Меч на закате (fb2)

- Меч на закате (пер. Ирина Анатольевна Кравцова) (а.с. Орел девятого легиона-4) 1.15 Мб, 638с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Розмэри Сатклифф

Настройки текста:



Розмэри Сатклифф Меч на закате

Глоссарий

Акве Сулис — Бат

Андерида — Певенси

Бурдигала — Бордо

Вента Белгарум — Винчестер

Виндокладия — Бэдбэри

Вирокониум — Роксетер

Галлия — Франция

Гарумна — Гаронна

Глевум — Глостер

Дубрис — Дувр

Дурокобриве — Данстэйбл

Дэва — Честер

Ир Виддфа — Сноудон

Иска Думнониорум — Эксетер

Каллева — Силчестер

Кастра Кунетиум — Каслдайкс[2]

Клута — Клайд

Комбретовиум — Бэйлам Науз (Саффолк)

Кориниум — Сиренчестер

Корстопитум — Корбридж

Кунетио — Милденхолл

Линдинис — Илчестер

Линдум — Линкольн

Лондиниум — Лондон

Лугуваллиум — Карлайл

Мон — о. Англси

Нарбо Мартиус — Нарбонна

Портус Адурни — Портчестер

Пролив Вектис — Солент

Река Абус — Хамбер

Сабринское море — Бристольский залив

Сегедунум — Уолсенд

Сегонтиум — Карнарвон

Сорвиодунум — Олд Сарум

Тамезис — Темза

Толоса — Тулуза

Тримонтиум — Ньюстед

Эбуракум — Йорк

Эстуарий Бодотрии — Фирт-оф-Форт

Эстуарий Метариса — зал. Уош

Яблочный остров — Гластонбери

Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus[1]

Артура нет… Со сломанным мечом

Навек уснул Тристан. Изольда рядом спит,

Там, где к глубинам запада поток

Над затонувшей Лионессой воды мчит.


Пал Ланселот… Блиставший солнцем шлем

Давно ржавеет рядом с треснувшим копьем.

Гавейн, Гарет и Галахад — все тлен,

И, безымянный, Авалон порос быльем!


Где прах тех рыцарей и ясноглазых дам?

В руинах Камелот, и Тинтагел угас,

Но где они, известно лишь богам —

Ведь чары Мерлина утеряны для нас.


И Гвиневеру не зови. Позволь

Ту прелесть сохранить, что Время-судия

Вложило в имя, где слились восторг и боль,

Став одиноким плачем соловья.


Не углубляйся в тайну. Может статься,

Что терем Аштолат — лишь дымная изба,

Что рыцарем считали самозванца,

Что Дева-Лилия распутна и груба,


А все легенды — лишь красивый вздор,

Их выдумал поэт. Он подбирал слова,

Точно паук, сплетающий узор

На ткани бытия. А правда такова:


Когда Рим пал, как старый, дряхлый ствол,

В котором уж иссяк целебных соков бег,

Из верхней ветки к небу вдруг пошел

Один чудесный, несгибаемый побег —


Британский дух. И горстка храбрецов —

Пусть грубых и простых, но кто был сердцем чист

И за победу умереть готов, —

Смогла подняться, слыша бури рев и свист,


И бой принять, и в злое сердце смело

Направить грозный меч иль крепкое копье,

С величием, что в небесах гремело,

Когда они давно ушли в небытие.


Они легендой стали. Их начальник,

Артур, Амброзий — имя знать нам не дано —

Прославлен доблестью необычайной,

А рыцарям бессмертье суждено.


Их было мало. Нет нигде ни слова —

Когда и как настиг их вечный сон,

Шли они в бой под знаменем Христовым,

Иль вел их Гвента огненный дракон.


Но знаем мы: когда саксонский шквал

Их смел с лица Земли, померк небесный свет

Для всей Британии. Последний луч пропал,

И люди шепчут в темноте: «Артура нет…»

Френсис Бретт Янг

Предисловие автора

Подобно тому, как сага о Карле Великом и его паладинах это Тема Франции, Легенда об Артуре на протяжении почти четырнадцати столетий была и остается Темой Британии. Поначалу предание, затем — героическая повесть, которая вбирала в себя по пути новые детали, новые красоты и радужные романтические краски, пока не расцвела пышным цветом у сэра Томаса Мэлори.

Но в последние годы историки и антропологи все чаще и чаще склоняются к мысли, что Тема Британии — это и в самом деле «материя, а не пустая болтовня». Что за всем собравшимся вокруг нее божественным туманом языческого, раннехристианского и средневекового великолепия стоит одинокая фигура одного великого человека. Не было рыцаря в сверкающих доспехах, не было Круглого стола, не было многобашенного Камелота; но был римско-британский военачальник, которому, когда нахлынула варварская тьма, показалось, что последние угасающие огоньки цивилизации стоят того, чтобы за них бороться.

«Меч на закате» — это попытка из осколков известных фактов, из домыслов, предположений и чистых догадок воссоздать человека, каким мог бы быть этот военачальник, и историю его долгой борьбы.

Кое-какие детали я сохранила из традиционной ткани Артуровской легенды, потому что в них чувствуется дыхание истины. Я оставила первоначальный сюжет, или, скорее, два взаимопереплетающихся сюжета: Грех, который несет в себе свое собственное возмездие; и Братство, разбитое любовью между женщиной вождя и его ближайшим другом. В них есть неизбежность и безжалостная чистота контуров, которые можно найти в классической трагедии и которые принадлежат самым древним и сокровенным тайникам души человека. Я сохранила тему, которая, как мне кажется, незримо присутствует в этой истории, — тему Священного Короля, Вождя, чье божественное право, в конечном итоге, — умереть за жизнь своего народа.

Бедуир, Кей и Гуалькмай упоминаются по имени раньше всех остальных товарищей Артура, и поэтому я оставила их, отдав роль друга-и-любовника Бедуиру, который был там с начала и до конца, а не Ланселоту, который является позднейшим французским заимствованием. Оставила я и собаку Артура и его белую лошадь, как из-за их ритуального смысла, так и потому, что Артур — или, скорее, Артос — которого я так хорошо узнала, был из тех людей, кто придает большое значение своим собакам и своим лошадям. При раскопках в римской крепости Тримонтиум были обнаружены кости «прекрасно сложенной девушки-карлика», лежащие в яме под скелетами девяти лошадей. Необъяснимая находка, которой я попыталась дать объяснение в захвате Артосом крепости и в истории с «Народцем Холмов». И так далее… Почти каждая часть романа, вплоть до маловероятной связи между Медротом и этим таинственным саксом с британским именем — Сердиком, полулегендарным основателем Уэссекса, — имеет под собой какую-то почву помимо воображения автора.

Изложив, так сказать, обстоятельства дела, я хотела бы выразить самую горячую благодарность людям, которые тем или иным образом способствовали написанию «Меча на закате», — и в том числе Оксфордскому университетскому издательству, за то, что оно позволило мне использовать некоторых героев, уже появлявшихся ранее в «Несущем светильник»; а также авторам многих книг, от Гилдаса в VI в. до Джеффри Эша в 1960 г.; странно разнородным специалистам, подробно и терпеливо отвечавшим на мои письма с вопросами о разведении лошадей; моему канадскому другу, приславшему мне стихотворение «Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus»; сержанту Разведывательного корпуса и его юной подруге, которые помогли мне выяснить происхождение этого стихотворения после того, как я и вышеназванный канадский друг потерпели плачевную неудачу в своих поисках; и майору 1-го Восточно-Английского полка, который посвятил три солнечных дня своего отпуска из штабного колледжа тому, чтобы помочь мне спланировать кампанию Артоса в Шотландии и вычертить для меня тремя цветами на штабной карте решающую победу при Бадоне.

Глава первая. Меч

Теперь, когда луна близка к полнолунию, ветка яблони отбрасывает ночную тень сквозь высокое окно на стену рядом с моей кроватью. Здесь много яблонь, и при дневном свете половина из них — не более чем дички; но тень, что расплывается и дрожит на моей стене от налетевшего ночного ветерка, а потом снова становится четкой, — это тень той Ветви, о которой поют певцы, Ветви с девятью серебряными яблоками, звон которых может открыть дорогу в Страну Живых.

Когда луна поднимается выше, тень исчезает. Белое сияние струйками стекает по стене и расплывается по покрывалу, а потом наконец касается меча, лежащего рядом со мной, — они положили его здесь потому, что, как они говорят, я беспокоился, если его не было у меня под рукой, — и глубоко-глубоко в темном сердце огромного аметиста Максима, вделанного в головку эфеса, рождается вспышка, едва заметная искра сверкающего фиолетового света. Потом лунный свет уходит, и узкая келья становится серой, как паутина, и звезда в сердце аметиста засыпает снова; засыпает… Я протягиваю руку в серую пустоту и касаюсь знакомой рукояти, которая в стольких боях согревалась от моей ладони; и ощущение жизни есть в ней, и ощущение смерти…

Я не могу спать в эти ночи из-за раны, пылающей огнем у меня в паху и в животе. Если бы я позволил, братья дали бы мне сонный напиток, который был бы сильнее, чем этот огонь; но мне не нужен сон, даруемый маковым отваром и мандрагорой и оставляющий в мозгу темный осадок. Я довольствуюсь ожиданием иного сна. А пока мне о стольком нужно подумать, столько вспомнить…

Вспомнить… вспомнить сквозь сорок лет тот раз, когда я впервые держал в руке эту искру фиолетового света, вызванную к жизни не холодной белизной луны, но мягким желтым сиянием свечей в рабочей комнате Амброзия в ту ночь, когда он подарил мне мой меч и мою свободу.

Я сидел в ногах кровати и скоблил лицо пемзой, что проделывал обычно два раза в день. Во время кампаний я, как правило, отпускал бороду и коротко подстригал ее, но на зимних квартирах всегда старался держать подбородок гладким, на римский манер. Иногда это означало истязание гусиным жиром и бритвой, после которого я оставался ободранным и исцарапанным и благодарил огромное количество богов за то, что, по меньшей мере, не был — подобно Амброзию или старому Аквиле, моему другу и наставнику во всем, что касалось конницы, — чернобородым. Но при везении все еще можно было достать пемзу, потому что нужно было нечто большее, чем франки или Морские Волки, чтобы полностью перекрыть торговые пути и запереть купцов внутри их собственных границ. Всего несколько дней назад в Вента Белгарум пришел один из торговцев  с грузом пемзы и сушеного винограда и несколькими амфорами слабого бурдигальского вина, нагруженными попарно на спины вьючных пони; и мне удалось купить одну амфору и кусок пемзы размером почти с мой кулак — такого куска мне должно было хватить на всю эту зиму, а может быть, и на следующую тоже.

Закончив торг, мы выпили по кубку вина и поговорили, или, скорее, говорил он, а я слушал. Мне всегда доставляло удовольствие слушать, как люди рассказывают о своих странствиях. Иногда разговоры путешественников лучше слушать при свете костра и приправлять их для остроты большим количеством соли; но рассказы этого человека были дневного сорта, и если им и нужна была соль, то совсем немного. Он говорил о радостях некоего дома на улице сандальщиков в Римини, об ужасах морской болезни и о вкусе выращенных на молоке улиток, о мимолетных встречах и неприятных случайностях на дороге, переполненной смехом, как кубок переполняется вином, о запахе и цвете роз Пестума, когда-то продававшихся на римских цветочных рынках (он был, по-своему, чем-то вроде поэта). Он говорил о расстояниях от одного места до другого и о самых лучших тавернах, которые еще можно было найти на дороге. Он говорил — и меня это интересовало больше, чем все остальное, — о готах из Южной Галлии, о рослых, темной масти лошадях, которых они выращивали, и о большой летней конской ярмарке в Нарбо Мартиусе. Я и раньше слышал о лошадях из Септимании, но никогда — от человека, который видел их своими глазами и имел возможность составить собственное мнение об их достоинствах.

Поэтому я задавал множество вопросов и приберегал на потом его ответы, чтобы поразмыслить о них вместе с некоторыми другими вещами, которые уже давно жили в моем сердце.

Я много думал об этих вещах за последние несколько дней, и теперь, когда я сидел, уже наполовину раздетый для сна, и скоблил подбородок куском пемзы, я вдруг понял, что пришло время покончить с раздумьями.

Почему именно в ту ночь, я не знаю; время было выбрано не слишком-то удачно; Амброзий провел весь день на совете, час был поздний, и он мог уже даже лечь спать, но я внезапно почувствовал, что должен пойти к нему этой ночью. Я наклонился вбок, вглядываясь в отполированную выпуклую поверхность боевого шлема, висящего в головах кровати, — единственного зеркала, которое у меня было, — и ощупывая щеки и подбородок в поисках волосков, которые еще нужно было соскоблить; и мое лицо посмотрело на меня в ответ, искаженное изгибом металла, но достаточно ясно различимое в свете оплывающих свечей, широкое, как у юта, и загорелое под шапкой волос цвета луга, выбеленного солнцем в пору сенокоса. Думаю, я унаследовал все это от матери, потому что во мне несомненно не было ничего от смуглого, узкокостого Амброзия; и, соответственно, от Уты, его брата и моего отца, который, по слухам, был похож на него. Никто никогда не говорил мне, какой была моя мать; возможно, никто не заметил этого, не считая Уты, который зачал меня с ней под кустом боярышника, просто так, от хорошего настроения после удачной охоты. Возможно, даже он заметил немногое.

Пемза сделала свое дело, и я, отложив ее в сторону, поднялся на ноги, подхватил лежавший на кровати тяжелый плащ и набросил его поверх тонкой нижней туники. Потом я крикнул своему оруженосцу, шаги которого все еще слышал в соседней комнате, что этой ночью он мне больше не понадобится, и вышел на галерею в сопровождении своего любимого пса Кабаля. Старый дворец коменданта погрузился в тишину, как бывает в военном лагере около полуночи, когда даже лошади перестают беспокойно переступать у коновязей. Только разбросанные шафрановые квадраты окон отмечали те места, где не спал кто-то из дозорных. На галерее немногие еще не погашенные фонари раскачивались взад-вперед на слабом холодном ветру, рассыпая по плиткам пола быстро мелькающие пятна света и тени. Через низенькую стенку внутрь галереи налетел снег, но ему не суждено было пролежать здесь долго: в воздухе уже чувствовалась холодная сырость оттепели. Мороз лизал мои голые икры и пощипывал свежевыскобленный подбородок; но на пороге Амброзиевых покоев, где стражники убрали копья, чтобы пропустить меня в переднюю, меня встретило слабое тепло. Во внутренней комнате горели на углях в жаровне яблоневые поленья, и их сладковатый аромат наполнял все помещение. Амброзий, Верховный король, сидел рядом с жаровней в своем большом кресле на скрещенных ножках, а в тенях у дальней двери, ведущей в спальную каморку, стоял Куно, его оруженосец. Я на мгновение задержался на пороге, и мне показалось, что я вижу своего родича беспристрастными глазами чужака: смуглый, узкий в кости человек со спокойным и очень решительным лицом; человек, который в любой толпе будет окутан одиночеством почти так же ощутимо, как наброшенной на плечи пурпурной мантией. Я всегда чувствовал в нем это одиночество, но никогда так остро, как в тот момент; и я благодарил судьбу за то, что никогда не стану Верховным королем. Не для меня эта нестерпимая вершина над линией снегов. И однако теперь я думаю, что титул не имел к этому почти никакого отношения, и дело было в самом человеке, потому что это его одиночество я знал в нем всегда, а коронован он был только три дня назад.

Он все еще был полностью одет, хотя сидел, наклонившись вперед и сложив руки на коленях, как делал, когда чувствовал себя усталым. Узкий золотой обруч, опоясывающий его смуглый лоб, играл бликами в пламени жаровни; а прямые складки плаща, сиявшие при свете дня императорским пурпуром, переливались черными и винно-багровыми разводами. Когда я вошел, Амброзий поднял глаза, и его замкнутое лицо распахнулось, как распахивалось для немногих, помимо меня и Аквилы.

— Артос! Значит, тебя тоже не тянет ко сну?

Я покачал головой.

— Нет; и поэтому я надеялся, что застану тебя не в постели.

Кабаль прошел мимо меня, словно чувствовал себя здесь совершенно как дома, и с удовлетворенным вздохом плюхнулся на пол около жаровни.

Амброзий какое-то мгновение смотрел на меня, а потом приказал своему оруженосцу принести вина и оставить нас одних. Но когда юноша наконец ушел, я не сразу приступил к тому делу, которое привело меня сюда, а стоял, грея руки над жаровней и гадая, с чего начать. Я слышал, как по высокому окну шуршит мокрый снег и как вдоль пола тихо посвистывают сквозняки. Где-то хлопнула на ветру ставня; кто-то прошел по галерее, и его шаги затихли вдали. Я остро чувствовал вокруг себя эту маленькую, освещенную пламенем комнату и темноту зимней ночи, сдавливающую ее хрупкую оболочку.

Из ночи вылетел порыв ветра, резко ударив в окно мокрым снегом; над жаровней клубами поднялся ароматный дым, и яблоневое полено свалилось с легким металлическим шорохом в алую пещеру горящих углей. Амброзий спросил:

— Ну, мой большой Медвежонок?

И я понял, что все это время он наблюдал за мной.

— Ну? — отозвался я.

— О чем же ты пришел мне сказать?

Я нагнулся, взял из корзинки рядом с жаровней замшелое полено и осторожно положил его в огонь.

— Помню, однажды, — начал я, — когда я действительно был медвежонком, я слышал, как ты призывал одну великую победу прозвучать трубным зовом по всей Британии, чтобы разрушить саксонскую легенду в умах людей и чтобы племена и народы услышали этот зов и собрались под твое знамя не по одному, не по двое и не разрозненными боевыми отрядами, но целыми королевствами… Ты одержал эту победу осенью при Гуолофе. Здесь на юге, по крайней мере на некоторое время, саксы разбиты; Хенгест бежал; а герцоги Думнонии и Кимри, державшие оборону в течение тридцати лет, три ночи назад напились на твоей коронации. Может быть, это поворотная точка прилива — этого прилива. Но все же это только начало, не так ли?

— Только начало, — отозвался Амброзий, — и то только здесь, на юге.

— А теперь?

Он стянул с руки огромный браслет, который носил над левым локтем, — браслет червонного золота, выкованный в подобии дракона, — и сидел, поворачивая его в пальцах и наблюдая за тем, как свет пламени струится и играет в переплетающихся кольцах.

— Теперь нужно закрепить наши приобретения, восстановить здесь, на юге, Древнее королевство и превратить его в твердыню, которая стояла бы, как скала, перед лицом всего, что может швырнуть в нее море.

Я повернулся и взглянул ему в лицо.

— Это должен сделать ты — построить свою цитадель здесь, за старой границей, от долины Темзы до Сабринского моря, и удерживать ее против варваров…, — я нашаривал нужные мне слова, отчаянно пытаясь найти самые верные и обдумывая свою речь по ходу дела. — Что-то, что было бы для всей остальной Британии не только местом сбора, но тем же, чем сердце для человека и орел для легиона. Но я должен пойти другим путем.

Он перестал играть браслетом и поднял на меня глаза. Это были странные глаза для такого смуглого человека: они были серыми, как зимний дождь, и, однако, в их глубине таилось пламя. Но он не произнес ни слова. И поэтому через какое-то время мне пришлось нащупывать путь дальше без всякой помощи.

— Амброзий, пришло время, когда ты должен вручить мне деревянный меч и отпустить меня на свободу.

— Я подозревал, что дело именно в этом, — заговорил он после долгого молчания.

— Подозревал? Но почему?

Его лицо, обычно такое неподвижное и замкнутое, вновь на мгновение осветилось одной из этих редких улыбок.

— Твои глаза слишком ясно показывают, что делается у тебя на душе, друг мой. Тебе бы следовало научиться воздвигать хоть какие-то преграды.

Но пока мы с ним смотрели друг на друга, между нами не было никаких преград. Я сказал:

— Ты — Верховный король, и здесь, на юге, ты, возможно, действительно сможешь восстановить королевство и вернуть что-то из нашего наследия; но варвары наседают отовсюду; скотты из Гибернии опустошают западное побережье, и их поселения протянулись до самого подножия снежной Ир Виддфы; пикты со своими дротиками постоянно перескакивают через Стену; на севере и на востоке боевые ладьи Морских Волков тайком проникают в эстуарии, подбираясь все ближе и ближе к сердцу страны.

— А что, если я сделаю тебя Dux Britanniorum — герцогом Британским? — спросил Амброзий.

— Я все равно останусь одним из твоих людей и буду выполнять твои приказы. Неужели ты не понимаешь? Британия снова, как и до прихода римских Орлов, раздроблена на множество мелких королевств; если я буду сохранять верность какому-то одному королю, пусть даже тебе, остальная часть страны падет под натиском варваров. Амброзий, я всегда останусь твоим в том смысле, в каком сын, начинающий самостоятельную жизнь, остается сыном своего отца. Всегда, в любом более общем деле, я буду выполнять отведенную мне роль, не щадя сил; и если настанет день, когда без моей помощи ты не сможешь удержать этот прилив, я приду, чего бы мне это ни стоило. Но в остальном я должен быть свободным и независимым, вольным идти туда, где, по моему мнению, во мне нуждаются сильнее всего… Если бы я и принял римский титул, то это был бы титул командира наших мобильных конных отрядов в последние дни Рима — не Dux, но Comes Britanniorum.

— Значит, граф Британский. Три крыла конницы и полная свобода, — подытожил Амброзий.

— Мне хватило бы и меньшего — трех сотен людей, если бы они были братством.

— И ты веришь, что с тремя сотнями людей ты сможешь спасти Британию?

Он не насмехался надо мной, он никогда не насмехался ни над кем; он просто задавал вопрос.

Но я ответил ему не сразу, потому что мне нужно было быть уверенным. Я знал, что стоит мне дать ответ, и я уже не смогу взять его обратно.

— Я считаю, что если у меня будет три сотни людей на хороших лошадях, то я смогу отбросить варваров от наших границ хотя бы на время, — заговорил я наконец. — А что касается спасения Британии… я видел этой осенью, как улетают дикие гуси, и кто сможет вернуть их назад? Уже более ста лет мы пытаемся перекрыть этот саксонский поток; более тридцати минуло с тех пор, как последние римские отряды покинули Британию. Как ты думаешь, сколько еще пройдет времени, прежде чем тьма окончательно сомкнется над нами?

Такого я не сказал бы никому, кроме Амброзия.

И он ответил мне так, как, я думаю, не ответил бы никому другому.

— Бог знает. Если мы с тобой хорошо сделаем свою работу, может быть, еще сотня лет.

Снова хлопнула ставня, и где-то вдали послышался приглушенный взрыв смеха. Я спросил:

— Но почему бы нам тогда не сдаться сейчас и не покончить со всем этим? Так будет меньше сожженных городов, меньше убитых людей. Почему мы продолжаем бороться? Почему просто не подчинимся и не позволим прийти тому, что идет на нас? Говорят, что утонуть легче, когда не сопротивляешься.

— Из-за идеи, — отозвался Амброзий, начиная снова играть браслетом-драконом, но его глаза улыбались в свете пламени, и, я думаю, мои улыбались ему в ответ. — Просто из-за идеи, из-за идеала, из-за мечты.

Я заметил:

— Возможно, мечта — это лучшее, за что стоит умереть.

После этого мы оба некоторое время молчали. Потом Амброзий сказал:

— Пододвинь сюда табурет. Похоже, нам с тобой обоим не до сна, и, без сомнения, у нас есть о чем поговорить.

И я понял, что какая-то часть моей жизни закрылась у меня за спиной и что впереди меня ждет новый порядок вещей.

Я подтащил к себе табурет со скрещенными антилопьими ножками — он был крепче, чем казался на первый взгляд, — и сел. И мы продолжали молчать. И снова тишину прервал Амброзий, задумчиво проговорив:

— Три сотни верховых плюс запасные лошади. Как насчет обоза?

— Чем меньше он будет, тем лучше. Мы не можем обременять себя вереницей неуклюжих фургонов, мы должны передвигаться свободно, как птичья стая. Несколько быстрых повозок с мулами для полевой кузни и тяжелой утвари, четыре-шесть десятков вьючных животных и погонщики — которым придется также сражаться при необходимости, а на стоянках выполнять обязанности конюхов и поваров. Младшие из нас должны будут служить оруженосцами у старших. Что касается остального, то нам придется самим возить все свое снаряжение, и так долго, как это потребуется, а пропитание искать на местах.

— Это может сделать тебя непопулярным в тех местах, где ты будешь искать пропитание.

— Если люди хотят сохранить крыши на своих овинах, они должны заплатить частью хранящегося там зерна, — возразил я.

Это был первый из множества раз, когда мне пришлось говорить примерно эти же слова.

Он поглядел на меня, слегка приподняв одну бровь.

— У тебя все разложено по полочкам.

— Я думал об этом в течение многих ночей.

— Итак. Три сотни вооруженных всадников с запасными лошадьми, повозки с мулами, вьючные животные — я так понимаю, мерины? — с конюхами и погонщиками. Ты подумал, откуда все это возьмется? — он наклонился вперед. — Я не сомневаюсь, что ты мог бы набрать столько, и даже больше, гораздо больше людей из рядов нашего войска; вся наша лучшая молодежь и так бежит за тобой, стоит тебе только свистнуть; а я останусь с Аквилой и несколькими ветеранами, которые сохранят мне верность в память о былых временах.

Он перекинул сверкающий браслет из правой руки в левую и обратно.

— Только вот я не могу построить крепость и укомплектовать ее гарнизон, имея в распоряжении всего несколько стариков. Я дам тебе сотню обученных воинов по твоему собственному выбору, и раз в два года ты сможешь брать двадцать лошадей из арфонского табуна — так долго, как тебе понадобится. Остальных, и лошадей, и людей, ты должен будешь найти сам.

— Это уже начало, — сказал я. — Проблема лошадей беспокоит меня больше, чем проблема людей.

— Почему это?

— Наша местная порода стала более низкорослой после того, как легионы прекратили ввозить скакунов для своей конницы.

— Прошлой осенью при Гуолофе они проявили себя не так уж плохо — кому, как не тебе, это знать, — заметил Амброзий и начал очень тихо напевать куплет триумфального гимна, который старый Трагерн, наш певец, сложил в мою честь в ночь после той битвы: «И тут появился Арториус, Артос Медведь, с грохотом слетев с холма со своим эскадроном; и мир содрогался, и комья земли, как испуганные ласточки, взлетали из-под конских копыт… и, словно листья на ветру, словно волны перед носом галеры, войска Хенгеста откатились назад и рассыпались в стороны…».

— Сдается мне, Трагерн пил за нашу победу, и боги Арфы говорили с ним, озаренные сиянием верескового пива, — откликнулся я. — Но вернемся к лошадям: это превосходные маленькие создания, наши лошадки с местных холмов, быстрые и выносливые, твердые на ногу, точно горные бараны, — и ненамного выше их ростом. Если не считать Ариана, во всех наших табунах вряд ли найдется хоть одна лошадь, способная выдержать мой вес даже с легчайшими доспехами.

— Доспехами? — быстро переспросил он. Мы всегда ездили налегке, в кожаных туниках, очень похожих на форму старых вспомогательных отрядов; наши лошади не были защищены ничем.

— Да, доспехами. Кольчуги для людей — когда и если мы сможем захватить их в бою; в Британии нет кузнецов, которые владели бы подобным искусством. Для лошадей сделаем нагрудники и оголовья из вываренной кожи. Именно так готы разбили наши легионы при Адрианополе почти двести лет назад; но легионы так и не усвоили урок до конца.

— Ты внимательно изучал историю мира.

Я рассмеялся.

— Разве моим учителем не был твой старый Випсаний, чьи мысли витали обычно за несколько сотен лет и за несколько тысяч миль от происходящего? Но время от времени он говорил дело. Не что иное как вес создает разницу между голым кулаком и кулаком, одетым в кастет-цестус.

— Только тебе нужны более крупные лошади.

— Только мне нужны более крупные лошади, — согласился я.

— И каков же ответ?

— Единственный ответ, который приходит мне в голову, — это купить пару жеребцов (готы из Септимании разводят таких лошадей) крупной лесной породы, шестнадцати или семнадцати ладоней ростом, и несколько кобыл и создать новый табун, случая их друг с другом и с лучшими из наших местных кобылиц.

— А как насчет цены? Ты не сможешь купить таких животных по цене вьючных пони.

— Как я понимаю, жеребцы могут стоить в среднем до шести быков, кобылы несколько дороже. Средства на покупку где-то двух жеребцов и семи-восьми кобыл я могу собрать со своих собственных земель, которые ты передал мне как наследство от моего отца, — я имею в виду, не продавая саму землю: я никогда не предам своих соплеменников, продавая их, как скотину, новому хозяину.

Амброзий рассеянно глядел в алую сердцевину пламени, задумчиво сведя к переносице черные брови. Наконец он сказал:

— Слишком долго. Это будет слишком долго. Если бы у тебя было вдвое больше производителей, то уже через три-четыре года ты мог бы вырастить и объездить достаточное количество этих больших лошадей, чтобы посадить на них хотя бы лучших из твоих воинов; через десять лет их вполне могло бы хватить на все твое войско.

— Я знаю, — ответил я, и мы посмотрели друг на друга сквозь слабую струйку дыма и сквозь золотистое сияние, которое поднималось над жаровней и высвечивало между бровями Амброзия старое клеймо Митры, почти неразличимое днем.

— Некоторое время назад ты говорил о себе как о сыне, начинающем самостоятельную жизнь, — заговорил он наконец. — Да будет так; ты — единственный сын, которого я когда-либо имел или буду иметь, и да сохранит меня Властелин Света от того, чтобы я отпустил тебя в мир с пустыми руками. Никто из нас в эти дни не может считаться богачом, да и крепость за гроши не построишь, иначе ты получил бы больше. Я дам тебе средства на покупку еще десяти лошадей.

И тут же, прежде чем я успел поблагодарить его, он с присущей ему сдержанной стремительностью поднялся на ноги и повернулся прочь со словами:

— Еще огня, Медвежонок, свечи там, у твоего локтя.

И пока я зажигал от жаровни прутик и подносил его к толстым восковым свечам на письменном столе, Амброзий подошел к большому сундуку, стоящему у дальней стены, нагнулся и откинул крышку. Пламя свечей опало, а потом взметнулось язычками в форме листьев лавра, окаймленных золотом и с безупречной лазурью небесного зенита в центре; и комната, тонувшая прежде в тенях, ожила — ожили настенные фрески с изображением бычьих голов, ожили свитки драгоценной библиотеки Амброзия, торцы которых образовывали на полках неясный узор из перемежающихся черных и золотых ромбов; и буря и темнота ночи словно немного отступили.

Амброзий вынул из сундука что-то длинное и узкое и теперь отворачивал складки промасленного полотна, окутывавшие загадочный предмет.

— Опять же некоторое время назад, — сказал он, — ты просил меня вручить тебе деревянный меч. Пусть это послужит вместо него — дай мне взамен свой.

И он повернулся и вложил мне в руки клинок. Это был длинный кавалерийский палаш, в точности похожий на тот, что я носил с тех пор, как стал мужчиной; не совсем понимая, что я должен сделать, я вытащил его из черных ножен волчьей кожи, и по клинку, точно вода, растекся свет. Это было превосходное оружие, великолепно сбалансированное, так что, когда я рассек им воздух, оно поднялось обратно ко мне в ладонь словно само по себе; но таким же был и мой собственный клинок. Потом я сделал открытие:

— Амброзий, это же твой меч!

Думаю, он заметил мое изумление, потому что, снова усаживаясь в свое кресло у огня, он слегка усмехался.

— Да, это мой меч. Но не только мой меч. Взгляни на головку эфеса.

Эфес был бронзовым, с искусной инкрустацией серебром на плечах и с рукоятью, перевитой серебряными нитями; а потом я повернул меч острием вниз, и увидел, что в головку вставлен огромный квадратный аметист. Его цвет был таким темным, что очень напоминал императорский пурпур, и когда эфес шевельнулся в моих руках, свет свечей внезапно сконцентрировался внутри камня, и далеко внизу, в его прозрачной глубине, на мгновение вспыхнула сверкающая фиолетовая искра — словно крошечная жаркая струя пламени. А над ней я увидел четко различимый на фоне бледного сияния поверхности контур императорского орла, глубоко вырезанного в камне и сжимающего в когтях двойное "М"; и, поворачивая меч, чтобы свет попал на идущие по кругу буквы, прочитал надпись, единственное слово: ИМПЕРАТОР.

— Ты помнишь этот аметист? — спросил Амброзий.

— Да, ты как-то показывал мне его; это печать Максима.

Она всегда хранилась в Динас Фараоне, в родовом поместье лордов Арфона, и таким образом избежала наступления прилива, который столько всего унес прочь.

— Но тогда она не была вставлена в меч.

— Нет. Я вставил ее в оправу для тебя, и меч показался мне наиболее подходящей оправой.

Я помню, что долго стоял и смотрел на огромную печать, то пробуждая, то гася звезду в сердце аметиста, странно взволнованный этой нитью, протянувшейся сквозь годы к моему прадеду, гордому испанскому генералу, который женился на принцессе из Арфона и таким образом основал наш род; а потом его собственные легионеры объявили его императором, и он выступил в поход навстречу галльским кампаниям и смерти при Аквилее. После того как его казнили, один из его офицеров привез эту печать назад в Арфон, к его жене-принцессе; и теперь мне казалось, что я держу всю историю нашего рода в темной глубине камня, цвет которого так близко напоминал цвет императорской мантии. Бурную и горькую, но гордую историю; историю самого Максима; историю Константина — сына, которого он оставил после себя и который вихрем слетал вниз из горных долин Арфона, от самых снегов Ир Виддфы, чтобы отбросить прочь саксонские орды; и умер наконец здесь, в Венте, в своем собственном поместье, с дротиком убийцы в горле. Амброзий достаточно часто рассказывал мне эту историю; ему тогда было всего девять лет, а Ута был на два года старше, ибо они были у своего отца поздними детьми; но Амброзий как-то признался мне, что ему до сих пор снятся горящие головни, крики и то, как его увозят, перекинув через луку чьего-то седла и набросив ему на голову плащ. Прошли дни, прежде чем он узнал, что они с Утой, тайком увезенные горсткой верных дружинников их отца, — это все, что осталось от Королевского дома Британии; месяцы, прежде чем ему сообщили, что Вортигерн из Поуиса, Вортигерн Рыжий Лис, породнившийся с ними через брак, узурпировал верховную власть в стране. История Вортигерна тоже была в этой печати: Вортигерна-мечтателя, творца великолепных сумеречных грез, Вортигерна, для которого все, что имело хотя бы отдаленное отношение к Риму, было страшнее, чем угроза саксонской орды; который впустил в страну саксонские военные отряды, чтобы они помогали ему сдерживать пиктов, и слишком поздно понял, что сам позвал волков к себе на порог. И здесь же, в глубине печати, был я, тот, кто теперь держал ее в руках… Моя мать умерла, произведя меня на свет, и Ута — то ли потому, что чувствовал себя виновным в ее смерти, то ли потому, что я, как-никак, был сыном, — взял меня к себе в дом и дал мне в кормилицы жену своего старшего егеря; а когда Ута погиб от клыков вепря, Амброзий, в свою очередь, взял меня к себе. Мне тогда исполнилось четыре зимы, и я расталкивал его собак, чтобы отвоевать себе место у его колена, а отвоевав его, был счастлив. Я был, как он и сказал, единственным сыном, которого он когда-либо знал, а он, вне всякого сомнения, был единственным отцом, в котором я когда-то нуждался. В течение многих лет ожидания и подготовки, которые стали годами моего возмужания, в течение последовавших за ними лет затянувшихся военных действий (действий, которые этой осенью, наконец, принесли нам победу), я скакал бок о бок с Амброзием — с тех самых пор, как мне исполнилось пятнадцать и меня впервые сочли в достаточной степени мужчиной, чтобы доверить мне меч. Поэтому сегодня ночью мне было нелегко сказать ему, что впредь я должен был быть один. Но, думаю, он уже знал это.

В царственной глубине аметиста снова вспыхнула звезда, и мне в голову пришла еще одна мысль. Я поднял глаза.

— Амброзий, ты не можешь дать мне это. Меч, да, я с радостью приму от тебя в обмен на мой, но печать — это совсем другое дело. Она принадлежит Королевскому дому, как ты и сказал.

— Ну и что? А разве ты сам не из Королевского дома? Не сын своего отца?

— И своей матери тоже, — заметил я.

— Кому же тогда я должен ее отдать?

— У тебя еще не так много седых волос, чтобы тебе нужно было серьезно об этом задумываться. Когда же придет время — Кадору из Думнонии, наверно.

Я мысленно увидел перед собой коронацию и рядом с лицом Амброзия — смуглое бесшабашное лицо герцога Думнонии. Тонкое и пламенное, как обжигающий напиток, который делают в наших краях из зерна. Воин — да; но Верховный король?

— В его жилах меньше королевской крови, чем в твоих, да и то по материнской линии.

— Он не бастард, — возразил я. И сам услышал, как жестко прозвучало это слово.

Снова наступила тишина. Кабаль заскулил во сне, гоняясь за призрачными зайцами, и по окну еще резче хлестнул мокрый снег. Потом Амброзий сказал:

— Медвежонок, неужели это оставило след?

— Нет, потому что ты позаботился, чтобы этого не случилось. Но по этой причине ты не можешь отдать мне печать Королевского дома.

Он снова взял в руки тяжелый золотой браслет, который отложил в сторону, когда вставал, чтобы принести меч.

— Ты ошибаешься. Я не мог бы отдать тебе вот это, потому что только принцы королевской крови могут носить его по праву. А это была личная печать Максима, и не более того. По-своему она обладает большей властью, чем браслет, но она моя, и я могу отдать ее, кому захочу, — хоть мальчишке-псарю, если я так решу, а я решил, что она должна следовать, ну, скажем так, за левой линией королевской крови… Я давно уже знал, что должна прийти такая ночь, как эта, и так же давно я знал, что, когда она придет, ты должен будешь взять с собой мой меч, потому что я люблю тебя, Медвежонок, и печать Максима, потому что ты — ее настоящий хозяин.

— Свет горит в ее сердце, точно звезда, — отозвался я. — Может быть, мне удастся сделать так, чтобы она чуть больше осветила темноту… По-моему, мы оба немного пьяны, Амброзий.

Но я не думаю, что мы прикасались к вину.

Глава вторая. Мир левой руки

Более двух месяцев спустя я сидел на корточках у другого огня — огня, в котором потрескивал утесник и корни вереска и который пылал прямо на траве у хижины гуртовщика. Пламя казалось мне таким ярким, каким оно может быть только в горах, — так же как ясная, светящаяся темнота, подступающая к нему вплотную, могла быть только темнотой гор.

В оставшейся позади Венте я собрал свою сотню людей, а теперь с горсткой тех, кто был мне наиболее близок, поднялся к горным пастбищам Арфона, чтобы самому посмотреть, чего можно будет ожидать в ближайшие несколько лет от обещанных Амброзием партий лошадей, и выбрать для моих больших жеребцов лучших племенных кобыл нашей местной породы.

В долины Арфона уже пришла весна, хотя северную сторону Ир Виддфы все еще покрывала низко свисающая грива зимних снегов; ночь полнилась звуками струящейся воды, а на покрытых вереском склонах за хижинами перекликались кроншнепы — я знал, что так они будут перекликаться почти всю ночь напролет. Но у меня в ушах, едва слышный за этими голосами горных вершин, казалось, до сих пор пульсировал мягкий стук некованых копыт. Весь день гуртовщики собирали лошадей в табун и сгоняли их в это глубокое ущелье Нант Ффранкона, которое в случае опасности могло приютить на своих надежно укрытых пастбищах всех лошадей и весь скот в Арфоне. Объезженных лошадей подводили небольшими группами, иногда даже поодиночке, чтобы продемонстрировать их стати, а я стоял здесь, в излучине реки, около хижин табунщиков и загонов для клеймения, и смотрел на то, как их проводят передо мной; а потом — на длинноногих двухлеток, которых начали объезжать этой зимой; на жеребят с дикими глазами, со спутанными хвостами и гривами, с репьями, торчащими в лохматых зимних шубках — они были неуклюжими и пугливыми, и короткая горная трава пучками взлетала из-под их топочущих копыт; на подходящих более степенно кобыл, нервных и своенравных, с животами, начинающими отвисать по мере того, как приближалось время жеребения; гуртовщики верхом на маленьких быстроногих лошадках направляли их, как собака направляет стадо овец. Мне было приятно видеть и слышать все это. Всю мою жизнь вид объезженного жеребца или кобылы с бегущим по пятам жеребенком заставлял мое сердце трепетать от восхищения.

Теперь тяжкие дневные труды были окончены, и мы все, табунщики и Товарищи, собрались вокруг костра, кутаясь в плащи, чтобы защититься от холода, гуляющего вместе с темнотой у нас за спинами, в то время как лица нам поджаривало пламя. Мы поужинали вареным мясом горных баранов с толстыми кусками ржаного хлеба, а также сыром из кобыльего молока и медом диких пчел; наши животы были полны, вся работа сделана, и мы сидели и разговаривали — по большей части, как мне кажется, все еще о лошадях — и спокойное удовлетворение окутывало нас, как домотканое одеяло.

Однако для меня это одеяло было слегка прохудившимся, и сквозь него проникал слабый холодный ветерок. Было хорошо, невероятно хорошо, снова оказаться в горах; но я вернулся к ним, как человек возвращается к дому, по которому тосковал, — и обнаружил, что среди моих родных холмов и моего собственного народа какая-то часть моей души чувствует себя чужой.

Рядом со мной, закутавшись в бурку из волчьей шкуры, сидел старый Ханно, объездчик моих лошадей, знавший меня с самого рождения. Мы с ним устранились от общей беседы вокруг костра, но тоже говорили о лошадях; по крайней мере, лошади имели отношение к нашему разговору.

— Значит, горные выпасы недостаточно хороши для тебя после всех этих лет, проведенных в долине, — бормотал старик в бороду, которая покрывала его лицо, как серый лишайник покрывает искривленную ветку терновника.

Мне очень хотелось схватить его и трясти до тех пор, пока его желтые клыки не застучат друг о дружку, поскольку, похоже, ничем иным его было не пронять.

— Дело вовсе не в этом. Ведь я повторил тебе уже три раза. В горах хорошие пастбища, но они находятся слишком далеко для ремонтного табуна. Как ты думаешь, сколько времени потребуется, чтобы перегнать партию лошадей отсюда хотя бы до начала низины? По меньшей мере, семь дней. Семь дней, которые мы, может быть, будем не в состоянии себе позволить; а если лошади понадобятся нам во время штормов, когда реки разольются, то не исключено, что мы вообще не сможем вывести их отсюда. Конские выпасы мыса Дэва тоже хороши, а от Дэвы идут прямые дороги к Эбуракуму и на юг до самой Венты, что позволит нам передвигаться быстро.

— Значит, ты будешь говорить с Кинмарком Дэвским?

— Я уже поговорил с ним — до того как он вернулся на север с коронации Амброзия; и он разрешит мне пользоваться его пастбищами. Вспомни, между Дэвой и лордами Арфона всегда была крепкая связь.

Он фыркнул, как старый козел.

— И, без сомнения, чтобы пасти этих твоих новых больших лошадей, ты наберешь себе людей из Дэвы? Людей, которые знают только, как ездить по равнине, и которые никогда не арканили дикого жеребца среди камней на склоне, похожем на стремительное падение сокола.

— Ты прекрасно знаешь, что я на это отвечу, ты, ворчливый старый хрыч, — отозвался я; а потом, поскольку он продолжал упорно молчать, спросил:

— Ну? Ты поедешь со мной?

Он угрюмо взглянул на меня из-под края косматой овчинной шапки.

— Если я уеду, чтобы стать твоим объездчиком на равнинных пастбищах, то кто примет бразды правления здесь и будет присматривать за теми замечательными новыми учебными выгонами, которые ты собираешься устроить?

— Альгерит, твой сын, — ответил я. — Ты же знаешь, что он так и так возьмет власть в свои руки, когда ты состаришься.

— Сердце подсказывает мне, что я уже начинаю стареть — что я слишком стар для того, чтобы с корнями оторваться от гор, которые видели мое рождение.

— Как знаешь, — сказал я. — Выбирать тебе.

И оставил его на этом. Мне казалось, что в конце концов он все же поедет; но я не мог поступить так, как поступил бы раньше, — схватить его за плечи и трясти, со смехом и угрозами, пока не вырвал бы у него обещание; причиной тому была отчужденность, вставшая между мной и моим собственным миром, и я знал, что Ханно чувствовал эту отчужденность, этот барьер, так же остро, как и я сам.

Юный Флавиан, сын Аквилы и мой оруженосец, был погружен в спор с одним из табунщиков. Я видел белый шрам на его виске — оставшийся после того, как он в детстве упал с лошади — когда темную прядь его волос поднимал ночной ветер; видел страстный блеск его глаз, когда он, что-то доказывая, тыкал пальцем в ладонь; видел коричневое, обветренное лицо табунщика, который так же пылко отвергал это доказательство, каким бы оно ни было. Я видел, как Овэйн и Фульвий, выросшие вместе со мной и знавшие эти холмы так же хорошо, как и я, передают друг другу кувшин с пивом; и спрашивал себя, чувствуют ли они, подобно мне, каким странным было это возвращение домой. Я видел, как Берик перебрасывает из руки в руку покрытую жиром баранью бабку, лениво провожая ее взглядом — так человек, играющий сам с собой в кости, следит за тем, что на них выпадет. Я видел суровые, с привыкшими смотреть вдаль глазами лица табунщиков, по большей части знакомые мне почти так же хорошо, как лица моих Товарищей. Я чувствовал под пальцами жесткую шерсть на загривке Кабаля и его мягкие, стоящие торчком уши; я прислушивался к перекликающимся в темноте кроншнепам и пытался вернуть себе знакомые образы, чтобы защититься от безысходного отчаяния, нахлынувшего на меня неизвестно откуда и без всяких видимых причин.

Вскоре кто-то потребовал музыку, и один из табунщиков — мальчик с гладким оливковым лицом и бородавками на руках — вытащил сделанную из бузины дудку и начал играть, сначала тихо и мягко, как блуждающий ветерок, потом бойко и весело, как оляпка, связывая одну тему с другой короткими переходами и трелями; а люди, сидящие вокруг костра, время от времени подхватывали мотив или замолкали, чтобы послушать. Некоторые из этих мелодий были рабочими песнями или старинными напевами, которые все мы знали; другие, думаю, он сложил сам из обрывков той музыки, что звучала у него в голове. Незатейливый веселый голос дудки, но мне казалось, что он говорит со мной языком, который я знал еще до своего рождения, и что сам гребень Ир Виддфы склонился поближе, чтобы его послушать. А когда мальчик перестал играть, вытряхнул из дудки капли слюны и снова спрятал ее за пояс, мы все в течение нескольких мгновений словно продолжали вслушиваться в эхо этой музыки.

Потом кто-то шевельнулся, чтобы подбросить в костер веток утесника, и тишина была нарушена; почти у всех нашлись для музыканта слова похвалы, так что он вспыхнул, как девушка, и уставился себе на ноги. А когда разговор обратился на другие темы, я сказал сидящему рядом старому Ханно:

— Давно уже я не слышал музыки моих родичей с левой руки среди моих собственных холмов.

— Твоих родичей с левой руки? — переспросил Ханно.

— Моих родичей с левой руки… Одна половина меня принадлежит Риму, Ханно. Думаю, сегодня ночью это ощущение было настолько сильным в твоей душе, что ты пробудил его и в моей. Мои родичи с правой руки — это те, кто построил прямоугольные форты и провел от города к городу широкие прямые дороги, прорезающие все, что попадается им по пути; люди, которые несут с собой закон и порядок и могут хладнокровно спорить на разные темы, — люди дня. Левая же сторона — это темная сторона, женская сторона, сторона, ближняя к сердцу.

— Это тяжко, ты хочешь сказать, — принадлежать двум мирам.

— В самом худшем случае тебя словно разрывают между жеребцом и деревом. В лучшем — ты всегда чувствуешь себя немного изгнанником.

Он кивнул своей лохматой шапкой.

— Ну-ну, — а потом добавил ворчливо: — Мне думается, я приеду на выпасы Дэвы, когда я тебе понадоблюсь.


Следующий день я провел так, как хотелось мне. Я сделал то, за чем приехал, и назавтра должен был отправляться в дорогу, ведущую с гор; долгую дорогу на юг через Британию, на другой берег Узкого моря и снова на юг вдоль всей Галлии к конским ярмаркам Септимании; стоило мне вступить на эту дорогу, и одному Богу ведомо, когда я смог бы снова побродить по своим родным холмам. При первом холодном свете утра я оставил мой маленький отряд заниматься своими делами, а сам сунул за пазуху туники корку ржаного хлеба и вместе с прыгающим впереди Кабалем, которому не терпелось начать этот день, отправился в горы, как делал, когда был мальчишкой, еще до того, как Амброзий повел войско в долины, чтобы изгнать оттуда саксонские орды и отвоевать у них столицу своего отца; в те дни, когда Арфон все еще был моим миром, а мир — единым и нераздельным.

У входа в долину отвесным белым каскадом срывался вниз поток; ольха уступала здесь место рябине и дикой черешне. День набирал силу; склоны холмов еще лежали в тени, но свет внезапно стал трепещущим, будто птичья песнь. Я отвернул в сторону от водопада и начал карабкаться вверх по открытому склону; Кабаль скачками несся впереди, точно длинные пучки шерсти у него на лапах были крыльями. Когда я оглянулся, то увидел, что вся огромная долина Нант Ффранкона расстилается внизу, зеленая под серыми, голубыми и красновато-коричневыми горами. Я мог различить изгиб реки, покрытый рыжеватой дымкой зардевшихся от весеннего солнца кустов ольхи, сбившиеся в кучку хижины, где мы провели ночь, и рассыпанные по всей долине темные точки пасущихся табунов. Потом я повернулся к долине спиной и продолжил подъем в уединение горных вершин, в мир, который был очень старым и очень пустым, в котором звуком был крик зеленой ржанки и посвистывание слабого ветерка в серовато-коричневой траве, а движением — скользящие от холма к холму тени бегущих облаков.

Я шел довольно долго, все время поверху, так что белый гребень Ир Виддфы постоянно вздымался над отрогами гор на севере; и ближе к вечеру оказался на вершине горного хребта, где выступ черных, как скворцы, скал, ободранных со стороны моря бурями, образовывал преграду, за которой можно было укрыться от ветра и немного согреться. Это было хорошее место для привала, и я устроился там со своей коркой хлеба. Кабаль, вздохнув, улегся рядом со мной и принялся наблюдать за тем, как я жую. На расстоянии вытянутой руки от меня, в скальной расщелине, рос небольшой горный цветок, звездочка с лепестками такого же царственного пурпура, что и аметист в эфесе моего меча, торчащая над подушкой из волосатых листьев; а передо мной на целую милю в ширину расстилался горный склон, на котором я был совсем один, если не считать овечьего скелета, дочиста обклеванного чернокрылыми чайками. Я доел темный, с ореховым привкусом хлеб, бросив последний кусок поджидавшему этого Кабалю, и не стал сразу же торопиться дальше, а остался сидеть, обхватив руками поднятые колени и проникаясь этой высокой уединенностью. Меня всегда пугало одиночество, но в те дни я боялся не просто оставаться один, а быть отстраненным от других… Здесь, где светило солнце и куда не задувал ветер, было тепло, удивительно тепло, и сон словно подкрался ко мне сквозь траву; мало-помалу я соскользнул в более удобную позу, положив голову на бок Кабаля; и сон охватил нас в одно и то же мгновение.

Я проснулся от тревожного поскуливания пса и почувствовал на лице изменившийся воздух; и в тот же миг открыл глаза и приподнялся на локте, осматриваясь вокруг. Там, где протянувшийся на милю горный склон круто уходил вниз, чтобы вновь подняться к хребтам по другую сторону долины, не было ничего, кроме мягкой клубящейся белизны, в которой, в нескольких шагах от меня, таяла золотисто-коричневая горная трава. Пока я спал, с моря поднялся туман — без предупреждения, как это бывает с подобными туманами, и быстро, словно несущаяся галопом лошадь. Прямо у меня на глазах он сгустился, переползая через гребень скал у меня над головой дымными полосами плывущей по ветру влаги, которая оставляла на губах вкус соли.

Я выругался, хотя руганью тут было не помочь, и стал обдумывать, что делать дальше, потому что как раз этот участок Арфонских гор был мне незнаком. Я мог бы подождать, не сходя с места, пока туман не рассеется, но я знал эти внезапные, коварные горные туманы; могло пройти три дня, прежде чем это случится. Или же я мог найти ручей и идти вниз по его течению. На высокогорье всегда где-нибудь поблизости бежит вода. Опасность заключалась в том, что этот ручей, вместо того, чтобы помочь мне спуститься с вершины в безопасное место, мог завести меня к обрыву или в болото; но человеку, который, как я, родился и вырос в горах, эта опасность почти не грозит, если только он не будет терять головы.

Кабаль был уже на ногах; он потянулся, сначала передними, потом задними лапами, и теперь стоял, выжидающе поглядывая на меня и помахивая хвостом. Я встал, тоже потянулся и несколько мгновений стоял, оценивая обстановку; потом свистом позвал пса за собой и зашагал под гору, в туман. Я шел медленно, ориентируясь по уклону местности и время от времени останавливаясь, чтобы прислушаться, пока наконец не расслышал журчание быстро бегущей воды — судя по всему, еще очень далеко внизу; и сделав три шага, едва не свалился вниз головой в стремительно несущийся с вершины и вздувшийся от тающих снегов поток. Он должен был увести меня в сторону от Нант Ффранкона, но тут уже ничего нельзя было поделать; когда туман опустится в долину, мой отряд поймет, что я в достаточной безопасности среди своих родных ущелий, и будет ждать, пока я не найду дорогу обратно.

Я спускался по течению ручья, и вскоре дно ущелья, вначале круто идущее вниз, несколько выровнялось, а земля под ногами, раньше покрытая травой, превратилась в плотный душистый ковер из переплетенного с вереском болотного мирта; и я начал проверять перед каждым шагом, куда ставлю ногу. Потом местность вновь резко пошла под уклон, и ручей устремился за ней длинной лентой черной воды, гладкой, словно отполированное стекло, под нависающей аркой туго переплетенных веток боярышника; навстречу мне из-за выступов черных скал на склоне холма поднялось грубое пастбище, и почти в тот же самый миг я почувствовал слабый, едва уловимый запах горящего дерева.

Я свистом подозвал к себе Кабаля и, держа руку на его усаженном бронзовыми шипами ошейнике, остановился и прислушался, а потом пошел дальше. Снизу до меня донеслось мычание коров, и сквозь туман проступили неясные контуры сбившихся вместе приземистых строений. Я услышал мягкий торопливый топот копыт и увидел несколько рогатых силуэтов, которые, толкаясь, приближались сквозь дымную влажную пелену: небольшое стадо, которое загоняли на ночь. До сих пор мне не приходило в голову, что уже так поздно. Одна из малорослых, покрытых грубой шерстью молочных коров отделилась от остальных и, с дикими глазами и раскачивающимся тяжелым выменем, устремилась в туман. Я заступил ей дорогу, размахивая свободной рукой и издавая звуки, которые пришли ко мне из детства и которые я не пускал в ход с тех самых пор; и она, опустив голову и мыча, повернула обратно и потрусила к проему в сложенной из торфяных кирпичей стене. Кабаль хотел было броситься за ней, но его удержала моя рука на ошейнике. Вслед за стадом появился запыхавшийся, угрюмый с виду паренек в волчьей шкуре, рядом с которым бежала большая сука с бельмом на одном глазу; последние коровы быстро проскочили внутрь, и мы с ним вместе подошли к воротам.

Он чуть искоса взглянул на меня из-под сведенных к переносице бровей, а собаки — поскольку вторая была сукой, я отпустил Кабаля — начали обходить друг друга вопросительными кругами.

— Она вечно отбивается от стада. Спасибо тебе, незнакомец.

Глаза мальчика оценивающе скользнули по мне и остановились на тяжелой золотой броши, выполненной в виде головы Медузы и скалывающей на плече складки туники, а потом снова вернулись к моему лицу. Ему явно хотелось знать, что человек с такой брошью делает один в горах, но некая угрюмая учтивость мешала ему задать вопрос.

Я сказал:

— Меня застиг наверху, вон в том ущелье, магический туман — я из Нант Ффранкона, что за горами. Ты приютишь меня на ночь?

— Я здесь не хозяин и не могу решать; тебе нужно спросить у женщины.

Но я вошел внутрь вместе с ним, вслед за стадом. Мы миновали проем ворот, и какой-то мужчина — судя по внешности, отец мальчика — появился, чтобы помочь ему закрыть вход на ночь сухим кустом терновника. Он тоже глазел на меня искоса из-под нахмуренных бровей, пока мы стояли среди толкущихся вокруг коров. Эти двое — отец и сын — казались очень молчаливой парой.

Я находился на ферме, похожей на многие другие фермы у подножия гор: кучка приземистых лачуг из торфяных кирпичей и серого камня, с грубой, темной, крытой вереском крышей; сараи, овины и кухня, сгрудившиеся за торфяными стенами, которые в ночное время защищают от волков и темноты. Но я никогда не был раньше на этой ферме — ферме, из-за ссутулившихся домов которой выползали белые сырые клубы горного тумана. И на какой-то миг у меня возникло неприятное ощущение, будто она притаилась в самом сердце тумана, как паук в центре паутины; и когда туман рассеется, я увижу только голый склон на том месте, где она стояла.

Но в то самое мгновение, когда эта мысль промелькнула у меня в голове, я внезапно понял, что за мной наблюдают — то есть, что наблюдает кто-то еще помимо мальчика и мужчины. Я быстро обернулся и увидел, что в дверях кухни стоит женщина. Высокая женщина в шафранно-желтом одеянии из грубой шерсти с пунцовым узором по вороту и рукавам, которое делало ее похожей на язык пламени. Вокруг ее головы была свободно уложена тяжелая масса черных волос, а лицо, с которого холодно смотрели на меня ее глаза, еще хранило то, что показалось мне на первый взгляд пожухлыми остатками замечательной былой красоты. И однако, как пришло мне в голову, она вряд ли была намного старше меня — лет двадцать семь; может быть, двадцать восемь. Она стояла, придерживая одной рукой кожаный дверной полог, который только что опустился за ее спиной и все еще слегка колыхался; и тем не менее, в ней чувствовалась такая неподвижность, словно она стояла здесь очень долго, возможно целую жизнь или около того, — и ждала.

Это явно была та самая женщина, у которой я должен был просить приюта на ночь. Но она заговорила первой, негромко и не так учтиво, как ее пастушонок.

— Кто ты и чего ты здесь ищешь?

— Что касается первого, то люди называют меня Артос Медведь, — ответил я. — А ищу я приюта на ночь, если ты дашь мне его. Я из Нант Ффранкона, что за горами, и туман застал меня врасплох.

Пока я говорил, у меня возникло странное впечатление, будто что-то мельком приоткрылось в глубине ее глаз; но прежде чем я смог понять, что было там, за ними, она словно опустила на них покровы — умышленно, чтобы я не заглянул внутрь. Она стояла так же неподвижно, как и раньше, и только ее взгляд скользил, охватывая меня целиком — от головы до башмаков из сыромятной кожи. Потом она улыбнулась и отвела полог в сторону.

— Так… мы слышали, что Артос Медведь рыщет среди табунов Нант Ффранкона. С тех пор, как опустился туман, становится все холоднее; входи и располагайся у очага.

— Счастья этому дому и хозяйке этого дома.

Мне пришлось низко нагнуть голову, чтобы пройти в дверь, но внутри кухня — настолько пропитанная густым, вонючим торфяным дымом, что у меня защипало глаза и запершило в горле, — была достаточно просторной, чтобы наполовину тонуть в тени, непроницаемой для света пламени.

— Подожди, — сказала женщина, проходя мимо меня, — я зажгу еще огня.

Она исчезла в дальнем темном углу, и я услышал, как она двигается там, мягко, словно кошка на бархатных лапках. Потом она вернулась и склонилась над очагом, чтобы зажечь от него сухую ветку. На конце ветки распустился огонек, и женщина приблизила этот пламенный бутон к восковой свече, принесенной ею из темноты. Юное пламя свечи, которое она заслонила согнутой ладонью, качнулось и посинело, а потом вспыхнуло ровным светом. Она подняла руку и поставила свечу на край настила для сена у гребня крыши; и тени отступили, собравшись в глубине кровли.

Я увидел просторную жилую хижину; непременный ткацкий станок у двери и на нем — кусок полосатой ткани; овчины, сваленные грудой на постели у дальней стены; покрытый резьбой и грубо раскрашенный сундук. Женщина пододвинула к себе табурет, обтянутый пятнистой оленьей шкурой, и поставила его на выложенный плитами участок пола рядом с очагом.

— Пусть господин сядет. Еда вот-вот будет готова.

Я пробормотал что-то в знак благодарности и сел; Кабаль занял свой пост у моих ног, а я, удобно опершись локтями на колени, принялся наблюдать за женщиной, которая, с виду совершенно выбросив из головы, что я здесь, вернулась к приготовлению ужина. И, наблюдая за тем, как она стоит на коленях, освещенная ярким светом пламени, и поворачивается то к медному котлу, в котором варится пахнущее травами мясо, то к подрумянивающимся на камнях очага лепешкам из ячменной муки, я ломал себе голову. Ее туника была сшита из грубого домотканого полотна, едва ли лучшего по качеству — но, конечно же, более яркого — чем могла бы носить любая крестьянка, а руки, переворачивающие ячменные лепешки, были по виду, хоть и не по форме, загрубевшими руками простолюдинки; и однако я не мог представить ее женой мужчины, которого видел снаружи. И еще — чем дольше я глядел на ее лицо в свете огня, тем настойчивее меня дразнило смутное воспоминание, точно мимолетный запах, ускользающий от меня всякий раз, когда мне казалось, что я узнал его. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречал ее раньше. Я никогда не забыл бы эту увядшую красоту, если бы увидел ее хоть однажды. Может, она была похожа на кого-нибудь? Но если так, то на кого? Мне не давало покоя ощущение, что почему-то мне было очень важно вспомнить, что от этого зависело очень многое… Но чем упорнее пытался я схватить неотступное воспоминание, тем дальше оно ускользало от меня.

Наконец я бросил это занятие и обратился к загадке, которую можно было разрешить более легким способом.

— Человек, которого я видел на дворе…, — начал я и оставил фразу незаконченной, потому что действовал наощупь.

Она взглянула на меня блестящими глазами, в которых угадывалась насмешка, словно она знала, что было у меня на уме.

— Мой работник. И мальчишка тоже, и дядюшка Бронз, которого ты скоро увидишь. Я здесь единственная женщина, поэтому готовлю еду для своих батраков — и для своего гостя.

— А хозяин этой фермы?

— Никакого хозяина нет, — она откинулась на пятки, пристально глядя мне в лицо; горячая ячменная лепешка должна была обжигать ей пальцы, но она, казалось, не чувствовала этого, словно все ее ощущения были сосредоточены в глазах.

— Здесь, в горах, куда редко ступала нога Рима, мы такие варвары, что женщина может владеть и своей персоной, и своей собственностью, если она достаточно сильна, чтобы удержать их.

Ее тон был слегка пренебрежительным, как у человека, объясняющего нравы своей страны чужеземцам, и я почувствовал, что к моему лицу прихлынула кровь.

— Я не забыл обычаи своего собственного народа.

— Твоего собственного народа? — она, посмеиваясь, вернула лепешку на камни очага. — Разве? Ты достаточно долго прожил в долинах. Говорят, что в Венте есть улицы, где все дома стоят по прямой линии, что в этих домах есть комнаты с высоким потолком и раскрашенными стенами и что Амброзий, Верховный король, носит плащ императорского пурпура.

Я тоже рассмеялся, теребя подрагивающие уши Кабаля. Эта женщина не была похожа ни на одну из тех, что я встречал раньше.

— Не упрекай меня за прямоту улиц Венты. Не лишай меня места в мире моей матери за то, что у меня есть место в мире моего отца.

Глава третья. Птицы Рианнона

Вскоре трое мужчин, пришедшие на ужин вместе с одноглазой сукой, протиснулись в дверь, толкаясь, как быки, чтобы скорее спрятаться от сырости — капли тумана покрывали серебристым налетом их волосы и одежду из домотканого полотна и волчьих шкур — и заняли места у очага, опустившись на корточки на устилающий пол папоротник. Я занимал единственный здесь табурет, и они посматривали на меня искоса и снизу вверх, отдавая себе отчет в том, кто я такой, и, как я решил, были из-за меня еще более молчаливыми, чем обычно.

Женщина собрала горячие ячменные лепешки в корзину, сняла с крюка бронзовый котел с мясом и поставила его у очага, а потом принесла твердый белый сыр из коровьего молока и кувшин слабого верескового пива. Затем она налила себе в миску похлебки с мясом, взяла одну лепешку и удалилась на женскую сторону очага, оставив нас управляться самих на мужской стороне.

Это был самый молчаливый ужин, в котором я когда-либо участвовал. Мужчины были усталыми и держались в моем присутствии настороженно, словно животные, которые чувствуют рядом запах чужака; а женщина на дальней стороне очага была погружена в свои собственные темные мысли, хотя несколько раз, взглянув в ее сторону, я чувствовал, что за мгновение перед тем она наблюдала за мной.

Когда мы бросили кости собакам и вытерли последние капли похлебки со дна глиняных мисок ломтями больших ячменных лепешек, когда был съеден последний кусок сыра и осушен до дна кувшин с пивом, работники поднялись на ноги и снова с толкотней вышли в ночь, направляясь, как я предположил, к своим постелям где-нибудь среди овинов. Я подумал, что мне, наверное, тоже следует идти, и подтянул под себя одну ногу, собираясь встать. Но женщина уже успела подняться и теперь смотрела на меня сквозь торфяной дым. Казалось, ее глаза ждут моего взгляда; и когда они его встретили, она с легкой улыбкой покачала головой.

— Эти люди — мои слуги и, когда поедят, уходят к себе, но ты — гость, поэтому побудь здесь еще немного. Подожди, я принесу тебе лучший напиток, чем то, что ты пил за ужином.

И у меня на глазах она даже не скрылась, а словно растворилась в тенях под настилом для сена. Все ее движения были необыкновенно бесшумными, точно на ее ступнях были бархатные подушечки, как у горной кошки; и я догадывался, что она может быть еще и такой же свирепой. Через некоторое время она вернулась, неся обеими руками большую чашу из отполированной березы, потемневшую от долгой службы почти до черноты и украшенную по ободу чеканным серебром; она подошла ко мне, и я поднялся на ноги и, склонив голову, отпил из чаши, которую она поднесла к моим губам; моя ладонь легко касалась ее руки, как того требовал обычай. Это тоже было вересковое пиво, но более крепкое и сладкое, чем то, что я пил за ужином; и в этой сладости был какой-то резкий пряный привкус, который я не смог распознать. Может быть, я просто продолжал чувствовать во рту вкус дикого чеснока, добавленного в сыр. Поверх наклоненного края чаши я увидел, что женщина смотрит на меня со странным напряжением, но когда я поймал ее взгляд, мне снова почудилось, что она опустила завесы в глубине глаз, чтобы я не мог заглянуть внутрь…

Я осушил чашу и отдал ей в руки.

— Благодарю тебя. Пиво было вкусным, — сказал я голосом, который показался мне самому странно охрипшим, и снова сел на покрытый шкурой табурет, вытянув ноги к огню.

Женщина стояла, глядя на меня сверху вниз; я чувствовал, что она на меня смотрит; потом она рассмеялась и бросила Кабалю что-то темное, какое-то лакомство, которое держала в ладони.

— Вот, — для собаки это лучше, чем вересковое пиво.

