врачам. Генерал сам встретил нас у калитки, провел в небольшую, заставленную старинной мебелью комнату, где уже стояли чайные приборы и графин с домашней наливкой. С давних пор ему причиняет много неудобств болезнь глаз, из-за которой он вынужден носить очки с затемненными стеклами (недоброжелатели и это используют, чтобы изобразить его свирепым диктатором, боящимся смотреть людям в глаза). В остальном не изменился - все тот же ясный ум, образная речь, живая реакция на все, что творится вокруг.

Разумеется, беседа началась с обмена приветствиями. Я передал слова Горбачева: Ярузельский был и останется самым незаурядным и близким мне по духу лидером. Войцех Владиславович, как мы, по примеру Брежнева, привыкли его называть, в самых возвышенных выражениях говорит о своем отношении к Михаилу Сергеевичу. Дальше беседа обо всем, в некотором роде интервью.

Спрашиваю, как он относится к маршалу К.К. Рокоссовскому.

- Конечно, - отвечает, - преклоняюсь перед полководцем, уважаю как человека. В бытность министром обороны Польши он много сделал для укрепления армии, но, к сожалению, не совсем учитывал национальные чувства. Привез с собой из Москвы много генералов - Ивановых, Петровых, Сидоровых. У чутких к этим вещам поляков складывалось впечатление, что страна чуть ли не оккупирована. Потом, когда его уже отозвали, мы встретились на праздновании 20-летия Победы в Москве (Ярузельский был тогда начальником польского Генерального штаба. - Г.Ш.). Маршал подошел ко мне и громко сказал: "Я поляк и всегда им буду, запомните!"

По своей инициативе Ярузельский вернулся к военному положению - видно, эта тема не дает ему покоя. "Я должен был его ввести. Вы правы, Георгий Хосроевич, хотя советское руководство не собиралось идти на вторжение, я не мог исключать такой возможности. Куликов* как-то прямо мне заявил: "Мы готовы вас поддержать, если понадобится". Окончательно у меня сложилось намерение, когда "Солидарность" объявила о проведении 17 сентября (дата введения советских войск в Польшу в 1939 г.) факельного шествия. Там было много всевозможной публики, могла возникнуть буча как в Венгрии". Генерал вспомнил по этому случаю мою статью об опасности анархо-синдикализма, сам я ее, признаться, давно забыл.

Посетовал, что его не оставляют в покое: "Хотят добраться до руководства компартии, которой все больше боятся (за нее, по опросам, готова голосовать уже треть избирателей), а я для них вроде мишени, пока ее не сразят, не могут приняться за других". Поблагодарил Горбачева за поддержку.

Когда генерал вышел нас провожать, мы спросили, охраняют ли дом.

- Вроде бы да, только я их не вижу, видно, умело конспирируются.

Посмеялись. Он с грустью оглядел свое жилище.

- Вот, смотрите, я не бедствовал в жизни, был министром, членом Политбюро, премьером, президентом, а имею один этот домик. Машины нет, на книжке 10 тысяч долларов, полученных за лекцию в Штатах. Вот и все мое наследство.

- Вы оставили главное свое наследство Польше.

- Пожалуй. Начатые при мне реформы помогли ей легче других перейти к новой системе.

Таким было единственное признание собственных заслуг, какое он себе позволил.

Как для польского президента центральным "спорным" эпизодом политической карьеры явилось введение военного положения, так для кубинского лидера загадка Карибского кризиса. Вроде бы вся эта история отошла в прошлое, да и выяснять особенно нечего. Ну, решили завезти ракеты с ядерными боезарядами на Кубу, чтобы защитить ее от американской интервенции и заодно обеспечить военный паритет СССР с США еще до того, как это удалось сделать наращиванием вооружений. Американские самолеты-разведчики засекли подготовку площадок для советских ракет, президент США ультимативно потребовал прекратить эту операцию. Несколько дней мир находился на грани апокалипсиса, между Москвой, Гаваной и Вашингтоном шли интенсивные переговоры, затем Н.С. Хрущев и Дж. Кеннеди сошлись на компромиссном решении, благодаря которому американцы оставили Кубу в относительном покое и были заключены соглашения, понижающие риск ядерной войны.

Все ясно, да не очень. Все ли детали хрущевского плана были заблаговременно согласованы с Фиделем Кастро; имелось в виду доставить на Кубу ядерные боеголовки или ракеты с обычным зарядом; кто из советских военачальников отдал приказ открыть огонь по американским самолетам-разведчикам; участвовали кубинские руководители в достижении компромисса или их просто поставили перед фактом? Эти и ряд других, второстепенных, вопросов были предметом пристального интереса историков и политиков, однако ответа на них не находилось, потому что основные участники Карибского кризиса занимались этим вразброд. Почему бы не усадить их за один стол, пособив поиску истины, и одновременно, что не менее важно, пробив тем самым хотя бы узкую брешь в плотной блокаде Кубы? Ведь тогда под строжайшим запретом вашингтонских властей находились любые контакты с островом Свободы, в том числе научные.

Тут как раз пришло приглашение из Гарварда поучаствовать в обсуждении Карибского кризиса. С советской стороны были приглашены Ф.М. Бурлацкий, сын Анастаса Микояна Серго - автор ряда работ о Кубе, главный редактор журнала "Латинская Америка" (он летал с отцом в Гавану в те роковые дни) и я. С американской, помимо группы историков и политологов, специализировавшихся на этой теме (Гарткоф, Алисон, Бишлос и др.), участвовали ряд видных деятелей, входивших в 60-е годы в команду президента Кеннеди, Макджордж Банди, Роберт Макнамара, Тед Соренсен и другие. В течение двух дней в Бостоне удалось прояснить кое-какие моменты, по итогам встречи американцы с их расторопностью быстро издали книгу. Но главное - все ее участники с американской стороны с энтузиазмом встретили идею продолжить изыскания в расширенном составе сначала в Москве, а затем, если удастся, в Гаване.

На будущий год нам действительно удалось провести представительную встречу в Москве. Она была, как полагается, оформлена решением ЦК и проводилась в зале Института мировой экономики и международных отношений АН СССР. Энергично включился в ее подготовку Евгений Максимович Примаков, тогда директор Института. От нас там были помимо академического люда дипломаты (включая А.Ф. Добрынина, О.А. Трояновского и первого советского посла на Кубе А.И. Алексеева), военные (генерал армии А.И. Грибков, командовавший в 1962 году нашим соединением), а главное - Андрей Андреевич Громыко, который был, вероятно, самым осведомленным на этот счет человеком, даже более осведомленным, чем Хрущев и Кеннеди, поскольку, будучи министром иностранных дел, ему довелось стать основным передаточным звеном между ними. Ныне освобожденный от груза государственной ответственности, он, пожалуй, впервые на моих глазах держался раскованно, охотно отвечал на вопросы и даже (о чудо!) позволял себе время от времени усмехнуться. Представительной, примерно в том же составе, что в Гарварде, была делегация американцев. Я вот сказал "делегация", но это по привычке, так мы были приучены, иначе как делегациями, советские люди практически не выезжали за рубеж. Американцы же, напротив, всякий раз подчеркивают, что каждый из них в личном качестве, хотя на практике во всех научных встречах, какие у меня с ними были, они выступали весьма сплоченно и имели-таки свою "главную фигуру".

Украшением дискуссии стало участие в ней внушительной кубинской делегации во главе с одним из соратников Фиделя Серхио дель Валье. В дни Карибского кризиса он возглавлял службу безопасности и вместе с Раулем Кастро отвечал за оборону страны. Он охотно отвечал на многочисленные вопросы о событиях, как они виделись с кубинской стороны, и от имени Фиделя выразил готовность провести еще одну "тройственную" встречу в Гаване.

Участие кубинцев в Московской встрече оказалось возможным вот каким образом. 7 ноября 1987 года в СССР торжественно отмечалась 70-я годовщина Октябрьской революции. Кубинскую делегацию возглавил Фидель. Я имел возможность несколько раз беседовать с кубинским лидером в его резиденции на Ленинских горах. Рассказал ему о завязке нашей дискуссии с американцами и спросил: не стоит ли и кубинцам подключиться к ней, чтобы с максимальной достоверностью осветить драматический эпизод истории Кубы и всего мира? Фидель задумался, привычным движением поглаживая бороду. Потом сказал: "Не только стоит, но и необходимо. Вокруг этих событий нагромождено немало выдумок, остаются загадки, мы могли бы помочь, сообщив о том, чему были прямыми свидетелями. Но нас ведь никто и не приглашает".

Я попросил дать согласие на участие кубинцев в Московской конференции, Фидель обещал и сдержал слово. Он положительно откликнулся и на идею провести "третий раунд" на Кубе, а затем начал вспоминать октябрьские дни 62-го года, когда судьба человечества разыгрывалась в партии Москва - Вашингтон - Гавана. Получилось своеобразное интервью, которое, с согласия Фиделя, я записал на видеопленку. Собственно говоря, это было не столько интервью, сколько монолог. Кубинский лидер заключил его так: "Сегодня я понимаю, что действия Хрущева в тот период были рискованными, если не сказать - безответственными. Ему следовало осуществлять политику, которую проводит сейчас Горбачев. Мы, однако, понимаем, что в то время у СССР не было стратегического паритета, какой есть сейчас. Я не критикую Хрущева за то, что он преследовал стратегические цели, однако выбор времени и средств для их достижения не был удачным".

На мои слова о том, что американцы вынуждены были все прошедшее время соблюдать договоренности, достигнутые в период Карибского кризиса, Фидель ответил: "Действительно, это так. Поэтому я не считаю себя вправе критиковать Хрущева. У него были свои соображения. Да и не имеет большого смысла переигрывать историю, гадая, что могло бы случиться, если бы...".

Кастро высказался за публикацию мемуаров участников тех событий и добавил, что готов сам поучаствовать в дискуссиях на эту тему. "Кое-что о Кубинском кризисе мне все-таки известно", - сказал он с улыбкой.

"Третий раунд" действительно состоялся в Гаване в январе 1991 года. К сожалению, я не смог в нем участвовать из-за накала событий в нашей стране.

Я не вел записей других своих разговоров с Фиделем и очень сожалею об этом. Американская пропаганда демонизировала этого человека, до сих пор на Западе многие воспринимают его как тирана, равняя с другими латиноамериканскими диктаторами. Обвиняют его в создании непосильной для кубинской экономики мощной системы обороны и безопасности. А как, скажите, надо было ему действовать, при том что над Кубой постоянно нависала угроза интервенции, самого Фиделя бессчетное количество раз ЦРУ пыталось физически уничтожить? Если это и была тирания, то тирания особого рода, при которой приоритетное внимание уделялось медицине и народному образованию. Конечно, никуда не уйти от того факта, что сотни тысяч кубинцев искали фортуну во Флориде. Но не является ли это хрестоматийным примером противоречий между идеями равенства и свободы? Народ Кубы наглядно проиллюстрировал, что выбор в пользу одной из этих великих ценностей рубит нацию в процентном соотношении примерно 60:40. И предпочтение той или другой определяется не одним материальным фактором (слабые - за государственное попечительство, сильные за частную инициативу). Свою роль играют склад ума, религиозность, многие другие факторы. Удастся ли когда-нибудь синтезировать эти ценности? Если да, то очень не скоро.

Ну а в кубинской истории есть и поучение для великих держав. Когда молодой Фидель Кастро с группой смельчаков высадился с "Гранмы" и победным маршем вступил в Гавану, он не был еще марксистом, как его брат Рауль, и собирался наладить нормальные отношения с Соединенными Штатами. Новое кубинское руководство несколько раз обращалось в Вашингтон с предложением организовать встречу на высшем уровне. Но Белый дом, раздраженный тем, что бородатые юнцы свергли Батисту, который был, конечно, "сукиным сыном, но нашим сукиным сыном", презрительно молчал, а ЦРУ уже начинало строить козни и готовиться к вторжению. Фиделю не оставалось ничего другого, как повернуться лицом к Москве и обратиться в марксистскую веру, чему способствовал уже обращенный в нее Рауль. Высокомерие силы (определение Джорджа Кеннана) обернулось для Соединенных Штатов колоссальными расходами и серией позорных провалов, продолжающихся четыре десятилетия. А ведь встреться Джон Кеннеди с Фиделем Кастро - люди примерно одного возраста, сходного социального происхождения и, за небольшими нюансами, одной культуры, - они вполне могли найти общий язык.

Почти зеркальное отражение этой истории можно найти у нас. Став президентом Чечни, кстати, не без помощи тогдашнего ельцинского окружения, Джохар Дудаев первое время настойчиво просился на прием в Кремль. Но подаваемые им сигналы там не желали принимать. Сначала "всенародно избранному" не до Чечни, потом самовольности Грозного вводят Москву во гнев, и она уже намеренно игнорирует надоедливые притязания чеченцев. Дудаеву не остается ничего другого, как обратиться к исламу, что обещает ему политическую и военную поддержку мусульманского мира. Но еще в самый канун рокового решения о бомбардировках Грозного он звонит Горбачеву с просьбой стать посредником. Это предложение немедленно передается в Кремль и остается без ответа. Дальше кровопролитная война, фактическое поражение, тупиковая ситуация в политическом плане, метастазы в Дагестане и еще одна чеченская война. А ведь встреться Ельцин в свое время с Дудаевым, предложи этому толковому советскому генералу пост министра обороны или какой-то разумный компромисс (Дудаев был тогда согласен на "татарскую модель" отношений с Центром), этой раковой опухоли на теле Российского государства могло не быть.

Вспоминая о своих встречах с Фиделем и Раулем Кастро, я хочу отдать должное Олегу Павловичу Дарусенкову, который заведовал сектором Кубы. Благодаря прекрасному знанию языка и пониманию кубинского характера, его принимали на Кубе как "своего". То же могу сказать о его предшественнике Арнольде Ивановиче Калинине, который сейчас, когда пишутся эти строки, представляет на Кубе Россию, о многих других специалистах, работавших у нас в отделе, в МИДе и советском посольстве.

Поневоле тянет к обобщениям. Не стану говорить о "советских людях", но то, что в советский период у нас были подготовлены отличные кадры страноведов, непреложный факт. В этой среде было, можно сказать, два неписаных закона. Один - безусловное служение Родине, защита ее интересов, другой - искреннее уважение и симпатия к стране, с которой они профессионально работали, ее людям и культуре. Бывали, конечно, такие, кто, в силу большей частью личных причин, относился к своим "подопечным" с неприязнью. Или, что немногим лучше, у кого дружелюбие перерастало в обожание, и они, сами того не замечая, начинали больше заботиться о представлении интересов "обожаемой страны" в Советском Союзе, чем наших интересов в ней. Но таких попадалось немного, и от них старались избавиться.

В целом же правомерно сказать, что у нас была первоклассная страноведческая школа. Боюсь, в передрягах последних лет безвозвратно потеряны многие из воспитанных ею людей. В последние годы приходилось встречать опытных полонистов, чеховедов и других специалистов этого профиля, занимающихся чем попало. А ведь готовить их намного сложнее, чем дипломатические кадры для великих держав. Редко какой молодой человек изъявляет желание выучить, скажем, венгерский или камбоджийский язык, который ему нигде за пределами этих небольших стран не пригодится.

Кстати, о Камбодже. Когда Егор Кузьмич Лигачев был приглашен в Москву и назначен заведующим организационно-партийным отделом, а затем избран секретарем ЦК, одним из первых его нововведений стало решение, согласно которому занимать должности в аппарате ЦК КПСС могли только люди, состоявшие ранее на руководящей партийной работе. Эта мера еще более понижала планку и без того куцей партийной демократии. Получалось, что коммунист-рабочий, колхозник, учитель, ученый и т. д. не могут рассчитывать когда-либо занять место в центральном аппарате партии. Такая привилегия целиком отдавалась партбюрократии, чиновничеству, номенклатуре. С грехом пополам можно было еще как-то ее объяснить применительно к оргпартотделу - здесь действительно требовался опыт партийной работы. Но особенно нелепо требовать его там, где нужны специалисты узкого профиля.

Как раз в это время Международный отдел ЦК передал нам ведение дел с Камбоджей (тогда еще Кампучией), поскольку считалось, что она вступила на "социалистический путь развития". Понадобился референт со знанием кхмерского языка, и оказалось, что таких в Союзе всего два, причем один советник-посланник, а другой - молодой парень, только окончивший институт и год проработавший в Пномпене. Он согласился перейти к нам, и мы написали записку, не сомневаясь, что получим разрешение. Ничего подобного. Кадровики встали стеной, ссылаясь на необходимость выполнять решение ЦК. Я несколько раз разговаривал с первым замом заведующего оргпартотделом Н.А. Петровичевым, он сочувствовал, но разводил руками. В конце концов посоветовали записать в анкете, что наш кандидат "выдвигался" на организационно-комсомольскую работу во время учебы в институте. Все знали, что это липа, но таким образом спасали лицо. Насколько мне известно, это идиотское решение так и не было отменено.

С 1972 года, когда меня возвели в ранг заместителя заведующего отделом, зарубежные лидеры социалистических стран стали в какой-то мере моими "подопечными", а я вправе был считать их очередными своими начальниками. Мне приходилось вместе с одним из членов Политбюро встречать их в аэропорту, везти в закрепленный за каждым особняк на Ленинских горах (ул. Косыгина), оставаться с ними после того, как высокое лицо, поговорив, а то и отужинав с гостем, отбывало. Присутствовать на другой день на переговорах с Брежневым. Выслушивать пожелания членов делегации.

Что касается быта, тут вступали зав. секторами и референты из специального сектора хозотдела, руководимого Михаилом Могилевцом (позднее его сменил Владимир Шевченко - затем начальник протокола Администрации президента при Ельцине). Они подбирали подарки для главного гостя (их всякий раз придирчиво осматривал сам генсек), принимали встречные подношения, грубо говоря, ведали хозяйской кладовой. В их обязанности входило также принимать заявки от гостей - съездить с ними в закрытую секцию ГУМа, где можно было купить импортные товары, свозить супругу главного к врачу и т. д.

Не будучи политическими деятелями, замы не относились и к обслуге. Пожалуй, самое точное определение их миссии - посредники, через которых могла передаваться информация, точка зрения на тот или иной предмет, в расчете, что она будет доведена до высочайших ушей, высказывались какие-то просьбы и пожелания.

Я уже рассказывал о своей работе в "Проблемах мира и социализма". За первые два года моего пребывания в Чехословакии у меня не было возможности ближе познакомиться с кем-нибудь из видных деятелей этой страны - редакция существовала все-таки в сравнительно изолированной, замкнутой среде. Став в 1970 году ответственным секретарем, я уже должен был часто бывать в международном отделе ЦК КПЧ, которому было поручено заниматься журналом. Регулярно встречался с первым заместителем заведующего этим отделом Михаилом Штефаняком, референтом по Советскому Союзу славным Франтой Хладом. Изредка нас с шеф-редактором К.И. Зародовым принимал Василь Биляк. Как-то раз в подъезде дома на Дейвице столкнулся с бывшим секретарем ЦК (при Дубчеке) Славиком, исключенным из партии. В руках у него была шахтерская лампа, он потряс ею перед моим носом и сказал с горькой усмешкой: "Видишь, я теперь в метро работаю, рабочий класс, значит, моя диктатура!"

Назначение заместителем заведующего Отделом ЦК дало мне возможность познакомиться практически со всем составом чехословацкого руководства. Густав Гусак располагал к себе интеллигентностью, вежливой, доброжелательной манерой общения со всеми, как говорится, независимо от чинов и званий. Обстоятельства, которые привели его к власти в 1968 году, были, мягко говоря, не слишком благоприятны, и мне казалось, что он так и не вошел до конца в роль властелина, не ощущал себя в ней вольготно, как, скажем, Живков или Чаушеску. Похоже, ему, человеку совестливому и мыслящему, претило быть компрадором в глазах немалой части сограждан.

Не думаю, что он был втайне солидарен с А. Дубчеком, Смрковским и другими инспираторами Пражской весны. Но наверняка сочувствовал идее, что Чехословакия заслуживает более демократического социализма, чем тот, который был ей определен Москвой. И уж, конечно, не одобрял классовой непримиримости, с какой относились к Дубчеку и его единомышленникам "твердые искровцы" в чехословацком руководстве. Об этом он однажды в приватной беседе откровенно признался.

В Москве на каком-то приеме мы с женой познакомились с миловидной и симпатичной парой из Чехословакии - журналистами Отой и Евой Выборными, представлявшими чешское радио. Побывали у них в гостях, пригласили к себе. Эта пара была просто влюблена в Россию, ее культуру, оба свободно владели русским языком, у нас было много тем для общения. В августе 68-го года, сразу после вторжения, на партийном собрании в посольстве ЧССР Выборные отказались проголосовать за одобрение этой акции, были вычеркнуты из КПЧ и немедленно отозваны на родину. Там они оставались без работы, жили на случайные заработки, выступая в прессе под псевдонимами, потом с помощью Л. Штроугала все-таки устроились на телевидение. Но все их апелляции о восстановлении в партии встречали решительный отказ. По существу, они, как и 500 тысяч других вычеркнутых и исключенных из партии, вместе с семьями, т. е. немалая часть населения страны, были гражданами второго сорта, находившимися под подозрением.

Я не раз пытался помочь Оте и Еве. Однажды говорил на эту тему с Биляком. Тот не отказал, обещал подумать и сделать что можно. Вероятно, это была просто отговорка. Тогда я обратился к самому Гусаку. Рассказал ему об этом случае, выразил мнение, что Выборные - убежденные коммунисты. В осторожной форме спросил: не получится ли так, что, наказывая значительную часть общества, партия окончательно оттолкнет от себя этих людей, сделает их своими непримиримыми противниками? Откровенно говоря, это был рискованный шаг с моей стороны. Никто не уполномочивал меня вести такие разговоры с чехословацким лидером, и если бы об этом стало известно, мне было несдобровать. Но Гусак меня "не продал" - полагаю, как раз потому, что и сам так думал. По крайней мере он сказал, что знает Выборных, ценит их выступления, но проблема в том, что вопрос надо решать в комплексе по отношению ко всем вычеркнутым из партии. И откровенно дал понять, что против этого значительная часть руководства. Заключил каким-то туманным обещанием.

Так Ота и умер "вычеркнутым".

Осенью 1999 года, после десятилетнего перерыва, я еще раз посетил Прагу. На конференцию "Демократическая революция 1989 г. в Чехословакии" была приглашена также группа советских историков во главе с академиком Григорием Николаевичем Севостьяновым и директором Института славяноведения РАН Владимиром Константиновичем Волковым. Расположились в отеле "Дуо" в районе новостроек. Три дня подряд заседали, разматывая звено за звеном цепь драматических событий, в уникально короткий срок изменивших общественный строй в ЧССР и получивших название "бархатной революции". Рассказывали ее непосредственные участники, докладывали о результатах своих исследований историки, делились переживаниями эмигранты, получившие возможность вернуться на родину после долгих скитаний на чужбине, но, за редкими исключениями, доживающие свой век в Вене, Париже, Стокгольме...

Выступали, отвечали на вопросы, сидя за столом президиума на подиуме. В зале не было предусмотрено круглого или квадратного стола, потому что не присутствовал ни один представитель той, ниспровергнутой в 89-м году власти.

- Вилем, - спросил я у неутомимого организатора конференции Вилема Пречана, - почему нет никого из прежнего коммунистического руководства? Разве можно искать истину, опираясь на показания свидетелей одной, победившей стороны? Любой суд отправил бы такое дело на доследование.

- Вы правы, - ответил он смущенно, - но бывшие не захотели прийти, они боятся.

- Само по себе плохо, если боятся. Значит, очень уж их запугали. А кого приглашали, если не секрет?

- Обращались к Цолотке.

- Допустим, он не захотел. Почему не пригласили других? Например, Хнёупека? Министр иностранных дел, писатель.

- Он плохо себя вел после революции.

- А вот ваш польский коллега Анджей Пачковский пригласил для исторического разбирательства весь состав тогдашнего польского руководства. Что, силовые польские министры, в свое время участвовавшие в установлении военного положения, вели себя лучше вашего министра иностранных дел?

- Возможно, мы еще до этого доживем, - с некоторой грустью заметил Пречан.

Печально, но факт: в Чехии доминирует та самая конфронтационная политическая культура, какая у нас господствует со времен Гражданской войны и пока не собирается сдавать позиции. Перемена власти не превратила жителей этой прекрасной страны в равноправных и, что еще важнее, равноценных для государства граждан. Существовавшую до того "социальную башню" с двумя этажами просто перевернули, как раньше в больницах переворачивали песочные часы. Те, кто занимал нижний этаж, вычеркнутые из политики, переместились на верхний, обитателей верхнего столкнули вниз, теперь они оказались на положении вычеркнутых. Кто-то скажет: на то и революция! Да, когда речь шла о пролетарской. А если она демократическая, не является ли ее главной целью покончить с ситуацией, из которой только один выход - очередное перевертывание "башни"?

Примерно таков был смысл нескольких моих выступлений, мне показалось, в зале многие встретили их сочувственно. Но герои революции 89-го и их летописцы были заняты своей идефикс: доказать собственное авторство событий десятилетней давности: "да, конечно, перестройка в СССР, бунт "Солидарности" в Польше, крушение Берлинской стены - все это сыграло известную роль, но решающее значение имел внутренний фактор".

