Наш друг Пушкарев [Евгений Львович Войскунский] (fb2) читать онлайн

- Наш друг Пушкарев 99 Кб, 21с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Евгений Львович Войскунский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Евгений Войскунский Наш друг Пушкарев

Лиде — жене и другу

1
Когда мы с Пушкаревым расставались, он взял фотокарточку, на которой мы были сняты втроем — он, я и Костя Щеголихин, — и надписал на обороте крупным прямым почерком: «Дружба — это, по-моему, навечно».

Но об этом — потом. А теперь начну с самого начала.

Я хорошо помню, как он впервые появился на нашей подводной лодке. В то утро мы готовились к походу. Костя Щеголихин и я возились, по обыкновению, в гидроакустической рубке, проверяя свои станции. Щеголихин, помню, ворчал про себя, что — скажи, будто нарочно! — как только в клубе вечером стоящая кинокартина, так уж мы непременно уходим в море.

Тут в окошечко рубки просунулась голова боцмана.

— Акустики, — сказал он, хитро прищурившись, — открывайте терем-теремок, принимайте молодое пополнение.

Мы выглянули из рубки. «Молодое пополнение» стояло в центральном посту, залитом желтым электрическим светом, и растерянно озиралось по сторонам. Оно было худым, узкоплечим и невзрачным. На голове свободно сидела чересчур большая бескозырка — ее жесткий околыш покоился на крупных, как рупоры, ушах. Лицо его напоминало треугольник, опрокинутый вершиной вниз. Рот был приоткрыт. Вообще вид у «молодого пополнения» был такой, словно его только что изругали на чем свет стоит, а перед этим долго не кормили.

Боцман подтолкнул его к нам, и он неожиданным басом отрекомендовался матросом Пушкаревым, учеником-гидроакустиком, прибывшим для прохождения службы. При этом он переводил взгляд с меня на Щеголихина и снова на меня, не зная, кто из нас начальство, а кто просто так. (Мы оба были старшими матросами.)

Щеголихин с любопытством посмотрел на хрящеватые уши Пушкарева и шепнул мне, не очень-то тихо: «Слуховой аппарат, а?» Потом сказал официальным тоном:

— Ну что ж, добро пожаловать, товарищ Пушкарев.

Я спросил:

— Тебя как зовут?

— Лев, — сказал Пушкарев. — Лев Иванович.

— Ух ты! — удивился Щеголихин. — Как грозно! Властитель джунглей, значит?

И уж совсем изумился, услышав в ответ:

— Львы большей частью водятся не в джунглях, а в пустыне.

Надо сказать, что мы с моим другом Щеголихиным давно мечтали об ученике. Еще зимой демобилизовался наш старшина команды Зимин, и его штат до сих пор пустовал. Щеголихин как был, так и остался командиром отделения, а я — штатным гидроакустиком. Но дело было не в продвижении, а в том, что нынешней осенью кончался и наш срок службы. Нам просто позарез нужна была замена, причем не абстрактная, которая придет на другой день после нашего ухода, а живая, с руками и головой, желательно толковой, — словом, замена, которую мы бы сами подготовили, обучили и, как говорится, взлелеяли. Потому что так уж принято на флоте — уходить, будучи уверенным, что твое заведование, с которым ты не один год нянчился не хуже, чем иная сверхзаботливая мамаша со своим младенцем, попало в надежные руки.

И вот замена пришла. По правде сказать, она была не такой, о какой мы мечтали. Конечно, мы и не рассчитывали, что в одно прекрасное утро к нам в рубку ввалится, сверкая доспехами, Добрыня Никитич, но все же хотелось, чтобы замена была не такой хилой, не такой неказистой… Не такой «тютей», как выразился Костя Щеголихин…

В тот же день, не успели мы выйти из аванпорта и принять первый привет от балтийской волны, Пушкарева безжалостно отобрали у нас и послали рабочим по камбузу. Что поделаешь, таков неписаный морской закон: раз ты новичок — будь любезен, иди чистить картошку.

Наш веселый кок Квашин внимательно оглядел Пушкарева и деловито сказал:

— Значит, так. На первое сварим суп с кнехтами, на второе — митчеля жареные.

«Покупка» не удалась: Пушкарев отлично знал, что такое кнехты, и имел некоторое представление о подшипниках Митчеля. Зато попался он на другом. Узнав, что Пушкарев до службы работал стеклодувом, Квашин искренне обрадовался.

— Друг! — воскликнул он. — Как раз то, что надо! Понимаешь, доктор ругается, что макароны пыльные. Садись-ка, продувай.

Потом Квашин, как бы по делу, отлучился с камбуза. Вернулся он в сопровождении нескольких моряков, свободных от вахты. Я был в их числе. И мы увидели, как Пушкарев, чинно сидя перед плитой, достает из бумажного мешка длинные твердые макаронины, старательно продувает их одну за другой и аккуратно складывает на краешке плиты. Услышав наш хохот, Пушкарев встал и повернулся к нам спиной. Уши у него были малиновые. Я отозвал Квашина в сторону.

— Леха, — сказал я ему. — Кончай потеху. Этот мальчик — наш ученик, понятно?