И когда Кабаль (жадность всегда была его пороком) подхватил угощение на лету, она опустилась рядом со мной на колени и, выпустив из рук пустую чашу, которая незамеченной закатилась в складки ее юбки, принялась поправлять огонь. Она положила в него еще торфа, несколько сплетенных в клубок веток вереска и березовую кору, чтобы он разгорелся поярче, и когда сухая древесина занялась и по ее волокнам пробежали язычки пламени, свет окреп и метнулся вверх, дотягиваясь до самых стен кухни. Я начинал испытывать странное обострение всех чувств, словно у меня было одной кожей меньше, чем обычно. Я ощущал эту кухню так, словно она была частью моего собственного тела, моей собственной души, — кухню, переполненную светом, как большая чаша была переполнена вересковым пивом, и с тем же самым диким, сладковатым, наполовину забытым, наполовину припомненным привкусом магии; я чувствовал темную кровлю, похожую на раскинутые для защиты крылья; и теснящиеся за пределами золотистого круга ночь,  горы и соленый туман; и всю бархатистость бледного ночного мотылька, порхающего вокруг пламени свечи; и прошлогоднее благоухание сухой веточки вереска среди папоротника у моих ног.

Я почувствовал и еще один запах, которого не замечал прежде; резкий сладкий аромат, сплетающийся со смешанными домашними запахами вересковой кровли и готовящейся еды, мокрых волчьих шкур и горящего торфа. Он шел, как я осознал, от волос женщины. Я не видел, как она вытаскивала шпильки, но теперь волосы окутывали ее всю темным шелковистым водопадом, похожим на ручей, скользящий под кустами боярышника; и она лениво играла ими, перебрасывая их из стороны в сторону, расчесывая их пальцами, так что эта волнующая сладость накатывалась волнами, словно дыхание, нашептывая мне что-то в свете пламени…

— Укажи мне место среди твоих овинов, где я смогу провести ночь, и я пойду, — сказал я громче, чем это было необходимо.

Она взглянула на меня снизу вверх, отводя в сторону темную массу волос и улыбаясь из-под их сени.

— О, нет еще. Ты так долго не приходил.

— Так долго не приходил?

Какая-то часть моего сознания, обособленная от всего остального, и тогда уже понимала, как странно было то, что она это сказала; но в голове моей был свет пламени, туман, запах ее волос, и все вокруг было немного нереальным, припудренное темным, как мотыльковое крыло, налетом волшебства.

— Я знала, что в один прекрасный день ты придешь.

Я нахмурился и потряс головой, делая последнюю попытку прояснить мысли.

— Так, значит, ты — ведьма, раз знаешь то, что еще не исполнилось? — и в этот самый момент мне в голову пришло еще кое-что. — Ведьма или…

И снова она, казалось, прочитала, что было у меня на уме; и рассмеялась мне в лицо.

— Ведьма или…? Ты, что, боишься проснуться утром на голом склоне и обнаружить, что прошли три человеческие жизни? Ах, но ведь правда же, сегодняшняя ночь сладка, что бы ни случилось завтра? — она скользнула вверх, извернувшись с быстротой и текучей грацией дикой кошки, и в следующее мгновение уже лежала у меня на коленях, обратив ко мне странное, утратившее красоту лицо, и ее темные волосы окутывали нас обоих. — Ты боишься услышать музыку Серебряной Ветви? Боишься услышать пение птиц Рианнона, которое заставляет людей забывать?

Я не замечал раньше цвета ее глаз. Они были темно-синими, с прожилками, словно лепестки синего цветка журавельника, и на веках слегка проступали пурпурные пятна, похожие на начало разложения.

— Я думаю, тебе не понадобились бы птицы Рианнона, чтобы заставить мужчин забыть, — хрипло проговорил я и наклонился к ней.

У нее вырвался низкий, прерывистый крик, и ее тело выгнулось мне навстречу; она выдернула бронзовую булавку из ворота туники, он распахнулся, и она, схватив мою ладонь, сама направила ее вниз, в теплую темноту под шафрановой тканью, к мягкой тяжести своей груди.

Ее ладони были жесткими, а шея — загорелой там, где ее не закрывала туника, но кожа на груди была шелковистой, тугой, без малейшего изъяна; и я чувствовал ее белизну. Я впился в эту грудь пальцами, и трепещущее эхо удовольствия, источник которого находился у меня под ладонью, зажгло небольшой огонь в моих чреслах. Я не был похож на Амброзия; я впервые переспал с девушкой, когда мне было шестнадцать, и после нее были другие; наверно, не больше и не меньше, чем у большинства таких, как я. Не думаю, чтобы я когда-либо обидел хоть одну из них, а для меня обладание было приятным, пока оно длилось, и не имело особого значения потом. Но та часть меня, что стояла в стороне, знала, что на этот раз все будет по-другому, что меня ждут наслаждения более неистовые, чем все, что я испытал до сих пор; и что потом я до конца жизни буду носить на себе эти шрамы.

Я сопротивлялся изо всех сил; каким бы я ни был — одурманенным, очарованным — я пытался бороться с ней; а меня нельзя назвать слабовольным. Должно быть, она почувствовала во мне это сопротивление. Ее руки обвились вокруг моей шеи; и она рассмеялась мягким, воркующим смехом.

— Нет, нет, тебе не нужно бояться. Я скажу тебе свое имя в обмен на твое; если бы я была одной из НИХ, я не смогла бы этого сделать, потому что тогда ты получил бы власть надо мной.

— Не думаю, что мне хочется знать, —  с трудом выговорил я.

— Но ты должен; теперь уже слишком поздно… меня зовут Игерна, — и она начала петь, очень тихо, почти шепотом. Это могло быть заклинанием — возможно, по-своему это и было заклинанием — но звучало оно просто как рифмованный напев, который я знал всю свою жизнь; незатейливая ласковая песенка, какую женщины поют своим детям, укладывая их спать и перебирая им пальчики на ногах. Ее голос был сладким и нежным, как мед диких пчел; темный голос:

— Три птицы на яблочной ветке сидят,

   Белее бутонов их белый наряд,

   Они на прохожие души глядят

   И песни поют — королю с бородой,

   И королеве в короне златой,

   И женщине скромной с лепешкой простой…

Песня и голос взывали ко мне, взывали к той части моего "я", чьи корни были в мире моей матери; они обещали мне ту совершенную и полную радость возвращения домой, которую я так и не смог найти. Темная Сторона, называл я ее, женская сторона, сторона, ближняя к сердцу. Она взывала ко мне теперь, широко и приветственно раскинув руки, голосом этой женщины, лежащей у меня на коленях, она наконец-то признавала меня своим, так что я забыл обо всем, что было мне дорого до того, как опустился туман; и поднялся вслед за женщиной и, спотыкаясь, побрел за ней к груде овчин у стены.


Проснувшись, я обнаружил, что лежу, все еще полностью одетый, на постели и что кто-то отстегнул крючки, удерживающие кожаный полог, и отдернул его, открыв дверной проем; и в сером утреннем свете, начинающем разбавлять тени, увидел, что женщина сидит рядом со мной; и снова в ней была эта неподвижность, словно она, может быть, целую жизнь или около того ждала, пока я проснусь.

Я улыбнулся ей, не испытывая к ней больше никакого желания, но с удовлетворением вспоминая ту неистовую радость, которую чувствовал, когда ее тело отзывалось моему в темноте. Она взглянула на меня без ответной улыбки, и ее глаза были уже не синими, а просто темными в этом свинцовом свете, и пятна на выцветших веках проступали сильнее, чем когда бы то ни было. Я приподнялся на локте, не приглядываясь, но зная, что Кабаль все еще спит у очага, огонь в котором выгорел, оставив после себя воздушный белый пепел, и что чаша с серебряным узором по краю лежит среди папоротника там, куда она упала. И в женщине, казалось, огонь тоже выгорел дотла, и на его месте воцарился холод, жуткий, смертельный холод. Я смотрел на нее и чувствовал, как мороз пробегает у меня по коже; и снова мне в голову пришла мысль о пробуждении на голом склоне…

— Я долго ждала, пока ты проснешься, — не двигаясь сказала она.

Я взглянул на дверной проем, где свет все еще был бесцветным, точно лунный камень.

— Еще рано.

— Возможно, я спала не так крепко, как ты.

А потом она спросила:

— Если я рожу тебе сына, какое имя ты хотел бы, чтобы я дала ему?

Я уставился на нее, и теперь она улыбнулась, слегка и с горечью искривив губы.

— Ты не подумал об этом? Ты, случайно зачатый под кустом боярышника?

— Нет, — медленно проговорил я. — Нет, я не подумал. Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделал? Все, что будет в моих силах тебе дать…

— Я не прошу платы — кроме возможности показать тебе вот это.

Она прятала что-то между ладонями; теперь она раскрыла их и протянула мне то, что там было. И я увидел массивный браслет червонного золота, изогнутый и скрученный в подобие Алого Дракона Британии. Парный к нему я каждый день видел на руке Амброзия.

— В одно утро, совсем такое, как это, Ута, твой и мой отец, подарил этот браслет моей матери перед тем, как ускакать прочь.

Прошло какое-то время, прежде чем я полностью осознал, что значили ее слова. А тогда почувствовал дурноту. Я подтянул под себя ноги и встал, стараясь держаться от нее подальше, а она сидела и наблюдала за мной из-под темного плаща своих волос.

— Я не верю тебе, — наконец выдавил я. Но я знал, что верю; выражение ее лица сказало мне, что даже если она лгала всю свою жизнь, сейчас она говорила правду; и я наконец понял — теперь, когда было уже слишком поздно, — что сходство, так озадачившее меня, было сходством с Амброзием. И она знала; все это время она знала. Я услышал, как кто-то застонал, и едва осознал, что это был я сам. Мой рот казался сухим и одеревеневшим, так что я с трудом смог выговорить слова, засевшие у меня в горле.

— Почему… что заставило тебя сделать это?

Она сидела, поигрывая браслетом-драконом, беспрестанно поворачивая его в ладонях, в точности так же, как делал Амброзий в ту ночь в Венте.

— Для этого могут быть две веские причины. Одна — это любовь, а другая — ненависть.

— Я никогда не делал тебе ничего плохого.

— Нет? Тогда это из-за того зла, которое Ута, принц Британский, причинил моей матери еще до твоего рождения. Твоя мать умерла, когда ты появился на свет, — о, я знаю — и, бастард или нет, ты был сыном, и потому твой отец взял тебя к себе и воспитал у своего очага; и ты теперь видишь это его глазами. Но я была всего лишь дочерью; меня не забрали у матери, и она прожила достаточно долго, чтобы научить меня ненавидеть то, что она когда-то любила.

Мне хотелось отвести взгляд, не смотреть больше ей в лицо, но я не мог оторвать от нее глаз. Прошлой ночью она отдала мне свое тело в каком-то пламенном, жарком исступлении; и это было исступление ненависти, не менее могущественное, чем могло быть исступление любви. Я чувствовал ненависть повсюду вокруг себя, такую же осязаемую, как запах страха в замкнутом пространстве. И теперь, словно все завесы наконец упали, я увидел, что таилось в глубине ее глаз. Я увидел женщину и ребенка, женщину и девочку; они сидели здесь, у торфяного огня, и одна из них давала, а другая поглощала этот ласкающий, разъедающий душу урок ненависти. Внезапно я понял, что то, что я принимал за остатки красоты на лице Игерны, было обещанием красоты и что эта красота была поражена гнилью еще до того, как ей пришло время расцвести; и на одно мгновение ужас, который, словно тошнота, подступал к моему горлу, смешался с жалостью. Но две фигуры в торфяном дыму меняли свой облик, девочка становилась матерью, а ее место занимал мальчик, и его лицо и вся его душа были повернуты к ней, и он впитывал в себя тот же самый урок. Мой Бог! Какие силы я освободил? Какие силы выпустил в мир мой отец еще до моего рождения?

— Если это будет мальчик, — заговорила Игерна, и ее взгляд сместился куда-то мимо меня, словно она тоже видела прошлое и грядущее, — я назову его Медрот. В детстве у меня была маленькая белая крыса с розовато-красными глазками, которую звали Медрот. А когда он станет мужчиной, я пошлю его к тебе. И пусть, когда этот день придет, твой сын будет тебе отрадой, господин.

Моя рука, без моего ведома, нащупывала эфес лежащего рядом меча — странно, что Игерна не обезоружила меня, пока я спал. Мои пальцы сжались на рукояти, и меч наполовину высунулся из ножен волчьей кожи. В висках у меня стучал маленький молоточек.

— Мне бы… очень хотелось… убить тебя! — прошептал я.

Она взлетела на ноги, сдирая с груди разорванное платье.

— Почему же ты не делаешь этого? Смотри, вот сюда. Я не закричу. К тому времени, как мои слуги обнаружат то, что осталось, ты сможешь уйти очень далеко, — внезапно в ее голосе послышались рыдания. — Может быть, так будет лучше для нас обоих. Сейчас — убей меня сейчас!

Но моя рука уронила меч.

— Нет, — сказал я. — Нет.

— Почему?

Я застонал.

— Потому что я глупец.

Я слепо шагнул вперед, отшвырнув ее в сторону, так что она споткнулась и упала на колени, и рванулся к двери, словно за мной гнались все демоны тьмы. Кабаль, который уже проснулся и до этого мгновения сидел у моих ног, отфыркиваясь и тряся головой, — позже я вспомнил об этом — проскочил мимо меня в молочно-белый свет дня. Ферма уже начала просыпаться. До меня доносилось мычание молочных коров, и проем в стене уже не был закрыт кустом терновника. Я выбежал за ворота и услышал, как женщина смеется за моей спиной, — дикий, воющий смех, который преследовал меня еще долго после того, как я перестал слышать его ушами тела.

Туман быстро редел, становясь неровным и клочковатым; он то висел вокруг меня такими же густыми, как и раньше, клубами, то рассеивался, открывая взору часть склона, покрытого мокрыми кустиками черники и прошлогоднего вереска. Там, где начиналась долина, мне под ноги попалась тропинка, которая пересекала ручей и вела в нужном мне направлении; и я пошел по ней через брод, разбрызгивая воду, которая поднималась мне выше колен. Вскоре горизонт очистился, и с севера на меня глянула хмурая Ир Виддфа; ее нижние ущелья все еще окутывал туман. Теперь я понял, где нахожусь, и свернул в высоченные заросли орешника, обрамляющие нижние предгорья.

Один раз я остановился; меня рвало, но в то утро я ничего не ел, и поэтому, хотя меня просто выворачивало наизнанку, наружу вышло только немного горькой слизи. Я выплюнул ее в вереск и пошел дальше. Кабаль ел траву — торопливо и без всякого разбора, что было совсем не похоже на его обычную придирчивость; его тоже тошнило, и он с присущей собакам непринужденностью выбросил из своего желудка все его содержимое. Это наверняка было из-за того лакомства с дурманом, которое она дала ему прошлой ночью. В последующие годы я иногда задумывался, почему она не отравила его и не покончила со всем этим, тем более что она должна была видеть, что я люблю этого пса. Но, наверно, ее ненависть была настолько сосредоточена на мне, что ни на что другое этого чувства уже не оставалось. Может быть, она даже боялась ослабить его, размениваясь по мелочам.

День был в самом разгаре, когда я повернул на горную тропу, идущую от Динас Фараона, и начал спускаться с последнего отрога холмов к верховьям Нант Ффранкона. Среди первых берез и рябин я остановился и немного постоял, глядя на долину, которая расстилалась у моих ног, укрытая темными холмами. Я видел черные точки пасущихся табунов, рассыпанные по ее зелени, видел дымок, поднимающийся от кучки лачуг у заросшей ольхой излучины реки. Все было таким же, как вчера, когда я оглянулся на этом самом месте; и это зрелище подбодрило меня известием, что жизнь продолжается независимо от того, что случится с одним человеком или с тысячей людей. Нечто глубоко внутри меня, куда не проникал луч разума, страшилось обнаружить, что долина выжжена дотла, а среди табунов уже свирепствует мор. Но это было глупо; я не был Верховным королем, и мои действия не могли навлечь зло на эту землю. Рок висел только надо мной, и я уже знал, что он неизбежен. Пусть бессознательно, но я согрешил Древним Грехом, Великим Грехом, от которого нет избавления. Я посеял семя и знал, что древо, которое вырастет из него, родит яблоко смерти. В душе моей был вкус рвоты, и между мною и солнцем лежала тень.

Кабаль, который с присущим его роду терпением ждал рядом, пока я буду готов идти дальше, внезапно насторожил уши и взглянул на уходящую вниз тропу. Какое-то мгновение он стоял, задрав морду и подозрительно нюхая слабый ветерок, доносящийся из Нант Ффранкона, а потом вскинул голову и пролаял один раз, звучно, как колокол. Снизу, из березовой рощи, послышался протяжный, радостный мальчишеский крик:

— Артос! Милорд Арто-ос!

Я поднес ко рту сложенные трубкой ладони и прокричал в ответ:

— Э-ге-гей! Я здесь!

И вместе с прыгающим впереди Кабалем начал спускаться по склону холма.

Внизу, там, где тропа огибала выступ покрытого березняком косогора, показались две фигуры; они остановились и посмотрели вверх. Я увидел, что это Ханно и юный Флавиан. Старый объездчик приветственно вскинул руку, а Флавиан, забежав вперед него, помчался по тропе мне навстречу, подпрыгивая от нетерпения, как молодой пес.

— Уф! Как хорошо, что ты цел и невредим! Мы так и думали, что ты где-нибудь на этой тропе, — крикнул он, когда я уже мог его слышать. — Ты нашел себе укрытие на ночь? Ты…

Он добежал до меня и, наверно, увидел мое лицо, и его голос запнулся и оборвался. Мы молча смотрели друг на друга, пока старый Ханно поднимался к нам, а потом Флавиан спросил:

— Сир… что такое? Ты ранен?

Я покачал головой.

— Нет, я… я неплохо себя чувствую. Ночью мне снились дурные сны, только и всего.

Глава четвертая. Лошади мечты

Я вернулся из Арфона, уладив с Ханно все вопросы, связанные с новыми пастбищами, и забрав с собой тех немногих кобыл четырнадцати и пятнадцати ладоней ростом, которых смог найти среди своих собственных лошадей. Забрал я с собой и добрых два десятка своих соплеменников, которым предстояло пополнить ряды Товарищей; это были горячие молодцы, почти не имеющие понятия о том, что значит повиноваться приказам, но можно было надеяться, что мы — я и те люди, с которыми им предстояло служить, — сумеем вколотить этот урок им в головы; к тому же они были бесстрашными, как вепри, и носились верхом, как сама Дикая Охота.

Мы спустились в Венту и обнаружили, что Амброзий уехал на запад, чтобы осмотреть старые пограничные укрепления со стороны Акве Сулиса; и я почувствовал облегчение при мысли о том, что мне не сразу придется встретиться с ним лицом к лицу. В Венте было полно других людей, с которыми мне пришлось встречаться и пить, словно мир все еще был таким же, как тогда, когда я в начале весны уезжал в Арфон. Мне было трудно поверить, что это все та же самая весна, но к этому времени я успел возвести какие-никакие преграды, так что мне удалось почти не подать виду. Думаю, Аквила, мой наставник в воинском деле и в искусстве верховой езды, заподозрил, что что-то не так, но у него был старый шрам от саксонского невольничьего ошейника на горле и слишком глубокие и болезненные тайники в собственной душе, чтобы он когда-либо стал совать нос в то, что скрывают другие. Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, кроме как о лошадях, за что я был глубоко ему благодарен. Но на самом деле за те несколько дней, что я провел в Венте, у меня почти не было времени предаваться мрачным раздумьям. Нужно было устроить привезенных лошадей и разместить два десятка моих горцев по эскадронам Товарищей, к тем командирам, которые лучше всего могли с ними справиться. Еще нужно было оставить приказания самим Товарищам на время моего отсутствия и решить вопрос с деньгами на покупку септиманских лошадей. Амброзий уже отдал мне обещанную долю золотыми браслетами по весу — монеты в наши дни ничего не стоили — но то, что я смог наскрести со всех своих земель и даже среди своих собственных вещей, имело самую разнообразную форму: от железных и медных колец, игравших роль денег, до серебряного мундштука уздечки, усаженного кораллами, отличной бело-рыжей бычьей шкуры и пары подобранных в масть волкодавов. И я провел почти целый день у еврея Эфраима на улице Золотого Кузнечика, обменивая все эти вещи, кроме собак, на золото и набивая цену, как рыночная торговка. Я помню, что даже в самом конце он попытался оставить большой палец на весах, но когда я уколол этот палец острием кинжала, Эфраим улыбнулся мягкой улыбкой, присущей его соплеменникам, и поднял обе ладони вверх, чтобы показать, что мера будет честной; и мы расстались, не тая друг на друга злобы.

Собак купил Аквила. Не думаю, что он мог себе это позволить, потому что у него не было ничего, кроме жалованья из войсковой казны, и хотя Флавиан стал теперь моей заботой, Аквиле приходилось на это жалованье еще содержать жену. Единственную его ценность, помимо лошадей, составляло кольцо-печатка с закаленным в пламени изумрудом, на котором был вырезан дельфин (оно досталось ему от отца и должно было когда-нибудь перейти к его сыну), и на его одежде обычно хоть где-нибудь да была заплата. Но если бы возникла такая нужда, я сделал бы то же самое для него.

Наконец все множество бесчисленных приготовлений к долгому путешествию было закончено, и мы с девятнадцатью Товарищами выехали из Венты. Такое количество людей должно было сильно отразиться на наших запасах золота, но я не знал, как обойтись меньшим числом, особенно если переправлять жеребцов в Арморику посуху, чтобы таким образом избежать долгого плавания по морю. Золото мы везли зашитым в подкладку толстых чепраков, а для повседневных нужд оставили себе по браслету над локтем.

Три дня спустя мы приехали сюда, в это место среди зарослей тростника и западных болот, которое кельты называют Яблочным Островом; и обнаружили, что Геспер, крупный вороной жеребец Амброзия, привязан вместе с несколькими другими лошадьми между деревьями монастырского сада, — потому что тогда, как и теперь, здесь жили монахи, и они утверждают, что так было почти со времен Христа. Мы привязали лошадей рядом со скакуном Амброзия, под яблонями, где они могли щипать нежную высокую траву, и вслед за молодым братом в коричневых одеждах, взявшим нас под свою опеку, прошли к длинному строению трапезной, стоящему рядом с глинобитной церковью в центре скопления небольших, крытых соломой келий, словно ячейка для матки в шмелином гнезде. Воздух в огромной зале казался густым от дымного света масляных светильников, подвешенных к балкам потолка; братья уже собирались к вечерней трапезе — состоящей из хлеба и овощного супа, ибо день был постным — и Амброзий и горстка его Товарищей сидели рядом с аббатом во главе грубого дощатого стола. Я с содроганием думал об этой встрече, страшась, как мне кажется, больше того, что я мог увидеть в его лице, чем того, что он мог увидеть в моем; опасаясь неясно, словно в каком-то кошмаре, что, поскольку я увидел в Игерне сходство с ним, я должен буду увидеть в нем сходство с Игерной. Честно говоря, если бы мне не было стыдно, я вообще не поехал бы сюда, а продолжил бы путь на запад по другой, нижней дороге, чтобы таким образом избежать этой встречи…

Я почти не смотрел на него, пока шел к нему через бревенчатый зал; а подойдя, склонил голову и опустился на одно колено, как того требовал обычай. Он сделал мне знак встать, и я медленно поднялся на ноги и наконец-то взглянул ему в лицо.

Игерны там не было. Было поверхностное сходство формы и цвета, изящные кости под смуглой кожей и рисунок бровей. Именно это терзало тогда мою память бесполезным предупреждением. Но человек, чье лицо оживилось при виде меня и в чьих странных, серых, как дождь, глазах вспыхнула улыбка, был Амброзием, таким, каким он был всегда. От облегчения у меня перехватило дыхание, и я наклонился вперед, отвечая на его родственное объятие.

Когда простая трапеза была закончена, мы оставили святых братьев заниматься их душами, а наших людей — играть в кости у огня и вышли (мы двое и Кабаль, который, как обычно, следовал за мной по пятам), чтобы посидеть на низкой торфяной стене, отделяющей сад от болота, и поговорить так, как нам не удавалось поговорить с той ночи, когда Амброзий подарил мне мой меч.

Луна уже встала, и над болотами и зарослями тальника, словно прилив в призрачном море, поднимался туман; пригорки выступали из него — островки над линией прибоя — поднимаясь к крутому отрогу холма, поросшему священным терновником; но вокруг фонаря, скачками передвигающегося вдоль коновязей, расположенных на более низком участке сада, сиял слабый, золотистый дымный ореол. С яблонь медленно сыпались первые бледные лепестки — этой ночью не было ветра, который мог бы расшвырять их в разные стороны. За нашими спинами слышались негромкие голоса лагеря и святого места. На болотах царила тишина; потом где-то далеко в тумане ухнула выпь и тут же замолчала снова. Это было очень тихое и спокойное место. Оно и сейчас такое.

Немного погодя Амброзий, старательно придерживаясь очевидного, произнес:

— Значит, ты заехал ко мне по пути в Септиманию.

Я кивнул.

— Да.

— Ты все еще считаешь, что должен сам отправиться в это путешествие? Тебе не кажется, что ты больше нужен здесь?

Я раскачивал свой меч, свесив его между колен, и вглядывался в туман, подползавший все ближе через болота.

— Видит Бог, я размышлял об этом в течение многих ночей. Видит Бог, я горько сожалею о том, что пропущу целую летнюю кампанию; но я не могу доверить кому-то другому выбирать за меня моих боевых коней; от них зависит слишком многое.

— Даже Аквиле?

— Аквиле? — задумался я. — Да, я доверился бы старому Аквиле. Но не могу себе представить, что ты одолжишь мне его.

— Нет, — сказал Амброзий. — Я не стану… я не могу одолжить тебе Аквилу; не могу в один и тот же год остаться без вас обоих.

Он резко повернулся ко мне:

— А что будет с твоими людьми, Медвежонок, пока тебя не будет?

— Я пока верну их тебе. Охоться с моей сворой, Амброзий, пока я не вернусь.

Какое-то время мы говорили о кобылах, которых я выбрал для племенного табуна, о планах, которые я строил вместе с Ханно, и о деньгах, которые я собрал со своих поместий; об укреплениях, которые Амброзий осматривал здесь, на западе, и о десятках других вещей, пока наконец не умолкли вновь, и это было долгое молчание, за время которого и луна, и туман поднялись выше, а потом Амброзий спросил:

— Было хорошо опять вернуться в горы?

— Да, хорошо.

Но, наверно, что-то в моих словах прозвучало фальшиво, потому что он повернул голову и остался сидеть, глядя на меня в упор. И в тишине среди зарослей тростника снова ухнула и снова замолчала выпь.

— Но по-моему, что-то было не так уж хорошо. Что именно?

— Ничего.

— Ничего?

Мои руки так стиснули эфес меча, что я почувствовал, как головка с большим квадратным аметистом врезается мне в ладонь, и заставил себя рассмеяться.

— Ты не раз говорил мне, что я слишком явно показываю все на своем лице. Но на этот раз ты поддался собственному воображению. Мне нечего показывать.

— Нечего? — опять переспросил он.

И я неспешно повернулся и встретил его взгляд в ясном белом свете луны.

— Я, что, кажусь в чем-то изменившимся?

— Нет, — медленно, задумчиво проговорил он. — Скорее, ты словно нашел нас — наш мир — изменившимся; или боялся, что это будет так. Когда ты сегодня вечером вошел в трапезную святых отцов, ты, сколько мог, тянул, стараясь не смотреть мне в лицо. А когда наконец поднял глаза, это было так, словно ты опасался увидеть лицо незнакомца — даже врага. Словно…, — его голос упал еще ниже, хотя и так все это время он говорил почти шепотом. — Ты напоминаешь мне одного из тех людей, о которых поют певцы, — которые провели ночь в Полых Холмах.

Я долго молчал и, думаю, еще немного — и я рассказал бы ему все. Но в конечном счете я не смог; не смог, хотя моя душа зависела от этого. Я пробормотал:

— Может быть, я действительно провел свою ночь в Полых Холмах.

И в этот самый момент за яблоневым садом зазвонил колокол глинобитной церкви, сзывая братьев на вечернюю молитву; бронзовый звук, сумеречный звук в лунном свете, звук, падающий среди яблонь. Амброзий какое-то время продолжал смотреть на меня, но я знал, что он не станет больше допытываться; а я все это время сидел, играя рукоятью большого меча, лежащего у меня на коленях, и впитывал в себя тишину этого момента, прежде чем собраться с силами и продолжить.

— Если бы я на самом деле вернулся из Полых Холмов, то мне, по крайней мере, следовало бы вернуться именно сюда, в это место, где колокол зовет мою душу назад к христианскому Богу… Это хорошее место — покой собирается здесь, как туман над камышами. Сюда было бы хорошо вернуться в конце.

— В конце?

— Когда завершится последняя битва, и отзвучит последняя песня, и меч уйдет в ножны в последний раз, — сказал я. — Может быть, в один прекрасный день, когда я буду уже не в состоянии сражаться с саксонским племенем, я отдам свой меч тому, кто придет после меня, и вернусь сюда, как старый пес, который приползает домой умирать. Выбрею лоб, сброшу обувь, и попытаюсь привести свою душу в порядок за то время, что мне останется.

— Это самая старая мечта в мире, — отозвался Амброзий, поднимаясь на ноги. — Отложить в сторону меч и Пурпур и взять чашу для подаяний. Я не могу представить тебя с босыми ногами и обритой головой, Артос, друг мой.

Но в этот момент мне почудилось, что большой пурпурный аметист в головке эфеса моего меча слегка шевельнулся у меня под пальцем, словно немного расшатался в оправе. Я быстро нагнулся, чтобы осмотреть его, и Амброзий остановился, не успев повернуться.

— Что-то не так?

— Мне показалось, что печать Максима не очень прочно держится в оправе. Но вроде бы она сидит крепко; возможно, это было просто мое воображение. Тем не менее, я покажу ее первому же встречному ювелиру.

Однако колокол звонил все громче, и сквозь яблони к нам скользили звуки пения; и если мы хотели оказать братьям скромный знак внимания, присоединившись к ним за молитвой, нам следовало идти. Я встал и расшевелил ногой не желающего вставать Кабаля:

— Поднимайся, ленивец!

Холодный собачий нос ткнулся мне в ладонь, и мы с Амброзием пошли через сад к церкви. Я больше не думал о расшатавшемся аметисте, пока, немного позже, один из дней не принес мне напоминание…


Задолго до того, как весна уступила место лету, мы с моим небольшим отрядом были уже в Думнонии и жили в ожидании корабля у герцога Кадора. Я думал, что найду его в старом приграничном городе, который назывался Иска Думнониорум, или в его летней столице на реке Тамара, но Кадор, похоже, любил города не больше, чем их любят саксы, так что мы провели эти несколько дней ожидания на окраине верховых болот, в его замке, в котором он, как какой-нибудь дикий вождь из Гибернии, собрал вокруг себя своих воинов, своих женщин и свои несметные стада.

В последний вечер мы возвращались с охоты, и через седла наших пони  была переброшена пара гордых красавцев-оленей, какие бродят по здешним холмам. Охота в тот день была удачной, и на какое-то время, всего лишь на какое-то время, я, казалось, обогнал некую преследующую меня самого свору. Мы подъехали к замку; наши тени скользили далеко впереди сквозь бурый прошлогодний вереск и хрупкую зелень недавно посеянного ячменя, а тела были исполнены приятной усталости, которая приходит после дня, проведенного на охоте. Кабаль бежал у передних копыт моей лошади, в стороне от остальной своры. Он был самым замечательным псом из них всех, хотя у Кадора тоже были отличные собаки. Мы шумно въехали через широкие ворота замка в передний двор, который был окружен конюшнями и овинами и в центре которого стоял большой камень, о который воины точили клинки во время битвы. Здесь мы отдали наших пони и добычу вышедшим за ними людям, а сами толпой направились дальше, во внутренний двор.

У входа в длинное бревенчатое строение, в скудной тени растущего там древнего, полусвященного куста боярышника, сидела небольшая группа женщин.

— Тц-тц! Хорошая погода выманила всех женщин из дома, как мошкару на солнышко, — сказал Кадор, когда мы их увидели.

Смотреть на них было приятно. Ленивый легкий ветерок шевелил ветки боярышника, с которых стекали первые тонкие струйки вянущих лепестков, и на синих, красновато-коричневых и шафрановых туниках дрожали пятнышки солнечного света; женщины негромко щебетали, словно стайка разноцветных птичек; некоторые из них пряли, а одна девушка сушила мокрые волосы, расчесывая их на солнце. Эзильт, жена Кадора, сидела в центре, перенизывая порвавшиеся янтарные бусы, а возле ее ног, в мягких складках коричневато-желтой оленьей шкуры, лежало что-то маленькое и мяукающее, как котенок.

Я знал, что у Кадора есть сын, рожденный после коронации Амброзия и названный Константином в честь моего деда, но прежде я его не видел, хотя слышал, как он кричит на женской половине, точно голодный ягненок. Кадор стеснялся проявлять какой-либо интерес к этому существу перед другими мужчинами, но теперь, когда он мог сделать это, не боясь показаться чересчур заинтересованным, он, как мне кажется, был рад возможности похвастаться им перед человеком, который был гостем в его доме. Во всяком случае, когда мы вошли во внутренний двор, он ускорил шаг.

Эзильт подняла взгляд с округлой, как дыня, янтарной бусины, зажатой у нее в пальцах, и сощурила глаза, заслезившиеся от яркого солнца.

— Ты вернулся домой рано, мой господин. Что, охота была плохой?

— Достаточно хорошей, чтобы показать Медведю, что охотничьи тропы есть не только в его родных горах, — ответил Кадор. — Мы убили дважды.

Он наклонился, опершись руками о колени, и взглянул на маленькое существо, барахтающееся в оленьей шкуре, а потом искоса посмотрел на жену, коротко сверкнув белыми зубами.

— А что такое, мне не следовало рано приходить с охоты? Я, что, могу найти что-то или кого-то, кого не должен был найти?

— В складках моей юбки прячется трое мужчин, а четвертый лежит вот здесь, — откликнулась Эзильт, указывая на ребенка рукой, в которой держала нитку. — И если ты хочешь узнать, кто его отец, тебе достаточно посмотреть на него.

Это звучало как ссора, но на самом деле было игрой, одной из тех шутливо-свирепых игр, в которые мальчишки играют с собаками, изображая войну. И порождена она была тем, что Кадор знал, что здесь нет никого, кого он не должен был найти, и поэтому мог позволить себе пошутить. Я никогда не видел раньше, чтобы мужчина и женщина играли в такую игру, и она показалась мне увлекательной.

— Да, но я не могу видеть его целиком; может, это маленький розовый поросенок. Почему он так закутан?

— Потому что солнце клонится к западу, и ветер становится холодным, — внезапно рассмеявшись, ответила Эзильт. — А он почти такой же, каким он был сегодня утром. Но посмотри, если тебе так хочется, — и она отвернула складки шкуры, и в них, как в гнездышке, лежал мальчик, голенький, если не считать коралловых бус, которые надевают на шею каждому младенцу, чтобы уберечь его от Дурного Глаза. — Вот твой розовый поросенок.

Кадор ухмыльнулся ему.

— Маленький и никчемный, — сказал он, делая усилия, чтобы в его голосе не прозвучала гордость. — Вот когда он вырастет и начнет носить щит, тогда, может, это и будет стоящим делом — иметь сына.

И при этих словах тень внезапно закрыла от меня небо, и свора вновь устремилась по моему следу.

Кабаль, который так интересовался всеми малышами, что ему следовало бы родиться сукой, вытянул морду вперед, пытаясь обнюхать ребенка, и я быстро нагнулся, чтобы схватить его за ошейник и оттащить назад. Ему и в голову бы не пришло причинить вред этому существу, но мне подумалось, что мать может испугаться. И когда я наклонялся, печать Максима, вделанная в эфес моего меча, выскочила из своей свободной оправы, упала в гнездышко из оленьей шкуры, подкатившись под пухлую шейку младенца, и какое-то мгновение лежала там, отражая огонь заката маленьким жарким пламенем императорского пурпура.

В следующий момент Эзильт, нагнувшись, подхватила ее и подала мне, и все заговорили одновременно — женщины восклицали, как мне повезло, что она не закатилась куда-нибудь в вереск, Кадор заглядывал в пустое гнездо у меня на эфесе, а его и мои люди толпились вокруг, чтобы посмотреть, что происходит. И я рассмеялся, обратил все в шутку, и подкинул камень на ладони. Все это произошло за время, которое нужно порыву ветра, чтобы скользнуть через плечо Ир Виддфы и умереть в траве. Но когда я поворачивался, чтобы последовать за Кадором в пиршественный зал, одна старуха под Майским деревом прошептала что-то своей соседке, и они перевели взгляд с ребенка на меня и обратно. И я уловил суть разговора, который не был предназначен для моих ушей.

— Это знак! Знак! Константин — это императорское имя…

В тот раз я впервые встретился с Константином Мэп Кадором лицом к лицу. Последний раз был всего несколько дней назад — я не знаю точно, сколько, мне трудно вести счет времени — когда я объявил его перед всем войском своим преемником. Это было накануне битвы. Один Господь Бог знает, насколько он справится с ролью вождя, но он последний из рода Максима и, по крайней мере, он — воин. Выбор должен был пасть на него…


— Тебе лучше снести его вниз, к моему кузнецу Уриэну, — сказал Кадор. — Больше всего ему по душе клинки, но он может вставить камень в оправу так же надежно, как любой ювелир из Вента Белгарум.

Так что я, следуя полученным от него указаниям, спустился на нижний уровень замка и нашел там кузнеца Уриэна, который должен был вставить огромную печать обратно в мой меч.

Я все еще стоял в кузнице, опираясь спиной о дверной проем и наблюдая за низкорослым, широкоплечим, как бык, кузнецом, — потому что не хотел выпускать печать из вида, пока она не будет снова надежно закреплена на своем месте, — когда услышал за стеной чьи-то шаги и, обернувшись, увидел, что Фульвий, который ездил с парой Кадоровых людей на побережье, чтобы разузнать насчет переправы через море, идет ко мне со стороны конюшен.

— Ну? — спросил я. — Как дела?

Он ухмыльнулся — еще когда мы были детьми, эта ухмылка всегда напоминала мне о маленьких шустрых собачонках с жесткой шерстью, которых охотники пускают в крысиные норы, — и провел тыльной стороной ладони по потному и пыльному после скачки лбу, оставляя на нем грязные полосы.

— Неплохо. Я нашел судно, которое отправляется в Бурдигалу через два дня, и мне удалось заключить сделку со шкипером. Оно будет возвращаться с грузом вина, но туда идет с балластом, имея на борту лишь несколько сырых бычьих шкур, и шкипер был вовсе не прочь услышать о пассажирах, которые сделают это плавание более выгодным.

— Сколько? — спросил я.

— По браслету за четверых — это если мы не возражаем против возможности утонуть.

— Все когда-то приходится делать впервые, — отозвался я. — Это судно, что, течет как решето?

— С виду оно достаточно крепкое, но в ширину почти такое же, как в длину. Вообще-то, по зрелом размышлении, я бы сказал, что мы скорее умрем от морской болезни, чем утонем.

В ту ночь мы засиделись после ужина допоздна, обсуждая проблему перевозки лошадей. Кадор пообещал подыскать для меня два подходящих судна и держать их в готовности на противоположном берегу Узкого моря начиная с середины августа. В случае удачи это оставило бы нам около шести недель до начала осенних штормов, и за это время мы должны были обернуться туда-сюда пять или шесть раз, чтобы перевезти всех лошадей. Но проблема заключалась в том, как переделать эти суда, чтобы потом их можно было снова вернуть к нормальному состоянию. Римляне строили для перевозки лошадей суда с проемами ниже ватерлинии; лошадей заводили через эти проемы, пока судно высоко сидело в воде, а потом их закрывали и законопачивали. Но какой шкипер разрешит проделать огромные дыры в подводной части своего корабля? И мы не могли позволить себе купить суда или построить их, даже если бы у нас было на это время. В конце концов мы решили снять часть настила палубы, напоить лошадей сонным зельем и спустить их в трюм на веревках и блоках, а потом вернуть настил на место. Это была отчаянная мера, и, думаю, мы все молили Бога, чтобы она не привела к смерти людей или лошадей; за лошадей мы беспокоились даже больше, так как заменить их было бы труднее. Но никто из нас не видел иного выхода.

На следующий день я оставил Кабаля привязанным на цепь в пустом амбаре, где он бурно изливал свое отчаяние (это был единственный раз в его жизни, когда ему пришлось разлучиться со мной, и я чувствовал себя прямо-таки убийцей), и мы выехали к побережью. А еще через день, плотно утрамбованные в пространстве, свободном от вонючих бычьих шкур, отплыли с утренним отливом в Бурдигалу на судне, которое, как и говорил Фульвий, было почти круглым и, попадая в ямы между волнами, раскачивалось из стороны в сторону, как супоросая свинья, так что при каждом грузном нырке мы гадали, успеет ли оно выровняться до прихода следующего гребня. Мы чувствовали себя очень несчастными и вскоре потеряли счет времени, так что когда наше судно, не перевернувшись и не попав в лапы к Морским Волкам, вошло наконец в устье какой-то широкой галльской реки, мы почти не имели понятия о том, сколько же дней мы провели в море. Сойдя на берег, я с удивлением — поскольку никогда не бывал в море раньше — обнаружил, что деревянный причал ходит под моими ногами ходуном, точно его качают длинные, медлительные волны Атлантики.

В Бурдигале мы обнаружили караван купцов, собирающийся для следующего этапа путешествия, поскольку похоже было, что торговый люд съезжается на конские ярмарки Нарбо Мартиуса со всей Галлии и даже из приграничных районов Испании, расположенных за горами, которые называют Пиренеями; не только лошадиные барышники, но и те, кто надеется продать им свой товар — все, что угодно, начиная от сладостей и кончая мечами, разрисованной глиняной посудой, костяными фигурками Астарты и дешевыми гороскопами. Мы присоединились к этому каравану и в ожидании запаздывающих занялись покупкой верховых лошадей, которые должны были понадобиться нам на следующем этапе пути. Мы выбирали небольших крепких животных, не особенно красивых и грациозных (что могло бы отразиться на их цене), однако таких, чтобы их можно было без особых хлопот перепродать в Нарбо Мартиусе. Я думал, что чужой язык может затруднить торг, но все говорили на варварской латыни — по крайней мере, для наших ушей она звучала как варварская, хотя не исключено, что наша казалась такой же варварской им — и с помощью подсчета на пальцах и криков мы довольно неплохо справились с этим делом. У готов очень красивая внешность; высокие мужчины, некоторые с меня ростом, — а я встречал не так уж много людей моего роста в Британии — пылкие и гордые; волосы у них светлые, но больше с желтоватым оттенком, а не с красноватым, как у жителей наших гор. Странно было думать, что эти верные подданные Восточной империи были правнуками тех людей, кто семьдесят лет назад разграбил Рим, превратив его в дымящиеся руины. Если бы этого не случилось, возможно, последние легионы не ушли бы из Британии… Но в подобных размышлениях мало проку.

Последние опоздавшие купцы присоединились к нашему отряду, и мы направились к Толосе.

Вся широкая долина Гарумны на нашем пути к востоку, проходящему по остаткам старой дороги, казалась винодельческим краем. Я прежде видел виноградники — они, в основном в заброшенном состоянии, лепятся то тут, то там к изрезанным террасами склонам холмов по всей южной Британии — но никогда не встречал таких огромных пространств, на которых занимались бы виноделием. Вдоль обочин дороги какие-то люди, меньше ростом и смуглее, чем готы, подвязывали виноградные лозы, и время от времени мы видели вдали на равнине извивающиеся серые петли большой реки — но что до меня, то я всегда больше любил горные ручьи.

На пятый вечер наш отряд, значительно увеличившийся в размерах благодаря другим, более мелким группам, влившимся в него по дороге, оказался в виду Толосы, и далеко на горизонте поднялись в небо первые горные вершины. Мы провели в городе целый день, чтобы дать лошадям и мулам отдохнуть перед самой тяжелой частью путешествия и чтобы пополнить свои припасы. Все для четырех привалов в горах, как сказал один гадальщик, который часто бывал на этой дороге и любил давать советы. И на следующее утро мы, в еще большем составе за счет людей, присоединившихся к нам в Толосе, повернулись лицом к горам и снова отправились в путь.

По мере того как дорога поднималась, а обширная долина Гарумны уходила назад, высокие гребни Пиренеев, темно-синие, как грозовые тучи, вставали в небе на юге гигантским бастионом. Но на второй день я увидел, что мы не будем подходить к горам; они возвышались по обе стороны дороги милях в двадцати от нас, а между ними лежали более низкие холмы, по которым проходила широкая мощеная дорога, то уступами, то мостом через ущелье устремляющаяся к Нарбо Мартиусу и к побережью. Мы ехали все той же неторопливой рысью, пережидая дневную жару там, где удавалось найти тень, а по ночам сбиваясь вместе вокруг костров, потому что даже летом ночи бывали холодными. Привязанные лошади тревожно переступали копытами, учуяв доносящийся издалека запах волка, а дозорные сидели завернувшись в плащи и не могли дождаться утра. Мы — Товарищи и я — спали с мечом в руке, подложив под голову наши драгоценные чепраки. Не то чтобы мы не доверяли своим попутчикам: закон подобных караванов гласит, что никто не смеет ограбить своего ближнего — по той, вполне достаточной причине, что в разбойничьем краю, где среди холмов скрывается разного рода сброд, любой разлад между путешественниками может оказаться лазейкой для врага, и потому каждого, кого поймают на подобном проступке, изгоняют следовать своей дорогой, которая вне защиты многочисленного отряда обычно оказывается короткой. Тем не менее, всегда оставался риск ночного нападения самих горных разбойников, а мы не собирались рисковать.

Но на пятый день, не встретив по пути ничего худшего, чем то, что чей-то мул не удержал равновесия под грузом и сорвался в пропасть, мы свернули с дороги и направили лошадей в тень длинной вереницы сосен, где через мощеный брод, тихо журча, переливался бурый горный ручей и где решено было устроить последний полуденный привал. Мы дали лошадям немного утолить жажду, а сами хоть как-то промыли глаза и рот, забитые белой пылью; и после этого я уселся в тени и взглянул поверх полòго спускающегося откоса на Нарбо Мартиус и на море.

Этот мир разительно отличался от винодельческого края вокруг Толосы; склоны холма покрывал густой ковер душистых трав — единственными, какие я знал, были тимьян, ракитник и куманика — и трепещущий воздух был напоен поднимающимся от них горячим ароматом и более сумрачным запахом сосен. Земля внизу, светлая, выжженная солнцем, становилась все более белесой и бесплодной по направлению к морю, а его синева была более темной, чем та, которую я когда-либо видел с мысов Думнонии, — хотя я встречал такой цвет на мантии зимородка. Легкий ветерок пробегал по лесам, растущим вдоль долин, и скупые россыпи серо-зеленых деревьев — позже кто-то сказал мне, что это были дикие оливы, — переливались серебром; то тут, то там процеженный жарой солнечный свет попадал на бледные диски токов, и они начинали сиять, точно серебряные монеты. Как странно оказаться в краю, где люди могли быть настолько уверенными в погоде, чтобы молотить на открытом воздухе.

Но в этой сцене, открывающейся перед моими глазами, одна точка приковала к себе мой взгляд и не отпускала его, и это было бледное, пестрое, размытое пятно города на дальнем берегу. Нарбо Мартиус; и где-то среди его загонов и полей — жеребцы и племенные кобылы, за которыми я приехал; лошади моей мечты.

Глава пятая. Бедуир

На закате, когда дымка пыли, висевшая за копытами вьючных лошадей, превратилась в лучах плывущего к западу солнца в золотисто-красные облака, мы шумно въехали через арку ворот в Нарбо Мартиус и обнаружили, что он гудит, как пчелиный рой, от множества людей, без конца прибывающих в него на конскую ярмарку. Когда-то Нарбо Мартиус, должно быть, был очень красивым городом; это можно было видеть даже сейчас; стены форума и базилики все еще гордо возвышались над мешаниной тростниковых крыш и бревенчатых срубов, и закат тепло сиял на облупившейся штукатурке и на старом камне цвета меда; а воздух поверх голов толпы был пронизан стремительным полетом ласточек, чьи глиняные гнезда лепились под стрехой каждой крыши и вдоль каждого карниза и каждой трещины резных акантов полуразрушенных колоннад. От очагов, на которых готовился ужин, тянуло сухой вонью горящего конского навоза, такого же, какой жгут пастухи в долинах Арфона.

Два или три постоялых двора, которые все еще сохранились в городе, уже были до отказа забиты купцами и их лошадьми, но внутри городских стен мы обнаружили грубо отгороженные плетнями, веревками и сухими кустами терновника участки открытого пространства, которые должны были служить лагерем для менее важных персон и для опоздавших; и когда наш караван разделился, мы нашли себе место на одной из таких стоянок, где среди только что сгруженных вьюков уже расположились десятка четыре погонщиков со своими мулами да еще сидел в полосатом шатре дряхлый торговец, который удовлетворенно почесывался под толстыми шерстяными одеждами землистого цвета, в то время как его слуги устраивались вокруг него лагерем. Естественно, здесь не было никакой прислуги, никто ничем не занимался, если не считать невероятно толстого человека с зелеными стеклянными серьгами в волосатых ушах, который сидел развалясь под навесом винной лавки, — однако вино у него было хорошим, потом мы его попробовали — и еда для людей тоже отсутствовала, хотя неподалеку, как оказалось, можно было купить корм для лошадей. Поэтому пока Фульвий и Овэйн, которые были нашими лучшими фуражирами, отправились на поиски готовой пищи, мы напоили и почистили лошадей и, как могли, устроились лагерем в том углу загона, который еще не был занят брыкающимися и фыркающими мулами.

Когда вернулись наши двое посыльных, мы поужинали хлебом, корочка которого была посыпана какими-то пахучими зернышками, и холодным вареным мясом с чесноком и зелеными оливками — к их странному вкусу я к этому времени начал привыкать; и запили все это парой кувшинов напитка, купленного в винной лавке. Потом все улеглись спать, кроме Берика и Элуна Драйфеда, которые взяли на себя первую стражу.

В течение долгого времени я тоже лежал без сна, прислушиваясь к тому, как шевелятся люди и переступают во сне животные в ночном лагере и во всем ночном городе, и глядя вверх на знакомые звезды, которые так часто направляли и сопровождали меня на охотничьей тропе; каждая моя жилка трепетала странным предвкушением, имевшим отношение к чему-то большему, нежели лошади, которых я должен был купить завтра. Оно крепло во мне весь вечер, это настроение напряженного ожидания, эта уверенность в том, что что-то, кто-то ждет меня в Нарбо Мартиусе — или что я жду их. Так мог бы себя чувствовать мужчина, ожидающий любимую женщину. Я даже спросил себя, уж не смерть ли это. Но в конце концов я заснул, и сон мой был спокоен и легок, как у человека на охотничьей тропе.

Летняя конская ярмарка, проходившая на прибрежной равнине, продолжалась семь дней, и поэтому у меня была возможность сделать свой выбор тщательно и, может быть, еще оставить себе время на размышления, но к вечеру второго дня я, как следует поторговавшись, уже купил больше половины тех лошадей, что хотел, — по большей части мышастых и темно-гнедых, таких темных, что они казались почти черными, с белой полоской или звездочкой на лбу, — и мне становилось все труднее найти то, что я искал; а может, меня было все труднее удовлетворить по мере того, как я привыкал к виду рослых, могучих животных, заполнявших торговые площадки.

И однако именно на третий день я, проталкиваясь вместе с Флавианом сквозь толпу у дальнего края ярмарочной площади, нашел лучшего коня из всех, что видел до сих пор. Наверно, его привели на ярмарку попозже, когда остальные хорошие лошади были уже распроданы. Это был жеребец, черный, как вороново крыло, без единого белого пятнышка. Вороные гораздо чаще бывают с изъянами, чем лошади любой другой масти, но хороший вороной — это родной брат Буцефала. Это был хороший вороной, добрых шестнадцати ладоней в холке, с крепким широким лбом и высоко поставленной шеей; все линии его тела дышали силой, а в его сердце и чреслах пылало пламенное желание зачать себе подобных. Но остановившись, чтобы осмотреть его более внимательно, я увидел его глаза. Я хотел было повернуться прочь, но присматривавший за ним человек, кривоногая личность с маленькими блестящими глазками и безгубой прорезью вместо рта, остановил меня, коснувшись моей руки.

— В этом году ты не увидишь в Нарбо Мартиусе лучшей лошади, господин.

— Да, — подтвердил я, — думаю, скорее всего, не увижу.

— Господин не хотел бы осмотреть его?

Я покачал головой.

— Это будет напрасной тратой твоего и моего времени.

— Тратой? — это прозвучало так, будто я произнес какое-то запретное слово, будто он был просто в ужасе от моей чудовищной несправедливости; а потом его голос сделался мягким, точно мех. — Господин когда-нибудь видел такие плечи? И ему всего пять лет… Один человек говорил мне, что господин ищет лучшего жеребца во всей Септимании, — я полагаю, он ошибался.

— Нет, — ответил я, снова начиная поворачиваться прочь. — Он не ошибался. Удачной сделки тебе, приятель, — но не со мной в роли покупателя.

— Ну-ну, а что же господину в нем не нравится?

— Его характер.

— Характер? У него характер, как у молодой голубки, благороднейший.

— Только не с этими глазами, — сказал я.

— По крайней мере, посмотри, как он ходит.

Мы стояли на краю открытой площадки, на которую выводили лошадей, и у меня за спиной плотно теснился народ, но я мог бы достаточно легко пробиться сквозь толпу. Не знаю, почему я заколебался; думаю, не из-за жеребца, каким бы великолепным он ни был; без сомнения, не из-за увещеваний продавца. Полагаю, на мне был перст Судьбы; ибо радость приобретения и горечь потери, пришедшие ко мне в результате этого мгновенного колебания, остались со мной потом до конца моих дней.

Барышник кивком вызвал кого-то из толпы; и в ответ к нам шагнул человек. Я уже видел его, издалека, среди людей, проводящих лошадей перед возможными покупателями. Я узнал его по светлой пряди на виске, странно смешивающейся с остальными темными волосами; но до сих пор я больше ничего в нем не замечал. А замечать было что, если посмотреть. Он был еще очень молодым — по возрасту, наверно, нечто среднее между мной и Флавианом — но уже поджарым и жилистым, точно волкодав в конце трудного сезона охоты; его тело было обнаженным, если не считать сшитого из шкуры ягненка килта — из которого по краям торчала шерсть — на тонкой талии и чего-то удивительно похожего на чехол от арфы на ремешке на голом плече. Но главное, что я заметил в нем за тот краткий миг, что он стоял, глядя на барышника и ожидая его слова, было его лицо, потому что оно казалось довольно небрежно слепленным из противоположных половинок двух совершенно разных лиц, так что одна сторона его рта была выше другой, а темные глаза смотрели из-под двух разных бровей — одной степенно ровной и одной взлетающей вверх с бесшабашной лихостью хлопающего на бегу уха дворового пса. Это было уродливо-красивое лицо, и при взгляде на него у меня потеплело на сердце.

— Эй! Бедуир, князь хочет увидеть Ворона на скаку, чтобы оценить его стати, — сказал барышник, и я не стал оспаривать его слова, потому — из всех глупых причин — что мне хотелось посмотреть, как этот юноша с неожиданно кельтским именем справится с такой лошадью.

На жеребце, естественно, уже была узда с мундштуком, но не было седла. Юноша отвесил мне короткий низкий поклон и, повернувшись, положил руки на плечи огромного животного; а в следующее мгновение, уже сидя верхом на лоснящейся спине, подхватил повод из рук барышника и направил могучего жеребца —который заплясал, зафыркал и попытался пойти боком — на открытый вытоптанный участок. Наблюдая за тем, как он прогоняет передо мной Ворона, я поймал себя на том, что оцениваю не только коня, но и всадника, замечая, как легко, ни на мгновение не теряя контроля, он управляется с варварским «волчьим» мундштуком; и как сам Ворон, который, я был уверен, почти с любым другим седоком превратился бы в мечущуюся фурию, не только подчиняется его власти, но и словно участвует во всем наравне с ним; они разворачивались, делали вольты, меняли аллюр, проносились в облаке пыли, описывая полный круг по площадке; так что когда они наконец с топотом остановились передо мной, я готов был поклясться, что смеется не только человек, но и лошадь…

— Посмотри, господин, он даже не вспотел, — раздался у меня над ухом голос барышника; но мне нужно было думать о долгой дороге домой и, самое главное, о переправе через море. Мне страстно хотелось взять с собой этот великолепный черный ураган, но если бы я сделал это, перевозка его домой почти наверняка стоила бы нам жизни лошади или человека, а может быть, и не одной.

— Это хороший конь — с соответствующим всадником, — согласился я, чувствуя, как глядят на меня из-под этой взлетающей брови расширенные странным напряжением глаза человека по имени Бедуир, — но он недостаточно хорош для моих целей.

И я развернулся и начал снова проталкиваться сквозь толпу. Флавиан следовал за мной в облаке молчаливого протеста: он был все еще достаточно молод для того, чтобы верить, что стоит только очень сильно захотеть, и можно стянуть Орион с неба крючком на конце чеки.

Оглянувшись один раз назад, он вздохнул и произнес:

— Какая жалость.

Я посмотрел на него и — поскольку он выглядел таким юным и потерянным — поймал себя на том, что называю его именем, которым его звали, когда он был по колено охотничьему псу.

— Это и правда жалость, Малек.

И почувствовал, что жалость относится не только к жеребцу, но и к всаднику.

Однако я вновь увидел человека со светлой прядью в волосах всего несколько часов спустя.

Каждый вечер, кроме первого, мы разводили свой собственный небольшой костер в углу загона, потому что сухие лепешки навоза стоили дешево, а мешка с ними хватало удивительно надолго. И в тот вечер мы, как обычно, сидели вокруг огня за ужином, когда за коновязями послышались шаги, и из густо населенной, постоянно шевелящейся тьмы появилась какая-то тень и обрела плоть в дымном свете костра. При ее приближении маленькие язычки пламени, казалось, взметнулись вверх, и светлая прядь волос стала похожа на зацепившееся у виска белое лебединое перышко; и я увидел, что в руках он держит небольшую крепкую арфу из черного мореного дуба, на струнах которой, словно в бегущей воде, играет свет.

Он подошел, как обычно подходят странствующие певцы, которые без приглашения садятся у любого костра, уверенные в добром приеме и в том, что их выслушают и за песни угостят ужином; коротко, так же, как на ярмарке, поклонился, а потом, прежде чем большинство из нас вообще успели его заметить, опустился узкими бедрами на землю между Бериком и Флавианом и пристроил арфу на одном колене, уперев ее в плечо. Мы разговаривали о лошадях, как разговаривают о них в коннице, и слова были приятными и сладкими для языка, но с его приходом постепенно установилась тишина, и лица, одно за другим, начали выжидательно поворачиваться в его сторону; послушать разговоры о лошадях мы могли в любое время, чего нельзя было сказать о песнях. Однако, завладев нашим безраздельным вниманием, Бедуир, казалось, не торопился запеть, а несколько мгновений сидел, нежно поглаживая свой обшарпанный инструмент, так что я, наблюдая за ним, внезапно сравнил его с человеком, готовящим сокола для полета. Потом — без всякого вступления, без предварительного аккорда — он словно подбросил птицу в воздух. Но она не была соколом, и хоть она и понеслась вверх порывами и стремительными бросками, как жаворонок взлетает к солнцу, это был и не жаворонок, а жар-птица…

Старый Трагерн был неплохим певцом, но я, чувствуя, как мое собственное сердце рвется из груди вслед за этими крылатыми, стремительными нотами, понял, что такой музыки я не слышал при дворе Амброзия.

Потом мелодия опала, стала тихой, бесконечно тихой, и печальной. Я наблюдал за тем, как сухой стебелек пастушьей сумки, торчащий из лепешек навоза, загорается и вспыхивает на мгновение такой необычайной красотой, какой у него никогда не было при жизни, а потом рассыпается щепоткой почерневших волокон. И мелодия арфы, казалось, была с ним заодно, она оплакивала потерю всей красоты, которая может погибнуть в единственном семечке травы… Теперь она нарастала снова, поднимаясь к высотам Оран Мора, Великой Музыки, и это был плач по безнадежным делам, погибшим мирам и смерти людей и богов; и, разрастаясь, он начал изменяться. До сих пор это был просто звук, не стесненный никакой формой, но сейчас он начал бегло принимать какие-то очертания, или, скорее, эти очертания стали проступать сквозь ураганный поток музыки, и они были мне знакомы. Бедуир вскинул голову и начал петь; его голос был сильным и верным, и в нем звучали странные, меланхолично-раздумчивые ноты, которые были в согласии с самой песней. Я ожидал услышать напев готов и юга, забыв о его неправдоподобном имени. А вместо этого обнаружил, что слушаю песню своего собственного народа и на языке бриттов; старый безымянный плач, что наши женщины поют во время сева, чтобы помочь пшенице взойти; плач по мертвому герою, мертвому спасителю, мертвому богу, по великолепию, которое лежит во тьме и пыли, пока сверху медленно катятся года. Наше сознание забыло, почему этот плач должен помочь зерну прорасти, хотя наши кости до сих пор помнят; но это по-своему песня смерти и возрождения. Я знал ее всю свою жизнь, так же, как знал нехитрую песенку Игерны о птицах на яблоневой ветке; и как в детстве я ждал, что пшеница взойдет снова, что в конце возродится надежда, так и теперь я ждал обещания, что герой вернется. «Из туманов, из страны юности, — пел певец, словно бы для себя. — Сильный звуками труб под ветвями яблонь...». Я так часто слышал, что эту песнь заканчивают триумфальным аккордом, словно потерянный герой уже вернулся к своему народу; но в этот раз она окончилась на одной чистой ноте далекой надежды, которая была похожа на одинокую звезду в грозовом небе.

Песня арфы умолкла, и рука певца упала с пульсирующих струн и спокойно легла на колено. В течение долгого времени все мы, сидящие вокруг костра, молчали, и звуки лагеря омывали нас, не нарушая тишины нашего кружка. Потом Овэйн наклонился вперед и начал поправлять угасающий костер, складывая бурые коровьи лепешки одна на другую с так характерной для него неторопливой, задумчивой серьезностью, и очарование было нарушено, так что я вновь начал воспринимать окружающее: темные лица погонщиков, собравшихся на краю круга света от нашего костра; сердитый вопль мула где-то за их спинами; старого торговца, который стоял рядом со мной, запустив руки в бороду, и покачивался взад-вперед, склонив голову, будто все еще прислушивался; слабый пряный аромат, исходящий от его одежд; и еще его шепот:

— Тц-тц… так пели женщины, когда я был ребенком, , — оплакивая Адониса в те дни, когда на камнях расцветают пунцовые анемоны…

И это было странно, потому что он не понимал ни слова на языке бриттов.

Я увидел, что певец смотрит на меня сквозь синеватый дым, поднимающийся от горящих лепешек навоза. Но первым заговорил Фульвий:

— Мне едва ли пришло бы в голову, что я услышу эту песнь в Септимании, — кроме как если бы ее спел кто-нибудь из наших.

Певец Бедуир улыбнулся, и в неровном изгибе его рта проскользнула насмешка.

— Я родился в поселении, которое император Максим вместе со своими ветеранами из Шестого легиона основал в Арморике, а мать моего отца была родом из Поуиса. Это достаточный ответ на твой вопрос?

В разговоре его голос был глубоким, настоящим голосом певца, и в нем тоже звучала насмешка.

Фульвий кивнул и передал ему кувшин с вином. Флавиан поставил перед ним корзину с холодным мясом и оливками, и он принял все это без единого слова и осторожно вернул арфу в вышитый мешок из оленьей кожи, словно надевал колпачок на голову сокола. Погонщики мулов, увидев, что песен больше не будет — по крайней мере, в ближайшее время, — потихоньку разошлись.

Я заметил:

— Это объясняет то, каким образом в чехле твоей арфы оказались британские песни, но вряд ли объяснит, почему ты выбрал одну из них для нас. У нас, что, на лбу стоит клеймо — «Британикус»?

— Весь Нарбо Мартиус знает, что господа приехали из Британии, чтобы купить жеребцов и племенных кобыл, — отозвался он, попеременно кусая хлеб и кидая в рот оливки. А потом сказал то, что, как я знал, пришел сказать. — Почему ты отказался от Ворона? Он зачал бы славных сыновей.

— А что, весь Нарбо Мартиус знает, что жеребцы нужны на племя?

— А разве это не очевидно? Каждая лошадь, которую выбрал господин, все достоинства, которые он искал в них, — это то, что дает сильное потомство, как у жеребцов, так и у кобыл. Мой господин покупал не этих лошадей, а их сыновей… Почему же он отвернулся от Ворона?

— Мы из Британии, как ты сам сказал. Это означает долгую дорогу на север и переправу через море. Если я не ошибаюсь, этот конь — убийца.

— Настоящий убийца, какого ты имеешь в виду, убивает для удовольствия, как дикая кошка, — возразил Бедуир. — Сердце же этого жеребца полно ярости, а это совсем другое. Он стал таким, каким стал, потому что с ним плохо обращались в ту пору, когда он был жеребенком.

— Значит, ты его знаешь?

— До сегодняшнего утра я никогда его не видел. Но брат узнает брата...

Думаю, это был единственный раз за двадцать лет, что я слышал, как он, пусть намеками, говорит о днях, когда сам был жеребенком, и, мне кажется, я скорее спросил бы Аквилу, каково ему было носить саксонский невольничий ошейник, чем стал бы совать нос в то, что Бедуир не считал необходимым рассказать мне.

— Думаю, может быть, ты и прав. Вне всякого сомнения, тебе он подчинялся достаточно хорошо, — согласился я и почти не заметил в то время (хотя позже вспомнил об этом), как он поднял глаза, будто ему открылась какая-то новая мысль, а потом снова опустил их на мясо, которое держал в руке. — Но, тем не менее, ему придется подыскать себе иного хозяина, чем я.

Но мне очень хотелось, чтобы это могло быть не так. Ворон пришелся мне по сердцу больше, чем почти любой другой конь из тех, что я видел в Нарбо Мартиусе.

Кувшин с вином дошел до меня, и я сделал несколько глотков и передал его сидящему рядом Берику, а потом вернулся к тому, о чем мы говорили раньше.

— А теперь… раз уж ты так хорошо знаешь, что мы делаем в Нарбо Мартиусе, ответь нам тем же и расскажи, что привело сюда тебя, ведь это так далеко от твоих собственных охотничьих троп.

На первый взгляд, глупо было спрашивать об этом у бродячего певца, но в этом человеке было нечто такое, что выделяло его из ряда обычных странствующих менестрелей, блуждающих от господских палат к ярмарочной площади; в нем была целеустремленность, которая шла вразрез с любыми блужданиями; и мне показалось неправдоподобным, чтобы профессиональный певец взялся за ту работу, которую Бедуир выполнял сегодня утром.

И внезапно его глаза, встретившись с моими сквозь едкий дым, блеснули насмешливым пониманием того, о чем я думал в тот момент.

— Я иду в Константинополь в надежде вступить в личную охрану императора, — заявил он и посмотрел на меня, чтобы проверить, как я к этому отнесусь.

— Думаю, ты надеешься, что я не поверю тебе, — отозвался я, — но, как ни странно, я верю.

Я сидел, как и он, наклонившись вперед и положив руки поперек колен, и мы говорили друг с другом сквозь дым так, словно вокруг костра больше никого не было.

— Интересно, почему?

— Прежде всего потому, что если бы ты по какой-то причине стал лгать, то выбрал бы более правдоподобную ложь.

— Ха! Я запомню это на будущее; если хочешь соврать так, чтобы тебе поверили, всегда нужно делать ложь достаточно грандиозной. А что, мой ответ кажется таким уж невероятным? Говорят, что в наши дни, когда остготы наседают вдоль всех границ, император согласен доверить меч любому подвернувшемуся иноземцу, лишь бы он был хорошим воином. А мне интересно будет увидеть Константинополь и великолепие, не лежащее в руинах; приятно взять в руки меч и знать, что мне есть за что его поднять.

