Рассказы из всех провинций [Ихара Сайкаку] (fb2) читать онлайн

- Рассказы из всех провинций (пер. Татьяна Ильинична Редько-Добровольская, ...) (и.с. Золотая серия японской литературы) 1.19 Мб, 354с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Ихара Сайкаку

Настройки текста:



Ихара Сайкаку Рассказы из всех провинций

Ихара Сайкаку: журавль, летящий к западу

«Отпускать шутки и писать остроумные вещи есть свойство умов великих…»[1] Эти слова Сервантеса можно с полным правом отнести к знаменитому «осакскому насмешнику», вошедшему в историю японской литературы под именем Ихара Сайкаку (1642–1693).

Ихара — фамилия писателя, Сайкаку — псевдоним, который по смыслу составляющих его иероглифов означает «Журавль, [летящий к] западу». Оба эти слова несут повышенную семантическую нагрузку: журавль — символ долголетия, запад — в буддийской символике — Чистая Земля, рай будды Амитабхи. Однако в японском языке существует и нарицательное слово «сайкаку» со значением «находчивость», «смекалка», «деловая сметка». Не исключено, что писатель вкладывал в свой псевдоним и этот смысл, намекая тем самым как на свое купеческое происхождение, так и на словесную находчивость, прославившую его как литератора.

Сайкаку занимает почетное место в ряду писателей-классиков своей страны. Его произведения переведены на многие языки мира. В Японии написаны сотни книг и статей, посвященных различным сторонам его творческой биографии. И все же Сайкаку по сей день остается одной из самых загадочных фигур в истории японской литературы.

Певец любовной страсти — и суровый моралист, призывавший читателя остерегаться женских «хитростей» и «проказ».

Жизнелюбец, человек отнюдь не аскетического мировоззрения — и отшельник, окончивший свои дни в уединенной хижине.

Летописец города, не боявшийся «рыскать по грязным закоулкам современной жизни» (так неодобрительно отозвался о нем его великий современник поэт Басё) — и виртуозный мастер поэтических сцеплений, намеков и реминисценций.

Романист, воспитанный на традициях средневековой литературы — и смелый ниспровергатель литературных норм и приличий.

Профессиональный сочинитель, работавший по заказу издателей, принужденный ориентироваться на вкусы публики — и создатель бессмертных шедевров, пленяющих богатством фантазии и поныне хранящих свое живое обаяние…

В предлагаемую вниманию читателей книгу включены произведения Сайкаку, написанные в разные годы и в разных жанрах. Каждому из них присущи свои особенности, свои характерные черты. Но, взятые вместе, они образуют некую художественную целостность. Во всем, что создано писателем, безошибочно угадываются черты его зоркого, ироничного таланта. Творчество Сайкаку — плод индивидуального художественного стиля и индивидуального художественного сознания.

Рождение этой новой и неповторимой по своему своеобразию творческой личности было обусловлено характером эпохи, которой принадлежат и знамением которой служат сочинения Сайкаку.

«Скромный Ренессанс»
XVII век был поворотным этапом в жизни Японии. В 1603 году князь Иэясу, основатель могущественной династии Токугава, сокрушив сильных и непокорных противников, провозгласил себя сёгуном — верховным военным правителем и объединил раздробленную на отдельные феодальные княжества страну в централизованное государство. Отошли в прошлое века кровавых междоусобиц и смут, установился долгожданный мир, и Япония вступила в новый период своей истории.

Началась так называемая «эпоха Кинсэй» (буквально — «ближние века»), длившаяся более двух с половиной столетий и занимающая промежуточное положение между Средневековьем и Новым временем.

Главной приметой этой эпохи стал невиданный расцвет городской цивилизации. Центрами культуры были уже не дворцы и не монастыри, а крупнейшие города того времени — Киото, сохранивший величие и престиж древней столицы Японии, новая сёгунская столица Эдо, порт Нагасаки, единственный, куда разрешалось заходить иностранным торговым судам. И, конечно же, родной город Сайкаку — Осака, о котором русский книжник, автор рукописной «Космографии» 1670 года, сообщает:

«…Есть город Оссакая, славен и вельможен. И волен во всем. Во всех восточных царствах славнейший. К тому городу из разных окрестных государств с разными товарами приезжают, ярмонки и торговли великие бывают. Жители того города — торговые люди. Средней статьи жители — всяк имеет 10000 золотых червонных и больше. А большой статьи — несказанного богатства купцы».[2]

Сословная система того времени выражалась формулой: «самураи, земледельцы, ремесленники, купцы». Поставленные феодальным законом на низшие ступени социальной иерархии, не обладавшие ни привилегиями, ни какой-либо политической властью, горожане, особенно купечество, сосредоточили в своих руках реальную экономическую мощь и огромные богатства. В финансовую зависимость к ним все чаще попадали феодалы, которых те ссужали деньгами под залог рисового пайка. Богатые купцы окружали себя роскошью, способной вызвать зависть даже у представителей самурайской знати.

В 1649 г. правительство издало указ, свидетельствующий не столько о жесткой притеснительной политике властей в отношении горожан, сколько об экстравагантности вкусов последних: им запрещалось носить повседневную одежду из шелка, жить в трехэтажных особняках, украшать жилище золотой и серебряной фольгой, пользоваться лаковой утварью, расписанной золотом.

В произведениях Сайкаку можно встретить немало иронических замечаний по поводу овладевшего горожанами духа расточительства. «В последнее время, — писал он, — купеческие жены сплошь и рядом потянулись к роскоши. При том, что у них нет недостатка в одежде, каждая норовит заказать себе к новогоднему празднику наряд по последней моде. Ей угодно, чтобы он был сшит из самого дорогого шелка, да еще расписан самым изысканным узором, так что плата мастеру перекрывает стоимость самой материи… Пояс ей подавай из настоящего атласа, какой в старину завозили к нам из Китая. Право, уж лучше бы она опоясалась монетами из чистого серебра! Гребень у нее в волосах, должно быть, тянет на два золотых — с таким же успехом она могла бы украсить прическу тремя полновесными мешками риса!»[3]

Городская жизнь XVII века была, как никогда прежде, интенсивной и разнообразной. Быстро разрастались торговые улицы, с ними соседствовали кварталы увеселительных заведений и театров. Эти «нехорошие места» служили центром притяжения и для знати и для незнатного люда.

Гетера — законодательница мод, певица и музыкантша, обученная не только тайнам «науки страсти нежной», но и искусству поэзии, каллиграфии, аранжировки цветов, — влекла к себе сердца как светских щеголей, так и представителей художественной элиты. Ремесло жрицы продажной любви не считалось позорным. Напротив, образ «юдзё» — «девы веселья» был овеян романтическим ореолом и, по идущей от средневековья традиции, ассоциировался не только с женской красотой, но и с высшей мудростью: переменчивость ее сердца олицетворяла непостоянство всего сущего как универсальный закон бытия.

Эпоха Сайкаку, какой ее запечатлело искусство, проникнута ощущением пышности, свободы и праздника, что вполне объяснимо, если оглянуться на предшествующие века японской истории, сопровождавшиеся жесточайшими потрясениями и катаклизмами. И хотя, как у всякой эпохи, у нее имелась и своя неприглядная изнанка, это было время, когда, по выражению американского исследователя Ховарда Хиббетта, «недуги сёгуната, ставшие уже хроническими, еще не успели перейти в стадию обострения».[4]

Правительство Токугава поощряло просвещение. Князю Иэясу, первому сёгуну из династии Токугава, приписывается следующее высказывание: «Как может человек, далекий от Пути Просвещения, должным образом управлять страной? Единственным способом приобщения к знаниям служат книги. Посему издание книг есть первый признак хорошего правителя».[5] Под просвещением в ту пору понималось прежде всего приобщение к конфуцианскому учению, ставшему государственной идеологией. С этой целью в стране было создано множество школ, как правительственных, так и частных. Наряду с выходцами из привилегированного сословия возможность учиться в них получили и дети горожан.

С ростом грамотности возникла потребность в книгах. Дорогостоящие рукописи не могли удовлетворить возросший читательский спрос. С появлением в 20-х годах XVII века коммерческой печати широкое распространение получило книгопечатание способом ксилографии. Оттиснутые с резных деревянных досок, книги стали издаваться большими тиражами, с превосходными черно-белыми иллюстрациями и выполненным каллиграфической вязью текстом. Они были сравнительно недороги, доступны даже небогатым людям.

Значительное место в книжной продукции XVII века занимали произведения японской классической литературы X–XIV веков: «Повести Исэ», «Повесть о Гэндзи», «Записки у изголовья», «Дополненное собрание рассказов из Удзи», «Записки от скуки», «Собрание старых и новых песен Ямато», «Сто стихотворений ста поэтов» и др. В числе первых коммерческих изданий того времени оказывались и некоторые сочинения китайских авторов, например, собрание судебных казусов Гуй Ваньжуна «Сопоставление дел под сенью дикой груши» (XII в.) и сборник дидактических притчей XIII в. «Двадцать четыре примера сыновней почтительности». В ходе приобщения к литературному творчеству представители новой японской интеллигенции, формировавшейся главным образом из горожан и захудалых самурайских родов, осваивали художественное наследие прошлого.

На протяжении XVII столетия городская культура проделала большой путь. Чутко реагируя на происходившую в обществе смену нравственных приоритетов и эстетических предпочтений, она менялась сама и одновременно меняла облик того, что принято именовать японской художественной традицией. Эта культура демократична и носит по преимуществу светский характер. Буддийские идеи и символы, определявшие существо интеллектуальных и художественных движений предыдущих эпох, утратили свое универсальное значение и подверглись заметному переосмыслению под натиском новых представлений о мире, диктуемых опытом повседневной практической жизни и обусловленными ею ценностями.

Для обозначения земного бытия культура XVII века по-прежнему использовала известное еще со времен раннего средневековья слово «укиё» («плывущий», быстротечный, изменчивый мир), но теперь оно отражало не столько буддийскую идею иллюзорности и непостоянства всего сущего, сколько представление о сиюминутных радостях и удовольствиях «мира сего»:

Жизнь — всего лишь наважденье,
Но ведь хороша!..
Станет плоть бесплотной тенью,
Отлетит душа.
Наслаждайся же покуда,
Балуй естество:
Пей, да пой, да веруй в чудо —
Больше ничего![6]
(Перевод А. А. Долина)
В XVII веке слово «укиё», не утратив традиционных смысловых коннотаций, приобрело и такие новые значения, как «чувственный», «легкомысленный», «современный». На языке эпохи выражение «одержимость укиё» означало пристрастие к посещению веселых кварталов, «разговоры об укиё» — пикантные сплетни, «напевы укиё» — модные песенки вроде приведенной выше, а если кого-нибудь называли «укиё-отоко», можно было не сомневаться, что речь идет о щеголеватом повесе. Укиё, изменчивый, превратный, но от этого тем более привлекательный, а главное, соразмерным человеку мир — краеугольное понятие культуры того времени.

Осознание самоценности земного бытия было открытием, за которым, однако, стоял духовный опыт культуры XIV–XVI веков, развивавшейся под знаком дзэн-буддизма. Дзэнская мысль о тождестве эмпирического и истинно сущего, суетных страстей и просветленного бесстрастия послужила той почвой, на которой взросла жизнелюбивая, гедонистическая культура XVII века. Сутолока повседневной жизни проникала в литературу, на театральные подмостки, в условно-декоративный мир живописи, освежая и обогащая язык искусства. Складывался новый художественный стиль, в котором «умозрение» средневекового художника вытеснялось реальным «зрением»,[7] а обобщающей символике классических образов противопоставлялась сила непосредственного чувства и яркость конкретного жизненного наблюдения.

Расцвет этого нового по духу и стилю искусства приходится на последнюю четверть XVII века — период, который, по выражению Дж. Сэнсома, стал для Японии «скромным ренессансом».[8] Именно тогда, вдохновляя друг друга, творили поэт Мацуо Басё, драматург Тикамацу Мондзаэмон, живописец и мастер жанровой гравюры на дереве Хисикава Моронобу. К этому блистательному созвездию талантов принадлежал и Ихара Сайкаку.

«Это по-голландски!»
Имя Сайкаку прославили его прозаические сочинения, между тем свой путь в литературе он начал как поэт.

Подобно многим выходцам из состоятельных купеческих семей, завершив курс начального образования в приходской школе, он пятнадцатилетним юношей стал обучаться поэзии, что для человека с литературными амбициями было равнозначно получению серьезного филологического образования.

В то время непревзойденным мастером и наставником молодых поэтов считался Мацунага Тэйтоку (1571–1653). Он и его последователи с благоговением относились к традициям старины и прививали своим ученикам навыки виртуозного владения техникой версификации.

Годы ученичества были для Сайкаку временем погружения в мир классической литературы и приобщения к тайнам мастерства, однако жестко регламентированный набор поэтических средств ограничивал возможности самовыражения, без которого не мыслил себе творчества молодой поэт.

В 60-е годы XVII века большую известность в поэтических кругах приобрела возглавляемая Нисиямой Соином (1605–1682) осакская школа «Данрин», приверженцы которой экспериментировали со стихом, вводили в поэзию новые темы и образы, подсказанные городской жизнью того времени. Они стремились вернуть вознесшемуся над повседневностью литературному слову его первоначальную простоту и конкретность. Их излюбленным стилем был пародийный гротеск, наибольшим же признанием у них пользовались произведения, как можно менее похожие на «классические» образцы.

В среде сторонников этой школы получили распространение так называемые «докугин хайкай» — «сольные» выступления поэтов, пришедшие на смену коллективному сочинению «стихотворений-цепочек» (рэнга), одному из видов традиционного поэтического творчества. «Докугин хайкай» давали возможность стихотворцам вырабатывать собственный стиль, привносить в поэзию индивидуальное авторское начало.

Эта атмосфера творческой свободы и несогласия с традицией не могла не импонировать Сайкаку, который с первых же самостоятельных шагов на поприще поэта отстаивал за собой право писать иначе, чем требовал шлифовавшийся веками поэтический канон. В предисловии к одному из ранних стихотворных сборников он писал:

«Некто спросил: «Почему вы предпочитаете поэзию, свободную от общепринятых правил?» Отвечаю: «Мир поэзии сделался мутным. Лишь я один прозрачен. Зачем же, хлебая этот мутный суп, вылизывать еще и осадок?» И далее: «От стихов, которые приходится то и дело слышать, уши покрываются плесенью, а язык зарастает мхом. Они никуда не годятся и напоминают ворчание немощных стариков».[9]

Идеалом Сайкаку было творчество, «свободное от общепринятых правил». Созерцательности средневековой рэнга он противопоставил спонтанность внезапной остроты, традиционной поэтической лексике — стихию просторечия, закрепленным в каноне законам поэтической дикции — живую, часто насмешливую разговорную интонацию.

Новации Сайкаку в области стихотворного языка вызывали критику со стороны поэтов-традиционалистов, пренебрежительно именовавших его «Голландцем». В те времена Голландия была единственной европейской страной, с которой торговала Япония, и поэтому воспринималась как символ всего чуждого, непривычного, экзотического, экстравагантного. «Даже малые дети в Нагасаки, — замечает в этой связи Дональд Кин, — кричали: «Это по-голландски!», когда кто-нибудь из них нарушал правила игры».[10] Называя поэзию Сайкаку «голландской», ревнители чистоты поэтического стиля выводили его творчество за пределы искусства. В мире традиционной поэзии он и впрямь казался чужестранцем.

Сайкаку поражал современников не только неожиданными стилистическими вывертами, но и невероятной скоростью, с какой ему удавалось сочинять (а точнее, «выпаливать») стихи во время своих «сольных» выступлений. В 1677 г. он установил своего рода рекорд, сложив в течение суток тысячу шестьсот строф подряд — это означало, что на каждую строфу у него уходило в среднем чуть более минуты. В 1680 г., приняв вызов двух других поэтов, Сайкаку улучшил этот результат, доведя количество строф до четырех тысяч. А в 1684 г. на поэтическом турнире в осакском храме Сумиёси он сочинил за сутки… двадцать три тысячи стихотворных строф, повергая в растерянность писцов, не успевавших переносить его стихи на бумагу.[11]

Поэзия Сайкаку была искусством мгновенной импровизации, «способом наискорейшей записи мыслей»[12] и жизненных наблюдений. Его стихотворные цепи напоминают вереницу жанровых картинок-миниатюр, в которых преобладает не лирическое, а повествовательное начало. Вероятно, именно поэтому стихотворные экспромты Сайкаку при всей их живости и остроумии впоследствии были забыты. Зато из захлестывавших его поэзию «прозаизмов» со временем выросла великолепная проза, которой было суждено пережить и самого писателя, и его эпоху.

Рассказы об изменчивом мире
Произведения, созданные Сайкаку-прозаиком, вошли в историю японской литературы под названием «укиё-дзоси» — «записки (или, точнее, рассказы) об изменчивом мире». Этот термин, появившийся в самом начале XVIII века, не только закреплял за творчеством писателя принадлежность к новому художественному стилю эпохи, но и проводил разграничительную черту между ним и произведениями предшествующей литературы, которые именовались «кана-дзоси» («книжки, написанные слоговой азбукой», т. е. по-японски — в отличие от ученых трактатов или сочинений на китайском языке).

Проза кана-дзоси сохраняла прочную связь с традицией. Главенствующее положение в ней занимали жанры, унаследованные от средневековой литературной системы. Однако на протяжении XVII столетия они стали претерпевать некоторую деформацию. Так, в эпическом повествовании сквозь толщу традиционных художественных воззрений стали пробиваться ростки нового отношения к изображаемому. Внимание авторов привлекали уже не только ратные подвиги героев, но и «неофициальная» сторона их жизни.

Определенные сдвиги наметились и в поэтике двух других распространенных жанров — новеллы о чудесах и любовной повести. Создатели рассказов об удивительном все чаще обращались к реальной, повседневной жизни города XVII века, причем их интерес к бытописанию порой даже превалировал над желанием увлечь читателя повествованием о чудесном происшествии как таковом. «Уточняющая» бытовая деталь прокладывала себе путь и в любовной повести, изобличая ее романтически приподнятый тон как некую условность, дань традиции.

Черты нового отношения к изображаемой действительности и литературному герою расшатывали канон средневековых жанров, но еще не вели к его коренному переосмыслению. То, что в прозе кана-дзоси ощущалось лишь как отклонение от идеально уравновешенной художественной системы, в творчестве Сайкаку приобрело характер нового художественного единства.

Открывая его книги, читатели «обнаруживали, что рассказы об их собственных проделках и причудах столь же занимательны, как любая из книг, завезенных из Китая или созданных у них на родине в давние времена. Лисы, принимающие обличие красавиц, суровые воины и сказочные принцессы все еще оставались в литературной моде, но теперь они казались слишком знакомыми, в отличие от таких персонажей укиё, как беспутный гуляка, изысканная куртизанка или своенравная купеческая жена».[13]

* * *
В 1682 году вышел в свет первый роман Сайкаку «Мужчина, несравненный в любовной страсти», ставший символом наступления новой эпохи в японской литературе. Символично уже само имя главного героя — Ёноскэ, которое в буквальном переводе означает «Человек нашего мира». Это имя подсказывало читателю, что перед ним человек иной судьбы, нежели знакомые герои средневековой прозы.

Содержание романа составляет история жизни главного героя с той поры, когда в нем впервые пробуждается любовная страсть, и до того момента, когда состарившийся и одряхлевший Ёноскэ… отправляется в Нагасаки, снаряжает корабль под красноречивым названием «Сладострастие» и уплывает на легендарный остров Женщин, обитательницы которого славятся неиссякаемым любовным пылом.

Неожиданный финал книги своей гротескной выразительностью разрушал стереотип традиционных любовных повестей и романов, главной целью которых было показать, как герой после грешной жизни приходит к осознанию суетности всего земного и обращает помыслы к спасению.

Сайкаку ставил перед собой иные задачи. Жизнь Ёноскэ протекает не в условно-исторических декорациях средневекового лирического романа, а на фоне точно воспроизведенных внешних примет современной автору Японии. Писатель перемещает своего героя из бытийного пространства в бытовое и приближает к читателю настолько, что становятся заметны забавные, несуразные черты его характера. Новизна романа Сайкаку состояла не только в его теме, но прежде всего в стремлении изобразить человека и мир не такими, «какими они должны быть», а такими, «каковы они есть».

«Мужчина, несравненный в любовной страсти» положил начало целой серии книг, повествующих о судьбах людей в «изменчивом мире» наслаждений. К этой серии принадлежат знаменитый цикл «Пять женщин, предавшихся любви», повесть «История любовных похождений одинокой женщины», сборник рассказов «Превратности любви» и многие другие произведения. Их персонажи — такие же неутомимые искатели любовных приключений, как Ёноскэ. Они ни во что не ставят законы официальной морали, предпочитая аскетическому пониманию долга и трезвому купеческому благоразумию удовольствия грешной любви.

«Что ни говорите, смешон тот, кто изображает, будто его с души воротит от дел любовных. С самой эры богов любовь есть высочайшее из доступных человеку наслаждений».

(«Пожилой кутила, сгоревший в огне любви»).
В этих словах Сайкаку заключена главная мысль его книг о любовной страсти. Внимание в них целиком сосредоточено на описании приключений — и злоключений — героев в мире чувственности, но само это описание настолько полнокровно и ярко, что бросает свет далеко окрест, позволяя автору заглянуть в тайны человеческого сердца и уловить определенные закономерности в хитросплетениях людских судеб.

В творчестве Сайкаку окружающая человека действительность обрела новые очертания и новые краски. Он изображал обыденную жизнь своего времени, отталкиваясь от традиций предшествующей литературы, но при этом больше доверяя своему зрению, нежели знаниям, почерпнутым из книг.

Он пытался запечатлеть жизнь во всем ее прекрасном хаотичном разнообразии, не притязая на полноту обобщений и окончательность выводов.

Он смотрел на мир иначе, чем его предшественники, — бестрепетно, пристально, с ошеломляющей подчас фамильярностью, — и поэтому ломал привычные законы перспективы. Мир Сайкаку лишен какой бы то ни было упорядоченности и определенности — в нем все «на плаву», все переменчиво, подвижно, неоднозначно. Неожиданные развязки его рассказов — не только эффектный литературный прием, но и метафора непредсказуемости жизни.

Сайкаку изображал современную ему действительность с дотошностью летописца и азартом первооткрывателя. Обычаи и нравы, подлинные события и существовавшие в реальности люди, названия торговых улиц и кварталов любви, цены и монеты, модные узоры и бытовая утварь — весь этот внелитературный антураж эпохи образует в его книгах тот фон, на котором вымысел и правда кажутся неотделимыми друг от друга.

Виртуозный мастер сюжетного повествования, Сайкаку намеренно перебивал его пространными «зарисовками с натуры», стараясь впустить в свои рассказы «сырую» жизнь, как будто бы не имеющую никакого отношения к литературе. Впечатление это, конечно, обманчиво: в прозе Сайкаку, как и на гравюрах его времени, каждая тщательно выписанная деталь, каждая живая подробность быта становится частью новой художественной реальности.

То же можно сказать и о героях рассказов Сайкаку: они кажутся подсмотренными в самой жизни, но их характеры сгущены до такой степени гротескной выразительности, что оказываются ярче и живее, чем любая натура.

Скареды, корыстолюбцы, неудачники, беспечные гуляки, простаки, лжецы, хитроумные пройдохи — вот излюбленные персонажи Сайкаку, кочующие из одной его книги в другую. Затесавшись в их толпу, нетрудно прослыть святым — для этого и нужно-то всего лишь не позариться на чужое («Ракускэ, торговец солью»). В их мире даже богам приходится учиться житейской мудрости, чтобы не пропасть с голоду («Даже боги иногда ошибаются»).

Если у Сайкаку и встречаются идеальные герои, то, пожалуй, это лишь персонажи его «самурайских» сборников — наследники и хранители воинской славы минувших веков. Их жизнь подчинена требованиям самурайской чести, главные из которых — верность господину, готовность мстить за обиду, способность пожертвовать жизнью и личным счастьем ради долга.

Казалось бы, тема долга и самоотречения должна окрашивать рассказы о самураях в трагедийные тона. Но этого не происходит. Мысль автора движется в другом направлении. И он пишет он в предисловии к «Повестям о самурайском долге»:

«Душа у всех людей одинакова. Прицепит человек к поясу меч — он воин, наденет шапку-эбоси — синтоистский жрец, облачится в черную рясу — буддийский монах, возьмет в руки мотыгу — крестьянин, станет работать тесаком — ремесленник. а положит перед собою счеты — купец».[14]

Над повествованием о печальных судьбах самураев витает вопрос: а стоят ли даже самые высокие идеалы тех жертв, которыми за них приходится платить? В рассказе «Родинка, воскресившая в памяти прошлое» герой берет в жены обезображенную оспой девушку, так как долг обязывает сдержать обещание, данное ее родителям задолго до свадьбы. Законы чести торжествуют. Но автор заключает рассказ словами, в которых сквозит ирония:

«Если бы женщина эта была красавицей, она безраздельно владела бы помыслами Дзюхэя, но поскольку он взял ее в жены лишь потому, что так велел ему долг, все мысли его были устремлены к совершенствованию в воинских искусствах… и имя его прославилось в нашем мире».

В книгах Сайкаку пафос и ирония не существуют по отдельности, а соседствуют друг с другом, и это «больше соответствует истинному лицу жизни, в которой тоже перемешаны ужасы и очарования».[15]

Жизнь, всецело подчиненная сверхличным ценностям, кажется писателю придуманной, ненастоящей. Его занимают не столько человеческие добродетели — о них и так было слишком хорошо известно из литературы прошлого, — сколько слабости, пороки и несовершенства, ведь именно в их зеркале отражается живая, всамделишная жизнь.

Если Сайкаку требуется нарисовать портрет красавицы, он чаще всего ограничивается беглым традиционным сравнением с «цветущей сакурой» или «стройным кленовым деревцем в осеннем багрянце». Другое дело, когда портретируемая «настолько дурна собой, что не отважится сесть возле зажженной свечи», — тут автор не жалеет красок, смакуя каждую подробность:

«Личико у нее хоть и скуластое, но приятной округлости. Лоб выпуклый, будто нарочно создан для покрывала кацуги. Ноздри, может быть, и великоваты, зато дышит она легко и свободно. Волосы, нет спору, редкие, но это имеет свое преимущество: не так жарко летом. Талия у нее, конечно, чересчур полная, но и тут нет ничего страшного — поверх платья она всегда будет носить парадную накидку свободного покроя, поглядишь — и на душе приятно. А то, что пальцы у нее толстые, тоже не беда, крепче будет держаться за шею повитухи, когда приспеет время рожать».

(«Разумные советы о том, как выгоднее вести хозяйство»)
Художественный мир Сайкаку живет по законам пародийного снижения. Это своего рода антимир, соприкасаясь с которым вся система принятых в обществе и освященных литературой нравственных правил неизбежно опрокидывается вверх дном, выворачивается наизнанку.

Сборник «Двадцать непочтительных детей страны нашей» служит пародийным отголоском китайской дидактической книги XIII века «Двадцать четыре примера сыновней почтительности».

Притчи о благочестивых сыновьях, верных конфуцианскому долгу почитания родителей, были широко известны во времена Сайкаку не только в переводе, но и в многочисленных переложениях. Их отличие от оригинала состояло лишь в том, что действие переносилось в Японию, а герои наделялись японскими именами и «биографиями».

Совершенно иначе поступает в своей книге Сайкаку.

«В наши дни молодые ростки бамбука ищут не под снегом, как Мэн Цзун, а в зеленной лавке; карпов, что плещутся в рыбном садке, хватит любому Ван Сяну»,[16]

— пишет автор в предисловии к сборнику, давая читателю понять, что истории о самоотверженности Мэн Цзуна, отправившегося зимой в лес искать съедобные побеги бамбука для матери, или Ван Сяна, который, чтобы накормить мачеху карпом, лег на лед, пытаясь растопить его теплом своего тела, — изрядно устарели.

Сайкаку не просто подправляет подлинник, но меняет в нем все знаки на противоположные: герой превращается в антигероя, добродетель — в порок, дидактика — в иронию, а пафос — в гротеск. Пародийное смещение акцентов напоминает клоунаду, игру, но за этой игрой стоит отнюдь не шуточное стремление осмыслить реальную, а не выдуманную жизнь, которая слишком далека от совершенства, чтобы соответствовать каким-либо образцам или «примерам».

Реальностью для Сайкаку была не только находившаяся у него перед глазами действительность, но и весь мир известной ему литературы далекого и недавнего прошлого, в которой он черпал материал для художественного осмысления и переосмысления. Чужое слово подстегивало его творческую фантазию, побуждало откликаться на него.

У Сайкаку немало произведений, открыто ориентированных на тот или иной литературный прототип. К их числу, помимо «Двадцати непочтительных детей», принадлежит книга «Сопоставление дел под сенью сакуры», которая, как явствует из названия, представляет собой японскую версию «детективных», как мы сказали бы сейчас, рассказов Гуй Ванжуна из сборника «Сопоставление дел под сенью дикой груши». К этому же кругу произведений относятся и «Новые записки о том, что смеха достойно», правда, за вычетом названия этот сборник имеет мало общего с сочинением Дзёрайси «Записки о том, что смеха достойно» (1642) и уж во всяком случае не повторяет его уныло-проповеднический тон.

Порой обращение писателя к существующему в традиции материалу не носит столь явного и демонстративного характера и проявляет себя в сюжетных перекличках или общем замысле. Таков сборник «Рассказы из всех провинций», в котором звучит эхо книги XIII в. «Дополненное собрание рассказов из Удзи». Оба произведения повествуют о чудесах, но для средневекового автора чудеса абсолютно реальны, Сайкаку же относится к ним скорее как к небывальщине, и сквозь фантастику его рассказов всегда проглядывают очертания реального и узнаваемого мира.

«Рис в тех краях, — сообщает автор о сказочном подводном царстве, — стоит куда дешевле, птицу и рыбу ловят прямо руками, и женщины гораздо доступнее!.. Ни холода, ни голода там не знают. А Новый год и праздник Бон отмечают точь-в-точь как здесь. С четырнадцатого дня шестого месяца зажигают праздничные фонари. Вся разница только в том, что никто не приходит взимать долги!»

(«Уплывший вдаль корабль сокровищ»)
На сюжетном уровне сборник Сайкаку не обнаруживает заметных аналогий с «Рассказами из Удзи», зато в его орбиту попадают отдельные сюжеты из книги волшебно-фантастических новелл «Кукла-талисман» (1666),[17] принадлежащей популярному писателю, старшему современнику Сайкаку — Асаи Рёи.

В рассказе «Дева в лиловом» Сайкаку повествует о роковой встрече обыкновенного человека с женщиной-тенью, любовь к которой едва не заканчивается для него гибелью. Сюжетная канва заимствована из новеллы Рёи «Пионовый фонарь», однако вышитый по этой канве узор, проецируясь на оригинал с его таинственной и жутковатой атмосферой, создает неожиданный стилистический эффект.

«Увидев деву, позабыл он [герой] многолетние свои благие стремления… она же вытащила из рукава разукрашенную дощечку для игры в волан и, напевая, принялась подбрасывать мячик…

— Эта песенка-считалка, что вы поете, называется «Песенка молодухи»? — спросил он, и она отвечала:

— У меня нет еще мужа, как же вы зовете меня молодухой? Чего доброго, пойдет обо мне дурная слава! — И с этими словами… улеглась в самой небрежной позе, воскликнув: — Не троньте меня, а то буду щипаться!

Пояс ее, завязанный сзади, сам собой распустился, так что стало видно алое нижнее кимоно.

— Ах, мне нужно изголовье! — проговорила она с полузакрытыми глазами. — А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову преклонить…»

Чудеса у Сайкаку прежде всего забавны, и в этом — коренное отличие его произведения от предшествующих образцов этого жанра.

В той же стилистической манере, что и «Рассказы из всех провинций», написан сборник «Дорожная тушечница». Здесь писатель обращается к распространенному в японской средневековой прозе жанру путевого дневника. Повествования такого рода нередко облекались в форму рассказов монаха-отшельника о том, что он повидал, услышал или испытал в ходе своих странствий. Таково же и произведение Сайкаку — содержание его сборника составляют диковинные истории, якобы рассказанные паломником Бандзаном. Повествовательная схема жанра точно воспроизводится в книге Сайкаку, но точность эта, конечно же, мистификаторская.

Отличен от своих литературных прототипов прежде всего сам рассказчик. Этот странноватый человек — не то монах, не то мирянин, — в котором невольно угадываются черты самого автора, ведет свободную жизнь, не скованную правилами и запретами. И в странствие он отправляется не затем, чтобы укрепить себя на стезе познания истинного смысла бытия, а для того, чтобы увидеть мир и написать обо всем, что есть в нем «любопытного и забавного», — ведь «со временем из этих записей, как из семян, могут вырасти рассказы!»

Мир, каким его видит Бандзан и изображает Сайкаку, по существу, тот же самый, что и в «Рассказах из всех провинций» — он полон чудес и населен удивительными существами, пришедшими из фольклорных преданий или рожденных поэтической фантазией автора.

И все же чудеса в рассказах Сайкаку не совсем «настоящие». Да и как может быть иначе, если сплошь и рядом они либо находят себе вполне правдоподобное объяснение («О монахе, побывавшем в аду и в раю»), либо становятся всего лишь поводом для осмеяния простодушных глупцов («Чертова лапа, или Человек, наделавший много шума из ничего») и тщеславных плутов («Драконов огонь, что засиял во сне»)?

По мысли Сайкаку, «удивительное», «загадочное» следует искать не столько в сфере фантастики и волшебства, сколько в причудах человеческих судеб и характеров. В рассказе «Кому веселая свадьба, а кому — река слез» вообще нет ничего сверхъестественного, там все обыденно и реально, но именно эта обыденность и эта реальность заключают в себе для писателя больше таинственного и непостижимого, чем любое заведомо фантастическое происшествие.

Сайкаку писал свои книги для современников — деловитых и прагматичных горожан XVII века, которые считали, что литератуpa призвана не только развлекать, но и служить источником практических знаний о жизни.

Подобные взгляды коренились в устоях общества, к которому принадлежал писатель, и он вряд ли мог относиться к ним с трезвым безразличием. «Заветные мысли о том, как лучше прожить на свете», «Последний узор, сотканный Сайкаку» и другие произведения из цикла «книг о горожанах» задумывались автором как своеобразные учебники житейской мудрости, способные «долго служить на пользу тем, кто их прочтет». Дидактика — важная составляющая этих произведений: поучая, писатель выстраивает систему нравственных координат, вне которой человек не может проложить себе путь в мире, где «только и света, что от денег». Автор учит читателей держаться сообразно своему положению, призывает их к рачительности, бережливости, показывает на конкретных примерах, к чему приводят нерадивость и мотовство.

Но чем серьезнее тон автора, тем труднее бывает принять его морализаторство за чистую монету. Проповедуя принципы самоограничения, он создает гротескные образы скупцов, обрекая свои нравоучительные сентенции на забавную двусмысленность.

«Дар передразнивания»
Проза Сайкаку — весьма сложное и оригинальное явление художественного языка и стиля. Она написана великим мастером, «владеющим тайной сжатости и даром передразнивания всего любопытного и диковинного на свете».[18]

В творчестве писателя сошлись два начала — традиция литературного повествования и искусство устного сказа, получившее широкое распространение в городской среде и принадлежавшее миру неофициальной, народной культуры его времени. Взаимодействие этих двух начал и послужило основой того, что мы называем «языком Сайкаку».

Язык этот в высшей степени своеобразен, прихотлив и своей затейливостью напоминает узорчатую ткань — недаром Сайкаку называл себя «ткачом из Нанива» (т. е. Осаки), уподобляя свое писательское ремесло искусству китайского мастера, в древние времена научившего японцев ткачеству. В словесные узоры его книг вкраплены пословицы, поговорки, мудрые речения, обрывки модных песенок, цитаты из классиков, но не прямые, а словно взятые в «насмешливо-веселые кавычки» (М. М. Бахтин). Даже названия рассказов разворачиваются подчас в причудливый словесный орнамент или, наоборот, спрессовываются в сгустки поэтической речи.

В той же мере, в какой его поэзия устремлена к прозе, проза Сайкаку тяготеет к поэзии. Его рассказы изобилуют омофоническими каламбурами, аллюзиями, ассоциативными сопряжениями образов и другими тропами, заимствованными из поэтического арсенала.

Вводя в свой текст знакомый образ, Сайкаку нередко помещает его в неожиданное окружение, низводит «в самую гущу низменно-прозаической обыденности»[19] и таким способом выстраивает новый смысловой ряд.

«Приятно видеть у людей сливу и вишню, сосну и клен, —

рассуждает автор, вторя Кэнко-хоси, создателю знаменитых «Записок от скуки»,[20] и затем продолжает:

— да еще лучше золото и серебро, рис и деньги. Чем горами в саду, приятней любоваться амбарами во дворе. Накопленное за все четыре времени года — вот райская утеха для глаз!»[21]

Напряжение, возникающее между двумя планами высказывания, в конечном счете и создает его художественную ауру.

Творчество Сайкаку живет чувством сдвига, ощущением изменившейся реальности. Беспрестанно примеривая живые образы «изменчивого мира» к существовавшим в традиции способам описания, сталкивая между собой смыслы, стили, интонации, оттеняя высокое литературное слово просторечием, он создавал прозу внутренне разноречивую, но из диссонансов рождалась новая динамическая гармония, в которой ощущается движение самой жизни.

Художественная манера Сайкаку замечательна своей неоднозначностью. На глазах у читателя постоянно происходят метаморфозы и чудеса: автор без устали меняет маски, превращаясь из моралиста и бытописателя в лукавого, неистощимого на выдумки и шутки рассказчика. Его суждения не претендуют на право считаться конечной истиной — напротив, они напоминают шкатулку с двойным дном, в которой спрятан некий дополнительный смысл, а чаще — язвительная насмешка или улыбка.

Проза Сайкаку — искусство воплощенного (обретшего плоть) слова, которое само по себе становится объектом художественного изображения и любования. Сайкаку сплошь и рядом наделяет своих персонажей «значащими» именами. В его произведениях фигурируют и «некий сорвиголова по прозвищу Каннай Вырви Корень», и горькие пьяницы: Мориэмон — Беспробудный, Рокуносин — Выдуй мерку, Сихэй — Веселья на троих хватит, — и лисы-оборотни: Врунискэ, Невидимскэ, Курворискэ, Поле-Разорискэ… В рассказе «Божественное прорицание зонтика» местом действия служит захолустное селение Анадзато — Дыра (название тем более уместное, что именно туда по воле ветра попадает зонтик, который впоследствии превращается в похотливое божество и требует, чтобы поселяне выбрали для него в качестве жрицы прекрасную юную деву).

Слово у Сайкаку «заряжено» изобразительностью. Не случайно в своих текстах он время от времени прибегает к нестандартному написанию иероглифов, превращая их из символов в «живые картинки». Так, иероглиф подглядывать (нодзоку) он образует из знаков «щель» и «глаз», смеркаться (курэру) — из знаков «солнце» и «заходить».

Портрет в его прозе — одновременно и способ описания внешности персонажа и пародия на традиционные принципы изображения. «Лицо круглое, нос приплюснутый, передних зубов не хватало, глаза косили, волосы курчавые, сам приземистый — никаких мужских достоинств за ним не числилось. Только духом был крепок, оттого и стоял во главе войска» — таким предстает в рассказе «Поединок в тучах» Ёсицунэ, знаменитый герой средневековых эпических сказаний и рыцарских романов. Литературный мир Сайкаку — не что иное, как пародийное «зазеркалье», и чтобы стать гражданами этого мира, героям высокого плана приходится перемещаться в сферу комедийного гротеска.

Остроумие — неотъемлемое свойство таланта писателя, его манера видеть и понимать вещи. Юмор у Сайкаку сродни творческому озарению, наитию, о котором другой выдающийся японский прозаик Рюноскэ Акутагава сказал: «Именно в такие мгновения взору писателя открывается жизнь, очищенная от всего наносного и сверкающая подобно только что родившемуся кристаллу».[22]

* * *
Творческая судьба Сайкаку сложилась счастливо. В Японии конца XVII — первой половины XVIII вв. не было прозаика, чья слава могла бы сравниться с его славой. Его произведения неоднократно переиздавались, вызывали множество подражаний. А в 1701 году был опубликован роман ныне уже забытого писателя Мияконо Нисики, в котором в качестве одного из персонажей выведен Сайкаку. Примечателен эпизод, повествующий о муках Сайкаку в аду, куда он якобы попал за тот великий грех, что «писал чудовищные небылицы про людей, с коими не был знаком, так, будто это сущая правда».[23]

Эти слова знаменательны: сквозь пафос осуждения и неприятия в них отчетливо проступает ощущение ошеломляющей новизны и правды, которое испытывали современники Сайкаку, читая его «рассказы об изменчивом мире».

Такое же ощущение испытываем и мы три столетия спустя.

Т. Редько-Добровольская

Сборник «Рассказы из всех провинций»

Мир широк. Все края обошел я и всюду искал семена, из коих вырастают рассказы. И вот узнал я, что в горной глуши Кумано водятся рыбы, привольно плавающие в кипящих водах горячих ключей; в краю Тикудзэн растет редька, столь огромная, что нести ее нужно вдвоем, продевши на палку; в Бунго — бамбук-исполин такой толщины, что — разрежь его на куски — вот тебе готовые кадки… В Вакаса обитает монахиня, а лет ей от роду — двести; в Катада живет женщина-великанша ростом в пять сун и семь сяку; в Тамба воздвигли храм, где поклоняются огромному сушеному лососю длиной в дзё и два сяку;[24] в Мацумаэ растут морские водоросли длиной в триста кэн; в Ава, близ морской быстрины Наруто, имеется сундучок морской девы, дочки владыки моря Дракона; на горе Сираяма, что в краю Kaгa, хранится кошелек властителя ада Эмма; в Синано, в местности Нэдзамэ есть ларчик с огнивом самого Урасима; в Камакура — тетрадка, куда заносил расходы сам Ёритомо;[25] в Сага, бывшей столице, женщины вплоть до сорока лет ходят в кимоно с длинными рукавами…[26]

Поразмыслишь об этих чудесах и убедишься, что люди — настоящие оборотни, и нет такой диковины, коей не нашлось бы на этом свете.

СВИТОК ПЕРВЫЙ

Стой, путник, и сойди с коня,

Послушай недавних лет рассказы

Из всех провинций!

ОГЛАВЛЕНИЕ

Смекалка, или Тяжба, решенная ко взаимному удовольствию.

О том, что случилось в одном из храмов города Нара.


Чудеса, или Женщина-плотник в запретных покоях.

О том, что случилось на Первом проспекте в столице.


Душевное благородство, или Неровный счет накануне Нового года.

О том, что случилось в Синагава, близ города Эдо.


Милосердие, или Прорицание божественного оракула зонтика.

О том, что случилось в селении Какэдзукури, в Кисю.


Гармония звуков, или Чудесные шаги.

О том, что случилось на улице Оптовиков, в Фусими.


Долголетие, или Поединок в тучах.

О том, что случилось в долине Кумадани, в горах Хаконэ.


Месть за обиду, или Верные вассалы лисицы.

О том, что случилось в городе Химэдзи, в провинции Вансю.

Тяжба, решенная ко взаимному удовольствию

Фудзивара Каматари, великий канцлер, дабы вернуть сокровища, похищенные дочкой владыки моря Дракона, пригласил из столицы искуснейших музыкантов и повелел им играть на водах. Два барабана, кои при сем звучали, поступили затем на хранение, один — в Великий Восточный храм Тодайдзи, другой — в Великий Западный храм Сайдайдзи, в городе Нара.

Со временем барабан из Сайдайдзи передали во владение храма Ниси-Хонгандзи, в столичный город Киото, где он звучит и поныне, оповещая жителей о наступлении определенного часа. Много лет назад, когда на барабане меняли кожу, на внутренней стенке корпуса обнаружили надпись, рассказывающую о способе изготовления чудодейственного лекарства — пилюль «хосинтан», коими славился храм Сайдайдзи. Этот барабан, снаружи деревянный, изнутри расписан золотой и серебряной краской и украшен яркими рисунками, изображающими сонмы небесных воинов-хранителей Будды. Поистине другого столь роскошного барабана не найдется во всей Японии.

Что до второго барабана, то он остался в храме Тодайдзи, и потому всякий раз, как с наступлением Нового года совершалось особо торжественное богослужение и возникала нужда в этом барабане, соседний с Тодайдзи храм Кофукудзи брал его взаймы для отправления службы.

Как-то соседи вновь попросили барабан, но монахи храма Тодайдзи ответили отказом, причинив тем самым немалые затруднения храму Кофукудзи. Пришлось самому настоятелю вместе с главным жрецом храма Касуга вторично обратиться в Тодайдзи с просьбой — дать барабан хотя бы в последний раз. Те в конце концов с неохотой дали, и в храме Кофукудзи отслужили службу, как полагалось.

Вскоре из храма Тодайдзи прибыли посланцы с просьбой возвратить барабан, однако монахи храма Кофукудзи и не думали отдавать его обратно, и в превеликом волнении собрались в храме на совет.

— Столько лет мы брали у них барабан, а нынче они вдруг отказывают! Нет, по-хорошему, в целости и сохранности мы им барабан не вернем! Его прежде разломать надо, кожу изодрать в клочья, — кричали одни; другие же добавляли: — Нет, этого мало! Лучше сожжем его дотла в поле Тобухи!

В особенности ярились молодые, задиристые монахи; громкий крик стоял в главном притворе храма, унять буянов было невозможно.

Тогда выступил вперед престарелый монах, ведавший обучением послушников, и сказал:

— С самого утра внимаю я вашим словам, и все они — во вред государству! Есть способ вернуть барабан целым и невредимым и в то же время устроить так, чтобы он навеки перешел в наше владение!

И вот они стерли с внутренней стенки прежнюю надпись «Тодайдзи» и сызнова написали то же название, но свежей тушью, после чего вернули барабан, никого не оповестив о своем поступке. В храме Тодайдзи обрадовались, бережно спрятали барабан и больше не доставали.

На следующий год, перед началом богослужения, из храма Кофукудзи в храм Тодайдзи послали монаха и велели ему сказать следующее: «Я прибыл, как обычно, за нашим барабаном, каковой мы временно оставляли вам на хранение!» Услышав такие слова, монахи храма Тодайдзи чрезвычайно разгневались, избили посланца и прогнали его ни с чем.

Тогда храм Кофукудзи подал жалобу правителю города Нара, и началась тяжба. В ходе расследования барабан тщательно осмотрели и увидели, что кто-то соскреб старую надпись и взамен вывел слово «Тодайдзи» свежей тушью.

— Даже если надпись сия — уловка монахов храма, Кофукудзи, все равно это упущение храма Тодайдзи, раз они недоглядели за сохранностью своего барабана, — сказал правитель. — Теперь невозможно установить, какова была прежняя надпись. А посему отныне барабан переходит в собственность храма Кофукудзи, местом же хранения его, по обычаю прошлых лет, определяем храм Тодайдзи.

С тех пор барабан по-прежнему хранится в храме Тодайдзи, но монахи храма Кофукудзи беспрепятственно берут его каждый год и бьют в него, сколько им заблагорассудится.

Женщина-плотник в запретных покоях

В столице у моста Кодзорибаси, что на Первом проспекте, жила женщина-плотник; носила в рабочем ящике пилу и рубанок, угольник и баночку с тушью; нос у нее был приплюснутый, руки, ноги — могучие, а впрочем, ежели внимательней присмотреться, в лице ее можно было заметить некоторую приятность, и работу плотницкую исполняла она отменно, тем и добывая себе пропитание.

«Столица наша обширна, и мужчин-плотников полным-полно. Зачем же нанимать женщину?» — удивлялись иные, но им отвечали: «А затем, что долго и хлопотно узнавать да расспрашивать, кто таков плотник да откуда родом, когда его труды требуются во дворце, в запретных женских покоях, пусть даже для такой мелкой работы, как замена обветшавших бамбуковых решеточек в окнах или починка заостренных колышков на ограде».

И вот однажды, в конце осени, младшие фрейлины пригласили эту женщину, привели ее в сад, где алели кленовые листья, и приказали:

— Спешно разбери и сломай в опочивальне все подряд, начиная с полок в стенных шкафах и кончая досками алтаря в честь богов Дайкоку и Эбису![27]

— Но покои еще новехонькие, зачем же их разорять? — спрашивает та.

— Не удивляйся, дело вот в чем, — отвечали девицы. — Минувшей ночью, когда полная луна была так прекрасна, госпожа наша в наилучшем расположении духа до позднего часа находилась в этих самых покоях и под конец слегка задремала. Две приближенные девицы — Миги-мару и Хидари-мару — стали перебирать струны кото у ее изголовья, и так чудесно они играли, что все, кто там был, проснулись и вдруг видят: с потолка спускается женщина и по полу ползет к госпоже; а рук у нее — четыре, лицо смуглое, почти черное и круглое, как у Ото-годзэ,[28] а стан и все тело — плоские. Госпожа вскрикнула от испуга и приказала: «Подайте мне мой кинжал-хранитель!» Но пока девица Кураноскэ, фрейлина госпожи, бегала за кинжалом, призрак исчез. Госпожа сказала, что ей привиделся страшный сон. И тут она почувствовала сильную боль, словно ей забили гвоздь в позвоночник, и от боли даже впала в беспамятство. И хотя никакой раны у нее па теле не оказалось, тем не менее на циновках виднелись следы крови. Тут призвали гадальщика по имени Сакон из рода Абэ, показали ему эти пятна, и он сказал: «В этих покоях скрывается нечто, могущее стать причиной несчастья!» Вот почему решено полностью заменить здесь все убранство. Так что смело снимай и разбирай все подчистую.

И вот убрали, сдвинули с места все вплоть до сёдзи,[29] оставив в неприкосновенности только стены, однако ничего необычного не обнаружили. «Вот единственное, что еще внушает сомнение!» — сказала женщина-плотник и с этими словами сняла прибитую к стене доску из храма Энрякудзи с листками, на коих начертаны молитвы, дарующие благополучие дому. И через несколько мгновений эти листки зашевелились. Удивленные фрейлины стали осторожно снимать листок за листком и под седьмым сверху обнаружили ящерицу длиной в добрых пять сун, прибитую к доске железным гвоздем и совершенно иссохшую, так что стала она плоской и тонкой, как бумажный листок, однако все еще оставалась жива и шевелилась.

Ящерицу тотчас сожгли дотла, и с той поры в доме воцарилось благополучие.

Неровный счет накануне Нового года

Накануне Нового года звонко кричат разносчики, предлагая плоды торрейи,[30] сушеный каштан, папоротник, ветки сосны, в домах толкут рис, готовя новогоднее угощение. А рядом, по соседству, живет человек, который и пальцем не пошевелит, чтобы хоть сажу в доме смахнуть, до двадцать восьмого числа последнего месяца года не удосужится хотя бы бриться, а молодого приказчика, присланного из лавки рассчитаться за взятый в долг рис, встречает свирепым взглядом и словами: «Сказано было — обожди до весны! Или, может, хозяин твой не согласен?!» — и хватается при этом за свой меч в старомодных ножнах красного цвета…

Так не по правилам жил этот человек в нашем правильно устроенном мире. Звали его Харада Найскэ, и был он известный ронин. На что уж обширен, кажется, город Эдо, да и там не нашлось для него жилища, и вот уж несколько лет, как он снимал домик в Синагава, неподалеку от чайного дома «Фудзи». Поутру не имел он дров, чтобы развести огонь в очаге, а вечером — не было масла, чтобы зажечь светильник. Бедствуя, встретил он канун Нового года. А между тем был у него шурин, врач Накараи Сэйан, живший в квартале Канда, в переулке у храма Мёдзин.

К сему лекарю и обратился Найскэ с письмом, прося оказать ему помощь, и хоть частенько досаждал он врачу подобными просьбами, однако что делать? Не бросишь ведь родственников на произвол судьбы! Врач завернул в бумагу десять золотых рё, написал сверху: «Пилюли «Злато», чудодейственное лекарство от недуга «бедность». Хорошо помогает также и при всех прочих болезнях», — и послал эти деньги своей сестре, жене ронина.

Найскэ возликовал и на радостях велел звать в гости давних своих приятелей-ронинов выпить по чарке сакэ по случаю наступающего Нового года. Как по заказу, и ночь выдалась снежная, что придавало особую прелесть предстоящему празднеству. Отворив сплетенную из сучьев калитку, что вот-вот готова была развалиться, Найскэ приветствовал гостей словами: «Добро пожаловать!» Пришли семеро, все — в бумажных кимоно, в тонких накидках не по погоде, но строгие их манеры и все поведение свидетельствовали, что не забыли они прежнего своего высокого положения.

Когда закончился обмен подобающими приветствиями, хозяин сказал:

— Мне улыбнулось счастье, я получил некое вспомоществование, благодаря чему могу в довольстве встретить новогодние праздники!

— Поздравляем! — ответствовали гости. — Вот бы и нам такая удача!..

— К тому же надпись на пакете с деньгами весьма забавна! — прибавил Найскэ и показал гостям сверток с монетами.

— Превосходно! И как остроумно! — хвалили гости, по очереди рассматривая сверток, а тем временем пошли в ход чарочки сакэ.

— Ну вот, проводы старого года удались на славу! Однако поздно мы засиделись! — сказали гости и запели прощальную песню «Долгие годы…», а хозяин поднес каждому подогретого сакэ и соленые закуски в горшочках.

— Но прежде чем мы разойдемся, давай-ка спрячь свои деньги! — сказали гости. Начали собирать монеты, и тут оказалось, что вместо десяти золотых в наличии только девять. Вмиг веселья как не бывало, гости трясли рукавами, расправляли складки одежды, все кругом обыскали, но лишь окончательно убедились, что монета исчезла.

— Как же я запамятовал, что давеча уже уплатил золотой одному человеку, — проговорил тут хозяин. — Просто диву даюсь, отчего сначала нам показалось, будто всех монет десять!

— Так или иначе, нам хотелось бы отвести от себя подозрение! — отозвались гости, и сидевший во главе стола первым стал развязывать пояс. Его сосед последовал его примеру, третий же гость с удрученным видом выпрямился, приняв еще более церемонную позу, и промолвил:

— Бывает же такое злосчастное совпадение! Мне незачем трясти и осматривать одежду, ибо есть у меня при себе ровнехонько один золотой. Уж, видно, так судил мой злой рок! Не ждал, не гадал я, что придется мне нынче расстаться с жизнью! — сказал он со всей решимостью. Но ему дружно возразили:

— Вовсе не ты один в таком положении! Пусть мы нищие ронины, но все же у каждого может оказаться при себе золотой!

— Справедливо сказано, — отвечал тот. — И я расскажу вам, откуда у меня эти деньги. Вчера я продал мой короткий меч работы мастера Токудзё за один рё и два бу торговцу редкостями, господину Дзюдзаэмону. И хотя все это истинная правда, но, как видно, продал я его на свою же беду! Вас же прошу в знак старой дружбы справиться у него об этом, когда покину я сей мир, дабы снять позорное клеймо с moего имени! — И с этими словами он хотел уже обнажить свой меч с рукояткой из акульей кожи, как вдруг кто-то воскликнул:

— Да вот же она, монета! — и поднял золотой, лежавший в тени, за стоячим бумажным фонарем. Все облегченно перевели дух.

— Вперед будь осторожнее с собственным добром, — стали говорить хозяину гости, но в это время из кухни вдруг раздался голос жены Найскэ:

— Монета случайно попала ко мне! — И с этими словами она вошла в комнату, держа в руках крышку лакированного ящичка для еды, и на сей крышке лежал золотой.

— Видно, он пристал к крышке, когда я добавляла приправу, а от горячего батата шел пар. Но теперь, выходит, вместо десяти золотых стало одиннадцать!

— Что ж, это хорошо, когда денег прибыло, это к счастью! — заговорили гости.

Но хозяин возразил им:

— Когда монет было девять, мы искали десятую, а теперь их стало одиннадцать! Нет сомнения, что кто-то отдал собственную монету, чтобы спасти положение! У меня нет на нее никаких прав. Она должна вернуться к владельцу!

Он стал спрашивать, чья это монета, но никто ему не ответил, и в комнате надолго воцарилось молчание. Уже и петухи пропели, а никто еще не сдвинулся с места.

— Ну что ж, поступай, как сочтешь нужным! — обратились гости к Найскэ. Тогда он положил золотой в меру для масла, поставил меру во дворе на кадку для умывания и сказал:

— Ступайте теперь домой. Пусть монету заберет ее настоящий владелец!

Гости стали по одному расходиться, и Найскэ за каждым запирал дверь на засов, так что для семерых гостей семь раз открывалась дверь. Когда все ушли, Найскэ взял свечу, вышел во двор и увидел, что кто-то, хотя так и неизвестно, кто именно, унес монету.

Смекалка хозяина, достойная выдержка гостей — поистине прекраснейший образец дружбы и обычаев самураев.

Божественное прорицание зонтика

Широко разлилось милосердие Будды в нашем мире, и посему люди тоже стремятся вершить добро на благо ближним. Пример тому — двадцать зонтиков, каковые можно одолжить в храме богини Каннон, что в селении Какэдзукури, в области Кии. Давным-давно некий человек пожертвовал те зонтики храму, с тех пор каждый год их заново обтягивают промасленной бумагой, и так висят они в храме и по сей день.

Каждый, кого застигнет здесь внезапный дождь или снег, может, не спрашивая ничьего разрешения, взять себе зонтик; когда же непогода утихнет, зонтик, честь по чести, возвращают в храм, и ни разу не случалось, чтобы хоть одного недосчитались.

И вот, однажды, во втором году эры Кэйан,[31] некий житель селения Фудзидзиро позаимствовал в храме зонтик; когда же подошел он к окрестностям Фукиагэ, внезапно налетел божественный ветер, дувший с острова Тамадзусима, где стоит храм великой богини Аматэрасу, подхватил зонтик и унес его в неведомую даль. Как ни сокрушался этот человек, помочь беде было уже невозможно.

Между тем зонтик летел по ветру и упал в захолустном селении Анадзато, в горной глуши, в краю Хиго. Жители сей деревни испокон веков жили замкнуто, отгородившись от всего света, зонтика отродясь не видали (велико еще невежество в нашем обширном мире!) и потому весьма удивились.

Собрались старики и мудрейшие люди деревни, и все сошлись на том, что до сих пор и слыхом не слыхали ни о чем подобном. Тут выступил вперед некий умник, пересчитал бамбуковые спицы и сказал:

— Спиц ровно сорок. Бумага тоже отличается от обычной. С трепетом осмелюсь сказать — сие есть не что иное, как сам достославный бог Солнца, божественный дух из священного храма Исэ, самолично соизволивший прибыть в нашу местность!

При этих словах жители деревни затрепетали от страха, тотчас же окропили все кругом священной водой, поставили зонтик на грубые свои циновки, а затем всем миром отправились в горы, нарубили деревьев, нарезали камыш, соорудили молельню, точь-в-точь такую, как в священной обители Исэ, и стали сему зонтику поклоняться. И со временем божественный дух снизошел на зонтик, и, когда наступила пора дождей, алтарь божества стал непрерывно звенеть и сотрясаться.

Тогда решили вопросить божество о причине сего, и оракул возвестил: «Этим летом священный очаг мой содержали в нечистоте, в священных сосудах сварилось множество тараканов, осквернен даже главный мой храм в Исэ! Повелеваю истребить по всей стране тараканов, всех до единого! И еще есть у меня пожелание: выберите прекрасную юную деву, и пусть она будет моею жрицей. В противном случае не пройдет и недели, как я низвергну на вас такой страшный ливень, что дождевые струи будут толщиной в ось колеса, и на всей земле род человеческий прекратится!» — так возвестил оракул.

Поселяне перепугались, вновь собрались на совет, созвали самых красивых девиц со всей деревни и принялись судить да рядить, которую лучше всего назначить жрицей. Но незамужние девицы, с еще непокрытыми чернью белыми зубами, отказывались, плача и причитая.

— Отчего вы в таком горе? — спросили их.

И девушки воскликнули:

— Да разве останешься в живых, проведя с таким супругом хотя бы одну-единую ночку? — и в страхе и слезах указывали на острый конец сложенного зонтика.

Жила в этой деревне пригожая вдовушка. «Так и быть, — сказала она, — послужу божеству, пожертвую собой ради спасения юной девицы!»

Всю ночь напролет ожидала вдовушка в молельне от божества хотя бы намека на ласку, да так и не дождалась. Рассердившись, вбежала она в святилище, схватила божественный зонтик и со словами «Подлый обманщик!» разломала его на куски и швырнула наземь.

Чудесные шаги

Китаец Хун Яньжан различал по щебету каждую птицу, Абэ Мороясу, наш соотечественник, умел по голосу предсказать судьбу человека…

В столице, в квартале Фусими, в уединенном местечке близ моста Бунгобаси, в бедной хижине, окруженной оградой из низкорослого бамбука, жил некий слепец, владевший тем же искусством. Сердце и помыслы свои уподобив водам текущим, отрешенный от мирской суеты, сохранял он в обличье неизменное благородство, так что сразу видно было, что это человек не простого звания. Постоянно играл он на флейте, чутко внимая каждому звуку, и предсказывал судьбу почти всегда без ошибки.

Как-то раз в чайном доме Хоккокуя, в зале на втором этаже, собралась молодежь, дабы полюбоваться осенней ясной луной. В ожидании восхода луны с самых сумерек звучали здесь песенки, что были тогда у всех на устах, и баллады «дзёрури». Впрочем, по какому бы поводу ни устраивалось собрание — по случаю полнолуния или для встречи солнца, — во всех краях и провинциях веселятся при этом на один и тот же манер.