Квашин, вообще-то, никогда не отказывался от потехи. Он как раз собирался дать представление номер два — заставить Пушкарева большим ножом рубить муку. Но он очень уважал гидроакустическую специальность и сам в свободное время интересовался ею. Поэтому скрепя сердце он пообещал мне, что больше Пушкарева трогать не будет.

Лодка пробыла в море несколько дней, и все эти дни мы усиленно обучали Пушкарева. Я и сейчас, стоит только закрыть глаза, отчетливо представляю себе, как наш ученик сидит в напряженной позе, медленно вращая рукоятку и уставясь в светло-зеленое кружево, мерцающее на экране электронно-лучевой трубки. Остро так смотрит, словно хочет пронзить взглядом, как рентгеновым лучом, стекло и металл. Забыл сказать, что глаза у Пушкарева, вернее, глазные яблоки были не совсем обычные: желтоватые, усеянные, будто горошком, черненькими точками. Я таких глаз ни у кого еще не видел.

Вот он сидит, а Щеголихин стоит рядом, нагнувшись к его плечу, и объясняет:

— Это визуальный тракт, или, иначе, объективный режим пеленгования… Стоп! Видишь цель?

Пушкарев кивает.

— Теперь что надо? — со вкусом продолжает Щеголихин. — Надо определить класс корабля и скорость. Для этого переходим на звуковой тракт, понятно? — Он переключает станцию и некоторое время слушает, прижав к уху один из наушников. — На-ка, послушай.

Пушкарев аккуратно заправляет свои «звукоулавливатели» (так уж я называл про себя его уши) под черные блюдечки наушников. Слушает. По его отчаянным глазам я вижу, что он ничего не может понять.

— Ты шорохи всякие не слушай! — командует Щеголихин. — Это шум волн, это нам не нужно. Удары слышишь? Ну, вроде бы затухают они все время… Слышишь? Вот! Держи контакт. Это шхуна. Тут их полно, рыбаков… Теперь подсчитаем ее скорость. Для начала — с карандашиком. Каждый удар точкой отмечай — так узнаем количество оборотов винта в минуту…

Пушкарев послушно тычет карандашом в бумагу, но вскоре сбивается.

— Ничего, не тушуйся, не все сразу, — говорит Щеголихин. — Это тебе не макароны продувать. Ладно, отдохни.

— Я так попробую, — басит Пушкарев. — Без карандаша.

Губы его шевелятся. Ноздри вздрагивают. Он похож сейчас на кошку, изготовившуюся к прыжку… Наконец он снимает наушники. К нашему удивлению, он почти точно подсчитал обороты.

— Силен у тебя слуховой аппарат, — говорит Щеголихин. — Дело пойдет. Научишься слушать море. — И прибавляет: — Человек — сам строитель своего счастья.

Костя Щеголихин очень любил всякие общеизвестные изречения и часто употреблял их, иногда — ни к селу ни к городу.

Потом Щеголихин немного рассердился на Пушкарева. Они заспорили о пьезоэлектрическом эффекте, и мне показалось, что наш ученик лучше Кости разбирается в загадочном свойстве кристаллов сегнетовой соли порождать электродвижущую силу, если на них производить давление. Костино красивое загорелое лицо потемнело, полные губы надулись, брови сбежались к переносице. Я поспешил предложить, в качестве громоотвода, новую тему, а именно: сообщил Пушкареву, что у меня есть на примете мастер, который хорошо и незадорого перешивает бескозырки.

— Теория без практики мертва, — буркнул Костя, после чего заявил, что бескозырки вообще запрещается перешивать.

В том походе Пушкарев ничего не рассказал нам о своем старшем брате. Нам удалось узнать только то, что его отец, участник трех войн — гражданской, финской и Отечественной, — погиб, немного не дойдя до Берлина, на Зееловских высотах. Что мать Пушкарева умерла и он бедовал несколько лет, пока не попал на стекольный завод, где-то возле Сиверской, под Ленинградом, — там он и выучился на стеклодува. Две сестры, «обе женатые», как он выразился, жили в разных городах, и переписки с ними он не имел. По-моему — из гордости…

Наш ушастый ученик стал делать такие быстрые успехи, что Щеголихин уже и не думал называть его тютей. А я, примерно через полмесяца, не удержался и написал о нем заметку во флотскую газету. Грешным делом, я любил пописывать в газету, мне нравилось, что мои небольшие заметки печатают.

Так вот: моя заметка о Пушкареве вызвала совершенно неожиданный эффект. Но об этом — потом.

2
Чем больше я думаю о Пушкареве, тем глубже мое убеждение, что он родился для того, чтобы слушать море. Но тогда, в начале нашего знакомства, я не совсем понимал, почему он так яростно рвался к профессии гидроакустика.

Я сказал — яростно — и ничуть не преувеличил. Пушкарева не то что в гидроакустики, но и вообще в подводники не хотели брать. На призывном пункте как глянули на него, так сразу и решили — в пехоту. Но Пушкарев хорошо подготовился к бою. Он выложил комиссии на стол грамоту, в которой значилось, что не кто иной, как он, Пушкарев, является чемпионом завода по лыжам. Он выдул на спирометре больше всех — пять тысяч семьсот.