На какой-то миг мужское достоинство и насмешливая сдержанность слетели с него, и я увидел сквозь дым мальчика, глядящего на меня полными надежды глазами.

— Странным это кажется только из-за длины дороги. Я слышал, что теперь, когда старых почтовых служб уже не существует, путник, не имеющий достаточных запасов золота, может затратить на нее добрых два года.

— Это так — но я уже прошел довольно большой путь, а что касается золота, то арфа и случайная работа, вроде той, что я делал сегодня, позаботятся о том, чтобы я не умер с голоду, — Бедуир потянулся еще за одной оливкой и сидел, бездумно перебрасывая ее с ладони на ладонь, и мальчик снова был мужчиной, и тема исчерпана. — Без сомнения, я путешествовал бы быстрее, если бы подо мной была лошадка из Лузитании. Но в таком случае я почти не разглядел бы саму дорогу, а поскольку я пройду по ней всего один раз, то предпочитаю смотреть на нее, а не на облако поднимаемой мной пыли.

— А что, они такие резвые, эти лошади из Лузитании?

Он взглянул на меня, все еще перебрасывая оливку с руки на руку.

— Я слышал, что кобыл покрывает западный ветер и что жеребята рождаются такими же быстроногими, как и их родитель, но живут всего три года. Тебе следовало бы заключить сделку с западным ветром, господин, — в конечном итоге это обошлось бы тебе дешевле, чем покупка септиманских жеребцов.

— Я вполне могу поверить в то, что твоя бабка была родом из Поуиса; у тебя язык, как у настоящего кимрийца… Но что касается меня, то в боевых конях мне нужны размеры и сила — ударная мощь молний Камулуса, а не быстрота западного ветра.

— В боевых конях? — переспросил он.

— А ты думал, я покупаю их для ипподрома? Нам в Британии нужны боевые кони. Здесь, у вас, были готы, но у нас это по-прежнему саксы, а гот по сравнению с саксом — прямо-таки образец кротости. Галлии не были знакомы терзающие нас клыки Морских Волков, и у нее по большей части хватало здравого смысла тихо лежать в пыли, пока завоеватели топтали ее копытами. Но мы в Британии избрали себе другой путь, и нам нужны боевые кони.

Он откинулся на пятки и смерил меня ровным взглядом.

— Кто ты, господин, что говоришь о Британии, как военачальник говорит о своем отряде?

— На девятый день после рождения меня нарекли Арториусом, но большинство людей называет меня Артос Медведь, — ответил я, думая, что мое имя будет для него пустым звуком.

— Так. Мы слышали это имя — изредка — даже в Арморике, куда не забегают Морские Волки, — сказал он, а потом добавил: — Поистине моему господину следовало бы купить Ворона, ибо они достойны один другого.

И внезапно мы все расхохотались, подхваченные вихрем удушливого веселья, вызванного его настойчивостью; и Бедуир рассмеялся вместе с нами поверх края поднятого кувшина с вином; но мне показалось, что смех лишь скользнул по нему, как порыв ветра скользит по темной поверхности пруда.


В этот вечер, когда мы, вытянув ноги к костру, улеглись спать, я готов был посмеяться над своими идиотскими фантазиями предыдущей ночи, потому что день прошел, и, если не считать новоприобретенных лошадей у коновязей, то, в конечном итоге, он ничего мне не принес. И однако я думал потом о Бедуире почти так же часто, как о вороном жеребце, и весь следующий день постоянно ловил себя на том, что высматриваю их среди потных, топочущих, скрытых облаками пыли конских загонов. Жеребца я мельком видел дважды, хотя и не подходил к нему снова; и догадался, что другие покупатели тоже, должно быть, распознали в его глазах убийцу, раз он так долго оставался непроданным. Бедуира я около загонов вообще не видел; но вечером мимоходом заметил его в толпе у одной из дешевых винных лавок. Судя по пылающим скулам и лихорадочно блестящим глазам, он был пьян; за одним ухом у него торчала маленькая темно-красная роза, и, когда я проходил мимо, он махнул в мою сторону винным кувшином и прокричал что-то о том, чтобы смочить пыль на дороге в Константинополь.

Вечером четвертого дня, внезапно устав от Нарбо Мартиуса и от его гомона, который был куда более резким и неопределенным, чем гомон военного лагеря, я не вернулся в город сразу же после того, как торговые площадки начали пустеть, но пропустил свой отряд вперед, а сам неторопливо прошел сквозь неухоженные оливковые сады, окаймляющие открытый участок, и присел на каменный край колодца, глядя поверх белесых террас на море, которое, по мере того, как солнце клонилось к западу, начинало отливать перламутром. Было так хорошо побыть немного одному, в тишине, чтобы мои измученные уши могли услышать, как в оливковых деревьях у меня за спиной слабо посвистывает поднимающийся каждый вечер легкий ветерок, как глухо падают в колодец капли воды и тихо позвякивают козьи колокольчики; посмотреть на то, как вдалеке рыбаки вытаскивают из моря свои сети. Это должна была быть наша последняя ночь в Нарбо Мартиусе, и я знал, что когда я вернусь к вечернему костру, все мои Товарищи будут уже там. В предыдущие ночи многие из них торопливо проглатывали свой ужин и отправлялись искать удовольствий; винные лавки были полны смеха и грубых шуток, а местные женщины были ласковы и брали недорого. Но я не мог позволить, чтобы утром, когда придет время сворачивать лагерь, у кого-нибудь раскалывалась с похмелья голова, а мы, возможно, рыскали бы по всему Нарбо Мартиусу в поисках какого-нибудь остолопа, все еще валяющегося мертвецки пьяным в постели у потаскушки. Так что я отдал приказ и постарался, чтобы все его поняли; но я знал, что не могу долго засиживаться в этом тихом местечке под оливковыми садами, в одиночку наслаждаясь свободой, в которой отказал Фульвию, Мальку и остальным. Думаю, немногие из них осудили бы меня, если бы я поступил так; но это не входило в условия игры.

«Только до тех пор, пока эта тень от низко свисающих веток оливы не доползет вон до той трещины в камнях колодца», — сказал я самому себе. Ей еще оставалось продвинуться на ширину ладони…

На этот раз я не услышал шагов в высокой траве под оливковыми деревьями, но поперек колодца упала тень, фантастически длинная в лучах клонящегося к западу солнца, и когда я поднял глаза, Бедуир стоял в длине копья от меня, и его силуэт выделялся темным пятном на фоне заката.

— Как дела с покупкой лошадей? — спросил он без всякого другого приветствия.

— Неплохо, — ответил я. — Я уже выбрал всех жеребцов и всех племенных кобыл, кроме одной. Теперь у нас все готово к тому, чтобы свернуть лагерь, а завтра я куплю первую же подходящую лошадь, какую смогу, и, если нам повезет, то к полудню мы уже будем держать путь на север.

Он подошел и опустился на землю у моих ног, прислонившись головой к теплому камню колодца.

— Ярмарка продлится еще три дня. Почему же ты так спешишь, милорд Артос?

— Дорога на север долгая, и в конце нас ждет переправа через море. Даже при хорошей погоде нам понадобится давать лошадям отдых — по меньшей мере, один день из четырех. И в лучшем случае мы достигнем побережья за месяц до начала осенних штормов.

Он кивнул.

— У тебя будет какой-нибудь транспорт?

— Если Кадору из Думнонии все удалось — два торговых судна со снятой палубой, чтобы можно было загрузить лошадей в трюмы.

— И сколько лошадей ты собираешься перевозить за один раз?

— По две на каждое из этих корыт. Брать больше значило бы самому напрашиваться на неприятности.

— Так. Я вижу, ты мудро поступаешь, не задерживаясь среди винных лавок Нарбо Мартиуса.

— Ты снимаешь камень с моей души, — с серьезным видом объявил я, и он рассмеялся, а потом резким движением повернулся, чтобы взглянуть на меня снизу вверх.

— Ворон все еще выставлен на продажу.

— Я уже купил всех жеребцов.

— Продай одного из них. Или, может, купишь еще одного жеребца вместо последней кобылы?

— Да, в хладнокровной дерзости тебе не откажешь.

— Ты ведь хочешь, чтобы он был твоим, правда?

Я заколебался, но потом в первый раз открыто признался в этом самому себе.

— Да, хочу, но не настолько, чтобы заплатить за него — как, я абсолютно уверен, мне придется — жизнью человека или другой лошади.

Какое-то мгновение он молчал, потом сказал до странного ровным тоном:

— Тогда я попрошу тебя о другом. Возьми с собой меня, милорд Медведь.

— В качестве кого? — осведомился я — без удивления, потому что словно уже знал, что должно произойти.

— В качестве певца, или погонщика лошадей, или воина — у меня есть кинжал, и ты можешь дать мне меч. Или, — на его странном неправильном лице промелькнула ухмылка, и эта бесшабашная бровь взлетела, как знамя, — или в качестве шута на случай, если вам придет охота посмеяться.

Но хотя я в некотором роде знал, что должно было произойти, я не был уверен в своем ответе. Обычно я довольно безошибочно оцениваю людей при первой же встрече, но я знал, что этого человека мне не удастся разгадать. Он был темной водой, в которую я не мог заглянуть. Тайники его души были в своем роде такими же глубокими, как у Аквилы, но в то время как Аквила, чье прошлое было горьким, создавал их в течение многих лет подобно тому, как старая рана покрывается грубой защитной кожей, у этого человека они были частью его самого, они были рождены в этот мир вместе с ним, как сопровождающая его тень.

— А что насчет Константинополя и императорской охраны? — спросил я, отчасти, думаю, затем, чтобы выиграть время.

— Что насчет них?

— И великолепия, которое не лежит в руинах, и замечательных приключений, и ожидающей тебя службы?

— А разве ты не можешь предложить мне службу? О, не обманывайся на этот счет, милорд Артос, я хотел того, другого. Именно поэтому я напился вчера; только все бесполезно. Я твой, если ты возьмешь меня.

— Нам нужна каждая рука, способная держать меч, — сказал я наконец, — и иногда бывает неплохо посмеяться — и почувствовать, как твое сердце рвется из груди вслед за песней. Но…

— Но? — откликнулся он.

— Но я не беру сокола, не испытав его сначала. Так же, как не беру непроверенного человека в ряды Товарищей.

После этого он довольно долго молчал. Солнце уже скрылось за горами, и в оливковой роще просыпались вечерние звуки — на ветках стрекотали существа, которых здесь называют цикадами, а ветер доносил до нас еле слышные голоса рыбаков. Один раз Бедуир сделал короткое резкое движение, и мне показалось, что он собирается встать и уйти, но он снова затих.

— Ты выбираешь более придирчиво, чем, по слухам, выбирает император Восточной империи, — заметил он в конце концов.

— Может быть, мне это нужнее, чем ему, — я склонился и, почти против своей воли, тронул его за плечо. — Когда ты будешь капитаном императорской гвардии, ты оглянешься на этот вечер и возблагодаришь своего бога, каким бы он ни был, за то, что все обернулось так, а не иначе.

— Конечно, — отозвался он. — Когда этот день придет, я возблагодарю… своего бога, каким бы он ни был, за то, что мне не дано было отбросить все это прочь, проползти обратно те пятьсот или сколько там миль, что я уже прошел, и сдохнуть наконец в северном тумане с клыками Морского Волка в горле.

Я не сказал ничего, поскольку тут, похоже, уже нечего было сказать. И тогда он повернулся ко мне снова, и в его глазах заплясали холодные огоньки, которые напоминали скорее о битве, нежели о смехе.

— Если я довезу тебе Ворона до Британии так, чтобы он не погиб сам и не стал причиной смерти другой лошади или человека, сочтешь ли ты это достаточным испытанием? Возьмешь ли ты меня тогда к себе, и получу ли я в награду меч?

Я был больше удивлен этим, чем его первой просьбой взять его к нам, и на какой-то миг изумление лишило меня дара речи. Потом я спросил:

— А если тебе это не удастся?

— Если мне это не удастся, а я останусь жив, то я отдам свою жизнь в придачу к жизни человека или другой лошади. Разве это не честная сделка, милорд Медведь?

Я услышал свой собственный голос еще до того, как понял, что мое решение уже принято:

— Пойдем, взглянем на зубы Ворона и осмотрим его самого, потому что я еще не прикасался к нему. И если этот жеребец действительно таков, каким кажется, то это честная сделка, Бедуир.

И я помню, что мы сплюнули на ладони и ударили по рукам, словно завершая торг на рыночной площади.


В одну из бурных ночей конца сентября, когда над крышей уже бушевал первый из осенних штормов, мы снова ужинали в пиршественном зале Кадора, и на моем колене лежала большая, костлявая, радостная морда Кабаля; позади осталась долгая дорога и удушливые облака летней пыли, клубящиеся через всю Галлию, позади напряженная борьба за то, чтобы перевезти последних лошадей через море до того, как испортится погода. И свет факелов и вересковое пиво казались более золотистыми благодаря торжеству от сознания того, что великолепные, широкие в кости септиманские жеребцы и племенные кобылы стоят на привязи внутри палисада крепости.

Бедуир, под глазами которого лежали темные круги, — последняя переправа, с Вороном на борту, была не из легких, и он не спал в течение двух ночей перед ней, даже на своей обычной подстилке под боком огромного жеребца, — покинул честно заработанное место среди Товарищей и, сидя у очага на табурете, предназначенном для певца, пел для нас, а может быть, и для себя, триумфальную песнь, сложенную Арвасом Крылатым после того, как он убил Рыжего Вепря.

Глава шестая. Работник и плата

Они побежали в полдень, и весь остаток этого дня и большую часть следующего мы гнали их среди обросших ивами островков, тростниковых зарослей и изобилующих дичью болот. Мы сожгли их зимний лагерь (они должны были уже привыкнуть к вони пламени, поднимающегося над горящими постройками), отрезали от основного войска всех отставших и спалили темные, узкие боевые ладьи, ждавшие в устье Глейна. Теперь, под вечер второго дня, мы поднялись от прибрежных болот к монастырю, который стоял на своем пригорке-островке и в котором мы оставили обоз.

Мы были полным боевым отрядом, три сотни конницы (четыре, если считать конюхов, погонщиков, оружейников и других), — или были им два дня назад. Этим вечером нас было немного меньше, но через несколько недель мы должны были вновь набрать силу; так бывало всегда. Пленных с нами не было. Я никогда не брал пленных, кроме одного или двух раз, когда мне были нужны заложники.

Кабаль, как обычно, трусил у передних копыт моей лошади. Бедуир ехал по правую руку от меня, а с другой стороны был Кей, который ворвался в наши ряды, словно неистовый западный ветер, когда мы впервые устроили ставку в Линдуме, всего два года назад. Это был рослый парень с золотисто-рыжими волосами, горячими голубыми глазами и пристрастием к дешевым стеклянным украшениям, которые больше подошли бы саксу или какой-нибудь потаскушке. Эти двое, Кей и Бедуир, доказали, чего они стоят, в прошлые летние кампании, когда мы, иногда в одиночку, иногда вместе с полуобученными воинами здешнего правителя Гидария, нападали на поселения Окты Хенгестсона и раз за разом отражали его атаки, направленные вглубь страны. И вскоре должно было прийти время, когда я стал считать Бедуира первым, а Кея — вторым из моих лейтенантов.

Бедуир снял арфу, обычно висевшую у него за плечом, и пощипывал струны, от которых расходились круги торжествующих нот, разбивающихся радужными волнами; лошадью он правил при помощи колен. Он часто играл и пел нам, когда мы возвращались после битвы. Как говорится, «после меча — арфа», и нам всегда казалось, что музыка снимает нашу усталость и исцеляет раны. Когда уже можно было узнать мотив, Кей возвысил голос в глубоком рокочущем гудении, которое у него сходило за пение, и за нашей спиной, то тут, то там, люди начали подхватывать обрывки знакомой песни; но по большей части мы были слишком измучены, чтобы присоединиться к ним.

Когда мы остановились за пределами шуршащих тростниковых зарослей, солнце уже опускалось за горизонт, и огромная арка неба пылала закатом, который словно поймал настроение Бедуировой музыки и расходился волнами и кругами пламени. Никогда, даже среди моих родных гор, я не видел таких закатов, как над этими восточными болотами, где возвышенное сияющее небо было оживленным, как рыночная толпа, или струящимся, как боевые знамена армии. Стоячая вода среди камышей отражала небесный огонь, а над нашими головами тянулись волнистыми линиями стаи диких уток.

В низинах над самыми болотами паслись монастырские лошади. Это был коневодческий край, хотя большинство животных, пусть крепкие и выносливые, были слишком низкорослыми для наших нужд; то есть, они были бы слишком низкорослыми, если бы у нас был хоть какой-то выбор. Но должно было пройти еще семь-восемь лет, прежде чем мы могли надеяться на большие поступления с учебных выгонов Дэвы. За последние два дня мы потеряли больше двух десятков лошадей, и их было труднее заменить, чем людей.

Крестьянин, присматривавший за табуном (выпас и объездка лошадей были единственными работами в монастырской общине, которые выполнялись не самими братьями), бросил на нас один взгляд со своего наблюдательного поста на небольшом бугорке и, подбросив в воздух копье, побежал к строению монастыря. Мы слышали, как он кричит: «Они едут! Они вернулись! Святые братья, это граф Британский!». И несколько мгновений спустя колокол маленькой церкви запульсировал густыми бронзовыми нотами, приветствуя нас и ликуя.

— Поистине нас встречают, как героев! — заметил Бедуир; и его рука упала со струн арфы, так что усталый, беспорядочный перебор копыт за нашими спинами внезапно стал громче.

Когда мы достигли проема ворот в терновой изгороди, небесный огонь уже угасал; крытые тростником кельи и хозяйственные постройки, сбившиеся в кучку вокруг церкви и глинобитной трапезной, выделялись темным пятном на фоне меркнущего сияния запада, а несколько искривленных ветром яблонь монастырского сада были бесплотными облачками бледных лепестков; и я внезапно вспомнил о другом монастыре, к закату отсюда, на Яблочном Острове. Братья и укрывавшийся у них бедный люд толпой высыпали к воротам — все, кроме того брата, кем бы он ни был, который все еще звонил в колокол. Их руки тянулись к нам, их встревоженные лица были полны вопросов; и пока мы шумно въезжали внутрь монастырской ограды, они призывали на нас благословение. Они принесли с собой фонарь, и в его свете я увидел изможденное лицо какой-то женщины, у которой на плече спал ребенок, и еще — что старый аббат, брат Вериций, плачет.

Выехав на открытое пространство между палисадом и скученными постройками, я соскочил с седла и стянул с головы шлем. Вокруг меня, устало подъезжая и останавливаясь, спешивались Товарищи; кое-кто из них пошатывался от слабости, вызванной ранами. В глаза мне бил резкий желтый свет фонаря, и я был окружен людьми, которые хватали меня за руки или за колени; я видел, что высокая худощавая фигура аббата движется в мою сторону, и знал, что от меня ждут, чтобы я опустился на колени и получил от него благословение, как было, когда мы уезжали отсюда. Мне хотелось поскорее пристроить раненых куда-нибудь под крышу, но я преклонил колени. Кабаль, ворча, лег рядом.

— Как прошел день, сын мой?

У него был красивый голос, подобный бронзовым звукам колокола, все еще плывущим в воздухе над нашими головами.

— Мы сожгли их зимний лагерь, — ответил я. — Еще одно саксонское поселение перестало осквернять траву, и эта местность сможет отдохнуть в безопасности от варваров — по меньшей мере, до следующего набега.

Его руки на моей голове были легкими, как истлевшие листья.

— Да пребудет с тобой милость Господня. И да будет твой щит, под Его щитом, над всей Британией, как был он над нами в этот день; и да найдешь ты мир в Его лоне, когда борьба будет окончена.

Но мне в этот момент была нужна вовсе не Господня милость; мне нужны были мази, повязки и пища для людей. Я снова встал на ноги — медленно, потому что чувствовал такую усталость, что едва мог поднять с земли свой собственный вес.

— Святой отец, благодарю тебя за благословение. У меня с собой раненые — куда мне их послать, чтобы им оказали помощь?

— Раненых мы, увы, ожидали, — ответил он. — Для них все готово в трапезной; брат Луций, наш инфирмарий, проводит тебя.

Погонщики, которые оставались здесь вместе с обозом, уже занимались лошадьми; им помогало несколько жителей деревни. Я проводил взглядом Ариана, у которого на ленчике седла тихо позвякивал мой щит из бронзы и бычьей кожи, а потом занялся сбором всех раненых в одно место. У Голта, одного из лучших новичков, бедро было распорото ударом копья, и он, почти теряя сознание, соскользнул с коня в объятия своего друга Левина, который всю дорогу ехал с ним рядом; но остальные могли ходить сами, и мы все вместе направились в трапезную. У меня была рваная рана на правой руке — большинство наших шрамов, как и обычно в коннице, были на правой руке или в нижней части бедра, там, где его не защищал толстый кожаный килт, — и она до сих пор кровоточила.

В трапезной с потолочных балок свисали для лучшего освещения дополнительные фонари, а опирающийся на козлы стол был отодвинут к стене, чтобы освободить для нас место. У дверей были сложены небольшими кучками пожитки и утварь, чтобы их легко было подхватить в случае поспешного бегства. Морские Волки были так близко, что братья и укрывавшийся у них деревенский люд уже собирались бежать, когда пришли мы, и они оставили свое добро в готовности на тот случай, если все же произойдет самое худшее.

Те из нас, чьи раны были легкими, стояли, прислонившись к стене, и ждали, пока окажут помощь тяжелораненым. После прохлады весеннего вечера в трапезной было очень тепло, потому что братья зажгли огонь в очаге, чтобы вскипятить воду и нагреть прут для прижигания ран. Дым висел среди балок и окружал фонари плавающими желтыми кольцами; постепенно в зале стало жарко и начал чувствоваться густой запах мазей и пота страдающих людских тел, а один или два раза, когда в ход пошел прут для прижигания, — отвратительная вонь паленого мяса. Первый раз прут использовали для раны Голта, и юноша вскрикнул, резко и коротко, как кричит сокол. После этого он разрыдался, но я думаю, что рыдал он оттого, что закричал, а не от боли.

Брату Луциану — рукава его одежды были закатаны до плеч, а выбритый лоб сверкал в свете фонарей от выступивших на нем капелек пота — помогали двое или трое монахов, и среди них один молодой послушник, которого я заметил раньше. Слишком пухлый паренек с волосами цвета соломы, хорошими, честными глазами и манерой слегка приволакивать левую ногу. Наблюдая за ним теперь — поначалу с некоторым беспокойством, потому что он был так молод, что я сомневался в его умении, — я убедился, что он знает, что делает, и что его глубоко волнует его дело. Один раз он на мгновение поднял взгляд и увидел, что я смотрю на него, но его глаза тут же вернулись к тому, чем были заняты руки, — как мне кажется, даже не осознав полностью, что встретились с моими. Мне понравилась эта его целеустремленность.

Когда подошла моя очередь, то оказалось, что инфирмарий все еще занят кем-то другим, и когда я приблизился к столу под фонарями, ко мне повернулся послушник. Я собрался было размотать склеившуюся от крови тряпку, но он остановил меня с властностью человека, занимающегося своим ремеслом.

— Нет, позволь мне. Ты сделаешь так, что все снова начнет кровоточить.

Он взял нож, разрезал тряпку, осторожно отделил слипшиеся складки и взглянул на рану.

— Это пустяк, — сказал я.

— Сожми кулак, — приказал он и, когда я повиновался, кивнул. — Это пустяк. Тебе повезло. На ноготь ближе сюда, и удар перерубил бы такую штуку, которая заставляет большой палец подчиняться твоей воле.

Он промыл разрез, смазал его бальзамом, стянул края вместе и зашил. Его руки были менее пухлыми, чем все остальное, и очень уверенными; сильными и нежными одновременно, но в этой нежности не было ничего мягкого, и в случае необходимости она могла быть быстрой и безжалостной. А еще это были руки воина. И я впервые подумал, какая жалость, что искусство целительства должно оставаться исключительно в рамках церкви; гораздо лучше было в старые времена, когда врач был частицей общества и когда войсковые лекари шли в поход вместе с легионами. Я как-то не мог себе представить, что эти руки принадлежат человеку, запертому вдали от мира, и что их целительная сила навсегда прикована к догматам какой-то одной религии.

Он закрепил повязку, и я поблагодарил его и повернулся прочь, а через некоторое время мы, те, кто еще был способен держаться на ногах, вышли, чтобы присоединиться к остальным Товарищам, которые сняли шлемы, расшнуровали доспехи и теперь стояли на коленях вокруг освещенного светом свечей дверного проема глинобитной церкви — внутри не хватило бы места и для вдвое меньшего количества людей — потому что был час вечерни. Аббат вознес благодарственные молитвы. Его высокопарные слова почти ничего не значили для меня, но я помню, что в саду пел припозднившийся дрозд и посвистывал налетавший с болот ветер, и в душе моей были собственные благодарственные молитвы, потому что одним поселением Морских Волков было меньше на британской земле. Потом они вынесли и подняли перед нами свое главное сокровище — по-моему, какие-то кости из ноги святого Альбана. Свет из открытой двери отражался разноцветными огоньками в золоте и эмали реликвария, лежащего на вытянутых руках аббата; и я услышал тихий вздох благоговения, вырвавшийся у жителей деревни, которые жили, так сказать, под сенью этой святыни.

Потом, слава Богу, нам наконец-то дали поесть. Мы устроились лагерем в саду и поужинали там, потому что трапезная, как и церковь, не вместила бы и половины нашего отряда, не говоря уже о набившихся в монастырь беглецах из окрестных деревень. Одетые в коричневое братья подавали нам пищу и ели вместе с нами; а аббат собственноручно ухаживал за мной.

Мы разожгли костер — подальше от яблонь — и в его мерцающем свете я несколько раз заметил, что молодой послушник наблюдает за мной. А позже вечером, пересекая монастырский двор по направлению к хижине, в которой устроили тяжелораненых, я увидел, как он выходит оттуда, раскачивая в руке фонарь и слегка подволакивая левую ногу, — особенность, которую я подметил у него раньше.

— Как дела у Голта и остальных? — спросил я, указывая кивком головы на хижину, когда мы с ним поравнялись.

— Я думаю, что если у них не начнется лихорадка, все будет неплохо. Как твоя рука, милорд Артос?

— Тоже неплохо. Ты хороший лекарь.

— Надеюсь, в один прекрасный день я им стану.

Я хотел было идти дальше, но он мешкал, словно ему очень хотелось что-то сказать; и я поймал себя на том, что мешкаю тоже. Кроме того, он весь вечер возбуждал мое любопытство.

— Поэтому ты и избрал монашескую жизнь? — поинтересовался я через какое-то мгновение.

— В наши дни нет другого места, кроме церкви, где можно обучиться или заниматься ремеслом целителя, — объяснил он, а потом продолжил таким голосом, будто слова слегка застревали у него в горле, — это уже достаточная причина, чтобы я выбрал такой образ жизни, но если бы ее не хватало, у меня есть еще одна.

Он выставил из-под толстых складок одежды босую левую ногу, и я, глянув вниз при этом внезапном движении, увидел, что она вывернута внутрь, высохшая и скрюченная, как сведенная судорогой птичья лапа; и мне стало понятно происхождение его легкой хромоты.

— Я младший сын. У меня нет ничего своего, кроме некоторого навыка в обращении с мазями для ран и слабительными средствами; меня, как и всех мальчиков, учили обращаться с оружием, но, как мой отец не пожалел трудов объяснить мне, я вряд ли найду господина, который жаждал бы взять к своему двору такого неповоротливого воина, как я.

— Не знаю, прав ли он.

— Милорд Артос добр. Я сам спрашивал себя о том же — время от времени. Но, наверно, все-таки прав.

— Во всяком случае, я готов поверить, что из тебя выйдет лучший лекарь, чем солдат, — заметил я. — Почему ты защищаешься, словно я обвинил тебя в чем-то?

Его глаза в свете фонаря были блестящими и несчастными, и он безотрадно рассмеялся.

— Не знаю… Наверно потому, что сейчас такое время, когда люди должны взять в руки меч, и я не хотел бы, чтобы ты подумал…, — он спохватился на этих словах, как будто готов был взять их обратно. — Нет, это самонадеянно; это звучит так, словно я настолько глуп, чтобы подумать, что ты… что ты…

— Могу тратить свое время на то, чтобы вообще думать о тебе, — продолжил я за него, когда он запнулся. — Мое дело — меч, а твое — молитва, и оба этих пути хороши. Для тебя не должно быть важно, что я думаю о тебе.

— Для людей всегда будет важно, что ты думаешь о них, — возразил он, а потом продолжил более легким тоном, — тем не менее, заниматься ремеслом целителя тоже неплохо.

— Это ремесло может пригодиться, когда люди берутся за мечи, брат… Каким именем тебя называют?

— Гуалькмай.

Гуалькмай, майский сокол; это было трогательно неподходящее имя, потому что сложен он был не как сокол, а, скорее, как куропатка.

Он поднял с земли фонарь и начал его раскачивать.

— На самом деле это смешно, правда? Милорд Артос, для тебя приготовили комнату в странноприимном доме — но тебе об этом, наверно, уже сказали.

— Сказали. Однако я предпочитаю спать со своими людьми в саду. Да пребудет с тобой ночью Господь, брат Гуалькмай.

И мы отправились каждый своей дорогой; я пошел лично посмотреть, как обстоят дела у Голта и остальных троих, а он, помахивая перед собой фонарем в ореоле размытого света, заковылял через двор к келье, где спали послушники.

Потом я вернулся к Товарищам и как следует выспался под яблонями, завернувшись в плащ и положив голову на бок Кабаля. Во всем мире нет лучшей подушки, чем собачий бок.

На следующее утро, как говорится, «розы начали терять свою свежесть», и не кто иной, как брат Луциан, инфирмарий, в своей душевной простоте первым показал мне это. Я ходил на нижние пастбища посмотреть на монастырских лошадей — в особенности на тех, что были уже частично объезжены для продажи на осенних ярмарках. Четыре или пять из них были достаточно крупными, чтобы им можно было найти применение взамен тех, что мы потеряли; и я обдумывал, какую цену за них предложить. Деньги можно было попробовать вытрясти из Гидария — в конце концов, мы влезли в эту драку ради него — а если нет, то в войсковой казне тоже кое-что было, потому что у некоторых из нас имелись собственные земли; и потом, мы продавали выбракованных однолеток из племенных табунов, а за саксонское оружие и украшения, которые мы захватывали время от времени, нам давали хорошую цену. В основном вся выручка шла на лошадей, но не тогда, когда я мог получить их каким-то другим способом, потому что мне необходимо было постоянно держать что-то про запас на тот случай, если золото окажется единственным средством.

Мои мысли были настолько заполнены лошадьми, что я чуть было не сбил с ног старого Луциана, который при виде меня очень предупредительно свернул с дороги, чтобы сказать, что мне не нужно беспокоиться за раненых, потому что о них будут хорошо заботиться после того, как мы уедем.

Я уставился на него, пока еще не совсем понимая, что он имеет в виду.

— Я полностью в этом уверен; но, брат Луциан, мы еще не седлаем лошадей.

— Нет, нет, — согласился он улыбаясь. — День еще только что начался.

— День, когда мы уедем отсюда, еще не настал, брат Луциан, — жестко сказал я и увидел в его мутных старческих глазах тревогу.

— Но несомненно… несомненно, милорд Артос, теперь, когда ваши мечи сделали свое дело в этой части Топей, ты захочешь снова вернуться в Линдум?

Они отнюдь не пытались выгнать нас, я понимал это; просто этим глупцам, замкнувшимся в своем отгороженном мирке, и в голову не приходило, что люди и лошади, много дней подряд испытывавшие тяжкие лишения, должны отдыхать, когда для этого представляется возможность.

— Моим людям нужно полных три дня отдыха — и лошадям тоже. Завтра, послезавтра и еще следующий день мы проведем в ваших стенах; а на следующий после этого день уедем в Линдум.

— Но… но…, — он начал блеять, как старая коза.

— Что "но", брат Луциан?

— Припасы… зерно… весной у нас всегда нехватка. В последние несколько дней нам приходилось кормить наших собственных бедняков…

— Уже нет, — уточнил я, потому что теперь, когда опасность миновала, большинство крестьян вместе со своими собаками, коровами, утками и свиньями разбрелись по домам, к своей обычной жизни.

— Они ели, пока были здесь, — нашелся он, а потом довольно разумно (я прямо-таки видел, как его мысли вертятся вокруг голодных ртов и корзин с зерном) заметил: — Вас почти четыре сотни с конюхами и погонщиками; даже если бы вы ели так же умеренно, как мы сами, — чего, прости меня, милорд Артос, нельзя ожидать от военных людей, — даже если бы вы ели так же умеренно, как мы, вы все равно поглотили бы более чем месячный запас, а ваши лошади оголили бы пастбища, предназначенные для наших лошадей и молочных коров.

Я перебил его:

— Брат Луциан, я прошу тебя пойти сейчас к аббату и попросить его принять меня.

— Святой отец занят молитвами.

— Я могу подождать, пока он закончит молиться, но не дольше. Иди же и скажи ему, что граф Британский хочет говорить с ним.

Аббат принял меня меньше чем через час; он восседал в кресле на скрещенных ножках в трапезной, где прошлой ночью нам перевязывали раны, а рядом с ним выстроились старейшие из братьев. Его голова могла бы быть головой какого-нибудь короля на золотой монете. Он достаточно учтиво поднялся мне навстречу, а потом уселся снова, опустив руки с синими венами на резные подлокотники огромного кресла.

— Брат Луциан сообщил мне, что ты желаешь поговорить со мной.

— Да, — ответил я. — Похоже, между нами нет ясности в вопросе о том, когда я и мои Товарищи покинем это место.

Он склонил голову.

— Так мне и сказал брат Луциан.

— Вот для того-то, чтобы уладить это дело и не беспокоить впоследствии ни тебя, ни нас неопределенностью, я и пришел просить вашего гостеприимства на сегодня, завтра и послезавтра. На третье утро считая с сегодняшнего, когда мои люди и лошади отдохнут, мы отправимся в Линдум.

— Брат Луциан сказал мне и это; и что он разъяснил тебе наше положение и недостаток припасов после зимы. Мы не привыкли кормить четыре сотни людей и столько же лошадей, отказывая при этом нашим собственным беднякам, заботиться о которых — наш долг.

— Здесь, на окраине Топей, хорошие пастбища. Мои лошади не опустошат их за три дня. Большая часть моих людей — охотники, и мы можем сами снабжать себя мясом. А что касается зерна и припасов…, — я склонился над ним; я еще не начал сердиться, потому что верил, что он не осознает истинного положения вещей; и я пытался заставить его понять. — Тебе не кажется, святой отец, что люди, которые сохранили крыши на ваших амбарах, заслужили право на некоторую часть хранящегося там зерна? Многие из нас ранены; все мы вымотаны до предела. Мы должны отдохнуть в течение трех дней.

— Но если зерна там нет? — отозвался он, все еще доброжелательно. — Его там действительно нет, сын мой. Если мы будем кормить вас в течение трех дней, как ты требуешь, то нам не хватит его до нового урожая, даже если мы будем жить постоянно впроголодь.

— На ярмарке в Линдуме еще можно купить зерно.

— А на что мы его купим? Мы сами выращиваем себе пищу; наша община небогата.

К этому времени я был уже зол. Я возразил:

— Но не такая уж и бедная, чтобы вам нечего было продать. Нога святого Альбана лежит в красивой шкатулке, да и за сами кости можно выручить неплохую цену.

Он подскочил и выпрямился, словно его кольнули кинжалом, и кожа под его глазами побагровела; а наблюдающие за нами монахи судорожно втянули в себя воздух, перекрестились и закричали: "Святотатство!", раскачиваясь, как ячменные колосья под порывом ветра.

— Воистину святотатство! — скрежещущим голосом произнес аббат. — Святотатство, достойное саксонского короля, милорд Артос, граф Британский!

— Может быть. Но для меня мои люди гораздо важнее, чем несколько серых костей в золотой шкатулке!

Он ничего не ответил — думаю, в тот момент он был и не в состоянии что-либо ответить, — и я неумолимо продолжил. Я собирался предложить ему за лошадей честную цену, хотя мы с трудом могли себе это позволить. Но теперь я передумал.

— Святой отец, ты помнишь некие слова Христа — что каждый работник заслуживает своей платы? Два дня назад мы, я и мои Товарищи, спасли это место от огня и от саксонских мечей, и платой за это будет содержание в течение трех полных дней и четыре лучшие лошади с ваших пастбищ.

Тут к нему вернулся дар речи, и он закричал, что я граблю церковь и что мне следовало бы оставить подобные манеры Морским Волкам.

— Послушай, отец, — перебил я. — Мне было бы гораздо выгоднее подождать, пока Морские Волки опустошат ваш монастырь, а потом напасть на них в Топях, к западу отсюда, подальше от их ладей. Я потерял бы меньше людей и меньше лошадей, если бы поступил так. Почему же, сделав то, что я сделал, я должен теперь уезжать прочь, не прося ничего взамен?

Он ответил:

— Из любви к Богу.

Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что его сердцу неведомы ни справедливость, ни милосердие, что он хочет взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных, не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой гнев исчез. Я сказал:

— Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть способ любить Бога.

Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел, и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он проговорил, холодно и устало:

— У нас недостаточно сил, чтобы убедить вас уехать отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были так же многочисленны и сильны, как вы, то Боже упаси, чтобы мы, помня, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине в другое время, подобное этому.

Он откинулся назад в своем кресле и старческой, с толстыми венами рукой сделал знак, что разговор окончен.

Мы оставались эти три дня у себя в лагере в монастырском саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди болот, а Карадог, наш оружейник, установил полевую кузницу и вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас было уже довольно много кольчуг, хотя их количество увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати были такие доспехи, так что мы могли пополнить их запас только тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и поэтому захват кольчуг стал предметом острого соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник зарубку на копье). Остальные либо по очереди караулили лошадей; либо полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; либо беспрестанно охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но между нами и братьями больше не было дружбы.

Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько это было возможно, не замечали нашего присутствия — все, кроме брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде, приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что — как и заверил меня старый инфирмарий еще до того, как начались все неприятности, — мне не нужно будет беспокоиться о раненых, когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на третье утро я приказал трубачу Просперу подать сигнал сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены и все готово к отъезду, монахи вышли вместе с аббатом на двор к воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем не было теплоты.

Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего с краю группы братьев. Я никогда не видел такого открытого, такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.

— Гуалькмай, — окликнул я его, не зная еще толком, что собираюсь сделать.

Его взгляд снова метнулся ко мне.

— Милорд Артос?

— Ты умеешь ездить верхом?

— Да.

— Тогда едем, лекарь нам пригодится.

Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.

— Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, — вскричал аббат и странным жестом распростер руки, похожие из-за широких рукавов на крылья, словно хотел защитить сгрудившихся за его спиной монахов.

— Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать сам! Выбирай, Гуалькмай.

Он медленно оторвал свой взгляд от моего и перевел его на аббата.

— Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что сердцем я был бы в другом месте, — и с этими словами он вышел из толпы братьев и остановился у моего стремени. — Я твой, милорд Артос, телом и душой.

И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.

Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем услышали, что именно прокричал старик.

Я сказал:

— Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что пригодится нам среди Товарищей.

И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину потник.

Пока они это делали, Гуалькмай — так спокойно, точно мы условились о его отъезде со мной много недель назад, — принялся затягивать ремень из сыромятной кожи и подвязывать стесняющие движения полы одежды.

— У тебя нет ничего, за чем бы ты хотел сходить? Никакого узелка с вещами? — спросил я.

— Ничего, кроме того, что на мне. Это помогает путешествовать налегке.

Он ни разу не оглянулся ни на аббата, ни на кого-либо из монахов. Кто-то подсадил его, и он устроился поудобнее на потнике, подобрал поводья и, развернув лошадь, встал в строй. Товарищи один за другим вскочили в седла, и мы со звоном и топотом выехали за ворота и направились к окраине болот и к старой дороге легионеров, что шла от Глейна прямо на север, к Линдуму.

Глава седьмая. Границы

Аббат, что было совершенно естественно, пожаловался на меня епископу Линдума; но епископ, хоть и ревностный служитель веры, был тщедушным человечком, крикливым, но безобидным, как землеройка, и его было нетрудно утихомирить. Тем не менее, это стало началом враждебных отношений между мной и церковью, которые продолжались с тех пор почти все время…

Прошло шесть лет, и каждое лето мы проводили в стычках с Октой Хенгестсоном и его сыном Оиском, который уже достиг того возраста, когда мог встать во главе войска. Линдум, от которого во все стороны, словно спицы в колесе, разбегались неухоженные дороги, был идеальной базой для военных кампаний тех лет; и там, в старой крепости Девятого легиона, которую передал в наше распоряжение герцог Гидарий, мы устроили зимние квартиры и наносили из них удары на юг, к Глейну и берегам эстуария Метариса; на запад, вдоль открытого побережья; и на север, чтобы загнать Морских Волков обратно в реку Абус.

Тем временем, как я знал, Амброзий создал свой оплот против Тьмы и удерживал его в борьбе со старым и могущественным Хенгестом и новым врагом, неким Аэлле, который высадился с боевым флотом к югу от Регнума и стал страшной угрозой для восточного фланга бриттов. Все это не имело теперь ко мне никакого отношения; но тем не менее, мне кажется, что если бы Амброзий позвал меня, я на время бросил бы и Гидария, и недоделанную работу, которую потом, вне всякого сомнения, пришлось бы переделывать заново, и помчался к нему, на юг. Но он не позвал, и я продолжал заниматься тем, что было под рукой.

Это были суровые годы, и не всегда мы возвращались домой с лаврами победителей; иногда нам оставалось только зализывать раны. Но к наступлению седьмой осени территория вокруг Линдума и северная часть иценского побережья были почти очищены и настолько опасны для саксонского племени, что в течение какого-то времени их неустойчивые боевые ладьи уже не приставали к берегу с каждым порывом восточного ветра (в те дни мы называли его «саксонским»). И мы знали, что когда весной откроются дороги и придет время снова выступить в поход, пора будет нанести удар на север, за реку Абус, — по Эбуракуму, который Окта и его орды сделали своим новым лагерем в древнем краю бригантов.

Этой осенью умер Кабаль. С тех самых пор как он достаточно подрос, я никогда не выезжал на битву без того, чтобы он не бежал рядом с моим стременем; и все прошлое лето он сопровождал меня, как делал всегда. Но он был стар, очень стар, его морда поседела, а тело было покрыто шрамами, и в конце концов его мужественное сердце не выдержало. Однажды вечером, лежа, как обычно, у моих ног рядом с очагом в пиршественном зале, он внезапно поднял голову и посмотрел на меня, словно был озадачен чем-то, чего не мог понять. Я нагнулся и начал почесывать мягкую ямочку у него под подбородком, и он негромко вздохнул и положил голову мне на руку. Даже тогда я не осознал, что происходит; просто его голова становилась все тяжелее и тяжелее у меня на ладони, пока я не понял, что пришло время положить ее наземь.

Потом я вышел на галерею и долго стоял там в темноте, прислонившись к стене.

Но в конечном итоге той осенью у нас было не так много времени, чтобы горевать над умершим псом.

Несколько вечеров спустя мы снова сидели в зале, в обеденном зале старой крепости легионеров, в котором на облупившейся штукатурке над дверью были нарисованы значки и перечислены титулы злосчастного Девятого легиона. Несколько собак лежали растянувшись вокруг центрального очага — собак, принадлежащих тому или иному из Товарищей. Я смотрел, как рыжая сука Фульвия кормит своих щенят, и думал о том, с какой замечательной легкостью мог бы найти себе другого пса, который заполнил бы мягким топотом и постукиванием длинных когтей ту тишину, что ходила за мной по пятам. Но этот пес не был бы Кабалем. Только судьба могла послать мне другого Кабаля… Ужин был окончен, и ребята занимались своими обычными вечерними развлечениями. Двое из них, раздевшись до штанов, устроили по другую сторону очага борцовский поединок, а кучка других, собравшись вокруг, наблюдала за ними, подбадривая их криками. До меня доносилось тяжелое дыхание борцов и смех и советы зрителей. В углу, немного в стороне от остальных, сидел, склонившись над доской для шашек, Гуалькмай, а его противником был мой прежний оруженосец Флавиан. Они уже давно пристрастились играть в шашки друг с другом, эти двое, — возможно потому, что играли почти одинаково плохо. За прошедшие шесть лет мы вытопили из Гуалькмая весь жир, и теперь он ни в чем не походил на куропатку — худощавый, жилистый юноша со спокойным лицом. Хорошо я сделал, подумал я, когда высвистал Гуалькмая из его монастыря на болотах; его отец был не прав, потому что верхом на лошади он оказался прекрасным бойцом, хотя в рукопашной хромота сковывала его движения; но главным образом он проявил себя как войсковой лекарь, ради чего я его и брал. Не один из Товарищей был к этому времени обязан ему жизнью. Какие бы ошибки я ни делал, подбирая себе людей, без сомнения, я не ошибся ни в нем, ни в Бедуире, ни в Кее. За те годы, что мы провели вместе, именно эти трое, как никто другой, стали, так сказать, внутренним ядром Братства.

Кей спал, опершись спиной на одну из скамеек и широко раскинув вытянутые к очагу ноги в черно-малиновых штанах в клетку. Вскоре он встанет, встряхнется, как пес, так что зазвенят его яркие стеклянные браслеты и ожерелья, и неторопливо направится к Улице Женщин в нижний конец города. Если Кей спал вечером, это в большинстве случаев означало, что у него есть на ночь какие-то планы и в этих планах есть нечто более интересное, чем сон. Некоторые из ребят чинили сбрую или играли в кости; лениво, урывками, перебрасывались словами или просто смотрели в огонь, ожидая, пока Бедуир, сидящий на белой бычьей шкуре у моих ног, запоет снова. Просить у Бедуира песню или сагу было бесполезно; когда ему хотелось, он пел по собственной воле и так, что даже птицы заслушивались, а когда не хотелось, то ничто на свете не могло его к этому принудить.

Уголком глаза я заметил в тенях какое-то движение и, взглянув в ту сторону, увидел на одной из боковых лавок Голта и Левина, словно уединившихся в каком-то своем, особом мирке; они сидели, обняв друг друга за плечи, и пили пиво из одной кружки, негромко разговаривая и приглушенно смеясь. Такое случается во время кампаний, когда женщины бывают редки, и каждый командир об этом знает; но иногда, как с этими двумя, это становится частью жизни.

Бедуир заметил, куда я смотрю, и, едва слышно рассмеявшись, сказал:

— Может, это и к лучшему, что нашего доброго епископа Фелиция здесь нет и что он этого не видит. Церковь в ужасе воздела бы руки и начала бы говорить о смертном грехе.

— Смертный грех… Ну что ж, мы с церковью редко сходились во мнениях за эти шесть или сколько-то там лет. Если это приносит ребятам радость и держит их в хорошей боевой форме…

Потому что это действительно держало их в хорошей боевой форме: каждый старался быть достойным другого, дать ему повод гордиться своим другом; а я уже знавал случаи, когда любовь белокурой девушки делала жизнь слишком сладкой и лишала воли руку, держащую меч.

— Дай мне целый эскадрон таких грешников — лишь бы они были молоды — и я не стану жаловаться.

— А что будет, когда они состарятся?

— Они не состарятся, — ответил я. — Пламя горит слишком ярко.

И почувствовал печаль, которую, думаю, чувствуют время от времени все командиры, когда оглядываются вокруг и видят людей, откликающихся на их боевые трубы; печаль по юношам, которые никогда не состарятся…

Вдоль галереи послышались торопливые шаги, и в дверях появился стоявший на страже Овэйн (мы всегда выставляли легкий дозор, будь то в лагере или на зимних квартирах, особенно с тех пор, как Амброзий сообщил мне, что Хенгест собирает боевой флот в устье реки Тамезис).

— Артос, вернулся один из разведчиков и с ним еще какой-то человек. Они говорят, что им нужно немедленно поговорить с тобой.

— Иду, — отозвался я, — Бедуир, прибереги следующую песню до тех пор, пока я не вернусь, — и, встав, вышел вместе с Овэйном в осеннюю темноту галереи.

Оба посетителя ждали меня в часовне, где легионеры когда-то хранили своего Орла, алтари и казну. Мы теперь тоже держали здесь казну и списки личного состава, а в углу стоял на раскрашенном древке Алый Дракон; и именно здесь я обычно принимал всех разведчиков и посыльных, которые к нам приходили. Разведчика я знал уже давно: он был одним из охотников Гидария и в северных болотах чувствовал себя как на собственной грядке с бобами; маленький человечек, похожий на хорька, но абсолютно надежный. Второй был мне незнаком — высокий юноша с раскрашенным боевым щитом, который выдавал в нем бриганта, и золотой гривной вождя на шее (подобно моим соплеменникам в горах, народы Северных болот вернулись к старым обычаям как в одежде, так и во многом другом с тех пор, как ушли легионы). Я выслушал их сообщение, и когда они закончили, отправил их поесть и выспаться, потому что они совершенно очевидно были чересчур измотаны, чтобы составить нам компанию этим вечером. Потом я снова пошел в обеденный зал и вызвал оттуда Бедуира и Кея.

Мы вместе вернулись в часовню, и Кей, все еще зевая спросонья, пинком прикрыл за собой дверь.

— Ну? — проворчал он. — Что скажешь? Я как раз собирался пойти в город.

Кей обычно просыпался в ворчливом расположении духа.

— Долго я вас не задержу, — пообещал я. — У тебя еще останется значительная часть ночи. И пока ты будешь со своей Кордаэллой, или Лалагой, или как ее там зовут на этот раз, можешь с ней попрощаться.

Его глаза полностью раскрылись, а настроение улучшилось прямо на глазах.

— Ну-ну! Значит, вот так?

А Бедуир, который вышел прямо вместе с арфой и наблюдал за нами, прислонившись к стене, ударил по струнам, извлекая небольшой фонтанчик нот, очень похожий на восклицание.

— Вот так. Похоже, мы здесь слишком хорошо поработали для душевного спокойствия графа Хенгеста. Он пришел на помощь своему сыну — высадился на побережье к северу от Абуса и направляется к Эбуракуму.

— Значит, вот для чего он собирал боевой флот, — сказал Бедуир. И я кивнул.

Кей поддернул пояс с мечом.

— И мы теперь выступаем на север им навстречу.

— Да.

Бедуир предупредил:

— Этим летом уже поздновато  начинать новую кампанию.

— Я знаю. И сдается мне, что Хенгест тоже это знает и делает на это ставку.

Я начал расхаживать взад-вперед по небольшому помещению; четыре шага от окна до двери, четыре шага обратно — мне всегда было легче думать на ходу.

— Если мы сейчас оставим его в покое и у него будет целая зима, чтобы укрепить свои позиции, то весной с ним будет гораздо труднее справиться; к тому же всегда есть риск, что он может сделать первый ход и сам напасть на нас. У нас остается еще месяц возможной благоприятной погоды — если нам повезет. Нам придется пойти на риск, что погода может испортиться рано.

— Ну что ж, полагаю, в Эбуракуме будут девушки, — философски заметил Кей.

Бедуир вздернул свою летящую бровь, и в его голосе задрожал смех.

— Тебя устраивает любая девушка, братец Кей? Любая девушка в любом городе?

— Любая девушка, лишь бы она была теплой и податливой, — наш счастливчик повернулся ко мне. — Что скажешь, Артос?

— Как скоро мы сможем выступить?

— Через три дня, — ответили они хором, а Кей добавил:

— Это относится к Товарищам; а люди Гидария — кто может сказать?

Я смотрел на Бедуира. Его пальцы все еще лежали на струнах арфы, но она молчала. Он поднял глаза, и его взгляд встретился с моим, серьезный и задумчивый под этими странно сочетающимися бровями.

— Кто может сказать? Гидарий, полагаю. Но в душе я спрашиваю себя, а можем ли мы вообще рассчитывать на людей из Линдума.

Я тоже спрашивал себя об этом. Все последние годы на побережье мы сражались бок о бок; разношерстные отряды Гидария действовали как копейщики и конные лучники — их крепкие надежные лошадки хорошо подходили для этой цели и для разведки, хотя в атаке им не хватало веса; и мы знали друг друга настолько хорошо, насколько это вообще возможно для людей, которые вместе провели в сражениях более семи лет. Я сомневался не в них, а в самом Гидарии.

— Тут уж будь как будет, — вздохнул я. — Дай знать остальным, и принимайтесь за дело, Бедуир. Теперь мне нужно пойти поговорить с Гидарием, но через час я вернусь.

— А я? — спросил Кей; его большие пальцы были, как обычно, засунуты за пояс.

— Иди попрощайся с Лалагой. Утром можешь взять на себя двойную долю работы, чтобы уравнять счет.

Я вышел через главные ворота лагеря, слыша, как он уже начинает шевелиться и гудеть за моей спиной, и пересек улицу по направлению к старому дворцу коменданта, стоящему рядом с форумом. От реки, с прибрежных болот, на нижнюю часть города наползал горьковатый сентябрьский туман, и фонарь, который висел у входа в парадный двор Гидария, проливал желтую лужицу света на пожелтевшие тополиные листья, нанесенные ветром через порог. Было действительно опасно поздно выступать в новый поход.

Я разбудил привратника, мирно дремавшего рядом с пустым кувшином из-под пива, и сказал ему, что мне необходимо переговорить с герцогом.

Гидарий проводил  вечер по-семейному, в личных покоях с женой и дочерьми. Когда после сводящей с ума задержки меня ввели в комнату, мне показалась, что в ней очень светло от горящих свечей, очень тепло от стоящей в центре и пылающей ясным алым пламенем жаровни  и очень тесно от множества девушек.

Гидарий, который возлежал на обеденном ложе с изголовьем в форме волчьей головы и у ног которого подобающим образом сидела его жена, внешне очень походил на римлянина: его одутловатое лицо было тщательно выбрито, немногие сохранившиеся на голове волосы коротко подстрижены, маленькое тельце с заметным брюшком облачено в римскую тунику из тонкой белой шерсти; а платье его жены было перепоясано крест-накрест в классической манере, как уже почти не носили женщины, даже когда я был ребенком. Когда я видел Гидария, меня всегда удивляло, что он — после того как несколько поколений его предков были магистратами или даже губернаторами провинций — вернулся к титулу герцога, принадлежавшему им до прихода Орлов. Да, это случалось с другими людьми в разных частях Британии по мере того, как наши изначальные государства просыпались от спячки после многих лет, проведенных под властью Рима; но не с теми, кто все еще носил римские туники, клялся римскими богами и ужинал, украсив лысую голову венком из розмарина и осенних фиалок, — как это явно делал Гидарий, потому что остатки этого венка все еще висели у него над ушами.

При моем появлении он поднял глаза и любезно кивнул.

— А, милорд Арториус. Мне очень жаль, что тебя заставили ждать, но ты же знаешь, как это бывает, — нам всем необходимо время от времени сбросить с плеч ярмо государственных забот; ко мне всегда трудно пробиться, когда я провожу тихий часок в кругу семьи.

— Я знаю, как это бывает, — согласился я. — Но у меня срочное дело. Иначе бы я не нарушил твой покой.

Он какое-то мгновение пристально смотрел на меня, потом сделал несколько прогоняющих движений в сторону своих женщин, которые уже неуверенно поднялись на ноги; и они заторопились прочь, оставив за собой недоигранную партию в шашки, лоскут какой-то мягкой вышитой ткани, в котором сверкала иголка, — весь этот милый хлам, который собирается там, где побывали женщины.

Когда они вышли и тяжелый занавес закрыл дверной проем у них за спиной, Гидарий спустил ноги на пол и сел прямо.

— Ну? Ну-ну? Что такое?

Я подошел к нему.

— Герцог Гидарий, менее часа назад я получил сообщение, что граф Хенгест прибыл на север на помощь своим родичам; он высадился за Абусом и направляется к Эбуракуму.

Он потрясенно взглянул на меня, а потом к его покрытым пятнами щекам прихлынула кровь.

— Ты получил? Почему это сообщение не принесли первым делом ко мне?

— Это происходит за пределами твоих границ, — напомнил я ему. — Но я — граф Британский, и потому мои границы шире твоих.

Это было глупо, потому что мне следовало попытаться расположить его к себе, но в этом человеке было нечто такое, что всегда, с самого первого дня, как я вошел в Линдум, заставляло меня ощетиниваться; и годы, в течение которых я пытался действовать с ним заодно, ничего не исправили. Но, честно говоря, не думаю, что что-нибудь изменилось бы, даже если бы я ползал на брюхе у его ног.

Он издал горлом какие-то звуки, но потом, видимо, решил пропустить все мимо ушей и только брюзгливо заметил:

— Ну-ну, говорят, молодые псы лают громче всех. Да будь ты хоть самим Александром, но только пододвинь сюда этот табурет и сядь. У меня начинает болеть шея, когда я пытаюсь говорить с тобой, а ты возвышаешься надо мной, точно сосна.

Я сделал, как он просил, а потом продолжил то, что хотел сказать.

— Я пришел, чтобы сообщить тебе об этом и о том, что через три дня я выступаю на север.

Тут уж он уставился на меня всерьез, и его лоб прорезали морщины.

— Этим летом уже слишком поздно начинать новую кампанию, — предупредил он точно так же, как Бедуир.

— Почти, но не совсем.

Он пожал плечами.

— Тебе лучше знать; как ты сам отметил, ты — граф Британский. Что ж, думаю, если ты сможешь покончить со всем этим одной короткой доброй стычкой, то успеешь вернуться и уютно устроиться на зимних квартирах, прежде чем установится плохая погода.

— Герцог Гидарий, мы не вернемся ни до того, как начнется зима, ни после, — объявил я.

Он посмотрел на меня; его челюсть отвисла.

— Не… вернетесь?

— Не вернемся.

Он постарел на глазах, словно под его кожей стало меньше плоти. Я нагнулся к нему, стараясь говорить рассудительно.

— Ты же знаешь, что в любом случае мы ушли бы весной; а зимой у тебя не будет больше проблем с Морскими Волками. Чем же тогда хуже то, что мы уходим сейчас?

— До следующей весны еще полгода, — он едва заметно, беспомощно развел руками. — Наверно, я надеялся, что ты передумаешь прежде, чем подойдет время.

Я покачал головой.

— У тебя есть два хороших военачальника, в Крэдоке и Гераникусе, и я обучил твоих людей. Когда я пришел сюда, они были отважны, но это была отважная толпа; теперь они стали опытным — даже в чем-то дисциплинированным — войском и в случае необходимости быстро соберутся к тебе. Сейчас вы должны быть в состоянии сами сдерживать натиск варваров; а во мне остро нуждаются в другом месте.

На один долгий, напряженный миг между нами повисла тишина; потом он слегка дернул пухлыми плечами, словно хотел их расправить, и мне показалось, что я вижу под одутловатыми чертами его лица нечто от воина, которым он был в юности. Мне не нужно будет бояться за земли между рекой Абус и Метарисом, когда я уйду отсюда.

— Что ж, тогда, похоже, говорить больше не о чем.

— Есть еще кое-что — я хочу, чтобы четыре сотни твоих людей выступили со мной на север.

Мне показалось, что его глаза сейчас вылезут из орбит.

— Римские боги! Приятель, да в этот момент более сотни моих лучших воинов пополняют ряды твоих Товарищей! И еще примерно столько же перешло к тебе за эти годы! Чего тебе еще нужно?

— Четыре сотни, по их желанию и моему выбору; они пойдут со мной в этот поход как вспомогательный отряд, копейщики и лучники. Как я уже сказал, по меньшей мере на этот год у тебя не будет больше проблем с Морскими Волками; а когда осенняя кампания закончится и мы благополучно выгоним графа Хенгеста из Эбуракума, я пришлю их тебе обратно.

— Тех, кто останется.

— Тех, кто останется.

— А тем временем никто, даже ты, мой самый премудрый в военных делах граф Британский, не может сказать наверняка, что именно будут делать Морские Волки, ибо они так же непредсказуемы, как те ветра, что пригоняют их к нашим берегам; а моя боевая мощь не вынесет потери четырех сотен людей.

Я перебил его:

— Никто, даже ты, мой самый премудрый герцог Коританский, не знает более точно, чем я, какова твоя боевая мощь и какие потери она может вынести.

Новая сила, появившаяся в его лице, теперь обращалась против меня.

— Для нас достаточно отгонять Морских Волков от наших собственных пастбищ; почему я должен посылать своих парней сражаться в краю бригантов?

На этот раз уже я внезапно почувствовал себя старым, усталым и беспомощным.

— Потому что если мы будем стоять поодиночке, королевство, герцогство, племя, каждое внутри своих собственных границ, — то все мы, и королевство, и герцогство, и племя, падем, одно за другим, каждое внутри своих собственных границ. Мы загоним саксов обратно в море только в том случае, если сможем держаться вместе.

Не знаю, сколько мы спорили, но мне это время показалось очень долгим. Думаю, один раз он чуть было не предложил мне все четыре сотни, если я соглашусь вернуться еще на год, когда закончится осенняя кампания; но к этому времени мы уже хорошо знали друг друга — и он передумал делать мне это предложение еще до того, как успел высказать его.

В конце концов все обернулось не так уж плохо для меня, потому что я ушел, вырвав у него ворчливое обещание дать мне две сотни, если я поклянусь на большой печати Максима, что они действительно вернутся, когда закончится битва за Эбуракум.

Из нижней части города поднялся туман, пропитанный запахом горящего дерева и сырых листьев; когда я снова вышел на улицу, он окружал фонарь на дворе кольцом влажного желтого дыма. Холод этого тумана лежал у меня на сердце. Как мы сможем устоять против варварского Потопа? Какая может быть надежда даже на Амброзиевы сто лет, если мы не можем научиться стоять вместе, щит к щиту, вдоль наших собственных границ?


Два последующие дня были заполнены обычной суматохой войска, готовящегося выступить в поход; мы получили пайки и амуницию и упаковали их в большие корзины с кожаными крышками, получили и проверили пучки стрел и запасное оружие, привели лошадей с осенних пастбищ и изготовили для них новые кожаные ногавки, в последний раз осмотрели доспехи и боевое снаряжение, чтобы убедиться, что все находится в идеальном порядке; и день и ночь Линдум гудел глубоким, похожим на колокольный, звоном молотов, ударяющих по наковальням оружейников, и ржанием возбужденных лошадей, стоящих у самодельных коновязей. И еще за эти два дня повсюду в старом городе-крепости должно было быть много расставаний. К этому времени в рядах Товарищей состояло, как сказал Гидарий, более сотни коритан, и у многих других в городе были девушки. Некоторые (видит Бог, я всегда старался удержать их от этого, когда только мог) успели жениться с тех пор, как мы устроили здесь нашу ставку. Расставания, исполненные обещаний в один прекрасный день вернуться или послать за девушкой… Расставания с легкой душой, поцелуем и новым ярким ожерельем и без каких бы то ни было обещаний… Однако это были не только расставания, потому что когда мы наконец выступили, наш обоз пополнился четырьмя или более десятками отважных девиц, которые ехали в легких повозках, перевозящих мельницу и полевую кузню, или, подоткнув юбки до колен, шли свободным, размашистым шагом среди погонщиков и нагруженных вьючных пони.

Когда за войском следует несколько женщин, это не так уж плохо, при условии, что они будут достаточно выносливыми и энергичными, чтобы самим позаботиться о себе и не обременять мужчин; их умение готовить имеет свои преимущества, а уход за ранеными может означать для тех разницу между жизнью и смертью. Но, конечно, когда женщин мало, а мужчин много, это всегда чревато неприятностями, и они возникают тогда, когда несколько мужчин одновременно возжелают одну и ту же девушку или когда кто-нибудь захочет, чтобы какая-то девушка принадлежала только ему и никому больше. Именно тогда Братство начинает распадаться. Мой Бог! Именно тогда Братство начинает распадаться. Я дал знать по войску, что как только первые слухи о неприятностях из-за женщин достигнут моих ушей, я брошу весь их выводок на месте, где бы мы не находились. И оставил дело на этом.

Молодой вождь и охотник, которые принесли мне известие о высадке Хенгеста, пошли с нами как проводники. В течение первых трех дней охотник вел нас на север — сначала по дороге, а потом по петляющим болотным тропкам, которые придерживались участков твердой земли между камышами, извилистыми полосками воды и зарослями ивы и терновника; предоставленные самим себе, мы безнадежно заблудились бы здесь через какой-нибудь час; и даже так наши лошади то и дело брели по щетки в темной, кисло пахнущей жиже. Как-то в сумерки мы прошли мимо обгоревших остатков саксонского поселения — дело наших рук за предыдущий год — и кто-то, может быть, дикая кошка, зарычал на нас из развалин. Спустя три дня мы начали подниматься из топей к волнистой равнине и низким холмам, где посвист ветра в сухих кустиках вереска резал нам уши после нежной песни, которую мы в течение стольких лет слышали над болотами. А на четвертый вечер мы вышли на дорогу, ведущую от Лагентуса к Эбуракуму, и повернули по ней на север. Разведчик, который уже вышел за пределы своей территории, вернулся отсюда назад, к своим охотничьим тропам, а молодой вождь, для которого этот край был родным, занял его место в качестве проводника.

В двух переходах к северу дорога пересекала реку, проходя по широкому мощеному броду, охраняемому одним из тех угрюмых, заброшенных сторожевых постов, которые все еще усеивают округу. И здесь-то мы и встретили саксонское войско, стоящее под своими белыми знаменами-бунчуками.

Прослышали ли они о нашем приближении и выдвигались нам навстречу или же думали зайти с тыла на наши старые позиции в Линдуме и застать нас врасплох, я не знаю; да теперь это и не имеет значения. Мы вступили в бой при первом свете шквалистого октябрьского утра, и по пропитанным влагой остаткам прошлогоднего папоротника хлестал дождь. У них было преимущество в расположении: их левый фланг стоял на мягкой, болотистой почве близ реки, а правый был защищен густой порослью терновника. Они значительно превосходили нас числом, за что мы должны были благодарить Гидария; и наши тетивы ослабли от дождя, который, естественно, был нипочем жутким метательным топорикам, которыми были вооружены многие из них. Мы, со своей стороны, имели преимущество в коннице, что при таком узком фронте не более чем уравнивало шансы. К полудню все было закончено; короткое, страшное, кровавое побоище. Никто из нас не добился победы; и те, и другие были слишком сильно потрепаны, чтобы еще раз начать боевые действия в этом году.

Хенгест и его войско отступили обратно в Эбуракум, а мы направились в Дэву, которую до сих пор называют городом Легионов. Это был очевидный выбор для зимних квартир — обширные пастбища за спиной и богатые зерном земли Мона неподалеку. Но нам пришлось дорого заплатить за то, чтобы добраться туда, и не один из наших раненых умер по дороге. Наконец мы проделали весь этот путь — как нельзя вовремя — и под бешеными порывами западного ветра и проливным дождем, который уже начал превращать высохшие за лето болота в сочащуюся сквозь мох жижу, въехали в Дэву; и люди, и лошади валились с ног от усталости и были накоротке с голодом. Нам было не впервой находить себе пропитание на месте, но горы в октябре не так уж богаты пропитанием — что для людей, что для животных.

Молодой вождь, который был ранен в плечо, поднялся с нами довольно высоко в горы, но дальше не пошел. Он сказал, что его деревня находится меньше чем в дне пути к востоку, но когда мы вернемся весной, он присоединится к нам. Мы дали ему одну из вьючных лошадей, потому что он ослабел от раны; и он поехал своим путем, отличным от нашего, обернувшись один раз, чтобы помахать нам с гребня своих родных холмов, прежде чем они скрыли его у нас из виду. Потом я иногда гадал, доехал ли он до своей деревни. Мы его больше не видели.

