Тень Бонапарта (fb2)

- Тень Бонапарта (пер. М. Б. Антонова, ...) 4.42 Мб, 297с. (скачать fb2) - Артур Игнатиус Конан Дойль

Настройки текста:



Артур Конан-Дойль Тень Бонапарта

Дядюшка Бернак (Мемуары адъютанта французского императора)


Глава первая Берег Франции

Смело могу сказать, что я прочел письмо дядюшки не менее ста раз, и уверен, что выучил его наизусть. И все же, когда суденышко контрабандистов на всех парусах мчало меня к берегам Франции, я снова вынул письмо из кармана и, прислонясь к борту, внимательнейшим образом принялся читать, словно видел его впервые.

Письмо было написано резким, угловатым почерком — так и должен писать человек, начавший жизненный путь деревенским стряпчим, — и адресовано мне — Луи де Лавалю. В качестве почтальона выступил некий Вильям Харгрев, хозяин гостиницы «Зеленый молодец» в Эшфорде, графство Кент. Он регулярно получал изрядное количество бочек контрабандного коньяка из Нормандии. С очередной партией незаконного товара передали и это письмо.

«Мой дорогой племянник Луи, — гласило оно, — после кончины твоего бедного отца ты остался один в целом свете, и я уверен, ты не захочешь продолжать вражду, которая исстари ведется в нашей семье. В дни революции твой отец открыто перешел на сторону короля, тогда как я всегда оставался на стороне народа. Ты знаешь, к каким печальным последствиям привел поступок твоего отца: ему пришлось покинуть родину, и принадлежавшее вам имение Гробуа перешло ко мне.

Я понимаю, как тяжело тебе было примириться с потерей родового имения, но признай — все же лучше видеть это имение в руках родственника, чем посторонних людей. Смею заверить, что у меня, брата твоей матери, ты встретишь только любовь и уважение. А теперь позволь мне дать тебе несколько полезных советов.

Ты знаешь, я всегда был республиканцем, но с течением времени осознал, что любая борьба против власти Наполеона обречена на провал, поэтому я предпочел перейти к нему на службу; недаром говорят: с волками жить — по-волчьи выть.

Наполеон умеет ценить талантливых людей, и я быстро заслужил его доверие; мало того, я стал его самым близким другом, и он сделает все, что я попрошу. Ты, вероятно, знаешь, что в настоящее время Наполеон, во главе своей армии, находится всего в нескольких милях от Гробуа. Если бы ты захотел поступить к нему на службу, несомненно, он забыл бы о ненависти твоего отца и не отказался бы вознаградить услуги твоего дяди. Несмотря на то, что твое имя в глазах Императора несколько запятнано, я имею на него достаточно большое влияние, чтобы изменить его мнение. Доверься мне и приезжай, ибо вполне можешь положиться на преданного тебе дядю.

Ш. Бернак».

Собственно говоря, меня поразило и взволновало не само письмо, а то, что я нашел на обороте. Письмо было запечатано четырьмя печатями красного сургуча: очевидно, дядя употребил для этого большой палец, потому что на сургуче ясно виднелись следы грубой, облупившейся кожи. А на одной из печатей было написано по-английски: «Не приезжай». Если эти слова были поспешно нацарапаны дядей ввиду каких-нибудь неожиданных изменений, то к чему было посылать письмо? Скорее, меня предостерегал неизвестный друг, тем более что письмо написано по-французски, а загадочное предупреждение — по-английски. Но печати не были сломаны, стало быть, в Англии никто не знал содержание письма.

И вот, сидя под парусом и глядя на зеленоватые волны, с мерным плеском ударявшиеся о борт судна, я стал припоминать все, что мне было известно о далеком дяде — г-не Бернаке.

Мой отец, гордившийся своим происхождением из стариннейшего рода Франции, женился на девушке редкой красоты и прекрасных душевных качеств, но из менее знатной семьи. Правда, она никогда не давала ему повода раскаиваться в своем выборе; зато ее брат, человек низкий, был невыносим своей рабской угодливостью в пору благоденствия нашей семьи и злобной ненавистью в тяжелые дни. Во время революции он восстановил крестьян против моего отца, и тот оказался вынужден бежать из родного имения и покинуть пределы Франции. Затем мой дядя сделался ближайшим подручным Робеспьера в его самых страшных злодеяниях, за что и получил в награду наше родовое имение Гробуа.

После падения Робеспьера он перешел на сторону Барра, с каждой сменой правительства прибирая к рукам все новые и новые богатства. Из вышеприведенного письма сего достойного гражданина явствует, что ему благоволит сам император, хотя как-то не верилось, что человек со столь сомнительной репутацией, к тому же бывший республиканец, мог оказать существенную услугу императору.

Вам, вероятно, интересно знать, почему я все-таки принял предложение дядюшки, предавшего моего отца и остававшегося врагом нашей семьи на протяжении многих лет? Теперь это легче объяснить, чем тогда. Мы — я имею в виду молодое поколение — чувствовали полнейшую бесполезность продолжать раздоры стариков. Мой отец, казалось, навсегда остался в 1792 году. Он сохранил в неприкосновенности мысли и чувства той эпохи. Он словно окаменел, пройдя через это горнило.

Но мы, выросшие на чужой земле, сознавали, что жизнь ушла далеко вперед, что пора перестать жить далеким прошлым и не терзаться воспоминаниями о счастливых годах, проведенных в родном гнезде. Мы пришли к убеждению, что надо забыть раздоры и распри старшего поколения. Для нас Франция уже не была страной кровожадных санкюлотов, страной бесчисленных казней на гильотине. То время кануло в Лету.

В нашем воображении родная земля представала в ореоле славы; теснимая со всех сторон врагами, Франция звала рассеянных повсюду сынов своих к оружию. Ее воинственный клич волновал сердца изгнанников и заставил меня принять предложение дяди, устремившись по водам Ла-Манша к берегам дорогой отчизны. Сердцем я всегда был во Франции и в мыслях боролся с ее врагами. Но пока был жив мой отец, я не смел открыто выказывать этих чувств: ему, сражавшемуся при Киброне под началом принца Конде, такая любовь показалась бы гнусной изменой.

Однако после его смерти ничто не могло удержать меня вдали от родины, тем более что и моя возлюбленная, ставшая впоследствии моей женою, настаивала на необходимости исполнить свой долг перед отчизной. Она происходила из старинного рода Шуазе-лей, после своего изгнания возненавидевших Францию даже сильнее моего отца. Наши родители мало заботились о том, что происходило в душах их детей, и пока старики, сидя в гостиной, с грустью читали о новой Франции, мы с Эжени уединялись в саду, чтобы никто не мешал нам радоваться жизни. По вечерам мы сидели около дальнего окошка, скрытого зарослями кустов. Наши убеждения совершенно не совпадали со взглядами окружающих; мы чувствовали свою отчужденность, которая, собственно, и сблизила нас. Мы ценили друг друга, находя в нашей дружбе нравственную поддержку и утешение в трудные минуты. Я делился с Эжени своими мыслями и планами, а она не давала мне впасть в уныние. Между тем время шло, и вот я получил письмо от дяди.

Была и другая причина, заставившая меня принять дядюшкино приглашение: положение изгнанника нередко доставляло мне невыразимые мучения. Я не мог пожаловаться на англичан вообще. По отношению к нам, эмигрантам, они выказали столько сердечной теплоты, столько истинного радушия, что, думаю, не найдется никого, кто не сохранил бы о стране, приютившей нас, и ее обитателях самого теплого воспоминания. Но в любом месте, даже в столь культурном, как Англия, всегда найдутся люди, которые испытывают непонятное наслаждение, оскорбляя других; они с радостью отворачиваются от попавших в беду ближних. Даже в патриархальном Эшфорде нашлось немало людишек, которые всячески старались досаждать эмигрантам, отравляя нашу и без того нелегкую жизнь. К их числу относился и молодой кентский помещик Фарлей, наводивший на город ужас своим буйством. Он не мог спокойно пропустить ни одного из нас, не сказав вдогонку что-нибудь обидное, притом не по адресу французского правительства, как это водится у английских патриотов; нет, его оскорбления задевали нас как французов. Часто нам приходилось с видимым безразличием выносить его гнусные выходки, подавляя праведный гнев. Молча выслушивали мы все его насмешки и издевательства, но пришел день, когда чаша моего терпения переполнилась и я решил проучить негодяя. Однажды вечером мы собрались за ужином в гостинице «Зеленый молодец». Фарлей был там же; опьянев почти до невменяемости, он, по обыкновению, стал выкрикивать оскорбления в наш адрес. Я заметил, что Фарлей не сводил с меня глаз, следя за тем, какое впечатление производит на меня его брань.

— А теперь, господин Лаваль, — вдруг крикнул он, грубо положив руку мне на плечо, — позвольте предложить вам тост, к которому вы не откажетесь присоединиться. За Нельсона, пусть он наголову разобьет французов!

Фарлей стоял передо мною с бокалом и нагло смеялся; вероятно, он ждал, что я откажусь.

— Хорошо, — сказал я, — но с условием, что и вы выпьете со мной за то, что потом предложу я.

— Прекрасно, — сказал он, чокаясь со мной. Мы выпили. — Ну а теперь, мусью, давайте ваш тост, — сказал Фарлей.

— Налейте себе.

— Уже налил.

— За победу французского оружия над Нельсоном!

Ответом был бокал вина, брошенный мне в лицо. Через час мы уже дрались на дуэли. Я прострелил ему плечо, и ночью, когда я пришел к заветному окошку, Эжени вплела в мои волосы несколько веток лавра, в изобилии росшего вокруг.

Местные власти не сочли нужным вмешиваться в нашу ссору. Тем не менее мое дальнейшее пребывание в городе стало невозможным; это обстоятельство и явилось последним толчком, побудившим меня, не колеблясь, принять предложение дядюшки вопреки странному предостережению, которое я нашел на конверте его письма. Если влияние дяди на императора было действительно столь велико, что я мог вернуться на родину, и Наполеон великодушно забыл о причине изгнания нашей семьи, то тогда исчезала единственная преграда, отделявшая меня от родной земли.

Итак, парусное судно несет меня к берегам, где я некогда наслаждался счастьем в кругу семьи. Я пребывал в глубокой задумчивости, вспоминая прошлое и строя планы на будущее, как вдруг мои размышления были прерваны: шкипер грубо тянул меня за рукав.

— Вам пора сходить, мистер, — сказал он.

В Англии я привык сносить оскорбления, никогда не теряя чувства собственного достоинства. Я осторожно оттолкнул его руку и сказал, что до берега еще весьма далеко.

— Поступайте как знаете, господин хороший, — бесцеремонно ответил он, — но я дальше свой корабль не поведу. Так что, если вам нужно на берег, залезайте в лодку или отправляйтесь вплавь.

Все мои доводы, в том числе и напоминание, что я заплатил за переезд до самой Франции, оказались тщетными. Умолчал я лишь о том, что деньги, врученные ему, были получены мною за часы, принадлежавшие трем поколениям де Лавалей и проданные теперь одному ростовщику в Дувре.

— Ну хватит! — вдруг крикнул он. — Эй, убрать парус! А вы, мистер, или покиньте корабль, или возвращайтесь со мной в Дувр. Впереди рифы, и я не собираюсь рисковать «Лисицей» в такой зюйд-ост: он того и гляди перейдет в шторм.

— В таком случае я предпочту сойти, — сказал я.

— Учтите только: это может стоить вам жизни, — заметил он и разразился таким вызывающим смехом, что я чуть не бросился на нахала. Но что делать? — среди матросов, быстро пускающих в ход кулаки, я был совершенно беспомощен. Маркиз Шамфор рассказывал мне, что когда он, став эмигрантом, поселился в Саттоне, ему выбили зубы за попытку возразить подобным господам. Увы, мне пришлось примириться с печальной необходимостью, и, пожав плечами, я спустился в приготовленную мне лодку. С борта сбросили мои пожитки. Только представьте себе: наследник именитого рода де Лавалей путешествует c узелком вместо багажа! Два матроса оттолкнули лодку и сильными, мерными ударами весел направили ее к берегу.

Ночь, по-видимому, грозила неминуемым штормом. Черные тучи, закрывшие последние лучи заходящего солнца, внезапно превратились в клочья, и те быстро мчались по небу во все стороны, заволакивая его густой мглой. На западе, подобно гигантскому пламени посреди черных клубов дыма, мглу прорезывал багрово-огненный закат. Матросы с тревогой поглядывали то на небо, то на берег. Я боялся, что они, опасаясь шторма, повернут назад. Каким смятением наполнялась моя душа, когда кто-нибудь из них тревожно всматривался в небо! Чтобы отвлечь их внимание, я начал расспрашивать их об огнях, все чаще загоравшихся во тьме.

— К северу отсюда лежит Булонь, а к югу — Этапль, — вежливо ответил один из гребцов.

Булонь! Этапль! В избытке радости я не находил слов. Сколько светлых, радостных картин вставало передо мной! Ребенком меня возили в Булонь на летние купания. Никогда не забыть мне милого прошлого, когда я, совсем еще дитя, чинно вышагивал рядом с отцом по берегу моря. Как удивлялся я тому, что рыбаки отворачивались, едва завидев нас! Об Этап-ле у меня остались иные воспоминания: именно оттуда нам пришлось бежать в Англию. И пока мы шли, покидая собственный дом, обреченные на изгнание, мучимые сознанием предстоящих бедствий и унижений, народ, неистово шумя, толпился на мысе, далеко выдававшемся в море, и провожал нас взорами, исполненными ненависти и злобы. Наверное, до самой смерти не забыть мне тех минут! Иногда отец оборачивался и повелительным тоном приказывал им остановиться. И тогда я присоединял свой детский голосок к его мощному голосу, ибо из толпы, охваченной слепой яростью, в нас полетели камни, и один попал матери в ногу. Да и мы сами обезумели от гнева и ужаса…

Наконец-то я снова увижу родину, где протекло мое детство! Вот она — Франция; всего в десяти милях находится мой собственный замок, мои собственные земли в Гробуа, которые принадлежали нашему роду задолго до того, как французы во главе с Вильгельмом Завоевателем отправились отсюда покорять Англию.

Как я вперял свой взор в окружавшую нас тьму, силясь рассмотреть далекие башни нашего замка! Один из моряков совершенно иначе истолковал мои действия и, стараясь угадать мою мысль, заметил:

— Очень удобный, уединенный берег. Здесь многие нашли убежище. Я им тоже помогал, как и вам.

— За кого же вы меня принимаете? — недоуменно спросил я.

— Это не мое дело, сударь. Существуют занятия, о которых не принято говорить вслух.

— Неужели вы считаете меня контрабандистом?

— Вы это сами сказали. Да впрочем, не все ли равно? Наше дело доставить вас на берег.

— Даю честное слово, что вы ошибаетесь! Я не контрабандист.

— Значит, вы беглый арестант.

— Нет!

Моряк задумчиво оперся о весло и с подозрением взглянул на меня.

— Да вы, случаем, не наполеоновский ли шпион? — резко спросил он.

— Шпион? Я?!

Мой тон рассеял его гнусное подозрение.

— Ну да ладно, — сказал он. — Тогда только совсем в толк не возьму, кто вы такой. Но, окажись вы шпионом, я б и пальцем не пошевелил, чтоб перевезти вас. И плевать мне на приказ шкипера!

— Не забывай, что нам грех жаловаться на Бонапарта, — низким хриплым голосом заметил второй гребец, молчавший до сих пор, — он всегда был добр к нам.

Меня очень удивили его слова, потому что в Англии ненависть к французскому императору достигла апогея; все слои населения объединились в своей ненависти и презрении к нему. Но матрос не замедлил пояснить свою мысль.

— Сейчас положение бедных моряков стало лучше, мы в состоянии свободно вздохнуть, и за все спасибо Бонапарту, — сказал он. — Купцы уже получили свое, теперь и наш черед.

Я вспомнил, что Бонапарт завоевал определенную популярность среди контрабандистов, которые прибрали к рукам всю торговлю Ла-Манша. Моряк указал мне на черные, мрачные волны бушующего моря.

— Бонапарт сейчас вон там, — сказал он.

Читатель, ты живешь в более спокойное время, и тебе трудно понять, почему при этих словах невольная дрожь пробежала по моему телу. Всего десять лет назад мы впервые услышали его имя. Вдумайтесь, всего десять лет! Простому смертному хватило бы их только на то, чтобы стать офицером, а Бонапарт за это время из безвестного стал великим. Первый месяц все спрашивали друг друга, кто он, а в следующий он как опустошающий вихрь пронесся по Италии. Под ударами смуглого и не слишком воспитанного выскочки пали Генуя и Венеция. На поле битвы он внушает непреодолимый страх солдатам, а в спорах с политиками и министрами всегда выходит победителем. С безумной отвагой устремляется он на Восток, и, пока все изумляются небывалому походу, превратившему Египет во французскую провинцию, Бонапарт уже снова в Италии и наголову разбивает австрийцев.

Он переходит с места на место почти с такой же быстротой, с какой распространяется слух о его появлении. И где бы он ни появился, враги его терпят поражения. Карта Европы, благодаря его завоеваниям, значительно изменила свой облик: Голландия, Савойя, Швейцария существуют теперь только номинально, на самом деле эти страны — часть Франции. Владения Франции врезались в Европу по всем направлениям. Этот артиллерийский офицер достиг высшей власти в стране и без малейшего усилия раздавил революционную гидру, пред которой трепетали король и дворянство Франции.

Бонапарт продолжал войну, а мы следили за его молниеносными, как орудия рока, походами; его имя всегда связывалось с новыми подвигами и успехами. В конце концов мы стали смотреть на него как на человека сверхъестественного, покровительствующего Франции и угрожающего всей Европе. Присутствие этого исполина, казалось, ощущалось на всем материке, и обаяние его славы, его власти и силы было так для меня неотразимо, что, когда моряк, показав в сторону темнеющей бездны моря, воскликнул: «Бонапарт сейчас там!» — во мне мелькнула безумная мысль: не увижу ли я там исполинскую фигуру, гения стихий, исполненного угрозы, замышляющего что-то ужасное и носящегося над водами Ла-Манша?[1] Даже теперь, по прошествии стольких лет, после всего, что случилось, и после известия о падении Наполеона, я чувствую на себе неизбывную власть его обаяния. Что бы вы ни читали и что бы вы ни слышали об императоре, вы не в силах понять, чем было для нас его имя в те дни, в дни его славы!

Мы приближались к долгожданному берегу. На севере тянулся низкий мыс (названия его не припомню); в вечернем освещении его сероватые очертания меняли свой цвет на тускло-красное сияние остывающего раскаленного железа. В эту штормовую ночь темные воды, то видимые, то, казалось, исчезавшие, когда лодка, взлетала на гребень волны, словно таили в себе какое-то смутное предостережение. Полоса красных огней на суше походила на огромную шпагу, указывающую в сторону Англии.

— Что это? — не выдержал я.

— Мы уже говорили вам, сэр, — ответил моряк. — Одна из армий Бонапарта с ним самим во главе. Это огни его лагеря. Дальше до Остенде будет еще с дюжину таких же лагерей. Этот малыш Наполеон, пожалуй, двинется на Англию, если сумеет усыпить бдительность Нельсона. Бонапарт ждет лишь удобной минуты, но пока что удача от него отвернулась.

— Откуда же лорд Нельсон получает известия о Наполеоне? — спросил я, сильно заинтригованный последними словами матроса.

Тот молча указал мне куда-то поверх моего плеча, казалось, в беспредельную мглу; но, приглядевшись повнимательнее, я рассмотрел три слабо мерцавших огонька.

— Сторожевые суда, — пояснил он хриплым голосом.

— «Андромеда», сорок четыре орудия, — добавил его товарищ.

Моему воображению ярко освещенный берег и огни на море представились вдруг как стоящие лицом к лицу гении-великаны, властители двух враждебных друг другу стихий — суши и моря, готовые сразиться в последней исторической битве, которая изменит судьбу народов Европы. И я, француз душою, не мог не понимать, что исход этой битвы уже предрешен! Борьба между вымирающей нацией, численность которой сокращается, и нацией быстро растущей, с сильным, энергичным молодым поколением, в котором жизнь бьет ключом. Падет Франция — и она вымрет; если будет побеждена Англия, то вместе с ее кровью множество народов воспримет ее язык, ее обычаи! Какое громадное влияние окажет она на историю!

Очертания берега становились резче, и все отчетливее слышался шум прибоя. Вдруг из мглы выскользнула длинная лодка и направилась прямо к нам.

— Сторожевая лодка! — воскликнул один из моряков.

— Билл, мы попались! — ответил второй, пряча что-то в сапог.

Но лодка быстро скрылась из виду: со всей стремительностью, какую ей могли сообщить четыре пары весел в руках самых лучших гребцов, она понеслась в другом напоавлении. Моряки следили за нею, и их лица прояснились.

— Да они, видать, чувствуют себя не лучше нашего, — сказал один из них. — Уверен, это разведчики.

— Сдается мне, сегодня вы не один пожелали высадиться на этом берегу, — заметил его товарищ. — Но кто бы это мог быть?

— Будь я проклят, если знаю! Из-за них пришлось ссыпать в сапог добрый мешок тринидадского табака. Я уже имел счастье познакомиться с французской тюрьмой изнутри и не стремлюсь побывать там снова. Поднажмем, Билл!

Спустя несколько минут лодка с неприятным стуком врезалась в песчаный берег. Пожитки мои выбросили на берег, и скоро я очутился рядом с ними. Один из моряков столкнул лодку в воду, прыгнул в нее, и мои спутники стали стремительно удаляться от берега.

Кровавый отблеск огней на западе пропал, грозовые тучи застлали все небо, густая черная мгла нависла над океаном. Пока я следил за удалявшейся лодкой, резкий, сырой, пронизывающий ветер дул мне в лицо. Его завываниям вторил глухой рокот моря.

Вот так, ночью и в шторм, ранней весной 1805 года я, Луи де Лаваль, на двадцать первом году жизни после тринадцатилетнего изгнания вернулся в страну, где наш род в течение многих веков был украшением и опорой престола. Неласково обошлась с нами Франция: за верную службу она отплатила оскорблениями, изгнанием и конфискацией имущества. Но все было забыто, когда я, единственный оставшийся в живых из рода де Лавалей, опустился на колени на священной для меня родной земле, прильнул губами к влажному гравию и мне в лицо ударил резкий запах водорослей.

Глава вторая Соляное болото

Когда человек достиг зрелого возраста, ему всегда приятно оглянуться назад, вспомнить пройденный длинный путь, принесший и беды, и радости. Словно лента развертывается он перед ним — то освещенный яркими лучами солнца, то скрывающийся в тени. Человек знает теперь, куда и зачем он шел, ему видны все повороты и извилины этого пути, порой таившие в себе угрозу, порой сулившие путнику покой и отдых; таким простым и ясным все кажется ему.

Много лет прошло, но та ночь встает предо мной с поразительной ясностью. Даже сейчас, случись мне оказаться на берегу моря, когда солоноватый запах морских водорослей щекочет ноздри, я невольно переношусь мыслями к мрачной бурной ночи, к тому влажному песчаному берегу отчизны, так неласково встретившей меня.

Когда я наконец поднялся с колен, первым моим движением было запрятать подальше кошелек. Я вытащил его, чтобы дать золотой моряку, высадившему меня, хотя нисколько не сомневался, что этот молодец был не только богаче меня, но и имел куда более постоянные доходы. Сначала я вынул серебряные полкроны, но не мог заставить себя дать ему эту монету, и в результате лишился десятой части своего состояния, отдав ее совершенно постороннему человеку. Остальные девять соверенов я тщательно спрятал обратно и, присев на совершенно плоскую скалу, хранившую следы морского прилива, который, однако, никогда не достигал самого верха, стал обдумывать свое положение. Необходимо было что-то делать. Страшно хотелось есть. Холод и сырость пробирали меня до костей; резкий, пронизывающий ветер дул прямо в лицо, обдавая с ног до головы брызгами. Но от сознания того, что я уже не завишу от милости врагов моей отчизны, сердце мое радостно забилось.

Положение мое было не из легких. Я хорошо помнил, что наш замок находился милях в десяти отсюда. Но явиться туда в столь поздний час растрепанным, в мокром и грязном платье! Нет, против этого восставала вся моя гордость. Я представил себе пренебрежительные лица дядюшкиных слуг при виде оборванного странника из Англии, возвращающегося в родовой замок. Нет, мне нужно найти приют на ночь и только потом, приняв по возможности приличный вид, предстать перед моим родственником.

Но где же укрыться от бури? Вы, вероятно, спросите, почему я не направился в Булонь или Этапль. Увы, та же причина, которая заставила меня высадиться на этом берегу, мешала мне отправиться туда: имя де Лавалей значилось одним из первых в списке изгнанников. Мой отец возглавлял немногочисленную партию приверженцев старого порядка, имевших в стране довольно большое влияние. И, хотя я совершенно иначе смотрел на вещи, я не мог презирать тех, кто жестоко поплатился за свои убеждения. Это совершенно особенная, весьма любопытная черта характера французов: мы умеем ценить людей, способных на самопожертвование. Мне нередко приходило на ум, что если бы приверженность старым порядкам не требовала от нас таких жертв, то у Бурбонов, возможно, было бы меньше сторонников из благородного сословия. Французское дворянство всегда относилось к Бурбонам с большим доверием, чем англичане к Стюартам. В самом деле, достаточно вспомнить, что у Кромвеля не было ни роскошного двора, ни денег, которые могли привлечь на его сторону людей, оставивших королевскую службу.

Я не нахожу слов, чтобы выразить, сколь велика была самоотверженность дворян-эмигрантов. Однажды я присутствовал на ужине в доме моего отца; нашими гостями были два учителя фехтования, три преподавателя французского языка, садовник и, наконец, бедняк-литератор, постоянно державший руку на отвороте сюртука, чтобы скрыть зиявшую в нем дыру.

И эти восемь человек являлись представителями высшего дворянства Франции, они могли бы иметь все, что душе угодно, если бы согласились забыть прошлое, отказаться от своих взглядов и примириться с новым государственным устроем. Но скромный и, к сожалению, совершенно неспособный к правлению государь увлек за собой в изгнание верных ему Монморанси, Роганов и Шуазелей; некогда они разделяли его величие, а теперь последовали за ним в его падении. Темные комнаты изгнанного монарха могли гордиться лучшим украшением, чем бесконечные гобелены или севрский фарфор. Прошло много-много лет, а я, как сейчас, вижу аристократичных, но бедно одетых людей и благоговейно склоняю голову пред благороднейшими из благородных, которых знала наша история.

Появиться в любом приморском городе прежде, чем я повидаюсь с дядей и узнаю, как он воспримет мой приезд, значило бы просто отдаться в руки жандармов, которые крайне подозрительно относятся ко всем прибывающим из Англии.

Добровольно прийти к французскому императору — это одно, а быть приведенным к нему полицией — это уже совсем другое. Наконец я решил, что самое лучшее в моем положении — постараться найти пустой сарай или что-то в этом роде, где я смог бы переночевать. Старики говорят: утро вечера мудренее; может быть, и я к утру придумаю, как попасть к дядюшке Бернаку, а через него и на службу к новому властителю Франции.

Ветер между тем крепчал, переходя в бурю. Царила такая тьма, что были едва видны белые гребни валов, с ревом разбивавшихся о берег. Суденышка, на котором я приплыл из Дувра, уже не было и помину. Вдали, насколько хватал глаз, тянулись низкие холмы. Когда я приблизился к ним, то понял свою ошибку: в полумраке размеры предметов искажались, и в действительности то были просто песчаные дюны, на которых кое-где темными пятнами выделялись кусты терновника.

Я медленно побрел через дюны, неся узелок с пожитками на плече и с трудом передвигая ноги по рыхлому песку. Ползучие растения цеплялись за ноги, и я часто оступался. Забыв, что мое платье промокло, а руки заледенели, я думал о страданиях, выпавших на долю моим родителям. Меня занимала мысль, что настанет день, когда мои дети тоже будут с воодушевлением вспоминать о том, что случилось здесь со мной — ведь во французских дворянских семьях история рода свято сберегается в памяти потомков, — и мой пример поможет им в трудную минуту.

Мне казалось, что дюны никогда не кончатся, но когда я наконец оставил их позади, мне вдруг непреодолимо захотелось вернуться обратно. Дело в том, что в этом месте море далеко вдается в берег, и приливы образовали необозримое унылое соляное болото, которое, вероятно, и при дневном свете не придавало бодрости путнику, а в такую мрачную ночь и подавно лишало сил. Сначала меня неприятно поразила болотистость почвы, под ногами раздавалось хлюпанье, и с каждым шагом я проваливался в вязкую тину. Скоро она уже достигала мне до колен, и я с трудом вытаскивал ноги.

Как охотно вернулся бы я назад к дюнам, бросив искать более удобный путь. Я окончательно утратил представление о том, где нахожусь, и в шуме бури мне казалось, что рокот моря раздается уже с другой стороны. Ориентироваться по звездам я не умел. Да впрочем, в том не было и нужды, потому как звезд на небе сверкало немного, да и те ежеминутно скрывались за быстро мчавшимися грозовыми тучами.

Я продолжал брести через болото, мокрый и усталый, все глубже и глубже увязая в тине. Невольно мне пришла в голову мысль, что моя первая ночь во Франции будет и последней и что я, наследник рода де Лавалей, обречен погибнуть в отвратительном болоте. Немало миль прошел я таким образом; иногда слой тины становился меньше, но ни разу я не выбрался на совершенно сухое место.

Вдруг я заметил предмет, который заставил мое сердце забиться еще тревожнее. Я начал бояться, что хожу по замкнутому кругу, из которого мне не выбраться. Мне показалось, что беловатый кустарник, неожиданно вставший передо мною из тьмы, я уже видел час назад. Чтобы удостовериться в этом, я остановился; искра, выбитая ударом кремня, на мгновение осветила болото, и в бурой грязи я ясно увидел свои собственные следы.

Итак, мои худшие опасения подтвердились. В отчаянии я устремил взор в небеса и впервые за эту ночь увидел клочок светлого неба. Месяц выглянул из-за тучи лишь на минуту, но я успел разглядеть в небе силуэт, похожий на длинную римскую цифру V или на наконечник стрелы. Приглядевшись повнимательнее, я понял, что это была стая диких уток. Они направлялись в ту же сторону, что и я. В Кенте мне не раз доводилось видеть, как эти птицы в ненастную погоду удаляются от моря и летят внутрь страны. Теперь я не сомневался, что иду в нужном направлении. Ободренный этим открытием, я вновь устремился вперед, стараясь не сбиваться с прямого пути и с большими предосторожностями делая каждый шаг.

Наконец, после почти получасового блуждания мое упорство было вознаграждено: впереди гостеприимно засветилось маленькое окошко.

Каким ослепительным показался мне этот огонек, суливший пищу и отдых! Он вернул меня, несчастного скитальца, к жизни. Из последних сил я бросился вперед. Я до того продрог и измучился, что даже не подумал о том, прилично ли проситься на ночлег в столь поздний час. Впрочем, не стоило сомневаться, что золотой соверен заставит рыбака или отшельника, живущего среди непроходимых болот, не слишком задумываться о моем подозрительном появлении.

Приближаясь к домику, я все больше и больше удивлялся тому, что болото не кончается, а, наоборот, становится глубже, и, когда месяц показывался из-за туч, можно было разглядеть, что жилище расположилось посреди трясины и со всех сторон его — черная вода. Я уже мог рассмотреть, что свет лился из маленького четырехугольного окошка. Время от времени кто-то подходил к окну, заслоняя свет. Судя по очертаниям головы, это был мужчина. Он напряженно всматривался во тьму.

Раза два этот человек даже выглядывал в окно, и было что-то странное в том, как он то появлялся в окне, то мгновенно исчезал. Я невольно удивился столь странному поведению и смутно почувствовал опасность. Непонятный хозяин и дом, расположенный почему-то в самой трясине, заинтриговали меня, и я решил, невзирая на усталость, понаблюдать за незнакомцем, прежде чем искать приюта под его кровлей.

Подойдя ближе, я увидел, что дом был ветхий и давно нуждался в основательном ремонте, он буквально сиял из-за многочисленных щелей, сквозь которые лился свет. Я остановился, подумав, что, пожалуй, соляное болото куда безопаснее для отдыха, чем эта сторожка или скорее всего гнездо отчаянных контрабандистов, которым, как я уже не сомневался, принадлежало это уединенное пристанище.

Набежавшее облако скрыло месяц, и в полной тьме я без малейшего риска смог подкрасться к дому и заглянуть в оконце. Около полуразвалившегося камина, в котором ярко пылали дрова, сидел поразительно красивый молодой человек; он углубился в чтение какой-то засаленной книжонки. Его продолговатое, смуглое лицо обрамляли густые кудри черных волос, волнами рассыпавшихся по плечам. В его наружности сказывалась натура утонченная, поэтическая. При всех своих опасениях, я ощутил радость, глядя на это прекрасное лицо, освещенное ярким пламенем, и чувствуя тепло и свет очага. Что может быть более притягательным для замерзшего и голодного путника?

Несколько минут я не сводил глаз с загадочного обитателя хижины: его полные чувственные губы то и дело вздрагивали, словно он повторял прочитанное. Но вот он положил книгу на стол и снова приблизился к окошку. Заметив в потемках очертания моей фигуры, он издал радостное восклицание и приветливо замахал рукой. Дверь распахнулась, и его высокая, стройная фигура показалась на пороге. Черные как смоль кудри развевались по ветру.

— Добро пожаловать, дорогие друзья! — крикнул он и, вглядываясь в темноту, козырьком приставил к глазам руку, чтобы заслонить их от резкого ветра и носившегося в воздухе песка. — Я уж и не чаял увидеть вас сегодня, ведь прошло битых два часа, как я здесь.

Вместо ответа я стал перед ним так, чтобы лицо мое оказалось освещено.

— Боюсь, сударь… — начал я, но договорить не успел, так как он отпрянул к двери и с треском захлопнул ее перед самым моим носом.

Эта грубость и быстрота движений до того не вязались с его наружностью, что я был просто ошеломлен. Но вскоре мое изумление возросло еще больше. Как я уже сказал, хижина давно нуждалась в ремонте, между трещинами и щелями пробивался свет, и во всю высоту двери около петель тоже была щель. Через нее был виден дальний конец комнаты, где пылал камин. Молодой человек снова появился у огня, лихорадочно шаря руками у себя за пазухой, потом одним прыжком исчез за камином, и мне стали видны только его башмаки. Затем он опять подошел к двери.

— Кто вы такой? — с тревогой спросил он.

— Я заблудился.

Последовала пауза, словно он размышлял, что ему делать.

— Вряд ли это место столь привлекательно, чтобы остаться здесь на ночлег, — вымолвил он наконец.

— Я совершенно измучен, месье. Уверен, вы не откажете мне в приюте. Уже много часов я брожу по соляному болоту.

— Вы никого не встретили? — озабоченно спросил он.

— Нет.

— Отойдите от двери, чтобы я вас рассмотрел. Места здесь, сами понимаете, дикие, и времена нынче смутные. Так что приходится быть весьма осторожным.

Я отошел на несколько шагов, а он приотворил дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову, и принялся молча меня разглядывать.

— Ваше имя?

— Луи Лаваль, — отвечал я, сочтя благоразумным: опустить дворянскую частицу «де».

— Куда вы идете?

— Мое единственное желание найти какой-нибудь приют на ночь.

— Вы прибыли из Англии?

— Я пришел со стороны моря.

Он недоуменно покачал головой, желая показать, как мало удовлетворили его мои ответы.

— Вам нельзя здесь оставаться, — сказал он.

— Но, может быть…

— Нет, нет, это невозможно!

— Тогда скажите хотя бы, как выбраться из этого проклятого болота?

— О, это совсем просто! В нескольких сотнях шагов отсюда вы найдете деревню. Из болота вы уже почти выбрались.

Он вышел за порог, чтобы указать мне дорогу, и затем вернулся на прежнее место.

Я уже сделал несколько шагов в указанном направлении, оставив надежду на помощь негостеприимного хозяина, как вдруг тот позвал меня.

— Входите, Лаваль, — сказал он на сей раз совершенно иным тоном. — Я не могу бросить вас в такую ночь на произвол судьбы. Проходите к огню! Стакан доброго коньяку укрепит вас и даст силы для дальнейшего пути.

Я положительно недоумевал, чем объяснить столь разительную перемену.

— От всей души благодарю вас, месье! — только и сказал я, последовав за ним в хижину.

Глава третья Старая хижина

Как хорошо было сидеть подле ярко пылавших дров, укрывшись от пронизывающих до костей холода и ветра! Но скоро я и думать забыл о восхитительном тепле. Я пытался понять, что за человек приютил меня. Его дом-развалюха стоит почему-то посреди болота, и в такой поздний час он ждет гостей. Зачем он поспешил за камин? что там делал? — ни на один вопрос я не находил ответа! И, самое главное, почему он, захлопнув вначале дверь у меня перед носом, потом вдруг с самой подкупающей сердечностью пригласил переночевать? Я был в полном недоумении, и мне страшно хотелось найти объяснение этим загадкам.

Однако я постарался скрыть свои чувства и сделал вид, что глубоко задумался о собственном бедственном положении и ничего вокруг не замечаю. Одного взгляда было достаточно, чтобы окончательно убедиться в правильности моего предположения: лачуга была совершенно неприспособлена для жилья и служила для тайных встреч. От постоянной сырости штукатурка на стенах облупилась, во многих местах проступила зеленоватая плесень; в воздухе чувствовался резкий запах прели.

В единственной, довольно большой комнате мебели почти не было, если не считать расшатанного стола, трех деревянных ящиков, нескольких полусгнивших стульев и ветхого, едва ли на что-нибудь годного невода, лежавшего в углу. Прислоненный к стене топор и остатки четвертого ящика указывали, откуда взялись дрова для камина. Но мой взгляд все время возвращался к столу: там около лампы стояла корзинка, откуда соблазнительно выглядывали окорок, хлеб и горлышко бутылки.

Хозяин лачуги был подчеркнуто любезен, стараясь загладить прежнюю холодность и подозрительность. Но чем все-таки объяснить столь резкую перемену в обращении со мной?

Выразив сочувствие моему горестному положению, он придвинул к столу один из ящиков и отрезал мне хлеба и ветчины. На его чувственных губах играла самая искренняя, задушевная улыбка, но темные, поразительной красоты глаза неотступно следили за мной, словно желая прочесть в моем лице, кто я и как сюда попал.

— Вы прекрасно понимаете, — заявил он с напускным чистосердечием, — что в наше время каждому мало-мальски знающему свое дело коммерсанту приходится быть изобретательным — без этого никак нельзя заполучить нужные товары. Ведь император — дай ему Бог здоровья! — возымел желание положить конец свободной торговле, а значит, чтобы добыть кофе и табак, не платя пошлины, приходится забираться в такие вот трущобы! Смею вас уверить, что и в Тюильрийском дворце весьма почитают и то, и другое. Сам император выпивает ежедневно по десяти чашек мокко, прекрасно зная, что он во Франции не растет. Бонапарту известно и то, что страна, где произрастает кофе, еще не завоевана. Так что, если бы купцы не рисковали, преодолевая подобные трудности, вряд ли стоило б ждать барышей от торговли. Вы, полагаю, тоже принадлежите к купеческому сословию?

Я ответил отрицательно и этим, кажется, еще сильнее разжег его любопытство. Я слушал и внимательно следил за ним, и по его бегающему взгляду понял, что он лжет. При ярком свете лампы он выглядел еще красивее, чем показался мне раньше, но красота его была не вполне совершенной: тонкие, женственные, идеально правильные черты портил рот, никак не соответствовавший благородству верхней части лица. У него было умное и в то же время слабовольное лицо, выражение восторженного энтузиазма то и дело сменялось выражением полного бессилия и нерешительности. Чем больше я узнавал хозяина этой лачуги, тем менее был склонен доверять ему, хотя опасений он у меня не вызывал: почему-то я был вполне уверен в своей безопасности. Но вскоре мне пришлось горько раскаяться в своем легкомыслии.

— Вы, конечно, извините мою холодность, господин Лаваль, — сказал он. — С тех пор, как император побывал на берегу, там всегда кишат полицейские агенты, поэтому купцам постоянно приходится быть начеку. Как вы понимаете, моя осторожность была вполне естественна: ваш вид и платье в подобном месте и в столь поздний час не внушали особого доверия.

Он, очевидно, ждал возражений, но я лишь скромно заметил:

— Повторяю, я просто заблудившийся путник. Я уже отдохнул и подкрепился и не стану более злоупотреблять вашим гостеприимством. Укажите только мне дорогу к ближайшей деревне.

— Думаю, вам лучше остаться здесь. Буря не утихает и скоро разыграется не на шутку!

Словно в подтверждение его слов, сильный порыв ветра потряс хижину. Мой странный хозяин подошел к окну и принялся всматриваться в даль с таким же вниманием, что и до моего прихода.

— Было бы неплохо, месье Лаваль, — сказал он, глядя на меня с притворным дружелюбием, — если б вы не отказали мне в одной существенной услуге: побыть здесь с полчаса в одиночестве.

— А зачем это? — спросил я, колеблясь между недоверием и любопытством.

— Говоря откровенно, — и он взглянул на меня с неподдельной искренностью, — дело тут вот в чем: я жду компаньонов, но пока, как видите, совершенно напрасно. Я хочу пойти им навстречу: вдруг они заблудились. Но если они придут без меня, то вообразят, что я ушел, не дождавшись. Не согласитесь ли побыть здесь с полчаса, чтобы объяснить им причину моего отсутствия, если я случайно разминусь с ними по дороге?

Просьба его показалась мне вполне естественной, но что-то в его взгляде говорило мне, что и это ложь. Я раздумывал, принять его предложение или нет, поскольку оно давало мне возможность разгадать тайну хижины на болоте. Что скрывалось за широкой каминной стенкой, и почему, завидев меня, он бросился туда? Мне не хотелось уходить, не выяснив этого.

— Вот и славно! — сказал он, воспользовавшись моей нерешительностью, и, нахлобучив черную шляпу с загнутыми полями, устремился к двери. — Я был уверен, что вы не откажете мне в этой просьбе. Надо спешить, не то я останусь без товара.

Он поспешно захлопнул за собою дверь, и шаги его замерли вдали, заглушенные ревом ветра. Так я оказался один в этом таинственном жилище, предоставленный самому себе и снедаемый желанием разузнать все. Я раскрыл брошенную на столе книгу. Это был трактат Руссо «Об общественном договоре» — превосходное сочинение, вот только едва ли торговец, дожидающийся условленной встречи с контрабандистами, стал бы читать подобные книги. Над заголовком значилось от руки «Люсьен Лесаж», а внизу женской рукой было приписано: «Люсьену от Сибиллы».

Итак, моего мнимо добродушного и скрытного хозяина звали Лесажем. Теперь мне осталось выяснить только одно, и притом самое интересное: что он спрятал в камине? Прислушавшись несколько минут к звукам, доносившимся снаружи, и убедившись, что не было слышно ничего, кроме рева бури, я стал на край решетки, как это делал он, и перегнулся через нее.

Отсвет пламени скоро указал мне предмет, который я искал. В углублении, образовавшемся от того, что один из кирпичей был вынут, лежал маленький сверток. Несомненно, именно его мой новый приятель поспешил спрятать, встревоженный появлением постороннего. Я взял сверток и поднес поближе к свету. Он был завязан в маленький четырехугольный кусок желтой блестящей материи и перетянут белой тесьмой. Когда я развязал его, в нем оказалась целая пачка писем и одна, довольно необычно сложенная бумага.

Когда я прочел адреса, у меня перехватило дыхание. Первое письмо было на имя гражданина Талейрана, остальные, написанные в республиканском стиле, были адресованы гражданам Фуше, Сульту, Макдональду, Бертье: передо мной предстал перечень знаменитых имен военных и дипломатических деятелей — столпов нового правления. Что общего мог иметь этот мнимый торговец со столь высокопоставленными лицами? Разгадка, несомненно, кроется в другой бумаге. Я сложил письма, развернул бумагу и тут же понял, что соляное болото было для меня куда безопаснее, нежели эта проклятая хижина!

Взгляд мой сразу же наткнулся на такие слова:

«Сограждане! Последние события доказывают, что тиран, даже окруженный своими войсками, не может избегнуть мести возмущенного и оскорбленного народа! Комитет Трех, временно действующий от имени Республики, приговорил Бонапарта к той же участи, которая постигла Людовика Капета. В качестве возмездия за переворот 16 брюмера…»

Я успел дочитать лишь до этого места, как вдруг почувствовал, что меня кто-то схватил за ноги, бумага выскользнула из моих рук. Чьи-то железные пальцы крепко схватили меня за щиколотки, и при свете угольев я увидел две огромные руки, покрытые густыми черными волосами. Я оцепенел от ужаса!

— Так, приятель, — прогремел надо мной чей-то голос, — вот наконец-то ты и попался!

Глава четвертая Ночные гости

Мне недолго пришлось размышлять о своем опасном положении: точно выхваченная с насеста курица, я был приподнят за ноги и со всего размаху выброшен на середину комнаты. Ударившись со всей силы спиной о каменный пол, я почти перестал дышать.

— Не убивай его, Туссак, — сказал чей-то мягкий голос, — сначала надо выяснить, кто он.

Я почувствовал страшное давление двух больших пальцев на своем подбородке в то время, как остальные железным кольцом сдавили мне гортань — таким способом этот Туссак задрал мне голову до предела; еще бы чуть-чуть — и мне пришел бы конец.

— Еще четверть дюйма, и я сломаю ему шею, — прогрохотал голос, — уж поверьте моему опыту.

— Верю, верю, Туссак, только ты этого не делай, — повторил тот же вкрадчивый голос. — Я уже насмотрелся, как ты расправляешься с врагами, и до сих пор не в состоянии забыть этого жуткого зрелища!

Моя шея была вывернута так, что я не видел тех, от кого зависела моя участь, я мог только слышать их.

— Однако же приходится считаться с фактами, дражайший Шарль! Этот молодчик проник во все наши тайны, и вопрос теперь стоит так: или он, или мы.

На этот раз по голосу я узнал Лесажа.

— Отпусти его, Туссак, все равно он никуда не денется.

Неимоверная сила, давление которой я все время чувствовал на своей шее, приподняла и посадила меня, так что я смог осмотреться и разглядеть людей, во власти которых я оказался. Очевидно, на их совести лежало немало убийств, и, судя по их словам, они не остановятся еще перед одним. Я отлично понимал, что посреди этой безлюдной соляной топи всецело нахожусь в их власти. Мне пришлось напомнить себе, какое я ношу имя, прежде чем я подавил в себе чувство смертельного ужаса.

Их было трое. Лесаж стоял у стола с той же засаленной книгой в руках и совершенно невозмутимо смотрел на меня. В его глазах читалась насмешка, а с нею и торжество человека, которому вполне удалось одурачить противника.

Около него на ящике сидел человек аскетического вида, лет пятидесяти: землистый цвет лица, ввалившиеся глаза, резко очерченные губы, кожа, изборожденная морщинами и складками свисавшая под подбородком, чрезвычайно старили его. Одет он был в костюм табачного цвета, который не мог скрыть худобы его длинных ног. С грустью глядя на меня, он покачивал головой, и мне чудилось, что в его холодных глазах я нахожу какой-то намек на сочувствие.

Третий, Туссак, прямо-таки привел меня в трепет! Коренастый, с непомерно развитыми мышцами, огромные ноги искривлены, как у обезьяны; руки, которыми он все время держал меня за шиворот, казались мерзкими лапами. В остальном его облике также было что-то звериное: борода начиналась прямо от глаз, и выражение его лица невозможно было определить, поскольку всклокоченные волосы торчали во все стороны, как солома. Во взгляде его больших темных глаз я читал свой приговор. Если тех двоих считать судьями, то этот, без сомнения, был палач.

— Когда он пришел? Кто он? Как нашел наше убежище? — спросил тот, который, казалось, мне сочувствовал.

— Сначала я принял его за вас, — ответил Лесаж. — Мне и в голову не приходило, что в такую адскую ночь кто-то может ходить по болотам. Поняв свою ошибку, я запер дверь и спрятал бумаги в камин. Но через щель в двери видно все, что происходит внутри. Несомненно, он подсматривал за мной. Тогда я решил обмануть его и пригласил переночевать, чтобы выиграть время, дождаться вас и вместе решить, что с ним делать.

— Черт возьми! Пара ударов топором да могилка подальше в этом болоте — и дело с концом! — сказал сидевший рядом со мною Туссак.

— Совершенно верно, дорогой Туссак, но зачем же сразу такие крайности? Осторожность нам не помешает. Что ж было дальше?

— Прежде всего я решил узнать, кто этот Лаваль.

— Как, ты говоришь, его зовут? — с изумлением спросил мой доброжелатель.

— Он назвался Луи Лавалем. Повторяю, я хотел убедиться, что он действительно видел, как я прятал бумаги. Когда вы подходили к дому, я оставил его одного. Выйдя, я стал следить за ним через окно и увидел, как он бросился к нашему тайнику. А потом я попросил вас, Туссак, вытащить его из-за камина, и вот он перед вами.

Старик взглянул на меня сурово и неумолимо.

— Добрейший Лесаж, — сказал он, — ты, положительно, оказался на высоте. Когда республиканцы ищут исполнителя для своих замыслов, они всегда умеют найти самого достойного. Признаюсь, что, увидев чьи-то торчащие из-за камина ноги, я на миг растерялся и никак не мог понять, в чем дело, хотя в сообразительности мне, пожалуй, и не откажешь. Впрочем, Туссак сразу все понял и схватил его как раз за ноги!

— Хватит болтать! — проревело косматое чудовище. — Из-за того, что мы много мололи языком и мало занимались делом, Бонапарт все еще носит корону или, вернее, голову на плечах. Расправимся с этим молодцом, да поскорее к делу!

Нежные, тонкие черты Лесажа невольно влекли меня к себе. Я искал у него защиты, но его большие черные глаза, когда он оборачивался в мою сторону, смотрели на меня холодно и беспощадно.

— Туссак совершенно прав, — сказал он. — Наша жизнь и безопасность в руках этого человека. Нельзя отпускать его живым.

— Черт с ней, с нашей жизнью! И плевать на нашу безопасность! — взревел Туссак. — Не в них дело: мы рискуем провалить все наши планы. Это куда серьезнее!

— Нет, нет все важно! Тринадцатый пункт нашего устава совершенно определенно указывает, как следует поступить в данном случае. С исполнителя тринадцатого пункта снимается всякая ответственность, — не унимался Лесаж.

Душа моя при этих словах ушла в пятки: у человека с наружностью поэта были убеждения дикаря. Однако у меня вновь мелькнула надежда на спасение, когда старик, до сих пор предпочитавший помалкивать, но не сводивший с меня глаз, стал выказывать признаки беспокойства.

— Дорогой Люсьен, — сказал он мягким, увещевающим тоном, кладя руку на плечо молодого человека, — мы, философы и мыслители, должны все-таки с большим уважением относиться к человеческой жизни! Нельзя и с такой легкостью отметать чужие убеждения. Мы все согласны, что если бы не неистовства Мюрата…

— Послушайте, Шарль, — прервал его Лесаж. — Я глубоко уважаю ваши взгляды, и вы не станете отрицать, что я всегда был послушным учеником. Но, повторяю, сейчас речь идет о наших жизнях, и поэтому нельзя останавливаться на полдороге. Никому так не претит жестокость, как мне, и вы это знаете. Несколько месяцев назад я вместе с вами присутствовал при казни человека с улицы Бас-де-Ларампар. Туссак тогда особо отличился: его стараниями зрители чувствовали себя едва ли не хуже, чем жертва. Когда раздался отвратительный хруст, возвестивший о том, что у несчастного свернута шея, всем нам стало жутко. Если у вас хватит мужества продолжить этот разговор, то я напомню, что столь ужасное дело было совершено по вашему настоянию и причина его не казалась столь уважительной!

— Нет-нет, Туссак, стой! — крикнул Шарль; его голос утратил былую мягкость и перешел в визг, когда волосатая лапа силача снова схватила мою шею. — Я говорю тебе, Люсьен, как с чисто практической, так и с нравственной точки зрения: не допусти совершиться смертоубийству. Пойми, если вдруг все повернется против нас, это злодеяние лишит нас надежды на милосердие. Пойми также…

Последний аргумент, казалось, смутил молодого человека, и его бледное лицо вдруг посерело.

— Все равно, Шарль, — сказал он, — нам не следует рассуждать, мы должны повиноваться тринадцатому пункту.

— Не забывай, что мы располагаем некоторой свободой действий, потому что стоим выше Комитета!

— Но изменяет параграфы Комитет, а у нас такого права нет!

Его губы дрожали, но выражение глаз не смягчилось. Под давлением тех же ужасных пальцев моя голова начала поворачиваться вокруг плеч, и я уже находил своевременным вверить свою душу Пречистой Деве и святому Игнатию — главному покровителю нашей семьи.

В это мгновение Шарль, неизвестно почему защищавший меня, бросился к Туссаку и вцепился в его руку с такой яростью, какой никак нельзя было ожидать от человека, дотоле проявлявшего завидное спокойствие.

— Я не позволю вам убить его! — гневно воскликнул он. — Кто вы такие, что осмеливаетесь со мной спорить? Оставь его, Туссак, убери свои лапы с его шеи! Говорю вам, я не допущу этого!..

Но, видя, что криком их не пронять, Шарль перешел к мольбам.

— Выслушай меня, Люсьен! Позволь расспросить его. Если он действительно полицейский шпион, тогда пусть Туссак делает с ним, что хочет! Но если это просто безобидный путник, попавший сюда случайно, если он рылся в наших бумагах всего лишь из вполне понятного любопытства, отдайте его мне!

С самого начала этого разговора я не произнес ни слова в свою защиту, но мое молчание происходило отнюдь не из-за избытка мужества. Меня удерживала скорее гордость: лишиться чувства собственного достоинства — это было бы уж чересчур. Однако при последних словах Шарля я невольно перевел взгляд с чудовища, сжимавшего меня как в тисках, на его товарищей, от которых зависела моя участь. Грубость одного тревожила меня куда меньше, чем вкрадчивая настойчивость другого, усердно хлопотавшего о моем путешествии на тот свет: нет человека опаснее, чем тот, который сам боится, и из всех судий самым суровым и непреклонным оказывается тот, кто имеет повод для каких-либо опасений, — таков общий закон. Моя жизнь зависела теперь от того, что ответит Лесаж на доводы Шарля.

Лесаж приложил палец к губам и снисходительно улыбнулся настойчивости своего приятеля.

— Пункт тринадцатый, пункт тринадцатый! — принялся повторять он тем же ожесточенным тоном.

— Я беру на себя всю ответственность!

— Я вам вот что скажу, сударь, — заявил Туссак своим резким голосом. — Существует другой пункт, помимо тринадцатого, по которому человек, приютивший преступника, сам преследуется как укрыватель.

Но и этот довод не переубедил моего защитника.

— Вы человек дела, Туссак, и здесь вам нет равных, — сказал он спокойно, — но что касается до теории, то вы уж предоставьте это более умным головам, чем ваша.

Тон спокойного превосходства, казалось, подействовал на это свирепое существо, все еще не отпускавшее мою шею. Он возмущенно пожал плечами, но пререкаться не стал.

— Я положительно удивляюсь тебе, Люсьен, — продолжал мой защитник, — как ты, занимая такое положение в моей семье, осмеливаешься противиться моим желаниям? Если ты действительно понял истинные принципы свободы, если ты пользуешься привилегией принадлежать к партии, которая никогда не теряла надежды восстановить Республику, то через кого ты достиг всего этого?

— Да-да, Шарль, понимаю, что вы хотите сказать, — взволнованно ответил Лесаж, — и уверяю вас, что никогда не осмеливался противиться вашему желанию, но в данном случае я боюсь, что ваше слишком чувствительное сердце обманывает вас. Если хотите, расспросите этого шпиона, хотя слова его не имеют особого значения.

Признаться, я был того же мнения, ведь, проникнув в страшную тайну заговорщиков, я уже не мог надеяться остаться в живых. А какой чудесной представлялась мне теперь жизнь! Однако я получил отсрочку, пусть и короткую, от смерти: рука убийцы оставила мою шею.

В ушах у меня звенело; я почти лишился чувств, и лампа казалась мне тусклым пятном. Но это ощущение длилось всего одно мгновение, я пришел в себя и стал рассматривать странное худое лицо своего спасителя.

— Откуда вы прибыли? — спросил он.

— Из Англии.

— Но ведь вы француз?

— Да.

— Когда вы прибыли?

— Сегодня в ночь.

— Каким образом?

— На парусном судне из Дувра.

— Он говорит правду, — проворчал Туссак, — я могу подтвердить. Мы видели судно и лодку, из которой кто-то высадился на берег, как раз после того, как отчалила лодка, в которой приплыл я.

Я вспомнил ту лодку — первое, что увидел во Франции, но я и не подозревал тогда, какое роковое значение она будет для меня иметь. Затем мой спаситель принялся задавать самые разные вопросы, непонятные и бесполезные; говорил он тихо, спокойно, что вызывало недовольное ворчание Туссака. Повторяю, я считал этот допрос совершенно бесполезной комедией, но странный республиканец продолжал неторопливо расспрашивать меня о всяких пустяках. Он настойчиво тянул допрос, словно стараясь выиграть время. Но зачем?

И вдруг с проницательностью, которая появляется в минуту опасности, я понял, что он действительно чего-то ждет, на что-то надеется! Я читал это на его лице; он склонил голову, приложил руку к уху, в глазах светилось беспокойство. Шарль определенно, надеялся на что-то, известное ему одному и говорил, говорил, говорил…

Я был так уверен в этом, словно он поделился со мной своим секретом, и в моем измученном сердце зародилась слабая надежда. Но наша беседа вызывала все нарастающее раздражение Туссака. Наконец он потерял терпение и отчаянно выругался.

— С меня хватит! — крикнул он. — Не ради детских игр рисковал я жизнью! Неужели нам, кроме этого юнца, не о чем поговорить? Вы думаете, я ехал из Лондона, чтобы слушать ваши чувствительные речи? Пора покончить с этим господином и перейти к делу.

— Прекрасно, — ответил Шарль, — этот шкаф можно использовать как тюрьму. Посадим его туда и приступим к делу. Мы можем расправиться с ним и потом!

— И дать ему возможность нас подслушать? — иронически осведомился Лесаж.

— Не понимаю, какого черта вам нужно! — прорычал Туссак, подозрительно глядя на моего покровителя. — Никак не думал, что вы щепетильны, и уж с тем — с рю Бас-де-Ларампар — вы не церемонились. Этот юнец знает наши тайны и должен умереть. Какой был смысл так долго строить планы, чтобы в последнюю минуту освободить человека, который погубит нас всех?

Косматая лапа снова протянулась ко мне. Внезапно Лесаж вскочил. Его лицо побелело, он стоял, напряженно вслушиваясь. Он поднял руку, призывая этим жестом к тишине. У него была тонкая, нежная рука; она дрожала, как лист, колеблемый ветром.

— Я слышу что-то странное, — прошептал он.

— И я тоже, — прибавил старик.

— Что еще такое?

— Тсс!.. Ни слова! Слушайте…

С минуту или больше мы прислушивались к завываванию ветра в камине, порой он с чудовищной силой ударял в ветхое оконце.

— Нет все спокойно, — сказал Лесаж с нервным смешком, — в реве бури иной раз слышатся весьма странные звуки.

— Ничего не слыхать, — заявил Туссак.

— Тише! — вскричал Лесаж. — Вот опять!..

До нас донесся заливистый собачий лай. Буря снова заглушила его; и потом опять над болотом раздался лай. Начавшись с низких нот, он перешел в пронзительный, оглушительный вой.

— Ищейки! Нас выследили! — Лесаж ринулся к камину. Я увидел, как он принялся бросать в огонь свои бумаги, а затем придавил их каблуком. Туссак схватил прислоненный к стене топор.

Шарль оттащил ворох драного невода из угла — открылась маленькая деревянная лестница, которая вела в низкий подвал.

— Туда! — шепнул он мне. — Скорей!

И пока я спускался, я слышал, как он сказал своим товарищам, что из подвала мне никуда не деться и они смогут разделаться со мной, когда захотят.

Глава пятая Стражи порядка

Подвал, куда я поспешно скрылся, был страшно низкий и узкий, в темноте наощупь я понял, что он завален плетеными ивовыми корзинами. Сначала я не мог определить их назначение, но потом догадался, что они служили для ловли омаров. Хоть я безумно устал и был измучен ожиданием смерти, я еще не впал в безразличие к окружающему, и, приникнув к щели в двери, принялся наблюдать за происходящим в комнате.

Мой худощавый спаситель с завидным хладнокровием продолжал сидеть на ящике. Охватив руками колени, он покачивался из стороны в сторону, на его скулах ритмично, напоминая рыбьи жабры, ходили желваки. Возле него стоял бледный как полотно Лесаж. Он безуспешно пытался придать своему лицу более смелое выражение, но по щекам его текли слезы, а губы тряслись от ужаса. Перед камином с топором наготове, задрав вверх в знак презрения к опасности подбородок, замер Туссак. Он не произнес ни слова, но было видно, что он приготовился к борьбе не на жизнь, а на смерть.

Лай собак становился все громче и яснее. Туссак быстро подошел к двери и распахнул ее.

— Нет-нет, оставь собаку в покое! — вскричал Лесаж, не в силах дольше бороться со страхом.

— Да ты с ума сошел! Наша жизнь зависит от того, успеем ли мы ее убить.

— Но она же на сворке!

— Коль она на сворке, пиши пропало. Но скорее она не привязана. Тогда мы можем спастись!



Лесаж, дрожа всем телом, снова прислонился к столу и не отрывал испуганных глаз от двери. Шарль продолжал покачиваться из стороны в сторону, на губах его застыла какая-то странная полуулыбка. Одну руку он сунул себе за пазуху и — я готов поклясться — сжимает ею оружие! Туссак стоит между ними и раскрытой настежь дверью, и, хотя я боялся и ненавидел его, я не мог оторвать от него глаз: казалось, он стал выше ростом и в его осанке появилось подобие благородства. Меня настолько поглотило происходящее (ведь в конце концов все три заговорщика могли погибнуть), что я совершенно позабыл о бедственном положении, в котором находился сам. Передо мной разыгрывалась страшная, захватывающая драма, и я был единственный зритель, упрятанный в грязный, скверный подвал!

Я ждал и наблюдал, затаив дыхание. По напряженным лицам моих тюремщиков я понял, что они следили за чем-то, чего я видеть еще не мог.

Туссак занес топор и изготовился к удару. Лесаж отошел в самый дальний угол хижины и закрыл рукой глаза. Старик перестал покачиваться и застыл как изваяние. Вот послышался негромкий топот, на пороге мелькнула тень, и в дверях показалась собака…

Туссак молниеносно ударил ее топором; удар был точен, и лезвие вошло в горло животного, но топорище сломалось. Собака, однако же, успела повалить Туссака на пол, и они сцепились в отчаянной смертельной схватке. Косматый великан и собака дико рычали, и голос человека было не отличить от рыка животного. Борьба шла за самое дорогое для каждого существа — за жизнь! И человек одержал верх. Железные пальцы Туссака впились в горло собаки… Я не видел, что было дальше, как вдруг раздался мучительный, страшный хрип. Туссак, пошатываясь, встал, с его рук струилась кровь, а его противник в луже крови остался неподвижно лежать на полу.

— Пора! — крикнул Туссак громовым голосом и выбежал из хижины.

Лесаж — на лице его был ужас, а глаза мокры от слез — вышел из угла, куда он в страхе забился, пока Туссак боролся с собакой.

— Да-да, — воскликнул он, — бежим! После собаки придет полиция. Собака сильно их опередила. Мы еще успеем спастись.

Но Шарль все с тем же бесстрастным лицом, на котором не отразилось никаких чувств — лишь желваки на скулах задвигались еще быстрее, — спокойно встал и, подойдя к двери, запер ее.

— Я думаю, голубчик Люсьен, — невозмутимо сказал он, — тебе лучше оставаться там, где ты есть!

Выражение ужаса на бледном лице Лесажа постепенно сменилось изумлением.

— Но вы не сознаете опасности, Шарль, — сказал он, пытливо вглядываясь в товарища.

— О нет, я прекрасно все сознаю, — ответил тот с неожиданной улыбкой.

— Но ведь полиция с минуты на минуту будет здесь! Собака сорвалась со сворки и убежала вперед. Нет сомнения, они направляются прямо сюда, ведь это единственное жилье в здешних местах!..

— Нет, сказал я, мы не двинемся с места!

— Безумец, вы можете жертвовать своей жизнью, но не моею! Оставайтесь, коли хотите, а я ухожу!

Он бросился было к двери, беспомощно и нелепо размахивая руками, но Шарль вскочил на ноги и встал перед ним с таким повелительным жестом, что молодой человек отпрянул назад, словно его ударили.

— Глупец, — презрительно бросил Шарль, — жалкий, ничтожный глупец!..

Лесаж раскрыл было рот, да так и оцепенел; колени его от страха подогнулись, он сжал в мольбе руки.

В этот миг он являл собой олицетворение ужаса — безысходного, самого отчаянного ужаса, какое мне только доводилось видеть. Лесаж наконец понял, в чьи руки он попал.

— Вы, Шарль, вы! — лепетал он, запинаясь на каждом слове.

— Да, я! — безжалостно усмехнувшись, ответил тот.

— Вы — полицейский шпион! Вы — душа нашего общества?! Вы, принимавший участие в самых секретных заговорах!.. Вы были нашим вождем! О Шарль, у вас нет сердца!.. Я слышу их приближение… Шарль, отпустите меня; я прошу, я умоляю вас, отпустите меня!..

С окаменевшим лицом Шарль медленно покачал головой.

— Но почему же именно я должен стать вашей жертвой? Почему не Туссак?

— Справься собака с ним, я захватил бы вас обоих. Туссак слишком силен, куда уж мне с ним бороться! Поэтому, Люсьен, ты один обречен стать моим трофеем, и тебе с этим придется смириться!

Лесаж провел рукой по лбу, словно желая убедиться, что не спит.

— Агент полиции! — шепотом повторял он. — Шарль, мой учитель, — агент полиции!..

— Я знал, что это вас изумит!

— Но ведь как раз вы придерживались самых крайних взглядов! Ни один из нас не мог равняться с вами. Сколько раз мы собирались, чтобы внимать вашим философским рассуждениям. И Сибилла с вами! Ради Бога, не говорите мне, что и Сибилла тоже была шпионом!.. Но ведь вы шутите, Шарль. Скажите мне, что вы шутите!..

Черты лица Шарля несколько смягчились, и глаза загорелись лукавством.

— Ваше удивление для меня весьма лестно, — молвил он. — Видать, я хорошо сыграл свою роль. Не моя вина, коль эти разини спустили собаку. За мной, во всяком случае, будет честь собственноручной поимки отчаянного и опаснейшего заговорщика.

Он насмешливо улыбнулся своему трусливому пленнику.

— Император умеет не только награждать друзей, — строго добавил он, — но и наказывать врагов.

До сих пор он держал руку за пазухой, но теперь вынул пистолет.

— Не стоит и пытаться бежать, — бросил он в ответ на испуганный взгляд Лесажа, — живой или мертвый, но вы останетесь здесь!

Лесаж закрыл лицо руками и громко, беспомощно зарыдал.

— Каким же вы оказались негодяем, Шарль, — почти простонал он, — ведь вы заставили Туссака убить того человека с улицы Бас-де-Ларампар, вы заставили нас поджечь его дом! А теперь вы сами же и предаете нас…

— Я сделал это, потому что хотел, чтобы честь раскрытия вашего заговора принадлежала единственно мне. Наконец пробил час!

— Хитро придумано, Шарль, но что подумают о вас, когда я обо всем расскажу? Как вы объясните императору свои поступки? В ваших интересах не допустить, чтобы я скомпрометировал вас.

— В самом деле, друг мой, вы совершенно правы, — сказал тот, взводя курок пистолета, — я несколько перешел границы, исполняя данные мне инструкции, и теперь самое время исправить это. Вопрос в том, оставлять вам жизнь или нет, хотя я лично думаю, что вам лучше умереть.

Страшно было смотреть на Туссака, когда тот боролся с собакой, но эта новая сцена заставила меня содрогнуться. Чувство жалости к несчастному Лесажу, созданному, казалось, для того, чтобы стать ученым или поэтом-мечтателем, перемешалось с отвращением. Было ясно, что слабого Лесажа подчинили себе другие, более волевые люди и навязали ему непосильную роль в нынешнее смутное время. Я забыл уже его вероломство по отношению ко мне, хотя оно едва не стоило мне жизни, забыл, как Лесаж настаивал на том, чтобы убить меня.