Он рассмешил комиссию, проведя аналогию с Суворовым, который тоже не отличался в юные годы богатырским здоровьем. Словом, он сумел добиться своего.

Кстати, я очень скоро убедился, что Пушкарев как-то своеобразно, чтобы не сказать беспорядочно, начитан. Он мне сообщил, например, что Пушкин в молодости носил тяжелую железную трость, чтобы развить мускулатуру рук. От него же я узнал, что английский поэт Байрон, несмотря на свою хромоту, считался одним из лучших пловцов Европы. Мой новый друг много знал о героях разных времен и разных народов. Он любил начинать разговор, к примеру, так:

— А знаешь ты, кто такой был Муций Сцевола?

Психологические романы, в которых много пишут о любви, Пушкарев не читал совершенно. По-моему, он их просто презирал.

Бороться — вот что он любил. Не только мне, но и другим ребятам посильнее ни разу не удалось положить его на лопатки. Он был не то чтобы силен, а жилист и увертлив. По его сухопарому, начисто лишенному жира телу можно было изучать анатомию. Даже наш первый силач электрик Синицын, бывший лесоруб, рядом с которым Пушкарев выглядел, как комар перед медведем, и тот запыхался и, плюнув, прекратил безуспешную схватку.

Как-то вечером мы пошли с Пушкаревым в клуб. До начала фильма оставалось полчаса или больше, и мы зашли в комнату боевой истории нашей бригады. На стендах этого небольшого музея висели портреты известных балтийских подводников, фотоснимки прославленных лодок. Пушкарев просто прилип к этим фотографиям. Я стал тащить его из комнаты. И вот тут-то он впервые рассказал мне о своем брате. Оказалось, его старший брат, Пушкарев Николай, служил во время войны гидроакустиком на одной из лодок и погиб. Когда и где — этого Лев не знал. Он извлек из-за пазухи целлофановый пакетик и вынул из него фотокарточку, на которой жизнерадостно улыбались два матроса в лихо сдвинутых набекрень бескозырках. Пушкарева-старшего я узнал сразу: чем-то он был похож на Льва, пожалуй — вот этим любопытным, удивленным взглядом. С плеч его, будто эполеты, свешивались руки его приятелей. Я говорю — приятелей, потому что слева от Николая Пушкарева красовался широколицый, крутолобый усач, а справа прежде был кто-то третий, но потом его аккуратно вырезали ножницами.

— А здесь почему вырезано? — спросил я.

— Не знаю, — сказал Лев. — Николай эту карточку из Кронштадта прислал уже вырезанную. Как раз перед войной. Мне тогда года три, что ли, было… — Поколебавшись немного, он вытащил из целлофана листок какого-то письма: — Хочешь, прочти.

С трудом я разобрал торопливые карандашные строки: «…Служба идет хорошо. Порядок на Балтике. Специальность у меня замечательная — гидроакустик. Может, есть лучше, да я не знаю. Про нас говорят, что мы уши подводной лодки. Васька Клепиков поехал в отпуск. Если к вам зайдет, гоните в шею. Так и скажите: Николай велел. Я думал, он друг, а оказался — дешевка. Варьке и Ленке скажите, что осенью, может, и я приеду в отпуск, тогда со всеми рассчитаюсь, кто их за косы дергает…»

— Дальше не интересно. — Лев потянул у меня из рук листок.

Но я все же успел прочесть:

«…А Левка небось все гоняет верхом на венике вокруг стола? Как у него желудок — наладился? Вы от него мои книжки подальше держите…»

— Все, что от Николая осталось. — Пушкарев спрятал карточку и письмо.

— А этот Васька — кто такой? — поинтересовался я.

— Тоже из нашего городка, вместе с Николаем служил. Я-то его не знаю. Сестры рассказывали.

Я не удержался и спросил:

— Желудок-то у тебя как — наладился?

Лев надулся и не разговаривал со мной весь вечер.

Однажды в субботу получилось так, что мы все втроем уволились в город. Кстати, Пушкарев увольнялся в первый раз. На автобусной остановке было полно народу, многие матросы, кто порезвей, гнались за попутными грузовиками и с ходу перемахивали через их борта. Я кивнул на проезжавший самосвал:

— Воспользуемся?

Но Щеголихин сказал:

— Я слишком горд, чтобы ездить на самосвалах.

И мы поехали в автобусе, стиснутые со всех сторон так, что не могли шевельнуть даже бровью.

В городе Щеголихин прежде всего повел нас к витрине магазина «Динамо» и показал велосипед, который он собирался купить после демобилизации. Мне он этот велосипед показывал раз сорок, и я сказал, что мне не нравится левая педаль. Пушкарев заметил:

— Почему? По-моему, нормальная педаль.

Потом мы постояли перед афишей кинотеатра, на которой целовались двое и было написано: «Медовый месяц». Щеголихин поглядел на афишу через кулак и сказал, что лично он пооборвал бы все руки художнику за такую мазню. Пушкарев хотел было возразить, но я объяснил ему, что Щеголихин до службы работал в Тамбове художником в кинотеатре, так что спорить нет смысла.