Глава восьмая. Ветер с севера

Я не очень хорошо знал Дэву, но между Арфоном и городом Легионов всегда существовали дружественные связи; я был там раз или два в детстве, потом еще раз, когда мы привезли септиманских лошадей, и в последний раз — всего несколько лет назад, когда я воспользовался мягкой зимой для мимолетного визита в Арфон и Дэву, чтобы самому посмотреть, как обстоят дела в племенных табунах и на учебных выгонах, а не посылать весной Бедуира или Фульвия, как я делал в другие годы. И теперь, услышав, как тяжелые удары копыт Ариана гулко отдаются под аркой ворот, я внезапно почувствовал, что нашел свое прибежище, что вернулся к знакомым местам. И несомненно, было похоже на то, что Дэва меня помнит. Пока мы устало поднимались по заросшим сорняками улицам к серой, нахмуренной крепости, вокруг нас собирался народ; сначала горстка, потом, по мере того как разносился слух о нашем прибытии, все больше и больше, так что когда мы в конце концов шумно въехали в никем не охраняемые Преторианские ворота, у копыт наших лошадей, выкрикивая приветствия и требуя новостей, бежала половина города.

На выметенном ветром плацу я соскочил со спины Ариана и пошатнулся, едва удержавшись на сведенных судорогой ногах; а потом остался стоять, положив руку на опущенную, потемневшую от дождя лошадиную шею и оглядываясь по сторонам, пока остальные с топотом въезжали во двор и тоже спешивались. Я предполагал, что старая крепость может уже быть заполнена поселенцами из города, но если не считать нескольких одетых в лохмотья теней, высыпавших у меня на глазах из разных закоулков, она была такой же пустой, какой ее оставили легионы. Отток людей в провинцию, опустошающий в наши дни большинство крупных городов, в Дэве, возможно, произошел быстрее — потому что Кинмарк, который любил города не больше, чем Кадор, вернул столицу своего маленького приграничного государства в замок Элдервудс, где его предки правили до того, как пришли Орлы. Город умирал во сне, как умирает старый, измученный человек; а пока здесь хватало места всем, и не было нужды забираться наверх, в заброшенную крепость.

Бедуир и Кей стояли рядом со мной, все еще держа под уздцы усталых лошадей. Гуалькмай суетился среди запряженных мулами повозок с ранеными, заезжавших во двор.

— Освободите несколько бараков и заведите людей под крышу, — распорядился я. — Нам придется использовать часть пустых бараков и главное зернохранилище под конюшни — в стойлах мы сможем разместить не более шестидесяти лошадей; эта крепость использовалась в последний раз еще до того, как легионы перешли на конницу, — я повернулся к какому-то старику с военной выправкой, опирающемуся на красивый резной посох; жители города расступились перед ним, словно он был важной персоной. — Отец, это ты здесь командуешь?

Прямая линия его рта изогнулась внезапной насмешливой улыбкой.

— В эти дни я никогда не знаю, называть ли себя старейшиной или Верховным магистратом; но да, я действительно здесь командую.

— Хорошо. Тогда нам нужны дрова для костров, пища для нас и фураж для лошадей. Как ты сам видишь, они не в таком состоянии, чтобы их сейчас выпустить на пастбища. Твои люди могут это сделать?

— Мы это сделаем.

— И еще свежие мази и повязки для раненых — вон тот невысокий человек со скрюченной ногой скажет вам, что ему нужно, и, Бога ради, дайте ему это, что бы это ни было.

— Хоть половину моего королевства, — ответил старик. Он глянул на толпу глазеющих на нас горожан и совершенно изменившимся голосом — словно говорил, перекрывая рев ветра, совсем другой человек — быстро и без суеты подозвал к себе нескольких людей и отдал распоряжения. Потом, когда эти женщины и мужчины рассыпались во все стороны, чтобы выполнить его приказ, он подошел, опираясь на посох, и встал рядом со мной у края барака, который немного защищал нас от проливного дождя.

— Пройдет какое-то время, прежде чем смогут привезти фураж; в Дэве не так много фуража, чтобы прокормить такое количество лошадей, и нам придется послать за ним на одну-две большие фермы; но фураж будет.

— Вы хорошо нас принимаете, — заметил я, развязывая ремешки круглого железного шлема и стаскивая его с головы.

— Может быть, незнакомцев мы принимали бы хуже, но разве ты не из рода лордов Арфона?

Я внутренне усмехнулся тому, как осторожно он это сформулировал.

Он продолжал:

— И разве твои племенные кобылы не пасутся, так сказать, под самыми нашими стенами? Мы думаем о тебе как о друге — как об Артосе Медведе — прежде чем вспоминаем, что ты Арториус, граф Британский.

— Это полезный титул. Он дает мне определенный авторитет среди правителей. Но Артос Медведь звучит более по-дружески.

Вокруг меня вовсю трудились Товарищи, вместе с конюхами и погонщиками. Молодой священник с изможденным лицом, появившийся неизвестно откуда, помогал Гуалькмаю с ранеными; измученных лошадей уводили прочь. Эмлодд, жизнерадостный веснушчатый парень, сменивший Флавиана на посту моего оруженосца, подошел, чтобы взять у меня Ариана, и я хотел было повернуться и заняться своим собственным делом, но старик остановил меня, легко прикоснувшись к моей руке; его взгляд следовал за двумя Товарищами, которые в этот момент, поддерживая третьего, ковыляли мимо, чтобы укрыться в проеме ближайшей двери.

— Вы сражались и вышли из боя с потерями, и сегодня вечером у вас будут другие дела, кроме как рассказывать истории, но помни, что когда у тебя появится свободное время, мы будем рады узнать, что произошло, — это касается и нас вместе со всей остальной Британией.

Я сказал:

— Тут почти нечего рассказывать — безрезультатно закончившееся сражение к югу от Эбуракума. Но сегодня ночью вы можете спать, не боясь саксонских факелов в своей кровле. По нашему следу не идет волчья стая… А пока мне нужно еще одно: пусть один из ваших юношей оседлает коня и отвезет весточку в замок Элдервудс, герцогу Кинмарку, — что мы здесь, в его городе, и что я приеду переговорить с ним, как только смогу.


Но в результате я так и не поехал в замок, потому что три дня спустя Кинмарк сам заявился в Дэву с небольшим отрядом дружинников.

Мы отводили наиболее оправившихся лошадей на пастбища, чтобы облегчить ситуацию с фуражом, и я вернулся в крепость и увидел его на плацу перед бывшим офицерским кварталом — он слезал с низкорослой кобылки, которая играла под ним и косила диким глазом, а рядом, в окружении его людей, стояли два пони, и через спину каждого была перекинута оленья туша.

Увидев меня, Кинмарк взревел, как ветер в бурю (у него был могучий голосище для такого небольшого человечка), и, подбежав ко мне, обхватил меня за плечи — так высоко, как только смог достать.

— Ох-хо-хо, Медвежонок! Это солнце и луна для моих глаз — увидеть тебя после столь долгой разлуки!

— И трубы в моем сердце оттого, что я слышу тебя снова, милорд Кинмарк.

Он разразился рокочущим хохотом.

— Парнишка передал мне от тебя весточку, что ты в Дэве и собираешься приехать поговорить со мной; но я как раз собирался охотиться в этих краях, так что мне пришлось всего лишь чуточку продолжить охотничью тропу, и вот я здесь — вместе со своей добычей в качестве гостинца.

— Замечательный гостинец! Сегодня мы будем пировать как герои!

Он широко расставил короткие ноги и посмотрел вокруг себя, на своих и моих людей, утаскивающих туши для разделки; его блестящие уверенные глаза оценили их всех одним быстрым взглядом.

— А тем временем, пока готовят угощение, — есть ли в этом гудящем осином гнезде какое-нибудь местечко, где человек может поговорить и услышать свой собственный голос без того, чтобы его услышали также и все остальные?

— Пойдем поднимемся на крепостной вал. Мы выставляем дозор над каждыми воротами, но по стенам часовые не ходят. Там, наверху, мы сможем поговорить спокойно.

Но когда мы поднялись по ступенькам на юго-западную оконечность вала, он не сразу заговорил о том — что бы это ни было — что привело его ко мне (потому что я не сомневался, что, хоть мы и были друзьями, это не был просто дружеский визит), а облокотился рядом со мной о парапет, глядя вдаль, на горы. Шторма, бушевавшие последние несколько суток, истощили свои силы дождем и ветром; это был день прерывистого света и плывущих облаков; и Ир Виддфа и ее менее высокие телохранители, покрытые темным налетом бегущих теней, четко выделялись на фоне смятенного неба. Я посмотрел в том же направлении, и мне показалось, что легкий ветерок, посвистывающий над крепостными стенами, несет с собой запах снегов высокогорья и прохладный, хватающий за душу аромат листьев, преющих у северной, замшелой стороны деревьев; и это было дыханием лесов под Динас Фараоном, где я вырос. А потом — что так часто случалось, когда я поворачивался лицом к своим родным горам, — мне почудился в том же ветерке привкус торфяного дыма и душистая сладость женских волос. Я гадал, есть ли у меня сын среди этих укромных долин и залитых голубыми тенями ущелий; сын семи лет от роду, обученный ненависти с тех самых пор, как впервые вкусил этот яд вместе с материнским молоком… Нет, я не гадал, я знал. Ненависть можно чувствовать издалека, как и любовь… Я снова поймал запах лесов под Динас Фараоном и мысленно ухватился за него, как хватаешься за талисман, оказавшись в темном месте.

Наверно, я вздрогнул, потому что стоящий рядом Кинмарк рассмеялся и спросил:

— Что такое? Вдруг стало не по себе?

— Просто на солнце набежало облако.

Он искоса взглянул на меня; глупо, что я сказал это, потому что как раз в тот момент на солнце не было никакого облака; но он не стал настаивать.

— А теперь расскажи мне, что произошло этой осенью.

Значит, первой была моя очередь. Я рассказал. Рассказывать было почти нечего, и моя история была короткой.

— И ты, стало быть, вернулся сюда, в Дэву, чтобы зализать раны и устроиться на зимних квартирах?

— Да, — ответил я.

— А как насчет припасов?

— Это была одна из главных причин, почему я выбрал Дэву: пастбища для лошадей и ячмень Мона для нас. Сегодня утром я послал своего лейтенанта Бедуира с повозками и небольшим сопровождением в Арфон, чтобы он привез все, что сможет. Я дал бы им отдохнуть еще несколько дней, но не осмелился — зима на носу. И так мы можем только молить Бога, чтобы они успели довезти зерно вовремя — и чтобы в Моне был хороший урожай.

— А пока?

— А пока мы «добываем пропитание на месте». Я заплатил твоим людям все, что смог. Я не могу платить справедливую цену за наше содержание, в войсковой казне недостаточно денег, их никогда не бывает достаточно; а то, что там есть, уходит в основном лошадиным барышникам и оружейникам.

— И в Арфон за зерно?

Я покачал головой.

— Это идет как дань с моего племени. На самом деле часть зерна прибудет из моих собственных поместий. Я принадлежу к роду лордов Арфона, как выразился твой здешний старейшина. Они дадут мне зерно… Что же до остального, у нас всегда есть охота — зерно в амбарах и вепрь в лесах; ведь именно так жили сторожевые посты в прежние дни.

На какое-то время между нами воцарилось молчание; потом, наконец, Кинмарк спросил:

— Ты собирался приехать в замок и поговорить со мной — о чем именно?

Я слегка повернулся, опираясь одним локтем о парапет, и взглянул на него.

— Мне нужны люди.

Он улыбнулся — короткой яростной улыбкой, которая вспыхнула и сошла с его лица, оставив его серьезным и задумчивым.

— Сердце подсказывает мне, что ты можешь набрать себе людей без всякой помощи со стороны какого-либо князька, друг мой.

— Если у меня будут развязаны руки — да.

— В Линдуме твои руки были связаны?

— Достаточно свободны, пока люди были нужны только для того, чтобы выгнать Морских Волков за пределы тамошних границ. Мне нужны люди, которые весной оставили бы охотничьи тропы Дэвы — без препятствий или помех со стороны своего герцога — и пошли за мной через горы к Эбуракуму.

— Твои руки развязаны, — сказал он. — Подними свое знамя, и юноши слетятся к тебе, как июньские жуки на огонь. Только оставь хоть несколько человек, чтобы защищать наших женщин и очаги.

— Набеги скоттов?

— Набеги скоттов и другое. Может быть, из-за гор дует саксонский ветер, — прежде чем я успел поинтересоваться, что он имеет в виду, он резко повернулся, подняв голову навстречу ветру, треплющему пегую, рыжевато-русую гриву его волос. — А что будет после Эбуракума?

— Это не только Эбуракум, хотя он находится в центре всего. Это все восточные земли бригантов. А потом мы пойдем туда, где в нас будут нуждаться сильнее всего; по всей видимости, на юго-восток, к территориям иценов. Саксы уже называют весь этот край своими собственными северными и южными землями — Норфолк и Саутфолк.

Кинмарк внезапно заявил:

— И все же я думаю, что ты поступишь мудро, если пойдешь на север, за Стену, — и без лишней задержки.

Я спокойно посмотрел на него, зная, что он наконец-то сказал то, за чем приехал.

— И каков же ответ на эту загадку, милорд Кинмарк?

И он ответил мне взглядом на взгляд, глаза в глаза.

— Мне тоже есть о чем поговорить и что рассказать. Именно поэтому я не стал ждать твоего приезда, а отправился на охоту в сторону Дэвы. Если знаки и знамения не лгут, к середине следующего лета в половине низин Каледонии заполыхает вереск; ко времени сбора урожая пламя переметнется через Стену.

— Вторая загадка в ответ на первую. Что это значит?

— Уже год, а то и больше, в южной Каледонии зреют волнения. Мы чувствовали это — мы, правители государств Севера. Мы чувствовали это даже на таком расстоянии от Стены, но все было очень неопределенным, словно легкий летний ветерок в высокой траве, который дует сразу отовсюду. Теперь это обрело форму, и мы знаем, откуда он все-таки дует. Саксы обратились за помощью к Раскрашенному Народу, пообещав ему долю в богатой поживе, когда падет Британия; а Раскрашенный Народ объявил Крэн Тара, общий сбор, призывая к себе скоттов даже из-за моря, из Гибернии, и объединяясь с некоторыми британскими князьями, которые вообразили, будто им предоставляется возможность освободиться от всех уз и остаться в гордом одиночестве, — глупцы, сами торопятся просунуть шеи под саксонскую пяту.

— Под пяту графа Хенгеста? — я почувствовал в груди маленький холодный комок.

— Думаю, нет. Возможно, в этом замешан Окта, но мне скорее кажется, что это дело рук настоящих саксов с северного побережья. О да, у нас одно название служит для всех, но Хенгест — ют, не забывай об этом, а Морские Волки еще не научились действовать сообща, — его голос упал, и в нем зазвучали угрюмые ноты. — Если они научатся этому раньше, чем мы, это будет концом Британии.

— Откуда ты все это знаешь? — помолчав, спросил я.

— По чистейшей прихоти случая, или, как сказали бы некоторые, по милости Господней. Несколько дней назад каррака, направляющаяся к побережью Каледонии, сбилась с курса из-за северо-западного ветра и была выброшена на наш берег. На борту находилось что-то вроде посольства, потому что у них не было оружия, только кинжалы, хотя эти люди были воинами; а среди обломков мы нашли зеленые ветви, какие приносят послы в знак мира, и нигде не было и следа их побеленных боевых щитов. После кораблекрушения уцелел только один человек, и он был без сознания после удара о скалы. Люди, которые вытащили его на берег, хотели было прикончить его на месте, как добивают раненую гадюку, но он выкрикнул что-то о Раскрашенном Народе и о саксонском племени. Этого оказалось достаточно, чтобы заставить человека с кинжалом удержать занесенную руку. Они перенесли раненого к рыбацким хижинам в надежде, что из него удастся выжать что-нибудь еще, — и известили меня.

— Пытка? — догадался я. Я не особенно щепетилен в том, что касается скоттов или саксов, но мне никогда не нравилось — хотя по временам это было полезно — поджаривать человека на медленном огне или втыкать острие кинжала ему под ногти, чтобы вырвать из него то, что он мог сказать. Это не была жалость; просто я чересчур остро чувствовал, как спекается и покрывается волдырями кожа, как лезвие кинжала со скрипом входит под мои собственные ногти.

— Если бы мы попробовали пытать его тогда, в том состоянии, он бы умер у нас на руках и таким образом ускользнул от нас; поэтому мы оставили его на несколько дней в покое, надеясь, что он сможет поднабраться сил, но в конце концов пытка и не понадобилась. У него началась лихорадка. Эта лихорадка развязала ему язык, и перед смертью он разговаривал в течение целого дня и целой ночи.

— Ты уверен, что его рассказ не был просто бессвязным бредом?

— В свое время я часто видел, как умирают люди; я знаю разницу между бессвязным бредом и тем, как человек в лихорадке выбалтывает свои самые сокровенные тайны… Кроме того, если подумать, эта история довольно правдоподобна, не так ли?

— Пугающе правдоподобна. Если это правда, дай Бог, чтобы они не успели раздуть пламя прежде, чем мы сможем разделаться с Хенгестом в Эбуракуме. Это нужно сделать в первую очередь — сдается мне, следующий год вполне может оказаться чем-то вроде гонки со временем.

Тем вечером мы воистину пировали как герои, а потом повеселились от души, хоть нам и недоставало Бедуира и его арфы. А наутро, после того как мы обсудили некие планы и обменялись некими обещаниями, Кинмарк уехал вместе со своим отрядом; маленькая кобылка с дикими глазами плясала под ним, как угорь на сковородке.

Последовавший за этим день был хорошим днем; одним из тех дней, которые не имеют особого значения для порядка вещей, но, со своими мягкими очертаниями и чистыми красками, удерживаются в памяти и после того, как дни великолепия и дни бедствий перестают отличаться друг от друга. До сих пор у меня не было свободного времени, чтобы поехать куда-нибудь дальше, чем на внутренние пастбища, где уже пощипывали траву некоторые из наших скакунов. Но в то утро, после отъезда Кинмарка, я послал за Арианом, который к этому времени уже успел отдохнуть, и вместе с Кеем, Флавианом и юным Эмлоддом отправился посмотреть на выгоны.

Зима, казалось, уже подошедшая вплотную, немного отступила, и день был мягким, как ранней осенью: легкий западный ветерок, вздыхающий над волнистыми равнинами; солнце, затянутое серебристой дымкой; и сморщенные бурые листья, слетающие из дубовых рощ, сбитых набок штормами Атлантики и тянущихся длинными поясами вдоль гребня большинства небольших возвышенностей. Время от времени мелкие темные коровы, мимо которых мы проезжали, — их было меньше, чем было бы в прошлом месяце, до осеннего забоя, — поворачивали головы и смотрели нам вслед, медленно двигая челюстями; или же пасущиеся небольшим табунком пони рассыпáлись в разные стороны, отбегая на расстояние выстрела из лука, а потом оборачивались и тоже глазели на нас, всхрапывая и потряхивая косматыми головами. Возле деревень шла поздняя осенняя пахота, и следом за людьми вилось кричащее облако чаек, а запах только что вывернутой земли бередил сердце. В нескольких милях от Дэвы мы увидели жмущиеся в кучу среди сена, папоротника и бобовых стеблей торфяные лачуги, в которых жили табунщики. Невысокий человек с такими косыми глазами, что невольно хотелось сделать оберегающий знак, и с кривыми ногами наездника, всю жизнь проведшего в седле, сказал нам, что Ханно уехал с табуном, так что мы направились в длинную неглубокую долину, где находились наши учебные выгоны.

В Арфоне выпасы для племенных табунов были по большей части обнесены стенами из ничем не скрепленного камня, потому что на холмах этот материал встречается в изобилии; здесь тоже кое-где попадался камень, но добывать его было труднее, и поэтому в некоторых местах, где можно было использовать заросли кустарника или небольшие рощицы, каменные ограды уступали место изгородям из грубо вымоченного терновника, а нижний, болотистый, конец долины был перекрыт канавой и стенкой из торфяных кирпичей.

Мы встретили старого Ханно, когда он, верхом на маленьком косматом пони, не спеша поднимался из болотистого конца долины; следом за ним, на другом пони, ехал незнакомый мне юноша. По всей видимости, Ханно совершал ежедневный осмотр своих владений. Он выглядел в точности так же, как тогда, когда я видел его в последний раз; в точности так же, как выглядел с тех пор, что я его помнил: широкий безгубый рот, маленькие блестящие глазки, выглядывающие из-под огромной овчинной шапки, которую он никогда не снимал, — я готов был поклясться, что и шапка была той же самой.

— Слышал, что ты вернулся в Дэву, — приветствовал он меня так, словно мы виделись в последний раз, может, неделю тому назад; а потом продолжил слегка обвиняющим тоном:

— Эти последние три дня я каждую минуту ждал, что ты вот-вот появишься.

— Я не мог приехать раньше, — объяснил я. — Слишком за многим надо было присмотреть. Как идут дела, Ханно, старый волчище?

Он вытянул руку, похожую на узловатый корень утесника:

— А как тебе кажется?

Но мне не нужно было всматриваться туда, куда указывал его палец. Я смотрел по сторонам на всем пути из верхнего конца долины, радуясь виду молодых лошадей, пасущихся у ручья, — будущих боевых коней — как скряга радуется сверканию золота, струящегося у него между пальцами.

— Отсюда это выглядит неплохо, — подтвердил я. Мы с ним не привыкли рассыпаться в похвалах, но мы улыбнулись друг другу, глаза в глаза.

— Поехали, посмотришь на них вблизи, — он дернул подбородком в сторону ручья, и мы все вместе направились туда.

Эмлодд, мой юный оруженосец, очень дружелюбный малый, поотстал, чтобы присоединиться к незнакомому пареньку, а мы с Ханно, Флавианом и Кеем всей компанией ехали впереди. У тех пятерых септиманских жеребцов было множество сыновей, трех-, четырех- и даже несколько пятилеток; и одного взгляда на ширококостых жеребчиков — которые при нашем приближении рассыпались в стороны, а потом, не в силах преодолеть любопытство, повернули обратно — было достаточно, чтобы сказать мне, что мой план работает. Не все они были такими высокими или такими массивными, как их родители, но каждый по меньшей мере на две ладони превосходил ростом лошадей нашей местной породы.

— Все объезжены? — спросил я.

— Да; еще не выезжены, но объезжены все. Несколько трехлеток еще не совсем готовы. Не так уж легко собрать достаточное количество людей для этой работы — таких людей, которых я назвал бы опытными, на этих-то тучных Равнинах.

И Ханно аккуратно сплюнул прямо на шелковистую созревшую головку болотного чертополоха, выражая тем самым свое мнение о наездниках с Равнин.

— Во всяком случае, в этом году у тебя будет достаточно объездчиков.

К тому времени, как мы посмотрели все, что нам хотелось увидеть на учебных выгонах, и Ханно сделал парням, прогонявшим перед нами лучших молодых жеребцов, знак заканчивать, осенний день близился к вечеру. Позже, когда мы поднимались на гребень холма, направляясь к единственному из выгонов, который был расположен на Равнинах, Ханно посоветовал:

— Лучше поезжай к загону, а мы приведем туда остальных лошадей. Если ты попытаешься объехать всю долину, то не успеем мы сделать и половину работы, как опустятся сумерки, и ты скорее всего проглядишь самых лучших жеребят.

Я кивнул — мы были у него в руках, и это было его королевство — и, въехав на гребень холма, придержал лошадь среди растущего там искривленного ветром терновника и остался сидеть, глядя вдоль полого сбегающего к морю склона на племенной выгон, от которого меня отделяло, может, полвыстрела из лука. Расстилающаяся перед нами долина, заросшая по обращенной к морю стороне густыми, невысокими дубравами, была лучше защищена, чем та, которая осталась позади, и прекрасно подходила для своей цели; и в ее верхнем конце, среди мирно пасущихся кобыл с жеребятами, виднелся темный внушительный силуэт жеребца. Все обширное пространство долины было защищено только легкой изгородью, потому что волков в этих краях почти не водилось, а если бы какой-нибудь из маленьких местных жеребцов, свободно бегающих по болотам, попытался прорваться к кобылам, вожак косяка живо бы с ним расправился; тогда как со взрослым жеребцом, вольготно живущим среди своих тридцати или сорока кобыл, куда меньше риска, что он вырвется и убежит, чем с холостым молодняком на учебных выгонах.

Я развернул Ариана, и мы поехали дальше, мимо навесов из утесника, под которыми кобылы укрывались во время жеребения, к огороженному каменной стенкой загону у входа в долину; поравнявшись с воротами, мы привязали лошадей к кусту терновника, а потом я, Кей и Флавиан устроились ждать, а Эмлодд отправился помогать остальным двоим загонять табун.

Вороной жеребец наблюдал за нами с тех самых пор, как мы спустились к границам его владений, — без особой тревоги, но недоверчиво, из-за своих кобыл; он всхрапнул, вскинул голову, отчего его грива взлетела вверх темным облаком, и рысью побежал в нашу сторону, описывая широкий неторопливый круг, чтобы зайти между нами и своим табуном.

— Ворон хорошо заботится о том, что ему принадлежит, — заметил Флавиан.

Старый Ханно, проезжая мимо вороного на своем лохматом пони, что-то тихо и неразборчиво сказал ему, и огромный жеребец приветственно фыркнул. Бедуир оказался прав насчет него.

Ханно и его маленький отряд порысили дальше, уменьшаясь с расстоянием, а достигнув нижнего конца долины, начали разъезжать взад-вперед, то и дело скрываясь из вида среди зарослей утесника и терновника, спускающихся к болотам. И вскоре мы увидели, что вся долина движется в нашу сторону. До нас донеслись крики загонщиков, а несколько мгновений спустя — мягкий торопливый топот неподкованных копыт по траве. Они приближались рысью, растянувшись длинной линией, как огромная стая летящих уток; табунщики на своих маленьких косматых пони направляли их с обеих сторон; и на какое-то мгновение я мысленно перенесся на восемь лет назад, в один из весенних дней в Нант Ффранконе. Их загоняли в проем в стене криками и воплями: кобыл с перепуганными глазами и жеребят, все еще бегающих за ними по пятам; однолеток и косматых двухлеток, которые будут готовы к объездке этой зимой, неуклюжих и боязливых, любопытствующих, что же все это значит. И среди них по-прежнему — с чуть поседевшей мордой, но все еще могучий — был Ворон, охраняющий свой табун. Среди загонщиков я увидел Эмлодда; его веснушчатое лицо раскраснелось, а глаза блестели, как у влюбленной девушки. После того как широкий проем ворот был закрыт переносными плетнями, он соскочил с лошади и, накинув повод на руку, подошел ко мне, смеясь и задыхаясь.

— О, милорд Артос… сир… если бы я не был твоим оруженосцем, я стал бы неплохим табунщиком!

— К тому времени, как ты станешь капитаном третьего эскадрона, — отозвался Флавиан, называя свой собственный ранг и исходя из собственного опыта, — ты успеешь в достаточной степени побыть и тем, и другим, это я тебе обещаю.

Он бросил горсть ярких ягод шиповника, которые перекидывал с руки на руку, в подставленную ладонь мальчика и повернулся к топочущей массе лошадей.

Я подошел сначала к Ворону, который, по обыкновению своего племени, отделился от остальных и стоял немного в стороне, откуда мог присматривать за всем происходящим. Он наблюдал за нашим приближением, настороженно вскинув голову и помахивая хвостом, но был не более встревожен, чем раньше, потому что рядом со мной шла знакомая ему фигура в овчинной шапке.

— Если бы ты был певцом Бедуиром, — заметил старый Ханно, — он подошел бы к тебе.

— Интересно… неужели конь может так хорошо помнить, год за годом?

— Он не забудет человека, который покорил и укротил его, — проворчал Ханно, — так же как женщина не забудет мужчину, которому досталась ее девственность, — в чем-то это одно и то же.

Я дал Ворону немного соли, и он неторопливо и отчужденно лизнул ее, принимая вместе с ней и то, что я не был врагом; и дав ему понять это, я вместе с Флавианом и Кеем вернулся в загон, чтобы досыта насмотреться на кобыл и их потомство. Мы ходили между ними, останавливаясь, чтобы вглядеться то в одного, то в другого жеребенка, осматривая, оценивая, отыскивая потаенную силу и отзывчивость в стройных задних ногах и гибкой шее, пока Ханно отжимал вверх чью-нибудь голову с прижатыми ушами или шлепком отталкивал лохматый круп, чтобы освободить нам дорогу в толчее. А потом тех, что показались мне самыми лучшими, подвели к нам по отдельности, кобыл и сосунков, однолеток и двухлеток, жеребчиков и кобылок. И во всех них бросалось в глаза одно и то же — увеличившийся рост, более массивная кость.

— Бог добр, — сказал Кей, который был по-своему религиозен.

Наконец я снова подозвал к себе Ханно.

— Вон та гнедая кобыла с белым жеребенком — приведи их ко мне.

Кобыла и жеребенок привлекали мое внимание с того самого мгновения, как их подогнали сюда, или, скорее, мое внимание привлекал жеребенок, но я, немного по-детски, оставлял его напоследок, чтобы остальные, которых мне предстояло увидеть в тот день, не упали после него в моем мнении.

Ханно отделил их от табуна и подвел ко мне; и когда я увидел его ухмылку, мне показалось, что он тоже приберегал жеребенка на самый конец, надеясь, что я не попрошу подвести его раньше. Сначала я принялся завоевывать расположение матери, похлопывая ее по шее, нашептывая тихие ласковые слова в ее подергивающееся ухо, — потому что жеребенок легче пошел бы ко мне, видя, что его мать мне доверяет, — а уже потом повернулся к малышу. Это был маленький костлявый жеребчик, гораздо моложе, чем большинство остальных; я решил, что он действительно родился в конце лета или в начале осени, как иногда бывает, если кобыла долго не приходила в охоту или приняла позже положенного времени. Он был еще не белым, но серым, как гусенок, однако любой, кто видел подобных жеребят раньше, мог понять, что к третьему году жизни он будет белым, как лебедь. Необычная масть в наши дни; но говорили, что в жилах большинства римских верховых лошадей текла ливийская кровь, а среди этой породы было много белых; так что ему, должно быть, передалась по линии матери масть какого-нибудь скакуна легионов. В нем уже чувствовалось обещание, в этом жеребенке, который стоял рядом с матерью, не уверенный в собственных силах, разрывающийся между желанием найти утешение в материнском молоке, которое он уже почти перерос, и любопытством по отношению к этим людям, которых он никогда не видел раньше. В нем был огонь расы его матери и непоколебимость и мощь расы его отца. Он почти совсем не боялся меня, особенно когда увидел, что его мать позволила мне оставить руку у нее на шее. Жеребята с моих родных холмов, которые вольно бегают по горным лугам и которых табунят только два раза в год, попадают к объездчикам дикими, как соколы; но с теми, что рождаются от прирученных матерей на местных выгонах, мы обычно общаемся со дня их рождения, и этих «одомашненных» жеребят всегда легче объезжать, когда приходит время. Так что дымчатый жеребенок был приучен к человеческим рукам. Меня он немного побаивался, потому что моя рука была рукой незнакомца, но, полизав мою ладонь, — на ней, должно быть, еще оставались следы соли — скоро победил свой страх и позволил мне погладить жесткий пучок шерсти на том месте, где должна была вырасти его холка, и провести пальцем по носу к мягким губам; я ласкал его, чувствуя скрытое в нем обещание, едва заметный, немного боязливый отклик под моей ладонью. Неожиданно и с абсолютной уверенностью я понял, что передо мной стоит мой будущий боевой конь, который заменит мне верного старого Ариана, когда тот с почетом уйдет на покой. Я всегда ездил в сражении на белой лошади; не потому, что я считал их лучшими, чем лошади любой другой масти, но просто белая лошадь четко указывает людям их вождя; еще она четко указывает его врагу, но тут уже ничего не поделаешь. Кроме того, не только саксы считают Белую Лошадь священной, а иначе почему бы люди, еще до прихода легионов, стали вырубать белую Лошадь-Дракона в центре склона меловых скал, что возвышаются над долиной, ведущей к самому сердцу страны? Поэтому именно белой, а не какой-либо другой лошади подобает вести в битву войска Британии…

Осенью рожденный и осенью встреченный — я знал имя, которое принадлежало ему, словно по праву. Он должен был зваться Сигнусом, по четырем звездам Сигнуса-Лебедя, которые взлетают в небо на юге как раз во время осенних штормов.

Я назвал его этим именем теперь, словно в знак уговора между нами:

— Сигнус… я нарекаю тебя Сигнусом. Помни об этом, малыш, до того дня, когда мы вместе помчимся в битву.

И жеребенок опустил голову и вскинул ее снова. Причиной этому была всего лишь моя рука на его морде, но это выглядело как согласие. Помню, мы все рассмеялись; и жеребенок, внезапно застыдившись, немного попятился, повернулся на длинных, неуклюже расставленных ногах и обратился за утешением и ободрением к материнскому молоку.

Потом, когда мы сидели на полу в хижине табунщиков, вокруг очага, в котором потрескивал утесник, старый Ханно принес кувшин перебродившего кобыльего молока (удивительно, какие невероятные вещи люди используют, чтобы получать огненный напиток) и очищенные от коры ивовые прутики, на которых он вел счет лошадям — как своим, так и тем, что его сын Альгерит посылал ему каждый год из племенных табунов Арфона, — чтобы знать общее поголовье. На этих белых прутиках был с помощью зарубок различной формы отмечен каждый жеребенок, родившийся за последние семь лет. От девяноста до ста жеребят каждый год, не считая третьего, когда их было меньше половины этого числа.

— Это был плохой, черный год, — объяснил Ханно, — сырая весна, весна, которая затопила все как здесь, так и на холмах. Более двух десятков жеребят пали, если не считать тех, что заболели потом; и среди кобыл тоже был большой падеж. Но вот этот год… да, это был хороший год; погляди…, — старый коричневый палец с ребристым, загнутым внутрь ногтем двигался вверх по самому новому и белому из ивовых прутиков, прикасаясь то к одной, то к другой зарубке. — Сто тридцать два-три-четыре-пять… сто тридцать шесть, семьдесят три из них жеребчики, и мы потеряли не больше девяти. Посмотри, количество новорожденных растет, потому что мы перевели часть молодых кобыл в племенной табун.

Кроме изредка случавшихся потерь, попадались, конечно, и лошади, которые не подходили под нужные нам стандарты, а также кобылы, которые не подпускали к себе жеребцов или постоянно приносили плохое потомство; и Ханно, как я и приказал ему, продавал таких бракованых животных, чтобы платить за фураж и, время от времени, за других лошадей; но не считая этого, мы свято соблюдали свой изначальный план — какой бы ни была наша нужда, не трогать табун, пока он не успел разрастись как следует. Но теперь пришло время, когда можно было спокойно брать из него лошадей, и мы с Ханно переглянулись поверх горящего утесника, и наши глаза заблестели сильнее.

— Мы хорошо сделали, что подождали так долго, — заметил я, — а теперь, благодаря твоему умелому хозяйствованию, Ханно, старый волчище, мы можем начать использовать наш табун.

Он кивнул.

— Что у тебя на уме?

— Все жеребцы-полукровки четырех и пяти лет: септиманцев хватит, чтобы покрыть всех кобыл, какие у нас есть; возможно, также некоторые из трехлеток — следующей весной, когда они будут полностью объезжены. Это даст нам где-то за двести пятьдесят лошадей.

— Как насчет лишних кобыл?

— Не для нас, — возразил я. — Они представляют слишком большую ценность, чтобы рисковать ими на войне, кроме как в самом крайнем случае. Пускай пока пасутся на свободе в горах; может быть, им удастся сделать что-нибудь, чтобы улучшить породу, а мы вернем их через год, если они нам понадобятся.

Я чувствовал огромное удовлетворение. Мы были в состоянии заменить половину наших теперешних лошадей, которые к этому времени в большинстве своем происходили с болот, — хорошие, послушные животные, но без особого огня; а они могли вместе с остальными новичками образовать резерв (никогда не стоит в один год выпускать в бой слишком много неопытных скакунов, как бы хорошо они ни были выезжены). До сих пор мы никогда не могли рассчитывать на резерв лошадей; и Бог знает, как отчаянно мы иногда в них нуждались. Бог, как сказал Кей, был добр.

Когда кувшин был пуст и многие вещи обсуждены, мы попрощались и направились обратно в Дэву. Кобылье молоко было самым забористым напитком из всех, что мне когда-либо доводилось пробовать. У меня всегда была крепкая голова, но в ту ночь звезды приобрели цвет жимолости и были мягкими, как в середине лета. По-моему, мы даже что-то спели на обратном пути в город Легионов. Но виной этому было не только кобылье молоко.

Когда мы въехали в Дэву, ночь уже давно перевалила за вторую стражу, но под фонарем у входа в старый офицерский двор стояла кучка каких-то людей, явно не из моих собственных отрядов. Это были хорошо сложенные парни, все молодые и крепкие, и у всех было с собой оружие. Мне показалось, что я догадался, что им нужно, еще до того, как один из них — это был тот паренек, который отвозил мое послание Кинмарку, — шагнул к моему стремени.

— Сир, милорд Артос, мы можем поговорить с тобой?

— Думаю, да.

Я спешился и передал Ариана своему оруженосцу, лишний раз похлопав старого жеребца по шее, потому что внезапно почувствовал себя виновным в неверности.

— Побудь вместо меня, — бросил я Кею и, сделав незнакомцам знак следовать за мной, направился к своим покоям.

Фонарь был уже зажжен, и в глиняной жаровне пылало небольшое пламя; я подсел к ней, протягивая над огнем закоченевшие от поводьев руки, — потому что мягкая погода прошедшего дня начинала сменяться промозглой сыростью — и посмотрел на столпившихся передо мной молодых людей.

— Ну? Что вы хотите мне сказать?

Тот, что был моим посыльным, ответил за всех.

— Сир, мы принесли тебе свои мечи; мы хотим присоединиться к Товариществу, которое служит под твоим началом.

Я взглянул в их пылкие и серьезные лица.

— Вы все очень молоды.

— Фион — самый младший из нас, а ему в следующем месяце будет восемнадцать. Мы все — взрослые мужчины, и у нас есть собственное оружие, милорд Артос.

Я наклонился вперед, по очереди всматриваясь в их лица.

То, что я увидел, мне понравилось, но, несомненно, все они были очень молоды.

— Выслушайте меня, — начал я. — Служить мне можно в двух ипостасях. Да, мне нужны люди для Товарищества; мне всегда нужны люди для Товарищества. Но мне нужны также…, — я заколебался, подыскивая слово, — вспомогательные и нерегулярные войска; люди, которые будут служить мне в легкой коннице, в отрядах лучников, разведчиков и копейщиков и служить так же верно, как Товарищи служат мне в тяжелой коннице; люди, которые в случае необходимости последуют за мной за пределы своего родного края и пробудут со мной так долго, как я буду в них нуждаться, — все это время зная, что как только я смогу отпустить их, через год, через два, через три, они будут вольны вернуться к своим домам. Для тех, кто пойдет за мной как Товарищи, все будет совсем по-другому. От них я требую верности мне и друг другу, только и навсегда — или по меньшей мере до тех пор, пока последний сакс не уйдет с последнего мыса британского побережья. Мы — братство, и для нас не может быть никаких уз вне этого братства и никакого освобождения после нескольких лет. Если судить по вашим лицам, вы именно такие люди, к каким стремится мое сердце, и я с радостью приму ваши мечи в том или ином качестве; но прежде чем решиться, во имя Господа, подумайте. У вас еще вся жизнь впереди, а потом вы не сможете отступить с честью.

Они переглянулись; один из них, рыжеволосый юноша, облизнул нижнюю губу, другой нервно затеребил рукоять своего кинжала.

— Идите домой, — посоветовал я. — Обговорите все, не решайте сразу — утро вечера мудренее — и возвращайтесь ко мне завтра.

Еще один покачал головой.

— Мы пришли сегодня вечером, чтобы сложить оружие к твоим ногам, и мы не вернемся к своим очагам, пока все не будет решено. Позволь нам несколько мгновений посовещаться у твоего порога, милорд Артос.

— Конечно, совещайтесь, сколько хотите.

Я вытащил кинжал и принялся начищать его полой плаща, отрешаясь от них и от их совещаний. Они отошли к проему двери, и какое-то время до меня доносилось негромкое бормотание их голосов. Потом я услышал топот их ног по полу и, подняв глаза, снова увидел их перед собой. Юноша, который был моим посыльным, стоял немного в стороне от остальных, и с ним еще двое. Как и прежде, он говорил за всех.

— Милорд Артос, мы посоветовались между собой и решили. Те, что стоят у меня за спиной, будут верно служить тебе вторым из путей, которые ты предлагаешь. Они связаны узами, которые нельзя разорвать, у двоих есть жены и дети — но мы трое, Финнен, Корфил и я, Брис, сын Брэдмана, свободны от всяких уз, и поэтому с радостью возлагаем на себя твои. Если ты возьмешь нас к себе в Товарищи, то мы будем твоими под Алым Драконом, не думая больше о том, чтобы снова сидеть у своих старых очагов.

А еще один спросил:

— Нужно ли давать какую-либо клятву? Какой бы она ни была, мы дадим ее.

— Вы уже поклялись достаточно, — ответил я.

И вот так было положено успешное начало сбору, предсказанному Кинмарком, сбору, которому суждено было продолжаться на всем протяжении тех немногих месяцев, что ждали нас впереди, и после которого, с возвращением весны, за моей спиной оказалось довольно внушительное войско.

Глава девятая. Боевые трубы весной

Мы уже почти оставили всякую надежду на возвращение Бедуира, когда он наконец появился с телегами зерна и сопровождающим отрядом, вынырнув, словно неясная тень, из снежной бури, которая неслась косыми мучнистыми полосами под напором свирепого северо-восточного ветра. И люди, и лошади были в таком состоянии, что могли вот-вот упасть и не подняться снова; но легкие подводы за спиной Бедуира были с горкой нагружены мешками с зерном или накрыты привязанной веревками плотной тканью.

— А это иногда полезно — быть принцем в Арфоне, — заметил он, когда мы ввели его и его товарищей в обеденный зал. — Даже рожденным под кустом боярышника.

И он неверным шагом добрел до очага и уселся там, свесив голову на грудь; на его ресницах таял снег. Думаю, он был в полубессознательном состоянии.

— Говорят, урожай на Моне был хорошим. Весной будет еще несколько телег с зерном, если дороги откроются достаточно рано.

Кто-то принес ему чашу с вересковым пивом, и после того как он осушил ее, на его пепельное лицо хоть немного вернулись краски. Когда я покидал его, чтобы присмотреть за тем, как будут складывать зерно в амбары, он уже снял с плеч чехол из оленьей кожи, вытащил из него свою любимую арфу и начал перебирать бронзовые струны, проверяя, не пострадала ли она от холода.

Этой зимой нам некогда было потерять форму, некогда было поддаться тому оцепенению духа, которое порой охватывает зимний лагерь и от которого необходимо предостерегаться, как мы пытаемся предостеречься от лихорадки и кровавого поноса. В наших амбарах были теперь овес и ячмень, но их необходимо было смолоть, а поскольку, если мы хотели есть мясо, нам нужно было добывать его самим, кто-нибудь из нас всегда был на охотничьей тропе. Все было так, как я сказал Кинмарку, мы жили, словно сторожевые посты в старые времена: зерно в амбарах и вепрь в лесах; только для нас это были по большей части олени и иногда волки — волчье мясо не так уж и невкусно, если ты достаточно голоден. В лагере тоже было много работы, потому что старая крепость, когда мы в нее въехали, была немногим лучше развалин.

Еще нужно было заниматься верховыми лошадьми; каждый день упражняться с оружием, чтобы глаз не утратил остроту, а рука — твердость; осматривать доспехи и снаряжение, обучать новых людей и выезжать лошадей. А по воскресеньям священник, который помогал Гуалькмаю с ранеными в ту, самую первую, ночь, приходил из города, чтобы проповедовать Слово Божье на заросшем сорняками плацу. На эти службы собиралась большая часть Товарищей, хотя я думаю, что среди тех людей, что стояли на холоде с непокрытой головой, слушая его проповеди, а потом поворачивались друг к другу с поцелуем мира, были и такие, кто возносил отдельные молитвы Митре или даже Нуаде Сереброрукому и далеким и туманным богам своих родных холмов. Добродушный маленький священник огорчился бы, если бы я сказал ему об этом, но для меня это никогда не имело большого значения. Я всегда был последователем Христа, потому что мне казалось, что христианская вера — самая крепкая и лучше всего приспособлена для того, чтобы нести свет во тьму, лежащую впереди. Но в свое время я молился слишком многим различным богам, чтобы придавать особую важность именам, к которым люди взывают о помощи, или форме молитв, которые они при этом произносят.

Месяцы шли за месяцами, а с севера по закрытым снегом, слякотью и штормовыми водами дорогам больше не поступало никаких известий. Но хотя новостей и не было, я все-таки много слышал той зимой о Каледонии.

Я слышал это от купца Деглефа. Он приехал в Дэву по дороге, ведущей от Стены, всего за день до того, как Бедуир и телеги с зерном вернулись из Арфона; приехал верхом на хорошей лошади во главе каравана из четырех вьючных мулов с погонщиками, а по пятам за ним бежали на сворке две пары белогрудых каледонских гончих.

Мало-помалу в крепости стало известно, что некий купец Деглеф вернулся на зиму домой, проведя все лето, как бывало и раньше, в торговых разъездах по Каледонии. Это великая вещь — принадлежать к племени торговцев, которые спокойно проходят и встречают радушный прием там, где с трудом смогло бы пробиться войско. Я не замедлил поинтересоваться у Луциана — того старца, который был старейшиной или верховным магистратом, — насколько можно доверять этому человеку, и, услышав от него хороший отзыв («Я еще никогда и ничего не получил от Деглефа дешево, но, с другой стороны, я еще никогда не купил у него горшка, который треснул бы в первый же раз, когда в него нальют вино с пряностями, плаща, с которого сошли бы все краски, или собаки, которая оказалась бы не той, за которую я заплатил»), послал за самим Деглефом, приглашая его отужинать со мной.

Он пришел — коренастый человек с серовато-песочными волосами и маленькими блестящими глазками, которые, казалось, постоянно выглядывали выгодную сделку, завернутый в накидку из великолепно выделанных барсучьих шкур; и когда ужин был закончен и мы пересели поближе к жаровне, он начал с того, что попытался продать мне кинжал восточной работы с рукоятью слоновой кости, вырезанной в подобии обнаженной женщины.

— Нет, — отказался я. — У меня уже есть кинжал, к которому привыкла моя рука. Я позвал тебя сюда не ради твоих товаров.

— А ради чего? Без сомнения, не ради того, чтобы я почтил тебя своей компанией, милорд граф Британский?

Он ухмыльнулся мне, распахивая в тепле свою накидку, и принялся поигрывать ниткой серебряных и коралловых бус, обвивающей его шею, что, как я узнал впоследствии, было у него привычкой.

— Ради твоих знаний о том, что лежит за Стеной.

— Их легко подытожить — холмы и вереск, а к северу, среди лесов Маннана, — люди, которые говорят на темном языке и редко выполняют условия сделки.

— И огонь, тлеющий среди вереска, — добавил я.

Он перестал перебирать яркие бусинки.

— Значит, ты знаешь об этом.

— Кое о чем из этого — и хотел бы знать больше. И еще я хотел бы знать рельеф местности и расположение дорог за Стеной.

— Я торговец, и для меня, в отличие от других людей, не существует границ, языков и народов. А ты, значит, уверен, что я скажу тебе правду?

— Луциан говорит, что он никогда не получал от тебя плаща, с которого сходили бы краски, или охотничьей собаки, которая оказалась бы не той, за которую он платил.

— Ах так, — Деглеф с жизнерадостным бесстыдством приподнял одну бровь. — Но я более чем уверен в том, что он сказал тебе также, что никогда и ничего не получал от меня дешево — не говоря уже бесплатно.

Я снял с запястья золотой браслет, заменявший монеты, — я не очень-то мог себе это позволить — и бросил его Деглефу.

— Я готов платить, лишь бы собака оказалась той, за которую я отдал деньги.

Он рассмеялся, перебрасывая браслет с ладони на ладонь, потом резким движением спрятал его под накидку и, отодвинув ногой закрывающий пол папоротник, вытащил из очага полуобгоревшую ветку.

— Значит, сначала местность и дороги…

Было уже поздно, когда мы наконец покончили с моими вопросами и его ответами; и перед самым выходом Деглеф, уже закутанный в свою барсучью накидку, еще раз попытался продать мне кинжал с рукоятью в виде обнаженной женщины. Я купил его в подарок для Кея.

После этого Деглеф как-то вечером зашел ко мне снова, не для того, чтобы продать что-либо, а как один человек заходит к другому посидеть у очага, выпить кувшин пива и скоротать часок-другой. Он был неутомимым говоруном, и, слушая его этими долгими зимними вечерами — я всегда любил слушать рассказы путешественников — я узнавал о странных землях и еще более странных людях, о животных размерами с движущуюся гору и с хвостами с обеих сторон, о долгих морских странствиях и о далеких городах; но также, среди всех этих прочих вещей, об очень многом, имеющем отношение к Каледонии и каледонцам.


Был февраль, и я помню, что из-под размокших, побуревших прошлогодних листьев среди остатков комендантского сада уже начали пробиваться подснежники, когда однажды вечером меня разыскал Флавиан. Я полюбил сидеть в этом саду, едва ли более просторном, чем большая комната, и укрытом за полуразрушенными стенами; в нем была своя, особая тишина, далекая от сутолоки крепости, и сюда было хорошо приходить, когда хотелось подумать. Я расхаживал взад-вперед, а потом присел на позеленевшую мраморную скамью, размышляя о том, что рассказал мне купец Деглеф, и гадая, как увязать все это с каким бы то ни было планом действий; а когда я повернулся, чтобы пойти к себе в покои, он стоял прямо у меня за спиной.

Я заметил, что за наплечный ремешок его поношенной кожаной туники засунуты три полностью распустившихся подснежника, и это показалось мне странным, больше в духе Кея, чем Флавиана.

— Сир…, — начал он. — Сир…, — и в течение какого-то мгновения, казалось, не знал, как продолжить.

— Ну, — сказал я, — что такое, Флавиан? Уж не неприятности ли с эскадроном?

Он покачал головой.

— Что же тогда?

— Сир, я… я пришел просить позволения взять одну девушку от очага ее отца.

Я мысленно выругался. Такое случалось время от времени, и это было очень плохо для Товарищества.

— Ты имеешь в виду по закону, перед свидетелями?

Он кивнул.

— Да, сир.

Я снова сел на скамейку.

— Малек, я никогда не запрещал Товарищам жениться, ты это знаешь; у меня нет такого права, и, кроме того, я прекрасно понимаю, что если бы я сделал это, у меня не было бы Товарищества; но тем не менее, мне это не нравится. Если человеку хочется смеяться, заниматься любовью и быть в тепле зимними ночами, то пусть он возьмет к себе в постель приглянувшуюся ему девушку; в этом нет никакого вреда, а потом он будет свободен — один поцелуй и прощай. Но узы, которые он налагает на себя, когда берет жену… это не годится для людей, ведущих такую войну, как мы.

Лицо Флавиана было встревоженным, но абсолютно непоколебимым в своей решимости.

— Сир, узы уже наложены; то, что мы предстанем перед свидетелями, не может ничего изменить. Мы принадлежим друг другу, Телери и я.

— Во всех отношениях?

— Во всех отношениях.

Взгляд его глаз, ясных и спокойных, ни на мгновение не заколебался.

— Тогда, если это ничего не изменит, зачем на ней жениться?

— Чтобы если… если будет ребенок, никто не смог бы показывать на нее пальцем.

«Значит, Малек тоже успел зачать дитя под боярышниковым кустом». Какое-то время я молчал, сминая пальцами холодный изумрудный мох, покрывающий спинку скамьи. Теперь я понимал, откуда были эти три подснежника. Телери, должно быть, засунула их туда любящими пальцами, пока они с Мальком разговаривали, — без сомнения, о том, как он придет ко мне просить позволения жениться на ней.

— Кто она и что она, эта девушка? — спросил я немного погодя.

Флавиан все это время неподвижно стоял передо мной.

— Просто девушка — маленькая и смуглая, точно птичка, которую держишь в ладони. Ее отец — торговец шерстью.

— Ты почти ничего не можешь ей предложить. Отдаст ли он ее тебе?

— Да, потому что я один из твоих Товарищей и потому что у нее может быть ребенок.

— Если я дам тебе позволение жениться на ней, ты ведь знаешь, как это будет? Когда весной мы выступим в поход, ты оставишь ее в доме отца; и, быть может, в один прекрасный день мы вернемся на зимние квартиры в Дэву, а может быть, и нет; и, может быть, в один прекрасный день ты сможешь послать за ней из какого-то другого места, а может, опять же, и нет; но в любом случае ты оставишь ее в доме ее отца. Я не потерплю, чтобы добродетельные жены следовали за войском и вызывали беспорядки — только шлюхи.

— Я понимаю — мы оба понимаем это, сир.

Я услышал свой собственный вздох.

— Хорошо, пусть будет так. Иди и скажи ей. И, Малек, — передай сначала эскадрон Феркосу. Тебе не нужно сегодня возвращаться в лагерь.

— Да, сир, — он опустил глаза, потом снова поднял их. — Я не знаю, как благодарить тебя, сир, у меня нет слов — но если бы я мог служить тебе еще более верно, чем я служил начиная с тех времен, когда был твоим оруженосцем, я сделал бы это, — его серьезное лицо на мгновение вспыхнуло так редко появляющимся на нем смехом. — Если тебе доставит хоть малейшее удовольствие сделать из моей шкуры чепрак, тебе стоит только сказать.

— Я думаю, Телери она больше понравится на твоей спине, чем на спине Ариана, — отозвался я. — А теперь иди. Она, наверно, ждет тебя.

Он вытянулся в старом церемонном приветствии легионов, а потом повернулся и зашагал прочь.

Я остался сидеть на покрытой пятнами и потеками от дождя скамье, прислушиваясь к тому, как его шаги тонут в далеком гомоне лагеря; и я знал, что отдал бы все, чем владел в целом мире, лишь бы быть таким, каким был Малек в эту ночь. Все, кроме командования тремя сотнями людей и того, за что мы боролись. Но если вдуматься, это и было все, чем я владел.


Пришла весна, и мы до поздней ночи слышали перекличку кроншнепов, прилетающих с солончаковых болот гнездиться на возвышенностях. Бедуир снова отправился в Арфон и снова вернулся с полными подводами зерна; по лесам пробежало зеленое пламя, а над болотами полыхал утесник. Нас всех охватило буйное нетерпение, но пока нам ничего не оставалась, кроме как ждать.

До нас начали доноситься слухи о черных боевых ладьях на побережье далеко к северу от Стены; о пиктских посланцах, которых видели то тут, то там. Однажды ко мне пришел охотник с севера, принесший волчьи шкуры на продажу; он сказал:

— Милорд Медведь, прошлой осенью был объявлен Крэн Тара, общий сбор, и теперь скотты, Раскрашенный Народ и Морские Волки объединяются в войско. Я своими глазами видел отряд Воинов Белого Щита на дороге, ведущей с запада, и говорят, что Гуиль, сын Кау, вступил в замок своих предков, чтобы возглавить эту рать.

Два дня спустя один из моих собственных разведчиков пришел ко мне с таким же точно рассказом и в подтверждение своих слов показал мне браслет с руки скотта, покрытый между витками, словно ржавчиной, засохшей кровью. Кинмарк был прав, и этот год действительно должен был стать гонкой со временем… И тем не менее, пока у нас не было иного выбора, только ждать — и молиться, чтобы время ожидания не было слишком долгим.

В этом заключается вся невыгода использования конницы на севере или в холмистых районах; после начала благоприятного для кампаний сезона она еще долго не может выступить в поход. Ей приходится ждать, пока трава не вырастет настолько, чтобы лошадям хватило корма, а это бывает в мае или, в случае позднего лета, даже в начале июня; в то время как те, кто, как саксы, по большей части идет в бой пешими, могут выйти на военную тропу на месяц раньше. У нас не было способа узнать, используют ли Хенгест и Окта это преимущество, чтобы напасть на нас, пока мы все еще прикованы к зимним квартирам, — или же они ждут подкреплений либо планируют укрепиться в Эбуракуме и отражать наши атаки, укрываясь за его стенами. Было очень тяжело вот так ждать, чтобы Хенгест взял на себя инициативу; и что касается меня, то я всегда терпеть не мог оборонительного боя, хотя многие мои самые успешные сражения были как раз сражениями в обороне. Но я подумал, что в конце концов у нас может оказаться не меньше преимуществ, чем у них, просто потому, что если битва в результате завяжется неподалеку от Дэвы, то наши пути подвоза будут короткими, а их — опасно длинными… при условии, опять же, что угроза с севера не нагрянет раньше, чем Хенгест. Все зависело от этого.

Так мы и прожили этот апрель — во все растущем напряжении, все время кося одним глазом на темное, покрытое вереском плечо Черного Быка, где в дневном переходе от нас ждали ближайшие наблюдатели с сигнальными кострами. И наконец наступил Праздник Мая…

В тот вечер мы с Кеем ходили на ужин к старому Луциану. Бедуира с нами не было, потому что мы трое взяли себе за правило никогда не покидать лагерь всем одновременно. Мы много выпили, потому что это была одна из тех пирушек на старый имперский манер, которые теперь редко увидишь, — женщины удалились сразу же после того, как закончилась трапеза, а мужчины избрали виночерпия и приступили к главному делу этого вечера. Хозяин выставил в нашу честь последнюю из своих драгоценных амфор красного фалернского вина, и когда мы наконец вышли на улицу и свернули в ворота крепости, его густые пары все еще клубились у нас в голове, заставляя звезды танцевать противосолонь, а наши собственные ноги — казаться непривычно далекими. А поскольку нам обоим не хотелось просыпаться наутро с мутной головой и языком, похожим на старую кожу, мы, словно по обоюдному согласию, отвернули в сторону от казарм, поднялись по лестнице на узкую дорожку, идущую вдоль крепостного вала, и прислонились там рядышком к парапету, подставляя разгоряченные лбы слабому, легкому восточному ветерку.

— А, вот так-то лучше! — воскликнул Кей, откидывая со лба рыжеватую прядь волос и принюхиваясь, как гончий пес. — В этом проклятом доме совсем не было воздуха.

Фульвий, чья очередь была стоять вторую стражу, неторопливо подошел к нам вдоль крепостного вала, облокотился рядом о парапет и рассмеялся негромким смехом человека, несущего ночной дозор.

— Слишком много виноградных листьев в волосах?

Вчера это привело бы Кея в ярость — долгое и напряженное ожидание начинало сказываться на наших нервах — но теперь вино, похоже, смягчило его, и он ответил достаточно миролюбиво.

— А ты когда-нибудь видел, чтобы человек с виноградными листьями в волосах мог подняться по смертоубийственной лестнице, ведущей сюда, на вал, и ни разу не пошатнуться при этом?

— Я видел, как ты, не шатаясь, шел по стене Банных садов в Линдуме, — заметил я, — когда у тебя в волосах было столько виноградных листьев, что большинство других людей лежало бы навзничь в водосточной канаве, распевая угрюмые любовные песни, обращенные к звездам.

— У меня болит голова, — с достоинством заявил Кей. — У этого проклятого Луциана было слишком жарко. Ему не следовало так раскалять жаровню — Праздник Мая все-таки, а не середина зимы.

— Сегодня не только Луциан, но и многие другие будут поддерживать добрый огонь, — отозвался Фульвий. — Отсюда, с вала, видно пятнадцать майских костров — я сосчитал их раз двадцать с тех пор, как поднялся сюда, делать-то больше было нечего.

Я тоже начал считать, лениво и почти бессознательно, — полагаю, в какой-то смутной надежде обнаружить больше костров, чем Фульвий. Мне всегда нравилось смотреть на костры, горящие в Майский Праздник на холмах и творящие древнюю магию возрождающейся жизни. Один из таких костров всегда пылал на высоком отроге холма за Динас Фараоном, и в детстве я много раз помогал прогонять сквозь опадающее пламя мычащих коров, чтобы дать им плодородие на следующий год. Я оперся спиной о парапет и посмотрел поверх лагеря в сторону западных гор, думая об этих кострах; но в том направлении холмы были темными. Да и все равно нас разделяло больше пятидесяти миль, даже если бы между нами не лежали горные цепи.

Однако вокруг было множество других костров, одни поближе, другие очень далеко, словно алые зернышки, рассыпанные по темной чаше ночи. Медленно поворачиваясь, я тоже досчитал до пятнадцати, и увеличить это число мне не удалось. А потом внезапно, так далеко, что первые несколько мгновений я не мог с уверенностью сказать, вижу ли я его вообще, появился еще один костер. Я отвел взгляд, а потом снова посмотрел в ту сторону; и он все еще был там, крохотная искорка красноватого света, льнущая к линии горизонта в горах далеко на востоке.

— Шестнадцать, — воскликнул я. — Шестнадцать, Фульвий, — вон там, на гребне горы.

Они оба посмотрели туда и в течение какого-то мгновения молчали, пытаясь увидеть, на что я показывал.

— Это звезда, поднимающаяся над краем Высокого Леса, — произнес наконец Кей.

Фульвий сделал быстрый отрицательный жест.

— Нет! Я стою здесь на страже не первую ночь; в этот час ни одна звезда не поднимается над гребнем Высокого Леса, и ни одна звезда нигде не бывает такой красной, даже Воитель. Это точно костер — но его не было там, когда зажглись майские костры. Его не было там пятьдесят сердцебиений назад.

Внезапное молчание перехватило нам всем горло. Я почувствовал, как мое собственное сердце начинает биться быстрее, и знал, что и остальные двое чувствуют то же самое. А потом на голом, убегающем вниз плече Черного Быка, всего в пятнадцати или двадцати милях от крепости, почти на прямой линии между нами и шестнадцатым костром появилась внезапная вспышка света, и пока мы всматривались в нее, напрягая глаза, этот свет заколебался, опал, разросся и взметнулся вверх растрепанным огненным цветком.

— Саксы, — сказал я. И я помню, что меня, как волна, захлестнуло  облегчение, потому что долгие месяцы ожидания закончились, и Хенгест был здесь, в то время как угроза, идущая с севера, все еще только готовилась нагрянуть. Я помню также, что последние пары фалернского вылетели у меня из головы, словно поднялся ветер и начисто выдул их оттуда.

— Слава Богу, что они выбрали Майский Праздник! — сказал Кей.

Я как раз думал о том же самом. Меня все время беспокоило, что любой костер или дымовой сигнал, поданный для нас, будет непременно понятен и для саксов, слишком верно предупреждая их о том, что их продвижение было замечено и что они потеряли преимущество внезапности; и, таким образом, заставляя их держаться настороже. Но в канун Майского Дня, когда все вокруг сверкало праздничными кострами, наш сигнал ни о чем им не говорил.

— Как ты думаешь, сколько у нас времени? — спросил Кей.

— Может быть, дня четыре. Достаточно, но не более, чем достаточно, — я уже повернулся обратно к лестнице. — Идите и разыщите мне Проспера с его трубой. Я хочу, чтобы все собрались на плацу.


На этот раз выбор места сражения был за нами. Неприятель должен был наступать по старой военной дороге, потому что довериться протоптанным скотом горным тропам или двинуться наперерез через долины, покрытые дубовым подростом и торфяными болотами, значило бы самим накликать на себя несчастье. И, зная это, мы на самом деле выбрали себе место уже довольно давно. Это был участок в пяти или шести милях перед Дэвой, где дорога, идущая с гор, ныряя в болотистую долину, пересекала по броду небольшую речушку, а потом потихоньку, почти лениво, взбиралась по западному склону. Долина, которая с этой стороны, со стороны Дэвы, мягко поднималась вверх, была увенчана длинным гребнем терновых зарослей и густых, почти непроходимых дубовых рощ, тянущихся на милю или больше в том и в другом направлении; и дорога, проходя, как сквозь изгородь, сквозь этот узкий пояс, устремлялась прямо к западным воротам города Легионов. В старые дни, когда здесь поддерживался порядок, деревья вырубали, как было заведено, на выстрел из лука по обе стороны от дороги; но теперь все снова затянулось разного рода быстрорастущими кустами: орешником, ивой, терновником, куманикой, — которые переплелись настолько, что были почти такими же труднопроходимыми, как и тянущаяся вправо и влево стена леса; и могли служить таким же надежным прикрытием.

Вот на этом-то месте мы и занялись утром Майского Дня приготовлениями ко встрече с Хенгестом и Морскими Волками.

Мы начали с того, что прорубили в полосе деревьев пару проходов, чтобы можно было быстро ввести в действие конницу, а около полудня второго дня (мы не торопились с этой работой, не желая оставлять после себя грубый беспорядок, который был бы заметен издали) верхом на черном косматом пони ростом примерно с большую собаку прискакал маленький смуглокожий человечек из горного племени, которое мы иногда использовали в качестве разведчиков, и привез нам известия о саксонском войске.

Его привели туда, где я присматривал за тщательной маскировкой одного из проездов для конницы, и он, соскакивая с пони, споткнулся и остановился, покачиваясь, с опущенной головой, положив руку на шею маленького измученного животного, которое с ходящими ходуном боками стояло с ним рядом.

— Ты скакал, не щадя сил, друг мой, — заметил я. — Какие новости ты привез?

Он медленно откинул голову назад, убирая с глаз спутанные волосы, и, прищурившись, посмотрел на меня снизу вверх, как смотрят на высокое дерево.

— Ты — тот, кого называют Артос Медведь?

— Я Артос Медведь.

— Так. Хорошо. Тогда вот что: Морские Волки прошли вчера ночью, на закате, и устроились лагерем вдоль опушки Леса Дху.

— Сколько? Ты можешь хоть приблизительно назвать их количество?

— Я их не видел. Они — как муравьи, что высыпают из муравейника, когда ребенок ударит по нему ногой; так сказал человек из-за Разбитого Холма. Но он нес вот это — ему это передал человек, который был до него, а он отдал это мне.

Маленький горец вытащил из-за пазухи драной волчьей шубы тонкий деревянный брусок, напомнивший мне очищенные от коры ивовые прутики, на которых Ханно вел свои подсчеты. Но здесь было подсчитано не поголовье табуна, а численность саксонского войска, и когда он вложил брусок мне в руку, я увидел грубо вырезанные на дереве цифры: MCDLXX. Почти пятнадцать сотен человек, может чуть больше, может чуть меньше, — я знал, насколько трудно прикинуть на глаз количество людей, когда ты к этому не привык. Но все же, что-то около пятнадцати сотен. Саксонское войско уже утроило свои ряды с прошлой осени. Неужели пикты, в противоположность мнению Кинмарка, уже перескочили через Стену и присоединились к Морским Волкам из Эбуракума? Или же граф Хенгест вызвал подкрепления из-за Северного моря? Что ж, в данный момент это не имело особого значения; важно было количество людей, а не то, откуда они взялись. А я мог выставить против них — с учетом обычно имеющихся в войске больных и раненых — чуть больше двух с половиной сотен моей собственной тяжелой конницы и около пяти сотен местных жителей (к этому времени более или менее обученных), собравшихся ко мне за зиму и сформировавших вспомогательные и нерегулярные отряды. Если поставить в строй погонщиков, то наберется еще около сотни; и, без сомнения, когда придет время, можно будет рассчитывать еще на толпу горожан, отважных и готовых помогать нам, но мало для чего пригодных, кроме как для погони. Лошади тоже должны были внести какой-то вклад, большой вклад, в то, чтобы улучшить наше отчаянное положение, но этого было недостаточно…

Я передал разведчика своим парням с приказом накормить его самого и его вымотанного пони и устроить их на отдых в полевом лагере, пока кто-нибудь другой поскачет в Дэву с полученными новостями. Потом я послал за Бедуиром и Кеем и показал им брусок с цифрами. Кей при виде него выругался, а Бедуир, левая бровь которого больше, чем обычно, напоминала взлетевшее ухо дворового пса, испустил долгий, мелодичный свист.

— Похоже, братья мои, что, когда придет время, у нас будет горячая работенка.

— Для меня так даже слишком горячая, — отозвался я. — И поскольку я не собираюсь идти на верный проигрыш, если есть другой выход, то, думаю, нам придется кое-что сделать, чтобы хоть чуточку уравнять шансы.

