загрузка...
Перескочить к меню

Яков Блюмкин: Ошибка резидента (fb2)

файл не оценён - Яков Блюмкин: Ошибка резидента (и.с. Жизнь замечательных людей-1563) 8474K, 523с. (скачать fb2) - Евгений Витальевич Матонин

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Е. В. Матонин Яков Блюмкин: Ошибка резидента

«МОЕ ИМЯ ПОПРОБУЙТЕ, В БИБЛИЮ ВСУНЬТЕ-КА…» Несколько вступительных слов


Если кто-то окажется вдруг в московском Денежном переулке — это буквально в нескольких минутах ходьбы от Арбата и почти за сталинской «высоткой» МИДа, — вряд ли не обратит внимание на великолепный особняк за высокой оградой, похожей на стоящие копья. Знатоки говорят, что неповторимый стиль этому зданию придает смешение самых разнообразных стилей — от готики и барокко до модерна, — которые волей архитектора слились в единой гармонии.

Особняк невозможно не заметить. Тем более если знать связанные с ним истории.

Сейчас в нем размещается посольство Италии. Давняя знакомая автора этих строк, очень известная в телевизионных кругах, да и вообще в стране дама, которая довольно часто бывает в посольстве на различных приемах и деловых мероприятиях, как-то рассказывала: «Итальянцы устраивают приемы прямо в той самой комнате. Комната очень красивая. Какая-то в ней драматическая красная отделка. И вот сидишь там, а в голову навязчиво лезут всякие посторонние мысли. Вдруг начинаешь представлять, как именно здесь Блюмкин убивал Мирбаха, кидал бомбы и прыгал в окно. И думаешь на итальянском приеме о Мирбахе, Блюмкине и вообще о бренности жизни».

Действительно, именно в этом особняке 6 июля 1918 года левый эсер Яков Блюмкин убивал германского посла в Советской России графа Вильгельма фон Мирбаха. Чем, как ни крути, конечно же «застолбил» себе место в российской истории. Но не только этим. Это — только один, хотя и самый известный эпизод его короткой, но, безусловно, незаурядной и противоречивой жизни.

Его считали и считают человеком-загадкой. Если рассматривать фотографии Блюмкина, снятые в различное время, не отделаться от впечатления, будто видишь на них совершенно разных людей. О таинственных «делах и делишках» Блюмкина ходили легенды еще при жизни (он, впрочем, любил привирать и распускать о себе самые невероятные слухи), ну а с течением времени они превратились в мифы.

Многие страницы его биографии до сих пор сокрыты — из-за всевозможных секретных операций, которые он выполнял за границей и внутри страны. Представители Службы внешней разведки России и ФСБ неофициально говорили автору этой книги, что в обозримые годы они точно не будут преданы гласности. А значит, не появится и стопроцентно документальной биографии этого человека, без мифов.

Сегодня его личность и его жизнь часто изображаются в каком-то инфернальном свете. В некоторых публикациях Блюмкин выглядит чуть ли не посланцем Абсолютного Зла на Земле. Но, разумеется, все гораздо сложнее.

Убийца, авантюрист, убежденный и искренний революционер, хвастун, врун, друг поэтов и писателей, интриган, литератор-дилетант, советский разведчик-нелегал, талантливый коммерсант и, несомненно, романтик — это все он, Яков Блюмкин.

Русская революция 1917 года вообще породила целую когорту ярчайших и вместе с тем таинственных личностей. Военачальники и ораторы, партийные деятели и шпионы, авантюристы и идейно убежденные люди, откровенные бандиты и бескорыстные герои, кровавые маньяки и гуманисты-идеалисты — они действительно были «детьми революции» и вместе с тем во многом определили ее «лицо». Яков Григорьевич Блюмкин — один из них.

Он — порождение того смутного, дерзкого, кровавого и романтического времени, когда, как писал Борис Пастернак, и воздух пах смертью, и «открыть окно — что жилы отворить». Реальная жизнь Блюмкина ничуть не менее интересна, чем мифы о нем.

Поэт-имажинист Вадим Шершеневич, друживший с Блюмкиным, посвятил ему стихи, в которых были и такие строки:

Мое имя попробуйте, в Библию всуньте-ка.
Жил, мол, эдакий комик святой,
И всю жизнь проискал он любви бы полфунтика,
Называя любовью покой.

Согласиться с ними можно лишь отчасти. Уж чего-чего, а покоя Яков Блюмкин в жизни точно не искал. Наверное, он хорошо бы понял рокеров буйных 60-х годов прошлого века с их девизом: «Live fast, die young» — «Живи быстро, умри молодым».

«…ПРЕДОСТАВЛЕННЫЙ СВОЕЙ СОБСТВЕННОЙ ДЕТСКОЙ СУДЬБЕ»

Последняя автобиография

…Следствие было коротким — всего лишь около трех недель. Он уже дал все необходимые показания, ответил на все вопросы и собственноручно написал больше двадцати страниц текста, в котором описывал свои похождения последнего времени. Теперь оставалось только ждать.

Все эти три недели ему вновь и вновь приходилось вспоминать и заново переживать свою жизнь. Только 29 лет. Но сколько произошло за это время! И какие это были события! Сам он считал, что История обязательно должна поставить его в один ряд если не с великими, то, по крайней мере, с выдающимися и видными революционерами, которые пожертвовали собой ради светлого будущего. Декабристы, Николай Кибальчич и Софья Перовская, Степан Халтурин, Иван Каляев, Егор Созонов… Где-то среди них должен стоять и он, Яков Блюмкин.

Еще совсем недавно, в 1927 году, в Москве вышел шестой том Большой Советской энциклопедии. Солидная, красно-синяя книга с золотым тиснением. Он с детства с каким-то особенным чувством относился к таким вот солидным фолиантам. Так что можно себе представить, что испытал Блюмкин, когда, открыв энциклопедию на 537-й странице, прочитал статью о самом себе. Она начиналась словами: «Блюмкин, Яков Григорьевич, революционер…»

Да, теперь-то он точно вошел в Историю!

Но сейчас, два года спустя… Сейчас он подследственный, которому грозила пуля от его же недавних товарищей и соратников.

* * *

Второго ноября 1929 года Яков Блюмкин попросил, чтобы ему в камеру во внутренней тюрьме ОГПУ на Лубянке принесли перо и бумагу. Он решил написать автобиографию. Ему было что рассказать. С какими людьми он был знаком! Дзержинский, Троцкий, Есенин, Маяковский, не говоря уже о менее крупных фигурах в мире революции, разведки и литературы. Всех и не перечислишь.

Его 29-летней жизни хватило бы, наверное, на несколько жизней обычного обывателя. Бывший левый эсер, бывший террорист, бывший убийца германского посла Мирбаха, бывший чекист, бывший друг Есенина и других литераторов, бывший организатор просоветского переворота в Персии, бывший сотрудник аппарата Троцкого, бывший советский разведчик-нелегал на Ближнем Востоке и в Европе, оппозиционер, которого обвиняли в измене…

Он уже не раз писал автобиографии, но что-то ему подсказывало, что эта будет последней.

Для чего ее писал Блюмкин, кому она предназначалась и надеялся ли он с ее помощью что-то изменить — уже не узнать. Точно известно только то, что 2 ноября 1929 года, то есть всего за день до вынесения приговора, он обмакнул перо в чернила и написал на листе бумаги заголовок: «Краткая автобиография». Затем, немного помедлив, вывел первые строки: «Родился в 1900 г. в марте месяце, в бедной еврейской семье…»

«В условиях еврейской провинциальной нищеты…»

Итак: «Родился в 1900 г. в марте месяце, в бедной еврейской семье. Отец мой, бывший ранее рабочим лесных фирм в Полесье, ко времени моего рождения стал мелким коммерческим служащим».

Уже первый абзац автобиографии вызывает чувство недоумения. Почему Блюмкин не сообщает ни точную дату своего рождения, ни место? При этом та же Большая Советская энциклопедия 1927 года издания отмечает, что он родился в 1898 году, но о месте, где появился на свет будущий убийца германского посла и «романтик революции», тоже сведений не дает.

В общем, даже в вопросе своего рождения Блюмкин зачем-то напустил такого тумана, что до сих пор многие публикации о нем начинаются фразой: «Неизвестно даже, где он родился…» В различных работах о Блюмкине указывается, что он появился на свет то ли в Одессе, то ли в местечке Сосница Черниговской губернии, а потом уже вместе с семьей переехал в Одессу.

Но, похоже, в этих разночтениях можно поставить точку. Блюмкин был коренным одесситом. Так же можно поставить точку и в спорах о дате его рождения — теперь и она известна.

В Государственном архиве Одесской области хранится «Книга родившихся евреев. 1900 год» Одесского городского раввината. В графе под номером 469 в ней зафиксировано, что во вторник, 27 февраля 1900 года у сосницкого мещанина Гирша Самойловича Блюмкина и его жены Хаи родился сын Яков. 5 марта того же года, на восьмой день жизни, как положено, будущий революционер, террорист и авантюрист был подвергнут ритуалу обрезания.

Если перевести дату рождения Блюмкина на новый стиль, введенный в Советской России с февраля 1918 года, то получается, что Блюмкин родился 12 марта 1900 года.

Еще одна деталь. Иногда встречаются утверждения, что настоящее имя Блюмкина звучало как «Симха-Янкель Гершев» и что только потом его переименовали на русский лад — в «Якова Григорьевича». Однако, как видим, уже при рождении он был записан как Яков. Хотя еврейский вариант его имени тоже будет встречаться в документах.

В Одесском архиве сохранились и некоторые сведения о семье Блюмкиных.

В 1897 году в России прошла первая всеобщая перепись населения. Она зафиксировала, что в Империи проживало 125 миллионов 640 тысяч человек. Это тогда, при заполнении переписного листа, император Николай II в графе «Род занятий» указал: «Хозяин Земли Русской». А некий рядовой житель России на вопрос об имени и отчестве жены ответил так: «Буду я величать ее! Баба, так и есть, и нет ей больше названия».

В одном из переписных листов, находящихся сегодня в Одесском областном архиве (по данным переписи, в Одессе насчитывалось 403 тысячи жителей), значится и семья Блюмкиных, проживавшая на Новой улице, в доме 12. Семья состояла из Гирша Блюмкина, тридцати двух лет, родившегося в местечке Сосница Черниговской губернии, приказчика по «бакалейной части», его жены Хаи-Ливши Лейбовны Блюмкиной, тридцати лет, родившейся в городе Овруч Волынской губернии, домохозяйки. С ними жили их дети: дочери Роза, тринадцати лет, родившаяся в Киеве, Миня, трех лет, — она родилась уже в Одессе, и сыновья — Мевша-Лейба (он же Мойша-Лейба, он же Лев), десяти лет, Исай, семи лет (оба появились на свет в Киеве), и Аарон (он же Арон, он же в будущем Натан). Аарону в момент переписи исполнилось всего три месяца, он родился в Одессе.

Вероятно, в Одессу Гирш и Хая Блюмкины с детьми переехали из Киева. Из всех их детей ничего больше не известно только о Мине Блюмкиной. Скорее всего, вскоре она умерла. В 1904 году, когда задержанный по подозрению в распространении революционных прокламаций Мойша-Лейба (Лев) Блюмкин давал показания в полиции, он упомянул среди членов своей семьи отца, мать, братьев Исая, Арона, Якова и сестру Розу. Все они тогда жили в Одессе на Большом Фонтане, на даче Маевского. Отец уже нигде не работал, братья учились, а сестра не имела «определенных занятий».

Эти данные содержатся в «Деле Департамента Полиции» о Льве Блюмкине (Моисее-Лейбе), которое хранится в Государственном архиве Российской Федерации (ГА РФ). Из него также можно узнать, что отец и мать обеспечивали себя с помощью «личного заработка», что Лев «нигде не учился, воспитывался дома, грамотен, холост», к полицейскому дознанию раньше не привлекался, за границей не был и что он «давал уроки», тем самым зарабатывая себе на жизнь.

В 1906 году, в возрасте сорока одного года, умер отец, Гирш Блюмкин, и, как много лет спустя писал Яков, «большая семья из 6-ти человек впала в нищету».

«В условиях еврейской провинциальной нищеты, стиснутый между национальным угнетением и социальной обездоленностью, я вырос, предоставленный своей собственной детской судьбе, — вспоминал Блюмкин. — В 1908 г., восьми лет, я был отдан в бесплатное еврейское духовное начальное училище (1-ю Одесскую талмудтору)».

В это училище принимали мальчиков из бедных семей. Расходы на их обучение брала на себя еврейская община города.

Согласно переписи 1897 года в Одессе проживало 124 тысячи 511 человек, которые считали еврейский своим родным языком. По численности населения евреи занимали второе место после русских — примерно 34 процента всех жителей города.

Одесские евреи селились в разных районах города, но самым знаменитым из них была, разумеется, легендарная Молдаванка — место бандитов, налетчиков, биндюжников и прочих «веселых людей», воспетое позже в «Одесских рассказах» Исаака Бабеля и известное по популярной песне о Косте-моряке:

Я вам не скажу за всю Одессу,
Вся Одесса очень велика,
Но и Молдаванка, и Пересыпь
Обожали Костю-моряка.

И сегодня молдаванские дворы, мрачноватые углы и закоулки производят на приезжих сильное впечатление, ну а сто лет назад просто так заходить в этот район, да еще вечером, категорически не рекомендовалось — это было опасно. Молдаванка уже тогда пользовалась недоброй славой бандитского района.

Впрочем, на самой Молдаванке жили дружно, хотя, конечно, случалось всякое. Как и в большей части Одессы, здесь говорили на неповторимом одесском диалекте — смеси из русского, украинского языков и идиша. Вся жизнь проходила во дворах — они были этакими «ячейками» местного общества. Бандиты и биндюжники, хулиганы и парикмахеры, нищие и мелкие ростовщики были соседями и прекрасно знали друг друга. На Молдаванке жили многие знаменитые люди — от писателя Шолом-Алейхема до налетчика Мишки-Япончика. И сейчас доводится слышать и читать, что Я пончик и Яша Блюмкин хорошо знали друг друга и даже воевали вместе на одесских улицах за установление советской власти. Ну, до этого мы еще дойдем.

Положение евреев в Одессе было сложным. Именно здесь впервые в России, еще в 1821 году, случился еврейский погром. В Одессе они случались еще не раз, и особенно кровавым был погром 18–20 октября 1905 года, связанный с революционными волнениями, когда в общей сложности погибли около четырехсот человек. Как и в других городах России, по отношению к евреям-иудеям в городе «у Черного моря» действовали ограничительные законы — например, так называемая «процентная норма». Согласно этой «норме» в средних и высших учебных заведениях Одессы число евреев не могло превышать 10 процентов общего числа учащихся.

Однако, несмотря на ограничения, Одесса была крупнейшим еврейским городом в России. Евреи занимали ведущее положение в торговле, банковском бизнесе, играли важную роль в промышленности. В Одессе выходили еврейские газеты, а уж еврейских школ, училищ и различных курсов (зубоврачебных, бухгалтерских, рисовальных, школ повивальных бабок, стенографисток и т. п.) было вообще пруд пруди. В 1910 году появились еврейские мужские и женские гимназии.

Так что состоятельные еврейские семьи могли дать своим детям вполне приличное образование. В 1889 году сын землевладельцев из Херсонской губернии Лева Бронштейн поступил, например, в училище Святого Павла на Успенской улице. В 1895-м он окончил его лучшим учеником класса. Пройдут годы, и он станет настоящим кумиром революционера Якова Блюмкина. Тогда Бронштейн уже был известен на весь мир и носил фамилию Троцкий.

Часть квартала от улиц Софиевской до Елизаветинской занимало коммерческое училище Генриха Файга. Туда принимали до 50 процентов евреев. Схема была проста — каждый состоятельный еврей подыскивал для своего сына «пару» из русских. И платил за двоих. Коммерсант Осип Вайсбейн, к примеру, оплачивал обучение своего сына Леди — будущего Леонида Утесова — и еще сына одного одесского мясника.

Сам Генрих Файг был весьма любопытной личностью — крещеный еврей, окончивший в молодости раввинское училище в Вильно и женатый на племяннице известнейшего русского государственного деятеля Сергея Витте. Одессит Валентин Катаев так писал о нем в романе «Хуторок в степи»:

«Файг был выкрест, богач, владелец и директор коммерческого училища — частного учебного заведения с правами. Училище Файга было надежным пристанищем состоятельных молодых людей, изгнанных за неспособность и дурное поведение из остальных учебных заведений не только Одессы, но и всей Российской империи. За большие деньги в училище Файга всегда можно было получить аттестат зрелости, Файг был крупный благотворитель и меценат. Он любил жертвовать и делал это с большим шиком и непременно с опубликованием в газетах.

Он жертвовал в лотереи-аллегри[1] гарнитуры мебели и коров, вносил крупные суммы на украшение храма и покупку колокола, учредил приз своего имени на ежегодных гонках яхт, платил на благотворительных базарах по пятьдесят рублей за бокал шампанского. О нем ходили легенды».

Леонид Утесов (Лазарь Вайсбейн) утверждал, что за всю историю этого училища из него выгнали только одного человека — его самого. За то, что он измазал преподавателя Закона Божьего мелом и чернилами. Однако желающие учиться могли найти у Файга много полезного — его училище было оборудовано новейшими приборами, в нем имелись прекрасный гимнастический зал, библиотека, два оркестра — симфонический и щипковых инструментов, хор, драматический кружок. Правда, и плата за обучение составляла очень солидную сумму — 260 рублей в год. Для сравнения — за обучение в классических гимназиях платили 50 рублей.

Конечно, об училище Файга или о других частных заведениях Блюмкину мечтать не приходилось — даже если бы он хотел учиться там. Денег на это в его семье не было и быть не могло.

Но и Талмуд-тора давала, по крайней мере, неплохое начальное образование. Это училище было основано в Одессе еще в конце XVIII века. Здесь изучали Библию, Талмуд, древнееврейский язык, еврейскую историю, а также русский язык, географию, арифметику, чистописание, рисование, естествознание. Были также уроки пения и гимнастики. Курс обучения составлял пять лет.

Надо сказать, что большинство учеников до конца курса не дотягивали. Им приходилось бросать учебу и идти работать. Но Блюмкин из училища не ушел. Хотя все годы обучения, особенно во время летних каникул, он подрабатывал мальчиком на посылках в различных конторах и магазинах за жалованье от трех до семи рублей в месяц. Эти деньги, конечно, были каплей в море, но все же лучше, чем ничего.

В это время большое влияние на подрастающего Блюмкина оказали два человека. Во-первых, руководитель Первой Талмуд-торы Шолом-Яков Абрамович, более известный под псевдонимом Менделе-Мойхер-Сфорим или «Менделе-Книгоноша». Он считается «дедушкой еврейской литературы» и основоположником литературного идиша. Когда Блюмкин поступил в Талмуд-тору, романы, повести и пьесы 73-летнего Менделе-Мойхер-Сфорима уже переводились на различные языки, а в печать готовилось собрание его сочинений.

Менделе считал, что еврейским детям необходимо получать не только традиционное духовное, но и самое широкое светское образование, включая обязательное изучение русского языка и литературы. Еще в 1869 году ему пришлось переезжать из Бердичева в Житомир из-за того, что его преследовали руководители еврейской общины — они усмотрели в драме Менделе «Коробочный сбор, или Банда городских благодетелей» сатиру на самих себя. И действительно — он и потом не очень-то соблюдал «национальную солидарность» и весьма язвительно изображал «солидных евреев» — ростовщиков, торговцев, банкиров.

Вероятно, именно «Менделе-Книгоноша» привил Блюмкину интерес к литературе и книгам. В том числе и к старинным еврейским манускриптам и редким изданиям. Но даже такому прогрессивному по тем временам человеку, как Менделе-Мойхеру-Сфориму, и в страшном сне не могло присниться, что полученные в Талмуд-торе знания о древних книгах его ученик в недалеком будущем использует для того, чтобы продавать их за границу. И что эта продажа станет прикрытием для операций сотрудника советской внешней разведки Якова Блюмкина.

«Подлинно каторжные, горькие условия жизни ремесленного ученика…»

В 1913 году Блюмкин окончил Талмуд-тору. К этому времени Одесса сильно изменилась. В ней насчитывалось уже более пятисот тысяч жителей. Город стал третьим по величине городом Российской империи, после Петербурга и Москвы, а также крупнейшим портом на Черном море. «Дух европейского капитализма» — так характеризовал Валентин Катаев те изменения, которые начали происходить в Одессе: «На фасадах банков и акционерных обществ сверкали черные стеклянные доски со строгими золотыми надписями на всех европейских языках. В зеркальных витринах английских и французских магазинов были выставлены дорогие, элегантные вещи. В полуподвалах газетных типографий выли ротационные машины и стрекотали линотипы».

Еще в конце XIX века в городе пустили конно-железную дорогу и разбили Александровский сад. 1 октября 1887 года торжественно было открыто новое здание знаменитого Одесского оперного театра — одного из лучших в Российской империи. Городу строительство обошлось в 1 миллион 300 тысяч рублей. Для освещения театрального здания построили электростанцию, и первые электрические лампочки загорелись в Одессе именно в день открытия Оперного театра. Одесситы, естественно, были уверены, что он лучший в мире.

Оперу в Одессе любили. «Если певец прошел в Одессе, он может ехать выступать куда угодно», — говорили ее жители. Из беседы на улице: «Вы слышали, как вчера Баттистини выдал Риголетто?» — «Нет, не слышал». — «Так вам нечего делать в Одессе, можете ехать в Херсон».

Впрочем, в начале XX века у оперы появился сильный конкурент — новое спортивное развлечение под названием футбол. В Одессе гоняли мяч несколько команд, которые устраивали что-то вроде мини-чемпионатов. Никого не удивляли и появляющиеся в газетах сообщения такого рода: «Проезжавший по Греческой ул. автомобиль камер-юнкера Юрьевича при повороте на Пушкинскую ул. наскочил на фонарный столб, исковеркал его и разбил стекла фонаря». На Ришельевской улице в витрине автомобильного магазина (!) был выставлен американский ярко-красный гоночный мотоцикл «Индиана», который поражал жителей города своими необычными обтекаемыми формами.

В мае 1910 года в Одессе открылась торгово-промышленная выставка. Сначала она задумывалась как областная, но потом превратилась в международную. Сами одесситы с гордостью называли ее всемирной. Как говорят в той же Одессе, «всемирная» и «международная» — это все-таки две большие разницы.

На выставке побывали более семисот тысяч человек. Посетителей завлекали павильоны чайного товарищества «Караван» в виде тринадцатиметрового самовара с огромным заварочным чайником наверху, павильон шампанских вин «Редерер» в виде шестиметровой бутылки на трехметровом постаменте и, разумеется, 25-метровая башня обозрения. Одесситы называли ее «наша Эйфелева башня».

По случаю проведения выставки в Одессе произошло два важнейших события, которые как бы символизировали наступление нового века. 3 июля при огромном стечении народа с территории ярмарки в воздух поднялся на аэроплане авиатор Сергей Уточкин. Он сделал несколько кругов над морем и сел на противоположной стороне Одесского залива, в Дофиновке. Уточкиным, который был не только авиатором, но и конькобежцем, боксером, автомобилистом, велосипедистом и даже парашютистом, гордилась вся Одесса — от градоначальника Толмачева до обитателей Молдаванки и Пересыпи.

Одиннадцатого сентября 1910 года в Одессе была пущена первая линия электрического трамвая. Ее построило Бельгийское общество. Трамвай ходил по маршруту от Греческой площади до Александровского парка, где проходила выставка, и затем до Ланжерона. Будущий писатель, а тогда одиннадцатилетний мальчишка (почти одногодок Блюмкина) Юрий Олеша, так вспоминал об этом историческом моменте в книге «Ни дня без строчки»:

«Я помню себя стоящим в толпе на Греческой улице в Одессе и ожидающим, как и вся толпа, появления перед нами вагона трамвая… <…>

Трамвай показался на Строгановском мосту, желто-красный, со стеклянным тамбуром впереди, шедший довольно скоро, но далеко не так, как мы себе представляли. Под наши крики он прошел мимо нас с тамбуром, наполненным людьми, среди которых был и какой-то высокопоставленный священник, кропивший перед собою водой, также градоначальник Толмачев в очках и с рыжеватыми усами. За управлением стоял господин в кепке, и все произносили его имя:

— Легоде.

Это был директор бельгийской компании, соорудившей эту первую трамвайную линию в Одессе».

Яков Блюмкин не оставил своих воспоминаний об этих событиях. Но мы вполне можем предположить, что и он побывал на выставке и хотя бы один разок прокатился на трамвае. Несмотря на то, что это было не так уж и дешево. Билет на выставку стоил 32 копейки, а проезд в трамвае — минимум пять копеек. Для справки: за копейку в Одессе можно было выпить кружку кваса, а весьма дорогие папиросы «Salve» продавались по цене шесть копеек за десять штук.

* * *

Когда Блюмкин окончил Талмуд-тору, он был отдан в обучение в электротехническую мастерскую — сначала Карла Франка, а потом инженера Ингера. Так что работу он получил самую современную — электричество еще только-только входило в повседневный быт горожан. Блюмкин монтировал и починял электропроводку, а по ночам подрабатывал в недавно открытом в Одессе Ришельевском трамвайном парке Бельгийского общества. Там он чинил освещение в трамвайных вагонах. Потом еще работал помощником электротехника в Одесском русском театре. Сначала ему платили 20 копеек в день, а затем увеличили зарплату до 30 копеек.

Но уже тогда, в четырнадцати-пятнадцатилетнем возрасте, он чувствовал, что хочет чего-то большего. Якова совсем не привлекала перспектива вкалывать всю жизнь за гроши. Его притягивала другая жизнь, о которой он читал в книгах. «Все эти годы я занимался запойным чтением, саморазвитием, посещал лекции и т. д.», — вспоминал он.

Когда выдавалось свободное от работы время, Блюмкин часто приходил на Преображенскую улицу, 14, где находился Дом книжной торговли «Культура». Здесь он подрабатывал еще во время учебы в Талмуд-торе — разносил покупателям книги, наводил порядок на стеллажах, разгружал полученную из типографий новую продукцию. Но главное — он находился в «книжном окружении» и мог сколько угодно «запойно» читать, если, конечно, у него оставалось на это время.

Владельцем дома «Культура» был Яков Абрамович Перемен — известный в Одессе человек, общественный деятель, меценат, коллекционер (он собрал богатую коллекцию работ молодых одесских художников-авангардистов, которую в 1919 году вывез в Палестину)[2], участник подпольного еврейского социалистического движения и организатор отрядов самообороны. Он тоже оказал сильное влияние на молодого Блюмкина.

Дом книжной торговли был не просто книжным магазином. Яков Перемен страстно любил книги. В своих мемуарах он признавался, что их изучение было для него «единственным жизненным удовольствием» и любимым занятием. Свой магазин он сумел превратить в некое подобие литературно-букинистического клуба. На Преображенской, 14, собирались писатели, поэты, книголюбы, которые, как вспоминал один из участников этих встреч, вели настоящие «беседы мудрецов». В справочнике «Вся торгово-промышленная Одесса за 1914 год» по этому адресу, кстати, уже значилось Общество изящных искусств.

Много лет спустя Яков Перемен писал в мемуарах:

«Дело было в начале 1907-го в Одессе, когда объединились в одно товарищество под названием „независимые“ несколько молодых обладателей таланта в поэзии и живописи… Их материальное положение было трудным, что привело их к духовной деградации, и ассимиляция разъедала их души. Итак, я решил помочь этой молодежи, при условии, что моя помощь возвратит их к лучшему состоянию как в смысле человеческом, так и в еврейском.

В группе поэтов особенно отличались: Багрицкий, Блюмкин, Соболь, Финк и др. Эти были „корифеями молодой поэзии“».

Здесь необходимо сделать важное уточнение. Перемен писал мемуары уже на склоне лет, и многие события и даты к тому времени смешались в его памяти. Ни Эдуард Багрицкий, ни, тем более, Блюмкин не могли быть «корифеями молодой поэзии» в 1907 году. Первому тогда только-только исполнилось двенадцать, а второму — вообще было семь лет. Речь, конечно же, идет о более поздних временах — 1913–1914 годах, когда впервые начали заявлять о себе молодые художники-модернисты и такие же молодые литераторы из Одессы: Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев, Илья Ильф, Юрий Олеша, Вера Инбер и др. Но интересно, что Перемен запомнил и Блюмкина. Неужели по своим литературным способностям он в юности действительно мог соперничать с Багрицким?

Или Перемен в своих воспоминаниях писал не о нем, а о его старших братьях? Ведь Лев, Исай и Арон (Натан) не меньше будущего знаменитого террориста увлекались литературой. Лев стал журналистом, Исай — тоже. Первый сотрудничал в либеральной газете «Южная мысль», второй — в издании «Одесское обозрение». В мае 1911 года «мещанин Исай Григорьев Блюмкин» упоминался в агентурном донесении Департамента полиции среди постоянных сотрудников газеты «Одесское обозрение» либерального направления, «редактором-издателем коего состоит потомственный почетный гражданин, помощник присяжного поверенного Александр Соломонов Исакович».

А Арон, он же Натан Блюмкин, так и вовсе стал писателем и драматургом, причем довольно известным. Он издавался под псевдонимом «Базилевский» и особенно прославился после Великой Отечественной войны[3] благодаря своей пьесе «Закон Ликурга» по «Американской трагедии» Теодора Драйзера. Пьеса шла во многих театрах Советского Союза, и в ней, в частности, играли Людмила Касаткина и Алексей Баталов.

Может быть, кого-нибудь из них имел в виду Перемен, когда упоминал в мемуарах фамилию «Блюмкин»? Они ведь наверняка появлялись в магазине «Культура».

Впрочем, Яков тоже имел склонность к изящной словесности — даже в эти, еще совсем юные годы. «Чувствуя в себе также и, как принято выражаться, „литературное призвание“, я пописывал в журнале „Колосья“, в детской газете „Гудок“ и т. д.», — отмечал он в автобиографии.

Художественно-литературный «журнал для еврейских детей» «Колосья» выходил в Одессе в 1913–1918 годах. Редактировал его известный литератор Наум Осипович — бывший народоволец, потом эсер, участник событий 1905 года в Одессе, политический ссыльный и эмигрант. Не исключено, что он тоже оказал влияние на жизненный выбор Блюмкина. Но, к сожалению, установить, что именно публиковал Яков в «Колосьях», не удалось. В тех номерах журнала, которые оказались доступны для изучения, его работ нет. Возможно, он подписывался псевдонимом или печатался в других номерах, которые разыскать не удалось. Но можно предположить, что в журнал Блюмкин направлял свои стихи.

Об этом периоде его жизни до нас дошло очень мало сведений. А тем, которые дошли, далеко не всегда можно безоговорочно доверять. Известно, например, что в Одессе у Якова Блюмкина был знакомый по имени Петр Зайцев — революционер, эсер-максималист, командир Красной армии, потом коммунист. Когда и как они познакомились — сказать трудно. В 1918 году Зайцев говорил, что знает Блюмкина «пять-шесть лет еще по Одессе». Мы не раз еще будем встречаться с ним — Зайцев оказался интересным источником информации о жизни Блюмкина. Хотя, судя по всему, слишком пристрастным.

В его рассказах наш герой представлен человеком весьма малоприятным. «Блюмкин принимал участие в Одессе в самых грязных историях, — утверждал Зайцев. — Так, например, он служил у владельца какого-то механического завода, обрабатывающего снаряды, некоего Перемена. Этот Перемен занимался на самом деле предоставлением за крупное вознаграждение отсрочек по отбыванию воинской повинности, и у него-то служил и, как все упорно говорили, принимал участие во всех этих грязных комбинациях Блюмкин».

Все-таки: «как все упорно говорили». Не то чтобы Блюмкин категорически не мог заниматься тем, о чем рассказывал Зайцев. Более того, во время Первой мировой войны в Одессе да и в других крупных городах существовал довольно обширный «черный рынок» по изготовлению фальшивых документов. Например, 14 января 1915 года газета «Одесский листок» сообщала:

«Чинам одесской сыскной полиции удалось раскрыть в Одессе организацию, занимавшуюся фабрикацией подложных паспортов и различных метрик. В отношении снабжения преступного мира подложными документами Одесса всегда пользовалась исключительной славой… Особенно широко пользовались подложными паспортами воры-взломщики, вынужденные для достижения своих целей нанимать квартиры. Так они поступили при краже из магазинов Нейдера, бр. Крахмальниковых, Пташникова и др. Совершив разгром магазина, они скрывались, оставив полиции свои паспорта „одесской“ фабрикации. Паспортными бланками их снабжали 2 мещанских старосты провинциальных городов, в настоящее время арестованные. Специалисты-каллиграфы занимались выполнением работ. Спрос на подложные документы, как отмечают сами фабриканты, с наступлением войны значительно увеличился. Благодаря этому и цена паспорта поднялась. Арестовано 6 фабрикантов, которые переданы в распоряжение судебного следователя по особо важным делам».

Однако Зайцев не смог подтвердить факт участия Блюмкина в истории с подложными паспортами, а ссылался лишь на разговоры. Да и кто именно говорил? Тоже неясно.

К тому же тут явно какая-то путаница. Яков Перемен никогда не был владельцем механического завода. Блюмкин же действительно работал на заводе, но не на механическом, а на консервной фабрике «Братья Авич и Израильсон». Там он «закатывал» в банки помидоры за рубль двадцать в день. Одновременно подготовился и выдержал экзамен в техническое училище инженера Линденера, но «за отсутствием средств на учение с горечью это намерение оставил». Так, по крайней мере, рассказывал Блюмкин в автобиографии. «Подлинно каторжные, горькие условия жизни ремесленного ученика у мелкого предпринимателя в ту эпоху настолько общеизвестны, что на них не стоит останавливаться», — коротко заметил он.

Но история с незаконными отсрочками от военной службы со временем обросла новыми красочными деталями и мифами. Так, теперь можно, например, прочитать, что вовсе не на механическом заводе, а в подвале дома «Культуры» именно Блюмкин организовал печатание фальшивых документов, которые давали заказчику право на отсрочку от службы в армии. И что, когда его разоблачили, Блюмкин с невинным видом заявил, будто делал это по приказу хозяина. Яков Перемен подал в суд, но Блюмкина оправдали. А всё потому, что он послал слывшему неподкупным судье конверт с деньгами и визиткой своего начальника. И якобы возмущенный столь откровенной взяткой судья и вынес оправдательное решение. И что когда об этом стало известно Перемену, он сказал о Блюмкине: «Подлец, несомненный подлец, но талантливый». И что сам Блюмкин всегда гордился такой характеристикой.

Ну и еще. Оказывается, компаньоном в мутных делах Блюмкина являлся не кто иной, как Нафталий Френкель — будущий генерал-лейтенант инженерно-технической службы, один из основателей и идеологов печально знаменитого ГУЛАГа. Говорят, что именно он вывел формулу, которая потом легла в основу функционирования сталинских лагерей: «От заключенного нам надо взять всё в первые три месяца, а потом он нам не нужен»[4].

И наконец: «На пару с гениальным аферистом и держателем воровского „общака“ Япончиком — Френкелем (?! — Е. М.) он <Блюмкин> делает свой первый капитал. Этот капитал потом дал ему возможность войти в доверие к „красному маршалу революции“ Муравьеву и купить себе первые серьезные должности в совдеповском ЧК». Прямо-таки не шестнадцатилетний подросток, а какой-то «великий комбинатор».

Несмотря на то что никаких документальных подтверждений этим рассказам нет, сегодня явно приукрашенная история о махинациях с отсрочками — обязательная часть большинства биографий Блюмкина, попадающихся во Всемирной сети, а оттуда перекочевавших в журнальные публикации и даже исторические книги. Хотя что здесь удивительного? Фигура Блюмкина вообще наполовину создана из мифов и слухов.

О «красном маршале», Мишке-Япончике, ЧК и связанных с ними мифах мы поговорим позже, а пока расскажем о том, что вообще привело Блюмкина в революцию.

«Стреляют все…» Блюмкин идет в революцию

Шестого ноября 1914 года газета «Маленькие одесские новости» в рубрике «Одесский день» напечатала следующее сообщение: «Задержание юных добровольцев. Вчера в районе станции „Одесса-Малая“ задержан один из юных добровольцев, 14-летний гимназист Мильхикер, собиравшийся вместе с товарищем Георгиевским бежать на войну. Мальчиков препроводили к родителям (Мельничная, 23). Третий доброволец Владимир Протопопов, 14 лет, был задержан на ст. „Бирзула“ и препровожден в Одессу».

«Юные добровольцы» из Одессы были ровесниками нашего героя. Но в отличие от них Блюмкин вовсе не стремился сбежать на фронты Первой мировой войны. В этом возрасте его уже притягивало к себе одесское революционное подполье.

Одесса фактически возникла как вольный город. С 1817 по 1859 год, согласно императорскому указу Александра I, она пользовалась статусом «порто-франко», в переводе с французского — свободного порта. Товары, ввозимые в нее, не облагались налогами, а российские таможни стояли уже за пределами городской черты.

Возможно, это тоже повлияло на то, что Одесса всегда считалась самым свободолюбивым городом в России. Ее не случайно противопоставляли северному, чопорному и застегнутому на все пуговицы городу чиновников и канцелярий — Санкт-Петербургу. Кстати, если столицу империи высокопарно именовали «Северной Пальмирой», то жители Одессы не менее гордо называли свой город «Южной Пальмирой».

Здесь все было не так, как на севере. Над цветущими акациями и каштанами приморских бульваров и улиц витал какой-то особенный, пьянящий воздух свободы. И если с профессором Плейшнером из знаменитого сериала о Штирлице этот воздух в Швейцарии сотворил злую шутку, то в Одессе он творил с людьми самые непредсказуемые вещи — делал их знаменитыми поэтами, писателями, бандитами, революционерами, контрабандистами. В общем, теми, кому не очень-то нравились жесткие рамки законов, чинопочитание и зависимость от «вертикали власти». Одесское вольнолюбие в разное время принимало самые разнообразные формы, от прекрасных до уродливых. От большой литературы и неподражаемого одесского юмора до банд налетчиков и политического терроризма.

Уже в начале XX века в Одессе действовали радикальные подпольные группы. Русская революция 1905–1907 годов привела к настоящему скачку политического терроризма, с одной стороны, и ответной волне политических репрессий — с другой. Одесса стала настоящим полигоном для акций молодых радикалов — эсеров, анархистов и прочих революционеров. Популярность радикализма была такой, что даже чисто уголовные налеты на банки и лавки проходили иногда под флагом борьбы за свободу и против буржуазии.

Двадцать третьего августа 1907 года группа налетчиков совершила ограбление мучной лавки Сруля Мошкова Ланцберга. Потом она же ограбила квартиру столяра Ландера. Вскоре грабителей арестовали. Одним из них оказался семнадцатилетний Мойша Винницкий, он же — будущий знаменитый Мишка-Япончик. За эти два налета он получил десять лет тюрьмы.

Самое же интересное, что на следствии налетчики заявили, что действовали от имени организации «Молодая воля». По данным одесской полиции, это была самостоятельная организация, которой, однако, помогали эсеры, социал-демократы и еврейская самооборона. Главными своими задачами «Молодая воля» считала борьбу с властью, защищавшими власть черносотенцами и проведение экспроприаций для получения средств на «революционную деятельность».

Уже в ноябре 1905 года в Одессе насчитывалось до десятка анархистских групп. Особый страх у горожан вызывали так называемые «анархисты-безмотивники». Они считали, что нужно наносить удары не только по власти и ее представителям, но и по всем добропорядочным и хорошо одетым людям — «белоручкам». Убийства «богатых» рассматривались как единственный путь к равенству. «Безмотивники» часто просто швыряли бомбы в кафе, рестораны, в праздничную толпу народа или в солдат на параде.

Один из лидеров «безмотивников», Иуда Гроссман-Рощин, заявлял: «В наши ряды надо привлекать не только рабочих, крестьян, но и отбросов, и отщепенцев общества, потому что они наши братья и товарищи!.. Нападайте на магазины и берите предметы первой необходимости! Мы должны бороться с буржуазными законами незаконными средствами!» «Имеет ли значение, в какого буржуя кидать бомбы?» — вторил ему один из руководителей группы «безмотивников» под названием «Черное знамя» Владимир Стрига.

Одесские участники «Черного знамени» проявляли особую активность. 17 декабря 1905 года пятеро «чернознаменцев» бросили пять бомб в кафе Либмана на Преображенской улице. Это заведение было очень популярным местом среди одесских аристократов и богачей. Но «как можно сидеть в кафе, когда вокруг умирают от голода дети и старики, а рабочие трудятся в поте лица, получая лишь жалкие копейки?» — заявляли анархисты.

Пятерых террористов вскоре задержали, троим из них вынесли смертные приговоры. На суде один из «смертников», столяр Моисей Мец признал, что именно он бросал бомбу, но категорически отказался признать за собой уголовную вину. Буржуазия, заявил Мец, будет, несомненно, танцевать на его могиле, но их, чернознаменцев, акция — это только «первый глоток свежего весеннего воздуха». А будут и другие, которые отбросят «ваши привилегии и вашу ленивую праздность, вашу роскошь и вашу власть». Через две недели Меца казнили. Ему был 21 год. Его товарищам, повешенным вместе с ним, — 18 и 22.

В 1906 году полиция фиксировала в месяц до тридцати нападений на «богачей» и вымогательств денег. В 1906–1907 годах в Одессе предстали перед судом 167 анархистов, 28 из них были казнены.

В 1907 году летучий отряд эсеров убил в Одессе пристава Панасюка, околоточного надзирателя Серакевича, помощника пристава Полянкевича, был ранен взрывом бомбы полицмейстер фон Гесберг. Сообщения из Одессы в русских газетах напоминали сводки боевых действий:

«Сегодня в Одессе произошло столкновение между двумя группами анархистов, именующих себя: одни — „черное знамя“, а другие — просто „анархисты“. Место встречи — контора мельницы Когана, куда первая группа явилась с требованием денег. Одновременно явились и представители другой группы анархистов. Первые бросились бежать. Вторые, преследуя их, тоже скрылись».

«В 10-м часу ночи в центре города два субъекта, преследуя третьего, открыли стрельбу и бросили бомбу, разорвавшуюся со страшной силой. Тяжело ранено десять человек».

«Сегодня на окраине города, в густо населенном доме, в бедной квартире, взорвалась бомба. Тяжело ранены два анархиста, изготовившие снаряд, хозяйка квартиры и мальчик — рассыльный „Петербургского агентства“».

«Вчера вечером на Мещанской улице убит полицейский надзиратель; стрелявшие скрылись. При обыске в ближайших домах обнаружено много нелегальной литературы; много по подозрению задержанных. Вчера вечером около аудитории ранен агент сыскной полиции».

«Воспитанник одесского художественного училища Евгений Шумахер, 18-ти лет, за покушение на „экспроприацию“ в квартире профессора каллиграфии Коссодо и стрельбу в городового приговорен сегодня военным судом к повешению».

Одесские террористы часто придавали своим операциям театрализованный и эффектный характер. Они прятали лица под черными масками и представлялись «народными мстителями» или «благородными разбойниками», набирая потенциальных сторонников в среде люмпенов — босяков, безработных. Откровенно бандитские одесские группировки «Черный ворон» и «Ястреб», совершая налеты на магазины и лавки, не забывали поговорить о борьбе с угнетателями и равноправии.

Полууголовная «Молодая воля» одной из первых начала рассылать богатым горожанам вежливые письма с просьбой пожертвовать деньги на нужды организации. Впрочем, так действовала не только она. Почти такие же записки рассылала купцам, ювелирам и банкирам организация «Маккавеи» — из еврейских подростков. А потом то же самое делал и Мишка-Япончик, но уже не прикрываясь никакой политикой. Союз «Золотая маска» (был и такой!) уведомлял своих потенциальных жертв следующим высокопарным образом: «Великий трибунал союза „Золотая маска“, в конспирации своей постановил поставить вам в известность…»

Надо сказать, что идейные революционеры, в том числе и анархисты, время от времени выражали обеспокоенность, что криминальные группировки, использующие «знамя революции», могут скомпрометировать их идеи и цели. Но… той же «Молодой воле», в которой начинал будущий «король Молдаванки» Мишка-Япончик, на первых порах помогали и эсеры, и социал-демократы, и организаторы отрядов еврейской самообороны. Как заявляли идейные последователи Петра Кропоткина из группы «Хлеб и воля»: «Только враги народа могут быть врагами террора!» А разобраться в оттенках одесских террористических и «партизанских» групп часто было довольно сложно, а то и невозможно. Одесский корреспондент газеты «Санкт-Петербургские ведомости» обреченно восклицал в своем очерке: «Стреляют „анархисты-коммунисты“, „младовольцы“, „маккавеевцы“ и „золотые маски“. Стреляют все, все, но при чем тут я, мирный гражданин?»

К 1908–1909 годам правительство во главе с Петром Столыпиным при помощи жестких мер сумело сбить революционную волну. Тогда-то и стало крылатым выражение «столыпинские галстуки» — то есть виселицы, на которые революционеров и террористов отправляли по приговорам военно-полевых судов. Валентин Катаев в романе «Хуторок в степи» описал, как за эти «галстучки» пострадал один из самых известных жителей Одессы — куплетист и скрипач Лев Зингерталь, выступавший в синематографе «Биоскоп Реалитэ».

Однажды владелица заведения мадам Валиадис предложила Зингерталю обновить свой репертуар чем-нибудь политическим и подняла цены на билеты. И Зингерталь стал петь частушки с такими словами: «У нашего премьера ужасная манера — на шею людям галстуки цеплять». После этого куплетист в 24 часа «вылетел из города», мадам Валиадис разорилась «на взятки полиции» и «Биоскоп Реалитэ» закрылся.

* * *

Расцвет терроризма в Одессе пришелся на детские годы Блюмкина. Но к началу Первой мировой войны революционное подполье снова оживилось. В городе нелегально действовали кружки и организации анархо-коммунистов, эсеров, социал-демократов.

Возможно, что решающую роль в приобщении Блюмкина к революции сыграла семья. «У Блюмкина есть брат Лев — анархист по убеждениям и одновременно сотрудник буржуазных газет, в том числе „Южной мысли“», — рассказывал знакомый Якова по Одессе Петр Зайцев.

Однако по другим данным, братья Блюмкина Лев и Исай и сестра Роза примыкали к социал-демократам.

Лев Блюмкин, он же Моисей-Лейба Гершов Блюмкин, попадал в поле зрения полиции как минимум дважды. В первый раз — в августе 1904 года. Как свидетельствуют хранящиеся в ГА РФ документы Одесского охранного отделения, полиция нагрянула в одну из квартир дома 14 по Картамышевской улице, где, по ее данным, проходила сходка «рабочих социал-демократической партии под руководством интеллигентов». Сохранились их имена: Янкель Вейсман, 19 лет, Иось Лившиц, Рухля Юдкович, 30 лет, Роза Гойхман, 17 лет, Арон Кельнер, 20 лет, Хана Малкина, 20 лет, Ида Ешпа, 15 лет, Голда Наготович, 19 лет, Хана Корнер и Моисей Ицекзон.

Когда полиция появилась в квартире, один из участников сходки читал стихотворение Некрасова «Размышления у парадного подъезда», а остальные его слушали. Сыщики начали обыскивать все квартиры дома и кое-что нашли — брошюру «Чего хотят социал-демократы?», листовку «Первое Мая», написанные от руки стихи «Рабочая Марсельеза». Во время переписи собравшихся Моисей Ицекзон назвался жителем дома 34 по Малой Арнаутской улице. Но полиция быстро установила, что эти данные — «липа».

Установила она и подлинное имя «Ицекзона» — им оказался «сосницкий мещанин Мойше-Лейба Блюмкин», проживавший по адресу: Госпитальная улица, 44, в квартире мещанки Бейлы Борщик. При обыске квартиры в сундуке были найдены: два номера газеты «Искра», прокламация «Доклад о 11 очередном съезде и положении дел в партии», прокламация «Чего хотят социал-демократы?» и 1200 экземпляров новейшей прокламации «Ко всем рабочим и работницам г. Одессы» Одесского комитета РСДРП.

Именно тогда Лев Блюмкин рассказал о своей семье и о том, что он сам недавно приехал в Одессу и собирался держать экзамен в 7-й класс гимназии. Но здесь он, скорее всего, приврал. Из документов известно, что в Одессе он жил уже по крайней мере семь лет — со времени переписи.

Интересно, что из одиннадцати арестованных по этому делу Лев Блюмкин получил больше всех — три месяца тюрьмы. 29 октября 1904 года он был выпущен и «отдан под особый надзор полиции в г. Одессе», так как «сведения о степени виновности Блюмкина собраны, то в дальнейшем его содержании под стражей надобности нет».

Были проблемы с законом и у Розы Блюмкиной. В марте того же 1904 года агенты полиции сообщили, что 20 марта «в доме номер 34, кв. 2, по Старо-Сенной площади состоится собрание молодежи в значительном количестве, с платой за вход по 30 коп. и за хранение вещей по 10 коп. Собранные таким путем деньги предназначены для передачи в одесский комитет РСДРП».

Поэтому, говорилось в отчете Департамента полиции, «в указанную квартиру, занимаемую женой сосницкого мещанина Хаей-Лившей Блюмкиной, были командированы чины полиции, которые застали там 63 человека, поименованных в предоставляемом при сем списке.

Произведенными личными осмотрами у собравшихся, а равно и у хозяев квартиры ничего преступного не обнаружено, почему собравшиеся были переписаны и отпущены…

Опрошенная квартирохозяйка Блюмкина объяснила, что вечер этот ею был устроен будто бы по случаю праздника еврейской пасхи и именин ее дочери Розы, 19 лет, и что на этот вечер ею было приглашено до 25 человек знакомых, а последние будто бы привели своих знакомых, из числа которых она многих не знает совсем».

Квартирохозяйку — мать Блюмкина — подвергли административному взысканию, а остальных участников сходки отпустили… «за недостатком мест заключения». И это несмотря на то, что против Розы имелись улики — сыщики еще раньше перехватили ее письмо в Лозанну к некой Соне, в котором говорилось:

«Студент арестован, Т-я тоже. При ней найдена масса прокламаций и ей не миновать Азии. Я с ней поддерживаю переписку в тюрьме.

Твою телеграмму я передала в тюрьму и твой триумф вызвал там манифестацию… Высылай литературу на тот же адрес. Твоя Роза».

Это письмо явно указывало на то, чем именно занималась сестра нашего главного героя. Но тем не менее ее не тронули. Да, царской охранке было очень далеко до ЧК, в которой потом будет служить младший брат Розы. Для людей с «холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками» такой улики хватило бы на то, чтобы ее попросту «вывести в расход».

Наконец, Лев Блюмкин задерживался полицией еще раз, 26 марта 1905 года. Тогда около двухсот рабочих вышли проводить умершего рабочего завода Арпса. Проводы превратились в «несанкционированный митинг», часть участников которого задержали. Среди них был и Блюмкин-старший. У него обнаружили почти все те же революционные брошюры и прокламации, которые находили раньше. В его квартире полицейские изъяли принадлежавший отцу Блюмкина револьвер и 42 патрона к нему. На некоторое время Лев Блюмкин снова оказался за решеткой.

* * *

Несомненно, что братья и сестра поощряли интерес своего младшего брата к революционным идеям. Он неоднократно задавал им вопросы о том, почему всё в России устроено именно так, как устроено, почему есть богатые и бедные и как это изменить.

Но Блюмкина социал-демократические теории, судя по всему, не устраивали. Тогда многим представителям революционной молодежи они казались слишком уж умеренными и «книжными». Их тянуло к «прямому действию», к революции «здесь и сейчас». Одессит Валентин Катаев, похоже, знавший Блюмкина уже позже, в Москве, и наверняка слушавший его рассказы о юности, много лет спустя вывел его под именем Наума Бесстрашного в повести «Уже написан Вертер»: «До революции он был нищим подростком, служившим в книжном магазине, где среди бумажной пыли, по ночам, при свете огарка, в подвале запоем читал исторические романы и бредил гильотиной и Робеспьером».

Итак, старшие братья и сестра, чтение по ночам, тяжелые условия жизни, старшие товарищи — весь этот «коктейль» и повлиял на то, что Блюмкин в конце концов тоже попал в среду революционеров.

О том, как именно это произошло, — точно неизвестно. История приобщения Блюмкина к революции весьма запутанна.

В архивах сохранилась справка Департамента полиции о том, что 17 декабря 1915 года под наружное наблюдение попал одесский учащийся технического училища Симха-Янкель Гершев Блюмкин. Его подозревали в связях с группой анархо-коммунистов. В справке указывается, что Блюмкину на тот момент было 17 лет. На самом деле — всего 15.

Но в автобиографии 1929 года сам Блюмкин писал, что после того, как не смог из-за отсутствия денег поступить в техническое училище и «с горечью это намерение оставил», связался «с эсеровскими гимназистами и студенческими кружками (кружок Вишневского и Лернера)». Однако в 1921 году, в другой автобиографии, отмечал, что уже с 1914 года состоял в Партии социалистов-революционеров, то есть эсеров.

В некоторых современных публикациях о Блюмкине говорится, что в партию он вступил под влиянием одесского эсера Валерия Михайловича Кудельского, известного также под псевдонимами «Горожанин» и «товарищ Гамбург».

Кудельский был человеком с очень интересной биографией. В будущем он станет большевиком, сотрудником Одесской ГубЧК и сделает успешную карьеру в органах госбезопасности. Кудельский дослужится до должности заместителя начальника внешней разведки НКВД и звания старшего майора госбезопасности (генерал-майора).

Как и Блюмкин, Кудельский-Горожанин обожал литературу и сочинительство. Дружил с Маяковским. Вместе они даже написали киносценарий «Инженер д’Арси» — о том, как англичане в начале XX века захватывали персидскую нефть. Горожанин подарил Маяковскому маузер, а Маяковский посвятил ему стихотворение «Солдаты Дзержинского», написанное осенью 1927 года к десятилетию ЧК:

Есть твердолобые
вокруг
              и внутри —
зорче
             и в оба,
чекист,
             смотри!
Мы стоим
       с врагом
               о скулу скула́,
и смерть стоит,
          ожидает жатвы.
ГПУ —
             это нашей диктатуры кулак
сжатый.

Еще раньше Горожанин прославился книгой «Анатоль Франс и Ватикан» — о том, как и почему Святой престол запретил сочинения писателя. Об этой книге писателя-чекиста очень тепло отозвался Горький. Он даже послал ее Сталину с рекомендацией непременно прочитать. Сталин прочитал и на полях одной из глав написал: «Лучшее, что было сделано до сей поры об Анатоле Франсе. И. Сталин». Но этот отзыв не спас «товарища Гамбурга». Он был арестован, а в августе 1938 года расстрелян по обвинению в антисоветском заговоре.

Однако мы слишком забежали вперед.

Мог ли именно Кудельский привлечь Блюмкина к работе в партии эсеров? Сопоставление известных данных их биографий заставляет сомневаться в этом. Еще в 1912 году Кудельский был арестован за революционную деятельность. Сначала он сидел в тюрьме — по некоторым данным, в одной камере с легендарным Григорием Котовским, а в 1913–1914 годах отбывал ссылку в Вологодской губернии. Затем уехал в Париж, там сблизился с большевиками и вернулся в Одессу после Февральской революции 1917 года. То есть когда Блюмкин «приобщался к революции», «товарищ Гамбург» находился либо в тюрьме, либо в ссылке, либо в эмиграции.

Но путаница продолжается. Одесский знакомый Блюмкина эсер-максималист Петр Зайцев категорически утверждал, что «до революции Блюмкин никакого участия в политической борьбе не принимал — это мне известно абсолютно точно». Так ли это? Скорее всего, Зайцеву здесь верить нельзя — он либо заблуждался, либо сознательно говорил неправду. Почему — об этом речь пойдет ниже.

Слова Зайцева опровергают сведения из архива Департамента полиции Одессы, по которым он попал на учет из-за подозрений в связях с группой одесских анархо-коммунистов. Это, кстати, было серьезно. Анархисты не без оснований считались потенциальными террористами, поэтому «подозрения» вполне могли закончиться тюрьмой. Однако Блюмкину почему-то повезло.

Итак, то ли эсер, то ли анархо-коммунист… Вероятно, его революционные убеждения были скорее стихийными, нежели основанными на знакомстве с трудами народников, анархистов или марксистов. Хотя сам Блюмкин отмечал, что он все эти годы «занимался запойным чтением, саморазвитием, посещал лекции и т. д.». Куда бы его завела эта дорожка? Сказать сложно. Всё в его жизни изменила Февральская революция 1917 года.

«РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ, ПОДОБНО ХРИСТУ…»

«Я работал как эсер левого крыла…» «Железный отряд»

«Февральская революция застала меня в Одессе, когда мне было 17 лет, — вспоминал Блюмкин. — Я принял в ней участие как агитатор первого Совета рабочих депутатов, выступая на различных предприятиях с агитацией за присоединение к революции и посылку депутатов в Совет».

Когда весть об отречении царя дошла до Одессы, в городе стали стихийно возникать митинги и демонстрации. Самая большая в истории Одессы демонстрация началась на Соборной площади, а закончилась на Преображенской улице, где находился полицейский участок. Демонстранты требовали освободить политических заключенных. На следующий день их действительно начали выпускать. Причем не только политических. Тогда на свободу вышел и знаменитый Мойше Винницкий, он же Михаил Винницкий, вошедший в историю Одессы под кличкой Мишка-Японец или Япончик. С ним мы еще встретимся.

Весна 1917 года была в России бурной, а в Одессе — бурной вдвойне. Газеты чуть ли не каждый день выдавали сенсации как местного, так и всероссийского масштаба. 12 апреля «Одесские новости» писали:

«Возвращаясь с проводов маршевых рот, группа манифестантов-солдат и матросов подошла к памятнику Екатерине II. Один из матросов взобрался на верхушку статуи и заменил красную материю, которой статуя была покрыта два дня назад, джутовым мешком… На пьедестале памятника другим матросом мелом были сделаны надписи „Позор России“, „Ярые кровососы русского народа“ и пр. Совет Рабочих Депутатов решил обшить памятник Екатерине II досками в связи с частыми случаями различных скоплений вокруг памятника и выходками отдельных демонстрантов. В настоящее время даже решается вопрос о снятии памятника и передаче его на хранение в соответствующее учреждение».

Вскоре та же газета порадовала публику более сенсационным сообщением:

«Вчера по городу распространились слухи об аресте в Одессе Ленина. Из милиции нам сообщили, что еще утром вчерашнего дня распространился слух, что в одном из домов свиданий на улице Петра Великого был арестован подозрительный субъект. Одни говорили, что это арестован Ленин, а другие — что это „подложный“ Ленин».

Мы-то сегодня точно знаем, что тот Ленин из одесского дома свиданий точно был «подложным».

Весной 1917-го Блюмкин пробыл в Одессе недолго. «В этот момент в Соснице Черниговской губернии умер мой дед, оставивший мне, как самому младшему внуку, наследство в триста рублей, — вспоминал Блюмкин. — Я поехал в Сосницу, получил дедовское наследство и с ним поехал в Харьков, где поступил на службу в качестве конторского мальчика в торговый дом Гольдмана и Чапко».

В Харькове, пишет Блюмкин, он начал работать как «эсер левого крыла».

Партия социалистов-революционеров (ПСР) весной 1917 года была крупнейшей политической партией в России. По некоторым оценкам, ее численность составляла более 500 тысяч человек (для сравнения: в партии меньшевиков тогда насчитывалось около 50 тысяч, а в партии большевиков — 24 тысячи человек), а к лету уже подбиралась к миллиону. Популярность эсеров была огромна — их особенно поддерживали в деревнях и русской провинции. В партию иногда вступали даже целыми деревнями, полками и фабриками.

Главная партийная газета «Дело народа» печаталась тиражом до трехсот тысяч экземпляров. Всего же в 1917 году издавалось более сотни различных эсеровских газет и журналов.

Однако эсеры не были единой и монолитной силой. Внутри партии бурлили такие же сложные процессы, как и во всей стране. По сути партия состояла из трех течений — правое, «центр» и левое. Левое крыло ПСР начало оформляться после Февральской революции. Если по вопросу войны с Германией руководство партии придерживалось позиции «оборончества», а также выступало за сотрудничество с Временным правительством, то левые требовали осудить войну как империалистическую и выйти из нее, прекратить поддержку «буржуазного» Временного правительства, немедленно начать передачу земли крестьянам.

Разногласия между правыми и левыми эсерами со временем все более обострялись. В октябре 1917-го оба крыла партии разошлись окончательно. Левые эсеры активно участвовали в вооруженном восстании и поддержали большевиков на II Всероссийском съезде Советов, который провозгласил установление советской власти. Правые же эсеры с этого съезда ушли, Октябрьский переворот категорически осудили, а 27 октября все оставшиеся на съезде были исключены из Партии социалистов-революционеров.

В декабре 1917 года левые образовали собственную партию — Партию левых социалистов-революционеров (ПЛСР). Ее лидерами стали известная русская революционерка Мария Спиридонова, а также Борис Камков, Прош Прошьян, Исаак Штейнберг, Андрей Колегаев и др.

Однако в провинции раскол начался гораздо раньше — еще весной. И, кстати, одними из первых пошли на него харьковские социалисты-революционеры. В апреле — мае 1917 года раскололись эсеровские организации в Астрахани, Нижнем Новгороде, Одессе, Смоленске.

В Харькове Блюмкин сразу попал к левым эсерам. До августа он оставался в этом городе. Затем перебрался на Волгу, сначала в Симбирск, потом в небольшой городок Алатырь. Зачем? Скорее всего, потому, что впереди были выборы в Учредительное собрание и различные партийные агитаторы колесили по всей стране, в их числе и Блюмкин.

И снова дадим слово недружественному по отношению к нему Петру Зайцеву (что же делать, если он оставил хоть какие-то свидетельства об этом периоде его жизни). В августе или сентябре 1917 года Зайцев встретил на одесской улице Льва Блюмкина и, разумеется, начал его расспрашивать о Якове. «Лев сказал мне, махнув рукой: „Поехал в Сибирь от народных социалистов агитировать за Учредительное собрание“ — это подлинное его выражение», — рассказывал Зайцев.

В этом месте надо сделать небольшое пояснение. Народные социалисты, энесы или Трудовая народно-социалистическая партия считалась самой правой среди всех российских социалистических групп. Дальше уже шли кадеты и прочие явные контрреволюционеры. Так что агитация за народных социалистов с точки зрения 1918 года, когда Зайцев рассказывал об этом эпизоде, совсем не красила Блюмкина-революционера, которым он себя всегда представлял. Но оговоримся — об этом известно только со слов Зайцева.

Видимо, в качестве агитатора Блюмкин все же пользовался успехом. Недаром его избирали членом Симбирского, а потом и Алатырского Советов крестьянских депутатов. Октябрьская революция застала его в Самаре. «Вскоре я уехал в Одессу, тянуло к родным», — напишет он в автобиографии 12 лет спустя.

* * *

Конец 1917 года, когда Блюмкин возвращался в Одессу, был для России тяжелым. После того как власть в Петрограде и Москве захватили большевики, страна неуклонно погружалась в Гражданскую войну. В городах, губерниях и уездах возникали революционные и контрреволюционные правительства. Национальные окраины объявляли о своей автономии или независимости. Огромная и, казалось бы, недавно единая страна рушилась буквально на глазах.

Двадцать седьмого октября Ленин подписал декрет о выборах во Всероссийское Учредительное собрание. Идея Учредительного собрания как высшего органа власти была настолько популярна в народе, что правительство большевиков никак не могло ее проигнорировать. Весь 1917 год большевики горячо поддерживали эту идею и обвиняли Временное правительство в том, что оно всячески оттягивает выборы. Кстати говоря, и само советское правительство — Совет народных комиссаров (Совнарком) — считалось временным, то есть до созыва Учредительного собрания. Потом об этом как-то забыли.

Выборы в Учредительное собрание состоялись 12 ноября 1917 года, и победу на них одержали эсеры.

Пятого января 1918 года в Петрограде по манифестации в поддержку Учредительного собрания красногвардейцы и солдаты открыли огонь. Погиб 21 человек. В тот же день была расстреляна такая же демонстрация в Москве. Там погибли около 50 человек.

Под эти залпы депутаты собрались в Таврическом дворце. Он заранее был окружен красногвардейцами и латышскими стрелками. Чтобы попасть внутрь, нужно было пройти три кордона. А в самом зале были вооруженные матросы. «Матросы важно и чинно разгуливали по залам, держа ружья на левом плече», — вспоминал управделами Совнаркома Владимир Бонч-Бруевич. Кстати, этих матросов с крейсера «Аврора» и броненосца «Республика» он отбирал лично. Отобрал 200 человек. Ими командовал анархист Анатолий Железняков — известный потом как «матрос Железняк».

Во дворец приехал и Ленин. Его провели в зал чуть ли не тайно. Большевики и левые эсеры заранее договорились, что если Учредительное собрание не признает советскую власть, то его нужно ликвидировать. А Ленин совершенно справедливо полагал, что оно этой власти не признает никогда.

Так что прозаседали депутаты недолго. В зале творилось что-то невообразимое. Большевики, левые эсеры и сочувствующая им публика устроили настоящую обструкцию. Расслышать ораторов можно было лишь с большим трудом. Ленин то и дело начинал хохотать в правительственной ложе. «Мы собрались в этот день на заседание как в театр», — вспоминал левый эсер Сергей Мстиславский.

Затем большевики и левые эсеры ушли из зала в знак протеста против того, что Собрание не желает одобрять декреты новой власти. Оставшиеся депутаты пытались работать еще несколько часов. Матросы их торопили, грозили потушить свет. Наконец, около пяти утра «матрос Железняк» взошел на трибуну и произнес свою историческую фразу: «Я получил инструкцию, чтобы довести до вашего сведения, чтобы все присутствующие покинули зал заседаний, потому что караул устал». После этого депутаты разошлись, а когда попытались собраться вечером того же дня, то обнаружили, что Таврический дворец заперт на замок, а у входа в него стоят пулеметы и вооруженные красногвардейцы.

Восемнадцатого января советское правительство — Совет народных комиссаров — выпустило декрет, предписывающий устранить из действующих законов все ссылки на Учредительное собрание. Когда Ленину рассказали о том, как закрывали «учредилку» (поприсутствовав на открытии Собрания, потом он ушел из дворца вместе со всей большевистской фракцией), он смеялся «долго, повторял про себя слова рассказчика и все смеялся, смеялся. Весело, заразительно, до слез. Хохотал».

Разгон «учредилки» во многом стал катализатором начала Гражданской войны и распада страны. На Украине еще в апреле 1917 года высшим законодательным органом провозгласила себя так называемая «Центральная рада». После 25 октября 1917 года Рада провозгласила Украинскую народную республику, связанную с Россией федеративными отношениями, но после разгона Учредительного собрания объявила Украину независимым государством.

Все это имеет самое непосредственное отношение к нашему дальнейшему повествованию.

О том, что происходило в Одессе в октябре 1917 года, позже вспоминал известный советский художник и журналист Яков Биленкин-Бельский: «Власти в городе нет. Бродят по улицам стайки бежавшего с фронта офицерства. Где-то заседает никому не нужная демократическая дума. За вокзалом шатаются пьяные гайдамаки. На Пересыпи идут митинги. Бухают одиночные выстрелы. Испуганный обыватель носа не кажет. Движутся одиночные красногвардейцы… Искоса поглядывают друг на друга прохожие, друг друга боятся, никому не верят… В двери Одессы стучится Красный Октябрь».