Один из гостей, монах-пилигрим, не раз уже здесь бывавший, прочитал молитву благословения, после чего устроитель вечера, в отличном расположении духа, высказал готовность исполнить любое пожелание гостей, и те сказали, что хорошо бы послушать слепого флейтиста…

— Слепец этот — мой давний знакомый! — ответил хозяин и тотчас послал за музыкантом. Для начала попросили его исполнить мелодию «Горы Хаконэ». Играя, слепой услышал, что по лестнице поднимается мальчик-слуга, и сказал:

— Он прольет масло!

Мальчик же нес сосуд с великой осторожностью, но вдруг на него свалилась выскочившая из пазов деревянная скользящая дверь, и он нежданно-негаданно изрядно ушибся.

— Поразительно! — воскликнули гости, захлопав в ладоши. — А теперь скажи нам, что за человек идет сейчас по улице мимо дома?

Слепец прислушался к звуку шагов и промолвил:

— Этот человек чем-то весьма озабочен; за руку ведет он старуху, судя по торопливой походке — повивальную бабку.

Послали слугу проверить. На его расспросы прохожий отвечал невпопад:

— Как только начнутся схватки, мы и сами сумеем приподнять роженицу. Ах, вот бы мальчик родился!..

Все громко рассмеялись и стали спрашивать о другом прохожем. Слепой сказал:

— Их двое, но шагает только один!

И в самом деле, оказалось, то шла служанка и несла девочку.

Расспросили о следующем, и ответ гласил:

— Это, без сомнения, птица, но из тех, что весьма берегут себя!

Опять пошли проверить и видят — по улице тихонько бредет странствующий монах, обутый в высокие гэта в форме птичьих лап.

— Прекрасно, великолепно! Как точно он все угадывает! — воскликнули гости. — Для вящего нашего удовольствия попробуй-ка отгадать еще разок! — И с этим словами они приоткрыли окно, забранное мелкой деревянной решеткой, и стали ждать. Уже стемнело, на улице почти ничего не было видно, но все же, когда ударил колокол, возвестивший наступление ночи, они разглядели при свете горевшего в зале фонаря двух путников, спешивших к реке Ёдо, чтобы не опоздать на лодку, отплывающую в Осака. Один был при двух мечах, в черном хаори и широкополой плетеной шляпе, другой следовал сзади, неся дорожную шкатулку и бочонок с сакэ.

— А это что за люди? — вопросили слепого, и тот ответил:

— Их двое, женщина и мужчина.

— До сих пор ты угадывал верно, — сказали гости, — но на сей раз все же ошибся! Мы видели своими глазами: оба прохожих — мужчины. У одного даже два меча, он, несомненно, самурай!

— Странно! — сказал слепой. — И все же это, безусловно, женщина. Уж не обманывает ли вас зрение?

Снова послали человека узнать, и тот услышал, как господин, понизив голос, говорил слуге, несущему бочонок:

— Ночью, на лодке, не спускай глаз с бочонка. Вместо сакэ в нем полно серебряных монет. Ночью дорога неспокойна, оттого-то я и переоделась мужчиной, чтобы съездить в Осака за товаром!

Послали расспросить путников поподробнее, и оказалось: то была переодетая хозяйка рисовой лавки с Пятого проспекта столицы.

Поединок в тучах

В первом году эры Гэнва[32] случился раз снегопад, столь сильный, что в горах Хаконэ низкорослый бамбук совсем засыпало снегом, замерло движение на всех дорогах, и добрый десяток дней даже лошади не ходили.

Жил там в горах один отшельник, монах по имени Тансай, построивший себе одинокую келью на вершине, куда и птица не залетала, а питался он одними лишь ягодами да плодами. Так жил он, отрешенный от мирской суеты, не воздвигнув даже алтаря Будде, и достиг наконец столетнего возраста. Увеселял же он свою душу единственно игрой в шашки. И вот однажды в сих отдаленных горах появился престарелый монах и, на радость Тансаю, предложил сразиться с ним в шашки. Выглядел же он так: вся одежда его состояла из скрепленных меж собой листьев, бедра опоясаны стеблями глицинии, на смуглом до черноты лице сверкали огромные очи — словом, никак не походил он на смертного человека. Ел он сосновую хвою, говорил мало, так что лучшего товарища вовек не сыщешь.

Однажды вечером погас у них огонь в очаге, и тогда тот старец достал привязанный к поясу кожаный кошель и, вытащив из него кремень, промолвил:

— Это кремень, коими славится гора Курама. Мне дал его Ёсицунэ, мой господин, сказав, что с его помощью можно очень быстро добыть огонь!

Так рассказывал он с самым правдивым видом.

— Ведь Ёсицунэ жил так давно! — удивился Тансай. — Кто же вы такой?

— Я — Хитатибо Кайдзон.[33] Конечно, теперь меня не узнать!.. — ответствовал тот.

«В самом деле, ведь, как гласят предания, о кончине Кайдзона ничего не известно, — подумал Тансай. — Вот чудеса!» И он стал расспрашивать старца:

— А что, правда ли, что покойный Бэнкэй[34] был лицом смугл, ростом высок и такой страхолюдный, что на него и на картинках-то глядеть боязно?

— Это великое заблуждение! — ответил старец. — Он был красавец, второго такого красавца среди монахов не сыщешь! — И далее рассказал: — А вот сам господин Ёсицунэ, тот и впрямь никуда не годился: лицо круглое, нос приплюснутый, передних зубов не хватало, глаза косили, волосы курчавые, сам приземистый — никаких мужских достоинств за ним не числилось. Только духом был крепок, оттого и стоял во главе войска… И прочие воины были ему под стать: Катаока — жадина, Таданобу — пьяница, Исэ Сабуро всякий раз как что-либо покупал, так денег никогда не платил, в битвах при Амагасаки, Ватанабэ, Фукусима ни разу не расплатился с лодочником за перевоз, — раз он самурай, то и вози его даром! Кумаи Таро круглый год путался с гулящими девками, Гэмпати Хёэ сочинял прескверные стихи хайку, да и вообще на редкость был бестолковый. Суруга Дзиро, — все прямо диву давались, — ни летом, ни зимой не желал носить набедренную повязку. Камэи был ловкач и пройдоха. Судзуки и Цугунобу оба, на пару, всю жизнь бегали за мальчиками, Канэфуса, приверженец секты Дзёдо, только и знал, что молиться о будущей загробной жизни. Да ни одного путного человека среди них не было![35]

— Ну, а Сидзука?[36] Была ли она и впрямь такая красавица, как теперь говорят? — спросил Тансай.

— Какое там! Да взять любую, чуть получше десяти первых встречных, да начать холить ее с утра до вечера столичной водой, так какая угодно станет красавицей! Прими во внимание, что в ту пору покровитель ее Ёсицунэ находился как раз в самом расцвете славы, да и долгов за ним не водилось, к тому же тогда еще не придумали законов, запрещающих носить шелковые или какие другие яркие ткани… В наше время, как посмотришь на наложниц нынешних князей, когда на заставах проверяют путешественников и они выходят из паланкинов, так, право же, они намного красивее, чем женщины минувших времен! О многом я мог бы еще рассказать, да, верно, ты подумаешь, что я вру! Вот если бы отыскался какой-нибудь свидетель!.. — И не успел он вымолвить эти слова, как вдруг у сплетенной из сучьев двери послышались шаги и, со словами: «Поистине, я слышу голос Кайдзона! Хотелось бы повидаться с ним, хотя бы недолго!..» — в хижину вошел человек.

— А, старый друг, старый друг! Как я рад, что дожил до этой встречи! Прежде всего позволь представить тебя почтенному хозяину… Это — Иномата Кохэйроку, он обитает в глуши горного края Биттю и на сей раз решил посетить нас. Познакомьтесь же и будьте друзьями!

Всю ночь напролет они говорили о былых сражениях так, будто эти битвы произошли вчера или сегодня.

— А что, Хэйроку, сила твоя не убавилась? — спросил старец.

— Да пожалуй, что прежняя! — отвечал гость и с этими словами обнажил до плеча правую руку. Кайдзон тоже завернул рукав до плеча и, вспомнив, как некогда они мерились силой на холме Камэвари, сказал:

— Что ж, поглядим, кто сильнее!

Без устали боролись они более трех часов, не уступая друг другу. А Тансай, в роли судьи, подбадривал то одного, то другого, и голос его разносился до самого неба, под конец же все трое сокрылись в тучах, так что исход этого поединка так и остался никому не известен.

Верные вассалы лисицы

В Химэдзи, что в провинции Харима, долгое время жила лисица, старшая сестра лиса Гэн Куро из Ямато. Она отрезала женщинам волосы, разбивала горшки в домах, во всех провинциях причиняла много неприятностей людям. Звали ее Лиса Осакабэ. Обликом походила она на человека, командовала несметным числом родичей-слуг, водила людей за нос, как только вздумается, и всячески их морочила.

Проживал в Химэдзи некий торговец рисом по имени Монбёэ. Однажды, проходя горной тропинкой в отдаленном, безлюдном месте, увидел он целое сборище лисят белой масти, без особого умысла бросил в них камешком и случайно попал в одного лисенка, да, как на грех, так метко, что лисенок тут же испустил дух. Пожалел Монбёэ лисенка, но тотчас позабыл о такой безделице и воротился домой.

В ту же ночь с конька крыши дома Монбёэ послышались сотни женских голосов:

— В кои-то веки наша маленькая принцесса изволила выйти на прогулку на вольный воздух, а ты лишил ее жизни! Это не пройдет тебе даром!

И тут же на дом Монбёэ градом посыпались камни. Повредили стены, разбили ставни в слуховых окнах, однако, когда рассвело, на земле не оказалось ни единого камешка. Все домочадцы Монбёэ очень перепугались.

Наутро в дом явился странствующий монах и попросил чашечку чая. Монбёэ приказал служанке подать ему чай, но не успела та поднести страннику чашку, как в дом ворвалось ни много ни мало три десятка здоровенных мужчин, похожих на стражников магистрата, с криками:

— Как смеешь ты укрывать монаха, коего разыскивают власти?!

Не слушая никаких объяснений, схватили они хозяина и хозяйку и наголо обрили им головы, после чего и у пришельцев и у монаха внезапно выросли хвосты, и они убежали прочь. Плачь — не плачь, а горю уже не поможешь!

Случилось так, что как раз в это время невестка Монбёэ гостила у своих родителей в родном доме, поскольку муж ее Мондзаэмон, сын Монбёэ, по делам уехал на север. Лис обернулся Мондзаэмоном, проник в дом в сопровождении нескольких спутников, схватил эту женщину и, воскликнув: «Стоило мне отлучиться, как ты завела любовника! Ну, да бог с тобой, убивать я тебя не стану!..» — в тот же миг наголо обрил ей голову.

— Я и в мыслях ничего подобного не держала! — горевала и плакала женщина. — Откуда такие подозрения, ведь мы женаты не первый год!..

— А, негодница! Так я доставлю тебе доказательства! — крикнул лис. Он и его спутники бросились к женщине, утащили ее далеко в горы, выстроились там в ряд и каждый по очереди назвал себя:

— Я — Врунискэ из Накайдо! Я — Тюдзабуро Старшинскэ! Я — Кинмару Невидимскэ! Я — Ямитаро Курворискэ! Я — Хананага Поле-Разорискэ! Мы верные слуги госпожи Лисы Осакабэ, ее славные рыцари-защитники! — И с этими словами они обратились в лисиц и исчезли с глаз долой. Невестка пошла к Монбёэ, сокрушалась и плакала, да только ничего уже нельзя было поделать…

Еще через день, в час Коня, по улице прошла пышная похоронная процессия. Впереди шел священник высокого ранга, за ним несли опахала, над гробом держали балдахин, изукрашенные носилки так и сверкали, внук покойного нес поминальную дощечку с его именем, родня обливала слезами рукава белых траурных одеяний, сограждане все, как один, шли в парадных торжественных нарядах. Процессия проследовала к месту сожжения, что было в нескольких ри от дома родителей Монбёэ. К ним поспешно прибежал посланец, сказавший:

— Прошедшей ночью господин Монбёэ скоропостижно скончался. Зная, как велико будет ваше горе, порешили сообщить вам об этом как можно позже. Поскорее ступайте к месту сожжения!

И вот, когда в слезах и печали предали огню тело Монбёэ, и у погребального костра остались только родные, тот посланец промолвил:

— Увы, как все непрочно в сем бренном мире! Теперь, когда вы схоронили сына, ничто радостное вас в жизни больше не ожидает! Обрейте же голову и уйдите от мира! — И с этими словами он сбрил им волосы, разом превратив их в монахов.

Когда же родители вернулись в Химэдзи, оказалось, что у Монбёэ с женой тоже обриты головы. Досадовали они, горевали, но что поделаешь, ведь волосы в одну минуту не отрастают, и потому все они выглядели весьма забавно.

СВИТОК ВТОРОЙ

ОГЛАВЛЕНИЕ

Карма, или Красавица в летающем паланкине.

О том, что случилось в селении Икэда, в провинции Цу.


Развлечения, или Двенадцать человек, разом ставших монахами.

О том, что случилось на острове Авасима, в провинции Кии.


Возмездие, или Тайный родник, пробившийся из земли.

О том, что случилось в селении Охама, в провинции Вакаса.


Святой мудрец, или В придачу — золотая кастрюлька.

О том, что случилось в Икома, в провинции Ямато.


Скрытое от мира селение, или Сон о ветряной колеснице.

О том, что случилось в горной глуши провинции Хида.


Земные утехи, или Смертный Будда — Покровитель Младенцев.

О том, что случилось на одной из улиц близ Китано, в столице.


Жадность, или Больной бог грома.

О том, что случилось у подножия горы Асама, в провинции Синано.

Красавица в летающем паланкине

Во втором году эры Канъэй,[37] в начале зимы, неподалеку от селения Икэда. что в провинции Сэтцу, под священными соснами на горе, где стоит храм Курэха, неизвестно как оказался всеми покинутый паланкин, в каких ездят женщины. Паланкин сей заметили дети, собиравшие хворост, рассказали односельчанам, и вскоре вокруг него собралась толпа. Открыли дверцы, заглянули внутрь — в паланкине сидит женщина лет двадцати двух — двадцати трех, по всему видать — жительница столицы, из тех, про кого молва говорит: «Красавица!» И впрямь было на что посмотреть: черные волосы небрежно расчесаны, концы перевязаны золотой лентой, нижнее кимоно — белое, сверху надето другое, шелковое, на вате, с узором из хризантем и листьев павлонии, пояс китайского шелка, сплошь затканный рисунком, изображающим мелкие листики плюща, на голову наброшен прозрачный шарф тончайшего шелка. Перед женщиной стоял старинный лакированный поднос, на коем серебром и золотом были нарисованы осенние цветы и травы, уставленный самыми изысканными сладостями, и рядом лежала бритва.

— Кто вы, госпожа, и как очутились совсем одна в таком неподходящем месте? Поведайте нам, и мы доставим вас, куда прикажете! — на разные лады расспрашивали ее, но она в ответ не отвечала ни слова, сидела все так же неподвижно, опустив голову, и что-то жуткое чудилось в ее взгляде, отчего людям невольно стало не по себе, и они, обгоняя друг друга поспешили удалиться.

«Но ежели оставить ее там на всю ночь, ее могут съесть волки! — рассудили жители деревни. — Надо перенести паланкин в город, постеречь его этой ночью, а наутро доложить обо всем правителю!» С этой мыслью возвратились они к подножью горы, однако паланкина там уже не было: он перенесся примерно на один ри к югу, на песчаный берег реки, и оказался поблизости от постоялого двора Сэгава.

С наступлением ночи, когда ветер зловеще шумел в соснах, и ни души не было видно на дорогах, местные парни-погонщики отправились туда, где сидела женщина, и начали с ней заигрывать, требуя, чтобы она их приласкала, но та по-прежнему хранила молчание. Неотесанные мужланы уже протянули было к ней руки, как вдруг из ее тела справа и слева высунулись ядовитые змеи и так сильно искусали грубиянов, что у них в глазах потемнело, они лишились сознания и только чудом остались живы и весь год потом тяжко хворали.

Рассказывали, что паланкин перенесся затем к речке Акутагава, видели его и перед храмом Мацуо, а на следующий день очутился он уже в окрестностях Тамба, нигде не задерживаясь более часа. Со временем женщина, ехавшая в паланкине, превратилась в хорошенькую девочку-служанку, потом — в восьмидесятилетнего старца, иногда видели ее с двумя лицами, или она оборачивалась старухой без глаз и носа, — всем, кто ни встречал ее, представала она в разном обличье, так что с наступлением темноты люди от страха не решались выйти из дому, и привычный уклад жизни был нарушен.

Если же ничего не ведавший путник ночью проходил по дороге, то, к великому его испугу и удивлению, к плечам его неожиданно прилипали палки паланкина, хотя ни малейшей тяжести он при этом не чувствовал. Однако не успевал он пройти и одного ри, как ощущал такую усталость, что у него отнимались ноги, — вот какая беда его поджидала!

Это и был известный по рассказам «Летающий паланкин из Куга-Наватэ».

Чудеса эти продолжались вплоть до середины эры Кэйан,[38] а потом сей паланкин незаметно куда-то скрылся. Говорили только, будто местные крестьяне видели, как в окрестностях Хасимото и речки Кицунэгава ночью пролетел странный, доселе невиданный огненный шар.

Двенадцать человек, разом ставшие монахами

Поистине достоин похвалы тот, кто, связав вместе пустые легкие тыквы, заранее учится с их помощью плавать и постепенно овладевает этим искусством, дабы не оплошать в решающую минуту…

В летнюю пору, когда море спокойно, его светлость, пожелав развлечься морской прогулкой, направил свой корабль к берегам бухты Кога, что в провинции Кисю. С другого корабля, где помещалась кухня, доставляли угощение на княжеское судно; прислужник, ведавший кухней, носил яства, плавая стоймя, и в воду при этом погружался только по пояс, а двигался так спокойно и ловко, будто ходил по крытому циновками полу. Другие самураи, плавая в воде, могли побрить себе голову, играли в го или, передавая друг другу большие чарки с сакэ, изготовленные из раковин «омугаи», ловко их осушали. Были тут и такие пловцы, что с увлечением распевали песенки «кусэмаи», ударяя при этом в такт в барабанчик, или же проворно чистили тыквы — вот уж поразительное искусство! Но были люди, еще более ловкие: захватив с собой связанную в пучки солому, они погружались в море и возвращались обратно только через четыре с лишним часа, изготовив за это время из соломы, перевязанной тоненькими бечевками, изображение бога-силача Нио, да так умело, что видна была каждая мышца на руках и ногах того божества. Даже монахи, для коих изготовление фигурок Нио — привычное ремесло, не смогли бы сделать это искуснее.

Пока длились разнообразные развлечения, его светлость, заметив, что некий самурай по имени Сэкигути, прославленный мастер дзюдо, стоит неподвижно и задумчиво смотрит вдаль, отдал приказание своему пажу, и тот, со словами: «По воле господина!» — внезапно столкнул того самурая в море. Сэкигути погрузился в волны, но вскоре выбрался из воды и поднялся на борт дальнего судна.

— Вот ведь самый искусный фехтовальщик, а ежели застигнуть его врасплох, так ни на что не способен! — принялись тут же все над ним насмехаться, однако Сэкигути, казалось, нисколько не смутился.

— Как же ты дал столкнуть себя в воду, не оказав никакого сопротивления? — обратился к нему его светлость, когда Сэкигути снова перешел на его корабль, и Сэкигути ответил, что опасался причинить вред пажу, зато оставил отметинуна левом рукаве его платья. Его светлость позвал пажа, взглянул, — и что же? — на его полотняных хакама и нанакидке виднелся разрез длиной около двух-трех сун, а на левом боку на коже тянулась царапина, да такая тонкая, будто паж оцарапался о колючку. При виде этого все, начиная от его светлости и кончая самураями из его свиты, всплеснули руками от восхищения.

Оказалось, что Сэкигути, падая в море, успел вытащить кинжал и нанести пажу порез, но столь легкий, что даже сам пострадавший этого не заметил, тем паче не могли усмотреть наблюдавшие эту сцену. Столь молниеносны были его движения, что по справедливости мог он считаться первым по ловкости и быстроте среди самураев всей Японии. Убедившись в сноровке Сэкигути, его светлость остался чрезвычайно доволен.

Пока княжеское судно объезжало бухту за бухтой, другой корабль, на котором ехали самураи из его свиты, причалил к каменистому берегу, и тут гульба пошла даже за оградой стоявшего там храма, посвященного богу — покровителю Авасима. Молодое самураи быстро захмелели и не заметили, как вдруг поднялись огромные волны, заклубились черные тучи, и в море появился огромный змей — длиной он был более десяти дзё, а чешуя на нем так и ходила ходуном, словно мельничные колеса. Рога на голове напоминали высохшие стволы деревьев, пасть изрыгала пламя, огромное туловище походило на плывущую гору. Всех охватил страх и смятение, а змей между тем уже приблизился к кораблю его светлости. Однако его светлость встретил чудовище ударом копья, и тот в испуге повернул вспять, отчего море сильно заволновалось, так что небольшие суда едва не перевернулись. В это время со стороны взморья показалась быстроходная лодка, в коей сидело двенадцать человек. И в то самое мгновение, когда они хотели проскользнуть мимо змея, он одним махом заглотал и лодку, и ехавших в ней людей; по его телу пошли судороги и корчи, однако вскоре лодка вышла у него через задний проход и причалила к берегу. Когда подошли к лодке и взглянули на сидящих в ней людей, то оказалось, что все они от страха лишились сознания, и волосы на голове у них вылезли все до единого волоска, так что в мгновение ока превратились они в бритоголовых монахов.

Тайный родник, пробившийся из земли

В селении Кохама, в провинции Вакаса, жил в богатстве некий купец по имени Этигоя Дэнскэ, торговавший нитями, из которых рыбаки плетут свои сети, и был он в той гавани человек всем известный. Служила у него в доме служанка по имени Хиса; согласно договору, она должна была работать у купца определенное число лет. Для уроженки северных мест она считалась весьма красивой, и многие мужчины в нее влюблялись, она же всем сердцем привязалась к одному странствующему торговцу по прозвищу «Сёкити из Столицы», привозившему товар в их селение. Ему тоже полюбилось это глухое местечко, и так долгое время продолжалась его связь с Хиса. Сёкити был еще не женат и тайно встречался с Хиса, обменявшись с нею клятвами любить друг друга до гроба.

Однако жена купца выследила их и принялась грубо бранить и попрекать Хиса.

«Все оттого, что смазливая, вот и распутничает! Проучу же ее, да так, чтоб запомнила хорошенько!» — решила хозяйка и, докрасна раскалив в огне щипцы для угля, прижала их к левой щеке Хиса, так что нежная кожа обгорела и сморщилась. Для женщины это великое горе! Хиса словно ума лишилась, и, глядясь в заветное свое туалетное зеркальце, в отчаянии ломала руки, сокрушаясь при виде столь обезображенного своего лица. И вот, решив, что дальше жить на свете не стоит, утопилась она в море, в бухте Кохама, оставив записку, в коей изложила все, что накипело у нее на сердце. А ночь в ту пору выдалась бурная, и волны унесли тело неизвестно куда. «Бедняжка!» — сказали люди, тем дело и кончилось.

Было это в первом году эры Сёхо.[39] И случилось так, что девятого дня второго месяца того же года в деревне Акисино, в краю Ямато, собрались крестьяне, чтобы добыть воду для орошения полей. Стали рыть пруд на участке, где в давние времена находился храм, но хотя земли они уже вынули гораздо больше, чем обычно, до подземной воды никак не могли добраться. В сердцах принялись крестьяне еще усерднее долбить землю мотыгами и лопатами, рыли еще три дня и две ночи и наконец почувствовали, что вода уже близко. Вдруг раздался оглушительный грохот, как будто катились одновременно сотни повозок, земля в одном из углов разверзлась, оттуда взметнулась ввысь струя чистой воды и вдруг забурлила, закипела, словно водоворот Наруто в Ава, и так продолжалось четыре часа кряду. Заполнив пруд, вода перелилась через край, как бывает, если над всей провинцией пронесутся обильные ливни, к немалому испугу всех жителей.

На следующий день вода успокоилась, люди подошли к пруду и увидели, что к берегу, поросшему колючим кустарником, течением прибило утопленницу, молодую женщину лет восемнадцати — девятнадцати. Сострадательные крестьяне вытащили тело на берег и убедились, что женщина эта не из их деревни. Особенно же странным казалось то, что утопилась она, судя по всему, уже дней десять тому назад.

В это время мимо проходил путник, возвращавшийся с богомолья в храм Тодайдзи в городе Нара. Бросив взгляд на покойницу, он промолвил:

— Бывает же на свете такое сходство! Женщина эта — точь-в-точь служанка в доме Этигоя, хоть и далеко это отсюда, в другом краю!

С этими словами он подошел поближе, внимательно посмотрел и увидел, что одета она в кимоно, синее в белых звездочках, с хорошо знакомым ему желтым в полоску поясом, на груди же у нее нашли маленькую шкатулку и талисман. Шкатулку открыли и обнаружили в ней изображение Будды Амиды из храма Дзэнкодзи, четки из косточек растения дандоку и послание; когда его прочитали, оказалось, что женщина и в самом деле из провинции Вакаса.

— И впрямь ведь издавна рассказывали, будто из провинции Вакаса в столицу Нара текут подземные воды. Однако с незапамятных времен и до сего дня ничего подобного видеть не доводилось! — говорили люди.

Покойницу похоронили, заботливо отслужив заупокойную службу. Путник же, забрав все принадлежавшие покойнице вещи, продолжал путь на родину, в Вакаса. Услышав его рассказ, жители Вакаса всплеснули руками от удивления и стали жалеть бедную Хиса еще больше, чем раньше.

А Сёкити, прослышав об этом, бросил торговлю, ушел от мира, постригся в монахи и, отправившись в деревню Акисино, посетил там могилу Хиса. Предавшись воспоминаниям о ней в тени бамбука, что посадили крестьяне, дабы приметить ее могилу, он незаметно для себя задремал.

Но не успел он заснуть, как явилась вдруг пред ним огненная колесница, а в колеснице той ехали две женщины. В одной из них он безошибочно признал жену Дэнскэ. Вторая же, крепко ее державшая, прижимала к лицу ее раскаленные щипцы — то была, вне всяких сомнений, его возлюбленная, девушка Хиса, как живая. «Наконец-то я утолила свою печаль!» — раздался голос, и оба призрака тут же исчезли. Случилось это одиннадцатого дня третьей луны, и в тот же день в тот же час в провинции Вакаса жена Дэнскэ, вскрикнув, внезапно испустила дух.

Золотая кастрюлька в придачу

За пеленой холодного дождика скрылась гора Икома, и солнце клонилось уже к закату, когда некий скупщик ваты, спешивший поскорее вернуться домой, в селение Хирано, добрался наконец до места, именуемого Источник Икицуги; во времена оны проходил здесь поэт Нарихира, направляясь к возлюбленной, обитавшей в Такаясу… Вдруг торговца догнал какой-то старик, по виду — лет восьмидесяти или, может быть, даже старше, и просит:

— Извини за дерзкую просьбу, но для моих старых ног горная дорога слишком уж тяжела! Не подсадишь ли меня на спину?

— Пустяковое было бы дело! — ответил торговец. — Да только, как на грех, несу я тяжелый груз, а потому выполнить вашу просьбу мне никак невозможно!

— Ничего, если в сердце у тебя есть сострадание к старику, тебе не будет тяжело! — промолвил старик и с этими словами, как птица, вспорхнул на спину к торговцу. Так прошли они немногим больше одного ри. А когда приблизились к сосновой роще, — тут, кстати, и погода разгулялась, — старик легко спрыгнул на землю и сказал:

— Думается мне, ты все же притомился! В благодарность за твой труд желал бы я угостить тебя хоть чарочкой сакэ, хоть это и ничтожное возмещение за усердие. Поди сюда!

Торговец оглянулся — никакой фляжки у старика при себе не было. Странными показались ему слова старика, однако он все же подошел ближе, и тут из дыхания, выходившего из уст старика, явился вдруг красивый бочонок сакэ.

— А теперь хорошо бы закуску!.. — сказал старик и сотворил таким же манером множество маленьких золотых кастрюлек, полных разных редкостных яств. Но и этого показалось ему мало, и со словами: — «А сверх того раздобудем-ка приятную собеседницу!..» — он снова дунул, и глазам их предстала красавица лет четырнадцати — пятнадцати, державшая в руках бива.[40] Она перебирала струны, разливала сакэ по чаркам и на все лады ухаживала за стариком и торговцем, прислуживая им за трапезой, так что торговец и не заметил, как захмелел. Тут старик сказал:

— А теперь надо бы чего-нибудь прохладительного! — И перед ними оказалась дыня, хотя пора созревания дынь давно миновала.

От такого роскошного угощения показалось торговцу, будто он очутился в раю, а тем временем старик, положив голову на колени красавицы, уснул так крепко, что даже захрапел во сне. Тогда женщина, понизив голос, сказала:

— Я — наложница этого господина, прислуживаю ему утром и вечером и постоянно о нем забочусь. Прошу вас, не выдавайте меня, — пока он спит, я повидаюсь с тайным моим возлюбленным! — И не успела она проговорить эти слова, как из ее дыхания явился юноша лет шестнадцати.

— Это тот, о ком я вам говорила, — сказала красавица, и, взявшись за руки, они стали прогуливаться неподалеку, распевая песни, а потом скрылись неизвестно куда и долгое время не возвращались.

Всякий раз, как старик ворочался во сне, торговец замирал от страха, тревожась, что тот проснется, и не мог дождаться минуты, когда вернется красавица. Наконец она возвратилась, снова проглотила этого юношу, а тут и старик проснулся, заглотал подряд всю утварь, оставил лишь небольшую золотую кастрюльку, которую и поднес торговцу. Изрядно захмелев, принялись они беседовать о том о сем, а когда дело дошло до песен «Ветер в соснах вековечных…» и «Долгие годы, в счастье и славе…», старик взмыл в воздух и улетел в сторону Сумиёси, благо к этому времени и солнце уже закатилось в воды залива Наго.

Торговец же некоторое время еще дремал, и ему привиделся сон.

И было то весьма занятное сновидение: будто осыпались лепестки цветущей по весне сакуры и тут же превращались в рисовые колобки; стоило лишь дотронуться до полога от москитов, как на небо тотчас же всходила луна. Ему снились новогодние украшения из веток сосны, а рядом толпы людей плясали по случаю праздника Бон, так что казалось, будто и Новый год, и праздник Бон наступили одновременно, и невозможно было понять, ночь стоит или день… Иными словами, торговец и повеселился на славу, и еще получил в придачу золотую кастрюльку.

Вернувшись в деревню Хирано, он рассказал о том, что приключилось с ним по дороге, и люди сказали:

— Не иначе как то был святой мудрец Сёба. Ходит предание, будто он ежедневно летает из Сумиёси в Икома. Наверняка то был он!

Ветряная колесница в волшебной стране

Есть много таинственного на свете. В глуши гор Хида с давних времен существовало никому не ведомое селение, о каковом даже окрестные жители никогда не слыхали…

Однажды местный правитель заметил в горах дровосека; человек тот, раздвигая траву и деревья, скрылся в чаще, хотя никакой дороги там не было. Правитель последовал за ним, пересек горные вершины, куда и птица не залетает, потом около трех ри прошел по ущелью и наконец увидел зияющую мраком пещеру, в которой и скрылся неведомый горный житель. Правитель заглянул в пещеру, но там царила полная тьма, только внизу голубел чистый источник и в воде резвилось множество обычных золотых рыбок. «Коль скоро уж я забрался в такую глушь, было бы недостойно самурая воротиться, не узнав, что тут находится!» — решил правитель, спустился вниз на несколько тё и очутился перед ступеньками, ведущими к воротам в китайском стиле, и все это было так богато изукрашено драгоценными камнями, что, казалось, ни дать ни взять, перед ним сам дворец Кикэндзё.[41]

В ту пору была зима, и правитель шел через горы, ступая по палой листве, покрытой инеем; здесь же цвела весна, щебетали жаворонки, пели соловьи, продавцы свежей макрели и каракатиц приветливо зазывали покупателей. И пока правитель любовался всеми этими чудесами, его стала одолевать дремота, и, устроив себе изголовье из травы, которая росла тут же рядом, он забылся волшебным сном.

И вот приснилось ему, что над ним склонились две отрубленные женские головы: то были женщины-разносчицы. Они обратились к нему с мольбой:

— Поистине мы сгораем от стыда, представ перед вами в столь неприглядном виде! Мы жили в дальнем уголке столицы, кормились тем, что ткали полосатые шелковые ткани, и жили безбедно. Но вот случилось, что муж наш простудился, начал хворать и в конце концов умер. Перед смертью он передал нам две тысячи хики[42] шелка, которые успел соткать, и так как детей у нас не было, то он завещал нам: «Продайте шелк, и на эти деньги живите, сколько сможете, а потом постригитесь в монахини!..» И мы, согласно его завещанию, распродавали товар то на одном рынке, то на другом и потихоньку жили. Но вот не прошло и года после кончины мужа, как некий человек прислал одной из нас любовное послание. Для нас это была полная неожиданность! Звали того человека Ятэцу, жил он в наших краях и был известный силач. Разгневался он, что не получил ответа на свою записку, пробрался ночью к нам в дом, зарубил нас обеих насмерть и похитил всю шелковую пряжу, а тела наши зарыл на краю поля. Власти расследовали сие преступление, но убийцу так и не удалось найти, и Ятэцу здравствует и поныне, что нам нестерпимо обидно. Особливо же просим вас принять во внимание, что слова его о любви были не иначе как ложью и попросту хитростью, дабы похитить наше имущество — шелка, оставшиеся от мужа. Молим вас, поведайте об этом властям и отомстите за нас нашему погубителю! — так умоляли его две женские головы, припадая к рукавам его одежды.

— Просьбу вашу легко исполнить! — ответствовал он. — Но какие же доказательства смогу я привести, обращаясь к правителю края? Ведь никаких улик не осталось!

— Нет, — отвечали женщины, — улики имеются! — И все подробно ему рассказали: — К югу отсюда есть обширное поле, где не росли раньше ни трава, ни деревья, однако после того, как убийца зарыл на том поле наши тела, выросла там красавица-ива с раздвоенным стволом. Она-то и послужит уликой! — И с этими словами призраки вдруг исчезли, и правитель проснулся.

«Странный, удивительный сон!» — подумал он и пошел на то поле, а там уже собрались все жители деревни, которые надивиться не могли:

— До сих пор никто из нас никогда не видел здесь эту иву!

«Значит, все верно, правду рассказали мне женщины», — подумал правитель и доложил обо всем властям. Тотчас же велели раскопать землю на поле, и все оказалось точь-в-точь, как приснилось правителю: там были зарыты два трупа, ничуть не изменившиеся, совсем как живые, только с отрезанными головами. Доложили правителю страны о сем происшествии, и по его приказанию тюремщики ворвались в дом к Ятэцу, схватили его, связали и казнили со словами:

— Пеняй теперь на себя, во всем виноват ты сам.

Его насадили на железный прут, а потом выставили тело на позор в людном месте.

Самурая же в знак благодарности одарили многими штуками полосатой шелковой ткани и предостерегли: «Если станешь медлить и задержишься в этой стране, жизни твоей придет конец!» Затем его усадили в алую колесницу, что приводилась в движение ветром, колесницу обступили плывущие облака, и в одно мгновение он очутился у себя на родине, в знакомом селении. Когда же он поведал людям обо всем, что с ним приключилось, те сказали:

— Давайте отыщем это скрытое от мира селение! — И отправились на розыски в горы. Много сотен людей искали этот потаенный край по долинам и вершинам, но так ничего и не нашли.

Смертный Будда — Покровитель Младенцев

В окрестностях Китано жил некий человек. Жил он одиноко, в маленьком домике, изо дня в день занимался изготовлением пряжек для соломенных плащей-дождевиков, и так в уединении текли его годы.

Немало в столице развлечений и утех на любой вкус; этот же человек более всего любил, собрав девочек, таких маленьких, что еще не знали, где запад, где восток, делать для них игрушки, какие им могут понравиться, и проводить с ними дни в незатейливых детских играх. Дети весело резвились, не вспоминая об отце с матерью, и родители их, жившие в скудости, радовались, что этот человек облегчает их бремя, и почитали его как самого Будду — Покровителя Младенцев.

Потом этот человек стал бродить по ночам, прячась от лунного света, по улицам столицы, похищал красивых девочек и, приласкав их, прятал денька два-три у себя, после чего отпускал домой. Люди никак не могли понять, куда это вдруг девалась дочка, многие стали бояться выпускать на улицу девочек после наступления сумерек; переполох в столице поднялся страшный! Вчера горевали, что исчезла дочь мастера, изготовлявшего четки, сегодня в печали и страхе разыскивают дочку гончара…

И вот, как раз в это время наступил майский праздник, когда карнизы домов пышно украшают цветами ириса. На одной из оживленных улиц, где во множестве теснились лавки, торгующие одеждой, стоял дом некоего торговца по имени Кикуя, и была у него единственная семилетняя дочка, отличавшаяся поразительной красотой. Ее-то и заприметил тот человек, когда она проходила по улице в сопровождении кормилицы и служанки, державшей над ней зонтик, чтобы защитить ребенка от лучей вечернего солнца, подскочил, схватил на руки и бросился наутек. Кормилица и служанка подняли отчаянный крик, люди бросились вдогонку за похитителем, но быстро упустили его из вида, ибо был он столь скорым на ногу, что мог за один день покрыть расстояние от столицы до Исэ, так что догнать его было бы весьма трудно. Одни, бывшие свидетелями похищения, говорили, что то была женщина с длинными мочками ушей, в широкополой шляпе, плетенной из камыша, другие утверждали: «Нет, это явился сам оборотень, одноглазый, лицо у него смуглое, почти черное…» — и все описывали его внешность по-разному. Родители девочки в великом горе искали ее, бегали по всей столице и наконец отыскали, забрали домой и доложили обо всем происшедшем правителю. Правитель приказал тому человеку явиться и спросил, зачем он совершает такие поступки. И тогда тот ответил:

— Как увижу маленькую девочку, так, сам не знаю отчего, хочется мне ее унести, да и только! До сей поры я похитил уже не одну сотню девочек, держал каждую у себя три дня, а то и пять, потом возвращал родителям. И никаких особых умыслов при том не имел!

В самом деле, такое и раньше случалось нередко, и если никто о том до сих пор не ведал, то лишь оттого, что столица наша поистине велика и обширна!

Больной бог грома

Жадность губит семью и род, вызывает вражду меж братьями, и увы, случается это в нашем мире нередко…

В провинции Синано, у подножья горы Асама жил поселянин по имени Мацуда Тогоро, давний житель тех мест. В нынешнем году стукнуло ему восемьдесят восемь лет, и он со спокойной душой ожидал кончины, ни о чем в сем мире более не жалея. И вот, когда приблизился его смертный час, он призвал к изголовью двух своих сыновей, коих звали Тороку и Тосити, и сказал:

— После моей смерти все имущество вплоть до золы от сожженной рисовой шелухи разделите ровно пополам, и оба наследуйте мое достояние. И вот еще что скажу вам: сей меч — семейное наше сокровище, благодаря ему удалось мне спастись от смерти и благополучно прожить на свете вплоть до моих преклонных лет. А посему, даже если случится вам обеднеть настолько, что пойдет на продажу вол — драгоценный помощник земледельцу, ни в коем случае не расставайтесь с этим мечом, — так с особой настойчивостью наказал им отец и вскоре удалился навеки в Чистую землю. Не успели миновать первые семь дней траура по умершему отцу, как сыновья уже начали спорить из-за наследства. Разделив пополам всю утварь, каждый забрал свою половину.

И старший и младший брат — оба во что бы то ни стало хотели завладеть заветным мечом и так из-за него ссорились, что родня, удрученная их безобразной распрей, решила вмешаться.

— Что ни говори, а право за старшим сыном. Отдай меч Тороку! — всячески уговаривали они младшего брата, но тот продолжал упорствовать. Старший, в свою очередь, ни за какие блага на свете не хотел уступить младшему брату. День за днем проходил в тщетных попытках уладить спор, и все без толку.

— Если меч будет мой, — сказал наконец Тороку, — я готов отдать Тосити мою долю наследства!

На том дело кое-как сладилось, и Тороку, с единственным своим имуществом — мечом, покинул дом. «Отныне я не буду крестьянствовать!» — решил он, отправился далеко в столицу, пошел к знатоку-оружейнику и показал ему меч. И что же? Оказалось, лезвие у меча совсем тупое и к тому же перекаленное, так что, сказал оружейник, меч никуда не годится. Тогда Тороку возвратился на родину, пошел к матери и стал расспрашивать ее, откуда взялся меч. И старуха мать рассказала:

— Случилось однажды в давние времена, что во всей провинции Синано наступила засуха, и продолжалась она сто дней, так что даже заливные поля в низинах и те пересохли. Начались распри из-за воды между деревнями. И вот как-то раз ваш отец в пылу спора напал с мечом на крестьянина из соседней деревни, но меч был тупой и ничуть не поранив противника. Дело обошлось без смертоубийства, и отец таким образом избежал наказания, хотя находился на волосок от смерти. И тогда, радуясь, что меч оказался тупым и им нельзя убить человека, отец назвал его прародителем своей жизни и стал чтить как сокровище нашей семьи. Мне же с самого начала было известно, что меч сей — отнюдь не творение какого-либо знаменитого оружейника, и потому я весьма удивлялась, что ты так его домогался. А ссора та произошла в начале шестого месяца года, в середине эры Сёхо. Множество крестьян из нашей и соседней деревни собрались возле оросительного канала, старейшины спорили с таким жаром, что, казалось, готовы лечь костьми, лишь бы получить воду. Еще немного, и завязалась бы драка, как вдруг при ослепительном сиянии солнца раздался громкий стук барабана, с неба спустилась черная туча, из нее вышел бог грома в красной набедренной повязке и сказал крестьянам: «Прежде всего утихомирьтесь и слушайте! Долгая засуха, из-за коей страдают все деревни, — это наших рук дело. Причина же вот в чем: боги грома, ведающие дождями, все — молодые парни, только и знают, что развлекаться с ночными звездочками, с ними и истратили полностью свое драгоценное семя, и не осталось у них достаточно влаги, чтобы пролить дожди, хотя это премного их огорчает. Вот отчего случилась засуха. Если вы пошлете им лекарство — корень лопушника, что растет на ваших полях, то обещаю вам, что немедленно пойдет дождь». — «Да это проще простого!» — отвечали крестьяне и тотчас же собрали целую уйму корней лопушника. Бог грома навалил охапку на Небесную Лошадь и поднялся на небо. И уже на следующий день корень возымел действие — начал накрапывать дождик, кап-кап, кап-кап, точь-в-точь как бывает при заболевании дурной болезнью, — так рассказала мать.

СВИТОК ТРЕТИЙ

ОГЛАВЛЕНИЕ

Самурайская доблесть, или Как блоха удрала из клетки.

О том, что случилось в главном городе провинции Суруга.


Бренность мира, или Воскресение из мертвых.

О том, что случилось на улице Богачей, в столице.


Дураки, или Нарисованные усы в месяц Инея.

О том, что случилось в квартале Тамадзукури, в городе Осака.


Привидение, или Дева в лиловом.

О том, что случилось в городе Хаката, в провинции Тикудзэн.


Безрассудство, или Уплывший вдаль корабль сокровищ.

О том, что случилось на озере Сува.


Мудрый священник, или Лист лотоса размером в восемь циновок.

О том, что случилось в глубине гор Ёсино.


Кровная месть, или Роковая лазейка.

О том, что случилось в селении Катадзукури, в провинции Тадзима.

Как блоха удрала из клетки

Наступил конец года — время, когда с горы Фудзи начинают дуть холодные зимние ветры, а городские жители в краю Суруга больше всего остерегаются воров и пожаров. В эту пору поселился в тех местах некий ронин по имени Цугава Хаято, человек благородный. Жил он безбедно, самурайский свой меч и все доспехи сохранил в целости, как и в те годы, когда находился еще на службе, снимал маленький домик, слуг же почему-то не держал. И вот восемнадцатого дня двенадцатой луны в полночь к нему в дом забралась целая шайка воров. Хаято проснулся, схватил меч, лежавший у изголовья, ранил нескольких воров, остальные в страхе удрали, а так как воры ничего не успели украсть, он не стал извещать власти о нападении и ничего не сказал соседям.

Той же ночью, в конце той же улицы, воры забрались в дом к красильщику, все переворотили, похитили готовые шелка и ящик с деньгами. Хозяин вытащил было алебарду из ножен, но его окружили, зарубили насмерть и унесли из дома все подчистую.

С наступлением дня власти приступили к расследованию. «Все разбойники — бородатые, с мечами — большим и малым», — показали слуги, а тут как раз соседи донесли, что у ворот дома Хаято видны следы крови; его объяснения и доводы не помогли ему, и для дальнейшего разбирательства заключили его в тюрьму по подозрению в ночном разбое.

— Ваше имя, ваша прежняя служба? — спросили у него на допросе, но Хаято, улыбнувшись, ответил:

— Коль скоро очутился я в таком положении, нет у меня больше имени, которое я мог бы с гордостью объявить!

Одним словом, случай выдался трудный, а между тем время шло, и через семь лет вышел приказ всех узников из провинции Суруга перевести в темницы города Киото.

* * *
Вместе с преступниками томиться в тюрьме — бывает ли участь горше для достойного человека? У Хаято было много знакомых, которые могли бы помочь ему выйти на волю, однако, рассудив, что сам допустил промашку, он не роптал на власти и примирился с несчастной своей судьбой.

Однажды в дождливый день при слабом свете, едва проникавшем сквозь железные решетки, узники, как всегда, занимались кто чем: один выдергивал волоски из бороды с помощью составленных вместе створок ракушки хамагури, другой мастерил фигурки Будды из туалетной бумаги, на разные лады показывая свое искусство, и не было среди них ни одного тупого или неловкого человека. Был там узник с седыми волосами, связанными узлом, с виду точь-в-точь святой мудрец и волшебник. У него была клетка для насекомых, которую он сам искусно сплел, и держал там вошь, коей стукнуло уже тринадцать лет, и блоху девятилетнего возраста, каковых любил чрезвычайно и кормил, позволяя сосать кровь из собственной ляжки, отчего обе разрослись до необычайно больших размеров и весьма к нему привязались; по его приказанию вошь исполняла Танец Попрошайки, а блоха выпрыгивала из клетки. И хотя горестно было узникам, зрелище это и развлекало и утешало.

Другой узник поделился с товарищами секретами воровства среди бела дня, коим обучился у самого Исикава Гоэмона. Тут, и остальные стали хвастаться былыми своими подвигами, и один из них, по прозвищу Синкити Жулик, в ответ на вопрос, почему у него не хватает одного уха, сказал:

— Сорок три раза попадал я в опасные переделки, но ни разу не был ранен. Но вот однажды случилось нам забрать ся в дом к некоему ронину в провинции Суруга, и он так проворно пустил в ход меч, что мы еле унесли ноги. В жизни не бывало у меня таких промахов! Но даже эта неудача, увы, не послужила уроком — той же ночью проникли мы в дом к красильщику, хозяина ограбили и убили… — И он рассказал все, как было. Хаято услышал его рассказ.

— Я и есть тот самый ронин! — воскликнул он. — За преступление, совершенное тобой и твоими дружками, попал я в столь большую беду! Здесь, в темнице, я не о жизни своей горюю — обидно мне умереть, опозорив честное имя самурая. Прошу тебя, умоляю, помоги рассеять тяготеющее надо мной подозрение!

Вор внял его просьбе.

— Мы с приятелем угодили сюда не за то старое преступление, на сей раз мы повинны еще и в убийстве женщины. Так и так нам не миновать смертной казни… О тебе же я все доложу властям… — И они обратились к тюремщику. Когда же оба дали подробные показания, дело, тянувшееся столь долго, наконец-то пришло к благополучному окончанию. Хаято освободили, и, в награду за долгие его муки, ему было милостиво обещано выполнить любое его желание. Он с благодарностью выслушал и ответил:

— Если так, то я просил бы, чтобы этим двум узникам сохранили жизнь. В свое время я по их милости попал в беду, но теперь, благодаря их свидетельству, я смог сохранить незапятнанным мое честное имя самурая, чему рад бесконечно! — Так неоднократно обращался он к властям с этой просьбой и, в конце концов, добился спасения обоих.

Воскресение из мертвых

В столице, на Верхней улице Богачей, жил без забот и огорчений некий человек; день провожал он, любуясь цветением сакуры на горе Хигасияма, а рассвет встречал, наслаждаясь лунным сиянием у пруда Хиросава, — так жил он, не ведая горестей бренного мира, осенью и зимой занимаясь изготовлением сакэ, весной же и летом отдаваясь досугу.

Долгое время мечтал он о ребенке, и вот наконец родилась у них единственная дочь. Девочке наняли кормилицу, радели о ее воспитании; когда же ей исполнилось четырнадцать лет, стала она девицей без малейшего изъяна, и не мудрено, что многие молодые люди серьезно о ней подумывали. Тогда, по умному рассуждению матери, решили поторопиться с тем, чего не следует откладывать в долгий ящик, заботливо приготовили все приданое и, не дав ответа на сыпавшиеся со всех сторон предложения, решили отправиться на праздник любования сакурой, дабы устроить там как бы смотр женихам. Но как раз в это время девица простудилась и захворала. Созвали всех врачей, сколько их было в столице, лечили на все лады, но напрасно… И вот — о, горе! — тихо, словно уснув, она покинула этот мир.

Горе родителей было беспредельно. На закате они в грустном молчании проводили ее тело к месту сожжения и, услышав тройной удар колокола в храме Сэмбон, сильнее прежнего почувствовали бренность этого мира. Когда же дым поднялся к небу, даже служанки сокрушались так сильно, что, казалось, готовы были прыгнуть в костер, чтобы сгореть вместе с барышней. В печали возвратились домой, и чудилось им, что сумрак весенней ночи полон глубокой скорби. А тут еще стал накрапывать дождик, и это тем паче усугубило их горе.

На рассвете, в четыре часа утра, отправились забрать пепел. И тут случилось, что муж кормилицы пришел первым, поскольку дом его был расположен ближе других к месту сожжения. Ни души не встретил он на дороге, а ночное весеннее небо показалось ему даже более зловещим, чем накануне.

Когда подошел он к месту сожжения, то сперва ничего не мог разглядеть во мраке. И вдруг обо что-то споткнулся. Вскрикнув от страха, поднял он еще тлевшую головешку, посветил — не иначе как мертвое тело. «Кто бы это мог быть?» — подумал муж кормилицы, прочитал заупокойную молитву, затем приблизился к месту сожжения барышни, глянул и обомлел: гроб, обугленный, почерневший, откатился далеко от кострища. Тогда он снова посмотрел на тело и увидел, что то была барышня, и, хотя волосы у нее обгорели, ее можно было узнать, и она еще слабо дышала. Вылив ей в рот несколько капель державшейся на листьях росы, он снял с себя кимоно, закутал девицу, а в костер положил чьи-то кости, что валялись неподалеку; потом взвалил ее на спину и пошел по улице, тянувшейся вдоль плотины, к дому, где сдавали помещения внаем. Там он растолкал женщину, с коей издавна был в связи, сказал, что с ним больная, каковую должно лечить ото всех в тайне, и поместил девицу в одной из комнат. Когда же рассвело, он увидел — все тело у нее обуглено, что головешка, и подумалось ему, что она никогда уже не обретет человеческий облик. Тем не менее биение пульса вселяло надежду, и, послав за ее постоянным врачом, он рассказал тому, как было дело. Стали пользовать ее лекарствами, и через некоторое время она открыла глаза, зашевелила руками и ногами, и ее пугающий облик начал мало-помалу меняться к лучшему.

Прошло полгода. Муж кормилицы справился у врача о самочувствии девушки, — оказалось, она ни разу не промолвила ни словечка, словно до сих пор не пришла в сознание. Врач никак не мог понять, в чем причина ее молчания, и посоветовал обратиться к гадальщику.

Пригласили некоего прорицателя по фамилии Абэ, тот раскинул гадальные кости и сказал:

— Сколько бы лекарств ни давали этой девице, все равно они ей не помогут. И все оттого, что ее родня по-прежнему продолжает молиться за нее, как за покойницу!

Так он сказал, будто все насквозь видел.

«Ну, коли так, таиться больше нельзя!» — решил муж кормилицы, отправился на улицу Богачей и рассказал отцу с матерью все по порядку. Родители так обрадовались, будто воспряли от тяжелого сна, и со словами: «Какое счастье! Пусть даже ее красота исчезла, лишь бы сама она была жива!» — тотчас же разломали на мелкие кусочки поминальную дощечку в божнице, перестали молиться, сменили постную пищу на рыбные блюда и принялись возносить благодарственные молитвы.

И в тот же день девушка снова заговорила, стала сокрушаться о пережитом сраме, тревожиться, что причинила отцу с матерью столько горя, и все ее помыслы ничем не отличались от рассуждений здорового человека. «Если благополучно выздоровлю, уйду от мира!» — твердо решила она в душе и не стала встречаться ни с родителями, ни с прочей родней.

Миновало три года, и былая красота полностью к ней вернулась. Следуя своему твердому решению, в десятом месяце года, когда исполнилось ей семнадцать лет, она сменила яркий наряд на черную, как тушь, рясу, поселилась в одинокой келье, неподалеку от горы Арасияма, и стала молиться о будущей жизни.

Поистине редкостный случай воскресения из мертвых!

Нарисованные усы в месяц Инея

Жили некогда четверо друзей, все — ревностные приверженцы секты Дзёдо[43] и превеликие пьяницы, постоянно осушавшие не менее двух сё первосортного сакэ. Сии друзья-приятели были все прихожане одного и того же храма, и вот стали приглашать они и священника; на первых порах тот даже малую толику сакэ вкушал с отвращением, но под уговоры друзей постепенно втянулся, приучился пить, выбросил обычные чашки и стал заправским пропойцей, из тех, что хлещут вино из огромных чарок. И не было для него большей радости, чем видеть, как, извиваясь, бежит струя сакэ, когда его разливают по чаркам. Все эти люди передали свои дела сыновьям и на старости лет жили себе привольно, чтобы ни о чем не жалеть, когда придет время расставаться с сим миром.

И вот, решив, что нет ничего отраднее на свете, чем умереть с перепоя, отметили они святой вечер в восемнадцатый день месяца Инея особым богослужением. Сперва с благоговением прослушали заповеди блаженного Рэннё и, расчувствовавшись, проливали слезы за беседой на богоугодные темы, а после, как обычно, пошел у них пир горой, все напились, да так, что, не помня себя, распевали песни и веселились. А рядом, по соседству с комнатой, где собрались старики, местная молодежь потешалась, слушая, как они веселятся, и под этот шум и галдеж молодые люди незаметно уснули.

Был среди них некий юноша, которому в ту ночь предстояло жениться, хотя о свадьбе еще не объявляли миру. От радости он не в силах был оставаться дома и здесь ожидал, когда придет пора отправиться в дом невесты. Его-то и заприметил священник.

«Этот мерзавец, — подумал он про себя, — сегодня ночью пойдет к невесте, я об этом слыхал. А девица эта — красавица, да такая, что сама госпожа Дзёрури, жившая в былые времена,[44] не годилась бы ей в подметки! Ух, негодяй! Сотворил себе парадную прическу, под стать Ёсицунэ, и еще жениться-то не успел, а на роже уже написано, как гордится он своей женой! Ну-ка, поздравлю его по случаю такого праздника, нарисую ему на роже усы торчком!» — И он растер тушь, обмакнул в нее кисточку и наилучшим манером нарисовал на лице уснувшего молодого человека усы. Старики же, бывшие тут, выхватили у него кисточку и с криком: «И я! И я хочу!» — наперебой принялись рисовать парню усы, да так, что все лицо у него стало черное и грязное, как тетрадка для упражнений в чистописании.

Вскоре юноша возвратился к себе домой, но в тусклом свете бумажного фонаря никто ничего не заметил, даже когда он стал облачаться в хакама. Так, перемазанный, он и отправился к новобрачной, а там немало удивились, увидев жениха, лицо которого было перепачкано тушью. Тут наконец узнал он об этой злой шутке, разгневался, выхватил кинжал и хотел было бежать к обидчикам, но тесть остановил его со словами: «Я не прощу подобного оскорбления, даже если все прочие простят им! Пришел конец жизни и для меня и для них!» — И, обрядившись в предсмертные одежды, он уже собрался идти к старикам, но тут сбежались соседи с его улицы и с улицы жениха, стали всячески увещевать его, однако тесть и слушать не хотел.

После долгих уговоров сошлись на том, чтобы наказать всех четверых, сыгравших столь зловредную шутку следующим образом: им нахлобучили на голову рваные бумажные колпаки, заставили надеть парадную одежду «камисимо» и велели средь бела дня в таком шутовском наряде просить прощения. И это в почтенные-то годы, имея внуков!.. Сие было весьма зазорно, но делать нечего, пришлось покориться, ибо никому ведь не хочется до срока расстаться с жизнью… Смешнее же всех выглядел среди них священник с нарисованными во всю щеку усами.

Дева в лиловом

Гавань Содэ в провинции Тикудзэн ныне уже не та, что в древние времена, когда ее воспевали в стихах; теперь здесь обитает много народу, рядами протянулись рыбные лавки…

Жил здесь человек, изо дня в день закалявший постом свою плоть, не терпевший даже запаха рыбы, что доносил ветерок с побережья. Постоянно погруженный в размышления о благостном пути Будды, достиг он тридцати лет, однако все еще женат не был, и хоть в общении с людьми соблюдал обычаи самураев, но в глубине души помышлял лишь о том, чтобы вовсе уйти от мира, и ни разу не участвовал ни в каких развлечениях. В глубине своего сада, заросшего многолетними соснами и кипарисами и похожего на глухую горную чащу, построил он себе уединенное жилище размером в квадратный кэн и, целыми днями сидя за старинным столиком для письма, с утра до вечера проводил время за переписыванием древних поэтических антологий.

Как-то раз в начале зимы, погруженный в думы о старине, размышлял он о павильоне «Осенний дождик»,[45] как вдруг у одинокого его окошка раздался чей-то ласковый голосок, окликавший его по имени: «Господин Ёри!» Никак не ожидая, чтобы сюда могла зайти женщина, он, удивленный, выглянул и видит — перед ним дева в лиловых шелках, с еще не зашитыми рукавами, с распущенными волосами, перехваченными золоченым бумажным шнурком… И была она так прекрасна, что и описать невозможно!

Увидев деву, позабыл он многолетние свои благие стремления и, точно в каком-то сне, взирал на нее, всецело очарованный ее красотой, она же вытащила из рукава разукрашенную дощечку для игры в волан и, напевая, принялась одна подбрасывать мячик.

— Эта песня-считалка, что вы поете, называется «Песенка молодухи»? — спросил он, и она отвечала:

— У меня нет еще мужа, как же вы зовете меня молодухой? Чего доброго, пойдет обо мне дурная слава! — И с этими словами отворила боковую дверцу, проворно вбежала в комнату и улеглась в самой небрежной позе, воскликнув: — Не троньте меня, а то буду щипаться!

Пояс ее, завязанный сзади, сам собой распустился, так, что стало видно алое нижнее одеяние.

— Ах, мне нужно изголовье! — проговорила она с полузакрытыми глазами. — А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову преклонить… Кругом ни души, никто нас не увидит, и колокол, что звучит сейчас, возвещает двенадцать. Значит, уже наступила глухая полночь!

Ёри не мог отказать ей, кровь в нем внезапно взыграла, и, даже не спросив, кто она и откуда, он предался любви со всей силой молодой страсти. Не успел он оглянуться, как наступил рассвет, и его охватило сожаление, что надобно с ней расстаться.

— Прощай! — сказала она и исчезла, подобно видению, он же, томясь от тоски, с нетерпением ожидал наступления следующей ночи.

Ни слова никому про то не сказав, ночь за ночью встречался он с ней в любовном согласии, и не прошло и двадцати суток, как незаметно для себя исхудал чрезвычайно. Это заметил знакомый врач, издавна пользовавший Ёри, проверил его пульс и убедился, что не ошибся в своих предположениях: болезнь эта — истощение от излишеств в любовных утехах.

— Смерть нависла над вами… Раньше я полагал вас человеком весьма строгого поведения; однако же, выходит, у вас есть тайная любовница? — спросил он, но Ёри отвечал:

— Что вы, что вы, никого у меня нет!

— Напрасно вы от меня таитесь, — предостерег его врач. — Ваши дни уже сочтены! Мне же будет чрезвычайно неприятно, если скажут, что я пренебрег нашей старой дружбой и не лечил вас, ведь это равносильно убийству! Лучше уж отныне вовсем перестану вас навещать!

И он уже хотел удалиться, но Ёри остановил его и, воскликнув:

— Хорошо, я расскажу вам все без утайки! — поведал ему обо всем, что с ним приключилось. Врач, после некоторого раздумья, промолвил:

— Это, должно быть, та самая Дева в лиловом, молва о коей давно уже ходит по свету. Злой рок привел вас прилепиться к ней сердцем! Случалось даже, что она выпивала всю кровь из человека, доводила до смерти… Что бы там ни было, а женщину эту непременно убейте! В противном случае она вас не оставит в покое, и надежды на исцеление не будет!

Услышав совет врача, Ёри испугался.

— Да, да, вы правы! — вскричал он. — Ночные посещения неизвестной красотки наводят на меня ужас! Сегодня же вечером я зарублю ее насмерть!