Видя перед собой неизбежную гибель, он упал на пол и извивался всем телом в припадке ужаса, а его мнимый друг и учитель стоял над ним с пистолетом в руке и насмешливо улыбался. Шарль играл этим беспомощным трусом, как кошка с мышью, но развязка близилась: еще мгновение, и раздастся выстрел…

Невыразимый ужас охватил меня при мысли о столь безобразном убийстве, я выскочил из своего убежища, намереваясь стать второй жертвой отвратительного старика, как вдруг снаружи донесся гул голосов и послышалось звяканье сабель. С громоподобным возгласом «Именем Императора!» дверь хижины одним ударом оказалась сорвана с петель.

Через дверной проем я увидел большую группу всадников: ветер трепал перья на их киверах, развевались мокрые от моросившего дождя плащи. Свет лампы из хижины освещал морды двух лошадей и тяжелые, с красными султанами кивера стоявших подле них гусар. В дверях показался молодой и высокий гусарский полковник. Я невольно залюбовался им: богатство одеяния, величественная осанка; высокие, доходящие до колен сапоги, ярко-голубая с серебром форма удивительно шли его статной фигуре. У него было бледное с резкими чертами, но все же красивое лицо, из-под медной цепи кивера топорщились усы. Скрестив руки на груди, с ярко блестевшей ножнами саблей, он стоял на пороге и холодным, бесстрастным взором оглядывал залитую кровью хижину и ее обитателей.

— Недурно! — сказал он. — Недурно!

— Это Люсьен Лесаж, — сказал Шарль, пряча пистолет в карман своего коричневого сюртука.

Гусар с презрением взглянул на распростертую на полу фигуру.

— А! Красавчик-заговорщик! — проговорил он. — Поднимайся, презренный трус! Жерар, соблаговолите препроводить его в лагерь.

Позвякивая шпорами, в хижину вошел молодой офицер в сопровождении двух солдат, и те унесли куда-то в темноту жалкое подобие человека, от ужаса лишившееся чувств.

— Но где же тот, другой, где Туссак? — осведомился полковник.

— Убил собаку и сбежал. И Лесаж бы последовал за ним, не придержи я его. Быть бы им уже обоим в наших руках, не спусти вы собаку, но тут уж я ничего поделать не мог. Так что поздравьте меня, полковник Лассаль, с успехом, — сказал он, протягивая руку, но гусар, словно не видя руки, круто повернулся на каблуках.

— Вы слышите, генерал Савари? — сказал он. — Туссак бежал!

Молодой генерал приблизился к двери и попал в полосу света от лампы. Когда он услышал эту новость, на его красивом умном лице отразилось неудовольствие.

— И где же он?

— Только что бежал!

— Он самый опасный из всех заговорщиков-республиканцев. Император сильно разгневается.

— А это кто? — спросил генерал Савари, указывая на меня. — Я понял из вашего донесения, что тут будут только двое, месье Бер…

— Я бы предпочел, чтобы имена здесь не назывались, — резко оборвал его Шарль.

— О, это можно понять, — с насмешкой ответил Савари.

— Я передал вам, что эта сторожка станет местом встречи, но это не было окончательно определено вплоть до последней минуты. Я дал вам возможность поймать Туссака, но вы прозевали его, спустив собаку. Думаю, вам придется отвечать за сей досадный промах перед императором!

— Это уж вас не касается! — в гневе воскликнул генерал Савари. — Вы еще не ответили: что это за личность?

Мне показалось бесполезным сохранять далее свое инкогнито, тем более что в кармане у меня была бумага, удостоверявшая мою личность.

— Мое имя Луи де Лаваль, — не без гордости заявил я.

Признаюсь, только в эту минуту мне стало ясно, что я и мои родственники-эмигранты, сидя в Англии, слишком преувеличивали наши заслуги перед Францией. Нам казалось, что Франция с жадным нетерпением ожидала нашего возвращения, а на поверку вышло, что в быстром ходе событий последних лет о нашем существовании напрочь забыли. Мое аристократическое имя, по-видимому, произвело весьма мало впечатления на молодого генерала Савари, и он совершенно безразлично занес его в свою записную книжку.

— Месье де Лаваль не имеет никакого отношения к этому делу, — вмешался шпион, — он оказался здесь совершенно случайно, и я беру его под свою ответственность, если его потребуют к допросу!

— Несомненно, потребуют, — заверил Савари, — но сейчас у меня каждый солдат на счету, и если вы берете этого господина под свою личную ответственность, то проводите его в лагерь, когда в том явится необходимость. Я не вижу причин не доверить вам этого молодого человека. Когда он понадобится, я сообщу!

— Он всегда к услугам императора!

— Сохранились ли здесь какие-нибудь бумаги?

— Они все сожжены!

— Очень жаль!

— Но у меня есть копии.

— Прекрасно!

— Идемте же, Лассаль! Дорога каждая минута, а здесь нам делать больше нечего. Пусть люди осмотрят окрестности, а мы поедем дальше.

Оба офицера без дальнейших объяснений с моим спасителем покинули хижину; чей-то резкий голос прокричал команду, послышалось звяканье сабель, когда спешившиеся гусары снова вскочили на коней. Через мгновенье раздалось шлепанье подков, быстро замершее вдали, и наконец все смолкло. Шарль подошел к дверному проему и выглянул во мрак. Затем он вернулся и саркастически улыбнулся мне.

— Ну-с, молодой человек, — сказал он, — для вашего развлечения мы изобразили весьма недурные живые картины, и можете благодарить только меня за отличное место в партере.

— Я очень обязан вам, месье, — сказал я, одолеваемый одновременно признательностью и отвращением, — и, право, не знаю, как благодарить вас.

Он как-то странно посмотрел на меня, в его взгляде определенно сквозила насмешка.

— Вам предоставится удобный случай отблагодарить меня, — сказал он, — а теперь — поскольку вы все же иностранец, а я взял вас под свое милостивое попечение — попрошу следовать за мною туда, где можно быть в полной безопасности.

Глава шестая Тайный ход

Дрова в камине чуть тлели. Мой спутник задул лампу, и хижина погрузилась в темноту, так что не прошли мы и десяти шагов, как потеряли ее из виду. Ветер начал стихать, но безостановочно лил частый холодный дождь. Будь я предоставлен самому себе, я бы растерялся, но мой спутник шел уверенно и быстро: несомненно, он руководствовался какими-то приметами, которых не было видно мне. Нервы мои были взвинчены, я насквозь вымок, продрог. Молча шел я рядом со своим спасителем, припоминая случившееся за ночь.

Благодаря постоянным политическим спорам между моими родными я, несмотря на молодость, был хорошо знаком с положением дел во Франции. Я знал, что восшествие Бонапарта на престол восстановило против него небольшую, но опасную партию якобинцев, или крайних республиканцев; все их усилия уничтожить королевскую власть не только были тщетны, но и способствовали перемене королевской конституционной власти на самодержавную власть императора. Вот какими грустными оказались результаты этой борьбы! Корона с восемью лилиями сменилась другой, украшенной крестом и державой.

В свою очередь, сторонники Бурбонов, в среде которых протекла моя юность, были разочарованы тем, как французский народ приветствовал переход от хаоса к порядку. Несмотря на полную противоположность взглядов, обе партии объединились в своей ненависти к Наполеону и твердо решились одолеть его во что бы то ни стало.

Результатом этого явились многочисленные заговоры, главным образом организованные в Англии; целые отряды шпионов наблюдали за каждым шагом Фуше и Савари, на которых лежала ответственность за безопасность императора.

По воле судьбы я попал на берег Франции в одно время со страшным заговорщиком, вознамерившимся убить Наполеона, и имел возможность видеть человека, при помощи которого полиция сумела воспрепятствовать замыслам Туссака и его сообщников.

Словно испуганное дитя, я невольно вздрагивал и ежился, припоминая приключения этой ночи: как я блуждал по соляному болоту, наткнулся на таинственную хижину, где нашел важные бумаги, как меня схватили заговорщики, и затем мучительное ожидание смерти, появление собаки и арест Лесажа.

И теперь меня больше всего занимал вопрос: какие отношения установятся между мною и моим ужасным спасителем? Судьба свела меня с искусным шпионом, который умудрился провести и одурачить своих мнимых приятелей. В его насмешливом взгляде, когда он с пистолетом в руках стоял над унижавшимся трусом, которого сам же и втянул в неблаговидное предприятие, читалась жестокость. Но, с другой стороны, я не могу не признать, что, попав в безвыходное положение из-за дурацкого любопытства, я был спасен только благодаря вмешательству этого провокатора, не побоявшегося даже разъяренного Туссака. Помимо того, он мог бы выдать меня за еще одного заговорщика, так как в его интересах было захватить больше пленных. А случись такое, я никоим бы образом не сумел доказать свою непричастность к заговору.

Его выступление в роли моего спасителя никак не вязалось со всеми остальными поступками, свидетелем которых мне довелось быть в течение нашего непродолжительного знакомства, и, пройдя в молчании еще пару миль, я прямо попросил его сказать, чем объясняется его заступничество.

В ответ в темноте раздался взрыв смеха; моего спутника, наверное, изрядно позабавили моя откровенность и непосредственность.

— Вы крайне занятный человек, господин… господин де… будьте добры, напомните ваше имя!

— Де Лаваль.

— Ах, ну да, господин де Лаваль! Вы обладаете пылкостью и стремительностью юности. Вам захотелось узнать содержимое каминного тайника, и вы без околичностей прыгаете туда. Желая понять происходящее, вы прямо задаете вопрос. Мне, должен вам сказать, всегда приходилось иметь дело с людьми, которые крепко держат язык за зубами, и ваша искренность — все равно что глоток освежающего напитка в жару.

— Не знаю, какими побуждениями вы руководствовались, но вы спасли мне жизнь, — сказал я, — и я сильно обязан вам за это вмешательство.

Трудно высказывать благодарность и признательность человеку, который вам ненавистен или вызывает у вас отвращение, и я боялся, что сгоряча снова скажу что-нибудь не то.

— Как-нибудь обойдусь без вашей благодарности! — грубо отрезал он. — Вы совершенно справедливо заметили, что я мог бы погубить вас, входи это в мои планы. А я точно так же вправе думать, что не будь вы мне обязаны, то, верно, не подали б мне руки, как это только что сделал долговязый мальчишка Лассаль. Он думает, что очень почетно рисковать жизнью ради императора на поле битвы. Ну а когда человек ежедневно находится на волосок от смерти среди отчаянных смельчаков, когда малейшая оговорка, самая ничтожная ошибка непременно повлечет за собой смерть, почему, скажите на милость, такая служба не достойна внимания императора? Почему мое ремесло считается позорным? Почему, — продолжал он с горькой улыбкой, — я мог бесконечно долго выносить всевозможные лишения и терпеть этого Туссака с его сообщниками? И, несмотря на это, Лассаль считает себя вправе относиться ко мне с презрением! А ведь все маршалы, вместе взятые, не оказали императору такой услуги, как я. И я уверен, что вы в душе тоже презираете меня, господин… де… де…

— Де Лаваль.

— А, ну да, удивительно, я никак не могу запомнить ваше имя! Так вот, готов поручиться, что вы разделяете мнение Лассаля.

— Трудно высказывать мнение по вопросу, с которым совершенно незнаком, — сказал я. — Знаю только одно: что обязан вам жизнью.

Сложно сказать, что он ответил бы на мои слова, но тут в тишине ночи раздались два пистолетных выстрела. Несколько минут мы не двигались с места, но больше ничто не нарушило тишины.

— Наверное, они напали на след Туссака, — предположил мой спутник. — Боюсь только, он слишком хитер и смел для этих растяп. Где уж им поймать его! Не знаю, какое впечатление он произвел на вас, но поверьте мне: трудно встретить более опасного человека!

Я сознался, что не имею желания продолжить приятное знакомство с Туссаком. Судя по громкому смеху моего заступника, он хорошо понимал и разделял мои чувства.

— Должен сказать, что это абсолютно честный человек, такие нечасто встречаются в наше время. Один из лучших, кого увлекла революция. Он слепо верил словам ораторов, зажигался идеями революционных мыслителей и был убежден, что после потрясений и необходимых казней Франция сделается раем земным, центром мира, спокойствия и братской любви.

Многие пылкие головы увлекались теми же мыслями, но — увы! — время жестоко разочаровало их. Туссака следует причислить именно к этому разряду людей. Бедняга! Вместо тишины и благополучия он увидел войну, вместо братской любви и полного равенства людей — деспотическую императорскую власть. Ничего удивительного, что он словно обезумел. Он превратился в дикого зверя, готового отдать всю свою гигантскую силу, чтоб покарать тех, кто надругался над его идеалом. Он не знает страха, настойчив и почти неодолим. Я не сомневаюсь, что он убьет меня за измену, если только догадается, что эта ночь — плод моих трудов!

Мой спутник говорил спокойным, ровным голосом, и я понял: он не лжет и не преувеличивает, утверждая, что надо много-много мужества, дабы предпочесть роль шпиона блестящей карьере кавалериста. Он заговорил снова, как бы рассуждая с самим собою:

— Да, я ошибся. Надо было убить его, пока он боролся с собакой. Но, если бы я промахнулся и только ранил его, он разорвал бы меня на куски, как цыпленка. Нет, лучше уж, конечно, как есть!

Мы уже давно миновали соляное болото, и я только изредка ощущал под ногами мягкую торфянистую почву. Мы то поднимались, то спускались по низким прибрежным холмам. Быстрая ходьба согревала мое закоченевшее в подвале тело. Я был так неопытен, когда покинул родную страну, что вряд ли даже и при дневном свете смог бы сориентироваться в этой местности, а в кромешной темноте и подавно не представлял, где мы и куда направляемся.

Я забеспокоился, когда увидел, что наше путешествие затягивается, меня уже пугала бесконечная дорога к какому-то неведомому убежищу, в котором, однако, я так нуждался. Не ведаю, сколько времени мы шли, знаю только, что порой чуть не терял сознание и снова приходил в себя, идя рядом с Шарлем, который неуклонно двигался вперед. Вдруг он резко остановился, что окончательно привело меня в чувство.

Дождь перестал, и, хотя тучи еще закрывали месяц, небо значительно посветлело. Прямо против нас оказался обширный водоем. Это был заброшенный меловой карьер, густо обросший по краям папоротником и терновником.

Мой спутник внимательно осмотрелся по сторонам, словно желая убедиться, что за нами никто не следит, и стал продираться через кустарник, пока наконец не добрался до меловой стены. Плотно прижимаясь к ней, мы прошли еще некоторое расстояние, зажатые между скалой и густой чащей терновника. Но вот идти дальше стало невозможно.

— Посмотрите, за нами нет света? — спросил он.

Я оглянулся, но света никакого не увидел.

— Идите вперед, а я пойду сзади.

Я обернулся к нему, а он то ли раздвинул ветви терновника, то ли сломал одну из них — я не заметил, — но вдруг в белоснежной стене появилось черное четырехугольное отверстие.

— Вход очень тесен, но дальше коридор расширяется, — пояснил он.

Я стоял в нерешительности. Куда ведет меня этот престранный человек? Неужели он живет в этой пещере, подобно дикому зверю, или же он попросту заманивает меня в ловушку? Зияющее отверстие, освещенное серебристыми лучами показавшегося из-за тучи месяца, выглядело прямо-таки угрожающе.

— Поздно отступать, друг мой, — сказал он, — решайте: доверять мне или нет.

— Я в вашем распоряжении!

— Коли так, то смелее вперед!

На четвереньках я вполз в дыру. Шарль замешкался у входа, прикрывая его ветвями, слабый свет, проникавший снаружи, исчез, и мы остались в полной темноте. Я слышал, как он ползет за мной.

— Скоро коридор станет шире, — сказал он, — и мы тогда сможем высечь огонь.

Потолок был так низок, что я задел его головой, попытавшись разогнуть спину, а мои локти постоянно цеплялись за стены, но в ту пору я был ловок и гибок и потому без особого труда продвигался вперед, пока, наконец, не почувствовал, что пол резко уходит вниз. По притоку свежего воздуха я понял, что нахожусь в пещере. Послышались удары о кремень: мой спутник высекал огонь; наконец он зажег свечу.

Сначала я различал только его истощенное лицо, резкое и грубое, точно топорная резьба по дереву, с не перестававшими дергаться челюстями. Свет падал прямо на него и окружал его мутной дымкой. Но вот он поднял свечу и осмотрелся. Я решил, что мы находимся в подземном туннеле, который, казалось, шел в глубь земли. Здесь я мог совершенно свободно выпрямиться, настолько значительна была его высота; стены поросли мхом, что свидетельствовало об их древности.

Там, где мы стояли, потолок обвалился, и прежний проход оказался завален, но в меловой стене был пробит новый коридор, по которому мы только что ползли. Этот коридор сделали, по-видимому, недавно: у входа валялись инструменты и высилась груда камней и обломков. Мой спутник со свечой в руке двинулся по туннелю, и я последовал за ним, спотыкаясь о большие камни, упавшие когда-то сверху или со стен и теперь то и дело преграждавшие путь.

— Ну как вам понравилась дорога? — усмехнулся мой провожатый. — Скажите, приходилось вам видеть что-нибудь подобное в Англии?

— Никогда ничего похожего не видел! — признался я.

— Подобные предосторожности были необходимы прежде, когда бесчинствовала революция. Но сейчас опять настало смутное время, и знать такие потаенные местечки весьма кстати.

— Куда мы идем? — спросил я.

— А вот сюда, — отвечал он, останавливаясь перед деревянной, окованной железом дверью.

Он долго возился, открывая дверь, и все время стоял так, чтобы мне не было видно его манипуляций. Но вот он толкнул дверь, она медленно подалась и без скрипа повернулась на петлях. За нею оказалась очень крутая, почти отвесная лестница, ведущая наверх, с обветшалыми ступенями. Шарль запер за нами дверь. Наверху лестницы была вторая такая же дверь, которую он открыл каким-то особо изощренным способом.

Я начал протирать себе глаза, желая понять, уж не сон ли это. Массивные, обросшие мхом своды, окованные железом двери — как будто из сказки, но колеблющееся пламя свечи, мой потрепанный костюм и узелок свидетельствовали о том, что картины эти мне не пригрезились.

Быстрая, бодрая походка моего спутника, его отрывистые замечания живо вернули меня с небес на землю. Он раскрыл очередную дверь и собственноручно запер ее после меня. На этот раз мы очутились в длинном, сводчатом коридоре, пол здесь был выложен каменными плитами; коридор освещался маленькой лампочкой, тускло горевшей в дальнем конце. Два окна с железными решетками указывали, что мы снова были на земной поверхности.

Миновав этот коридор и сделав еще несколько переходов, мы поднялись по винтовой лестнице к раскрытой настежь двери, за которой оказалась маленькая, прекрасно убранная спальня.

— Полагаю, вы не станете возражать против того, чтобы расположиться здесь на ночь, — сказал Шарль.

Я не желал ничего лучше, как, сбросив с себя одежды, кинуться в эту белоснежную постель, но любопытство все же превозмогло усталость.

— Я очень благодарен вам, но, думаю, вы не откажете мне в любезности сообщить, где я?

— Вы в моем доме, и это все, что вам следует сейчас знать. Утром потолкуем.

Он позвонил; вбежал долговязый перепуганный слуга.

— Барышня уже отдыхает? — спросил Шарль.

— Да, сударь, она уже часа два как легла.

— Очень хорошо. Я сам зайду к вам утром, — с этими словами он закрыл дверь в спальню.

Его шаги еще не успели замереть в глубине коридора, а я уже спал крепким сном усталого, измученного человека.

Глава седьмая Владелец замка Гробуа

Слова моего хозяина не оказались пустой формальностью: утром, как и обещал, он стоял подле моей кровати и ждал, когда я проснусь. Серьезное, спокойное лицо и темная скромная одежда не вязались с его ночной бессердечностью и отталкивающим родом деятельности. При ярком дневном свете Шарль выглядел типичным школьным учителем; это впечатление усиливалось повелительной, но благосклонной улыбкой, с которой он на меня посматривал. Его улыбка выводила меня из себя; я окончательно убедился, что этот человек мне отвратителен и что я не успокоюсь, пока не порву наше вынужденное знакомство. Он принес целый ворох всевозможных нарядов и положил их на кресло рядом с кроватью.

— Я понял, что ваше платье не в особенно блестящем состоянии. Правда, вы крупнее всех в моем доме, но на всякий случай я принес кое-что, чтобы пополнить ваш гардероб. Здесь вы найдете также бритву, мыло и зубной порошок. Я вернусь через полчаса, надеюсь, ваш туалет будет завершен!

Тщательно осмотрев свою собственную одежду, я решил, что после основательной чистки она будет выглядеть вполне прилично, поэтому из принесенных Шарлем вещей я воспользовался лишь нижней рубашкой и черным сатиновым галстуком.

Окончив свой туалет, я подошел к окну: напротив находилась белая стена. Вошел мой хозяин, окинул меня острым, испытующим взором и, казалось, вполне удовлетворился результатом своего осмотра.

— Прекрасно, прекрасно, этот костюм вам очень к лицу, — сказал он, по обыкновению покачивая головой, — сейчас легкая небрежность в одежде, следы путешествия или трудной работы гораздо моднее, чем фатовство. Я слышал, что многие дамы считают это признаком хорошего вкуса. А теперь прошу следовать за мной!

Его забота о моем наряде изрядно меня удивила, но я скоро забыл об этом — настолько поразили меня последующие события. Когда мы вошли в просторную залу, мне показалось, что я видел ее прежде. Затем новая неожиданность: на стене висел парадный портрет моего отца в полный рост! В безмолвном изумлении я остановился перед портретом моего дорогого родителя, а потом повернулся к Шарлю и посмотрел прямо в его серые холодные глаза. Он пристально наблюдал за мною.

— Вы удивлены, де Лаваль? — с оттенком удовольствия спросил он.

— Ради Бога, не шутите так жестоко со мною! Кто вы, и куда меня привели?

Он усмехнулся и, положив морщинистую смуглую руку на мое плечо, пригласил в другую большую комнату. Посередине стоял великолепно сервированный стол; около него в низком кресле с книгой в руках сидела девушка. При нашем появлении она встала: высокая и стройная, смуглая, с правильными чертами лица; огненный блеск в черных глазах. Во взгляде, обращенном ко мне, читалась откровенная неприязнь.

— Сибилла, — сказал Шарль, — это твой кузен из Англии, Луи де Лаваль. А это, дорогой мой племянник, моя единственная дочь — Сибилла Бернак.

Я обомлел.

— Так, значит, вы…

— Брат вашей матери, Шарль Бернак!

— Вы — дядюшка Бернак?!

Я глупо уставился на него.

— Но почему же вы раньше-то не сказали? — воскликнул я.

— Незачем было спешить. К тому же это дало возможность посмотреть, что сделало с моим племянником английское воспитание. Разумеется, тот прием, который вы встретили при вашем вступлении на берег Франции, дружественным никак не назовешь. Но Сибилла, надеюсь, поможет мне сгладить это неблагоприятное впечатление.

При этих словах он как-то неискренно улыбнулся своей дочери, продолжавшей смотреть на меня с тем же холодным, неприязненным выражением на лице.

Я еще раз огляделся и внезапно вспомнил эту залу, стены которой были увешаны оружием и головами оленей. И пейзаж за окном мне также был знаком: спускающийся к морю парк, старые дубы, — да, я, конечно же, видел их раньше! Раньше, когда наша семья жила в замке Гробуа. И именно этого ужасного человека, шпиона с бесстрастным лицом так часто проклинал мой бедный отец! Ведь именно он выгнал нас из родного гнезда и сам поселился на нашем месте! Но при всей своей ненависти я не мог забыть, что прошлой ночью он, рискуя жизнью, спас меня от верной гибели. Признательность за спасение жизни и ненависть за пережитое горе боролись во мне. Мы сели за стол, и, пока я утолял голод, мой новообретенный дядя объяснял мне то, чего я не понял вчера.

— Я узнал вас с первого взгляда, — сказал он, — ведь я отлично помню вашего отца, в молодости он был очень привлекателен! Вы его точная копия, хотя — и я не льщу — вы красивее его. Ваш отец считался самым красивым мужчиной в землях от Руана до моря. Не забывайте также, что я ждал вас и что не так уж часто встретишь молодого аристократа, блуждающего по прибрежным болотам. Я только удивился, как вы сразу не узнали местности вчера ночью. Разве вы никогда не слыхали о тайном ходе в Гробуа?

Я смутно помнил, что еще ребенком слышал рассказ о подземном туннеле, у которого обвалился потолок, — почему им и перестали пользоваться.

— Совершенно верно, — сказал дядя, — но когда замок перешел ко мне, первой моей заботой было вырыть новый туннель: я наперед знал, что в нынешнее смутное время он весьма пригодится. Если б его починили раньше, ваша семья могла бы воспользоваться им, чтобы бежать отсюда без лишних хлопот.

Я вспомнил все, что сохранилось в моей памяти о тех ужасных днях, когда мы, владельцы окрестных земель, уходили в неведомое, погоняемые толпами черни, которая не переставала извергать на нас потоки брани, грозить кулаками и даже бросаться камнями! Вспомнил я также и то, что передо мной стоит виновник всех этих бедствий — человек, который исподволь подготовил тогдашнюю катастрофу нашей семьи и ловко воспользовался обстоятельствами, дабы упрочить собственное благосостояние на руинах нашего.

По его глазам я догадался, что он прочел мои мысли.

— Забудем прошлое, — сказал он, — то были ссоры старого поколения, а вы и Сибилла — представители нового!

Кузина опять не проронила ни слова; казалось, она не желала замечать моего присутствия.

— Ну, Сибилла, скажи же, что все семейные неурядицы теперь позади!

— Хорошо вам говорить, отец. Однако там, в зале, не ваш портрет висит, и оружие это тоже не ваше. Мы владеем землей и замком, но теперь явился наследник де Лавалей и имеет право заявить, что не особенно доволен своим положением!

Ее темные, полные презрения глаза вызывающе смотрели на меня, ожидая ответа, но я не успел открыть рта, как ее отец поторопился вмешаться.

— Нельзя сказать, что ты приветлива и гостеприимна со своим кузеном, — резко сказал он. — Судьба дала нам в руки его имение, и не нам напоминать ему об этом.

— Он не нуждается в напоминаниях, — возразила она.

— Вы несправедливы ко мне! — воскликнул я, потому что нескрываемое презрение этой девчонки выводило меня из себя. — Я, разумеется, не могу забыть, что этот замок и земля — наследие моих предков, иначе я был бы бесчувственным человеком, но вы ошибаетесь, думая, что в душе моей горечь. Я мечтаю сам устроить свою судьбу и сделать карьеру!

— И нельзя было выбрать более благоприятного момента для этого, чем сейчас, — радостно подхватил дядя. — В стране назревают важные перемены, и если теперь вы будете при дворе императора, ручаюсь, вы окажетесь в самом центре событий. Ведь вы, как я понял, намерены служить ему?

— Я стремлюсь служить своей родине!

— Это означает служить императору, потому что без него в стране снова наступит чудовищная анархия!

— Надеюсь, вы поняли, что служба эта нелегка, — сказала моя кузина. — Думаю, вам было бы гораздо спокойнее и безопаснее оставаться в Англии, чем находиться здесь.

Каждое слово ее, казалось, стремилось оскорбить меня, хотя я решительно не мог взять в толк, чем заслужил ее немилость. Никогда еще я не встречал женщины, в которой возбуждал бы такую ненависть и презрение к себе. Но ее поведение, как я заметил, задевало и моего дядю: глаза его в продолжение всего разговора гневно сверкали.

— Ваш кузен храбрый человек — вот что я могу о нем сказать! — воскликнул он.

— На какие дела? — колко спросила она.

— Не все ли равно! — злобно оборвал дядя, и, явно боясь, что не совладает со своим гневом и скажет лишнее, он резко поднялся и вышел из комнаты.

Она словно встревожилась и тоже встала, намереваясь последовать за ним.

— Полагаю, вы раньше не встречались со своим дядей, — сказала она после неловкого молчания.

— Не доводилось! — ответил я.

— И что же вы подумали, встретив моего отца?

Подобный вопрос дочери об отце поставил меня в тупик. Я понял, что этот человек куда хуже, чем я предполагал, коль скоро он стоит так низко в глазах собственной дочери.

— Что ж, ваше молчание — вполне определенный ответ, — сказала она, пока я колебался, не зная, что ей сказать. — Мне неизвестно, при каких обстоятельствах вы встретились прошлой ночью и что между вами произошло, потому как у нас не принято делиться секретами. Но думаю, что вы раскусили его! А теперь позвольте задать вам несколько вопросов. Получили вы письмо-приглашение?

— Да, получил!

— А обратили вы внимание на обратную его сторону?

Я вспомнил зловещие слова на печати, так меня взволновавшие.

— Так это вы предостерегали меня?

— Да! Я не могла сделать этого по-другому.

— Но почему вы хотели помешать моему приезду?

— Я не хотела, чтоб вы ехали сюда.

— Разве я могу повредить вам?

Она помолчала, словно раздумывая, не сказала ли лишнего.

— Я боялась за вас!

— Вы полагаете, что мне грозит опасность?

— Я уверена в этом.

— Но кто желает мне зла?

Она долго колебалась и потом с жестом отчаяния, словно забыв всякую осторожность, снова обратилась ко мне:

— Берегитесь, берегитесь моего отца!

— Но какой ему смысл вредить мне?

— Обратитесь к своей проницательности!

— Но уверяю вас, мадемуазель, вы ошибаетесь, — сказал я, — этой ночью он спас мне жизнь.

— Спас вашу жизнь! От кого?

— От двух заговорщиков. Я случайно узнал их тайну.

— Заговорщиков?!

Она удивленно посмотрела на меня.

— Если бы не он, меня бы убили.

— Просто не в его интересах вредить вам сейчас. У него свои причины желать вашего приезда в замок. Но откровенность за откровенность. Случалось ли вам… случалось ли вам в Англии… любить кого-либо?

Все, что говорила кузина, было в высшей степени странно, но такое заключение серьезного разговора превосходило все мои ожидания.

— Я оставил в Англии самое дорогое для меня на свете существо! Ее зовут Эжени… Эжени де Шуазель, она дочь старого герцога.

Мой ответ кузине понравился, в ее черных глазах отразилась радость.

— И вы к ней очень привязаны? — спросила она.

— Я живу только ею и для нее!

— И вы ни на кого и ни на что ее не променяете?

— Господи! Да могу ли я даже помыслить такое?!

— Даже на замок Гробуа?

— Даже на него!

Кузина в искреннем порыве протянула мне руку.

— Забудьте мою холодность, — сказала она, — я вижу, мы будем союзниками, а не врагами.

И мы крепко пожали друг другу руки, как бы заключив союз. Как раз в эту минуту в комнату и вернулся ее отец.

Глава восьмая Кузина Сибилла

При виде нашего внезапного примирения дядюшка обрадовался. Прежний гнев его улегся, но, хотя говорил он ласково, кузина смотрела на него с недоверием и вызовом.

— Мне необходимо заняться важными бумагами, — сказал он, — на это уйдет часа полтора. Вполне понятно, что Луи захочет осмотреть места, с которыми для него связано так много воспоминаний. Сибилла, лучше тебя никто не покажет ему поместье, если, конечно, тебя это не затруднит.

Она не стала возражать, а я был очень рад предложению дяди, тем более что оно давало мне возможность поближе познакомиться с моей удивительной кузиной, которая успела так много сказать и, несомненно, еще больше утаить. Но что означало ее туманное предостережение против родного отца и почему ее интересовали мои сердечные дела?

Мы пошли по тисовой аллее, обошли весь парк и затем кругом замка, осматривая серые башенки и старинные окна в дубовых рамах, старый выступ зубчатой стены с бойницами и новые пристройки с прелестной верандой, над которой цветущая жимолость образовала купол. И когда Сибилла показывала мне свои владения, я понял, как дороги они ей. Кузина шла с виноватым видом, словно оправдываясь, что хозяйкой здесь оказалась она, а не я.

— Здесь хорошо, но на душе у меня неспокойно. Мы с отцом, как кукушки, которые устроились в чужом гнезде, выгнав оттуда его обитателей. Как мог отец пригласить вас в ваш собственный дом!

— Да, мы долго жили здесь, — задумчиво ответил я. — Как знать, может быть, все и к лучшему? Отныне де Лавали должны сами пробивать себе дорогу!

— Вы говорили, что желаете поступить на службу к императору?

— Да.

— Вы знаете, что его лагерь находится неподалеку?

— Да, я слышал об этом.

— Но ведь ваша фамилия значится в списках изгнанников?

— Я никогда не боролся против императора, а теперь я хочу просить его принять меня к себе на службу.

— Многие зовут его узурпатором и желают ему всяческого зла; но уверяю вас, что все сказанное или сделанное им полно величия и благородства! Вы, Луи, наверное, совсем заделались англичанином! Сюда вы явились с карманами, полными английских денег, и мечтая о мести. Я права?

— В Англии я нашел самое теплое гостеприимство, но в душе я всегда оставался французом.

— Но ваш отец сражался против нас при Киброне!

— Предоставьте прошлому поколению отвечать за свои раздоры; в этом вопросе я разделяю точку зрения вашего отца.

— Судите об отце не по его словам, а по его делам, — резко сказала она, подымая в знак предостережения палец, — и, кроме того, если не хотите иметь на совести мою гибель, умоляю вас, не рассказывайте ему, что я просила вас не приезжать!

— Иметь на совести вашу гибель?! — воскликнул я.

— Да! Он не остановится и перед этим, ведь убил же он мою мать. То есть я не хочу сказать, что он буквально пролил ее кровь, но его жестокость и грубость разбили ей сердце. Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я так говорю о нем.

Я почувствовал, что она рассказала о сокровенном. Горькая, затаенная ненависть вырвалась наружу. Глаза Сибиллы сверкали гневом, яркая краска румян-да заливала смуглые щеки. Эта изящная девушка обладала неукротимым духом.

— Я говорю с вами, Луи, откровенно, хотя знаю вас лишь несколько часов, — сказала она.

— С кем же и быть искренней, как не с близким родственником?

— Все это верно, но я никогда не думала, что мы будем с вами в таких отношениях. С тоской ожидала я вашего приезда. И сердце мое чуть не разорвалось, когда отец привел вас.

— Да, это не укрылось от меня, я понял, что мой приезд был вам в тягость, и, сознаюсь, я испугался.

— Судите сами, ваш приезд не сулил ничего хорошего не только мне, но и вам или, вернее, нам обоим, — ответила она. — Вам, потому что намерения моего отца не очень-то дружелюбны. А мне…

— А вам почему? — в изумлении спросил я, когда она запнулась, не решаясь продолжать.

— Вы сказали, что у вас есть любимая; я тоже уже отдала руку и сердце любимому человеку.

— Искренне рад! Но как мой приезд затрагивает ваше личное счастье?

— Ну, знаете, кузен, туманный воздух Англии повлиял на ясность вашего мышления, — усмехнулась она. — Мой отец рассчитывает поженить нас, укрепив таким образом свои права на землю за наследниками Гробуа. И тогда ни Бурбоны, ни Бонапарты не смогут поколебать его положение.

Я вспомнил его заботу о моем утреннем туалете, беспокойство о том, произведу ли я благоприятное впечатление, его неудовольствие, когда он видел, что Сибилла холодна ко мне, и, наконец, довольную улыбку, когда мы пожали друг другу руки.

— Вы правы! — воскликнул я.

— Права? Конечно, права! Но будем осторожны: вон он следит за нами.

Взглянув в указанном направлении, я увидал в одном из окон его худое желтое лицо, обращенное в нашу сторону. Заметив, что я смотрю на него, Бернак приветливо замахал рукою.

— Теперь вы знаете, что руководило им, когда он, как вы говорите, спас вам жизнь, — сказала она. — В его интересах женить вас на своей дочери, и потому он оставил вас в живых. Но если он поймет, что это невозможно, о, тогда, мой бедный Луи, берегитесь! Он страшно боится возвращения де Лавалей и, конечно же, не остановится перед тем, чтобы уничтожить последнего их представителя!

Ее слова и следившее за нами из окошка желтое лицо не оставляли сомнений в том, что мне грозит опасность. Во Франции некому было заступиться за меня. И, исчезни я с лица земли, никто даже и не осведомится обо мне; да, я оказался всецело в его власти. Нынешней ночью мне довелось воочию убедиться в его беспощадной жестокости. И с этим-то чудовищем мне предстояло бороться!

— Но ведь он знает, что ваше сердце принадлежит другому? — спросил я.

— Да, знает, но от того мне еще тяжелее. Я боюсь за вас, за себя, но больше всего за Люсьена. Отец не потерпит ничьих возражений.

Люсьен! Словно молния озарила мою память. Я много раз слышал о страстности и силе женской любви, но мыслимо ли, чтобы эта гордая, сильная духом девушка любила того несчастного труса, который у меня на глазах трясся от страха и унижался перед своим палачом? Я вдруг вспомнил, где впервые встретил имя Сибиллы: оно было написано на титульном листе трактата Руссо. «Люсьену от Сибиллы», — гласила надпись. Вспомнилось мне также и то, что дядя что-то говорил ему о семейных взаимоотношениях.

— Люсьен горяч и легко увлекается, — сказала кузина. — В последнее время они с отцом были чем-то сильно заняты: часами не выходили из комнаты, и Люсьен никогда не рассказывал, чем они занимались. Боюсь, это не доведет его до добра: Люсьен скорее скромный ученый, чем светский человек. Но сейчас он слишком увлекся политикой!

Я не знал, что лучше: промолчать или рассказать, в какое ужасное положение попал ее возлюбленный. Пока я колебался, инстинкт любящей женщины подсказал Сибилле, какого рода сомнения меня одолевают.

— Вы что-то о нем знаете? — почти крикнула она. — Я поняла, что он отправился в Париж. Но, ради Бога, скажите, что вам о нем известно?

— Его фамилия Лесаж?

— Да, да, Лесаж… Люсьен Лесаж!

— Я… я… видел его, — запинаясь проговорил я.

— Видели его! А ведь не прошло еще двенадцати часов, как вы приехали. Где же вы видели его? Что с ним случилось?

В тревоге Сибилла схватила меня за руку. Было бы жестоко сказать ей все, но молчать было еще хуже. В смущении я отвел глаза в сторону и тут, к счастью, увидал на изумрудной лужайке дядюшку, направлявшегося к нам. Рядом с ним, громыхая саблей и позвякивая шпорами, шел красивый молодой гусар, тот самый, на которого в прошлую ночь было возложено попечение об арестованном. Сибилла, не раздумывая ни минуты, бросилась к ним навстречу. Лицо ее словно окаменело, глаза метали молнии.

— Отец, что ты сделал с Люсьеном? — вскричала она.

Я видел, как передернулось его бесстрастное лицо под взглядом дочери, исполненным ненависти и презрения.

— Потом поговорим, — в замешательстве сказал он.

— Я хочу знать сейчас же и здесь! — крикнула она. — Что ты сделал с Люсьеном?

— Милостивые государи, — сказал Бернак, обращаясь к гусару и ко мне, — весьма сожалею, что вам пришлось присутствовать при семейной сцене. Но, согласитесь, лейтенант, что поведение моей дочери вполне естественно, ведь человек, которого вы арестовали сегодня ночью, был ее самым близким другом. Но, невзирая на родственные чувства, я выполнил свой долг перед императором. Разумеется, это было нелегко!

— Сочувствую вашему горю, — сказал гусар.

Теперь Сибилла обратилась прямо к нему.

— Правильно ли я поняла? Вы арестовали Лесажа?

— Да, к несчастью, долг принудил меня сделать это.

— Я прошу сказать правду. Куда вы его отправили?

— Он в лагере императора.

— За что арестован Лесаж?

— Ах, мадемуазель, право же, не мое дело мешаться в политику! Мой долг — владеть саблей, ездить верхом да выполнять приказы. Эти двое господ могут подтвердить, что я получил от полковника Лассаля приказание арестовать Лесажа.

— Но что он такое сделал? За что его арестовали?

— Довольно, дитя мое, об одном и том же, — строго сказал дядя, — если ты продолжаешь настаивать, то я скажу тебе раз и навсегда, что Люсьен Лесаж — опасный заговорщик, один из тех, что покушались на жизнь императора, и я считал своей обязанностью предупредить преднамеренное убийство.

— Предатель! — вскричала девушка. — Ты сам впутал его в это страшное дело, сам наставлял, сам не давал отступиться, когда он пытался все бросить! О, низкий, подлый человек! Господи, что я сделала, за какие грехи моих предков я обречена называть своим отцом этого ужасного человека?

Дядя пожал плечами, как будто желая сказать, что бесполезно разговаривать с обезумевшей женщиной. Гусар и я хотели уйти, чтобы не участвовать в семейной ссоре, но Сибилла поспешно остановила нас, прося быть свидетелями ее обвинений. Никогда я не видал такой всесокрушающей страсти, какая светилась в ее сухих, широко раскрытых глазах.

— Вы многих завлекали и обманывали, но вы никогда не могли обмануть меня! О, я хорошо знаю вас — как может знать только ваша совесть! Вы вольны убить меня, как и мою мать, но вы никогда не заставите меня стать вашей сообщницей. Вы назвались республиканцем, чтобы завладеть этими землями и замком, которые не принадлежали вам. А теперь вы стали другом Бонапарта, изменив прежним единомышленникам, которые верили вам. Вы послали Люсьена на смерть! Но я знаю ваши планы, и Луи тоже знает их, и, смею вас уверить, он отнесется к ним так же, как и я. Да лучше я сойду в могилу, нежели стану женою другого, а не Люсьена!

— Ты не говорила бы так, если бы знала, каким жалким трусом оказался Люсьен. Ты сейчас вне себя от гнева, ну а потом сама устыдишься, что публично призналась в своей слабости. Перейдемте к делу, лейтенант. Чем могу служить?

— Я, собственно говоря, к вам, месье де Лаваль, — сказал мне гусар, презрительно поворачиваясь к дяде спиной. — Император послал меня за вами с приказанием немедленно явиться в Булонский лагерь.

От радости у меня перехватило дыхание: я мог бежать от дяди!

— Мои мечты сбываются! — воскликнул я.

— Лошадь и эскорт ожидают нас у ворот.

— Готов следовать за вами!

— К чему такая поспешность, ведь вы, конечно, позавтракаете с нами? — сказал дядя.

— Приказания императора не терпят отлагательства, — отрезал молодой человек. — Я и без того замешкался. Нам следует отправляться немедля.

Дядя взял меня под руку и тихонько пошел к воротам вслед за Сибиллой.

— Я бы хотел переговорить с тобою об одном деле, племянник, прежде чем ты покинешь нас. Так как в моем распоряжении слишком мало времени, то начну с главного. Ты видел Сибиллу, и, хоть она несколько сурово обошлась с тобою сегодня утром, могу тебя уверить: она славная девушка. Как я понял, она говорила тебе о моем плане. Не знаю, что может быть лучше, чем повенчать вас, чтобы навсегда покончить со спором о том, кому принадлежит это имение.

— К сожалению, для осуществления этого плана имеются препятствия, — сказал я.

— Какие же это?

— Прежде всего, моя кузина любит другого и дала ему слово.

— О, это нас не касается, — со злобной улыбкой сказал он. — Ручаюсь, Люсьен Лесаж никогда не предъявит на Сибиллу своих прав!

— А я смотрю на брак с точки зрения англичан! По-моему, нельзя жениться без любви, по расчету. Короче говоря, о вашем предложении не может быть и речи, потому что я люблю другую девушку, оставшуюся в Англии.

Он с ненавистью посмотрел на меня.

— Сначала подумай, что ты делаешь, Луи, — не сказал, а прошипел, словно змея, Бернак. — Ты становишься мне поперек дороги. До сих пор это никому не прошло безнаказанно.

— К сожалению, не могу изменить своих убеждений.

Он схватил меня за руку и, как сатана, соблазняющий Христа царствами земли, сказал:

— Посмотри на этот парк, леса, поля. Посмотри на этот старый замок, где в течение восьми веков жили твои предки! Одно слово — и все это снова будет твоим!

Я вспомнил очаровательную Эжени, которая выглядывает из окошка своего милого, утопающего в зелени домика в Эшфорде.

— Нет, это невозможно! — воскликнул я.

Бернак понял, что я непоколебим, его лицо потемнело от гнева, и слова убеждения быстро сменились угрозами.

— Знай я это, я не стал бы мешать Туссаку. Я бы и пальцем не пошевелил ради вашего спасения.

— Весьма рад это слышать. Своим признанием вы избавили меня от чувства благодарности к вам. Отныне я вам ничем не обязан! И я спокойно пойду своей дорогой, не имея с вами ничего общего.

— Не сомневаюсь, что вы не желаете иметь со мною ничего общего! — крикнул он. — Придет время, и вам еще больше захочется этого. Прекрасно, месье, идите своей дорогой, но и я пойду своей, и мы посмотрим еще, кто быстрее достигнет цели!

Гусары дожидались меня у ворот. Я быстро собрал свои скудные пожитки и пошел вон из дома. И тут мое сердце сжалось: я подумал о Сибилле. Мыслимо ли оставлять ее одну с этим ужасным человеком? Ведь она предупредила, что ее жизни в этих стенах постоянно угрожает опасность! В раздумье я остановился на пороге Послышались чьи-то легкие шаги — это она сама спешила ко мне.

— Счастливого пути, Луи, — сказала она, запыхавшись, и протянула мне руку.

— Я думал о вас, — сказал я, — мы объяснились с вашим отцом, и между нами все кончено!

— Слава Богу! — воскликнула она. — В этом ваше спасение! Но берегитесь его: он всюду станет преследовать вас.

— Пусть делает со мной, что хочет, но как вы останетесь здесь?

— За меня не бойтесь. У него больше оснований меня опасаться, чем у меня его. Луи, вас зовут. Счастливого пути! Да поможет вам Бог!

Глава девятая Лагерь в Булони

Как живое воплощение узурпаторства дядюшка стоял в воротах замка под фамильным гербом де Лавалей — серебристым щитом с тремя выгравированными на нем голубыми ласточками. Дядюшка словно не замечал меня, пока я садился на поданную мне высокую серую лошадь, но я видел, что из-под низко нависших бровей его глаза устремлены на меня, а желваки на скулах, по обыкновению, совершают свое ритмическое движение. На его увядшем лице и в жестоких глазах я читал холодную ненависть. Я, в свою очередь, торопился уехать, потому что его общество угнетало меня, и я весьма был рад возможности повернуться к нему спиной, чтобы вовсе его не видеть.

Лейтенант отдал команду, раздалось звяканье гусарских сабель и шпор, и мы тронулись в путь. Когда я оглянулся на черневшие башенки Гробуа и на мрачную фигуру моего родича, следившего за нами из ворот, в одной из бойниц, над его головой, я вдруг увидал белый платок: кто-то махал в знак последнего приветствия! Снова я похолодел при мысли, что бесстрашная девушка оставалась с этим чудовищем одна.

Но юность недолго предается унынию, да и как грустить, если добрый конь мчит во весь опор, ветер свистит в ушах и дух захватывает от такой скачки? Мы ехали по песчаной дороге среди холмов, вдалеке виднелось море, а между ним и дорогой находилось теперь хорошо известное мне соляное болото. Чудилось даже, что я вижу вдали черную точку — злополучную лачугу. Показались рыбацкие селения; к ним принадлежали и Этапль, и Амблетэр. А мыс, освещенный ночью сторожевыми огнями и из-за этого похожий на раскаленную шпагу, сейчас, как снегом, был покрыт белыми палатками лагеря.

Над водой далеко-далеко плыло маленькое дымчатое облачко, указывая мне на страну, где я провел свою юность, страну, которую я полюбил, как родину.

Наглядевшись на море и холмы, я обратил внимание на гусар, которые образовывали вокруг меня скорее стражу, чем эскорт. Я с удивлением и любопытством смотрел на людей, стяжавших всемирную известность своей дисциплиной и примерной доблестью. Их облик никоим образом нельзя было счесть примечательным: мундиры и экипировка были куда скромнее, чем у английской милиции в Кенте, которая проезжала по субботам через Эшфорд; их запачканные ментики, потертые сапоги, крепкие, но некрасивые лошади — делали их похожими скорее на простых крестьян, чем на гвардейцев. Невысокого роста, веселые, смуглолицые, с большими бородами и усами; у многих в ушах были серьги.

Меня поразило, что даже самый юный из них, совсем мальчик, совершенно оброс волосами, но, присмотревшись внимательнее, я заметил, что его бакенбарды сделаны из каучуковой смолы. Высокий молодой лейтенант заметил, с каким удивлением я рассматривал этого гусара.

— Да-да, — сказал он, — эти баки ненастоящие. Чего же еще ожидать от семнадцатилетнего мальчишки? И в то же время мы не можем допустить, чтобы у нас на парадах были безусые и безбородые солдаты!

— Смола плавится в такую жару, лейтенант, — заявил гусар, бесцеремонно вмешиваясь в наш разговор. Свобода отношений была весьма характерна для наполеоновских войск.

— Хорошо-хорошо, Гаспар, года через два ты уже обойдешься без нее!

— Как знать, не обойдется ли он тогда и без своей головы! — заметил один из капралов, и все расхохотались. Такая вольность была бы сочтена в Англии за нарушение дисциплины и повлекла за собой разбирательство в военно-полевом суде.

Отсутствие субординации, по всей вероятности, являлось наследием революции; между офицерами и солдатами старой гвардии царили простота и непринужденность, усиливавшиеся еще тем, что сам император запросто разговаривал со своими старыми служаками и даровал им различные привилегии. Но, к сожалению, далеко не все рядовые правильно понимали подобные отношения, и нередко последствием фамильярности становились кровавые расправы солдат над начальством. Нелюбимых офицеров часто избивали. Достоверно известно, что в битве при Монтебелло все офицеры, за исключением лейтенанта 24-й бригады, были расстреляны в спину своими же подчиненными. К счастью, подобный факт является уже пережитком прошлого, и, с тех пор, как император установил строгие наказания за нарушение дисциплины, дух войска сильно поднялся.

История нашей армии свидетельствует, что можно обходиться без розог, употреблявшихся в войсках Англии и Пруссии, и едва ли не в первый раз доказала, что дисциплинированные массы людей могут единодушно и в идеальном порядке действовать исключительно из чувства долга и любви к родине, а не потому, что надеются на награды или страшатся наказаний. Французы, например, не боятся распустить своих солдат по домам: можно не сомневаться, что все они явятся в час войны. Но всего более поразило меня в гусарах то, что они с трудом говорили по-французски. Я сказал об этом лейтенанту, когда тот поравнялся со мною, и поинтересовался их происхождением: по-моему, они были не французы.

— Клянусь, не стоит говорить им такое, — ответил он. — Они почтут это оскорблением и возьмутся за сабли. Мы составляем первый полк французской кавалерии, первый гусарский полк из Бершени, и, хотя многие из них эльзасцы, они, однако, такие же французы душою, как Клебэр и Келлерманн. А ведь они тоже выходцы из Эльзаса. Наши гусары и офицеры как на подбор, — прибавил он, закручивая усы, — лихие служаки!

Слова лейтенанта меня весьма позабавили; он поправил кивер и голубой ментик, спускавшийся с плеча, поудобнее уселся в седле, тронул ножны сабли: его просто распирало от гордости за себя и за свой полк. Приглядевшись к нему повнимательнее, я понял, что он нисколько не преувеличивает: смелая осанка лейтенанта говорила о безграничной храбрости и мужестве, а судя по его прямому искреннему взгляду, он был преданным, надежным товарищем. Лейтенант, в свою очередь, наблюдал за мною; в конце концов он дотронулся рукой до моего колена и сказал как нельзя более серьезным тоном:

— Думаю, император останется вами доволен!

— Иначе не должно и быть! Ведь я приехал из Англии с единственной целью служить ему!

— Когда он ознакомился с рапортом о событиях нынешней ночи и узнал, что и вы были в логове заговорщиков, он приказал немедленно привести вас. Как знать, может, он хочет использовать вас в Англии в качестве проводника. Вам, наверняка, хорошо известны все дороги на острове?

Гусар, по всей видимости, представлял себе Великобританию одним из тех островков, что встречаются близ Бретани и Нормандии. Я пытался было объяснить ему, что Англия очень большая страна, не намного меньше Франции, но услышал в ответ:

— Ну-ну, скоро мы с ней основательно познакомимся: не сегодня-завтра мы двинемся ее завоевывать. В лагере только и разговору, что в будущую среду вечером или в крайнем случае в четверг утром мы уже будем в Лондоне. Неделю будем там веселиться, а потом армия разделится на две части, одна пойдет в Шотландию, другая — в Ирландию.

Его простота и наивность рассмешили меня.

— Почему вы так уверены, что сможете без особых хлопот завоевать Британию?

— О, император — он может все!

— Но ведь у англичан тоже есть армия, и вообще они отличные солдаты и прекрасно подготовлены!

— Англичане очень храбры и умеют драться, это верно, но что они против французов, раз с нами сам император?! — воскликнул он, и я понял, как велика была вера французских войск в своего вождя. В преклонении перед гением Наполеона они доходили до фанатизма; он был для них пророком, и никогда никакой Магомет не воодушевлял своих последователей сильнее, чем этот невысокий человек — кумир, которого они боготворили. Вздумай он утверждать — а он не раз был на грани этого, — что он стоит выше смертного человечества, то нашлись бы миллионы последователей, которые с пеной у рта стали бы убеждать в этом остальных. Да, вам не просто это уразуметь. Ведь вы привыкли представлять его себе в изгнании: в соломенной шляпе, замкнутого, понурого, сломленного (таким он и был в последние дни). Что может быть обманчивее таких представлений? Надо было слышать его солдат, когда они приветствовали его восторженными криками, надо было видеть полные рабского обожания взоры, провожавшие императора, чтобы осознать, какой безграничной властью он обладал над людьми.

— Вы, стало быть, жили там? — спросил лейтенант, указывая по направлению облачка, все еще плывшего над водою.

— Да, я провел там юность.

— Но почему же вы оставались там, когда появилась возможность служить родине?

— Мой отец был изгнан из Франции вместе с другими аристократами. Только после его смерти я смог предложить свои услуги императору.

— Вы много потеряли, но я не сомневаюсь, что Франции еще придется повоевать. Так вы полагаете, что англичане не боятся нашей высадки?

— Более того, они боятся, что вы не высадитесь!

— А вот мы боимся, что когда они увидят с нами самого императора, то сразу же сложат оружие и подраться не удастся. Я слышал, женщины на острове необыкновенно хороши.

— Да, женщины там очень красивые.

Он ничего не ответил и некоторое время задумчиво покручивал свои аккуратные светлые усы.

— Да вот беда: они ускользнут от нас на лодках, — пробормотал он, и я ясно представил себе картину маленького, беззащитного «островка», рисовавшую в воображении воинственного лейтенанта. — Впрочем, доведись англичанкам нас увидеть, они бы и не подумали бежать, — самодовольно прибавил он. — Существует ведь поговорка: «Гусары из Бершени весь народ обращают в бегство: женщин — к себе, а мужчин — от себя». У вас будет возможность убедиться, что наш полк отлично укомплектован, офицеры — воплощение самого Марса, да и высшее командование — молодцы как на подбор.

Лейтенант был, вероятно, одних лет со мною, и его самодовольство заставило меня поинтересоваться, когда и где он сражался. Он окинул меня негодующим взором.

— Я имел счастье участвовать в девяти сражениях и более чем в сорока мелких стычках, — сказал он не без угрозы в голосе. — Кроме того, я не раз дрался на дуэли, и смею уверить, что всегда готов доказать свои слова и принять вызов даже от человека, не имеющего чести носить военный мундир!

Я поспешил уверить лейтенанта, что ему невероятно повезло, так как, будучи столь юным, он уже немало испытал, и лейтенант сразу же остыл.

Он рассказал, что служил при Моро, участвовал в переходе Наполеона через Альпы и сражался при Маренго.

— Если вы пообщаетесь с солдатами, то, верно, не раз услышите имя Этьена Жерара, — сказал он. — Я имею право считать себя героем солдатских сказок, которые они любят слушать по вечерам. Вам расскажут о моей дуэли с шестью учителями фехтования или как я один атаковал австрийских гусар под Грацом, унес их серебряные литавры и приторочил их к своему седлу. Уверяю вас, что вовсе не случайно меня назначили схватить мятежников прошлой ночью. Полковник Лассаль очень опасался тех республиканцев, и кто бы мог подумать, что на мое попечение отдадут какую-то жалкую личность! Храбрости у него, как у цыпленка.

— А тот, другой, Туссак?

— Ну, этот не таков! Неплохо было бы проткнуть его шпагой. Но он бежал. Солдаты напали на его след и даже стреляли, но он слишком хорошо знает местность, вот и ушел через болото.

— А что сделают с арестованным заговорщиком?

Лейтенант Жерар пожал плечами.

— Я очень сочувствую вашей кузине, — сказал он, — но не пристало такой чудесной девушке любить труса! Ведь есть же много красивых и доблестных офицеров. Я слышал, что император устал от бесконечных заговоров, и, дабы другим неповадно было, этого злоумышленника решено сурово покарать.

Разговаривая таким образом, мы скакали по широкой ровной дороге, пока не достигли лагеря. Когда мы остановились на холме, перед нами как на ладони предстала пестрая картина лагерной жизни — бесконечные ряды лошадей, артиллерия, толпы солдат. В центре стояла большая палатка, окруженная низкими деревянными домиками; над ней развевался трехцветный флаг.

— Это штаб императора, а деревянные домики — главные квартиры маршала Нея, командира корпуса. Это только одна из армий, остальные расположены к северу отсюда. Император посещает все армии, сам все контролирует. Но здесь его лучшие войска, поэтому мы чаще видим его, в особенности когда императрица с двором приезжает в Пон-де-Брик, Он и сейчас здесь, — прибавил гусар, понизив голос и указывая на центральную палатку.

Дорога к лагерю шла через обширную долину, где маневрировали и производили различные учения бесчисленные полки кавалерии и пехоты. Мы так много слышали в Англии о войсках Наполеона, подвиги их казались нам такими невероятными, что пылкое воображение рисовало этих людей совершенно необыкновенными. На самом же деле пехотинцы в синих сюртуках, белых рейтузах и штиблетах оказались самыми что ни на есть обыкновенными людьми, и даже их высокие шапки с красными перьями не придавали им особой внушительности. Однако за многие месяцы, проведенные в боях, эти молодцы достигли в военном деле совершенства. В их рядах насчитывалось множество ветеранов; все унтер-офицеры довольно потрудились на своем веку, да и офицеры, стоявшие во главе войск, вполне заслуживали доверия, так что англичане имели серьезные основания опасаться за судьбу Британии. Не помести Питт английский флот, лучший во всем мире, в проливе, вероятно, история Европы была бы теперь иною!

Лейтенант Жерар, видя, с каким интересом я следил за учением солдат, очень охотно удовлетворил мое любопытство, называя те полки, мимо которых мы проезжали.

— Эти молодцы на вороных лошадях с большими голубыми чепраками — кирасиры, — сказал он. — Они настолько тяжелы, что могут ехать только галопом, поэтому при атаке, кроме них, необходимо иметь отряд гусар.

— Кто теперь занимает высший пост в генеральном штабе?

— Генерал Сен-Сир, которого зовут Спартанцем с Рейна. Он убежден, что простота жизни и одежды — главное достоинство солдата, и на этом основании не признает никакой формы, кроме синих сюртуков, как вот эти. Сен-Сир прекрасный офицер, но он не пользуется популярностью, главным образом, потому, что его вообще редко видят; он целыми днями не выходит из своей палатки, предаваясь игре на скрипке. Кроме того, Сен-Сир неимоверно требователен к солдатам. Ну а я нахожу, что если солдат и пропустил иной раз добрый стакан вина, чтобы промочить горло, или же захочет пофрантить в неформенном мундире, украшенном побрякушками, то это не столь уж большая вина. Признаюсь, я и сам не прочь выпить и пофрантить люблю, и пусть те, кто знает меня, скажут, мешает ли это моей службе. Видите вон тех пехотинцев?

— С желтыми обшлагами?

— Совершенно верно! Это знаменитые гренадеры Удино, а вон те, рядом с ними, с красными наплечниками, ранцами, в меховых шапках — Императорская гвардия, остатки старой Консульской гвардии, действовавшей при Маренго. Тысяча восемьсот человек из них получили отличия в этой битве! Вон там 57-й линейный полк, который зовется Грозным, а это Седьмой полк легкой инфантерии; его солдаты были в Пиренеях и известны как лучшие ходоки и разведчики в армии. Легкая кавалерия вон там, во всем зеленом, — это егеря из гвардии, иногда их зовут гвардейцами, любимый полк императора, хотя я считаю, что он ошибается, предпочитая их гусарам из Бершени. Те кавалеристы в зеленых кафтанах — тоже охотники, но я не знаю, какого полка. Их командир превосходен! Сейчас они полуэскадронами приближаются к флангу расположения войск развернутым фронтом, а затем вытягиваются в линию для атаки. Даже мы не смогли бы проделать этот маневр лучше! А теперь, месье де Лаваль, мы уже в лагере в Булони, и мой долг обязывает меня доставить вас прямо в штаб императора.

Глава десятая В приемной Наполеона

В Булонском лагере в это время находилось до ста тысяч пехоты и около пятидесяти тысяч кавалерии, так что по численности населения это местечко стало вторым после Парижа. Лагерь разделялся на четыре части: правый лагерь, левый лагерь, лагерь Вимре и лагерь Амблетэз; все они занимали около мили в ширину и простирались по берегу моря на семь миль. Лагерь не был укреплен с тыла, однако со стороны моря его защищали батареи, в которых, помимо других новшеств, были пушки и мортиры невиданных размеров.

Эти батареи были расположены на высоких прибрежных утесах, что, конечно, еще более увеличивало их значение, давая возможность обстреливать разрывными снарядами палубы английских кораблей. Через лагерь было приятно ехать: ведь эти люди жили в палатках больше года и постарались украсить их как можно лучше. Большинство палаток было окружено садиками, и мы видели, как эти бравые загорелые молодцы копались у себя в цветочных грядках с кривыми садовыми ножами или лейками в руках.

Другие сидели, греясь на солнышке при входе в палатки, чистя свои кожаные кушаки или протирая дула ружей; они едва отрывались от своих занятий, чтобы бросить на нас мимолетный взгляд, потому что кавалерийские патрули были рассеяны по всем направлениям. Бесконечные ряды палаток образовали целые улицы, и название каждой красовалось на досках, прибитых кое-где на углах близ палаток. Так мы проехали через улицу Арколя, улицу Клебера, Египетскую улицу и наконец через улицу Легкой кавалерии и выехали на центральную площадь, где находился штаб армии.

Император жил в деревушке Пон-де-Брик, в нескольких милях от лагеря, но все дни он проводил здесь, и военные советы всегда собирались здесь же. Тут он также встречался со своими министрами и генералами, которые со всего побережья являлись к нему с рапортами или за новыми приказаниями. Исключительно для этих совещаний был выстроен деревянный дом, имевший одну большую и три маленькие комнаты.

В штабной палатке, которую мы видели с холмов, обыкновенно собирались ожидавшие аудиенции у императора. Перед ее входом, который охранялся караулом из гренадеров, объявивших нам, что Наполеон здесь, мы слезли с лошадей. Спросив наши имена, дежурный офицер ушел и через несколько минут возвратился в сопровождении генерала Дюрока, худощавого сурового человека лет пятидесяти.

— Месье Луи де Лаваль? — спросил он с натянутой улыбкой, окидывая меня подозрительным взором.

Я поклонился.

— Император весьма желает вас видеть! Лейтенант, не стану вас больше задерживать.

— На меня возложена личная ответственность за этого господина, генерал!

— Тем лучше! Можете войти, коль вам угодно.

И он ввел нас в просторную палатку. Вдоль стен стояли простые деревянные скамьи. Здесь же собралась целая толпа офицеров в армейской и морской форме; они оживленно беседовали, но так тихо, что переходили почти на шепот.

В противоположном конце был полог, закрывавший вход в кабинет императора. Время от времени кто-нибудь из находившихся в палатке шел к пологу, быстро скрывался за ним и через несколько минут точно выскальзывал оттуда, тщательно занавешивая за собою вход. На всем лежал отпечаток скорее парижского императорского двора, чем военного лагеря. Если даже в Англии император поражал меня своим могуществом, властью, то каково мне стало теперь, когда я знал, что он совсем рядом!



— Вам нечего опасаться, месье де Лаваль, — сказал лейтенант Жерар. — Вы можете быть уверены в хорошем приеме.

— Почему вы так считаете?

— Я сужу по обращению с вами генерала Дюрока. При дворе — крайне тягостное место для солдата, — если император улыбается, все тоже улыбаются, вплоть до того вон болвана лакея в красной бархатной ливрее. Но если император разгневан, вы легко прочтете отражение его гнева на всех лицах, начиная с императорских судомоек. И самое скверное то, что если вы не очень сообразительны в придворной жизни, то определенно станете в тупик: улыбаться вам или хмуриться в данный момент? Вот почему я всегда предпочту свои лейтенантские эполеты, доброго коня, саблю в руке и свой эскадрон дворцу месье Талейрана на улице Святого Флорентина и его ста тысячам дохода.

Пока я осматривался и говорил с лейтенантом Жераром, удивляясь, как он мог по манерам Дюрока угадать, что император отнесется ко мне благосклонно, к нам подошел очень высокий и представительный молодой офицер в великолепной форме. Я сразу узнал в нем генерала Савари, командовавшего ночной экспедицией на болотах, хотя тогда на нем был совсем другой мундир.

— Рад вас видеть, месье де Лаваль, — сказал он, приветливо пожимая мне руку. — Вы слышали, Туссак-то от нас убежал! Но его надобно во что бы то ни стало поймать, потому как тот второй — просто идиот-мечтатель. И мы его непременно поймаем, а пока придется ставить сильную стражу у покоев императора, потому что Туссак не такой человек, чтоб отказаться от задуманного.

Я вспомнил, как его пальцы сдавливали мне горло, и не замедлил согласиться, что, действительно, это очень опасный и неприятный человек.

— Император желает вас видеть, — сказал Савари, — все утро он очень занят, но просил передать, что вы обязательно получите аудиенцию.

Он улыбнулся мне и прошел дальше.

— Несомненно, все благоприятствует вам, — прошептал Жерар, — многие желали бы, чтобы к ним обратился сам Савари! Без сомнения, у императора на вас какие-то особые виды! Однако внимание, друг мой, к нам направляется сам месье де Талейран.

Нетвердыми шагами к нам приближался странного вида человек. Ему было лет под пятьдесят; широкий в груди и плечах, он был несколько сутуловат и сильно прихрамывал. Передвигался он очень медленно, опираясь на палку с серебряным набалдашником, и его скромный черный костюм с черными шелковыми чулками резко выделялся среди роскошных мундиров офицеров. Но, несмотря на скромность наряда, его изможденное лицо выражало такое превосходство над окружающими, что каждый считал своим долгом поклониться. Итак, сопровождаемый поклонами и приветствиями, он медленно прошел через всю палатку и остановился передо мною.

— Месье Луи де Лаваль? — спросил он, осматривая меня с головы до пят.

Я холодно ответил на его приветствие, потому что разделял неприязнь отца к этому расстриженному священнику и вероломному политику. Но его манеры были исполнены такой вежливой приветливости, что трудно было не ответить любезностью.

— Я хорошо знал вашего кузена де Рогана, — сказал он. — Мы были с ним два образцовых бездельника, когда мир не был еще столь серьезен, как ныне. Вы, полагаю, также родственник кардиналу Монморанси де Лавалю, моему старому другу? Я слышал, вы приехали, чтобы служить императору?

— Да, именно для этого я приехал из Англии!

— И сразу же попали в переделку вместе с энергичным полицейским шпионом и двумя якобинцами. Вы могли убедиться, какая опасность грозит императору, и это должно побудить вас с еще большим рвением отдаться службе. Где же ваш дядя — господин Бернак?

— Он в замке Гробуа.

— Вы хорошо его знаете?

— До вчерашнего дня мне видеть его не доводилось.

— Он весьма полезен императору, но… но… — Талейран наклонил голову к моему уху: — От вас мы ждем более существенных услуг, месье де Лаваль! — сказал он и с поклоном проследовал дальше.

— Да, мой друг, для вас готовится какое-то важное и ответственное дело, — заметил гусар. — Месье де Талейран своих поклонов и улыбок даром не раздает. Он знает наперед, куда дует ветер, и я предвижу, что благодаря вам и мне, может статься, удастся получить чин капитана в будущей кампании. Однако военный совет окончился!..