Двадцать седьмого октября 1917 года репортер «Одесских новостей» отмечал: «В течение вчерашнего дня наблюдалось в связи с событиями в Петрограде большое оживление на всех улицах. Телеграммы брались нарасхват и читались целыми группами, причем происходит оживленный обмен мнениями по поводу того, лучше или хуже станет от перехода власти к большевикам. В итоге большинство выразило желание, чтобы „все это прошло, и кончилась эта невыносимая война“».

Одесса, куда вскоре после Октябрьского переворота в Петрограде, отправился Блюмкин, в декабре 1917 года была провозглашена «Вольным городом». Но Центральная рада объявила Одессу частью независимой Украины. В ответ на это 13 января в городе началось восстание сторонников советской власти. 18 января, после пятидневных уличных боев, была провозглашена Одесская Советская республика. Одесситы откликнулись на это историческое событие анекдотом: «Одесса. Революция. Стук в дверь квартиры. Открывает женщина, на пороге два террориста. „Мы у вас в окне поставим пулемет“. — „Ставьте хоть пушку, но что скажут люди? У меня взрослая дочь, а из окна стреляют совершенно незнакомые мужчины!“».

Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. Одесса вступала в один из самых страшных периодов своей истории. За три года революции и Гражданской войны власть в городе менялась около пятнадцати раз. Большевики, немцы, австрийцы, белогвардейцы, украинские националисты, иностранные интервенты, атаманы — «все побывали тут». Погибли тысячи жителей города, а многие навсегда покинули его. Но это всё было потом.

* * *

Блюмкин вернулся в Одессу в конце 1917-го или начале 1918 года. «В Одессе в самом начале 18-го я вступил добровольно в „железный отряд“ при штабе 3-й армии, сначала Румфронта, затем Украинского фронта», — вспоминал он.

Этот самый «1-й добровольческий революционный железный отряд» формировался из матросов, портовых рабочих, анархистов, левых эсеров. Часто встречаются утверждения, что Блюмкин и был одним из тех, кто его формировал. Однако никаких документальных подтверждений этого нет. Более того, пишут, что вместе с Блюмкиным «Железный отряд» организовывал и Мишка-Япончик, и даже утверждают, будто Блюмкин и Япончик были хорошо знакомы и чуть ли не дружили. Насколько это соответствует действительности?

Не раз уже упоминавшийся Япончик носил гордое звание «короля Молдаванки» — в этом одесском районе вам и сейчас покажут его дом. В феврале 1917 года его освободили из одесской тюрьмы. Тогда на свободу вышли 1600 человек — не только политических заключенных, но и уголовников. Винницкий-Япончик просидел за решеткой почти десять лет за участие в ограблении с убийством. Так что до выхода из тюрьмы дружить с Блюмкиным он просто не мог — когда семнадцатилетнего Винницкого посадили, Янкелю, или Яше едва-едва исполнилось семь лет.

Если они и могли познакомиться, то только в конце 1917-го — начале 1918 года, когда Блюмкин приехал в Одессу с Волги. В это время Япончик входил в пору своего «расцвета». Он даже объявил о создании «независимой Молдаванской республики» — на Молдаванке. Помимо своего основного бизнеса — вооруженных налетов на банки, богатые магазины, кассы различных предприятий — «король Молдаванки» создавал еще отряды самообороны. А поскольку большинство «бойцов» из этих отрядов были евреи, то, как полагают некоторые одесские историки, это сыграло важную роль в том, что еврейских погромов в городе в тот период не было. С «армией» Япончика предпочитали лишний раз не связываться.

Газеты даже печатали обращения к его людям. Вот одно из них: «К товарищам ворам и налетчикам! В субботу, 23 февраля, в зале Гарнизонного собрания мы, безработные артисты при союзе безработной трудовой интеллигенции, устраиваем спектакль-кабаре. Не имея возможности угрожать вам репрессиями, но желая предоставить гражданам безопасное посещение нашего спектакля, взываем к вашей чести и просим принять меры, дабы эта ночь прошла без эксцессов. Группа безработных артистов».

Япончик действительно пообещал грабить «только буржуазию и офицеров». «Белогвардейцев он не любил», — заметил в воспоминаниях хорошо знавший «короля» Леонид Утесов. В январе 1918 года «самооборона» Япончика участвовала в уличных боях вместе с большевиками, анархистами и левыми эсерами.

Блюмкин, конечно, не мог не знать, кто такой Мишка-Япончик. Знал ли о Блюмкине «король» одесских налетчиков? Мог знать, но сведений об их общении пока не обнаружено. Есть версия, что «бойцы молдаванской самообороны» тоже вступали в «Железный отряд». Это вполне вероятно. Но никаких документальных данных о том, что Япончик также формировал его, нет. Скорее всего, это просто миф.

Будущий «бесстрашный террорист» Блюмкин на этот раз пробыл в городе «у Черного моря» максимум два месяца — пока существовала Одесская Советская республика. Так что если они и могли познакомиться с Япончиком, то только шапочно. Для более тесных отношений у них просто не было времени[5].

Командующим войсками Одесской Советской республики был назначен Михаил Муравьев — человек яркий и энергичный. Кадровый офицер русской армии, не раз раненный, получивший несколько орденов и дослужившийся до подполковника, Муравьев сразу же встал на сторону советской власти. В феврале 1918 года красные части под его командованием взяли Киев. Это первое и недолгое пребывание красных в Киеве запомнилось террором, который даже вошел в историю под названием «муравьевского».

Муравьев писал в одном из своих воззваний: «Мы идем огнем и мечом устанавливать Советскую власть. Я занял город, бил по дворцам и церквям… бил, никому не давая пощады! 28 января Дума (Киева) просила перемирия. В ответ я приказал душить их газами. Сотни генералов, а может, и тысячи, были безжалостно убиты… Так мы мстили. Мы могли остановить гнев мести, однако мы не делали этого, потому что наш лозунг — быть беспощадными!»

Затем Муравьев оказался в Одессе. Здесь он сразу «прославился» тем же — террором. Фактически он был диктатором Одессы и подчинялся только Ленину. Одесская Советская республика вела войну с румынами, австро-венграми, украинцами и белыми. Для войны требовались деньги. Муравьев потребовал от местной буржуазии «положить в Государственный банк десять миллионов на мое имя»…

Иначе, заявлял он: «Черноморский флот мною сосредоточен, и я вам говорю, что от ваших дворцов ничего не останется, если вы не придете мне на помощь! С камнем на шее я утоплю вас в воде и отдам семьи ваши на растерзание… Дайте немного денег… Я знаю этот город. Деньги есть».

Несмотря на весь трагизм ситуации, одесситы оставались одесситами. Они заключали пари на крупные суммы — о том, сколько продержатся Советы (такое же происходило позже и при других властях). Остался в истории и такой курьез. Депутация содержателей публичных домов со Средней улицы явилась в Одесский Совет рабочих депутатов. Депутация просила за определенные льготы членам Совета «предоставления патрулей к их заведениям для ограждения сих последних от возможных со стороны клиентов эксцессов». Предложение, впрочем, не приняли.

Муравьев с возмущением сообщал Ленину, что одесситы не испытывают восторга от советской власти и его правления. «Отношение к делу очень холодное — специфически одесское», — писал он. А сам Муравьев обещал не сдавать город врагу:

«Русская революция, подобно Христу, появилась с Востока. На нее смотрит весь мир. Мы — Мессия, мы — Христос, от которого ждет спасения мировой пролетариат. Я Одессу ни за что не отдам! Я не оставлю камня на камне в этом прекрасном городе. В пепелище я превращу это великолепное здание театра… Да здравствует всеобщий бунт, всеобщий мятеж!»

О том, был ли Блюмкин знаком с Муравьевым, — тоже доподлинно неизвестно. Но точно известно, что он знал начальника его штаба, так как им стал Петр Зайцев — тот самый одесский знакомый Блюмкина и эсер-максималист, чей рассказ о детских годах будущего террориста мы приводили выше. У Зайцева была громкая партийная кличка — «Цезарь». Он вспоминал, что как-то Блюмкин сказал ему о своем намерении уехать за границу, чтобы изучать там историю, философию и литературу. Но за границу он поедет совсем по другим делам.

Их общим приятелем был поэт-футурист Борис Черкунов — тоже «максималист». Одно время он служил комиссаром в отряде уже знакомого нам анархиста Анатолия Железнякова — «матроса Железняка», разогнавшего в январе 1918 года Учредительное собрание своим знаменитым «Караул устал!». Отряд Железнякова воевал под Одессой против румын. С этими людьми мы еще встретимся по ходу повествования.

Наконец, судя по некоторым данным, именно в Одессе Блюмкин познакомился с Николаем Андреевым — с ним через полгода он пойдет убивать германского посла в Москве.

Итак, Блюмкин вступил в «Железный отряд». Нет никаких сведений о том, что он с самого начала находился в нем на каких-либо командных должностях. Но, видимо, проявил себя Блюмкин неплохо. «Вскоре был избран, тогда еще на юге существовало выборное начало, на командира этого отряда», — вспоминал он.

«Железный отряд» входил в состав Особой революционной Одесской армии (ею командовал левый эсер и бывший царский офицер Петр Лазарев), а позже — в состав 3-й Украинской армии. Армия вела бои против румын, войск Центральной рады, гайдамаков, австро-венгров. Интересно отметить, что конной группой армии командовал легендарный налетчик и красный командир Григорий Котовский, а одним из ее отрядов — матрос Железняков. Он, в частности, руководил в марте 1918 года обороной города Бирзула от австро-венгерских войск. Так что «концентрация» личностей, сыгравших в истории русской революции заметную роль, была в то время в Одессе весьма высокой.

Одесская Советская республика просуществовала до начала марта 1918 года. Ее заняли вошедшие на Украину германские и австро-венгерские войска[6]. Советские руководители спешно эвакуировались на кораблях Черноморского флота в Крым. Перед отступлением Муравьев отдал приказ: «Сравнять с лица земли буржуазные кварталы города артиллерийским огнем, оставив только великолепное здание пролетарского Оперного театра». Правда, приказ, к счастью, так и не выполнили.

Оккупация Одессы, казалось, вернула «старорежимные порядки». Вездесущие «Одесские новости» вскоре после вступления в город австрийцев и немцев сообщали: «Группа пожарных, выполняя распоряжение своего начальства, 14 марта, утром, при громадных толпах народа сняла брезент, прикрывавший с первых дней революции памятник Екатерине II. Этот факт вчера служил темой бесконечных толков и разговоров».

Муравьев возмущенно писал в Москву, что в сдаче Одессы виноваты рабочие, «резко выступавшие против советской власти под лозунгом Учредительного собрания. Защитить Одессу стало невозможно. Город дал всего 500 красногвардейцев, в то время как в городе 120 тысяч мужчин-пролетариев». Вместе с советскими войсками из Одессы эвакуировался и Яков Блюмкин.

«С этой армией я проделал поход…» Брестский мир и «славянские миллионы»

Оставим на время нашего героя. Приходится это делать — ведь его жизнь во многом зависела от тех поистине исторических событий, которые происходили за сотни километров от тех мест, где он находился весной 1918 года. Более того, вернемся немного назад, так как события в Одессе стали во многом следствием того, что случилось в предыдущие месяцы.

В декабре 1917 года союз между большевиками и левыми эсерами оформился окончательно — после некоторых колебаний семь представителей ПЛСР вошли в Совнарком, возглавив, в частности, наркоматы земледелия, юстиции, почт и телеграфов. Однако «медовый месяц» в их отношениях оказался коротким.

В том же декабре начались переговоры о перемирии, а потом и о мире между Советской Россией и Германией, Австро-Венгрией и их союзниками. Местом для переговоров был избран Брест-Литовск.

Мир нужен был обеим сторонам. При этом стороны не питали никаких иллюзий относительно друг друга. Большевики и левые эсеры с нетерпением ожидали революции в Германии. По их представлениям, она должна была начаться очень скоро и послужить началом «Мировой Социалистической Революции». В надежде на скорую революцию Ленин дал указание всячески затягивать переговоры.

Несмотря на то что немцы поспособствовали приезду Ленина и его соратников в «пломбированном вагоне» в Россию и, как часто говорят, помогли им деньгами, в Берлине и в Вене прекрасно понимали, что представляет из себя большевизм. «Несомненно, — писал министр иностранных дел Австро-Венгрии граф Отто Чернин, — что этот русский большевизм представляет европейскую опасность». Он считал, что лучше было бы вообще «не разговаривать с этими людьми», а «идти на Петроград и восстановить там порядок». Но для этого у Германии и Австро-Венгрии уже не было сил. Чтобы продолжать воевать на Западном фронте, им нужен был мир на Восточном. Приходилось вести переговоры с большевиками.

Советская делегация предложила такой вариант: Россия отводит свои войска из занятых ею территорий, принадлежавших до войны Австро-Венгрии, Турции и Персии, а Германия и ее союзники выводят войска из Польши, Литвы и других областей, входивших прежде в состав Российской империи. Но немцы и австрийцы на это не согласились и в свою очередь потребовали признать независимость Польши, Литвы, Курляндии, части Лифляндии и Эстляндии (эти территории были заняты немцами, и выводить оттуда войска они не собирались). Кроме того, они заявили, что будут вести отдельные переговоры с представителями Центральной рады. Условия для советской стороны были явно неприемлемыми. Многие большевики, а также представители других партий, поддержавших советскую власть, выступили с призывами начать «революционную войну» с Германией.

В советском лагере по вопросу о заключении мира шла упорная борьба. Ленин требовал от своих товарищей по ЦК немедленно подписать мирный договор, утверждая, что в противном случае русская революция погибнет. Он убеждал других руководителей большевиков: «Для революционной войны нужна армия, а у нас армии нет… Несомненно, мир, который мы вынуждены заключать сейчас, — мир похабный, но если начнется война, то наше правительство будет сметено и мир будет заключен другим правительством».

Положение «вождя мирового пролетариата» было очень тяжелым. Против мира на германских условиях выступала группа «левых коммунистов» — Бухарин, Бубнов, Крестинский, Дзержинский, Урицкий, Иоффе, Подвойский, Крыленко и др. Они были готовы к «революционной войне» с Германией. Аргументы вождя не убеждали их.

Особняком стоял народный комиссар иностранных дел Лев Троцкий, предложивший прекратить войну, мира не подписывать, а армию распустить. Он надеялся, что немцы не смогут наступать, а пока будет сохраняться эта неопределенная ситуация, в Германии вспыхнет революция.

«Левых коммунистов» и Троцкого в руководстве партии поддерживало большинство, и казалось, что именно их линия одержит победу.

При этом немцев и их союзников категорически не устраивало затягивание переговорного процесса. Стоявшие без дела армии стремительно разлагались. Положение в этих странах тоже было сложным — начинались забастовки и демонстрации с требованиями «хлеба и мира».

Пока большевики затягивали переговоры, немцы и австрийцы нанесли «асимметричный» и тяжелый удар — они заключили мир с украинской Центральной радой. В обмен на признание своей независимости и военную помощь против советских войск Украина обязалась поставить Германии и Австро-Венгрии до 31 июля 1918 года миллион тонн зерна, 400 миллионов яиц, до 50 тысяч тонн мяса рогатого скота, сало, сахар, пеньку, марганцевую руду и пр.

Советская тактика затягивания и проволочек, а вместе с тем — открытых призывов к германским рабочим начать революцию, переполнила чашу терпения немцев. К тому же они якобы перехватили воззвание руководителя советской делегации Троцкого с призывами к германским солдатам «убить кайзера и генералов и побрататься с советскими войсками». Германия объявила ультиматум — немедленно принять ее условия мира.

Советская делегация демонстративно покинула Брест. Перед отъездом Троцкий объявил: Россия из войны выходит, мира не подписывает, а в армии объявляет демобилизацию. Действительно — приказы о прекращении военных действий были направлены из Петрограда на все фронты.

Линию Троцкого поддержали многие крупные Советы, партийные организации большевиков и левых эсеров. Они считали, что немцы не смогут начать наступление, а вместе с этим русским революционерам не придется «марать руки» и заключать с ними унизительный мир. Но они, как и сам Троцкий, сильно ошибались.

Немцы начали наступление. Были заняты Двинск, Псков, Ревель, Борисов, 21 февраля немецкие войска вошли в Киев, а 1 марта — в Гомель, Чернигов и Могилев. За пять дней немецкие и австрийские войска продвинулись вглубь российской территории на 200–300 километров. Петроград был объявлен на осадном положении, а затем столицу вообще решили перенести в Москву.

Двадцать второго февраля Совнарком выпустил декрет «Социалистическое Отечество в опасности!» и объявил массовый набор в Красную армию. В тот же день Троцкий, взяв на себя ответственность за провал переговоров, подал в отставку с поста наркома. Его сменил Георгий Чичерин.

Отряды Красной армии не могли сдержать немцев. Иногда отступление превращалось в настоящее бегство. 23 февраля из-под Нарвы сбежал отряд моряков, которым командовал нарком по морским делам Павел Дыбенко. Этот случай наделал много шума — матросы Дыбенко побежали уже при первых выстрелах с немецкой стороны. Остановились они только через 120 километров в Гатчине. Там захватили эшелон и покатили по стране. Отряд нашли только несколько недель спустя — в Самаре. Дыбенко хотели расстрелять, но потом скандал все же замяли.

* * *

То, что происходило 23 и 24 февраля 1918 года, достойно отдельного описания. По уровню драматизма и накалу страстей эти два дня, пожалуй, не уступали октябрьским дням 1917 года. Да и по последствиям для истории страны тоже.

Ленин еще раньше направил в Берлин телеграмму о готовности немедленно подписать мир. 23 февраля в Петрограде был получен новый ультиматум Германии. Условия для заключения мира выдвигались еще более тяжелые. Россия должна была заключить мир с Украиной, вывести войска с Украины и из Финляндии, немедленно демобилизовать армию, включая и вновь образованные части, отвести свой флот в Черном и Балтийском морях и в Северном Ледовитом океане в российские порты и разоружить его. России предстояло выплатить шесть миллиардов марок репараций и еще убытки, понесенные Германией в ходе русской революции, — 500 миллионов золотых рублей. Кроме того, советское правительство должно было прекратить революционную пропаганду в Германии, на территории ее союзников и новых государств, образованных на российских территориях.

Для того чтобы переломить ситуацию, на заседании ЦК 23 февраля Ленин использовал последнее средство. Он пригрозил подать в отставку. Троцкий из солидарности с ним заявил, что в условиях грозящего раскола революционная война невозможна и он не возьмет на себя ответственность подать голос за нее. В итоге Ленин победил с минимальным перевесом. Семь человек проголосовали за мир, четыре — против и четыре воздержались. Против мира выступили Бухарин, Ломов, Бубнов и Урицкий. Но это было еще только начало.

Вопрос о подписании мира 24 февраля 1918 года обсуждался во ВЦИКе[7]. Левые эсеры заявили, что будут голосовать против мира. Камков призвал к организации партизанской войны против германских войск, даже если такая война и закончится утратой Петрограда и территорий России. Против решили голосовать и некоторые «левые коммунисты».

Голосование было поименным. Каждый должен был выйти на трибуну и сказать «да» или «нет». Бухарин под овации зала сказал «нет». Луначарский долго собирался с силами, потом все-таки сказал «да», но закрыл лицо руками и, похоже, расплакался. «Да» миру сказала и Мария Спиридонова, а 22 левых эсера воздержались. Некоторые из большевиков и левых эсеров (например, Дзержинский) вообще не явились в зал.

Итог голосования был таким: 126 голосов «за», 85 «против» при 26 воздержавшихся. Заседание закончилось не менее драматически. Левый эсер и нарком юстиции Исаак Штейнберг — убежденный противник мира — от гнева кричал и колотил кулаками по ограждению ложи, в которой сидел. В зале раздавались крики: «изменники», «иуды», «шпионы немецкие», большевики в ответ грозили кричащим кулаками. Утром по радио в Берлин была передана телеграмма о принятии немецких условий.

Ленину удалось получить поддержку на 6–8 марта на VII внеочередном съезде партии, а потом — 14–16 марта — на IV Чрезвычайном съезде Советов. За ратификацию Брестского мира проголосовали 724 делегата, против 276 и 118 воздержались. После съезда прекратило существование единственное в советской истории коалиционное правительство — 15 марта левые эсеры в знак протеста против ратификации мира с немцами вышли из состава Совнаркома.

Никто из лидеров большевиков сначала не хотел оставлять свою подпись под «похабным» миром. После долгих переговоров советскую делегацию все же согласился возглавить Сокольников. В нее также вошли Чичерин, Петровский, Карахан. 3 марта 1918 года делегация подписала мирный договор. Церемония проходила в Белом дворце Брестской крепости. Россия формально потеряла территорию площадью 780 тысяч квадратных километров с населением 56 миллионов человек.

* * *

О том, что происходило в те зимние и весенние дни в Петрограде и Бресте, Яков Блюмкин, конечно, не мог знать во всех подробностях. Но на его дальнейшую жизнь эти события повлияли самым непосредственным образом.

Откроем шестую главу повести «Школа», написанную почти одногодком Блюмкина и тоже непосредственным участником событий весны 1918 года Аркадием Гайдаром:

«Мир между Россией и Германией был давно уже подписан, но, несмотря на это, немцы наводнили своими войсками Украину, вперлись и в Донбасс, помогая белым формировать отряды. Огнем и дымом дышали буйные весенние ветры.

Наш отряд, подобно десяткам других партизанских отрядов, действовал в тылу почти самостоятельно, на свой страх и риск».

Действительно, так оно и было. Впрочем, немцы и австрийцы считали, что действуют законно — ведь Россия признала независимость Украины, а в города они входили по договоренности с украинским правительством — Центральной радой. Именно так 12–13 марта ими была занята Одесса, из которой спешно эвакуировались советские войска и вместе с ними Блюмкин.

После эвакуации 3-я советская армия под командованием Петра Лазарева оказалась в Феодосии. Там в жизни Блюмкина произошли важные изменения — его назначили сначала военным комиссаром армии, потом — помощником начальника штаба и начальником информационного (разведывательного) отдела, а потом он стал исполняющим обязанности начальника штаба армии. В советское время каждый школьник знал, что писатель Аркадий Гайдар командовал полком уже в 16 лет. Военная карьера Блюмкина развивалась не менее стремительно — исполняющим обязанности начштаба армии он стал в неполные 18 лет.

3-я армия с боями отступала из Крыма на север. «С этой армией я проделал поход Феодосия — Лозовая — Барвенково — Славянск», — вспоминал он в конце своей недолгой жизни.

После заключения Брестского мира Красная армия не имела права действовать на территории Украины. И в Москве делали вид, что эти договоренности выполняют. Красные отряды на Украине считались украинскими, хотя это, разумеется, была фикция чистой воды. Достаточно сказать, что позже, осенью 1918 года, командующим Украинской советской армией стал Владимир Антонов-Овсеенко, который арестовывал Временное правительство в Зимнем дворце в историческую ночь с 25 на 26 октября 1917 года.

В апреле 1918 года армия Лазарева, в которой Блюмкин исполнял обязанности начальника штаба, вела бои с немцами в Донбассе. Силы были неравны, хотя красные даже попытались контратаковать. Успеха это не принесло, немцы нанесли ответный удар. 20 апреля они заняли город Славянск. А вот о том, что произошло незадолго до захвата города немцами, рассказывают по-разному.

В этом самом донбасском Славянске, тогда мало кому известном, в апреле 1918 года произошла довольно темная история. Существует несколько версий этого дела.

Самая распространенная, которую сегодня можно встретить практически в любой публикации о Блюмкине, гласит, что командование 3-й армии во главе с Лазаревым и Блюмкиным «экспроприировало» из отделения Государственного банка в Славянске четыре миллиона рублей. Огромные средства по тем временам. Решающая роль в этом деле приписывается как раз Блюмкину. Дальше Блюмкин вроде бы предложил десять тысяч Лазареву в виде взятки, столько же хотел оставить себе, а остальное передать в кассу партии левых эсеров.

Однако о проделках Блюмкина узнали, и он, под угрозой ареста, вернул три с половиной миллиона рублей. Остальные 500 тысяч якобы исчезли неизвестно куда. Сторонники этой версии считают, что Блюмкин увез их с собой в Москву.

Петр Зайцев, в свою очередь, утверждал, что Блюмкин получил от похитителей денег взятку в размере десять тысяч рублей и якобы они, похитители, предлагали через Блюмкина такую же взятку Лазареву, от которой тот категорически отказался. Тут, впрочем, следует заметить, что Зайцев рассказывал об этом Особой следственной комиссии 10 июля 1918 года, то есть уже после того, как Блюмкин стал убийцей германского посла Мирбаха и «провокатором и негодяем», по определению советских властей. Да и вообще, как увидим ниже, Зайцев рассказал тогда о нем много неприятных вещей. Но насколько они соответствовали действительности — это еще большой вопрос. Хотя до сих пор «славянское дело» бросает тень на нашего главного героя, но не исключено, что напрасно.

Экспроприация денег и ценностей из отделения Госбанка в Славянске действительно имела место. Но кто был ее инициатором, куда потом делись деньги и какую роль во всех этих событиях сыграл Блюмкин — так и осталось неясным. «Славянская история» оказалась слишком запутанной.

Московский Революционный трибунал 22 мая 1918 года возбудил дело «О бывшем командующем 3-й армии на Украине Лазареве». Согласно материалам дела Лазарев обвинялся в следующем: некие грабители похитили из банка четыре миллиона рублей, однако командарм не только не принял мер для их поиска и ареста преступников, но и вступил на следующий день с ними в переговоры. Он якобы предложил им, выражаясь современным языком, «откат» в размере 100 тысяч рублей при условии возврата остальных похищенных денег.

Комиссар кавалерии 3-й армии большевик Семен Урицкий[8] (впоследствии начальник Разведывательного управления Рабоче-Крестьянской Красной армии — РККА) сообщал, что после этого Лазарев вдруг покинул армию и больше в нее не вернулся. С собой он, по данным Урицкого, прихватил 80 тысяч рублей. Эти деньги он обещал передать Владимиру Антонову-Овсеенко, который тогда командовал советскими войсками Юга России. Но Антонов-Овсеенко заявил, что никаких денег Лазарев ему не передавал.

Вскоре после исчезновения Лазарева 3-я армия была разгромлена немцами. Ее остатки отступали, пока не соединились с 5-й советской армией Украины. Тогда группа командиров и членов армейского солдатского комитета провела собрание, на котором было решено «в связи с уходом командующего, ограблением Государственного банка в Славянске, разрухой в штабе, авантюризмом и нечестностью некоторых его членов» создать инициативную группу для того, чтобы «ликвидировать и переформировать 3-ю Революционную армию». Среди участников собрания значатся, в частности, Урицкий и исполняющий обязанности начальника штаба Блюмкин. Причем именно Блюмкину поручалось «задержать тов. Лазарева для того, чтобы получить от него отчеты о деятельности и трате народных денег».

Следовательно, Блюмкин не имеет прямого отношения к похищению денег в Славянске? Согласно этим документам получается, что так. Правда, во всей «славянской истории» так и осталось слишком много загадок.

Блюмкин Лазарева так и не задержал. Но вскоре они увиделись в Москве.

«МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ»

«Пусть остается в Москве». Блюмкин, Цезарь и Украина

«Углы и выступы домов, окна, вывески, монастырская стена, дощатый забор на брошенном строиться здании — повсюду, — вся Москва была заклеена пестрыми листами бумаги. Черные, красные, лиловые буквы то кричали о ярости, грозили уничтожить, стереть с лица земли, то вопили о необыкновенных поэтах и поэтессах, по ночам выступающих в кафе…

Не было хлеба, мяса, сахару, на улицах попадались шатающиеся от истощения люди, с задумчивыми, до жуткости красивыми глазами; на вокзалах по ночам расстреливали привозивших тайком муку, и огромный, раскаленный полуденным солнцем город, полный народу, питался только этими пестрыми листами бумаги, расклеенными по всем домам…

С кряканьем, завыванием проносились автомобили, в облаках гари и пыли мелькали свирепые, решительные лица. Свирепые и решительные молодые люди, с винтовками, дулом вниз, перекинутыми через плечо, при шпорах и шашках, с обнаженными крепкими шеями, в измятых, маленьких картузах, стояли на перекрестках улиц, прохаживались по бульварам среди множества одетых в белое молоденьких женщин.

Широкий липовый бульвар, видный с площади во всю длину, казался волнующим полем черно-белых цветов. В раковине оркестра, настойчиво фальшивя какой-то одной трубой, играл марш — „Дни нашей жизни“. Так же, как в прошлую, как в позапрошлую весну — раздувались белые юбки, тосковало от музыки сердце, улыбались худенькие лица, блестели глаза. Целое поколение девушек безнадежно ждало вольной и тихой жизни. Но история продолжала опыты».

Это отрывок из рассказа-очерка Алексея Толстого «Между небом и землей» — о Москве весны — лета 1918 года. Он был напечатан на Украине осенью того же года. Тогда Толстой еще не стал «красным графом» и тем более не перешел пока на ортодоксально-советские позиции.

Менее художественно, но не менее жестко описывал Москву весны 1918 года тогдашний антипод Толстого — недавний балтийский матрос и только что назначенный комендант Кремля Павел Мальков:

«Узкие, кривые, грязные, покрытые щербатым булыжником улицы невыгодно отличались от просторных, прямых, как стрела, проспектов Питера, одетых в брусчатку и торец. Дома были облезлые, обшарпанные… Даже в центре города, уж не говоря об окраинах, высокие, пяти-шестиэтажные каменные здания перемежались убогими деревянными домишками.

Против подъезда гостиницы „Националь“, где поселились после переезда в Москву Ленин и ряд других товарищей, торчала какая-то часовня, увенчанная здоровенным крестом. От „Националя“ к Театральной площади тянулся Охотный ряд — сонмище деревянных, редко каменных, одноэтажных лабазов, лавок, лавчонок, среди которых громадой высился Дом союзов, бывшее Дворянское собрание.

Узкая Тверская от дома генерал-губернатора, занятого теперь Моссоветом, круто сбегала вниз и устремлялась мимо „Националя“, Охотного ряда, Лоскутной гостиницы прямо к перегородившей въезд на Красную площадь Иверской часовне. По обеим сторонам часовни, под сводчатыми арками, оставались лишь небольшие проходы, в каждом из которых с трудом могли разминуться две подводы.

Возле Иверской постоянно толпились нищие, спекулянты, жулики, стоял неумолчный гул голосов, в воздухе висела густая брань. Здесь, да еще на Сухаревке, где вокруг высоченной Сухаревой башни шумел, разливаясь по Садовой, Сретенке, 1-й Мещанской, огромный рынок, было, пожалуй, наиболее людно. Большинство же улиц выглядело по сравнению с Петроградом чуть ли не пустынными. Прохожих было мало, уныло тащились извозчичьи санки да одинокие подводы. Изредка, веерами разбрасывая далеко в стороны талый снег и уличную грязь, проносился высокий мощный „Паккард“ с желтыми колесами, из Авто-Боевого отряда при ВЦИК, массивный, кургузый „Ройс“ или „Делане-Бельвиль“ с круглым, как цилиндр, радиатором, из гаража Совнаркома, а то „Нэпир“ или „Лянча“ какого-либо наркомата или Моссовета…

Магазины и лавки почти сплошь были закрыты. На дверях висели успевшие заржаветь замки. В тех же из них, что оставались открытыми, отпускали пшено по карточкам да по куску мыла на человека в месяц. Зато вовсю преуспевали спекулянты. Из-под полы торговали чем угодно, в любых количествах, начиная от полфунта сахара или масла до кокаина, от драных солдатских штанов до рулонов превосходного сукна или бархата. Давно не работали фешенебельные московские рестораны, закрылись роскошные трактиры, в общественных столовых выдавали жидкий суп да пшенную кашу (тоже по карточкам)».

В это время, когда не только столица Советской России (правительство во главе с Лениным переехало в Москву из Петрограда в марте 1918 года), но и вся страна находилась «между небом и землей», в Москве появился Яков Блюмкин. Произошло это в мае.

Тогда отношения между левыми эсерами и коммунистами становились все более и более напряженными. С одной стороны, Партия левых социалистов-революционеров оставалась самой мощной небольшевистской силой, которая поддерживала Октябрьскую революцию, с другой — все больше превращалась в партию оппозиции. Прочие крупные партии — кадеты, меньшевики, народные социалисты, правые эсеры — к лету 1918 года на территории Советской России были фактически загнаны или уже загонялись в подполье. Даже анархисты — верные союзники большевиков по Октябрю — были разгромлены как политическая сила в апреле 1918-го под предлогом борьбы с бандитизмом. В общем, левые эсеры остались с большевиками один на один.

Несмотря на то что в марте 1918 года, после заключения Брестского договора, левые эсеры вышли из состава Совнаркома, то есть правительства, и критиковали большевиков за «мир с империалистами», рвать с ними окончательно они не собирались. На II съезде ПЛСР в апреле развернулась бурная дискуссия: нужно ли было «уходить от власти»? Многие видные деятели левых эсеров осуждали этот акт. Даже Мария Спиридонова заявила, что большевики «не изменяют социальной революции, а только временно пригнулись вместе с народом, не имея в руках никаких сил и возможностей защищать целиком все наши завоевания». Впрочем, большинством голосов делегаты все равно одобрили выход своих однопартийцев из советского правительства.

Вопрос о Брестском договоре и необходимости ради спасения революции следовать условиям «похабного», по определению Ленина, мира с Германией был тогда одним из самых больных. Некоторые «левые коммунисты» рассматривали возможность создания оппозиционной Ленину коммунистической партии. Один из их лидеров, Николай Бухарин, рассказывал в 1923 году, что весной 1918-го левые эсеры предлагали им арестовать Совнарком вместе с Лениным, а главой нового правительства назначить «левого коммуниста» Георгия Пятакова.

Правда, по другой версии, это предложение было просто «товарищеской шуткой», в которой, если поверить в ее достоверность, отразилась вся противоречивость отношений большевиков и левых эсеров. Тогда один из вождей ПЛСР Прошьян якобы сказал «левому коммунисту» Радеку: «Вы всё резолюции пишете. Не проще ли было бы арестовать на сутки Ленина, объявить войну немцам и после этого снова единодушно избрать тов. Ленина председателем Совнаркома». И далее объяснил, что Ленин как революционер, будучи вынужденным защищаться от наступающих немцев, всячески ругая левых эсеров и «левых коммунистов», тем не менее лучше кого бы то ни было поведет оборонительную войну.

Позже, когда об этом «плане» рассказали самому Ленину, он от души хохотал над ним. (При Сталине бывшим «левым коммунистам» и левым эсерам стало не до шуток — в намерении арестовать и убить Ленина их обвиняли уже более чем серьезно.)

Левые эсеры были не меньшими, чем их друзья-соперники большевики, ревнителями мировой революции. Ждать они не хотели и стремились «подтолкнуть» ее развитие. Как и у всех искренних революционеров, в то время особую ненависть у них вызывал «германский империализм» в связи с ситуацией на Украине. После подписания Брестского мира там фактически установилась немецкая диктатура, которую не могли «прикрыть» марионеточные украинские режимы. К тому же противников ленинской политики «передышки» в войне с Германией терзала еще одна мысль — им казалось, что Москва ради самосохранения попросту предала украинских революционеров, которые в начале 1918 года уже начали брать власть в свои руки. А теперь такие же революционеры во главе с самим Лениным заставляли сдать ее немцам.

Эти противоречивые чувства терзали не только левых эсеров, но и представителей других партий, в том числе многих большевиков. Однако именно руководство ПЛСР решило взять на себя подготовку решительного удара по «штабам мирового империализма».

Проходивший 17–25 апреля 1918 года II съезд партии левых эсеров одобрил применение «интернационального» или «центрального» террора против «империалистических лидеров». В числе потенциальных «объектов» значились, к примеру, кайзер Вильгельм II, гетман Украины Скоропадский, посол Германии в РСФСР граф Мирбах, главнокомандующий группой армий «Киев» и глава оккупационной администрации занятых германскими войсками областей Украины генерал-фельдмаршал фон Эйхгорн.

Более того. Историк Ярослав Леонтьев разыскал в архивах запись выступления бывшего члена ЦК партии левых эсеров Владимира Карелина в марте 1921 года на заседании исторической секции московского Дома печати. Карелин рассказывал, что «центральный террор» должен был быть направлен против представителей «обеих враждовавших между собой империалистических коалиций» — в списке «объектов» значились также президент США Вильсон, премьер-министр Великобритании Ллойд Джордж, премьер-министр Франции Клемансо. В Англию и Германию, по словам Карелина, были посланы члены партии для организации терактов. Они должны были установить связь с революционерами этих стран.

В Германию нелегально отправились видные члены партии Григорий Смолянский и Ирина Каховская — бывшая политкаторжанка, одна из основателей партии левых эсеров. В группе был и балтийский матрос Борис Донской, прошедший любопытную идейную эволюцию — от толстовца до левого эсера-террориста. Там они встретились с лидерами революционной германской партии «Союз Спартака», но спартаковцы отговорили их от идеи покушения на кайзера Вильгельма, поскольку оно может быть неправильно понято — в нем могут усмотреть «национальную месть побежденного русского народа победителю». И, по словам Карелина, именно спартаковцы подали мысль о покушении на Мирбаха и Эйхгорна.

Ради устранения подобных фигур и тем самым приближения «мировой революции» среди левых эсеров наверняка нашлось бы немало людей, готовых пожертвовать своей жизнью. Мария Спиридонова называла такие настроения «голгофизмом» — желанием принести себя в жертву на алтарь революции, «когда идут на самопожертвование самые энергичные, пламенные группы, которые заражены чисто интеллигентской психологией, рассуждая так, что если себя принести в жертву, то, как у Чехова, через 200–300 лет расцветет прекрасный сад». Ей ли, Марии Александровне, не знать и не понимать этих людей! Она сама была такой.

Но пока левые эсеры клеймили германский империализм и «соглашателей-большевиков», в стране разгоралась Гражданская война.

Двадцать шестого мая 1918 года в Челябинске против советской власти восстал Чехословацкий корпус (сформированный из военнопленных в ходе мировой войны), который в это время перебрасывали в эшелонах по Транссибирской магистрали во Владивосток. Восстание почти сразу же охватило большую часть Сибири, Дальнего Востока и Поволжья, поддержанное антибольшевистскими силами. 29 мая военное положение было введено в Москве.

В Гражданской войне левые эсеры сначала оказались по одну сторону баррикад с большевиками. Но любопытно вот что: если в вопросах международной политики и мировой революции они занимали гораздо более радикальные, чем Ленин и его соратники, позиции, то в отношении того, что происходило тогда в России, все было с точностью до наоборот.

Одиннадцатого июня 1918 года ВЦИК принял декрет о создании в деревне «комитетов бедноты». Нарком продовольствия Цюрупа еще раньше заявлял, что они должны стать «организацией беднейшей части населения в целях отбирания от держателей запасов хлеба». В стране вводились «продовольственная диктатура» и «продразверстка». В деревню направлялись продотряды для изымания «излишков хлеба».

Левые эсеры резко возражали против этого. Такие меры били по «трудовому крестьянству», которое во многом составляло опору их партии и против которого большевики теперь, по мнению левых эсеров, развернули настоящую гражданскую войну. Они не голосовали за декрет во ВЦИКе и заявляли, что будут вести «решительную борьбу с теми вредными мерами, которые сегодня приняты ВЦИК».

В июне 1918-го революционным трибуналам предоставили право выносить расстрельные приговоры (смертная казнь в России официально была отменена большевиками на II съезде Советов в октябре 1917 года). Хотя официально «красный террор» будет объявлен только в сентябре, после покушения на Ленина, уже летом 1918 года применение расстрелов в качестве наказания все больше и больше входило в повседневную практику. Алексей Толстой писал в очерке о жизни литературной Москвы: «На солнцепеке изящная девушка с серыми, серьезными глазами и нежной улыбкой — лицо ее затенено полями шляпы — протягивала гуляющим номер газеты, где с первой до шестой страницы повторялось: „Убивать, убивать, убивать! Да здравствует мировая справедливость!“…»

Двадцать второго июня 1918 года конференция московской организации ПЛСР приняла резолюцию, в которой указывалось, что «смертная казнь отменена навсегда постановлением 2-го съезда Советов и поэтому не может быть восстановлена по решению тех или иных советских органов». Кроме того, конференция заявила, что «диктатура трудящихся отнюдь не вызывает необходимости применения казней для укрепления своей власти» и что она «решительно протестует против применения в Советской России позорного института смертной казни».

Не поддержали левые эсеры большевиков и в вопросе об исключении правых эсеров и меньшевиков из Советов. В общем, ситуация явно накалялась.

Именно в такое непростое время в Москве и оказался Яков Блюмкин. В «Краткой автобиографии», составленной им в 1929 году, он писал: «В мае 18-го года, после отступления с Украины, я попал в Москву, где поступил в распоряжение ЦК партии левых эсеров». Никто тогда, конечно, не представлял, чем это всё закончится.

* * *

Эсер-максималист Петр Зайцев, он же «Цезарь», встретил Блюмкина в столице «в промежуток времени от 15 до 17 мая».

Встреча вряд ли была радостной. Дело в том, что уже упоминавшийся их общий приятель, «максималист» и поэт-футурист Борис Черкунов, передал Зайцеву, что говорил о нем Блюмкин. А говорил он вот что: Зайцев, должно быть, увез из Одессы в Москву много миллионов (вечный призрак каких-то миллионов, как видно, постоянно витал в том кругу, где вращался Блюмкин), и что он не студент, как уверяет, а был выгнан из третьего класса гимназии, и прочие неприятные вещи. Зайцев устроил Черкунову и Блюмкину что-то вроде очной ставки, и Блюмкин утверждал, что Черкунов всё врет, ничего подобного он не говорил. Он даже полез на Черкунова с кулаками, но Зайцев его удержал. Однако при следующей встрече с Зайцевым Блюмкин признался, что всё наврал, и просил у него прощения. Так, во всяком случае, звучала версия Зайцева.

В Москве Блюмкин сразу же обратился к Зайцеву с просьбой — устроить его на работу в канцелярию российской делегации, которая собиралась на Украину для проведения мирных переговоров. Зайцев имел отношение к технической части делегации. Он обещал подумать.

О мирных переговорах между Советской Россией и Украиной в 1918 году сегодня вспоминают редко, а зря. Это был весьма интересный эпизод советской истории. Так что есть смысл остановиться на нем подробнее.

Прекращение боевых действий между Россией и Украиной предусматривал Брестский мир. Правда, с Центральной радой Украинской народной республики переговоры так и не успели начаться. 28 апреля немцы арестовали украинское правительство прямо во время его заседания. Во главе Украины оказался гетман Павло Скоропадский — бывший генерал-лейтенант русской армии. Теперь большевикам приходилось иметь дело с ним, поскольку они были вынуждены соблюдать условия Брестского договора.

Переговоры начались в Киеве 22 мая 1918 года. Советскую делегацию возглавляли Христиан Раковский, Дмитрий Мануильский и Иосиф Сталин. Они разместились в довольно захудалом отеле «Марсель», где раньше сдавались номера на час-другой для дам не очень тяжелого поведения и их кавалеров.

Украинцы честно пытались переселить советскую делегацию в более респектабельный отель, но сделать этого так и не смогли. Дело в том, что Киев был буквально забит беженцами из той самой страны, которую представляли Раковский, Мануильский и Сталин. Над «Марселем» гордо реял красный флаг, вызывающий любопытство киевских зевак. Охраняли отель латышские стрелки. Впрочем, гетманская охранка не раз тайно обыскивала номера, в которых жили члены делегации.

В этих переговорах было немало странного и даже комичного. Украинцы демонстративно общались с советскими представителями через переводчика, зато с немцами — на чисто русском языке. Вместе с тем руководители российской делегации говорили по-русски плохо. Сталин — с грузинским акцентом, а Раковский, болгарин по происхождению, постоянно коверкал слова, что вызывало приступы смеха в обеих делегациях.

Переговоры продолжались с перерывами до ноября 1918 года, но ни к чему так и не привели. Потом уже было не до них — последовало поражение Германии в Первой мировой войне, эвакуация немецких войск и бегство гетмана Скоропадского с Украины. 11 ноября 1918 года советское правительство аннулировало Брестский договор.

Но в мае 1918 года об этом еще никто не мог знать, и Блюмкин вполне мог оказаться в составе советской делегации. Поначалу Зайцев не хотел ему помогать, заявив, что если Блюмкин будет «выкидывать такие же трюки, как и в Одессе», то никакой ответственности за него он на себя не возьмет. Однако Блюмкин, по словам Зайцева, уверял его, что теперь он совершенно переменился и стал другим человеком. После чего Зайцев попросил за Блюмкина самого Раковского, и тот согласился включить его в состав канцелярии советской делегации.

Казалось, что всё для него складывалось успешно. Но не тут-то было. Дальше, по словам Зайцева, события развивались так.

В день отъезда делегации на Украину Блюмкин зашел к нему и начал в туманных выражениях говорить о необходимости совершить теракт против гетмана Скоропадского. Зайцев тут же решил, что его одесского друга ни в коем случае нельзя включать в делегацию, и назвал Блюмкину час отъезда с таким расчетом, чтобы тот опоздал на поезд. Так и произошло.

Когда они добрались до Курска, там, как утверждал Зайцев, ему принесли телеграмму от главы делегации Сталина (который, видимо, выезжал позже). Сталин сообщал, что к нему явился Блюмкин и попросил содействия в том, чтобы нагнать поезд, на который он, представитель военного ведомства, опоздал. На телеграмму Зайцев ответил следующее: «Блюмкин был приглашен для работы в канцелярии и не состоит нигде никаким представителем, приглашен для канцелярской работы, пусть остается в Москве».

Если Зайцев изложил всё так, как было на самом деле, то в судьбе Блюмкина он, похоже, сыграл решающую роль. Уехал бы тогда Блюмкин на Украину, и всё, может быть, в его жизни сложилось бы по-другому. Но на Украине он еще окажется. И очень скоро. Однако удивительно, какие люди уже в то время принимали участие в судьбе никому не известного молодого человека из глубокой провинции — Сталин, Раковский…

Интересно и происхождение приведенного выше рассказа о Блюмкине. В его основе — показания Петра Зайцева Особой следственной комиссии по делу о выступлении левых эсеров в Москве 6 июля 1918 года. Тогда Зайцев, как и его друг Борис Черкунов, были арестованы, но отпущены благодаря заступничеству их старого знакомого матроса-анархиста Анатолия Железнякова.

Потом они снова воевали вместе, вместе работали в подполье в занятой белыми Одессе, снова воевали. Железняков погиб 25 июля 1919 года в бою с войсками атамана Шкуро. О дальнейших судьбах Зайцева и Черкунова известно мало. Медицинский работник и преподаватель Вера Никитина встречала Зайцева на Украине в 1919 году, где он служил заместителем главначснаба советских войск.

«Зайцев, — вспоминала она, — считал себя поэтом и писал стихи вроде следующих:

Не люблю, не хочу женщин изысканных,
Гордо терпящих болезнь современности,
Не люблю, не хочу, уберите напыщенных
Бл…й в затхлой верности.
Эти бледные женщины — сплошная измена…

Как-то в минуту откровенности Зайцев рассказал мне драматическую историю своей встречи с братом. Его брат был в Белой армии. Не знаю, каким образом, но во время одного из сражений Зайцев узнал, что в наступающих частях противника находится его брат. И вот, после того, как белые были отброшены, Зайцев на поле боя среди тяжело раненных нашел своего брата, которого очень любил, и тот скончался у него на руках… Насколько этому можно было верить? Мне кажется, то была „чистая литература“, как, впрочем, и его стихи. Во всяком случае, я этому рассказу тогда не поверила…»

Любопытно, что и показаниям Зайцева о Блюмкине не очень поверили составители первого издания «Красной книги ВЧК» (1920–1922 годы), где были опубликованы показания свидетелей и обвиняемых по делу 6 июля 1918 года. Составители «Книги» в примечаниях поясняли:

«Мы вовсе не поместили показаний Зайцева ввиду того, что свидетель говорит исключительно о личности Якова Блюмкина, причем факты, компрометирующие личность Блюмкина, проверке не поддаются».

По той же причине туда не была помещена и резко отрицательная характеристика Блюмкина, данная ему Дзержинским. Впрочем, в то время, когда выходила «Красная книга ВЧК», Блюмкин был уже довольно популярным человеком и коммунистом. Может быть, именно в этом причина того, что отрицательные отзывы о нем не стали публиковать?

И еще одна интересная деталь. Вера Никитина пишет, что позже, в Москве, Зайцев часто навещал их с мужем. Тогда, по ее словам, друг Блюмкина учился в Академии Генштаба РККА. Но и Блюмкин учился там же и примерно в то же время. Встречались ли они в ее доме? Вспоминали ли свои прежние приключения? Кто знает…

«На должности заведующего „немецким шпионажем“». Интриги

Итак, Блюмкин остался в Москве. Чем же он занимался?

Какое-то время будущий террорист, вероятно, «притирался» к новой жизни в большом городе и выполнял разовые поручения ЦК партии левых эсеров. В Москве он снова встретился со своим недавним командующим Петром Лазаревым. Еще до того, как московский Ревтрибунал завел на Лазарева дело, Блюмкин сделал доклад о нем 7 мая на заседании ЦК от имени инициативной группы бывшей 3-й армии. В протоколе заседания его выступление фигурирует в повестке дня под номером 4: «О Лазареве (Блюмкин)». Это первое упоминание о Блюмкине в известных сегодня левоэсеровских документах.

К тому времени Лазарев спокойно работал в Москве. По поручению ЦК левых эсеров он в основном занимался военными делами — организацией вооруженных отрядов партии, их вооружением и т. д. После доклада Блюмкина ЦК партии левых эсеров принял весьма странную резолюцию:

«Ввиду выяснения обстоятельств этого дела и получения полной информации по этому вопросу тов. Блюмкину нет уже необходимости обращаться к Дзержинскому.

В случае необходимости послать копию инициативной группе, делегировавшей тов. Блюмкина».

Надо полагать, что планы «обратиться к Дзержинскому» у Блюмкина раньше имелись.

Двенадцатого мая 1918 года, на очередном заседании ЦК левых эсеров, уже выступает сам Лазарев. Он предлагает сформировать батальон, подчиненный военной коллегии при ЦК партии. Это было очень своевременное предложение, и как знать, если бы такой батальон был действительно сформирован, то и события 6 июля 1918 года развивались совсем по-другому. Но члены ЦК постановили только передать его на рассмотрение военных специалистов. Левоэсеровский батальон так и не был создан.

Прошло еще немного времени. 22 мая Ревтрибунал все-таки начал следствие по делу Лазарева. Кто-то из «инициативной группы» бывшей 3-й армии всё же, видимо, обратился в «инстанции». 24 мая ЦК ПЛСР под номером «6» в повестке дня снова обсуждал эту ситуацию. «ЦК совершенно не находит данных для возобновления дела по обвинению Лазарева», — говорится в протоколе заседания.

Судя по всему, эту скандальную историю левые эсеры старались поскорее замять. Так в итоге и получилось — то ли с их помощью, то ли под влиянием других обстоятельств. Дело было закрыто в феврале 1919 года по причине… «неотыскания» Лазарева, хотя те, кому надо, наверняка прекрасно знали, где он находится. Бывший командующий 3-й армией принимал участие в событиях 6 июля 1918 года и был даже арестован. Но потом его выпустили, он уехал в Одессу, где боролся с интервентами, затем вступил в компартию, снова был нелегально заброшен в Одессу, а в январе 1920 года его арестовали и расстреляли деникинцы. Что в итоге случилось с «изъятыми» из Госбанка в Славянске деньгами, так и осталось неизвестным.

Роль Блюмкина в довольно-таки мутной истории с Лазаревым тоже до конца еще не прояснена, но прямых доказательств того, что он утаил часть экспроприированных денег, нет. Интересен еще один момент. Вероятно, именно дела «инициативной группы» привели Блюмкина в ЦК партии левых эсеров, где он очень быстро стал своим человеком. Более того, вскоре его направили на очень ответственную работу.

Блюмкин оказался не где-нибудь, а в «зловещей» ВЧК (Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем). Да еще на весьма важном посту. Как такое могло произойти?

В автобиографии Блюмкин отмечает, что на работу в ВЧК его направили по решению ЦК ПЛСР.

Левые эсеры были введены в состав этого ведомства по решению Совнаркома от 8 января 1918 года. После заключения Брестского мира левые эсеры ушли почти из всех наркоматов, но в ВЧК оставались. Более того, они занимали в этом ведомстве Феликса Дзержинского некоторые ключевые посты. Так, Петр Александрович (настоящее имя Вячеслав Дмитриевский) стал заместителем председателя ВЧК. «Крепко сложенная фигура небольшого роста. Продолговатая сплошь лысая голова с торчащей шишкой. Жесткие черные усики, недобрые глаза» — так его описывал один из современников.

В среде революционеров Александрович пользовался уважением за честность, бескорыстность и преданность «идее всеобщего блага». Биография у него была богатой — дворянин по происхождению, он несколько лет провел на каторге за революционную деятельность, болел, бежал, кочегаром на судне добрался из Мурманска в Норвегию.

В эмиграции он жил под псевдонимом Пьер Оранж. Там же познакомился с Александрой Коллонтай — знаменитой революционеркой и будущим советским послом в Норвегии, Мексике и Швеции. У них начался роман. Она рассказывала: «Мы долго не знали, что он в буквальном смысле умирал с голода, он никогда не говорил о себе. При этом он первым шел на помощь нуждающимся товарищам, и его скромная комната служила пристанищем для всех, кто искал приюта или ночлега. Чтобы не быть в тягость, он поступил рабочим на завод».

Коллонтай вспоминала, что Александрович томился в благополучной Норвегии и буквально рвался в Россию. Летом 1916 года с фальшивым паспортом он все-таки уехал. В 1917 году его избрали в исполком Петроградского Совета от левых эсеров и членом ВЦИКа, а потом от партии левых эсеров назначили заместителем Дзержинского в ВЧК. «Железный Феликс» рассказывал Следственной комиссии по делу левых эсеров 6 июля 1918 года: «Права его были такие же, как и мои, имел право подписывать все бумаги и делать распоряжения вместо меня».

Если Александрович был заместителем председателя ВЧК, то бывший балтийский матрос и левый эсер 27-летний Дмитрий Попов стал членом коллегии этого ведомства. Он командовал Боевым отрядом ВЧК численностью более чем в 600 бойцов. Отряд Попова станет главной ударной силой левых эсеров во время июльских событий 1918 года в Москве.

Второго мая 1918 года ЦК партии левых эсеров обсуждал вопрос о своем выходе из ВЧК. Поводом к этому послужило заявление Александровича, который сообщил, что «комиссией предполагается ввести красный террор» и поэтому он считает, что все социалисты-революционеры «должны уйти».

Разгорелась дискуссия. В результате решили все-таки не уходить («все остаются на местах»), даже напротив — «постараться усилить комиссию работниками». Вероятно, это решение и послужило основанием ЦК партии левых эсеров «командировать» на Лубянку в том числе и Блюмкина. Ну а почему нет? Молодой, энергичный, имеющий опыт боевых действий и весьма решительно настроенный товарищ.

«…Последний (ЦК. — Е. М.) направил меня на работу в ВЧК, где я организовал и возглавлял первый отдел по борьбе с международным шпионажем», — писал он сам.

Блюмкин действительно развил там активную деятельность. А его главной целью стало немецкое посольство в Москве.

* * *

В Денежном переулке на месте особняка, где сейчас размешается посольство Италии, а в 1918 году находилась германская миссия, когда-то стояла старая усадьба, которую в 1897 году приобрел миллионер-сахарозаводчик Сергей Берг. Он решил построить новый дом, что вскоре и было сделано по проекту архитектора Петра Бойцова. Говорят, что Берг очень любил итальянскую культуру и попросил Бойцова, чтобы его дом напоминал ему и итальянское барокко, и Возрождение, и Италию вообще. Так и получилось: особняк Берга — это смешение нескольких архитектурных стилей, что и делает его таким заметным, остались у особняка и предания.

Берг был человеком прогрессивным и одним из первых в Москве провел в свой дом электричество. По случаю новоселья он решил устроить роскошный прием. Рассказывают, что светские дамы долго готовились к «электрическому приему» у Берга, но не учли одного — что при свете электрических ламп их лица с обильным макияжем выглядят иначе, нежели при свечах. И не сказать, что лучше. Увидев свои зеленые лица в зеркалах, дамы ужаснулись и стремительно разбежались с приема, который не продлился и часа. Говорят, что был большой скандал.

К 1918 году Берга уже не было в живых. Дипломатический представитель Великобритании в Советской России, а по сути разведчик Роберт Брюс Локкарт в своих мемуарах утверждал, что особняк «сахарного короля» предоставили в распоряжение немцев во многом благодаря именно ему. Якобы сначала для германской миссии большевики хотели реквизировать 40 комнат в отеле «Националь», где жили и работали тогда британский агент и его люди. Локкарт начал протестовать, и после его обращений к наркому иностранных дел Чичерину и Троцкому немцев решили вселить в особняк Берга.

Тогда же вдову миллионера с детьми «попросили» освободить дом. Сотрудник германской миссии майор Карл фон Ботмер отмечал в своем дневнике, что она сделала это охотно, так как «новое предназначение защищало ее имущество от коммунистической практики конфискации».

Дальше он писал: «Наш дворец, вполне заслуживающий такого названия, кроме нескольких залов и многочисленных помещений для прислуги насчитывает не менее 30 комнат. Обстановка и интерьеры очень дорогие, отдельные вещи даже красивы, однако общий стиль не выдержан, не чувствуется особого вкуса, хотя ясно, что выбор делался без ограничения средств. В обстановке не хватает гармонии; на фоне дорогих предметов видна явная безвкусица».

Двадцать шестого апреля 1918 года граф Мирбах вручил верительные грамоты председателю В ЦИКа Свердлову. Прием закончился холодно — Свердлов не пригласил посла сесть и не удостоил личной беседы после официальной церемонии. В Москве накопилось много претензий к Германии. После подписания Брестского мира немецкие войска продолжали продвигаться на восток, занимая всё новые и новые территории. Они устроили переворот в Киеве и подавили попытку революции в Финляндии. Всё это давало противникам Ленина дополнительные козыри.

Шестнадцатого мая Ленин принял Мирбаха в Кремле. Как сообщал глава германской миссии в Берлин, Ленин весьма откровенно говорил о том, что его положение в партии и в государстве крайне сложное — если раньше его противниками по вопросу мира с Германией были правые партии, то теперь и на левом фланге возник сильный оппозиционный блок. После этого разговора Мирбах даже сделал вывод, что дни большевиков сочтены. Впрочем, не он первый, не он последний.

Уже 1 мая 1918 года Мирбах наблюдал первый военный парад на Красной площади. Шли маршем войска создаваемой Троцким Красной армии. Мирбах наблюдал за ними из открытого автомобиля. Сначала он высокомерно улыбался, затем стал серьезным. «В этих плохо одетых, неорганизованных людях, которые маршировали мимо него, была несомненная живая сила. На меня это произвело сильное впечатление», — вспоминал тоже присутствовавший на Красной площади Роберт Брюс Локкарт.

С первых же дней работы германские дипломаты почувствовали к себе «интерес» со стороны соответствующих советских служб. «Здесь надо быть постоянно готовым к тому, что к нам могут явиться агенты-провокаторы, — записывал в дневнике майор фон Ботмер. — Советская власть немедленно возродила, хотя и в несколько измененной форме, но, по меньшей мере, в том же масштабе и с еще большей бесцеремонностью, столь ненавистную „охранку“ (тайную полицию). Все, что делается для осуществления надзора, шпионажа и террора, исходит от организации столь же зловещей, как испанская инквизиция — Всероссийской чрезвычайной комиссии (ВЧК)».

Вряд ли Мирбах или кто-то другой из германской дипломатической миссии мог предполагать, что непосредственно против них в «зловещей» ВЧК работает восемнадцати — двадцатилетний юнец. Фамилия «Блюмкин» немцам тогда еще ничего не говорила.

* * *

Граф Мирбах был опытным и способным дипломатом. Он прекрасно понимал, что работа посла включает в себя и элементы разведывательной деятельности. Или, если угодно, шпионажа. И вовсе не собирался отказываться от этого в Москве. Тем более что ему нужно было прояснить несколько важнейших вопросов, от которых во многом могло зависеть будущее Германии.

Во-первых, необходимо было определить, насколько долговечен и жизнеспособен режим Ленина. Во-вторых, понять, кто может прийти Ленину на смену в случае его свержения. И наконец, в-третьих, решить, стоит ли Германии поддерживать большевиков или помогать в России каким-то другим силам. Главная задача Мирбаха состояла в том, чтобы способствовать сохранению того правительства, которое снова не начало бы войну с Германией. Хотя бы некоторое время. Уже в первых своих донесениях в Берлин Мирбах сообщал, что положение большевиков крайне непрочно (весной 1918 года для такого вывода были серьезные основания). Вместе с тем он считал, что Германии выгоднее поддерживать большевиков у власти, так как никакое другое правительство не согласилось бы на соблюдение столь выгодного для Германии мирного договора.

Беспокойство Мирбаха вызывала заметная активность агентов Антанты[9]. 10 мая 1918 года Антанта предложила советскому правительству помощь и признание Советской России в случае разрыва Брестского мира. Представители Антанты обещали организовать доставку продовольствия из Сибири, а оппозиционные социалистические партии готовы были «забыть раздоры и начать сотрудничать с большевиками» для организации борьбы против Германии. «Я продолжаю тайную работу, чтобы обеспечить отказ от обоих предложений», — сообщал Мирбах в Берлин.

Представители Антанты, по его сведениям, проявляли большую активность и в том, чтобы в случае свержения Ленина Россия вновь оказалась среди врагов Берлина. 25 июня 1918 года Мирбах сообщал, что Германия может столкнуться с такой ситуацией, когда «социалисты-революционеры, финансируемые Антантой и вооруженные чехословацким оружием, поведут новую Россию в стан наших врагов».

Посол Германии (с согласия Берлина) вел в Москве двойную игру. С одной стороны, Мирбах старался сохранять нормальные отношения с властями. С другой — активно искал среди противников большевистской власти людей, которые в случае переворота могли бы сформировать дружественное Германии правительство. И таких было достаточно. «Те самые круги, которые яростно поносили нас раньше, — писал Мирбах в Берлин, — теперь видят в нас если не ангелов, то, по крайней мере, полицейскую силу для их спасения».

В июне 1918 года посол установил контакты с нелегальным «Правым центром» — блоком, в котором объединились контрреволюционеры самых разных направлений: от либеральных кадетов до крайне правых монархистов. Лидером блока был бывший министр земледелия и будущий глава правительства барона Врангеля в Крыму Александр Кривошеин. Впрочем, ориентировавшиеся на Антанту кадеты вышли из «Центра», но во встречах с Мирбахом их представители участвовали. Речь на этих встречах шла о возможности переворота и о том, какой режим будет установлен в России после него.

Были и другие встречи. Например, с членами организации финансового магната из Петрограда Карпа Ярошинского. Майор фон Ботмер упоминает в своем дневнике о разговорах с некими «господами, вернувшимися из Сибири». Один из них — русский офицер, находившийся на службе у большевиков, но, по словам фон Ботмера, «лишь внешне придерживающийся правящей ориентации до тех пор, пока не достигнет своих собственных целей другими путями». Кстати, в июне германское министерство финансов одобрило выделение 40 миллионов марок в распоряжение Мирбаха. Нет сомнения, что деньги из этого «фонда» предназначались в том числе и для помощи «дружественным» Германии контрреволюционным организациям.

Существует версия, что была даже связь между Мирбахом и Муравьевым — тем самым Михаилом Артемьевичем Муравьевым, бывшим командующим войсками Одесской Советской республики.

После падения «красной» Одессы в марте 1918 года Муравьев оказался в Москве. Ленин хотел назначить его командующим армией Кавказской Советской республики, но кавказские большевики выступили против. Вскоре у Муравьева начались неприятности. Его обвинили в злоупотреблении властью, связях с анархистами и арестовали. Чекисты обыскали его салон-вагон, но ничего особенного, кроме пулеметов, патронов, бумаг и различного снаряжения, не нашли. Самое интересное, что руководил обыском и составлял протокол командир Боевого отряда ВЧК левый эсер Дмитрий Попов, сыгравший потом важнейшую роль в событиях 6 июля 1918 года в Москве.

По делу Муравьева давал показания Дзержинский, который заявил, что ВЧК не раз получала сведения о нем, как о «вредном Советской власти Командующем»: «…худший враг не мог бы нам столько вреда принести, сколько он <Муравьев> принес своими кошмарными расправами, расстрелами, предоставлением солдатам права грабежа городов и сел. Всё это он проделывал от имени нашей советской власти, восстанавливая против нас все население. Грабеж и насилие — это была сознательная военная тактика, которая, давая нам мимолетный успех, несла в результате поражение и позор». И резюмировал, что «если Советская власть не накажет его со всей революционной строгостью, то весь позор и вся ответственность за эту тактику падет на Советскую власть».

До сих пор не вполне понятно, состоял ли Муравьев в партии левых эсеров[10]. Сам он утверждал, что состоял, но лидеры левых эсеров это отрицали. По крайней мере защищать его ПЛСР отказалась, оставив это на усмотрение отдельным членам партии. Но неожиданно все обвинения с Муравьева были сняты, он — освобожден и, более того, 13 июня 1918-го назначен Лениным и Троцким главкомом Восточного фронта (наверное, самого важного фронта в то время). Ему предстояло воевать с Чехословацким корпусом и другими антибольшевистскими формированиями на востоке, которые выступали за свержение «комиссаров» и разрыв с Германией.

Существует версия, будто Муравьеву передали от Мирбаха крупную сумму денег — в качестве стимула для скорейшего разгрома Чехословацкого корпуса. Немцы хорошо понимали, что от успехов сторонников советской власти на востоке будет зависеть, удержится ли у власти Ленин, а следовательно, — сохранится ли мир с Германией. И убийство Мирбаха якобы задумано было для того, чтобы скрыть факт передачи денег.

Впрочем, к этому мы еще вернемся. Пока лишь скажем, что Муравьев всего лишь через месяц после назначения его главкомом поднимет мятеж и против большевиков, и против Брестского мира, и против Германии.

* * *

Советник германской миссии в Москве доктор Рицлер[11] вспоминал в мемуарах о таком эпизоде. В мае — июне 1918 года многие большевики были, по его словам, близки к панике и собирались бежать из Москвы. Заместитель наркома иностранных дел Лев Карахан, если верить Рицлеру, в это время даже спрятал оригинал Брестского договора в своем столе — он якобы собирался бежать в Америку и там продать этот уникальный документ, надеясь заработать огромные деньги на автографе кайзера Вильгельма, чья подпись стояла под договором.

Весной — летом 1918 года положение Советской республики было действительно крайне сложным. Троцкий тогда сказал одному из работников германской миссии: «Мы уже фактически покойники, теперь дело за гробовщиком». В стране разгоралась Гражданская война, а Москва буквально кишела всевозможными реальными и потенциальными заговорами. Одни (как германская миссия во главе с Мирбахом) пытались перетянуть большевиков на свою сторону, другие — привести к власти антигерманские силы. Так, в столице Советской России активно действовала британская миссия во главе с Локкартом. На связи с ним состоял, но работал автономно английский разведчик Сидней Джордж Рейли. Под именем «комиссара по перевозке запасных автомобильных частей товарища Рейлинского» он заводил самые разнообразные знакомства, собирал информацию для Лондона и планировал заговор против большевиков.

Французские спецслужбы представлял капитан 2-го ранга Анри Вертамон. По одной из версий, именно он стоял за мятежом Чехословацкого корпуса в Сибири и снабжал деньгами «Союз защиты родины и свободы» известного эсера и террориста Бориса Савинкова. В июле 1918 года усилиями Савинкова будет организовано антибольшевистское восстание в Ярославле.

Несмотря на это обилие агентов, шпионов, заговоров, большевики оказались тоже не лыком шиты.