Он приготовился и стал ожидать. Дева явилась и, утирая рукавом слезы, сказала:

— Так вот что? Вместо прежней любви вы теперь вознамерились предать меня смерти? О, как это горько! — И она хотела к нему приблизиться, но он, обнажив меч, стал наносить удары, и она тотчас обратилась в бегство. Ёри погнался за ней и преследовал, покуда она не скрылась в глубокой пещере, в дальней лесной чаще, на горе Татибана…

Но и после Дева в лиловом по-прежнему появлялась, пылая жаждою мести и постоянно меняя облик, так что пришлось собрать монахов со всей провинции и отслужить заупокойную службу, после чего она навеки исчезла, а Ёри благополучно спасся от безвременной смерти.

Уплывший вдаль корабль сокровищ

Из всех живых существ люди, пожалуй, беззаботнее всех; никто не бывает столь беспечным перед лицом грозящей опасности…

В краю Синано, на озере Сува, каждый год зима наводит мост-переправу. Сперва по мосту пробегают лисицы, а следом уже и люди и лошади без труда могут переправиться туда и обратно. Весной лисы бегут назад, затем вскоре лед тает, и переправе наступает конец. И вот некий сорвиголова по прозвищу Каннай Вырви Корень, погонщик из здешних мест, решив, что в обход путь слишком дальний, и не слушая увещеваний, задумал перейти по льду как раз в эту пору. Едва успел он преодолеть полпути, как подули теплые ветры, лед кругом растаял, и Каннай ушел под воду. Весть об этом разнеслась по округу. «Бедняга!» — жалели Канная люди. На том дело и кончилось.

В том же году, в седьмой день седьмого месяца, вечером, когда все отмечали праздник Ткачихи и Волопаса — писали на дубовых листьях стихи, пускали эти листья плыть по воде, — вдалеке на озере внезапно показалась ослепительно сверкавшая лодка, в которой плыло множество каких-то людей. Посредине, на возвышении, восседал Каннай, ничуть не похожий на прежнего, так величественно и важно он держался. Неторопливо сошел он с лодки и направился к прежнему своему хозяину. Пораженные, все бросились расспрашивать его наперебой, он же ответствовал:

— Ныне я пребываю в столице Владыки морей — Дракона, состою в должности дворецкого, мне поручены все закупки, так что золота и серебра у меня сколько угодно! — С этими словами он дал хозяину два кан золотыми монетами. — Рис в тех краях стоит куда дешевле, птицу и рыбу ловят прямо руками и женщины гораздо доступнее. Заглядывают к нам и странствующие комедианты, исполняют модные песенки, вроде «Пойдем, пойдем плясать в Синано, снежном крае…». Ни холода, ни голода там не знают. А Новый год и праздник Бон отмечают, точь-в-точь как здесь. С четырнадцатого дня шестого месяца зажигают праздничные фонари. Вся разница только в том, что никто не приходит взимать долги! В этом году я впервые буду справлять в подводном царстве предстоящий праздник Бон, и потому нарочно ради меня собрали со всей страны красавиц от четырнадцати до двадцати пяти лет, еще незамужних, и готовят потрясающие пляски! Это будет нечто невиданное! Вот я и приехал, дабы сделать все необходимые к празднику покупки!

От спутников Канная исходил явственный запах моря; у иных вместо головы торчал рыбий хвост, у других — раковина. Закупил он всякую всячину и уже собрался уходить, как вдруг молвил:

— Эх, хотел бы я, чтобы вы узнали, до чего искусны в любви тамошние бабенки!

— Разве это возможно? — приступили к нему с вопросом.

— Отчего же! Это все в вашей воле. Испросите отпуск деньков на десять и приезжайте! А потом я отвезу вас обратно, да еще полный корабль серебра насыплю в придачу! — отвечал Каннай.

Тут все наперебой стали проситься с ним ехать, приговаривая: «Я больше всех с ним дружил!», «Нет, это я был ему лучшим другом!». В конце концов после долгих споров и пререканий порешили, что поедут семеро, в том числе и хозяин Канная. Те же, кого не взяли, очень об этом сокрушались, но остальные не обращали на их сетования никакого внимания.

Когда уже садились в ту самую сверкающую красотой лодку, у одного все же хватило ума сказать:

— Я вспомнил, у меня есть чрезвычайно важное дело, из-за которого никак не могу поехать! — И он остался. Прочие же едва успели вымолвить «до свидания!», как вместе с лодкой погрузились в пучину и были таковы. С тех пор более десяти лет миновало, а никаких вестей от них не пришло. Так это дело и позабылось, осталась только песенка: «Чтобы пляски посмотреть…»

Можно представить себе, как горевали несчастные вдовы!

А тот единственный, который не поехал, и посейчас здравствует, а на пропитание зарабатывает тем, что пишет для неграмотных челобитные.

Лист лотоса размером в восемь циновок

Тишина и покой царят в одиноком горном жилище, а когда наступает пора долгих весенних дождей, в нем становится еще печальнее и тише; здесь, в маленькой хижине под названием «Родник среди мхов», где некогда обитал поэт Сайгё[46] и в минувшие времена жили ревностные служители Будды, как-то раз собрались местные жители, проводя досуг за беседой и чаепитием. Тем временем дождь внезапно усилился, да так, что не стало видно даже окрестных гор, и в это самое время из отверстия в старом жернове для размола чайных листьев, что стоял в углу веранды, выползла змейка длиной около семи сун, мгновенно перескочила на ветви цветущего мандаринового дерева, а потом стала взбираться все выше и, наконец, скрывшись в тучах, пропала с глаз долой.

Тут толпой прибежали люди из селения, что лежало у подножья горы.

— Только что из вашего сада взлетел к небу дракон длиной в добрый десяток дзё! — кричали они.

Удивленные, гости вышли из хижины и видят — у дерева эноки, растущего недалеко от ворот, отломана большая нижняя ветка, а под нею, в глубокой впадине, образовался обширный пруд.

— Ну и ну! Видать, большой был этот дракон! — шумели и удивлялись люди, но случившийся тут священник, улыбнувшись, промолвил:

— Вы дивитесь так оттого, что не знаете, как обширен и причудлив наш мир. В провинции Тикудзэн мне довелось видеть репу столь огромную, что ее приходилось вдвоем нести на палке. В краю Идзумо, в реке Мацуэ, водятся караси в один сяку два сун в поперечнике. На горе Нагараяма выкапывали, случалось, батат величиной в девять кэн. На островке Такэгасима растет бамбук, такой толстый, что разрежь ствол на части, и кадки готовы. В Кумано водятся муравьи, до того огромные, что в силах утащить целый ковшик. В Мацумаэ вылавливают морскую капусту длиной в добрых полтора ри! В горах на острове Цусима живет старик, отрастивший бороду длиною в дзё…[47] Кто не видел дальние страны, тот и вообразить себе такого не может! В давние времена преподобный Сакугэн из храма, что в селении Сага, побывав в Китае, рассказывал при самом князе Нобунага обо всем, что довелось ему увидеть и услыхать. «В Индии, на священной горе Рёдзюсан, — говорил он, — есть пруд, где растут лотосы, и листья их имеют два кэн в квадрате и сладко благоухают. В жаркую погоду люди дремлют в прохладе, лежа на этих листьях». Услышав сие, князь рассмеялся, преподобный же Сакугэн вышел в соседний покой и заплакал. Увидев, что он выжимает рукав своей рясы, его спросили: «Вам обидно, что его светлость изволили засмеяться?» — «Нет, — ответил священник. — Я проливаю слезы о том, что князь Нобунага так мало знает о Поднебесной!»

Роковая лазейка

Самурай Огава Ханэмон был наделен столь редкостным умом и прекрасной внешностью, что служил примером для всего света. Он нес почетную должность княжеского вестового, на людях всегда появлялся в сопровождении копьеносца, а сзади вели его верховую лошадь, и не было равных ему среди всей самурайской дружины. Но, увы, нет ничего в нашем мире ненадежней судьбы самурая!

Вчера из провинции Бунго, родных мест Ханэмона, доставили ему послание, он увидел адрес, начертанный женской рукою. Встревоженный, распечатал он письмо, — оно было от невестки, жены старшего брата. Письмо гласило: «Муж мой, господин Хамбэй, в ночь на семнадцатое число сего месяца убит за игрой в го, по причине пустячного спора, перешедшего в ссору, во время очередного состязания в храме Мёфуку. Убийца, Тэрада Яхэйдзи, тотчас же бежал из нашего края. У мужа нет сыновей, и потому, кроме Вас, мне некого попросить о мести. Я же всего лишь женщина и потому отомстить за смерть мужа бессильна». — Так писала она, полная скорби.

Долго раздумывать было нечего. Ханэмон тотчас испросил отпуск у господина и, взяв с собой своего единственного сына Хампати, покинул город Эдо в краю Мусаси.

«Господин лишь недавно призвал на службу и приблизил к себе этого Яхэйдзи, — рассудил он. — И потому в княжестве будут, конечно, держать его местопребывание в глубокой тайне, и поймать его будет чрезвычайно трудно. Однако я слыхал, есть у него родные в сельской местности, в провинции Тадзима; скорее всего, он именно там и укрылся. Пойдем-ка туда и попытаемся его разыскать». И они поспешили в провинцию Тадзима, стали потихоньку разузнавать и выспрашивать. Среди крестьянских домов заметно выделялся один — он походил на усадьбу, к нему вели ворота, и был он обнесен двойной оградой. Жило там много наемных ронинов, имелись сторожевые псы, а по ночам сторожа без устали ходили кругом, стуча в колотушки, иными словами, тут принимались все меры предосторожности, дабы в случае чего сразу поднять тревогу.

И вот однажды, когда лил сильный дождь, дул ветер и ночь выдалась особенно темная, отец и сын, заранее припасшие рисовые колобки, приблизились к собакам, кинули им колобки, чтобы те не лаяли, проделали лазейку во внешней ограде, проложили себе путь через внутреннюю и добрались уже до самых сеней дома, как вдруг Яхэйдзи услыхал шум и закричал: «Кто там?» Отец и сын сунули в рот по большой щепке в надежде, что их примут за собак, держащих в пасти рыбу, но Яхэйдзи закричал: «Нет, для собак головы торчат слишком высоко! Эй, люди, вставайте все!» Молодые парни, нанятые на случай опасности, подняли шум и крик, однако сам Яхэйдзи, заподозрив недоброе, из дома не вышел. Чувствуя, что дело приняло скверный оборот, отец и сын решили: «На сей раз нужно спасаться бегством!» Убегая, они захватили с собой кастрюли и сковородки, перебросили их за ограду и хотели было ускользнуть через устроенную ими лазейку. Однако старший был уже не столь проворным и ловким — нырнув в лаз, он замешкался, и множество людей ухватили его за ноги, так что он не мог даже пошевельнуться… Тогда Хампати остановился, вернулся, отрубил отцу голову и, схватив ее, скрылся. Наутро Яхэйдзи тщательно расследовал происшедшее, но, увидев брошенные на улице кастрюли, решил, что то были простые воры. Тем дело и кончилось.

А Хампати, с головою отца, которую он же и отрубил, ушел далеко в горную глушь Ируса и, раздвигая заросли по-осеннему красного кустарника хаги, думал: «Вот какие горестные дела свершаются в нашем мире! Какой злой рок привел меня, не отомстив врагу, убить родного отца? Велико же будет горе матушки, оставшейся в Эдо, когда она узнает об этом. Каким негодяем она сочтет меня! Но все же я убью Яхэйдзи, решение мое твердое. Ты можешь быть спокоен!» — Так говорил он, мысленно обращаясь к отрубленной голове отца. Затем он вырыл ямку у корней дерева и хотел было закопать голову, как вдруг заметил в земле чей-то череп. «Кто же этот человек, нашедший здесь свою смерть?» — с состраданием подумал он и, хотя не мог доведаться, кому принадлежал череп, похоронил обе мертвые головы вместе, собрал цветы, украсил ими могилу, окропил, как положено, водой; а так как до захода солнца было еще далеко, то он, решив вернуться в селение лишь с наступлением темноты, опустил голову на могильный холмик и задремал. Во сне явился ему тот череп и молвил:

— Я дух убитого твоего отца Ханэмона. Не случайно вышло так, что, отправившись для свершения мести, я пал от твоей руки — на то есть причины, истоки коих кроются в прошлой жизни. В одном из прежних моих существований убил я восьмерых ни в чем не повинных людей из рода Яхэйдзи. Небо не прощает столь тяжкого преступления. Я это понял только теперь, уже после смерти. Ты тоже не властен избежать сей кары, а потому брось самурайские мысли, оставь думы о мести, надень рясу и усердно молись за упокой наших душ, за меня и за моего брата. В доказательство же того, что слова мои истинны, больше ты меня не увидишь. Раскопай еще раз эту могилу, и ты удостоверишься в сказанном мною. — С этими словами он скрылся.

Хампати разрыл могилу и — о, чудо! — черепа там не оказалось. Долго терзался он душой, думая, можно ли отказаться от мщения, но напрасны были все его сомнения и размышления — месть врага настигла Хампати, и он пал от его руки.

СВИТОК ЧЕТВЕРТЫЙ

ОГЛАВЛЕНИЕ

Злобный нрав, или Что днем, то и ночью.

О том, что случилось в одном из театров города Осака.


Любовь, или Стихи на веере, подаренном украдкой.

О том, что случилось на улице Каваракэ, в городе Эдо.


Тэнгу, или Кончик носа, стоивший другим жизни.

О том, что случилось у главных ворот святой обители Коя.


Убиение живых существ, или Тридцать семь потрясений.

О том, что случилось в селении Касима, в краю Хитати.


Знаменитое дерево, или Чудесное возвращение из столицы.

О том, что случилось в городе Сакаи, в провинции Сэнсю.


Богатырь, или Слабосильный Верзила.

О том, что случилось в селении Тоба, в провинции Ямасиро.


Рыбак, или Карп с отметиной на чешуе.

О том, что случилось в Заводи Найскэ, в провинции Кавати.

Что днем, то и ночью

Иноуэ Харима, главный актер в кукольном театре, знал множество разнообразных мелодий и пользовался громадным успехом; многие ему подражали. Как-то раз придумал он для новогодних спектаклей пятиактнуго драму о битве при Ити-но Тани,[48] мастера-кукольники тоже постарались на славу, каждую куклу изготовив с особым тщанием, а кукловоды-актеры вложили в исполнение всю душу, разыгрывая пьесу о том, как Тайра и Минамото, разделившись на Западный и Восточный лагерь, сражались между собой в великой битве. Зрителей было так много, что казалось — весь город Осака собрался здесь, в театре; долгое время играли эту пьесу с огромным успехом.

Но подошел к концу второй месяц года, с утра до самого вечера зарядили весенние дожди, и представления во всех театральных балаганах прервались. И вот однажды, в полночь, когда тишину нарушали лишь удары колокола в храме Сэннити да кваканье лягушек, два театральных сторожа, Сёхэй и Саэмон, убавив огонь в светильнике, беседовали между собой, составив рядом деревянные изголовья. Через некоторое время они задремали и вскоре погрузились в глубокий сон, как вдруг звук шагов заставил их пробудиться. Высунув голову из-под одеяла, увидели они, что куклы, валявшиеся в беспорядке после спектакля, встав друг против друга, хотя и не произносят ни слова, но дерутся совсем как живые, кусаются и так яростно воюют между собою, что небу жарко! Потом марионетка по имени Эттю Дзиробэй из лагеря Тайра неспешно выступила вперед, а навстречу ей из лагеря Минамото вышла кукла, изображавшая Сато Цугинобу, и они схватились в поединке, длившемся около часа. Наконец, утомившись, они разошлись; Цугинобу, потирая поясницу, присел отдохнуть, а Дзиробэй спустился в сени, схватил ковшик и чашку и, чтобы перевести дух, стал жадно пить воду; слышно было, как он громко причмокивает, совсем как человек. Затем кукла Цугинобу начала заигрывать с куклой, изображавшей юного красавчика Ацумори, приставала к куклам-женщинам, и при этом каких только фокусов не выделывала! При виде этого сторожа, забыв первый испуг, стали смеяться. А кукла Дзиробэй всю ночь носилась кругом, однако к утру угомонилась и замерла неподвижно.

Оба сторожа, весьма удивленные, рассказали об увиденном владельцу труппы. Услышав их рассказ, все всплеснули руками от изумления. Только старый комедиант по имени Ёдзо нисколько не удивился.

— С давних пор не раз случалось, что куклы дрались между собой, — сказал он. — Но с чего это вздумалось им воду пить — этого я в толк не возьму!

На следующий день продавцы входных билетов и театральные зазывалы собрались целой гурьбой выяснить, в чем тут дело. И что же? Из-под пола во множестве повыскакивали старые барсуки и пустились наутек по направлению к Сосновой роще, что в Имамия.

Вот какое происшествие приключилось — не просто страшное, а, можно сказать, ужасающее!

Стихи на веере, подаренном украдкой

Когда расцветает сакура в Уэно, сердце трепещет от радости; все позабыто — и служба в дворянской усадьбе, и приличествующая положению скромность. Такова уж весна!.. За завесой, устроенной из кимоно, натянутых на шесты, веселятся, распевая песенки, женщины, и, по совести говоря, ими стоит полюбоваться даже больше, чем цветущими деревьями сакуры…

Солнце уже клонилось к закату, когда показалась процессия, судя по всему — сопровождавшая супругу какого-нибудь князя. Впереди шествовали копьеносцы и носильщики с сундуками, за ними несли лакированные паланкины, изукрашенные золотыми и серебряными узорами; в последнем из них сквозь прозрачную бамбуковую шторку виднелось личико девицы лет двадцати, такой пригожей, что подобной красотки не увидишь даже в «Собрании знаменитых красавиц страны Ямато».[49] И тут некий юноша, чином, как видно, всего лишь телохранитель, из тех, кого не жалуют женщины, не помня себя, пошел следом за этой процессией. С первого взгляда влюбившись в знатную госпожу, о коей человеку его звания и помыслить-то дерзко, обратился он с расспросами к замыкавшим шествие слугам.

— Девица эта — племянница знатного князя, — отвечали они и, рассказав ему, кто она и откуда, продолжали путь.

Узнав, где обитает красавица, возмечтал он поступить в ее дом на службу. Нашелся подходящий посредник и устроил дело. Два года служил он, за это время нередко сопровождал госпожу в ее поездках и при этом не спускал глаз с паланкина той, кого полюбил. И вот — поистине чудесное предопределение судьбы! — со временем она тоже воспылала к нему любовью и приказала служанке бросить ему веер из черного дерева через окошко покоя, где жили слуги.

Молодые прислужники заметили веер и стали подсмеиваться над юношей, говоря, что он, верно, завел шашни с этой служанкой. Тогда тот, чтобы пресечь сплетни, купил им сакэ и разное угощение и таким образом сумел прекратить все толки.

Той же ночью он раскрыл веер; там начертаны были стихи, и по почерку было видно, что писавшая — не низкого звания. Он принялся старательно разбирать надпись и прочел: «Если любишь меня, бежим сегодня же ночью! Я переоденусь мужчиной, тайно выскользнем из калитки и будем вместе до смерти!»

«О, вот счастье, коего я вовсе недостоин! Ради нее я жизни своей не пожалею!» — подумал он и стал поджидать. И верно, девушка вышла, как говорилось в письме, в костюме пажа. Оба тайно проскользнули в ворота и той же ночью укрылись у знакомого человека на улице Каваракэ. Потом они наняли временное жилище и поселились там, таясь от людей, но поскольку оба бежали, ничего заранее не подготовив, то им было нечем прокормиться. Пришлось ей за совсем малые деньги заложить свой заветный кинжал-хранитель. На эти деньги прожили они некоторое время. Но вскоре их снова одолела нужда. Теперь юноша вечерами продавал пластырь, заживляющий раны, однако торговля шла плохо, и, когда стало им совсем худо, пришлось ей заняться и вовсе непривычной работой — стиркой да полосканием. Труд этот был для нее настолько тяжел, что и глядеть-то на нее нельзя было без жалости. Все соседи на них дивились.

Между тем из усадьбы каждый день посылали на розыски девицы полсотни человек, и примерно через полгода беглецов отыскали, напали на них целым отрядом, юношу связали и той же ночью казнили. Благородную же девицу заключили в отдельный покой, приказав ей лишить себя жизни, но она, казалось, о том вовсе не помышляла. Спустя некоторое время князь изволил распорядиться:

— Конечно, женщины от природы трусливы, но эта слишком уж малодушна! Поторопите ее, пусть скорее покончит с жизнью!

Посланец явился к девице и сказал:

— Мне жаль вас, но так заведено в нашем мире. Вы нарушили долг и честь, и посему вам надлежит умереть!

Она же ответила:

— Мне не жаль расставаться с жизнью, но я не знаю за собой никакого нарушения долга! Я родилась на свет человеком, а мир так уж устроен, что женщине надлежит иметь мужа. Если же я полюбила низкорожденного, значит, таково веление судьбы. Неужели неведомо вам, что должно считаться нарушением долга в сем мире? Если замужняя женщина полюбит другого мужчину или, разлученная с мужем смертью, станет искать себе нового мужа, — вот такие поступки суть нарушение долга. Что же до того, что я избрала человека низкого звания и вступила с ним в связь, так и в древние времена такое нередко случалось. Нет, я никакого преступления не совершила. И милого моего вы убили напрасно! — И она залилась слезами, а потом по собственной воле постриглась в монахини, чтобы молиться за упокой души того юноши.

Кончик носа, стоивший другим жизни

Существа, коих мы именуем «тэнгу», обладают удивительным свойством читать все мысли, приходящие на ум человеку.

В селении Одавара, при святой обители Коя, жил некий ремесленник, изготовлявший из дерева криптомерии чашки и другую кухонную утварь. Однажды, когда он, выгибая тонкие деревянные пластинки, как обычно, мастерил посуду, откуда ни возьмись появилась перед ним красивая девица, лет двенадцати — тринадцати. Удивленный ее появлением, ибо пределы монастыря для женщин запретны, он устремил на нее пристальный взор и видит: подошла она к его лавке и стала перебирать опилки и стружки, приговаривая:

— Ах, бедная криптомерия, сломали тебя, срубили! — Так, сокрушаясь о дереве, она всячески мешала ремесленнику работать.

Ремесленник гнал ее прочь, бранил, однако она не обращала на его слова никакого внимания. Тогда, рассерженный не на шутку, решил он тихонько подкрасться к ней и стукнуть ее разок-другой деревянным молоточком, но не успел он о том подумать, как она, сразу угадав его мысли, сказала вдруг:

— Ах, вот как, вы хотите меня ударить? Напрасно, у меня быстрые ноги, убегу, прежде чем вы успеете на меня замахнуться!

Тогда он надумал бросить в нее точильным кругом, но она засмеялась:

— Нет, нет, терпеть не могу, когда в меня чем-то кидают!

Пока он размышлял, что ему делать, со стенки случайно свалились стальные зажимки для деревянных пластинок и задели девицу за кончик носа. От неожиданности она сильно перепугалась, в тот же миг приняла истинное обличив, обернулась тэнгу и улетела в горы.

Там собрала она множество сородичей и вассалов и сказала:

— Ой-ой, на свете нет ничего страшнее ремесленника, изготовляющего посуду! Ни в коем случае туда не ходите. Гнев разбирает меня, как вспомню, какого страха я натерпелась! Нужно этой же ночью спалить огнем весь монастырь, а этого негодяя ремесленника пустить по миру голым!

Затем тэнгу договорились, в каких местах подожгут они обитель, и назначили время — час Обезьяны.

В тот же день, как раз в это время, настоятель храма Хокоин, задремав перед обедом, был разбужен гомоном тэнгу. Скорбь охватила его при мысли, что сгорит святая обитель. «Пожертвую собой, — решил настоятель, — отправлюсь в царство тэнгу и уговорю их не предавать монастырь сожжению!»

И вот он зажал под мышками справа и слева оконные ставни, оклеенные бумагой. Они тотчас же превратились в крылья, и настоятель взлетел в поднебесье.

Монахи, ученики его, в этот час раскладывали на кухне по мискам кушанье. Они тоже взмыли в воздух вслед за учителем. И по сей день еще можно видеть у главных ворот храма их изображения; называют сии фигуры «тэнгу, держащие ковшик».

А после в том храме случилось чудо: однажды ночью кто-то снял тяжелый навес с огромных главных ворот, который несколько сот людей и то не могли бы сдвинуть с места, и бросил его на дорожку, ведущую к храму. С тех пор люди покинули этот храм, он стал необитаем, и в течение долгого времени нога человеческая там не ступала.

Тридцать семь потрясений

Усердием можно всего добиться, все зависит от упорства и прилежания.

С недавних пор в области Канто придумали брать с собой на охоту «гуся, зовущего друга». Такой гусь, пущенный в луга, приманивает летящего в небе дикого гуся, заставляет его спуститься на землю, всячески к себе приучает, а потом ведет к жилищу охотника, так что тот ловит птицу, не тратя на то ни малейших усилий, — вот до чего додумались в наше время, вот до чего хитроумны стали нынче люди в области Канто, даже птицы и те научились хитрить…

В тех краях, в Хитати, в небольшом селении Касима жил человек по имени Риннай, по прозванию Глазастый. Много есть на свете ремесел, помогающих человеку свершать свой путь по житейскому морю, Риннай же всем занятиям предпочел охоту и вместе с молодыми односельчанами что ни день убивал изрядное число птиц; ни ночь, ни зимняя буря не были для него помехой.

Жена его, женщина добрая сердцем, не раз обращалась к нему с предостережениями:

— Бросьте это занятие, перестаньте убивать живые создания!

Но Риннай ее не слушал и продолжал ходить на охоту.

Жену это весьма огорчало. И вот однажды ночью, когда ей не спалось и в одиночестве размышляла она о бренности нашего мира, двое детей ее, уже спавших, вдруг не то во сне, не то наяву закричали, стали биться и тела их тридцать семь раз подряд свела судорога. Страх еще сильнее охватил женщину, она не могла дождаться, когда же вернется муж. Наконец поздней ночью он постучал в ворота со словами:

— Ну, сегодня мне повезло!

Женщина заплакала и сказала:

— Задумывались ли вы о том, как долго суждено вам еще прожить на этом свете? Подумайте о возмездии, ожидающем после смерти человека, избравшего ремеслом убийство живых существ! Сегодня вы, должно быть, убили тридцать семь птиц. Из них — трех больших и восемь средних…

Затем она открыла корзинку, взглянула, и оказалось, что число мертвых птиц совпало с названной ею цифрой.

Риннай даже руками всплеснул от удивления. Тут жена ему рассказала, что детей весь вечер била судорога, и Риннай тоже затрепетал от страха. Все свои охотничьи принадлежности он зарыл в землю, насыпал могильный холмик и стал усердно молиться за упокой души убитых его рукою птиц.

Холм этот сохранился и по сю пору, люди зовут его Птичий холм.

Чудесное возвращение из столицы

В бухте Сакаи на исходе весны, когда цветет сакура, рыбаки тянут сети, ловят карпов розоватого цвета, ищут ракушки розовые, как сакура, а торговцы рыбой спешат пораньше распродать свой товар. Еще не совсем рассветет, а они уже идут вереницей по улицам, неся грубого плетения корзины, полные рыбы…

И вот однажды, дойдя до Ивовой улицы, у Большого проспекта, увидели они впереди красивую женщину — гибкая, тонкая, с веткой увядшей глицинии в руке, шла она одна-одинешенька, без провожатых, без слуг.

Рыбаки, все молодые парни в расцвете сил, уж на что дерзки и лихи, а при виде одинокой красавицы пришли в великое изумление, заговорить с нею не посмели. Словно в каком-то наваждении, молча шли они за женщиной следом; она же сперва постояла у ворот лавки, где торговали киноварью и тушью алого цвета, потом остановилась возле меняльной лавки и, казалось, с досадой взирала на закрытые двери. И тут молодым парням пришли в голову неразумные мысли — решили они, что красавица эта не иначе как девица легкого поведения, «а коли так, надо пригласить ее в дом свиданий и, пока еще ночь на дворе, поразвлечься…».

И, обступив ее всей ватагой, стали они говорить наперебой:

— Ночью одной небезопасно! Где ваш дом? Где бы он ни был, мы вас туда проводим! Подарите нам на память этот цветочек!

Она же ответила:

— Вот из-за этих-то цветов я и страдаю. Даже легкий весенний ветерок или дождик причиняет боль цветущей глицинии, и уж тем более нестерпимую муку испытывает она, когда человек грубо ломает ее ветви! Даже взоры людские в дневную пору ранят нежные гроздья цветов. Как же ненавистны мне женщины, ради которых люди сломали и унесли мои цветущие ветви! Вот я и отправилась в путь, чтобы отобрать эти сорванные цветы и вернуть их обратно! — И не успела она вымолвить эти слова, как бесследно исчезла.

«Ну и чудеса!» — подумали парни, рассказали о случившемся обитателям здешних мест, и те сказали:

— А ведь есть предание, схожее с тем, о чем вы говорите… В давние времена, в царствование императора Го-Комацу, услыхал он,[50] что при здешнем храме Конкодзи растет прекрасная глициния, цветущая гроздьями несказанной красоты. Император перенес эту глицинию в столицу и посадил на широком подворье, у самого своего дворца. Но наступила весна, а глициния не цвела, что его весьма огорчило. И вот однажды, когда император уснул, внезапно предстала перед ним во сне душа сей глицинии и отчетливо, ясно произнесла стихотворение:

В далекой бухте Сакаи
Росли мои цветы, похожие на волны;
О, думала ли я, что им придется
Попасть в столицу и искать опору,
Цепляясь за ветви царственной сосны…
И тогда император снова возвратил то дерево в наши края. Возможно, на сей раз с вами приключилось нечто подобное!

Когда рассвело, все отправились к храму Конкодзи и увидели: так и есть, цветы, сорванные и унесенные накануне теми, кто приходил любоваться цветущим деревом, все до единого снова цветут, свисая с решетки, подпирающей ветви. С тех пор никто никогда не сорвал у той глицинии ни единого листочка.

Вот какая история!

Слабосильный верзила

Нагасаки Хондзаэмон прославился удивительными фокусами, которые он умел проделывать с ковшиком. Молодые парни в столице, восхищенные его ловкостью, тоже отличались талантами — они собирались вместе, наваливали высокую груду бревен, а потом влезали наверх и кричали оттуда:

— Дайте чаю!

Тогда внизу наливали чай в чашку и подбрасывали эту чашку кверху, а стоявший наверху ловил ее, не пролив при этом ни капли, и такое могли повторить много раз кряду, без малейшей осечки.

А у озера Бива, в местности Сирахигэ, ловкие люди бросаются со скалы в воду, в Ёсино — ныряют с высоты прямо в водопад; подобное мастерство обрели они долгим и упорным старанием. Торговец маслом отмеривает целый сё масла и, не уронив ни капли, наливает его в сосуд покупателя через горлышко, узкое, как дырка в монете, а сам еще в это время наблюдает за игрой в ножной мяч, который перебрасывают друг другу игроки из рода Асукаи, в высоких шапках «эбоси»…

«Даже неграмотный, не знающий иероглифов, запомнит знак коня, если будет изо дня в день надписывать его на фишках для игры в сёги…»[51] — говорят люди, преуспевшие в различных искусствах.

Как раз в эти времена, в Симотобо, близ столицы, жил некий возчик по прозванию Верзила Магосити.

От природы был он наделен недюжинным ростом — так высок, что когда по дороге в столицу заходил, бывало, в убогие домишки бедняков в окрестностях Тодзи, то стукался головой о дверную притолоку, что причиняло ему изрядную неприятность. Тем не менее был он совсем слабосильный и, когда работа требовала напряжения мускулов, частенько оказывался в проигрыше по сравнению с другими; не мог он поднять одной рукой даже один то риса, и все над ним насмехались, ибо среди молодых парней деревни многие могли легко поднять мешок риса весом в целый коку и два то.

Всю жизнь страдал от этого Магосити, а тем временем родился у него сын. Отец не мог дождаться, когда сын войдет в разум, и, как только ребенок едва-едва начал становиться на ножки, Магосити тут же стал обучать его носить коромысло длиной в три сун и шесть сяку, когда же мальчику миновало три года, он уже мог поднимать один то риса и с того времени упражнялся, не переставая.

Весной, когда ему стукнуло восемь лет, отелилась у них корова, и после моления богу Кодзин теленок вполне окреп. Однажды, когда теленок резвился в поле, Магосити поймал его, впервые велел сыну поднять теленка, и оказалось, что мальчику это удается без всякой натуги. С той поры он ежедневно по три раза поднимал теленка, и хотя со временем теленок вырос настолько, что его запрягали в повозку, однако благодаря тому, что мальчик начал поднимать его с самого рождения, в возрасте всего лишь девяти лет он мог схватить этого вола и поднять на воздух, что и сделал однажды, к великому изумлению тех, кому случилось быть неподалеку.

Впоследствии, в столице и в окрестностях прозвали его, в отличие от отца, Силачом, а с пятнадцати лет — величали Меньшим Верзилой из Тоба.

Карп с отметиной на чешуе

Река Ёдо в столице славится карпами отменного вкуса, однако даже мелкая рыбешка из водоема, именуемого Заводью Найскэ, в Кавати, куда вкуснее! С древних времен и по сю пору вода в нем ни разу не иссякала. 

Некогда жил здесь в маленькой хижине у плотины рыбак по имени Найскэ; не было у него ни жены, ни детей; день-деньской плавал он, отталкиваясь шестом, в маленьком челноке, рыбачил и тем кормился.

Среди карпов, которых он ловил постоянно, попалась ему однажды рыба с ясно видимой отметиной на чешуе. Рыба та была самкой, но тем не менее оказалась весьма смышленой. Найскэ не стал ее продавать, оставил у себя в садке, и вот постепенно образовался у нее на чешуе знак, похожий на герб «томоэ»,[52] отчего и прозвал он ее «Томоэ», и, когда, бывало, окликнет ее по имени, она, совсем как человек, понимала его. Мало-помалу стала она совсем ручная, со временем научилась даже есть то, что едят люди, и Найскэ нередко оставлял ее ночевать без воды у себя в доме, после чего опять выпускал в садок. Время бежало быстро, и, когда прошло восемнадцать лет, стала она от головы до хвоста ростом с девицу лет четырнадцати — пятнадцати.

Однажды к Найскэ явились сваты и сосватали его с женщиной подходящего возраста из той же деревни.

И вот как-то ночью, когда Найскэ уехал на рыбную ловлю, в его отсутствие в дом с черного входа вбежала красавица в голубом кимоно с узором, изображавшим бурно кипящие волны, и закричала:

— Много лет состою я с господином Найскэ в любовной связи и уже ношу в чреве его ребенка, а он, несмотря на это, взял еще и тебя в жены! Нет предела моей обиде и гневу! Немедленно убирайся обратно в родительский дом, откуда явилась! А не то не пройдет и трех дней, как я подниму здесь такие волны, что дом этот вместе с крышей погрузится на дно морское! — И, бросив эти слова, она исчезла.

Жена, едва дождавшись возвращения Найскэ, рассказала ему о страшной гостье.

— Поистине ни сном, ни духом не ведаю ни о чем подобном! — ответил Найскэ. — Да и сама посуди, возможно ли, чтобы подобная красавица вступила в связь с таким бедняком, как я? Если б речь шла о какой-нибудь странствующей торговке — разносчице, простой бабе, что торгует иголками и помадой, ну, тут я мог бы кое-что припомнить. Но те дела на том и кончились, без дальнейшего беспокойства. Тебе, наверное, все это просто померещилось, да и только!

Вечером он снова сел в лодку и поехал на рыбную ловлю. Вдруг взметнулись грозные волны, и из зарослей плавучих водорослей в лодку прыгнул огромный карп, выплюнул изо рта нечто, очертаниями похожее на ребенка, и исчез. Найскэ едва живой добрался до дому, заглянул в садок — а того карпа там уже нет!

— Не следует чрезмерно привязываться душой ни к каким живым тварям, — узнав об этом происшествии, говорили односельчане.

СВИТОК ПЯТЫЙ

ОГЛАВЛЕНИЕ

Чайная церемония, или Бумажный фонарь и цветы вьюнка.

О том, что случилось в селении Касуга, в провинции Ямато.


Красавица, или Лавка, где поселилась любовь.

О том, что случилось в квартале Кодзимати, в городе Эдо.


Твари живые, или Руки мако, дарящие радость.

О том, что случилось в Канадзава, возле Камакура.


Бесчинство, или Свидетельство во мраке.

О том, что случилось на главном тракте в провинции Кисо.


Призраки, или Дыхание гнева.

О том, что случилось в городе Намбу, в провинции Осю.


Вдова, или Ковшик с маслом, стоивший жизни.

О том, что случилось в селении Хираока, в провинции Кавати.


Прямодушие, или Деньги, что валяются на земле.

О счастливой удаче, приключившейся в городе Эдо.

Бумажный фонарь и цветы вьюнка

Нет ничего прекраснее покоя осенних лугов в цветении диких хризантем и кустарника хаги! 

Люди, коим свойствен вкус к изящному, поверяют свои чувства поэзии, предаваясь самому исконному из японских искусств — сложению стихов танка. Но тяга к прекрасному может сказываться во всем, чем бы ни увлекался человек — стихами, каллиграфией, живописью и музыкой, составлением букетов «икэбана»,[53] чайной церемонией и многим другим.

В столичном городе Нара, на улице Хигаси, жил в довольстве и досуге известный человек. И вел он изысканный образ жизни, ежедневно с усердием упражняясь в искусстве чайной церемонии, воду для коей черпали, по его указанию, из Колодца Цветов, что в храме Кофуку.

Случилось однажды, что некие малопочтенные люди, проживавшие на той же улице, попросили его устроить чайную церемонию при цветении вьюнка. В заранее условленный день хозяин с четырех часов утра начал приготовления, позаботился обо всех мелочах и стал поджидать гостей, однако голоса, возвестившие их приход, послышались у ворот лишь незадолго до полудня, хотя всем хорошо известно, что чайную церемонию с цветами вьюнка устраивают в строго определенное время рано утром.

Рассерженный хозяин приказал впустить гостей во двор и вышел им навстречу, держа в руке зажженный фонарь, однако невежественные гости, не сознавая своего промаха, сочли весьма забавным, что он носит с собой фонарь, будто бродит в ночной непроглядной тьме.

В досаде хозяин поставил в цветочную вазу листья батата, выпачканные в земле, но гости и на это никакого внимания не обратили.

И поделом ему — следовало бы знать, каких гостей он у себя принимает. Ведь чайная церемония может послужить источником наслаждения только при одном условии: если и хозяин и гости в равной мере умеют ценить это искусство.

В старые времена некий прославленный мастер устроил однажды чайную церемонию; он не расчистил сада и весь осенний пейзаж с увядшей листвой деревьев оставил нетронутым, как он есть; гости же, в свою очередь, тотчас подметили это, заранее предвкушая, что, верно, вся утварь тоже будет на сей раз необычной. И в самом деле — в нише висела картина с начертанным на ней стихотворением — «Одинокий приют, хмелем густо увитый…».[54]

А еще был случай, когда некий человек пожелал, чтобы чайная церемония совершилась в китайском стиле, и тогда хозяин выставил утварь, что была привезена из Танской земли, и только на картине в нише красовалось стихотворение Абэ-но Накамаро: «На высокие своды небес я гляжу. Как они высоки! О луна, что встает над горою Микаса, над Касуга, дальней землей!» Гости пришли в восхищение:

— Ведь это стихотворение Абэ-но Накамаро сложил в Танском государстве, тоскуя о родине! — и долго рассматривали и хвалили утварь и все прочее, что приготовил хозяин. «Если гости таковы, тогда только и стоит заниматься чайной церемонией», — справедливо заметил некто.

Лавка, где поселилась любовь

В городе Эдо, в квартале Кодзимати, жил купец среднего достатка, торговавший чаем, что произрастает в местности Абэ. Долгие годы служил у него приказчик по имени Тёхэй, который с усердием выполнял свои обязанности и все тонкости торговых дел постиг в совершенстве, благодаря чему хозяин постепенно разбогател. Но вот миновал срок службы приказчика: хозяин помог ему открыть лавку в мещанском квартале, выписал с родины его мать, дабы сын лелеял ее старость, и помог Тёхэю сделаться заправским купцом. Однако Тёхэй был все еще не женат, и потому всюду искал ему невесту.

И вот — а было это в конце года, когда все хлопочут и суетятся, готовясь к праздникам, — какой-то человек в дешевом бумажном кимоно, в низко надвинутой на лоб широкополой плетеной шляпе целый день с самого утра и до вечера прохаживался мимо лавки, а то останавливался и разглядывал полки с банками чая. Хозяину это показалось странным, соседи тоже обратили внимание. Не успели они предупредить его: «Не иначе как попрошайка! Смотрите, будьте начеку», — как снова появился сей человек и, войдя в лавку, промолвил:

— Ведь это вы — господин Тёхэй? У меня есть к вам просьба…

— Я открыл здесь лавку совсем недавно, — ответил Тёхэй, — и потому боюсь, что не смогу помочь вам деньгами. Однако если это будет в моих силах, я охотно окажу вам услугу.

Соседи, спрятавшись на кухне, позади лавки, прислушивались к их разговору. И тогда этот ронин сказал:

— Благодарю вас за любезные слова. Но я пришел к вам по делу, не связанному с деньгами. Есть у меня единственная дочка, рано потерявшая мать, и хоть не пристало отцу хвалить родное дитя, все же дурнушкой ее, пожалуй, не назовешь. Я давно уже наслышан, сколь рачительно вы ведете торговлю, и потому желал бы непременно видеть вас своим зятем!

— У меня есть хозяин, — ответил Тёхэй, — я дам ответ после того, как посоветуюсь с ним обо всем.

— Нет, на это уже не осталось времени, — возразил посетитель. — Ежели вы не захотите снизойти к моей просьбе, значит, жизни моей конец! — И по всему его виду ясно было, что он готов тотчас же лишить себя жизни.

Тут выбежали соседи, посовещались и говорят Тёхэю:

— Мы кое-что надумали. Поручите все нам!

А тем временем в дом уже внесли паланкин с невестой и сундуки с приданым. Что до наружности, то подобной красавицы не видывали во всей провинции Канто, — все прямо ахнули от восторга. Ронин же вынул из рукава бумажной своей одежды пятьсот золотых монет и сказал:

— Это на расходы для дочки. А меч и кинжал — согласно обычаю, подношения от тестя зятю. Ты же, дочь, с сегодняшнего дня позабудь, что у тебя есть на свете отец!.. — С этими словами он отрезал себе прядь волос и, услышав голос стоявшего у ворот монаха, звавшего: «Уже поздно! Что ты там мешкаешь?» — вышел на улицу и скрылся неизвестно куда.

Сколько ни расспрашивали девушку, она, заливаясь слезами, твердила одно:

— Я дочь человека, потерявшего свое имя… — и более не говорила ни слова.

О происшествии доложили правителю квартала и, получив его разрешение, Тёхэй женился на девице. Тем дело и кончилось.

Руки мако, дарящие радость

В селении Канадзава, что близ Камакура, жил монах по имени Рюэн. Загробная жизнь и учение Будды перестали занимать его помыслы, целыми днями он только и делал, что распевал на мотив «Танго-буси» сцены прощания влюбленных из разных пьес для кукольных театров. Так, затворив сплетенную из прутьев калитку, жил он вдали от мира, узнавая о наступлении осени лишь тогда, когда плющ, цеплявшийся за ветви сосны у навеса кровли, становился багряным. Блеск луны, отраженный в волнах морских, просветлял его сердце, а клики гусей, вереницей летящих в небе, заменяли звуки струн кото. Так, погруженный в мечтания, проводил он дни, чуждый мирской суеты, и не было у него даже хвороста, чтобы развести огонь в очаге в дождливую погоду.

Так он и жил, ни о чем не заботясь, и вот однажды, когда даже мысль о собственной смерти уже не тревожила его более, по заливу вдруг побежали невысокие волны, и два каких-то неведомых животных, выйдя на сушу, приблизились к монаху, нисколько не страшась человека. Присмотревшись, он увидел, что это мако;[55] один держал под мышкой сушеную рыбу, другой тут же принялся собирать щепки на берегу. Оба учтиво поклонились монаху, совсем как люди, только лишенные дара речи.

Обрадованный подобным доверием, преподобный Рюэн нарушил заповедь соблюдения поста и отведал сушеной рыбы. С тех пор эти мако очень к нему привыкли; чуть, бывало, ему взгрустнется, и они тут же являются как добрые друзья. Особенно приятно было то, что они сами догадывались, когда у монаха чесалось тело, хотя он не говорил им об этом ни единого слова, и, протянув руку к зудящему месту, охотно его чесали. И такая при этом по всему телу разливалась приятность, как будто прибавлялось жизненной силы. Оттого-то и называют с тех пор чесалку «рукою мако».

Постепенно мако все больше привыкали к монаху, но с некоторых пор, к великому его огорчению, навещать его стал только один, второй же долгое время не появлялся.

— Уж не умер ли он? — как-то раз спросил преподобный Рюэн, на что второй мако, улыбнувшись, только молча указал рукой в сторону моря. Знак этот был совсем уж непонятен для Рюэна.

Миновало около сотни дней, и снова, как раньше, оба мако появились в ночное время. Монах отворил дверь, и они доверчиво подошли к нему совсем близко.

— Давненько не было тебя видно! — сказал преподобный Рюэн, и тогда они подали ему сложенное в несколько раз лиловое одеяние. Рассмотрев его хорошенько, он узнал одеяние преподобного Эндзана, который в то время, несомненно, должен был пребывать на родине, в Оёдо, на берегу священного моря Исэ. «Вот чудеса! Почему они ничего не объясняют? Хотелось бы мне узнать, в чем тут дело!» — размышлял он на все лады, но ответа не добился. Пока он проводил время в бесплодных размышлениях, приходит из родных мест письмо с извещением о кончине преподобного Эндзана. Тогда, взяв с собой поднесенное одеяиие, отправился он на родину, в святой храм Исэ, дабы рассказать людям о сем чуде и сохранить память о нем для будущих поколений. С тех пор место, где он жил в монашестве, называют Побережьем Священного Одеяния.

Свидетельство во мраке

Еще в давние времена считалось, что красавица — источник несчастья, и это поистине справедливо. Вот какая история вспоминается в связи с этим.

Некий человек по имени Имагава Унэмэ, уроженец области Этиго, повинуясь нерушимым заповедям самурайской чести, в конце концов совершил убийство и вынужден был бежать и скрываться. Родных у него не было, и хотя в его положении это может считаться скорее счастьем, однако было отчего и кручиниться. Уже больше двух лет, как он сблизился с одной женщиной. Горюя о предстоящей разлуке, женщина эта, цепляясь за его платье, умоляла: «Я всюду последую за вами!» Делать нечего, пришлось ему согласиться. Совсем одни, без спутников, перебрались они через горный кряж и, покинув наконец пределы родного края, где им грозила опасность, вышли на дорогу Синано.

На почтовой станции Оивакэ наняли верховых лошадей и спешно двинулись в путь. В ту пору в тех краях проводниками при лошадях служили женщины, в дороге то и дело случались у них заминки, вот и теперь спустились сумерки, прежде чем путники добрались до постоялого двора, где предполагали заночевать. Пришлось им остановиться не на почтовой станции, а в убогой маленькой хижине на краю поля, хозяин ее не имел обычая пускать путников на ночлег, однако они с трудом упросили его, и тот оставил их ночевать.

В Синано снег выпадает уже в конце девятого месяца года. С гор свирепо дул ветер, сильно похолодало, а теплой одежды у путников не было, и им не оставалось ничего другого, как, накинув поверх своих кимоно холщовое платье, предложенное хозяином, всю ночь напролет греться у огня да угощаться по-местному приготовленным чаем, что заваривают прямо в кастрюле, висящей над очагом.

Хозяин рассказал гостям, что выплачивать подать ему никак не под силу, а потому и жизнь не мила, и что «хорошо бы иметь в хозяйстве хотя бы одного вола…». За этими разговорами не заметили, как задремали; сосновые ветки, подброшенные в очаг, чтобы пламя ярче освещало хижину, давно прогорели, и все погрузилось в сон.

А в это время случилось быть поблизости некоему беспутному малому по прозвищу «Красный черт из Кисо». Созвав своих дружков, стал он с ними совещаться.

— Нынче вечером проезжал тут один человек с женщиной из благородного сословия. Такая красавица, что словами и не расскажешь! Сам понимаю, что напрасно все это, да не мог устоять — как взглянул, так и влюбился… К счастью, они ночуют сегодня не на постоялом дворе. Помогите же развеять мою тоску! — так просил он, чуть ли не плача, точь-в-точь как в поговорке: «Бывает, что и черт прослезится…»

— Считай, что она твоя! — отвечали безрассудные молодцы. — Давайте же переоденемся, чтобы нас не узнали!

Каждый нацепил на голову повязку, закрыл лицо, и все вместе они отправились к хижине, где заночевал Унэмэ. «Эй, хозяин, требуются носильщики!» — подойдя к воротам, закричали они что было мочи. Хозяин выбежал, его схватили, прижали, связали его и всех, кто находился в хижине, и, осветив ее искрой, высеченной огнивом, отыскали женщину. Всячески надругавшись над нею, они убежали.

Что поделаешь с нежданно нагрянувшей бедой! Едва дождавшись рассвета, пострадавшие тотчас же подали жалобу правителю.

— Странно, что ничего у вас не похищено, — изволил сказать правитель, — однако, поскольку никого из этих людей вы не можете опознать, значит, нет и улик, чтобы расследовать это дело.

Тогда женщина сказала:

— Я знаю, как отыскать злодеев. Прикажите собрать сюда всех мужчин, проживающих на этой станции.

Повелели явиться всем до единого.

Женщина вышла вперед и сказала:

— У нескольких человек на спине должен быть след ладони, оставленный копотью от кастрюли.

Раздели мужчин до пояса, осмотрели — и в самом деле, у троих или четверых обнаружились те следы. И тогда всю шайку из восемнадцати человек приговорили к смертной казни. А люди хвалили женщину за находчивость:

— Молодец, в такую минуту не растерялась!

Супруги же, решив, что такова уж их злая карма и беда сия ниспослана в наказание за убийство, совершенное Унэмэ, покончили с жизнью, пронзив друг друга кинжалами.

Дыхание гнева

Не только родной сын лелеет материнскую старость; пасынок тоже, войдя в лета, печется о мачехе. Однако так уж повелось в нашем мире, что неродных детей ненавидят. Так было в древности, так оно и осталось вплоть до нынешнего времени.

В Мориока, в городе Намбу, жил купец по имени Сэндая Уэмон, торговавший скобяными изделиями. Во всем ему сопутствовала удача, ни в чем не терпел он недостатка, и с детьми ему повезло — все трое были у него сыновья. Но не зря говорится, что нет ничего постоянного на этой земле — смерть разлучила его с женой, с коей в согласии и мире он прожил долгие годы. Опостылел Уэмону весь белый свет, хотел было он забросить все мирские дела и постричься в монахи, однако родные не допустили этого и чуть ли не силой заставили его вновь жениться. Новая супруга всем казалась ему неугодна, но купец терпеливо сносил семейные неурядицы. Так незаметно миновало пять лет.

Тут привязалась к Уэмону долгая хворь; почувствовав приближение кончины, призвал он вторую жену к изголовью и сказал:

— Ежели ты имеешь намерение после моей смерти вторично выйти замуж, то сейчас, пока я еще дышу, возьми все, что душе угодно, и ступай прочь из этого дома!

Жена, омочив рукав слезами, ответила:

— Что вы! Никогда в жизни! — И, отрезав свои черные волосы, показала тем самым, что впредь решила до самой смерти оставаться вдовой.

— Сие мне отрадно! — молвил Уэмон и, поручив жене троих своих сыновей, передал ей все состояние и со спокойной душой покинул сей мир навеки.

Не успел еще окончиться тридцатипятидневный траур, как двое младших сыновей внезапно скончались, чему немало дивились люди. Со старшим же, которому уже исполнилось девятнадцать, мачеха обращалась все более жестоко. Вскоре он заболел каким-то непонятным недугом, и его отправили подальше от дома, поселив в наемном жилище, якобы для поправления здоровья. Однако мачеха была крайне скупа и денег ему давала так мало, что он едва сводил концы с концами.

Однажды пришел он к мачехе пожаловаться на горькую долю, она же, не дав ему ни полушки (а деньги между тем в доме были), сказала:

— Год приближается к концу, скоро мне начнут отдавать долги, вот тогда и получишь…

«Я не знаю, как мне прожить сегодняшний день! Как же безжалостно она со мной поступает!» — подумал сын и ответил:

— Послушайте, о чем я хочу поведать вам на прощание. По дороге сюда мне встретился человек, с ног до головы засыпанный снегом. Обратившись ко мне, он взмолился: «Укройте меня под вашим зонтиком, прошу вас!» Я же ответил: «Отсюда до моего дома около одного ри. Вот сперва доберусь до дома, а уж тогда и отдам вам зонтик!» — И, промолвив это, сын тут же скончался.

«Наконец-то все имущество принадлежит мне одной!» — возрадовалась мачеха. Она вновь отрастила некогда отрезанные черные волосы и предалась разгулу, веселью и развлечениям. Но в это самое время появились призраки пасынков и стали дуть на нее с карниза крыши. От их дыхания голову мачехи охватило пламя, и как ни старалась она потушить огонь, это ей не удалось. И она сгорела дотла, так что даже горсточки праха от нее не осталось.

Ковшик с маслом, стоивший жизни

Нет ничего прискорбнее, чем прожить весь век в одиночестве.

В краю Кавати, в деревне Хираока, жила женщина, родом из семьи, некогда знатной, лицом и фигурой превосходившая многих, так что о ней даже песню сложили, в которой называли горным цветочком. Неизвестно, по какой такой горестной карме случилось, что она одиннадцать раз выходила замуж, но всякий раз мужья ее умирали, исчезая, как талый снег по весне. Оттого-то местные жители, поначалу страстно о ней вздыхавшие, со временем стали ее бояться, так что никто и заговорить-то с ней не решался. Восемнадцати лет она овдовела, и так, во вдовстве, дожила до восьмидесяти восьми лет.

Горькая это доля — слишком долго зажиться на свете! От былой красоты ее и следа не осталось, волосы поседели, и стала она таким страшилищем, что боязно и взглянуть. Но так уж устроена жизнь человеческая, что и хотел бы смерти, да ведь сам собой никак не умрешь; вот она и добывала себе пропитание тем, что пряла хлопчатую пряжу. Дрова, горевшие в очаге, в ночное время заменяли ей светильник, и хоть света этого не хватало, денег на покупку масла у нее не было. А посему она воровала в глухую ночную пору масло из светильника в храме местного божества и, зажигая его, пряла свою пряжу.

Как-то раз собрались прихожане.

— Очень странно, что ночь за ночью перед изваянием бога гаснет светильник! Иссякает масло — какая тварь, какой пес тому причиной? Хотя мы и слова-то эти вымолвить недостойны, но сияние сего светильника озаряет весь край Кавати, и если он гаснет, значит, сторожа в храме не усердны. Нынешней же ночью во что бы то ни стало выведаем, в чем тут дело! — Так они тайно между собой договорились, вооружились копьями и луками, оделись как надобно, незаметно пробрались во внутреннее помещение храма и стали ждать, что будет дальше.

И вот, когда все миряне уснули и пробил колокол, возвещающий полночь, пред алтарем появилась ведьма, такая страшная, что от страха все лишились сознания. Случился тут среди них человек, особенно искусный в стрельбе из лука. Вложил он в свой лук раздвоенную в хвосте стрелу, прицелился поточнее, спустил тетиву, и стрела, угодив точно в цель, насквозь пронзила худую шею старухи, так что голова отскочила. И вдруг голова эта стала изрыгать пламя и взмыла к небу. Когда рассвело и труп как следует рассмотрели, оказалось, что это та самая известная всей деревне старуха. И не нашлось тут ни единого человека, кто бы ее пожалел.

С тех пор голова старухи появлялась каждую ночь, пугая путников на дорогах, так что они от страха лишались чувств. А из тех, кого настигал огонь, извергаемый этой головой, никто не прожил более трех лет. Огонь сей и ныне часто появляется в поле, одним скачком перелетая три, а то и целых пять ри. И мчится он при этом с такой скоростью, что и глазом моргнуть не успеешь. Любопытно только, что, когда огонь уже совсем близко, стоит лишь промолвить слова «Ковшик с маслом!», как он сразу же гаснет.

Деньги, что валяются на земле

Кто честен во всем, того Небо своей милостью не оставит…

Некий человек, уроженец города Осака, долгое время жил и торговал в Эдо. Сколотив богатство, коего хватило бы ему до конца дней, он снова вернулся в Осака и проводил время в досуге и праздности. 

Однажды, когда он любовался искусно составленным букетом из осенних цветов и трав, из селения, что на Востоке, прислали ему красивые грибы с алыми шляпками. В это самое время зашел к нему сосед и спросил:

— Что это за растение?

Хозяин ответил:

— Оно зовется «душа-корень» и растет в Стране святых мудрецов.

И сосед, поверив этим словам, лишь взирал на грибы с благоговением, не решаясь даже коснуться их, — настолько простодушен и честен был это человек.

— Я пришел к вам сегодня потому, — сказал он, — что у меня здесь, в Осака, дело не спорится так, как надо. Вот и надумал я тоже съездить хоть раз в город Эдо, чтобы хорошенько там заработать. Вы жили в том городе много лет и хорошо знаете тамошние обычаи и порядки. Посоветуйте, каким делом выгоднее всего заняться.

Хозяин ответил:

— Сейчас самое верное дело в Эдо — подбирать денежки, что валяются на дороге!

Гость принял эти слова за чистую правду.

— Вот занятие, до которого еще никто не додумался, — сказал он, — непременно последую вашему совету, стану подбирать деньги и благодаря вам вернусь домой разбогатев.

Такая доверчивость показалась хозяину чрезвычайно забавной; он дал этому человеку немного денег на дорожные расходы и написал рекомендательное письмо одному доброму знакомому: «Податель сего направляется на заработки в Ваши края. Всецело поручаю его Вашим заботам». Письмо он отдал тому соседу. Вскоре сосед прибыл в Эдо, поселился при конторе по найму слуг, куда его рекомендовали, и на следующий день, надев куртку, вышел из дома; возвратился он уже после захода солнца, и так продолжалось десять дней кряду.

Хозяин конторы встревожился.

— Куда это вы ходите каждый день? — спросил он. — И даже не спросите у меня совета, каким делом вам лучше всего заняться.

— Почтенный хозяин! — отвечал тот. — Вам одному скажу все без утайки: я приехал сюда, чтобы подбирать деньги, что валяются на земле!

Хозяин стал смеяться до слез и решил, что его знакомый из Осака нарочно прислал сюда этого человека, чтобы подшутить над ним. 

— Ну и как? — спросил он. — Вы каждый день уходите из дома; удалось ли вам что-нибудь подобрать?

— Да вот только вчера мне целый день не везло, в остальные же дни я подбирал, и немало, — отвечал тот. — Один раз пять моммэ серебром, другой раз — семь, потом кинжал с отломанным кончиком, карманную гирю от весов, украшение от ножен, — чего-чего только не валяется на дороге. Я все поднимал, и теперь у меня четыре сотни разных предметов!

Хозяин был поражен.

— Ну и чудной же у меня постоялец! — сказал он своим соседям.

— Это просто неслыханно! Подумать только, приехать для этого так издалека! В наши дни — и вдруг столь чистосердечный и простодушный человек! Пусть же найдет он побольше, чтобы повесть о нем осталась в назидание потомкам! — решили соседи и, собрав пять рё золотом, подбросили ему на дороге.

И тот человек скоро разбогател, приобрел дома на самой людной торговой улице и, год за годом отмечая в многолюдном Эдо новогодние празднества, украшал сосновыми ветками коньки крыш собственных владений, тянувшихся длинным рядом. Дела его процветали.

Из сборника «Двадцать непочтительных детей страны нашей»

Добро и зло в одной упряжке недолго ходят

Хороших друзей встретишь нечасто, дурных же — сколько угодно. Жили в Хиросиме два приятеля. Не зная удержу в погоне за развлечениями, они, что ни вечер, садились в лодку и гребли в направлении известного своими веселыми кварталами городка Миядзима, в провинции Аки, покрывая расстояние в пять ри[56] скорее, чем сгорит фитиль длиною в один сун.[57] Настолько были они схожи меж собой и нравом, и обликом, что других таких не только в Хиросиме, но и во всем широком свете не сыщешь. Одного из них звали Биттюя Дзинсити, другого — Канатая Гэнсити. Трудиться они не желали, сидели на шее у родителей, и только и знали, что пускать по ветру денежки, накопленные отцами за долгие годы. Не мудрено, что дома Биттюя и Канатая, некогда слывшие чуть ли не самыми богатыми в тех краях, со временем пришли в упадок, а по прошествии десяти лет и вовсе обнищали.

Незавидная участь выпала отцам этих повес: всю молодость они трудились в поте лица, а на старости лет некому было о них позаботиться. Просыпались они с пустым желудком и спать ложились с пустым желудком. Была у одного из дружков сестра на выданье. Как полагается, мать заблаговременно начала готовить для нее приданое — одежду и всякую домашнюю утварь, только непутевый братец и это прибрал к рукам, продал, а вырученные деньги прокутил. Пришлось отправить ее в чужой дом в услужение, — нынче не сьщешь чудака, который взял бы в жены девушку без приданого. Глядя, как печется о своей сестре хозяйский сын, бедняжка еще больше обижалась на брата.

Перед новогодним праздником последние остатки былого благополучия истаяли, точно лед на солнце, и молодые кутилы окончательно впали в нищету, даже огонь в очаге им теперь нечем было развести. Чтобы как-то поправить положение, в ночь Сэцубун[58] Дзинсити и Гэнсити надвинули на глаза бумажные капюшоны, хотя в темноте их и так никто не узнал бы, и вышли на улицу просить подаяние. Правду говорят: чтобы быть попрошайкой, особой выучки не требуется, но стыда не смыть до самой смерти. Так они ходили от дома к дому и, не щадя горла, всю ночь истошными голосами вопили:

— Счастья вам, хозяева, и долголетия! Прожить вам не меньше девяти тысяч лет, подобно Дунфан Шо,[59] — однако с подаяниями им не везло: к утру у них оказалось на двоих всего восемнадцать медяков да двести зерен вареной фасоли.