Помог хоть отчасти преодолеть эту зацикленность на своем приоритете президент Вацлав Гавел, явившийся ответить на вопросы участников конференции. После газетных сообщений о перенесенных им тяжелых операциях я ожидал увидеть изможденного, рано состарившегося человека. Но он выглядел бодро. На вопросы отвечал точно и образно - сказывалась профессия драматурга. Сравнивая лидера "бархатной революции" с его сподвижниками, я должен был признать, что он на голову выше их как политический деятель.

Впрочем, свою роль сыграло и десятилетнее пребывание на посту президента. Я помнил, как робко, хотя и с достоинством, он держался на встрече с Горбачевым в Москве в 1990 году (мне пришлось записывать содержание состоявшейся беседы, Гавел не взял с собой помощника). Тогда он, буквально совершив скачок из тюрьмы, подполья и театральных кулис в Пражский Кремль, просто боялся произнести ненароком не ту реплику, что полагалась по законам не слишком знакомой ему драматургии. Теперь держался уверенно, с легким чувством превосходства, присущим людям, которые достаточно долго находились у власти и воспринимают преклонение перед ними как должное.

Меня он не узнал, а если узнал - не подал вида. Я спросил, какую роль в событиях 89-го года в Чехословакии сыграли перестройка и президент Горбачев. Он ответил честно: огромную. Казалось бы, это авторитетное заявление должно было поставить точку в споре, какой фактор важнее, внутренний или внешний, но и в заключительный день эту тему не оставили в покое. В конце концов сошлись на предложенной мною формуле: перестройка стала для реформ и революций в Центральной и Восточной Европе conditio sine qua non.

С солидными докладами выступили все мои российские коллеги. Мне пришлось отвечать на множество вопросов: правда ли, что посол Ломакин по поручению Горбачева предостерег чехословацкое руководство от применения силы против оппозиции; когда поступил приказ советским войскам, дислоцированным в Восточной Европе, не выходить из казарм и ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в ход событий; звонил ли первый секретарь ЦК КПЧ Якеш Горбачеву, спрашивая совета; почему Горбачев не покаялся за подавление Пражской весны во время своего визита в Прагу в 1987 году? И так далее. Ответив как мог, я, в свою очередь, задал вопрос: чувствуют ли чехи себя теперь независимыми, не сменилась ли для страны одна зависимость другой? Ответа не последовало.

Вечером заехали за мной давние друзья Иржи Пурш, бывший председателем Комитета по кино, и его жена Дарья. Посидели за бутылкой моравского вина, порассуждали о сюрпризах времени. К сожалению, не удалось встретиться с Богумилом Хнёупеком, но мы хотя бы поговорили с ним по телефону. Я спросил, правда ли, что приглашали Цолотку, а тот не пошел, побоялся. Ничего подобного, сказал Богуш, это они боятся. Даже наших аргументов.

Вот тебе и "революционный бархат".

Свободный воскресный день перед отъездом я употребил для прогулки по Праге. Добрался на метро до станции "Мустек" в самом центре, прошагал туда-обратно по Вацлавке, постоял с японскими и немецкими туристами на Староместской площади, пока не прозвонили башенные часы с движущимися фигурками рыцарей, монахов, купцов, спустился к Влтаве, пересек Карлов мост, полюбовался Малостранской площадью. Господи, какое значение имеют громоподобные революции, пока все сводится к смене человеческого "караула" и остается невредимой эта ошеломляющая красота.

Как ни значительны сами по себе были главные проблемы Ярузельского (военное положение), Фиделя Кастро (безопасность), Гусака (Пражская весна), какой бы отзвук они ни вызвали в мировой политике, все-таки самой сложной по существу и трагической по последствиям была проблема, стоявшая перед еще одним моим зарубежным "начальником-подопечным" Эрихом Хонеккером, - проблема германского единства. Ее разрешение было воспринято как окончание "холодной войны" и просуществовавшей полвека Ялтинской системы, драматически сказалось на судьбе самого немецкого лидера.

Мне пришлось общаться с ним значительно чаще, чем с другими, прежде всего в силу более интенсивного характера связей между Советским Союзом и Германской Демократической Республикой. Свою роль играла и бoльшая, в сравнении с другими восточноевропейскими столицами, зависимость Берлина от Москвы. Когда я приезжал в Прагу, Варшаву, Гавану, мне по уровню "полагался" прием у члена руководства, ведающего международными вопросами, реже удостаивал встречи сам лидер. Иное дело ГДР. Здесь каждый раз меня и заведующего сектором ГДР Александра Ивановича Мартынова непременно принимал Хонеккер. И в Советском Союзе он бывал гораздо чаще других - помимо официальных визитов приезжал, чтобы открыть памятник Тельману и Музей немецких антифашистов, побывать в Волгограде и других городах, посетить МГУ, Высшую партшколу, промышленные предприятия. В этом смысле он был, что называется, публичным политиком.

Помню, как Хонеккер выразил желание познакомиться с автозаводом имени Ленинского комсомола. Предприятие как раз закончило установку нового оборудования, директор с гордостью показывал просторные цеха, где у станков стояли молодые симпатичные ребята в аккуратных спецовках, рассказывал о построенных новых домах для рабочих и инженерного состава, своих школах, спортивных площадках, бассейнах, поликлиниках. Весь этот комплекс производил отрадное впечатление, а венцом осмотра стал показ нескольких новых моделей автомобилей, которые АЗЛК собирался освоить в ближайшие годы. Оригинальные конструкции, эффектное исполнение - словом, модели выглядели привлекательно, по крайней мере пока стояли на стендах. На вопрос Хонеккера, насколько они отвечают мировым стандартам автомобилестроения, директор, не задумываясь, заявил, что в ближайшие несколько лет завод намерен создать лучшие в мире марки автомобилей. Хонеккер улыбнулся и пожелал успеха. Однако вечером за ужином в особняке сказал, что его несколько смутила излишняя самоуверенность азээлковцев. "Наша техника, - добавил он, - не уступает вашей, но с автомобилями пока ничего не можем сделать, хотя конструкторы обещали мне модернизировать "Вартбург", чтобы он не уступал "БМВ" и "Мерседесам"".

Это было сказано без малейшей иронии.

Как ни странно, несмотря на частые встречи, этот человек был для меня менее понятен, чем другие лидеры. Нельзя сказать, что он был закрытым по натуре. Достаточно разговорчив, охотно отвечал на вопросы о том, как идут дела в республике, предпочитая, однако, все подавать в розовом свете. За вечерним застольем в кругу своих сподвижников мог и пошутить. Но даже это у него выходило строго. Что же касается высказываний на политические темы, они отличались неукоснительным соблюдением канонических марксистско-ленинских формул. Поди разберись, что у него на уме, действительно ли закоренелый фундаменталист, не видит реальности, ни в чем никогда не позволяет себе усомниться, или просто держит свои сомнения при себе, не желает раскрываться.

Соответствовала характеру лидера и атмосфера в политбюро. Члены руководства, с которыми мне чаще пришлось общаться (Курт Хагер, Герман Аксен, Гюнтер Миттаг, Вилли Штоф, Вернер Кроликовский), держались, по сравнению с людьми того же ранга в других партиях, более официально, пожалуй, даже чопорно. Не думаю, впрочем, что таков немецкий характер, поскольку совсем иначе вели себя "функционеры" нашего уровня. Открытый, душевный Пауль Марковский (погиб в авиационной катастрофе), сменивший его на посту заведующего международным отделом ЦК СЕПГ Гюнтер Зибер, Гарри Отт и Герд Кёниг, ставшие позднее послами в Советском Союзе, Бруно Малов и другие наши партнеры-международники были отнюдь не сухие педанты и закоренелые догматики, а люди веселые, остроумные, широко мыслящие. При безусловном соблюдении партийной дисциплины и безоговорочной исполнительности они позволяли себе умеренную критику тех или иных несуразностей у себя дома, а иногда, в "деликатной форме", и у нас.

Один из "политологических" выводов, который я сделал по итогам своей многолетней работы в отделе, состоит в том, что политическая система, сложившаяся в Советском Союзе и растиражированная затем в других странах социалистического лагеря, была создана как бы для разового употребления. Поскольку ее обязательным элементом был самовластный лидер, постольку за его уходом с неизбежностью следовала не одна лишь перестановка людей в правящем слое и какие-то новые акценты в политике, а смена режима. При том что всем социалистическим странам были присущи некоторые базовые принципы политического устройства, его функционирование на треть определялось институтами, а на две трети - личностью вождя. ГДР в этом смысле не была исключением. Личность Хонеккера накладывала свой отпечаток на всю жизнь республики, как до него Вальтера Ульбрихта (мы в шутку называли его режим "вальтерянским") и, наверное, не меньше чем два века назад личность короля Фридриха на всю тогдашнюю прусскую действительность.

В отличие от Ульбрихта Эрик Хонеккер, особенно в первые годы своего правления, не претендовал на лавры теоретика. Но ему поневоле пришлось этим заняться. После заключения Московского договора 1970 года между СССР и ФРГ, урегулирования отношений последней со странами Восточной Европы, руководство ГДР пыталось оттянуть развитие связей с Бонном, с полным основанием полагая, что вторжение западных телепередач и туристов в "Мерседесах" поубавит, если не подорвет, веру граждан ГДР в преимущества социализма. Долго удержаться на такой позиции не удалось. Добиваясь международного признания, ГДР была вынуждена приоткрываться миру со всеми вытекающими отсюда плюсами и минусами.

С другой стороны, взяв курс на созыв Общеевропейского совещания и вступив в этой связи в политический флирт с Бонном, наше руководство дало понять немецким союзникам, что не будет возражать против умеренного развития связей между двумя германскими государствами. В частности, хотя и не без колебаний, закрыли глаза на предоставление ГДР беспроцентного торгового кредита, так называемого свинга, платежей, связанных с посещением республики большим количеством туристов из Западной Германии.

Ситуация в треугольнике "СССР - ГДР - ФРГ" сложилась на редкость странная. Все его "углы" делали, что называется, хорошую мину при плохой игре. Москва требовала от Берлина энергичней влиять на Бонн в интересах продвижения "общеевропей-ской идеи" и в то же время предупреждала об опасности попасть в зависимость от своей мощной соседки. Берлин, уже залезший в долги и неспособный жить без ежегодных вливаний западного капитала, храбрился и делал вид, что идет на развитие отношений с ФРГ только в той мере, в какой этого требует стратегия социалистического содружества в Европе. Ну а Бонн, методически приобретая право на проникновение в ГДР, заверял Москву, что ей нечего беспокоиться, никаких завоевательных планов у него нет.

Именно тогда, задолго до падения Берлинской стены, начался первый этап объединения Германии. Германисты всячески стремились препятствовать сближению западных и восточных немцев, спокойней относились к этому те, кто считал, что воссоединение Германии раньше или позже неизбежно: "Не нам, естественно, форсировать этот процесс, но следует сделать все, чтобы в его финале наша страна получила в лице Германии надежного и доброго партнера".

Вокруг этих вопросов велась оживленная дискуссия на нашей "политической кухне". От советских посольств и резидентур в Берлине и Бонне, по линии ГРУ, временами от руководства Компартии Западной Германии поступали тревожные сообщения о том, что связи ГДР и ФРГ грозят выйти за предел, диктуемый соображениями безопасности. Политбюро поручало Отделу ЦК и МИДу "проанализировать обстановку и представить предложения". На Старой площади или Смоленском бульваре собирались непосредственные исполнители и начинались долгие сидения по германскому вопросу. Въедливый и осторожный Анатолий Григорьевич Ковалев (печатал под псевдонимом стихи, на которые написано немало хороших песен), знаток истории и искусства Валентин Михайлович Фалин*, медлительный, но глубоко копающий Анатолий Иванович Блатов, красноречивый Анатолий Леонидович Адамишин, рассудительный Рафаэль Петрович Федоров - все они были интересными собеседниками, и наша работа сопровождалась экскурсами в историю и философию. В итоге появлялась на свет очередная записка в ЦК КПСС, на основе которой принималось решение поручить послу встретиться с Эрихом Хонеккером и выразить обеспокоенность руководства КПСС в связи с наращиванием присутствия ФРГ в ГДР.

* * *

Один из таких эпизодов наглядно продемонстрировал разницу в порядках, царивших в ЦК и МИДе. Пока мы корпели над документом, Андропов и Громыко уединились в кабинете Юрия Владимировича и время от времени посылали секретаря узнать, скоро ли мы управимся с проектом. Мы действительно "закопались" в поисках точных формул. Наконец сошлись на чем-то и условились отстаивать подготовленный текст совместно. Пошли к начальству. Те прочитали, начали обсуждать. Громыко сделал замечание, Андропов с ним не согласился и спросил: "А как думают товарищи?" И хотя был торжественный уговор, мидовцы тут же капитулировали, дружно поддержав своего шефа. Выйдя, мы упрекнули их в предательстве. "Да, - возразил кто-то из наших коллег, - вам легко с таким начальником, здесь у вас почти Гайд-парк. Попробуй с нашим поспорь, мигом поставит на место".

У нас была, смею сказать, превосходная школа германистики. Ее питомцы в большинстве своем получали солидный багаж знаний в Московском государственном институте международных отношений и многие годы работали в Германии, хорошо знали страну, язык, культуру, национальную психику. Именно среди людей, для которых советско-германские отношения стали делом жизни, была более всего распространена подозрительность к немецкой политике. Особенно отличались в этом смысле заведующий отделом Германии МИДа Александр Павлович Бондаренко, сотрудники нашего отдела - уже упоминавшийся Мартынов и референт его сектора Александр Яковлевич Богомолов. Грамотные, толковые специалисты, они не то что с упорством, но порой даже с фанатизмом добивались сохранения жесткого контроля за каждым шагом ГДР во внутренней и тем более внешней политике. Их кредо было: не допустить никакого изменения ситуации, сложившейся после войны.

Цель, заведомо недостижимая уже хотя бы потому, что ничто не вечно под луной. Контроль Москвы над Берлином в 70-е годы ослабевал и просто в силу дряхления советского руководства. Вот примечательный эпизод. Одна из последних встреч Хонеккера с Брежневым. Высокую делегацию СЕПГ проводят в зал заседаний на пятом этаже здания ЦК КПСС. Леонид Ильич и Эрих трижды обнимаются и целуются. После жарких объятий делегации усаживаются лицом к лицу. Брежнев раскрывает заготовленный текст и начинает:

- Здравствуйте, товарищ Хонеккер...

Слова даются ему с трудом, смысл их уловить нелегко. Слава богу, переводчик, слушая генсека, "шпарит" по собственной копии - "памятке". Заверив в личной преданности и готовности ГДР быть надежнейшим союзником СССР, Хонеккер уезжает в уверенности, что из Москвы, кроме старческого ворчания, ничто ему не угрожает, а посему он отныне сам себе голова.

Раз уж зашла речь об этих переговорах, расскажу о таком эпизоде. Брежневу врачи порекомендовали поменьше курить. Сначала ему изготовили портсигар, который открывался только через каждый час. Он приспособился, в промежутках стал "стрелять" у охранников, не смевших отказать. Тогда эскулапы потребовали вовсе бросить курение. Пришлось подчиниться, но Леонид Ильич и здесь нашел лазейку, прося курящих дымить ему в лицо. На переговорах я сидел рядом с ним, отступив на полшага вправо, слева такую же позицию занимал А.Я. Богомолов в роли переводчика. Зная, что мы оба курим, он попросил обкуривать его, причем не довольствовался тем, что мы дымили попеременно, то и дело оборачивался, жестами давая понять, чтобы постарались. Сидевший рядом Суслов, болевший легкими, кивнул, давая понять: не надо стесняться. Потом мы с Александром Яковлевичем долго не могли отдышаться.

С того момента, как немецкий лидер уверовал в обретенную независимость, он стал действовать гораздо смелее. Можно сказать, что, за исключением Гельмута Коля, никто не внес столь большого вклада в дело германского единства, как генеральный секретарь СЕПГ Эрих Хонеккер. Западногерманские туристы разъезжали по городам республики, сюда потянулись бизнесмены, в берлинских магазинах появились в изобилии товары западного соседа. Наши послы - Петр Андреевич Абрасимов, затем Вячеслав Иванович Кочемасов - слали в Центр депешу за депешей и при каждом удобном случае пеняли Хонеккеру на то, что связи с ФРГ переходят всякие разумные размеры. Но тот только отмахивался, а при встречах с членами советского руководства, навещавшими его в Берлине, говорил, что советский посол зря нервничает, СЕПГ надежно контролирует ситуацию и не даст никаких поблажек классовому врагу.

Думается, он искренне верил в это. Конечно, его не могли не тревожить донесения спецслужб о широком проникновении ФРГ в республику, но догматический склад ума и изрядная амбициозность препятствовали трезвой оценке своего политического курса. Он считал (и не раз говорил об этом, беседуя с нашими представителями), что "перехитрил" Коля, заставив западногерманский капитал вкладывать средства в укрепление рабоче-крестьян-ского немецкого государства. Похоже, продолжал оставаться при этом мнении даже тогда, когда начался массовый исход граждан ГДР на Запад через Венгрию и Чехословакию.

Вилли Штоф и некоторые другие члены руководства СЕПГ конфиденциально доводили до сведения Москвы, что Хонеккер попал под влияние своего "злого гения" Гюнтера Миттага, уступает домогательствам Бонна, позволяя Западной Германии шаг за шагом захватывать контроль над экономикой и другими сферами жизни республики, готовя тем самым ее аншлюс.

Критиковали своего генсека и выдвинувшиеся в 70-е годы руководители среднего звена, считавшие, что болезненную для ГДР проблему отставания от ФРГ следует решать на путях всесторонней модернизации экономической, политической и духовной жизни. Можно сказать, это была, хотя и робкая, своя, гэдээровская "заявка на перестройку". Ее выразителем стал первый секретарь Дрезденского окружкома СЕПГ Ганс Модров. Хонеккер косился на его нововведения, терпел критические выступления на пленумах, потом рассердился и был уже готов подписать решение об освобождении Модрова. Удержало его только вмешательство советского посла.

В 1989 году я сопровождал Горбачева в Берлин на празднование 40-й годовщины ГДР. Толпы жителей, особенно молодежь, восторженно приветствовали человека, от которого в тот момент ожидали перемен в своей достаточно сытой, но несвободной, скучноватой жизни. Повсюду несли плакаты, резавшие Хонеккера по сердцу: "Нам нужен свой Горби!" На следующий день после красочного парада и ночного факельного шествия состоялась конфиденциальная беседа между двумя лидерами, на которой присутствовали я и помощник Хонеккера П. Этингер. Тональность разговора была спокойной, но собеседники, казалось, не слышали друг друга. Хонеккер в традиционном духе поведал об успехах ГДР, хотя и воздержался от упреков по нашему адресу. Горбачев настойчиво подводил немецкого руководителя к мысли о необходимости перемен. Хонеккер сделал вид, что не понял.

- Весь мир вокруг нас втянулся в перемены, - сказал Горбачев. - Свои требования предъявляет научно-техническая революция. Социализму нужно второе дыхание. Будучи убеждены и в теоретическом плане, и на опыте в возможностях социализма, мы сейчас свободней размышляем о перспективах этого строя. Но одной констатации недостаточно: автоматически ничто не срабатывает. Нужна настойчивая деятельность партии, народа. И этот процесс не может быть легким, простым. Начиная перестройку, мы высказали такое предположение, но жизнь показала, что трудностей у нас оказалось гораздо больше, чем думалось. Время сейчас великое, ответственное, судьбоносное, проиграть мы не можем.

- И не проиграем, - бодро заметил Хонеккер.

- Да, но для этого необходимы высокий уровень взаимопонимания и новое качество сотрудничества во всех сферах... Вчера я сказал, что в твоем выступлении убедительно показаны достижения республики. Хорошо, что ты бросил также взгляд в будущее. В такой день и в такой речи, видимо, не было необходимости развивать эту тему. Как я понимаю, этим вам придется заниматься сразу после праздника, в ходе подготовки к съезду. Проблема, которая нас с вами беспокоит, нуждается в этом. Инициатива должна быть за партией, за руководством, опаздывать нельзя. Социально-экономическая ситуация у вас благоприятнее, чем у нас, и на этой базе можно двигать назревшие процессы в области политики и демократии.

Горбачев вежливо подводил собеседника к мысли о необходимости перемен. А в ответ услышал следующую реплику:

- Сейчас наши противники требуют реформ. Партия должна усилить работу по разъяснению некоторых идеологических вопросов, которым уделялось недостаточное внимание. В ходе подготовки к съезду мы эти проблемы решим. Создали ряд комиссий, одна из них занимается анализом, каким будет социализм в XXI веке.

О наших проблемах я сказал в своем вчерашнем выступлении. Мы находимся на границе ОВД и НАТО, существует раскол Германии. Это является источником нарастающей классовой борьбы во всех сферах. Коль сказал в интервью, что, если ГДР вступит на путь реформ, ФРГ окажет ей помощь. Но мы не позволим диктовать нам правила поведения.

Накануне событий в Венгрии, о которых я жалею, Немет* был гостем СДПГ. Они договорились, что ФРГ предоставит кредит 55 млн. марок, если венгры откроют границу. И венгры пошли на это. А у нас до 3 млн. туристов ежегодно ездили в Венгрию. В связи с этими событиями мы вынуждены отменить безвизовый обмен с ВНР...

Хонеккер говорил об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Вероятно, ему и в голову не приходило, что, если люди хотят уехать в другую страну, государство не должно им в этом препятствовать. А главное - все-таки еще раз задуматься над причиной такого повального бегства. Ведь несмотря на стену, на жестокий пограничный режим, тысячи граждан ГДР ежегодно находили способы эмигрировать в Западную Германию; население ГДР неуклонно сокращалось, при том что в ней был достаточно высокий уровень жизни.

Почему люди бежали из Восточной Германии в Западную, из Северной Кореи в Южную, из Кубы в США? История, похоже, специально создала подобные ситуации, чтобы облегчить сравнение. Отсюда не обязательно следует обвинительный вердикт по адресу социалистической системы. У нее свои положительные стороны, что, кстати, довольно быстро ощутили жители Восточной Германии. Несмотря на значительные вливания капиталов, эта часть страны все еще заметно отстает от Западной, а многие бывшие ее граждане с ностальгией вспоминают о надежном социальном обеспечении, отсутствии безработицы и других привычных удобствах образа жизни ГДР. Но если люди все-таки уходили, отсюда с непреложностью следовало, что не все благополучно "в социалистическом королевстве". Большинство коммунистических лидеров не решилось сделать такой вывод, а те, у кого хватило на это интеллектуальной смелости, безнадежно опоздали.

Почти сразу же после беседы с Хонеккером состоялась встреча Горбачева со всем составом руководства ГДР. Здесь он более развернуто изложил те же мысли, которые пытался внушить Хонеккеру. Пожалуй, ни в одной другой беседе с лидерами восточноевропейских стран не изъяснялся он столь прямо и столь жестко, сказав примерно следующее:

- СЕПГ, ГДР имеют немалые успехи. Но сейчас не только Советский Союз и социалистические страны, весь мир вступает в новую эру. В вашем обществе накоплен большой запас энергии, нужно найти ему достойное применение, дать выход. Если это не будет сделано, люди начнут искать свои способы самовыражения. Лучше проводить реформы сверху, чем ждать, пока знамя перемен перехватят враждебные политические силы.

Мне тогда показалось, что большинство членов политбюро СЕПГ приняли эти высказывания с одобрением, может быть, не столько из-за полного согласия с ними, сколько из общего чувства неудовлетворенности руководством Хонеккера в последние годы. Много у них накопилось претензий к своему лидеру, они уже готовили ему замену, и нажим высокого московского гостя облегчал решение задачи.

Но смена партийных лидеров мало что могла изменить. Уже не Хонеккер и новый генсек Эгон Кренц, даже не Горбачев и Рейган решали судьбу Германской Демократической Республики, а народ Берлина, собравшийся у Бранденбургских ворот, чтобы разрушить стену, возведенную почти 30 лет назад и разделявшую на две части город, Европу, мир.

Падение Берлинской стены - это, безусловно, веха, с которой начала отсчет новая эра международных отношений. С другой стороны - одно из самых важных следствий горбачевской реформации, которое с полным основанием можно назвать реформой международной системы.

26 января 1990 года у Президента СССР было совещание по Германии, в котором приняли участие Н.И. Рыжков, А.Н. Яковлев, Э.А. Шеварднадзе, В.А. Крючков, В.М. Фалин, А.С. Черняев, Р.П. Федоров, В.А. Ивашко и автор этой книги. Вот что говорил там Горбачев:

"Процессы в Германии ставят в сложное положение и нас, и наших друзей, и западные державы. СЕПГ распадается. Теперь уже ясно, что объединение неизбежно, и мы не имеем морального права ему противиться. В этих условиях надо максимально защитить интересы нашей страны, добиваться признания границ, мирного договора с выходом ФРГ из НАТО, по крайней мере - с выводом иностранных войск и демилитаризацией всей Германии. Надо посоветовать друзьям подумать о возможности объединения СЕПГ с СДПГ.

