загрузка...
Перескочить к меню

Воин в поле одинокий (fb2)

файл не оценён - Воин в поле одинокий (и.с. Поэтическая библиотека) 1758K, 85с. (скачать fb2) - Екатерина Владимировна Полянская

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Екатерина Полянская Воин в поле одинокий

«Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей…»

Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей
И чухонских болот, пустырей обречённого града
Ничего не страшись. О сиротстве своём не жалей.
Ни о чём не жалей. Ни пощады не жди, ни награды.
Нас никто не обязан любить. Нам никто ничего
В холодеющем мире, конечно, не должен. И всё же
Не печалься, душа. Не сбивайся с пути своего,
Беспокойным огнём ледяную пустыню тревожа,
Согревая пространство собою всему вопреки,
Предпочтя бесконечность свободы — законам и срокам,
На крыло поднимаясь над гладью последней реки,
Раскаляясь любовью в полёте слепом и высоком.

Из книги «Бубенцы» 1998

«А у неё проточина на лбу…»

А у неё проточина на лбу
Такая белая, и чёлка — золотая,
Я в поводу веду её в табун,
Под сапогами чавкает густая,
Как тесто, глина. Где-то в стороне
Урчит сердито трактор. И усталость
К её хребтистой старческой спине
Присохла, словно струп. А мне осталось
Уздечку снять, по шее потрепать,
И постоять ещё минуту рядом,
В кармане корку хлеба отыскать
И протянуть ей. И окинуть взглядом
Больные ноги, вислую губу,
И тощих рёбер выпуклые строки,
И белую проточину на лбу,
И под глазами мутные потёки.
И на мгновение увидеть в ней,
В глубинах ускользающе-бездонных,
Священное безумие коней,
Разбивших колесницу Фаэтона.

«Вдыхая папиросный дым…»

Вдыхая папиросный дым,
С насмешкой плюнув на запреты,
Бродягой нищим и больным
В Санкт-Петербург приходит лето.
Приходит лето… Боже мой!
Как бред прозрачен над каналом…
Кто там на набережной? Стой,
Ты, чьи шаги я вновь узнала.
Послушай, я ещё жива,
Не исчезай средь лестниц чёрных!..
И растворяются слова
В листве и в чугуне узорном.
А сердце? Что мне делать с ним
Лукавой, хрупкой ночью белой?
И вьётся папиросный дым:
«Что хочешь, право, — то и делай».

Последний диалог

— Харон, повремени! Быть может, Бог
Пошлёт еще попутчика. Тогда ты
За тот же рейс получишь вдвое плату.
Харон, прошу, повремени чуток!
— О путник мой, я не спешу ничуть,
но нет в задержке этой смысла, право.
Моя работа — это переправа
Таких, как ты. Садись, не обессудь.
— Послушай, подожди ещё хоть миг…
Да вот, гляди — и Лета неспокойна.
Мне кажется, что более достойно
Нам будет плыть в безветрии, старик.
— О путник мой, ошибся ты опять —
И ветра никогда здесь не бывало,
И гладь реки подобна покрывалу.
Так что нам время попусту терять?
— Я был ещё недавно средь живых,
Плыть в неизвестность страшно и тревожно…
Старик, пойми — мне больно, невозможно
Покинуть всех любимых и родных.
— О путник мой, не изменить закон.
Что значит миг? Перед тобою — Вечность.
Ты думаешь, чужда мне человечность?
Но, путник мой, я — только лишь Харон.
И эта просьба словно мир стара.
За сотни лет река и та устала…
А на меня сердиться — толку мало.
Садись, мой путник. Лодка ждёт. Пора.

«Петербургские ангелы…»

Петербургские ангелы… Их остаётся так мало,
Онемевшие пальцы до боли сжимают кресты.
Петербургские ангелы смотрят светло и устало
На плывущие вдаль острова и дома, и мосты.
Петербургские ангелы… Им с каждым годом труднее
В наступающей мгле свой возлюбленный город беречь.
Всё пронзительней ветер, всё жестче и всё холоднее,
Всё печальнее очерк опущенных ангельских плеч.
И лишь ночью, когда спящий город ушедшему внемлет
И дворцовые залы шагов императора ждут,
Петербургские ангелы спускаются с неба на землю
И, сложив свои крылья, проходными дворами идут.

«Распутица, а я ещё в пути…»

Распутица, а я ещё в пути.
Распутица — и все пути рас-путны,
Раз — путь, два — путь… Куда бы ни идти —
Всё так же грязно и всё так же трудно.
Ни дома отчего, ни даже кабака,
Где можно всё пропить и всё растратить…
О, русская дорожная тоска —
Распутицы нестиранная скатерть.

«Парголово — тает дымкой на лету…»

Парголово — тает дымкой на лету.
Весело катает леденец во рту,
Или — колокольцем звякает в тиши,
Или — Богу молится за помин души.
Вдруг — рассыплет эхом средь замшелых плит
Переливы смеха, перестук копыт,
Талою водою зазвенит живей,
Задрожит звездою в неводе ветвей.
С горки, с горки, с горки!
С горки, только — ах!..
И солёно-горький привкус на губах.

«По стенам растекается устало…»

По стенам растекается устало
Закатный яд,
И лодочкой вдоль Крюкова канала
Скользит печаль моя.
Сквозь призрачную лёгкость колокольни,
Сквозь тень мостов,
Сквозь триста лет глухой саднящей боли
И морок снов.
Вдоль временем израненных фасадов
И пустырей,
Сквозь зыбко отражённую ограду
И дрожь ветвей.
Через немые вопли подворотен,
И чей-то страх,
Сквозь жар июля и скупую осень
В чужих зрачках.
Сквозь едкий дым, сквозь память коммуналок,
Вдоль берегов
Нездешних вод по Крюкову каналу
Скользит любовь.

Рощино

Всё те же сосны, и между домами
Заросший ряской лягушачий пруд,
Лиловый и звенящий комарами
Вечерний воздух — всё как прежде тут.
Всё тот же дом с балконом ненадёжным,
И улицы песчаный поворот.
Уже другой, но столь же осторожный
Крадётся вдоль забора чей-то кот.
Всё та же лень, и чай в простых стаканах
(О, дачная посуда без затей!).
Притушенный жасминовым дурманом
Печной дымок уютней и теплей.
Всё то же всё. И лишь другие дети
Мой давний смех поймали, словно мяч.
И — потеряли. И нашедший ветер
Играет с ним и шепчет мне: «Не плачь!».

«Далёкое лето, то самое лето…»

Далёкое лето, то самое лето,
Где ты улыбаешься мне не с портрета,
Где слёзы легки без хмельного надрыва,
Где все наши лица беспечно-красивы.
Где платья ещё не потрачены молью,
Где сердце ещё не измучено болью,
Где живы друзья, и прекрасное лето
Улыбками юности нашей согрето.
Где мысли о вечном вполне романтичны,
Где все мы талантливы и необычны.
Где нынче проводят, а завтра — встречают,
Где поят на кухне портвейном и чаем…
Где лодки-качели до неба взлетают
И все телефоны ещё отвечают.
Где с лёгкой душой говорят «до свиданья»,
Где нет безнадёжно — последних прощаний.
Где все мы не ведаем нашего часа,
Где в комнатах смеха остались гримасы,
Где слушали Цоя и «Шипку» курили,
И то, что имели, совсем не хранили.
Где в ЦПКиО катерок на причале,
Где много надежды и мало печали,
Где всем по пути, где манит неизвестность,
И путник не знает, что путь его — крестный.

«Звучат шаги размеренно и чётко…»

Звучат шаги размеренно и чётко,
В неверном свете редких фонарей
Дрожат ограды кованые чётки,
И ветка, наклонённая над ней.
Лишь хлопнет дверь, и снова только эхо
Невидимым конвоем за спиной,
Да еле слышный отголосок смеха
Там, на мосту, над чёрной глубиной.
И плавится в ночном канале город,
Изнемогая от дождей и смут…
Объятия Казанского собора
Ещё распахнуты, ещё кого-то ждут.

Ноябрьский сон

К седьмому выпал снег, и все дома
Прикрыли срам облупленных фасадов.
Уже не осень, но и не зима,
Нет имени сезону — и не надо.
Лишь выпал снег — и стихли все шаги,
И замерли, почти исчезли звуки,
И помертвевшей улицы изгиб
Застыл в безмолвной судороге муки.
И в непривычной, жуткой тишине
Безвременья — огромной и свинцовой
Проходит демонстрация теней
По бесконечной слякоти Дворцовой.
Идёт парад. И бронетранспортёр
Бесшумно тянет длинную ракету.
Проходит конница — и алый «разговор»
Мешается с блестящим эполетом.
Ударники ушедшего труда
И нищие проносят транспаранты,
И движутся вперёд, вперёд… Куда? —
Туда же, куда барышни и франты.
Как Богу теодицея нужна
Не для себя — для грешников, быть может, —
Снег нужен ноябрю. И он сполна
Отсыплет, убелит… Но потревожит
Тот странный, чуткий и бездонный сон,
Натянутые до предела струны —
Звенящую, тугую связь времён,
И вечностью начертанные руны.

Попытка написать письмо

Эпистолярный жанр почти утерян.
Письмо теперь так сложно написать.
Столь многое хотелось бы сказать,
Но постоянно кажется: неверен
Сам тон письма — то холоден и сух,
То проскользнёт ненужная усмешка,
То явно равнодушие и спешка —
Не удержать в бумажной плоти дух.
Потомкам нашим, даже самым близким,
Мы не оставим, право, ни листка,
Ни строчки, где бы дрогнула рука,
Ни лепестка надушенной записки —
Мы обрываем за собою нить…
Всё к лучшему — не станут боль чужую
Читать и перелистывать впустую,
И пепел наш не будут ворошить.
И всё-таки сегодня я пытаюсь
Вам написать. У нас октябрь, дожди.
И сырость. И ноябрь впереди.
Я на работу каждый день мотаюсь,
И проклинаю транспорт, лужи, дождь,
И — листья (это золото чрезмерно
При нашей горькой бедности, наверно),
И — собственную вежливую ложь.
Мы живы все, чего и вам желаю,
Из наших окон сумеречный вид
Всё не меняется. И над столом висит
Всё та же люстра… Право же, не знаю,
О чём ещё писать, хотя боюсь
Обидеть краткостью. Целую, обнимаю,
Прошу простить, прощаюсь и прощаю.
И — остаюсь. Навеки остаюсь.

Мариенбург

В краю далёком, в городе Марии
Душа осталась пленною навек.
Озябший парк и улицы пустые
Заносит снег, заносит первый снег.
Там стук копыт и глухо, и тревожно
Трёхтактным ритмом разбивает тишь,
И сонные деревья осторожно
Нашёптывают: «Стой… Куда спешишь?..».
А небо отчуждённо и высоко,
И хрупкий лист ложится в снежный прах.
И скачут кони далеко-далёко,
И ветер сушит слёзы на глазах.

«На улице обычное ненастье…»

На улице обычное ненастье,
И нынче я в подземном переходе,
Хотя спешила очень сильно, вроде,
Заслушалась каких-то двух певцов.
Сулила песня если и не счастье,
То оного хотя бы вероятность,
И это было грустно и приятно —
Гитара с подголоском бубенцов.
Мой милый друг, я знаю, жизнь — копейка,
Мне ни себя, ни Вас ничуть не жалко,
Вы помните, есть старая считалка,
Где кто-то просто вышел погулять.
Но прохудилась детства душегрейка,
И даже там, мне кажется, стреляют.
(Все дети в своих играх убивают.)
Ну, что же дальше — три, четыре, пять…
Взгляните — под роскошным покрывалом
Огромный странный город на морозе,
Как император, опочивший в бозе,
При всём параде в струночку лежит.
Но истинных трагедий крайне мало —
Всё больше фарсы или мелодрамы,
И это ведь неплохо, скажем прямо,
Случись иначе — мир не устоит.
Влюбиться в Вас, наверное, прикольно,
А впрочем, в нашей жизни всё возможно.
Ну что Вы, не глядите так тревожно —
Я, право, не хотела Вас пугать.
Я слишком знаю, что такое «больно».
На вещи глядя чересчур реально,
Я отменяю всякую фатальность,
И я не стану в зайчика стрелять.

«Полночь бредит обрывками медленно тающих фраз…»

Полночь бредит обрывками медленно тающих фраз:
…Скоро яблочный Спас, мой родной,
   скоро яблочный Спас.
Скоро яблочный Спас, мой родной. Мы откроем окно,
И подскажет нам утро, что яблоку всё прощено.
Поплывут колокольные звоны вдоль улиц, садов,
Распадётся узор наших жизней и сложится вновь,
В хороводе закружат белёные стены церквей,
И улыбка твоя отразится в улыбке моей.
Скоро яблочный Спас, мой родной. Мы откроем окно.
Мы с тобой прощены, нам давно уже всё прощено.
В каждой тёплой молитве есть тихое слово о нас…
Скоро яблочный Спас, мой родной,
   скоро яблочный Спас.

«Я, которая не желала…»

Я, которая не желала
Ни господ себе, и ни слуг,
Не держала — сама улетала
Из кольца замкнувшихся рук,
Я, которая так беззаконна,
Нынче власти хочу над чужой,
Над такой же бездомной, бездонной
И по-птичьи свободной душой.

«А помнишь, мы садились в электричку…»

Л. Стрельчук

А помнишь, мы садились в электричку
(Бог знает, сколько зим и сколько лет),
В холодном тамбуре, ломая спички,
Курили, невзирая на запрет.
А после шли, в карманы руки пряча,
Пустым шоссе от станции пустой.
Узоры лапок птичьих и кошачьих
Синели на снегу. И мы с тобой,
Слегка робея, лошадей седлали
И молча выезжали со двора,
И вслед нам что-то весело кричала
Конюшенная детвора.
Мне кажется, была я в это время
Ужасно влюблена. В кого — теперь
Уже не важно. Ледяное стремя
Жгло ногу сквозь сапог… Поверь,
Я не нарочно — странные фрагменты
Схватила память: холод, конский бег —
Обрывки чёрно-белой киноленты:
Кусты, столбы, бескрайне-жуткий снег.
На горизонте — огоньков цепочка,
И первая дежурная звезда.
Ненужная, желанная отсрочка
Всех приговоров. Скачут в никуда
По тем полям и до сих пор те кони —
Ни устали, ни удержу им нет.
И ветер стонет, и вперёд их гонит,
И сам же безнадёжно машет вслед.

«Был поздний вечер…»

Был поздний вечер. Ты смотрел кино,
И набухало чернотой окно.
Я тоже что-то делала. Но что? —
Уже не вспомнить мне. Твоё пальто
На гвоздике висело у дверей.
Бежали тени по щеке твоей.
Незыблемой скалой стоял буфет,
Я открывала пачку сигарет,
Дым кольца и виньетки завивал
И к форточке лениво уплывал.
Включала свет (окно — черней вдвойне),
И белый крест светился на окне.
Кот, словно бы пушистый воротник,
К плечам твоим доверчиво приник.
Мурлыкал он, ты в кресле засыпал,
А на экране кто-то умирал,
И кровь текла из бутафорских ран.
Гудел и тёк на кухне старый кран —
Вибрировал, трубил, как слон, стонал,
Как будто он в ночи кого-то звал,
Кого-то ждал, не смея умереть…
А может, криком он хотел стереть
Немую память? Ржавая вода
Текла по трубам в Лету. Навсегда.
…Ты засыпал. Я слушала шаги
На дне колодца. Тень твоей руки
Легла бесплотной лаской на паркет,
И вился сизый дым от сигарет.
Я разбудить тебя ещё могла,
Но время стало вязким, как смола,
Текущая из трещины в стволе.
Мерцала тускло ваза на столе,
Мурлыкал кот, полуночный трамвай
Звенел на повороте. Через край
Переливалась ночь. Ты засыпал.
Сквозняк в углу газетами шуршал.
Но за окном сгустившаяся мгла
Уже чернее чёрного была.
И ровно сто свечей, устав светить,
Молили на одну их заменить.
Ты улыбался медленно во сне,
Дрожали зябко тени на стене.
Улыбка — беззащитней и светлей…
Ты был такой живой среди теней!
Ещё тебя могла я разбудить, —
К примеру, взять и что-нибудь разбить.
Чтоб чаша ночи, разлетаясь вдрызг,
Хлестнула сердце тысячами брызг.
Мурлыкал кот. Струился сизый дым.
Сидящий в кресле ты мне был — чужим!
Таким чужим, как только можно быть,
Таким чужим, что незачем будить.
Таким чужим!.. И тикали часы,
Дрожали ночи чёрные весы,
Одна свеча — последний часовой
Сгорала над твоею головой.
Но перед нею отступала мгла,
Моя душа к твоей душе брела,
И оступалась, обдираясь в кровь,
И поднималась, и тянулась вновь,
И раскрывала руки и крыла,
И вспоминала, что лететь могла
Туда, где свет — начало всех начал.
И ты её улыбкою встречал.

«Ингерманландия. Печаль. И старый дом…»

Ингерманландия. Печаль. И старый дом,
В котором счастлив так никто и не был.
Деревня, словно остров, и кругом
Поля картошки да седое небо.
Безмолвье лопухов. Собачий лай.
И чей-то огонёк во тьме кромешной…
Мой бедный край, мой безнадёжный рай —
Неласковой души глухая нежность.

«Собаки — до старости дети…»

Собаки — до старости дети,
Мудрые дети, в глазах у которых — печаль.
Она оттого, что собаки
Ищут всё время в хозяине — Бога…
Кошки — иные. Людей не считают богами, —
Сами они от богов исчисляют свой род.
И потому так скульптурны их позы,
Скупы их улыбки.
И в равнодушную вечность
Смотрят спокойно зрачки.

«В материи замедленном распаде…»

В материи замедленном распаде
Своя торжественность и потаённый смысл —
Перетекание простого бытия
В небытиё.
И у домов старинных штукатурка
Неспешно сыплется
И обнажает плоть кирпичных стен.
Так дом живёт своей отдельной жизнью —
Воспоминаниями о жильцах,
Его своим дыханьем согревавших,
И о руках, которые дверей
Касались, окон и предметов —
Тех, что потеряны давным-давно.
И человек очнётся лишь от сна,
Не ведая причины странной грусти.
И целый миг чужим воспоминаньем живёт…
И улыбается ему.

«Меж пространством и временем — тайная связь…»

Виктору Брюховецкому

Меж пространством и временем — тайная связь.
   Кто нарушит
Эту тонкую нить — потеряет себя и свой кров.
И бескрайняя степь обожжённую выветрит душу
В бесконечном пути сквозь печальную сказку веков.
Выйдет волк на курган. И захлопает крыльями птица.
И промчится табун, серебристый от звёздных дождей.
Терпкий запах степи в коридоре глухом растворится,
И холодный сквозняк сдует пепел с ладони моей.
Из бездонности времени — плач или странное пенье.
Чей-то голос «…прощай!», чей-то голос в ответ:
«…не забудь!».
И полётом стрелы обернётся чужое мгновенье,
И навылет пробьёт, и собою украсит мне грудь.
И прогнётся ковыль. И закружат в немом хороводе
Мириады огней на высоком на Млечном Пути…
Так и сходят с ума. Исчезают, навеки уходят,
При создании мира себя в переплавку пустив.

«Смерть в окно постучится однажды…»

Смерть в окно постучится однажды
Лунной ночью иль пасмурным днём,
И к плечу прикоснётся, и скажет:
«Ты довольно грешила. Пойдём».
И в полёте уже равнодушно
Я взгляну с ледяной высоты,
И увижу, как площади кружат,
И вздымаются к небу мосты.
За лесами потянутся степи,
Замелькают квадраты полей,
Но ничто не кольнёт, не зацепит
И души не коснётся моей.
Лишь пронзительно и сиротливо
Над какой-нибудь тихой рекой
Свистнет ветер, и старая ива
Покачает корявой рукой.
Камышами поклонится берег,
И подёрнется рябью вода,
И тогда я, пожалуй, поверю,
Что прощаюсь и впрямь — навсегда.
И, быть может, на миг затоскую,
Увидав далеко-далеко
На земле возле стога — гнедую
Со своим золотым стригунком.
И рванусь, и заплачу бесслёзно,
И беспамятству смерти на зло
Понесу к холодеющим звёздам
Вечной боли живое тепло.

Из книги «Жизни неотбеленная нить» 2001

«Из многих пёстрых видеосюжетов…»

Из многих пёстрых видеосюжетов,
Которыми нас кормит телевизор,
Засел осколком в памяти один,
Где люди в серой милицейской форме
Бездомную собаку расстреляли
У мусорного бака во дворе.
Она сначала всё хвостом виляла
И взвизгнула, когда раздался выстрел,
Ей лапу перебивший. А потом
Всё поняла и поднялась. И молча
Стояла и смотрела неотрывно
На тех или сквозь тех, кто убивал.
Я видела, как люди умирают,
Я зло довольно часто причиняла,
И мне ответно причиняли боль.
Я знаю точно: каждую минуту,
Когда мы пьём, едим, смеёмся, плачем
По пустякам, когда, закрыв глаза,
В объятиях любимых замираем,
Обильнейшую жатву собирают
Страдания и смерть по всей земле.
Конечно же, бездомная собака,
Расстрелянная где-то на помойке,
Не более, чем капля. Но и всё ж,
Собаки умирают нынче стоя,
А люди, утеряв свой прежний облик,
Иное обретают естество,
Столь чуждое и страшное, что разум
Смущается, и сердце замирает,
Пытаясь в бездну правды заглянуть.

«У морем разлившейся лужи…»

А поезд летит, и слепой гармонист

Играет «Прощанье славянки».

М. Дудин
У морем разлившейся лужи,
С неделю небрит и нечист,
Забытую ныне «Катюшу»
Играет слепой баянист.
Сидит он спокойно и крепко
На ящике из-под вина,
У ног его старая кепка
Деньгами совсем не полна.
За порванный ворот стекают
Дождинки, но в звуках живых
Сады по весне расцветают
В тридцатых и в сороковых.
А голос надтреснутым эхом
Срывается и дребезжит,
От жалости или со смехом
Бросаем мы в кепку гроши.
И лишь неожиданно кротко
Всплакнула: «Уважил, старик…»
Нетрезвая грузная тётка,
И мне показалось на миг:
Помята, хмельна и незряча,
Заслышав знакомый напев,
Россия тихонечко плачет,
По-бабьи щеку подперев.

Александровский парк

Здесь пахнет шавермой, и снежной талью,
И горечью дешёвых сигарет,
Здесь тонкой акварельною печалью
Неоновый окутывает свет
Ларьки, деревья, битую бутылку,
Компанию подвыпивших юнцов,
На столике пластмассовую вилку,
В витрине отражённое лицо.
И так легко, заслышав на минуту
Какой-нибудь заигранный мотив,
Очнуться средь сырого неуюта
И вздрогнуть, обнаженно ощутив,
Что, словно из глубокого надпила
Неудержимо-щедрая смола,
Жизнь истекла. В ней что-то было, было,
Чего понять я так и не смогла.

«Тополя вырубают…»

Тополя вырубают. Такое обычное дело —
За назойливый пух, что в июне летит высоко,
И кружит по дворам, и змеится позёмкою белой,
И по солнечным лужам плутает среди облаков.
Тополя вырубают. Всё кажется просто и ясно —
Их так долго терзали дожди, и снега, и ветра,
Что костистые ветви к земле наклонились опасно.
Отслужили, отжили. Должно быть, и правда — пора.
Отчего же тогда по-сиротски безмолвно тоскует
Неуютное небо среди оголившихся стен,
И всё кажется мне — это долгую память людскую
Вырубают живьём, ничего не сажая взамен.

«По оврагам да по кочкам…»

По оврагам да по кочкам
То в присядку, то в прискочку
Боль-беда кружится-пляшет,
Рукавом дырявым машет,
Пляшет, пляшет босиком,
Слёзы сушит кулаком.
По расквашенным просёлкам,
Полувымершим посёлкам
То старухою бормочет,
То рыдает, то хохочет:
«Эх, родная сторона.
Я одна тебе верна!..»
Пустырём, болотом, лесом,
Серым пеплом, дымным бесом…
И, затихнув средь бурьяна,
Вдруг швырнёт с ухмылкой пьяной
Злым шутовским бубенцом
Сонной вечности в лицо.
А в ответ — глухое эхо
То ли грома, то смеха,
Крик нахохленной вороны,
Дрожь осины, шёпот клёна,
Да молчание икон,
Да земли чуть слышный стон.