Решив, что этак долго не протянешь, они бросили родителей на произвол судьбы, а сами в поисках удачи подались на восток.

В городке Окаяма в провинции Бидзэн у них кончились припасенные на дорогу деньги. Там они и застряли и снова принялись попрошайничать. Однако с виду они мало походили на нищих — белизна их лиц и щеголевато зачесанные волосы внушали подозрение. И вместо подаяний на новоявленных попрошаек сыпались грубые окрики:

— Проваливайте отсюда, прочь с дороги!

Теперь, когда кутилы оказались без крова, так горько им было вспоминать безвозвратно ушедшие счастливые дни, так стыдно было своих нищенских отрепий, что они не успевали утирать непрошеные слезы.

Надобно заметить, что в то самое время в провинции Бидзэн в большом почете было Учение сердца,[60] и людские сердца устремились к добродетели. Поскольку сам князь оказывал милости тем, кто проявлял верность высшему и почтение к родителям, все становились на стезю благочестия, и в стране той царили мир и спокойствие.

Потерпев неудачу на поприще нищих, Дзинсити и Гэнсити смекнули, что скорее добьются удачи, если станут следовать законам этой страны, и, подговорив двух немощных стариков, пустились на новую уловку. Дзинсити смастерил тележку, в каких возят калек, усадил в нее семидесятилетнего старика и, возя тележку по городу, со слезами в голосе причитал:

— Помогите, люди добрые. Сжальтесь над несчастными горемыками. От роду мне двадцать три года, сам я из земли Аки. За какие прегрешения выпала мне такая тяжкая доля, что я не могу прокормить своего батюшку и вынужден покрывать себя позором, прося милостыню?!

Все сочувствовали его горю и не скупились на подаяния. Вскоре риса и медных монет набралось столько, что они уже не умещались в тележке.

Не отставал от своего приятеля и Гэнсити. Посадив на плечи другого старика, он тоже ходил по городу, причитая и прося подаяния. Видя, сколь велико его сыновнее благочестие, люди не оставались безучастными и к его беде.

Через некоторое время Дзинсити и Гэнсити поставили на пустоши бамбуковую ограду и, собрав сухие ветки, построили себе хижины, в которых можно было укрыться от дождя и росы. После ночей, проведенных под открытым небом, житье в этих убогих лачугах казалось им невиданным счастьем. Зачерпнув в глиняный котелок водицы из болота, они ссыпали в него без разбора все подаяния, собранные за день: и нешелушеный рис, и рис нового урожая, и красный рис, и красную фасоль. Получалось месиво, но они и тому были рады. Была бы, как говорится, плошка да крыша над головой, было бы чем набить живот, — большего они и желать не могли.

Вернувшись домой, Дзинсити заставлял старика растирать ему спину, а по ночам велел отгонять комаров. Когда же притомившийся за день старик ненароком засыпал, тот, не считаясь с его годами, нещадно пинал его в бок и орал:

— Ух, старый болван, ничего толком сделать не можешь!

— Негоже так обижать старика, — не раз говорил приятелю Гэнсити. — Ведь он тебе названый отец. Лишь благодаря ему ты не помер с голоду. Нельзя забывать добро!

Однако от этих слов Дзинсити приходил в еще большую ярость. С тех пор стоило приятелю попросить у него лучину или какую-нибудь другую мелочь, как он сразу же отвечал отказом.

Но Небо, как известно, судит по справедливости и каждому воздает за добро и зло. Не прошло много времени, как люди отвернулись от Дзинсити, перестали подавать ему милостыню, и он стал бедовать пуще прежнего. Что же до Гэнсити, то ему, напротив, с каждым днем подавали все больше. Теперь в непогожие дни он мог оставаться дома. И так он заботился о своем старике, точно тот был ему родным отцом.

От этого старик из соседней лачуги еще пуще горевал о своей несчастливой доле, еще больше досадовал на Дзинсити. В конце концов он решил откусить себе язык и так свести счеты с жизнью.

А старик этот, да будет вам известно, был вовсе не подлого происхождения, а вел свой род от самураев, известных в провинции Этиго.

— Так уж случилось, что, став ронином,[61] я был вынужден скрываться от людей, и вот теперь, на старости лет, мне приходится влачить жалкое существование, — сказал он однажды Гэнсити, когда Дзинсити не было поблизости. Не сдерживая слез, он продолжал: — С жизнью мне расставаться не жаль, не хочу только стать после смерти добычей собак и волков. Поэтому прошу вас предать прах мой земле.

Гэнсити проникся еще большим состраданием к несчастному старику и молвил в ответ:

— Коли суждено вам будет умереть, я исполню вашу волю. Но пока я здесь, никто не посмеет больше дурно обходиться с вами. Теперь вы можете ни о чем не беспокоиться.

Старик склонил голову и, отирая рукавом слезы, с благодарностью произнес:

— Радостно мне слышать эти слова.

В этот миг перед хижиной появился некий человек, по виду путник. Слуги вели под уздцы его коня и несли паланкин. Он спешил, видно, по какому-то делу. Остановившись, человек этот некоторое время пристально глядел на старика, затем спросил:

— Скажите, почтенный, ваше имя не Хасимото Такуми?

— Неужели это ты, Кинъя? — удивился старик. Видно, крепки были узы, связывавшие отца с сыном.

— Какое счастье, что я вас отыскал! — воскликнул путник. — Когда мы расстались, я отправился в Бусю в поисках службы и после долгих мытарств наконец поступил в услужение к князю из восточной провинции. Мне положили жалованье, как и прежде, — пятьсот коку риса.[62] Испросив отпуск в пятьдесят дней, я отправился разыскивать вас, отец. Этот срок подходит к концу, и я совсем было отчаялся вас найти. И вот наконец мы все же встретились. Не отвернулось еще, значит, от меня самурайское счастье.

Старик, в свою очередь, поведал сыну о тяготах, какие выпали на его долю за время разлуки. Слушая отца, Кинъя не успевал осушать слезы.

Тем временем вернулся Дзинсити. Увидев незнакомца, он остолбенел от страха. Кинъя же схватил его и гневным голосом произнес:

— Такую бездушную тварь, как ты, не следовало бы оставлять в живых, но я не стану тебя убивать. Однако знай: тебе не избежать кары за твои злодеяния!

С этими словами Кинъя разнес в щепы хижину Дзинсити. И снова на том месте стало пустое поле.

— А вас, — сказал он Гэнсити, — я принимаю к себе на службу.

Затем Кинъя посадил отца и второго старика в паланкин и вместе с ними отправился на восток.

Так и остался Дзинсити ни с чем, если не считать разбитой посуды, черпачка из раковины да старой циновки, которая почти не спасала от утренней росы и вечернего ветра. Вот какая беда постигла Дзинсити! Вскоре пошла о нем дурная молва, и люди изгнали его из тех мест. Теперь ему даже голову приклонить было негде.

Первый снег застал его у храма Сёсядэра в провинции Харима. Там он и нашел свою погибель — закоченел и умер.

Приписка, оставленная на изголовье

В последнее время у столичных жителей вошло в обычай, чуть перевалит им за сорок, обривать голову и удаляться на блаженный покой. Впрочем, если есть деньги, бритая голова не помеха в развлечениях — даже таю[63] в веселых кварталах охотно выходят к таким гостям. А мальчики-лицедеи и подавно не гнушаются водить с ними дружбу. Что ни говори, передав сыну хозяйство, можно жить без хлопот и волнений; подобное благо ни на что не променяешь. А вот женщины глупы, им до самой смерти жаль уступать невестке бразды правления в доме. Как поглядишь, таковы нравы не только в столице, но и в провинции.

Жил в уезде Хата провинции Тоса человек по имени Кацуоя Скэхати, мастерил рыбацкие лодки. Дело свое вел с умом, так что не только лодки его выдерживали натиск морских волн, но и сам он мог устоять перед любой житейской бурей и постепенно разбогател. Был у него сын по прозванию Скэтаро. Смышленый от рождения, он во всем старался помочь отцу, и каждый его нахваливал, наполняя сердце Скэхати радостью.

Когда Скэтаро исполнилось девятнадцать, он приглядел себе красивую девушку из той же деревни и, поскольку не было в ней на первый взгляд ни малейшего изъяна, вскоре взял ту девушку в жены. Теперь родителям Скэтаро ничто не мешало уйти на покой. Они выстроили для себя позади дома небольшой флигель, все ключи передали Скэтаро и велели двум приказчикам, издавна служившим им верой и правдой, помогать сыну в хозяйственных делах. Это было все равно, что дать черту в лапы еще и железную палку, — ведь хозяйство в доме Скэхати и так прочно стояло на ногах.

Глядя на то, как ладно живут Скэтаро с молодой женой, родители радовались и с нетерпением ждали появления внука. А поскольку невестка была до того молода что могла бы еще носить фурисодэ,[64] свекровь беспокоилась, как бы слуги при ней не начали лениться да своевольничать, и по нескольку раз на дню наведывалась в дом, где жили молодые, с дотошностью вникая во все дела. Зная, сколь требовательна старая госпожа, слуги трудились не покладая рук да еще приговаривали:

— В этом доме и торговля идет полным ходом, потому что у штурвала стоит умелый хозяин, и на кухне порядок, потому что всем распоряжается старая госпожа.

Хотя свекровь находилась уже в почтенном возрасте, она всегда была бодра и приветлива, всякий раз, приходя на кухню, рассказывала челядинцам что-нибудь смешное, поэтому все они любили ее и старались всячески ей угодить.

Казалось бы, лучшей свекрови и желать нельзя, но жена Скэтаро невзлюбила старую женщину, завидуя тому, с каким почтением к ней относятся слуги. И вот однажды на рассвете, в ту грустную пору по весне, когда не переставая льют дожди, она сделала на своем конце изголовья такую надпись: «Я не в силах более сносить постоянной опеки Вашей матушки. Хотя моя любовь к Вам безмерна и я знаю, что любима Вами, нам лучше расстаться. Такая уж, видно, выпала нам судьба в бренном мире», — и, пока муж не проснулся, поднялась с постели и, как была, в смятом спальном одеянии выбежала из дома.

Пробудившись ото сна, Скэтаро прочел обращенную к нему надпись и залился слезами — так велико было его горе.

Узнав о случившемся, все в доме всполошились и сразу же отрядили людей на поиски беглянки. Как выяснилось, жена Скэтаро нашла себе прибежище в монастыре у подножья горы.

— Я пришла сюда не для того, чтобы принять постриг, — сообщила она встретившим ее монахиням, — а затем лишь, чтобы пожить в монастырском уединении.

Монахини решили, что для этого у женщины должны быть веские причины, и принялись ее расспрашивать.

Тут как раз в монастырь явились люди, отряженные на ее поиски, и, узнав, как обстоит дело, попросили настоятельницу взять на себя заботы о женщине. Воротившись домой, они рассказали обо всем хозяевам, и у родителей Скэтаро отлегло от сердца, — ведь невестка как-никак нашлась.

На следующий же день они послали за ней в монастырь слуг, но женщина и не подумала возвращаться.

Истосковавшись по жене, Скэтаро бросил дела и родителей на произвол судьбы, а сам отправился в тот монастырь и стал умолять ее вернуться, — дескать, супружеские узы не прерываются на протяжении целых двух поколений.[65] Однако время шло, а жена по-прежнему не возвращалась домой, и Скэтаро проклинал ни в чем не повинную мать.

Мать же на него не обижалась, а только жалела его, ведь был он ее единственным сыном. И вот однажды, проведя в горестных думах бессонную ночь, старая женщина решила, раз она столь ненавистна невестке, лишить себя жизни, пожертвовать собой ради счастья сына. Приняв такое решение, она сказалась больной, перестала пить и есть и на девятнадцатый день скончалась прежде отведенного ей срока, истаяла, словно видение бренного мира.

Скэтаро кончина матери не опечалила, ведь он давно уже ворчал: зажилась, мол, старуха на свете, — невестка же и подавно обрадовалась, сразу вернулась домой и принялась хозяйничать. Что же до старика отца, то, к счастью для супругов, он был туг на ухо, и они, решив, что старик свое отжил, заперли его в дальней комнате и месяцами не видели.

И вот однажды, когда со смерти матери минуло уже больше года, Скэтаро за какой-то надобностью вытащил то самое изголовье и увидел на нем сделанную рукою матери приписку: «Так уж устроена жизнь, что невестки, состарившись, превращаются в свекровей. Сколь жестоки бывают порою людские сердца! До чего страшно видеть волка в кротком создании, которое зовется моей невесткой. Однако, любя сына, я с готовностью расстаюсь с жизнью во имя того, чтобы во веки веков неосыпались цветы его любви к жене».

Вскоре о том стало известно повсюду, и все отвернулись от Скэтаро и его жены. Не смея показаться людям на глаза, они перестали выходить из дома и в конце концов покончили жизнь самоубийством, заколов друг друга мечом.

Горе, вылетевшее из рукава

Воистину тягостно, когда подозрение падает на человека, чья душа ясна, как безоблачный день. Небо, разумеется, судит по справедливости, и каждому в конце концов воздается по заслугам. Но каково тому, кто вынужден страдать понапрасну! Ведь можно сойти в могилу, так и не дождавшись счастливого мига. Увы, от злого навета в сердце человеческом иной раз такая буря разыгрывается!

Жил в портовом городе Цуруга провинции Этидзэн некто по прозванию Эномото Мандзаэмон. Был он крестьянином, а в свободное от полевых работ время еще и приторговывал. В торговле Мандзаэмон знал толк и каждый год выставлял на осенней ярмарке в Цуруге лотки со всевозможными диковинами, кои закупал в Киото. Немало погонщиков и крестьян собиралось поглазеть на них, словно то были цветы столичных вишен, распустившиеся здесь среди осени. Был этот человек из тех, кто, как говорится, своего не упустит: подсчитывал все в уме, не сорил понапрасну деньгами, покупателя, хоть какого, умел обвести вокруг пальца. И все же удача обходила его стороной, деньги таяли быстро, и очень скоро он остался ни с чем. Как известно, беда не ходит одна: ни с того ни с сего земля его вдруг перестала родить и за четыре-пять лет превратилась в пустошь. Даже подати платить ему было нечем, и пришлось распродать все имущество. Но и в этом жалком положении он продолжал строить из себя умника и совал нос в чужие дела, поэтому все, кому не лень, впутывали его в свои тяжбы. Дело дошло до того, что родственники, опасаясь лишних хлопот, совсем перестали с ним знаться. А сколько горя жена с ним хлебнула! Жизнь ее превратилась в сущую муку. Частые огорчения подточили здоровье, и двадцати шести лет от роду она покинула сей бренный мир. Случилось это в конце пятого месяца. Но хуже всего было то, что на руках у Мандзаэмона остался грудной младенец, сынишка по прозванию Манноскэ. Все сорок девять дней, пока перед табличкой с именем покойницы стояли цветы и курились благовония, отец просидел не смыкая глаз возле колыбельки с москитной сеткой на изголовье. Особенно тяжко ему приходилось, когда малыш начинал плакать. Чего только ни делал несчастный отец, чтобы его успокоить: кормил рисовой кашицей со сладкими тянучками, укачивал, положив к себе на колени, — но ребенок не унимался, и казалось, ночи не будет конца. В такие мгновения Мандзаэмон думал, что этому ребенку лучше было совсем не родиться на свет, и с тоской вспоминал жену, сетуя на горькую участь вдовца.

Однажды ночью, вне себя от отчаяния, он схватил ребенка и побежал к храму, который стоял на краю поля в половине ри от его дома.

Положив Манноскэ в часовенке у дороги, он собрался было в обратный путь, но в это время младенец расплакался, — видно, озяб на холодном полу. У отца едва сердце не разорвалось от жалости, и он снова взял сына на руки, приговаривая: «Плачь, не плачь, все равно придется мне тебя бросить».

Начало светать. Зачирикали воробьи на крыше и принялись кормить своих птенцов. Глядя на них, Мандзаэмон подумал, что, раз даже птицы так заботятся о своих чадах, ему, рожденному на свет человеком, тем более не пристало отказываться от родного дитяти, — и вместе с Манноскэ воротился домой.

Отметив постом пятидесятый день кончины жены, Мандзаэмон решил обойти близлежащие деревни, чтобы купить рисовых жмыхов и начать торговлю. Он повесил через плечо две корзины, в одну посадил Манноскэ, другая же и без того была тяжела, как будто Мандзаэмон излил в нее все свои слезы. Так он вошел в соседнюю деревню. Поселяне приветили Мандзаэмона, обласкав младенца.

Как раз в это время в просторном саду возле дома старосты чаевничали женщины той деревни. Была среди них вдова, которая вполне годилась в жены Мандзаэмону. Не долго думая, ее просватали за него, а вскоре и свадьба сладилась.

Женщина эта и собой была не хуже других, и сердце имела доброе. А замуж поторопилась выйти вовсе не потому, что истосковалась в одиночестве, — просто пожалела бедного малютку. Незадолго до этого у нее умер ребенок, в груди оставалось молоко, и она вскормила Манноскэ, заботясь о нем, как родная мать. К тому же и хозяйкой она оказалась отменной, — бывало, вечером наткет полотна, а утром уже спешит его продавать. С нею Мандзаэмон забыл про голод и холод, а со временем они настолько разбогатели, что смогли содержать во множестве слуг и работников.

К тому времени Манноскэ уже исполнилось шестнадцать лет, и он стал носить взрослую прическу, выбривая волосы углом на висках.[66] Вырос парень на славу, и многие завидовали взрачности его лица. Только нрава он был прескверного, всем нечестивцам нечестивец. Дня не проходило, чтобы он не нагрубил отцу, но мачеха неизменно вступалась за него и всякий раз старалась умилостивить мужа. Мандзаэмон же любил жену и ни в чем ей не перечил. Это приводило Манноскэ в бешенство, и вот неблагодарный пасынок задумал извести мачеху, выгнать ее из дома.

Однажды он сказал отцу:

— Горько говорить вам об этом, но дольше молчать я не могу, это значило бы пойти против совести. Та, которую я считал своею матерью, то и дело со мной заигрывает, просто не знаю, куда от стыда деваться. В конце концов люди заметят и станут тыкать в меня пальцем. — Городя весь этот вздор, паршивец заливался слезами.

Пораженный отец воскликнул:

— Быть того не может!

— Я понимаю, в это трудно поверить, — ответил сын, — но вы можете убедиться сами. Скажите, будто вам надо отлучиться из дома, а сами спрячьтесь в укромном местечке и наблюдайте за нами.

Выпроводив отца, Манноскэ обратился к мачехе:

— В саду уже созревает хурма. Давайте сорвем спелые плоды с верхних веток.

Мачеха согласилась, и они вместе вышли в сад. Тут Манноскэ, улучив удобный момент, зашел в тень дерева и стал дергаться и извиваться, будто его ужалила пчела.

— Поймайте, поймайте же скорее! — крикнул он мачехе.

Та, не чуя подвоха, просунула руку в его левый рукав и принялась искать пчелу.

— Кажется, ничего нет, — молвила женщина, — но боюсь, как бы пчела снова тебя не ужалила. Сними-ка одежду, я как следует погляжу.

Все это видел отец, затаившийся у живой изгороди.

«И впрямь не лжет мальчишка», — подумал он, и в тот же миг всю его любовь словно ветром сдуло. Ничего не объясняя, он объявил жене, что дает ей развод.

— Не пойму, почему вы так вдруг ко мне переменились, — убивалась несчастная. — Коли я в чем провинилась перед вами — скажите. Я ничуть не обижусь, ведь мы как-никак не чужие!

Но Мандзаэмон слушать ничего не хотел. И у бедной женщины не было иного выхода, как остричь волосы и искать утешения в монастыре.

Воистину, у дурных вестей быстрые ноги. Как это произошло — неизвестно, только вскоре слухи о злокозненном поступке Манноскэ облетели всю округу, и не было в тех местах человека, который не возненавидел бы негодяя. Пришлось ему покинуть родные края и податься в Камигату.[67] Однако не успел он отъехать на семь с половиной ри, как грянул гром небывалой силы. Возница, как ни в чем не бывало, продолжал вести под уздцы его коня и лишь потом, оглянувшись, увидел, что всадника на нем нет. От этого самого возницы и стало известно об удивительном исчезновении нечестивца Манноскэ.

Общество восьмерых пьяниц

[68]
В портовом городе Нагасаки, где шум волн напоминает веселое постукивание барабанчиков, восемь знаменитых пропойц заключили между собой союз. Выбрав место для своих сборищ в зарослях криптомерий, — ведь ветки этого дерева служат знаком любого питейного заведения, — они прикатили туда две бочки сакэ — как сладкого, так и терпкого — и, поклоняясь божеству виноделов Мацуноодай-мёдзин, проводили время в безудержном пьянстве. Вот кто входил в этот союз: Дзиндзабуро по кличке «Змей», Каннай по прозвищу «Сютэндодзи»,[69] Тоскэ — он же «Дунпо из Ямато»,[70] Мориэмон «Беспробудный», Сихэй «Веселья на троих хватит», Рокуносин «Выдуй мерку», Кюдзаэмон «Необузданный» и Кикубэй «Хризантемовая водка».[71] С первого и до последнего дня года никто не видел их трезвыми.

Всякий раз, приступая к попойке, они напевали мелодию «Тысячекратная осень»,[72] которой полагается завершать пир, — даже когда они находились в трезвом рассудке, мысли их были уже на дне сосудов с вином. Пьянство служило для них самым большим удовольствием на свете. Глядя на них, многие из тех, кто любит погулять и не прочь пропустить чарку-другую, примыкали к сей беспутной компании и расстраивали свое здоровье, пропивали, как говорится, собственную жизнь.

Жил, например, в Нагасаки некто Дамбэй по прозвищу «Рисовальщик», мастер картин «сима-э».[73] Совсем недавно перебрался он в эти края из Окуры, что в провинции Бидзэн. Родившись в семье, где исстари много пили, он и сам сделался заправским пьяницей, во всяком случае, равных себе он пока еще не встречал. Однажды, когда Дамбэю исполнилось девятнадцать лет, он побывал в столице. Наглядевшись там на состязания лучников у храма Сандзюсанкэндо,[74] он решил устроить такое же состязание по выпивке сакэ, и, надо сказать, проявил себя не хуже, чем Хосино Кандзаэмон и Васа Дайхати[75] в искусстве стрельбы из лука. Вскоре о нем заговорили как о самом прославленном пьянице во всей Поднебесной, так что даже из знаменитой винной лавки «Мандариновый цвет» ему пожаловали подарок — вяленых моллюсков в золотой обертке. Тут Дамбэй совсем возгордился, точно лучник, которому вручили золотой жезл,[76] и, решив, что теперь ему пристало жить только в Нагасаки, где, как известно, любителей сакэ больше, чем в любом другом месте, в скором времени туда перебрался и стал торговать винными чарками.

На его беду оказалось, однако, что в тех местах даже самый рядовой выпивоха, который сходит чуть ли не за трезвенника, способен обскакать любого, кто в иных провинциях на пирах слывет воеводой. Дамбэй, затесавшись в общество восьмерых пьяниц, пил с ними на протяжении тринадцати дней и тринадцати ночей, но поскольку те были против него настоящими богатырями, он в конце концов изрядно умаялся, однако все храбрился и сдаваться не хотел.

Тут как раз явилась матушка Дамбэя и принялась его увещевать:

— Прошу тебя, перестань этак напиваться. Отец твой, Данъэмон, тоже не знал удержу по части вина и однажды за пирушкой во время игры в го,[77] которая продолжалась всю ночь, повздорил с лекарем-иглоукалывателем Утидзимой Кюбоку. Хотя спор между ними разгорелся из-за сущей безделицы, спьяну они наговорили друг другу много обидного, так что в конце концов схватились за мечи, да и закололи один другого насмерть. В глазах людей они выглядели глупцами и, сойдя в могилу, только покрыли себя позором. Пусть я всего лишь женщина, но и мне это обидно. Вот я и решила и детям своим, и внукам рассказать о бесславном конце Данъэмона, чтобы они не смели взять в рот ни капли сакэ. И что же? Хоть я и старшая в семье, все получается не так, как я хочу. Мои слова ты пропускаешь мимо ушей и вот стал пропойцей хуже других. Знай, пьянство не доводит до добра. Прошу тебя, остановись, утешь мать на старости лет. Конечно, одним махом с этой привычкой не разделаться. Так и быть, до исхода лета я разрешаю тебе пить понемногу, скажем, три раза днем и три ночью, но за один раз выпивай, уж пожалуйста, не больше пяти мерок.[78]

Дамбэй бросил на мать злобный взгляд и отвечал ей так:

— Вам-то, мамаша, никто не запрещает пить чай. Пора бы уразуметь, что сакэ для меня — единственная радость в жизни, ради него мне и помереть не жалко. К слову сказать, когда я помру, тело мое обмойте не водой, а добрым сакэ, и гробом пусть мне послужит бочка из-под вина, что делают в Итами.[79] А похоронить меня прошу на горе с вишневыми деревьями или же в лощине, где растут клены. Когда люди придут полюбоваться на расцветшие по весне вишни или на клены в осеннем багрянце, они наверняка прольют на землю хоть немного сакэ, и оно дойдет до моих косточек. Поймите, мамаша, если я и после смерти не собираюсь расстаться с сакэ, могу ли я отказаться от него при жизни?!

С тех пор Дамбэй стал бражничать пуще прежнего, не разбирая, ночь стоит на дворе или день. Случалось, что по пять, а то и по семь дней кряду он валялся в постели мертвецки пьяный. Не мудрено, что все остальные дела пошли у него побоку.

Беспрестанно печалясь о сыне, матушка Дамбэя занемогла и вскоре скончалась. А Дамбэй даже в день ее смерти был не в силах подняться с постели. Лишь по прошествии времени, чуточку протрезвев, он спохватился и принялся горевать, да было уже поздно.

Кичливый силач

Судья поднял свой веер[80] и стал посередине площадки, огороженной четырьмя столбами. Вслед за ним на помост вышел Маруяма Дзиндаю, борец высшего разряда, нанятый устроителем состязаний, за ним — борцы Ваканоскэ и Цутаноскэ. Все они стали по левую сторону помоста. С правой стороны заняли свои места их противники — Тобира Татээмон, Сиогама и Сирафудзи. Началось состязание борцов сумо.

По мере того как на помост поднимались прославленные борцы-тяжеловесы, зрителей становилось все больше и больше, а поскольку дело происходило в день праздника знаменитого храма Компира,[81] вскоре народу собралось столько, что между круглыми подушками для сидения даже шила негде было бы воткнуть. Да и кому не охота поглядеть на сноровистых борцов из Камигаты и на деревенских силачей!

После этих состязаний увлечение сумо распространилось по всей провинции Сануки, и многие жители той земли, вплоть до пастухов и живущих в горах сборщиков хвороста, обзавелись двуслойными набедренными повязками из пеньки[82] и принялись ломать себе кости, пытаясь освоить все сорок восемь приемов борьбы. Они даже не боялись на всю жизнь остаться калеками, до того велико было их увлечение этим никчемным занятием.

Жил в тех краях парень по имени Сайхэй, который если и мог чем похвастаться, так только своею силой. Не так давно снискал он славу на поприще сумо и взял себе прозвище Араисо, что значит «Неприступный берег». Хотя и доводился он сыном известному в тех краях горожанину, хозяину меняльной конторы «Марукамэя», сумо почитал ни с чем не сравнимым делом.

— Послушай, сынок, — говаривал отец Сайхэю. — Люди основательные развлечения ради играют на кото[83] или в го, занимаются каллиграфией или рисованием, увлекаются чайной церемонией,[84] игрою в ножной мяч,[85] стрельбою из лука или же пением утаи.[86] Все это вполне достойные занятия. А что хорошего в развлечении, при котором надобно раздеться догола да еще всякий раз подвергать опасности свое здоровье? Бросил бы ты свое сумо, завел себе хороших товарищей и читал бы с ними, к примеру, Четверокнижие.[87]

Но Сайхэй пропускал мудрые сии слова мимо ушей. Между тем, если бы он послушался родителя, тот уже год, а то и два назад передал бы ему хозяйство и поручил вести все дела.

Однажды матушка Сайхэя, желая оказаться умнее мужа, потихоньку подозвала к себе сына и сказала ему:

— Нынешней весной тебе исполнится девятнадцать лет. Вот бы и поехал в столицу,[88] полюбовался тамошними вишнями в цвету, а заодно и поразвлекся. Мы с отцом для того и копили деньги, чтобы ты мог их теперь тратить. Непременно наведайся в веселый квартал Симабара[89] и, если захочешь, перезнакомься со всеми таю. А то поезжай в Осаку, заведи дружбу с тамошними актерами, какой понравится тебе, того сразу и выкупай. Или вот еще что: присмотри себе дом на улице Мицудэра-мати, чтобы было где останавливаться, когда приезжаешь в Осаку. Даже если ты потратишь тысячу, две тысячи рё,[90] большого ущерба нашему состоянию от этого не будет. Словом, во всем можешь положиться на меня.

Сколь ни заманчивы были эти советы, Сайхэй и не подумал им следовать.

— Для меня нет большего удовольствия в жизни, чем сумо, — отрезал он. И на сей раз Сайхэй не пожелал отказаться от своего пристрастия, — видно, таким уж упрямым вырос. Единственное чадо в семье — этим всё сказано. Родители поняли, что никакими уговорами на него не подействуешь, и махнули на все рукой.

Зная об этом, многочисленные приказчики и те осуждали Сайхэя:

— При таких родителях можно было бы кутить в веселых кварталах, сколько душе угодно. Тогда и умереть не жалко. А наш молодой хозяин только и знает, что жилы из себя тянуть.

Теперь, когда родители больше не уговаривали его бросить сумо, Сайхэй стал особенно налегать на мясную пищу и от этого сильно прибавил в весе. Хотя исполнилось ему всего девятнадцать лет, выглядел он на все тридцать, за короткое время стал просто неузнаваем.

Тут собрались все домочадцы на семейный совет и порешили, что, ежели Сайхэя женить, нрав его может измениться к лучшему. Вскоре нашли ему подходящую невесту и кое-как справили свадьбу. Однако Сайхэй ни разу не вошел в комнату своей молодой жены. Родители его вконец растерялись и попросили поговорить с сыном кормилицу, которая нянчила его с малолетства.

— Будет обидно, ежели я в цвете лет понапрасну растрачу силы, — отвечал Сайхэй. — Я поклялся богу Хатиману,[91] богине Мариси[92] и богу Фудо,[93] что ни разу не лягу в постель с женщиной. Гореть мне ясным огнем, коли нарушу эту клятву!

Но все оставалось по-прежнему: молодая жена была брошена в одиночестве, точно ненужное украшение, а Сайхэй продолжал спать в своей комнате.

— Нет у меня иных радостей, кроме сумо, — говорил он и упражнялся с еще большим рвением.

Со временем сила и сноровка его умножились, и при одном лишь упоминании об Араисо противники бежали, не чуя под собою ног. Стал он лучшим борцом сумо на всем Сикоку.[94]

— Теперь вряд ли кто осмелится со мной состязаться, — бахвалился он. Не удивительно, что все вокруг его возненавидели.

Однажды в соседнем селении был храмовый праздник, и под вечер там решили устроить состязание борцов сумо. Явился туда и Сайхэй. И вот какой-то парень из местных, носильщик, таскавший за отшельниками их скарб, решил с ним сразиться. Он без труда приподнял Сайхэя и ловко повалил наземь, так что несравненный Араисо с переломанными ребрами рухнул на песок, подобно лодке, выброшенной на скалистый берег. Сайхэя тут же водрузили на носилки и отправили домой. Вот какая беда с ним приключилась.

Чего только ни делал Сайхэй, чтобы исцелиться, все впустую, и он всякий раз срывал злобу на окружающих. Стоило кому-нибудь из домочадцев допустить самую малую оплошность, как он уже набрасывался на него с грубой бранью. А слуг до того запугал, что те не смели показаться в комнате больного. Теперь родители вынуждены были сами растирать ему ноги и прибирать у него в постели, когда он справлял большую или малую нужду. Казалось, само Небо отвернулось от него. «Родительское наказание» — вот какое прозвище следовало бы ему теперь дать!

Из сборника «Дорожная тушечница»

Чертова лапа, или Человек, наделавший много шума из ничего

Случилось одному человеку увидеть, как в полдень увядают цветы вьюнка «утренний лик», и он опечалился, подумав о том, что пора его собственного расцвета тоже незаметно миновала. Жизнь человеческая мимолетна и подобна дороге, по которой поспешает в сумерках странник, не зная, где остановится на ночлег. Осознав это, решил тот человек отправиться в паломничество по святым местам.

Людские сердца несхожи меж собой, как цветы на разных деревьях. Если даже в столице, где видимо-невидимо народу, не встретишь двух одинаковых людей, то об отдаленных провинциях и говорить нечего. Там различия между людьми еще заметней. «Хорошо бы записать все необыкновенное, что я там увижу. Со временем из этих записей, как из семян, могут вырасти рассказы!» Подумав так, человек этот приготовил дорожную тушечницу и запасся изрядным количеством туши, дабы писать обо всем, что ни придет на ум.

«Луна на небе всегда одинакова, но каждый видит ее по-своему», — любил повторять тот человек и не уставал удивляться тому, как много в нашем изменчивом мире любопытного и забавного. Жил он неподалеку от храма Тодзиин в Китаяме. Крытая бамбуком уединенная хижина, где проходили его дни, отнюдь не казалась убогой и была построена с большим тщанием. Звался этот человек Бандзаном. Его тронутые сединой волосы были коротко острижены и приглажены. Носил он черную накидку, какую обычно носят благочестивые миряне, на мирянина он, однако, не походил, да и на монаха тоже.

По утрам и вечерам бил он в деревянный гонг и читал нараспев сутры, но не для того, чтобы, подражая Шакьямуни[95] или Бодхидхарме,[96] достигнуть просветления, а так, ради собственного удовольствия, как иные распевают утаи. Обычно он обходился постной пищей, но никогда не упускал случая полакомиться рыбой или дичью и съедал их с превеликим удовольствием. После долгих часов молчаливого созерцания он любил проводить время в обществе хорошеньких женщин и вдыхать аромат алоэ, исходящий от их развевающихся рукавов. Однако со временем Бандзан понял, что этот аромат, равно как и запах благовонных курений, кои он носил с собой в бумажном мешочке, только лишний раз напоминает о непостоянстве и призрачности всего сущего, и отправился странствовать.

Надев короткое дорожное платье и соломенные сандалии, Бандзан зашагал по ухабистым, вымощенным мелким камнем дорогам Киото. Но тут внезапно полил сильный дождь, как это нередко бывает в пятом месяце, и тяжелые капли застучали по его дождевой шляпе. Из-за дождя вода в реке Сиракаве поднялась, затопив перекинутый через нее мост и дорогу, по которой ходят со своим товаром в столицу продавщицы угля. Волны в реке вздымались высотою с дом, и пока люди беспокоились, как бы не обвалился берег, прорвало плотину. Жители окрестных деревень били в барабаны, оповещая всех об опасности, а тем временем по течению, словно огромные плоты, неслись рухнувшие в воду деревья. У Третьего проспекта творилось что-то невообразимое: вода хлынула в храм Тёмёдзи[97] и достигла алтаря. Вот уж когда святому Нитирэну пристало бы сочинить свою молитву о спасении в водной бездне.[98] Как ни пытались монахи сдержать стихию, под ее натиском обрушились южные врата, и фигуры обоих стражей врат[99] оказались в воде. Бедняги лишь беспомощно пускали пузыри, и казалось, вот-вот захлебнутся, но спасти их никто не мог. Кончилось тем, что они ударились о край скалы и вдребезги разбились.

В тот самый день, под вечер, человек по имени Дзиндаю, торговец дровами с Седьмого проспекта, вооружившись «медвежьей лапой»,[100] вытаскивал из воды принесенные течением деревья и неожиданно поймал отломившуюся руку одного из стражей врат. В простоте душевной он изрядно подивился находке и сказал своему помощнику:

— Не иначе как это лапа самого черта! Сделаю-ка я ее семейной драгоценностью, только ты об этом пока помалкивай.

Дзиндаю велел помощнику принести из дома небольшой сундук, спрятал в него находку, а воротившись домой, обвязал сундук веревкой «симэ»[101] и поставил в кладовку.

На следующий же день Дзиндаю сам повсюду раззвонил, что, дескать, вытащил из воды лапу самого черта. Поначалу ему не верили, но поскольку торговец слыл человеком правдивым, многие загорелись желанием увидеть чудесную находку и стали его упрашивать:

— Дайте хоть одним глазком взглянуть на чертову лапу. Ведь молва об этом чуде будет ходить до скончания века.

Даже среди стариков находились такие, что говорили:

— Я готов расстаться с жизнью, только бы увидеть ваше сокровище. Больше нет у меня никаких желаний.

На молодых же и вовсе не было удержу, они прямо-таки осаждали Дзиндаю, позабыв об осторожности. Только у тех, кто побогаче, кому было что терять, хватило ума не выказывать желания взглянуть на чертову лапу.

В конце концов набралось одиннадцать доброхотов, отважившихся взглянуть на сокровище Дзиндаю. Прежде чем отправиться к нему, каждый приготовился на свой лад: кто на прощание выпил с женой по чарке сакэ, кто на всякий случай надел кольчугу, а кто прихватил меч, передававшийся в семье из поколения в поколение. Иные сунули за пазуху горсть бобов, с помощью которых в праздник Сэцубун изгоняют из домов нечисть. Иные вооружились палками и дубинками, а кое-кто — даже деревянными копьями. И хотя все они дрожали от страха, толпясь у ворот дома Дзиндаю, им не терпелось увидеть чертову лапу. Ныне, как и в старину, немало глупцов!

Но вот наконец наступил вечер — время, которое Дзиндаю счел наиболее подходящим для осмотра своего сокровища. Сам он снарядился еще более тщательно, нежели остальные, и, взяв в руку свечу, пригласил всех в кладовку.

— Лапа находится в этом вот сундуке, — объявил он. — Сейчас я открою крышку.

Переглянувшись между собой, все окружили сундук и заглянули в него. И — о, чудо! — им показалось, будто чертова лапа шевелится. От страха люди едва не лишились рассудка, а те, кто пришел с мечами, вытащили их из ножен да впопыхах и поранили друг друга. Одним словом, дело это для многих добром не кончилось. Но как бы то ни было, весть о случившемся вмиг облетела город, и весь вечер дом Дзиндаю осаждали любопытные, которым не терпелось увидеть чудо.

А наутро стало известно о двух стражах врат, унесенных водой из храма Тёмёдзи, и теперь все вокруг потешались над событиями минувшего вечера. Дзиндаю же, который наделал столько шума из ничего, дали прозвище: «Второй Ватанабэ-но Цуна».[102]

Долгий путь к знакомому изголовью

На острове Авадзи, где, как сказано в одном стихотворении, «раздается крик куликов», Бандзану довелось услышать об одном поистине печальном происшествии. Оказался Бандзан в тех краях потому, что корабль, на котором он плыл, сделал остановку в бухте Эдзима, и ему поневоле пришлось дожидаться здесь утра. Мрачное это было место. В какой-то старинной песенке поется о «цветущем Эдзима». И где только привиделись цветы тому, кто сложил эту песню? Несмотря на весеннюю пору, поблизости не найти было ни одного цветущего вишневого дерева, на всем лежала печать уныния, как это бывает в осенние сумерки. «Лишь в бухтах — бедные рыбачьи шалаши…»[103] Подойдя к одному из них, Бандзан увидел, что там собрались местные жительницы почаевничать да посудачить. Как раз в это время одна из женщин, взглянув на которую можно было сразу понять, что невестке ее живется несладко, говорила:

— Поспешность никогда не доводит до добра.

В этих словах было столько значения, что Бандзан невольно прислушался. И вот, что он узнал.

Жил в той бухте рыбак по имени Китагиси Кюроку. Каждый год уходил он в восточные моря на лов сардин и тем добывал себе пропитание. Обычно вместе с ним отправлялись на промысел и его приятели-рыбаки, но прошлой осенью Кюроку отправился в одиночку.

Шло время, а Кюроку все не возвращался. Весточки же о себе он послать не мог, потому что не знал грамоты, вот и выходило, что, сам того не желая, он причинял своим близким немалое беспокойство. К тому же осень в том году выдалась непогожая, и рыбачьи лодки тонули одна за другой.

— Видно, Кюроку нашего уже нет в живых, — сокрушались его домочадцы.

А тут еще какой-то человек заявил, будто собственными глазами видел, как утонул Кюроку, а вместе с ним еще двести пятьдесят человек.

— Недаром было у нас недоброе предчувствие. Хорошо, что мы дома остались, — говорили друзья Кюроку, и от этого на душе у его близких становилось еще тяжелее.

Но горше всех было, конечно, жене Кюроку, она так страдала, что готова была лишить себя жизни. Это и понятно, — ведь была она искренне привязана к мужу. Войдя в дом жены зятем, Кюроку жил с нею в полном согласии и родителей ее почитал; потерять такого человека для всей ее семьи было большим горем. Наступила зима, за нею — весна, наконец миновал почти год, а от Кюроку по-прежнему не было ни слуху, ни духу. Теперь ни у кого не оставалось сомнений в том, что он погиб. Считая день, когда он покинул родное селение, днем его смерти, близкие Кюроку пригласили священника и отслужили по нем поминальную службу.

Проходит время, и горе понемногу забывается, — так уж устроена жизнь. Глядя на жену Кюроку в самом расцвете молодости, родственники принялись ее уговаривать:

— Обидно в такие годы оставаться вдовой. Нашла бы ты себе мужа, и родителям твоим было бы спокойнее.

Но та и слышать об этом не хотела. В скором времени намеревалась она отречься от бренного мира, остричь волосы и провести остаток жизни, возжигая благовония и ставя цветы на божницу в память о покойном муже. Но родственники не отступались.

— Рассуждать так может лишь дочь, забывшая о долге перед родителями, — твердили они и в конце концов уговорили ее снова выйти замуж.

И вот выбрали счастливый день и назначили свадьбу.

Женихом был Коисо-но Мокубэй, рыбак из того же селения. И видом своим и ловкостью превосходил он Кюроку, изъянов за ним никаких не водилось. Готовясь к встрече нового зятя, родители женщины радовались, а родственники и подавно не помнили себя от счастья. Хотя новобрачные выросли в захолустье, на свадьбу жених, как и положено, надел хакама,[104] а невеста украсила прическу самшитовым гребнем. Только новобрачные приступили к троекратному обмену чарками сакэ, как в дощатую дверь их невзрачного жилища полетели камешки, — подобный обычай существует повсюду и объясняется, видимо, завистью к счастливым жениху и невесте. С наступлением ночи, однако, шум утих, новобрачные улеглись в постель и сдвинули изголовья. Тут женщина как-то само собой забыла прежнего мужа и, воспылав любовью к Мокубэю, отдалась во власть нового чувства.

Утомившись за вечер, все в доме крепко спали. Наступило утро, но дверь все еще оставалась на запоре. Тут-то как раз и воротился из дальних краев Кюроку. Войдя в дом на правах хозяина, он поспешил взглянуть на жену, по которой стосковался в разлуке. Сквозь оконце, выходящее на юг, уже пробивались солнечные лучи, и Кюроку увидел, что изголовье у жениной постели небрежно сдвинуто. Рассыпавшиеся по нему волосы показались Кюроку еще прекрасней, чем прежде. «Пригожее моей жены нет женщины в нашем селении», — с гордостью подумал он и пристроился в постели рядышком с нею. Женщина тотчас же проснулась и, вскрикнув от неожиданности, залилась слезами. Тут из-под одеяла показалась голова вконец растерявшегося Мокубэя.

— Что все это значит? — вскричал Кюроку, закипая яростью.

Женщина стала объяснять, так, мол, и так, но Кюроку не пожелал слушать никаких оправданий. Вот что значит злой рок! В особенности же обидно было Кюроку, что из всех мужчин жена его выбрала именно Мокубэя, с которым они давно уже враждовали! В тот же миг в голове Кюроку созрело решение, но прежде чем его осуществить, он рассказал жене о тяготах, кои ему привелось испытать, когда лодку его отнесло к берегам Осю. После этого он взял нож, убил сначала жену, потом Мокубэя, а напоследок себя самого. Для жителя захолустного рыбацкого поселка это был поистине удивительный поступок!

Чудесные звуки барабанчика, завлекшие странника

Как ни хотелось Бандзану подольше остаться в Киёмигате,[105] с первыми рассветными ударами колокола он пробудился от сна, покинул свой ночлег и снова отправился в путь.

Холодный ветер раскачивал сосны на мысу Михо. Бандзан вышел к заливу Таго и по левую руку от себя увидел угрюмо высившуюся гору Сатта. Оттуда доносился унылый крик обезьян. С побережья вспорхнула стая куликов, и от этого окрестный вид сделался еще более печальным. Шагая по песчаному берегу, Бандзан смотрел, как в рыбачьих деревушках поднимается легкий дымок от котлов, где выпаривают соль. Белые облака укрывали от взора Фудзи, и давнее намерение Бандзана посвятить этой знаменитой горе какое-нибудь стихотворение так и осталось втуне. Путь Бандзана лежал через Юи и Камбару, а места эти славятся тем, что там вылавливают диковинную рыбу, которая зовется ягара. Чтобы разогнать сон, Бандзан закурил трубку и, миновав местечко Мацубара, открытое всем ветрам, сел в лодку и переправился на другой берег реки Фудзикава. Из Укисимагахары ему пришлось идти по заросшему сухим мискантом полю. Тут взору его предстала гора Асигара. С тех пор как с дорожным посохом в руке Бандзан отправился в странствие, подобной красоты ему не приходилось видеть, все вокруг радовало глаз.

Здесь, на горе, кусты бадьяна были усыпаны плодами, цвели камелии, а засохшие листья плюща казались еще более зелеными, чем осенью, — они скрашивали неприглядность скал. Вершина горы была убелена инеем, как старец сединами. На пути то и дело попадались дубовые пни, — видно, здесь жгли уголь, но печей нигде уже не было. Пробираясь сквозь заросли покрытого инеем низкорослого бамбука, Бандзан замочил рукава платья. «Хоть бы поскорее выглянуло солнце!» — подумал он, но рассвет почему-то не наступал.

Неожиданно дорога пошла под уклон, и Бандзан вышел к какой-то пещере. Тут ему послышался стук барабанчика, едва различимый из-за плеска волн в озере неподалеку.

«С чего бы это в горной глуши играли на барабанчике?» — удивился Бандзан, стал прислушиваться, и почудилось ему, будто в пещере и правда кто-то есть. В тот же миг он заметил, как мелькнули рукава из тонкого алого шелка, а ветер донес до него аромат курящихся благовоний. Бандзана вдруг стало клонить ко сну. Притаившись за криптомерией, он заглянул в пещеру и увидел редкостной красоты девочку. Ей было лет тринадцать на вид, во всяком случае, она уже вышла из той поры, когда деревенские дети носят прически агэмаки[106] и фуривакэ.[107]

«Странно, — подумал Бандзан, — что девочка живет здесь одна, вдали от людей». Девочка тоже заметила Бандзана, однако не заговорила с ним и даже не улыбнулась. «Уж не изображена ли она на картине?» — засомневался было Бандзан, но после некоторого колебания все же приблизился и, точно во сне, спросил:

— Как ты здесь оказалась?

И вот что он услышал в ответ:

— Я прихожусь дочерью человеку по имени Тёдзо, виноторговцу из города Футю, что в Суруге. Когда мне исполнилось девять, матушка моя умерла, но не прошло и пяти лет, как отец снова женился. Так уж повелось на свете, что мачехи редко благоволят к падчерицам. Меня же моя мачеха люто возненавидела. И все-таки я искренне старалась ей угодить, точно родной матери. В ту пору, когда миновала моя тринадцатая весна, у мачехи появился возлюбленный. Спустя некоторое время люди узнали об этом и стали ее осуждать. Тогда мачеха решила свалить вину на меня и как-то сказала отцу, будто возлюбленный ходит ко мне. «Да ведь это невиданное распутство!» — вскричал отец и учинил мне допрос. «Если рассказать все, как есть, — подумала я, — мало того, что за мачехой утвердится дурная слава, так еще и слуга, который был посредником в ее любовных делах, подвергнется смертной казни, я же прослыву неблагодарной дочерью. Уж лучше я поступлю так, как подобает дочери, верной своему долгу перед родителями, — пожертвую собой и спасу других». В тот же вечер я оставила письмо, в котором сознавалась в мнимом своем прегрешении, тайком выскользнула из дома и нашла прибежище в этих горах. Пять дней я не брала в рот ни капли воды, только читала по памяти сутры да возносила молитвы. А на шестой день я слегла и уже не могла подняться. «Вот и наступил мой конец», — подумала я, но вдруг произошло чудо — с неба на меня повеяло благовонием, а в рот потекли капельки росы. В тот же миг я почувствовала, что оживаю, и силы вернулись ко мне. После этого с неба спустилось чудесное дитя и стало играть со мной. Тело мое сделалось невесомым, я перестала ощущать жажду, и голод, и холод. Когда зацветают азалии, я знаю, что наступила весна, начинают осыпаться каштаны — для меня это знак, что пришла осень. Вот уже тридцать лет, как я живу в этих горах. На меня снизошла божественная сила, и благодаря ей я знаю обо всем, что происходит в моем родном селении. Известно мне, например, что семнадцать лет тому назад мачеха моя умерла. Потому я и решилась упомянуть о ней. Говорят, что Небо милосердно — интересно, кто это сказал? Сама не знаю, почему мне вздумалось рассказать обо всем этом вам, паломнику, по воле случая забредшему сюда.

Рассказ девочки был поистине удивительным. Казалось бы, Бандзан внимал ему совсем недолго, а в мире людей между тем прошло целых три дня.

На возвратном пути Бандзан решил снова заглянуть в Футю и остановился там на ночлег, а утром рассказал хозяину постоялого двора историю, которую поведала ему девочка. Тот всплеснул руками:

— Человека по имени Тёдзо давно уже нет на свете, и из родни его теперь вряд ли кто жив. Да, и впрямь удивительная история. Проводите меня к тому месту в горах.

Бандзан взял с собой хозяина постоялого двора, а с ним еще двух или трех человек и снова отправился к той пещере. Но там обнаружили они лишь барабанчик да платье из тонкого шелка. Самой же девочки и след простыл.

Кому веселая свадьба, а кому — река слез

Случилось однажды Бандзану остановиться на ночлег в городке Ямада провинции Исэ. Не успел он заснуть, как его разбудил страшный грохот, — казалось, рухнул Небесный грот.[108] А дело было вот в чем. Один из домов поблизости окружила целая толпа и принялась осыпать его камешками, собранными на берегу реки Исудзугава.

Проснувшись, Бандзан спросил у хозяина постоялого двора, что случилось, и тот ответил, что по соседству справляют свадьбу.

— С тех пор как боги-прародители вступили в брачный союз, — сказал он, — вошло в обычай вот так лупить камешками в дом новобрачных. Видно, зависть к счастью молодых не дает людям покоя.

Бандзан и хозяин от души рассмеялись.

На следующее утро Бандзан покинул те края и отправился на восток, а на возвратном пути снова заночевал на том же постоялом дворе.

— Даже над последним дураком и то шутить не годится, — сказал, встретив Бандзана, хозяин и поведал ему такую историю.

Когда Бандзан был здесь в первый раз, свадьбу справлял Мацудзакая Сэйдзо, живший на улице Накадзэко в Ямаде. Он знал толк лишь в торговле, во всем же остальном был доверчив до глупости.

Как-то вечером любители распевать утаи собрались на очередное занятие. Кроме учителя пения Буэмона, были среди них Хикодзаэмон, Токускэ, Мацуэмон, Синскэ и еще несколько человек, все приятели Сэйдзо.

— Нынче Сэйдзо наверняка снова опоздает, — заметил один из них.

— Уж это точно, — подхватил Хикодзаэмон. — С тех пор как Сэйдзо женился этой весной, он совсем не выходит из дома, разве только по делу. Даже днем знай себе валяется в постели. Много странного случается в мире, но даже самому никчемному богу Удзигами[109] не могло прийти в голову, что Сэйдзо с его страхолюдной внешностью достанется в жены такая красавица. Это бы еще ладно, куда противнее другое. Захожу я к ним позавчера, а они средь бела дня нежатся себе подле котацу.[110] Увидели меня, натянули на себя одеяло и притворились, будто спят. Разве люди порядочные так поступают?

Все, конечно же, согласились с Хикодзаэмоном, а кто-то сказал:

— Вообще-то я не завистлив, но как подумаешь, какую красавицу отхватил себе в жены Сэйдзо, так прямо зло берет. Давайте устроим так, чтобы Сэйдзо расстался с женой.

Не успел он это произнести, как явился Сэйдзо.

Поговорили для начала о том о сем, а затем Мацуэмон, один из друзей Сэйдзо, с умным видом повел такую речь:

— В минуту опасности друзья всегда приходят на помощь друг другу. Вот я и хочу кое-что рассказать тебе о твоей молодой жене, хотя, поверь, мне это нелегко. Что и говорить, все вокруг только и толкуют что о ее красоте, да и ведет она себя так, что не придерешься. Но, спрашивается, почему в таком случае, кроме тебя, не нашлось охотников жениться на ней? На то, оказывается, есть причина, и серьезная, только мало кто о ней знает. Дело в том, что жена твоя страдает падучей болезнью, и с наступлением холодов у нее наверняка начнутся припадки. А это грозит тебе гибелью. Все мы любим тебя и не можем не испытывать тревоги.

Пораженный до глубины души, Сэйдзо воскликнул:

— А что же это за болезнь такая?

— О, женщина, страдающая этой болезнью, способна на любое безрассудство. Она может, например, раздеться догола и среди бела дня выбежать на улицу. Болтать, что не положено. Бить посуду и прочую домашнюю утварь, бросаться ни с того ни с сего с кулаками на прислугу. Резать и рвать на куски циновки. Мало того, она может вцепиться зубами тебе в горло.

Еще много разных небылиц наплел Мацуэмон. Слушая его, Сэйдзо менялся в лице. «О, боги!» — простонал он и на некоторое время замолк. Потом, словно очнувшись, вздохнул:

— Да, тут уж ничего не поделаешь…

Было ясно, что слова Мацуэмона он принял за чистую монету.

— Что же, спасибо за предупреждение. Холода вот-вот начнутся, так что можно считать, я спасся от верной погибели, — сказал Сэйдзо на прощание и отправился домой.

Не успел он закрыть за собой дверь, как друзья разразились веселым хохотом. В тот вечер они не стали петь утаи и провели время за разговорами.

Что же до Сэйдзо, то, воротившись домой, он призвал к себе жену и, сказав ей:

— С сегодняшнего дня можешь считать, что у тебя нет мужа. Немедленно отправляйся к родителям! — тут же набросал разводную бумагу.

Жена залилась слезами и взмолилась:

— Объясните, что произошло? Неужели кто-нибудь оговорил меня?

— Нечего нюни распускать! Слезами меня не разжалобить! — отрубил Сэйдзо и прогнал несчастную из дома. Как ни обидно ей было, пришлось смириться, такова уж женская доля. И бедняжка вернулась в родительский дом.

Узнав о случившемся, родители воскликнули:

— Вот уж странно так странно! Вы так ладно жили между собой, что люди ставили вас другим в пример, и вот на тебе! Наверняка ты в чем-то провинилась перед мужем, скверная девчонка!

Они заперли дочь в дальней комнате, а сами призвали свата Ситиэмона и рассказали ему, как было дело.

— Ушам своим не верю! — вскричал сват. Если бы ваша дочь чем-то не угодила Сэйдзо, он наверняка рассказал бы об этом мне. Схожу-ка к нему, узнаю, в чем дело.

Едва завидев свата, Сэйдзо с обидой накинулся на него:

— Не ожидал я от вас, Ситиэмон-доно, такого коварства. Вот уж, право, удружил так удружил, сосватал мне жену с этакой болезнью!

— О какой болезни вы говорите? Впервые об этом слышу. Объясните же наконец, в чем дело.

Тут Сэйдзо рассказал свату обо всем, что накануне узнал от друзей, и напоследок добавил:

— Вот такие дела, Ситиэмон-доно. А холода уже не за горами. Вряд ли люди врут.

— Да мне и во сне не могло такое присниться, — ответил сват и, озадаченный, удалился.

Как только наступили холода, отвергнутая Сэйдзо жена принарядилась и вместе с матерью вышла из дома, чтобы посетить каждого из пяти его товарищей, столь жестоко ее оговоривших. В кимоно модной раскраски, подол которого изящно отгибался при каждом шаге, молодая женщина казалась еще прелестней, чем обычно, все на нее так и заглядывались.

Каждому из друзей Сэйдзо она говорила:

— Холода наступили, а я, как видите, совершенно здорова. Даже простуда меня не берет.

Напоследок она явилась к своему бывшему мужу и, сказав ему:

— Ничего худого со мною не приключилось, можете сами убедиться! — тотчас же удалилась.

Только теперь Сэйдзо понял, что друзья нарочно ввели его в заблуждение, чтобы разлучить с любимой женой. А тут еще, как назло, все знакомые не переставали удивляться:

— Почему вы расстались со своей красавицей женой? И добрая она, и приветливая. Да такие женщины встречаются одна на тысячу.

Они жалели Сэйдзо, как будто он лишился всего своего состояния. А кое-кто добавлял:

— Говорят, она снова собирается замуж. Счастливчик тот, кому достанется такое сокровище. — При этих словах сердце у Сэйдзо готово было разорваться от боли.

Между тем близился новогодний праздник, однако Сэйдзо не стал приводить в порядок свои дела, решив, что теперь это ни к чему, ведь встречать Новый год ему было не с кем. Жизнь окончательно ему опротивела, и с утра до вечера он только и знал, что повторять: «Вот жалость-то, вот досада!»

Перед праздником он не сделал себе щегольской прически, не заказал новое нарядное кимоно, не стал украшать горку Хорай, не купил лангустов, не поставил у ворот украшение из сосны и бамбука.[111] «Зачем, если рядом нет жены?» И Сэйдзо решил вовсе не вставать с постели.

В первый день Нового года ярко светило солнце, на небе не было ни облачка. Когда перед домом Сэйдзо послышались голоса пришедших поздравить его с праздником, он натянул на себя одеяло и приказал слуге:

— Ступай скажи им, что я маюсь животом и не встаю.

Как раз в это время мимо его дома проходила свадебная процессия. Взрослые задорно выкрикивали: «Окатить жениха! Окатить жениха!»[112] Им вторили ребятишки.

Сэйдзо вскочил с постели и выглянул на улицу.

— О, никак, это Магоскэ из нижней части города, — воскликнул он. — На ком же он женится?

— Еще в начале зимы они с невестой обменялись свадебными подарками, — отвечал слуга Тароскэ. — А женится он на вашей бывшей супруге.

Тут Сэйдзо не выдержал и с возгласом: «О, наказание!» — бросился к себе в комнату.

После этого ничто уже не влекло Сэйдзо к суетному миру, и он влачил безрадостные дни. И вот однажды он решил убить пятерых своих приятелей, обманом заставивших его расстаться с женой, равной которой не найти на свете, а затем и самому свести счеты с жизнью. Отперев сундук, он вытащил оттуда короткий меч и, как был, с растрепанными волосами, которые в последний раз причесывал дней за десять до Нового года, помчался к Хикодзаэмону.

В доме Хикодзаэмона новогодний праздник шел полным ходом. Все домочадцы выглядели помолодевшими в нарядных кимоно. Перед домом были развешаны симэ,[113] обещая его обитателям не меньше тысячи лет счастливой жизни. В руках у всех были чарки с сакэ.

— Где Хикодзаэмон? — вскричал Сэйдзо, ворвавшись в дом.

— Он отправился к знакомым с новогодними поздравлениями, — ответили ему.

— Имейте в виду, — пригрозил Сэйдзо, — если он прячется от меня где-то в доме, ему несдобровать! Я все переверну вверх дном! — Сэйдзо выхватил меч из ножен и принялся носиться по дому, заглядывая в каждый угол. Испуганные ребятишки выскочили на улицу, забеспокоились люди в соседних домах.

— Что там стряслось? И это в новогодний праздник! — возмущались соседи, спеша запереть двери.

Поскольку Хикодзаэмона и вправду дома не оказалось, Сэйдзо помчался к Мацуэмону, затем к Токускэ, но никого не застал — все ушли в гости с новогодними поздравлениями. Пока Сэйдзо перебегал от дома к дому, размахивая обнаженным мечом, встречавшиеся ему по дороге люди холодели от страха.

— Слыханное ли дело устраивать в праздник такое бесчинство?! — негодовали они. — Да это же настоящий разбой. Уймите негодяя!

Многие, завидев его, бросались наутек, опрокидывая впопыхах выставленные у ворот украшения из сосны и бамбука.

Наконец Сэйдзо прибежал к учителю пения Буэмону. Тот оказался дома, и хотя Сэйдзо изрядно напугал его своим видом, учитель сказал:

— Прежде всего успокойтесь. Я помогу вам исполнить ваше желание.

Из уважения к учителю Сэйдзо несколько утихомирился. Буэмон же тем временем позвал старейшину улицы, на которой жил Сэйдзо. Тот попытался было урезонить Сэйдзо, но Сэйдзо и слушать его не стал. Тогда Буэмон призвал на помощь настоятеля храма, к которому был приписан Сэйдзо, а также врача Сюнтоку и старейшин всех четырех районов города, и им в конце концов удалось уговорить Сэйдзо оставить мысль о мщении.