Из кабинета императора вышло несколько человек в темно-синих сюртуках с золотыми нашивками в виде дубовых листьев — отличие маршалов Франции. Все, за исключением одного, едва достигли зрелого возраста; в другой армии они почли бы за необыкновенное счастье быть командирами полков; но беспрерывные войны даже самому простому солдату давали возможность отличиться и сделать блестящую карьеру. Они держали под мышкой треугольные выгнутые шляпы и шли, держа руки на эфесах шпаг и тихо между собою переговариваясь.

— Вы происходите из хорошей семьи? — спросил гусар.

— Я последний представитель знаменитого рода де Лавалей. В моих жилах течет кровь де Роганов и Монморанси.

— Теперь мне все ясно! Но позвольте вам заметить, что все, кого вы здесь видите, все эти люди, возвысившиеся при императоре, были прежде: один — лакеем, другой — контрабандистом, третий — бондарем, а вон тот — маляром! И Мюрат, Массена, Ней и Ланн — тоже простолюдины!

Будучи аристократом в душе, я все же преклонялся перед этими именами и попросил показать каждого.

— О, да тут много знаменитых вояк, — сказал лейтенант Жерар. — Но есть и много молодых офицеров, надеющихся превзойти их впоследствии, — многозначительно прибавил он, нещадно теребя свои усы, — смотрите, там, направо, Ней!

Я увидел рыжего, коротко остриженного человека с резко, как у профессионального боксера, выдававшимся подбородком.

— Он известен под именем Рыжего Петра, а иногда в армии его зовут Рыжим Львом, — сказал гусар. — Его считают самым храбрым человеком в армии, хотя я знаю многих ничуть не менее храбрых, чем он. Однако надо отдать ему должное: он прекрасный полководец.

— А кто тот генерал рядом с ним? — спросил я. — И почему он держит голову несколько набок?

— Это генерал Ланн, а голову он слегка пригибает к левому плечу, потому что был контужен при осаде Сен-Жан д’Акр. Он гасконец, как и я, и боюсь, он дает повод обвинить моих соотечественников в болтливости и придирчивости. Э, да вы улыбаетесь?

— Нет-нет, вам показалось!

— А я готов был подумать, что мои слова вас рассмешили. Я уж было решил, вы и впрямь поверили, будто гасконцам присущи эти недостатки. Я считаю, что среди всех французов у нас, гасконцев, безусловно, самый мягкий и покладистый нрав. И я всегда готов защищать свое мнение с саблей в руке! Ланн очень ценный человек, хотя, конечно, не в меру вспыльчивый и горячий. Рядом с ним Ожеро.

Я с любопытством посмотрел на героя Кастильоне, который принял на себя командование, когда Наполеон совершенно пал духом. Этот человек, смело можно сказать, выделился исключительно благодаря войне, он никогда не сумел бы сделать этого в мирное время, потому что, даже несмотря на мундир с золотыми украшениями, выглядел вульгарным, самодовольным солдафоном, каких тьма-тьмущая в любом лагере: длинноногий, с вытянутым козлиным лицом, с красным от пьянства носом. Он был старше остальных, но повышение пришло к нему слишком поздно, чтобы переменить его манеры: Ожеро всегда оставался прусским капралом в маршальской треуголке.

— Да, да, он весьма неказист, — сказал Жерар в ответ на мое замечание. — Ожеро — один из тех, про кого император выразился, что желал бы видеть их только во главе своих солдат, а не у себя в приемной. Он, Рапп и Лефевр с их огромными сапожищами, с громыхающими саблями, слишком топорны, чтобы украсить своим присутствием Тюильрийский дворец. К ним надо отнести и Ван Дамма, вон того смуглого, с неприятным лицом. Не повезет английской деревушке, куда он попадет на зимние квартиры! Ведь это он один раз так разволновался, что вышиб челюсть вестфальскому священнику, который не приготовил ему второй бутылки токайского.

— А вот это, я думаю, Мюрат?

— Да, Мюрат, с черными баками, с толстыми красными губами. С его лица еще не сошел египетский загар. Вот это человек! Если бы вы видели его во главе легкой кавалерии, с развевающимися на каске перьями, с обнаженной саблей, — уверяю вас, вы бы залюбовались! Я видел, как прусские гренадеры разбегались, едва его завидя! В Египте император удалил его от себя, потому что после Мюрата, этого лихого наездника и рубаки, арабы не хотели смотреть на маленького императора. По-моему, Лассаль — лучший кавалерист из всех, но ни за одним генералом люди не идут так охотно, как за Мюратом.

— А кто этот строгий, чопорный человек, опирающийся на восточную саблю?

— Так это Сульт! Самый упрямый человек на свете! Он вечно спорит с императором. Тот красавчик рядом с ним — Жюно, а около входа стоит Бернадотт.

С нескрываемым интересом я взглянул на этого авантюриста, который из простых рядовых попал в маршалы, но не удовольствовался маршальским жезлом, а пожелал завладеть королевским скипетром. И можно сказать, что он скорее наперекор Наполеону, чем с его помощью, достиг трона. Глядя на это резкое подвижное лицо с загадочными черными глазами, выдававшими полуиспанское происхождение, каждый читал, что судьба сулила ему совершенно особенную участь. Среди этих гордых, могущественных людей никто не был более щедро одарен императором, но и ни к кому, ни к чьим тщеславным замыслам император не питал большего недоверия, чем к Жюлю Бернадотту и его планам.

И все эти гордые люди, не боящиеся, по словам Ожеро, ни Бога, ни черта, трепетали перед усмешкой или гневом невысокого человека, который правил ими. Пока я наблюдал за ними, в приемной внезапно воцарилась тишина. Все смолкли, точно школьники, застигнутые врасплох учителем. У поднятого полога своего штаба стоял сам император. Но даже без этого вдруг воцарившегося молчания, без шарканья ног вскакивавших со скамей людей я почувствовал его присутствие: воздух словно наэлектризовался. Его бледное лицо притягивало к себе, и, хотя одет император был самым скромным образом и ничем особенным не выделялся, он сразу привлекал к себе внимание.

Да! Это был он, с полными, округлыми плечами, в зеленом сюртуке с красными воротником и обшлагами, в знаменитых белых рейтузах, плотно обтягивавших полные ноги; сбоку висела знаменитая шпага с позолоченным эфесом, вложенная в черепаховые ножны.

Император был без треуголки, что позволяло видеть рыжевато-каштановые волосы, а треуголку, украшенную небольшой трехцветной розеткой (всегда воспроизводимой на портретах), он держал под мышкой; в правой руке он сжимал маленький хлыст для верховой езды с металлической головкой. Он медленно шел вперед, на лице его застыло грозное выражение, взор был устремлен в одну точку. Неумолимый, как рок!

— Адмирал Брюэс!

Я не знаю, заставил ли этот голос кого-нибудь, кроме меня, содрогнуться всем телом. Никогда я не слыхал более резкого, угрожающего и зловещего голоса. Бросив по сторонам взгляд из-под нахмуренных бровей, император резко остановился, точно желая пронзить подчиненных взором. Глаза его вспыхнули зловещим блеском, точно обнаженная сабля.

— Я здесь, ваше величество!

Моряк средних лет, какой-то неопределенной наружности, отделился от толпы. Наполеон с таким угрожающим видом двинулся к нему навстречу, что щеки моряка побелели, и он беспомощно оглянулся по сторонам, точно ища поддержки.

— Почему вы, адмирал Брюэс, — самым оскорбительным тоном крикнул Наполеон, — прошлой ночью не исполнили моих приказаний?

— Я видел, что приближается шторм, ваше величество… Я знал, что если… — Он так волновался, что с трудом выговаривал слова: — …что если идти дальше вдоль этого низкого берега…

— Кто дал вам право рассуждать? — с холодным пренебрежением крикнул Наполеон. — Вам известно, что ваши суждения не должны идти вразрез с моими?

— В деле мореплавания…

— Безразлично, в каком деле!

— Начинался ужаснейший шторм, ваше величество!

— Как! Вы и сейчас осмеливаетесь спорить со мною?!

— Но если я прав?

В комнате воцарилась полная тишина, гнетущее молчание. Все, затаив дыхание, ожидали чего-то ужасного. На Наполеона было страшно смотреть: щеки его приобрели неестественный, землистый оттенок, мускулы напряглись, как у эпилептика.

Подняв хлыст, он направился к адмиралу.

— Ты наглец! — прошипел он.

Он произнес итальянское слово «coglione»: чем больше он забывался, тем явственнее проступал в его французском иностранный акцент. Казалось, он готов ударить моряка хлыстом по лицу. Тот отступил на шаг и схватился за саблю.

— Ваше величество! — задыхаясь, прохрипел оскорбленный адмирал.

Всеобщая напряженность достигла предела. Все замерли. Наполеон опустил руку с хлыстом и принялся похлопывать себя по сапогу.

— Вице-адмирал Магон, — сказал он, — я передаю вам командование флотом. Адмирал Брюэс, вы покинете Францию в двадцать четыре часа и отправитесь в Голландию! Где же лейтенант Жерар?

Мой спутник вытянулся в струнку.

— Я велел вам незамедлительно доставить сюда месье Луи де Лаваля из замка Гробуа!

— Он здесь, ваше величество!

— Хорошо, ступайте!

Лейтенант отдал честь, молодцевато повернулся на каблуках и удалился. Император обернулся ко мне. Я слышал о том, что есть люди, способные взглядом пронзить собеседника. Именно таковы были глаза Наполеона: я чувствовал, что он читал мои сокровеннейшие мысли. На лице его уже не осталось и следа недавнего гнева; наоборот, оно излучало приветливость и радушие.

— Так вы приехали служить мне, месье де Лаваль?

— Да, ваше величество!

— Но вы слишком долго собирались!

— Это зависело не от меня.

— Ваш отец эмигрант-аристократ?

— Да, ваше величество!

— И сторонник Бурбонов?

— Да!

— Теперь во Франции нет ни аристократов, ни якобинцев. Французы объединились, чтобы действовать для славы отечества. Вы видели Людовика Бурбона?

— Да, однажды мне довелось видеть его.

— И что же, его наружность не произвела на вас особого впечатления?

— Напротив, ваше величество, я нахожу, что его наружность оставляла самое благоприятное впечатление.

На мгновение искра гнева промелькнула в его изменчивых глазах, затем он слегка потянул меня за ухо, сказав:

— Месье де Лаваль, вы не созданы быть придворным! Знайте, Людовик Бурбон не получит обратно трона, сочиняя в Лондоне прокламации, которые он на королевский манер подписывает просто «Луи». Я нашел корону Франции, когда она валялась на земле, и поднял ее концом своей шпаги!

— Вашей шпагой вы возвысили Францию, ваше величество, — сказал Талейран, стоявший все время за его плечом.

Наполеон взглянул на своего фаворита, и в его глазах, как мне показалось, мелькнула тень подозрения. Потом он обратился к своему секретарю.

— Отдаю месье де Лаваля в ваши руки, де Миневаль, — сказал он. — Я желаю видеть его у себя после артиллерийского смотра.

Глава одиннадцатая Секретарь

Император, генералы и офицеры отправились на смотр, а я остался наедине с весьма симпатичным смуглым молодым человеком, одетым в черное платье с белыми гофрированными манжетами. Это был личный секретарь Наполеона, господин де Миневаль.

— Прежде всего вам стоит несколько подкрепиться, месье де Лаваль, — сказал он. — Никогда не следует упускать случая подкрепить свои силы, съев что-нибудь питательное, ведь вам предстоит дожидаться императора. Он сам может подолгу ничего не есть, и в его присутствии вы тоже оказываетесь обязаны поститься. Знаете, я совершенно истощен от постоянного голодания.

— Но как же он выносит такую жизнь? — спросил я.

Господин де Миневаль произвел на меня самое приятное впечатление, и я отлично чувствовал себя в его обществе.

— О, это железный человек, месье де Лаваль, мы не можем с него брать пример. Он зачастую работает по восемнадцати часов кряду. За это время ничего не съест и не выпьет, кроме одной-двух чашек кофе. Мы все ему только поражаемся. Даже солдаты уступают ему в выносливости. Клянусь, я считаю за высшую честь быть его секретарем, хотя эта должность не из легких. Очень часто в двенадцатом часу ночи я еще пишу под его диктовку, хотя чувствую, что глаза слипаются от усталости. Это трудная работа. Император диктует так же быстро, как говорит, и ни за что не повторит сказанного. «Теперь, Миневаль, — скажет он вдруг, — дела закончены, пойдем спать». И, когда я в душе уже поздравляю себя с вполне заслуженным отдыхом, он добавляет: «Приступим к работе в три часа утра». Трех часов, по его мнению, вполне достаточно, чтобы успеть отдохнуть!

— Но разве у вас нет определенного времени для обеда и ужина, господин де Миневаль? — спросил я, идя за несчастным секретарем.

— Да, конечно, для еды установлены определенные часы, но император совершенно не хочет с этим считаться. Вот сегодня, например, обеденное время уже давно прошло, а он отправился на смотр. После смотра он увлечется еще чем-нибудь и только вечером вспомнит, что не успел пообедать. Тогда он потребует, чтобы обед был готов сию же минуту, и бедный Констан должен будет не мешкая подать горячий обед!

— Но ведь есть в такой поздний час вредно!

Секретарь улыбнулся.

— Вот императорская кухня, — сказал он, указывая на большую палатку прямо за штабом, — у входа стоит Борель, второй повар. Сколько сегодня зарезано цыплят, Борель?

— Ах, месье де Миневаль, просто сердце разрывается! — вскричал повар. — Вот полюбуйтесь-ка! — Он отдернул полог в палатку, и показал семь блюд с холодной птицей.

— Восьмая жарится и скоро будет готова, но я слышал, его величество отправился на смотр, так что надо готовить девятую.

— Вот видите, что из этого выходит, — сказал мой спутник, когда мы покинули кухню, — был случай, когда для императора приготовили двадцать три обеда, один за другим, прежде чем он вспомнил о еде. В тот день он обедал в одиннадцать часов ночи. Он мало обращает внимание на еду и питье, но не любит ждать. Полбутылки вина и рыба под красным соусом или птица а ля маренго вполне удовлетворяют его, но Боже упаси подать крем или пирожное прежде птицы, он не станет их есть… А вот не хотите ли взглянуть?

Я вскрикнул от удивления: грум на чудном арабском коне галопом ехал по переулку. В это время гренадер, державший в руках маленького поросенка, бросил его под ноги лошади. Поросенок с отчаянным хрюканьем пустился наутек, но лошадь продолжала идти тем же аллюром, даже не переменив ноги.

— Что происходит? — спросил я.

— Это Жарден, главный грум; на него возложена выездка императорских лошадей. Сначала он приучает их к пушечным выстрелам, потом их пугают различными предметами, и, наконец, последнее испытание — бросание поросенка под ноги. Император не особенно крепко сидит в седле и, кроме того, сидя верхом, часто задумывается, так что давать ему невыезженных лошадей небезопасно. А вон, видите того юношу, который спит у входа в палатку?

— Да, вижу!

— Вы, конечно, и не предполагаете, что в настоящий момент он исполняет для императора свою работу?

— Ну коли так, то нельзя назвать его службу изнурительной!

— Да, месье де Лаваль, хотел бы я, чтоб и наши обязанности были так же необременительны! Это Жозеф Лендан, обладатель ног одного с императором размера. Он разнашивает башмаки и сапоги, прежде чем их наденет император. По золотым пряжкам на его башмаках понятно, что они принадлежат Наполеону. Ба! Месье де Коленкур, не хотите ли к нам присоединиться и пообедать у меня в палатке?

Высокий, красивый, очень элегантно одетый человек, издали раскланиваясь, подошел к нам.

— Редко удается с вами повидаться, месье де Миневаль! У меня немало работ по дому, и все же я свободнее вас. Успеем ли мы пообедать до возвращения императора?

— Конечно, мы уже пришли, и все давно готово. Отсюда мы увидим, когда император будет возвращаться, и успеем добежать до приемной. Мы здесь на биваках, и потому наш стол не отличается изысканностью, но, без сомнения, месье де Лаваль извинит нас за это.

Я с наслаждением ел котлеты и салат, слушая рассказы новых знакомых о привычках и обычаях Наполеона; меня интересовало все, что касалось до этого человека, гений которого молниеносно прославил его на весь мир. Господин де Коленкур рассказывал о Наполеоне с удивительной непринужденностью.

— Что говорят о нем в Англии, месье де Лаваль? — спросил он.

— Мало хорошего!

— Я так и думал, судя по их газетным статьям. В английских газетах императора называют неистовым самодуром, и все-таки он хочет читать их, хотя я готов побиться об заклад, что в Лондоне он прежде всего разошлет всю свою кавалерию в редакции газет с приказанием хватать их издателей.

— А затем?

— Затем мы вывесим длинную прокламацию, чтобы убедить англичан, что если мы и победили их, то только для их же блага, совершенно против нашего собственного желания. Ну а если им нужен правитель-протестант, то император даст им понять, что его взгляды весьма мало расходятся со взглядами Святой Церкви.

— Ну уж это слишком! — воскликнул де Миневаль, удивленный и, пожалуй, испуганный смелостью суждений своего приятеля. — Конечно, император имеет серьезные основания вмешаться в дела магометан, но я смело могу сказать, что он будет так же заботиться об англиканской церкви, как в Каире о магометанстве.

— Император слишком много думает сам, — сказал Коленкур, и грусть зазвучала в его голосе, — он так много думает, что другим уже не о чем больше размышлять. Вы угадываете мою мысль, де Миневаль, потому что сами в этом убедились не хуже меня?

— Да-да, — ответил секретарь, — он, конечно, не позволяет никому из окружающих выделиться, потому что, как он не раз говорил, ему нужны посредственности. Должен сознаться, что это весьма грустный комплимент для нас, имеющих честь служить ему!

— При дворе императора умный человек, лишь притворившись тупицей, может выказать свой ум, — сказал Коленкур.

— Однако же здесь много замечательных людей, — заметил я.

— Если это действительно так, то свои должности они могут сохранить, лишь скрывая свои способности. Его министры — приказчики, его генералы — лучшие из адъютантов. Они все — орудия в его руках. Посмотрите на свиту Бонапарта: в ней, как в зеркале, отражаются различные стороны его деятельности. В одном вы видите Наполеона-финансиста, это Лебрен. Другой — полицейский, это Савари или Фуше. Наконец, в третьем вы узнаете Наполеона-дипломата — это Талейран! Это разные люди, но на одно лицо. Я, например, стою во главе домашнего хозяйства, но не имею права сменить ни одного из слуг. Это право сохраняет за собою император. Он играет нами, как пешками, — приходится сознаться в этом, Мине-валь! По-моему, это тоже проявление его удивительного ума. Он не хочет, чтобы мы были в добрых отношениях между собою — таким образом он предотвращает возможный заговор. Он настроил всех своих маршалов друг против друга, и едва ли найдутся двое, которые не были бы на ножах. Даву ненавидит Бернадотта, Ланн презирает Бессьера, Ней — Массена. При встречах они с большим трудом удерживаются от открытых ссор. Он знает наши слабости. Знает любовь Савари к деньгам, тщеславие Камбасереса, тупость Дюрока, самодурство Бертье, пошлость Мюрата, страсть Талейрана ко всевозможным спекуляциям! Все эти господа являются орудиями в его руках. Я не знаю за собой никакой особой слабости, но уверен, что ему-то она известна, и он пользуется этим.

— Но зато сколько же ему приходится работать! — воскликнул я.

— Да, это верно, — согласился де Миневаль. — Он отдает работе себя всего, иногда занят по восемнадцать часов в сутки. Помню, раз он председательствовал в Законодательном Совете, так он продержал его членов на заседании до тех пор, пока они не стали падать в обморок от изнеможения. Я сам глубоко убежден, что Бонапарт станет причиной моей смерти, как это было с де Бурьенном, но я безропотно умру на своем посту, потому что, хотя император строг к нам, он не менее строг и к самому себе!

— Он именно тот, кто был нужен Франции, — сказал Коленкур, — он гений порядка и дисциплины. Вспомните хаос, царивший в нашей бедной стране после революции, когда ни один человек не был способен управлять, но каждый стремился достичь власти! Один Наполеон сумел спасти нас. Мы мечтали, чтобы кто-нибудь пришел к нам на помощь, и этот железный человек явился в самое тяжелое время. Если бы вы видели его тогда, месье де Лаваль! Теперь он человек, достигший всего, к чему стремился, спокойный и доброжелательный; но в те дни он не имел ничего и только начинал осуществлять свои замыслы. Его взгляд пугал женщин, он ходил по улицам, как разъяренный волк. Когда он проходил мимо, все помимо воли долго смотрели ему вслед. И лицо его в ту пору было совсем иное: бледные впалые щеки, резко очерченный подбородок, в глазах всегда угроза. Да, маленький лейтенант Бонапарт, воспитанник военной школы в Бриенне, производил странное впечатление. «Вот человек, — сказал я себе тогда, — который или станет властителем Франции, или погибнет на эшафоте». И теперь вы видите, что получилось.

— И всего-то прошло десять лет! — воскликнул я.

— Да, за десять лет Бонапарт из солдатских казарм перешел в Тюильрийский дворец. Видно, так ему на роду написано. И на меньшее он неспособен. Бурьенн говорил мне, что, когда Бонапарт был еще совсем маленьким мальчиком в Бриенне, в нем уже сказывался будущий император: в его манере одобрить или не одобрить, в его улыбке, в блеске глаз в минуту гнева — все предсказывало Наполеона наших дней. Видели вы его мать, месье де Лаваль? Она похожа на королеву из трагедии. Высокая, строгая, величественная и молчаливая. Яблоко от яблони недалеко падает.

Де Миневаля определенно раздражала откровенность друга: во вкрадчивом взгляде придворного льстеца появилась тревога.

— Как видите, месье де Лаваль, над нами не тяготеет власть ужасного тирана, — сказал он, — раз мы так смело и откровенно болтаем о нашем императоре. Все то, что мы говорили здесь, Наполеон выслушал бы не только с удовольствием, но и с одобрением. Разумеется, как и у всех людей, у него есть свои слабости, но они не имеют никакого значения. Наполеон гениален как правитель, выбор нации был справедлив. Он работает больше, чем каждый из его подданных. Он любимейший полководец у солдат; он хозяин, которого обожают слуги. Для него не существует праздников, он готов работать всегда. Под крышей Тюильри нет более умеренного в пище и питье. Бонапарт воспитывал своих братьев, когда сам был чуть не нищим; впоследствии он проявил щедрость даже к своим дальним родственникам. Словом, он экономен, очень трудолюбив, воздержан. Я читал в лондонских газетах о принце Уэльском, и он не выдерживает никакого сравнения с Наполеоном!

Я вспомнил все брайтонские, лондонские, ньюмаркетские скандальные истории, в которых был замешан принц Георг, и решил не вступаться за него.

— Мне думается, газеты имеют в виду не личную жизнь императора, но его честолюбивые притязания, — ответил я.

— Какие тут притязания, когда император, как и все мы, понимает, что на земном шаре может существовать либо Франция, либо Англия! Одна из двух должна взять верх. Если Англия сдастся, мы сможем основать всемирную империю. Италия — наша. Австрия снова станет наша, как и раньше. Германия разделилась на части. Россия может распространяться только на юго-востоке. Америку мы покорим позже, как-нибудь на досуге, имея вполне справедливые притязания на Луизиану и Канаду. Мы будем править всем миром, и есть только одно препятствие, чтобы выполнить нашу миссию.

Через открытый полог палатки он указал на широкие воды Ла-Манша. Там вдали, словно белые чайки, мелькали паруса сторожевых английских судов. Я снова вспомнил, как несколько часов тому назад видел огни судов на море и огни лагеря на берегу. Столкнулись две нации: одна — владычица моря, другая — не знавшая равных на суше; столкнулись лицом к лицу, и весь мир, затаив дыхание, следил за борьбой двух титанов.

Глава двенадцатая Человек дела

Расположение палатки де Миневаля позволяло видеть штаб императора со всех сторон. Не знаю, то ли мы слишком увлеклись беседой или же император вернулся другим путем, но мы не заметили, как он проехал, и спохватились лишь тогда, когда перед нами выросла фигура капитана в зеленом мундире гвардейских разведчиков. Еле переводя дух, он сообщил нам, что Наполеон ожидает своего секретаря. Бедный Миневаль стал бледен как полотно, и в первую минуту от душившего его волнения не мог вымолвить ни слова.

— Я обязан был находиться там! — почти простонал он. — Господи, какое несчастье! Я прошу извинения, месье де Коленкур, что должен вас покинуть!.. Где же мои шпага и фуражка?.. Идемте же, идемте, месье де Лаваль, нельзя терять ни минуты!

Я видел, как получил отставку адмирал Брюэс, и неудивительно, что де Миневаль пришел в ужас от своей оплошности. Да, император заставлял трепетать своих подчиненных. Никогда они не могли быть спокойны, любую минуту можно было ожидать катастрофы. Обласканные сегодня, завтра они могли быть прилюдно опозорены; ими пренебрегали, их третировали, как простых солдат, и все же они любили своего Бонапарта и служили ему так, что другому императору и не снилось.

— Думаю, мне лучше остаться здесь, — сказал я, когда мы дошли до приемной.

— Нет-нет, ведь я за вас отвечаю! Вы должны идти вместе со мною! О! Хочется надеяться, что я не слишком провинился. Но как же я его проглядел?

Мой испуганный провожатый постучал в дверь; Рустам, мамелюк, стоявший на страже, тотчас открыл.

Комната, куда мы вошли, была довольно большая и скромная: серые обои на стенах, в центре потолка изображение золотого орла, держащего в когтях молнию, — эмблема императорской власти. Несмотря на теплую погоду, топился камин, и тяжелый, спертый воздух был насыщен сильным ароматом алоэ. Посреди комнаты стоял большой овальный стол, покрытый зеленым сукном и заваленный письмами и бумагами. Сбоку помещался письменный стол, за которым в зеленом кресле с изогнутыми ручками сидел император. Несколько офицеров стояло у стен, но он словно не замечал их. Маленьким перочинным ножом Наполеон водил по деревянным украшениям своего кресла. Он мельком взглянул на нас, и холодно обратился к де Миневалю:

— Я ждал вас, месье де Миневаль. Не помню случая, чтобы Бурьенн, мой последний секретарь, заставлял себя ждать. Не надо извинений, и довольно об этом! Потрудитесь взять мой приказ — я написал его без вас — и снять с него копию.

Бедный де Миневаль дрожащей рукой взял бумагу и отправился к своему столику. Наполеон встал. Задумчиво опустив голову, он тихо ходил по комнате взад-вперед. Я видел, что он не может обойтись без секретаря, потому что, пока писал сей знаменательный документ, залил весь стол чернилами; на его белых рейтузах остался ясный след того, что он обтирал о них перья. Я по-прежнему стоял возле входа, и он не обращал на меня ни малейшего внимания.

— Ну что же, вы готовы, де Миневаль? — спросил он вдруг. — У нас еще масса дел!

Секретарь в смятении обернулся.

— С вашего разрешения, ваше величество… — заикаясь пробормотал он.

— В чем дело?

— Простите, но я с трудом понимаю написанное вами, ваше величество.

— Однако вы поняли, о чем приказ?

— Да, ваше величество, конечно: здесь идет речь о корме для лошадей кавалерии.

Наполеон улыбнулся, и лицо его стало совершенно детским.

— Вы напоминаете мне Камбасереса, де Миневаль! Когда он получил мой отчет о битве при Маренго, то усомнился, могло ли дело происходить так, как я описал. Удивительно, с каким трудом вы разбираете мой почерк! Этот документ не имеет никакого отношения к лошадям. В нем содержатся инструкции адмиралу Вильневу, чтобы он, приняв на себя командование в Ла-Манше, сосредоточил там свой флот. Дайте я прочту вслух!

Быстрым, характерным порывистым движением император вырвал из рук секретаря бумагу, но, пробежав ее строгим взглядом, скомкал и зашвырнул под стол.

— Я продиктую все заново, — сказал он, продолжая ходить по комнате.

Из его уст изливался целый поток слов, и бедный де Миневаль с покрасневшим от напряжения лицом едва успевал заносить их на бумагу. Воодушевившись, Наполеон ускорил шаги; голос его повышался; пальцы левой руки впились в красный обшлаг рукава, кисть правой судорожно подергивалась, что было ему свойственно. Его мысли и планы поражали ясностью и величием: даже такой непосвященный, как я, без труда следил за ними. Я удивлялся его способности схватывать и запоминать факты: Наполеон с поразительной точностью мог говорить не только о числе линейных кораблей, но и о фрегатах, шлюпах и бригах в Ферроле, Рошфоре, Кадисе, Карфагене и Бресте; он наизусть называл численность экипажа каждого из них и количество орудий, имевшихся на борту. Более того, он помнил название и вооружение каждого английского корабля. Такие познания даже для моряка были необычайными, но, принимая во внимание, что вопрос о судах являлся одним из сотен других вопросов, с коими ему постоянно приходилось иметь дело, я начал представлять широту его проницательного ума. Он совершенно не обращал на меня внимания, но тут вдруг выяснилось, что он, оказывается, непрерывно наблюдал за мною. Окончив диктовать, он обратился ко мне со словами:

— Похоже, вы удивлены, месье де Лаваль, что я занимаюсь делами моего флота без морского министра, но имейте в виду, что одно из моих правил — вникать во все самому. Будь у Бурбонов столь похвальная привычка, им не пришлось бы влачить жалкое существование в мрачной и туманной Англии.

— Да, но для этого нужно еще обладать вашей памятью, ваше величество, — заметил я.

— Она входит в мою систему, — ответил он. — У меня в памяти все сведения распределены, если так можно выразиться, по отдельным ящикам, которые, исходя из необходимости, я и открываю. Редко когда я не могу вспомнить того, что мне нужно. У меня очень плохая память на числа и имена, зато я прекрасно запоминаю факты и лица. Да, многое приходится держать в голове, месье де Лаваль! Например, вы видели, что у меня в памяти есть маленький ящик, заполненный морскими судами. Я должен также знать все крепости и гавани Франции. Вот однажды военный министр давал мне отчет о береговых укреплениях, а я смог указать ему, что он не упомянул о двух пушках в береговых батареях Остенде. В другом ящике моей памяти находятся сведения о войсках Франции. Вы согласны с этим, маршал Бертье?

Гладко выбритый человек, который стоял у окна, покусывая ногти, поклонился в ответ.

— Нет сомнения, ваше величество, что вы знаете имя каждого солдата в строю!

— Думаю, что знаю большую часть моих прежних египетских солдат, — сказал он. — Кроме того, месье де Лаваль, я должен помнить о каналах, мостах, дорогах, о промышленности — одним словом, обо всех отраслях хозяйства страны. Законы и финансы Италии, колонии Голландии — это тоже занимает много места в моей памяти. В наши дни, месье де Лаваль, Франция предъявляет большие требования к своему правителю. Теперь уже мало одного умения с достоинством носить царскую порфиру или гоняться за оленями по лесам Фонтенбло!

Я вспомнил беспомощного, красивого, обожавшего роскошь и блеск короля Людовика, которого видел в детстве, и понял, что Франции после пережитых волнений и страданий действительно была нужна твердая и сильная рука.

— А вы что об этом думаете, месье де Лаваль? — спросил император. Он остановился около камина, чтобы погреть ногу. Я обратил внимание на то, что его ботинки с золотыми пряжками были очень изящными.

— Убежден, что именно так и должно быть, ваше величество!

— Вы пришли к правильному выводу, — сказал он. — Но вы, кажется, и прежде держались того же взгляда. Верно ли мне передали, что в одном кабачке Эшфорда вы не на шутку схватились с молодым англичанином, который предложил вам тост за мое падение?

Я вспомнил тот случай, но не мог взять в толк, откуда Наполеону стало о нем известно.

— Почему ж вы защищали меня?

— Я сделал это по наитию, ваше величество!

— Не могу понять, как это люди могут делать что-нибудь по наитию! По-моему, это допустимо только для сумасшедших, но не для здравомыслящих людей. Из-за чего рисковали вы жизнью, ведь тогда вы не могли рассчитывать на мою благодарность?

— Вы стояли во главе Франции, ваше величество, а Франция — моя родина! — горячо возразил я.

Во время нашего разговора он продолжал ходить по комнате, сгибая и разгибая правую руку и поглядывая на нас через монокль, так как зрение его было настолько слабо, что в комнате он был принужден пользоваться моноклем, а под открытым небом — подзорной трубой. Иногда он доставал щепотку нюхательного табаку из черепаховой табакерки, но я видел, что ничего не попадало по назначению — весь табак он просыпал себе на сюртук и на пол.

Мой ответ, видимо, понравился ему, потому что он вдруг схватил меня за ухо и стал пребольно тянуть.

— Вы правы, мой друг, — сказал он, — я стою за Францию, как Фридрих II стоял за Пруссию. И я сделаю Францию могущественнейшей державой в мире! Все государи Европы сочтут необходимым иметь дворцы в Париже, и они составят свиту при коронации моих преемников!..

Внезапно лицо его исказило мучительное страдание.

— Господи! Для кого я все это создаю? Кто будет царствовать после меня? — прошептал он, проводя рукою по лбу. — Боятся ли в Англии моего вторжения? — неожиданно спросил он. — Доводилось вам слышать от англичан опасения, что я могу переплыть Ла-Манш?

Я был принужден сознаться, что англичане опасаются как раз обратного: что он откажется от замысла переплыть Ла-Манш.

— Их солдаты завидуют морякам, которые первые будут иметь честь бороться с вами, — добавил я.

— Но ведь у них очень маленькая армия!

— Да, но надо принять во внимание, что почти вся Англия пошла в волонтеры.

— Ба, новобранцы не опасны! — воскликнул он, точно отбрасывая их руками. — Я высажусь со стотысячной армией в Кенте или в Суссексе. Я проведу там большое сражение и выиграю его с потерей десяти тысяч человек. На третий день я буду в Лондоне. Там я немедленно захвачу государственных чиновников, банкиров, купцов, издателей газет. Я потребую выплаты контрибуции в размере ста миллионов фунтов стерлингов! Я стану покровительствовать бедным за счет богатых и таким образом переманю их на свою сторону. Я предоставлю автономию Шотландии и Ирландии; это даст им преимущество перед Англией. Таким образом повсюду возникнут раздоры. И потом я потребую отдать их флот и укрепить за Францией английские колонии в вознаграждение за то, что я покину их остров! Я достигну всемирного владычества для Франции и закреплю его навеки!

Эта речь служила лишним доказательством его поистине удивительной особенности, о которой мне доводилось слышать и раньше: Наполеон совмещал широту замыслов с разработкой мельчайших деталей, поэтому его планы никогда не выходили за пределы возможного. Мысль о походе на Восток, подобная легкому неясному сну, сменялась в его мозгу размышлениями о судах, портах, резервах, войсках, которые необходимы для осуществления мечты. Он сразу улавливал суть вопроса и разрабатывал его с тою решимостью, с какою он шел на столицу врагов. Обладая душою поэта-идеалиста, Наполеон в то же время был человеком дела — сочетание, которое способно сделать индивида крайне опасным для всего миропорядка.

Я более чем уверен, что, говоря о своих ближайших намерениях, Наполеон преследовал тайную цель (он никогда и ничего не делал просто так), и в данном случае он, видимо, рассчитывал на эффект, который могло бы произвести на остальных эмигрантов мое мнение.

Не существовало, казалось, ничего, что было бы не по силам его уму, и всякое незначительное дело он умел возвысить так, что оно становилось достойным его величия. В один миг он переходил от размышления о зимних квартирах для 200 тысяч солдат к спорам с де Коленкуром об уменьшении домашних расходов и о возможности убавить число экипажей.

— Я стремлюсь содержать дом как можно экономнее, и поэтому могу показаться в роскоши и величии за границей, — сказал он. — Помню, когда был лейтенантом, я умудрялся существовать на 1200 франков в год, и для меня не составит большого труда вести подобный образ жизни и сейчас. Необходимо остановить дворцовую расточительность! Например, из отчета Коленкура я вижу, что в один день было выпито 155 чашек кофе, что при цене сахара в 4 франка и кофе в 5 франков за фунт дает 20 су за чашку. Следует сократить это количество! При настоящей цене сена семисот франков в неделю должно вполне хватить 200 лошадям. Я не желаю терпеть чрезмерных расходов на Тюильри!

В течение нескольких минут он переходил от вопроса о миллиардах к вопросу о копейках и от вопросов государственного устройства — к лошадиному стойлу. Время от времени он вопрошающе поглядывал на меня, точно спрашивая моего мнения, а я не переставал поражаться, зачем ему сдалось мое одобрение. Но, вспомнив, скольких представителей старого дворянства мог соблазнить мой пример, я понял, что он глубже проникал в суть вещей и событий.

— Итак, месье де Лаваль, — внезапно сказал он, — вы до некоторой степени познакомились с моей системой. Готовы ли вы поступить ко мне на службу?

— Всей душой, ваше величество! — ответил я.

— Учтите: я умею быть очень строгим хозяином, когда захочу, — с улыбкой сказал он. — Вы присутствовали при моем разговоре с Брюэсом. Я не мог поступить иначе, потому что для нас важнее всего исполнение долга, а дисциплина требуется не только от низших, но и от высших чинов. Но гнев никогда не может заставить меня потерять самообладание, потому что он не поднимается выше этого порога, — при этом он указал рукою на шею. — Я никогда не дохожу до исступлений. Доктор Корвизар подтвердит вам, что у меня весьма медленное кровообращение.

— Зато вы слишком быстро едите, ваше величество, — сказал широколицый добродушный человек, шептавшийся до той минуты с Бертье.

— Ах вы, негодник этакий, еще клевещет на меня! Доктор никак не может простить, как я однажды сказал, что предпочитаю умереть от болезни, чем от лекарств! Если я слишком мало трачу времени на еду, то это уже не моя вина, а государства, которое уделяет мне на еду всего несколько минут. Ах да! Я вспомнил, что, верно, сильно запоздал с обедом. Кон-стан!

— Уже четыре часа прошло сверх положенного для обеда часа, ваше величество.

— Давай сейчас!

— Слушаю, ваше величество! Осмелюсь доложить, в дверях ожидает месье Изабей со своими куклами!

— Ну тогда погоди, я сначала взгляну на них. Позвать его сюда!

Вошел человек, по-видимому, прибывший издалека. На его руках висела большая, сплетенная из ивняка корзина.

— Я посылал за вами два дня назад, месье Изабей!

— Курьер был у меня вчера, ваше величество. А я только что из Парижа.

— Модели с вами?

— Да, ваше величество.

— Разложите их на столе.

Я ничего не понимал. Изабей раскрыл корзинку, наполненную маленькими куклами, не больше фута величиной, разодетыми в самые яркие шелковые и бархатные костюмы с отделкой из горностая и золотых шнуров. И пока он раскладывал их на столе, я догадался, что император с его скрупулезностью и привычкой лично вникать во все пожелал видеть и эти костюмы придворных, заказанные для его двора на случай церемоний, парадов и прочих торжественных случаев.

— Что это такое? — спросил он, беря маленькую куклу в красном с золотом охотничьем костюме и белым плюмажем.

— Это охотничий костюм императрицы, ваше величество!

— Талия слишком низка, — сказал Наполеон, имевший строго определенные взгляды на дамские платья. — Эта проклятая мода, кажется, единственная вещь, которая не поддается моим командам. А это кто?

Он указал на фигурку в зеленом сюртуке, отличавшуюся особенно торжественным видом.

— Это распорядитель императорской охоты, ваше величество!

— Значит, это вы, Бертье! Как вам нравится ваш новый костюм? А кто вот этот в красном?

— Это главный канцлер!

— А в лиловом?

— Камергер двора!

Император занялся костюмами, точно дитя новой игрушкой. Он создавал из кукол группы, чтобы иметь понятие о том, как они будут выглядеть все вместе. Затем он сложил их обратно в корзинку.

— Очень хорошо, Изабей, — сказал он, — вы и Давид потрудились на славу. Можете передать эти модели придворным поставщикам и получить там вознаграждение за издержки. Но скажите Ленорман, что если она осмелится подать такой же счет, какой недавно прислала императрице, то ей придется познакомиться с внутренним расположением Венсеннской тюрьмы. Думаю, что выбросить 25 тысяч франков на одно платье, хотя бы оно было для самой мадемуазель Эжени де Шуазель, покажется вам непростительной глупостью, не так ли, Лаваль?

Он знал имя моей невесты! Неужели ничто не могло укрыться от этого непостижимого человека? Какое ему было дело до моей любви, — ему, погруженному в решение судеб всего мира? И когда я смотрел на него с удивлением и страхом, та же детская улыбка озарила его бледное лицо. На мгновение пухлая маленькая рука императора легла на мое плечо; его голубые глаза светились удовольствием. В зависимости от настроения глаза Наполеона принимали разные оттенки: темнели в минуты задумчивости, приобретали стальной цвет в минуты гнева и раздражения.

— Вы удивились, что мне известно о стычке в Эшфордском кабачке? Теперь вы поражены, услышав известное имя из моих уст! Плохого же вы мнения о моих агентах в Англии, раз считаете, что они не в состоянии доставить мне такие важные сведения!

— Не понимаю, почему о подобных мелочах донесли, вернее, почему вы их не забыли тотчас же, ваше величество?

— Вы очень скромны, месье де Лаваль, и мне не хотелось бы, чтобы вы утратили это редкое качество, познакомившись с придворной жизнью. Итак, вы полагаете, что ваши личные дела не существенны для меня?

— Не знаю, почему они могут быть важны, ваше величество.

— Кто ваш дядя Лаваль де Монморанси?

— Он кардинал.

— Совершенно верно! А где он?

— В Германии.

— Ну да, в Германии, а не в парижском Нотр-Даме, куда бы я его поместил! Кто ваш кузен?

— Герцог де Роган!

— Где он?

— В Лондоне.

— Да, в Лондоне, а не в Тюильри, где он мог бы достичь всего, чего бы пожелал. Сомневаюсь, чтобы после моего свержения у меня нашлись столь же верные подданные, как у Бурбонов. Вряд ли люди, которых я обрек на изгнание, будут отказываться от лестных предложений моих врагов, ожидая моего возвращения! Пожалуйте сюда, Бертье, — и ласковым, столь характерным для него жестом Наполеон взял своего любимца за ухо. — Могу я рассчитывать на вас, негодник вы этакий?

— Я не понимаю вас, ваше величество!

Мы разговаривали так тихо, что присутствующие ничего не слышали, но теперь все ждали ответа Бертье.

— Если я буду низложен и изгнан, последуете ли вы за мною в изгнание?

— Нет, ваше величество!

— Черт возьми! Однако вы откровенны!

— Я буду не в состоянии отправиться в изгнание, ваше величество!

— А почему?

— Потому что меня тогда уже не будет в живых!

Наполеон расхохотался.

— И еще есть люди, утверждающие, что наш Бертье не отличается особой сообразительностью, — сказал он. — Я люблю вас по своим собственным соображениям, Бертье, и вполне в вас уверен. Чего нельзя сказать о вас, месье Талейран! Вы легко перейдете на сторону нового победителя, как вы некогда изменили вашему старому. По-моему, у вас гениальный дар пристраиваться!

Император очень любил подобные сцены, ставившие подчиненных в затруднительное положение, и никто не был гарантирован от коварного, способного легко его скомпрометировать вопроса. Но сейчас, оставив в стороне свои опасения, все с нетерпением ждали, как возразит знаменитый дипломат на столь справедливое обвинение.

Талейран продолжал стоять, опираясь на палку; его сутуловатые плечи слегка наклонились вперед, и улыбка застыла на лице, как будто он только что услышал самую приятную новость. Единственное, чем он заслуживал уважения, — своим умением держаться с достоинством и никогда не опускаться перед Наполеоном до раболепия и лести.

— Вы думаете, что я покину вас, ваше величество, если ваши враги предложат мне больше?

— Совершенно уверен!

— Гм… Я, конечно, не могу ручаться за себя до тех пор, пока не будет сделано предложение. Но оно должно быть очень выгодным. Ведь, кроме довольно симпатичного отеля на улице Сен-Флорантэн и двухсот тысяч моего жалованья, я еще занимаю почетный пост первого министра в Европе. Правду сказать, ваше величество, если только не собираются посадить меня на трон, я решительно ничем не могу улучшить своего положения!

— Вижу, что все-таки могу на вас положиться, — сказал Наполеон, но взгляд его вдруг стал задумчивым. — Да, кстати, Талейран, вы должны или жениться на мадам Гранд, или оставить ее в покое, потому что я не могу допустить при дворе скандала!

Я был потрясен, что столь щекотливые, личные дела обсуждаются открыто, при свидетелях, но и это было характерной чертой Наполеона; он считал, что щепетильность и хорошие манеры — это те путы, которыми посредственность стремится опутать гения. Не было ни одного вопроса частной жизни — вплоть до выбора жены или разрыва с прежней любовницей, — в который бы не вмешался этот тридцатишестилетний победитель, чтобы вынести свой вердикт.

Талейран снова улыбнулся своей добродушной и несколько загадочной улыбкой.

— Я питаю инстинктивное отвращение к браку, ваше величество! Вероятно, в этом сказывается наследственность, — сказал он.

Наполеон рассмеялся.

— Ах да, я забываю, что в данную минуту говорю с епископом Отунским, — сказал он. — Но я уверен, что Папа Римский — поскольку я заинтересован в этом деле — в виде благодарности за кое-какие знаки внимания, которые мы ему оказали при коронации, сочтет нужным дать соответствующие указания своему епископу. Она умная женщина, эта мадам Гранд! Я заметил, что она серьезно всем интересуется.

Талейран пожал плечами.

— Не всегда присутствие ума в женщине дает ей большие преимущества, ваше величество! Умная женщина легко может скомпрометировать своего мужа, а глупая в состоянии оскандалить только самое себя.

— Самая умная женщина это та, которая умеет скрывать свой ум! Во Франции женщины всегда опаснее мужчин, потому что они всегда умнее. Но они не могут себе представить, что мы ищем в них сердца, а не ума. А когда женщины оказывают большое влияние на монархов, то это всегда приводит к их падению. Например, Генрих IV или Людовик XIV, идеалисты, сентиментальные мечтатели, полные чувства и энергии, но совершенно нелогичные и лишенные дара предвидения. А эта несносная мадам де Сталь! Вспомните-ка ее салон в квартале Сен-Жермен. Нескончаемый треск, болтовня и шум ее собраний устрашают меня больше, чем флот Англии. Почему не могут смотреть они за своими детьми или заниматься рукоделием? Не правда ли, какие отсталые мысли я высказываю, месье де Лаваль?

Трудно было ответить на этот вопрос, и я решил промолчать.

— Ваш жизненный опыт еще не слишком велик, — заявил император. — Я говорю о том времени, когда тупоумные парижане возмущались неравным браком вдовы знаменитого генерала Богарне с никому не известным Бонапартом. Да, это был чудный сон! Город Милан находится от Мантуи на расстоянии одного дня пути. Между ними расположены девять таверн, и по дороге я в каждой из них писал по письму моей жене. Девять писем в один день, и лишь одно-единственное из них не было сладкой фантазией, а представляло вещи в их истинном свете.

Я подумал, как хорош был этот человек, прежде чем он научился видеть «вещи в их истинном свете». Да, грустная штука жизнь, лишенная очарования и любви. Его лицо омрачилось при воспоминании о днях, полных прелести и очарования, которых не могла вернуть и императорская корона. Можно почти с уверенностью сказать, что те девять писем, написанные им в один день, принесли ему более радости, чем все ухищрения, с помощью которых он отвоевал у своих соседей одну провинцию за другой. Но он быстро овладел собою и сразу перешел к моим личным делам.

— Эжени де Шуазель — племянница герцога де Шуазеля? — спросил он.

— Да, ваше величество!

— Вы с нею помолвлены?

— Да, ваше величество!

Он нетерпеливо тряхнул головой.

— Если вы желаете находиться при моем дворе, месье де Лаваль, — сказал он, — вы должны и в отношении брака положиться на меня. Я слежу за браками эмигрантов, как и за всем остальным!

— Но Эжени полностью разделяет мои взгляды!

— Та-та-та! В ее годы еще не имеют определенных мнений. В ее жилах течет кровь эмигрантов, и она даст себя знать. Нет, уж позвольте мне позаботиться о вашем браке, месье де Лаваль! Я желаю видеть вас в Пон-де-Брик, чтобы представить вас императрице. Что там такое, Констан?

— Какая-то дама желает видеть ваше величество! Попросить ее явиться позже?

— Дама! — воскликнул Наполеон и улыбнулся. — Мы нечасто видим здесь женские лица. Кто она и что ей угодно?

— Ее имя Сибилла Бернак, ваше величество!

— Как? — изумился император. — Она, вероятно, дочь старика Бернака из Гробуа. Кстати, месье де Лаваль, он приходится вам дядей со стороны матери?

Я вспыхнул от стыда и увидел, что император понял мои чувства.

— Да-да! У него не самое симпатичное ремесло, но уверяю вас, что он полезнейший человек. Кстати, он завладел теми имениями, наследником которых являетесь вы?

— Да, ваше величество!

Император подозрительно взглянул на меня.

— Надеюсь, вы поступили ко мне на службу не потому, что рассчитываете возвратить свои имения?

— Нет, ваше величество! Я хочу проложить себе дорогу без посторонней помощи!

— Гордые замыслы, — сказал император, — избрать себе свой путь, не желая следовать по стопам предков. Я не могу восстановить ваших прав, месье де Лаваль, потому что в настоящее время дела во Франции приняли новый оборот, и если бы я занялся восстановлением нарушенных прав владений, то этому не было бы конца, а также пошатнулось бы доверие народа. У меня, кстати, нет более преданных сторонников, чем те, кто завладел чужой землей. И если они служат мне, как, например, ваш дядя, земли должны остаться за ними. Но чего может хотеть от меня эта девушка? Попроси ее войти, Констан!

Через минуту Сибилла вошла в комнату. Она была бледна и грустна, но ее глаза светились сознанием собственного достоинства, она держалась как принцесса.

— Что вам угодно, мадемуазель? Зачем пришли? — спросил император тем особенным тоном, которым обыкновенно разговаривал с женщинами, имевшими честь ему понравиться.

Сибилла огляделась, и, когда на мгновение наши глаза встретились, я почувствовал, что мое присутствие придало ей мужества. Она смело взглянула на императора.

— Я пришла просить милости, ваше величество!

— Дочь такого отца всегда может на меня рассчитывать, мадемуазель! Что вам угодно?

— Я пришла просить не от имени отца, а от своего. Умоляю вас пощадить Люсьена Лесажа, обвиненного в заговоре против императорской власти и арестованного третьего дня. Ваше величество! Он поэт, ученый, мечтатель, склонный жить вдали от света, но не заговорщик; он просто был орудием в руках дурных людей.

— Хорош мечтатель! — с гневом воскликнул Наполеон. — Да эти мечтатели самые опасные люди! — Он взял со стола несколько исписанных листов бумаги. — Кажется, он имеет счастье быть вашим возлюбленным? Я не ошибаюсь?

Сибилла вспыхнула и опустила глаза под острым, насмешливым взглядом императора.

— Здесь у меня все показания и протоколы допроса. Кстати, его поведение там не делает ему чести. Могу сказать только одно: из всего слышанного о нем заключаю, что он недостоин вашей любви!

— Умоляю, пощадите его!

— Это невозможно, мадемуазель! Против меня составлялись заговоры с двух сторон — приверженцами Бурбонов и якобинцами. Я слишком долго терпел их, и мое терпение только придало наглости этим господам. После смерти Кадудаля и герцога Ангиенского приверженцы Бурбонов затихли. Такой же урок следует преподать и якобинцам!

Я до сих пор не перестаю удивляться страсти моей кузины к этому низкому трусу, хотя давно установлено, что для любви не существует законов. Услышав решительный ответ императора, Сибилла не смогла долее владеть собою; ее лицо стало бледнее прежнего, и она залилась горькими слезами, которые катились по ее исхудалым щекам, словно капли росы по лепесткам лилии.

— Ради Бога, ради любви вашей матери, не губите его! — вскричала она, падая на колени к ногам императора. — Ручаюсь, что он откажется от политики и не станет вредить империи!

— Ну и ну! — с гневом вскричал Наполеон. Император резко отошел от нее и, повернувшись на каблуках, зашагал взад и вперед по комнате. — Я не могу этого сделать! Я никогда не изменяю своих решений. В государственных делах ничего нельзя решать в зависимости от чьего-либо и, особенно, женского желания. Якобинцы, кроме того, крайне опасны, и им необходим пример достойного наказания, в противном случае завтра же против меня составится новый заговор!

По непреклонному выражению лица, по тону его голоса стало ясно, что дальнейшие мольбы бесполезны, тем не менее моя кузина с упорством женщины, защищающей своего возлюбленного, продолжала:

— Но он совершенно безвреден и нисколько не опасен, ваше величество!

— Его смерть послужит уроком другим!

— Пощадите Лесажа, я отвечаю за него!

— Это невозможно!

Констан и я подняли ее с полу.

— Вы правы, месье де Лаваль, — сказал император. — Бесполезно продолжать разговор, который ни к чему не приведет. Проводите вашу кузину!

Но Сибилла снова обратилась к нему: я видел, она все еще надеется.

— Ваше величество! — почти крикнула она. — Вы сказали, что необходим пример. Но вы забыли о Туссаке!

— О, если бы я добрался до Туссака!..

— Да, вот опасный человек! Вместе с моим отцом они довели Люсьена до погибели. Если нужен урок, то уж лучше использовать виновного!

— Они оба виновны! И самое главное — только один из них находится в наших руках.

— Но если я найду другого?

Наполеон на минуту задумался.

— Если вы найдете его, — сказал он, — Лесаж будет прощен!

— Для этого мне нужно время!

— Сколько же дней отсрочки вы просите?

— По крайней мере неделю.

— Хорошо, я согласен дать вам неделю срока. Если Туссак будет найден за это время, Лесажа помилуют! Если же нет, на восьмой день он умрет на эшафоте. Однако довольно. Де Лаваль, проводите вашу кузину, у меня есть более важные дела, которыми мне следует заняться. Я буду ждать вас в Пон-де-Брик, чтобы представить императрице.

Глава тринадцатая Мечтатель

Провожая кузину, я был очень удивлен, встретив в дверях того же молодого гусара, который доставил меня в лагерь.

— Удачно, мадемуазель? — порывисто спросил он.

Сибилла утвердительно кивнула головой.

— Слава Богу! Я уже боялся за вас, потому что император — человек непреклонный! Смелая вы девушка! Да лучше на полудохлой кляче атаковать целый батальон, построившийся в каре, чем обратиться с просьбой к императору. Я так переживал за вас, думал, ничего не получится! — В его по-детски наивных голубых глазах навернулись слезы, а всегда лихо закрученные усы пребывали в таком беспорядке, что в другой ситуации я бы расхохотался.

— Лейтенант Жерар случайно встретился мне и проводил через лагерь, — сказала кузина. — Он настолько добр, что сочувствует мне.

— И я тоже сочувствую вам, Сибилла! — вскричал я. — Вы были похожи на ангела милосердия и любви. Да, счастлив тот, кому принадлежит ваше сердце. Только бы он был достоин вас!

Сибилла тут же нахмурилась: мыслимо ли, чтобы кто-нибудь счел Лесажа недостойным! Я немедленно замолчал.

— Я знаю его лучше, чем император или вы, — сказала она. — Душой и сердцем Лесаж поэт. Он слишком высокого мнения о людях, чтобы предвидеть интриги, жертвою которых он пал! Но к Туссаку в моей душе никогда не пробудится сострадания, потому что он убил пятерых; я также знаю, что во Франции не наступит мира, пока этот ужасный человек на свободе. Луи, помогите мне поймать его!

Лейтенант нервно покрутил усы и окинул меня ревнивым взором.

— Надеюсь, мадемуазель, что вы не запретите и мне помочь вам! — жалобно воскликнул он.

— Вы оба можете помочь мне, — сказала она, — я обращусь к вам, когда это будет нужно. А теперь, пожалуйста, проводите меня до конца лагеря, а там дальше я поеду одна.

Она говорила повелительным, не допускающим возражения тоном, и все приказы, слетавшие с ее очаровательных уст, звучали восхитительно.

Серая лошадь, на которой я приехал из Гробуа, стояла рядом с лошадью Жерара, так что нам оставалось только вскочить в седла, что мы тотчас и сделали. Когда мы выехали за пределы лагеря, Сибилла обратилась к нам.

— Я должна проститься с вами, — сказала она. — Итак, я могу рассчитывать на вас обоих?

— Конечно! — ответил я.

— Ради вас я готов идти на смерть! — горячо заявил Жерар.

— Хватит и того, что такие храбрецы готовы мне помочь, — с улыбкой ответила она и, стегнув лошадь, поскакала по направлению к Гробуа.

Я остановился и глубоко задумался о Сибилле: какой план возник в ее головке, что мог бы навести на след Туссака? Я ни минуты не сомневался, что женский ум, действующий под влиянием чувства и стремящийся спасти возлюбленного, достигнет большего успеха там, где Савари или Фуше, несмотря на всю их опытность, оказались бессильны. Повернув лошадь назад к лагерю, я увидел, что молодой гусар тоже смотрит вслед удаляющейся фигурке.

— Слово чести! Она создана для тебя, Этьен, — бормотал он, совершенно забыв о моем присутствии. — Эти чудные глаза, улыбка, искусство верховой езды! Она без страха говорила с самим императором! О Этьен, вот, наконец, женщина, достойная тебя!

Его бессвязные лепетания продолжались до тех пор, пока Сибилла не скрылась за холмами, тогда только он и вспомнил обо мне.

— Вы кузен этой барышни? — спросил он. — Мы связаны с вами обещанием помочь ей. Я не знаю, что нам придется сделать, но для нее я готов на все!

— Надо схватить Туссака.

— Превосходно!

— Это условие, чтобы сохранить жизнь ее возлюбленному.

На его лице отразилась борьба между любовью к девушке и ненавистью к сопернику, но врожденное благородство взяло верх.

— Господи! Я пойду даже на это, лишь бы сделать ее счастливою! — крикнул он и пожал мне руку. — Наш полк расквартирован там же, где вы видите большой табун лошадей. Если вам понадобится помощь, дайте мне знать, моя сабля и рука всегда к вашим услугам.

Он хлестнул коня и быстро уехал; молодость и благородство сказывались у него во всем — в осанке, в красном султане, развевающемся ментике и даже в блеске и звоне серебряных шпор.

Прошло четыре долгих дня, а я ничего не слыхал ни о моей кузине, ни о моем милейшем дядюшке из Гробуа. За эти дни я успел устроиться в главном городе — Булони, сняв себе комнату за ничтожную плату (платить дороже я был не в состоянии). Комната помещалась над булочной Видаля рядом с церковью Блаженного Августина на улице Деван.

Так уж вышло, что год назад я снова вернулся сюда, поддавшись тому же необъяснимому чувству, которое толкает стариков хоть изредка заглянуть туда, где протекла их юность, подняться по тем ступеням, которые скрипели под их ногами в далекие времена молодости. Комната осталась без изменений: те же картины, тот же гипсовый бюст Жана Бара около стола. Да, вещи не изменились, а вот моя душа, мои чувства уже совсем не те! Теперь в маленьком круглом зеркале отражалось истощенное старческое лицо, а когда я обернулся к окошку и посмотрел туда, где некогда белели палатки стотысячной армии и царило оживление, то увидел лишь унылые, пустынные холмы. Трудно поверить, что великая армия рассеялась, как легкое облачко в ветреный день, а все до единого предметы в заурядной комнате полностью сохранились!

Обосновавшись в этой комнате, я первым делом послал в Гробуа за своими скудными пожитками. Мне немедленно пришлось заняться туалетом, потому что после милостивого приема императора, пообещавшего взять меня на службу, я был просто обязан обновить свой гардероб, чтобы не позориться среди богато одетых офицеров и придворных. Все знали, что Наполеон старался одеваться возможно скромнее и вообще не обращал внимания на свое платье, но не таково было его отношение к другим: нечего было рассчитывать на благосклонность императора, если вы не обзавелись великолепными одеждами. Даже при дворе Бурбонов роскошь туалетов не имела такого значения.

На пятый день утром я получил от Дюрока, состоявшего при дворе камергером, приглашение прибыть в лагерь, причем сообщалось, что я могу рассчитывать на место в экипаже императора, отправляющегося в Пон-де-Брик, где меня должны были представить императрице. В лагере Констан провел меня к императору. Талейран и Бертье находились тут же в ожидании распоряжений, за письменным столом сидел де Миневаль.

— А, месье де Лаваль, — приветливо кивнул император, — есть известия от вашей очаровательной кузины?

— Нет, ваше величество, — ответил я.

— Боюсь, что ее усилия будут тщетны. Я от души желаю ей успеха, потому что нет оснований опасаться этого ничтожного поэта, Лесажа, а вот его сообщник — очень опасный человек. Но все равно нужно использовать кого-то в качестве примера!

Стемнело. Вошел Констан, чтобы зажечь огонь, но император остановил его.

— Я люблю сумерки, — сказал он. — Вы так долго жили в Англии, месье де Лаваль, что, наверное, тоже привыкли к сумраку. Я уверен, что разум этих островитян под стать их мерзким туманам, если судить по той чепухе, которую они пишут про меня в своих дурацких газетенках!

Нервным движением руки, обыкновенно сопровождавшим вспышки гнева, он схватил со стола последний номер какой-то лондонской газеты и бросил его в огонь.

— Журналист! — вскричал он тем же сдавленным голосом, каким накануне выговаривал своему провинившемуся адмиралу. — Да кто он такой? Чернильная душа, жалкий голодный писака! И он смеет рассуждать как человек, обладающий большою властью в Европе! Ох, как надоела мне эта свобода печати! Я знаю, многие хотят видеть ее и в Париже, в том числе вы, Талейран! Я же считаю, что из всех газет нужно оставить только одну — официальную, через которую правительство будет сообщать народу свои решения.

— У меня иное мнение, ваше величество, — ответил министр. — По-моему, лучше иметь явных врагов, чем бороться со скрытыми. Да и к тому же безопаснее проливать чернила, чем кровь! Что за беда, если враги станут злословить о вас на страницах газет, — они ведь бессильны против вашей стотысячной армии!

— Та-та-та! — нетерпеливо вскричал император. — Можно подумать, что я унаследовал корону от своего отца-императора! Но, если б даже и так, — все равно бы газеты остались недовольны. Бурбоны разрешили открыто критиковать себя, и к чему это их привело? Могли ли они воспользоваться своей швейцарской гвардией, как я воспользовался своими гренадерами, чтобы произвести переворот 16 брюмера? Что сталось бы с их драгоценным Национальным собранием? В ту пору одного удара штыком в живот Мирабо было бы вполне достаточно, чтобы все перевернуть вверх дном и окончательно изменить ход событий. Впоследствии только из-за нерешительности погибли король и королева и была пролита кровь многих невинных людей.

Он опустился в кресло и протянул свои полные, обтянутые белыми рейтузами ноги к огню. При красноватом отблеске потухавших угольев я смотрел на бледное красивое лицо, лицо сфинкса, поэта и философа: как трудно было предположить в нем безжалостного тщеславного солдата! Я слышал, что нельзя найти двух похожих портретов Наполеона и, я думаю, это потому, что в зависимости от настроения совершенно изменялось не только выражение, но и черты его лица. В молодости он был самым красивым из всех, кого мне довелось видеть на моем долгом веку.

— Вы не склонны к мечтательности и не способны создавать себе иллюзий, Талейран, — сказал он. — Вы всегда практичны, холодны и полны цинизма. Я другой. На мое воображение действует рокот моря или такие сумерки, как сейчас. Сильно влияет на меня и музыка, особенно повторяющиеся мотивы, какие встречаются в операх Пассаниэлло. Тогда на меня нисходит вдохновение, мои идеи становятся глубже, я стремлюсь к новым горизонтам. В такие минуты я обращаю свои мысли к Востоку, к этому кишащему людскому муравейнику; только там можно почувствовать себя великим! Мои прежние мечты воскресают. Я мечтаю вымуштровать людей, сформировать из них армию и повести ее на Восток. Если бы я успел завоевать Сирию, я привел бы этот план в исполнение и судьба целого мира решилась бы со взятием Сен-Жан д’Акра! Бросив Египет к своим ногам, я приступил к детальной разработке плана завоевания Индии. Я всегда представлял, как я еду на слоне и держу новый, сочиненный мною Коран. Я слишком поздно родился. Стать всемирным завоевателем дано лишь тому, в ком есть божественность. Александр объявил себя сыном Зевса, и никто в этом не сомневался. Но человечество далеко шагнуло, и люди утратили чудесную способность увлекаться. Что бы произошло, объяви я себя божеством? Талейран первый стал бы посмеиваться в кулак, а парижане разразились бы градом пасквилей на стенах!

Наполеон словно не замечал нас и ни к кому не обращался, а просто высказывал вслух свои мысли, самые фантастичные, самые чудовищные! Это было именно то, что он называл «оссианскими видениями», потому что в это время он всегда вспоминал дикие неясные сны и мечты Оссиана, поэмы которого имели для него какую-то особенную притягательность.

Миневаль рассказывал мне, что император порой говорит о своих сокровеннейших мечтах и стремлениях души, а его придворные, стоя вокруг, молча ожидают, когда он от этих бредней вернется к своей практичности.

— Великий правитель должен быть законом для всех, — продолжал Наполеон. — Мало уметь пользоваться саблей. Нет, нужно управлять душами людей, а не только их телами. Султан, например, глава их веры и армии. Многие из римских императоров обладали военной и духовной властью, и мое положение не упрочится, пока я не достигну того же. А в настоящее время во Франции Папа могущественнее меня в тридцати провинциях! Только подчинив себе все страны, можно достичь истинного мира и благополучия. Только когда власть над миром перейдет в руки Европы и центром ее станет Париж, а остальные правители будут получать корону из рук Франции, — только тогда восстановится нарушенный мир! Если могущество и власть одного сталкиваются с могуществом и властью других, то неизбежно начинается борьба, пока какая-то из сторон не признает себя побежденной. Географическое положение Франции в центре всех держав, ее богатство, ее история определенно указывают на то, что именно она должна править. В самом деле: Германия распалась на части, Россия — страна варваров, Англия представляет собою незначительный по величине остров. Таким образом, остается одна Франция!

Внимая этим речам, я невольно убеждался в правоте моих друзей в Англии, говоривших, что мир не восстановится до тех пор, покуда жив этот маленький тридцатишестилетний артиллерист.

Наполеон сделал несколько глотков кофе из чашки, стоявшей рядом с ним на маленьком столике. Затем снова вытянулся в кресле и, склонив подбородок на грудь, грустно устремил взор на красноватый отблеск огня.

— Если бы это осуществилось, — продолжал он, — все правители Европы явились бы к императору Фран-дии, чтобы войти в его свиту при коронации! Каждый из них имел бы свой дворец в Париже; пространство, занятое дворцами, тянулось бы на несколько миль! Вот какие у меня планы насчет Парижа, — конечно, если он окажется их достоин. Но я не люблю Париж, и парижане платят мне тем же. Они не могут простить, что я повел своих солдат на их город! Они знают, что если будет надобность, я опять пошлю армию против Парижа. Я их не только удивил, но и заставил меня бояться. Однако любви их так и не добился. А ведь я много сделал для них! Где сокровища Генуи, картины и статуи Венеции и Ватикана? В Лувре! Моя военная добыча обогатила Париж и послужила к его украшению. Но им нужны перемены, нужен шум побед. Сейчас они преклоняются передо мною, встречают с обнаженными головами. Но парижане не задумаются приветствовать меня кулаками, если я не дам им нового повода восхищаться и удивляться мною. Когда долгое время все было спокойно, я вынужден был построить Дворец Инвалидов, чтобы развлечь горожан. Людовик XIV дал им войны, Людовик XV — доблестных волокит и придворные скандалы. Людовик XVI не создал ничего нового и за это попал на эшафот. И в этом ваша заслуга, Талейран!

— Нет, ваше величество, по своим убеждениям я всегда был умеренным.

— Однако вы не сожалели о его гибели?

— Да, это верно, но только потому, что его место заняли вы, ваше величество!

— Ничто не могло бы остановить меня, Талейран! Я рожден, чтобы быть надо всеми. Помню, когда мы составляли условия мира в Кампо-Формио, я был совсем еще молодым генералом, и вот, когда императорский трон стоял в палатке штаба, я быстро поднялся по ступеням и сел на него. Я и помыслить не мог, что есть кто-то могущественнее! В глубине души я всегда знал, какое будущее меня ожидает. Даже когда я с моим братом Люсьеном жил в крохотной каморке на несколько франков в неделю, я знал, что придет день, когда я достигну императорской власти! А ведь тогда я не имел оснований надеяться на блестящую будущность. В школе я не отличался способностями, шел сорок вторым учеником из пятидесяти восьми. Я преуспевал только в математике, на этом кончались мои способности. Честно говоря, я любил мечтать, а не работать. Ничто не развивало моего честолюбия, к тому же в наследство от отца мне достался только скверный желудок!