Наше общество болезненно воспринимает отрыв ГДР, тем более ее поглощение Федеративной Германией. Живы еще миллионы фронтовиков. Не только люди старшего поколения, но и молодежь привыкли видеть в социалистической Германии один из устоев современного мира. Общественному сознанию будет нанесена серьезная травма. Но ничего не поделаешь, придется это пережить".

Иных мнений не было. Объединение Германии произошло в темпе кинобоевика.

В 1991 году Горбачев с Рейганом принимали в Берлине звание почетных граждан германской столицы. Из списка почетных граждан были вычеркнуты маршал Конев и первый комендант Берлина генерал Берзарин. Эрих Хонеккер находился в городской тюрьме Моабит, той самой, где его в течение 14 лет держали нацисты. Горбачев выступил с осуждением преследования лидера ГДР. В конце концов Хонеккера выпустили. В Москве отказались дать ему убежище, он нашел последнее пристанище у дочери в Чили. Печальная участь.

В последующие годы Президенту СССР предъявлялись обвинения двоякого рода. Одни говорят, что он лишил нашу страну плодов победы в Великой Отечественной войне, разрушил послевоенный порядок. Другие утверждают, что воссоединение Германии произошло вопреки его воле. Правда же заключается в том, что Горбачев, безусловно не ставивший целью "отдать ГДР", осознав, что немецкий народ хочет воссоединения, признал это его право и не стал препятствовать. То, чему суждено было раньше или позже свершиться, свершилось, потому что немцы все-таки одна нация.

В 1999 году Горбачев вместе с Бушем и Колем были героями празднества в честь 10-й годовщины падения стены и объединения Германии. На этот раз у нас обошлось без язвительных комментариев о "лучшем друге немцев". Умнеем.

Дoма

Отдохнем от политики.

Летом 1951 года мой друг Ираклий Сакварелидзе познакомился с симпатичной блондинкой и попросил ее прийти на свидание с подругой. Так в "Якоре" мы встретились с моей будущей женой. Распили припасенную Ираклием бутылку грузинского вина, гуляли по Тверской, потом я проводил ее домой на Красную Пресню. Достало одного вечера, чтобы убедиться, что с яркой привлекательной внешностью сочетаются живой, не замкнутый на одной "женской материи" восприимчивый ум, начитанность, не столь уж часто встречавшаяся у москвичек, с которыми мне до сих пор посчастливилось общаться. Мы очень быстро нашли тьму общих тем, проговорили до полуночи, и я влюбился если не с первого взгляда, то уж наверняка с третьего дня.

С того времени наша компания пополнилась женской частью. Аня вместе с подружкой Ираклия, Валей, ездила по воскресеньям с нами на Москва-реку, запасаясь провизией, подкармливала голодную аспирантскую ораву. Она окончила народнохозяйственный техникум, работала тогда в райпищеторге, но мечтала об артистической карьере. В юности пела в детском хоре, даже сольными концертами заработала деньги на танк, за что получила традиционную личную благодарность от Верховного главнокомандующего. Будучи завзятой театралкой, часто приобретала билеты на свой скромный заработок, мы с ней ходили в Театр Маяковского, МХАТ, раз даже в Большой на "Ивана Сусанина".

Мы поженились. Прохожу мимо памятника Гоголю работы Томского, установленного в начале Гоголевского бульвара, читаю на нем дату "2 марта 1952 года" и вспоминаю свою свадьбу и Горбачева... (Это день его рождения.) Впрочем, слово "свадьба" не совсем подходит к данному случаю. Мы вернулись из загса в "Якорь", распили в компании с Ираклием и Валей, ставшей уже его женой, бутылку вина, после чего собрали свои манатки и отправились на заранее арендованную комнатушку в районе Заставы Ильича. Весь наш скарб состоял тогда из одного чемоданчика в основном с Аниными вещами. Зато у нее была котиковая шуба, которую мы продали за три с лишним тысячи рублей. На эти деньги, плюс моя аспирантская стипендия, сняли временное пристанище и кормились до того момента, когда мне удалось устроиться на работу.

Слово "кормились" самое точное, поскольку "питание" предполагает нечто более разнообразное. Нашим же постоянным блюдом были макаронные рожки с зеленым сыром. Впрочем, этого было вполне достаточно. Любовь и ласка с лихвой возмещали отсутствие деликатесов на нашем столе. А пожилая хозяйка квартиры одолжила во временное пользование кастрюлю, пару тарелок и столовых принадлежностей. Чего еще надо! С утра до позднего вечера я лихорадочно писал свою кандидатскую, читал фрагменты, которые, как мне казалось, особенно удались, молодой жене, а она тогда еще безоговорочно восхищалась всем, что выходило из-под моего пера.

Аня родила сына в Краснодаре, куда переехали из Баку мои родители и сестра с мужем. Моя политиздатовская зарплата не позволила и дальше арендовать жилье в городе, пришлось переместиться в деревню. Мы сняли комнату в уже знакомом поселке Удельное в двух километрах от станции. Зима была суровая, дача не отапливалась, отогревались у небольшой печурки, как на фронте. Электрички до Москвы ходили исправно, удавалось найти и местечко, чтобы почитать в дороге. А вот от станции к даче тропку заносило снегом, пробираться по ней в кромешной тьме было не слишком приятно. Больше доставалось, конечно, жене с ребенком в этом неустроенном быте.

На следующий год чуть полегчало - Политиздату дали несколько домиков в Кратово, недалеко от поселка старых большевиков. Здесь нам, по крайней мере, не пришлось выкраивать из бюджета плату за аренду. Рядом были сослуживцы, в случае чего можно было позвать на помощь соседей. Начали появляться и друзья. Неподалеку поселились Олег и Алина Писаржевские. Они познакомили нас со сценаристом Владимиром Крепсом, владельцем шикарного загородного дома, в котором собиралась время от времени компания живших в округе приятелей хозяина. Он любил блеснуть какой-нибудь байкой, обсуждали киноновинки, умеренно выпивали, танцевали.

Все же зимы переносились трудно, и в конце концов мы перебрались на Черногрязскую. К этому времени Анины сестры повыходили замуж и стало возможным в пятнадцатиметровой комнате отделить закуток. Тесно - не то слово. Свои первые брошюрки я писал, стоя на коленях, разложив бумаги на кровати. В туалет надо было бегать на улицу. Это был своеобразный общинный быт, отличавшийся крайней скудостью жизненных условий и в то же время подобием семейного товарищества. В конце концов, слова "коммуна" и "коммуналка" происходят от одного корня. Теперь, когда я вспоминаю о "барачном" отрезке своей жизни, невольно приходит на память прочитанный много позже "Чевенгур" Андрея Платонова.

Ко всему люди привыкают, привыкли и мы, поставив в убогой комнатенке только что появившийся тогда широкоэкранный телевизор "Темп". Раз в неделю мы с Кареном ходили в баню. Теперь уже регулярно посещали театры, случались и "светские рауты". Как-то Борис Назаров пригласил нас в новогоднюю ночь поехать с ним в гости. Приехали в красивый новый дом где-то на Садовом кольце. Шикарно обставленная квартира, с иголочки одетые молодые люди, лениво развалившиеся в креслах и тянущие изысканные напитки. Так же лениво с нами поздоровались и тут же забыли о нашем присутствии, продолжая изнывать от скуки. Одна пара танцевала, для остальных даже это казалось непосильным. Мы потолкались полчаса и по-английски улизнули. Могли бы, впрочем, и хлопнуть дверью, все равно никто бы не заметил. Потом Борис назвал участников этой компании, принадлежащих все как один к золотой молодежи. В основном сыновья или внуки Ворошилова, Буденного, еще кого-то из маршалов и политических "небожителей". Кажется, единственным исключением была актриса Бескова, жена знаменитого форварда.

Жилищная комиссия Политиздата, побывав у нас в бараке, решила поставить меня во главу очереди - хуже никто не жил. Как только издательству предоставили несколько квартир в очень приличном новом доме на 3-м проезде Алексеевского студгородка, мы въехали в две светлые просторные комнаты, третья в квартире была отдана сослуживцу с матерью. Старуха оказалась вредная, портила нервы, но даже это не могло притупить нашей радости. Обставившись, получили возможность не только ходить в гости, но и устраивать у себя дружеские вечеринки. Гуляли на расположенной рядом ВДНХ, ездили с сыном на велосипедах в парк "Сокольники". Первую отдельную квартиру я получил только к своим сорока годам, а следующую и последнюю (три комнаты) - к пятидесяти. Это к вопросу о привилегиях партноменклатуры.

У Ани была профессия экономиста, она поработала несколько лет в таком качестве, но после рождения сына решила всецело посвятить себя его воспитанию. Это не помешало ей окончить заочно ГИТИС, получить диплом театрального критика и начать печататься. Обладая талантом рассказчика, она написала повесть о своей юности, в которой живо изображены народные характеры, быт и нравы "Черногрязской слободки" перед войной и в начале 40-х годов*. Жена была взыскательным судьей моих первых опытов на литературном поприще.

Дом - это, конечно, не жилое пространство, а дух, который в нем витает. Не случайно англичане отличают слово home от слова haus, т. е. здание. У нас было то, что принято называть открытым домом. Гостей здесь принимали хлебосольно, и они охотно шли провести время в доме, хозяин которого, скажем так, не чурался передовых идей, а хозяйка, красивая и радушная, умела к тому же прекрасно готовить. Костяк нашего общества помимо упоминавшихся Писаржевских составляли Анатолий и Галина Аграновские. Он тогда только начинал свое восхождение в журналистике. Человек, уютно чувствовавший себя в компании, исполнявший под гитару популярные песенки на слова Окуджавы и Пастернака, а иной раз - из полублатного репертуара. Толя был немногословен, избегал участия в шумных спорах, особенно на политические темы. Предпочитал слушать. Он был журналистом до мозга костей. Мне казалось, что каждое, даже случайно оброненное слово, любую информацию он перебирает в уме на предмет - можно ли как-то использовать в одной из своих публицистических статей. Работал над ними долго, тщательно, выписывая каждую фразу, вновь и вновь пробуя ее на слух. Это не наблюдение со стороны - он делился со мной своим творческим методом, сетуя, что не умеет писать быстро, как другие. Да и длинно, поскольку "душа" не переносит лишнего, пустого.

Это сказывалось на семейном бюджете, нужно было обустраивать сыновей, помочь им на старте самостоятельной жизни, и он ухватился за предложение Цуканова писать знаменитую брежневскую трилогию вместе с Аркадием Сахниным и кем-то еще. Косвенно повинен в этом и я - порекомендовал Георгию Эммануиловичу привлечь Аграновского к редактуре публичных выступлений. А уж потом он сам, познакомившись с Анатолием и оценив его перо, привлек к созданию биографической эпопеи генерального, пообещав помочь с жильем. С авторов взяли слово, что они будут немы как рыбы, и они его держали. Даже со мной Анатолий не поделился этим секретом. Впрочем, стоило прочитать несколько страниц, чтобы по стилю и манере изложения угадать одного из авторов. К смеху, я обнаружил в тексте целую страницу, слово в слово списанную из моей брошюры - той самой, за которую меня винили в ревизионизме.

Я особенно зауважал Анатолия Аграновского, когда он поднял перчатку, брошенную нашему общему другу. Дело в том, что Писаржевский взялся разоблачать Лысенко, а у "народного академика" было еще достаточно покровителей. Олега начали блокировать, по негласному указанию сняли из специального журнала несколько его статей. Отбиваясь, он написал хлесткий материал для "Литературки", но когда нес его в редакцию, сердце остановилось. Анатолий, насколько я знаю, не занимавшийся до того биологией, засел за книги, проконсультировался у знающих людей, съездил в совхоз, где получались запредельные урожаи благодаря подогреву опытных участков проложенными под землей трубами с горячей водой и рекордные надои от коров, которых кормили шоколадными жмыхами. Основанное на фактах, его резкое выступление сыграло свою роль в крахе лысенковского мифа.

Другой заслугой Аграновского я считаю "открытие" Святослава Николаевича Федорова. У Анатолия было много статей, посвященных незаурядным личностям - он помогал им вырваться из небытия, доказать свою правду. Но и в этой галерее Федоров должен занять по праву первое место. Ни один из других героев Аграновского не состоялся так значительно, как он.

Анатолий как-то дал мне прочитать в рукописи свой очерк о молодом враче из провинции, прокладывающем революционные пути в офтальмологии, а спустя некоторое время познакомил нас. Святослав Николаевич так вдохновенно рассказывал о своем волшебном хрусталике, что я с первой нашей встречи проникся верой в его "звезду". На другой день позвонил Игорю Макарову (тогда он был заместителем заведующего Отделом науки ЦК КПСС, потом долгие годы главным ученым секретарем Академии наук СССР), сказал, что в Москве появился "замечательный парень", попросил его поддержать. Федорову поверили, дали лабораторию, помогли "зацепиться" в столице.

У нас сложилась одна из тех московских компаний, участники которой встречаются по праздникам, делятся семейными новостями, судят-рядят о политике, в будни перезваниваются, в трудные минуты готовы подставить друг другу плечо. Вскоре мы с женой познакомились со Славиной избранницей, Ирэн. Умная, яркая, безмерно ему преданная и обладающая такой же неуемной энергией, она составила с ним одну из тех супружеских пар, которые обычно приводят в доказательство того, что "браки совершаются на небесах". Другой такой парой, которую мне пришлось наблюдать вблизи, были Горбачевы.

Целеустремленный, как ракета, в творческих своих начинаниях, умеющий быть жестким и бескомпромиссным, Святослав Николаевич был по натуре человеком добрым и отзывчивым. Меня он звал ласково "Жорочка", я его - Славой. Помогая ему чем мог, радуясь его восхождению, я, как, вероятно, и многие другие, не сразу оценил масштаб этой необычайной личности. Общаешься по-свойски годами с человеком, а потом вдруг начинаешь понимать, с кем свела тебя судьба. И почувствовал себя обязанным написать об этом, начав с того, что Святослав Федоров из ряда таких людей, как Пастер, Маркони, Форд, сумевших открыть нечто важное и создать собственное Дело. Среди наших, если упомянуть лишь самых-самых, Туполев, Королев, Курчатов. Причем Дело Федорова существует одновременно в технологическом и социально-экономическом измерениях. Оно замыслено и предназначено не только для решения конкретной задачи (лечение глазных болезней), достижения личного успеха (популярность, материальное преуспеяние) и создания мини-империи, определяющей прогресс одной из отраслей медицины. Это еще модель экономической реформы, обещающей если не излечить наше больное общество от всех его хворей, то, по крайней мере, серьезно поправить его здоровье.

Вероятно, главной чертой его характера была дьявольски сильная жажда жизни и деятельности, постоянная готовность к преодолению всех и всяческих препятствий. Каждый раз, когда мы с ним встречались и он делился своими планами и проблемами, создавалось впечатление, что именно в этот момент ему надо взять самый высокий барьер, последнее препятствие перед победным финишем. Но из года в год финиш отодвигался, "замах" становился все более дерзким и соответственно множились трудности, которые надо было преодолеть.

Сначала скромная лаборатория с двумя-тремя ассистентами. Потом собственная клиника со специальным отделением для детей. Автобус, оборудованный первоклассным инструментарием, разъезжающий по стране с двумя хирургами, чтобы делать операции на месте. Самолет, выполняющий ту же функцию, но уже на больших расстояниях, в том числе в других странах. Что он еще придумает, говорили с восхищением его поклонники и с содроганием - администраторы от здравоохранения. Хватало и завистников, называвших его пронырой, который, в отличие от скромных коллег, пробивает себе дорогу, беззастенчиво используя знакомства и влезая в доверие высочайших особ. В одном они были правы Федорову действительно помогали очень многие, потому что он обладал свойством, без которого не смог бы пробить себе дорогу ни один из упомянутых новаторов. Это - магнетическая способность убеждать в своей правоте и привлекать на свою сторону. Да, ему приходилось "ходить по мукам", там и здесь просить, уговаривать, требовать, головой пробивать бюрократические стены. Но постепенно его Дело приобрело целую армию лоббистов - врачей, публицистов, партийных работников, управленцев и особенно больных, которым созданный им хрусталик возвращал возможность видеть мир во всей его радужной красоте.

Святослав Николаевич воспитал десятки врачей, которые работали с ним в головной клинике, руководили филиалами, передавали опыт коллегам в других странах. По отзывам специалистов, есть у нас школы в этой и других отделах медицины, не отстающие от мирового уровня. Примерно та же приятная сердцу мысль, что не оскудела Русь талантами, звучала в выступлениях на торжествах по случаю 275-летия Российской академии наук. Правда, сопровождаемая предостережениями: пока не окончательно потерян могучий потенциал нашей науки, но еще несколько "таких лет" (называли конкретно - до пяти), и ее умирание станет необратимым. Должно быть, потенциальные Федоровы еще бьются за свою мечту в удушливой атмосфере троецарствия самоуправной верховной власти, разгульного "нового купечества" и подвластных им угодливых средств информации. Не сумеют пробиться, как в свое время сумел Святослав Николаевич, - изойдут в другие страны, смахнув слезу по Родине, станут американскими Сикорскими, Сорокиными, Леонтьевыми.

Умер он, как и жил, в полете. У нас любят награждать высокими эпитетами. В 50, 60, особенно 70 лет многих хороших артистов, писателей, музыкантов щедрые на похвалу журналисты поименовали великими. Упаси бог корить их за перебор; в конце концов и у величия есть свои ступени. Да и в изъявлении признательности выдающимся соотечественникам лучше преувеличить, чем преуменьшить. Мне кажется важным не столько для него самого, сколько для нас, для национального самоуважения, понимать, что в Святославе Федорове Россия обрела и, увы, потеряла одного из своих действительно, без скидок, великих - врача, гражданина, общественного деятеля.

Во "втором круге" наших знакомств самыми примечательными фигурами были, безусловно, Любимов и его жена Людмила Целиковская. Я уже рассказывал, что беззаветно пытался помочь Таганке, обращаясь к кому только мог - к заведующему отделом культуры Василию Филимоновичу Шауро, человеку умеренных взглядов, который так же умеренно противодействовал коршунам, собравшимся вокруг "босса" Москвы Виктора Гришина. К его заместителю Альберту Беляеву. К Демичеву через его тогдашнего помощника Ивана Фролова. И конечно, через Цуканова к "Самому". Не берусь судить, в какой мере было эффективно мое заступничество, но о нем, благодаря заведовавшей литчастью Таганки Элле Петровне Левиной, знала вся труппа. Аня, к тому времени окончившая ГИТИС, приходила на репетиции "Гамлета" и записала чуть ли не все любимовские реплики. Словом, нас в театре принимали за своих, пускали через черный ход прямо в кабинет главного режиссера, стены которого были исписаны благодарственными надписями знатных посетителей. Свой скромный росчерк оставил там и я.

Подозреваю, что чрезмерная прыть в защите любимовского театра сыграла негативную роль в отношении ко мне Андропова. Вначале, как я уже говорил, он благосклонно откликнулся на мою просьбу встретиться с популярным режиссером, но, видимо, получил реприманд за вмешательство в "чужие владения" и настроился против меня, вовлекшего его в неприятности.

Сблизились мы тогда с Любимовым и Целиковской и домами. Они бывали у нас на Староконюшенном, мы - у них в просторной красивой квартире в доме напротив американского посольства. Говорили обо всем, как принято в московских гостиных. Как-то мы сидели вчетвером за бутылкой водки и обильной закуской (грибы, соленья), на которую Целиковская была большой мастерицей. Юрий Петрович, опрокинув несколько рюмок, стал рассуждать о том, как он видит "Гамлета", которого как раз собирался ставить. Главное - зримо и выпукло выразить в спектакле мысль - "распалась связь времен", ведь именно это случилось у нас в Октябре 1917-го, от революции пошла цепочка бед, постигших Россию в нынешнем столетии. При том что в нашей компании не было запретных тем и существовало полное доверие, сказать такое в то время значило перейти некий предел гражданской лояльности. Людмила Васильевна резко отругала мужа, он вяло защищался. Я сказал, что революция подобна разбушевавшейся стихии, судить ее с этической точки зрения в терминах "хорошо-плохо", "полезно-вредно" бессмысленно, она состоялась, и все тут. Аня постаралась перевести разговор на другую тему, хотя, как призналась потом, когда мы, вернувшись домой, обсуждали этот эпизод, была возмущена этой антисоветчиной.

Людмила Васильевна и Юрий Петрович часто вступали в жаркие перепалки между собой. Он - по природе склонный к вольности, задиристый, любящий блеснуть оригинальной мыслью. Она - постоянно учившая его уму-разуму, как умудренная опытом классная дама зеленого юнца, считавшая, что, подчиняя его себе, оказывает ему же, разумеется, большую услугу. За эволюцией их отношений угадывалась фрейдистская формула. Вначале она, блистательная кинозвезда, бывшая предметом внимания многих выдающихся мужчин (одни мужья чего стоят Алабян, Жаров; со смехом рассказала однажды, как сумела "отшить" Берию), находит в нем не просто красивого мужчину, но подходящий объект для материнского попечительства. Целиковская часто так и говорила ему при нас: "Учу, учу тебя, дурака, все без толку". Он вроде бы не обижался, но, надо думать, педалируемое ее превосходство досаждало, ущемляло мужскую гордость, тем более что самолюбия Юрию Петровичу не занимать. Словом, не раз описанный сюжет о подспудном соперничестве двух незаурядных артистов, мужа и жены, неизменно заканчивающийся трагедией - гибелью одного из них. На ум приходит "Нью-Йорк, Нью-Йорк" с преуспевшей героиней (Лайза Миннелли) и потерпевшим жизненное фиаско ее возлюбленным (Роберт Де Ниро).

Нечто подобное случилось с Любимовым и Целиковской - с некоторого момента они начали меняться местами. Поначалу Людмила Васильевна не хотела признаваться в этом. В то время как все вокруг восхищались первыми постановками Любимова, особенно "Добрым человеком из Сезуана", она отзывалась о спектакле прохладно. Возможно, сказывалась и привычка к своей вахтанговской, при всех новациях все-таки реалистической школе театрального искусства, неприятие "мейерхольдовского балагана", как поклонники классики оценивали авангардистов. Но к этому явно примешивалось инстинктивное нежелание отдать пальму первенства в их семейном дуэте Юрию Петровичу, не терять моральное право поучать его. Они буквально на глазах "рокировались". Она из кинодивы превращалась в полузабытую актрису, вынужденную довольствоваться вторыми ролями на вахтанговской сцене, даже не удостоенная из-за мелочной мстительности чиновников от культуры звания народной артистки СССР, которым увенчали Ладынину, Т. Макарову, Окуневскую, Смирнову, уж во всяком случае не превосходивших ее талантом и популярностью. Он из посредственного артиста, исполнявшего роли героев-любовников в лирических комедиях, превратился в художника первой величины, всемирно известного режиссера-новатора, буквально купался в обожании поклонниц и в конце концов отплатил ей за опеку, уйдя к молодой венгерке.

После их разрыва мы не встречались ни с ним, ни с нею. Аня несколько раз перезванивалась с Людмилой Васильевной, но у той было понятное нежелание выносить на люди свою обиду. А Таганка примерно в то же время начала утрачивать свою жгучую привлекательность. Казалось, Любимов исчерпал дарованный от бога талант, место открытий заняли повторения. К тому же не стало Высоцкого, на долю которого по справедливости приходится добрая треть таганской славы.

Больше мы не виделись с Любимовым. Когда я стал помощником Горбачева, ко мне пришел Николай Николаевич Губенко с просьбой походатайствовать, чтобы главрежу Таганки разрешили вернуться на родину. Я пошел к шефу, и он тут же отдал по телефону соответствующее распоряжение. Вернувшись в Россию на пике своей славы, Любимов ни разу не пригласил нас на премьеры, не вспомнил и в день своего 80-летия, когда на Таганку собрался весь обновленный политический и художественный бомонд.

Однажды, встретившись в "консультантской компании" по случаю дня рождения Бурлацкого, мы затеяли разговор о Любимове. Почти все присутствующие Черняев, Бовин, Арбатов, Делюсин - в меру своих возможностей помогали ему пробиться. Теперь преобладало разочарование. Полбеды, если б речь шла о личной обиде. Беспрестанно понося советскую власть, Любимов ни разу не нашел слова благодарности за то, что ему, тогда еще малоизвестному начинающему режиссеру, дали возможность собрать свою труппу, потом "подарили" театр, наконец, специально для него построили прекрасное новое здание. Не убежден, что такими же дарами осыпали бы новатора где-нибудь в "цивилизованной стране". Словом, чувства благодарности и справедливости явно не входят в набор достоинств Юрия Петровича.

Что поделаешь, не он ведь один такой. Многие значительные люди, создавая вечные ценности, отличались в быту мелочностью, скопидомством, эгоизмом. А судят их не по порокам - по делам.

"Третий (не по значению, а по очередности) круг" нашего общения составили кинорежиссеры. Мы подружились с Владимиром Евтихиановичем Баскаковым, который был инструктором в отделе культуры, затем первым заместителем председателя Госкино и директором Института кинематографии. Тонкий эрудированный критик, "человек на своем месте", он оставил заметный след в нашем киноискусстве. Для него, фронтовика, было приоритетом создание киноэпопеи об Отечественной войне. Бегал по инстанциям, помогая "пробивать" такие крупные проекты, как многосерийные документальные фильмы Романа Кармена и Льва Кулиджанова, монументальная картина Юрия Николаевича Озерова, авторский фильм Константина Симонова о битве за Москву.