Левые эсеры яростно ругали Ленина и его правительство за то, что они все свои решения якобы согласовывают с «империалистом Мирбахом». «Россия управляется не рабоче-крестьянским правительством, а германским империализмом в лице Мирбаха и Эйхгорна», — возмущенно говорил один из лидеров левоэсеровской партии Борис Камков.

Давно знавший «вождя мирового пролетариата» меньшевик Юлий Мартов отмечал, что в Ленине боролись два человека — «безудержный революционер семьдесят третьего дня Парижской коммуны» (продержавшейся, как известно, 72 дня)[12] и «трезвый государственный деятель». Но если по таким качествам, как революционная одержимость и преданность своим идеям, лидеры левых эсеров, возможно, и превосходили Ленина-революционера, то до Ленина-реального политика им было очень далеко. Да и не только им.

Хотя советское правительство и подписало мир с Германией, до лета 1918 года оно вело довольно сложную дипломатическую игру, не лишая Лондон и Париж надежд на то, что при определенных условиях Россия снова вступит в войну с немцами. В Париже и Лондоне несколько месяцев колебались — поддерживать Ленина или все-таки сделать ставку на его противников. «До тех пор, пока существует немецкая опасность, я готов рискнуть на сотрудничество с союзниками, которое временно будет выгодно для обеих сторон, — говорил Ленин Локкарту. — В случае немецкой агрессии я соглашусь даже на военную помощь».

Между тем большевики постоянно сталкивали дипломатов и агентов двух лагерей и, как отмечал все тот же Локкарт, находили в этом «детское удовольствие». Он писал в мемуарах:

«Если им хотелось досадить Мирбаху, они принимали меня первым. Если они за что-нибудь были обижены на британское правительство, они миндальничали с Мирбахом и заставляли меня ждать.

Если немцы были слишком настойчивы в своих требованиях, большевики угрожали им интервенцией с союзниками.

Если союзники старались навязать интервенцию большевикам, они рисовали ужасную картину опасностей наступления немцев на Москву.

Так как ни немцы, ни союзники не могли остановиться на какой-то определенной и ясной политике по отношению к России, у большевистской дипломатии были все преимущества…

Меня начали настойчиво понуждать сделать все возможное, чтобы обеспечить согласие большевиков на военную союзническую интервенцию в России.

Момент был неблагоприятен, но еще не совсем прошел. Были еще некоторые факторы в нашу пользу, и самый значительный из них — это поведение немецких войск на занятой ими территории».

Охлаждение отношений между большевиками и представителями Антанты началось летом 1918 года — с началом восстания Чехословацкого корпуса. В Москве считали, что это — следствие заговора недавних союзников России против советской власти. Надо сказать, что и Антанта к этому времени начала окончательно склоняться к военной интервенции в Россию и свержению правительства Ленина.

Ну а что касается Брестского мира, то Ленин почти открыто после его подписания заговорил о том, что это всего лишь «временная передышка» в подготовке мировой революции. Конечно, с одной стороны, в этом была политическая игра, рассчитанная на противников договора. С другой — Ленин и сам был убежден в том, что Брестскому миру скоро придет конец.

Управляющий делами Совнаркома Владимир Бонч-Бруевич вспоминал, что, когда из Берлина был получен типографски оформленный текст мирного договора на русском и немецком языках, он тут же понес его Ленину. Тот взял книжку в руки, посмотрел и, смеясь, сказал: «Хороший переплет, отпечатано красиво, но не пройдет и шести месяцев, как от этой красивой бумажки не останется и следа. Не было более непрочного и нереального мира, чем этот. Немцы стоят у последней ступеньки своего военного могущества, и им суждено пережить величайшие испытания. Для нас этот мир сослужит огромную службу: мы сумеем укрепиться в это время. Отошлите эту нарядную книжечку товарищу Чичерину для его коллекции».

Что же, Ленин оказался прав на все сто процентов. К договору с Германией и «похабному», по его словам, миру он относился более чем прагматично. Этой прагматичности Ленина-политика — причем во всем — левые эсеры так и не смогли принять. Их сжигало чувство революционного нетерпения, и в итоге сожгло окончательно.

Однако пока Германия еще не начала переживать «великие испытания», чекисты внимательно следили за ее послом в Москве, подозревая, что немцы начнут плести интриги и помогать контрреволюционерам. И в общем-то были правы в своих подозрениях.

Позже, давая показания по делу об убийстве Мирбаха, заведующий отделом по борьбе с контрреволюцией ВЧК Мартин Лацис так рассказывал о назначении Блюмкина в эту организацию: «Он был откомандирован ЦК ПЛСР на должность заведующего „немецким шпионажем“, то есть отделением контрреволюционного отдела по наблюдению за охраной посольства и за возможною преступною деятельностью посольства».

Точнее говоря, Блюмкин был назначен руководителем секретного отделения по наблюдению за посольством Германии. Отделение входило в Отдел по борьбе с контрреволюцией, который сначала возглавлял Иван Полукаров, а с 20 мая 1918-го — Мартин Лацис. В нем насчитывалось около тридцати сотрудников.

«Блюмкин проявлял большую активность». Чекист

В 1918 году в Москве и Петрограде ходила такая частушка:

Мальчик просит папу, маму:
«Дайте сахар и чайку». —
«Замолчи, кадет поганый,
Отведу тебя в ЧеКу».

Когда именно в «ЧеКу» пришел Блюмкин? Мартин Лацис в показаниях по делу о левоэсеровском выступлении 6 июля 1918 года в Москве сообщает: «Блюмкин начал работать в комиссии в первых числах июня месяца». Тогда же в ВЧК ему выдали этот документ:

«Удостоверение /на право ношения оружия/

Настоящее удостоверение выдано проживающему по адресу Леонтьевский пер., 18, т. Блюмкину Я., в том, что он имеет право на ношение и хранение при себе револьвера системы „кольт“ за № 77093 (напротив номера пометка „англ. заказ“. — Е. М.), что подписью с приложением печати удостоверяется».

Удостоверение за номером 36 подписали левый эсер Григорий Закс — член Коллегии ВЧК (вероятно, за Дзержинского, так как подпись стоит против должности «председатель»; одно время он исполнял обязанности «товарища Председателя ВЧК», то есть заместителя Дзержинского), а за управляющего делами — некто Шилов. Документ выдан 1 июня, но год не указан (очевидно, что 1918-й). Удостоверение напечатано по старым правилам русского языка — с твердыми знаками, «ятями» и буквой «i».

И еще. Пометка об «английском заказе» позволяет уточнить, какой именно пистолет получил Блюмкин, — тогда это было суперсовременное и мощное оружие.

Наверняка многие знают — хотя бы по фильмам о Гражданской войне, — что основным личным оружием красных командиров, белых офицеров, чекистов, милиционеров, бандитов и т. д. был револьвер системы «наган». Он состоял на вооружении русской армии с 1895 года, затем на вооружении РККА и Советской армии — аж до конца Великой Отечественной войны (а милиционеры, инкассаторы, геологи им пользовались гораздо дольше).

Был еще не менее знаменитый и более мощный, чем «наган», «маузер С96» в деревянной кобуре. Широкого распространения в армии он не получил из-за большого веса и сложного устройства, но матросы, комиссары, командиры и чекисты любили носить это мощное и эффектное оружие. Таким и остался образ «классического чекиста» в кино и литературе — в кожаной куртке и с маузером на боку.

Но Блюмкин получил в ЧК не наган и не маузер.

Удостоверение на право ношения оружия, выданное т. Блюмкину Я. в ЧК 1 июня 1918 года

В 1911 году на вооружение американской армии был принят самозарядный пистолет Кольта калибра 11,43 миллиметра. Тогда же им заинтересовалось и русское военное ведомство. Пять лет спустя, по просьбе русских союзников, британское правительство разместило в Америке заказ на 100 тысяч пистолетов. Летом 1916 года первые партии кольтов были отправлены в Россию через Великобританию. До Февральской революции Россия получила более сорока семи тысяч пистолетов. На рамке с левой стороны у этих пистолетов штамповалась надпись «Англ. заказъ». Правда, в России эти самозарядные пистолеты с привычными сегодня сменными обоймами в рукоятке (с «толстенькими», по выражению Валентина Катаева, патронами) тогда тоже именовались револьверами.

Именно такой вот кольт за номером 77093 и был выдан Блюмкину. Потом о нем тоже будут вспоминать как о «чекисте с маузером на боку», но начинал он свою карьеру в ЧК с американским пистолетом. Эффектное оружие — бой резче, чем у «нагана», калибр больше, скорострельность выше, да и к тому же производит куда более сильное впечатление, чем привычный револьвер. Для Блюмкина, всегда придававшего большое значение внешним эффектам, это было немаловажно.

* * *

Сведений о службе Блюмкина в ЧК до 6 июля 1918 года известно очень мало. Возможно, из-за одного весьма странного обстоятельства.

Бывший начальник Центра общественных связей ФСБ Александр Зданович в книге «Свои и чужие. Интриги разведки» указывает, что в архиве ФСБ, в деле, где сосредоточены протоколы заседаний президиума ВЧК, решавшего все основные ее задачи и организационные вопросы, за протоколом от 20 мая 1918 года сразу следует протокол от 1 октября. Остальные исчезли неизвестно куда.

«Чтобы исчезли документы за четыре с лишним месяца — это просто невероятно, — замечает несомненно компетентный автор, генерал-лейтенант госбезопасности. — И каких месяца — данный период отмечен не только созданием контрразведки, назначением Блюмкина… но и такими исключительно важными для истории нашей страны событиями, как убийство германского посла графа Мирбаха, левоэсеровский мятеж, аресты союзнических дипломатов, включая Локкарта, убийство руководителя Петроградской ЧК Урицкого, покушение на жизнь председателя СНК Ленина, объявление вслед за этим красного террора».

Действительно, странно. Возникает впечатление, что архивы потом «подчистили». Что именно из них хотели убрать — остается только догадываться. Вполне возможно, что эта, опасная для «чистильщиков» информация и не имела отношения к Блюмкину, а всё, что касалось его назначения в ВЧК, было изъято «за компанию». Одно очевидно — в первый год после революции происходило много такого, что потом никак не вписывалось в рамки канонического изложения ее истории.

В 2007 году в Москве вышел в свет пухлый том документов — более семисот страниц — «Архив ВЧК», в котором были опубликованы и протоколы заседаний коллегий отделов этого ведомства. В том числе и Отдела по борьбе с контрреволюцией, в который входило и отделение Блюмкина. Но никаких документов за период с 20 мая по 27 июля 1918 года в сборнике тоже нет.

Считается, что Блюмкину покровительствовал его товарищ по партии и заместитель Дзержинского Александрович. Именно он предложил назначить Блюмкина начальником отделения по борьбе с международным шпионажем. В своих показаниях Следственной комиссии при ВЦИКе, созданной в связи с событиями 6 июля 1918 года, Дзержинский это подтверждает: «Блюмкин был принят в комиссию по рекомендации ЦК левых эсеров для организации в отделе по борьбе с контрреволюцией контрразведки по шпионажу».

В этом назначении тоже много странного с точки зрения сегодняшнего дня. Восемнадцатилетнего молодого человека ставят на весьма важный пост в контрразведке. В прежние, дореволюционные, времена, чтобы оказаться на подобной должности, офицерам соответствующих служб приходилось доказывать свои способности не один год. А что весной 1918 года было известно о Блюмкине? Практически ничего. Молодой боевой командир (таких тогда было много), левый эсер, участвовавший в какой-то мутной истории с экспроприацией денег на Украине… Вот, по сути, и всё.

Конечно, все это можно объяснить логикой той революционной эпохи, когда главнокомандующим армией мог стать прапорщик Крыленко, военно-морским министром — матрос Дыбенко, банком распоряжаться — рабочий, а контрразведкой — едва достигшие двадцатилетия боевики с туманной биографией. И все же непонятно: почему Блюмкина даже не удосужились проверить как следует? Трудно представить, чтобы Дзержинский и его коллеги-большевики по ВЧК всерьез считали, будто рекомендации ЦК партии левых эсеров более чем достаточно.

Позже все они в один голос будут говорить, что с самого начала не очень-то доверяли Блюмкину. «Я Блюмкина особенно недолюбливал и после первых жалоб на него со стороны его сотрудников решил его от работы удалить», — заявлял, к примеру, Лацис. А Дзержинский вообще сказал следующее: «Блюмкина я ближе не знал и редко с ним виделся». Не очень убедительно.

Кстати, сам Блюмкин в автобиографии утверждал прямо противоположное: «Вся моя работа в ВЧК по борьбе с немецким шпионажем, очевидно, в силу своего значения, проходила под непрерывным… наблюдением председателя Комиссии т. Дзержинского и т. Лациса. О всех своих мероприятиях (как, например, внутренняя разведка в посольстве) я постоянно советовался с президиумом Комиссии…»

В целом со стороны Дзержинского и Лациса все это напоминает довольно неуклюжие попытки оправдаться в халатном отношении к делу и кадровому вопросу. Если, конечно, не подозревать руководителей ВЧК в чем-то большем. Например, в согласии с тем, что сделает Блюмкин в июле 1918-го. Но об этом мы еще поговорим.

* * *

Заняв пост начальника отделения, Блюмкин с головой погрузился в новую работу. Даже Лацис, когда давал показания Следственной комиссии после убийства Мирбаха, признавал, что Блюмкин проявлял большую активность, стремился расширить свое отделение «в центр Всероссийской контрразведки» и не раз подавал в Комиссию свои проекты. «Но там, — подчеркивал Лацис, — голосами большевиков <они> были провалены. В моем отделе я Блюмкину не давал ходу».

И здесь загадка. Если Блюмкин подавал несерьезные в профессиональном отношении проекты, то почему так и не сказать? А если проекты были полезны, то почему их проваливали именно большевики? Трудно понять, что происходило на самом деле. По данным Александра Здановича, в архивах ФСБ почему-то не сохранились ни «проекты Блюмкина», которые он подавал в ВЧК, ни вообще бумаги отделения «по борьбе с международным шпионажем».

Однако о кое-каких успехах Блюмкина сведения все же сохранились. Он, например, прилагал много усилий для того, чтобы получить схему планировки здания германского посольства. И это ему удалось.

Однажды в кабинете Блюмкина появился человек с чемоданчиком. Звали его Александр Исаевич Вайсман, и служил он монтером в компании «Московское общество электрического освещения 1886 года». У Вайсмана имелась подписанная Дзержинским бумага с разрешением на проверку электрооборудования в здании ВЧК.

Хозяин кабинета, сам по первой специальности электротехник, с ним разговорился. И тут выяснилось: в район, который обслуживает компания Вайсмана, входит и особняк германского посольства. Более того, сам Вайсман имел право его посещать для проверок оборудования и проведения ремонтных работ.

Блюмкин очень быстро завербовал монтера. Он составил для него целую инструкцию о том, что именно нужно разузнать при очередном посещении посольства:

«I. Проверить донесение о находящемся в доме складе оружия. По сведениям, он находится в одной из пристроек: конюшне, каретнице, сарае.

II. Узнать:

1. Подробный план дома и начертить его на бумаге.

2. Имеется ли в доме тайное радио?

3. Технику приема посетителей (принимает ли сам Мирбах или его секретари). Кто может проходить к самому Мирбаху?

4. В какой комнате (ее расположение от передней) находится и занимается Мирбах. Есть ли в его кабинете несгораемый шкаф?

5. Характер посетителей, приходящих в посольство.

6. Приблизительная численность служащих посольства.

7. Охраняется ли здание и кем? По сведениям, среди охраны есть русские. Кто превосходит численностью?

8. Общее впечатление».

Отказаться от предложения, сделанного одним из начальников из всемогущей и обладающей зловещей репутацией ЧК, Вайсман не посмел. Так что в один прекрасный день в особняке Берга появились два человека в рабочих спецовках. Они показали немцам разрешение на работу в здании их миссии (интересно, кем оно было выдано?) и сказали, что им необходимо проверить электропроводку. Видимо, монтеры все же вызвали у немцев определенные подозрения — после этого визита они решили изменить правила безопасности в посольстве. Теперь, как писал в дневнике майор фон Ботмер, «были даны строгие указания никого не пускать без проверки допуска, оформляемого компетентными органами, не допускать работу в здании без надзора». Но было уже поздно. Эти рабочие приходили «от Блюмкина».

«Теперь я вспоминаю, — показывал Лацис, — что Блюмкин дней за десять до покушения хвастался, что у него на руках полный план особняка Мирбаха и что его агенты дают ему все, что угодно, что ему таким путем удастся получить связи со всей немецкой ориентацией».

Блюмкин сам подбирал сотрудников для своего отделения. Он, как рассказывал все тот же Лацис, делал это, «пользуясь рекомендацией ЦК левых эсеров. Почти все служащие его были эсеры, по крайней мере Блюмкину казалось, что все они эсеры». Одним из таких людей был и Николай Андреев, принятый на должность фотографа при отделении Блюмкина.

Об этом человеке известно довольно мало, а между тем он тоже, как и Блюмкин, вошел в историю в качестве убийцы Мирбаха. Более того, некоторые историки считают, что он-то, а не Блюмкин, и убил германского посла.

На фотографии, имеющейся в следственном деле «О мятеже партии левых эсеров в Москве в 1918 г. и об убийстве германского посла Мирбаха», изображен худощавый человек в гимнастерке с солдатским Георгиевским крестом на груди. Иногда высказываются предположения, что настоящая фамилия Андреева была другой, но в истории он так и остался под псевдонимом.

Андреев то ли родился, то ли позже оказался в Одессе, где и познакомился с Блюмкиным. По специальности он тоже был электротехником. Блюмкин позже рассказывал, что Андреев имел склонность к изобретательству — например, изобрел походную радиостанцию для корректировки артиллерийской стрельбы, и эта радиостанция «отличалась чрезвычайной портативностью и помещалась в небольшой сумке». В конце 1917-го — начале 1918 года он занимался в Одессе революционной работой — выступал на митингах, организовывал боевые дружины левых эсеров. Участвовал в боях с войсками украинской Центральной рады и лично вывел из строя украинский броневик, защищавший вокзал.

После падения Одессы, взятой «белыми», Андреев перебрался в Москву, где вскоре устроился на работу к Блюмкину. По некоторым сведениям, вторым «монтером», проверявшим электрооборудование в германском посольстве, а заодно и составлявшим его схему, был как раз Николай Андреев. Но странно, как немцы не опознали его через несколько дней, когда он пришел уже с Блюмкиным убивать посла.

* * *

Лацис рассказывал о Блюмкине в своих показаниях: «Единственное дело, на котором он сидел, — это дело Мирбаха-австрийского. Он целиком ушел в это дело, просидел над допросами свидетелей целые ночи». Здесь, правда, снова возникает вопрос: а как же многочисленные проекты Блюмкина, о которых выше говорил тот же Лацис? Но «дело Мирбаха» действительно было самым крупным в его карьере чекиста.

Был такой старый советский фильм — «Его звали Роберт». О роботе, который как две капли воды походил на человека и очень хотел им стать. Пожалуй, и всю историю про «Мирбаха-австрийского», которую так талантливо провернул Блюмкин, можно было бы назвать так же, как и тот фильм.

Началась эта история в начале июня 1918 года в московской гостинице «Элит», где покончила жизнь самоубийством шведская актриса Ландстрем. Почему это произошло — точно неизвестно, но ВЧК заявила, что самоубийство может быть связано с «контрреволюционной деятельностью» актрисы. Вскоре начались аресты «подозрительных» постояльцев отеля.

Здесь нужно обратить внимание на один любопытный момент. Дело в том, что Блюмкин сам жил в «Элите». Следовательно, он вполне мог знать тех, кто квартирует по соседству с ним. И наверняка знал, что в отеле проживает постоялец, которого зовут Роберт Мирбах. Разумеется, человек с такой фамилией не мог не быть арестован чекистами.

В этой истории, как и вообще в биографии Блюмкина, много туманного и непонятного. Остается загадкой, арестовали ли его случайно, в числе прочих, или аресты начались для того, чтобы чекисты смогли захватить этого Мирбаха. А может быть, и самоубийство актрисы Ландстрем тоже было «устроено» ради этого же? Вот такая вот конспирология.

Кем же был вышеозначенный Роберт Мирбах? И здесь масса неясностей. По одним данным, бывший военнопленный австрийской армии, офицер, барон и племянник того самого графа Мирбаха — германского посла в РСФСР. Такой была версия ВЧК. По другим данным, никакого отношения к послу и к австрийской армии этот барон вообще не имел, а происходил якобы из обрусевших немцев, жил в России и до революции служил в хозяйственной части будущего «штаба революции» — Смольного института благородных девиц. Если верна вторая версия, значит, Блюмкин и его коллеги просто переписали его биографию и заставили арестованного барона Мирбаха с ней согласиться.

Блюмкин действительно просидел несколько ночей подряд над делом «Мирбаха-австрийского». Он предъявил ему обвинение в шпионаже. Условному австрийцу грозил расстрел. Но Блюмкин обещал ему жизнь и свободу — в том случае, если он даст подписку о готовности сотрудничать с ВЧК. Что еще ему оставалось делать?

«Обязательство

Я, нижеподписавшийся, венгерский подданный, военнопленный офицер австрийской армии Роберт Мирбах, обязуюсь добровольно, по личному желанию доставить Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией секретные сведения о Германии и о Германском посольстве в России. Все написанное здесь подтверждаю и добровольно буду исполнять. Граф Роберт Мирбах».

Любопытно, что текст «Обязательства» написан на русском языке одним почерком, а последнее предложение на русском и немецком (с ошибками) и подписи по-русски и по-немецки — другим почерком.

В результате «работы» Блюмкина и других чекистов с арестованным на свет появилась следующая версия: племянник германского посла Роберт Мирбах служил в 37-м пехотном полку австрийской армии, был пленен, попал в лагерь, но освободился из заключения после ратификации Брест-Литовского мирного договора. В ожидании отъезда на родину он снял комнату в «Элите» и занимался шпионажем, за что и был арестован.

Об аресте Мирбаха чекисты сообщили в консульство Дании, которое представляло в Советской России интересы Австро-Венгрии. После переговоров с представителями ВЧК датчане связались с немцами, которые вдруг подтвердили — у посла Мирбаха действительно есть некий дальний родственник из Австрии Роберт Мирбах. Немцы через датчан просили отпустить его на поруки.

Для Блюмкина операция складывалась как нельзя более успешно. Посол Мирбах ни разу в жизни не видел своего австрийского родственника, а это значительно облегчало дело. По крайней мере, на некоторое время, пока немцы не смогут установить истину. Встречаются утверждения, что Блюмкин, разрабатывая эту операцию, уже тогда имел в виду убийство посла. Но, думается, это не так. Скорее затея с «племянником Мирбаха» первоначально задумывалась для того, чтобы обеспечить чекистам доступ в германское посольство.

В лице «племянника», подписавшего обязательство о сотрудничестве, они получали ценный источник информации, а с его помощью — самые конфиденциальные сведения об обстановке в посольстве, а возможно, и о замыслах графа Мирбаха. Блюмкин наверняка рассчитывал, что после освобождения «племянник» сможет свободно посещать «дядю» и станет своим человеком у него.

Блюмкин не без оснований считал, что хорошо провел эту операцию. Казалось, что посол уже прочно сидит у него на крючке. Блюмкин даже начал хвастать о своих успехах в контрразведывательной работе во время посиделок в кафе. А вот это уже было зря.

«Этот тип позволяет себе говорить в разговорах такие вещи…» Хвастун

За то время, когда он работал в ЧК, Блюмкин явно себя зауважал. Как заправский чекист, он носил кожаную куртку, галифе, высокие сапоги и кобуру с пистолетом на боку. Его самолюбию наверняка льстили те чувства, которые чекисты вызывали у напуганных обывателей — что-то вроде смеси страха, уважения и ненависти. Еще сохранившиеся чудом оппозиционные газеты печатали ехидные стихи «на злобу советских дней»:

Нет ни дров, ни керосина,
Без свечей сидит семья.
Догорай, моя лучина,
Догорю с тобой и я…
В нашем счастии уверясь,
Лева Троцкий горд и мил —
Затянул я лихо ферязь.
Шапку-соболь заломил!
И Чичерин наш не дремлет,
Всей Европе тон дает —
Прачка гласу Бога внемлет,
Встрепенется и поет.
Вдруг нагрянет чрезвычайка,
Проверяющая Русь, —
Делать нечего, хозяйка,
Дай кафтан, уж поплетусь!
Лацис с Петерсом не праздны,
Шасть — глядишь, уж во дворе —
Закружились бесы разны,
Словно листья в ноябре…

Человек в кожаной куртке с кобурой на боку был в Москве 1918-го настоящим хозяином жизни.

Блюмкину тогда едва исполнилось 18 лет, но выглядел он на все тридцать. Чтобы казаться еще старше и мужественнее, он отпустил усы и бороду. Когда Блюмкин появился в Москве, сначала он жил в здании ЦК партии левых эсеров — в доме 18 по Леонтьевскому переулку. Затем перебрался в гостиницу «Элит». В том же 1918 году гостиница была переименована в «Аврору», а ныне — это отель «Будапешт». Вместе с Андреевым он делил в «Элите» 221-й номер.

Весной первого послереволюционного года Блюмкин с головой окунулся не только в чекистские будни с их заговорами, контрреволюцией, расстрелами и спецоперациями. Его как магнитом притягивала московская литературная богема — он ведь и сам иногда баловался сочинительством. Окончательно в среду молодых поэтов и писателей Блюмкин «внедрится» позже, а тогда, в 1918-м, странная дружба «романтика революции», террориста и убийцы с людьми, которые на весь мир прославили русскую литературу, только начиналась.

Попасть в литературные круги Блюмкину было не так уж и сложно. Многие из известных русских поэтов, прозаиков, журналистов тогда симпатизировали левым эсерам и печатались в их изданиях. Далеко не полный перечень говорит сам за себя: Александр Блок, Сергей Есенин, Андрей Белый, Николай Клюев, Алексей Ремизов… На вечерах и выступлениях, организованных левыми эсерами, появлялись и другие представители литературно-артистической среды.

Сохранилось объявление о том, что Боевая организация левых эсеров устраивает в субботу, 18 мая 1918 года, на Садовой, 26, вечер поэтов. В программе значились Блок с «поэмой „Скифы“ и др. стихами», артистка Басаргина[13] с поэмой Блока «Двенадцать» и стихами Николая Клюева «Ленин», «Республика» и «Пулемет», артист Афанасьев с поэмой Есенина «Товарищ», а заодно и со стихами Константина Бальмонта. Билет на вечер стоил один рубль.

Блюмкин ходил на такие вечера. В это время (когда и где — точно неизвестно) он подружился с Есениным, а тот познакомил его со своими друзьями-поэтами Анатолием Мариенгофом, Вадимом Шершеневичем, Александром Кусиковым.

Кстати, среди левых эсеров склонность к литературе проявлял не только Блюмкин, но, к примеру, и Юрий Саблин — участник боев в Москве в 1917 году, левоэсеровского мятежа в июле 1918-го и довольно популярный среди «мастеров культуры» человек. Позже, в 1919-м, Саблин примкнет к большевикам, будет награжден за «проявленные мужество и храбрость» в Гражданской войне двумя орденами Красного Знамени (расстрелян в 1937 году по обвинению в принадлежности к антисоветской организации). О нем ходил такой анекдот: «Сидят три приятеля: революционер Саблин, награжденный орденом Красного Знамени номер 5 (данные о том, кто на самом деле получил эту награду за номером 5, противоречивы. — Е. М.), Владимир Маяковский и Велимир Хлебников. Каждый говорит о себе. Саблин: „Таких, как я, в стране — пять!“ Маяковский: „Таких, как я, — один!“ Хлебников: „А таких, как я, — вообще нет!“».

Среди литераторов появлялся и Донат Черепанов по кличке «Черепок» — боевик, будущий террорист и борец с большевиками, однокашник по гимназии известного поэта Владислава Ходасевича.

«Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира, — довольно нелицеприятно описывал Ходасевич уже в эмиграции (очерк „Есенин“, 1926 год) участников этих „тусовок“, на которых и сам иногда бывал. — Философствовали непрестанно, и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали. Ходили к проституткам проповедовать революцию — и били их. <…>…готовы были ради ближнего отдать последнюю рубашку и загубить свою душу. Самого же ближнего тут же расстрелять, если того „потребует революция“».

Литературная жизнь Москвы весной 1918 года кипела. Московские поэты «шли в массы». Шагом «навстречу читателю» стало создание литературных кафе. Первыми были футуристы, открывшие «Кафе поэтов» в здании бывшей прачечной в Настасьинском переулке на Тверской. Там выступали Маяковский, Давид Бурлюк, Василий Каменский, а также певцы, танцоры, актеры. Большой популярностью пользовался номер «футуриста жизни» Владимира Гольцшмидта, который пропагандировал здоровый образ жизни, выходил на сцену голый, выкрашенный «под негра», и разбивал доски о голову. С эстрады футуристы посылали публику «к чертовой матери», что вызывало бурные овации.

Футуристы пропагандировали «анархический социализм» и необходимость еще одной — «духовной» — революции с разгромом «старого искусства». В марте 1918 года они самовольно захватили один из ресторанов, в котором собирались устроить клуб «индивидуального анархического творчества». Однако буквально через неделю их оттуда попросту выгнали.

Четырнадцатого апреля большевики одним махом расправились с анархистскими организациями Москвы. Под видом борьбы с бандитизмом отряды чекистов, красногвардейцев и солдат «зачистили» от них город, а их штаб в здании Купеческого клуба на Малой Дмитровке (сейчас там находится театр «Ленком») взяли штурмом с помощью артиллерии. Надо сказать, что немало московских обывателей и «буржуев», а также иностранных наблюдателей отнеслись к этой акции почти с одобрением. Анархистов они считали бандитами и убийцами.

После разгрома анархистских штаб-квартир Дзержинский пригласил нескольких иностранцев осмотреть их. Сопровождал «экспертов» заместитель Дзержинского по ВЧК Яков Петерс. Роберт Брюс Локкарт вспоминал:

«Анархисты присвоили лучшие дома в Москве. На Поварской, где раньше жили богатые купцы, мы заходили из дома в дом. Грязь была неописуемая. Пол был завален разбитыми бутылками, роскошные потолки изрешечены пулями. Следы крови и человеческих испражнений на обюсонских коврах. Бесценные картины изрезаны саблями. Трупы валялись где кто упал. Среди них были офицеры в гвардейской форме, студенты — двадцатилетние мальчики и люди, которые, по всей видимости, принадлежали к преступному элементу, выпущенному революцией из тюрем. В роскошной гостиной в доме Грачева анархистов застигли во время оргии. Длинный стол, за которым происходил пир, был перевернут, и разбитые блюда, бокалы, бутылки шампанского представляли собой омерзительные острова в лужах крови и вина. На полу лицом вниз лежала молодая женщина. Петерс перевернул ее. Волосы у нее были распущены. Пуля пробила ей затылок, и кровь застыла зловещими пурпуровыми сгустками. Ей было не больше двадцати лет. Петерс пожал плечами.

— Проститутка, — сказал он, — может быть, для нее это лучше.

Это было незабываемое зрелище. Большевики сделали первый шаг к восстановлению дисциплины».

Тем не менее по анархизму, как по политической силе, тогда был нанесен тяжелый удар. А через два дня было закрыто и «Кафе поэтов». Видимо, какую-то связь политического и художественного анархизма новые руководители все же чувствовали.

После «Кафе поэтов» появилось кафе имажинистов «Музыкальная табакерка» на углу Петровки и Кузнецкого Моста. Затем — «Венок искусств», «Десятая муза», «Элит», «Трилистник» и др. Начинался «кафейный период» русской поэзии. В каждом из кафе собирался определенный круг литераторов. Время от времени вспыхивали скандалы. 14 апреля 1918 года газета «Новости дня» писала о событиях в кафе «Трилистник»:

«Мирное житие далекого от шумной улицы кафе было нарушено вчера „очередным“ выступлением г-на Маяковского. Лишившись трибуны в закрывшемся „Кафе поэтов“, сей неунывающий россиянин, снедаемый страстью к позе и саморекламе, бродит унылыми ночами по улицам Москвы, заходя „на огонек“, туда, где можно выступить и потешить публику. Вчера, однако, г-н Маяковский ошибся дверью.

Публике, собирающейся в „Трилистнике“, оказались чужды трафаретные трюки талантливого поэта. Сорвав все же некоторое количество аплодисментов, г-н Маяковский удалился. Волнение улеглось. Вновь зазвучали прекрасные стихи В. Ходасевича и Эренбурга…»

Блюмкин стал все чаще и чаще заходить на «литературные огоньки». Туда его водил Есенин. Знаменитый и уже неоднократно описанный случай произошел на именинах Алексея Толстого. Кстати, когда Толстому в первый раз предложили выступить в кафе, он ужаснулся. «Вы приглашаете меня читать в кафе? — с ужасом переспросил будущий „красный граф“. — Простите, но… там одни спекулянты». Впрочем, Толстой быстро «втянулся в процесс» и с удовольствием «читал» в кафе, да и не только там.

Так вот, о вечере у Толстого. Тогда у него собралось человек сорок, если не больше. Владислав Ходасевич вспоминал в том же очерке:

«Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо — и неглупое. Это был Блюмкин, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. (Здесь Ходасевич ошибся: от момента появления Блюмкина в Москве до убийства Мирбаха прошло не более двух месяцев. — Е. М.) Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К. Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть — и простодушно предложил поэтессе:

— А хотите поглядеть, как расстреливают? Я вам это через Блюмкина в одну минуту устрою».

Действительно ли Есенин мог это «устроить» или просто красовался, трудно сказать (скорее всего, хотел щегольнуть), но этот разговор хорошо передает нравы того времени — известный поэт запросто приглашает даму посмотреть на расстрелы, чтобы развлечь ее и добиться благосклонности. Прямо не Москва, а какой-то Рим времен Нерона или Калигулы.

Чем чаще Блюмкин появлялся на поэтических вечеринках, тем развязнее становился, не таясь рассказывал о своих подвигах и работе. Сам вид Блюмкина, его принадлежность к зловещей и загадочной ЧК, рассказы о его приключениях вызывали у слушателей невольное уважение, смешанное со страхом. А как иначе относиться к человеку, который, по его же словам, мог лично решать, кого расстрелять, а кого оставить в живых?

Поэты, конечно, не могли знать, что никаких смертных приговоров Блюмкин выносить не имел права. Тогда это было только в компетенции Коллегии ВЧК, и то — при единогласном одобрении. Но его «треп» производил впечатление.

В это же время Блюмкин познакомился с поэтом Осипом Мандельштамом и как-то предложил ему сотрудничать в некоем новом учреждении, которое, как говорил Блюмкин, должно определить эпоху и стать средоточием власти. Жена поэта Надежда Мандельштам в своих мемуарах со слов мужа писала: «О. М. в испуге отказался от сотрудничества, хотя тогда еще никто не знал, в чем будет специфика нового учреждения…: Он всегда как-то по-мальчишески удирал от всякого соприкосновения с властью». Однажды Мандельштам несколько дней прожил в Кремле[14], и как-то утром в общей столовой, куда он вышел завтракать, «лакей, прежде дворцовый, а потом обслуживавший революционное правительство и не утративший почтительно-лакейских манер, сообщил О. М., что сейчас сам Троцкий „выйдут кушать кофий“. О. М. схватил в охапку пальто и убежал, пожертвовав единственной возможностью поесть в голодном городе». Объяснить свой импульс к бегству он никак не мог: «Да ну его… Чтобы не завтракать с ним…»

Что же это было за «новое учреждение»? Скорее всего, речь шла о ЧК, куда Блюмкин только-только пришел работать. «Функции этого „нового учреждения“ О. М. впервые понял во время стычки с Блюмкиным», — писала Надежда Мандельштам.

Принято считать, что эта «стычка» Мандельштама и Блюмкина значительно повлияла на судьбу последнего. Что же произошло между ними?

Существует несколько описаний «стычки». Одна принадлежит известному поэту Георгию Иванову — в своих «Петербургских зимах» он изобразил эту сцену столь красочно, что есть смысл привести соответствующий фрагмент почти полностью.

«…1918 год. Мирбах еще не убит. Советское правительство еще коалиционное — большевики и левые эсеры. И вот в каком-то реквизированном московском особняке идет „коалиционная“ попойка. Изобразить эту или подобную ей попойку не могу по простой причине: не бывал. Но вообразить ее не трудно: интеллигентские бородки и золотые очки вперемежку с кожаными куртками. Советские дамы. „За милых женщин, прелестных женщин“… „Пупсик“… „Интернационал“. Много народу, много выпивки и еды. Тут же, среди этих очков, „Пупсика“, „Интернационала“, водки и икры — Мандельштам. <…> Все пьяны. Мандельштам тоже навеселе. Немного, потому что пить не любит. Он больше насчет пирожных, икры, „ветчинки“…

<…> „Коалиция“ пьет, Мандельштам ест икру и пирожные. <…> Все хорошо. Все приятно. Все забавно. <…>

Но вдруг улыбка на лице Мандельштама как-то бледнеет, вянет, делается растерянной… Что такое? Выпил лишнее? Или пепел душистой хозяйской сигары прожег сукно только что, с такими хлопотами сшитого костюма?..

Или зубы, несчастные его зубы, которые вечно болят, потому что к дантисту, который начнет их сверлить, пойти не хватает храбрости, — зубы эти заныли от сахара и конфет?..

Нет, другое.

С растерянной улыбкой, с недоеденным пирожным в руках Мандельштам смотрит на молодого человека в кожаной куртке, сидящего поодаль. Мандельштам знает его. Это Блюмкин, левый эсер. Знает и боится, как боится, впрочем, всех, кто в кожаных куртках. <…> Кожаные куртки его пугают, этот же Блюмкин особенно. Это чекист, расстрельщик, страшный, ужасный человек… Обыкновенно Мандельштам старается держаться от него подальше, глазами боится встретиться. И вот теперь смотрит на него, не сводя глаз, с таким странным, жалким, растерянным видом. В чем дело?

Блюмкин выпил очень много. Но нельзя сказать, чтобы он выглядел совершенно пьяным. Его движения тяжелы, но уверенны. Вот он раскладывает перед собою на столе лист бумаги — какой-то список, разглаживает ладонью, медленно перечитывает, медленно водит по листу карандашом, делая какие-то отметки. Потом, так же тяжело, но уверенно, достает из кармана своей кожаной куртки пачку каких-то ордеров…

— Блюмкин, чем ты там занялся? Пей за революцию…

И голосом, таким же тяжелым, с трудом поворачивающимся, но уверенным, тот отвечает:

— Погоди. Выпишу ордера… контрреволюционеры… Сидоров? А, помню. В расход. Петров? Какой такой Петров? Ну, все равно, в расх… <…>

…Ордера уже подписаны Дзержинским. Заранее. И печать приложена. „Золотое сердце“ доверяет своим сотрудникам „всецело“. Остается только вписать фамилии и… И вот над пачкой таких ордеров тяжело, но уверенно поднимается карандаш пьяного чекиста.

— …Петров? Какой такой Петров? Ну, все равно…

И Мандельштам, который перед машинкой дантиста дрожит, как перед гильотиной, вдруг вскакивает, подбегает к Блюмкину, выхватывает ордера, рвет их на куски.

Потом, пока еще ни Блюмкин, ни кто не успел опомниться, — опрометью выбегает из комнаты, катится по лестнице и дальше, без шапки, без пальто, по ночным московским улицам, по снегу, по рельсам, с одной лишь мыслью: погиб, погиб, погиб… Всю ночь он пробродил по Москве, в страшном возбуждении. <…> Сел на скамейку, заплакал. Потом встал и пошел в этот самый зарозовевший Кремль, к Каменевой[15].

Каменева, конечно, еще спала, он ждал. В десять часов Каменева проснулась, ей доложили о Мандельштаме. Она вышла, всплеснула руками и сказала:

— Пойдите в ванную, причешитесь, почиститесь! Я вам дам пальто Льва Борисовича (Каменева. — Е. М.). Нельзя же в таком виде везти вас к товарищу Дзержинскому.

И Мандельштам „чистился“ в каменевской ванной, лил себе на голову каменевский одеколон, перевязывал галстук, ваксил башмаки. Потом пил с Каменевой чай. Пили молча. <…>

Потом поехали.

Дзержинский принял сейчас же, выслушал внимательно Каменеву. Выслушал, потеребил бородку.

Встал. Протянул Мандельштаму руку.

— Благодарю вас, товарищ. Вы поступили так, как должен был поступить всякий честный гражданин на вашем месте. — В телефон: — Немедленно арестовать товарища Блюмкина и через час собрать коллегию ВЧК для рассмотрения его дела. — И снова, к дрожащему дрожью счастья и ужаса Мандельштаму: — Сегодня же Блюмкин будет расстрелян.

— Тттоварищ… — начал Мандельштам, но язык не слушался, и Каменева уже тянула его за рукав из кабинета. Так он и не выговорил того, что хотел выговорить: просьбу арестовать Блюмкина, сослать его куда-нибудь (о, еще бы, какая же, если Блюмкин останется в Москве, будет жизнь для Мандельштама!). Но… „если можно“, не расстреливать.

Но Каменева увела его из кабинета, довела до дому, сунула в руку денег и велела сидеть дня два, никуда не показываясь, — „пока вся эта история не уляжется“…

Выполнить этот совет Мандельштаму не пришлось. В двенадцать дня Блюмкина арестовали. В два — над ним свершился „строжайший революционный суд“, а в пять какой-то доброжелатель позвонил Мандельштаму по телефону и сообщил: „Блюмкин на свободе и ищет вас по всему городу“.

Мандельштам вздохнул свободно только через несколько дней, когда оказался в Грузии. <…>

Через несколько месяцев Блюмкин провинился „посерьезнее“, чем подписыванием в пьяном виде ордеров на расстрел: он убил графа Мирбаха».

Что и говорить — написано увлекательно. Но на самом деле Георгий Иванов «воссоздал» эту сцену, что называется, «по мотивам» реальных событий. И многого из того, о чем он писал, судя по всему, не было вовсе[16].

Сохранилась версия и самого Мандельштама. Он рассказал об этом случае жене, а потом и Дзержинскому. Ну а председатель ВЧК изложил ее в своих показаниях уже после убийства Мирбаха. По словам Мандельштама, произошло вот что.

Дело было в одном из писательских кафе. Подвыпивший Блюмкин в красках рассказывал о том, как он завербовал Роберта Мирбаха, выбалтывая, кстати, совершенно посторонним людям служебные тайны. Потом он разглагольствовал о том, что жизнь арестованных вообще находится в его руках и что он собирается расстрелять некоего «интеллигентишку», сидящего у него в ЧК. «Подпишу бумажку и через два часа нет человека», — говорил он. Мандельштаму запомнилось, что речь шла то ли о венгерском, то ли о польском графе-искусствоведе.

«Хвастовство Блюмкина, что он возьмет да пустит в расход интеллигентишку искусствоведа, довело другого хилого интеллигента, Мандельштама, до бешенства, — пишет в мемуарах Надежда Мандельштам, — и он сказал, что не допустит расправы. Блюмкин заявил, что не потерпит вмешательства О. М. в „свои дела“ и пристрелит его, если тот только посмеет „сунуться“. При этой первой стычке Блюмкин, кажется, уже угрожал О. М. револьвером. Он делал это с удивительной легкостью даже в домашней жизни, как мне говорили…» Блюмкин, встречаясь с Мандельштамом в последующие годы, несколько раз демонстративно грозил ему револьвером.

Никаких ордеров Мандельштам не рвал, потому что у Блюмкина их просто не было. Но скандал получился громкий. В кафе его удалось кое-как уладить, однако этим дело не закончилось. О ссоре действительно стало известно Дзержинскому, и для Блюмкина — по крайней мере, по версии председателя ВЧК — это имело весьма неприятные последствия. Сам «романтик революции», вероятно, что-то такое предчувствовал, поэтому предупредил Мандельштама, что тот пожалеет, если разболтает об инциденте в кафе и его, Блюмкина, «трепе». Но Мандельштам все-таки «разболтал».

Разгоряченный поэт сразу же после скандала отправился не к Каменевой, по воспоминаниям Н. Мандельштам, а к своей хорошей знакомой Ларисе Рейснер — журналистке, литератору, будущему комиссару Красной армии. Благодаря своей красоте Рейснер пользовалась колоссальной популярностью у «руководящих товарищей», да и не только у них. Весной 1918 года Рейснер была женой заместителя наркомвоенмора Троцкого Федора Раскольникова — потом он стал командующим Балтийским флотом, советским дипломатом и «невозвращенцем», написавшим открытое обличительное письмо Сталину.

После разговора с Мандельштамом Раскольников позвонил Дзержинскому и рассказал ему о замашках Блюмкина. Он же договорился о том, что председатель ВЧК примет на Лубянке Мандельштама и Рейснер. Скорее всего, он уступил просьбам красавицы-жены. «Не было такой силы в мире, которая заставила бы Раскольникова поехать по такому делу в Чека, да еще с О. М. — его он не любил. Все, связанное с литературными пристрастиями Ларисы, всегда раздражало Раскольникова», — замечает Надежда Мандельштам.

Тем не менее разговор Дзержинского с Мандельштамом и Рейснер состоялся. Он пообещал разобраться с Блюмкиным. Впрочем, жена Мандельштама была уверена — это обещание было просто сотрясением воздуха: «Дзержинский заинтересовался и самим Блюмкиным и стал о нем расспрашивать Ларису. Она ничего толком о Блюмкине не знала, но О. М. потом жаловался мне на ее болтливость и бестактность. Этим она славилась… Во всяком случае, болтовня Ларисы Блюмкину не повредила и не привлекла к нему никакого внимания, а жалоба О. М. на террористические замашки этого человека в отношении заключенных осталась, как и следовало ожидать, гласом вопиющего в пустыне. Если бы тогда Блюмкиным заинтересовались, знаменитое убийство германского посла могло бы сорваться, но этого не случилось: Блюмкин осуществил свои планы без малейшей помехи».

В тот день никто и не думал арестовывать Блюмкина. Впрочем, Дзержинский потом утверждал, что он немедленно принял меры. Ссора Блюмкина и Мандельштама в его изложении выглядела так: «За несколько дней, может быть, за неделю до покушения (на посла Мирбаха. — Е. М.) я получил от Раскольникова и Мандельштама (в Петрограде работает у Луначарского) сведения, что этот тип в разговорах позволяет себе говорить такие вещи: „Жизнь людей в моих руках, подпишу бумажку — через два часа нет человеческой жизни. Вот у меня сидит гражданин Пусловский, поэт, большая культурная ценность, подпишу ему смертный приговор“, но если собеседнику нужна эта жизнь, он ее „оставит“ и т. д. Когда Мандельштам, возмущенный, запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать, что, если он кому-нибудь скажет о нем, он будет мстить всеми силами».

Объекты угроз Блюмкина в рассказах Мандельштама и Дзержинского, как видим, разные, но суть дела от этого не меняется.

Далее Дзержинский утверждал следующее:

«Эти сведения я тотчас же передал Александровичу, чтобы он взял от ЦК объяснения и сведения о Блюмкине для того, чтобы предать его суду. В тот же день на собрании комиссии было решено по моему предложению нашу контрразведку распустить и Блюмкина пока оставить без должности. До получения объяснений от ЦК левых эсеров я решил о данных против Блюмкина комиссии не докладывать».

Была в показаниях Дзержинского еще одна фраза: «Фигура Блюмкина ввиду разоблачения его Раскольниковым и Мандельштамом сразу выяснилась как провокатора». Но эту фразу из текста в «Красной книге ВЧК» изъяли. Вероятно, чтобы не компрометировать Блюмкина, который в 1921 году был уже не «провокатором», а человеком, «преданным делу революции».

Непосредственный начальник Блюмкина по ВЧК Мартин Лацис добавляет еще несколько штрихов к этой картине. Оказывается, на Блюмкина тогда жаловались и его сотрудники: «Я Блюмкина особенно недолюбливал и после первых жалоб на него со стороны его сотрудников решил его от работы удалить. За неделю до 6 июля Блюмкин уже у меня в отделе не числился, ибо отделение было расформировано по постановлению комиссии, а Блюмкин оставлен без определенных занятий. Это решение комиссии должно быть запротоколировано в протоколах комиссии в первых числах июля или в последних числах июня».

Получается, что после жалоб на хвастовство и «террористические замашки» Блюмкина руководство ВЧК распустило важнейшую службу, которая занималась наблюдением за представителями одного из главных противников РСФСР — Германии. И это в то время, когда шпионские интриги, заговоры, дерзкие проекты по свержению власти возникали как грибы после дождя. Выглядит просто невероятно.

* * *

Весь июнь ходили слухи о возможном покушении на посла. И Дзержинский о них прекрасно знал. Позже он признавался, что немцы передали в Наркоминдел данные (потом их получили и чекисты) о подготовке теракта против посла, а заодно и о заговоре против советской власти. Они же представили и список адресов заговорщиков. Однако обыски ничего не дали, и арестованных пришлось отпустить.

Затем немцы выдали новую порцию данных.

«Сообщалось, — рассказывал Дзержинский, — что, вне всякого сомнения, в Москве против членов германского посольства и против представителей советской власти готовятся покушения и что можно одним ударом раскрыть все нити этого заговора». По указанному немцами адресу — Петровка, 19, квартира 35, — был произведен очередной обыск и арестован британский подданный, учитель английского языка Уайбер. У него обнаружили «шесть листков шифрованных». Один из этих листков отослали немцам, и они вернули текст уже расшифрованным, а также прислали и ключ шифра. Когда были расшифрованы все остальные листы, Дзержинский пришел к выводу, что «кто-то шантажирует и нас, и германское посольство и что, может быть, гр. Уайбер — жертва этого шантажа».

Председатель ВЧК встретился с представителями посольства, но добиться от них, откуда они берут эти данные, так и не смог.

«Очевидным для меня было, что это недоверие было возбуждено лицами, имеющими в этом какую-либо цель помешать мне раскрыть настоящих заговорщиков, о существовании которых на основании всех имеющихся у меня данных я не сомневался, — жаловался Дзержинский… — Недоверие ко мне со стороны дающих мне материал связывало мне руки».

Однако одного из своих осведомителей немцы все же ему представили. Это был некий кинематографист Владимир Иосифович Гинч. Он-то и рассказал, что убийство графа Мирбаха готовит подпольная организация «Союз союзников», членом которой он состоит.

«После свидания с этим господином, — сделал вывод Дзержинский, — у меня больше не было сомнений, для меня факт шантажа был очевиден. Не мог только понять цели — думал, что „сбить комиссию и только“ и занять не тем, чем нужно». Тем не менее он сообщил немцам, что их осведомителей желательно арестовать, но «ответа не получил».

Дзержинскому приходилось выслушивать от немцев упреки в том, что он смотрит на возможность теракта, угрожавшего послу, «сквозь пальцы». Это его возмущало и обижало. Сам глава ВЧК утверждал, что он лично «опасался покушений на жизнь гр. Мирбаха со стороны монархических контрреволюционеров, желающих добиться реставрации путем военной силы германского милитаризма, а также со стороны контрреволюционеров — савинковцев и агентов англо-французских банкиров». Но, как видим, «железный Феликс» сильно ошибался. Если, конечно, верить тому, что он рассказывал.

Для того чтобы попытаться найти ответы на вопросы, которые тревожили Дзержинского, можно было, вероятно, подключить отделение Блюмкина, которое тем и занималось, что отслеживало связи германских дипломатов. Но отделение расформировали.

О том, что такой шаг был связан с поведением Блюмкина, Дзержинский и Лацис говорили уже после того, как он совершил покушение на Мирбаха. Но не исключено, что они просто стремились как можно дальше дистанцироваться от своего бывшего сотрудника, замешанного в таком скандальном деле. Однако факт остается фактом — в начале июля 1918 года блюмкинское отделение собирались распускать. Косвенным подтверждением этого является то, что после покушения на Мирбаха в портфеле Блюмкина, забытом в посольстве, обнаружили папку с надписью: «Бумаги по ликвидации Отделения». Соответствующих бумаг в ней, правда, не было, а находилась лишь копия секретного документа о роли германского и австрийского Генштабов в отношении России.

Но все же: почему отделение Блюмкина решили распустить?

Точного ответа на этот вопрос нет. Как уже говорилось, протоколы заседаний президиума ВЧК за этот период в архивах почему-то отсутствуют. Можно только предполагать.

Версия первая. Руководители ЧК (а возможно, и более высокопоставленные руководители) были недовольны слишком активной работой отделения Блюмкина против германского посольства. И в ответ на жалобы немцев приняли демонстративные меры. До поры до времени представителей Германии решили не злить. Тем более что германские дипломаты говорили Дзержинскому: возможно, те, кто готовит покушение на Мирбаха, имеют связи в ВЧК (в этом они оказались правы).

История с Мандельштамом произошла как нельзя кстати и стала хорошим поводом для устранения не в меру ретивого Блюмкина.

Версия вторая основана на предположении, что заговор против германского посла готовился заранее и что вся работа Блюмкина по проникновению в посольство была направлена на его подготовку. Дзержинский якобы знал о заговоре, а может быть, даже участвовал в нем. Сторонники этой версии исходят из того, что председатель ВЧК примыкал к «левым коммунистам» и сначала был резко настроен против Брестского мира. Распустив отделение Блюмкина, он таким образом уводил из-под ответственности себя самого и свое могущественное ведомство. Знали ли об этом в Кремле? Или Дзержинский мог поступить так только по согласованию с Лениным, Троцким и другими руководителями государства? Вопросы, как говорится, открытые.

Наконец, еще одно предположение: немцы жаловались на слежку, и Блюмкина решили демонстративно «принести в жертву», чтобы их успокоить. При этом расформирование его отделения было чистой воды формальностью, а сам он продолжал заниматься тем, чем занимался раньше. Во всяком случае, от дел его не отстранили и не уволили из ВЧК. 1 июля Блюмкин, например, представлял ВЧК на заседании Комиссии по организации разведки и контрразведки при Народном комиссариате по военным делам.

Сам Блюмкин позже рассказывал, что 6 июля он лично взял у Лациса дело Роберта Мирбаха, которое послужило ему поводом для встречи с послом Вильгельмом фон Мирбахом. Вряд ли Блюмкину так просто выдали секретное дело, если бы он действительно был отстранен от дел. Тем более что дело хранилось в сейфе у большевика Лациса, а не у левого эсера Александровича, благодаря которому Блюмкин оформил все необходимые мандаты ЧК для предъявления германскому послу.

* * *

В Москве Блюмкин иногда заходил в гости к своему знакомому — журналисту Давиду Азовскому. Жил тот на Сивцевом Вражке, на пятом этаже. Азовский обратил внимание на странность в поведении гостя — он часто садился на подоконник и долго смотрел из окна куда-то вдаль. Только потом, после убийства Мирбаха, когда фамилия Блюмкина на все лады склонялась в советских газетах, Азовский понял, почему он так любил сидеть на подоконнике. Оказывается, из его квартиры хорошо просматривалась территория германского посольства.

ШЕСТОЕ ИЮЛЯ

«Вели себя, как заправские деревенские горлопаны…» Съезд

Четвертого июля 1918 года в Москве должен был открыться V Всероссийский съезд Советов. К этому времени разногласия между большевиками и левыми эсерами обострились до предела. На съезде сторонники Марии Спиридоновой собирались дать «ленинцам» решительный бой и даже рассчитывали на успех. 2 июля костромская газета левых эсеров «Пламя борьбы» писала, что победа их партии на съезде станет «величайшей победой революционного русского народа».

С 3 по 6 июля газета «Знамя Труда», центральный орган партии левых эсеров, была заполнена лозунгами: «Долой Брестскую петлю, удушающую русскую революцию!», «Да здравствует беспощадная борьба трудящихся с акулами международного империализма!», «На помощь восставшим против своих угнетателей крестьянам и рабочим Украины!», «Да здравствует международная социалистическая рабочая и крестьянская революция!».

Четвертого июля съезд начал свою работу в Большом театре. Присутствовали 1164 делегата, в том числе 733 большевика и 353 левых эсера. В отделанном бархатом и золотом зале сидели люди в косоворотках, сапогах, кожаных куртках, военной и матросской форме. В воздухе плавали густые клубы дыма — запрещать курение тогда еще никому не приходило в голову. Правую сторону зала занимали большевики, левую — левые эсеры. На сцене восседал президиум во главе со Свердловым. Роберт Брюс Локкарт, наблюдавший за открытием съезда из дипломатической ложи, вспоминал:

«По правую руку от Свердлова размещены левые социалисты-революционеры, бритые, хорошо одетые и, очевидно, принадлежащие к образованным классам, — Камков и Карелин, затем Черепанов, на крайнем конце — 32-летняя предводительница партии Мария Спиридонова, скромно одетая, с гладко зачесанными волосами и в пенсне, которым она беспрестанно играет, — живой портрет учительницы Ольги из чеховских „Трех сестер“… Сосредоточенный фанатичный взгляд ее глаз свидетельствовал о том, что перенесенные ею страдания отразились на ее психике… Нет только Дзержинского и Петерса. Этим мрачным вершителям большевистского правосудия некогда бывать на съездах. Ленин тоже опаздывает, по обыкновению. Он проскользнет позже, тихо, незаметно, но как раз вовремя».

В большой царской ложе сидели представители печати. Две ложи занимали дипломаты. В одной находились члены союзнических миссий, а над ними — представители германского, турецкого и болгарского посольств. «К счастью, мы сидим не друг против друга, а то это испортило бы нам зрелище», — комментировал Локкарт.

С самого начала в атмосфере съезда чувствовалось приближение грозы. Левые эсеры резко критиковали политику правительства большевиков, обличали Брестский мир, комитеты бедноты, введение смертной казни. Критиковали они и проект Конституции РСФСР, которую съезд должен был принять.

«Эсеры, — писала „Правда“ 5 июля, — вели себя, как заправские деревенские горлопаны на сельских сходах. Они так кричали, стучали, неистовствовали, что порой казалось, что их большинство… Их бессильная злоба на силу и влияние большевиков выливалась порой в форму грубых мелочных выходок. Тов. Свердлов не раз просил их выражать свои чувства членораздельно».

Конфликты начались уже в первый день съезда. Троцкий предложил принять резолюцию, в соответствии с которой все красноармейские части предполагалось очистить от «провокаторов и наемников империализма», и прежде всего от тех, кто провоцирует столкновения с немцами. Левые эсеры в знак протеста решили покинуть заседание. Большевики проводили их аплодисментами и насмешливыми возгласами.

Газета «Знамя Труда», в свою очередь, отмечала:

«Левые с.-p., не вернувшись на заседание съезда, вышли на Театральную площадь с пением революционных песен и возгласами: „Долой империалистов и соглашателей!“, „Долой Мирбаха!“, „Да здравствует восстание на Украине!“, „Да здравствует мировая революция!“. Партийные товарищи, не расходясь, двигались с пением революционных песен мимо дома Советов по Моховой ул. до Воздвиженки, провожая депутатов крестьян в Крестьянский отдел Ц.И.К.».

На следующий день левые эсеры вернулись на съезд. Обе стороны применили «сверхтяжелую артиллерию». Сначала Свердлов в своей речи доказывал, что Россия слишком слаба, чтобы вести войну с немцами. Затем ехидно прошелся по выступлениям левых эсеров против смертной казни. «В то же время они работают с большевиками в чрезвычайных комиссиях, — говорил он. — Один из членов их партии — зампред московской ЧК, который привел в исполнение много смертных приговоров без суда. Следует ли это понимать так, что левые социалисты-революционеры против смертной казни по суду и за нее, когда нет суда?»

Потом поднялась Спиридонова. Поначалу говорила монотонно, но постепенно перешла почти на крик. Обвиняла большевиков в том, что по отношению к крестьянству их партия «начинает становиться на путь гибельной политики» и что эта политика «убьет у крестьян любовь к советской власти». «Началась диктатура теории, диктатура отдельных лиц, влюбленных в свою теорию, в свою схему, в свои книжки!» — кричала она, обращаясь к появившемуся в президиуме Ленину.

«Когда крестьян, крестьян — большевиков, крестьян — левых социалистов-революционеров и беспартийных крестьян — всех одинаково уничтожают, гнетут и давят, — в моих руках вы найдете тот же револьвер, ту же бомбу, с которыми я когда-то защищала…» Конец ее фразы потонул в овациях и негодующих криках. О том, что происходило в зале, можно судить по стенограмме, в которой фрагменты выступлений отсутствуют — их просто невозможно было расслышать.

«Я, связанная с крестьянством, вы знаете, как сильно, я с искренностью, в которой вы не можете сомневаться (голос: „Нахалка!“), вы, товарищи большевики, крестьяне…»

На этом речь Спиридоновой фактически закончилась — большевики устроили ей обструкцию, кто-то громко и грязно выругался в ее адрес. Когда в некоторых местах дело уже шло к потасовке, к краю сцены вышел Ленин.

Ленина тоже встретили криками и насмешками. Но он заговорил спокойно, будто на лекции в университете, и зал постепенно затих. Ленин холодно анализировал унизительность, но необходимость Брестского мира, продовольственной диктатуры и смертной казни во время революции. Снисходительно, но и язвительно несколько раз отозвался о партии левых эсеров и ее лидерах. «И если теперь прежние товарищи наши — левые эсеры со всей искренностью, в которой нельзя сомневаться, говорят, что наши дороги разошлись, то мы твердо отвечаем им: тем хуже для вас, ибо это значит, что вы ушли от социализма», — заявил он. Чуть позже добавил: «Те социалисты, которые уходят в такую минуту… те — враги народа, губят революцию и поддерживают насилие, те — друзья капиталистов! Война им, и война беспощадная!»

Из ложи прессы за выступлением Ленина следил молодой репортер газеты «Власть народа» Константин Паустовский, позже описавший свое впечатление:

«Он <Ленин> говорил, а не „выступал“, очень легко, будто разговаривал не с огромной аудиторией, а с кем-нибудь из своих друзей. Говорил он без пафоса, без нажима, с простыми житейскими интонациями и слегка грассируя, что придавало его речи оттенок задушевности. Но иногда он на мгновение останавливался и бросал фразу металлическим голосом, не знающим никаких сомнений.

Во время своей речи он ходил вдоль рампы и то засовывал руки в карманы брюк, то непринужденно держался обеими руками за вырезы черного жилета.

В нем не было ни тугой монументальности, ни сознания собственного величия, ни напыщенности, ни желания изрекать священные истины».

Постепенно, заметил другой очевидец всего происходившего в Большом театре — Локкарт, «сама личность этого человека и подавляющее превосходство его диалектики завоевывают аудиторию, которая слушает, как очарованная, и в конце речи разражается вспышкой оваций, в которых… участвуют не одни большевики».

Впрочем, вскоре обстановка вновь накалилась. Левый эсер Камков, выступая, повернулся к ложе, где сидел Мирбах, и кричал, что «диктатура пролетариата превратилась в диктатуру Мирбаха». «В некоторых речах на съезде звучали угрозы в адрес графа Мирбаха; в адрес ложи, предоставленной нашей дипломатической миссии, раздавались оскорбления, сопровождавшиеся угрожающей жестикуляцией», — записал в дневнике майор фон Ботмер. Из других источников известно, что делегаты грозили Мирбаху кулаками, показывали неприличные жесты и кричали: «Долой Мирбаха! Долой немецких мясников!» Интересно, что во время речи Камкова в дипломатической ложе союзников бурно аплодировал один офицер из французской контрразведки.

Репортер Паустовский записал:

«Камков подошел почти вплотную к ложе, где сидел Мирбах, и крикнул ему в лицо:

— Да здравствует восстание на Украине! Долой немецких оккупантов! Долой Мирбаха!

Левые эсеры вскочили с мест. Они кричали, потрясая кулаками. Потрясал кулаками и Камков. Под его распахнувшимся пиджаком был виден висящий на поясе револьвер».

Мирбах, однако, сидел невозмутимо, не вынув даже монокля из глаза, и читал газету. Крик, свист, топот продолжались в зале до тех пор, пока Свердлов не закрыл заседание. Тогда Мирбах встал и неторопливо вышел из ложи, оставив газету на барьере.

Вечером того же дня немцы совершили роковой для графа Мирбаха поступок — они уговорили его больше не появляться на съезде. Впрочем, аргументы об угрозах покушения на его жизнь не подействовали. Посол согласился не посещать съезд на следующий день только после того, как ему сказали, что он, как первый представитель Германской империи, не имеет права подвергать себя подобного рода оскорблениям. А ведь если бы Мирбах поехал на съезд 6 июля, все могло бы пойти совсем по-другому…

* * *

Шестого июля заседание съезда было назначено на 14.00. Однако оно никак не начиналось. Зал был полон, но места в президиуме пустовали. Никого не было ни в немецкой ложе, ни в ложе союзников.

В ожидании начала работы съезда в театральном буфете беседовали два высокопоставленных чекиста — левый эсер Александрович и большевик Петерс. Выпили лимонаду, слово за слово, и тут неожиданно Александрович начал уговаривать Петерса поехать в штаб Боевого отряда ВЧК под командованием Дмитрия Попова — в Трехсвятительский переулок. Мол, нужно посмотреть, что у них там сейчас происходит. Петерсу эта просьба показалась странной, и он на всякий случай решил остаться в театре.

Около 16.00 в своей ложе появился дипломатический представитель Великобритании Локкарт. Он так описывал обстановку в зале:

«День был душный, и в театре было жарко, как в бане. Партер был почти полон делегатами, но на сцене оставалось много пустых мест. Не было ни Троцкого, ни Радека. К пяти часам исчезла большая часть большевиков — членов ЦИКа. Ложа, отведенная представителям центральных держав, пустовала. Было, однако, много левых социалистов-революционеров, в том числе Спиридонова. Она выглядела спокойной. Ее поведение ничем не выдавало того, что партия социалистов-революционеров уже решила начать войну».

В шесть часов вечера в дипломатическую ложу к Локкарту вошел Сидней Рейли и рассказал, что на улицах началась стрельба.

Журналисты пытались пробиться к телефонам, чтобы узнать, что происходит в городе, но их к ним не подпускали.

Примерно в это же время Троцкий иронически сказал Ленину: «Да, на монотонность жизни мы пожаловаться никак не можем».

Именно в этот день восемнадцатилетний бородатый революционер в кожаной куртке по имени Яков Блюмкин — а таких в том безумном году было хоть пруд пруди — навсегда вошел в мировую историю.

«ЦК решил убить графа Мирбаха…» Блюмкин готовится

Что же происходило в Москве в то время, пока делегаты съезда ждали в Большом театре начала его заседания?

Шестого июля 1918 года, примерно в 15 часов 30 минут (очевидцы указывали разное время), в здании посольства Германии в Денежном переулке был убит германский посол граф Мирбах. Личности убийц даже не пришлось устанавливать — явившись в посольство, они сами отрекомендовались немцам и предъявили им удостоверение ВЧК за подписью Дзержинского.

Отдел Секретный

«Российская

Социалистическая Федеративная Советская Республика

Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе

с контрреволюцией и спекуляцией при Совете

Народных Комиссаров

УДОСТОВЕРЕНИЕ

6 июля 1918 г.

№ 1428

Москва, Б. Лубянка, 11

№ телеф.

Всероссийская чрезвычайная комиссия уполномочивает ее члена Якова Блюмкина и представителя Революционного трибунала Николая Андреева войти в переговоры с господином Германским послом в Российской Республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к господину послу.

Председатель Всероссийской чрезвычайной комиссии:

Ф. Дзержинский Секретарь: Ксенофонтов».

Это удостоверение, как и другие документы, осталось на месте покушения.

