По ту сторону [Виктор Александрович Устьянцев] (fb2) читать онлайн

- По ту сторону (и.с. Честь, отвага, мужество) 671 Кб, 133с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Виктор Александрович Устьянцев

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

По ту сторону

ПО ТУ СТОРОНУ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
Передышки на войне выпадают редко и ненадолго. Если выдался часок-другой, солдат отсыпается. Если полный день, тоже спит: и за то, что недоспал в минувшую неделю, а то и месяц, и впрок, потому что не знает, когда еще придется поспать. Если выдается два дня без боев, солдат успевает и одежонку привести в порядок, и сапоги починить, а при случае даже в бане попариться.

А тут вторую неделю не было больших боев. Зацепившись на правом берегу Днепра за Букринскую излучину, бригада готовилась к расширению плацдарма. Хлопот было много, работали все до седьмого пота. Пытаясь сбросить высадившиеся на правый берег советские части, немцы бомбили их и обстреливали из орудий. Но все-таки это не бой. И хотя до противника было рукой подать, в поведении бойцов появилось что-то мирное. Оно неуловимо присутствовало во всем: и в разговорах об урожае, и в шутках, и даже в песнях.

Вот и сейчас кто-то тихо напевал под гармошку:

Располным-полна моя коробушка,
Есть и ситец и парча…
Из люка другой машины доносился густой бас:

— А что, Иван, плотник будет самый ходовой специалист после войны. Смотри, сколько жилья порушено, все это заново ставить придется…

У молодежи свои заботы:

— Она, брат, уже на третьем курсе, а у меня всего девять классов…

Возле машины командира батальона беспокоятся:

— Что-то наш замешкался. Небось комбриг накачку дает.

— А за что?

— Мало ли за что? Начальство оно на то и поставлено.

— Вечеря стынет, — вздыхает радист Григорий Загорулько и старательно завертывает котелок с кашей в промасленный бушлат. Рослый увалень с кривыми ногами и добродушным, исклеванным оспой лицом, Загорулько добровольно исполняет при комбате обязанности ординарца.

Догорает закат, от реки тянет сыростью. Темнота наваливается быстро, и бойцы, торопливо докурив в кулак самокрутки, старательно давят их сапогами и, поеживаясь, лезут в машины.

Угнездился и экипаж командирского танка. Загорулько, потеряв надежду дождаться комбата, тоже лезет в люк, осторожно держа над головой котелок с кашей.

В этот момент и появляется гвардии капитан Коробов.

— Это ты, Григорий Иванович? — спрашивает он.

— Та я ж, — откликается радист и протягивает комбату котелок. — Повечеряйте, товарищ командир.

— Некогда, дружище, — комбат ставит котелок на башню. — Коняхина не видел?

— Не бачив. Если дуже треба, я пошукаю.

— Ладно, я сам, — капитан спрыгивает на землю и скрывается в темноте. Загорулько снова завертывает котелок в бушлат и лезет в люк. Снизу его спрашивают:

— Пришел?

— Пришел. Коняхина ищет.

— Сердитый?

— Та не. Будь ласка, подержи котелок.

— Что же не покормил?

— Говорит, некогда.

— Ребята, раз ищет Коняхина, значит будет дело.

Лейтенант Коняхин с некоторых пор оказался в бригаде на несколько особом положении. До этого он был командиром роты, а сейчас по штатному расписанию числился командиром взвода. Но никто не считал это понижением.

А все произошло так. Бои на Курской дуге, особенно крупнейшее танковое сражение под Прохоровкой, показали, что на войне особенно необходимо совершенствовать методы ведения боя, а следовательно, и организационную структуру частей и соединений. Вот тогда-то и, вызвали лейтенанта Коняхина к командиру корпуса генерал-майору Зиньковичу. Там же находились командир бригады и еще несколько штабных офицеров. Обращаясь ко всем, генерал говорил:

— Опыт показывает, что в каждой бригаде нам необходимо иметь танковую разведку боем. Это что-то вроде небольшого передового отряда, притом постоянного. Входя в состав одного из батальонов, отряд должен быть достаточно боеспособным, но не громоздким. По нашему мнению, в его составе необходимо иметь четыре-шесть танков, две-три самоходные артиллерийские установки. В некоторых случаях ему целесообразно придавать до взвода, а то и больше автоматчиков. Вот такой отряд, назовем его, скажем, усиленным взводом танковой разведки боем, создадим пока в пятьдесят третьей бригаде. Командиром этого взвода назначается гвардии лейтенант Коняхин.

Прощаясь с лейтенантом, генерал наказывал:

— Подберите наиболее опытные танковые экипажи.

Кроме командирского экипажа, ядро взвода составили танки лейтенанта Зайцева, младших лейтенантов Бондаренко и Матраева. Сейчас они усиленно готовились к предстоящим боям.

…Весть о том, что комбат разыскивает лейтенанта Коняхина, опередила капитана Коробова. Когда он подошел к танку Коняхина, лейтенант уже ждал его возле своей машины.

О чем они говорили, никто не слышал. Только одно слово уловило чье-то чуткое ухо: «Иванков». И этого было достаточно: Иванков был у немцев. И все поняли, что начинается наступление.

2
Приезд командира бригады Героя Советского Союза гвардии полковника Архипова не удивил капитана Коробова. Так уж повелось, что в бою комбриг находился именно в том батальоне, на долю которого выпадала самая трудная задача.

Именно отсюда, с Букринского плацдарма, войска 1-го Украинского фронта должны были нанести главный удар по противнику, с тем чтобы освободить Киев и создать стратегический плацдарм для полного освобождения Правобережной Украины. 53-я гвардейская танковая бригада получила задачу выйти на северную окраину Иванкова и поддержать наступление 38-й стрелковой дивизии.

Комбриг хорошо понимал, что батальону Коробова придется особенно трудно. Местность в районе боевых действий гористая, изрезана глубокими оврагами. Вдоль берега Днепра тянется высокая гряда с крутыми обрывами. Танки были крайне ограничены в маневре и могли действовать вдоль единственной дороги, ведущей на Иванков. Но дорога простреливалась с высот, занятых немцами. О наступлении широким фронтом не могло быть и речи, придется действовать мелкими группами.

Вот это больше всего и беспокоило Архипова. Для прорыва обороны противника нужен мощный танковый удар, а тут…

— Растопыренные пальцы, — задумчиво сказал Архипов, глядя на карту. И уже с досадой добавил: — А нужен кулак!

Начальник политотдела полковник Зарапин вполне разделял беспокойство комбрига. Архипов считал, что направление главного удара выбрано не совсем удачно именно из-за невозможности создать танковый кулак и рассечь им глубоко эшелонированную оборону противника. Архипов высказал это и в штабе корпуса. Но там или не обратили внимания на его возражения, или руководствовались какими-то другими соображениями и расчетами.

— Начальству виднее, — заметил Зарапин, употребив эту сакраментальную фразу и тем самым давая понять, что в присутствии штабных офицеров вступать в обсуждение этого вопроса не намерен.

— Н-да, — неопределенно протянул Архипов и забарабанил пальцами по карте. Потом встал и предложил:

— Пойдемте немного отдохнем. Утро вечера мудренее.

Утро 12 октября 1943 года выдалось тихим и безоблачным. Правда, наползший с Днепра туман скрыл от противника выдвижение танков в исходный район на южную окраину Григоровки. Но с первыми лучами солнца туман рассеется, и противнику с занятых им высот будет все видно как на ладони.

Ровно в семь утра началась артиллерийская подготовка. Полтора часа наша тяжелая артиллерия обрабатывала с левого берега передний край обороны немцев. Сразу же но окончании артподготовки подразделения 38-й и 155-й стрелковых дивизий поднялись в атаку. Но, видимо, фашисты хорошо укрепились на высотах, и наша артиллерия не смогла подавить их огневые точки. Едва бойцы поднялись в атаку, как по ним открыли сильный артиллерийский, минометный и пулеметный огонь. Цепи наступающих вынуждены были залечь.

— Ну-ка, поторопи Коняхина, — сказал Коробову комбриг. — Что он медлит?

— Там минное поле.

Передовой отряд, возглавляемый лейтенантом Коняхиным, действительно не смог с ходу овладеть высотой, где проходила линия обороны фашистов. Подступы к высоте были заминированы. Три танковых тральщика, двинувшиеся вперед, чтобы проделать проход в минном поле, вскоре подорвались. Остальные танки остановились.

Коняхин поднял люк, окинул поле оценивающим взглядом и понял: медлить нельзя. Словно угадав мысли командира, механик-водитель Иван Митрофанович Переплетов уверенно сказал:

— На большой скорости проскочим.

— Давай! — согласился Коняхин и захлопнул люк.

Взревел двигатель, танк ринулся вперед. Где-то позади хлопали разрывы мин, дробно стучали по броне осколки. Порой машину сильно встряхивало, но она продолжала идти вперед. Когда головной танк проскочил минное поле, следом за ним пошли и остальные.

На гребне высоты их встретил сильный противотанковый огонь. Загорелись сразу две машины. Нужно было немедленно принимать какое-то решение. Укрыв оставшиеся танки за горящими, Коняхин вылез из своей машины, посоветовался с командирами. Выход был один: прорываться в Иванков через лощину. Правда, она узкая, в случае чего там не развернешься. Перед селом лощина круто поворачивает влево. Этот поворот был самым опасным — фашисты наверняка держат его под прицелом. Но иного пути в Иванков сейчас нет.

Связались по радио с комбатом. Тот утвердил решение.

Коняхин побежал к своему танку, вскочил на броню. Но не успел захлопнуть люк, как его тут же сорвало снарядом. Оглушенный взрывом, Коняхин свалился вниз. Когда его подняли и осмотрели, выяснилось, что он ранен в ногу и в руку. Радист Василий Голенко тут же хотел доложить об этом комбату, но Коняхин остановил его:

— Не надо. Как машина?

Танк был поврежден, но Переплетов доложил, что с этими повреждениями воевать еще можно.

Тем временем к высоте подтянулись остальные танки бригады, и Коняхин получил задание: пятью машинами произвести разведку боем.

Головным Коняхин решил поставить танк младшего лейтенанта Бондаренко. Лощину надо проскочить на большой скорости, а механик-водитель этого танка старшина Петр Ильченко как раз наиболее ловок в маневре на больших скоростях. Позвали Петю. Выслушав Коняхина, он вздохнул:

— Надо, значит — надо.

— Главное — с ходу набирай большую скорость.

— Понятно, — Петя повел взглядом в сторону лощины, примеряясь, как лучше выйти к этому злополучному месту.

— Разрешите выполнять приказание, товарищ лейтенант?

Коняхин обнял механика:

— Будь осторожнее.

Выстроившись в колонну, танки двинулись по лощине. До поворота все шло относительно благополучно. Хотя фашисты вели по танкам огонь, но существенных повреждений не нанесли.

Самое страшное началось за поворотом. Уходившая влево ветвь простреливалась отовсюду. Прямым попаданием танк Коняхина был подбит. К счастью, никто из экипажа при этом не пострадал. Все четверо пересела на другую машину. Это заняло не так уж много времени, но теперь новый командирский танк оказался в колонне пятым.

Едва они вошли в левую излучину лощины, как сразу были подбиты три танка. Первой загорелась головная машина. Коняхин видел, как Бондаренко откинул люк, вылез наверх. Но спрыгнуть на землю не успел — его сразила пулеметная очередь. Один за другим загорелись и следующие два танка. Четвертый застрял на повороте. И новая машина Коняхина была повреждена, но ей удалось выскочить обратно.

Стало ясно, что днем в Иванков не прорваться.

3
Тот, кто хоть раз побывал в бою, знает: как бы ни был он скоротечен, детали его врезаются в память на всю жизнь. Иногда они видятся и запоминаются сразу, а иногда только видятся, а в памяти всплывают потом, когда схлынет горячка боя, и машина памяти начинает раскладывать все по своим полочкам, улавливать какие-то логические связи и закономерности.

И часто случается так, что ярче всего видится не самое значительное, а какая-нибудь вроде бы несущественная подробность: то прилипший к траку комок земли с едва проклюнувшейся травкой, то отставшая подметка на сапоге убитого товарища, то птичье гнездо, сброшенное с дерева взрывной волной. В пылу боя думать об этом некогда, лишь потом, припомнив все, начинаешь соображать, что пришла весна и в колхозе надо бы сеять яровые, а сеять-то, наверное, некому; что вот месил с тобой фронтовую грязь твой боевой товарищ, черпал ее дырявыми сапогами, мерз, а снять добротную обувь с убитого не посмел, хотя знал, что мертвому это уже вроде бы и ни к чему; что война несет беду не только людям, но и всему живому на земле и летающая вокруг гнезда птица не сможет понять, кому и зачем все это нужно.

Вот так и нынешний день запомнился Коняхину, казалось бы, совсем неуместной лирической деталью: лежавшей на броне веткой рябины. Он увидел ее сразу, как только откинул люк. На закопченной броне она пылала кровавыми каплями ягод так неожиданно, что все это казалось противоестественным. Наверное, ее срезало осколком, она упала на броню и каким-то чудом удержалась на ней.

…Остаток дня ушел на то, чтобы привести в порядок изрядно потрепанные подразделения. Спешно ремонтировали поврежденные танки, пополняли экипажи людьми, боеприпасами, горючим, отправляли в тыл раненых. Впрочем, многие отказывались уйти в тыл, их приходилось отправлять чуть ли не насильно.

— Проследите-ка, Александр Яковлевич, чтобы тяжелораненых не осталось, — сказал Архипов Зарапину.

Коняхин, слышавший этот разговор, незаметно отошел в сторону и старался больше не попадаться на глаза начальству. Раны не такие уж пустяковые, наверное, нужно бы их почистить в санбате, но уйдет бригада вперед, и попробуй ее догнать.

В санбат он не пошел, а перехватил по дороге санитарку, попросил перевязать. Палец на руке был раздроблен, еле держался. Санитарка посоветовала:

— Вам надо к хирургу. Этот палец уже не жилец, надо его ампутировать.

— Сейчас некогда. Привяжите его покрепче, чтобы не мешал, к хирургу заскочу сразу после боя.

— А что, опять бой будет? — спросила санитарка и, не дожидаясь ответа, грустно добавила: — Бондаренко вон насмерть убило.

— Раз убило, значит, насмерть, — почему-то поправил Коняхин, поправил почти механически, должно быть, по старой учительской привычке, вспомнив опять лежавшую на броне ветку рябины, а уже потом вскинувшего руки, падающего с танка Бондаренко. «Как подбитая птица», — неуместно пришло сравнение.

— Где он? — глухо спросил лейтенант.

— Наверное, уже похоронили.

«Даже попрощаться не успел», — с грустью подумал Коняхин и вспомнил о том, что до заката остается не более часа, а отряд не укомплектован, надо спешить.

О ранении в ногу сестре не сказал. Нога меньше болела, лишь саднило, наверное, задета только мякоть.

К вечеру набрали восемнадцать танков. Экипажу Коняхина пришлось пересесть на третью машину за этот день. Она была выпущена челябинским заводом и несколько отличалась от тагильских машин, к которым экипаж привык. Пока радист Василий Голенко настраивал рацию, дали сигнал атаки. И первые десять минут Коняхин не имел связи ни со своими машинами, ни с командованием.

До поворота добрались благополучно. Однако за поворотом их снова встретил сильный огонь. Чтобы проскочить злополучную лощину, прибавили скорость. Но тут загорелся один из танков: должно быть, снаряд попал в бак. Зарево горящей машины теперь позволяло фашистам вести прицельную стрельбу.

Отсветы пламени, проникая сквозь смотровые щели, метались в башне, в их фантастической пляске было что-то зловещее. Коняхин вел огонь по вспышкам орудийных залпов на гребне холма, успевая в то же время наблюдать за остальными своими танками.

Один за другим были подбиты еще два танка. И уже казалось, что нет никакой возможности проскочить лощину. Но Переплетов прибавил скорость, и командирская машина вырвалась вперед. То ли немцы в суматохе боя не заметили этого, то ли остаток пути попал в мертвую зону их пушек, но больше по танку не стреляли, и он выскочил на окраину села.

Прорыв был настолько неожиданным для немцев, что приткнувшееся у крайней хаты орудие даже не успело выстрелить. Хорошо, что именно Переплетов первым заметил это орудие. Он направил танк прямо на пушку.

А бой шел где-то позади. Все выше поднималось из лощины зарево горящих танков. Укрыв машину в ближайшем дворе, Коняхин приказал Переплетову заглушить двигатель и откинул люк. Он был уверен, что за ними следуют другие танки. Но сколько ни прислушивался сейчас, не мог уловить привычного рокота моторов и лязга гусениц.

— Не слышно? — спросил снизу Яша Косенко.

— Сейчас подойдут, — ответил Коняхин. — А мы пока будем действовать.

Он достал ракетницу и выпустил в небо зеленую ракету, обозначавшую, что он прорвался. Потом захлопнул люк и приказал Переплетову:

— Давай вдоль улицы!

Опять наткнулись на противотанковое орудие. Раздавив его, помчались к площади. Когда выскочили на нее, то увидели, что вся она заставлена пушками. «Батареи две, а то и все три», — сразу, почти механически прикинул Коняхин. У лафетов орудий заметалась прислуга.

— Шрапнелью! — крикнул Коняхин заряжающему.

Прислуга орудий разбежалась после первого же выстрела. Однако и танку оставаться на площади было опасно — ее могли легко перекрыть со всех сторон, и тогда достаточно будет одной связки гранат, брошенной из любой хаты.

Пришлось той же улицей возвращаться на окраину села. Опять заглушили двигатель, опять лейтенант, открыв люк, прислушивался в надежде уловить знакомый рокот моторов. И, не услышав его, все еще надеялся, что вот-вот подойдут остальные танки. Теперь его больше всего заботило другое: фашисты могут подвезти на площадь новые орудия, к уцелевшим вернется прислуга, и тогда, если прорвутся остальные, вдоль этой улицы им не пройти. «Надо найти обходные пути, с тыла ворваться на площадь и окончательно подавить батареи», — решил лейтенант.

Фашисты успели опомниться. Едва танк вышел из укрытия, как в его левый борт врезался снаряд. Он прошил танк насквозь, пройдя сзади механика и чуть впереди Коняхина. Командира оглушило и сбросило с сиденья вниз. Заклинило шаровую установку и погнуло ствол пулемета. Вышла из строя рация, ранило радиста. Триплекс смотровой щели механика-водителя был так побит осколками снаряда, что через него ничего нельзя было увидеть. Переплетов открыл свой люк и потом так с открытым люком и вел машину. Поэтому Коняхин больше всего беспокоился за жизнь своего механика, ничем не защищенного от пуль и осколков.

Застонал раненый радист Яша Косенко.

— Горим! — крикнул кто-то.

И верно, из отверстия левого переднего бака выплеснулось пламя. Хорошо, что в это время горючее из передних баков было израсходовано, пользовались задними. Значит, горят только остатки. Однако язык пламени метнулся и в пробоину. Переплетов сорвал с себя шлем, заткнул им отверстие.

— Можешь завести мотор? — спросил у него Коняхин.

— Попробую. Вася, подержи-ка.

Голенко стал затыкать пробоину, а Переплетов запустил двигатель.

— Куда? — спросил механик.

— На площадь!

Переплетов на месте развернул танк и повел его к площади.

Видимо, немцы решили устроить им ловушку. В конце переулка дорогу загородили несколько грузовиков. Возвращаться было поздно: переулок узкий, пока разворачиваешься, влепят в борт снаряд или гранату. Переплетов крикнул: «Держитесь!» — и прибавил газ. Танк с ходу врезался в грузовики, разметал их в стороны, тяжело взобрался на последний, стоявший поперек дороги, и выскочил в другой переулок.

«Выбрались», — с облегчением подумал Коняхин, но тут же увидел, что наперерез им вышла самоходка. Сворачивать было некуда.

— Видишь? — спросил он Переплетова.

— Вижу.

— Давай через огороды.

— Там овраги, завязнем. Сейчас я ее тараню.

— Смотри, справа глубокая канава.

— Вот и хорошо.

Почему это было хорошо, Коняхин понял позже, когда Переплетов врезался в самоходку и столкнул ее в канаву. Однако удар был настолько силен, что и у них заглох двигатель.

— Ваня, что случилось? — встревоженно спросил Коняхин.

— Ничего, полный порядок! — Переплетов включил стартер, и двигатель заработал.

Оставаться в Иванкове больше нельзя. Решили идти в соседнее село Пшеничники, чтобы там, пользуясь темнотой и не давая врагу опомниться, уничтожить побольше его огневых точек.

В Пшеничниках тоже не сразу разобрались, что за танк вошел в село. Пять с половиной часов вел бой советский танк, беспрерывно двигаясь.

В штабах немецких частей надрывались телефоны. По докладам из Иванкова и Пшеничников получалось, что прорвалось не менее батальона танков, они нанесли большой урон, однако направление их дальнейшего движения пока остается неясным. Спешно поднимались по тревоге резервные подразделения, создавались противотанковые группы и заслоны во втором эшелоне обороны. И никому не пришло в голову, что прорвался всего один советский танк.

А он неожиданно появлялся то тут, то там, стремительно наносил удар и уходил невредимым, пользуясь суматохой, беспорядочной стрельбой, заглушавшей шум его двигателя.

В центре Пшеничников протекал небольшой ручей, через него перекинут мост. Не доходя до этого моста, танк вдруг остановился. Двигатель работал на полную мощность, а машина не двигалась с места, только вздрагивала.

— В чем дело? — спросил лейтенант у механика.

— Не знаю, что-то мотор не тянет.

Лейтенант откинул люк, встал на сиденье, огляделся. И обомлел: танк был «разут», левой гусеницы на нем не было.

— Глуши мотор! — приказал он механику.

Тот заглушил двигатель, стало тихо.

— Что случилось? — спросил Переплетов.

— Гусеницу перебило.

Гусеница лежала метрах в пятнадцати: шли на большой скорости. И сделать ничего было нельзя. Переплетов пытался сдать машину назад, но она только крутилась на одном месте.

Решили держаться до подхода своих. Не знали тогда, что ни этой ночью, ни в следующий день, ни даже через неделю свои не подойдут. Наступление войск 1-го Украинского фронта с Букринского плацдарма не увенчалось успехом. Небольшие размеры плацдарма не позволили сосредоточить здесь достаточное количество сил и средств для наступления. Условия местности не давали возможности использовать танки массированно, а мелкие группы не могли преодолеть сильный противотанковый район Ромащи — высота 207,9 — Иванков. Фашисты непрерывно подбрасывали сюда новые силы и укрепляли оборону. Советское командование решило перенести направление главного удара на другой плацдарм — Лютежский, севернее Киева.

Экипаж Коняхина, конечно, не мог знать о создавшейся обстановке и ждал прорыва танков бригады. Подбитый танк стоял посреди дороги. Патронов и снарядов оставалось мало, но решили драться до последнего.

Вот на дороге показались легковая машина и бронетранспортер. Должно быть, в машине ехал к фронту кто-то из немецкого штаба. Через открытый люк механик хорошо видел головы сидевших в бронетранспортере солдат охраны.

Переплетов взял автомат. Во время войны с белофиннами он был снайпером и хорошо стрелял из любого оружия.

Из машины выскочил офицер, он размахивал руками и что-то кричал, наверное, требовал, чтобы освободили дорогу. Коняхин снял его выстрелом из пистолета. Переплетов видел, как офицер повалился, вскинув руки. Его пенсне блеснуло в отсветах пламени, вырвавшегося из ствола пушки — Коняхин успел выстрелить из пушки и по машине. Она взлетела на воздух. Переплетов дал длинную очередь по сидевшим в бронетранспортере солдатам.

Теперь по танку били с обеих сторон улицы. Вспышки выстрелов постепенно приближались. Переплетов стрелял по ним из автомата, а лейтенант, поставив пушку на максимальное снижение и включив электродвигатель поворота башни, беспрерывно вращал ее и выпускал в темноту снаряд за снарядом.

Но вот башня перестала вращаться, электродвигатель не тянул, видимо, сели аккумуляторы.

— Включай мотор! — крикнул лейтенант механику.

Взревел дизель, башня опять начала вращаться. Так продолжалось минут десять.

И вдруг дизель заглох, в смотровые щели метнулись языки пламени. Что это было — граната или бутылка с зажигательной смесью, — не разобрали. Поняли только одно: танк горит.

— Всем покинуть машину через нижний люк! — приказал лейтенант. — Я прикрою.

Фашисты били по горевшему танку из автоматов. Коняхин отстреливался до тех пор, пока не убедился, что весь экипаж выбрался через люк механика-водителя. Броня накалилась, вот-вот взорвутся снаряды.

Лейтенант добрался до люка механика. Только успел высунуться, как увидел перед собой фашиста. Выстрелил в него из пистолета, немец упал.

Коняхин кубарем скатился в кювет, его подхватили чьи-то руки. Лейтенант схватился за пистолет, но тут услышал голос Переплетова:

— Мы тут, товарищ лейтенант.

— Все живы?

— Все, — ответил Косенко.

— Хорошо, — лейтенант чуть приподнял голову, огляделся. Фашисты стреляли по горящему танку, подходя все ближе и ближе. Значит, они не видели, что экипаж покинул машину.

— Быстро за мной! — Коняхин приподнялся и метнулся в ближайший двор. За ним бросились остальные. У крыльца наткнулись на часового.

— Хальт! — крикнул тот и поднял автомат.

Но лейтенант выстрелил раньше. В этот же момент раздался взрыв. Это взорвались в танке оставшиеся снаряды. Одинокий пистолетный выстрел не услышали даже бежавшие рядом товарищи.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Они долго ползли сначала по саду, потом полем. Танк еще горел, но стрельба прекратилась. И это было хуже всего, потому что нельзя было пристрелить увязавшихся за ними двух дворняжек. Собаки бежали метрах в пяти-шести и отчаянно лаяли.

Сначала их шепотом уговаривали:

— Жучка! Бобик!

Какие еще у собак бывают клички?

— …Полкан! Каштанка! — кажется, перебрали все, но собаки не унимались.

Тогда Голенко предложил:

— Вы ползите дальше, а я тут притаюсь. Поймаю и задушу.

— Нельзя, такой визг поднимут…

— Лучше просто полежать, не двигаясь, — сказал Переплетов. — У них сразу пропадет интерес.

И верно, собаки отстали.

Метров через двадцать наткнулись на танки. Их было два: «тигр» и «фердинанд». Между машинами маячил силуэт часового.

И потом, куда бы они ни сунулись, всюду были то пушки, то танки. Тут проходила вторая полоса обороны противника. Лейтенант попросил всех запоминать, где что стоит. «Потом нанесу на карту, пригодится нашим артиллеристам». Теперь он догадывался, что наступление по каким-то причинам сорвалось, и рассчитывал если не в эту ночь, то в следующую перейти линию фронта.

Днем окончательно убедились, что к своим прорваться будет трудно, хотя до переднего края оставалось не более семи километров. Всюду были немцы: в окопах, в поле, на дорогах, в домах. Половину жителей окрестных деревень и сел они выселили, а половину оставили. Оставили с коварной целью — для прикрытия. Они были уверены, что советское командование, узнав, что в деревнях есть местные жители, не станет подвергать их артиллерийскому и минометному обстрелу или бомбить с самолетов.

День пришлось отсиживаться в овраге. Яша Косенко, ночью бежавший вгорячах, сейчас совсем слег. У него поднялась температура, начался бред. Он то тихо и ласково разговаривал с кем-то, то вдруг начинал кричать: «Бей их, гадов! Товарищ лейтенант, стреляйте! Ура!»

Его успокаивали, носили со дна оврага влажную от росы траву, прикладывали к горячему лбу. Может, это и помогло: Яша вскоре затих.

Перевязав друг другу раны, твердо решили: надо спать, чтобы скопить силы для следующей ночи. Договорились дежурить по очереди. Но уснуть никто не смог.

— Где же наши? — спрашивал то один, то другой.

Что мог ответить Коняхин? Там, где проходил передний край, было тихо.

— Спите, набирайтесь сил, чтобы нам отсюда выбраться, — не столько приказывал, сколько советовал он.

— Уснешь тут, — ворчал Голенко.

— Ладно, молчи! — цыкнул на него Переплетов. — Не мешай другим.

Механик устроился поудобнее и закрыл глаза. Коняхину показалось, что Переплетов уснул, когда тот неожиданно спросил:

— Товарищ лейтенант, у вас в пистолете сколько патронов осталось?

— Пять. А что?

— Да так. Мало.

— А все же?

— С боем, значит, не прорвемся. Стало быть, надо тихо, ночью. Вам бы поспать не мешало. Ложитесь, а я тут покараулю.

— Не спится, Иван Митрофанович.

— Вот и мне тоже. Может, зря я на тот мост повернул?

— А куда еще мог повернуть? В трясину?

— Так-то оно так.

— Ну и нечего переживать. Все равно нас подбили бы, рано или поздно.

— Жаль только, что снаряды не все успели израсходовать. Глядишь, лишний десяток-другой фашистов укокали бы.

Так вот он о чем думает?

— Как бы самих нас теперь не укокали, — заметил Голенко.

— Боишься? — спросил механик.

— А ты сам не боишься?

— Нет, Вася. Я не первый год воюю, знаю, что на войне убивают, могут и меня убить. Не хочется, конечно, умирать. Но страху, о котором ты говоришь, нет. Обидно будет — это да. Но уж если доведется погибнуть, так лучше с музыкой.

— Это как?

— А вот прихвачу с собой несколько фашистов, в компании, глядишь, и веселее будет.

С наступлением темноты выползли из оврага и по его гребню выбрались в поле. Еще днем лейтенант высмотрел, как лучше пройти участок до ближайшей высоты. За ней должен быть спуск в лощину, а там пройти незамеченными легче.

До высоты действительно добрались благополучно. Но, обходя ее, наткнулись на пулеметное гнездо. Хорошо, что ночь выдалась безлунная. Немцы стреляли наугад. И все же лейтенанта опять ранило в руку, остальные не пострадали. Преследовать их фашисты не стали, видимо, решили, что на гнездо наткнулась разведгруппа.

Еще несколько попыток пройти к переднему краю, предпринятых в эту ночь, также не удались. К рассвету пришлось снова возвращаться в овраг. Почему-то именно он показался им самым безопасным местом.

2
Совсем нечего было есть.

Шесть дней они наблюдали за крайней хатой. Хозяев ее, видимо, выселили, в хате разместился орудийный расчет — пять человек. На передовой было тихо, и здесь, во второй полосе обороны, немцы чувствовали себя спокойно. У орудия дежурили по двое. Один же, судя по всему — командир орудия, почти все время находился в хате. Лишь на седьмые сутки он куда-то отлучился.

Это был очень удобный момент. Двое пошли на пост, а двое сменяющихся еще не успели вернуться.

Коняхин и Переплетов заскочили в хату. Они точно рассчитали, что могут оставаться в хате не более трех минут. Поживились не многим: нашли в печи горшок с кашей, да на столешнице — ломоть хлеба.

Хотели растянуть это на несколько дней, но не вытерпели — съели все сразу. На четверых, конечно, было мало, только растравили аппетит. Тем не менее настроение у всех улучшилось. Но его тут же испортил Вася Голенко:

— А горшок-то зря взяли. Хватятся — чего доброго, поднимут тревогу. Перевалить надо было кашу во что-нибудь.

— А то не хватились бы?

— Тогда они подумали бы, что все съели те двое, что ушли к орудию. А то и старший мог съесть.

— Да, история…

К счастью, все обошлось благополучно. Те двое, сменившиеся с поста, и верно, пошумели, ходили в другую хату, что-то кричали. Наверное, подумали на соседей. Неизвестно, чем все это кончилось бы, если бы не пришел старший. Он нес за спиной туго набитый рюкзак и два каравая хлеба — должно быть, получил паек на всю неделю.

— Вот если бы этот рюкзак… — мечтательно сказал Голенко. — Да еще бы табачку на закрутку.