— Ладно, — согласился Сэйдзо. — Так и быть, я не стану их убивать, но в отместку разлучу их с женами.

На том и порешили.

Сэйдзо сразу же приступил к осуществлению задуманного. Являясь в дом каждого из своих бывших приятелей, он собственноручно складывал вещи их жен и одну за другой отправлял к родителям. У некоторых из них был полон дом ребятишек, и они безмерно горевали, вынужденные ни с того ни с сего разлучаться с мужьями. Жене Буэмона минул уже шестьдесят один год, но даже ее Сэйдзо не пощадил.

— Мы с мужем прожили сорок три года, — сетовала старушка. — До чего же злая судьба выпала нам, раз приходится на старости лет расставаться. — Ей в самом деле было от чего горевать.

Как бы то ни было, никому не простительно злословить и чернить людей!

Драконов огонь, что засиял во сне

До чего же красивая радуга! Кажется, будто по ней, словно по изогнутому мосту, только что спустился на землю храм Кимиидэра. Здешние места так хороши в вечерний час, что могут сравниться лишь с живописными окрестностями озера Бива в Ооми, перед ними меркнет даже величественная красота горы Хиэйдзан.[114] Осенний ветер играет растущими на побережье белыми хризантемами, которые напоминают мириады звезд, отражающихся в море. Здесь, в бухте Ваканоура, стоит тысячелетняя сосна, на которой, говорят, некогда ночевала звезда Ткачиха.

Рассказывают, будто каждый год в ночь на десятое число седьмого месяца на этой сосне ярко загорается драконов огонь. Всякий раз сюда приводят девушек, столь же прекрасных, как дева из храма Тамацусима;[115] и высокородные, и простолюдины катаются в лодках, совершают возлияния и распевают песни. Некоторые, перебирая струны бивы,[116] с гордостью любуются окрестными видами, ибо до них далеко даже красотам реки Сюньянцзян, которые, поглаживая бородку, воспевал Бо Лэтянь.[117]

По мере того как сгущаются сумерки и на море поднимаются волны, людьми все сильнее овладевает нетерпение. Они не замечают даже взошедшей в чистом небе луны.

— Вот-вот зажжется драконов огонь. Только бы его увидеть, вот уж будет о чем рассказывать потом! — переговариваются между собой люди и с таким напряжением всматриваются в даль, что у них начинает ныть тело, а глаза щиплет от соленого ветра. С давних времен известно, что не каждому дано увидеть драконов огонь. Лишь тот, в ком крепка вера, кто хулу не возводит на ближнего и попусту не гневается, словом, тот, кого можно назвать живым Буддой, способен увидеть это дивное сияние, да и то если повезет.

Не успел Бандзан услышать об этом от кого-то из стоявших поблизости, как сквозь толпу стал бесцеремонно проталкиваться какой-то человек. Перебирая четки на длинном шнуре, он воскликнул:

— Глядите же, вот он, драконов огонь! — и, прикрыв глаза, опустил голову.

Вслед за ним многие в толпе загомонили:

— И я вижу! И мне повезло! Разве это не доказывает, что я ни разу в жизни ни на кого не возвел хулу? — Наморщив лбы, люди всматривались в то место на берегу, где мерцали рыбачьи огни, как видно, принимая их за драконов огонь. Таких людей на каждый десяток приходилось по семь, а то и по восемь.

И только двое или трое, смущенно почесав в затылках, говорили:

— Видно, мы безнадежно погрязли в грехе. Уж все глаза проглядели, а все равно ничего не видать.

И это была чистая правда!

Бандзан понял, что этак и ему вряд ли удастся увидеть драконов огонь, и решил провести ночь в храме Каннондо. Для начала он почитал «Сутру о деяниях всемилостивой богини Каннон»,[118] а потом незаметно задремал.

И привиделось ему, будто предрассветное небо затянулось пурпурными облаками, ветер на море стих, на волнах появилось золотое сияние, вскипели брызги и зазвучала чарующая музыка.

Не успел Бандзан надивиться на все эти чудеса, как из воды вышло несколько десятков отроков с волосами, разделенными на две пряди и завязанными кольцами на ушах, неся на вытянутых руках огромный лазурный светильник.

Вслед за ними появилось множество каких-то диковинных существ. Приглядевшись, Бандзан понял, что это моллюски в головных уборах из рыбьих хвостов и плавников. Сыграв мелодию на духовых и струнных инструментах, они повесили лазурный светильник на сосну, а затем прямо в воде упали на колени и склонили головы в сторону храма.

В этот миг дверцы священного ковчега в храме сами собой распахнулись, и явился бодхисаттва. Подняв кверху цветок лотоса, он молвил: «Хвалю вас, рыбы», — и, трижды кивнув, скрылся в ковчеге. Вслед за ним исчезли в волнах и все обитатели морского царства.

Как раз в это время зазвонили утренние колокола, и Бандзан проснулся. От радости, что он сподобился дивного видения, из глаз его хлынули слезы.

Как тут было не посмеяться над теми, кто накануне разыгрывал из себя великих праведников?!

Могила в очарованном лесу

Решив передохнуть, Бандзан остановился в окрестностях одной из деревень Осуми[119] и в ожидании вечерней прохлады расположился подле болотца. Глядя на подернутую рябью его поверхность, трудно было поверить, что наступило лето. Из ближнего леса, называемого «Очарованный» и такого густого, что его вполне можно было принять за лес Тадасу в столице, послышался крик кукушки, обычный для этого времени года. Неожиданно начался ливень, и хотя страннику не пристало сетовать на непогоду, настроение у Бандзана испортилось. Добравшись до деревни, он постучался в первый попавшийся дом и, рассказав, кто он и откуда, попросил пустить его на ночлег. Однако уснуть в ту ночь ему не удалось.

Дело было накануне праздника, что отмечают в пятый день пятой луны,[120] и люди в этой захолустной деревушке готовились к нему столь же рьяно, как и столичные жители. Деревенские молодцы с выбритыми лбами и зачесанными назад боковыми прядями зажигали факелы. Облачившись в катагину,[121] старики читали молитвы перед домашними божницами. А на тех, кто возглашал имя Будды по обычаю, принятому в храме Хигаси-Хонгандзи, и вовсе было приятно посмотреть. Женщины заворачивали в дубовые листья рисовые лепешки, — видно, это лакомство заменяет здешним жителям то, что в Камигате зовется «тимаки».[122] Здесь Бандзану довелось впервые попробовать местный чай, который заваривают особым способом, укладывая чайный лист в маленькие корзиночки, прилаженные к чайнику, и который подают в тяжелых чашках из Исэ. Воистину широко разлилась милость государя, и нигде в нашей стране нет прибежища демонам. «Хорошо бы по возвращении рассказать друзьям обо всем, что я здесь повидал», — подумал Бандзан.

Намереваясь завтра же спозаранку снова отправиться в путь, Бандзан разложил сандалии свои и обмотки возле очага и, дожидаясь, пока они просохнут, принялся беседовать с хозяином. Вдруг откуда-то по соседству донесся пронзительный крик. «Похоже, что кричит совсем юная девушка. С чего бы это?» — спросил Бандзан, и хозяин рассказал ему следующее.

Девушка эта до недавних пор находилась в услужении у супруги одного знатного господина из здешней провинции. Имя ему было, кажется, Вада Таросити. На службу она поступила лет одиннадцати, не то двенадцати и пробыла в его доме года четыре. За это время госпожа очень к ней привязалась, но тут, на беду, у девушки помутился рассудок, и поскольку она не могла более справляться со своими обязанностями, ее отослали обратно к родителям. Глядя на свою единственную дочь, которая при жизни мается, точно в аду, родители не переставали сокрушаться и беспрестанно обращались за помощью к целителям и заклинателям, однако все их усилия вернуть девушке разум оказывались тщетными. Но вот однажды к больной пригласили известного священника, который проживал в семнадцати ри от этого места. Тот сотворил молитву, да такую действенную, что дух, вселившийся в девушку, сразу же обнаружил себя и заговорил:

— Я — дух кошки, которая жила в том же доме, что и эта девушка. Пользуясь особой благосклонностью старой госпожи, я платила ей глубокой почтительностью. Бывало, сидя подле хозяйки, когда она трапезничала, я не осмеливалась даже поднять на нее глаза. Но она и без того все понимала и всякий раз угощала меня остатками окуня, которого ей подавали, да еще гладила меня по голове, приговаривая: «Тигренок, милый мой тигренок». Когда в доме готовили рыбу, а я спала где-нибудь на крыше или в углу кладовки, хозяйка непременно меня разыскивала и потчевала. Как было мне не радоваться, видя подобное обхождение?

Но вот однажды дочь старой госпожи благополучно разрешилась от бремени, и она отправилась ее навестить, я же осталась одна в ее комнате. Весь день и всю ночь пролежала я на ее ночном халате, но хозяйка все не возвращалась, и у меня стало подводить живот от голода. Делать нечего, пришлось мне отправиться на кухню, но там в раковине аваби, в которой я всегда получала еду, оказались лишь засохшие остатки риса — и никому в доме до этого не было дела. «Это уже слишком!» — подумала я и, взобравшись на полку для посуды, стала принюхиваться, нет ли поблизости чего съестного. Гляжу — на маленькой голубой тарелочке лежит половина летучей рыбы. Только я протянула за ней лапу, как вбежала девушка и с криком: «Да ведь эту рыбу я оставила себе на вечер!» — схватила висевший на крюке деревянный пестик и со всего размаху ударила им меня по переносице, а ведь это у нас, кошек, самое больное место. Потом она взяла меня, бесчувственную, и швырнула на пол. В тот же миг в глазах у меня потемнело, все куда-то поплыло, и дыхание мое прервалось. Возможно ли забыть такую жестокость? Тело мое эта девушка тайком ото всех закопала вблизи канавы, а хозяйке, когда та вернулась, сказала, будто ведать не ведает, куда я запропастилась. Узнай моя госпожа правду, она наверняка помолилась бы за меня, а теперь мне никогда не удастся покинуть мрачнейший из всех миров — мир тварей.[123] — При этих словах дух кошки заплакал.

Выслушав сей рассказ, родители девушки поняли, что гнев духа справедлив, и сказали ему так:

— Что сделать для того, чтобы ты покинул тело нашей дочери?

— Никаких особых желаний у меня нет, — ответствовал дух. — Единственное, о чем прошу, это приютить меня в вашем доме, и еще, поскольку долгое время мне приходилось зябнуть, прошу и зимой, и летом ставить для меня жаровню. А если к тому же каждый месяц первого и пятнадцатого числа, а также в пять великих праздников и под Новый год вы будете выставлять для меня приношения в виде сушеного тунца и мататаби,[124] я хоть сейчас покину тело вашей дочери.

— Ну что ж, эту просьбу нетрудно исполнить. Хорошо, будь по-твоему.

Услышав эти слова, дух кошки просиял и радостно замяукал. И сразу же рассудок девушки прояснился. Жаровню же в доме том и поныне топят, дабы не прогневить духа кошки.

Между тем из уст девушки снова послышались звуки. На сей раз то был грубый мужской голос:

— Зовут меня Ёкуро, и служил я в том же поместье, что и эта девушка. Прилепившись к ней душою, я много раз посылал ей письма, в которых изливал свою страсть. Она же не только не стремилась меня отринуть, но делала вид, будто я ей тоже небезразличен. Принимая ее притворство за чистую монету, я целых два года ходил, как безумный, ни на миг не забывая о ней и хоронясь от людских глаз. Но сколько я ни ждал, встретиться с нею наедине мне все не удавалось. То она говорила, что время для свидания неподходящее, то — что не может отлучиться от госпожи, но при этом никогда не отказывала напрямик. А я ведь не бог, где мне было понять, что у нее на уме? И днем и ночью жгла меня страсть, и помыслы мои неслись к ней, точно дым летучий. Столь велики были мои страдания, что рядом с ними сама Фудзи-гора показалась бы невысоким холмиком. И вот однажды ночью, решив, что приходит мне погибель, я незаметно пробрался к этой девушке и со слезами на глазах стал молить ее сжалиться надо мной, не дать жизни моей утечь, подобно воде в ручье, с которого сняли запруду. Но и на сей раз она не снизошла к моим мольбам — прочь не погнала, однако же и остаться у себя не позволила. С тех пор пища перестала идти мне в горло, и вскоре я умер от неразделенной любви. Кто мог развеять мою печаль? Кому мне было пожаловаться на свою обиду? Душа моя не находила успокоения в могиле близ храма Дайкокудзи, но и в мир иной переселиться не могла. Только страсть моя неотступно, как тень, преследовала эту девушку. Хорошо еще, что она оказалась одержимой злым духом и я смог дать выход своему гневу. Могу ли я простить ту, которая после того, как я умер понапрасну, ни разу даже не вспомнила обо мне? Вот я и поклялся, что не отступлюсь от нее до тех пор, пока не доведу до погибели. Какие бы муки, какие бы страдания ни пришлось мне принять за это потом, в царство теней мы отправимся вместе. Пусть это послужит мне утешением, как страннику — отдых в пути.

Выслушав рассказ духа Ёкуро, все прониклись состраданием к этому человеку. Священник вновь произнес свои заклинания, после чего обратился к духу с такими словами:

— Сейчас я совершу по тебе заупокойную службу. Что же до девушки, то ее мы заставим принять постриг — пусть молится, чтобы в будущем существовании вы были с ней неразлучны.

— Ваши речи, святой отец, запали мне в душу, — послышался ответ. И в тот же миг девушка перевернулась ничком, — видно было, что наваждения отпустили ее.

Когда по прошествии некоторого времени с исцелившейся от недуга девушкой заговорили об Ёкуро, она его вспомнила. Узнав же о том, что с ним сталось, она решила немедля постричься в монахини. Отрешившись от бренного мира и уподобив помыслы свои чистому ручью, она ставила свежие цветы на божницу и возжигала курения в память о том, чья жизнь растаяла, точно дым. Всей душой устремленная к праведному пути, она не замечала, как роса увлажняет рукава ее монашеского одеяния. Так заблуждения и страдания, испытанные в мирской жизни, вывели ее на путь благостного прозрения. И все же прегрешения ее были столь велики, что не скоро могли ей проститься, поэтому всякий раз, когда монахиня сия приходила на могилу Ёкуро, надгробный камень чудотворным образом опрокидывался. Верно сказано: «Тот, кто единожды обратил помыслы к злу, не искупит своего греха за пятьсот жизней; тот, кто отдал себя во власть страстей, не искупит своего греха во веки веков».

Побывав в этих местах летом, Бандзан снова наведался сюда после того, как обошел всю землю Сайкайдо,[125] в ту пору, когда горные вершины уже покрылись снегом. Неужто и впрямь случаются на свете чудеса, подобные тому, о котором он здесь услышал? С этой мыслью посетил он гробницу Ёкуро и, помянув молитвой душу этого незнакомого ему человека, отправился дальше. Могилу эту и сейчас можно отыскать в густых зарослях травы в саду при храме Дайкокудзи. Место это так и зовется: «Опрокинутое надгробье».

О монахе, который побывал в аду и в раю

Монахи в большинстве своем таковы, что ради собственной выгоды готовы продать самого Будду. Их уменье надувать поистине неисчерпаемо, словно море, омывающее Сикоку. Не одного простака одурачили они. А все потому, что людские сердца сплошь да рядом пребывают во мраке.

В один из дней конца осени установилась безветренная погода, все лодки в бухте Томари-но Исо стояли на приколе, так что Бандзану поневоле пришлось задержаться здесь на ночь. С южной стороны провинции Сануки протянулись известные своей красотой горы, но и с морского побережья открывался великолепный вид на вековечные сосны с причудливо изогнутыми ветвями.

В хижине, стоявшей вблизи бухты, собрались дети местных рыбаков и, хотя наш век считается веком расцвета буддийской веры, принялись играть украшавшими алтарь двумя подсвечниками в виде журавля, стоящего на спине черепахи, и сосудом для священных пожертвований. Да и сама хижина была настолько запущена, что нельзя было не испытывать горечи от того, сколь далеки от благочестия местные жители. «Как же можно допускать подобное небрежение?!» — возмутился Бандзан и заговорил об этом со стариком, несшим вязанку дров для котла, в котором выпаривали соль. Старик опустил свою поклажу на уступ в скале, провел рукой по белым кустистым бровям и, опершись о заостренную с обоих концов палку, рассказал следующее.

Несколько лет назад в этой хижине жил монах по прозванию Куракубо. Весьма преуспев на поприще служения Будде, монах этот умел творить всякие чудеса. Например, ему ничего не стоило слететь легче птицы с горы Компиры[126] высотою более тридцати дзё.[127] Во время его проповедей на прихожан вдруг начинали сыпаться цветы. Кроме того, он славился умением тотчас распознавать в людях добродетели и пороки.

Или, бывало, случится у кого пропажа — этот человек сразу же бежит к Куракубо, и тот безошибочно указывает, где искать. И еще много самых разных чудес являл людям этот монах. Местные женщины, из верующих, просто-таки его боготворили, и день ото дня богатство его росло. Поначалу он ютился в крохотной лачуге, державшейся на четырех стволах бамбука вместо опор и крытой чем попало, а потом выстроил себе этот великолепный приют.

И вот нынешней весной Куракубо неожиданно заявил, что в шестом месяце пятнадцатого дня собирается отойти в мир иной. Готовясь к собственной кончине, он надлежащим образом убрал алтарь и известил о грядущем событии жителей трех провинций — Ава, Иё и Тоса.

Время быстротечно, вскоре наступила середина «безводного месяца»,[128] и из соседних провинций прибыли десятки тысяч людей. Куракубо заблаговременно распорядился построить бамбуковую изгородь по четыре тё[129] в длину и ширину и приготовил все для совершения обряда. Утром пятнадцатого числа он облачился в приличествующие случаю одежды, уселся на землю и, повернувшись в сторону запада,[130] вознес молитву, после чего с блаженной улыбкой на лице упокоился. В завещании Куракубо велел после смерти выставить на всеобщее обозрение и обождать три дня, ибо за это время душа его должна достигнуть нирваны, как это случилось в свое время с Шакьямуни на Орлиной горе.[131] Как только об этом стало известно, вокруг тела Куракубо столпилось множество людей, пожертвований принесли целую гору.

Спустя три дня, утром восемнадцатого числа, один из учеников покойного обратился к присутствующим с такой речью:

— Некогда Куракубо учил нас, что пока тело покойника остается теплым, предавать его огню нельзя. Как это ни удивительно, тело учителя все еще хранит тепло.

Тогда кто-то из толпы воскликнул:

— А что, если он оживет? Вот было бы здорово! Вряд ли когда-нибудь на свете появится второй такой священник.

При этих словах покойный вдруг начал подавать признаки жизни.

— Ох, у меня такое чувство, будто я очнулся после долгого сна, — произнес он и открыл глаза. — Да будет вам известно, что нынче мне удалось побывать в Аду и в Раю. Изо дня в день я не уставал повторять, что после смерти одним из вас суждено обойти все восемь областей Ледяного и Огненного ада,[132] другим же — оказаться в благословенном краю, усыпанном золотым и серебряным песком.[133] Все зависит от того, насколько глубока ваша вера. Если б мог, я взял бы с собой в это путешествие всех, кто не верит в существование загробной жизни. И чтобы ни у кого из вас не возникло сомнений в правдивости моих слов, взгляните, какую печать оставил у меня на спине сам владыка Ада Эмма.[134]

С этими словами Куракубо сбросил с себя одежду, и все увидели на спине у него, как раз в том месте, где находится седьмой сверху позвонок, знак «владыка», а под ним большую печать. Тут даже те, у кого оставались сомнения, поневоле уверовали в существование загробной жизни.

Слухи об этом чуде вскоре разнеслись по всей провинции, люди только о нем и говорили. В конце концов властитель тех земель призвал к себе Куракубо, дабы провести дознание.

— В наш век, когда буддийская вера клонится к закату, вряд ли могут происходить подобные чудеса, — молвил он. — Надобно как следует рассмотреть печать, которую на спине сего монаха якобы поставил владыка Ада Эмма.

Куракубо тотчас же раздели, и что же? — печать оставалась на прежнем месте, черная, словно вдавленная в кожу. Ее попробовали было смыть, но ничего из этого не получилось.

— Странно, — сказал тогда властитель провинции. — Придется подвергнуть этого монаха пытке.

Монаха положили на спину и стали лить ему в рот воду, но он не проронил ни слова. Когда же было решено подвергнуть его пытке раскаленным свинцом, Куракубо не выдержал и взмолился:

— Пощадите меня, я во всем признаюсь. Никакого Ада я не видал, все это чистая выдумка. От рождения я был беден и пустился на этот обман ради денег.

— Каким же образом на спине у тебя появилась печать владыки Ада? — спросили его.

— Это обычная татуировка, я сделал ее три года назад.

— А как тебе удавалось спрыгивать на землю с большой высоты?

— Очень просто. Чтобы освоить эту премудрость, я упражнялся целых два года, взбираясь каждый раз все выше и выше. Но я научился лишь прыгать вниз, взмывать же вверх не умею. — Одним словом, Куракубо рассказал обо всем без утайки.

За подобное надувательство Куракубо полагалось отрубить голову, однако из уважения к его духовному званию властитель провинции приказал всего лишь связать его, посадить в лодку-долбленку и пустить в открытое море. Что сталось с монахом потом — неизвестно.

Чего только не случается в нашем мире, изменчивом, точно морские волны! Нынче об этом монахе никто больше и не вспоминает. В хижине его осталось изображение Будды Амитабхи,[135] но после всего, что произошло, люди совсем утратили веру и никто сюда не приходит. Только луна каждый вечер заглядывает в хижину через разбитое оконце да временами пронзительно завывает ветер. А днем здесь играют ребятишки. Такие, как этот монах, лишь бесчестят буддийскую веру.

Вот что рассказал старик.

Новая Тюдзё-химэ

[136]
С давних пор в земле Хида стоит гора. Дровосеков туда не пускают, оттого и поныне на горе той растут дубы. Высоко в небо уходит ее вершина, недаром зовется сия гора Кураияма, что означает «Престольная». Здесь всегда веет прохладой, и местные жители не знают летнего зноя.

Однажды Бандзану случилось заночевать в одном из горных селений Хиды, но уснуть он не мог из-за грохота ткацких станков, — ведь местность эта славится изготовлением превосходных шелковых тканей. Бандзан пошел к хозяину постоялого двора и стал слушать его рассказы, среди которых оказалась и эта удивительная история.

Жил в той деревне человек по имени Окамура Дзэндаю со своей женой. Обоим уже перевалило за сорок, а детей все не было, и они очень из-за этого печалились. Из года в год ходили они молиться в храм Ацута,[137] что в провинции Овари. И молитвы их, наверно, были услышаны, потому что бог наконец-то послал им чадо. Родилась у них девочка, да такая прелестная, что ни один младенец в селении не мог с нею сравниться. Девочка росла и в пять лет уже умела читать и писать, хотя никто ее этому не учил, в семь лет стала слагать стихи, а в одиннадцать научилась ткать шелк цумуги.[138] Ткали все как будто одинаково, только другим женщинам, чтобы соткать штуку шелка, требовалось целых три дня, она же управлялась за полдня. И получалось на редкость красиво. Не удивительно, что семья ее вскоре разбогатела. А поскольку ко всем своим достоинствам девушка была еще и глубоко верующей, люди прозвали ее новой Тюдзё-химэ.

Первого числа каждого месяца она совершала паломничество в храм Яцуруги, и хотя путь туда был неблизкий, всегда возвращалась домой в тот же день. Это казалось настолько неправдоподобным, что кто-то из жителей селения попросил ее рассказать о своих паломничествах, и девушка подробно описала Овари, а также все, что встречается на пути туда. Порасспросив других людей, человек этот убедился в том, что все, рассказанное ею, — истинная правда. Теперь оставалось лишь удивляться чудесным способностям девушки.

Но вот девушке минуло пятнадцать лет. Была она красавицей, какую и в столице нечасто встретишь. Все юноши селения, сгорая от любви, мечтали заполучить ее в жены и на правах зятя войти в дом к Дзэндаю. Между тем родители девушки, изрядно разбогатев, не хотели отдавать дочь, которой они гордились, кому попало и никак не могли выбрать ей достойного жениха. Наконец, после длительных поисков и расспросов, прослышали они о человеке по имени Сугэгаки Ихэй, старосте соседней деревни. Он торговал лесом и жил в большом достатке. Был у него сын, Иноскэ, за него-то и просватали они свою дочь.

И вот тут произошло диво. Воспылав любовью к мужу, девушка сразу же лишилась чудесной способности в один день добираться до Яцуруги и возвращаться обратно, шелк она теперь ткала не быстрее, чем остальные женщины, лицо ее огрубело, а повадки стали такими же, как у любой неотесанной деревенской жительницы.

— Вот какие чудеса бывают на свете! — сказал напоследок хозяин постоялого двора.

Из сборника «Записки о хранителях самурайской славы»

Мелодия печали, или Женщины, вдруг ставшие музыкантшами

Однажды в город Хиросиму провинции Аки приехал из столицы известный мастер игры в ножной мяч Карэки Такуми. Он обучал этой игре всех, кому была охота учиться, и вскоре среди самураев не осталось ни одного, кто не увлекся бы ею, так что в тихие безветренные вечера везде были слышны звуки ударов по мячу. Вообще, что касается развлечений, то жители тех мест падки на всякую новизну.

Жил в то время в Хиросиме самурай по имени Фукусима Ансэй, состоявший в родстве с властителем провинции. Удалившись от служебных дел, он вел привольную жизнь и весьма увлекался игрою в мяч. Однажды в Праздник встречи двух звезд[139] он пригласил к себе друзей и устроил состязание. Был в числе приглашенных и младший брат Торикавы Хаэмона по имени Мураноскэ. Хотя ему минуло восемнадцать лет и он уже выбривал волосы углом на висках, лицо его все еще хранило черты юношеского очарования.

День уже клонился к вечеру и игра подходила к концу, когда кто-то напоследок не рассчитал силу удара и подбросил мяч слишком высоко, так что он перелетел через ограду и упал в соседний сад. Мураноскэ подбежал к забору и увидел, что мяч застрял в ветках кустарника хаги. А еще он увидел близ моста, перекинутого через озерцо с чистой водой, девушку, которая была скорее всего дочерью владельца усадьбы. Поверх нижнего кимоно из узорчатого белого шелка на алом исподе на ней было надето нарядное фурисодэ с рисунком в виде кипарисовых вееров, подвязанное поясом, сплетенным из крученых лиловых нитей. Небрежно уложенные волосы посередине перехвачены золоченым шнурком мотоюи.[140] В руке вместе с веером, украшенным кистями, она держала листья тутового дерева.

«Должно быть, на этих листьях написаны стихи, которые она собирается принести в дар Ткачихе», — подумал Мураноскэ. И верно, девушка опустила листья в воду и повернулась, чтобы уйти. В тот миг она была прекрасна, как фея, сошедшая с небес.

При одном взгляде на девушку сердце юноши пришло в смятение, и он, отбросив стыд, заговорил с ней.

— Извините за дерзкую просьбу, но не могли бы вы подать мне тот мяч?

Не побоявшись замочить росой рукава своего платья, девушка раздвинула густую траву, достала мяч и поднесла его к тому месту у изгороди, откуда доносился голос. Принимая мяч, Мураноскэ задержал руку девушки в своей. Молодые люди взглянули друг другу в лицо, и этот взгляд заронил в их сердца любовь.

В это время в сад вышли служанки девушки, и Мураноскэ поневоле пришлось удалиться. Переодевшись после игры, он нарочно задержался в доме Фукусимы, снова подошел к изгороди и заглянул в соседнюю усадьбу. Девушка, которой до сих пор не часто приходилось видеть мужчин, пожалуй, впервые почувствовала любовное томление и тоже вышла в сад. Теперь они могли обменяться несколькими словами, не опасаясь быть услышанными.

— Сейчас уже мне нет нужды писать вам о своих чувствах, — сказал юноша. — Я хочу проникнуть в ваши покои и остаться с вами наедине.

— Я буду ждать вас, — отвечала девушка.

В ту же ночь под покровом темноты Мураноскэ на свой страх и риск перелез через высокую ограду и пробрался в сад. Девушка сдержала обещание и, раздобыв ключ от калитки, провела его в свою спальню. Здесь влюбленные поклялись друг другу в вечной верности и, надкусив мизинцы, смешали кровь и начертали ею на исподнем друг друга слова клятвы. С тех пор они уже больше не тратили время на взаимные заверения в любви и каждый раз, оставаясь наедине, горевали лишь о том, что так быстро летят ночные часы. С каждым днем их все сильнее влекло друг к другу, как это бывает с любящими сердцами. Сколько раз они встречались — о том было ведомо лишь бархатному изголовью в комнате девушки, и вот однажды, глядя на распустившиеся цветы сливы, она захотела отведать кислых зеленых плодов, да и живот у девушки начал мало-помалу округляться. Одним словом, стало ясно, что она понесла.

Между тем отец девушки, самурай по имени Фудзисава Дзиндаю, отслужил положенный срок при дворе сегуна в Эдо[141] и на возвратном пути домой решил заехать в городок Хамамацу провинции Энсю, чтобы навестить своего брата Дзиндзаэмона. Второму сыну брата — Дзимпэю в ту пору как раз исполнилось девятнадцать лет, сложения он был богатырского и отличался недюжинной силой. Обрадовался Дзиндаю и, хотя юноша доводился ему племянником, решил сделать его приемным сыном и выдать за него свою дочь Кого, с тем чтобы потом самому удалиться на покой. Решив таким образом, он вместе с племянником вернулся домой в Хиросиму и рассказал о своем намерении жене, чему та несказанно обрадовалась. Заручившись согласием своего господина на то, чтобы взять Дзимпэя в дом приемным сыном, Дзиндаю не теряя времени занялся свадебными приготовлениями. Узнав об этом, Кого, однако, не выказала радости и обратилась к матери с такими словами:

— Я знаю, что идти против воли родителей — значит проявить дочернюю непочтительность. Однако наш мир — лишь временное обиталище человека, а жизнь наша столь же мимолетна, как сон. Благостен только путь, указанный Буддой, и я хочу, следуя этому пути, обрести загробное блаженство. Посему я решила остаться свободной от супружеских уз, облачиться в черную рясу и уединиться в каком-нибудь монастыре. Что же до господина Дзимпэя, прошу вас, найдите ему другую невесту.

Услышав от дочери подобные речи, мать удивилась и принялась всячески ее отговаривать, но девушка была непреклонна. На всякий случай мать решила сохранить этот разговор в тайне, но Дзимпэю каким-то образом стало известно о нем, и он затаил в душе обиду и горечь.

И вот однажды среди ночи Дзимпэй увидел крадущегося к дому Мураноскэ и, призвав на помощь слугу, которого привез с собой из Хамамацу, устроил под деревом засаду. Когда же на рассвете Мураноскэ покидал покои возлюбленной, Дзимпэй вместе со слугой напали на него и тут же убили.

Узнав, как было дело, Кого схватила копье и приготовилась отомстить убийце, но кормилица ее удержала.

— Вы еще успеете отомстить, — сказала она Кого, — теперь же вам надлежит покинуть сей дом. — С этими словами кормилица взяла девушку за руку и, воспользовавшись суматохой в доме, вывела ее через задние ворота.

Как только стало известно о тайной связи дочери с Мураноскэ, Дзиндаю решил, что ему изменило самурайское счастье, и, не смея показаться на глаза людям, перестал выходить из дома. Дзимпэй скрылся в неизвестном направлении. Что же до Кого, то она благодаря кормилице благополучно выбралась из Хиросимы и направила свои стопы в селение Акаси провинции Бансю, где у нее были знакомые. Поскольку она была женщиной, на дорогу у нее ушло много дней, но в конце концов она достигла места и поселилась в бедной крестьянской хижине. Постепенно она научилась ткать жатое полотно, каким славится эта местность, и тем добывала себе пропитание.

Между тем время шло, и вот наступил срок ей родить. Среди ночи вызвали повитуху, и пока грелась вода, чтобы обмыть младенца, Кого положила рядом с собой короткий меч и вознесла богам такую молитву:

— Боги, сжальтесь надо мною и пошлите мне сына, чтобы было кому отомстить убийце Мураноскэ — Дзимпэю. Ну, а если суждено мне произвести на свет девочку, я сразу же вспорю себе живот и сведу счеты с жизнью.

Видно, молитва эта была услышана, потому что в тот же миг с громким криком появился на свет мальчик. Кого назвала младенца Мурамару, берегла его пуще зеницы ока и с нетерпением ждала, когда он подрастет. И вот уже осталось позади время, когда малышу стали отпускать волосы[142] и впервые надели на него хакама.[143] Незаметно Мурамару исполнилось девять лет, и он стал обучаться грамоте в храме Сумадэра. Но и это время вскоре миновало, и мальчик, встретив свою тринадцатую весну, расцвел, точно цветок на молодом деревце сакуры, так что все вокруг — и монахи и миряне невольно заглядывались на него.

Кого решила, что пришла пора рассказать сыну о прошлом и подготовить его к свершению мести. Выслушав мать, Мурамару воскликнул:

— Я сейчас же отправлюсь в Хамамацу, на родину Дзимпэя, и принесу вам в подарок его голову! — и стал собираться в дорогу.

Но мать и кормилица сказали ему:

— Погоди, мы давно решили отправиться вместе с тобой и даже выучились игре на сякухати,[144] хотя занятие это не женское.

Сказав так, женщины завернули в кусок промасленной ткани кольчугу и короткий меч, остригли волосы, надели на голову глубокие соломенные шляпы, так что с виду их стало не отличить от мужчин, и вместе с Мурамару тайно покинули свое прибежище в Акаси.

Сколько раз, прислушиваясь к шуму волн или завыванию ветра в соснах, Кого, подобно журавлихе среди ночи, тревожилась о судьбе сына. А когда они все втроем принимались играть на сякухати мелодию «Журавлиное гнездо», звуки сами собой выходили печальными, но слышалась в них и затаенная надежда.

Оставив позади гору Тэккай, они прошли селение Икута, переправились через реку Нунобики, миновали Ёдо, вышли на столичный тракт и, переправившись через гору Осакаяма, вступили в селение Сэта. Едва преодолевая усталость после долгого странствия, путники зашли помолиться в храм Исиямадэра.[145] В это время какие-то паломники из Нагасаки как раз осматривали комнату, в которой Мурасаки Сикибу написала одну из глав «Повести о Гэндзи». Заодно туда же провели и Кого с сыном и кормилицей. «Какие замечательные женщины жили в старину!» — восхитилась про себя Кого и, умиротворенная, вышла из храма.

Тут ее взгляд привлек самурай лет сорока с виду, одетый в легкое дорожное платье. Он стоял у ворот храма со своим слугой и, вытащив дорожную тушечницу и кисть, записывал со слов поселян, какими достопримечательностями славится эта местность. Бросив быстрый взгляд на Мурамару, самурай шепнул слуге:

— Смотри-ка, и лицом, и статью этот юноша — вылитый Мураноскэ-доно.[146] Даже волосы по бокам уложены так же.

— Уж не призрак ли это? — откликнулся слуга.

Услышав дорогое имя, Кого остановилась и пристально оглядела незнакомца, но заговорить с ним не решилась. Вместо этого она сказала кормилице:

— Сколь ни знамениты здешние красоты, а все же мне куда милее виды Ицукусимы![147]

Самурай подошел к ней и спросил:

— Скажите, не из Хиросимы ли вы родом?

Кого, однако, не решилась открыть незнакомцу правду и ответила:

— Нет, мы из Харимы, — однако выговор выдавал в ней уроженку Аки.

— Простите, — продолжал между тем свои расспросы самурай, — не доводится ли этот юноша родственником господину Торикаве Хаэмону?

Кого ничего не ответила и лишь залилась слезами. Огорчившись из-за того, что женщина относится к нему с недоверием, самурай поведал ей следующее:

— Да будет вам известно, что мое имя — Отани Каннай. С Мураноскэ-доно мы были назваными братьями. Узнав о его безвременной гибели, я отправился в Энсю, надеясь отомстить убийце и отслужить по брату заупокойную службу. Однако это дальнее путешествие оказалось напрасным — убийцу мне найти не удалось. Теперь же я узнал, что он скрывается в одном из горных селений Ёсино. Я как раз держу туда путь.

При этих словах Кого припала к Каннаю с возгласом:

— Юноша, о котором вы спрашивали, сын Мураноскэ — Мурамару! — и рассказала ему все от начала до конца.

Тут все прослезились, однако теперь было не время предаваться скорби.

— Ну, пора отправляться в Ямато на поиски Дзимпэя, — сказал Каннай.

Все вместе они разыскали нужное селение в горах Ёсино и выведали, где скрывается Дзимпэй. После этого Мурамару с помощью Канная отомстил убийце своего отца и вместе с матерью и кормилицей благополучно покинул те края.

События эти давно уже канули в прошлое, но рассказы о них и по сей день ходят среди людей.

Безрассудный гнев, или Человек, который женился не взглянув на лицо невесты

В городе Кумамото провинции Хиго жила известная врачея, которую все звали вдовой Гэнсюна. Покойный муж ее — Гэнсюн — не знал себе равных в искусстве иглоукалывания и перед смертью, поскольку не было у него сына-наследника, поведал тайну своего умения жене. Похоронив Гэнсюна, та не стала искать себе второго мужа, остригла волосы, взяла себе имя Мёсюн и посвятила себя врачеванию больных. Поскольку была она женщиной, ее охотно приглашали к женам знатных особ, и со временем Мёсюн стала запросто появляться в особняках на улице Яката.[148]

Случилось как-то занемочь младшей сестре самурая Дзэнрэндзи Гэки, которая звалась Отанэ. Хотя девушке уже минуло восемнадцать, охотников жениться на ней все не находилось. Потому жила она затворницей, почти не покидала своих покоев и постоянно пребывала в унынии. И вот наступил день, когда она почувствовала стеснение в груди, заболела и слегла в постель. К ней тотчас позвали Мёсюн, которая поставила ей иглы, и вскоре девушка начала поправляться. Мёсюн каждый день ее навещала, девушка же принимала ее с особой сердечностью и даже подарила своей спасительнице несколько платьев с собственного плеча, так что ее заботами Мёсюн не ведала ни голода, ни холода.

Между тем в том же замке, что и Гэки, служил адъютантом самурай по имени Фусаки Гумпэй. Был он человеком знатным и весьма преуспел в воинских искусствах, однако все еще ходил в холостяках, хотя ему уже исполнилось двадцать шесть лет. Правда, он давно искал себе невесту, чтобы хороша была собой да к тому же сметлива. И вот случилось так, что Мёсюн стала появляться в его доме. Как-то, разговорившись с нею, Гумпэй спросил:

— Не приходилось ли вам слышать, нет ли у кого поблизости дочери на выданье?

Та сразу вспомнила о сестре Гэки и принялась ее расхваливать, — дескать, второй такой красавицы не найти, одним словом, постаралась представить ее в самом выгодном свете. Гумпэй, еще не видя девушки, воспылал к ней любовью.

— Если бы вы сумели заручиться согласием ее родных, — воскликнул он, — я немедленно женился бы на ней.

— Не беспокойтесь, я все устрою, — пообещала Мёсюн и отправилась прямиком к Гэки-доно. С ловкостью настоящей свахи она сумела уговорить не только самого Гэки, но и его жену, так что вопрос о сватовстве был решен.

Вскоре жених и невеста обменялись подарками, и в обоих домах стали готовиться к свадьбе, которая была назначена на одиннадцатый день одиннадцатой луны — этот день считался в том году счастливым.

Когда наступил день свадьбы, Мёсюн, нарядно разодетая, уселась в паланкин и прибыла в дом Гумпэя во главе процессии. Гостей собралось великое множество. Подобное пышное празднество устраивают только раз в жизни, и бутылочки и кувшины с сакэ, приготовленные для свадебного пира, радовали глаз. Больше всех ликовал Гумпэй, однако как только он взглянул на невесту, его счастливое настроение улетучилось без следа: девица, предназначенная ему в жены, выглядела вовсе не так, как он себе представлял. Разве только сложением она не отличалась от остальных женщин, лицом же была уродлива сверх меры: скулы чересчур широкие, лоб непомерно высокий, волосы редкие, губы претолстые, а нос приплюснутый. Любая из ее служанок рядом с нею казалась красавицей.

Не на шутку рассердившись, Гумпэй подозвал к себе Мёсюн.

— Самый последний вор — и тот честнее вас! Будь вы мужчиной, я не оставил бы вас в живых, а так приходится вас пощадить, но за это вы должны сегодня же отправить восвояси невесту вместе с ее приданым! — Так в слепой ярости кричал Гумпэй, не задумываясь, чем это может кончиться.

В ответ Мёсюн открыла сундук с приданым и, указав на лежавшие там две сотни золотых рё, произнесла:

— Вот, взгляните, хоть перед свадьбой об этих деньгах разговору не было, родственники невесты, будучи людьми богатыми, решили отправить их вам в подарок. В нашем мире все счастье в золоте. А что толку от красоты? В хозяйстве она не пригодится. Верьте мне, я вам зла не желаю.

Придя в еще большую ярость от того, что лекарка вздумала его поучать, Гумпэй схватил веревку, связал Мёсюн и, втолкнув ее в паланкин, велел везти вместе со всем приданым к дому Гэки. Что же до невесты, то она пришла в такое отчаяние, что покончила с собой прямо в доме Гумпэя.

Узнав о случившемся, Гэки вскочил на коня и помчался к Гумпэю. Люди Гумпэя уже поджидали его, даже ворота открыли, и как только Гэки вбежал в парадное, бросились на него с копьями и пиками. Гэки принялся защищаться, но, когда, зарубив насмерть двух противников и ранив еще четверых или пятерых, он устремился во внутренние покои, живший в доме Гумпэя ронин Исикура Дзёмон вонзил ему в спину копье, и Гэки испустил дух.

Тут всполошились люди в соседних усадьбах, однако Гумпэю удалось вовремя скрыться. Прежде чем покинуть родные места, он убил Мёсюн. Родственники его тоже поспешили скрыться, и усадьба Гумпэя осталась пустовать.

У Гэки был младший брат по имени Хатикуро. Незадолго до описанных событий он и его друг отправились в паломничество к храмам Кумано. В горах Кумано выпал обильный снег, и даже вековые сосны, утопая в нем, казались совсем маленькими. Скрылись под снегом ветки мисканта, по которым путники обычно узнают дорогу,[149] и не разобрать было, куда идти. Когда же паломники вышли к подножию скал, смолкли птичьи голоса, слышалось лишь завывание ветра. И вот во время этого трудного паломничества, когда путникам приходилось раздалбливать лед, чтобы утолить жажду, приятель Хатикуро — Вада Римпати повредил себе ногу и совсем приуныл.

— О, я вижу, ты не такой храбрец, каким казался, — молвил, обратившись к нему, Хатикуро. — Если уже при первом подъеме ты так раскис, что же будет при следующем? — Он всплеснул руками и рассмеялся. — Впрочем, раз уж я отправился вместе с тобой в паломничество, ничего не поделаешь. До той вершины ты уж как-нибудь дойди сам, держась за плечо слуги, а потом я тебя понесу.

Хатикуро говорил намеренно резко, стремясь таким образом ободрить друга, однако тот принял его слова всерьез и обиделся.

— Нога и впрямь меня подвела, зато рука не подведет! Клянусь богом Хатиманом, не видать тебе от меня пощады! — С этими словами Римпати выхватил из ножен меч и бросился на Хатикуро. Тот слова не успел сказать, как начался поединок, да такой жаркий, что от скрещенных мечей искры во все стороны полетели. И вот как раз в этот миг прямо перед ними откуда не возьмись появился Гэки, только был он сам на себя не похож.

— Знаю, — произнес он, — что вы повздорили между собой сгоряча. Я — дух Гэки, которого сгубил негодяй по имени Фусаки Гумпэй. Только брат Хатикуро может за меня отомстить, вот я и предстал перед вами, чтобы не дать ему погибнуть. Ежели досада ваша друг на друга не иссякнет, вы сможете свести счеты потом, когда месть Гумпэю будет совершена Сделайте же, как я прошу. — При этих словах дух Гэки исчез.

Хатикуро и Римпати долго не могли прийти в себя от неожиданности. Опомнившись, Хатикуро залился слезами, печалясь о том, что брату его изменило самурайское счастье. Римпати же принялся его ободрять:

— Что было, то было, теперь уже ничего не изменишь. Ты должен во что бы то ни стало разыскать Гумпэя, хоть с неба его достать, хоть из-под земли. Я же помогу тебе совершить месть.

Хатикуро вместе с другом возвратился на родину. Узнав, что в действительности все было точно так, как им поведал дух Гэки, оба покинули Кумамото и отправились на поиски Гумпэя.

Больше двух лет скитались молодые люди по стране и наконец прослышали, что Гумпэй скрывается на горе Тогакуси провинции Синсю у своего родственника, настоятеля храма. Пылая желанием мстить, как пылает гора Асама,[150] они устремились в то селение и принялись тайком разузнавать о Гумпэе. Как выяснилось, тот взял себе монашеское имя Додэн, облачился в черную рясу и уединился в хижине, в которой, как это ни странно, не было ни одного изображения будды. Поняли друзья, что Гумпэй поселился в горной глуши не потому, что в нем проснулась истинная вера, а оттого, что был он трусом и боялся расплаты за совершенное злодеяние.

На следующий же день Хатикуро и Римпати разыскали его хижину и, взломав бамбуковую дверь, ворвались внутрь.

— Гумпэй! Наступил твой смертный час. Защищайся! — крикнули они и назвали себя по имени.

Гумпэй не проявил свойственной ему прежде отваги и с покорным видом произнес:

— Вы сами видите, я удалился от мирской суеты и провожу дни в молитвах об упокоении души Гэки-доно. Пощадите меня.

Хатикуро обвел глазами хижину и сказал:

— Не иначе как ты задумал нас обмануть. Если ты проводишь дни в молитвах, зачем тебе держать у изголовья копье? Ты лишь с виду монах, а душа у тебя прежней осталась! Нет, не жди от меня пощады!

Понял тут Гумпэй, что Хатикуро не отступится от своего, и бросился было за копьем, но в тот же миг Хатикуро поразил его в правую руку. Тогда Гумпэй, зажимая рану, кинулся к Римпати, изловчился и, выхватив у него меч, зарубил насмерть. Но тем временем Хатикуро успел нанести Гумпэю смертельный удар.

Когда месть была совершена, Хатикуро приник к мертвому телу друга и стал его оплакивать. Потеряв двух близких людей — брата и друга, он принял постриг, поселился в уединении близ храма в горах Накаяма, что в провинции Сэтцу, и стал молиться об упокоении душ Гэки и Римпати.

Так честь его рода была спасена, однако нынче об этом напоминает лишь памятник на его могиле.

Встреча с русалкой, стоившая жизни самураю

В море, омывающем провинцию Осю, не раз вылавливали диковинных рыб. Однажды, а случилось это во времена императора Го-Фукакусы,[151] двадцатого дня третьего месяца первого года эры Ходзи,[152] в одном из заливов уезда Цугару видели люди русалку. Рассказывают, будто на голове у нее был алый гребень, как у петуха, ликом же она походила на прекрасную девушку. Плавники ее отливали лазурью, и чешуя сверкала, точно золото. Тело источало сладостный аромат, а голос, тихий и нежный, был подобен флейте-жаворонку.[153]

Жил в те времена человек по имени Тюдо Киннай. Был он вассалом князя Мацумаэ и отвечал за охрану побережья. Как-то раз пришлось ему по долгу службы объезжать прибрежные поселения. Солнце было уже на закате, когда Киннай вместе со своей свитой сел в лодку в бухте Сакэкава. Не успела лодка отплыть от берега на восемь тё, как поднялись пенистые волны, во все стороны полетели разноцветные брызги и прямо перед путниками, рассекая волны, появилась русалка. Перевозчик не на шутку перепугался, а все сидевшие в лодке и подавно чуть не лишились чувств от страха. Один лишь Киннай не растерялся, живо достал свой короткий лук и выстрелил в русалку. Стрела его попала в цель, и русалка скрылась под водой. В тот же миг волны на море улеглись, и лодка благополучно достигла берега. Возвратясь в замок, Киннай стал держать отчет о своем путешествии перед советом старейшин и в числе прочего упомянул о русалке, которую застрелил в бухте Сакэкава.

Услышав об этом, старейшины воскликнули:

— Ну и ну, не каждому выпадает на долю подобная удача. Завтра же, улучив удобный момент, мы сообщим об этом его светлости.

Тем бы дело и кончилось, если бы не самурай по имени Аосаки Хякуэмон, служивший в охране замка. Был он человеком чванливым и своевольным; несмотря на то что минул ему уже сорок один год, женою так и не обзавелся и всегда ходил с надутым видом. Но поскольку принадлежал он к старинному самурайскому роду и к тому же отец его, Хякунодзё, в свое время чем-то особенно отличился перед господином, Хякуэмон получал высокое жалованье, и окружающим поневоле приходилось сносить все его выходки.

Вот и на сей раз, услышав рассказ Кинная о русалке, Хякуэмон сделал вид, будто не поверил ни единому его слову.

— Я бы не стал докладывать его светлости о том, чего не видел собственными глазами, — нарочито громко проговорил он, обращаясь к сидящему поблизости слепому рассказчику.[154] — Всем известно, что у птицы есть крылья, а у рыбы — плавники. Эти твари весьма проворны, когда дело касается их жизни, и так просто в руки не даются. У меня в саду есть маленький пруд шириною в четыре-пять кэнов,[155] не больше, в нем я держу золотых рыбок. На днях я принялся потехи ради стрелять в них из игрушечного лука, выпустил более двухсот стрел — и что же? Ни одна не попала в цель. Как видите, даже эту живность убить совсем непросто. Вообще же нет на свете ни оборотней, ни чудес. Не удивляемся же мы тому, что у обезьян красная морда, а у собаки четыре лапы.

Услышав разглагольствования Хякуэмона, глава службы тайного надзора Нода Мусаси обратился к нему с такими словами:

— Вы говорите так потому, что подходите ко всему необъятному миру с мерками собственного поместья. Между тем в горах и морях за десятки тысяч ри отсюда можно увидеть самые необыкновенные существа. Известно, например, что в старину, во времена семнадцатого императора Нинтоку,[156] в Хиде родился человек с двумя лицами. При императоре Тэмму[157] в одном из горных селений Тамбы появился бык с двенадцатью рогами.[158] А во времена императора Момму[159] пятнадцатого дня шестого месяца четвертого года эры Кэйун[160] в нашу страну из-за моря прибыл демон ростом в восемь дзё, толщиною в дзё и два сяку,[161] с тремя лицами. Коль скоро подобное случалось в старину, почему в наше время нельзя встретить русалку?

Хякуэмон побледнел, однако заметил в свойственной ему манере:

— И все-таки было бы славно, если бы Киннай-доно, раз уж он сподобился убить русалку, привез ее с собой.

Из жалости к Киннаю присутствующие поспешили перевести разговор на другую тему и вскоре, когда заступила на дежурство ночная стража, разошлись по домам.

Разные бывают люди на свете. Вот и после этого происшествия одни осуждали Хякуэмона, другие же смеялись над Киннаем, ну и горазд, мол, на выдумки! От обиды Киннай решил убить Хякуэмона, но потом образумился. «Нет, — подумал он, — тогда мне и вовсе не дадут проходу, еще пуще станут глумиться надо мной, — дескать, сам наплел небылиц, а другой отвечай…» Долго маялся Киннай, влача безрадостное существование, и наконец решился: «Коли не изменило мне еще самурайское счастье, я отыщу убитую русалку, чтобы все убедились в правдивости моих слов, и тогда не видать негодяю Хякуэмону от меня пощады».

В тот же день Киннай втихомолку покинул свою усадьбу и отправился к бухте Сакэкава. Там он сговорился с рыбаками, щедро оделил их деньгами, и те, не теряя времени, забросили в море огромные сети, но выловить русалку так и не смогли.

Опечалился Киннай, стал молить богов-повелителей водной стихии, чтобы смилостивились над ним, но молитвы его не были услышаны. С утра до вечера бродил Киннай по побережью, разгребая водоросли и вздрагивая каждый раз при виде прибитого к берегу дерева. Мысль о тщетности поисков повергала его в отчаяние, и вот однажды, почувствовав тяжесть в груди, он сел на полуразрушенную скалу и, поклонившись солнцу, спешившему скрыться на западе, там, где простерлась Чистая Земля,[162] скончался. Увы! — жизнь его истаяла, точно пена на воде.

Вскоре весть о кончине Кинная достигла замка, однако, кроме единственной шестнадцатилетней дочери, оплакивать его было некому. Жена Кинная покинула сей бренный мир еще прошлой осенью, занедужив в пору дождей. Теперь, потеряв еще и отца, девушка лила безутешные слезы и думала: «Единственное, что мне осталось, это в последний раз взглянуть на отца и отправиться вслед за ним». С этой мыслью она выбежала из дома, и никому из приближенных покойного не пришло в голову пойти вместе с нею.

В доме Кинная жила женщина двадцати одного года от роду по имени Мари, прислуживавшая своему господину в спальных покоях. Не забыв милостей, которыми долгие годы осыпал ее Киннай, Мари, не раздумывая, бросилась вслед за девушкой. Как ни торопились они вдвоем, ночуя где придется: то в поле, то на морском берегу, — достигнуть побережья, где Киннай встретил свой последний час, им удалось лишь к концу третьего дня пути. Девушка кинулась к телу отца и залилась слезами. Горе ее было безмерно: она воздевала руки к небу, припадала лицом к земле и, не стыдясь насмешливых взглядов рыбаков, билась в судорогах. Наконец, поняв, что Кинная к жизни уже не вернуть, женщины подняли его на руки и собирались было вместе с ним броситься со скалы в море, но их остановил Нода Мусаси, прибывший сюда по приказу своего господина.

— Разве вы не знаете, — крикнул он женщинам, — что в смерти Кинная повинен его недруг?

— Отец умер собственной смертью, — промолвила в ответ девушка.

Тогда Нода рассказал им о том, что Киннай умер, не стерпев оскорбления, нанесенного ему Хякуэмоном. Узнав об этом, девушка опять залилась слезами и сказала:

— Этот Хякуэмон неоднократно просил моей руки, но отец всякий раз ему отказывал, и тот, как видно, затаил на него досаду. Такое злопамятство недостойно истинного самурая. Я должна отомстить Хякуэмону за смерть отца!

Женщины пустились в обратный путь, но теперь уже не одни, а в сопровождении Ноды Мусаси. Воротясь в замок, Нода доложил господину о намерении дочери Кинная мстить Хякуэмону. Тот одобрил ее намерение и приказал ронину Масиде Дзихэю, который жил в его доме, помочь ей.

И вот однажды, когда Хякуэмон возвращался с прогулки в горах, Дзихэй выскочил из засады и, назвав свое имя, поразил его в правую руку. Только успел Хякуэмон выхватить меч левой рукой, как дочь Кинная бросилась на него с копьем, он кинулся было бежать, но тут подоспела Мари и нанесла ему удар в самое сердце.

Осуществив таким образом задуманное, дочь Кинная заперла ворота и, испросив на то позволения его светлости, совершила харакири. Мало кто из женщин решается на такое, но ведь недаром была она дочерью самурая.

Когда на следующий день в замке обсуждали эти события, все до единого самураи осудили Хякуэмона и порешили уничтожить его усадьбу. Погибшему Киннаю воздали должное: дабы род Тюдо не прекратил своего существования, наследником его имени был объявлен Сакунодзё — младший сын самурая Имуры Сакуэмона. Что же до наложницы Мари, то хоть и была она женщиной низкого звания, его светлость счел ее поступок благородным и повелел выдать замуж за самурая Тои Итидзаэмона, младшего чиновника тайного надзора, так что Мари была счастлива и довольна.

А спустя пятьдесят дней после этого среди ночи пришло известие о том, что в бухте Китаура, где стоит храм Касугамёодзин, выловлена диковинная рыбина. Оказалось, что это та самая русалка, потому что из тела ее торчал кончик стрелы, выпущенной Киннаем. То было поистине радостное известие! Так Киннай посмертно снискал себе неувядающую славу.

Сборник «Повести о самурайском долге»

Голый в реке, или Наказание за болтливость

Издавна говорят: «Бывает речь опасней тигра, иной язык — острей меча».[163] И все же мало кто понимает всю глубину этой мудрости.

А еще говорят: «Если с человеком приключается несчастье, никакое богатство не в силах ему помочь». И наоборот: «Счастливым можно быть даже в бедности».

Осенний день уже клонился к вечеру, когда Аото Фудзицуна,[164] пришпорив коня, скакал по горной дороге в Камакуру. Недавно пронесшаяся буря разогнала тучи, и он хотел поскорее добраться до храма Мэйгэцуин, чтобы оттуда полюбоваться яркой осенней луной. Переправляясь через реку Намэрикава, он за какой-то надобностью развязал свой дорожный мешок, и оттуда выпало десять медных монет.

Достигнув противоположного берега, Фудзицуна созвал поселян и велел им достать со дна реки оброненные деньги, а в награду посулил целых три связки медяков.[165] Устроив запруду из собственных тел, люди при свете факелов, от которого вода в реке золотилась, будто парча, принялись искать. Долго искали они злополучные монеты, но обнаружить их никак не удавалось. Фудзицуна, однако, велел продолжать поиски, пусть даже для этого потребовалось бы проникнуть в самое драконово царство.

И вот одному из поселян неожиданно повезло: он поднял со дна реки сразу три монеты, потом, поискав в том же месте, извлек еще одну, а затем и все остальные. Постепенно все десять монет были возвращены владельцу. Фудзицуна несказанно обрадовался, выдал участникам поисков обещанное вознаграждение, а тому удачливому поселянину подарил сверх его доли еще несколько монет. Слугам же Фудзицуна объяснил свой поступок так:

— Остались бы те десять медяков, что я обронил, лежать на дне, богатство страны пусть на самую малость, но убавилось бы, а этого допускать нельзя. Что же до трех связок монет, которые я отдал этим людям, то они никуда не денутся, просто будут переходить из рук в руки. — С этими словами Фудзицуна снова пустился в путь.

— Сберег один медяк, наказал себя на целую сотню! — вслед ему рассмеялись поселяне.

Что и говорить, на то они и простолюдины, чтобы всечасно обнаруживать свое скудоумие.

Разжившись шальными денежками, поселяне взыграли духом и решили устроить пирушку, благо луна уже взошла. Тут один из них, которому посчастливилось найти монеты, оброненные Фудзицуной, возьми да и скажи:

— А знаете, кого вам следует благодарить за сегодняшнюю попойку? Меня! Я сразу понял, что денежек, которые обронил Аото, ни в жизнь не найти. А у меня как раз была при себе мелочь, вот я и спроворил все дело. Уж на что смекалист Аото, а все же я его перехитрил!

— Вот оно что, — воскликнули остальные, — значит, тебе спасибо за то, что нынче мы гуляем. Ну и здорово же ты придумал!

Тут веселье пошло полным ходом, и только один человек оставался мрачным.

— Выходит, приказание Аото на самом деле осталось невыполненным, — заговорил он. — Да как ты смеешь, негодяй, с умным видом глумиться над человеком, которого с полным правом можно назвать зерцалом добродетели? Небо тебя накажет, так и знай. А я-то, глупец, радовался этим деньгам, надеясь с их помощью прокормить матушку. Теперь же, узнав правду, я отказываюсь от них. Если бы моя бедная мать узнала, каким способом добыты эти деньги, она никогда не простила бы мне бесчестья. — С этими словами он поднялся и пошел прочь. Матери своей он решил ничего не рассказывать, а на следующее утро спозаранку принялся, как обычно, мастерить из соломы короткие сапожки, которые в снегопад надевают на ноги лошадям. Этим нехитрым ремеслом он кормился.

Хотя человек этот ни словом не обмолвился о происшедшей накануне ссоре, слухи о ней каким-то образом дошли до Аото Фудзицуны. Обманщика тут же схватили, установили за ним строгий надзор и в наказание заставили, раздевшись догола, каждый день искать в реке монеты, оброненные Аото. Каково было бедняге сидеть часами в воде осенью и зимой! И все же судьба смилостивилась над ним: вода в реке стала убывать, и, когда на девяносто седьмой день поисков наконец показалось дно, он нашел все до единой монеты и тем спас себя от неминуемой смерти. А ведь довел его до беды болтливый язык.

Что же до поселянина, который проявил редкостную честность, то со временем Аото узнал, что зовут его Тиба Магокуро и что происходит он из славного самурайского рода Тибаноскэ. В силу обстоятельств два поколения этой семьи вынуждены были скрывать свое происхождение и жить среди простолюдинов. Восхищенный поступком Магокуро, в котором не иссяк дух настоящего самурая, Аото доложил о нем князю Токиёри,[166] и тот взял его к себе на службу. Так Магокуро с честью вернул себе звание самурая и поселился в Камакуре, на Журавлином холме, название которого сулило ему тысячелетие немеркнущей славы.[167]

Родинка, воскресившая в памяти прошлое

В молодые годы Акэти Мицухидэ,[168] властитель провинции Хюга, был известен под именем Дзюхэй и служил в замке Камэяма в Мансю. Позднее его перевели на службу к сёгуну для исполнения всевозможных мелких поручений. Не будучи приближенным к особе сёгуна, он тем не менее ревностно отдавался службе и этим был весьма отличен от других самураев. Потому, в полном соответствии с небесной справедливостью, был он в скором времени поставлен во главе отряда из двадцати пяти лучников и на этом поприще заслужил большой почет. В то время в его сундуке с воинскими доспехами лежало всего десять золотых, припасенных на случай нужды, но он лелеял надежду в скором времени получить в собственное владение какую-нибудь провинцию. Сложения он был богатырского, и это весьма споспешествовало его успеху.