Однажды, когда я был еще юнцом, вместе с отцом и сестрой Каролиной я оказался в Париже. Мы шли по улице Ришелье, когда появился королевский экипаж. Кто бы мог подумать, что маленький корсиканец, снявший шляпу перед королем и не спускавший с него глаз, станет его преемником?! Но я почувствовал, что этот экипаж должен рано или поздно принадлежать мне. Что тебе нужно, Констан?

Верный слуга почтительно наклонился к его уху и что-то прошептал.

— Ах, конечно, — сказал Наполеон, — свидание было назначено, а я чуть не позабыл о нем. Она здесь?

— Да, ваше величество!

— В боковой комнате?

— Да, ваше величество!

Талейран и Бертье обменялись взглядами, и министр направился было к двери.

— Нет-нет, можете остаться, — сказал император. — Зажги лампы, Констан, и распорядись, чтобы экипажи были готовы через полчаса. А вы, Талейран, займитесь-ка этой выдержкой из письма к австрийскому императору и выскажите мне ваше мнение.

Де Миневаль, вот длинный рапорт нового владельца дока в Бресте. Выпишите из него все самое важное и положите на письменный стол к пяти часам утра. Бертье, я желаю, чтобы вся армия была размещена по кораблям к семи часам утра. Надо выяснить, можно ли погрузить все войска за три часа. Месье де Лаваль, потрудитесь остаться здесь и ждать нашего отбытия в Пон-де-Брик.

Таким образом, дав каждому распоряжения, он быстро вышел. За приподнятым пологом прошелестела розовая юбка, и полог опустился.

Бертье, по обыкновению, покусывал ногти; Талейран насмешливо и презрительно посматривал на него из-под своих густых ресниц. Со скорбным лицом де Миневаль взял громадную связку бумаг, из которой к утру требовалось сделать извлечения. Констан, двигаясь совершенно бесшумно, зажигал свечи в канделябрах, расположенных вдоль стен.

— Это которая? — пронесся шепот министра.

— Певичка из императорской оперы, — ответил Бертье.

— А та маленькая испаночка по-прежнему в фаворе?

— Не думаю. Последний раз она была третьего дня.

— Ну а та, другая, графиня?

— Она в своем домике в Амблетэз.

— «Но я не допущу скандала при дворе», — продекламировал Талейран с иронической улыбкой, повторяя слова императора, сказанные по его адресу.

— А теперь, месье де Лаваль, — прибавил он, отводя меня в сторону, — я очень хотел бы поговорить с вами насчет партии Бурбонов в Англии. Вы, вероятно, знаете их намерения? Надеются ли они на успех?

И в течение пятнадцати минут он засыпал меня вопросами, которые подтверждали, что император не ошибся, сказав, что Талейран не задумается бросить его в тяжелую минуту и легко перейдет на сторону тех, кто посулит больше.

Мы вполголоса беседовали, как вдруг вбежал Констан. На его обыкновенно невозмутимом лице отражались тревога и смущение.

— Господи помилуй! Месье Талейран, — прошептал он, всплеснув руками, — какое несчастье! Кто бы мог ожидать?!

— Что случилось, Констан?

— О месье, я не осмелюсь беспокоить императора, но сюда едет сама императрица! Ее экипаж уже в двух шагах от лагеря!

Глава четырнадцатая Жозефина

При этом неожиданном известии Талейран и Бертье молча переглянулись, и я впервые увидел, как быстро менялось выражение лица знаменитого дипломата. Я и раньше слышал, что Талейран по мимике не уступит лучшим артистам. На его лице отразилась скорее злобная радость, чем смущение, в то время как Бертье, искренно преданный Наполеону и Жозефине, бросился к входу, откуда должна была появиться императрица, словно пытаясь остановить ее.

Констан бегом направился к комнате императора, но, окончательно растерявшись, хотя и пользовался везде репутацией невозмутимого человека, отошел назад, чтоб посоветоваться с Талейраном. Но было уже поздно, потому что мамелюк Рустам откинул портьеры и вошли две дамы.

Первая была высока и стройна, она приветливо улыбалась, и манеры ее были исполнены достоинства. Она была одета в черный плащ с белыми кружевами на шее и рукавах; голову ей украшала черная шляпа с развевающимся белым пером. Ее спутница была ниже ростом, лицо ее не отличалось изяществом и красотою и казалось бы совершенно вульгарным, если бы не особенная живость выражения больших черных глаз. На цепочке дамы вели маленького черного терьера.

— Оставьте Фортюнэ снаружи, Рустам, — сказала первая, передавая ему цепочку. — Император не любит собак, и когда мы вторгаемся в его жилище, то должны подчиняться его вкусам. Добрый вечер, месье де Талейран! Мадам де Ремюза и я катались поблизости и заехали узнать, когда император прибудет в Пон-де-Брик. Он уже собрался, не правда ли? Я думала застать его здесь.

— Его императорское величество вышел несколько минут тому назад, — сказал Тайлеран, кланяясь и потирая руки.

— Сегодня я устраиваю вечер в моем салоне в Понде-Брик, и император обещал отложить на время свои дела и почтить меня своим присутствием. Я хочу, чтобы вы убедили его меньше работать, месье де Талейран; пусть он обладает железной энергией, но он больше не должен вести такой образ жизни. Нервные припадки у него участились. Ведь он хочет все делать сам! Это, конечно, очень хорошо и заслуживает уважения, но ведь нельзя же так! Не сомневаюсь, что вот и сейчас… Ах, впрочем, вы не сказали, где он, месье де Талейран!

— Мы ожидаем его с минуты на минуту, ваше величество!

— В таком случае мы присядем и подождем. Ах, месье де Миневаль, как мне жаль вас: вы, я вижу, опять завалены этими несносными бумагами! Я была в отчаянии, когда месье де Бурьенн покинул императора, но вы превзошли даже этого образцового секретаря в исполнительности! Подвиньтесь к огню, мадам де Ремюза, вы очень озябли! Констан, дайте скамеечку под ноги мадам де Ремюза!

Вот такими, в сущности, незначительными знаками внимания и доброты императрица давно завоевала всеобщую любовь. У нее действительно не было врагов даже среди тех, кто ненавидел ее мужа. Эту женщину любили и позже, когда она стала одинокою, разведенною женою. Из всех жертв, которые император принес своему честолюбию, более всего он сокрушался о Жозефине, и разлука с нею стоила Наполеону недешево!

Теперь, когда она опустилась в кресло, в котором только что сидел император, я смог разглядеть ее. Странная судьба поставила ее, дочь артиллерийского лейтенанта, едва ли не выше всех женщин в Европе! Она была на шесть лет старше Наполеона, так что, когда я увидел Жозефину впервые, ей исполнилось сорок два года, но, глядя на нее издалека, при довольно тусклом свете в палатке, я не дал бы ей больше тридцати.

Ее высокая стройная фигура до сих пор отличалась девичьей гибкостью; в каждом ее движении было столько грации! Нежные черты лица — несомненно, в молодости Жозефина была замечательной красавицей, но, как и все креолки, она быстро пережила свою красоту. Правда, при помощи различных косметических средств супруга Наполеона довольно успешно боролась с возрастом и достигла того, что даже и в сорок лет, когда она сидела под балдахином или принимала участие в какой-нибудь процессии, красота ее привлекала внимание. Но на близком расстоянии или при ярком свете нетрудно было разглядеть, что белизна кожи и румянец щек были искусственными. Ее собственная красота сохранилась только в чудных больших черных глазах с мягким ласкающим взором. Маленький изящный ротик императрицы постоянно улыбался; но она никогда не смеялась слишком открыто, вероятно, имея свои причины не выставлять напоказ зубы. Она держала себя с таким достоинством и тактом, что, если бы эта маленькая креолка была даже императорской крови, она не смогла бы держать себя лучше. Походка, взгляды, манера одеваться, все ее жесты представляли собою гармоничное слияние женственности и приветливости с величием королевы. Я с удовольствием наблюдал за нею, когда она наклонялась вперед, брала из корзинки маленькие кусочки ароматической древесины алоэ и бросала их в огонь.

— Наполеон любит запах горящего алоэ, — сказала она, — ни у кого нет такого тонкого обоняния: он легко различает запах даже спрятанных духов.

— Император обладает чрезмерно развитым обонянием, — сказал Талейран, — придворные поставщики не особенно довольны этим.

— Ох, грустно, когда он начинает просматривать мои счета, это очень грустно, месье де Талейран: ничто не ускользает от его проницательности. Он ни для кого не делает исключений… Но кто этот молодой человек, месье де Талейран? Он, кажется, еще не был представлен мне?

Министр в двух словах объяснил ей, что я принят на личную службу к императору, и в ответ на мой почтительный поклон Жозефина тепло и искренне поздравила меня.

— Приятно видеть, что императора окружают такие благородные и преданные люди. В противном случае я бы ни минуты не была спокойна вдали от него. По-моему, он находится в безопасности только во время войны, потому что тогда за ним не охотятся убийцы. Я слышала, что на днях раскрыт новый заговор якобинцев?

— Месье де Лаваль как раз и присутствовал при аресте заговорщиков, — сказал Талейран.

Императрица с волнением стала расспрашивать меня.

— Но ведь этот ужасный человек — Туссак — до сих пор не пойман! — воскликнула она. — Я слышала, что молодая девушка взялась найти его и что наградой за этот подвиг будет освобождение ее возлюбленного?

— Эта девушка — моя кузина, ваше императорское величество! Ее зовут Сибилла Бернак.

— Вы всего несколько дней во Франции, месье де Лаваль, — сказала Жозефина, — но мне кажется, что вы попали в гущу всех государственных дел. Вы должны представить вашу хорошенькую, по словам императора, кузину ко двору. Мадам де Ремюза, потрудитесь записать ее имя.

Императрица снова склонилась к корзине с ветвями алоэ, стоявшей возле камина. Вдруг я заметил, что она удивленно посмотрела на какой-то предмет, который тотчас и подняла с пола. Это была треуголка Наполеона с трехцветной кокардой; Жозефина подозрительно посмотрела на невозмутимое лицо министра.

— Что это значит, месье де Талейран? — крикнула она, и ее черные глаза вспыхнули недобрым огоньком. — Вы сказали мне, что император вышел, почему же его треуголка здесь?

— Прошу прощения, ваше императорское величество, но я не говорил этого!

— Что же вы сказали в таком случае?

— Я сказал, что он покинул комнату за несколько минут до вас!

— Вы что-то скрываете! — воскликнула она, инстинктивно угадывая правду.

— Я сказал все, что знаю.

— Маршал Бертье, я требую, чтобы вы тотчас сказали мне, где император и чем он занят!

Императрица переводила взгляд с одного на другого.

Не способный ни на какие увертки и хитрости Бертье мял в руках шляпу.

— Я не знаю ничего, кроме того, что сказал де Талейран, — сказал он. — Император только что покинул нас.

— Через какой вход?

Бедный Бертье с каждым вопросом императрицы терялся все более и более.

— Ваше императорское величество, я не могу точно указать, куда вышел император.

Взгляд Жозефины скользнул ко мне. Я мысленно вознес пламенную молитву святому Игнатию, который всегда покровительствовал нашей семье, — и опасность миновала.

— Идемте, мадам де Ремюза, — сказала императрица. — Если господа не желают сказать нам правду, мы сумеем узнать ее сами.

С большим достоинством она пошла к портьере, отделявшей нас от комнаты Наполеона; спутница императрицы следовала за него, и по ее растерянному лицу, по робким, неуверенным шагам я понял, что она догадалась, в чем дело.

Постоянные измены императора и сцены, которые они вызывали, были столь обычным явлением, что еще ранее, будучи в Эшфорде, я неоднократно слышал самые разнообразные повествования о них. Из-за своей самоуверенности и пренебрежения мнением света Наполеон перестал бояться того, что о нем могут сказать, тогда как Жозефина, всегда сдержанная и спокойная, терзалась ревностью, теряла самообладание, и это приводило к тяжелым сценам.

Талейран отвернулся, едва сдерживая торжествующую улыбку и приложив палец к губам, а Бертье, не будучи в состоянии сдержать волнение, беспощадно мял и тискал свою и без того измятую шляпу. Только Констан, этот преданный слуга, решился загородить госпоже роковую комнату.

— Если, ваше величество, вам угодно подождать одну минуту, я доложу императору о вашем прибытии, — сказал он, простирая руки так, что они загораживали вход.

— А, так вот он где! — гневно крикнула она. — Я вижу все! И все понимаю! Ну хорошо же, я поговорю с ним! Пропусти меня, Констан! Как ты осмеливаешься загораживать мне дорогу?!

— Разрешите мне доложить о вас, ваше императорское величество.

— Я сама доложу о себе!

Быстрым движением она отстранила протестовавшего слугу, раздвинула портьеру и исчезла в смежной комнате.

Яркий румянец, несмотря на наложенные на щеки белила, заливал ее лицо; глаза сверкали гневом оскорбленной женщины. Она не боялась предстать перед мужем. Но в изменчивой, нервной натуре переход от безумной отваги к самой отчаянной трусости совершается слишком быстро! Не успела она скрыться в соседней комнате, как оттуда раздался грозный окрик, словно рычание разъяренного зверя, и тотчас Жозефина в ужасе выбежала из комнаты в палатку.

Император вне себя от ярости бежал за женой. Жозефина была так испугана, что бросилась прямо к камину; мадам де Ремюза, не желавшая в качестве арьергарда принять на себя натиск разгневанного императора, бросилась вслед за нею. Так они обе бежали, словно спугнутые с гнезда наседки, и, дрожа всем телом, опустились на свои прежние места. Тяжело дыша, не смея поднять глаз, они молча сидели, пока Наполеон с нервно подергивающимся лицом яростно метался по комнате, изрыгая град площадных ругательств.

— Ты во всем виноват, Констан, ты! — кричал он. — Разве так служат мне? Неужели у тебя настолько не хватило соображения? Неужели я никогда не могу побыть один?! Неужели я вечно должен подчиняться женским капризам? Почему все могут иметь часы свободы, а я нет? А вам, Жозефина, я скажу, что между нами все кончено! Я еще колебался, но теперь я решил порвать с прошлым!

Я уверен, что все присутствующие дорого дали бы за возможность покинуть комнату. Находиться при подобной сцене не так-то легко! Император не обращал на нас ни малейшего внимания, словно мы были просто неодушевленные предметы. Складывалось впечатление, что этот странный человек непременно хотел все щекотливые семейные дела, которые обыкновенно сохраняются в тайне, разбирать публично, чтобы еще больнее уязвить свою жертву. Начиная с императрицы и кончая грумом, не было решительно ни одного человека, кто бы с грустью не сознавал, что он каждую минуту может быть прилюдно осмеян и оплеван ко всеобщему удовольствию, хотя каждый из присутствующих понимал, что в ближайшем будущем сам может попасть в такое же положение.

Жозефина прибегла к последнему средству, к которому обыкновенно прибегают женщины: закрыв лицо руками и склонив свою грациозную шейку, она залилась горючими слезами. Мадам де Ремюза тоже заплакала, голос ее от волнения стал хриплым и резким, а когда смолкали ее рыдания, слышались тихие, стонущие всхлипывания Жозефины. Когда издевательства мужа выводили ее из терпения, тогда она пыталась возражать ему, мягко упрекая его за бесконечные измены, но каждая такая попытка вызывала только новый прилив раздражения в императоре.

В порыве гнева он швырнул свою табакерку на пол, как рассерженное дитя, разбрасывающее по полу игрушки.

— Нравственность, — кричал он в исступлении, — мораль не созданы для меня, и я не создан для них! Я человек вне закона и не принимаю ничьих условий. Я много раз говорил вам, Жозефина, что это все фразы жалкой посредственности, которыми она старается ограничить величие других. Все они неприложимы ко мне. Я никогда не буду сообразовывать свое поведение с законами общества!

— Значит, вы совершенно бесчувственный человек! — рыдала императрица.

— Великие люди не созданы для чувств! Им решать, что делать и как выполнить задуманное. Они не слушают ничьих советов. Вы должны смириться с моими капризами и недостатками, Жозефина. Я надеюсь, вы сами поймете, что нельзя стеснять моих действий.

Это была его любимая манера: если он был в чем-то не прав, то сейчас же объяснял факт с совершенно иной точки зрения, которая бы оправдывала его поступки. Наконец бурная сцена окончилась. Он достиг своего: убедил в своей правоте им же оскорбленную женщину! Как в битве, так и в спорах Наполеон всегда предпочитал натиск и атаку.

— Я смотрел счета г-жи Ленорман, Жозефина, — сказал он, — знаете ли вы, сколько платьев вы приобрели в этом году? Сто сорок четыре платья, причем каждое из них стоит баснословных, безумных денег! Ваш гардероб насчитывает до 600 платьев, почти не надеванных! Мадам де Ремюза может это подтвердить.

— Но вы любите, чтобы я была всегда хорошо одета!

— Да, но я не желаю платить по таким невероятным счетам! Я мог бы содержать еще два кирасирских полка или целую флотилию фрегатов на те суммы, которые заплатил за ваши шелка и меха. А ведь один-два лишних полка могут повлиять на исход всей кампании. И кроме того, Жозефина, кто дал вам право заказывать Лефевру бриллиантовую парюру[2] с сапфирами? Когда мне был прислан счет, я отказался уплатить. И если это повторится, то сей господин пойдет в тюрьму, да и ваша модистка последует туда же!

Приступы гнева у императора хотя и были довольно бурными, но никогда не продолжались долго; конвульсивное подергивание руки — что было одним из признаков его раздражения — постепенно утихало; посмотрев на де Миневаля, который не отрывался от бумаг и как заведенный писал в течение этой сцены, Наполеон улыбнулся, подошел к огню, и следы гнева постепенно исчезли с его лица.

— Нет оправдания вашим безрассудным тратам, Жозефина, — сказал он, кладя руку на ее плечо. — Бриллианты и дорогие платья необходимы уродливым женщинам, чтобы привлечь к себе внимание, но вам они не нужны! У вас не было дорогих костюмов, когда я впервые увидел вас на улице Шотрэн, и ни одна женщина в мире не увлекала меня так, как вы! Зачем же ты раздражаешь меня, Жозефина, и заставляешь говорить тебе столько обидного? Возвращайся назад в Пон-де-Брик, малютка моя, да смотри не простудись.

— Наполеон, так вы будете у нас? — осведомилась императрица, все страдания которой, казалось, без следа рассеялись под влиянием одного доброго слова мужа. Она по-прежнему держала платок у глаз, но, я думаю, с единственной целью скрыть следы слез.

— Да-да, я буду! Мы все последуем за вами! Кон-стан, проводи дам к экипажу. Бертье, распорядились ли вы о погрузке войск? Подите-ка сюда, Талейран, я хочу поговорить с вами насчет моих планов на Испанию и Португалию. Месье де Лаваль, вы можете сопровождать императрицу в Пон-де-Брик. Мы увидимся с вами на приеме.

Глава пятнадцатая Раут у императрицы

Пон-де-Брик, маленькое селение, благодаря неожиданному прибытию двора, который должен был оставаться здесь несколько недель, был переполнен гостями. Гораздо проще и удобнее было бы разместиться в Булони, где есть более подходящие и лучше обустроенные здания, но раз Наполеон наметил Понде-Брик, оставалось только повиноваться. Слова «невозможно» для него не существовало, и с этим приходилось считаться всем, кому по долгу службы приходилось исполнять его желания.

Целая армия поваров и лакеев расположилась в крошечных домах деревушки. Затем прибыли сановники новой Империи, после них — придворные фрейлины и их поклонники из лагеря. Императрица занимала целый замок, остальные вынуждены были довольствоваться деревенскими домами, если не могли найти что-нибудь лучшее, и с нетерпением ожидали дня, когда можно будет наконец вернуться обратно в покои Версаля или Фонтенбло.

Императрица милостиво предложила мне место в своем экипаже, и всю дорогу до деревни, как будто забыв пережитую только что сцену, она весело болтала, задавала тысячу вопросов обо мне самом и о моих делах. Жозефина считала своим долгом все знать о каждом придворном, и это было одной из наиболее характерных и приятных ее черт. Особенно она заинтересовалась моей Эжени, и, так как эта тема меня весьма волновала, в конце концов я продекламировал настоящий хвалебный гимн своей невесте, который императрица внимательно выслушала, иногда прерывая меня сочувственными восклицаниями. Мадам де Ремюза при этом глупо хихикала.

— Вы непременно должны представить ее ко двору! — воскликнула императрица. — Неужели же можно оставить прозябать в английском захолустье такую девушку, олицетворение красоты и добродетели! Говорили вы об этом с императором?

— Но его величество знал о ней и без моего рассказа.

— Он знает все и обо всех, это удивительный человек. Вы слышали, он упрекнул меня за то, что я заказала парюру из бриллиантов и сапфиров? Лефевр дал мне слово, что об этом никто не узнает и что я заплачу ему позже, однако вы видели, что императору все известно. Что же он сказал вам, месье де Лаваль?

— Император сказал, что позаботится о моей женитьбе.

— Но это серьезнее, чем я думала, — озабоченно проговорила она. — Наполеон способен в одну неделю окрутить вас с любой из придворных дам. В этом вопросе, как и в других, он не позволяет себе противоречить. Сплошь да рядом по его настоянию заключаются весьма оригинальные браки. Но я еще увижусь с императором до моего отъезда в Париж и подумаю, что смогу для вас сделать.

Пока я рассыпался в благодарностях за ее доброту и сочувствие ко мне, экипаж подкатил к подъезду замка, у которого стояли две шеренги ливрейных лакеев и два караула гвардейцев, что указывало на пребывание здесь лиц императорской фамилии.

Императрица и ее статс-дама поспешили удалиться для совершения вечернего туалета, а меня проводили в салон, куда уже съезжались гости. Салон был просторным, квадратным, очень скромно меблирован, так что скорее походил на гостиную провинциала-помещика, чем покои императрицы.

Мрачные обои, старинная, красного дерева мебель, голубая обивка которой выцвела и обветшала, — все это отнюдь не способствовало радостному настроению. Впрочем, впечатление это несколько смягчалось многочисленными канделябрами на столах и бра на стенах: яркий свет придавал салону торжественный и праздничный вид.

Рядом с салоном находилось несколько небольших комнат, отделявшихся друг от друга дешевыми занавесками в восточном стиле; там были приготовлены карточные столы. Вокруг них толпились дамы и кавалеры. Дамы, по приказанию императора, в закрытых вечерних платьях, штатские мужчины — в черных костюмах, а военные — в полной парадной форме.

Туалеты дам были сшиты из дорогих ярких тканей: хотя император и проповедовал экономию во всем, он приказал одеваться так, чтобы платья соответствовали пышности и блеску двора. Простота классических костюмов отошла в прошлое вместе с эпохой революции, и теперь преобладал восточный стиль. Восточные костюмы вошли в моду, когда завоевали Египет, и надевались в честь императора-завоевателя; этот стиль требовал большого вкуса, но зато и давал возможность выделиться среди прочих. Римская Лукреция сменилась восточной Зулейкой, и салоны, подражавшие величию Древнего Рима, внезапно обратились в восточные залы.

Войдя в салон, я поспешил стать в углу, потому как был уверен, что не встречу здесь никого знакомого, как вдруг кто-то потянул меня за руку. Обернувшись, я увидел перед собою желтое неподвижное лицо дядюшки Бернака. Он схватил мою руку и с притворной сердечностью крепко пожал ее, хотя я не сделал ни малейшей попытки ответить ему тем же.

— Мой дорогой Луи, — сказал он, — только в надежде встретить вас я явился сюда из Гробуа. Вы, конечно, понимаете, что, живя далеко от Парижа, я не имел возможности часто бывать при дворе, и не думаю, чтобы меня жаждали здесь увидеть. Поверьте, поехав сюда, я думал только о вас. Я слышал, что император отнесся к вам весьма благосклонно и что вы приняты к нему на личную службу. Я говорил с ним и убедил его в том, что если он будет обходиться с вами хорошо, то это поможет привлечь к нему и других молодых эмигрантов.

По выражению его глаз я видел, что он лжет, тем не менее я поклонился и холодно поблагодарил.

— Я вижу, вы не хотите забыть нашу размолвку, — сказал он, — но согласитесь, что не имеете права быть недовольным, ведь я действовал только в ваших личных интересах. Я уже немолод и не отличаюсь хорошим здоровьем, да и профессия моя, как вы сами могли убедиться, далеко не безопасна. Но у меня есть дочь и есть имение. Кто возьмет дочь, тот завладеет и имением. Сибилла очаровательная девочка. Разумеется, у нее свои причины огорчаться из-за известных нам событий. Но я все еще надеюсь, что вы одумаетесь и дадите мне более благоприятный ответ!

— Я ни разу даже не вспомнил о вашем предложении, — отрезал я.

Несколько минут он стоял в глубокой задумчивости, затем устремил на меня свой жесткий, холодный взор.

— Ну хорошо, разговор окончен. Я всегда буду сожалеть, что не вы станете моим наследником. Луи! Неужели вы забыли, что вы бы давно мирно покоились на дне соляного болота, если бы я, рискуя жизнью, не вступился за вас? Разве не так?

— Спасая меня, вы преследовали свою цель, — возразил я.

— Да, но тем не менее я спас вас. К чему же такое недоверие? Не моя вина, что я хозяин вашего имения!

— Я не касаюсь этого вопроса.

— Почему же?

Я мог бы объяснить ему, что ненавижу его за измену товарищам, что Сибилла также ненавидит его, потому что он замучил свою жену, потому, наконец, что мой отец всегда считал его главным виновником наших несчастий и страданий, но на приеме императрицы не место подобным объяснениям, так что я только пожал плечами и промолчал.

— Весьма прискорбно, — сказал он, — у меня были совершенно иные планы на ваш счет. Я помог бы вам сделать карьеру, потому что немногие пользуются таким влиянием на императора, как я. У меня к вам еще одна просьба!

— Чем могу служить?

— Я сохранил кое-какие вещи, принадлежавшие вашему отцу: шпагу, письма, печать, письменный стол, несколько серебряных тарелок — короче говоря, многое из того, я думаю, что вы бы захотели оставить на память. Мне будет очень приятно, если вы приедете в Гробуа — для этого не потребуется много времени — и выберете, что вам захочется, тогда моя совесть будет чиста!

Я пообещал неукоснительно исполнить его просьбу.

— А когда вы приедете? — живо поинтересовался он.

Что-то в его тоне вызывало подозрение, да и в глазах у него, я заметил, промелькнуло выражение удовольствия. Мне тотчас пришли на ум предостережения Сибиллы.

— Не раньше, чем узнаю, каковы мои обязанности на императорской службе. Когда разберусь с этим, то приеду.

— Хорошо, Луи! Я жду вас на будущей неделе или недели через две. Полагаюсь на ваше обещание, потому что де Лавали никогда не нарушали данного слова!

Я снова не ответил на его рукопожатие; Бернак сконфуженно отошел и быстро исчез в толпе, становившейся все гуще. Я по-прежнему стоял в углу комнаты, размышляя над зловещим дядюшкиным приглашением, как вдруг услышал, что кто-то окликнул меня; обернувшись, я увидел высокую, стройную фигуру де Коленкура, который приближался ко мне.

— Это первое ваше появление при дворе, месье де Лаваль? — приветливо спросил он. — Вам не придется чувствовать себя одиноко, потому что здесь много друзей вашего покойного отца, и, я уверен, многие из них будут рады познакомиться с вами. По словам де Миневаля, вы здесь почти никого не знаете даже в лицо?

— Я знаю только маршалов, которых видел на военном совете в палатке императора. Вон рыжеволосый Ней, а вот это — с огромным ртом — Лефевр, а там, с носом, похожим на клюв хищника, — Бернадотт!

— Совершенно верно. А вот этот с круглой, точно мяч, головой — Рапп. Он разговаривает с красивым, смуглым мужчиной с черными баками. Это Жюно. Здесь они чувствуют себя не в своей тарелке, бедные солдафоны!

— Почему же? — спросил я.

— Потому что эти люди вышли из низших слоев общества. Высший свет и его этикет для них страшнее, чем все опасности на войне. В пороховом дыму, в лязге сабель при рукопашных схватках они как дома, а на этих приемах, зажав треуголки под мышкой, постоянно опасаясь оборвать дамские шлейфы, принужденные вести разговоры о картинах Давида или операх Пассаниэлло, они просто изнемогают. Но император не удостоил бы их больше ни единым словом, посмей они не явиться ко двору Он приказывает им быть солдатами среди солдат и придворными при дворе, но подобные перевоплощения им не под силу. Взгляните-ка вон на Раппа. У него двадцать ранений, а сколько усилий он прилагает, чтобы болтать о пустяках с этой молоденькой дамочкой! Очевидно, он ляпнул ей что-нибудь, уместное лишь в разговоре с маркитанткой. Дамочка спаслась от его остроумия под крылышком матери, а Рапп никак не сообразит, чем он ее оскорбил.

— Кто та красавица в белом платье и с бриллиантовой диадемой на голове?

— Это мадам Мюрат, сестра императора. Да, Каролина очень красива, но другая его сестра — Мария, вон она стоит в углу напротив нас — еще красивее. А эта высокая строгая черноглазая старуха, с которой она разговаривает, — мать Наполеона; удивительная женщина, умная, хитрая, мужественная, сильная, она внушает к себе уважение всем, кто ее знает. Несомненно, что в жилах ее детей течет большая часть именно материнской крови! Она по-прежнему очень заботлива и экономна, как тогда, когда была женою простого корсиканца; всем известно, что она умеет извлекать довольно значительные доходы из своего нынешнего положения и откладывает сбережения на черный день. Император догадывается об этом, но не знает, как отнестись… А! Мюрат, наверное, мы скоро увидим, как вы мчитесь по кентским долинам?

Мимо нас шел знаменитый наполеоновский полководец. Он пожал руку де Коленкуру. Стройная, красивая фигура Мюрата, его большие огненные глаза, благородство манер сделали из сына трактирщика человека, который привлекал внимание и вызывал восхищение всей Европы. Густые курчавые волосы и полные красные губы делали его наружность незаурядной, заставлявшей помимо воли обращать на него внимание.

— Я нахожу, что Англия чертовски неудобна для кавалеристов, — сказал он. — Дороги там очень хороши, но поля никуда не годятся! Нигде не встретишь такого количества рытвин и канав, вырытых для осушения почвы, как у англичан. Надеюсь, что мы скоро перейдем в наступление, Коленкур, потому что если люди будут продолжать жить в том же бездействии, как теперь, то они скоро обратятся в садовников. Они больше упражняются с цветочными лейками и садовыми ножами, чем с лошадьми и саблями!

— Я слышал, что завтра солдаты садятся на корабли?

— Да-да, но им снова придется высадиться по сю сторону Ла-Манша. До тех пор пока адмирал Вильнев не рассеет английский флот, нечего и думать о наступлении.

— Констан сказал мне, что сегодня император, пока одевался, напевал «Мальбрука», а эту песнь он всегда насвистывает перед переходом от бездействия к делу.

— Очень умно со стороны Констана запоминать мелодию, которую напевал император, — со смехом ответил Мюрат, — хотя вряд ли он отличит «Мальбрука» от «Марсельезы» в таком исполнении. А вот и императрица! Как она сегодня очаровательна!

Вошла Жозефина с фрейлинами. Все встали и приветствовали ее почтительным поклоном. Императрица была одета в вечерний туалет из розового тюля, украшенного блестками, на другой женщине платье могло бы показаться нескромным и слишком театральным, но императрица была полна грации и благородства. Небольшая корона из бриллиантов украшала ее голову и при каждом движении сверкала тысячами огней. Никто не умел занимать гостей лучше ее. Для каждого у Жозефины находилась милая улыбка, в ее присутствии было легко, и у всех создавалось впечатление, что и сама императрица очарована гостями.

— Как она обаятельна! — невольно воскликнул я. — Как можно не любить этого ангела?!

— Только одна семья противится ее очарованию, — сказал де Коленкур, оглядываясь по сторонам, чтобы убедиться, что Мюрат был далеко и не мог слышать. — Взгляните на сестер императора!

Я был поражен, посмотрев в их сторону. Эти красавицы, пока императрица проходила по комнате, следили за каждым ее шагом, порою с какой-то злобной ненавистью перешептываясь и хихикая. Мадам Мюрат обернулась к матери Наполеона и, указывая на Жозефину, прошептала что-то; и надменная старуха презрительно покачала головою.

— Они думают, что имеют права на Наполеона и что поэтому им должно принадлежать здесь первое место! По сей день сестры Наполеона не могли примириться с мыслью, что Жозефина — ее императорское величество, тогда как они — всего лишь их высочества. Они все ненавидят ее — и Жозеф, и Люсьен, словом, вся их семья! Во время коронации, находясь в свите Жозефины, они попытались показать, что и они кое-что значат, и Наполеону даже пришлось вмешаться. В жилах этих женщин течет южная кровь, и с ними трудно совладать.

Но несмотря на очевидную ненависть и презрение родных Наполеона, императрица казалась беспечной, легко и свободно общалась с гостями. Каждого она обласкала своим мягким взором, ласковым словом. Высокий, воинственного вида человек с бронзовым от загара лицом и густыми усами шел рядом с нею; иногда она ласково клала руку ему на плечо.

— Это ее сын, Эжен Богарне, — сказал Коленкур.

— Ее сын! — воскликнул я, потому что на вид он казался старше ее.

Де Коленкур посмеялся моему удивлению.

— Она ведь вышла замуж за Богарне еще очень юной, ей не было тогда и шестнадцати. Жозефина жила тихо, спокойно, в то время как ее сын терпел лишения в Египте и Сирии, — вот чем объясняется, что он кажется старше ее. А вон тот высокий представительный, гладко выбритый человек, который целует руку императрице, знаменитый актер Тальма. Он однажды помог Наполеону, когда тому приходилось туго, и император не забыл помощи, оказанной консулу. В этом также кроется и секрет могущества Талейрана. Он дал Наполеону сто тысяч франков перед его походом в Египет, и теперь, хотя император сильно ему не доверяет, он не может забыть услуги. Наполеон никогда не бросает друзей, но и врагов не забывает. Сослужив ему службу однажды, вы можете потом делать, что вам угодно. В числе гостей вы встретите и его бывшего кучера, пьяного с утра до ночи, но он получил крест при Маренго, и потому его безобразия сходят ему с рук.

Де Коленкур отошел от меня, чтобы побеседовать с какими-то дамами, и я снова предался своим мыслям, которые невольно вновь и вновь обращались к этому необыкновенному человеку, являвшемуся то героем, то капризным ребенком; благородные черты его характера так тесно смешивались с низменными, что я совершенно не мог разгадать его. Порой чудилось, что я постиг его, но вот узнаю новый факт, и все мои определения снова путаются, и я невольно прихожу к новому мнению.

Одно лишь было очевидно: Франция не могла бы без него существовать, значит, служа ему, каждый из нас служил стране. С появлением императрицы в салоне исчезла всякая формальность и натянутость, и даже военные, по-видимому, чувствовали себя свободнее. Многие присели к зеленым столам и играли в вист и в очко.

Я совершенно углубился в наблюдения за придворными; любовался блестящими женщинами, со вниманием разглядывал сподвижников Наполеона — имена их предков никому не были известны, тогда как их собственные прогремели на весь свет. Как раз против меня весело болтали Ней, Ланн и Мюрат, словно они были в лагере. Кто бы мог подумать, что двое из них в недалеком будущем обречены на казнь, а третьему суждено пасть на поле брани! Но сегодня даже и тень грусти не омрачала их жизнерадостные лица.

Маленький, средних лет человек, все время молчавший, казавшийся таким потерянным и забытым, стоял у стены. Заметив, что он, так же как я, был чужим в этом обществе, я обратился к нему с каким-то вопросом. Он с готовностью ответил мне, безбожно коверкая французские слова:

— Вы, шлучайно, не жнаете по-английшкому? — спросил он. — Я не иметь ждесь вштретил ни один человек, который понимать этот яжык.

— Я свободно говорю по-английски, — заверил я его, перейдя на понятный ему язык, — потому что большую часть жизни провел в Англии. Но вы ведь не англичанин? Думаю, с тех пор как нарушен Амьенский мирный договор, во Франции не найдется ни одного англичанина, кроме, конечно, заключенных в тюрьму!

— Нет, я не англичанин, — ответил он. — Я американец. Меня зовут Роберт Фултон, и я являюсь на эти приемы исключительно с целью напомнить о себе императору. Он заинтересовался моими изобретениями, которые должны произвести переворот в войне на море.

Мне нечем было заняться, и потому я решил поговорить с забавным американцем о его изобретениях, думая, что имею дело с сумасшедшим. Он стал рассказывать о якобы изобретенном им судне, которое может двигаться по воде против ветра и против течения; приводится же в движение эта диковина углем или деревом, которые сжигают внутри его в печах. Фултон говорил и другие бессмыслицы вроде возникшей у него «идеи о бочках, наполненных порохом», которые обратят в щепки наткнувшийся на них корабль. Тогда я выслушивал его со снисходительной улыбкой, принимая за умалишенного, но теперь, на закате жизни, понимаю, что ни один из знаменитых воинов и государственных мужей, бывших в этой комнате, включая и самого императора, не оказал такого влияния на ход истории, как этот молчаливый американец, казавшийся столь невзрачным и заурядным среди блестящего офицерства и разодетых в восточные туалеты дам.

Внезапно все замолчали. В салоне воцарилась жуткая, гнетущая тишина, которая наступает, когда в детскую, полную оживленных голосов, возни и шума, является кто-нибудь из взрослых. Болтовня и смех стихли. В соседних комнатах прекратился шорох карт и звон монет. Сидевшие, включая дам, встали с выражением глубокого почтения на лицах.

В дверях показался бледный император в зеленом сюртуке с белым жилетом, обшитым красным шнурком. Император далеко не всегда одинаково относился к окружающим даже и на вечерних приемах. Иногда Наполеон был добродушным и веселым болтуном, но это скорее относится к тому периоду, когда он был консулом, а не императором. Иногда он отличался чрезмерной суровостью и делал вслух оскорбительные замечания на счет каждого из присутствующих. Наполеон всегда впадал из одной крайности в другую. Сейчас своей угрюмостью и дурным расположением духа он привел всех в неловкое, стесненное состояние, и глубокий вздох облегчения вырывался у каждого, кого он молча миновал, направляясь в смежную комнату.

На этот раз император, по-видимому, еще не вполне оправился после семейного скандала, он хмурил брови, взгляд метал молнии. Я оказался поблизости, и он остановил свой выбор на мне.

— Подойдите ко мне, месье де Лаваль, — сказал он. Затем, положив руку мне на плечо, он обратился к свите: — Полюбуйтесь-ка на него, Камбасерес, простофиля вы этакий! Вы всегда говорили, что знаменитые аристократические семьи ни за что не вернутся назад и навсегда поселятся в Англии, как гугеноты. Вы, как обычно, оказались плохим предсказателем: перед вами наследник древнего рода де Лавалей, добровольно пришедший предложить мне свои услуги. Месье де Лаваль, я назначаю вас своим адъютантом и прошу следовать за мной!

Карьера моя была обеспечена, но я, конечно, отлично понимал, что не за мои личные заслуги император обошелся со мной так милостиво: его исключительной целью было побудить других эмигрантов последовать моему примеру. Моя совесть оправдывала мой поступок, потому что мной руководила любовь к родине, а не желание выслужиться перед Наполеоном. Но в тот миг, когда я должен был следовать за ним, я чувствовал унижение и стыд, какие, вероятно, испытывает побежденный, идущий за колесницей торжествующего победителя.

Вскоре он дал мне и другой повод почувствовать себя пристыженным. Его обращение было оскорбительным решительно для всех. Наполеон сам говорил, что везде стремится быть первым, даже по отношению к женщинам; в отличие от Людовика XIV, он отвергал всякую вежливость и любезность с дамами и обращался с ними так же дерзко и высокомерно, как и с подчиненными офицерами и чиновниками. С военными он был любезнее и приветствовал каждого кивком головы или пожатием руки. Со своими сестрами он обменялся несколькими словами, сказанными тоном сержанта, муштрующего новобранцев.

Но когда к нему приблизилась императрица, его раздражение и дурное настроение достигли предела.

— Жозефина, я не желаю, чтобы вы так сильно румянили щеки, — проворчал он. — Все женщины думают только о том, как бы получше одеться, но не имеют для этого достаточной скромности и вкуса. Если я еще раз увижу вас в подобном наряде, я выброшу его в огонь, как ту шаль!

— Наполеон, вам так трудно угодить! То, что вам нравится сегодня, раздражает вас завтра. Но я, конечно, изменю все, что может оскорбить ваш вкус, — сказала Жозефина с удивительной покорностью.

Придворные расступились, образовав проход для императора со свитой. Он сделал несколько шагов, затем снова остановился и через плечо взглянул на императрицу.

— Жозефина, сколько раз я повторял вам, что не выношу толстых женщин!

— Я знаю это, Наполеон!

— Почему же тогда здесь мадам Шевре?

— Но, право же, она не такая толстая.

— Она толще, чем ей следует быть! Я предпочитаю ее не видеть. Кто это такая? — он указал на молодую девушку в голубом платье. Несчастная затряслась от страха, видя, что привлекла к себе внимание раздраженного императора.

— Это мадемуазель де Бержеро.

— Сколько вам лет?

— Двадцать три, ваше величество!

— Вам пора выходить замуж! В двадцать три года все женщины должны быть замужем. Почему же вы до сих пор не сделали этого?

Бедная девушка, казалось, не могла произнести ни слова; императрица, желая выручить ее из беды, добродушно заметила, что с этим вопросом надо было бы обратиться к молодым людям.

— Ах, так вот в чем затруднение! — сказал он. — Тогда беру на себя заботы о вас, мадемаузель, и найду вам супруга.

Он повернулся, и, к своему ужасу, я увидел, что он вопрошающе смотрит на меня.

— Мы и вам найдем жену, месье де Лаваль, — сказал он. — Впрочем, об этом речь впереди! Ваше имя? — обратился он к хранившему невозмутимость изящному господину в черном.

— Я музыкант, Гретри!

— Да-да, припоминаю. Я видел вас сотни раз, но никак не могу запомнить ваше имя. Кто вы? — обратился он к следующему.

— Мое имя Жозеф де Шенье.

— Ах да, я видел вашу трагедию. Не помню ее названия, но она плоха. Вы написали что-нибудь еще?

— Да, ваше величество. Вы разрешили мне посвятить последний том моих произведений вам.

— Очень возможно, но только у меня не было времени прочесть его. Жаль, что у нас во Франции нет больших поэтов, потому что события последних лет дали бы довольно материала даже для Гомера и Вергилия. К сожалению, я могу создавать королевства, но не поэтов. Кто, по вашему мнению, лучший французский писатель?

— Расин, ваше величество!

— Ну тогда вы мало знакомы с литературой, потому что Корнель несравненно выше. Я плохо разбираюсь в красоте стихов, но могу сопереживать духу поэта, и считаю, что Корнель — величайший из всех поэтов. Я бы сделал его своим первым министром, живи он в наше время. Я удивляюсь его уму, знанию человеческого сердца и глубине чувств. Что вы пишете теперь?

— Я пишу трагедию из времен царствования Генриха IV, ваше величество.

— Это совершенно лишнее! Сюжет выбран слишком близко к нам, а я не желаю иметь на сцене современную политику. Пишите лучше пьесы об Александре Македонском. Кто вы? — обратился он к тому же музыканту, с которым только что говорил.

— Я по-прежнему Гретри, музыкант, — спокойно повторил тот.

Император вспыхнул на мгновение от этого скрытого упрека, но не сказал ни слова и перешел к дамам, стоявшим у входа в комнату для карточной игры.

— Рад вас видеть, мадам, — сказал он ближайшей из них. — Надеюсь, вы исправили свое поведение? Мне сообщали о вас из Парижа различные сплетни, которые, говорят, доставили большое удовольствие и пищу для пересудов всему кварталу Сен-Жермен.

— Я прошу, ваше величество, пояснить вашу мысль, — недовольным тоном возразила дама.

— Сплетни соединяют ваше имя с именем полковника Лассаля.

— Это клевета, ваше величество!

— Очень возможно, но не странно ли, чтобы всем в одно и то же время захотелось посплетничать о вас? Вероятно, вы самая несчастная из дам: ведь только что у вас был скандал с адъютантом Раппа. Должно же это когда-нибудь иметь конец! Ваше имя? — обернулся он к другой.

— Мадемуазель де Перигор!

— Сколько вам лет?

— Двадцать.

— Вы слишком худы, и у вас локти красные… Боже мой! Мадам Буамезон, неужели вы не можете являться ко двору в чем-нибудь другом, а не в одном и том же сером платье с красным тюрбаном и бриллиантовым полумесяцем?

— Но я еще ни разу не надевала его, ваше величество!

— Значит, у вас есть другое такое же, потому что я уже который раз вижу на вас все одно и то же! Никогда больше не показывайтесь при мне в этом платье! Месье де Ремюза, я дал вам хорошее жалованье. Почему же вы так скаредничаете?

— Я проживаю сколько нужно, ваше величество.

— Я слышал, что вы продали свой экипаж? Я даю вам деньги совсем не для того, чтобы вы их сберегали в банках. Вы занимаете высокий пост и должны жить соответственно вашему положению. Я желаю, чтобы к моему возвращению в Париж у вас снова был экипаж. Примите к сведению! Жюно, бездельник! Я слышал, вы записались в азартные игроки и совершенно проигрались. Не забывайте, что карты — самая трудная дорога к счастью!

— Кто же виноват, ваше величество, что мой туз был побит четыре раза кряду!

— Та-та-та, да вы еще совсем дитя, не знающее цены деньгам. Сколько же вы задолжали?

— Сорок тысяч, ваше величество.

— Отлично, ступайте к Лебрену и там узнайте, чем он может вам помочь. В конце концов, ведь мы с вами были вместе под Тулоном!

— Тысячу благодарностей, ваше величество!

— Цыц! Вы, Рапп и Лассаль — притча во языцех для всей армии! Довольно карточных игр, мошенник!.. Я не люблю открытых платьев, мадам Пикар. Они не идут даже молодым женщинам, а вам носить их просто непозволительно! Жозефина, я иду к себе и прошу вас прийти ко мне через полчаса почитать на ночь. Несмотря на усталость, я все же приехал к вам, раз вы пожелали, чтоб я помог вам принимать и развлекать гостей. Оставайтесь здесь, месье де Лаваль: ваше присутствие необходимо.

За императором захлопнулась дверь, и каждый — от императрицы до последнего служителя — вздохнул с глубоким облегчением. Дружеская болтовня возобновилась, снова раздались шорох карт и звон металла. Словом, все пошло своим чередом, как было до прихода императора.

Глава шестнадцатая В библиотеке замка Гробуа

Итак, читатель, я приближаюсь к концу своего повествования о приключениях, выпавших на мою долю после возвращения во Францию. Они и сами по себе могут представлять некоторый интерес, но все в них, разумеется, целиком затмевает личность императора, занимающего в моих записках первое место.

Много лет прошло с той поры, но в своих мемуарах я постарался вывести Наполеона, каким он был на самом деле. Отобразив его речи и поступки, я совсем забыл о себе. Поэтому я попрошу вас отправиться вместе со мною на Красную Мельницу и проследить за событиями, которые произошли затем в библиотеке замка Гробуа.

Прошло несколько дней после раута у императрицы, наступил последний день, который был отпущен Сибилле для спасения своего возлюбленного, если она отдаст в руки полиции Туссака. Правду сказать, я не особенно переживал о ее неудаче, потому что Лесаж был жалким, низким трусом и все достоинства его сводились лишь к красивой наружности. Но эта чудная женщина с твердой волей, мужественным сердцем, глубоко одинокая в жизни, сильно задела мои чувства, и я был готов исполнить все, чего бы она ни потребовала, даже если ее желание шло вразрез с моими убеждениями.

Итак, поутру в мою комнату в Булони вошли генерал Савари и Сибилла. Одного взгляда на ее пылающие щеки и светившиеся победой глаза было достаточно, чтобы понять, что она уверена в успехе своего дела.

— Луи, я говорила вам, что найду его! — воскликнула она. — Теперь мне нужна ваша помощь.

— Мадемуазель настаивает на том, что солдаты в данном случае бесполезны, — сказал Савари, пожимая плечами.

— Нет, нет, нет, — пылко проговорила она, — тут необходима осторожность, а при виде солдат он сразу спрячется в потайном месте, где вы никогда его не найдете. Нельзя так рисковать в последнюю минуту!

— Судя по вашим словам, нам вполне достаточно троих, — сказал Савари. — Я лично никогда не взял бы больше. Вы говорите, что у вас есть еще один друг, какой-то лейтенант.

— Лейтенант Жерар из полка Бершенских гусар.

— Превосходно! Жерар — один из лучших офицеров в армии. Думаю, втроем мы справимся. А теперь потрудитесь сообщить, где же находится Туссак.

— Он скрывается на Красной Мельнице.

— Мы обыскали там все, и уверяю вас, его там нет.

— Когда вы обыскивали?

— Два дня тому назад.

— Значит, он поселился там позже. Он встречается с Жанной Порталь; я следила за нею шесть дней. Сегодня ночью я видела, как она тихонько пробиралась к Красной Мельнице с корзиной вина и фруктов. Все утро она приглядывалась к прохожим, и я видела, что при приближении солдата на ее лице мелькнуло выражение ужаса. Я так уверена, что Туссак на мельнице, как будто видела его собственными глазами.

— В таком случае не будем терять времени! — вскричал Савари. — Если он рассчитывает найти лодку на берегу, то с наступлением темноты попытается бежать в Англию. С мельницы хорошо просматриваются окрестности, и мадемуазель права, что появление солдат заставит его немедленно скрыться.

— Что будем делать? — спросил я.



— Через час вы явитесь к южным воротам лагеря в этом же наряде. Вы будете изображать путешественника. А я найду Жерара, и мы договоримся, как нам переодеться. Прихватите пистолеты: нам придется иметь дело с самым опасным человеком во Франции! Лошадь для вас мы приготовим.

Последние лучи заходящего солнца окрашивали в пурпур белые меловые утесы — характерная картина для северных берегов Франции. Выйдя час спустя после нашего разговора к южным воротам лагеря, я к своему удивлению не увидел на условленном месте ни Жерара, ни Савари. Лишь высокий человек у дороги, в синем сюртуке с металлическими пуговицами и широкополой шляпе, похожий на бедного фермера, подтягивал подпруги на превосходной вороной лошади; несколько поодаль от него молодой конюх держал в поводу двух лошадей. Только узнав в одной из лошадей ту, на которой я приехал из Гробуа, я догадался, в чем дело.

— Думаю, наш вид ни у кого не вызовет подозрений, — сказал Савари. — Жерар, вам лучше сгорбиться, не то ваша военная выправка выдаст нас. Уже темнеет, скорее в путь!

Много всяких приключений было в моей жизни, но это занимает среди них особое место. Вдали над водой были видны туманные берега Англии, и мне вспомнились сонные деревушки, жужжание пчел, воскресный звон колоколов, широкие и длинные улицы Эшфорда, его красные кирпичные домики и кабаки с яркими вывесками. Большая часть моей жизни мирно протекла там, а теперь я бешено мчался верхом, два заряженных пистолета висели у меня за поясом; я должен был исполнить поручение, которое могло изменить мою судьбу! Мое будущее зависело от того, удастся или нет арестовать самого опасного заговорщика.

Припоминая свою молодость, выпавшие мне на долю невзгоды и многое другое, я прежде всего вспоминаю тот вечер и бешеную скачку по проселочной дороге. Мне кажется, что я вижу даже комки грязи, отскакивающие от подков лошадей.

Мы ехали вдоль ужасного соляного болота. Постепенно мы углублялись внутрь страны, проезжая через обширные пространства, заросшие папоротником и кустами терновника, пока наконец слева от нас не показались родные мне башни Гробуа. Тогда по команде Савари мы свернули направо и поехали по дороге, поднимавшейся вверх по холму. Достигнув его вершины, мы увидели на фоне вечернего неба крылья старой ветряной мельницы. Последние лучи заходящего солнца отражались в верхнем оконце мельницы, и оно алело, словно залитое кровью. Около входа стояла распряженная телега, в которой лежали мешки с хлебом; невдалеке лошадь щипала траву.

Вдруг на одном из холмов появилась женщина, и, приставив руку козырьком ко лбу, внимательно посмотрела по сторонам.

— Взгляните-ка, — взволнованно прошептал Савари. — Несомненно, он здесь, иначе к чему такие предосторожности? Объедем этот холм кругом, чтобы они нас не заметили.

— Но мы быстрее доедем, если двинемся напрямик, — сказал я.

— Здесь слишком неровная местность, так что безопаснее сделать крюк. К тому же, если мы поедем по дороге, они примут нас за обыкновенных путников.

Мы продолжали ехать с самым невозмутимым видом, но чей-то громкий крик вдруг заставил нас обернуться. Та женщина, стоявшая у дороги и следившая за нами, вероятно, что-то заподозрила. Должно быть, военная выправка моих спутников вызвала ее опасения. Она быстро сняла шаль и, громко крича, изо всех сил принялась махать ею. Савари с проклятием пришпорил лошадь. Мы с Жераром помчались за ним.

Мы прибыли вовремя: до ворот мельницы оставалось не более ста шагов, когда какой-то человек выбежал из дома и воровато огляделся. По черной всклокоченной бороде, по массивной фигуре с сутуловатыми плечами я сразу узнал Туссака. Он понял, что мы не дадим ему бежать; бросившись обратно в дом, он с шумом захлопнул за собою тяжелую дверь.

— В окно, Жерар, в окно! — крикнул Савари.

Молодой гусар спрыгнул с седла и ловко проскользнул в маленькое окно. Через минуту он распахнул дверь; его руки и лицо были в крови.

— Он убежал по лестнице, — сказал Жерар.

— Что ж, можем не торопиться: теперь ему от нас не уйти, — заявил Савари. — Кажется, Жерар, вам перепали первые изъявления восторга Туссака по поводу нашей встречи? Надеюсь, вы не опасно ранены?

— Пустячные царапины, да и только!

— Где же мельник?

— Здесь он я, — сказал коренастый лохматый мужик, появляясь в дверях. — Что ж это деется? Что за шум? Вы, господа хорошие, врываетесь ко мне на мельницу, точно какие разбойники! Я сижу себе спокойно и трубку курю, как нате вот, ко мне через окошко вламывается человек, осыпает меня осколками стекул да открывает дверь товарищам своим. А те уж поджидают снаружи! Я и без того сегодня натерпелся от сваво жильца, а тут аж целых трое!

— В твоем доме скрывается злоумышленник! Его зовут Туссак.

— Какой такой Туссак? — оторопело спросил мельник. — Да куды там! Его Морис звать, торговец шелком он.

— Его-то нам и надо. Мы действуем по приказу императора!.

У мельника лицо вытянулось.

— Уж не знаю, кто он таков, но за ночлег предложил плату хорошую. Я и оставил его в покое, и расспрашивать ни про что не стал. В наше время от каждаво постояльца пачпорта не потребуешь. Но коль вы явились по приказанию аж самаво императора, то я, вестимо, мешать вам не стану. По правде сказать, Морис этот был жилец образцовый. Вот только нонешним утром, как он письмо получил, штой-то в башку ему ударило.

— Что ты болтаешь, какое письмо? Говори правду, бездельник, не то и тебе несдобровать!

— Бумашку ему принесла какая-то баба. Я, барин, и так говорю все, что знаю. Он как ее прочитал, так точно и рехнулся. Ох, и натерпелся ж я страху! До самаво вечура он буйствовал, все грозился убить кого-то. Уж и не чаю, кады он уберется отседова!

— Проверьте свои пистолеты, — сказал Савари, обнажая саблю. — Тут нет ни одного окна, ему не уйти. Мы быстро с ним справимся!

Узкая винтовая лестница вела на маленький чердак. Остатки дров и подстилка из соломы указывали, что Туссак скрывался именно здесь. Но его не было, очевидно, он спустился по другой лестнице. Мы последовали по ней и уперлись в массивную, тяжелую дверь.

— Сдавайтесь, Туссак! — крикнул Савари. — Бежать не удастся!

Из-за двери раздался хриплый смех.

— Как бы не так! Хотите, заключим уговор? У меня есть маленькое дельце, которое обязательно нужно обделать нынче ночью. Если вы оставите меня в покое, завтра я сам приду к вам в лагерь и сдамся. Мне нужно заплатить должок; и я только сегодня узнал, кому именно.

— Вы просите невозможного!

— Поверьте, это избавит вас от многих неприятностей.

— Мы не можем дать вам отсрочку. Сдавайтесь!

— Еще чего! Чтоб взять меня, вам придется попотеть!

— Вам не скрыться. Сдавайтесь! Ну-ка, наляжем на дверь!

В замочной скважине сверкнула вспышка, раздался короткий сухой звук пистолетного выстрела, и пуля, прожужжав рядом с нами, впилась в стену. Мы сильнее налегли на дверь; от времени она обветшала и скоро поддалась нашим усилиям. Мы вломились в комнату с оружием в руках, но она была пуста…

— Куда его черт унес? — крикнул Савари, оглядываясь. — Ведь это последняя комната, других тут нет.

Комната была пуста, если не считать нескольких мешков с рожью. Единственное окошко было распахнуто настежь, и возле него лежал еще дымящийся пистолет. Мы бросились к окошку и вскрикнули от удивления: расстояние до земли было настолько велико, что нечего было и думать выпрыгнуть отсюда, не рискуя сломать себе шею, но Туссак воспользовался тем, что телега с мешками хлеба стояла возле мельницы. Это уменьшило расстояние и ослабило силу удара. Но все равно удар был настолько силен, что Туссак не смог сразу подняться и, с трудом переводя дыхание, лежал на груде мешков.

Услышав наши восклицания, он взглянул на нас, погрозил нам кулаком, тяжело спрыгнул с телеги и, вскочив на лошадь Савари, помчался через холмы. Его черная борода развевалась по ветру. Выстрелы, посланные вдогонку, не причинили ему вреда. Едва ли надо говорить, что мы поспешили сбежать вниз по шаткой, скрипучей лестнице. Минута, другая — и вот мы с Жераром уже верхом; но этого времени Туссаку оказалось вполне достаточно, чтобы отъехать на довольно большое расстояние, так что всадник и лошадь на зеленом фоне холмов казались мелькающей черной точкой.

Вечер уже окутывал землю, а расстояние между нами и Туссаком пока не сокращалось; если бы он свернул на соляное болото, мы бы наверняка потеряли его след, ведь он знал местность намного лучше нас. Но он не менял направления. На одно мгновение нам почудилось, что Туссак повернул к болоту; но нет, он ехал между холмами.

Я положительно недоумевал, куда он несется очертя голову. Он ни разу не оглянулся на нас, а неуклонно мчался вперед, как человек, спешащий к заветной цели. Лейтенант Жерар и я были легче, чем Туссак, а наши лошади ни в чем не уступали его, и наконец-то мы начали его нагонять. Если бы холмы не заслоняли его от нас, то мы бы вскоре его догнали.

Однако то, чего мы так боялись все-таки случилось. Мы находились уже не более как в ста метрах от него, когда сбились со следа. Туссак исчез за поворотом дороги.

— Вот здесь какая-то дорога ведет налево! Скорее сюда! — в азарте погони крикнул Жерар.

— Подождите! — крикнул я. — Здесь другая дорога направо, он мог поехать и по ней!

— Ну так вы поезжайте туда, а я сюда.

— Погодите, я слышу стук копыт!

— Да-да, вот его лошадь!

Высокая вороная лошадь, в которой мы сразу узнали лошадь Савари, выскочила из густых зарослей терновника, но седока на ней не было.

— Он спрятался в кустарнике, — предположил я.

Жерар слез с лошади и, держа ее в поводу, углубился в кусты. Я последовал его примеру. Заросли кончились, и мы очутились в меловом карьере.

— Никаких следов! — сказал Жерар. — Он ушел от нас!

И тут я все понял. Бешенство Туссака, его гнев, вызванный, по словам мельника, утренним письмом, объяснялись тем, что он узнал, кто предал их в ту роковую ночь. У Туссака, возможно, уже были смутные подозрения, а письмо их окончательно подтвердило. Неслучайно он пообещал сдаться завтра утром: ему нужно было время, чтобы отомстить моему дяде! Ради этого он и приехал в меловой карьер. Несомненно, здесь находился тот самый подземный ход, что вел в замок Гробуа. Туссак, вероятно, не раз пользовался им для тайных встреч с Бернаком.

Я дважды ошибся прежде, чем обнаружил вход в подземелье. Поиски заняли довольно много времени, и даже отставший Савари успел пешком присоединиться к нам; привязав лошадей поблизости, мы ступили под низкие своды подземного хода и в полном мраке наощупь двинулись вперед.

Когда в прошлый раз я шел здесь с дядей, путь мне не показался таким длинным, потому что у дяди был с собой факел, но в кромешной тьме коридор представлялся нескончаемым. Шедший сзади Савари полюбопытствовал, сколько же еще миль осталось ползти по этому кротовому лазу.

— Тсс! — прошептал Жерар. — Там кто-то есть!

Затаив дыхание, мы прислушались. Далеко впереди заскрипела дверь.

— Он, он, — порывисто прошептал Савари, — негодяй здесь, я уверен! Теперь он в наших руках!

Но тут я вспомнил, что дядя открывал дверь, ведшую в замок, каким-то совершенно особым способом.

По скрипу открывавшейся двери я понял, что Туссак знал этот секрет. Но если он запер ее за собой?! Я вспомнил величину и прочность железных засовов. Да, в самый последний миг, когда мы находились у цели, эта дверь могла оказаться неодолимой преградой. Мы ускорили шаг, и я вскрикнул от радости: впереди разливался мерцающий желтоватый свет. Значит, дверь была отворена! Туссак, опьяненный жаждой мести, забыл о своих преследователях. Мы взбежали по винтовой лестнице, благополучно миновали вторую дверь и очутились в замке, в коридоре, по-прежнему освещенном одной свечой.

Внезапно тишину пронзил вопль — долгий, мучительный вопль страха и боли.

— Спасите! Спасите! Он убьет его! Убьет! — В коридор выбежала служанка и бросилась к нам. — Помогите, помогите! Он убьет месье Бернака!

— Где он? — крикнул Савари.

— Там, в библиотеке! Дверь за зеленым занавесом!

Снова раздался отчаянный крик, перешедший в хрипение. Мы услышали, как что-то хрустнуло, словно сломанный хрящ… Один я понял значение этого звука. Мы кинулись в комнату, но и отважный Савари, и безгранично смелый гусар отпрянули при виде ужасной картины, которая предстала нашим глазам!

Когда убийца ворвался в библиотеку, дядя сидел за письменным столом, спиною к двери. Без сомнения, первый раз он закричал от ужаса, внезапно увидев подле себя косматую голову. Парализованный страхом Бернак не мог подняться с кресла и продолжал сидеть спиною к двери. Второй раз он закричал, когда мерзкие ручищи вцепились ему в горло.

К нашему приходу все уже было кончено: голова дяди была свернута назад, и искаженное, налитое кровью лицо смотрело на нас. Я часто потом видел во сне это худое лицо с выкатившимися глазами, открытым ртом и свернутой шеей. Около убитого, скрестив на груди руки, стоял Туссак; он торжествовал.

— Как видите, друзья мои, — насмешливо сказал он, — вы малость опоздали. Я расплатился со своими долгами!

— Сдавайся! — крикнул Савари.

— Ну стреляйте, стреляйте! — ответил Туссак. — Думаете, я вас боюсь? Что, захотели взять меня живым? Куда вам, недомерки! Вот я вас!

Он схватил огромное кресло и, яростно им размахивая, двинулся на нас. Мы выстрелили, но пули не могли остановить сильного, как стихия, великана. Он не выпустил кресло и шел на нас. Кровь ручьями лила из его ран, и в конце концов силы изменили Туссаку. Он бросил кресло, оно упало на стол, раздробив его в щепки. Затем Туссак, уже совершенно обезумев, кинулся на Савари, подмял его под себя, и, прежде чем мы успели остановить его, мертвой хваткой вцепился Савари в подбородок, намереваясь свернуть бедняге шею. Это чудовище, даже тяжело раненное, было сильнее нас всех, вместе взятых.

Мы с Жераром изо всех сил старались оттащить великана от Савари. Наконец Туссак выпустил Савари и стал отбиваться от нас. Он истекал кровью. Силы его таяли. С неимоверным трудом он поднялся на ноги, словно медведь, в которого со всех сторон вцепились собаки; его колени подогнулись, от бессильной ярости он закричал так, что в окнах задрожали стекла, потом он упал навзничь и остался недвижим. Точно затравленный зверь лежал он на полу; его всклокоченная борода торчала кверху. Тяжело дыша, мы окружили великана, ожидая новой схватки. Но Туссак был мертв. Смертельно бледный Савари в изнеможении прислонился к стене. Он еще не мог оправиться от железных тисков убийцы.

— Словно с медведем боролся! — с трудом проговорил он. — Что же, во Франции стало одним опасным человеком меньше. Теперь император может быть спокоен. Чертовски смелый был человек!

— Какой солдат получился бы из него! — задумчиво проговорил Жерар. — Ему в самый раз быть гусаром из Бершени. Да, зря он пошел против императора!

Я сел на диван. Силы мои иссякли, я чувствовал себя совершенно больным и разбитым. Савари предложил нам несколько глотков коньяку из своей походной фляги и затем, сорвав одну из занавесей, прикрыл ею ужасный труп дяди Бернака.

— Здесь нам делать больше нечего, — сказал он. — Я должен как можно скорее доложить обо всем императору. Господа, нужно взять с собой бумаги Бернака: они наверняка могут пригодиться для раскрытия других заговоров!

Мы собрали все документы, разложенные на столе. В числе их было и письмо, которое Бернак, вероятно, закончил, когда появился Туссак.

— Вот тебе раз! — воскликнул Савари, глядя на это письмо. — Да наш приятель Бернак был не менее опасным субъектом, чем сам Туссак. Вы только послушайте, что он пишет:

«Мой дорогой Катюллъ! Надеюсь Вас не затруднит прислать мне еще одну склянку с тою жидкостью, которую Вы вручили мне три года назад. Я говорю о миндальном отваре, который не оставляет никаких следов. Он понадобится мне на будущей неделе. Умоляю Вас не перепутать! Вы всегда можете рассчитывать на меня, если Вам потребуется за чем-либо обратиться к Императору».

— Адресовано известному химику в Амьен, — сказал Савари, поворачивая конверт. — Так наш Бернак, в довершение всех своих добродетелей, был еще и отравителем! Ума не приложу, для кого он готовил свой миндальный отвар…

— Да, весьма странно, — прошептал я.

Я не хотел объяснять, что отвар предназначался для меня. Как-никак, Бернак мой дядя, и к тому же он был мертв. О чем же теперь говорить?

Глава семнадцатая Заключение

Генерал Савари отправился с рапортом прямо к императору в Пон-де-Брик, а мы с Жераром приехали ко мне, чтобы поболтать за бутылкой вина. Я думал застать Сибиллу, но, к моему удивлению, ее и след простыл, и никто не знал, куда она делась.

Ранним утром на другой день меня разбудил вестовой императора.

— Император желает видеть вас, месье де Лаваль, — сказал он.

— Где именно?

— В Пон-де-Брике.

Я знал: чтобы выиграть в глазах Наполеона, ни в коем случае нельзя мешкать. Поэтому через десять минут я уже был верхом, а через полчаса примчался в замок. Поднявшись по лестнице, я вошел в комнату Жозефины, где был также и Наполеон.

Императрица возлежала на кушетке в очаровательном кружевном капоте с розовой подкладкой; Наполеон энергично шагал по комнате, одетый весьма непривычно. Так он обыкновенно одевался в редкие часы досуга. На нем был белый халат, пунцовые турецкие туфли; голова была повязана белым шелковым платком; платье придавало ему вид плантатора из Вест-Индии.

По сильному запаху одеколона я понял, что Наполеон только что вышел из ванны. Он был в прекрасном настроении, которое передалось и Жозефине, так что меня встретили веселые, улыбающиеся лица. Трудно было поверить, что это доброе ласковое выражение лица, глаза, светящиеся гениальным умом, принадлежали тому же человеку, который несколькими днями раньше неистовствовал на вечернем приеме, оставляя за собой увлажненные слезами щеки и унылые, поникшие лица гостей.

— Славный дебют для моего адъютанта! — сказал он. — Савари рассказал мне, что случилось вчера. Вы прекрасно справились с делом. Мне некогда заниматься пустяками, но вот моя жена будет спать спокойнее. Теперь она уверена, что Туссак уже не убьет меня.