— Посмотрим, может, и табачку достанем, — утешил его Переплетов.

Но в следующие три дня опять ничего не ели.

Впрочем, голод оказался не самым главным их врагом. Был конец октября, и по ночам подмораживало. Они ложились рядом, тесно прижимаясь друг к другу. Крайние все равно мерзли, хотя поворачивались то на один бок, то на другой, чтобы поочередно греть о соседа грудь или спину. В середине всегда лежал Яша — у него раны оказались самыми тяжелыми. А их даже нечем было перевязать.

И тут наступило самое страшное — раны нагноились. От Яши шел тяжелый, сладковатый запах, от которого начинало тошнить. У Коняхина худо было с рукой: палец еле держался, а главное — чувствовалось жжение, и лейтенант начал опасаться гангрены. Надо было что-то делать.

И он решился.

— Ваня, разбинтуй-ка мне руку, — попросил он Переплетова.

А когда тот разбинтовал, лейтенант сказал:

— Достань нож.

Переплетов достал перочинный нож.

— Режь!

— Да вы что? — испуганно отшатнулся механик.

— Видишь, уже гниет. Если начнется гангрена, мне крышка. Значит, надо резать. Прошу как друга…

— Не могу я…

Переплетов и сам понимал, что лучше всего этот палец отрезать. Но перочинным ножиком? Да еще без бинтов и лекарств. Если бы каплю йода или хотя бы спирту, чтобы протереть нож! Но у них ничего не было.

Палец похоронили тут же, в овраге.

3
На пятнадцатые сутки лейтенант сказал Переплетову и Голенко:

— Сегодня ночью попытаетесь пробраться к нашим. На передовой сейчас относительно тихо, немцы успокоились, момент удобный.

— А вы?

— Яшу бросать нельзя. А с ним не пройдем.

— Мы тоже не можем вас бросить, — сказал Переплетов. — Если и погибнем, так все вместе.

— Зачем же погибать? Нам еще фашистов добить надо, до самого Берлина дойти.

— Это все так, но мы вас тоже бросить не можем.

— Если пройдете, пришлете за нами хотя бы разведчиков.

— А вдруг тут без нас что-нибудь случится? Все-таки четверо — не двое.

— С одним-то пистолетом? — усмехнулся Коняхин. — Кстати, возьмите его. Мне он все равно ни к чему, руки-то забинтованы, стрелять не могу.

— Но…

— Это приказ!

— Есть! — сказал Переплетов, впрочем, без особого воодушевления.

Они долго обсуждали, как лучше пробраться к линии фронта, в каком месте ее перейти. Когда стемнело, Переплетов и Голенко ушли.

В эту ночь Коняхин так и не уснул — все прислушивался и вздрагивал от каждого звука; то ли это был крик ночной птицы, то ли скрип двери в одной из ближайших хат.

Но ни выстрелов, ни криков не было слышно, и к утру он с облегчением подумал: «Значит, прошли».

Он немного успокоился, но уснуть не мог. В голову лезли разные мысли. Правильно ли он поступил, отправив Переплетова и Голенко? То, что всем оставаться здесь бессмысленно, — ясно. Но, может быть, надо было пробираться всем четверым? Конечно, Яшу пришлось бы нести на себе, и, напорись они на немцев, уйти с раненым на руках было бы трудно. А все же…

Он один решает их судьбу сейчас. Над ним нет ни командиров, ни начальников. Но он отвечает за этих троих подчиненных ему людей и перед командирами, и перед Родиной, и перед партией, и перед родными и близкими этих людей. Он, коммунист Коняхин, лейтенант Советской Армии. Правильно ли он распорядился их судьбой?

Иван Митрофанович, хотя и не хотел их с Яшей оставлять, понимает, что иначе он не мог поступить. А остальные? Понимают ли? Да, они целиком доверяют ему как командиру и коммунисту. Он самый молодой из них, но все слушаются его беспрекословно, ибо он олицетворяет сейчас и Советскую власть, и партию коммунистов.

Днем он немного вздремнул, а в следующую ночь опять прислушивался — ждал разведчиков. Но они не появились ни в эту ночь, ни в следующую. «Неужели с Переплетовым и Голенко что-то случилось?» В то, что сюда не смогут пройти разведчики, он не верил.

И хотя он скрывал от Яши свою тревогу, оберегая его от излишних волнений, Косенко сам думал о том же.

— Зря вы остались со мной, товарищ лейтенант. Все равно я уже не жилец. А вам из-за меня пропадать ни к чему.

Чтобы как-то отвлечь Яшу от подобных рассуждений, Коняхин рассказывал ему о своей довоенной жизни. О том, как учился в педагогическом техникуме, как потом учительствовал в совхозе, в Оренбургской области.

— Я ведь историю и географию преподавал. Вроде бы умел заинтересовать ребятишек этими предметами. А вот сейчас думаю, что не так им все надо было объяснять. Понимаешь, мы сейчас с тобой эту историю сами делаем. Вот кончится война, пройдет лет десять-пятнадцать, и ребятишкам, которые придут к тому времени в школу, эта война покажется далекой историей. А тут надо, чтобы они почувствовали как свое личное, а не только мое и твое. Лучше нас с тобой им о войне никто не расскажет…

Но рассказы о школе Яшу почему-то интересовали меньше, чем разговоры о любви и верности. Когда лейтенант рассказал о том, как познакомился со своей невестой Аней Пирумовой, Яша заметил:

— Может, вам и повезло. Пишет она вам часто, значит и верно ждет. А другие? Кто их знает, как они там без нас? Солдаты, которые по ранению дома побывали, всякое рассказывают.

— А ты не верь этим сплетникам. Мало ли что наговаривают.

— Вы вот доверчивый, в людях только хорошее и замечаете. А в них и дурного много.

Это верно. Будучи сам честнейшим и чистейшим парнем, Яша не прощал другим даже мелких грешков. Если многих война сделала более терпимыми, то в Яше она только обострила эту его органическую неприязнь к человеческим слабостям.

На четвертые сутки после ухода Переплетова и Голенко Яше стало совсем плохо. Надо было что-то предпринимать. И Коняхин решил идти в село.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
За этой хатой он наблюдал несколько дней, и она показалась ему наиболее подходящей. Во-первых, потому, что там остались ее владельцы. Из хаты часто доносился плач ребенка, может быть, именно из-за него и остались здесь. А раз в хате есть грудной ребенок, немцы вряд ли поселятся в ней, найдут более спокойное место.

Во-вторых, она расположена недалеко от оврага — в случае чего будет легче уйти.

Ночь была темная, и к дому он подполз незамеченным. Часа полтора лежал возле него, прислушиваясь к каждому шороху. Все было тихо. Лишь изредка где-то спросонья тявкнет собака, или скрипнет дверь, должно быть, кто то выскочит по нужде. И опять тишина.

Но вот в хате заплакал ребенок. Ласковый женский голос убаюкивал: «А-а-а!»

Пожалуй, это был самый подходящий момент. Не придется будить людей, да и, если он постучит, не так будет слышно из-за плача ребенка.

Осторожно пробравшись к двери, Коняхин уже взялся за скобку, когда в сенях услышал немецкую речь. Лейтенант бросился за угол и распластался на земле. Он слышал, как распахнулась дверь и во двор вышли двое фашистов. Они остановились метрах в трех от лейтенанта, их силуэты ясно вырисовывались на фоне неба. Наверное, ребенок разбудил и их. Сейчас они о чем-то спорили.

Больше всего лейтенант боялся закашлять. Холодные осенние ночи, проведенные в овраге, не прошли бесследно: Коняхин основательно простудился, и его душил кашель. Вот и сейчас в горле першило, кашель буквально рвался наружу, и не было никаких сил его сдерживать. Лейтенант судорожно глотал, но в горле было сухо, и только еще больше хотелось кашлять.

Наконец немцы перестали спорить и пошли со двора, о чем-то разговаривая уже спокойно. Наверное, решили переночевать в другом месте.

Когда затихли их шаги и голоса, первым желанием лейтенанта было броситься в хату. Он уже вскочил на ноги, но тут же в сознании мелькнуло: «Эти-то ушли, а другие могли остаться. Сколько их там было?» Ведь он считал, что в доме вообще нет немцев. «Нет, надо уходить».

Он пополз опять через огород, тем же путем, которым пробирался сюда. Он полз теперь еще более осторожно.

Неожиданно рука по самое плечо провалилась в землю. Что это: яма или погреб? Он сел и стал обеими руками разгребать землю. И вдруг ладонью уперся во что-то мягкое, начал ощупывать. Вот под рукой шевельнулось, и из-под земли раздался испуганный детский голос:

— Ой, кто тут?

— Тише! — прошептал лейтенант. — Ты один тут?

— Нет, с сестренкой, — шепотом ответили снизу. Судя по голосу, мальчишке было лет десять.

— Что вы тут делаете?

— А вы кто такой? — спросил мальчик.

— Как тебя зовут? — в свою очередь, спросил Коняхин.

Но мальчик оказался пареньком осторожным, все допытывался у лейтенанта, кто он такой. И педагогический опыт подсказывал Коняхину, что он ничего от мальчика не добьется, пока не объяснит ему, зачем пришел. И то же педагогическое чутье подсказывало, что мальчику можно довериться. Впрочем, ничего другого не оставалось.

— Я красный командир, — спокойно и веско, как когда-то на уроке, сказал лейтенант.

— Наш! — воскликнул мальчик. — Слышишь, Тонька, наш! — должно быть, он там, внизу, начал тормошить сестренку.

— Постой, не буди, — прошептал Коняхин.

— Да вы, дяденька, не бойтесь, я пионер.

— Ну, раз пионер, значит, на тебя можно положиться. Лезь наверх.

Мальчик вылез откуда-то сбоку, видимо, там был ход в этот блиндаж. К счастью, сестренка его так и не проснулась, только пробормотала что-то сквозь сон и угомонилась.

— Как тебя зовут? — спросил лейтенант, когда мальчик улегся рядом с ним.

— Пашей. Паша Приходько.

— Вот что, Паша, ты должен мне помочь. Надо достать чистых тряпок и теплой воды. Необходимо промыть и перевязать раны. Если что-нибудь найдется из еды, все равно что, принеси хоть немного. Родители твои дома?

— Дома. Они у меня хорошие. И немцев ух как не любят! Папа только очень больной, в армию его не взяли, а то бы он их тоже вот как вы… — мальчик осекся, видимо, сообразив, что сейчас лейтенант не очень-то страшен немцам. — Ну ладно, я пойду в хату. Только там немцы. Их вчера вечером к нам поставили жить.

— Сколько их?

— Двое.

— Они ушли.

— Тогда я побегу. Я быстро.

— Подожди, — остановил мальчика лейтенант. — Сначала расскажи, как лучше пробраться к Днепру.

— К нашим?

— Ну да.

Паша оказался человеком весьма осведомленным. Он не только хорошо знал дорогу к Днепру — летом бегали туда с мальчишками купаться, — но рассказал, где расположены немецкие батареи и огневые точки, как их лучше обойти. Единственную карту-двухкилометровку Коняхин отдал Переплетову. Теперь все пришлось запоминать, и он заставлял Пашу несколько раз повторять, где, как и что расположено. Только после того, как все заучил наизусть, разрешил Паше идти в хату.

Все-таки Коняхин подполз к окну, чтобы слышать разговор Паши с родителями. Ребенок к тому времени утихомирился, и лейтенанту хорошо было слышно, что происходит в хате, хотя разговор велся вполголоса.

2
Тихонько скрипнула дверь, и женщина спросила:

— Кто там?

— Это я, мама.

— Чего тебе?

— Дело есть.

— Какое еще дело на ночьглядя? — рассердилась женщина. — Ведь наказала, чтобы не вылезал из ямы. Хорошо, что эти поганые рожи ушли. Где Тонька?

— Там, спит она. Да ты не кричи, тише, у меня секретное дело.

— Что еще удумал? Говори! Я вот тебе ремнем по секретному месту пройдусь, будешь знать, как по ночам шляться!

— Да тише ты, мама. Там наш командир раненый. Ему перевязать раны надо и поесть. Грей лучше воду.

— Какой еще командир? — встревожилась мать. — Откуда он взялся?

— Я спал и вдруг чувствую, что кто-то меня ощупывает… — начал рассказывать Паша, но мать прервала его:

— Пусть уходит. Куда мы его денем? Если его найдут, нас всех перестреляют.

— Погоди, мать, — вмешался мужской голос. — Надо помочь человеку, наш ведь, советский.

— Да разве я против того, чтобы помочь? Пусть берет, что надо, и уходит. У нас вот их трое, ребятишек-то, я ведь не о себе, о них беспокоюсь.

— Ладно, кипяти воду, а то скоро рассветет.

И верно, начинало светать. Лейтенанту пришлось отойти от окна и спрятаться в траве. Дальнейшего разговора он не слышал. Видел только, как над трубой взвился дымок: значит, затопили печку и греют воду. Потом в доме опять заплакал ребенок. Уже совсем рассветало, когда из хаты вышла женщина с ребенком на руках. Тихо окликнула:

— Товарищ!

Лейтенант чуть приподнялся.

— Лежите, лежите, — сказала женщина и подошла ближе. Остановилась над ним и, глядя куда-то в сторону, быстро заговорила: — Вам тут оставаться нельзя. Вон у того дома, куда я смотрю, — немецкий штаб, и там ходит часовой. Вам надо пробраться к нам на чердак по лестнице. Если сумеете, пока часовой будет идти обратно, проскочить на чердак — ваше счастье. Если же поймают, мы вас не знаем и вы нас тоже — у меня, видите, дети, мал мала меньше. Поняли?

— Понял. Большое спасибо вам.

— Ладно, чего там. Не чужие.

Она ушла. Лейтенант подождал минуты две-три и приподнял голову. Теперь и он увидел часового, вышагивающего по дорожке вдоль дома. Вот он повернул сюда. Сколько он будет идти в один конец? «Раз, два, три, четыре… пятьдесят семь… восемьдесят шесть… девяносто две… Ага, остановился, осматривается, повернул обратно. Значит, полторы минуты. Мало!»

Лейтенант подполз к лестнице, стал ждать, когда часовой повернется к нему спиной. Пора! Он не помнил, как взлетел по шаткой приставной лестнице, не знал, откуда у него взялись силы для такого броска. Уже с чердака посмотрел в щель и увидел, что часовой все еще идет к нему спиной.

Чердак на три четверти был забит сеном. Коняхин сделал в нем нору, залез в нее, замаскировал изнутри вход. В норе было тепло, его разморило и стало клонить ко сну. Внизу было тихо, в хате о чем-то изредка переговаривались, но он различал только мужской, женский и детский голоса, слов же разобрать не мог. Должно быть, разговаривали слишком тихо.

Он задремал. Разбудил его чужой женский голос:

— Куда это тебе, Ефимия, столько воды?

И знакомый голос:

— Ребенка купать. Всю ночь надрывался.

— Может, заболел? Застудишь.

— Ничего, распарится — крепче спать будет.

— Ну смотри.

Потом скрипнула дверь и по двору прошаркали чьи-то шаги. Наверное, женщина шла в калошах.

Он решил не спать. И все-таки опять задремал, его разбудил робкий детский голосок:

— Дяденька!

Сквозь сено он увидел девочку. Она сидела на корточках и оглядывалась. Лейтенант разгреб сено и высунулся:

— Ты меня?

— Ага. Вот это вам, — она сунула ему алюминиевую, почерневшую от времени кастрюльку. Потом стала сматывать с лежавшей рядом куклы тряпки. Аккуратно скатала их в трубочку и протянула лейтенанту.

В кастрюльке был суп — жидкий, но пахнувший удивительно вкусно. Девочка вынула из-за пазухи деревянную ложку. Она смотрела, как он ел, и в глазах ее были одновременно и страх и любопытство. Лейтенант подмигнул ей, и девочка улыбнулась.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Тоня. А вас?

— Дядя Саша. Я страшный?

— Не-е, — протянула девочка. — Грязный.

И, вспомнив что-то, заторопилась. Она вернулась быстро, лейтенант еще не успел съесть суп. В бидончике с отбитой эмалью принесла теплую воду. Опять присела на корточки и стала смотреть на лейтенанта. Страха в ее взгляде не было, осталось только любопытство.

Он начал зубами развязывать узлы на забинтованной руке.

— А ты уходи, — сказал девочке, подумав, что ей незачем смотреть на его раны. Но девочка не ушла, только подвинулась ближе к лазу и оттуда смотрела на него.

Он тщательно промыл раны, перевязал их, сунул остатки тряпок за пазуху, для Яши.

— Теперь забирай посуду и уходи, — сказал девочке.

— Велели оставить здесь, — ответила Тоня и, забрав куклу, полезла на лестницу.

«Правильно, — сообразил лейтенант. — Уберут ночью, а то часовой у штаба может заметить и догадаться».

Он тоже решил спрятаться более основательно, подальше от лаза. Забрался в дальний угол под самую крышу, вырыл в сене глубокую яму, сверху притрусил ее сеном и лег. Уснул он мгновенно, как только голова упала на свитое из сена изголовье.

3
Наверное, впервые за всю войну ему приснился сон.

Он сидит за столом в своем классе. На столе, как всегда, перед ним классный журнал, а справа, на краешке, глобус. Глобус старый, захватанный и ободранный, на нем уже не только некоторых городов, а и целых государств не найдешь. Глобус почему-то крутится и крутится сам по себе, как будто кто-то поставил внутрь его мотор, и вот он крутит этот обшарпанный шар. Он вращается так быстро, что не видно ни царапин, ни засаленных пятен на нем, а только сплошная зеленая краска, чуть-чуть припорошенная пылью. И он удивляется, почему пыль не слетает с глобуса, ведь от этого вращения образовался такой ветер, что страницы классного журнала трепыхаются и шелестят.

Он еще больше удивляется, когда замечает, что за третьей партой в среднем ряду сидит эта девочка Тоня и укачивает свою куклу. Он встает, чтобы отобрать у нее куклу. Но в это время со стола падает глобус, раскалывается, как арбуз, и раздается такой грохот, что кажется, лопнут перепонки.

…И он просыпается.

Грохот слышится снизу. Кто-то гоняет по двору пустое ведро.

Хохот… И лающая немецкая речь. Потом раздается кудахтанье кур.

Лейтенант осторожно нащупывает сбоку доски, разгребает сено и приникает к щели.

Дюжий немец, пригнувшись, на цыпочках подкрадывается к чему-то.

— Курка, кура, го-го-го, — ворковал немец, подкрадываясь все ближе и ближе к тощему петуху, беззаботно клевавшему землю. Вот немец прыгнул, распластался на земле, а петух из-под его рук взлетел и сел на крышу сарая. В поле зрения лейтенанта появился другой немец — худой и длинный, с рыжими волосами и горбатым носом. Он стоял над лежавшим немцем и, уперев руки в бедра, раскатисто хохотал. Потом махнул рукой и полез на крышу.

Петух опять беззаботно клевал соломенную крышу сарая и, казалось, не обращал ни на кого внимания. Но едва голова рыжего показалась над крышей, как петух взлетел. Он залетел на чердак, и только теперь лейтенант понял, что ему грозит. Он, безоружный и ослабевший, против двух немцев. А может, их не двое, а больше?

Ему было не видно, как немец лез на чердак. Слышно было лишь как поскрипывает лестница да чуть-чуть покачиваются доски. Должно быть, лез тот, толстый. Вот он заговорил где-то совсем рядом, опять воркующе, почти ласково. Потом копна вздрогнула — немец упал на сено. А под крышей захлопали крыльями, значит, не поймал.

Почему-то это обрадовало лейтенанта, хотя он понимал, что лучше, если бы немец поймал петуха и ушел, а то еще залетит неразумная птица в этот дальний угол, и тогда…

А петух все хлопал крыльями под крышей и не догадывался вылететь наружу. Впрочем, теперь и не вылетит: по лестнице поднялся рыжий и загородил лаз. Немцы тихо совещаются.

Все-таки они поймали петуха. Он гоготал и отчаянно трепыхался в руках какого-то немца.

Опасность миновала. И лейтенанту опять захотелось спать. За последние две недели ему удавалось поспать часа два-три в сутки, да и то днем — ночью было слишком холодно.

Перед тем как уйти со двора, один из немцев вошел в хату и вынес оттуда завернутую в одеяло постель и рюкзак. Значит, это были те самые немцы, которые вчера хотели тут ночевать. Видно, нашли другое, более спокойное жилье. «Это хорошо, что они сюда не вернутся», — подумал лейтенант.

Но он ошибся. Немцы вернулись на повозке, в которую была запряжена сивая костлявая кобыла. Сначала лейтенант подумал, что они приехали забрать оставшееся барахлишко. Но вот рыжий откуда-то принес железные четырехрожковые вилы и полез на чердак.

«Вот и все», — подумал лейтенант. Сейчас они если не проткнут его вилами, то схватят и уведут. О том, что будет потом, не хотелось думать. Может, его будут пытать. Что же, пусть пытают, все равно ничего не добьются. А все-таки лучше умереть, чем сдаваться. Но умирать глупо не хотелось. Вот если бы эти вилы ему удалось как-нибудь выхватить, тогда он бы обоих этих фрицев заколол. А потом уж пусть будет что будет…

Нет, так нельзя. Ну, убьет он двух немцев. А потом фашисты перебьют всю эту семью. Пять человек, трое детей. Сам он шестой. Шестеро за двоих — слишком дорогая плата. Видно уж, придется сидеть в углу и ждать. Все сено вряд ли уместится на повозку, так что могут и не докопаться. Ну, а если проткнут случайно вилами, не издать ни одного звука.

Немец пыхтел где-то совсем рядом. Сено было сухое и пыльное, труха проникала даже сюда. Немец чихал и сморкался. Коняхину опять мучительно хотелось кашлять, и он судорожно глотал, зажимая пальцами нос, крутил его, массировал горло…

Все-таки ему повезло и на этот раз. Немцы, нагрузив полповозки, уехали. А может, они приедут снова, чтобы забрать остатки сена? Надо уходить.

Он вылез из своего укрытия, осмотрелся. Часового у штаба не было, но на завалинке сидели семеро немцев. Должно быть, грелись на солнышке. Коняхину видно было даже, как они щурятся от удовольствия.

Обшарив чердак, он нашел железный шкворень. Что же, тоже может пригодиться. Лейтенант снова залез в сено, уселся поудобнее и стал ждать.

4
Дверь в сени, должно быть, осталась открытой, и все, что говорилось в хате, Коняхин хорошо слышал.

— Надо бежать! — говорила хозяйка. — Забрать ребятишек и бежать.

— Ну и куда ты с ними убежишь? — насмешливо спросил мужчина.

— Все равно куда, только надо бежать. А если они еще приедут за сеном?

— Вызовусь помогать, сам полезу скидывать сено.

— Куда уж тебе! Ты и на чердак-то не влезешь.

— Да уж как-нибудь…

— Ох, Фома, неужто тебе этот танкист дороже собственных детей?

— Ничего ты, Ефимия, не понимаешь.

— Где уж мне, — обиделась хозяйка.

В хате замолчали, мужчина проковылял в сени, закрыл дверь. Долго возился в сенях, потом где-то совсем рядом Коняхин услышал его шепот:

— Эй, товарищ! Слышишь меня?

— Слышу, — так же шепотом ответил лейтенант.

— Как стемнеет, не уходи. Жди меня. А если снова приедут немцы, действуй по обстановке.

К счастью, немцы не вернулись.

Когда стемнело, Коняхин вылез из укрытия, сел недалеко от лаза и стал ждать. В доме было тихо, лишь изредка звякала посуда да плакал ребенок. Затихло и село. Во всех домах, кроме штаба, погасли огни.

Хозяин пришел во втором часу ночи. Познакомились. Звали хозяина Фомой Мироновичем. Он рассказал, почему остался здесь. От службы в армии освобожден «по чистой» — «больное сердце, язва желудка, и нога, вот видишь, волочится».

— О партизанах до сих пор в наших краях не слышно было. Правда, сейчас говорят, объявились они и здесь, но я с ними пока, не связан. Попробую узнать, может, тебя к ним и переправим. А пока договоримся вот о чем. Будешь через одну ночь на вторую приползать сюда и все, что нужно, забирать. Еды, сам понимаешь, семье не хватает, но что-нибудь оставим и для тебя. Ну там вода, тряпки — это само собой. Может, лекарств каких раздобуду. Все это ты найдешь в том блиндажике, где Пашку откопал. В правом углу. В хату не заходи, можешь опять на немцев нарваться. Если же что еще надо будет, оставь записку, вот бумага и карандаш. Как написать, сам соображай, чтобы в случае, если записка попадет в чужие руки, ничего не поняли.

— Спасибо, Фома Миронович.

— Да, вот еще что: документы при тебе какие есть?

— А так не верите?

— Не к тому я. Если схватят тебя ненароком, пропадешь с ними. Поэтому схорони их как следует. А лучше, если мне отдашь. Я уж спрячу так, что и в целости будут, и в сохранности. К тому же, если свяжусь с партизанами, мне могут не поверить, а твоим документам поверят. При себе их носишь?

— При себе.

— Вот и глупо.

Может, и верно — глупо, но Коняхин документы всегда носил при себе. В первые дни войны многие бойцы, попав в окружение, зарывали документы, а потом столько неприятностей у них было из-за этого. И лейтенант тоже осуждал их. Бросить оружие и документы — это он считал тяжким преступлением. И сейчас не собирался отдавать их Фоме Мироновичу. Впрочем, тот и не настаивал.

— Дело это твое личное, поступай как хочешь.

И может быть, именно потому, что тот не настаивал, доводы его показались убедительными. Особенно насчет партизан. Могут ведь и в самом деле не поверить.

Ни Фома Миронович, ни те партизаны, с которыми он свяжется, не знают лейтенанта Коняхина. И тут уж, как ни крути, документ будет играть решающую роль.

И он отдал документы. Не знал он тогда, насколько опрометчиво поступает, как дорого ему это обойдется.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
Иван Митрофанович Переплетов по возрасту в экипаже был самым старшим. Он служил в армии еще в 1932—1933 годах, в финскую воевал снайпером, в Отечественную участвовал в Сталинградской битве, был разведчиком артиллерийского полка. Часто его просили рассказать, как он с самим Рокоссовским беседовал. Иван Митрофанович отнекивался, но потом все-таки сдавался:

— Тут и рассказывать-то особенно нечего. Зимой дело было, приехал он в полушубке и валенках, знаков различия не видно. Высокий, подтянутый, лицо худощавое, глаза умные, понимающие, с такой это веселой хитрецой. Понравился он мне. Присели мы с ним на лафет, беседуем. Он не как некоторые начальники, что только и спрашивают, а им, кроме «так точно» и «никак нет», ничего ответить нельзя. Он беседует как с равным, вроде бы советуется. «Как думаешь, Иван Митрофанович, остановим мы тут немца?» А я ему еще так со злостью отвечаю: «Куда уж дальше-то отступать? До самой Волги дошли. О чем только начальство думает?» Он не обиделся, вздохнул только: «Силен еще немец». Говорю: «Конечно, силен. Только нашу силу никто никогда пересилить не мог и не сможет». И спрашиваю: «Не слышал, часом, когда мы-то в наступление пойдем?» Он и отвечает: «Кое-что слышал, говорят, скоро». На том разговор и кончился. А потом подходит ко мне командир батареи и спрашивает: «О чем это ты с командующим говорил?» — «С каким командующим?» — спрашиваю. «Да это же сам Рокоссовский с тобой сидел!» Вот какая неувязка вышла…

Переплетов не только умел расположить к себе человека, но и сам быстро привязывался к людям. Даже к танку у него было такое любовное отношение, будто стальная громадина — живое существо и понимает его. «Тридцатьчетверочка», как он ласково называл машину, и в самом деле слушалась его во всем, и, пожалуй, в бригаде не было водителя более отчаянного и ловкого, чем Переплетов.

Так что Коняхин не без основания считал, что с механиком-водителем ему крупно повезло. Переплетов был его правой рукой и во многих случаях учителем. Между ними установились те по-настоящему дружеские отношения, которые возможны только при полнейшем взаимном доверии и уважении.

Отправляя Переплетова и Голенко прорываться к своим, Коняхин понимал, что лишается огромной поддержки. Переплетов, в свою очередь, считал, что, оставляя командира с раненым Яшей, поступает неблагородно. Но приказ есть приказ, а распоряжения начальников механик привык выполнять, как сказано в уставе: беспрекословно, точно и в срок.

Переплетов понимал, что прорваться к своим будет нелегко. Он прикидывал так: по сведениям Совинформбюро в Корсунь-Шевченковском районе сосредоточена более чем стотысячная группировка противника. Сел тут не более тридцати. Вот и выходило, что на каждое село приходится более трех тысяч фашистов. У переднего края их, конечно, погуще. Значит, считай, что под каждым кустом тут натыканы их огневые точки, танки и пушки.

Изложив всю эту математику радисту, Переплетов сказал:

— Так что, Вася, не исключено, что можем и напороться. Ну, выход в таком случае ясный — до последнего патрона. А их у нас всего пять на двоих. Значит, придется и кулаками и зубами, чем хочешь, только отбиваться. О том, чтобы лапки кверху перед фрицем тянуть, не может быть и речи — это самое что ни на есть преподлейшее дело…

Насчет «лапок» Переплетов предупреждал не случайно. Он не мог простить тех, кто сдается в плен. Не осуждал только тех, кто попадал в бессознательном состоянии.

2
Сначала они еще как-то ориентировались, во всяком случае, знали, что идут по направлению к переднему краю. Но немцы были действительно всюду: под каждым кустом, на каждой высотке. Переплетов и Голенко обходили их по лощинам и оврагам и так запутались, что в конце концов не знали, в ту ли идут сторону. Только утром, когда на востоке стала заниматься заря, поняли, что в общем-то шли правильно.

И все-таки за одну ночь не дошли. На день схоронились в густо поросшем крапивой овраге.

Мучительно хотелось есть. Но у них не было ни крошки хлеба, вообще ничего не было. Иван Митрофанович помнил, как в голодное время, в начале тридцатых годов, из крапивы варили суп. Но ведь костер тут не разведешь! А поесть им надо было, совсем ослабли. Как-никак в Пшеничниках голодали целых тринадцать дней, кроме того украденного горшка с кашей, почти ничего не ели.

«Вот тебе и Пшеничники, — думал Переплетов. — Название пошло, видно, оттого, что кругом там пшеничные поля. Хлеб. А хлеб — всему голова. Это жизнь. Немец, поди, все колхозное хозяйство порушил. Когда теперь его опять наладишь? Да, многое придется восстанавливать после, войны. Не только заводы и жилье, а и землю-матушку».

В следующую ночь они наткнулись на свекловичное поле. Его так и не успели убрать. И они вдоволь наелись свеклы. Наелись до тошноты. Потом им попалась тыква. Но и она не утолила голода, только в желудке ощущалась острая тяжесть.

Они вышли к Днепру севернее Канева. Над Днепром почти непрерывно висели ракеты, по воде шарили широкие лучи прожекторов. Было светло как днем. И только у самого берега крупные зеленые звезды отчетливо отражались в темной воде. В той самой воде, которой им так не хватало все эти дни, которую они делили и считали глотками.

И первое, что они сделали, это напились досыта.

О том, чтобы переправиться на тот берег вплавь, не могло быть и речи. Во-первых, не хватит сил. Днепр в этом месте широкий, даже натренированному пловцу не преодолеть такое расстояние. А им, измученным и голодным, и соваться нечего, не дотянуть и до середины. А во-вторых, эти прожекторы и ракеты…

И все-таки надо попытаться, другого выхода нет. Надо найти хотя бы какую-нибудь захудалую лодчонку. А где ее найдешь? Разве где-нибудь возле селения. Ближайшим селением был Канев. И они двинулись туда.

К рассвету они добрались до крутого яра и укрылись у его подножия. Позавтракали припасенной с прошлой ночи свеклой и собрались было вздремнуть, как услышали тарахтение мотора. К яру подъехала машина, послышались голоса.