«Кругом измена, трусость и обман…»

Кругом измена, трусость и обман…

Из дневника Николая II
Кругом измена, трусость и обман.
С мучительной натужностью воловьей
Век натянул в последний раз аркан —
И захлебнулся собственною кровью.
На пустыре величественный кран,
Как вождь, простёр пустую длань. И снова —
Кругом измена, трусость и обман,
И горький дым отечества больного.

«Грохот кухни и сортира…»

Грохот кухни и сортира,
Полутёмный коридор —
Коммунальная квартира
Всеми окнами во двор.
Ночью дом натужно дышит,
Мелко стенами дрожит.
Если слушать, то услышишь,
Как вздыхают этажи.
Скрипнет дверь, замок озлится,
Грянет выстрелом в упор,
И затеют половицы
Бесконечный разговор:
…их в двадцатом уплотнили,
выселением грозя…
…а жилец был новый — в силе,
но в конце тридцатых взят.
…помнишь, та — сплошные нервы,
в крайней комнате жила…
…в сорок первом, в сорок первом
в самый голод умерла.
…в угловой держались цепко,
разрубили топором
мебель старую на щепки…
…всё равно — в сорок втором…
Эти выехали сами,
Тот всё пил, да и зачах…
Только память, только память
Глухо шепчется в ночах.
Лица, лица, лица, лица…
Что ни взгляд — немой укор.
Тихо стонут половицы.
Окна пялятся во двор.

«В сухой руке — бинокль театральный…»

В сухой руке — бинокль театральный,
На голове — седые кудерьки.
Померкла люстра, но ещё хрустально
Искрятся и мерцают огоньки
В стекле очков. А на далёкой сцене
Взлетает пламенеющий покров
Над тайною чужого вдохновенья
И верой в бесконечную любовь.
Галёрка или ложа бенуара —
Нет разницы — итог всегда один:
Аплодисменты. Занавес. И старость.
Предательские выбоины льдин
Под снежной кашей… Вытертая шуба
Свинцовым грузом виснет на плечах.
Бесплатная автобусная грубость,
У тёмной подворотни кислый страх.
На кухне коммунальной злые склоки,
В подсвечнике оплывшая свеча —
Театра посещений одиноких
Ничем не утолимая печаль.

«— Вам кого?..»

— Вам кого?
— Я… не знаю.
Мне — себя, если честно.
— Нет, мы не открываем
Дверь таким неизвестным.
— Погодите, постойте,
Я лишь спутала даты.
Я прошу вас, откройте,
Я жила здесь когда-то.
Я всего на минуту,
Я на миг, на мгновенье,
В гости позвана смутной,
Позабытою тенью,
Не похожа на вора
И на татя ночного…
И звонок до упора
Нажимается снова.
Я прошу, извините,
Я не нищенка, что вы!
Через щёлку взгляните,
Отодвиньте засовы.
Я была здесь несчастной
И счастливой — запоем!..
— Не звоните напрасно —
Всё равно не откроем.

«Смеялись наши ангелы-хранители…»

Смеялись наши ангелы-хранители
И пили свой нектар на брудершафт
В сияющей заоблачной обители,
Где за окном прекраснейший ландшафт,
И, может быть, строчили донесения —
Мол, в корне пресечён был смертный грех…
И даже принимали поздравления
Восторженно-сердечные — от всех.
И вспоминали чистые и нежные,
Кто и кого для вечной жизни спас,
И радостные крылья белоснежные
Всё дальше уносили их от нас.
И только лишь один, совсем неопытный,
Как двоечник, оставшись не у дел,
В своём углу о нас молился шёпотом
И души наши грешные жалел.

Возвращение с рынка

Брести вперёд по выбоинам, по
Раскисшей грязи, смёрзшемуся салу
Из гололёда — вьючною тропой
Бездумно, безнадёжно и устало.
Брести вперёд, не думая уже:
Куда? Зачем? — с авоськами, с кошёлкой,
Вороной ковыляя по меже,
В пыли теряясь ржавою иголкой.
С рождения до самого конца,
За шагом шаг — всё дальше и бездомней.
Отечество…
Не ведаю отца.
Прости меня… Не ведаю… Не помню…

«Чай с вишнёвым вареньем…»

Чай с вишнёвым вареньем — о Господи, счастье какое, —
Розовеет окно за дремотными складками штор,
Добродушнейший чайник лучится теплом и покоем,
Тихо звякает ложечка о мелодичный фарфор.
Чай с вишнёвым вареньем — о Господи, хоть на минуту
Задержи, не стирай эту комнату, штору, окно —
Неизведанный мир, детский образ чужого уюта,
Недосмотренный сон, дуновение жизни иной.

«А по такой погоде — только пить…»

А по такой погоде — только пить,
И о пропавшей жизни тихо плакать,
И бормотать, что под Крещенье слякоть
Лишь только в наказанье может быть.
Мешать в стакане пьяную слезу
С какой-нибудь дешёвой горькой дрянью,
Пить за любовь, прощенье и прощанье,
За каждое бревно в своём глазу
И морщиться. И наконец устать
От самого себя — безмерно, страшно…
Сегодняшний день спутать со вчерашним
И с чертовщиной — ангельскую рать.
А утром еле веки разлепить,
Зевая, потащиться на работу,
В автобусе пихнуть локтём кого-то
И злобно буркнуть: «Надо меньше пить!».

Мальский погост

Вместе с белою звонницей древней
Церковь спряталась в самом низке,
От холмов, от полей, от деревни,
Убежав к обмелевшей реке.
И, быть может, поэтому только
На земле уцелела она —
В груду мусора, в хаос осколков,
В облак пыли не превращена.
Схоронившись под влажною сенью,
Под отчаянным взмахом креста,
Всё, мне кажется, ищет спасенья
Та испуганная красота…
Непривычною нежностью знобкой
Дрогнет сердце, когда пред тобой
Улыбнётся печально и робко
Меж берёз — куполок голубой.

«Там, где нужно плакать, я шутила…»

Там, где нужно плакать, я шутила.
Да ещё, к тому же, слишком зло.
Что тут скажешь? — «Господи помилуй!»
Мне заменит весь молитвослов.
Пусть не так, как должно, я сумела
Веру и надежду сохранить,
Но в узлы вязалась то и дело
Жизни неотбеленная нить.
И врезалась, раня и тревожа,
Заставляя крепче сжать кулак.
Что ж просить о милости?.. И всё же
Буди милосерден — просто так.

Экскурсия

Обратите внимание: крепость слегка в стороне
От посёлка. Вы знаете, кажется мне,
Расстояние — благо обоим. Оно неспроста,
Разделяя, хранит слишком разные эти места.
Вот — ворота, вот — мост, но разрушен последний пролёт,
И прогулочным шагом сюда ни один не войдёт.
Вот — бревно над пролётом, последним пролётом моста.
Но как шатко оно! А под ним — пустота, пустота…
Но в стене есть пролом, а точней — безопаснейший лаз,
Это годы пробили здесь брешь. Очевидно — для нас.
Вот — бойницы, вот — башни. Не правда ль, внушительный вид?
Что внутри? — ничего. Время здесь не течёт, но кружит,
Завихряясь в ложбинах, меняя свой путь каждый раз,
Не делясь на «вчера» и «сегодня», «потом» и «сейчас»,
Проникая вовнутрь через каждую трещину, щель…
Нет, часы вам не врут. Но отсчёт здесь другой вообще.
Двор меж грудами сора крапивой так густо зарос,
Будто кто-то посеял. И может возникнуть вопрос:
Отчего после нас остаётся крапива, крапива одна.
Нет, ещё — бузина. Оглянитесь же — вот и она.
Это — церковь. Конечно, креста вместе с куполом нет.
Ни свечей, ни икон. Только свет, только воздух и свет.
Вот — остатки погоста, они различимы едва.
На обломке плиты ещё можно нащупать слова
И прочесть по складам: «…приидите ко Мне все тружда…» —
По неровному сколу, чернея, кривится звезда.
Плоть работает в поте. И всё-таки трудится — дух.
Если голос возник, значит, должен возникнуть и слух.
Нас, однако, учили: когда я, как водится, ем,
То, конечно, я — глух; и по-рыбьи, естественно, нем…
Но попробуйте, встаньте вот тут, у пролома в стене,
Со своею душой оглушённою наедине.
И услышите звук — это шёпот прибрежных кустов,
Или голос, срываясь, дрожит от мучительных слов:
«Я — воззвавший, Я — Тот, Кто хотел вас отвлечь от еды,
Я — бескрайняя память, Я — боль самой чистой воды.
Я — воззвавший. Я — Тот, Кто над вечностью строил мосты,
Но зависли они, словно крик Мой, среди пустоты.
И у каждого есть ненадёжный последний пролёт…
Кто услышит Меня? Кто пойдёт по мосту? Кто пройдёт?»
Там, во рву, земляника рассыпана в мокрой траве…
…обратите внимание: крепость — тринадцатый век…
…до райцентра доедем, наверное, около двух…
(«…Я — воззвавший в пустыне,
   Я — только лишь Голос и Слух».)
Но, вгрызаясь камнями, как будто зубцами — пила,
Стены делят пространство, и время, и нас пополам.
И в проходе сквозном ничего, ничего больше нет —
Только воздух и свет, только мост через воздух и свет.

Несовместимость

Все рассматривали зверя,
Непонятного, чужого —
Кто — насмешливо-брезгливо,
Кто — косясь на острый клык.
Попытались хвост измерить,
Дули в нос,
Трубили в уши,
Подпилить хотели когти
И привесили ярлык.
И признали бесполезным,
Непригодным к разведенью —
Ни пушным, ни подседельным,
Ни молочным, ни мясным
Записали в протоколе
Всё по правилам искусства
И затихли, выдыхая
Сизоватый едкий дым.
Зверь дремал. И вдруг от пыли,
Дыма, пота и парфюма
Нос наморщил, громким чихом
Разрывая тишину.
С лёгким шорохом раскрылись
Средь бумаг летящих — крылья
И поплыли парусами
В неоткрытую страну.

«Опять я заговариваю смерть…»

…Поэты смерть заговаривают.

А. Кушнер. Из выступления на вечере в Политехническом институте.
Опять я заговариваю смерть,
А та, быть может, где-нибудь напротив
Рукой подпёрла щёку в полутьме,
Чтоб завтра в чернокрылом развороте
Атаковать… И снова всё не то —
Сквозняк шевелит выцветшую штору,
Безжизненно повисшее пальто
Печали добавляет коридору.
И лампочка под самым потолком,
Сочащаяся тускло-жёлтым светом,
Ещё мигнёт последним маяком
Бумажным кораблям, плывущим в лету.
Ещё мигнёт, чтоб я могла посметь
Вернуться на огонь и снова, снова
Смотреть, как зачарованная смерть
Кружится над рождающимся словом.

«Пегаса порешили сдать в прокат…»

Пегаса порешили сдать в прокат,
Конечно, из благого побуждения:
Платите и катайтесь все подряд —
Осёдлано живое вдохновенье.
Пегас вначале вроде ничего —
Трусил себе, наматывая мили,
Но всадники замучили его —
Надёргали губу и холку сбили…
Полнеба распорол широкий взмах
Затёкших крыльев, звякнула подкова —
И в чьих-то неуверенных руках
Остались пустота да рваный повод.
Гляди — освободившись наконец
Отбросив разом чуждые законы,
Уносится крылатый жеребец,
Сын яростных Нептуна и Горгоны.
И с хохотом, не ведая преград,
Дорогою неторенной и звонкой
Вовек неукротимые ветра
Стремительно летят ему вдогонку.

«А нынче и упырь уже не тот…»

…Плащ распахнут, грудь бела,
Алый цвет в петлице фрака.
А. Блок. «Пляски смерти»
А нынче и упырь уже не тот —
Ни фрака, ни плаща, ни склянки с ядом,
Но никуда не делся он и, рядом
С живыми существуя — не живёт.
Уверенные жесты цепких рук,
И к власти неустанное стремленье…
Дезодорант скрывает запах тленья,
А хруст купюр — костей мертвящий стук.
Презрительно кривится тонкий рот,
Но словно из кладбищенской ограды
Могильная дыра пустого взгляда
Порой нездешним холодом пахнёт.
И снова всё по-прежнему, всё — ложь…
И только лишь поэт один услышит,
Как нынче тишина неровно дышит,
Едва уняв испуганную дрожь.

Осколки

За моря летит синица,
Петушка несёт лисица,
Вьётся ленточка в косице
Смыслу здравому на зло.
В облаках темна водица…
Отражая наши лица,
Вдрызг пытается разбиться
Удручённое стекло.
По Европе призрак рыщет
И даёт умищам пищу,
Профессиональный нищий
Требует отнюдь не грош,
А не менее, чем тыщу…
В подворотне ветер свищет,
И, мелькнув средь толковища,
Новых ножен ищет нож.
Снится суженый девице,
Старику совсем не спится,
В колесе мелькают спицы
Дни и ночи напролёт.
Кто-то пьёт и веселится,
Кто-то хочет удавиться,
Но до судорог боится,
И поэтому — живёт.
Стрелки на часах уснули,
Показав большую дулю.
Со смещённым центром пуля
Попадает в новый век.
Волки зайцев обманули
И в бараний рог свернули…
Спи, пока воркуют гули
И кружится белый снег.

«По осени я вспоминаю ту…»

По осени я вспоминаю ту
Классическую стрекозу из басни
И думаю: чем строже, тем напрасней
Мораль извечно судит красоту.
Пропела — ну какая в том беда —
Коротенькое праздничное лето…
Как хорошо! Хоть кто-то в мире этом
Не ведал безысходности труда.
В минуту вдохновения её
Создал Господь из воздуха и света
И отпустил. И не спросил совета —
У скучных и жестоких муравьёв.

«Ко мне, любители халявы…»

— Что это, Бэримор?

— Халява, сэр.

Фольклор
Ко мне, любители халявы, —
Вам нынче крупно повезло!
Ведь я не мудрствую лукаво,
Когда налево и направо,
Почтя сие за ремесло,
Дарю пустоты всех изнанок,
Похмелье всех халявных пьянок,
Копытца съеденных овец,
И дырки ото всех баранок,
И пышной глупости венец.
Вот — острословья мокрый порох,
Вот — лучший прошлогодний снег…
И хоть подарок мой не дорог,
Но на халяву хлорка — творог,
Сказал мне умный человек.
Житейской мудрости богатство,
Непререкаемый завет…
И выглядит как святотатство
Халявой спаянному братству
Привычный от плеча привет.
Так пусть хоть что-то, да бесплатно.
Ну, налетайте — раз, два, три!
И даже если, вероятно,
Всё ни к чему — душе приятно:
Халява — что ни говори!

Любопытный

Ой, а что у вас там сзади?
Крылья? Надо же! Не верю!
Повернитесь, бога ради,
Ну-ка, а ведь правда — перья!
Где купили? Не в Апрашке?
Или, может, по наследству?
Чистить их, наверно, тяжко…
Или есть какое средство?
Ну а как вы с ними спите?
Если снять, то ставить где же?
Ну куда же вы летите?
Улетел… Какой невежа!
Ой, а что у вас там сзади?
Неужели хвост? Не верю!
Вот что я скажу вам, дядя:
Хвост приличен только зверю.
Правда, может, нынче модно?
Ну тогда — другое дело!
То есть как это — природный?
То есть как — растёт из тела?
Можно дёрнуть? Ишь ты — крепко!
Не поймёшь, как сделан даже,
И какая тут прицепка…
Ну куда же вы, куда же?!

«Когда ноябрьский день, такой короткий…»

Б. Г. Друяну

Когда ноябрьский день, такой короткий,
Устало месит слякоть во дворе,
С хорошим человеком выпить водки —
Помилуйте, какой же это грех!
А если под хорошую беседу,
А если под хрустящий огурец…
Всё. Решено: я нынче же к Вам еду.
Давайте, что ли, выпьем наконец!

«Помнишь, рвали малину, держа лошадей в поводу…»

Помнишь, рвали малину, держа лошадей в поводу,
Где медвяное лето на щедрых кустах вызревало?
В запылившемся прошлом прозрачный осколок найду,
И взгляну, и вздохну, и ещё улыбнусь, как бывало.
Алый сок на ладонях… Мне в жизни, конечно, везло,
Я назад не пытаюсь попасть по тому же билету.
Просто солнечный зайчик со стремени прыгнул в седло,
И слезятся глаза, непривычные к яркому свету.

«Ветер — безумный дворник…»

Ветер — безумный дворник,
Беглый хмельной острожник,
Всех чердаков затворник,
Вечно слепой художник.
Брови нахмурит гневно,
Спрячет смешок лукавый…
Взмахи метлы — налево,
Взмах топора — направо.
Шлёпая мокрой кистью,
Тонко рисуя тушью,
Ветер подхватит листья,
Ветер подхватит души —
И закружит незряче
Улицей, переулком
По-стариковски плача
У подворотни гулкой.
Дуя в свирель напевно,
Лязгая жестью ржавой…
Душу мою — налево,
Душу твою — направо.

«От любви, от печали, от жалости…»

От любви, от печали, от жалости
Не взяла ни крупинки, ни малости.
Ни добра твоего и ни зла —
Ничего я себе не взяла.
Не кляла, не рыдала заученно,
Только крест на шнурке перекрученном,
Крест нательный на тонком шнурке
Крепко-накрепко сжат в кулаке.

«Зевают подворотни. Тополя…»

…И тополя, как спицы с волчьей шерстью
В старушечьих, почти недвижимых руках…
А. Столяров
Зевают подворотни. Тополя,
Теряя пух, линяют, словно волки.
И чьих-то жизней яркие осколки
Сметает дворник. И опять с нуля
Идёт отсчёт времён, и снова колкий
Ледок с краёв затягивает взгляд.
Но я читать привыкла между строк,
И разбирать совсем иные строки,
И потому завязанный до срока
Судьбы едва заметный узелок
Перерубить с гусарского наскока
Я не смогла. И ты бы вряд ли смог.
Так принимай же гулкие зевки
И тополя в очёсках волчьей пряжи —
Всё то, что междустрочье нам покажет
Написанному явно вопреки.
И то, что всё не сбудется. И даже
То, что твоя рука моей руки
Уж не коснётся…

«Романтики уходят, чтоб вернуться…»

Романтики уходят, чтоб вернуться.
Им нужен за спиною тёплый дом —
Всё, от чего так сладко оттолкнуться,
К чему возврат так сладостен потом.
Им нужно, чтоб в тревоге и печали.
Не отходя от тёмного окна,
Их ждали и, в конце концов, встречали,
Истосковавшись, — мать или жена.
Но есть иные, те, которых мало:
Никто за них не молится в пути,
Никто рукой не машет у причала, —
Они уходят — просто чтоб уйти.
Дано им одиночество как милость…
А может быть, сверкая и грозя,
Им вдруг такая истина открылась,
С которой оставаться здесь — нельзя.

«За поворотом…»

За поворотом
   скрипка вскрикнула: «Ах!» —
Прикоснулся смычок
   к обнажённому нерву.
Снова плакать в чужих руках,
Который раз —
   как будто бы в первый.
Снова, снова
   выплакивать тайну тайн
Толпе многоногой,
   деревьям, птицам,
Ржавому чертополоху окраин,
Чёрным окнам,
   пустым глазницам.
Снова, снова
   отчаянно, горько рыдать —
Острая боль
   взлетает вверх по ступеням.
Жизни — ровно на вдох… Не беда! Не беда…
Слышите? —
   Это и есть — пение.

«Силёнок — на копейку, а герой…»

Силёнок — на копейку, а герой —
Горласт, задирист, прыгает, как мячик…
Парнишке-воробью нельзя иначе,
Особенно весеннею порой.
Чирикает, порхает. Наконец,
У голубя выхватывает лихо
Кусочек сухаря. И воробьиха
В восторге замирает: «Ах, храбрец!».
А рыжий кот, слегка прижмурив глаз,
От сырости потряхивая лапой,
Вдоль ящиков крадётся тихой сапой
И думает: «Вот я тебя сейчас!».

«Ладони ветра пахли мятой…»

Ладони ветра пахли мятой,
Касаясь губ, касаясь щёк,
А повод — кожей сыромятной
И конским потом, и ещё
Дорожною сухою пылью
И светлым дождиком грибным,
Старинной небылью и былью,
Забытым чем-то и родным.
И, прижимаясь к жесткой гриве,
В потоке времени скользя,
Я понимала, что счастливей
Стать на земле уже нельзя,
Что завтра по траве примятой
Чужой скакун продолжит бег…
Лишь терпкий запах дикой мяты
Со мной останется навек.

«Человек исчезает. И время, сужая зрачок…»

Человек исчезает. И время, сужая зрачок
До чернеющей точки, прицельно глядит ему в спину.
Ангел мой, погоди, не крыло мне подставь, а плечо —
Я ещё не сейчас, не сейчас эту землю покину.
Неуютная жизнь, где порою не видно ни зги,
Где на выцветших снимках всё тоньше и призрачней лица…
Всё равно — погоди, с каждым часом сужая круги,
Торопить меня в путь, из которого не возвратиться.
Доживу до весны, и границы стеснённой груди
Резким вдохом одним, словно тёмные шторы, раздвину,
И, хмелея от света, шепну: «Погоди… Погоди…
Погляди мне в лицо, перед тем как прицелиться в спину».

«Без обвинений и высоких слов…»

Без обвинений и высоких слов
Мне воронёный ствол упрёт в затылок
Эпоха рынков, нищих стариков,
В кошёлки собираемых бутылок.
Эпоха, где уже не на кресте —
На поручнях промёрзлого трамвая
В раздавленной телами пустоте,
Распяв, тебя сейчас же забывают.
Где, как во сне, без голоса кричать,
И погибать в слепом бою без правил,
Где горького безумия печать
На лоб горячий кто-то мне поставил.
Где получувства точат полужизнь,
И та привычно, и почти не страшно,
С краёв желтея, медленно кружит,
И падает в архив трухой бумажной.
Где время, обращённое в песок,
Сочится, незаметно остывая,
И отбывает слишком долгий срок
Душа — на удивление живая.

Из книги «Геометрия свободы» 2004

«Когда Фонтанки вспухшая вода…»

Когда Фонтанки вспухшая вода
В безмолвии пугающе-несытом,
Как будто часа ждущая беда
Шевелится под вздыбленным копытом,
Когда в обнимку пляшут свет и тьма,
На бронзовой уздечке удавиться
Тут можно. Или нет — сойти с ума
И дальше жить. Никто не удивится.
И на мосту, средь скачущих теней,
Где всё и вся равны и равно ложны,
Не так уж сложно удержать коней,
И только напоить их — невозможно.

«Здесь заплакать нельзя и нельзя закурить…»

Здесь заплакать нельзя и нельзя закурить,
Во весь голос не то что кричать — говорить.
Водка пахнет сивухой, вода — солона,
И на стену в ночи наползает стена.
Утро щёлкает плетью, а по вечерам
Кто-то ищет меня в перекрестии рам,
И холодного зеркала пристальный взгляд,
Словно блик на штыке, словно окрик «назад!».
Этот дом, он как зверя меня обложил,
Коридорами, лестницами закружил.
Я — живая мишень, я на злом сквозняке
Своё робкое сердце держу в кулаке.

«А во дворе густой туман похож…»

А во дворе густой туман похож
На волглое бельё с казённой койки.
Из форточки сочится запах стойкий,
И по спине волной проходит дрожь.
Гуляют сквозняки. Мои шаги
Пересекают вектором движенья
Невидимые петли и круги
И гаснут в коридорном средостенье.
На грани фола — жизнь. В чужой уют,
В трёхмерное пространство неумело
Я год за годом втискиваю тело
И душу, перекрученную в жгут.
И только заоконный мой двойник
Изученно-неведомой природы
Так тих и светел, словно он постиг
Простую геометрию свободы.

«Отец мой был похож на волка…»

Отец мой был похож на волка —
И сед, и зол, и одинок.
Лишь на руке его наколка —
Раскрывший крылья голубок.
Нелепо и довольно криво
Он всё летит из дальних стран,
Где сильный, молодой, красивый,
Мой батя не от водки пьян.
Где мать жива. А я, быть может,
В проекте, или даже — нет.
Где лёгкие тихонько гложет
Дымок болгарских сигарет.
И, напрочь забывая лица,
Сквозь морок, суету и тлен
Я снова вижу эту птицу,
Летящую средь вздутых вен.
И в зеркале заворожённо
Ловлю который раз подряд
Всё тот же странно-напряжённый,
Неуловимо-волчий взгляд.