Удостоверение с поддельными подписями Ф. Дзержинского и И. Ксенофонтова, предъявленное Яковом Блюмкиным и Николаем Андреевым в германском посольстве 6 июля 1918 года

Но чтобы понять, как Блюмкин и Андреев оказались в германском посольстве, почему именно они убивали Мирбаха, откуда они взяли удостоверение, подписанное Дзержинским, и кто вообще стоял за этим покушением, нужно вернуться на несколько дней назад.

* * *

С начала 90-х годов прошлого века среди историков идет оживленная дискуссия на тему о том, кто на самом деле стоял за убийством Мирбаха и были ли «события 6 июля 1918 года» восстанием левых эсеров против большевиков, попыткой захвата власти или чем-то другим? Например, провокацией большевиков, которые, использовав удачный момент, решили покончить со своими конкурентами?

К вопросу о восстании или провокации мы еще вернемся. Пока же важно отметить следующее: впоследствии руководители левых эсеров не раз утверждали, что их выступление никоим образом не являлось ни антисоветским, ни антибольшевистским, ни контрреволюционным. Этому можно верить, а можно и не верить, но говорили они именно так. Что же касается убийства Мирбаха, то лидеры ПЛСР никогда и не думали открещиваться от этого акта. Более того, они — в том числе и на допросах — неоднократно подчеркивали, что Мирбах был убит по решению руководства их партии. Создавалось даже такое впечатление, что отстоять свою причастность к событиям в Денежном переулке было для них делом чести.

Уже в день убийства ЦК ПЛСР выпустил воззвание «Ко всем рабочим и красноармейцам!», в котором говорилось следующее:

«Палач трудового русского народа, друг и ставленник Вильгельма гр. МИРБАХ УБИТ карающей рукой революционера по постановлению ЦК партии левых социалистов-революционеров… Немецкие шпионы и провокаторы, которые наводнили Москву и частью вооружены, требуют смерти левым социалистам-революционерам.

Воинствующая часть большевиков, испугавшись возможных последствий, как и до сих пор, исполняет приказы германских палачей.

Все на защиту революции!..

Позор всем, кто вместе с немецкими шпионами и идут на подавление восставших против Вильгельма рабочих и крестьян!»

В телеграмме «Всем губернским, уездным, волостным и городским Советам» указывалось, что «по постановлению ЦК партии левых с.-р. убит летучим боевым отрядом представитель германского империализма граф Мирбах».

Седьмого июля в «Бюллетене ЦК ПЛСР № 1» давалось уже более расширенное объяснение покушения:

«Центральный комитет партии левых социалистов-революционеров имеет в своем распоряжении данные, что граф Мирбах пытался вооружить в Москве и провинции контрреволюционные элементы и сосредоточил в Москве и Московском округе склады оружия, которым хотел вооружить военнопленных и белогвардейцев; далее граф Мирбах пытался провести своих шпионов в советские учреждения, и когда его племянник Мирбах был арестован Чрезвычайной комиссией и увидал, что ему грозит расстрел, он предложил Чрезвычайной комиссии свои услуги как шпиона между Советской властью и лагерем Мирбаха. Советская власть отклонила это предложение; в распоряжение Мирбаха был прислан из Германии известный русский провокатор Азеф[17] для организации шпионажа, опознанный нашими партийными товарищами в Петрограде и Москве; под покровительством графа Мирбаха находились украинские провокаторы и шпионы, присланные для выслеживания наших товарищей, отправляющихся для нелегальной работы на Украину…

Советская власть оказывалась совершенно беспомощной перед шайкой Мирбаха, и ЦК принужден был устранить пользовавшегося безнаказанностью агента иностранного империализма, явного контрреволюционера».

Здесь, конечно, смесь правды, полуправды, неправды и откровенных глупостей, вроде засылки в Москву провокатора Азефа, но это в данном случае не столь важно.

Выше уже говорилось, что в апреле 1918 года на II съезде ПЛСР Мирбах был выбран одной из главных целей «центрального» левоэсеровского террора против «виднейших представителей международного империализма».

Двадцать четвертого июня на заседании ЦК партии левых эсеров было решено, что «в интересах русской и международной революции необходимо в самый короткий срок положить конец так называемой передышке, создавшейся благодаря ратификации большевистским правительством Брестского мира». Для этого ЦК счел возможным и целесообразным «организовать ряд террористических актов в отношении виднейших представителей германского империализма». В этом же протоколе говорится о необходимости приложить все меры к тому, чтобы «трудовое крестьянство и рабочий класс примкнули к восстанию и активно поддержали партию в этом выступлении».

Далее в протоколе указывается, что «осуществление террора должно произойти по сигналу из Москвы. Сигналом таким может быть и террористический акт, хотя это может быть заменено и другой формой». Запомним пока последние слова о «другой форме». Фамилия Мирбаха, правда, здесь не упомянута ни разу.

Историк Юрий Фельштинский в своей работе «Большевики и левые эсеры. Октябрь 1917 — июль 1918. На пути к однопартийной диктатуре» утверждает, что речь в протоколе шла не о восстании против советской власти, а о восстании против немцев на Украине. И что ЦК левых эсеров не принимал решения убить именно Мирбаха. По его мнению, все события 6 июля — результат грандиозной провокации со стороны большевиков.

В отношении восстания на Украине с историком можно согласиться, но в том, что касается Мирбаха, пожалуй, нет.

Как известно, «на прицеле» у левых эсеров было сразу несколько фигур. И, вероятно, с очередностью терактов они тогда просто еще не определились. Поэтому фамилия Мирбаха не упоминалась в протоколе. По некоторым данным, первой жертвой должен был стать командующий германскими оккупационными силами на Украине генерал-фельдмаршал фон Эйхгорн. Группа левоэсеровских боевиков уже находилась в Киеве. Убийство Мирбаха планировалось сначала вторым, после Эйхгорна. Но потом левые эсеры изменили свои планы.

Когда именно было принято решение начать террор с Мирбаха? Судя по всему, в начале июля — возможно, уже после открытия съезда Советов, на котором большевики и левые эсеры весьма бурно начали выяснять отношения. «Я считаю нужным для исторической ясности обстановки акта 6 июля отметить, что до съезда Советов съезд партии <левых эсеров>, как и ЦК, не предполагали что-либо предпринять для подобного расторжения Брестского мирного договора, — утверждал впоследствии Блюмкин. — …Насколько мне помнится, с таким твердым убеждением закончился 3-й съезд партии <левых эсеров> и был встречен V съезд Советов. Но уже после 1-го его заседания, 4 июля, стало ясно, что правительство не только не думало переменить направления своей политики, но не склонно было даже подвергать его элементарной критике. Тогда-то и ЦК решился выполнить приказание партийного съезда».

В показаниях Следственной комиссии по делу левых эсеров Мария Спиридонова рассказывала:

«ЦК партии выделил из себя очень небольшую группу лиц с диктаторскими полномочиями, которые занялись осуществлением этого плана при условиях строгой конспирации. Остальные члены ЦК никакого касательства к этой группе не имели. Я организовала дело убийства Мирбаха с начала и до конца… ЦК партии выделил для приведения в исполнение решения ЦК „тройку“, фактически же из этой тройки этим делом ведала я одна. Блюмкин действовал по поручению моему. Во всей инсценировке приема у Мирбаха я принимала участие, совместно обсуждая весь план покушения с товарищами террористами и принимая решения, обязательные для всех».

Имена этой «тройки» известны — это сама Спиридонова, а также левые эсеры Майоров и Голубовский.

Не исключено, что Спиридонова, как лидер партии левых эсеров, слишком много брала на себя, выгораживая своих товарищей по ЦК — к этому ее обязывал кодекс чести революционера. Судя по всему, о предстоящем убийстве Мирбаха знали не только «тройка» и непосредственные исполнители теракта. Историк Ярослав Леонтьев разыскал текст речи члена ЦК партии левых эсеров Владимира Карелина, с которой тот выступил в 1921 году в московском Доме печати. Карелин вспоминал свое «революционное прошлое» — убийство Мирбаха и «июльские дни».

По словам Карелина, для руководства заговором ЦК выделил не «тройку», а «пятерку». Помимо Спиридоновой, Голубовского и Майорова в нее входили также Борис Камков и сам Карелин. Возможно, в последний момент Майорова заменили другим членом ЦК — Прошем Прошьяном.

Таким образом, получается, что как минимум треть состава ЦК ПЛСР (в него входили 15 человек) была в курсе предстоящей акции. Но и это еще не все левые эсеры, кто знал о том, что собираются предпринять Блюмкин и Андреев.

Здесь к месту вспомнить, что сигналом к выступлению левых эсеров должен был стать «террористический акт, хотя это может быть заменено и другой формой». До наших дней дошли смутные сведения о том, что рассматривалась возможность похищения Мирбаха, а не только убийства. В этом смысле любопытен рассказ члена московской комиссии по делам немецких военнопленных О. Шнака.

Вечером 6 июля, когда в Москве уже шли бои, Шнака задержали вооруженные матросы. Они заявили, что он находится «не в руках большевиков, которые стоят на коленях перед немецкими империалистами, а у социалистов-революционеров, по приказу которых сегодня был убит посланник граф Мирбах», и что самому Шнаку как «представителю немецкого империализма» грозит та же судьба.

Шнак оказался в штабе Боевого отряда Попова, где его посадили в одну комнату с двенадцатью арестованными видными большевиками во главе с Дзержинским. Несколько раз Шнаку угрожали расстрелом. Затем его отвели в другую комнату, где три матроса печатали на машинках листовки и телеграммы в провинцию. «Эти матросы отнеслись ко мне доброжелательно и рассказали мне, в частности, что первоначальным решением социалистов-революционеров было взять графа Мирбаха заложником, а не убивать его», — вспоминал Шнак. Утром 7 июля его освободили большевистские части.

Вариант захвата Мирбаха, если он действительно рассматривался всерьез, так и не был реализован.

* * *

Сначала теракт против Мирбаха был назначен на 5 июля. Исполнителем руководство левых эсеров наметило студента-филолога Московского университета, члена Боевой организации Владимира Шеварева. Но затем планы поменялись.

Блюмкин вспоминал:

«Вся организация акта над графом Мирбахом была исключительно поспешная и отняла всего 2 дня — промежуток времени между вечером 4 и полднем 6 июля…

4 июля, перед вечерним заседанием съезда Советов, я был приглашен из Большого театра одним членом ЦК <партии левых эсеров> для политической беседы. Мне было тогда заявлено, что ЦК решил убить графа Мирбаха, чтобы апеллировать к солидарности германского пролетариата, чтобы совершить реальное предостережение и угрозу мировому империализму, стремящемуся задушить русскую революцию, чтобы, поставив правительство перед свершившимся фактом разрыва Брестского договора, добиться от него долгожданной объединенности и непримиримости в борьбе за международную революцию. Мне приказывалось как члену партии подчиниться всем указаниям ЦК и сообщить имеющиеся у меня сведения о графе Мирбахе.

Я был полностью солидарен с мнением партии и ЦК и поэтому предложил себя в исполнители этого действия. Предварительно мной были поставлены следующие, глубоко интересовавшие меня вопросы:

1) Угрожает ли, по мнению ЦК, в том случае, если будет убит Мирбах, опасность представителю Советской России в Германии тов. Иоффе?

2) ЦК гарантирует, что в его задачу входит только убийство германского посла?

Ночью того же числа я был приглашен в заседание ЦК, в котором было окончательно постановлено, что исполнение акта над Мирбахом поручается мне, Якову Блюмкину, и моему сослуживцу, другу по революции Николаю Андрееву, также полностью разделявшему настроение партии. В эту ночь было решено, что убийство произойдет завтра, 5-го числа».

Член ЦК ПЛСР Сергей Мстиславский вспоминал: «Я не знаю Блюмкина в лицо, но вспоминаю, что 4-го вечером, после демонстрации нашей на Моховой, когда я возвращался к себе домой на Антипьевский, в Ваганьковском переулке меня обогнал Карелин с двумя неизвестными мне товарищами: все трое были настолько возбуждены и так быстро шли в направлении к Пречистенке, что у меня невольно возникло недоумение: „Что такое могло случиться? Кто и куда?“ Вероятно, я стал невольным свидетелем именно этого — решающего разговора ЦК с Блюмкиным и его товарищем».

Три года спустя Блюмкин немного по-другому опишет этот «исторический момент». Выступая в московском Доме печати с лекцией «Из воспоминаний террориста», Блюмкин будет говорить, что он сам предложил себя в исполнители акта, и он же рекомендовал Николая Андреева, который к тому времени ушел из ВЧК, объяснив это тем, что ЦК партии левых эсеров переводит его на другую работу. ЦК предложение Блюмкина принял.

В своем выступлении Блюмкин вообще привел немало крайне любопытных и малоизвестных деталей подготовки теракта. По его словам, во время первого заседания съезда Советов «Спиридонова выразила готовность принять на себя выполнение убийства, воспользовавшись тем, что Мирбах присутствовал в одной из лож; но бомба была не готова».

Выступавший после Блюмкина Карелин немного поправил предыдущего оратора. По его утверждению, Спиридонова, Майоров и он сам перед открытием съезда находились в ложе, соседней с той, в которой сидел Мирбах. Спиридонова действительно предлагала немедленно и самолично убить Мирбаха, но не взорвать, а застрелить. Они заявили, что тоже готовы сделать это, спорили несколько минут и упустили удобный момент для задуманного — уже началось заседание. Карелин также утверждал, что на роль исполнительницы теракта предлагала себя и Анастасия Биценко — ветеран партии эсеров (потом она стала правоверной коммунисткой, тем не менее в 1938 году была арестована и расстреляна).

Таким образом, кандидатов на роль убийцы Мирбаха среди левых эсеров было хоть отбавляй, но выбрали все-таки Блюмкина. Почему? Исходя из плана теракта, который то ли предложил он сам, то ли был разработан вместе с членами «пятерки» из ЦК, это был вполне логичный выбор. Блюмкин хорошо знал расположение комнат в посольстве и, что важно, занимался делом Роберта Мирбаха, а следовательно, под этим предлогом мог попросить аудиенции у посла и попасть в здание в Денежном переулке.

Но к пятнице, 5 июля, Блюмкин не успевал всё организовать, была не готова бомба, которую он должен был взять с собой. Поэтому операцию решили перенести на субботу, 6 июля.

«Еще меньше я знаю, останусь ли я жив». Дзержинский за ширмой

«До чего неожидан и поспешен для нас был июльский акт, говорит следующее: в ночь на 6-е мы почти не спали и приготовлялись психологически и организационно», — вспоминал Блюмкин. Легко понять их волнение — и Блюмкин, и Андреев осознавали, что с ними может случиться все что угодно. Скорее всего, именно в ночь на 6 июля Блюмкин мог написать письмо, в котором попытался объяснить мотивы своего поступка. Конечно, он мог написать его и раньше, как только его утвердили исполнителем теракта, но обычно подобные письма пишутся накануне риска собой.

«Письмо Блюмкина» обнаружил и опубликовал историк Юрий Фельштинский. Оно находится в архиве Колумбийского университета в Нью-Йорке и дошло до нас в виде копии. При этом Фельштинский допускает возможность фальсификации, но однозначно расценивать письмо как подделку веских оснований все-таки нет. Кому оно адресовано — до сих пор не установлено. Итак:

«Лето 1918 года. Москва

Письмо Блюмкина (эсера, убившего графа Мирбаха)

Копия

В борьбе обретешь ты право свое!

Уваж<аемый> товарищ!

Вы, конечно, удивитесь, что я пишу это письмо Вам, а не кому-либо иному. Встретились мы с Вами только один раз. Вы ушли из партии, в которой я остался. Но, несмотря на это, в некоторых вопросах Вы мне ближе, чем многие из моих товарищей по партии. Я, как и Вы, думаю, что сейчас дело идет не о программных вопросах, а о более существенном: об отношении социалистов к войне и миру с германским империализмом. Я, как и Вы, прежде всего противник сепаратного мира с Германией, и думаю, что мы обязаны сорвать этот постыдный для России мир каким бы то ни было способом, вплоть до единоличного акта, на который я решился…

Но кроме общих и принципиальных моих, как социалиста, побуждений, на этот акт меня толкают и другие побуждения, которые я отнюдь не считаю нужным скрывать — даже более того, я хочу их подчеркнуть особенно. Я — еврей, и не только не отрекаюсь от принадлежности к еврейскому народу, но горжусь этим, хотя одновременно горжусь и своей принадлежностью к российскому народу. Черносотенцы-антисемиты, многие из которых сами германофилы, с начала войны обвиняли евреев в германофильстве и сейчас возлагают на евреев ответственность за большевистскую политику и за сепаратный мир с немцами. Поэтому протест еврея против предательства России и союзников большевиками в Брест-Литовске представляет особенное значение. Я, как еврей и как социалист, беру на себя совершение акта, являющегося этим протестом.

Я не знаю, удастся ли мне совершить то, что я задумал. Еще меньше я знаю, останусь ли я жив. Пусть это мое письмо к Вам, в случае моей гибели, останется документом, объясняющим мои побуждения и смысл задуманного мною индивидуального действия. Пусть те, кто со временем прочтут его, будут знать, что еврей-социалист не побоялся принести свою жизнь в жертву протеста против сепаратного мира с германским империализмом и пролить кровь человека, чтобы смыть ею позор Брест-Литовска.

Жму крепко Вашу руку и шлю Вам сердечный привет Ваш (подпись „Блюмкин“)».

В этом «политическом завещании» много странного. Почему Блюмкин пишет его человеку, с которым виделся только один раз? Что это за человек и чем он произвел на Блюмкина такое сильное впечатление, что он решил написать ему по сути предсмертное письмо?

Странными для ярого революционера-интернационалиста, каким, безусловно, был Блюмкин, кажутся рассуждения о еврейских мотивах «совершения акта». Ни до, ни после теракта он не был замечен в трепетном отношении к национальному вопросу, а тут вдруг пишет: «…я отнюдь не считаю нужным скрывать — даже более того, я хочу их подчеркнуть особенно. Я — еврей, и не только не отрекаюсь от принадлежности к еврейскому народу, но горжусь этим…»

Наконец, Блюмкин настойчиво подчеркивает индивидуальный характер своего акта, а в показаниях Следственной комиссии он не раз подтверждает, что задание убить Мирбаха он получил от ЦК своей партии.

Вполне возможно, что письмо написано с целью дезинформации, чтобы после теракта направить следствие по ложному следу. В случае гибели Блюмкина оно должно было «подбросить» следователям версию об убийстве Мирбаха террористом-индивидуалистом по мотивам, которые он сам четко изложил. Но и это странно — ведь левые эсеры вовсе не собирались уходить от коллективной ответственности за устранение германского посла. Более того, сразу же и не без гордости признали, что Блюмкин и Андреев действовали по их указаниям. Словом, с этим письмом — сплошные загадки, тем более что сам Блюмкин о нем потом почему-то ни разу не вспоминал…

Утром 6 июля Блюмкин пришел в ВЧК и взял у Лациса дело Роберта Мирбаха — якобы для просмотра. Затем попросил секретаршу дать ему чистый бланк Комиссии. Все его просьбы были тут же выполнены. Это говорит о том, что он по-прежнему пользовался доверием у чекистов, и увольнять с работы его, по-видимому, никто не собирался.

Блюмкин вернулся в свой кабинет, сел за пишущую машинку и напечатал удостоверение, по которому ВЧК якобы уполномочивала его и Андреева «войти в переговоры с господином Германским послом в Российской Республике по поводу дела, имеющего непосредственное отношение к господину послу». Оставалось только поставить печать и подделать подписи Дзержинского и секретаря ВЧК Ксенофонтова. Дальше началось самое интересное.

Блюмкин пошел к заместителю председателя ВЧК левому эсеру Вячеславу Александровичу и попросил его поставить печать на фальшивое удостоверение ВЧК, предоставить автомобиль, а также дежурить на телефоне — чтобы подтвердить полномочия Блюмкина и Андреева в случае, если из германского посольства захотят позвонить и проверить их мандат.

И тут выяснилось, что Александрович ничего не знает о решении ЦК убить Мирбаха. Более того, ему эта затея явно не нравится. Блюмкин его убеждал недолго — по соображениям партийной дисциплины Александрович согласился. «Он не был посвящен в дело, но беззаветная преданность его партии гарантировала его содействие во всем, что потребует ЦК», — замечает Мстиславский.

Александрович поставил печать на фальшивое удостоверение и дал Блюмкину записку на получение автомобиля в гараже ВЧК. Весь этот разговор происходил в кабинете Дзержинского. А когда Блюмкин и Александрович, поспорив, обо всем договорились, с изумлением обнаружили, что за ширмами, отделявшими одну часть кабинета от другой, спит сам «железный Феликс».

Деталь столь многозначительная, сколь и правдоподобная. В воспоминаниях соратники председателя ВЧК рассказывают: Дзержинский так уставал на работе, что часто ночевал прямо в кабинете на диване, укрывшись шинелью. Но действительно ли в то утро 6 июля 1918 года он спал так крепко, что не слышал спора Блюмкина и Александровича? Впрочем, о странностях в поведении Дзержинского поговорим чуть позже.

В гараже Блюмкину предоставили служебный автомобиль «паккард» с открытым верхом. Сначала он заехал к себе домой — в отель «Элит». Там переоделся и отправился в отель «Националь», который тогда назывался 1-м Домом Советов. Там, «на квартире одного члена ЦК» (это был Прошьян) его ждал Николай Андреев. Подготовка к теракту вступала в завершающую фазу. На удостоверении поставили фальшивые подписи. «Подпись секретаря (т. Ксенофонтова) подделал я, подпись председателя (Дзержинского) — один из членов ЦК», — рассказывал Блюмкин.

Там же, в «Национале», террористы получили бомбы и револьверы. На этой встрече присутствовала также Анастасия Биценко, которая выразила им «горячие пожелания удачи». Бомбы и револьверы засунули в портфели, набитые бумагами.

И еще одна крайне интересная деталь. Бомбы для теракта изготовил будущий начальник Военно-химического управления РККА Яков Фишман. Биография этого незаурядного человека не менее любопытна, чем у Блюмкина, и о ней стоит сказать несколько слов.

Яков Фишман родился в 1887 году в Одессе. Участвовал в революционном движении. За принадлежность к партии эсеров был сослан в Туруханский край. Затем нелегально уехал за границу. Поступил на химический факультет университета в Неаполе, который окончил в 1915 году. В университете в течение трех лет специализировался по военной химии (взрывчатые и отравляющие вещества) в качестве ассистента при кафедре органической химии. В 1916 году окончил Высшую магистерскую школу, получив диплом магистра химии. В 1916–1917 годах работал на заводе в Италии заведующим химической лабораторией.

После Февральской революции в 1917 году вернулся в Петроград, был избран членом Петроградского Совета. В период октябрьских событий принимал участие в организации боевых дружин и в боях с войсками генерала Краснова. Будучи членом ЦК партии левых эсеров, после событий 6 июля скрывался на Украине. В 1919 году был арестован органами ЧК, но вскоре амнистирован.

В Красной армии с февраля 1921 года. Службу начал в Разведуправлении Штаба РККА. Выполнял ряд специальных заданий по изучению иностранных армий и военно-химического дела в них. Из справки, подписанной в 1925 году начальником Разведуправления Штаба РККА Яном Берзиным: «Фишман Яков Моисеевич поступил на службу Разведупра с первого месяца 1921 г. В Разведупр он поступил и на загран. работу был командирован с ведома и согласия тов. Дзержинского. За все время работы в наших загран. органах тов. Фишман показал себя только с лучшей стороны. Работает не за страх, а за совесть, в работе проявляет инициативу и сообразительность».

Фишман был резидентом в Италии (1921–1923), где проделал большую работу по созданию агентуры в Риме, Милане, Неаполе, Генуе из числа русских эмигрантов и итальянских граждан, через которых добыл немало секретных материалов, а также образцы нового оружия (автоматические винтовки и пулеметы). Для доставки этого оружия купил у фирмы «Фиат» два самолета «Капрони». В ноябре 1923 года эти самолеты, пилотируемые итальянскими летчиками, взлетели с аэродрома в Турции, взяли курс на Россию, но потерпели аварию, и операция провалилась. Фишману пришлось срочно покинуть Италию.

Затем был резидентом Разведуправления РККА в Германии, с августа 1925-го — начальником Военно-химического управления Управления снабжений РККА, которое возглавлял до 1937 года. Тогда же без защиты диссертации ему была присуждена ученая степень доктора химических наук.

Арестованный в июне 1937 года как участник военного заговора, был приговорен к десяти годам лагерей. Вторично арестован в апреле 1949-го и сослан в Красноярский край. Работал на Норильском горно-металлургическом комбинате. Освобожден в августе 1954 года, реабилитирован. Умер в июле 1961 года в Москве.

Вот такой человек собрал бомбы, которые должны были отправить на тот свет германского посла, если это не удастся сделать с помощью револьверов.

Из «Националя» Блюмкин и Андреев вышли около двух часов дня, сели в тот же служебный автомобиль. Блюмкин вспоминал, что шофер не подозревал, куда их везет. Он дал ему револьвер и «обратился к нему как член комиссии тоном приказания: „Вот вам кольт и патроны, езжайте тихо, у дома, где остановимся, не прекращайте все время работы мотора, если услышите выстрел, шум, будьте спокойны“». Имя шофера осталось в истории — это был некий Александр Мачульский.

В машине сидел и запасной шофер — матрос из Боевого отряда ВЧК, которым командовал Дмитрий Попов. Матрос, по словам Блюмкина, был вооружен бомбой и, «кажется, знал, что затевается». По некоторым данным, фамилия этого матроса — Ефремов, но больше о нем пока ничего не известно.

В начале третьего «паккард» подъехал к зданию посольства в Денежном переулке. Оба шофера остались в машине. Блюмкин позвонил. Дверь открыл немец-швейцар. С ним минут пятнадцать объяснялись на ломаном немецком языке, пока, наконец, не поняли, что посол обедает и его нужно подождать. Блюмкин и Андреев присели на диванчике. Время для них тянулось необычайно медленно.

«Это я вам сейчас покажу…» Убийство

О том, что потом произошло в посольстве, рассказывали несколько человек — сам Блюмкин и три сотрудника германской миссии.

Майор Карл фон Ботмер, представитель Верховного главнокомандования при немецкой дипломатической миссии в Москве: «Вчера, когда мы сидели за столом, было доложено, что с посланником хотят говорить двое из… Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и т. д., сокращенно ЧК. Господам пришлось довольно долго ждать, пока мы не разошлись после обеда. Все это время они сидели со своими толстыми портфелями вместе с другими ожидающими приема в вестибюле. Учитывая многочисленные предупреждения о предстоящем покушении, было решено, что людей из ЧК примет не граф Мирбах, а д-р Рицлер и лейтенант резерва Мюллер в качестве переводчика. После обеда мы, как обычно, разошлись в основном по своим комнатам».

Блюмкин: «Через 10 минут из внутренних комнат вышел к нам неизвестный господин. Я предъявил ему мандат и объяснил, что являюсь представителем правительства и прошу довести до сведения графа о моем визите. Он поклонился и ушел. Вскоре, почти сейчас же, вслед за ним вышли 2 молодых господина. Один из них обратился к нам с вопросом: „Вы от тов. Дзержинского?“ — „Да“. — „Пожалуйста“.

Нас провели через приемную, где отдыхали дипломаты, через зал в гостиную. Предложили сесть. Из обмена вопросами я узнал, что разговариваю только с уполномоченным меня принять тайным советником посольства доктором Рицлером, позже — заместителем Мирбаха и переводчиком. Ссылаясь на текст мандата, я стал настаивать на необходимости непосредственного, личного свидания с графом Мирбахом. После нескольких взаимных разъяснений мне удалось вынудить доктора Рицлера возвратиться к послу и, сообщив ему мои доводы, предложить принять меня».

Первый советник посольства Германии доктор Рицлер: «В субботу, приблизительно в 3 ½ часа (на самом деле приблизительно в 2 часа 30 минут. — Е. М.) после обеда, двое уполномоченных г. Дзержинского просили о личном свидании с графом Мирбахом по личному делу. Оба были снабжены удостоверениями г. Дзержинского для их поручения. Я принял обоих в присутствии лейтенанта Мюллера в качестве переводчика. Первый из них объяснил, что ему непременно поручено об этом деле переговорить с графом Мирбахом, так как это дело личное и <он> не может уклоняться от этого приказания. Я ему ответил, что граф не принимает. Но я, как старший чин посольства, уполномочен принимать и личные сообщения. Если он требует для этого письменного уполномочия графа, то я могу ему таковое доставить. Докладчик заявил, что он согласен, еще раз получив от лейтенанта Мюллера уверение, что я и есть доктор Рицлер…».

Адъютант военного агента (атташе) посольства Германии лейтенант Леонгарт Мюллер: «Вчерашнего числа, около трех часов пополудни, меня пригласил первый советник посольства доктор Рицлер присутствовать в приемной при приеме двух членов из Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией. При этом у доктора Рицлера имелась в руках бумага от председателя этой комиссии Дзержинского, которой двое лиц уполномочивались для переговоров по личному делу с графом Мирбахом. Войдя в вестибюль с доктором, я увидел двух лиц, которых доктор Рицлер пригласил в одну из приемных (малинового цвета) на правую сторону особняка. Один из них, смуглый брюнет с бородой и усами, большой шевелюрой, одет был в черный пиджачный костюм. С виду лет 30–35, с бледным отпечатком на лице, тип анархиста. Он отрекомендовался Блюмкиным. Другой — рыжеватый, без бороды, с маленькими усами, худощавый, с горбинкой на носу. С виду также лет 30. Одет был в коричневатый костюм и, кажется, в косоворотку цветную. Назвался Андреевым, а по словам Блюмкина, является председателем революционного трибунала. Когда все мы четверо уселись возле стола, Блюмкин заявил доктору Рицлеру, что ему необходимо переговорить с графом по его личному делу! Требование свое Блюмкин повторил несколько раз и, несмотря на заявление доктора Рицлера, что он уполномочен и на секретные переговоры, оставался при своем первоначальном требовании. Имея в виду сведения о покушении на жизнь графа, о чем нам было известно от Гинча, доктор Рицлер отправился к графу и в скором времени вернулся с графом».

Блюмкин: «Доктор Рицлер почти сейчас же вернулся вместе с графом Мирбахом. Сели вокруг стола; Андреев сел у двери, закрыв собой выход из комнаты».

Доктор Рицлер: «Граф решился сам выйти к ним. Мы уселись, и докладчик разложил на мраморном столе свое производство. Граф Мирбах, я и лейтенант Мюллер уселись напротив него, другой пришедший сел несколько подальше, у дверей».

Лейтенант Мюллер: «Блюмкин после этого вынул из своего портфеля большое количество подлинных документов и объяснил, что он должен с послом переговорить по поводу дела некоего графа Роберта Мирбаха, лично графу незнакомого члена отдаленной венгерской ветви его семьи, за которого якобы уже ходатайствовали граф Мирбах и датский генеральный консул. Этот Роберт Мирбах будто бы замешан в каком-то деле о шпионаже. Разговор, касающийся этого дела, продолжается около пяти минут, причем были представлены документы, подписи коих посольству были хорошо известны, как, например, подпись датского генерального консула Гакстгаузена».

Доктор Рицлер: «Докладчик на основании некоторых документов из дел комиссии по борьбе с контрреволюцией изложил дело графа Роберта Мирбаха, арестованного несколько недель до того означенной комиссией; арестован, по нашим сведениям, по ничтожным совершенно причинам. Хотя граф Роберт Мирбах лично неизвестен послу графу Мирбаху и является только очень отдаленным родственником его, посол граф Мирбах еще до того делал со своей стороны представления об его деле. Так как мне объяснения докладчика Чрезвычайной комиссии показались крайне неясными, то я заявил графу Мирбаху, что лучше всего будет дать ответ по этому делу через Карахана»[18].

Лейтенант Мюллер: «Когда доктор Рицлер предложил графу Мирбаху прекратить переговоры и дать письменный ответ через комиссара Карахана, второй посетитель, до сих пор только слушавший и сидевший в стороне, сказал, что мы, по-видимому, хотим узнать, какие меры будут приняты со стороны трибунала по делу графа Роберта Мирбаха, на каковой вопрос, при его повторении со стороны Блюмкина, граф Мирбах ответил утвердительно.

У меня теперь такое чувство, что этот вопрос явился условленным знаком для начала действия».

Блюмкин: «После 25 минут, а может, и более продолжительной беседы в удобное мгновение я достал из портфеля револьвер и, вскочив, выстрелил в упор — последовательно в Мирбаха, Рицлера и переводчика. Они упали. Я прошел в зал».

Лейтенант Мюллер: «Со словами „это я вам сейчас покажу“ стоящий за большим тяжелым столом Блюмкин опустил руку в портфель, выхватил револьвер и выстрелил через стол сперва в графа, а потом в меня и доктора Рицлера. Мы были так поражены, что остались сидеть в своих глубоких креслах. Мы все были без оружия».

Доктор Рицлер: «После краткого замечания на русском языке сидящего позади спутника докладчик быстро вынул, стоя за столом, большой револьвер и дал выстрел в графа Мирбаха и немедленно засим несколько выстрелов в меня и Мюллера. Граф Мирбах вскочил, бросился в большой зал, куда за ним последовал спутник делегата, между тем как тот под прикрытием мебели продолжал стрелять в нас, а потом кинулся за графом».

На минуту прервем террориста и свидетелей. Нельзя не заметить, что Блюмкин и Андреев стреляли крайне плохо. Они произвели несколько выстрелов в трех человек почти с расстояния в два-три метра, но, судя по всему, не попали в них ни разу. Это странно — оба были хорошо знакомы с оружием и уже успели поучаствовать в боевых действиях. Объяснить такую «небрежность» в исполнении теракта можно только одним — они сильно волновались. Все-таки стрельба в безоружных людей, пусть даже «представителей международного империализма», да еще в упор, видимо, была для них совсем непростым делом… Но продолжим.

Блюмкин: «В это время Мирбах встал и, согнувшись, направился в зал, за мной. Подойдя к нему вплотную, Андреев на пороге, соединяющем комнаты, бросил себе и ему под ноги бомбу. Она не взорвалась. Тогда Андреев толкнул Мирбаха в угол (тот упал) и стал извлекать револьвер. В комнаты никто не входил, несмотря на то что, когда нас проводили, в соседней комнате находились люди. Я поднял лежавшую бомбу и с сильным разбегом швырнул ее. Теперь она взорвалась необычайно сильно. Меня отшвырнуло к окнам, которые были вырваны взрывом».

Лейтенант Мюллер: «Граф Мирбах вскочил и бросился в зал, причем его взял на прицел другой спутник; второй, направленный в меня выстрел я парировал <тем>, что я внезапно нагнулся. Первый посетитель продолжал стрелять и за прикрытием тяжелой мебели бросился также в зал. Один момент после этого — последовал взрыв первой бомбы, брошенной в зал со стороны окон (приемная соединена с залом большим отверстием без дверей). Оглушительный грохот раздался вследствие падения штукатурки стен и осколков разгромленных оконных стекол. Вероятно, отчасти вследствие давления воздуха, отчасти инстинктивно доктор Рицлер и я бросились на пол. После нескольких секунд мы бросились в зал, где граф Мирбах, обливаясь кровью из головной раны, лежал на полу; в некотором отдалении от него лежала невзорвавшаяся бомба».

Доктор Рицлер: «Один момент после этого — взорвалась бомба в зале, которая, оказалось, совершенно разгромила зал. Мы бросились на пол, а через несколько секунд последовали за графом и нашли его лежащим на полу. Граф был поражен смертельно».

Лейтенант Мюллер: «Граф выбежал в соседний зал и в этот момент получил выстрел — напролет пулю в затылок. Тут же он упал. Брюнет продолжал стрелять в меня и доктора Рицлера. Я инстинктивно опустился на пол, и когда приподнялся, то тотчас же раздался оглушительный взрыв от брошенной бомбы. Посыпались осколки бомбы, куски штукатурки. Я вновь бросился на пол и, приподнявшись, увидел стоявшего доктора, с которым кинулись в залу и увидели лежавшего на полу в луже крови без движений графа».

Майор Карл фон Ботмер: «Я недолго пробыл в своей жилой комнате на втором этаже, как вдруг работавший возле меня на пишущей машинке унтер-офицер Беркигт подошел к окну со словами: „Вам не показалось, будто на улице стреляют?“ После того как он сказал, что, наверное, ошибся, под нами раздался сильный взрыв, послышались крики, звон стекла. Я схватил со стола пистолет и ринулся вниз и уже на лестнице встретил Геннинга. Снизу поднимались двое из миссии, один из которых возбужденно воскликнул: „Кажется, наш граф убит! Мы идем за оружием!“».

Блюмкин: «Я увидел, что Андреев бросился в окно. Механически, инстинктивно подчиняясь ему, его действию, я бросился за ним. Когда прыгнул, сломал ногу; Андреев уже был на той стороне ограды, на улице, садился в автомобиль. Едва я стал карабкаться по ограде, как из окна начали стрелять. Меня ранило в ногу, но все-таки я перелез через ограду, бросился на панель и дополз до автомобиля. На улицу никто не выходил. Часовой, стоявший у ворот, вбежал во двор. Мы отъехали, развили полную скорость. Я не знал, куда мы едем. У нас не было заготовленной квартиры, мы были уверены, что умрем».

Майор Карл фон Ботмер: «Убийцы исчезли. Они скрылись через окно, палисадник, забор высотой около 2,5 метров…»

Лейтенант Мюллер: «Оба преступника успели скрыться через окно и уехать на поджидавшем их автомобиле. Выбежавшие из дверей подъезда слуги крикнули страже стрелять, но последняя стала стрелять слишком поздно и этим дала возможность скрыться безнаказанно убийцам».

Майор Карл фон Ботмер: «Внизу невообразимая сумятица. Стеклянный потолок вестибюля почти полностью обрушился, несколько вестовых задержали подозрительного молодого человека. Все покрыто пылью и заполнено дымом, особенно танцзал, в котором мы нашли лежащего в крови графа Мирбаха. Здесь уже был „прибывший на канонаду“ военный атташе Шуберт. Первая надежда на то, что с улицы в окно была брошена бомба, которая кроме разрушения и наведенного страха ничего не достигла, к сожалению, не оправдалась. Мы сразу поняли, что надежды на спасение жизни нашего посланника не было. Когда его несли в спальню, еще можно было почувствовать слабые движения, но смерть, должно быть, наступила уже через несколько минут после пистолетного выстрела, пуля прошла сзади через горло и вышла в области носа».

Лейтенант Мюллер: «Скрываясь от преследования, злоумышленники забыли свой портфель с бумагами по делу графа Мирбаха и другими документами, бомбу в том же портфеле, портпапиросник с несколькими папиросами, револьвер и свои две шляпы».

Майор Карл фон Ботмер: «В большом танцевальном зале хаос. Все окна выбиты взрывом бомбы, других пострадавших не было; штукатурка и мрамор с потолка и стен покрыли пол, разрушенный в середине зала взрывом бомбы. На полу под одним из столов лежало еще одно такое же не взорвавшееся смертоносное устройство, играющее с давних пор такую важную роль в священной матушке России: заполненный взрывчаткой металлический шар, из которого выступал запальник в виде стеклянной трубки, наполненной кислотой».

Неизвестный свидетель, оказавшийся в момент покушения на улице: «Вдруг в 2 часа 40 минут раздался сильный взрыв, выбились окна в первом этаже особняка Мирбаха, левее парадного крыльца.

Минуты через три выскочил из окна первого этажа человек, затем — <через> железный забор на панель и в автомобиль. Вслед за ним — другой, в черном пиджаке или сюртуке, с длинными, распущенными волосами, тоже из окна через железный забор на панель и прямо-таки кубарем ввалился в автомобиль № 27–60, который сейчас же поехал к Пречистенке».

Блюмкин: «Нашим маршрутом руководил шофер из отряда Попова. Мы были взволнованны и утомлены. У меня мелькнула усталая мысль: надо в комиссию… заявить. Наконец, неожиданно для самих себя, очутились в Трехсвятительском переулке в штабе отряда Попова…

Думали ли мы о побеге? По крайней мере, я — нет… нисколько. Я знал, что наше деяние может встретить порицание и враждебность правительства, и считал необходимым и важным отдать себя, чтобы ценою своей жизни доказать нашу полную искренность, честность и жертвенную преданность интересам Революции… Кроме того, наше понимание того, что называется этикой индивидуального террора, не позволяло нам думать о бегстве. Мы даже условились, что если один из нас будет ранен и останется, то другой должен найти в себе волю застрелить его. Но напрашивается лукавый вопрос: а почему мы приказали шоферу не останавливать мотор? На тот случай, если бы нас не приняли и захотели проверить действительность наших полномочий, мы должны были скорей поехать в ЧК, занять телефон и замести следы попытки. Если мы ушли из посольства, то в этом виноват непредвиденный, иронический случай».

В 1921 году уже бывший член ЦК партии левых эсеров Владимир Карелин рассказывал, что у Смоленского рынка встретил мчащийся автомобиль. В нем сидели два полуголых человека, которые что-то кричали и махали шапками. Почему полуголых — сказать трудно. Возможно, одежду сорвало с них взрывной волной, а возможно, Андреев перевязал своей рубашкой раненного в ногу Блюмкина. Карелин, разумеется, сразу узнал их — это действительно были торжествовавшие победу Блюмкин и Андреев.

Ходили слухи, что пятна крови на паркете в здании германского посольства так никогда и не удалось отмыть до конца. И даже через несколько лет еще можно было увидеть то место, где лежал смертельно раненный Мирбах. Если это правда, то есть в этом какой-то мрачный символизм. Особенно учитывая то, что в особняке Берга по адресу: Денежный переулок, 5, в 1919 году разместился Исполком Коммунистического интернационала, и в бывшем германском посольстве бывали все самые известные коммунисты мира. Интересно, являлись ли им «кровавые Мирбахи»?

«У вас были октябрьские дни, у нас — июльские». Шляпы Блюмкина

Так получилось, что почти вся слава «убийцы Мирбаха» досталась Блюмкину. И если сегодня кто-то из обычных людей еще помнит, кем был этот человек, то прежде всего вспоминает: «А, это тот, кто застрелил немецкого посла». Но интересно, что в шестом томе Большой Советской энциклопедии, который вышел в свет в 1927 году и в котором еще до запрета успели разместить статью о Якове Блюмкине, о его роли в покушении говорится весьма обтекаемо: «…принимал ближайшее участие в организации покушения на графа Мирбаха, германского посланника в Москве».

Но кто же на самом деле убил Мирбаха? Из рассказов свидетелей-немцев это понять почти невозможно — они говорили, что в графа стреляли оба террориста. В показаниях Блюмкина в 1919 году тоже нет прямого ответа на этот вопрос. Но ему самому всегда весьма льстило «звание убийцы Мирбаха», и он всячески спекулировал им. Имя Николая Андреева в этой связи вспоминали гораздо реже, но все-таки ходили упорные слухи, что именно он, а не Блюмкин убил германского посла.

Эти слухи задевали и обижали Блюмкина. Выступая, например, в марте 1921 года в московском Доме печати с рассказом о событиях 6 июля, он счел необходимым опровергнуть разговоры о том, что Мирбаха убил не он, а Андреев. К тому времени Андреева уже не было в живых, и свою версию убийства он изложить не мог. Так что в истории именно Блюмкин остался «убийцей Мирбаха», хотя определенные сомнения остаются.

«Я оказался раненным в левую ногу, ниже бедра. К этому прибавились полученные при прыжке из окна надлом лодыжки и разрыв связок. Я не мог двигаться. Из автомобиля в штаб отряда Попова меня перенесли на руках матросы», — рассказывал Блюмкин. Дело происходило уже в штабе отряда — в Трехсвятительском переулке. Там его подстригли, сбрили ему бороду, переодели в солдатскую форму и перенесли в лазарет отряда, который размещался на противоположной стороне улицы. Таким образом, в штабе Попова сделали все возможное, чтобы скрыть Блюмкина. Никто не сомневался в том, что его будут искать.

* * *

В первые минуты после бегства террористов в германском посольстве царила суматоха. Немцы ожидали нападения, поэтому наспех организовывали оборону. Пытались дозвониться до представителей правительства, но безуспешно. Наконец, майор фон Ботмер и лейтенант Мюллер поехали на машине в «Метрополь», где размещался Наркомат иностранных дел.

В наркомате они нашли только Карахана, который, как вспоминал фон Ботмер, при их появлении сбежал с какой-то дамой в соседнюю комнату и там заперся. Вероятно, он решил, что немцы пришли его убивать или арестовывать. Потом он все-таки вышел к посетителям и услышал от них новость об убийстве Мирбаха. Он обещал сообщить это «во все необходимые инстанции».

Вскоре об убийстве узнали Ленин, Свердлов, Троцкий, Дзержинский, Чичерин и другие лидеры большевиков. Решили, что Ленин, Свердлов и Чичерин поедут в германское посольство выражать соболезнования. Пока они собирались, особняк в Денежном переулке заполнился большевиками рангом пониже: Радек, Стучка, Бонч-Бруевич, Карахан. Прибыл для защиты посольства отряд латышских стрелков. Приехал Дзержинский.

«Лейтенант Мюллер встретил меня горьким упреком: „Что вы теперь скажете, господин Дзержинский?“ — вспоминал он. — Мне показана была бумага, удостоверение, подписанное моей фамилией… Такого удостоверения я не подписывал, всмотревшись в подпись мою и т. Ксенофонтова, я увидел, что подписи наши скопированы, подложны… Я распорядился немедленно отыскать и арестовать его <Блюмкина> (кто такой Андреев, я не знал)».

В вестибюле допрашивали какого-то человека, русского немца, который ждал приема у Мирбаха и показался подозрительным. Но потом его отпустили. Наконец, приехал Ленин, а с ним — Свердлов и Чичерин.

«Нас пригласили в большую парадную комнату. Мы все уселись. Водрузилась торжественная мертвая тишина… Владимир Ильич, сидя, произнес краткую реплику на немецком языке, в которой принес извинения правительства по поводу случившегося внутри здания посольства, где мы не имели возможности оказать помощь германскому представительству, — пишет в воспоминаниях Бонч-Бруевич. — Он высказал глубокое соболезнование по поводу трагической смерти посла и прибавил, что дело будет немедленно расследовано и виновные понесут заслуженную кару».

Выразив соболезнования, члены советского правительства уехали из посольства. Результаты первого обследования здания свидетельствовали не в их пользу — в посольстве остались документы, забытые террористами: папка с делом Роберта Мирбаха, удостоверение ВЧК с подписями Дзержинского и Ксенофонтова, да и фамилии тех, кто совершил убийство, были известны.

Блюмкин и Андреев «по бумагам» числились сотрудниками государственных организаций — ВЧК и Ревтрибунала. Следовательно, правительству теперь нужно было доказывать, что к убийству посла оно не имеет никакого отношения.

«Войдя в дом, Чичерин сказал мне, что эту весть он воспринял с глубоким прискорбием, но он убежден, что этот удар был нацелен в первую очередь против правительства, а не против нас, — записал в дневнике майор фон Ботмер. — На это я не мог не заметить: „Ваша скорбь теперь не поможет, правительству следовало принять более серьезные меры против открытых подстрекательств и для защиты посланника“».

Разумеется, прежде всего подозрения падали на Дзержинского — ведь Блюмкин был его непосредственным подчиненным. Был председатель ВЧК замешан в этом деле или же все это время просто «умывал руки», но в тот день он проявлял большую активность. Дзержинский лично отправился разыскивать Блюмкина. Он поехал в штаб Боевого отряда Дмитрия Попова.

Как Дзержинский узнал, что Блюмкин именно там? Да очень просто. Когда оба террориста после убийства Мирбаха явились в штаб отряда, Попов разговаривал в своем кабинете с комиссаром ВЧК Абрамом Беленьким, который и увидел Блюмкина и Андреева. Вскоре Беленький беспрепятственно уехал из штаба, нашел Дзержинского в германском посольстве и рассказал ему, где сейчас, скорее всего, находятся убийцы Мирбаха. Вместе с ним и двумя другими чекистами — Трепаловым и Хрусталевым — председатель ВЧК отправился за ними.

В Москве пока еще было относительно спокойно. «На Театральной площади много людей и красногвардейцев, пеших и на лошадях, в связи с заседанием 5-го Всероссийского съезда Советов, — писал фон Ботмер. — Гнетущая душная атмосфера нависла над городом. Надвигалась сильная гроза, как бы предвещая нарастающие события, вызванные убийством, которая вскоре разразилась со зловещей силой».

* * *

Дзержинский с тремя спутниками-чекистами приехал в Трехсвятительский переулок и сразу же в лоб спросил у командира отряда Дмитрия Попова: где Блюмкин? Попов ответил правду: Блюмкина в отряде нет, он поехал в какой-то госпиталь. Знал ли при этом Попов, что Блюмкин находится в госпитале через дорогу от штаба отряда? Скорее всего, знал.

Дзержинский не поверил. «Заметив колебание Попова, а также шапку скрывавшегося Блюмкина на столе, я потребовал открытия всех помещений», — отмечал он в своих показаниях. Но тут явно что-то не сходится.

Кажется, что пресловутые «шапки Блюмкина» красной нитью проходят через события этого дня. Германские дипломаты вспоминали, что террористы забыли свои шляпы в посольстве. Левый эсер Карелин видел Блюмкина и Андреева в автомобиле — они «махали шапками». Наконец, Дзержинский узнал шапку Блюмкина в штабе Боевого отряда, хотя сам признавался, что он Блюмкина «близко не знал и редко с ним виделся», но что шапка принадлежит именно ему — определил почему-то сразу.

Эта шапка наверняка принадлежала кому-то другому, а Дзержинскому просто нужен был предлог для осмотра здания. Не поверив Попову, Дзержинский со своими спутниками пошел осматривать штаб отряда, при этом двери в некоторые помещения попросту взламывали. Блюмкина, понятно, они не нашли, но в одной из комнат Дзержинский лицом к лицу столкнулся с членами ЦК партии левых эсеров, которые проводили заседание.

В своих показаниях Следственной комиссии Дзержинский обрисовал ситуацию: «Тогда подходят ко мне Прошьян и Карелин и заявляют, чтобы я не искал Блюмкина, что граф Мирбах убит им по постановлению ЦК их партии, что всю ответственность берет на себя ЦК. Тогда я заявил им, что я их объявлю арестованными и что если Попов откажется их выдать мне, то я его убью как предателя. Прошьян и Карелин согласились тогда, что подчиняются, но вместо того чтобы сесть в мой автомобиль, бросились в комнату штаба, а оттуда прошли в другую комнату. При дверях стоял часовой, который не пустил меня за ними; за дверями я заметил Александровича, Трутовского, Черепанова, Спиридонову, Фишмана, Камкова и других, не известных мне лиц».

Дальше, по словам Дзержинского, события разворачивались следующим образом. Он призвал находившихся в помещении матросов арестовать провокаторов и объяснил им, что их желают использовать для гнусной цели: «…обезоружение насильственное меня, присланного сюда от Совнаркома, — это объявление войны Советской власти». Но левые эсеры, что называется, заломили председателю ВЧК руки и отобрали у него револьвер. Спиридонова разъяснила, почему Дзержинского и его спутников задерживают — потому что они «с Мирбахом».

Их посадили под арест. Дзержинский назвал Попова «изменником», а в ответ выслушал обвинения в том, что «наши декреты пишутся по приказанию „его сиятельства графа Мирбаха“, что мы предали Черноморский флот». «Железный Феликс» попытался агитировать матросов, но понимания не встретил. Что интересно, матросы, которые, по выражению Троцкого, представляли собой «красу и гордость революции», осыпали председателя ВЧК упреками вовсе не за то, что он «с Мирбахом». У них были конкретные претензии к самой советской власти. «Матросы же обвиняли в том, что отнимаем муку у бедняков, что погубили предательски флот, что обезоруживаем матросов, что не даем им ходу, хотя они на себе вынесли всю тяжесть революции, — отмечал Дзержинский. — Единичные голоса раздавались, что… „меня, например, Советская власть в Орле посадила на 3 месяца на пасху“, что в деревнях повсюду ненавидят Советскую власть».

Затем в комнату вошли Черепанов и Саблин. Черепанов, потирая руки, сказал: «У вас были октябрьские дни — у нас июльские… Мир сорван, и с этим фактом вам придется считаться, мы власти не хотим, пусть будет так, как на Украине, мы пойдем в подполье, пусть займут немцы Москву». Это сравнение с Октябрем явно воодушевляло Черепанова. Он скажет чуть позже задержанному левыми эсерами председателю Моссовета Петру Смидовичу: «Что, разве не похоже на октябрьские дни? — и добавит: — Вы в октябре осмелились сделать переворот, а теперь осмелились мы. Мирбах убит, Брестский мир, во всяком случае, сорван. Теперь все равно война с Германией, и мы должны идти против нее вместе».

К утру 7 июля число арестованных большевиков (привели, например, Лациса) увеличилось уже до двадцати семи человек. Обращались с ними в основном хорошо, почти по-дружески. Черепанов, смеясь, говорил Смидовичу: «А, Гермогеныч, старый хрен, и ты попал».

Слова Черепанова показательны — они отражают тот полный разброд, который творился 6 июля в головах левых эсеров. «Осмелились на переворот», но «мы власти не хотим». А чего же они тогда хотели? Ну вот убит Мирбах, сорван Брестский мир, немцы начинают наступление против Советской России, большевики волей-неволей вынуждены пойти на «революционную войну» с Германией… А чем занимается партия левых эсеров? По-прежнему остается «младшим партнером» большевиков по советской коалиции, подчиняясь правительству Ленина? Как-то не очень в это верится.

О целях и намерениях левых эсеров до сих пор идут споры. Подробно их анализировать — не тема данной книги. Но несколько слов по поводу целей все же стоит сказать. Наиболее распространенными являются следующие версии.

Советская. 6 июля 1918 года левые эсеры подняли антисоветское и контрреволюционное восстание.

Не восстание, а провокация большевиков. Большевики знали о подготовке покушения на Мирбаха, а возможно, и участвовали в нем, чтобы затем, после его убийства, ликвидировать своих конкурентов в борьбе за власть. Другой вариант этой же версии: убийство Мирбаха было делом рук левых эсеров, а большевики просто воспользовались удобным случаем и разгромили их, хотя те и не собирались поднимать восстание.

Инсценировка. События 6 июля на самом деле инсценированы «левым крылом» партии большевиков во главе с Бухариным и Дзержинским. Возможно, в союзе с «левыми» из ЦК партии левых эсеров — Прошьяном и др.

Инициатива членов ЦК ПЛСР. Спиридонова и весь левоэсеровский ЦК взяли на себя ответственность за теракт задним числом — из соображений чести и чтобы не подставлять своих товарищей.

След Антанты. За спиной Блюмкина и левых эсеров стояли французские и британские агенты. В интересах Антанты был разрыв Брестского мира и возвращение России в ряды воюющих с Германией стран. Уже упоминавшийся генерал ФСБ Александр Зданович выдвинул весьма смелую, но пока что ничем не подкрепленную версию о том, что в «„паккарде“, на котором Блюмкин и Андреев отправились в немецкое посольство, находились также либо резидент французской военной разведки капитан Пьер Лоран, либо агент капитан Анри Вертимон (правильно: Вертамон. — Е. М.)». Подозрения в возможной «связи с иностранцами» выдвигаются и против самого Дзержинского.

Не восстание, а самооборона. Это версия левых эсеров, которые утверждали, что к вооруженному захвату власти они вовсе не готовились, а вынуждены были защищаться после того, как большевики начали наступление на них.

Однако, вероятно, все было и проще, и сложнее, чем излагается в этих версиях. Похоже, левые эсеры находились в плену своих идей и представлений, считали, что достаточно убить Мирбаха, чтобы «подправить» ход революции. Они были уверены, что большинство в партии Ленина сочувствует им и пойдет за ними, так что никаких радикальных действий даже не потребуется. Возможно, и Ленина во главе правительства менять не придется. Спиридонова была уверена, что Ленин «с его огромным умом и личной безэгоистичностью и добротой» поймет «всю чистоту помыслов левых эсеров».

Тот факт, что левые эсеры готовились к выступлению, отрицать было бессмысленно — на это указывало слишком много фактов. Позже в своих воспоминаниях левоэсеровские лидеры пытались оправдаться — они настаивали на том, что выступили вовсе не против большевиков, а для того, чтобы защитить Москву от немецких агентов и вооружаемых ими военнопленных. В конце июня 1918-го в газетах появилось сообщение о том, что в помещении ЦК партии обнаружили четыре бомбы, заложенные на первом этаже. Германские агенты, по утверждениям левых эсеров, якобы устроили за ними настоящую слежку. Сергей Мстиславский писал, что у него из квартиры украли документы. Спиридонова утверждала в своих показаниях: «Ввиду того, что у нас были опасения, что немцы, имея связь с мирбаховскими военнопленными (вооруженными), могут сделать внутреннюю оккупацию Москвы и что к ним примкнут белогвардейские элементы, мы приняли меры к мобилизации левоэсеровских боевых сил».

Многие отмечали странную пассивность левых эсеров в дни их мятежа. Пожалуй, точнее всех определил причину левоэсеровской пассивности арестованный ими Смидович. «Полагаю, что эти люди не управляли ходом событий, а логика событий захватывала их, и они не отдавали себе отчета в том, что они сделали, — писал он. — Ни системы, ни плана у них не было… Все время царила растерянность, обнаруживалось полное непонимание того, что происходило».

«Эй, вы, слушай, Земля!..» «Мятеж»

Управделами Совнаркома Бонч-Бруевич вспоминал: узнав об аресте Дзержинского, Ленин «нельзя сказать побледнел, а побелел. Это бывало с ним, когда его охватывал гнев или нервное потрясение». В первые минуты Ленину показалось, что мятеж подняла вся ВЧК. Но потрясение быстро прошло.

Шестого июля 1918 года было распространено правительственное сообщение (на следующий день его опубликовали в газетах). Террористы, их убеждения и намерения в нем описывались так:

«Сегодня, 6 июля, около 3-х часов дня двое (негодяев) агентов русско-англо-французского империализма проникли к германскому послу Мирбаху, подделав подпись т. Дзержинского под фальшивым удостоверением, и под прикрытием этого документа убили бомбой графа Мирбаха. Один из негодяев, выполнивших это контрреволюционное дело, по имеющимся сведениям, левый эсер, член комиссии Дзержинского, изменнически перешедший от службы Советской власти к службе людям, желающим втянуть Россию в войну и этим обеспечить восстановление власти помещиков и капиталистов либо подобно Скоропадскому, либо подобно самарским[19] и сибирским белогвардейцам…

Россия теперь, по вине левоэсерства… на волосок от войны…

На первые же шаги Советской власти в Москве, предпринятые для захвата убийцы и его сообщников, левые эсеры ответили началом восстания против Советской власти…»

Троцкий 9 июля на V съезде Советов говорил: «Через час после начала событий нам стало уже ясно, что мы имеем дело не с отдельными безумными революционерами, а с прямым восстанием враждебных революции мятежников, организованных непосредственным руководством ЦК партии левых эсеров. И, разумеется, в первый момент… был отдан приказ немедленно сосредоточить достаточное количество военных сил, чтобы подавить контрреволюционный мятеж, организованный под знаменем ЦК партии левых эсеров».

В полемическом задоре Троцкий, конечно, сгустил краски и упростил картину событий 6 июля, но в целом был прав — большевики сразу же отреагировали, заработали жестко и энергично. Тем более что левые эсеры действительно проявляли удивительную пассивность.

Арестовав Дзержинского, они долго обсуждали, что им делать дальше. Их действия сводились к тому, что бойцы из отряда Попова начали останавливать и реквизировать автомобили. При одной из таких «реквизиций» был убит делегат съезда Советов Николай Абельман. Другие «поповцы» в это время рыли окопы вокруг штаба отряда.

А ЦК партии все еще чего-то ждал. Один из его членов сказал: «Власть сейчас лежит в Кремле, никем не оберегаемая, как лежала она в октябре на Сенатской площади (не совсем понятно, что имел в виду „член ЦК“: если восстание декабристов, то оно было не в октябре, а в декабре, если же события октября 1917-го, то почему на Сенатской, а не на Дворцовой площади? — Е. М.), и нам остается только решить — берем мы власть или нет». Настроение большинства, однако, сводилось к принципу: «увидим, что народные массы на нашей стороне — возьмем власть, против нас — все останется по-прежнему». Наивные левые эсеры не могли понять, что «по-прежнему» все уже остаться не может.

Спиридонова считала, что все окончится мирно. Другие были уверены, что большевики не смогут найти столько сил, чтобы начать решительное наступление против левых эсеров. После шести часов вечера Спиридонова в сопровождении группы матросов отправилась в Большой театр, на съезд. Левые эсеры надеялись, что убийство Мирбаха сможет переломить настроение делегатов и «линия революции» «выправится» мирным путем. Но они явно недооценили большевиков.

В душном зале Большого театра тем временем уже несколько часов царила странная неопределенность. Делегаты слонялись по фойе и залу и обсуждали, что могла бы означать эта задержка работы съезда. Новостей из города не было никаких. Где-то после пяти часов вечера на сцене появился Петерс и попросил фракцию большевиков пройти на заседание фракции, которое состоится по адресу: Малая Дмитровка, 6. Большевики начали выходить. Если пытался выйти кто-то из левых эсеров, его почему-то разворачивала охрана. Но пока еще никто ничего не подозревал.

На Малой Дмитровке большевикам-делегатам сообщили об убийстве Мирбаха и о начале мятежа левых эсеров. А также о решении арестовать всю фракцию ПЛСР на съезде. Отряд латышских стрелков уже окружал здание театра. Примерно в шесть часов вечера левым эсерам объявили, что их фракция арестована. Вместе с ними арестованными оказались (на всякий случай) и делегаты от других партий — максималистов, анархистов и пр. Так что в зале под охраной находились около 450 человек.

Спиридонову в Большой театр пропустили беспрепятственно. Там-то она и узнала, что вся левоэсеровская фракция арестована. К этому времени левые эсеры в зале уже наверняка знали об убийстве Мирбаха, но Спиридонова, как говорится, расставила все точки над «i». Она сообщила, что ответственность за эту акцию берет на себя ЦК ПЛСР и что по его же решению задержан Дзержинский.

«Русский народ свободен от Мирбаха!» — якобы провозгласила Спиридонова, а затем, вскочив на стол, начала кричать: «Эй, вы, слушай, Земля, эй, вы, слушай, Земля!»

Константин Паустовский вспоминал этот момент так:

«Стуча каблуками, к рампе подбежала женщина в черном платье. Алая гвоздика была приколота к ее корсажу.

Издали женщина казалась молодой, но в свете рампы стало видно, что ее желтое лицо иссечено мелкими морщинами, глаза сверкают слезливым болезненным блеском. Женщина сжимала в руке маленький стальной браунинг. Она высоко подняла его над головой, застучала каблуками и пронзительно закричала:

— Да здравствует восстание!

Зал ответил ей таким же криком:

— Да здравствует восстание!

Женщина эта была известная эсерка Маруся Спиридонова».

В ноябре 1918 года в «Открытом письме ЦК партии большевиков» Спиридонова объяснила свое появление на съезде в Большом театре следующим образом: «Я пришла к вам 6 июля для того, чтобы был у вас кто-нибудь из членов ЦК нашей партии, на ком вы могли бы сорвать злобу и кем могли бы компенсировать Германию… Это были мои личные соображения, о которых я считала себя вправе говорить своему ЦК, предложив взять представительство на себя… Я была уверена, что, сгоряча расправившись со мной, вы испытали бы потом неприятные минуты, так как, что ни говори, а этот ваш акт был бы чудовищным, и вы, быть может, потом скорее опомнились и приобрели бы необходимое в то время хладнокровие. Случайность ли, ваша ли воля или еще что, но вышло все не так…»

Трудно не удивиться политической наивности этих людей, готовых и самих себя, и окружающих принести в жертву идее, за которую они боролись. Руководители большевиков уже играли по совсем другим правилам. Романтические понятия чести революционера, неписаного кодекса его поведения для них превращались в пустые абстракции, когда борьба за власть, угроза созданной ими государственной системе выходили на первое место. Как могли поступить такие люди, услышав от лидера фактически оппозиционной партии, что по ее решению убит посол иностранной державы и арестован руководитель государственной службы безопасности? Теперь большевики с полным правом могли заявить, что левые эсеры решились на государственный переворот.

* * *

В штабе Боевого отряда Попова задержанные левыми эсерами большевики во главе с Дзержинским тем временем вели дискуссии и переругивались с караулом из матросов. У них почти все время сидел Черепанов, повторявший, что завтра, когда все прояснится, «мы будем снова друзьями». Время от времени забегал Попов, радостно сообщавший новости о том, что на сторону левых эсеров переходят все новые и новые военные части. «Он подвыпил и вел себя глупо, все время крича о каких-то двух тысячах казаков и т. п.», — заметил по этому поводу в мемуарах левый эсер Мстиславский.

Дзержинский в своих показаниях Следственной комиссии отмечал: матросам из отряда Попова «раздавались консервы, сапоги, провиант, достали белье, баранки. Замечалось, что люди выпили… Очевидно было, что там не было никакой идейности, что говорило через них желание нажиться людей, уже оторванных от интересов трудовых масс, солдат по профессии, вкусивших сладости власти и полной беззаботной обеспеченности в характере завоевателей. Многие из них — самые пьяные — имели по 3–4 кольца на пальцах». И вместе с тем утверждал: «Из разговоров наших с матросами видно было, что чувствовали свою неправоту и нашу правду». Хотя проверить это уже никак нельзя.

Настроение в ЦК левых эсеров изменилось после полученного известия об аресте в Большом театре Спиридоновой и их партийной фракции. Попов влетел в комнату к арестованным. «За Марию снесу пол-Кремля, пол-Лубянки, полтеатра!» — кричал он. Только тогда они наконец-то решили действовать. «И действительно, были нагружены людьми автомобили и уехали для выручки (Спиридоновой. — Е. М.)», — показывал Дзержинский. Тогда же был арестован Лацис и выпущен «Бюллетень номер 1», в котором левые эсеры изложили свою версию событий 6 июля.

Поздно вечером отряд левых эсеров захватил телеграф, телефонную станцию и почтамт. Впрочем, «захватил» — сказано слишком сильно. В здание телеграфа отряд из двадцати человек пропустили свободно — караул там был из той же части, что и бойцы из числа «восставших». А на телефонной станции вообще несли в тот день караул левые эсеры. Кстати, телефоны они почему-то не отключили — даже кремлевские.

Тогда же бойцы отряда Попова подошли к Большому театру, но там их встретили латыши и броневики. После нескольких выстрелов с обеих сторон «поповцы» отступили.

«В ответ на все поступавшие в ЦК <левых эсеров> предложения об активном поведении по отношению к Совнаркому, предпринимавшему явно враждебные к ЦК и отряду Попова шаги, ЦК отвечал заявлениями о необходимости придерживаться строго оборонительных действий, ни в коем случае не выходя из пределов обороны района, занятого отрядом, — заявлял в своих показаниях левый эсер Юрий Саблин, — …неиспользованными остались предложения о захвате Кремля и центра города».

Из Большого театра выпустили только иностранцев, присутствовавших на съезде. Сидней Рейли и французский военный агент боялись, что их будут обыскивать на выходе, и разорвали в клочки какие-то документы, которые были у них в карманах, а некоторые даже проглотили. Но всё обошлось.

А в зале возмущались арестованные левые эсеры. Когда им объявили об аресте, «все левые эсеры вынули из-под пиджаков и из карманов револьверы». Но, как писал Паустовский, «в ту же минуту с галерки раздался спокойный и жесткий голос коменданта Кремля: „Господа левые эсеры! При первой же попытке выйти из театра или применить оружие с верхних ярусов будет открыт по залу огонь. Советую сидеть спокойно и ждать решения вашей участи“».