— Кино — великое искусство, — высказался Костя, и мы пошли в парк.

Там у входа, возле ларька с мороженым, стояла тоненькая белокурая девушка в белом платье в крупный синий горошек.

— Майя, познакомься, — сказал ей Щеголихин. — Это наш новый товарищ.

Девушка засмеялась и, переложив пакетик с мороженым из правой руки в левую, протянула Пушкареву.

— Лев, — сказал тот чуть слышно. Мне захотелось добавить: «Се лев, а не собака», но я удержался, заметив, что лицо у него красное, как пожарная машина.

Мы тоже купили мороженое и немного поговорили о всякой всячине. Вернее, говорили мы с Костей, Майя хохотала, а Пушкарев молча глотал мороженое большими кусками.

Щеголихин спросил у Майи, дома ли Надя с Василием, и, узнав, что дома, заметил:

— Домоседы — злейшие враги человечества. — Потом он благодушно посоветовал нам с Пушкаревым: — Вы, ребята, погуляйте, подышите свежим воздухом, так? А мы с Майей тоже погуляем. Только смотрите в пивные не заходите.

— До свиданья, мальчики, — пропела Майя и прямо-таки лучезарно улыбнулась нам. Костя осторожно взял ее под руку и увел по направлению к танцплощадке. Он был очень галантен, Костя Щеголихин. И красив. Что верно, то верно.

Остаток вечера мы провели бездарно. Сначала я уговаривал Пушкарева пойти на «Медовый месяц», а он отнекивался. Потом, когда он согласился, оказалось, что все билеты проданы. Вдруг ему срочно понадобилось ознакомиться с городским музеем. Но музей был почему-то закрыт — не то на ремонт, не то на переучет. Кончилось тем, что мы вернулись в парк и, крайне недовольные друг другом, уселись на первой скамейке. Неожиданно Пушкарев спросил:

— Почему она засмеялась?

Нетрудно было догадаться, что он спрашивает о Майе. Признаться, и у меня в ушах все время звенел ее легкий и чистый смех.

— Ну, потому что рот у нее был набит мороженым, — рассудительно сказал я, — вот она и засмеялась.

Стемнело. Людской поток заметно поредел, уже не так часто мелькали в парке белые матросские форменки. Флоксы позади нашей скамейки источали душный аромат.

— Она красивая, — сказал Пушкарев. И решительно встал: — Поехали, пора.

По дороге я рассказал ему все, что знал про Майю. Она работала нормировщицей на текстильной фабрике. Жила у своей старшей сестры Нади, злющей женщины, от которой давно бы сбежала, если б только было куда. Ну, что еще? С Костей она встречается уже несколько месяцев, и о чем они говорят между собой — мне неведомо.

Здесь я немного покривил душой: кое-что мне было ведомо. Костя признался однажды, что, как только демобилизуется и устроится на работу, обязательно женится на Майе. Но почему-то мне не хотелось говорить об этом Пушкареву. Он слушал меня молча и вообще был грустный и задумчивый.

В кубрике я увидел конверт, белевший на моем рундуке. Это и было письмо от Ткаченко, которое так взволновало моего друга Пушкарева.

3
«Уважаемая редакция! В вашей газете за 14 августа я прочел заметку А. Артемьева, в которой говорится о матросе Льве Пушкареве и какие он успехи делает. Я когда служил на флоте в подводных силах, у меня был друг Пушкарев Николай, погибший смертью храбрых. Он, помню, рассказывал мне о своем малолетнем братишке Левке. Вот я и подумал, не тот ли это Лев Пушкарев. А если тот, прошу вас переслать ему мое письмо, так как я адреса его не знаю, а хотелось бы точно узнать. К сему Ткаченко Иван, мастер судоремонтного завода».

Редакция переслала мне это письмо. Самым удивительным было то, что Ткаченко, оказывается, жил в нашем городе, на Почтовой улице, прямо-таки за углом магазина «Динамо», возле витрины которого мы стояли часа три тому назад.

Кажется, Лев не спал всю эту ночь. Утром, когда мы шли умываться, он спросил меня:

— Как же быть, Толя?

Дело в том, что завтра, в понедельник, начиналось большое флотское учение, поэтому нечего было и думать сегодня об увольнении в город, а следовательно, и о встрече с Ткаченко.

— Посмотрим, — сказал я.

Полдня, до самого обеда, мы занимались в кабинете гидроакустики. Мы проигрывали специальные пластинки с записью шумов кораблей различных классов. Пушкарев так и вострил свои выдающиеся уши на солидный, характерный шум винтов крейсера.

— Чувствуешь? — спрашивал Щеголихин. — Стук с подвыванием. Запомни. А это — эсминец. Двойной четкий удар, чувствуешь?

Голоса эсминцев, транспортов, больших охотников Пушкарев знал хорошо — не один раз мы встречались с ними в море. Но шумы крейсера и сторожевика он слышали впервые. Кстати, шум сторожевика Пушкареву не понравился. Он нашел его похожим на звук простой рыбачьей шхуны.

— А ты разницу чувствуешь? — спросил Щеголихин. — Ну-ка, проверим твой слуховой аппарат.

— Разница? У шхуны, по-моему, стук чаще затухает.