Володя с юмором рассказывал, как Симонов собрал в качестве консультантов наших прославленных маршалов и между ними вышел спор. Конев высказал предположение, что Сталин нарочно заманивал немцев поближе к столице, чтобы потом взять их в кольцо и уничтожить. Жуков и Рокоссовский набросились на него примерно так: "Ты что, старый дурень, городишь, нас тогда били, вот и отступали, не от хорошей жизни. Тоже Кутузов нашелся!"

Вообще был отличным рассказчиком, любил едкую шутку. А внешне мог и отпугнуть: высоченный, со строгим взглядом, орлиным профилем, схожий с Черкасовым, в шляпе, нахлобученной на лоб. Рассказывал, однажды в Штатах к нему развязно подошел негр-бомж с требованием отдать "зеленые". Я, говорит, испугался, еще ножом пырнет, а сам от страха как гаркну на него матом, так его ветром сдуло.

Баскаков и его жена Юлия Стефановна, учившаяся на опереточную актрису, но так и не ставшая ею, любили устраивать вечеринки, на которые приглашали и нас. Перезнакомившись, мы, в свою очередь, стали звать к себе "киномэтров". Впрочем, за исключением Сергея Федоровича Бондарчука, остальные не были еще признаны в таком качестве. Мы подружились с Озеровым и его очаровательной женой художницей Делей. С другой известной творческой парой - Игорем Васильевичем Таланкиным и его супругой балетмейстером Лией Михайловной. С удовольствием принимали приглашения посидеть за "кавказским" столом у хлебосольного Льва Кулиджанова. Постоянным нашим гостем стал Гия Данелия, приглашающий нас на все свои премьеры. На "баскаковских" вечерах встретились и долгие годы поддерживали приятельские отношения с Филиппом Тимофеевичем Ермашом, сменившим его позднее на посту председателя Госкино Александром Ивановичем Камшаловым.

Имена, имена, имена... Старикам они говорят о многом, пробуждая память о встречах или, если речь идет о режиссерах, запавшие в душу образы их героев. Когда при мне заговаривают о Бондарчуке, перед глазами автоматически возникает сам он в роли солдата, признающегося несчастному мальчугану в своем отцовстве, Род Стайгер - Наполеон, колышащаяся рожь в "Степи" по Чехову. Сам он уверял, что лучшим его фильмом должна стать сага о мексиканской революции. Было это у нас дома, гости оставались за праздничным столом на кухне, а Сергей Федорович выразил желание посмотреть передававшийся в тот вечер по телевидению "Октябрь" Эйзенштейна. Я взялся составить ему компанию. Когда на экране появились скульптурные лица бойцов революции, Бондарчук обхватил голову руками и, раскачиваясь в кресле, стал повторять: "Нет, мне никогда такого не создать, никогда..."

В другой раз в гостях у Баскакова мы сидели рядом, он стал делиться своими мыслями о философии Толстого - как раз в это время готовился к съемке "Войны и мира". Не помню деталей нашего разговора, но меня поразило, что рассуждал Бондарчук абсолютно по-толстовски, причем не просто повторяя мысли писателя, а продолжая их, как бы развивая применительно к нашему времени.

Свели мы знакомство с Андреем Сергеевичем Кончаловским. Баскаков предложил посмотреть выходящий на экран фильм Андрона, как все его называли, "Ася-хромоножка". До этого прошел не очень отмеченный критикой его режиссерский дебют - "Первый учитель" по повести Чингиза Айтматова. На меня картина произвела сильное впечатление заложенной в ней идеей: попытки насильственно осчастливить людей, живущих по родоплеменным законам, перетащить их через несколько ступеней цивилизации оборачиваются, как правило, трагедией. Не обманула ожиданий и новая работа Кончаловского. Прямо с просмотра поехали к нам домой, далеко за полночь обсуждали достоинства фильма. Была и совсем юная жена Андрона - Аринбасарова.

Мы с ним, несмотря на разницу в возрасте, пришлись друг другу по душе. Может быть, сказалась свойственная роду Михалковых тяга к контактам с политическими "функционерами". Андрон, как его отец и брат, жил на Николиной Горе, недалеко от Рублевки, где как раз в это время отдельская команда корпела над каким-то документом. Приехал на дачу Горького, перезнакомился со всеми, пригласил к себе в гости. Потом несколько раз заезжал нас навестить. Однажды привез показать написанный им в соавторстве с кем-то сценарий под названием "Седьмая пуля". Объяснил замысел - создать наш, советский "истерн". Я был разочарован, прямо сказал Андрону, что после созданных им прекрасных фильмов заниматься подобными пустяками ему не следовало бы. Природа даровала ему большой талант, и если он будет строг к себе, как Тарковский, то может стать выдающимся художником.

Вероятно, упоминание Тарковского в невыгодном для него ракурсе обидело Кончаловского. Он вежливо покивал головой на мои назидательные рассуждения, с явным удовольствием выслушал лицемерные похвалы других читателей сценария и после этого не звонил. Фактически наши отношения прервались, лишь спустя много лет мы встретились в Доме кино, он обещал прислать мне свою снятую в Голливуде ленту и сдержал обещание. Принес кассету сам Сергей Владимирович, не упустивший случая встретиться с помощником президента. Впрочем, мелкие его слабости не умаляют заслуг перед литературой. Он ведь, по моим представлениям, первый в России поэт для детей и второй, после Крылова, басенник.

Андрон поставил много фильмов, но, мне кажется, его звездный час остался в молодости с "Первым учителем" и "Асей-хромоножкой".

Тепло вспоминаю о своем знакомстве с Владимиром Высоцким. Он обладал органической аурой. С людьми, которые пришлись ему по душе, был прост и искренен, перед высокомерными чиновниками разыгрывал простака, нуждающегося в поучении. Вообще любил подурачиться. Однажды Володя заявился к нам без приглашения в обеденное время, поел с нами, потом озадачил вопросом, на ком ему жениться. У меня, говорит, есть выбор - актриса нашего театра (не помню фамилию, которую он назвал) или Марина Влади.

- Володя, я тебе удивляюсь, женись на той, которую любишь!

- В том-то и дело, что люблю обеих, - возразил он, и мне на секунду показалось, что не шутит, действительно стоит перед выбором и ищет хоть какой-то подсказки.

- Тогда женись на Марине, - брякнул я безответственно, - все-таки кинозвезда, в Париж будешь ездить.

В другой раз, праздничным вечером у нас дома он много пел, что называется, по заказу. Его без конца теребили: "Володя, спой про вещего Олега", "Давай про того... как его.... ну, служил в Таллине при Сталине". Пленки у нас сохранились, правда, еще с катушечного магнитофона. Может быть, есть даже записи неизвестных песен.

Много было у меня "пересечений" с интересными людьми. Какие-то ничтожные минуты общения, но иногда они проливали больше света на характер человека, чем то, что сам он о себе пишет или пишут о нем другие.

В Театре Вахтангова мы встретились с Леонидом Зориным на спектакле, как я полагаю, лучшей его пьесы - "Варшавская мелодия". Узнали друг друга. Он был буквально ошеломлен, когда я прочитал несколько строк его детского стишка о Сталине. В Баку была опубликована маленькая книжица со стихами девятилетнего Лени Зальцмана. Она попала мне на глаза и я, не знаю уж почему, запомнил эти строки. Потом он часто у нас бывал, к себе, однако, пригласить не удосужился. Зато сделал нас с женой прототипами какой-то не слишком умной из своих эстрадных миниатюр.

Раза два-три я сталкивался с Евгением Евтушенко, и каждый раз оставался неприятный осадок от его непомерной гордыни. В Баку, во время встречи писателей Азии и Африки, когда ее участники собирались отправиться на теплоходе в прогулку по Каспию, на пристани к нему подошел молодой парень, попросил дать автограф. Все вокруг охотно откликались на подобные просьбы. Евтушенко вдруг с вызовом сказал:

- А почему, собственно, я должен вам давать автограф?

Парень смешался, стал что-то бормотать. Кто-то из писателей, присутствовавших при этой сцене, сказал в сердцах:

- Ну и свинья ты, Женька. - Они чуть было не подрались.

В Москве на Таганке я купил по случаю книжку его стихов, подошел с той же просьбой.

- У меня нет ручки, - нарочито заявил он.

Я достал свою, и ему ничего не оставалось, как подписать. Проделав это, положил ручку в карман. Я сказал:

- Ручку, - показав жестом, что он должен ее вернуть.

- Что же, - сказал он с ухмылкой, - вам жаль для меня паршивой ручки? Вы же мой поклонник.

- Не до такой степени, чтобы подарить вам "Паркер", - ответил я в тон.

Однажды, воскресным утром, зазвонил телефон. Жена сняла трубку, мужской голос потребовал позвать Карена Шахназарова. Карен спал, накануне пришел поздно. Ане жалко было его будить и она попросила перезвонить через час. Он сделал это в назначенное время, но ему опять было предложено перезвонить - на сей раз через полчаса. Проходит полчаса, звонок, в трубке раздраженный голос: "Если Карен еще спит, разбудите и скажите, что его просит к телефону поэт земли русской Евтушенко!" Жена засуетилась, побежала будить сына. Евгений Александрович поздравил Карена с успехом фильма "Мы из джаза", сказал ему много лестных слов и одновременно попенял, почему текст песен не заказали Евтушенко. "В следующий раз не стесняйтесь, обращайтесь ко мне запросто", заключил он.

Этот звонок для меня много важнее проявлений, скажем так, сварливого характера. Шопенгауэр сказал, что высшее достоинство человека заключается в способности радоваться достижениям других.

Однажды я опубликовал в "Известиях" статью о русском языке. Там была фраза о том, что большой поэт малого народа Расул Гамзатов благодаря русскому языку приобрел мировую известность. Через несколько дней он позвонил мне и стал с обидой выговаривать, упрекая в неуважении к его родному аварскому. Впрочем, быстро согласился, что неправильно понял мою мысль, после чего подарил мне сборник своих стихов с дружеской надписью. Мы не раз встречались с ним по разным поводам, и я убедился, что Расул не только прекрасный, позволю себе сказать, великий поэт, но и очень простой, душевный человек. Вот уж действительно кавказский характер в лучшем его проявлении.

Под влиянием "горячих событий" на Северном Кавказе мне вдруг пришло в голову обратиться к нему со стихотворением. Отослал ему, но ответа не получил. Может быть, не дошло?

Расулу Гамзатову

Скажи, Расул, певец Кавказа,

Ты слышишь ли подземный гул,

Лавину видишь ли, что разом

Грозит снести родной аул?

Взволнован край многострадальный,

Повсюду выстрелы гремят,

Казбек насупился печально,

Грустит и седовласый Шат.

От подстрекателей нет спаса,

Что рвутся обескровить нас.

Но что Россия без Кавказа,

А без России что Кавказ?

Начнут чеченцы, ваххабиты,

Казаки, "партия войны"

Все в равной мере будут квиты,

России мертвые сыны.

Твоя пленительная лира

Служила дружбе и любви.

Скажи разумным слово мира,

А неразумных - вразуми.

Мы не джигиты (между нами),

Но есть работа для души,

И улететь за журавлями,

Прошу тебя, ты не спеши.

В час роковой всесветной ломки

Обоим нам покоя нет.

Но голос мой звучит негромко.

Тебя услышат.

Ты - поэт.

27 января 1998 года.

В начале 1986 года я опубликовал в "Вопросах философии" статью под названием "Логика политического мышления в ядерную эру". В ней было несколько тезисов, какие до того не могли появиться в нашей печати. Через некоторое время мне позвонили и напросились на встречу Даниил Гранин и Алесь Адамович.

- Мы пришли, - сказал Адамович, - поблагодарить вас за эту статью, в особенности за принципиальное положение о том, что не существует политических целей, которые могли бы оправдать применение ядерного оружия.

- Ну что вы, - сказал я не без смущения, - ведь это же очевидно.

- Да, - включился Гранин, - но дело в том, что эту самую очевидность у нас невозможно было провозгласить. Теперь же, благодаря вашему выступлению, она в некотором роде приобретает легитимность.

Разумеется, я не принял всерьез этой явной переоценки, но был польщен.

Однажды мы с женой были приглашены на приватный обед в посольство Чехословакии. Кроме нас там были Алла Пугачева с видным брюнетом, не знаю, кем он ей приходился. В то время она уже пользовалась обожанием толпы, но еще не удостаивалась королевских почестей, как сейчас, исполняла мелодичные шлягеры Раймонда Паулса и избегала вопить под барабанный бой. Мы искренне восхищались ею и признались в принадлежности к армии ее поклонников. Беседа была светской - о музыке, погоде, ничего заслуживающего внимания. Если я запомнил ту встречу, то только из-за странного эпизода. Когда уже собирались разъезжаться, мы с Аллой Борисовной на минуту оказались в сторонке от остальных, и она вдруг спросила:

- Какая у вас машина?

Я решил, что не расслышал, она спрашивает, есть ли у меня машина, и предложил ее подвезти.

- Нет, - возразила она с досадой, - я спрашиваю, какой марки ваш автомобиль?

- Московская черная "Волга", - сказал я, все еще не понимая, куда она клонит.

- А у меня "Мерседес"! - сказала она с вызовом и глянула на меня, прищурив глаза: мол, утерла нос чиновнику!

- С чем вас и поздравляю. Пугачева и должна ездить на "Мерседесе", если не на "ЗИЛе".

Такова, вероятно, природа "звезд" - витая в небесах, они должны для самоутверждения чувствовать - и доказывать! - свое превосходство не столько над простыми смертными (это само собой разумеется), сколько над "начальством" да и всеми, кто способен конкурировать с ними по известности.

Спустя какое-то время мы встретились с Пугачевой на дне рождения Святослава Федорова. На этот раз Алла Борисовна не приняла меня за бюрократа со Старой площади, общалась без "подначек". А может быть, уже перешагнула черту, за которой не нуждаются в самоутверждении.

Однажды мне позвонил Каспаров: он знает, как остановить эскалацию армяно-азербайджанского конфликта из-за Нагорного Карабаха, и готов взяться за это самолично. На вопрос, в чем суть спасительной идеи, сказал, что разговор не телефонный, если можно, он приедет. Через полчаса сидел в моем кабинете. Симпатичный, мог бы даже считаться красивым, если б не излишне крутая горбинка носа, холодные, не теплеющие и при редкой улыбке глаза, нервозное беспокойство во всем облике. Чем-то подтверждает формулу Ломброзо - в гениальности частица безумия, как отклонения от нормы.

Я усадил его за маленький столик, сел напротив, поздравил с недавней победой на каком-то турнире.

- Это не столь важно. Я могу принести мир в Закавказье! - говорил он короткими, отрывистыми фразами.

- Каким образом, Гарри Кимович?

- Буду посредником.

- Сколько их было! И своих, и европейских.

Он посмотрел на меня с явным сожалением.

- Вы не знаете, как они меня любят. И армяне, и азербайджанцы. Поступят, как я скажу.

- Не сомневаюсь, что вы пользуетесь большой популярностью. Но там идет настоящая война. Мало ли что может случиться...

- Я не боюсь! - сказал он гордо, и я почувствовал уважение к этому баловню судьбы, готовому поставить на карту так сказочно начавшуюся жизнь

- Гибнут люди с обеих сторон, я единственный, кто может их разнять.

- Как вы себе представляете свою миротворческую миссию?

- Поеду в Баку, потом в Степанакерт, если понадобится, пойду на передовую. Буду выступать перед людьми. Они послушают.

- Да, но что вы им предложите? Вернуть Карабах в состав Азербайджана армяне не согласятся, признать его независимым - азербайджанцы. Чью позицию будете защищать?

Он замешкался. После секундного раздумья нашелся.

- Надо остановить бойню и начать переговоры, можно поискать компромисс.

- Вы совершенно правы. Именно этого добивается сейчас Горбачев. Я скажу ему о вашем предложении. Может быть, действительно можно будет использовать и ваш авторитет для этого благого дела.

Мне показалось, что такая концовка его устроила. Свой долг он выполнил, предложил властям миротворческие услуги, а уж если они не захотели или не сумели ими воспользоваться - не его вина.

Все равно. Никто ведь его не звал в добровольцы.

8 августа 1997 года около 7 часов вечера позвонил мне на дачу Солженицын. Сказал, что с интересом прочитал мою книгу "Цена свободы". В ней необычный для него взгляд на события. Я ответил, что, конечно, убеждения у нас не совпадают, но, наверное, много и общего, ведь мы люди одного поколения, да еще оба фронтовики. Затем он поблагодарил за то, что я настоятельно обращался к Горбачеву с предложением вернуть ему гражданство.

- Почему он упирался? - спросил Александр Исаевич.

- Сам не знаю, - отвечал я, - до сих пор не могу понять. Может быть, потому, что вы из одной местности? - сказал я, но не стал продолжать свою мысль: Солженицын из богатых землевладельцев, а Горбачев из бедных крестьян. Подумал, может быть, сам догадается. Нет, не догадался, возразил:

- Да это вроде бы должно было, наоборот, подтолкнуть.

Бросил эту тему, спросил, чем занимается "Горбачев-Фонд", благотворительностью? Частично, сказал я. Но главное занятие исследовательские проекты.

Самое интересное: вместе с признательностью за мои записки* возразил, что никогда не был экстремистом по отношению к советской власти.

- Я осуждал ее за ГУЛАГ, за безвинные жертвы и только.

- Что ж, - сказал я, - это делает честь вашей объективности, тем более что вы сами пострадали.

Попробовал пригласить его на наши круглые столы. Он сказал, что получает сотни приглашений подобного рода, но решительно отклоняет: жизненного срока осталось мало, а хочется еще завершить кое-какие замыслы.

На том попрощались.

Не помню уж, при каких обстоятельствах познакомились мы с Роем Александровичем Медведевым. То ли кто-то из общих знакомых нас свел, то ли он, прочитав какую-то мою статью, позвонил. Так или иначе, мы условились встретиться, понравились друг другу, обнаружили общность взглядов. Так начались наши долгие и ничем не омраченные дружеские отношения. Мы никогда не сидели с ним за одним столом, не поднимали тостов за здоровье друг друга, не общались семьями. И все-таки я всегда чувствовал интеллектуальную связь с этим человеком. На меня большое впечатление произвела прочитанная в рукописи его книга о Сталине. Благодаря Рою я, также в рукописи, смог ознакомиться с солженицынскими "В круге первом" и "Раковым корпусом".

Потом он перестал к нам заходить, очевидно, не хотел меня подставлять. За ним была установлена слежка, он прекрасно об этом знал; понимал, что визиты диссидента к работнику аппарата ЦК могут кончиться для последнего плачевно.

С началом перестройки Рой вздохнул наконец полной грудью и стал публичным политиком. Вопреки распространенному представлению, он никогда не был 100-процентным диссидентом, задолго до перестройки выдвинул вполне разумную концепцию реформ, не посягавшую на социалистические принципы общественного устройства. На позициях социализма остался и потом, как всякий порядочный российский интеллигент. Правда, созданная им Социалистическая партия трудящихся не стала массовой - все-таки Рой Александрович больше историк, чем политик. Нельзя не поразиться его плодовитости. Последние годы он выпускает книгу за книгой, одна лучше другой. Во всяком случае, никто не написал более правдиво об Андропове.

Много позднее я познакомился с его братом-близнецом Жоресом. Сходство поразительное, притом не только внешнее. Они, можно сказать, двойняшки и в духовной своей сути. Видный биолог, начавший свою творческую работу с разоблачения Лысенко, Жорес публикует затем ряд публицистических произведений на самые различные темы: международные научные связи, землепользование, Сталин... Огромная эрудиция и невероятная трудоспособность. Недавно Жорес Александрович прислал мне пачку своих статей, которые он прилежно рассылает в областные газеты, поскольку в центральные пробиться трудно.

В братьях Медведевых Россия подтвердила, что еще способна выдвигать выдающихся людей.

Мои однажды - схваченные фотоаппаратом памяти штрихи к портретам знаменитостей. А сколько я перевидал людей, может быть, не столь известных, однако не менее интересных. В том числе среди работяг, с которыми любил пообщаться, чтобы лучше понять, чем дышит народ, зарядиться демократическим духом. Всем чем-то обязан, у каждого чему-то научился. Считается открытым вопрос о смысле жизни, а для меня здесь нет загадки: мы приходим в этот мир, чтобы познавать себе подобных и через них - себя.

По моему рассказу можно понять, что атмосфера, царившая в нашем доме, была как нельзя более благоприятна для воспитания творческой личности. Моя роль здесь, впрочем, невелика. Неизмеримо больше сын обязан самоотверженной любви и заботе своей матери, наделенной от природы даром сказительницы и художественным вкусом, сумевшей заложить в нем твердые нравственные принципы. Карен рано проявил склонность к самовыражению, сначала увлекся рисованием, потом попробовал силы в литературе, но в конце концов нашел призвание в кинематографе. Ему, конечно, пришлось ловить на себе косые взгляды завистников и слышать за спиной шепот, что-де сановный родитель пробивает дорогу отпрыску. Довольно скоро, впрочем, эти домыслы замолкли по очень простой причине: вышедшие один за другим несколько фильмов наглядно засвидетельствовали полноценную творческую самостоятельность. Кстати, если на первых порах мы с женой еще в состоянии были помочь ему советами, то с того времени, как он почувствовал себя состоявшимся художником, за нами осталась лишь привилегия быть в числе первых зрителей его картин.

Вслед за своим дебютом ("Добряки", кстати, единственная картина, поставленная по чужому сценарию) ему удалось сделать "хет-трик" - подряд три ленты, завоевавшие первый приз зрительских симпатий: "Мы из джаза", "Зимний вечер в Гаграх", "Курьер". Затем резкий поворот к философской трагедии и сатире - "Цареубийца", "Город Зеро", "Сны". Лирическая "Американская дочь" и новаторский, к сожалению плохо понятый нашими критиками, но получивший признание на зарубежных фестивалях "День полнолуния".

Избрание директором "Мосфильма" несколько выбило его из колеи, вынудив отложить творческие замыслы и заняться восстановлением старейшей и крупнейшей кинофабрики, находящейся, как, впрочем, и все другие, в состоянии крайнего запустения. Желая ему успеха в этом исключительно тяжелом деле, все-таки не теряю надежды увидеть хотя бы еще один новый его фильм.

В науке

Вся моя общественная жизнь протекала в двух измерениях - политическом и научном. Попеременно одно из них вырывалось на передний план, но и второе не отдыхало, исподволь готовилось чем-то о себе заявить. Я весьма скромно оцениваю то, что мне удалось на научной ниве. Если что-то и заслуживает быть упомянутым, так это становление у нас политической науки. Как раз своеобразный синтез двух составных моей профессиональной деятельности.

Ну а с точки зрения социологии я принадлежу к той группе людей, которая обслуживала "теоретические потребности" власти, служила, пусть шатким, мостиком между нею и наукой. Ее существование, можно сказать, было предопределено природой государственного строя, который, согласно официальной доктрине, всецело основывался на научном социализме. Его создатели видели историческую миссию революции в том, чтобы, грубо говоря, "укротить", упорядочить стихию общественного развития, ввести его в плановое русло, вместо проповедуемого религией царства божьего построить на земле царство разума.

Отсюда почетное место, отводившееся науке с первых дней советской власти, уважительное отношение к ней, вещественным выражением которого явились немалые привилегии ученому сословию. Обеспечивая ему высокий сравнительно с другими социальный статус и даже снисходительно относясь к исходившим от этой среды маленьким вольностям, партия требовала взамен без-оговорочного признания коммунистической идеологии и подчинения ее державной воле. Таков был своеобразный общественный договор между наукой и властью, который, надо признать, позволил сохранить мощный научный потенциал, созданный в России со времен Ломоносова, и существенно обогатить его за семь советских десятилетий во многих сферах естественно-технического, а частично и гуманитарного знания.

Иначе обстояло дело с общественными дисциплинами. Они подверглись полному разгрому, все более или менее значительные умы, подвизавшиеся в философии, истории, праве, экономической теории, были подвергнуты остракизму или лишены всякой возможности продолжить свою творческую работу. Позднее, вырастив в достаточном количестве новые научные кадры, вскормленные на строгой марксистской "диете", партия формально уравняла обществоведение с физикой, химией и прочими ветвями древа знания, ввела его на равных с последними в святилище - Академию наук. Но, похваливая обществоведов наряду с естественниками и технарями за усердие на стройке коммунизма, вожди все-таки смотрели на них с прищуром. Мол, мы-то с вами знаем, что кардинальные вопросы философии, истории, права и прочих общественных дисциплин решаются не на дискуссиях в академических институтах и провозглашаются не с университетских кафедр. Это привилегия товарища Сталина (Хрущева, Брежнева), Политбюро, агитпропа. Да и могла ли партия уступить кому-либо функцию хранителя и толкователя марксизма-ленинизма, если его превратили в катехизис и подгоняли под каждый очередной изгиб политического курса.