— Да-да, это был ужасный человек! — воскликнула императрица. — Не менее опасный, чем Жорж Кадудаль. Да они оба были ужасные люди!

— Я родился под счастливой звездой, Жозефина, — сказал Наполеон, ласково гладя ее по голове. — Я вижу весь сбой жизненный путь и прекрасно знаю, что уготовила мне судьба! Ничто не повредит мне до тех пор, пока я не исполню своего долга перед Францией. Арабы верят в судьбу, и они совершенно правы.

— Тогда к чему же все твои планы, раз все заранее предопределено судьбой?

— Значит, мне предопределено составлять планы, глупышка! Разве ты не видишь знака судьбы в том, что мой разум одарен способностью создавать планы? Я всегда загадываю по крайней мере на два года вперед, а сегодня, месье де Лаваль, я все утро обдумывал события, которые должны произойти осенью и зимой 1807 года. Ах да, кстати, ваша хорошенькая кузина добилась-таки своего! Нет, безусловно, она слишком умна, чтобы стать женой такого ничтожества, как этот Люсьен Лесаж. Он просил пощадить его хотя бы на неделю, а это, согласитесь, не особенно большая милость.

Я кивнул.

— С женщинами всегда так! Идеалисты и мечтатели увлекают их своим воображением. Подобно жителям Востока, они не понимают, что если человек умный и порядочный, то это совсем не значит, что он и красивый. Я, например, никак не мог заставить египтян поверить, что я более значительный генерал, чем Клебер, потому что тот обладал фигурой швейцара и волосами парикмахера. Так и с этим злополучным Лесажем, которого женщины считают героем из-за его красивого лица и телячьих глаз. Как вы думаете, если она увидит, каков он на самом деле, она бросит его?

— Не сомневаюсь, ваше величество, потому что, насколько я знаю свою кузину, она не выносит трусости и низости.

— Э, как вы горячо заговорили, сударь мой! Уж не увлеклись ли вы своей хорошенькой кузиной?!

— Ваше величество, я уже имел честь сообщить вам, что…

— Но ведь невеста ваша там, далеко, за океаном, и многое могло измениться с той поры, как вы расстались.

В дверях показался Констан.

— Его уже привели, ваше величество!

— Тем лучше! Жозефина, ты непременно должна идти с нами, потому что это больше касается тебя, чем меня.

Мы перешли в длинную узкую комнату с двумя окнами, занавеси на которых были опущены и почти не пропускали света. Около второй двери стоял мамелюк Рустам, а рядом с ним был тот, о ком мы только что говорили. От стыда Лесаж опустил голову. Когда вошел император, Лесаж задрожал как осиновый лист и испуганно воззрился на нас. Наполеон остановился перед ним, слегка расставив ноги, и, заложив руки за спину, пронизал несчастного заговорщика долгим испытующим взглядом.

— Ну-с, милостивый государь, — сказал наконец император, — полагаю, вы достаточно обожгли пальчики и вряд ли снова близко подойдете к огню! Или вы собираетесь и дальше заниматься политикой?

— Если я буду помилован, то ваше величество на всю жизнь приобретет во мне самого преданного слугу, — пробормотал Лесаж, еле выговаривая слова.

Император хмыкнул в ответ на это лестное предложение, просыпав щепоть табаку на свой белый халат.

— В том, что вы говорите, есть доля правды, потому что человек, имеющий основание бояться, всегда служит хорошо. Но я очень строгий хозяин!

— Неважно, что вы потребуете от меня! Я все выполню, если только вы даруете мне прощение!

— Например, иногда я имею обыкновение, — сказал император, — женить людей, поступающих ко мне на службу, причем не по их желаниям, а исключительно по своему усмотрению. Согласны ли вы на это?

Внутренняя борьба отразилась на лице поэта, он всплеснул руками.

— Могу я просить вас, ваше величество?

— Вы ни о чем не смеете просить!

— Но есть некоторые обстоятельства, ваше величество!..

— Пожалуйста, довольно! — гневно крикнул император, поворачиваясь на каблуках. — Я не прошу указаний, я приказываю! Я желаю найти мужа для мадемуазель де Бержеро. Желаете ли вы жениться на ней или тотчас возвращаетесь в тюрьму?!

От волнения лицо Лесажа судорожно искривилось, он в отчаянии ломал руки.

— Рустам, позвать стражу! — приказал император.

— Нет-нет, ваше величество, не отсылайте меня назад в тюрьму!

— Стражу, Рустам!

— Я согласен на все, я женюсь, на ком вы прикажете!

— Негодяй! — раздался вдруг чей-то голос. Занавеси одного окна раздвинулись и появилась Сибилла. Она побледнела от гнева, глаза сверкали ненавистью; высокая, стройная фигура моей кузины резко выделялась на фоне окна. Она забыла о присутствии императора, она забыла все от презрения к Лесажу!

— Мне показали ваше истинное лицо, — с отвращением сказала Сибилла, — я не верила, не могла поверить, я даже не представляла, что на свете есть столь презренные люди! Мне обещали доказать, я согласилась и теперь сама увидела, кто вы на самом деле. Хорошо, что вовремя! Подумать только, ради вас я пожертвовала жизнью человека, в сто раз более достойного, чем вы! Да, я жестоко наказана! Туссак отмщен.

— Замолчите! — сердито прервал император. — Кон-стан, проводи мадемуазель Бернак в другую комнату. Что касается вас, сударь, я никогда не решусь связать судьбу ни одной из моих придворных дам с вами! Хватит и того, что мадемуазель Бернак излечилась от своей безумной страсти. Рустам, уведите арестованного!

— Вот видите, месье де Лаваль — обратился он ко мне, когда уничтоженного Лесажа увели из комнаты, — мы славно поработали между кофе и завтраком. Это была ваша идея, Жозефина, и я положился на вас. А теперь мы хотим вознаградить вас, месье де Лаваль, за то, что вы подали блестящий пример эмигрантам-аристократам, и, конечно, за ваше участие в поимке Туссака. Вы получите жалованье, достаточное для того, чтобы жить сообразно со званием моего адъютанта. Кроме того, я решил женить вас на одной из фрейлин императрицы.

Мое сердце сильно забилось при этих словах императора.

— Ваше величество! — едва выговаривая слова, произнес я. — Это невозможно!

— Я не позволяю долго раздумывать! Невеста ваша из прекрасной семьи и очень красива. Решено: ваша свадьба будет в четверг.

— Но это невозможно, ваше величество! — повторил я.

— Невозможно? Когда вы побудете на моей службе несколько долее, вы поймете, что я не переношу этого слова. Я говорю вам, что это решено.

— Мое сердце принадлежит другой, ваше величество. Я не могу изменить моей клятве!

— Неужели? — спросил император. — Если вы настаиваете, то не рассчитывайте служить моим адъютантом!

Все мои планы и надежды рушились. Но что же мне оставалось делать?

— Эта минута самая тяжелая в моей жизни, ваше величество, — твердо сказал я, — но я останусь верен данному слову. Даже если бы мне пришлось сделаться разбойником на большой дороге вместо высокой чести быть вашим адъютантом, я все же женюсь на Эжени де Шуазель или не женюсь совсем!

Императрица встала и приблизилась к окну.

— Так как вы продолжаете упорствовать, месье де Лаваль, — сказала она, — я хочу позволить вам взглянуть хотя бы одним глазком на мою фрейлину, от которой вы упорно отказываетесь!

Жозефина быстро откинула занавесь второго окна. Там стояла женщина. Она сделала несколько шагов и с радостным восклицанием бросилась ко мне и обвила мою шею руками. Я словно во сне, не веря самому себе, прижал ее к сердцу, узнав нежные глазки моей Эжени. Я боялся, что это сон; пройдет мгновение — я проснусь, и Эжени исчезнет!

— Оставим их одних, — сказала императрица. — Пойдем, Наполеон! Мне грустно смотреть на них. Я вспоминаю былые дни на улице Шотрэн!

* * *

Вот и конец моего маленького романа. Как всегда, планы императора были приведены в исполнение в назначенный день, и в четверг нас обвенчали. Всесильная рука императора сумела доставить сюда Эжени из кентского городка, чтобы окончательно привязать меня к его особе и возвысить свой двор присутствием представительницы стариннейшего рода де Шуазелей.

Через несколько лет после всего случившегося моя кузина Сибилла вышла замуж за Жерара, который за это время успел получить командование бригадой и был одним из известнейших генералов Франции. Я снова сделался владельцем нашего родового имения Гробуа, но воспоминания о моем отвратительном дядюшке и о его страшной кончине навсегда омрачили для меня эти места.

Однако довольно обо мне и моей ничтожной жизни! Я пытался изобразить личность императора по собственным воспоминаниям. Из истории вы знаете, что, потеряв надежду овладеть Ла-Маншем и опасаясь вторжения врагов с тыла, Наполеон покинул Булонь. Вы также, вероятно, слышали, что во главе той же армии, предназначенной сначала для войны с Англией, он в один год одержал сокрушительную победу над Австрией и Россией[3], а на следующий — разбил Пруссию.

Со дня моего поступления к нему на службу и вплоть до того часа, когда он в последний раз совершил путешествие по Атлантическому океану, чтобы никогда больше не вернуться во Францию, я разделял его судьбу. Я возвысился при помощи той звезды, которая покровительствовала ему, и упал вместе с ним. И теперь, припоминая всю жизнь Наполеона, я не могу решить, был ли он для Франции добрым гением или демоном зла? Знаю одно: это был гениальный человек и все его поступки были настолько грандиозны, что к ним неприложима обыкновенная человеческая мерка.

Спи же спокойно в своей грандиозной гробнице во Дворце Инвалидов, великий человек! Твое дело сделано, и властная рука, удержавшая Францию на краю гибели, давшая новое направление политической жизни Европы, обратилась во прах. Судьба тебя в своих целях возвысила; судьба же тебя и отвергла, но память о тебе, всемогущем маленьком императоре, живет и волнует умы людей, влияет на их поступки. Многие превозносили тебя, многие тебя осуждали, но я старался не делать ни того, ни другого. Я хотел быть только беспристрастным летописцем событий, происшедших в те дни, когда великая Армия, приготовившись покорять Англию, находилась в Булони, а я, вернувшись из изгнания в свой замок Гробуа, сделался адъютантом Наполеона.

Гигантская тень


Глава первая Ночь, когда горели сигнальные огни

Да, мне, Джеку Колдеру из Вест-Инча, приходится только диву даваться: мне минуло пятьдесят пять лет и я дожил до середины девятнадцатого столетия, а жена не чаще раза в неделю вырывает у меня одну-другую пару седых волосков над ухом. Но ведь я видел время, когда образ мыслей и поступки людей отличались от нынешних настолько, словно я жил на другой планете. Сейчас, когда я гуляю по своим полям и вижу вдали на Бервикской дороге клубы белого дыма, я понимаю, что по границе, отделяющей Шотландию от Англии, движется это невиданное дотоле многоногое чудовище, питающееся углем и влекущее в своем чреве не одну сотню человек. В ясный день я различаю, как блестит на нем медь, когда оно поворачивает в сторону близ Корримюра; а после этого я смотрю на море и вижу точно такое же чудовище, и даже не одно, а несколько сразу. Оставляя за собой черный след в воздухе и белый на воде, они плывут против ветра так же свободно, как лосось по Твиду. Доведись моему отцу увидать такое, он онемел бы от гнева и изумления; ибо он до такой степени боялся оскорбить Творца, что никогда не шел против природы и считал все новое чуть ли не богохульством. И поскольку лошадь создал Бог, а локомотив, несущийся по Бирмингемской дороге, — человек, мой старый отец ни за что не оставил бы седла и шпор.

Но он удивился бы еще более, если б увидал, что теперь в сердцах людей царят мир и благоволение, а в газетах пишут и на митингах говорят, что не будет больше войны, разумеется, за исключением войны с чернокожими и другими подобными народами. Ибо когда отец умер, шла война, продолжавшаяся почти четверть столетия с кратким перерывом на два года. Попробуйте только представить себе это вы, живущие в мире и покое! Дети, родившиеся во время войны, вырастали, обрастали бородой, и у них самих рождались дети, а война все продолжалась. Те, что служили в армии и бились с врагами крепкими молодыми людьми, постарели и согнулись, а война все не прекращалась ни на море, ни на суше. Неудивительно, что люди привыкли считать такое положение дел нормальным и думали, что мир — это что-то противоестественное. В течение этого долгого времени мы воевали с голландцами, испанцами, турками, американцами, уругвайцами, так что, казалось, в этой всеобщей войне не было родственных или совсем не состоящих между собой в родстве наций, которые не были бы вовлечены в борьбу. Но главным образом мы воевали с французами, ибо во главе их стоял великий военачальник, которого мы ненавидели, но в то же время боялись и восхищались им.

Его могли изображать на картинах, воспевать в песнях или представлять самозванцем, но я скажу вам одно: этого человека боялись так, будто над всей Европой нависла грозовая туча: было время, когда ночью, завидев огонь на берегу, все женщины падали на колени, а все мужчины хватались за ружья. Он всегда оставался победителем — и этим наводил на всех такой ужас. Казалось, что не он подчиняется судьбе, а она ему. Сначала он объявился на северном берегу, у него было сто пятьдесят тысяч человек войска — все старые и бравые солдаты — и суда для переправы. И тогда, как вы помните, треть взрослого населения нашей родины взялась за оружие, и наш маленький одноглазый и однорукий военачальник уничтожил их флот. В Европе оставалась всего одна страна, в которой могли свободно говорить и мыслить — наша.

На холме, около устья Твида, был приготовлен костер для сигнального огня, — он был сложен из бревен и смоляных бочек. Я хорошо помню, как каждую ночь, напрягая зрение, вглядывался в темноту и ждал, не загорится ли этот костер. В ту пору мне было всего восемь лет, но в этом возрасте ребенок уже понимает, что значит война, и мне казалось, что судьба моей родины зависит от меня и от моей бдительности. И вот как-то раз ночью я вдруг увидел, что на сторожевом холме загорелся огонек. Язык пламени был ясно виден в темноте. Я помню, как тер себе глаза, щипал себя и стучал костяшками пальцев по каменному подоконнику, дабы убедиться, что все это происходит наяву. Затем пламя разгорелось сильнее, и я увидал на воде красную дрожащую полосу; я бросился к отцу с криком, что французы переплыли канал и что в устье Твида горит сигнальный огонь. Отец разговаривал в это время с мистером Митчелом, студентом-юристом из Эдинбургского университета, и я точно теперь вижу, как он выбил золу из своей трубки об угол камина и посмотрел на меня сквозь очки в роговой оправе.

— Да ты не напутал, Джек? — спросил он.

— Умереть на месте! — ответил я, задыхаясь.

Протянув руку, отец взял со стола Библию и, положив ее себе на колени, раскрыл, как будто намереваясь прочесть нам что-нибудь, но вдруг захлопнул ее и поспешно вышел на улицу. Мы, то есть студент-юрист и я, шли за ним следом до ворот, выходящих на большую дорогу. Отсюда были видны красное пламя огромного сигнального огня и другой огонь поменьше, горевший к северу от нас, в Эйтоне. К нам присоединилась мать, которая принесла два пледа, чтобы защитить нас от холода, и мы простояли у ворот до утра; говорили мы очень мало и шепотом. Движение по дороге не прекращалось всю ночь, потому что многие фермеры из нашей местности записались в бервикские полки добровольцев и теперь мчались во весь опор на смотр. Некоторые из них перед отъездом пропустили на прощание стакан-другой, и мне никогда не забыть одного из них, который промчался мимо на большой белой лошади, размахивая огромной заржавевшей саблей. Проносясь мимо нас, они кричали, что горит северный Бервикский сигнальный огонь и, судя по всему, тревога идет из Эдинбургской крепости. Некоторые скакали галопом в другом направлении — это были курьеры, посланные в Эдинбург, сын лендлорда, мастер Клейтон — помощник шерифа, и другие. В числе прочих был человек благородного сложения, довольно полный, на саврасой лошади: подъехав к нашим воротам, он спросил что-то насчет дороги. Он снял с головы шляпу, чтобы освежиться, и я увидел удлиненное лицо, добрые глаза и высокий выпуклый лоб, окаймленный прядями рыжих волос.

— Я полагаю, это ложная тревога, — сказал он. — Может быть, мне разумнее было остаться на месте; но теперь, проделав такой путь, я позавтракаю вместе с полком.

Он пришпорил лошадь и умчался вниз по склону.

— Я хорошо его знаю, — сказал студент, указывая на него кивком головы. — Он эдинбургский адвокат и мастерски пишет стихи. Его зовут Вальтер Скотт.

В то время никто из нас не слыхал этого имени; но вскоре после того оно прогремело по всей Шотландии, и мы не раз вспоминали, как в эту ужасную ночь он спрашивал у нас дорогу.

На рассвете мы совсем успокоились. Было пасмурно и холодно, и мать пошла домой, чтобы заварить нам чаю; вдруг на дороге показался кабриолет, в котором сидели доктор Хорскрофт из Эйтона и его сын Джим. Воротник коричневого докторского пальто был поднят кверху и закрывал доктору уши; он был, по-видимому, в самом мрачном настроении. А случилось вот что: Джим, которому было всего пятнадцать лет, как только поднялась тревога, отправился в Бервик, захватив с собой новенькое отцовское ружье. Отец догонял его всю ночь, и теперь Джим сидел в кабриолете пленником, а сзади него торчал ствол украденного ружья. Вид у него был такой же угрюмый, как и у его отца; он засунул руки в карманы, насупил брови и выпятил нижнюю губу.

— Все это выдумки! — закричал громким голосом доктор, проезжая мимо нас. — Не было никакого десанта, а все дураки в Шотландии зачем-то ринулись сами не знают куда.

Услышав такие слова, Джим огрызнулся, а отец двинул его по голове кулаком так, что бедняга ударился подбородком о грудь. Мой отец покачал головой, потому что он любил Джима; потом мы все пошли в дом, валясь с ног от усталости: у нас слипались глаза, но на душе было так легко, как после этого бывало со мной всего раз или два за всю жизнь.

Впрочем, все это почти не имеет никакого отношения к тому, о чем я хочу рассказать моим читателям; просто если у человека хорошая память, а умения мало, то к одной мысли у него прицепляется целый хвост других. Впрочем, теперь, вспоминая о случившемся тогда, я вижу, что все это имело некоторое отношение к моему рассказу: дело в том, что доктор Хорскрофт так рассердился на своего сына, что отправил его в Бервикскую школу, а так как мой отец давно хотел послать меня туда же, то и он воспользовался этим случаем.

Но прежде, чем рассказать об этом заведении, вернусь к тому, с чего бы я должен был начать, и дам вам некоторое понятие о себе — кто я такой, потому что, может быть, книга моя дойдет и до тех, кто живет за пограничной областью и никогда не слыхал о Колдерах из Вест-Инча.

Вест-Инч! Название это звучит очень громко, но обозначало оно отнюдь не красивое имение с хорошим домом. Вест-Инч состоял из обширного овечьего выгона с выщипанной травой, по которому свободно гулял ветер и который местами спускался до самого морского берега; человек, живущий умеренно, должен был здесь работать не покладая рук только для того, чтобы заплатить поземельный налог и есть по воскресеньям масло вместо патоки. Посредине стоял серый каменный дом, крытый черепицей, позади которого находился скотный двор, а над дверной притолокой была высечена на камне цифра 1703. Здесь более ста лет жили наши предки, которые наконец, несмотря на свою бедность, заняли видное место среди местных жителей, потому что в деревне старый йомен порой пользуется большим уважением, чем лендлорд.

Наш дом в Вест-Инче был замечателен в одном отношении: землемеры и другие сведущие люди вычислили, что пограничная линия между двумя странами проходит как раз посредине его и разделяет одну из спален на две половины — английскую и шотландскую. А кровать, на которой я всегда спал, была поставлена так, что моя голова приходилась на север от пограничной линии, а ноги — на юг от нее. Мои приятели говорят, что, если бы кровать была поставлена иначе, у меня не было бы таких рыжих волос и мой ум не отличался бы такой обстоятельностью. Сам же я знаю только одно: не раз и не два, когда мой шотландский ум не мог придумать, как избежать опасности, меня выручали здоровые, крепкие английские ноги. Однако в школе меня часто дразнили «половиной наполовину», или «Великобританией», а иногда «английским флагом». Когда происходило сражение между шотландскими и английскими мальчиками, одна сторона била меня по ногам, а другая отвешивала затрещины, а затем обе стороны принимались хохотать, как будто тут было что-то смешное.

Поначалу я не прижился в Бервикской школе. Старшим учителем у нас был Бертуистл, а младшим Адамс, но я не любил ни того, ни другого. Я был робок и вял от природы, не умел расположить к себе учителей и завести товарищей. По прямой от Бервика до Вест-Инча девять миль, а по дороге — одиннадцать с половиной, и я тосковал, потому что было далеко от матери. В этом возрасте мальчики говорят, что не нуждаются в ласках матери, но как грустно делается, когда тебя поймают на слове! Наконец я не мог больше этого выносить и решился бежать из школы. Однако в самую последнюю минуту мне удалось заслужить похвалу всех и каждого, начиная от старшего учителя и кончая последним слугой, после чего жизнь в школе сделалась для меня легкой и приятной; а все это благодаря тому, что я случайно упал из окна второго этажа.

Вот как это случилось. Однажды вечером меня ударил ногой Нед Бертон, первый забияка, и эта обида в соединении с другими огорчениями переполнила чашу моих страданий. В эту ночь я, спрятав заплаканное лицо под одеяло, поклялся, что следующее утро встречу если не в Вест-Инче, то на дороге к нему. Наша спальня была на втором этаже, но я отлично умел лазить, и у меня не кружилась голова на большой высоте. Мне ничего не стоило, привязав к ноге веревку, спуститься с крыши высотой в тридцать пять футов. Поэтому мне нечего было бояться, что я не выберусь из спальни. Я дождался, когда ученики перестали кашлять и ворочаться: это ожидание показалось мне целой вечностью. Наконец все заснули; тогда я потихоньку встал с постели, кое-как оделся, взял сапоги в руку и подошел на цыпочках к окну. Отворив окно, я выглянул наружу. Подо мной был сад, а рядом — толстый сук груши, который ничего не стоило достать рукой. Для ловкого мальчика он мог служить отличной лестницей. Из сада же оставалось перелезть через стену, пять футов вышины, и тогда меня отделяло бы от дома одно только расстояние. Крепко ухватившись одной рукой за сук, я уперся коленом и другой рукой в подоконник и хотел уже вылезти из окна, как вдруг остановился и словно окаменел. Из-за стены на меня смотрело чье-то лицо. Я застыл на месте, увидев, до чего оно бледно и неподвижно. Оно было освещено луной, глаза медленно двигались, озираясь вокруг, но я был скрыт от них листвой грушевого дерева. Затем лицо поднялось вверх, точно от толчка, показались шея, плечи и колени мужчины. Сев на стену, он с большим усилием поднял вслед за собой мальчика, одинакового со мною роста, который время от времени тяжело вздыхал, как будто глотая слезы. Мужчина встряхнул его и вполголоса выругался, после чего оба они спустились со стены в сад. Я все стоял, поставив одну ногу на сук, а другую на подоконник, не смея шевельнуться, чтобы не привлечь к себе их внимание, но мне было слышно, как они крадутся в тени здания. Вдруг прямо у меня под ногами раздалось какое-то царапанье, а затем резкий звон падающего стекла.

— Готово, — шепотом сказал мужчина. — Теперь пролезешь.

— Но края режутся! — воскликнул мальчик слабым дрожащим голосом.

Мужчина так выругался, что меня продрал мороз по коже.

— А ну полезай, щенок! — рявкнул он, — Не то…

Я не видел, что он сделал, но вслед за тем послышался крик боли.

— Лезу! Лезу! — закричал мальчик.

А больше я уже ничего не слышал, потому что у меня вдруг закружилась голова и моя пятка соскользнула с сука. Я испустил ужасный крик и всей тяжестью своего тела, в котором было девяносто пять фунтов, рухнул прямо на согнутую спину вора. Если вы спросите меня, почему я это сделал, я отвечу вам, что и сам до сих пор не знаю толком, было ли это простой случайностью или же умыслом. Весьма возможно, я и собирался поступить таким образом, а случай устроил остальное. Вор выставил вперед голову и наклонился, стараясь пропихнуть мальчика в маленькое окошко, тут-то я и упал на него, на то место, где шея соединяется с хребтом. Он издал какой-то свист, упал ничком и покатился по траве, стуча пятками. Его маленький спутник пустился при лунном свете бежать со всех ног и в один миг перелез через стену. Что же касается меня, то я сидел на земле, орал благим матом и тер рукою одну из ног: ее как будто бы стянули раскаленным докрасна обручем.

Само собою, в сад сбежались все обитатели школы, начиная с главного учителя и кончая последним конюхом, с лампами и фонарями. Дело вскоре объяснилось; вора положили на ставень и унесли из сада, меня же с большой торжественностью доставили в особенную спальню, где кость мне вправил хирург Парди, младший из двух братьев, носивших эту фамилию. Что касается вора, у него отнялись ноги, и доктора не могли сказать утвердительно, будет он владеть ими или нет. Но закон не стал ждать их окончательного решения, потому что через шесть недель после Карлайлской сессии суда он был повешен. Оказалось, что это был самый отчаянный преступник в Северной Англии, совершивший три убийства, и вообще за ним было столько преступлений, что его стоило бы повесить не один раз, а десять.

Рассказывая о своем отрочестве, я не могу не упомянуть об этом случае, так как тогда он был самым важным событием в моей жизни. Больше я не буду отклоняться от главного предмета; как подумаю, сколько мне нужно всего сказать, аж страшно делается: когда человек рассказывает только о своей жизни, то и это отнимает у него кучу времени; но когда он принимал участие в таких важных событиях, о каких я буду говорить, то задача и вовсе делается непосильной, особенно с непривычки. Но, слава Богу, у меня такая же хорошая память, как и раньше, и я постараюсь поведать вам решительно обо всем.

После истории с вором я подружился с Джимом Хорскрофтом, сыном доктора. Он с первого дня поступления в школу был самым смелым в драках и всего через час после приезда перебросил Бертона, который до него считался самым сильным из учеников, через классную доску. Джим всегда отличался крепкими мускулами и широкой костью и даже в то время был широкоплеч и высок, много не разговаривал, давал волю рукам и очень любил стоять, прислонясь к стене и глубоко засунув руки в карманы брюк. Я даже помню, что он шутки ради держал во рту сбоку соломинку, именно так, как впоследствии держал трубку. Каким героем он казался нам тогда!

Мы были не больше как маленькие дикари и, подобно дикарям, чувствовали уважение к силе. Был у нас Том Карндел из Эпплбоя, который писал алкаические стихи так легко, будто бы с детства только и знал, что всякие пентаметры и гекзаметры, но никто из учеников не обращал на Тома ни малейшего внимания. Был еще Вилли Ирншоу, который знал решительно все даты, начиная с убиения Авеля, так что к нему обращались за справкой даже учителя, но у этого мальчика была узкая грудь, хотя он и был высок ростом. И что же, разве помогло ему знание дат, когда Джек Симонс из младшего класса гнал его по всему коридору ремнем с пряжкой на конце. С Джимом Хорскрофтом так не поступали. Какие рассказы о его силе передавали мы друг другу шепотом! Как он проломил кулаком филенку дубовой двери в комнате отдыха, а когда в бейсбольном матче Долговязый Мерридью унес мяч, он схватил Мерридью с мячом, поднял вверх и, минуя всех соперников, добежал до цели. Нам казалось ни с чем несообразным, чтобы такой человек, как он, стал ломать себе голову из-за каких-то там спондеев и дактилей или непременно знал, кто подписал Великую Хартию. Когда он сказал при всем классе, что ее подписал король Альфред, то мы, маленькие, подумали, что, по всей вероятности, так оно и есть и что уж, наверное, Джим знает лучше, чем тот, кто написал учебник. Ну так вот, случай с вором и обратил на меня его внимание, он погладил меня по голове и сказал, что я храбрый чертенок, и я по крайней мере неделю не чуял под собой ног от гордости. Целых два года мы были с ним очень дружны, и хотя в сердцах или не подумав он часто обижал меня, я любил его как брата и так плакал, что слез набралось бы с целый чернильный пузырек, когда он уехал от нас в Эдинбург, чтобы там изучать профессию своего отца. Я после него пробыл в школе еще пять лет и под конец тоже сделался самым сильным учеником: я был крепким, как китовый ус, хотя, что касается веса и мускулов, я уступал моему знаменитому предшественнику. Я вышел из школы Бертуистла в год юбилея и после того три года прожил дома, разводя овец. Но корабли на море и армии на суше все еще сражались, и на нашу страну падала грозная тень Бонапарта. Мог ли я знать, что и мне также доведется поспособствовать тому, чтобы тень эта перестала пугать наш народ?

Глава вторая Кузина Эди из Аймауса

За несколько лет до рассказанных мною происшествий, когда я был еще маленьким мальчиком, к нам приехала погостить недель на пять единственная дочь брата моего отца. Вилли Колдер, поселившийся в Аймаусе, плел рыбачьи сети и этим плетением добывал больше, чем мы в Вест-Инче, где на песчаной почве рос один лишь вереск. Его дочь, Эди Колдер, приехала в гости в хорошеньком красном платьице и шляпке, которая стоила пять шиллингов, с чемоданом, наполненным вещами, на которые моя мать смотрела с большим удивлением. Нам казалось странным, что эта девочка тратит так много денег: она дала извозчику столько, сколько он с нее запросил, и прибавила еще два пенса. Она пила имбирное пиво, как мы воду, и требовала, чтобы в чай ей клали сахару, а с хлебом подавали масло, точно она была англичанкой.

Я тогда не обращал большого внимания на девочек, потому что не понимал, на что они могут быть годны. В школе мы не придавали им никакого значения; впрочем, ученики постарше думали несколько иначе. Мы, малыши, все были одинакового мнения: какая может быть польза от существа, которое не умеет драться, постоянно сплетничает, а если запустить в него камнем, начинает трястись, точно тряпка под ветром? А еще они напускают на себя такую важность, точно отец и мать в одном лице, и пристают со всякими глупостями вроде: «Джимми, у тебя виден палец из сапога» или: «Ступай домой, грязный мальчишка, и умойся», так что на них делается противно смотреть.

Поэтому, когда вышеупомянутая девочка поселилась в Вест-Инче, я не особенно обрадовался. Мне тогда исполнилось двенадцать лет (это было на праздник), а ей — одиннадцать; она была худенькой девочкой, довольно высокой, с черными глазами и очень смешными манерами. Ока всегда смотрела перед собой, разинув рот, будто видела что-то удивительное; но когда я становился позади нее и смотрел в ту же сторону, куда глядела и она, то не видел ничего, кроме поилки для овец, или навозной кучи, или же отцовского нижнего белья, висящего на жерди для просушки. А если она видела поляну, поросшую вереском или папоротником, или какие-нибудь самые обыкновенные вещи в этом же роде, то начинала сентиментальничать, как будто бы это поразило ее. Вскрикивала: «Как мило! Как чудесно!» — как будто бы перед ней была нарисованная картина. Она не любила никаких игр, и, хотя я заставлял ее играть в пятнашки и в другие игры, с ней было совсем неинтересно, потому что я мог поймать ее в три прыжка, а ей никогда не удавалось поймать меня, а когда она бежала, то махала руками и топала, как десяток мальчиков. Когда я говорил, что она ни на что не годна и что отец зря воспитывает ее таким образом, она принималась плакать и говорила, что я грубый мальчик и что она нынче же вечером уедет домой и во всю жизнь не простит меня. Но через пять минут она совершенно забывала свою обиду. Странно, что она любила меня больше, чем я ее, никогда не оставляла меня в покое, ходила за мной по пятам и говорила: «А, так вот ты где!» — как будто мы встретились случайно. Впрочем, в ней было кое-что и хорошее: она иногда давала мне пенни, так что однажды у меня в кармане собралось целых четыре пенса. А всего лучше было то, что она умела рассказывать разные истории. Так как она страшно боялась лягушек, то я обыкновенно приносил лягушку и говорил, что засуну ей лягушку за платье, если она не расскажет мне что-нибудь. Уловка всегда удавалась, и она начинала рассказывать; ей стоило только начать, а уж дальше она говорила как по писаному. У меня захватывало дух, когда я слушал о ее приключениях. В Аймаус приезжал какой-то варварский пират, который опять приедет через пять лет на корабле, наполненном золотом, и женится на ней; а потом там был странствующий рыцарь, который дал ей кольцо и сказал, что выкупит его, когда придет время. Она показывала мне кольцо, очень похожее на те, что были пришиты к пологу моей кровати, но она утверждала, что ее кольцо из чистого золота. Я спрашивал у нее, что же сделает рыцарь, если встретится с варварским пиратом, и она говорила в ответ, что он снесет ему с плеч голову. Я никак не мог понять, что такого находили в ней все эти люди. Еще она говорила, что ее провожал в Вест-Инч переодетый принц. Я спросил, как же она узнала, что это принц, а она ответила: «Потому что он был переодет». В другой раз она сказала, что ее отец придумывает загадку, а когда придумает, то напечатает в газетах, и тот, кто ее отгадает, получит половину его состояния и руку его дочери. Я сказал на это, что хорошо умею отгадывать загадки и что она должна прислать ее мне, когда та будет придумана. Она ответила, что загадка будет напечатана в «Бервикской газете», и пожелала узнать, что я сделаю с ней, когда получу ее руку. Я ответил на это, что продам ее с аукциона за столько, сколько за нее дадут; в этот вечер она больше не стала ничего рассказывать, потому что была чем-то очень обижена.

Пока кузина Эди гостила у нас, Джима Хорскроф-та не было дома, но он вернулся на той неделе, когда она уехала, и, помню, я очень удивился, когда он стал о ней расспрашивать. Он спросил у меня, хороша ли она собою, а когда я ответил, что я этого не заметил, он засмеялся, назвал меня кротом и сказал, что придет время, когда у меня откроются глаза. Впрочем, вскоре он занялся другими делами, а что касается меня, то я не вспоминал об Эди до тех пор, пока она не взяла в свои руки мою жизнь и не стала вертеть ею так же, как я верчу это перо.

Это было в 1813 году, после того как мне исполнилось восемнадцать лет и я вышел из школы: на моей верхней губе уже показалось волосков с сорок, и была надежда, что их вырастет еще больше. Со мной произошла перемена: игры уже не занимали меня так, как прежде, вместо этого я подолгу лежал на освещенных солнцем склонах холмов, разинув рот и смотря во все глаза, совершенно так, как это делала прежде кузина Эди. Прежде мне было довольно того, что я бегаю быстрее и прыгаю выше соседа по школьной скамье, это наполняло смыслом всю мою жизнь; теперь все это казалось совсем неважным: я все о чем-то грустил, глядя вверх на высокий небесный свод и вниз на поверхность синего моря, и чувствовал, что мне чего-то недостает, но не мог выразить, чего именно. И, кроме того, я сделался очень вспыльчивым: у меня, по-видимому, были расстроены нервы, и, когда моя мать спрашивала, что такое со мной, или отец говорил, что пора заняться делом, я отвечал так резко, что сам впоследствии сожалел об этом. Ах! У человека может быть не одна жена, он может иметь несколько детей, но у него никогда не будет другой матери, и поэтому пусть он обращается с ней нежно, пока может.

Однажды, вернувшись домой от овец, я увидал, что отец сидит с письмом в руке; такое случалось очень редко, разве только в тех случаях, когда фактор писал, что пора платить поземельный налог. Я подошел и увидел, что отец плачет. Я стоял и смотрел на него во все глаза: я всегда думал, что мужчине это не подобает. Я и сейчас его вижу очень ясно: на его загорелой щеке была глубокая морщина, через которую слезы не могли перелиться, поэтому они текли вкось к ушам и оттуда падали на лист бумаги. Около него сидела мать и гладила его руки, как гладила по спине кошку, когда хотела ее успокоить.

— Да, Дженни, — сказал он, — не стало бедного Вилли. Это письмо от его поверенного. Смерть была внезапная, иначе нас известили бы раньше. Поверенный пишет, что у него был карбункул и кровоизлияние в мозг.

— Ах, теперь его страдания прекратились, — сказала мать.

Отец обтер уши постланной на стол скатертью.

— То, что он скопил, он оставил своей дочери, — сказал он, — и если только она не переменилась, то она скорехонько все истратит. Ты помнишь, что она говорила о слабом чае, когда жила у нас, а ведь чай стоит семь шиллингов за фунт.

Мать покачала головой и посмотрела на окорока ветчины, свисающие с потолка.

— Поверенный не пишет, сколько именно оставил покойный, только говорит, что ей хватит с избытком. Он пишет также, что она приедет сюда и будет жить с нами, потому что таково его предсмертное желание.

— Пускай платит за свое содержание! — закричала резким тоном мать. Меня огорчило, что она в такое время заговорила о деньгах, но не позаботься она об этом, через год мы были бы выброшены на большую дорогу.

— Да, она будет платить и приедет к нам сегодня же. Послушай, Джек, сын мой, поезжай-ка ты в Эй-тон и дождись там вечернего дилижанса. В нем приедет твоя кузина Эди, и ты привезешь ее в Вест-Инч.

В четверть шестого я запряг старого Джонни в нашу телегу, у которой был недавно выкрашен задок и в которой мы ездили только по праздникам. Дилижанс прибыл чуть раньше, и я, глупый деревенский парень, не принимая в расчет того, что прошло несколько лет, искал в толпе, стоящей перед постоялым двором, худенькую девочку, в юбочке до колен. Пока я толкался и вытягивал шею, как журавль, меня вдруг кто-то тронул за локоть, и я увидел на подножке даму в черном; я понял, что это и есть моя кузина Эди. Я понял, говорю, но если бы она меня не тронула, я прошел бы мимо двадцать раз и ни за что не узнал бы ее. Честное слово, если бы Джим Хорскрофт спросил у меня теперь, хорошенькая она или нет, я сумел бы ему ответить! Она была смуглая, гораздо смуглее девушек в нашей пограничной области, с легким румянцем, пробивающимся сквозь смуглый цвет кожи, подобно яркому тону в нижней части лепестков чайной розы. У нее были пунцовые губы, выражающие доброту и твердость; и затем я заметил плутовской и насмешливый огонек, который таился в глубине ее больших черных глаз, показываясь на минуту и опять скрываясь. Она обошлась со мной так, будто бы я достался ей по наследству: величаво и покровительственно протянула мне руку. Она была, как я уже сказал, в черном: платье на ней было какого-то удивительного фасона, черная вуаль откинута назад.

— Ах, Джек, — сказала она, жеманясь на английский манер, — этому она научилась в пансионе. — Нет-нет, мы теперь уже не маленькие.

Эти слова она произнесла, потому что я самым неуклюжим образом приблизил к ней свое глупое загорелое лицо, чтобы поцеловать ее, как тогда, когда виделся с ней последний раз.

— Влезьте поскорее наверх, голубчик, и дайте шиллинг кондуктору, он был необыкновенно учтив со мной всю дорогу.

Я покраснел до ушей, потому что у меня в кармане была только одна четырехпенсовая серебряная монета. Никогда я не ощущал свою бедность так сильно, как в ту минуту. Но она сразу поняла, в чем дело, и мигом всунула мне в руку кожаный кошелек с серебряным замочком. Я заплатил кондуктору и хотел отдать кошелек назад, но она пожелала, чтобы он остался у меня.

— Вы будете моим кассиром, Джек, — сказала она со смехом. — Это ваш экипаж? Какой смешной! Где же мне сесть?

— На сиденье, — отвечал я.

— А как на него забраться?

— Поставьте ногу на ступицу колеса, я вам помогу.

Я вскочил в телегу и взял в свою руку обе ее маленькие ручки в перчатках. Когда она взбиралась наверх, я почувствовал на своем лице ее дыхание, душистое и теплое, и казалось, что все, что было смутного и беспокойного у меня на душе, отлетело в одну минуту. Я почувствовал, что за эту одну минуту я возмужал и сделался совсем другим человеком.

Лошадь, наверное, едва успела махнуть хвостом, — времени прошло не больше, — а между тем со мной что-то произошло, упала некая преграда, и я зажил новой, более зрелой жизнью. Все это я ощутил в один миг, но так как я был робок и необщителен, то только оправил для нее сиденье. Она следила глазами за дилижансом, который, гремя колесами, покатил назад в Бервик, и вдруг начала махать платком.

— Он снял шляпу, — сказала она. — Должно быть, он офицер. Очень изящный мужчина. Может быть, вы его заметили? Джентльмен, который занимал место в империале, очень красивый, в коричневом пальто.

Я покачал головой, и радость уступила место глупой злобе.

— Ах, я никогда больше не увижу его! Эти зеленые склоны холмов и серая вьющаяся лентой дорога — все, как и прежде. Да и в вас, Джек, я не вижу большой перемены. Кажется, только манеры у вас стали получше. Ведь вы не будете больше пускать мне за спину лягушек, не будете? Я начинаю дрожать при одной только мысли об этом.

— Мы сделаем все, чтобы вам хорошо жилось в Вест-Инче, — сказал я, помахивая бичом.

— Вы такие добрые, право, что приняли к себе бедную, одинокую девушку, — сказала она.

— Это — любезность с вашей стороны, что вы едете к нам, кузина Эди, — проговорил я, заикаясь. — Но я боюсь, вам покажется у нас скучно.

— Ведь у вас тут мало развлечений, да, Джек? Кажется, у вас почти нет соседей-мужчин, ведь так?

— Да, разве что майор Элиот, который живет в Корримюре. Он иногда приходит к нам по вечерам. Он бравый старый служака, был ранен пулей в колено, когда служил под началом Веллингтона.

— Ах, когда я говорю о мужчинах, Джек, это вовсе не значит, что я говорю о стариках, раненных в колено. Я говорю о людях нашего с вами возраста, с которыми можно было бы познакомиться. Да, кстати, — кажется, у этого старого ворчуна доктора был сын?

— Да. Джим Хорскрофт, мой закадычный друг.

— А что, он живет дома?

— Нет, но скоро вернется. Сейчас он в Эдинбурге, он там учится.

— Ну так мы будем проводить время вдвоем, до тех пор, пока он не вернется. Но я очень устала и хотела бы поскорее доехать до Вест-Инча.

Я заставил старика Джонни приналечь, и через час после этого разговора она уже сидела за ужином; моя мать поставила на стол не только масло, но даже хрустальную тарелку с вареньем из крыжовника; тарелка эта очень красиво блестела при свете свечки.

Я видел, что и родители мои так же, как я, поражены происшедшей с ней переменой, хотя у них это выражалось иначе.

Моя мать так поразилась тому, что у нее на шее надето что-то из перьев, что называла ее не просто Эди, а мисс Колдер, так что наконец моя кузина, у которой были такие милые, грациозные манеры, стала поднимать кверху указательный пальчик всякий раз, как слышала это. После ужина, когда она пошла спать, мои родители только и говорили о том, какой у нее вид и как она воспитана.

— Впрочем, надо сказать, — заметил мой отец, — что-то не видно, чтобы она особенно горевала.

И только тут я вспомнил, что с тех пор как я с ней встретился, она не сказала ни слова о своей утрате.

Глава третья Тень на море

В скором времени кузина Эди сделалась в Вест-Инче королевой, а мы все, начиная с отца — ее покорными подданными. Когда мать сказала, что ее содержание обойдется не дороже четырех шиллингов в неделю, Эди, по своей доброй воле, назначила плату в семь шиллингов и шесть пенсов. Ей отдали комнату, выходящую на юг, где было всего больше солнца и окно обвито жимолостью; чтобы обставить ее, она привезла из Бервика восхитительные вещи. Она ездила туда два раза в неделю, но наша телега показалась ей неподходящей, так что она нанимала двухколесный фаэтон у Энгуса Уайтхеда, ферма которого стояла за холмом. И она почти всякий раз привозила подарки: деревянную трубку отцу, шотландский плед матери, какую-нибудь книгу мне, медный ошейник для Роба — нашей овчарки. Кажется, не было на свете женщины щедрее ее.

Но самым лучшим подарком для нас было ее присутствие. Благодаря ему даже окрестности приняли для меня иной вид: с того дня как она приехала, солнце светило ярче, склоны холмов казались зеленее и воздух приятнее. Наша жизнь уже не была однообразною, как прежде: мы удостоились общества такой замечательной девушки, и старый мрачный серый дом казался мне совсем другим с тех пор, как она прошла по циновке, лежащей у входной двери. Не лицо ее, хотя оно было привлекательным, и не фигура, хотя я не видывал девушки, которая могла бы сравняться с ней статью, но ее ум, ее оригинальное обращение, в котором проглядывала насмешка, ее новая для нас манера говорить, гордо везти за собой шлейф и вскидывать голову, заставляли почувствовать себя простой землей под ее ногами; но вдруг ее быстрый, вызывающий на откровенность взгляд и доброе слово опять ставили вас на один уровень с нею. Впрочем, не совсем на один уровень. Мне всегда казалось, что она стоит выше меня и ушла далеко вперед. Я мог убеждать самого себя, бранить себя и делать, что мне угодно, но не мог заставить себя думать, что в наших жилах течет одна и та же кровь и что она всего лишь деревенская девушка, так же как я — всего лишь деревенский парень. Чем больше я любил ее, тем больше я ее боялся, и она поняла, что я боюсь ее, раньше, чем распознала мою любовь. Когда я был не с ней, я находился в тревожном состоянии, а когда был с ней, то дрожал все время, потому что боялся надоесть ей своими нескладными речами или чем-нибудь оскорбить ее. Если бы я тогда лучше знал женщин, то не стал бы так мучиться.

— Вы очень переменились, Джек, и стали совсем не таким, как прежде, — сказала она как-то раз, искоса поглядывая на меня из-под своих черных ресниц.

— А когда мы с вами встретились, то вы сказали, что я не очень переменился, — заметил я.

— Ах! Тогда я говорила о том, что вы не очень переменились на вид, а теперь говорю о вашей манере держать себя. Прежде вы обращались со мной так грубо, так повелительно, все хотели делать по-своему, точно маленький мужчина. Я помню ваши всклокоченные волосы и плутовские глаза. А теперь вы такой кроткий, такой скромный и говорите так тихо.

— С годами человек привыкает держать себя как следует, — заметил я.

— Ах да, но скажу вам, Джек, что в прежнем виде вы нравились мне гораздо больше.

Я посмотрел на нее с удивлением: я думал, что она не может мне простить того, как я обращался с ней. Я решительно не мог понять, как человеку в здравом уме это могло нравиться. Я вспомнил, что, когда она читала, сидя у входной двери, я выходил во двор с хлыстом из орешника, на конце которого было шесть маленьких глиняных шариков, и бросал в нее этими шариками, чем доводил ее до слез. Потом я вспомнил, как поймал угря в ручейке в Корримюре и с ним гонялся за ней, пока наконец она с криком не прибежала к моей матери и не спряталась под ее фартук; отец ударил меня по уху половником, что сшибло меня с ног, и я вместе с угрем покатился под кухонный шкаф для посуды. И этого ей теперь недостает. Все равно она больше ничего такого не увидит, потому что у меня скорее отсохнет рука, чем я стану так поступать. Но только теперь я стал понимать эту странность женского характера, а также то, что мужчина не должен рассуждать о женщине, только наблюдать и стараться понять ее.

Вскоре у нас с ней установились известные отношения: она поняла, что может делать что угодно и как угодно, может распоряжаться мной точно так же, как я распоряжался старым Робом. Думаете, я был глуп, что позволил вскружить себе голову? Может быть, я действительно был глуп, но при этом вы должны помнить, что раньше я совсем не видал женщин, а теперь нам часто приходилось быть вместе. Кроме того, она была не из простых женщин, и нужно иметь очень крепкую голову, чтобы она ее не вскружила.

Да вот хоть бы майор Элиот, человек, который схоронил трех жен и участвовал в двенадцати настоящих сражениях, — и его Эди могла обернуть кругом своего пальчика, точно мокрую тряпку, — она, девушка, только что вышедшая из пансиона. Я встретил его, когда он шел, прихрамывая, из Вест-Инча, в первый раз после того как она приехала, с румянцем на щеках и блестящими глазами, так что казался лет на десять моложе. Он закручивал свои седые усы до самых глаз и так гордо выступал здоровой ногой, точно музыкант, играющий на духовом инструменте. Бог знает, что она сказала ему, но только ее слова подействовали на его кровь точно старое вино.

— Я шел к тебе, парень, — сказал он, — но, как видишь, не застал. Впрочем, я приходил не задаром, потому что имел возможность увидать ta belle cousine[4]. Прелестная, очаровательная молодая особа, скажу тебе, парень.

Он выражался очень правильно и точно, и любил иногда ввернуть в свою речь какое-нибудь французское слово, потому что в бытность свою на континенте немножко научился этому языку. Он так и продолжал бы говорить о кузине Эди, но я увидал, что из кармана у него торчит уголок газеты, и понял, что он, по своему обыкновению, приходил к нам сообщить последние новости: мы, живя в Вест-Инче, почти ни о чем не слыхали.

— Что новенького, майор? — спросил я.

Он вытащил из кармана газету и помахал ею.

— Союзники одержали большую победу, сын мой. Думаю, Наполеон не сможет долго сопротивляться. Саксонцы оттеснили его, и он был совершенно разбит при Лейпциге. Веллингтон перешел Пиринеи, и полки Грэма скоро будут в Болонье.

Я подбросил вверх свою шляпу.

— Значит, войне скоро конец! — воскликнул я.

— Да и пора, — сказал он, строго кивнув. — Это была кровопролитная война. Ну теперь уже не стоит говорить о том, какой план был у меня в голове относительно тебя.

— Какой план?

— Да вот какой, мой милый: у тебя тут нет настоящего дела, а так как теперь колено у меня стало лучше разгибаться, я надеялся опять поступить на службу в действующую армию. Я думал, что и ты мог бы пойти в солдаты и послужить под моим начальством.

При одной мысли об этом у меня сильно забилось сердце.

— Как бы я этого хотел! — воскликнул я.

— Но ведь пройдет не меньше шести месяцев, прежде чем я буду в состоянии сесть на корабль, а почем знать, может быть, Бони[5] к тому времени будет уже где-нибудь в заточении.

— А что скажет моя мать? — спросил я. — Она меня ни за что не отпустит.

— Ах, да теперь ее и спрашивать не нужно, — ответил он и пошел, прихрамывая, своей дорогой.

Я сел на землю среди вереска и, подперев подбородок рукой, задумался, глядя вслед майору, который шагал вперед в своем старом коричневом платье и сером пледе, конец которого развевался по ветру, выбирая место, где удобнее идти вверх по холму. Здесь, в Вест-Инче, где я обречен оставаться до тех пор, пока не займу место отца, — жалкая жизнь: перед моими глазами вечно будут та же пустошь, тот же ручей, те же овцы и тот же серый дом. Ко там, за синим морем! Там настоящая жизнь для мужчины. Вот майор — он человек не молодой, искалеченный и усталый, но и он думает о том, чтобы опять поступить на службу, а я, юноша в полной силе, трачу понапрасну время на склонах этих холмов.

Яркий румянец стыда залил мне лицо, и я вскочил с места, горя нетерпением поскорее уехать отсюда и жить как подобает мужчине. Я раздумывал об этом целых два дня, и вот на третий день случилось нечто такое, что заставило меня принять решение, которое потом, правда, рассеялось, точно дым в воздухе.

После полудня я пошел погулять с кузиной Эди и Робом: мы спустились по склону холма до самого морского берега. То было поздней осенью, и вереск завял и окрасился в бронзовый цвет, но солнце все еще светило ярко, было тепло и по временам дул теплый, южный ветерок, от которого поверхность моря покрывалась рябью с белыми волнистыми линиями. Я нарвал папоротников, чтобы Эди могла прилечь, и вот она лежала, как и всегда, с беспечным видом, веселая и довольная: я не встречал больше никого, кто так наслаждался бы теплом и светом, как она; я присел на кучку травы, а Роб положил мне голову на колени; мы сидели совершенно одни в этом диком месте, но даже и здесь нас настигла тень находившегося за морем великого человека, который красными буквами начертал свое имя на карте Европы.

По морю плыл степенный черный купеческий корабль, направлявшийся, вероятно, в Лит. У него были длинные реи, и он шел на всех парусах. В другом направлении, с северо-востока, шли два больших, неуклюжих, похожих на люгеры судна, каждое с высокою мачтой и большим четырехугольным серым парусом. Что могло быть прекраснее вида трех судов, плывущих по морю в такую прекрасную погоду! Но вдруг на одном, а потом и на втором показались огонь от выстрела и клуб синего дыма, с корабля послышалась пушечная пальба. В один миг ад заменил собою рай, явив ненависть, жестокосердие и жажду крови.

Услышав выстрелы, мы вскочили на ноги, и Эди, которая дрожала как осиновый лист, схватила меня за руку.

— Они сражаются, Джек, — воскликнула она. — Что это за люди? Кто они?

У меня при пушечных выстрелах сильно забилось сердце, и я, задыхаясь, едва смог ответить:

— Это два французских капера, Эди. Французы называют их chasse-marées[6], а вон там наш купеческий корабль, и они захватят его — умереть мне на этом месте; потому что, майор говорил, на них всегда бывают пушки большого калибра, а матросов как сельдей в бочонке. Отчего этот глупый корабль не плывет назад к молу в устье Твида?

Но корабль и не думал спускать паруса — он, тяжело зарываясь в воду, продолжал плыть дальше, что было глупо с его стороны; внезапно черное ядро ударило в верхний конец его бизань-реи, сбив вниз флаг. Затем последовали выстрелы небольших корабельных пушек и громкая пальба больших каронад с кормы капера. Через минуту все три судна сошлись вместе, и купеческий корабль метался, подобно оленю, в бедра которого вцепились зубами два волка. Все три силуэта слились в одно черное пятно с неясными очертаниями, окутанное дымом, из которого торчали, точно щетина, мачты и беспрестанно выскакивали красные огоньки; шла такая страшная пальба из пушек большого и мелкого калибра, что после у меня в течение нескольких недель гул стоял в ушах. Битый час облако, содержащее в себе сущий ад, медленно двигалось по воде, а мы, с замершими сердцами, не спускали глаз с флага, стараясь разглядеть, все ли он на своем месте. И вот корабль, такой же гордый, как прежде, поплыл дальше своим путем; а когда рассеялся дым, то мы увидали, что один из люгеров тащится по воде, точно утка с подбитыми крыльями, а экипаж другого спешит перебраться в шлюпки прежде, чем он затонет.

В продолжение этого часа я ничего не видел и не слышал, кроме битвы. У меня снесло ветром шляпу, но я этого не заметил. Теперь, с сердцем, преисполненным радости, я повернулся к кузине Эди и увидал ее такою, какой видел шесть лет тому назад. У нее были те же удивленные, застывшие глаза и разинутый рот, как и когда она была еще девочкой, и она так крепко сжала свои маленькие ручки, что костяшки стали похожи на слоновую кость.

— Ах, этот капитан! — воскликнула она, обращаясь к вересковой пустоши. — Какой сильный и решительный мужчина! Какая женщина не стала бы гордиться таким мужем!

— Да, он храбро сражался! — воскликнул я с восторгом.

Она посмотрела на меня так, будто совсем позабыла о моем присутствии.

— Я отдала бы целый год жизни за то, чтобы встретить такого человека, — промолвила она. — Но что значит жить в деревне! Тут только и видишь людей, которые ни на что не способны.

Уж не знаю, хотела она обидеть меня или нет, хотя за этим у нее, бывало, дело не станет: но каково бы ни было ее намерение, ее слова задели меня за живое.

— Очень хорошо, кузина Эди, — сказал я, стараясь говорить спокойным тоном. — Этим все сказано.

Сегодня же вечером я отправляюсь в Бервик и запишусь в вольноопределяющиеся.

— Как, Джек! Вы будете солдатом?

— Да, если вы думаете, что всякий, кто живет в деревне, — трус.

— О, вы будете очень красивы в красном мундире, Джек, и вы делаетесь гораздо лучше, когда выходите из себя. Я хотела бы, чтобы у вас всегда так сверкали глаза, потому что это придает вам мужественный вид. Но я уверена, что вы шутите, когда говорите, что поступите на военную службу.

— Вот я вам покажу, шучу я или нет.

После этих слов я со всех ног побежал по пустоши и ворвался в кухню, где отец и мать сидели по обе стороны печи.

— Мама, — крикнул я, — я иду записываться в солдаты!

Если бы я сказал, что собираюсь сделаться вором, они посмотрели бы на меня точно такими же глазами, потому что в те времена из среды скромных и кротких деревенских жителей только паршивые овцы уходили в военное стадо. Но, честное слово, эти самые паршивые овцы оказали своей родине не одну важную услугу. Моя мать подняла руки в митенках к глазам, а отец почернел, как торф.

— Что такое, Джек? Ты с ума сошел? — спросил отец.

— Сошел я с ума или нет, но только я ухожу.

— Когда так, я не дам тебе благословения.

— Ну так я уйду без него!

При этих словах мать вскрикнула и обхватила меня руками за шею. Я увидел ее руки, костлявые, загрубелые от работы, которую ей приходилось делать для того, чтобы вырастить меня, и это подействовало на меня сильнее всяких слов. Мое сердце было полно нежности к ней, но моя воля была тверда как кремень. Я посадил ее опять на стул, поцеловал и побежал в свою комнату, чтобы собрать вещи. Становилось уже темно, а мне предстояло идти далеко, поэтому, связав кое-что в узелок, я поспешил выйти из дому. Когда я выходил через заднюю дверь, кто-то притронулся к моему плечу: в темноте стояла Эди.

— Глупый мальчик, — сказала она, — неужели вы и в самом деле уйдете?

— Уйду? Увидите.

— Но ведь ваш отец против, да и мать тоже.

— Я знаю.

— Так зачем нее вы уходите?

— Вам-то, кажется, следовало бы знать.

— Скажите зачем?

— Потому что вы меня заставляете!

— Я не хочу, чтобы вы уходили, Джек.

— Вы сами сказали. Вы сказали, что те, кто живет в деревне, ни на что не способны. Вы всегда так говорите. Вы думаете обо мне не больше, чем о голубях в голубятне. Вы считаете меня ничтожеством. Я докажу, что я не таков.

Я высказал ей все, что наболело в душе. Она покраснела и посмотрела на меня, по своему обыкновению, странным, полунасмешливым и полусердитым взглядом. — О, я думаю о вас так мало? — спросила она. — И по этой причине вы уходите из дома? Когда так, Джек, то останетесь ли вы, если я… если я буду ласкова с вами?

Мы стояли лицом к лицу, очень близко друг к дружке, и в одну минуту дело было сделано. Я схватил ее в объятия и целовал, целовал без конца, целовал губы, щеки, глаза, прижимал ее к своему сердцу и шептал ей, что она для меня все на свете, что я не могу жить без нее. Она ничего не говорила, но прошло немало времени, прежде чем она отвернула от меня свое лицо, и когда она оттолкнула меня, то сделала это не очень сильно.

— Да вы опять стали таким же грубым и дерзким, как прежде, — сказала она, приглаживая обеими руками волосы. — Вы на мне все смяли, Джек; я никогда не думала, что вы такой смелый!

Но я больше не боялся ее, кровь во мне кипела от любви; которая сделалась в десять раз горячее, чем прежде. Я снова схватил ее в свои объятия и поцеловал, как будто бы имел на это право.

— Теперь вы моя, — воскликнул я. — Я не пойду в Бервик, я останусь здесь и женюсь на вас.

Но когда я сказал, что женюсь на ней, она засмеялась.

— Глупый мальчик! Глупый мальчик! — проговорила она, когда я опять попытался обнять ее, сделала грациозный реверанс и убежала в дом.

Глава четвертая Выбор Джима

После этого начались десять недель, похожие на сон, они представляются мне сном и теперь, когда я вспоминаю о них. Я могу наскучить вам, если стану рассказывать, что происходило между нами; но какое огромное значение имело для меня все это в то время! Ее своеволие, ее постоянно меняющееся настроение, то веселое, то мрачное, как луг, над которым проносятся облака, ее беспричинный гнев и сейчас же вслед за тем раскаяние — все это наполняло мою душу то радостью, то печалью: в этом была вся моя жизнь, все остальное не имело никакого значения. Но каковы бы ни были мои чувства, я ощущал в глубине сердца какую-то тревогу, в которой и сам не отдавал себе отчета: мне казалось, что я похож на человека, который хочет схватить радугу и что настоящая Эди Колдер, хотя она и была рядом, на самом деле находится на недосягаемом для меня расстоянии. Это потому, что ее было трудно понять, по крайней мере, мне, тупоумному деревенскому парню. Когда я говорил ей о моих планах на будущее, о том, что если бы мы взяли в аренду весь Корримюр, то могли бы получать не меньше ста фунтов лишнего дохода, и тогда можно было бы устроить гостиную в Вест-Инче и красиво убрать для нее, когда мы обвенчаемся, то она надувала губки и опускала глаза, как будто бы у нее не хватало терпения выслушать меня. А когда я предавался мечтам о том, чем могу сделаться впоследствии, что, может быть, я отыщу бумагу, которая послужит доказательством, что я — наследник какого-нибудь лорда или что я, не поступая на службу, о чем она не хотела и слышать, стану знаменитым воином и мое имя будет у всех на устах, то она делалась веселой, как майский день. Я старался поддерживать эту иллюзию насколько мог, но вдруг у меня вырывалось какое-нибудь несчастное слово, которое показывало, что я не более как Джек Колдер из Вест-Инча, и она снова надувала губки, выказывая этим свое презрение. И таким образом мы шли с ней вперед: она — по воздуху, а я — по земле, и что-нибудь непременно должно было разлучить нас. Это случилось после Рождества, но зима была не холодная, и подморозило лишь настолько, что можно было без опаски ходить по торфяным болотам. Как-то утром, когда было довольно свежо, Эди рано ушла из дома и вернулась назад очень взволнованная.

— Что, Джек, вернулся домой ваш приятель, сын доктора? — спросила она.

— Я слышал, его ждут.

— Ах, так, значит, это его я встретила на пустоши?

— Как! Вы встретили Джима Хорскрофта?

— Я уверена, что это был он. Замечательно красивый мужчина — герой, с кудрявыми черными волосами, коротким прямым носом и серыми глазами. У него плечи, как у статуи, а что касается роста, то, думаю, ваша голова, Джек, будет только до булавки в его галстуке.

— До его уха, Эди, — поправил я с негодованием. — Да, это был Джим. Скажите еще, не торчала ли у него изо рта коричневая деревянная трубка?

— Да, он курил. Он был одет в серое, и у него громкий, басистый голос.

— О! Так вы говорили с ним! — сказал я.

Она немножко покраснела, так как проговорилась.

— Там, где я шла, земля была не совсем тверда, и он сказал, чтобы я была осторожней, — ответила она.

— А, должно быть, это действительно был мой милый старый приятель Джим, — заметил я. — Он уже давно был бы доктором, если бы у него ум был так же силен, как рука. Да вот он сам, честное слово.

Я увидел его из окна в кухне и выбежал во двор с недоеденной овсяной лепешкой, чтобы поздороваться с ним. Он также бросился навстречу с протянутыми руками и сияющими глазами.

— Джек! — закричал он. — Я так рад, что вижу тебя опять. Старый друг лучше новых двух.

Тут он вдруг замолчал и, разинув рот, уставился через мое плечо. Я обернулся: в дверях стояла Эди с веселой плутовской улыбкой на лице. Как я гордился ею, да и саглим собою тоже!

— Это моя кузина, мисс Эди Колдер, Джим, — сказал я.

— А вы часто гуляете до завтрака, мистер Хорскрофт? — спросила она все с той же плутовской улыбкой.

— Да, — отвечал он, пристально глядя на нее.

— И я тоже часто бываю на пустоши, — сказала она. — Но вы не очень-то радушно принимаете вашего приятеля, Джек. Если вы не будете его угощать, то я должна буду занять ваше место, чтобы поддержать честь Вест-Инча.

Через минуту мы присоединились к старикам, и Джиму тоже налили тарелку супа; он почти не говорил, но сидел с ложкой в руке, не спуская глаз с кузины Эди. Она все время бросала на него быстрые взгляды; мне казалось, что ее забавляла его робость и что она старалась его ободрить.

— Джек рассказывал мне, что вы учитесь для того, чтобы сделаться доктором, — сказала она. — Должно быть, это очень трудно и требует много времени.

— Да, много времени, — ответил печальным тоном Джим. — Но я все-таки стараюсь добиться своего.

— Ах, какой вы молодец! Вы человек настойчивый. Вы видите цель и идете к ней, и ничто не может вас остановить.

— Право, мне нечем похвалиться, — сказал он. — Многие из студентов, которые начинали вместе со мной, уже давно обзавелись практикой, а я все еще студент.

— Вы говорите так из скромности, мистер Хорскрофт. Говорят, что мужественные люди всегда бывают скромными. Но вы обязательно достигнете цели; какая это прекрасная карьера — подавать исцеление, поднимать с одра страдальцев, иметь своей единственной целью благо человечества.

Услышав такие слова, честный Джим заерзал на стуле.

— Боюсь, у меня нет таких высоких мотивов, мисс Колдер, — сказал он. — Я учусь для того, чтобы зарабатывать кусок хлеба и взять на себя практику отца. Если я одной рукой подаю исцеление, то другую протягиваю для того, чтобы получить крону.

— Какой вы откровенный и правдивый человек! — воскликнула она.

Таким образом они вели между собой разговор и дальше, причем она украшала его всевозможными добродетелями и поворачивала его слова так, чтобы его расхвалить — хорошо знаю эту ее манеру. Он еще не успел кончить разговора, а я уже видел, что у него голова идет кругом от ее красоты и ласковых слов. Я был проникнут гордостью, думая, что он составил такое высокое мнение о моей родственнице.

— Не правда ли, она хороша собой, Джим? — Я не мог удержаться, чтобы не сказать этого, когда мы с ним стояли во дворе у входной двери, и он, прежде чем отправиться домой, раскуривал свою трубку.

— Только ли?! — воскликнул он. — Да я никогда не видал ничего подобного!

— Мы с ней скоро обвенчаемся.

Трубка выпала у него изо рта, и он уставился на меня во все глаза. Затем он подобрал трубку и пошел домой, не сказав ни слова. Я думал, что он, может быть, вернется, но он не вернулся: я видел, как он бредет вверх по склону холма, опустив голову на грудь.

Но я не мог о нем позабыть, потому что кузина Эди засыпала меня вопросами о том, каков он был мальчиком, о его силе, с какими женщинами он был знаком; ее расспросам не было конца. В тот же вечер я услышал о нем еще раз, причем отзывы были далеко не такие лестные. Мой отец, вернувшись домой, много говорил о бедном Джиме. После полудня он был мертвецки пьян; затем ходил на берег в Вестхаус и дрался с кулачным бойцом-цыганом, причем думали, что его противник не переживет ночи. Мой отец встретил Джима на большой дороге; тот был мрачен как туча и готов оскорбить всякого, кто проходил мимо.

— Ну и дела! — сказал старик. — Хороша будет у него практика, если он начнет ломать кости.

Кузина Эди смеялась надо всем, а я смеялся потому, что смеялась она; на самом деле мне было совсем не смешно. На третий день после этого я поднимался на холм в Корримюре по овечьей тропе и вдруг вижу, что вниз спускается не кто иной, как сам Джим. Но это был уже не тот большой ростом, добродушный человек, который два дня тому назад ел суп вместе с нами. На нем не было ни воротничка, ни галстука, жилет у него был расстегнут, волосы всклокочены, а лицо все в пятнах — как у человека, который был сильно пьян накануне. В руках он держал ясеневую палку, которой сбивал головки дрока, росшего по обе стороны тропинки.

— А, это ты, Джим! — сказал я.

Он посмотрел на меня взглядом, какой я часто видел у него в школе, когда он сильно злился и знал, что виноват, но только ни за что не хотел показать этого. Он не сказал ни слова, быстро прошел мимо меня по узкой тропинке и зашагал дальше, махая своей ясеневой палкой и обивая ею кусты.

Нет, я не сердился на него! Я был огорчен, очень огорчен, и больше ничего. Само собой разумеется, я не был настолько слеп, чтобы не видеть, в чем тут дело. Он влюбился в Эди и не мог выносить того, что она будет принадлежать мне. Бедняга, ну что он мог с собой поделать? Может быть, и я на его месте был бы в таком же состоянии. Когда-то я бы и не поверил, что девушка может так вскружить голову сильному мужчине, но теперь я был опытнее в этом отношении.