— Соображаешь, — кивнул Щеголихин.

После обеда я пошел к нашему замполиту и рассказал ему о старшем брате Пушкарева и о письме Ткаченко. Замполит, в виде исключения, разрешил нам — мне и Льву — съездить на полтора часа в город. К счастью, подвернулось такси, и уже через десять минут мы поднимались по темной скрипучей лестнице старого дома на Почтовой улице.

Ивана Ткаченко мы нашли на чердаке, заваленном всяким хламом. В старых флотских брюках, в засаленном кителе, он стоял на коленях перед рыжим клеенчатым диваном и копошился в его внутренностях. Рядом, в центре солнечного квадрата, спал на табурете большой серый кот.

При нашем появлении кот неодобрительно посмотрел на нас желтыми глазами и опять зажмурился.

— Принесла? — спросил Ткаченко, не оборачиваясь.

— Нет, это мы, — довольно глупо сказал я.

Ткаченко оглянулся и встал с колен. У него было широкое, блестевшее от пота лицо, облупленный нос, под которым приютились добела выгоревшие усы. Крутой лоб плавно переходил в лысину, широкую и гладкую, как посадочная площадка. Несмотря на эту плешину, мы сразу узнали в нем того лихого матроса, который красовался рядом со старшим Пушкаревым на карточке.

— Весьма рад, — сказал Ткаченко, узнав, кто мы такие, и, отложив плоскогубцы, пожал нам руки. — А я, знаете, решил диван перетянуть. Жена требует уже третий год… А ну-ка, Герасим, — он смахнул кота с табуретки и придвинул ее к нам, а сам сел на диванный валик. — Курево у вас есть? А то от жены дождешься…

Мы закурили.

— Так-так, — он остро взглянул на Пушкарева. — Похож. Николай, правда, в плечах был поширше…

Вот что рассказал он нам, покашливая, покуривая, умолкая временами и глядя в залитое солнцем чердачное оконце:

— Мы с ним когда подружились, еще до войны, он строевым был у нас на лодке. Ну, вестовым. Однако все время у гидроакустиков пропадал. Интересовался весьма. Талант у него был к гидроакустике. Скоро начальство заметило его, Николая, и посадило на штат. Да-а… Пошел он в гору, уже через два месяца, что ли, командиром отделения стал. Верно, перед самой войной вышла у него одна неприятность — ну, ладно… В войну весьма сильно показал он себя. Акустические станции, между прочим, тогда не такие серьезные были, как сейчас. Ну, он на тех станциях выделывал такое, что мое почтение. Помню, в сорок втором году… Банку Штольце знаете? Не знаете? Это в южной Балтике. Значит, возле той банки повстречали мы сильный конвой. Днем дело было. Перископ поднимешь — увидят сразу, раздолбают. При другом акустике — не знаю, решился бы командир на атаку. А Николаю — верил. Вот Николай разрисовал ему все как по нотам, кто на каких пеленгах шумит. Как он в шумах не запутался — один он знает, да. Выделил самый крупный транспорт. Пошли в атаку. Пли! И точка!

Ткаченко надолго умолк. Лев смотрел на него не отрываясь. Странные глаза его блестели, рот был приоткрыт. Прокашлялся Ткаченко и снова заговорил:

— Пять транспортов отправили мы в том походе к морскому шхиперу. После того — Николаю орден Красного Знамени на грудь… Я так скажу: не было таких акустиков, как он. — Тут Ткаченко строго посмотрел на нас и закончил: — А будут, нет ли — не знаю.

Лев перевел дыхание, заерзал на табурете, потом достал свой целлофановый пакетик. Посмотрел Ткаченко на фотокарточку и кивнул:

— Есть у меня такая.

— А здесь кто был? — Лев указал на вырез.

— Клепиков был. — Ткаченко махнул рукой, потом опять остро взглянул на Пушкарева. — А ты, значит, тоже в акустики подался? Помню, Николай про тебя рассказывал. Левка, мол, разбойничает, книжки мои треплет…

— Когда? — негромко спросил Лев. — И как погиб?

— В сорок третьем, в июне. А как — не знаю. Как гибнут подводники — никто не знает… Меня ранило тогда при обстреле Кронштадта, потому не был в том походе.

— А Клепиков?

— Клепиков на другой лодке воевал. У них лодка была везучая. Весьма. Да он и сейчас где-то тут служит. Инструктором, кажется, в Учебном отряде.

Мы попрощались. Ткаченко задержал руку Пушкарева в своей, потом вдруг сгреб его и поцеловал. Неловко так поцеловал, в щеку, возле уха…

Ночью нас подняли по боевой тревоге, и мы ушли в море. Трудный это был поход. Мы усердно утюжили район нашей позиции, причем всплывали всего несколько раз — для зарядки батареи. Беспрерывно несли акустическую вахту. В рубке у нас было душно, как в экваториальной Африке, — это Пушкарев так выразился. Я не стал с ним спорить, так как в Африке никогда не был.