У нас не было философии, социологии, права вообще, так сказать, в чистом виде. Были марксистско-ленинская философия, социология и т. д. Парадокс, однако, заключался в том, что эта приставка отнюдь не гарантировала 100-процентной благочинности ученой публики, поскольку сам марксизм в его первозданном виде содержал мощный заряд критицизма, своим методом отрицал собственную претензию на абсолютную истинность. Это присущее марксистскому учению внутреннее противоречие было тысячекратно умножено подгонкой под нужды политической практики. В сущности, у нас был узаконен суррогат марксизма, признавалась полноценной лишь часть канонических текстов. В этом смысле главным ревизионистом следует считать автора четвертой главы Краткого курса истории ВКП(б) и партийных академиков, помогавших кроить из марксистских лоскутьев теорию, далекую от оригинала. А уж возлагать на "основоположников" ответственность за все, что творилось от их имени, так же несправедливо и нелепо, как обвинять Христа во всех глупостях и злодеяниях, совершенных церковью.

Историки, философы, юристы, которых вербовали в партийный аппарат, должны были выполнять две функции. Во-первых, обобщать информацию, размышлять и подсказывать пути решения тех или иных проблем. Иначе говоря, делать то же, чем испокон веков занимались советники при государях. А во-вторых, писать доклады, записки, речи для начальства. С этой точки зрения выше всего ценились не аналитические способности и глубина научных знаний, а литературное дарование, умение облечь банальные мысли в красочный словесный наряд. Кто-то пошутил, что у меня "династическая профессия". Фамилия Шахназаров переводится как "царский писарь".

Естественно, далеко не все в "консультантском корпусе" умели на одинаково, скажем так, приличном уровне исполнить названные функции. Да и ритм партийного механизма, господствовавшие в нем нравы и традиции очень скоро гасили склонность к самостоятельному мышлению. Посидев пару лет на Старой площади, многие кандидаты и доктора наук превращались в исправных аппаратчиков, их принадлежность к науке становилась чисто символической, и по части подачи руководству дельных советов они иной раз уступали смекалистым референтам и инструкторам.

Меня служба в аппарате не только не отвлекла от научных занятий, но, напротив, стала их продолжением и в прямом, и в переносном смысле. В прямом потому что участие в теоретической полемике, написании программных документов расширяло кругозор, было, по сути дела, той самой тренировкой, без которой немыслим профессионализм ни в одном деле. Большим преимуществом была возможность получать разнообразную информацию, в том числе из закрытых источников, чего были лишены наши коллеги, трудившиеся в академических институтах. Я не отличаюсь особой организованностью, но все же удосужился завести несколько папок, куда "сбрасывал" информацию по интересующим меня темам. Они весьма пригодились потом, когда стало несколько свободней со временем и я смог во внеурочные часы написать несколько монографий.

Под переносным же смыслом я имею в виду неоценимую возможность наблюдать власть изнутри, под микроскопом: как она рождается и чем дышит, в чем ее сила и слабость, кому она больше служит и как ею злоупотребляют. Вполне вероятно, у людей, достигших моего уровня, была самая благоприятная возможность для исследования феномена власти. Достаточно высокое в чиновной иерархии положение позволяло проникать в ее секреты, хотя далеко не во все. С другой стороны, замы не имели сколько-нибудь серьезной власти, в лучшем случае, по выражению Рахманина, "прикасались" к ней, и это предохраняло от опасного самообольщения, которого ее носителям редко удается избежать. Быть во власти и наблюдать ее отстраненно - не одно и то же, потому что во всех случаях, когда научное суждение входит в противоречие с политическим интересом, приоритет отдается последнему.

Пожалуй, самым наглядным доказательством этого постулата служит сама судьба политической науки. Это одна из первых, если не первая из научных дисциплин, основы которой были заложены еще в знаменитой "Политике" Аристотеля. Мало какая из наук может похвастать таким созвездием блестящих умов: Макиавелли, Эразм Роттердамский, Локк, Монтескье, Джефферсон, Токвиль, Чернышевский... По сути дела, девять десятых всех выдающихся мыслителей, которых принято называть философами, были создателями политических учений, т. е., строго говоря, политологами. Ими были все утописты и создатели революционных теорий новейшего времени, включая, естественно, Маркса, Энгельса, Ленина, а также идеологи различных политических партий и социальных движений.

При всем при том политика как наука чуть ли не с античных времен куда-то запропастилась. В Средние века, когда возникли университеты, там преподавались философия, богословие, медицина, право. Политологию растащили, растворили, и, грешным делом, думается, не случайно, а в силу некоего заговора правителей, не заинтересованных в том, чтобы их дела и делишки становились предметом научного анализа, размышлений и пересудов "критиканствующей" профессорской публики. В качестве самостоятельной научной и учебной дисциплины политология начала возрождаться лишь в XX веке, а окончательно оформилась только после Второй мировой войны. И то не везде, главным образом в США, Франции и других западных странах. У нас ее в глаза не видели. Какая может быть политическая наука, если марксизм-ленинизм состоит из трех составных частей: философии, политической экономии и научного коммунизма? Последний и есть настоящая наука о политике. Политология - это всего лишь буржуазная антинаука, поставляющая сырье для антисоветской пропаганды, а ее жрецы - псевдоученые, состоящие на службе у мирового империализма.

Я ни в малейшей степени не утрирую, именно такое понимание декретировалось идеологическими инстанциями и покорно принималось в научной среде. Кое-какие изменения произошли после XX съезда КПСС. Воспользовавшись новыми веяниями, тогдашние лидеры нашей юриспруденции выпросили согласие на создание Советской ассоциации политических наук (САПН, 1961 г.). Аргументировалось это тем, что нужно знать своего идеологического противника, чтобы вести с ним успешную борьбу. На практике дело свелось к возможности раз в три года посылать небольшую делегацию на всемирные конгрессы Международной ассоциации политических наук (МАПН). С каждого из таких конгрессов наши немногочисленные делегации возвращались с победными реляциями: дан отпор противникам марксистского учения, наша берет верх!

В 1973 году по рекомендации Виктора Михайловича Чхиквадзе и с согласия ЦК меня избрали президентом САПН. Вместе с коллегами мы стали думать, как переломить ситуацию. Пришли к выводу, что нужна очень крупная акция, которая позволит легализовать политологию. Это казалось возможным, поскольку к тому времени частично была реабилитирована другая изгнанница из нашего научного пантеона - социология. Родилась идея провести у нас в стране очередной международный конгресс политологов. Но уже первые попытки поставить этот вопрос вызвали решительный отпор. Заведующий отделом науки С.П. Трапезников, пожалуй, самый большой ретроград в брежневской команде, другие идеологические церберы слышать не хотели, чтобы пустить эту буржуазную, проституированную, как выразился один из них, науку на порог советского дома.

Помог случай. Мне довелось сопровождать делегацию КПСС, возглавляемую Сусловым, на первый съезд кубинской компартии. В самолете Катушев, посвященный в наш замысел и сочувствовавший ему, рассказал о нем Михаилу Андреевичу. Я был приглашен в отсек главы делегации, где в течение десяти минут изложил существо дела. Естественно, налегал на то, что проведение конгресса в Москве позволит воздействовать на ученых из многих развивающихся государств. Да и чего бояться идеологической схватки с буржуазными учеными нам, обладающим всесильной марксистско-ленинской наукой! Внимательно выслушав, Суслов задал несколько уточняющих вопросов - о количестве делегатов съезда, порядке его проведения, возможности пресечения прямых антисоветских высказываний. Мои ответы его удовлетворили, после чего он сказал: "Пишите записку в ЦК".

После нашего возвращения такая записка была написана, Секретариат принял соответствующее решение, и, вооруженный им, я смог на конгрессе в Эдинбурге предложить Москву в качестве места проведения очередного всемирного конгресса МАПН. Там это было встречено как сенсация. Нашлись сильные противники, заявлявшие, что сбор политологов в советской столице станет подарком Кремлю, послужит для него своего рода отпущением грехов, на это следует идти только тогда, когда будут выпущены все политические заключенные, покончено с помещением диссидентов в психушки и т. д. Однако ведущие деятели международной ассоциации, с которыми у меня установилось хорошее взаимопонимание, энергично выступили "за", мотивируя тем, что как раз проведение всемирного политологического форума станет стимулом к большей открытости советского режима и будет способствовать повышению престижа самой Ассоциации.

Свою роль сыграло то, что впервые за многие годы Советский Союз был представлен на конгрессе не одним-двумя юристами, а делегацией в составе почти 30 человек. И титулованных, как вице-президент Академии наук Петр Николаевич Федосеев, член-корреспондент Академии Михаил Трифонович Иовчук, и уже известных к тому времени в международной научной среде, как Бурлацкий, Владимир Александрович Туманов (в будущем председатель Конституционного Суда России). На упиравшихся оппонентов мы напускали Владимира Власовича Мшвениерадзе, приехавшего специально из Парижа, где он возглавлял Советское представительство в ЮНЕСКО. Он прекрасно владел английским и французским, а перед его остроумием и грузинским обаянием мало кто мог устоять. Короче, наше предложение было принято.

Организация научных конгрессов - дело крайне сложное. Сразу после одного научного форума начинается подготовка к другому - выбор темы, назначение руководителей секций, детальное планирование их работы, порядка выступлений при открытии и закрытии конгресса. Нужно заранее позаботиться о размещении участников, их транспортировке к месту заседаний, культурной программе. Хотя добрую половину расходов приняла на себя МАПН, немалую их часть пришлось изыскивать и нам. Здесь проявилось одно из несомненных преимуществ советской системы, позволявшей концентрированно решать подобные задачи. Имея на руках решение ЦК, мы могли обращаться в самые различные правительственные инстанции и везде получали необходимую помощь. В том числе в решении самого сложного, политического тогда вопроса - допуске в Москву участников из Израиля и Южной Кореи.

В МИДе наотрез отказались выдавать им визы, ссылаясь на отсутствие дипломатических отношений. Попытки решить проблему на "чиновном уровне" ни к чему не приводили, никто не хотел брать на себя ответственность. Между тем шли неделя за неделей, руководство Международной ассоциации стало нервничать и известило нас, что, если визы этим двум делегациям не будут выданы, конгресс не состоится. Тогда я позвонил по "вертушке" Андропову и напросился на прием. Это была первая моя встреча с Юрием Владимировичем после того, как он ушел из отдела, и единственный за всю жизнь визит в здание на площади Дзержинского. Он встретил меня радушно, согласился, что Советский Союз не рухнет от приезда в Москву южнокорейских и израильских политологов, обещал решить этот вопрос.

- У тебя нет опасения, что туда прорвутся наши диссиденты и учинят какие-нибудь антисоветские вылазки?

- Да нет, руководители Ассоциации - люди вполне порядочные, обещали, что ничего подобного не допустят. Конечно, среди тысячи с лишним человек могут найтись охотники политических провокаций, но мы постараемся этого не допустить.

- Я своим скажу, чтобы подстраховали, - заключил Андропов, давая понять, что аудиенция закончена.

Последняя фраза несколько меня смутила: как бы зарубежные коллеги не стали жаловаться, что Московский конгресс проходил под опекой спецслужб. Но комитетчики действовали культурно, их и видно не было. Единственный инцидент возник, когда охранники не захотели пускать в здание университета известного диссидента, поскольку он не был в списке участников. Чтобы не давать повода для скандала, я распорядился пропустить его и дать возможность выступить. Небо из-за этого не обрушилось (любимая поговорка Мао Цзэдуна).

Более серьезный инцидент возник в секции, в которой два политолога из Голландии выступили с полным набором политических обвинений в адрес советской системы. Вдобавок пригрозили созвать на завтра пресс-конференцию, на которой собрались разоблачить нарушение прав человека в СССР. Случись это, организаторам конгресса не поздоровилось бы. Попытки руководителей МАПН утихомирить разбушевавшихся голландцев не имели успеха. Это удалось израильтянам. Всей делегацией они пошли к смутьянам, сказали, что советские организаторы конгресса добились для них не только виз, но и возможности по туристическим путевкам посетить дорогие им места с могилами предков, пакостить в ответ на это было бы просто свинством, настоящие политологи не могут поступать как провокаторы. Короче, голландцам пришлось отказаться от своих намерений.

Конгресс торжественно открылся в Колонном зале, затем неделя заседаний секций в здании Московского университета и заключительное собрание в Доме Союзов. Я зачитал послание Брежнева*, которое фактически положило начало легализации политической науки в Советском Союзе. И не только у нас. Ободренные этим примером, наши коллеги в социалистических странах начали создавать у себя профессиональные ассоциации политологов, проводить международные конференции и круглые столы. В Чехословакии, ГДР, Венгрии, Румынии, Болгарии политология после нашего конгресса явно пошла на подъем.

Что касается Польши, то и до этого теоретики политики пользовались здесь относительной свободой. В последний день конгресса принято было на заседании Исполнительного комитета избирать президента ассоциации на три года. Кто-то предложил кандидатуру Ежи Вятра, но такие вопросы решались у нас только с согласия ЦК. Мои попытки заручиться им ни к чему не привели, пришлось заблокировать избрание нашего польского коллеги. Я откровенно объяснил ему причину, он встретил это, как говорится, с пониманием, но на душе у меня остался неприятный осадок.

Избрали мы тогда Кандидо Мендеса. Крупный предприниматель, принадлежащий к "сливкам" бразильского общества (его брат - кардинал, а кто-то из представителей старшего поколения был премьером страны), Мендес построил и содержал на свои средства в Рио-де-Жанейро университет, в стенах которого укрывал от преследований хунты ученых левой ориентации. Позднее стал лидером социалистической партии, многие годы возглавлял совет социальных наук ЮНЕСКО. В моем представлении он олицетворяет лучшие черты не одного бразильского, а латиноамериканского характера. Скорее публицист, чем кабинетный ученый, свободно владеющий несколькими языками, красноречивый и обаятельный мастер компромисса, Кандидо был, пожалуй, лучшим президентом МАПН. Эти качества в сочетании с материальными возможностям обеспечили успех следующему после Москвы двенадцатому конгрессу, в котором участвовало уже свыше сорока советских ученых. По его окончании Кандидо закатил шикарный ужин в парке вокруг озера, с фейерверком, балетным дивертисментом и, разумеется, зажигательной самбой.

Кандидо учредил в ЮНЕСКО Совет старейшин и пригласил меня на его первое заседание в Париж. В свободный вечер состоялся званый ужин с участием именитых его приятелей - не то ученых, не то банкиров, я так и не разобрался. Разговор был светский, обо всем и ни о чем. Ресторан - не запомнил названия - походил на модель Версаля. Лепнина на стенах и потолке, люстры "Мария Терезия", старинные гобелены и подлинники француз-ской школы. Вокруг нас суетились официанты, прибежал почтить важных гостей осанистый седовласый мэтр. Нам вручили меню, что-то в нем показалось мне странным. Ну, конечно, нет цен! Они могут себе позволить не интересоваться такими пустяками.

Сам я не жаден до денег. Не испытывал в них особой нужды, но и никогда не имел в излишке. Привык считать. Особенно в зарубежных поездках, когда надо из скудных командировочных удовлетворить заказы домашних да не забыть сувениры. Тут уж каждый жалкий цент на учете, не позволяешь себе выпить чашку кофе, сидя, как другие, на выносной площадке какого-нибудь ресторанчика и лениво глазея на уличную суету, или выпить кружку пива у стойки бара. Прочь соблазны! У советских собственная гордость, нас не проймешь дешевой рекламой сладкой жизни.

Вместе с моим верным соратником Вильямом Викторовичем Смирновым (сейчас он руководит политологическим отделом в Институте государства и права) я побывал почти на всех конгрессах МАПН, встречался и беседовал, иногда вступал в горячие споры с учеными из многих стран. Храню добрую память о Карле Дойче из США, Жане Лапонсе и Джоне Тренте из Канады, Марселе Мерле из Франции, Энрике Сарториусе из Италии. Да разве упомнишь всех, с кем довелось заседать на научных симпозиумах и конференциях. Нигилисты и циники считают их одной из форм праздного времяпровождения. Действительно, отдача от них была не слишком велика, если мерить ее в научных открытиях и публикациях. Но ведь через такие "сидения", взаимное узнавание, диалог и складывались предпосылки для формирования некой универсальной политической теории, шла своего рода "глобализация политологии". Сказав это, слышу громкие возражения со стороны тех, кто превыше всего ставит национальную самобытность, в том числе в сфере науки. У меня на этот счет другая точка зрения. Политическая практика, институты могут быть эффективны только при условии их плотной "привязки" к особенностям той или иной страны, национального характера. Наука же тем ближе к истине, чем она меньше зависит от частных пристрастий - национальных или социальных.

В 70-е годы советская и американская ассоциации политических наук договорились провести несколько симпозиумов, с тем чтобы сблизить хотя бы понятийный аппарат и, если удастся, подход к некоторым узловым проблемам политической теории. Заседали поочередно у нас и в Штатах. На одной из таких встреч в старинном городке Вильямсбро, где какое-то время нашел убежище от преследования английских войск американский конгресс, обсуждали вопрос о легитимности и эффективности высшей власти. Американцы с жаром убеждали нас в преимуществах своей системы, основанной на свободных выборах. Расхваливать существовавшую тогда у нас практику избрания вождя десятью-пятнадцатью членами Политбюро язык не поворачивался, поэтому я предложил подойти к проблеме в более широком историческом плане и спросил наших коллег, кто из американских и советских лидеров заслуживает, по их мнению, быть признанным выдающимся. Посовещавшись, они назвали в СССР - Ленина, Хрущева и Горбачева, в США Рузвельта и Кеннеди. Кто-то из наших сказал, что они поскромничали, могли бы добавить со своей стороны еще и Вудро Вильсона - все-таки он может считаться учредителем Лиги Наций.

"Даже при этом, - заключил я, - ваша демократическая система и наша недемократическая осчастливливают народы хорошими правителями примерно с одинаковой регулярностью, ни больше ни меньше. Это можно объяснить только одним: настоящий выбор совершается не публично народом, а закрыто элитой, выдвигающей их из своего состава. То есть в конечном счете из нескольких тысяч могущественных людей, в первую очередь политических деятелей и капитанов индустрии, что еще более сужает возможность выбора и делает наши системы сходными хотя бы по результатам".

Если бы эта встреча состоялась теперь, я бы добавил, что события на постсоветском пространстве подтвердили мою гипотезу. Во главе всех вновь созданных суверенных государств встали те же, кто выдвинулся при советской власти. При том что были и время, и условия для альтернативных решений, нигде не нашлось достаточно сильных и авторитетных политических лидеров, чтобы соперничать с выдвиженцами советской поры - Шеварднадзе, Алиевым, Назарбаевым, Каримовым, Ниязовым, Акаевым. Оппозиционеры, вынесенные кое-где на вершину власти "народными фронтами" (Эльчибей, Гамсахурдиа), быстро потерпели фиаско, обнаружив свою несостоятельность и неспособность конкурировать с бывшими первыми секретарями. Рахмонов в Таджикистане, хотя и пробился в последние годы, принадлежит к первой категории. Вроде бы единственным исключением должна быть признана Армения, но и здесь оба лидера, пришедших на "карабахской волне", Тер-Петросян и Кочарян, не сумели завоевать прочный авторитет, нация фактически вновь востребовала Демирчяна, и если б не злодейское его убийство, можно не сомневаться, что в скором времени он вернул бы себе положение первого лица. Тогда картина была бы завершенной.

Конгрессы, научные конференции - все это имело какое-то значение, но не могло отменить подозрительного отношения к политической науке. Мы с Бурлацким начали за нее ратовать еще в 50-е годы. После Московского конгресса Советская ассоциация учредила свои отделения во всех союзных республиках и многих крупных городах. Удалось наладить выпуск политологического ежегодника, "пробить" присуждение ученых званий по политической науке. Но настоящий прорыв произошел, конечно, только с началом перестройки. Преподавание научного коммунизма в вузах постепенно было заменено курсом политологии, стали выпускаться профессиональные журналы, появились учебники и учебные пособия, в обилии присуждаются научные звания. С пугающей быстротой растет число специалистов разного профиля и журналистов, объявивших себя политологами. Насколько мне известно, в США их около 20 тысяч. Думаю, мы теперь переплюнули Штаты и вообще "впереди планеты всей". Разумеется, наплыв новобранцев не гарантирует высокого уровня исследований. Политологические поиски у нас носят преимущественно отвлеченный академический характер, плохо состыкованы с практикой, не подают ей звучных сигналов: что идет не так, как нужно поправить дело, с какого конца за это взяться. А ведь в этом и состоит главное предназначение всякой науки.

Не слишком ладно обстоит дело и с организационной точки зрения. Достигнув почтенного возраста, я охотно уступил место президента советской ассоциации Анатолию Васильевичу Дмитриеву с надеждой, что в новых, более благоприятных условиях САПН расправит крылья. К сожалению, этого не произошло. Все достижения прошедшего периода свелись к учреждению Академии политической науки. Созданная келейным способом, ничего нового и полезного она не могла принести. Затем и Дмитриев уступил место представителю следующего поколения Михаилу Васильевичу Ильину. При протекции Совета Федерации были проведены два конгресса политологов России. Мне показалось, на них преобладал конформистский дух, особенно противопоказанный в условиях глубокого политического кризиса, когда страна нуждается в правдивом и веском слове науки.

Своеобразным свидетельством того, что политология все еще остается полупризнанной в нашем обществе, служит отсутствие ее в перечне научных дисциплин, декларируемом руководством Российской академии наук. Неоднократно я поднимал этот вопрос в отделении философии, права, социологии и психологии, на встречах с президиумом Академии. Всякий раз меня благосклонно выслушивали, обещали распахнуть академические врата перед политологией, на том дело кончалось. Можно понять, почему правители, как я уже говорил, не слишком рвутся покровительствовать этой "зловредной" для них науке. Но почему от нее отворачивается сама Академия в лице доминирующих в ней физиков, химиков и прочих "нелириков"? Непостижимо.

В марте 1994 года я хотел говорить об этом на общем собрании, но не получил слова. Текст несостоявшегося выступления опубликовала "Независимая газета". Хочу привести несколько тезисов из него.

"Наша академическая наука напоминает старого джентльмена, изрядно поизносившегося и поиздержавшегося. Живет он впроголодь, но гордость не позволяет ему выйти на паперть с протянутой рукой. Поэтому чаще отсиживается в своей конуре. А если уж приходится появляться на публике, то тщательно латает дыры на прохудившихся штанах и шагает с поднятой головой: я еще ого-го-го!

Стремление подать себя в виде, достойном наших великих предков, объяснимо и похвально. Есть, однако, одна опасность. Как бы в правительстве не приняли это за свидетельство того, что Академия процветает, по крайней мере не жалуется, что с наукой дело обстоит не так плохо, как с угледобычей, транспортом, здравоохранением, энергетикой, армией и денежным обращением. И, успокоенные тем, что ученые не собираются бастовать, срежут их бюджет еще на порядок (так, кстати, и произошло).

В сущности, речь идет о том, какой путь избрать для выживания и самосохранения нашей фундаментальной науки. Апеллировать к обществу, бить во все колокола или не шуметь попусту, не раздражать могущественную чиновную братию, а расположить ее к себе и тем самым выжать побольше для благого дела. В прошлом такая кабинетная стратегия была безотказной еще и потому, что в ведомствах всегда находились люди, желавшие быть причисленными к сонму "бессмертных".

Есть они и теперь, но с переходом к рынку произошла демонополизация и девальвация академического звания. Теперь его, пусть не первой пробы, приобрести почти так же просто, как, скажем, купить подержанный автомобиль. Правда, многочисленные новые академии фундаментальной наукой не собираются заниматься, да и не в силах. Но какое это имеет значение, если можно написать на визитке "академик". Чего ради благоволить и проявлять особое внимание к нуждам той из них, которая была учреждена Михаилом Ломоносовым.

Во вступительном слове президента Академии провозглашается неоспоримый принцип: она не должна принимать непосредственного участия в политической борьбе, ее долг помогать обществу и государству объективной экспертизой, предупреждать о вероятных последствиях принимаемых решений. Что же касается формы участия Академии в общественных и государственных делах, ее, так сказать, поведения, то рекомендуется "не делать резких движений". Совет превосходный для всех, и с ним можно согласиться, сделав лишь одну оговорку. Время от времени все-таки двигаться и подавать свой голос надо. Иначе ведь могут принять за покойника и в морг снести.

Опять-таки, тут нет никакой иронии, дело ведь слишком серьезное, наука обязана помочь обществу понять, что с ним происходит. Пока же политические партии ломают копья вокруг понятий капитализм и социализм, окончательно запутали народ, а наука отмалчивается. Массовая культура захлестывает сознание молодого поколения, а наука отмалчивается. Уже освящают кабинеты иных членов правительства, как бы не дошло до того, что начнут кадилом очищать от чертей научные лаборатории. Из всех щелей лезет обскурантизм: астрологи, колдуны, вещуны и иностранные проповедники завладели телеэкраном, а мы стесняемся противопоставить им слово критического разума. Коммерция, богословие, политика завоевали себе выход в эфир, ставший самым могущественным инструментом влияния на умы, а науку лишили практически единственной постоянной рубрики "Очевидное - невероятное", которую так умело многие годы вел С.П. Капица.