— Немцы! — шепнул Голенко.

— Ничего, нас оттуда не видно, — успокоил его Переплетов.

Они услышали, как подошла вторая машина. Сверху начали что-то сбрасывать.

— Смотрите, человек! — опять прошептал Голенко.

И верно, недалеко от них лежал человек. Вот прямо на него упал второй, третий…

Когда машины ушли, Переплетов осторожно выбрался из укрытия. Вокруг лежали трупы замученных людей. Здесь были и дети, и женщины, и старики. Всего человек пятьдесят.

Голенко тоже выбрался из укрытия. Его трясло.

— Вот, Вася, смотри и запоминай, что они с нами делают, — сказал Переплетов. — Мы должны им за все это отомстить.

И немного погодя добавил:

— Если попадемся, то же самое ожидает и нас.

— Давайте уйдем отсюда, — предложил Голенко. — Не могу я тут оставаться.

— Куда же идти среди бела дня?

Голенко снова забрался в укрытие, а Переплетов все же пошел к горе трупов. Надо было посмотреть, нет ли кого живого, может быть, нужна помощь.

Но живых тут не было.

Едва стемнело, Переплетов и Голенко выбрались наверх и пошли дальше. Поиски лодки ничего не дали. Тут не то что лодки, бревна нигде не найдешь.

Уже светало, когда возле села Ржавец они увидели скирду соломы. Осторожно подползли, глубоко зарылись в солому, вход аккуратно замаскировали, чтобы снаружи ничего не было видно.

Отогрелись быстро и оба задремали. Вокруг было тихо, из села не доносилось ни одного звука. Только мыши шуршали в соломе.

Но поспать им так и не удалось. К скирде подошли два танка, остановились всего метрах в пятнадцати. Солдаты начали рыть капониры. Рыли весь день. К вечеру танки начали вползать в капониры. Один зашел с первого раза, а второй не попал. Танк сдал назад и остановился всего в полуметре от скирды. Хорошо еще, что не раздавил.

Но его выхлопные трубы оказались как раз против входа в их убежище. Водитель танка, не сбросив газа, вылез через передний люк и пошел осматривать капонир. Должно быть, он показался ему узким, водитель переругивался с солдатами, которые его рыли. Голосов из-за шума мотора не было слышно, видно было только, как солдаты, оправдываясь, что-то показывают руками.

А выхлопные газы уже заполнили убежище, нечем стало дышать. Если бы немецкий танк замешкался у капонира еще минуты на три-четыре, Переплетов и Голенко задохнулись бы. Но вот водитель влез в люк, и танк медленно пополз к капониру…


Они не могли сказать точно, сколько дней и ночей провели в этой скирде. Еще глубже зарывшись в солому, они теперь не видели ни солнца, ни звезд. Судить о времени они могли только по тому, когда немцы ели. Тогда у них наступало оживление, они подходили к скирде и, привалившись к ней, гремели котелками и ложками. И как ни глубоко зарылись Переплетов и Голенко в солому, запах пищи доходил и до них. От этого запаха становилось совсем невыносимо.

Несмотря на близость немцев, Переплетов и Голенко потихоньку углубляли свое убежище. Надо было прорыть скирду насквозь, с той стороны будет легче уйти.

И когда они все-таки ушли, то, добравшись до леса, почувствовали себя так свободно, как будто для них миновала всякая опасность. Может быть, это и погубило бы их, наткнись они на немцев.

Но им повезло: они попали прямо в руки нашим.

Случилось это так.

День они пролежали в глубокой, заросшей полынью яме на самой окраине какой-то деревни, метрах в семидесяти от крайней хаты. Они настолько обессилели, что Переплетов решил ночью пойти в деревню и попробовать раздобыть хоть какой-нибудь еды.

Он лежал на краю ямы и наблюдал за тем, что делается в деревне.

Немцев в деревне было, видимо, мало. По крайней мере, Переплетов заметил только двоих. Они заходили в третью от края хату. Вышли оттуда навеселе, хозяйка хаты выскочила на крыльцо провожать их, сунула одному из них еще бутылку: должно быть, она торговала самогоном.

Проводив подвыпивших фашистов, хозяйка вернулась в хату, но вскоре опять появилась на крыльце, теперь уже с корзиной. Оглядевшись по сторонам, юркнула за сарайчик. Когда она вышла оттуда, корзины у нее не было.

«Что-то спрятала», — догадался Переплетов.

Он подумал, что в корзине могла быть еда, задами пополз к сарайчику. Там, в крапиве, и отыскал эту корзину. В ней оказались… гранаты. Сунув две из них за пазуху, он тут же вернулся в яму. И вовремя. Потому что вскоре на подводе подъехали еще двое немцев, но в хату они заходить не стали, а поговорили о чем-то с хозяйкой во дворе, она сбегала за сарайчик, вынесла им корзину, и они тотчас уехали.

«Какая-то чепуха получается, — размышлял Переплетов. — Гранаты немецкие, и немцам же хозяйка отдает их тайком. Что-то тут не так».

И вдруг мелькнула догадка: «А не переодетые ли это партизаны?» Если это так, то хозяйка должна знать, где партизанский отряд…

Как только стемнело, Переплетов и Голенко подкрались к хате и постучались.

— Кто там? — спросили из-за двери.

— Открывай, свои.

— Какие еще свои?

— Полиция.

— Ах ты, господи! Да что вас по ночам носит? — за дверью засуетились, наконец отодвинули засов, и Переплетов распахнул дверь.

Хозяйка испуганно смотрела на них. На полицейских не похожи, кто же они тогда? Но заговорить об этом сразу не решилась.

— Кто еще есть в доме? — спросил Переплетов.

— Никого.

— Ну-ка, Вася, проверь.

Голенко осмотрел все углы, заглянул даже под кровать.

— Вроде никого.

Переплетов сел на лавку, положил на стол пистолет и сказал хозяйке:

— Ну, рассказывай, кому отдала гранаты.

— Какие гранаты? — На лице хозяйки вроде бы неподдельное удивление.

— А вот такие, — Переплетов вынул из-за пазухи гранату и положил на стол рядом с пистолетом.

И опять на лице молодой женщины только удивление.

— Ничего я не знаю.

— А корзина?

— Какая корзина? Что вы ко мне пристали? И кто вы такие, чтобы врываться в дом? Я сейчас закричу.

«Черт ее знает, и в самом деле закричит, а нам это ни к чему», — подумал Переплетов и устало сказал:

— Ну ладно, я все видел. И как ты прятала корзину, и как передала ее тем двоим, на подводе. Переодетым. И чтобы не играть с тобой в прятки, вот тебе документы. — Он протянул ей красноармейскую книжку. — Мы оба советские танкисты, нам надо связаться с партизанами. Ты знаешь, где они, и проводишь нас к ним.

— Ничего я не знаю.

— Брось притворяться, мы тоже не дураки. Пойми, нам позарез нужно связаться с партизанами. И вот еще что: если можно, дай нам что-нибудь поесть, — последнюю фразу он произнес уже не строго, а просительно.

Хозяйка пожала плечами, но на стол все-таки собрала: картошка, хлеб и даже сало. При виде всего этого у них лихорадочно заблестели глаза, они жадно набросились на еду, глотали, не прожевывая, как будто опасались, что все это у них могут отнять.

И, наверное, эта их жадность убедила хозяйку больше, чем все доводы и даже документы. Она облегченно вздохнула.

— Ну, напугали вы меня, думала, и в самом деле полиция. Видать, давно не ели?

— Не помним уж, когда и видели хлеб-то.

— Вот я вам еще подрежу. У немцев сегодня на самогон выменяла.

— Нет, сразу нам много нельзя есть, — сказал Переплетов, отодвигая тарелку с картошкой. — Хватит, Вася.

Голенко послушался, но не отложил недоеденный ломоть хлеба, а сунул в карман. Заметив это, женщина улыбнулась и сказала:

— Ну а теперь вы рассказывайте.

Пришлось рассказать ей всю их историю. Правда, о Коняхине и Косенко механик пока умолчал.

Потом хозяйка объяснила им, как добраться до партизанского отряда:

— …Деревню лучше обойти вон той низиной, немцев там нет. Потом выйдете на дорогу, пройдете вдоль нее километра полтора, по самой дороге лучше не ходить. Потом дорога повернет вправо, а вы сворачивайте влево, идите лесочком. Когда пройдете его весь, увидите поляну, а за ней и большой лес, Таращанский называется. Вот в него и идите. Туда немцы боятся ходить, ну а наши увидят вас сами…

Они попрощались с хозяйкой, обогнули низинкой деревню и вышли к дороге. Потом повернули влево и миновали небольшой лесок. За поляной, метрах в пятистах действительно темнел большой лес. Они обрадовались, что вышли правильно, и шли без опаски, в полный рост, изредка переговариваясь.

Вот тут их и схватили. Ни один из них даже не успел вскрикнуть, им заломили назад руки, сунули по кляпу в рот и поволокли обратно в лесок.

К счастью, схватили их не немцы, а свои же — диверсионная группа Валентина Семеновича Федина. Ее только что сбросили с самолета, она тоже шла на связь с партизанами.

Вскоре они вместе пришли в партизанский отряд Рыжего.

3
Командир партизанского отряда «Истребитель» Василий Кузьмич Щедров, по партизанской кличке Рыжий, внимательно выслушал Переплетова и сказал:

— Я понимаю ваше нетерпение, желание быстрее вызволить своих товарищей из беды. Но дело это не такое простое. Пробраться в Пшеничники и так довольно сложно, а ведь, если они оба раненые, их надо на чем-то вывезти или хотя бы вынести. У меня в Пшеничниках никого из своих нет, надо будет выяснить, какие возможности у Бати.

Вскоре Переплетова переправили к Бате — Якову Петровичу Подтыкану, командиру партизанского отряда имени Боженко.

Яков Петрович Подтыкан был кадровым командиром. Он воевал еще в гражданскую, потом служил в частях Красной Армии. Перед Великой Отечественной войной окончил высшие стрелковые курсы «Выстрел» и 21 июня 1941 года выехал из Москвы на западную границу к новому месту службы. В дороге его и застала война.

Он был сначала начальником штаба отдельного разведывательного батальона, потом помощником начальника штаба дивизии. С тяжелыми боями дивизия отступала на восток. В районе Монастырища Яков Петрович был тяжело ранен.

Очнулся он в повозке. Какой-то старик погонял лошадь, рядом с ним сидела, видимо, жена. Они привезли его к себе в село, долго выхаживали. Потом переправили к своей дочери. Там он пробыл неделю и ушел в лес.

Пока он лечился, наши войска отступили далеко на восток, в лесах не осталось даже мелких подразделений. Все-таки Подтыкан встретил сначала двоих красноармейцев, а потом группу комсомольцев, ушедших в леса из Корсуня. Они-то и составили костяк будущего партизанского отряда.

Высокий, коренастый, с большой окладистой бородой, за которую, наверное, и получил кличку Батя, Яков Петрович тем не менее не выглядел пожилым, выдавали его глаза, молодые, веселые.

Переплетова он встретил радушно. Постоянная связь между партизанскими отрядами наладилась не так давно, поговаривали уже об их объединении, и Подтыкан полагал, что Переплетов явился именно с этой миссией.

Когда Иван Митрофанович изложил ему свою просьбу, Подтыкан искренне огорчился:

— И у меня в Пшеничниках никого нет.

Так и вернулся Переплетов ни с чем, уставший и расстроенный. Щедров, выслушав его доклад, задумчиво побарабанил пальцами по грубо сколоченному из сырых досок столу:

— Что же, придется пустить на это дело матроса. Правда, он еще не совсем поправился после ранения, но, думаю, согласится поехать.

Несмотря на то, что Переплетов недолга пробыл в отряде, он уже слышал о матросе Грише. Настоящей фамилии его не знал никто, кроме, наверное, командира отряда. Известно было только, что до войны он был матросом. Как попал сюда, тоже никто не знал.

Гриша устроился работать сторожем в лесничестве. Возможно, выбор пал на эту должность именно потому, что командир отряда Щедров сам до войны был лесничим и поднатаскал Гришу в кое-каких тонкостях своей профессии.

Немцы и не подозревали, что этот веселый услужливый парень — партизанский разведчик и самый главный участник всех наиболее дерзких партизанских акций. Гриша угощал немцев самогоном собственного производства, делал им множество больших и мелких услуг. В знак особого расположения кто-то подарил ему старый солдатский мундир и пилотку. Гриша не только с благодарностью принял подарок, но и постоянно носил немецкий мундир, да и с пилоткой не расставался ни в жару, ни в лютые морозы. Это тоже оценили по достоинству, и Грише выдали шинель и ботинки на толстой и ребристой, как автомобильная шина, подметке.

Право ношения хотя и старой, но все же немецкой формы, популярность Гриши среди немцев давали ему возможность проникать туда, куда не мог проникнуть ни один партизанский разведчик. Словом, форма выручала его не раз. Подвела она его только однажды.

Дело было так. В отряде стало плохо с продуктами. Кое-что Грише удалось собрать, но перевезти не на чем. Нужна была машина, а староста села Воробьевка недавно похвастался, что на днях в гости к нему приедет на именины сам начальник полиции. Приедет, конечно, на машине и с охраной. Тут можно убить сразу двух зайцев: подпоить охрану, запереть в хате всех вместе и сжечь, а машину угнать.

Когда у старосты именины, узнать нетрудно. Надо было только выведать, в какой точно час приедет начальник полиции. С этой целью Гриша и отправился к старосте в гости, прихватив с собой четверть первача.

Не знал он тогда, что в партизанском отряде имени Боженко накануне состоялся суд, приговоривший старосту к смертной казни, и приговор будет приведен в исполнение именно в эту ночь.

Они сидели со старостой за столом, потягивали самогон и тихо беседовали о том о сем. Все, что нужно было узнать, Гриша уже выведал и собрался уходить. И тут ночную тишину распорола автоматная очередь. Зазвенели стекла…

Староста был убит наповал, Гришу тяжело ранили.

После этого доверие немцев к Грише укрепилось окончательно, и лучшую кандидатуру для поездки в Пшеничники за Коняхиным и Косенко трудно было найти.

За большую взятку Грише удалось добыть пропуск на поездку в Пшеничники, якобы за больным родственником своей жены Дуси. С Дусей они поженились недавно, немцы даже выдали им разрешение на брак, не подозревая, что и Дуся — партизанская разведчица.

Достали лошадь. Гриша подробно расспросил Переплетова обо всем, Иван Митрофанович проводил матроса и его жену до опушки леса.

Вернулись они на другой день вдвоем, без танкистов. Туда, где по предположению Переплетова могли находиться Коняхин и Косенко, пробраться не удалось, всюду были немцы. Расспросы местных жителей тоже ничего долго не давали. Наконец одна женщина сказала, что, мол, было тут двое, но одного убили, а другой куда-то ушел.

Переплетов вспомнил, что как-то им с Коняхиным удалось заскочить в одну хату и выпросить у хозяйки чистые тряпки. Кроме этой женщины, никто их в селе не видел. «Значит, — решил Переплетов, — ушел я, а командира убили. Куда же в таком случае делся Яша Косенко?»

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Ни Паше Приходько, ни его отцу Коняхин ничего не сказал о Яше Косенко. И теперь пожалел об этом. Не только пищи, но даже воды и бинтов, которые оставляли ему в блиндажике, не хватало. Приходилось почти все отдавать Яше. Заметив это, Яша запротестовал, но Коняхин быстро успокоил его:

— Я же там и поел и попил вдоволь. Так что у меня полные баки, а вот тебе надо подзаправиться. Ешь!

Яша верил и хотя очень медленно, но все же поправлялся. А у лейтенанта сил оставалось все меньше и меньше. Появилась одышка, он потел при малейших усилиях, стала часто кружиться голова.

И при очередном посещении блиндажика он оставил записку: «Нас двое».

В следующий раз им принесли больше воды и тряпок, где-то достали даже пузырек йода. И вместо шести картофелин положили восемь. Видимо, больше не могли — немцы выгребли все продукты подчистую.

К блиндажику Коняхин пробирался всегда одним и тем же путем: сначала по оврагу, а потом огородами. Путь этот был не самым близким, но зато более безопасным. В соседней с Фомой Мироновичем Приходько хате жила Матрена Саввична Литвиненко, женщина надежная и не болтливая. Именно в ее огороде и встретил на этот раз лейтенанта Паша.

— Дядя Саша! — тихо окликнул он, когда лейтенант переполз через канавку, опоясывающую участок Матрены Саввичны.

— Это ты, Паша?

— Я, — мальчик подполз к нему и прошептал: — Дальше идти нельзя.

— А что случилось?

— У самого блиндажика немцы миномет поставили и дежурят возле него. Я еле улизнул.

Должно быть, Паша ждал его давно и продрог от холода. Лейтенант расстегнул куртку, откинул полу и укрыл мальчика. Так, обнявшись, они и лежали, пока не договорились, где теперь будут прятать продукты.

— Отец больше ничего не просил передать? — поинтересовался Коняхин. Сейчас вся надежда была на то, что Фоме Мироновичу удастся связать его с партизанами. Видимо, наступление наших войск на этом участке фронта было отменено, а ждать, когда оно начнется снова, не было терпения. Лейтенанту надоело целыми днями лежать в бездействии. Если раньше много времени отнимал уход за Яшей, то сейчас, когда заряжающий стал поправляться и обходиться почти без посторонней помощи, положение стало невыносимым.

Но и на этот раз Паша не сообщил ничего утешительного.

«Надо пробираться к своим», — решил лейтенант. Тем маршрутом, который он наметил, до линии фронта было всего километров семь-восемь. Но Яша не настолько поправился, чтобы преодолеть и это расстояние. Потребуется несколько дней, чтобы он окреп. И Коняхин опять стал его усиленно подкармливать, не считаясь с тем, что сам терял силы. «Я здоровее, как-нибудь доберусь, — думал он. — За одну ночь пройти семь-восемь километров — не такая уж хитрая штука». Он, конечно, знал, что эти восемь километров будут стоить и тридцати: придется пробираться где бегом, а где и ползком. В ночь на седьмое ноября Яша впервые за это время самостоятельно поднялся и немного походил по оврагу.

— У меня сегодня прямо как праздник! — сказал он.

— А сегодня и в самом деле праздник. Сейчас уже за полночь, значит, седьмое ноября. Двадцать шестая годовщина Октябрьской революции.

Они поздравили друг друга, расцеловались. Эти дни, проведенные в овраге, очень сблизили их, они узнали друг о друге многое и прониклись еще большей взаимной симпатией.

— Эх, жаль, выпить нечего! — сказал Яша. — Хотя бы свои фронтовые сто грамм. И в селе тихо. Все спят. А может, и не спят, празднуют потихоньку, как мы. Вот до войны на Октябрьскую гулянки были — это да!

Они долго вспоминали, где и как до войны каждому приходилось отмечать Октябрьские праздники. И эти картины так ярко вставали сейчас в памяти, что под конец оба даже загрустили.

— Когда еще придется по-человечески праздновать? — вздохнул Яша. — Да и придется ли?

— Ничего, вот проберемся к своим, там попразднуем за все.

Пробираться решили в ночь с девятого на десятое ноября. Сегодня Коняхин оставил Паше записку: «Пусть завтра придет отец». Надо забрать документы.

Но в следующую ночь пришла мать Паши. Расплакалась, сквозь слезы сказала:

— Фому немцы забрали.

— Ну ничего, отпустят, — попытался утешить Александр. — Он же инвалид.

— Может, и отпустят, но они его сильно били, — она опять заплакала.

— А насчет документов Фома Миронович вам ничего не говорил? — спросил Коняхин.

— Нет.

— Как же быть-то? Я ему свои документы отдал. Они мне сейчас нужны, вы поищите.

Документы так и не нашли[1].

2
В ту же ночь, на двадцать девятые сутки после боя под Иванковом, 9 ноября 1943 года Коняхин и Косенко стали пробираться к своим. Они торопились, чтобы успеть перейти линию фронта до рассвета. Маршрут, подсказанный Фомой Мироновичем и Пашей, оказался сравнительно удачным. Они благополучно обходили огневые точки и наиболее крупные скопления немцев. Правда, один раз наткнулись на блиндаж, пришлось долго ползти, чтобы обогнуть его. Идти Яша мог, ползти же ему было гораздо труднее. И на эти двести или триста метров, которые им пришлось проползти, чтобы миновать блиндаж, он потратил весь остаток сил.

— Товарищ командир, идите один, — прошептал он. — Мне все равно пропадать, а вам из-за меня гибнуть никакого резону нет. Уже вон светает.

— Перестань! — сердито сказал Коняхин. — Осталось совсем немного. Сейчас я подыщу какое-нибудь укрытие, за день отлежимся, отдохнем, а в следующую ночь пойдем к той самой лощине, что за Иванковом. А по ней — в Григоровку.

Оставив Яшу за кустом, он пошел искать укрытие. Долго не мог найти ничего подходящего. Наконец наткнулся на одинокую печную трубу. Хата, видимо, сгорела недавно: еще сохранился запах гари. С начала наступления нашей армии Коняхин видел, наверное, тысячи таких печных труб. Часто в деревнях и селах оставались только они — целый лес труб и кучи пепла, разносимые ветром.

Он так и не понял, что тут было раньше: хутор или окраина деревни. Вблизи не было ни одной хаты. Сообразил только, что раз тут была печь, значит, жили и люди. А раз жили люди, должен быть погреб. Не может быть, чтобы обходились без погреба. А к нему должна вести тропинка. Раз сохранился запах гари, значит, тропинка не успела зарасти травой. Да и какая сейчас трава: глубокая осень, хотя снег пока не выпал.

Тропинок было много. Удивляясь и не понимая — зачем их так много, — он прополз шесть или семь, ощупал каждый сантиметр. Но все тропинки уходили куда-то далеко, а погреб должен быть где-то возле хаты — не станут же люди копать его за сотни метров от дома.

Наконец он нашел его. Деревянная крышка прогнила настолько, что ткни в нее пальцем и проткнешь доски насквозь. Он поднял крышку, и снизу на него дохнуло прелью.

Погреб был неглубокий — в человеческий рост. Деревянная лесенка, ведущая вниз, тоже сгнила, только одна ступенька осталась на ней. Убедившись, что в погребе никого нет, Коняхин заспешил к Яше. Надо было успеть до рассвета привести его сюда.

Яша совсем обессилел, и лейтенанту пришлось тащить его на себе. Опустив его в погреб, Коняхин спрыгнул туда сам и захлопнул крышку.

Земляной пол был сырым и холодным. Хорошо бы поискать соломы и постелить на пол, но у Коняхина не осталось сил. Да и времени на это не было: сквозь щели в крыше погреба просачивался тусклый осенний рассвет.

Они уснули сразу же, как только улеглись, тесно прижавшись друг к другу.

3
Проснулся лейтенант оттого, что прямо в лицо ему яростно било солнце. Едва он открыл глаза, как солнечный луч ослепил его настолько, что лейтенант почувствовал острую боль в глазах и снова зажмурился. Он отодвинулся в угол и только после этого вновь открыл глаза.

И тут он увидел ствол автомата. Черный вороненый зрачок его смотрел прямо в лицо лейтенанту.

— Вылезайте! — послышался сверху властный голос. — Только не вздумайте сопротивляться.

«Наши!»

Он растолкал Яшу, помог ему встать. Яша, ничего не понимая спросонья, тоже ослепленный солнцем, двигался почти механически. Вот он поставил ногу на ступеньку, Коняхин подсадил его. Сверху Яшу подхватили чьи-то сильные руки. Эти же руки подхватили Коняхина и легко, как пушинку, подняли наверх.

Снова в лицо ударил солнечный свет, и лейтенант зажмурился. Он не успел еще опомниться, как почувствовал, что его обшаривают.

— Да вы что, ребята, свои же мы! — запротестовал он и осекся. Он увидел, что Яша лежит на земле со связанными руками, а над ним стоит человек встранной форме, и Коняхин догадался, что это власовец.

Лейтенант рванулся и тут же вскрикнул от боли: ему сильно заломили руки за спину.

Их было всего двое: немец и этот власовец. Но оба они были здоровыми и сильными, оба вооружены автоматами. Ствол автомата упирался в спину, стоило едва замедлить шаг. Немец что-то радостно лопотал по-своему. Власовец, хотя, должно быть, и не понимал его, поддакивал:

— Я, я…

— Иуда! — сказал Коняхин власовцу и от удара свалился на землю. Едва поднялся. Выплевывая кровь, сказал: — Ну погоди, рассчитаемся за все, предатель!

— Ты рассчитаешься! — усмехнулся тот. — Сегодня или завтра тебе капут.

— Капут, капут! — оскалился немец. — Юде капут.

Должно быть, он решил, что они евреи.

Допрашивал их обер-лейтенант. Он довольно хорошо говорил по-русски, но куда-то торопился.

— Кто такие? Почему прятались? Откуда и куда идете?

— Мы жители этого села, были ранены двенадцатого октября. Тогда здесь был бой.

Фома Миронович рассказывал Коняхину, что двенадцатого октября, когда был бой, и в самом деле было ранено несколько местных жителей.

Может быть, немцы и поверили бы в эту версию, если бы обер-лейтенант не обратил внимания на их бинты. Почти вся их одежда ушла на них: и нательное белье и даже гимнастерки. И сейчас поверх чистых тряпок, которые принес Паша, рука Коняхина была повязана куском материи, оторванным от гимнастерки. То ли немец догадался обо всем, то ли хотел их спровоцировать, но спросил прямо:

— В какой части служили? Кто командир? Где расположена часть? Вот карта, покажите.

Вопросы обер-лейтенанта Коняхин оставил без внимания, но карту взял. Его самого сейчас интересовало расположение наших и немецких частей. «Может, убежим, тогда пригодится».

На карте аккуратно были обозначены границы расположения и номера немецких и наших частей, позиции рот и даже огневые точки. 53-й танковой бригады не значилось. Неужели перебросили на другой участок? Не может быть, чтобы немцы не знали о целой бригаде. И пехотных дивизий меньше, чем было тогда, перед наступлением.

Он старался запомнить все, что было изображено на карте. Обер-лейтенант нетерпеливо спросил:

— Ну?

— Я же вам говорю, что мы местные…

Удар свалил его с ног. Потом его били палкой. Наконец обер-лейтенант сказал:

— Даю вам возможность подумать два часа. Я человек гуманный, но, если вы и через два часа ничего не скажете, мы вас повесим вон на том дереве, — обер-лейтенант показал на окно. Перед домом, где шел допрос, стоял старый разлапистый дуб. Ветер срывал с него остатки листьев.

Коняхина отвели в амбар, у двери поставили часового. Минут через двадцать туда же бросили Яшу. Бросили как мешок. Видимо, его сильно били, все лицо вздулось, посинело. Он тихо, сквозь зубы, стонал. Лейтенант склонился над своим заряжающим:

— Больно?

— Я им все равно ничего не сказал. Честное слово!

— Чудак! Будто я тебя не знаю…

— Скорей бы уж умереть, — сказал Яша.

— Мы еще с тобой поживем! — бодро сказал Коняхин, а сам подумал, что жить-то им осталось не более часа.

Но ни через час, ни через два за ними никто не пришел. Только к вечеру дверь открылась, и в амбар втолкнули мужчину лет сорока пяти. Он матерился и кому-то угрожал:

— Я до тебя доберусь, продажная шкура!

Потом поднялся на ноги, обшарил все углы и опять устало опустился на пол:

— Нет, видно, отсюда не выбраться. Хотя постойте-ка, нас трое, можем раскопать крышу. Поможете?

— Посмотрим, — уклончиво сказал Коняхин и кивнул на Яшу: — Из него помощник плохой.

— Я отлежусь, — подал голос Яша. Но Коняхин наклонился к нему и прошептал:

— Молчи!

Мужчина показался ему подозрительным. Он был как-то неестественно суетлив, когда разговаривал, старался смотреть не в лицо, а в сторону, глаза у него все время бегали. Особенно насторожил Коняхина его костюм. Он был явно с чужого плеча — рукава короткие, в плечах узок. Конечно, в войну носили что придется. Но настораживала и словоохотливость мужчины. Буквально через полчаса он выложил всю историю своей жизни, намекнул, что кое с кем был связан, поэтому его и схватили.

Коняхин решил его проверить. Мужчина пока не назвал своего имени, и лейтенант спросил:

— А что, Иван, много тут немцев?

— Много, — откликнулся тот. — В каждом селе тысячи по три, не меньше.

Минут через двадцать Коняхин попросил:

— Ты, Петро, здешний, в случае чего помоги.

— Само собой. Только бы выбраться.

«Ты-то выберешься, — подумал лейтенант. — Ясно, что это не Иван и не Петро… Подсадная утка. Не нашли, видно, похитрее».

А тот все допытывался, кто они такие и откуда.

— Много будешь знать, скоро состаришься.

— Не доверяешь? Ну и правильно! Бдительность — наше оружие. Я вот не соблюдал и попался.

Его вызвали часов в двенадцать ночи. А утром, когда Коняхина и Косенко вывели из амбара, лейтенант опять увидел его — теперь уже в полицейской форме.

Подошла машина. Их с Яшей связали и бросили в кузов. На скамейку сели двое немцев. Машина долго тряслась на ухабах. Яша стонал. Немцы о чем-то разговаривали. Когда машина остановилась и им развязали руки, Коняхин встал и огляделся.

Несколько конюшен огорожены четырьмя рядами колючей проволоки. На вышке — часовые. Между рядами проволоки — тоже часовые, с собаками.

Это был лагерь для военнопленных. Коняхина и Косенко поместили в конюшню, где содержали раненых.

4
Яшу и еще нескольких тяжелораненых увезли на шестой день. Коняхину не хотелось расставаться со своим заряжающим, он стал просить переводчика, чтобы Яшу оставили. Переводчик был пьян, он уставился на Коняхина налитыми кровью глазами и сказал:

— Пошел прочь!

— Сволочь! — не выдержал Александр.

Переводчик поднял плеть, ударил один раз, второй. Коняхин рванулся к нему, но его удержал пожилой солдат:

— Погоди, не горячись.

Остыв немного, Коняхин сказал:

— Я не хочу бросать Яшу, тоже пойду в машину.

— Ты что, парень, сдурел? Не знаешь, куда их везут?

— Нет. А куда?

— Туда, откуда уже не возвращаются.

Солдат попал в лагерь раньше, навидался всего, ему можно было верить. Но верить не хотелось. Неужели Яшу расстреляют?

Машина ушла…

А еще через полчаса их всех выгнали во двор и построили. Немецкий офицер, должно быть комендант лагеря, произнес речь. Говорил он коротко:

— Мы поведем вас в другое место. При попытке к бегству — расстрел. За всякое другое нарушение дисциплины и порядка — тоже расстрел.

Их построили в колонну по четыре и вывели за ворота лагеря. Раненых поставили в хвосте колонны. Спереди, сзади и по бокам ее шли немецкие автоматчики. Они то и дело покрикивали:

— Шнель, шнель!

Но по рядам, в голову колонны прошел шепот:

— Пусть передние не торопятся.

Передние и без того знали, что в хвосте колонны идут раненые, и не торопились.

Несколько дней не было дождей, и дорога оказалась очень пыльной. Над колонной непрерывно висело густое желтоватое облако. Пыль набивалась в нос, в уши, в глаза, в рот, поскрипывала на зубах. Нечем было дышать.

Александр с трудом передвигал ноги. Он еще не оправился от побоев, да и эти пять дней им в лагере ничего не давали есть. Если бы кормили, может, и Яша смог бы передвигаться, и тогда бы его не бросили в эту машину.

«Вот и остался я из экипажа один», — подумал Коняхин. Переплетова и Голенко он считал погибшими. Иначе они дали бы о себе знать… «А может, и их схватили, посадили в лагерь, и они тоже где-нибудь мыкают горе? А вдруг, и они здесь?» Он не успел разглядеть в лагере всех пленных.