На шестые сутки, часа в три ночи, Щеголихин обнаружил на предельной дистанции корабли конвоя «синих». Минут через двадцать ему удалось выделить шум винтов крейсера и вцепиться в него мертвой хваткой. Пушкарев нес вахту на второй станции и докладывал о движении кораблей охранения, перенумеровав их для удобства. На большой глубине мы стали прорывать охранение. Была отчаянная минута, когда шум крейсера створился с шумами других кораблей — эсминцев и сторожевиков — и Щеголихин потерял цель. Все смешалось. Все наши труды могли пойти прахом. Мы были похожи на человека, который, заблудившись в дремучем лесу, вдруг увидел тропинку и — потерял ее. Щеголихин выругался вполголоса и нервно зашарил по горизонту. Я схватился за наушники Пушкарева, чтобы самому послушать, но он метнул в меня сердитый взгляд и не отдал наушников…

— Спокойно, акустики! — Я увидел в окошечке рубки лицо нашего командира. — Не теряться!

И в ту же секунду Щеголихин крикнул, что слышит крейсер. И сразу вслед за ним Пушкарев доложил, что тоже слышит крейсер, но — странное дело! — его крейсер оказался почему-то на другом пеленге. У меня мелькнула мысль, что Пушкарев переутомился и теперь ему всюду мерещатся крейсера. Но командир, услышав его доклад, кивнул и, приказав держать контакт, спокойно занялся математикой атаки.

Одним словом, ошибки не было: второй, пушкаревский, крейсер шел со скоростью двадцать узлов в кильватер за первым. Мы атаковали оба крейсера — один за другим. Дважды вздрогнула наша лодка, дважды мы услышали удаляющееся осиное пение винтов наших торпед.

— Пли — и точка! — пробормотал Пушкарев.

Лодка всплыла, и мы поднялись на мостик покурить. Дымка стлалась над морем. Где-то далеко на востоке, подсветив небо розовым и оранжевым, рождался новый день. Вдаль уходили дымы конвоя. Было прохладно, чуть покачивало…

Костя Щеголихин с хрустом потянулся и сказал:

— У меня челюсти устали докладывать.

А я сообщил Льву интересную новость, которую только что выведал у штурмана:

— Знаешь, где мы находимся? В районе банки Слупска. Раньше она называлась — банка Штольце.

Лев не ответил. Он задумчиво, не мигая, смотрел на море, смотрел так, будто хотел пронзить взглядом всю его многометровую толщу. Да и как знать, может, именно здесь, под нами, в вечном глубинном мраке лежал тот, кто жил как легенда в памяти Льва Пушкарева.

— Как ты думаешь, — спросил вдруг Лев, — почему он не захотел рассказать об этом Клепикове?

— Какой Клепиков? — вмешался в разговор Костя. — Василий? На черта он вам нужен?

Так мы неожиданно узнали, что Василий Клепиков — не кто иной, как муж Нади, той злющей женщины, которая приходилась родной сестрой Майе.

По возвращении в базу Костя позвонил Майе на работу, и в первый же день увольнения мы встретились с ней у входа в парк, возле ларька с мороженым. Майя была не одна. Стоявшая рядом с ней женщина лет тридцати пяти, с красивым, но каким-то утомленным лицом, шагнула навстречу Льву.

— Вы Пушкарев? — сказала она и вдруг кинулась Льву на шею.

Наш Лев сделался таким красным, что смотреть на него можно было лишь сильно прищурившись, как на солнце. Надя всхлипывала и вытирала глаза платочком. Мы стояли растерянные, ничего не понимая и привлекая внимание прохожих. Потом мы с Костей и Майей ушли в парк, а у Пушкарева с Надей был какой-то долгий разговор…

4
Судя по сбивчивому рассказу Льва, вот что произошло в те далекие от нас времена.

В один из последних ноябрьских дней сорокового года краснофлотец Пушкарев Николай познакомился со студенткой консерватории Надей Соколовой.

Знакомство состоялось в выборгском Доме культуры на студенческом балу — Николай случайно забрел туда с двумя-тремя приятелями. Белокурая студентка играла на пианино. Она очень прямо сидела на табурете, ее тонкий белый профиль четко рисовался на синем бархате занавеса. Николай не сводил с нее глаз. Как раз незадолго перед этим он дал себе железное слово, что переборет природную робость, над которой посмеивался его друг и земляк торпедист Васька Клепиков. Одним словом, когда кончился концерт и начались танцы, Николай разыскал в огромном зале белокурую пианистку. Она разговаривала с подругами и смеялась. Он тронул ее за локоть и отдернул руку, будто обжегся.

— Разрешите пригласить, — пробормотал он.

Она повернула к нему свой независимый носик, посмотрела на красное худенькое лицо, холодно сказала:

— Я не танцую.

Николай еще пуще покраснел. Но железное слово требовало решительных поступков.

— Я тоже, — сказал он. — Так что в самый раз будет.

Она снова посмотрела на него. Вероятно, ее позабавил контраст между его растерянным видом и настойчивыми словами.

— Хорошо, — ответила она, помедлив. — Но не рассчитывайте, что вам удастся меня проводить.

— Мне провожать некогда, — заявил Николай. — Мне через полчаса на рейсовый катер бежать надо.

Они прошли один круг в быстром фокстроте.

— Почему вы молчите? — спросила она.