Спрашивается: неужто и в этом отношении не делать резких движений, не требовать своего законного места в средствах массовой информации? Разве Академия наук не должна была выступить с протестом, когда в новую Конституцию записывалась норма, фактически ограничивающая право граждан на всеобщее бесплатное образование? Вправе ли Академия молчать, когда на ее глазах происходят упадок и деградация многих учреждений, составлявших славу отечественной культуры? Не будет ли в конце концов это затянувшееся молчание принято за отказ Академии от своей исторической роли - быть коллективным хранителем российского разума?"

Едва ли есть нужда говорить, что в 2000 году положение науки, по сравнению с 1994 годом, не стало многим лучше, а причину упадка, если не сказать вырождения, следует искать в 91-м году. Принципиальный вопрос о статусе академической науки в России решался тогда долго и мучительно. Выступая на одном из последних заседаний Государственного совета СССР, президент Академии Гурий Иванович Марчук объяснил главам республик, какой невосполнимой потерей для всех грозит обернуться ее распад. Все присутствующие согласились, что необходимо сохранить Академию как общесоюзное учреждение и в новом конфедеративном государстве. Но тогда уже вовсю была раскручена пружина российского сепаратизма. Ельцин и его команда методически разрушали союзные структуры, отбирая у бывшего Центра одну за другой отрасли промышленности, банки, культурные учреждения. Дошла очередь и до Академии. Ее тогдашнее руководство едва ли не коллективно ополчилось на своего президента, требуя объявления Академии российской. Думаю, при этом немалую роль сыграли щедрые посулы Белого дома и опасения остаться без средств существования. Как бы то ни было, случилось неизбежное: вместе с распадом Союза ушла в небытие и союзная Академия.

Все это было бы не так страшно, если бы на ее месте народилась прежняя Российская академия наук в ее уникальном качестве. Дело обернулось иначе.

Уже в сентябре 1991 года в результате соглашения Горбачева с Ельциным мне было поручено на рабочем уровне подготовить предложения о судьбе Академии. Вооружившись позицией Марчука, я отправился в Белый дом для переговоров с Г.Э. Бурбулисом. Со мной был Юрий Михайлович Батурин, со стороны Бурбулиса - С.М. Шахрай, С.А. Станкевич, член-корреспондент Академии яростный бородатый эколог А.А. Яблоков и заместитель министра иностранных дел Шелов-Коведяев. Вначале обсуждались вопросы Союзного Договора - в то время российские лидеры делали вид, что все еще намерены содействовать его заключению. Затем перешли к Академии, и наши партнеры раскрыли свой замысел: "рассредоточить научные силы страны в целях творческого соревнования". Говорили примерно так:

"Что мы носимся с Академией как с писаной торбой! Она у нас превратилась из научного центра в заурядную бюрократическую структуру, тяжеловесную, неповоротливую, неспособную откликаться на веяния времени. Надо перенести центр тяжести на университетскую науку, как это делается во всех цивилизованных странах. Речь не о том, чтобы ликвидировать Академию, пусть остается, но следует отобрать у нее большинство институтов, пустить их в самостоятельное плавание. А кроме того, дать возможность другим группам ученых создавать свои академии. Пусть и на академическом поле будет широкая конкуренция".

Я решительно возразил, сказав, что эта концепция губительна для российской науки. Прежде всего несправедливо мнение, будто она, как и все общество, переживает застой или находится в глубоком кризисе. Напротив, повсюду в мире высоко ценят достижения нашей фундаментальной науки, и это в первую очередь заслуга Академии, той структуры, которая была создана в стране два века назад и сохранилась при советской власти. Как же можно разрушать уникальную организацию, на которую с завистью поглядывают из-за рубежа? Другой вопрос, что в Академии действительно много бюрократизма, ее структура чересчур громоздка. Тут надо подумать и провести нужные преобразования. Не может быть возражений и против развития университетской науки. Одно другому не мешает.

Эти доводы произвели некоторое впечатление на Станкевича и Шахрая и ровно никакого на Бурбулиса и Шелова-Коведяева. Находясь в зените фаворитизма, фактически полновластно в тот момент распоряжаясь государством, Бурбулис просто не желал слушать ничего, что противоречило его замыслам. А замыслы эти сводились к одному - рабскому копированию западной системы во всех ее деталях. Человек чрезвычайно амбициозный, склонный к риторике, за пару лет капризом судьбы вознесенный из скромного положения преподавателя научного коммунизма на вершину власти, он просто купался в сознании собственного всемогущества и, как мог, его демонстрировал.

Мы сидели в большом просторном кабинете в здании Белого дома за длинным столом, а в другом углу на диване и в креслах расположились представители Шаймиева, которые вели с Центром переговоры об особом статусе Татарстана. Так вот, Бурбулис демонстративно переходил от одного стола к другому, выслушивал для приличия одну-две реплики, после чего вторгался в разговор с безапелляционными суждениями. А это ведь было еще за пару месяцев до Беловежской Пущи, когда существовал Советский Союз и "россияне" имели дело с представителями главы Союзного государства.

В конце концов мне надоело это представление, и я сказал, что прошу сосредоточиться на одном предмете. Если у Геннадия Эдуардовича нет времени, лучше перенести наше обсуждение на другой день, но безответственно решать вопрос об Академии - значит совершить настоящее преступление, потому что это одно из самых великих достояний России. Это несколько остудило Бурбулиса, он даже полуизвинился за то, что "вынужден" одновременно с переговорами заниматься неотложными государственными делами, и заверил, что у российского руководства нет намерений разрушать Академию. В конце концов решили встретиться еще раз, чтобы определиться более конкретно. Но этой встрече уже не суждено было состояться.

Спустя несколько лет передача "Как это было" свела меня с Бурбулисом и Шушкевичем. Последний был агрессивен, доказывал правомерность "исторического акта", который они с Ельциным и Кравчуком учинили в Беловежской Пуще. Бурбулис, напротив, держался пассивно, даже не возразил, когда я характеризовал их деяние как преступный заговор и государственный переворот. Не думаю, что причиной этого послужили угрызения совести, припозднившееся понимание своей ответственности за черное дело. Скорее, не очень хотелось обелять шефа, который нанес ему глубокую обиду, вышвырнув из своей команды, как впоследствии и всех других фаворитов. Он пытался выгораживать себя, ссылаясь на то, что решение было принято "большой тройкой" во время долгого сидения в бане. Мне пришлось напомнить, что при его непосредственном участии еще в 90-м году начались интриги по сколачиванию так называемого четвертного союза (Россия, Украина, Белоруссия, Казахстан) в противовес инициированному Горбачевым процессу подписания нового Союзного Договора всеми республиками. А Егор Гайдар и Сергей Шахрай оспаривали друг у друга "приоритет", утверждая, что проект Беловежского соглашения был у них в кармане. В чьем именно - вот вопрос. Теперь и эти "беловежцы" предпочитают уклоняться от подобной чести. У победы, как говорят, много родителей, поражение - сирота.

Весной 99-го года мне удалось наконец прорваться на академическую трибуну: благодаря заступничеству Владимира Николаевича Кудрявцева предоставили, как редко кому из членкоров, слово на годичном собрании. В первой его части я сказал о мытарствах политологии, о том, что даже теперь, став самой востребованной из общественных наук, она все еще остается на "периферии" и, пока Российская академия наук не освятит своим решением введение ее в научный российский пантеон, будет находиться на положении приживалки.

Далее я сказал дословно следующее.

"Академия, как и вся наша наука, испытывает тяжелейшее безденежье, вынуждена выпрашивать ассигнования у правительства, которое само сидит по уши в долгах и имеет обязательства, пожалуй, более срочные, перед миллионами людей, месяцами не получающих зарплату. По некоторым данным, эти долги составляют уже порядка 60 миллиардов, так что рассчитывать на большие поступления из этого источника не приходится.

Между тем деньги есть, но не у Академии, а у одного из ее членов. Две недели назад Борис Абрамович Березовский в интервью газете "Файнэншнл таймс" подтвердил, что его личное состояние приближается к 3 млрд. долларов. Среди первоисточников этого состояния - перепродажа автомобилей "Жигули", распространение акций концерна "АВВА", действующего по образцу безвозвратной "пирамиды" Сергея Мавроди, и скупка за бесценок многих предприятий, в первую очередь нефтяного комплекса.

Березовский недавно высказал интересное соображение о том, как должна строиться наша политическая система. В интервью по телевидению он объяснил, почему нельзя голосовать за Юрия Михайловича Лужкова в качестве следующего президента России. Оказывается, тот грозится пересмотреть итоги приватизации, а, по мнению Бориса Абрамовича, это непрактично, несправедливо, неэтично и даже опасно. Но может быть, тогда лучше Березовскому отдать если не все три, то два с половиной миллиарда долларов Российской академии наук? Академия положила бы эти деньги в банк и получала в виде процентов около 50-70 млн. долларов ежегодно.

Я не шучу, рано или поздно кто-то из наших нуворишей должен начать движение "Миллионы назад - народу!" Я сам держатель трех акций "АВВА", т. е. как бы совладелец этого концерна, и готов передать свою собственность в пользу Академии наук. Думаю, так поступят и остальные.

Если Борис Абрамович как интеллигентный человек решится на такой поступок, ему надо поставить бюст в Академии с надписью: "Величайшему алхимику всех времен, научившемуся делать золото из воздуха и вернувшему его людям".

Эту реплику встретили аплодисментами. Президент Юрий Сергеевич Осипов так откомментировал мое выступление: "Георгий Хосроевич, конечно, прав в том, что касается политологии, а Академии наук следует более активно привлекать спонсоров к финансированию своей деятельности".

Ни одна газета, падкая на сенсации, не осмелилась опубликовать мое выступление, поэтому я и привел его здесь целиком.

Березовского сравнивают с Распутиным. Тот был темным, неграмотным мужиком, что, конечно, не оправдывает царя и царицу, но в какой-то мере извиняет самого Распутина. А что может быть оправданием для члена-корреспондента Российской академии наук, который мошенническим путем создал огромное состояние и не сделал ни одного полезного для страны дела - не построил какого-нибудь завода, не дал денег на оборудование больницы, не пожертвовал десяток миллионов "зеленых" в фонд помощи беспризорным детям. Все, что он делает, направлено на одно - накопление своего неправедно нажитого богатства.

Академия наук Советского Союза выстояла против мощного прессинга ЦК КПСС и не позволила исключить из своих рядов академика Сахарова. Российская академия наук никак не выразила своего отношения к проделкам позорящего ее Березовского. Она погрязла в конформизме.

А в Академии наук,

Где в прошлом заседал Дундук,

Теперь, с улыбкою бесовской,

Борис Абрамыч Березовский.

Но еще не конец истории. Воспрянет Россия, воспрянет с нею и российская наука.

Ассоциация, Академия - все это важные вехи в моей жизни. Но как мне оценить собственное научное творчество?

Я не строю иллюзий. Написав два десятка монографий и брошюр, сотни статей, понимаю, что большинство из них принадлежит к "времянкам", как товар, служивший удовлетворению какой-то потребности и не оставляющий после себя следа. Некоторым утешением может служить то, что такова общая участь девяти десятых, если не больше, научных поисков. Лишь ничтожная их часть, принадлежащая гениям, удостаивается вечности, на худой конец - исторической памяти.

Поэтому я осмеливаюсь оценивать свои труды не в отношении всей науки, а в отношении друг друга. Из того, что мне лучше удалось, назову "Фиаско футурологии", "Грядущий миропорядок", "Цену свободы", "Откровения и заблуждения теории цивилизаций", эссе, представленное на конкурс "Освободить прошлое от будущего и будущее от прошлого?".

Ну, а если говорить о главном уроке всех моих научных занятий, он сводится к простой мысли: как человек по природе своей обречен метаться между полюсами добра и зла, сострадания к ближнему и эгоизма, так и общество вынуждено без устали искать равновесие между свободой и равенством, рынком и планом, частными интересами и коллективными потребностями, диктатурой и демократией. А достигнув такого равновесия (или посчитав, что оно добилось этой цели), способно удержать его лишь на короткий срок, как нельзя держать в покое маятник часов, не остановив весь механизм.

Скажу и о своих научно-фантастических произведениях. Я не отношу их к художественной литературе да и вообще никогда не считал научную фантастику видом литературы. Рей Брэдбери не фантаст, а такой же писатель, как Эрнст Гофман или Николай Гоголь. Станислав Лем не писатель, а такой же ученый-фантаст, как Артур Кларк или Иван Ефремов. У научного фантаста героем является мысль, а не человек. Попробуйте вспомнить, как звали уэллсовского "путешественника во времени" и каким был его характер. Иногда хорошему фантасту удается чуть-чуть стать писателем, а писателю - научным фантастом. Но это лишь подтверждает правило.

Я никогда не умел описывать характеры, но кое-какие мысли мне приходили в голову. Например, мысль о том, что, если профессионализация и дальше пойдет как до сих пор, неизбежно настанет время, когда сложатся профессиональные языки и агрономы перестанут понимать речь математиков, а математики агрономов. Об этом мой роман "Нет повести печальнее на свете".

Или другая мысль - накопление информации нынешними темпами логически должно сопровождаться утратой огромного массива ценностей цивилизации. Об этом рассказ "И деревья как всадники".

Ну, а самым удавшимся своим произведением этого жанра я считаю пьесу "Шах и мат", сюжет которой уже излагал. Михаил Александрович Ульянов вроде бы хотел ее поставить у себя в театре. Это ведь "вахтанговская" по театральной стилистике пьеса, ее надо ставить как "Турандот". Послал ее Г.А. Товстоногову, А.А. Гончарову, Б.Н. Полевому, дал читать Зорину. Все как один усмотрели сходство с фантасмагориями Шварца, но режиссеры, похвалив за литературную основу, усомнились в возможности ее сценического воплощения. Приведу отзыв Товстоногова - мне кажется, он интересен, безотносительно к моей пьесе.

Уважаемый Георгий Хосроевич!

Пьесу прочитал с удовольствием, нахожу ее чрезвычайно остроумной. В ней есть игра ума, логика и фантазия, что я ценю чрезвычайно. Но мне она кажется литературной, вернее, пьесой для чтения. А может быть, это впечатление идет от того, что лично я не знаю, как эту вещь воплотить на сцене. Во всяком случае, моя фантазия в этом направлении не заработала. Тут очень многое зависит от убежденности, личной убежденности режиссера.

Есть много прекрасных пьес, которые мне ставить не хочется, хотя отношусь я к ним с огромным уважением и люблю. В частности, до сих пор не могу решиться на личную встречу с драматургией Евгения Шварца, которую ставлю необычайно высоко. К Вашей пьесе отношусь примерно так же. Это вопрос глубоко индивидуальный. И если Вы захотите, при личной встрече готов развить эту тему.

С искренним уважением

Г.Товстоногов.

Мы не встретились, я отказался от дальнейших попыток пристроить "Шах и мат". Без всякого моего вмешательства ее поставили в Театре русской драмы в Ереване, но, кажется, не слишком удачно. Все-таки не теряю надежды, что когда-нибудь она увидит свет рампы.

С Брежневым

12 сентября 1999 года в программе "Итоги" Евгений Киселев огласил результаты гипотетического опроса: кого бы выбрал в президенты российский избиратель, если бы наряду с нынешними лидерами он мог отдать предпочтение кому-нибудь из предыдущих, начиная с Ленина. Любопытный эксперимент обернулся сенсацией: предпочтение с равными показателями (12%) было отдано Брежневу и Андропову.

Проливает ли это какой-то свет на личность Леонида Ильича? Ровно никакого. Уже сам факт одинаковой оценки совершенно разных по характеру и манере властвования генсеков свидетельствует, что в данном случае выражалась ностальгия по мирному, относительно благополучному периоду советской жизни. Обратное тому подтверждение - всего 2 процента, отданных Ленину. Что это не оценка личности - очевидно. Во всех проводившихся до сих пор опросах Ленин безоговорочно признается величайшим русским политиком XX века. Но видеть такого человека во главе государства не хотят, потому что боятся революции и потрясений.

Мы привыкли говорить "во времена" Ивана Грозного или Петра I, "при" Александре II и Сталине, но далеко не каждый правитель олицетворяет свою эпоху в такой же мере, как эти деспоты и реформаторы, с которыми связаны крутые повороты в истории страны. Правомерно ли, в частности, судить о 1964-1982 годах как о "времени Брежнева"? Здесь мы сталкиваемся с явным парадоксом. В то время как значительная часть общества отдает предпочтение именно этому времени, мало кто почтительно отзывается о нем как о лидере. При жизни его не боялись, но и не уважали, именовали "бровеносцем", негодовали и издевались над детским пристрастием к орденам и Золотым Звездам героя. После смерти вспоминают больше немощного, плохо соображающего и заговаривающегося старца, мертвой хваткой цепляющегося за трон. Анатолий Рыбаков, раздосадованный тем, что не успел при Хрущеве опубликовать своих "Детей Арбата", а при Брежневе это стало невозможным, сказал, что тот "18 лет опускал страну в трясину"*.

Эта характеристика не совсем справедлива. Она не учитывает изменений, происшедших с Брежневым на протяжении его пребывания у власти. Есть ведь некая общая закономерность, делящая всякое правление на две части - восходящую и нисходящую. За редкими исключениями, все правители (даже Калигула) начинали с исправления ошибок и преступлений своих предшественников, старались, как могли, создать о себе доброе мнение в глазах подданных и сограждан. И опять-таки, почти все раньше или позже отступались от первоначальных добрых намерений, то ли сталкиваясь с непреодолимыми препятствиями, разочаровываясь в невозможности реализовать свои замыслы, то ли в силу деградации личности, развращаемой властью. Хрущев как-то напомнил образное народное выражение по этому поводу: "Идти на ярмарку и с ярмарки". И сам он, и пришедший ему на смену Леонид Ильич не избежали такой участи.

Мне довелось впервые познакомиться с ним незадолго до "воцарения". В сентябре 1964 года в отделе как всегда началась подготовка к поездке советской делегации на очередную годовщину Германской Демократической Республики. Мне было поручено писать проект выступления для главы делегации, и вначале я взялся за это, не представляя, для кого именно пишу. Откровенно говоря, это самый неприятный вариант, с каким приходилось сталкиваться. Все-таки намного легче готовить текст для произнесения человеку, о котором имеешь хоть какое-то представление. Привыкая, уже заранее знаешь, что ему придется по душе, а что будет отвергнуто с порога, так что нечего и пытаться вписывать в речь. Какая-то часть, разумеется, остается под вопросом, но на 80 процентов "спичрайтеры" ориентируются на вкусы и пристрастия заказчика.

А впрочем, в данном случае для меня мало что изменилось и после того, как стало известно, что делегацию КПСС возглавит Председатель Президиума Верховного Совета СССР Брежнев. В то время выступал он нечасто, был, как и все, в тени генсека. Ни я, ни мало кто еще в отделе знал о нем как об ораторе. Кое-что стало проясняться, когда меня пригласил к себе помощник Брежнева Цуканов. Встретил радушно, и мы с ним засели за многочасовое сидение над текстом, во время которого делались отвлечения на всевозможные темы. Быстро вошли друг к другу в доверие.

В моих глазах Георгий Эммануилович остается самым добропорядочным из всего окружения Брежнева. Не помню уж, тогда или в другой раз рассказывал, как "угодил" в помощники. Инженер по профессии, он продвинулся до директора крупного металлургического комбината в Днепропетровске и приглянулся секретарствовавшему там в то время Брежневу. Любил свое дело и вовсе не собирался менять его на аппаратную работу, когда вдруг Леонид Ильич срочно вызвал его в Москву и предложил стать помощником по Политбюро, то есть фактически главным. Он отнекивался, ссылаясь на свою узкую специализацию, не подходящую для столь важной работы. В действительности претила мысль идти в помощники, даже зарплата оказалась меньше директорских заработков с премиальными. Но отговорки были решительно отклонены, и ему, как "солдату партии", пришлось переехать в Москву и стать самым доверенным человеком у нового лидера. Таким, как Поскребышев у Сталина.

Людей, которых судьба отметила таким образом, нельзя назвать фаворитами, несмотря на их исключительную близость к "Самому". Их не любили, не баловали, не прислушивались к ним - им доверяли. Доверяют тоже по-разному. В большинстве случаев, предпочитая подстраховаться, восточные владыки доверяли свои гаремы евнухам, а современные политики нередко прячут в сейфе компромат на свое окружение в качестве гарантий от предательства. Насколько я понимаю, Брежнев доверял Цуканову как порядочному человеку, и не ошибся. Пожалуй, мало кто, как Георгий Эммануилович, посвящен в закулисные, в том числе неприглядные стороны жизни своего шефа, знает о его страстях и страстишках. Но он никогда не позволял себе откровенничать на эти темы даже в кругу близких товарищей. И не только при жизни шефа, когда это могло плохо для него кончиться, но и после его смерти, когда приставали журналисты, алчущие пикантных фактов из биографии ушедшего вождя, или издатели, настойчиво уговаривавшие бывшего помощника написать книгу воспоминаний. Живет он в последние годы плохо, на одну пенсию, но решительно отказывается от этих предложений.

Грешным делом, и я, как-то встретившись с ним на Арбате, спросил, почему теперь, когда чуть ли не все, кто издалека видел Леонида Ильича, пишут о нем книги, не возьмется за это дело он, знавший его, может быть, лучше всех.

- Знаешь, Шах, - возразил он, - я не могу, не имею морального права его подвести даже после смерти. Если б стал говорить, пришлось бы высказать многие неприятные для его памяти вещи. А мне этого не хочется.

К чести Георгия Эммануиловича, он остался лояльным к своему шефу, несмотря на то что был подвергнут опале, фактически полуотстранен от дел в последние годы жизни Брежнева. По рассказу самого Цуканова, это отчуждение произошло не сразу. Четко улавливающий настроение своих сподвижников, генсек с какого-то момента почувствовал, что главный помощник неодобрительно относится к принявшему непомерные размеры восхвалению его персоны. Однажды даже набрался смелости и, естественно из лучших побуждений, посоветовал не приближать льстецов, которые его лишь компрометируют своими панегириками и подношениями. Вместо того чтобы поблагодарить за добрый совет, Леонид Ильич принял это за проявление недостаточной преданности. Начал сторониться, перестал давать "деликатные" поручения. В конце концов - возвел в ранг главного доверенного лица Константина Устиновича Черненко. В отличие от Цуканова последний был предан как пес, не позволяющий себе даже тявкнуть на хозяина. Итог известен: Цуканов, стартовавший с более выгодной позиции, так и остался в положении опального помощника, Черненко, в награду за личную преданность, был поднят на самый верх и даже на короткий срок унаследовал пост генсека.

Сопровождая Брежнева в Берлин, ни я, ни мои коллеги из отдела не знали о предстоящем крутом повороте в нашей политической жизни. Судя по рассказам о том, как произошло отстранение Хрущева от власти, в подготовке этого "легального переворота" участвовало немало людей. Но они умели хранить секрет. Во всяком случае, мы не догадывались о происходящем даже после того, как Брежнев был неожиданно отозван в Москву. Кому-то из членов делегации было поручено продолжить поездку по ГДР в соответствии с ранее намеченной программой. А я, прилетев домой и выйдя на другой день на работу, узнал, что летал с новым генсеком.

Рой Медведев полагает, что Андропов не принимал деятельного участия в снятии Хрущева. Может быть, он действительно не был в числе главных заговорщиков, но уж во всяком случае принадлежал к посвященным и сочувствующим. Полагаю, вовлек его Александр Николаевич Шелепин, с которым Андропов находился в то время в приятельских отношениях. Своеобразным отражением этого явилось довольно широкое представительство так называемых "комсомолят" в нашем отделе. Среди них особенно выделялись заместитель заведующего отделом Николай Николаевич Месяцев, заведующие секторами Владимир Попов и Леонид Мосин.

Месяцев, кажется на другой день после избрания нового генсека, был назначен председателем Комитета по телевидению и радиовещанию - в соответствии с ленинским заветом при захвате власти брать в первую очередь под контроль средства связи. Продержался он там ровно столько, сколько сумел сохранить свой "наступательный порыв" Шелепин, чьим выдвиженцем он был.

С последним мне пришлось встретиться только раз на Карловарской конференции европейских компартий. В гостинице, целиком отданной под нашу делегацию, была просторная комната на первом этаже, где в свободное время собирались помощники и консультанты - пили пиво, обменивались впечатлениями. Присоединившись к нам, Александр Николаевич держался на равных, нарочито подчеркивал "родство душ" с цековскими интеллигентами. Он здраво рассуждал на злободневные политические темы, участливо расспрашивал нас о житье-бытье. Но мне и другим не очень понравился. Может быть, тому виной холодные глаза, казавшиеся настороже даже тогда, когда он смеялся. А возможно, сказалось предубеждение, которое мы к нему питали.