«В этом городе всё вперекрёст, вперехлёст, вперекос…»

В этом городе всё вперекрёст, вперехлёст, вперекос.
Загадай на монетку — там решка с обеих сторон.
Всё — мираж, всё — коллаж, ускользающий дым папирос,
Тени ангельских крыльев средь вспугнутой стаи ворон.
Портупеей бумажной крест-накрест слепое окно…
Эй, лихач, погоди!.. Но размашист рысачий разбег.
И за здравие флота в бокалах вскипает вино,
И на саночки с телом замедленно падает снег.
На изломе времён, осыпаясь, меняются дни,
Легче пуха взлетают и рушатся тяжестью плит.
Затемнение снято, и в город вернулись огни.
И пронзённое шпилем, голодное сердце — болит.

«Когда отпустит боль, я вдруг увижу…»

Когда отпустит боль, я вдруг увижу
Фабричную трубу, кирпич двора,
И буквы на стене, под самой крышей,
Кричащие: «Гагарину — ура!»
И небо, что в прицельном перекрестье
Оконных рам похоже на дыру,
И флигель, где кусок прогнившей жести
Крылом подранка бьётся на ветру.
Отпустит боль, и я ещё услышу,
Быть может, через трещины в стене —
Скрипичная мелодия всё выше
Взбирается по тоненькой струне.
С естественностью веры бестревожной,
С наивностью гармонии простой —
По лестнице крутой и ненадёжной
Над вечно равнодушной пустотой.

«Под Одессой…»

Под Одессой
В местечке со странным названием
«Каролина Богаз»
Сизый тростник
Весь в завитушках улиток
Сухо шуршит на ветру.
Мелкие розы
И многоэтажный чеснок
Обступили крыльцо
Низенькой мазанки
Окнами прямо на море.
Мальчик хозяйский
Сыплет песок мне в ладонь
Из своей узкой,
Солнечно-смуглой ладошки,
И говорит: «Всё — тебе.
Погляди, сколько много — тебе».
Струйка песчинок
Течёт и течёт между пальцев.
Мне восемь лет,
И поэтому — вовсе не страшно.

Елагин остров

На ботиночках шнуровка
Высока, остры коньки.
День — что яркая обновка,
И румяная торговка
Прославляет пирожки.
Вензелей переплетенье,
Жаркий пот, скользящий бег…
И — дворцовые ступени,
Львов чугунное терпенье,
В чёрных гривах — белый снег.
Всё расплывчатей и шире
Круг от прожитого дня.
На часах всё ниже гири,
Может быть, и правда — в мире
Нет и не было меня?
Только лёд прозрачно-ломкий,
Только взмахи детских рук,
Ивы у прибрежной кромки,
Звон коньков да сердца громкий,
Заполошно-частый стук.

«Вечер снова кружится в пустых разговорах и ссорах…»

Вечер снова кружится в пустых разговорах и ссорах,
А прикроешь глаза — и дневной утомительный бег
Обращается вспять… Но послушай: за окнами — шорох.
Это просто на землю тихонечко падает снег.
Так раздвинем же шторы пошире и хоть на мгновенье
Отряхнёмся от злой и ненужной словесной трухи.
Посмотри: это снег белизной своего всепрощенья
Укрывает, не глядя, поспешные наши грехи.

«Когда революция выжрет своих…»

Когда революция выжрет своих
Детей — романтичных убийц, поэтов,
Идеалистов, и память о них,
Что называется, канет в Лету,
Когда уйдут её пасынки — те,
Которые, выйдя откуда-то с боку,
Ловят рыбку в мутной воде
И поспевают повсюду к сроку,
Когда сравняются нечет и чёт,
И козырь — с краплёною картой любою,
И обыватель вновь обретёт
Счастье быть просто самим собою,
Когда добродетели, и грехи,
И неудобовместимые страсти,
В общем раздутые из чепухи,
Станут нам непонятны отчасти,
Когда перебродит в уксус вино,
И нечего будет поджечь глаголом,
Придёт поколение next.
И оно
Выберет пепси-колу.

«Я брела наугад, ошибалась и в кровь расшибалась…»

Да никто не дерзнёт сказать, что

Ненавидимы мы Богом! Да не будет!

Повесть временных лет
Я брела наугад, ошибалась и в кровь расшибалась,
Каждый раз успевая урок предыдущий забыть.
Я пыталась исполнить хотя бы несложную малость:
Не скулить по-собачьи, а также по-волчьи не выть.
А ещё — не хулить даже самым изящнейшим слогом
Землю, время, судьбу, что даются один только раз,
И не верить, коль скажут, что мы ненавидимы Богом,
И не верить, коль скажут, что Он отвернулся от нас.

«Всё спокойней, ровнее и тише…»

Подари мне ещё десять лет,
Десять лет,
   Да в степи,
      Да в седле.
В. Соснора. «Обращение»
Всё спокойней, ровнее и тише
Дышит полдень, и, солнцем прошит,
Сизоватый бурьян Прииртышья
Под копытами сухо шуршит.
А каких я кровей — так ли важно
Раскалённой степной синеве…
Голос резок, а песня — протяжна,
И кузнечик стрекочет в траве.
Ни друзей, ни далёкого дома —
Только стрёкот, да шорох, да зной.
Без дорог за черту окоёма
Седока унесёт вороной.
Бросить повод, и руки раскинуть,
И лететь, и лететь в никуда —
Затеряться, без имени сгинуть,
Чтоб — ни эха, и чтоб — ни следа.
Вот я, Господи, — малая точка
На возлюбленной горькой земле,
И дана мне всего лишь отсрочка —
Десять жизней — в степи и в седле.

Инвалид

Никто не знает, был ли он в Афгане,
В чужих горах глотал чужую пыль,
А может быть, по пьяни и по дряни
Свалился под шальной автомобиль.
Нет разницы… Так будем здравы, братцы!
Нам некогда. Мы, взглядами скользя,
Шагаем по стране, где зарекаться
Ни от сумы, ни от тюрьмы — нельзя.

Тутанхамон

Вырезан из старого журнала
Образ, а всего вернее след
Образа. Но я тебя узнала —
Что для нас с тобой пять тысяч лет?
Что цари, династии, эпохи?
Просто слишком долгий пёстрый сон.
Времени засушенные крохи
Не насытят нас, Тутанхамон,
Никогда.
   И оттого так строги
Наши лица. Посох власти сжат
В тонких пальцах. Каменные боги
Память неотступно сторожат.
Всё исчезнет, чтоб вернуться снова
Сквозь немую боль и смертный страх —
Взмах руки, сорвавшееся слово
И улыбка на твоих губах.

Святой Борис

Качнулись в сёдлах каменные спины —
Отспорив, отшумев, угомонясь,
Уходит недовольная дружина.
И что теперь ты будешь делать, князь?
Беги, Борис! Испуганною птицей
Лети за горизонт, на край земли.
Часы идут. Земное время длится
И рвётся под копытами в пыли.
Дрожат и наливаются неслышно
Минуты, словно капли на весу…
О Господи! Среди живых я — лишний,
Но кто из нас войдёт с Тобою в суд?
Оправдываться — тщетная затея,
Коль Сам Ты не отпустишь мне долги…
Толкаясь и от трусости потея,
В шатёр уже врываются враги.
О Господи! Услыши и помилуй,
На миг один открой Свои пути,
И если я ослабну — дай мне силы
До губ дрожащих чашу донести.
Чтоб, к жизни пробудясь в смертельной ране,
Расправив изумлённые крыла,
Бессмертия глубокое дыханье
Душа перед полётом обрела.

К портрету Чезаре Борджа

Беззаконный гордец, воитель,
Соблазнитель и отравитель,
Не щадивший ничью обитель,
Всё смешавший — честь и позор.
Руку — на рукоять кинжала:
Вырвать с корнем дурное жало
Клеветы!.. Только правды — мало,
И ведь правда скучна, сеньор.
Как рубины горят кроваво!
Ваша сила и ваше право…
Улыбнитесь, прошу вас, право —
Нынче тоже всё — суета.
Ни урока нам и ни срока,
Страсть огромней и злей порока…
Бесконечно-грустна и жестока
Складка у тонкогубого рта.
Где тот ветер, что перед вами
С древка рвал боевое знамя?
Где враги ваши? Где вы сами?
С кем сразитесь в последний раз?
Ничего мы не знаем, даже
Отчего наших жизней пряжа
Вся в узлах. Кто узлы развяжет?
Кто простит и помилует нас?
Между гранями тьмы и света
Полководцы, цари, поэты —
Те, кто знать не желал запретов,
Пил до дна, и платил сполна.
Не глядите же так сурово —
Я хочу лишь услышать снова,
Как звенят золотые подковы
Вороного — в ночи — скакуна.

Ворёнок[1]

Эх, яблочко, куда ты катишься…

Из песни
— Ишь, как пьёт детина — потрудился, знать…
А ссутулит спину, глянь, ну прямо тать.
— Обойди сторонкой, любопытство спрячь.
Удавил ворёнка — он на то палач.
— Да не пялься ты, дурак.
Для чего зашёл в кабак?
— Он, поди, не по злобе…
— А велели бы тебе?
— Что ты? Всем — свои труды.
— Доболтаешь до беды!
— Ах, типун тебе… Да сплюнь!
— Ты язык-то, слышь, засунь…
А не то — укоротят:
Стены слушают — глядят.
— Смолкни, Бога ради.
— Все там будем, дядя.
А мальчонка хворый, лёгонький как пух.
Без того бы скоро Богу отдал дух.
Воронёнок просто… Видно — неходяч.
На руках к помосту нёс его палач.
Нёс, как в люлечке качал,
Чтоб не плакал — не кричал,
Маринкина ворёнка
Нёс к петельке тонкой.
Спи, ворёнок, баю-бай,
Поскорее засыпай.
На земле темно и тесно —
Станешь ангелом небесным,
Будешь зреть Господню рать,
Райским яблочком играть.
Тихо, тихо, тихо…
И не помни лиха.
— Славно или плохо — нам ли понимать,
Бабам лишь бы охать — дуры… твою мать!
Разберутся выше, где и чья вина.
Так что ты — потише. И давай — до дна.
— Наше дело — сторона,
Наливай да пей до дна.
У кого мошна пуста —
Пропивайся до креста.
И — пляши, пляши, пляши,
Не жалей больной души!
Жизнь — копейка, а душа…
Так за ней же — ни гроша.
Кормят — ешь, а бьют — беги.
Вот такие пироги.
На свои гуляю —
Знать тебя не знаю.
— Яблочком, пожалуй, на-ко, закуси.
— Самозванцем меньше стало на Руси.
По столице нынче, слышь, колокола
Лебедями кличут — смута умерла!
— Удавили не зазря —
Ради царства и царя
Маринкина ворёнка…
— Эх, выводят звонко!
— То-то будет тишина…
— Наливай ещё вина…
Пей, собака, говорю!
Лета многие царю!
Ну а ты чего не пьёшь?
Ах ты, гнида!..
Хвать за нож —
Вши из-под рубахи
Уползают в страхе.
Крови-то, кровищи — аж красно в глазах!
Плачет, плачет нищий. Кружит, кружит страх —
Воет, крутит, вертит… И, стремясь к нулю
Время слепо чертит мёртвую петлю.
Яблочку — катиться вниз,
Кто умеет — помолись
О душе ворёнка,
Ребёнка — воронёнка,
О себе, и о стране,
И о грешной обо мне.

«Свет вечерний, играя, дышит…»

Свет вечерний, играя, дышит
Горьковатой влажностью трав,
Золотыми нитями вышит
Кружевной кленовый рукав.
Одуванчику — только дунь —
Расставаться не жаль с головою,
И беспечный стрелок — июнь —
Комариной звенит тетивою.

«Куст шиповника дружно шмелями гудит…»

Куст шиповника дружно шмелями гудит,
И к цветочной серёдке пушистой
Шмель всем тельцем приник, добродушно-сердит
И обсыпан пыльцой золотистой.
День по листьям стекает, прозрачен и густ,
Будто липовый мёд разогретый.
И гудит, задыхаясь от щедрости, куст,
И пирует на маковке лета.

«Холодней и задумчивей воды…»

Холодней и задумчивей воды,
Звёзды — ярче и словно крупней,
И вздыхают в ночи огороды
Всё укропней, нежней и влажней.
Это август — хозяин завидный —
Отдыхает, дождями умыт,
И на крепких зубах аппетитно
Малосольный огурчик хрустит.

«Непрерывно, натужно, упорно…»

Непрерывно, натужно, упорно
Сквозь рожденье, страданье и смерть
Наших жизней тяжёлые зёрна
Прорастают в небесную твердь.
А навстречу — легко и неровно
Дышит бабочки трепетный блик,
И полёт её радостен, словно
В бесконечность распахнутый миг.

«А жизнь — была. На даче в Озерках…»

Памяти Д. Стрельчука

А жизнь — была. На даче в Озерках
Играли в бадминтон, чаи гоняли.
И смерть, казалось, вовсе отменяли
Улыбка, взмах руки, ракетки взмах.
А жизнь — была. Под выстрелом в упор
Чирикала себе беспечной птичкой.
Ломались копья, спички и привычки,
Летел воланчик за чужой забор.
Водой сбегая с лопасти весла,
Сухим песком сквозь пальцы протекая,
Нелепая, такая и сякая,
Она — была. О Господи, — была!

«Апрельский день прочитан между строк…»

Апрельский день прочитан между строк.
В облупленной стене несвежей раной
Темнеют кирпичи. И водосток,
Вообразив себя трубой органной,
Прокашлялся и загудел. Под ним
На тротуаре — трещинок сплетенье,
И прошлогодний лист, весной гоним,
Плывёт в небытие прозрачней тени.
И снова мир течёт сквозь решето
Фантазии, сквозь близорукость взгляда,
И мне не выразить словами то,
Что вновь его спасает от распада.

«Зимний рассвет в окне, выстуженно-огромном…»

Зимний рассвет в окне, выстуженно-огромном,
Не позволяет мне жизнь переждать в укромном
Месте и, как сверчку, облюбовавши щёлку,
В ночь, в не свою тоску просвиристеть-прощёлкать.
Утренний неуют звонок в пустой квартире,
Шторы — потуже в жгут, двери — пинком пошире.
Холодно, и светло, и чересчур просторно,
В тоненькое стекло ветер стучит упорно.
Тоненькое стекло, изморози иголки,
Остро и слишком зло бьётся пульс на осколки.
И, смешав имена, судьбы и крошки хлеба,
Хлещет в провал окна яростный холод неба.

«Он ждал инфаркта после сорока…»

Он ждал инфаркта после сорока,
Поскольку это всё же был бы выход
Оттуда, где его по капле, тихо
Высасывала странная тоска.
Он ждал инфаркта, будучи вполне
Нормальным и практически здоровым,
Одетым, сытым, под семейным кровом,
И оттого непонятым вдвойне.
Он ждал инфаркта. Он привык к жене,
К подросшим детям и к своей работе,
К тому, что жизнь отпущена по квоте,
И к беспричинной, ноющей вине.
Он ждал инфаркта, ибо не умел
Уйти в запой, внутри себя разбиться,
Влюбиться страстно, истово молиться,
И дни его крошились, будто мел.
Он ждал инфаркта просто потому,
Что ведь должна у боли быть личина —
Вполне материальная причина,
Понятная и людям, и ему.
Он ждал инфаркта, чтобы разогреть
Вкус к жизни, как холодные консервы,
Поправиться, родным испортив нервы,
И от совсем другого помереть.

«Не суди ты меня слишком строго…»

Не суди ты меня слишком строго,
Пожалей ты меня, пожалей,
Не придавливай прямо с порога
Правотою железной своей.
Не суди заполошную птицу,
И пришедший непрошенным стих —
Нам с тобою обоим простится,
И осудят нас тоже — двоих.
Ради жизни, грохочущей мимо,
И молчанья, что ждёт впереди,
Я прошу тебя — слышишь, любимый, —
Не суди ты меня, не суди.

Воспоминание

Средь коммунального кошмара
Взрывалось: «Сука!.. Падла!.. Шмара!..»,
В дыму, в чаду, в горелом жире
Метались тени по квартире.
И, набухая, вызревал,
Как чирей на носу, скандал.
Да нет — разминка, перепалка…
Суды знавала коммуналка!
А это так — подрали глотки
И разошлись. В стопарик водки
Набулькал, охая, сосед.
И в кухне выключили свет.
А у дверей за стенкой тонкой
Стояла я — совсем девчонка,
И понимала: виноваты
Какой-то счётчик, киловатты…
И слушала: сосед зевал
И жизнь проклятой называл.
С тех пор прошло годов немало —
Нас время быстро разменяло,
И стало прошлое белёсо…
Но вот родимые вопросы
«Что делать?» и «Кто виноват?»
Всё так же яростно звучат.
По трезвости, а то — по пьяни,
В глухой ночи, в похмельной рани…
И я пытаюсь, вспоминаю,
Но память, прошлое сминая,
В ответ мешает всё подряд:
Россия… счётчик… киловатт.

«Плачет рождённый в ещё не осознанном страхе…»

Боящийся несовершенен в любви.

Первое соборное послание Иоанна Богослова, 4:18

Плачет рождённый в ещё не осознанном страхе,
Вытолкнут в мир непонятно за что и зачем.
В смертном поту, в остывающей липкой рубахе
Кто-то затих, от последнего ужаса нем.
То, что выходит из праха — становится прахом.
Между двух дат угадай, улови, проживи
Эту попытку преодоления страха —
Жизнь, где боящийся несовершенен в любви.

[2]

«Я войду, и ты припомнишь разом…»

Я войду, и ты припомнишь разом
Все мои учтённые грехи:
Наизнанку вывернутый разум,
Лошадей, приятелей, стихи.
Безалаберность мою, мою никчёмность,
Неуменье делать по-людски
Ничего — то странную огромность,
То сухие крошки да клочки.
Милый мой, ведь я всё это знаю,
Знаю, может быть, яснее всех,
Плачущее сердце пеленая,
Как младенца, в беззаботный смех.
Ангелы твои, напившись чаю
В образцово-правильном раю,
Колпаком дурацким увенчают
До скончанья дней — башку мою.

Романс

А. Т.

Мой дорогой, мой слишком дорогой,
Когда бы я умела быть другой,
Всем существом привязанною к дому —
Быть может, мы бы жили по-другому.
И сердце, позабытое в степи,
Я б отыскала и велела: «Спи!»
Но вечен скрип тележный средь равнины,
И терпкий привкус горечи полынной,
Не исчезая, дремлет на губах.
И выбелило солнце долгий шлях.
Мой дорогой, мой слишком дорогой,
Когда бы я умела быть другой,
Когда бы я умела быть иною —
Со взором тихим, с гибкою спиною…
Но вот — на отблеск дальнего костра
Я полетела — всем ветрам сестра,
Черпнув из глубины времён однажды
Придонную мучительную жажду
Той воли, что и не было, и нет…
И тесен дом, и узок белый свет.

«Спи, мой ангел. Я тебя люблю…»

Спи, мой ангел. Я тебя люблю.
И да будет сон твой бестревожен.
Я тебя у смерти отмолю,
И у этой страшной жизни тоже.
Спи, мой ангел. Я сожму кулак,
Чтоб тебя — уже навек — запомнить.
И саднящей нежностью наполнить
Ночи сизоватый полумрак.

«Пережидая слишком долгий дождь…»

Пережидая слишком долгий дождь
На остановке энного трамвая,
Поругивая сырость и зевая
Под зябко-металлическую дрожь,
Я вдруг увижу там, где был твой дом,
Сквозистую, пустую оболочку,
Как будто бы ремонт поставил точку
На всех, кто обитал когда-то в нём.
И удивлюсь тому, что не течёт
Широкая асфальтовая Лета,
И не замечу то, что сигарета,
Дотлев уже до фильтра, пальцы жжёт.
И если из небытия сойдёшь
Ты, словно бы с незримого помоста,
И спросишь: «Как ты?», я отвечу: «Просто
Пережидаю слишком долгий дождь».

«К осени, лицом отвердевая…»

К осени, лицом отвердевая,
Начинаю, в общем, понимать,
Что уже не вывезет кривая,
И что я, увы, плохая мать,
Скверная жена, работник средний,
И — один из множества — поэт,
Что давно не хожено к обедне,
И что денег не было и нет.
Что давно пора остепениться:
О семье подумать, о душе,
Подкормить в горсти своей синицу,
Плавно сбавить темп на вираже.
И спокойно прозревать сквозь осень,
Словно бы сквозь чёткую канву,
Самую прекрасную из вёсен,
До которой я не доживу.

«Вьётся в тамбуре дым, разговоров дорожных отрава…»

Вьётся в тамбуре дым, разговоров дорожных отрава
Растворяется в нём и вдыхается странно — легко.
Нет, вы не помешаете мне, мой попутчик лукавый…
Да, конечно, — домой… Далеко, ещё как далеко!..
Отчего я курю? — Не сорваться с крючка у привычки.
Почему я пишу? — Ах, сама я в потёмках бреду:
Не подходят ключи, и ломаются напрочь отмычки,
Выбьешь дверь — и с рассудка сорвёшься на полном ходу.
Растворяется сахар в стакане крепчайшего чая,
Растворяется память в мелькании дней и забот…
Да, скучают и ждут, с нетерпением ждут и встречают.
Да, конечно, — везёт… Очень тряско, и всё же, — везёт.
Мир, конечно же, тесен. А мы, оставаясь чужими,
Распростимся и вряд ли ещё раз увидимся в нём.
Но когда-нибудь я чиркну спичкой и высвечу имя,
И мелькание станций, и тени за мокрым окном.
И покажется мне, что не сказано было так много.
Но насмешливый ветер подхватит крутящийся хлам…
Улыбнитесь, попутчик. Под нами грохочет дорога,
И сжимается время, разрубленное пополам.

«К возрасту „икс“ грубее становится внешность…»

Н. Мазаяну

К возрасту «икс» грубее становится внешность,
Хуже — характер и явно слабее — здоровье.
Время же чуть ускоряется, и неизбежность
Смотрит из зеркала, строго нахмурив брови.
К возрасту «икс» друзья появляются реже,
Если ж звонят, то конкретно и чётко — по делу.
И оттого, что из тьмы голоса их — всё те же,
Зябко душе, даже если комфортно телу.
Словно бы слышишь невнятно — назойливый лепет:
«Ты так свободен, что уж никого не неволишь…»
Кто это, кто это шепчет и волосы треплет?
Думаешь — ветер. А это — сквозняк. Всего лишь.

«От шофёрского горького мата…»

От шофёрского горького мата
На стоянке маршрутных такси
Странно зябко. Ты в мире покатом
Снисхожденья себе не проси.
Не проси. Я вгляделась в их лица
И в заплечную тяжкую тьму,
И забыла, как нужно молиться,
И забыла — зачем и кому.
Словно бы совершенно случайно,
Задержавшись на краешке льда,
Чья-то невыносимая тайна
Стала тайной моей — навсегда.

«Я хочу купить розу…»

Я хочу купить розу.
Хочу купить розу,
Как будто желаю дать шанс
Больному рабу —
Просто шанс умереть на свободе.
Хочу купить розу,
Но каждый раз что-то не так:
Не то что нет денег,
Не то чтоб последние деньги,
Но просто есть множество
Необходимых вещей.
Так много вещей.
И снова цветок остаётся
У смуглых лукавых торговцев
За пыльным стеклом.
А я ухожу,
Продвигаясь всё дальше и дальше,
В то время, когда
Я и впрямь на последние деньги
Куплю себе розу.

«Я, скорее всего, просто-напросто недоустала…»

Я, скорее всего, просто-напросто недоустала
Для того, чтобы рухнуть без рифм и без мыслей в кровать —
Что ж, сиди и следи, как полуночи тонкое жало
Слепо шарит в груди и не может до сердца достать.
Как в пугливой тиши, набухая, срываются звуки —
Это просто за стенкой стучит водяной метроном.
Как пульсирует свет ночника от густеющей муки,
Как струится сквозняк, как беснуется снег за окном.
То ли это — пурга, то ли — полузабытые числа
Бьются в тёмную память, как снежные хлопья — в стекло.
Жизнь тяжёлою каплей на кухонном кране зависла,
И не может упасть, притяженью земному на зло.

«Рыжая псина с пушистым хвостом…»

Рыжая псина с пушистым хвостом
Дремлет в тенёчке под пыльным кустом,
И, полусонная, в жарком паху
Ловит и клацает злую блоху.
Рядом, приняв озабоченный вид,
Вслед за голубкой своей семенит
Самый влюблённый из всех голубей…
На воробья налетел воробей —
Бьются взъерошенные драчуны,
Не замечая, что к ним вдоль стены
Тихо крадётся, почти что ползёт
Весь напряжённый, пружинистый кот.
Как хорошо, что они ещё есть
В мире, где горестей не перечесть,
В мире, дрожащем у самой черты —
Голуби, псы, воробьи и коты.