В ту пору Дзюхэй еще не был женат, и многие отцы семейств мечтали заполучить его в зятья. Между тем Дзюхэй уже был связан клятвой с одной девушкой. У некоего самурая из Саваямы в провинции Ооми выросли две дочери. Обе могли поспорить красотой с цветущей сакурой или стройным кленовым деревцем в осеннем багрянце. И все же старшая превосходила младшую своей прелестью; она-то в одиннадцать лет и стала избранницей Дзюхэя, и тот обещал жениться на ней, как только обретет достойное положение в обществе.

Со времени помолвки минуло более семи лет. Дзюхэй рассудил, что девица уже вошла в разум, и, решив, что пришло время заключать брак, написал о том родителям невесты.

Но, как это ни печально, все в жизни подвержено переменам. Случилось так, что обе сестры захворали оспой, а когда болезнь пошла на убыль, старшая, красавица, оказалась обезображенной до неузнаваемости. Младшая же осталась по-прежнему миловидной.

«Ежели, как было условлено, отправить к жениху старшую дочь, ей самой будет в тягость ее уродство, — толковали между собой родители невесты. — Вдобавок и о нас пойдет дурная слава, а это тоже неприятно. Придется, видно, выдать за Дзюхэя младшую дочь, благо она еще не просватана». Родители рассказали о своем решении старшей дочери. Выслушав их, девушка не стала роптать на судьбу и ответила:

— Вы правы. После всего, что со мною произошло, я никогда не посмела бы показаться на глаза Дзюхэю-доно. Теперь я могла бы выйти замуж лишь за того, кто согласился бы терпеть мое уродство. Что же до сестрицы, то она красотою своей ничуть не уступает мне прежней, к тому же девушка она смышленая и добрая сердцем, так что за кого бы вы ее ни выдали, стыдиться вам не придется. Отправьте сестрицу к Дзюхэю-доно. А я давно решила постричься в монахини. Клянусь богами, что говорю правду. — С этими словами девушка взяла свое любимое зеркало китайской работы, разбила его вдребезги[169] и поклялась отрешиться от суетного мира.

Родители увлажнили слезами рукава своих платьев и некоторое время пребывали в раздумье, но поскольку дело это было решенное, они сообщили младшей дочери, что выдают ее замуж за Дзюхэя.

Ошеломленная такой вестью, девушка принялась было возражать.

— Пристало ли мне выходить замуж прежде старшей сестрицы? Будь судьба ее устроена, еще куда ни шло, а так…

— Ты права, дочь, — перебил девушку отец. — Таков обычай, но твоя сестра твердо решила принять постриг, и мы вынуждены уступить ей. В скором времени я отправлю ее в Южную столицу,[170] в монастырь Хоккэдзи. Тебе же надлежит ехать в Мансю. Благодари судьбу за то, что она предназначила тебе в мужья Акэти Дзюхэя. Он превосходно владеет воинскими искусствами, к тому же наделен высшими добродетелями самурая и потому может с честью выйти из любого положения. Прожить жизнь рядом с таким человеком — большое счастье. Кроме того, Дзюхэй наверняка добьется успеха, и нам с матерью будет на кого опереться в старости.

Слова отца обрадовали девушку, и она не стала противиться родительской воле. Выбрав счастливый день, ее нарядили в красивые одежды, более роскошные, чем это соответствовало ее положению, и отправили в Мансю.

Дзюхэй между тем подготовился к встрече невесты, украсив по этому случаю гостиную «островом счастья».[171] Даже после того, как жених и невеста совершили троекратный обмен чарками сакэ, Дзюхэй пребывал в полной уверенности, что перед ним старшая сестра, ведь последний раз он видел свою нареченную, когда та была еще девочкой и ходила с распущенными, разделенными на прямой пробор волосами. Лишь потом, когда новобрачные возлегли на ложе и Дзюхэй при свете ночника склонил над девушкой лицо, он вспомнил, что прежде на щеке у нее, ближе к уху, была едва приметная родинка. «Быть может, повзрослев, она стала стыдиться родинки и избавилась от нее», — подумал Дзюхэй, молча разглядывая лицо жены.

Заметив это, девушка сказала:

— Как раз в этом месте у моей сестрицы есть родинка. После того как она переболела оспой, от ее былой красоты не осталось и следа, а для женщины это большое несчастье. Вот и получилось, что меня первую выдали замуж. Конечно, обычай этого не велит, и я не хотела, но как идти против воли родителей? Видно, неспроста на сердце у меня было неспокойно. Теперь-то я понимаю, что вы дали клятву жениться на моей сестре. Сама того не желая, я совершила недостойный поступок. Простите меня. А я во искупление своей вины сегодня же приму постриг! — С этими словами девушка взяла короткий меч и поднесла его к волосам, но Дзюхэй остановил ее.

— Даже если вы станете монахиней, людские толки и пересуды от этого не прекратятся. Лучше сохранить дело в тайне. Через пять дней вам полагается навестить родителей, так что потерпите немного и спокойно возвращайтесь на родину. И знайте: вы можете с гордостью носить имя дочери самурая!

После этого Дзюхэй поместил девушку в отдельные покои и больше с нею не виделся. А когда пришло время ей возвращаться в отчий дом, Дзюхэй передал ее родителям письмо.

«Как Вы изволите помнишь, — писал Дзюхэй, — я был помолвлен с Вашей старшей дочерью. К сожалению, ее постиг тяжкий недуг, но такое может случиться с каждым. Я по-прежнему хочу взять в жены Вашу старшую дочь, даже если красота ее померкла, и исполню свое намерение, чего бы мне это ни стоило. Что же до Вашей младшей дочери, то она явила образец благородства, какое нечасто встречается в женщине».

Прочитав письмо Дзюхэя, родители обрадовались и отправили к нему старшую дочь.

Супруги зажили в согласии. Всем сердцем любя жену, Дзюхэй молил богов, чтобы даровали им долгую жизнь. Женщина же ни на миг не забывала о проявленном к ней милосердии и шла навстречу любому желанию супруга. Если бы женщина эта была красавицей, она безраздельно владела бы помыслами Дзюхэя, но поскольку он взял ее в жены потому лишь, что так велел ему долг, все мысли его были устремлены к совершенствованию в воинских искусствах. К тому же супруга Дзюхэя была наделена храбрым сердцем, даром что была женщиной, и молодожены только и говорили между собой что о ратных подвигах. В саду перед домом они посыпали землю песком и чертили на нем схемы оборонительных сооружений. Молодая жена оказалась настолько сведущей в ратном деле, что порой подсказывала мужу решения, до которых сам он ни за что не додумался бы. Она ни разу не позволила Дзюхэю свернуть со стези служения рыцарскому долгу и многое сделала для того, чтобы имя его прославилось в нашем мире.

Смерть в волнах уравнивает всех

Иным определено судьбою прожить весь отведенный человеку срок, иные же гибнут безвременно, повинуясь велению долга. Такова участь тех, кто посвятил себя ратному делу. Всякому трудно расстаться с жизнью, но лишь самурай, зная, что пробил его час, способен бесстрашно принять смерть. Это ли не достойно восхищения!

Жил некогда в провинции Сэссю самурай по имени Кандзаки Сикибу, который состоял на службе у Араки Мурасигэ,[172] владельца замка Итами. Долгие годы он бессменно управлял делами замка, следя за тем, чтобы остальные воины достойно несли свою службу, а все потому, что сам он происходил из доблестного самурайского рода.

Но вот что однажды случилось. Второму сыну Араки — Мурамару-доно вздумалось побывать на островах Тисима, расположенных вблизи Эдзо,[173] на востоке, и Сикибу было поручено сопровождать молодого господина в этом путешествии. Испросив разрешение взять с собой сына Кацутаро, Сикибу стал собираться в путь. Вскоре все было готово, и Мурамару-доно вместе со своей многочисленной свитой отправился на восток.

Шло время. Близился к концу месяц удзуки.[174] И вот в один из дней было решено остановиться на ночлег на постоялом дворе Симада в Суруге. Но тут, на беду, начался ливень, обычный для этого времени года. Он не прекращался и тогда, когда путники подошли к горному перевалу Саё-но Накаяма, так что мост через речку Кикугава сделался почти невидим за вздымающимися гребнями волн. А тут еще налетел ураган и стал срывать с проводников дождевые накидки. С большим трудом удалось путникам преодолеть перевал и выйти к берегу реки Оикава. Здесь поблизости находился постоялый двор Каная, где можно было переждать непогоду, но Мурамару-доно собрал свою свиту и распорядился немедленно готовиться к переправе на тот берег. Сикибу, видя, что вода в реке поднялась, попытался было возразить, но в молодом господине взыграло ретивое, и он, не слушая увещеваний, велел тотчас начинать переправу. Многих сразу же унесло течением, и они утонули, а те, кто остался в живых, добрались до противоположного берега и вышли к постоялому двору Симада.

Был в свите молодого господина юноша по имени Тансабуро, который доводился сыном самураю Мориока Танго, служившему в замке вместе с Кандзаки Сикибу. Впервые отпуская своего шестнадцатилетнего сына в дальнее путешествие, Танго просил Сикибу позаботиться о нем. Памятуя об этом, перед началом переправы Сикибу проверил, не выбился ли из сил конь Тансабуро, надежны ли его проводники, и велел ему переправляться через реку вслед за Кацутаро. Сам же Сикибу вступил в реку последним. В это время стало смеркаться, проводники неожиданно потеряли брод, седло под Тансабуро накренилось, и он упал с коня. В тот же миг юношу подхватило течением, и он скрылся под водой. Сколько ни искали его потом, все усилия оказались тщетны. Печальнее всего было то, что юноша погиб, почти достигнув берега, Кацутаро же остался цел и невредим.

Что было делать Сикибу? Долго он колебался, но потом все-таки призвал сына к себе и сказал:

— Ты сам видел, что случилось с Тансабуро. Его отец просил меня позаботиться о нем, и вот юноша погиб у меня на глазах, а я был не в силах этому помешать. Если ты вернешься домой живым и невредимым, я не смогу взглянуть Танго в глаза. Посему тебе надлежит немедленно лишить себя жизни.

Кацутаро на то и был сыном самурая, чтобы не раздумывая исполнить приказ отца. Он тут же повернул коня вспять, бросился в бушующие волны и исчез навсегда.

Долго горевал Сикибу об утрате. «Воистину нет ничего печальнее, чем следовать законам самурайской чести, — сетовал несчастный отец. — Вместе со мною в это путешествие отправилось немало доблестных рыцарей, но именно мне поручил Танго заботу о своем сыне. Пренебречь его просьбой я не мог и вот был вынужден послать на погибель собственного сына после того, как он благополучно преодолел опасную переправу. Как жестоко устроен мир! У Танго помимо погибшего Тансабуро есть еще сыновья, и сколь бы велико ни было поначалу его горе, в конце концов он утешится. Я же потерял единственного сына, единственную надежду и отраду. А каким ударом это станет для несчастной матери…»

Так размышлял Сикибу, скорбя о безвременной кончине сына. Не в силах побороть отчаяние, он решил было свести счеты с жизнью, но поскольку обязательства, возложенные на него господином, не были еще выполнены до конца, Сикибу смирился. Сторонний взгляд не отметил бы в нем никаких перемен, однако душа его была переполнена скорбью. Когда же путешествие завершилось и Мурамару-доно благополучно возвратился в замок, Сикибу вдруг занедужил и повел жизнь затворника. Вскоре он оставил службу у своего господина, покинул Итами и поселился в горной глуши Бансю. Там в храме Киёмидзу[175] они с женой приняли постриг и посвятили себя служению Будде. Долгое время никто не догадывался, что привело их на этот путь, но в конце концов Танго прослышал, будто причиною послужила гибель Кацутаро. Глубоко тронутый жертвой Сикибу, он тоже оставил службу в замке и, решив вместе с женой и сыновьями провести остаток жизни в монастырском уединении, поселился в тех же краях, что и Сикибу. Шум ветра в соснах заставил их окончательно пробудиться от сна бренного мира, а их неутешные слезы служили последней данью памяти погибших сыновей. Так, по воле судьбы, Сикибу и Танго ступили на стезю прозрения, и помыслы их были столь же чисты и светлы, как луна, каждый вечер поднимающаяся над вершинами окрестных гор. Молясь о загробном блаженстве, они так сроднились душами, как это редко бывает даже между друзьями. Долгие годы следовали они пути, указанному Буддой. Но теперь их давно уж нет в живых, как рано или поздно не станет всех тех, кто ныне обитает в сем мире.

О женщине, которая решилась пожертвовать одним ребенком, дабы сохранить жизнь другому

Двадцать девятого дня шестой луны двенадцатого года эры Эйроку[176] войска противников, которые сошлись на битву у реки Анэгава[177] в провинции Госю, решили передохнуть и заключили перемирие.

В этот день на закате вблизи лагеря одной из воюющих сторон мелькнула фигура какого-то человека, пытавшегося незаметно пробраться к полю. Дозорный Мокута Танго заметил беглеца и приказал догнать его. Несколько воинов бросилось наперерез неизвестному, который бежал по дороге в поле, густо поросшем бамбуком. Когда же расстояние между преследователями и их жертвой сократилось, они распознали в беглеце женщину, рослую и крепкую, с мечом за поясом. На руках она несла младенца, а рядом бежал мальчик лет семи. Чувствуя, что погоня совсем близко, женщина не раздумывая положила малютку на землю, мальчика же посадила за спину и так пробежала еще около двух тё. Хотя в погоне дорог каждый миг, один из воинов все же остановился и, пожалев плачущего младенца, взял его на руки. Это была прелестная девочка.

Когда преследователи почти настигли беглянку, она ссадила ребенка на землю, выхватила из ножен меч и, не уступая в ловкости мужчине, принялась защищаться. Однако силы были явно неравны, и надежды на спасение у женщины не оставалось. Тут один из преследователей, бывалый воин, отдал приказ: «Женщину взять живой!» В конце концов воинам это удалось, хотя каждый из них получил легкое ранение.

По всему видно было, что женщиной движут какие-то особые соображения, поэтому воины обошлись с нею весьма учтиво и отвели к своему начальнику в ставку. Выслушав их доклад, Танго обратился к женщине:

— Рассказывайте, с чьими детьми вы пытались скрыться?

— О, горе! — только и произнесла в ответ женщина и, опустив голову, заплакала. Поскольку никакого признания от нее добиться не удалось, Танго еще больше удивился и подумал, уж не дети ли это предводителя вражеских войск. Пока он размышлял, мальчуган подбежал к матери и, схватив ее за рукав, захныкал: «Хочу к папане!» Услышав слово «папаня», Танго тотчас же догадался, что перед ним сын простолюдина.

— Итак, чья вы жена? — снова приступил к расспросам Танго. — Сердце мое не чуждо сострадания, и я постараюсь сохранить вам жизнь. Но для этого вы должны объяснить, почему так странно поступили с детьми. Оба они, надо думать, дороги вашему сердцу, однако грудного младенца вы бросили на произвол судьбы, а мальчика, нуждающегося в вашей заботе куда меньше, взяли с собой. Быть может, вы исходили из того, что сын станет вам опорой в старости?

Тут женщина подняла голову и рассказала обо всем без утайки.

— Да будет вам известно, что я жена человека по имени Такэхаси Дзинкуро. В прежние времена был он самураем и получал от своего господина небольшое жалованье. Однако судьба его сложилась так, что позже он стал ронином, поселился в этой деревне и добывал себе на жизнь трудом крестьянина. Сменив боевого коня на быка, а копье на мотыгу, сделался он простым землепашцем. Тут началась война, и всех мужчин в здешних краях призвали воевать. Прошлой ночью муж мне сказал: «Чувствую я, что нынешнего сражения мы не выиграем, а значит, живым я домой не вернусь. Но ведь со мной вместе можешь погибнуть и ты, и дети наши. А потому ты должна покинуть эти края с детьми и вырастить их, дабы род мой не прекратился». Поначалу я не соглашалась, но муж стоял на своем, и в конце концов мне пришлось уступить его воле. Однако спастись нам не удалось: на полпути меня схватили ваши воины. А дети эти мне не родные. За долгую жизнь своих мы с мужем не нажили. Вот и решили в конце концов взять на воспитание детей нашей родни. Мальчик доводится племянником мужу, девочка же — племянницей мне. Спаси я племянницу, люди осудили бы меня за то, что я пренебрегла долгом перед мужем. Пусть я всего-навсего женщина, подобное обвинение навлекло бы на меня позор.

Глубоко тронутый рассказом женщины, столь беззаветно преданной долгу, Танго велел незаметно для досужих взоров проводить ее из лагеря. Так женщина и ее дети были спасены.

Из сборника «Новые записки о том, что смеха достойно»

След от прижигания моксой, о котором не мог знать посторонний

В старину, во времена императора Бурэцу,[178] на землю внезапно обрушился огненный ливень, который принес народу неисчислимые бедствия. Люди строили себе жилища из камня, тем и спасались. А случилось это бедствие потому, что правление государством отошло от праведного пути.

В то время особым расположением императора пользовалась придворная дама по имени Акацуки-но Сёнагон. Ни в нынешние, ни в давние времена не видел свет такой красавицы, даже за пределами земли Акицусу[179] не было ей равной. Император души в ней не чаял и дни и ночи напролет предавался любви, позабыв о времени, которое мчится, точно скакун, перелетающий через расселину.[180] Распустились вишни на близлежащих горах, но император и не взглянул на них, а его колесница так долго стояла без дела, что в ней свили себе гнезда ласточки.

Слава человека бессмертна, но жизнь его имеет предел. С давних пор жаловалась Акацуки-но Сёнагон на тяжесть в груди, и вот она всерьез занемогла и вскорости скончалась.

Безмерно тоскуя о навеки покинувшей его возлюбленной, император взялся за кисть и собственноручно написал ее портрет. Потом призвал к себе художника по имени Мокугэн Кодзи, известного своими изображениями богов и будд, и повелел ему вырезать из дерева статую покойной.

Поскольку то был приказ самого императора, Мокугэн без промедления взялся за работу. Через три дня и три ночи статуя была готова, оставалось лишь нанести на нее краску. Расписав одежду красавицы, художник собрался было изобразить ее брови, но тут кисть нечаянно выскользнула у него из пальцев и оставила на груди статуи небольшое пятнышко туши. К счастью, пятно это пришлось на то место, которое было скрыто одеждой, и не особенно бросалось в глаза, поэтому Мокугэн решил ничего не исправлять и в таком виде принес статую императору.

Взглянув на изображение возлюбленной, император погрузился в воспоминания, и полы его платья долго не просыхали от неутешных слез.

Когда же, чуточку успокоившись, он принялся рассматривать статую внимательно, то сразу заметил пятнышко туши от оброненной художником кисти, и душу его охватило смятение.

Дело в том, что как раз на этом самом месте он собственноручно делал любимой прижигания моксой, желая облегчить ее страдания, и знать о том никто, кроме него, не мог. При мысли, что и художнику стало каким-то образом об этом известно, в душу его закралось подозрение. «Тут дело нечисто», — решил император и воспылал гневом к художнику.

Как сказал некогда Чжоугун:[181] «Худо, если человек подозревает других в грехах; верить в людские добродетели — вот что достойно похвалы».

Заподозрив ни в чем не повинного Мокугэна в грехе, император тут же приказал его схватить и заковать в цепи. А поскольку стражник не ведал, в чем вина Мокугэна, да и сам художник не знал за собой никаких прегрешений, ему оставалось лишь недоумевать, за что на него обрушилась такая жестокая кара.

После всех этих событий от скорби императора не осталось и следа. В сердцах он разбил статую Акацуки-но Сёнагон, досадуя на вероломство возлюбленной.

У Акацуки-но Сёнагон была младшая сестра, госпожа Юхи. Она тоже состояла наложницей императора, но он ни разу не призывал ее в свою опочивальню.

Узнав, в какую беду попал художник Мокугэн из-за ее сестры, госпожа Юхи прониклась к нему глубоким состраданием и семь ночей кряду без устали молила богов о том, чтобы ниспослали ей случай переговорить с императором наедине. При этом она думала вовсе не о том, чтобы завоевать любовь императора, а лишь желала поведать ему о невиновности Мокугэна.

И вот была ли на то воля провидения или еще почему-нибудь, но приснился ей сон, будто ночью вошла она в императорскую опочивальню и разделила с ним ложе, а затем, как велит обычай, выбросила свой гребень.[182]

Что же до императора, то проснувшись на следующее утро, он увидел подле себя на ложе алые одежды, как будто только что сброшенные спавшею в них женщиной.

Расспросив фрейлин, император узнал, что одежды эти принадлежат госпоже Юхи. Тогда император призвал ее к себе, и женщина попросила его освободить безвинного художника.

Император сжалился над Мокугэном и приказал снять с него оковы, как того и добивалась чистая сердцем госпожа Юхи. Когда же император велел Мокугэну объяснить, почему на груди у статуи оказалось пятнышко туши, художник рассказал все, как было. Ошеломленный этим признанием, император устыдился своего неправедного гнева.

После этого император всем сердцем привязался к госпоже Юхи, которая со временем заняла в его душе место покойной Акацуки-но Сёнагон. Он приблизил ее к себе и назначил главной наложницей.

Поскольку этот поступок императора определялся искренним чувством, он ни в чем не противоречил небесным установлениям, и имя госпожи Юхи надолго осталось в памяти людей.

Нечто подобное случилось и в Китае во времена династии Тан. Когда художник по имени У Даоцзи рисовал портрет одной придворной дамы, с кисти его капнула тушь как раз на то самое место, где у женщины была родинка. У Даоцзи[183] постигла та же участь, что и Мокугэна.

О штукатуре, который поднялся в воздух и в одночасье состарился

С давних пор ходит по свету немало историй о женщинах, покинувших мужей, или, наоборот, покинутых мужьями.

Одна такая история произошла во времена, когда подновляли старый замок в провинции Бансю. Работами ведал сам правитель тех земель, знающий толк в строительстве. Он самолично распределил плотников, штукатуров, кровельщиков и прочий рабочий люд по участкам и назначил старших над ними. Леса вокруг замка возводить не потребовалось, и работа шла быстро. Все говорили: «Когда за дело берутся с умом, работа спорится».

Вокруг замка тянулась огромная стена, одно лишь ее каменное основание достигало нескольких дзё в высоту. Дожди и ветры разрушили стену, и кое-где осыпалась штукатурка. Чтобы починить ее, надо было подняться наверх.

Рабочие долго думали, как это сделать, и наконец придумали. Смастерили небольшую четырехугольную корзину и к каждому углу привязали по толстой веревке. С помощью веревок корзину можно было свободно передвигать по стене, и, сидя в ней, штукатур без труда оказывался на нужной ему высоте. Все в один голос хвалили рабочих, но как должен был себя чувствовать тот, кому предстояло оказаться в корзине? Наверняка так, словно под ним разверзлась бездна ада. Не мудрено, что даже у самых отважных при одной мысли об этом душа уходила в пятки.

Был среди рабочих один молодой штукатур из селения Такасаго. Ему первому и пришлось лезть в корзину. Весь дрожа, бедняга обеими руками вцепился в ее края. Тотчас лоб его прорезали глубокие морщины, а волосы из черных стали белыми, будто снег. Не прошло и часа, как он превратился в дряхлого старца.

Говорят, нечто подобное случилось с одним знаменитым китайским каллиграфом,[184] которому велено было сделать какую-то надпись под сводами дворца.

После этого происшествия штукатур помешался в рассудке, и его отправили назад в Такасаго. Несчастный не признал ни дома своего, ни родных. Да и родные приняли бы его за чужака, не будь на нем знакомого платья из темно-синего полотна с гербом. Вот до чего он переменился! Жена, увидев его, не стала убиваться от горя, лишь пожалела о том, что он вернулся домой, а вскоре и вовсе сбежала, — низкая, коварная женщина.

Таков, впрочем, у женщин нрав. Покуда муж преуспевает, жена всячески старается ему угодить, ублажает свекровь, молит богов ниспослать благополучие в дом. В хозяйстве она сверх меры рачительна и о наружности своей печется — как бы кто худого про нее не сказал. Слуг не обижает, но спрашивает с них строго, чтоб не ленились. Встает спозаранку, чтобы успеть причесаться, пока остальные не проснулись; ополаскиваясь на ночь, не ищет местечка потемнее, чтоб муж чего не заподозрил. Когда у жены такой нрав, в доме царят мир и порядок.

Но как только благополучие семьи слегка пошатнется, жена начинает мужу перечить, перестает заниматься хозяйством, то и дело бранится с прислугой и, сказавшись больной, подолгу валяется в постели. Даже по большим праздникам она ходит нечесаная. Разбрасывает посуду, с домашней утварью обращается кое-как. Черня зубы, брызгает краской прямо на дайкокубасира,[185] палочки, которыми берут моксу, очищает прямо о порог и обдирает со стены бумагу, чтобы завернуть в нее обрезки ниток после шитья. Ей ничего не стоит сорвать первые цветы с недавно привитого дерева, а в гостиной развесить выстиранное белье. «Рано или поздно дом этот все равно перейдет в чужие руки», — думает она и нисколько не печется о порядке. Сушеную каракатицу, которую обычно приберегают для постных дней, она подает к чаю вместо печенья, поэтому каждое первое и двадцать восьмое число вся семья по ее милости занимается умерщвлением плоти.[186] По ее же милости домашняя божница превращается в склад для писем от заимодавцев, требующих немедленной уплаты долга.

Так мало-помалу хозяйство приходит в упадок, и не столько из-за просчетов мужа, сколько из-за разлада в семейных делах.

Вот и жена штукатура, как только с мужем случилось несчастье, не раздумывая сбежала из дома, чтобы, пока не поздно, попытать счастья с другим. Штукатуру меж тем становилось все хуже. До последнего часа бедняга повторял имя жены и так и испустил дух, надеясь, что она рядом.

Женщина тем временем приискала себе дружка, здорового, крепкого, молодого, и, даже не дождавшись, пока пройдут положенные тридцать пять дней со смерти мужа, вступила с ним в брак. Возмущенный подобной наглостью, отец покойного подал жалобу правителю.

Тот вызвал новоиспеченных супругов к себе и первым делом обратился к мужчине:

— По какому праву вы взяли в жены замужнюю женщину?

— Она — незамужняя. Муж ее умер.

— Умер, но все еще пребывает в этом мире, хоть и под другим именем, — возразил правитель и велел принести табличку с посмертным именем штукатура.[187] — Как ни досадно, табличка не может дать согласия на развод. А раз такового нет, брак ваш не может считаться законным.

Поскольку женщина и в самом деле не была с первым мужем в разводе, ее признали виновной в прелюбодеянии.

Мужчина попытался вывернуться:

— Я знать ничего не знал, ее родители утаили от меня правду, — заявил он.

— В таком случае, — сказал правитель, — назовите мне имя свата. — Но никакого свата, как выяснилось, не было. Тогда правитель рассудил следующим образом:

— Вы оба повинны в тяжком преступлении, поскольку союз свой заключили без свата. Лишь в память об усопшем я не стану приговаривать вас к смертной казни. Кару же вы понесете такую: женщина должна остричь волосы и уйти в монастырь, мужчина — покинуть эту провинцию и поселиться в отдаленных краях. Родителям женщины тоже надлежит уехать из этих мест.

Так решил правитель. И было его решение поистине милосердным.

Гуманное правление, отменившее по всей стране долговые обязательства

Случилось как-то в старые времена, что ремесла вдруг пришли в упадок, а крестьяне совсем обнищали. Из-за этого все больше находилось людей, которые сворачивали со стези добродетели, сердца утратили целомудрие и исполнились злобы. В столице без конца возникали тяжбы между заимодавцами и должниками, богатые жили в свое удовольствие, а бедные умирали с голоду. Оттого повсеместно развелось воровство, и грабители бесчинствовали средь бела дня.

Не в силах покончить со всеми этими беспорядками, правитель Киото доложил о них императору, и тот после тщательного расследования повелел объявить по всей стране эру благодатного правления, как это бывало и встарь, освободить людей от всяческих повинностей и долговых обязательств. В тот же день из восьми врат дворца на восток, запад, север и юг поскакали гонцы, дабы оповестить об этом народ.

Хотя императорский указ последовал в конце восьмого месяца, всем казалось, будто наступил канун Нового года.[188] Одни с довольным видом подсчитывали свои барыши, другие же, махнув на все рукой, сжигали счетные книги. А поскольку долговые расписки утратили всякий смысл, в одних домах по этому поводу лили слезы, в других — благословляли судьбу и на радостях пили сакэ.

Одним словом, в мире наступил совершенно иной порядок: богатые терпели убытки и делились с бедными; бедные же безнаказанно присваивали себе чужое богатство, а поскольку денег хватило на всех, раздоры между людьми прекратились.

Но человек есть человек, и даже в этот век всеобщего благоденствия порой творились вещи постыдные и преступные. Например, один горожанин, взяв на сохранение шкатулку с деньгами, которые он и его приятели копили на паломничество по храмам Исэ, под предлогом отмены долговых обязательств присвоил себе все эти деньги. Другой человек, дав жене развод, не позволил ей забрать свое приданое, хотя это было ее святое право.

Во времена, о которых ведется рассказ, на Третьем проспекте в Киото проживал некий мастер росписи по лаку. Жизнь его с женой не заладилась, и он решил отправить ее назад к родителям. Между тем женщина была в тягости и в положенный срок произвела на свет мальчика. И вот, даже не успев покормить младенца грудью, она побежала к свату, и сказала ему так:

— Поскольку я лишь на время одолжила свое чрево, дабы этот младенец появился на свет, теперь, так и быть, я готова простить отцу его долг и возвращаю ему чадо.

Отец же младенца возразил:

— Нет, это я одолжил той женщине свое семя. Ныне несправедливо было бы взыскивать с нее долг, так что младенца я оставляю ей.

Как ни пытался сват урезонить бывших супругов, каждый из них стоял на своем и не желал уступать. Свату ничего не оставалось, как обратиться к самому правителю Киото. Правитель призвал к себе родителей младенца, а также всю их родню и сказал:

— Нынче, в век справедливого правления, многие горюют, потому что не могут вернуть того, что им принадлежало. Вы же поступаете благородно и, не считаясь с собственными убытками, стремитесь отдать друг другу то, что принадлежит каждому из вас. При этом и тот и другой по-своему прав. Посему этого младенца, покуда ему не исполнится пятнадцати лет, мы отдадим на попечение свата. Когда же он войдет в разум, сам скажет — мать ли одолжила свое чрево или отец — свое семя. Вот тогда мы и решим, как поступить. Итак, до пятнадцати лет пусть мальчик живет у свата, ухаживать же за ним должны родители. И отцу и матери надлежит неотлучно находиться при своем чаде и пестовать его. В случае смерти ребенка будут опрошены соседи, и если окажется, что он умер от какого-нибудь недуга, никто не будет наказан. Если же выяснится, что за ним не доглядел кто-то из родителей, пусть виновный не ждет пощады.

Бывшим супругам пришлось подчиниться этому решению и, как было велено, день и ночь проводить в доме свата, ухаживая за младенцем. Однако это продолжалось недолго: вскоре женщину стали тяготить обращенные к ней косые взгляды, мужчина же, вынужденный заботиться о ребенке, совсем забросил свое ремесло. В конце концов бывшие супруги помирились и решили снова жить вместе, а ребенка забрать к себе. Сват испросил разрешения у правителя, и поскольку тот не возражал, все устроилось так, как того хотели супруги. Теперь они зажили в мире, и сын у них вырос таким, что лучше и желать не надо. С младых ногтей стал сам зарабатывать себе на пропитание и к родителям относился с большим почтением.

Но вот что однажды случилось. Дело было во время праздника Гион,[189] когда по улицам проезжали нарядно изукрашенные паланкины. Вслед за колесницей, увенчанной лунным серпом, показался ковчег, воспроизводящий сцену из китайской притчи о Го Цзюе,[190] одном из двадцати четырех добродетельных сыновей, который, чтобы прокормить мать, решил закопать в землю своего малолетнего сына. И где только нашелся мастер, который сумел изобразить Го Цзюя так, будто это была не кукла, а живой человек!

Глядя на ковчег, люди переговаривались между собой:

— Как бы велика ни была сыновняя преданность, но закапывать в землю собственное чадо — это уже слишком. Хорошо еще, что этому человеку повезло и он нашел в земле котел с золотом. А если бы этого не случилось? Тогда жизнь ребенка была бы загублена. Вот здесь неподалеку стоит один молодой человек. Когда он был маленьким, родители его не ладили между собой и пытались сбагрить один другому, так что жизнь бедняжки была под угрозой. И что же — мальчик вырос и настолько почтителен со своими непутевыми родителями, что передать трудно. Видно, Небо не очень-то карает за дурные дела.

Юноша стоял неподалеку и слышал все, о чем говорили люди. С тех пор он затаил обиду на родителей, забрал накопленные деньги и куда-то исчез.

Сестры-разбойницы

Кто-то сказал в старину: «Близкие души — близкие помыслы». Помыслы же человека могут быть устремлены как к добру, так и к злу. К сожалению, последнее случается чаще.

Во времена давно минувшие в землях Оу[191] перестали следовать законам, установленным правителем, и повсюду бесчинствовали грабители и разбойники. Ныне же, в наш благословенный век, на земли те снизошло спокойствие, и никто больше не зарится на чужое. До самых гор и морей провинции Митиноку, той самой, где произрастают золотые хризантемы, распространился путь праведного правления. Не шумит ветер в соснах, не вздымаются волны на море, и не сыщешь больше в тех краях нечестивца.

Но раз уж зашла речь о прошлом, то вот что случилось весною второго года эры Тайэй[192] во времена императора Го-Нара.[193] Жил в ту пору разбойник, державший в страхе всю провинцию Митиноку. Он убивал путников на дорогах, а добро их и деньги себе забирал. Со временем стал он богачом, каких немного на свете, и жил в такой роскоши, что любой знатный человек мог бы ему позавидовать.

Вздумалось как-то ему съездить в столицу, взял он с собой дружков и отправился в путь. В столице стал развлекаться и встретил однажды красавицу девушку, в которую влюбился без памяти. Отец девушки в прошлом преуспевал, а ныне влачил нищенское существование. Не ведая, что дочь его приглянулась отъявленному злодею, он подумал, что рано или поздно ее все равно придется выдавать замуж, к тому же в восточных землях жить проще, нежели в столице, и согласился отдать ее в жены разбойнику. Тот, не теряя времени, посадил девицу на лошадь и вместе с ней отправился восвояси. Всем сердцем привязавшись к молодой жене, он ничего для нее не жалел, и женщина жила в радости и достатке. Вскоре она поняла, что муж добывает богатства неправедным путем, и очень из-за этого опечалилась. Но в конце концов смирилась с судьбой, ведь была она всего лишь слабой женщиной, да и кто помог бы ей вернуться в столицу? Мало-помалу она привыкла к своей новой жизни и даже радовалась, когда муж, возвращаясь домой, говорил: «Повезло мне сегодня — снял с одного человечка превосходное косодэ!»[194] Теперь она с интересом выслушивала рассказы мужа о самых страшных его злодеяниях, и даже вид топора с отточенным лезвием не пугал ее больше. Так незаметно она сама почувствовала вкус к злодейству.

Спустя какое-то время жена родила разбойнику двух дочерей, и супруги радовались, что теперь будет кому позаботиться о них в старости. Но тут неожиданно разбойник захворал и умер.

Тяжело стало беззащитной вдове жить в глухом краю Митиноку. Все добро сразу же растащили дружки покойного — такие же разбойники. Остались у нее только копье да алебарда. И вдова, оказавшись без средств к существованию, занялась разбойничьим промыслом, хоть и не женское это дело. По ночам выходила грабить на дорогу, тем и жила.

Когда дочери подросли, она и их обучила разбойничьему ремеслу, вместо того чтобы приохотить к тканью полотна, как это заведено в деревенских семьях. Она объяснила им, как напускать на себя свирепый вид и отбирать у испуганных путников все, что ни попадется под руку. Нападать приказывала лишь на горожан да на крестьян, самураев не велела трогать. Девицы были хрупкие и находились в том нежном возрасте, когда полагается думать о любви, но нрав имели лютый, в отца. Каждый вечер они промышляли на большой дороге, помогая матери.

Как-то раз брели они по тропинке среди заболоченного луга и вдруг увидели оставленный кем-то кусок шелка дивной красоты. Было в нем никак не меньше десяти хики.[195]

«Вот уж поистине небесный дар!» — обрадовались девицы и, хоть были они сестрами, сразу заспорили, кому достанется находка. В конце концов решили разделить шелк поровну и так поладили между собой.

— Скоро весна, — размечталась одна из сестер, — и я смогу отправиться на любование цветущими вишнями в новом наряде. Хорошо бы выкрасить этот шелк в цвет алой сливы или глицинии.

— Вот бы сшить из этого шелка летнее кимоно — сверху белое, а с изнанки зеленое, как цветок уцуги, — вторила ей другая. — Славный получился бы наряд!

Эти мечты так распалили сестер, что в обеих тут же взыграла алчность.

«Если бы нынче сестрица не отправилась вместе со мной, — подумала про себя младшая, — весь шелк достался бы мне. Вот выйдем в открытое поле, я прикончу сестрицу и возьму себе ее долю».

Старшая тоже пожалела, что согласилась разделить шелк пополам, и тоже вознамерилась убить сестру. Но пока что они продолжали путь как ни в чем не бывало.

Вскоре вышли они в поле и вдруг увидели дым от погребального костра. Старшая сестра задумалась о быстротечности человеческой жизни и невольно устыдилась: «Какую жестокость хотела я совершить! Мыслимое ли дело из-за такой ерунды убивать родную сестру!» И чтобы избавиться от искушения, она бросила свой кусок шелка в огонь. Ее примеру последовала младшая сестра.

Старшая удивилась:

— Отчего ты бросила шелк в огонь?

В ответ младшая залилась слезами и молвила:

— Стыдно признаться, но из-за ничтожного куска шелка я хотела лишить тебя жизни, а потом сказать, что это сделал повстречавшийся нам путник. Я даже не подумала о том, какое горе причинила бы матери!

Тронутая этим признанием, старшая сестра сказала:

— Как это ни горько, но у меня на уме было то же самое. Век наш на земле недолог, и если мы и впредь будем творить злодеяния, в грядущей жизни нас постигнет суровая кара!

Вернувшись домой, сестры сожгли свои копья, которыми устрашали путников на дороге, и ступили на путь просветления. Их примеру последовала и мать. Так разбойницы стали чистыми сердцем монахинями.

Некогда один святой мудрец сказал: «Свет вечной истины да воссияет надо всеми, пребывающими во мраке и грехе».

Вот один из примеров того, как, растаяв, лед превратился в чистую воду.

Из сборника «Превратности любви»

Неожиданное везение, или Погонщик Рокудзо, ставший первым кутилой в Ооцу

В рассказе сем повествуется о счастливых событиях, какие могут привидеться разве только во сне. А самыми счастливыми считаются сны, в которых видишь гору Фудзи.

До чего же хороша в рассветных лучах заснеженная вершина горы Хиэйдзан, которую недаром нарекли «Фудзи столицы». Однажды ранним утром погонщик Рокудзо из Ооцу, расставшись со своими товарищами, державшими путь в Фусими, поспешал по дороге, ведущей в столицу. Вез он в рыбную лавку на улице Нисики-кодзи вяленую кету и размышлял, как это ни странно, о непрочности всего мирского. «Вот ведь рыба, которую я везу, — думал он, — в свое время преспокойно плавала в воде…»

Так размышляя, Рокудзо добрался до Аватагути, откуда до столицы уже рукой подать. Время было раннее: колокол еще не пробил и шести, едва начинало светать. Вдруг слышит Рокудзо, к нему обращается какой-то человек, судя по выговору — столичный житель, только в потемках его не видно.

— Не довезешь ли меня до улицы Хаттё в Ооцу? — жалобно просит незнакомец. — Сам я не в силах больше ни шагу пройти.

— Вот бедолага! — воскликнул погонщик. — Ну что ж, садитесь на лошадь. — С этими словами он свалил поклажу на обочине дороги. Оставить поклажу вот так, без присмотра, можно лишь в век праведного правления!

Тут неожиданно налетел сильный ветер и стал срывать с лошади набрюшник с гербом в виде знака «сосна», вписанного в круг. Полил холодный дождь, и всадник так продрог, что не мог даже пошевелиться.

— Подойди ко мне, я должен тебе кое-что сказать, — слабым голосом позвал он Рокудзо.

«Ну вот, посочувствовал человеку, а теперь с ним хлопот не оберешься», — с досадой подумал погонщик, но отступать было поздно.

— Я смотрю, вы совсем приуныли, — сказал он незнакомцу. — Потерпите самую малость. У развилки есть чайная, подкрепитесь немного, и вам полегчает. Ну-ка, откройте рот. — Рокудзо набрал в пригоршню воды, стекающей со скалы, и дал незнакомцу напиться. Тот перевел дух и принялся рассказывать:

— Отец выгнал меня из дома, и я решил отправиться в Эдо, но не добрался туда. Придется мне, видно, здесь принять смерть. Кто мои родители, я говорить не стану, теперь это уже не важно. Прошу тебя, когда я умру, предай мое тело земле и отслужи заупокойную службу, чтобы душа моя поскорее достигла рая. В исподнем у меня зашита тысяча золотых. Дарю эти деньги тебе, но при одном условии: тратить их ты должен только на дзёро[196] в квартале Сибая-мати.[197] Это будут лучшие поминки по мне. — С этими словами незнакомец испустил дух.

Рокудзо собрался было похоронить умершего вблизи храма Сэкидэра в Ооцу, но тут из столицы примчался какой-то человек, в глубокой печали погрузил тело в паланкин и увез. Целых пять дней ждал Рокудзо, — думал, может, приедет еще кто-нибудь из столицы, а на седьмой день, поскольку никто так и не приехал, отправился в квартал Сибая-мати и принялся сорить деньгами. Он пригласил всех до единой дзёро, о которых много лет вожделенно мечтал, и предался разгулу, не разбирая, ночь на дворе или день. Поначалу, видя, как он роскошествует, люди дивились, откуда у погонщика столько денег, но вскоре всякие толки прекратились, и Рокудзо стал желанным гостем в веселом квартале.

Теперь Рокудзо уже не ходил лохматым, а делал себе прическу по последней моде, не пил сакэ из чайной чашки, как прежде, а только из чарки и вместо песен погонщиков распевал модные песенки, какие можно услышать только в домах любви. Он узнал обычаи веселого квартала и вскоре приобрел такой лоск, что дзёро Хёсаку в знак любви и вечной ему верности отрезала себе мизинец. Одним словом, Рокудзо стяжал себе славу покорителя сердец, равного которому не сыскать во всем Ооцу. От прежних его привычек погонщика не осталось и следа, более того, он сделался законодателем мод. Настолько хорошо изучил он достоинства и недостатки куртизанок из квартала Сибая-мати, что эти его познания легли в основу книги «Пожар в груди», которая своей известностью могла поспорить с книгой «Белая ворона», посвященной куртизанкам Симабары.

Стоило кому-нибудь в веселом квартале услышать новую забавную историю, как среди посетителей тотчас распространялся слух, будто сочинил ее сам господин Рокудзо.

Да, так уж повелось на свете: если у человека есть деньги, все считают его и остроумным, и изысканным. А уж в веселом квартале с деньгами и вовсе не мудрено прославиться. Хоть и старая это истина, а как не сказать: «Все в нашем мире решают деньги!»

Хитроумный замысел вдовы, или Кутила, которому улыбнулось счастье

Тaковa уж доля некоторых отцов — прогонять из дому беспутных своих сыновей. В прежние времена юноши, вынужденные бежать из столицы, чаще всего находили себе пристанище в Тамбе, ныне же этот обычай устарел, и они, раз уж на то пошло, норовят оказаться не в какой-то глуши, а в Эдо, непременно в Эдо. Поначалу слоняются по городу, точно бродяги, но вскоре находят добрых людей — посредников по найму прислуги, готовых за них поручиться, и те помогают им обосноваться на новом месте.

Однако беспутных гуляк можно встретить не только в столице, их и в других городах хватает. Жил в Эдо некий горожанин, отчаянный кутила. Дни и ночи напролет предавался он разгулу с куртизанкой Кониси из веселого квартала в Санъя, за что был изгнан отцом из дому и лишен наследства. И вот решил он попытать счастья в столичном городе Киото. Там, неподалеку от Карасумы, у него отыскался приятель, который пристроил его к делу.

Кутила, однако, был не очень-то усерден в труде и привычек своих не менял, радея лишь о своей наружности да о том, чтобы и здесь, в столице, узнали о его мужских достоинствах. В хозяйстве он ничего не смыслил и вскоре обнищал.

Между тем, когда он еще только отправлялся из Эдо, мать послала за ним вдогонку слугу и велела передать сыну тридцать золотых, но не прошло и полугода, как он все их иссорил. Если прежде ему еще удавалось кое-как сводить концы с концами, то теперь он совсем приуныл. Ведь горечь нищеты вкусил он впервые.

В поисках заработка взялся он за нитку с иголкой, стал мастерить кисеты из промасленной старой бумаги и продавать их по восемнадцать медяков за сотню. Хорош заработок, нечего сказать!

Как ни уговаривал себя бывший кутила, что и эти гроши — все-таки ниточка, привязывающая его к жизни, столица ему вконец опостылела. Единственное, что оставалось мило, — это воспоминания о жизни в Эдо. Бывало, скучая в одиночестве ночами, он принимался подсчитывать, сколько отцовских денег промотал. Выходила громадная сумма — две тысячи семьсот золотых рё и девятнадцать каммэ[198] серебром. «Какие добрые семена держал я в руках и как бестолково их разбросал! — горько сетовал он на самого себя. — Увы, теперь они никогда не дадут всходов».

Но, как известно, запоздалым раскаянием делу не поможешь. «О чем ты горюешь, прибрежная ива?» — поется в песне. Наверное, о том, что прошлое кануло в воду, что былого уже не воротишь…

Между тем по соседству с жилищем кутилы, с южной стороны, находилась винная лавка, ничуть не уступавшая известному в столице заведению под названием «Мандариновый цвет». Хозяин лавки умер совсем молодым, оттого, наверно, что жена его была редкой красавицей, как две капли воды схожей со знаменитой куртизанкой Нокадзэ, той самой, которую выкупил в свое время один богач из Нагасаки. Так вот после смерти мужа эта женщина осталась с двухлетней дочкой, о которой много пеклась, и хотя находилась она в самом расцвете молодости, строго себя блюла, вполне смирившись со своею вдовьей участью. Неудивительно, что в нашем беспутном мире слыла она зерцалом женской добродетели.

И вот однажды сия добродетельная вдовушка втайне от всех отправилась в храм Хонкокудзи и поведала тамошнему настоятелю, которого, кстати сказать, видела впервые в жизни, следующую историю.

— Слышала я, — начала она, — что в числе ваших прихожан есть некий торговец шнурками мотоюи из Эдо, который живет неподалеку отсюда, в Карасуме. Потому и осмелилась обратиться к вам с просьбой, в надежде, что вы сохраните все в тайне. Надобно вам сказать, что я вдовствую и потому совершенно чужда мирских соблазнов. И вот, представьте себе, этот торговец шлет мне одно за другим любовные письма. Все до единого я, разумеется, оставила без ответа, а вскоре и вовсе перестала думать о них. Но вот недавно этот человек, позабыв всякий стыд, снова прислал мне письмо. То, что он пишет, поистине ужасно. Послушайте!

«Я приставлю к ограде Вашего дома лестницу и тайком проберусь в сад в том месте, где посажен дуб. Как раз под дубом находится уборная; спрыгнув с ограды, я окажусь на ее крыше, а затем, зацепившись ногой за задвижку двери, спущусь в сад и направлюсь прямехонько к гостиной, так что не сочтите за труд приоткрыть чуточку ставни. Коли Вы поступите противно моей воле, убью и Вас и себя. Это я решил твердо».

Вот какое письмо прислал мне этот мужчина. Если об этом станет известно в округе, ему несдобровать. А уж про меня и говорить нечего — кто вступится за вдову? Поэтому сделайте милость, то, что услышали, сохраните в тайне. Мужчине же этому строго-настрого запретите писать мне. Так вы обоих нас спасете от неминуемой гибели. — Сказав это, женщина удалилась.

Священник немедля послал за торговцем, и когда тот явился, принялся ему выговаривать, при этом вид его не предвещал ничего доброго. Закончил священник так:

— Вспомните, при каких обстоятельствах вам пришлось покинуть Эдо. Натворите бед здесь — совсем будет худо, ведь в Киото у вас нет родственников, могущих прийти на помощь. Выбросьте же, пока не поздно, эту сумасбродную затею из головы!

При этих словах мужчина изменился в лице и воскликнул:

— Все это ложь от начала и до конца! Ничего подобного у меня и в мыслях не было. Не жить больше на свете тому, кто возвел на меня напраслину!

Гневная тирада торговца, однако, нимало не смутила священника.

— У меня есть веское доказательство, что это не клевета. Ко мне сегодня приходила небезызвестная вам вдова и с глазу на глаз поведала о вашем коварном замысле. Ну что, теперь, надеюсь, вы не станете отпираться?

Торговец был повесой эдоской закваски,[199] он живо смекнул: «Все это, видать, неспроста. Хоть у меня и в мыслях ничего подобного не было, вдовушка наговорила про меня небылиц не без умысла». Священнику же он ответил так:

— Вы правы. По молодости лет я наделал немало глупостей. Видно, и впрямь мне следует послушаться вашего совета и отказаться от этой затеи.

Оставив священника в совершенном удовольствии от такого поворота событий и взяв с него слово хранить дело в тайне, повеса помчался домой и стал с нетерпением ждать наступления темноты.

Когда приспело время, он влез на ограду в том месте, где указала вдова, и с мыслью: «Вот так ловко придумала!» — без труда проник в сад и затаился под деревом. Тут вдова взяла его за руку и повлекла в дом. «Уж не сон ли это?» — только и успел подумать повеса, как очутился рядом с женщиной в теплой постели, на мягкой подушке, укрытый двойным одеялом, от которого исходил аромат алоэ. Лежит он, а самого дрожь пробирает — и радостно ему, и боязно. Некоторое время он пребывал в растерянности, прикидывая, как лучше поступить, но потом рассудил, что раз у этой женщины нет мужа, то и опасаться особенно нечего. Тут он принялся удовольствовать вдову, которая целых три года хранила верность покойному супругу, да так, что потом ей пожалуй, было, что вспомнить.

Вдова просто голову потеряла и, презрев пересуды, без конца назначала свидания повесе, всякий раз припасая для него в рукаве звонкие дары, с которыми на этом свете не пропадешь. Так что вскоре наш купец сколотил себе состояние не из последних в столице и стал торговать шелком. Что же до вдовы, то со временем она ему прискучила, и он снова повадился в веселый квартал Симабара. Влюбился он без памяти в куртизанку по прозванью Самон, но вскоре у него появился соперник, небезызвестный в столице богач-меняла. Не прошло и полугода, как повеса растратил все деньги, которые получил от вдовы. Верно говорят, что любовная страсть губит людей. И впал наш кутила в состояние еще более жалкое, чем прежде.

Если кто хочет взглянуть на него, ступайте к мосту Бунгобаси, что в Фусими, и спросите монаха-отшельника. Он читает молитвы и заклинания в дни, когда ожидают восхода луны или любуются первыми лучами солнца, тем и кормится. А еще, говорят, он умеет предсказывать судьбу. Любопытно, какую судьбу нагадал он себе самому?

Пожилой кутила, сгоревший в огне любви

Что ни говорите, но смешон тот, кто делает вид, будто его с души воротит от дел любовных. С самой эры богов любовь есть высочайшее из доступных человеку наслаждений. Каким образом, вы думаете, появился на свет Конфуций или, скажем, Ванкю?[200] Говорят, что Будда Шакьямуни изволил родиться из подмышки, только люди сейчас не особенно в это верят.

Да и как может быть иначе, если, кроме праведников, которые словно одержимые бьют в гонг да читают молитвы, существует немало монахов, от которых за версту несет скоромным!

Жил в столице сливовых цветов[201] один человек. Вел в былые годы торговлю в Эдо и сумел сколотить большое состояние. Всю жизнь он только и делал, что следил за делениями на шкале весов, и никаких радостей не изведал. Так дожил он до восьмидесяти шести лет. Детей у него не было, так что пришлось ему взять в дом приемного сына, и теперь, на склоне лет, старик не находил себе покоя, оттого что рано или поздно все его деньги, из которых он и малой толики не потратил на развлечения, перейдут в чужие руки.

И вот старик этот занемог, да так сильно, что казалось, вот-вот наступит ему конец. Чем только его ни лечили, ничто не помогало, стар уж был чересчур, и в конце концов вместо лекарств ему стали давать понемногу рисового отвара в раковине моллюска.

Однажды, когда у постели больного собрались домочадцы и слуги, готовые выполнить любую его просьбу, старик открыл глаза и, точно в полусне, произнес:

— Огонь… Хочу видеть огонь…

«Не иначе как это конец», — решили слуги и, открыв дверцу домашней божницы, зажгли светильник.

— Вот он, свет рая, — сказали они старику. — Скоро душа ваша попадет в благословенный край.

— Да нет, — простонал старик, — не о святом огне я толкую. Об огнях, которые зажигают ночью. На них хочу напоследок взглянуть…

Удивились слуги. Кто-то спросил:

— Вы имеете в виду те огни, что зажигают над уличными ларьками во время десятинощных служб?[202]

— Нет. Огни в квартале Симмати,[203] — ответил умирающий и, подозвав к себе приемного сына, сказал: — Одно удручает меня перед смертью, что я ни разу в жизни не видел дзёро. Сведи меня с какой-нибудь дзёро, чтобы у меня осталась память об этом мире. Тогда я умру спокойно.

Сын отправился в дом свиданий и потихоньку рассказал о желании старика.

— Ну что же, — ответили ему, — любой человек может купить дзёро за деньги, так что не стесняйтесь, привозите вашего отца.

Сын усадил старика в паланкин и бережно доставил в Симмати. В доме свиданий к старику тотчас же вышли таю. Когда принесли сакэ и закуски, он оживился и сказал:

— Пусть эти красавицы неотлучно находятся при мне тридцать дней. Буду выздоравливать здесь. — С этими словами — и кто только его научил? — старик вынул из-за пазухи то, чего люди жаждут больше всего на свете, и дал каждой женщине по пять или по шесть золотых.

Столь щедро вознагражденные, таю обрадовались и воскликнули:

— О, пожилой господин решил оставить по себе добрую память! — С тех пор в доме свиданий его называли не иначе как «щедрым пожилым господином».

Спустя четыре-пять дней старик настолько разошелся, что пожелал возлечь на ложе с одной из таю. Нельзя сказать, что женщина очень этому обрадовалась, но возражать не стала и скрепя сердце согласилась. Увы! — как ни старался старик, достичь цели не смог. Тогда он опечалился, заплакал и говорит:

— Будь я лет на тридцать моложе, не отступил бы с позором. Может, есть где-то в лавке поблизости лекарство от старости, за одну пилюлю я готов заплатить тысячу каммэ.

Жаль старика, но как тут было не подумать, что всему на свете есть свой срок. Развлекаться в веселых кварталах следует до сорока лет, заводить тяжбы — до пятидесяти. А потом остается лишь помышлять о загробном блаженстве.

— Вот пожить бы мне еще хоть два-три года, — говорил между тем старик, — встретить здесь Новый год и праздник Бон,[204] поглядеть на знаменитые здешние пляски!

— Правильно! — рассмеялись таю. — Захватите их с собой на память, когда соберетесь отойти в мир иной!

— А что, — откликнулся старик, — пожалуй, я останусь здесь до своего смертного часа. А когда помру, прямо отсюда и отправлюсь на тот свет. Вот уж будет что вспомнить о бренном мире! — С этими словами он попросил куртизанку, которая была ему особенно мила, приготовить лекарственный отвар, и хотя чашечка этого отвара обошлась не меньше чем в шестнадцать моммэ[205] серебром, старик не унывал: даже болеть в веселом квартале было для него ни с чем не сравнимым удовольствием. Обходились с ним на редкость любезно и предупредительно, — ведь за каждый день, проведенный здесь, он щедро платил.

Однако всякий человек смертен, и через некоторое время старик скончался. Хотя дело давно уже к этому шло, куртизанки сильно горевали и даже искренне оплакивали старика. В тот же день тело его предали огню в Дотомбори, а наутро даже пыли и пепла от него не осталось, к вечеру же и говорить о нем перестали.

Из сборника «Сопоставление дел под сенью сакуры в нашей стране»

Женщина, повергшая в слезы соловья

Жил в старину в столице на улице Сэмбон-дори некий ронин, происходивший из знаменитого самурайского рода. Он не только превосходно владел премудростями ратного дела, но прославился еще и как искусный певец. По этой причине его нередко приглашали в знатные дома. Так и жил этот ронин, ублажая своим искусством сильных мира сего.

Однажды ронина пригласили в замок одной высочайшей особы, где в тот вечер проводилось первое в году пение утаи. Пришлось ронину заночевать в замке, а когда на заре он вышел в сад полюбоваться сливовыми деревьями, то увидел, что в этом году цветы на них появились раньше обычного. Но еще больше поразил ронина соловей, который, сидя на верхушке ивы, выводил свою переливчатую трель. Как выяснилось, владелец замка давно мечтал заполучить эту необыкновенную птицу.

— Что ж, это желание нетрудно исполнить, — сказал ронин. — В западной стороне столицы живет искусный птицелов, мой добрый знакомый.

Услышав об этом, хозяин чрезвычайно обрадовался, ронин же поспешил к птицелову и вскоре привел его в замок. Птицелов сноровисто снял соловья с дерева, за что удостоился щедрых даров. С тем он и отправился восвояси.

На следующий день, когда ронин явился к приятелю, чтобы поблагодарить его за услугу, жена птицелова вцепилась в него с криком:

— Куда вы увели моего мужа?

— Ничего не понимаю… — растерялся ронин. — Он должен был вернуться еще вчера вечером.

— Только вы знаете, где мой муж. Немедленно верните его мне! — не унималась женщина.

На ее крик сбежались соседи. Не успев ни в чем толком разобраться, они сразу же взяли сторону жены птицелова:

— Сосед ушел с вами. А раз его до сих пор нет, с кого же спрашивать, как не с вас?!

Ронину трудно было что-либо возразить в свое оправдание. Ему оставалось лишь предложить женщине отправиться в замок, где вчера побывал ее муж, но та и слушать об этом не захотела и поспешила к наместнику сёгуна.

Его превосходительство вызвал к себе ронина для дознания и попросил его рассказать, к кому он отвел птицелова накануне его исчезновения. Но тут в ронине взыграл дух самурая, и он отвечал:

— Ни к кому. Мы весь день проговорили в моем доме.

Казалось бы, чего проще было ронину рассказать все как есть, однако он этого не сделал.

— Странно, — молвил наместник сёгуна. — Только что в разговоре с соседями вы дали понять, что были у кого-то другого.

Но ронин и тут не открыл высочайшего имени. Это показалось наместнику сёгуна подозрительным, и он вновь обратился к ронину:

— Похоже на то, что вы совершили преступление. Но добиться от вас признания я не могу, быть может, вы заговорите под пыткой?

Изменившись в лице, ронин произнес:

— К чему таиться. Я убил птицелова.

Тут женщина закричала:

— Вот же бессердечная тварь! А еще прикидывался другом моему мужу! Из ненависти ли он совершил убийство или из алчности, все равно это невиданное злодеяние!

Утихомирив женщину, наместник сёгуна спросил ронина:

— Где же находится труп? — на что тот совершенно спокойно отвечал, что это ему неведомо.

— Зачем же тогда вы признались в убийстве? — снова вопросил наместник сёгуна.

— Но ведь вы сами сказали, что подвергнете меня пытке, если не признаюсь. А для самурая это бесчестье, которого не смыть во веки веков.

Так ответил ронин, и наместник сёгуна признал его невиновным. До окончания следствия ронина вверили попечению чиновников из городской управы и даже вернули ему оба меча — большой и малый,[206] так что для него все обошлось благополучно. Затем наместник сёгуна приказал во что бы то ни стало разыскать птицелова, после чего всем снова надлежало явиться к нему.

Вернувшись домой, люди разбились на группы и отправились на поиски. Вскоре наместнику сёгуна доложили:

— Труп птицелова обнаружен, как это ни странно, на дороге, ведущей в Такэду.

— В таком случае это дело рук какого-нибудь разбойника, — сказал наместник сёгуна. — Убитого следует немедленно захоронить. Иначе, увидев его, женщина станет горевать еще больше. Следствию же труп ничем не поможет. Поэтому без всякого ущерба для дела можно предать останки птицелова земле. Вдове я выражаю свое глубокое соболезнование, она ведь осталась совсем одна, детей у нее нет. Посему соседям надлежит всячески опекать бедную женщину и заботиться о ее пропитании.

Проявленное наместником сёгуна милосердие тронуло всех до слез.

— Послезавтра, девятнадцатого числа, — продолжал наместник сёгуна, — как всегда, будут совершены заупокойные службы в память об умерших, поэтому я распоряжусь, чтобы вдове птицелова выдали деньги на погребение мужа. Их должен получить кто-нибудь из ее родных или особо близких людей.

Женщина вновь поблагодарила наместника сёгуна, и на том все разошлись.

И вот ранним утром девятнадцатого числа к наместнику сегуна явился мужчина лет двадцати пяти и сказал, что пришел за деньгами.

— Кем вы доводитесь вдове птицелова? — спросил наместник сёгуна.

— Я друг ее покойного мужа, — отвечал тот, — потому она и попросила меня об услуге.

— Родство, прямо скажем, — не самое близкое, чтобы вы сочли себя вправе явиться за деньгами, — сказал наместник сёгуна и учинил ему допрос с пристрастием. В ходе допроса выяснилось, что мужчина вошел в тайную связь с женой птицелова и, сговорившись с нею, убил его. За тяжкое преступление мужчину приговорили к казни.