Что им еще оставалось? Оставшиеся в зале делегаты устраивали дискуссии, импровизированные митинги и пели революционные песни. Потом все устали и начали укладываться спать — кто в креслах, кто на сцене, кто в проходах на коврах. Спиридонова разместилась на нескольких сдвинутых стульях. Вряд ли они успели уснуть. Вскоре их пригласили перекусить в верхнее фойе театра, однако туда пускали только членов партии левых эсеров. Обратно их уже не выпустили и, кстати, так и не накормили, зато отобрали револьверы. Члены фракции провели ночь в фойе на полу, лишь Спиридонову уложили на прилавке, где раньше продавали лимонад.

Утром 7 июля в театр прибыл Троцкий. Возмущенные левые эсеры потребовали от него немедленного освобождения и прекращения огня в городе. Большевиков обвиняли в нарушении конституционных прав. Троцкий парировал: «Какие вообще могут быть речи о конституционных правах, когда идет вооруженная борьба за власть! Здесь один закон действует — закон войны. Задержанные вовсе не являются сейчас фракцией Пятого съезда Советов или ВЦИКа, а членами партии, поднявшей мятеж против советской власти, а стало быть, и закон, по которому мы сейчас действуем, есть закон усмирения мятежа».

Под арестом в Большом театре левые эсеры просидели и 7, и 8 июля. По приказу Ленина и Свердлова среди них распространили анкеты с вопросом об их отношении к «авантюре». Ответили на нее 173 человека — остальные отказались. Примерно 40 процентов из ответивших осудили убийство Мирбаха. Большинство из них были также против войны с Германией.

Девятого июля левых эсеров перевели в Малый театр. «Июльские дни» обернулись для их партии катастрофой.

«Началось настоящее бегство…» Разгром

«Зная большевиков, нетрудно было, как будто, без всяких волхвований предсказать „что будет“, — вспоминал член ЦК ПЛСР Сергей Мстиславский. — Они, конечно, не теряли времени, поставили на ноги или, точнее, на колеса всех своих активных работников, лихорадочно стали стягивать силы».

Главной ударной силой большевиков должны были стать части латышских стрелков, но они находились в лагерях, где праздновали Янов день (день Ивана Купалы в русской традиции). Командующий Латышской стрелковой дивизией Иоаким Вацетис[20] привел их в город. Рано утром 7 июля латыши начали наступление на позиции левых эсеров. Еще были попытки переговоров. Левым эсерам предъявили ультиматум, но ЦК ПЛСР решил не капитулировать, а отступать.

Около 12.00 артиллерия большевиков открыла огонь по штабу отряда Попова прямой наводкой. Обстрел продолжался около 15–20 минут. Дзержинский испытал его на себе. «Вдруг раздался страшный грохот и треск, — рассказывал он в тот же день. — На нас посыпалась штукатурка с потолка и карнизов, разбились стекла, дверь отворилась и повисла. Мы вскочили. По нашему дому трахнул артиллерийский снаряд. Суматоха началась отчаянная. Все повскакали и кричали, ничего не соображая… Все метались, били рамы, выпрыгивали из окон. Я вышел в соседнюю комнату и подумал: „Надо сейчас уходить“. Мы вошли в комнату, где не было полстены; через эту пробоину мы выскочили на улицу, замешались в толпе и быстро скрылись, вскоре достигнув расположения наших войск».

«Вместо отступления началось настоящее бегство, — вспоминал Мстиславский, — прежде всего, исчез, никому ничего не сказав, со своими матросами Попов, затем, переодевшись в штатское платье и тоже никого не уведомив, исчез ЦК, оставив на произвол судьбы Д. А. Магеровского и еще некоторых партийных работников. Затем Магеровский уехал парламентером. Не дождавшись его возвращения, ушел весь отряд, вслед за которым, эвакуировав раненых, уехал на автомобиле Юрий Саблин; остальные разошлись по городу».

Во время боя в Трехсвятительском переулке латыши потеряли убитым одного, а отряд Попова — 14 человек. «Поповцы» пытались захватить на Курском вокзале эшелон, потерпели неудачу, двинулись «походным порядком» по Владимирскому шоссе, но вскоре их настигли правительственные части. Часть отряда сдалась, часть разбежалась. В этот день было арестовано 444 участника выступления. В 16.00 Совнарком объявил о том, что «восстание левых эсеров в Москве ликвидировано».

* * *

Седьмого июля Совнарком создал Особую следственную комиссию по делу о событиях 6 июля. Отдельная комиссия была организована по приказу Троцкого для расследования «поведения частей московского гарнизона».

Из большевиков под подозрением оказался Дзержинский. Лидия Фотиева, секретарь Ленина, видела, как Дзержинский сразу же после освобождения из плена появился в Кремле:

«Владимира Ильича не было в это время в Совнаркоме, и вместо него Дзержинского встретил Я. М. Свердлов. Они прохаживались по залу, и Феликс Эдмундович возбужденно рассказывал ему о происшедшем.

— Почему они меня не расстреляли? — вдруг воскликнул Феликс Эдмундович. — Жалко, что не расстреляли, это было бы полезно для революции.

Это не было позерством. Дзержинский понимал, что гибель его от рук убийц Мирбаха явилась бы лучшим доказательством непричастности Советской власти к убийству дипломатического представителя Германии, устранением повода для развязывания войны против Советской России».

Теперь же, в Следственной комиссии, ему приходилось доказывать еще и свою непричастность к связи с Блюмкиным и левыми эсерами. Уже 7 июля Ленин приказал расформировать Коллегию ВЧК. Очевидно, что он все-таки испытывал недоверие к этому ведомству. Ведь в событиях 6 июля так или иначе были замешаны многие чекисты, включая и правую руку Дзержинского — Александровича. Теперь предстояло выяснить все аспекты поведения и «железного Феликса», который совсем недавно фактически разделял позицию левых эсеров в отношении Брестского мира.

Дзержинский 7 июля, уходя в отставку с поста председателя ВЧК, в своем заявлении писал: «Ввиду того, что я являюсь, несомненно, одним из главных свидетелей по делу об убийстве германского посланника графа Мирбаха, я не считаю для себя возможным оставаться больше во Всероссийской Чрезвычайной Комиссии… в качестве ее председателя, равно как и вообще принимать какое-либо участие в Комиссии. Я прошу Совет народных комиссаров освободить меня от работы в Комиссии».

Как вспоминал Бонч-Бруевич, постановление об отставке Дзержинского было не только напечатано в газетах, но и «расклеено всюду по городу». И сделано это было демонстративно по «внешним» причинам. Вероятно, для того, чтобы немцы оценили этот поступок. 10 июля Дзержинского официально допросили в качестве свидетеля.

Временным главой ВЧК стал Петерс. Главной задачей, поставленной перед ним Лениным и Троцким, стала чистка ВЧК — прежде всего от левых эсеров. Ему было поручено «в недельный срок представить Совнаркому доклад о личном составе работников Чрезвычайной комиссии на предмет устранения всех тех ее членов, которые прямо или косвенно были прикосновенны к провокационно-азефовской деятельности члена партии „левых социалистов-революционеров“ Блюмкина».

Главного же левоэсеровского чекиста — Александровича — ждала незавидная участь.

После того как утром 6 июля Александрович расстался с Блюмкиным в кабинете Дзержинского на Лубянке, он совершил еще ряд любопытных действий. Во-первых, выписал и заверил печатью удостоверение на имя Сергея Александровича Журавлева, сотрудника советских учреждений, дающее ему право на проживание в Москве и ее окрестностях. Зачем — непонятно. Вероятнее всего, чтобы в случае необходимости перейти на нелегальное положение.

Затем Александрович взял из сейфа 544 тысячи рублей, конфискованные у одного арестованного, и отправился в штаб Попова. Там передал эти деньги в партийную кассу. Он весьма активно участвовал в событиях 6–7 июля — аресте Дзержинского, именно по его приказу арестовали Лациса, именно он агитировал солдат переходить на сторону левых эсеров.

Восьмого июля газета «Известия ВЦИК» напечатала сообщение «К аресту Александровича», где, в частности, говорилось: «Один из главных вдохновителей левоэсерского мятежа, бывший товарищ Председателя Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Александрович, пытаясь бежать с Курского вокзала, переоделся, сбрил себе усы и загримировался. Однако этот маскарад не помог Александровичу укрыться от внимания дежуривших на вокзале сотрудников Чрезвычайной комиссии». Александрович был задержан. При обыске у него изъяли наличными деньгами 2644 рубля 75 копеек, 100 финских марок и расписку от 7 июля 1918 года о получении в президиуме Комиссии 40 рублей.

Днем 7 июля Александровича допросил член Коллегии ВЧК Савинов. Ему было предъявлено обвинение в организации восстания против советской власти и аресте Лациса, а также в отдаче приказа об аресте члена коллегии ВЧК Петерса. Александрович заявил: «Все, что я сделал, я сделал согласно постановлению Центрального комитета партии левых социалистов-революционеров. Отвечать на задаваемые мне вопросы считаю морально недопустимым и отказываюсь». Он пообещал, что 544 тысячи рублей будут возвращены в Комиссию, а затем написал: «…деньги мною оставлены в отряде Попова и, думаю, будут возвращены ЦК партии социалистов-революционеров. Александрович. 7.VII.18».

Александровича и еще 12 бойцов из отряда Попова — «участников ареста Лациса и других, разоруженных в помещении ВЧК и арестованных как разведчиков у здания Комиссии на Лубянке» — приговорили к расстрелу.

За Александровича заступались отдельные видные большевики, например, Александра Коллонтай. По некоторым данным, между ними еще в Норвегии завязались романтические отношения.

«Каждая встреча с ним убеждала меня, что в его душе разыгрывается темная трагедия, — вспоминала Коллонтай о работе Александровича в ВЧК. — То, что творилось в ВЧК, шло резко и вразрез с убеждениями революционера, ненавидевшего страстно, непримиримо „сыск“ и всё, что пахло „полицейщиной“ и административным насилием…

Чем заметнее становилось противоречие между тем делом, которое изо дня в день творили Александрович и его сотрудники, и его принципами и убеждениями, тем громче требовала его революционная совесть „очищения“ и искупления… В таком состоянии люди идут только на самоубийство либо на акт величайшего самопожертвования… Взрыв во дворце Мирбаха должен был быть сигналом для все еще медлящих пролетариев Германии и Австрии».

Однако хлопоты ни к чему не привели. Перед расстрелом с Александровичем долго беседовал Петерс. «Александрович был сильно взволнован, — отмечал он. — Я долго говорил с ним наедине, и он не находил слов для оправдания своего поведения… Его оправдания сводились к тому, что он беспрекословно только подчинялся партийной дисциплине… но у меня создалось впечатление, что он говорил искренно, что он был образцовым по дисциплине членом партии эсеров, и его ошибка в том, что он подчинился дисциплине этой партии… Он плакал, долго плакал, и мне стало тяжело, быть может, потому, что он из всех левых эсеров оставил наилучшее впечатление. Я от него ушел». В ночь на 9 июля 1918 года Александровича расстреляли.

«Я его знал и, когда встречался с ним, никогда не спрашивал, левый он эсер или большевик. Он был авторитетный член комиссии, и это было достаточно, — заявил на следующий день Троцкий. — Эта Комиссия была одним из важнейших наших органов, боевым органом, направленным против контрреволюции… Он работал рука об руку с Дзержинским, ему доверяли, и он делает эту Комиссию органом убийства графа Мирбаха, он похищает 500 тысяч рублей и передает левоэсеровскому ЦК на организацию восстания. Он был революционер, и мне рассказывали, что он умер мужественно, но здесь дело идет не о личной оценке, а о долге власти, которая хочет существовать. Он должен понять, что товарищ Председателя Комиссии по борьбе с контрреволюцией не может допускать превращения аппарата Советской власти в орудие восстания против нее, не может взять деньги этой власти для организации восстания, арестовать ее представителей. А он арестовал Дзержинского, своего ближайшего начальника, который доверял ему. Большего вероломства (правда, продиктованного дисциплиной партии) — большого вероломства и большего бесчестия нельзя себе представить».

Что же, с точки зрения «корпоративной этики» вина Александровича действительно была очевидной. Не исключено, впрочем, что его расстрел носил показательный характер — для немцев, которым нужно было «предъявить» человека, при помощи которого Блюмкин и Андреев попали в их посольство с документами ВЧК.

Говорят, что Коллонтай написала некролог «Памяти тов. Александровича» и отнесла в «Правду», но ей в публикации категорически отказали. Остается еще добавить, что 14 апреля 1998 года Александрович был реабилитирован. В заключении Генеральной прокуратуры Российской Федерации по его делу говорилось: «Никаких доказательств совершения Александровичем каких-либо противоправных действий против советской власти и революции в деле не имеется. Сведений о подготовке террористического акта над Мирбахом Александрович не имел, а заверение удостоверения от имени Дзержинского, дающее полномочия Блюмкину и Андрееву на аудиенцию у посла Р. Мирбаха (ошибка в тексте; правильно: В. Мирбаха. — Е. М.), не может служить основанием для привлечения Александровича к уголовной ответственности и его осуждению».

А Дзержинский вскоре вернулся на свою должность. Уже 22 августа 1918 года тот же Совет народных комиссаров постановил: «Председателем ВЧК вновь назначается т. Ф. Дзержинский, отставка которого была принята больше месяца тому назад по собственному его прошению». Позже Петерс признавался, что увольнение «железного Феликса» было фикцией. «Хотя формально Дзержинский был устранен как председатель ВЧК, — вспоминал он, — фактически он оставался руководителем ВЧК, и коллегия была сформирована при его непосредственном участии».

«ФЛАГ ЖЕЛТО-ГОЛУБОЙ…»

«Высокого роста, голова бритая, обросший черной бородой…» Блюмкин скрывается

Июль 1918 года. Хроника событий нескольких дней после «восстания»:

7 июля. Москвич Никита Окунев записал в дневнике: «К вечеру были в электрическом театре. По дороге туда слышалась стрельба, но театр полнехонек, и все спокойны. О восстании эсеров разговору мало, как будто это заурядное явление… Вечером можно было наслаждаться, сидя у открытого окна, звуками гармошек и граммофонов, коими забавляли себя буржуи и товарищи, видимо, нисколько не потрясенные чрезвычайными происшествиями прошлых суток».

8 июля. Состоялась панихида по графу Мирбаху. Ее совершили два польских священника — немецких в Москве не было. Затем гроб повезли на Александровский вокзал. Немцы хотели, чтобы процессия состояла из катафалка, запряженного четверкой лошадей, а все сотрудники и друзья посла шли за ним пешком. Однако власти на это не решились — посчитали, что в свете последних событий такая церемония будет выглядеть слишком вызывающей. В итоге гроб повезли на грузовике, а немцы прошли за ним лишь несколько сотен метров до Арбата.

Ни Ленин, ни кто-либо из советского правительства на похороны не пришли. От Арбата тело посла сопровождали лишь несколько человек в легковом автомобиле. Впереди и сзади ехали грузовики с красногвардейцами. К удивлению немцев, в пути их встретил нарком Чичерин. Затем он приехал на вокзал и возложил на гроб венок с надписью на белой ленте: «Смерть графа Мирбаха — тяжелая утрата и для нас. Он пал, отстаивая идею мира».

«Совершенно очевидно, — отмечал в дневнике майор фон Ботмер, — что убийство посланника должно было послужить сигналом выступления левых социалистов-революционеров против большевиков… Правительство Советов действовало энергично, поскольку дело шло о его существовании. Однако тот факт, что убийцам дали возможность уйти, что расследование не дало никаких результатов, свидетельствует о том, что по отношению к нам оно такой энергии не проявило. Хотя внешне было сделано все, что можно было ожидать и что требовалось сделать».

9 июля. В Большом театре возобновилось заседание съезда Советов. Троцкий заявил, что партия левых эсеров «совершила окончательно политическое самоубийство» и «уже не может воскреснуть». А делегаты возмущенно вторили, что левым эсерам «не может быть места в Советах». Свердлов добавил, что в ЦИК будут предоставлены места лишь тем членам ПЛСР, которые заявят о своей «несолидарности» с действиями их ЦК.

Большевики охотно подливали масло в огонь, который сжигал партию левых эсеров. В ней начались расколы. Осудили действия московских товарищей тульские, саратовские и другие левоэсеровские партийные организации (в общей сложности восемнадцать). Вместе с тем левых эсеров начали повсеместно исключать из Советов. (Уже к началу августа недавно мощная партия де-факто перестанет существовать как единая политическая сила; большинство ее руководителей будут находиться в подполье.)

В этот же день было сформировано новое руководство ВЧК. В него вошли девять большевиков. Принято решение уволить из Комиссии всех левых эсеров, а беспартийных чекистов обязали в трехнедельный срок представить рекомендации от членов РКП(б)[21] и подробно описать свою предыдущую деятельность.

10–11 июля. В Симбирске поднял мятеж против советской власти главком Восточного фронта левый эсер Михаил Муравьев (тот самый, который в начале 1918-го терроризировал Киев, потом попал под подозрение за якобы имевшуюся связь с анархистами, но был оправдан).

В ночь на 10 июля Муравьев, погрузив два полка на пароходы, двинулся из Казани, где находился штаб Восточного фронта, в Симбирск. Занял город, арестовал советских руководителей (в том числе командующего 1-й армией Михаила Тухачевского) и выступил за создание «Поволжской Советской республики» во главе со Спиридоновой, Камковым и Карелиным, призвал разорвать Брестский мир, объявил войну Германии, а себя — «главкомом армии, действовавшей против Германии».

До сих пор не вполне понятно — было ли связано выступление Муравьева с событиями в Москве, или же он преследовал какие-то личные цели. Существует, например, версия, что Мирбах передал Муравьеву деньги — чтобы он воевал против Чехословацкого корпуса, но агент, который их вез, был арестован чекистами.

Муравьев был убит при аресте. Впрочем, на следующий день московские «Известия» написали, что, «видя полное крушение своего плана, Муравьев покончил с собой выстрелом в висок». Ленин и Троцкий объявили его «изменником и врагом народа», которого «всякий честный гражданин обязан… застрелить на месте».

14 июля. Первый советник германской миссии доктор Рицлер вручил Чичерину ноту, полученную из Берлина. Немцы требовали разрешения на ввод в Москву своего батальона для охраны посольства, но эту идею большевики категорически отвергли. Ленин писал, что «подобное требование мы ни в коем случае и ни при каких условиях удовлетворить не можем, ибо это было бы объективно началом оккупации России чужеземными войсками». К тому же большевики понимали, что немцы уже не настолько сильны, чтобы настаивать на своем.

15–19 июля. В Берлин направлены две советские ноты, в которых отвергались германские требования. Впрочем, в качестве компромисса немцам разрешили допустить для охраны 300 человек в гражданской одежде и пообещали охрану из тысячи красногвардейцев.

Немцы не стремились обострять конфликт. «Берлин отклонил идею отмежевания от Ленина и товарищей, — писал фон Ботмер. — Таким образом, мы останемся здесь, о чем мы чисто по-человечески никак не сожалеем. Жизнь здесь столь же приятна, как и интересна».

Вскоре в Москву из Берлина прибыл новый посол — бывший директор Немецкого банка и вице-канцлер Карл Гельферих. Правда, задержался он в столице Советской России недолго. Несколько раз здание посольства обстреливалось, причем пули попадали в окно кабинета Гельфериха, где тот работал. Кто стрелял — установлено не было. Гельферих так опасался покушения, что даже не поехал в Кремль для вручения верительных грамот Свердлову, а 6 августа отбыл в Берлин.

Восстание левых эсеров для большинства жителей Москвы прошло малозамеченным. К тому же его тут же затмили другие события. Вскоре до Москвы дошли слухи о расстреле в Екатеринбурге царя Николая II. Потом в городе начали снимать памятники императорам. По всей столице проходили митинги с обсуждением темы «Что дает трудовому народу Советская Конституция» (она была принята на том же V съезде Советов). Снова появились трудности с хлебом. Приходили тревожные сводки с фронтов разгоравшейся Гражданской войны. В общем, события 6 июля очень быстро стали историей. Но только не для тех, кто играл в них главную роль.

* * *

Имена убийц Мирбаха сразу обнародованы не были. Газеты сообщали о «провокаторах», «заговорщиках» и т. д. Фамилия Блюмкина появилась в прессе лишь 8 июля — в сообщении Троцкого. Он подчеркивал, что «некий Блюмкин» совершил убийство немецкого посла графа Мирбаха по постановлению ЦК ПЛСР. Об Андрееве газеты упомянули еще позже — 14 июля.

На самом деле убийцы Мирбаха сразу же были объявлены в розыск. Уже 6 июля во все милицейские участки Москвы была направлена телеграмма: «Задержать и препроводить в уголовную милицию Якова Блюмкина. Приметы: высокого роста, голова бритая, обросший черной бородой, хромой ввиду вывихнутой ноги. Одет в зеленый френч, может быть, и синий костюм. У Блюмкина могут быть бланки Чрезвычайной комиссии».

Было еще и дополнение к телеграмме: «Роста Блюмкин выше среднего, черные волосы, лоб высокий, лицо бледно-желтоватое, густая круглая борода, у губ редкая. Тип еврейский. Одет в черную шляпу (опять эта шляпа! — Е. М.) и синий костюм».

В этом дополнении фигурировал и Андреев: «Надлежит также задержать Николая Андреева. Приметы: небольшого роста, рыжеватый, нос горбатый, лицо тонкое, длинное, худощавый, глаза косят. Тип еврейский».

Некоторое время немцы требовали (правда, довольно вяло) розыска террористов. Советское правительство отвечало, что они скрываются. И действительно, Блюмкин и Андреев как в воду канули.

Между тем 6 и 7 июля Блюмкин был совсем рядом, как уже говорилось, — всего лишь в нескольких десятках метров от штаба отряда Попова. Он находился в госпитале, на другой стороне Трехсвятительского переулка, и оставался там до середины дня 7 июля.

Позже Блюмкин утверждал, что испытывал сильные душевные терзания. Когда он узнал, что в штаб приехал Дзержинский, то попросил перенести его в лазарет, чтобы «предложить ему меня арестовать».

«Меня не покидала все время незыблемая уверенность в том, что так поступить исторически необходимо, что Советское правительство не может меня казнить за убийство германского империалиста, — отмечал он в автобиографии. — И даже в сентябре, когда июльские события четко скомпоновались, когда проводились репрессии правительства против левых эсеров, и все это сделалось событием, знаменующим собою целую эпоху в Русской Советской Революции, даже тогда я писал к одному члену ЦК, что меня пугает легенда о восстании и мне необходимо выдать себя правительству, чтобы ее разрушить». Но его просьбу, утверждал Блюмкин, отказался выполнить левоэсеровский ЦК.

Седьмого июля левые эсеры так быстро отступили (сбежали) из своего штаба, что часть их раненых бойцов осталась в лазарете. Блюмкин так и рассказывал: «При отступлении из Трехсвятительского переулка я был забыт во дворе лазарета». Оттуда-де его увезла на автомобиле в первую городскую больницу некая сестра милосердия, имени которой Блюмкин так никогда и не узнал. Там он назвался красноармейцем Григорием Беловым, раненным в бою с отрядом Попова.

В суматохе тех дней на «красноармейца Белова» никто не обратил внимания. К тому же Блюмкин не был похож на человека, которого описывали в правительственных ориентировках. Он был уже без бороды, острижен почти наголо и одет в солдатскую форму. Но долго оставаться на одном месте было опасно — подозрительных раненых разыскивали по московским больницам и рано или поздно он попал бы в руки большевиков.

Вечером 9 июля Блюмкина увезли из больницы. Сделали это, как он писал, его «внепартийные друзья». Кто были эти друзья — осталось неизвестно. Уж не его ли знакомые по литературной тусовке? Кто знает… Так же непонятно, как «внепартийные друзья» узнали, что Блюмкин находится именно в этой больнице, и как был совершен побег. Во всяком случае, ему удалось улизнуть. В Москве он скрывался еще несколько дней — в лечебнице или на частных квартирах. И здесь непонятно — кто его все-таки прятал?

Вообще, об этом периоде биографии Блюмкина известно крайне мало — лишь то, о чем он потом сам писал в своих показаниях. Было ли все так, как он рассказывал, или что-то «бесстрашный террорист» присочинил — можно только гадать. Остается верить Блюмкину на слово. Но можно, конечно, и не верить.

Двенадцатого июля Блюмкин выбрался из Москвы и оказался в Рыбинске. Там он жил под фамилией Авербах и лечил раненую ногу. Так продолжалось до конца августа. В начале сентября, «очень нуждаясь», он начал давать уроки в Кимрах, в уездном комиссариате земледелия. Интересно, кого он там учил и чему? «Все это время, — писал Блюмкин, — я был абсолютно оторван от партии. Она не знала, где я нахожусь и что со мной делается». И действительно, многие важнейшие события в стране прошли мимо него.

* * *

Четвертого августа 1918 года «ограниченный контингент» войск стран Антанты высадился в Архангельске. На Волге и в Сибири возникли «демократические» проэсеровские правительства — там уже вовсю шла Гражданская война. 30 августа в Петрограде был убит председатель Петроградской ЧК Урицкий, а вечером того же дня в Москве — ранен Ленин. Советские газеты были заполнены патетическими стихами, посвященными вождю. В стихотворении Нелюдима-Соловьева, напечатанном в «Правде» 15 сентября 1918 года, говорилось, что «доверчивого Орла» укусила в крыло Змея. А некто Е. Красная в той же «Правде» объясняла, за что ранен Ленин (стихотворение так и называлось — «За что?»).

…Лишь за то, что мечом беспощадным в крови
Разрушает он ваши химеры,
Разгоняет лучом светозарным в умах
Все, чем вы затемняли сознанье!
Лишь за то, что великий в словах и делах
Строит с нами он новое зданье.

На эти убийство и покушение большевики ответили объявлением «красного террора» — газеты публиковали списки расстрелянных заложников, «представителей эксплуататорских классов».

Находившаяся в это время под арестом Мария Спиридонова написала открытое письмо в ЦК партии большевиков. В нем она обвинила их в «надувательстве трудящихся» и репрессиях, которые, по ее словам, представляли собой убийства «тысяч людей» из-за «поранения левого предплечья Ленина». Однако ЦК ПЛСР 31 августа 1918 года выпустил резолюцию с одобрением террора «против всех империалистов и прихвостней буржуазии»:

«Слугами буржуазной контрреволюции ранен Председатель Совета Народных Комиссаров Ленин. Мы, стоящие на крайне левом крыле революционного социализма, считающие террор одним из способов борьбы трудящихся масс, будем всеми силами бороться против подобных приемов, когда они имеют целью удушить русскую революцию. Покушение на Ленина произведено справа, защитниками буржуазного строя, кого революция лишила былых привилегий и кто желает уничтожения советского строя и социалистических реформ. Ленин ранен не за то, что он капитулировал и пошел на путь соглашательства. Нет, он ранен теми, для кого даже его политика есть политика крайней революционности. <…> Мы считаем, что восстание миллионов трудящихся, хотя и искаженное соглашательской политикой вождей, не удастся задушить гибелью этих вождей. Покушение на Ленина — один из таких эпизодов контрреволюционного падения, и на такие попытки контрреволюции трудящиеся массы должны ответить встречным нападением на цитадели отечественного и международного капитала…»

В Москве большевики объявили, что раскрыли так называемый «заговор послов» во главе с руководителем британской миссии Локкартом. По советской версии, Локкарт пытался подкупить охранявших Кремль латышских стрелков, чтобы с их помощью совершить переворот и арестовать правительство Ленина. Затем латышские части должны были занять Вологду и соединиться с англичанами, которые наступали бы из Архангельска.

После покушения на Ленина Локкарт был арестован. Французский генконсул Гренар, Сидней Рейли и Анри Вертамон скрылись.

В октябре 1918 года «измотанный нечеловеческим напряжением» Дзержинский уехал на несколько дней в Швейцарию, где находились его жена и сын. Поехал он туда, разумеется, под другой фамилией и даже бороду сбрил. Встретивший его перед отъездом комендант Кремля не узнал «железного Феликса». Вскоре Дзержинский вернулся из Швейцарии, потом приехала его семья, и они поселились в Кремле. С Блюмкиным Дзержинскому предстоит встретиться еще не раз.

Левые эсеры окончательно раскололись. Одна их часть решила пойти на сотрудничество с большевиками, другая ушла в подполье. Из всех лидеров партии своей смертью умрут лишь двое. Прош Прошьян в декабре 1918 года скончается от тифа[22], а Исаак Штейнберг, уехавший в 1923 году из России, умрет спустя 34 года в эмиграции в Нью-Йорке. Все остальные погибнут в борьбе с большевиками или будут арестованы и расстреляны в годы репрессий. Но тогда они еще не потеряли надежды…

В сентябре Блюмкин наконец-то «случайно» завязал сношение с ЦК левых эсеров. Он обратился туда с предложением «спешно» отправить его «на Украину в область германской оккупации для террористической работы». Ему приказали выехать в Петроград и там ожидать отправки.

Надо сказать, что самую громкую акцию левых эсеров на Украине, которая могла бы соперничать с убийством Мирбаха, Блюмкин тоже пропустил.

«Палач международной революции». Убийство фон Эйхгорна

В списке «виднейших представителей международного империализма», которых левые эсеры собирались уничтожить, одними из первых значились гетман «всея Украины» Павло Скоропадский и главнокомандующий группой армий «Киев», глава оккупационной администрации занятых германскими войсками областей Украины генерал-фельдмаршал Герман фон Эйхгорн.

В июне 1918 года в Киев прибыла боевая группа левых эсеров. Ее возглавляла Ирина Каховская. В группе был и Борис Донской. Через некоторое время группа приняла решение — первый удар будет нанесен по Эйхгорну.

В 1918 году Герману фон Эйхгорну исполнилось 70 лет. Профессиональный прусский военный, участник Франко-прусской войны, внук (по матери) известного немецкого философа-идеалиста Фридриха Шеллинга, он во время Первой мировой войны командовал группой армий на русском фронте, которая так и называлась — «Эйхгорн». Группа действовала в Прибалтике и Белоруссии.

Для противников Брестского мира Эйхгорн, как и Мирбах, был одной из самых мрачных и одиозных фигур «германского империализма». «Генерал Эйхгорн, как и недавно убитый в Москве граф Мирбах — оба являлись представителями немецкого капитала, оба — один штыками, другой сетями дипломатических нот и политической полиции — выполняли черное дело уничтожения Советской России», — говорилось в одной из левоэсеровских листовок.

«Душа и мозг переворота на Украине», «палач международной революции», «покрывший за короткое время своего командования и царствования на Украине богатую, красивую и веселую страну кровью, виселицами и неубранными трупами», «агент разбойничьего империализма», «палач Украинской свободы» — и это все о нем, фон Эйхгорне. Ну а Блюмкин в одной из своих статей позже назовет его «титулованной акулой».

Итак, группа начала слежку за Эйхгорном. Борис Донской даже купил коня и превратился в «извозчика», чтобы свободно передвигаться по городу. Через некоторое время террористы установили, что каждый день в час дня генерал-фельдмаршал и его адъютант прогуливаются по городу. Теракт запланировали на 30 июля.

Исполнитель Донской в карман плаща положил самодельную бомбу. Его подстраховывали другие члены группы, в их числе и Ирина Каховская.

Эйхгорн в сопровождении адъютанта, капитана фон Дресслера, шел по Екатерининской улице, направляясь к своему дому. На перекрестке с Липским переулком они прошли мимо человека в плаще, который неожиданно выхватил из кармана бомбу и швырнул ее в немцев. Раздался взрыв. Террорист вскочил в проезжавший мимо фургон, но тут же выскочил и поднял руки. Его схватили подбежавшие немецкие солдаты.

Донской поступил в полном соответствии с кодексом чести эсеров-террористов — не скрываться с места теракта, а использовать его в целях революционной пропаганды и объяснить властям и населению мотивы своего поступка.

«На место покушения немедленно прибыл пан Гетман, и в его присутствии генерал-фельдмаршал, который был в сознании, был перевезен в одну из киевских клиник», — писали киевские газеты.

Гетман Скоропадский жил рядом с домой Эйхгорна — на Левашовской улице. Когда раздался взрыв, они с немецким генералом Раухом только что закончили завтракать в саду резиденции и решили немного прогуляться там. «Не отошли мы и нескольких шагов, как раздался сильный взрыв, — вспоминал Скоропадский. — Я по звуку понял, что разорвалось что-то вроде сильной ручной гранаты… Я и мой адъютант побежали туда. Мы застали действительно тяжелую картину, фельдмаршала перевязывали и укладывали на носилки, рядом с ним лежал на других носилках его адъютант Дресслер, с оторванными ногами, последний, не было сомнения, умирал. Я подошел к фельдмаршалу, он меня узнал, я пожал ему руку, мне было чрезвычайно жаль этого почтенного старика».

«Пан гетман, — добавляла газета „Голос“, — наклонился и поцеловал раненого. Фельдмаршал открыл глаза, улыбнулся и пытался было заговорить, но силы оставили его». Впрочем, эту сцену, скорее всего, придумали репортеры.

Скоропадский тут же отправил свои соболезнования в Берлин. Кайзер Вильгельм II прислал в ответ телеграмму:

«Искренно благодарю вас за выражение вами от имени украинского правительства и украинского народа чувства соболезнования по поводу достойного проклятия преступления, которое учинено подлыми убийцами против моего генерал-фельдмаршала фон Эйхгорна.

Бессовестность наших врагов, которые являются в то же самое время врагами спокойствия и порядка на Украине, не останавливается при выполнении своих мрачных планов ни перед какими самыми презренными средствами. Я надеюсь, что удастся подвергнуть заслуженному наказанию как непосредственных выполнителей преступления, так и его руководителей, а также надеюсь, что Всевышнему благоугодно будет оставить в живых жертвы гнусного покушения».

Несмотря на эти надежды, Эйхгорн и его адъютант скончались. Гетман выпустил грамоту, в которой объявлял «народу Украины» о покушении на Эйхгорна и его смерти:

«Сегодня, 30 июля 1918 г., в 10 ч. вечера, скончался командующий группою германских войск на Украине Генерал-Фельдмаршал Эйхгорн, погибший от злодейской руки заклятых врагов Украины и ее союзников.

Тем, кто не знал усопшего Генерал-фельдмаршала, трудно оценить, какая это великая и горькая утрата для Украины. Генерал-фельдмаршал Эйхгорн был искренним и убежденным нашим сторонником и другом украинского народа; целью его было создание самостоятельной Украинской Державы. Усматривая неисчерпаемые творческие силы в нашем народе, он радовался той славной будущности, которая ожидает Украину, и всеми силами поддерживал идею Украинской Державы даже среди тех, кто относились к ней с недоверием.

Мир же праху твоему, великий и славный воин! Как боевая твоя слава не умрет в сердцах германского народа, так и убежденная твоя работа на благо Украины оставит глубокий след в сердцах наших и не изгладится никогда со страниц истории Украины. Единственное утешение в этом тяжком горе, которое нас постигло, это то, что постыдное злодейство совершено не сыном Украины, а чуждым человеком, враждебным Украинской Державе и ее союзникам».

После панихиды тела генерал-фельдмаршала и его адъютанта отправили в Германию. Украинские власти устроили помпезную траурную церемонию. По некоторым данным, во время этой церемонии террористы хотели совершить покушение и на гетмана, но оно сорвалось.

Бориса Донского после допросов и пыток публично повесили на площади перед Лукьяновской тюрьмой. Никого из своих товарищей он не выдал. Донской сообщил лишь свое имя, то, что он состоит в партии левых эсеров и что Эйхгорн убит потому, что он «задушил революцию на Украине, изменил политический строй, произвел, как сторонник буржуазии, переворот, способствуя избранию гетмана, и отобрал у крестьян землю». Из тюрьмы он сумел передать записку: «Для меня нет в жизни более дорогого, чем революция и партия».

Руководитель группы боевиков Ирина Каховская попала в засаду на одной из явочных квартир — точнее, на даче вблизи Киева. Ее тоже жестоко допрашивали и в сентябре вынесли смертный приговор. Но чтобы казнить женщину, приговор должен был утвердить кайзер Германии. Этого он сделать не успел — в ноябре в Германии началась революция. Каховская оставалась в тюрьме еще несколько месяцев.

В 1919 году Липский переулок в Киеве будет назван именем Донского. Историк Ярослав Леонтьев пишет, что до конца 1930-х годов в музее Красной армии в Москве был стенд, посвященный его подвигу, с фотографией виселицы. Однако после заключения пакта Молотова — Риббентропа в августе 1939-го стенд по соображениям политкорректности убрали. Не стало и в Киеве переулка, названного именем эсера. Ну а во время оккупации Киева гитлеровцами в 1941–1943 годах Крещатик назывался Эйхгорнштрассе.

* * *

Об убийстве Эйхгорна сообщили и советские газеты. Интересно впечатление от прочитанного сотрудника германской дипломатической миссии в Москве майора Карла фон Ботмера: «Позиция большевистской прессы по случаю убийства в Киеве доказывает, что в этом случае даже не находят нужным соблюсти хотя бы внешнюю форму, как это было сделано после убийства посланника 6 июля. Тогда, в связи с последовавшим одновременно восстанием, убийство рассматривалось и как покушение на власть, и поэтому можно было легко изобразить возмущение. Убийство же Эйхгорна находит почти неприкрытое одобрение даже со стороны советского правительства как шаг на пути освобождения Украины».

Роберт Брюс Локкарт имел случай наблюдать реакцию Чичерина и Карахана в тот момент, когда им сообщили по телефону об убийстве Эйхгорна. «Они не скрывали своей радости, в особенности Чичерин, — рассказывал Локкарт, — он обратился ко мне со следующими словами: „Видите, вот что происходит, когда иностранцы идут против воли народа“… В глазах большевиков немецкие и английские генералы принадлежали к одной категории, как только они вступали на русскую землю. Они были агентами контрреволюции и, следовательно, вне закона».

А Донской и Каховская в глазах большевиков были героями. Правда, их партийные товарищи в Советской России находились в подполье и под следствием.

Двадцать седьмого ноября 1918 года состоялось заседание Ревтрибунала при ВЦИКе по делу о «контрреволюционном заговоре ЦК партии левых эсеров против Советской власти и революции». Формально перед трибуналом должны были предстать 14 человек, но фактически на скамье подсудимых сидели двое — Мария Спиридонова и Юрий Саблин. Остальные скрывались.

До суда Спиридонова и Саблин сидели под арестом в Кремле. Мария Александровна ехидно замечала: «Я двенадцать лет боролась с царем, а теперь меня большевики посадили в царский дворец». В Кремле большевики содержали своих наиболее опасных врагов — царских министров, обвиненную в покушении на Ленина Фанни Каплан (ее там же и расстреляли) и того же Локкарта — его, впрочем, освободили после трех недель заключения.

Комендант Кремля Павел Мальков разместил их в отдельных комнатах, в так называемом Чугунном коридоре, «приставив надежных часовых». Свердлов приказал арестованных особо не стеснять, но внимательно за ними наблюдать, особенно за Спиридоновой, так как «она превосходный агитатор, да и конспиратор неплохой, кого хочешь вокруг пальца обведет».

В своих мемуарах Мальков отмечал, что Спиридонова действительно сразу же начала обрабатывать охрану и ему часто приходилось менять часовых. Один из них вскоре не выдержал и пришел к нему со словами: «Товарищ комендант! Переведите вы меня на другой пост, замучила, проклятая!» Оказалось, что она уговаривала его «вернуться к революционной борьбе», установить связь с «подлинными революционерами». Этого часового ЧК потом использовала в своих целях — он получал от Спиридоновой записки и регулярно приносил ей ответы, а ЧК получала обширную информацию о нелегальной деятельности эсеров.

Локкарт писал, что во время прогулок по Кремлю (в сопровождении конвоя) он иногда встречал Спиридонову и они «торжественно раскланивались». Она, по словам Локкарта, выглядела больной и нервной, «с черными кругами вокруг глаз». Саблин же «выглядел почти мальчиком».

В начале процесса Спиридонова отказалась отвечать на вопросы суда и потребовала, чтобы ей сначала предоставили слово. Суд согласился. После этого Спиридонова сказала, что это «суд одной партии над другой, что совершенно недопустимо» и что конфликт может разобрать только будущий Третий интернационал. Она заявила, что покидает зал. К ее заявлению присоединился и Саблин.

В роли государственного обвинителя выступал сам председатель Ревтрибунала, недавний большевистский главковерх Николай Крыленко (в 1938 году он будет расстрелян). Он призвал суд отклонить претензии обвиняемых и продолжать заседание. Однако трибунал постановил объявить перерыв на десять минут.

После перерыва было оглашено решение: дело слушать, хотя обвиняемые и отказываются присутствовать в зале.

Крыленко в своей речи настаивал на смертном приговоре Попову, Блюмкину, Андреева призвал «удалить навсегда из пределов Советской Республики», а остальных обвиняемых заключить под стражу «с высылкой из пределов Советской Республики не менее чем на 5 лет». Спиридонову и Саблина, учитывая их «заслуги перед революцией», предлагал просто выслать на пять лет.

Трибунал продолжался недолго. Приговор выглядел так: Попова объявить врагом трудящихся и вне закона и, «как такового, при поимке и установлении личности расстрелять» (Попов был задержан в ноябре 1920-го и расстрелян весной 1921 года); три года заключения с принудительными работами получили Прошьян, Камков, Карелин, Трутовский, Магеровский, Голубовский, Черепанов, Майоров и Фишман; Спиридонову и Саблина, с учетом их заслуг перед революцией, приговорили к заключению в тюрьме сроком на один год. Но уже 29 ноября их амнистировали и освободили.

Что же касается Блюмкина и Андреева, то они тоже были приговорены заочно к трем годам заключения с принудительными работами.

* * *

Осенью 1918 года Блюмкин нелегально перебрался под Петроград. В своих показаниях он кратко упоминает это время: «Я жил в окрестностях Петрограда очень замкнуто — в Гатчине, в Царском Селе и др., занимаясь исключительно литературной работой, собиранием материала об июльских событиях и писанием о них книги». Литературные упражнения Блюмкину всегда нравились, но куда потом делся собранный им материал и что стало с его заметками — это одно из многочисленных «белых пятен» его биографии, которое уже вряд ли удастся заполнить. А жаль. Интересно было бы почитать, что он там написал. С книгой так ничего и не вышло.

Тогда у него был уже новый псевдоним — Константин Владимиров.

Разыскивали ли его чекисты? Формально — да. Но, видимо, без особого старания. Есть даже версия, будто Блюмкина в Петрограде спрятал Дзержинский, чтобы потом использовать его для различных деликатных поручений. Однако никаких подтверждений этого нет.

Фамилия Блюмкина возникла в протоколе заседания президиума Коллегии отдела по борьбе с контрреволюцией ВЧК от 12 сентября 1918 года. К тому времени он уже два месяца находился в розыске. Суть дела, в связи с которым упоминался Блюмкин, определить трудно — в протоколе об этом всего три строчки. Некий чекист Шибов выступил с заявлением, по которому было принято решение: «Сообщить в Президиум о назначении контрольно-ревизионной комиссии для проверки счетов гр. Блюмкина».

Возможно, в ВЧК решили проверить финансовую деятельность отделения Блюмкина. Но почему только в сентябре, когда отделение уже не существовало, а его руководитель находился в бегах? Скорее всего, это происходило в рамках расследования дела о событиях 6 июля. Оно продолжалось до ноября.

«В октябре, — отмечал Блюмкин в своих показаниях, — я самовольно, без ведома ЦК, поехал в Москву, чтобы добиться скорейшей командировки на Украину. Недолго жил в Курске, и 5 ноября я был уже в Белгороде, в Скоропадчине».

«Я не могу не сказать нескольких слов о своей работе на Украине, — продолжал он. — По ряду причин мне нельзя еще говорить о ней легально, подробно. Скажу только следующее: я был членом боевой организации партии <левых эсеров> и работал по подготовке нескольких террористических предприятий против виднейших главарей контрреволюции. Такого рода деятельность продолжалась до свержения гетмана». «Словом, посильно я служил революции», — скромно заключал Блюмкин.

Его появление на Украине практически совпало с поистине историческими событиями, которые потрясли Европу и весь мир.

«Гарцует Директория…» Блюмкин на Украине

Четырнадцатого октября 1918 года на Западном фронте началось общее наступление войск Антанты. В начале ноября германские войска оказались на грани катастрофы. В это критическое для Германии время в городе Киль восстали моряки. Восстание охватило всю страну. 9 ноября кайзер Вильгельм II бежал из Германии в Голландию. Германия была провозглашена республикой. 11 ноября немецкая делегация подписала условия перемирия в Компьенском лесу. Оно обернулось для Германии фактической капитуляцией, а затем и унизительным Версальским миром.

Тринадцатого ноября на заседании ВЦИКа в Москве Свердлов объявил об аннулировании Брест-Литовского договора. Вскоре Красная армия перешла в наступление и вступила на занятые немцами территории.

По условиям перемирия Германия должна была вывести свои войска с оккупированных ею территорий. В первую очередь это касалось Украины.

Пока немцы готовились к эвакуации, новые претенденты уже строили планы по захвату власти на Украине. 11 ноября Ленин приказал подготовить наступление на Украину красных войск. Но 13–14 ноября 1918 года там была создана Директория во главе с Владимиром Винниченко. В ее состав вошел и Симон Петлюра — бывший министр обороны Украинской Народной Республики, в июле 1918 года арестованный по обвинению в антиправительственном заговоре. 13 ноября его освободили под честное слово, взяв обещание не выступать против гетмана. Однако в течение следующих дней он стал одним из активнейших участников восстания против слабеющего с каждым днем режима Скоропадского.

Войска Директории 18 ноября начали наступление на Киев. Надо сказать, что буквально в считаные дни в ее распоряжении оказалось несколько тысяч человек с пулеметами и артиллерией. В основном это были полки, сформированные при гетмане, но теперь с энтузиазмом переходившие на сторону восставших. Присоединялись к ним и крестьяне, которые ничего хорошего ни от гетмана, ни от немцев не видели. В конце 1918 года петлюровцы (Петлюра стал главнокомандующим армией Директории, ее головным атаманом) представляли внушительную силу.

Гетман Скоропадский попытался совершить политический пируэт в сторону Белого движения. Он объявил о федерации с будущей некоммунистической Россией, приостановил «украинизацию» и начал зондировать почву о соглашении с Добровольческой армией генерала Деникина. «Кое-где замелькал русский национальный флаг», — отмечал один из очевидцев. Действительно — в Киеве началось формирование добровольческих дружин под русским триколором.

Киевским добровольцам было разрешено носить русскую военную форму и воинские знаки отличия. По Киеву были расклеены афиши с призывами: «К оружию, к оружию! В ком бьется русское сердце — пусть идет к нам!.. Все верные дети России, идите на ее спасение», «Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан!». Деникин разрешил киевским формированиям использовать флаг Добровольческой армии.

Четырнадцатого ноября 1918 года гетман издал грамоту, в которой призвал население встать на защиту Украины, с которой должно будет начаться восстановление «Великой России». Командующим вооруженными силами Скоропадский назначил генерала Федора Келлера — убежденного монархиста, ненавистника всякой «украинизации» и популярного в русской армии человека. Он все это время жил на Украине и не думал скрывать своих взглядов.

Впрочем, на посту командующего Келлер пробыл чуть больше недели — он подал в отставку. Считается, что ее причиной стали слишком резкие генеральские высказывания в адрес гетмана и Германии. Новым командующим был назначен личный друг гетмана, генерал князь Долгоруков.

Силы защитников Киева насчитывали в лучшем случае около пяти тысяч человек. В русских добровольческих дружинах — две — четыре тысячи. Это и была та самая булгаковская «Белая гвардия».

Бои с петлюровцами начались вблизи Киева 21 ноября. Но сам город жил обычной жизнью. Защищало Киев явное меньшинство из тех, кто мог держать в руках оружие. «Как чувствовал себя киевский обыватель? Обыватель веселился — пир во время чумы, — отмечала в мемуарах русская общественная деятельница Мария Нестерович-Берг. — Пусть где-то сражаются, нас это не интересует нимало, нам весело, — пусть потоками льется офицерская кровь, зато здесь во всех ресторанах и шантанах шампанское: пей пока пьется. Какой позор эти кутившие тогда весельчаки!.. Когда настал перерыв в оркестре, я крикнула в толпу: „Тепло вам здесь и весело. А в нескольких верстах за Киевом начались бои. Дерутся офицеры. Льется кровь защитников ваших. Слышите? Они дерутся за вас, бросив на произвол судьбы своих детей!“».

В эти дни жизнь гетмана Скоропадского висела на волоске. Но не только из-за наступления петлюровцев.

* * *

На гетмана «всея Украины» охотилась сводная боевая группа левых эсеров и эсеров-максималистов, в которую входил и наш главный герой. Люди подобрались отчаянные и со стажем. Например, «максималистка» Надежда Терентьева участвовала еще в покушении на премьера Столыпина в 1906 году на Аптекарском острове в Петербурге (тогда, при взрыве его дома, Столыпин уцелел чудом, но была тяжело ранена его дочь). Входил в группу и напарник Блюмкина по убийству графа Мирбаха Николай Андреев. Сначала именно ему отводилась роль исполнителя теракта по устранению гетмана. Однако, как потом рассказывал Блюмкин, «после долгих и мучительных колебаний Андреев от выполнения возложенной на него задачи отказался, мотивируя свой отказ бессмысленностью убийства человека, ничтожного в политическом отношении и являющегося лишь ширмой, за которой скрывались немецкие оккупационные власти».

После этого задачу убийства Скоропадского возложили на Владимира Шеварева (того самого, который, по словам Блюмкина, должен был по первоначальному плану убить Мирбаха). Теракт был назначен на 26 ноября. В тот день в Киеве проходили похороны погибших в боях с петлюровцами офицеров. Гетман приехал на похороны, однако бомбы, которые должны были полететь в него, почему-то оказались неисправными. Покушение провалилось. Скоропадскому повезло.

Тринадцатого декабря немцы и петлюровцы заключили соглашение. В обмен на разрешение эвакуировать свои войска германское командование обязалось не мешать вступлению армии украинской Директории в Киев. Город оказался фактически беззащитным.

Четырнадцатого декабря от власти отрекся гетман Скоропадский. Как известно, под видом раненого немецкого офицера он был вывезен в Берлин. Бежали и командующий армией князь Долгоруков, и офицеры его штаба. «Гетманщина, начавшаяся опереткой, завершалась трагикомедией, персонажами которой были гетман со товарищи, с одной стороны, а с другой стороны — действительной трагедией рядовых защитников Киева, преданных и брошенных начальством на произвол судьбы», — писал известный политик Василий Шульгин.

В тот же день, 14 декабря, петлюровцы вошли в Киев. Войска проходили по городу молча, организованно, стройными рядами, под желто-голубыми украинскими флагами, на папахах алели красные ленты и красные банты на шинелях. Все-таки новая власть считала себя «социалистической».

Уже в день падения Киева на улицах города началась настоящая охота за офицерами и юнкерами. Сам Петлюра и его сподвижники впоследствии заявляли, что никогда не отдавали приказов убивать белогвардейцев. Однако мемуаристы отмечают, что жестокость и кровожадность петлюровцев, как и ужасы террора в целом, превосходили «даже то, что в последнее время приходилось наблюдать в Советской России. Офицеров в форме убивали на улицах Киева как собак».

Расстрелы, сообщает один из очевидцев, «производились исподтишка, украдкой. Встретят на улице русского офицера или вообще человека, по возрасту и обличью похожего на офицера, выведут на свалку, пристрелят и тут же бросят. Иногда запорют шомполами насмерть, иногда на полусмерть. Во время междуцарствия, когда Петлюра ушел из Киева, а большевики еще не вошли, было найдено в разных частях города около 400 полуразложившихся трупов, преимущественно офицерских». Был убит и генерал Келлер. Его вместе с двумя офицерами повели в тюрьму, а по дороге то ли расстреляли, то ли закололи штыками…

На два месяца Киев оказался в руках украинских социалистов-самостийников. Популярный в начале XX века поэт Владимир Мятлев, автор эпиграмм и стихотворных памфлетов, так описывал те «киевские дни»:

Виктория! Виктория!
Флаг — желто-голубой,
Гарцует Директория,
Довольная собой…
Украина! Украина!
Все это пустяки,
Но скоро, дети Каина,
Придут большевики.
Возьмут в свои объятия
Все классы целиком.
Узнает демократия,
Что значит Совнарком!
Но если это скверное
Минует нас пока,
Тогда придут, наверное,
Деникина войска.
С неясными «заветами»,
С стремлениями в даль,
И закипит кадетами
«Континенталь».
Судьба так переменчива,
Во всем такой хаос!
Покуда что застенчиво
Шепчу: «Я — малоросс».
Виктория! Виктория!
Окончен славный бой.
Петлюра, Директория,
Флаг желто-голубой.

О том, что делал Блюмкин в то время, когда над Украиной реял желто-голубой флаг, он сам рассказывал кратко в автобиографии: «При правительстве Директории, в период диктатуры кулачества, офицерства и сечевых стрелков, я работал для восстановления на Украине Советской власти. По поручению партии организовал совместно с коммунистами и другими партиями на Подолии ревкомы и повстанческие отряды, вел советскую агитацию среди рабочих и крестьян, был членом нелегального Совета рабочих депутатов Киева».

На самом деле в украинском левоэсеровском подполье ситуация была совсем не простой. Шла жаркая дискуссия — создавать единый фронт борьбы с коммунистами или нет? Судя по всему, Блюмкин был категорически против этого союза. Пройдет всего три месяца, и он кардинально изменит свою позицию, но тогда…

Как можно судить по дошедшим до нас отрывочным сведениям о деятельности Блюмкина в это время, он ездил по украинским городам с целью создания подпольных ревкомов и установления связи между различными подпольными партийными организациями. На Украине Блюмкин жил под именем Григория Вишневского. Его настоящую фамилию знал только Николай Андреев и еще один человек — левый эсер Иван Алексеев-Небутев (во всяком случае, так он утверждал).

Во время немецкой оккупации Украины и при Директории Алексеев-Небутев находился на нелегальной работе в Одессе, Киеве, Жмеринке. В 1922 году в Москве были изданы его мемуары «Из воспоминаний левого эсера (Подпольная работа на Украине)», в которых автор приводит немало ярких подробностей о той обстановке, в которой тогда проходила подпольная жизнь революционеров. Вот, к примеру, как он описывает квартиру в Киеве, где тайно жили несколько эсеровских боевиков:

«В комнатах табачный дым — не продохнуть. На полу плевки и окурки. Некоторые из них успели пожелтеть от времени. На столе своеобразный винегрет. Здесь смешались в одну кучу — селедка, огурцы, яблоки, книжки и газеты. Этот художественный пейзаж дополняют неубранные кровати, из-под которых торчит грязное белье, уживающееся в соседстве с еще более грязными и мокрыми сапогами…

В этот день они все были голодны… Я дал им семьдесят рублей. И вот начался подлинный Содом. Крики и визг, спор — кому идти за хлебом. Тянут жребий!

И это подпольная квартира революционеров — думалось тогда».

Трудно сказать, насколько бывший подпольщик был искренен в своих оценках почти пять лет спустя, когда его книга издавалась в стране, где у власти стояла партия, фактически разгромившая левых эсеров. Но тем не менее картина впечатляющая.

С Блюмкиным Алексеев-Небутев встретился позже, уже после того, как к власти пришла Директория. Случилось это в Жмеринке, где левые эсеры готовили выступление против петлюровцев. Однажды из Киева «на усиление» прибыли несколько боевиков, и среди них Блюмкин. Алексеев с Блюмкиным должны были выступать на большом митинге железнодорожников. Блюмкин призывал рабочих не сдавать оружие — тогда власти Директории под угрозой расстрела требовали от населения его сдачи. Блюмкин, по словам Алексеева, «говорил долго, красиво, резко и удачно».

Потом состоялись выборы в подпольный ревком. От левых эсеров в него выбрали Блюмкина и Алексеева. В него же вошли и коммунисты. Блюмкин возражал против этого. Теоретический спор быстро перешел на личности. Блюмкин имел от ЦК широкие полномочия и требовал, чтобы те, кто допустил коммунистов в ревком, уехали в Киев. Но его не поддержали. Тогда ему пришлось уехать самому.

Любопытно, что в этой истории они оказались «по разные стороны баррикад» с Николаем Андреевым. Он-то и занял место Блюмкина в подпольном ревкоме Жмеринки. В том же 1919 году Андреев умрет на Украине от тифа.

Жмеринская история происходила, по-видимому, в январе — феврале 1919 года. Во всяком случае, восстание готовилось на 16 февраля 1919-го. Как видно, в то время Блюмкин был негативно настроен к возможности сотрудничества с коммунистами. Действительно, несмотря на общего врага, недоверие между коммунистами и эсерами возрастало. Алексеев-Небутев рассказывает такую историю. Их организация нуждалась в деньгах. Тогда он предложил отправиться в Одессу и, представившись участниками коммунистического подполья, получить средства у тамошней мощной организации большевиков. Были изготовлены фальшивые документы, и Алексеев-Небутев пустился в путь. Впрочем, из этой затеи ничего не вышло — подпольщики-коммунисты что-то заподозрили и денег ему не дали.

Пятого февраля 1919 года части Красной армии заняли Киев. Знаменитый финал «Дней Турбиных» Булгакова[23], когда все главные герои наблюдают из окна своей квартиры с «кремовыми шторами» вхождение в город красных:

«Мышлаевский. Совершенно верно: шестидюймовая батарея салютует.

За сценой издалека, все приближаясь, оркестр играет „Интернационал“.

Господа, слышите? Это красные идут!

Все идут к окну.

Николка. Господа, сегодняшний вечер — великий пролог к новой исторической пьесе.

Студзинский. Кому — пролог, а кому — эпилог».

Что касается Блюмкина, то к его дальнейшей судьбе больше подошли бы слова Николки.

«Я решил явиться в Чрезвычайную комиссию…» Загадки возвращения

Двенадцатого февраля 1919 года, всего лишь через неделю после вхождения в Киев Красной армии, Блюмкин напечатал в газете «Борьба» статью «Об акте Бориса Донского». Она была подписана фамилией «Вишневский».

«Убийством палача Эйхгорна, — писал Вишневский-Блюмкин, — наша партия от имени украинских трудящихся, с одной стороны, совершила устрашающее предупреждение, реальную угрозу мировой реакции, с другой стороны, через голову международной буржуазии апеллировала к классовому сознанию международных трудящихся масс. Она призывала их в свидетели героической борьбы укр<аинских> раб<очих> и крестьян с международными хищниками капитала.

Теперь на празднике трудящихся, на суровом торжестве революции, в момент возрождения Советской власти на Украине, Борис Донской и его высокий акт приобретают еще большее значение и являются как огромный прекрасный исторический символ борьбы за дело соц<иальной> революции».

Блюмкин успел даже сделать что-то вроде партийной карьеры и стал секретарем Киевского комитета Украинской партии левых социалистов-революционеров. Но вскоре «на суровом торжестве революции» положение левых эсеров осложнилось.

После прихода красных украинские левые эсеры оказались в двойственном положении. С одной стороны, они тоже боролись против немцев, гетмана и петлюровцев, а иногда даже рука об руку с коммунистами; с другой — именно в феврале 1919 года на всей территории, где существовала советская власть, прошли массовые аресты членов этой партии. 18 марта 1919 года Дзержинский объявил, что «отныне ВЧК не будет делать разницы между белогвардейцами типа Краснова и белогвардейцами из социалистического лагеря… Арестованные эсеры и меньшевики будут рассматриваться как заложники, и их участь будет зависеть от политического поведения их партий».

Интересна в этом смысле судьба Ирины Каховской. После свержения Вильгельма II она по-прежнему оставалась в тюрьме. Революционная германская власть не решалась освободить террористку, хотя с просьбой о ее освобождении к немцам обращалась партия левых эсеров. После бегства гетмана Скоропадского и прихода к власти Директории Каховскую тоже не выпускали, хотя, по некоторым данным, ей симпатизировал сам Петлюра, а требования освободить ее звучали от большевиков до Махно включительно. И только в конце января 1919 года друзьям Каховской все-таки удалось добиться ее освобождения.

Но тут начались новые испытания. Теперь на нее объявили охоту чекисты. Некоторое время Каховскую прятал красный командир Николай Щорс (герой популярной песни «Шел отряд по берегу, шел издалека, / Шел под красным знаменем командир полка…»). Она вернулась в Москву, но там была арестована. За Каховскую лично вступился Ленин. Ее освободили, но лишь после того, как узнали о планах левых эсеров устроить покушение на генерала Деникина, в то время главнокомандующего Вооруженными силами Юга России, — она тоже должна была принимать участие в этой акции. Как отмечает историк Ярослав Леонтьев, выпуская ее на волю, следователь ВЧК по левоэсеровским делам Романовский взял с нее слово революционерки, что в случае возвращения живой она добровольно явится в тюрьму.

Несколько месяцев Каховская и ее товарищи пытались организовать покушение на белого главкома. Но им феноменально не везло. Когда же — в Ростове-на-Дону — все было готово, опять случилось непредвиденное. Заговорщики один за другим заболели сыпным тифом.

В 1920-е годы Каховская арестовывалась еще несколько раз, затем были ссылки в Среднюю Азию и Уфу, потом — десять лет лагерей и снова ссылка в Сибирь. На свободу она вышла только в 1955 году. Умерла Ирина Каховская в 1960 году.

* * *

Однако Блюмкина в 1919 году аресты обошли стороной. Возможно, потому, что в Киеве почти никто не знал, кем на самом деле является «Григорий Вишневский». Подробности его киевской жизни в то время почти не сохранились. Известно только, что по партийным делам он выезжал в тыл к петлюровцам. Одна из таких поездок чуть было не стоила ему жизни.

В марте 1919-го Блюмкин отправился в Елисаветград. Ехал он на подводе. Недалеко от города Кременчуг ему встретился отряд петлюровцев. Неизвестно, что именно произошло, но, видимо, человек на подводе, да еще явно семитской наружности, им не понравился. «Я попал в районе Кременчуга в плен к петлюровцам, подвергшим меня жесточайшим пыткам, — писал Блюмкин в своей „Краткой автобиографии“ в 1929 году. — У меня вырвали все передние зубы, полузадушили и выбросили как мертвого голым на полотно железной дороги. Я очнулся, добежал до железнодорожной будки, откуда на следующий день, 13 марта, на дрезине был доставлен в Кременчуг, в богоугодное заведение».

Трудно сказать, было ли все именно так, как рассказывал об этом Блюмкин. О его склонности приукрашивать происходящие с ним события мы еще поговорим. Впрочем, его «побитые зубы» помнили многие. Потом Блюмкин вставил себе металлические челюсти, чем тоже привлекал внимание.

В больнице он провалялся около трех недель. Там у него хватало времени подумать. Блюмкин размышлял — что делать дальше? Вариантов было несколько. Можно снова вернуться к подпольной работе и бороться против коммунистов. Можно уйти за линию фронта и совершать теракты против белых. Можно вступить в Красную армию или устроиться на какую-нибудь советскую должность под чужой фамилией. Наконец, можно просто «лечь на дно» и дожидаться лучших времен. Вряд ли его сразу начали бы искать в Киеве. Но Блюмкин выбрал самый необычный и рискованный вариант.

Четырнадцатого апреля 1919 года к часовому у входа в здание Киевской ГубЧК, которая занимала бывший особняк Бродского по адресу: Садовая улица, дом 5, подошел странный худой человек с выбитыми зубами. Шамкая беззубым ртом, он попросил провести его к председателю ЧК Иосифу Сорину. Часовой спросил, зачем. «Я — Блюмкин, — ответил человек. — Я нахожусь в розыске по делу об убийстве германского посла Мирбаха».

По такому случаю, как явка с повинной самого Блюмкина, в Киев из Харькова приехал его бывший начальник, а теперь председатель Всеукраинской ЧК (ВУЧК) Мартин Лацис. Он лично беседовал с убийцей Мирбаха. С 14 по 17 апреля Блюмкин дал подробные показания о событиях 6 июля 1918 года, о своей роли в покушении на Мирбаха и, наконец, о том, почему он решил прийти в ЧК.

Изложив свою версию московских событий, Блюмкин несколько раз подчеркнул: 6 июля никакого восстания против советской власти не было. «Я знаю только одно, что ни я, ни Андреев ни в коем случае не согласились бы совершить убийство германского посла в качестве повстанческого сигнала», — заявил он.

Затем он начал возмущаться тем, что «за голову Мирбаха, этого титулованного разбойника, упало много мужественных, честных и преданных Революции голов матросов, рабочих — левых эсеров» и что «председатель Совета Народных Комиссаров тов. Ленин лаконично объявил меня и Андреева просто „двумя негодяями“».

«Правительство возненавидело нас, Центральный Комитет и исполнителей акта предали суду революционного трибунала как преступников и даже провокаторов, — отмечал Блюмкин. — Каждую нашу элементарную попытку опровергнуть возводимые на нас незаслуженные обвинения пресекали в корне, считали новым походом против Советской власти… Мы, интернационалисты, участники октябрьского переворота, не имели прибежища в творимой и нами социалистической республике…

До сих пор я, один из непосредственных участников этих событий, не мог в силу партийного запрета явиться к Советской власти, довериться ей и выяснить, в чем она видит мое преступление против нее. Я, отдавши себя социальной революции, лихорадочно служивший ей в пору ее мирового наступательного движения, вынужден был оставаться в стороне, в подполье. Такое состояние для меня не могло не явиться глубоко ненормальным, принимая во внимание мое горячее желание реально работать на пользу Революции. Я решил явиться в Чрезвычайную комиссию, как в один из органов власти (соответствующий случаю) Советской власти, чтобы подобное состояние прекратить».

Через некоторое время Блюмкина отправили в Москву. Там его допрашивал сам Дзержинский. Впрочем, скорее это была беседа. Затем он повторил свои показания Особой следственной комиссии, которая изучала его дело. Крайне любопытны два момента. Во-первых, он четко заявил: после того как левые эсеры отказались его выдать Дзержинскому (Блюмкин, как уже говорилось, неоднократно указывал, что сам якобы настаивал на этой выдаче), он больше не нес ответственности за действия ЦК. «Арест тов. Дзержинского, захват почтамта и посылка телеграммы по линии, стрельба по Кремлю и бегство из отряда Попова — все это происходило в моем отсутствии и без моего участия», — подчеркнул Блюмкин.

Во-вторых, он заметил, что «было бы крайне ошибочно рассматривать мой приход как отказ от акта, исполнителем которого я был, равно как и отказ от моего эсеровского понимания революции и Советской власти. Я по-прежнему остаюсь членом партии левых социалистов-революционеров, по-прежнему расхожусь во многом в политике Советской власти, и именно это побуждает меня вполне честно рассеять все то запутанное, трагичное положение, которое создалось благодаря отказу ЦК выдать меня в результате убийства Мирбаха» (курсив мой. — Е. М.).

Интересно сравнить это заявление Якова Блюмкина с тем, что он писал в автобиографии на Лубянке десять лет спустя. А писал он вот что: «Моя явка явилась результатом моего аналитического, под углом интересов социалистической революции, наблюдения событий на Украине и на Западе, интенсивно ведшегося мной со времени июльской драмы 1918 г., равно как и моего интенсивного теоретико-политического самообразования. Как видно, понадобилось лишь 9 месяцев, чтобы я понял историческую правоту большевистской линии в социалистической революции» (курсив мой. — Е. М.).