Тогда ведь было распространено мнение, что Шелепин, взявший на себя главную роль в свержении Хрущева, рассматривал Брежнева как промежуточную фигуру, которую ему легко будет через пару лет устранить и самому взойти на престол. Этого откровенно боялись, поскольку уже в то время не лучшим образом зарекомендовала себя его "команда" - видные комсомольские работники, привыкшие с юных лет раскатывать на казенных "Волгах", путешествовать по заграницам в составе делегаций ВЛКСМ и устраивать гулянки за казенный счет. Так ли это было на самом деле, но у всех у нас было убеждение, что "шелепинцы" рвутся к власти, а захватив ее, будут править по-сталински. Сейчас я подозреваю, что эта версия сознательно распускалась противниками Шелепина и в конечном счете помогла оттолкнуть от него интеллектуальную часть партийной элиты. Конечно, никто не поручится, какой правитель мог получиться из Александра Николаевича, а вот Леонид Ильич действительно возродил сталинскую систему, хотя и в смягченном варианте, без репрессий.

В отделе у консультантской группы было довольно жесткое противостояние с "комсомолятами". Андропов на партийных собраниях избегал становиться на позиции одной из этих групп. После того как Брежнев окончательно взял верх над Шелепиным, убрал со всех более или менее значимых постов его сторонников, самого "задвинул" на второстепенный участок, потом вовсе вывел из руководства, его бывшие соратники лишились былого задора и все это противостояние постепенно сошло на нет. А с ним и неприязнь, которая была между нами. С Володей Поповым и Леней Мосиным у меня установились дружеские отношения, продолжавшиеся и после того, как оба ушли из отдела - первый в заместители министра культуры, второй - в заместители председателя Госкино. Это был не единственный на моем веку пример того, как не принципиальные различия в политических взглядах, а "кучкование" вокруг тех или иных деятелей настраивает на враждебный лад людей, у которых нет для этого никаких оснований. С тех пор я зарекался принимать на веру чьи-то "науськивания" и питать неприязнь к кому-то лишь на том основании, что, по слухам, он "чей-то человек".

Но тогда, насколько мы опасались "железного Шурика" (такая кличка закрепилась за ним в партаппарате), настолько же большие надежды связывали с Леонидом Ильичом. В нем видели прямого продолжателя раннего Хрущева, который не позволит окончательно утратить не слишком значительные, но все еще ощутимые следы XX съезда, и в то же время исправит ошибки и благоглупости, которые нагородил Никита Сергеевич, "идя с ярмарки". Разумеется, в немалой мере эти ожидания подкреплялись тем, что новый генсек и его помощники с первых своих шагов привлекли к написанию политических заявлений и документов Андропова и нашу консультантскую группу. В октябре мы почти безвылазно просидели в кабинетах помощников на пятом этаже, работая над докладом Брежнева на Торжественном заседании в Кремле 6 ноября 1964 года.

Важно не то, что мы и другие соавторы этого документа старались в него вложить, а то, что новое руководство сочло возможным там оставить и прокламировать в качестве своей политической линии. Так, с явным намеком в адрес Хрущева цитировался Ленин: "У нас ужасно много охотников перестраивать на всяческий лад, и от этих перестроек получается такое бедствие, что я большего бедствия в своей жизни и не знал"*. Вслед за этим говорилось о необходимости осуществлять меры по совершенствованию руководства народным хозяйством, делая это "осмотрительно, без суеты и поспешности"**. Здесь же содержалась похвала XX съезду и доброе слово в адрес интеллигенции с обещанием выдвигать лучших специалистов на руководящую работу. Обращаясь к миру, новый генсек заявил о готовности покончить с ядерным оружием, "да и со всяким оружием, если на это пойдут другие государства". Он предлагал поощрять подсобные хозяйства, делать упор на принципах материальной и моральной заинтересованности, продолжить строительство жилья и т. д.

За этой "декларацией о намерениях" быстро последовали конкретные меры. Ноябрьский пленум ЦК 64-го года принял решение об объединении промышленных и сельских областных и краевых парторганизаций, устранив хаос, возникший из-за их неожиданного разделения. На пленуме 24 марта 65-го года были снижены недосягаемые планы производства сельхозпродукции; вводилась твердая норма для республик и областей, но разрешалось свободно продавать то, что произведено сверх нее; повышалась надбавка к закупочной цене на пшеницу и рожь (на 50%); списывалась задолженность колхозов. Чуть позже, 8 мая 65-го года, в докладе по случаю 20-летия Победы Сталин упоминался без критики, но "подтверждалась решимость последовательно осуществлять генеральную линию, выраженную в решениях XX и ХХII съездов, в Программе КПСС"*. Наконец, на пленуме 29 сентября 65-го года фактически провозглашалась программа экономической реформы в промышленности - улучшение планирования и управления, стимулирование производства. На первый план хозяйственной деятельности выдвигались хозрасчет, использование таких категорий, как цена, прибыль, кредит.

Вся эта скучная политико-экономическая материя 40-летней давности мало кого интересует. Даже профессиональные историки судят о времени Брежнева, за которым прочно закрепилось понятие "застойного", совсем по другим показателям и приметам. Но ведь никуда не уйдешь от того, что и у этого упадка было неплохое начало. Продолжи тогда сравнительно не старый, еще полный энергии генсек начатый курс, своего рода русский вариант дэнсяопиновских реформ, вполне возможно, что сейчас мы жили бы в Советском Союзе, не уступающем по мощи и благоденствию другим развитым странам мира.

Увы, этому не суждено было случиться. Помешало многое: паническая боязнь после сумбурных реформаторских опытов Хрущева вновь "наступить на грабли", отойдя от привычных, десятилетиями проверенных и не так уж плохо себя зарекомендовавших методов управления. Сказался страх партгосноменклатуры хоть в малой степени выпустить из рук контроль над общественным богатством. Тогда ведь, в отличие от перестроечных времен, о необходимости нового нэпа осмеливались говорить лишь в узком кругу специалистов. Не говоря уж о рынке, концессиях, офшорных зонах и прочих ужасах. Однажды, рассказывал Богомолов, он осмелился на совещании в Совмине сказать о признаках инфляции в нашем денежном обращении и встретил гневную отповедь Косыгина: "Глупости, в плановом хозяйстве нет и не может быть никакой инфляции!"

Пожалуй, еще больше помешали реформам положительные факторы. Сравнительно легкий доступ к энергетическому сырью в сочетании с высокими мировыми ценами позволял продержаться за счет нефтедолларов. Не было официально признано, что возможности экстенсивного развития в стране исчерпаны. Словом, при немалом числе недовольных, критически настроенных или просто сомневающихся людей все-таки не стала еще общей мысль "так дальше жить нельзя". Прожить так еще несколько лет можно было, не отдавая себе отчета в том, что это жизнь под негласным девизом: "После нас хоть потоп".

При существовавшей у нас политической системе только всемогущий лидер имел возможность дать старт реформам, позволив тем самым сделать это исподволь, заблаговременно, без спешки, т. е. всего того, что губительно сказалось позднее на перестройке. Брежнев на это не отважился. Не потому, что вовсе не понимал необходимости большой реформы. Он отнюдь не был лишен хозяйственной сметки и обладал всей информацией, в том числе тревожной, предупреждавшей о приближении кризисной волны. Вдобавок его убеждали не терять времени дальновидные экономисты, опытные хозяйственники и даже некоторые из ближайших соратников, в первую очередь тот же Косыгин. Под этим давлением он несколько раз возвращался к мысли о необходимости реформ, давал соответствующие поручения, загорался, а потом все-таки отступал.

Вот и верь после этого в теорию, согласно которой роль личности ограничивается неумолимым действием законов общественного развития. Никаким таким законом не было предписано, чтобы в 64-м году на посту генсека оказался именно Брежнев, человек, в общем, неплохой, незлой, неглупый, но властолюбивый и сластолюбивый, безмерно тщеславный и падкий до лести. Это объясняет, почему благими намерениями, заявленными на заре брежневской эры, оказалась вымощенной дорога к великим потрясениям нашего общества и государства.

Брежнев никогда не был харизматическим лидером и не внушал "массам" особой любви, как, впрочем, и ненависти. В лучшие времена ему симпатизировали, в худшие - над ним потешались. Но в чем ему бесспорно нельзя было отказать - в личном обаянии. Сколько ни пришлось мне видеть его, никогда не слышал, чтобы он на кого-нибудь поднял голос, был с кем-нибудь груб, отматерился, как иной раз позволяют себе вполне интеллигентные люди.

Маршрут одной из поездок нового генсека пролегал на совещание ПКК государств - участников Варшавского Договора. Делегация от СССР была более чем внушительной, поскольку Брежнев не успел еще укрепиться на троне. Разумеется, никто не посмел бы оспаривать право генерального на последнее слово при решении любого вопроса - оно принадлежало не столько человеку, сколько креслу. Но малый стаж в новой роли еще не позволял ему чувствовать себя богдыханом. Другие "небожители", только-только его избравшие, т.е. сами поставившие над собой, еще видели его всего лишь первым среди равных. Особенно долго пребывал в таком заблуждении Подгорный, считавший, видимо, что своим участием в низвержении Хрущева принес такую жертву, за которую Брежнев должен быть ему благодарен пожизненно. На ПКК он приехал со своей свитой, не уступавшей окружению главы делегации, хозяева вынуждены были отвести ему отдельный особняк.

Мы сидели в комнатке на первом этаже рядом с кордегардией, куда без конца входили и выходили какие-то люди ("сто тысяч одних курьеров!"). Неожиданно вошел Брежнев. Поздоровался, стрельнул у кого-то закурить и велел Александрову читать вслух шифровки, поступившие на его имя. На слух они воспринимались непривычно. Дело в том, что в международные отделы поступала информация из-за рубежа - от послов, резидентов разведок - да и то не вся. А тут шли потоком сообщения с мест. Больше всего было обращений от руководителей республик и областей со слезной просьбой помочь - деньгами, материалами, льготами, советами. Местные боссы жаловались на министров, иногда на "бессовестных" соседей, кое-кто просто заверял в верноподданнических чувствах.

В телеграммах по линии КГБ попадался и компромат. Теперь этим никого не удивишь, очередную порцию разоблачений можно с гарантией получить ежедневно, достаточно включить телевизор. Тогда "жареные факты" воспринимались как сенсация. Смутно догадываясь, что не все ладно в "датском королевстве", мы не могли вообразить, насколько далеко уже в то время зашло разложение партийно-государственной элиты. А ведь самые громкие скандалы, вроде "рыбного дела" или грандиозной липы с хлопком, были еще впереди.

Александров-Агентов, закончив с кучкой телеграмм с мест, перешел к депешам Секретариата ЦК. Подавляющее их большинство составляли кадровые назначения, требовавшие подписи генсека. Значительную долю занимали всевозможные запросы: можно ли выделить из госрезервов столько-то тысяч тонн мазута, чтобы обеспечить бесперебойную работу электростанции на Дальнем Севере; можно ли дать согласие ЦК Компартии Узбекистана на выпуск республиканской пионерской газеты, которая сейчас выходит на узбекском, также на русском языке для многочисленных русскоговорящих ребят; можно ли включить в государственный план строительство кинотеатра, на чем настаивают партийные органы Чувашии; можно ли наметить запуск очередного космического корабля... можно ли, можно ли?

Брежнев жестом дал понять Александрову: хватит! Он обхватил голову руками и, покачиваясь, проговорил: "С ума сойти можно, никто не хочет брать на себя ответственность, все всё валят на меня".

Со всех сторон сочувственно откликнулись: "Да, уж вам достается!", "У нас ведь, Леонид Ильич, привыкли прятаться за спиной начальства". От этих спонтанных сочувственных восклицаний перешли к советам, которые не только помощник и консультант, но каждый наш человек всегда готов дать незадачливому начальнику. Я уж не помню, что говорили Арбатов, Бовин, те же Александров и Цуканов, только осталось ощущение, что нечто умное и полезное.

Брежнев снисходительно отнесся к этому "Гайд-парку". Покуривая сигарету за сигаретой, внимательно слушал, перебивал вопросами, иногда комментировал. Тогда ему еще было интересно узнать мнение окружающих, это уж потом, когда он сам стал источником всех знаний, потерял к нему интерес.

Осмелился подать свой голос и я. Как раз занимался тогда теорией управления, писал о модном в то время образе узкого горлышка бутылки, задерживающем свободный поток информации и решений, результатом чего становятся неповоротливость и медлительность управленческого аппарата. Разумеется, я был не настолько глуп, чтобы читать лекции первому лицу в государстве, да и приметил раньше, что он со скукой воспринимает ученые назидания и что каждому на совет отпускается не более двух-трех минут, - вот и уложись в них. Словом, я сослался на конкретный пример - решение Секретариата заменить одного председателя заготзерно в Армении на другого. Ни тот ни другой никому в Центре не известны. Санкционируя такое решение, члены руководства, сами того не желая, могут честного человека заменить жуликом. Так не лучше ли позволить местному начальству самому решать такие вопросы, а раз в три года посылать комиссию для проверки, как идет в республике работа с кадрами?

Леонид Ильич подумал, зыркнул на меня и сказал примерно следующее: "Так, конечно, можно сократить часть решаемых в Центре вопросов. Но мой опыт показал, что кадры нельзя упускать из рук. Дашь палец - руку откусят". То есть тяжела шапка Мономаха, но уж лучше я в ней похожу, снимешь - потом ищи свищи.

Демократический период правления Леонида Ильича длился недолго. Он, впрочем, никогда не стремился подмять всех под себя, сохранял не только ритуал коллективного руководства, но и некоторые содержательные его элементы. В полном соответствии со своим жизненным девизом - живи сам и давай жить другим, позволял своим соратникам распоряжаться в отведенных им сферах, не сидел у них над душой, не навязывал в каждом случае свое мнение, не держал за руку. Единственное, чего он добивался, это, так сказать, дисциплины на корабле, когда все офицеры и команда знают, кто капитан, и если уж он взялся за штурвал, все кидаются беспрекословно выполнять его команды. Такой стиль позволил Леониду Ильичу до конца дней своих прочно держать в руках бразды правления, обезопасить себя от заговоров, избирательно осуществлять наиболее приятные, "непыльные" функции власти и безмятежно удовлетворять потребности в развлечениях и наслаждениях. В этом смысле он был счастливым человеком. Для себя.

В июле 1965 года, когда в наших писаниях для генерального еще преобладали ссылки на научность, осуждались субъективизм и произвол, партию и страну призывали совершенствовать социалистическую демократию и консультанты были преисполнены на этот счет радужных надежд, мне довелось присутствовать при сцене, что называется, зарождения нового культа.

Делегация КПСС во главе с Брежневым приняла участие в IХ съезде Румынской компартии. Чаушеску уже показывал зубы и вел себя довольно независимо, но ритуал братской дружбы и почтительное отношение к "старшему брату" соблюдались. Выступление Леонида Ильича было встречено бурными аплодисментами и вставанием, причем Чаушеску отмерил советскому лидеру точно такую же долю признания, как и руководителю делегации КПК. Зал напряженно следил за своим вождем, а он подавал четкий сигнал, садясь и вставая, начиная и заканчивая рукоплескания.

Была еще такая деталь: когда Брежнев пошел на трибуну, глава делегации Албании Рамиз Алия решил демонстративно покинуть зал. Но, поскольку стулья были поставлены очень плотно, ему пришлось согнуться и чуть не ползком пробираться к выходу. По этому поводу Юрий Владимирович, сидевший среди других гостей в амфитеатре, воздвигнутом на сцене, послал нам записку с юмористическим стишком. К сожалению, она не сохранилась, но я запомнил рифму: албанца - за...ца.

Вдоволь насмотревшись на боярский двор румынского генсека и попив отличных румынских вин (особенно хороши "Фетяска" и "Мульфатляр"), мы отправились восвояси. И только в самолете узнали, что летим не сразу в Москву, шеф решил заглянуть в дорогую его сердцу Молдавию, где он был в свое время "первым". Сразу по прибытии в аэропорт нас усадили в автомобили и повезли в Дом приемов, где уже был накрыт праздничный стол. Бодюл суетился вокруг генерального и задал тон пиршеству. Пользуясь правом хозяина открыть "прения", он выразил трепетные чувства, питаемые народом Молдавии к Леониду Ильичу, неизбывную благодарность за все, что он сделал для республики, и заверил, что генеральный секретарь может всецело положиться на здешнюю партийную организацию (т. е. на Бодюла).

Видимо, я все-таки простодушный человек, потому что, как сейчас помню, встретил эту речь с удивлением и возмущением - как же так, трубим на всех перекрестках, что с культом и субъективизмом покончено, начинается новая, демократическая эра, а на практике опять за старое? Почти не сомневался: Брежнев прервет льстеца и жестко предупредит, что впредь не потерпит подхалимажа. А поскольку он промолчал, я решил, что Леонид Ильич преподаст урок всем в конце застолья. Пока же мы все встали и выпили за здоровье нового Солнца. Может быть, на этом изъявления верноподданнических чувств закончатся, подумалось мне, и другие "тостующие" не станут повторяться?

Они действительно не повторялись, каким-то чудом находя все новые и новые замечательные качества в многогранной личности генсека. Планка с самого начала была поднята Бодюлом очень высоко, тем не менее выступавшие один за другим члены делегации и два-три местных деятеля не ударили лицом в грязь, нашли идущие от сердца слова, чтобы почтить нашего вождя. Не стал исключением и Андропов, выразивший уверенность, что партия под руководством Леонида Ильича не допустит отступлений от научного коммунизма, а "наш долг оказать ему всяческую поддержку". Если в этом выступлении и был какой-то намек, то, вероятно, никто, кроме консультантов, его не уловил.

Когда список ораторов был исчерпан, Брежнев произнес получасовую речь рассказал о съезде РКП, критически отозвался о склонности Чаушеску к самовластию, напомнил об очередных задачах коммунистического строительства, поблагодарил за доверие и, в свою очередь, обещал свою поддержку испытанным партийным кадрам. Обменявшись этими сигналами, новый лидер и номенклатура действительно не тревожили друг друга почти два десятилетия. Живи сам - давай жить другим.

Забегая вперед, скажу, что мне пришлось присутствовать не только при зарождении культа, но и в момент его наивысшего расцвета, какой обычно наступает перед концом.

В октябре 1979 года Германская Демократическая Республика отмечала свое 30-летие и советскую делегацию возглавил Брежнев, уже достигший к тому времени всех мыслимых и немыслимых почестей - увенчанный четырьми Золотыми Звездами, удостоенный маршальского звания и Ленинской премии за трилогию, которую один критик, помнится, приравнял к аналогичным произведениям Льва Толстого и Максима Горького. Ему отвели дворец, возведенный Фридрихом Вторым для своей племянницы, члены делегации и сопровождающие лица размещались в построенных вокруг особняках. Помимо участия в официальных торжествах им пришлось по поручению генсека встречаться со многими руководителями других делегаций. Сам он уже должен был беречь силы; исключение, помимо бесед с Хонеккером, было сделано для Тито.

Стоял теплый солнечный день, поэтому встречу было решено провести в парке, под сенью вековых деревьев. Вынесли стол, расставили вокруг кресла, в ожидании гостя Леонид Ильич решил прогуляться в сопровождении членов делегации, за ним вереницей пристроились посол Абрасимов, зав. отделом внешнеполитической информации Леонид Замятин, помощники, генералы, возглавлявшие группировку советских войск, наши коллеги из международного отдела ЦК СЕПГ, прикрепленные к делегации. Ну и мы, отдельцы.

Наконец известили о прибытии югославского лидера. Несмотря на то что ему было далеко за восемьдесят и жить оставалось меньше года, выглядел он неплохо, возраст и недуги выдавали лишь пергаментная бледность лица и замедленная походка на плохо гнущихся ногах. Два маршала облобызались, уселись за стол друг против друга, остальные расположились вокруг. Хотя нас и трудно было удивить лицезрением "великих", здесь все же был особый случай. Не думаю, что правильно приписывать одному Тито заслуги беспримерного сопротивления фашизму, благодаря которому Югославия оказалась единственной страной Центральной да и Западной континентальной Европы, не покоренной гитлеровским воинством. Но превратил разрозненные партизанские отряды воинственных сербов, черногорцев и других своих соотечественников в мощную армию все-таки Иосип Броз Тито. И уж его воля стоит за отказом покориться Сталину, решимостью искать свою самоуправленческую модель социализма. Хотя этот поиск не увенчался впечатляющим успехом, Тито остается в моих глазах одним из легендарных лидеров XX века.

Беседа двух старцев, пребывающих в зените могущества, славы и самолюбования, носила не столько политический, сколько философско-ностальгический характер. Обменявшись дежурными фразами о том, что былые недоразумения между нашими странами улажены и в отношениях между ними нет проблем (на самом деле это не так, потрудиться на этом направлении досталось еще и на долю Горбачева), они стали перескакивать с предмета на предмет, не столько даже ища сочувственного отклика, сколько торопясь высказаться и произвести впечатление на собеседника. Помянули других "великих", в частности Мао Цзэдуна и его наследников. Находясь в Берлине, не могли не задеть уже начинавшие беспокоить Москву и Белград проблемы эрозии Ялтинской системы. Поговорили о перспективах общеевропейского процесса. Словом, посудачили обо всем, старательно обходя идеологические расхождения, к тому времени, впрочем, сильно поубавившиеся.

Когда гость нас покинул, и сам Леонид Ильич, и его соратники подивились хорошей физической форме Тито - ясной памяти, все еще живому интересу к жизни и политике. Действительно, Тито своим примером, казалось, подтверждал язвительное наблюдение кого-то из французских остроумцев: власть - самый сильный эликсир жизни, те, кому она досталась, так не хотят с ней расставаться, что готовы жить вечно.

Теперь я подхожу к тому, что назвал "тайной вечерей". Выступив на торжествах с речью, которая, естественно, произвела запланированный фурор, наш генсек пришел в хорошее настроение и велел накрыть стол для членов делегации и узкого круга сопровождающих лиц. Было человек двадцать, только своих, немецких товарищей просили "отдохнуть от нас". Впрочем, никаких секретов присутствующие друг другу не поведали. После короткой переброски одобрительными репликами о том, как Хонеккер и его соратники отметили годовщину Республики ("Все-таки немцы есть немцы!"), особенно о факельном шествии молодежи, началось изъяснение в любви к своему лидеру. Само это слово, правда, произнес один Замятин, так и начавший свою речь: "Леонид Ильич, я вас люблю..." Но к этому сводился пафос и всех остальных речей, причем каждый последующий оратор старался переплюнуть предыдущего или хотя бы не слишком от него отстать, чтобы, не дай бог, не быть заподозренным в недостаточной преданности. Вспоминали героические жизненные эпизоды (Малая земля, целина, космос, военный паритет с США, европейский процесс), славили мудрость, умение по-ленински точно определить звено, ухватившись за которое можно вытащить цепь, благодарили за превосходные человеческие качества - простоту и демократичность в обращении, внимание к людям, отеческую заботу о кадрах. Такого потока славословия ни до, ни после мне не приходилось слышать. Высказавшись, каждый подходил к Леониду Ильичу, тот поднимался и в знак расположения награждал поцелуем в обе щеки.

Когда отметились уже две трети присутствующих, я стал лихорадочно соображать, что сказать. Было стыдно участвовать в этом откровенном раболепии, но и невозможно промолчать одному. Выступать мне пришлось последним, и я не придумал ничего лучшего, как сказать, что, став маршалом, Леонид Ильич остается в душе простым солдатом. Подозреваю, ему этот образ не слишком понравился. Во всяком случае, когда я подошел чокнуться, он не соизволил встать и единственному отказал в монарших поцелуях.

Скажу, чтобы уже не возвращаться к этой теме, что относился он ко мне в целом неплохо. Довольно быстро привык видеть среди тех, кто с ним и у него работал. Называл "Шахом", иногда шутил: "Ну, шахиншах, поедешь править в Иран?" - "Да, - отвечал я в тон, - если иранцы решат вступить в содружество". Потом я почувствовал в отношении к себе некоторую сдержанность. Видимо, "накапали"; мне, кстати, рассказывали, что кое-кто из отдельских товарищей этим занимался. Допускаю, что и сам Брежнев мог по какому-нибудь неосторожному моему движению, жесту, слову уловить неодобрение, с каким я воспринимал "курение фимиама". У него на это был очень тонкий нюх. Но если даже так, он не демонстрировал недовольства, просто держался со мной без того благоволения, какое распространял на Арбатова и Бовина.

Помимо нескольких поездок (в основном на съезды компартий стран, которыми я занимался, а также на совещания ПКК Варшавского Договора) мое общение с Брежневым связано с работой над текстами речей в его московском кабинете на 5-м этаже здания ЦК или в загородном хозяйстве Завидово (ныне "Русь"). Вообще-то искать разгадку образа Брежнева в его речах или мемуарах дело пустое. Все они плод другого разума, вышли из-под пера других людей. Сам он не имел дара к сочинительству. Речи читал с пафосом, иной раз останавливался с выражением легкого недоумения на лице, словно удивляясь заложенному в них смыслу. Спустя годы такие же паузы были свойственны другому оратору - Ельцину. Но в отличие от последнего Леонид Ильич в лучшие свои годы, до болезни, свободно владел тем, что можно назвать обиходной или спонтанной политической речью.