— От напряжения.

Надя откинулась на его руке и засмеялась.

Потом, когда заиграли новый танец, к Наде подскочил студент в очках и увел ее в круг. Николай, вытягивая шею, смотрел ей вслед. Тут подошел Ткаченко, электрик с их лодки, и сказал, что пора идти, а то на катер опоздают.

— Подожди, Иван, — отстранил его Николай.

Он бочком втерся в круг танцующих и, лавируя, пробрался к Наде. Она удивленно взглянула на него, а студент в очках строго сказал:

— Товарищ моряк, это хулиганство.

Николаю некогда было вступать в спор со студентом, Он обратился к Наде:

— Я в следующее воскресенье опять приеду — где вас найти можно будет?

— Нигде, — отрезала она.

Николай побагровел и пошел прочь.

Они примчались на пристань, когда на рейсовом катере уже убирали сходню. Еле успели прыгнуть. Катер побежал по черной, густой, дымящейся воде в Кронштадт. Николай курил, смотрел на уплывающие огни Ленинграда.

— Скоро станет Нева, — сказал Ткаченко.

— Угу.

— Она, знаешь, где учится? — сказал Ткаченко. — В консерватории.

Николай посмотрел на друга:

— Откуда узнал?

— У подруг ее спросил, когда ты уволок ее танцевать.

Николай промолчал.

В следующее воскресенье съездить в Ленинград не удалось: залив замерзал, лед был еще тонок для пешего пути. И еще две недели прошло. Наконец, получив увольнительную, Николай на попутной машине поехал по замерзшему заливу в Петергоф, а оттуда электричка привезла его в Ленинград.

В консерватории, по случаю воскресенья, было пусто. Николай бродил по коридорам. Несколько студентов попалось ему навстречу, он спрашивал их, не знают ли они Надю, беленькую такую, которая на пианино играет. «А как ее фамилия?» Этого Николай не знал. Студенты улыбались, пожимали плечами.

Отчаявшись, он побрел к выходу. Из-за двери какой-то комнаты доносились звуки пианино. Николай приоткрыл дверь — и остолбенел. Тонкий белый профиль, тонкие белые руки, очень прямая посадка…

Он шагнул в комнату. Надя оглянулась, брови ее взлетели вверх. Игра оборвалась.

— Военно-морской флот перешел в наступление, — насмешливо сказала она, вставая. — Напрасный труд, товарищ моряк.

— Вы на коньках катаетесь? — спросил он.

— Нет.

— Тогда, может, в кино пойдем?

— Не хочу.

— Все равно я не уйду, — сказал Николай.

— Хорошо, — сказала она, помолчав. — Я разрешаю проводить меня к подруге.

Нечасто приезжал Николай в Ленинград. Каждый раз он звонил с Балтийского вокзала к Наде в общежитие. Они встречались, бродили по морозным улицам, иногда шли в кино. Как-то раз забрели в Таврический сад. Надя расшалилась: кинула в Николая снежком, побежала по аллее. Николай догнал ее, посадил в сугроб. Она, смеясь, выбралась из сугроба, отряхнула снег. Их лица на мгновенье сблизились. Смех в ее глазах погас. Николай отвернулся, закурил. Когда они вышли из сада, Надя сказала:

— А вы совсем не такой, каким представляетесь.

— Какой же? — спросил он.

— Разыгрываете грубого морского волка, а на самом деле… — Она замолчала.

— Вам неинтересно со мной? — сказал он после долгой паузы.

Надя чуть пожала плечами:

— Сама не знаю… Если я когда-нибудь полюблю, — задумчиво продолжала она, — то это будет сильный человек. Похожий на героев Джека Лондона. Вот.

— Понятно, — сказал он уныло. И подумал: «Был бы я хоть ростом немного повыше…»

Однажды увязался за Николаем Васька Клепиков. Это был статный, красивый парень, бойкий на язык и избалованный вниманием девушек. Познакомил Николай его с Надей, и Васька не долго думая принялся за ней ухаживать. День был весенний, вымытый дождями. Втроем гуляли они по городу, Клепиков рассказывал смешные истории, запросто брал Надю под руку, вышучивал Николая.

— А я и не знала, что у Коли такой веселый друг, — сказала Надя. — Правда, немного хвастливый, — добавила она, смеясь.

— Немного — не считается, — заявил неотразимый Клепиков.

А Николай как бы вскользь заметил:

— Сильные люди — они все немного хвастливые.

Надя взглянула на него искоса — и промолчала. Вечером, когда друзья на рейсовом катере возвращались в Кронштадт, Клепиков сказал:

— Понравилась мне твоя музыкантша. — И подмигнул Николаю: — Смотри, отобью.

Это случилось пятнадцатого июня, в последнее мирное воскресенье. Николай не застал Надю в общежитии и пошел в консерваторию. Он нашел ее в той же комнате, где разыскал тогда, в первый раз. Надя играла что-то быстрое, бурное. На Николая она даже не взглянула. Он подошел сзади, прочел на нотном листе:

— Мендельсон. Скерцо.

И осторожно взял Надю за плечи. Она вскочила с табурета, крикнула:

— Руки прочь!