Возникает неизбежный вопрос: когда же Яков Григорьевич был искренен? Увы, окончательного ответа на него уже, наверное, не найти…

* * *

Дальнейшие события развивались самым удивительным образом. Напомним — по приговору Ревтрибунала от 27 ноября 1918 года Блюмкин был приговорен к трем годам тюрьмы с принудительными работами. Но уже 16 мая 1919 года, всего лишь через восемь дней после того, как он дал свои показания Особой следственной комиссии, президиум ВЦИКа принял постановление:

«ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПРЕЗИДИУМА ВСЕРОССИЙСКОГО ЦЕНТРАЛЬНОГО ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА ОТ 16 МАЯ 1919 ГОДА ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ ИЗ ЗАКЛЮЧЕНИЯ ЯКОВА ГРИГОРЬЕВИЧА БЛЮМКИНА

Ввиду добровольной явки Я. Г. Блюмкина и данного им подробного объяснения обстоятельств убийства германского посла графа Мирбаха президиум постановляет Я. Г. Блюмкина амнистировать.

Секретарь ВЦИК А. Енукидзе».

Постановление было принято после ходатайства Особой следственной комиссии по делу Блюмкина. В нем заслуживают внимания два момента. Во-первых, говорится, что «поднятый партией левых эсеров после убийства Мирбаха мятеж против советской власти он, Блюмкин, осуждает и категорически отмежевывается от тех преступных действий, которые были совершены партией вопреки данному ему обещанию». Во-вторых, указывается, что он не может нести ответственность за этот мятеж, а «должен нести ответственность только за совершение террористического акта по отношению к Мирбаху, каковая ответственность, во всяком случае, не может вызвать необходимости содержания Блюмкина в тюрьме» (курсив мой. — Е. М.).

Другими словами, убийство иностранного посла тогдашние руководители Советской России признавали не слишком серьезным проступком. А если и нужно разыскивать Блюмкина, то только за то, что в результате их с Андреевым акции начался «мятеж». Ну а поскольку Блюмкин явился с повинной и объяснил, что убивал Мирбаха не в порядке сигнала к началу «мятежа», а по идейным соображениям, то и особой вины в убийстве не нашли. Отношение к «разбойнику Мирбаху» у большевиков было почти таким же, как и у левых эсеров.

Итак, Блюмкина выпускали на свободу. Правда, в постановлении оговаривались условия этого освобождения — несколько пунктов:

«…2) Заменить ему трехлетнее тюремное заключение отдачей его на этот срок под контроль и наблюдение лиц по указанию президиума ВЦИК и

3) в случае уклонения Блюмкина от контроля над своими политическими действиями или в случае совершения каких-либо новых действий во вред Советской власти немедленно привести в исполнение состоявшийся по делу об убийстве Мирбаха приговор революционного трибунала при ВЦИК».

Фамилии лиц, которые должны были «контролировать» поведение Блюмкина, нигде не называются. Но резонно считать, что в их числе его «старые знакомые» — Дзержинский и Лацис. Во всяком случае, дальнейшая судьба и карьера Блюмкина в ЧК позволяют думать именно так.

Как и в других историях с участием Блюмкина, в его явке в ЧК и освобождении от ответственности много странного. Конечно, все могло быть так, как он сам рассказал, — в такое сумасшедшее время, когда идет Гражданская война, бывало и не такое. Но можно также предположить, что Блюмкин каким-то образом смог заранее обговорить условия своей явки в ЧК и получить от ее руководства определенные гарантии. А взамен предложить услуги по своей основной специальности — боевика и террориста. Тогда такие люди были нужны. Возможен и другой вариант — инициатива по привлечению Блюмкина к выполнению спецзаданий в интересах большевиков в обмен на прощение прошлых «грехов» исходила от его «старых знакомых» чекистов. И почему бы ему было не согласиться?

Вскоре после амнистии он снова оказался в Киеве.

«…Казнить меня без суда и следствия». Как Блюмкина невеста убивала

В один из майских дней 1919 года Надежда Хазина разговаривала на балконе второго этажа киевского отеля «Континенталь» с поэтом Осипом Мандельштамом. Они познакомились совсем недавно, в том же «Континентале», а точнее говоря, в кафе «Х.Л.А.М.», которое находилось в здании отеля. Это название расшифровывалось просто: «Художники, литераторы, архитекторы, музыканты», иногда чуть варьировалось.

«Х.Л.А.М.» было очень популярным местом. В кафе бывали и выступали почти все известные писатели, поэты, художники, которые оказывались в Киеве. Один из основателей советского джаза Леонид Утесов вспоминал: «В Киеве сделали привал, решили посмотреть, как он живет и как в нем живется. Киев жил так же, как Одесса, — тяжело и голодно. Вечером мы отправились в рекомендованное нам местной интеллигенцией кафе под странным названием „ХЛАМ“, что означало „Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты“. В этом кафе, как и в других, ни спаржей, ни омарами не кормили — морковный чай с монпансье. Черный хлеб посетители приносили с собой. Самой главной достопримечательностью этого кафе была надпись на фронтоне: „Войдя сюда, сними шляпу, может быть, здесь сидит Маяковский“. Здесь читал свои стихи Мандельштам. Зал всегда был переполнен».

Так вот, недавно познакомившиеся в кафе Осип Мандельштам и Надежда Хазина стояли на балконе «Континенталя», и вдруг их внимание привлекла необычная кавалькада, мчавшаяся по широкой Николаевской улице.

«Она состояла из всадника в черной бурке и конной охраны, — вспоминала Надежда Мандельштам (позже она вышла замуж за поэта). — Приближаясь, всадник в бурке поднял голову и, заметив нас, резко повернулся в седле, и тотчас в нашу сторону вытянулась рука с наставленным револьвером. О. М. было отпрянул, но тут же, перегнувшись через перила, приветливо помахал всаднику рукой. Кавалькада поравнялась с нами, но рука, угрожающая револьвером, уже спряталась под бурку. Все это продолжалось секунду… Всадники промчались мимо, свернули и скрылись в Липках, где находилась Чека.

Всадник в бурке — это Блюмкин — человек, „застреливший императорского посла“ — Мирбаха. Он направлялся, вероятно, в Чека, к месту своей службы. Ему поручили, как мы слышали, чрезвычайно важную и конспиративную работу по борьбе со шпионажем. Бурка и кавалькада — скорее всего, дань личным вкусам этого таинственного человека. Не понимаю только, как вязались такие эффекты с предписанной ему конспирацией».

Чем на самом деле занимался Блюмкин в Киеве в мае-июне 1919 года? «Я приехал в Киев организовывать из своих друзей боевую организацию для выполнения одного боевого предприятия в тылу колчаковского фронта по предписанию ЦК РКП в лице т. Серебрякова и Аванесова», — писал Блюмкин в «Краткой автобиографии». Леонид Серебряков — в то время секретарь президиума ВЦИКа, член Реввоенсовета Южного фронта и будущий видный троцкист (расстрелянный в феврале 1937 года). Что касается Варлаама Аванесова, он же Сурен Мартиросов, — тогда он был членом Коллегии ВЧК.

По некоторым данным, на встрече Блюмкина с этими людьми обсуждалась возможность покушения на «Верховного Правителя России» адмирала Александра Колчака. Неизвестно, кто предложил эту идею — Блюмкин или чекисты. Ее инициаторами могли быть обе стороны. Но как бы то ни было, это «предприятие» вполне отвечало взглядам и характеру Блюмкина. Позже, как мы еще увидим, он будет организовывать покушение на генерала Деникина. Деникин, Колчак, Мирбах, Эйхгорн — все эти деятели были для Блюмкина людьми одного порядка, кого он называл «титулованными разбойниками».

Блюмкину выдали мандат ВЦИКа за подписями Серебрякова и Енукидзе. В нем говорилось, что Яков Блюмкин командируется в Киев по делам ВЦИКа и все советские организации РСФСР и Украины обязаны оказывать ему всяческое содействие. Был и еще один документ, по которому Блюмкин получал право на внеочередное получение железнодорожных билетов и посадку в вагон. Документ, кстати, очень важный. Что представляли собой поезда в то время, можно вообразить хотя бы по фильмам о Гражданской войне.

Итак, Блюмкин начал подготовку покушения на Колчака. Почему в Киеве? Ну, во-первых, потому, что там в это время находились многие боевики из левых эсеров и эсеров-максималистов, которых он хорошо знал. Во-вторых, группу боевиков собирались забросить в Сибирь с территории, которую контролировала Добровольческая армия под командованием Деникина. Из Киева это было сделать гораздо легче, чем из Москвы.

Подробности подготовки операции пока неизвестны. Но есть сведения, что ее должны были осуществить члены Союза максималистов, в который в мае 1919 года вступил и Блюмкин. Он подал заявление о вступлении в союз, когда находился в Москве.

Вообще-то Союз социалистов-революционеров-максималистов образовался еще в 1906 году. Эта партия была близка по своим взглядам к анархистам. «Максималисты» выступали за социализацию земли, промышленных предприятий, создание самоуправляющейся «Трудовой республики» и немедленный переход к социализму. Они участвовали в Октябрьском вооруженном восстании в 1917 году, но были против Брестского мира и продразверстки. В 1919 году «максималисты» раскололись — от дружественного левым эсерам Союза социалистов-революционеров-максималистов отделился просто Союз максималистов, выступавший за признание советской власти, союз с коммунистами и совместную с ними борьбу против контрреволюции. «Максималисты» стояли за индивидуальный террор против виднейших представителей враждебного лагеря.

Надо сказать, что коммунисты, теоретически осуждавшие индивидуальный террор, вовсе не собирались сдерживать террористические амбиции представителей других партий. И в отдельных случаях даже готовы были оказывать им содействие. Так было в деле Ирины Каховской, отправившейся убивать Деникина, так было и с Блюмкиным. Что ж, «на войне как на войне». Правда, когда те же эсеры, анархисты или «максималисты» наносили удары уже по самим большевикам, их беспощадно уничтожали и клеймили как «агентов мировой буржуазии и контрреволюции». Но это так, к слову.

* * *

План покушения на Колчака — если он и существовал — провалился. Дело в том, что вскоре после возвращения Блюмкина из Москвы в Киев у него начались серьезные неприятности. Его самого решили убить.

В мае 1919 года чекисты арестовали в Киеве нескольких левых эсеров. Некоторые из бывших товарищей Блюмкина связали эти аресты с его явкой с повинной. Иначе говоря, на Блюмкина пало подозрение в провокаторстве и доносительстве. Это было одно из самых тяжелых обвинений, которое могли предъявить подпольщику-революционеру. Правда, Блюмкин в «Краткой автобиографии» несколько сместил акценты и представил дело так, что убить его хотели за отход от партии. «Левые эсеры… за мой отход организовали на меня три покушения».

За 12 дней в июне 1919 года Блюмкина убивали трижды. Поздно вечером 6 июня трое левых эсеров пригласили его за город для «политической беседы», но неожиданно открыли по нему огонь из револьверов. Судя по всему, стреляли его бывшие товарищи так плохо, что Блюмкин умудрился сбежать. Возможно, его спасла темнота.

Второй раз боевики стреляли в Блюмкина в кафе на Крещатике. К нему подошли двое и несколько раз выстрелили почти в упор. О том, что происходит, окружающие догадались не сразу — в кафе громко играл оркестр, и музыка почти заглушила звуки выстрелов. Блюмкин был ранен в голову и в тяжелом состоянии доставлен в больницу. Удивительно, что и на этот раз он остался жив.

Через несколько дней эсеры попытались добить его прямо в Георгиевской больнице, где он находился после ранения. Ночью в больничное окно бросили бомбу. Но по какому-то невероятному везению никто не пострадал. В том числе и Блюмкин. Во время допроса он отказался отвечать на вопрос о том, кто и за что его преследует. «Это в значительной мере тормозит следствие», — заметила по этому поводу киевская газета «Известия ВУЦИК».

Он, конечно, прекрасно знал тех, кто охотится за ним. Между первым и вторым покушениями возмущенный Блюмкин успел написать письмо в ЦК ПЛСР:

«Считая огромной трагической ошибкой намерения ЦК казнить меня без суда и следствия… я, тем не менее, как революционер и террорист, для которого обвинение в предательстве является чудовищным по тяжести и кошмарным по своему моральному значению, абсолютно предоставляю себя в полное распоряжение ЦК партии левых социалистов-революционеров.

Я горячо прошу ЦК партии предъявить мне обвинение и, если по заслушании моих объяснений оно окажется незыблемо веским, казнить меня».

Кто же так упорно хотел убить Блюмкина? Это были весьма колоритные люди.

Сергей Пашутинский, член партии эсеров с 1906 года, боевик и террорист с большим стажем. Скорее всего, именно он был главой группы «охотников за Блюмкиным».

Николай Арабаджи. Этнический турок, бывший офицер русской армии, участник Первой мировой войны, левый эсер.

И, наконец, самый любопытный персонаж в этой истории. То ли подруга, то ли невеста Блюмкина Лидия Соркина (иногда ее неправильно называют Сорокиной).

Вдова поэта Надежда Мандельштам называла ее в своих воспоминаниях даже женой нашего главного героя: «Мне приходилось встречаться с Блюмкиным еще до моего знакомства с О. М. (Осипом Мандельштамом. — Е. М.). Мы когда-то жили вместе с его женой в крохотной украинской деревушке, где среди кучки молодых художников и журналистов скрывалось несколько человек, преследуемых Петлюрой. После прихода красных жена Блюмкина неожиданно явилась ко мне и вручила охранную грамоту на квартиру и имущество на мое имя. „Что это вы?“ — удивилась я. „Надо охранять интеллигенцию“, — последовал ответ… Вот от этой женщины, спасавшей интеллигенцию такими наивными способами, и от ее друзей я наслышалась об убийце Мирбаха и несколько раз встречала его самого, мелькавшего, исчезавшего, конспиративного…»

В 1919 году Лидии Соркиной было 22 года. Она окончила с золотой медалью женскую гимназию в Ялте, получила квалификацию «домашней наставницы с правом преподавать русский язык и математику». В 1917 году вступила в партию эсеров, входила в руководство киевской партийной организации. Тогда же начала учиться в Киевском медицинском институте.

Как и где они познакомились с Блюмкиным — точно не известно. Вполне вероятно, что в Киеве, куда после событий 6 июля 1918 года из Москвы нелегально прибыл убийца Мирбаха. Если между ними действительно был роман (а скорее всего, был), то к лету 1919 года с романом уже было покончено. Для идейных революционеров-подпольщиков изменник общего дела, даже если он и был близким человеком, автоматически переставал существовать. И можно только догадываться, что пережила Лидия Соркина, если несколько раз участвовала в попытках убить своего бывшего друга-любовника.

В книге Алексея Велидова «Похождения террориста. Одиссея Якова Блюмкина» говорится: «Кстати сказать, судьба террористов, охотившихся за Блюмкиным, по некоторым, не подтвержденным до конца сведениям, сложилась плачевно. Сорокину (то есть Соркину. — Е. М.) и Арабадже (Арабаджи. — Е. М.) ликвидировали сами левые эсеры „как деникинских провокаторов“. Пашутинский в 20-х годах якобы осужден Харьковским ревтрибуналом за контрреволюционную деятельность».

На самом деле все было не совсем так.

По некоторым сведениям, Пашутинский, Арабаджи и Соркина в том же 1919 году пытались организовать в Одессе покушение на главнокомандующего Вооруженными силами Юга России генерала Деникина, но оно сорвалось.

Как отмечает историк Ярослав Леонтьев, в апреле 1922 года Пашутинский действительно был приговорен к расстрелу в Харькове — за контрреволюционную деятельность, связь с румынской контрразведкой и в том числе за покушения на Блюмкина. Ему же инкриминировалось и такое преступление, как выдача деникинской контрразведке конспиративных квартир и подпольных работников. Согласно газетному отчету в «Правде», после задержания контрразведкой в Одессе (во время подготовки покушения на Деникина?) Пашутинский «выступает от них в роли посредника при вымогательстве денег от одного из эсеров, арестованного по указанию Пашутинского, но отделавшегося от контрразведки посредством денежного выкупа».

Однако странно другое — Пашутинского не только не расстреляли, но и выпустили на свободу. Он долго работал на мелкой должности в системе кооперации в Средней Азии. По некоторым данным, он погиб уже во время репрессий конца 1930-х годов.

Что касается Арабаджи и Соркиной, то никакие эсеры их не ликвидировали. По данным того же Ярослава Леонтьева, Николай Арабаджи в 1920-х годах учился в Торгово-промышленном техникуме в Киеве, арестовывался ГПУ, но вскоре был освобожден. А Лидия Соркина в 1930-х годах жила в Москве. Что с ними произошло дальше — точно не установлено, но если их и «ликвидировали», то уж точно не левые эсеры.

Ну а что же Блюмкин? Оправившись после ранения, он переезжает в Москву. Там его ждали новые приключения.

«МОСКОВСКИЙ ОЗОРНОЙ ГУЛЯКА»

«Я ставлю себя еще под защиту революционно-социалистических партий». Суд и фронт

В Москве новые товарищи-«максималисты» предложили Блюмкину пройти через межпартийный товарищеский суд — чтобы очиститься от всяких нехороших подозрений. Такое не раз происходило в революционных кругах. Блюмкин согласился.

Суд продолжался две недели. Происходило это в отеле «Националь», который был переименован в «1-й Дом Советов». Председательствовал видный анархо-коммунист Аполлон Карелин, проживавший тут же. В среде революционеров всех направлений он считался человеком кристальной честности. В заваленном анархистской литературой двухкомнатном номере, где Карелин жил вместе с женой — он был членом ВЦИКа, «советского парламента», — и проводились заседания. Вторым членом суда был представитель левых эсеров-интернационалистов Дмитрий Магеровский, а третьим — делегат от так называемой «Партии революционного коммунизма» Георгий Максимов. Он-то и оставил небольшие воспоминания о суде.

Но сначала немного о самом Максимове. Он состоял в партии левых эсеров и 6 июля 1918 года был арестован в Большом театре вместе с партийной фракцией. Затем скрывался, потом снова перешел на легальное положение, стал одним из руководителей Партии революционного коммунизма (она была создана теми левыми эсерами, которые стремились к сотрудничеству с большевиками), был избран во ВЦИК.

Правда, вскоре Максимов опять не поладил с властями. Он выступал за создание оппозиционной партии, стоящей, однако, на платформе советской власти. За это арестовывался. В 1920-х годах отошел от политики, работал экономистом. В 1930-х снова арестовывался, потом оказался в ГУЛАГе всерьез и надолго. Вышел из лагерей только в 1954 году. Жил в Москве. Требовал политической реабилитации, но так ее и не добился. Занимался живописью. Умер в 1970-х годах.

Так вот, по словам Максимова, в межпартийный товарищеский суд были представлены документы как со стороны обвинения, так и Блюмкиным. Приглашались и свидетели. Разумеется, выслушали и самого подсудимого.

Блюмкин — в пересказе Максимова — утверждал, что пришел в ВЧК в Киеве затем, чтобы рассеять убеждение советского правительства в том, что «убийство Мирбаха было началом выступления партии левых эсеров против Советской власти, что он еще перед убийством добивался от ЦК партии левых с.-р. заверения, что никакого выступления не будет, что если бы ЦК в этом его не заверил, он бы не участвовал в убийстве Мирбаха и что добился указа ВЦИК о своем амнистировании».

По мнению Максимова, высказанному в мемуарах, сам факт ходатайства одного из членов партии без санкции ЦК перед ВЧК о партии в целом «являлся нечистоплотным и недопустимым». Однако закончился суд, по сути, ничем. Однозначных доказательств того, что Блюмкин предал своих товарищей, представлено не было. А факты обвинения не давали суду права обвинить Блюмкина в предательстве. Но и сам Блюмкин показался судьям не очень-то убедительным.

Так что после разбирательства было вынесено такое определение: «Из всех просмотренных документов, представленных суду, и личных показаний свидетелей, Товарищеский Межпартийный Суд не установил, что Блюмкин не предатель». То есть понимай как хочешь.

Любопытно, что, несмотря на это двусмысленное решение суда, Союз эсеров-максималистов все же принял Блюмкина в свои ряды. Впрочем, сам он потом настаивал на том, что с него якобы сняли все обвинения, а ЦК левых эсеров принес ему свои извинения. По его утверждению, эту миссию выполнила сама Ирина Каховская.

Вместе с тем за свою жизнь Блюмкин опасался еще очень долго. А в январе 1920 года написал воззвание «Ко всем советским партиям революционного социализма»[24]. В воззвании он еще раз возвратился к киевским событиям:

«В июне 1919 г. в продолжение двух недель (с 6-го по 20-е, в Киеве) несколькими членами и партийными работниками Украинской партии Л. С. Р. интернац<ионалистов> на меня было совершено без всякого обвинения меня в чем-либо три покушения с целью убийства.

Воззвание Якова Блюмкина „Ко всем советским партиям революционного социализма“, написанное после трех покушений на него со стороны украинских левых эсеров. 2 января 1920 г. РГАСПИ

Сами по себе, при исключении их политического предназначения, эти покушения отличались резким уголовным характером, всеми аксессуарами убийства из-за угла, всеми особенностями бандитского самосуда. И я не реагировал бы на эти факты политически, если бы они могли быть отнесены только в область уголовной квалификации.

Случилось иначе. Покушениям на меня совершавшие их лица, в качестве официальных представителей партии Укр<аинских> Л. С. Р. интернац<ионалистов>, старались придать глубокий моральный, партийный и политический смысл.

Укр<аинские> Л. С. Р. (интернац<ионалисты>) уже после упомянутых покушений обвинили меня в предательстве, и это обвинение официально и усиленно муссировали как внутри партийных организаций, так и среди тех трудящихся, которые за ними стоят или стояли.

К глубокому трагизму для меня, как личности и политического работника, момент покушений совпал с напряженным моментом поражения Украинской революции, а это значит и с моментом ухода всех Советских партий в подполье, — и благодаря этому, я также из-за болезненного состояния, вызванного ранением при втором покушении, не имел возможности своевременно и надлежащим способом вскрыть перед лицом революционно-социалистических партий всю вопиющую сущность политического и морального преступления, совершенного Украинскими Л. С. Р, в форме покушений на меня и обвинений в предательстве.

В продолжение четырех с лишним лет я служу идее революционного социализма, сначала в рядах партии С. Р., а с Октября 1917 г. Л. С. Р.

В моем недолгом, но совершенно честном и жертвенном революционном стаже (мною совместно с Николаем Андреевым был совершен акт над графом Мирбахом в июле 1918 года в Москве) нет ни одного факта или поступка, на которых могли быть построены не только конкретное обвинение в предательстве или уверенность в моей нравственной порочности, но даже и интуитивное психологическое подозрение в таких кошмарных способностях.

Тем темнее, тем непостижимее кажется мне происшедшее, и тем трагичнее было для меня переживать, в продолжение последнего периода реакции на Украине, существование не разоблаченной клеветы о моем выдуманном провокаторстве.

Все внутрипартийные попытки, сделанные в этом направлении мной (письмо к Ц. К. Укр<аинских> Л. С. Р. с требованием суда и предъявлением обвинения), Киевской организации Союза максималистов на Украине (обращение к Укр<аинским> Л. С. Р.), опубликование протеста в газ<ете> „Борьба“ от 21 июня 1919 г., а в России Центральным Бюро Союза максималистов (обращение к Ц. К. Рос<сийских> Л. С. Р.) — все эти попытки остались безуспешными и неудовлетворенными.

Теперь снова победившая на Украине Революция вернула к легальному существованию, к нормальным функциям революционно-социалистические партии. Как член одной из них и на основании изложенного я требую их широкого политического вмешательства в действия, считающей себя также революционно-социалистической партией, партии Укр<аинских> Л. С. Р. интернац<ионалистов>.

Я требую с полным формальным, а тем более нравственным, основанием широкого политического отклика на действия Украинских активистов и такого же рассмотрения их.

Находясь под защитою своей партийной организации Союза максималистов, я ставлю себя еще под защиту революционно-социалистических партий, идее которых служу и буду служить.

Бывший член Рос<сийской> и Укр<аинской> Партии Левых С. Р., бывший член Боевой Организации этих партий, член Союза максималистов Яков Блюмкин.

2 января 1920 года, Москва».

Все же история с извинениями левых эсеров перед Блюмкиным была, как видно, «несколько преувеличена».

* * *

В июле 1919 года Блюмкин поступил на службу в Красную армию. Сначала он попал в Политуправление РККА. Там познакомился с сестрой Троцкого и женой председателя Моссовета Льва Каменева — Ольгой Каменевой. Вместе с ней он совершал инспекционную поездку по Поволжью и подарил ей свою фотографию с надписью: «Ольге Давидовне, глубокоуважаемому товарищу, „неистовому Виссариону“ Советской власти на память о нашей инспекционной эпопее от опального „мятежника“».

Ольга Давидовна заведовала театральным отделом Наркомпроса («Тео») и действительно с неистовством Белинского старалась его «революционизировать и большевизировать». Ядовитый Владислав Ходасевич описывал ее как «существо безличное, не то зубной врач, не то акушерка. Быть может, в юности она игрывала в любительских спектаклях. Заведовать Тео она вздумала от нечего делать и ради престижа».

В «Тео» работали такие поэты и писатели, как Бальмонт, Брюсов, Балтрушайтис, Вяч. Иванов, Пастернак и сам Ходасевич, который утверждал, что они делали это, чтобы «не числиться нетрудовым элементом».

«Мы старались протащить классический репертуар: Шекспира, Гоголя, Мольера, Островского, — вспоминал Ходасевич. — Коммунисты старались заменить его революционным, которого не существовало. Иногда приезжали какие-то „делегаты с мест“ и, к стыду Каменевой, заявляли, что пролетариат не хочет смотреть ни Шекспира, ни революцию, а требует водевилей: „Теща в дом — все вверх дном“, „Денщик подвел“ и тому подобного… Бывали рукописи с рекомендацией Ленина, Луначарского… Но хуже всего было сознание вечной лжи, потому что одним своим присутствием в Тео и разговорами об искусстве с Каменевой мы уже лгали и притворялись».

«Большевизация» театра не нравилась и наркому просвещения Луначарскому. В 1920 году с согласия Ленина он уволил Каменеву. Она занималась связями с заграницей, борьбой с голодом, а после падения Троцкого и Каменева была выслана из Москвы и в 1930-е годы арестована. Были арестованы и расстреляны оба ее сына. Саму же Ольгу Каменеву расстреляли 11 сентября 1941 года в Медведевском лесу под Орлом. В тот же день и там же расстреляли Марию Спиридонову и еще полторы сотни политических заключенных Орловского централа.

Но если бы кто-нибудь в 1919 году предсказал Блюмкину или Каменевой то, что их ожидает в будущем, они вряд ли поверили бы. Тогда Ольга Давидовна считалась очень влиятельным человеком — особенно учитывая ее родственные связи. Для Блюмкина это было весьма полезное знакомство, которое, вероятно, сыграло свою роль в его дальнейшей судьбе.

Вскоре Блюмкин попал на Южный фронт. «В сентябре или октябре < 19> 19 г. по личному желанию я был мобилизован и послан на фронт ЦБ Союза максималистов», — писал он. Там его использовали уже по прямому назначению — как бывшего чекиста и террориста одновременно. В Реввоенсовете фронта с ним провел беседу Сталин. И опять-таки — знал бы Блюмкин, что ровно через десять лет именно этот человек утвердит его смертный приговор.

«Рев<олюционным Военным> С<оветом> Южфронта — тов. Серебряковым и Сталиным я был откомандирован в 13 армию, — вспоминал Блюмкин. — Здесь Политотдел в порядке армейской дисциплины направил меня для работы в Особый отдел, где меня назначили уполномоченным по борьбе со шпионажем. Работа эта имела две сферы: одну в пределах самой армии, другую — в отношении неприятеля. Так как работа в тылу велась еще и разведот<делом> армии, то для централизации и соединения этой работы я был приглашен в качестве формального сотрудника агентурной военной разведки, фактически в качестве инструктора входившей <в> функции разведота боевой работы в тылу… Тогдашний политический момент был таков, что применение актов индивидуального террора к главарям Деникинской контрреволюции считалось крайне целесообразным даже коммунистическими руководителями разведота и Особого отд<ела> 13 армии».

Одной из инициатив Блюмкина стала заброска в тыл белых диверсионной группы из террористов-«максималистов» — с целью убийства главнокомандующего Вооруженными силами Юга России генерала Деникина. Но операция сорвалась. Как утверждал Блюмкин, руководитель группы и ее участники «предъявили такие материальные и технические требования, которые не только были крайне чрезмерны, но еще казались и подозрительными». Поэтому всякие переговоры с террористами-«максималистами» прекратились.

Но вот что интересно. Слухи о том, что красные могут использовать Блюмкина в зафронтовой нелегальной работе, вероятно, доходили до белых. Косвенным подтверждением этого служит история Александра Рекиса — сначала одесского подпольщика, затем — в короткий период советской власти в Одессе в 1919 году — члена коллегии губотдела юстиции. После возвращения белых в город в августе 1919-го он снова оказался в подполье и вскоре был арестован. Рекиса обвинили в том, что он не кто иной, как сам Яков Блюмкин, нелегально прибывший в Одессу по заданию ВЧК.

Почему его приняли за «бесстрашного террориста» — сказать трудно. Возможно, они были похожи, и кто-то из видевших Блюмкина в Одессе принял Рекиса за него. Но это и свидетельство того, что белые тоже прекрасно знали, кто такой Яков Блюмкин, поэтому так оперативно отреагировали на сигнал.

Александру Рекису удалось освободиться из контрразведки за крупную взятку. Позже, после прихода красных, он стал секретарем Одесского горсовета.

А настоящий Блюмкин весной 1920 года был опять отозван в Москву.

«Блюмкин держался в кафе хозяйчиком…» «Кафейный период»

В 1919 году, когда Блюмкина амнистировали, он поселился в Москве во 2-м Доме Советов, как был назван «Метрополь». Занимал небольшую комнату. По соседству находилась комната советского наркома иностранных дел Георгия Чичерина. Только в то время это было возможно. Да и не только это. Поэт Анатолий Мариенгоф вспоминал: шел он как-то по Александровскому саду, а навстречу известный журналист Михаил Кольцов. Прямо из Кремля, от Ленина. «Безобразие! — говорит Кольцов с нежностью в голосе. — Взяли Старика в халтуру. Прихожу, а он примус накачивает, чтобы суп себе подогреть». Ленину тогда было 48 лет, и в партии за глаза его называли «Стариком».

«Только в моем веке председатель Совета Народных Комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп, — с гордостью писал Мариенгоф. — Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский». Трудно с ним не согласиться.

Впрочем, не только интересный, но и жуткий. Многие москвичи, пережившие осень — зиму 1919–1920 годов, потом вспоминали об этих днях как о самом тяжелом времени своей жизни.

Обычная картина еще недавно «купеческой» Москвы с ее калачами, бубликами и самоварами: горожане понуро бредут по неочищенным от снега улицам и тянут за собой самодельные санки. На них — кочаны мороженой капусты, мешок картошки, бидон с маслом или керосином. К груди граждане — так они теперь называются — прижимают пакет с селедкой, черным мокрым хлебом и мешочком муки или пшена. Стараются держать все эти сокровища покрепче — не ровен час, выскочит из переулка какой-нибудь ухарь, вырвет из рук пакет с едой, а гражданина в лучшем случае толкнет носом в снег. А то еще и «перо» в бок засадит…

Москва заполнилась попрошайками. В Третьяковском проезде, например, сидел богатырского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке в дерюге и черных очках стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я — слепой поэт», — гласила надпись. Беспризорники на улицах выводили жалостливыми голосами:

Позабыт, позаброшен.
С молодых юных лет
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет!

Советский художник Леонид Хорошкевич, которому в 1919 году было 17 лет, вспоминал:

«Чувство голода мучило и казалось унижающим. По утрам полулитровая кружка кофе на сахарине и без молока и лепешки из кофейной гущи уделялись мне на завтрак. Все мы находились в одной комнате, в нашей бывшей гостиной. Холод заставил нашу семью запереть одну за другой все комнаты, и мы остались в одной, где дымила наскоро сложенная печка и ржавые капли падали из отпотевших грязных труб, пересекавших всю комнату по диагонали…

Грузовики, наполненные доверху голыми трупами умерших от тифа. Их провозили по Москве, слегка прикрыв рогожами. На Семеновском кладбище их сбрасывали в общие ямы, а мы, в нескольких метрах от них, тогда еще школьники, набивали мешки капустой — продовольственная база и мы находились рядом.

Диктатура пролетариата, разруха, дезертирство, голод, спекуляция, беспризорность, таковы были новые слова и понятия, грубо входившие в сознание через быт, декреты и плакаты. Я становился очевидцем огромных событий России, и это огромное будущее казалось непонятно, страшно и мерзостно».

Но, конечно, не все представители русской молодой интеллигенции думали тогда так, как Хорошкевич. Была в Москве и другая жизнь. И в этой жизни молодой «революционер и террорист» Блюмкин снова, как и год назад, оказался как рыба в воде.

* * *

По-прежнему, как и в 1918 году, вечерами в московских литературных кафе шумели молодые поэты. Даже громче, чем раньше. Это было время настоящего расцвета «кафейного» периода русской поэзии. Многие из тех «литературных забегаловок», в которые мы уже заглядывали, не дожили до этого времени — как, например, футуристическое «Кафе поэтов», где «футурист жизни» Владимир Гольцшмидт ломал о свою голову доски, — но в измученном и голодном городе работали другие заведения: «Домино», «Красный петух», клуб Союза поэтов, «Стойло Пегаса».

«В Москве поэты, художники, режиссеры и критики дрались за свою веру в искусство с фанатизмом первых крестоносцев», — вспоминал Анатолий Мариенгоф. Диспуты плавно переходили в скандалы, а бывало, и в потасовки.

В сентябре 1919 года была образована Ассоциация вольнодумцев. В нее вошли Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Рюрик Ивнев и другие поэты-имажинисты. Первый пункт устава общества гласил: «Ассоциация Вольнодумцев есть культурно-просветительное учреждение, ставящее себе целью духовное и экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции. Свою цель Ассоциация Вольнодумцев полагает в пропаганде и самом широком распространении творческих идей революционной мысли и революционного искусства человечества путем устного и печатного слова».

На всякий случай устав отправили на утверждение наркому просвещения РСФСР Анатолию Луначарскому. Естественно, что не утвердить документ, который провозглашал столь высокие задачи, Анатолий Васильевич не мог. О чем и наложил соответствующую резолюцию: «Подобные общества в Советской России в утверждениях не нуждаются. Во всяком случае, целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь».

Пройдет немного времени, и Луначарский поссорится с имажинистами. Уже в 1921 году он напишет, что «среди имажинистов есть талантливые люди, но которые как бы нарочно стараются опаскудить свои таланты». Имажинисты обиделись и публично предложили Луначарскому: 1) как критику вступить с ними в дискуссию; 2) как наркому «выслать их за пределы Советской России, если их деятельность вредна для государства». Луначарский ответил, что как критик он отказывается от дискуссии, потому что ее «имажинисты обратят еще в одну неприличную рекламу для своей группы», а как нарком он вовсе не собирается высылать не нравящихся ему лично поэтов. Пусть, писал Луначарский, сами читатели разберутся «в той огромной примеси клоунского крика и шарлатанства, которая губит имажинизм… и от которой, вероятно, вскоре отделаются действительно талантливые члены „банды“».

Воистину — либеральные были времена в 1921 году! Хотя и «философские пароходы» уплывали из страны в то же самое время, а точнее, в 1922-м.

Что еще удивительно: в годы Гражданской войны и военного коммунизма, когда, казалось бы, каждый индивидуальный предприниматель должен был автоматически приравниваться к «буржую» с соответствующими последствиями (а нэп провозгласят только весной 1921-го), поэты-«вольнодумцы» развили бурную коммерческую деятельность. Они создали издательство, две книжные лавки, журнал и, по некоторым данным, перекупили синематограф «Лилипут».

Но самым главным коммерческим предприятием имажинистов было кафе «Стойло Пегаса». Оно приносило очень неплохой доход. Впрочем, неправильно говорить только о коммерческой ценности этого заведения. Тогда это было, как сейчас сказали бы, «культовое место» Москвы.

Прежде чем рассказать об атмосфере, которая царила в «Стойле Пегаса», надо, наверное, уточнить, какое все это имеет отношение к нашему герою. Да самое прямое. Во-первых, большинство имажинистов к этому времени были его хорошими знакомыми или даже друзьями. Во-вторых, среди «отцов-учредителей» Ассоциации вольнодумцев, подписавших ее устав, мы находим и такую подпись: «Як. Блюмкин». И, наконец, в-третьих, сам Блюмкин тоже часто появлялся в литературных кафе, а в «Стойле Пегаса» даже выступал в роли конферансье — проводил поэтические вечера.

Итак, «Стойло Пегаса». Кафе находилось по адресу: Тверская улица, дом 37. Над его входом висела полированная фанера с парящим в облаках Пегасом и названием, как бы летящим за ним. Стены были выкрашены в ультрамариновый цвет. На них яркими желтыми красками известный художник-имажинист Георгий (Жорж) Якулов написал портреты самих поэтов. А под портретами были выведены строки из их стихотворений. Подпись под портретом Есенина, к примеру, гласила:

Срежет мудрый садовник-осень
Головы моей желтый лист.

Судя по воспоминаниям современников, публика в кафе собиралась разная — от восторженной литературной молодежи до спекулянтов и других полукриминальных персонажей, готовых «тряхнуть бумажниками» перед своими дамами. Имажинист и один из основателей Ассоциации вольнодумцев Иван Старцев так описывал обстановку в кафе: «Двоящийся в зеркалах свет, нагроможденные из-за тесноты помещения чуть ли не друг на друге столики. Румынский оркестр. Эстрада. По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: „Плюйся, ветер, охапками листьев“».

В литературные круги Блюмкина ввели его старые друзья-знакомые, которых он знал еще с 1918 года — Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Александр (Сандро) Кусиков, автор слов романса «Слышен звон бубенцов издалека…». Все они тогда были молоды. Есенину — 25 лет, Шершеневичу — 27, Мариенгофу — 23, ну а Блюмкину — вообще 20.

Регулярно появляться в писательских кафе он начал уже в мае 1919 года, после того, как был амнистирован. Время от времени он исчезал — по делам службы, — но потом снова возникал среди литераторов. Блюмкин наверняка хотел, чтобы и его портрет красовался на ультрамариновых стенах в «Стойле Пегаса». Ведь он тоже, как уже говорилось, пробовал писать стихи, и вообще его тянуло к литературе и писателям. Встречается, правда, версия, что в кафе он сидел чуть ли не по заданию ЧК, чтобы приглядывать за молодыми и горячими друзьями-поэтами. Не исключено и это. Но искренняя страсть Блюмкина к поэзии, его преклонение перед талантами друзей — факт, можно сказать, медицинский. Он подтверждается множеством воспоминаний.

А вот друзья его как литератора явно не ценили. Да и каких-либо выдающихся стихотворных или прозаических произведений Блюмкина до нас не дошло. Мариенгоф написал об их дружбе весьма ехидно и не без самоуверенности: «Блюмкин был лириком, любил стишки, любил свою и чужую славу. Как же не прилепиться к нам, состоявшим у нее в избранниках? И он прилепился, ласково, заискивающе». Правда, возникает другой вопрос: а зачем такой человек нужен был тем, кто тогда состоял в «избранниках славы»? Но об этом позже.

Пока что отметим: Блюмкин действительно проводил много времени в окружении поэтов. И — удивительное дело! — множество крупных литераторов и других деятелей искусства, не считая, конечно, его близких друзей-имажинистов, упоминают Блюмкина в своих мемуарах.

Борис Пастернак об одном из вечеров в кафе «Домино»: «К нам вскоре подсела „знаменитость“ — убийца посла Вильгельма П графа Мирбаха левый эсер Блюмкин, бородатый брюнет плотного телосложения».

Вадим Шершеневич: «Блюмкин был очень хвастлив, так же труслив, но, в общем, милый парень, который в свои двадцать два года казался сорокалетним».

Имажинист Матвей Ройзман, будущий автор мемуаров о Есенине и популярного советского детектива «Дело № 306»: «Яков Блюмкин сразу привлекал внимание: среднего роста, широкоплечий, смуглолицый, с черной ассирийской бородой. Он носил коричневый костюм, белую рубашку с галстуком и ярко-рыжие штиблеты».

Писатель Борис Лавренев о вечере в кафе, который вел Блюмкин: «Развязный и крикливый, отрастивший бородку „под Троцкого“, Блюмкин держался в кафе хозяйчиком и командовал парадом».

Художник-карикатурист Борис Ефимов: «Я не раз потом встречал Блюмкина в редакциях, в творческих клубах, в обществе журналистов, писателей, и повсюду он любил находиться в центре внимания, всячески давая понять, что он личность — историческая, разглагольствуя о былях и небылицах своей биографии. Помню, в какой-то компании Блюмкин патетически рассказывал, как схваченный белогвардейцами и поставленный ими „к стенке“, он, в ожидании расстрела, гордо запел „Интернационал“. „Что же было дальше?“ — с интересом спросил писатель Лев Никулин. „Меня спасли прискакавшие в этот момент буденновцы“, — не задумываясь, ответил Блюмкин. В таком стиле Блюмкин рассказывал о себе, где бы ни появлялся».

Писатель Виктор Ардов: «Это был некрасивый еврей, похожий на иллюстрации к Шолом-Алейхему, да еще с заячьей губой».

Анатолий Мариенгоф: «Он был большой, жирномордый, черный, кудлатый с очень толстыми губами, всегда мокрыми. И обожал — надо не надо — целоваться. Этими-то мокрыми губами!»

Что и говорить — не очень приятный портрет «романтика революции» рисуют мастера литературного цеха. Лишь писатель и коминтерновец Виктор Серж (Кибальчич) выглядит на этом фоне исключением: «Его невероятно худое, мужественное лицо обрамляла густая черная борода, темные глаза были тверды и непоколебимы».

Но поведение «бесстрашного террориста», судя по свидетельствам его друзей, часто вызывало сомнения в его героизме и непоколебимости.

«Он озирался и пугливо сторожил уши». Страх и совесть

Почти все, кто знал Блюмкина в это время и кто оставил воспоминания о нем, отмечают две черты его характера — он был большой хвастун и большой трус. Даже казалось странным, что этот же человек совершил теракт, участвовал в подпольной борьбе и был на войне.

«Всем нам было известно, что в деле убийства Мирбаха он играл трудную, но не очень почетную роль главного паникера, — отмечал Шершеневич. — После выстрела он бежал впереди всех. На допросах он всячески выгораживал себя. Тем не менее он кой-каким уважением и почетом пользовался и иногда помогал нам».

Оценка хоть и субъективная, но нельзя сказать, что совсем уж несправедливая. В 1919–1922 годах, когда Блюмкин преимущественно находился в Москве, черты «паникерства» в его поведении бросались в глаза. Блюмкин боялся многого и многих. Например, немецких агентов.

«Он всегда был убежден, что кто-то собирается его убить, — вспоминал тот же Шершеневич. — В каждом посетителе он видел шпиона, приехавшего из Москвы специально за ним. Он почти серьезно уверял, что германское правительство обещало десятки тысяч марок за его голову.

Кусиков язвил, что он бы не дал. Блюмкин шуток не понимал. Он обожал роль жертвы».

Боялся Блюмкин и своих коллег-чекистов. Хотя он и покаялся перед новой властью, ему в любой момент могли припомнить его старые дела. Так, собственно, и произошло, только гораздо позже.

Но больше всего он боялся своих бывших товарищей по партии левых эсеров. Часть из них по-прежнему считала Блюмкина предателем и отступником. С соответствующими выводами. А какими могут быть эти выводы — Блюмкин хорошо знал еще по Киеву.

* * *

После событий 6 июля партия левых эсеров пережила ряд расколов. Часть из них решила сотрудничать с большевиками. Еще в сентябре 1918 года образовались Партия революционного коммунизма и Партия народников-коммунистов. Многие из их членов потом вступили в РКП(б).

Приговоренная к году тюрьмы, но амнистированная «за заслуги перед революцией», Мария Спиридонова в декабре 1918 года председательствовала на разрешенном большевиками съезде партии левых эсеров. Она выступила с решительным осуждением террора ЧК. 10 февраля 1919 года Спиридонова, как и 210 других участников съезда, была арестована и приговорена революционным трибуналом к «помещению в санаторий ввиду своего истерического состояния». Дзержинский указывал начальнику секретного отдела ВЧК Самсонову: Спиридонову нужно поместить в «психический дом, но с тем условием, чтобы оттуда ее не украли и она не сбежала… Санатория должна быть такая, чтобы из нее было трудно сбежать и по техническим условиям». Впрочем, из «санатории», а точнее говоря, из Кремлевской больницы она как раз и сбежала.

Спиридонова перешла на нелегальное положение. Потом снова была арестована, снова отпущена на поруки. Жила под надзором ЧК. Пыталась бежать за границу. Получила три года ссылки. Болела и жила почти что в нищете. В 1931 году снова получила три года ссылки — потом этот срок продлили до пяти лет. К тому времени она уже не занималась политикой. В 1937-м была арестована и приговорена к двадцати пяти годам тюремного заключения. Сидела в Орловском централе. Как уже говорилось, в сентябре 1941 года ее расстреляли в Медведевском лесу под Орлом. В одном из своих писем в ЦК РКП(б) она писала: «Только убийством вы можете меня изъять из революции». Своим идеалам она оставалась верна до конца.

Когда в мае 1919 года Блюмкин давал показания Следственной комиссии и его освобождали от ответственности за убийство Мирбаха, многие из его недавних левоэсеровских партийных товарищей боролись с большевиками в подполье. Иллюзий в отношении новой власти — власти РКП (б) — у них больше не было.

Некоторые из левых эсеров решили перейти к террору против коммунобольшевиков. Весной 1919 года был образован Всероссийский повстанческий комитет революционных партизан. В него вошли представители левых эсеров, эсеров-максималистов, так называемых «анархистов подполья» и других левых радикалов, которые встали на путь борьбы с «комиссародержавием». Одним из руководителей Повстанческого комитета стал уже знакомый нам Донат Черепанов по кличке «Черепок» — бывший член ЦК партии левых эсеров и активный участник событий 6 июля 1918 года. Как мы помним, это именно он, согласно показаниям Дзержинского, сказал ему при аресте в особняке в штабе отряда Попова: «У вас были октябрьские дни, у нас — июльские…» Так же, как и Блюмкин, Черепанов после июльских боев в Москве перешел на нелегальное положение, но раскаиваться и идти с повинной к большевикам вовсе не собирался.

«Партизаны» провели несколько «эксов» (то есть экспроприаций) в Москве и на патронном заводе в Туле, захватив немалые средства. На них они закупали динамит, револьверы, организовали типографию в подмосковном Краскове, выпускали листовки. Но самой громкой их акцией стал взрыв в здании Московского комитета РКП(б) 25 сентября 1919 года. Тогда погибли 12 и были ранены 55 человек (в том числе и Николай Бухарин).

«Подготовка этого взрыва, выработка плана и руководство им до самого последнего момента были возложены на меня, — рассказывал Черепанов на допросе в ЧК. — В самом же метании бомбы я, по постановлению штаба, участия не принимал. Не будь этого постановления, я бы охотно принял на себя метание бомбы. До того как остановиться на террористическом акте, этот вопрос дебатировался долго у нас в штабе. Высказывалось несколько мнений по этому поводу. Предлагалось бросить бомбу в Чрезвычайную комиссию, но это предложение было отклонено по следующим соображениям: чрезвычайка и сам гражданин Феликс Эдмундович Дзержинский являются только орудием, слугами партии и, следовательно, во всей политике ответственными являются не чрезвычайки, а партия.

Собрание 25 сентября главных ответственных партийных работников в Московском комитете как нельзя лучше могло быть рассматриваемо главнейшим виновником, тем более что на этом собрании предполагалось присутствие гражданина Ленина».

По иронии судьбы МК РКП(б) занимал теперь то самое здание в Леонтьевском переулке, где до 6 июля 1918 года находился ЦК партии левых эсеров. Так что Черепанов знал его хорошо. Он же показал окно, в которое нужно бросить бомбу, — тогда она попала бы прямо в президиум, где должны были сидеть руководители большевиков. Анархист Петр Соболев так и поступил, но именно в этот день президиум почему-то разместился в другом конце зала. Если бы не эта случайность, то, скорее всего, погибли бы и Бухарин, и другие большевистские вожди. С этой точки зрения теракт не достиг цели — погибли в основном рядовые партийные активисты, за исключением секретаря Московского комитета компартии Владимира Загорского.

Большинство организаторов и исполнителей акции вскоре были уничтожены и арестованы (потом расстреляны). В феврале 1920 года попался и Черепанов. Он ни в чем не раскаивался. «Конечно, нужно только сожалеть о том, что жертвами взрыва были не видные партийные работники, и никто из более крупных не пострадал», — говорил Черепанов на допросе, который проводил лично Дзержинский. На замечание, что при взрыве пострадало много незначительных работников, он возразил, что «ваша чрезвычайка в этом отношении не лучше».

«Об одном я сожалею: при аресте меня схватили сзади, и я не успел пристрелить ваших агентов», — добавил Черепанов. В конце допроса он бросил Дзержинскому в лицо: «То, что сейчас творится, сплошная робеспьериада!» Данные о его дальнейшей судьбе противоречивы — то ли его расстреляли, то ли он был отправлен в ссылку и там погиб.

На допросе Дзержинский спросил Черепанова, что он думает о тех левых эсерах, которые встали на путь сотрудничества с большевиками. «Я на них смотрю, как на предателей и подлецов», — ответил тот. Это безусловно, с его точки зрения, относилось и к Блюмкину.

* * *

Слухи об угрозе жизни «бесстрашному террористу» постоянно ходили в компании, с которой он проводил свободное время. Анатолий Мариенгоф пишет об этом, не скрывая едкого сарказма: «Левоэсеровское ЦК вынесло решение: „Казнить предателя“. Опять для Блюмкина запахло смертью. А он — как мы уже знаем — не очень-то любил этот запах. Впрочем, как и большинство жалких смертных. И вот Блюмкин сделал из нас свою охрану. Не будут же левоэсеровские террористы ради „гнусного предателя“ (как именовали они теперь своего проштрафившегося „героя“) приканчивать бомбочкой двух молодых стихотворцев».

Сцена сопровождения поэтами друга Яши из кафе домой — если Анатолий Мариенгоф в мемуарах ничего не присочинил — достойна того, чтобы привести ее описание полностью. Итак, каждый вечер перед закрытием кафе Блюмкин «умоляюще говорил»:

«— Толя, Сережа, друзья мои, проводите меня.

Свеженький член ВКП(б), то есть Блюмкин, жил тогда в „Метрополе“, называвшемся 2-м Домом Советов. Мы почти каждую ночь его провожали, более или менее рискуя своими шкурами. Ведь среди пылких бомбошвырятелей мог найтись и такой энтузиаст этого дела, которому было бы в высшей степени наплевать на всех подопечных российского Аполлона. Слева обычно шел я, справа — Есенин, посередке — Блюмкин, крепко-прекрепко державший нас под руки».

Был и такой эпизод. Однажды вечером Блюмкин возвращался домой из кафе. На этот раз его провожал Кусиков. Навстречу им шли какие-то темные фигуры. Блюмкин выхватил револьвер, схватил за руку Кусикова и бросился бежать. Раздались крики: «Стой!»

Блюмкин отпустил Кусикова, а сам быстро скрылся в темноте. Вслед ему загремели выстрелы. Однако вскоре их обоих задержали — оказалось, что они встретили патруль ЧК.

«Через секунду, — сообщает в своих воспоминаниях Вадим Шершеневич, — в темноте его (Кусикова. — Е. М.) подвели к дрожащему осиновой дрожью Блюмкину. Револьвер Блюмкина остался незаряженным… Стуча поломанными в немецком плену зубами, Блюмкин просил его не убивать».

Блюмкина и Кусикова доставили на Лубянку, но быстро отпустили — документы у них были в порядке, а Блюмкина там хорошо знали. Их даже подвезли в автомобиле домой. Блюмкин говорил: «Как хорошо, что я не стал отстреливаться! Стреляю я очень метко, мог бы кого-нибудь из вас убить!» О том, что он не попал в графа Мирбаха с расстояния в несколько шагов, Блюмкин предпочитал не вспоминать.

Потом в кафе Блюмкин в красках рассказывал о ночном приключении и показывал шляпу, пробитую пулями в двух местах.

О том, что Блюмкин все время чего-то боялся, вспоминал и Вадим Шершеневич: «Он озирался и пугливо сторожил уши на каждый шум. Если кто-нибудь сзади резко вставал, человек немедленно вскакивал и опускал руку в карман, где топорщился наган. Успокаивался, только сев в свой угол».

Чувство страха, которое испытывал Блюмкин, можно понять. Все-таки он пережил три покушения. Тем более что получить пулю от своих бывших товарищей на темной улице — это совсем не то, что погибнуть на фронте, в застенках врага или за линией фронта, при выполнении важного задания Революции.

К тому же кроме страха Блюмкина, видимо, долго терзали и другие чувства. Все-таки он скрылся с места теракта после убийства Мирбаха, что противоречило кодексу чести революционера-террориста. В начале 1921 года он встретился с Ильей Эренбургом, который собирался ехать в Париж. У них, по словам Эренбурга, состоялся «диковинный разговор». Блюмкин спросил, увидит ли он в Париже Бориса Савинкова. В то время знаменитый эсеровский террорист был, как тогда говорили, «злейшим врагом советской власти» и участвовал в вооруженной борьбе против Советской России.

Эренбург ответил отрицательно. Тогда Блюмкин сказал: «Может быть, вы его все-таки случайно встретите, спросите, как он смотрит на уход с акта…» И объяснил: его интересует, должен ли террорист, убивший политического врага, попытаться скрыться или предпочтительно заплатить за убийство своей кровью. «Бесспорно, — заключает Эренбург, — встретив Савинкова, он его убил бы как врага; вместе с тем он его уважал как террориста с большим стажем. Для таких людей террор был не оружием политической борьбы, а миром, в котором они жили».

Пройдет всего три года, и в 1924-м Савинков попадет в сети чекистской операции «Синдикат-2». Его заманят в СССР — якобы на встречу с антисоветским подпольем — и арестуют. На суде он раскается, признает советскую власть и будет приговорен к расстрелу, который заменили на десять лет заключения. 7 мая 1925 года Савинков — по версии чекистов — выбросился из окна здания ОГПУ на Лубянке и погиб. По другой версии, его выбросили в окно сами чекисты.

Но тогда, в начале 1921-го, Савинков был еще жив, непримирим и очень интересовал Блюмкина. Сам Яков Григорьевич не раз выступал в Москве с рассказами и воспоминаниями о том, как он убивал графа Мирбаха. И каждый раз вынужден был как бы косвенно оправдываться за свое поведение после теракта. Вероятно, образы эсеров, которые поступали по-другому и заплатили за свои убеждения жизнью, тревожили его душу. Как, например, Борис Донской, о котором он написал статью.

До нашего времени сохранились некоторые статьи Блюмкина о своих коллегах-боевиках. В них он пытается «теоретизировать» по вопросу терроризма. В уже упомянутой статье «Об акте Бориса Донского» он пишет:

«…когда революция разгромлена, когда трудящиеся покорены и неспособны к массовым выступлениям, когда торжествует реакция — в борьбу с господствующими силами вступает протестующая личность. Она берет на себя инициативу действовать и бороться от имени подавленного народа.

Это незыблемый принцип, вечный фактор революционного процесса».

Еще более любопытна статья Блюмкина «От выстрела к выстрелу». В ней он рассуждает об «эпохе русского террора» — от выстрела Веры Засулич 24 января 1878 года в петербургского градоначальника Трепова до выстрела Фанни Каплан в Ленина и пытается проанализировать, как менялся все это время психотип эсера-террориста.

«Боевая организация предъявляла своим агентам очень ограниченные требования, лишь психологического порядка — большее из них — способность, в условиях определенной этической обрядности, умереть. — писал Блюмкин. — <…> Это способствовало заполнению террористических конур самыми разнообразными людьми. Здесь можно было встретить любителей сильных ощущений, авантюристов от крови и конспиративных постановок — Савинкова, романтиков с примесью мистицизма — Каляева[25], гуманистических аскетов и сподвижников — Сазонова[26], истерическую экзальтированную интеллигенцию из „Хождения по мукам“ — Ал. Толстого, охотников пострадать, красиво кончить. Наша массовая эпоха застала эти старые персонажи особенностей русского революционного движения во всеоружии их навыков».

К какому из этих типов относился он сам, Блюмкин не указывает. Его интересует Фанни Каплан, которую он выводит в статье этаким антиподом самого себя. И если террористка, покушавшаяся на Ленина, была «не в состоянии понять новую стадию революции» и осталась «отталкивающим образом мелкой трагедии и великого преступления», то другие были «счастливее». «По воле условий они наблюдали революции больше, события и их великие откровения излечили их от старой искалеченности», — пишет Блюмкин. То есть, надо полагать, и его тоже.

* * *

Несмотря на то что Блюмкин «перешел в новую веру», то есть вступил в компартию (о чем речь ниже), он, как уже говорилось, и не думал забывать главное событие своей жизни — убийство Мирбаха. Наоборот, при каждом удобном случае рассказывал о нем. Художник Борис Ефимов вспоминал: «Яша потом очень этим гордился, с кем ни познакомится, первое, что говорит — „Я убил Мирбаха!“ Большой был фанатик».

С точки зрения большевиков это был весьма сомнительный поступок, но Блюмкину пока никто не мешал хвастаться своим «подвигом». В начале 1921 года он даже вступил в Историческую секцию Дома печати. Ее члены выступали с различными докладами и сообщениями. Их хотели напечатать отдельным сборником, но из этой затеи почему-то ничего не вышло. Может быть, потому, что в секции состояли бывшие эсеры, анархисты, меньшевики, хотя были авторитетные марксисты или даже такие легендарные персонажи, как Вера Фигнер или участник Парижской коммуны анархист Михаил Сажин, он же Арман Росс.

Естественно, что Блюмкин выступал с рассказом о событиях 6 июля 1918 года. Например, его доклад, состоявшийся 29 марта 1921 года, назывался просто и ясно: «Из воспоминаний террориста». 30 января 1922 года он снова выступает с докладом — «Боевые предприятия левых эсеров в зоне немецкой оккупации на Украине в 1918 году». Любопытно, что на следующий день в Доме печати должна была пройти генеральная репетиция буффонады «„Улучшенное отношение к лошадям“. Текст — В. Масса. Худ. — С. Юткевич и С. Эйзенштейн. По окончании — дискуссия». Ну а 1 февраля там же ожидалась лекция на чрезвычайно популярную в то время тему — об омоложении организмов. Как тут не вспомнить «Собачье сердце» Булгакова…

Надо сказать, активистов из еще тлеющего левоэсеровского подполья эти блюмкинские «концерты» возмущали. Они даже сочинили протест.

«В Президиум Дома Печати.

До сведений Московской нелегальной организации Партии Лев. Соц. — Рев. (интернационалистов) дошло, что на подмостках Дома Печати 30-го января с. г. выступает с докладом на тему: „О боевых предприятиях П.л.с.-р. на Украине в 1918 г.“ провокатор Яков БЛЮМКИН.

С одной стороны, мы категорически протестуем, чтобы подобные типы, вроде г. Блюмкина, трепали славное имя Партии, с другой — крайне удивлены, что это делается при Вашем благосклонном содействии.

Делая это заявление из глубокого подполья, мы тем более ожидаем от Вас, что Вы выполните элементарные правила, т. е. предупредите г. Блюмкина о нашем категорическом протесте, и если он останется к нему глух, а для Вас настоящее предупреждение будет „гласом вопиющего в пустыне“, то огласите настоящий протест перед слушателями его доклада. Московская организация Партии Левых Соц. — Рев. (интернационалистов). Москва, 30/1–22 года».

Все-таки наивные они были люди. Идеалисты молодого и буйного века. Как сказал бы Блюмкин, так и «не излеченные от старой искалеченности». Но он их все-таки боялся.

Впрочем, не только их. Мариенгоф утверждал, что Блюмкин «ужасно трусил перед болезнями, простудой, сквозняками, мухами („носителями эпидемий“) и сыростью на улице: обязательно надевал калоши даже после летнего дождичка».

«Я без револьвера, как без сердца!» Скандалист

Периодически Яков Блюмкин куда-то исчезал из Москвы. Потом появлялся снова. Но о том, где Яков Григорьевич успел побывать во время своих исчезновений, — чуть позже. Пока же о другом.

В свободное время Блюмкин вел вполне богемную жизнь. В кругу его знакомых за ним закрепилась репутация не только хвастуна, но и большого скандалиста.

Илья Эренбург запомнил, например, такую сцену. Осенью 1920 года он с женой пришел в Дом печати. Обстановка соответствовала времени: «…давали крохотные ломтики черного хлеба с красной икрой и воблой; кроме того, там можно было получить чай, который благоухал не то яблоками, не то мятой, разумеется, без сахара. Все это было восхитительным, и я сразу погрузился в литературный спор, кто больше соответствует действительности — футуристы или имажинисты».

Вот тут-то всё и произошло. В углу комнаты сидел Осип Мандельштам. «Вдруг, — вспоминал Эренбург, — выскочил Блюмкин и завопил: „Я тебя сейчас застрелю!“ Он направил револьвер на Мандельштама. Осип Эмильевич вскрикнул. Револьвер удалось вышибить из руки Блюмкина, и все кончилось благополучно». Почему Блюмкин в тот вечер хотел застрелить Мандельштама — история умалчивает. Но, как известно, они давно уже не выносили друг друга.

Самый известный из дошедших до нас случаев, когда Блюмкин махал в кафе своей «пушкой», описан в воспоминаниях нескольких очевидцев. Матвей Ройзман рассказывал о нем так:

«Впервые я увидел его (Блюмкина. — Е. М.) в клубе поэтов: какой-то посетитель решил навести глянец на свои ботинки и воспользовался для этого уголком конца плюшевой шторы, висящей под разделяющей кафе на два зала аркой. Блюмкин это увидел и направил на него револьвер: „Я — Блюмкин! Сейчас же убирайся отсюда!“

Побледнев, посетитель пошел к выходу, официант на ходу едва успел получить с него по счету. Я, дежурный по клубу, пригласил Блюмкина в комнату президиума и сказал, что такие инциденты отучат публику от посещения нашего кафе.

— Понимаете, Ройзман, я не выношу хамов. Но ладно, согласен, пушки здесь вынимать не буду.

Конечно, в то время фамилию левого эсера Блюмкина, убийцы германского посла графа Мирбаха, все знали и побаивались его».

Борис Ефимов запомнил этот инцидент несколько по-другому: «Однажды в театре какой-то парень чистил ботинки портьерой, Блюмкин увидел, достает пистолет — „Ах ты, сука! Мы ради чего революцию делали? Чтобы ты имущество народное поганил?“».

Но наиболее живописное изложение скандала можно найти в воспоминаниях Анатолия Мариенгофа. По его словам, дело было так.

Как-то один молодой артист из театра Всеволода Мейерхольда вытер старой плюшевой портьерой свои запылившиеся заплатанные ботинки. Увидев это, Блюмкин пришел в бешенство.

«— Хам! — заорал Блюмкин. И мгновенно вытащив из кармана здоровенный браунинг, направил его черное дуло на задрожавшего артиста. — Молись, хам, если веруешь!

Все, конечно, знали, что Блюмкин героически прикончил немецкого графа. Что ж ему стоит разрядить свой браунинг, заскучавший от безделья, в какого-то мейерхольдовского актеришку?»

Актер стал белым, как потолок в комнате. К Блюмкину бросились Мариенгоф и Есенин.

«— Ты что, опупел, Яшка?

— Бол-ван!

И Есенин повис на его поднятой руке.

— При социалистической революции хамов надо убивать! — сказал Блюмкин, обрызгивая нас слюнями. — Иначе ничего не выйдет. Революция погибнет…

Есенин отобрал у него браунинг:

— Пусть твоя пушка успокоится у меня в кармане.

— Отдай, Сережа, отдай, — взмолился романтик. — Я без револьвера, как без сердца».

Остается добавить, что молодым актером, перед носом которого Блюмкин в тот раз размахивал пистолетом, был будущий знаменитый комик и «звезда» советского кино Игорь Ильинский.

Любопытное замечание оставила в своих воспоминаниях Надежда Мандельштам. Как уже говорилось, у ее мужа Осипа Мандельштама с Блюмкиным были очень непростые отношения. Она писала: «По мнению О. М., Блюмкин был страшным, но далеко не примитивным человеком. О. М. утверждал, что Блюмкин и не собирался его убивать: ведь нападений было несколько, но он всегда позволял присутствующим разоружать себя, а в Киеве сам спрятал револьвер… Выхватывая револьвер, беснуясь и крича как одержимый, Блюмкин отдавал дань своему темпераменту и любви к внешним эффектам: он был по природе террористом неудержимо-буйного стиля, выработавшегося у нас в стране еще до революции».

* * *

Несмотря на все эти выходки, поэты весьма дорожили знакомством с Блюмкиным. Не меньше, чем он с ними. Маяковский презентовал ему три свои книги — «Про это» (1923), «Два голоса» (1923) и «Париж» (1925). Дарственные надписи на них гласили, соответственно: «Дорогому Блюмкину. Маяковский», «Дорогому товарищу Блюмочке. Вл. Маяковский» и «Дорогому Блюмочке. Вл. Маяковский». И это, несмотря на то, что они тоже ругались на поэтических вечерах.

Однажды в «Стойле Пегаса», вспоминал писатель Борис Лавренев, какой-то тип выскочил на сцену и запел популярную тогда песенку:

Солдаты, солдаты, по улице идут!
Солдаты, солдаты, играют и поют!

За столиками кафе в тот вечер сидели матросы с маузерами, перемотанные пулеметными лентами. Внезапно раздался жуткий грохот. Матросы вскочили и схватились за маузеры. Но выяснилось, что это находившийся тут же, в кафе, Маяковский грохнул кулаком по столу. Затем он встал и крикнул: «Хватит! Вон с эстрады! Стыдно людям, которые идут на фронт защищать революцию, давать такую пошлятину! Уберите эту сволочь!»

Поднялся шум. Одни матросы поддержали Маяковского, другие начали возмущаться. Дело шло к большой драке. С поясов уже снимались гранаты. На эстраде появился Блюмкин, который закричал Маяковскому: «Вы думаете, Маяковский, ваши стихи понятны матросам? Им гораздо ближе эта песня!» На это последовал спокойный ответ: «А вот посмотрим». Через минуту Маяковский сам появился на эстраде. Он оттолкнул Блюмкина и начал читать «Наш марш».

Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.

Матросам эти стихи понравились, а вот Ленину — нет. В мемуарах Надежды Крупской описан такой эпизод: «Однажды нас позвали в Кремль на концерт, устроенный для красноармейцев. Ильича провели в первые ряды. Артистка Гзовская декламировала Маяковского: „Наш бог — бег, сердце — наш барабан“ и наступала прямо на Ильича, а он сидел, немного растерянный от неожиданности, недоумевающий, и облегченно вздохнул, когда Гзовскую сменил какой-то артист, читавший „Злоумышленника“ Чехова».

Сама же Гзовская вспоминала и свой разговор с Лениным после этого концерта:

«По окончании концерта в соседней комнате был подан чай, и тут произошел мой разговор о Маяковском с Владимиром Ильичом. Он спросил: „Что это вы читали после Пушкина? И отчего вы выбрали это стихотворение? Оно не совсем понятно мне… там всё какие-то странные слова“. Я отвечала Владимиру Ильичу, что это стихотворение Маяковского, которое он поручил мне исполнять. Непонятные слова я старалась объяснить Владимиру Ильичу так же, как мне объяснял это стихотворение сам Маяковский.

Владимир Ильич сказал мне: „Я не спорю, и подъем, и задор, и призыв, и бодрость — все это передается. Но все-таки Пушкин мне нравится больше, и лучше читайте чаще Пушкина“».