Однажды мне представилась возможность лично убедиться в этом. В мае 1978 года Брежнев принял приглашение Гусака посетить Прагу. Чехословацкое руководстве явно хотело продемонстрировать, насколько успокоилась и неплохо живет страна спустя 10 лет после подавления Пражской весны. Были, как всегда, тщательно подготовлены основное выступление на торжественном собрании в Пражском кремле, а также две-три небольшие речушки, не помню уж по какому поводу. Но ни мы в отделе, ни помощники не могли предусмотреть, что понадобится еще одна речь. В последний вечер перед отъездом "старшего друга" Гусак дал в его честь ужин, представлявший собой своего рода "чехословацкий вариант" описанной мной "тайной вечери" в Берлине. Леонида Ильича увенчали высшей наградой Чехословакии, неописуемо красивым орденом с бриллиантами. (Кстати, и нам с Александровым-Агентовым "за компанию" дали по ордену "Победного унора", т.е. февраля.) Все члены руководства выступили с восхвалениями в его адрес, и оставить их без ответа было просто неприлично. Брежнев оказался на высоте, произнеся 15-минутную логичную речь, вполне отвечавшую потребностям момента.

Но я не случайно употребил понятие "политической обиходности". Расторопный партийный работник, чувствовавший себя как рыба в воде, когда надо было выступить с призывным пропагандистским словом или принять участие в обсуждении злобо-дневных хозяйственных вопросов, он даже не пытался заниматься теоретизированием, полагаясь в этом на Суслова, Андропова, Пономарева и "спичрайтеров", которым доверял. Обладая запасом теоретических знаний на уровне четвертой главы "Краткого курса", мог при чтении фрагментов, претендующих на развитие марксизма-ленинизма, остановить "читчика", попросить еще раз перечитать вызвавшее сомнение место и велеть его вычеркнуть. А в другой раз - пропустить какой-нибудь ужасно смелый по тем временам пассаж, который, однако, потом "ловили" и добивались устранения бдительные стражи чистоты революционного учения.

Читки в кабинете генерального были немноголюдны - как правило, не более пяти-шести человек. Обстановка там была, конечно, не такая вольная, как у Андропова, но достаточно раскованная. Услышав незнакомое понятие, Брежнев не стеснялся спрашивать, внимательно выслушивал, спокойно воспринимал возражения. Одним словом - не подавлял авторитетом своей громадной власти. Но все же сам факт, что это происходило в главном кабинете Советского Союза, накладывал отпечаток определенной строгости на эти "сидения". Тем более что время от времени входили секретари и на ухо шептали хозяину кабинета какую-то срочную информацию, а иногда он уходил в личные апартаменты, чтобы принять важный звонок. Даже необходимость быть "при галстуках" добавляла официозности в атмосферу "читок" на Старой площади.

Иное дело Завидово, здесь обстановка была значительно проще. Как правило, лица, внесенные в список участников работы, за день-два извещались Общим отделом о дате выезда. В назначенный час вереница автомобилей, сопровождаемая охраной и впередсмотрящими гаишниками, проносилась по Москве и на большой скорости мчалась по дороге на Калинин. Приехав, мы располагались в скромных гостиничных номерах и в течение нескольких часов слонялись в неопределенности, дожидаясь сигнала к сбору. Особенно малоприятным было вечернее ожидание, предвещавшее запоздалый обильный ужин. Никто не знал, почему задерживается "Сам" - сразу отправился охотиться, проводит время в бассейне или занят сверхсрочными делами.

Но вот зовут на ужин. Аппетит уже перезрел, глаза слипаются - еще бы, около 12 - но, удостоившись приглашения к царскому столу, крепись. К тому же после рюмки водки сон - из глаз, закуска - лучше не придумаешь да и компания любопытная. Патриарх обычно выходит в куртке, по-домашнему, тем самым давая понять, что и другие могут обойтись без галстуков. Садится на обычное свое место в середине стола, остальные рассаживаются без протокола, однако оказавшиеся здесь по вызову или по случаю члены руководства садятся, естественно, по обе руки "хозяина" или напротив, поскольку так удобнее следить за его настроением и вовремя подавать подходящие к моменту реплики. После второй и третьей рюмки официальщина ослабевает, общение становится более вольным. Но не развязным. Пиетет к "хозяину" соблюдается неукоснительно.

Хочу сразу же опровергнуть встречающееся мнение, будто Брежнев был склонен к сильной выпивке. Ничего подобного. Он и здесь был вполне среднестатистическим советским человеком мужского пола, то есть привычным принимать несколько рюмок, но знающим меру и срывающимся с катушек лишь в чрезвычайных случаях. Он и сам чувствовал, когда нужно остановиться, и зорко посматривал, чтобы другие не хватили лишнего (я, кажется, переберу весь карякинский словарь), шептал на ухо официантке, чтобы не доливала. Так что в застолье царила пристойная обстановка.

Сколько помню, общих разговоров на какие-нибудь серьезные темы не заводилось. Для гурмана, каким, несомненно, был Леонид Ильич, еда была слишком важным занятием, чтобы отвлекаться на какие-то дела, хотя бы и первостатейного государственного значения. Пищи поглощал он много, повара готовили по заказу его любимые блюда, ими он, как радушный хозяин, потчевал своих гостей. По высшему разряду шла кабанятина, шпигованная чесноком. Были, конечно, и другие изысканные блюда, но тут смак состоял в том, что кабана подстрелил сам Леонид Ильич. Кстати, перед разъездом по домам каждому участнику завидовского сбора в багажник клали добрый кусок охотничьих трофеев. А они почти всегда были весьма успешны, благо окрестные леса заботами армии егерей были переполнены живностью, а Брежнев был страстным охотником и, по отзывам, неплохим стрелком.

Насытившись и приняв на грудь (или за воротник?) несколько рюмок "зеленого змия", общество приходило в разговорчивое состояние. Темы возникали спонтанно - от той же охоты до наших успехов в космосе. Но чаще всего затрагивался предмет, близкий сердцу генерального: подвиги на Малой земле, Днепропетровск, целина, Молдавия. Зная его слабости и пристрастия, кто-нибудь просил почитать стихи. Леонид Ильич отнекивался, его уговаривали, он сдавался и произносил что-нибудь из своего излюбленного репертуара - чаще всего Есенина, Блока и, кажется, раза два Надсона. К слову, этот выбор напомнил мне, что у нас дома был "чтец-декламатор" и отец любил читать вслух примерно те же стихи. Видимо, у Леонида Ильича в молодые годы была эта книга.

Читал он не ахти как, то и дело спотыкался, и ему чуть ли не хором подсказывали забытую строку. Это еще полбеды. Когда у него появились затруднения с речью, было почти невозможно понять, что он говорит. Тем не менее всегда находились ценители, восторгавшиеся его чтением. Особенно щебетали стенографистки: "Леонид Ильич, вы могли бы выступать со сцены!" Он добродушно улыбался и не без удовольствия принимал эти признания своих разносторонних талантов.

В брежневском застолье ценились острое словцо, забавная байка, анекдот. При этом категорически исключалось сквернословие. Однажды Леонид Ильич рассказал нам, что на ужине в Берлине Галина Вишневская позволила себе выругаться в его присутствии. "С тех пор не могу ее видеть!" - с чувством заключил генсек. Там, не скажу зубоскалили, больше подшучивали над кем-нибудь из отсутствующих соратников генсека, которых он не очень жаловал за претензии на самостоятельность, в первую очередь - Подгорным и Косыгиным. Иной раз завязывались шутливые дуэли, за которыми, однако, стояло вполне реальное соперничество, желание выглядеть предпочтительно перед очами "Самого".

Раз отличились оба моих прямых начальника. Катушев и Русаков затеяли спор, кто из них лучший рыбак. Брежнев, который, как мне показалось, вообще с подозрением относился ко всем проявлениям взаимного дружелюбия между своими сподвижниками и, наоборот, не имел ничего против, если они недолюбливали друг друга, предложил, чтобы КФ и КВ разрешили на практике свой спор завтра. На другое утро Катушев, горя желанием отличиться, встал в 7 утра и, запасшись удочкой, отправился на расположенный почти у самого дома обширный пруд, где, к своему огорчению, застал Русакова. Хитрый КВ то ли вообще не ложился спать, то ли опередил соперника на пару часов. Вдобавок, как сам потом мне признался, он догадался поспрашивать у обслуги - бывалые люди показали ему участок, облюбованный рыбами. Словом, и в этом случае взял верх, хотя Константин Федорович тоже лицом в грязь не ударил. Он, кстати, звал и меня порыбачить, но у меня никогда не было склонности к этому занятию.

Возвращаясь к описанному застолью, я подумал, а чем оно отличается от любого другого? Гостеприимный хозяин, его друзья-приятели, отменная еда, оживленный разговор, стихи, анекдоты, пение, о котором, кстати, я забыл упомянуть, а оно было частым, причем запевалой выступал опять-таки Леонид Ильич. Все вроде бы так. И тем не менее за столом в Завидово меня да, думаю, и остальных не покидало ощущение напряженности. Не было того полного и безоглядного раскрепощения, какое люди испытывают, отдыхая в семейном или дружеском кругу. Дело было не только в том, что приходилось быть настороже, каждый старался следить за собой, как бы не брякнуть лишнего, одной фразой испортив себе карьеру, а то и весь остаток жизни. Брежнев, конечно, не Иван Грозный, который мог прямо на пиру отдать провинившегося боярина в руки Малюты Скуратова с повелением отсечь ему голову. Но такова уж аура высшей власти, что вокруг нее неизбежно возникает "поле беспокойства", пронизываемое волнами страха и вожделения. Люди, делающие политическую карьеру, чувствуют себя как игроки, которым выпал шанс сорвать банк, но с риском лишиться всего. Их наэлектризовывает мысль о том, что можно одним удачным словом вознестись на ступеньку, а то и несколько ближе к трону.

С чистой совестью могу сказать, что у меня, думаю, и у других "спичрайтеров" такого азарта не возникало. Но была другая причина для внутренней собранности, сосредоточенности, желания потверже запечатлеть в памяти происходящее. Это его историчность. Ведь все, что происходит с главой Российского государства и вокруг него, кем бы, царем или генсеком, и каким бы, великим или ничтожным, он ни был, - все равно составляет часть истории страны. И у каждого пишущего человека есть соблазн довести до потомков диковинные явления, коим ему случилось быть свидетелем, сыграть почетную роль Нестора-летописца.

С этой точки зрения, мне кажется, особенно ценна возможность непосредственно наблюдать, как действует потаенный механизм власти, чем и как она "подзаряжается".

По моему убеждению, всякое правление черпает энергию не в народе, не в таких историей предопределенных или Богом данных факторах, как полученное ею в наследство материальное и духовное богатство, а в поддержке правящего слоя, который в марксистской терминологии значился господствующим классом, а теперь благозвучно именуется политической элитой. Речь идет о нескольких сотнях, может быть, даже десятках тысяч людей, принимающих решения, от которых зависит ход дел в обществе и государстве. В сущности, сумма этих решений и составляет основную эманацию власти. Если правящий слой достаточно сплочен, энергичен, дисциплинирован, верит в полезность (в первую очередь для себя) существующей системы и, главное, готов сам лечь костьми, послать, если надо, на смерть своих сыновей, чтобы ее защитить, она обладает огромным запасом прочности, и никакой революции ее не смести.

С другой стороны, она обречена, когда в эту среду проникает порча усталость, неверие, скептицизм, нравственная деградация. А главное - когда начинает разрушаться связь между нею и ее вождем, облеченным высшей государственной властью. Связь, в основе которой может лежать самая различная мотивация - от безоглядной веры до животного страха. В моем представлении именно в этом направлении менялись отношения между нашими вождями и опорой советского режима, которую в прошлом было принято называть партийным, государственным и хозяйственным активом, а теперь - номенклатурой. При Ленине эта связь держалась на революционном энтузиазме. При Сталине энтузиазма поубавилось, его заменил страх. При Хрущеве на смену страху пришел групповой интерес слоя, защищающего свои привилегии. При Брежневе сюда добавился личный интерес, поскольку были преданы забвению аскетические нормы большевизма, появилась возможность обогащения, "сладкой жизни".

Этот вид связи вроде бы должен служить еще более мощной мотивацией преданности системе, готовности стать на ее защиту. Но он не сплачивал, а разъедал политическую элиту. В критический момент она оказалась раздробленной, по существу без боя уступила свое господство и связанные с ним блага, лишь постаралась использовать сохранившиеся ресурсы политического влияния, чтобы пристроиться к новой системе. Бывшие номенклатурщики быстро выкинули из головы светлые коммунистические идеи и превратились в промышленных магнатов, банкиров, парламентских ораторов. Героический и вместе с тем трагический период российской истории, поставленный ею социалистический эксперимент завершился очередным перерождением элиты.

По утрам после завтрака нас приглашали в светлый просторный зал. Появлялся Леонид Ильич, помощники докладывали, что случилось за прошедший день, он давал поручения, иногда спрашивал мнение присутствующих, и те наперебой начинали давать советы. Наконец, покончив с оперативными делами, приступали к работе над документом. Кто-нибудь из помощников читал текст. Временами работа прерывалась, поскольку генерального соединяли по телефону с кем-нибудь из соратников по Политбюро, послами, министрами и другими высокими лицами. Особенно интересно и поучительно было слышать его переговоры с руководителями республик и областей.

Вот с утра, еще не приступив к работе, Брежнев просит вызвать к аппарату Кунаева.

- Здравствуй, Динмухамед Ахмедович. Как ты себя чувствуешь?.. Я? Рука побаливает...

Поговорив о здоровье, пообещав прислать какое-то новейшее лекарство, придающее бодрость духа, генсек осведомляется о здоровье супруги, успехах детей и как учится сын в Москве, и не нужна ли ему помощь с жильем. Словом, начало в полном соответствии с восточным ритуалом, как полагается между добрыми кунаками. Покончив с этим, без спешки переходит к делу: как в этом году с зерновыми, сколько даст целина, достаточно ли запасли горючего, нужно ли поддержать, прислав людей и технику с Украины? Выслушав какой-нибудь встречный запрос, обещает разобраться и плавно переходит к третьей части разговора - политической, делится планами: когда предполагается созвать очередной пленум, о чем там пойдет речь, почему возникла необходимость отправить на пенсию Подгорного ("он сам просится, устал")? Получив заверение, что генеральный секретарь может рассчитывать на твердую и безоговорочную поддержку казахской партийной организации, Брежнев заканчивает комплиментом по адресу собеседника, так много делающего для прогресса нашего общества, просит беречь себя и с удовлетворением опускает трубку. Высший пилотаж политиканства.

По такой же кальке строится разговор с Рашидовым или кем-нибудь из секретарей областных партийных организаций. Это и есть новая версия общественного договора между вождем и номенклатурой: я - вам, вы - мне. Через несколько лет тех же Кунаева, Рашидова, Медунова, правившего в Краснодарском крае, как в своей вотчине, и немало других партийных воевод обвинят в приписках, очковтирательстве, самоуправстве, казнокрадстве, на них напустят бригады дознавателей во главе с сыщиками по особо важным делам - тельманами гдлянами и, что хуже всего, ославят перед потомками.

Вот что, например, можно прочитать о Рашидове в Советском энциклопедическом словаре 1989 года издания: "Находясь на посту первого секретаря ЦК КП Узбекистана, посредством массовых приписок дезинформировал союзные гос- и парторганы о состоянии дел в республике, оказался вне критики и контроля и за мнимые достижения был удостоен звания Героя Соц. Труда (1974-1977). Способствовал коррупции, возрождению феод.-байских традиций, игнорировал социалистич. законность, насаждал местничество, национализм". Неужто в жизни Рашидова не было ничего, кроме очковтирательства? А с другой стороны, Брежнев не мог не знать, как его сотрапы управляют в своих "наделах".

Коррупция смертельно поразила вельможную верхушку общества. Увяз в ней и сам Брежнев, не способный устоять перед соблазнами сладкой жизни. Любил подношения и нашел неплохой способ удовлетворять эту страстишку: во время визитов дарить главам других государств как можно более дорогие подарки, побуждая тех, в свою очередь, не скупиться, чтобы не ударить лицом в грязь. Нельзя сказать, что это было его открытие. В конце концов, с древнейших времен государи, направляя послов или наведываясь в гости сами, считали неприличным ехать с пустыми руками. Павел I с супругой, объездив европейские дворы, получили в дар столько картин и всевозможных драгоценных изделий, что для их размещения не хватает ни Павловского дворца, ни Гатчинского, приходится держать значительную часть в запасниках.

Но то были монархи. Они дарили из своей собственности, а приобретенные дары, кстати, оставляли для музеев, то есть всеобщего пользования. Открытие нашего генсека, установленный им "дарообмен" на высшем уровне отличался тем, что не стоил дарителям ни копейки, осуществлялся за счет казны и, разумеется, во имя высших государственных интересов. Разве не в интересах Советского Союза было расположить к нам Францию, вручив ее тогдашнему главе президенту Помпиду "ЗИЛ", чтобы получить взамен какой-нибудь сногсшибательный "Порше"? Ну а друзья из соцлагеря тем более сочувственно встретили эту инициативу советских товарищей. Во время одной из поездок в Берлин коллеги-международники, взяв слово, что я их не выдам (это обставлялось величайшим секретом), показали мне подарок, подготовленный для Леонида Ильича, - шкаф из майсенского фарфора, набитый царственным сервизом общей стоимостью, по их словам, порядка 50 тыс. долларов. Всякий раз, когда во Внуково-2 приземлялся спецсамолет, оттуда перегружались в автофургоны и везлись на дачу генеральному десятки коробок с ценными подарками. Не мог Леонид Ильич не знать о дани, которую собирала Виктория Петровна после каждой своей поездки в Карловы Вары, об авантюрных проделках своей дочери, питавшей болезненную страсть к бриллиантам. И уж, конечно, до него доходили сведения о корыстолюбии ближайших друзей - Щелокова, Цвигуна, Медунова.

Но все в этом лучшем из миров относительно. Эпоха Брежнева, представляясь венцом разврата и коррупции по сравнению с эпохой Ленина, когда партийные руководители сидели на "партмаксимуме" и если грешили, то тайком, выглядит образцовым монастырем по сравнению с эпохой Ельцина. Если добавить, что по этой части время от времени грешат и власть имущие в самых цивилизованных государствах, то вполне можно вывести общую формулу: коррупция в той или иной степени свойственна всем существующим политическим системам и возрастает в размерах до тех пор, пока не происходит радикальная смена политической элиты, - потом все начинается сначала. Своего рода общественный закон, коренящийся в природе человека.

Сказал и сам себя поймал на слове. Едва став Генеральным секретарем, Андропов запретил принимать подарки от иностранцев стоимостью свыше 50 рублей - все остальное должно было сдаваться в казну. Брежневу подносили бриллианты баснословной стоимости (Гейдар Алиев во время посещения генсеком Баку), Андропов сдавал все преподносившиеся ему ценные подарки. Так же поступал в бытность свою главой государства Горбачев. Природа в своей любви к многообразию поставляет разных правителей. Кому как повезет. Нам везет редко.

Запланированные на день звонки состоялись. На душе у генерального спокойно. Элита сплочена и преданна. Никто не осмелится плести заговор, а если кто и рискнет критически отозваться о политике руководства, как Николай Григорьевич Егорычев, первый секретарь МК, то Центральный Комитет дружно даст отпор, смутьяна можно будет отправить послом в Данию пофилософствовать у стен замка Эльсинор.

Пройдена за редакционным столом добрая половина доклада на предстоящем съезде партии. После трудов праведных не грех и отдохнуть. На вечер назначается праздничный ужин. Сказать, чем он отличается от обычного, трудно. По части еды разницы никакой. Стол генерального всегда радует глаз обилием закусок, разнообразными деликатесами, изысканным оформлением, дорогим сервизом, блеском на славу начищенных приборов и сиянием хрустальных рюмок. Вот разве атмосфера повольнее. Леонид Ильич, сбросив с плеч груз государственных забот, больше шутит, охотнее поддается на уговоры читать стихи, вызывая общее восхищение. Соответственно, на градус вольнее чувствует себя окружение. Опрокинет пару лишних рюмок, становится говорливее, начинает флиртовать с официантками за неимением других возможностей - стенографистки и медицинская сестра находятся в персональном владении генерального.

После хорового пения у него появляется охота потанцевать на воздухе. В просторную беседку, расположенную над озером метрах в ста от дома, приносят столик, водружают японский проигрыватель и запускают заранее подготовленную пленку с записями старомодных танго, фокстротов, вальсов - публика-то солидная, да и равнение на "Самого", а он - человек устойчивых вкусов, как все мы, не терпит поп-музыки и поп-арта, хотя, в отличие от Хрущева, не считает нужным по этому поводу топать ногами. Танцы здесь же, на веранде. Танцуют и те, кому за шестьдесят - Пономарев, Русаков, - надо оказать моральную поддержку генсеку. Не одному же ему прыгать рядом с молодежью. А с другой стороны, полезно и себя показать: есть еще порох, готовы к труду и обороне!

Если кто-нибудь думает, что за этим последует описание оргий, то я должен его разочаровать. Все кончается очень прилично, как после танцевального вечера где-нибудь в учрежденческом или заводском коллективе. Хотя и поздно, часу в четвертом-пятом, но веселье затихает, все расходятся по своим комнатам, чтобы на другой день с некоторым опозданием продолжить работу над историческим документом. Правда, нас попросят самим пройти оставшуюся часть доклада, поскольку генеральный намерен поохотиться.

Посидев для проформы пару часов над текстом, который знаем чуть ли не наизусть, поскольку сами писали и неоднократно переписывали, мы находим более интересное занятие. Для доклада и совета с генсеком приехал Андрей Андреевич Громыко. Сам он тоже большой любитель охоты, но болит нога, поэтому терпеливо дожидается возвращения шефа. Обычно мрачноватый, застегнутый на все пуговицы и не привыкший считаться с разного рода подчиненной мелюзгой, министр на сей раз в хорошем расположении духа и охотно отвечает на наши расспросы. Ему есть что рассказать, личность он в истории дипломатии уникальная. Имел дело с девятью президентами Соединенных Штатов Америки и, что еще более удивительно, оставался "на высоте" при шести генеральных секретарях.

Подробно, в деталях рассказывает, как ему пришлось крутиться в дни Карибского кризиса, когда из Москвы поступали противоречивые инструкции, приходилось объясняться с нервничавшим президентом Кеннеди, чтобы не довести до ядерного апокалипсиса. Мне кажется, именно в этом итоговая заслуга Андрея Андреевича перед Россией. И по продолжительности пребывания главой нашей дипломатии, и по сыгранной им роли он не уступает князю Горчакову. Только тому довелось восстанавливать международный статус России после Крымской войны, а главной задачей советской дипломатии стало удержание чрезвычайно хрупкого и тонкого баланса в отношениях Москвы с Вашингтоном.

То ли природная, то ли напускная маска жесткости и непреклонности (частично, видимо, то и другое) Громыко удачно прикрывала от отечественных "ястребов" его умную и взвешенную готовность к компромиссу всякий раз, когда было ясно, что нам не к чему лезть на рожон. За ним закрепилась репутация "господина Нет", чему, может быть, он и обязан был долголетним пребыванием на министерском посту. Но, рецензируя по просьбе редакции "Нового мира" двухтомник его произведений, вспоминая читанные за четверть века пребывания в Международном отделе ЦК записки министра иностранных дел с предложениями о тех или иных внешнеполитических акциях или его шифровки с сессий Генеральной Ассамблеи ООН, донесения о встречах с партнерами во многих зарубежных странах, я вполне самостоятельно, без чьей-то подсказки пришел к выводу, что Громыко всегда предлагал разумные решения, и слово "да" слетало с его уст ничуть не реже слова "нет".

Разумеется, он был "человеком системы" и несет свою долю вины за пагубные для страны международные акции, каких, увы, было немало на протяжении того периода, когда Андрей Андреевич занимал кабинет в высотном здании на Смоленской площади. Не знаю, что у него было на уме в роковой момент, когда принималось решение ввести "ограниченный контингент советских войск" в Афганистан, но никто не опроверг распространенного мнения, что это решение было первоначально согласовано "тройкой" (Андропов, Громыко, Устинов) и получило одобрение Брежнева.

Но кто из людей одного времени не грешен в глазах людей другого?..

Со двора послышались звуки подъезжающих машин, забегала охрана, в дверях появился генсек в своей охотничьей тужурке, приветливо поздоровался с Громыко и увел его к себе для приватного разговора. Но прежде сказал, что нынче вечером готов удовлетворить мою просьбу посмотреть фильм Тарковского "Андрей Рублев".

Уже несколько месяцев вокруг этого шедевра шли споры. На практиковавшихся премьерных показах в ЦК картина вызвала сильное неудовольствие. Возмущались натурализмом отдельных сцен, якобы искусственным возвышением роли церкви как хранительницы национальной культуры. И особенно не понравилось реалистическое изображение княжеских междоусобиц, царивших на Руси в раннем Средневековье. Казалось бы, наоборот, эти эпизоды должны были восприниматься как суровый урок потомкам, напоминание о необходимости превыше всего ценить единство земли русской, залог отпора любым недругам. А постановщика обвиняли чуть ли не в антипатриотической пропаганде. Как ни странно, нечто подобное мне пришлось слышать даже от такого сравнительно умеренного ортодокса, как Пономарев. Он счел "ошибочными" суждения о роли русской интеллигенции, вложенные авторами сценария в уста главного геро