— И это что-то?

— Медвежьи ямы, — сказал я.

— Странно. Я всегда думал, что медвежьи ямы роют люди для медведя, а не он для них.

— Только не в случае с данным конкретным медведем.

Так что мы поручили местным жителям копать ямы, длинную цепочку канав и рвов, с проходами для конницы, на полпути между ручьем и лесистым склоном; она прорезáла дорогу и тянулась в обе стороны на расстояние, чуть превышающее половину выстрела из лука. Дорога шла через ручей по широкому мощеному броду, и здесь берег был относительно твердым, но везде, кроме этого одного места, поток был всего лишь цепью мелких заводей, разливающихся между болотистыми, заросшими ивняком берегами, на которых можно было увязнуть, сделав один неверный шаг. Поэтому мы рассудили, что саксы смогут рассыпаться веером только тогда, когда уже достаточно поднимутся над дном долины, и половины выстрела из лука будет достаточно. Мы выкопали рвы примерно трех футов глубиной и трех-четырех футов шириной и в довершение натыкали по дну коротких кольев с заостренными и обожженными для твердости концами. А потом закрыли все, в точности как медвежьи ямы, набросанными крест-накрест ветками и рассыпали сверху сырые бурые ошметки прошлогоднего папоротника, до сих пор еще покрывающего склон холма в этом месте. Сложности могли возникнуть там, где канава пересекала дорогу, но поскольку почва в долине была топкой, дорога как раз в этом месте представляла собой бревенчатую гать на подложке из хвороста, и было очень легко — после того, как мы перерезали ее рвом, — уложить бревна обратно на хлипкую решетку из прутьев, которая только-только выдерживала их вес, но не более того. Одно-два бревна прогнили насквозь, и их пришлось заменить, но это могло быть просто попыткой поддерживать дорогу в более-менее приличном состоянии; и когда все было закончено, склон холма выглядел точно так же, как и раньше.

Лишнюю землю мы отнесли за деревья, используя все бадьи и корзины, какие только можно было найти в Дэве.

Все было закончено, и у нас еще, может быть, оставался в запасе день.

В ту ночь мы устроились лагерем за полосой деревьев, как делали все время с тех пор, как начали эту работу, и я подозвал к себе Бедуира.

— Думаю, нужно выдать всем пива, Бедуир. Люди устали; они работали как герои, а завтра им придется сражаться как героям. Но, Бога ради, присмотри за тем, чтобы они не пили слишком много. Я не могу позволить, чтобы утром в лагере оказалось полно ходячих трупов.

Я сам пошел искать Кея и, встретившись с ним у коновязей, отвел его в сторону и предъявил ему персональный ультиматум.

— Кей, я отдал приказ выдать всем пива. Не накачивайся им слишком сильно.

Его возмущение было, как обычно, смехотворным:

— Ты когда-нибудь видел меня пьяным?

— Я никогда не видел, чтобы ты показывал, что ты пьян; но тем не менее, после этого ты становишься безрассудным.

Он посмотрел на меня, наполовину смеясь, наполовину все еще возмущаясь, а потом обхватил меня за плечи рукой, на которой зазвенели, сталкиваясь, голубые стеклянные и медные проволочные браслеты.

— Я не потеряю тебе Британию из-за рога кислого пива.

Глава десятая. Битва при Дэве

Позже той ночью еще один низкорослый смуглый горец, тоже прискакавший на косматом пони, привез нам последние новости о продвижении Хенгеста. Саксонский вождь спустился с гор в граничащую с ними холмистую низину, и его передовые разведчики устраивались лагерем на лесистых боках Черного Быка. К полудню следующего дня ожидание должно было закончиться.

Однако по-прежнему оставалась опасность, что неприятель попытается сделать ночной переход, так что на следующее утро в лагере никто не медлил. Едва забрезжил рассвет, как людям раздали завтрак, состоящий из лепешек и твердого желтого сыра, и не успело еще солнце как следует подняться над лесом, венчающим гребень противоположного склона, как мы уже были на боевых позициях — пешие воины среди густого низкого кустарника, тянущегося вдоль дороги; верховые лучники и вооруженные огромными, в рост человека, луками кимрийцы в тени деревьев по обе стороны от нее. На дальнем левом фланге, как мне было известно, ждал со своим крылом конницы Бедуир, а я расположился здесь, справа, с другим крылом. У нас за спинами, среди деревьев, стоял Фульвий с резервами, а по другую сторону долины, в лесах, на солидном расстоянии от линии саксонского наступления, сидел в засаде Кей — абсолютно трезвый, потому что он сдержал данное мне обещание насчет верескового пива, — с еще одним эскадроном в пятьдесят или около того местных всадников, готовый ударить по Морским Волкам с тыла или перерезать им отступление, когда придет время.

Хенгест, по всей видимости, не стал делать ночной переход, и день медленно тянулся дальше без каких бы то ни было признаков появления саксов. Это был мягкий, теплый день, полный приглушенного солнечного света, с серебристой дымкой на дальних холмах; и молочный запах цветущего вдоль опушки леса боярышника появлялся и исчезал, словно дыхание, принесенное легким, бесцельно блуждающим ветерком, который по временам, казалось, затихал и засыпал среди молодого папоротника. День, когда как-то не верилось в алый вечер, после которого должно будет зайти солнце. Часы тянулись медленно; в придорожном кустарнике ничто не шевелилось, лишь время от времени этот слабый прерывистый ветерок серебрил ветки орешника; и только иногда позвякивание удил или тихий голос человека, успокаивающего нетерпеливую лошадь, выдавал то место, где в прозрачной тени под деревьями ждала конница — ждала…

Я поднял руку, чтобы проверить, на месте ли еще пучок цветов боярышника, засунутый за передний ремешок моего шлема; у нас в Товариществе вошло в обычай всегда идти в бой с чем-нибудь в этом роде на доспехах — чтобы легче было отличить друг друга, но также и для украшения, как гордый росчерк. Старого Ариана укусил слепень, и он вскинул голову, фыркая и пытаясь взмахнуть хвостом, который перед боем был, как обычно, завязан в узлы, чтобы вражеские воины не могли, ухватившись за него, перерезать жеребцу сухожилия. Где-то среди дальних лесов несколько раз прокричала первая в этом году кукушка; звук на таком расстоянии был мягким и бархатистым. За кустами танцевали в солнечных лучах серебристые облачка мошкары.

Полдень давно уже прошел, и тени на противоположном склоне собрались под деревьями в маленькие пятнышки, а наши собственные тени начали холодными полосами стекать вниз, к ручью, когда по горизонту, в том месте, где через дальний гребень переползала дорога на Эбуракум, пробежала темная рябь. Я так долго смотрел в ту сторону, что в течение какого-то мгновения не мог с уверенностью сказать, было ли это чем-то бóльшим, чем сама линия горизонта, расплывающаяся перед моими усталыми глазами. Я поморгал, чтобы видеть яснее, и дрожь появилась вновь, более отчетливо на этот раз, более безошибочно.

Ожидание, делавшее этот день нескончаемым, было позади.

Еще несколько мгновений, и над гребнем холма словно поднялась темная кромка волны, застыла там на какое-то мгновение, а потом пролилась вниз. И вот так мы снова увидели саксонское войско.

Они спускались в долину расширяющимся потоком, колонна муравьев, как сказал разведчик, — центр на дороге, фланги расходятся по более твердой почве в обе стороны, но не далеко, и держатся плотным строем. Почти горизонтальные лучи заходящего солнца высекали в их темной массе короткие вспышки света: широкая огненная чешуйка наконечника копья, круглая шишка щита, гребень шлема; и струящиеся белые бунчуки в их гуще, загораясь этим светом, словно сияли сами по себе, резко и ярко, как тронутые солнцем крылья чайки, кружащей на фоне грозового неба.

Разведчик не очень заблуждался в своих оценках; в неприятельском войске должно было быть около пятнадцати сотен человек. Мне казалось, что я уже чувствую легкую дрожь земли под их надвигающимися ногами. К этому времени я был уже в седле; я повернулся к своему трубачу Просперу — он, тоже верхом на лошади, ждал рядом со мной, держа в руках стянутый серебряными обручами охотничий зубровый рог, который всегда звал нас на битву, — и скомандовал:

— Протруби мне «По седлам и приготовиться».

Он поднес к губам серебряный мундштук, и из рога вырвались знакомые звуки, не очень громкие, но отозвавшиеся под деревьями настойчивым эхом; и немедленно справа, слева и сзади началось движение — это Товарищи, один за другим, вскакивали в седла.

— Теперь «Вперед».

Конница не может использовать слишком много различных сигналов; это сбивает с толку людей и лошадей, которые должны их выполнять, но я передал всем командирам и капитанам моих эскадронов, что когда в этот день впервые прозвучит сигнал «Вперед», он будет означать просто, что Товарищи, копейщики и метальщики дротиков — но не лучники, эти должны были оставаться в укрытии у самой кромки кустарника, — должны выдвинуться из леса на открытое пространство, чтобы неприятель мог их увидеть, и там остановиться.

Под ветвями деревьев все еще тихо отдавалось эхо, когда кусты зашелестели и затрещали под напором хлынувшего через подлесок мощного потока, по прошлогодним опавшим листьям ударили копыта, зазвенели удила и сбруя — и наша боевая линия выдвинулась из-под защиты деревьев и придержала лошадей на открытом участке у опушки леса. Я нагнулся за висящим на луке моего седла щитом из пятнистой бычьей шкуры с позолоченной бронзовой шишкой в центре, вскинул его к левому плечу и снова подобрал поводья, скорее чувствуя, чем слыша, как это движение повторяется повсюду вокруг меня. В последние годы, когда у нас появились более крупные и более тяжелые лошади, мы начали вести боевые действия в новом, византийском стиле. Он был гораздо более эффективным, чем старая рубка на мечах, но мне до сих пор еще было странно скакать в бой, сжимая в руке тонкое ясеневое древко копья вместо привычной рукояти.

Саксы уже увидели нас; их темный строй на мгновение приостановил наступление; потом из их глоток вырвался могучий вопль, и спокойная долина и клич кукушки утонули в глухом гудении их боевых труб, которое, казалось, металось взад-вперед между двумя лесистыми склонами. И темная масса воинов снова покатилась вперед ускорившимся шагом. Именно этого я и хотел; ради этого отдал приказ выдвинуться на открытое место — потому что для того, чтобы медвежьи ямы сослужили полную службу, необходимо было не просто упорядоченное движение вперед, а распаленная сумятица атаки.

— Протруби-ка что-нибудь, — попросил я Проспера. — Просто какую-нибудь мелодию, которая звучала бы как насмешка.

Он ухмыльнулся и снова поднес мундштук к губам, отвечая визгливому реву боевых труб ленивым перепевом охотничьего сигнала, которым натравливают собак, когда добыча попадает в поле зрения. Возможно, саксы не знали, что он означает, но самый звук его был оскорблением; и мы через всю долину услышали поднятый ими вопль, и их трубы заревели снова. Саксонское войско неудержимо неслось вниз, к броду; белые бунчуки взлетали и развевались во встречных потоках воздуха, и мой старый Ариан вскинул голову и проржал свое собственное презрение к боевым трубам.

Я спрашивал себя, как новые лошади-полукровки выдержат это посвящение. Мы выезжали их всю эту зиму, приучая их к толпе, враждебным крикам и реву боевых труб, обучая без колебаний нестись в атаку на людей, вооруженных затупленными копьями, не дрогнув выдерживать натиск вопящих воинов, скакать прямо на цель, использовать подкованные железом передние копыта как оружие; потому что боевой конь, чтобы принести наибольшую пользу, должен сражаться так же, как и человек, сидящий у него на спине. После того как первые мучения объездки оставались позади, они в основном учились быстро и охотно, с гордым стремлением понять и выполнить то, что от них требуется, отличающим большинство лошадиного племени. Но вспомнят ли они эти уроки теперь? Теперь, когда копья не будут тупыми, а в ноздри им ударит запах крови?

Саксы уже почти достигли ручья: плотно сбитая — щит к щиту, плечо рядом с плечом товарища — масса; и по мере того как они приближались, ускоряя шаг и переходя на волчью трусцу, мы все более отчетливо различали жуткие звуки их боевого клича, который начинается рокотом, похожим на рокот далекого прибоя, а потом постепенно разрастается в ужасающий рев, который словно сотрясает самые холмы. Они уже входили в ручей, их центр пересекал его по броду, а те, кто шел с флангов, пробирались, как могли, по изменчивому мелководью; и когда они подошли ближе, я увидел на передней линии, под белыми бунчуками, самого Хенгеста, окруженного своими доблестными дружинниками. Старый белокуро-седой гигант с золотым браслетом — признаком графского достоинства, — обвивающим правую руку; лучи низко стоящего над горизонтом солнца ударяли, как в цимбалы, в опоясанные бронзой бычьи рога на его шлеме; рядом с ним был другой человек, вдвое моложе него и не такого огромного роста, но державшийся с похожим грубым величием, — человек, который не мог быть никем иным, как только его сыном Октой.

Проходя по мелководью, саксы были вынуждены нарушить свой тесный строй; люди слишком далеко выталкивали друг друга из рядов, и линия фронта стала неровной; ручей был похож на пенистое месиво, и брызги поднимались стеной и сверкали в почти горизонтальных лучах солнца. Теперь саксы были по эту сторону ручья и снова смыкали беспорядочную массу щитов, с ревом взлетая вверх по склону в неудержимой атаке, хотя их передняя линия выгибалась, как натянутый лук, потому что продвижение делающих отчаянные усилия флангов замедлилось из-за болотистой почвы под ногами.

Старый Ариан начал всхрапывать и играть подо мной, и я успокоил его, положив руку ему на шею; он всегда торопился броситься в атаку раньше, чем прозвучат трубы. Другие лошади начинали заражаться его нетерпением — да и люди тоже; я внезапно почувствовал себя так, словно держал на сворке стаю рвущихся собак, ожидая момента, когда можно будет спустить их на добычу.

Мне не пришлось держать их долго. Первые ряды стремительно несущейся на нас темной массы были уже на середине пологого склона. Еще одна длина копья. Страшные, размеренные боевые выкрики оборвались беспорядочным воплем — саксы не успели сделать очередного шага, как невинный, покрытый папоротником склон разверзся и поглотил переднюю кромку гигантской людской волны. Первая линия исчезла из виду, не успев даже вскрикнуть от ужаса; те, кто был сзади, не смогли остановиться, так как на них напирали те, кто бежал следом, — и свалились на головы своим товарищам. Один из белых бунчуков качнулся и упал наземь, и через мгновение, едва достаточное для одного удара сердца, все превратилось в дикий хаос — извивающиеся, бьющиеся тела и взбешенные, тревожные людские крики.

Но теперь, когда рвы открылись по всей своей длине, саксы могли видеть, что лежит у них на пути, и неудержимое движение вперед началось снова. Некоторые из них по чистой случайности наткнулись на участки твердой почвы между ямами и почти не замедлили бега, другие перепрыгнули через рвы или пробежали прямо по телам своих товарищей, а те из упавших, кому удалось избежать заостренных кольев, начали выбираться наружу. Трубы ревели, как раненые быки. Тем не менее, медвежьи ямы сделали свое дело, и основной натиск атаки был сорван.

Внезапно я ощутил — так, словно это было частью меня самого, — присутствие лучников, скрытых среди зарослей орешника, каждый со стрелой на натянутой тетиве. Время было рассчитано идеально; хаос и сумятица среди рвов только-только начали успокаиваться, когда стрелы, которых я ждал, темным облаком вылетели из-за кустов и гудя, словно осиный рой, впились в сердцевину неприятельского войска. Теперь саксы начали падать всерьез, и я почувствовал, как скрытые от глаз лучники нагибаются за следующей стрелой, лежащей перед ними на земле или торчащей из распущенного колчана на луке седла…

Я услышал, как вдали на наших линиях кто-то выкрикнул приказ, и наши копейщики, испуская свой короткий и резкий боевой клич, понеслись вниз по склону. Немногочисленные лучники на саксонских флангах, не в состоянии увидеть британских, бьющих по ним из укрытия, обратили свои короткие смертоносные стрелы против копий — и тут пришло время спустить свору.

— Протруби мне атаку.

Стоящий рядом всадник поднес к губам огромный рог и выдул один долгий мощный звук, от которого по всей долине, как испуганная птица, заметалось эхо. Почти в тот же самый миг трубач Бедуира на дальнем левом фланге подхватил этот сигнал; у наших людей вырвался могучий крик, и оба крыла конницы рванулись вперед; копья, только что неподвижно торчавшие вверх, в едином порыве опустились горизонтально. Я низко пригнулся в седле, упершись ступнями в стремена, чтобы удержаться при неизбежном ударе; чувствуя каждой частицей своего существа, как отдается покачивание нацеленного копья в моей ладони и пальцах; слыша за спиной грохот летящих копыт моего эскадрона.

Мы ударили по ним на полном скаку с обоих флангов.

У них не было возможности образовать стену из щитов; в первый момент столкновения это было не битвой в том смысле, в каком я ее понимал, а просто кровавой бойней. Но что бы плохого ни говорилось о Морских Волках, еще никто не ставил под сомнение их отвагу. Каким-то образом они сомкнули и укрепили свои ряды; они сражались, как герои; саксонские лучники стояли непоколебимо, словно скалы, хотя их число неуклонно уменьшалось под темным градом длинных британских стрел, и без остановки стреляли в нас в ответ. Стоящие в центре дружинники Хенгеста удерживали нас копьями и секирами еще долго после того, как у них закончились легкие метательные топорики; обнаженные, измазанные кровью и грязью берсерки бросались прямо на наши копья, чтобы заколоть наших лошадей из-под брюха. Потом я был рад, что в конечном итоге это все же было битвой, а не избиением. Но в те мгновения я видел все сквозь багровую дымку и почти ничего не чувствовал.

Солнце село, и сумрак, словно медленно возвращающийся прилив, начал заполнять долину; и только тогда они наконец дрогнули и побежали. Они тянулись прочь, изодранная в клочья тень того войска, что пронеслось через ручей в последних лучах заката, — вроде бы так недавно; и когда мы летели вслед за ними вниз, к броду, рог протрубил еще одну высокую ноту, и Кей и его бешеные всадники устремились на них из дальнего леса.

В быстро угасающем свете их основным силам все же удалось уйти; и мы, те, кому на плечи легла основная тяжесть битвы, оставили Кея гнать их дальше, к холмам, а сами прекратили преследование и повернули обратно к длинному лесистому гребню, под которым разыгралось сражение, и к той работе, что еще ждала нас там.

Несколько лучников, вместе с погонщиками из обоза и женщинами, уже бродили среди лежащих фигур, разглядывая каждую, чтобы проверить, друг это или враг, ранен он или убит. Наших убитых сносили в сторону для погребения, а саксов оставляли воронам и волкам, если те, по случайности, не удалились еще в свои летние крепости; это должно было на какое-то время сделать дорогу на Эбуракум малоприятной, но у нас были другие дела, кроме как хоронить саксов. Саксонских раненых аккуратно добивали ножом; сомневаюсь, чтобы они в подобных случаях дарили нашим людям такую же быструю и легкую смерть, но я всегда решительно возражал против того, чтобы калечить людей — по меньшей мере, живых людей — и те несколько женщин, которые поначалу, в самые первые дни, попытались этим заняться, быстро поняли свою ошибку.

Я покинул место сражения и, когда Эмлодд забрал у меня Ариана (старый боевой конь продолжал шарахаться и всхрапывать, и железные подковы на его передних копытах были измазаны кровью и мозгами), пошел посмотреть, как обстоят дела с нашими ранеными. Толпа добросердечных горожан Дэвы помогала погрузить тех, чье состояние было наиболее тяжелым, на повозки и привезенные с ферм тележки. В лагере мы не могли о них позаботиться, а на следующий день нам нужно было с первыми лучами солнца отправляться в погоню за саксами, чтобы упрочить сегодняшнюю победу, так что для раненых было лучше, чтобы их отвезли назад в Дэву, даже если бы некоторые из них умерли по дороге от тряски. В Дэве должно было найтись достаточно людей, которые могли бы за ними ухаживать; там был даже лекарь, хороший, хотя обычно пьяный.

С обращенной к Дэве стороны леса, посреди нашего вчерашнего лагеря, был разведен огромный костер; повозки и тележки были подтянуты к самой дальней границе круга света, и Гуалькмай, левая рука которого тоже была перевязана ниже локтя грязной тряпкой, невозмутимо хромал среди раненых, осматривая каждого по мере того, как их приносили из-за деревьев; ему помогали священник и несколько женщин. В его лице, сером и замкнутом, была мягкость и полная отрешенность от всего остального, которые приходили к Гуалькмаю только тогда, когда он занимался своим ремеслом. Мне хотелось поговорить с ним, узнать, насколько большими были потери; мне хотелось поговорить и с самими ранеными; но это должно было подождать. Я никогда не донимал Гуалькмая вопросами, когда у него было такое лицо. Думаю, мне всегда казалось, что встать между ним и тем, что он делает, было бы в некотором роде бесцеремонностью.

Поэтому я оставил его и раненых и вернулся к огромному костру, где было установлено знамя и где уже выдавали ужин; и там меня ждал Бедуир.

— Кто присматривает за погребением наших убитых? — спросил я.

— Сейчас этим занимается Элун Драйфед. Я отдал приказ, чтобы люди сменяли друг друга, потому что здесь, в этой глуши, могилу придется делать глубокой.

— Мы можем использовать землю из рвов — кроме той, что пойдет на приведение в порядок дороги, — чтобы насыпать над ними хороший, надежный курган.

Он кивнул, глядя в огонь из-под одной ровной и одной насмешливой брови.

— Хочешь, чтобы брат Саймон пробубнил над ними несколько молитв, прежде чем мы засыплем их землей?

Я так никогда и не узнал, какому богу поклонялся Бедуир, если он вообще поклонялся какому-либо из них; это точно не был Христос. Может быть, это было нечто между рукой и струной арфы…

— Раз уж с нами есть священник, мы можем с таким же успехом хоть как-то его использовать, — ответил я. — Но для молитв будет достаточно времени, когда он закончит помогать Гуалькмаю с ранеными. Сначала живые, потом мертвые.

— Всему свое время. Что ж, гораздо больше саксов будет кормить волков, чем христиан — дожидаться молитв и надмогильного кургана.

— Да, — отозвался я. — Насколько можно пока судить, наши потери были удивительно легкими по сравнению с их потерями.

Он посмотрел на меня, вздергивая свою летящую бровь.

— Удивительно? Если вспомнить об этих медвежьих ямах?

Какое-то мгновение я молчал, а потом произнес:

— Это был не тот способ ведения битвы, который я бы предпочел. Сначала, после того как в бой вступили Товарищи, я думал, что это будет резня. Я рад, что в конце концов это все-таки переросло в сражение.

— Ты странный человек, милорд Артос Медведь. Иногда мне кажется, что ты начинаешь почти любить саксонское племя.

— Только когда я держу сакса за горло, а он держит за горло меня. Не раньше — и не позже.

Двое людей из моего эскадрона вынырнули из черного мрака между деревьями, волоча за собой какое-то тело. Тело, которое, судя по тому, как они с ним обращались, принадлежало саксу, а не кому-нибудь из наших. Они швырнули его наземь в ярком красноватом свете костра и перевернули на спину; их молчаливое ликование говорило гораздо громче любых слов. Потом Берик Старший просто сказал:

— Мы нашли вот это.

Он лежал, некрасиво распластавшись под Алым Драконом, где его бросили мои люди, и все же в нем до сих пор чувствовалось некое достоинство. Старик, старый исполин, с яркими, сверкающими, как золотая проволока, прядями в торчащей седой бороде и в спутанной копне разметавшихся вокруг головы волос. Я опознал его сначала по графскому браслету, обвивавшему его правую руку, потому что копье попало ему между глаз, но вглядевшись повнимательнее в разбитое, залитое кровью лицо, узнал коварный, жестокий рот, растянутый теперь в застывшем оскале. Но, думаю, главным образом я узнал то величие, которое, казалось, все еще окутывало его, атмосферу чего-то, что делало его — этого старого врага Амброзия — гигантом больше нежели в физическом смысле. Хенгест, ютский авантюрист, ставший военным вождем саксонских орд, брошенный теперь наземь, как дань, перед британским знаменем, которое слабо шевелилось над ним в потоках ночного воздуха.

Теперь нам оставалось разделаться с его сыном и внуком.

— Та-ак, — тихо протянул Бедуир. — Граф Хенгест наконец возвращается к своим Властителям Бури. Ему бы следовало умереть в штормовую ночь, среди мечущихся от холма к холму молний, а не в спокойный летний вечер, когда воздух напоен запахом боярышника.

— Он был царственным быком, — признал я. — Хвала Богу, что он мертв.

Позже, когда я, все еще держа в руке недоеденную лепешку, начал обходить сторожевые костры, ко мне подошел неизвестно откуда появившийся Флавиан.

— Сир, в эскадроне все в порядке. Когда мы утром снимаемся с лагеря?

— На рассвете.

— Тогда если я вернусь за час до этого… Дэва всего в шести милях отсюда… Если я передам эскадрон Феркосу…

Я остановился и повернулся к нему. Наверно, я устал сильнее, чем думал, и мое терпение лопнуло, как туго натянутая тетива.

— О, Бога ради, Флавиан! До рассвета осталось около пяти часов; какой, как ты думаешь, будет завтра прок от капитана моего третьего эскадрона, если он проведет одну половину ночи, носясь верхом по окрестностям, а другую — надрывая себе сердце в постели с девушкой?

Даже в тусклом свете сторожевого костра я увидел, как к его лбу прихлынула кровь, и почувствовал такую же злость на себя, как мгновением раньше — на него. Я быстро сказал:

— Мне очень жаль, Флавиан. Это было непростительно с моей стороны.

Он покачал головой.

— Нет, я… Глупо было, что я подумал об этом.

Я положил руку ему на плечо.

— Да, но не в том смысле, что ты имеешь в виду. Разве ты не попрощался с ней перед уходом?

— Попрощался.

— И, как ты думаешь, вам обоим не было достаточно больно в тот раз? Пошли ей весточку, что ты цел и невредим; но если ты сейчас вернешься, вы только будете страдать заново.

— Наверно, ты прав. Может быть, так будет лучше для нее…

Когда я пошел дальше, он снова вернулся к костру, вытащил из-под пряжки на плече увядший пучок цветов боярышника и уронил его в огонь. Выглядело это так, словно он приносил жертву, давая обет.


Кей и его отряд вернулись ночью, потеряв Морских Волков в темноте; и с первыми лучами солнца, похоронив мертвых и благополучно доставив раненых в Дэву, мы направились по Эбуракумской дороге на восток, по следу удирающих саксов; охотник из Маленького Темного Народца, первым сообщивший нам об их приближении, пошел с нами проводником. В сражении предыдущего дня мы потеряли не только людей, но и лошадей, однако благодаря молодым жеребцам-полукровкам у нас все еще было достаточно скакунов, чтобы вновь посадить в седло тех, кто остался без коня, и даже еще сохранить небольшой резерв.

Думаю, тем, кто никогда не пытался этого сделать, может показаться, что коннице довольно легко догнать убегающую неприятельскую пехоту. Но в начале мая в горах, когда травы еще недостаточно, все не так просто, как кажется. К тому же лошадям нужно иногда отдыхать, если мы не хотим, чтобы разорвались их преданные сердца; в то время как люди, если их положение достаточно отчаянно, могут держаться на некой духовной силе еще долго после того, как измученное тело оказывается не в состоянии проползти хотя бы еще один шаг. Ну и к тому же мы не просто гнались за беглецами, но и, в свою очередь, наступали на цитадель неприятеля. С нами были обоз и копейщики, что замедляло наше продвижение; а саксы свернули с дороги, чего они не делали во время своего похода на запад, и рассыпались по холмам, куда лошади зачастую не могли за ними последовать (мы так и не узнали, нашли ли они какого-нибудь предателя-бритта, который согласился служить у них проводником, или же, будучи в отчаянии, просто положились на своих богов в надежде, что те не дадут им попасть в болото). А на бескрайних просторах этих крутолобых, плавно катящихся вдаль гор с их покрытыми папоротником и куманикой скалистыми выступами — просторах, где как будто ничто не движется, кроме ветра в скудной горной траве и парящей в небе пустельги, но где все ущелья густо заросли молодым березняком, — не так-то легко найти одного человека или горстку людей; а нестись вперед очертя голову и оставлять неприятеля у себя в тылу — попросту неразумно. Нескольких саксов мы нашли; по большей части они лежали ничком, и у каждого в спине торчала стрела с темным оперением, едва ли более длинная, чем те стрелы, которыми бьют птиц. Древние, Маленький Темный Народец Холмов, похоже, любили Морских Волков не больше, чем мы сами.

Довольно скоро нам стала тошнотворно понятной причина этой ненависти, а заодно и то, каким образом преследуемые по пятам саксы добывали пищу, чтобы поддержать силы во время этого бегства. Дважды за первые два дня мы видели среди холмов дым — дым, который был слишком темным и покрывал слишком обширное пространство, чтобы исходить от охотничьего костра; и на третий день, когда мы уже свернули с большака и следовали за нашим проводником по коровьей тропе, рядом с которой трава была лучше, чем в заросшей кустарником долине, где проходила дорога, Овэйн втянул в себя воздух, как охотничий пес, и сказал:

— Что-то горит.

И вскоре, обогнув покрытый папоротником отрог горы, мы снова увидели дым; он поднимался из-за искривленных ветром зарослей терновника, горного можжевельника и рябины, бледный, словно от костра, который уже почти потух. Мы придержали лошадей — я помню внезапную тишину высокогорья, наступившую после того, как умолк мягкий перестук копыт по траве; канюка, кружащего в голубых небесных высях, и слабое журчание падающей воды; здесь, как и среди моих родных холмов в Арфоне, почти всегда где-нибудь рядом журчит вода. Я подозвал Бедуира и Гуалькмая, которые обычно держались неподалеку от меня, и мы вместе с нашим маленьким смуглым проводником и еще горсткой людей повернули лошадей к чаще терновника, оставив все войско под командованием Кея ждать нас на тропе.

За полосой кустов мы обнаружили одно из поселений Маленького Темного Народца — не то крупную ферму, не то небольшую деревню; точнее, мы нашли то, что оставили от него проходящие мимо саксы. Жалкая кучка наполовину зарывшихся в землю лачуг, папоротниковые кровли которых, все еще тлеющие, почернели и провалились, так что то, что некогда было человеческим жилищем, превратилось теперь в черные дымящиеся ямы, зияющие на склоне холма; даже кладки торфяных кирпичиков были бессмысленно и бесцельно подожжены; правда, они были уложены так плотно, что огонь не смог разгореться. По утоптанной земле были рассыпаны зерна ячменя (на укрытом от ветра склоне горы ниже деревни виднелось драное лоскутное одеяло маленьких, убогих полей). Среди дымящихся развалин валялся дохлый скот; маленькие коровы горной породы, которые и при жизни-то были тощими, словно умирали от голода. С их боков и плеч были срезаны полоски мяса; думаю, саксы сделали это, чтобы высосать из мяса кровь и теплые соки, а может быть, даже съесть его сырым. И посреди тошнотворного хаоса обуглившихся крыш и зарезанного скота лежали люди, для которых это место было домом, свалившиеся наземь в нелепых позах внезапной смерти: старики; пять или шесть смуглых, узких в кости воинов, похожих на нашего проводника; женщины и дети. У ног одного старика, чьи мозги были разбрызганы по окровавленным волосам, лежала мертвая овчарка; молодая женщина закрывала своим выгнувшимся телом ребенка, которого она прижимала к себе в последнем усилии защитить его. У обоих было перерезано горло.

Я вспомнил, что произошло несколько ночей назад между мной и едущим теперь рядом Бедуиром, и повернулся, чтобы взглянуть на него.

— Нет, Бедуир, я не люблю саксов.

Наш маленький смуглокожий проводник, который вначале казался более оцепеневшим, чем кто-либо из нас, пошевельнулся первым. Он начал переходить от одного тела к другому, потом остановился возле пожилого человека с янтарными шпильками в волосах и распоротым животом и, нагнувшись, вытащил у себя из-за пояса длинный тонкий нож.

Я быстро спросил:

— Айрак, что ты собираешься делать?

И он, уже держа острие ножа у неподвижной груди, посмотрел на меня с видом человека, который пытается простыми словами объяснить что-то ребенку.

— Я делаю то, что должно быть сделано. Я съем храбрость моего отца, чтобы она не пропала даром.

— Твоего отца? Так значит, это место…

— Это был мой дом и мой народ, — ответил он и глубоко и бережно взрезал грудь над сердцем.

Я отвел взгляд. Во рту у меня было сухо, желудок сводила судорога. Я услышал, как Айрак негромко, ласково сказал:

— Оно теплое… оно все еще немного теплое; это хорошо, отец  мой.

И увидел, как темная тень скользнула в вереск, держа что-то в ладонях.

В течение одного долгого мгновения никто не шевелился.

Потом один из Товарищей воскликнул:

— Мой Бог! Вот маленький дикарь!

А другой быстро сделал пальцами знак Рогов, чтобы отвести зло, потому что неразумно говорить так о Темном Народце в том месте, где он живет. Я обернулся к своему оруженосцу и приказал ему съездить за подмогой. Он был белым с прозеленью; торопливо выполняя мой приказ, он внезапно скорчился, и его вырвало; потом он поскакал дальше.

К тому времени, как он вернулся вместе с остальными, мы уже начали сваливать бедные изувеченные тела в затянутые дымом ямы, которые были их домами. Я своими руками положил овчарку у ног ее старого хозяина, в память о Кабале, — я хотел бы, чтобы в подобном случае его положили у моих ног. Мы забросали их сверху всем, что валялось на земле или легко отрывалось: остатками обугленных балок, полусгоревшим папоротником с крыш, даже торфяными кирпичами из кладки — всем, что могло послужить для защиты от волков и поедающих падаль горных зайцев. Отца Айрака мы оставили напоследок, и он все еще не был похоронен, когда маленький охотник вернулся и спокойно, без лишней суеты принялся за работу вместе с нами. Некоторые из Товарищей отшатывались от него с каким-то суеверным ужасом, и то тут, то там люди повторяли знак Рогов. Но он только сделал то, что требовал обычай его народа, и это было сделано с любовью. Когда последнее тело было засыпано, он слюной и пеплом нарисовал себе на лбу и на щеках траурные полосы и до крови расцарапал кинжалом грудь и руки, а потом повернулся к нам с глубокой, спокойной гордостью, словно хозяин на пороге своего дома.

— Сердце подсказывает мне, что саксонские Волки мало что оставили после себя, но все, что еще сохранилось здесь, — ваше, и вы здесь — дорогие гости.

Но вообще-то те из Товарищей, у кого желудок был покрепче, уже начали рыскать среди развалин в поисках того, что не заметили саксы. В обычных условиях, думаю, не многие из нас отважились бы шарить по деревне Маленького Темного Народца; но саксы словно выставили все, что в ней было, напоказ небу и ветру, не оставив позади себя ничего, кроме жалких обломков человеческой жизни; и, может быть, те, кто рылся в тот день в руинах Айраковой деревни, на всю оставшуюся жизнь избавились от наиболее острых уколов того страха, что люди света всегда чувствуют перед людьми тьмы.

Немногочисленные пивные кувшины были пусты, а в зерновых ямах не сохранилось и того малого количества ячменя, которое еще должно было оставаться в них в это время года, — во всех, кроме одной, которую они, верно, проглядели в своей отчаянной спешке. Зерно в ней было жалким — высохшим и сморщенным, но все же лучше, чем ничего. Мы насыпали его в кожаные мешки и погрузили их на вьючных пони; мужчины и женщины, вырастившие и собравшие это зерно, не будут голодать из-за его отсутствия, а нам оно должно было помочь отомстить за них. Мы срезали себе еще немного мяса с коровьих туш, на которые, по мере того как редел дым, уже начинали слетаться мухи. После этого нам больше нечего было здесь делать. Сам я сорвал три — по обычаю — ветки боярышника, положил их на то место, где раньше были ворота, и стряхнул на них соль и несколько капель вина, которое мы возили с собой для промывания ран.

Потом мы поехали прочь — кто в глубоком молчании, кто с руганью и проклятиями, кто с грубым смехом, — оставив деревню в мареве все еще слабо поднимающегося дыма. Наш проводник, на руках и груди которого до сих пор кровоточили траурные надрезы, ехал рядом со мной на своем косматом пони; и на ходу пел тихую, темную, заунывную песню без слов, которая звучала так, словно она блуждала, подобно бездомному ветру, еще до того, как холмы впервые поднялись к звездам, и от которой у меня на затылке шевелились волосы.

На следующий день мы впервые увидели в просвете между двумя рыжевато-коричневыми грудями холмов широкие голубые равнины, тянущиеся к Эбуракуму. И вот так мы наконец выбрались из горного района, этой крыши Британии, и снова оказались в низинах. К этому времени наше продвижение начало замедляться. Мы знали это и не щадили ни себя, ни лошадей. Если бы мы смогли вклиниться между Эбуракумом и остатком саксонского войска — да даже хотя бы напасть на них до того, как они успеют завершить подготовку к обороне, это означало бы одну жестокую, кровавую схватку и потом конец; но стоило им благополучно укрыться за стенами, и за этим обязательно последовала бы вся растянутая, выматывающая душу рутина осады; а сейчас, когда на севере уже тлел огонь, готовый полыхнуть в любой момент, мы не могли, видит Бог, не могли тратить время на осаду.

Но когда мы покинули высокогорья и спустились в лесистые долины, зеленеющие под сенью серовато-рыжих горных кряжей, началось нечто, что подействовало на нас, как глоток ржаной браги на выбившегося из сил человека. Словно бы ниоткуда из потаенных деревень и темных лесов долины к Алому Дракону начали собираться люди. Бриганты всегда были необузданным и гордым народом; они так и не переняли полностью римские обычаи, но, похоже, саксонское ярмо было еще более невыносимым; и по мере того как слух о нашем продвижении разносился сквозь вереск, они шли к нам: один или два зажиточных землевладельца, чьи фермы до сих пор избежали нашествия Морских Волков, каждый с римским оружием в хорошем состоянии и с небольшим отрядом домочадцев и работников с фермы; беглые рабы со шрамами от цепей; все еще свободные воины с раскрашенными боевыми щитами, с которыми их племя выступало в давние дни против легионов. Они присоединялись к нам на марше и вставали в наш строй, размашисто шагая среди пехотинцев или поспешая за нами верхом на своих маленьких горячих пони; на коротких ночных стоянках они подходили к нашему костру, гордые, как туры, с глазами, уже горящими огнем битвы, и говорили просто и прямо, как говорят люди в глухих местах:

— Милорд Артос, я Гуэрн, или Талор, или Гунофариний, сын Ратмайла. Я буду с тобой в этом деле.

К вечеру предпоследнего дня марша мы наткнулись на маленькую сожженную ферму, где под обуглившейся крышей и серым пеплом все еще теплился тусклый огонь и повсюду были видны следы побывавшей здесь большой компании. Айрак обежал все кругом, по-собачьи внюхиваясь в каждую вещь, а потом вернулся ко мне, вытирая руки о килт из волчьей шкуры.

— Они прошли мимо этой фермы меньше чем полдня назад. Здесь они снова собрались в единое войско. Пусть милорд Медведь поторопится.

Я подозвал к себе Бедуира и Кея и сказал им:

— Мы будем идти со всей возможной скоростью, пока не сядет солнце; с наступлением темноты сделаем часовой привал, чтобы поесть, напоить лошадей и дать им покататься по траве. А потом будем идти всю ночь, а пехота пусть догоняет нас, как сможет. Последний этап гонки начинает оживляться, мои герои!

И вот так, не считая этого одного привала, мы без остановки неслись сквозь тьму, бросая усталых лошадей вперед через волнистую равнину и снова выезжая на мощеную щебнем дорогу; и к полудню следующего дня, уже почти в виду Эбуракума, нагнали арьергард саксонского войска.

Глава одиннадцатая. Сын ведьмы

То была беспорядочная схватка при отступлении; схватка, в которой ряды сражающихся раскалывались, сливались снова, рассыпáлись десятками мелких отдельных стычек по зеленым равнинам, среди зарослей ив и орешника, и вновь собирались вместе, все время оттягиваясь назад, к серым стенам Эбуракума, которые теперь приблизились настолько, что я уже мог их разглядеть. Медленно, очень медленно надворотные башни вырастали и нависали над нами все более грузной массой, а тени сражающихся людей и белых курчавых кустов боярышника становились все длиннее. Я почти до самого последнего мгновения надеялся втиснуться между саксами и их цитаделью и отбросить их назад; но я понятия не имел, сколько Морских Волков оставалось в гарнизоне старой крепости легионеров, а мои люди и лошади были настолько измучены, что я не осмелился теперь подвергать их такой опасности. Вместо этого я пошел на другой риск: мы рванулись вперед, прижимаясь к саксам так близко, чтобы они не успели закрыть перед нами ворота. Мы гнали их, как собаки гонят овечье стадо, — не то чтобы эти люди были очень похожи на овец; они были доблестными бойцами и отступали перед нашим натиском размеренно и без всяких признаков беспорядочного бегства. И впрямь, сейчас они держались более твердо, чем когда бы то ни было с тех пор, как их строй дрогнул на дороге, ведущей в Дэву, — щит у плеча и разящий меч, и ни единого взгляда на своих убитых, остающихся лежать на всем пути отступления.

Когда они достигли ворот, их оставалось всего две или три сотни, и мы наседали на них так плотно, что торжествующие передние ряды Товарищей уже смешивались с дружинниками Окты, а Алый Дракон Британии и белые бунчуки саксов  летели по ветру почти как единое целое. Я уже слышал за воплями своих парней, как под копытами Ариана глухо гудят бревна моста; видел за воротами людей: женщин, стариков, мальчиков; и рядом с ними воинов гарнизона, готовых втащить своих соплеменников внутрь и удержать ворота — и закрыть их перед нашим носом, когда последний сакс окажется в крепости. И если бы им удалось осуществить свой план, это означало бы гибель нашего авангарда, который тоже оказался бы внутри, отрезанный от всякой помощи со стороны британских отрядов.

Я сам принял решение вступить в эту ужасную игру, но теперь, увидев черные челюсти ворот и кишащих вокруг них вражеских воинов, я на мгновение почувствовал тоскливую беспомощность охотника, который видит, как его собаки срываются вниз с обрыва. Слишком поздно отступать теперь, слишком поздно сделать что бы то ни было, кроме как сжать зубы и нестись вперед, сметая саксов с пути и удерживая ворота открытыми силой своего натиска…

Я испустил боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!» и пониже пригнулся в седле, снова и снова ударяя каблуком в потный конский бок, бросая Ариана вперед между неприятельских копий.

— Держитесь ближе! Бога ради, держитесь ближе! Не дайте им закрыть ворота!

Рядом со мной Проспер трубил атаку, и Товарищи у меня за спиной устремлялись вперед. Но защитники крепости уже подскочили на помощь своим шатающимся соплеменникам; другие с воплем повисли на тяжелых, обшитых листами бронзы бревенчатых створках ворот…

На нас упала тень подворотной арки. Брошенное кем-то копье вонзилось в грудь Айракова пони, и бедное животное, не переставая отчаянно визжать, кубарем покатилось на землю; сам Айрак едва успел с него соскочить. Мчащаяся сзади лошадь, испуганно всхрапывая, шарахнулась в сторону, и на какое-то мгновение весь наш передний край был остановлен и охвачен смятением. Остановка длилась всего один кратчайший вздох, один бешеный удар сердца, но этого было бы достаточно… А потом в этот последний черный миг нашей атаки, когда все казалось уже потерянным, произошло чудо — так быстро, что в момент своего начала оно уже разливалось могучим свирепым потоком. Среди защитников крепости воцарился внезапный ревущий хаос; сзади, с боков выскакивали странные, безумные фигуры, спрыгивая словно бы ниоткуда в самую гущу тех, кто пытался закрыть ворота; не только мужчины, но и женщины, изможденные и одичавшие, в развевающихся лохмотьях, с невольничьими ошейниками на шее, с жердями, ножами, мясницкими топорами в руках; они бросались на створки ворот, удерживая их открытыми. Сама преисподняя разверзлась и клубилась теперь вокруг меня в темной пещере подворотной арки. Крики и визг усилились, сливаясь в один непроницаемый водоворот звука, тут же затянутый и поглощенный могучим, хриплым, ликующим воплем, который мог бы быть радостным воем проклятых душ. И снова я услышал свой собственный голос, который выкрикивал боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!», подхваченный у меня за спиной раскатистым ревом, и, словно на гребне мощной волны этого торжествующего крика, мы врезались в доблестный арьергард саксов, топча их копытами, сметая их с дороги, как внезапно разлившаяся река сметает все на своем пути; а за нашими спинами все еще напрягались и подрагивали крепкие створки ворот. Айрак, словно пес, бежал у моего стремени. Мы пробились сквозь темный тоннель подворотной арки, где нас оглушил гулкий грохот копыт наших лошадей под крестовыми сводами; сквозь качающуюся, воющую, обезумевшую толпу, люди в которой сражались теперь уже не с нами, а друг с другом; и за спинами сопротивляющегося саксонского арьергарда нашему взору открылась безжизненная, прямая главная улица Эбуракума.

И в этот момент я даже сквозь одуряющий рев битвы услышал высокий, волчий, леденящий кровь в жилах вой — боевой клич Темного Народца; и Айрак метнулся вперед, устремляясь со своим кинжалом в клокочущую массу воинов. Он не мог и думать о том, чтобы пробиться сквозь них, он снова следовал обычаям своего племени, которое верит, что победу можно купить сознательной и добровольной жертвой. И с этой верой он бросился на неприятельские копья. Поистине, этот маленький человечек съел храбрость своего отца — или, может быть, у него было достаточно своей собственной.

— Давайте, ребята! — закричал я. — Ко мне! Следуйте за Айраком! Следуйте за мной к цели!

И охотничий рог подхватил этот клич. Прямо перед собой я увидел среди немногих оставшихся в живых дружинников исполинскую фигуру Окты Хенгестона; его золотистые волосы слиплись от крови, вытекшей из раны на голове, и кровь же, словно ржавчина, покрывала бурыми пятнами кольчугу на его плечах и груди. Щит он потерял или отшвырнул прочь. Я бросил Ариана на него, а он с пронзительным, вызывающим криком прыгнул мне навстречу; и когда он взмахнул мечом, я на какой-то миг увидел его глаза, словно горящие серо-зеленым пламенем. Острие моего меча ударило его в изгиб сильного горла над золотой гривной. Кровь брызнула струей, и я увидел, как его глаза расширились, словно от изумления; а потом он, не издав ни звука, рухнул навзничь среди своих дружинников.

После этого мужество оставило саксов, и они начали отступать быстрее.

Кто-то поджег кровлю на одной из саксонских хибарок, и огонь быстро распространился, подгоняемый свежим вечерним ветром, который переносил клочки пылающей соломы с одной крыши на другую; над широкой улицей, сузившейся теперь почти наполовину из-за заваливших ее куч мусора, начал собираться дым; высокая белая базилика, стоящая, как утес, над похожим на воронье гнездо скоплением варварских лачуг, потемнела, затянутая его ползучими клубами, и его едкий запах перехватывал нам горло. Рядом со мной, прямо среди лошадей нашего отряда, бежали люди с самым невероятным оружием в руках и с невольничьими ошейниками на шее… А потом Морские Волки дрогнули и покатились назад, и битва закончилась, и началась охота.

Позже, когда пожар был уже наполовину потушен, я сидел в центре форума на бортике богато украшенной чаши фонтана, на руке у меня висел повод Ариановой уздечки, и я ждал, пока старый жеребец утолит жажду; тем временем конница, пехота и воины в боевой раскраске рыскали по всему Эбуракуму в поисках бежавших саксов, а Кей с небольшим отрядом легкой конницы летел следом за другими беглецами в сторону побережья; и вокруг меня кипел ревущий поток победы. Рядом со мной стоял рослый человек. Я видел его в первых рядах неистовой толпы, напавшей на ворота; он был светловолос, точно какой-нибудь сакс, но его шею охватывал серый железный невольничий ошейник, а в руках у него был обнаженный меч, который он заботливо чистил пучком травы, вырванным у основания фонтана.

— Кем бы ты ни был, друг, я должен поблагодарить тебя.

Мой собственный голос, тяжело и хрипло прозвучавший в моих ушах, заставил меня очнуться.

— Что до того, кто я такой, так я — кузнец Джейсон; и вот потому-то у меня в руках это, а не выдернутая из плетня жердь или мясницкий нож. А тот парень, — он указал клинком на другого человека, который шел мимо, пошатываясь под тяжестью большого кувшина с вином, — был учетчиком зерна в городском хранилище; а это Сильвианий, у которого была собственная земля и целая комната книг для чтения… а вот это Хелен, наша золотая Хелен.

Посмотрев в ту сторону, куда он указывал, я распознал женщину, которую тоже видел в самой гуще сражения.

— Морские Волки обращались с ней, как с обыкновенной шлюхой, и ей это не очень-то нравилось, ведь она в течение десяти и более лет была хозяйкой собственного дома с девушками. Теперь-то, как видишь, почти все мы — невольники, — он коснулся рукой обруча у себя на шее. — Прекрасная свита для графа Британского, не так ли?

— Прекрасная свита, — согласился я. — Что касается невольничьих ошейников, то, без сомнения, ты сможешь с ними разделаться, кузнец Джейсон, и мои оружейники тебе помогут. Если бы не ты и твое войско, то большая часть наших отрядов, по всей вероятности, выла бы сегодня под воротами Эбуракума, а мы с моим авангардом лежали бы, изрубленные в кровавые ошметки, в уличных канавах, — я взглянул на него. Он явно был вождем этого отряда оборванцев. — Как тебе это удалось?

Он пожал могучими плечами.

— У нас были планы — два или три, чтобы действовать по ним в зависимости от того, какой из них покажется нам лучшим в данный момент; составлять их было одно удовольствие. Нам стало легче сходиться вместе после того, как столько наших хозяев отправилось на военную тропу; и легче было убежать, когда этот данный момент пришел. Сначала мы собирались просто вырваться на свободу, но потом, когда до нас дошли слухи об их поражении и о смерти Хенгеста, мы догадались, что должно произойти, и подумали, что сначала маленько обождем, а уж потом вырвемся на свободу и тогда присоединимся к тебе или протянем тебе дружескую руку изнутри — как придется.

— Думаю, это был твой план.

Смелость такого решения хорошо сочеталась с его твердо сжатым ртом.

— Мой и Хелен, — он снова указал подбородком на женщину в ярких лохмотьях и стеклянных браслетах, которая повернулась на ходу, чтобы стрельнуть подведенными глазами в сторону ближайшего из Товарищей. — Хелен — сокровище, а не девушка. Она стоит десятерых таких, как мы, и ей не очень-то нравится, когда ее перебрасывают от одного похотливого кабана к другому без всяких там «разрешите-извините», и это после того, как она столько времени была полноправной хозяйкой борделя, — он хохотнул; его смешок был теплым веселым рокотом глубоко под золотистым пушком у него на груди. — Это ей пришло в голову караулить твое появление, посылая то одну, то другую девушку отнести наверх какую-нибудь еду и кувшин с пивом да полюбезничать с часовыми на стенах. И когда поднялся крик, и девушка, что была в тот момент наверху, слетела вниз, вереща, что ты уже наступаешь Морским Волкам на пятки, мы поняли, что настал момент приводить наши планы в действие. К этому времени мы по большей части лежали затаившись в кустах в старом монастырском саду, а кое-кто из нас тайком поднялся на вал и расправился со стоящими там дозорными…, — он сделал легкое, жуткое колющее движение большими пальцами. — Это достаточно легко, если тебе удается подобраться к своей жертве так близко, чтобы ударить ее в затылок прежде, чем она тебя услышит. Их было не очень много, но их оружие добавило кое-что к нашим запасам. К этому времени первые из Морских Волков уже добежали до моста, а остальное ты знаешь.

— Остальное я знаю.

— Если вдуматься, достаточно просто.

— Если вдуматься, — отозвался я, и мы обменялись удовлетворенным взглядом.

Все это время по городу — то ближе, то дальше — шла охота, и ветер то и дело доносил до нас вонь потухшего пожара. По заросшей травой брусчатке прозвучали торопливые шаги, и когда я обернулся, со мной рядом остановился Флавиан.

— Оиску удалось уйти, сир, — доложил он. Он был черным от дыма и не очень твердо держался на ногах, но сумел отдать старое гордое приветствие легионеров с необычайной четкостью. — Мы вывернули наизнанку весь город, но о нем нет ни слуху, ни духу.

Я устало пожал плечами.

— А-а, ладно; мне хотелось бы довести охоту до конца и прикончить весь выводок, но думаю, что два поколения из трех — это не так уж и мало. Если ему удастся вернуться к кантиям, то разделываться с ним придется Амброзию — или нам как-нибудь в другой раз… Тут ничего не поделаешь, Малек.

— Да, сир, — отозвался Флавиан, а потом быстро добавил: — Сир, тут еще кое-что. В одном из домов там, у восточных ворот, мы нашли мальчишку. Мы думаем, что он принадлежит к их знати.

— Тогда почему бы они бросили его здесь? Он ранен?

— Нет, сир, он…

— Так что же? Приведи его сюда.

Какое-то мгновение он упрямо молчал, а потом сказал:

— Я думаю, может быть… Я думаю, тебе следовало бы пойти самому, сир.

Я бросил на него удивленный и вопрошающий взгляд и поднялся на ноги.

— Хорошо, я пойду, — я ненадолго положил руку на плечо рослого кузнеца. — Попозже я хотел бы поговорить со всем твоим отрядом. А пока доставь своих раненых к моему лекарю Гуалькмаю; любой из моих людей скажет тебе, где его найти.

Я подозвал к себе одного из проходящих мимо Товарищей и передал ему Ариана, в последний раз похлопав жеребца по влажной, поникшей шее; потом повернулся к арке форума и вместе с пристроившимся сзади Флавианом вышел на главную улицу.

— Говоришь, у восточных ворот?

— На узкой улочке совсем рядом с ними.

Мы пошли дальше в молчании. Улица, на которой среди облупившихся стен римского города теснились дымящиеся хибарки саксов, казалась странно пустой — потому что охота переместилась в дальний конец города и обнаружила зернохранилище — то есть, на ней не было живых. Тел, распластавшихся темными пятнами в сиянии гневного заката, там было достаточно. Один раз мимо нас прошла группа плачущих женщин и детей, которых мои люди гнали в сторону старой крепости, где их было легче держать под стражей, чем в городе; но их было немного — даже их. Довольно большому числу, думаю, удалось бежать, и они, должно быть, направлялись к побережью; что касается остальных, то этим пламенным золотистым вечером в Эбуракуме было что-то вроде побоища. Что ж, это могло научить прибрежные поселения бояться Бога, а заодно и Артоса Медведя…

Мы подошли к узкой улочке у самых восточных ворот, свернули в нее, и тут же свирепые лучи заката исчезли, словно отрезанные ножом, и на нас нахлынули холодные воды сумерек. Где-то в середине улицы в открытом дверном проеме виднелся проблеск шафранного света, уже расплывающегося поперек дороги неярким желтым пятном. У двери стояло несколько Товарищей; они расступились в молчании неимоверно усталых людей, чтобы дать мне дорогу. Кто-то принес факел, зажженный, думаю, от тлеющей крыши или чьего-то брошенного очага; и в его свете я увидел, что пол у меня под ногами, хоть и белый от птичьего помета, падающего из прилепившихся под дырявой крышей ласточкиных гнезд, выложен тонкой мозаикой, а на оштукатуренных, вонючих стенах проступают не только пятна сырости, но и следы краски. Сбоку от меня была другая открытая дверь, и рядом с ней стоял один из Воинов Голубого Щита. Я взглянул на Флавиана, потом повернулся и прошел туда; человек с факелом последовал за мной.

Комната была довольно маленькой, но все равно самодельный факел оставлял стены в тени, и когда тот, кто держал его, поднял руку, весь свет сосредоточился на двух фигурах в центре. На низкой кровати с соломенным тюфяком лежала женщина; женщина, скрытая длинными прямыми складками пунцового платья, с мерцающим на голове золотым королевским венцом. А рядом, согнувшись, сидел мальчик лет четырнадцати, и одна его рука окружала защитным кольцом ее тело. На один кратчайший миг — один удар крыла — эта сцена застыла в сердце тишины, как пчела внутри слезы янтаря. Потом, когда я вошел, мальчишка вскочил на ноги, словно дикий звереныш, и рывком повернулся ко мне. Но женщина не шевельнулась, не дрогнула под прямыми складками пунцового платья, которые сбегали, ровные, как желобки на колонне, от белой шеи до неподвижных ступней.

— Не прикасайтесь к ней! — процедил он сквозь зубы. Я редко видел, чтобы кто-нибудь делал это по-настоящему, но у мальчишки это получилось. У него были белые, крепкие зубы, и мне показалось, что я смотрю на красивое, полное сил дикое животное, которое в любой момент может вцепиться мне в горло.

— Не смей к ней прикасаться!

И в тот момент я даже не осознал, что он говорит на — в некотором роде — британском языке.

Я медленно двинулся вперед, держа ладони открытыми и опущенными вдоль бедер.

— Я не прикоснусь к ней.

Я стоял, глядя на женщину, слыша далекий шум города и гудение голосов за дверью; слыша быстрое, прерывистое дыхание стоящего рядом со мной мальчишки; и в глубине, более могущественную, чем все остальное, — тишину этой комнаты. Знатная дама, мертвая и убранная для погребального костра, в своем самом роскошном платье и с золотым венцом своего достоинства на голове. Дама, судя по ее виду, из королевской семьи своего народа; и необыкновенно красивая женщина. Она не была молода. Это нелегко — определять года умерших, потому что иной раз на лицо возвращается юность, иной раз приходит старость; но свет факела сиял на рассыпанных по подушке волосах спелыми переливами пшеничного поля в низких лучах закатного солнца — хотя там были и серые нити, в этом сиянии; и ни изможденность, оставленная долгой лихорадкой, ни первые, едва заметные пятна смерти под глазами и у крыльев выгнутых ноздрей не могли омрачить красоту ее лица или смягчить его полную безжалостность. Ее глаза были подобающим образом закрыты, но пока я смотрел на нее, во мне росло убеждение, что, открытые, они были бы такими же зеленовато-серыми, как другие глаза, что я видел недавно. Я никогда не встречал ее раньше, в этом я был так же уверен, как и тогда, с Игерной. Но я был рад, что эти глаза закрыты; мне было бы неприятно увидеть их: в них могло быть слишком много власти — и власти недоброй. Внезапно и без каких бы то ни было видимых причин я вспомнил, как старый Аквила описывал мне леди Роуэн, которую он однажды, в свою бытность пленником, видел при дворе ее отца. «Ведьма, золотая ведьма в пунцовом платье». Леди Роуэн, дочь графа Хенгеста, которая так приворожила Вортигерна Рыжего Лиса, что ради нее он бросил жену, — а затем использовала свою власть над ним против него и в интересах своего отца. Леди Роуэн, которая, когда для Вортигерна наступили дни изгнания и позора, предала его и вернулась к своему народу, — но, как говорили, не раньше, чем зачала от него сына.

Я повернулся и взглянул на мальчика, который стоял, широко расставив ноги и по-прежнему, насколько возможно, заслоняя ее от меня своим телом, и обнаружил, что смотрю в глаза, серо-зеленые, как мелководье в пасмурный день, — глаза Хенгеста, хотя они были выбиты и залиты кровью в последний раз, когда я их видел; глаза Окты, сверкающие на меня из-под белого бунчука всего лишь этим вечером, за мгновение до того, как я нанес удар. Но волосы мальчика были темнее, чем у них, темнее, чем у его матери; они были огненно-рыжими, как лисья шкура.

Так что я знал ответ на свой вопрос уже тогда, когда его задавал.

— Кто ты?

— Я — Сердик, сын Вортигерна, короля Британии. А леди Роуэн, моя мать, была дочерью графа Хенгеста из народа ютов.

Он говорил ровным тоном, тоном мальчика, который отчаянно боится, что его голос может сорваться.

— И что же ты здесь делаешь, Сердик, сын Вортигерна?

— Я сижу со своей матерью.

— Тебе придется придумать более правдоподобную историю. Оиску благополучно удалось уйти; и неужели ты хочешь, чтобы я поверил, что люди из твоего собственного племени, племени твоей матери, оставили бы тебя здесь во власти Артоса Медведя?

Он был мужественным пареньком; я видел, что он отчаянно боится меня, но взгляд странных серо-зеленых глаз ни разу не поколебался, а голова над узкой золотой гривной, окружавшей его шею, была откинута назад.

— Не оставили бы, если бы знали. В такой суматохе, какая тут была, очень легко ускользнуть в сторону. Они будут думать, что я убит, не более того.

— Твоя мать мертва, — заметил я после некоторого молчания. — Ты ведь знаешь это, не так ли?

— Она умерла вчера. Я видел, как ее готовили к костру.

Его голос был тверже, чем когда бы то ни было.

— Тогда чего ты думал добиться, оставаясь здесь?

На этот раз ответ был, как прыжок выпустившего когти дикого зверя, каким он казался мне вначале.

— Я надеялся, что смогу охранять ее еще хоть какое-то время. Я надеялся, что смогу убить по меньшей мере одного из вас и, может быть, поджечь дом, прежде чем вам удастся добраться до нее с вашими мерзкими обычаями; но вы действовали слишком быстро для меня, — его рука дернулась к поясу, где должна была быть рукоять его кинжала, а потом упала снова. — Ты, что, думаешь, я не знаю, как отвратительно вы, христиане, поступаете с телами умерших? Думаешь, я не знаю о плоти и чаше крови и о том, как вы вкушаете вашего Бога?

И едва успев договорить, он вдруг набросился на меня, словно хотел разорвать мне горло.

Я перехватил его и удержал, придавливая его к себе и прижимая ему руки к бокам; слыша за спиной возбужденные голоса и быстрый топот шагов.

— Уйдите, черт бы вас побрал! — бросил я голосам и шагам. Я прижимал мальчишку к себе так сильно, как только осмеливался. Я боялся бить его. Я всегда боялся бить людей; удар мог причинить слишком много вреда. Он сопротивлялся у меня в руках, как дикая кошка. Один раз ему удалось нагнуть голову, и он впился зубами мне в руку и не разжимал их; но его сопротивление становилось все слабее, потому что ему нечем было дышать. Я почувствовал, как его молодая грудь сражается за воздух, выпячиваясь и упираясь мне в ребра, и еще сильнее прижал его к себе.

— Прекрати это, ты, юный болван! Прекрати, или мне придется сделать тебе больно.

Но мои слова не дошли до его сознания.

А потом он внезапно обмяк у меня в руках, почти теряя сознание; я медленно ослабил хватку, позволяя ему втянуть воздух в легкие, и когда он смог снова держаться на ногах, отстранил его на длину вытянутой руки. Теперь он стоял достаточно спокойно, переводя дыхание глубокими, тяжелыми всхлипами, но я подозревал, что мне достаточно будет полностью разжать руки, и в следующее мгновение он снова вцепится мне в горло. И вдруг, глядя в его угрюмое, каменное лицо, я понял, что мог бы любить этого мальчика, если бы он был моим сыном. Этого мальчика, а не того сына, которого, как я знал в сокровенных тайниках своей души, воспитывала для меня другая ведьма среди моих родных гор. Я думаю, что и впрямь в это единственное мгновение мы оба испытали друг к другу чувство, близкое к любви, — настолько странны, своенравны и ужасны пути человеческого сердца.

Это мгновение прошло.

— Кто сказал тебе это? — спросил я. — Насчет плоти и крови?

Он сделал один долгий судорожный вдох, и ему удалось совладать со своим срывающимся дыханием.

— Моя мать. Но все знают, что это правда.

— Послушай… послушай меня, Сердик, и поверь мне: это не правда в том смысле, в каком ты это понимаешь. Твоя мать… ошибалась.

— Я не верю тебе.

— Ты должен поверить. В любой религии есть таинства; ты, наверно, уже достаточно взрослый, чтобы быть посвященным в таинства своей. Когда мы, называющие себя христианами, вкушаем нашего Бога, мы едим хлеб и пьем вино; остальное — это таинство. Но перед таинством хлеб бывает просто хлебом, как всякий другой хлеб, а вино — просто вином, как всякое другое вино.

— Это легко сказать.

— Это правда. В наших руках с телом твоей матери ничего не случится.

— Это тоже легко сказать, — но мне показалось, что в его глазах появился проблеск неуверенности. — Как я могу узнать, что это правда?

— Я не могу дать тебе никаких доказательств, кроме моего слова. Если хочешь, я поклянусь.

Какое-то мгновение он молчал, потом спросил:

— На чем?

— На клинке и эфесе моего меча.

— Меча, который должен загнать меня и мой народ в море?

— Это не делает его менее священным для меня.

Одно долгое мгновение он молчал, глядя мне прямо в глаза. Потом я отпустил его, вытащил меч из ножен и дал клятву. В свете факелов в сердце огромного аметиста проснулась сияющая фиолетовая звезда.

— Это печать моего прадеда, Магнуса Максимуса, императора Британии, — пояснил я, покончив с клятвой, и вложил меч обратно в ножны; и Сердик проводил взглядом огромный камень, а потом снова поднял глаза на мое лицо; в них был какой-то странный вызов и что-то еще — странное дальнозоркое выражение, словно он смотрел на расстояние не в пространстве, а во времени. Но он не произнес ни слова.

— А теперь мне пора идти, — сказал я.

Он сглотнул — и внезапно перестал быть мужчиной и снова стал мальчиком.

— Идти? Так ты… не собираешься убивать меня?

Я уже некоторое время назад заметил, что Бедуир вошел в комнату и стоит за самой моей спиной.

Теперь знакомый голос очень спокойно произнес у меня над ухом:

— Собирается!

— Нет, — возразил я. — Я не убиваю мальчиков. Возвращайся, когда станешь мужчиной, и я убью тебя, если смогу; а если сможешь ты, то ты убьешь меня.

— Может быть, я и сделаю это — в один прекрасный день, — пообещал он.

Но в то время я почти не обратил внимания на эти слова. Я повернулся к стоящему поблизости Флавиану.

— Возьми еще пару людей и присмотри за тем, чтобы он благополучно прошел ворота и три полета стрелы по дороге к побережью, — я снова посмотрел на волчонка, стоящего рядом со своей мертвой матерью. — После этого ты будешь действовать на свой страх и риск. Если наткнешься на кого-нибудь из Голубых Щитов или, достигнув побережья, обнаружишь, что ладьи уже уплыли, то это будет конец. Я больше ничего не могу для тебя сделать. А теперь убирайся.

Он перевел взгляд с меня на неподвижное тело на кровати — один долгий взгляд на нее и снова на меня — потом молча повернулся и пошел к двери. Флавиан направился следом, и я услышал, как он говорит тем двоим снаружи: «Вран, Конан, я хочу, чтобы вы…», — и шаги нескольких пар ног, удаляющиеся по узкой улочке.

Мы с Бедуиром стояли лицом к лицу рядом с кроватью в освещенной факелами комнате.

— Клянусь Богом, мне бы хотелось, чтобы его нашел я, а не этот идиот Флавиан, — заявил Бедуир. — Я мог бы все устроить, не беспокоя графа Британского.

Он никогда не употреблял этот титул, кроме как в насмешку.

— Как?

— Убив его на месте, — просто ответил он.

— Во имя Христа, почему, Бедуир?

— Неужели ты не понимаешь, что он — сын Вортигерна? Он-то это понял, в отличие от тебя. Артос, ты чертов слепой дурак, ты, что же, забыл, что в Британии еще достаточно людей, считающих род Вортигерна подлинным Королевским домом, а твой — не более чем линией узурпаторов, берущей свое начало от римского генерала, который родился в Испании и забрал с собой весь цвет их молодых людей, чтобы погибнуть вместе с ними под Аквилеей? Это может не иметь особого значения сейчас, пока Амброзий все еще Верховный король, но когда ему придет время умереть…

Молчание упало между нами, как меч, и в течение одного долгого горького мгновения держало нас в своей власти. Потом я сказал:

— Наверно, я забыл кое-что из этого. Я думаю, я рад, Бедуир.