Но вернемся к Блюмкину. При желании он мог бы собрать неплохую коллекцию автографов классиков молодой советской литературы. Есенин на подаренном ему сборнике своих стихов вывел:

«Тов. Блюмкину

с приязнью

на веселый вспомин

рязанского озорника.

Сергей Есенин

Москва

Стойло

26 янв. 21 г.».

Кстати, Есенина Блюмкин тоже иногда критиковал. За «Москву кабацкую» он обвинял его в упадничестве. Но их дружбе это не мешало. А Вадим Шершеневич так вообще посвятил Блюмкину свои знаменитые тогда стихи — «Сердце частушка молитв».

Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез, —
А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.
А мне бы только любви вот столечко
Без истерик, без клятв, без тревог.
Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку
Обсосать с головы до ног.
И, право, не надо злополучных бессмертий,
Блестяще разрешаю мировой вопрос, —
Если верю во что — в шерстяные материи,
Если знаю — не больше, чем знал Христос.
И вот за душою, почти несуразною,
Широколинейно и как-то в упор,
Май идет краснощекий, превесело празднуя
Воробьиною сплетней распертый простор.
Коль о чем я молюсь, так чтоб скромно мне в дым уйти,
Не оставить сирот — ни стихов, ни детей.
А умру — мое тело плечистое вымойте
В сладкой воде фельетонных статей.
Мое имя попробуйте, в Библию всуньте-ка.
Жил, мол, эдакий комик святой,
И всю жизнь проискал он любви бы полфунтика,
Называя любовью покой.
И смешной, кто у Данта влюбленность наследовал,
Весь грустящий от пят до ушей,
У веселых девчонок по ночам исповедовал
Свое тело за восемь рублей.
На висках у него вместо жилок по лилии,
Когда плакал — платок был в крови,
Был последним в уже вымиравшей фамилии
Агасферов единой любви.
Но пока я не умер, простудясь у окошечка,
Всё смотря: не пройдет ли по Арбату Христос, —
Мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.

И снова возникает вопрос: почему поэтов тянуло к этому не очень-то симпатичному человеку, который и не думал скрывать, что на его руках — кровь? И тянуло не только тех, которые вместе с ним пили, балагурили, спорили о литературе в кафешках голодной послереволюционной Москвы, но и других тоже?

Летом 1921 года в Москву приехал Николай Гумилёв. Он находился в зените славы. На одном из вечеров, вспоминал литератор Герасим Лугин[27], стихи Гумилёва читал крепкий человек с рыжеватыми волосами, черной бородой, в кожаной куртке и с кобурой на боку. Гумилёв даже назвал его Самсоном — библейским героем-силачом. Поэтесса Ирина Одоевцева, студийная ученица Гумилёва, тоже оказавшаяся в Москве, описала в мемуарах «На берегах Невы» другой вечер, где Гумилёва как раз приняли почти враждебно (извечные «контры» питерцев и москвичей). Впрочем, сам Гумилёв ко всему отнесся невозмутимо и в конце вечера предложил Одоевцевой пойти в буфет, выпить чаю.

«И мы идем. Гумилёв оглядывается.

— А этот рыжий уж опять тут как тут. Как тень за мной ходит и стихи мои себе под нос бубнит. Слышите?

Я тоже оглядываюсь. Да, действительно, — огромный рыжий товарищ в коричневой кожаной куртке, с наганом в кобуре на боку, следует за нами по пятам, не спуская глаз с Гумилёва, отчеканивая:

Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так, что сыплется золото с кружев,
С розоватых, брабантских манжет…

Гумилёв останавливается и холодно и надменно спрашивает его:

— Что вам от меня надо?

— Я ваш поклонник. Я все ваши стихи знаю наизусть, — объясняет товарищ.

Гумилёв пожимает плечами:

— Это, конечно, свидетельствует о вашей хорошей памяти и вашем хорошем вкусе, но меня решительно не касается.

— Я только хотел пожать вам руку и поблагодарить вас за стихи. — И прибавляет растерянно: — Я Блюмкин.

Гумилёв вдруг сразу весь меняется. От надменности и холода не осталось и следа.

— Блюмкин? Тот самый? Убийца Мирбаха? В таком случае — с большим удовольствием. — И он, улыбаясь, пожимает руку Блюмкина. — Очень, очень рад…»

Вот ведь как. «Убийца Мирбаха» — это, оказывается, лучшая рекомендация для поэта. Впрочем, есть и другая версия этого разговора, из которой становится понятно, почему Гумилёв испытывал такую «симпатию» к Блюмкину. По этой версии, он якобы сказал: «Я рад, когда мои стихи читают воины и сильные люди». А Блюмкин представлялся Гумилёву — певцу конкистадоров, путешественников, воинов и охотников — именно таким.

Пройдет, правда, совсем немного времени, и такие же «воины и сильные люди», хотя, может быть, не столь колоритные, как их коллега Блюмкин, арестуют Гумилёва по обвинению в контрреволюционном заговоре, а потом расстреляют. Это случится 26 августа 1921 года. Но до своего трагического конца Гумилёв еще успеет описать встречу с Блюмкиным в стихотворении «Мои читатели». Говорят, одном из последних.

Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи…

Да. Такое было время. Если уж великому русскому поэту, пусть тогда и молодому, казалось вполне нормальным, завоевывая внимание барышни, предложить ей пойти в ЧК и посмотреть, «как расстреливают», то неудивительно, что террорист, совершивший одно из самых известных политических убийств того времени во имя «высоких идеалов», воспринимался многими «в обществе» как романтический и загадочный герой, как человек, рисковавший жизнью ради своих убеждений и не боявшийся ни Бога, ни черта. Настоящий Блюмкин не совсем соответствовал этим представлениям, а вернее, совсем не соответствовал, но, как сказали бы сейчас, его имидж еще долго работал на него.

Да и молодые поэты-имажинисты чувствовали интерес к Блюмкину. Почти одно поколение. Такая же готовность устраивать скандалы и эпатировать публику. Однажды на Есенина даже написали «телегу» в ВЧК: о том, что он вышел на эстраду и заявил, что сделал это только для того, чтобы «послать все к… матери». «Просим принять по сему соответствующий предел», — просили авторы доноса.

Да и Блюмкин тешил себя «духовной общностью» с «московским озорным гулякой» и «хулиганом» — «Хулиган я, хулиган. / От стихов дурак и пьян» — Есениным. «Я, — говорил он Есенину, — террорист в политике, а ты, друг, террорист в поэзии». Нечто подобное написал на подаренном Блюмкину издании поэмы «Крематорий» Вадим Шершеневич: «Милому Яше — „террор в искусстве и в жизни — наш лозунг“. С дружбой Вад. Шершеневич». Вот так, ни больше ни меньше.

Сейчас уже трудно понять, была ли это дружба в полном смысле этого слова или обе стороны чувствовали друг к другу «меркантильный интерес». Поэты ввели Блюмкина в литературные круги, но и он был весьма полезен для них.

«Я — Блюмкин!» «Ангел-хранитель»

Несмотря на его не очень-то презентабельную, по меркам большевиков, биографию, Блюмкин уже тогда завел важные связи в советских «верхах». Это, конечно, кажется парадоксальным, но фамилия человека, который совсем недавно укокошил иностранного посла, объясняя это несогласием с политикой властей, производила магическое действие даже на милиционеров, охранявших теперь эти власти. Стоило ему сказать: «Я — Блюмкин!» — как отношение к нему и его друзьям резко менялось.

Он не раз выручал друзей-приятелей в различных щекотливых ситуациях. И вряд ли делал это с каким-то холодным расчетом, разве что козырял своим «всемогуществом». Они же вместе пили, вместе читали стихи и куролесили, как же он мог их бросить в беде? Это было бы не комильфо.

* * *

Семнадцатого ноября того же года в Большом зале Политехнического музея проходил вечер «Суд имажинистов над литературой». Название вполне в духе того времени. Народу было так много, что сами имажинисты смогли попасть в здание только с помощью конной милиции.

К удовольствию публики, вечер, как обычно, проходил со скандалом. Председатель суда поэт Валерий Брюсов с трудом успокаивал зал, звоня в колокольчик. Имажинисты вовсю костерили своих литературных противников футуристов, которые отвечали им тем же. «Громыхал метафорами» Маяковский, объявивший, что недавно он слушал дело в народном суде: «Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать это — поэзия, а сыночки-убийцы — имажинисты!»

Имажинисты, в свою очередь, в убийстве литературы обвиняли футуристов. Это же они сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с «парохода современности»[28]. Стоял невообразимый шум. Маяковский кричал выступавшему Вадиму Шершеневичу: «Вы у меня украли штаны!»

С этими штанами произошла следующая история. В стихотворении «Кофта фата» Маяковский написал:

Я сошью себе черные штаны
Из бархата голоса моего.

Чуть позже Шершеневич напечатал свои стихи:

Я сошью себе полосатые штаны
из бархата голоса моего.

Маяковский был уверен, что эти штаны украдены у него, хотя Шершеневич это отрицал, а Мариенгоф писал о «катастрофическом совпадении», которые в литературе не редкость. Тем не менее Маяковский при каждом удобном случае припоминал Шершеневичу эти штаны. Вот и сейчас тоже.

«Заявите в уголовный розыск! — парировал Шершеневич. — Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!» На сцене появился Есенин и тоже обрушился на Маяковского. «У этого дяденьки-достань воробышка хорошо привешен язык, — говорил он. — Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велимира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма… А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится. Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов».

Затем Есенин начал читать свои стихи, но в зале заорали: «Стыдно! Позор!» Кто-то запустил в него недоеденным пирожком. В общем, вечер удался.

Потом имажинисты присели передохнуть в примыкающей к эстраде комнате.

«Вдруг, — вспоминал Матвей Ройзман, — до меня донеслись четкие слова:

— Граждане имажинисты…

Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который, вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать за ним в отделение.

Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас:

— Я — Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение!

Командир удалился, а мы стали обсуждать создавшееся положение. Нас удивило: почему нужно идти имажинистам, а не всем участникам вечера? Но командир вскоре явился и, взяв под козырек, доложил Блюмкину, что такой-то товарищ оставляет все на его усмотрение…

После суда имажинистов над литературой мы все отправляемся ужинать в „Стойло Пегаса“. Идет с нами и Блюмкин. Вокруг нас движутся все имажинисты, наши поклонники и поклонницы. Блюмкин шагает, окруженный кольцом людей. Так же, в кругу молодых поэтов и поэтесс, уходил он из клуба поэтов и из „Стойла Пегаса“. Как-то Есенин объяснил, что Яков очень боится покушения на него. А идя по улице, в окружении людей, уверен, что его не тронут».

Случаев, когда Блюмкин выступал в роли «ангела-хранителя» своих друзей, судя по всему, было немало. Из дошедших до наших дней описаний этого приведем такое.

Лучшим другом Блюмкина среди его литературных знакомых в то время был, наверное, Сандро Кусиков. Кусиков жил в районе Арбата, в Большом Афанасьевском переулке, дом 30, вместе с отцом, тремя сестрами и младшим братом Рубеном, которому только исполнилось 17 лет. Когда в квартире Кусиковых освободилась комната, Блюмкин получил на нее ордер и некоторое время жил вместе с ними. Он помог устроиться на работу Рубену — секретарем-делопроизводителем в Наркомат по морским делам РСФСР.

Вскоре у Кусиковых начались неприятности. Сначала арестовали Сандро и его сестру Тамару. Причиной ареста стал донос брата бывшего мужа Тамары. Он сообщил в ЧК, что Сандро и Рубен «белогвардейцы», а их отец держит дома большие ценности. Провели обыск. И правда — чекисты обнаружили две бутылки спирта, 65 тысяч царских рублей и мануфактуру (то есть отрезы тканей). Отец Кусиковых до революции владел магазином в городе Армавир и, как предполагает в своей книге Алексей Велидов, он действительно мог кое-что скрыть от конфискации[29].

Блюмкин сразу же бросился выручать арестованных. Он лично убедил следователя в Московской ЧК отпустить их. Более того, Кусиковым вернули изъятые при обыске деньги и мануфактуру. Но это было еще не всё.

В ночь на 19 октября 1920 года чекисты снова арестовали Сандро, а вместе с ним и его брата Рубена. На этот раз причиной ареста был «сигнал» от одного из знакомых семьи о том, что в квартире Кусиковых скрываются белогвардейцы, а именно Рубен. Некоторое время он действительно провел в Добровольческой армии Деникина, куда попал по мобилизации в Киеве. Но «сигнал» выглядел следующим образом.

«Заявление в ВЧК

12 сентября 1920 г.

В семье Кусиковых, проживающих по Б. Афанасьевскому пер. (Арбат) в доме № 30, есть один сын по имени Рубен. Он бывший деникинский вольноопределяющийся, служил в деникинской армии в Дикой дивизии, в Черкесском полку. В одном из боев с красными войсками был ранен в руку. Теперь он был привезен в Москву с партией пленных деникинских офицеров и помещен в одном из лагерей. Так как семья Кусиковых имеет большие связи среди старых партийных работников, сын этот, по хлопотам тов. Аванесова, был освобожден и находится ныне на свободе. Этот тип белогвардейца ненавидит Сов. власть и коммунистов, как и вся их семья, и собирается по выздоровлении бежать к Врангелю. Когда он мне это сказал, я попросил его, нельзя ли и мне с ним уехать, на <что> он обещал мне свое содействие, заявив, что на Кавказе у него много родных и что мы можем вместе бежать через Урупский аул.

Теперь он старается заручиться знакомствами с коммунистами, часто пьянствует, по его словам, с т. Потоловским (из ВЧК). Мне он рассказывал, как их дивизия зверски расправлялась с нашими красноармейцами, когда они имели несчастье попасть к ним в плен, и как он жалеет, что он из-за раны не мог уехать со своими друзьями к Врангелю при приближении наших войск.

П. С. Все сказанное в этом сообщении, в той части его, где говорится о тов. Аванесове, подлежит проверке».

Заодно был арестован и некий «подозрительный гражданин», ночевавший в ту ночь в квартире Кусиковых. Особое подозрение у чекистов вызвал тот факт, что он буквально накануне вернулся из Грузии, где тогда у власти находились антисоветски настроенные меньшевики. Этим «подозрительным гражданином» был Сергей Есенин. В протоколе обыска, при котором присутствовали «председ<атель> домкома Вальд В. Г., тов. Карпович и жилец Фонер», было изъято: «у гр. Кусикова А. Б. тридцать тысяч сов<етских> денег, документы и переписка, у гр. Есенина документы, у гр. Кусикова Бориса Карповича (отец поэта. — Е. М.) 530 000 р. (пятьсот тридцать тысяч руб.) советскими деньгами и 20 000 р. (двадцать тысяч руб.) думскими».

Арестованных увезли в тюрьму, а на квартире оставили засаду.

Блюмкин на следующий день пришел в Большой Афанасьевский переулок и тут же попал в эту засаду. Его, разумеется, тронуть не посмели. Вскоре он отправился на Лубянку и потребовал освободить арестованных под его личное поручительство. Следователь ВЧК Штейнгард согласился освободить только Есенина, поскольку против него не было никаких улик. Блюмкин тут же заполнил соответствующий бланк.

«Подписка

О поручительстве за гр. Есенина Сергея Александровича, обвиняемого в контрреволюционной деятельности по делу гр. Кусиковых. 1920 года октября месяца 25-го дня, я, ниже подписавшийся Блюмкин Яков Григорьевич, проживающий в гостинице „Савой“ № 136, беру на поруки гр. Есенина и под личной ответственностью ручаюсь, что он от суда и следствия не скроется и явится по первому требованию следственных и судебных властей.

Подпись поручителя Я. Блюмкин

25. X.20 г. Москва.

Партбилет ЦК Иранской коммунистической партии».

Следователь ВЧК Штейнгард вынес заключение: «Полагаю гр. Есенина Сергея Александровича из-под ареста освободить под поручительство тов. Блюмкина». И в тот же день Есенина выпустили из тюрьмы.


Несколькими днями ранее, 19 октября, следователь Московской ЧК Матвеев допрашивал Александра Кусикова. В числе прочих ему был задан вопрос: «Кто может подтвердить о вашей лояльности Сов. власти?» Кусиков ответил: «Тов. Блюмкин, руководит<ель> персидских красных войск…»

Вот так. Блюмкин — теперь еще член ЦК Иранской компартии и руководитель персидских красных войск! Однако это заслуживает отдельного рассказа.

Следствие по делу братьев Кусиковых продолжалось. За них ходатайствовал даже нарком просвещения Луначарский. Он направил послание заместителю председателя ВЧК Ивану Ксенофонтову, перепутав при этом почему-то инициалы Есенина, имена и фамилию Кусиковых. Впрочем, это мелочи.

«3 ноября 1920 г.

В ВЧК. Тов. Ксенофонтову

В ночь с 18 на 19 октября по ордеру ВЧК был арестован С. С. Есенин и Александр и Руден Кузиковы по обвинению в контрреволюции. Меня уверяют вполне надежные люди, что арест вызван ложным доносом; как бы то ни было, за поручительством некоторых коммунистов Есенин в настоящее время освобожден, между тем как оба Кузикова продолжают сидеть.

Насколько я знаю Кузиковых, они совершенно преданы чисто литературной работе и вряд ли могут участвовать, прямо или косвенно, в какой-нибудь мере. М<ожет> б<ыть>, Вы обратите на это дело особое внимание и поспешите с его выяснением.

Нарком по Просвещению А. Луначарский Секретарь А. Флаксерман».

Блюмкин же написал поручительство.

«20 ноября 1920 г.

В секретно-оперативный отдел ВЧК

Я, нижеподписавшийся, слушатель Академии Генштаба Кр<асной> Армии, Яков Григорьевич Блюмкин, настоящим ручаюсь, под условием личной ответственности, что арестованный гр. Рубен Борисович Кусиков будет являться в ВЧК по первому требованию, будет находиться в Москве под контролем семьи и моим.

Яков Блюмкин

20/X-920 г. Москва

Адрес: Рождественка, „Савой“, № 136».

То ли благодаря вмешательству наркома, то ли хлопотам Блюмкина, то ли добросовестности следователей, но в ноябре 1920 года ВЧК освободила Сандро Кусикова и его младшего брата. О Рубене следователь по фамилии Патаки выразился так: «Это юноша, допускающий мальчишеские шалости, совершенно не разбирающийся в политике».

Пройдет немного времени, и Сандро Кусиков уедет за границу. Тоже не без помощи Луначарского и, вероятно, своего друга Блюмкина. Вместе с Кусиковым в эту заграничную командировку поехал и Борис Пильняк. Они провели несколько литературных выступлений в Ревеле, Дерпте, потом переехали в Германию.

Там Кусиков получил от эмигрантов кличку «Чекист» — за то, что неизменно положительно отзывался о русской революции. Но шло время, а его командировка за границу затягивалась. На родину он явно не торопился. В итоге Кусиков переехал в Париж, где и прожил всю оставшуюся жизнь до своей смерти в июле 1977 года. С 1930-х годов он практически не занимался литературой.

Но кто знает, как бы сложилась его судьба, если бы не Блюмкин?

СОЛДАТ МИРОВОЙ РЕВОЛЮЦИИ

«Персия будет советской страной!» «Товарищ Якуб-заде»

Разумеется, в этот «кафейный период» 1920–1922 годов Блюмкин не только кутил с друзьями-поэтами, скандалил и рассказывал о своих прошлых подвигах. После его исчезновений из Москвы он привозил с собой новые истории, которые звучали как отрывки из каких-то приключенческих романов. Некоторые его слушатели скептически улыбались, зная склонность Якова, так сказать, к некоторым преувеличениям. Но многое из того, что рассказывал Блюмкин, было правдой. «Я — солдат мировой революции!» — как-то сказал он. И это тоже было так.

* * *
Клянемся волосами Гурриэт эль Айн,
Клянемся золотыми устами Заратустры —
Персия будет советской страной.
Так говорит пророк!

Эти стихи один из основателей русского футуризма и «Председатель Земного Шара» Велимир Хлебников написал не где-нибудь, а в самой Персии. В качестве агитатора политотдела «Персидской Красной Армии» он вместе с ней наступал на Тегеран. Так что строки о том, что «Персия будет советской страной» вряд ли можно рассматривать как пустые мечтания. Тогда, весной 1921 года, такая перспектива казалась весьма реальной. «Мы были в 42 верстах от Тегерана, — вспоминал очевидец похода. — Между нами и Тегераном лежала одна гора, после взятия которой дорога на столицу была открыта…»

Среди тех, кто «разжигал» революцию в Персии и готовил поход на Тегеран, был человек, которого в 1920 году называли «Якуб-заде». Ну, конечно же, под этим именем там находился Яков Блюмкин.

В его автобиографии 1929 года о «персидской эпопее» сказано кратко:

«В 1920 г. я, после десанта в Энзели, был командирован в Персию для связи с революционным правительством Кучек-хана. Там я принимал деятельное участие в партийной и военной работе в качестве военкома штаба Красной Армии, был председателем комиссии по организации персидского представительства на съезде народов Востока в Баку, захватывал власть 31 июля 1920 г. для более левой группы персидского национально-революционного движения для группы Эсанулы, больной тифом, руководил обороной Энзели. Вернувшись осенью 1920 г., я поступил в военную академию РККА…»

Вот и всё. Всего лишь десять строчек. Однако речь шла о том, чтобы сделать еще один шаг по пути к «Мировой Республике Советов».

В 1919 году надежды на близкую «мировую революцию» не оправдались. Разгромлено восстание коммунистов в Германии, не смогли долго продержаться Советские республики в Баварии и Венгрии. Однако в 1920 году надежды появились снова.

Летом Красная армия перешла в контрнаступление на польском направлении, и казалось, скоро возьмет Варшаву. Командующий Западным фронтом Михаил Тухачевский призывал в приказе по войскам: «На штыках мы принесем трудящемуся человечеству счастье и мир. Вперед! На Запад! На Варшаву! На Берлин!»

Впрочем, к осени того же года советские войска потерпели поражение под Варшавой и вынуждены были отступить, а Советская Россия — подписать с Польшей 18 марта 1921 года мирный договор в Риге. Иногда его называют «вторым Брестом» — по договору Россия уступила Польше Западную Белоруссию и Западную Украину, а также обязывалась выплатить репарации на сумму в 18 миллионов золотых рублей.

Но в том же 1920-м возникли другие надежды: «заря мировой революции» все равно может взойти — только на Востоке, как ей, заре, и полагается. И, разумеется, не сама по себе, а при помощи интернационалистов из Советской России.

Троцкий еще 5 августа 1919 года в секретной записке в Политбюро ЦК РКП(б) предлагал организовать поход Красной армии в Индию. Он, правда, оговаривался, что наброски похода носят лишь «предварительный характер», но идея состояла в том, чтобы сформировать конный корпус в 30–40 тысяч человек, а «где-нибудь на Урале или в Туркестане» создать «революционную академию, политический и военный штаб азиатской революции». Троцкий подчеркивал, что «путь на Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии».

Двадцатого сентября 1919 года Троцкий предложил «создать в Туркестане серьезную военную базу» и нанести удар по формируемой Великобританией антибольшевистской «цепи государств» Персия — Бухара — Хива — Афганистан. По некоторым данным, план «индийского похода» предложил Троцкому один из самых талантливых красных полководцев Михаил Фрунзе, а наркомвоенмор взялся заручиться его политической поддержкой в партийном руководстве.

Казалось бы, до осуществления такой грандиозной и вместе с тем авантюристической идеи у советского руководства руки так и не дошли, но это еще как посмотреть.

В январе 1920 года Красная армия взяла штурмом Хиву — столицу и «жемчужину» Хорезмского оазиса Туркестана. В апреле было объявлено об основании Хорезмской Народной Советской Республики.

Второго сентября 1920 года части Красной армии под командованием Михаила Фрунзе после упорных трехдневных боев взяли город и крепость Бухару. По этому поводу Фрунзе послал телеграмму Ленину: «Крепость Старая Бухара взята сегодня штурмом соединенными усилиями красных бухарских и наших частей. Пал последний оплот бухарского мракобесия и черносотенства. Над Регистаном победно развевается красное знамя мировой революции». К октябрю отряды Красной армии продвинулись в восточные районы Бухарского эмирата, откуда уже и до Афганистана было не так далеко. В октябре была провозглашена Бухарская Народная Советская Республика.

Итак, Хива, Бухара да и Афганистан уже совсем рядом. Такое впечатление, что Красная армия действительно наносила удары по антибольшевистской «цепи государств», как это и предлагали осенью 1919-го Троцкий и Фрунзе. В Хорезме и Бухаре фактически созданы «политический и военный штаб азиатской революции» и «серьезная военная база».

Странные совпадения с «предварительными набросками» по организации «индийского похода» Красной армии становятся еще более очевидными, если посмотреть на то, что происходило в 1920–1921 годах в Персии — еще одной стране, которая фигурирует в плане Троцкого — Фрунзе.

* * *

Началась «персидская революция», казалось бы, случайно. 17–18 мая 1920 года корабли Волжско-Каспийской флотилии и корабли «Красного Флота» Азербайджана под общим командованием Федора Раскольникова открыли огонь по городу Энзели в провинции Гилян — самому крупному иранскому порту на Каспийском море.

Советский Азербайджан стал тылом и своеобразным «аэродромом подскока» для частей Красной армии, которые направлялись «революционизировать» Персию. Значение Азербайджана в подобных планах, собственно, и не скрывали. В «Правде», например, печатались такие стихи:

Погребем в своих душах глубо́ко
Колебанья и тоску.
Да станет Москвою Востока
Опаленный восстаньем Баку.
Возрожденному Азербайджану
Ослепительная звезда
Указывает путь к Тегерану,
На Индию, на Багдад.

Итак, под прикрытием артиллерии на персидский берег высадился десант красных моряков. Персидские части и британские колониальные войска, находившиеся в Энзели, были застигнуты врасплох и серьезного сопротивления не оказали. Англичане прислали парламентера с просьбой прекратить боевые действия. Затем англичане, белогвардейцы и подразделения правительственных войск спешно отступили из Энзели, причем англичан местные жители провожали издевательским хохотом и презрительными криками.

Цель этой операции сначала была ограничена одной задачей — Федору Раскольникову надо было захватить корабли, которые при отступлении увели в Энзели белые войска — около трех десятков вспомогательных крейсеров, торпедных катеров, транспортов и т. д. Но неожиданные и легкие победы навели Раскольникова на мысль развить успех.

Раскольников вступил в переговоры с влиятельным местным «полевым командиром» Мирзой Кучек-ханом. Он уже несколько лет возглавлял партизанские отряды, воевавшие сначала против русских войск, которые в 1915 году заняли Северный Иран, а потом — против англичан. Кучек-хана считали «честным и бескорыстным моджахедом», называли его «персидским Гарибальди» и «патриотом-идеалистом». Он пользовался большой популярностью на севере Ирана, но, разумеется, никаким коммунистом не был. Однако после переговоров с Раскольниковым Кучек-хан согласился провозгласить на севере страны «Персидскую Советскую Республику».

В ночь с 4 на 5 июня 1920 года в оставленном англичанами центре иранской провинции Гилян — городе Решт было образовано Временное революционное правительство Персидской Советской Республики во главе с Кучек-ханом, а вскоре — Реввоенсовет Персии и «Персидская Красная армия». Были посланы приветственные телеграммы Ленину и Троцкому. В «Манифесте» нового правительства говорилось: «Общество красной революции Персии уничтожает монархию и официально объявляет об учреждении Советской Республики». «Яркий свет зажегся в России, но первоначально мы были так ослеплены его лучами, что даже отвернулись от него, — говорил Кучек-хан на митинге. — Но теперь мы поняли все величие этого лучезарного светила». Вскоре Кучек-хан был награжден орденом Красного Знамени.

Раскольников запрашивал у Москвы инструкции — как ему действовать дальше? «Могу ли я считать у себя развязанными руки в смысле продвижения вглубь Персии, если в Персии произойдет переворот и новое правительство призовет нас на помощь?» — писал от Троцкому. Троцкий приказал соблюдать осторожность: «никакого военного вмешательства под русским флагом», но при этом всемерная помощь Кучек-хану. И, наконец, — надо «оставить в Персии широкую советскую организацию».

Осторожность Троцкого весной 1920-го объяснялась просто — в Лондоне как раз начинались переговоры о восстановлении отношений между Советской Россией и Англией, и ситуацию на Востоке в Москве рассматривали в качестве сильного козыря в этих переговорах. «Потенциальная советская революция на Востоке, — довольно цинично писал Троцкий, — нам сейчас выгодна, главным образом, как важнейший предмет дипломатического товарообмена с Англией».

Другими словами, революцию в Персии надо было формально делать персидскими же руками. Знакомый рецепт — в будущем к нему будут прибегать неоднократно. Однако руководство новой республики буквально набито было «советскими интернационалистами», которые скрывались под различными псевдонимами. В Реввоенсовет «Советской Персии» вошли, к примеру, командир десантных отрядов Каспийской флотилии Иван Кожанов (под псевдонимом Ардашир), комиссар этих же отрядов кабардинец Батырбек Абуков, его жена Матильда Булле, краском Георгий Пылаев (Фазулла). Костяк «Персидской Красной армии» составили советские моряки, командирами назначались азербайджанцы, а начальником Главного штаба армии стал генерал Василий Каргаретели (псевдоним Шапур) — раньше он находился на службе у азербайджанского националистического правительства, но потом перешел на сторону советской власти.

Между тем после первых успехов революция в Северной Персии начала давать сбои. «Персидская Красная армия» должна была совершить поход на Тегеран, но застряла перед Менджилем — ближайшим городом на пути к столице. К тому же одних красноармейцев начинает косить малярия, а других — курение опия. Уже 20 июня встревоженный Троцкий телеграфирует: «Сообщите о ходе персидской революции. Приостановка ее движения — опасный симптом. Только непрерывный натиск смог бы обеспечить быструю победу».

Именно в это время в Персию отправляется Яков Блюмкин.

* * *

В архивах сохранился любопытный документ. Это письмо заместителя наркома иностранных дел Карахана и заведующего отделом Востока Наркоминдела Вознесенского от 17 июня 1920 года, направленное то ли Федору Раскольникову, то ли председателю кавказского бюро ЦК РКП(б) Серго Орджоникидзе.

«Согласно просьбе тов. Раскольникова, переданной им через тов. Кучек-Хана о командировании ему опытных революционеров, в качестве советников по различным областям социалистического строительства, командируем тов. Блюмкина и его жену (медичку[30]), заслуживающих полного доверия. Об их дальнейшей деятельности <распоряжения> и инструкции, применительно к местным условиям, просим дать им на местах».

В Персии Блюмкин получил псевдоним — Якуб-заде. В общем-то, это была уже привычная для него работа революционера-нелегала под чужим именем, хотя и в дружественной среде. В дальнейшем, когда Блюмкин станет уже настоящим разведчиком-нелегалом, персидский опыт ему пригодится.

В чем заключались задачи Блюмкина в Персии? Иногда встречаются утверждения, будто он организовывал Иранскую коммунистическую партию и ее первый съезд. Это не так. Сам Блюмкин писал в марте 1921 года в автобиографии: «По приезде в Персию я сейчас же вступил в только организовавшуюся на Съезде в Энзели Иранскую Компартию, всецело принявшую программу РКП и входящую в III Коминтерн». (Съезд в Энзели открылся 22 июня.)

Ситуация в «Персидской Советской Республике» была к тому времени сложной. Иранское правительство резко протестовало против вторжения советских войск на территорию их страны. Англичане поддерживали Тегеран. В Москве оправдывались, объясняя все самодеятельностью Федора Раскольникова и других командиров.

Между тем части закавказских коммунистов во главе с Микояном, Ломинадзе и Мдивани совсем не нравилась установка Троцкого на дипломатические игры с Англией при помощи революции в Персии. Они на самом деле хотели установить там советский режим. Такой же точки зрения придерживалась и часть руководства РКП(б). Сторонники переворота говорили о необходимости наконец-то «перейти от персидского Февраля к персидскому Октябрю», проводя параллели с событиями в России в 1917 году.

Десятого июля 1920 года «радикалы» решили свергнуть Кучек-хана, так как его правительство, по их мнению, «губит революцию» и ведет «тайные переговоры» с шахом и англичанами. В Энзели прибыли — вряд ли случайно — Микоян и Мдивани.

Утром 31 июля советские военные моряки очень быстро взяли Энзели под контроль. В Реште же переворотом командовал Яков Блюмкин. Вооруженный отряд советских и персидских красноармейцев под его командованием, практически не встречая сопротивления, занял ключевые объекты города Решт. Большинство сторонников старого правительства бежали, некоторые были арестованы.

Бакинская газета «Коммунист» 8 августа 1920 года в заметке «Подробности переворота в Персии» сообщала: «В час ночи, на 31 июля, отряд из ста дженгелийцев[31] под общим начальством тов. Блюмкина получил приказ занять все военные и гражданские учреждения города Решт. Приказ этот был в точности выполнен, и к четырем часам утра все правительственные учреждения перешли в руки новой власти без единого выстрела. Старые русские революционеры — участники Октябрьского переворота восхищены дисциплинированностью революционных персидских солдат. Наутро город принял обычный вид, лавки на базарах открылись».

Еще раньше, 31 июля, Микоян докладывал в ЦК РКП(б): «31-го июля в ночь был совершен переворот в Реште без выстрела и в Энзели. С нашей стороны — двое ранены, арестованы оставшиеся руководители кучуковской партии и объявлена власть революционного комитета Иранской Советской Республики и установлен полный порядок».

Кучек-хан, узнав о заговоре заранее, ушел из города в леса, не желая, как он писал Ленину, «становиться причиной страдания многих невинных лиц». Он сообщал в Москву, что останется там до тех пор, пока не будет «установлена истина».

«Коммунисты, англичане, деспотическое шахское правительство будут для нас равны, и мы будем сопротивляться им всем во имя защиты родины, защиты персидского народа и охраны прав… — писал он в одном из своих воззваний. — Если российское советское правительство будет хорошо осведомлено о том, что здесь происходит, оно несомненно воспрепятствует деятельности этих господ (коммунистов. — Е. М.)».

Власть в «Советской Республике» перешла в руки «Революционного комитета Ирана» из восьми человек во главе с левым республиканцем Эхсануллой. Естественно, Комитет полностью зависел от советских большевиков.

«В состав Ревкома, — сообщал Микоян в Москву, — вошли 4 персидских коммуниста и столько же членов левой группы. Программа правительства: организация Иранской Красной Армии по типу российской и поход на Тегеран, уничтожение феодальных повинностей и удовлетворение насущных нужд трудящихся города и деревни».

Эта программа, безусловно, импонировала Блюмкину. Она казалась ему по-настоящему революционной. Да, революция в Европе пока не получилась, зато буквально на его глазах она совершалась в древней Персии, и он, террорист, не так давно убивший германского посла ради разжигания этого «революционного пожара», теперь лично участвовал в событиях исторического значения. Блюмкину было чем гордиться. Да и чувствовал он себя там увереннее, чем в Москве, где всерьез боялся получить пулю от своих же бывших товарищей по партии. А тут если уж погибать, то, по крайней мере, за дело революции.

В Персии у него было множество дел и обязанностей. Так во всяком случае утверждал он сам. «Товарища Якуб-заде» будто бы ввели в ЦК Иранской компартии и даже назначили секретарем ЦК. В одной из автобиографий Блюмкин писал: «В ЦК партии я являлся ответственным работником, будучи заведующим отде<лом> по раб<оте> в деревне, председател<ем> агитационной комиссии, членом комиссии по созыву персидск<их> предст<авителей> на Съезд Народов Востока, редактором газеты и т. д. По поручению партии я вел не менее ответственн<ую> работу в военной области (нач<альник> курдск<ого> отряда, военком Штаба Персидск<ой> Армии, раб<отник> Поарма и т. д.)». Поарм — это Политический отдел Штаба «Персидской Армии».

Новое «революционное правительство» решительно приступило к «экспроприации буржуев и кулаков в деревне» и тут же получило то же, что и в России, — сопротивление крестьян и мелких собственников. А их в Персии было большинство. «Благодаря этому мы оказались лишенными в Персии всякой почвы и опоры, очутились в роли только пришлых иноземцев-завоевателей и тем создали возможность для англичан занять положение спасителей персидского народа от надвигающихся на них насильников и грабителей», — признавал президиум бакинского филиала Коминтерна.

К тому же положение на фронтах обстояло не лучшим образом. В августе фактически провалился новый поход на Тегеран. Войска шаха при поддержке англичан начали контрнаступление. Уже 18 августа 1920 года Ревком Ирана умолял советских товарищей прислать «полторы тысячи абсолютно надежных русских красноармейцев», так как «только немедленная присылка русских частей может спасти положение».

Троцкий, чей «предварительный план» удара по «антибольшевистской цепи государств» в Азии осуществлялся в Персии, к тому времени, видимо, понимал, что попытка пока не удалась, и выступил за то, чтобы воздержаться от отправки дополнительных сил в Иран. «Центральная задача Республики — разбить Врангеля, — писал он. — Ни один солдат, ни один патрон не должен быть отвлечен от этой работы». Но отправлять солдат и патроны все же пришлось.

Двадцать второго августа пал Решт. Под угрозой падения был и Энзели, обороной которого командовал больной тифом Блюмкин. Трудно сказать, какова была его роль в обороне города, — Энзели удалось отстоять лишь благодаря артиллерии советских кораблей. Через день из Баку прибыл стрелковый полк. Решт удалось отбить, но командование «Персидской Красной Армии» уже откровенно сообщало о «враждебности населения» и что речь может идти «лишь о военной оккупации».

«В персидских массах нет никакого энтузиазма, отсутствует воля к борьбе, все объято пассивностью и страхом перед русскими… — откровенно докладывал в Москву советский полпред в Энзели Шалва Элиава. — Эхсанулла, по-видимому, — дегенерат, опиоман, неврастеник… Вся наша работа в Персии, начиная с Раскольникова, — сплошное недоразумение, приведшее к дискредитированию Советской России в Персии вследствие недопустимых действий наших войск и политработников, а также неразборчивого якшания с такой политической рванью, как Кучек-хан или Эхсанулла. Сейчас Эхсанулла сам держится на наших частях, никакой опоры в массах он не имеет… Для дальнейшего: либо почетный уход, либо движение вперед на Тегеран…» Как видим, тут есть камень и в огород Блюмкина — как ведущего «советско-персидского политработника».

* * *

О личной жизни Блюмкина в Персии до нас не дошло практически никаких сведений. С его слов известно о том, что он тяжело болел тифом. Но не исключено, что эта была малярия — бич прикаспийских районов того времени. Скорее всего, за ним ухаживала его жена — действительно медик по образованию.

Но и о работе Блюмкина в Иране тоже осталось не так много сведений. Даже странно: почему имя такого важного в «Советской Персии» человека крайне редко встречается в известных нам архивных документах? Из-за этого возникают различные вопросы. Например, являлся ли Блюмкин на самом деле членом ЦК Иранской компартии?

Как помним, Блюмкин при поручительстве за Есенина и Кусикова в октябре 1920-го действительно предъявлял партбилет члена ЦК Иранской компартии. На первом съезде членами ЦК были избраны 15 человек, но его имени среди них нет. Забегая вперед скажем, что на втором съезде Иранской компартии в октябре 1921 года в ЦК были избраны 18 человек, но Блюмкин не значится и в этом списке.

Теоретически его могли потом ввести в состав ЦК или «кооптировать», но и об этом сведений нет. В сентябре 1920 года вокруг руководства Иранской компартии началась настоящая свара — ЦК обвиняли во всех неудачах. Многие требовали его распустить. Попахивало даже расколом партии. К тому же произошла весьма неприятная история с одним из руководителей партии Абуковым и его женой Булле (тоже членом ЦК). Их обвинили в утаивании партийных денег и исключили из ЦК.

По этим поводам принимались резолюции, писались письма, их подписывали руководители партии. Но странно — фамилия Блюмкина или его псевдоним «Якуб-заде» среди них не встречается.

Конечно, это может быть связано с тем, что в конце августа 1920 года Блюмкин уже был в Баку. То ли из-за болезни, то ли из-за того, что политработники наворотили в Персии множество дел, приведших к «дискредитированию Советской России», Блюмкина в конце августа отодвинули от военной работы и «бросили» на важный организационный участок. Но неужели он настолько утратил интерес к партии? В это верится с трудом.

Каким же образом у Блюмкина появился партбилет члена ЦК Иранской компартии, который он предъявлял следователю ВЧК, когда выручал Есенина и Кусикова? Во-первых, так он мог назвать следователю — для усиления собственной важности — обычный партбилет, и вряд ли работник ВЧК знал фарси, чтобы это проверить.

Вариант второй — Блюмкин «по знакомству» выписал себе в Персии подобный билет. Как представляется, это нетрудно было сделать — в обстановке всеобщей неразберихи, наступления-отступления, тем более при наличии нужных знакомых. Говорили, что он вообще выписал себе партбилет номер 2. Это, конечно, только слухи, но проделка вполне в его духе.

Вообще, надо учитывать, что в Персии Блюмкин пробыл всего лишь около полутора месяцев. Вряд ли за это время можно было сделать многое. Особенно на ниве «политического перевоспитания персидских масс», за что он и отвечал. По косвенным данным, политической и «комиссарской» работой Блюмкина многие были недовольны. В одном из информационных сообщений о положении в «Персидской Советской Республике», составленном в Энзели 20 октября 1920 года, например, говорилось, что «Политотдел Персармии мало-помалу начинает производительно работать. За последние три недели Политотдел ожил, сделано уже много. Правда, о полной налаженности работы говорить еще рано, но кое-какие плоды есть». Напрашивается вопрос: если в октябре Политотдел только-только начал оживать, то как же там дела обстояли раньше, при Блюмкине?

Что еще известно о его работе в Иране? По некоторым данным, именно там он привлек к работе в разведке Якова Серебрянского, которого сегодня часто называют одним из «выдающихся советских диверсантов». Серебрянский, в прошлом тоже эсер, член Бакинского Совета, после свержения советской власти в Баку бежал в Персию, где и познакомился с Блюмкиным в августе 1920 года. При содействии бывшего однопартийца Серебрянский стал работать в особом отделе штаба «Персидской Красной Армии». Их знакомство с Блюмкиным продолжалось многие годы. И Блюмкин еще будет для Серебрянского и спасителем, и своего рода «крестным отцом».

«За горло английских империалистов и коленом их в грудь!» Персия — Баку — Москва

В конце августа 1920 года перед Блюмкиным была поставлена новая важная задача — он должен был принять участие в формировании персидской делегации на Первый съезд народов Востока.

Двадцать седьмого августа он был уже в Баку. Это известно из донесения советского полпреда в Энзели — Элиава, который сообщал в тот день в Москву: «…завтра думаю выехать в Энзели. Сегодня буду информироваться у приехавшего из Персии Блюмкина о положении дел там».

Сам Блюмкин помимо подготовки персидской делегации к участию в работе Съезда народов Востока вместе с другими «радикалами» писал докладные записки и отчеты в Москву, оправдывая «июльский переворот». В одном из таких документов, подписанных кроме Блюмкина руководителями Иранской компартии Султан-заде, Ага-заде и другими, давалась такая характеристика Кучек-хану: «Местный партизан, неустойчивый, беспринципный, лишенный каких-либо серьезных намерений истинно национально-освободительного характера», хотя и обладающий «исключительно интуитивными способностями и склонностью к народническому либерализму». Авторы записки указывали, что демократы не могут быть «хотя бы временными союзниками в борьбе с международным империализмом» и что революция в Персии «мыслима только как движение крестьянства и городской бедноты», которое должна возглавить Иранская компартия.

Между тем 1 сентября в Баку открылся Первый съезд народов Востока.

Это событие почти забыли, а тогда, в 1920 году, к нему, как принято писать в газетах, «было приковано внимание всей международной общественности». И понятно почему — в Баку приехало более двух тысяч делегатов, представлявших 44 нации, национальности, народности и этнические группы. Примечательно, что только половина из них имела отношение к коммунистическим партиям, некоторые другие участники съезда вскоре перешли в другой лагерь, возглавив, к примеру, отряды басмачей в Средней Азии.

Вообще среди делегатов были разные люди. Например, разведчик Джон Филби — отец будущего знаменитого британского, а по совместительству и советского разведчика Кима Филби. Или турецкий политический и военный деятель Энвер-паша, которого считают одним из организаторов геноцида армян и греков в Османской империи во время Первой мировой войны. После войны Энвер-паша бежал в Германию, где вступил в контакт с большевиками. С ними он договорился о совместной борьбе против англичан в Средней Азии.

В Баку Энвер-паша выступил с идеей объединения ислама и коммунизма. А вскоре его послали в Туркестан для борьбы с басмачами. Там Энвер-паша им и сдался. Вскоре с группой турецких офицеров он попытался объединить отряды басмачей в одну армию и занял большую часть территории Бухарского эмирата.

Борьбу с войсками Энвер-паши Красная армия вела до августа 1922 года. После серии тяжелых поражений его отряд был окружен, а сам Энвер-паша зарублен во время нападения на его лагерь красной кавалерии[32].

…Вернемся, однако, к съезду. Специальным поездом из Москвы в Баку прибыло руководство Коминтерна во главе с Зиновьевым и Радеком (в одном вагоне с ними ехал и Энвер-паша). Их сопровождала специальная группа кинохроники. На бронепоезде приехал американский журналист и член Исполкома Коминтерна Джон Рид, автор «Десяти дней, которые потрясли мир». Он тоже выступал на съезде. Но эта поездка оказалась для него последней — возвратившись в Москву после съезда, Рид умер 19 октября 1920 года от сыпного тифа. По официальной версии, от того, что «он ел немытые фрукты во время недавней поездки в Баку».

* * *

Персидская делегация оказалась одной из самых больших — 192 человека. Больше была только турецкая — 235 человек. Блюмкин тоже приехал в Баку вместе с представителями Персии, но публично во время работы съезда он никак не проявился. Как известно, например, из изданного в 1920 году сборника стенографических отчетов «Первый Съезд народов Востока», слово ему не предоставляли и в Совет пропаганды и действия народов Востока, который выбрали делегаты, он не вошел. Блюмкин был самым обычным делегатом, который слушал ораторов и «бурно аплодировал» председателю съезда Зиновьеву, говорившему о необходимости объявить английским империалистам священную войну — то есть джихад.

«Да, мы против буржуазии Англии, за горло английских империалистов и коленом их в грудь!» — восклицал Зиновьев с трибуны. Как отмечается в отчете о съезде, его выступление вызвало «бурю аплодисментов, долгие крики „ура!“» — «Члены съезда встают, потрясая оружием, слышны крики: „Клянемся!“». Блюмкин наверняка был среди них.

Вообще, основной пафос Съезда народов Востока сводился к призывам начать революцию и всемирную борьбу против английского империализма.

Писатель Илья Эренбург в романе «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» так описал мероприятие в Баку: «На съезд я отправился лишь один раз. В большом зале сидели кавказцы в черкесках, афганцы с чалмами, в клеенчатых халатах, бухарцы в ярких тюбетейках, персы в фесках и многие другие. У всех были приколоты на груди портреты Карла Маркса, с его патриархальной бородой. В середине восседал товарищ просто в пиджаке и читал резолюции. Делегаты кивали головами, прикладывали руку к сердцу и всячески одобряли мудрые тезисы. Я слыхал, как один перс, сидевший в заднем ряду, выслушав доклад о последствиях экономического кризиса, любезно сказал молодому индийцу: „Очень приятно англичан резать“, — на что тот, приложив руку к губам, шепнул: „Очень“».

Даже не понять сразу, что это — пародия или описание реального заседания? Похоже и на то и на другое.

В персидской делегации не было единства. Шли споры и ссоры из-за политики нового Ревкома в «Советской Персии». 4 сентября большинство членов делегации (121 человек) провели заседание, на котором выдвинули множество обвинений в адрес ЦК Иранской компартии. И за разрыв с Кучек-ханом, и за «возмутительное отношение» к крестьянам, и за «преступное бегство из Решта, когда фронт был еще в 35 верстах от города», и за «лишение притока средств в кассу Республики», и за многое другое. В итоге группа признала необходимым распустить ЦК Иранской компартии и изучить степень виновности каждого из его членов, а на следующем съезде избрать новый ЦК.

Неизвестно, был ли Блюмкин на этом заседании. Скорее всего, нет. Поскольку он был одним из тех, кто способствовал приходу к власти «радикалов» Эхсануллы и К° и входил, по его словам, в ЦК компартии Ирана, то эти упреки должны были относиться и к нему. Вообще, за время работы съезда он не оставил никаких следов — его фамилия или псевдоним «Я куб-заде» в известных сегодня архивных документах не упоминается. Когда было нужно, он, видимо, умел «ложиться на дно».

Съезд продолжался до 8 сентября. Потом делегаты и гости начали разъезжаться, а в Москву отправились «посланцы персидских делегатов». Это были представители той же группы, которая потребовала роспуска ЦК. Возможно, вместе с ними в Москву уехал и Блюмкин с женой. Во всяком случае, уже в октябре 1920 года и Блюмкин, и персы «оставляют следы» в столице Советской России. Пока «товарищ Якуб-заде» хлопотал за арестованных Есенина и Кусикова и предъявлял в подтверждение своей важности билет члена ЦК Иранской компартии, персы обращались в ЦК РКП (б) и к Ленину с просьбой распустить этот самый ЦК, назначив следственную комиссию.

В Персию Блюмкин больше не вернется. Встречаются утверждения, будто он там был еще и летом 1921 года, но вряд ли это соответствует действительности. Согласно документам Блюмкин тогда находился уже совсем в другом месте. Короткий «персидский этап» был для него закрыт. Что же касается судьбы «персидской революции», к которой наш герой тоже приложил руку, то ее агония растянулась еще на год.

* * *

Осенью 1920 года бои в Персии шли с переменным успехом. В каком-то смысле персидские события были продолжением Гражданской войны в России — большевики и красноармейцы из советских республик составляли основу «Персидской Красной Армии», а на стороне войск шаха воевали казаки и белые офицеры.

В октябре «красные персы» снова оставили Решт, затем снова заняли его, потом опять сдали. Война приобрела позиционную форму. Тем временем в советском руководстве шли острые дискуссии: что делать с Персией дальше? С правительством в Тегеране начались переговоры о заключении договора о дружбе, что вызвало возмущение Эхсануллы и Ревкома, которые обратились за помощью прямо к Ленину.

Однако Ленин, Троцкий, Чичерин и другие советские руководители тогда уже придерживались умеренной линии. Они полагали, что «персидский проект» не получился и его необходимо постепенно сворачивать. «Экспедиции вооруженных отрядов отбрасывают всю Персию в объятия англичан…» — писал нарком иностранных дел Чичерин. Но горячие кавказские большевики Орджоникидзе, Нариманов, Элиава, Мдивани хотели совсем другого.

Двадцать шестого февраля 1921 года в Москве состоялось подписание советско-персидского договора об установлении дружественных отношений, а 16 марта в Лондоне — торгового соглашения с Англией, в соответствии с которым большевики обещали воздерживаться «от всякой попытки к поощрению… какого-либо из народов Азии к враждебным британским интересам или Британской Империи действиям». Однако еще с января «кавказцы» совместно с Ревкомом Эхсануллы начали готовить новый поход на Тегеран. Договоренность Москвы с шахским правительством они объясняли «красным персам» просто — советское правительство вынуждено прибегнуть «к испытанной тактике выжидания и маневрирования», а по сути ничего не изменилось.

Дело принимало серьезный оборот. Персидское правительство отказалось даже впускать в страну Федора Ротштейна, назначенного советским полпредом в Тегеране, до тех пор, пока не будет ликвидирована Советская республика. Англичане грозили разорвать торговое соглашение с РСФСР. Чичерин почти истерически призывал немедленно «ликвидировать советскую власть в Гиляне» и «железной рукой прекратить попытки срыва нашей политики в Персии». Но только в мае из Энзели началась эвакуация советских войск, а «Персидская Красная Армия» была объявлена расформированной.

Однако дальше произошло то, чего, похоже, не ожидал никто. Персидские коммунисты, Эхсанулла и другие «полевые командиры» заключили союз. Самое же главное, что к нему присоединился и Кучек-хан. Их воззвание о создании нового, объединенного Ревкома из пяти человек и борьбе за социалистическую революцию начиналось с цитаты из Корана.

В июле Эхсанулла предпринял новый поход на Тегеран. В его войсках было немало «добровольцев», а точнее говоря, недавних бойцов «Персидской Красной Армии» и их командиров. Многие из них носили совсем не персидские имена и фамилии. В этом походе участвовал и Велимир Хлебников, занимавший должность агитатора политотдела Персармии. Именно тогда он и написал свои стихи о том, что Персия будет советской.

Но поход закончился поражением, которое превратилось в бегство. После этого Эхсанулла фактически сошел с арены политической борьбы — он впал в депрессию и курил опиум. К тому же гилянские революционеры перессорились между собой, и отряды, подчиненные разным командирам, вступали друг с другом в стычки. Фактически раскололась и компартия.

Двадцать пятого сентября 1921 года советский полпред в Иране Ротштейн откровенно писал главе Ревкома в Энзели Гейдар-хану: «Я считаю дело революции в Персии совершенно безнадежным… Персия нуждается в спокойствии и в освобождении ее из-под империалистического ига чужестранцев. И то и другое возможно лишь при усилении центральной власти и обновлении экономической жизни… Задача истинного революционера далеко не всегда заключается в бряцании оружием и учинении местных вспышек и выступлений»[33].

Девятого ноября 1921 года Орджоникидзе и Киров сообщили из Баку Ленину и Сталину о том, что «в Персии все окончено». «Энзели занят русскими (имелись в виду белоказачьи отряды, которые находились на службе в иранской армии. — Е. М.). Человек 30 во главе с Эхсануллой прибыли в Баку, остальные разошлись там же… Кучук-Хан сбежал в лес, преследуемый русскими войсками» (точнее сказать — иранскими правительственными войсками. — Е. М.).

Кучек-хан ушел не в лес, а в горы, где сумел продержаться еще некоторое время. В декабре его, обмороженного и полумертвого, обнаружил отряд одного из иранских помещиков. В 1922 году о судьбе Кучек-хана писал Велимир Хлебников:

«Я узнал, что Кучук-хан, разбитый наголову своим противником, бежал в горы, чтобы увидеть снежную смерть, и там, вместе с остатками войск, замерз во время снеговой бури на вершинах Ирана. Воины пошли в горы и у замороженного трупа отрубили жречески прекрасную голову и, воткнув на копье, понесли в долины и получили от шаха обещанные 10 000 туманов награды…

Он, спаливший дворец, чтобы поджечь своего противника во сне, хотевший для него смерти в огне, огненной казни, сам погибает от крайнего отсутствия огня, от дыхания снежной бури».

Голову Кучек-хана выставили в Реште на всеобщее обозрение возле городских казарм, где еще совсем недавно размещались части «Персидской Красной Армии».

«Персидская революция» закончилась.

Военная академия. Странное личное дело Блюмкина

Осенью 1920 года Блюмкин возвращается в Москву. Он появляется в «Стойле Пегаса» и других кафе, рассказывает друзьям-поэтам о Персии, и те слушают его раскрыв рты. К романтическому образу «бесстрашного террориста» и революционера добавились еще и черты какого-нибудь «Лоуренса Аравийского»[34], тайного агента, выполняющего секретные миссии за границей, только советского разлива. Сам Блюмкин старался всемерно соответствовать этому представлению.

Журналист Виктор Серж-Кибальчич встретил в это время Блюмкина на улице — «еще более мужественного и еще с более гордой осанкой, чем прежде». «Его суровое лицо, — вспоминал Серж, — было гладко выбрито, высокомерный профиль напоминал древнееврейского воина. Он декларировал стихи Фирдоуси и печатал статьи в стиле Фоша[35] „Моя персидская повесть“. Там нас было несколько сотен — плохо экипированных русских. Однажды пришла телеграмма от Центрального комитета: „Умерьте ваш пыл, революция в Иране сейчас идет на попятную…“ А мы ведь могли взять Тегеран».

По словам Сержа, Блюмкин тогда оправлялся после перенесенной болезни и «готовился к руководству деятельностью спецслужб на Востоке». Последнее, впрочем, явное преувеличение.

Через некоторое время после возвращения из Персии Блюмкин решил уладить свои партийные дела. 4 марта 1921 года он написал заявление в Московский комитет РКП(б) с просьбой о приеме его в компартию.

Вообще, с партийностью нашего героя ситуация сложилась довольно запутанная. Как уже говорилось ранее, после своего разрыва с левыми эсерами он состоял в Союзе социалистов-революционеров-максималистов. В апреле 1920 года на конференции союза большинство делегатов (и Блюмкин) проголосовали за слияние с РКП(б).

Блюмкин считал себя коммунистом, хотя и объяснял, что в связи со срочной командировкой в Персию он не успел «обменять свой максималистский билет на партбилет РКП». «Этим обстоятельством, — писал Блюмкин, — организационно я был совершенно оторван от РКП, хотя политически являлся ее членом с момента упомянутой максималистской конференции». «Теперь, — продолжал он, — имея возможность представить все необходимые документы, я настоящим заявлением прошу МК РКП утвердить меня членом партии и выдать партбилет. С тов. привет<ом>. Я. Блюмкин (член Иранск<ой> Компартии)».

Заявление члена Иранской коммунистической партии Я. Г. Блюмкина (Якуб-заде) в Центральный комитет РКП с жалобой на то, что его не приняли в РКП(б) из-за „эсеровского прошлого“. 28 марта 1921 г. РГАСПИ

Однако… Блюмкину отказали! В личном разговоре ему заявили, что отказ связан с его эсеровским прошлым. Возмущенный Блюмкин написал еще одно заявление — уже в ЦК РКП(б) — от имени «члена Иранской компартии Я. Блюмкина (Якуб-Заде)».

В заявлении он еще раз излагал свою биографию и замечал:

«В свете всех этих фактов постановление МК РКП, относящееся всецело к далекому, скоро сгоревшему в огне революции, прошлому 18 года, кажется мне не только неосновательным и недопустимым, поскольку я уж принес РКП столько пользы, сколько может принести активный преданный работник, хотя и „молодой“ в партии.

Это постановление еще и противоречиво, и потому, что в рядах РКП сейчас находятся тт., которые еще так недавно были активистки настроенными левыми и которые теперь „безупречные“ коммунисты, в то время, когда они разорвали с партией на 2 года позже, чем я. И скомпрометированы… не только июльскими событиями».

Оргбюро ЦК Коммунистической партии слушало дело Блюмкина 20 апреля 1921 года. Было принято решение собрать о нем все сведения и еще раз заслушать в присутствии Дзержинского. Для него в этом случае все закончилось благополучно — в конце концов Блюмкина приняли в партию.

* * *

Когда Виктор Серж встретил Блюмкина, он обратил внимание на то, что тот одет в форму слушателя Академии Генштаба. Ничего удивительного — он к тому времени уже был слушателем Восточного отделения Академии. «Вернувшись осенью 1920 г. (из Персии. — Е. М.), я поступил в военную академию РККА…» — писал он в автобиографии.

Академия Генерального штаба РККА была основана приказом Реввоенсовета Республики № 47 от 7 октября 1918 года. Академия должна была готовить кадры высшего и среднего комсостава для Красной армии (в августе 1921 года Академию преобразовали в общевойсковую и переименовали в Военную академию РККА).

Приказом от 29 января 1920 года за подписью Троцкого при Академии было открыто Восточное отделение (потом — отдел, а еще позже — факультет). Учитывая интерес советской власти к Востоку, создание такого отделения представляется вполне логичным. Планировалось, что оно будет готовить квалифицированных «в военной, политической и социально-политической областях товарищей для работы на восточном направлении». Если называть вещи своими именами, то речь шла о подготовке военных разведчиков, военных специалистов и советников, военных дипломатов.

Вскоре на основной курс Восточного отделения начали зачислять слушателей по направлению Наркомата иностранных дел и Государственного политического управления (ГПУ), ставшего с февраля 1922 года преемником ВЧК.

«Академия Генерального штаба была расположена на Воздвиженке в доме, где раньше был Охотничий клуб, — вспоминал однокашник Блюмкина Александр Бармин, впоследствии разведчик и дипломат (кстати, генеральный консул СССР в Гиляне в 1923–1925 годах), сбежавший за границу в 1937 году. — По сторонам огромной центральной лестницы стояли два медвежьих чучела с подносами для визитных карточек. Стены были украшены оленьими рогами и другими охотничьими трофеями. Именно в этой экзотической обстановке нас встретил начальник академии, пожилой генерал Андрей Евгеньевич Снесарев, в прошлом исследователь Центральной Азии. Встретил он нас с безукоризненной вежливостью и, как мне показалось, с большим любопытством.

В академии не было ни одного преподавателя, отличившегося во время революции. Весь штат состоял из бывших генералов императорской армии, знаменитых, награжденных, нередко известных за пределами своего профессионального круга».

Блюмкин начал специализироваться по Персии. Что же, вполне логично. Опыт практической работы в этой стране — хотя и не очень большой — у него уже был. Но интересно: кто именно его рекомендовал в Академию?

На каждого слушателя отделения, разумеется, заводилось личное дело. Архивный поиск почти сразу же принес результат — в каталоге Российского государственного военного архива (РГВА) значилось и личное дело Блюмкина Я. Г. Но дальше начались сюрпризы, впрочем, уже привычные в этой истории.

Сначала сотрудники архива долго не могли разыскать это дело и высказывали предположения, что оно потеряно, а его следы остались только в каталоге. Но нет — дело Блюмкина все же нашлось. Правда, оно оказалось подозрительно тонким.

Дальше — больше. В бумажной папке синего цвета обнаружился только один лист. Это была напечатанная с двух сторон анкета без названия. И практически пустая. О том, что «Дело № 335» имело отношение к Блюмкину, подтверждали лишь записи в графах «Фамилия», «Имя» и «Отчество»: «Блюмкин Яков Григорьевич». «Отдел и должность» — «Разъездной инспектор Политотдела». Из анкеты следует, что на эту должность он назначен 12 июля 1919 года и был командирован в Московско-Ярославский округ «для инспекции» 14 июля 1919 года. Уволен с этой должности 7 октября того же года.

Это всё. Все остальные графы — «Время рождения», «Происхождение», «Образование», «Воинское звание» и пр. — оказались незаполненными. Кроме этой анкеты в архиве не было обнаружено никаких документов, связанных с обучением Блюмкина в Военной академии — ни характеристик, ни зачетных ведомостей и т. п.

Как и чему учился Блюмкин на Восточном отделении Военной академии, можно, однако, судить по косвенным сведениям. В 1923 году в Москве вышел сборник «Военная академия за пять лет» с монументальной фигурой на обложке Троцкого, простирающего руку куда-то вдаль на фоне парящих в небе аэропланов (которого изобразил известный художник Юрий Анненков).

Среди статей о различных областях работы Академии есть и такая: «Восточный отдел Военной Академии». Ее автор — Батырбек Абуков, один из недавних руководителей Иранской компартии и создателей «Персидской Красной Армии». Судя по тому, как подробно Абуков описывает особенности учебного процесса на Восточном отделении, он, похоже, имел отношение к его администрации. Возможно, Абуков сыграл свою роль и в том, что Блюмкина приняли в число слушателей отделения — они хорошо знали друг друга по Персии.

Сначала занятия на Восточном отделении начинались в 18.00 и заканчивались в 21.15. Слушатели занимались в общей сложности по 24 часа в неделю. Так что у Блюмкина оставалось время для общения с поэтами и сидения в кафе. Лекции проходили без строгой регулярности, да и вообще в первый год существования Восточное отделение больше походило на языковые курсы. С 12 февраля по 30 декабря 1920 года было прочитано 7689 часов лекций по восточным языкам, 2560 часов по языкам западным, 45 часов по общеобразовательным предметам и 52 часа по страноведению. Но постепенно ситуация менялась.

Примерно со второй половины 1921 года учебный процесс Восточного отделения (в 1922 году оно было переименовано в Восточный отдел) стал упорядочиваться и становиться более напряженным. Слушатели начали изучать социально-политические, военные, юридические дисциплины. Им, к примеру, преподавали такие совершенно разные предметы, как железнодорожное хозяйство, мусульманское право или история социализма. Изучались как западные языки — английский, французский, так и восточные — арабский, китайский, японский, турецкий, урду, персидский.

«Жизнь в академии была очень примитивной, — вспоминал Александр Бармин. — Мы были лишены какого-либо комфорта, к которому привыкли в Оксфорде или Сорбонне. Конечно, республика заботилась о нас, но то, что она нам давала, было одновременно и мало и много: питание, жилье и форму. Последняя отличалась известным шиком. Многие из нас носили темно-красные кавалерийские галифе с желтыми лампасами. Рослые, загорелые парни ходили из класса в класс во всем этом великолепии с орденами на защитных или голубых гимнастерках, в сапогах, со стопками книг и буханками хлеба под мышкой. Вместе со своими учителями, бывшими генералами императорской армии, они терпеливо стояли в очереди за талонами на питание. К двум часам дня мы, как правило, уже съедали свою дневную норму хлеба, получали жидкий суп, и, чтобы заглушить чувство голода, нам оставалось только пить несладкий чай».

Обучение длилось три года. После второго курса слушатель должен был написать и защитить работу по определенной теме. Затем предполагалась шестимесячная стажировка в стране изучаемого языка. То есть Блюмкину вновь «светила» Персия, где его знали под именем «Якуб-заде». Если бы, конечно, его туда теперь впустили. Впрочем, до этого дело так и не дошло.

В 1922 году штатное расписание Восточного отдела включало в себя начальника, комиссара, двух старших преподавателей (один — по Ближнему и Среднему Востоку, другой — по Дальнему Востоку), 17 преподавателей и 80 слушателей. На 27 сентября 1922 года в Восточном отделе числились 73 слушателя.

В августе 1921 года начальником Академии был назначен командующий Западным фронтом Михаил Тухачевский, но год спустя он снова уехал к месту своей основной службы.

Что можно сказать об академических успехах Блюмкина? Да почти ничего. Как уже говорилось, в его личном деле нет никакой информации о его отметках, выполненных учебных работах, характеристиках — в общем, всего того, что обычно остается в учебном заведении после студента, курсанта или даже школьника.

В сборнике «Военная академия за пять лет» есть глава «Наши герои». Блюмкина, понятно, среди них нет. Но там нет и многих других слушателей и выпускников 1920-х годов, кто оставил заметный след в истории советской разведки и дипломатии. Восточное отделение, к примеру, окончили бывший левый эсер и начальник Блюмкина по ВЧК Григорий Закс, будущий маршал Советского Союза и герой Сталинграда Василий Чуйков, известный советский разведчик и один из организаторов убийства Троцкого Наум Эйтингон, первый руководитель Института военных переводчиков и один из первых советских футбольных судей генерал-лейтенант Николай Биязи и другие известные люди.

Что касается Блюмкина, то вряд ли он был прилежным учащимся. Хотя нет никаких оснований полагать, что учиться он не хотел. Как многие люди «из низов», он жадно стремился к знаниям. Другое дело, что слишком «живой» (одна из конспиративных кличек Блюмкина, кстати, была «Живой») характер «романтика революции», думается, мало способствовал тому, чтобы день ото дня корпеть над конспектами. Да и обстановка в стране пока не позволяла спокойно учиться.

Курсантов и слушателей Академии то и дело отрывали от занятий и бросали в «горячие точки», которых тогда было предостаточно. Весной 1921 года им было приказано круглосуточно оставаться в стенах Академии. Слушателям раздали винтовки, ночевали они в аудиториях, которые на ночь превращались в казармы. Обстановка была серьезной: в Кронштадте вспыхнуло восстание моряков под лозунгом «За Советы без коммунистов!», в Тамбовской губернии разгоралась крестьянская война[36].