Разговаривать было тоже запрещено под угрозой расстрела. Все-таки Коняхин, выбрав момент, тронул за плечо идущего впереди и прошептал:

— Передай, нет ли тут Переплетова или Голенко.

Но передний, не оборачиваясь, сердито проговорил:

— Нашел время справки наводить! Вот придем на место, там и узнаешь.

Он, конечно, был прав, можно выяснить и на месте. Только где то место, куда их ведут? Это интересовало всех, и, несмотря на запрещение разговаривать, нет-нет да и слышалось:

— Не знаешь куда?

— Говорят, на станцию, а там в Германию.

Но пожилой солдат, удержавший Коняхина, когда он хотел ехать с Яшей, авторитетно заявил:

— Сейчас на Богуслав, а потом на Умань. У них там большой лагерь. В карьере.

Оказывается, солдат уже был там, убежал, его снова поймали… «Он все ходы и выходы знает, надо держаться к нему поближе», — подумал Коняхин. Они сейчас были в одной шеренге, и лейтенант считал, что ему в этом смысле повезло. В пожилом солдате было что-то надежное, его рассудительность и спокойная уверенность вселяли надежду.

Два раза они останавливались на привал. Немцы специально устраивали привалы в пустынных, безлюдных местах, а не в селах. Правда, когда проходили через села, конвоиры разрешали принимать от населения еду: кусочек хлеба, картофелину, кружку молока или луковицу — кто что мог дать. Видимо, немцы считали, что самим им кормить пленных нет смысла.

На привалах передвигаться и покидать свое место в строю не разрешали. И Коняхину так и не удалось выспросить о Переплетове и Голенко.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
О приходе колонны военнопленных в село Бронное Поле первыми возвестили вездесущие мальчишки. Все население высыпало на дорогу. Совали пленным лепешки, картошку, молоко, даже суп. Конвоиры не возражали, у них у самих оказалось вдруг по крынке молока, и они пили его, искоса поглядывая на колонну. На какое-то мгновение колонна остановилась, смешалась с населением.

Высокая дородная женщина, пышно разодетая в яркую украинскую кофту и длинную юбку, посмотрела на Коняхина и подмигнула ему.

— Иди сюда. Живо! — шепнула она, поглядывая на ближайшего конвоира.

Коняхин подошел.

— Садись! — женщина сильно нажала ему на плечо, и он невольно присел. — Сиди и не шевелись!

Их плотным кольцом окружили другие женщины. Все они были тоже в длинных юбках. «Так вот для чего они так разоделись!» — сообразил наконец лейтенант.

Должно быть, конвоиры уже вдоволь напились молока и теперь покрикивали:

— Шнель, шнель!

Колонна медленно двинулась дальше. Как только она скрылась за поворотом, дородная женщина сказала:

— Пошли. Только не разгибайся, а то всякие есть.

Окруженные плотным кольцом женщин, они двинулись к ближайшей хате. Позже Коняхин узнал, что таким способом вывели из колонны не одного его.

Как только стемнело, двое мальчишек отвели его в другую хату, на противоположный конец села. Там он переночевал, а утром хозяйка сказала сынишке:

— Сбегай позови дедушку Куцевола.

Через полчаса пришел старик, критически оглядел Коняхина, пробурчал:

— Зарос-то, как обезьяна! Так тебя и собаки бояться будут.

— Негде было стричься и бриться, — почему-то виновато сказал Александр.

— Ладно, пришлю Леньку, пострижет и побреет. Вымойся хорошенько! — И, обращаясь к хозяйке, старик добавил: — Одежонку подберите получше.

Потом, глядя в упор своими подслеповатыми, слезящимися глазами, спросил:

— Что думаешь делать?

— Буду пробираться к своим.

— Ишь какой скорый! — усмехнулся старик. — Ладно, вечером зайду.

Вскоре прибежал Ленька. На вид ему было лет тринадцать-четырнадцать, но он так ловко управлялся с ножницами и бритвой, что оставалось только удивляться.

— Где ты этому учился? — спросил Александр.

— А нигде, сам. На дедуне тренировался.

Часов в восемь вечера опять зашел старик Куцевол. На этот раз сказал только одно слово:

— Пошли.

В хате, куда они пришли, было человек двадцать. Все вооружены. Старший, как выяснилось позже, — бывший председатель сельского Совета, обстоятельно допросил Коняхина. О том, что в Пшеничниках подбили советский танк, они слышали, но, говорят, будто весь экипаж сгорел в танке.

— Документы при себе какие имеются? — спросил председатель.

— Нет, — Александр рассказал всю историю с документами. К счастью, среди присутствующих нашелся один человек, который подтвердил, что Фому Мироновича Приходько немцы действительно арестовали.

Коняхину поверили.

Старший сказал, что набирает людей в лес, но с партизанами пока не связан. Последнее, как догадался Александр, сказал из предосторожности.

2
В лесу Коняхин пробыл всего пять дней. Начала пухнуть раненая рука, пришлось возвращаться в село. Старик Куцевол отвел лейтенанта к своему брату Дмитрию.

Коняхин опасался, как бы не началась гангрена. Хотя рану почистили, промыли и часто перевязывали, руку как будто жгли на огне. Приводили старушку, до войны работавшую в амбулатории санитаркой. Старушка внимательно осмотрела руку и ничего особенного не сказала, только посоветовала почаще мазать йодом. Потом сама же принесла пузырек йода, должно быть, из довоенных запасов.

На пятый день опухоль начала спадать. Но тут нагрянула новая беда. Прибежал Леня и сказал, что начинается облава, немцы обшаривают каждый дом.

— Вам велено уходить в Саворку.

Леня вывел его за околицу и показал дорогу на Саворку. Однако предупредил:

— По самой дороге не ходите, тут немцы часто ездят. Идите кружным путем: сначала вон туда, а потом повернете к тому лесу. Там есть хутор такой, Проциха называется. Спросите там сапожника. Он покажет, как идти дальше.

У сапожника оказался еще один беглый — паренек лет шестнадцати. Звали его Володей. Он бежал из Проскурова. Там у них была подпольная комсомольская группа, немцы каким-то образом пронюхали о ней, начались аресты, и Володя еле успел уйти. И вот уже много дней скитался из села в село.

— Куда же ты теперь? — спросил Коняхин.

— Буду пробираться к своим.

Решили идти вместе.

Не доходя до Саворки, на окраине села Люстра, наткнулись на немецкого офицера. Как потом выяснилось, это был комендант. Он подозрительно оглядел Александра и Володю, спросил:

— Куда?

— Вон в тот дом с голубыми наличниками, — ответил Коняхин. — К родственникам.

Больше всего он боялся, что в доме с голубыми наличниками никто, кроме немцев, не живет. Хорошо еще, что немец не спросил, к кому они идут, а то попались бы сразу. «Надо будет заранее приготовить продуманные ответы на подобного рода вопросы», — решил Александр. Впредь он так и поступал.

А пока что комендант, отпустив их, сам, однако, не уходил, а смотрел им вслед. Должно быть, хотел удостовериться, что они идут именно в тот дом, на который указали.

В доме оказались женщина и двое малышей: мальчик лет семи и девочка лет четырех. Увидев вошедших, они испуганно прижались к матери.

— Мы ваши родственники из Пшеничников, — сказал Коняхин женщине. — Вы соберите на стол, есть мы ничего не будем, это для отвода глаз. Как вас зовут?

— Зина.

— А меня Александром. Его Володей. Сделайте, пожалуйста, вид, что мы ваши гости, родня. А то, вон видите, стоит… Он нас спрашивал, куда мы идем, я сказал, что к вам и что мы родственники из Пшеничников.

— Это комендант, — сказала Зина. — Он еще зайдет, вот увидите.

Комендант и в самом деле зашел. К тому времени Александр и Володя уже сидели за столом, Зина резала огурцы. Комендант окинул комнату быстрым взглядом, вопросительно посмотрел на хозяйку.

— Проходите, — пригласила Зина, — сидайте, угощу чем бог послал. — И уже извиняющимся тоном добавила: — Вот гости приехали из Пшеничников, а угостить нечем. Не знаете, господин комендант, где шнапс достать?

Комендант ничего не ответил, повернулся и ушел.

— Сам, гад, на этот самый шнапс надеялся, то есть на самогон по-нашему. Каждый день не просыхает. Удивительно, как это он сегодня до сих пор трезвый?

Немного погодя собрались уходить и Александр с Володей. Но Зина удержала их:

— Посидите еще хотя бы часок. А то покажется подозрительным: явились в гости и так быстро уходите.

— Как бы еще кто-нибудь не заявился.

— Некому больше. Тут только комендант да два солдата остались, а эти уже не придут.

Посидев часа полтора, Александр и Володя распрощались с гостеприимной хозяйкой.

В Саворку они пришли, когда уже стемнело.

3
Их поселили в доме Матрены Литвин. В селе ее звали просто тетей Мотрей, так стали называть ее и Александр с Володей. Муж тети Мотри ушел на фронт в первые дни войны, и с тех пор о нем ничего не слышали. Старший сын еще до войны ушел служить во флот, от него, пока немцы не заняли село, приходили письма. Жила тетя Мотря с двумя дочерьми. Старшей, Антонине, пошел девятнадцатый год; младшей, Соне, минуло шестнадцать. Обе они, как сказала Мотря, невестились. И верно, в дом часто приходили молодые ребята.

Вскоре Коняхин стал догадываться, что эти ребята не просто ухажеры. Они внимательно приглядывались к Александру и Володе, довольно ловко и незаметно выпытали у них все, что им было нужно и что Коняхин считал возможным не скрывать от них. Судя по всему, старшим у них был тот, что ухаживал за Тоней, — Аркадий Швец. Он был очень неглупый парень, выглядел постарше других, держался независимо, с достоинством, и его слушались остальные.

Как-то Аркадий озабоченно сказал тете Мотре:

— Пожалуй, не прокормить вам двоих-то.

В тот же день к ним в хату зашел Демьян Цуп и предложил:

— Давай-ка, Мотря, одного из твоих жильцов мне. Которого тебе не жалко отпускать?

— Сашок пусть у меня останется, — решила Мотря. — Он раненый, за ним уход нужен, мы с девчатами лучше справимся. Вот если бы еще лекарств достать.

Лекарств действительно не было. Удалось раздобыть только марганцовки. Мотря разводила ее в деревянном тазу и заставляла Коняхина парить руку. Потом кто-нибудь из девчат аккуратно перевязывал ее.

Однажды во время перевязки Александр осторожно заговорил с Тоней:

— Рана заживает, пора бы мне и делом заняться. Не знаешь, тут партизан поблизости нет?

— Откуда мне знать?

В тот же вечер зашел Аркадий и сказал:

— Пока побудьте здесь, а потом что-нибудь придумаем.

Значит, Тоня рассказала ему о разговоре.

Попытки выведать что-нибудь о партизанах у других ребят тоже ни к чему не привели. «То ли не доверяют, то ли у них действительно нет связи с партизанами?» — думал он.

Он подозревал, что среди молодежи существует какая-то подпольная группа, но окончательно убедиться не мог — ребята вели себя осмотрительно. А он уже не мог бездействовать.

— Не буду же я до самого прихода наших здесь прятаться! — с горечью говорил он Швецу. — Надо что-то делать, надо и здесь воевать, уничтожать этих проклятых фашистов, всячески вредить им. В конце концов, у меня есть боевой опыт, я сам могу организовать партизанский отряд, только помоги мне, ты тут всех знаешь.

Но Аркадий уклончиво отвечал:

— Подожди еще немного.

— Сколько же можно ждать? Я хочу действовать, а не сидеть нахлебником за спиной тети Мотри.

— Вот и помогай ей пока по хозяйству. А потом что-нибудь придумаем.

Стал помогать Мотре по хозяйству. Гвоздь вобьет, плетень подправит — все чувствуется мужская рука. Мотря хоть запрещает ему работать, но, судя по всему, довольна и этой помощью.

Однажды утром он зашел в хлев, взял вилы и стал выбрасывать навоз. Одной рукой работать было неловко, но вскоре Александр приспособился, и дело пошло быстрее. Он уже вычистил почти весь хлев, когда на крыльцо выскочила Соня и крикнула:

— Полицаи!

В тот же момент совсем близко прострочила автоматная очередь. Соня скрылась в хате, успев крикнуть:

— Прячьтесь!

Но прятаться было некуда. Хлев маленький, в нем ни чердака, ни сусека — все на виду. Бежать в хату — заметят. Придется в случае чего обороняться вилами.

В щель между прогнившими бревнами он увидел, что по улице бежит паренек, а за ним гонится на лошади полицай. Когда паренек пробегал мимо, Коняхин узнал его. Это был Сева, один из тех ребят, которые заходили к Тоне.

Вот верховой догнал его, ударил в затылок прикладом. Сева упал. Полицейский соскочил с лошади и начал избивать Севу прикладом и ногами, бил расчетливо и неторопливо.

«Если бежать отсюда — заметит, — подумал Коняхин. — А если выскочить с соседнего двора, то, может, и не увидит. Вилы в спину — и точка!» Он подхватил вилы и выскочил из хлева. Но в соседний двор перебраться не успел. На санях подъехали еще трое полицейских. Несколько минут они молча наблюдали за тем, как верховой избивает Севу. Потом один сказал:

— Ну хватит, потешился, и ладно. До смерти забьешь еще, а нам из него кое-что вытянуть надо.

Они взяли Севу за руки и за ноги и как мешок бросили в сани.

Из сеней выглянула Соня:

— Идите сюда, быстрей!

Вслед за Соней Александр влез на чердак, прихватив на всякий случай и вилы.

Прошло часа три, пока Мотря позвала их:

— Слезайте, вроде спокойно.

Когда отогрелись и пообедали, Коняхин сказал:

— Наверное, мне надо уходить, а то как бы и на вас не навлек беду.

— Подожди, вот придет Аркадий, с ним и решим, — тетя Мотря вздохнула.

Аркадий пришел только на следующее утро. Теперь он уже не таился:

— Арестовали четверых наших комсомольцев. За связь с партизанами. Кто выдал или попались случайно — не знаю. Пойду попробую выяснить, — он кивнул Коняхину, чтобы тот шел за ним. Когда вышли в сени, шепнул: — Костю тоже арестовали. Но Соне пока об этом не надо говорить.

Костя ухаживал за Соней, он был, пожалуй, самым молодым из ребят.

— Выдержат ли? — спросил Коняхин. — Наверное, будут пытать, а он еще совсем мальчик.

— Уже пытают. Но ребята стойкие, думаю, что все выдержат. — Аркадий, не попрощавшись, ушел.

Ребята действительно выдержали. Их расстреляли на четвертый день, так и не услышав от них ни слова.

В тот же вечер в село вошла какая-то немецкая часть, судя по всему, не меньше батальона. Вскоре за околицей поднялась стрельба. Прибежал Володя.

— В хуторе идет бой. Немцы тянут через двор Цупа телефонные провода.

— Партизаны?

— Кто их знает? Дед говорит, что это, наверно, наши войска подошли. Будто бы немцев окружили на большом пространстве, а здесь кольцо окружения близко подошло.

Жаль, что нет Аркадия, от него можно было бы узнать подробнее, что там происходит. Но сегодня он вряд ли еще раз придет.

Хотя бой вскоре утих, жителям села строжайше под угрозой расстрела было запрещено появляться на улице. Об этом предупредил проскакавший на лошади верховой.

Света не зажигали, сидели в темноте, чутко прислушиваясь к каждому звуку.

— Значит, теперь скоро. Три года такой стрельбы не слышно было, — сказала Мотря.

— Может, и папка наш там, — сказала Соня.

— Кто его знает, где он теперь? Фронт большой. А может, и в живых уже нет нашего папки. — Мотря всплакнула.

Но в общем-то настроение у всех было приподнятое. Звуки близкого боя вселяли надежду на самое скорое освобождение от оккупантов.

Заснули только за полночь.

На другой день, едва сделали перевязку, в хату зашел полицай. Коняхин узнал его сразу: это был тот самый верховой, который гнался за Севой и потом так жестоко бил его прикладом и ногами.

— Ты кто такой? — спросил он Коняхина.

— Человек.

— Племянник мой, — пояснила Мотря.

— Что-то я его ни разу не видел.

— Я вас тоже не знаю.

— Еще узнаешь, — угрожающе пообещал полицейский и ушел, ничего больше не сказав.

Никто так и не понял, зачем он приходил. Мотря забеспокоилась:

— Этот — зверь. Они и все-то нелюди, а этот, я слышала, особенно лютый.

— Пойду я к дяде Алексею, посоветуюсь, как быть нам дальше, заодно и побреюсь у него, а то вон как зарос, — сказал Коняхин.

В доме не было бритвы, он и в самом деле иногда ходил бриться к Алексею, жившему всего через четыре дома от Мотри. Обычно Александр ходил не таясь, прямо по улице, соседи уже знали его, и он вполне мог на них положиться. Но на этот раз прошел дворами.

Рассказав Алексею о визите полицейского, Коняхин попросил:

— Надо бы за Аркадием кого послать.

К Швецам Алексей послал сынишку.

— А ты и верно пока побрейся.

Он достал бритву, направил ее на поясном ремне, протянул Коняхину:

— Давай орудуй, а я пока у калитки посторожу.

Но не успел Александр намылить и одну щеку, как Алексей вернулся.

— Погляди-ка, полицейские куда-то едут.

Коняхин отогнул занавеску, посмотрел на улицу. По дороге ехали запряженные парой сани с тремя полицейскими, среди них Александр увидел и того, что заходил сегодня утром. Сани остановились около дома Матрены Литвин. Двое полицейских пошли в дом, один остался у саней.

Минут сорок из дома никто не появлялся. Наверное, полицейскому, оставшемуся с лошадьми, надоело ждать, а может быть, его тоже позвали в дом — он привязал лошадей и ушел во двор. Наконец все трое вышли, прыгнули в сани и погнали лошадей вдоль улицы.

Как только они скрылись из виду, Алексей сказал:

— Пойду к Мотре, узнаю, что к чему.

Вернулся он скоро и сообщил:

— Приезжали за тобой. Мотря сказала, что ты ушел домой, к ее сестре значит. В хате все вверх дном перевернули. Уходить тебе надо, Сашок.

Вернулся сын Алексея, сказал, что Аркадия дома нет, но матери он передал, чтобы Аркадий зашел, как только появится. Ждали его до вечера, а он так и не пришел. Решили, что ночью Александр уйдет в лес. Если там не встретит партизан, пойдет на хутор Проциху, к сапожнику, может, тот знает, где партизаны.

Однако ночью, когда Коняхин забежал к Мотре попрощаться, там сидел Аркадий Швец.

— Пошли, — коротко сказал он.

По улице пробирались осторожно, прячась в густой тени домов. Наконец вошли в какой-то двор, постучали в окно. Дверь тотчас открылась.

В хате сидели человек восемь ребят и четыре или пять девушек. Коняхин не успел всех разглядеть.

— Достаньте карты, — сказал Аркадий. — Гриша, сдавай на шестерых.

Рыжеватый парень достал из кармана колоду карт, подвинулся к столу и начал сдавать. Пока он сдавал, Аркадий говорил:

— От тетки Мотри тебе надо уходить, тебя ищут. Сегодня переночуешь у деда Сергея, а завтра переправим к надежным людям. Мне тоже стало небезопасно появляться на улице, может, приду не я, а кто-нибудь из этих вот ребят. Запомни их.

Александр поочередно оглядел всех, стараясь запомнить каждого. Двоих он уже видел, они заходили к Мотре, остальных не знал.

— Значит, завтра я или кто-нибудь из нас зайдет за тобой.

— К партизанам переправите? — спросил Александр.

— Нет, туда пока нельзя, немцы блокировали лес. Придется пожить еще немного в селе, а потом видно будет. Но на улице тебе лучше не появляться…

В дверь громко постучали, все насторожились.

— Открой, — сказал Аркадий одному из парней и взял карты. — Чей ход?

На вошедшего, казалось, никто не обратил внимания. А тот, окинув всех быстрым взглядом, спросил:

— Это еще что за сборище?

Теперь Коняхин узнал его: это был писарь из немецкой комендатуры.

— А ну расходитесь! — командовал писарь.

Аркадий собрал карты, сунул их в карман и первым вышел из хаты. За ним гуськом потянулись остальные. Последним выходил писарь. У самой калитки он нагнал Коняхина, потянул за локоть и, когда они отстали от других, шепнул:

— Уходи отсюда немедленно, тебя ищут.

И быстро пошел по улице, крикнув на прощание:

— Немецкое командование запрещает азартные игры!

Ребята по одному расходились в разные стороны, вскоре Коняхин и Швец остались вдвоем. Александр сказал Аркадию:

— А писарь-то, видать, парень ничего, шепнул мне, что меня разыскивают.

Аркадий усмехнулся:

— Он, между прочим, бывший политработник. Но это между нами.

Дед Сергей, видимо, был предупрежден. На столе стоял ужин, для Коняхина была приготовлена постель. Поужинав, Александр улегся в постель с твердым намерением уснуть тотчас же, ни о чем больше не думая — за день и так пришлось немало поволноваться. Но дед, похоже, соскучился по собеседникам.

— Чем дольше мы живем, тем люди злее делаются, — рассуждал он. — Тот же немец в прошлую войну этакого издевательства, как теперь, не позволял. А отчего?

— Это же не просто немцы, а фашисты. Гитлеровцы.

— Ну, допустим. А вот скажи: какая после войны кара будет применена к этому самому ихнему Гитлеру?

— Наверное, расстреляют или повесят.

— Маловато. Для него надо бы придумать что-нибудь позаковыристее.

— Что именно?

— Да уж придумают! Раньше вот на кол сажали. И то лучше, чем просто расстрелять. На мое рассуждение, так Гитлеру и кола мало — сколько бед он причинил людям! Вот он нашим звезды на спине вырезает… Ему бы надо самому вырезать эту ихнюю свастику…

Старик предложил еще несколько способов умерщвления Гитлера, но все они ему казались недостаточно подходящими.

— Вот ведь чудно как выходит: раньше я и курицу зарезать боялся, старуха моя этим занималась, жалко было курицу. А теперь я бы сам, вот этими руками мог отрубить Гитлеряке и руки и ноги. Вот и выходит, что и меня Гитлер научил этой жестокости, раз я человека убить могу.

— Да разве это человек?

— А ведь и верно, хуже зверя…

Уснуть Коняхину так и не удалось, дед угомонился только в четвертом часу, а ровно в четыре пришел Аркадий.

— Пойдем, в селе сейчас тихо.

— А к кому?

— Я же сказал: к надежным людям.

4
Бабушка Ганна и дед Охтыс Левченко жили одни. Четырех сыновей война разбросала во все концы необъятного фронта, рядом жила только дочь, что замужем за Александром Безруким. Но дом стариков редко пустовал. Четырнадцать раненых бойцов и командиров выходили они за время оккупации. Сначала это были люди, выбиравшиеся из окружения, потом — бежавшие из немецких лагерей. Чаще жили по одному, а случалось — по двое и по трое сразу. И всех старики выдавали за своих родных детей.

Человек не иголка, его в сене не утаишь. В селе все знают о каждой семье до третьего поколения. И многие догадывались, что за «сыновья» гостят у стариков Левченко. Но слух этот доходил, видно, только до добрых ушей: всех выходили благополучно.

— Бог даст, и тебя сохраним, — сказал дед Охтыс.

Тут же обсудили, как следует Коняхину поступать в случае, если заглянет в дом кто-нибудь из соседей или нагрянут немцы.

— Дед у нас в этом смысле с большим боевым опытом, — сказал Аркадий.

Охтыс, явно польщенный похвалой, повел Коняхина показывать все ходы и выходы из дома и со двора. Видно, варианты были в самом деле проверенные не раз. Когда они вернулись в дом, Аркадий собрался уходить.

— Лучше все-таки, чтобы никто не видел его, — наказывал он деду на прощание.

— Не учи ученого, — проворчал тот обиженно.

Аркадий ушел.

Четыре дня прошли благополучно, а на пятый пришла беда: в соседнем доме разместили штаб какой-то немецкой части. Соседство это оказалось опасным: фашисты несколько раз обшаривали близлежащие дома. Пока Коняхину удавалось с помощью деда Охтыса уходить.

Но однажды зашел к старикам их зять Александр Безрукий, заговорились и не заметили, как к дому направился немец. Увидели его, когда он уже подходил к калитке. Коняхин и Александр Безрукий бросились в сарай. Лаз на чердак был высоко, Безрукий никак не мог до него дотянуться, Коняхин подставил плечо:

— Лезьте! С той стороны есть еще лаз, по нему уйдете в огород, а там в поле.

Пока он подсаживал Безрукого, немец вошел во двор и направился прямо к сараю. Значит, заметил. Одного или обоих?

Коняхин закрыл лаз, схватил сидевшую на гнезде курицу и пошел навстречу немцу.

— Хальт!

Пришлось остановиться. Курица затрепыхалась в руках..

— Хенде хох! — немец навел на него пистолет.

Пришлось выпустить курицу. Стал объяснять немцу, что заходил в сарай, чтобы поймать курицу, но тот, должно быть, не понимал, смотрел настороженно и недоверчиво.

Из дому выбежала бабушка Ганна.

— Погоди, не стреляй, — уговаривала она немца. — Это мой сын. Понимаешь, сын!

Но немец не понимал. Тогда его стал убеждать Коняхин:

— Она мутер, а я киндер. Можешь ты это понять?

— Во-во, я мутер, — подхватила бабушка Ганна.

Но немец оттолкнул ее и снова поднял пистолет. Целился он медленно и деловито, целился прямо в лицо, Александр не понял: то ли немец решил пошутить, то ли в самом деле может выстрелить. Если только шутит, черт с ним. Ну а если не шутит?

Бабушка заслонила его собой и крикнула немцу:

— Стреляй в меня! Это мой сын, и лучше мне умереть самой, чем увидеть его мертвым.

В ней было столько отчаянной решимости, что немец опустил пистолет, круто повернулся и пошел со двора.

Несколько дней Коняхин скрывался в доме Александра Безрукого, а когда штаб немецкой части уехал, опять перебрался к старикам Левченко. Но вскоре пришел тот самый писарь комендатуры и предупредил:

— Ночью будет облава. Уходи в лес, там свяжешься с партизанами.

— А как я их найду?

— В лесу народу много, подскажут.

Народу в лесу действительно оказалось много. То тут, то там горят костры, греются люди. Тут и подростки, и женщины, и старики, и дети.

— А где же партизаны? — спросил Коняхин одного паренька.

— Кто их знает? Говорят, где-то тут недалеко, а где именно, не знаю.

— А это что за люди?

— Такие же, как мы. Кто от облавы убежал, а кто еще раньше ушел. Из разных сел набрались. Эти вот из Саворки, а вон тех и не знаю. Сейчас немцы боятся в лес заходить. Да им, наверно, и не до этого теперь, фронт-то, слышите, совсем близко.

И верно, до леса доносился неясный гул. «Еще километров тридцать, не меньше», — прикинул Коняхин.

Утром он приметил на опушке повозку в парной упряжке. В ней за кучера сидел паренек лет шестнадцати, а сзади — мужчина с большой окладистой бородой. Он внимательно наблюдал за селом.

Коняхин подошел, поздоровался.

— Будь здоров, — ответил мужчина и отвернулся, давая понять, что на этом разговор окончен.

Александр улыбнулся:

— А ведь вы не из местных.

— Почему так думаешь? — насторожился мужчина.

— Вижу, что вы больше часа приглядываетесь к селу. Местным приглядываться нечего, они и так все знают.

— Ишь ты, какой догадливый! Был бы я местный, чего бы я на лошадях сюда приехал?

— И борода…

— Что борода?

— Ни одной седины в ней. И глаза молодые, на лице ни одной морщины.

— Ну и что?

— Слушайте, возьмите меня в отряд.

— В какой такой отряд? — удивился бородач. — Ты что, парень, спятил?

— Ладно, ведь я знаю.

— Ну, положим, не очень-то ты знаешь. Ишь какой Шерлок Холмс нашелся! Ну-ка, послушаем, что ты о себе сочинишь.

Коняхин коротко рассказал о себе. Бородач и не спрашивал о подробностях, он был явно озабочен сейчас чем-то совсем другим.

— Хорошо, завтра приходи на это же место, — сказал он и кивнул пареньку: — Поехали!

Паренек стегнул лошадей, и повозка скрылась в лесу.

И верно, на следующее утро повозка стояла на том же месте. На этот раз бородач был еще более озабочен и даже не ответил на приветствие Коняхина. Сказал только:

— Подожди еще часок-другой в лесу. Когда будешь нужен, позову.

Коняхин вернулся к костру, у которого скоротал прошлую ночь.

Вскоре над лесом низко пролетели два звена наших «пешек» — П-2. В лесу все сразу оживились:

— Смотри, наши! Со звездами.

— На Богуслав пошли.

— Туда как раз надо, там немцев видимо-невидимо.

Над Богуславом поднялись черные султаны разрывов. А где-то, километрах в пяти правее села, слышалась ружейная и пулеметная стрельба, глухо ухали пушки.

Часа через полтора за Коняхиным прибежал паренек.

— Идите, командир зовет.

«Значит, все-таки командир», — отметил про себя Коняхин, следуя за пареньком. Когда подошли к повозке, бородач весело сказал:

— Вот теперь можешь идти в село.

— Но там…

— Там уже наши. Иди, иди!

И верно, из села бежала женщина и кричала:

— Наши! Наши пришли!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Фронт прошел стороной, село немцы оставили без боя. Наши части здесь не задерживались, шли прямо на Богуслав. Коняхину все же удалось остановить мотоцикл с двумя офицерами. Старший из них, армейский капитан, нетерпеливо спросил:

— В чем дело?

Коняхин, как положено, представился, коротко изложил суть дела.

— Теперь вам через военкомат, наверное, надо оформляться, — сказал капитан. — А где он, этот военкомат, и есть ли он вообще, не знаю.

Спрашивал еще нескольких человек — и военных и местных, — о военкомате никто не знал. Кто-то посоветовал идти на Таращу, и Александр отправился туда. Действительно, там уже работал военкомат.

Военком внимательно выслушал его, подробно записал все данные и сказал:

— Попробую выяснить, где сейчас Фома Миронович Приходько. Иначе без документов вам придется туго. Подождите.

Всех собравшихся здесь отправили на сборный пункт. Офицеров расселили по квартирам, назначили старшего. Остальные разместились в школе. В основном это была местная молодежь. За два года оккупации ребята подросли, пришло и их время служить.

Три дня ждали, пока пошлют на формирование. Слушали все передачи — с утра до вечера, газеты прочитывали от первой до последней строчки. Только теперь Коняхин узнал, что все это время находился в двойном кольце: оказывается, Корсунь-Шевченковская группировка противника тоже была окружена.

На четвертый день в хату, где Александр жил еще с тремя офицерами, пришли двое солдат.

— Кто тут будет лейтенант Коняхин?

— Я.

— Собирайтесь, вас вызывают.

Александр поспешно оделся, вышел вслед за солдатами. «Наверное, нашлись документы», — подумал он. Спросил у того, что был постарше:

— Не знаете, по какому поводу вызывают?

— Нам об этом не говорят.

И всю дорогу оба уклонялись от разговора, хотя Коняхин несколько раз пытался заговорить с ними. «Нелюдимые какие-то». Но тут же оправдывал их: «Начальство и верно не посвящает их в свои дела».

Офицеру, к которому его привели, Коняхин представился по всей форме:

— Лейтенант Коняхин прибыл по вашему приказанию.

Тот окинул его быстрым взглядом и усмехнулся:

— Ну, садись, лейтенант Коняхин, рассказывай.

— А что рассказывать-то?

— Все. Почему без документов, почему оказался в плену.

— Я не из плена.

— Все равно.

Александр начал рассказ с боя под Иванковом. Рассказывал подробно, но сбивчиво. Вспомнив какую-либо деталь, снова возвращался к тому, о чем уже говорил, потом перескакивал на другое. Однако офицер не перебивал его, хотя видно было, что слушать ему уже надоело. Он откровенно зевал, старался занять себя чем-нибудь: подточил перочинным ножом карандаш, стал этим же ножом чистить ногти.