В возвратившемся молчании еще звучало эхо затихающих шагов, все слабее с каждым минувшим вдохом.

— Еще не поздно, — заметил Бедуир.

Я покачал головой.

— Судьба не позволяет людям распустить часть узора.

И когда я произносил эти слова, меня коснулось странное дурное предчувствие, ощущение не столько будущего зла, сколько судьбы, о которой я говорил; ощущение неумолимого порядка вещей. Что бы это ни было, оно промелькнуло так же быстро, как птица проносится через залитую солнцем прогалину, из тени и снова в тень. Я оглянулся вокруг.

— Нет, что сделано, то сделано. Лучше присмотри за этим сожжением. Пусть сюда принесут хворост и солому и обложат ими кровать. И вырубят в саду ближайшие кусты. Нам ни к чему, чтобы сегодня вечером по Эбуракуму снова распространился огонь.

— Огонь? Ты хочешь уничтожить весь дом? — Бедуир сказал то, что хотел сказать, и с этим делом было покончено. Так что теперь он переходил к следующему.

— Да. Огонь — это обычный способ среди ее народа; и в любом случае, здесь воняет, — но сердце подсказывало мне, что огонь к тому же очищает, а я все еще вспоминал слова Аквилы: «Золотая ведьма в пунцовом платье».

Когда я снова вышел на улицу, мои люди рубили и выкорчевывали переросшие кусты в маленьком городском саду, а сумерки сгустились в мягкую синюю темноту, полную голосов, торопящихся силуэтов и брызгающего пламени факелов. К тому времени, как я вернулся на форум, там горели огромные костры. Большая часть пехоты к этому времени уже вошла в город, и все войско толпилось поблизости от огня. Они привели с собой несколько коров, и в воздухе начинал чувствоваться запах жарящегося мяса. Потом моего носа коснулся другой, еле уловимый запах, сладкий и тяжелый от мускуса, и женщина Хелен, отделившись от темноты, проскользнула передо мной и остановилась, глядя на меня через плечо. Она позволила своим ярким лохмотьям, которые придерживала на худой груди, чуточку соскользнуть; ее глаза, посмеивающиеся под веками, на которых потеками расплылась малахитово-зеленая краска, были одновременно блестящими и несказанно усталыми; тело касалось моего, легко, с немым приглашением.

Я посмотрел на нее.

— Я так благодарен тебе, Хелен; сегодня я даже не могу найти слов, чтобы сказать, насколько я тебе благодарен.

— Есть и другие способы, кроме слов, милорд Артос; другие пути, которыми могут говорить друг с другом мужчина и женщина, — ее голос был мягким и грудным, как у голубки. — У меня в комнате есть немного вина.

— Не сегодня, милая. Я слишком устал.

В этот момент в круг света от ближайшего костра шагнул Кей, и я ткнул большим пальцем в его сторону.

— Видишь вон того, с рыжей бородой и браслетами? Если ты хочешь проявить любезность, пойди предложи ему своего вина.

Она посмотрела на меня без малейшей обиды, явно не чувствуя себя отвергнутой, — да я и действительно не имел в виду отвергать ее — только с легкой насмешкой под накрашенными зелеными веками.

— Но, возможно, он тоже слишком устал?

— Он никогда не бывает слишком усталым, — ответил я.

Глава двенадцатая. Тримонтиум

Мы задержались в Эбуракуме на несколько дней, чтобы дать отдохнуть людям и лошадям, а также чтобы починить и обновить оружие и боевое снаряжение и позаботиться о раненых. И почти сразу же жители города, которым после прихода Морских Волков удалось избежать огня и секир и бежать вглубь страны, начали потихоньку стекаться обратно из своих укрытий. С их помощью мы очистили улицы от распластанных трупов и сняли с мертвых всю амуницию, затребовав себе, как обычно, самое острое оружие и наиболее искусно сработанные кольчуги, чтобы заменить ими доспехи из вываренной кожи и рога и изъеденные временем римские чешуйчатые латы, которыми все еще приходилось довольствоваться некоторым из нас. В Эбуракуме, как и в Линдуме, хотели, чтобы мы остались, и, по правде говоря, здесь для этого было больше оснований, потому что коританские территории, когда мы уходили, были почти свободны от Морских Волков, в то время как здесь мы смогли очистить только сам город, а земли в сторону побережья все еще были в руках неприятеля. Но на севере разгоралось пламя, и я не мог оставаться в Эбуракуме так же, как не смог остаться в Линдуме.

Я созвал странно разнородный военный совет: в нем были один-два голодных магистрата, более поджарые, чем когда-либо за всю свою жизнь; горстка трясущихся седобородых старцев, которые выступили вперед в ответ на мой призыв к людям, которые в дни юности служили под Орлами; командиры людей Кинмарка и воинов-бригантов, присоединившихся к нам на марше; кузнец Джейсон — на горле которого краснел свежий след от невольничьего ошейника, — выступающий от имени своего доблестного сброда; мои лейтенанты Бедуир и Кей. Я собрал их всех вместе на форуме и сказал, что не смогу остаться, чтобы доделать начатую работу, в то время как пламя с севера распространяется на юг, чтобы в конце концов поглотить нас всех; но я дам им отряд обученных копейщиков, которые помогут им обучиться самим. Я оставил им их собственных людей, воинов Голубого Щита, — под солнцем не было более свирепых бойцов, в чем на собственном опыте убедились Орлы. Я оставил им их старых солдат, которые владели мудростью и хитростью воинского искусства, хотя дни ношения меча для них давно миновали (я увидел, как при этих словах воины Голубого Щита гордо, словно императоры, выпрямились и расправили плечи, а ветераны начали поглядывать на Голубых Щитов сверху вниз; и принялся увещевать их забыть все разногласия и стоять вместе). Я не помню сейчас, что говорил тогда, но я сделал все, что было в моих силах, чтобы укрепить их сердца и руки, пообещал вернуться и дал обет, что мы завершим эту работу вместе. Я знаю, что ворковал над ними, как нянька над ребенком, ругал их, как выслуживший свой срок центурион, в распоряжении которого имеются бранные слова, собранные с половины империи, и взывал к ним, как дева, взывающая к своему возлюбленному. Думаю, к концу у многих из нас на глаза навертывались слезы. Я знаю, что чувствовал себя как убийца. Но в глубине души я был уверен, что теперь, когда я вычистил волчье логово, они сумеют защитить себя сами — если только смогут стоять вместе! Боже милосердный, только бы они смогли стоять вместе! Только бы они выучили этот единственный урок, который, похоже, никак невозможно выучить британскому племени!

За два дня до того, как мы выступили в поход, от герцога Гидария из Линдума прискакал гонец с сообщением, что земли коритан все еще свободны от Морских Волков, но тем не менее, если я решу вернуться, мои старые квартиры все еще ждут меня. Я отдал приказ накормить гонца и устроить его на ночлег, а на следующий день отправил его обратно, наказав передать, что я благодарю герцога Гидария, но не изменил своих планов. Мне было некогда расцвечивать этот ответ вежливыми словами, потому что дел у меня было невпроворот — нужно было договориться, чтобы еще до конца осени из Эбуракума послали вслед за нами провиант и военное снаряжение (я уже сообщил в Дэву о нашей победе и предупредил Кинмарка, что позже нам потребуются подобные же поставки от него и с полей Мона); составить планы для устройства складов в Корстопитуме, городе, который раньше служил арсеналом для крепостей Стены; убедить епископа Эбуракума, который был в числе оставшихся в живых и вернувшихся горожан, что доход от неких фруктовых садов, принадлежащих церкви и, к счастью, не поврежденных саксами, лучше потратить на добротные стрелы, соль и седельную кожу, а не откладывать в виде золотых слитков во славу Господню. Его было не очень-то легко уговорить, поскольку он был не таким тихоней, как его собрат из Линдума. Но в конце концов он понял, что я прав.

А на следующий день мы вышли из Эбуракума через северные ворота и по дороге легионов направились к Стене.

В свое время Стена, должно быть, представляла собой великолепное зрелище — когда по ее валу взад-вперед расхаживали часовые, на башнях стояли когорты в бронзовых кольчугах, гребень был густо усеян статуями и алтарями богов, которым поклонялся легион; а между ней и сопровождающими ее, как ее собственная тень, дорогой и крепостным рвом пролегала одна гигантская цепь городов, один вытянутый город под многими названиями, преодолевающий весь четырехдневный переход от Сегедунума к Лугуваллиуму. Города были теперь такими же мертвыми, как и Стена, потому что угроза с севера была слишком близкой, набеги слишком частыми, чтобы они смогли выжить без защиты Орлов; и мы въехали в город-призрак, где давно провалились крыши и осыпались стены, и только крапива росла высокими рядами там, где некогда раскладывали свои товары торговцы да развлекались в свободные от службы часы вспомогательные отряды, где стояли семейные бараки, где дети и собаки возились на солнышке прямо под ногами марширующих когорт, винные лавки выплескивали в ночь хмельную от пива песню, а кузнецы и сандальщики, лошадиные барышники и потаскушки занимались своим ремеслом; но единственным, что двигалось в нем теперь, были заяц, прыгающий среди упавших надгробий забытых людей, и серая ворона, сидевшая у нас над головами на прогнивших остатках того, что было некогда одной из огромных катапульт, защищавших Стену, и улетевшая с карканьем и медленным, возмущенным хлопаньем крыльев, когда мы подъехали ближе.

Той ночью мы встали лагерем вокруг осыпающейся надвратной башни в том месте, где дорога из Корстопитума и лежащего за ним Эбуракума проходила сквозь Стену в низинную Каледонию, в старую затерянную провинцию Валентии. После ужина я созвал к себе всех капитанов, взял ветку и начал чертить карты в пепле у границы костра. Как часто я видел Амброзия за этим занятием накануне кампании. Я вычерчивал, не только для них, но и для себя, местность, которую никогда не видел; но я не напрасно провел те долгие зимние вечера, слушая купца Деглефа.

— Видите… сейчас мы сидим здесь, у Гуннских ворот; отсюда дорога идет… вот так, к северу и немного к западу, в Тримонтиум, три дневных перехода отсюда, — странно, как мы, никогда не знавшие легионов, до сих пор считали расстояние принятыми у них в былые времена переходами в двадцать миль. — Здесь она пересекает Твид… вот так, и идет дальше сквозь холмистые низины к границам Каледонского леса, выходя на равнину ниже Линии Нагорий, — Бедуир и остальные придвинулись ближе к свету костра, заглядывая мне через плечо. Я продолжал проводить в теплом пепле прямые и извилистые линии. — Теперь: от Лугуваллиума, где я кладу этот камешек, на север, к Кастра Кунетиум, идет вторая дорога, вот здесь, — пять переходов, из-за того, как она опускается, чтобы обогнуть болота и вересковые возвышенности. И тоже устремляется к Линии Нагорий, проходя при этом сквозь самое сердце земли пиктов, — я вернулся к Тримонтиуму, пытаясь в точности вспомнить, как купец описывал мне течение Твида. — Здесь долина Твида сужается, превращаясь в ущелье, и идет вот так. Не правда ли, легко увидеть стратегическую важность этого места: долина реки и дорога представляют собой основные пути из Каледонии на юг; а Внутреннее Королевство Пиктов прорезает Лес на северо-западе… Затем, если Деглеф говорил правду, здесь есть боковая дорога из Тримонтиума, которая идет вот так, вверх к истокам Твида, через высокогорный участок Леса к истокам Клуты и вниз, в долину, к Кастра Кунетиум… Ну что, вы как следует это усвоили? Тогда присмотрите за тем, чтобы это усвоили и все остальные, потому что мне думается, что эти три дороги и эти два форта в течение долгого времени будут узором нашей судьбы, — ведь от того, сумеем ли мы их удержать и их контролировать, зависит и то, сумеем ли мы удержать Каледонию.

Позже, закончив, я бросил ветку в костер, провел рукой по серому пеплу, стирая грубую карту, словно ее никогда и не было, и поднялся на ноги, чтобы пойти взглянуть на коновязи, что я всегда делал перед тем, как лечь спать.

На следующее утро Овэйн, взяв с собой пятьдесят собравшихся налегке бригантов, отправился на запад по приграничной дороге, ведущей в Лугуваллиум; их задачей было наблюдать за окружной дорогой — боковой на моей карте — и немедленно известить меня, если неприятель решит рискнуть (потому что тогда мы оказались бы в тылу у его фланга) и попытается прорваться в Британию с этой стороны.

А когда они скрылись из виду, мы с Бедуиром и авангардом проехали сквозь зияющие развалины Гуннских Ворот, над которыми все еще красовался атакующий вепрь — символ построившего их легиона, — на другую сторону Стены, где местность сразу стала более темной и более дикой, а далекие холмы — более угрюмыми, и даже посвистывающий в вереске ветер пел более унылую песню. Но это было глупо; просто наши сердца знали, что мы находимся по ту сторону границы, за чертой знакомых вещей.

Прошло, должно быть, почти два часа, прежде чем последние ряды арьергарда вышли из ворот, потому что мы двигались в строю, обычном для перехода по враждебной местности, — конный авангард вел разведку в нескольких милях перед пехотой и обозом, арьергард следовал в нескольких милях сзади, а легкая конница была рассыпана с обоих флангов на случай атаки с любой стороны. Я терпеть не мог двигаться в таком строю; это невыносимо удлиняло время дневного перехода или же сокращало покрываемое расстояние. Но поступить по-другому значило бы самим напрашиваться на неприятности, подобно заблудившимся ягнятам в стране волков.

Мы столкнулись с неприятностями довольно скоро, даже не напрашиваясь на них. Расстояние от Стены до Тримонтиума можно было преодолеть за три дневных перехода, но мы потратили на него больше трех недель. В этом краю не было случайных волнений, все уже давно перешагнуло за эту стадию. Но Гуиль, сын Кау, явно предупрежденный о нашем появлении, выслал нам навстречу легковооруженные отряды, чтобы задержать нас, пока он не закончит собирать войско и укреплять цитадель. А у воинов из его заградительных отрядов было то преимущество, что они знали местность, на которой сражались, в то время как мы были здесь чужаками. Нам приходилось почти каждый день вступать в мелкие стычки, во время которых неприятель появлялся неизвестно откуда и, даже разбитый, попросту растворялся на склоне холма, и лишь несколько — совсем немного — убитых оставалось лежать вперемешку с нашими. Нас атаковали у каждого темного ручья, у каждого слепого поворота дороги, в нас пускали стрелы из-за каждого куста утесника; целые отрезки дороги оказывались вывернутыми на нашем пути именно там, где земля была наиболее мягкой, так что нам приходилось тратить целые дни на то, чтобы перевести лошадей через участок длиной, может быть, в милю, на котором только белые шелковистые метелки болотной травы предупреждали о самых опасных местах; и почти всегда на нас при этом нападали, так что все время, хоть понемногу, но мы теряли людей и лошадей. Если бы дорога пролегала в долине или шла через лесистую местность, думаю, нам и впрямь пришлось бы туго; но она проходила по большей части по вересковым пустошам и во многих местах, там, где не было естественного возвышения, была слегка поднята над окружающей местностью проложившими ее строителями — за что я благословлял этих строителей, молясь за покой их давно отлетевших душ всем богам, которых я знал. Но не только люди, а, казалось, и сама земля была в сговоре с предателями и Морскими Волками; она дважды высылала нам навстречу густой белый туман, который — поскольку было бы несколько неразумно шагать вслепую по незнакомой и враждебной местности в тумане, способном укрыть целое войско на расстоянии длины копья от нас, — по несколько дней кряду держал нас пленниками в кругу укреплений вчерашнего лагеря, пока лошади под усиленной охраной паслись снаружи (мы еженощно окружали лагерь канавой, и каждый из нас втыкал копье острием вверх по другую ее сторону; это было самым точным воспроизведением старой «терновой изгороди» легионов, на которое были способны такие легковооруженные войска, как наши). В обоих случаях неприятель напал на линии коновязей, и несколько лошадей погибли, а у нескольких других были перерезаны сухожилия — людьми, которые поплатились за это собственной жизнью.

Когда мы вышли из Гуннских ворот, было самое начало лета, и мы насчитывали почти семьсот человек, включая погонщиков; но на равнинах уже зацветал первый вереск и мы потеряли что-то около одной пятой своих сил, когда нашему взору наконец открылся громадный форт из красного песчаника, приткнувшийся у подножия трехглавого Эйлдона: Тримонтиум, крепость Трех Холмов.

При приближении к форту я приказал войску подтянуться и выслал на разведку небольшой отряд легкой конницы. Они вернулись на взмыленных пони, когда мы как раз останавливались на полуденный привал, и их командир, задыхаясь и спотыкаясь на бегу, направился прямо ко мне.

— Милорд Артос, они опередили нас и захватили Тримонтиум. Саксы тоже там, потому что из-за стены выглядывает один из их проклятых бунчуков. И скотты, если судить по мельканию белых щитов на крепостных валах.

Я почти ожидал этого. Крепость Трех Холмов должна была быть для них хорошим местом сбора, как она была хорошей базой и ставкой для нас. Я подозвал к себе Бедуира, который присматривал за полуденной выдачей сухарей, и сообщил ему:

— Волчья стая опередила нас. Нам придется сражаться за Тримонтиум, если он нам нужен. Передай это остальным.

Но в действительности это известие уже распространялось в войске, словно огонь в вереске, как всегда бывает с подобными новостями. Посланный мной гонец помчался галопом назад, чтобы привести пехоту и арьергард, и когда они подошли, мы двинулись дальше, перестроившись в боевой порядок.

Но перед тем как выступить, Товарищи,

и я вместе с ними, нарвали веточек вереска с большими пурпурно-розовыми колокольчиками цветков и заткнули их за ремни шлемов и под наплечные пряжки, что уже стало у нас обычаем.

Сам форт был довольно долго скрыт от нас холмами, плавно вздымающимися на лежащей между ним и нами болотистой низине. Однако все это время перед нами стоял трехглавый Эйлдон, который, по мере того как проходили долгие мили, поднимался все выше и выше в меняющееся небо. День уже клонился к вечеру, когда мы с Бедуиром, оставив войско за последним гребнем, в одиночку выехали вперед, миновали заросли орешника и березовые рощицы, покрывавшие холмы на протяжении последнего дневного перехода, и увидели всего в пяти или шести полетах стрелы поджарую красную громаду грозного старого форта. Разведчики говорили правду. Из-за крепостных валов высовывались многочисленные головы; у ворот, куда торопливо заводили вьючных пони и вслед за этим строили баррикады, клубился темный человеческий рой; а начинающий подниматься ветер отдувал в сторону дым множества костров, на которых готовилась пища.

— Хотел бы я, чтобы Бог дал мне какой-нибудь способ узнать их численность, — сказал я Бедуиру, выехавшему вместе со мной на опушку леса. — Форт был построен в расчете на то, что двойная когорта, тысяча человек, будет удерживать его несколько месяцев кряду; на короткое время он может вместить и в три-четыре раза большее войско.

— Пока у них не кончится вода, — заметил Бедуир.

Я искоса взглянул на него.

— Ты думаешь, они собираются выдерживать здесь осаду?

— Я ничего не думаю — пока — но я был готов к тому, что увижу их выстроившимися вон на той открытой площадке, чтобы оказать нам теплый прием. Они были загодя предупреждены о нашем появлении, и уж кто-кто, а саксы не особенно любят сражаться за стенами.

Я промолчал. Я тоже скорее подумал бы, что увижу их выстроившимися для боя. Конечно, это могла быть и осада. Если у них было достаточно провианта, они могли рассчитывать на то, что мы, находясь в чужой и враждебной стране, истощим наши запасы раньше, чем они свои. Но оставалась еще вода; за те годы, что форт пробыл в заброшенном состоянии, колодцы, вероятно, осыпались, и в любом случае, поскольку количество людей в крепости было гораздо бóльшим, чем то, на которое она была рассчитана, а вьючных животных тоже надо было поить, воды должно было хватить ненадолго. Они могли, конечно, попросту ждать утра, считая, что мы не станем ничего предпринимать в такое позднее время суток. Или же планировали сами напасть на нас ночью, когда мы будем убаюканы кажущейся безопасностью. Как бы мне хотелось знать это! Но пока я на некоторое время замолчал, уясняя для себя характер местности. Перед нами сбегала вниз неглубокая долина, которая справа мягко поднималась к крепостным валам, образуя нечто вроде широкого откоса, — не расчищенного, как было бы в старые времена, но заросшего орешником и бузиной, переплетенными самым невероятным образом. Сзади и по обеим сторонам форта склон холма — насколько я мог видеть — обрывался отвесной, как падение сокола, стеной в заросшую лесом долину реки под Эйлдоном. Фактически это был выступающий над рекой отрог горы, и если три его дальние стороны были тем, чем они казались, то атаковать какими бы то ни было силами можно было только с этой, южной стороны.

Призыв зубрового охотничьего рога Проспера остался без ответа, если не считать слабенького эха из долины реки.

Когда мы вернулись к войску, ожидающему нас за гребнем, уже начинало смеркаться, и поднимающийся ветер ревел, как несущаяся в атаку конница. Я собрал к себе горстку наших лучших разведчиков и следопытов и отдал им распоряжения.

— Спуститесь в долину и затаитесь там на некоторое время. Как только сгустятся сумерки, пробирайтесь поближе к форту. Они могли выставить посты — я в этом сомневаюсь, но это нужно иметь в виду. Обойдите форт кругом и сообщите мне, насколько отвесны обрывы с тех сторон, что не видны отсюда, и можно ли начать атаку со стороны реки. Отметьте также, каково состояние стен, как укреплены ворота, любую мельчайшую деталь, которая сможет помочь нам в подготовке планов для следующего шага. Поняли?

После того как они растворились в волнуемых ветром кустах, мы разбили лагерь, укрывшись, как могли, за гребнем холма и оставив сверху несколько человек наблюдать за Тримонтиумом; напоили лошадей из ручья, который, вытекая откуда-то из верховых болот на юге, обвивался заросшей папоротником петлей вокруг дальнего плеча гребня и с журчанием стекал вниз, к Твиду; поужинали ячменными лепешками и непременным твердым желтым сыром и устроились терпеливо, насколько это было возможно, ждать возвращения отряда разведчиков. Где-то после наступления темноты — луны в ту ночь не было, и бегущие облака то и дело закрывали звезды — они вернулись, выскальзывая один за другим из ночи и исхлестанного ветром леса и падая у костра, чтобы в промежутках между жадно проглоченными кусками оставленного для них ужина сообщить то, что им удалось узнать. Постов выставлено не было, но не было и никакой возможности начать какую бы то ни было атаку с дальней стороны форта. «Там едва достаточно места, чтобы уцепиться кусту утесника», — сказал их старший, когда я спросил его об этом. Но с северной стороны там была оленья тропа и калитка в стене, а сама стена в одном месте обрушилась и не намного превышала рост человека, в то время как снаружи все еще валялись груды камня и щебня, облегчавшие подъем, так что можно было провести этим путем небольшой отряд и организовать что-то вроде ложной атаки, чтобы отвлечь внимание от главных ворот. Сами ворота прогнили насквозь, но были надежно укреплены терновыми плетнями и прочными баррикадами из бревен. Естественно, о численности разнородного войска, собравшегося в Тримонтиуме, разведчики не смогли составить никакого представления, за исключением того, что она была очень большой.

Когда все было сказано, мы посмотрели друг на друга, Кей, Бедуир и я, в разметанном ветром свете костра. Бедуир, вытащивший, как обычно по вечерам после ужина, свою любимую арфу, дернул струны, выпустив на волю негромкую вопрошающую стайку нот, которая, казалось, порхнула в ветер и кружась унеслась прочь, словно первые желтые березовые листья.

— Сегодня?

— Сегодня, — подтвердил я. — Прежде всего, у нас может не быть больше такого ветра, который заглушил бы топот и треск, когда Кей будет продираться через подлесок.

И действительно, в ту ночь ветер оказался нам другом более чем в одном отношении. Он покрывал все звуки, производимые нашим войском, пока оно переваливало через гребень и спускалось через заросли берез и орешника в мелкую долину (потому что, хотя основная часть наших лошадей оставалась под охраной на дальней стороне гряды, даже несколько лошадей могут наделать в густом подлеске гораздо больше шума, чем многочисленный отряд людей). Он скрывал, мягко волнуя кусты на крутом склоне крепостного холма, продвижение Бедуира и его эскадрона, пока они, спешившись, прокрадывались и карабкались под красными песчаниковыми стенами к незаделанной бреши, о которой говорили разведчики, — хотя я думаю, что их в любом случае почти не было бы слышно, потому что они сняли с себя кольчуги, которые в действии всегда немного позвякивали, как бы осторожно мы ни двигались, и отправились на свое опасное задание только со щитом и обнаженным мечом в руках… Он заглушал шорох хвороста и соломы, которые мы складывали у подножия главной баррикады (правда, мы заплатили жизнями пяти человек за то, чтобы они там остались), а когда они загорелись от брошенных нами головешек, он подхватил и раздул взревевшее пламя и так быстро прижал его лижущие язычки к бревнам баррикады, что не успели защитники крепости разразиться первыми предупреждающими криками, как все ворота были охвачены огнем.

У наших лучников, стоящих неподалеку, теперь был свет, и они, укрывшись за ближайшими кустами, принялись стрелять с таким расчетом, чтобы стрелы, описывая крутую дугу, перелетали через крепостную стену по обе стороны от надвратных башен и падали на головы обороняющимся. К некоторым из стрел были привязаны пропитанные горючим составом пылающие тряпки, и их огненный след был похож на след падающей звезды в зимнюю ночь. Несколько неприятельских стрел полетело в нас в ответ, но не очень много; защитники крепости были слишком заняты самими воротами, чтобы тратить время на стрельбу из лука (без сомнения, мы полностью завладели их вниманием, и Бедуир должен был использовать свой шанс теперь или никогда!). Гвалт за воротами был таким неистовым, что на какой-то миг я, сидя на старике Ариане среди своего эскадрона, сразу за пределами досягаемости света пламени, забеспокоился, что не услышу с дальней стороны форта сигнал Бедуира, сообщающий мне о его готовности; я боялся даже, что и он может не услышать мой рог, трубящий атаку. Координация наших действий значила так много, что ни один из нас не мог себе позволить пропустить сигнал другого.

Баррикада с ревом и грохотом обрушилась, и к грозовому небу взметнулась стена пламени; ветер подхватил ее гребень и загнул его вниз, словно у готовой разбиться волны; по крепости разлетелись клочья огня; и в мгновенном потрясенном затишье, последовавшем за падением баррикады, я услышал боевой клич Арфона, едва различимый сквозь расстояние и вой бури: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!», и понял, что момент настал.

Ариан был покрыт потом; я чувствовал, как он вздрагивает и трясется подо мной, потому что, как и все лошади, он испытывал ужас перед огнем. Все лошади… Что, если они откажутся идти в пылающий проем ворот? Мне следовало бы приказать провести весь штурм в пешем строю, но нам необходим был грохот и натиск конной атаки. Теперь уже не было времени для сожалений или колебаний; не было времени дать огню успокоиться, хотя наши ребята, подобравшись поближе к стенам, где стрелы и копья защитников крепости не могли их достать, уже забрасывали пламя охапками свежего папоротника, чтобы укротить его хоть на мгновение. Над папоротником, шипя, поднялся белый пар, стена огня опала и стала неровной, и я крикнул своему трубачу:

— Давай, парень, — атаку!

Знакомые звуки охотничьего рога взметнулись в воздух, и я нагнулся к мокрой от пота шее Ариана.

— Теперь! Теперь, братишка!

Он фыркнул и тряхнул головой, начиная принимать в сторону, и я набросил ему на глаза полу плаща. Я знал, что вслепую он пойдет туда, куда я его пошлю, потому что доверяет мне.

— Давай! Вперед, мой мальчик!

Он поколебался еще мгновение, а потом, вызывающе и отчаянно заржав, пошел рысью, и я услышал, как за ним по пятам застучали копыта остальных лошадей. Жар от полыхающих ворот ударил мне в лицо, словно кулак; я задохнулся и ослеп от чада наполовину потухшего пламени. Я прижимался лицом к шее Ариана, отчасти для того, чтобы защитить глаза, отчасти для того, чтобы он расслышал мой голос в этом гаме. Я направлял его только при помощи колен, бросив повод ему на шею, чтобы освободить руки для копья и для полы плаща, закрывающей ему глаза. Я пел ему, кричал в его прижатое ухо:

— Вперед, мужественное сердце! Ну, ну, ну — пошел, пошел, мой храбрый красавец! Пошел, мой герой!

И старый Ариан действительно отвечал мне, как герой. Он весь подобрался — благородная душа — и, чувствуя в ноздрях ужас огня, галопом помчался вперед, в темноту, сквозь закрытую клубами пара, потрескивающую преисподнюю ворот и сгрудившиеся за ней копья. А за нами ринулись остальные, топча огонь круглыми копытами и рассыпая во все стороны алые угольки, похожие на искры, летящие с наковальни. Я испустил боевой клич и услышал, как он эхом возвращается ко мне сквозь ревущий хаос лагеря. «Ир Виддфа! Ир Виддфа!». Охотничий рог гудел снова, и внезапно из сердца расстилающегося перед нами лагеря ему ответил гулкий рокот саксонских труб и низкое пульсирующее ворчание восьмифутовых боевых рогов скоттов. Мы понеслись в их сторону.

Горящие стрелы и пламя, сорванное ветром с горящих баррикад, подожгли грубую кровлю на некоторых постройках; и в мечущемся, растрепанном ветром свете мы снова и снова устремлялись на плотную массу неприятельского войска, увлекая Алого Дракона Британии к сердцу лагеря, где, как подсказывали нам боевые трубы и поднятые знамена, мы должны были встретить Гуиля, сына Кау, его дружинников и союзных с ним вождей. Наша пехота хлынула следом за нами, топча все еще дымящиеся угли, которые мы раскидали, освободив ей проход, и вскоре в каждом уголке огромного форта кипела рукопашная. А с северной стороны, где Бедуир и его отряд перескочили через осыпающуюся стену, к нам быстро приближались звуки боевого клича, подхваченного несколькими десятками торжествующих голосов.

Я почти ничего не помню о последней стадии боя. После того как исчезает какой бы то ни было намек на упорядоченность, в каждой битве почти нечего вспоминать, кроме хаоса и запаха крови и пота, общих для всех сражений; и чувствуешь себя очень усталым, и в голове стоит туман… В конце концов они дрогнули и побежали прочь — те, кто мог, — перелезая через разрушенные части стен, прыгая вниз с крепостных валов и скатываясь по заросшему кустарником эскарпу, на котором оставались лежать их убитые.

Потом наступил момент, когда последняя схватка была закончена, и огромный лагерь охватила внезапная тишина; и даже ветер, казалось, утих на какое-то время. Наши люди тушили загоревшиеся крыши, а я стоял у остатков кухонного костра, обнимая Ариана за шею, и нахваливал и утешал старого жеребца, на боку которого кровоточила рана от удара копьем. «Потом, — словно в тумане думал я, — нужно промыть ее; потом, если здесь есть вода». Без сомнения, когда-то давно кто-то что-то говорил насчет нехватки воды? Моя голова начала медленно проясняться, и я увидел Бедуира, который прихрамывая шел в мою сторону; из раны над самым его коленом струйками сочилась кровь.

— Хорошая охота, — сказал я, когда он подошел.

— Хорошая охота.

— Никаких следов Гуиля?

— Пока никаких, но мы еще только начали осматривать мертвых и раненых. Их там порядочно.

— А как насчет наших собственных потерь?

Эбуракум словно повторялся заново, но после большинства сражений приходится задавать почти одни и те же вопросы.

— Насколько можно пока судить, они не очень большие. Я потерял несколько человек, прорываясь в форт через северный вал, но большая часть волчьей стаи была сосредоточена у горящих ворот; хотя мне думается, что эта твоя атака сквозь пламя была больше похожа на удар молнии, чем на что-то, с чем можно бороться, — а потом он добавил: — Мы потеряли девять лошадей; это я знаю.

И последние остатки тумана вылетели из моей головы (оглядываясь в прошлое, я думаю, что, наверно, получил в том бою удар по голове и сам того не заметил, потому что обычно я не чувствовал после сражения такой тяжести).

Я взглянул на Бедуира, почти не обращая внимания на то, что Ариан начал теребить губами мое плечо. Эта потеря была хуже, чем потеря такого же количества людей; но тут уже ничем нельзя было помочь, даже руганью и проклятиями.

— Ну что ж, теперь у нас есть зимние квартиры — хотя они несколько нуждаются в уборке, — подытожил я. Эмлодд подошел, чтобы забрать у меня Ариана, и я отдал ему старого жеребца, а потом обратился к тому множеству дел и решений, к той общей расчистке, которые всегда ожидают любого военачальника после того, как сражение закончено.

Гуалькмай, как обычно, невозмутимо работал среди раненых, снесенных в лишенный крыши барак; проходя мимо развалившегося дверного прохода, я услышал, как кто-то вскрикнул от боли и в ответ раздался его спокойный голос, одновременно властный и ободряющий.

Некоторые из наших людей сбрасывали саксов, все равно, убитых или раненых, за крепостной вал, туда, где эскарп почти отвесно обрывался к реке; но не прежде, чем подносили факел к каждому мертвому лицу, чтобы удостовериться, что это не Гуиль, сын Кау. Наших собственных мертвых собирали и складывали в стороне, чтобы похоронить затем в длинной общей могиле, которую их товарищи копали для них среди кустов, где земля была помягче. Я уже много лет назад взял за правило, что, каким бы тяжким и жарким ни был день, как бы измучены ни были наши тела и затуманены наши головы, как бы близко ни был враг и как бы мало времени ни оставалось до рассвета, ни одного непогребенного тела не должно быть в лагере на следующее утро. Не знаю, в чем тут дело, может быть, к оставленным без погребения мертвецам собираются злые духи; но таким путем приходит чума. Я уже видел, как это происходит, особенно в летнюю пору. Нападения на Тримонтиум не предвиделось еще в течение долгого времени, и все мы, не считая нескольких дозорных, могли вволю выспаться на следующий день.

Наши могильщики нашли нескольких саксонских вождей, огромного пикта, покрытого от лба до щиколоток вытатуированными голубыми спиралями своего племени, и золотую гривну какого-то князька, валявшуюся среди мертвых под забрызганным кровью бунчуком в том месте, где разыгралась завершающая схватка. Но когда они разделались с последним убитым врагом, нигде по-прежнему не было и следа человека, который мог бы быть Гуилем, сыном Кау.

— Это и к лучшему — оставить хоть что-нибудь на потом, — объявил Кей, который обнаружил в одном из старых амбаров запас саксонских кувшинов с пивом и был склонен смотреть на мир с радужной стороны. — Сир, ты отдашь приказ, чтобы всем выдали пива? Я думаю, ребятам оно не помешает.

Потому что Кей всегда был готов поделиться своей удачей.

— Ну хорошо, — согласился я. — Приведи пару капитанов и полдюжины Товарищей, и пусть они этим займутся.

Но в том амбаре было не только пиво. Немного погодя один из Товарищей торопливо подбежал к тому месту, где я, стоя рядом с Бедуиром, наблюдал за въезжающим в крепость обозом.

— Сир, милорд Артос, мы нашли там, среди кувшинов с пивом, тело девушки. Ты не придешь взглянуть?

Он был ветераном многих сражений, закаленным в огне, я бы сказал, как любой другой из Товарищей, но по цвету его лица мне показалось на мгновение, что его вот-вот вырвет.

Глава тринадцатая. Народец Холмов

Поворачиваясь, чтобы идти вместе с ним, я мысленно выругался. Эбуракум повторялся заново. Казалось, мне на роду было написано избавляться после сражений от женских трупов. Но это была не золотая ведьма в пунцовом платье.

Люди работали при свете горящих смолистых веток, поэтому когда они, странно замолкнув, расступились и дали мне дорогу, мне хватило света, чтобы разглядеть то, что лежало у их ног.

Хватило с избытком.

Молодая женщина, почти совсем девочка, лежала там среди кувшинов в уродливой, скорченной позе, в которой ее бросили наземь и пинками отшвырнули в сторону. Она была не выше четырнадцати- или пятнадцатилетней девочки нашего племени, но она принадлежала к Маленькому Темному Народцу, а среди них такого роста едва достигает взрослая женщина. Глядя на ее запрокинутое вверх лицо, окруженное спутанной массой черных волос, я подумал, что когда-то она была очень красива тонкой и хрупкой красотой, присущей ее народу; но она не была красивой теперь, хотя ее кожа — там, где на ней не было синяков и царапин, показывающих, как по-скотски обошлись с этой девушкой, — еще сохраняла мягкий медовый оттенок, а сведенные судорогой руки и ноги были тонкими и изящными. Она была совершенно голой, и, судя по пятнам на ее теле, ее насиловали не один раз, а снова и снова. Человек, который держал факел, шевельнул рукой, и в упавшем по-другому свете я снова взглянул в разбитое лицо девушки. Мне казалось, что на нем написаны страдания и невыразимый ужас, но теперь я увидел, что под всем этим было кое-что еще: избавление. Она, эта девушка Древней Расы, обладала властью, дарованной некоторым птицам и животным: когда жить становится совсем уж невыносимо, они уходят в прибежище, предоставляемое смертью, куда ни один мучитель не может за ними проникнуть.

Кей непрерывно и монотонно сыпал ругательствами; его голубые глаза пылали такой яростью, какой я никогда не видел в них раньше.

— Чтоб их души горели в аду! Клянусь Христом! Если бы этот человек был здесь, я оскопил бы его голыми руками, а потом живьем вырвал бы у него сердце!

— Думаю, оскопить пришлось бы немалое количество — и, возможно, тебе понадобилась бы помощь, — произнес за самой моей спиной голос Бедуира, спокойный и холодный, как глубокая вода, по сравнению с жаркой яростью другого голоса.

Один из Товарищей посмотрел на меня.

— Что нам с ней делать, сир?

Я был в нерешительности. Если бы она была одной из нас, ее можно было бы опустить в ту же общую могилу, что и наших погибших. Но она принадлежала к Древней Расе, к Темному Народцу. В жилах многих наших разведчиков и лагерной прислуги текла какая-то часть этой крови (иногда мне казалось, что небольшие ее следы присутствовали даже в Королевском доме Арфона, потому что Амброзий, хоть и более высокий ростом, был таким же узкокостым и смуглым, как Колдовской Народец), и наши люди достаточно спокойно работали рядом с ними, особенно после гибели Айрака; хотя я много раз видел, как кто-либо из Товарищей делал знак Рогов, прежде чем взять пищу из одного с ними блюда. Но я знал, что если я прикажу положить тело девушки вместе с нашими павшими, среди людей начнется недовольство, потому что они будут опасаться, что близость покойницы из Колдовского Племени сможет каким-то образом причинить вред нашим мертвецам.

— Выройте ей отдельную могилу где-нибудь среди кустов, — приказал я.

За моей спиной послышалось внезапное движение, многоголосый неодобрительный ропот, и я, рывком повернувшись, увидел позади себя целую толпу; люди заглядывали друг другу через плечо, чтобы увидеть маленькое поруганное тело, лежащее в свете факела. Один из погонщиков мулов протолкался ко мне, или же его вытолкнули вперед те, кто стоял за ним; это был невысокий, смуглый, волосатый человечек с острыми, как у олененка, ушами.

— Милорд Артос, тут есть другое мнение.

— Что ж, говори.

Он стоял, широко расставив ноги и пристально глядя мне в лицо, упрямый, как один из его мулов.

— Милорд Артос, я кое-что знаю об этих вещах, потому что моя бабка была родом из Полых Холмов. Они не привыкли лежать одни, мои сородичи — сородичи моей бабки. Если ты положишь ее так, как приказал, она почувствует себя одинокой, и в своем одиночестве она может вернуться. Женщины, которые умерли так, как она, и без того не склонны лежать спокойно; и она будет гневаться не только на тех, кто ее убил, но и на нас, кто отшвырнул ее прочь. Но если ты похоронишь ее здесь, в центре лагеря, она будет спокойна, чувствуя идущую вокруг жизнь и тепло кухонных костров над своей могилой. Ее гнев будет направлен только на тех, кто ее убил, и она принесет нам удачу и поможет удержать Крепость Трех Холмов.

Юный Брис, сын Брэдмана, яростно запротестовал:

— Милорд, не слушай его, он хочет дать ей возможность разгуливать прямо посреди лагеря!

А кто-то добавил свое слово:

— Я не желаю спать по ночам с этим под подушкой!

И этот припев был подхвачен остальными, но маленький погонщик стоял на своем, продолжая глядеть мне в лицо, а вытолкнувшие его вперед люди о чем-то шептались друг с другом.

Низкий, ворчливый голос Кея требовательно спросил:

— Неужели ты собираешься послушать кучку погонщиков мулов, а не своих Товарищей?

— Погонщики мулов нам еще понадобятся, — возразил я. А потом внезапно мне в голову пришел ответ — не идеальный, но лучший из тех, что я мог придумать.

Всего в нескольких шагах от того места, где мы стояли, была широкая и глубокая яма, возможно, некогда служившая дополнительным зернохранилищем, потому что на ее боковых стенках и на когда-то закрывавших ее бревнах все еще висели обрывки шкур, которыми она была выстлана. Ее невозможно было использовать снова, и я приказал сбросить в нее мертвых лошадей и засыпать ее на эту ночь всем, что попадется под руку, — комьями глины, мусором, кусками старой кровли. Это было легче, чем оттаскивать туши за крепостные стены и на достаточное расстояние от лагеря. Пока что ни у кого не было времени выполнить этот приказ, хотя первую из туш уже подтащили, и она лежала наготове; и лошади были созданиями Солнца, некогда священными среди Солнечных людей, а девять всегда было числом Силы.

— Положите ее в старую зерновую яму до того, как туда сбросят лошадей, — распорядился я. — Трижды три лошади над ее телом должны будут уберечь нас и не закроют от нее тепло наших кухонных костров.

И прежде чем кто-либо успел снова возразить, велел, чтобы мне принесли пару багажных веревок, потому что мне не хотелось швырять ее в могилу как попало, словно дохлую кошку на кучу мусора; пока кто-то пошел выполнять мой приказ, а остальные стояли вокруг — думаю, не многие, даже из ее собственного племени, горели желанием прикоснуться к ней — я сбросил с себя старый, выцветший плащ, расстелил его на земле и перенес на него бедное изувеченное тело. Она весила не больше, чем ребенок, и в ней еще немного сохранилась гибкость жизни, так что я смог положить ее пристойно, а не в той скрюченной позе, в которой мы ее нашли. Бедуир опустился рядом со мной на колени, помогая мне потуже стянуть темные складки.

— Закрой ей лицо, — сказал он, а потом добавил: — Я отнесу ее.

Но мне казалось, что каким-то образом я был за нее в ответе. Я покачал головой и поднялся на ноги, держа на руках маленькое, туго спеленутое тело, а потом вышел с ней наружу, туда, где зиял в свете факелов темный провал старой зерновой ямы. К этому времени вокруг столпилась половина лагеря, но я не слышал никаких звуков, кроме негромкого бормотания, раздававшегося то тут, то там, когда люди смотрели друг на друга или на мою ношу и делали знак Рогов. В конце концов, веревки нам так и не понадобились, потому что Голт и Левин, превратив все это в шутку — но в мягкую шутку — спрыгнули в яму, и один из них, стоя на плечах у другого (они очень любили дурачиться вместе, как пара акробатов), взял у меня девушку и, соскочив со спины своего пригнувшегося товарища, осторожно положил ее на грубую землю. Мы накидали в яму свежего папоротника, чтобы прикрыть тело, и парни заботливо закрепили над ним спущенные сверху балки, чтобы основной вес лошадей давил на них, а не на нее. Потом Левин снова вскарабкался на плечи друга, ухватился за край ямы, вылез наружу, не обращая внимания на протянутые на помощь руки, и повернулся, чтобы вытащить за собой и Голта. Но яма была слишком глубокой. Они едва могли соприкоснуться кончиками пальцев, но им было никак не схватиться за руки. Какое-то мгновение я видел, как они посмеиваясь смотрят друг на друга — один вверх, из ямы, которая стала могилой, другой вниз, в яму, — и тянутся друг к другу руками. Потом кто-то сбросил Голту конец завязанной узлами веревки, и юноша достаточно легко выбрался наружу и вскоре, чуть запыхавшись, снова стоял среди нас.

Все было закончено, и большинство усталых после сражения людей начали понемногу расходиться, а те, что остались, снимали сбрую с мертвых лошадей, прежде чем сбросить их в яму. Я повернулся и пошел проверить, весь ли обоз благополучно вошел в крепость, и посмотреть, в каком состоянии находятся колодцы. Все было так, как я и ожидал; они были завалены. В одном из них, очень глубоко, была вода, которой, во всяком случае, должно было хватить раненым; остальным предстояло обходиться без нее до тех пор, пока утром лошадей не поведут к реке на водопой.

Утро к этому времени было не так уж далеко, и старый форт из красного песчаника понемногу окутывался тишиной; в каждом углу темнели привалившиеся к стене фигуры спящих людей, которые шевелились и ругались, не двигаясь с места, когда кто-нибудь падал, спотыкаясь об их ноги; и когда я снова прошел мимо старой зерновой ямы, ветер уже затихал, вздыхая иногда мягкими трепетными порывами, между которыми царило долгое изнуренное молчание. Последнюю лошадь уже сбросили вниз, и яма была прикрыта комьями глины и полуобуглившимися кусками кровли — до утра, когда ее можно будет засыпать как следует. Подходя к ней, я увидел, что Бедуир опередил меня. Думаю, он приостановился там, проходя мимо по каким-нибудь делам. Он держал в руке свою маленькую арфу, но я услышал ее звук всего за мгновение до того, как увидел его самого. Он играл очень тихо — едва слышные ноты, разделенные долгими промежутками, — а прерывистый ветерок дул в другую сторону. Бедуир повернул ко мне голову (но я не мог видеть его лица, потому что ближайший сторожевой костер уже угасал) и продолжал играть: нота, потом пауза, словно он прислушивался к следующей ноте, прежде чем взять ее, а потом другая нота, промелькнувшая так далеко от первой, что их невозможно было удержать в голове в виде какой бы то ни было мелодии, а только как одиночные мгновения надрывающей сердце красоты, нанизанные на эту долгую темную тишину умирающего ветра.

— Что это? — спросил я, когда мне показалось, что ветер и темнота навеки сомкнулись над последней нотой, — и выругал себя за то, что нарушил кольцо совершенства.

Он дернул ногтем большого пальца еще одну струну.

— А на что это похоже?

— На плач — но не думаю, что по лошадям.

— Нет. Плач по лошадям я сложу в другой раз; прекрасный плач, со словами на музыку арфы, быстрый и сияющий, как ветер под солнцем, плач по Девяти Коням Артоса, и люди будут петь его вокруг сторожевых костров еще тысячу лет. А это просто скромный плач по скромному поводу, по маленькой цветущей терновой веточке, раздавленной под ногами; и, видишь, — он извлек из арфы последнюю, прожурчавшую сверху вниз струйку из трех нот и потянулся к висящему на плече чехлу, — он окончен.

И в этот самый момент я скорее почувствовал, чем увидел, как его взгляд скользнул мимо меня. У него перехватило дыхание — короткий, немедленно подавленный судорожный вдох.

— Оглянись, брат Артос. Неужели девяти лошадей было все же недостаточно?

Но я уже рывком повернулся назад. Огонь, как это бывает с угасающим костром, взметнулся вверх, словно в приветствии; и на границе света и тени кто-то шевельнулся, а потом выступил вперед, в яркое золотистое сияние пламени; девушка, женщина, хотя ростом она была не выше, чем четырнадцатилетняя девочка, с прямыми темными волосами, свободно спадающими вдоль узкого лица, и огромными, длинными и слегка раскосыми глазами. Она не была обнаженной, как та, другая, но завернутой в кусок какой-то темной материи (в сине-зеленую клетку, как оказалось при дневном свете, но в свете костра она выглядела почти черной), наброшенный на одно плечо и подхваченный ремешком на талии. Ее сопровождали семеро юношей, не намного выше нее ростом и таких же смуглых и узких в кости, как она, одетых только в прикрывающие бедра килты из того же темного клетчатого материала, что и у нее, либо из шкуры выдры или дикой кошки; и у каждого было с собой легкое копье, маленький лук и колчан со стрелами. В первое мгновение после того, как они вышли в свет костра, они представляли собой странную, трудно забываемую картину, и у стоящих вокруг меня людей вырвался судорожный вздох. Кей начал вполголоса молиться. Но, как ни странно, мне даже не пришло в голову, что эта девушка — призрак, хотя она и впрямь была достаточно бледна для этого; и первой моей мыслью было отругать дозорных за то, что они спали на посту. Но это было раньше, чем я узнал чистокровных Людей Холмов так, как это случилось потом. А когда это случилось, я никогда больше не отчитывал часового, мимо которого проскользнул кто-то из Темного Народца, ибо они движутся, как бегущие по траве тени.

Люди, сидящие вокруг костров, обернулись, уставившись на неожиданных гостей; другие выросли из теней, отбрасываемых полуразрушенными бараками, привлеченные внезапным ощущением, что что-то происходит; и всех нас окутала глубокая тишина, так что в течение одного долгого мгновения мы стояли и смотрели друг на друга, девушка с семью гибкими юными воинами и мы в свете костров.

— Кто вы? — спросил я. — И что вы здесь делаете?

— Я Дочь Народа Холмов, который живет там, наверху, — ответила она тогда; она говорила на кельтском языке с запинками и странными интонациями, выдававшими, что этот язык не был ей родным. — А что до того, что я здесь делаю, то я пришла — мы пришли, мои братья и я, чтобы сказать тебе: «О господин, прикажи, чтобы нам отдали нашу сестру».

Люди у костров зашевелились, и кто-то резко втянул в себя воздух, и она быстро оглянулась вокруг.

— Значит, вы знаете. Вы ее видели?

— Мы ее видели... Как она попала в руки тех, кто был здесь до того, как мы пришли?

— Она срезáла у реки ивовые прутья, чтобы сплести корзину; мы обе были у реки. И они напали на нас — Морские Волки и Раскрашенные Люди, — ее губы раздвинулись, обнажая мелкие зубы, острые и треугольные, как у мыши-полевки; но в ее голосе не было никаких эмоций. — Мы побежали, и они погнались за нами. Потом, наверно, она споткнулась и упала, и ее рука выскользнула из моей; и когда я оглянулась, они уже набросились на нее.

Она подошла на шаг ближе, не отрывая глаз от моего лица, протягивая ко мне руки. Я почувствовал ее запах, слегка похожий на лисий, и свет костра разбился о маленький, острый, как осиное жало, бронзовый кинжал, который торчал у нее за поясом.

— Ты — тот, кого называют Артос Медведь, ведь правда? Прикажи, чтобы ее отдали нам, господин.

— С радостью, если бы я мог, — отозвался я. — Она мертва.

В неподвижном узком лице ничего не изменилось.

— Сердце говорило мне всю эту ночь, что она умерла. Вы нашли ее мертвой, когда эта крепость пала перед вами?

— Да.

— Тогда отдай нам ее тело, чтобы мы могли взять его и положить в Длинном Доме, среди ее сородичей.

В тишине мы услышали, как ветер мягко поет на осыпающихся крепостных валах и как внезапно выстреливает и потрескивает сторожевой костер. Где-то у коновязей беспокойно зашевелилась и снова затихла лошадь. Нечего было и думать о том, чтобы вытащить обратно эти девять огромных туш; это означало бы целую неделю возни с веревками и рычагами; но я знал, что даже если бы я мог сделать это мановением руки, я не позволил бы девушке увидеть то, что появилось бы из-под них, потому что у меня создалось впечатление, что они были очень близки, эти две сестры.

— Если бы я знал, что ее сородичи придут за ней, я бы, конечно, помедлил. А теперь я не могу отдать тебе ее тело, потому что она уже похоронена.

— Где?

Я отодвинулся в сторону, чтобы она могла видеть провал старой зерновой ямы, кое-как забросанный комьями глины и кусками кровли. Лучше, чтобы она узнала все и как можно быстрее.

— Здесь, на дне ямы, и над ней лежат туши девяти боевых коней. Мы завернули ее в плащ и закрыли ее толстым слоем желтого папоротника, прежде чем сбросить туда лошадей.

Внезапно в ее лице, словно летняя зарница, сверкнул дикий, издевательский смех; казалось, им трепещет сам воздух вокруг нее, но она не издала ни звука.

— И все знают, что лошади — это создания Солнца и что они имеют власть над такими, как мы, кто принадлежит темному теплому чреву Земли. Вы не пожалели трудов, чтобы она не являлась вам во сне. Девять боевых коней над ее телом должны, конечно же, удерживать ее на достаточной глубине под землей, — а потом смех в ее лице умер. — Если только она лежит там вообще.

— Если?

— Слушай. Слушай, Великий Человек, Солнечный Человек, которого называют Артос Медведь. Ты сказал нам, что наша сестра мертва. Ты сказал нам, что нашел ее мертвой, когда крепость пала перед вами. Ты сказал нам, что она лежит здесь и что девять лошадей удерживают ее внизу. Но чем ты докажешь нам, что все это так? Сердце говорит мне, что она действительно мертва, но страх и тоска могут обмануть сердце. Если я не могу видеть ее тело, то как я могу быть уверена, что ты не держишь ее здесь живой для собственного удовольствия? Если она мертва, как я могу быть уверена, что именно Морские Волки, а не вы сами довели ее до этого?

— Как бы ты могла быть уверенной в этом, даже если бы я показал ее тебе десять раз подряд?

Какое-то время она смотрела на меня в молчании — ее широко раскрытые глаза были неподвижны, словно темная, горькая, как ивовая кора, вода под деревьями, — а потом сказала:

— Нет, я уверена в этом, хотя ты вообще не хочешь мне ее показать.

— Я не могу заставить уставших после битвы людей вытаскивать из ямы девять лошадиных туш, о дочь Темного Народа Холмов.

Она вздохнула.

— Нет; я вижу, что не можешь. Пусть будет так, ей придется лежать там, где она лежит. Только пойдем со мной на мои холмы, к Старейшей, чтобы рассказать ей обо всем и чтобы она дала тебе Темный Напиток, который нужно вылить на то место, где спит моя сестра, и священные травы для ее могилы.

В наступившем затем потрясенном молчании я заметил, что молодые воины, которых она назвала своими братьями, обступили ее вплотную и наблюдают за мной так же напряженно, как и она, темными, непроницаемыми глазами.

Бедуир, который все это время стоял рядом со мной, заговорил первым.

— Если этот Темный Напиток и травы так нужны, то пошли одного из своих братьев, чтобы он принес их сюда.

— Это должен сделать Солнечный Господин, — ответила ему девушка, но ее глаза остались прикованными к моему лицу.

— Я — правая рука Солнечного Господина. Вот я и пойду вместо него.

— Вот ты и не пойдешь, — пробормотал я.

Но ни один из них как будто не услышал меня.

— Ты думаешь, наверно, что музыка — это могущественный талисман против заклятий тьмы, — в ее голосе снова появились низкие, насмешливые нотки. — Но у нас, в Полых Холмах, тоже есть свои певцы, — потом она отвернулась от него, словно он перестал существовать. — Так ты не пойдешь, милорд Артос? Это такая простая вещь, но ее должен сделать Вождь — Обладающий Властью.

— Почему я должен идти? — поинтересовался я наконец.

И она придвинулась еще ближе и положила ладонь на мою руку, сжимающую эфес меча.

— Может быть, в знак веры, — сказала она.

Так что я понял, что должен идти, и я знал, почему.

— Когда мы пойдем?

— Как только ты отложишь свой меч и кинжал.

— Это тоже? — спросил я.

— Это тоже. Разве я не сказала: «в знак веры»?

Я снял с себя пояс с ножнами, вытащив засунутый за него кинжал, и Бедуир взял их у меня, не говоря ни слова. А заговорил Кей, и его голос был хриплым от возбуждения.

— Артос, не будь глупцом — с оружием или без, Бога ради, не ходи с ней! — его огромная ладонь легла мне на руку, словно он готов был удержать меня силой. — Это ловушка!

— Думаю, нет.

— Не ходи!

Я стряхнул его руку.

— Я должен.

— Она наложила на тебя заклятие! Неужели ты не понимаешь, что она такое? Ты поставишь под угрозу свою душу, если пойдешь с ней!

Я уже тоже подумал об этом.

— Вряд ли; но, в любом случае, я должен идти.

— По крайней мере, разреши мне пойти с тобой, — попросил Бедуир, который стоял с моим мечом и кинжалом в руках.

Я покачал головой, но, думаю, я чувствовал себя менее уверенно, чем казалось с виду.

— Это необходимо сделать в одиночку… Я готов.

Мы вышли из крепости через узкие северные ворота, оставив за собой притихший лагерь; девушка шла впереди, я за ней. Молодые воины бесшумно, как и тогда, когда пришли, двигались сзади и с обеих сторон от меня, бесплотные теперь, как тени, словно потеряли всякую реальность после того, как на них перестал падать свет костра. От подножия крепостной стены склон холма почти отвесно спускался к реке; по нему были скупо разбросаны кусты ракитника, лещины и куманики.

— Сюда, — показала девушка. — Идем.

И исчезла из вида, будто спрыгнула с утеса. Я последовал за ней, и под моими ногами оказалась едва заметная, полузатерянная тропинка, узкая и обрывистая, словно протоптанная дикими баранами, и стремительно несущаяся вниз через кустарник.

— Идем, — повторила девушка; мы начали спускаться, и призрачные воины цепочкой выстроились за мной. Мне показалось, что в ту ночь мы шли по многим тропам, тоненьким, едва заметным стежкам, проложенным оленями и Темным Народцем еще до того, как легионы устремили свои дороги на север. Один раз мы пересекли такую дорогу и по меньшей мере два раза — какой-то поток; не Твид, а маленькие быстрые горные речушки, сбегающие вниз, чтобы влиться в него. Путь показался мне очень долгим, но я сообразил потом, что девушка вела меня тропами, которые были такими же извилистыми и запутанными, как танец болотного огонька, и, может быть, моя собственная усталость сделала их еще длиннее, потому что с тех пор, как мне в последний раз удалось урвать часок для сна, я проехал много миль и не щадил себя в бою. И когда мы наконец поднялись вдоль маленьких клочков овсяных и ячменных полей на последний хребет и спустились через вересковые пустоши в неглубокую горную ложбинку, где сходились вместе три крошечные затерянные долины, в сияющих, разметанных ветром небесных высях уже занимался рассвет.

Чуть ниже того уровня, где мы стояли, у дальнего края ложбины, должно быть, немного укрытого от ветра, я заметил то, что показалось мне в первый момент скоплением маленьких, поросших кустарником курганов, — однажды в детстве я видел, как река, внезапно разлившись, вырвалась из берегов, изменила свое течение и размыла такой курган; и в его сердце был скелет человека, который лежал на боку, свернувшись калачиком, как дитя в чреве матери, и еще бронзовый кинжал и янтарное ожерелье. Но когда я приостановился и посмотрел вниз в набирающем силу свете, то почти сразу же разглядел поднимающееся над кустами бледное марево торфяного дымка.

— Это мой дом, — объявила девушка, оглядываясь через плечо. — Прости, что путь показался таким долгим.

И мы углубились в лощину, где только что проснувшиеся мелкие, коричневато-серые коровы поднимали головы и, переступая с ноги на ногу, смотрели, как мы проходим мимо; пересекли ручей, журчащий под чахлыми, покрытыми мхом кустами бузины, и вышли на тропинку, ведущую к этой деревне или ферме. Вереск подступал к самому подножию окружающей ее торфяной стены, и даже когда мы зашли внутрь и нам навстречу выбежали маленькие остроухие охотничьи собачки, которые растягивали пасть от радости при виде своих вернувшихся хозяев, карликовые кусты и вереск, покрывающие горбатые торфяные крыши, продолжали придавать деревне сходство с рощей. Девушка направилась к самой длинной землянке, стоящей — обыкновенный торфяной бугорок с растущим над дверным проемом  чахлым кустом боярышника — в центре всех остальных. Она нырнула в темноту под грубой резной притолокой, и когда я последовал за ней, мне пришлось почти что опуститься на четвереньки, чтобы протиснуться в отверстие, которое больше походило на вход в звериную нору, чем на дверь в человеческое жилище. Зловоние, исходящее из мрака, тоже было звериным, тот же самый лисий запах, что держался вокруг моей спутницы; и я на мгновение задохнулся и ослеп от густого, вонючего торфяного дыма, так что если бы не предостерегающий крик девушки, я кубарем скатился бы вниз по четырем неровным ступенькам. А так я достаточно неуклюже преодолел их, спотыкаясь и хватаясь за стены, и, оказавшись у подножия лестницы, обнаружил, что не могу выпрямиться в полный рост под ивовыми копьями, поддерживающими крышу.

Молодые воины и их собаки вошли следом за мной, и с их приходом в землянке стало очень тесно. У меня начало проясняться в глазах, и, поморгав, я разглядел тех, кто находился там с самого начала: пару седобородых старцев, трех-четырех довольно молодых женщин и кучку собак и детишек, барахтающихся вокруг только что разожженного центрального очага. Воины, которые вошли последними, казалось, были единственными молодыми людьми во всей деревне, и я спросил себя, были ли они действительно братьями или же девушка просто использовала это слово в том смысле, в каком мы в Товариществе иногда называли себя братством. Я так никогда и не разобрался как следует в отношениях Темных Людей, может быть, потому, что они не вступают в брак, как мы, а, похоже, считают всех женщин общими.

Девушка прошла прямо к седоволосой старухе, которая сидела на низком табурете, почти на корточках, у очага, — непристойно жирное существо с толстыми ляжками и отвисшими подбородками, которое дышало тяжело, как огромная жаба, — и, бросившись на землю рядом с ней, разразилась быстрым потоком слов на своем языке. Я ничего не понимал, но знал, что она рассказывает старухе обо всем, что произошло в форте; а мужчины и женщины, набившиеся в большую землянку, слушали ее и наблюдали за мной. Я все явственнее ощущал на себе их глаза, которые видели все, не выдавая ничего взамен; а девушка и старуха разговаривали — вопрос и ответ, вопрос и ответ — на своем быстром непонятном языке, который напоминал мне дождь, стучащий в грозу по широким листьям. Молодые женщины, стоящие у стен, начали с тихими причитаниями раскачиваться взад-вперед, приступая к ритуальному оплакиванию. В землянке стало так душно, что мне показалось, будто в ней совсем нет воздуха, только торфяной дым и лисья вонь.

Наконец старуха подняла глаза, отбросила за спину похожие на паутину волосы и скрюченным землистым пальцем поманила меня к себе. Я подошел и встал перед ней, пригнувшись под низким потолком, и она откинула голову назад и сделала пальцем еще один знак, на этот раз вниз.

— На колени, встань на колени, Солнечный Человек. Как я могу разглядеть тебя, а тем более — разговаривать с тобой, если ты стоишь надо мной и твои плечи поднимают крышу?

— Делай, как она говорит, — пробормотала девушка. — Она — Старейшая.

Я опустился на колени и откинулся на пятки, так что мое лицо оказалось ненамного выше лица старухи, сидящей на своем табурете, и она наклонилась вперед, вглядываясь в меня блестящими жабьими глазами.

— Ты — тот, кого называют Артос Медведь?

— Я Артос Медведь, Старейшая.

— Так, говорили, что ты высок, как ель, и светловолос, как мышь, и это правда. Говорили также, что ты пришел, чтобы отогнать Раскрашенный Народ назад, на север, а Морских Волков — обратно в море.

— И кто же это говорил, Старейшая?

— Может быть, дикие гуси, когда улетали на север, или ветер, посвистывающий в горной траве.

Она внезапно выбросила вперед руки, похожие на скрюченные когтистые лапы, схватила ими мое лицо и притянула его почти вплотную к своему. Ее дыхание пахло диким чесноком и старой больной плотью, и мне хотелось не смотреть в ее темные глаза, которые свет покрывал мутным налетом. Даже сейчас я не уверен, выдержал ли я взгляд этих сощуренных глаз потому, что решил не отводить свой, или же потому, что не смог бы этого сделать, даже если бы попытался.

— Значит, малышка умерла? — произнесла она наконец.

— Да.

— И вы положили ее в яму, а над ней — девять боевых коней.

— Если бы я знал, что ее сородичи придут за ней, я поступил бы по-другому.

— Что касается этого, то земля будет для нее такой же теплой и темной там, как и в Длинном Доме Матери, — ее глаза все еще удерживали мой взгляд; широкий, беззубый жабий рот слегка подрагивал. — Как она пришла к Великому Сну?

— В конце он стал для нее путем к избавлению, — услышал я свой собственный голос. — Над ней жестоко надругались, и их было много, но хотя они, без всякого сомнения, убили бы ее потом, я думаю, что она обрела свободу сама, раньше.

— Так, в тебе тоже есть нечто от Древней Мудрости, Земной Мудрости, Солнечный Человек… И, действительно, ты говоришь правду.

Внезапно я почувствовал, что она больше не удерживает мой взгляд, словно увидела все, что хотела увидеть, но ее ладони все еще лежали по обе стороны моего лица. Потом она убрала и их и уронила руки на превосходные, с голубым отливом, куньи шкуры, закрывающие ей колени.

— Она не первая из нашего племени, кто избрал этот путь к смерти… Люди всегда ненавидели нас; это потому, что они глупцы, а глупцы всегда ненавидят то, чего боятся; но по большей части они оставляли нас в покое. Однако с теми людьми, что кишат сейчас на наших холмах, все совсем по-другому — с Морскими Волками, с пиратами с запада и с Раскрашенным Народом. Они думают, что, раз мы невелики ростом, они могут раздавить нас и таким образом раздавить и свой страх. Они думают также, что в том месте, где мы хороним своих мертвых, есть золото. Они выкуривают нас из наших домов, как выкуривают ненужных пчел в начале зимы.

Я подумал об Айраке, который съел храбрость своего отца, и о маленькой, выжженной дотла деревне над дорогой, ведущей из Дэвы к Эбуракуму.

— Они угоняют наш скот и наших женщин. Это место хорошо спрятано, и до сих пор мы, наш маленький клан, были в безопасности от них. Но теперь и у нас есть горе для отмщения.

Она замолчала, и я с новой силой услышал тонкие, высокие голоса причитающих женщин и с присвистом втянутое дыхание одного из воинов.

— Ты боишься нас, Солнечный Человек?

— Немного, — признался я. — Но я пришел под вашу крышу, Старейшая, хотя мог бы не приходить вообще, и со мной нет ни оружия, ни пучка рябиновых веток.

— Это правда, — согласилась она, — и поэтому, а еще потому, что ты — тот, кто ты есть, и твой меч — это молния, направленная против Морских Волков и их племени, может случиться так, что когда ты позовешь Людей Холмов, нуждаясь в их помощи, они откликнутся на твой зов. Мы малы и слабы, и с годами нас становится все меньше, но мы разбросаны повсюду, где только есть горы и безлюдные горные долины. Мы можем переслать новости и сообщения с одного конца страны на другой за время между восходом и закатом луны; мы можем проползать, прятаться, следить и приносить известия; мы — охотники, которые могут сказать тебе, когда прошла дичь, по примятому стебельку травы или одному волоску, зацепившемуся за ветку куманики. Мы — гадюка, которая жалит во тьме...

Произнося эти слова, она немного повернулась и тем же скрюченным пальцем, которым подзывала меня, поманила одного из молодых воинов. Он подошел и, не глядя на нее, опустился на колени у ее ног, рядом со мной. И вообще, я заметил, что ни один из мужчин не смотрел ей в глаза; она была священной, табу, — Старейшая.

— Покажи Солнечному Господину одну из твоих стрел.

Он поднял руку к колчану, висящему у него за плечом, и вытащил маленькую стрелу, не длиннее тех, которыми бьют птиц. Она лежала поперек его узкой ладони — тростниковое древко, оперенное перьями дикой утки, с наконечником из замечательнейшим образом обработанного голубого кремня. Это была красивая вещица, детская игрушка, как и его изящный маленький лук; но в качестве боевого оружия они были странно жалкими.