Целых две недели я совсем не видал Джима Хорскрофта, но вот наконец наступил тот четверг, в который совершился переворот в моей жизни. Я проснулся рано и в радостном настроении. Накануне Эди была со мною ласковее, чем обыкновенно, и я заснул с мыслью, что, может быть, мне удалось наконец схватить радугу и что Эди без всяких иллюзий и мечтаний полюбила простодушного, грубого Джека Колдера из Вест-Инча. Эта мысль не выходила у меня из головы, и в сердце у меня точно щебетали птички. А затем я вспомнил, что если поспешу, то еще застану ее дома, потому что она, по своему обыкновению, уходила с восходом солнца.

Но я опоздал. Когда я подошел к двери ее комнаты, она была полуотворена и внутри никого не было. «Ну, — подумал я, — по крайней мере, я могу встретить ее и вместо с ней вернуться домой». С вершины Корримюрского холма видны все окрестности. И вот, захватив палку, я пошел в этом направлении. День был ясный, но холодный, и я помню, что слышал громкий шум прибоя, хотя в наших местах уже несколько дней совсем не было ветра. Я шел зигзагами по крутой тропинке, дыша свежим утренним воздухом и напевая вполголоса песенку, пока не добрался, немного запыхавшись, до поросшей вереском вершины. Посмотрев вниз на длинный склон противоположной стороны, я увидел, как и ожидал, кузину Эди; но я увидел и Джима Хорскрофта, который шел рядом с нею.

Они были недалеко от меня, но так заняты друг другом, что совсем меня не заметили. Она шла медленно, шаловливо закинув свою грациозную головку с той манерой, которая была мне хорошо известна, отвернувшись от него и время от времени перекидываясь с ним словом. Он шагал рядом с ней, глядя на нее сверху вниз и наклонив голову, увлеченный разговором, который, казалось, был серьезным. Затем он что-то сказал, она ласково положила свою руку на его, а он, расставив ноги, поднял ее на воздух и несколько раз поцеловал. Увидя это, я не смог ни закричать, ни двинуться с места; сердце мое точно налилось свинцом, лицо застыло, и я не спускал с них глаз. Я видел, что она положила ему руку на плечо и принимала его поцелуи так охотно, как никогда не принимала их от меня.

Потом он опустил ее на землю, и я понял, что они прощаются; пройди они еще шагов сто, их можно было бы увидать из окон верхнего этажа нашего дома. Она пошла прочь медленными шагами и раз или два помахала ему, а он стоял и смотрел ей вслед. Я подождал, пока она не скрылась из виду, и затем пошел вниз, но он был так занят, что не заметил меня, даже когда я приблизился на расстояние протянутой руки. Встретившись со мной глазами, он сделал попытку улыбнуться.

— А, Джек, — сказал он, — что-то ты рано сегодня!

— Я видел вас! — проговорил я: у меня так пересохло в горле, что я едва дышал.

— Видел? — сказал он и потихоньку засвистал. — Ну, ей-Богу же, Джек, меня это не огорчает. Я имел намерение прийти сегодня же в Вест-Инч и объясниться с тобой. Может, так вышло даже лучше.

— Хорош друг, нечего сказать! — возмутился я.

— Послушай, Джек, будь рассудителен, — сказал он, засовывая руки в карманы и покачиваясь из стороны в сторону. — Дай мне объяснить тебе положение дел. Посмотри мне в глаза, и ты увидишь, что я не лгу. Вот как все случилось. Я встретил Эди, то есть мисс Колдер, прежде чем пришел к вам тогда утром, и тогда по некоторым признакам счел ее совершенно свободной; думая, что это действительно так, я решил, что она будет моей. Затем ты сказал, что она не свободна, и это стало для меня жестоким ударом. Я вышел из себя, несколько дней безумствовал и хорошо еще, что не попал в Бервикскую тюрьму. Затем я случайно встретил ее опять — ей-Богу, Джек, это было случайно, — и когда я заговорил о тебе, она засмеялась. «Он мне только двоюродный брат, не более», — сказала она, а что же до того, что она будто не свободна или ты для нее больше чем друг, то это — одна только глупая болтовня. Как видишь, Джек, я вовсе не так виноват, как ты думал, тем более что она обещала дать тебе понять своим обращением, что ты ошибаешься, полагая, что имеешь на нее права. Ты, вероятно, заметил, что в продолжение этих двух недель она почти ни слова не сказала с тобой.

Я горько засмеялся.

— Да не далее как вчера вечером, — отвечал я, — она сказала мне, что я — единственный человек на свете, которого она могла бы полюбить.

Джим Хорскрофт протянул дрожащую руку, положил ее на мое плечо, близко придвинул ко мне свое лицо и посмотрел мне в самые глаза.

— Джек Колдер, — сказал он, — я знаю, что ты никогда не лгал. Уж не хочешь ли ты отплатить мне обманом за обман? Говори правду, нас никто не слышит.

— Это — святая истина, — сказал я.

Он стоял и смотрел на меня: его лицо выражало сильную внутреннюю борьбу. Прошло по крайней мере две минуты прежде, чем он заговорил.

— Послушай, Джек, — сказал он, — эта женщина дурачит нас обоих. Слышишь, она дурачит нас обоих! В Вест-Инче она любит тебя, на склоне холма — меня, а между тем в ее дьявольском сердце нет ни крошечки любви ни к одному из нас. Подадим друг другу руку, дружище, и проучим эту негодяйку!

Но для меня это было чересчур. Я не мог проклинать ее в своем сердце, а еще менее того — стоять и слушать, как ее проклинает другой, пусть даже это был мой старый приятель.

— Не бранись! — закричал я.

— Мне тошно от твоих кротких речей! Я буду называть ее так, как она того заслуживает.

— Вот как? — рявкнул я, стаскивая с себя сюртук. — Послушай, Джим Хорскрофт, если ты скажешь еще хоть слово против нее, я вобью твои слова тебе в горло, будь ты даже ростом с Бервикский замок. Только попробуй, и увидишь!

Он сдернул было сюртук до локтей, но затем не спеша натянул его обратно.

— Не будь таким глупцом, Джек! — сказал он. — В человеке редко бывает четыре стоуна[7] и пять фунтов. Два старых друга не должны ссориться из-за такой… ну хорошо, больше я ничего не скажу. Ну ее, ей-Богу, пусть заведет хоть десять любовников.

Я оглянулся, а она стояла рядом на расстоянии каких-нибудь двадцати ярдов, спокойная и невозмутимая, между тем как мы разгорячились и были точно в лихорадке.

— Я уже дошла почти до дома, — сказала она, — но увидела, что вы, мальчики, о чем-то спорите между собой, вот я и вернулась, чтобы узнать, в чем дело.

Хорскрофт бросился вперед и схватил ее за кисть руки. Посмотрев ему в лицо, она взвизгнула, а он подтащил ее к тому месту, где стоял я.

— Ну Джек, довольно ломать комедию, — сказал он. — Вот она. Не спросить ли нам у нее, которого из нас она любит? Она не сможет лгать теперь, когда мы тут оба вместе.

— Я согласен на это, — отвечал я.

— И я тоже. Если она пойдет к тебе, то клянусь, что больше никогда и не взгляну на нее. Сделаешь ли ты то же самое и для меня?

— Да, сделаю.

— Хорошо же, слушайте, вы! Оба мы — честные люди, друзья между собой и никогда друг другу не лжем. Нам известно ваше двуличие. Я знаю, что вы сказали вчера вечером. Вы слышите? Так вот, говорите прямо и откровенно! Мы стоим тут перед вами; скажите — и делу конец. Кто из нас двоих — Джек или я?

Вы, может быть, подумаете, что эта женщина не знала, куда деться от стыда? Ничуть не бывало — ее глаза блестели от удовольствия, и я могу побиться об заклад, что это была лучшая минута в ее жизни. Она смотрела на нас попеременно, то на того, то на другого, лицо ее было освещено утренним солнцем, поднявшимся еще не высоко, и она еще никогда не казалась мне такой привлекательной. Я уверен, что и Джим думал то же самое, потому что он выпустил ее руку из своей, и суровые черты его лица смягчились.

— Ну Эди, который же из нас? — спросил он.

— Шалуны-мальчишки, которые ссорятся из-за этого? — воскликнула она. — Кузен Джек, вы знаете, какое нежное чувство я питаю к вам.

— Раз так, то идите к нему! — сказал Хорскрофт.

— Но я не люблю никого, кроме Джима. Я никого не люблю так, как Джима.

Она прижалась к нему и спрятала лицо у него на груди.

— Ты видишь, Джек, — сказал он, глядя на меня через ее плечо.

Я оставил их и вернулся в Вест-Инч, но уже не тем человеком, каким вышел из него утром.

Глава пятая Человек, прибывший из-за моря

Я не из тех, кто постоянно жалуется, что им изменило счастье. Если дела нельзя поправить, вряд ли стоит снова упоминать о нем. У меня долго болело сердце; по правде сказать, когда я вспоминаю об этом, мне и теперь делается немножко больно, хотя прошло уже столько лет и я счастливо живу с женой. Я старался держать себя мужественно, и, сразу надо сказать, я поступил так, как обещал в этот день на склоне холма. Я был для нее братом, не больше, хотя бывали минуты, когда мне стоило большого труда сдержать себя, потому что даже и теперь она иногда приходила ко мне со своими вкрадчивыми манерами и рассказывала, как груб с ней Джим и как она счастлива, когда я с ней ласков, и все это только потому, что изменчивость и лукавство были у нее в крови.

Но по большей части Джим и она были счастливы вместе. По всей окрестности распространился слух, что они поженятся, как только он получит ученую степень, и он приезжал в Вест-Инч четыре раза в неделю, по вечерам, чтобы побыть с ней. Мои родные были довольны этим, и я старался показать, что мне это тоже приятно.

Пожалуй, в первое время между нами была некоторая холодность: мы относились друг к другу уже не с тем доверием, какое бывает между старыми школьными товарищами. Но затем, когда прошло острое горе, я нашел, что он поступил честно, и по справедливости я не могу на него сердиться. Таким образом мы остались в дружеских отношениях; что же касается до нее, то он позабыл весь свой гнев и готов был целовать следы, оставленные ее башмаками в грязи. Мы с ним вдвоем подолгу гуляли, и об одной из этих прогулок я хочу вам рассказать.



Мы прошли всю Бремстонскую пустошь, за те сосны, что защищают дом майора Элиота от морского ветра. Весна в этом году наступила ранняя, и в конце апреля деревья уже совсем оделись листвой. Было тепло, как в летний день, а потому нас очень удивило то, что на лужайке перед дверью в дом майора был разведен большой огонь. Горела целая половина сосны, и языки пламени поднимались вверх до окон спальни. Мы с Джимом в удивлении уставились на пламя, но мы удивились еще больше, когда нз дома вышел сам майор, с большой четвертною бутылью в руке; за ним шла его старая сестра, которая вела у него хозяйство, и две служанки, и все они четверо принялись приплясывать вокруг огня. Майор был смирным, кротким человеком — это было известно всей округе, а тут он, точно старый леший, прыгал, прихрамывая, вокруг огня и махал бутылью с вином над головой. Мы бросились бежать к нему, и, завидев нас, он принялся махать еще сильнее.

— Мир! — вопил он во все горло. — Ура, друзья мои! Мир!

Услыхав эти слова, мы тоже принялись приплясывать и кричать, потому что все очень устали от войны, и трудно было поверить, что исчезла тень, которая так давно нависала над нами. Мы даже не сразу в это поверили, но майор осмеял наши сомнения.

— Да-да, это правда! — закричал он, остановившись и опустив руку. — Союзники вошли в Париж, Бони сбежал, и его народ присягнул в верности Людовику XVIII!

— А что будет с императором? — спросил я. — Пощадят ли его?

— Поговаривают, что его нужно отослать на остров Эльбу, там от него вреда не будет. Что до его военачальников, то между ними есть такие, от которых нельзя отделаться так легко. В течение последних двадцати лет были совершены подвиги, которых нельзя забыть. Надо бы свести кое-какие старые счеты, но теперь — мир, мир!

И он опять принялся прыгать со своей бутылью вокруг костра.

Мы побыли некоторое время с майором, а затем пошли на взморье, разговаривая между собой об этом важном известии и о том, что может от него произойти. Джим знал немного, а я еще меньше его, но что мы знали, мы сложили в одно целое и говорили о том, что теперь упадут цены, что вернутся на родину наши храбрые солдаты, что корабли смогут спокойно плыть, куда им нужно, что мы уничтожим на берегу все сигнальные огни, потому что теперь уже нет врага, которого мы боялись. Так мы болтали, идя по гладкому твердому песку и глядя вдаль на Северное море. Джим, который шагал рядом со мной, такой здоровый и бодрый, и не подозревал, что достиг высшей точки своей жизни и что с этого часа все у него пойдет под откос.

Над морем висел легкий туман; ранним утром туман был гуще, а теперь разрядился от солнца. Посмотрев на море, мы вдруг увидели, что из тумана показался парус небольшой лодки, которая, раскачиваясь, приближалась к земле. В ней сидел только один человек, и она вертелась в разные стороны, как будто бы сидевший в ней и сам не знал, причалить к берегу или нет. Наконец, может быть ободренный нашим присутствием, он подплыл прямо к нам, и песок заскрипел под килем у самых наших ног.

Человек спустил парус, выскочил из лодки и втащил корму на берег.

— Великобритания, полагаю? — спросил он, быстро повернувшись и глядя нам прямо в лицо.

Он был немного повыше среднего роста, но страшно худой. У него были проницательные, близко посаженные глаза, между которыми выдавался длинный, острый нос, а под ним торчали, как щетина, усы каштанового цвета, жесткие и прямые, как у кошки. Он был хорошо одет — в коричневой паре с медными пуговицами и в высоких сапогах, которые заскорузли и потеряли глянец от морской воды. Лицо и руки были у него смуглые, так что его можно было счесть за испанца, но, когда он, кланяясь нам, снял шляпу, мы увидели, что верхняя часть лба была у него совершенно белой, остальное же лицо просто обветрилось. Он смотрел то на одного, то на другого из нас, и в его серых глазах мелькало что-то такое, чего я не видывал прежде. Вы могли прочесть в них вопрос, но казалось, что за этим вопросом кроется угроза, как будто бы отвечать следовало по приказу, а не из любезности.

— Великобритания? — спросил он снова, нетерпеливо топнув ногой в песок.

— Да, — сказал я, а Джим расхохотался.

— Англия? Шотландия?

— Здесь Шотландия, а вон за теми деревьями — Англия.

— Ага! Теперь я знаю, куда попал. Я плыл в тумане без компаса почти целых три дня и думал, что никогда больше не ступлю на твердую землю.

Он говорил по-английски довольно бегло, но иногда употреблял иностранные обороты.

— Откуда вы? — спросил Джим.

— Я с корабля, который потерпел крушение, — отвечал он коротко. — Какой это город, вон там?

— Это Бервик.

— А! Ладно, я должен отдохнуть, прежде чем отправлюсь дальше.

Он повернулся и пошел к лодке, но поскользнулся и непременно упал бы, если бы не ухватился за ее нос. Затем он сел на борт и стал озираться. Лицо его раскраснелось, глаза сверкали, как у дикого зверя.

— Voltigeurs de la Garde! — закричал он голосом, похожим на звук трубы. — Voltigeurs de la Garde!

Он помахал шляпой над головой, затем бросился лицом в песок и остался лежать неподвижно.

Мы с Джимом Хорскрофтом в недоумении уставились друг на друга. Все нам казалось странным: и появление этого человека, и его вопросы, и, наконец, его неожиданная выходка. Взяв за плечи, мы перевернули его на спину. Он остался лежать, нос его и усы торчали по-прежнему, но губы совсем побелели, от его дыхания не пошевельнулось бы и перо.

— Он умирает, Джим! — вскричал я.

— Да, от голода и жажды. В лодке нет ни капли воды и ни крошки хлеба. Может, что-нибудь найдется в этом мешке?

Он вскочил в лодку и вытащил оттуда черный кожаный мешок; кроме этого мешка да еще широкого плаща синего цвета, в лодке не было ничего. Мешок был завязан, но Джим раскрыл его в одну минуту. Он был до половины наполнен золотыми монетами.

Ни один из нас никогда не видел столько денег — даже десятой части. Тут были сотни монет — и все блестящие новенькие английские соверены. Мы так заинтересовались деньгами, что совсем позабыли о том, кому они принадлежали, но вдруг мы услышали стон, который заставил нас вспомнить о нем. Его губы еще больше посинели, нижняя челюсть отвалилась. Теперь стал виден его раскрытый рот с рядом белых зубов, похожих на зубы волка.

— Господи! Да он умирает! — воскликнул Джим. — Джек, беги к ручью и зачерпни шляпой воды. Да поскорее, а то он умрет. А я тем временем раздену его.

Я пустился бежать со всех ног и через минуту вернулся назад с полной шляпой воды. Джим расстегнул сюртук и рубашку незнакомца, мы облили водой его лицо и грудь и с трудом влили несколько капель в рот. Это произвело хорошее действие. Он раз или два глубоко вздохнул, приподнялся и сел, протирая глаза, как человек, проснувшийся от глубокого сна. Но мы с Джимом смотрели ему не в лицо, а на обнаженную грудь. На ней были видны два широких красных шрама, один под ключицей, другой посередине груди ближе к правому боку. Кожа его, вплоть до самой загорелой шеи, была замечательно бела, и на ней еще ярче выделялись красные пятна. Подойдя сзади, я заметил, что в одном месте шрам есть и на спине. Несмотря на неопытность, я догадался, что это значило. Он был ранен в грудь двумя пулями — одна прошла навылет, а другая так и осталась в теле.

Вдруг он, пошатываясь, встал и запахнул на себе рубашку, бросив на нас быстрый подозрительный взгляд.

— Что я делал? — спросил он. — Я сам себя не помнил. Если я сказал чего, не обращайте внимания. Что, я кричал что-нибудь?

— Да, перед тем как упасть.

— Что же я кричал?

Я передал ему его слова, хотя для меня они были лишены смысла. Он пристально посмотрел на нас обоих и пожал плечами.

— Это слова одной песни, — сказал он. — Ну теперь вопрос в том, что мне делать. Я не думал, что так ослабел. Где вы достали воды?

Я указал ему на ручей, и он, шатаясь, пошел к нему. Он лег ничком и пил очень долго, — я думал, что он никогда не кончит. Вытянув, точно лошадь, свою длинную худую шею, он громко глотал. Наконец, глубоко вздохнув, он поднялся на ноги и отер усы руками.

— Теперь мне лучше, — сказал он. — Нет ли у вас чего-нибудь поесть?

Перед уходом я сунул в карман два куска лепешки из овсяной муки; он положил их в рот, разжевал и проглотил. Затем он распрямил плечи, выпятил грудь и ладонями погладил себя по ребрам.

— Право, я чрезвычайно обязан вам, — сказал он. — Вы были очень добры к незнакомому человеку. А, вы сумели развязать мой мешок.

— Когда вам сделалось дурно, мы подумали, нет ли там вина или виски.

— А! У меня в нем только — как вы называете это? — деньги на черный день. Небольшая сумма, но я могу спокойно жить на нее до тех пор, пока не найду себе какого-нибудь дела. А здесь, как мне кажется, можно жить спокойно. Я попал в тихое место; здесь, наверно, и жандарма встретишь только в городе.

— Но вы не сказали нам, кто вы такой, откуда и какова ваша профессия, — заявил напрямик Джим.

Незнакомец смерил его с головы до ног испытующим взглядом.

— Вы годились бы в гренадеры во фланговую роту, честное слово, — сказал он. — Что же касается ваших вопросов, то я обиделся бы, если бы услыхал их не от вас, а от кого-нибудь другого. Вы имеете право знать, что я за человек, потому что вы так радушно меня приняли. Меня зовут Бонавентур Делапп. По профессии я солдат и путешествую; я приехал из Дюнкерка, название этого города написано на лодке.

— А я думал, что вы потерпели кораблекрушение! — сказал я.

Он посмотрел мне прямо в глаза, как честный человек.

— Это правда, — сказал он, — корабль плыл из Дюнкерка, и это одна из его шлюпок. Экипаж пересел в баркас, а корабль пошел ко дну так быстро, что я не успел ничего захватить с собой. Это было в понедельник.

— А сегодня четверг. Значит, целых три дня у вас куска во рту не было?

— Да, это очень долго, — сказал он. — Раньше я дважды оказывался в таком положении, но не дольше чем на два дня. Ну я оставлю здесь шлюпку и поищу себе приют в одном из этих серых домиков на склоне холма. А зачем горит вон тот большой огонь?

— Там живет один из наших соседей, который был на военной службе и сражался с французами. Он празднует заключение мира.

— О, так у вас есть сосед, который был военным! Я рад этому, потому что и я тоже участвовал в сражениях.

Он погрустнел, и брови над его проницательными глазами нахмурились.

— Ведь вы — француз, не правда ли? — спросил я, когда мы все трое поднимались вверх по холму; он нес в руке свой черный мешок, длинный синий плащ свешивался с его плеча.

— Как вам сказать? Я из Эльзаса, а в Эльзасе живут скорее немцы, чем французы. Что касается меня, я видел так много стран, что везде чувствую себя как дома. Я очень много путешествовал. Как вы думаете, где я могу найти пристанище?

После этого события прошло целых тридцать пять лет, но даже и теперь я могу передать, какое впечатление произвел тогда на меня этот странный человек. Я не доверял ему, но вместе с тем он меня обворожил, ибо в его осанке, взгляде и разговоре было что-то такое, чего я никогда не встречал прежде. Джим Хорскрофт был красив собой, а майор Элиот — храбрый вояка, но им обоим недоставало того, что было в этом путешественнике: быстрого, живого взгляда, блеска в глазах, какого-то изящества, которое нельзя выразить словами. А кроме того, мы спасли его, когда он лежал бездыханный на песке, а человек всегда питает нежное чувство к тому, кому помог в беде.

— Если вы захотите пойти со мной, — сказал я, — то я могу поручиться, что найду вам место, где можно пожить день или два, а за это время вы сумеете устроиться по своему желанию.

Сняв шляпу, он необыкновенно грациозно поклонился мне. Но Джим Хорскрофт, дернув меня за рукав, отвел в сторону.

— Ты с ума сошел, Джек, — сказал он мне на ухо. — Этот человек искатель приключений. К чему ты связываешься с ним?

Однако трудно найти человека упрямее меня; если меня толкают назад, я обязательно делаю шаг вперед.

— Он — иностранец, — сказал и, — и помочь ему — наша обязанность.

— Ты пожалеешь об этом, — сказал Джим.

— Может, и пожалею.

— Если ты не думаешь о себе, подумай о своей кузине.

— Эди может и сама о себе позаботиться.

— Ну так, черт бы тебя побрал, делай как знаешь! — крикнул он, вспылив. И, не простившись с нами, он зашагал к дому своего отца.

Бонавентур Делапп с улыбкой взглянул на меня.

— Я так и думал, что не нравлюсь ему, — сказал он. — Сколько я понимаю, вы поссорились из-за того, что вы ведете меня к себе в дом. Что же он думает обо мне? Может быть, что золото у меня в мешке — краденое?

— Молчите, я ничего не знаю и ни о чем не думаю. У нас принято накормить странника, проходящего мимо нашего дома, и дать ему ночлег.

Высоко подняв голову, в полной уверенности, что я делаю что-то очень хорошее и даже не подозревая, что к югу от Эдинбурга нет человека глупее меня, я гордо выступал по дороге, а рядом со мной шел мой новый знакомый.

Глава шестая Странствующий орел

По-видимому, мой отец был того же мнения, что и Джим Хорскрофт, потому что он не очень радушно встретил незнакомого гостя и подозрительно осмотрел его с головы до ног. Но он все-таки поставил перед ним блюдо селедок в уксусе, и я заметил, что он стал еще суровее, когда тот съел девять селедок за раз: нам полагалось по две селедки на каждого. Когда Бонавентур Делапп кончил свой ужин, у него начали слипаться глаза, потому что, по-видимому, он не только не ел, но и не спал все зти три дня. Комната, в которую я его провел, имела довольно жалкий вид, но, несмотря на это, он бросился на постель и, завернувшись в свой синий плащ, моментально заснул. Он очень громко храпел, а так как моя комната была рядом с его, я не мог ни на минуту забыть о том, что у нас в доме находится незнакомый человек.

Когда на другой день поутру я сошел вниз, то увидел, что он встал раньше меня и сидит напротив моего отца у стола в кухне; их головы почти соприкасались, и между ними лежал столбик золотых монет. Когда я вошел в комнату, отец поднял голову и посмотрел на меня: в его глазах светилась алчность, чего я никогда не замечал прежде. Он поспешно схватил деньги и спрятал их в карман.

— Очень хорошо, мистер, — сказал он, — комната за вами, будете платить каждый месяц третьего числа.

— Ах, вот и мой приятель, с которым я познакомился прежде, чем с вами! — воскликнул Делапп и протянул мне руку с улыбкой, хотя и ласковой, но в ней чувствовалось что-то покровительственное: так человек улыбается собаке. — Теперь я совсем оправился, благодаря тому, что прекрасно поужинал и хорошо спал ночью. Ах, голод отнимает у человека мужество, — главным образом голод, а затем холод.

— Да, это правда, — сказал мой отец. — Раз в метель я пробыл на пустоши тридцать шесть часов и знаю, каково это.

— Я видел однажды, как три тысячи человек умерли от голода, — заметил Делапп, протягивая руки к огню. — Они худели день ото дня и становились все более и более похожими на обезьян; они подходили к краям понтонов, на которых мы их держали, и поднимали вой от ярости и от боли. Первые дни их вой слышен был по всему городу, но через неделю наши часовые, стоявшие на берегу, уже их не слышали, так они ослабели.

— И они все умерли! — воскликнул я.

— Они выдержали очень долго. Это были австрийские гренадеры из корпуса Старовица, видные собою, крепкие люди, такого же роста, как ваш приятель, которого я видел вчера; но когда город был взят, их осталось в живых только четыреста человек, и один человек мог поднять троих зараз, как будто это были маленькие обезьянки. На них жалко было смотреть. Ах, друг мой, познакомьте меня с мадам и мадемуазель.

В это время в кухню вошли моя мать и Эди. Он не видел их накануне вечером, а когда я посмотрел на него теперь, то едва удержался от смеха, потому что, вместо того, чтобы просто кивнуть головой, как было принято у нас, в Шотландии, он согнул спину, словно форель, которая хочет нырнуть, шаркнул ногой и пресмешно прилсал руку к сердцу. Моя мать с недоумением смотрела на него; она думала, что он над ней смеется; но кузина Эди сейчас же ответила ему тем же, точно это была какая-то игра: она присела так низко, что я подумал: «Она ни за что не сможет встать, так и сядет на пол посреди кухни». Но ничуть не бывало: она поднялась легко, как пух, а затем мы подвинули к столу стулья и принялись за булки с молоком и похлебку.

Надо было только дивиться тому, как этот человек умел обращаться с женщинами. Если бы мы, то есть я и Джим Хорскрофт, вели себя так, как он, все решили бы, что мы дурачимся, и девушки смеялись бы над нами; но у него это как будто бы гармонировало с выражением лица и манерой говорить, так что наконец мы к этому привыкли; если он обращался к моей матери или к кузине Эди — а он охотно говорил с ними, — то всегда с поклоном и со взглядом, выражавшим, что они едва ли удостоят выслушать то, что он хочет сказать, а когда они отвечали ему, то его лицо принимало такое выражение, как будто бы всякое их слово было сокровищем, которое нужно беречь и всегда хранить в памяти. И, несмотря на все это, даже и тогда, когда он унижался перед женщинами, в его взгляде всегда светилась особая гордость, как будто бы он хотел показать, что это только с ними он обращается так мягко и что при случае он может быть суровым. Что касается моей матери, то она удивительно смягчилась в своем обращении с ним и рассказала ему решительно все о своем дяде, который был доктором в Карлайле и самым видным лицом из родственников с ее стороны. Она рассказала ему также и о смерти моего брата Роба. Я никогда не слыхал, чтобы она говорила об этом с кем-нибудь прежде, и мне показалось, что у него слезы выступили на глазах, — у него, который видел, как умерли от голода три тысячи человек! Что касается Эди, то она говорила мало, только время от времени поглядывала на нашего гостя, и раз или два он очень пристально посмотрел на нее. Когда он после завтрака ушел в свою комнату, отец вынул из кармана восемь золотых монет и положил их на стол.

— Что скажешь, Марта? — спросил он.

— Ты, должно быть, продал двух черных баранов.

— Нет, это — месячная плата за комнату и стол, которую я получил от знакомого Джека, и через четыре недели мы опять получим столько же.

Услышав это, моя мать покачала головой.

— Два фунта стерлингов в неделю — это очень много, — сказала она, мы не должны брать такую высокую плату с джентльмена, который попал в беду.

— Молчи! — закричал отец. — Он в состоянии заплатить такие деньги, — у него есть мешок, набитый золотом. А потом, он сам предложил такую цену.

— Эти деньги не принесут добра, — сказала она.

— Да он, жена, вскружил тебе голову своей иностранной манерой говорить! — воскликнул отец.

— Да, хорошо было бы, если бы мужчины-шотландцы немножко поучились у него ласковому обращению, — отозвалась мать; я первый раз в жизни слышал, чтобы она так говорила с отцом.

Вскоре после этого наш гость сошел вниз и спросил, не пойду ли я с ним погулять. Когда мы шли по солнцу; он вынул маленький крестик из красных камней. Я в жизни не видел такой красивой вещицы.

— Это рубины, — сказал он, — я купил этот крестик в Туделе, в Испании. Таких крестиков было у меня два, но другой я отдал одной девушке-литвинке. Прошу вас, возьмите его на память в знак моей благодарности. Из него можно сделать булавку для галстука.

Я мог только поблагодарить его за подарок, потому что у меня еще никогда не было такой дорогой вещи.

— Я иду на верхнее пастбище считать ягнят. Хотите, пойдемте со мной, оттуда можно посмотреть окрестности.

С минуту он раздумывал, затем покачал головой.

— Мне нужно как можно скорее написать несколько писем. Боюсь, сегодня утром мне лучше остаться дома.

Я до полудня считал овец по берегам реки, и легко догадаться, что у меня не выходил из головы этот странный человек, которого случай привел в наш дом. Где он приобрел такую осанку, такую манеру повелевать и этот надменный грозный взгляд? А как много он испытал в своей жизни, хотя не придавал этому большого значения! Видимо, у него была совершенно удивительная, наполненная приключениями жизнь! Он был ласков и учтив с нами, но, несмотря на это, я не мог заглушить в себе недоверие к нему. Может быть, Джим Хорскрофт был прав, а я сделал ошибку, когда привел его в Вест-Инч.

Когда я вернулся домой, он имел такой вид, будто с малых лет привык к сидячей жизни. Он сидел у огня в деревянном кресле с черной кошкой на коленях. Растопырив пальцы, он держал на них моток шерсти, которую моя мать проворно наматывала на клубок. Около него сидела кузина Эди, и я увидел по ее глазам, что она плакала.

— Что случилось, Эди? — спросил я. — Что вас так огорчило?

— Ах, у мадемуазель, как у всех добрых и правдивых женщин, нежное сердце, — сказал он. — Я не думал, что это так растрогает ее, иначе не стал бы говорить. Я рассказывал о том, какие мучения претерпевали некоторые полки, когда переходили через горы Гвадарама зимой 1808 года. Скверное дело, потому что это были отличные солдаты и на прекрасных лошадях. Трудно поверить, что ветер может сдуть людей в пропасть, но было так скользко, а держаться не за что. Поэтому в пехотных ротах солдаты сцепились друг с другом оружием, это их и спасло, но когда я взял одного артиллериста за руку, она отвалилась, потому что была отморожена три дня тому назад.

Я стоял и с удивлением смотрел на него.

— Старые гренадеры, которые уже были не так проворны, как прежде, не могли не отставать; а если они отставали, их ловили крестьяне, которые распинали их на дверях амбаров, ногами кверху, а под головой разводили огонь: жаль было смотреть на этих славных старых служак. А потому, когда они не могли идти дальше, они поступали вот как: садились на землю и читали молитвы, кто сидел в седле, а кто на своем ранце; затем они снимали с себя сапоги и носки и опирались подбородком на дуло ружья. После этого нажимали большим пальцем ноги курок — паф! — и все было кончено, — этим славным гренадерам уже не нужно было идти дальше. О, как трудно было подниматься по Гвадарамским горам!

— Какая же это была армия? — спросил я.

— О, я служил в стольких армиях, что часто путаю одну с другой. Да, я немало повоевал. Кстати, я видал, как дерутся ваши шотландцы, из них выходят очень стойкие пехотинцы, но, насмотревшись на них, я думал, что здесь все у вас носят — как вы их называете? — юбки?

— Килты, но их носят только в горах.

— Ах! В горах? Однако я вижу там какого-то человека. Может, это тот самый, про которого ваш отец говорил, что он отнесет мои письма на почту?

— Да, это работник фермера Сайдхеда. Отдать ему ваши письма?

— Он будет лучше беречь их, если получит из ваших рук.

Он вынул письма из кармана и подал их мне. Я вышел из дома и дорогой случайно взглянул на адрес того, которое лежало сверху. На конверте крупным и разборчивым почерком было написано:

«Его Величеству Шведскому королю.

Стокгольм».

Я очень мало знал по-французски, но эти слова понял. Какой это орел залетел в наше скромное гнездо?

Глава седьмая Сторожевая башня в Корримюре

Мне самому показалось бы скучным, и я уверен, что наскучило бы и вам, если бы я вздумал рассказывать, как шла у нас жизнь после того, как этот человек поселился в доме, или о том, как он мало-помалу заслужил расположение всех членов семьи. Что касается женщин, это случилось очень скоро; но вскоре он расположил в свою пользу также и моего отца, что было совсем не легко, и даже Джима Хорскрофта. На самом деле мы были в сравнении с ним только два больших мальчика, потому что он везде побывал и все видел; и по вечерам он, говоря неправильным английским языкам, заставлял нас забывать, что мы сидим в нашей простой кухне, откуда ничего не видно, кроме овечьего выгона, и переносил нас ко дворам разных государств, в лагеря, на поля сражений, и показывал нам все чудеса, которые делаются на свете. Сначала Хорскрофт был довольно груб с ним, но Делапп, благодаря своему такту и непринужденному обращению, сумел поладить с ним и наконец совершенно покорил его сердце; Джим сидит, бывало, держа в своей руке руку кузины Эди, и оба они, позабыв обо всем, слушают, что рассказывает Делапп. Я не буду передавать вам всего этого, но даже и теперь, через много лет, я могу проследить, как он, в продолжение недель и месяцев, своими словами и поступками переделал нас на свой лад.

Прежде всего он подарил моему отцу шлюпку, в которой приплыл, оставляя за собой право взять ее обратно в случае, если она ему понадобится. Так как осенью в этом году косяки сельди шли мимо берега, а мой дядя еще при жизни подарил нам целый комплект прекрасных сетей, то благодаря подарку незнакомца мы выручили немало денег. Иногда Делапп отправлялся на шлюпке в море совершенно один; однажды летом он целый день плавал вдоль берега, и я видел, что он, опустив весло в воду, останавливается и бросает в море навязанный на веревку камень. Я не мог понять, для чего он это делает, пока он сам не разъяснил, в чем дело.

— У меня страсть изучать все, что относится к войне, — сказал он, — и я всегда пользуюсь удобным случаем. Я думал о том, трудно ли будет командиру какого-нибудь армейского корпуса высадить на этом берегу десант.

— Нетрудно, если только не будет дуть восточный ветер.

— Ах! Совершенно верно, если только не будет дуть восточный ветер. А что, вы измеряли глубину в этом месте?

— Нет.

— Корабли, конечно, придется оставить в море, но здесь довольно воды, чтобы сорокапушечный фрегат мог подойти на расстояние ружейного выстрела. Насажайте в шлюпки побольше стрелков, разверните их за этими песчаными холмами, затем отправляйтесь еще за стрелками, стреляйте картечью над их головами с фрегата. Тогда получится! Тогда получится!

У него ощетинились усы, он сделался еще больше похож на кошку, и, судя по тому, как блестели у него глаза, я понял, что мечты унесли его далеко.

— Вы забываете, что на берегу будут наши солдаты, — сказал я с негодованием.

— Да уж конечно! — воскликнул он. — Разумеется, в сражении должны быть две стороны. Давайте развивать наш план. Сколько людей вы в состоянии выставить? Ну скажем — двадцать, тридцать тысяч.

Несколько полков хороших солдат, остальное — пуф! Новобранцы, мирные жители с оружием. Как вы называете их? — волонтеры.

— Это все храбрые люди! — закричал я.

— О да, очень храбрые люди, но глупые. Ah, mon bleu![8] Они невероятно глупы. Я хочу сказать, что глупы не они одни, но вообще все новобранцы. Они боятся того, что будут бояться и не примут никаких мер предосторожности. Видал я все это! Я видел в Испании, как батальон новобранцев бросился в атаку на батарею, на которой было десять орудий. Они бросились так храбро! И вдруг склон холма, с вершины которого я смотрел, сделался похожим… как вы называете это по-английски?.. На пирог с малиновым вареньем. Куда делся наш прекрасный батальон новобранцев? Затем другой батальон вновь набранных солдат попытался овладеть батареей; они бросились все сразу со страшным криком. Но что может сделать крик против картечи? Все солдаты второго батальона полегли на склоне холма. Затем взять батарею было приказано гвардейским пехотным стрелкам; в их наступлении не было ничего красивого; они шли вроссыпь, без всякого крика, и ни один из них не был убит; стрелки шли по одному, а за ними следовали кучками резервы; через десять минут пушки замолчали, и испанские артиллеристы были изрублены в куски. Воевать нужно учиться, мой друг, точно так же, как и разводить овец.

— Ну нет! — сказал я, не желая, чтобы меня переспорил иностранец. — Если бы у нас было тридцать человек солдат на линии вон тех холмов, вы бы поблагодарили Бога за то, что у вас за спиной есть на море шлюпки.

— На линии холмов? — повторил он, сверкнув глазами и окинув взглядом весь их ряд. — Да, если бы ваш полководец знал свое дело, левый фланг у него был бы там, где стоит ваш дом, центр — в Корримюре, а правый — около дома доктора, и он выстроил бы во фронте плотные ряды стрелков. Само собой разумеется, его кавалерия старалась бы уничтожить нас по мере того, как мы выстраивались бы на берегу. Но если бы нам все-таки удалось выстроиться, мы знали бы, что делать. Тут есть слабый пункт, вон там, в незащищенном месте. Я стал бы стрелять в него из пушек, затем развернул бы свою кавалерию, пустил пехоту большими колоннами, и это крыло было бы уничтожено. Скажите, Джек, где были бы ваши волонтеры?

— Они шли бы по пятам за вашим арьергардом, — сказал я, причем оба мы от души расхохотались, чем обыкновенно и кончались наши споры. Когда он вел подобные разговоры, иногда я думал, что он шутит, но подчас не был в этом уверен.

Я хорошо помню, что как-то раз летним вечером, сидя в кухне с моим отцом, Джимом и со мной — женщины уже ушли спать, — он завел разговор о Шотландии и ее отношении к Англии.

— У вас прежде был свой король, и законы издавались для вас в Эдинбурге, — сказал он. — Теперь же все идет из Лондона; разве это не наполняет вашу душу гневом и отчаянием?

Джим вынул трубку изо рта.

— Это мы поставили короля над англичанами, и если кто и должен быть недоволен, так это люди, живущие по ту сторону границы.

Очевидно, иностранец не ожидал такого ответа и ненадолго замолчал.

— Но ведь ваши законы составляются там, и в этом, конечно, нет ничего хорошего, — сказал он наконец.

— Разумеется, было бы лучше, если бы парламент собирался опять в Эдинбурге, — сказал мой отец, — но я так занят своими овцами, что у меня нет времени думать о таких вещах.

— Это молодым людям, как вы двое, нужно подумать об этом, — сказал Делапп. — Когда страну притесняют, дело молодежи — отомстить за нее.

— Да, англичане иногда слишком много себе позволяют, — сказал Джим.

— А если найдется достаточно людей, которые разделяют это мнение, почему не составить из них полки и не идти прямо на Лондон? — воскликнул Делапп.

— Это была бы чудесная прогулка, — сказал я со смехом. — Но кто бы нас повел?

Он вскочил с места, поклонился и, по своему смешному обыкновению, приложил руку к сердцу.

— Если вы позволите мне иметь эту честь! — воскликнул он. А потом, видя, что все мы смеемся, и сам стал смеяться, но я уверен, что на самом деле он и не думал шутить.

Ни я, ни Джим никак не могли догадаться, сколько ему лет. Иногда нам казалось, что это уже пожилой человек, который моложав на вид. Его каштановые жесткие волосы, которые он носил коротко остриженными, не нужно было стричь на макушке, где они поредели, и сквозь них просвечивала плешь. Его лицо было покрыто сетью пересекающихся в разных направлениях морщин и сильно потемнело, как я уже упоминал выше. Но стан у него был гибкий, как у мальчика, и вместе с тем он был крепок, как китовый ус, — он целый день бродил по холмам или плавал по морю и нисколько не уставал. Вообще мы полагали, что ему около сорока или сорока пяти лет, хотя трудно было поверить, что в таком возрасте у него столько энергии. Однажды мы разговорились о летах, и тут он удивил нас. Я сказал, что мне только что исполнилось двадцать лет, а Джим сказал, что ему — двадцать семь.

— Значит, я самый старший из нас троих, — сказал Делапп.

Мы засмеялись над этим: по-нашему выходило, что он почти годится нам в отцы.

— Но я немногим старше, — сказал он, подняв брови дугой. — В декабре мне исполнилось двадцать девять.

Это заявление, даже более чем все его разговоры, убедило нас, что жизнь у этого человека была незаурядная. Увидев, что мы удивились, он засмеялся.

— Я жил! Я жил! — воскликнул он. — Я не тратил понапрасну дни и ночи. Я командовал ротой в битве, где сражались пять народов, когда мне было только четырнадцать лет. Я заставил одного короля побледнеть, шепнув ему на ухо несколько слов, когда был двадцатилетним юношей. Я участвовал в государственном перевороте и возвел нового короля на трон одного великого государства. Mon bleu! Я пожил на свете!

Вот и все, что мы смогли узнать о его прошлой жизни, и он только покачивал головой и смеялся, когда мы старались выпытать у него еще что-нибудь. Иногда нам казалось, что он просто ловкий обманщик, потому что зачем было скитаться без дела в Бервикшире человеку с таким прошлым и с такими талантами? Но вскоре один эпизод доказал нам, что его прошлая жизнь принадлежала истории. Вы помните, что неподалеку от нас жил отставной майор, побывавший на континенте, тот самый, который плясал вокруг костра со своей сестрой и двумя служанками. Он отправился в Лондон хлопотать о своей пенсии и о вспомоществовании, потому что был ранен, а также и о том, чтобы достать себе какое-нибудь занятие, и домой вернулся только поздней осенью. В один из первых дней после приезда он пришел повидаться с нами и тут в первый раз увидал Делаппа. Никогда я не видел такого удивленного лица, какое было тогда у майора, он долго и пристально смотрел на нашего приятеля, не говоря ни слова. Делапп в свою очередь также пристально смотрел на него, но по глазам иностранца было видно, что он его не узнал.

— Я не знаю, кто вы, сэр, — сказал он наконец, — но вы так смотрите на меня, будто видали меня прежде.

— Да я и видал, — ответил майор.

— Не припомню.

— Но я побожусь, что видел вас.

— А где?

— В деревне Асторга, в восьмом году.

Делапп вздрогнул и опять пристально посмотрел на нашего соседа.

— Mon Dieu! Какая встреча! — воскликнул он. — А, вы были английским парламентером? Я очень хорошо помню вас, сэр, — я говорю правду. Позвольте мне сказать вам два слова на ухо. — Он отвел майора в сторону и с четверть часа говорил с ним по-французски, жестикулируя и что-то объясняя, между тем как майор время от времени утвердительно кивал своей седой головой. Наконец они, по-видимому, пришли к какому-то соглашению, и я слышал, как майор несколько раз повторил: «Parole d’honneur»[9], а затем: «Fortune de la guerre»[10], — это я понял, потому что у Бертуистла хорошо преподавали языки. После этого я заметил, что майор никогда не говорил так бесцеремонно с нашим постояльцем, как говорили с ним мы, всегда кланялся, когда обращался к нему, и обходился с ним с большим уважением, что нас удивляло. Я не раз спрашивал майора, что он знает, но он всегда старался как-нибудь отшутиться, и я не мог добиться от него никакого ответа.

Это лето Джим Хорскрофт прожил дома, но поздно осенью снова отправился в Эдинбург на зимние занятия: он намеревался работать очень прилежно и, если удастся, получить весной ученую степень. Он сказал, что останется в городе и на Рождество. Выходит, они с кузиной Эди должны были распроститься надолго; он имел намерение открыть практику и жениться на ней, как только получит диплом. Я никогда не видал, чтобы мужчина так нежно любил женщину, да и она любила его по-своему, потому что во всей Шотландии не нашлось бы мужчины красивее его. Но когда речь заходила о свадьбе, мне казалось, она расстраивалась при мысли, что все ее великолепные мечты окончатся тем, что она сделается женой деревенского доктора. Но, как бы то ни было, ей приходилось выбирать только между Джимом и мной, и из двоих она выбрала лучшего.

Конечно, был еще и Делапп, но мы всегда чувствовали, что он человек совсем другого сорта, а потому он не шел в счет. В то время я не знал хорошенько, нравится ли он Эди или нет. Пока Джим был дома, они не обращали друг на друга почти никакого внимания. Но когда он уехал, они чаще стали бывать вместе, что было вполне понятно, так как раньше Джим отнимал у нее много времени. Раз или два она говорила со мной о Делаппе в тот смысле, что он ей не нравится, и тем не менее она беспокоилась, когда его не было вечером; и надо сказать, никто не любил слушать его разговоры и не задавал ему столько вопросов, как она. Она заставляла его описывать платья, которые носят королевы, и ковры, по которым они ходят, спрашивала, есть ли у них в волосах шпильки и много ли у них перьев на шляпах, и я только дивился, как он мог найти на все это ответ. А между тем ответ у него всегда был готов; он с такой охотой и так быстро отвечал ей и так старался ее развлечь, что я только удивлялся, почему он ей не нравится.

Прошли лето, осень и большая часть зимы, а мы по-прежнему жили очень счастливо вместе. Наступил 1815 год, а великий император все еще томился на Эльбе, и посланники всех государств спорили в Вене о том, что делать с шкурой затравленного льва. А мы в нашем дальнем уголке Европы не оставляли наших скромных мирных занятий, ходили за овцами, посещали бервикские ярмарки, а по вечерам болтали, сидя у камина, в котором ярко пылал торф. Мы никогда не думали, что то, что делают все эти высокопоставленные и могущественные люди, может иметь какое-то отношение к нам; а что касается войны, все решили, что гигантская тень бонапартистской угрозы никогда уже не упадет на нашу страну и что если только союзники не поссорятся между собой, то по всей Европе в течение пятидесяти лет не раздастся ни одного выстрела.

При всем том произошел один случай, который вырисовывается в моей памяти со всеми подробностями. Было это приблизительно в феврале месяце вышеупомянутого года, и я хочу рассказать об этом прежде, чем пойду дальше.

Я уверен, вы знаете, какой вид имеют находящиеся на границе сторожевые укрепления. Это четырехугольные башни, выстроенные вдоль пограничной линии для того, чтобы служить местом убежища во время нашествия. Когда Перси со своим войском переходил границу, народ загонял скот во двор башни, запирал большие ворота и зажигал огонь в жаровне на вершине, и наконец огни доходили до Каммермурских холмов, и таким образом известие передавалось в Пентланд и в Эдинбург. Само собой разумеется, теперь все эти башни покосились и обрушиваются, диким птицам очень удобно вить в них гнезда. В Корримюрской сторожевой башне я нашел много прекрасных яиц для своей коллекции. Однажды меня отправили далеко за холмы, с поручением к семейству Ледло Амстронга, которое живет в двух милях от нас по ту сторону Эйтона. В пять часов, незадолго до захода солнца, я шел по тропинке по склону холма; прямо передо мной виднелась остроконечная крыша Вест-Инча, а слева высилась старая сторожевая башня. Я повернулся и посмотрел на башню: она казалась очень красивой, так как вся была освещена красноватым светом заходящего солнца, а за нею до горизонта простиралось синее море. Я стал ее разглядывать, и вдруг увидел, что в одном из отверстий стены мелькнуло человеческое лицо.

Я стоял, гадая, что бы такое это могло значить: что мог делать человек в этом месте? Птицы еще не начинали вить гнезд — слишком рано. Это было так странно, что я решил разузнать, в чем дело, а потому, несмотря на усталость, свернул с тропинки и направился к башне, стараясь идти как можно скорее. Вокруг все до самой стены заросло травой, так что моих шагов не было слышно. Я дошел до обрушившейся арки — прежде здесь были ворота. Заглянув в башню, я увидел, что там стоит Бонавентур Делапп и смотрит из того самого отверстия, в котором я видел лицо. Он стоял вполоборота, и я сейчас же понял, что он совсем не замечает меня, а смотрит во все глаза в том направлении, где находится Вест-Инч. Я сделал еще несколько шагов вперед, у меня под ногами захрустел щебень, и тут он вздрогнул, обернулся и посмотрел мне прямо в глаза.

Этого человека ничем нельзя было сконфузить; он нисколько не изменился в лице, как будто бы ждал меня давным-давно, хотя что-то в его глазах говорило, что он дорого бы дал, чтобы я опять пошел своей дорогой вниз по склону холма.

— Э! — сказал я. — Что вы тут делаете?

— И я могу предложить вам тот же вопрос.

— Я пришел сюда потому, что увидал в окне ваше лицо.

— А я потому, что, как вы, вероятно, заметили, очень интересуюсь всем, что имеет отношение к военному делу, и, разумеется, в числе прочего меня интересуют и укрепления. Извините меня, дорогой мой Джек, я вас оставлю на минуту. — И с этими словами он вдруг выскочил в отверстие в стене, как будто бы для того, чтобы скрыться от меня.

Но меня разбирало любопытство, и я не мог удовольствоваться его объяснениями. Я выбежал из башни, чтобы посмотреть, что он делает. Он стоял на открытом месте и отчаянно махал рукой, как бы подавая кому-то сигнал.

— Что вы делаете? — закричал я, побежал к нему и стал с ним рядом, чтобы увидать, кому он подает знак.

— Вы слишком много себе позволяете, сэр, — заявил он в ярости. — Я никогда не думал, что вы дойдете до этого. Порядочный человек волен поступать так, как считает нужным, и вы не должны за ним подглядывать. Если вы хотите, чтобы мы с вами остались друзьями, вы не станете вмешиваться в мои дела.

— Я не люблю тайных дел, — сказал я, — да и мой отец тоже.

— Ваш отец может говорить сам за себя, и тут нет никакой тайны, — ответил он коротко. — Вы просто вообразили себе, что здесь кроется какая-то тайна. Я не выношу таких глупых выдумок.

Он повернулся спиной, даже не кивнув мне, и быстро пошел по направлению к Вест-Инчу. Я пошел вслед за ним в самом мрачном настроении: у меня было предчувствие, что вскоре случится какое-то несчастье, хотя я и не мог объяснить, что значило все то, что я видел. Я стал ломать себе голову, для чего приходил сюда этот таинственный незнакомец, который так долго живет у нас. Кого он поджидал в сторожевой башне? Не был ли он шпионом, и, может быть, какой-нибудь другой шпион, его собрат по ремеслу, приходил туда, чтобы переговорить с ним? Но все это нелепо. Что можно высмотреть в Бервикшире? А кроме того, майор Элиот знал, кто он такой, и если бы он был дурным человеком, майор не стал бы оказывать ему такого уважения.

Только я додумался до этого, как вдруг кто-то весело окликнул меня: это был сам майор, который шел от своего дома вниз по холму со своим бульдогом Боундером, которого он вел на сворке. Это была свирепая собака, наделавшая немало бед в окрестности, но майор очень любил ее и никогда не выходил без нее из дома, хотя водил ее на привязи — на довольно толстом ременном поводке. И вот, пока я ждал, чтобы майор подошел поближе, он споткнулся, зацепившись хромой ногой за ветку дикого терна; стараясь удержать равновесие, он выпустил из рук сворку, и проклятая собака сейчас же стрелой пустилась вниз по холму, прямо ко мне. Скажу вам откровенно, я перепугался, потому что под рукой не было ни палки, ни камня, а я знал, как свиреп этот пес. Оставшийся сзади майор громко кричал, но собака, видимо, думала, что он науськивает ее, и бешено мчалась вперед. Я знал ее кличку и подумал, что это может мне помочь, а потому, когда она подбежала ко мне с ощетинившейся шерстью и налитыми кровью глазами, я ео все горло завопил: «Боундер! Боундер!» Это произвело желаемое действие: собака, рыча, пронеслась мимо меня и помчалась по тропинке по следам Бонавентура Делаппа.

Услышав крик, он обернулся и, по-видимому, сразу понял, в чем дело, но шага не прибавил. Я очень испугался за него, потому что Боундер никогда не видел его прежде, и со всех ног бросился вперед, чтобы оттащить от него пса. Когда тот подбежал к Делап-пу и увидал указательный и большой палец его протянутой назад руки, его бешенство почему-то утихло, он завертел своим куцым хвостом и облапил Делаппа за колени.

— Так это ваша собака, майор? — спросил Делапп, когда к нему подошел, прихрамывая, хозяин. — Какое славное животное, какая чудесная, красивая собака.

Майор тяжело дышал, потому что пробежал все расстояние почти так же быстро, как и я.

— Я боялся, что он вас укусит, — говорил, задыхаясь, майор.

— Та, та, та! — воскликнул Делапп. — Да он совсем смирный: я очень люблю собак. Но я рад, что встретился с вами, майор, потому что вот этому юному джентльмену, которому я так обязан, пришло в голову, что я шпион. Не правда ли, Джек?

Меня так смутили его слова, что я не мог сказать ни слова в ответ, только покраснел и смотрел исподлобья, — ведь я был неуклюжий деревенский парень.

— Вы знаете меня, майор, — сказал Делапп, — и, уверен, скажете ему, что этого не может быть.

— Нет-нет, Джек! Конечно, не может! Этого, конечно, не может быть! — воскликнул майор.

— Благодарю вас, — сказал Делапп. — Вы меня знаете и будете ко мне справедливы. Ну а как вы поживаете? Надеюсь, вашему колену лучше и вам скоро опять дадут полк?

— Я чувствую себя сносно, — отвечал майор, — но мне дадут место только в том случае, если начнется война, а покуда я жив, войны уже больше не будет.

— О, вы так думаете! — сказал с улыбкой Делапп. — Что ж, nous verrons![11] Это мы еще увидим, мой друг!

Он проворно снял шляпу и, быстро повернувшись, пошел по направлению к Вест-Инчу. Майор стоял в раздумье и смотрел ему вслед, а затем спросил, почему я подумал, что он шпион. И когда я рассказал ему обо всем, он ничего не ответил, только покачал головой с таким видом, будто его что-то тревожило.

Глава восьмая Прибытие катера

После этого происшествия в сторожевой башне я уже не мог относиться к нашему постояльцу так, как прежде. Я не забывал, что он держит от меня что-то в тайне или, выражаясь точнее, что он сам остается для меня загадкой, так как он всегда накидывал завесу на свое прошлое. И когда эта завеса случайно приподнималась, мы видели за ней кровопролитие, насилие и разные ужасы. Самый вид его тела был ужасен. Как-то раз летом я купался с ним и увидел, что у него на всем теле рубцы от ран. Не говоря уже о семи или восьми шрамах, у него были искривлены ребра с одной стороны и оторвана часть одной из икр. Увидев на моем лице удивление, он, по своей привычке, весело рассмеялся.

— Казаки! Казаки! — сказал он, проводя рукой по своим рубцам. — А ребра переломаны артиллерийской фурой. Плохо, когда через тебя переезжает пушка. Кавалерия в этом смысле не страшна. Как бы быстро ни скакала лошадь, она выбирает дорогу. Как-то раз я лежал на земле, надо мной пронеслось полтораста кирасиров и русские гусары из Гродно, а я нисколько не пострадал. Но от пушек приходится туго.

— А икра? — спросил я.

— Ба! А это меня покусали волки, — сказал он. — Удивительная была история. И меня, и лошадь подстрелили, лошадь была убита, а я лежал на земле со сломанными фурой ребрами. Ну и холодно же было! Земля — точно железо, раненым помогать некому, они замерзли и приняли такой вид, что просто смех! Я тоже чувствовал, что замерзаю — что же оставалось делать? Я взял свою саблю, вскрыл брюхо мертвой лошади и устроил себе в ней убежище, чтобы можно было лечь, оставив только отверстие для рта. Sapristi![12] Там было довольно тепло. Вот только там недоставало места для, меня всего, и мои ступни и часть ног высовывались наружу. Ночью, пока я спал, пришли волки, чтобы есть лошадь, вот они немножко пощипали и меня; после этого я был настороже с пистолетами и больше им не пришлось полакомиться мной. Я прожил так целых десять дней, и мне было очень тепло и уютно.

— Десять дней! — воскликнул я. — А чем же вы питались?

— Как чем? Я ел лошадиное мясо, значит, ха-ха, у меня были квартира и стол, как вы это называете. Но, разумеется, у меня хватило ума есть ноги, поскольку в туловище я жил. Вокруг валялось много убитых, и я собрал все их фляги с водой, — стало быть, у меня было все, чего ни пожелаешь. На одиннадцатый день мимо проезжал патруль легкой кавалерии, и все кончилось благополучно.

В подобных разговорах, приводить которые я не считаю нужным, он давал некоторое понятие о самом себе и проливал свет на свое прошлое. Впрочем, приближался день, когда мы узнали о нем все, а как это случилось, — я попытаюсь теперь рассказать.

Зима была холодная, но в марте показались первые признаки весны, целую неделю светило солнце и ветер дул с юга. Седьмого числа должен был приехать из Эдинбурга Джим Хорскрофт, потому что, хотя занятия закончились первого, ему еще предстояло сдать экзамены. Шестого мы с Эди гуляли по морскому берегу, и я не говорил ни о чем другом, как только о моем друге, потому что на самом деле в то время, кроме него, у меня не было друга одних со мной лет. Эди больше молчала, что случалось с ней редко, и с улыбкой выслушивала все, что я говорил.

— Бедняжка Джим! — сказала она раз или два про себя. — Бедняжка Джим!

— А если он выдержит экзамен, — сказал я, — то, конечно, он откроет практику, будет жить отдельно от отца, а мы потеряем нашу Эди.

Я старался говорить об этом в шутливом и веселом тоне, но слова не шли у меня с языка.

— Бедняжка Джим! — сноса повторила она, и при этом слезы навернулись ей на глаза. — И Джек тоже бедняжка! — прибавила она, всовывая свою руку в мою. — Ведь и вы когда-то немножко любили меня, не правда ли, Джек? О, какой там на море хорошенький кораблик!

В море показался катер приблизительно в тридцать тонн водоизмещением, очень быстрый на ходу, судя но уклону мачт и очертаниям кормы. Он шел с юга под кливером, фок-зейлем и гротом; но как раз, когда мы смотрели на него, все его белые паруса свернулись подобно крыльям чайки, и мы видели, как расплескалась вода от якоря, пущенного прямо под бушпритом. Катер был менее чем в четверти мили от берега, — так близко, что я мог разглядеть высокого человека в остроконечной шапочке, который стоял на палубе, приложив к глазу подзорную трубу, которой он водил взад-вперед, осматривая берег.

— Что им здесь нужно? — спросила Эди.

— Это богатые англичане из Лондона, — отвечал я, потому что мы, жители пограничных графств, всегда давали такое объяснение тому, чего не могли понять. Около часу мы смотрели на это великолепное судно, а затем, так как солнце зашло за тучу и стало холодно, вернулись в Вест-Инч.

Если подходить к ферме с фасада, нужно пройти через сад, в котором очень мало деревьев, и из него можно выйти через калитку на большую дорогу; это та самая калитка, у которой мы стояли в ту ночь, когда горели сигнальные огни и Вальтер Скотт проехал мимо в Эдинбург. Направо от калитки, со стороны сада, был грот, устроенный, как говорили, много лет тому назад матерью моего отца. Она сложила его из ноздреватых камней и морских раковин, а в трещинах выросли мох и папоротники. Когда мы вошли в калитку, первое, что бросилось мне в глаза, была эта груда камней: на самой ее вершине белело засунутое в трещину письмо. Я шагнул было вперед, чтобы посмотреть, что это за письмо, но Эди опередила меня и, вытащив его из трещины, сунула себе в карман.

— Это мне, — сказала она со смехом.

Я остановился и так посмотрел на нее, что она перестала смеяться.

— От кого это, Эди? — спросил я.

Она надула губы и ничего не ответила.

— От кого это? — закричал я. — Неужели вы так же изменили Джиму, как изменили мне?

— Какой вы грубый, Джек! — воскликнула она. — Кто дал вам право вмешиваться в дела, которые вас не касаются?

— Это письмо может быть только от одного человека! — воскликнул я. — От Делаппа.

— А что, если вы угадали, Джек?

Хладнокровие этой женщины удивляло и в то же время бесило меня.

— Вы признаетесь в этом! — закричал я. — Неужели же у вас совсем нет никакого стыда?

— А почему я не могу получать писем от этого джентльмена?

— Потому что это позорно.

— А почему это позорно?

— Потому что он — чужой вам человек.

— Напротив, — отвечала она, — он мой муж.

Глава девятая Что произошло в Вест-Инче

Я отлично помню эту минуту. Я слыхал от других, что от сильного, неожиданного удара иногда притупляются чувства. Со мной было не так. Наоборот, я видел, слышал и соображал гораздо отчетливее, чем прежде. Я помню, что мне бросился в глаза выпуклый кусочек мрамора, величиной с мою ладонь, который был вставлен в один из серых камней грота, и я даже полюбовался его жилками нежного цвета, но, должно быть, у меня был какой-то особенный взгляд, потому что кузина Эди вскрикнула и побежала в дом. Я вошел за ней и постучал в окошко ее комнаты, так как видел, что она там.

— Уходите, Джек, уходите! — закричала она. — Вы будете меня бранить! Я не хочу, чтобы меня бранили! Я не отворю окна! Уходите!

Но я продолжал стучать.

— Мне нужно переговорить с вами.

— О чем? — спросила она, подняв окно на три дюйма. — Как только вы начнете браниться, я закрою окно.

— Вы в самом деле вышли замуж, Эди?

— Да, я вышла замуж.

— Кто вас венчал?

— Патер Бреннан в римско-католической церкви, в Бервике.

— Но ведь вы — пресвитерианка?

— Он хотел, чтобы мы венчались в католической церкви.

— Когда это было?

— В среду на прошлой неделе.

Тут я вспомнил, что в этот день она уезжала в Бервик, а Делапп отправился на дальнюю прогулку и, по его словам, гулял между холмами.

— А как же Джим?

— О, Джим простит мне это!

— Вы разобьете ему сердце и искалечите его жизнь.

— Нет-нет, он простит мне.

— Он убьет Делаппа! О Эди, как вы могли навлечь на нас такой позор и несчастье?

— Ах, вы начинаете браниться! — воскликнула она и закрыла окно.

Я подождал некоторое время и затем опять постучал — мне нужно было расспросить ее о многом; но она ничего не отвечала, и мне казалось, что я слышу ее рыдания. Наконец я оставил это и хотел было войти в дом, потому что почти совсем стемнело, но тут услыхал, как стукнула калитка. Это пришел сам Делапп.

Когда он шел по дорожке, то мне показалось, что он или сошел с ума, или пьян.

Он приплясывал, щелкал пальцами, а глаза его блестели, как блуждающие огни.

— Voltigeurs! — закричал он. — Voltigeurs de la Garde! — точно так же, как кричал тогда, когда лежал в беспамятстве, а затем вдруг воскликнул: — En avant, en avant![13]

Он шел к дому, махая над головой тростью. Он сразу остановился, когда увидел, что я смотрю на него, и, надо думать, ему сделалось стыдно.

— Эй, Джек! — закричал он. — А я думал, что тут никого нет. Я нынче в самом веселом настроении, как говорите вы, англичане.

— Оно и видно, — сказал я напрямик, по своему обыкновению, — только зря вы так веселитесь: ведь мой друг, Джим Хорскрофт, вернется завтра домой.

— А, завтра? Но я не понимаю, отчего же мне не веселиться?

— Потому что, насколько я его знаю, он убьет вас.

— Та, та, та! — воскликнул Делапп. — Я вижу, вам известно, что мы обвенчались. Вам об этом сказала Эди. Джим может делать, что ему угодно.

— Хорошо вы отплатили нам за то, что мы приняли вас к себе!

— Мой добрый друг, — сказал он, — я действительно хорошо отплатил вам, как вы говорите. Я женился на Эди потому, что она не годится для здешней жизни; благодаря этому браку вы через меня породнились с благородной фамилией. Однако нынче вечером мне нужно написать несколько писем, а об остальном мы можем переговорить завтра, когда приедет ваш друг Джим.

И с этими словами он подошел к двери.

— Так вот кого вы поджидали в сторожевой башне! — крикнул я ему вслед, потому что мне вдруг все сделалось ясно.

— Ну, Джек, вы становитесь грубы, — сказал он насмешливым тоном. Через минуту я услыхал, что он затворил дверь в своей комнате и щелкнул ключом.

Я подумал, что больше уже не увижусь с ним в этот день, но через несколько минут после этого он пришел в кухню, где я сидел вместе со стариками.

— Мадам, — сказал он с поклоном, приложа руку к сердцу, по своему смешному обыкновению, — вы были очень добры ко мне, и воспоминание об этом я навсегда сохраню в своем сердце. Я даже не воображал себе, что буду так счастлив в этой тихой деревне. Прошу вас принять от меня на память эту вещицу, которую я считаю за честь поднести вам, а также и вы, сэр, примите от меня небольшой подарок.

Он положил два маленьких бумажных свертка перед стариками, которые сидели, опершись на локти, и затем, отвесив три поклона матери, вышел из комнаты.

Одним из его подарков оказалась брошка с зеленым камнем посередине, окруженным блестящими белыми камушками, которых было около дюжины. Мы никогда не видели ничего подобного и даже не знали, как такие штуки называются. Но потом нам сказали в Бервике, что большой камень называется изумрудом, а маленькие — бриллиантами, и что они стоят дороже всех ягнят, которые родились у нас этой весной. Много лет прошло с тех пор, как умерла моя дорогая мать, но эта брошка блестит на шее моей старшей дочери, когда она идет в гости, и всякий раз, глядя на нее, я вижу перед собой длинный худой нос и кошачьи усы человека, который когда-то жил у нас в Вест-Инче. Что касается отца, то он получил в подарок прекрасные золотые часы и к ним два футляра, и теперь сидел с гордым видом, держа их на ладони и прислушиваясь к тиканью. Трудно сказать, кто был больше доволен, мать или отец, и они только и говорили, что о подарках Делаппа.

— Кроме того, он подарил вам и кое-что еще, — сказал я наконец.

— Что же, Джек? — спросил отец.

— Мужа для кузины Эди, — ответил я.

Сначала они подумали, что я брежу, а когда убедились, что это правда, то очень обрадовались и возгордились, как будто бы я сказал им, что она вышла замуж за лорда. Бедный Джим с его пристрастием к вину и кулачным боям не пользовался хорошей репутацией, и моя мать часто говорила, что из этого брака не выйдет ничего путного. А Делапп, насколько мы его знали, был человеком солидным, сдержанным и богатым. Что же до того, что брак был тайным, то тайные браки были тогда в Шотландии обычным делом — тогда ведь только и нужно было сказать несколько слов, чтобы сделаться мужем и женой; поэтому никто не обращал на это особо большого внимания. Словом, старики были так довольны, будто им сообщили об уменьшении поземельного налога; но мне все-таки было больно: мне казалось, что с моим другом поступили жестоко, и я знал, что он не скоро примирится с этим.

Глава десятая Тень нависает снова

На следующее утро я проснулся с тяжелым чувством на душе: я знал, что скоро приедет Джим и что этот день принесет с собой горе. Но сколько именно горя принес этот день и как после переменилась жизнь каждого из нас, этого я не мог вообразить себе даже в самом мрачном настроении. Впрочем, позвольте мне рассказать вам все по порядку.

В этот день мне нужно было встать рано, потому что овец выгнали в первый раз на пастбище, и мы с отцом должны были на рассвете отправиться на пустошь. Когда я вышел в коридор, мне в лицо пахнул ветер: входная дверь была открыта настежь, и в утренних сумерках можно было разглядеть отворенную дверь внутри дома. И в комнате Эди, и в комнате Делаппа двери были распахнуты. Тут я сразу понял, что означали подарки, сделанные накануне вечером. Это было прощание.