«Любимец вечности, зеленоглазый кот…»

О чудный, странный кот!

Шарль Бодлер
Любимец вечности, зеленоглазый кот,
Таинственный божок ушедшего народа,
Ты смотришь сквозь меня, как будто видишь брод
В теченье времени. Но миг для перехода
Ты выбираешь очень тщательно. И вот
Помедлив, помурчав, о мой потёршись тапок,
Проходишь не спеша среди незримых вод,
Почти не замочив своих нежнейших лапок.
Когда же сочинять начну я этот стих,
Моей ладони ты коснёшься осторожно,
И капли времени в глазах твоих
Вдруг заискрятся зыбко и тревожно.

«Голубь ходит за голубкой…»

Голубь ходит за голубкой,
Помирает от любви,
Намывает кошка шубку —
Лапки в мышкиной крови.
Снег растаял в чистом поле,
Словно не был никогда.
Ни покоя нет, ни воли —
Вот какая, брат, беда.
И ни срока, и ни прока,
И ни спрячешься нигде —
То ворона, то сорока
Варят кашу на воде.
Где классическая кружка?
Дескать, выпьем — и привет…
Ни подружки, ни старушки,
И спиртного тоже нет.
Мысли бродят неуклюже,
В голове сплошная муть.
Ничего, бывает хуже.
Разберёмся как-нибудь.

«Охлюпкой, стараясь не ёрзать…»

Охлюпкой, стараясь не ёрзать
По слишком костистой спине,
Я в Богом забытую Торзать
Въезжаю на рыжем коне.
Деревня глухая, бухая,
Вблизи бывшей зоны. И тут
Потомки былых вертухаев
Да зэков потомки живут.
В пылище копаются куры,
Глядит из канавы свинья:
Что взять с городской этой дуры?
А дура, понятно же, — я.
А дура трусит за деревню
Туда, где и впрямь до небес
Поднялся торжественно-древний,
Никем не измеренный лес.
Где пахнет сопревшею хвоей,
Где тени баюкают взгляд,
И столько же ровно покоя,
Как десять столетий назад.
Где я ни копейки не значу,
А время, как ствол под пилой,
Сочится горючей, горячей
Прозрачной еловой смолой.

«На хрупкой открытке…»

На хрупкой открытке
Начала двадцатого века
У белой лошадки
Мохнатые ушки черны.
Лошадок таких
Никогда не бывало на свете.
И штемпель цензуры
Военной. И несколько строк:
«Как хотел бы я
Прискакать к тебе
На этой лошадке
После войны».
Война бесконечна,
Поскольку взорвавшимся штампом
Накрыт адресат,
И письму никогда не дойти.
Его отправитель
Бежит в штыковую атаку
В полях галицийских,
Среди мазовецких болот.
Лошадка такая,
Каких никогда не бывало,
Под призрачный вальс
На пустой карусели кружит.

Прогулка в ручьях

Горький дым да собачий лай…
Побыстрее коня седлай,
И сквозь жалобный стон ворот
Выводи, садись, и — вперёд.
Мимо свалок и пустырей,
Издыхающих фонарей,
Прогоняя от сердца страх —
На рысях, дружок, на рысях.
Под копытами хрустнет лёд,
Тёмный куст по щеке хлестнёт.
Направляясь вперёд и ввысь,
Ты пониже к луке пригнись.
Мимо стынущих развалюх,
Гаражей, канав, сараюх,
К тем местам, где нет ни души,
Поспеши, дружок, поспеши.
Сквозь крутящийся снежный прах,
Повод стискивая в кулаках,
Откликаясь на зов полей,
Ни о чём, дружок, не жалей.
Ничего у нас больше нет —
Только звёздный колючий свет.
И дорога. И мы на ней —
Просто тени среди теней.

«Собаки любили Ивана Петровича Павлова…»

Собаки любили Ивана Петровича Павлова.
Собаки любили его. Это странно, быть может, но — факт.
Они обожали пронзительноглазого бога,
Они не рычали и сами вставали в станок,
Пытаясь поймать божественно-краткую ласку.
И он, отрицавший наличие в теле того,
Что, к счастью, нельзя ни увидеть никак, ни потрогать,
Ни зарегистрировать датчиком, то есть — души,
Любил их той самой душой. Всей измученной, жадной
Душою экспериментатора.

«Он первый раз копытом тронул снег…»

Он первый раз копытом тронул снег,
И отскочил, дрожа и приседая:
Земля была не чёрная — седая,
И яркий свет, пройдя сквозь бархат век,
Казался алым. Сотни хрупких жал
Пронизывали воздух и, тревожа,
Покалывали зябнущую кожу…
Он вновь шагнул, всхрапнул, и — побежал.
И глядя на его летящий бег,
На солнечно размётанную гриву,
Я улыбаюсь: «Господи! Счастливый —
Он в жизни первый раз увидел снег».

Из книги «Сопротивление» 2007

«В этой комнате слышно, как ночью идут поезда…»

В этой комнате слышно, как ночью идут поезда
Где-то там глубоко под землёй, в бесконечном тоннеле…
Пережить бы ноябрь! Если Бог нас не выдаст, тогда
Не учует свинья, и, глядишь, не сожрёт в самом деле.
Пережить бы ноябрь — чехарду приснопамятных дат,
Эти бурые листья со штемпелем на обороте,
Этот хриплый смешок, этот горло царапнувший взгляд,
Этот мертвенный отсвет в чернеющих окнах напротив.
Пережить бы ноябрь. Увидать сквозь сырую пургу
На январском листе птичьих лапок неровные строчки,
Лиловатые тени на мартовском сизом снегу,
Послабленье режима и всех приговоров отсрочки.
Пережить бы ноябрь… Ночь ерошит воронье перо,
Задувает под рёбра, где сердце стучит еле-еле.
И дрожит абажур. Это призрачный поезд метро,
Глухо лязгнув на стыках, промчался к неведомой цели.

То, что я есть

То, что я есть, заставит меня быть.

В. Шекспир
То, что я есть — в ночи крадущийся тать,
Карточный шулер с драными рукавами.
То, что я есть, заставляет меня хохотать,
Петь, исходить рифмованными словами.
То, что я есть, колпаком дурацким звеня,
Пляшет на самом краю карниза.
То, что я есть, шкуру сдирает с меня,
И уверяет, что это — закон стриптиза.
То, что я есть, славу любви трубя,
Яростно шепчет через барьер столетья:
Знаешь, я никогда не любила тебя.
Больше того — никогда не жила на свете.
То, что я есть, всем и всему назло
Строит в ночи мосты, а с утра — взрывает.
То, что я есть, заставляет врастать в седло
Именно когда из него выбивают.
То, что я есть, словно летучая мышь,
Криком своим пробивая в пространстве дыры,
Слепо летит и слушает эхо. Лишь
Эхо — свидетель существования мира.
То, что я есть, желая себя разбить,
Мечется нелепо и неосторожно.
То, что я есть — меня заставляет быть,
И тут изменить уже ничего невозможно.

«Колбу с мелким песком мой ребёнок однажды взял в руки…»

Колбу с мелким песком мой ребёнок однажды взял в руки,
Повертел-покрутил её, но разобраться не смог,
И спросил меня: «Мама, а что же внутри этой штуки?»
И сказала я в шутку: «Там прячется время, сынок».
И проснулось оно, получив наконец воплощенье,
И быстрей потекло — зримый образ себя самого,
Не страшась обвинения и не нуждаясь в прощенье,
Устремляясь вперёд, не щадя на пути никого.
Вот оно, завихряясь, бежит в никуда сквозь воронку,
Вот на полном ходу целит в заледеневший висок…
«Я его повернул!» — сын смеётся беспечно и звонко,
И обратно стекает в часах золотистый песок.

Картина на задней стенке шкафа

Грифелем на задней стенке шкафа
Резкими, летящими штрихами
В романтических шестидесятых
Кем-то нарисована картина:
На скале — сосна, а дальше — море
С чайкою, парящей над волнами.
Замер над чертою горизонта
Парус, в самом деле одинокий.
Впрочем, одиноки все: и чайка,
И скала, и дерево… Пространство,
Вырвавшись из плоскости фанеры,
Кажется глубоким и бескрайним.
Только тот, кто жил в стране огромной,
В городе холодных, чётких линий,
В коммуналке, в уголке за шкафом —
Странный сплав тоски литературной
И живой необъяснимой боли —
Мог, придя с работы, заниматься
Сотворением своей вселенной
Грифелем на задней стенке шкафа.

«Время порою теряет с пространством связь…»

Время порою теряет с пространством связь,
Чуть замедляясь в полуночном повороте,
Не узнавая ритма шагов, давясь
Корками эха в щербатых ртах подворотен.
Звёзды ныряют в шапки вороньих гнёзд,
Скручивают ветвей оголённые нервы.
Яростно вцепившись в собственный хвост,
Час последний вклинивается в первый.
И в темноту, бездонную между крыш,
Вслушиваясь чутко и напряжённо,
Кошка Свободы подстерегает мышь,
Снующую у самых ног Аполлона.

Штампы

Что поделать нам всё же
К славе Господа вящей
С неумытою рожей
И душою болящей,
С этой песней несложной
О лихом атамане,
С горькой пылью дорожной
Да дырою в кармане,
С этим ножичком вострым
Да с конём в чистом поле,
С балаганчиком пёстрым,
С бесприютностью воли,
С воровскою повадкой,
Да со щучьим веленьем,
Да с конфеткой-помадкой,
Да с дурным умиленьем,
С этой пьянкой-гулянкой,
С этой кровью-любовью,
Да судьбою-обманкой,
Да свечой в изголовье.
С этой тёмною ночкой,
С этим тёмным перроном,
И с последнею строчкой,
И с последним патроном,
С резким посвистом ветра,
С резким посвистом птицы —
Всем, что примут два метра
Неродящей землицы?

«Неужели, о Господи…»

Неужели, о Господи,
если я и нужна Тебе,
то вот только такой:
с этими мыслями
о том, где чего можно купить подешевле,
о том, чего приготовить
и чтобы на дольше хватило.
Неужели
я нужна Тебе вот такой:
с этим жалобным раздражением:
«Ах, только не трогайте!..»,
с этим усталым смирением,
с этой одышкой
в стягивающейся петле
одного и того же маршрута.
Неужели
я нужна Тебе именно
с этой вечною дрожью:
А что
ещё Ты отнимешь?
Любимых? Друзей?
Лёгкий дар
Тобою же данного Слова?
Неужели Тебе
и впрямь нужен пепел?
Зачем?
Что Ты им хочешь удобрить?

«Нищенской горькой злобы…»

Нищенской горькой злобы
Свистнет над ухом плеть.
Выжить!
Но только чтобы
Сердцем не обмелеть.
Ты, чьё время всё ближе,
Муку мою прими —
Выжить,
Позволь нам выжить
И — остаться людьми.

«Он сорвался с цепи и пробегал всю ночь, а к утру…»

Он сорвался с цепи и пробегал всю ночь, а к утру
В неприкаянном ужасе, странно-глухом и невнятном
Заскулил, заметался, но вспомнил свою конуру
И с поджатым хвостом потрусил виновато обратно.
Кто придумал красивую фразу: «Свобода иль смерть!»?
Кто сказал вообще, что есть выбор подобного рода?
Расшибая хмельную башку о небесную твердь,
Неразлучно со смертью гуляет земная свобода.
Бесприютен желанный простор. И чем больше луна,
Тем теснее внутри — в средостении тёплом и тёмном,
В закоморочке сердца… Но так беззащитна спина
У того, кто бредёт одиночеством этим огромным.

«Возвращаясь с работы, давно утратившей суть…»

…В Макондо идёт дождь.

Г. Г. Маркес. «Сто лет одиночества»
Возвращаясь с работы, давно утратившей суть,
Ставшей чем-то вроде дурной привычки,
На маршрутке раздолбанной тащишься как-нибудь,
Выйдя под дождь, ищешь в кармане спички.
Чертыхаешься, чиркаешь раз этак десять подряд,
Чувствуя, как простуда гнездится в теле,
Передёрнув плечами, стряхиваешь чей-то взгляд,
И, наконец, прикуриваешь еле-еле.
Вспоминаешь, что завтра — ну надо же — выходной.
 Впрочем, от выходного немного толку…
(Загустевшее время ворочается за спиной,
Щурится, подглядывает сквозь щёлку.
За углом оно снова движется по прямой,
Жгучее, словно кто-то его расплавил…)
Покупаешь батон и спокойно идёшь домой:
Не приходить домой — это против правил.
И в вопросе «Ну как дела?» почувствовав ложь,
Точнее источник какой-то бодренькой фальши,
Хочешь убить. И, зная, что не убьёшь,
Улыбаешься.
Моешь полы.
И — живёшь дальше.

«Когда моя мать умирала…»

Когда моя мать умирала,
Я изо всех сил
Стучала по клавишам фортепьяно,
Стоявшего в этой же комнате.
Что ж, мне тогда
Было пять лет.
Я не ведала жалости к смертным,
Так,
Как не знали её
Бессмертные боги античности…
Я старше матери,
Старше Христа.
С каждым годом всё чаще и чаще
Боль
Посещает меня —
Огромная, еле вместимая.
Сжаться в комок.
Зверем больным
Уползти в дальний угол… Но только
Там
Всей чернотой
Напряжённо молчит фортепьяно.

Alma mater

Первому ЛМИ

Alma mater, мне сладок твой дым.
Не признаешь ты стих мой беспутный,
Погружаясь всё глубже в уютный
Задушевный гитарный интим.
Только взглянешь бездумно и слепо —
Маска памяти, гипсовый слепок…
И тогда по дорожкам твоим
Я пойду. И бродячие псы
Зарычат. И деревья очнутся,
Две синичьих кормушки качнутся
На рябине, как будто весы.
На скамейке сожмётся старуха,
По-ружейному чётко и сухо
За спиной моей щёлкнут часы.
И увижу тяжёлую дверь,
Корпуса твои в дымке морозной,
Улыбнусь совершенно бесслёзно,
Не считая обид и потерь.
Никогда не была я серьёзной.
Никогда.
А теперь уже — поздно.
Слишком поздно теперь.

«На продавленной койке больничной…»

На продавленной койке больничной
Он лежал — без особых примет,
Аккуратненько-бледный, приличный,
От одышки страдающий дед.
Я о нём знала самую малость,
А конкретнее — что по всему
Задыхаться недолго осталось
На казённой кровати ему.
Он сказал мне: «А вы напишите
Что-нибудь о ромашках в цвету.
Я давно уже — питерский житель,
Но, Бог даст, оклемаюсь — прочту».
То ли я «проплясала за плугом»,
То ли голос мой слаб и нечист…
И вскипает ромашковым лугом
Предо мною нетронутый лист.

Памяти лошадей, погибших при пожаре на конюшне в Удельной

Н. Мазаяну

Друг, не плачь. Поверь, они умчались,
Прорывая боль и смертный страх.
Может быть, и правда, нет печали
В звёздных нераспаханных степях.
Может быть, отбыв земные сроки,
Не имея за собой вины,
В росных травах тихих и высоких
Золотые ходят табуны.
В ковылях нездешних кони скачут,
Вечность из небесной пьют реки…
Друг, не плачь, — я говорю. И плачу.
Плачу и сжимаю кулаки.

«На Северном рынке снег нынче почти что растаял…»

На Северном рынке снег нынче почти что растаял,
А воздух от запахов густ и как будто бы сжат…
Две псины остались от всей уничтоженной стаи
И серыми шапками около входа лежат.
Свернулись в два грязных клубка неподвижно и молча,
За ними ларьки кособоко равняются в ряд.
Всего-то две псины. Но как-то уж очень по-волчьи
Они исподлобья на мимоидущих глядят.
Ну как им расскажешь, что люди не слишком жестоки,
Хотя и богами считать их, увы, ни к чему —
Не нами расчислены наши короткие сроки,
И всех нас когда-нибудь выловят по одному.
Над нами судьба по-вороньи заходит кругами,
Вот — рухнет в пике и добычи своей не отдаст…
Собаки молчат.
Под ботинками и сапогами
Тихонько хрустит обречённо-подтаявший наст.

«Мужчина играет…»

Мужчина играет.
Он
движет танковые армады
по экрану компьютера.
Он
с кружкою пива
решает вопросы высшей стратегии,
бомбит города,
в прах повергает народы.
Если б он был
наёмником —
был бы жестоким и сильным,
если бы он
убивал, насиловал, грабил,
если бы он
сам был в итоге убит —
разбрызгал бы собственный мозг,
смешал кровь свою и чужую,
тогда
Ты увидел бы, Господи.
Ты бы простил.
Если бы он
выжил,
раскаялся,
ушёл, например, в монастырь,
с плотью боролся, молился,
а после —
умер, в схиме строжайшей,
тогда
Ты увидел бы, Господи.
Ты бы точно простил.
Если бы он
выжил,
стал нищим, демонстрировал раны и язвы,
мерзко нудил:
«…пода-а-йте на хлеб ветерану»,
а после —
в струпьях и вшах
сдох, какой-нибудь дрянью опившись,
тогда
ты увидел бы, Господи.
Думаю, Ты бы простил.
Если бы он
выжил
и жил,
совершенно не мучаясь совестью,
после работы
пил в забегаловках,
если б ему
по пьяни в драке нелепой
засадили под рёбра,
тогда,
Ты увидел бы, Господи.
Увидел бы кровь,
понял бы, что она — есть.
Полагаю, ты бы простил.
Но мужчина — играет:
нажатием кнопки
уничтожаются армии,
рушатся стены,
дымно горят города.
Когда он умрёт от инсульта,
тогда
не оставишь ли Ты его
среди чадящих развалин,
трупов бескровных,
блевотины, пива, мочи?
Увидишь ли Ты его, Господи?

Велосипедист

Я с детства не люблю велосипед.
В нём что-то есть такое… Или нет:
Чего-то не хватает. Для меня
Он — как бы профанация коня.
Хотя, пожалуй…
      В юности, когда
Одним роскошным словом «ерунда»
Я называла множество вещей,
И, будучи бессмертной, как Кощей,
Нахальничала с временем на ты,
И строила воздушные мосты,
Произошла история со мной:
Я каждый день от площади Сенной
Шла вдоль домов, где поселился тлен
На практику — в больницу номер N.
Я шла, прикуривая на ходу,
На мартовском оскальзываясь льду.
И каждый раз навстречу ехал — нет,
Не ехал, а летел — велосипед.
Он мчался, издавая тихий свист,
Довольно странный велосипедист
На нём сидел, пригнувшись… Так смешон
Мне поначалу показался он:
Не разберёшь — старик ли, молодой,
С бесцветно-неопрятной бородой,
В перчатке чёрной на одной руке,
В нелепой древней шляпе — «котелке».
Велосипед ему был явно мал,
К груди он подбородок прижимал.
Едва касаясь скрюченной ногой
Единственной педали, он другой
Отталкивался — и летел вперёд,
Нырял, и снова выходил на взлёт.
Вздувалось пузырём его пальто,
И, может быть, кроме меня никто
Его не видел…
      Он летел, скользил,
Но каждый раз как будто тормозил,
Сравнявшись на мгновение со мной…
И, вздрагивая зябнущей спиной,
Я каждый раз — который раз подряд —
Его дождавшись, отводила взгляд.
Домчавшись до ближайшего угла,
Он исчезал.
   Я — на работу шла,
Спешила, спотыкалась, чтобы днём
Уже почти не вспоминать о нём.
И только ночью, очутясь на дне
Квартиры спящей, в вязкой тишине
И в темноте, сжимающей кольцо,
Мучительно хотела я лицо
Его хоть раз увидеть… Может быть,
Чтоб навсегда избавиться. Забыть.
Тут он исчез надолго. А верней,
Вставать я стала несколько поздней.
И вот, на полчаса проспав опять,
Однажды шла, рискуя опоздать
И получить заслуженный «разгон».
Я по пути дожёвывала сон,
Заветренный слегка, как бутерброд,
В тугом зевке растягивала рот,
И думала: «Скорей бы выходной!
Всё надоело…»
      Вдруг передо мной
Он словно бы из-под земли возник.
И в горле у меня свернулся крик.
И с хохотом он на меня взглянул,
Как будто бы меня перечеркнул.
Он хохотал, и хохотала мгла,
Которая лицом его была,
И мне казалось — мгла внутри меня
Ей эхом отзывается, звеня.
От хохота пространство, словно лук,
Натужно выгибалось. И вокруг
Всё хохотало, обращаясь в прах:
Сырая штукатурка на домах,
Внезапно искривившийся фонарь,
И над каналом утренняя хмарь.
И с хохотом всё поглощала мгла.
Одна адмиралтейская игла
Держалась прямо из последних сил…
И в светлой вышине кораблик плыл.
И, взглядом уцепившись за него,
Я в хохоте стук сердца своего
Пыталась различить — нет, угадать
И, как рубеж последний, — не отдать.
А хохот наступал со всех сторон,
И, постепенно превращаясь в звон,
Вдруг резко оборвался.
   Тишина
Меня на миг накрыла, как волна.
И жизнь моя косою расплелась,
Я умерла — и снова родилась,
Состарившись на много тысяч лет…
Я с детства не люблю велосипед.

«Вот так и прожить…»

Вот так и прожить
всю жизнь
в единственном городе,
на той же улице,
в том самом доме, куда
тебя принесли,
и откуда
когда-нибудь вынесут.
С детства
помнить уйму деталей.
К примеру:
выбоин,
трещин в асфальте,
надписей
или —
скрипа качелей
в недавно исчезнувшем сквере.
Всё понимать,
ходить каждый день на работу,
не ждать ничего.
слушать
музыку времени,
чувствовать,
как
мир, сквозь тебя протекая,
перестаёт быть твоим.

«Девочка в музыкальном классе…»

Памяти Виолетты Абрамовны

Ведерниковой — моей учительницы музыки

Девочка в музыкальном классе
Едва высиживает за инструментом
Положенное для урока время:
Она уже отбарабанила гаммы,
Она несложный ноктюрн сыграла
И за часами следит украдкой.
Нет, музыкантом она не станет.
Учительница, как печальная фея,
С именем сказочным и певучим,
Слегка покачивает головою
И говорит: «У тебя такие
Лёгкие руки, послушные пальцы,
Играешь ты достаточно бегло,
Быстро схватываешь всё, что нужно,
И только терпения не имеешь
И не умеешь паузы слушать».
Взяв карандаш, она прямо в нотах
Над паузой пишет слово «Дослушать!»
Женщина, притащившись с работы,
Семью накормив и посуду вымыв,
Робко присаживается к фортепиано
И, разогрев непослушные пальцы,
Играет ноктюрн довольно коряво.
Заметив над паузой слово «Дослушать!»,
Слушает, как между двух аккордов
Падает жизнь, замирая эхом,
Как тишина поглощает время,
И еле слышно вздыхает вечность.

«Комната погружалась на дно…»

Комната погружалась на дно
Времени. И оно втекало
В четырёхстворчатое окно,
Маялась лампочка в полнакала.
И просачивался между рам
Голос, сжавшийся до предела:
…жизнь, расползающаяся по швам,
рассыпающаяся то и дело…
Чей-то голос выплакивал страх,
И отсыревшие сигареты,
И неудержанное в руках
То, чему названия нету.
Корчился, муку в себе храня,
Болью пульсировал. И казалось,
Что и вокруг, и внутри меня
Нечто и впрямь по швам расползалось,
Плавилось, истлевало… Нет —
Таяло, оставляя дыры.
Кто-то резко выключил свет,
Кто-то вышел вон из квартиры.
Миг — и прозрачную плоть тишины,
Разворачивающуюся из ночи,
И чужие лёгкие сны
Яростно рвал будильник. И клочья
Падали в руки, чтоб легче мне
Было готовить наряд паяца:
Шить, вышивать, выживать. И не
Ждать, не надеяться, не бояться.

«Мне не за что любить свою страну…»

Мне не за что любить свою страну.
Я отслужила словом ей и делом,
Я отслужила ей душой и телом
И разделяю с ней её вину.
Я знаю, что фальшив её фасад,
Бесчеловечны мёрзлые просторы,
И коммунальные глухие норы,
И этот — исподлобья — быстрый взгляд.
Я знаю то, что время может быть
То чуть кровавей, то подлей и гаже,
Дурней — начальник, а чиновник — глаже,
Наглее — вор.
И — нечего любить.
Я знаю пустыри, где вороньё,
Да вечный страх, да сердца перебои…
И всё же я с тобою. Я — с тобою.
Любовь моя…
   Отечество моё.