— Что с тобой? — спросил он изумленно.

— Мне некогда. — Надя враждебно посмотрела на него. — Я готовлюсь к экзамену. И вообще больше не приходите.

— Да что случилось? — воскликнул Николай.

— Хорошо, — сказала она ледяным тоном. — Расскажу.

И рассказала. Вчера, в субботу, заявился к ней неожиданно Клепиков с билетами в кино. Она отнекивалась, но он уговорил пойти. В темноте кинозала стал уверять ее, что жить без нее не может. Она возмутилась: нечего сказать, хорош товарищ. Тогда он нашептал ей в ухо: Николай, мол, на днях хвастал дружкам, что «Надька — его с потрохами»…

— Сильные люди — хвастливые, — презрительно сказала Надя в заключение. — Уходите.

Николай не стал уверять ее, что Васька нагло соврал. Чернее тучи вернулся он в Кронштадт, разыскал Клепикова и, не говоря худого слова, съездил ему по морде. Вышла некрасивая драка — хорошо еще, что Ткаченко вмешался, оттащил Николая прочь.

За драку Николая крепко наказали. Сняли с командира отделения.

А через неделю началась война…

Поздней осенью, после двух боевых походов, лодка Николая встала в Ленинграде на ремонт. Покрытая маскировочной сетью, она на многие месяцы прижалась к гранитному парапету Невы. Большая часть команды ушла на сухопутье. Те, что остались, сами окоченевшими от мороза руками ремонтировали лодочные механизмы. Голодная блокадная зима. Хмурым январским днем Николай переходил Неву неподалеку от моста лейтенанта Шмидта. Возле проруби он увидел Надю. С трудом узнал ее, страшно исхудавшую, с головы до ног закутанную поверх пальто в серый платок. Она опускала в прорубь ведро на веревке. Николай подошел, молча забрал у нее ведро. Она испуганно посмотрела на него, а узнав, сказала негромко:

— Не трудитесь. Я сама.

Николай отвел ее руку. Вытащил из проруби полное ведро и понес его в Надино общежитие. Она медленно шла за ним, и снег поскрипывал под ее старыми валенками.

На следующий день он пришел к ней, положил на стол три куска сахару и ломоть хлеба, черного и тяжелого, как глина.

Была бомбежка. В квартале, где жила Надя, упала бомба. Сразу после отбоя тревоги Николай кинулся в общежитие. Надина подруга сказала, что Надя на дежурстве в МПВО. Он разыскал ее в каком-то дворе — она с другими девушками таскала носилки со щебнем, откапывала засыпанное взрывом бомбоубежище. Увидев Николая, она молча прижалась к нему и заплакала.

Всю зиму он делил с ней свой скудный паек. А в июне лодка ушла в море и вернулась только через полтора месяца. Николай шумно ворвался в общежитие, на груди у него поблескивал новенький орден Красного Знамени…

Весной сорок третьего они поженились. Николай уже был тогда знаменитым на Балтике гидроакустиком, в Ленинграде даже почтовые открытки выпустили с его портретом.

Дочь родилась, когда Николая уже не было в живых. Долго ждала Надя. Все не верила, не верила…

Потом опять появился Василий — остепенившийся, солидный, грудь в орденах. Надя указала ему на дверь. Но Клепиков был терпелив и упрям.

И Надя сдалась. В сорок седьмом вышла за него замуж.

5
Все это Лев рассказал мне на другой или на третий день, а тогда, вернувшись, мы увидели его хмурым, насупленным. Надя сидела рядом с ним и горько плакала. Лев одолжил у меня денег и купил плитку шоколада. Мы все пошли к Наде.

Мичман Василий Клепиков лежал на диване и читал газету. Это был видный, несколько располневший мужчина с благородной сединой на висках. Он встал и как-то оторопело воззрился на Льва. Потом улыбнулся и протянул ему руку:

— Ну, здравствуй, Лев Пушкарев.

Но Лев, не отвечая и не приняв руки, подошел к девочке лет тринадцати, которая сидела перед пианино и играла гаммы. Молча положил на пюпитр шоколад, молча погладил ее, недоумевающую, по русой голове.

Надя предложила выпить чаю. Лев отказался и попросил показать открытку с портретом Николая. Долго смотрел он на этот портрет.

— Можно взять? — спросил он наконец.

— Возьми, — сказал Клепиков.

— Нет, — сказала Надя и забрала у Льва открытку.

Клепиков снова лег на диван и взял газету. Лев буркнул Наде: «До свидания». Затем, густо покраснев, попрощался с Майей за руку. И ушел.

Помню, на другой день он завел тетрадь в роскошной синей обложке и стал записывать в нее все, что знал о брате. Стараниями нашего замполита в бригадном музее появилась большая фотография Николая Пушкарева с соответствующей подписью.

Месяца через два мы с Костей демобилизовались. Прощаясь с нами, старший матрос Пушкарев, только что назначенный командиром отделения гидроакустиков, взял фотокарточку, на которой мы были сняты втроем, и надписал на обороте прямым крупным почерком: «Дружба — это, по-моему, навечно».

Я совершенно убежден, что из этой фотокарточки никого и никогда не придется вырезать ножницами.