Тень разрешает все сомнения

Жил в старину в столице некий торговец лесом. Дом себе он выстроил, как и подобает, чтобы не чувствовать в нем летнего зноя, и столько сложил древесины на стрехах, что казалось, туда свезли весь лес с гор Кисояма.[207]

Говорят, сосна с молодой зелени печется о том, как превратиться в могучее дерево, — так и этот торговец с молодых ногтей заботился об укреплении своего дела. Еще говорят, будто сосна живет тысячу лет, — видно, наш торговец рассчитывал прожить не меньше, потому и заготовил леса столько, что его хватило бы и правнукам его, и праправнукам.

Лесоторговцу уже перевалило за восемьдесят, но он никак не хотел передавать хозяйство сыну и находил особое удовольствие в том, чтобы под Новый год подсчитывать доходы от своей торговли.

— Подумать только, — судачили люди, — голову посеребрил иней, на лбу волнами вздымаются морщины, спина скрючена, точно горбатый мост, а он все хлопочет по хозяйству, как будто иначе ему пришлось бы голодать. Умри он сейчас — наверняка первым угодит в адову огненную колесницу!

Пересуды эти в конце концов дошли до старика, и вот однажды, услышав стук барабана, возвещающий начало службы в близлежащем храме, он неожиданно отправился на богомолье.

— Смотрите-ка, видать, на старости лет вспомнил о загробном блаженстве, — потешались над ним.

Однако старик, похоже, искренне устремил свои помыслы к спасению и решил никогда не сворачивать со стези благочестия. Что же в том дурного? Короче говоря, такая произошла в нем перемена, что теперь он отличался от себя прежнего, как небо от земли. Все свое состояние в тысячу каммэ он разложил по парным ящичкам и вручил сыну, сам же отошел от дел, избрав для блаженного уединения место в Окасаки. На постройку его незамысловатого жилища пошли привезенные из Саги бревна, прежде самый ходовой его товар. Из окон открывался чудесный вид на горы. Старик не переставал радоваться, что проведет остаток жизни в этом красивом месте, и сокрушался лишь о том, что не ушел на покой раньше. Одиночество его не особенно тяготило — двадцать лет назад он потерял жену и за это время вполне свыкся с участью вдовца.

Сын старика был человеком богатым и без труда выполнял свой сыновний долг. Что ни день, посылал отцу какое-нибудь лакомство и даже приставил к нему четырех или пятерых прехорошеньких служанок, чтобы было кому подать ему чай. Однако старик старался не обременять прислугу и даже постель стелил и убирал сам. Словом, вел жизнь монашескую, даром что не носил черной рясы. Глядя на хозяина, вся челядь вплоть до последнего слуги невольно стала на путь благочестия.

Жила в доме старика стряпуха, безобразная на вид. Так вот у этой стряпухи вдруг подозрительно округлился живот. Заметив это, прочие слуги стали порицать ее и поддразнивать, а старого греховодника все вокруг просто возненавидели. Кое-кто пробовал усовестить его, но старик твердил, что он тут ни при чем. В тот же день стряпуха была с позором изгнана из дому, а когда подошел срок, благополучно разрешилась от бремени на постоялом дворе. Родила она мальчика и берегла его пуще зеницы ока.

Как только миновал период погружения в скверну,[208] стряпуха вместе с младенцем явилась к своему бывшему хозяину, но в доме с ней никто и разговаривать не стал. Вне себя от обиды женщина побежала к наместнику сёгуна и рассказала, как было дело. Тот вызвал старика, но он на все вопросы отвечал, что знать ничего не знает и ведать не ведает. Тогда наместник сёгуна велел обоим явиться к нему утром четырнадцатого числа, то есть на следующий день, причем вместе с ребенком.

Старик и женщина явились, как было велено. И наместник сёгуна сказал:

— Подобное случилось некогда в Китае. Говорят, что ребенок, родившийся от отца, которому больше восьмидесяти лет, не отбрасывает на солнце тени. Ежели ваш младенец не отбросит тени, можно не сомневаться, что этот старец — его отец.

Малыша усадили на залитой солнцем площадке перед зданием суда — и что же? Он не отбросил тени.

Тут старику стало невозможно отпираться, и он сказал:

— Да, это мой ребенок. Признаю. А скрывал я это только потому, что мне было стыдно перед людьми.

Тогда женщина попросила наместника сёгуна решить вопрос о будущем ребенка, но тот ответил:

— Такие дети, как правило, живут не более ста дней. Если же вашему сыну суждено прожить дольше, вам придется снова обратиться ко мне.

Выслушав решение наместника сёгуна, все удалились.

После этого в старике проснулось отцовское чувство, и он целыми днями холил и лелеял свое чадо. Однако вскоре мальчик стал чахнуть и, как предсказывал наместник сёгуна, на девяносто седьмой день умер.

Приснившийся будда

Жил в давние времена в столице один человек, и видел тот человек сны поистине необыкновенные. Был он ремесленником, мастерил часы, тем и кормился.

Но однажды, услыхав звон часов, он пробудился от сна бренного мира и устремил помыслы свои к загробному блаженству. Потому в округе его и нарекли Сякаэмоном: дескать, в святости своей человек этот может сравниться с Буддой.[209] Вдобавок волосы у него были от природы курчавые,[210] и это тем более оправдывало данное ему прозвище.

Случилось так, что праведник этот долгие годы жил в южной части Карасумы в доме человека, который не желал соблюдать посты, потому что принадлежал к секте Икко.[211]

Даже двадцать восьмого числа в месяц инея, в день очищения и поста по случаю годовщины смерти святого Синрана, он либо отправлялся к приятелям, таким же нечестивцам, как и он сам, либо устраивал у себя дома пирушки и угощал всех мясом или рыбой, поджаренными на дощечках из криптомерии.

В один из таких дней домовладелец позвал к себе человек пять гостей. Вдруг является Сякаэмон, низко кланяется и говорит:

— Уже пятьдесят ночей кряду мне снится один и тот же удивительный сон, будто под вашей спальней закопан будда из чистого золота величиной около девяти сунов. И изваян он самим Кобо Дайси.[212] Приблизившись к моему изголовью, будда озарил меня своим золотым сиянием и молвил: «Знаю я, что вера твоя крепка, посему надлежит тебе во имя будущего блаженства выкопать меня из земли. Сделав это, ты спасешь род человеческий, избавишь его от бесчисленных тяжких недугов». Вот какое было мне откровение. Позвольте же сегодня начать раскопку, ибо не меня одного желает будда одарить своей милостью, а весь род человеческий. Что же до плотников и носильщиков, то платить им буду я сам.

Но слова о будде и божественном откровении были для домовладельца всего лишь пустым звуком. Он хлопнул в ладоши и рассмеялся:

— Если бы сны сбывались, — рассмеялся он, хлопнув в ладоши, — я сам выложил бы тысячу золотых, лишь бы увидеть этого будду.

Тут в разговор вступил один из гостей, человек с виду разумный:

— Вам следовало бы прислушаться к словам вашего постояльца, — сказал он хозяину. — Отчего не позволить ему приступить к раскопке, тем более что все расходы он берет на себя?

Хозяин согласился, и в тот же миг вся утварь была вынесена во двор, деревянный настил подняли, в дело пошли заступы и мотыги. К вечеру вырыли яму глубиной в целых пять сяку, но никакого будды не обнаружили. Нашли только чайник с отбитым носиком, несколько углей да раковину от моллюска. Яму снова забросали землей, настроение у всех было испорчено.

— А ведь я заранее знал, что так будет! — в гневе воскликнул домовладелец. Сякаэмон же ушел к себе, даже не попрощавшись.

На следующий день Сякаэмон снова явился к домовладельцу.

— Этой ночью, — сказал он, — мне опять привиделся будда, и я услышал от него новое откровение: «Чтобы обнаружить меня, следовало копать в юго-восточном направлении и на два-три суна глубже. Жаль, что терпения вам недостало. Но на сей раз вы непременно извлечете меня из земли!» Так велел будда, поэтому дозвольте мне еще раз попробовать.

Хозяин опять согласился, и когда вырыли яму, в ней и в самом деле оказалась фигурка будды. Все возликовали, принялись поливать изваяние водой, и оно чуть-чуть заблестело. «И впрямь фигурка старинной работы», — подумал домовладелец и, обуянный жадностью, вскричал:

— Эта вещь моя!

Сякаэмон возмутился:

— Как же так? Я принял на себя все расходы, и будда по праву принадлежит мне.

— Ничего подобного! — стоял на своем домовладелец. — Вы хотели копать под моим домом, ну я и не возражал. Но чтобы отдать будду вам, такого уговора между нами не было!

Долго еще они препирались между собой и в конце концов обратились к наместнику сёгуна.

Выслушав от начала до конца всю историю, наместник сёгуна велел им поставить на фигурке свои печати и оставил ее у себя на три дня. После этого он позвал всех ремесленников Киото, занимающихся изготовлением будд, и попросил их определить, сколько времени пробыла фигурка в земле.

— Лет пять, от силы семь, — ответили ремесленники, тщательно осмотрев золотое изваяние.

Тогда наместник сёгуна вызвал к себе Сякаэмона и домовладельца, а вместе с ними попросил пожаловать пятерых членов городской управы и у этих последних спросил:

— Как давно был построен дом, под которым выкопан будда?

— Лет сорок назад, а то и больше, — был ответ.

— Выходит, благочестие твое показное, — обратился наместник сёгуна к Сякаэмону. — Ты рассчитал все заранее, и когда под домом вырыли яму, закопал в землю будду, чтобы на следующий день его там обнаружили и заговорили о тебе по всей столице. Не иначе как ты вступил в сговор с каким-нибудь продажным монахом, и задумал все это с одной-единственной целью — разбогатеть. Говори, как было дело, и не вздумай лгать, — ведь я могу все проверить!

Эти слова повергли Сякаэмона в испуг, и он, не таясь и не запираясь, признался, что на этот проступок его толкнула нужда.

— От таких мошенников, как ты, — продолжал наместник сёгуна, — людям один только вред. В особенности же непростительно то, что ради наживы ты готов был посягнуть на святыню. За это полагается казнь, но поскольку ты чистосердечно признался в содеянном, я сохраню тебе жизнь. В наказание же велю тебе взвалить на плечо мотыгу с привязанным к ней буддой, взять табличку, на которой будет написано о твоем проступке, и так три дня ходить по городу. Пусть все узнают цену твоему благочестию. После этого тебе надлежит покинуть столицу. Что же до хозяина дома, то и он ничем не лучше преступника, потому что затеял тяжбу из алчности. В наказание он должен одеться в церемониальный костюм — хакама и катагину, — взять в руку табличку с описанием его вины и вместе с Сякаэмоном ходить по городу.

Так рассудил дело наместник сёгуна.

То, что услышала глухая

В старину в окрестностях Китано, неподалеку от столицы жил один человек. Торговал сакэ, а вдобавок еще и лавку закладную держал. И вот начал он богатеть. Дела его шли в гору, дом обрастал челядью.

Была в доме среди прочей прислуги швея, женщина весьма пригожая на вид. И вот в один прекрасный день эту швею потянуло на недозрелые сливы, после чего всем стало ясно, что это неспроста.

Сколько ни допытывалась хозяйка, кто же отец ребенка, та ни за что не соглашалась назвать его имя. Хозяйка рассердилась, и дело кончилось тем, что распутнице дали расчет и отправили ее обратно к родителям.

Спустя полгода хозяина хватил удар. Домочадцы заголосили, призывая на помощь богов, но мольбы оказались напрасными, и вскоре он испустил дух.

Супруга его тяжело переживала утрату, ведь детей у них не было, и теперь она осталась на свете одна-одинешенька. Родственники покойного жили далеко, на его родине в Дэве.

Пришлось вдове созвать свою родню, чтобы с ее помощью устроить похороны.

И вот как раз перед выносом тела в дом ворвалась швея с грудным младенцем на руках и, не обращая внимания на всеобщую скорбь, принялась кричать:

— Полюбуйтесь на наследника! Как видите, он благополучно появился на свет. И не без участия хозяина. Вон, спросите старшего приказчика, он расскажет, как было дело.

— Что такое? — воскликнул приказчик. — Я понятия ни о чем не имею.

— Не имеете понятия?! — возмутилась швея. — А кто приносил мне от хозяина деньги на воспитание младенца!

— Полно вам, я даже не знаю, где проживают ваши родители!

Тут швея бросилась к приказчику и истошным голосом возопила:

— Да как вы смеете твердить, будто знать ничего не знаете, если вам хорошо известно, что это чадо вашего господина?! Берегитесь, Небо вас покарает!

Захлебываясь слезами, швея с такой силой тормошила приказчика, что едва не стащила с него белую траурную одежду, а уж шапка точно свалилась на пол. Словом, тут стало не до похорон, а вздорная женщина побежала подавать жалобу наместнику сёгуна.

Выслушав рассказ швеи от начала до конца, наместник сёгуна вызвал к себе приказчика и учинил ему допрос.

— Приходится ли сей младенец сыном вашему покойному господину? Говорите чистую правду!

— Пожалуй, приходится, — отвечал приказчик. — Подробностей я не знаю, но могу засвидетельствовать, что в конце каждого месяца хозяин отправлял меня в Фудзимори, где проживают родители этой женщины, и передавал для нее по пятидесяти каммэ серебром. Вот все, что мне известно.

— Ни с того ни с сего покойный не стал бы посылать этой женщине деньги, — сказал наместник сёгуна. — Кроме того, как явствует из показаний истицы, на расспросы хозяйки она не отвечала именно потому, что отец ее ребенка — хозяин. Приняв, таким образом, всю вину на себя, она была вынуждена вернуться к родителям. Объяснение вполне убедительно. Итак, приказываю считать младенца полноправным наследником покойного, а мать младенца — кормилицей, коей надлежит должным образом заботиться о хозяйском сыне и лелеять его. Все родительские права передаются вдове; со временем, когда она решит отойти от дел и удалиться на покой, наследник должен будет о ней заботиться. Родственникам покойного и городским властям надлежит раз в году докладывать мне о состоянии финансов семьи. Все дела, связанные с ведением хозяйства, отныне возлагаются на главного приказчика. Как только наследник достигнет пятнадцатилетнего возраста, все имущество должно быть передано ему. До тех пор всем домочадцам следует беспрекословно подчиняться вдове. Если же, паче чаяния, у последней возникнут сомнения относительно кровного родства ребенка с ее покойным мужем, она должна сообщить об этом мне. Покойного же следует немедленно похоронить.

Повеление наместника сёгуна было в точности исполнено. Младенца назначили наследником, а покойного похоронили по всем правилам.

Несмотря на свое горе, вдова нет-нет да и предавалась сомнениям: а что, если этот младенец не сын ее мужа? «Долгие годы мы не имели детей, — размышляла она, — и муж с моего согласия взял в дом несколько миловидных наложниц. Ни одна из них не понесла от него. Так неужели он не поделился бы со мной радостью, если бы все было так, как утверждает швея?»

Эта мысль не давала покоя вдове, и в один прекрасный день она притворилась глухой. Отринув заботы суетного мира, она все свое время проводила подле домашней божницы, стараясь изо всех сил, чтобы никто не догадался о ее притворстве.

Незаметно подошел к концу год, наступила весна, и вот в один из дней недели весеннего равноденствия, в годовщину смерти хозяина, все домочадцы отправились в приходский храм возложить на могилу цветы и возжечь благовония. Когда все склонились перед надгробьем, вдова вспомнила прошлое и рукава ее платья увлажнились. Она взяла малыша за руку и сказала:

— Под этим камнем лежит твой отец. Не пожалей же водицы, напои его вдоволь.

Слова вдовы позабавили швею:

— Твой отец, — сказала она сыну, переглянувшись с приказчиком, — стоит перед тобой в накидке из шелка татэдзима, живой и невредимый. А ну-ка скажи этой глухой карге: что за чепуху вы несете?!

«Глухая», конечно же, все это слышала и на следующий день спозаранку отправилась к наместнику сёгуна.

— Мне нисколько не жаль ни денег, ни богатства, и горюю я совсем о другом, — заявила она. — Узнай мой покойный муж, что его наследником стал чужой ребенок, он перевернулся бы в гробу. — Сказав так, женщина поведала наместнику сёгуна об услышанном накануне.

Наместник сёгуна вызвал швею вместе с приказчиком и учинил им допрос.

— Отвечайте, — обратился он к швее, — почему вы назвали приказчика отцом вашего ребенка? Вдова утверждает, что слышала это вчера из ваших уст на могиле ее мужа.

— Ложь! — вскричали в один голос швея и приказчик. — Не иначе как она со своей родней решила нас опозорить. Ясное дело — не хотят выпускать наследство из своих рук, ведь распоряжаться денежками по своему усмотрению куда приятнее! Не только нам, но и всему городу известно, что в прошлом году, то ли в четвертом, то ли в пятом месяце, вдова оглохла. С тех пор какими только лекарствами ее ни лечили, одних глиняных тарелок будде-целителю больше тысячи штук снесли[213] — и все без толку. Когда надо было ей что-то сказать, записки писали. Как же могло случиться, что она ни с того ни с сего вдруг начала слышать?

Тут вдова рассмеялась.

— Все очень просто, — сказала она. — Не зная иного способа установить истину, я решила притвориться глухой, хотя и понимала, что это грех.

Узнав, как было дело, швея и приказчик залились краской стыда и не нашлись, что сказать в свое оправдание.

Установив истину, наместник сёгуна приговорил обоих лжецов к смертной казни. Вдова именем покойного мужа просила его помиловать преступников. Однако наместник сёгуна помиловал только швею, но в наказание велел ей надеть на голову глиняную чашу, взять в руки бамбуковую трубку для разжигания огня в очаге и черпак и в этом обличии простой служанки три дня просидеть на мосту у Пятого проспекта, где всегда многолюдно, чтобы все видели преступницу, которая посмела возвести напраслину на своего хозяина. Что же до ребенка, то было решено отправить его к родителям швеи с тем, чтобы со временем он принял постриг.

Вода из родника — последний дар умершему

В старину в западном конце улицы Итидзёдори в Киото мало кто селился. Жили там муж и жена, оба почтенного возраста. С трудом сводили они концы с концами. Детей у них не было, и потому будущее ничего хорошего им не сулило. Вступив в пору, когда на день вперед и то загадывать не приходится, они кое-как добывали себе пропитание продажей метелок, которыми торговали вразнос, ежедневно закупая этот нехитрый товар в Фусими. Со временем, правда, это занятие стало им не под силу, потому что в ногах уже не было прежней крепости, и старики совсем приуныли.

Однако, как говорится, жизнь не настолько страшна, чтобы впадать в отчаяние. Позади жилища стариков стоял пересохший колодец, — он густо порос мхом и превратился в холмик. И вот этот холмик приглянулся одному любителю садовых горок, и он решил его купить. Но как только были раздвинуты травяные кущи и приподняты многолетние напластования, из земли вдруг забил чистый и холодный источник.

Вскоре известие об этом источнике облетело всю столицу. «Вот лучшее спасение от летнего зноя!» — решили люди и со всех концов города потянулись к колодцу. Старика теперь все звали не иначе как Симидзу, что значит «Ключевая вода», и постепенно они со старухой стали жить припеваючи, получая деньги от тех, кто брал у них воду.

К западу от дома стариков жил некий домовладелец. Узнав, как повезло соседям, он решил вырыть колодец на своем участке. Теперь родник забил на новом месте, в колодце же у стариков вода иссякла Лишившись средств к существованию, они горько сетовали на свою судьбу, домовладельца возненавидели лютой ненавистью, но сделать ничего не могли. А тот благополучно торговал родниковой водой, разжигая в стариках зависть и злобу. Кончилось тем, что они решили отвадить людей от колодца соседа и замыслили недоброе.

На следующий день, чуть рассвело, старик напялил на голову красный парик, нацепил маску черта и в этом обличии стал время от времени выглядывать из зарослей бамбука, повергая в страх тех, кто приходил за водой. Слух о «чудище» быстро разлетелся окрест, и мало-помалу люди перестали брать воду в этом колодце.

Хозяин колодца не мог понять, в чем дело. «Уж не козни ли это какой-нибудь лисицы или барсука?»[214] — подумал он, сговорился с родственниками и устроил засаду. Как только из зарослей бамбука выглянуло «чудище», они кинулись на него с палками и тут же его убили — старик даже рта не успел открыть. При этом каждый из них очень гордился собой: шутка ли? Оборотня одолели! Но когда рассвело, стало ясно, что они убили вовсе не «чудище», а старика-соседа, горько жалели они о содеянном, да что толку?

Охваченная печалью старуха обратилась к наместнику сёгуна с просьбой наказать убийцу.

Узнав, как было дело, наместник сёгуна сказал:

— Вторжение в чужой двор в столь причудливом обличии, да еще среди ночи, не что иное, как преступление. Вот и выходит, что ваш муж сам виноват в своей смерти. Домовладелец же настоящий скаред, начисто лишенный совести. Отобрать у стариков последние крохи может лишь вор, и хотя человек этот не брал чужого добра, он ничем не лучше грабителя. Поскольку убитый лишился жизни из-за воды, похоронить его надлежит на участке домовладельца, а воду из колодца использовать лишь для приношений на его могилу.

Таково было решение наместника сёгуна. Домовладелец похоронил старика, как ему было велено, и с тех пор больше не брал воды из своего колодца.

Стоит лишь набраться терпения — и дело уладится

В старину жила в столице одна сваха. С любым могла она столковаться и потому получила прозвище «Толковая». За все годы, что она занималась своим ремеслом, у нее ни разу не вышло осечки.

Но однажды взялась она сватать некую девицу пятнадцати лет и при этом скрыла возраст жениха, а было ему от роду уже тридцать пять. И вот, когда жених отправил в дом невесты подарки и дело, казалось бы, сладилось, отец девицы неожиданно узнал, сколько лет будущему зятю, и заявил:

— Жених, что и говорить, состоятельный, только дочку я за него не отдам, ведь он ее на двадцать лет старше.

А жених напомнил свахе, что свадебные подарки уже отосланы, и пригрозил принять меры, если свадьба расстроится.

Попав в столь щекотливое положение, сваха обратилась к наместнику сёгуна, чтобы он разрешил этот спор.

Наместник сёгуна вызвал к себе жениха, а также отца девицы и обратился к последнему с такими словами:

— Если жених в чем-либо перед вами провинился, так и скажите. Из-за одной только разницы в летах я не позволю расстраивать свадьбу. Жених прислал свадебные подарки, и вы обязаны отдать ему дочь.

— Ведя со мной переговоры о свадьбе, — возразил отец, — сваха утаила от меня возраст жениха. Теперь же я знаю, что ему тридцать пять лет, следовательно, он старше моей дочери на двадцать лет. Ну был бы он хотя бы вдвое старше невесты, я не стал бы возражать. Одним словом, они друг другу не пара, и я желаю вернуть этому человеку все его подарки.

— Ну что же, — сказал тогда наместник сёгуна, — пусть будет так, как того хочет отец невесты. Просто всем придется набраться терпения и подождать пять лет. Тогда жениху исполнится сорок лет, девице же будет двадцать. Таким образом, он станет вдвое старше своей невесты, а это как раз то, чего желает ее отец.

Вот к какому решению пришел наместник сёгуна.

О том, как выбор истину определил

Вот что случилось в старину в столице. Однажды на одной из улиц собрались ребятишки и, смастерив игрушечные колесницы, принялись играть в праздник Гион.

Грохот от этих колесниц стоял такой, что казалось, будто просторная улица ни с того ни с сего сделалась тесной и узкой.

Все было бы хорошо, не окажись у этих ребятишек, находившихся без присмотра, самый что ни на есть настоящий меч. Вот и случилось, что один из них, семилетний мальчуган, заспорив с товарищами из-за места в игре, пустил этот меч в ход и пронзил им другого, девятилетнего мальчика. Тот сразу же испустил дух.

Велико было горе родителей погибшего мальчика, и столь же велика была растерянность родителей виновника его гибели. Поэтому чиновники из городской управы, разобравшись в этом происшествии, сказали родителям погибшего так:

— Поскольку преступление совершено несмышленым ребенком, вам следует явить великодушие и смириться.

Но те ни в какую не соглашались и твердили свое:

— Убийца должен понести кару!

Особенно несговорчивой оказалась мать, которая решила не мешкая обратиться к наместнику сёгуна.

— Не надо этого делать, — уговаривали ее. — Лучше позовите священника и монахов, примите постриг и похороните чадо свое по всем правилам.

Но родители погибшего остались глухи к этим уговорам и подали жалобу.

— Ребенку всего семь лет, — рассудил наместник сёгуна, — и он вряд ли может отвечать за свои поступки.

— Как бы не так, — затараторили истцы, — убить человека — на это у него ума хватило! И вообще он всегда был не таким, как другие дети!

Тогда наместник сёгуна достал из ящичка куклу, рядом положил золотую монету и сказал:

— Предложим завтра мальчику эти вещи на выбор. Если он выберет монету, значит, уже вошел в разум, и тогда мы казним его. Если же отдаст предпочтение кукле — отпустим. Сразу станет ясно, по злому ли умыслу он убил своего товарища или по недомыслию. Так что приводите завтра мальчугана. — Все разошлись по домам.

Родители провинившегося созвали всю родню и друзей и принялись сообща готовить сына к предстоящему испытанию. Раздобыли где-то куклу, точь-в-точь как у судьи, рядом положили золотую монету и принялись стращать ребенка, — дескать, если завтра ты возьмешь денежку, тебя убьют. В течение вечера повторили это раз сто и еще утром предостерегли.

Наконец обе стороны явились к наместнику сёгуна. Тот положил перед мальчиком куклу и золотую монету и сказал:

— Возьмешь куклу, останешься в живых, возьмешь монету — погибнешь.

И что же? Ребенок взял монету. Родители погибшего вскочили со своих мест и стали кричать:

— Ну, теперь-то вы видите, что перед вами злодей?!

Родители провинившегося мальчика поникли от горя и залились слезами.

Наместник сёгуна между тем сказал:

— Итак, совершенно ясно, что перед нами неразумное дитя. Все вы видели, что мальчуган взял монету, хотя я предупредил его, что в этом случае он погибнет. А разве есть у человека что-либо дороже жизни? Посему постановляю считать этого мальчика невиновным.

Так решил наместник сёгуна.

Из сборника «Заветные мысли о том, как лучше прожить на свете»

Легче увидеть алые листья клена весной, нежели купить лангуста к Новому году

С давних времен к новогоднему празднику люди устанавливают в своих домах горку счастья Хорай, украшают ее ветками сосны и папоротника. Но если на посреди этой зелени не алеет лангуст, праздничное настроение неизбежно омрачается. Бывает, правда, что лангусты сильно дорожают, и тогда в бедных семьях и в домах со скромным достатком Новый год встречают без них.

Несколько лет назад, например, не уродились апельсины дайдай, и их продавали по четыре, а то и по пять бу[215] за штуку, поэтому беднота покупала вместо них плоды померанца — так и выходили из положения. Но плоды померанца хотя бы по форме и по цвету не отличить от апельсинов. А вот заменить лангуста простой креветкой — все равно что надеть платье с чужого плеча. Тем не менее для бедняков иного выхода нет.

Другое дело — люди богатые. Кажется, даже ветер обрушивается на их дома с особой силой. Чтобы защититься от дождя, здесь простыми циновками не обойтись, поэтому стены обшивают досками, пропитанными вязкой смолой, и это не назовешь излишней роскошью. Нет для человека большей радости, чем жить вольготно, не зная недостатка ни в еде, ни в одежде. Но для этого нужно с толком вести хозяйство. Чем бы ни занималась семья из поколения в поколение, молодого хозяина, если он изменит заведенные отцом порядки, вряд ли ждет удача. Как ни сметливо нынешнее поколение, а сплошь да рядом оказывается, что к концу года молодой хозяин остается в убытке, допускает в расчетах промахи.

Под Новый год Осака напоминает ярмарку, где можно купить все, что душе угодно. Хоть в последние шестьдесят лет слышны жалобы, — дескать, торговля здесь идет вяло, — товары не залеживаются в лавках. Взять хотя бы ступку. Казалось бы, купил ее раз — на весь век хватит, еще к потомкам перейдет, и тем не менее ступки делают и продают из года в год, изо дня в день, так что, того и гляди, весь горный гранит переведется. Что же говорить о всяких мелочах: бумажных шлемах для праздника мальчиков, всевозможных припасах для встречи Нового года? А ритуальные веера, которыми храмы одаривают прихожан, — ведь их выбрасывают, даже не раскрыв коробки. Пустая трата денег, но люди словно не замечают этого. По пышности и великолепию Осака почти не уступает Эдо, здесь тоже живут на широкую ногу.

Раз уж без лангуста не украсить горку Хорай, каждый стремится его купить, пусть даже за тысячу канов. Поэтому в предновогодние дни во всех рыбных лавках лангусты идут нарасхват, и достать их так же трудно, как какую-нибудь заморскую диковину. Ну, а в самый последний день года даже усов от них уже не сыщешь. Тогда отправляются на поиски лангустов, — как не сравнить их с алыми листьями клена! — в бедные рыбачьи хижины неподалеку от бухт и кричат на все побережье: «Куплю лангуста!»[216]

* * *
В лавке рыботорговца Эра остается один-единственный лангуст. Торги начинаются с одного моммэ и пяти бу, но даже когда объявляются охотники купить его за четыре моммэ и восемь бу, продавец не желает уступить: нынче-де мало лангустов. Слуга не смеет потратить такую сумму без разрешения и со всех ног мчится домой. Узнав, какую цену заломил торговец, хозяин хмурится.

— Всю жизнь я старался не покупать ничего втридорога, — говорит он. — Плачу всегда наличными и закупаю все в положенный срок, когда цены самые низкие: дрова — в шестом месяце, хлопок — в восьмом, рис — до того, как начинают гнать сакэ, беленое полотно — после Праздника поминовения усопших. Правда, когда отец умер, я переплатил бондарю за гроб[217] и до сей поры об этом жалею. Почему к Новому году надо непременно купить лангуста? Не лучше ли дождаться, когда лангустов станет много и за них будут просить по три мона? Тогда можно купить сразу двух и наверстать упущенное. Я ничуть не обижусь, если к нам не пожалует новогодний бог счастья, которому вечно требуется что-то особенное. Да будь лангуст дешевле хоть в десять раз, все равно это неслыханная цена!

Тут хозяйка с сыном принимаются ему возражать:

— Что подумают люди? Ведь сегодня к нам в дом впервые пожалует зять с новогодними поздравлениями. Ступай, купи, сколько бы он ни стоил!

Слугу опять отправляют в рыбную лавку, но лангуста уже успел перекупить приказчик из оптовой лавки с улицы Имабаси. Торговец запросил с него пять моммэ и восемь бу.

— Лангуст нужен к празднику, так неужто я стану думать о каких-то грошах! — воскликнул приказчик, отсчитал названную сумму и сверх того еще двадцать медяков, схватил покупку и быстро ушел.

Долго еще бродит слуга, в каждую рыбную лавку заглядывает, но все без толку. Обойдя множество улиц, он лишний раз убеждается в том, как велик город Осака.

Вернувшись домой, слуга рассказывает обо всем хозяевам. Хозяйка раздосадована, а хозяин смеется:

— Ох, не стал бы я доверять этому оптовику. Видно, вскорости грозит ему разорение. Иначе разве выложил бы он такую сумму за лангуста? А тем, кто беспечно ссудил его деньгами, непременно приснится дурной сон… Ну, раз уж все вы твердите, что поставить горку Хорай без лангуста нельзя, есть у меня на сей счет одна придумка, да такая, что нашего лангуста не придется после праздника выбрасывать.

Он делает заказ ремесленнику, и тот из алого шелка и картона мастерит превосходного лангуста, и обходится это всего в два моммэ и пять бу.

— После праздника им смогут забавляться ребятишки. Вот она, смекалка-то! Вместо четырех моммэ и восьми бу наш лангуст стоит два моммэ и пять бу, да к тому же еще и потом пригодится, — гордо изрекает хозяин, и все соглашаются с разумностью его доводов.

— Не каждому дана подобная сметливость! Недаром хозяин сумел нажить такое большое состояние.

Как раз в это время в главный дом заходит родительница хозяина. Живет она в отдельном флигеле и сама ведет свое хозяйство. Ей уже минуло девяносто два года, но видит она хорошо и держится прямо, как молодая.

— Я слышу, вы рассуждаете о том, как дороги нынче лангусты, — вступает она в разговор. — Что же, с вашей стороны было крайне легкомысленно не подумать об этом загодя. Разве можно этаким образом вести хозяйство? Запомните, в годы, когда Праздник начала весны предшествует новогоднему празднику,[218] лангусты всегда дороги. Вы же знаете, что Исэ — страна богов, и поэтому не только во всех тамошних храмах и домах священников, но также и в городах и в деревнях поклоняются всем японским божествам. Не удивительно, что лангустов требуется несметное множество. Те лангусты, которые ежегодно поступают в Киото и Осаку, — лишь остатки от жертвоприношений богам. Памятуя об этом, я еще в середине месяца купила двух безусых лангустов по четыре медяка за штуку.

Услышав это, все всплескивают руками:

— Как роскошествует старая госпожа! Купила двух лангустов, при том, что ей вполне достаточно одного.

— Я ничего не делаю наобум, — объявляет старуха. — Приходя с новогодними поздравлениями, знакомые обычно приносят мне в подарок пять пучков полевого лопушника или же три, если он мясистый. Нужно чем-то их отдарить, вот я и собиралась отдать им одного лангуста и таким образом за лопушник стоимостью в один моммэ уплатить всего четыре медяка. На ваше счастье, пока ко мне еще никто не приходил с новогодними поздравлениями. Мы, конечно, родня, но расчеты между собой все равно должны вести с подобающим тщанием. Нужен вам лангуст — принесите мне пять пучков лопушника. Ни на что другое я лангуста обменивать не стану. И не думайте, будто в праздник можно обойтись без лангуста. Поймите, я говорю все это не из жадности, но в любой праздник следует хорошенько прикинуть, сколько стоит то, что получаешь в подарок, и, в свою очередь, поднести что-нибудь с виду равноценное, на самом же деле более дешевое; так вы извлечете хоть небольшую выгоду. Каждый год, получая от священника коробочку с бумажным амулетом, связку сушеных тунцов, коробочку белил, календарь и пять пучков зеленых водорослей, — продолжает старуха, — я подсчитываю, сколько все это стоит, и, получив подарки на сумму в два моммэ и восемь бу, жертвую храму три моммэ. Таким образом, я переплачиваю два бу, но ведь священники из Исэ не должны оставаться в убытке. Так я поступаю вот уже три десятка лет. Однако с тех пор, как я передала вам хозяйство, вы жертвуете храму целую серебряную монету; как ни велико ваше благочестие, все равно это неразумно. Богиня храма Дайдзингу[219] вряд ли одобрит подобное расточительство. Вот вам и доказательство: в храмах Исэ для пожертвований отчеканили особые монеты под названием «голубиный глаз».[220] Один кан этих монет соответствует всего лишь шестистам монам. Так что сами боги заботятся о том, чтобы, посещая храмы, люди не шли на излишние траты.

Да, алчность правит миром! Из всех богов, почитаемых в ста двадцати храмах Исэ, больше всего пожертвований достается Эбису[221] и Дайкоку.[222] «Тага — бог долголетия; Сумиёси — покровитель мореплавателей; Идзумо — соединитель судеб; Кагаминомия заботится о красоте девичьего лица; Санно помыкает двадцатью одним младшим богом; Инари-доно защищает от разорения, он не позволит вашему состоянию выскользнуть из рук, подобно лисьему хвосту»,[223] — так чирикают «храмовые воробушки»,[224] зазывая посетителей.

Всем этим богам паломники приносят щедрые пожертвования, ведь каждый жаждет их покровительства. Другие же боги преданы забвению. По нынешним временам даже богам не так-то просто заработать. Что же говорить о людях?

Поздравительных амулетов, с которыми священники храмов Исэ каждый год обходят верующих, требуется несчетное множество, и поэтому за определенную мзду их пишет каллиграф. За одну штуку он получает по медяку и трудится весь год, а поскольку такое занятие требует изрядной затраты сил, больше двухсот медяков в день ему никак не заработать. Поздравление гласит: «Да снизойдет вечное спокойствие и процветание на народ, хранимый богами, да пребудет он в вере».

И да поможет ему сие заработать на пропитание!

Мышь на посылках

Жил на свете один человек. Бережлив был до скупости. Тринадцатого числа последнего месяца года, в канун праздника, у него в доме затевали уборку. К этому дню люди покупают бамбук, чтобы его листьями сметать сажу со стен. Но скупец, не желая пускаться в излишние траты, отправлялся в семейный храм и там выпрашивал себе в подарок двенадцать стеблей бамбука — по количеству месяцев в году. После уборки он использовал их для починки крыши, а из веток связывал метелку; ничто у него зря не пропадало.

Но в прошлом году случилось так, что тринадцатого числа он был занят и вопреки обыкновению отложил уборку на последний день месяца. И когда стал разводить огонь под ванной, — что делал всего раз в году, — в ход пошел разный мусор, начиная с оберток от рисовых колобков, которыми лакомятся в пятый день пятого месяца, и кончая листьями лотоса, сохранившимися с Праздника поминовения усопших.[225] Скупец никогда ничего не выбрасывал, всякую мелочь подбирал, приговаривая: «В огне, что ни сунь, сгорит, вода все равно закипит». Уж кто-кто, а он-то хорошо знал, на что не следует тратиться.

В пристройке позади дома жила старуха. Была она родной матерью скупца, а потому скаредности ее уж и вовсе не было предела. Когда во дворе растопили ванну, она бросила в огонь деревянную сандалию и принялась вспоминать былые времена:

— Восемнадцати лет от роду вошла я в этот дом. Сандалии лежали у меня тогда в сундуке с приданым. Носила я их и в дождь, и в снег. С той поры пятьдесят три года минуло, а они все новехонькие, только лак чуть-чуть пооблез. Думала я, мне их на весь мой век хватит, да вот беда: одну сандалию утащил проклятый бродячий пес, а от второй, уцелевшей, теперь мало проку. Как ни жаль, приходится ее сжечь. — Долго причитала старуха, потом вдруг, о чем-то вспомнив, заплакала. — Жизнь наша проходит, точно сон. Завтра тому ровно год исполнится. Горе, горе!

Ее причитания услышал сосед-лекарь, который в это время сидел в ванне.

— В канун праздника радоваться надо, а вы горюете, — крикнул он ей. — Уж не покойника ли оплакиваете?

— Как ни глупа я, но не стала бы из-за чьей-то смерти так убиваться. Совсем другая у меня беда. Год назад первого числа приезжала сестра из Сакаи, подарила мне к празднику сверток серебряных монет. Как я обрадовалась подарку! Положила деньги на полочку эходана,[226] но в ту же ночь они куда-то исчезли. Взять их мог только свой человек, который знает здесь все входы и выходы. С тех пор я денно и нощно молилась богам, да все понапрасну. Потом попросила прочитать молитву монаха-ямабуси.[227] А он и говорит: «Ежели во время моей молитвы гохэй[228] на алтаре зашевелятся и священный светильник угаснет, знайте, что молитва услышана, — и в течение семи дней ваши деньги сыщутся».

И верно, посреди молитвы заколыхались гохэй, пламя уменьшилось, а потом и вовсе погасло. «Воистину велика чудодейственная сила богов и будд, и мир наш еще не близится к закату», — подумала я и на радостях пожертвовала этому монаху сто двадцать медных монет, хотя обычно дают им не больше двенадцати.

Прождала я семь дней, но деньги так и не нашлись. Тогда я поделилась своим горем с одним знакомым, и вот что он мне сказал: «Да вы же бросили деньги вдогонку вору! В последнее время среди монахов-ямабуси развелось множество хитрецов и обманщиков. Установят, например, на алтаре разные приспособления, и куколки из белой бумаги исполняют танец Тоса.[229] Дело известное — все эти фокусы еще раньше проделывал жонглер Мацуда. Люди нынче куда как сметливы, но нередко попадаются на самые простые уловки. Этот монах поставил у вас на алтаре кувшин с вьюном. Распевая молитвы, он то перебирал четки, то изо всех сил колотил по алтарю посохом и жезлом. Несчастная рыба с перепугу металась в кувшине и задевала стержень, на котором были укреплены гохэй, вот они и шевелились. Не ахти какая хитрость, но человек непосвященный глядит на это с благоговением. Почему погас светильник — тоже понять нетрудно. Видно, этот монах проделал в чаше для масла дырку, а внизу поставил сосуд с песком. Песок постепенно впитал все масло, а без масла, как известно, светильник гореть не будет».

Услышав это, я поняла, что дважды понесла убыток. До сих пор у меня ни одна медная монетка даром не пропадала, а тут вот просчиталась — ведь деньги-то так и не нашлись. И раз уж у меня такой безрадостный Новый год, ничто в жизни мне больше не мило!

И, не стыдясь людей, старуха снова заголосила. А домочадцы, слышавшие все ее сетования, огорчились, «Скверно, что на нас падает подозрение», — подумали они, и каждый в душе поклялся богам, что его вины в пропаже денег нет.

Наконец уборка в доме подошла к концу. Когда смели почти всю сажу и добрались до чердака, между балками обнаружили сверток. Развернули его, — и что же? — в нем оказались те самые деньги, о которых горевала старуха.

«Все, что не украдено ворами, рано или поздно отыскивается. Видно, тут не обошлось без мышей. До чего же вредные твари!» — облегченно вздохнули домочадцы, но старуха не унималась.

— Что-то не приходилось мне видеть мышей, которые таскали бы вещи из дома в дом, — ворчала она, выбивая пыль из циновок. — Это проделки какой-нибудь двуногой мыши, впредь надо держать ухо востро!

Тут к ней подошел лекарь-сосед, только что закончивший купание.

— Подобное случалось и в древности, — сказал он. — Во времена тридцать седьмого императора Котоку,[230] в последний день первого года эры Тайка,[231] императорскую резиденцию перевели из Окамото, что в провинции Ямато, в Нагара-но Тоёсаки в Наниве.[232] За императорской семьей последовали и мыши. И вот что забавно: они уволокли все свое имущество — хлопок, чтобы затыкать норки; бумажные тюфяки, чтобы прятаться от коршунов; талисманы против кошек; острые колышки, защищающие от хорьков; подпорки для мышеловок, чтобы те не захлопывались; дощечки для гашения светильников; перекладины для подвешивания сушеных тунцов. Вдобавок они прихватили с собой еще и сушеных моллюсков «морское ушко» для свадебного подарка, сушеных анчоусов для новогоднего праздника, а также толченый рис в соломенной обертке, с которым отправляются на богомолье в Кумано. И все это они волокли в Наниву, а ведь туда целых два дня пути. Ну, а от вашего флигеля до главного дома совсем рукой подать, так неужели они не могли перетащить туда ваш сверток?

Вот так, рассказывая о событиях давно минувших дней, лекарь увещевал старуху, но та ни в какую не сдавалась.

— Спору нет, говорите вы разумно, только ежели я чего не видела собственными глазами, того, значит, и не бывает на свете! — твердила она.

Тогда все стали думать, как переубедить старуху, и в конце концов придумали: послали за дрессировщиком мышей Тобэем, который обучался своему ремеслу у Нагасаки Мидзуэмона.[233] Тот явился и сказал:

— Мышка, которую я держу в руках, исполнит все, что я ей прикажу. Хотите, она сейчас отнесет любовное послание.

Мышь схватила протянутое ей письмо, огляделась по сторонам и вложила его в рукав кому-то из стоявших рядом. Затем Тобэй бросил ей медную монетку и велел:

— Пойди купи рисовую лепешку! — Мышь тотчас же убежала и вскоре вернулась с лепешкой.

— Ну, теперь-то вы поверили? — обратились к старухе домочадцы.

— Увидишь такое и впрямь поверишь, что мыши могли утащить деньги. Хорошо, подозрения мои рассеялись. Но раз вы терпите в своем доме таких вороватых мышей, извольте выплатить мне проценты с украденных ими денег. Как-никак они пролежали у вас целый год.

Так в канун Нового года старуха получила со своего скареды-сына пятнадцать процентов годовых.

— Ну вот, теперь-то я встречу Новый год с радостью! — воскликнула она. пошла в свой флигель и легла спать.

Общество одного моммэ

Когда кто-то разбогатеет, говорят, что ему повезло. Пустые слова. На самом деле только находчивость да смекалка могут обеспечить достаток и процветание семьи. Без этого никакой бог удачи и богатства — ни Эбису, ни Дайкоку — не придет человеку на помощь.

К слову сказать, местные купцы-толстосумы объединились в «Союз Дайкоку». Они собираются и толкуют между собой, стоит ли ссужать князей из разных провинций деньгами, в чем находят для себя удовольствие большее, нежели в пирушках да развлечениях. Для своих встреч они снимают залу в одном из буддийских храмов на улице Икудама-мати или же Ситадэра-мати, вдали от веселых заведений, и раз в месяц с утра и до сумерек обсуждают финансовое положение даймё. В обществе этом состоят одни старики, чьи дни уже клонятся к закату, но они вовсе не помышляют о загробном блаженстве, а заботятся лишь о росте процентов с ссуды да о приумножении своего богатства.

Да, в мире нет ничего слаще денег. А чтобы иметь их в избытке, надо жить так: с двадцати пяти лет, пока человек в расцвете молодости, не зевать, а учиться уму-разуму; с тридцати пяти лет, пока он в расцвете сил, зарабатывать и копить деньги; в пятьдесят лет, набравшись опыта, укреплять основу своего дела, а за год до шестидесяти передать хозяйство старшему сыну и удалиться на блаженный покой. Но есть старики, которые, достигнув весьма почтенного возраста, когда уже полагается совершать паломничество по храмам, все еще продолжают жить в мире алчности, не помышляя ни о Будде, ни о Законе.[234] А между тем любое богатство, даже в десять тысяч каммэ, после смерти человека останется в этом бренном мире, с собой он сможет забрать только саван.

Среди стариков, входящих в «Союз Дайкоку», нет ни одного с капиталом менее двух тысяч каммэ. Но вот несколько лет назад не столь состоятельные их собратья, поднакопив деньжонок, объединились в «Общество одного моммэ». В него вошло двадцать восемь человек с капиталом в двести, триста, ну самое большее — пятьсот каммэ. Постоянного места для ежемесячных собраний у них нет, встречаются они в какой-нибудь харчевне и заказывают себе угощение на сумму, не превышающую одного моммэ. При этом и пьющие, и непьющие обходятся без сакэ; даже в развлечениях самым главным у них считается умеренность. Ну разве не удивительно это!

С утра и до захода солнца они советуются между собой, как лучше вести дела, прикидывают, кого из нуждающихся можно без убытка ссудить деньгами, да как сделать, чтобы деньги ни дня не лежали мертвым грузом.

Состояние свое они нажили, ссужая деньги в рост. И действительно, по нынешним временам нет предприятия более прибыльного, нежели ростовщичество. Но многие купцы только делают вид, будто безбедно живут, на самом же деле тяжко нуждаются. И когда такой вот купец, взявши большую сумму, решается на умышленное банкротство, это приносит огромный убыток заимодавцу.

— Давайте отныне делать так, — предложил один из членов «Общества». — Прежде чем ссудить кого-либо деньгами, будем наводить справки о финансовых делах просителя, а потом обмениваться полученными сведениями. Только уж чур придерживаться уговора и не хитрить друг с другом. А теперь надо бы составить поименный список тех, кто постоянно обращается к нам за деньгами, и обсудить во всех подробностях, как на сегодняшний день обстоят их дела.

— Правильно! — откликнулись остальные. Тогда кто-то сказал:

— Прежде всего следует поговорить о таком-то, хозяине такой-то лавки в Китабаме. Все его имущество, включая движимость, можно оценить в семьсот каммэ.

— Заблуждаетесь! Да у него долгов на все восемьсот пятьдесят каммэ.

Такое серьезное расхождение во мнениях всех встревожило.

— Дело не шуточное! Давайте выслушаем соображения обеих сторон. Для всех нас это важно!

— Я считаю, что этот купец богат, — начал первый, — по следующим причинам. В позапрошлом году, в месяц инея,[235] когда он выдавал свою дочь за одного купца из Сакаи, свадебная процессия с приданым тянулась от Имамии до самых ворот аптекарской лавки «Фудзи-номару», что на улице Нагамати. А вслед за свадебным поездом шли дюжие, как на подбор, парни и на шестах из стволов зеленого бамбука тащили пять сундуков, в каждом — по десять каммэ серебра. Поглядишь на это — ну точь-в-точь процессия со священными ковчегами во время Летнего праздника.[236] Помимо дочери у этого купца есть еще несколько сыновей. «Не будь у него больших денег, вряд ли он дал бы за дочерью пятьдесят каммэ», — подумал я и в третьем месяце прошлого года чуть ли не силой навязал ему двадцать каммэ в долг без процента и притом на неопределенный срок.

— Какая неприятность! — воскликнул кто-то из собравшихся. — Из этих двадцати каммэ к вам вернется не более одного каммэ и шестисот моммэ.

Услыхав это, старик изменился в лице, и хотя он держал палочки в руке, суп не шел ему в горло.

— Вот ведь незадача, — сказал он, и из глаз его хлынули слезы, а ведь всей горькой правды он еще не знал. — Расскажите же мне, как на самом деле обстоят дела у этого торговца, — обратился он к тому, кто незадолго до этого высказал мнение, противоположное его собственному.

— Ну что ж, слушайте. Торговец этот настолько нуждается в деньгах, что готов платить ссудный процент наравне с театрами,[237] а на таких условиях кто угодно даст ему в долг. Известно ли вам какое-нибудь другое ремесло, помимо театра, которое позволяло бы платить такой процент, и при этом оставаться платежеспособным?

Один ящик из-под десяти каммэ вместе со всеми железными принадлежностями стоит каких-нибудь три моммэ пять бу, так что всего на семнадцать моммэ двадцать бу можно купить пять таких ящиков. А внутрь они натолкали камней да черепицы, которых сколько угодно кругом валяется. Нет на свете ничего страшнее коварства! Я так думаю, что обе эти семейки из корысти втайне сговорились между собой и решились на этот обман. Да если бы я, открыв эти ящики, увидел в них настоящие тёгины, все равно не поверил бы своим глазам. В положении этого торговца дать дочери в приданое двести серебряных монет — и то немыслимо. А за вычетом одежды, утвари и прочего он мог бы расщедриться лишь на пять каммэ, не больше.

Вот послушайте, правильно ли я рассуждаю? На первых порах этому купцу следовало бы дать в ссуду не более двух каммэ сроком на год или два. Если бы все оказалось в порядке, потом его можно было бы ссудить уже четырьмя каммэ сроком на пять-шесть лет. Одалживать же двадцать каммэ следовало лишь после того, как вы окончательно убедились бы, что с этим человеком можно иметь дело.

Так он сказал, и все в один голос согласились с разумностью его доводов.

Что же до потерпевшего, то чем дольше слушал он эти доводы, тем более убедительными они ему казались. А когда подошло время расходиться по домам, он, не будучи даже в силах подняться на ноги от огорчения, стал сетовать:

— Я никогда не ошибался в своих расчетах, а на этот раз совершил такую оплошность, — и залился слезами, точно женщина. — Не присоветует ли мне кто, как вернуть эти деньги?

На это тот самый человек, который только что зарекомендовал себя докой в житейских делах, сказал:

— Существует всего один надежный способ заполучить эти деньги обратно. Думайте хоть тысячу дней и тысячу ночей, все равно ничего умнее не придумаете. При условии, что от посвященного в тайну последует вознаграждение в виде одной штуки шелка цумуги самого лучшего качества, я, так и быть, посоветую, что нужно сделать.

А тот ему в ответ:

— О чем вы говорите, да я в знак благодарности помимо шелка готов поднести вам еще и ваты для набивки одеял и одежды. Пожалуйста, откройте мне секрет.

— Прежде всего вам следует покороче сойтись с вашим должником. Теперь уже недалеко до Праздника лодок в храме Тэммангу.[238] Это вам на руку. Скажите жене, будто вам хочется, чтобы она полюбовалась этим красочным зрелищем с помоста у берега реки. А двадцать пятого числа отправьте ее туда, и пусть она заговорит с женой этого купца о всяких хозяйственных делах. В течение дня, который они проведут приятнейшим образом, ваша жена непременно встретится с его сыновьями. Пусть сразу же принимается нахваливать второго сына купца: «Какие у него умные глаза! Может, и неловко так говорить, но ваш сын — точно прекрасный павлин, рожденный в семье коршунов.[239] Его красота сияет подобно драгоценному камню. Ах, простите за дерзкие слова, но как бы мне хотелось видеть этого юношу своим зятем! Только не думайте, будто я говорю все это потому, что пропустила чарочку сакэ. Я знаю, хвалить собственных детей не принято, и все же замечу, что моя дочь внешностью ничем не хуже других. Поскольку она единственное чадо в семье, отец готов дать за ней пятьдесят каммэ серебра. К тому же у меня есть собственные сбережения — три с половиной сотни золотых рё. А угловой дом в Нагабори… Даже если его продать по дешевке, за него дадут не меньше двадцати пяти каммэ. Да, совсем забыла упомянуть о нарядах. В сундуке у меня лежит шестьдесят пять кимоно, новехоньких, ни разу не надеванных. Кроме единственной дочери, мне некому их отдать. О, как бы я желала, чтобы ваш сын сделался моим зятем!» И пусть во время разговора ваша жена сидит с таким видом, будто ни о чем другом думать не в состоянии.

Так будет сделан первый шаг. После этого время от времени посылайте купцу и его супруге недорогие подарки, они будут вынуждены отвечать вам тем же, так что в накладе вы не останетесь. Затем выберите подходящий момент и пригласите их сына к себе. Попросите его помочь вам произвести учет в лавке. Пусть взвешивает монеты на весах, подсчитывает их общее количество, проставляет на ящичках метку вашего дома и сносит их в кладовую. Хорошо, чтобы этаким образом он потрудился у вас целый день.

Вскоре после этого разыщите кого-нибудь из людей, близких к их семье, и тайком пошлите за ним. А когда он придет, скажите:

«Моя жена, уж сам не знаю почему, вбила себе в голову непременно выдать дочь за их сына. Дело-то не спешное, но если вам представится возможность, спросите, желают ли они этого брака. Говорю вам как на духу: за кого бы мы ее ни выдали, она получит в приданое сотню серебряных тёгинов».

Когда, по вашим расчетам, эти слова дойдут до торговца, пошлите к нему человека и велите передать, что вам, дескать, срочно понадобились деньги, которые вы ему ссудили. Будучи человеком жадным до богатства, он уж что-нибудь придумает, лишь бы отдать вам долг. Так что можете считать, эти деньги у вас в руках. И никаким другим способом вы их не вернете.

Вот какой совет дал наш дока несчастному старику. На том все разошлись по домам.

Спустя несколько месяцев, как раз перед новогодним праздником, старик явился к своему мудрому наставнику. Похлопывая себя веером по голове, он с улыбкой заговорил:

— Благодарствуйте, благодарствуйте и еще раз благодарствуйте. Последовав вашему бесценному совету, я на днях получил свои деньги сполна вместе с процентами.

Такой кладезь мудрости, как вы, просто находка для нашего «Общества одного моммэ».

Затем, уже собравшись уходить, он добавил:

— Да, помнится, я обещал преподнести вам штуку шелка цумуги. Быть может, на сей раз вы соблаговолите удовольствоваться этим…

С такими словами он разложил перед своим благодетелем штуку дешевой бумажной материи «камико» из Сираиси.

— Что же до ваты для набивки одеял, то об этом мы потолкуем после Нового года.

Сказав ему так на прощание, он отправился восвояси.

Дом, где даже соврать нельзя даром

Под Новый год все мужчины, «лоб выбрив полумесяцем,[240] с прической щегольскою», надевают праздничное платье и выходят на улицу. Глядишь на них и думаешь: вот и пришел радостный праздник! А между тем, хоть это и не всегда заметно постороннему, каждый встречает его по-своему.

Взять хотя бы вон того незадачливого купца. Перед праздником он оказался в весьма затруднительном положении и потому решил вовсе не отдавать долгов. В последний день года, наспех позавтракав, он накинул хаори, заткнул за пояс короткий меч и обратился к жене, которая с утра уже была не в духе, с такими словами:

— В любом деле надобно иметь терпение. Подожди немного, вот разбогатею, и ты у меня будешь разъезжать в паланкине. А сейчас возьми немного утятины что осталась с вечера, приправь ее сакэ и полакомись. Когда начнут приходить сборщики долгов, отдай первому же из них все деньги, что у нас есть, оставь только один кан для игры в «счастливую веревочку».[241] А остальным скажи, что денег нет, пусть уходят ни с чем. Ложись в постель и отвернись к стене, чтобы не глядеть на них.

Наскоро отдав жене такие распоряжения, он вышел из дому. Да разве станут водиться деньги у такого человека? Изо дня в день он торговал с убытком и, хотя сам понимал, что так вести дела не годится, ничего путного придумать не мог. Бедная его жена еще и матерью не стала, а уже успела состариться. Видно, такой уж жребий выпал ей в этой жизни.

И вот в канун Нового года, когда каждый медяк на счету, этот купец сунул в мешочек две или три золотые монеты, а также почти тридцать моммэ серебром и отправился в чайный домик, где никогда прежде ему бывать не случалось.

— Похоже, вы еще не расплатились с заимодавцами; куда ни поглядишь, повсюду разбросаны счета, — сказал купец хозяйке. — Но в сумме ваши долги, верно, не так уж велики: каких-нибудь два-три кана. Да, в каждом доме свои расходы. Мне, к примеру, в одну только мануфактурную лавку пришлось заплатить шесть канов пятьсот моммэ. Жена моя ужас как любит наряжаться, так и норовит меня разорить. Уж лучше бы мне вовсе с ней расстаться и тратить свои деньги на дзёро. Одно только меня останавливает: в третьем месяце она понесла, а нынче утром — ну и выбрала же времечко! — у нее начались схватки. В доме у нас все делается прямо по пословице: ребенка еще нет, а пеленки уже готовы. И кормилицу привели, и трех или четырех повитух позвали, и монаха-ямабуси пригласили; он уже читает молитву, чтобы родился мальчик. Но этого мало — надобно еще раздобыть «пояс тысячи поколений»,[242] ракушку коясугай, а также морского конька,[243] которого роженицам полагается держать в левой руке. В соседней комнате наш домашний лекарь занят приготовлением зелья, ускоряющего роды. Да, я, кажется, забыл упомянуть о ножках грибов мацутакэ:[244] их заблаговременно доставили, хотя я, признаться, и понятия не имею, для чего они нужны. А тут еще явилась теща и всюду сует свой нос. Ну и суматоха же у нас сейчас! К счастью, оставаться дома во время родов мне не полагается. Вот я и забрел к вам. Только не думайте, что я пришел сюда в надежде скрыться от заимодавцев. Имейте в виду, я человек богатый и в этой округе никому не задолжал и медяка. Дозвольте мне побыть здесь, покуда не родится ребенок. Я за все расплачусь наличными… Что я вижу! У вас тут на крюке висит совсем маленькая макрель. Это жалкое зрелище меня прямо-таки огорчает. Вот вам золотая монета, немедленно купите другую!

— Какая радость! — воскликнула женщина, принимая от него подарок. — Я утаю эти деньги от мужа и куплю на них пояс для кимоно, о котором давно мечтаю… Ну, раз уж в конце старого года, — продолжала она с улыбкой, — нас изволил навестить такой щедрый гость, новый год наверняка будет счастливым. Однако такого благородного человека, как вы, не пристало принимать на кухне. Пожалуйте в залу!

— Только глядите, чтобы угощение было отменное, не то, что вы подаете другим! Я ужасный привередник.

Просто смех разбирает при виде того, как хозяйка суетится, подогревая сакэ, налитое из только что откупоренной бочки. Затем она принимается гадать посетителю.

— Вот уже три раза бросила заколку,[245] — восклицает она, — а выходит все одно: у вас наверняка родится сын!

Так предсказания хозяйки и хвастливые слова гостя сливаются в единый поток хитроумного вранья.

Приятно накануне новогоднего праздника во весь голос затянуть песню, особенно когда тебе подыгрывает на сямисэне куртизанка; это удовольствие можно себе позволить лишь в веселом заведении. «В печали и грусти проходят дни и месяцы жизни моей…» — поется в песенке, и правда, нашему купцу есть отчего печалиться и грустить. Не потому ли этот день кажется ему таким длинным? Обычно он жалел, что дни пролетают слишком быстро, нынче же — совсем другое дело.

Куртизанка, которую хозяйка вызвала к гостю, напустила на себя празднично-оживленный вид и, хотя радоваться ей было нечему, с улыбкой заговорила:

— Один за другим уходят годы. Как это печально! Прежде я всегда радовалась наступлению Нового года, думала — придет праздник, можно будет поиграть в волан. Но вот мне уже девятнадцать минуло. Скоро зашью разрезы на кимоно,[246] обзаведусь семьей, детишки станут называть меня матушкой. Всего только год осталось мне ходить в фурисодэ.

У гостя, на беду, оказалась прекрасная память:

— Помнится, когда я последний раз пировал в заведении «Ханая» в столице, на тебе было платье со скругленными рукавами, и тогда ты тоже говорила, что тебе девятнадцать. Но с тех пор уже лет двадцать прошло. Выходит, тебе тридцать девять лет, а ты все строишь из себя молоденькую и ропщешь на судьбу. Да тебе просто повезло, что ты коротышка и поэтому выглядишь моложе своих лет.

Так, вспоминая прошлое, купец изобличал женщину, пока та не взмолилась:

— Простите меня.

Прекратив на этом неуместный разговор о летах, они поладили между собой и сдвинули изголовья.