Многие из будущих «красных Генштабистов» сами весьма охотно покидали Академию, уезжая заниматься привычной им «боевой работой». В этом смысле интересен пример знаменитого Василия Ивановича Чапаева, который был принят в Академию одним из первых, оказался довольно способным слушателем, но через несколько месяцев попросился обратно на фронт. «Преподавание в академии мне не приносит никакой пользы, — писал Чапаев в январе 1919 года, — что преподают, это я прошел на практике. Вы знаете, что я нуждаюсь в общеобразовательном цензе, которого я здесь не получаю»[37]. В феврале того же года он снова вернулся на фронт.

«Из четырехсот наших курсантов… — писал Бармин, — сто пятьдесят погибли на „боевой практике“. Из тридцати человек моего класса пятнадцать погибли за четыре месяца».

Блюмкин писал в автобиографии, что учился в Академии, «неоднократно самомобилизуясь на внутренние фронты, на разные командные должности». Эти «внутренние фронты» в конце концов и стоили ему академической карьеры.

«А мне бы только любви немножечко…» Любовь, война и товарищ Троцкий

Вскоре после возвращения из Персии в Москву Блюмкин поселился в Большом Афанасьевском переулке, в квартире Кусиковых. Ему выделили маленькую, зато отдельную комнату. Эту комнату делила с ним и его жена.

Все-таки Шершеневич напрасно писал о Блюмкине:

А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос.

В реальной жизни ему нужно было гораздо больше. Не в том примитивном смысле, когда мечтают о сундуках с золотом, банковских счетах или роскошных виллах. Наверное, Блюмкин не отказался бы от хорошей жизни, но все же главную цель видел в другом — в переустройстве мира при своем активном участии. И, как человек тщеславный и эгоцентричный, более всего хотел, чтобы его имя осталось в истории.

Как известно, «продолжительные думы» Васисуалия Лоханкина из «Золотого теленка» тоже сводились к «приятной и близкой теме»: «Васисуалий Лоханкин и его значение» или «Лоханкин и его роль в русской революции». Но не стоит сравнивать этого карикатурного персонажа с нашим героем, который все же не лежал на диване, предаваясь мечтаниям. Ради идеи, в которую Блюмкин, безусловно, верил («кто был ничем, тот станет всем»), он готов был действовать, менять окружающую действительность и не жалеть себя. Правда, и других тоже. Покоя в жизни он явно не искал. Что же до любви…

* * *

Как помним, с первой женой (или невестой) Лидой Соркиной он расстался, и она даже участвовала в покушении на него. Однако к моменту отъезда в Персию, то есть к июлю 1920 года, он был уже женат. И надеялся, что всерьез и надолго. Не зря же его жена отправилась с ним в неспокойную Персию, где шла война и свирепствовали тиф и малярия. Значит, была готова разделить судьбу мужа.

Его избранницей на этот раз стала Татьяна Файнерман. Она была старше Блюмкина на три года — родилась в 1897 году в городе Вознесенске Херсонской губернии. Ее отец пользовался немалой известностью в литературных и журналистских кругах. Его знали Горький, Чехов, Леонид Андреев и даже Лев Толстой. Именно благодаря Толстому Файнерман добился известности, которая, впрочем, имела явно нездоровый оттенок.

В молодости Исаак Файнерман увлекался чтением (и учением) Толстого и стал ярым толстовцем. Он переехал в Ясную Поляну, принял православие, работал там учителем в сельской школе, которую создали Толстой и его дочери. Потом уехал в Кременчуг и там усиленно проповедовал толстовство. Интересно, что одним из тех, кто слушал его рассуждения об «опрощении» и «нравственном самосовершенствовании», был молодой полтавский семинарист Георгий Гапон — будущий «провокатор поп Гапон». А молодой и увлекавшийся в 1893–1894 годах толстовством дворянин Иван Бунин учился под руководством Файнермана ремеслам, за счет которых существовали толстовские общины[38].

Исаак Файнерман занимался еще много чем — столярным делом, лечением зубов, но известным стал после того, как начал писать в газеты и журналы под псевдонимом «Тенеромо». Почти сразу же он нащупал «золотую жилу» — свое знакомство с Толстым. Тенеромо выпустил несколько книг и множество статей о писателе — в том числе и свою переписку с ним. Они принесли ему скандальную славу. О Тенеромо говорили, что он «продает Толстого оптом и в розницу», «эксплуатирует факт знакомства с гением» и печатает о нем «слухи и прочую галиматью».

Рассказывали, например, что Тенеромо мог целыми днями просиживать возле забора у имения Толстых и наблюдать в щелочку за всем происходившим, а через несколько дней в какой-нибудь крупной газете появлялась огромная статья «Как живет и работает великий писатель Лев Николаевич Толстой и как он разговаривает с пташками и букашками».

Чехов как-то поиронизировал: «Тенеромо часов не вытаскивал, кошельков не воровал и золотых коронок изо рта не выкручивал, но он делал несоизмеримо худшие вещи: устно и печатно выдавал себя за друга и конфидента Толстого, Чехова, Андреева».

Исаак Файнерман-Тенеромо был, однако, человеком не без способностей и к тому же оперативным. Он быстро понял, какие перспективы открывает перед литератором синематограф, и стал одним из первых киносценаристов в России. Он организовал съемки похорон Толстого в 1910 году, а два года спустя по его сценарию Яков Протазанов и Елизавета Тиман сняли немой художественный фильм «Уход великого старца» — о последних днях жизни Толстого.

Этот фильм вызвал небывалый общественный скандал. Дети писателя назвали его «возмутительным надругательством над памятью отца», а журнал «Вестник кинематографии» в том же 1912 году с негодованием писал:

«В самом деле, неужели же идеал кинематографии и высшее напряжение ее интересов в том и заключаются, чтобы показать, как Лев Николаевич готовит из полотенца петлю, зацепляет его за крюк и (нам стыдно писать это!) просовывает в эту петлю свою голову, или как Софья Андреевна (жена Л. Н. Толстого. — Е. М.) бежит к пруду с намерением утопиться и затем падает на землю, дрыгая ногами?»

Скандал вызвал и другой фильм по его сценарию — «Безумие пьянства». 22 мая 1914 года газета «Раннее утро» в рубрике «Мир экрана» сообщала:

«В одном из специальных кинематографических журналов появилось возмутительное объявление. Приводим его текст дословно:

„Сенсация! К борьбе с пьянством драма наших дней ‘Безумие пьянства’ по сценарию И. Тенеромо со слов Льва Николаевича Толстого“.

В погоне за сенсацией гг. авторы сценариев переходят всякие границы приличия, самовольно распоряжаясь даже такими именами, как имя Л. Толстого.

Г. Тенеромо написал с его слов сценарий, а нашелся даже такой кинематографщик, который выпускает на рынок сценарий, написанный самим гр. Толстым.

Нужно ли добавлять, что гр. Л. Н. Толстой ни одного сценария не написал и никому тем для них не давал. Пора очистить русскую кинематографию от подобных авторов сценариев. Они только компрометируют ее».

В советское время Тенеромо стал одним из сценаристов фильма «Еврейское счастье» по рассказам Шолом-Алейхема. Среди сценаристов был Исаак Бабель, а главную роль в фильме сыграл Соломон Михоэлс. Умер Файнерман-Тенеромо в 1925 году, оставив о себе весьма противоречивую память.

Вернемся, однако, к его дочери и Блюмкину.

Они познакомились осенью 1919 года. По крайней мере на допросах в Министерстве государственной безопасности в 1950 году Татьяна Файнерман говорила следующее: «Я сошлась с Блюмкиным осенью 1919 года и прожила до 1925 года».

Она окончила гимназию в Елисаветграде с золотой медалью, училась в Киевском медицинском институте, затем — на медицинском факультете Московского университета. 25 июля 1920 года ее мобилизовали и направили на работу в Управление военного комиссара московских медфакультетов. Вскоре она отправилась с мужем в Персию.

После Персии Татьяна Файнерман вернулась на медицинский факультет, но в 1922 году решила поменять специальность и поступить в Высший литературно-художественный институт (ВЛХИ). В заявлении, поданном в приемную комиссию, она писала: «Живя и воспитываясь в семье журналиста и литератора… я всегда глубоко интересовалась литературой, историей, гуманитарными науками. Мои литературные начинания относятся к 1913–14 гг., но действительность показала, что для воплощения в жизнь творческих замыслов мне необходимы знания, систематические занятия, приобрести которые я смогу, работая в Литературно-художественном институте». В институт ее приняли — в Российском государственном архиве литературы и искусства сохранилось личное дело студентки Файнерман.

Их семейная жизнь вряд ли протекала спокойно. Яков то был занят учебой, то кутил с друзьями в кафе, то пропадал в командировках на «внутренних фронтах», а их в 1921–1922 годах в Советской России было предостаточно.

Известно, что за время учебы в Академии Блюмкин находился в «боевых командировках» по крайней мере дважды. Летом 1921 года его направили в 27-ю Омскую дивизию, которая воевала на «внутреннем фронте» в Нижнем Поволжье, иными словами, подавляла крестьянские восстания. Дивизия была «с традициями» — созданная в 1918 году, участвовала в Гражданской войне, подавляла Кронштадтский мятеж в марте 1921-го и восстание крестьян в Тамбовской губернии. По приказу РВС СССР от 26 сентября 1925 года она получила наименование 27-й Омской Краснознаменной им. Итальянского пролетариата стрелковой дивизии. В истории осталась даже песня о ней:

В степях приволжских, в безбрежной шири,
В горах Урала, в тайге Сибири,
Стальною грудью врагов сметая,
Шла с красным стягом Двадцать седьмая…
Ее видали мятежным мартом
На льду залива форты Кронштадта.
Стальною грудью врагов сметая,
Шла с красным стягом Двадцать седьмая.
И труд свободный оберегая,
Стоит на страже Двадцать седьмая.
Стальною грудью врагов сметая,
Стоит на страже Двадцать седьмая.
Но если вспыхнет сражений пламя,
Взовьется снова алое знамя.
Стальною грудью врагов сметая,
Пойдет в атаку Двадцать седьмая!

Летом 1921 года этой дивизией командовал Витовт Путна. Ее штаб, или, как тогда писали в сводках, «штаб. войск низовий Волги» («штаб Низволги» 15 июля был переименован в штаб 27-й Омской стрелковой дивизии) находился в Саратове. Там же располагался и штаб 79-й стрелковой бригады, в которую был направлен Блюмкин. Командовал бригадой Григорий Хаханьян.

Бригада гонялась за «бандитами». В оперативной сводке за 21 июня, например, говорилось, что «в связи с появлением банд в Холерском районе б<атальо>н 236 полка с командой пулеметной и разведчиков <в> 23 часа 50 мин. 20.6. выступили из сл. Елань…». 25 июня сообщалось, что «79 бригада <отправлена> для ликвидации банд на островах р. Волги в районе Щербаково — Кресты из Камышина на буксире „Переправа“ в 16 час. 30 мин.» и т. д.

Интересно, что в связи с переходом на «штаты мирного времени» бригаду хотели расформировать, но не успели и начали формировать снова. Очевидно, это было связано с всплеском крестьянских восстаний. К 1 августа 79-я бригада дислоцировалась в Саратове и насчитывала, согласно сводке от 28 июля, 968 бойцов, а всего «1865 едоков».

По некоторым данным, Блюмкин был назначен на должность временно исполняющего обязанности начальника штаба 79-й бригады, а потом стал и временно исполняющим обязанности комбрига, но в обнаруженных архивных документах эти назначения никак не отражены. Во всяком случае, Блюмкин, вероятно, находился в Поволжье не очень долго. В начале сентября он был уже совсем в другом конце страны.

В конце августа 1921 года Блюмкина назначили начальником штаба 61-й бригады 21-й Пермской дивизии. Бригада действовала в Сибири — в районах Барнаула, Кузнецка, Новониколаевска, Бийска. Ее основные задачи, как и задачи 79-й бригады, заключались в «борьбе с бандитизмом», то есть с контрреволюционными выступлениями местного населения.

В Российском государственном военном архиве сохранилась целая пачка телеграмм, которыми обменивались командования 61-й бригады и 21-й дивизии, в которую бригада входила. Фамилия Блюмкина в них действительно встречается, и не раз. Первая оперативная сводка за подписью «врид (то есть временно исполняющий дела. — Е. М.) начштабриг 61 Блюмкин», посланная начальнику штаба дивизии в Барнаул, датирована 28 августа 1921 года.

Сводки направлялись ежедневно, и судя по их содержанию, бригада в целом находилась в относительно спокойных условиях. Любопытная деталь: телеграммы полны грамматических ошибок, что часто затрудняет их прочтение. Уровень образования телеграфистов, служивших в Красной армии тогда, все-таки оставлял желать лучшего. Вот наиболее характерный пример (орфография сохранена):

«НАЧШТАДЫВУ 21 БАРНАУЛ

ЧЕРЕЗ ПАЛИДКОМА БР НОВОНИКОЛАЕВСКА (то есть телеграмма направлена через политкома — политического комиссара — бригады из Новониколаевска. — Е.М.)

1921 Г 12 СЕНТЯБРЯ ОПЕРСВОДКА 15 ЧАС…

ПО РАЙОНЕ РАЗПАЛАЖЕНИЯ 181 ПАЛКА И УЧАЗТКА ОХРАНЫ ЖД 183 ПАЛКА БИС ПЕРЕМЕН

ОТ 182 ПАЛКА СВЕДЕНИЙ НЕ ПАЗТУПАЛО…

НШТАДБРИГ 61 БЛЮМКИН ВАЕНКОМ РЯБОВ АДЪЮТАНТ БУДКОВ».

Иногда, впрочем, случались боестолкновения: в оперсводке от 9 сентября, к примеру, говорится, что «для ликвидации бандитов в районе деревне Маровково, что 15 верст северо-восточнее г. Кузнецк от Свободбатальона 61 бригады 8 сентября направлен отряд в числе 65 штыков при 2-х пулеметах». По некоторым данным, позже Блюмкин заменял и комбрига.

Осенью 1921 года Блюмкин вернулся из Сибири в Москву, чтобы продолжить учебу. Но окончить Академию ему не удалось. В 1922 году его отчислили.

Почему это произошло? Никаких документов, связанных с этим событием, в архивах не обнаружено. По одной версии, Блюмкин оказался «жертвой обстоятельств». Осенью 1922 года в Академии началась «большая чистка». Из нее отчислили почти половину курсантов и слушателей. «Чистка» объяснялась тем, что слишком «пестрый состав слушательской массы парализовал целесообразные учебно-административные мероприятия» и к тому же многие слушатели больше времени проводили в командировках, чем в учебных аудиториях.

Будучи слушателем Восточного отделения, Блюмкин уже проходил одну чистку — партийную, которой была охвачена вся РКП(б). Стояла задача очиститься от «чуждых элементов», так что «партчистки» шли во всех организациях и советских учреждениях. По результатам отчетов партийцев и собеседований с членами партии партийные организации решали — оставлять их «в рядах» или исключать. В Военной академии через «чистку» прошел даже ее начальник Михаил Тухачевский. Блюмкин тоже тогда не стал исключением.

Однокашник Блюмкина по Восточному отделению Александр Бармин писал в мемуарах:

«Следующим вызвали широкоплечего слушателя с гордой осанкой, Якова Блюмкина. Если бы Блюмкин мог дать волю своему красноречию, то перед слушателями развернулась бы одна из самых романтических и авантюрных историй.

— По рождению я еврей, из буржуазии, — начал свою исповедь Блюмкин. — После гимназии стал профессиональным революционером. Состоял в левом крыле партии эсеров, во исполнение решения партии в июле тысяча девятьсот восемнадцатого года убил германского посла графа Мирбаха. Организовывал и руководил деятельностью подпольных групп в тылу Белой армии на Украине. В составе партизанских групп выполнял специальные задания, несколько раз был ранен. В качестве члена ЦК Компартии Персии вместе с Кучук-ханом принимал участие в революции в этой стране.

Комиссия тогда решила, что слушатель Блюмкин достоин „высокого звания члена партии пролетариата“.

Но с учебой дело обстояло хуже, чем с партией. И „учебную чистку“ Блюмкин, судя по всему, уже не прошел и был отчислен из Академии.

5 октября 1922 года Реввоенсовет Республики разослал специальный циркуляр, в котором говорилось, что отчисление из Академии „безусловно, не имеет сколько-нибудь дискредитирующего значения, а свидетельствует о том, что данное лицо при имеющемся служебном стаже и полученной общей подготовке не соответствует прохождению курса высшего военно-учебного заведения. В условиях же практической работы откомандирование для многих должно явиться благоприятным моментом, позволяющим пополнить существующие пробелы“. Отчисление не закрывает в будущем путь в Академию».

По другой версии, отчисление Блюмкина было связано с иными обстоятельствами — его взял к себе на работу «демон революции», нарком по военным и морским делам Лев Троцкий.

«Когда я нуждался в храбром человеке, Блюмкин был в моем распоряжении». Рядом с Троцким

Лев Троцкий, которому в октябре 1921-го исполнился 41 год, находился на пике своего политического могущества и жизненного расцвета. Уже упоминавшийся писатель и коминтерновец Виктор Серж писал о нем: «В сорок один год — на вершине власти, популярности и славы, трибун Петрограда во время двух революций, создатель Красной Армии, которую он, по словам Ленина, буквально „вытащил из небытия“, внесший непосредственный вклад в победу во многих решающих битвах, признанный организатор победы в гражданской войне…» Сам Троцкий позже вспоминал, что в его руках «сосредотачивалась власть, которую практически можно назвать беспредельной».

Он занимал ключевые в РСФСР посты народного комиссара по военным и морским делам и председателя Реввоенсовета Республики. Школьные тетрадки выпускались с его портретами и цитатами, вроде: «Грызите молодыми зубами гранит науки». В 1920-х годах в стране появилось два города с названием Троцк. Первый — это нынешняя Гатчина под Санкт-Петербургом, второй — нынешний Чапаевск в Самарской области.

В советских учреждениях висели, как правило, два портрета — Ленина и Троцкого. Лев Давидович, безусловно, был вторым человеком в партии и государстве после Ильича. А в каком-то смысле даже первым.

Телеграммы об оперативной обстановке в районах действия 61-й бригады 21-й Пермской дивизии, подписанные начальником штаба бригады Я. Блюмкиным. Сентябрь 1921 г. РГВА. Публикуются впервые

Революционной молодежи — таким как Блюмкин — импонировал именно он: яркий, энергичный, романтический «демон революции». Наверное, с Троцким — больше, чем с Лениным — у молодежи ассоциировалось будущее «мировой революции». И если Ильича называли «машинистом», то Троцкому досталось не менее многозначительное звание «кочегара революции». Кстати, именно Троцкий стал автором Манифеста Коммунистического интернационала — главного «инструмента», с помощью которого планировалось «выковывать» «мировую революцию».

Правда, после окончания Гражданской войны Троцкий почувствовал себя немного не у дел. Повседневная текучка мирного времени была не для него. Ленин предлагал ему разные сферы деятельности и посты — вплоть до должности своего заместителя в Совнаркоме, но Троцкий отказывался. Он уже не испытывал того интереса, или, как сейчас говорят, «драйва», которым он заражал окружающих еще совсем недавно.

В начале 1922 года он попросил месячный отпуск, сославшись на апатию и свою «плохую работоспособность». Его просьбу уважили. Но и после отпуска еще несколько месяцев Троцкий провел в «полурабочем» состоянии. Это было относительно спокойное время — война почти закончилась, внутрипартийная борьба обострится позже, на международных фронтах тоже наблюдалось некоторое затишье. Так что Троцкий писал критические заметки о литературе, очерки мемуарного характера, размышлял о положении в партии. И здесь-то Блюмкин оказался очень кстати.

* * *

«Я взял его к себе, в свой военный секретариат, — писал Троцкий о Блюмкине, — и всегда, когда я нуждался в храбром человеке, Блюмкин был в моем распоряжении». Иногда встречаются утверждения, что он возглавил личную охрану «кочегара революции». Но это не так — Блюмкин был, что называется, «специалистом широкого профиля». То, чем он занимался при Троцком, можно назвать обязанностями «чиновника по особым поручениям». Причем самым разнообразным.

Среди первых заданий Блюмкина в ведомстве Троцкого стала подготовка юбилейной выставки «Пять лет Красной Армии». Ее открытие было намечено на февраль 1923 года. Разумеется, одно из видных мест в экспозиции должна была занимать фигура самого наркомвоенмора Троцкого — как организатора Рабоче-Крестьянской Красной армии (РККА). Планировалось, например, что целый зал будет посвящен легендарному «поезду председателя Реввоенсовета Республики»[39]. Этот поезд Троцкого всю Гражданскую войну носился по фронтам, приводя одних в восхищение, на других наводя ужас, а у третьих вызывая отвращение и насмешки. В Киеве при белых распевали, например, такие сатирические куплеты:

А кто-то жил в салон-вагоне,
Совсем, как прежний царь на троне.
В роскошной ванне тут же брился,
Затем он за обед садился.
Четыре повара всегда
Борцу труда
Обед варили!

Поезд Троцкого был сформирован в ночь с 7-го на 8 августа 1918 года в Москве на Московско-Казанской железной дороге. Он состоял из двенадцати вагонов и команды из 232 человек, в том числе охраны, пулеметчиков, телефонистов, экипажа броневика, мотоциклистов с мотоциклами, шоферов, связистов и телеграфистов, агитаторов, медиков, работников вагона-ресторана. В поезде размещались телеграф, электростанция, библиотека, типография, баня, гараж с автомобилями, а иногда два самолета и оркестр из тридцати человек.

В составе находились два салон-вагона. Один — для самого Троцкого, другой — для начальника поезда и членов Реввоенсовета, Ревтрибунала и гостей.

Служить в «поезде председателя» считалось очень престижным делом. Экипаж поезда был одет в особую форму со знаком отличия на левом рукаве — металлическим щитком с надписью «Поезд Председателя Реввоенсовета Республики». Эти щитки выпускались на Московском монетном дворе. Троцкий вспоминал: «Все они носили кожаное обмундирование, которое придает тяжеловесную внушительность… Каждый раз появление кожаной сотни в опасном месте производило неотразимое действие».

Красноармейцы, служившие в поезде, снабжались спортивной формой, спортинвентарем и даже… шоколадными конфетами, такими как «Трюфели», «Новые крупные», «Флепи яблочные» или карамель «Парфэ».

Для «поездников» устанавливались повышенные оклады. Скажем, начальник поезда пользовался правами командира дивизии и получал 2450 рублей в месяц, коменданты поезда (они приравнивались к командирам полка) — 1950 рублей, а поездной фельдшер — 1450 рублей. Для сравнения — строевой комдив мог рассчитывать на 2000 рублей, комполка — на 700–1000 рублей, а фельдшер — на 350 рублей в месяц. Зарплата самого Троцкого была, разумеется, во много раз больше. В архивах сохранилась, к примеру, расписка его жены: «Получено… аванс в счет жалования Льва Давыдовича за январь 1924 г. 500 000 руб. в дензнаках 1923 г. 31.XII.23. Н. И. Троцкая».

За годы Гражданской войны поезд прошел свыше 105 тысяч километров. Как писал Троцкий, поезд «связывал фронт и тыл, разрешал на месте неотложные вопросы, просвещал, призывал, снабжал, карал и награждал». Последняя функция представлялась наркомвоенмору чрезвычайно важной. В поезде всегда имелся большой выбор подарков: золотые и серебряные часы, перстни с драгоценными камнями, портсигары и т. д. Они вручались красноармейцам и командирам в торжественной обстановке, часто прямо на фронтах.

На какое-то время Блюмкину предстояло превратиться в «архивную крысу». Работа для него была непривычной и малознакомой, но он отнесся к ней с энтузиазмом. «Неустрашимый террорист» теперь прилежно сидел в библиотеках и архивах, изучал работы Троцкого, перелистывал газетные подшивки и систематизировал документы, связанные с рейсами «поезда Председателя Реввоенсовета». В том, что многие из них сохранились до нашего времени, как можно предположить, есть и его заслуга.

Когда Блюмкин работал с документами, перед ним открывалась и совсем другая сторона жизни поезда Троцкого, которая была далека от парадной. В рапортах, отчетах, донесениях, сводках сообщалось, например, о том, в каких условиях жили красноармейцы этой, как сейчас сказали бы, «элитной» части РККА: «…грязь в купе, тараканы, клопы, раковина худая, в вагоне — мыши… во время обхода замечены карточные игры, красноармейцы спали раздетыми, что выявлено во время тревоги… часовой спал у денежного ящика… за время исполнения обязанностей зав. гаражом было выдано в премию за сверхурочную работу десять фунтов спирта… сотрудники во время следования поезда покупают продукты, превращаясь в мешочников…»

Комиссар ВЧК при поезде докладывал о случаях покупки красноармейцами орденов Красного Знамени на Сухаревском рынке в Москве, о том, как опоздавшие на поезд два подвыпивших бойца оскорбляли часового (диалог с нецензурными выражениями полностью воспроизводится в протоколе), о случаях хищений и воровства в поезде денег, вещей и оружия. Сам Блюмкин в рапорте о состоянии предназначенных для юбилейной выставки экспонатов, связанных с поездом председателя Реввоенсовета, отмечал их многочисленные недостатки. Например, такие: «…бунчуки у почетного знамени изодраны и превращены в мочалистый пучок».

Но и фактов, которые подтверждали бы особую роль Троцкого в создании и организации Красной армии, Блюмкин мог найти предостаточно. Многие из них представляются весьма любопытными. «Демон революции», к примеру, уделял огромное внимание пропаганде. Он подчеркивал, что «каждый поезд, который приносил 10–15 или 20 коммунистов на фронт вместе с запасом литературы, был также дорог, как поезд, который приносил хороший полк или богатый запас артиллерии… Сильнейшим цементом новой армии были идеи Октябрьской революции. Поезд снабжал этим цементом фронты».

«Идеологическим цементом», доставляемым на фронты, стала газета «В пути», которая выпускалась в поезде. Троцкий был единственный деятель советского руководства, издававший по сути собственную газету и сам писавший для нее львиную долю материалов. Надо полагать, не писать он просто не мог — журналистика еще в молодости навсегда вошла в его кровь. Недаром Радек острил, что перо Троцкого именно «революция перековала в меч».

С 6 сентября 1918 года по сентябрь 1920 года вышло, по различным данным, от 233 до 500 номеров газеты (точная цифра неизвестна). В одном из ее первых выпусков, в сентябре 1918 года, Троцкий объяснял значение нового знака Красной армии — пятиконечной красной звезды: «В Красной армии введен новый значок: пятиугольная звездочка с плугом и молотом накрест посередине. Что это значит? И затем — нужен ли уж непременно особый красноармейский знак? Да, знак нужен. Нужно, чтобы и в мирной жизни, и в особенности во время боя наши солдаты могли узнавать друг друга, чтоб их можно было отличить от врага, или даже от „вольной“ публики».

А в другом номере он резко критиковал работу военной цензуры: «Мне донесено, что военная цензура воспрепятствовала печати сообщить в свое время о том, что нами сдана была белогвардейским шайкам Пермь. Но военная цензура существует для того, чтобы препятствовать проникновению в печать таких сведений, которые, будучи по своему существу военной тайной, могли бы послужить орудием в руках врагов против нас. Падение Перми не может составлять тайны для наших врагов. Стало быть, военная цензура попыталась скрыть от русского народа то, что знают его враги. Это — прием старого режима…»

Статьи из газеты «В пути» перепечатывали «Правда» и «Известия ВЦИК». Троцкий писал Ленину: «Я строю организацию в расчете на длительную войну. Нужно эту войну сделать популярной. Пошлите сюда корреспондентов, Демьяна Бедного и рисовальщика». Так что в архивах поезда Блюмкин мог найти к выставке и множество листовок, плакатов и агитационных рисунков.

* * *

Выставка открылась, как и было запланировано, 23 февраля 1923 года по адресу: Воздвиженка, 6, — в здании бывшего Русского охотничьего клуба (еще раньше это был особняк графов Шереметевых, а до них — графов Разумовских). Теперь же это здание принадлежало Военной академии РККА. В день открытия выставки ее посетил корреспондент «Правды», подписавшийся инициалами Г. Р.

«Зал Охотничьего клуба переполнен военными и политическими работниками… — сообщал он. — Комната, предоставленная поезду Троцкого. Надпись: поезд Троцкого не личное учреждение — это изобретение гражданской войны, вносившее перелом в опасные участки фронта. Ряд поездных газет „В пути“…

Стемнело.

Выхожу в обширный двор бывшего Охотничьего клуба и погружаюсь в обстановку боевого лагеря. Гудит полевая электростанция. Зияют жерла пушек и гаубиц. Четыре прожектора прорезывают тьму. В их лучах — порошится снежок».

С небольшими перерывами выставка работала до 1 ноября 1924 года. Забегая вперед скажем, что судьба большой части ее экспонатов (их насчитывалось около десяти тысяч) сложилась печально. Когда работа выставки закончилась, Военная академия настояла на том, чтобы помещение очистили. В результате экспонаты взял молодой «Музей Красных Армии и Флота», размещавшийся на улице Кропоткина (нынешней Пречистенке), в особняке, где сейчас находится Государственный литературный музей им. Пушкина. Но тогда этот старинный дом был совершенно не приспособлен для хранения такого количества музейных экспонатов, он почти не отапливался, в помещениях — сырость и теснота. Экспонаты свалили на стеллажи и просто на пол.

В 1927 году музей переехал в здание на Екатерининской площади (ныне площадь Суворова), где вскоре был открыт Центральный дом Красной армии (ЦДКА).

Политическая обстановка в стране радикально менялась. Троцкий вскоре был объявлен одним из главных врагов Советского Союза (о чем речь впереди), так что напоминать о его заслугах в создании Красной армии никому не могло прийти в голову. По некоторым данным, многие из еще уцелевших экспонатов выставки «Пять лет Красной Армии» сожгли в котельной ЦДКА в середине 1930-х годов.

«Кабинет Троцкого — это небоскреб мировой политики». Блюмкин в «Огоньке» и товарищ Сталин

1923-й был весьма интересным годом в советской истории, по существу прелюдией к новой эпохе. Он начался с того, что уже тяжело болеющий Ленин решил надиктовать свое знаменитое «Письмо к съезду», которое потом назовут его «политическим завещанием». Точнее сказать, диктовать записки он начал еще в декабре 1922 года, а закончил письмом в январе 1923-го.

В «завещании» явно ощущается ленинское опасение раскола партии после его смерти — письмо буквально пронизано этим предчувствием. Ленин безошибочно сумел предугадать двух главных героев будущей драмы партии и государства — Троцкого и Сталина.

Весь 1923 год действительно прошел под знаком борьбы — сторонников Троцкого со сторонниками «тройки» временных союзников Зиновьева, Каменева и Сталина — за ленинское наследство. И тот и другой лагерь почти сразу же начали использовать ленинские записки в борьбе друг против друга. К тому же 10 марта 1923 года у Ленина случился новый тяжелый инсульт, который положил конец его политической деятельности.

А уже через четыре дня в «Правде» появился большой очерк о Троцком. Его автором был Карл Радек. В очерке Троцкий преподносился и как создатель Красной армии, и как военный гений, и как крупнейший организатор, и как вдохновитель «мировой революции». Словом, как самый настоящий наследник Ленина.

Вскоре в рамках юбилейной выставки, посвященной пятилетию Красной армии, открылась и художественная выставка, где были представлены 260 полотен, рисунков, изделий из фарфора. Центральным экспонатом выставки был огромный портрет Троцкого работы Юрия Анненкова (именно этот портрет потом использовали для оформления книги «Военная академия за пять лет»). Вообще, портретов и бюстов наркома по военным и морским делам на выставке имелось более чем достаточно. Затем в «Огоньке» вышел огромный очерк «День Троцкого» Я. Сущевского, но об этом очерке и его авторе — чуть ниже.

А пока скажем, что появление Блюмкина в Москве, его учеба в Военной академии, скандальные выходки в литературных кафе и работа у Троцкого не остались незамеченными немцами.

В ноябре 1922 года должность посла Германии в Москве занял профессиональный дипломат граф Ульрих фон Брокдорф-Ранцау.

Он стремился наладить хорошие отношения между Берлином и Москвой, но игнорировать «фактор Блюмкина» ему не позволяли ни дипломатические правила, ни кодекс чести аристократа. Брокдорф-Ранцау дал понять советскому руководству, что германское правительство хотело бы получить официальные разъяснения, почему убийца германского посла (хотя бы и императорского) свободно разгуливает по Москве, да еще в качестве официального сотрудника самого Троцкого.

Эта аристократическая педантичность озадачила Троцкого. Ворошить прошлое сейчас было совсем не в интересах Советской России. И хотя в секретном письме, направленном Ленину, Чичерину, Крестинскому и Бухарину, Троцкий назвал немецкое требование «удовлетворения за графа Мирбаха» дурацким, вместе с тем он считал, что необходимо срочно принять «предупредительные меры».

«Если это требование будет официально выдвинуто, и нам придется войти в объяснения, — писал он, — то всплывут довольно неприятные воспоминания (Александровича, Спиридоновой и проч.). Я думаю, что поскольку вопрос уже всплыл в печати, необходимо, чтобы откликнулась наша печать, и чтобы тов. Чичерин в интервью или другим порядком дал понять немецкому правительству… что, выдвинув это требование, они впадают в самое дурацкое положение. Газеты могли бы высмеять это требование в прозе и стихах, а по радио отзвуки дошли бы до Берлина. Это гораздо выгоднее, чем официально объясняться на переговорах по существу вопроса».

Газеты требования немцев так и не высмеяли, поскольку дело удалось как-то замять. Во всяком случае, официально немцы вопроса о Блюмкине больше не поднимали. Хотя, кто знает, может быть, именно нежелание большевиков портить отношения с Германией привело к перемещению Блюмкина в том же 1923 году на другую работу, в менее заметную сферу деятельности.

Но еще во время работы у Троцкого Блюмкин в очередной раз решил попробовать себя в качестве журналиста.

В начале апреля 1923 года вышел первый номер возобновленного иллюстрированного еженедельника «Огонек». Раньше, с 1899 по 1917 год, он издавался в Санкт-Петербурге в виде приложения к газете «Биржевые ведомости». После революции «Огонек» начал выходить уже как самостоятельный журнал. Его первым главным редактором стал известный журналист Михаил Кольцов.

«Гвоздем» первого номера нового «Огонька» стал большой очерк «День Троцкого», подписанный неким Я. Сущевским. Брат Кольцова, карикатурист Борис Ефимов в своих мемуарах утверждал, что за этим псевдонимом скрывался не кто иной, как Яков Блюмкин. По его словам, именно Блюмкин и принес этот очерк в «Огонек».

«Смотрел на него, конечно, с любопытством, — вспоминал Ефимов, — у него как будто на лбу было написано: „Я — тот самый Блюмкин, который убил графа Мирбаха!“ Он был весьма словоохотлив и подробно рассказывал, что недавно вернулся с Кавказа, где принимал участие в подавлении каких-то мятежей против советской власти. При этом выразился со смаком: „мы их там шлепнули, тысячи две“. (Я впервые тогда услышал этот залихватский термин „шлепнули“, означавший „расстреляли“.) (Здесь за давностью лет Борис Ефимов, похоже, смешал два события: „шлепать“ на Кавказе Блюмкин мог позже, когда работал в Закавказском ЧК, и, возможно, разговор об этом тоже состоялся позже. В марте же 1923 года Блюмкин мог рассказывать в редакции „Огонька“ что-то о своих персидских приключениях. — Е. М.)

По возвращении в Москву Блюмкин был принят на работу в секретариат Троцкого, тогда председателя Реввоенсовета Республики. Блюмкина, видимо, потянуло к литературной деятельности, и он пришел в редакцию „Огонька“ предложить очерк о работе этого секретариата. Как раз при мне редактор нового журнала, Кольцов, прочел очерк и сказал:

— Ну, что ж, мы это напечатаем. А как подписать? Вашей фамилией?

Блюмкин подумал.

— Нет, — сказал он, — пожалуй, как-нибудь иначе.

Кольцов оглянулся вокруг, и взгляд его упал на стоявший в углу несгораемый шкаф, на дверце которого была надпись „Сущевский завод“.

— Вас устроит подпись „Я. Сущевский“, товарищ Блюмкин?

Блюмкин согласился, и очерк под названием „День Троцкого“ за подписью „Я. Сущевский“ появился на страницах „Огонька“. Надо отдать справедливость Блюмкину — очерк написан бойко, образно, хорошим литературным языком».

Если все было так (а какие у нас основания не верить Ефимову?), то «День Троцкого» — самый солидный журналистский материал Блюмкина из всех известных к сегодняшнему дню. Зная график и манеру работы Троцкого, он имел возможность описать все это в очерке. И действительно, ему удалось довольно живо и свободно по тем временам показать некоторые весьма любопытные особенности повседневных занятий «вождя революции». По тексту чувствуется, что автор — не просто журналист, но человек с литературными амбициями. Вот лишь несколько цитат:

«Его рабочий день переваливает за восемь часов, и, по состоянию времени, день — ночью может быть еще в разгаре».

«На путях Николаевского вокзала отдыхает поезд Троцкого — революционный бродяга со скоростью тигра, покрывший не раз страну…»

«На его столе военная тактика гениального чудака и балагура Суворова познала книжное соседство с тактикой Маркса, чтобы прихотливым образом соединиться в голове одного человека, обслуживающей запросы, проблемы, тактику революции».

«Он диктует, шагая и бегая по кабинету, другие перепишут, педантически расставят запятые и двоеточия, подпишут, сдадут самокатчику, проследят судьбу пакета до конца».

«Читает с карандашом в руке, который держит как хирург зонд, подчеркивает, размечает, нумерует мысли авторов, ассоциирует, делает полемические замечания — и книга возвращается с его рабочего стола как препарированный труп».

«Кабинет Троцкого — это небоскреб мировой политики».

«Аппарат Троцкого состоит из простых, но всемогущих вещей — стенографиста, телефонного коммутатора и хорошего автомобиля — всего, что сокращает движение, содействует усилию экономить энергию».

«Так же как и Крапоткин (так в тексте. — Е.М.), Троцкий отдыхает или переходом к другой работе, или сменой темы и объектов, или в спорте… Иногда, очень устав, Троцкий охотится, бегает на лыжах, удит рыбу, играет в крокет и шахматы».

«Так работает Троцкий… универсальный человек, представляющий универсальное сосредоточие высоких человеческих интересов — вождь революции».

К очерку прилагались несколько любопытных фотографий, иллюстрирующих работу различных служб в ведомстве Троцкого. Особенный интерес вызывает та, на которой наркомвоенмор (под собственным портретом) позирует перед фотокамерой вместе с сотрудниками своего секретариата. Есть ли среди них сам Блюмкин? Во всяком случае, один человек похож на него, хотя утверждать трудно, учитывая невысокое качество полиграфии.

Афиша Дома печати с анонсом доклада Я. Г. Блюмкина «Боевые предприятия левых эсеров в зоне немецкой оккупации на Украине в 1918 г. (Покушение на Скоропадского и др.)». Москва. 1922 г. РГАЛИ
«День Троцкого» — очерк Я. Сущевского (псевдоним Я. Блюмкина), опубликованный в журнале «Огонек» 1 апреля 1923 года

Очерк читали с большим любопытством. Михаил Кольцов был доволен. Однако в дальнейшем «День Троцкого» имел для него весьма неприятные последствия. В 1924 году, уже после смерти Ленина, его вызвал Сталин, который был генеральным секретарем ЦК. Борис Ефимов так передает рассказ брата об этой встрече:

«…Приезжаю я в ЦК, — продолжает брат, — поднимаюсь на пятый этаж, в Секретариат ЦК, и дверь мне почему-то открывает сам Сталин. Входим в кабинет, садимся, он мне говорит: „Вот что, товарищ Кольцов… Журнал ‘Огонек’ — неплохой журнал, живой. Но некоторые члены ЦК замечают в нем определенный сервилизм…“ „Сервилизм? — спрашивает Кольцов. — В чем это выражается?“ „Некоторые члены ЦК считают, — раздраженно продолжает Сталин, — что вы скоро будете печатать, по каким туалетам ходит Троцкий“.

Брат немного опешил, потому что Троцкий был тогда еще членом Политбюро, председателем Реввоенсовета и так далее. В общем, Троцкий был Троцкий. И такая откровенная грубость в его адрес была, на взгляд Кольцова, неуместна. Он стал оправдываться: „‘Огонек’ — массовый журнал, и мы считали своей обязанностью давать очерки о наших, так сказать, руководителях, вождях. Опубликовали ‘День Калинина’, дали очерк ‘День Рыкова’ и вот теперь ‘День Троцкого’. А недавно напечатали фотографию окна, через которое бежал товарищ Сталин, когда в подпольную бакинскую типографию нагрянула полиция“.

Сталин посмотрел на него, подозрительно прищурившись, и говорит: „Товарищ Кольцов, я передал вам мнение членов ЦК. Учтите в дальнейшей работе! Всего хорошего“…

Сталин занес Кольцова в свой феноменальный компьютер. Коба придерживался восточного правила: блюдо мести должно подаваться холодным. Он ждал годами…» (Заметим, что Борис Ефимов писал воспоминания уже в эпоху компьютеров, то есть в весьма преклонных годах.)

Кольцов был расстрелян в феврале 1940 года. Если прав Борис Ефимов, и Сталин уже тогда, после появления очерка о Троцком, занес его брата в свой «компьютер», то смерти Кольцова косвенно поспособствовал и Яков Блюмкин, который ушел в мир иной от пуль чекистов на девять лет раньше.

Однако Сталин имел все основания разозлиться на Кольцова за блюмкинский материал. Дело в том, что весной 1923 года уже разворачивалась его ожесточенная борьба с Троцким за «ленинское наследство», а в 1924 году она была в самом разгаре. На этом фоне появление таких очерков, как «День Троцкого», выглядело мощной пиар-поддержкой его конкуренту. Мог ли Сталин не заметить этого?

Публикацией репортажа о работе Троцкого Блюмкин не ограничился. «В тот же период сотрудничал в „Правде“ в качестве политического фельетониста», — отмечал он в автобиографии.

Формально все так и было, хотя «политическим фельетонистом» в полном смысле этого слова Блюмкина можно назвать с очень большой натяжкой. Для этого достаточно изучить подшивки «Правды» за 1920-е годы. Часто появляются на ее страницах статьи, фельетоны и заметки таких видных тогда журналистов, как Михаил Кольцов, Лев Сосновский, Емельян Ярославский, Лариса Рейснер и др. Не уступали им и первые лица СССР — Троцкий, Зиновьев, Бухарин (бывший тогда главным редактором «Правды»), Радек, Луначарский, Красин… Это были настоящие «звезды» советской публицистики того времени.

На первой странице газеты почти постоянно появлялась рубрика «Маленький фельетон», которую вели менее известные журналисты — Яков Окунев, Егор Красный, Сигов и др. А вот фамилия фельетониста Блюмкина в «Правде» за эти годы встречается только один раз. Впрочем, он, конечно, мог печататься под каким-нибудь псевдонимом, как в «Огоньке», или вообще без подписи — таких материалов в газете тоже было предостаточно. О чем шла речь в его фельетоне — немного позже.

* * *

Весной 1923 года у многих складывалось впечатление, что Троцкий переиграет своих соперников. Но многое зависело от XII съезда РКП(б), который открывался 17 апреля 1923 года. Было очевидно, что Ленина на съезде не будет. В партийных кругах гадали: кто будет делать отчетный доклад ЦК? Этот человек по традиции и мог считаться официальным наследником Ленина, который был по-прежнему тяжело болен. Газеты печатали бюллетени о состоянии его здоровья и пожелания скорейшего выздоровления от рабочих, крестьян, коммунистов и представителей «всего прогрессивного человечества». Главный тогда «пролетарский поэт» Демьян Бедный, чуть ли не ежедневно публиковавший в «Правде» свои стихотворные фельетоны, описывал такую сцену:

На каком-то заводе,
На «Красной пряже», или в этом роде,
Работниц опечаленная толпа
Постановила: позвать попа.
Отпор коммунистов был дружен:
— «Зачем вам поп этот нужен?»
— «Для ча? Как, для ча?
Помолиться за здоровье Ильича!»

В мемуарах «Моя жизнь» Троцкий описывает интригу, разыгранную накануне съезда вокруг вопроса: кто должен выступать с отчетным докладом ЦК? Все это походило на какой-то фарс. Сначала — по инициативе Сталина — с докладом предложили выступить Троцкому. Но он отказался — чтобы не казалось, будто он претендует на роль наследника Ленина, — и вообще предложил отменить доклад, но его не поддержали. Тогда Троцкий предложил выступить Сталину. Однако Сталин тоже отказался. В результате доклад поручили Зиновьеву. Вероятно, потому, что вряд ли кто-то мог его воспринять в роли «наследника».

С организационным докладом — как генеральный секретарь ЦК партии — на съезде выступил Сталин. Троцкий — с докладом «О государственной промышленности». На съезде он был избран в ЦК и в Политбюро, но это был уже его последний триумф.

«Тройка» Сталин — Зиновьев — Каменев пока что вела «тихую» работу по распространению своего влияния на партийный аппарат. Первые результаты этой деятельности проявились в июле, когда контролируемое «тройкой» большинство членов ЦК организовало комиссию по проверке положения дел в Красной армии — главной «крепости» Троцкого.

Осенью 1923 года комиссия пришла к заключению, что армия «развалена», а «тов. Троцкий не уделяет достаточно внимания деятельности Реввоенсовета». На пленуме ЦК в Реввоенсовет предложили ввести новых людей — ими оказались противники «кочегара революции». И здесь разыгрался очередной фарс.

Обиженный Троцкий с пафосом потребовал, чтобы тогда уж его отправили «простым солдатом в назревающую германскую революцию». В ответ Зиновьев иронически предложил отправить в Германию и его, а Сталин с издевкой попросил «не рисковать двумя драгоценными жизнями своих любимых вождей». В ответ на реплику одного из участников пленума — «не понимаю одного, почему товарищ Троцкий так кочевряжится», — председатель Реввоенсовета возмутился еще больше и ринулся к выходу из зала. Напоследок он хотел исторически хлопнуть дверью, но и тут вышел казус — дверь была тяжелой и хлопать никак не хотела. Никакого «историзма» не получилось. «А получилось так — крайне раздраженный человек с козлиной бородой барахтается на дверной ручке в непосильной борьбе с тяжелой и тупой дверью, — ехидничал в мемуарах помощник Сталина Борис Бажанов (сбежавший позже из СССР в Персию, а потом на Запад, где и опубликовал свои скандальные мемуары). — Получилось нехорошо».

Однако вскоре Троцкий нанес ответный удар. Он написал письмо в ЦК, в котором указывал на причины тяжелого положения в стране и в партии. Этими причинами, по его мнению, были «секретарская иерархия» и «бездушные партийные бюрократы, которые каменными задами душат всякое проявление свободной инициативы и творчества трудящихся масс».

Своим письмом Троцкий инициировал дискуссию в партии. Его поддержали известные партийцы, выпустившие так называемое «Заявление 46-ти». В ответ сторонники «тройки» выступили с «Ответом членов Политбюро на письмо тов. Троцкого», в котором он обвинялся в организации фракционной деятельности и стремлении к личной диктатуре. Но сам «кандидат в диктаторы» вел себя весьма странно.

«Троцкий молчал, в дискуссии участия не принимал и на все обвинения никак не отвечал, — вспоминал Борис Бажанов. — На заседаниях Политбюро он читал французские романы, и когда кто-либо из членов Политбюро к нему обращался, делал вид, что он этим чрезвычайно удивлен. <…> Вообще говоря, Троцкий был, так сказать, „левее“, чем ЦК, то есть был более последовательным коммунистом. Между тем ЦК приклеило его к оппозиции „правой“… Если бы он был беспринципным оппортунистом, став во главе оппозиции и приняв ее правый курс, он, как скоро выяснилось, имел все шансы на завоевание большинства в партии и на победу. Но это означало курс вправо, термидор, ликвидацию коммунизма. Троцкий был фанатичный и стопроцентный коммунист. На этот путь он стать не мог. Но и открыто заявить, что он против этой оппозиции, он не мог — он бы потерял свой вес в партии».

Вскоре, 25–27 октября состоялось заседание объединенного пленума ЦК и Центральной контрольной комиссии (ЦКК), где Троцкому пришлось обороняться. Он, например, отвергал обвинения в бонапартизме, хотя весьма оригинальным образом. Один из его аргументов заключался в том, что сосредоточить власть в своих руках ему помешало бы его «еврейское происхождение». «В моей личной жизни это не играет роли, как политический момент это очень серьезно», — объяснил он.

Сталин же обвинял Троцкого в том, что он «создает обстановку фракционной борьбы… грозящую нам расколом. Надо так оценить поступок Троцкого и осудить его».

Мнение Сталина победило — пленум признал выступление Троцкого «глубокой политической ошибкой… грозящей нанести удар единству партии и создающей кризис партии». Но вся основная борьба была еще впереди. И, наверное, нет смысла уточнять, на чьей стороне в этой борьбе был Яков Блюмкин.

«Ребята, хотите побеседовать со Львом Давыдовичем?» Литература и «Новый курс» Троцкого

Блюмкин преклонялся перед Троцким. Он восхищался им как революционером, как политиком, как личностью и, наконец, как литератором, что для него самого было очень важно. Однажды он якобы сказал: «Троцкий — это самый совершенный человек нашего времени». Интересно, что через сорок с лишним лет эту фразу почти дословно повторит французский писатель Жан Поль Сартр, назвавший «самым совершенным человеком нашей эпохи» Че Гевару. А ведь Блюмкин, Троцкий и Че Гевара вполне могли бы найти общий язык…

Работа в секретариате Троцкого доставляла Блюмкину искреннее и даже какое-то детское чувство гордости. Пожалуй, даже странно, что человек с такими личными амбициями и таким высоким самомнением, каковое, несомненно, имелось у нашего героя, мог так восхищаться кем-то еще. Но Троцкий действительно стал для Блюмкина кумиром.

Вскоре он получил новое задание — подготовить к печати трехтомник военных работ Троцкого под общим названием «Как вооружалась революция». Над ним работала целая группа, и Блюмкин принял самое активное участие в издании первого тома, который вышел в 1923 году. 3 марта в опубликованной на первой полосе «Правды» статье «За пять лет (К первому тому статей, речей и приказов, посвященных Красной Армии)» благодарный Троцкий писал: «…судьбе было угодно, чтобы тов. Блюмкин, левый эсер, ставивший в июле 1918 года свою жизнь на карту в бою против нас, а ныне член нашей партии, оказался моим сотрудником по составлению этого тома, отражающего в одной части смертельную схватку с партией левых эсеров».

Тем временем «бесстрашный террорист» осваивал еще одну сферу деятельности при наркомвоенморе. На какое-то время Блюмкин стал у Троцкого кем-то вроде помощника по связям с «литературной общественностью». Эти обязанности, надо полагать, приносили ему особое удовольствие. Не зря ведь говорят, что лучшая работа — это хобби, за которое еще и платят деньги. Теперь Блюмкин мог посещать московские литературные кафе не только для общения с друзьями-поэтами, но и по работе. Хотя кто знает, может, и прежде было так — по линии ВЧК.

* * *

Еще в 1922 году болеющий Троцкий, скучая, нашел себе занятие по «интересам». Он писал литературные критические заметки, и вскоре вышла его книга «Литература и революция». Наверняка Блюмкин ее прочитал.

Книга действительно весьма любопытная. Идеологические взгляды Троцкого, судя по содержанию, не сильно отличались от взглядов большинства советских деятелей с их основным принципом — «классовость» и «партийность» литературы. При чтении статей Троцкого иногда кажется, что впоследствии советские идеологи, курирующие литературу, будут просто повторять его мысли и суждения, разве что более кондовым языком.

Именно Троцкий придумал популярный в раннесоветской литературной критике термин «попутчик». «Относительно попутчика, — писал он, — всегда возникает вопрос: до какой станции?» «Попутчиком» он называл и Есенина, хотя, похоже, ему симпатизировал.

Но при всем этом по эрудиции, литературным способностям, речевой энергетике «демон революции» превосходил многих литидеологов.

Как у каждого любителя литературы — хотя бы и революционера — у Троцкого существовали свои личные и только ему понятные симпатии и антипатии. Ему нравился Есенин, он неплохо относился к Блоку, а вот Чуковского почему-то терпеть не мог еще с дореволюционных времен. 1 октября 1922 года в «Правде» была опубликована статья Троцкого «Внеоктябрьская литература», где он так характеризует «Книгу об Александре Блоке» Корнея Чуковского: «…этакая душевная опустошенность, болтология дешевая, дрянная, постыдная!» Поэт Самуил Маршак откликнулся на эту статью едкими стихами:

Расправившись с бело-зелеными,
Прогнав и забрав их в плен, —
Критическими фельетонами
Занялся Наркомвоен.
Палит из Кремля Московского
На тысячи верст кругом.
Недавно Корнея Чуковского
Убило одним ядром.

Маршак, конечно, тогда вряд ли представлял, какой огонь по литературе будет открыт из «Кремля Московского» лет через пятнадцать и сколько литераторов погибнет от этих «ядер» не фигурально, а на самом деле.

Но до этого было еще далеко.

Летом 1923 года Есенин вернулся в Москву из заграничной поездки с Айседорой Дункан. Сохранилось немало свидетельств о его встречах с Блюмкиным в это время. Однажды в ресторане «Медведь» к компании, с которой застольничал Есенин, подошел молодой человек с «круглым красным улыбающимся лицом», чтобы поприветствовать поэта. Есенин официально представил его компании: «товарищ Блюмкин». За соседними столиками начали перешептываться: «Да это же тот парень, который убил Мирбаха в 1918 году!»

Блюмкин посещал и авторские вечера Есенина, где довольно резко критиковал его «Москву кабацкую» за «упадничество». Есенин иногда яростно возражал, а иногда, слушая Блюмкина, лишь посмеивался. Вероятно, тогда Блюмкин уже ощущал себя не просто другом Есенина, но сотрудником самого Троцкого, ответственным за «связь с литераторами», и это давало ему право критиковать даже своих близких друзей.

Несколько раз он устраивал встречи Есенина с Троцким. Однажды поэта встретил на улице писатель Матвей Ройзман. Есенин сказал ему, что «бежит в парикмахерскую мыть голову», объяснив, что идет на встречу к наркомвоенмору. «Разумеется, эту встречу организовал Блюмкин, — уточняет Ройзман. — О ней Сергей мало рассказывал». Насколько известно, Есенин тогда хотел издавать журнал и обращался за помощью к Троцкому, но по каким-то причинам ничего из его затеи не вышло.

Мариенгоф вспоминал в книге «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги», как однажды к ним с Есениным (когда они снимали жилье в Богословском переулке) ворвался Блюмкин:

«— Ребята, хотите побеседовать со Львом Давыдовичем? — покровительственно спросил Блюмкин. — Я могу устроить встречу.

— Хотим!

— Очень!

— Устраивай!

Примерно через неделю Блюмкин явился к нам на Богословский. Я лежал с перевязанной шеей и каждые четверть часа полоскал горло перекисью водорода.

— Ребята, сегодня едем ко Льву Давыдовичу. Будьте готовы.

— Есть!

— Будем, как огурчики!

И счастливый Есенин побежал мыть голову, что всегда делал, когда хотел выглядеть покрасивей и попоэтичней.

— Ой, а у меня тридцать восемь и пять. Ангина проклятая, — простонал я, поспешно разбинтовывая шею. — Дай, Яшенька, пожалуйста, брюки.

— И не подумаю давать. Лежи, Анатолий. Я не могу позволить тебе заразить Троцкого.

— Яшенька, милый…

— Дурак, это контрреволюция!

— Контрреволюция? — испуганно пролепетал я.

— Лежи! Забинтовывай шею! Полощи горло! — повелел романтик, торопливо отходя от моей кровати».

Блюмкин и Есенин отправились на встречу к Троцкому в автомобиле. Есенин захватил с собой журнал имажинистов «Гостиница для путешествующих в прекрасном» и подарил его Троцкому. Тот поблагодарил и вытащил из ящика стола тот же номер журнала — оказалось, что перед встречей он уже его прочитал. Этим, писал Мариенгоф, он сразу покорил Есенина.

В журнале была напечатана «Поэма без шляпы» Мариенгофа, где имелась такая строфа:

Не помяни нас лихом, революция.
Тебя встречали мы какой умели песней.
Тебя любили кровью —
Той, что течет от дедов и отцов.
С поэм снимая траурные шляпы, —
Провожаем.

«Передайте своему другу Мариенгофу, — сказал Троцкий, — что он слишком рано прощается с революцией. Она еще не кончилась. И вряд ли когда-нибудь кончится. Потому что революция — это движение. А движение — это жизнь».

* * *

Свое политическое молчание Троцкий прервал в декабре 1923 года. В «Правде» начали печататься его статьи, которые чуть позже, в январе 1924-го, он издал отдельной брошюрой под общим названием «Новый курс».

«Новый курс, — писал Троцкий, — должен начаться с того, чтобы в аппарате все почувствовали, снизу доверху, что никто не смеет терроризировать партию». Он призывал заменить бюрократов «свежими силами» и больше внимания обращать на учащуюся молодежь, о которой писал, что она «вернейший барометр партии — резче всего реагирует на партийный бюрократизм».

Троцкому ответили Каменев, Зиновьев, Бухарин и др. В партии снова началась дискуссия. Особую тревогу у сторонников «тройки» вызывали настроения среди военных. 20 декабря, например, собрание партийных ячеек Военной академии поддержало позицию Троцкого. А через четыре дня начальник Политуправления РККА Владимир Антонов-Овсеенко подписал циркуляр номер 200, согласно которому в ячейках официально вводился принцип выборности секретарей, а они сами освобождались «от мелочной опеки военкомов и политорганов». Предписывалось также «допускать свободную дискуссию… и критику деятельности руководящих военно-политических и партийных организаций». Более того, Антонов-Овсеенко направил угрожающий протест в ЦК и Политбюро, в котором предупреждал, что в партии есть люди, чей голос когда-нибудь «призовет к ответу зарвавшихся „вождей“, так, что они его услышат даже несмотря на свою крайнюю фракционную глухоту».

После опасного демарша Антонова-Овсеенко последовал быстрый ответ — в январе — марте 1924-го со своих постов были смещены он сам и заместитель председателя РВС СССР Эфраим Склянский. Их заменили Андрей Бубнов и Михаил Фрунзе. Другие соратники «демона революции» Раковский (ему Троцкий посвятил книгу «Литература и революция»), Крестинский, Иоффе вскоре были отправлены послами за границу.

Троцкого постепенно обложили со всех сторон. В январе 1924 года XIII партконференция обвинила его в организации фракционной деятельности и заклеймила «троцкизм» как «мелкобуржуазный уклон». Сам Троцкий в конференции не участвовал. Еще осенью, во время охоты, он провалился в болото и сильно простудился. С тех пор плохо себя чувствовал, никак не мог справиться с осложнениями после простуды, и 8 января 1924 года «Правда» поместила сообщение о том, что ему предоставлен отпуск по болезни «не менее чем на два месяца». 18 января 1924 года он отбыл на лечение в Сухум.

«Хронически воспаленный Лев Давидович» — ехидно называли Троцкого его недруги. В это время он был действительно болен, но его «проваливание в болото» в решающий момент борьбы со Сталиным выглядело как-то уж слишком символически.

Возможно, если бы Троцкий смог преодолеть себя и остался в Москве, судьба страны могла бы сложиться по-другому. Но как — вот вопрос. Однако он, что уже бывало и раньше, предпочел уклониться от решающей схватки. Вольно или невольно Троцкий оставил поле битвы своим противникам.

Через три дня после отъезда Троцкого на юг, под Москвой, в Горках, умер Ленин. Потом Лев Давидович будет возмущаться — его якобы специально неправильно информировали о дате похорон вождя, чтобы он не успел приехать из Сухума. Однако было уже поздно. 21 января 1924 года в России началась новая эпоха.

НА СЕКРЕТНОЙ СЛУЖБЕ СТРАНЫ СОВЕТОВ

«Высокоответственное боевое предприятие». От «германского Октября» до палестинской прачечной

Для Блюмкина 1923 год тоже стал переломным.

С одной стороны, работой у Троцкого он гордился и даже бравировал. Но, с другой стороны, было в ней много такого, к чему он не мог привыкнуть. Бумажная текучка, справки, отчеты, донесения, министерская солидная обстановка, где надраенные до блеска люди в военной форме с кожаными портфелями и деловым видом сновали по коридорам и кабинетам — все это вряд ли вызывало воодушевление у «бесстрашного террориста». Конечно, ежедневная бюрократическая рутина компенсировалась общением с кумиром, но Блюмкина все-таки тянуло к работе «в поле», а не на «паркете», судя по тому, что он охотно принял неожиданное предложение Зиновьева и Дзержинского.

Блюмкин пишет об этом предложении кратко: «В апреле 1923 г. по инициативе т. Зиновьева, Дзержинского я был привлечен к выполнению одного высокоответственного боевого предприятия. Тогда же я перешел на работу в Коминтерн, затем ИНО[40] ОГПУ». Но за этими тремя строчками — множество событий. И, кроме того, это было начало совершенно нового этапа в жизни Якова Блюмкина.

* * *

Писать об этом периоде его биографии очень сложно. Архивы, связанные с закордонной работой Блюмкина по линии внешней разведки, до сих пор закрыты и вряд ли откроются в обозримом будущем. Имеющееся же источники информации о работе Блюмкина крайне скудны, часто — малодостоверны, и, как бы сказали раньше, «засорены» различными мифами и сплетнями. Но тем не менее попробуем.

Итак, что же это за задание, к которому привлекли Блюмкина Зиновьев и Дзержинский?

Скорее всего, оно было связано с некой операцией за границей, которую совместно готовили и осуществляли Коминтерн[41] и ГПУ. Именно поэтому Блюмкин пишет, что его «привлекли» Зиновьев — в то время председателя Исполкома Коминтерна — и глава ГПУ Дзержинский. 15 ноября 1923 года, в связи с образованием СССР, Государственное политическое управление (ГПУ) при НКВД РСФСР было преобразовано в Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ) при Совнаркоме СССР. По той же причине Блюмкин отмечает, что перешел на работу в Коминтерн.

Работа в Коминтерне — это только на поверхностный взгляд бумаги перекладывать и листовки для иностранных компартий писать. На самом деле аппарат Коминтерна располагал самой настоящей «красной паутиной», опутавшей почти весь мир и состоявшей из весьма квалифицированно подготовленных в Москве разведчиков и боевиков. Об этой разведслужбе всегда было известно гораздо меньше, чем о ее «соседях» — внешней разведке ГПУ-ОГПУ-НКВД и военной разведке (созданное в 1918 году Регистрационное управление Полевого штаба Реввоенсовета Республики, которое потом называлось Разведывательным управлением Штаба РККА, потом еще несколько раз меняло название, пока, наконец, в феврале 1942 года превратилось в знаменитое Главное разведуправление Генштаба РККА, или просто ГРУ).

Функции внешней разведки в Коминтерне выполняли специальный отдел, отдел международных связей, военно-конспиративная комиссия Исполкома. При Коминтерне работали секретные военно-политические курсы, слушатели которых изучали приемы конспирации, шифровальное дело, радиодело, общую военную подготовку, языки. Слушателями курсов, как правило, были иностранные коммунисты, которых агенты Коминтерна отбирали на местах. Формально они могли учиться в Коммунистическом университете национальных меньшинств Запада (КУНМЗ), а могли вообще проживать в СССР под другими именами и фактически нелегально.

Блюмкина вполне могли использовать для работы, к которой готовили коминтерновцев. Все данные — боевой опыт, в том числе и за границей, знание языков и правил конспирации — у него для этого уже были. Но где именно должен был Блюмкин выполнять «одно высокоответственное боевое предприятие»?

С большой долей вероятности можно предположить, что речь шла о Германии.

* * *

С самого начала 1923 года Германию буквально трясло. Сначала германское правительство заявило, что не сможет выплачивать странам Антанты репарации, фактически поставив под вопрос условия Версальского мира[42]. В ответ на это войска Франции и Бельгии оккупировали Рурскую область — «индустриальное сердце» Германии.

В Руре вспыхнула всеобщая забастовка. Французы и бельгийцы пытались заставить немцев выйти на работу с помощью военной силы. Оккупационные власти действовали жестко. За призывы к неповиновению, оскорбления или угрозы в адрес французских и бельгийских солдат подозреваемых судили по законам военного времени. Командующий союзными силами генерал Дегут объявил даже о введении коллективной ответственности за преступления против его подчиненных.

День 31 марта 1923 года остался в истории Германии как «кровавая суббота Эссена». Отряд французских солдат прибыл на один из заводов Круппа, чтобы наложить арест на его имущество. Рабочие начали собираться у входа на завод. Военные восприняли это как угрозу. Последовал приказ стрелять по толпе: 13 человек были убиты и несколько десятков ранены. Сам Крупп был арестован по обвинению в саботаже и позже приговорен к тюремному заключению сроком на 20 лет и штрафу в 100 миллионов марок.

Событиям в Эссене был посвящен и тот самый фельетон Блюмкина в «Правде», опубликованный 14 апреля 1923 года. Он назывался «Генерал де-Гутт (к эссенскому расстрелу)». Эпиграфом к нему Блюмкин взял строки своего хорошего знакомого — Маяковского: «Патронов не жалеть, патронов не жалеть, / Приказ по армии Антанты отдан». В весьма язвительном тоне Блюмкин «прошелся» по биографии генерала Дегута, «ничтожества, смягченного генеральским чином», как он его назвал.

«Он превратил Рур в концентрационный лагерь Франции… — писал Блюмкин, — он заставлял шахтеров добывать уголь… он закрывал их газеты, запрещал их собрания, держал их в осадном удушье, в крайнем случае, убивал их втихомолку, наконец, он начал их расстреливать публично, на улицах и площадях в Эссене».

Блюмкин припомнил слова своего кумира Троцкого, сказанные им в начале 1918 года на заседании ВЦИКа после переговоров в Бресте с немцами о том, что «судьбу народа определяют не одни только договоры». «И не одни только генералы», — добавлял Блюмкин, выражая уверенность, что эта простая истина окажется верной и в отношении Дегута (де-Гутта, как писал автор фельетона), «замечательного для историка лишь тем, что в нужный момент он сумел из абсолютного ничтожества стать двуногим вурдалаком Третьей республики».

Рурский кризис потряс всю экономику Германии. В стране началась невиданная инфляция — в 1923 году она составляла 3 миллиона 250 тысяч процентов в месяц. Другими словами, цены на товары удваивались раз в двое суток. Самой крупной стала банкнота в 100 триллионов марок. Число безработных достигло шести миллионов. Германские рабочие, охваченные сначала патриотическим порывом, вскоре начали выступать и против своего собственного правительства. Компартия Германии даже заявила о «созревании революционной ситуации» в стране.

Статья Я. Г. Блюмкина «Генерал де-Гутт. (К эссенскому расстрелу)», опубликованная в «Правде» 14 апреля 1923 года

В Москве внимательно следили за этими событиями. Особую активность проявлял глава Коминтерна Зиновьев. 31 июля 1923 года он писал Сталину: «Кризис в Германии назревает очень быстро. Начинается новая глава германской революции. Перед нами это скоро поставит грандиозные задачи… Пока же минимум что надо — это поставить вопрос 1) о снабжении немецких коммунистов оружием в большом числе; 2) о постепенной мобилизации человек 50 наших лучших боевиков для постепенной отправки их в Германию. Близко время громадных событий в Германии. Близко время, когда нам предстоит принимать решения всемирно-исторической важности».

После некоторых трений и «тройка» Сталин — Зиновьев — Каменев (Сталин, правда, относился к возможности скорой революции в Германии более скептически), и Троцкий согласились с тем, что кризис «созревает» и что немецким товарищам следует помочь.

Вероятно, в числе «наших лучших боевиков» мог