Epoch Magazine (Cornell University) Spring 1959, Vol IX, No. 4
Mortality and Mercy in Vienna by Thomas Ruggles Pynchon, Jr.
Как только Сигел приехал по адресу, который дала Рейчел, снова пошел дождь. Весь день над Вашингтоном висели дождевые тучи, низкие и рваные, портя вид с верхушки Монумента школьникам на экскурсиях, изредка проливаясь, от чего туристы с визгом и руганью бросались прятаться, и приглушая деликатный розовый цвет вишни, что только расцвела. По адресу на тихой улочке у Дюпон Серкл оказался маленький многоквартирный дом, и Сигел нырнул из дождя в вестибюль, так вцепившись во фляжку скотча, словно это гостайна. Было время — в прошлом году на Авеню Клебер или Виале дель Терме ди Каракалла — когда вместо скотча закованная в твид рука сжимала кейс, с каким он шел против дождя, сроков или бюрократических нужд. И очень часто, особенно если было похмелье с прошлой ночи или если знакомая, о которой младшие дипломаты божились, что с ней наверняка, оказывалась настолько более чем наверняка, что даже не стоило платить за выпивку, он тряс головой, как алкоголик, чтобы не двоилось в глазах, и внезапно осознавал вес кейса и незначительность его содержимого и ерунду, на которую он тут тратит время вдали от Рейчел, бредя по смутному, но четко обозначенному пути сквозь джунгли описей и поручительств и депозитов; не понимая, с чего после первых же дней в Комиссии ему считать себя каким-то целителем, если он всегда точно знал, что для целителя — даже пророка, потому что если есть дело до своей работы, то надо быть и тем, и другим — не существует вопросов баланса или юридических сложностей, и стоит в них впутаться, сразу становишься чем-то куда меньшим — доктором или гадалкой. Когда ему было тринадцать, меньше месяца после его бармицвы умерла от рака кузина Мириам, и, наверное, как раз тогда — сидящий шива на ящике апельсинов в темной комнате высоко над Гранд-Конкорсом, тощий и похожий на героя Джона Бьюкена уже в тринадцать, не отрывающий взгляда с верхней половины своего черного галстука, символически разрезанного бритвой — в нем и зародилось это понимание, потому что еще свежо было в памяти, как муж Мириам проклинал доктора Зейта, деньги, выброшенные на операции, и всю АМА[2] разом, беззастенчиво рыдая в тусклой душной комнатке с задернутыми шторами; и это так растревожило юного Сигела, что когда его брат Майк уехал в Йель на подготовительные медкурсы, он все боялся, вдруг что-то случится и Майк, которого он так любил, превратится во всего лишь доктора, как Зейт, и его тоже когда-нибудь проклянет потерявший рассудок муж в смокинге напрокат в сумеречной спальне. Так он, бывало, и стоял на какой-нибудь улице, не двигаясь, вцепившись в кейс и думая о Рейчел, которая была под полутора метра высотой и в чулках, чья шейка была бледна и изящна — шея Модильяни, чьи глаза — не зеркальные отражения друг друга, но слегка наклонены в одну и ту же сторону, темно-карие едва ли не до бездонности, а через какое-то время снова всплывал к поверхности и злился, что переживает из-за пустяков, тогда как информация в кейсе должна быть в офисе уже пятнадцать минут назад; и осознавал, неохотно, что гонки со временем, признание себя винтиком, размах — почти мошенничество — образа плейбоя в Комиссии, который так шел облику британского штабного офицера, и даже внутридепартаментные заговоры и контрзаговоры, что плелись в джазовых подвальчиках в два часа ночи, в пансионах за бренди с содовой, все-таки были увлекательны. Такие странные периоды вообще находили на него только тогда, когда он забывал принять заранее витамин Б, чтобы отогнать похмелье. В большинстве случаев светлоглазый и пышноволосый Сигел оправлялся и потом считали странные деньки лишь за временные аберрации. Потому что если свести к сути, маневрировать — это весело. В армии он жил по золотому правилу «Поимей Сержанта Своего, пока Он Не Поимел Тебя»; позже в колледже подделывал талоны в столовую, разжигал протестные бунты и походы за трусиками, манипулировал мнением учащихся через студенческую газету; эту свою жилку он унаследовал от матери, которая в возрасте девятнадцати лет когда-то ночью переживала душевные муки в квартире над железной дорогой где-то в Адской Кухне и в итоге, полупьяная от бутлегерского пива, отвергла Аквинского и отреклась от римской церкви; которая тепло усмехалась при упоминании своего мужа и звала его невинным слизняком, у которого не было и шанса против ее женских хитростей, и советовала Сигелу ни за что не жениться на шиксе, а найти себе тихую мирную еврейку, потому что тогда у него хотя бы будет фора. За эту жилку сосед по комнате на втором году колледжа звал его Стефаном[3] и безжалостно поддразнивал за этот тихий внутренний иезуитский голос, который спасал Сигела от шпыняющих однокурсников, угрызений совести и в целом полной никчемности — а именно такими тогда Гроссманн представлял
Последние комментарии
13 часов 30 минут назад
17 часов 38 минут назад
17 часов 55 минут назад
18 часов 16 минут назад
20 часов 57 минут назад
1 день 4 часов назад