Когда Коняхин наконец выложил все, офицер спросил:

— Больше ничего не можешь добавить?

— Я как будто все сказал.

— Ну что ж, гражданин Коняхин, придется тебе некоторое время побыть у нас.

— У кого это у вас?

— Да ты что, слепой, что ли? Не видишь? — он ткнул в свои петлицы. И только теперь Александр сообразил, почему и этот офицер, и солдаты, которые приходили, в форме войск МВД и почему вдруг его, лейтенанта Коняхина, назвали «гражданином».

— Это что: арест? — спросил он.

— Как хочешь, так и понимай.

Офицер вызвал часового и коротко бросил!

— Уведите.

2
На пересыльном пункте отдела контрразведки 27-й армии скопилось несколько сот человек. Власовцы, полицаи, старосты… Многие из них были даже довольны, что попали сюда: нередко местные жители расправлялись с предателями сами, не ожидая суда.

Разговоры были все об одном и том же: куда их теперь отправят?

— Известно куда: в Сибирь, а то и вовсе на Колыму.

На этом сходилось большинство. Лишь немногие надеялись, что их посадят в тюрьму, впрочем, не рассчитывая, что посадят на короткий срок.

— «Вышку» не дадут, а десятка два отвалят…

«Куда я попал?» — с ужасом думал Коняхин. Он пытался найти среди арестованных хотя бы одного порядочного человека, заговаривал то с тем, то с другим, но и к нему у этого отребья отношение было враждебное.

Он ждал, что его вот-вот вызовут на допрос и выяснится, что он попал в эту компанию по какому-то недоразумению или по ошибке. Но прошел день, другой, а его не вызывали. Лишь на шестой день ему удалось уговорить часового вызвать кого-нибудь из начальства.

Пришел старший лейтенант.

— Что вы хотите?

— Хочу знать, почему меня здесь держат, на каком таком основании. Война идет, мне на фронт надо, а вы меня с кем тут посадили? Что я вам, бандеровец или власовец?

Должно быть, он зря погорячился, накричал на этого старшего лейтенанта. Тот молча повернулся и ушел. «Надо было спокойнее с ним поговорить, может, и понял бы, — с досадой подумал Коняхин. — Теперь никого не дозовешься».

Но он опасался напрасно. Его вызвали на следующий же день. Допрашивал старший лейтенант, на которого он вчера накричал.

— Давайте рассказывайте все по порядку, но спокойно. И не торопитесь, я буду записывать.

Он действительно записал все почти слово в слово, дал Коняхину прочитать протокол.

— Теперь подпишите.

Коняхин подписал, и старший лейтенант приказал часовому увести его.

«Обыкновенная формальность. Никуда он этот протокол не отправит, подошьет к делу, и все», — думал Коняхин. Прошел еще день, за ним второй, третий… Его не вызывали. И горькие думы стали одолевать его.

Он и раньше слышал, что с теми, кто побывал в плену, разговор короткий. Не особенно разбираются, как и при каких обстоятельствах человек попал в плен. Он считал, что в общем-то это правильно. Лучше погибнуть, чем сдаваться врагу.

Но вот судьба с ним самим сыграла злую шутку, и теперь он сидит вместе с этим человеческим охвостьем.

Разговоры, которые он слышал вокруг, только подливали масла в огонь. Рассказывали всякое. Больше пугали друг друга, чем успокаивали. Им-то, конечно, поделом, если все так, как они сами говорят, и то они заслуживают жестокой кары.

И хотя он верил, что рано или поздно справедливость в отношении к нему восторжествует, чувство обиды не только не оставляло его, а все больше и больше возрастало. Он уже не надеялся, что старший лейтенант что-нибудь сделает для него. Но через пять дней тот вызвал его снова.

— Фамилия?

— Да вы что, не знаете?

— Фамилия? — на лице старшего лейтенанта не дрогнул ни один мускул.

— Ну, Коняхин.

— Расскажите о себе все, с самого начала и как можно подробнее.

— Да ведь я уже рассказывал! Вы уже записали.

— Расскажите еще раз, а я опять запишу.

— Да вы что — издеваетесь?

— Послушайте, Коняхин. Я понимаю вашу обиду. Но чувство обиды никогда не было хорошим помощником ни в каких делах. Раз я прошу вас снова рассказать все с самого начала, значит это нужно.

— Ну что же, вам виднее.

И онснова рассказал все, что с ним произошло. Старший лейтенант опять подробно записал и дал Коняхину подписать протокол. Засовывая его в ящик массивного письменного стола, сказал:

— Попробую что-нибудь сделать. Но не обещаю. Все дело в документах. Если бы они были при вас, все оказалось бы гораздо проще. Вы допустили большую ошибку, отдав их Фоме Мироновичу Приходько. Мы запрашивали Пшеничники, там Приходько сейчас нет, и пока неизвестно, жив ли он.

— Я ведь думал, как лучше.

— А вышло, видите, как?

— Что теперь со мной будет?

— Не знаю.

Во время этого, второго допроса Коняхин внимательно наблюдал за старшим лейтенантом. Он только теперь догадался сравнить, как слушал его тот офицер, что допрашивал первый раз, и как слушает этот. Видно было, что старший лейтенант не только сочувствует, но и в самом деле хочет помочь.

И он действительно помог. Через два дня на перекличке, когда очередь дошла до Коняхина, комендант лагеря приказал:

— Выйти из строя.

Потом велели выйти еще одному — военфельдшеру, тоже скитавшемуся по немецким тылам.

Перекличка закончилась, строй увели, а они остались стоять вдвоем с военфельдшером. В стороне стояла группа офицеров во главе с комендантом. Они о чем-то разговаривали. Коняхин подошел, обратился к коменданту:

— Товарищ майор, а нас куда?

— Как «куда»? Пойдете служить в армию. Сейчас вам выдадут документы, а пока подождите. — И опять заговорил с офицерами. Прерывать их было неловко, но Коняхин все же подошел к старшему лейтенанту:

— Большое спасибо.

— Не стоит, — ответил тот. — Я сделал только то, что на моем месте должен был сделать каждый. Рано или поздно вас должны были освободить.

— Лучше все-таки рано, чем поздно.

— Тоже верно, — старший лейтенант рассмеялся раскатисто и заразительно. От его строгости и сухости не осталось и следа, сейчас он был простым и веселым парнем.

— Все-таки я вам очень благодарен. Скажите хотя бы свою фамилию.

— А зачем?

— Может, после войны встретимся.

— Не советую. Даже после войны, — старший лейтенант опять раскатисто засмеялся.

3
Комендант лагеря вручил ему конверт, опечатанный сургучной печатью.

— Пойдете в село Лука, там отдел кадров Двадцать седьмой армии. Найдете капитана Голенко, отдадите ему этот пакет.

Капитан Голенко. Уж не Вася ли, его радист? Впрочем, вряд ли он успел бы дослужиться до капитана, если они с Переплетовым и сумели тогда пройти через линию фронта к своим? Где они теперь? Ведь тоже, выходит, были на оккупированной территории.

Капитан Голенко оказался человеком уже довольно пожилым, лет пятидесяти. У него было усталое лицо, покрасневшие; видимо, от постоянного недосыпания веки тоже усталых глаз. Он вскрыл пакет, вынул из него какие-то бумаги, быстро пробежал их взглядом и спросил:

— Кем были до этого?

— Командиром танкового взвода. Пятьдесят третья бригада, Третья танковая армия. Хотел бы, если это можно, вернуться в свою часть.

— Я не могу вас туда назначить, это в компетенции штаба фронта. Если хотите, дам туда направление. А лучше оставайтесь здесь. Вы ведь окончили не только танковое, а и пехотное училище. Взвод я вам и здесь дам.

— Лучше бы в свою часть, там меня, по крайней мере, знают, а это для меня, как вы, очевидно, уже догадались, крайне важно. У меня ведь, кроме бумаг, что вам прислали в пакете, никаких документов нет.

— Хорошо, я вам сейчас выпишу направление в штаб фронта. Впрочем, нет. Сначала вам надо привести себя в порядок. Идите на склад, получите обмундирование, я распоряжусь. Потом зайдете за направлением.

Штаб фронта располагался в Ровно. Коняхин добрался туда сравнительно быстро, но прибыл в очень неудачное время. В этот день погиб генерал Ватутин, и в штабе всем, начиная от писарей, опечаленных гибелью любимого генерала, просто было не до него. Все-таки ему удалось попасть в отдел кадров бронетанковых войск. Но там даже не сказали, где находится 53-я танковая бригада.

— У вас же, кроме направления, никаких документов нет. Эти справки — филькина грамота. Они даже без фотокарточек.

Спорить было бесполезно. Он знал, что и раньше 3-я танковая армия была засекречена, все назначенные туда проходили специальную проверку.

— Что же мне делать?

— Возвращайтесь в Двадцать седьмую армию, привезите какие-нибудь другие документы, ну хотя бы протокол допроса и заключение особого отдела.

— Я могу вам то же самое повторить. Хоть сейчас, слово в слово.

— Мало ли что вы можете наговорить. Все это надо будет проверять, а нам этим заниматься некогда.

Что же, наверное, они правы, им и в самом деле некогда заниматься проверкой. Тем более что в 27-й такую проверку, очевидно, делали, иначе его не выпустили бы.

Капитан Голенко встретил его как старого знакомого.

— Вернулся? Вот и хорошо, останешься у нас. Я тебя в хорошую дивизию направлю. А там, глядишь, и свою бригаду разыщешь. Только сначала тебе подлечиться надо. Госпиталь тут недалеко, полежишь месяц-другой, а потом опять ко мне.

В госпитале его вылечили за три недели. Выписавшись оттуда, Коняхин получил направление в 3-ю гвардейскую воздушнодесантную дивизию.

Там ему даже обрадовались:

— Танкист? Вот и хорошо, у нас в роте противотанковых ружей командира нет. Так что принимай роту, командуй. Опыта у тебя нет, зато знаешь, какие места наиболее уязвимы у танков, куда надо попадать из ружья.

Уязвимые места танков он действительно знал. А что касается боевого опыта, он приобретался ежедневно. Дивизия дралась под Яссами.

4
3-я воздушнодесантная гвардейская дивизия была укомплектована и вооружена лучше, чем другие соединения. Солдаты все молодые, здоровые, совсем нет женщин, даже санинструкторы — мужчины. В роте Коняхина ни одной винтовки, лишь автоматы и пулеметы, только станковых — двенадцать штук. Кроме того, в каждом взводе минометное отделение, да еще придано роте отделение огнеметчиков.

Зато и бросали эту дивизию на самые горячие участки фронта.

В те дни она буквально висела на плечах противника, отступающего на Бухарест. Измотанные в предыдущих боях, бойцы едва держались на ногах, надо было дать им отдохнуть хотя бы сутки. Но останавливаться нельзя, противник может даже за несколько часов укрепиться, и тогда его придется выбивать с занятых позиций ценой больших потерь.

Коняхину удалось отбить у немцев несколько машин. В роте нашлись бывшие трактористы. Водители из них не ахти какие, но помог им завести машины, показал, как переключать скорости, как тормозить. Солдаты садились в кузова с опаской, но ехать все-таки лучше, чем идти пешком.

Узнав, что Коняхин посадил роту на машины, комдив приказал ему двигаться на Плоешти. Немцы после капитуляции Румынии хотели взорвать нефтеперегонные заводы, надо было помешать им это сделать.

После взятия Плоешти повернули в Карпаты. Дивизия шла бывшим суворовским маршрутом вдоль старой просеки, а рота Коняхина двинулась по ущелью. На ту сторону Карпат в район Сибиу рота вышла раньше всех. Встретив дивизионных разведчиков, Коняхин попросил их передать комдиву, что будет ожидать подхода основных сил. Но вскоре получил другой приказ: ссадив роту, явиться с машинами на перевал. Оказывается, дивизия на перевал-то поднялась, а спуститься не может — у солдат уже нет сил.

А тут, как назло, разразился жестокий ливень. Дорога горная, узкая, порой задний скат нависает над пропастью, а покрышки совсем лысые. Как ни осторожны были водители, одна машина все-таки свалилась со скалы. Но за ночь спустили в долину всю дивизию.

Утром форсировали реку Турду, дивизия начала разворачиваться на правом берегу, но не успела. За ночь на этом участке немцы сосредоточили несколько пехотных и танковых дивизий, нанесли контрудар в стык фронтов, захватили город Турду. Обстановка создалась крайне опасная. Если противник закрепится на высоком правом берегу, выбить его оттуда будет трудно, придется форсировать реку второй раз. Надо во что бы то ни стало остановить его, остановить любой ценой, иначе через полчаса цена эта поднимется в пять, в десять раз, потери станут катастрофическими.

Рота лежит под перекрестным пулеметным огнем, как под свинцовой крышей. Нельзя поднять головы, но солдаты, лежа на боку, вжимаясь в землю, все-таки окапываются. Каким-то чудом из батальона прополз телефонист, и комбат кричит в трубку:

— Атакуй!

— Приготовиться к атаке! — передает по цепи Коняхин и, когда видит, что команда дошла до последнего левофлангового солдата, кричит: — Вперед!

Рота поднялась дружно и так же дружно залегла снова, оставив на поле несколько десятков убитых и раненых.

А в трубку теперь уже кричит сам командир дивизии:

— Слушай, Коняхин, нельзя медлить ни секунды. Если немцы выйдут к берегу, мы их никак не выковырнем. Понимаю, что тебе тяжело, но надо. Надо! Любой ценой! И немедленно, сейчас, только сейчас, иначе будет поздно.

А над головой непрерывно вжикают пули, дымятся вокруг фонтанчики земли, кажется, нет ни одного непростреленного сантиметра на этом исклеванном пулями поле. И на плечах многотонная тяжесть, словно кто-то огромный и невидимый вдавливает тебя в землю.

Вскочил рывком, поднял над головой автомат:

— За мной!

Ему показалось, что он взлетел и парит где-то высоко над этим дымящимся грохочущим полем, парит один, как орел в бездонной синеве неба…

Это ощущение длилось, может быть, всего секунду, а потом полоснула автоматной очередью тревожная мысль: «Неужели один?» И эта мысль держалась в сознании, наверное, тоже секунду или еще меньше, но ему показалось, что она уже долго пульсирует в мозгу, вонзаясь все глубже и глубже острой, нестерпимой болью.

Но вот его обогнал один солдат, другой, третий, и боль мгновенно исчезла, ее опять сменило ощущение полета. Теперь он ясно видел, что он не один, и даже успел заметить, что справа поднялась еще рота, потом другая, они охватывают город. И вспомнил, что справа расположен батальон Героя Советского Союза Наливайко — самые отчаянные ребята. А вспомнив об этом, окончательно успокоился, хотя и понимал, что бой будет жестоким и отнюдь не скоротечным, потому что немцев во много раз больше, к тому же они сейчас обороняются. По военным же канонам наступающие должны иметь, как минимум, двойное превосходство в силах, а тут было все наоборот, и надеяться на успех трудно. Но он не просто надеялся, он верил в успех, в своих ребят, поднявшихся вслед за ним в эту атаку — отчаянную, почти безнадежную.

Более трех часов длился бой. Немцы были выбиты из первой линии, рота продвинулась на полтора километра и залегла метрах в двадцати пяти от второй линии обороны. Задача была, выполнена, противник не только остановлен, но и отброшен назад, и эти полтора километра стоили сейчас многих десятков, а может быть, и сотен километров. И только жаль было тех ребят, которые остались лежать на поле боя, и смертью своей каждый из них спас десятки, а может быть, и сотни других жизней.

Остатки роты окапывались, возможно, через полчаса или через час снова начнется бой, придется бросить только что вырытые окопы и опять идти вперед, а сейчас надо вгрызаться в землю, чтобы сохранить каждого из этих только чудом оставшихся в живых солдат. Он их особенно берег, как, наверное, будет беречь и новых бойцов, которые придут завтра с пополнением, потому что особенно жаль тех, кто, пройдя всю войну, не доживет до победы нескольких недель или даже дней. И хотя до Берлина было еще далеко, но дыхание близкой победы уже ощущалось в этом пропитанном пороховой гарью воздухе.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Пополнение пришло ночью. За последнюю неделю бои были особенно ожесточенными, от батальона осталось всего одиннадцать человек. И вот прислали около пятисот молодых солдат — в основном необученных и необстрелянных, призванных из освобожденных районов. Старшина выкликал:

— Сидорчук!

— Я.

— Феоктистов!

— Я.

— Швец!

— Я.

Голос знакомый. Коняхин спросил:

— Откуда призывались?

— Из села Саворка.

— Подойдите сюда.

Боец вышел из строя и, как положено, остановился шагах в трех-четырех.

— Не узнаешь?

— Никак нет.

Коняхин подошел к бойцу почти вплотную, и только тогда Аркадий узнал его.

— Сашко! — Но тут же поправился: — Товарищ лейтенант!

— Можно и не так официально, — Коняхин обнял Аркадия.

Пока старшина разводил остальных по взводам, они с Аркадием присели в окопе.

— Что нового в Саворках?

— Восстанавливается нормальная, советская жизнь. Нас вот в армию призвали…

Поговорили немного, Коняхин извинился:

— Прости, но мне надо идти пополнение распределять, проследить, чтобы всех устроили и накормили. С тобой у нас еще будет время поговорить. Ты кем назначен?

— Пулеметчиком. Вторым номером.

Попрощались, Коняхин уже выпрыгнул из окопа, когда Швец спросил:

— Кто у вас парторг? Надо на учет стать.

— А ты коммунист?

— Член партии.

Так вон оно что! А ему, Коняхину, тогда не сказал об этом. Впрочем, пожалуй, правильно, что не говорил, нельзя было доверяться каждому.

«А вот со мной до сих пор ясности нет», — с горечью подумал Александр. Его партийный билет остался у Фомы Мироновича Приходько. Где он теперь, жив ли?

Сначала Коняхин надеялся, что скоро перейдет в свою бригаду: там его знают, и учетная карточка, наверное, сохранилась в политотделе. Бригада действительно входила в состав их фронта, воевала где-то рядом. Но выбраться туда не было никакой возможности, бои шли почти ежедневно, роту оставить нельзя, а тут еще выбыл командир батальона, и Коняхин исполнял и его обязанности.

Поняв, что в танковую бригаду он вряд ли переберется, Коняхин решил подать заявление в свою парторганизацию. Но ему отсоветовали:

— Подожди немного, повоюй у нас. Будет отличная боевая характеристика — с ней легче. Дело-то ведь запутанное, надо разбираться и разбираться. А сейчас, сам видишь, некогда — бои.

И верно, разбираться некогда. «В конце концов дело не в билете, а в том, что я был, есть и буду коммунистом. И должен всегда поступать как коммунист».

Аркадий Швец недолго пробыл в его роте. То ли не устраивало его быть вторым номером при пулемете, то ли потянуло в минометчики, только он попросил перевести его в минометную роту. Вообще-то такие переводы не особенно практиковались, их довольно сложно было оформлять, но командир минометной роты, капитан Хоревич, был приятелем Коняхина, и они быстро договорились.

Однако судьба сталкивала их еще не один раз, и как-то так получалось, что Швец появлялся как нельзя кстати. Один раз немцы отсекли от основных сил большую группу, окружили ее, надо было во что бы то ни стало прорваться к своим. Коняхин и капитан Попов собрали коммунистов, и среди собравшихся Александр увидел Аркадия, Тогда они прорвались, понеся сравнительно небольшие потери, погибли в основном коммунисты, но ни Коняхина, ни Швеца даже не ранило.

А последний раз на фронте они встретились уже под Будапештом, возле города Мезенкевешт, когда Коняхина тяжело ранило, а добраться до госпиталя было не на чем. Вот тут-то и выручил его опять Аркадий. У минометчиков были лошади, и Швец на повозке отвез Коняхина в полевой госпиталь, сдал его медикам и поехал догонять свою роту.

2
Капитан Пегов заглянул в блиндаж и укоризненно покачал головой:

— И чего ты тут сидишь? Темно, накурено, а на улице солнце, пошли погреемся.

Коняхин обрадовался приходу Пегова. Знакомы они были каких-нибудь полгода, но обоим казалось, что знают друг друга давно. На войне люди сближаются очень быстро, эти полгода стоили, может быть, многих мирных лет знакомства. На фронте человек узнается быстро, потому, наверное, что все его дела на виду.

Коняхина привлекали в Пегове неизменная веселость и отзывчивость, скромность и храбрость. Вот и сейчас он появился на передовой, хотя служил он при штабе и приходить ему сюда было вовсе не обязательно. И, как бы оправдываясь, говорил Коняхину:

— Шел вот мимо, дай, думаю, загляну. Как ты тут?

— Ничего, воюем.

День был жаркий, хотелось погреться на солнышке, но попробуй высунься из траншеи: немцы совсем близко, почти непрерывно строчат из пулеметов, строчат просто так, наверное, для собственного успокоения; никто из наших зря головы не поднимает — обидно в конце войны погибнуть так глупо.

Коняхин и капитан уселись на дне траншеи.

— Устроился ты основательно, — сказал Пегов, осматривая траншею. — Прямо-таки хоромы понастроили. А завтра уйдешь отсюда. Может, зря мучились, рыли все это?

— Сам ведь знаешь, что не зря.

— Знаю.

Да, в этом случае у них были одинаковые взгляды. Некоторые бойцы считали, что при наступлении вроде бы совсем не обязательно вгрызаться глубоко в землю: не на другой, так на третий день придется уходить. А наступление иногда задерживалось и на неделю, и дольше, или даже, как сейчас, на несколько месяцев. И приходилось тем, кто сразу не позаботился об окопах и траншеях, рыть их под огнем противника и нести большие, ничем не оправданные потери.

Конечно, каждый командир бережет своих бойцов. Однако война есть война. На глазах Коняхина погибло немало его боевых товарищей. Тем более он служил в танковых частях, а танкисты, как известно, чаще гибнут, чем бывают ранеными. Танки всегда впереди, им приходится действовать между первой и второй линиями обороны противника, а то и вовсе в тылу у него. И если даже удастся экипажу подбитого танка покинуть горящую машину, его, как правило, встречает огонь вражеских автоматчиков. Может быть, поэтому танкистов, как и моряков, отличает особо развитое чувство дружбы, взаимной выручки, они особенно остро ощущают горечь утраты своих боевых товарищей.

А сейчас, когда война подходила к концу, было особенно тяжело терять людей и уж совсем непростительно было терять их бессмысленно. Это понимали не только офицеры, но и сами солдаты. И они не обижались на тех командиров, которые даже при малейшей остановке заставляли своих бойцов зарываться поглубже в землю.

— Знаю, — повторил Пегов. — Поэтому у тебя и потерь меньше, чем у других.

— Все-таки потери есть, — вздохнул Коняхин. Он задумался, вспомнив солдат, погибших в последних боях.

Пегов сочувственно кивнул, но промолчал. Закурил, повертел в руках старенькую папку, всю склеенную обрывками газет, машинально скользнул взглядом по стершимся, пожелтевшим от времени и клея газетным строчкам. И вдруг встрепенулся:

— Саша, смотри: «Коняхину Александру Романовичу…»

— Что? — не понял Коняхин.

— Да вот, читай: «гвардии лейтенанту Коняхину Александру Романовичу…» Вон как жирно набрано. Это из какого-то указа. Значит, тебя чем-то наградили.

— Может, однофамилец.

— А имя и отчество — Александр Романович. Все сходится. Интересно, из какой газеты и за какое число?

Обычно, когда кого-нибудь представляли к награде, он так или иначе узнавал об этом. То писарь проговорится кому-нибудь из солдат («Твоего-то к «Знамени» представили!»), то кто-нибудь из штабных офицеров сообщит, а то и вышестоящий начальник скажет: «Я написал представление к «Красному Знамени» послал в штаб дивизии. Как там будет дальше, не знаю, не «Знамя», так что-нибудь другое дадут. Только ты теперь давай, оправдывай награду…»

Поэтому Коняхин сказал:

— Скорее всего однофамилец. Фамилия моя, хотя и не очень распространенная, но не такая уж редкая. А имя и отчество, что же, может, Александр Романович есть еще где-то.

— Все-таки я эту газету разыщу, — сказал Пегов.

Он, верно, через неделю разыскал эту газету. В Указе Президиума Верховного Совета СССР говорилось, что Коняхину Александру Романовичу присваивается звание Героя Советского Союза посмертно.

— Я-то ведь живой, значит, кто-то другой.

Но вскоре газету с указом прислала и Аня Пирумова.

«Саша, тебе присвоено звание Героя, — писала она. — Тебя ведь убитым считали. И «похоронную» отцу прислали, и письмо от начальника политотдела А. Зарапина было. Только я не верила, что ты погиб, все ждала и ждала от тебя писем. И вот теперь дождалась…»

Да, Аня ждала. Она как раз из тех, кто умеет ждать.

Но почему Указ подписан только 3 июля 1944 года, когда бой под Иванковом был в октябре 1943 года? Конечно, пока представления переправляются из одной инстанции в другую, проходит какое-то время.

«И все-таки так долго не могло идти. Наверное, в Пятьдесят третьей бригаде можно узнать, но где она теперь? Да и самому о себе узнавать как-то неловко».

Но узнали и без него. Начальник политотдела, вручая ему орден Отечественной войны первой степени за бои во время Ясско-Кишиневской операции, сказал:

— Поздравляю, Александр Романович, с этой наградой и надеюсь, что скоро будем вручать более высокую. Мы сделали соответствующий запрос в Москву и получили оттуда ответ. Вам присвоено звание Героя Советского Союза.

Однако Золотую Звезду Героя и орден Ленина ему вручили только в январе 1945 года, когда он после очередного ранения попал в Москву, в госпиталь.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

1
Летом 1962 года Павел Фомич Приходько намеревался поехать в свое родное село Пшеничники. «Повидаю своих, да и к Антонине заеду», — решил он. Его младшая сестра Антонина недавно вышла замуж и переехала жить в Киев. Можно пожить у них недельку, посмотреть как следует столицу Украины. До этого Павлу доводилось бывать в Киеве только проездом.

Жена тоже согласилась поехать в Пшеничники.

— Дочурке там будет хорошо, окрепнет. Кстати, Тоня ее и не видела.

И жена стала потихоньку собираться в дорогу. Но дней через пять Павел, придя с работы, сказал:

— Знаешь, мне в месткоме предложили путевку в санаторий. Придется отказаться.

— Ни в коем случае! — возразила жена. — Ты ни разу по-человечески не отдыхал. Поезжай без всяких разговоров. А мы с дочкой у мамы побудем.

— Может, и вы со мной? Комнатку там снимем.

— Нет, мы тебе только мешать будем. Отдохни, подлечись, а в Пшеничники на следующий год съездим.

Через несколько дней Павел Фомич уехал в санаторий. Устроился хорошо, поселили его в двухместной палате. Вечером встретились с соседом, разговорились. Оказалось, что сосед приехал из Нижнего Тагила.

— Я о вашем городе еще мальчишкой узнал, — сказал Павел Фомич. — Танкист один раненый говорил.

И он рассказал, как однажды ночью, когда они с сестренкой прятались в блиндажике от немцев, на них наткнулся раненый танкист, как потом носил ему с товарищем бинты и кое-какую пищу.

Эта история заинтересовала соседа, он был патриотом своего города и захотел подробнее узнать, кто же из его земляков был этим танкистом.

— А ты точно знаешь, что он из Нижнего Тагила?

— Точно не знаю, но хорошо помню, что он несколько раз называл именно этот город. Я даже и не знал его фамилии, называл просто дядей Сашей. Но в сорок седьмом году во дворе, где когда-то был установлен немецкий миномет, откопали баночку с его документами. Оказывается, дядя Саша передал эти документы моему отцу, тот их закопал, а потом отца арестовали. Вот по этим документам я и узнал, что фамилия у дяди Саши — Коняхин. Баночку с документами сдали в военкомат, а фамилию я запомнил. Интересно бы узнать: живой он теперь или нет? Я писал в военкомат, но там о нем ничего не знают, он ведь не у них призывался.

— А знаешь, у меня жена в паспортном столе работает. Давай ей напишем. Если он действительно из Нижнего Тагила, то узнать будет проще простого.

Написали. Вскоре получили ответ. Коняхин в Нижнем Тагиле не был прописан, но в загсе сохранилась запись о регистрации брака жительницы Нижнего Тагила Пирумовой Анны Захаровны с Коняхиным Александром Романовичем. От родных Ани Пирумовой удалось узнать их адрес. Коняхины жили в Москве, на улице Металлургов.

Из санатория Павел Фомич выписался на два дня раньше срока и, не заезжая домой, отправился в Москву.

Павел узнал Александра Романовича сразу, еще из окна вагона. Коняхин стоял на перроне вокзала и пристально вглядывался в лица выходящих из вагона пассажиров. Внимательно посмотрел он и на Павла, но не узнал.

«Не удивительно, — подумал Павел. — Прошло почти двадцать лет, я тогда совсем мальчишкой был».

Он поставил у ног чемодан, немного постоял и тихо окликнул:

— Дядя Саша!

Коняхин круто обернулся, вгляделся в его лицо и радостно воскликнул:

— Паша!

Они долго тискали друг друга в объятиях. Их толкали чемоданами и узлами, но они оба ничего не замечали вокруг. На них тоже никто не обращал внимания: мало ли на вокзале бывает встреч?

2
Заведующий отделом земледелия Всесоюзного научно-исследовательского института сахарной промышленности Яков Петрович Подтыкан приехал в Алма-Ату по делам. Дел этих оказалось так много, что ни в первый, ни во второй день Яков Петрович не смог выбраться к Переплетову. С Иваном Митрофановичем они после войны так и не встречались, хотя переписывались регулярно. Совсем недавно Переплетов прислал Якову Петровичу свои записки в двух толстых тетрадях. Это были воспоминания о войне, о партизанских делах.

Записки Яков Петрович прочитал, но в них надо было кое-что уточнить, а главное — литературно отшлифовать, тогда, может быть, их где-нибудь и напечатают. Тут как раз подвернулась командировка в Алма-Ату, и Подтыкан захватил записки с собой.

День опять был хлопотливый, и в гостиницу Яков Петрович вернулся поздно. Умылся и спустился в ресторан поужинать. Свободных мест, как обычно по вечерам, не оказалось, пришлось ждать. Он сел за столик и в ожидании ужина развернул газету «Правда», которую так и не успел посмотреть, протаскав ее весь день в кармане.

Он бегло, почти машинально просматривал заголовки. Начинается посевная. Американцы опять применили во Вьетнаме газы. Советскому врачу-космонавту Егорову присвоена почетная ученая степень доктора медицины Берлинского университета. Очерк под рубрикой «Страницы истории Великой Отечественной войны». Интересно, о чем? О каком-то Коняхине…

«Откуда мне знакома эта фамилия? Ага, танкист. Нет, танков у нас в отряде не было… Постой-ка. Ну да, так и есть. Тот самый, вот и фамилия механика-водителя: Переплетов Иван Митрофанович. И Голенко Василий. Правильно, попали они к партизанам, только не Ковпака, а в отряд Щедрова. Как же неизвестна дальнейшая судьба, когда Иван тут, где-то в этом городе!»

Яков Петрович вскочил из-за стола, сунул газету в карман и пошел к выходу. Потом вспомнил об официанте, разыскал его возле буфета: он кокетничал с молодой официанткой.

— Простите, я хочу вас предупредить, что ужинать не буду. Сколько там с меня полагается?

— Ничего не надо, — сказал официант. — Я еще чеки не успел выбить.

«Не очень-то ты разворотливый парень», — подумал Яков Петрович, но тут же простил официанту его нерасторопность: другой бы и деньги содрал.

Переплетов почти не изменился, только заметно постарел. Подтыкан узнал бы его и на улице, встреться они случайно. А вот Иван Митрофанович своего бывшего командира не узнал. Смотрел с явным недоумением: ворвался в квартиру, стоит и молчит, только смотрит почему-то насмешливо. Наконец спросил:

— Что, брат, не узнаешь?