— Она хорошо сделана, не правда ли? — осведомилась Старейшая. — И летит как птица. Обращайся с ней осторожнее и не прикасайся к наконечнику. У нее только один недостаток: ее нельзя использовать для охоты — яд остается в добыче.

— Яд?

Я взял было крошечную стрелу, чтобы рассмотреть ее более внимательно, но после этих слов осторожно и торопливо положил ее обратно на ладонь ее хозяина.

— Одна царапина, сделанная этим наконечником, — совсем маленькая царапина — и ты умрешь через сто ударов сердца. Поэтому ее можно использовать только против людей.

— Я удивляюсь, что с таким оружием под рукой вы еще не изгнали Морских Волков со своих охотничьих троп.

— Если бы у нас было достаточно такого оружия, то ты вполне мог бы удивляться. Но растения, дающие этот яд, очень редки, и их трудно найти, а их нужно три, чтобы отравить одну стрелу. Тем не менее, у нас есть некоторый запас, и все, что мы добавим к нему с этого дня, будет отдано в твои руки,  Солнечный Господин. Этот яд становится лучше и крепче, когда его смешивают с черным ядом ненависти; а мы, Люди Холмов, умеем ненавидеть.

Владелец стрелы вложил ее обратно в колчан так небрежно, словно в ее наконечнике вовсе не таилась смерть, и, поднявшись на ноги, вернулся в тень, где сидели его братья; и я услышал, как он играет с молодой собакой, дразня ее и опрокидывая на спину, как я делал с Кабалем, когда он был щенком.

— Я буду помнить о твоем обещании, Старейшая, — сказал я, — потому что, думаю, в будущем мне понадобятся люди, умеющие ненавидеть и искусно охотиться.

Я не сказал ни слова об отравленных стрелах.

Она снова откинулась на своем табурете и уперлась руками в колени, явно закончив с одним и переходя к другому.

— Ах, я старею; и теряю ясность мысли оттого, что живу со снами; и забываю то, что следовало бы сделать прежде всего. Я должна дать тебе Темный Напиток и травы, которые нужно сжечь на могиле малышки над твоими девятью огромными Солнечными Конями, — она посмотрела на девушку, которая, не раскачиваясь и не причитая, как остальные, сидела у очага. — Принеси их, Ита, дочь дочери; и принеси также Чашу, потому что Солнечный Господин устал и, прежде чем вернуться к своему народу, должен выпить за обещание, которое мы дали друг другу.

Девушка Ита послушно поднялась на ноги, а у меня между лопатками внезапно пробежал холодок. Как часто в мои младенческие годы воспитавшая меня женщина внушала мне предостережение:

— Если ты когда-либо — да упаси тебя от этого Владыка Жизни — окажешься в Полых Холмах, никогда не прикасайся ни к чему из еды и питья. Пока ты будешь это помнить, они не смогут заполучить тебя в свою власть, но достаточно одной чашки молока или корки ячменного хлеба — и ты навечно принадлежишь им, и твоя собственная душа потеряна для тебя.

Такие вещи все матери и няньки говорят всем детям; ты вырастаешь со знанием таких вещей.

Я продолжал сидеть перед Старейшей, стараясь не сжимать в кулак лежащие на коленях ладони, — долго, очень долго; а потом девушка вернулась, держа в одной руке черную глиняную флягу и небольшой кожаный мешочек, а в другой — чашу из почерневшей от времени кожи, отделанную по ободу бронзой и наполненную до краев каким-то напитком.

Она положила мешочек и флягу — у которой не было основания, чтобы ее можно было поставить, — на грязный, покрытый папоротником пол у моего колена и протянула мне чашу.

— Выпей, милорд Медведь, это сократит долгий путь назад.

Я медленно взял чашу и сидел, глядя в ее слегка янтарную глубину, оттягивая неизбежный момент… Старейшая сказала:

— Выпей, в нем нет вреда. Или ты боишься заснуть и проснуться на голом склоне холма, а вернувшись в форт, обнаружить, что он пуст, а твои братья по копью умерли сотню лет назад?

И охвативший меня холод словно усилился с воспоминанием о другой женщине, которая когда-то произнесла почти те же самые слова. Я выпил тогда — все, что она могла мне дать; и проснулся на своем холодном склоне, и хотя я находил потом радость в обществе своих товарищей, в солнечном тепле, в балансе меча и в послушной мне силе лошади под моими коленями, какая-то часть меня осталась на этом холодном склоне навеки.

Но я знал, что если я не выпью, то навсегда потеряю дружбу Маленького Темного Народца, не исполню того, что привело меня сюда, и, возможно, приобрету врагов столь же смертоносных, что и маленькая отравленная стрела, так небрежно убранная в колчан. Вполне возможно, я потеряю Британию.

Я заставил свое сведенное лицо улыбнуться.

— Никто не боится выпить в доме друга — я пью за Темный Народ и за Солнечный Народ.

Я поднялся бы на ноги, но под этой крышей я не мог выпрямиться в полный рост и откинуть назад голову. Поэтому я выпил, стоя на коленях, осушил чашу до последней капли и вернул ее в руки девушки. Напиток был прохладным, и в нем не было сладости верескового пива: лесной напиток, и в сердце его прохлады таилось пламя. Я никогда больше не пробовал ничего подобного.

Потом я поднял флягу и мешочек с травами.

— Сожги травы на закате на месте упокоения малышки, разбрызгай вокруг Темный Напиток, смешав его с пеплом, и с ней все будет хорошо, — сказала Старейшая, а потом, когда я пробормотал что-то в знак прощания и повернулся к крутым ступенькам и дыре входа, добавила: — Постой. Дочь моей дочери пойдет с тобой, чтобы проводить тебя назад в твой мир.

На этот раз, думаю, мы двигались напрямик, потому что мы вышли из долины не в том месте, в котором вошли, не переходили ручей, и три пика Эйлдона всю дорогу были перед нами; а расстояние не составило и четверти того, что мы покрыли в темноте. Подойдя к подножию крепостного холма, мы начали подниматься наверх. Ветер уже успокоился, и среди кустов ракитника плясали в теплых лучах солнца сверкающие облачка мошкары. Как нам удалось избежать внимания часовых на стенах на этот раз, я не знаю; разве что девушка Ита была со мной, и, полагаю, какая-то часть окутывающего ее плаща теней закрывала нас обоих. Знаю только, что в то время тишина наверху усиливала мое беспокойство, пока неопределенные шорохи и лошадиное ржание не помогли слегка развеять страх, который все еще дышал холодом мне в спину. Мы были уже почти под красными песчаниковыми стенами, когда Ита свернула в сторону с оленьей тропы и в последний раз повторила:

— Сюда — идем.

Я следовал за ней так долго, что теперь прошел, не спрашивая, и этот небольшой путь. Она привела меня к небольшой потаенной впадине среди кустов орешника, меньше чем в половине выстрела из лука от стены. Наверное, что-то в строении холма в этом месте приглушало звуки, потому что я услышал хоть какое-то журчание падающей воды только тогда, когда подошел к источнику почти вплотную. И даже тогда это был очень слабый звук, странно похожий на колокольчик. Девушка спустилась в крошечную лощинку и, нагнувшись, убрала в сторону плотную массу листовика и куманики.

— Смотри, — сказала она, и я увидел миниатюрную струйку воды, которая пробивалась между двух камней и стекала в углубление размером с кавалерийский щит, а потом снова исчезала под камнями и папоротником. Можно было пройти на расстоянии собственного роста от этого источника и так и не догадаться, что он здесь.

— Это замечательно, — отозвался я. — Если бы ты не показала его мне, он мог бы остаться скрытым до тех пор, пока мы не начали бы вырубать кустарник.

— Именно это я и имела в виду, — согласилась она. — По крайней мере, вам не придется подолгу таскать воду в гору от ручья. Вода здесь хорошая и свежая… Когда тебе понадобятся мои сородичи, повесь соломенную гирлянду на ветку большой ольхи, что растет над запрудой для водопоя, и кто-нибудь придет.

Я стоял на коленях у воды, бросая себе в лицо ее свежую прохладу; и я спросил:

— А я могу быть уверен, что это то самое дерево? Откуда ты знаешь, где мы будем поить лошадей?

— Есть одно место, которое явно лучше всех остальных, — там, где ручей спускается вниз и сливается с рекой, почти сразу над бродом. Мы поим там наш скот, когда перегоняем его с одного пастбища на другое. Ты узнаешь и это место, и дерево.

Она говорила совсем рядом за моей спиной, но когда я обернулся, собираясь задать ей еще какой-то вопрос, ее там не было. И лишь — несколько мгновений спустя — что-то промелькнуло на склоне холма ниже того места, где я стоял, но это мог быть какой-то дикий зверь, пробегающий среди кустов орешника.

Я встал на ноги, повернулся к калитке, которая виднелась в стене форта у меня над головой, и начал подниматься.

В растрескавшемся дверном проеме разрушенной караулки прижился росток бузины. Прошлой ночью я заметил его, как обычно замечаешь всякие незначительные мелочи; и теперь, пока я поднимался к калитке, меня на какой-то миг охватило леденящее предчувствие, что я не найду там ничего, кроме изъеденного временем пня, и что привычные звуки лагеря исходят от людей, чьи лица мне незнакомы.

Но росток был таким же, как и прошлой ночью, и внезапно меня со всех сторон окружили дозорные, раздались крики, и кто-то прибежал, примчался, как мальчишка, по проходу между разрушенными бараками, и я увидел, что это Бедуир, а за ним — Малек и юный Эмлодд. Последний холодок страха, пробегавший, словно слабый ветерок, у меня между лопатками, растаял без следа, так что ко мне пробилось тепло солнца, и в тот же самый миг на меня навалилась такая усталость, что я едва смог доковылять к ним навстречу.

— Все в порядке? С тобой все в порядке? — спрашивали они.

— Все в порядке, — успокоил я их. — Я думаю, что все в полном порядке. Я получил то, за чем ходил.

— Иди поешь, — сказали они.

Но я покачал головой, одурманенно смеясь.

— Все, что мне нужно, — это место, где можно выспаться; уголок, в который можно заползти и где никто не споткнется о мои ноги.

Глава четырнадцатая. Сит Койт Каледон

Возможно, погода позволила бы нам продолжать кампанию в течение еще двух месяцев, но я, посоветовавшись с Кеем, Бедуиром и остальными командирами и капитанами, решил не распылять в конце лета свои силы в напрасной попытке окружить разбитое и разбежавшееся войско Гуиля. Лучше было сосредоточиться на том, чтобы устроить здесь, в Тримонтиуме, хорошо защищенные зимние квартиры; превратить Кастра Кунетиум в надежный сторожевой пост — пока на нас не опустилась зима и у посланного туда гарнизона еще было время там закрепиться; и наладить постоянное патрулирование соединяющей оба города дороги.

Первое, что нужно было сделать, — это снова поговорить с Маленьким Темным Народцем и убедиться, что купец Деглеф не ошибся насчет положения старого форта, а еще проверить, сможем ли мы войти в него беспрепятственно, или же он находится в руках неприятеля и занимать его нужно будет с боем, как мы занимали Тримонтиум.

Так что на третье утро после возвращения из Полых Холмов я приказал Флавиану, когда он с эскадроном поведет лошадей на водопой, повесить соломенную гирлянду на сломанную ветку большой ольхи. Девушка Ита была права; одно место было просто идеальным для водопоя — там, где ручей, который мы позже назвали Лошадиным, замедлял свой стремительный бег и, прежде чем разлиться над столетними наносами, которые образовывали брод, расширялся в небольшую заводь с заросшими ольхой берегами, а уже потом делал последний головокружительный бросок и вливался в большую реку. А над заводью, выделяясь среди своих более мелких и более молодых сородичей, как военачальник выделяется среди собратьев по оружию, стояла одна древняя ольха.

Вернувшись с лошадьми, Флавиан доложил мне, что все сделано, и тем же вечером Друим Дху, тот воин, который показывал мне свою стрелу, вошел в узкую северную калитку, бросив охраняющим ее часовым:

— Солнечный Господин послал за мной, и я пришел.

Они привели его ко мне, к одному из костров, разожженных вечером на старом плацу, — мы пока еще не имели постоянных квартир и просто разбили лагерь на развалинах Тримонтиума, как разбивали его на вересковых пустошах, — и он с достоинством дикого животного присел на корточки, а затем опустился на пятки в свете костра, с виду совершенно не обращая внимания на глазеющую на него толпу; и без какого бы то ни было слова приветствия устремил взгляд на мое лицо, ожидая, чтобы я объяснил ему, что мне нужно.

Когда я сделал это, он заговорил:

— Что до того форта, который ты назвал, то он лежит в двух днях пути по Великой Дороге в сторону заходящего солнца. Я знаю, потому что сам проделывал этот путь, когда перегонял стадо; и стены пока еще крепки. Пустой он или находится в чьих-то руках, я не знаю, но дай мне день, самое большее — два, чтобы послать вопрос и получить ответ, и я приду и расскажу тебе. Что-нибудь еще, о господин?

— Ничего, если форт пуст. Если он занят, то сообщи мне, сколько там людей и какие у них запасы оружия и провианта. Это можно сделать?

— Можно.

Он подобрал под себя ноги, собираясь встать.

— Поешь, прежде чем идти, — пригласил я.

— Я ем только у своего собственного очага.

Но я знал, что вера должна быть обоюдной.

— Ешь! Я пил у вашего.

Он долго и с сомнением смотрел на меня, потом снова опустился на землю у костра и протянул руку за горячей ячменной лепешкой, которую передал ему кто-то из толпы; и съел ее, не отводя глаз от моего лица. Поев, он встал и, не произнося ни слова прощания — как не говорил слов приветствия, — сделал странное размашистое движение рукой в сторону лба и, покинув круг света, растворился в сумерках.

Назавтра о нем не было ни слуху, ни духу, но на утро следующего дня Флавиан, приведя лошадей с водопоя, разыскал меня.

— Сир, Друим Дху пришел опять, — доложил он. — Я не понимаю, как он это делает, но у меня просто мурашки бегут по коже! Мы повели лошадей от реки, и он оказался прямо среди нас!

Я глянул мимо него, ожидая увидеть за его спиной маленькую темную фигурку, но он покачал головой.

— Он не захотел подняться в форт. Он просто сказал: «Передай Солнечному Господину, что ему некого выгонять из той крепости, о которой мы говорили, если не считать горных лис и, может быть, пары сов» — а потом исчез. Может быть, он превратился в ольху.

Он слегка посмеивался, говоря это, но смех его был не вполне естественным.

— Способность превращаться в ольху — не такое уж плохое умение для разведчика.

— Наверно, нет. Но все равно, это не к добру — то, как он приходит и уходит, — Флавиан нетерпеливо передернул плечами и, внезапно посерьезнев, посмотрел на меня. — Артос, сир, мы, что, должны доверять ему — им? Я имею в виду насчет Кастра Кунетиум? Они слывут вероломными маленькими тварями.

— Тем не менее, мы им доверимся. Мы вышлем вперед обычный разъезд на случай, если положение дел изменилось после того, как было отправлено сообщение. Но это все. Сердце подсказывает мне, что Друим Дху и его племя поведут себя вероломно только в том случае, если мы заслужим это вероломство.

И поэтому несколько дней спустя Бедуир вместе с эскадроном в пятьдесят человек, отрядом копейщиков и несколькими пращниками и легкой конницей для разведки, а также с частью обоза, на которую была погружена причитающаяся им доля провианта, оружия и сырья для изготовления военного снаряжения, отправился по долине реки на запад, чтобы занять Кастра Кунетиум.

— Мы будем скучать по его арфе в зимние вечера, — заметил Кей, облокачиваясь рядом со мной о красный песчаник западной стены и наблюдая за тем, как маленький отряд постепенно превращается вдали в крохотную точку и исчезает наконец в рыжевато-коричневом облаке августовской пыли.

Но той осенью у нас в Тримонтиуме было слишком мало свободного времени, чтобы скучать по кому или чему бы то ни было. Мы вырубили кустарник на два полета стрелы от стены, оставив только купу орешника, скрывающую источник, который был, так сказать, подарком Темного Народца. Мы начали расчистку и восстановление одного из двух колодцев, в котором, судя по его виду, еще могла быть вода. Мы более-менее наладили старые отхожие места, залатали, как могли, крепостные стены и сумели — при помощи папоротника, настеленного на решетку из прутьев, — восстановить крышу на нескольких бараках, одни из которых должны были использоваться по первоначальному назначению, а другие — служить подсобными помещениями, складами и конюшнями. Мы завезли в крепость торф и дрова, а также папоротник для постелей и для корма лошадям. Большая часть этой работы легла на плечи пеших солдат из вспомогательных отрядов — которые беспрерывно ворчали, как это обычно бывает с военным людом, когда он не занят в боевых действиях, — потому что у Товарищей и легкой конницы было полно другой работы. Еще до исхода сентября мы уже регулярно патрулировали боковую дорогу; и с самого начала я посылал небольшие группы верховых добывать провиант в британских деревнях и в то же самое время как-то брать под контроль эту местность. Кланы центральной и юго-западной Валентии не были втянуты в общий пожар; большая их часть была все еще настроена дружелюбно, и, вне всякого сомнения, они отнюдь не жаждали, чтобы пикты и Морские Волки прошагали по их охотничьим тропам, оставляя за собой неизбежные окровавленные руины. Но, с другой стороны, многие мелкие князьки не понимали, почему они должны подчиняться войску какого-то чужого им племени, засевшему в Тримонтиуме, не говоря уже о том, чтобы помогать кормить его, тем более что приближалась зима, когда пищи должно было едва хватать им самим. Иногда дело доходило до прямых угроз. «Три бычка, или мы подожжем кровлю,» — особенно если отрядом фуражиров командовал Кей, потому что он умел применять угрозы с каким-то мрачновато-добродушным юмором, который почти не оставлял обид. Однако всегда был риск, что местные князья, если надавить на них чересчур уж сильно, могут решить, что еще один путь спасти свои поля и скот от варваров — это объединиться с ними; так что угрозы нельзя было использовать слишком часто. А вообще-то, мы обнаружили, что появление тяжеловооруженной конницы, которой эти племена никогда не видели раньше, было само по себе и достаточной угрозой, и достаточным ободрением. По той же самой причине я не позволял угонять скот. Вместо этого мы охотились. В заросших кустарником лесах вокруг Эйлдона было достаточно дичи для всех: и для местных племен, и для войска, и для маленьких темнокожих охотников; к тому же более молодые и горячие головы из нашего войска предпочитали обращать копья против вепрей и волков, так что дичь с более вкусным мясом оставалась для других.

Поздно осенью из Корстопитума прибыл обещанный нам провиант, и среди мешков с зерном и горшков с салом были связки стрел, седельная кожа и глыбы соли, которые я вытребовал у епископа Эбуракума (да будет Господь добр к его усталой старой душе; он бился до последнего, когда нужно было платить то, что с него причиталось, но дав слово, держал его). И после этого большую часть добычи мы солили и откладывали на зиму.

Зима в этот год пришла рано; она началась проливным дождем со снегом, который позже превратился просто в снег, и этот снег стаял и выпал снова, и на этот раз уже не таял, но лежал среди холмов неделю за неделей, умножая тяготы и опасности и для охотников, и для фуражиров; а лошади подолгу не могли пастись, так что приходилось держать их в конюшне на собранных кормах; и долгими зимними ночами, когда в Тримонтиуме завывал ледяной ветер, а над головой слышался посвист диких гусей, мы скучали по арфе Бедуира, как и предсказывал Кей.

За все эти месяцы мы не видели и не слышали ничего ни о варварах, ни о Маленьком Темном Народце.

Но весна пришла так же внезапно и рано, как до нее зима. Приводя лошадей на водопой, мы видели в ольховнике алое зарево, и холмы звенели от криков и песен чибисов, хотя на северных склонах еще лежал толстый слой снега, а ветер пронизывал насквозь, как нож скорняка. И однажды вечером, когда я привел эскадрон с учений — мы уже занимались ими вовсю, чтобы вернуть лошадям форму, — от двери караулки отделилась какая-то тень, и у моего стремени возник Друим Дху со своим маленьким боевым луком в руке. Он выглядел старше, глаза глубоко ввалились. Но так же выглядели и все мы; это было лицо голода, волчье лицо, которое появляется у большинства людей в конце зимы, когда припасы бывают на исходе.

— Милорд Артос, — он коснулся моей ноги в стремени в знак приветствия.

Я принял в сторону, сделал остальным знак ехать дальше и спешился.

— Приветствую тебя, Друим Дху; ты принес мне новости?

— Крэн Тара уже прошел.

— Так.

— К поселениям Морских Волков, что расположены вдоль края земли в той стороне, — он указал кивком головы на восток, — к Снегам, — он имел в виду север, — и к закату, чтобы собрать тамошние племена и Раскрашенный Народ. Они разбрелись было к своим родным местам, к Маннану, — те, кто смог туда добраться в конце прошлого лета; и Белые Щиты из-за Закатного Моря зимовали вместе с ними. А теперь объявлен Крэн Тара, и они будут снова собираться в войско.

— Где?

— В великом Лесу, вон там, между двумя реками; в Сит Койт Каледоне, который мы называем на темном языке Меланудрагиль.

Начиная с этого времени и по мере того, как весна набирала силу, нас посещал то один, то другой из Маленьких Темных Людей. Это не обязательно был Друим или даже кто-нибудь из его братьев; приходили и другие, которых я никогда не видел раньше. Один раз это был невысокий, крепкий и скрюченный, как корень вереска, старик, который возник из ниоткуда под самыми копытами возвращающегося патруля. Один раз это даже была женщина. Казалось, среди Людей Холмов тоже был объявлен свой Крэн Тара.

Каждый приносил мне какие-нибудь известия о все увеличивающемся войске противника, о силах, начавших собираться в Каледонском лесу еще до того, как в северных лощинах Эйлдона растаял снег; о пиктских и скоттских военных отрядах, просачивающихся в лес по тайным тропам; о Морских Волках, рыщущих на длинных черных боевых ладьях в эстуарии Бодотрии и привозящих подкрепления своим собратьям в поселениях. А нам пока ничего не оставалось, как только держать все наготове и ждать, когда придет решающий момент. Я знал, что попытаться расправиться со стекающимися в лес отрядами поодиночке означало бы растратить собственные силы по мелочам и почти наверняка без всякого прока. Нам нужны были не беспорядочные стычки небольших отрядов по всей Валентии, а одна решающая победа в самом центре событий; смерть Гуиля, сына Кау, и разгром и бегство его войска; после этого, пусть медленно, последовало бы и все остальное.

Поэтому я пропускал мимо ушей увещевания горячих голов и оставался — как Кей сказал мне в лицо, «словно старый орел, линяющий на своем насесте», — в полуразрушенном форте, пока варвары медленно собирались вместе, словно стягивающиеся из-за горизонта грозовые тучи.

Затем приехал Бедуир, оставив Кастра Кунетиум под командованием Овэйна, и мы собрались на военный совет вокруг костра, горящего у входа в частично крытую часовню, где я устроил свою ставку. К этому времени из сообщений Маленького Темного Народца стало ясно, что неприятель, судя по его передвижениям, намеревается отсечь боковую дорогу, после чего мы перестали бы быть системой, предназначенной для укрощения и подавления Низинной Каледонии, и превратились бы просто в две изолированные крепости, каждая с опасно длинными и ненадежными линиями коммуникаций и без каких бы то ни было верных способов объединиться друг с другом.

— И в добавление к этому, — сказал Бедуир, мягко барабаня пальцами по арфе у себя на колене, — если Друим и его племя говорят правду, то, когда Гуиль полностью соберет войско, у него окажется перевес в численности до трех к одному, и у тебя будут превосходные перспективы.

— Кей все время подбивает меня разделаться с собирающимися отрядами поодиночке, — сообщил я.

— А ты с ним не согласен?

— Я считаю, что лучше подождать подходящего момента и разбить их всех одним ударом, — или я старею, Бедуир?

— Нет, — ответил Бедуир. — Это Кей. Старики всегда бывают самыми свирепыми и самыми нетерпеливыми.

И он наиграл на арфе мелодию, похожую на щелчок пальцами, и ухмыльнулся сидящему по другую сторону костра Кею, который побагровел под своей рыжей курчавой бородой.

— Ах ты… ты, лопоухий соловей…, — я поймал его взгляд, и он утих, глухо ворча, как выставленный за дверь старый пес.

— Тихо, дети, и послушайте меня. Я позволил навязать себе битву, потому что у меня почти нет выбора, но также еще и потому, что считаю, что таким образом мы сможем сами выбрать место сражения.

— И как же? — Кей забыл свой гнев ради более важных вещей.

— Подождав до самого последнего момента, чтобы дать неприятелю спуститься в самую южную часть Каледона; не выстраиваясь для битвы, пока он не окажется в нескольких милях от дороги. Лес там более открыт, а если мы встанем на водоразделе, то снизу с обеих сторон будут болотистые берега рек, которые сузят для нас проход.

— И для них тоже, — возразил Кей.

— Да, но, по меньшей мере, это уравняет длину боевых линий и помешает варварам рассыпаться и поглотить нас, что они спокойно могли бы сделать благодаря своей большой численности; и я думаю, мы сумеем заранее позаботиться о противодействии им на флангах. В этом заключается одно из немногих преимуществ оборонительных действий.

Я вытащил из костра обгоревшую ветку и начал рисовать план битвы, который я предлагал. Я не был чужаком в Сит Койт Каледоне, потому что охотился там и не раз выезжал туда с патрулем; это не так уж плохо для военачальника — составить себе представление о характере местности, на которой ему предстоит вести кампанию.


И вот так одним мартовским утром мы ждали варваров, выстроившись в несколько необычном боевом порядке через гребень водораздела.

Решающий момент, которого мы ждали, наконец настал, о чем нас известили густым дымом из-за холмов Темные Люди; и в течение часа все мы, кроме небольшого и как нельзя более раздраженного гарнизона, оставшегося в Тримонтиуме, были на марше. Сигнал пришел почти в полдень, но уже давно была ночь, когда мы достигли намеченного для лагеря места и обнаружили, что Овэйн со своей жиденькой колонной из Кастра Кунетиум прибыл туда перед самым нашим приходом. Нашли мы там и Друима Дху, который стоял у одного из только что разожженных костров. Но поначалу я едва узнал его под боевым узором из глины и красной охры, покрывающим его лицо и обнаженное худощавое тело. Только когда он подошел и коснулся моей ноги в стремени — это было за мгновение до того, как я спешился, — я наконец узнал его наверняка по этому знакомому жесту. Его волосы были связаны на затылке ремешком, а с плеча свисал колчан, туго набитый маленькими смертоносными стрелами.

— Волки встали лагерем на плече Хребта Дикой Кошки, рядом с Приметными Камнями, — сообщил он (для Людей Холмов саксы были Морскими Волками, а остальные — Раскрашенным Народом; а Союзные Племена и банды скоттов, когда те собирались вместе, они часто называли просто «Волками»).

— Как далеко?

Но для Друима и его сородичей расстояние почти ничего не значило; они определяли его временем, необходимым для того, чтобы его преодолеть.

— Если они выступят, едва начнет светать, то успеют подняться довольно высоко в гору, откуда текут две реки, к тому времени, когда тени будут лежать вот так…, — он нагнулся и, уперев лук нижним концом в землю, провел черту там, куда его тень должна была упасть примерно за три часа до полудня.

— Так. Сколько у них сейчас людей?

— От двух до трех раз больше того количества, что следует за тобой, милорд Артос. Но здесь неподалеку стоят несколько — не очень много — моих братьев, которые все это время вели для тебя разведку и которые будут не такими уж плохими воинами.

И действительно, два или более десятка Маленьких Темных Воинов пришли ночью к нашим кострам, а утром исчезли снова. Я не стал спрашивать, был ли это весь их отряд. Я давно уже усвоил, что там, где речь идет о Темном Народце, бесполезно спрашивать; пытаться использовать их как обычные войска было бы все равно, что пытаться выковать меч из горного тумана. Следовало просто принимать то, что они давали.

Нам удалось урвать несколько часов для сна, и на рассвете, когда костры прогорели и обратились в пепел, лагерь начал шевелиться; мы напоили и накормили лошадей и, торопливо глотая на ходу черствые ячменные лепешки, выдвигались на позиции, когда пришло сообщение, что неприятель находится на марше, — Бог знает, каким образом его удалось передать так быстро, потому что в лесу нельзя организовать цепочку факелов; но один раз, перед самым рассветом, мне показалось, что я даже не слышу, а скорее чувствую отдаленные, ритмичные, глухие звуки, которые могли бы быть ударами ладони по полому бревну.

И вот теперь мы стояли в выбранном нами месте, в нескольких милях к северу от дороги, выстроившись в боевой порядок и ожидая появления неприятеля. Мне это не очень-то нравилось, поскольку я всегда командовал конницей; я привык вести сражение исходя из особенностей верхового боя, и однако, если не считать легкой конницы, застывшей вне поля зрения на далеко выдвинутых вперед флангах, предстоящая нам битва должна была пройти в пешем строю. В этом заросшем кустарником лесу невозможно было эффективно использовать тяжелую конницу, хотя здесь он был гораздо менее густым, чем в нескольких милях дальше к северу. Я ждал со своим эскадроном в резерве, чуть сзади от центра, и, глядя вдоль боевых линий, гадал — теперь, когда было уже поздно что-либо менять, — распределил ли я силы наилучшим образом. Я снял с лошадей всех Товарищей, самую тяжелую и надежную часть войска, и поставил их под командованием Кея и Бедуира в центр наших позиций. На обоих флангах размещались легковооруженные копейщики, а за ними, на вытянутых дугах, — изолированные группы лучников и пращников. Эти дуги были изогнуты так, что весь фронт образовывал — насколько было возможно на такой пересеченной местности — подобие туго натянутого лука, чтобы подставить наступающих Волков под фланговую атаку еще до того, как их центр войдет в соприкосновение с нашим. Еще дальше, как я знал, ждали скрытые от глаз отряды легкой конницы; и я молил всех богов, которые когда-либо прислушивались к просьбам ратных людей, чтобы какой-нибудь пони не выдал нашу засаду, заржав в самый неподходящий момент.

Мы стояли так, чтобы наилучшим образом использовать естественную пологость местности: растянувшись поперек шейки водораздела, так что наш левый фланг упирался в ручей, который стекал вниз, чтобы влиться в зарождающуюся Клуту, а правый — в крутой, покрытый спутанными зарослями терновника откос, обрывающийся к болотистым берегам Твида. У меня за спиной, если стоять лицом к югу, поднимались величественные холмы пограничного края, на которых брала исток половина рек Валентии и через которые — мимо крепости Трех Холмов или ее сторожевого форта — шли дороги, ведущие к Стене. Перед нами открывалась широкая поляна, на которой начинал пробиваться молодой папоротник, а за ней мягкими волнами катился вдаль лес, похожий на темное море, омывающее Маннан, древнее сердце пиктских княжеств; Тьма, Лес, древний, дикий и неведомый; и мы стояли словно на узкой перемычке между двумя мирами, защищая ее от одного ради другого.

Это был серый весенний день, ранний для начала летней кампании, и похожие на звездочки белые лесные анемоны, дрожа, отворачивались от ветра и порывов дождя, бьющих нам в лицо и превращающих Алого Дракона на нашем знамени в темное пятно, похожее по цвету на полузасохшую кровь. Я думал о том, как грива Ариана должна бы была сейчас биться на ветру о мою левую руку; и мучительно тосковал по нему, тосковал по его беспокойству и возбуждению, по его настойчивым рывкам под моими коленями. Кольчуга давила мне на плечи и словно становилась все тяжелее от долгого стояния на месте, от расхаживания взад и вперед; и я снова спрашивал себя, не совершил ли я глупость, заставив Товарищей спешиться и оставив их при этом в полном боевом снаряжении. Но в центре мне нужен был вес, вес и устойчивость; подвижность была для флангов.

Расстилающийся впереди лес казался очень темным — и, честно говоря, я не думаю, что это было мое воображение, потому что я всегда замечал такое в Сит Койт Каледоне; отчасти, конечно, в этом были повинны сосны, темная медлительная волна сосен, каких мы никогда не встречали на юге, но то же самое происходило и в менее густых местах, где сквозь молодую поросль дубов, берез и орешника, словно костлявые плечи сквозь прорехи дырявого плаща, проглядывают холмы и вересковые нагорья; всегда у меня в сознании присутствовало это ощущение темноты, волчьей угрозы, исходящей от самой земли. Казалось, что этот лес, возможно, очень старый, угрюмо и задумчиво склоняется над секретами, которые людям лучше не знать.

Что-то шевельнулось у меня за спиной, и между моим локтем и локтем моего знаменосца проскользнула темная тень. Моих ноздрей коснулась струйка лисьего запаха, и Друим Дху снова оказался рядом со мной.

— Они меньше чем в восьми полетах стрелы за краем темных деревьев — большое войско, очень большое войско. Скоро у нас будет хорошая охота, — он на мгновение показал белые зубы в беззвучной усмешке; его смех всегда был беззвучным, как и у его сестры. Его тонкие коричневые руки и ноги были покрыты кольцевыми полосками глины и охры, похожими на ранний свет, пробивающийся сквозь кустарник, так что если бы не его голос, то было бы трудно с уверенностью сказать, здесь ли он вообще; а потом — внезапно — его и не было.

Но почти в тот же самый миг, словно это было эхо или ответ на его слова, мы услышали рев боевых рогов скоттов, подобный призывному кличу огромного самца-оленя, трубящего под деревьями.

Я увидел, как по выстроившимся передо мной рядам пробежала рябь, словно ветер тронул кошачьей лапкой стоящие колосья ячменя; и центр, который до сих пор опирался на древки копий, весь, как один человек, пригнулся к земле, прикрываясь сверху щитом и выставив копье навстречу приближающемуся неприятелю.

Ветер затих, и где-то резко и укоризненно прокричала сорока; потом сквозь лес с воем пронесся новый, долгий порыв, швырнувший нам в лицо темный шквал дождя; и вместе с ветром в подлеске внезапно послышался громкий треск, который быстро подкатился ближе, а вдоль края поляны замелькали какие-то тени. Потом это мелькание усилилось, обрело форму и плоть и стало огромной массой людей, передвигающихся под буйной весенней зеленью деревьев. Волки были здесь. Завидев нас, они испустили могучий крик и двинулись вперед, насколько возможно сохраняя боевые порядки среди поросших куманикой пригорков и спутанной массы прошлогоднего папоротника; надвигаясь на нас размеренной, грозной волчьей трусцой, которая казалась медленной и, однако, пожирала расстояние со страшной скоростью. Я едва успел разглядеть варварские саксонские бунчуки  из конских хвостов в центре, сверкающую, как крыло чайки, белизну покрытых известью скоттских щитов на левом фланге и нарядную синюю боевую раскраску вопящих пиктов — на правом. Как и сказал Друим Дху, это было очень большое войско, которому словно не было ни конца ни края; и когда они приблизились, я почувствовал дрожь земли у них под ногами, как бывает, когда река после горных дождей вырывается из берегов и сами скалы испытывают страх.

И в самом деле, я чувствовал себя в этот момент почти так же, как должен чувствовать себя человек, который стоит на пути надвигающегося потока и видит, что ревущая вода устремляется в его сторону. Мне казалось, что я прирос к земле в своей тяжелой кольчуге, и я знал, что такое же ощущение кошмара с воем проносится в мозгу каждого, кто стоит в моем тяжело вооруженном центре.

Передний край стремительно атакующих варваров уже поравнялся с концами вогнутой дуги; и я молился, чтобы лучники не начали стрелять раньше времени. «Митра, победитель Быка, удержи их руки! Луф, Владыка Сверкающего Копья, — Христос, не дайте им спустить тетиву слишком рано!».

Варвары были уже довольно глубоко в ловушке, когда из подлеска, сначала с одной стороны, потом, удар сердца спустя, — с другой, вылетел беспорядочный рой стрел, которые начали вонзаться в самую их гущу. Неприятельские воины сбивались с шага и падали наземь; на какое-то мгновение их атакующие ряды заколебались и потеряли напор под этим колючим ливнем; но потом они с воплем овладели собой и опять ринулись вперед, продолжая спотыкаться и падать на флангах, где наши стрелы производили наибольшее опустошение. Я видел перед собой напрягшиеся спины и сведенные плечи людей, согнувшихся над выставленными вперед копьями…

В обтянутые бычьей кожей щиты наших передних рядов с треском ударил град легких метательных топориков, и сразу же вслед за этим варвары, вопя, как берсерки, бросились на ожидающие их копья. Два ряда щитов, сошедшиеся с ужасающим грохотом; крики людей, напоровшихся на копья, звон и лязг оружия и металлический скрежет щита о щит — и спиравшая дыхание напряженность предшествующих мгновений взорвалась ревущим кровавым хаосом. Саксы пытались принять наконечники наших копий на свои щиты из воловьей кожи, чтобы остановить их и отжать вниз, где они не могли причинить вреда, и в первые моменты столкновения им это удавалось; наш центр, несмотря на свой вес, был оттеснен назад уже одной яростью этой атаки. Потом Товарищи собрались с силами и вновь устремились вперед; теперь в дело пошли мечи, и сквозь гвалт и лязг оружия я услышал бычий рев Кея, что-то кричащего своим людям; вдоль всего центра смыкались в противостоянии две боевые линии, подобные двум диким зверям, пытающимся вцепиться друг другу в глотку. Я чувствовал, что эскадрон за моей спиной и по обе стороны от меня подобрался, точно бегун за мгновение до того, как опустится белый шарф; но это был мой единственный резерв, и я не мог себе позволить бросить его в бой слишком рано.

Товарищи держались превосходно. Непривычные к сражению в пешем строю, они тем не менее упорно отстаивали захваченные ими позиции, несмотря на всю ярость обрушившегося на них натиска. Один раз они даже снова продвинулись вперед, но затем им пришлось опять замедлить наступление и застыть в неподвижности. В течение долгих, будто растянувшихся в саднящую вечность мгновений два центра пытались смять друг друга, так что даже сквозь кипение битвы я словно слышал судорожное дыхание и биение разрывающихся сердец. Люди, упавшие с обеих сторон стены щитов, путались под ногами у живых, потому что застывшая в долгом смертоносном объятии человеческая масса напрягалась и раскачивалась взад-вперед, уступая и выигрывая не больше, чем один шаг. Одному Богу было известно, сколько могла продлиться эта ужасная схватка, лишая нас людей и не принося ничего взамен; и я понял, что пришло время ввести в бой резерв. Я поднял руку, давая знак стоящему рядом трубачу, и он поднес к губам висящий на перевязи зубровый рог и протрубил атаку — чистый и высокий звук, пронесшийся над похожим на шум прибоя гомоном битвы. Это был сигнал не только для нас, но и для стоящей на дальних флангах конницы, и когда мы рванулись вперед, я почувствовал, что в общую сумятицу вливается новый звук: быстрый перестук конских копыт, несущихся с обоих флангов.

Слившиеся в схватке ряды расступились, чтобы пропустить нас, как расступается пехота, чтобы пропустить эскадрон конницы. Мы выстроились тупым клином и, как клин, врубились в неприятельскую массу, выкрикивая древний боевой клич: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!». Прикрывая щитами опущенные подбородки, расходясь серым кольчужным углом позади Алого Дракона, мы все глубже и глубже врезались в ряды саксов, и в то же самое время — хотя тогда мне некогда было об этом думать — небольшие конные отряды налетали на варваров с флангов и с тыла, загоняя их на наш клин. Лучники и метальщики дротиков, отбросив свое ставшее бесполезным оружие, выхватили мечи и атаковали неприятеля с обоих флангов. Мы гнали Волков друг на друга, зажимая их так плотно, что щит одного мешал мечу другого и мертвые путались в ногах у живых; и все их доблестные усилия проложить себе путь только подгоняли их ближе к нашему железному клину.

Даже сейчас я не уверен в том, как закончился бы день, если бы неприятельское войско было единым, а не состояло из четырех частей — каждая со своими собственными методами ведения боя, плохо представляющая себе, что такое взаимодействие, — не имеющих между собой ничего общего, кроме храбрости и свирепости. А так их масса, по мере того как редели ее ряды, совершенно неожиданно начала колебаться в своем продвижении, и наконец настал момент, когда после одного невероятного усилия, после медленного, долгого, упорного натиска мы словно поднялись, нахлынули и поглотили их. После этого варвары, расколотые нашим клином почти надвое, ошеломленные и разбитые наголову, дрогнули, подались назад и начали стремительное отступление, топча под ногами собственных убитых и раненых и сами, в свою очередь, падая под маленькие неподкованные копыта скакунов из легкой конницы.

Мы рванулись следом, рубя их на бегу. Среди саксов только знать носила кольчуги, а у простых воинов не было никаких доспехов, кроме кожаных курток, и то если им везло; скотты, опять же не считая знати, были защищены не намного лучше, а пикты, от военачальников до простых воинов, бросились в бой обнаженными, в одних кожаных набедренных повязках. И однако некоторые из них не пытались бежать, а встречали нас лицом к лицу или же отступали шаг за шагом, продолжая отбиваться, и падали убитыми, по-прежнему слишком гордые, чтобы сложить оружие. Бугристая земля среди кустов была покрыта растоптанными телами, и по мере того как мы продвигались вперед, я начал замечать, что рядом с войском бегут и другие: маленькие тени, скользящие понизу от одного дерева к другому. Что-то тоненько, как комар, прозвенело мимо моего уха, и бегущий впереди сакс, сделав еще несколько шагов с подрагивающей между лопаток маленькой темной стрелой — не длиннее тех, которыми бьют птиц, — упал и остался лежать, извиваясь в судорогах. Легкая конница брала теперь погоню на себя, и я отозвал Товарищей, как отзывают собак после охоты; большинство из них не могли меня услышать, а я не осмеливался использовать рог, чтобы протрубить отступление, потому что это стало бы сигналом и для остальных; но мало-помалу они обнаруживали, что погоня перешла в другие руки, и один за другим останавливались, отдуваясь в своем тяжелом боевом снаряжении и вытирая окровавленные клинки пучками длинной травы, а потом подходили ко мне, снова разбираясь по эскадронам. Звуки погони затихали вдали; а с севера по-прежнему налетал ветер и слабый холодный дождь, порывы которого обрушивались на наши ссутуленные плечи, когда мы брели назад к нашим позициям и к расположенному за ними вчерашнему лагерю.

— Посмотри туда, — сказал Бедуир, который внезапно возник рядом со мной. — И туда…

Он вытянул руку. И там, среди мертвых, лежал человек с маленькой темной стрелой в спине; а потом еще один, и еще…

— Старейшая сказала, что они — гадюка, которая жалит во тьме, — отозвался я. — Похоже, погоня осталась в надежных руках.

Мне думается, что это была самая жестокая битва из всех, что я провел до сих пор. И она досталась нам очень дорого, потому что наши боевые позиции были отмечены теперь неровной линией тел, которые местами лежали грудами по два-три в высоту. В тот день, не считая людей из вспомогательных отрядов, погибло более пятидесяти Товарищей, и среди них был задорный маленький Фульвий, унесший с собой частицу моего детства; и Феркос, который последовал за мной из Арфона в первую весну Братства. Я взглянул вверх, на слабое сияние, которое пробивалось сквозь несущиеся над головой обрывки облаков, и увидел, что прошло не так уж много времени после полудня.

Солнце все еще стояло над западными болотами, и утомительная работа, которая всегда следует за битвой, еще не была закончена; мы с Кеем и Гуалькмаем наслаждались коротким отдыхом возле одного из сторожевых костров, пока стайка одетых в лохмотья женщин, как обычно сопровождающих наше войско, готовила какую-то еду, и тут в подлеске послышался треск и хруст веток, словно в нашу сторону направлялось какое-то огромное животное, и я, быстро обернувшись на звук, увидел, что в круг света от огня влетел или, скорее, был вытолкнут какой-то человек. Высокий, обнаженный, покрытый синими пиктскими боевыми узорами человек с гривой рыжеватых волос и рыжеватыми глазами под насупленными бровями, который споткнулся и чуть не упал, но восстановил равновесие и снова гордо выпрямился. Я заметил, что из раны у него на левом колене сочится кровь; его руки были закручены за спину, и его окружала кучка маленьких темнокожих воинов. В первый момент, когда я увидел, как он стоит среди них, он внезапно напомнил мне какого-то гордого, дикого зверя, затравленного сворой маленьких темных собачек; вот только никакие собаки не были такими молчаливыми или такими смертоносными, как те, что толпились вокруг него.

— Милорд Артос, — сказал один из них, и я увидел, что это Друим Дху, — мы привели тебе Гуиля, который был острием копья для твоих врагов. Вот его меч, — и он наклонился и положил клинок к моим ногам.

Человек, которого они держали, был крайне измучен; он дышал тяжело, как загнанный зверь, и когда он поднял голову, чтобы ответить мне взглядом на взгляд и откинуть назад рыжеватые волосы, которые ему нечем было убрать из глаз, на его лбу блеснул пот.

— Это правда? — спросил я.

— Я Гуиль, сын Кау, — он ответил на латыни, которая была лишь немногим хуже моей собственной. — А ты, я знаю, тот, кого называют Артос Медведь, и я нахожусь в твоей власти. Это все, что нам с тобой следует знать. Теперь убей меня и покончим с этим.

Я отреагировал не сразу. Стоящий передо мной человек не был одним из Великих, как Хенгест; но он был из тех, за кем следуют другие; я сам такой, и я узнал подобного себе. Он был слишком опасен, чтобы отпускать его на свободу, потому что, если бы я сделал это, люди стали бы снова собираться к нему. У меня было три выхода. Я мог приказать отрубить ему правую руку и отпустить его. Никто из его племени не последовал бы за вождем-калекой; по их понятиям это означало бы накликать на себя беду. Я мог отослать его на юг, к Амброзию, надежно заковав в цепи, как дикого зверя, предназначенного для арены; или мог убить его прямо сейчас…

— Почему ты сделал это? — спросил я, и мой вопрос прозвучал глупо для меня самого.

— Взбунтовался против моих законных господ и повелителей? — он посмотрел на меня, и даже при этом отчаянии и крайнем изнеможении в его глазах промелькнул смех. — Может быть потому, что, подобно тебе, я хотел быть свободным, но для меня свобода — это нечто другое.

Вокруг нас начали собираться люди, которые хотели посмотреть, что происходит; его имя передавалось от одного к другому, но он не удостоил их даже взглядом; его свирепые рыжеватые глаза не отрывались от моего лица, словно он знал, что оно будет последним, что он увидит.

— Убей меня теперь, — повторил он, и его тон был приказом. — Но ударь спереди; я никогда еще не принимал раны в спину, а человеку даже в смерти свойственно тешить свое самолюбие. И еще прикажи сначала развязать мне руки.

— Смерть со связанными руками не может ранить ничье самолюбие, — возразил я. Потом я иногда спрашивал себя, был ли я прав, но тогда я не мог рисковать. Я подал едва заметный знак Кею, и он, вытащив меч, шагнул вперед и встал сбоку от пленника. Гуиль, сын Кау, слегка усмехнулся, принимая удар с открытыми глазами. Я увидел, какой белой была его кожа под синим боевым узором в том месте у ключицы, где на крепкой шее кончался загар; белой, как очищенный лесной орех, — пока ее не залила алая кровь. Удар был быстрым, и он сделал его еще быстрее, нагнувшись ему навстречу.

Это был единственный раз, когда мне пришлось поступить так.

Потом мы разрéзали веревки, стягивавшие ему руки, и позже, когда наши собственные убитые уже лежали в земле, похоронили его с честью, в глубокой могиле, чтобы уберечь тело от волков, и положили рядом с ним меч. Вот только мы не стали насыпать курган или каменную пирамиду, чтобы его могила не стала местом сбора. И когда мы с Кеем повернулись от темного участка свежевскопанного лиственного перегноя, ветер уже начал стихать, а дождь стал теплым и монотонным — то, что народ Хлебного Края называет растящим дождем.

— Сердце подсказывает мне, что нам не придется больше вести решающую битву среди этих холмов, — проговорил Кей. — У тебя довольно тяжелая рука.

— В Каледонии больше волков, чем сдохло сегодня.

— Это так. Но я думаю, что они не осмелятся больше встречаться с Медведем как войско, в открытом бою. С этих пор тебе лучше остерегаться засады за отрогом холма и ножа в спину, Артос, друг мой.

Глава пятнадцатая. Костры Середины Лета

Кей оказался прав. Больше не было собирающихся вместе войск неприятеля, не было решающих сражений в низинах среди холмов. Но с этого момента начался другой род войны, война набегов и ответных набегов; изрезанный на куски патруль, попавший в засаду в горном тумане; сожженная в ответ деревня; ручей, отравленный сброшенными в него мертвыми телами… Эта тактика была более утомительной, чем любая кампания открытых боевых действий. Прежде всего, она никогда не прекращалось полностью, даже зимой, так что нам некогда было усесться поудобнее, вздохнуть и расслабить пояс с мечом. В то первое лето и осень я всеми имеющимися у меня средствами старался укрепить контроль над огромным куполом лежащих в низине холмов — основной преградой между диким севером и остальной Британией — завязывая, где мог, дружбу с соседними бриттскими князьками и нагоняя страху на тех, кто в этом нуждался. В скором времени мне предстояло продолжить начатое в Сит Койт Каледоне и изгнать Морских Волков из последних прибрежных поселений, как я уже сделал в окрестностях Линдума. Но прежде нужно было обезопасить холмы в низине. И мы несли огонь, карающий меч и ужас перед тяжелой конницей, которую они никогда не знали раньше; несли их в замки, деревни, в старые горные форты с торфяными стенами, на запад и на север, до самого сердца страны пиктов.

Примерно через месяц после Сит Койт Каледона до нас добрался обоз с припасами из Корстопитума, привезший — помимо зерна, пучков стрел, наконечников копий и сала, а также тряпок для перевязки, уложенных в большие, закрытые кожаными крышками корзины, — деньги (меньше, чем было обещано), чтобы заплатить нашим людям. А всего несколько дней спустя в Кастра Кунетиум прибыл провиант из Дэвы, и с ним очередная партия молодых лошадей, которую Кей, к тому времени принявший командование сторожевым постом, переслал мне. Вместе с обозами пришли и первые новости из внешнего мира, которые мы получили за полгода. Новости для меня содержались в длинном послании от Амброзия. Оиск и мальчишка Сердик, бежавшие из Эбуракума, снова появились на территории кантиев. Саксы, возглавляемые Аэлле, захватили Регнум и разграбили Андериду, перебив весь британский гарнизон до последнего человека, но Амброзию удалось загнать их на узкую береговую полосу под Южными Меловыми Утесами, хотя пока что он еще не смог выкурить их с новых позиций на холмах. Узнать такое было не особенно приятно, но все это показалось мне странно далеким.

Для Флавиана тоже были новости, но его новости пришли с обозом из Дэвы. Прежде чем разорвать нитку, скрепляющую две половинки таблички, он удалился вместе с письмом в тихий уголок лагеря; а потом, когда я осматривал новых лошадей, подошел ко мне, все еще держа его в руке.

— Артос… сир…, — он почти заикался от нетерпения, исполненный какого-то торжественного восторга. — Это от Телери. У нее ребенок!

Но я понял это, как только увидел его глупое лицо.

Я сказал все, что полагалось, и спросил, потому что он явно ждал этого:

— Это мальчик — или девочка?

— Мальчик, — ответил он. — Сын.

— Тогда мы обмоем его рождение заочно — вечером, когда дневная работа будет закончена.

Я положил руку ему на плечо, поздравляя его. Но только Богу известно, как я завидовал ему.


Наступившая осень застала нас на хорошо укрепленных позициях и с плодотворно проведенным летом за плечами. Прошла зима, и снова заросли ольхи у конского водопоя вспыхнули заревом от поднимающегося сока. После Сит Койт Каледона я почти не общался с Темным Народцем; они время от времени приносили нам новости, а мы взамен давали им сколько могли зерна из зимних запасов. И это было все. Но я всегда знал, что стоит мне повесить гирлянду на Повелителя Ольховых Зарослей, и еще до наступления ночи Друим Дху или один из его братьев придет в форт; и это знание было приятным.

Этой весной я получил еще один залог дружбы от Темного Народца, потому что в жесткой траве, покрывающей теперь то место, где под девятью боевыми конями лежала девушка, выросло небольшое растеньице с серебристыми листьями и хрупким белым цветком. Должно быть, когда я жег полученные от Старейшей сухие травы, чтобы успокоить дух девушки, из них выпало семечко и пролежало, не всходя, целый год. Я больше нигде не видел таких цветков.

На вторую весну, оставив Кея теперь командовать Тримонтиумом и послав Бедуира в набег на поселения Восточного побережья, я взял с собой своего оруженосца Эмлодда, Флавиана, Голта и еще несколько человек — не больше, чем потребовалось бы для охоты, — и отправился далеко на юго-запад, к охотничьим тропам Думнонии. Я чувствовал себя почти до боли как дома в этом краю вересковых равнин и маленьких сверкающих озер, куда доносился шум западного моря, потому что живущие здесь племена происходили из того же самого корня, что и мои сородичи в королевстве Кадора. Однако я приехал в эти западные пустоши не для того, чтобы наслаждаться горькой сладостью тоски по дому, но чтобы продолжить попытки объединить верные нам племена и привести их под Алого Дракона.

Маглаун, один из величайших клановых вождей, оказался также одним из самых ненадежных людей, с какими только можно было иметь дело. Он отнюдь не был настроен враждебно, а просто, как одно время казалось, решил не давать мне возможности вообще поговорить о том деле, которое привело меня в его замок; и я знал, что его, как шарахающуюся лошадь, бесполезно, и даже хуже чем бесполезно, силой тащить к тому, что его пугает.

В первый и второй день из тех трех, что я решил на него потратить, мы до самого вечера охотились, а по ночам слушали песни в пиршественном зале с высоким потолком и раскрашенными бревенчатыми стенами, пока три его чернобровых сына и младшие из дружинников, собравшись вокруг нижнего очага, устраивали щенячью возню, играли в кости или пытались спускать соколов на ласточек, гнездящихся среди потолочных балок; и у меня не было абсолютно никакой возможности поговорить с Маглауном наедине.

А потом, на третий день, — это был канун Середины Лета — он, казалось, передумал и был готов хотя бы к разговору; и большую часть дня мы провели, шагая взад-вперед по маленькому садику под стенами замка, где рыбаки, переругиваясь, развешивали среди яблонь мокрые сети на просушку.

У Маглауна была на меня обида, хотя он высказал ее мне достаточно сдержанно и без всякой злобы.

— С тех пор как ты разгромил войско Гуиля, скоттские банды вернулись к своим привычным набегам; уже в конце прошлого лета они гнали невольников вдоль побережья. Ты оказал нам плохую услугу, милорд Артос, и если я помогу тебе, как ты настаиваешь, людьми и оружием, у меня просто останется меньше сил для защиты собственного побережья.

— Значит, ты предпочел бы, чтобы через твои земли пронеслось все варварское войско? — спросил я. — Это еще может случиться, князь Маглаун, если мне будет недоставать людей, а также оружия и провианта для них.

— Это еще только может быть, — отозвался он, — а вот набеги скоттов — это уж наверняка.

И как бы я ни настаивал, шагая, разворачиваясь и снова шагая под маленькими, согнутыми ветром яблонями, мне, по-видимому, так и не удалось его переубедить.

День казался сначала похожим на все остальные, если не считать того, что большинство мужчин отправились сгонять скот для ритуала, который должен был состояться той ночью; но когда началó смеркаться, произошла перемена — та самая перемена, которая происходит в каждом замке, лагере и деревне, когда начинает смеркаться в канун Середины Лета. И когда мы с Маглауном, так ни до чего и не договорившись, пришли на ужин, замок, укрытый за надежными торфяными стенами, гудел, как слегка потревоженный барабан. Мужчины и женщины в княжеском зале, как и в любом простом доме, поглощали ужин быстро и молчаливо, словно их мысли блуждали где-то в другом месте. А когда с едой было покончено, женщины потушили огонь в каждом очаге и каждый факел, так что весь замок затаил дыхание в полной ожидания темноте; и в темноте они вышли — мужчины и женщины, дети и собаки, каждое живое существо в замке, чьи ноги не отказывались его нести; тоненьким поначалу ручейком, который по пути вбирал в себя людей из каждого дома, мимо которого он проходил, — через ворота в мощной торфяной стене и к заросшим вереском холмам, поднимающимся в миле или около того от нас в противоположной от моря стороне.

Мы с Флавианом и остальными присоединились следом за Маглауном и его дружинниками к темной, молчаливой, расходящейся рябью реке движущихся теней и пошли с ними рядом, сами не более чем тени в сгущающихся летних сумерках.

Это был вечер теплых, перешептывающихся ветерков, и даже тьма, покрывающая землю, казалась не более чем тонким слоем прозрачной тени, накинутой на день, а небо было громадным зеленым хрустальным колоколом, который на севере все еще полыхал отраженным светом. Но по мере того как мы поднимались выше, ночь становилась менее ясной, и нас начали обволакивать едва заметные призрачные струйки тумана; холодный запах моря казался здесь более сильным, чем внизу, а земля стала более старым и более странным местом — местом, которого коснулась та же самая темная мощь, что я почувствовал в Меланудрагиле. Мы подошли туда, где вереск поднимался небольшим пригорком, увенчанным крýгом из стоячих камней; я насчитал девять высоких каменных столбов, которые, с утопающими в вереске ногами и едва заметными туманными венками вокруг головы, казалось, остановились и застыли, прекратив какое-то свое, таинственное движение, всего лишь в тот миг, когда их коснулись наши взгляды.

Ниже круга камней, на ровном участке земли, где вереск расступался, образуя темную площадку для танцев, возвышалась огромная груда дров и хвороста, ожидая в темноте — как ждал этого замок — возрождения Первобытного Костра, Костра Жизни.

Так это было и на холмах Арфона в дни моего детства, и когда толпа расступилась, образовав большой, застывший в ожидании круг, а из ее середины вышли девять молодых воинов, которые должны были вращать крестовину, я физически вспомнил дрожь тетивы у себя под ладонями, и мир моего отца потерял для меня всякое значение, а мир моей матери предъявил на меня свои права.

После обычных долгих усилий они наконец добыли огонь — завиток дыма и искорки, упавшие на ожидающие щепки, внезапное чудо живого огня; и у наблюдавшей за ними толпы вырвался могучий крик радостного облегчения. Странно, как всегда испытываешь этот страх: «В этом году костер не зажжется, и жизнь окончится». Для меня так было в этом году — в этом году тьма сомкнется над нашими головами, это черная пустыня и конец всему, и белый цветок больше не расцветет… Маленький лижущий язычок пламени, который так легко было погасить, был обещанием; не победы, может быть, но чего-то еще не потерянного, что сияло в темноте. И я закричал вместе со всеми остальными, побуждаемый жаркой надеждой, внезапно вспыхнувшей у меня в груди. Они гурьбой двинулись вперед, чтобы зажечь факелы от пучка потрескивающей соломы и бросить их в темный, застывший в ожидании костер. И неподвижная масса бревен и хвороста очнулась от своего навеянного темнотой сна и с ревом взвилась жаром, дымом и мечущимся великолепием Костра Середины Лета. Темные тени, которых коснулся алый свет, мгновенно обрели реальность и превратились в веселящихся мужчин и женщин, и по мере того как лижущее конус костра пламя поднималось все выше и выше, из их груди снова и снова вырывался долгий, постоянно подхватываемый крик радости, преображаясь в конце в хвалебную песнь, которая, казалось, билась вокруг вершины холма, словно огромные крылья.

Пение затихло, и радость переросла в гуляние, и чудо на какое-то время ушло из ночи. В ход, как это всегда бывает, пошло пиво, словно люди, подойдя слишком близко к тайне, пытались теперь отгородиться от нее уютным барьером шумных и привычных вещей.

Когда огонь почти угас, они привели скот из большого горного загона, где он стоял наготове, и начали прогонять его сквозь сникшее пламя, чтобы он был плодовитым на следующий год. Это тоже было нечто из моего детства; головы с дикими глазами и широко расставленными рогами, вскидывающиеся вверх в свете костра; охваченные ужасом кобылы с жеребятами под боком; поток колышущейся овечьей шерсти; угольки, разбросанные столпотворением острых копыт; искры, впившиеся, как репьи, в конские гривы; неугомонное ржание и мычание, крики пастухов и лай пастушьих собак.

Вслед за скотом к разбросанным углям подбегали люди, поднося к ним ветки, чтобы удержать Первобытный Огонь, прежде чем он будет потерян снова, а потом раскручивая эти самодельные факелы над головой, пока они не превращались в конские хвосты дымного пламени. Некоторые бросились бежать к замку; языки огня с веток струились у них за спиной, как знамена. Другие принялись плясать и водить хороводы — фантастические фигуры, похожие в прозрачном тумане на болотные огоньки. Мужчины и женщины начали присоединяться к танцу, и внезапно появилась и музыка — или, возможно, музыка была первой; я так и не узнал этого.

Это был тонкий, высокий звук, серебристое журчание свирели, но в нем было могущество, потому что он потянул танцующих за собой, словно они были нанизаны на его сверкающую нить. И когда они проносились мимо — цепь пар, удлиняющаяся с каждым мгновением, свивающаяся и развивающаяся в сложном древнем узоре плодородия, кружащая, все время по ходу солнца, около разбросанного костра, — я увидел ту женщину.

Она стояла немного в стороне, странно далекая от разыгрывающейся вокруг неистовой сцены; наполовину скрытая тенью, если не считать мгновений, когда взвихренный свет факелов касался ее распущенных рыжевато-каштановых волос.

Я прекрасно знал, кто она такая: Гуэнхумара, дочь князя. Я не раз видел ее за прошедшие три дня, когда она прислуживала нам, гостям своего отца, вместе с другими женщинами из княжеского дома. Я даже получил гостевую чашу из ее рук, но, мельком отмечая тот факт, что она здесь, я никогда не видел ее по-настоящему. Теперь же... может быть, виной тому было настроение этой ночи, музыка свирели, туман и подпрыгивающие головни; может быть, это было всего лишь вересковое пиво — но, когда я посмотрел на нее, она запала мне в душу, и я почувствовал ее присутствие каждой частицей своего существа. Впервые за десять лет я смотрел так на женщину, и пока я смотрел, она вздрогнула и повернулась, словно я коснулся ее, и увидела меня.

Я двинулся к ней, хохоча, как победитель: да поможет мне Бог, я был очень пьян, но думаю, что не только от пива; я схватил ее за запястье и втянул в хоровод. Позади нас к цепочке танцующих присоединялись другие пары, а впереди, увлекая нас все дальше и дальше, звучала серебряная мелодия свирели. Теперь мы расширяли круг, чтобы охватить петлей девять камней, вплетаясь между ними, как мастерицы вплетают в праздничные гирлянды стебельки цветов; закидывая нашу петлю вокруг рдеющих угольков костра; проносясь иногда, по воле вожака, между костром и кругом камней, чтобы очертить огромную восьмерку; изгибаясь, завиваясь, дальше, дальше и дальше, пока туман не закружился вместе с нами над головами каменных танцоров… и распущенные волосы женщины бросали мне в лицо запах вербены…

Чары разорвал далекий крик и настойчивое гудение рога под стенами замка, едва слышное на таком расстоянии. Танцующие остановились, разъединили руки, и все глаза устремились к побережью, где — с той стороны, куда причаливали лодки, — в ночь взметнулось пламя, которое, вне всякого сомнения, не было костром Середины Лета.

— Скотты! Скотты напали снова!

Я бросил запястье женщины и крикнул Товарищам:

— Флавиан! Эмлодд! Голт — сюда, ко мне!

Они сбежались на мой призыв, стряхивая по пути пары верескового пива и древней магии и высвобождая мечи из ножен волчьей кожи. Большинство воинов Маглауна пришли к Костру без оружия, только с кинжалами, согласно древнему и почитаемому обычаю; но мы давно уже поняли неразумность таких обычаев и поступились честью в обмен на какую-то долю успеха в борьбе против Морских Волков; и потому весть о набеге скоттов застала нас в большей готовности, чем многих из наших хозяев.

Мы бросились к побережью и далеким огням, обогнав даже князя и его дружинников. Спотыкаясь о корни вереска, с бешено колотящимися сердцами, мы неслись навстречу легкому морскому ветерку, в котором, по мере того как мы спускались вниз, все сильнее чувствовался запах гари. На мелководье, ниже того места, куда причаливали лодки, стояли две большие, обтянутые кожей боевые карраки, а между нами и полыхающими хижинами рыбаков метались темные фигуры. Может быть, они рассчитывали на то, что пока горит Костер Середины Лета, никаких дозорных не будет. Они подняли крик и, сбившись вместе, развернулись нам навстречу; и мы, вопя изо всех немногих сил, что у нас оставались, накинулись на них.

Я не помню почти ничего, кроме сумятицы, которая воцарилась потом. Может быть, в этом было виновато вересковое пиво и все еще не развеявшиеся чары прошедшего часа. Идти в бой пьяным — это восхитительное ощущение, достойное того, чтобы его испытать, но оно не помогает сохранить ясные и подробные воспоминания. Однако кое-что я помню сквозь багровый туман своей ярости — ярости, вызванной тем, что оборвалось нечто чудесное и прекрасное, что, как я смутно чувствовал, могло никогда не вернуться снова. Я помню, как вереск уступил место мягкому песку и как песок проскальзывал и поддавался под нашими ногами; помню холод воды, закручивающейся вокруг наших щиколоток, когда мы оттеснили скоттов с прибрежной полосы, вынудив их сражаться на мелководье; и белую известковую пыль, летящую с их боевых щитов, ставших золотыми в пламени горящих каррак. Я помню, как чье-то мертвое тело неуклюже перекатывалось взад-вперед у края воды и как кто-то заливался оглушительным, диким хохотом, выкрикивая, что эти две вороны уже не прилетят непрошенными к ужину в следующем году. И удивительное открытие, что в какой-то момент в ходе схватки я получил удар копьем в плечо и что моя левая рука намокла от крови.

Я повернулся в сторону берега, протрезвев теперь, когда битва закончилась, а моя чудесная багровая ярость обратилась в пепел; и, придерживая рукой плечо, начал пробираться обратно к замку. Кто-нибудь из женщин сможет перевязать мне рану. Мертвые тела лежали вдоль линии прилива, словно обломки кораблекрушения, перекатываясь из стороны в сторону в легких набегающих волнах. Утро было уже недалеко, и света от ярко пылающих рыбацких хижин и горящих каррак было достаточно, чтобы видеть; и неподалеку от торфяной стены сада, в котором мы с Маглауном расхаживали вчера, занятые нашим спором, я увидел темное тело человека, лежащего чуть в стороне от своих убитых собратьев. Я увидел и еще кое-что и застыл на месте, глядя не на мертвого пирата, а на охраняющего его живого пса. Я слышал — кто же не слышал? — об огромных волкодавах из Гибернии; а теперь видел одного из них. Стоя так, с поднятой головой, настороженно развернувшись, чтобы наблюдать за мной, он был великолепен: ростом в холке с трехмесячного жеребенка, со шкурой, покрытой размытыми полосами черного и янтарного цвета — кроме груди, сияющей в свете пламени молочным серебром, так же, как когда-то у Кабаля. Должно быть, он принадлежал вожаку пиратов; такой пес был бы достоин занять место в любом боевом отряде, и зияющая рана у него на боку доказывала, что он не уклонялся от битвы. Я сделал шаг в его сторону. Он не шевельнулся, но глубоко в его бычьем горле что-то заклокотало. Я знал, что если сделаю еще один шаг, он сожмется для прыжка, а на третьем шаге вцепится мне в глотку. Но я знал также, с мгновенной уверенностью, такой же быстрой и безвозвратной, как момент потерянной девственности, что именно его я не переставал ждать с тех самых пор, как умер старый Кабаль, что именно он был причиной, по которой я никогда не называл другого пса этим именем.

Со мной были Флавиан, Эмлодд и три сына князя. Я сделал им знак отойти.

— Сир… что…? — начал Флавиан.

— Пес, — объяснил я. — Он должен быть моим.