На даче

А я стараюсь жить как можно тише,
Счёт не вести деньгам, часам и дням.
Пишу про дождь, танцующий на крыше,
Присматриваюсь к травам и камням.
Вина не пью совсем, и кофе тоже
Почти не пью, всё больше — молоко.
Расстанусь скоро с куревом, похоже…
И мне не то чтобы совсем легко,
Как в раннем детстве с бабушкой на даче
Живётся в буколической тиши
Среди берёз и клёнов, но — иначе,
Чем в городе… Сиди себе — пиши.
А лучше — не пиши. Довольно чуши!
Не думай ни о чём и ничего
Не делай. Только слушай,
Только слушай
Шаг времени и музыку его.

В Изборске

Туристы нескончаемым потоком
Стремятся к родникам — смеясь, жуя,
Охотно покупая сувениры,
Открытки, пирожки и огурцы,
Хватаются за фотоаппараты,
Пытаются себя запечатлеть
На фоне.
Умирают от восторга.
И тут же гадят,
Ибо — естество.
А со скалы поверх людских голов
Глядит бесстрастно крепость. Эти камни
И не такое видели… Для них
Практически ничто не изменилось.
Лишь в башнях каждый день за слоем слой
Сгущается и оседает эхо,
Порой переливаясь через край,
Как будто бы туман… Тогда в долине
Услышать можно чей-то смертный стон,
Крик ярости, и фантиков шуршанье,
И свист стрелы, и мотоцикла рёв.
По правде говоря, — и то и это,
И те и эти равно чужды мне,
Укрывшейся средь взвода юных клёнов,
Штурмующих валы. Мир состоит
Из трепета легчайшей светотени,
Из ласточек, творящих в небесах
Евклиду неподвластные фигуры,
Из робкого журчания ручья,
Пофыркиванья лошадей в низине,
Неспешного гудения шмелей,
Кузнечиков сухого стрекотанья
И слюдяного шороха стрекоз.
Мир пахнет перезрелой земляникой,
Камнями и полынью, и — водой,
Ломающей чужие отраженья,
Смывающей и уносящей их,
Как временные хрупкие помехи,
Чтоб снова — только небо отражать,
Как будто бы вокруг и в самом деле
Ничто не изменилось.

«По чьему приговору умирают миры?..»

По чьему приговору умирают миры?
За дощатым забором золотые шары
Нагибаются, мокнут, и в пустой палисад
Непромытые окна равнодушно глядят.
Тёмно-серые брёвна, желтоватый песок,
Дождь, секущий неровно, как-то наискосок,
Мелких трещин сплетенье, сизый мох на стволе
И моё отраженье в неразбитом стекле.
Это память чужая неизвестно о чём
Круг за кругом сужает и встаёт за плечом,
Это жёлтым и серым прорывается в кровь
Слишком горькая вера в слишком злую любовь.
Слишком ранняя осень, слишком пёстрые сны,
Тени меркнущих сосен невесомо длинны,
И прицеплен небрежно к отвороту пальто
Жёлтый шарик надежды непонятно на что.

«Земляника во рву…»

Земляника во рву
Меж разморенных солнцем камней.
Раздвигая траву,
Я, как ветка, склоняюсь над ней.
Пулемётным свинцом
Время скосит меня — ну и пусть.
Помертвевшим лицом
В земляничную россыпь уткнусь.
Недописанный стих
Обречённо вздохнёт у плеча…
На ладонях моих
Земляничная кровь горяча.

«Похрустывает жёлтая щебёнка…»

…И мыслями о вечном, о высоком
делилось с нами пристальное небо.
Ю. Шестаков
Похрустывает жёлтая щебёнка,
А воздух солнцем наискось прошит.
Шагает конь.
Но время пылью тонкой
Вдоль дремлющих обочин закружит,
И я услышу чуть заметный шорох
Змеи, струящейся наперерез
Кузнечику, и тишину на хорах
Невыносимо-пристальных небес.
И, может быть, успею удивиться.
Увидев холм, дорогу и кусты.
И всадника — глазами хищной птицы,
Взирающей с безмолвной высоты.
Но конь рванёт — и, рассыпая эхо,
Я, словно по тончайшему лучу,
На отголосок солнечного смеха
Мерцающею тенью полечу.

«Лишь вечер выйдет за порог…»

Лишь вечер выйдет за порог,
И щёлкнет ключ в замке —
Серебряный единорог
Спускается к реке.
И еле слышно в лунный щит
Ладонью бьёт волна,
И ветер кожу холодит,
И длится тишина.
И напряжённее струны
Дрожит воздушный мост,
Сияют, в гриву вплетены,
Лучи далёких звёзд.
Мерцает серебристый свет,
Стекая по спине,
И свет иной ему в ответ
Вздыхает в глубине.
Плывёт воздушный хоровод,
Струится млечный ток…
Он в воду медленно войдёт.
И сделает глоток.
И в вышину протянет взгляд,
Пронзая звёздный прах,
И капли света зазвенят
На дрогнувших губах.
И полетит высокий звон
В чужую ночь, во тьму,
Чтоб улыбнулся ты сквозь сон
Неведомо чему.

Зарисовка с натуры

Хозяйка из коровника идёт —
Ссутулена спина, грузна походка.
Зато подойник полон… Рыжий кот
То ей в лицо заглядывает кротко,
То сладко щурит томные глаза,
То громко распевает, то бормочет,
И, словно золотистая лоза,
Вокруг распухших ног обвиться хочет.
Ворчит хозяйка: «Что, невмоготу?
Уж потерпи, а то — явился, здрасте!..»
А наливает первому — коту,
Немного ошалевшему от счастья.
А покупатель может подождать,
Попредвкушать горбушку мягкой булки,
Пока в бидон, такой пустой и гулкий,
Ещё течёт парная благодать.

Озеро

В бережных ладонях травянистых,
В солнечных рассыпчатых монистах,
В золотисто-смуглой тишине,
Беззаботно и до слёз лучисто,
Озеро подмигивает мне
Бликами, дробящимися зыбко,
Маленькой увёртливою рыбкой…
И, своей игрой увлечена,
Морщится лукавою улыбкой
Лёгкая прибрежная волна.
Плещущее ласково-напевно,
Спящее, как светлая царевна,
И, совсем немного погодя, —
Озеро, нахмуренное гневно,
Напряжённо ждущее дождя.
Озеро, которое мне снится,
В каждом сне свои меняет лица
И к себе запутывает путь,
То, в котором мне не отразиться
И воды рукой не зачерпнуть.

«Лошадь идёт по дорожке притихшего парка…»

Лошадь идёт по дорожке притихшего парка,
Листья летят и щекочут ей чуткую спину…
В еле заметную ниточку первая Парка
Молча вплетает осеннюю паутину.
Вся бесприютность, потерянность нашего рая
Сжата в коричневых завязях будущих почек…
Лошадь идёт по дорожке. И Парка вторая
Нить измеряет и сматывает в клубочек.
Время дрожит светотенью, и всё-таки длится
Так осязаемо-плотно и неуловимо…
Лошадь идёт по дорожке. И третья сестрица
Лязгает сталью.
И снова — сослепу — мимо.

«Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей…»

Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей
И чухонских болот, пустырей обречённого града
Ничего не страшись. О сиротстве своём не жалей.
Ни о чём не жалей. Ни пощады не жди, ни награды.
Нас никто не обязан любить. Нам никто ничего
В холодеющем мире, конечно, не должен. И всё же,
Не печалься, душа. Не сбивайся с пути своего,
Беспокойным огнём ледяную пустыню тревожа,
Согревая пространство собою всему вопреки,
Предпочтя бесконечность свободы — законам и срокам,
На крыло поднимаясь над гладью последней реки,
Раскаляясь любовью в полёте слепом и высоком.

«Есть города, похожие на сон…»

Есть города, похожие на сон…

К. Паустовский
Есть города, похожие на сон —
Пыль на камнях плотней и мягче фетра.
Сухой чертополох звенит, и ветром
По дремлющим дворам разносит звон.
Там время не струится, не течёт,
Но истекает медленно и тонко,
И ракушек осколки средь щебёнки
Хрустят — и все шаги наперечёт.
Там в сумерках сгустившаяся синь
Пульсирует у стен и в окнах тонет,
И морем пахнут детские ладони,
И горечью — бессмертная полынь.
Есть города, похожие на сон.
И в этом сне я вновь листаю даты
И улицы, которыми когда-то
Брела. Но не запомнила имён.

В Варшаве

Сидя в скверике
на углу Рыцарской и, кажется, Пекарской,
слушаю,
как падают листья.
Рядом со мной белый кот,
полный достоинства,
я бы сказала — шляхетный,
щурит медовые очи,
мурлычет: «И это пройдёт…»
Я закрываю глаза,
и мгновения
чёрными кошками
перебегают мне жизнь.

Возвращение

И вот однажды я вернусь домой,
И не узнаю дом. Да нет, едва ли…
Ведь не такие царства погибали.
Другие… Не такие… Боже мой! —
Я прохожу во двор сквозь пустоту
Безвременья, средь декораций дома,
В котором всё до мелочи знакомо:
Вот окна, где герань всегда в цвету,
Вот лестница… Но как она кружит!
И в номерах квартир — неразбериха…
И непонятно, где тут вход, где — выход,
Куда ведут все эти этажи.
Вот циферблат в футляре-кожуре
И непреклонность римских цифр литая,
Пятно на потолке, как запятая,
И трещины неровное тире.
Но стрелки на часах — они дрожат,
Вгрызаясь в бесконечность, будто свёрла…
А воздух, что со свистом входит в горло,
Так холоден и до предела сжат.
И каждый новый маятника взмах
Свободней предыдущего и шире,
В часах настенных тяжелее гири,
И тяжелее гири на весах.
И бьют часы.
И снова в пустоту
Я, взвешенная пристально и честно
И найденная слишком легковесной,
Лечу и исчезаю на лету.

Кукла

Меня сынишка дёрнул за рукав:
«Гляди, плывёт!» По Карповке и правда
Плыла с нелепо задранной ногой
Пластмассовая сломанная кукла…
Вода и кукла. Где же я могла
Такое видеть? Или, может, слышать?
Я вспомнила лишь к ночи. Да, конечно,
Рассказывала бабушка, когда
Была я лишь немногим старше сына
О том, как с дочкой, с матерью моей
Их вывозили осенью на баржах
Из города блокадного. Они
Не ведали — куда, не понимали,
Зачем так срочно нужно уезжать,
Тем паче — плыть по Ладоге осенней,
Холодной, серой… А на полпути
Их начали бомбить. И, сидя в трюме,
Они разрывы слышали и плеск
Воды за невозможно-тонкой стенкой
И видели в колышущейся тьме,
Как шевелились губы у старухи,
Казавшейся ещё темнее тьмы.
И женщины, не верящие в Бога,
Пытались вспомнить древние слова
Молитв, услышанных в далёком детстве.
Когда налёт окончился, они,
На палубу поднявшись, увидали
Две баржи — только две из четырёх.
А на воде качались чемоданы,
Узлы, какой-то мусор. И ещё —
В нарядном платье — новенькая кукла.
Я вздрогнула: такою тишиной,
Таким покоем комната дышала.
Полуночи хрустальные весы
В прозрачной тишине едва дрожали.
И, словно в чашечке весов, мой сын,
Калачиком свернувшись, безмятежно
Посапывал.

«В переходе метро, в многоногой, плечистой…»

В переходе метро, в многоногой, плечистой,
Монолитной толпе о футляр чей-то грош
Тихо звякнул. Мелодия резко и чисто
Вскрыла память, как вену — отточенный нож.
Это «Yesterday». Так одиноко и слепо
Выдувал её — помнишь — какой-то флейтист,
И перо на старушечьей шляпке нелепой
Перед нами мелькало, как сорванный лист.
Больше чуда — всегда — ожидание чуда,
Где влюблённость страшится законченных фраз…
Как была я уверена, что не забуду.
И забыла. И вспомнила только сейчас.
Оглянулась — и вдруг показалось, что мимо
Промелькнуло и скрылось седое перо,
А мелодия «Yesterday» неугасимо
Всё звучит и звучит в переходе метро.

«Как ты нелеп в своём мученическом венце!..»

…И Цинциннат пошёл среди пыли

и падающих вещей… направляясь

в ту сторону, где, судя по голосам,

стояли существа, подобные ему.

В. Набоков. «Приглашение на казнь»
Как ты нелеп в своём мученическом венце!..
Нужно было тренировать почаще
Общее выражение на лице,
Притворяться призрачным, ненастоящим.
Шаг с тропы — и проваливается нога,
Чья-то плоская шутка — мороз по коже.
Каждое утро — вылазка в стан врага.
Вечером жив — и слава тебе, Боже!
Осторожнее! Ведь и сейчас, может быть,
Жестом, взглядом ты выдаёшь невольно
То, что ты действительно можешь любить,
То, что тебе в самом деле бывает больно.
Вещи твои перетряхивают, спеша.
Что тебе нужно? — Ботинки, штаны, рубаха…
Это вот спрячь подальше — это душа,
Даже когда она сжата в комок от страха.
Над головами — жирно плывущий звук:
Благороднейшие господа и дамы!
Спонсор казни — салон ритуальных услуг!
Эксклюзивное право размещенья рекламы!
И неизвестно, в самый последний миг
Сгинут ли эта площадь, вывеска чайной,
Плаха, топор, толпы истеричный вскрик —
Весь балаган, куда ты попал случайно.

Баллада о деревьях

Я помню: когда-то их было много,
Был дуб, и клён, и высокий ясень
В сквере у самой развилки улиц.
Напротив же, во дворе открытом
Огромнейшего доходного дома,
Росли каштаны, росла берёза
И яблоня, словно бы чистый облак,
Меж ними в мае светло парила.
Чуть дальше в садике за оградой
Три мощных тополя серебристых
Высоко кронами шелестели.
И это было немного странно:
Такие крепкие исполины
От лёгкого ветерка трепещут.
Они росли по дороге в школу.
И каждый раз, туда направляясь,
Неся с собой свою бесприютность,
Я возле них шаги замедляла.
И мне в моих фантазиях странных
Казалось, что они ободряют
Меня, утешают и ждут обратно.
«Вот, — думала, — вырасту я, состарюсь —
Деревья такими же точно будут.
Умру — они никуда не исчезнут,
Навек оставшись на том же месте».
Сначала в скверике у развилки
Спилили дуб и высокий ясень,
И клён спилили, едва расцветший.
И было мне особенно больно,
Что это произошло весною.
Теперь там просто автостоянка,
Там ставят лоснящиеся иномарки
Холёные деловые люди.
Потом во время ремонта дома
Спилили яблоню и берёзу,
А с ними заодно — и каштаны.
Сказали — они затеняют окна
Какой-то очень престижной фирме.
Ну что ж, теперь там довольно света…
Примерно через год в переулке
Два мощных тополя серебристых
Спилили — от их летучего пуха
Наверное, кто-нибудь задыхался.
Остался один серебристый тополь,
И он, огромный и одинокий,
Пятнадцать лет ещё жил. Я редко
Ходила мимо. Но издалёка
Трепещущая сединою крона
Была видна по дороге к дому.
А нынче вот и его спилили.
И гладкий ствол пролежал с неделю,
Как будто поверженная колонна
Храма, разрушенного врагами.
И свет играл на упавших сучьях,
Словно их судорогой сводило.
Казалось бы — нет ничего такого,
Что стоит памяти и печали…
Но странно — мне кажется, моя кожа
Последнее время как-то грубеет.
Я слышу шорох, упругий шелест,
И шёпот листьев мне с каждой ночью
Понятней кажется и яснее.
Всё глубже в землю врастают корни,
Всё выше к небу тянутся ветви.
И вот уже я спокойно знаю
Конечность жизни — и бесконечность,
Реальность смерти — и нереальность.
И — не боюсь ни того ни другого.

«Ты кормил меня с руки, как птицу…»

Ты кормил меня с руки, как птицу,
Августовской спелою малиной.
Перепачкав губы алым соком,
Я смеялась: «Приручить не выйдет!»
Ты же отвечал: «Не беспокойся:
Улетишь — я просто буду вечно
Ждать тебя с раскрытою ладонью,
Полной самых жарких алых ягод».
Что ж, ты обещание исполнил:
Через много лет к твоей могиле
Я пришла, и куст малины дикой
Мне навстречу ярко загорелся
От живого, трепетного света,
Что играл, дышал, и улыбался,
И дарил последнее прощенье —
Горстку ягод для усталой птицы.

«Серебром самой чистой пробы…»

Серебром самой чистой пробы
За окном исходит луна.
Бей наотмашь ладонью, чтобы,
Словно бубен, звенела она.
Чтоб услышать, как в вечность прибоем
Ударяют с размаху — века,
Чтоб сверкнула перед тобою
Беспощадным весельем клинка
Твоя жизнь.
Так попробуй! Ну же!
Изгоняют печаль и страх
Голос женщины, звон оружья,
Сила, вспыхнувшая в руках.
Не умеешь… Ну что же, милый,
Безмятежный твой сон храня,
Ничего я не говорила,
Да и не было здесь меня.

«Я прошу тебя: никогда…»

…Оттого, что лес — моя колыбель,
   и могила — лес.
М. Цветаева
Я прошу тебя: никогда
Никогда не входи в мой лес —
Там в озёрах темна вода,
И на каждом стволе — надрез.
И течёт густая смола,
И зелёный побег узлом
Завязался, где я ползла
И кровавила бурелом.
Потому что — такой расклад.
Потому что — ничья вина.
Потому что тяжёл приклад,
И рука твоя — неверна.
Льдистой горечью бьют ключи
По оврагам, где я кружу.
Потому, что я жду в ночи,
А дождавшись — не пощажу.
Оборвётся нательный крест,
Упадёт в сырую траву…
Никогда не входи в мой лес,
Даже если я позову.

«Знаешь, родной мой, я преодолела страх…»

Знаешь, родной мой, я преодолела страх,
Тот, что сжимал мне горло, сводил ключицы.
Кроме любви, всё, конечно же, — тлен,
   разумеется, — прах:
Всё истечёт, во времени растворится.
Но пока мы у смерти друг друга крадём,
Сумрак за шторой вздыхает легко и влажно,
В комнате пахнет яблоками и дождём,
И немножечко — пеплом,
   но это уже — неважно.

«Там, где гарью и талью пахнет мартовский снег…»

Там, где гарью и талью пахнет мартовский снег,
Мы с тобой заплутали и остались навек.
Ты замёрз в карауле, я убита в бою,
Мы с тобою заснули в петербургском раю.
Голубиною стаей в перекрестии рам
Наша вечность истает, и останутся нам
Отзвук детского смеха, по водице — круги,
Торопливое эхо, в подворотне — шаги,
Флейта на вахт-параде, вечный призрак весны,
Два гроша Христа ради, чёрно-белые сны,
Плеск весла и лукаво усмехнувшийся блик,
Да ещё переправы затянувшийся миг.

«Плащ — дарю. Запахнись получше…»

В полях под снегом и дождём,
Мой милый друг, мой бедный друг,
Тебя укрыл бы я плащом
От зимних вьюг, от зимних вьюг.
Роберт Бёрнс
Плащ — дарю. Запахнись получше.
И не благодари — чего там!
Я не друг тебе, а попутчик
До ближайшего поворота.
Ты устанешь — я сил добавлю,
Дотянусь одним только взглядом,
Поскользнёшься — плечо подставлю,
Испугаешься — встану рядом.
Я огонь под дождём раздую,
Проведу в круговерти вьюжной…
А куда и зачем иду я —
Знать об этом тебе не нужно.
Расставание — не потеря,
Не беда по большому счету.
Ты меня не предашь — я верю.
Не успеешь до поворота.

«Оттого, что я верна и средь измен…»

Оттого, что я верна и средь измен,
И в самой измене — неизменна,
Оттого, что у знакомых стен
Силы нет — и не спасают стены,
Оттого, что полной мерой отвечать
Выходящим в вечность узкой дверцей,
Ты меня положишь, как печать,
Как печаль бессмертия на сердце.

«Боль моя стала моей виной…»

Боль моя стала моей виной,
Жизнь моя истончается, словно волос…
Ангел мой,
   ты просто
      поговори со мной —
Я так давно не слышала твой голос.
Я не увижу тебя, не дотянусь рукой,
Ты никогда на меня не взглянешь с улыбкой.
Ангел мой, обмани меня, успокой —
Эхом своим, тенью своею зыбкой.
Даже если ты знаешь, когда за спиной
Лязгнет засов и дверь заскрипит натужно…
Ангел мой,
   ты просто
      поговори со мной —
Хоть это вовсе ни мне, ни тебе не нужно.

Ultima thule[3]

Бредя коридорами долгой ночи,
Проулками строчек и междустрочий,
Сжимая пальцы в кулак,
Душу выкручивая из тела,
О чём я тебе рассказать хотела —
Теперь не вспомнить никак.
О том, как прекрасны чужие лица:
Кто-то всерьёз собрался жениться,
Кто-то — ложиться в гроб.
Кто-то едет в Париж или Ниццу,
Кто-то в руках задушил синицу —
А не пищала чтоб.
О том, что в комнате — неразбериха,
Что в Зазеркалье тихое лихо
Дремлет тысячу лет,
О том, что рассвет истончает тени,
А жизнь в сослагательном наклоненье —
Это полнейший бред.
В шторах — сквознячная пантомима,
Вещи меняются неуловимо:
Шкаф навис, как скала,
Дыбом шерсть на спине дивана,
И желтозубое фортепьяно
Скалится из угла.
Странный шум за стеной сырою —
Словно бы в обречённую Трою
Вкатывают коня.
Даже не соблюдая приличий
Мир меняет своё обличье
И вытесняет меня
К зеркалу, к самой стеклянной кромке,
Там, где жемчужно дробится ломкий,
Неуловимый свет.
Тени выстроились в карауле.
Просто это — ultima thule.
Дальше земли нет.
Кто изнутри о зеркало бьётся,
Смотрит из глубины колодца,
Расширяя зрачки?
Кто там смеётся беззвучным смехом?
В сердце моём отдаются эхом
Сердца его толчки.
Резкий удар о ладонь ладони,
Медленно погружается, тонет
В бесконечности взгляд.
Воздух ещё меж нами трепещет,
Но за спиною теснятся вещи,
Путь преграждая назад.
Я не вернусь. Моё время сжалось.
Кровь двойника с моею смешалась.
Я закрываю счёт.
Звон стекла, фейерверк осколков…
Первый шаг — больно. Второй шаг — колко.
Третий — уже полёт.

Танец

Все — от винта!
Я начинаю танец.
И вот уже душа моя легка,
И яростно-слепой протуберанец
Выплёскивает из-под каблука.
Мне безразлично, кем была вчера я,
Чем станут завтра кровь и плоть моя,
И я пляшу, кружась и замирая,
В пульсирующем ритме бытия.
Сгорает на лету земное бремя,
Долги, заботы, память и печаль.
И я пляшу, закручивая время
С пространством — в напряжённую спираль.
Но вечности тончайшая иголка
Насквозь пронзает эту круговерть,
И я пляшу —
   на углях,
      на осколках,
Живым огнём отпугивая смерть.

«Прости, классическая Муза…»

Прости, классическая Муза,
Прости, Поэзия сама:
Поэт для общества — обуза.
Его не кормят задарма.
Его начальство терпит еле,
В его карманах — ни шиша,
В его весьма нетрезвом теле
Горит и корчится душа.
Спешат замордовать поэта
И мелкий бес, и крупный гад,
И тихо булькающий в Лету
Трудолюбивый бюрократ.
Лететь Поэту шалой искрой
В дыму житейского костра —
Его погубят карьеристы
И кандидаты в доктора.
Но ты, о чистокровно-нервный,
Мой вечно-яростный Пегас,
Тебя запрягшим, уж наверно,
Копытом зафигачишь в глаз.
Но ты, о Кифаред могучий,
Сквозь тьму, сквозь мертвенную тишь
Стрелой разящей и певучей
Ты за поэта отомстишь.

«Думал — Дед Мороз приходит к детям…»

Думал — Дед Мороз приходит к детям,
Оказалось — дяденька за деньги.
Думал — это крылья вырастают.
Оказалось — уровень гормонов.
Думал — это минимум до гроба.
Оказалось — на год не хватило.
Думал — потерпеть ещё немного,
Оказалось — минимум до гроба.
Думал, что выходит на свободу,
Оказалось — в камеру другую.
Думал, прямо к Богу постучался,
Оказалось — адресом ошибся.
Думал — вот без этого уж точно
Жить нельзя. А оказалось — можно.
Думал — выжил!.. Ну, теперь-то можно…
Оказалось — время жизни вышло.

«Любовь, что движет Солнце и светила…»

Любовь, что движет Солнце и светила,
Меня таки однажды посетила.
Оставшуюся после благодать
До самой смерти мне не расхлебать.