— Батя!

— Он самый.

Обнялись, расцеловались.

— А я только по голосу и признал. Без бороды-то ты совсем непохожий.

— Пришлось сбрить. Ни к чему она теперь, сейчас в моем возрасте бороду не носят, зато молодые отращивают. Да я-то носил ее только потому, что в лесу каждый день не побреешься. Ну, может, и для солидности. Чтобы вы больше меня уважали.

— Да ты проходи, Яков Петрович, что у порога стоим? Вот здесь раздевайся, проходи…

— Постой, ты сегодня «Правду» читал?

— Не успел я, только что приехал. Все по командировкам разъезжаю, хорошо еще, что застал ты меня дома.

— На вот газету, пока разденусь, читай. Там, между прочим, про тебя написано. Командир-то твой, Коняхин, оказывается, живой, в Москве сейчас.

— Александр Романович? Да не может быть!

— А ты читай.

Так отыскался Иван Митрофанович Переплетов.

И вот я присутствую при встрече Коняхина со своим бывшим механиком-водителем. Тут же и бывший начальник политотдела Александр Яковлевич Зарапин. Анна Захаровна хлопочет у стола, подкладывает в тарелки, напоминает мужу:

— Саша, ты в рюмки-то налей. Наговориться еще успеете.

Александр Романович разливает водку, берет рюмку, хочет что-то сказать, но задумывается. Ставит рюмку, поднимается.

— Извините, я сейчас. — Идет в другую комнату.

Возвращается оттуда с какой-то бумажкой в руках. Подает ее Переплетову. Тот разворачивает, читает. Потом лезет в карман, достает точно такую же. Абсолютно одинаковые бумажки, извещающие об их смерти, — «похоронные».

— И у меня кое-что есть, — говорит Анна Захаровна и тоже уходит в другую комнату. Возвращается с письмом, пожелтевшим от времени. — Я тогда все равно не поверила.

Читаю это письмо. И даже сейчас, когда Александр Романович сидит передо мной, сообщение о его гибели звучит трагически. Я смотрю на подпись «гвардии подполковник А. Зарапин».

Александр Яковлевич тоже заглядывает в письмо и с грустью замечает:

— Если бы я тогда вот так почаще ошибался!

Все умолкают, задумываются, вспоминая тех, кто погиб у них на глазах, и ошибки тут быть не могло…

— О Яше так больше ничего и не слышали? — спрашивает Иван Митрофанович.

— Нет, — отвечает Коняхин.

— А Вася Голенко умер уже после войны, в сорок седьмом. Жена и двое его детей живут в Одессе.

— Выходит, нас осталось только двое. Пол-экипажа.

— Да, война, — как бы подытоживает Зарапин.

— Хотя бы новой-то войны не допустили, — вздыхает Анна Захаровна.

— Не должны допустить, — говорит Переплетов. — Ну а если навяжут… Мы ведь еще не старые… правда, Александр?

О ЧЕМ РАССКАЗАЛА КИНОЛЕНТА

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Как-то мы со старшим научным сотрудником Государственного архива кинофотофонодокументов И. М. Фурмановой просматривали кинолетопись Великой Отечественной войны, отбирая материал для очередной телевизионной передачи из цикла «Герои живут рядом с нами». Из нескольких миллионов метров кинопленки, снятой фронтовыми операторами в годы войны, в общем-то, использована лишь небольшая часть. Нередко одни и те же кадры военной кинохроники кочуют из журнала в журнал, из фильма в фильм. Поэтому нас интересовал материал, до которого после войны по тем или иным причинам не дотрагивались кинорежиссеры.

Среди этого материала мы и отыскали небольшой кинорассказ о юном разведчике Володе Бажанове. Он состоял как бы из трех частей.

Перед командиром стоит совсем юный разведчик. На вид ему лет двенадцать-тринадцать, не больше, но по тому, как ладно подогнано на нем солдатское обмундирование, как привычно и ловко он расстегивает ремень и вынимает из кобуры пистолет, видно, что он не новичок. Вот он стаскивает гимнастерку, стягивает сапоги. Один из разведчиков подает ему женское платье, помогает надеть. Его критически осматривают несколько человек, кто-то что-то поправляет, кто-то расчесывает волосы. Но, в общем, видимо, все решают: «Годится». Его провожают в лесу разведчики, потом Володя идет один туда, к селу, занятому фашистами. В разведку, за «языком».

Разумеется, фронтовому оператору не удалось снять, как Володя брал «языка». Из дикторского текста мы узнаем только, что «языка» он привел, и пленный фашист сообщил ценные сведения о расположении частей и огневых точек. И вот уже идет бой за село…

А потом было вручение правительственных наград. Вместе с другими на самом левом фланге стоит в строю и Володя Бажанов. Но именно с него начинает представитель командования, прикалывает к груди юного разведчика орден Славы. Эти кадры позднее вошли в многосерийную телевизионную передачу «Летопись полувека».

Еще мы узнали, что Володя играл на баяне. Вот и все. Как он попал на фронт, откуда он родом, дожил ли он до победы, как сложилась его послевоенная судьба? Все это предстояло узнать. А каким образом? Ведь ни в дикторском тексте, ни в монтажных листах, по соображениям вполне понятным, не названо ни номера части, ни точного места съемки, ни фамилии командира.

Но у нас имелась возможность показать кинопленку сразу миллионам зрителей. Неужели среди них не найдется хотя бы одного, знавшего Володю?

Первая весточка пришла на другой же день после телепередачи. Письмо прислал тов. Прокопенко:

«Мне думается, что Володя родом из Старооскольского района Белгородской области. В кинокадрах показаны отдельные места, очень похожие на те, в которых я бывал во время войны, в районе Старого Оскола. Может быть, там следует искать Володю. К тому же в этом районе Бажанов — очень распространенная фамилия».

А вот второе письмо:

«Пишут вам из деревни Городно Витебской области дети Ходыко Ивана Ефимовича — Лариса и Леонид. Наш отец — партизан, он знает Володю. Вернее, предполагает, что знает. В их партизанском отряде тоже был мальчик лет двенадцати, по имени Володя. Он родился в Городокском районе Витебской области, был в отряде разведчиков, тоже играл на баяне или на гармошке».

О мальчике Володе, служившем в 907-м истребительном полку и награжденном медалью «За отвагу», сообщил тов. Кургамов со станции Планерная. Надежда Сергеевна Мелихова прислала фронтовую фотографию юного разведчика, которого тоже звали Володей.

Письма шли и шли. Мы связывались с нашими корреспондентами, посылали запросы в исполкомы местных Советов, в архивы. Мы узнали о многих юных патриотах, сынах полков, сражавшихся в действующей армии, в партизанских отрядах, комсомольском подполье. Но о том Володе, который нас интересовал, пока ничего нового не узнали.

И вот пришло письмо от Клавдии Григорьевны Дроздовой.

«У меня есть племянник Бажанов Владимир, 1932 года рождения, участник Великой Отечественной войны. Вместе с отцом, Бажановым Павлом Григорьевичем, он был в тех местах, о которых говорилось в телепередаче. Сейчас Владимир живет в городе Астрахани, имеет семью и работает шофером».

Клавдия Григорьевна прислала фотографию: Володя в солдатской форме, с медалями на груди, а рядом — отец, тоже в военной форме. И мальчик похож на того Володю, которого мы видели на кинопленке. Да и остальное совпадало: фамилия, имя, возраст… Вот только среди наград не было ордена Славы. Но ведь фотография могла быть сделана раньше, чем он его получил.

Редакторы уже связались с Астраханью по телефону, туда готовилась выехать киногруппа. И в это время пришло еще одно письмо.

«Пишет вам товарищ Владимира Бажанова. Помню, как он не уходил, а просто рвался на фронт. Первый раз удача обошла его, он не доехал до фронта, зато второй раз удалось. Он уехал и пропал. Долго о нем ничего не знали, а потом прошел слух о его смерти. Жаль было друга, но что делать — война. 1941 год — тяжелый, враг рвался к Москве…

А потом я встретил Володю. Шел я на работу, гляжу — идет мальчуган в серой солдатской шинели, хромает на одну ногу и опирается ни палку. Я узнал Володю.

О дальнейшем пусть вам расскажет сам Володя. Он работает на Балашихинском литейно-механическом заводе слесарем-обрубщиком. Живет в Балашихе, на 2-й Советской улице, дом 4. Евгений Лисицын».

И пошли письма из Балашихи: от соседей, от друзей, от товарищей Владимира Алексеевича Бажанова по работе. И все указывали один адрес: Балашиха, 2-я Советская, 4.

Побег

Дом по 2-й Советской, 4 — огромный, казарменного типа. Строили его англичане, владельцы хлопкопрядильной фабрики. Длинный, через все здание, коридор всегда был наполнен детским гвалтом. Тут завязывались первые знакомства, происходили веселые игры и шумные драки. Заводилами игр и драк было неразлучное трио: Володя Бажанов, Женя Лисицын и Женя Маркин. Их и побаивались и уважали: Володю уважали за то, что он умел хорошо рисовать и сочинял стихи; Женю Лисицына за то, что он стал помогать старшей сестре воспитывать младших братишек, когда умерли его отец и мать. Уж как он там их воспитывал, неизвестно, но ребятишки были сыты, одеты и умыты. Пришлось Жене пойти работать, хотя не было в ту пору ему и четырнадцати.

Но они все как-то сразу повзрослели, когда началась война. Отец Володи ушел в армию, старший брат Николай работал на заводе, дома почти не бывал. Мать сутками дежурила в госпитале, и Володя хозяйничал в доме один.

В коридоре по-прежнему стоял гвалт, но теперь там играли не в Чапаева и Анку-пулеметчицу, а в наших и фашистов. И драки возникали лишь потому, что никто не хотел быть фашистом.

Но и эти игры перестали увлекать Володю. Гораздо интереснее было, удрав с уроков, пойти в кино посмотреть фронтовую кинохронику, а еще интереснее — побежать на железнодорожную станцию смотреть, как уходят на фронт воинские эшелоны. Чаще всего на станцию они бегали с Феликсом Охлопковым. Они с завистью смотрели на проходящие мимо теплушки и неподвижно стоявших на платформе с пушками часовых, будто навеки застывших в обнимку с винтовкой.

А потом эшелоны перестали уходить: враг настолько близко подошел к столице, что бойцы отправлялись на фронт пешком. Они шли молча, слышен был только хруст сапог, да изредка позвякивали котелки и маленькие саперные лопаты в брезентовых чехлах. Потом в строю шли даже без котелков и лопат и уже не красноармейцы, а штатские, кто в чем — кто в ватнике, кто в дохе, — то совсем молоденькие, лет по шестнадцати, ребята, то совсем пожилые люди с седыми волосами и дряблыми темными, как прошлогодняя картошка, лицами. Их называли странным, будто взятым из сказок, словом «ополченцы».

Укрепленный на фанерном щите красноармеец в буденовке, тыча пальцем в улицу, все более грозно спрашивал с плаката: «Ты записался добровольцем?» А с другого такого же щита усталая женщина в темном платье сурово спрашивала: «Чем ты помог фронту?»

И Володя с Феликсом решили, что фронт без их помощи не обойдется. Феликс снял со стены отцовскую двустволку, и они отправились с Володей на войну. Им было по двенадцать лет, и они понимали, что двустволка не очень-то грозное оружие. Но все-таки это оружие. А в старом, порыжевшем от времени кожаном патронташе — девять медных патронов шестнадцатого калибра…

Наверное, двустволка их и подвела: о чем же еще мог подумать милиционер в Раменском, увидев двух пацанов с ружьем?

Он деловито осмотрел двустволку, похвалил:

— Хорошее ружье, «тулка». А патроны-то небось дробью заряжены?

Они не знали, чем заряжены патроны. Милиционер ковырнул ногтем картонный пыж.

— Так и есть. Эта дробь только на птицу, ей и зайца не убьешь. А вы, поди, фашиста хотите ей прикончить?

— Ага, — проговорился Феликс, хотя Володя и успел ткнуть его локтем в бок, предупреждая, чтобы тот не проговорился.

Потом они долго сидели в маленькой грязной комнатке, милиционер куда-то звонил и звонил и никак не мог дозвониться. Наконец бросил трубку, почесал затылок, вздохнул и сказал:

— Ну ладно, поехали.

А потом, уже дома, мать сняла с гвоздя отцовский ремень…

Вечером пришел старший брат Николай. Он не очень рассердился, а только посмотрел внимательно и сказал с жалостью:

— Глуп еще ты, Володька.

И стал рассказывать про войну, как там тяжело, каким надо быть физически сильным, а главное — образованным, потому что без образования даже на войне не обойдешься. Выходило, что для Володьки сейчас самой лучшей помощью фронту была отличная учеба.

Володя до этого слушал брата внимательно, а когда тот заговорил про учебу, представил опять свой класс, тетрадки, домашние задания — и ему стало скучно. Дальше он уже не слышал, о чем говорил брат, а опять мысленно видел идущих на фронт ополченцев и вопрошающего с плаката буденновца: «Ты записался добровольцем?»

И когда брат замолчал и выжидательно посмотрел на него, Володя упрямо сказал:

— А я все равно убегу!


На этот раз они убегали втроем: он, Юрка Гаврилов и Лешка Зайцев — все одноклассники. Добрались до Мичуринска. К тому времени у них кончились все запасы, они вторые сутки голодали. Денег не было, да если бы даже и были, что на них купишь? На рынке буханка хлеба стоит не меньше сотни рублей. Тут уж не до буханки. Хотя бы корочку.

И вдруг они увидели в дальнем углу такого же, как они, мальчишку, жующего колбасу. Мальчишку звали Генкой, он был эвакуированный, где-то потерял родителей, и вот уже неделю скитался, не решаясь обратиться за помощью в милицию, потому что милиция отправляла в детдом, а Генка туда не хотел. И вот теперь в грязных руках Генки было полколеса колбасы, он рвал ее зубами и глотал не прожевывая. Заметив, что за ним наблюдают, Генка спрятал колбасу за пазуху.

— Ге-е-н, да-а-й! — первым попросил Лешка.

Генка свернул кукиш.

— Во видел? Сам достань.

— А где ты достал? — спросил Юрка.

— Вон там, за вокзалом, склад есть, там военным пайки выдают. Вот мне один раненый и дал.

— Не врешь?

— Больно надо!

— Айда, робя! — сказал Володька и бросился к двери. За ним побежали и Лешка с Юркой.

И верно, дверь склада была открыта, возле нее стояла очередь из военных — человек пятнадцать. Кладовщик убеждал стоявшего впереди капитана:

— Сахар кончился, заменяем пшеном. Вот смотрите, точно по калькуляции, соответственно калорийности.

— Да где же я пшено варить буду? — не сдавался капитан. — Мне еще трое суток ехать…

В это время к очереди подбежал старшина с избитым оспой лицом, в распахнутой шинели, из-под которой виднелась медаль «За отвагу».

— Братцы, — обратился к стоявшим старшина, — пропустите без очереди. Поезд всего десять минут стоит. Мне только чаю, осьмушек десяток. Пополнение везу, а заварки нет, один кипяток хлещем.

— Куда пополнение-то? — спросил кто-то из очереди.

— Известно куда — на фронт.

— На какой фронт-то?

— Пока в Москву, а там пошлют куда надо.

— Получайте. — Капитан уступил место у прилавка.

Пока кладовщик отсчитывал старшине осьмушки чая, Лешка ныл:

— Слышали? Поезд на Москву, давайте вернемся? Хочу домой!

— Замолчи! — прикрикнул на него Володька.

— Мы здесь с голоду помрем, а до фронта не доберемся, — не унимался Лешка.

Юрка молчал, но было видно, что и ему хочется домой.

— Ладно, — согласился Володька. — Уезжайте, а я уж один…

Они увязались за старшиной.

Поезд стоял на втором пути, он был пассажирским, иэто облегчало задачу — можно ехать на подножке. Они пролезли под вагоном на другую сторону и выбрали подножку второго от хвоста вагона. Но до того, как поезд тронется, садиться не стали, по своему горькому опыту зная, что перед отходом появится патруль.

Так и есть: бегут сержант и два красноармейца. Они согнали с подножек нескольких женщин с узлами, сняли с буферов молодого парня с чемоданом. Женщин отпустили, парня двое красноармейцев повели в комендатуру, а сержант остался наблюдать за отправкой.

Наконец поезд тронулся, Юрка и Лешка прыгнули на подножку. Володька увидел, что у Лешки соскочила калоша, поднял ее и побежал догонять вагон. Он совал Лешке калошу, а тот никак не мог ее поймать — сам боялся сорваться. А сзади бежал сержант и кричал:

— Слазьте! Слазьте, а то стрелять буду!

Кричал он не зло, а так, для порядка, даже, пожалуй, весело, ясно было, что стрелять он не собирается, — только пугает.

А Лешка уже вцепился в поручень обеими руками. Володька подумал, что без калоши Лешка до Москвы околеет. «Ладно, сойду на следующей станции», — решил Володька и тоже прыгнул на подножку.

Но на следующей станции поезд не остановился. Видно, Москва сильно нуждалась в пополнении, поезд пропускали вне очереди, он шел без остановок, пролетая на большой скорости промежуточные станции. А три маленьких серых комочка, казалось, примерзли к подножке второго от хвоста вагона…


Третий побег из дому он совершил, когда немцев уже далеко отогнали от Москвы, в марте 1942 года.

Еще стояли морозы, но Володе казалось, что теперь они ему нипочем. Отцовские сапоги хотя и великоваты, зато можно намотать две пары портянок. На одном сапоге отстала подметка, но тоже не велика беда — прикрутил подметку куском медной проволоки…

А ехать пришлось на крыше вагона. Ночь, темнота, ветер так и срывает тебя с крыши, немеют вцепившиеся в вентиляционный грибок пальцы. Тогда он и обморозил их. Утром, когда на станции Графская, что в Воронежской области, его согнали с крыши, он долго оттирал их снегом. Вроде бы отошли, но и сейчас, тридцать лет спустя, чуть прихватит мороз, ноют.

В следующую ночь он опять забрался на крышу вагона, но на этот раз эшелон оказался воинским, еще до отхода поезда часовой снял Володю с крыши и передал разводящему. Тот завел его в теплушку и стал допрашивать.

Пришлось соврать:

— В сорок первом я поехал на каникулы к бабушке, а тут началась война. Бабушка умерла, вот и добираюсь домой…

А поезд между тем тронулся. Разводящий хотел было высадить его на ходу, да не решился: как бы не угодил мальчонка под колеса.

Ему пришлось повторить рассказ теперь уже набившимся в теплушку солдатам. Они жалели Володю, угощали из своего скромного солдатского запаса кто чем мог: кусочком сала, кашей из котелка, темным от махорки куском сахару…

Но на следующей станции все-таки высадили. Разводящий, помогая вылезти из теплушки, виновато повторял:

— Рад бы помочь, да не положено: эшелон воинский, начальство узнает — тебя все равно высадят, а мне попадет.

— Спасибо и на этом, — искренне благодарил Володя. — Километров на семьдесят мне дорогу сократили.

— На семьдесят два, — уточнил кто-то из теплушки. До фронта оставалось еще не менее сотни километров. Дальше Володя решил идти пешком.

Так и шел от села к селу, от деревни к деревне. А навстречу ему тянулись беженцы со своим скарбом, с мычащими на привязи коровами, с орущими от испуга детьми. На пятые сутки стали попадаться повозки с ранеными, где-то впереди слышался неясный гул. «Значит, уже недалеко».

До этого им почти никто не интересовался — мало ли бродит на прифронтовой полосе разных людей? А теперь все чаще и чаще предупреждали:

— Эй, парень, не в ту сторону идешь, там фронт…

О том же сказал ехавший в повозке старший лейтенант.

— А мне только до того села. — Володя кивнул в сторону рассыпанных на опушке леса домиков.

— В таком случае нам по пути. Садись, подвезем.

Володя сел рядом со старшим лейтенантом, ездовой стегнул лошадь, она затрусила по разбитой колее.

— Что же ты в такое время от дома отбился? — спросил старший лейтенант и, кивнув на идущую по обочине цепочку беженцев, добавил: — Люди, видишь, дома-то свои бросают, думают, опять отступать будем, как в сорок первом. Может, и твои родители убежали. Ты давно из дому-то?

Пришлось опять соврать про каникулы и умершую бабушку. Возможно, старший лейтенант и поверил бы, если бы ездовой не спросил, между прочим:

— А как ваше село называется?

Вот этого Володя не знал. Сказал наугад:

— Сосновка.

— Что-то ты, парень, путаешь. Я тут, почитай, все места на брюхе исползал, а про такое не слыхивал. Да и откуда тут быть Сосновке, если вокруг ни одной сосенки нет? Району-то какого это село?

Володя смущенно молчал.

— А ну-ка рассказывай все начистоту, — потребовал старший лейтенант.

Пришлось рассказать.

— Далеко же ты, хлопец, забрался, — сказал старший лейтенант и спросил у возницы: — Что с ним будем делать, Шимановский?

— Я бы взял с собой, доложил начальству, а оно уж пусть решает. Может, оставят где-нибудь при кухне, а может, отправят домой. Самому ему теперь не добраться до дому, вон как отощал. Да и не захочет ведь.

— Не захочу, — подтвердил Володя.

— Ишь какой шустрый!

— Ну ладно, доложу комбригу.

Старший лейтенант Одерий оказался помощником начальника политотдела 248-й отдельной курсантской стрелковой бригады по комсомолу. Он привел Володю прямо к комбригу, полковнику Гусеву. По счастью, в этот момент у комбрига был и начальник политотдела Петр Васильевич Шараутин. Пока Одерий докладывал, оба полковника разглядывали мальчишку.

— Сколько тебе лет? — спросил Гусев.

— Тринадцать, — на этот раз Володя не соврал.

— Вот как? А по виду больше десяти не дашь. Впрочем, десять или тринадцать — значения не имеет. Возраст, как говорится, не призывной. Ну что мне с тобой делать? Надо бы тебя ремешком проучить да домой отправить. Но на чем и с кем? Тут, брат, не до тебя, у меня не детсад. Прогнать его, что ли? — Гусев повернулся к начальнику политотдела.

— Пропадет он, Иван Андреевич, если прогоним. Может, оставим?

— Ну раз ты хочешь оставить, себе и оставляй! Пусть будет при политотделе вроде воспитанника, все у тебя на глазах.

— Согласен.

— Передайте, чтобы поставили на все виды довольствия, — сказал комбриг Одерию.

— Есть поставить на все виды довольствия! — весело откликнулся старший лейтенант и подмигнул Володе.

В разведку

Старший лейтенант Одерий помог ему раздобыть форму. По росту подобрать не удалось — Володя и для своих лет был слишком маленьким. Но кое-где обрезали, кое-что ушили, и стал Володя заправским бойцом. Вот только оружия ему пока не выдавали и никакого серьезного дела не поручали. Чаще всего он сидел на телефоне, вроде бы за дежурного, потому что все работники политотдела разошлись по подразделениям — бригада готовилась к большим боям.

По разным поручениям и Володе приходилось бывать в подразделениях. Иногда он на целый день оставался в каком-нибудь взводе: смотрел, как бойцы роют траншеи, разбирают пулемет или учатся попадать бутылкой с горючей смесью в наиболее уязвимое место танка. И он жгуче завидовал бойцам — у них настоящее дело. Приставал к Петру Васильевичу с просьбой об одном и том же: перевести в какую-нибудь роту. Шараутин каждый раз терпеливо выслушивал его доводы и неизменно спрашивал:

— Все?

— Все, — упавшим голосом отвечал Володя, зная наперед, что последует за этим вопросом. А за ним следовала всегда одна и та же фраза:

— Вот подрастешь еще сантиметров на десять, тогда и приходи.

И уже вдогонку давался один и тот же совет:

— Ты, брат, на кашу нажимай — помогает.

После этого начальник политотдела дня на два загружал Володю какой-нибудь работой, лишая его возможности бывать в подразделениях. Видимо, он полагал, что это бойцы переманивают мальчонку к себе.

Чаще и охотнее всего Володя посещал разведроту. Разведчики — народ особенный, веселый и отчаянный. Есть, правда, и среди них несколько степенных и молчаливых — из сибиряков. Все они пожилые, солидные, слово из них клещами не вытянешь. Видно, привыкли в своей тайге молчать: с медведем не покалякаешь. Зато уж если скажут слово, так к месту, будто пулю в самую десятку всадят. Они учат молодых разведчиков ходить мягко, с носка на пятку, так, чтобы не хрустнул под ногой ни один сучок, а также учат метать ножи, ловко и быстро вязать пленного, стрелять навскидку, почти не целясь.

Политрук разведроты Гусельников иногда разрешал Володе присутствовать на занятиях, сам учил его разбирать и собирать пистолет, давал пострелять.

— Со временем из тебя может хороший разведчик получиться, — говорил он.

А время на войне имеет особый счет. За одну ночь человек порой постареет на двадцать лет, а одна секунда промедления может стоить всей жизни.

Бригада вела тяжелые бои. И хотя разведчиков берегли для особо важных дел, потери рота несла большие. То одна группа не вернется с задания, то в другой половины не досчитаются. И каждый раз, когда роту пополняли наиболее опытными бойцами, Володя уговаривал Гусельникова пойти к начальнику политотдела. Наконец уговорил, и они вместе предстали перед Шараутиным. Петр Васильевич уже догадался, с чем они пришли, он, как всегда, выслушал до конца. И как всегда, спросил, но на этот раз уже Гусельникова:

— Все?

И Володя уже не ожидал ничего, кроме совета подрасти на десять сантиметров и пресловутой каши, но Шараутин вдруг сдался:

— Ладно, пусть идет. Но вы мне за него головой ответите. Поняли? Ума-разума пусть набирается, но в разведку посылать запрещаю. Мал еще. — И уже весело добавил: — Вот если подрастет сантиметров на десять, тогда другой разговор…

За «языком»

К тому времени положение на участке фронта в районе Копостичей стабилизировалось. Не хватало сил для наступления, необходимо было пополнить войска людьми и боевой техникой. Немцы, очевидно, об этом знали или догадывались, но сами почему-то тоже не наступали, хотя момент для контрудара был удобный. И важно было срочно выяснить, почему они не наступают: готовятся к чему-то или производят передислокацию?

Многочисленные попытки взять хотя бы одного «языка» не увенчались успехом — фашисты крепко засели за минными полями, «спотыкачами» и прочими сооружениями. Рота потеряла несколько лучших разведчиков. А командование требовало немедленно, в ближайшие же сутки, достать хоть какого-нибудь завалящего, но живого немца.

Операцию выполняли тремя группами: одна группа захвата и две группы прикрытия. Задолго до темноты они сосредоточились возле деревни Нижнее Чупахино — здесь им надлежало перейти линию фронта, углубиться как можно дальше в тыл, все, что можно, разведать самим и непременно взять «языка».

Как ни умолял Володя политрука Гусельникова, тот категорически запретил ему участвовать в операции. Согласился только отпустить до первой линии наших окопов, чтобы «посмотреть, как уходят в разведку».

Разведчики сидели в блиндаже командира стрелковой роты и ждали наступления темноты. Они были особенно подтянуты, сосредоточены, даже молодежь притихла. Командир стрелковой роты, молодой капитан, только что получивший это звание, предлагал, хотя бы слегка «обмыть» его и уже выложил на стол две полные фляжки, но разведчики отказались.

— После, когда вернемся, — пообещал капитану сержант Гордымов и, посмотрев на часы, сказал: — Пора уже. Ну-ка брякни соседу слева, чтобы пошумел.

Капитан кивнул телефонисту, и тот, крутнув ручку телефона, закричал в трубку:

— Ноль-седьмой, ноль-седьмой!

Ответили скоро, телефонист протянул трубку капитану, и тот тихо сказал:

— Это я, ноль-шестой. Спасибо, приходи обмывать. А пока музыка требуется. Ну да, повеселей, дуй во все трубы.

Едва он положил трубку, как где-то слева глухо застрекотал пулемет. Захлопали винтовочные выстрелы, ухнул взрыв, и с потолка посыпалась земля.

— Ну, мы пошли.

— Ни пуха, — сказал капитан.

— Пошел к черту!

Они вышли в траншею, здесь стрельба слышалась более резко, на темном небе метались ее сполохи. Было ветрено, по синему полю кудряшками завивалась поземка, и уже в пяти-шести метрах разведчики исчезали, будто растворялись в темноте.

Как только уполз последний разведчик второй группы прикрытия, Володя тоже взобрался на бруствер. Его никто не окликнул, стрелки, занимавшие траншею, решили, что он и есть последний из группы, и Володя пополз вперед.

Он догнал вторую группу и долго полз вместе с ней, пока его не заметил сержант Гордымов.

— Как ты сюда попал? — шепотом спросил он.

— Политрук разрешил.

— Врешь ведь. Ну да ладно, ничейную полосу мы уже прошли, отправлять тебя обратно нет смысла. Заметит фриц — всю обедню нам испортишь. На вот, держи, — Гордымов сунул ему наган. — Без команды не стрелять.

Они уже подползали к переднему краю немецкой обороны, уткнулись в колючую проволоку. Заграждение было в три кола, на проволоке развешаны пустые консервные банки, ветер то гудел в них, то вдруг завывал тонко и пронзительно, где-то банка с противным скрипом скреблась о проволоку. Было от этих банок шумновато, и все-таки первый щелчок ножниц прозвучал как выстрел, все невольно припали к земле. Прошло еще минуты две или три, пока кто-то перекусил другую нитку. Потом уже чаще — щелчок за щелчком — клацали не то ножницы, не то кусачки, но теперь не так громко. Наверное, и первый щелчок был не громче этих, только показался таким сильным, потому что первый…

Потом они ползли между траншеями и слышали то справа, то слева чуть приглушенную ветром гортанную немецкую речь. У самой опушки леса едва не наткнулись на часового — он караулил замаскированные в лесу танки.

Вообще говоря, можно было бы тихонько снять и этого часового. Но Володя уже понимал, почему разведчики не стали его брать. Те, что на самой передовой, мало что знают, дальше своего окопа, как правило, не ходят. А если зайти поглубже, можно и штабную птицу поймать. К тому же чуть поглубже в тыл — немец ходит без особой опаски.

А пока что ползи и запоминай, где у них что есть. Тут, значит, танки, а вон там, слева, батарея…

Они зашли глубоко, километров на восемь, потому что впереди мерцали огоньки деревни Тураево. По данным агентурной разведки, там и есть какой-то штаб. Теперь надо только выйти к дороге и ждать, авось кого-нибудь да понесет в этот штаб и ночью.

К дороге лучше всего подойти лощиной, но перед ней небольшой бугор, надо проверить, не посажена ли на нем огневая точка.

— Уж больно выгодное для нее место, — сказал Гордымов. — Ну-ка, Вася, проверь.

Один из разведчиков уполз вперед, остальные пока отдыхали: шутка ли, куда забрались, да еще добрую четверть пути — ползком. У Володи с непривычки саднило локти, да и на животе небось мозоли натер.

Немцы все-таки не догадались поставить на горе пулемет, и группа захвата, и левая группа прикрытия благополучно спустились в лощину. Правая группа прикрытия немного замешкалась. Ее-то и заметил этот фашист.

Сначала немец хотел удрать, но его увидела подошедшая к дороге левая группа, и кто-то очередью поверх головы заставил немца лечь. Однако тот не думал сдаваться, а сам открыл огонь по бугру. Тем временем группа захвата подошла к нему сзади…

К счастью, до деревни было довольно далеко, вероятно, несколько автоматных очередей никого не встревожили, и разведчики той же лощиной благополучно добрались до лесочка, в котором они уже были и знали, что там немцев нет. Четверо разведчиков тащили немца, а Володя шел за ними и нес автомат пленного. Группы прикрытия шли где-то спереди и сзади. До рассвета надо было успеть перейти линию фронта, разведчики торопились, и Володя едва поспевал за ними.