Когда я заглянул в комнату кузины Эди, мне сделалось горько. Только подумать, что ради какого-то пришельца она покинула нас, не сказав ни одного ласкового слова на прощание! Да и он тоже! Я боялся даже думать, что произойдет, когда Джим встретится с ним; то, что он решил удрать от Джима, казалось трусостью с его стороны. Я был рассержен, оскорблен, и мне было больно; и вот я вышел из дома, не сказав ни слова отцу, и поднялся по холму на пастбище, чтобы освежить пылавшее лицо.

Поднявшись в Корримюр, я в последний раз увидал издали кузину Эди. Маленький катер все еще стоял там, где бросил якорь, но к нему плыло от берега гребное судно. Я видел, что на его корме развевается красный лоскут, и узнал красный платок кузины. Я видел, как судно подплыло к катеру, и сидевшие в нем люди поднялись на палубу. Затем катер снялся с якоря, снова распустил белые крылья и вышел в открытое море. Я еще мог видеть красное пятнышко на палубе и Делаппа, который стоял рядом с кузиной. И они могли видеть меня, потому что моя фигура вырисовывалась на фоне неба, и они долго махали руками, но наконец перестали, видя, что я им не отвечаю. Я стоял со сложенными на груди руками, пока катер не сделался белым пятном, тающим в утреннем тумане.

Наступило время завтрака, и суп был подан на стол раньше, чем я вернулся домой, но мне совсем не хотелось есть. Старики выслушали новости довольно хладнокровно, хотя моя мать сильно порицала Эди, тем более что они никогда не любили одна другую; а в последнее время еще меньше, чем прежде.

— Вон там лежит письмо от него, — сказал отец, указывая на запечатанную записку, которая лежала на столе. — Оно было оставлено в его комнате. Прочитай-ка его нам.

Они его так и не распечатали, потому что, сказать правду, ни тот ни другая не умели читать по писаному, хотя неплохо разбирали то, что напечатано хорошим крупным шрифтом.

На записке был крупным почерком выведен адрес: «Добрым людям, живущим в Вест-Инче». Вот что было в этой записке, которая теперь, когда я пишу, лежит передо мной. Она вся в пятнах, и чернила совсем выцвели.

«Друзья мои! Я не подумал бы оставить вас так неожиданно, если бы дело зависело от меня лично. Долг и честь опять призывают меня к моим старым товарищам. Вы, без сомнения, в самом скором времени поймете это. Я беру с собой и вашу Эди, свою жену, и, может быть, когда-нибудь, в мирное время, вы опять увидите нас обоих в Вест-Инче. А пока примите уверения в моем искреннем расположении и будьте уверены, что я никогда не забуду тех месяцев, которые я прожил у вас так спокойно, когда не прожил бы больше недели, попади я в плен к союзникам. Когда-нибудь вы узнаете, почему так случилось.

Ваш

Бонавентур де Лиссак, гвардии полковник и адъютант Его Величества Императора Наполеона».

Когда я дошел до этих слов, написанных под его фамилией, то присвистнул, потому что я уже давно решил в уме, что наш постоялец должен быть одним из тех удивительных солдат, о которых мы так много слышали и которые, за исключением нашей столицы, брали все столичные города в Европе, но я все-таки не думал, что под нашей крышей живет адъютант самого Наполеона и полковник его гвардии.

— Значит, его настоящая фамилия де Лиссак, а не Делапп, — сказал я. — Но как бы то ни было, хотя он и полковник, хорошо, что он убрался отсюда прежде, чем Джим наложил на него свою руку. И он успел вовремя, — прибавил я, выглянув из окна кухни, — потому что вот и Джим, легок на помине.

Я подбежал к двери, чтобы встретить его, сознавая в то же время, что я бы дорого дал за то, чтобы он остался в Эдинбурге. Он бежал к дому, махая над головой какой-то бумагой, и я подумал, что, может быть, это письмо от Эди и что ему все известно. Но когда он подбежал ближе, я увидал, что это кусок плотной желтоватой бумаги, которая хрустела, когда он махал ею, и что в глазах его светится счастье.

— Ура, Джек! — громко закричал он. — Где Эди? Где Эди?

— Что это такое, дружище? — спросил я.

— Где Эди?

— Что это у тебя?

— Мой диплом, Джек. Теперь я могу лечить когда захочу. Все сошло хорошо. Я хочу показать его Эди.

— Самое лучшее, что ты можешь сделать, это совсем забыть об Эди, — сказал я.

Я никогда в жизни не видал, чтобы человек так стремительно менялся в лице.

— Как! Что ты хочешь этим сказать, Джек Кол-дер? — запинаясь проговорил он.

Говоря это, он выпустил из рук свой драгоценный диплом, который упал за изгородь, долетел до куста вереска и затрепетал там на ветру; но Джим даже и не посмотрел на него. Он глядел на меня в упор, и я видел, что его глаза загорелись зловещим огнем.

— Она недостойна тебя, — сказал я.

Он схватил меня за плечо.

— Что ты сделал? — прошептал он. — Это твоя шутка? Где она?

— Она убежала с французом, который жил здесь.

Я все придумывал, как бы мне сказать ему это помягче, но так как я совсем не умел лгать, то не смог придумать ничего лучше этого.

— О! — сказал он и остался стоять, кивая головой и глядя на меня, но я прекрасно понимал, что он не видит меня и едва держится на ногах. Так простоял он с минуту или больше, сжав кулаки и все кивая головой. Затем он точно с трудом что-то проглотил и сказал странным, резким и хриплым голосом:

— Когда это случилось?

— Нынче утром.

— Они были обвенчаны?

— Да.

Он ухватился за дверной косяк, чтобы удержаться на ногах.

— Она ничего не велела мне передать?

— Она сказала, что просит тебя простить ее.

— Пусть пропаду я пропадом в тот день, когда сделаю это! Куда же они поехали?

— Надо думать, во Францию.

— Кажется, его фамилия Делапп?

— Его настоящая фамилия де Лиссак, и он — лицо важное, полковник гвардии Бони.

— Ах! Он, должно быть, едет в Париж. Хорошо! Хорошо!

— Держись! — закричал я. — Отец, отец! Дай виски!

Под Джимом подогнулись колени, но он успел справиться с собой прежде, чем старик прибежал с бутылкой.

— Унесите виски, — сказал он.

— Выпейте, мистер Хорскрофт, — закричал отец, суя ему в руки бутылку. — Это подкрепит вас.

Джим схватил бутылку и перебросил ее через изгородь.

— Это хорошо для тех, кто хочет забыться, — сказал он, — но я буду помнить.

— Да простит вам Бог, что вы понапрасну разбили бутылку! — громко воскликнул мой отец.

— И чуть не размозжили голову офицеру пехотного полка его величества! — добавил старый майор Элиот, голова которого показалась над изгородью. — Я не прочь выпить рюмочку после утренней прогулки, но, когда около моего уха со свистом пролетает целая бутылка — это уж слишком. Но что такое у вас сделалось, что вы все стоите, точно на похоронах?

Я в нескольких словах рассказал ему о нашем горе, между тем как Джим с бледным лицом и нахмуренными бровями застыл, прислонившись к дверному косяку. Когда я кончил, то и у майора был такой же печальный вид, как у нас, потому что он очень любил как Джима, так и Эди.

— Фи! Фи! — сказал он. — У меня были кое-какие подозрения после той истории в сторожевой башне. Все французы таковы. Они не могут оставить женщин в покое. Но, по крайней мере, де Лиссак женился на ней, и это может служить нам утешением. Но теперь не время думать о наших личных огорчениях, опять поднялась вся Европа, и, похоже, нужно снова ждать двадцатилетней войны.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

— Да как же, ведь Наполеон вернулся с острова Эльбы, и его войска собрались к нему, а Людовик спасся бегством. Я слышал эту новость нынче утром в Бер-вике.

— Господи! — воскликнул мой отец. — Нам опять придется воевать, а это уже так надоело.

— Да, мы думали, что совсем избавились от тени, но вот она — опять показалась. Веллингтон получил приказание из Вены идти в Голландию, так как полагают, что Наполеон нападет с той стороны. Ну это известие не предвещает ничего хорошего. Я получил уведомление о том, что должен присоединиться к 71-му полку в чине старшего майора.

Услышав такие слова, я пожал руку нашему доброму соседу: я знал, как огорчало его то, что он калека и никому на свете не нужен.

— Я должен отправиться в свой полк как можно скорее, через месяц мы будем на континенте, а после этого не пройдет, может быть, и месяца, как мы окажемся в Париже.

— Коли так, то клянусь, что и я тоже пойду с вами, майор! — воскликнул Джим Хорскрофт. — Мне не стыдно будет взять в руки ружье, если только вы поставите меня лицом к лицу с этим французом.

— Молодой человек, для меня лестно, что вы будете служить под моим началом, — сказал майор. — Что же касается де Лиссака, то где будет император, там будет и он.

— Вы знаете этого человека? — сказал я. — Что вы можете сказать нам о нем?

— Лучшего офицера, чем он, не найдешь во всей французской армии. Говорят, что он мог быть маршалом, но пожелал остаться с императором. Я виделся с ним за два дня перед битвой при Корунне, когда был послан парламентером для переговоров о наших раненых. Он был тогда с Сультом. Когда я увидал его здесь, то сейчас же узнал.

— И я его узнаю, когда опять увижу! — сказал Джим Хорскрофт все с таким же мрачным видом, как и прежде.

И тут мне вдруг стало ясно, как бессодержательна и бесцельна будет моя жизнь здесь в то время, как этот калека, наш приятель, и товарищ моего детства будут сражаться в передних рядах действующей армии. И я с быстротой молнии принял решение.

— Я тоже пойду с вами, майор! — воскликнул я.

— Джек! Джек! — вскричал отец, ломая руки.

Джим не сказал ни слова, но обнял меня рукой и крепко прижал к себе. Глаза майора заблестели, и он помахал своей тростью.

— Похоже, со мной два славных новобранца, — сказал он. — Когда так, то нечего терять время: вы оба должны быть готовы к отходу вечернего дилижанса.

Все это случилось в один день, а между тем часто бывает, что годы проходят за годами без всякой перемены. Как много уместилось в эти двадцать четыре часа! Де Лиссак уехал, Эди тоже уехала, Наполеон вырвался на свободу, вспыхнула война, Джим Хорскрофт потерял все, что было ему дорого; мы отправились вместе с ним сражаться с французами. Все это случилось точно во сне. И, наконец, вечером в этот день я пошел садиться в дилижанс и, оглянувшись назад, увидал серые постройки фермы и две небольшие черные фигуры: мою мать, которая закрыла лицо шерстяным платком, и отца, который махал пастушьим посохом, желая мне доброго пути.

Глава одиннадцатая Битва Народов

Теперь я подхожу к периоду моей жизни, при мысли о котором у меня и сейчас захватывает дух, и я жалею, что взялся рассказывать об этом, потому что я люблю, чтобы события шли медленно, в порядке, одно за другим, подобно тому, как овцы идут с пастбища. Так всегда было в Вест-Инче. Но когда нам довелось выйти на более обширное жизненное поприще, события, подобно маленьким соломинкам, которые медленно плывут по какой-нибудь канаве и вдруг попадут на простор и закружатся в водовороте большой реки, стали следовать одно за другим так быстро, что мне трудно описать их простыми словами. Почему все так случилось, вы можете прочесть в исторических книгах, и потому я об этом говорить не буду, а скажу только о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами. Полк, в который назначили нашего приятеля, был 71-й полк шотландской легкой инфантерии, где солдаты носили красные мундиры и панталоны, а его интендантский склад находился в городе Глазго, куда мы и отправились все втроем в дилижансе; майор был очень весел и без конца рассказывал истории о герцоге Веллингтоне и о континенте, а Джим сидел в углу со сжатыми губами и сложенными на груди руками, и я знал, что он мысленно убивает де Лиссака по меньшей мере по три раза за час. Я мог видеть это, потому что у него вдруг вспыхивали глаза и он крепко схватывался за что-нибудь рукой. Что касается меня, то я сам не знал, радоваться мне или печалиться, потому что ничто не может заменить родного дома, и хотя я и старался казаться твердым, но все-таки было грустно думать о том, что целая половина Шотландии отделяет меня от матери.



В Глазго мы приехали на другой день, и майор повел нас в интендантский склад, где какой-то солдат с тремя нашивками на рукаве и множеством ленточек, спускавшихся с фуражки, улыбнулся во весь рот, увидя Джима, и три раза обошел вокруг него, чтобы лучше его разглядеть, точно Джим был Карлайлским замком. После этого он подошел ко мне, ткнул меня в ребра, пощупал мои мускулы и остался мной почти так же доволен, как и Джимом.

— Отменные солдаты, майор, отменные, — повторил он. — Будь у нас тысяча таких молодцов, мы могли бы отразить самых лучших гвардейцев Бонапарта.

— А как новобранцы в строю? — спросил майор.

— Плохо, — сказал солдат, — но сумеют выучиться. Самые лучшие воины отправлены в Америку, и у нас в полку все ополченцы да новобранцы.

— Тьфу ты! — сказал майор. — А против нас вся старая гвардия. Вы двое можете прийти ко мне, если вам будет что-нибудь нужно.

С этими словами он, кивнув головой, ушел, и тут мы начали понимать, что майор, наш командир, совсем не похож на того майора, который случайно оказался нашим соседом по деревне.

Ну хорошо, к чему надоедать вам всеми этими подробностями? Я испортил бы хорошо очиненное гусиное перо, если бы стал описывать все, что делали мы, то есть Джим и я, на интендантском складе в Глазго, как познакомились с нашими начальниками и товарищами, а они с нами. Вскоре получено было известие о том, что высокопоставленные лица, которые собрались в Вене и разрезали Европу на части, как будто бы она была бараньей ногой, все разъехались — каждый к себе на родину, и что все солдаты и лошади их армий посланы против Франции. Мы слышали также и о том, что в Париже прошли большие смотры и маневры, что Веллингтон находится в Нидерландах и что нам и пруссакам придется выдержать первый удар. Правительство отправило к нему подкрепление на кораблях и делало это очень спешно, так что все порты на восточном берегу были загромождены пушками, лошадьми и боевыми припасами. Третьего июня и мы получили приказ выступить в поход, и вечером в тот же день сели на корабль в Лите, а вечером на следующий день прибыли в Остенде. Я в первый раз в жизни видел чужую страну, то же самое можно сказать и о большинстве моих товарищей, потому что мы только что поступили на военную службу. Мне кажется, что я еще и теперь вижу перед собой синие воды, линию пенящегося прибоя, желтое взморье и странные ветряные мельницы, махавшие своими крыльями — пройди всю Шотландию с одного конца до другого, нигде такого не увидишь. Город был чистый, содержался в большом порядке, но жители были низкорослые, невзрачные, и у них нельзя было купить ни эля, ни овсяных лепешек.

Отсюда мы отправились в место, которое называется Брюгге, а после этого в Гент, где соединились с 52-м и 95-м полками — они принадлежали к одной с нами бригаде. Гент замечателен своими церквами и каменными зданиями, и надо сказать правду, что из всех городов, в которых пришлось нам побывать, это был единственный город, где церкви лучше, чем в Глазго. Отсюда мы пошли дальше в Ат; это деревушка на речке, или скорее на ручейке, который называется Дендер. Тут нас расквартировали по большей части в палатках, потому что была прекрасная солнечная погода, и по всей бригаде начались учения с утра до вечера. Нашим главным начальником был генерал Адамс, а полковника звали Рейнел: оба они были прекрасными, закаленными в боях воинами; но что ободряло нас всего более, это то, что мы находились под командой герцога, а его имя действовало на нас как призыв сигнального рожка. Сам он с главной частью армии находился в Брюсселе, но мы знали, что увидим его в том случае, если понадобится его присутствие.

Я никогда не видел столько англичан и, признаться, испытывал к ним некоторое презрение, с каким всегда относятся к англичанам шотландцы, живущие близ границы. Но солдаты тех двух полков, которые соединились с нами, были отменными бойцами. В 52-м полку числилась в строю тысяча человек, и среди них было много старых солдат, которые побывали на Пиринейском полуострове. Они по большей части были из Оксфордшира. 95-й был полк карабинеров, которые носили темно-зеленые мундиры вместо красных. Заряжая свои карабины, они зачем-то завертывали пулю в пропитанную салом тряпку и затем забивали ее деревянным молотком, но стреляли при этом дальше и правильнее, чем мы. В то время вся эта часть Бельгии была наполнена британскими войсками: у Энгиена стояла гвардия, а в стороне от нас — кавалерийские полки. Веллингтону было необходимо развернуть все свои силы, потому что Бони находился под защитой своих крепостей, и трудно было сказать, с какой стороны он появится, но уж наверняка там, где его совсем не ожидают. С одной стороны, он мог отрезать нас от моря и, таким образом, от Англии; с другой стороны, он не мог занять положение между пруссаками и нами. Но герцог был не глупее его: он собрал вокруг кавалерийские и легкие полки, наподобие паутины большого паука, так что в ту же минуту, когда французы переступили бы границу, он мог расставить всех солдат на надлежащих местах.

Что касается меня, то мне жилось в Ате очень хорошо; люди тут были очень добрые и простые. Фермер, на полях которого был разбит наш лагерь, стал нашим большим приятелем. В свободное от учений время мы выстроили ему деревянную ригу, и не раз мы с Джебом Стоном, чье место в строю было прямо за мной, развешивали для просушки его мокрое белье: казалось, ничто так не напоминало нам обоим о доме, как запах этого сырого белья. Я часто вспоминаю об этом добром человеке и о его жене; не знаю, живы ли они до сих пор, — надо думать, что они уже умерли, потому что и в то время были очень пожилыми людьми. Иногда вместе с нами к нему приходил и Джим, который сидел со всеми в большой фламандской кухне и курил, но как мало он был похож на прежнего Джима! Он всегда отличался суровостью, но теперь горе превратило его в кремень, я никогда не видал улыбки на его лице, и он редко говорил со мной. Он думал только об одном — как отомстить де Лиссаку за то, что тот отнял у него Эди; он сидел по целым часам, опершись подбородком на руки, сверкая глазами и хмурясь, всецело занятый одной этой мыслью. Сначала это казалось солдатам потешным, и они насмехались над ним, но, узнав его покороче, поняли, что с ним шутки плохи, и оставили свои насмешки.

Мы вставали очень рано, и как только начинала заниматься заря, были уже под ружьем. Однажды утром — это было 16 июня — мы только что выстроились, и генерал Адамс подъехал отдать какой-то приказ полковнику Рейнелу, они находились на расстоянии длины ружья от меня: и вдруг оба устремили взгляд на Брюссельскую дорогу. Никто из нас не смел пошевелить головой, но глаза всех солдат устремились в ту же сторону, и мы увидали, что по дороге со всей скоростью, на какую способна его серая в яблоках лошадь, скачет офицер с кокардой генеральского адъютанта. Склонив голову над гривой, он хлестал ее по шее поводом, как будто от этого зависела его жизнь.

— Смотрите, Рейнел! — сказал генерал. — Похоже на то, что начинается дело. Что вы об этом думаете?

Оба они поскакали галопом вперед, и Адамс вскрыл поданный ему гонцом конверт, в котором лежала депеша. Конверт еще не успел упасть на землю, а он уже повернул лошадь и помчался обратно, махая письмом над головой, точно это была сабля.

— Разойдись! — кричал он. — Общий смотр и через полчаса выступление в поход!

Вслед за этим началась страшная суматоха, все передавали друг другу новость. Накануне Наполеон перешел границу, оттеснил пруссаков, прошел довольно большое расстояние вглубь страны и теперь находился на востоке от нас со стопятидесятитысячным войском. Мы бросились собирать вещи и завтракать, а через час выступили и навсегда оставили за собой Ат и Дендер. Нужно было спешить, потому что пруссаки не прислали Веллингтону никаких известий о том, что происходило, и хотя, как только до него дошел слух, он сразу выступил из Брюсселя, идти на помощь пруссакам было уже поздно.

Было ясное теплое утро, бригада двигалась по широкой Бельгийской дороге, и пыль поднималась клубами кверху, как дым от батареи. Мы не раз благословили человека, который посадил тополя по обе стороны дороги, потому что их тень была для нас лучше питья. Справа и слева от нашей имелось еще две дороги, одна очень близко, а другая на расстоянии мили или больше. По ближайшей дороге двигалась пехотная колонна, и между нами происходило, так сказать, состязание в скорости. Колонна эта была окутана таким облаком пыли, что мы видели только стволы ружей и медвежьи шапки, которые мелькали то там, то сям, а над этим облаком возвышались голова и плечи ехавшего верхом офицера и развевались знамена. Это была гвардейская бригада, но мы не знали, какая именно, потому что вместе с нами шли в поход две такие бригады. На дальней дороге также клубилась пыль, а сквозь нее мелькало по временам что-то блестящее, подобно множеству серебряных бус, нанизанных на нитку, и вместе с ветром до нас долетала необыкновенная музыка — грохот, бряцанье и звон металла. Сам я никогда не догадался бы, что это значит, но наши капралы и сержанты были опытные вояки, и один из них со своей алебардой шел рядом со мной; это был человек, который мог все объяснить и дать совет.

— Это — тяжелая кавалерия, — сказал он. — Видишь две блестящих линии? Это значит, что они в шлемах и латах. Там идут «Королевские», они же «Эннискиленские». Слышишь их барабаны и литавры? Французская тяжелая кавалерия превосходит нас силами. У них десять человек против одного нашего, и все хорошие солдаты. Нужно будет стрелять им прямо в лицо или в лошадей. Помни об этом, когда их увидишь, а иначе четырехфутовая сабля проткнет тебе печень, и это послужит тебе хорошим уроком. Чу! Что это, опять старая музыка?

Где-то на востоке от нас послышался грохот канонады; она звучала глухо и хрипло, подобно рычанию кровожадного зверя, который замышляет лишить людей жизни. В эту самую минуту послышался позади крик: «Эй! Эй! Эй!» — и кто-то прокричал громовым голосом: «Пропустите пушки!» Оглянувшись назад я увидел, что находившиеся в арьергарде роты вдруг раздались и скатились по обе стороны в ров, и шестерка лошадей буланой масти, запряженных попарно, с громом втащила в образовавшийся проход двенадцатифунтовую пушку, которая со скрипом катилась за ними. За ней показалась другая пушка, затем еще, — всего их было двадцать четыре; они проследовали мимо нас с оглушительным шумом и стуком; солдаты в синих мундирах сидели на пушках и фургонах; возницы бранились; бичи свистели в воздухе, у лошадей развевались по ветру гривы, швабры и ведра бренчали, и воздух был наполнен грохотом и звоном цепей. Изо рвов слышался какой-то рев, — артиллеристы громко кричали; и вот уже впереди нас катится какое-то серое яблоко, в котором мелькают десятка два касок. Мы опять сомкнули ряды. Между тем грохот впереди нас еще усилился.

— Там три батареи, — объяснил сержант. — Батареи Буля и Уэббера Смита, а третья — новая. Пушки здесь проезжали прежде этих, потому что вот следы девятифунтовой, а все остальные — двенадцатифунтовые. Если хочешь попасть в цель, то стреляй из двенадцатифунтовой, потому что девятифунтовая сделает из человека кашу, а двенадцатифунтовая скосит его, как морковную ботву.

И затем он стал рассказывать об ужасных ранах, которые видел своими глазами, так что у меня застыла в жилах кровь; натри я тогда лицо пеплом из трубки, оно и то не стало бы белее.

— Ничего, еще и не так побледнеешь, как попадет в брюхо целая пригоршня картечи, — сказал сержант.

Тут я увидел, что некоторые из старых солдат смеются, и понял, что этот человек хочет нас напугать, а потому и сам начал смеяться, только нельзя сказать, чтобы это был веселый смех.

Солнце было у нас почти над головами, когда мы остановились в маленьком местечке, которое называется Галь. Тут нашелся старый колодец с помпой, я накачал себе целый кивер воды, и она показалась мне вкуснее всякого шотландского эля. Мимо нас опять проехали пушки и Вивианские гусары — три полка: это были ловкие молодцы на хороших лошадях каурой масти, так что на них было приятно смотреть.

Грохот пушек все нарастал, и мои нервы были потрясены точно так же, как когда я вместе с Эди наблюдал бой купеческого корабля с каперскими судами. Грохот сделался очень громким, и мне представлялось, что за ближним лесом идет сражение, но мой приятель сержант лучше меня знал, что к чему.

— Это от нас за двенадцать, а может быть, и за пятнадцать миль, — сказал он. — Генерал знает, что мы не нужны. Это уж точно, иначе мы не сделали бы привала в Гале.

То, что он сказал, оказалось верным, потому что через минуту подъехал полковник с приказом поставить ружья в козлы и расположиться здесь биваком. Мы простояли целый день, мимо нас шли английская, голландская и ганноверская кавалерия, пехота и пушки. Адская музыка продолжалась весь день, ее звуки иногда возвышались до грома, а иногда понижались до рокота, и наконец около восьми вечера она совсем прекратилась. Вы можете себе представить, как нам хотелось узнать, что все это значило; однако мы были уверены, что герцог все сделает к лучшему, и поэтому, вооружившись терпением, ожидали, что будет дальше.

На следующий день утром бригада оставалась в Гале, но около полудня приехал от герцога ординарец. Мы опять выступили и наконец дошли до маленькой деревушки, которая называлась вроде Брен. Тут мы остановились и сделали это вовремя, потому что вдруг разразилась гроза, и проливной дождь превратил все дороги и поля в болото. Мы укрылись от дождя в ригах, и тут нашли двух заплутавших солдат — одного из шотландского полка, носившего кильты, а другого из немецкого полка; то, что они рассказывали, было так же ужасно, как и погода.

Накануне этого дня Бони совершенно разбил пруссаков, а наши товарищи поневоле должны были защищаться от Нея и наконец отбили его. Теперь вряд ли кому интересно про это слушать, но тогда мы стеной обступили этих двух солдат в риге, толкались и продирались вперед, чтобы поймать хоть слово из того, что они говорили, и к тем, которые слышали, приставали, в свою очередь, те, кому не повезло. Мы то смеялись, то радостно вопили, то стонали, внимая рассказу о том, как встретил 44-й полк кавалерию, как обратились в бегство голландцы с бельгийцами, как уланы замкнули в свое каре императорских «Черных стражей» и затем перебили их всех поодиночке Радостнее всего было слышать, что уланы смяли 69-й полк и взяли одно из знамен. В заключение мы узнали, что герцог отступает, чтобы соединиться с пруссаками и что будто он опять займет свою позицию и даст большое сражение на том самом месте, где мы остановились. Скоро мы убедились в том, что этот слух верен: к вечеру погода разгулялась, и мы все вышли на вершину холма посмотреть, что творится вокруг. Вокруг простирались пастбища и ржаные поля, наполовину зеленые и наполовину пожелтевшие; рожь была по плечо человеку. Нельзя было представить себе более мирной сцены; везде, куда ни кинь взгляд, за низкими волнообразными холмами, покрытыми рожью, вздымались над тополями колокольни деревенских церквей. Но как раз посередине этой прекрасной картины длинной вереницей шли люди. Одни были в красном, другие в зеленом, те в синем, а эти — в черном. Они рассыпались по равнине и занимали все дороги; один конец колонны был так близко к нам, что мы могли бы покричать им, когда они приставили свои ружья к склону холма, а другой конец, насколько мы могли видеть, терялся вдали в лесах. А на других дорогах мы видели запряженных цугом измученных лошадей, тусклый блеск пушек и солдат, из последних сил хлопотавших о том, чтобы колеса не увязли в глубокой грязи. Пока мы стояли, полк за полком, бригада за бригадой занимали позиции на поле, и солнце еще не зашло, а уже мы находились на линии, состоящей более чем из шестидесяти тысяч человек и преграждавшей Наполеону дорогу в Брюссель. Но полил дождь, и мы, солдаты 71-го полка, бросились опять в нашу ригу: нам повезло куда больше, чем большинству наших товарищей, которые лежали в грязи, а над ними до самого рассвета бушевала гроза.

Глава двенадцатая Тень на земле

На другой день утром все еще моросил дождь. По небу неслись темные облака, дул сырой холодный ветер. Открыв глаза, я с удивлением подумал, что ведь нынче должен буду участвовать в сражении; правда, никто из нас не представлял себе, что это сражение будет таким, каким оно оказалось на самом деле. Едва занялась заря, мы уже были на ногах и совершенно готовы: отворив ворота риги, мы услыхали, что где-то вдали играет странная, но очень приятная музыка. Мы стояли группами, прислушиваясь к ней. Это была красивая, не предвещавшая ничего грозного и грустного музыка. Но наш сержант, увидев, что она нам очень понравилась, засмеялся.

— Это французская полковая музыка, — объяснил он. — Выходите-ка из риги, авось увидите то, чего, может быть, некоторым никогда уж не придется увидать.

Мы вышли на двор — музыка все еще отдавалась в наших ушах — и поднялись на холмик за ригой. Внизу у откоса стояла маленькая ферма с черепичной крышей, обнесенная изгородью и с прилегающим к ней яблоневым садом. Ее окружали солдаты в красных мундирах и высоких меховых шапках, которые работали как пчелы: они пробивали отверстия в стене и укрепляли двери.

— Это легкие гвардейские роты, — сказал сержант. — Они будут удерживать эту ферму до тех пор, пока хоть один из них будет в состоянии пошевелить пальцем. А теперь посмотрите вон туда, и вы увидите огни во французском лагере.

Мы посмотрели и увидали за долиной на невысоком холме множество желтоватых огненных точек и черный дым, медленно поднимавшийся кверху в сыром воздухе. Там, по ту сторону долины, находилась другая ферма, и мы увидели, что около нее на небольшом холме вдруг появилась группа верховых, которые пристально смотрели на нас. Позади было около дюжины гусар, а впереди пять человек. Трое из них в касках, один с длинным прямым красным пером на шляпе, а последний — в низенькой фуражке.

— Ну ей-Богу же! — воскликнул сержант. — Это они! Это Бони! Вон тот, на серой лошади. Да бьюсь об заклад на месячное жалованье, что это он!

Я напрягал зрение, чтобы увидеть человека, гигантская тень которого, покрывавшая всю Европу в продолжение двадцати пяти лет, упала также и на нашу захолустную ферму и отвлекла нас — меня, Эди и Джима — от той жизни, которую вели до нас наши предки. Насколько я мог разглядеть, это был коренастый, широкоплечий человек, он держал бинокль у глаз, широко расставив локти. Я все еще пристально смотрел на него, когда услыхал близко от себя чье-то дыхание. Это был Джим, глаза которого горели, как два угля.

— Это он, Джек, — прошептал он.

— Да, это Бони, — ответил я.

— Нет-нет, это он. Делапп, или де Лиссак, или как его там зовут, черт бы его побрал! Это он.

Тут я узнал его. Это был всадник с красным пером на шляпе. Даже на таком расстоянии я мог бы поклясться, что узнал наклон его плеч и манеру держать голову. Я схватил Джима за рукав: я заметил, что в нем при виде этого человека закипела кровь и он готов был наделать Бог знает каких глупостей. В эту минуту Бонапарт, как казалось, наклонился к де Лиссаку и что-то сказал. Вся группа тронулась и исчезла из глаз. Вслед за тем послышался пушечный выстрел, и белый дым разостлался по склону холма. В ту же самую минуту в нашей деревне протрубили сбор, мы бросились разбирать оружие и занимать свои места. Был дан залп по всей линии, и мы подумали, что началось сражение; на самом деле наши товарищи просто прочищали ружья, потому что заряд мог отсыреть за дождливую ночь.

Ради открывшегося нам зрелища стоило приехать сюда из-за моря. Наш холм был точно шахматная доска красного и синего цвета, простиравшаяся до самой деревни, что находилась от нас на расстоянии двух миль. Солдаты передавали один другому, что синих мундиров слишком много, а красных слишком мало, кроме того, бельгийцы накануне показали себя трусами, а наши британские полки состояли наполовину из ополченцев и новобранцев, потому что лучшие полки, сражавшиеся на Пиринейском полуострове, еще плыли по океану на транспортных судах. Они возвращались после какой-то глупой ссоры, возникшей между нами и нашими родственниками-американцами. И все же мы видели медвежьи шкуры гвардейцев — их было две сильные бригады — и шапки горцев, а также синие мундиры старого немецкого полка, красные линии бригады Пака и бригады Кемпта, а впереди зеленые мундиры стрелков, — и мы знали: что бы ни случилось, эти люди останутся на том месте, на котором они будут поставлены, и у них есть командир, который поставит их именно туда, где они должны стоять.

Французов видно не было, только мерцающие огоньки их лагеря, да еще несколько верховых мелькнули в долинах между холмами; но пока мы стояли, у них вдруг громко заиграла музыка, и вся их армия двинулась вниз по низенькому холму, закрывавшему ее от нас; бригада шла за бригадой, дивизия за дивизией, так что склон холма, во всю его длину и ширину, засинел от их мундиров и заблестел от их сверкающего оружия. Казалось, им не будет конца — они все выходили и выходили из-за холма, а наши солдаты стояли между тем опершись на ружья, курили трубки, смотрели вниз на эту огромную армию и слушали, что рассказывали о французах сражавшиеся с ними прежде. Затем, когда пехота собралась в плотные колонны, за нею покатились по склону холма пушки; их снимали с передков и готовили к бою. Затем вниз по холму гордой рысью полетела кавалерия, по крайней мере тридцать полков, с перьями и в кирасах, со сверкающими саблями и колеблющимися пиками; они выстроились на флангах и в арьергарде длинными блестящими линиями.

— Вот они, эти молодцы! — воскликнул наш старый сержант. — Они так и рвутся в бой, поверьте моему слову. Видите вон те полки в высоких киверах, немножко подальше фермы? Это гвардия. Их двадцать тысяч, дети мои, и все солдаты на подбор — люди, поседевшие в боях: они всю свою жизнь только и делали, что сражались, с самых тех пор как были ростом не выше моих сапог. У них три человека против наших двух и две пушки против нашей одной и, клянусь Богом, они заставят вас, новобранцев, пожалеть о том, зачем вы вообще покинули родной дом.

Наш сержант не умел ободрять и успокаивать, но так как он после битвы при Корунне участвовал во всех сражениях и на груди у него висела медаль с семью пряжками, он имел право говорить так, как хотел.

Когда французы выстроились на расстоянии ближе пушечного выстрела, мы увидали небольшую группу всадников в красном, одежда которых блестела серебром и золотом: они проскакали между дивизиями, и когда они проезжали, с обеих сторон слышались громкие приветственные крики, солдаты отдавали им честь и махали руками. Через минуту после этого шум стих, и обе армии стали одна против другой, храня мертвое молчание. Это зрелище я и теперь часто вижу во сне! Затем вдруг среди солдат, находившихся как раз против нас, произошло какое-то движение; от плотной синей массы отделилась небольшая колонна, которая пошла, уклоняясь то в ту, то в другую сторону, по направлению к ферме, находившейся прямо под нашими ногами. Колонна не сделала и пятидесяти шагов, как с английской батареи, находившейся влево от нас, грянула пушка, и началась битва при Ватерлоо.

Я не сумею описать вам битву, и, конечно, я находился бы далеко отсюда и не участвовал в ней, если бы наша судьба — судьба трех простолюдинов из шотландской пограничной области — не имела бы для нее столько же значения, сколько и судьба какого-нибудь короля или императора. Сказать по правде, я узнал больше об этой битве из того, что прочел после, чем из того, что видел сам, потому что много ли мог я видеть, когда с каждой стороны от меня стоял товарищ, а на конце ружья было большое облако белого дыма. Только из книг и из рассказов других я узнал о том, как повела атаку тяжелая кавалерия, как она наткнулась на знаменитых кирасиров и была изрублена в куски. Из того же источника я узнал о следовавших одна за другой атаках, а также и о том, что бельгийцы обратились в бегство, а Пак и Кемпт держались твердо. Но в этот долго тянувшийся день сквозь разредившийся дым и в промежутках между стрельбой я видел лишь немногое, и вот об этом-то я хочу рассказать вам. Мы находились на правом фланге боевой линии и в резерве, потому что герцог боялся, что Бони обойдет его с этой стороны и нападет с тыла; потому наши три полка вместе с другой британской бригадой и ганноверцами были поставлены здесь, чтобы быть на всякий случай готовыми. Здесь были также и две бригады легкой кавалерии, но французская атака была направлена на фронт, так что мы потребовались только вечером.

Английская батарея, сделавшая первый залп, продолжала стрелять влево от нас, немецкая батарея действовала непрерывно с правой стороны, так что мы были совсем закутаны дымом; но он не закрывал нас настолько, чтобы служить защитой от находящихся напротив нас французских пушек, потому что десятка два ядер упали на землю как раз посреди нас. Когда я услыхал их свист около уха, я пригнул голову, как человек, собравшийся нырнуть в воду, но наш сержант толкнул меня в спину рукояткой алебарды.

— Не будь таким вежливым, — сказал он, — когда в тебя попадает ядро, можешь один раз поклониться, и довольно.

Одно из этих ядер сбило с ног пятерых солдат и превратило их в кровавую массу; я видел его после того лежащим на земле — оно было похоже на мяч красного цвета. Другое попало в лошадь адъютанта, причем произвело такой звук, словно камень шлепнулся в грязь; оно переломило ей спину и пролетело дальше, а лошадь лежала на земле, похожая на лопнувшую ягоду крыжовника. Еще три ядра упали дальше направо, и по суматохе и крикам, какие поднялись там, можно было догадаться, что все они попали в цель.

— Джеймс, вы потеряли хорошую лошадь, — сказал майор Рид, стоявший как раз впереди меня, глядя с лошади на адъютанта, у которого все сапоги были в крови.

— Я заплатил за нее в Глазго пятьдесят фунтов стерлингов, — отвечал тот. — Как вы думаете, майор, не лучше ли солдатам лечь, раз до нас стали долетать ядра?

— Тьфу! — отвечал майор. — Они молодцы, Джеймс, это пойдет им только на пользу.

— Еще успеют наглядеться, прежде чем кончится сражение, — проворчал адъютант, в эту минуту стрелки и 52-й полк, находившиеся направо и налево от нас, двинулись вниз по склону, а потому нам было приказано растянуть линию. Выстрелы визжали, точно голодные собаки, на расстоянии нескольких футов за нашими спинами. Почти каждую минуту слышались глухие удары, какое-то шлепанье, затем крики боли и топанье сапогами по земле: мы знали, что у нас большие потери.

Так как моросил мелкий дождик и дым стлался по земле, то только в те минуты, когда он немного рассеивался, мы могли видеть, что происходит впереди, хотя, судя по грохоту пушек, сражение шло уже по всем линиям. Теперь стреляли сразу из четырехсот пушек, и от грохота могла лопнуть барабанная перепонка. У всех нас потом долго стоял в голове шум. Как раз напротив нас на склоне холма стояла французская пушка, и мы совершенно ясно видели, как из нее стреляли. Маленькие проворные люди в очень узких панталонах и высоких киверах с большими прямыми перьями работали, как овчары, которые стригут овец, — они приколачивали снаряд, банили пушку и стреляли. Когда я увидел их в первый раз, их было четырнадцать человек, а под конец их осталось только четверо, но они продолжали работать так же неустанно, как и прежде.

Внизу, под нами, находилась ферма, которая называлась Гугумон; и там все утро шел ожесточенный бой, потому что стены, окна и фруктовый сад были в пламени и в дыму, и оттуда доносились такие ужасные крики, каких мне никогда не приходилось слышать прежде. Ферма была наполовину сожжена и разрушена ядрами; десять тысяч человек ломились в ворота: около четырех тысяч гвардейцев защищали ее утром и две тысячи вечером, и ни один француз еще не переступил ее порог. Но как они дрались, эти французы! Жизнь была для них все равно что грязь под ногами. Там был один — я как будто и сейчас вижу его перед собой — довольно полный человек с красным лицом, на костыле. Он подошел совершенно один, прихрамывая, к боковым воротам Гугумона, начал стучать в них и закричал своим солдатам, чтобы они шли за ним. Он пробыл тут пять минут, расхаживая взад и вперед перед наведенными на него дулами ружей, выстрелы из которых в него не попали, но наконец один брауншвейгский стрелок, находящийся в саду, прицелился из винтовки и прострелил ему голову. И это был только один из многих, потому что в продолжение всего дня, когда французы не наступали целыми массами, они подходили по двое и по трое, и на лицах у них было написано такое мужество, как будто бы вслед за ними шла целая армия.

Мы пролежали так все утро, смотря сверху вниз на бой при Гугумоне; но герцог вскоре увидал, что справа бояться нечего, и потому нашел для нас другое употребление.

Французы выдвинули своих застрельщиков[14] дальше фермы, и они, засев в незрелой ржи, стреляли в канониров, так что прислуга трех из шести орудий, находившихся влево от нас, была вся перебита и лежала вокруг в грязи. Герцог видел решительно все и в эту минуту подъехал к нам. Это был смуглый, худой, но крепкого сложения человек с блестящими глазами, носом с горбинкой и большой кокардой на треуголке.

За ним ехало человек двенадцать офицеров, и все они были так веселы, как будто бы охотились за лисицей: к вечеру из этих двенадцати человек не осталось в живых ни одного.

— Жаркое дело, Адамс, — сказал герцог, подъезжая к нам.

— Очень жаркое, ваша светлость, — отвечал наш генерал.

— Но, я думаю, мы сможем выдержать их натиск. Ведь не можем же мы допустить, чтобы их застрельщики заставили замолчать нашу батарею. Переведите этих солдат на другое место, Адамс.

Только тут я узнал, какое необъяснимое чувство овладевает человеком, когда ему приказывают идти в бой. До сих пор мы просто лежали на земле и нас убивали, а это самое скучное дело в сражении. Теперь наступила наша очередь, и клянусь вам, мы были вполне готовы к этому. Мы, то есть вся бригада, сразу вскочили на ноги и, выстроившись в четыре ряда, бросились на засеянное рожью поле. Когда мы подходили, застрельщики дали по нам залп, а потом начали пробиваться сквозь рожь, точно перепела, — опустив головы, согнув спины и волоча за собой ружья. Половина из них ушла от нас, но остальных мы догнали — сначала офицера, потому что он был очень полным человеком и не мог бежать быстро. У меня закружилась голова, когда я увидел, как Роб Стюарт вонзил свой штык в широкую спину француза, и тот завыл, точно грешник в аду. На этом поле никому не было пощады, и все они были перебиты. Наши солдаты рассвирепели, и неудивительно, потому что эти осы жалили нас все утро, а мы были не в состоянии даже толком их разглядеть.

Мы прошли до самого дальнего конца засеянного рожью поля и очутились перед дымовой завесой: тут стояла на своей позиции вся французская армия, от которой нас отделяли только два луга и узкая проселочная дорога. Увидя французов, мы испустили крик и, дай нам волю, бросились бы в атаку, потому что глупые молодые солдаты часто рискуют головой без всякой пользы. Однако на сей раз рядом с нами ехал рысью на своей лошади герцог, и вот он что-то крикнул нашему генералу. Вслед за этим все офицеры подались вперед и своим оружием преградили нам дорогу. Заиграли сигнальные рожки, началась толкотня и давка, сержанты бранились и распихивали нас алебардами, и скорее, чем я успею написать эти строки, вся бригада выстроилась в три небольших правильных каре с торчащими со всех сторон штыками, как это называется — эшелоном, так, чтобы каждое каре могло стрелять, не задевая другого.

Это было для нас спасением, что легко мог понять и я, хотя и был всего лишь мальчишкой-солдатом. На нашем правом фланге был низкий отлогий холм, и из-за него доносился звук, который можно сравнить разве что с шумом волн на бервикском берегу, когда ветер дует с востока. Вся земля содрогалась от этого глухого рокота.

— Смелее, 71-й полк, ради Бога смелее! — кричал за нами голос нашего полковника, хотя перед нами не было ничего, кроме отлогого зеленого ската, покрытого травой и испещренного ромашкой и одуванчиками.

И вдруг из-за холма показались разом восемьсот медных касок с длинными хвостами из конских волос, развевающимися по воздуху, а затем восемьсот свирепых лиц, которые, сверкая глазами, смотрели на нас между ушами такого же числа лошадей. С минуту можно было видеть только блеск кирас, свистящие в воздухе сабли, развевающиеся гривы лошадей, их раздувающиеся красные ноздри и слышать топот копыт; затем послышался ружейный залп, и наши пули застучали, ударяясь об их кирасы, точно град об оконные стекла. Я выстрелил вместе с остальными и затем как можно скорее забил новый заряд стараясь разглядеть сквозь дым, что происходит передо мной; но видел лишь что-то длинное и тонкое, медленно двигающееся взад и вперед.

Нам дан был рожком сигнал прекратить стрельбу; порыв ветра рассеял окутывавший нас дым, и тут мы разглядели, что случилось.

Я ждал, что половина кавалерийского полка лежит на земле; но то ли французов спасли их кирасы, то ли мы, молодые солдаты, в суматохе выстрелили слишком высоко, только залп не причинил им большого вреда. Около тридцати лошадей лежало на земле, три из них на расстоянии десяти ярдов от меня; средняя лежала на спине, задрав кверху все четыре ноги; одна из этих ног и была тем непонятным предметом, который я видел сквозь дым. Около восьми или десяти человек были убиты и приблизительно столько же ранены: они еще не могли прийти в себя и сидели на траве, хотя один кричал изо всей силы: «Vive l’Empereur!»[15] Другой солдат, раненный в бедро — он был высокого роста и с черными усами, прислонился к своей убитой лошади и, подняв с земли свою винтовку, продолжал стрелять с таким хладнокровием, как будто бы находился в тире, и попал прямо в лоб Августу Мейерсу, стоявшему от меня через двух человек. Затем он протянул руку, чтобы поднять другую винтовку, лежавшую неподалеку, но тут громадный ростом Ход-сон, самый сильный солдат во всей гренадерской роте, выскочил вперед и всадил ему штык в шею.

Сначала я думал, что нам просто за дымом не видно, как кирасиры обратились в бегство; но они были не из таких. При нашем залпе их лошади шарахнулись в сторону, и они попали под выстрелы двух других каре, находившихся за нами. Тогда они проскочили сквозь изгородь и, натолкнувшись на полк ганноверцев, выстроенный в линию, поступили с ними так, как поступили бы с нами, если бы мы не выказали такого проворства, — в одну минуту изрубили всех солдат в куски. Было ужасно смотреть, как долговязые немцы бегали и кричали, а кирасиры приподнимались на стременах, чтобы ловчее взмахнуть длинными тяжелыми саблями, которыми резали и кололи без милосердия. Вряд ли из всего полка осталось в живых хотя бы сто человек. После этого французы вернулись и проскакали перед нашим фронтом; они кричали и махали саблями, которые были красны от крови до самой рукоятки. Это они делали для того, чтобы заставить нас стрелять, но полковник, опытный воин, удержал нас, потому что мы не могли принести им большого вреда на таком расстоянии, а они набросились бы на нас прежде, чем мы успели бы вторично зарядить ружья.

Эти верховые опять скрылись за холмом по правую руку от нас, а мы прекрасно понимали, что, если бы мы разомкнули каре, они моментально налетели бы на нас. С другой стороны, было трудно оставаться в таком положении, потому что французы установили на расстоянии нескольких сотен ярдов от нас батарею, состоящую из двенадцати пушек, и стали стрелять так, что ядра пролетали прямо в середину нашего каре, — это называется беглым огнем. А один из их артиллеристов вбежал по склону на вершину холма и на глазах у всей бригады воткнул в сырую землю кол, чтобы он служил им указанием, и ни один из солдат не выстрелил в него, — каждый надеялся, что это сделает другой. Прапорщик Симпсон, бывший самым младшим офицером в полку, выбежал из каре и вытащил из земли кол; но стремительнее щуки, которая гонится за пескарем, на холм взлетел какой-то улан и нанес прапорщику сзади такой удар пикой, что не только ее острие, но и ствол прошли насквозь между второй и третьей пуговицами мундира. «Элен! Элен!» — воскликнул Симпсон и упал ничком на землю, между тем как улан, изрешеченный ружейными пулями, свалился с лошади около него, все еще держа в руках свое оружие: так они и лежали вместе — смерть соединила их страшными узами.

Когда батарея открыла огонь, у нас не осталось времени думать о постороннем. Каре хорошо для того, чтобы встретить кавалерию, но это самый неудобный строй, когда летят пушечные ядра, в чем мы скоро убедились, когда они начали оставлять среди нас кровавые следы. Наконец нам надоело слышать это постоянное шлепанье, звук, который производит твердое железо, ударяясь о живое тело. Через десять минут мы переместились на сто шагов вправо; на том месте, на котором мы стояли, остались убитыми сто двадцать рядовых и семь офицеров. Но потом пушки снова отыскали нас, и мы попробовали выстроиться в линию, однако в ту же минуту кавалерия — теперь это были уланы — бросилась на нас в атаку по склону холма.

Надо сказать, что мы обрадовались, услышав топот лошадей: мы знали, что благодаря этому прекратится на некоторое время пушечный огонь, и это даст нам возможность отразить нападение. На этот раз мы отразили его с достаточной силой, потому что были хладнокровны, злы и свирепы; что до меня, я не обращал большого внимания на этих кавалеристов, словно это были овцы в Корримюре. На войне человек по прошествии некоторого времени перестает бояться за собственную шкуру. Чувствуешь, что непременно нужно заставить кого-то заплатить за то, что пришлось испытать самому. На этот раз мы отплатили уланам, потому что у них не было кирас, которые могли бы защитить их, и семьдесят человек из их числа мы выбили залпом из седла. Может быть, это и не доставило бы нам такого удовольствия, если бы мы видели семьдесят матерей, плачущих о своих сыновьях; но в сражении люди делаются похожи на диких зверей и ни о чем не думают, точно так же, как два щеика-бульдога, схватившие один другого за горло.

Наш полковник распорядился очень умно: рассчитывая задержать кавалерию минут на пять, он выстроил нас в линию и прежде, чем начали стрелять пушки, отодвинул нас дальше ко впадине холма, так чтобы в нас не могли попадать ядра. Благодаря этому мы смогли перевести дух, что было необходимо, потому что наш полк таял, точно сосулька на солнце. Но если нам приходилось плохо, то другим было еще хуже. Среди бельгийцев, которых насчитывалось пятнадцать тысяч, царило полное замешательство, да и в нашей линии образовались большие промежутки, через которые свободно двигалась французская кавалерия. Кроме того, у французов было больше пушек, и они были гораздо лучше наших, а наша тяжелая кавалерия была изрублена в куски, так что дело нас не радовало. С другой стороны, Гугумон, эта обагренная кровью развалина, был еще в наших руках, — там все британские полки держались крепко; хотя, если уж говорить правду — а это должен делать всякий человек, — кое-где среди синих мундиров видны были красные, которые подвигались к задним рядам; но это были молодые солдаты и отставшие — трусы, какие попадаются во всякой армии; я опять повторяю, что полностью не отступил ни один полк. Сами мы видели очень мало из того, что происходит; но надо было быть слепым, чтобы не заметить, что за нами все поля покрыты обратившимися в бегство солдатами. Когда начали показываться пруссаки — хотя мы, находясь на правом фланге, ничего не знали об этом, — Наполеон выставил против них двадцать тысяч своих солдат, которые бросились на них, и те отступили, так что мы остались опять одни. Обо всем этом мы ничего не знали; одно время французская кавалерия находилась между нами и остальной армией, и мы уж подумали, что только одна наша бригада и уцелела, а потому твердо решили продать свою жизнь как можно дороже. Был уже пятый час пополудни; почти у всех нас со вчерашнего вечера не было куска во рту, и, кроме того, дождь промочил нас насквозь. Он моросил целый день, но в последние часы нам некогда было думать ни о погоде, ни о голоде. И вот мы начали озираться, подтягивая пояса и спрашивая себя, кто ранен, а кто уцелел. Я рад был увидеть Джима: его лицо совсем почернело от пороха, он стоял справа от меня, опершись на свое ружье. Он увидел, что я смотрю на него, и крикнул, не ранен ли я.

— Нет, не ранен, Джим, — ответил я.

— Кажется, я пустился в безумное предприятие, — сказал он с мрачным видом, — но дело еще не кончено. Клянусь Богом, или я его убью, или он меня.

Бедный Джим день и ночь думал о своей обиде и, сказать по правде, видимо, слегка тронулся умом, потому что в глазах у него был какой-то особенный блеск, какого я никогда не видал раньше. Он всегда принимал к сердцу всякие пустяки, и я был уверен, что с тех пор, как его бросила Эди, он не вполне владел собой.

В это время мы увидели два поединка, которые, как мне рассказывали, довольно часто происходили в сражениях в старые годы, прежде чем солдат приучили драться массами. На возвышении перед нами проскакали, пришпоривая лошадей, два всадника; они мчались во весь опор. Первый из них был английский драгун; он летел вперед, склонив лицо к самой лошадиной гриве; за ним гнался французский кирасир, старый седой солдат на огромной черной лошади, которая громко стучала копытами. Завидев их, наши солдаты подняли насмешливый крик: нам было стыдно, что англичанин удирает от француза, но, когда они пролетели перед нашим фронтом, мы поняли, в чем дело. Драгун уронил саблю и был совершенно безоружным, враг совсем настигал его, а добыть новое оружие ему было негде. Наконец, может быть, задетый за живое нашими насмешками, он решился добыть его во что бы то ни стало. Увидев, что около одного убитого француза лежит пика, он резко поворотил лошадь в сторону, пропустил своего врага вперед и затем, ловко спрыгнув с седла, схватил пику. Но и другой был тоже не промах и налетел на него с быстротой молнии. Драгун бросился на француза с пикой, но тот отразил удар и саблей разрубил противнику плечо. Все это произошло в одну минуту, и француз рысью помчался вверх по холму; обернувшись к нам, он оскалил зубы, точно огрызающаяся собака.

В первом поединке победа была на стороне французов, но в следующем отличились мы. Они выдвинули вперед линию стрелков, огонь которых был направлен не против нас, а против находившихся справа и слева от нас батарей; мы выслали две роты 95-го полка, чтобы остановить их. С обеих сторон слышался страшный треск, потому что и те, и другие стреляли из ружей. В числе французских стрелков был один офицер — высокий и худощавый, в плаще, накинутом на плечи; когда наши солдаты выступили вперед, он выбежал из строя и стал между двумя сторонами в позе фехтовальщика — с поднятой кверху саблей и откинутой назад головой. Я как сейчас вижу его, стоящего с опущенными ресницами и насмешливой улыбкой на лице. Увидя это, младший офицер наших стрелков — молодой человек красивый собой и высокого роста, выбежал вперед и стремительно бросился на него с одной из тех странных кривых сабель, какие бывают у стрелков. Они столкнулись точно два барана — оба побежали друг другу навстречу, — оба упали от толчка, но француз оказался внизу и не мог подняться. Наш офицер сломал об него свою саблю, но клинок сабли его врага прошел сквозь его левую руку; так как он был сильнее своего противника, ему удалось добить того зубчатым обломком клинка. Я так и думал, что после этого его прикончат французские стрелки, но ни один из них не спустил курка, и он вернулся к своей роте: одна сабля прошла сквозь его левую руку, а в правой он держал обломок другой.

Глава тринадцатая Исход битвы

Когда я вспоминаю об этом сражении, всего страшнее мне кажется то, что на всех моих товарищей оно произвело различное действие: некоторые вели себя так, будто сидели у себя дома за обедом, происходящее не вызывало у них ни любопытства, ни удивления; другие с первого пушечного выстрела до последнего бормотали молитвы, третьи так бранились, что мороз продирал по коже. Или вот еще: слева от меня стоял Майк Тредингем, так он надоедал всем рассказами о своей незамужней тетушке Саре — о том, что она завещала деньги, которые хотела оставить ему, на приют для детей погибших матросов. Он Бог знает сколько раз рассказывал мне эту историю, но, когда кончилось сражение, стал клясться, что во весь день не промолвил ни слова. Что касается меня, я не могу точно сказать, говорил я или нет, но помню, что мой ум и память были яснее, чем когда-либо, и я все время думал о стариках, о доме, о кузине Эди с ее лукавыми глазками, о де Лиссаке с его кошачьими усами, обо всем том, что произошло в Вест-Инче и благодаря чему мы очутились на равнинах Бельгии и служили мишенью для двухсот пятидесяти пушек.

Грохот пушек был ужасным, но вдруг они разом смолкли, как во время грозы замолкает на минуту гром, чтобы потом загрохотать с новой силой. Был еще слышен сильный шум на одном из отдаленных флангов, где подвигались вперед пруссаки, но это было за две мили от нас. Остальные батареи, как французские, так и английские, молчали, и дым рассеялся настолько, что обе армии смогли наконец увидеть одна другую. Возвышенность, на которой мы стояли, представляла собой ужасное зрелище, потому что на том месте, где прежде находилось немецкое войско, лишь маячили там и сям отдельные кучки солдат в красных мундирах и линии в зеленых мундирах, между тем как массы французов казались такими же плотными, как и прежде, хотя, конечно, мы знали, что они потеряли не одну тысячу в атаках. Мы слышали их громкие веселые крики; затем все их батареи сразу загрохотали так, что в сравнении с этим грохот выстрелов в начале сражения казался тихим шорохом. Теперь батареи подвинулись вдвое ближе, в упор, а спереди и сзади их защищали огромные массы кавалерии.

Когда раздался этот адский грохот, каждый солдат, до последнего мальчишки-барабанщика, сразу же понял, что это значит — Наполеон предпринимал последнее усилие уничтожить нас.

До темноты оставалось два часа, и теперь все зависело от того, сумеем ли мы продержаться до этого времени. Умирая от голода и усталости, изнемогая, мы просили Бога дать нам сил заряжать ружья, колоть врага, стрелять в него и биться до тех пор, пока хоть один из нас останется в живых. Пушечные выстрелы Наполеона не принесли нам большого вреда, потому что мы лежали ничком: мы готовы были выставить целый лес штыков, если бы на нас опять напала кавалерия. Но вот среди грома пушек послышались более резкие звуки — топот, стук, свист рассекаемого воздуха.

— Они идут в атаку! — закричал какой-то офицер. — И на этот раз будут атаковать по-настоящему.

В тот миг какой-то француз, в мундире гусарского офицера, подскакал к нам галопом на маленькой лошадке. Он кричал что есть духу: «Vive le roi! Vive le roi!»[16] — это означало, что он был дезертиром, так как мы были на стороне короля, а он — на стороне императора. Проезжая мимо нас, он крикнул по-английски: «Гвардия идет! Гвардия идет!» — а потом исчез за арьергардом подобно древесному листу, гонимому бурей. В ту же самую минуту к нам прискакал адъютант: лицо его побагровело от напряжения.

— Задержите их, иначе мы погибли! — закричал он генералу Адамсу, так что услышала вся наша рота.

— Как дела? — спросил генерал.

— Из шести тяжелых полков остались только два слабых эскадрона, — отвечал он и вдруг начал смеяться, как человек, у которого расходились нервы.

— Может быть, вы пожелаете соединиться с нашим авангардом? Пожалуйста, считайте себя одним из наших, — сказал генерал с поклоном и улыбкой, как будто приглашая на чашку чая.

— Почту за честь, — отвечал тот, снимая с головы шляпу; через минуту после этого все наши три полка соединились, и бригада, построившись в каре, выдвинулась из впадины, где мы лежали, по направлению к французскому авангарду.

Теперь его почти совсем не было видно; можно было видеть только красное пламя, которое изрыгали пушки, облака дыма и черные фигуры, которые суетились, чистили пушки швабрами, банили их — работали, точно черти в аду. Но за облаком дыма становились все слышнее и слышнее стук и свист рассекаемого воздуха, смешанные с громкими криками и топотом многих тысяч ног. Затем в дыму показалась большая черная масса: поначалу нельзя было разобрать, что это такое; наконец мы разглядели, что это сто человек, идущих в ряд, в высоких меховых шапках с блестящими бляхами надо лбом. За этой сотней шла еще сотня, за ней следующая и так далее; эта огромная колонна медленно выплывала из дыма, стоящего в воздухе от пушечных выстрелов, и казалось, что ей не будет конца. Впереди шла цепь застрельщиков, за ними барабанщики: все они шли как-то подпрыгивая; по бокам подвигались плотной толпой офицеры, они размахивали саблями и весело кричали. Впереди ехало двенадцать верховых; они кричали хором и один из них поднял свою шляпу на острие сабли. Я опять повторяю, что никогда и нигде солдаты не сражались так храбро, как французы в этот день.

Их мужеству оставалось только дивиться: они так далеко ушли от своих собственных пушек, что те не могли подать им помощи, и очутились перед двумя батареями, которые стояли целый день справа и слева от нас, и мы видели, как длинные красные линии пробегали по черной колонне по мере того, как она подвигалась вперед. Они были так близко к нашим пушкам и шли такими сомкнутыми рядами, что всякий выстрел пробивал насквозь их десять рядов, но, несмотря на это, ряды снова смыкались, и они продолжали свой путь с такой отвагой, что на них было любо-дорого смотреть. Голова их колонны двигалась прямо на нас, а на флангах у них находились 95-й и 52-й полки.

Я до сих пор уверен, что, если бы мы помедлили, гвардия разбила бы нас в пух и прах, потому что как могла состоящая из четырех рядов линия устоять против такой колонны? Но тут Колберн, полковник 52-го полка, развернул свой правый фланг так, чтобы выставить его против одной стороны колонны, и это заставило французов остановиться. В эту минуту линия их фронта находилась на расстоянии сорока шагов от нас, и мы могли хорошо разглядеть французов. Мне сделалось смешно, когда я вспомнил, что прежде считал французов низкорослой нацией, потому что в первой роте не оказалось ни одного солдата, который не мог бы поднять меня с земли, как ребенка, а из-за высоких шапок они казались еще выше. Это были суровые солдаты с крепкими мускулами, морщинистыми лицами, нахмуренными бровями, что придавало им свирепое выражение, и с торчащими, как щетина, усами. Я стоял, положив палец на курок и дожидаясь команды стрелять; взгляд мой упал случайно на офицера, который ехал верхом, держа шляпу на сабле, и я увидел, что это де Лиссак.

Не один я узнал его; его увидел и Джим. Он вскрикнул и вне себя бросился на французскую колонну; вслед за ним бросилась и вся бригада: как офицеры, так и солдаты атаковали гвардейцев с фронта, а наши товарищи напали на них с флангов. Мы ждали приказа, а теперь все подумали, что он был уже дан; но я-то знал, что на самом деле в атаку на старую гвардию нас повел Джим Хорскрофт.

Трудно описать, что произошло в эти безумные пять минут. Я помню, что приставил ружье к какому-то синему мундиру и спустил курок, но противник мой не мог упасть, потому что его поддерживала толпа; затем я увидел ужасное пятно на сукне, которое потом задымилось, будто бы загорелось, после этого меня толкнули прямо к двум огромного роста французам и так стиснули всех нас троих, что мы не могли поднять оружия. Один из них, с очень большим носом, высвободил свою руку и схватил меня за горло; тут я почувствовал себя перед ним не больше, чем цыпленком. «Rendez-vouz, coquin, rendez-vous!»[17] — рявкнул он, но тут же с воплем опустил руку, потому что кто-то всадил ему штык в живот. В первые минуты этого столкновения почти не было слышно выстрелов, слышались только удары ружейных прикладов, крики раненых и громкие команды офицеров. Затем вдруг французы начали отступать. Ах! За все, что мы пережили, нас вознаградил восторг, который овладел нами в этот момент. Передо мной стоял француз с острыми чертами лица и черными глазами, который заряжал ружье и стрелял из него так спокойно, как будто бы был на учении; прицеливаясь, он осматривался, чтобы выбрать офицера. Я помню, что подумал: если я убью такого хладнокровного солдата, то окажу нашим большую услугу, и вот я бросился на него и всадил в него штык. Когда я колол его, он повернулся и выстрелил прямо мне в лицо, и от пули у меня на щеке навсегда остался рубец. Я насел на него, когда он упал, а на меня навалились двое других, так что я чуть не задохся в этой куче. Когда наконец я высвободился и протер себе глаза, которые были засыпаны порохом, я увидал, что колонна рассыпалась на группы, которые либо обратились в бегство, либо бьются грудь с грудью, делая тщетные попытки остановить бригаду, которая все продвигалась вперед. Я испытывал такое ощущение, будто к моему лицу приложили раскаленное докрасна железо; но при этом я владел руками и ногами, и, перепрыгивая через лежащих на земле убитых и изувеченных солдат, я пустился догонять свой полк и присоединился к нему на правом фланге.

Тут был старый майор Элиот. Он шел пешком, прихрамывая: под ним была убита лошадь, но сам он не пострадал.

Завидев меня, он кивнул головой, но поговорить нам было некогда. Бригада все двигалась вперед, генерал ехал передо мной, оглядываясь через плечо на британскую позицию.

— Общего наступления нет, — сказал он, — но я не отступлю.

— Герцог Веллингтон одержал большую победу, — закричал торжествующим тоном адъютант и затем, не сдержавшись, прибавил: — Если б только этот дурак захотел идти вперед!

Услышав эти слова, все мы рассмеялись.

Теперь уже было ясно, что ряды французской армии расстроены. Колонны и эскадроны, которые стояли целый день плотными массами, превратились в нестройную толпу, на месте цепи застрельщиков во фронте было теперь немного отставших в арьергарде. Ряды гвардии редели перед нами по мере того, как мы подвигались вперед: мы увидали двенадцать пушек, направленных прямо против нас, но мы бросились на них и разом их смяли. В эту минуту мы услыхали за собой громкие радостные крики и увидали, что вся британская армия спускается с вершины холма, наступая на остатки неприятельской армии. С шумом и стуком подвигались пушки; наша легкая кавалерия — вся, сколько ее ни осталось, — пошла вместе с нашей бригадой на правом фланге. На этом сражение практически закончилось. Наша армия шла вперед без всякой задержки и наконец заняла ту самую позицию, на которой утром стояли французы. Мы взяли их пушки, их пехота была рассеяна по всей равнине, и одна только их храбрая кавалерия сохранила некоторый порядок и отходила с поля боя стройными рядами. Наконец, когда начала уже надвигаться ночь, наши измученные и умирающие от голода солдаты передали дело преследования пруссакам, а сами сложили свое оружие на отвоеванной земле. Вот все, что я видел во время битвы при Ватерлоо и что могу рассказать вам о ней.

Прибавлю только, что в этот день вечером я получил на ужин два фунта ржаного хлеба с хорошей порцией солонины и, кроме того, большой кувшин красного вина, так что мне пришлось проделать новую дырочку в поясе, да и после этого он был натянут, как обруч на бочонке. Потом я лег на солому, где растянулись и остальные солдаты нашей роты, и сейчас же заснул мертвым сном.

Глава четырнадцатая Счет убитых

Уже рассвело, и первые слабые лучи света стали прокрадываться сквозь длинные узкие щели в стенах риги, где мы ночевали, когда кто-то сильно потряс меня за плечо, и я вскочил на ноги. Мне представилось спросонья, что на нас напали кирасиры, и я схватился за алебарду, которую оставил прислоненной к стене; но, увидев длинные ряды спящих, я вспомнил, где нахожусь. Тем не менее я очень удивился, поняв, что меня разбудил не кто иной, как сам майор Элиот. У него был очень серьезный вид, а за ним стояли два сержанта, которые держали в руках длинные полоски бумаги и карандаши.

— Вставай, паренек, — сказал майор в своей прежней непринужденной манере, точно мы были дома в Корримюре.

— Что вам угодно, майор? — пробормотал я.

— Я хочу, чтобы ты пошел вместе со мной. Я сознаю, что на мне лежит известного рода ответственность по отношению к вам двоим, потому что это я увел вас из родительского дома. Джим Хорскрофт пропал.

Услыхав эти слова, я вздрогнул, потому что, мучимый голодом и изнемогая от усталости, я ни разу не вспомнил о своем приятеле с самых тех пор, как он бросился на французскую гвардию, а за ним последовал весь полк.

— Я иду на поле считать убитых, — сказал майор, — и если хочешь пойти со мной, я буду очень рад.

Итак, мы отправились — майор, два сержанта и я; какое это было ужасное зрелище! — до такой степени ужасное, что даже теперь, через столько лет, я не хотел бы распространяться о нем. На все это было страшно смотреть в пылу битвы; но теперь в это холодное утро, когда не слышно было ни криков «ура», ни барабанного боя, ни сигнального рожка, зрелище это предстало перед нами во всем своем ужасе. Поле походило на огромную лавку мясника: несчастные солдаты были распотрошены, разрублены на куски и раздроблены, как будто бы мы хотели насмеяться над образом и подобием Божиим. Здесь можно было видеть все стадии вчерашней битвы — убитых пехотинцев, которые лежали четырехугольниками, а вокруг них убитых кавалеристов, которые напали на них, а наверху, на склоне холма, лежали артиллеристы около своего искалеченного орудия. Гвардейская колонна оставила после себя тянущуюся по всему полю полосу, похожую на след улитки, и во главе ее синие мундиры лежали кучей на красных, — этот ужасный красный ковер расстелили еще прежде, чем французы начали отступать.