«Муж многоумный решил в вечность пробраться украдкой…»

— Чтобы попасть в вечность, надобно иметь учеников.

— Да, и, по возможности, каждый день.

Из разговора
Муж многоумный решил в вечность пробраться украдкой,
Много извёл он чернил, бумаги попортил вотще.
И, вдохновлённый вполне, научную школу возглавив,
Сколь позволяло здоровье, учеников он имел.
Силы истратил в борьбе, задолбал до хренищи народу,
И, наконец, отошёл, в лаврах и званиях весь.
И, рассыпаясь во прах, в небытии растворяясь,
Всё же услышать успел вечности гулкий зевок.

Вещь в себе

Он ничего не мог с собой поделать,
Он в поисках себя сбивался с ног,
Он озверел, ему всё надоело,
Он места отыскать себе не мог.
Однажды он с собою был в разлуке,
И, видимо, назло своей судьбе
Решил себя взять в собственные руки,
Но вскоре стал противен сам себе.
Тогда он вышел из себя и сразу
Поднялся над собой и так завис,
Но сила притяжения — зараза —
Его достала и стянула вниз.
Он огорчился, но не растерялся,
В себя надумал было заглянуть,
Но расхотел и с силами собрался,
Чтобы враз через себя перешагнуть.
И он шагнул спокойно и упрямо,
Подумав: «На войне как на войне!»,
Но вдруг споткнулся, наступивши прямо
На горло песне, собственной вполне.
Придя в себя, он со своей судьбою
Не спорил больше — всё прошло, как сон.
В себе он разобрался и собою
Остался, в общем, удовлетворён.

«Я на левое ухо — Бетховен…»

— Извините, я немного Бетховен на это ухо.

— Хорошо, что не Ван Гог.

Из разговора
Я на левое ухо — Бетховен,
А на правое ухо — Ван Гог.
И герр Питер средь разных диковин
Меня б заспиртовал, если б мог.
Но сравнения падают в лузу,
Словно шарики. Так, например,
Я на правое око — Кутузов,
А на левое — явно Гомер.
Я — Маресьев на левую ногу,
Хоть ты смейся, пожалуй, хоть плачь.
А на правую ногу, ей-богу,
Я — Джон Сильвер, искатель удач.
И без всякого газа и флёра
Я скажу, чтоб прошибла вас дрожь:
Я на левую руку — Венера,
А на правую — Нельсон. Так что ж?
Что там уши да очи — взгляни-ка:
Я на самом-то деле, увы, —
Просто Самофракийская Ника
В отношенье своей головы.

«Я — всей душою горя и любя…»

Я — всей душою горя и любя.
Мне же в ответ: «Пойми,
Со стороны посмотри на себя —
Стыдно перед людьми».
И на смиреннейшее «Прости!» —
Дрожь покрасневших век,
Вздох: «Ну когда ты себя вести
Будешь как человек!»
И на отчаянное «За что?» —
Лишь поворот спиной:
«Люди выносят ещё не то —
Так что терпи, не ной».
На вдохновение и на труд —
Только усмешка: «Что ж,
Знаешь, как люди умеют? — А тут
Просто твой выпендрёж».
Но дожила, дождалась наконец —
Знамя победы, рдей! —
Я — с ерундою, а мне: «Молодец!
Всё прям как у людей».
Только вот, как башкой ни крути,
Слышу собственный смех:
«Так притвориться! Так провести
Всех, ну буквально — всех».
Кажется, в гору пошли дела,
А на душе — грешок:
Вроде и впрямь людей провела —
Как-то нехорошо…
Разоблачат — и взведут курки…
Так вот и стой в полный рост,
Пряча то крылышки, то клыки,
То чешую, то хвост.

«Безнадёжнейшее сопротивление…»

…Моё сопротивление нелюбви.

М. Башаков
Безнадёжнейшее сопротивление —
Крестный, а всё же — путь…
Запах ладана, запах тления.
Вспомни — и вновь забудь.
Это — времени колыхание
Гасит мои шаги.
Только прерывистое дыхание,
И — не видать ни зги.
Господи, сколько же раз я пыталась
Выдрать со лба печать…
Что сквозь каменную усталость
Я должна прокричать
В страх, в захрясшие поясницы,
В толщу чужого льда?..
Контрабандист, нарушитель границы —
Вот, кто я есть — всегда.
Болью — живой и горячей — биться,
И, рассыпая звон,
Вдрызг расшибаться об эти лица,
Крепкие, словно сон.
И — всепрощения взор коровий
Скользнёт по казённой стене.
Я никогда не боялась крови.
Просто
   есть вещи
      сильней.
Вспышками яростной мощи вселенной
Сквозь неживую муть —
Сопротивление, —
   благословенно,
Благословенно будь.
Это — бьющий на поражение
И возрождающий вновь
Ток высочайшего напряжения —
Ненависть и —
   любовь.

Поэзия

А я сказала: ты забудешь всех.
И ты забудешь всех на самом деле,
Ты спутаешь часы и дни недели,
Сравняешь неудачу и успех,
И подвиг — с нераскаянной виной,
А истину святую — с грешной ложью,
Чтоб странником слепым по бездорожью
Идти за мной.

«Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи…»

Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи,
Кажется, в ночь с воскресенья на понедельник,
Я поняла, что рай — это место, где можно писать стихи,
И никто не подумает даже, что ты — бездельник.
Там, в раю, моя фляжка всегда полна
Свежей водой, и, что особенно важно,
Там для меня есть время и — тишина,
И карандаш, как посох в пустыне бумажной.
Можно идти, оставляя чуть видный след,
Вырвавшись из коридоров и кухонь душных…
Самое главное — там начальников нет —
Добрых, злых, жестоких, великодушных.
И вот, когда недожаренные петухи
Готовятся клюнуть, ибо в окне — светает,
Я думаю, рай — это место, где можно писать стихи,
Подозреваю, что там их никто не читает.

«Ужмись!..»

«Ужмись!» —
Я старалась,
но места
всё равно не хватало.
«Ещё!» —
словно пружина,
срывалась и била
в первый попавшийся лоб.
«Уймись!» —
Никак не могла
унять истечение жизни.
«Да брось ты!..» —
Бросала.
Но это
был бумеранг.
«Не строй из себя!..» —
если не из себя —
из чего же ещё тогда строить?
«Должна.
Ты должна наступить
на горло собственной песне!» —
И вот
с треском ломаю каблук
об её
   железное горло.

«Если б я родилась, скажем, в благообразной Германии…»

Я люблю тебя, жизнь…

К. Ваншенкин
Если б я родилась, скажем, в благообразной Германии,
Там, где всё аккуратно — коровы, дома, лопухи,
То любила бы пиво, копила бы деньги и знания,
Уважала законы и вряд ли писала стихи.
Если б я родилась в легкомысленно-женственной Франции,
Там, где так хороши и любовь, и вино, и духи,
То изящно флиртуя, я век не сходила б с дистанции —
Заводила романы и вряд ли писала стихи.
Если б я родилась в золотистой, певучей Италии,
Там, где небо смеётся, а солнце — сжигает грехи,
Там, где зреют лимоны, растёт виноград и так далее,
Я бы пела, как птичка, но вряд ли писала стихи.
Но живу я в России, с глазуньей дар Божий не путаю,
Чтоб в ночи не замёрзнуть, полешки последние жгу,
И люблю непонятно за что эту горькую, лютую,
Неуютную жизнь. И стихи не писать — не могу.

«О, как же я их ненавидела…»

О, как же я их ненавидела —
с яростью зверя,
полного сил
и совершенно беспомощного
перед этой маленькой дрянью —
пулей,
выпущенной с безопасного расстояния
двуногим ничтожеством,
с отчаяньем смертника,
понимающего,
что — не успеть,
что ночь — на исходе,
и это уже — всё.
О, как же я их ненавидела —
этих мальчиков из хороших семей.
Они
разбираются в музыке,
немного рисуют,
пописывают стихи
в юности —
от избытка эмоций,
но своевременно
начинают делать карьеру —
не без поддержки,
однако же — трудолюбиво.
Они
продвигаются
на избранном поприще
без особенных взлётов,
однако —
весьма и весьма,
и смотрят на ТВОРЧЕСТВО,
сжигающее людей изнутри,
как на приправу,
экзотический соус
к хорошо приготовленной жизни.

Просьба

Оттого, что я лёгкой и звонкой была,
Не копила добра, не имела угла,
Но любила дорогу в холмистых полях
И умела улыбкой обуздывать страх,
Вы, когда хоронить соберётесь меня,
Я прошу — подведите к могиле коня.
Чтоб рванул он от ямы раскрытой, и чтоб
Комья глины со стуком упали на гроб.
И душа, осознав, что разлука — всерьёз,
Без пустых сожалений, упрёков и слёз
Поклонилась земле и, помедлив чуть-чуть,
На ином скакуне свой продолжила путь.

Из новых стихов

«Я полю посвятить хотела стих…»

Я полю посвятить хотела стих,
Но ветер, что коснулся губ моих,
Дышал полынью и горчил едва.
И были не нужны мои слова
Ни ящерке, мелькнувшей меж камней,
Ни солнечному пятнышку на ней,
Ни травяной вздыхающей волне,
Ни птице, распростёртой в вышине.
И стих лесной был в общем-то неплох,
Но разомлел грибною прелью мох,
И тонкий стебелёк был так раним,
И шмель гудел задумчиво над ним.
А жизнь вскипала музыкой с листа,
Срывалась сонной каплею с куста,
Преображая ужас — в благодать…
Мне никогда такого не создать,
Не выразить, не удержать в зрачках,
В рассыпанных осколках, черепках.
Ни жаром сердца, ни игрой ума
Не сотворить, поскольку я сама —
Лишь только эхо, шёпот тростника,
Чуть слышный стон примятого цветка,
Смех земляники в спутанной траве,
Шальная мысль в Господней голове.

«И работа, и дом — всё тюрьма да тюрьма…»

Земной рай находится на спине у скачущей лошади.

Арабская поговорка
И работа, и дом — всё тюрьма да тюрьма.
В этих стенах давно бы сошла я с ума,
Но спасение — в детстве подаренный мне
Рай, который вовеки — на конской спине.
Только здесь никогда и никто не ведёт
Моим промахам и прегрешениям счёт.
Нет начальства, соседей, долгов и обид…
Здесь никто никогда меня не оскорбит.
Жизнь давала взаймы, смерть с процентом брала,
Но не вышибли обе меня из седла.
Ошибётся любовь, отвернутся друзья,
Но останусь пред вечностью всадником я.
Ни кола, ни двора — лишь поводья в руках.
Ветер выдует боль, ветер выдует страх,
Удивлённо присвистнет в дырявой груди:
Дескать — ишь тебя как!.. Но уже впереди
По-весеннему зазеленеют поля,
Зазвенит под копытом иная земля,
По которой коню будет странно-легко
Уносить седока далеко-далеко.

Троллейбус

Неизвестным безумцем когда-то
Прямо к низкому небу пришит,
Он плывёт — неуклюжий, рогатый,
И железным нутром дребезжит.
Он плывёт и вздыхает так грустно,
И дверьми так надсадно скрипит,
А в салоне просторно и пусто,
И водитель как будто бы спит.
И кондуктор слегка пьяноватый
На сиденье потёртом умолк.
Ни с кого не взимается плата,
И на кассе ржавеет замок.
Он плывёт в бесконечности зыбкой,
В безымянном маршрутном кольце
С глуповато-наивной улыбкой
На глазастом и плоском лице.
И плывут в городском междустрочье
Сквозь кирпично-асфальтовый бред
Парусов истрепавшихся клочья
И над мачтами призрачный свет.

Удельная

А давай-ка дойдём до шалманчика средней руки,
Где шумит переезд и народ ошивается всякий,
Где свистят электрички и охают товарняки,
Где шныряют цыгане, где дня не бывает без драки,
Где торгуют грибами и зеленью, где алкаши
Над каким-нибудь хлипким пучком ерунды огородной
 Каменеют, как сизые будды, и где для души
На любой барахолке отыщется всё, что угодно,
Где базар и вокзал, неурядица и неуют,
Где угрюмо глядит на прохожих кудлатая стая,
Где, мотив переврав, голосами дурными поют,
И ты всё-таки слушаешь, слёзы дурные глотая.
Там хозяин душевен, хотя и насмешлив на вид —
У него за прилавком шкворчит и звенит на прилавке.
Он всего лишь за деньги такое тебе сотворит,
Что забудешь про всё и, ей-богу, попросишь добавки.
Он, конечно, волшебник. Он каждого видит насквозь
И в шалманчике этом работает лишь по привычке.
Вот, а ты говоришь: «Всё бессмысленно…» Ты это брось!..
И опять — перестук да пронзительный свист электрички.

«Не понимая, как ведётся игра…»

Не понимая, как ведётся игра,
Путаясь, выламываясь за пределы,
Я исчезаю. Ты говоришь: «Хандра!»
Ты, вероятно, прав… Но не в этом дело.
Если ж не в этом, то чёрт его знает — в чём:
То ли входная дверь прогремела цепью,
То ли стена оскалилась кирпичом,
То ли сквозняк вздохнул, и запахло степью —
Кожею сыромятной, сухой травой,
Горьким дымом, конским тревожным потом…
То ли время дрогнуло тетивой,
То ли птенец вскрикнул перед полётом.
И за этим птичьим «была — не была!»,
За едва-едва ощутимой дрожью
Времени или треснувшего стекла
Каждый раз оживает одно и то же:
Близко и так мучительно далеко
(Вот оно, вот оно вьётся в пыли дорожной) —
Неуловимое то, с чем идти легко,
С чем оставаться здесь никак невозможно.

«Мы тут все хороши, пока всё хорошо…»

«Мы тут все хороши, пока всё хорошо,
А задень интересы — иной разговор:
На такое нарвёшься — сотрут в порошок…» —
Докурив, он рывком передёрнул затвор
И зевнул: «Я тебе — друг, товарищ и — волк.
Пусть считают меня дураки — подлецом.
Наплевать!..» — так сказал человек и умолк,
Тяжелея и отвердевая лицом.
Но другой рассмеялся: «Всё правильно, брат!
Нынче воздух до боли пронизан весной —
Не наполнится слух, не насытится взгляд…» —
И шагнул, повернувшись беспечной спиной.
Мир дышал на разрыв, шелестел и звенел,
Человек по ладони раскрывшейся шёл.
И дрожал у него меж лопаток прицел,
И отбрасывал солнечных зайчиков ствол.

«В мире веса и меры…»

В мире веса и меры,
Пейзаж пробивая насквозь,
Будто ящик фанерный —
Неверно подобранный гвоздь,
Отражением в луже
Расплёскиваясь по весне,
Холодея снаружи,
Сгорая дотла в глубине,
Умирая и снова
Вьюнком прорастая в меже
Огорода чужого,
Засеянного уже —
Сквозь разрывы мгновений,
Сквозь глаза застилающий дым,
Словно из окруженья,
Прорываюсь к своим.

«А мне говорили: уйдёт любовь…»

Когда уходит любовь —
   начинается блюз.
Из песни
А мне говорили: уйдёт любовь
И сразу начнётся блюз.
Когда навсегда уходит любовь,
Тогда начинается блюз.
И я рифмовала с любовью — кровь,
И с трусом — пиковый туз.
И вот она, наконец, ушла,
А может быть — умерла.
Не оборачиваясь, ушла
И где-нибудь умерла.
Я вроде бы слышала всплеск весла —
Такие вот, брат, дела.
И я напряжённо слушаю ночь,
И в ней — чужие шаги.
Слушаю, как замирает ночь,
Вбирая в себя шаги.
И стрелки, пытаясь вырваться прочь,
Описывают круги.
На крыше соседнего дома куст
Поймал ветвями луну.
Чёрный и тихий, как невод, куст
Из неба тянет луну.
А я всё пытаюсь услышать блюз,
Но слышу лишь тишину.

«Скажи, куда мне спрятаться, скажи…»

Скажи, куда мне спрятаться, скажи,
От жалости слепой куда мне деться?
Пролётами цепляются за сердце
Стекающие с лифта этажи.
И тянутся канаты, провода
(Мгновение — и полутоном выше)
Туда, где голубям не жить под крышей
И ласточкам не выстроить гнезда,
Где ты меня давным-давно не ждёшь,
Где скомкано пространство в снятых шторах…
По лестнице — шаги, у двери — шорох,
И им в ответ — озябших стёкол дрожь.
Где паучок безвременья соткал
Из памяти и тонкой светотени
Раскидистую сеть для отраженья,
Немеркнущего в глубине зеркал.
Где контуры портрета на стене
Ещё видны в неверном лунном свете,
И наши неродившиеся дети
Спокойно улыбаются во сне.

«Ливень кончился разом, истратив себя до предела…»

…Сначала перестанет цвести гречиха

и исчезнут пчёлы.

Из предсказаний Ванги
Ливень кончился разом, истратив себя до предела,
И, как будто избыв непонятную людям вину,
Расправляются ветви, вздыхая легко и несмело,
И тяжёлые капли расплёскивают тишину.
И уже электричка шумит на лесном перегоне,
И синица звенит, словно мир, где ни горя, ни — зла,
Безмятежно круглится в натруженных Божьих ладонях.
И гречиха цветёт. И кружится над нею пчела.

«Бредут в ночи, дорог не разбирая…»

Бредут в ночи, дорог не разбирая,
Кружат, своих не ведая путей,
Слепые миражи земного рая —
Больших идей и маленьких затей,
Сквозь вечный марш уценки и усушки,
Где лай собак страшней, чем волчий вой,
Где пролетарий над гнездом кукушки
Похмельною качает головой.
Сквозь песню, где баян доносит тихо
Кому — неважно…
   Колкий звёздный жмых,
Любимый город, дремлющее лихо,
Мерцающая речь глухонемых,
Насущный хлеб, чуть влажный на изломе,
Обломки кирпичей, осколки слов —
Смешалось всё, как в чьём не помню доме,
В сияющей бездомности миров,
Рождений и смертей, летящих мимо,
В беззвучном вопле обречённых «Я»…
И лёгкость бытия невыносима,
И неподъёмен груз небытия.

Осенний романс

Рассеянный свет — сизовато-рябой, голубиный,
И возле метро, где похмельный сырой неуют
Обшарпанный дядька вздыхает о гроздьях рябины,
Что бьются в окно и полночи уснуть не дают.
И голос — не ах, и ненужный надрыв приблатнённый,
А правду сказать — и слова-то банальны вполне…
Откуда ж тогда эти проблески в памяти сонной,
Откуда тогда эта тонкая дрожь по спине?
Откуда оно — эти комья невысохшей глины,
Вода в колеях, сероватый негреющий свет?
Откуда я шла с этой песней о гроздьях рябины,
С невнятной тоскою о доме, которого нет?
И что там блестело и в горло впивалось осколком?
С какого пожара по ветру летела зола?
Куда я спешила, куда я разбитым просёлком
В телеге тряслась, безнадёжным этапом брела?
Кому — за порог, а кому-то и ласточка в сени
Несёт не войну, а весну на точёном крыле…
Куда ж я теперь бесконечной дорогой осенней
Всё дальше иду по своей сиротливой земле?

«Полковник, я больше не жду известий…»

Полковнику никто не пишет.

Г. Г. Маркес
Полковник, я больше не жду известий.
Стоя на мосту через Лету,
Я подбрасываю монету —
Решка который раз.
Конница с ходу берёт предместье,
Ночь ползёт, размыкая звенья.
Жизнь как выход из окруженья —
Это, увы, про нас.
Право же, что-то вокруг неладно:
Как-то зябко и очень сыро,
Шифры раскрыты, на карте — дыры,
В метеосводках — бред.
Враги ленивы, друзья прохладны,
Тех и других вспоминаю редко,
Память — словно бы рейд в разведку,
В мир, которого нет.
Вчера весь вечер я жгла бумаги:
Письма, которые не написала.
Сон полустанков, печаль вокзала —
В печку за томом том.
Возможно, мне не хватило отваги,
Возможно — времени или силы…
(Судью и весь трибунал — на мыло!)
А впрочем, я не о том.
Послушайте, мой расстрел затянулся:
Кто из наряда больной, кто — пьяный,
Ружья сломаны постоянно,
Порох не подвезли,
Писарь вовремя не проснулся…
Пора уже дело брать в свои руки:
Маятник страха и смертной скуки
Выбить коротким «Пли!».
Наши победы немного значат,
Даже если дорого стоят,
Выжить, прославиться — всё пустое.
Лишь в пораженье — шанс.
«Месяц светит, котёнок плачет»,
Вечность падает в глубь мгновенья,
Ветер никак не стихает, и тени
Отплясывают брейк-данс.

«На горбатом мосту лишь асфальт да чугун…»

На горбатом мосту лишь асфальт да чугун,
Над мостом — проводов непонятный колтун.
Под горбатым мостом — всё бетон да гранит.
Воздух, скрученный эхом, гудит и звенит.
Только нежить-шишига[4] живёт — не живёт,
Чешет тощею лапкой мохнатый живот,
Утирает слезинку облезлым хвостом —
Под горбатым мостом, под горбатым мостом.
Будь ты крут и удачлив, а всё ж без креста
Не ходи лунной полночью мимо моста:
Скрипнет ветка сухая, вздохнут камыши,
В голове зазвучит: «Эй, мужик, попляши!»
И погаснет фонарь у тебя на пути,
И не сможешь стоять, и не сможешь уйти…
Тихо щёлкнут костяшки невидимых счёт —
И закружит прозрачных теней хоровод.
И пойдёшь ты плясать, сам не ведая где…
Всплеск — и только круги побегут по воде.
И ещё раз чуть слышно вздохнут камыши,
Вновь — бетон да гранит, и вокруг — ни души.

«Я на выход брела бесконечно-чужим коридором…»

…Коридоры кончаются стенкой,
а тоннели выводят на свет.
В. Высоцкий
Я на выход брела бесконечно-чужим коридором —
Коммунальным, больничным — то гулким, то вязко-глухим
Сквозь тягучую ругань и взгляды с невнятным укором,
Запах кухни и хлорки, табачный слоящийся дым.
Было много дверей. Окна тоже, мне кажется, были.
Кто-то громко кричал, кто-то молча вставал на пути.
Что-то лязгало, хлопало, билось средь сора и пыли,
Что-то жгло и болело, цеплялось, мешало идти.
Что-то было неправильно, что-то в раскладе нечисто
— Вроде всё на местах, только самого нужного — нет…
Родилась бы мальчишкой — ей-богу, пошла б в машинисты,
Чтоб всю жизнь выводить поезда из тоннелей на свет.

Москва

Я прощу тебе даже
толстые пальцы в перстнях,
поруганный Новгород,
обескровленный Псков,
даже сытую наглость
кухарки, дорвавшейся до,
торопливое чавканье
во время чумы,
даже все твои «псевдо» —
традиции и авангард,
душность посконную,
потный гламур —
за щемящую кротость
в названиях станций метро,
бесприютность дыхания,
пережившего плоть,
и за то, что церквушка,
впаянная в асфальт,
капелькой времени
всё же
   стекает
      в вечность.

«Мне снилось, что всё — так, как надо…»

Мне снилось, что всё — так, как надо:
Что вместо маразма — склероз,
Что летом — теплынь и отрада.
Зимою — бодрящий мороз.
И жизнь без единой помарки —
Полнейший улёт и привет,
Все дарят при входе подарки,
И гасят при выходе свет.
Детей не кусают собаки,
Украсился клумбой пустырь,
Раскаявшиеся маньяки
Гурьбою идут в монастырь.
Слышны колокольные звоны,
Повсюду — тепло и уют…
На крышах танцуют вороны
И бодрые песни поют.

«Никогда не страдала бессонницей — миловал Бог…»

И действительно, хватит об этом.

М. Александр
Никогда не страдала бессонницей — миловал Бог,
Ну а если когда-то страдала — так самую малость.
Не любила гадать. Не умела читать между строк.
В суть вещей не проникла, да в общем-то и не пыталась.
Никогда ни о чём не просила, хоть знала: никто
Не предложит и не позовёт. Никогда не шумела.
Не любила морозы и ватную тяжесть пальто.
Не любила готовить и гладить, однако — умела.
Собираясь в дорогу, с собой не звала никого.
Никогда не скучала. С тенями играла и светом.
Ничего не боялась. Любила тебя одного.
Прожила — как смогла.
   И действительно, хватит об этом.