— Милорд, тебе бы следовало перевязать руку, прежде чем начинать беспокоиться о каких-то там собаках, — возразил юный Эмлодд.

— Рука может подождать. Если я потеряю этого пса, то уже не найду такого, как он.

Я знал, как они переглядываются за моей спиной, говоря друг другу глазами, что Медведь все еще опьянен битвой или, может быть, отупел от потери крови.

Потом Фарик, средний сын, предложил:

— Господин, давай сейчас поднимемся в замок; пес не оставит своего хозяина, и мы с братьями вернемся сюда и заарканим его.

— Глупец! — крикнул я. — Оттащи этого пса от мертвого хозяина на веревке, и ты загубишь его навеки. А теперь идите, если не хотите, чтобы и вам, и мне разорвали глотку.

Мы переговаривались шепотом, и за все это время огромный пес ни разу не шелохнулся, и его глаза, похожие в свете пламени на зеленоватые лампы, ни на миг не оставили моего лица.

Я присел на корточки у стены сада, следя за тем, чтобы не сделать ни малейшего движения, которое могло бы показаться ему враждебным, и застыл в неподвижности. Через какое-то время я услышал, как остальные неохотно шагают прочь через высокую прибрежную траву. Я чувствовал, что кровь, хоть медленнее, но все еще сочится сквозь пальцы моей правой руки, зажимающей рану, и гадал, сколько я смогу продержаться; потом я выбросил эту мысль из головы. Пес по-прежнему не шевелился. Я пытался подчинить себе его взгляд, и поскольку ни одна собака не может смотреть на человека в упор дольше, чем несколько ударов сердца, он то и дело отворачивал голову, чтобы лизнуть свой раненый бок; но всегда после нескольких мгновений поворачивался ко мне снова. Наверно, каждому, кто наблюдал бы со стороны, должно было показаться смешным, что я провожу часы после битвы, пытаясь переглядеть собаку; теперь это кажется немного смешным даже мне самому — теперь, но не тогда. Это был поединок характеров, который продолжался и продолжался без конца… Наступил рассвет, пожары в рыбацкой деревушке были потушены, тени маленьких, скрюченных ветром яблонь вытянулись через жесткую траву к прибрежному песку и потихоньку начали укорачиваться. Пару раз пес опускал голову, чтобы обнюхать тело своего хозяина, но всегда его взгляд возвращался к моему лицу. Его глаза, которые прежде казались зелеными лампадами, были теперь янтарными, прозрачными, теплыми от тепла солнца, но потерянными в глубочайшем недоумении, и я знал, что в его душе любовь к мертвому хозяину борется со мной.

Морской ветер ерошил высокую траву и раскачивал тени веток, и чайки с криками вились над волнистым песком, который прилив очистил от следов битвы. Я услышал у себя за спиной какое-то движение, и кто-то тихо и настойчиво сказал:

— Артос, ты должен пойти… тебе необходимо перевязать рану. Бога ради, дружище, неужели ты не видишь, что сидишь в крови?

Я прорычал:

— Послушай, если кто-либо подойдет ко мне или к этой собаке прежде, чем я ему это позволю, клянусь, я убью его.

Конец наступил вскоре после этого, внезапно, как оно обычно и бывает. Это было немного похоже на тот миг в приручении лошади или сокола, когда дикая тварь, которая сопротивлялась тебе всем своим диким естеством, сопротивлялась так, что оба ваши сердца были готовы разорваться, внезапно принимает тебя и по собственной воле отдает то, что так долго пыталась удержать (потому что в конце, по сути, это всегда бывает свободным подчинением животного и никогда насильно навязанной победой человека. С собакой — в обычных условиях — все обстоит по-другому, потому что собака рождается в мир человека и с самого начала пытается понять). Это промелькнуло между нами, признание, узнавание; нечто обоюдное, как почти всегда бывает обоюдной ненависть или любовь. В течение одного долгого мгновения это никак не проявлялось внешне. Потом я сделал первый шаг к сближению, медленно протянув к нему руку.

— Кабаль… Кабаль.

Он жалобно заскулил и лизнул шею убитого, а потом снова посмотрел на меня, делая слабое, неуверенное движение вперед, которое прервалось, едва успев начаться.

— Кабаль, — сказал я опять. — Кабаль, Кабаль — иди ко мне.

И он, слегка прижимаясь к земле, медленно, дюйм за дюймом, подошел. На полпути между нами он приостановился и обернулся к своему мертвому хозяину; я знал, что сейчас вся его сумрачная душа разрывается надвое; но я не мог теперь позволить себе жалости. Жалость была на потом. «Кабаль, сюда! Кабаль!». Он все еще колебался, его огромная гордая голова поворачивалась то ко мне, то к нему; потом он пронзительно заскулил и снова двинулся вперед, почти припадая брюхом к земле, словно его хлестали бичом, но больше не оглядываясь. Он подполз к моей протянутой руке, и я начал гладить его уши и морду, давая ему слизывать кровь, засохшую у меня между пальцами, и все это время воркуя над ним, называя его новым именем, повторяя это имя снова и снова.

— Кабаль... Ты Кабаль теперь, Кабаль, Кабаль.

Потом, все еще разговаривая с ним, я, как мог, стянул с себя пояс и одной рукой просунул его под широкий, усаженный бронзовыми шипами ошейник.

— Теперь мы пойдем, мы с тобой, мы пойдем, Кабаль.

Неважно было, что именно я говорил, связь между нами создавал мой голос, постоянно повторяющий его имя. Я оттолкнулся от стены сада и кое-как поднялся на ноги, пошатываясь от странной, словно опустошившей меня слабости и чувствуя себя таким задеревеневшим, словно это я был тем человеком, что лежал лицом вниз в высокой траве, человеком, у которого я отобрал собаку. Я повернулся к тому, что осталось от рыбацких хижин, и к тропе, ведущей наверх, в замок, и увидел, что Флавиан и Эмлодд, которые ждали у поворота садовой стены, где, должно быть, прождали всю ночь, тоже торопливо поднимаются на ноги.

Я пошатываясь побрел в их сторону, и огромный пес шагал рядом со мной; однако все это время я чувствовал, что какая-то часть его души еще принадлежит его мертвому хозяину и что для того, чтобы завершить то, что мы начали, потребуется много осторожных, терпеливых дней… Внезапно, после очередного шага, море и берег завертелись вокруг меня; я увидел, как лицо Флавиана дернулось вперед, а потом меня накрыла ревущая чернота, поднявшаяся из земли, словно волна.


Когда свет вернулся, это было не холодное свечение утра на морском берегу, а дымное желтое мерцание лампы. И когда у меня немного прояснилось в голове, я понял, что лежу на овчинах, сваленных кучей на постели в гостевых покоях Маглауна, и что моя левая рука — как я обнаружил, неосмотрительно попробовав повернуться, — плотно прибинтована к боку. Сидящая рядом на корточках тень быстро наклонилась вперед, говоря:

— Лежи спокойно, сир, а не то твоя рана опять откроется.

Этот голос и лицо, на которое я сощурился, пытаясь свести его в фокус, были грубоватым голосом юного Эмлодда и его встревоженной веснушчатой физиономией.

— Где пес? — спросил я. Мой язык был словно сделан из вываренной кожи.

— На цепи среди сторожевых собак на переднем дворе, — ответил мой оруженосец. А потом, когда я сделал какое-то движение яростного протеста, добавил: — Сир, мы были вынуждены посадить его на цепь. Он совершенно дикий. Нам пришлось накинуть на него рыбацкую сеть, прежде чем мы вообще смогли к нему подойти, и даже тогда он покалечил многих из нас.

Я слабо выругался. Бог знает, что они натворили, смогу ли я теперь когда-нибудь завоевать этого пса.

— А его спускают вместе с остальными после того, как загонят коров?

— Нет, сир. Я же говорю, он совершенно дикий; к нему никто не может подойти даже во время кормежки, только леди Гуэнхумара. Неужели бы мы выпустили в замок волка? Кстати, когда ты окрепнешь, если ты все еще будешь хотеть видеть этого зверя, пара Товарищей стянет ему пасть ремнем, и мы как-нибудь притащим его сюда.

Я покачал головой.

— Как бы я хотел, чтобы вы не сажали его на цепь, но я… понимаю, что у вас не было… выбора, кроме как только убить бедное животное… на месте. Но раз уж вы посадили его на цепь… никто не должен спускать его, кроме меня.

— Да, сир, — согласился Эмлодд с таким явным облегчением, что я рассмеялся и обнаружил, что смех острой болью отдается в моем плече.

— Найди мне Флавиана. Я должен известить Кея, что… я застрял здесь с раной от копья в плече, но что я… вернусь в Тримонтиум, как только смогу сидеть на лошади.

— Мы уже позаботились обо всем этом, сир, — заверил меня Эмлодд.

И какая-то женщина шагнула вперед из мрака за лампой и склонилась надо мной с миской в руках; ее толстая рыжеватая коса качнулась вперед и скользнула по моей груди.

— Хватит разговоров. Теперь выпей и засыпай снова. Чем больше бульона и больше сна, тем скорее ты снова сядешь на лошадь, милорд Артос.

Я увидел, что это Гуэнхумара, дочь князя; но теперь я был трезв и почти уже не помнил, как прошлой ночью увлек ее наверху, на холмах, в Долгом танце; запах вербены больше не льнул к ее волосам, и единственным, что меня интересовало, был пес и то, что Эмлодд сказал о ней и о Кабале.

— Почему он подпускает тебя к себе, если… он не подпускает никого другого? — пробормотал я, да простит меня Бог, немного ревнуя; сон, что был в бульоне, уже плескался вокруг меня темными волнами.

— Откуда мне знать? Может быть, в его прошлой жизни какая-нибудь женщина ласково разговаривала с ним и давала ему теплые объедки со стола, и мы не так страшны для него, как мужчины, которые посадили его на цепь, — она забрала у меня миску. — Но даже мне он не позволяет прикасаться к себе.

— Есть и другие вещи, помимо прикосновений. Сохрани его в живых для меня, если у тебя получится.

— Я сделаю, что смогу… А теперь спи.

Дни шли, а я все лежал в гостевых покоях, обхаживаемый леди Гуэнхумарой и похожей на ворону старой женщиной, которая прежде была ее нянькой; а Флавиан и остальные Товарищи приходили и уходили, и часто меня навещал сам Маглаун, который усаживался на обтянутый шкурой табурет, упирался ладонями в широко расставленные колени и разговаривал обо всем, что только есть под солнцем, задавая множество вопросов. Некоторые из них касались того, как я живу, есть ли у меня жена или женщина, которая делила бы со мной постель, и я сказал ему: «Нет», и, глупец, так и не понял, к чему ведут его расспросы.

На третий день у меня в голове стало горячо и туманно, а рана воспалилась, несмотря на прикладываемые женщинами травы, и наступило время, про которое у меня почти не сохранилось отчетливых воспоминаний. Потом лихорадка выжгла сама себя, и рана начала заживать. Но месяц, который был молодым, когда на нас напали скотты, снова стал молодым, когда я наконец смог дотащиться до порога — пошатываясь, как родившийся час назад теленок, — чтобы посидеть на солнышке перед дверью в гостевые покои и посмотреть на петуха, который важно вышагивал среди грязно-серых кур, копошащихся у кучи мусора. Он был гордым и властным, этот петух, и солнце рождало на перьях его надменно выгнутого хвоста зеленые и бордовые блики. Вскоре я увидел, как он, вытянувшись вверх и широко расставив крылья, бросается к полюбившейся ему курице; но она была как раз за пределами его досягаемости, и когда он уже прыгнул на нее, веревка, которой он был привязан, дернула его обратно, и он, разгневанный и утративший все свое достоинство, шлепнулся в пыль. Это повторилось три раза, а потом мне внезапно надоело смотреть, и я начал выдергивать коричневые стебельки травы, цветущей около дверного косяка, и плести из них косичку.

Как только я почувствовал, что достаточно окреп, я доковылял до переднего двора. Стоял жаркий полдень разгара лета, и воздух над пустым, лишенным всяких признаков человеческой жизни двором дрожал и колебался. Сторожевые собаки спали или хватали зубами жужжащих вокруг них радужных мух. Я огляделся, ища огромного волкодава. Прошло несколько мгновений, прежде чем я его увидел, потому что он затащил свою цепь на всю длину в узкую полоску тени у подножия кладки торфа, а его янтарно-черная шкура превосходно сливалась со всем окружающим. Я замер на месте и позвал его, не ожидая никакого ответа. Но он шевельнулся и поднял лежавшую на лапах огромную голову, словно то имя, что я дал ему, коснулось чего-то в его памяти.

— Кабаль, — повторил я, — Кабаль.

И в следующее мгновение он был уже на ногах и рвался ко мне с цепи, умудряясь, несмотря на душащий его ошейник, вскинуть голову и залаять, — неистовый, умоляющий звук.

— Тихо, тихо теперь. Я иду!

Как только он увидел, что я приближаюсь к нему, он перестал дергать цепь и стоял спокойно, с поднятой головой, наблюдая за мной серьезными золотистыми глазами и начиная неуверенно вилять хвостом. Рана у него на боку зажила, но что касается всего остального, то он был в ужасном состоянии; он потерял уважение к себе до такой степени, что был покрыт собственными нечистотами, его шерсть стояла дыбом, сквозь некогда великолепную шкуру проступали ребра, а шея там, где в нее постоянно впивался тяжелый ошейник, была стерта до самого мяса. Позже я узнал, что почти все это время он отказывался есть. Должно быть, еще немного, и у него разорвалось бы сердце.

Я нагнулся, отстегнул тяжелую цепь и почесал его морду и уши — необычайно мягкие уши, несмотря на всю жесткость его шкуры, — и он с усталым вздохом привалился ко мне, так что я пошатнулся на еще слабых ногах и чуть было не свалился наземь.

Когда мы вышли со двора, он шел рядом со мной без всякой привязи, касаясь мордой моей руки. Я отвел его в гостевые покои и крикнул кого-нибудь, кто был поблизости. На мой зов прибежал Флавиан.

— Принеси мне мяса для этого мешка с костями, — потребовал я; пес стоял рядом со мной, и его загривок подергивался под моей ладонью. — Гром и молния! Как вы позволили ему дойти до такого состояния?

— Эмлодд же сказал тебе, сир, мы не могли спустить его. Он бы точно загрыз кого-нибудь; а на цепи он отказывался есть.

— Леди Гуэнхумара…, — начал я.

— Если бы не леди Гуэнхумара, он бы умер. Но даже ей он не позволял прикоснуться к себе. Один раз она попыталась это сделать, чтобы промыть ему рану на боку. Тогда-то он ее и укусил.

— Укусил?

— Не очень сильно. Разве ты не видел ее разорванную руку, когда она приходила ухаживать за тобой?

— Нет, я… не заметил, — тут я почувствовал себя пристыженным, но все еще злился. — А ты не мог сказать мне?

Он посмотрел мне в лицо спокойным, ровным взглядом.

— Нет, сир. Ты ничего не смог бы сделать, а только стал бы волноваться, и у тебя бы снова началась лихорадка.

И это было правдой. Мгновение спустя я признал это и кивнул.

— Это так. А теперь пойди поухаживай за кухаркой, чтобы она дала тебе мяса. А потом уходи и держи остальных подальше отсюда. Мне нужно кое-что сделать.

И вскоре Кабаль, на плече которого все еще лежала моя рука, сидел перед огромной кровавой массой свиных потрохов и наконец-то ел досыта.

Несколько дней спустя, когда я рассудил, что наши дела уже достаточно продвинулись, и когда ко мне вернулось побольше сил, я прикрепил к его ошейнику ремень на случай неприятностей с другими собаками и взял его с собой на ужин в пиршественный зал. Я опоздал, потому что подравнивал бороду, которая стала слишком длинной за то время, что я болел, и это отняло у меня больше времени, чем я рассчитывал; почти все дружинники Маглауна уже собрались. Когда я с Флавианом и остальными Товарищами за спиной вошел в зал, они вскочили на ноги и приветствовали нас, как приветствуют вождей, ударами рукоятей кинжалов по столу перед собой; и Кабаль, услышав этот шум, насторожил уши и угрожающе ворчал до тех пор, пока я не заговорил с ним и не успокоил его.

— Похоже, что ты — победитель во всем, — сказал Маглаун, когда я подошел к почетному месту в сопровождении огромного пса.

Ужин перерос в праздничное пиршество по поводу нашей победы над морскими разбойниками, и я сидел вместе с Маглауном в верхнем конце зала, на сиденье, застланном великолепной оленьей шкурой, с Кабалем, напряженно застывшим на папоротнике у моих ног, и ел вареный медвежий окорок, сдобный белый ячменный хлеб и творог из овечьего молока, пока Флан, певец князя, пел песню, которую он сложил в мою честь, потому что именно мы с Товарищами сыграли решающую роль в этой стычке со скоттами. Это была не такая песня, какую сложил бы Бедуир, но у нее был хороший, крепкий ритм, похожий на рокот волн, набегающих на западное побережье, и на удары весел, — она была бы хороша на боевой ладье, чтобы гребцы не сбивались с ритма.

В зале Маглауна все еще соблюдался старый обычай Племен, и женщины ели не вместе с мужчинами, а отдельно, на женской половине. Но после окончания трапезы они входили, чтобы наполнить мужчинам чаши, а маленькие темнокожие рабы, прислуживавшие за едой, незаметно исчезали или пристраивались вместе с собаками у очага. Так что и этим вечером, когда с едой было покончено, Гуэнхумара, как обычно, вошла в зал в сопровождении других женщин. Она ухаживала за мной во время болезни так же часто, как Бланид, ее старая нянька, и с гораздо большей мягкостью, но за исключением тех мгновений у Костра, когда я так живо ощущал ее присутствие, я вообще ее не замечал. Казалось, я не замечал ее и теперь. И однако, оглядываясь в прошлое, я очень четко вспоминаю, какой она была, и это так странно…

На ней было платье в синюю и красновато-коричневую клетку, сколотое где-то у плеча золотой брошью с вишневым янтарем, а к концам ее длинных рыжеватых кос были привязаны маленькие золотые яблочки, которые слегка покачивались при ходьбе, так что я невольно ждал, что они вот-вот зазвенят, как колокольчики. Она медленно шла через зал, держа в ладонях чашу темно-зеленого стекла, и ее лицо было так сильно накрашено, что я уже издали мог видеть малахитовую зелень на ее веках и то, как были подтемнены и удлинены сурьмой ее брови, словно черные, острые, как кинжал, крылья стрижа.

Она медленно, очень медленно прошла через затихающий у нее за спиной зал, поднялась по ступенькам на помост и вложила наполненную до краев чашу в ладони своего отца.

Маглаун, качнувшись, встал на ноги и поднял чашу вверх, слегка расплескав ее по дороге. Я увидел, как напиток струится у него между пальцами, золотистый и почти такой же густой, как чистый мед. Маглаун повернулся и взглянул на меня из-под рыжих бровей.

— Слава Артосу Медведю. Я пью за тебя, милорд граф Британский. Пусть солнце и луна сияют на тропе, по которой будут идти твои ноги, и пусть никогда не ослабеет твоя рука, держащая меч.

И он откинул голову назад и выпил; а потом остался стоять, держа чашу в руке и глядя поверх нее на меня поблескивающими, расчетливыми глазами. Я понял, что готовится что-то еще, и с внезапно запульсировавшим в голове предостережением ждал, что бы это могло быть.

— Я много думал о тех вещах, о которых мы говорили с тобой до того, как напали скотты, — ты видишь, в этом я был прав, но тем не менее, мне все сильнее сдается, что мы действительно должны, как ты и сказал, на будущие времена встать против варваров щитом к щиту. Поэтому мне сдается также, что нам с тобой нужно соединиться узами, которые скрепили бы наши щиты воедино; и за узы между нами я пью снова.

Опустошив огромную чашу больше чем наполовину, он протянул ее мне — к этому времени я тоже поднялся на ноги — говоря:

— Выпей и ты.

Я взял ее в ладони, и свет пламени центрального очага, сияющий сквозь толстое стекло, наполнил ее тусклым золотистым огнем.

— За какие узы я должен выпить? — спросил я, все еще чувствуя, как бьется у меня в голове тихий, четкий сигнал опасности.

Он ответил:

— Почему бы не за узы родства? Они самые верные из всех. Возьми мою дочь Гуэнхумару от моего очага к своему. И тогда мы станем родичами, соединенными кровной связью, как брат с братом и отец с сыном.

На какое-то мгновение мне показалось, что меня ударили поддых. Я так и не знаю до сих пор, что заставило Маглауна заговорить об этом публично, рискуя унижением своей дочери перед всеми воинами, собравшимися в зале; может быть, ему хотелось объединить все причины для торжества, чтобы этот вечер заполыхал одним грандиозным, великолепным костром, и он даже не подумал, что я могу отвергнуть то, что он мне предлагал. Может быть, он хотел подтолкнуть меня. Может быть, он был игроком — а может, просто более сведущим в обычаях мужчин и женщин, чем это казалось. Мой потрясенный взгляд словно сам собой метнулся к лицу Гуэнхумары, и я увидел, как его до самых корней волос заливает волна мучительного румянца; и понял, что она не была предупреждена, но, в отличие от меня, опасалась заранее; и что густой слой краски на ее лице был для нее тем же, чем для юноши доспехи. Мои мысли разбегались во все стороны, пытаясь найти выход для нас обоих, выход, который не нажил бы мне врагов там, где мне так нужны были союзники. Потом я услышал свой голос:

— Маглаун, друг мой, ты оказываешь мне великую честь, но ты должен простить, что я не отвечу тебе сегодня. Мне запрещено — это табу для меня с самого рождения — даже думать о женщинах каждый год начиная с того времени, как угаснут Костры Середины Лета, и до того, как зажгутся факелы Ламмаса, факелы Урожая.

Это прозвучало как безумно неправдоподобный предлог, но в конце концов, он был не более неправдоподобен, чем табу, наложенное на Конери Мора, скоттского героя, которому запрещено было когда-либо объезжать Тару, двигаясь слева направо, и спать в доме, из которого по ночам сиял свет очага… Во всяком случае, поскольку никто не мог этого опровергнуть, я по крайней мере получил передышку…

В зале послышался приглушенный шум голосов, шепот женщин; брови князя сдвинулись и только что не сошлись над переносицей, а на его скулах запылал темный румянец. Я бросил еще один быстрый взгляд на Гуэнхумару и увидел, что она, напротив, побелела так, что на ее веках и щеках четко и уродливо выступили пятна краски, — хотя она встретила мой взгляд спокойно и с едва заметным подобием улыбки.

Потом в коротком затишье прогремел раскат глубокого, гортанного смеха Маглауна.

— А, ладно, что там пять дней? Мы можем провести это время достаточно весело, а в конце ты дашь мне ответ. А пока выпьем за узы дружбы между нами, милорд Артос Медведь!

Пять дней! Я забыл, как долго пролежал в лихорадке; забыл, что лето уже клонилось к концу. Ну что ж, пять дней передышки было все же лучше, чем ничего.

— За узы дружбы между нами, — отозвался я и выпил то, что осталось от сладкого, жгучего напитка, а потом вернул чашу в ладони Гуэнхумары, которая встала, чтобы принять ее у меня; и я почувствовал, что ее руки дрожат. Она улыбнулась, взяла чашу с восхитительным достоинством, которое только сделало более очевидными для меня ее доспехи, и повернулась, чтобы присоединиться к остальным женщинам.

Неловкая тишина, воцарившаяся в зале, внезапно утонула в рычании и гомоне собачьей драки, когда Кабаль — который весь вечер спокойно пролежал у моих ног, лишь время от времени ощетиниваясь и предупреждающе ворча, когда какая-нибудь из собак, враждебно напружинившись, подбиралась к нему чересчур близко, — вскочил с глубоким, яростным рычанием и бросился сразу на трех из них (потом, познакомившись с ним поближе, я узнал, что у него не было обыкновения драться со своими сородичами, но уж если он дрался, то число противников не имело для него никакого значения). Большинство остальных собак тоже кинулось в драку, и в течение какого-то времени мы трудились в поте лица, оттаскивая их друг от друга; нам даже пришлось пустить в ход несколько головешек и кувшин с пивом, содержимое которого полетело в их гущу; и когда мне в конце концов удалось, сдавив Кабалю горло, оторвать его от воющего противника, а остальные собаки, вышвырнутые пинками за дверь, отправились доканчивать свою грызню где придется, только что произошедшая сцена, казалось, была забыта, и пиво пошло по кругу быстрее, чем прежде.

Я был так благодарен Кабалю, словно он бросился в бой, защищая мою жизнь.

Глава шестнадцатая. Факелы Ламмаса

На следующее утро я свистнул к себе Кабаля и отправился на расстилающуюся за замком вересковую равнину, держа путь к пустынным высокогорьям, как всегда делал в моменты потрясений с тех пор, как был ребенком. К тому же я решил испытать свои силы, поскольку знал, что после окончания Ламмаса для меня  будет лучше как можно скорее покинуть замок Маглауна. Это был день торопливо несущихся грозовых облаков и быстро меняющегося света, который метался взад-вперед среди застывших гигантскими, неспешными волнами холмов, где уже начинал зацветать вереск; так что в один момент весь склон покрывался темным, как дикая слива, налетом, а в другой принимал цвет пролитого разбавленного вина. И вместе с этим появляющимся и исчезающим светом, который менялся и скользил по холмам, менялись и мелькали мои мысли, прокручиваясь на ходу у меня в голове. Единственным, что оставалось постоянным среди этого сумбура, была моя решимость не брать Гуэнхумару от очага ее отца. Дело было не только в том, что меня отпугивала мысль взять к себе какую-либо женщину, в моей жизни просто не было места для нее, не было жизни, которую я мог бы предложить какой бы то ни было женщине. Однако я знал, что для Маглауна этого будет недостаточно; а ведь мне нужно было принимать во внимание военный союз с этим человеком, надежду на людей и на помощь, в которой мы отчаянно нуждались, необходимость объединения племен, которое было нашим единственным шансом отбросить варваров. Прошлой ночью он сказал: «Выпьем за узы дружбы между нами». Но устоят ли они перед оскорблением, которое, как бы я ни старался его смягчить, мне придется через четыре дня нанести его дочери? А сама женщина? Будет ли для нее лучше (если предположить, что я сумею предупредить ее об этом) сохранить свое достоинство и, может быть, возбудить гнев отца, самой отказавшись от этого брака, — или быть опозоренной тем, что я отвергну ее перед всем племенем, но зато сохранить отцовскую благосклонность? И будет ли иметь значение, откажется она или нет? Что хуже для женщины — позор или опасность? Опасность или позор? А что до моих шансов привести теперь Маглауна под Алого Дракона, то, как бы ни пошло дело, они не стоили и бурого пучка тростника, колышущегося на ветру. «О боги! Какой клубок!» — выругался я и продолжал, спотыкаясь, брести вперед, не обращая особого внимания на окружающий меня мир, пока порыв холодного дождя, ударивший мне в затылок, не заставил меня очнуться и осознать, что я зашел слишком далеко и совершенно выбился из сил.

Я уселся на землю за купой терновых кустов, рядом с положившим морду на лапы Кабалем, и ливень закрыл от нас равнину, а потом унесся прочь, оставив мир освеженным и сияющим. Я посидел еще чуть-чуть, прислушиваясь вполуха к глухому, довольному жужжанию пчел в молодом вереске, а потом, немного отдохнув, снова повернул на запад и более умеренным шагом направился к побережью.

Вскоре я шел в самый центр неистового заката — серые облака, несущиеся через шафран и позолоченное серебро неба на западе, и море, разливающееся полупрозрачным золотом до линии горизонта. Как я обнаружил, этот путь вел меня прямо к отрогу холма с кругом из стоячих камней, среди которых мы плясали в канун Середины Лета. Они поднимались, покрытые налетом теней, темные от дождя, на фоне бурного, сияющего неба. В глаза мне били сверкающие копья солнечного заката, и я увидел фигуру, стоящую в тени одного из камней, только тогда, когда уши Кабаля настороженно дернулись в ту сторону. Потом он с каким-то непонятным звуком, чем-то средним между поскуливанием и рычанием, устремился вперед, но я свистом подозвал его к себе и поймал за ошейник. Но фигура не шелохнулась, и вообще в своем абсолютном молчании она вполне могла быть одним из стоячих камней, и только почти поравнявшись с ней, я увидел, что это Гуэнхумара, чья туника из небеленой серой овечьей шерсти сливалась по цвету с камнем за ее спиной.

— Миледи Гуэнхумара! Что ты здесь делаешь?

— Я ждала тебя, — сдержанно отозвалась она.

— Но откуда ты могла знать, что я приду сюда?

— Может быть, я позвала тебя.

Страх коснулся меня холодным пальцем, и я припомнил другую женщину в шафрановом платье, застывшую в дверях хижины в точно такой же неподвижности, словно она стояла там с начала времен; и ее слова:

— Я долго ждала тебя…

Потом Гуэнхумара расхохоталась:

— Нет, я не ведьма, которая может, расчесывая волосы, заставить луну спуститься с неба. Я увидела, в какую сторону ты направился, и вышла следом за тобой, вот и все. Отсюда, от Девяти Сестер, видно почти всю равнину, и я надеялась, что сумею встретить тебя, когда ты будешь возвращаться. В замке невозможно поговорить без того, чтобы на следующее утро даже галки на крышах не кричали о том, о чем вы разговаривали.

— Я вполне могу в это поверить. Что же ты хотела мне сказать?

Она сделала небольшой шаг в мою сторону, выйдя из тени стоячего камня, и свет бурного заката запутался в ее волосах и превратил их в осенний костер. Она спросила:

— Что ты ответишь князю, моему отцу, когда зажгутся факелы Ламмаса?

Я молчал, не зная, что ответить; и через какое-то мгновение она продолжила низким, слегка насмешливым голосом — ее голос был самым низким из всех, что я когда-либо слышал у женщины, и однако очень чистым, звучным, как бронзовый колокол:

— Нет, милорд Артос, тебе не нужно говорить это; я знаю. Я знала уже тогда, когда ты все еще пытался найти для себя выход под взглядом моего отца.

— Неужели я так явно показал это всему залу?

— Может быть, не больше чем половине, — ее зрачки были прикованы к моему лицу, и внезапно я увидел, как они расширились и чернота поглотила собой весь цвет; и она отложила насмешку в сторону, словно это было оружие. — Я пришла, чтобы сообщить тебе то, что тебе, может, будет полезно услышать до того, как зажгутся факелы Ламмаса. Если ты возьмешь меня, как того желает мой отец Маглаун, он даст за мной в приданое сотню всадников с лошадьми. Это я знаю наверняка… Наши лошади не такие рослые, как твои, но это хорошие лошади; их порода берет начало от скакунов одного легиона, который затерялся где-то среди холмов Низины в давно прошедшие времена; и мы сохранили ее в чистоте.

Думаю, я был более изумлен, чем тогда, когда Маглаун предложил ее мне в жены; и когда я наконец заговорил, мой голос прозвучал более резко, чем я того хотел.

— Это твой отец Маглаун послал тебя сказать мне об этом?

— Я бы скорее умерла, если бы это было так!

— Неужели? Мне нужны лошади и люди, но не… не таким образом.

Я вряд ли мог бы пожаловаться, если бы она плюнула мне в лицо, но она только произнесла с легким, быстро подавленным вздохом:

— Нет, думаю, нет, — а потом, напрягшись и застыв в еще более жесткой неподвижности, продолжила: — Артос, до сих пор я считала себя гордой женщиной; и я кладу свою гордость к твоим ногам, и ты можешь втоптать ее в грязь, если пожелаешь. Я умоляю тебя взять меня в жены.

— Почему?

— Потому что если ты этого не сделаешь, я буду опозорена. То, что ты втянул меня с собой в Долгий Танец в Середину Лета, не так уж важно, хотя мой отец придает этому какое-то значение; люди просто посчитают, что ты был пьян. Но он предложил меня тебе перед всеми собравшимися в зале, и если ты откажешься от его предложения, знаешь, что скажет весь замок, все племя? Они скажут, что ты уже спал со мной, в канун Середины Лета или позже, — Великая Мать свидетель, я достаточно часто оставалась с тобой наедине в гостевых покоях. Они скажут, что ты уже спал со мной и что я пришлась тебе не по вкусу. Мне будет трудно жить с явным позором при дворе моего отца.

— Будет ли меньше позора, — безжалостно спросил я, — в том, чтобы купить мужа за сотню всадников?

— Это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое. И по меньшей мере, позор будет только между мной и тобой, а не открыт перед всеми.

— Будет ли от этого легче его перенести?

Она сделала слабое, бесконечно усталое движение.

— Не знаю. Для мужчины — может быть, нет; для женщины — может быть, да.

— Послушай, — настойчиво сказал я. — Послушай, Гуэнхумара. Ты не знаешь, о чем просишь. С нами в обозе едет несколько оборванных потаскушек; они помогают ухаживать за ранеными и развлекают ребят; но если не говорить о таких, как они, жизнь, которую мы ведем, не подходит для женщины. Поэтому если кто-то из нас оказывается настолько глуп, чтобы жениться, он оставляет свою жену у очага ее отца, надеясь в один прекрасный день увидеть ее снова. Флавиан может сказать тебе то же самое; он женился на одной девушке в Дэве, и у него есть сын, которому уже больше года, но он еще не видел его, как не видел и саму девушку с тех самых пор, как она едва начала носить этого ребенка. Может быть, на следующий год я смогу отпустить его на несколько недель, чтобы он побыл с ними, а может быть, и нет.

— Ты — граф Британский. Никто не сможет запретить тебе взять к себе жену, по меньшей мере на зимних квартирах.

И по ее беспощадности я понял, насколько отчаянно она хотела добиться цели.

— Я — граф Британский, и поэтому жизнь моей жены будет тяжелее, чем у всех остальных, потому что на ее долю останется только несколько клочков меня, которые не потребует себе Британия.

Я сопротивлялся так, словно стоял у последней черты, сопротивлялся не только ей, но и чему-то в себе самом.

— Ей может хватить и этого в зимние ночи, — мягко произнесла Гуэнхумара. А потом рассмеялась, неожиданно и неудержимо. — Но тебе не следует опасаться, что я окажусь чересчур навязчивой женой, — скорей уж я как-нибудь ночью зарежу тебя во сне!

— Почему, если я сделаю то, чего ты хочешь?

Она ответила не сразу, и теперь я не мог видеть ее лица на фоне все еще пламенеющих костров заката. А когда она заговорила снова, ее голос потерял свою звучность.

— Потому что ты будешь знать правду. Потому что жалость почти так же трудно вынести, как и позор.

Я не собирался прикасаться к ней, но тут я схватил ее за плечи и повернул к свету, чтобы увидеть ее лицо. Моим ладоням было приятно прикасаться к ней, к ее легким костям, к теплу ее жизни. Она стояла совершенно не сопротивляясь, глядя на меня снизу вверх, и ждала. И в резком свете закатного солнца я увидел ее в первый раз, и не сквозь пламя костра и одуряющие пары свирельных мелодий и верескового пива. Я увидел, что она вся золотисто-коричневая, не только волосы, но и кожа, — и если не считать этих волос, в ней нет особой красоты. Я увидел, что у нее серые глаза под медного цвета бровями, такими же прямыми и ровными, как темные брови ее братьев, и что ее ресницы золотятся на концах, словно волоски на шкуре рыжей лошади. Думаю, именно тогда я почувствовал и окружающую ее атмосферу, покой, таящийся в глубине даже в этот напряженный момент. Хотя она была такой молодой, настолько моложе Игерны, мне показалось, что в ней было то неотъемлемое спокойствие осени, которое содержит в себе и обещание, и исполнение, в то время как в Игерне было все мучительное, страстное нетерпение весны.

— Послушай, Гуэнхумара, — повторил я. — Я не люблю тебя. Я не думаю, что мне дано любить какую бы то ни было женщину… не теперь. Но если я возьму тебя, то не по одной из тех причин, которые дали бы тебе повод зарезать меня во сне, даже не из благодарности за то, что ты ухаживала за мной, пока я лежал в лихорадке, и сберегла для меня моего пса. Я возьму тебя потому, что вместе с тобой я могу получить сотню всадников, — разве ты не говорила сама, что это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое? — и потому, что мне приятно держать тебя в руках, как если бы ты была хорошо уравновешенным копьем, и мне нравится слушать твой голос.

Ни звука, ни движения с ее стороны; она только продолжала смотреть на меня; и я неуклюже, напролом двинулся дальше:

— Но на твою долю придется худшая часть этой сделки; иди теперь домой и подумай, чтобы у тебя не было никаких сомнений, а когда окончательно надумаешь, дай мне знать.

— Я всю ночь пролежала без сна и уже пресытилась думами, — ответила Гуэнхумара.

Вокруг нас постукивали первые холодные капли очередного шквального дождя, затягивая остатки заката размытой серой вуалью, и я слышал крики проносящихся мимо чаек.

— Ты промокнешь, — сказал я, забывая, что она уже была мокрой от предыдущего дождя, и, притянув ее к себе, накрыл ее полой своего плаща. Я знал уже, что к ней приятно прикасаться, но все равно близость ее тела была неожиданно сладкой в теплой темноте под складками ткани, и от этой сладости у меня немного закружилась голова. Я обхватил ее руками, крепко прижимая к себе, а потом нагнулся и поцеловал ее. Она была высокой, и поэтому мне не пришлось нагибаться так низко, как это иногда случалось раньше. Ее губы под моими губами были холодными и мокрыми от дождя, дождь висел промозглой сыростью на ее волосах и ресницах, и на какое-то мгновение мне показалось, что под всем этим ничего нет, как если бы я целовал высокий серый камень, стоящий у нее за спиной. Потом внутри камня полыхнул огонь жизни, и она словно растаяла и рванулась ко мне изнутри, и ее рот пробудился под моим в быстром и страстном ответе. И почти в тот же самый миг она опять стала такой же чужой, как одна из Девяти Сестер. Она выскользнула из моих объятий и из-под моего плаща и, повернувшись, побежала прочь.

Я остался смотреть ей вслед под дождем, рядом с замшелым стоячим камнем; а Кабаль, который наблюдал всю эту сцену, сидя у моих ног, взглянул на меня и мягко застучал по земле хвостом. Я все еще переживал это мгновение неистового ответа, так быстро промелькнувшего и исчезнувшего снова, что теперь я едва мог поверить в то, что он существовал вообще. Но в самой глубине души я знал, что не выдумал его.

Дав ей время отойти подальше, я свистом позвал Кабаля за собой и снова направился к замку. Дождь опять утих, и винный цвет мокрого вереска сменялся в сумерках дымчато-бурым.

Той ночью, прежде чем лечь спать, я позвал Флавиана в гостевые покои и сказал ему то, что должен был сказать. Никто из Товарищей не заговаривал со мной о предложении князя и о табу, которое я придумал на ходу, хотя, полагаю, они не могли не обсуждать это между собой; и Флавиан теперь тоже ничего не говорил, а только стоял, опираясь одной рукой о поддерживающий крышу столб, и глядел в огонь маленькой, заправленной тюленьим жиром лампы, пока я не был вынужден сам прервать молчание.

— Ну? — спросил я.

Он оторвал взгляд от пламени.

— Ты собираешься взять ее с собой на зимние квартиры?

— Да.

— Ну тогда, раз уж с нами в Тримонтиуме будут жены, то я, конечно же, могу послать за Телери?

Мое сердце сжалось и упало, и теперь уже я уставился в огонь масляной лампы.

— Нет, Флавиан.

— Но какая же здесь разница, сир? — его голос все еще был таким же ровным, как в детстве.

— Такая, что я — граф Британский и я старший над всеми вами, — ответил я. — Иногда командир может позволить себе то, в чем он отказывает своим подчиненным. Поскольку я командир, а командир бывает только один, то, что я делаю, не может служить примером; но если я позволю тебе сделать то же самое, как я смогу отказать в этом любому человеку в Тримонтиуме? И через год крепость заполонят беременные женщины и пищащие дети — опасность для себя самих и опасность для нас, — которые будут связывать нам руки и разрывать на части наши сердца!

Но эти слова оставляли неприятный привкус у меня во рту, потому что я никогда прежде не использовал свое положение вождя для того, чтобы взять себе что-то, что не предназначалось бы также и моим людям, будь то даже глоток прокисшего супа или не в очередь перевязанная рана.

Какое-то время мы молчали, потом он проговорил:

— Не делай этого, сир.

— Я получу за ней в приданое сотню всадников с лошадьми.

Он быстро поднял глаза.

— И для тебя это единственная причина?

— Это достаточная причина.

— Тогда женись на ней и оставь ее у очага ее отца, как мне пришлось на все это время оставить Телери.

— Это… не входит в условия сделки.

Он снова замолчал, и молчание, более долгое на этот раз, было наполнено мягким гудением ветра и шорохом ливня по кровле, потому что ночь исполнила обещание заката. Дверной полог хлопал и вздувался на сдерживающих его крючках, и огонь лампы метался и мигал, посылая к самым стропилам прыгающие фантастические тени. Потом Флавиан заметил:

— Это первый раз, что ты поступил несправедливо, сир.

И я ответил:

— Это не такое уж плохое достижение. Примирись с моей несправедливостью, Флавиан, я не архангел, а всего лишь смертный, которому на плечи давит множество грехов.

— Мы в Братстве не из тех людей, кто много знает об архангелах; просто мы всегда считали тебя… может быть, чем-то немного бóльшим, чем простые смертные, вот и все, — сказал он и очень медленно двинулся к двери.

Я дал ему почти дойти до нее, но я не мог позволить ему выйти. Я возился с поясом, собираясь снять его, потому что отослал Эмлодда пораньше; но тут я бросил пряжку и попросил:

— Малек, не оставляй меня.

Он тут же обернулся, и в прыгающем свете масляной лампы я увидел в его глазах подозрительный блеск.

— Думаю, я бы и не смог.

Он быстро подошел ко мне и опустился на одно колено, чтобы самому расстегнуть пояс.

— Где Эмлодд держит серебряный песок? Эту пряжку нужно начистить. Он не такой хороший оруженосец, каким был я.

Но большую часть этой ночи я пролежал без сна и с горьким привкусом во рту.


В последующие дни жизнь в замке с виду продолжала идти почти как обычно, но внизу, во тьме под поверхностью знакомых вещей, набирал силу неистовый поток. Этот поток не заявлял о себе никакими внешними признаками, и будь я человеком из мира моего отца, я сомневаюсь, что почувствовал бы что-либо вообще; но моя мать, живущая во мне, знала это выражение в глазах людей и слышала в крови знакомое тайное пение.

За три дня до праздника Ламмаса князь Маглаун не появился за ужином на своем обычном месте в парадном зале; но никто не взглянул на пустое сиденье, застеленное огромной черной медвежьей шкурой, и не заговорил об отсутствии хозяина дома, ибо мы знали причину. Человек не может принять на себя сущность бога, не проведя какое-то время вдали от остальных, чтобы подготовиться к этому… Всегда должен быть кто-то, кто носит Рога; кто дает жизнь и плодородие из своей собственной плоти; одновременно Король и Жертва, умирающая, если придется, за жизнь людей, как умер Христос. Иногда Воплощенным Богом становится жрец, иногда даже христианский священник, потому что в глуши и в горах люди не проводят таких резких границ между своими верованиями, как они это делают в городах; иногда это король, князь, и это и есть старый обычай, заключающий в себе истинный смысл. В этом году Ламмас пришелся на воскресенье, и первая половина дня ничем не отличалась от всех других воскресений.

Рано утром мы спустились из замка, чтобы прослушать мессу в маленькой, крытой папоротником церкви, которая служила одновременно и самому замку, и расположенной под ним рыбацкой деревушке. Кабаль на этот раз не пошел со мной, поскольку был слишком заинтересован конурой, где сидела любимая охотничья сука Маглауна, у которой была течка; но я помню, что Фарик принес с собой своего сокола — он вообще редко отходил далеко от дома без него — и продолжал держать его на руке, когда мы поравнялись с дверью церкви и прошли под каменной притолокой. В церкви было место для домочадцев Маглауна и для последовавшего за мной небольшого отряда Товарищей, но больше почти ни для кого, и поэтому простой народ из замка и из деревни по большей части остался стоять снаружи, на переднем дворе, похожем на отгороженную низкими стенами овчарню. Разницы это почти не составляло, поскольку они могли слышать все, что происходило внутри, через открытую дверь, и в назначенное время три монаха из Святого Дома в Аре Клута, жившие в горбатой хижине рядом с церковью, должны были вынести им Хлеб и Вино.

Я почти не слышал службу, потому что хотя мои глаза были твердо направлены вперед, я, казалось, все время, всеми имеющимися у меня чувствами следил за Гуэнхумарой, которая стояла со своими девушками на женской половине церкви. Когда пришло время принять Святое причастие, я почувствовал, как она оглянулась, ища глазами своих братьев, и прежде всего Фарика, чтобы подойти с ними к священнику, и догадался, что они всегда делали это вместе. Я пошел за ними следом и преклонил колени с другой стороны от Фарика — по его левую руку, на которой он держал сокола, — и поэтому помню короткую невысказанную схватку характеров между священником и сыном князя, один из которых отрицал, а другой отстаивал право принести своего сокола к Господню Престолу. Это противостояние явно было давнишним, и когда через несколько мгновений священник побежденно опустил глаза, это было поражение, которое он испытывал уже много раз.

Трое одетых в черные рясы братьев должны были отметить отсутствие князя и понять его причину. Они должны были знать, вынося Тело Христово на передний двор коленопреклоненным воинам и рыбакам, что через несколько часов все эти люди поднимутся на холмы, к Девяти Сестрам, и будут простирать жадные руки к более древнему, более глубоко укоренившемуся Господу, чем Христос. Но они не подавали виду; они держались отрешенно, и их спокойные лица ничего не выражали; и я знал, что эти люди не будут задавать вопросов.

Пока мы выходили со двора в уже редеющем потоке молящихся, Фарик почесывал одним пальцем затылок сокола, которого по-прежнему нес на руке, и птица, на которой не было колпачка, покачивала головой, вжимая ее в плечи от удовольствия.

— Хороший день для соколиной охоты, — внезапно сказал он и оглянулся вокруг на своих братьев и на всех нас. — Видит Бог, у нас будет не так уж много других возможностей до осенней линьки, и я еду на холмы. Латриг, милорд Артос… Сулиан… Голт… кто со мной?

Он повернулся на каблуках, не давая нам времени ответить, и крикнул, чтобы привели лошадей и принесли еще соколов.

Но этот план и в самом деле хорошо совпал с нашим настроением, потому что, как мне кажется, всем нам хотелось дать какой-то выход растущему в нас беспокойству, чем-то заполнить оставшиеся до темноты часы. И когда нам привели лошадей и принесли еще пару соколов, каждого вместе с привычной ему перчаткой, мы расселись по седлам, взяли с собой несколько собак, чтобы они вспугивали для нас дичь, и направились на север, к болотистым ущельям, в поисках цапель.

Мы хорошо поохотились в тот день, но то, что яснее всего отпечаталось у меня в памяти, произошло, когда Фарику с виду надоела эта забава; и пока остальные двинулись дальше, чтобы проверить какую-то заводь в верхнем конце ущелья, мы с ним немного отстали и шагом поднялись по длинному склону, где из потревоженного нами папоротника вылетали тучи мошкары; и, достигнув гребня холма, придержали лошадей и остались сидеть, глядя вниз, в широкую и мелкую долину, убегающую к болотам и к морю. Прямо под нами, словно на большой, спокойной ладони, лежало маленькое, похожее формой на лист озеро; и когда я прислушался, мне показалось, что я могу различить пересвистывание куликов, которые всегда водятся в подобных местах. А между нами и галечным берегом лежало то, что время оставило от старой усадьбы, — земля, покрытая впадинами и заросшими кустарником бугорками, которые, должно быть, были некогда хижинами, овинами и ямами-хранилищами; и то тут, то там из нее выступали изогнутые гряды камней, обращенные когда-то к торфяной стене, так что я припомнил деревню Маленького Темного Народца. Но в центре, на небольшой возвышенности, все еще стоял каменный барабан древнего укрепления, княжеская башня, поднимающаяся почти на два человеческих роста и крытая растрепанной кровлей.

— Что с ней случилось? — спросил я после того, как мы некоторое время просидели в молчании.

— Не огонь, не меч; и не скотты на этот раз. Эту башню зимой слишком часто заливало, и один из моих предков, питавший отвращение к мокрым ногам, покинул ее и построил теперешний замок на возвышенности.

Я уже кое-что слышал об этом от разных людей.

— Она даже сейчас не выглядит совсем покинутой. Насколько видно отсюда, кровля еще достаточно крепкая, а вон там, в дальнем конце долины, кто-то срезáл папоротник на корм скоту всего неделю или дней десять назад, если судить по его чистому желтому цвету.

— Пастухи используют ее во время весеннего и осеннего сбора стад, а иногда и летом, на переходе от одного пастбища к другому. Они чинят на башне крышу, чтобы было где укрыться от непогоды, и держат там корм для скота и, может быть, корзину-другую ржаной муки для себя над потолочной балкой. Печальный конец, не правда ли, для крепости, которая слышала лязг оружия и песни княжеского певца, — но даже сейчас бывают времена, когда это место ненадолго возвращается к жизни.

— И что же это за времена?

— Когда женится кто-то из княжеской семьи. У нас всегда был обычай, что когда сын княжеского рода приводит в дом невесту, они должны провести первую ночь в старом замке. Это знак уважения к князьям былых времен — приводить вступающих в семью женщин к их очагу.

Я оглянулся на него.

— Дочери тоже?

— Может быть, и дочери, хотя для них это не встреча, а прощание. Когда женщина выходит замуж, она уходит к очагу своего мужа, — он неспешно повернул голову и посмотрел на меня из-под черных бровей, прямых, как крылья его сокола, когда тот парит в небесных высях. — Дочерям это тоже не запрещено.

Мы посмотрели друг на друга; наши лошади нетерпеливо переступали ногами, готовые продолжить путь, и легкий ветерок, который не мог спуститься вниз в кишащее мошкарой ущелье за нашими спинами, шевелил нам волосы и скользил в побуревшей к концу лета траве.

— Значит, Гуэнхумара рассказала тебе, — проговорил я наконец.

— Кое-что… в конце концов, это касается и меня, поскольку, если она принесет тебе в приданое отряд воинов, то командовать им придется мне.

— Именно тебе?

— Таким отрядом должен командовать один из княжеских сыновей. Латриг — старший сын отца, а Сулиан уже запутался в длинных волосах девушки, в то время как я… я свободен, и я чувствую в подошвах зуд, который не смогу успокоить здесь, при дворе моего отца.

Я посмотрел на него в чистом и ясном свете высокогорья — на посадку его головы, гордую, как у сидящего на его руке сокола; на горячие рыжевато-карие глаза под черными бровями — и подумал, что он вполне может быть прав; и еще что было бы хорошо иметь этого хмурого юнца среди моих капитанов.

— Может быть, я смогу найти средство успокоить зуд в твоих подошвах, — сказал я. — И если ты чувствуешь подобный же зуд в правой ладони, то я могу подсказать тебе прекрасный способ успокоить и его.

— Тогда, пока моя сестра будет твоей женой, я буду твоим. Но я забыл…, — он вскинул голову и рассмеялся. У него был короткий, сухой смех, который потом, когда он станет старше, должен был превратиться в подобие лисьего лая. — Ты не можешь говорить о таких вещах, пока не зажгутся факелы Ламмаса!

— Это не так-то легко, когда тебе в полном незнакомцев зале без всякого предупреждения предлагают жену, — признался я, — да еще когда от «да» или «нет» зависит больше, чем венок новобрачной.

— Ну-ну, я вполне могу в это поверить, и человек способен ухватиться за любой предлог, чтобы получить передышку. Но только когда передышка закончится, и он сделает выбор и заключит сделку, он должен будет соблюдать ее условия и помнить этот зал, полный незнакомцев, которые для этой женщины не незнакомцы, а ее сородичи, и еще помнить, что среди них у нее есть три брата, а среди этих троих братьев — один, на которого тебе стоит обратить особое внимание.

Я и до того испытывал симпатию к этому юноше, но тут он понравился мне еще больше за эту свою неуклюжую угрозу.

— Я буду помнить, — пообещал я. И, наверно, каким-то образом показал ему свое расположение, потому что его смуглое костистое лицо внезапно просияло, словно в ответ, и напряженность этого мгновения улетучилась подобно пушистому семечку чертополоха, унесенному слабым теплым ветром.

— Кстати о факелах Ламмаса, — заметил я, — тени становятся длиннее — может, нам пора возвращаться в замок?

Он покачал головой, оглядываясь туда, откуда мы приехали.

— О, пока незачем. Здесь хорошо; вечер сейчас такой приятный, и мы не так уж далеко, если ехать напрямик. Мы можем встретить остальных у выхода из ущелья и послать двух-трех из тех, кто помоложе, в замок с соколами и собаками; а другим незачем возвращаться туда вообще. Мы можем проехать сразу к месту сбора и оставить лошадей в небольшом леске неподалеку оттуда.


Так вот и вышло, что сумерки уже сгустились и туманная луна вставала над вересковыми нагорьями, когда мы спешились и, привязав лошадей в зарослях орешника ниже места сбора, направились к нависающему над ними крутому, поросшему вереском склону. Поднявшийся днем легкий теплый ветерок почти утих, и небо было затянуто тончайшей волнистой пеленой грозовой дымки; а пока мы взбирались наверх, вдоль гряды холмов сверкнула зарница. Круг Девяти Сестер возвышался над нами на своем отроге вересковых нагорий, выделяясь темным силуэтом на фоне перламутрового сияния луны, и у его подножия уже собиралась темная людская масса. Мы слышали бормотание благоговейно приглушенных голосов, слабый шорох травы под ногами… Когда мы вышли из вереска на гладкий дерн танцевального круга, я заметил, что лица всех находящихся там людей повернуты внутрь, к кольцу стоячих камней, и, поглядев в ту же сторону, увидел — или мне показалось, будто я увидел, — что, несмотря на светящуюся ясность ночи, там все еще висит легкий туман; нет, не столько туман, сколько мрак, невидимый и непроницаемый для глаз. Такими, должно быть, были магические туманы, которые жрецы древнего мира могли вызвать, чтобы укрыть ими армию.

Фарик исчез вместе со своими людьми, а юный Эмлодд, все еще тяжело дыша после бешеной скачки из замка, куда он отвозил соколов, пробрался сквозь толпу и присоединился к нашей маленькой группе Товарищей. Но его лицо тоже было все время повернуто к Девяти Сестрам. Мы все чувствовали напряжение грозы, но было и другое напряжение, которое росло и росло по мере того, как проходили мгновения, пока почти не достигло границ того, что может вынести человек, как это бывает с некоторыми долгими звуками рога. Я услышал рядом с собой судорожный вздох Флавиана. Мои ладони были покрыты потом, и мне начинало казаться, что теперь уже в любой момент вся ночь может расколоться под напором мощи этого ожидания.

Слабое пошаркивание ног и негромкие голоса стихли, уступив место абсолютной тишине, и из этой тишины пришло Начало. Не звук рога, но внезапная ошеломляющая вонь животной похоти, словно где-то рядом был огромный, полный вожделения зверь.

У толпы вырвался негромкий, вибрирующий, бормочущий звук, почти стон, и она, как один человек, устремилась в центр площадки, почти к внешней окружности стоячих камней, словно притягиваемая чем-то, что было внутри самих людей, чем-то, что увлекло и меня вместе с остальными, как увлекало тогда, когда я был мальчиком среди своих родных холмов, но так давно, что я уже забыл… Туман внутри каменного круга словно сгустился, и из его сердцевины, ощутимая, как мускусный запах вожделения, изливалась могучая Сила. Где-то серебристо запела свирель, тихая и далекая, словно птица над залитыми лунным светом вересковыми пустошами, более призывная, чем боевые трубы целой армии. И словно по команде этой свирели, туман начал рассеиваться. Где-то в его сердце возникла неясная искорка голубоватого цвета, которая затем окрепла и превратилась в тонкую чистую струю пламени, бьющую между широко раскинутых призрачных рогов.

На троне, сложенном из пластов дерна точно в центре Девяти Плясуний, сидел, сложив руки на груди, высокий человек с обнаженным, сияющим телом и с головой царственного оленя.

При виде него у людей вырвался могучий, пульсирующий крик, который все разрастался и разрастался, словно хлопая огромными крыльями по отрогу холма; а потом вся толпа одним мощным, стремительным движением, будто разбивающаяся волна, бросилась на землю.

И я, я стоял на коленях вместе со всеми, стариками и женщинами, воинами и детьми, девушками, в чьи косы были вплетены магическая вербена и белые вьюнки; мое лицо было спрятано в ладонях, и я чувствовал, как рядом с моим плечом дрожит плечо юного Эмлодда.

Когда я поднял глаза, Рогатый стоял с простертыми вверх руками, показывая себя своему народу. Пламя, бьющее в центре роскошной короны раскидистых рогов, омывало его грудь и плечи сиянием, подобным холодному голубому огню, стекающему с лопастей весел в северных морях; его бока и бедра казались бесплотными, как древесный дым, а ноги утопали в тени. И толпа, словно увлекаемая вверх его воздетыми руками, медленно поднялась на ноги, и снова по склону холма раскатился неистовый приветственный крик; и на этот раз не умолк, но мало-помалу превратился в ритмичное пение, в древнюю мольбу об урожае и времени случки, мольбу, которую чувствуешь скорее чреслами и животом, нежели головой.

Она была не совсем такой, какой мы пели ее среди моих родных холмов, но хотя слова и мелодия могли немного меняться, суть тайны оставалась той же самой. Ритуальное убийство Бога, темный блеск жертвенного ножа, причитания женщин и приходящее потом возрождение… Я припомнил Бедуира, сидящего с арфой у сложенного из конских яблок костра, который горел в Нарбо Мартиусе, когда мир был молод; и раскачивающегося из стороны в сторону торговца в толстых халатах. «Так пели женщины, когда я был ребенком, — оплакивая Адониса в те дни, когда на камнях расцветают пунцовые анемоны…» И я припомнил крытую папоротником церковь, залитую холодным светом этого утра, и Гуэнхумару, стоящую на коленях у Господня Престола; и увидел единство всех вещей.

А потом ритуал закончился, и возрожденный Властелин вновь уселся на свой земляной трон; и мне показалось, что среди стоячих камней скользят и другие фигуры со звериными головами, но я не мог быть в этом уверен, потому что там все еще словно висел туман. И люди подхватывали незажженные факелы, сложенные по краю танцевального круга, и гурьбой устремлялись вперед, чтобы зажечь их от голубого огня, пылающего на самом лбу Бога.

С каждым мгновением они разгорались все ярче — колесо растрепанных языков пламени, окружающее Девять Сестер. Горячий медный свет поднимался все выше и выше по обветренным бокам стоячих камней, оттесняя прочь лунный свет; и в рыжеватом дыму, то появляясь, то пропадая, определенно виднелись вскинутые головы с рогами и крыльями, собачьими мордами и настороженными ушами… А в самом сердце и центре пылающего круга неподвижно сидела фигура с оленьей головой, фигура, на груди и бедрах которой все еще виднелись алые узоры ритуальной смерти и ритуального рождения, а также старые, стянувшиеся шрамы от войны и охоты, какие бывают у людей, которые не являются богами. Я потерял свое чувство единения и готов был заплакать по нему, словно ребенок, который заснул у теплого очага, а проснувшись, оказался во враждебной темноте за запертой дверью; вот только я знал, что оно было…

По мере того как голубой свет мерк в алом сиянии факелов, какая-то часть божественной сущности оставляла Рогатого, и под маской снова начинала угадываться голова человека. И однако он ничего не потерял, возвращая себе человечность. Бог был воплощен. И он не переставал быть Жизнью Людей оттого, что мы знали, что он еще и князь Маглаун; не становился от этого менее грозным и отрешенным.

Внезапно толпа немного отхлынула назад, и между мной и неподвижной фигурой, сидящей на высоком земляном троне, оказалось пустое, залитое светом факелов пространство. Голова с ветвистыми рогами была повернута ко мне, и я почувствовал, как таящиеся под маской глаза ищут моих сквозь разделяющую нас пустоту; и одновременно испытал — словно это было во мне самом — ужасающую усталость этого человека, первое одинокое и страшное ощущение возвращающегося "я".

— Милорд Артос, граф Британский.

Его голос почти невозможно было узнать, так глухо он звучал под этой маской. Маглаун сделал рукой слабое призывное движение и снова застыл в неподвижности. И я понял, что момент настал. Я прошел вперед по вытоптанной траве и остановился перед ним. Он сильно закинул голову назад, чтобы посмотреть на меня, и на какое-то мгновение я заметил за прорезями глаз на оленьей морде искорку отраженного света факелов.

— Я здесь, — сказал я.

— Факелы Ламмаса зажжены, — отозвался он. И это было все.

Глава семнадцатая. Гуэнхумара

Какой-то старый воин в головном уборе из перьев беркута — по-моему, он был одним из многочисленных дядьев князя — вышел вперед, к земляному трону, и заговорил со мной о браке с Гуэнхумарой, об узах дружбы и о приданом, которое Гуэнхумара должна была мне принести; потому что Рогатому не пристало говорить о таких вещах, хотя в другое время это вполне мог сделать князь Маглаун. Я слышал слова старика и упоминание о сотне вооруженных всадников, которых должен был вести средний сын князя; слышал свой собственный голос, отвечавший, как того требовала вежливость. Я видел короткие голубые вены, извивающиеся на старческом лбу, и пламя факелов, просвечивающее сквозь серебристый пушок у основания перьев. Но все это время мои чувства уносились дальше этого старика, дальше даже Оленерогого на троне, к тому месту, где факелы раздвинулись, образуя разрыв, заполненный дымной темнотой; и в темноте что-то шевельнулось и застыло снова, подставляя свету факелов только мгновенный проблеск золота.

Я снова повернулся к неподвижной фигуре на троне.

— Это хорошее приданое, потому что лошади и вооруженные воины дороже для меня, чем золото, и я с радостью принимаю их вместе с девушкой, — я возвысил голос, чтобы он отдавался эхом от стоячих камней и чтобы его могли услышать все тени, затерянные в самой дальней темноте. — Факелы Ламмаса зажжены, и теперь, когда это больше не табу, я прошу позволения взять деву Гуэнхумару от очага ее отца к моему. Таким образом будут окончательно закреплены узы дружбы между Маглауном, князем кланов Дамнонии, и Артосом, графом Британским.

Наступила долгая пауза, а потом голова с ветвистыми рогами очень медленно склонилась; и из-под маски послышался глухой голос, произносящий древнюю формулу, составляющую единое целое с каждой просьбой.

— Что ты можешь дать девушке взамен того, что она оставляет ради тебя?

— Мой очаг для ее тепла, мою добычу для ее пищи, — отозвался я. — Мой щит для ее убежища, мое зерно для ее плодородия, мою любовь для ее удовольствия, мое копье для горла человека, который причинит ей зло. Больше у меня нет ничего, что я мог бы дать.

— Этого достаточно, — сказал глухой голос.

И Гуэнхумара, с покачивающимися на концах кос золотыми яблочками, прошла сквозь заполненный темнотой проход, оставленный для нее среди факелов.


Все было закончено, и пути назад не было. Сам Рогатый взял кремневый нож и надрезал сначала мое запястье, а потом запястье Гуэнхумары в том месте, где под смуглой кожей голубела вена, и дал нескольким каплям крови стечь в чашу с вином. Мы выпили из этой чаши, оба одновременно, соединив руки на ее краю, как того требовал обычай, и все это время мы были чужаками и смотрели друг на друга чужими глазами, если смотрели вообще; словно никогда и не было того, другого мгновения здесь, наверху, у Девяти Сестер, когда я держал ее под плащом и чувствовал, как бьющаяся в ней жизнь рвется навстречу моей.

Но, чужая или нет, она была теперь моей женой, и нас обоих затянуло неистовое веселье, начинавшее закипать под благоговейным изумлением. Главная часть таинства была завершена, и бог сошел со своего трона, чтобы возглавить хоровод, который извивался и закручивался среди летящего пламени факелов и летящих теней, обвиваясь пылающим кольцом вокруг меньшего кольца стоячих камней, словно вступивших в свой собственный тайный танец, не имеющий ничего общего с движением. Мы танцевали под ритмичное притопывание каблуков и под музыку свирели, кружившую нас туда-сюда, как ветер кружит сухие листья, то посылая их к небу, то крутя по земле, — пока наконец наш хоровод не вырвался за пределы своего вращения и не разбился на группы и пары; а кое-где прыгали и отдельные танцоры.

Гуэнхумара танцевала со мной. Она прошла через все ритуалы собственной свадьбы, словно человек, выполняющий — без запинки, но во сне — сложные фигуры совсем другого танца, но теперь она проснулась и попала под власть тех же чар, что и мы все. У нее вырывался такой же смех, что и у остальных, такие же негромкие вскрики, зарождающиеся глубоко в горле. И среди этой кружащейся массы людей мы танцевали свой собственный танец со своими собственными фигурами (хотя, по правде говоря, к этому времени многие делали то же самое), танец мужчины и женщины, который есть не что иное, как танец оленя, ударяющего рогами по кусту, и щегла, выставляющего напоказ желтый пух у себя под крыльями.

По кругу начали ходить кувшины с пивом, и мужчины и женщины сбивались вместе, чтобы зажигать все больше и больше факелов, один от другого; они танцевали, раскручивая их над головой растрепанными конскими хвостами дымного пламени, которое сияло на смеющихся или потных лицах, на сцепленных руках и развевающихся волосах. В одном месте какой-то человек в килте из шкуры дикой кошки погрузился в свой собственный мир и, вытащив кинжал, кружился и притопывал в сложном ритме боевого танца. Неподалеку от меня полуобнаженная девушка вывернулась из объятий молодого воина и, заливаясь смехом, упала наземь, и прежде чем юноша весело бросился на нее, я успел разглядеть на ее плече и шее следы любовных укусов.

Из-за барабанной дроби притопывающих каблуков, пульсирующей в моей крови, и мелодии свирели, разбивающейся о меня короткими быстрыми волнами, я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я понял — и каким образом я наконец понял, — что если я быстро не найду выход, то мне придется овладеть Гуэнхумарой здесь и сейчас. Похоже, что направленные в мою сторону долгие взгляды предупредили меня о том, чего от меня ждут, только после того, как моя голова начала проясняться.

И я знал, что то, чего от меня ждут, невозможно. Если бы это была любая девушка, выбранная наугад с женской стороны танца, я, может, и сумел бы изобразить жеребца, думая об остальном табуне не больше, чем сам жеребец, когда он покрывает кобылу. Если бы я любил ее, то присутствие других могло бы не иметь значения для нас обоих. А так…

В тот же самый миг я поймал поверх дюжины разделяющих нас голов взгляд рыжевато-карих глаз Фарика под нахмуренными бровями. Он вроде как и смеялся, но послание, которое он передавал мне, было серьезным. И, получив его, я понял, почему он показал мне древнюю крепость, почему устроил все так, что моя лошадь была под рукой.

Почти не понимая, что делаю, я схватил Гуэнхумару за запястья и вытащил ее из танца. Голт и Флавиан были поблизости и, похоже, все еще сохраняли здравый рассудок; я кивком головы подозвал их к себе.

— Иди и приведи сюда Ариана, как можно ближе, — пробормотал я Мальку, делая вид, что играю золотыми яблочками на концах кос Гуэнхумары; она стояла, немного запыхавшись, и ее лицо было в тени.

— Других лошадей тоже?

— Нет, только Ариана. Подведи его к самому краю круга света и свистни мне, когда будешь там. Голт, сходи за Эмлоддом и остальными. Пора увозить невесту, и вы нам понадобитесь, чтобы прикрыть отступление.

Все произошло так быстро, что, думаю, никто из раскачивающейся, прыгающей вокруг толпы не понял, что мы перестали танцевать не просто оттого, что хотели перевести дыхание или, может быть, оттого, что мы тоже были готовы к тому, что должно было произойти потом. А когда Голт и Флавиан ускользнули прочь, каждый со своим собственным поручением, я протянул руку, выхватил у проходящег