Вдруг он заметил, что пленный осторожно просовывает руку за пазуху. «Может, у него там наган есть?» — подумал Володя и хотел предупредить Гордымова, но не успел: немец вытянул руку и отбросил в сторону что-то белое. Володя нагнулся, поднял. Ага, пакет.

Володя хотел тут же отдать его Гордымову, но впереди послышался топот, должно быть, группа прикрытия на кого-то напоролась. Группа захвата круто повернула влево, и Володя сунул пакет себе за пазуху.

Вот этот-то падет и оказался самым ценным. Плененный фашист, как выяснилось, фельдъегерь, нес из штаба корпуса в дивизию важный боевой документ. Все это выяснилось позже, когда в нашем штабе изучили документ.

А пока политрук Гусельников строго предупредил Бажанова:

— Если еще раз уйдешь самовольно, из роты придется отчислить.

Вскоре и верно Володе пришлось расстаться с разведчиками: он был ранен в ногу, и его отправили в госпиталь, а после госпиталя — домой.

Опять за парту?

В доме по 2-й Советской, 4 все было по-старому: тот же гвалт в коридоре, перебранка на кухне, те же запахи щей и белья — каждый день у кого-то была стирка, и белье сушили прямо в кухне.

Матери дома не было. Но ключ лежал на месте — за бровкой двери. Володя вошел в комнату, снял шинель, осмотрелся. В комнате тоже все стояло на прежних местах. На гвоздике висел отцовский ремень. Володя потрогал его, вспомнил, улыбнулся. «Теперь, поди, и не посмеет ударить», — подумал он.

А вот этой фотографии в рамке на стене не было. Это они снимались всем классом в прошлом году. Какие еще маленькие были! Вот и Юрка Гаврилов, а вот Лешка Зайцев. Интересно, где они сейчас, неужели все еще учатся? Ну да, в шестом классе…

Потом он увидел на комоде стопку писем со штемпелями полевой почты, треугольничками. Это были его письма. И среди них два письма от отца. Володя прочитал их. Отец служил на Дальнем Востоке и все огорчался, что его не посылают на фронт.

«Понимаю, что мы тут тоже нужны, рядом япошки, они давно снюхались с немцами и в любое время могут ударить нам в спину. А все же стыдно тут сидеть, когда самый младший сын, еще совсем пацан, на фронте воюет…»

Вот и Николай об этом же писал, его с завода тоже не пускают на фронт…

На окне алюминиевая кастрюля, в ней три картошины в мундире. Наверное, мать Николаю оставила. Видать, живут голодно.

Володя развязал свой солдатский рюкзак, выложил на стол полторы буханки хлеба, банку тушеной говядины, еще банку американских консервов, сахар, мешочек с крупой, две ржавые селедки, фляжку — для Николая.

Сразу мучительно захотелось есть. Откровенно говоря, в дороге он питался впроголодь — экономил свой солдатский паек для матери. К матери у него вдруг проснулись такие нежные чувства, каких он никогда раньше не испытывал. Он ее просто видел каждый день и в то же время не замечал, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Он, конечно, любил мать, но любил как-то привычно, буднично. А вот сейчас, повзрослев и стосковавшись по ней, вспомнил и оценил все, что она для него сделала, испытывал к ней такую нежную благодарность, что ему стало, может быть, впервые по-настоящему стыдно перед ней и за все те огорчения, которые он ей доставил, и пролитые ею слезы, и за то, что бывал с ней неласков.

И когда Анастасия Тимофеевна, уже предупрежденная соседками, вбежала в комнату, он бросился к ней, приник головой к ее груди и долго стоял так, глотая подступивший к горлу тугой ком. А она гладила и гладила его стриженую голову и все повторяла одно и то же:

— Сыночек! Вернулся, слава те господи!

Она плакала, было даже слышно, как слезинки шлепаются о его голову.

Потом пришел Николай, собрались соседи. После долгих разговоров, когда соседи разошлись, Николай спросил:

— Ну а что дальше думаешь делать?

— Пусть отдыхает, — решительно сказала мать. — Вон ногу-то ему как повредили, пока не заживет, никуда его не пущу. Вдвоем-то как-нибудь прокормим.

— Не в том дело. Учиться ему надо — вот что.

— Учиться надо, — согласилась мать. — Ты бы, Володя, и верно, как-нибудь сходил в школу-то, узнал, как да что.

Из школы пришли на другой день. Целая делегация во главе со старшей пионервожатой. Приглашали выступить перед учащимися, рассказать, как ходил в разведку.

На следующее утро он отправился в школу. Вот тогда-то и встретил Женьку Лисицына. Женька школу бросил, работал на заводе.

— Давай и ты к нам, — предложил он.

— Надо подумать.

— А что тут думать? Не в школу же тебе возвращаться?

Кроме Женьки Лисицына, весь его класс был на месте. Володю встретили радостно, видно было, что девчонки просто в восторге, а ребята хотя и завидуют, но тоже радуются искренне. Он слышал, как в коридоре кто-то похвастался:

— Подумаешь, первое место по лыжам! Зато у нас в классе фронтовик есть! У него вон нашивка за ранение!

Он был героем в их глазах, его водили из класса в класс, и, если честно признаться, это было приятно!

Ребята рассказывали ему о своих школьных делах, о проделках и заботах. И их заботы показались ему вдруг мелкими и ненужными. Ну, в самом деле, какое значение имеет двойка по русскому за четверть у Лешки Зайцева, когда идет такая война? И неужели он, Володя, побывавший на фронте и получивший ранение, снова сядет вот с этими пацанами за парту, когда война еще не кончилась и каждый уважающий себя мужчина должен быть на фронте!

И хотя по возрасту он был их ровесником, а ростом и меньше многих ребят, тому же Лешке Зайцеву едва доставал до плеча, но он считал себя намного взрослее их. Наверное, так оно и было.

И он опять поехал на фронт. Уехал, когда мать была на работе, оставив ей записку. Ему очень хотелось с ней попрощаться, но он боялся ее слез, боялся, что, увидев их, не выдержит и тоже заплачет. А фронтовику плакать вроде бы стыдно.

Из госпиталя его выписали «по чистой», то есть он мог не только не возвращаться на фронт, а и вообще в армию, даже в тыловую часть. Он уже был настоящим солдатом, но еще не был военнообязанным.

Однако в госпитале ему выдали соответствующие документы, а с документами в военное время ехать намного легче, чем «зайцем».

Часы

Он решил разыскать свою часть. Это оказалось нелегко, потому что бригада к тому времени влилась в 226-ю дивизию. Все-таки он нашел ее, однако в штабе и политотделе армии упорно не хотели его направлять в эту дивизию. Его вообще не хотели брать, отправляли обратно домой, предлагали даже деньги на дорогу. И только начальник разведотдела армии, выслушав его в третий или четвертый раз, устало сказал:

— Ладно, вижу, ты парень настырный и от тебя все равно не отделаешься. То, что мал ростом, может, и хорошо, еще пригодится. Так и быть, направлю в двести двадцать шестую, хотя и знаю, что мне намылят за это шею.

Разведчики 226-й славились на весь фронт. Они давно воевали вместе и сейчас были одной семьей, одним организмом, у которого одно дыхание, одни нервные клетки, одни привычки, хотя все разведчики были родом из разных мест и каждый из них представлял собой яркую индивидуальность. Володя приметил, что разведчик почти всегда личность чем-то примечательная, среди них нет серых, скучных людей. То ли специально так подбирают в разведку, то ли сама работа разведчика делает человека незаурядным.

Взять хотя бы Вениамина Овчинникова. Лихой, отчаянный, веселый, он умеет и на других подействовать ободряюще. Как-то после тяжелого боя, когда все устали и приуныли, Овчинников притащил трофейную фисгармонию, заиграл на ней, и все как-то повеселели.

Рядом с ним, скажем, Ульян Рыбак выглядит даже мрачноватым. Он говорит мало, зато часто вздыхает: все никак не дождется, когда дивизия дойдет до его родных мест и освободит их от фашистов. К Володе он относится заботливо, нет-нет да и сунет кусочек сахару из своего солдатского запаса, а то и плитку трофейного шоколада.

Леонид Вознюк прибыл недавно, он местный, до этого был в партизанах. Его потому и взяли в разведку, что он знает здесь каждую тропку.

Вернувшийся из госпиталя Николай Картошкин — личность тоже по-своему примечательная. До войны он работал на заводе при Центральном институте труда. На фронт его не отпускали, выдали бронь. Пришлось ему писать письмо самому Ворошилову, чтобы отпустили на фронт. Маршал удовлетворил его просьбу, и Николай вместе со своим дядей Григорием Васильевичем и земляком Александром Вишняковым, тоже подписавшими письмо, вскоре оказался на фронте.

Между прочим, именно благодаря Картошкину фронтовая газета частенько пишет о разведчиках. Он этой газете оказал однажды хорошую услугу.

А дело было так. Приехал как-то в дивизию корреспондент фронтовой газеты, стал фотографировать бойцов, особо отличившихся в боях. Потом газету с этими снимками бойцы стали посылать своим родным. Да вот беда: качество снимков оказалось таким, что солдаты и сами себя узнавали с трудом.

— Бумага серая, да и аппарат уже ни к черту не годится, — оправдывался корреспондент, показывая видавшую виды «лейку».

Картошкин повертел эту «лейку» в руках и, возвращая ее корреспонденту, только и сказал:

— Ну ладно.

Из очередной вылазки в тыл противника он принес новенький немецкий фотоаппарат с цейсовской оптикой.

Володе Бажанову он подарил часы. Впрочем, не подарил, такой подарок Володя просто так, может быть, и не принял бы. Вышло, что он их вроде бы заработал…

После вылазок в тыл врага разведчикам, как воздух, нужна разрядка. Наверное, поэтому они так любили и хорошую шутку, и хорошую песню. Их любимой песней была «Землянка». Бывало, вернутся из поиска, просят:

— Давай, Володя, нашу…

И он запевал тоненьким голоском:

Вьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
Бойцы, кажется, даже шелохнуться боятся, если кто ненароком стукнет прикладом автомата, на него сразу зыркнут сердито, и он смущенно покраснеет.

…До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага…
И только в этом месте не осуждали, если кто и оборвет песню замечанием:

— Какое там четыре шага, нынче она у нас по спине ползала.

Тот поиск был особенно трудным, несколько дней шли проливные дожди, разведчики промокли до нитки. Пехотинцы, пропускавшие их через передний край, обозвали их «рыбаками».

А просушиться было негде, взвод расположился в деревне, от которой остались одни печные трубы. И хотя Володя накануне ночевал именно в такой трубе, все же простудился, голос сел, да и кашель душит. А бойцы просят:

— Давай, Володя, нашу…

Картошкин, заметивший, что паренек давно уже с завистью поглядывает на его часы, предложил:

— Споешь — часы твои.

Потом эти часы увидел у Володи генерал Пархоменко, похвалил:

— Отличный механизм! И отделка великолепная.

Володя решил «разыграть» генерала. В то время на фронте в моде было меняться чем-нибудь — «махнуть не глядя». И Володя, зажав в руке спичечный коробок, предложил:

— Махнем, товарищ генерал?

— Давай, — генерал снял свои часы. Получив взамен спичечный коробок, захохотал: — Вот это ловко ты меня провел!

И как Володя ни отказывался от его часов, объясняя, что это всего лишь шутка, генерал настоял:

— Раз выиграл — бери. По-честному.

И хотя разведчики были весьма довольны тем, что их воспитанник так ловко «разыграл» генерала, все же встревожились:

— Как же он теперь без часов-то?

— Добудем еще и не такие.

— Я вам добуду, — пригрозил командир взвода лейтенант Брызгалин.

Разумеется, эту угрозу разведчики пропустили мимо ушей.

Комсомольское поручение

Дивизия в то время дралась в районе Шепетовки.

— Ты книгу Островского «Как закалялась сталь» читал? — спросил однажды комсорг Картошкин.

— Нет.

— На-ко вот почитай. — Картошкин сунул Володе потрепанную книгу. — Тут как раз про эти места говорится. И вообще тебе полезно знать эту книжку.

Читать на войне некогда. И все-таки бойцы читали: в короткие передышки между боями, пристроившись где-нибудь в нише окопа, в углу землянки, в лощине, укрывающей от огня противника. Читали урывками, порой книгу раздирали на несколько частей, и потом кто-то долго искал продолжение, а кто-то начинал читать с конца. Книгу Островского Картошкин разрывать не разрешил, аккуратно обернул газетой и строго следил, чтобы ее не особенно пачкали. Увидев однажды, что боец взял книгу грязными руками, Картошкин отобрал ее.

— Грязь — не сало, помял — отстало, — ворчливо заметил боец.

— В таком случае вообще не получишь, — сказал Картошкин и не дал книгу.

Поэтому, прежде чем начать читать, Володя долго оттирал руки снегом. Потом пристроился в уголке блиндажа, подвинул сделанную из снарядной гильзы коптилку и так, не отрываясь от книги, сидел всю ночь.

Кроме Павки, ему еще очень понравился Жухрай. Он был чем-то похож на Ульяна Рыбака. Рита, безусловно, походила на медсестру Марусю из санбата…

Неожиданно ему встретились в книге слова, которые он уже слышал от сержанта Картошкина:

«Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества…»

Когда он услышал их от Картошкина, то не задумался над ними, просто счел красивыми словами. Но сейчас ему вдруг открылся весь глубочайший смысл этих слов, он почувствовал, что это сказано и о нем, обо всех, кто сейчас отдает жизнь на фронте за освобождение родной земли от фашизма.

Он выучил эти слова наизусть, но все-таки записал их и в тетрадку, хранившуюся для писем родным.

Когда возвращал книгу Картошкину, комсорг спросил:

— Понравилась?

— Понравилась. Ты мне дай еще какую-нибудь вроде этой.

— Другой такой, брат, нет, — вздохнул Картошкин. И, помолчав, добавил: — Может, когда-нибудь и про нас с тобой книжку напишут.

Но, поразмыслив, усомнился:

— Нет, про нас писать пока рано. Вот победим фашистов, тогда видно будет. Да и нам с тобой пока далеко до Павки-то.

— А я бы хотел быть таким, как он, — признался Володя. — Поэтому хочу вступить в комсомол.

— Это ты правильный вывод из книжки сделал, — почему-то обрадовался Картошкин и тут же, достав из планшетки анкету, предложил: — Вот заполни и напиши заявление.

— Но мне еще нет четырнадцати лет.

— Как это нет? А я думал, уже есть.

— Четырех месяцев не хватает.

Картошкин задумался.

— Н-да. Как же это ты, брат? — упрекнул он Володю, как будто именно Володя был виноват в том, что ему не хватает четырех месяцев до четырнадцати.

— Ну ладно, все равно пиши. Думаю, что можно будет сделать исключение. Ввиду особых боевых заслуг.

И хотя на боевом счету Володи Бажанова было уже несколько «языков», взятых в групповых вылазках, и даже один, захваченный лично им, Володя не считал это особыми заслугами и опасался, что сейчас в приеме в комсомол ему откажут. А когда его все-таки приняли, он решил, что звание настоящего комсомольца ему еще надо ох как заслуживать.

А тут, как назло, одна неудача следовала за другой. Один раз упустили немецкого генерала. Это случилось, когда они уже возвращались из разведки. Пока они были в поиске, начался бой, передний край сместился, и трудно было установить, где он сейчас проходил. Они считали, что шоссе, к которому только что вышли, — наше. Им оставалось до шоссе всего метров пятьдесят, когда на нем показалось несколько машин.

— Похоже, начальство едет, вон легковая. Небось сам командующий, — сказал кто-то.

А легковая машина уже проскочила мимо. И они увидели в машине немецкого генерала. Это было настолько неожиданно, что на какие-то несколько секунд они растерялись.

Но эти несколько секунд оказались роковыми — машина скрылась за поворотом. Они открыли огонь, перебили почти всю охрану, но генерала все-таки упустили.

Потом Брызгалин костерил их на чем свет стоит.

— За всю войну такая удача только один раз может быть. Чтобы вот так, в пятидесяти метрах, немецкий генерал был. И вы его пролопушили!

Разведчики смущенно переминались с ноги на ногу, оправдывались:

— Кто же знал? Мы думали, что дорога наша.

— Индюк тоже думал, да сдох. Такую возможность упустить! Я бы сейчас этого генерала как на блюдечке командованию преподнес.

А командованию опять позарез нужен был хоть какой-нибудь «язык».

В следующую ночь они взяли унтер-офицера. Но пока тащили через передний край, он умер. Думали, просто потерял сознание, еще очухается, и отнесли в медсанбат. Но врач сказал, что немец умер от разрыва сердца.

И опять Брызгалин костерил их, а они оправдывались:

— Кто же знал, что он такой квелый? С виду-то вон какой бугай.

— Похожа свинья на быка, только шерсть не така.

Потом еще дважды ходили за новым «языком» и оба раза неудачно. Один раз их «застукали» еще на ничейной полосе и часа четыре прижимали к земле из пулеметов, пока не вмешалась наша артиллерия. Другой раз, уже в тылу, напоролись на засаду, еле унесли ноги.

Как раз в это время и вернулся из санбата Вениамин Овчинников. Брызгалин обрадовался: то, что не удается другим, Овчинникову под силу. Он хорошо знает немецкий язык, ему ходить по тылам легче. Не раз переодевался в немецкую форму…

Но Вениамин еще не совсем оправился. Он и из санбата-то удрал тайком. Как его пошлешь? Брызгалин решил посоветоваться с Картошкиным.

— Понимаешь, приказать я ему сейчас не могу. Вот если бы он сам вызвался…

— Я поговорю, — пообещал Картошкин.

— На сознание давить будешь? А то он без этого несознательный? Нет, ты тут не годишься. Давить на него не надо.

— А что же надо?

— Чтобы он сам на меня давил — вот что.

— Может, орден пообещать?

— Их у него и так полна грудь.

— А что, если отпуск? — опять предложил Картошкин. — Другие хоть по ранению дома бывали, а он каждый раз убегает от медицины. А домой, я знаю, ему во как надо. — Картошкин для убедительности чиркнул ладонью по горлу.

— Это идея! — обрадовался Брызгалин. — И родных повидает, а заодно и долечится. Ему в санбате-то по всем правилам надо бы еще пару недель поваляться.

С этого и начал разговор с Овчинниковым:

— Тебе бы, Вениамин, еще подлечиться надо, рано ты из санбата удрал.

— Уж не вернуть ли меня туда хотите? — усмехнулся Овчинников.

— Я не о том. Домой бы тебе не мешало съездить. В отпуск.

— Кто же меня пустит?

— Комдиву позарез «язык» нужен… — Брызгалин умолк и выжидательно посмотрел на Овчинникова.

— Ладно, возьму. Раз надо, значит — надо. А дадут там отпуск или не дадут — это уж дело десятое.

— Насчет отпуска я все же попробую договориться.

— Как хотите.

Овчинников брал с собой еще двоих. Володя долго упрашивал его:

— Возьмите! Для меня это первое комсомольское поручение. Ну сами понимаете…

Наконец Овчинников уступил.

— Ладно. Раз поручение, значит — надо. Третьим тогда пойдет комсорг Картошкин, пусть поглядит, как ты это поручение выполнишь.

Вскоре они все трое собрались в землянке, и Овчинников изложил свой план:

— Брать будем днем. А то ночью хватаем кого попадя, а толку от таких «языков» не очень-то много. Если уж брать, так брать офицера, которому было бы что рассказать нашему командованию… Я и Картошкин переоденемся в немецкую форму, тебе, Володя, сейчас принесут гражданский костюм. Будешь изображать партизана. Комсомольца, захваченного нами в лесу. Вот такое и будет тебе первое комсомольское поручение…

Линию фронта переходили ночью.

Над землей низко висел предрассветный туман. Он клочьями цеплялся за ветки деревьев, за колючую проволоку ограждения, густо заполняя низинки. В небе изредка хлопали осветительные ракеты, верхняя кромка туманной пелены становилась оранжевой, но внизу ничего не было видно, и разведчики продвигались по ничейной земле довольно быстро. Овчинников полз впереди, за ним по снегу тянулась полоса, по которой полз Картошкин. Володя тоже старался не сбиться с этой полосы.

Потом Овчинников жестом приказал им остановиться и ждать, а сам уполз вперед. Володя догадался, что они близко подошли к немецкому переднему краю, и Овчинников пошел искать проход. Возможно, ему придется снимать часового, как бы не наделал шума. Картошкин взял на руку автомат, снял с предохранителя. У Володи на этот раз был только пистолет, он тоже снял его с предохранителя.

Овчинникова они ждали долго, до рези в глазах вглядываясь вперед, в молочную пелену тумана, напряженно вслушиваясь в приглушенные туманом звуки, вздрагивая от каждого шороха. А ночь была наполнена звуками до отказа. Вот где-то далеко фыркнула лошадь, на нашей стороне кто-то колет дрова, эхо гулко разносится по лесу. Должно быть, повара собираются готовить завтрак. Разведчики перед уходом поели всухомятку, и сейчас Володе мучительно захотелось пить. Володя лизнул языком снег, но он показался горьким.

В занятой немцами деревне прокукарекал петух. Володю это особенно удивило: как он мог уцелеть? Обычно немцы выгребают в деревнях всю живность подчистую, только голодные, одичавшие кошки бродят по улицам. А тут петух, да еще такой голосистый!..

Когда вот так лежишь, уткнув подбородок в снег, и слышишь эти ночные звуки, невольно вспоминается, как до войны они бегали в лес, валялись там в траве и слушали. В прозрачной тишине леса вдруг защебечет над головой птица, гулко прокукует кукушка. Они всегда кричали: «Кукушка, кукушка, сколько мне жить?» Кукушка каждый раз отсчитывала по-разному: то шесть, то восемь, один раз прокричала даже одиннадцать раз…

Или завозится в траве жучок, пролетит над головой бабочка, застрекочет кузнечик — и тебе станет еще радостнее от этой населенности и разнообразия жизни. Тебя опьяняет густой запах трав, ты смотришь в бездонную синь неба, и у тебя начинает кружиться голова…

Как все изменилось с тех пор!

Земля здесь пахнет порохом, гарью и еще чем-то, кажется, медью. Так пахнет стреляная гильза.

И весь этот великолепный мир природы интересует тебя, кажется, только одной своей способностью: укрыть от глаз врага, приглушить звук твоих шагов и твоего дыхания, защитить от шальной или нацеленной прямо в тебя пули…

Овчинников появился совсем не оттуда, откуда его ждали: он подполз справа, даже чуть сзади, взмокший не то от снега, не то от пота.

— Порядок! — шепнул он. — Вон там низинка заболочена, подходит к самому лесу. По ней и пройдем. Только смотрите, чтобы под ногами не чавкало.

Немного подождали, пока Овчинников отдышался, и двинулись к низине. Переходили ее осторожно. Потом долго шли мелким кустарником, пока добрались до леса. В лесу пошли в рост, быстро. Володя едва поспевал за Овчинниковым и Картошкиным.

К восходу солнца они были километрах в пяти-шести от переднего края. В глубоком овражке отдохнули и переоделись: Овчинников и Картошкин — в немецкую форму, Володя — в штатское платье. Только теперь Володя сообразил, почему они не сделали этого раньше, еще на своей стороне: их обмундирование сейчас было намокшим, перепачканным грязью, кое-где порванным. Они связали его в узел и спрятали. Тщательно разглаживали каждую морщинку на Овчинникове — его офицерский мундир должен выглядеть безукоризненно.

А дальше все шло с молниеносной быстротой. Едва вышли к дороге, как показалась машина, она шла от передовой. Видно было, что в ней только один человек — за рулем.

Овчинников неторопливо вышел на середину дороги, остановился и поднял руку. Когда машина подошла метров на полтораста, крикнул Картошкину:

— Выводи!

Картошкин ткнул стволом автомата в Володину спину и сказал:

— Пошли!

Потом, когда машина остановилась и Овчинников заговорил с сидевшим за рулем немецким офицером, Картошкин еще раз ткнул автоматом в спину и заорал:

— Шнель, шнель!

А Овчинников что-то сердито кричал по-немецки сидевшему за рулем офицеру, тот виновато оправдывался, он был младшим по званию. Наконец отодвинулся, уступив место за рулем Овчинникову. Вениамин что-то крикнул Картошкину, указывая на заднее сиденье. Картошкин распахнул заднюю дверцу, втолкнул Володю, влез сам. Не успел он захлопнуть дверцу, как Овчинников развернул машину и повел ее к линии фронта. Обер-лейтенант покорно сидел рядом с Овчинниковым. Но вот они на полном ходу проскочили первый контрольный пост, и немец начал беспокойно оглядываться.

— Герр гауптман…

Овчинников обернулся, моргнул Картошкину, тот наклонился, схватил немца за руки, заломил их назад, а Володя сунул ему в висок ствол пистолета. Немец покосился на пистолет и сник.

Тем временем они уже подъезжали к следующему контрольному посту. Возле мотоцикла с коляской стояли офицер и двое автоматчиков, чуть поодаль стояли еще мотоцикл и трое солдат. Офицер вышел на середину дороги, требовательно поднял руку и жестом указал на обочину. Овчинников сбросил газ и стал прижиматься к обочине. Но, не доезжая метров пятнадцать, машина вдруг резко рванулась вперед, офицер едва успел отскочить в сторону.

Немцы опомнились довольно быстро и открыли огонь. Овчинников бросал машину то вправо, то влево. Все-таки несколько очередей прошили кузов, но никого не ранило.

К счастью, это был последний контрольный пункт, они уже выскочили на ничейную полосу. Хорошо еще наши догадались, что раз по машине стреляют немцы, значит, она идет к нам…

Захваченный в плен обер-лейтенант оказался довольно осведомленным: он знал не только дислокацию частей, но и кое-что из планов немецкого командования.

Овчинникову дали отпуск, но он отказался:

— Не до этого сейчас…

Его наградили орденом Красного Знамени, Картошкина и Бажанова — медалями «За отвагу».

Прицепив медаль к Володиной гимнастерке, генерал похвалил его:

— Молодец, хлопец!

— Служу Советскому Союзу! — весело ответил Володя.

А потом генерал, глядя на разведчиков, строго сказал:

— Если еще раз кто из вас возьмет мальчишку в разведку, пойдет под трибунал. Запомните.

Улитовский, сменивший погибшего Брызгалина, запомнил, более месяца не пускал Володю в разведку, но потом все-таки уступил его настойчивым просьбам. Однако предупредил:

— Только к наградам больше представлять не буду. Хочешь обижайся, хочешь нет.

Но разведчикам все-таки было обидно, что носит мальчишка всего одну медаль, хотя с тех пор не раз ходил с ними в тыл врага.

— Ничего, — утешали они Володю, — потом сразу за все оптом получишь.

— Разве дело в наградах? — отвечал Володя.

Потом бойцы между собой говорили:

— Вишь, какой сознательный!

— Комсомолец!

Сахар

Наши считали, что село Ивановка под Изяславом занято фашистами. А когда разведчики пришли туда, выяснилось, что немцы уже отступили в Клембовку. Ушли они недавно, часа четыре назад, забрав свои пожитки и захватив из домов местных жителей все, что могли унести.

— Даже подушки и те отобрали, — сказала хозяйка хаты, в которой разведчики решили переночевать.

В хате было холодно, сквозь замерзшие стекла едва просачивался свет. С подоконника свешивалась в бутылку тряпочка, чтобы вода не стекала на пол. Но воды не было, на подоконнике тоже поблескивал лед.

— Топор в доме найдется? — спросил Картошкин.

— Вон там, в чулане, поищите. Если немцы не унесли.

Картошкин ушел и минут через двадцать вернулся с охапкой дров — где-то отыскал две сухие жерди. Вскоре в печи весело затрещало пламя, Улитовский отдал хозяйке весь их суточный паек: консервы, концентраты, хлеб, и хозяйка захлопотала у печи, гремя чугуном, ухватом, кастрюлями. Девочка путалась у нее под ногами, держась за юбку матери и испуганно поглядывая на разведчиков.

— Вот ведь как прилепилась, — вздохнула хозяйка, отстраняя девочку. — Не понимает еще, что вы наши.

— Отец-то ее где? — спросил Улитовский.

— Откуда мне знать? Где-то на войне. Может, вот так же, как и вы, мыкается, а может, уже и убитый, — женщина всхлипнула, девочка, окончательно испугавшись, заплакала. И даже, увидев на ладони Володи сахар, не перестала плакать.

— Бери же, — предлагал Володя.

— Не понимает она, что это такое, — сказала мать. — Не видывала еще сахару-то.

Взяв кусочек, мать сунула его девочке в рот и ласково сказала:

— На вот, пососи. Это нака.

Девочка умолкла, потом на лице ее появилось недоумение, и вдруг не высохшие от слез глазенки блеснули радостно и удивленно. Она схватила с Володиной ладони оставшиеся два кусочка сахару и спряталась за мать.

— А у меня еще вот что есть, — сказал Володя, доставая пачку галет.

Галет она, наверное, тоже не видывала, но догадалась, что это хлеб. Робко подошла к Володе, взяла пачку.

— Теперь скажи, как тебя зовут.

— Оля.

Тем временем Картошкин где-то раздобыл две охапки сена, расстелил на полу. В хате стало совсем тепло. Володя развалился на сене и вскоре уснул, так и не дождавшись ужина.

Проснулся он рано, сквозь оттаявшее окно едва начинал брезжить рассвет. Рядом храпели Улитовский и Картошкин. На столе стояла алюминиевая миска и лежал ломоть хлеба — Володя догадался, что это ему оставили ужин. Сразу захотелось есть. Он тихонько встал, сел за стол и начал есть. И только теперь заметил, что с печи за ним внимательно наблюдает девочка.

— Хочешь поесть? — шепотом спросил он.

— Хосю.

Он помог ей слезть. На печи заворочалась хозяйка, спросила:

— Ты куда?

— Она только поест со мной. А вы спите, еще рано.

— Набалуете вы ее, что я с ней потом делать буду?

Вдвоем они быстро уплели и хлеб, и кашу с тушенкой.

— Давай теперь иглать? — предложила окончательно осмелевшая девочка.

— Давай, только тихо, а то дяди спят. Во что будем играть?

— В доськи-мамы. Ты будес доська, а я мама.

Девочка повязала Володе на голову платок. Игрушек у нее было мало: несколько черепков и тряпок. Володя высыпал из кармана пистолетные патроны, и девочка поровну поделила их.

— Это будут длова, мы ими пеську топить будем.

— Ты смотри, чтобы она и в самом деле не сунула их в печку, — предупредил проснувшийся Улитовский. Потом, улыбнувшись, заметил: — А ведь ты, Володька, и в самом деле похож на девочку.

Проснулся и Картошкин, они с Улитовским стали обсуждать, как быть, если немцы из Клембовки опять сюда пойдут до того, как подтянется наша дивизия.

— Не вернутся они.

— Как знать.

— А у меня санки есть, — похвалилась Оля. — Покатаес меня с голки?

— Давай одевайся, покатаю, — пообещал Володя.

Он помог девочке одеться. Действительно, в сенях нашлись санки, вот только веревки не было. Володя снял ремень, надел его на головку санок и повез девочку по дороге. Девочка показала, где у них горка. Они скатились с горки всего два раза, когда Улитовский позвал Володю в хату.

— Мы вот что придумали: надо переодеть тебя девочкой. Ты в платке-то совсем маленьким кажешься, больше двенадцати тебе никак не дашь. На тебя никто не обратит внимания. Если покажутся немцы, предупредишь.

Хозяйка достала из сундука старую юбку:

— Может, эта подойдет, я ее в девках носила, худенькая тогда была, как былинка.

Юбка все-таки оказалась великовата, подвязали ее чуть ли не на самой шее, но под ватником не видно. Хозяйка дала свой платок и латаные-перелатаные валенки. Володя сунул за пазуху пистолет, но Улитовский потребовал:

— Пистолет оставь. Вдруг немцы начнут обыскивать.