«Сосредоточенно погружаться в сон…»

Сосредоточенно погружаться в сон,
В душный мех полуночи тонкорунной,
В тихое бормотанье, нестройный звон,
Ропот прерывистый, стон дребезжаще-струнный.
Вязнуть в безвременье, на его глубине,
Тускло мерцающей, чёрной и тёмно-синей…
Голос невнятный в пространстве или во мне
С каждым ударом сердца невыносимей!
Будто бы струны одна за другой — вот так —
Лопаются и звук издают фальшивый.
И — ничего: за шторой вздохнёт сквозняк,
Каменный двор шаги сглотнёт торопливо.
Сжаться в комочек и репетировать смерть,
Чтоб обмануть её верней и успешней:
Главное — не выдать себя, суметь
Слить пустоту внутри с пустотою внешней.
Но, услыхав, как пульсирует тишина,
Вдруг заиграть, всё бесстрашней, свободней, выше,
Чтобы мелодия жизни была верна.
Даже если её никто не услышит.

«А в декабре бесснежном и бессонном…»

А в декабре бесснежном и бессонном
Бежит трамвай со звоном обречённым,
И пешеходы движутся вперёд,
Как будто их и правда кто-то ждёт.
И пропадают в трещине витрины
Чужие лица, каменные спины,
А следом отражение моё
Торопится, спешит в небытиё.
Любимый муж, любовник нелюбимый,
Эквилибристы, акробаты, мимы
Бредут сквозь ночь дорогами тоски…
И время слепо ломится в виски.
Стук метронома, взвинченные нервы,
Брандмауэра тёмный монолит:
Который час — последний или первый
По грубым кружкам вечности разлит?
Который — разошедшийся кругами?..
Но подворотня давится шагами,
Невнятно матерится инвалид
И Млечный Путь над крышами пылит.

«В перестуке колёс всё быстрее и злей…»

Noli tangere cyrkulus meos[5]

Архимед
В перестуке колёс всё быстрее и злей —
Никого не вини, ни о чём не жалей,
Ни о чём не жалей, никого не вини…
А навстречу, как жизни чужие, — огни.
А навстречу горстями мгновений — кусты,
Полустанки, заборы, сараи, кресты.
Это — дерева стон, это — скрип колеса…
Ах, прожить бы ещё полчаса, полчаса!
Ах, прожить бы ещё!.. головою тряхни —
Ни о чём не жалей, никого не вини.
Слышишь? — в ровном дыхании русских полей:
Никого не вини, ни о чём не жалей.
Это — сердце, сжимающееся во мгле,
Это — рюмка с отравой на грязном столе,
Это — в кранах бормочет слепая вода,
Это — по коридору шаги в никуда.
Это — времени бешеные виражи,
Это — «Бей, но не трогай мои чертежи!»,
Это лезвие ночи проводит черту
Сквозь ноябрьскую зябнущую наготу.
Так присвистни, потуже ремень затяни,
И судьбу, словно глупую птицу, спугни.
И под крики «Распни!», и под крики «Налей!»
Никого не вини, ни о чём не жалей.

«…Так и я бы хотела…»

Я хотела бы жить с вами в маленьком городе,
Где вечные сумерки и вечные колокола…
М. И. Цветаева
…Так и я бы хотела,
только без вас,
где-нибудь в Порхове
или, к примеру, Изборске
жить
от зарплаты и до зарплаты,
трудиться
в районной больничке
доктором.
Работать как лошадь,
уставать как собака,
иногда,
случайно услышав
единственный колокол,
вздрагивать,
   молча креститься,
не вспоминать ни о чём.
И я бы хотела,
но
многовато условностей,
разных мелких помех…
Нет,
красивого жеста
не выйдет.
Да и в конце-то концов,
какая мне разница,
где
встречать свои вечные сумерки.

«Снег февральский запёкся в лёд…»

Снег февральский запёкся в лёд,
А тебе лишь одно — вперёд,
А тебе лишь одно — держись!..
Бесконечность — и вширь, и ввысь.
Лишь бы только выдержал наст,
Лишь бы только — в последний раз,
Лишь бы только — ещё прыжок…
Это всё — ничего, дружок.
Это — поле и дальний лес,
Чьи-то тени наперерез,
Даль, сужающая зрачки,
Хриплый лай, сухие щелчки,
Льдинка, схваченная на бегу,
Боль, взорвавшаяся в боку,
Привкус ржавчины на губах,
Голой ветки прощальный взмах.
Это на краю пустоты
В чьё-то горло вцепился ты,
Захлебнувшись собственной кро…
Это звёздное серебро
Потихоньку течёт с небес,
Заливая уснувший лес,
Пробирается сквозь кусты,
По сугробам скользит, где ты
Словно вытянулся на бегу
И застыл на сизом снегу,
Гасит боль, прощает вину,
И летит назад в вышину,
И в мерцающих облаках
Оставляет последний страх.

«Сквозь снежный смех, сквозь колкий прах…»

Сквозь снежный смех, сквозь колкий прах
Лететь вдоль тонкой льдистой кромки
Небытия. Под конский мах
Глядеть на пересохший, ломкий
Бурьян, на прошлогодний хлам,
На куст в серёжках тёмно-рыжих,
Скользить по сучьям и ветвям
Всё безогляднее и выше
Туда, где призрачно-легки
Ветвей ажурные ворота,
И бледной просини мазки,
Как будто бы огромный кто-то
Глядит сквозь ледяную хмарь
В чуть приоткрывшиеся щёлки.
А под копытами январь
Дробится с хрустом на осколки.

Идиллический сон

Мне приснилась жизнь совсем иная,
Так приснилась, будто наяву:
Лошади вздыхают, окуная
Морды в серебристую траву.
До краёв наполнив звёздный улей,
Светлый мёд стекает с тёмных грив.
На земле табунщики уснули,
Сёдла под затылки подложив.
Светлый пот блестит на тёмных лицах,
На остывших углях костерка,
Склеивает сонные ресницы
И былинки около виска.
Спят они, пока вздыхают кони.
Вздрагивая чуткою спиной,
И полны ещё мои ладони
Горьковатой свежести ночной.
Спят, пока обратно не качнётся
Маятник мгновенья, и пока
Хрупкого покоя не коснётся
Снов моих невнятная тоска.

Попытка откровенности

Н. Данилину

Знаешь, дружище, на остановке темно,
В доме напротив классическое окно
Оберегает чей-то жёлтый уют.
Там всё нормально, там никого не ждут.
Тут — сигарета погасла и нет огня —
Очень не вовремя кто-то вспомнил меня.
Снег хрустит, и маятником — шаги,
Холода не выдерживают сапоги.
Не подошёл троллейбус, маршрутки нет…
Как меня достаёт назойливый свет
В этом окошке! А впрочем, что я кручу?
К дому пора. Но я туда не хочу.
Знаешь, дружище, видимо, есть во мне
Лишнее нечто. Но возможно вполне,
Необходимого нет — так ведь может быть…
Точно не знаю. Но это мешает жить.
Это оно раздирает мне смехом рот
Там, где «по-взрослому» всё. И наоборот —
Там, где шуткуют, велит умирать всерьёз.
Это оно гонит меня на мороз
Из компаний хороших, уютных гостей.
Меж анекдотов, тостов, милых затей
Странная скука, сосущая пустота,
Чёрная, как пролёт ночного моста,
Вдруг настигает меня и торопит прочь…
Ты понимаешь, это не превозмочь.
Я бы могла поискать кой-чего в вине —
Дури своей вполне достаточно мне,
Так что и результат был бы близок к нулю.
Разве что — запах. Но запаха я не люблю.
То ли, дружище, что снилось, но не сбылось,
С памятью крепко-накрепко переплелось,
То, что не встретилось и не произошло
Смотрит порою словно через стекло,
Бьётся тонкой жилкою на виске.
И догонять его можно лишь налегке.
То ли — кочевники-предки. Чуть слышный зов
Сотен давно исчезнувших голосов,
Запах пота и дёгтя, тележный скрип,
Чей-то гортанный смех и короткий всхлип.
То ли это и в самом деле — шиза.
Если ты так считаешь, я тоже — за.
Знаешь, дружище, это, конечно, смешно,
Глупо, нелепо и — даже стыдно. Но
Только в пути, да ещё — на конской спине
Не бесприютно, не одиноко мне.
Там и попутчик ближе бывает, чем
Добрый знакомый… Но я не про то совсем.
Среди лесных и полевых дорог —
Мой беспощадный, мой милосердный Бог.
Всем своим сердцем, туго сжатым в кулак,
Я бы молилась ему одному — но как?
И отражает, не понимая — что,
Силится вспомнить, глухо мычит: «не то!»,
Корчится от мучительного забытья
Малый осколок безмерного целого — я.

«Находясь в эмиграции, силишься вспомнить порой…»

Находясь в эмиграции, силишься вспомнить порой
Нечто самое главное, а вспоминаешь — синицу
За окном кабинета, карман с незашитой дырой,
В долгожданной маршрутке потерянную рукавицу,
Звон пустого трамвая, нелепо осевший сугроб,
Два окурка крестом на нестиранном кружеве наста,
По десятке петрушку и явно вчерашний укроп
У ядрёной торговки, такой разбитной и горластой,
Покосившийся столб, что немного похож на весло,
Ржаво-серых собак на проталине теплоцентрали,
И замёрзшую лужицу, гладкую, будто стекло,
И своё отраженье, мелькнувшее в тёмном овале.
И когда так банально левее и ниже соска
Вдруг проклюнется боль, осознаешь, что жизнь твоя длится,
Пока дремлют собаки, торговка кричит, и — пока
За немытым окном шебаршит коготками синица.

«У меня три шага от стены к стене…»

У меня три шага от стены к стене,
Ручка и бумага, и луна в окне.
Тонкий лучик света темнотою сжат,
А за стенкой где-то мышки шебуршат.
Мышки голодают каждую весну —
Корочку глодают, ходят на войну.
Может быть, обои прогрызут до дыр,
Может, где-то с бою раздобудут сыр.
Ветер задувает в чёрную дыру,
Мышки затевают тихую игру:
То ли что-то тащат, тащат и грызут,
То ли настоящий учиняют суд.
Может, загуляют, вольностью горя,
Может, расстреляют белого царя.
А потом заплачут, каяться начнут,
С пряника на сдачу получивши кнут.
Высохшие крошки, перекисший страх.
Злые-злые кошки сторожат в углах.
За окошком лужа с огоньком на дне…
Мышкам явно хуже, чем, к примеру, — мне.
У меня три шага и затяжки — три,
Ручка и бумага, и стихи — внутри,
Над башкою — крыша, и на кухне — газ…
Господи, услыши и помилуй нас!

«Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор…»

Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор
И, мучительно щурясь, как если бы выпал из ночи,
Понимаешь, что жив, незатейливо жив до сих пор.
То ли в списках забыт, то ли просто — на время отсрочен.
Сунув руки в карманы, по серому насту идёшь —
Обострившийся слух выделяет из общего хора
Ломкий хруст ледяной, шорох мусора, птичий галдёж,
Еле слышный обрывок старушечьего разговора:
«…мужикам хорошо: поживут, поживут и — помрут.
Ни забот, ни хлопот… Ты ж — измаешься в старости длинной,
Всё терпи да терпи…» — и сырой городской неуют
На осевшем снегу размывает сутулые спины.
Бормоча, что весь мир, как квартира, — то тесен, то пуст,
Подворотней бредёшь за кирпичные стены колодца,
И навстречу тебе влажно дышит очнувшийся куст,
Воробьи гомонят и высокое небо смеётся.

«Время едва качнулось, но через край…»

Время едва качнулось, но через край
Чья-то жизнь выплеснулась невозвратимо…
Эй, музыкант! Что-нибудь ретро сыграй
Всем, кто спешит, всем, кто проходит мимо.
Время качнулось, и — наклонились весы,
Дрогнула паутинка, смешались тени.
Только у взлётной стынущей полосы
Тихо и напряжённо гудят мгновенья.
Время качнулось. И заполошный грай
Ахнул и рассыпался многоточием…
Не подбирай листья, не подбирай
Взорванного пространства цветные клочья.
Время качнулось и устремилось к нулю.
Только ветер в сизом чертополохе:
— Я люблю тебя,
   слышишь,
      я очень тебя люблю, —
Бьётся и затихает на полувздохе.

«Когда собаки потеряют след…»

Когда собаки потеряют след,
Поскуливая зло и виновато,
Я сквозь туман сырой и клочковатый
В ветвях увижу чуть заметный свет.
Я сплюну кровь и посмотрю туда,
Где месяц опрокинул коромысло
И волчья одинокая звезда
На паутинке каплею повисла.
И я прижмусь к шершавому стволу —
Ко всей своей неласковой отчизне,
И вдруг услышу славу и хвалу
Создателю — в дыханье каждой жизни.
И я заплачу, веря и любя,
На все вопросы получив ответы.
И улыбнусь. И выдохну — себя
Навстречу ослепительному свету.

«Дыханьем полуночи кроткой…»

Дыханьем полуночи кроткой
Колышется штора слегка,
За тонкою перегородкой
Ругаются два старика.
Хрипящей изнанкой наружу —
И в чём не отпустят вины:
По матери, в бога и в душу!..
А сами — бедны и больны.
Кто предал Россию, кто продал,
Кто — сволочь, кто просто — дурак,
Кто деньги украл у народа,
Кто сдал государство за так.
И спорят, нетрезвые оба,
Ненужные здесь никому…
Бессонная горькая злоба
Летит в заоконную тьму.
Водица клокочет в сортире,
За стенкою грохнул засов.
И падает чёрная гиря
На хрупкую чашу весов.

«Не стоит свеч, сожжённых за игрою…»

Не стоит свеч, сожжённых за игрою,
Сама игра. Так стоит ли играть?
И если городок — дыра дырою,
Нужна ли для его осады рать?
А что поэт? — Пускает на растопку
Всё, что имеет, — ничего не жаль —
Отыскивая узенькую тропку
В едва ли существующую даль.
Он штопает судьбу. В словесном соре
Неведомую ищет благодать,
С небытием и нелюбовью споря.
Пощады — не просить, наград — не ждать.
Калашный ряд пугнув суконной рожей,
Он стих кропает умникам назло —
Дурак, бездельник, пьяница… И всё же —
Благословенно наше ремесло.

Зимний блюз

Нынче в городе мокрый снег и метель —
Минус сменился на плюс.
Снизу — просто слякоть, а сверху — метель,
Но в этом тоже есть плюс.
И я плюю на погодную канитель —
Я слушаю зимний блюз.
Зимний блюз — это снежные хлопья в лицо,
Метронома размеренный счёт.
Это хохот мгновений, летящих в лицо,
Это — обратный отсчёт.
Зимний блюз — это время смыкает кольцо,
И нечет выпадает как чёт.
Тонкий луч сквозь шторы острее пера —
Вспомни и вновь забудь,
Невесомее пуха и острее пера —
Вспомни и сразу забудь.
Зимний блюз это значит — уже пора,
И всё же — ещё чуть-чуть.
Зимний блюз — это солнце в осколках льда,
Это хруст шагов за спиной,
Это свет, застывший в осколках льда,
Это вздох за твоею спиной.
Зимний блюз — это то,
что с тобой навсегда,
Это то, что навсегда со мной.
Зимний блюз — это значит никто не скулит,
И горе — уже не беда.
Если блюз играет, то никто не скулит,
Ведь горе — всё ж не беда.
Зимний блюз — это то, что уже не болит,
Это то, что болит всегда.
И вот я слушаю зимний блюз,
Сердце в ритм обратив.
Некто свыше импровизирует блюз,
Вселенную в ритм обратив.
И я уже ничего не боюсь,
И не перевру мотив.

«Звоном лопнувших стёкол и хохотом ветра в трубе…»

Звоном лопнувших стёкол и хохотом ветра в трубе,
Сквозь ненужный уют и чужую невнятную жалость,
Птичьим криком пронзительным из ниоткуда — тебе,
Уцелевшему там, где и тени моей не осталось.
Vae victis![6] Послушай, о милости к падшим — забудь.
Если рухнут оковы, никто нас не встретит у входа.
Потому что огнём и мечом пролагают свой путь
В белых ризах — любовь, и в летящих одеждах — свобода.
А подняться на плаху, ты знаешь, немногим страшней,
Чем когда-то казалось: всего лишь взойти по ступеням.
И внизу — слишком много тех самых мечей и огней,
А вверху — только небо, следящее за восхожденьем.

Лунный свет

Словно бы серебристые звенья
Меж ветвей рассыпаются в прах,
Невесомые лунные тени
Сонно дышат во влажных кустах.
Свет стекает в долину со склонов,
Где лучом каждый стебель прошит,
И струится меж дремлющих клёнов,
И в осиннике тихо шуршит:
«Выходи, моя радость, не бойся —
Отпылали дневные огни.
Выходи, лунным светом умойся,
Вдоль стены лунной тенью скользни.
Большекрылой бесшумною птицей
Меж туманных кустов пролети,
Выходи на полянах кружиться,
Лунный жемчуг сжимая в горсти.
Выходи! Нет богатства безгрешней
И надёжней сокровища нет,
Чем мерцающий, тихий, нездешний,
Расточившийся в воздухе свет».

Простая песенка

А все — по парочкам,
Лишь мы — поврозь,
Свечи огарочек
В ведёрко брось.
А все — в обнимочку,
Лишь мы — бочком.
Улыбка… Снимочек…
Да в горле — ком.
А все — влюблённые,
Лишь мы — друзья.
Слезу солёную
Сглотнуть нельзя.
А все целуются,
Лишь мы бредём
По разным улицам
В казённый дом,
Где горечь в чарочке
Да в стенке — гвоздь.
И все — по парочкам,
А мы — поврозь.

«Ангел мой, ты когда-нибудь мне простишь…»

Ангел мой, ты когда-нибудь мне простишь
Глупые рифмы, мелочные обманы,
Висельный юмор, мёртвую рыбью тишь,
Резкий вскрик расстроенного фортепьяно,
Эти попытки прошлое разжевать,
Вывернуться, слова языком корёжа…
То-то смешно: всю жизнь за любовь воевать,
Чтоб изнутри взорваться потом от неё же.
Ах, мой ангел, дивно любовь хороша —
Света светлее, неуловимей тени…
Надо было с детства ею дышать
И привыкать к перепадам её давленья.

«Получив от судьбы приблизительно то, что просил…»

Получив от судьбы приблизительно то, что просил,
И в пародии этой почуяв ловушку, издёвку,
Понимаешь, что надо спасаться, бежать, что есть сил,
Но, не зная — куда, ковыляешь смешно и неловко.
Вот такие дела. Обозначив дежурный восторг,
Подбираешь слова, прилипаешь к расхожей цитате.
Типа «торг неуместен» (и правда, какой уж там торг!),
Невпопад говоришь, и молчишь тяжело и некстати.
А потом в серых сумерках долго стоишь у окна,
Долго мнёшь сигарету в негнущихся, медленных пальцах,
Но пространство двора, водосток и слепая стена
Провисают канвою на плохо подогнанных пяльцах.
Ты в седле пригибаешься, ткань разрывая легко,
Чётким ритмом галопа дыханью земли отвечая…
И вскипает июль. И плывёт высоко-высоко
Над смеющимся лугом малиновый звон иван-чая.

Письмо из отпуска

В. Маслюкову

Каждый день я мысленно пишу Вам,
Мой бесценный друг и собеседник,
Длинные занудливые письма
С рассужденьем и перечисленьем
И т. п. из N-ского уезда, волости
С заброшенной турбазы,
Где, сгустившись, время застывает
Каплями смолы на медных соснах.
Я пишу, но дело до бумаги
Как-то не доходит: все попытки
Неуклюжи, неточны, неловки.
Слово уплощается, дыханье
Исчезает, чёткий контур мысли
Будто размывается… И, в общем,
Я почти уже не понимаю,
Что сказать хотела, и, опять же, —
Для чего. Но всё-таки сегодня
Я слова увязываю в строчки
И пишу, из вредности, должно быть —
Из привычки всё сводить к абсурду
И самой себе противоречить.
Как живём? Да очень даже просто.
Никому, надеюсь, не мешаем.
Нас никто не трогает. Готовить,
Слава тебе господи, не надо.
Нет знакомых. Связь вполне плохая.
Воздух же, напротив, столь чудесен,
Что порою в памяти всплывают
Строчки о покое и о воле.
Вы в одном из писем размышляли
О природе творчества: таланта
Явно недостаточно, потребна
Сила — непонятно лишь какая.
А по мне — так всё гораздо проще:
Тот, Кто создавал нас, был Творцом, и
Если дал нам образ и подобье,
Стало быть, вложил в нас и способность
К творчеству. Но каждый — ретранслятор
В мире, где кругом — одни помехи.
Чтоб сквозь этот шум поймать настройку
И сосредоточиться, немного
Нам и нужно — лишь покой и воля.
Чем мы занимаемся? Представьте:
Ленимся, но вовсе не скучаем.
Пьём чаёк да слушаем пичужек —
Их на удивление тут много:
Всяких разных чижиков, овсянок,
Пеночек и прочих трясогузок.
Имена их я, увы, не знаю,
Но мила мне эта беззаботность,
Лёгкая естественность полёта
Пусть лишь только видимость И всё же…
Скажете: рефлексы. Не согласна:
Мужество недолгих, хрупких жизней —
Щебетать у смерти под прицелом.
Утром собираем землянику,
Схожую с запёкшеюся кровью,
Нюхаем, любуемся, а после —
Лопаем довольно прозаично.
В озере купаемся. Стрекозы
Шелестят над сонною водою,
То кружась, то резко замирая,
То опять в стремительном полёте
С ярким бликом солнечным играя.
Только вот почувствуешь случайно
Тусклый блеск фасеточного глаза,
Взгляд непроницаемо-нездешний
На себе — и станет как-то зябко.
Вот ещё о жизни: тут недавно
Мы с трудом пристроили котёнка.
Принесли его с помойки дети —
Он один в живых остался чудом.
Мы бы взяли в город, да куда нам!
Нас и так соседи еле терпят.
Приняла его библиотекарь.
Ежели ещё в селеньях русских,
В нищей полувымершей деревне
Искры милосердия остались,
То они вот здесь — в библиотеке,
Той, куда почти никто не ходит,
Да ещё, быть может, в местной школе,
А больницу тут давно закрыли.
Впрочем, я в патетику впадаю,
А хотела-то сказать всего лишь,
Что, пристроив этого беднягу,
Все мы были счастливы безмерно
Целый день, — а это очень много.
Муж нашёл занятье — ловит рыбу
И обратно в воду выпускает,
Сын растёт и девочке соседской
То кидает мячик, то — воланчик.
Ну а я брожу себе бесцельно
Между сосен с риском заблудиться
(Тут мои способности известны),
Или же — сижу в траве, и только
Лишь смотрю, и даже не читаю.
Наблюдала как-то за шмелями
Целый час — и мне не надоело:
Так они серьёзны, и спокойны,
И поглощены своей работой.
А над ними — бабочки. Их танец —
Лёгкое, беззвучное мерцанье —
Был исполнен радостного смысла,
Вечно ускользающей улыбки.
Словно цель у всех иная вовсе,
Нежели простое выживанье,
Продолженье рода или вида,
Словно им доподлинно известно,
Почему и для чего всё это,
Словно бы основы мирозданья
Держатся трудом их терпеливым,
Равно как беспечным этим танцем.
Помните, Вы как-то мне писали
Об одном художнике, который
Обречён был, точно знал диагноз.
И, однако, продолжал работать
Каждый день — упрямо и спокойно.
Он, конечно, умер. Но в картинах
Смерти не осталось и в помине.
Вот и всё: в траве сидел кузнечик,
Обречённый маленький маэстро.
Он был отрешён и вдохновенен,
И в признанье нашем не нуждался
В такт ему вздыхал высокий ветер,
Трепетала робкая осина,
Замирал восторженно орешник,
И, казалось, небо наклонялось,
Чтобы лучше слышать музыканта.
Не зову. Звучало бы издёвкой
Или же формальностью пустою
Это приглашенье. И, к тому же,
К странствиям во времени я больше
Склонности имею, чем в пространстве.
Оттого-то и на расстоянье
Вы мне ближе, впрочем, как все те, кто
Дороги действительно. Простите,
Если утомила. И на этом
Остаюсь — неведомо на сколько —
Искренне ничья, неважно где, но
В каждой из вполне чужих вселенных
Помнящая Вас —
      Екатерина.