Когда я дошел до этого места, первое, что бросилось мне в глаза, был Джим. Он лежал, вытянувшись на спине, с лицом, обращенным к небу, и казалось, от него отошли все земные страсти и печали, и он снова стал похож на прежнего Джима, такого, каким я много раз видел его спящим в школьные дни. Увидав его, я вскрикнул от горя; но потом, снова посмотрев ему в лицо, я прочел на нем радость, какой уже не надеялся увидеть при жизни, и тогда понял, что о нем не следует плакать. Его грудь была проколота двумя французскими штыками, он умер моментально, без страданий, судя по той улыбке, которая застыла на его лице.

Мы с майором приподняли его голову в надежде, что, может быть, он еще жив, и тут я вдруг услыхал около себя хорошо знакомый голос. Это говорил де Лиссак: он сидел, опершись локтем на убитого гвардейца, закутанный в большой синий плащ, а рядом лежала на земле его шляпа с большим красным пером. Он был очень бледен, глаза ввалились, но за исключением этого он остался все таким же, как и прежде, — со своим острым тонким носом, торчащими усами, коротко остриженной головой, на маковке которой просвечивала плешь. Его веки были полузакрыты, так что из-под них почти не было видно блестящих глаз.

— Эй, Джек! — закричал он. — Я никак не думал, что встречу вас здесь, хотя я мог бы об этом догадаться, когда увидал вашего приятеля Джима.

— Это вы стали причиной нашего несчастья, — сказал я.

— Та, та, та! — воскликнул он, выражая этим, как и прежде, свое нетерпение. — Что предназначено каждому из нас, то и должно случиться. В Испании я научился верить в судьбу. Это судьба послала вас сюда сегодня утром.

— У вас на совести кровь этого человека, — сказал я, положив руку на плечо убитого Джима.

— А моя кровь на его совести. Значит, мы с ним квиты.

Говоря это, он распахнул плащ, и я с ужасом увидел у него на боку большой черный сгусток крови.

— Это моя тринадцатая и последняя рана, — сказал он с улыбкой. — Не дадите ли вы мне напиться из вашей фляги?

У майора была разбавленная водой водка. Де Лиссак выпил с жадностью. Его глаза оживились, а на бледных щеках показался легкий румянец.

— Это дело Джима, — сказал он. — Я услыхал, что кто-то зовет меня по имени, а это он приставил свое ружье к моему мундиру. Но, пока он стрелял, двое моих солдат прикололи его. Да, конечно, Эди стоит этого! Раньше чем через месяц вы будете в Париже, Джек, и вы увидите ее. Вы найдете ее в доме номер 11 по улице Миромениль, около церкви святой Магдалины. Передайте ей это известие поосторожнее, Джек, потому что вы не можете себе представить, как она любила меня. Скажите ей, что все мое имущество находится в двух черных сундуках и что ключ от них у Антуана. Не забудете?

— Буду помнить.

— А что ваша маменька? Я надеюсь, вы ее оставили в добром здравии? А ваш папенька? Пожалуйста, засвидетельствуйте им мое почтение.

Даже и теперь, будучи так близок к смерти, он поклонился и помахал рукой, посылая привет моей матери.

— Наверно, — сказал я, — ваша рана не так опасна, как вы думаете. Я могу привести к вам нашего полкового доктора.

— Дорогой мой Джек, в продолжение последних пятнадцати лет я сам наносил раны и меня ранили. Как же мне не знать, какая рана опасна? Но это и лучше, потому что я знаю, что для меня все кончено, и лучше уж умереть с моими гвардейцами, чем жить в изгнании и быть нищим. Кроме того, союзники, наверно, расстреляли бы меня, а таким образом я избегну этого позора.

— Союзники, сэр, — сказал майор с некоторой досадой, — не совершили бы подобного варварского поступка.

Но де Лиссак покачал головой с той же самой грустной улыбкой.

— Откуда вам знать, майор? — сказал он. — Неужели же вы думаете, что я бежал бы в Шотландию под чужим именем, если бы мне не угрожала большая опасность, чем моим оставшимся в Париже товарищам? Я хотел жить, потому что был уверен, что мой маленький человечек вернется назад. Теперь же мне лучше умереть, потому что он уже никогда не поведет за собой армии. Но я вершил дела, которые долго не забудутся. Это я стоял во главе отряда, который взял в плен и расстрелял герцога Энгиенского. Это я… Ah, mon Dieu! Edie, Edie, ma chérie![18]

Он протянул вперед обе руки, пальцы его дрожали. Затем руки тяжело опустились, подбородок упал на грудь. Один из наших сержантов бережно положил его на землю, а другой покрыл его большим синим плащом; так мы и оставили этих двоих, которых так странно соединила судьба, — шотландца и француза; они лежали молча и спокойно, совсем близко один от другого, на пропитанном кровью склоне холма неподалеку от Гугумона.

Глава пятнадцатая Конец моего рассказа

Я подошел к самому концу моего рассказа и очень рад этому, потому что начал я писать с легким сердцем, полагая, что это займет меня в длинные, летние вечера, но по мере того, как я подвигался вперед, в моей душе вновь пробудилось много затихшего горя и ожили в памяти наполовину забытые огорчения, хотя душа моя и загрубела, как кожа дурно остриженной овцы. Если доведу свой рассказ до конца, то дам клятву никогда не брать пера в руки, потому что сначала это дело кажется легким, а потом получается, как если идешь вброд по реке с неровным дном, и, прежде чем успеешь оглянуться, нога соскользнет в яму, из которой приходится выбираться с большим трудом.

Мы похоронили Джима и де Лиссака в одной общей могиле с четырьмястами тридцатью одним солдатом из французской гвардии и легкой инфантерии. Ах! Если бы только можно было сеять храбрых людей так, как сеют семена, то наступило бы время, когда мы собрали бы урожай героев! Затем мы оставили далеко за собой это кровавое поле и вместе с нашей бригадой перешли французскую границу, направляясь к Парижу. В течение предшествовавших этим событиям лет я привык считать французов очень дурными людьми, так как мы слышали о них только то, что они убивают не задумываясь, и мы, понятно, полагали, что они злы от природы и что с ними страшно встречаться. Но ведь и они слышали о нас то же самое, а потому, разумеется, составили себе точно такое же мнение. Но когда мы проходили по их деревням и видели уютные домики, кротких, мирных людей, которые работали в полях, женщин, сидевших у большой дороги с вязанием в руках, старую бабушку в огромном белом чепце, которая шлепала маленького ребенка, чтобы научить его вести себя прилично, — все это так напоминало мне о доме, что я не мог понять, почему мы так долго ненавидели этих добрых людей. Но я полагаю, что на самом деле мы ненавидели не их, а того человека, который ими правил. И теперь, когда он удалился и его гигантская тень уже не покрывала землю, ее снова освещало солнце.

Мы благополучно продвигались вперед. Местность была очень красивая, какой мне еще не доводилось видеть; наконец мы подошли к большому городу, причем нам пришло в голову, что, возможно, снова придется биться, потому что в нем жило так много людей, что выйди из двадцати человек только один, и то из них составилась бы прекрасная армия. Но они уже поняли, что не стоит разрушать целую страну ради одного человека, и сказали ему, что теперь он сам должен заботиться о себе. Затем мы услыхали, что он сдался англичанам и что для нас отворены ворота Парижа: я обрадовался этому известию, потому что с меня было довольно и одного сражения.

Но в Париже еще многие любили Бони, и это было вполне понятно, потому что он доставил им славу, а кроме того, никогда не заставлял свою армию идти туда, куда не пошел бы сам. Они смотрели на нас сурово, когда мы вошли в город, а мы — солдаты бригады Адамса, — вступили в него прежде других. Мы прошли по мосту, который называется у них Нельи — это слово легче написать, чем выговорить, пошли прекрасным парком Bois de Boulogne[19] и дошли до Елисейских Полей. Здесь мы расположились биваком, и вскоре на улицах города появилось так много пруссаков и англичан, что он стал скорее похож на лагерь, чем на город.

Получив увольнительную, я вместе с Робом Стюартом, моим товарищем по роте — нам позволяли ходить по городу только вдвоем, — отправился на улицу Миромениль. Роб остался ждать в швейцарской, а меня повели наверх, и едва я поставил ногу на лежащий у двери ковер, как передо мной появилась кузина Эди, все такая же, как и прежде, и пристально посмотрела на меня своими странными глазами. В первую минуту она не узнала меня, но потом, сделав три шага вперед, бросилась ко мне и обвила руками мою шею.

— Старый друг Джек! — воскликнула она. — Как вы красивы в красном мундире!

— Да, я теперь солдат, Эди, — сказал я очень сухо, потому что, когда я смотрел на ее прекрасное лицо, мне казалось, что я вижу за ним другое лицо, которое смотрело на небо в то утро в Бельгии, на поле сражения.

— Скажите, пожалуйста! — воскликнула она — Кто же вы теперь, Джек? Генерал? Капитан?

— Нет, я рядовой.

— Как! Неужели один из тех солдат, которые стреляют из ружей?

— Да, у меня есть ружье.

— О, это совсем неинтересно, — сказала она и пошла назад к дивану, с которого встала.

Это была чудесная комната — везде шелк и бархат, и все блестело, мне так и хотелось пойти назад и хорошенько обтереть свои сапоги. Когда Эди опять села, я разглядел, что она вся в черном, и тут я понял, что она слышала о смерти де Лиссака.

— Я очень рад, что вам все известно, — сказал я, — потому что я совсем не умею передавать таких известий. Он сказал, чтобы вы взяли все, что находится в сундуках и что ключи от них у Антуана.

— Благодарю вас, Джек, благодарю вас, — отвечала она. — Вы были так добры, что взяли на себя это поручение. Я узнала обо всем неделю назад. Некоторое время я была совсем безумная, совсем безумная. Я буду носить траур всю жизнь, хотя вы видите, что я в нем настоящее пугало. Ах! Я не перенесу этого. Я пойду в монашенки и умру в монастыре.

— Позвольте доложить, сударыня, — сказала горничная, заглядывая в комнату, — вас желает видеть граф де Бетон.

— Дорогой Джек, — проговорила Эди, вскакивая с дивана, — он пришел по очень важному делу. Я страшно жалею, что нам не удалось поговорить, но я уверена, что вы опять навестите меня, когда я немножко поуспокоюсь? Ведь вам все равно выйти черным входом или парадным? Благодарю вас, дорогой Джек; вы всегда были хорошим мальчиком и теперь аккуратно исполнили то, о чем вас просили.


Больше мне никогда не довелось видеть кузину Эди. Она стояла, облитая солнечным светом; в ее глазах было по-прежнему что-то вызывающее, зубы блестели; такой я буду помнить ее всегда — блестящей и непостоянной, подобно капельке ртути. Присоединившись внизу на улице к Робу, я увидел великолепную карету, запряженную парой лошадей, и тут я понял, почему Эди просила меня уйти незаметно: она хотела скрыть от своих новых знатных знакомых, что в детстве у нее были друзья из простонародья. Она даже не спросила ни о Джиме, ни о моих родителях, которые были так добры к ней. Но такой уж был у нее характер; она не могла поступить иначе, все равно как кролик не может не шевелить своим коротеньким хвостом, и все-таки мне тяжело вспомнить об этом. Через два месяца я услыхал, что она вышла замуж за этого самого графа де Бетона, а через год или через два умерла от родов.

Что же касается нас, то наше дело было сделано, потому что огромная тень уже не покрывала Европу, не лежала на землях, на мирных фермах и деревушках и не омрачала жизнь людей, которые без этого могли бы жить счастливо. Я вышел в отставку и вернулся в Корримюр, где после смерти отца стал заниматься разведением овец, женился на Люси Дин из Бервика и воспитал семерых детей, которые давно уже переросли отца и всегда стараются напомнить мне об этом. Теперь, когда дни идут тихо и мирно и все они похожи один на другой, как шотландские бараны, молодые люди не хотят верить, что были времена, когда мы с Джимом ухаживали здесь за одной и той же девушкой, а из-за моря явился человек с торчащими, словно у кошки, усами.

Хитрости дипломатии


Старика Альфонса Лакура и теперь помнят очень многие. Не доводилось ли вам жить в Париже в эпоху 1848–1856 годов? Лакур умер в 1856 году. В течение этих восьми-девяти лет он ежедневно посещал кафе «Прованс». Придет, бывало, старик в свое любимое кафе часов в девять вечера, сядет в угол и высматривает слушателя. Охотник он был поговорить. Иногда старик слушателя не находил и тогда удалялся.

Для того, чтобы выслушивать воспоминания старого дипломата, нужно было обладать большим запасом терпения и деликатности. Дело в том, что его истории в большинстве случаев были совершенно невероятны, и, стоило вам улыбнуться или удивленно приподнять брови, слушая его небывальщину, старый дипломат, следивший за вами в оба, гордо выпрямлялся, лицо его делалось свирепым, как у бульдога, и он восклицал, изо всех сил упирая на букву «р»:

— Ah, monsieur r-r-rit?[20]

Или:

— Vous ne me cr-r-royez donc pas?[21]

И вам ничего не оставалось, как встать и начать извиняться. Простите, дескать, месье Лакур, мне пора в оперу, билет купил.

Много было удивительных историй у Лакура. Вспомните, например, его повествование о Талейране и пяти устрицах или его совершенно нелепый рассказ о второй поездке Наполеона в Аяччо. А помните вы его удивительную историю о бегстве Наполеона с острова Святой Елены? Эту историю Лакур рассказывал всегда после того, как была откупорена вторая бутылка. Старик уверял, что Наполеон прожил целый год на свободе в Филадельфии. Англичане же этого долгого отсутствия императора не заметили, потому что роль его исполнял граф Эрбер Бертран, который как две капли воды был похож на Наполеона.

Изо всех историй Лакура самой интересной была, по моему мнению, история о Коране и курьере министерства иностранных дел. История эта долго мне казалась совершенно невероятной; только после, когда вышли из печати «Воспоминания г-на Ватто», я с удивлением убедился, что в рассказе старика Лакура содержалась известная доля истины.

— Нужно вам сказать, monsieur[22], — рассказывал, бывало, старик, — что я уехал из Египта после убийства Клебера. Я с удовольствием остался бы в Египте. Я занимался тогда переводом Корана и, сказать между нами, подумывал даже о переходе в ислам. Меня поражали мудрые предписания Корана относительно брака. Магомет сделал в Коране только одну непростительную ошибку, а именно: воспретил своим последователям употребление вина. Если я не перешел в мусульманство, то только поэтому. Как меня ни уговаривал муфтий, я не изменил своих убеждений.

Ну вот, старик Клебер умер и его место занял Мену. Я понял, что мне надо уехать. Я не стану, месье, хвалиться и говорить о своих талантах, но вы, разумеется, прекрасно понимаете, что надо оберегать чувство собственного достоинства. Нельзя же, чтобы осел был выше человека.

И вот, захватив с собой Коран и все мои записки и бумаги, я перебрался в Лондон. В Лондоне в это время жил Monsieur Ватто. Он был назначен первым консулом для заключения мирного договора с Англией. Война между Англией и Францией длилась уже десять лет, и обе стороны устали.

Я оказался очень полезным человеком для Monsieur Ватто. Во-первых, я хорошо знаю английский язык, а во-вторых, у меня — терпеть не могу хвалиться — выдающиеся дипломатические способности. Жили мы на Блумсберийской площади. О, хорошее было время! Должен только сказать, месье, что климат вашего отечества отвратителен. Но что ж вы хотите? Хорошие цветы только под дождем и цветут. Позвольте заметить, месье, что ваши соотечественницы — чудные, прекрасные цветы, расцветающие под дождем и в тумане.

Ну вот, наш посланник, Monsieur Ватто, страшно много работал над этим мирным договором. Все посольство работало над этим договором. Слава Богу еще, что нам не пришлось тогда иметь дело с Питтом. О, этот Питт ужасный человек. Францию он ненавидел. Если Франция видела, что против нее составляется какой-нибудь заговор, она могла быть уверенной заранее, что тут без Питта не обошлось. Питт совал свой длинный нос всюду, где можно было подстроить пакость Франции.

Но англичане, слава Богу, догадались удалить этого беспокойного человека от дел правления. У власти стоял Monsieur Аддингтон, с которым нам не приходилось видаться. Министром иностранных дел состоял милорд Хоксбери. Он с нами больше и торговался.

Уверяю вас, мы занимались не пустяками. Война длилась более десяти лет, и за это время Франция успела захватить многое, что принадлежало Англии, а Англия захватила то, что принадлежало французам. Спрашивается, что отдавать назад и что удержать в своих руках? Возьмем, к примеру, такой-то остров: стоит ли он, спрашивается, такого-то полуострова? Можно ли отдать остров и взять полуостров? Мы, например, соглашаясь делать англичанам такие уступки в Венгрии, потребовали у них таких же уступок в Сьерра-Леоне. Мы соглашались отдать Египет султану, но взамен этого просили англичан уступить нам мыс Доброй Надежды, который вы, господа, отняли у наших союзников голландцев.

В таком духе, месье, мы и препирались с английскими дипломатами. Monsieur Ватто возвращался в посольство совершенно изнуренный. Иногда он сам даже из кареты выйти не мог; мы с секретарем, бывало, вытащим его из экипажа и уложим на диван.

Но помаленьку дело шло, и наконец настал вечер, когда нам и англичанам предстояло подписать договор.

Должен сказать, что главным нашим козырем в игре с англичанами был Египет, занятый нашими войсками. Англичанам ужасно не хотелось, чтобы Египет остался за нами. Владея Египтом, мы были хозяевами всего Средиземного моря. И кроме того, месье, англичане боялись, что наш маленький, удивительный Наполеон, утвердившись в Египте, двинется оттуда на Индию. Мы знали об этих страхах англичан и использовали их. Лорд Хоксбери говорит, например, нам: «Эту землю мы удержим за собой», а мы ему и отвечаем: «А в таком случае мы не согласны на эвакуацию из Египта». И наши слова отлично действовали на лорда Хоксбери, и он соглашался на все наши требования. Благодаря Египту нам удалось выторговать великолепные условия, нам даже удалось принудить англичан уступить нам мыс Доброй Надежды. Мы, месье, вовсе не хотели допускать ваших соотечественников в Южную Африку. История научила нас уму-разуму. Ведь если Англию куда-нибудь пустишь, то оттуда ее уж не выгонишь. Мы не боимся, месье, вашей армии и флота. Мы боимся ваших младших сыновей и людей, делающих себе карьеру. Ах, эти ужасные младшие сыновья! Мы, французы, заполучив какую-нибудь заморскую землю, сейчас же на том успокаиваемся и только поздравляем друг друга в Париже. Вот, дескать, поздравляем вас: у нашего отечества есть новая колония. Вы, англичане, действуете совсем не так. Взяв новую землю, вы сейчас же начинаете спрашивать: а что это за земля такая? И новое владение вас так интересует, что вы немедленно же забираете с собой жен и детей и едете за море. И попробуй потом у вас эту землю отнять! Это так же трудно, как, скажем, отнять Блумсберийскую площадь в Лондоне.

Однако, возвращаюсь к моему рассказу. Договор должен был быть подписан первого октября. Утром я поздравил Monsieur Ватто с благополучным окончанием трудов. Ватто был маленький, бледный человек, очень нервный и подвижный. Своему успеху он страшно радовался. Весь день не мог сидеть спокойно: бегал по комнатам, со всеми разговаривал и смеялся. Я был спокоен; усевшись на диван в углу, я молчал и думал.

И вдруг, месье, входит курьер из Парижа и подает Monsieur Ватто депешу. Месье Ватто распечатал депешу, прочитал, и вдруг колени его подогнулись — и он упал на пол без чувств. Мы с курьером бросились к нему, подняли и положили на диван. Месье Ватто был так бледен, что я подумал, уж не умер ли он? Приложил руку к левой стороне груди: нет, Ватто жив, сердце еще бьется.

— В чем дело? — спросил я у курьера.

— Не знаю, — ответил курьер. — Monsieur Талейран велел мне спешить изо всех сил с этой депешей и передать ее прямо в руки Monsieur Ватто. Из Парижа я выехал вчера в полдень.

Знаю, месье, — продолжал Лакур свой рассказ, — что я поступил в данном случае нехорошо, но не мог сдержаться и заглянул-таки в депешу. Боже мой! Меня точно молнией поразило. Впрочем, в обморок я не упал, а сел на диван, у ног своего начальника и стал плакать. Депеша была весьма краткая и извещала, что Египет уже месяц как занят английскими войсками. Договор наш можно было считать окончательно погибшим: ведь наши враги и согласились на выгодные для нас условия только из-за того, что нами был занят Египет. Теперь же, узнав о нашей эвакуации из Египта, англичане должны были отказаться от всего. Договор-то еще не подписан, и нам придется отказаться от мыса Доброй Надежды. Мы должны будем отдать англичанам Мальту. Ведь если Египет оставлен нами, нам и торговаться нельзя.

Но, месье, мы, французы, не так-то легко сдаемся. Правда, мы легко поддаемся чувствам и не можем их скрывать. Поэтому вы, англичане, считаете нас малодушными и женственными, но это ошибка. Почитайте-ка историю — и вы убедитесь в том, что ошибаетесь.

Месье Ватто пришел в себя, и мы стали совещаться, что нам предпринять.

— Продолжать дело бесполезно, Альфонс, — сказал он, — этот англичанин станет надо мною смеяться, если я ему предложу подписать договор.

— Courage![23] — воскликнул я. — Мне пришла в голову потрясающая мысль: почему вы думаете, что англичане знают о нашей эвакуации из Египта? Может быть, им ничего еще неизвестно и они подпишут договор?

Месье Ватто вскочил с дивана и заключил меня в свои объятия.

— Альфонс, вы меня спасли! — воскликнул он. — В самом деле, откуда англичанам знать о нашей эвакуации из Египта? Мы получили депешу прямо из Тулона через Париж. Их же агенты везут то же известие через Гибралтарский пролив. В Париже никто об этом не знает, кроме Талейрана и первого консула. Если мы будем держать эту новость в тайне, мы еще можем надеяться, что английская дипломатия подпишет договор!

Вы, конечно, можете себе представить, месье, в какой ужасной тревоге мы провели тот день. О, никогда не забуду тех еле тянувшихся, томительных часов! Мы сидели вместе, вздрагивая всякий раз, когда на улицах раздавался крик; казалось, что этими криками толпа приветствует наш уход из Египта. Месье Ватто за один день состарился, а что касается меня, месье, я всегда держусь того мнения, что лучше идти опасности навстречу, нежели ожидать ее приближения. Поэтому вечером я отправился бродить по городу. Побывал я и в фехтовальном зале месье Анджело, и у боксера, месье Джексона, и в клубе Брукса, и в кулуарах палаты общин — об оставлении нами Египта никто не знал. Однако это меня не успокоило. Почем знать? Может быть, милорд Хоксбери получил известие одновременно с нами. Милорд жил на Гарлейской улице, и там мы уговорились сойтись, чтобы подписать договор. Свидание было назначено в восемь часов вечера. Я заставил Monsieur Ватто выпить перед отъездом два стакана бургундского. Я боялся, что, увидав его растерянное лицо и трясущиеся руки, английский министр заподозрит неладное.

Из посольства мы отбыли в карете в половине восьмого. Месье Ватто вошел один, а затем извинился, будто забыл портфель, и снова вышел ко мне. Он был радостен, и щеки его горели румянцем. Месье Ватто сообщил, что все идет благополучно.

— Он ничего не знает! — шепнул Monsieur Ватто. — О, если бы только полчаса продержаться!

— Дайте мне какой-нибудь знак, что договор подписан, — сказал я.

— Для чего?

— Потому что до тех пор, пока договор не будет подписан, ни один курьер не войдет в дом министра. Я, Альфонс Лакур, даю вам слово.

Месье Ватто с чувством пожал мне руку.

— Видите ли, вон в том окне две свечи горят? Они стоят на столе подле окна. Когда договор будет подписан, я под каким-нибудь предлогом передвину одну из свечей, — сказал он и поспешил в дом.

Я остался один ожидать в карете. Вы понимаете теперь, месье, положение, в котором мы находились, — нам нужно было во что бы то ни стало обеспечить себе полчаса. Если это нам удастся, договор будет подписан.

Прошло несколько минут после ухода Monsieur Ватто, как вдруг из Оксфордской улицы показалась карета и стала быстро приближаться к дому министра. Что, если в этой карете сидит курьер с депешей об оставлении Египта? Что мне делать?

Да, месье, в эту минуту я был готов на все, я был готов даже убить курьера. Да, убить! Лучше я совершу преступление, чем дозволю расстроить начатое нами дело. Тысячи людей умирают, чтобы со славой закончить войну. Почему же не убить одного человека для того, чтобы добиться славного и почетного мира? Пускай меня хоть казнят за это! Я готов был пожертвовать собой ради отечества.

За поясом у меня торчал кривой турецкий кинжал. Я схватился за его рукоятку, но карета, к счастью, проехала мимо! Я немножко успокоился, но только немножко. Ведь могла подъехать и другая карета. Я понял, что мне нужно ко всему приготовиться. Прежде всего следовало устранить из этой компрометирующей истории посольство. Я велел кучеру отъехать вперед, а сам нанял извозчичью карету. Извозчику я дал гинею, и он сразу понял, что тут будет дело совсем особое.

— Если вы будете исполнять все мои приказания, то получите другую гинею, — сказал я извозчику.

Извозчик был неуклюжий, вялый детина; он поглядел на меня сонными глазами и сказал без малейших следов удивления или любопытства:

— Слушаю, сэр.

— Если я сяду в вашу карету с другим джентльменом, возите меня взад и вперед по Гарлейской улице и не слушайтесь ничьих приказаний, кроме моих. Когда же я выйду из экипажа, везите другого джентльмена в Уотверский клуб на Брутон-стрит.

— Слушаю, сэр, — снова ответил извозчик.

И вот я продолжал стоять у дома милорда Хоксбери, с нетерпением поглядывая на окно, подле которого горели свечи. Прошло таким образом пять минут, а затем еще пять.

Ах, как томительно медленно ползли эти минуты! Стояла октябрьская ночь, настоящая октябрьская ночь — сырая и холодная: по мокрым, блестящим камням мостовой полз белый туман, постепенно поднимаясь вверх. Мрак улиц, освещенных слабыми масляными фонарями, все более сгущался. За пятьдесят шагов не было видно ни зги. Я напрягал слух, стараясь различить стук копыт и дребезжанье колес экипажа. Невеселое место, месье, ваша Гарлейская улица. На ней невесело даже в солнечный день. У домов солидный, почтенный вид, но изящества в них ни на грош. Лондон, месье, это такой город, в котором должны были бы жить одни мужчины.

Особенно же тосклива была Гарлейская улица в тот серый вечер. Кругом сырость и туман, на душе кошки скребут… ах, как я скверно себя чувствовал! Мне казалось, что я попал в самое тоскливое место на свете.

Я шагал взад и вперед по тротуару, стараясь согреться и прислушиваясь к доносившимся ко мне звукам. И вдруг я различил стук копыт и дребезжанье колес. Звуки становились все громче и сильнее. Вот в тумане показались два фонаря, и к дому министра иностранных дел подкатил кабриолет. Экипаж еще не успел остановиться, как из него уже выскочил молодой человек. Он бросился в подъезд и готовился взбежать по лестнице. Кучер поворотил лошадь и исчез в тумане.

Мои способности, месье, обнаруживаются во всем своем блеске, когда нужно действовать. Вы вот сидите со мной в кафе «Прованс», видите, как я попиваю винцо, и вам в голову прийти не может, на что я способен.

Я понял, месье, значение наступившего момента, я понял, что на карту поставлены все приобретения десятилетней войны. Я был великолепен. Франция начала последнюю битву, и я являл собою и главнокомандующего, и всю армию.

Я приблизился к молодому человеку, взял его под руку и произнес:

— Если не ошибаюсь, сэр, вы привезли депешу для лорда Хоксбери?

— Да, — ответил он.

— Я вас уже полчаса жду. Вы должны ехать со мной немедленно. Лорд Хоксбери находится у французского посланника.

Я говорил это так уверенно и просто, что курьер не колебался ни минуты и сейчас же сел в извозчичью карету. Я сел рядом. В душе я так сильно радовался, что мне хотелось кричать.

Курьер министерства иностранных дел был маленький, тщедушный человечек, ростом чуть-чуть повыше Monsieur Ватто. А я, месье… Вы видите, каковы у меня и теперь руки, представьте же себе, каков я был тогда, в двадцать семь лет. Ну усадил я курьера в карету; спрашивается, что мне с ним делать? Вреда без надобности мне причинять ему не хотелось.

— Очень спешное дело, — сказал курьер, — у меня депеша, которую я должен вручить министру безотлагательно.

Мы проехали всю Гарлейскую улицу. Извозчик, повинуясь моим приказаниям, повернул лошадь, и мы поехали назад.

— Вот так раз! Это что еще за чертовщина?! — крикнул курьер.

— Чего вы кричите?

— Да ведь мы назад поехали! Где же лорд Хоксбери?

— Мы его скоро увидим.

— Выпустите меня! — закричал курьер. — Тут, я вижу, какое-то мошенничество. Извозчик, стой! Стой, тебе говорю! Выпустите меня, говорю я вам!

Курьер стал отворять дверцу кареты, но я его отшвырнул назад. Он закричал «караул». Я зажал ему рот ладонью, но он прокусил мне руку насквозь. Тогда я снял с него шарф и завязал ему рот. Курьер продолжал барахтаться и мычал, но производимый им шум заглушался стуком колес.

Мы проехали мимо дома министра. Свечи были в прежнем положении.

Курьер на какое-то время успокоился, и я видел в темноте, как он глядел на меня, сверкая глазами. Он был оглушен, когда я его оттолкнул назад, сильно ударившись о стенку кареты. И кроме того, наверное, он размышлял, что ему делать?

Ему удалось, наконец, сдвинуть шарф. Высвободив рот, он произнес:

— Если вы меня отпустите, я вам отдам часы и кошелек.

— Благодарю вас, сэр, но я такой же честный человек, как и вы.

— Но кто вы такой?

— О, вам это совсем неинтересно!

— Чего вы от меня хотите?

— Видите ли, я заключил пари.

— Пари? Что вы хотите сказать? Да знаете ли вы, что мешаете исполнить дело государственной важности? За такое пари и веревку неплохую дадут.

— Что делать! Я держал пари. Я страшный любитель всякого спорта.

— Достанется же вам за этот спорт! — воскликнул курьер. — Вы прямо какой-то сумасшедший, вот что я вам скажу.

Я ответил:

— Видите ли, сэр, я держал пари, что прочту целую главу из Корана первому человеку, которого встречу на улице.

Я не знаю, месье, с чего мне пришла в голову такая мысль. Должно быть, я думал о своем переводе Корана.

Курьер опять схватился за дверцу кареты, но я его снова отшвырнул назад и посадил на место. Он был измучен борьбой и спросил меня более смиренным тоном:

— А вы долго будете читать свой Коран?

— Это зависит от той главы, которую я буду читать. В Коране есть и длинная, и короткая главы.

— Прочтите, пожалуйста, что-нибудь покороче и отпустите меня с миром.

— Пожалуй, это будет нечестно с моей стороны, — возразил я. — Поспорив, что я прочту первому встречному главу из Корана, я не подразумевал что-нибудь уж очень коротенькое. Я имел в виду главу средней величины.

— Караул! Грабят! — завопил снова потерявший терпение курьер, и мне пришлось опять завязать ему рот шарфом.

— Потерпите немножко! — сказал я ему. — Я быстро управлюсь, и, кроме того, я прочту нечто, что должно вас заинтересовать. Признайтесь, что я великодушен и стараюсь всеми способами облегчить вашу участь.

Курьер, снова выпутавшийся из-под шарфа, простонал:

— Ради Бога, кончайте ваше чтение поскорее.

— Хотите, я вам прочту главу о Верблюде?

— Да-да, читайте.

— Но, может быть, вы, предпочтете главу о Морской Лошади?

— Ну читайте о Морской Лошади.

Мы опять проехали мимо дома министра. Сигнала на окне все не было. Я принялся читать главу о Морской Лошади.

Вы, месье, наверное, не знаете Корана, а я его и тогда знал, и теперь знаю наизусть. Слог в Коране таков, что может привести в отчаяние человека, который куда-нибудь спешит. Но иначе нельзя. Восточные люди спешить не любят, а ведь Коран писался именно для них. Я принялся читать Коран медленно, торжественно, как и подобает читать священную книгу. Молодой человек даже притих от нетерпения и стонал. А я знай себе читаю:

«И вот вечером привели к нему лошадей, и каждая из этих лошадей стояла на трех ногах, упершись концом копыта четвертой ноги в землю, и когда эти лошади были поставлены перед ним, он сказал: «Возлюбил я земные блага любовью высшей, чем та, которой я стремился к неземному и высшему, и глядел я на этих лошадей, и впал в нищету, забыв об Аллахе. Подведите ко мне лошадей поближе». И подвели к нему лошадей, и стал он отрезать им ноги, и…»

Но когда я дошел до этого места, молодой англичанин вдруг на меня набросился. Боже мой, какие пять минут я провел! Этот малютка-англичанин оказался боксером. Он умел ловко наносить удары. Я пробовал поймать его за руки, а он знай себе хлоп да хлоп, то в глаз мне ударит, то в нос… Я наклонил голову и попробовал защититься. Напрасно, — он меня из-под низу стал лупить. Но как он ни старался, все было тщетно. Я был для него слишком силен. Бросился я на него, а убежать ему и некуда; шлепнулся он на подушки, а я его и притиснул — да так, что из него чуть дух не вылетел.

Нужно мне было во что бы то ни стало этого молодца связать. Стал я искать, чем бы мне его связать, и нашел. Снял со своих башмаков ремни и одним связал ему руки, а другим ноги. Рот я ему заткнул шарфом. Умолк тут мой курьер; лежит только да в темноте на меня глазами сверкает.

Сделал я все это и занялся собой. Из носа у меня текла кровь. Выглянул я в окно кареты, месье, и первым делом увидел окно в доме министра, и свечи уже переставлены. Ах, какими милыми, хорошими показались мне тогда эти свечи, месье! Один, одними своими руками я помешал капитуляции целой армии и потери провинции. Да, месье, я один, невооруженный, сидя в извозчичьей карете на Гарлейской улице, разрушил то, что сделали у Абукира генерал Аберкромби и его пять тысяч солдат.

Времени мне терять было нельзя. Месье Ватто мог выйти в любую минуту. Я остановил извозчика, дал ему вторую гинею и велел ему ехать на Брутон-стрит вместе со злополучным курьером. Сам же я, нимало не медля, забрался в посольскую карету. Не прошло и минуты, как дверь дома отворилась и на пороге показались Monsieur Ватто и лорд Хоксбери. Министр заговорился до того, что вышел провожать нашего посланника до кареты. Министр был без шляпы. В то время, как лорд Хоксбери стоял у подъезда, послышался стук колес, и из экипажа выскочил какой-то человек.

— Весьма важная депеша, милорд! — воскликнул он, подавая лорду Хоксбери запечатанный пакет. Я успел разглядеть лицо курьера. Это был не мой приятель, а другой, должно быть, посланный вдогонку. Лорд Хоксбери схватил пакет и прочитал его около фонаря кареты. Лицо у него стало бледное как мел.

— Месье Ватто! — воскликнул он. — Мы подписали договор по недоразумению. Египет давно в наших руках!

— Что? Невероятно! — воскликнул Monsieur Ватто, притворяясь пораженным.

— Но это так. Месяц тому назад Аберкромби овладел Египтом.

— В таком случае я весьма счастлив, что договор уже подписан, — сказал Monsieur Ватто.

— Да, сэр, у вас есть все основания считать себя счастливым, — ответил лорд Хоксбери и отправился к себе.

Договор во Францию отвез я, месье. Англичане послали за мной погоню, но догнать не смогли. Их ищейки добрались только до Дувра в то время, когда я, Альфонс Лакур, был уже в Париже и докладывал Monsieur Талейрану и первому консулу о происшедшем. Оба они сердечно поздравили меня с успехом.

Ветеран Ватерлоо

Было пасмурное октябрьское утро, тяжелые тучи низко стлались над мокрыми, серыми крышами домов Вульвича. Внизу, на длинных улицах, застроенных кирпичными зданиями, все было мрачно, грязно и неприветливо. От высоких строений арсенала доносился глухой шум от бесчисленных колес, грохота падающих тяжестей и прочих проявлений человеческого труда. За арсеналом закопченные дымом убогие жилища рабочих расходились лучами в постепенно уходившей перспективе суживающейся дороги и исчезающих стен.

Улицы были почти пусты, потому что громадное чудовище, вечно извергающее из своей пасти клубы дыма и дававшее работу всему мужскому населению города, ежедневно с рассветом поглощало рабочих в своих стенах, чтобы вечером опять извергнуть их на улицу усталыми и измученными дневным трудом. Кое-где на крыльце домов виднелись здоровенные женщины в грязных передниках, с руками, загрубелыми от работы; они занимались утренней уборкой и обменивались через дорогу громкими приветствиями. Вокруг одной, с жаром что-то говорившей, собрались приятельницы и время от времени одобрительно посмеивались ее словам.

— Он достаточно стар, чтобы знать, что делать! — сказала она в ответ на восклицание одной из своих товарок. — Но сколько же ему лет на самом деле? Сколько я ни ломала над этим голову, так ничего и не поняла.

— Ну это не так уж трудно рассчитать, — сказала бледнолицая, голубоглазая женщина с резкими чертами лица. — Он участвовал в битве при Ватерлоо, в доказательство чего у него есть медаль и пенсия.

— Это было в незапамятные времена, — заметила третья. — Меня тогда еще и на свете не было.

— Это было пятнадцать лет спустя, считая от начала столетия, — сказала одна из женщин помоложе, стоявшая прислонившись к стене; улыбка на ее лице показывала, что она считает себя осведомленной лучше остальных. — Это сказал мне мой Билл в прошлую субботу, когда я говорила с ним о старом дяде Брюстере.

— Если предположить, что он сказал правду, миссис Симпсон, то сколько же лет прошло с тех пор?

— Теперь восемьдесят первый год, — сказала, считая по пальцам, женщина, вокруг которой собрался кружок, — а тогда был пятнадцатый. Десять да десять, еще десять да десять и еще десять и десять — но выходит всего только шестьдесят шесть лет, так что, в конце концов, он не так уж стар…

— Но ведь не был же он новорожденным малюткой, участвуя в битве? — сказала молодая женщина, рассмеявшись. — Если допустить, что ему было в то время всего только двенадцать, то и тогда ему никак не меньше семидесяти восьми лет.

— Да, ему никак не меньше восьмидесяти лет, — сказало несколько голосов.

— Мне это уже надоело, — мрачно сказала первая женщина. — Если его племянница, или внучатая племянница, или кем там еще она ему приходится, не придет сегодня, я уйду; пусть он ищет себе кого-нибудь другого. Свои дела прежде всего — таков мой взгляд.

— Так он неспокойного нрава, миссис Симпсон? — спросила самая молодая из женщин.

— Вот послушайте, — ответила та, протянув руку и повернув голову по направлению к открытой двери. С верхнего этажа послышались чьи-то неровные шаги и сильный стук палкой об пол.

— Это он ходит взад и вперед по комнате, дозором, как он говорит. Целую половину ночи он занимается этой игрой, глупый старикашка. Сегодня в шесть часов утра он постучал палкой ко мне в дверь. «Выходи на смену!» — закричал он, и еще что-то совсем непонятное. Кроме того, ночью он постоянно кашляет, встает с кровати и отхаркивается, так что ни на минуту невозможно заснуть. Слушайте!

— Миссис Симпсон! Миссис Симпсон! — кричал кто-то сверху хриплым и жалобным голосом.

— Это он, — воскликнула она, кивая головой с торжествующим видом. — Он опять выкинет что-нибудь… Я здесь, мистер Брюстер.

— Дайте мне мой завтрак, миссис Симпсон.

— Он сейчас будет готов, мистер Брюстер.

— Ей-Богу, он похож на маленького ребенка, который просит есть, — сказала молодая женщина.

— Поверите ли, я иногда готова была задать ему хорошую взбучку, — злобно сказала миссис Симпсон. — Ну кто идет со мной выпить малую толику?

Почтенная компания уже двинулась было к питейному дому, когда какая-то молодая девушка перешла через дорогу и робко дотронулась до рукава ключницы.

— Ведь это № 56 по Арсенальному проспекту? — спросила она. — Не можете ли вы мне сказать, здесь живет мистер Брюстер?

Ключница окинула спрашивающую критическим взглядом. Это была девушка лет двадцати, широколицая, миловидная, со слегка вздернутым носом и большими серыми, честными глазами. Ее ситцевое платье, соломенная шляпка, украшенная яркими цветами мака, и узелок, который у нее был с собою, — все свидетельствовало о том, что она только что приехала из провинции.

— Вы, я полагаю, Нора Брюстер? — спросила миссис Симпсон, далеко не дружелюбно оглядев девушку с ног до головы.

— Да, я приехала, чтобы ходить за своим дедушкой Грегори.

— И отлично сделали, — кивнула ключница. — Пора уж кому-нибудь из его родственничков о нем позаботиться, потому что мне это ох как надоело. Вот, значит, вы явились. Ладно, входите в дом и принимайтесь за хозяйство. Чай вон там, в чайнице, а ветчина в шкафу. Старик разозлится на вас, если вы не подадите ему завтрак. За своими вещами я приду вечером.

И, кивнув на прощание, она с кумушками отправилась в питейный дом.

Предоставленная таким образом самой себе, деревенская девушка вошла в первую комнату и сняла шляпу и жакет. Это была комната с низким потолком, в печке пылал огонь, на котором весело кипел медный котелок. Стоявший в комнате стол наполовину покрывала грязная скатерть; на столе были пустой чайник, ломоть хлеба и кое-какая грубая фаянсовая посуда. Нора Брюстер, быстро осмотревшись вокруг, тотчас же принялась за исполнение своих новых обязанностей. Не прошло и пяти минут, как чай был готов, два куска сала шипели на сковородке, стол был убран, вязаные салфеточки аккуратно разложены на темно-коричневой мебели — и вся комната стала чистенькой и уютной. Покончив с этим, девушка стала с любопытством разглядывать гравюры, развешанные на стенах. Затем ее взгляд остановился на темной медали, висевшей на пурпуровой ленточке над камином. Под нею была помещена газетная вырезка. Девушка встала на цыпочки, уцепилась пальцами за доску над камином и вытянула шею, изредка поглядывая и на сало, шипевшее на сковородке. Пожелтевшая от времени газета гласила следующее:

«Во вторник в казармах третьего гвардейского полка, в присутствии принца-регента, лорда Гилля, лорда Солтауна и многочисленного собрания, среди которого было много представителей высшей аристократии, происходила интересная церемония вручения именной медали капралу Грегори Брюстеру из фланговой роты капитана Гольдена, пожалованной ему за храбрость, выказанную в происходившей недавно большой битве в Нидерландах. Дело обстояло так. В достопамятный день, 18 июня, четыре роты третьего гвардейского полка под командою полковников Мэтленда и Бинга занимали ферму Гугумон, бывшую важным пунктом на правом фланге британских позиций. В критический момент боя у этих войск кончился порох. Видя, что генералы Фуа и Жером Бонапарт опять собирают свою пехоту для атаки британской позиции, полковник Бинг поспешил послать в тыл капрала Брюстера, дабы ускорить доставку боевых припасов. Брюстер напал на две повозки с порохом и, угрожая извозчикам мушкетом, заставил их везти порох в Гугумон. Однако в его отсутствие заграждения, окружавшие позиции, были зажжены французскими гаубицами, и проезд повозок с порохом сделался предприятием крайне рискованным. Первая повозка взорвалась, причем извозчик был разорван на куски. Второй извозчик, устрашенный участью своего товарища, повернул лошадей назад, но капрал Брюстер, вскочив на сиденье, сбросил его с повозки и, бешено погоняя лошадей, прорвался к своим товарищам. Победа, одержанная в этот день британской армией, может быть прямо приписана этому геройскому поступку, потому что без пороху было бы невозможно удержать Гугумон, и герцог Веллинггон неоднократно повторял, что, если бы Гугумон пал, он не был бы в состоянии удержаться на своей позиции. Пусть же храбрый Брюстер живет долго и хранит, как сокровище, эту медаль, которую он так храбро добыл, с гордостью вспоминая тот день, когда в присутствии товарищей он получил это воздаяние за свое мужество из августейших рук первого джентльмена Королевства».

Чтение этой старой вырезки еще более увеличило в уме девушки уважение, которое она всегда питала к своему воинственному родственнику. С самого детства он был в ее глазах героем. Она помнила, что ее отец часто рассказывал о его мужестве и физической силе, о том, как он мог ударом кулака сшибить с ног молодого быка или свободно нести под мышками по жирной овце. Правда, она никогда не видела его, но всякий раз, когда она думала о нем, он представлялся ей таким, как изображали его домашние — широколицым, гладко выбритым, здоровенным мужчиной с большою мохнатою шапкой на голове.

Она все еще смотрела на медаль, ломая голову над тем, что могли значить слова «dulce et decorum est!», вычеканенные на краях медали, когда на лестнице послышались чьи-то неровные шаги и на пороге двери остановился тот самый человек, который так часто занимал ее воображение.

Но неужели то был он? Куда девался воинственный вид, сверкающие глаза, мужественное лицо, которое она так часто рисовала себе? В дверях стоял перед нею громадный, сгорбленный старик, худой и покрытый морщинами, с беспомощными плохо повинующимися членами. Копна пушистых седых волос, красный нос, два толстых клочка бровей и пара мрачно-вопрошающих глаз — вот что встретил ее взгляд. Старик стоял, подавшись туловищем вперед и опираясь на палку, в то время как его плечи вздымались и опускались в такт шумному хриплому дыханию.

— Накормите меня завтраком, — жалобно проговорил он, ковыляя к своему креслу. — Мне нужно поесть, чтобы согреться. Видите, какие у меня пальцы?

Он протянул свои обезображенные руки, сморщенные и узловатые, с громадными распухшими суставами и с посиневшими кончиками пальцев.

— Завтрак почти готов, — ответила девушка, удивленно смотря на него. — Разве вы не знаете, кто я? Я Нора Брюстер из Уитхема.

— Ром согревает, — пробормотал старик, качаясь в своем кресле, — водка и суп также согревают, но для меня самое лучшее — чашка чая. Как, вы говорите, вас зовут?

— Нора Брюстер.

— Говорите громче, милая. Мне начинает казаться, что голоса людей стали слабее, чем в былые времена.

— Я Нора Брюстер, дядя. Я ваша внучатая племянница и приехала из Эссекса, чтобы жить у вас.

— Значит, вы — дочь брата Джорджа. Господи! Подумать только, у маленького Джорджа есть дочь!

Он хрипло рассмеялся, и длинные морщины на его шее затряслись и запрыгали.

— Я дочь сына вашего брата Джорджа, — сказала девушка, переворачивая на сковородке сало.

— А славным был маленький Джордж, — продолжал он, — право, славным, черт возьми. У него остался мой щенок-бульдог, когда меня взяли на военную службу. Он рассказывал вам об этом?

— Но ведь дедушка Джордж умер двадцать лет назад, — сказала Нора, наливая чай.

— Да, это был превосходный бульдог, прекрасно выдрессированное животное, черт возьми! Я зябну, когда мне долго не дают есть. Ром — хорошая вещь, и водка тоже, но я охотно пью вместо них чай.

Он тяжело дышал, уничтожая свой завтрак.

— Это довольно сносная дорога, по которой вы приехали, — сказал он наконец. — Вы, вероятно, приехали вчера вечером в почтовой карете?

— Нет, я приехала с утренним поездом.

— Господи, подумать только об этом! И вы не боитесь этих новомодных изобретений? Подумать только: вы приехали по железной дороге! Чего, в конце концов, не выдумают люди!

Тут на несколько минут наступила пауза, во время которой Нора молча пила чай, искоса поглядывая на синеватые губы и жующие челюсти своего собеседника.

— Вы, вероятно, повидали немало интересного на своем веку, дядя? — спросила она наконец. — Ваша жизнь должна вам казаться необыкновенно долгой.

— Не такою уж долгой, — отвечал он. — В Сретение мне будет девяносто лет, но мне кажется, что с тех пор, как я ушел со службы, прошло не так уж много времени. А эта битва, в которой я участвовал… иногда мне кажется, что она была вчера. Будто и сейчас я слышу запах порохового дыма. Однако, подкрепившись, я чувствую себя гораздо лучше!

Теперь он действительно не выглядел таким изнуренным и бледным, как в первую минуту их встречи. Лицо его раскраснелось, и он держался прямее.

— Прочли вы это? — спросил он, тряхнув головою в сторону газетной вырезки.

— Да, прочла, и думаю, что вы должны очень гордиться своим поступком.

— Ах, это был великий день для меня! Великий! Там был сам регент и множество высокопоставленных особ. «Полк гордится вами», — сказал мне регент. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ!» — сказал он лорду Гиллю, и они оба засмеялись. Но что вы там увидели в окне?

— Ах, дядя, по улице идут солдаты с оркестром впереди.

— А, солдаты? Где мои очки? Господи, но я ясно слышу музыку. Вот пехотинцы и тамбур-мажор. Какой их номер, милая?

Его глаза сверкали, а костлявые желтые пальцы впились ей в плечо, точно когти какой-то свирепой хищной птицы.

— У них, кажется, нет номера, дядя. У них что-то написано на погонах. Кажется, Оксфордшир.

— Ах да, — проворчал он. — Я слышал, что они уничтожили номера и дали им какие-то новомодные названия. Вот они идут, черт возьми. Все больше молодые люди, но они не разучились маршировать. Они идут лихо, ей-Богу, лихо идут…

Он смотрел вслед проходившим солдатам, пока последние ряды их не скрылись за углом и мерный звук шагов не затих в отдалении.

Только он уселся в своем кресле, как дверь отворилась, и в комнату вошел какой-то джентльмен.

— А, мистер Брюстер! Ну что, лучше вам сегодня? — спросил он.

— Входите, доктор! Да, мне сегодня лучше. Но только ужасно хрипит в груди. Все эта мокрота! Если бы я мог свободно отхаркиваться, я чувствовал бы себя совсем хорошо. Не можете ли вы дать мне чего-нибудь для отделения мокроты?

Доктор, молодой человек с серьезным лицом, дотронулся до его морщинистой руки со вздувшимися синими жилами.

— Вам следует быть очень осторожным, — сказал он, — вы не должны позволять себе никаких отступлений от режима.

Пульс старика был еле заметен. Совершенно неожиданно он засмеялся прерывистым старческим смехом.

— Теперь у меня живет дочь брата Джорджа, которая будет ходить за мной, — сказал он. — Она будет следить за тем, чтобы я не удирал из казарм и не делал того, что не полагается. Однако, черт возьми, я заметил, что-то было не так.

— Вы про что?

— Да про солдат. Вы видели, как они проходили, доктор, а? Они забыли надеть чулки. Ни на одном из них не было чулок. — Он захрипел и долго смеялся своему открытию. — Такая вещь не могла бы случиться при герцоге, — пробормотал он. — Нет, герцог задал бы им трепку!

Доктор улыбнулся.

— Ну вы совсем молодцом, — сказал он, прощаясь. — Я загляну к вам через недельку, чтобы справиться о вашем здоровье.

Когда Нора пошла провожать его, он вызвал ее на крыльцо.

— Он очень слаб, — прошептал врач. — Если ему будет хуже, пошлите за мной.

— Чем он болен, доктор?

— Ему девяносто лет. Его артерии превратились в известковые трубки, сердце сужено и вяло. Организм износился.

Нора стояла на крыльце, глядя вслед удалявшемуся доктору и думая о новой ответственности, возложенной на нее. Когда она повернулась, чтобы войти в дом, то увидела подле себя высокого, смуглого артиллериста с тремя золотыми шевронами на рукаве мундира и с карабином в руке.

— Доброе утро, мисс! — сказал он, поднося руку к своей щегольской фуражке с желтым галуном. — Здесь, кажется, живет старый джентльмен по имени Брюстер, участвовавший в битве при Ватерлоо?

— Это мой дядя, сэр, — сказала Нора, потупив глаза под проницательным, критическим взглядом молодого солдата. — Он в гостиной.

— Могу я поговорить с ним, мисс? Я зайду еще раз, если сейчас нельзя его видеть.

— Я уверена, что он будет очень рад видеть вас, сэр. Он здесь, войдите, пожалуйста. Дядя, вот джентльмен, который хочет поговорить с вами.

— Горжусь, что имею честь видеть вас, горжусь и радуюсь, сэр! — сказал сержант, сделал по комнате три шага вперед и, опустив карабин на землю, отдал честь.

Нора стояла у двери с раскрытым ртом и расширенными глазами, размышляя о том, был ли ее дядя в юности таким же великолепным мужчиной, как этот сержант, и, в свою очередь, будет ли этот молодой человек когда-нибудь такой же развалиной, как ее дядя.

— Садитесь, сержант, — сказал старик, указывая палкою на стул. — Вы еще так молоды, а уже носите три шеврона. Господи, теперь легче получить три шеврона, чем в мое время один! Артиллеристы тогда были старые солдаты, и седые волосы на голове появлялись у них раньше, чем третий шеврон.

— Я служу восемь лет, сэр, — сказал сержант. — Мое имя Макдональд, сержант Макдональд из 4-й батареи Южного Артиллерийского дивизиона. Я послан к вам в качестве депутата от своих товарищей по артиллерийским казармам, чтобы сказать вам: мы гордимся тем, что вы живете в нашем городе, сэр.

Старый Брюстер засмеялся и стал потирать свои костлявые руки.

— То же самое сказал и регент, — воскликнул он. — «Полк гордится вами», — сказал он. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ», — сказал регент, и они оба с лордом Гиллем расхохотались.

— Нижние чины сочтут за честь видеть вас, сэр, — сказал сержант Макдональд. — И если вас не пугает расстояние, для вас всегда найдутся в наших казармах трубка с табаком и стакан грога.

Старик расхохотался и затем раскашлялся.

— Рады видеть меня, говорите вы? Канальи! — сказал он. — Ладно, ладно, когда будет опять тепло на дворе, может быть, и загляну к вам. Весьма возможно, что загляну. Вы нынче стали слишком важны для казенного обеда, а? Завели себе столовые, как офицеры. До чего еще дойдет свет!

— Вы служили в линейном полку, сэр, не правда ли? — почтительно спросил сержант.

— В линейном?! — презрительно воскликнул старик. — Никогда в жизни не носил кивера. Я гвардеец, вот кто я. Я служил в Третьем Гвардейском полку, том самом, который теперь называют Шотландской Гвардией. Господи! Они все уже умерли, все до одного, начиная с полковника Бинга и кончая последним мальчиком-барабанщиком, и остался только я один. Я здесь, тогда как должен быть там. Но это не моя вина, я готов встать в строй, как только придет приказ.

— Всем нам придется быть там, — отвечал сержант. — Не хотите ли отведать моего табаку, сэр, — прибавил он, протягивая старику кисет из тюленьей кожи.

Старый Брюстер вытащил из своего кармана почерневшую глиняную трубку и начал набивать ее табаком сержанта, как вдруг трубка выскользнула у него из рук и, упав на пол, разбилась вдребезги. Губы старика задрожали, нос сморщился, и он разразился продолжительными беспомощными рыданиями.

— Я разбил свою трубку! — жалобно воскликнул он.

— Перестаньте, дядя, перестаньте, — говорила Нора, наклоняясь над ним и гладя его по волосам точно маленького ребенка. — Это пустяки. Мы достанем другую трубку.

— Успокойтесь, сэр, — сказал сержант. — Не сделаете ли вы мне честь принять от меня вот эту деревянную трубку с янтарным мундштуком? Я буду очень рад, если вы возьмете ее.

— Черт возьми! — воскликнул старик, улыбаясь сквозь слезы. — Это превосходная трубка. Посмотрите на мою новую трубку, Нора. Бьюсь об заклад, что у Джорджа никогда не было такой трубки. Вы принесли сюда свою винтовку, сержант?

— Да, сэр, я зашел к вам, возвращаясь со стрельбы.

— Дайте мне подержать ее. Господи! Когда держишь в руках ружье, чувствуешь себя так, точно опять стал молодым. Ах, черт возьми, я сломал ваше ружье пополам!..

— Это ничего, сэр, — воскликнул артиллерист со смехом. — Вы нажали на рычаг и открыли казенную часть. Вы знаете, конечно, что мы заряжаем их оттуда.

— Заряжаете его не с того конца? Удивительно! И без шомпола! Я слышал об этом, но мне не верилось. Ах, им не сравниться со старыми ружьями! Когда дойдет до дела, — помяните мое слово, — вернутся опять к старым ружьям.

— Клянусь вам, сэр, — горячо воскликнул сержант, — перемены не помешали бы в Южной Африке! В сегодняшней утренней газете я прочел, что правительство уступило этим бурам. Между солдатами идут горячие разговоры по этому поводу.

— Эх, эх, — ворчал старый Брюстер. — Черт побери! Этого не могло бы быть при герцоге. Герцог сказал бы им свое мнение.

— Да, уж он бы сказал, сэр! — воскликнул сержант. — Пошли нам Бог побольше таких, как он. Но я засиделся у вас. Я зайду к вам опять и, если вы позволите, приведу с собой товарищей, так как каждый из них почтет для себя за честь поговорить с вами.

Итак, еще раз поклонившись ветерану и улыбнувшись Норе, дюжий артиллерист ушел, оставив после себя воспоминание о своем голубом мундире и желтом галуне. Но едва прошло несколько дней, как он пришел снова; мало-помалу он сделался постоянным посетителем Арсенального проспекта. Он приводил с собой других, и скоро на паломничество к дяде Брюстеру во всем гарнизоне смотрели как на своего рода долг для каждого солдата. Артиллеристы и саперы, пехотинцы и драгуны входили, кланяясь, в маленькую гостиную, гремя саблями и звеня шпорами, тяжело ступая длинными ногами по грубому мохнатому ковру и вытаскивая из кармана сверток курительного или нюхательного табаку, который они приносили как знак своего уважения.

Была страшно холодная зима, и снег лежал на земле шесть недель подряд, так что Норе стоило большого труда поддерживать жизнь в этом изможденном теле. Были дни, когда старик впадал в слабоумие, и тогда он не говорил ни слова, и только в часы, когда он привык получать пищу, заявлял о своем голоде нечленораздельным криком. Но когда опять наступила теплая погода, и зеленые почки стали лопаться на деревьях, кровь оттаяла в его жилах, и он стал даже садиться на крылечке и греться под яркими солнечными лучами.

— Это укрепляет меня, — сказал он однажды утром, греясь на майском солнце. — Только трудно отгонять мух. Они становятся назойливыми в такую погоду и жестоко кусают меня.

— Я буду отгонять их от вас, дядя, — сказала Нора.

— Э, что за чудесная погода! Солнечный свет заставляет меня думать о небесном сиянии. Почитайте мне библию, моя милая. Я нахожу, что это удивительно успокаивает.

— Что вам прочесть из нее, дядя?

— Прочтите мне про войны.

— Про войны?

— Да, придерживайся войн. Почитай-ка мне из Ветхого Завета. Он мне больше по вкусу. Когда приходит пастор, он читает другое, а мне подавай Иисуса Навина или никого. Хорошие солдаты были эти израильтяне, чудесные солдаты.

— Но, дядя, — возразила Нора, — на том свете уже не будет войн.

— Нет, будут, милая.

— Но нет же, дядя.

Старый капрал сердито стукнул палкой об пол.

— Говорю вам, что будут, милая. Я спрашивал пастора.

— Что же он сказал?

— Он сказал, что там будет последняя битва. Он даже назвал ее. Битва при Арм… арм…

— Армагеддон.

— Да, так ее и назвал пастор. Я думаю, что Третий Гвардейский полк будет там. И герцог… Герцог скажет свое слово.

В это время, поглядывая на номера домов, по улице проходил пожилой господин с седыми бакенбардами. Увидев старика, он направился прямо к нему.

— Добрый день, — сказал он, — не вы ли Грегори Брюстер?

— Так точно, я, — ответил ветеран.

— Вы, как я думаю, тот самый Брюстер, который значится в списках Шотландского Гвардейского полка как участник битвы при Ватерлоо.

— Тот самый, сэр; хотя мы называли его тогда Третьим Гвардейским. Это был прекрасный полк, и ему не хватает только меня, чтобы быть в полном составе.

— Полноте, полноте, им еще долго придется ждать вас, — сказал джентльмен. — Но я полковник Шотландского Гвардейского полка и хотел бы поговорить с вами.

Старый Грегори мгновенно поднялся на ноги и приложил руку к своей шапочке из кроличьей шкурки.

— Господи помилуй! — воскликнул он. — Это удивительно! Только подумать!

— Не войти ли лучше джентльмену к нам в дом? — предложила из-за двери практичная Нора.

— Конечно, сэр, конечно, входите, если смею просить вас об этом.

В своем волнении он забыл взять палку и потому, сделав несколько шагов, зашатался и упал бы, если бы полковник и Нора моментально не подхватили его под руки с обеих сторон.

— Успокойтесь, не надо волноваться, — сказал полковник, подводя его к креслу.

— Благодарю вас, сэр; я чуть не отправился на тот свет. Но, Господи, ведь я едва верю своим глазам! Подумать только: вы, полковой командир, сидите у меня, капрала фланговой роты. Черт возьми, как все меняется на свете!

— Но мы все в Лондоне гордимся вами, — сказал полковник. — Итак, вы действительно один из храбрецов, удержавших Гугумон.

Полковник посмотрел на его костлявые, дрожащие руки с огромными опухшими суставами, на его исхудалую шею и сгорбленную спину. Неужели это в самом деле был последний из той кучки героев? Затем он посмотрел на пузырьки, наполовину наполненные лекарствами, на голубые бутылки с мазью, на все отталкивающие подробности комнаты больного. «Наверное, было бы лучше, погибни он под горящими балками бельгийской фермы», — подумалось полковнику.

— Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо и ни в чем не нуждаетесь? — заметил он после паузы.

— Благодарю вас, сэр. Меня ужасно беспокоит мой кашель… ужасно беспокоит. Вы не можете себе представить, как трудно мне отхаркивать мокроту. И мне постоянно хочется есть. Я зябну, когда мне долго не дают есть. А мухи! Я слишком слаб, чтобы справиться с ними.

— А как ваша память? — спросил полковник.

— О, память у меня в порядке. Верите ли, сэр, я могу вам назвать по имени каждого из солдат фланговой роты капитана Гольдена.

— А битва? Вы помните ее?

— Еще бы! Каждый раз, как закрываю глаза, я как бы снова переживаю ее во всех подробностях. Вы не поверите, сэр, до чего ясно она представляется мне. Вот линия наших войск — от бутылки с болеутоляющим до табакерки. Вы смотрите? Теперь пусть коробочка с пилюлями направо будет Гугумон, где находились мы, а наперсток Норы — Лаэ-Сент. Здесь были все наши пушки, а вон там, позади, резервы и бельгийцы. Ах, эти бельгийцы! — Он яростно плюнул в огонь. — Затем, там, где лежит моя трубка, находились французы, а выше, куда я положил свой кисет с табаком, — пруссаки, подходившие к нам с левого фланга. Черт возьми! Красивое было зрелище, когда они начали палить из пушек.

— Что же вас больше всего поразило в этом сражении? — спросил полковник.

— Я лишился во время него трех полкрон, — жалобно сказал старый Брюстер. — Ничего удивительного не будет, если мне не удастся получить эти деньги обратно. Я дал их в Брюсселе Джабезу Смиту, своему соседу по строю. «В ближайшую получку я верну вам эти деньги, Грег», — сказал он. Но ему не пришлось сдержать свое слово. Его заколол улан в Куортер-Брассе, и я остался с распиской в руках вместо денег. Так я все равно что потерял эти деньги.

Полковник, смеясь, встал со стула.

— Офицеры полка хотели бы, чтобы вы купили себе какую-нибудь безделицу, которая послужила бы к вашему удобству, — сказал он. — Это не от меня, так что вы, пожалуйста, не благодарите.

Он взял кисет старика и сунул в него новенький банковский билет.

— Благодарю вас, сэр. Но я хотел бы попросить вас об одной милости, полковник. Когда я умру, вы не откажете мне в воинских почестях при погребении?

— Хорошо, мой друг, я позабочусь об этом, — сказал полковник. — До свидания. Надеюсь, что буду иметь от вас только добрые вести.

— Хороший джентльмен, Нора, — проворчал старый Брюстер, глядя вслед удалившемуся полковнику, — но все-таки далеко ему до моего полковника Бинга.

В этот день старику неожиданно сделалось хуже. Даже яркое летнее солнце целыми потоками врывавшееся в комнату, было не в состоянии отогреть это увядшее тело. Пришедший доктор молча покачал головой. Весь день больной лежал неподвижно, и только слабое дыхание показывало, что в нем еще теплится жизнь. Нора и сержант Макдональд весь день сидели у его кровати, но он, по-видимому, не замечал их присутствия и лежал тихо, с полузакрытыми глазами, положив руки под щеку, как человек, который очень устал.

Они оставили его на минуту одного и сидели в соседней комнате, где Нора готовила чай, как вдруг громкий, полный силы и яростного возбуждения голос прозвучал по всему дому:

— Гвардейцам нужен порох! — крикнул он, и затем еще раз: — Гвардейцам нужен порох!

Сержант вскочил с места и бросился в комнату больного; за ним последовала дрожащая Нора. Старик стоял на ногах подле своего кресла; его глубокие глаза сверкали, седые волосы стояли дыбом, а вся фигура дышала возбуждением и гневным вызовом.

— Гвардейцам нужен порох! — прогремел он еще раз, — и, клянусь Небом, он у них будет!

Широко взмахнув в воздухе длинными руками, он со стоном упал в кресло. Сержант нагнулся над ним, и лицо его омрачилось.

— О Арчи, Арчи, — простонала испуганная девушка, — как вы думаете, что с ним такое?

Сержант отвернулся.

— Я думаю, — сказал он, — что Третий Гвардейский полк теперь в полном составе.

Примечания

1

Данное место и чуть ниже, где речь идет об огромной шпаге, весьма знаменательно: оно служит ключом к пониманию названия другого конан-дойлевского романа наполеоновского цикла — «Гигантская тень». Эта огненная шпага и отбрасываемая ею гигантская тень символизируют у Конан-Дойля смертельную опасность, нависшую над Англией. — Прим. перев.

(обратно)

2

Парюра (франц.) — дамский головной убор из драгоценных камней и кружев. — Прим. перев.

(обратно)

3

Автор имеет в виду битву при Аустерлице в 1805 г., когда французские войска под командованием Наполеона разбили русско-австрийскую армию под фактическим командованием Александра I (номинально ею командовал М.И. Кутузов). — Прим. перев.

(обратно)

4

Твою очаровательную кузину (франц.).

(обратно)

5

Бони — уменьшительное от Бонапарт, так англичане пренебрежительно называли французского императора Наполеона. — Прим. перев.

(обратно)

6

Chasse-marée — быстроходный рыбачий трехмачтовый баркас (франц.). Капер — судно, владельцы которого, с разрешения собственного правительства, занимались в море захватом торговых судов, принадлежащих враждебным своей стране державам. — Прим. перев.

(обратно)

7

Стоун — единица измерения веса, принятая в англоязычных странах: 1 стоун = 6,35 кг. — Прим. перев.

(обратно)

8

О Боже мой! (франц.)

(обратно)

9

Слово чести (франц.).

(обратно)

10

Военная удача. Здесь: превратности войны, (франц.).

(обратно)

11

Посмотрим (франц.).

(обратно)

12

Черт возьми! (франц.)

(обратно)

13

Вперед! вперед! (франц.)

(обратно)

14

Хорошее русское слово, указывающее на скверную суть, обозначаемого им предмета; совершенно вытеснено теперь из обихода вуалирующим ее английским словом «снайпер». — Прим. перев.

(обратно)

15

Да здравствует император! (франц.) Боевой клич наполеоновской армии.

(обратно)

16

Да здравствует король! (франц.)

(обратно)

17

Сдавайся, негодяй, сдавайся! (франц.)

(обратно)

18

А, Боже мой! Эди, Эди, моя возлюбленная! (франц.)

(обратно)

19

Булонский лес (франц.).

(обратно)

20

А, судар-р-рь! Вас смех р-разбир-рает? (франц.)

(