— Если дойдет дело до обыска, то и так догадаются, что я не девочка.

— Тоже резонно. Черт с тобой, бери, только будь осторожнее.

— Уж как-нибудь, не первый раз.

Девочка увязалась за ним:

— Хосю на санках!

— Сейчас нельзя, вот вернусь, тогда покатаемся.

Но девочка вцепилась в него и никак не отпускала.

— А пусть и она с ним пойдет, тут недалеко, — предложила хозяйка. — На санках и прокатятся.

— Но если немцы?

— Поди, не тронут же детишек. А для отвода глаз очень даже убедительно. А Олечке приятно будет прокатиться, и Володя свое дело сделает.

Когда Володя усадил Олю на санки и взялся за ремень, Улитовский все-таки спросил хозяйку:

— Может, не брать девочку-то?

— Ладно, пусть едут.

— Смотрите, вы мать, вы и решайте.

Пока шли по селу, ветер не так ощущался, а на горе замело, завьюжило. Ветер гнал по полю космы сухого снега, завивал их кудряшками, бросал в лицо. И Володя не сразу заметил едущих навстречу трех всадников. А когда заметил, поворачивать назад было поздно.

Всадники приближались, и теперь Володя отчетливо видел, что они в форме. Он начал оттаскивать санки в сторону, чтобы уступить дорогу всадникам. И похолодел: свой солдатский ремень он так и не снял с головки санок. «А ну, как заметят?»

Все-таки он успел сунуть санки головкой в сугроб, а ремень припорошить снегом.

Видимо, немцы ехали поджигать Ивановку: у двоих было по канистре — не то с керосином, не то с бензином. Третий, наверное, был старшим и ехал налегке. Поравнявшись с Володей, он спросил:

— Рус зольдат в селе е?

— Ни, нема, — замотал головой Володя и покосился на Олю — как бы не проговорилась. А та радостно лопотала:

— Есадки, есадки…

Когда немцы проехали, Володя развернул санки в сторону Ивановки, усадил Олю спиной к ветру и взялся за ремень. Всадники уже подъезжали к селу.

И тут Володя увидел такое, от чего по коже пробежали мурашки. К хате, где они ночевали, шел кто-то из наших, ночевавших в другом конце деревни.

Тут и немцы увидели разведчика. Они что-то закричали, кони сбились в кучу, потом двое бросились в разные стороны, а третий повернул обратно и поскакал навстречу Володе.

Застучал автомат, и сначала слетел с лошади тот, что свернул вправо, а второй очередью был снят и тот, что поехал налево, — его конь по брюхо увяз в сугробе. Третий скакал прямо на Володю с девочкой, что-то кричал. Володя ждал третьей очереди, которой Улитовский должен снять и этого всадника. Но автомат замолчал, видимо, Улитовский боялся стрелять, чтобы не попасть случайно в Володю или Олю, — немец был совсем близко от них.

Володя выхватил из-за пазухи пистолет и выпустил по всаднику все восемь пуль. В немца он не попал, а все пули всадил в лошадь. Она рухнула метрах в пяти от Володи, придавив седока. Володя подбежал, приставил к его виску пистолет. Немец испуганно вращал глазами и хриплым голосом повторял:

— Медхен, девошек, не стреляйт! Гитлер капут!

— Капут, капут, — соглашался Володя, соображая, что будет делать, если немец вздумает сопротивляться: в обойме-то не осталось ни одного патрона.

В санках плакала Оля. Слева от дороги испуганно ржала застрявшая в сугробе лошадь. А от села уже бежали Картошкин и Улитовский…

Потом, когда в хате обыскивали пленного, из его карманов вместе с портсигаром, зажигалкой и какими-то бумажками выложили на стол два кусочка сахару.

— Сахаль! — неуверенно произнесла непривычное слово Оля и протянула к столу худенькую ручонку.

О чем рассказала кинолента

Второй раз Володю Бажанова переодевали девочкой уже в Польше. По странному стечению обстоятельств это было под селом Бажанувка — есть, оказывается, в Польше такое село. Бой за это село и запечатлели на киноленте фронтовые операторы. Естественно, они не имели возможности снять сам акт взятия пленного.

А брали его так.

Бажанувку должны были освободить днем. Накануне ночью в нее вошла новая немецкая часть. Надо было срочно выяснить, что это за часть, каково ее вооружение, где она заняла оборону. Пройти в село днем не было никакой возможности, все подступы охранялись. Надо было немедленно взять «языка». А как возьмешь?

Вот тут-то и вспомнили, что Володя уже переодевался девочкой.

Но сразу возникло много сомнений. Допустим, что Володе удастся проникнуть в село, что тоже маловероятно. Ну а что дальше? Если он и возьмет «языка», как дотащит его до леса? Дело тут даже не в том, что мальчишка физически слабоват. Просто невозможно это сделать скрытно.

Решили, что все надо делать как раз в открытую, на глазах у немцев. Володя должен только заманить одного из немцев в лес, а там их будет ждать группа захвата.

Из Володи постарались сделать симпатичную «девушку». Пришлось одолжить у сестер из санбата и связисток все наличные косметические принадлежности.

Дядька Чернобай, особенно придирчиво проверявший, все ли сделано как надо, и тот удовлетворенно сказал:

— Дуже гарну дивчину сробилы. Та за цей дивчиной любой хриц на край свету пийде…

Группа захвата расположилась на опушке леса. От этой опушки до села было не менее пятисот метров. Где-то, примерно на середине, — немецкие окопы.

Володя шел медленно, часто нагибался, срывая полевые цветы. Он уже набрал большой букет, а немцев все не было и не было. Приближается бруствер окопа… Ага, вон на пригорочке за окопом греются четверо. Заметили его, сели, о чем-то переговариваются.

— Медхен, ком, ком! — они махали руками, подзывая его ближе.

Володя остановился, будто в нерешительности, постоял, застенчиво прикрываясь букетом, и пошел в сторону — опять неторопливо, нагибаясь изредка за цветами.

Немцы о чем-то оживленно переговаривались, гоготали. Вот один из них встал, перепрыгнул через окоп и направился к Володе.

«Сразу уходить к лесу нельзя, могут заподозрить, — подумал Володя. — Надо будет немножко поиграть с этим фрицем». А тот был уже метрах в двадцати, шел уверенно, без опаски. На вид немцу было лет семнадцать, не больше, наверное, только что призван по тотальной мобилизации.

Володя подпустил его метров на десять, потом, звонко засмеявшись, отбежал в сторону, чуть поближе к лесу, и опять остановился, поджидая немца и стыдливо пряча лицо в букет полевых цветов. Опять подпустил — теперь ближе, метров на восемь — и ловко увильнул в сторону и опять ближе к лесу. Так повторялось несколько раз. Немец вошел в азарт, расставив руки в стороны, он гонялся за Володей, повторяя одно и то же:

— Паненка, гут! Ком, ком…

Те трое на пригорке громко подавали ему какие-то советы и по-жеребячьи гоготали. Из окопов высунулось еще несколько немцев, они тоже с интересом наблюдали за этой игрой и тоже подавали советы. «Как бы кто-нибудь не пошел ему помогать», — с тревогой подумал Володя.

А немец все больше и больше входил в азарт и один раз чуть не схватил Володю. Пришлось бросить ему в лицо букет. На какое-то мгновение немец растерялся, начал было собирать рассыпавшиеся цветы, потом отбросил их в сторону и кинулся за Володей. И опять чуть не поймал. Теперь они были у самой опушки леса, но куст, под которым сидели разведчики, оказался чуть в стороне. Еще дважды Володя увиливал от немца, и наконец подбежал к этому кусту, и уже тихо направился в глубь леса. Немец догнал его, что-то забормотал, но тут кто-то сзади схватил его за руки.

Когда Володя обернулся, разведчики волокли немца к лощине. Володя бросился вслед за ними.

Должно быть, из немецкого окопа видели, что произошло; полоснула автоматная очередь, но пули прошли высоко, сбивая ветки и кору с деревьев. Потом затрещало еще несколько очередей, дятлом простучал ручной пулемет. Кто-то из разведчиков, прикрывавших отход, тоже выпустил длинную очередь, и в ответ ей заговорило не менее десятка автоматов.

Разведчики бежали что было сил. Но стрельба все отдалялась, видимо, немцы так и не решились преследовать, только палили в белый свет…

В шестнадцать часов ноль пять минут Бажанувка была взята…

А вечером было вручение наград, и Володя Бажанов получил орден Славы. Церемонию вручения фронтовые операторы запечатлели на киноленте вполне достоверно. Вот только орден Володя получил не за этого пленного и даже совсем не за разведку, а, как было сказано в представлении к награде, «за спасение жизни командира в бою».

За жизнь командира

Случилось это более месяца назад в районе Кросно.

После очередного ранения Володя вернулся из госпиталя, свою часть не догнал, а попал в восьмой армейский запасной полк. Там и встретил старого знакомого капитана Изосимова, работавшего в отделе кадров. Изосимов и посоветовал:

— Иди в Триста сороковую дивизию, там командиром роты разведки сейчас капитан Харлов, ты его знаешь.

Харлова Володя действительно знал. Но когда прибыл в 340-ю, Харлова там уже не было. Однако послужной список Володи Бажанова был достаточно убедительным, и командир 1140-го полка, полковник Иван Васильевич Проценко, все-таки взял его опять в разведку.

Володя считал себя везучим, и везло ему главным образом на хороших людей. Куда бы судьба ни закидывала его, везде люди относились к нему как-то по-семейному ласково, и среди них обязательно находился такой человек, который становился настолько родным, как будто ты прожил с ним всю жизнь.

В 230-й таким человеком для Володи стал Виктор Сергеевич Чернобай. Родом из села Катериновка Черниговской области, он сильно переживал за свою семью, но никому об этом не говорил, а Володя догадывался сам, потому что Виктор Сергеевич смотрел на него как-то странно и все вздыхал и вздыхал. Он был уже в годах, по-крестьянски несуетлив, степенен и добр. Доброта эта была какой-то скрытой, он будто стеснялся ее. Сделает что-нибудь хорошее и вроде бы даже застесняется, начинает теребить свои пышные усы, пряча в них смущенную улыбку.

Разведчик он был опытный, имел много наград, однако носил их редко, может быть, тоже стеснялся. Володя почти не отставал от него и очень тревожился, когда Виктор Сергеевич уходил в разведку. Хотелось и там, в тылу врага, быть рядом с дядькой, как он звал Чернобая.

Но как и все предыдущие Володины начальники, Иван Васильевич Проценко старался пореже посылать его на операции, а держал на глазах.

В то время дивизия вела тяжелые бои, и в одном из этих боев Иван Васильевич был ранен. Володя видел, как полковник упал, подбежал к нему, осмотрел рану. Ранение было тяжелое, а поблизости, как назло, ни одной санитарки. Кое-как перевязав полковника, Володя стал искать какую-нибудь машину, чтобы эвакуировать его в тыл. Это надо было делать срочно, потому что немцы вполне могли перерезать единственную дорогу в тыл. Дивизия слишком глубоко вклинилась в оборону противника и сейчас едва сдерживала его контрудар.

Машин поблизости не было, но Володя приметил на опушке леса лошадь, запряженную в фаэтон. Он так и не понял, зачем именно фаэтон кому-то тут понадобился: то ли солдаты из похоронной команды его притащили, то ли кто просто так, ради оригинальности прихватил.

Ездовой был, видимо, из запасных третьей категории, какой-то недотепа. Он долго не мог понять, что от него требуется, был страшно медлителен и неповоротлив. Наконец они все-таки уложили полковника в фаэтон и поехали. Дорога была изрядно побита, ехали осторожно, чтобы поменьше тревожить раненого, но все-таки довольно быстро. Лошадь оказалась хорошей, а ездовой с ней управлялся умело, наверное, до войны работал где-нибудь в колхозе конюхом.

Самое главное было — проскочить участок, где справа почти вплотную подступал к дороге лес: именно оттуда немцы могли перерезать дорогу. И пока ехали вдоль этого леса, Володя все время был начеку. И все-таки первым увидел немцев не он, а ездовой. Резко осадив лошадь, он вдруг начал разворачиваться.

— Ты чего? — спросил Володя.

— А вон, гли-кось, по лесу-то фрицы шастают, — ездовой ткнул кнутовищем вправо.

Теперь и Володя заметил мелькающие между деревьями фигуры.

— Они еще не вышли к дороге, гони вперед!

— Да ведь из ружей-то, поди, достанут, от них до дороги метров пятьдесят, не боле.

— Гони, говорю! — Володя выхватил у ездового кнут и стегнул лошадь. Она рванула и понесла фаэтон по дороге.

Возможно, немцы не сразу разобрались, кто и куда мчится на этом фаэтоне, а может, хотели захватить всех живыми — во всяком случае, они не стреляли. И только возле самого края рощи трое или четверо из них бросились наперерез, намереваясь, видимо, остановить лошадь.

Володя сунул кнут перепуганному ездовому, сдернул болтавшийся на шее автомат и выпустил длинную очередь. Один из немцев упал, остальные бросились обратно к лесу.

Они уже проскочили этот опасный участок, а Володя все стрелял и стрелял по опушке леса, пока фаэтон не скрылся за пригорком. Почему-то немцы на этот раз не сделали ни одного ответного выстрела.

Под огнем «катюш»

А жизнь шла своим чередом. И хотя наши войска наступали, работы у разведчиков не убавилось. Правда, за «языками» ходили реже, немцы сдавались в плен целыми ротами и даже батальонами. Зато прибавилось другой работы — разведчики в составе передовых ударных групп обеспечивали продвижение основным силам наступающих войск.

Но иногда наступление вдруг приостанавливалось, немцы, сосредоточив на каком-нибудь участке большие силы, отчаянно сопротивлялись. Тогда наше командование опять требовало срочно идти в тыл разведать оборону противника или в составе диверсионной группы уничтожить огневые точки и опорные пункты в тылу врага.

Однажды возвращались из разведки, тащили пленного. Как назло, взяли здоровенного, умаялись с ним вконец. Перед рассветом зашли в одну деревеньку, огляделись — вроде бы тихо, немцев нигде нет. Решили, что фашисты ночью оставили эту деревеньку, значит, вот-вот подойдут наши, лучше подождать их здесь, потому что идти дальше уже никто не мог. По рации связались со своими, сообщили, что немцы из деревни ушли и что они, разведчики, будут ждать здесь.

Расположились в стоявшем в конце улицы домике, потуже связали пленного, назначили дневального и уснули. Но дневальный тоже, видимо, сморился, а когда проснулся, было светло. Выглянул в окошко и обомлел: по улице немцы расхаживают — тьма-тьмущая, с пушками и даже несколько танков маячит между домами. Растолкал остальных разведчиков, стали думать и гадать, что делать дальше.

— Уйти незамеченными не удастся. Придется отбиваться, если немцы сюда сунутся, — сказал командир.

Отбиваться так отбиваться, стали готовиться: разложили на полу запасные магазины, гранаты, распределили секторы стрельбы.

Только тут и вспомнил кто-то из разведчиков:

— А как же наши? Мы же им сообщили, что немцев в деревне нет. А их вон сколько. Пойдут наши без опаски и напорются.

Опять по рации связались со своими, доложили обстановку. Командир роты выслушал все и сказал:

— Погодите, я сейчас соседа позову.

Минут пять в наушниках слышен был только треск, а потом послышался чей-то незнакомый голос:

— Дайте какой-нибудь приметный ориентир.

Поглядели в окошко, ничего приметного нет.

— От северной опушки соснового бора вы в какой стороне?

Проверили по компасу, сообщили:

— На юго-восток.

— В скольких метрах? Только давайте поточнее.

А как тут дашь точнее: не пойдешь же шагами вымерять? Один говорит, что на глаз тут ровно триста метров, а другой утверждает, что не менее четырехсот: Они уже догадались, что сосед, с которым они говорят, — артиллерист, ему надо дать точные данные, а то начнет колошматить из своих пушек по ним же.

— Там, посреди деревни, речушка должна быть или ручеек. И мостик. Вам его не видно?

И хотя никакого мостика они не видели, но вздохнули с облегчением: раз говорит, что есть речушка, значит, у него там карта, авось не промажет.

Наконец артиллерист сказал:

— Теперь знаю, где вы. Три соседних дома сами держите на прицеле, а я начинаю с четвертого и дальше.

— Ладно уж, начинай со следующего от нас, — раздобрились разведчики. — Авось не промахнешься.

— Начинаю с четвертого…

Все-таки разведчики немножко опасались, как бы шальной снаряд не залетел в их домик. Но уж никак не предполагали, что через четыре минуты и двадцать секунд начнется такое.

Казалось, небо раскололось на мелкие кусочки, упало на землю, и она тоже раскалывается, как глиняный горшок. Огненный смерч пронесся по деревне, сметая на своем пути все, выбрасывая из себя черные султаны земли, горящие бревна, разрывая в клочья сам воздух. Гулко гудела растерзанная земля, домик трясся, как в лихорадке, сыпались стекла и штукатурка, отсветы пламени плясали в глазах разведчиков.

Это длилось, может быть, всего одну минуту, но она показалась им вечностью, они потом еще долго сидели оцепеневшие, неподвижно и отрешенно глядя на догоравшую деревню. И только дядька Чернобай скручивал трясущимися пальцами цигарку и никак не мог ее скрутить, табак сыпался ему на колени, на лежавшие под ногами гранаты.

Вероятно, они так бы еще долго просидели, если бы не услышали в лежавших на столе наушниках слабый голос, беспрестанно повторявший:

— «Сосна», «Сосна»! Я «Соя», я «Соя»!..

Чернобай положил на край стола так и не удавшуюся цигарку, надел наушники и сказал:

— Слухаю…

Слушал он долго, потом поглядел в окно и сказал:

— Та ни, бильше не треба. Воны вон вже тикають до бору.

Тут и остальные увидели, что из оставшихся двух соседних домиков выскакивают немцы и бегут к лесу. А Чернобай, сняв наушники, уже пристраивался с автоматом на подоконнике…

Когда наши пришли в деревню, вернее — в то, что от нее осталось, разведчики сдали пленного и пошли искать «соседа». Искали долго, пока не обнаружили его на той самой северной опушке соснового бора, от которой они находились не то в трехстах, не то в четырехстах метрах. Это был майор, командир дивизиона «катюш», он осмотрел принесенные разведчиками подарки, взял из них только бутылку трофейного коньяка и разлил по кружкам:

— За победу!

Когда выпили, спросил:

— Значит, дали фрицу прикурить?

— Какое там прикурить — дотла вымели! Признаться, у нас у самих душа из пяток чуть не выскочила, только сапоги и помешали…

С тех пор разведчики старались ночевать только в расположении своих войск.

Старые знакомые

В ноябре 1944 года Володю снова ранило. После госпиталя опять предложили поехать домой, но ему хотелось закончить войну в Берлине, своими глазами увидеть победу.

Впервые за время войны ему повезло на встречи со старыми знакомыми. Сначала он встретил 226-ю дивизию, в которой уже воевал. Правда, из старых разведчиков в ней остались только Картошкин и Возник, остальных разбросало кого куда: одних на повышение, других в госпиталь, а многие лежат в земле Украины и Польши, Венгрии и Чехословакии — где только не побывала за это время дивизия!

Вскоре пришлось расстаться и с Картошкиным, его ранили. Это было в горах, где-то на подступах к Моравской Остраве, у Карпатского перевала. Наступление наших войск, до этого развивавшееся довольно успешно, вдруг приостановилось. На пути лежало ущелье, подступы к нему немцы прикрывали несколькими сильно укрепленными огневыми точками. Артиллерия их не могла уничтожить, самолеты не летали — была низкая облачность, набухшие тучи цеплялись за вершины гор.

Пробраться к огневым точкам пытались и группами и в одиночку, но все попытки не увенчались успехом: сами точки прикрывались немецкими снайперами, и они безнаказанно щелкали наших бойцов одного за другим. И снять снайперов можно было только зайдя к ним в тыл. На эту рискованную операцию и вызвались Картошкин и Бажанов.

Казалось бы, в горах разведчику куда вольготнее, чем на ровной местности — можно укрыться и в щели между скал, и спрятаться за валуном, и пройти «мертвым» пространством. Но и противник не дурак. Вражеский снайпер тоже знает, где можно пройти, он тоже использует и эти валуны и щели. Попробуй выковырни его оттуда! Он выбирает место, чтобы видеть тебя, когда сам ты его не видишь.

Им с Картошкиным долго пришлось пробираться: ужом ползти между колючим кустарником, карабкаться по отвесной скале, короткими перебежками продвигаться от валуна к валуну. Четыре раза они попадали под огонь, но все обошлось благополучно: им удалось зайти в тыл вражеским снайперам.

Потом разведчики долго засекали снайперов. Насчитали их двенадцать, обмозговали, как лучше подойти к тому или другому. Здесь лучше разделиться, каждый должен был действовать самостоятельно.

После каждого выстрела приходилось менять позицию. Поэтому, прежде чем выстрелить, заранее прикидываешь, куда отползти или перебежать. А по тому месту, где ты был только что, начинают щелкать пули. Вот тут, пока внимание противника отвлечено, и подкрадывайся.

Так Володе удалось снять троих. Но после третьего выстрела его прижал огнем вражеский пулеметчик; не дает поднять головы. Признаться честно, Володя подумал уж, что тут ему и каюк. Но пулемет неожиданно смолк, и в наступившей тишине Володя услышал голос Картошкина:

— Смотри-ка, смертник. Цепью…

Щелкнул одиночный выстрел, и голос Картошкина оборвался. Володя пополз к тому месту, догадываясь, что с Картошкиным произошла беда.

Пулеметчик действительно прикован к скале толстой цепью. Он был уже мертв. А рядом, истекая кровью, лежал Картошкин. Пуля попала в голову, кровь хлестала ручьем. Володя использовал оба индивидуальных пакета — свой и Картошкина, а кровь все шла. Пришлось располосовать ножом нательную рубаху.

Потом он долго тащил Картошкина, где на руках, где на спине, а где и волоком. К счастью, наши начали наступление, и немецким снайперам было, видимо, не до разведчиков.

Когда Картошкина отправили в госпиталь, майор Иванов, принявший командование вместо Улитовского, пообещал:

— Буду тебя, Бажанов, представлять к званию Героя…

Володя так и не узнал, представил его к этому званию Иванов или нет: дивизию бросали с одного участка на другой, и где-то ее путь неожиданно пересекся с маршрутом 340-й дивизии. Встретил опять дядьку Чернобая и не захотелось больше расставаться с этим добрым человеком. Думали переманить в 340-ю и Вознюка, но того не пустили.

Весть об окончательном разгроме гитлеровской Германии застала их в Праге. Штаб дивизии еще находился в городе Пардубице, а разведчики уже добрались в столицу Чехословакии, вошли туда вместе с танкистами.

Какой это был удивительный день!

Ликовало все: и люди, и дома, увешанные флагами, и улицы, усыпанные цветами, и даже небо — удивительно голубое и глубокое, бездонное…

На это небо он по привычке все еще поглядывал с опаской: погода-то летная, не выплывет ли из-за горизонта вражеский бомбардировщик? Почему-то все еще не верилось, что не будет ни бомбежек, ни артобстрелов, ни пулеметной стрекотни…

А люди жали ему руки, обнимали, целовали, совали цветы…

Непонятно, откуда вдруг столько появилось цветов. И вообще все выглядит так, как будто не было еще вчера ни войны, ни смерти. Только исклеванные осколками стены домов да битое стекло под ногами напоминают о ней.

На Староместской площади чешская девушка долго рассказывала ему, как появляются фигуры в окнах больших часов на башне. Тогда фронтовой фотограф снял их вместе с этой девушкой…

Рабочая гордость

Потом, глядя на эту фотографию, мать вздохнет:

— Совсем вырос ты, Володя. Вот уже и девушки…

И, погладив по голове, заплачет:

— Жалко, отец не увидит, какой ты стал.

Об отце сообщили на фабрику, что он погиб где-то в Маньчжурии, в боях с японцами. Об этом написал его товарищ, который вместе с ним был в бою. Правда, «похоронную» не приносили, но война с Японией только закончилась, еще пришлют, наверное…

Весть о гибели отца была для Володи неожиданной, она омрачила радость возвращения. И «встретины» получились печальными, родственники переговаривались тихо, украдкой бросали на Анастасию Тимофеевну жалостливые взгляды и больше нажимали на щедрый солдатский паек, разложенный по тарелкам.

Мать сильно постарела. Под глазами и в уголках губ отчетливо обозначились кустики морщин, в гладко зачесанных волосах проглядывают седые нитки, ростом и так была невысокой, а тут совсем махонькой стала — видно, пригнула к земле навалившаяся вдруг в самом конце войны беда…

У него опять проснулись к матери те самые нежные чувства, которые он впервые испытал тогда, на побывке. К ним еще примешалась жалость, и теперь невыносимо больно было смотреть на мать.

А она крепилась, старалась не угнетать своим видом праздничное застолье. И только когда за столом в который раз принимались говорить о том, кто из соседей и знакомых вернулся домой, а кто сложил голову, судорожно глотала подступающий к горлу комок…

Родственники разошлись рано, так и не напевшись досыта, не выплясавшись, как это полагается на всякой гулянке. Но на другой день собрались снова, уже в другом настроении: утром пришел отец!

Оказывается, в том бою, о котором его товарищ написал на фабрику, Алексей Николаевич Бажанов был только ранен и вот теперь вернулся домой.

Пока мать с Николаем собирали родню, отец с сыном успели перемолвиться.

— У меня война короткая получилась, в первом же бою и ранило, — говорит отец. — А ты, видать, навоевался. Вот эта медаль за что?

— За освобождение Праги.

— Значит, до самого последнего часа войны дошел.

— Да, до девятого мая сорок пятого…

Отец еще раз покосился на грудь сына, смущенно одернул свою гимнастерку. На его гимнастерке лишь две медали и нашивка за ранение, а у сына и самый высший солдатский орден, который зазря не давали, и четыре медали, и нашивок за три ранения. А парнишке всего шестнадцать минуло. Вот как война всю жизнь повернула!

— Ты не писал, в каких войсках служил. По погонам-то будто в пехоте? — спросил отец.

— Нельзя было писать. А служил я в разведке.

— В разведке? — изумился отец. — Да ведь это же…

Он знал, что такое служить в разведке. Туда берут не всякого, там нужны люди крепкого корня и большой отваги. Неужели это его Володька ходил в тыл врага, брал «языков», прошел такую для разведчика втройне опасную войну? Алексей Николаевич вдруг подумал, что сына вполне могли убить, и ему стало страшно.

Вернулась Анастасия Тимофеевна, стала собирать на стол. А потом начали и гости подходить.

На этот-то раз повеселились вволю. Были и пляски, и песни все, какие только знали, перепели. А песни-то в основном были про войну, про то, как «на позиции девушка провожала бойца», как было ему «в холодной землянке тепло…», «а до смерти четыре шага».

Эти песни всколыхнули воспоминания. Перебирая в памяти фронтовые эпизоды, Володя вспоминал и Одерия, и Гусельникова, и Улитовского, и Овчинникова, и Картошкина, и Бендика, и, конечно, Чернобая — всех, с кем сводила его фронтовая судьба на тернистых солдатских дорогах. И Володе вдруг захотелось, чтобы все они вот сейчас оказались рядом, за этим столом…

— О чем, сынок, задумался? — Отец положил ему на плечо тяжелую руку.

— Вспомнил кое-что… Много хороших людей я на войне встретил.

— Это хорошо, что ты в людей поверил, — задумчиво сказал отец.

Тут и мать вставила:

— Верно, хороших-то людей больше, чем худых.

Кто-то еще подхватил разговор:

— Война показала, кто из чего состоит и на что способен. Вот ведь тот же Володя, совсем мальчонкой был, а на фронт пошел, надо думать, не по мальчишеской глупости, а оттого, что с малолетства приучен был землю нашу, народ наш любить, честь нашу рабочую блюсти…

Заговорили о своей рабочей чести — почти все они работали на одной фабрике. Кого-то хвалили, кого-то поругивали, но не шибко, а так, беззлобно, для порядку. А больше говорили о своей фабрике, о ее прошлом, настоящем и будущем. Говорили с гордостью, как говорят о любимом детище, может быть, даже чуточку хвастливо.

— Не-е, меня ни в какое другое место и пряником не заманишь…

— А теперь, после войны-то, еще красивше жить зачнем.

— Ты, Володька, держись за нашу фабрику. Выучишься на мастера, а потом, может, и в инженеры выбьешься. Тебе теперь все дороги открыты.

Володя не хотел их огорчать и поэтому не сказал в тот раз, что собирается поступать в военное училище.

Сказал он об этом, когда уже надо было уезжать в Киев в спецшколу Военно-Воздушных Сил. Он не был уверен, что его туда примут — ведь у него образования-то и семи классов не было. Но его все-таки приняли, в порядке исключения, «ввиду особых боевых заслуг».

Но заслуги заслугами, а в спецшколе нужны были прежде всего знания. А их как раз и не хватало. Из того, что он успел приобрести за пять классов, половину он позабыл. Стали появляться сначала тройки, а потом и двойки. А он не привык, да и не хотел быть в числе последних, отстающих. И теперь окончательно убедился: надо сначала окончить школу.

Вернулся домой, поступил в вечернюю школу рабочей молодежи, а работать пошел на ту же фабрику, где работали его родные, приятели, соседи, — на хлопкопрядильную…

Теперь он часто встречался со своими школьными приятелями, с товарищами по довоенным коридорным играм. И нет-нет кто-нибудь из них спрашивал:

— Слушай, ты ведь хорошо рисовал раньше. Сейчас что, бросил или как?

А он вместо ответа вынимал карандаш, блокнот и тут же, на ходу, набрасывал портрет спрашивавшего.

— А ведь похож! — удивлялись ребята.

То ли кто из них проговорился, то ли попался на глаза секретарю парткома один из таких набросков, только вызвал секретарь Володю и сказал:

— Знаешь, Владимир Алексеевич, в клубе у нас художника нет, а без него как без рук. У тебя к этому делу способности. Да и учиться станет полегче — времени там больше…

И Володя согласился, потому что перешел в девятый класс вечерней школы и со временем было действительно туго.

Он оформил клуб всей полагающейся наглядной агитацией, писал афиши, рисовал рекламные объявления к новым фильмам — все вплоть до гангстеров и полуобнаженных красавиц из зарубежных фильмов. Но особого удовольствия от этого не испытывал. Его больше тянуло в цех, к ребятам…

— Все это не призвание, а баловство, — сказал он как-то брату Николаю. — Этим хорошо заниматься в свободное время. Я из рабочей семьи, сам по натуре человек рабочий, и не пристало мне около искусства прихлебателем болтаться. Репина из меня все равно не получится — таланта маловато, а на меньшее я не согласен.

И пошел работать в цех на литейно-механический завод, где работал Николай.

Можно быть плохим поэтом или художником, а можно быть и отличным слесарем. В плохих Володе Бажанову ходить не с руки — не позволяют ни достоинство фронтового разведчика, ни рабочая гордость.

Он хороший слесарь.

Но ведь можно быть хорошим слесарем и плохим человеком.

Владимир Бажанов не мог стать плохим человеком. Не та биография.

Примечания

1

Документы А. Р. Коняхина нашлись только через три года. Они были аккуратно обернуты бумагой, положены в жестяную банку и зарыты как раз в том месте, где через несколько дней был установлен немецкий миномет. (Прим. автора.)

(обратно)

Оглавление

  • ПО ТУ СТОРОНУ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
  • О ЧЕМ РАССКАЗАЛА КИНОЛЕНТА
  •   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
  •   Побег
  •   В разведку
  •   За «языком»
  •   Опять за парту?
  •   Часы
  •   Комсомольское поручение
  •   Сахар
  •   О чем рассказала кинолента
  •   За жизнь командира
  •   Под огнем «катюш»
  •   Старые знакомые
  •   Рабочая гордость
  • *** Примечания ***