Хроника одного вечера

Стих подпирал. Он должен был явиться,
Он был готов к рождению вполне.
Как всякой Божьей твари, угнездиться
Для оной цели нужно было мне.
Домой нельзя, там оседлают сходу,
Но — не беда: полно кафе окрест…
Зашла в одно, а там полно народу.
И все едят. И нет свободных мест.
В другом — невыносимо, беспрестанно
Гремел динамик, слух терзая мой…
А третье было мне не по карману.
Я плюнула и побрела домой.
На кухне — звон и резкий визг соседки,
А в комнате — счастливый теле-сон.
И, пометавшись, будто волк по клетке,
Я потихоньку выскользнула вон.
На набережной села на ступени,
Но, видно, неудачен был момент:
И страж порядка, полный подозрений,
Навис и попросил мой документ.
Ну что ж — с собою паспорт, слава богу.
Всмотрелся. Криминала не нашёл:
Сижу, пишу… Взглянул довольно строго,
Но — разрешил. И с важностью ушёл.
И снова я распутываю нити,
Хватаю ускользающий кураж…
Вдруг чей-то голос: «Выпить не хотите?» —
И пальцы выпускают карандаш.
Оглядываюсь: пара пожилая,
Уже «под газом», но ещё — вполне,
Друг друга через слово посылая,
Усердно ищет истину в вине.
«У нас сегодня дата: двадцать восемь…
И всё живём! Я — дура, он — подлец…
Ну, выпейте за нас! Мы очень просим!
Иначе — разругаемся вконец».
Я поняла, что чаша не минует.
Блаженны миротворцы!.. Сгинул стих.
И долго-долго исповедь дурную
Я слушала, и утешала их.
Стемнело. Я уйти заторопилась,
Но различила сказанное вслед:
«И всё-таки она бы утопилась.
Записку дописала б — и привет!
Мы — вовремя… Их много тут — с приветом…»
Вот это — приговор! И нечем крыть.
Ведь если я могу не быть поэтом,
То кем угодно я могу не быть.

Элегия

Михалу Буковскому

В недобрые, глухие времена,
В нетопленной и не своей квартире,
В неласковом и неуютном мире
От рюмочки медового вина
Я захмелею, и припомню сад,
Где каждый шаг — и бывший, и небывший,
И мраморного Кроноса застывший,
Божественно-отсутствующий взгляд.
Крик цапли, по воде — дрожащий след,
И серых крыльев взмах неторопливый,
Струящийся каскад плакучей ивы,
Мерцающий в листве медовый свет.
Вдоль берега — тропинки поворот,
Кружение листа, чуть слышный шорох,
Высокое молчание на хорах
Деревьев…
Только тень моя вздохнёт
Над тенью ветки, словно над строкой,
И полетит вдоль призрачной аллеи,
И, божество недвижное жалея,
Коснётся камня тающей рукой.

Две вариации на весьма заигранную тему

1. «Мне отчего-то вспомнился Полоний…»

Мне отчего-то вспомнился Полоний —
Не в меру любопытный старикан,
Тщеславием своим прогнав остатки
Житейской даже мудрости, решил,
Что принц безмерно в дочь его влюбился,
И тронулся от этого умом.
Старик несчастный! Кабы не тщеславье,
Наверняка бы мог сообразить,
Что от любви лишаются рассудка
Лишь только женщины. Любовь для них —
Среда естественного обитанья,
Смысл жизни, свет и воздух. Без неё
Всё чахнет, гаснет или каменеет.
Ум женщины не хочет воспринять
Мир без любви, предпочитая само —
Уничтоженье. Для мужчин любовь —
Хороший соус к основному блюду.
А блюдо очень разным может быть:
Карьера, власть, влияние, богатство,
Война, работа, слава или — месть.
Они на этом могут помешаться.
Но чтобы на любви? Помилуй Бог!
Такого не бывает. Невозможно…

2. «Трагичный принц придворных попросил…»

Трагичный принц придворных попросил
Сыграть на флейте, а его оставить,
Поскольку человек, как инструмент,
Сложнее трубки с дырками, к тому же —
Звучит довольно гордо… Всё же принц
И сам играл довольно увлечённо.
Причём на всех. И всюду сеял беды,
Себе присвоив право на игру.
Мы даже в горе можем быть забавны,
И любопытны можем быть вполне.
Всё кажется, чем больше мы узнаем,
Тем будем защищённей… Чёрта с два!
Лишь тот спокойно спит, кто мало знает.
А от судьбы никто не уходил.
Но хватит о придворных. Их так много.
Причём, увы, не только при дворе.
Они везде. Любое учрежденье
Придворными кишит — куда ни плюнь,
Всё попадёшь в придворного. К тому же,
Они похожи аж до тошноты —
Тщеславны, любопытны, суетливы.
И все играют. И бездарны все.
Лишь только настоящие актёры,
Которые, казалось бы, должны
Искать признанья, похвалы и славы,
Корыстно лицедействовать и быть
Довольно равнодушными на деле
К сюжету, к роли — только лишь они,
Очищены огнём бездымной страсти,
Неведомым талантом проживать
Чужие жизни, умирать стократно
Всерьёз чужою смертью и страдать
Чужим страданьем — сердцем и душою —
Пока идёт спектакль, они честны
Пред Богом и Его высоким даром…

«Дымной тенью, тонкой болью…»

Дымной тенью, тонкой болью
С явью сон непрочно сшит…
Привкус горечи и соли —
Одинокий воин в поле
За судьбой своей спешит.
Словно бы неторопливый
Мерный бег, широкий мах.
Птица стонет сиротливо,
Тускло вспыхивает грива,
За спиной клубится прах.
Бесконечен щит небесный,
Безвозвратен путь земной —
Обречённый и безвестный…
Голос ветра, голос бездны,
Голос памяти иной.
Воин в поле одинокий,
Дымный морок, млечный след…
Гаснут сумерки и сроки,
В омут времени глубокий
Льёт звезда полынный свет.

«Не вписаться. Чертополох в меже…»

Не вписаться. Чертополох в меже
Тянется вверх, горизонталь калеча.
Не вписаться. Крылья на вираже,
Словно горб, выламывающий плечи.
Не вписаться — с этим клеймом на лбу,
С этим — на сером фоне — тузом бубновым.
Не вписаться… Тёмную ворожбу
Ветер уже написал на листе кленовом.
Не вписаться — поздно, поздно, небось,
Притворяться, что до всего есть дело…
Не вписаться — время проходит сквозь
Тень мою, истончившуюся до предела.
Не вписаться… Плещется тихий свет,
Ночь колышет звёздное коромысло.
Не вписаться. Да и, в общем-то, смысла
В этих попытках уже никакого нет.

«В свой тесный дом, где даже негде сесть…»

В свой тесный дом, где даже негде сесть,
Ввести козла, чтоб после выгнать гада.
И осознать, что счастье в жизни — есть.
И больше ничего уже не надо.
А то ещё — опасно заболеть,
Прочувствовать вполне, что значит — «плохо»,
Но милосердьем свыше уцелеть
И радоваться выдоху и вдоху.
Всё потерять, а после — обрести
Частичку, малость, ну хотя бы что-то…
Пока мы живы, как там не крути,
Всё — не фатально по большому счёту.
Как ярок свет, когда отхлынет мгла!..
И мальчик у волшебницы во власти
Из льдистых литер «Ж», «П», «О» и «А»
Упорно составляет слово «СЧАСТЬЕ».

«Разделяя пространство, река продолжает его…»

Разделяя пространство, река продолжает его
В виде времени, и, уплывая по ней, отраженья
Искажают ландшафт, изменяют природу того,
Кто замедлил шаги, околдован игрой светотени.
Он едва подошёл — и секунды сгустились в года,
Он лишь только увидел, как тень превращается в свет, но,
Задержавшись на миг, он останется здесь навсегда
— Между вдохом и выдохом жизнь истечёт незаметно.
Но глядящий на воду становится временем сам,
И оно, потихоньку струясь в глубине его плоти
Пробиваясь неведомым руслом к иным небесам,
Размывает границы при каждом своём повороте.

Махаон

За еловой стеной, за торжественным хором сосновым,
Где косые лучи меж ветвей паутинку сплели,
Есть лесная поляна, заросшая цветом лиловым —
Там танцуют стрекозы и грузно пируют шмели.
День звенит и стрекочет, кружится, мерцает, мелькает…
Только перед закатом, когда в золотой полусон
По стволам разогретым смолистые капли стекают,
Приплывает сюда на резных парусах махаон.
Он неспешно плывёт, и, как чистая радость, искрится,
Так несуетно-царственен и от забот отстранён.
Всё встречает его: и цветов изумлённые лица,
И гуденье шмелей, и беспечных кузнечиков звон.
С каждым вздохом крыла отлетает он выше и выше,
Свет вечерний дрожит над моим неподвижным плечом.
И взрывается время, мешая небывшее — с бывшим.
И душа вспоминает. И не понимает — о чём.

«Нынче ветер всё свищет и свищет…»

Нынче ветер всё свищет и свищет
Во дворе нашем ночь напролёт,
Словно что-то забытое ищет,
Безнадёжно кого-то зовёт.
То в метельном столбе закружится,
То присядет на ветхий карниз,
То испуганной снежною птицей,
Вверх рванётся, обрушится вниз,
То притихнет у стенки колодца,
То с размаху ударит в окно,
Застучит, через щели прорвётся,
И засвищет опять про одно:
«Что ты делаешь здесь, в этой клетке,
Где работа, да сон, да беда,
Варишь суп, жить мешаешь соседке,
Коридором бредёшь в никуда?
Вспоминай, вспоминай, моё сердце,
Погляди же в окно, погляди!
Чёрной лестницей, узкою дверцей
Поскорее ко мне выходи!
Я верну тебе прежние силы,
Свет улыбки, былую красу,
Я тебя подхвачу легкокрыло,
Далеко-далеко унесу.
Выходи!..» — обрывается резко,
Сумрак плотен и словно бы сжат,
За колышущейся занавеской
Запотевшие стёкла дрожат.
Время утренней серой щебёнкой
Засыпает ночную вину,
И лишь только дыханье ребёнка
Нарушает мою тишину.

«Он кормит воробьёв и голубей…»

Он кормит воробьёв и голубей
У пристани на каменной ступени,
И кажется лицо его грубей
И сумрачней в мерцанье светотени.
Нетрезв, оборван и весьма помят,
Он крошит хлеб неловкими руками.
Скользит и уплывает его взгляд
Скорлупкой по воде меж облаками.
Он крошит хлеб и курит «Беломор»,
И пахнущие сыростью речною
Обрывки слов и прочий мелкий сор
Взметаются у ветра за спиною.
Хватают птицы крошки и куски,
От жадности дерутся что есть силы…
И вдруг взлетают разом — высоки,
И — легкокрылы.

«Будь я кровью чуть-чуть пожиже…»

Будь я кровью чуть-чуть пожиже
Да слегка погибче спиной,
Я, конечно, могла бы выжить,
Даже если — любой ценой.
Я, конечно, могла бы тоже,
Я могла бы — да не смогла
Пережить, потом подытожить
Миллиграммы добра и зла.
Я могла бы и то, и это,
Я вписалась бы в круговерть.
Я могла бы не быть поэтом
И не знать, что такое — смерть.
И не спрашивала б гадалка,
Не глядела бы долго вслед:
— Страшно, милая? Или — жалко?
— Нет, не жалко. Не страшно. Нет.

«Жизнь и впрямь — без ума, оттого-то с упорством маньяка…»

Это жизнь. Просто жизнь. И она от тебя без ума.

Виталий Дмитриев
Жизнь и впрямь — без ума, оттого-то с упорством маньяка
И хватает за горло… Но только и я — не проста:
И, как зверь, притворяясь подранком, уводит собаку,
Я её увожу в снежно-белое поле листа.
Ну а там всё — моё, там я с каждою строчкой сильнее,
Там я снова в седле, и уже не боюсь ничего.
В чистом поле листа мы ещё повстречаемся с нею,
И почти что на равных посмотрим ещё, кто кого.
Но когда мы сойдёмся, и хрустнут упрямые кости,
И застынет слеза на морозном и хлёстком ветру,
Я шепну ей: «Послушай, мы обе — случайные гости
Во вселенной чужой, на чужом бесконечном пиру.
Громоздятся и рушатся строчек неровные кручи,
И бумажного поля остры ледяные края…
Только мы — горячи. Без ума, говоришь? Так-то лучше.
Так-то лучше, сестрица… родная… голубка моя!»

«Мимо бабок сегодняшних, тёток вчерашних…»

Мимо бабок сегодняшних, тёток вчерашних,
Мимо громких скандалов и тихих обид
Самолётик на тоненьких крыльях бумажных
Прямо над головами прохожих летит.
Он всё выше летит над земными трудами,
Над бескрайней бедой, над безмерной виной,
Над антеннами, крышами и проводами,
Над земной суетой и печалью земной.
Без руля, без мотора, без должной сноровки
В неизвестность запущенный детской рукой,
Он летит — ненадёжный и странно-неловкий,
Обретая в полёте высокий покой.

«Что остаётся, если отплыл перрон…»

Что остаётся, если отплыл перрон,
Сдан билет заспанной проводнице?
Что остаётся? — Казённых стаканов звон,
Шелест газет, случайных соседей лица.
Что остаётся? — дорожный скупой уют,
Смутный пейзаж, мелькающий в чёткой раме.
Если за перегородкой поют и пьют,
Пьют и поют, закусывая словами.
Что остаётся, если шумит вода
В старом титане, бездонном и необъятном,
Если ты едешь, и важно не то — куда,
Важно то, что отсюда, и — безвозвратно?
Что остаётся? — Видимо, жить вообще
В меру сил и отпущенного таланта,
Глядя на мир бывших своих вещей
С робостью, с растерянностью эмигранта.
Что остаётся? — встречные поезда,
Дым, силуэты, выхваченные из тени.
Кажется — всё. Нет, что-то ещё… Ах, да! —
Вечность, схожая с мокрым кустом сирени.












Примечания

1

Так называли сына Марины Мнишек и Тушинского вора, казнённого публично в возрасте трёх лет в царствование Михаила Романова.

(обратно)

2

Стихотворение помещено в книге (стр. 91), в её содержании пропущено. — Примеч. верстальщика.

(обратно)

3

Крайняя земля.

(обратно)

4

Нечистый дух, водяная чертовка.

(обратно)

5

Не трогай мои чертежи (лат.).

(обратно)

6

Горе побеждённым (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • «Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей…»
  • Из книги «Бубенцы» 1998
  •   «А у неё проточина на лбу…»
  •   «Вдыхая папиросный дым…»
  •   Последний диалог
  •   «Петербургские ангелы…»
  •   «Распутица, а я ещё в пути…»
  •   «Парголово — тает дымкой на лету…»
  •   «По стенам растекается устало…»
  •   Рощино
  •   «Далёкое лето, то самое лето…»
  •   «Звучат шаги размеренно и чётко…»
  •   Ноябрьский сон
  •   Попытка написать письмо
  •   Мариенбург
  •   «На улице обычное ненастье…»
  •   «Полночь бредит обрывками медленно тающих фраз…»
  •   «Я, которая не желала…»
  •   «А помнишь, мы садились в электричку…»
  •   «Был поздний вечер…»
  •   «Ингерманландия. Печаль. И старый дом…»
  •   «Собаки — до старости дети…»
  •   «В материи замедленном распаде…»
  •   «Меж пространством и временем — тайная связь…»
  •   «Смерть в окно постучится однажды…»
  • Из книги «Жизни неотбеленная нить» 2001
  •   «Из многих пёстрых видеосюжетов…»
  •   «У морем разлившейся лужи…»
  •   Александровский парк
  •   «Тополя вырубают…»
  •   «По оврагам да по кочкам…»
  •   «Кругом измена, трусость и обман…»
  •   «Грохот кухни и сортира…»
  •   «В сухой руке — бинокль театральный…»
  •   «— Вам кого?..»
  •   «Смеялись наши ангелы-хранители…»
  •   Возвращение с рынка
  •   «Чай с вишнёвым вареньем…»
  •   «А по такой погоде — только пить…»
  •   Мальский погост
  •   «Там, где нужно плакать, я шутила…»
  •   Экскурсия
  •   Несовместимость
  •   «Опять я заговариваю смерть…»
  •   «Пегаса порешили сдать в прокат…»
  •   «А нынче и упырь уже не тот…»
  •   Осколки
  •   «По осени я вспоминаю ту…»
  •   «Ко мне, любители халявы…»
  •   Любопытный
  •   «Когда ноябрьский день, такой короткий…»
  •   «Помнишь, рвали малину, держа лошадей в поводу…»
  •   «Ветер — безумный дворник…»
  •   «От любви, от печали, от жалости…»
  •   «Зевают подворотни. Тополя…»
  •   «Романтики уходят, чтоб вернуться…»
  •   «За поворотом…»
  •   «Силёнок — на копейку, а герой…»
  •   «Ладони ветра пахли мятой…»
  •   «Человек исчезает. И время, сужая зрачок…»
  •   «Без обвинений и высоких слов…»
  • Из книги «Геометрия свободы» 2004
  •   «Когда Фонтанки вспухшая вода…»
  •   «Здесь заплакать нельзя и нельзя закурить…»
  •   «А во дворе густой туман похож…»
  •   «Отец мой был похож на волка…»
  •   «В этом городе всё вперекрёст, вперехлёст, вперекос…»
  •   «Когда отпустит боль, я вдруг увижу…»
  •   «Под Одессой…»
  •   Елагин остров
  •   «Вечер снова кружится в пустых разговорах и ссорах…»
  •   «Когда революция выжрет своих…»
  •   «Я брела наугад, ошибалась и в кровь расшибалась…»
  •   «Всё спокойней, ровнее и тише…»
  •   Инвалид
  •   Тутанхамон
  •   Святой Борис
  •   К портрету Чезаре Борджа
  •   Ворёнок[1]
  •   «Свет вечерний, играя, дышит…»
  •   «Куст шиповника дружно шмелями гудит…»
  •   «Холодней и задумчивей воды…»
  •   «Непрерывно, натужно, упорно…»
  •   «А жизнь — была. На даче в Озерках…»
  •   «Апрельский день прочитан между строк…»
  •   «Зимний рассвет в окне, выстуженно-огромном…»
  •   «Он ждал инфаркта после сорока…»
  •   «Не суди ты меня слишком строго…»
  •   Воспоминание
  •   «Плачет рождённый в ещё не осознанном страхе…»
  •   «Я войду, и ты припомнишь разом…»
  •   Романс
  •   «Спи, мой ангел. Я тебя люблю…»
  •   «Пережидая слишком долгий дождь…»
  •   «К осени, лицом отвердевая…»
  •   «Вьётся в тамбуре дым, разговоров дорожных отрава…»
  •   «К возрасту „икс“ грубее становится внешность…»
  •   «От шофёрского горького мата…»
  •   «Я хочу купить розу…»
  •   «Я, скорее всего, просто-напросто недоустала…»
  •   «Рыжая псина с пушистым хвостом…»
  •   «Любимец вечности, зеленоглазый кот…»
  •   «Голубь ходит за голубкой…»
  •   «Охлюпкой, стараясь не ёрзать…»
  •   «На хрупкой открытке…»
  •   Прогулка в ручьях
  •   «Собаки любили Ивана Петровича Павлова…»
  •   «Он первый раз копытом тронул снег…»
  • Из книги «Сопротивление» 2007
  •   «В этой комнате слышно, как ночью идут поезда…»
  •   То, что я есть
  •   «Колбу с мелким песком мой ребёнок однажды взял в руки…»
  •   Картина на задней стенке шкафа
  •   «Время порою теряет с пространством связь…»
  •   Штампы
  •   «Неужели, о Господи…»
  •   «Нищенской горькой злобы…»
  •   «Он сорвался с цепи и пробегал всю ночь, а к утру…»
  •   «Возвращаясь с работы, давно утратившей суть…»
  •   «Когда моя мать умирала…»
  •   Alma mater
  •   «На продавленной койке больничной…»
  •   Памяти лошадей, погибших при пожаре на конюшне в Удельной
  •   «На Северном рынке снег нынче почти что растаял…»
  •   «Мужчина играет…»
  •   Велосипедист
  •   «Вот так и прожить…»
  •   «Девочка в музыкальном классе…»
  •   «Комната погружалась на дно…»
  •   «Мне не за что любить свою страну…»
  •   На даче
  •   В Изборске
  •   «По чьему приговору умирают миры?..»
  •   «Земляника во рву…»
  •   «Похрустывает жёлтая щебёнка…»
  •   «Лишь вечер выйдет за порог…»
  •   Зарисовка с натуры
  •   Озеро
  •   «Лошадь идёт по дорожке притихшего парка…»
  •   «Не печалься, душа. Среди русских воспетых полей…»
  •   «Есть города, похожие на сон…»
  •   В Варшаве
  •   Возвращение
  •   Кукла
  •   «В переходе метро, в многоногой, плечистой…»
  •   «Как ты нелеп в своём мученическом венце!..»
  •   Баллада о деревьях
  •   «Ты кормил меня с руки, как птицу…»
  •   «Серебром самой чистой пробы…»
  •   «Я прошу тебя: никогда…»
  •   «Знаешь, родной мой, я преодолела страх…»
  •   «Там, где гарью и талью пахнет мартовский снег…»
  •   «Плащ — дарю. Запахнись получше…»
  •   «Оттого, что я верна и средь измен…»
  •   «Боль моя стала моей виной…»
  •   Ultima thule[3]
  •   Танец
  •   «Прости, классическая Муза…»
  •   «Думал — Дед Мороз приходит к детям…»
  •   «Любовь, что движет Солнце и светила…»
  •   «Муж многоумный решил в вечность пробраться украдкой…»
  •   Вещь в себе
  •   «Я на левое ухо — Бетховен…»
  •   «Я — всей душою горя и любя…»
  •   «Безнадёжнейшее сопротивление…»
  •   Поэзия
  •   «Тщетно отряхиваясь от бытовой шелухи…»
  •   «Ужмись!..»
  •   «Если б я родилась, скажем, в благообразной Германии…»
  •   «О, как же я их ненавидела…»
  •   Просьба
  • Из новых стихов
  •   «Я полю посвятить хотела стих…»
  •   «И работа, и дом — всё тюрьма да тюрьма…»
  •   Троллейбус
  •   Удельная
  •   «Не понимая, как ведётся игра…»
  •   «Мы тут все хороши, пока всё хорошо…»
  •   «В мире веса и меры…»
  •   «А мне говорили: уйдёт любовь…»
  •   «Скажи, куда мне спрятаться, скажи…»
  •   «Ливень кончился разом, истратив себя до предела…»
  •   «Бредут в ночи, дорог не разбирая…»
  •   Осенний романс
  •   «Полковник, я больше не жду известий…»
  •   «На горбатом мосту лишь асфальт да чугун…»
  •   «Я на выход брела бесконечно-чужим коридором…»
  •   Москва
  •   «Мне снилось, что всё — так, как надо…»
  •   «Никогда не страдала бессонницей — миловал Бог…»
  •   «Сосредоточенно погружаться в сон…»
  •   «А в декабре бесснежном и бессонном…»
  •   «В перестуке колёс всё быстрее и злей…»
  •   «…Так и я бы хотела…»
  •   «Снег февральский запёкся в лёд…»
  •   «Сквозь снежный смех, сквозь колкий прах…»
  •   Идиллический сон
  •   Попытка откровенности
  •   «Находясь в эмиграции, силишься вспомнить порой…»
  •   «У меня три шага от стены к стене…»
  •   «Под конец ленинградской зимы ты выходишь во двор…»
  •   «Время едва качнулось, но через край…»
  •   «Когда собаки потеряют след…»
  •   «Дыханьем полуночи кроткой…»
  •   «Не стоит свеч, сожжённых за игрою…»
  •   Зимний блюз
  •   «Звоном лопнувших стёкол и хохотом ветра в трубе…»
  •   Лунный свет
  •   Простая песенка
  •   «Ангел мой, ты когда-нибудь мне простишь…»
  •   «Получив от судьбы приблизительно то, что просил…»
  •   Письмо из отпуска
  •   Хроника одного вечера
  •   Элегия
  •   Две вариации на весьма заигранную тему
  •     1. «Мне отчего-то вспомнился Полоний…»
  •     2. «Трагичный принц придворных попросил…»
  •   «Дымной тенью, тонкой болью…»
  •   «Не вписаться. Чертополох в меже…»
  •   «В свой тесный дом, где даже негде сесть…»
  •   «Разделяя пространство, река продолжает его…»
  •   Махаон
  •   «Нынче ветер всё свищет и свищет…»
  •   «Он кормит воробьёв и голубей…»
  •   «Будь я кровью чуть-чуть пожиже…»
  •   «Жизнь и впрямь — без ума, оттого-то с упорством маньяка…»
  •   «Мимо бабок сегодняшних, тёток вчерашних…»
  •   «Что остаётся, если отплыл перрон…»


  • Вход в систему

    Навигация

    Поиск книг

    Последние комментарии

    Последние публикации

    Загрузка...