Но вскоре явилась какая-то старуха, — по всей видимости, мать этой женщины, — тихонько ее окликнула и, о чем-то пошептавшись с нею, с горечью произнесла:

— Я пришла взглянуть на тебя в последний раз. Из-за того, что мне не хватает каких-то четырнадцати или пятнадцати моммэ, я должна буду утопиться.

Услыхав это, дочь разрыдалась, поспешно сняла с себя косодэ из дорогого шелка и, завернув его в фуросики,[247] отдала матери. Растроганный купец подарил старухе золотую монету.

Как раз в это время в чайный домик заглянули двое юношей, по виду слуги актеров Кабуки.[248] Услышав громкий голос довольного собственным великодушием купца, они без труда его отыскали.

— Так вот где вы прячетесь! — вскричали они. — Мы с утра уже несколько раз наведывались к вам, а вас все нет и нет. Хорошо, хоть здесь застали! — После недолгих препирательств они забрали у купца все деньги, что были при нем, а также хаори, меч и кимоно. — С уплатой остального долга мы, так и быть, подождем до пятого числа, — сказали они напоследок и удалились.

Очутившись в столь незавидном положении, купец все же попытался вывернуться.

— Когда тебя так просят о помощи, трудно отказать… Да, в последний день года нельзя отлучаться из дома, — пробормотал он и отправился восвояси.

А все принялись над ним потешаться:

— Такого набитого дурака, как этот гость, поискать надо!

Разумные советы о том, как выгоднее вести хозяйство

Согласно закону о разделе имущества, при женитьбе или замужестве детей надлежит поступать следующим образом. Если у вас есть, к примеру, состояние в тысячу каммэ, то старшему сыну и наследнику вы отдаете свой дом и четыреста каммэ в придачу; второй сын получает три сотни каммэ и усадьбу; третьему сыну вы вручаете сто каммэ, жените его и отправляете жить к тестю. Если же у вас есть еще и дочь, то вы даете ей в приданое тридцать каммэ и на двадцать каммэ одежды и всякой утвари; при этом лучше всего пристроить ее в семью с меньшим достатком, нежели ваша собственная. В прежние времена на приданое невесте принято было тратить сорок каммэ и сверх того давать за нею десять каммэ наличными. Нынче же деньги интересуют людей больше всего, поэтому неплохо в сундук для одежды класть серебряные тёгины, а сундук для домашней утвари набивать медяками.

Даже если девица настолько дурна собой, что не отважится сесть возле зажженной свечи, приданое в тридцать каммэ сделает ее в глазах жениха прекрасным цветком! Опытный сват из Киото принимается расхваливать этакую прелестницу следующими словами:

— Что ни говорите, эта девушка росла в доме богача и с малых лет жила в холе и довольстве. Личико у нее хоть и скуластое, но приятной округлости. Лоб выпуклый, будто нарочно создан для покрывала кацуги.[249] Ноздри, может быть, и великоваты, зато дышит она легко и свободно. Волосы, нет спору, редкие, но это имеет свое преимущество: не так жарко летом. Талия у нее, конечно, чересчур полная, но и тут нет ничего страшного — поверх платья она всегда будет носить парадную накидку свободного покроя, поглядишь — и на душе приятно. А то, что пальцы у нее толстые, тоже не беда, крепче держаться будет за шею повитухи, когда приспеет время рожать.

Представив таким образом самые что ни на есть явные изъяны невесты в виде замечательных достоинств, сват продолжает:

— В подобных делах важен расчет. Если тридцать каммэ, которые принесет с собой невеста, вы отдадите в рост надежному человеку, то каждый месяц будете получать по сто восемьдесят моммэ, а на эти деньги можно прокормить четверых. Решайтесь, ведь, став вашей женой, эта девушка сможет содержать не только себя, но еще и горничную, служанку и швею, да к тому же будет всячески угождать вам и вашим родителям. Из нее получится прекрасная хозяйка, всем довольная и не жадная. А если вам захочется взглянуть на хорошенькую женщину, так для этого существуют веселые кварталы, там все до одной красотки. Когда бы вы туда ни завернули, вечером или среди ночи, — вам всегда скажут: «Добро пожаловать». Проводить там время куда как приятно. Но утром, когда вы соберетесь уходить и с вас потребуют кругленькую сумму, звон ваших денежек на весах заглушит даже рассветные колокола. А это уже куда как неприятно!

В домах свиданий за маленькую чарочку сакэ берут по четыре бу серебром, а в чайных домах, где принято назначать встречи с мальчиками, чашка риса обходится в восемь бу. Это, конечно, очень дорого, но, как говорится, за кувшин, что скоро бьется, втридорога берется, — для подобных заведений это вполне естественно, ведь дело-то у них рискованное. Среди посетителей немало таких плутов, которые норовят удрать, не заплатив по счету. Ни стыда, ни совести у них нет. Отчаявшись взыскать долг с такого человека, хозяин заведения в конце концов махнет рукой: дескать, плакали мои денежки.

«Чтоб тебе в будущей жизни превратиться в голодного духа![250] Пусть все запеченные в винной подливе утки, вся рыба, поджаренная на дощечках из криптомерии, — все, что ты уписывал с такой охотой, — сгорит у тебя на глазах! Тогда ты пожалеешь, что не платил по счетам!» Такие проклятия посылает на голову своего должника хозяин, стуча по жаровне щипцами для углей. На его злобном лице нет и следа того умильного выражения, с которым он накануне принимал в подарок от этого посетителя хаори[251] из дорогого шелка.

Уж поверьте мне, в развлечениях нужно знать меру, разгул не доведет до добра. Согласен, семейная жизнь скучновата, но ее можно стерпеть, ведь в своем доме вы полноправный хозяин. Закусив на ночь тем, что окажется под рукой: холодным рисом, вареным соевым творогом или вяленой рыбой, — позовете к себе постояльца и попросите его рассказать о знаменитой «тыквенной тяжбе», которую рассудил Итакура-доно.[252] Потом без всякого стеснения уляжетесь в постель и велите служанке растереть вам ноги. А если вам захочется чаю, жена немедленно его подаст и, пока вы не кончите пить, будет держать чашку, — вам за ней даже и руку протягивать не придется. Для своих домочадцев вы полководец, и, когда повелеваете своим войском, никто вам перечить не осмеливается. Стоит ли искать большего счастья?

Зная, что хозяин неотлучно сидит дома, приказчики из вашей лавки не посмеют бегать в веселые заведения Ясаки и назначать тайные свидания на постоялых дворах близ Оикэ. Но без дела долго не просидишь, на досуге они будут перечитывать письма от ваших приказчиков из Эдо и наверняка обнаружат какое-нибудь упущение. Вот и хорошо. Подмастерья, которые целыми днями крутят шпагат из ненужной бумаги, в свободное время, стремясь вам угодить, будут читать прописи,[253] да так, чтобы было слышно во всех комнатах; это и для хозяина полезно. Даже слуга Кюсити, который только и мечтает, как бы поскорее бухнуться в постель, займется чем-нибудь дельным, — распустит, к примеру, рогожку, в какой обыкновенно доставляют рыбу, и совьет шнур для нанизывания монет. А служанка Такэ, зная, что по утрам у нее все из рук валится, еще с вечера приготовит репу на завтрак. За те часы, что вы дома, швея успеет обрезать столько узелков на шелке из Хино, сколько обычно обрезает за целый день. Кошка и та найдет себе дело: она станет зорким стражем у вас на кухне, способным все разглядеть даже сквозь кухонную доску толщиною в три суна, и когда вблизи крюка, на котором подвешена рыба, послышится хотя бы малейший шорох, она подаст голос и отпугнет мышей. Если за один только вечер, когда вы дома, можно извлечь столько выгоды, то подумайте, каков будет прибыток за целый год! Так что, пусть даже супруга вам не очень по нраву, поразмыслив хорошенько, вы поймете, что посещение веселых кварталов — пустая трата денег, и вас перестанет туда тянуть. Если молодой хозяин в состоянии все это уразуметь, домашние дела пойдут у него на лад.

Так в конце года рассуждал сват в духе рачительности, столь ценимой в Киото. Если слушать его долгие наставления хотя бы вполуха, все равно хоть что-нибудь да западет в память.

К слову сказать, нынешние женщины с готовностью перенимают все, что видят, и во всем пытаются походить на куртизанок. Жены столичных мануфактурщиков, обращаясь к которым все почтительно говорят «госпожа», наряжаются так, что их можно принять за куртизанок высшего разряда. Жены купцов, выбившихся из приказчиков, с виду неотличимы от банщиц. Ну, а женщины с еще меньшим достатком: жены портных или вышивальщиков, живущие в тесных переулках, — выглядят точь-в-точь как потаскушки из чайных домиков. Смешно глядеть, как все они стараются походить на продажных девиц, каждая по своим деньгам! В сущности, любая женщина не так уж сильно отличается от гетеры. Только она, как правило, глупа, докучлива, неуклюжа. Писать красиво не умеет, пить сакэ с подобающим изяществом не обучена, даже песню спеть — и то не может. Одежда на ней сидит нескладно, движения у нее неловкие, и ходит она вперевалку. В постели говорит только о мисо[254] и о соли. Салфетки «ханагами» использует по одному листочку — из бережливости. Об алоэ знает лишь, что это лекарство. Все в такой женщине вызывает отвращение. Взгляните хотя бы на ее прическу: будто такая же, как у куртизанки, но только глупец скажет, что эта прическа ей к лицу.

Среди мужчин, позволяющих себе развлекаться с дзёро, не сыскать ни одного простофили. Все они знают, как трудно зарабатывать деньги, и очень неохотно с ними расстаются. Никакая сила не заставит их отдать долги, даже если заимодавцы ходят за ними по пятам или — еще того хуже! — грозят завести тяжбу. Это не мешает им, однако, договариваться о новогодней пирушке с куртизанками в веселом квартале. Денег это стоит немалых, но уже тринадцатого числа последнего месяца, в первый день приготовления к празднику, они оплачивают все счета. Уж очень любят они развлекаться! Только неразумное это расточительство!

Некий преуспевающий купец с улицы Карасумару, удалившись на покой, дал обоим своим сыновьям по пятьсот каммэ наличными. Младший брат постепенно расширил свое дело и через некоторое время нажил состояние в две тысячи каммэ, по крайней мере, так утверждают его родственники. Что же до старшего брата, то уже на исходе четвертого года с тех пор, как в его руки попало наследство, ему пришлось надвинуть на глаза бумажный клобук и отправиться на улицу торговать молотым перцем.

«Если бы нынче выдалась лунная ночь, — размышлял он, слоняясь по городу, — разве смог бы я пойти торговать вразнос? А в темноте еще куда ни шло. Недаром говорится: «Небо не покидает человека в беде!»

Вот так, на улице, этот разорившийся купец и встретил Новый год. А когда, повинуясь привычке, добрел он до дороги, ведущей в Тамбу, откуда рукой подать до веселого квартала Симабара, уже стало светать. Тут вспомнилось ему, как в лучшие времена выходил он из этих знакомых ворот после ночных гуляний с куртизанками. Грустно ему стало — и сразу же заторопился он домой.

В нашем мире все непрочно, даже дверные косяки

Ко всему на свете можно привыкнуть, даже к тому, что внушает нам страх. Дорога, ведущая к веселому кварталу Симабара, самому известному в столице, вьется среди рисовых полей; это та самая «тропа Сюдзяка», о которой поется в модных песенках. Осенью, когда созревает рис, спасая посевы от птиц, в поле ставят пугало, надевают на него старую плетеную шляпу и умело прилаживают к нему бамбуковую палку. Однако коршуны и вороны, привыкшие изо дня в день видеть широкополые соломенные шляпы с выжженным на них клеймом какого-нибудь веселого заведения,[255] принимают пугало за гуляку, в одиночку идущего в Симабару, и вовсе не испытывают страха. Обнаглевшие птицы осмеливаются даже садиться на шляпу, будто это не пугало, а какой-нибудь искатель любовных приключений.

Казалось бы, нет в жизни ничего страшнее встречи со сборщиком долгов. И тем не менее находятся должники, которые даже в последний день года не считают нужным скрываться от заимодавцев.

— С давних времен и доныне за неуплату долгов голову с плеч не сносят, — сказал один из них в последний день года. — Добро бы у меня были деньги, а тут и рад бы заплатить, да нечем, а на нет и суда нет! Если бы все получалось, как хочется, у меня в саду сейчас же выросло бы дерево с деньгами. Только откуда ему взяться? Ведь чего не посадишь, то не вырастет.

С этими словами он расстелил на солнышке в углу сада старую циновку, достал палочки для еды, большой кухонный нож и, хорошенько наточив его, молвил:

— С таким трудом счистил ржавчину с ножа, а в доме нет даже маленькой рыбешки, которую можно было бы им резать. Правда, никто не знает, что случится в следующий миг. Вдруг я сейчас с отчаяния решу покончить с собой и зарежусь. Я свое отжил, мне уже пятьдесят шесть стукнуло, и с жизнью расставаться не жаль. А вот толстопузый богатей, отгрохавший себе дом в самом центре Киото, по воле злой судьбы умер совсем молодым. Ежели бы он соблаговолил в свое время уплатить по моим счетам, то я — без обмана — вспорол бы себе живот и отправился вместо него на тот свет. Клянусь пресветлыми божествами Удзигами и Инари!

И он принялся размахивать кухонным ножом с таким видом, будто в него вселилась лисица. Тут на глаза ему попалась огромная черная курица, с квохтаньем разгуливавшая по саду.

— Тебя-то я и возьму в спутники на тот свет! — крикнул он и одним махом отрубил ей голову.

Сборщики долгов, поджидавшие хозяина в кухне, не на шутку перепугались. «С таким сумасбродом лучше не связываться, — решили они. — Чего доброго, придерется к какому-нибудь не так сказанному слову, да и пустит в ход нож». Подойдя к очагу, над которым грелась вода для чая, кто-то из них сказал:

— Не позавидуешь жене этого господина. Тяжкая выпала ей доля. Жаль бедняжку!

С тем они и отправились восвояси.

Недостойная уловка, к которой прибег этот человек, чтобы не расплачиваться с заимодавцами, оказалась удачной. В один миг он уладил свои дела, даже ни перед кем не повинившись.

На его беду, однако, среди сборщиков долгов оказался приказчик из лавки лесоторговца в Хорикаве. Лет ему было восемнадцать, от силы девятнадцать — совсем недавно стал он выбривать на лбу волосы. Вдобавок уродился щупленьким, точно девушка. Зато нрава был решительного. Пока хозяин дома запугивал его собратьев, он спокойно сидел на бамбуковой галерее и, перебирая четки, которые всегда носил в рукаве кимоно, повторял про себя молитвы. Когда же все разошлись и шум поутих, он обратился к хозяину с такими словами:

— Я вижу, представление окончено. Мне остается только получить с вас долг и откланяться.

— Что ты болтаешь? — возмутился тот. — Люди постарше тебя и те простили мне долги и ушли, а ты все околачиваешься здесь да еще несешь всякий вздор. О каком это представлении ты говоришь?

— В такой день, как нынешний, недостойно прикидываться, будто вы хотите свести счеты с жизнью.

— Как-нибудь обойдусь без твоих поучений!

— А я все равно не уйду, покуда не получу с вас денег.

— Каких еще денег?

— Тех, что вы задолжали и не хотите отдавать.

— Да кто ты такой, чтобы взыскивать с меня долг?

— Кто такой? Сборщик долгов! Что-что, а свое дело я знаю. Из всей нашей братии один только я могу стребовать деньги с тех, кто упорно не желает платить. А их ни много ни мало двадцать семь человек! Вот, загляните в эту тетрадь. Двадцать шесть человек уже заплатили, и вы заплатите, иначе я не уйду. Имейте в виду, пока вы не рассчитаетесь за доски, которые взяли у нас на перестройку дома, они принадлежат нам. Если вы не вернете долга сейчас же, я их заберу.

Приказчик схватил большой деревянный молоток и принялся сбивать дверные косяки. Тут хозяин не выдержал:

— Не допущу такого самоуправства! — вскричал он.

А тот ему в ответ:

— Ваши уловки по нынешним временам устарели. Вы, видно, не знаете, как сейчас поступают сборщики долгов. Сниму у вас все косяки — и мы в расчете. Такой у нас нынче порядок.

Хозяину ничего не оставалось, как извиниться и отдать долг сполна.

— Теперь, — молвил приказчик, — я могу оставить вас в покое. Но, честно говоря, ваш способ уклоняться от уплаты долгов устарел. Да и что толку упрямствовать понапрасну? Вот мой вам совет. Договоритесь заранее со своей женой и в последний день года, как только появятся сборщики долгов, разыграйте с ней ссору. Пусть жена наденет уличное кимоно и крикнет вам: «Я готова хоть сейчас уйти из дома. Но знай, это повлечет за собой гибель нескольких человек. А с такими вещами не шутят. Ну что, уходить мне? Ведь если уйду — не вернусь!» А вы ей в ответ: «Так мне хотелось отдать все долги, чтобы оставить по себе добрую память! Не зря говорится: человек смертен, а слава о нем живет вечно. Но теперь уже ничего не исправишь. Поздно… Завтра меня уже не будет в живых. О, горе!» При этих словах достаньте какие-нибудь исписанные листки и рвите их — один за другим — с таким видом, будто уничтожаете важные бумаги. У любого сборщика долгов дрогнет сердце, и он удалится.

— Такое мне и правда в голову не приходило. Ну как, жена, воспользуемся этим добрым поучением на следующий год? — сказал хозяин и обратился к приказчику: — Подумать только: летами вы совсем еще молоды, а разумом меня превзошли. Спасибо вам за совет. А теперь соблаговолите разделить с нами скромную трапезу.

Хозяйка ощипала убитую мужем курицу и сварила суп, а когда, накормив и напоив, гостя отправили домой, хозяин сказал жене:

— Ждать до будущего года нам не придется. Как только стемнеет, эти наглецы, сборщики долгов, опять сюда нагрянут.

В тот же миг супруги разыграли ссору, и все случилось так, как предсказал приказчик.

От кого это пошло — неизвестно, но с тех самых пор человека этого стали называть «Сварливцем с улицы Омия».

Золотые сны

«Даже во сне не забывай о делах!» — такое наставление даст вам любой богач. И в самом деле, во сне человек видит то, что его больше всего волнует, оттого сновидения бывают и радостные, и печальные. Но самое досадное, когда во сне находишь оброненные кем-то деньги, — ведь наяву такого — увы — не случается. Да и кто по нынешним временам станет терять свои денежки? Люди дорожат ими пуще жизни! Уж на что много народу стекается в храм в день службы, которая каждому прихожанину зачитывается за десять тысяч дней богомолья,[256] или в праздник Тэмма-мацури, и то трудно себе представить, чтобы кто-нибудь обронил хоть медный грош. Как бы то ни было, а деньги водятся лишь у тех, кто зарабатывает их своим трудом.

Жил на свете один человек. Был он до крайности беден, но трудиться не хотел, лишь все время размышлял, как бы в один миг разбогатеть. Когда он еще жил в Эдо, ему довелось однажды увидеть в меняльной лавке на улице Суруга-тё целую горку серебряных монет. Это зрелище так его потрясло, что даже по прошествии нескольких лет он не мог его позабыть.

Наступил канун Нового года.

— Вот бы мне сейчас этакую грудищу серебра, — вздохнул он, растянувшись на ватном тюфяке. — Да, помнится еще, в той лавке на подстилке из оленьей кожи лежали новенькие золотые кобаны,[257] и занимали они ничуть не меньше места, чем я на своем тюфяке.

Размечтавшись, он незаметно уснул.

На следующее утро жена его пробудилась чуть свет и принялась думать, где бы раздобыть хоть немного денег для встречи Нового года.

— Похоже, нынешний день не сулит нам ничего хорошего, — горестно проговорила она и выглянула в окно. И вдруг, к своему изумлению, увидела огромную груду золотых кобанов, озаренных первыми солнечными лучами.

«Вот так чудо! Вот так везение! Не иначе как это дар Неба!» — обрадовалась она и стала тормошить мужа.

— Что случилось? — сонно пробормотал он, и в то же мгновение золотая груда исчезла, словно растаяла.

Женщина только ахнуть успела:

— Какая жалость!

Она поведала обо всем мужу, и он сказал:

— С тех пор как я увидал в Эдо груды золота и серебра, я не переставал о них думать. И так мне хотелось ими завладеть, что мой сон на короткий миг стал явью; вот ты и увидела золото. На самом же деле положение мое настолько худо, что я готов хоть сейчас отправиться в Саё-но Накаяму и ударить там в «Колокол вечного ада».[258] Мне хочется избавиться от нищеты еще в этой жизни, пусть даже в будущей я прямиком попаду в ад, так и не вкусив райского блаженства. Куда ни поглядишь, для богачей везде рай, а бедняки маются, будто в аду, нет у них даже щепки, чтобы развести очаг. Ах, до чего печальный у нас конец года!

Дурные помыслы овладели им с такой силой, что, когда он снова задремал, ему привиделось, будто сами бесы-мучители явились за ним в своей грохочущей огненной колеснице и показали ему черту, которая отделяет их мир от мира человеческого.

Проснувшись, он рассказал об этом жене. Та еще больше опечалилась и принялась корить мужа:

— Никто на свете не живет до ста лет. Так не глупо ли тешить себя пустыми мечтами? Когда-нибудь, если наша любовь останется неизменной, нам, быть может, и доведется счастливо отпраздновать Новый год. Я знаю, ты с горечью думаешь о моей тяжкой доле. Но если все будет продолжаться по-прежнему, мы — все трое — умрем с голоду. К счастью, меня приглашают кормилицей в один дом, и ради нашего единственного ребенка я должна согласиться. Обещай хорошенько заботиться о дочке, тогда мы еще сможем надеяться на счастье в будущем. Я поступаю жестоко, покидая нашу крошку. Молю тебя об одном: заботься о ней как следует.

Тут женщина залилась слезами, а муж настолько огорчился, что не мог вымолвить ни слова в ответ. Не смея взглянуть на жену, он закрыл глаза.

Как раз в это время в сопровождении какой-то старухи лет шестидесяти в дом вошла посредница по найму прислуги, жившая в окрестностях Сумидзомэ.

— Ну что, ты обдумала мое предложение? — обратилась посредница к молодой матери. — У тебя хорошие груди; поэтому можешь получить вперед в счет жалованья восемьдесят пять моммэ. Вдобавок хозяин обещает четыре раза в год справлять тебе по новому кимоно. Скажи мне за это спасибо. Своей стряпухе, — девица она крепкая и такая рослая, что, того и гляди, головой до облаков достанет, — он платит всего тридцать два моммэ за полгода, а ведь она не только готовить, но и ткать полотно умеет! Тебе же предлагают такие выгодные условия лишь потому, что у тебя много молока, поняла? Я подыскала еще одну женщину, которая живет в верхней части улицы Кёмати, так что решай скорее. Кормилица им нужна сегодня же.

Молодая женщина не заставила себя ждать с ответом:

— Я на все согласна, лишь бы моя семья не голодала. Не знаю, правда, смогу ли угодить любимому сыночку этого господина, но служить буду преданно.

— В таком случае мы сейчас же туда и отправимся, — сказала посредница и, не удостоив хозяина ни единым словом, сбегала к соседям, взяла у них тушечницу и, заключив с кормилицей договор сроком на год, вручила ей сверток, на котором было написано: «Тридцать семь монет, а всего восемьдесят пять моммэ». Затем, спохватившись, она проворно вынула из свертка восемь моммэ и пять бу и заметила:

— Эти денежки причитаются мне за услуги. Не все ли равно, когда получать их, сейчас или потом? Любой другой на моем месте взял бы с тебя не меньше.

Покончив с делами, посредница стала торопить женщину:

— Ну, госпожа кормилица! Будет тебе прихорашиваться! Пошли!

На глаза у мужа навернулись слезы. С покрасневшим от плача лицом женщина склонилась над маленькой дочкой:

— Прощай, О-Ман! Твоя мама будет теперь жить в доме нового господина. Я приду повидать тебя после новогоднего праздника.

Затем несчастная мать, вся в слезах, побежала к соседям попросить их присмотреть за ребенком.

Жестокосердая посредница не преминула заметить:

— Дети и без родителей вырастают. Кому суждено выжить, тот выживет, хоть забей его до полусмерти! Ну, прощайте, хозяин.

С этими словами она вышла из дому. Обе женщины последовали за ней.

Взглянув в последний раз на дом кормилицы, старуха сказала:

— Увидела я твоего младенца и вспомнила о своем бедном внуке. Каково ему расти без материнского молока!

Нисколько не щадя чувств матери, посредница изрекла:

— Ничего не поделаешь. Все беды происходят из-за денег. Да какое нам, в сущности, дело, помрет ее девчонка или нет?

Последний день года был уже на исходе. Покинутый муж предавался горестным раздумьям: «Я унаследовал от отца огромное состояние, но быстро все промотал и был вынужден покинуть Эдо. Только благодаря любящей жене я сумел обосноваться здесь, в селении Фусими. И сейчас мы могли бы быть счастливы, встречая благословенный новогодний праздник вместе, даже если бы наше угощение состояло из одного чая. А как ждала этого дня моя бедная женушка! Даже купила две пары новых палочек для еды. Увы! Все понапрасну!»

Тут он схватил палочки и с возгласом: «Теперь они не нужны!» — разломал их и бросил в огонь.

Среди ночи заплакал ребенок, и унять его было невозможно. Хорошо еще, что прибежали соседки и посоветовали сварить кашицу из рисовой муки, добавить к ней сладких тянучек, подогреть и покормить ребенка из бамбуковой трубочки. А одна из соседок заметила:

— Может, мне показалось, но прошел всего день, а ребенок уже осунулся, вон как подбородочек у него заострился!

— Так оно и есть, — отвечал отец. — Но что тут поделаешь?

В душе его поднялась такая злоба на самою себя, что он швырнул со всего размаху прямо во двор щипцы для углей, которые держал в руке.

— На нашего соседа жалко смотреть, — проговорила одна из женщин. — А вот жене его, надо сказать, повезло. Господин, к которому она нанялась, любит хорошеньких. Ну, а наша соседка непременно придется ему по вкусу, потому что очень похожа на его покойную супругу, особенно со спины.

Не в силах слушать такое, покинутый муж воскликнул:

— А ведь деньги, которые мы получили, лежат нетронутые! Уж лучше погибнуть от нужды, чем жить в разлуке!

Он схватил деньги и выскочил из дому.

Так он вернул жену, и они вместе встретили Новый год. Хоть и в слезах, да вместе!

Даже боги иногда ошибаются

Каждый год в десятом месяце японские боги покидают подвластные им провинции[259] и собираются в Великом Храме в Идзумо. Здесь они держат совет о ниспослании народу благополучия, решают, кого из богов, ведающих счастливым направлением года,[260] в какую землю послать, спешат вовремя завершить приготовления к новогоднему празднику.

Удостоиться чести встретить праздник в Киото, Эдо и Осаке — главных городах страны — могут лишь боги, превзошедшие других в добродетели. В Нару или Сакаи тоже отправляются лишь самые достойные, умудренные опытом боги.

Немалыми заслугами должны обладать и те из них, кого посылают в Нагасаки, Ооцу и Фусими. Нет такого места в стране, будь то призамковый посад, приморский городок, поселок в горах или цветущее селение, куда не пожаловал бы свой бог счастья. Он не оставит своей милостью ни один малолюдный островок, ни одну убогую лачугу рыбака. Во все дома, где толкут моти[261] и украшают ворота ветками сосны, непременно придет Новый год.

Однако любой из богов норовит оказаться поближе к столице, мало кому хочется встречать Новый год в деревенской глуши. Да и то сказать, если есть возможность выбора, всякий отдаст предпочтение городу.

Дни и месяцы нашей жизни мчатся с быстротой водного потока, годы же подобны волнам, набегающим на берег. Не успеваешь оглянуться — последний месяц года уже на исходе.

Жители Сакаи в провинции Сэнсю только и думают, что о богатстве, и хозяйство стараются вести как можно рачительнее. При этом достатком своим не кичатся. Снаружи жилище богача вроде бы ничем не примечательно — обычный дом с решетчатым фасадом, в каких нередко доживают свой век купцы, отойдя от дел, зато внутри там есть где развернуться. Дела свои богач ведет так, что суммы, записанные в течение года в тетрадь доходов, неизменно увеличиваются и перекрывают все расходы.

Ежели в семье такого человека растет дочь, то после того, как она переболела оспой, он внимательно присматривается к ней и, убедившись, что нисколько она не хуже других, а со временем станет девушкой, по нынешним понятиям, достаточно привлекательной, начинает готовить одежду ей в приданое, хотя невесте всего-то три или пять годочков. Если же девочка нехороша собой и может в невестах засидеться, богач старается скопить побольше денег на приданое, помимо торговли принимается за ростовщичество. Подобная предусмотрительность необходима, дабы избежать излишних хлопот во время сватовства.

Богач привык о каждой мелочи думать заблаговременно, и потому дом его постепенно обрастает пристройками: крыша еще не прохудилась, а он ее подновляет, столбы еще крепкие, а он подводит под них каменное основание. Медный желоб на карнизе еще не требует починки, а он из года в год следит за ценами на медь и покупает ее загодя на самых выгодных условиях. Шелковому кимоно ручного тканья, сшитому на каждый день, сноса не будет, потому что движения богача размеренны, степенны. В такой одежде он даже в будни выглядит нарядным, но поступает при этом вполне по-хозяйски. От отца он унаследовал драгоценную утварь для чайной церемонии, которая передается в его семье из поколения в поколение, так что стоит ему позвать гостей по случаю проводов старого года, как тотчас о нем расходится молва: этот человек отличается изысканным вкусом. А ведь никаких дополнительных затрат от него при этом не требуется!

Если даже такой богач во всяком деле проявляет бережливость да расчетливость, то о купце с небольшим достатком и говорить не приходится. Вместо подушки он подкладывает под голову счеты и даже во сне не забывает, что близящийся конец года может принести ему либо барыши, либо убытки.

Вместо того чтобы любоваться алыми листьями осенних кленов, он толчет в ступке дешевый красный рис, воображая, будто цвет его ничуть не хуже. Окунями, которых в пору цветения сакуры вылавливают в море прямо у него на глазах, такой купец лакомиться не станет. Он живо смекнет: эта рыбка в большом почете у столичных жителей, так пусть раскошеливаются, — и каждую ночь будет отправлять в Киото большие корзины со свежевыловленными окунями. Кефаль он выставляет на стол только для гостей, сам ее не ест, ссылаясь на то, что уж очень она отдает тиной. Жители столицы, окруженной горами, в изобилии едят свежих тунцов, в то время как здесь, неподалеку от моря, люди довольствуются мелкой прибрежной рыбешкой. Недаром в пословице говорится: «Маяк далеко светит, а у самого его основания темно».

В канун Нового года, едва стемнело, один из богов счастья незаметно проскользнул в дом какого-то, как ему показалось, удачливого торговца, чтобы в его семье встретить праздник. Оглядевшись по сторонам, он увидел, что хотя полочка эходана и висит на положенном месте, светильники не зажжены и повсюду царит запустение. Но поскольку этот дом он облюбовал для себя сам, то покинуть его и отправиться еще куда-нибудь было неудобно, да к тому же там мог оказаться другой бог счастья. Поэтому он решил остаться в этом доме и поглядеть, как его обитатели будут встречать Новый год.

Всякий раз, как раздавался стук в дверь, хозяйка вздрагивала от страха и каждому, кто приходил, говорила извиняющимся тоном:

— Хозяин еще не вернулся. Какая жалость, что вы опять обеспокоили себя понапрасну!

Незаметно миновала полночь. А едва забрезжил рассвет, у дома купца снова собрались заимодавцы.

— Ну что, вернулся хозяин? — грозно вопрошали они.

В это время откуда-то прибежал приказчик и, едва переводя дух, затараторил:

— Когда мы были уже на подступах к Скэмацу, на хозяина напали верзилы, человек пять или шесть, и с криком: «Давай деньги, если жизнь дорога!» — потащили его в сосновую рощу. Но я притворился, будто не слышу, и со всех ног помчался сюда.

Хозяйка воскликнула:

— Ты покинул в беде своего господина! Презренный трус! А еще зовешься мужчиной, — и залилась слезами. При виде ее горя заимодавцы поспешили удалиться.

Тем временем совсем рассвело. Как только непрошеные гости разошлись, на лице хозяйки не осталось и следа горя. Приказчик вынул из-за пазухи мешочек с деньгами и сказал:

— В деревне сейчас тоже дела идут туго. Вот кое-как выколотил тридцать пять моммэ серебром да шесть сотен монов медяками.

Да, послужишь в доме, где так лихо умеют обманывать, — и сам плутом станешь!

Хозяин все это время сидел, затаившись в углу кладовки, и в который уж раз перечитывал «Повести о карме».[262] В одной из них рассказывалось о бедном ронине, который жил на почтовой станции Фува в провинции Мино. Попав перед Новым годом в тяжкое положение, ронин выхватил меч и заколол жену и детей. Дойдя до этого места, самого горестного во всей книге, наш купец опечалился еще больше. «Когда так бедствуешь, остается лишь умереть», — сказал он и, проникшись глубоким состраданием к несчастному ронину, тихонько заплакал. И тут вдруг услышал голос жены:

— Сборщики долгов разошлись!

У хозяина отлегло от сердца, и он несмело выглянул из своего укрытия.

— Один этот день стоил мне нескольких лет жизни! — проговорил он и тяжело вздохнул, вспомнив о былом своем благополучии. Затем он отправил приказчика за рисом и дровами, — и это в ту пору, когда в других семьях новогодний пир шел уже полным ходом. В первый день Нового года в доме купца на стол подали самую что ни на есть будничную еду и лишь наутро второго дня наконец-то приготовили дзони[263] и принесли пожертвования буддам и богам.

— Вот уже лет десять, — оправдывался хозяин, — как у нас в семье Новый год празднуют на второй день. Поднос для священных приношений совсем старенький, но вы уж, пожалуйста, не обессудьте.

Но даже и в этот день на ужин нечего было есть.

Уж на что мудрым был бог счастья, но и он не мог предположить, что купец до такой степени беден. Едва-едва дождался он конца праздников и на четвертый день Нового года выбрался из этого дома и направился прямо в Имамию к Эбису-доно.

— Ох, и не повезло мне на этот раз, — посетовал бог счастья. — Я принял убогий дом за богатый и там встречал Новый год.

Выслушав его печальный рассказ, Эбису молвил:

— Вам, столь мудрому богу, не к лицу попадать впросак. Прежде чем остановить свой выбор на каком-либо доме, к нему надобно хорошенько приглядеться. В доме, где двери к празднику не вымыты, где хозяйка заискивает перед прислугой и где края циновок вытерлись от времени, не приходится рассчитывать на хороший прием. Велик город Сакаи, а таких бедных домов там отыщется всего четыре, ну, от силы — пять. Вам и в самом деле не повезло, коли вы угодили в один из них! А вот обо мне славно позаботились купцы из разных провинций, взгляните, сколько бочонков сакэ и окуней в связках натащили! Подкрепитесь как следует, а потом уж возвращайтесь в землю Идзумо.

С этими словами Эбису принялся потчевать своего незадачливого собрата, а потом оставил его у себя ненадолго погостить.

Обо всем этом стало известно от одного человека: рано утром в десятый день первой луны он явился на поклон к Эбису-доно и невольно подслушал разговор, который боги вели во внутреннем святилище храма.

Выходит, даже боги делятся на бедных и богатых, о людях же и говорить нечего. А поскольку мы живем в суетном мире, где все переменчиво, нам надлежит без устали заботиться о процветании унаследованного от предков дела и трудиться не покладая рук, дабы богу счастья, который навещает нас всего раз в году, не пришлось испытать в нашем доме ни малейшего неудобства!

Посиделки в Наре вокруг кухонного очага

Забавно устроен мир! Бывает, что много лет кряду изо дня в день вам встречается один и тот же человек.

Жил в Сакаи купец, который чуть ли не два с половиной десятка лет приходил торговать в Нару. Торговал он одними лишь осьминогами, за что получил прозвище «Хатискэ — Продавец осьминогов». Решительно все знали его в лицо, и постепенно у него появилось много покупателей, так что он вполне мог прокормить семью из трех человек. И все же ему ни разу не удалось скопить к Новому году хотя бы пятьсот медяков. Самая большая роскошь, какую он мог себе позволить в праздник, — это накормить своих домочадцев дзони.

Смолоду торговец этот привык жить с расчетом и никогда ничего не делал даром. Даже когда старуха мать просила его купить грелку для рук, он брал с нее плату за хлопоты. А о чужих и говорить не приходится. Случись кому-нибудь попросить его сбегать за повитухой, — а в этом деле дорога каждая минута, — он с места не двинется, покуда перед ним не поставят чашку политого чаем риса. Много на свете скаредов, но такого, как он, не часто встретишь. Даже отправляясь за полотном на саван для умершего собрата по поручению молитвенной общины, он требовал вознаграждения за услуги. В народе о таких говорят. «И за счет покойника рад поживиться». Но хотя думал он только о собственной выгоде, разбогатеть ему никак не удавалось. Недаром говорят, что есть справедливость небесная.

Осьминога потому и зовут осьминогом, что у него восемь ног. Однако наш торговец с самого первого дня появления в Наре отрезал у всех своих осьминогов по ноге. Никто, на его счастье, этого не замечал, и плутовство сходило ему с рук. Отрезанные ноги он сбывал владельцу какой-то харчевни в городке Мацубара. Вот до чего доводит корысть!

Есть хорошая поговорка: «Семьдесят пять раз сойдет, на семьдесят шестой попадешься!» Рано или поздно любой обман раскрывается. В самом конце прошлого года Хатискэ совсем обнаглел и стал отрезать у осьминогов уже по две ноги, преспокойно сбывая своих шестиногих калек. К счастью для него, в предновогодней суете этого опять никто не заметил. Но вот на улице Тэгай его пригласили в дом, окруженный изгородью из плетеного бамбука, и купили у него двух осьминогов. Хатискэ собрался уже было уходить, когда хозяин дома, старик с гладко выбритой, точно у монаха, головой, оторвавшись от игры в го, подошел к нему и сказал:

— Что-то у ваших осьминогов подолы коротковаты.

Затем старик осмотрел их как следует, понял, что у каждого осьминога не хватает двух ног, и вскричал:

— Интересно, в каких это морях водятся этакие уродцы? С самой эры богов ни в одной книге не упоминалось об осьминогах с шестью ногами… Значит, все это время ты, несчастный, водил за нос жителей Нары. Ну погоди, теперь-то я хорошо тебя запомнил.

— Нечего меня пугать! — огрызнулся торговец. — Я и сам не стану продавать свой товар таким лентяям, как вы. В последний день года развлекаетесь игрой в го!

Вскоре слух об этом происшествии облетел всю округу. На каждом углу только и судачили о Хатискэ — «Продавце шестиногов». А поскольку Нара городок небольшой, торговец навсегда потерял всех тамошних покупателей. И виною всему была неуемная его жадность.

К слову сказать, в Наре в канун Нового года куда спокойнее, нежели в Киото или Осаке. За купленное в долг люди здесь вносят столько денег, сколько могут, а остальное обещают вернуть в следующий раз; заимодавцы верят им на слово и больше не беспокоят перед праздником. Часам к десяти вечера все жители Нары заканчивают свои дела, и в каждом доме устраиваются новогодние посиделки в кухне. Там загодя разжигают очаг и устилают земляной пол циновками, на которых рассаживаются все домочадцы, начиная с хозяина и кончая слугами. По местному обычаю, они вместе пекут круглые моти, используя, как это принято в Наре, формочки из бамбуковых колец, и тут же ими лакомятся. До чего приятно это зрелище семейного благополучия!

Простолюдины, которые живут на северных окраинах города, по обыкновению, начинают свой праздник посещением дома преподобного Инабы из храма Дайдзёин.[264] После этого они обходят весь город, возглашая у каждого дома: «Богатство, богатство, богатство!» — и всюду им подают рисовые лепешки и медяки. Если присмотреться, они напоминают тех, кого в Осаке зовут «изгоняющими беды».[265]

В первый день Нового года, чуть забрезжит рассвет, улицы оглашаются выкриками торговцев картинками с изображением бога Дайкоку, сидящего на мешке с сокровищами: «Покупайте мешки со счастьем, не проходите мимо своего счастья!» На рассвете второго дня раздаются голоса: «Эбису, кому Эбису!» А на третье утро Нового года торгуют картинками, изображающими бога сокровищ Бисямона: «Кто еще не купил Бисямона, подходите скорее!» Так три утра подряд зазывают покупателей продавцы богов счастья.

По существующему в Наре обычаю в первый день года жители не ходят друг к другу с новогодними поздравлениями, зато отправляются на поклон в храм Касуга-даймёодзин.[266] По этому случаю собирается вся семья — даже самые дальние родственники, и нет конца их оживленным беседам. При этом чем многочисленнее родня, тем больше к семье уважения. Где бы то ни было — богатые и знатные всегда вызывают зависть.

Торговцы беленым полотном, которое производится в Наре, весь год поставляют его столичным мануфактурщикам, а деньги за него получают в конце года. Закончив свои дела в Киото, они в новогоднюю ночь отправляются в Нару, освещая себе путь факелами. Трудно вообразить, сколько тысяч каммэ стекается в Южную столицу в уплату за полотно. По возвращении в Нару торговцы прячут деньги в кладовую, а к пятому числу первого месяца заканчивают подсчеты своих доходов. И так из года в год.

В одной из глухих деревушек Ямато скрывались четверо нищих ронинов. Отчаявшись раздобыть хоть немного денег для встречи Нового года, они решили напасть на купцов, когда те будут возвращаться в Нару. И вот, рискуя жизнью, осуществили задуманное, но, осмотрев хорошенько ящики, обнаружили в них большие деньги — тридцать каммэ и пятьдесят каммэ, а вовсе не ту мелочь, на которую по бедности своей рассчитывали. Поразмыслив, грабители не решились взять эти деньги себе на выпивку и сочли за лучшее отправиться к Темному перевалу, чтобы там подкараулить какого-нибудь купчишку, возвращающегося из Осаки. Вскоре они увидели небольшого роста мужчину с перекинутым через плечо свертком из рогожи.

— Глядите-ка, неплохо придумал, — заметил один из грабителей. — Поклажа у него наверняка тяжелая, а несет он ее так, будто она ничего не весит. Не иначе как там у него спрятаны деньги!

Выскочив из засады, они отняли у путника сверток и поспешили скрыться. А тот закричал им вдогонку:

— К завтрашнему дню вам это не пригодится, ей-ей, не пригодится!

И верно, раскрыв сверток, четверо разбойников нашли в нем… сушеную икру сельди. Вот те раз!

Ночь, когда хозяева меняются домами

В конце года кажется, что даже морские волны накатывают на берег в Фусими с особой поспешностью.

Двадцать девятого числа от тамошней пристани отплывала лодка, совершавшая свой обычный вечерний рейс в Осаку. Хотя до отплытия было еще далеко, все пассажиры давно сидели на своих местах и то и дело поторапливали перевозчика: «Отчаливай! Заждались!» Перевозчик и сам знал, что такое предновогодние дни, и отвечал: «Понимаю, что все спешат. Не беспокойтесь, довезу вовремя». Наконец лодка отчалила от берега и прошла под мостом Кёбаси.

В обычные дни пассажиры без умолку трещат: хвастают своими любовными похождениями, распевают коута[267] и дзёрури,[268] рассказывают какие-нибудь потешные истории, читают нараспев отрывки из пьес Но[269] или же повторяют прибаутки уличных лицедеев. Нынче же стоит тишина. Лишь изредка кто-нибудь, словно очнувшись от сна, произнесет слова молитвы или начнет причитать: «Жизнь человеческая и без того коротка, так не глупо ли торопить время, ожидая Нового года? Ведь это все равно, что торопить собственную смерть…» Остальные сидят мрачные, озабоченные, и хотя никто в лодке не спит, разговор не клеится. Но вот какой-то приказчик затягивает песню нагэбуси,[270] которую выучил в доме свиданий, и сам себе аккомпанирует, подражая голосом сямисэну.[271] Поет не в склад и не в лад и при этом самодовольно покачивает в такт головой. Право же, забавное зрелище!

Тем временем лодка поравнялась с мостом Кобаси близ замка Ёдо и стала разворачиваться кормой, чтобы пройти между креплениями моста в том самом месте, где установлен сигнальный фонарь. Тут один пассажир, человек, сразу видно, смекалистый, воскликнул:

— Вы только взгляните на эти водяные колеса![272] Если бы люди подобно им без устали трудились с утра до вечера, в конце года им не приходилось бы носиться как угорелым. А то мешкают целый год и лишь перед праздником хватаются за работу, — какой же от этого толк?

Человек произнес это с таким видом, будто сделал важное открытие. Остальные с готовностью закивали в ответ. Другой пассажир, который жил в городке Хёго на Гостиничной улице, сказал:

— Вы совершенно правы, взять хоть, к примеру, меня. Живу я около моря, мог бы вылавливать сколько угодно рыбы и жить, не зная нужды. Но лень меня одолела — и за целых пятнадцать лет я ни разу не смог из собственных денег заплатить по счетам. В Ооцу живет моя тетка с материнской стороны. Каждый год я брал у нее семьдесят — восемьдесят моммэ, сотни никогда не просил. Но в нынешнем году, видно, терпение у нее лопнуло, и она заявила: «На этот раз ты ничего не получишь». Я-то привык рассчитывать на теткины деньги, как на свои собственные, и сейчас даже не представляю себе, что будет, когда вернусь домой.

— А я возил младшего брата в Киото, — отозвался другой, — там на Четвертом проспекте живет мой знакомый, актер. Думал, он мне поможет пристроить юнца к труппе, — получил бы я тогда задаток, расплатился с заимодавцами. Признаться, я был уверен, что у брата моего незаурядная внешность и со временем он сможет стать знаменитым актером. Каково же было мое огорчение, когда мне объявили, что уши у него маловаты и потому принять его в труппу нельзя. Так и пришлось нам ни с чем возвращаться назад. До чего же много на свете, доложу я вам, красивых мальчуганов с задатками настоящих актеров. Каждый день в Киото привозят двадцать, а то и тридцать таких мальчиков от одиннадцати до тринадцати лет. Посредник рассказал мне по секрету, что есть среди них и дети из благородных семейств — сыновья врачей и ронинов. Видно, туго пришлось в этом году их родителям, раз они чадо свое готовы отдать в лицедеи. Словом, желающих пристроить своих детей к труппе столько, что можно выбрать лишь самых достойных. Договор с ними заключается сроком на десять лет с жалованьем от одного каммэ медяками до тридцати моммэ серебром. По красоте лица и изысканности манер никто не может сравниться с мальчиками из Камигаты. Вот и приходится нам возвращаться домой ни с чем, только на дорогу поиздержались.

Тут начал свой рассказ третий пассажир:

— В наследство от отца я получил мандалу, творение самого святого Нитирэна. Несколько лет назад один человек из Удзи упрашивал меня продать эту семейную реликвию, любые деньги предлагал, но мне было жаль с нею расставаться, и я отказался. Нынче же я попал в трудное положение и отправился в Удзи разыскивать этого человека. Но за это время он успел переметнуться к секте «Чистая земля» и даже не прикоснулся к свитку. Надежды мои не оправдались, не знаю теперь, что и делать. Раздобыть деньги мне негде, а без них домой лучше не возвращаться: ничего доброго встреча с кредиторами мне не сулит. Чем ехать в Осаку, направлюсь-ка лучше в храм на горе Коя.[273] Вот уж посмеется надо мной Кобо Дайси, когда прочтет мои мысли.

Вслед за обладателем драгоценной мандалы заговорил еще один пассажир.

— Я торгую рисом, — сказал он, — и много лет продавал его в рассрочку товариществу киотоских ткачей. Комиссионных, причитающихся мне за труды, всегда хватало на то, чтобы без лишних хлопот встретить новогодний праздник. Ткачи рассчитывались за рис в конце третьего месяца, причем за каждый коку платили не по сорок пять моммэ, как на рынке, а по пятьдесят восемь моммэ. До нынешнего года эти условия их устраивали, но теперь они потолковали между собой и отказались покупать у меня рис. Лучше, дескать, встретить Новый год без риса, чем переплачивать по тринадцать моммэ за коку. Мне ничего не оставалось, как выгрузить рис в Тобе и с пустыми руками возвращаться домой.

Кого из путников ни возьми, у каждого свои заботы, свои беды. У каждого есть дом, а идти туда ему нельзя. К знакомым тоже не пойдешь, в предновогодние дни и у них немало хлопот. День еще можно как-то скоротать в храме, рассматривая от нечего делать вывешенные там эма,[274] но вечером деваться решительно некуда. Правильно делают те должники, которые заводят себе любовницу: в ее доме они могут найти убежище в день расплаты с кредиторами. Но такое позволяют себе лишь те, у кого хотя бы изредка водятся деньги. Бедняку это не по средствам. И все же существует множество способов обмануть кредиторов в последний день года.

Как-то одному человеку, беспечно распевавшему модные песенки в канун Нового года, сказали:

— Уж если вам сейчас петь охота, дела ваши наверняка благополучно улажены. Просто зависть берет, глядя на вас!

Тот рассмеялся и говорит:

— Вы, видно, еще не знаете, как провести день накануне Нового года, чтобы и себе польза была, и другому. Между тем вот уже несколько лет мы с приятелями в этот день попросту меняемся домами и так избавляем себя от хлопот и волнений. Как только являются сборщики долгов, каждый из нас прикидывается разгневанным и кричит жене друга: «Имейте в виду, ваш муж должен мне куда больше, чем остальным. Кишки из него выпущу, а денежки свои получу!» Тут кредиторы сразу уходят, понимая, что на сей раз им ничего не заплатят. Эта уловка — новинка последних лет. Не правда ли, красиво звучит: «Под Новый год хозяева меняются домами!» Пока еще мало кто знает об этой нашей придумке, так что нам удается обводить кредиторов вокруг пальца!

Рисовые лепешки в Нагасаки

к последнему дню месяца инея китайские суда покидают порт Нагасаки, и в городе становится тихо и пустынно. Однако за установленный для торговли с иностранцами срок[275] купцы в Нагасаки успевают заработать достаточно, чтобы не знать нужды весь год. И бедный и богатый живут здесь вольготно, каждый в меру своего достатка, и никто не отказывает себе в необходимом. Поскольку все в Нагасаки покупается, как правило, за наличные, в дни выплаты долгов здесь не бывает ни шума, ни суеты. Даже накануне Нового года люди спокойно попивают сакэ, как и в обычное время. Прожить в этом городе легче, чем где бы то ни было еще.

В последний месяц года люди не мечутся здесь взад-вперед, как заведенные. Нет здесь и попрошаек, «сэкидзоро», как в Камигате, и о приближении Нового года можно узнать разве что по календарю. Следуя старинным установлениям, тринадцатого числа последнего месяца года жители Нагасаки прибирают свои жилища, сметают сажу со стен. А закончив уборку, привязывают бамбуковую метелку к коньковому брусу, где она и хранится до следующего года.

Рисовые лепешки в каждом доме делают по-своему, как где заведено. Особенно занятны так называемые «столбовые» лепешки: последнюю порцию сбитого в ступе теста для новогодних лепешек налепливают на самый толстый столб-опору в доме, а в праздник Сагитё[276] пятнадцатого дня первого месяца года тесто снимают со столба и пекут из него лепешки. Вообще, какой из местных обычаев ни возьми, все любопытны. Под Новый год, например, жители Нагасаки протягивают в кухне веревки, которые здесь называют «канатами счастья», и подвешивают к ним всевозможные съестные припасы для новогоднего праздника: макрелей, сушеную мелкую рыбешку, насаженных на бамбуковые вертела моллюсков «морское ушко», гусей, уток, фазанов, соленых окуней, соленые сардины, водоросли, треску, тунцов, лопушник, редьку и многое другое. Любо-дорого взглянуть на очаг с красующейся над ним снедью. В предновогодний вечер на улицу выходят простолюдинки с разрисованными красной краской лицами. Каждая держит в руках глиняную фигурку Эбису или Дайкоку, а также поднос с рассыпанной на нем крупной солью. «Прилив начался как раз в той стороне, откуда в наступающем году пожалует бог счастья!» — возглашают они, входя в каждый дом с новогодними поздравлениями. Перед Новым годом с особой силой ощущаешь, что Нагасаки — город портовый.

Новогодние подарки по всей стране принято делать весьма скромные, в Нагасаки же и подавно: там подносят друг другу сущие мелочи: мужчинам — дешевые веера, по одному моммэ за полсотни; женщинам — по щепотке чайного листа в бумажной обертке. Что и говорить, подарки пустячные, но этому обычаю следуют все, и никому в голову не придет обвинить другого в скаредности. Свои нравы жители Нагасаки считают лучшими из лучших. «Нет краше места, чем то, где живешь», — говорится в пословице. Неудивительно, что и приезжие купцы стремятся поскорее завершить свои дела в Нагасаки, чтобы встретить Новый год у себя на родине.

Жил в Киото небогатый купец. Двадцать лет торговал он шелком-сырцом, закупая его в Нагасаки. На редкость расчетливый, он никогда не выезжал из дома, не подкрепившись как следует, в путь готовился основательно и, пока добирался от Киото до Нагасаки, пешком ли, на корабле ли, ни гроша не тратил впустую. Сколько раз он бывал в Нагасаки, а так и не заглянул в веселый квартал Маруяма. Потому понятия не имел ни о том, сколь пленительна гетера Киндзан, когда садится перед гостем, ни о том, сколь бела шея красотки Катё. Даже ложась спать, он не забывал класть у изголовья счеты и не выпускал из рук расходной тетради. Об одном день и ночь помышлял: как бы обставить какого-нибудь китайского торговца-простофилю да повыгодней провернуть сделку. Однако по нынешним временам обвести вокруг пальца китайского торговца не так-то просто: почти все они теперь знают по-японски да и поумнели. Денег у них полно, а в долг не дают, разве что под залог дома. Получат дом, тотчас подсчитают, какую плату брать с постояльцев, и, уж конечно, в убытке не останутся. Одним словом, чтобы не прогадать, лучше держаться от китайцев подальше. Но как ни ловки китайцы, на легкую наживу им рассчитывать не приходится, потому что торговца из Нагасаки тоже не проведешь.

Если бы одной расчетливости было достаточно, наш торговец давно разбогател бы, но удача обходила его стороной. А сколько торговцев шелком из того же Киото успели сколотить себе огромные состояния, хотя стали наезжать в Нагасаки в одно время с ним. Теперь они посылают туда своих приказчиков, сами же предпочитают осматривать достопримечательности Киото, любоваться вишнями в цвету или пировать с красавицами из веселых домов.

Как-то наш торговец обратился к одному из таких счастливчиков: «Расскажите, как вам удалось скопить столько денег?» Тот ответил: «Думаю, все дело в том, что я, как говорится, по природе своей торговец. Внимательно слежу за ценами на рынке, прикидываю и, если вижу, что в будущем году какой-либо товар поднимется в цене, обычно закупаю большую партию, потом денежки сами плывут ко мне в руки. В этом, конечно, есть определенный риск, но не рискнешь — не разбогатеешь».

Ну, а купец всегда все делал как раз наоборот. Стремился как мог точнее определить разницу в цене на тот или иной товар в Киото и в Нагасаки и в расчетах, как правило, больших погрешностей не допускал. Но ни разу не пошел он на риск, стремясь лишь к верной прибыли. И эта прибыль никогда не превышала его расчетов — уходила же она почти целиком на уплату процентов с тех денег, которые он брал в долг. Вот и получалось, что работал он не на себя, а на других, надрывался хуже простой прислуги, даром губил свое здоровье.

Из года в год встречал он новогодний праздник в небольшой гостинице в городке Хасимото. Посторонним твердил, что поступает так, следуя давнему обычаю своей семьи. На самом же деле он попросту боялся кредиторов. Иначе вопреки «обычаю своей семьи» с превеликим удовольствием справил бы праздник в собственном доме в Киото, а не в захудалой гостинице.

Стал он внимательно присматриваться к тому, как живут люди вокруг, и однажды сказал себе: «С моей захудалой торговлишкой больших убытков не понесешь, но и особых барышей не увидишь, как правильно говорил тот купец. Нет, в нынешнем году надо придумать что-нибудь такое, от чего я вмиг разбогатею».

С этим намерением торговец отправился в Нагасаки. Много перепробовал разных способов, а богатств все равно не нажил. Как известно, деньги идут к деньгам, из ничего денег не добудешь. И вот торговца осенило: «Не удивить ли столичных жителей каким-нибудь чудом природы? Те диковинки, которые мастерят на потеху прохожим осакские и киотоские умельцы, уже не редкость. Может, у китайцев что-нибудь сыщется?» После долгих расспросов торговец понял, что людей сейчас ничем не удивишь, разве что детенышем дракона да птицей, пожирающей огонь. Но где их раздобыть? Даже в Нагасаки ничего подобного отыскать не удалось. Тогда он попытался выведать у одного знакомого китайца, нет ли у того на родине какой-либо диковины. Китаец так ему ответил:

— Мне приходилось слышать о птице-фениксе и о громовиках, но сам я никогда их не видел. Все, что в диковинку японцам, для китайца тоже редкость, взять хоть алоэ или женьшеневый корень. Но самая большая редкость в мире — это деньги. Ради них я и отправился за тридевять земель, рискуя жизнью, преодолевая ураганы и морские бури. Запомните, нет на свете ничего желанней денег.

«А что, пожалуй, прав китаец», — подумал про себя торговец и с еще большим рвением принялся искать пути к богатству. Кончилось все тем, что он купил у заморских торговцев в Нагасаки нескольких редкостных птиц, чтобы по возвращении в Киото их показывать. Увы, он не был первым, кому пришла в голову подобная мысль, и потому затея эта не принесла ему желаемой прибыли. Из всех привезенных им в Киото птиц интерес вызвал только павлин, и зеваки охотно на него глазели, хотя видели и не впервые. Хорошо еще, что торговцу удалось вернуть те деньги, которые он потратил при покупке птиц. Нет, уж лучше заниматься тем, в чем ты хоть сколько-нибудь смыслишь!

Вечерние торги накануне Нового года

Из года в год люди жалуются, — дескать, торговля идет вяло и жить на свете становится все труднее. Между тем случись какому-нибудь торговцу снизить цену товара с десяти моммэ до девяти моммэ и восьми бу, как в мгновение ока набежит толпа покупателей, и в итоге товара разойдется на тысячу каммэ. Или же, скажем, приди кому-нибудь в голову выложить за какую-нибудь вещь вместо девяти моммэ и восьми бу целых десять моммэ, как тотчас же на прилавках появится на две тысячи каммэ такого товара. Торговцы в больших городах и впрямь ведут дело на широкую ногу. Ведь без смекалки с толком не купишь, с выгодой не продашь.

Кто говорит, будто деньги на свете перевелись, тот не видал, как живут богачи. Если и есть в этом мире что-либо в избытке, так это деньги. Поглядите, как разбогатели люди у нас в стране за последние тридцать лет. Дома, в старину крытые соломой, нынче имеют деревянный навес. Некогда поэт воспевал лунное сияние, струящееся сквозь ветхую кровлю хижины у заставы Фува, нынче же там сплошь и рядом стоят усадьбы, крытые черепицею да еще с белеными стенами. Внутри в них устроена кладовая, а в саду выстроен амбар. Фусума[277] в гостиной покрыты не золотой и не серебряной фольгою, как прежде, — ибо такой блеск не во вкусе нашего века, — а тонким слоем золотой и серебряной краски, по которой нанесен рисунок тушью. Ну чем, спрашивается, не столица?

В одной старинной книге говорится, будто женщины с побережья Нада, те, что выпаривают соль, прежде не носили в волосах даже простых самшитовых гребней. Нынче же эти жительницы взморья весьма пекутся о своей наружности. Они знают, что узор из сосновых веток по подолу уже устарел и что новинкой считается узор в виде разбросанных по фону бамбуковых листьев, да еще нарисованных в верхней части кимоно, у самого плеча, иероглифов «солнце на закате». Пока жительницы предместий Киото и Осаки донашивают кимоно с мелким узором из листьев папоротника и павлонии, в деревнях женщины щеголяют в нарядах, раскрашенных по последней столичной моде. Теперь уже кимоно, украшенные знаками слова «кукушка» на плече, или же платья с рисунком из пурпурных листьев и виноградных лоз по клетчатому фону кажутся устаревшими и нелепыми, но как они пленяли глаз в те времена, когда еще только входили в моду! Где бы человек ни жил, если у него есть деньги, он может позволить себе любое сумасбродство.

Бедность же везде безотрадна, особенно в праздники. Как ни вертись, трудно справить Новый год по всем правилам, если за душой нет ни одного медяка. Оно и правда: коли полка пуста, сколько ни шарь, ничего не отыщешь. Поэтому всякому человеку в течение всего года следует в чем-либо себя ограничивать. Если в день экономить на табаке хотя бы по одному медяку, за год, глядишь, наберется триста шестьдесят медяков, а за десять лет — целых три каммэ шестьсот монов. Еще можно экономить на чае, дровах, мисо, соли — и тогда последний бедняк скопит за год самое малое тридцать шесть моммэ, а за десять лет — триста шестьдесят моммэ. Ну а за три десятка лет, считая, конечно, и проценты, он сколотит целое состояние в восемь каммэ серебром, не меньше. Отсюда вывод: хозяйство следует вести с умом и экономить на всем, на каждой мелочи. А главное — не пить; недаром с давних пор говорят, что от каждой чарки выпитого сакэ расцветает бедность.

Рассказывают, как один кузнец-бедолага сорок пять лет кряду по три раза на день бегал в винную лавку с бутылочкой, в каких обыкновенно подносят священное вино богу Инари, покровителю кузнецов, и брал себе сакэ на восемь медяков. Если за день этот человек выпивал две с половиной мерки, на двадцать четыре медяка, то за сорок пять лет он влил в себя не одну сотню бочек сакэ, в общем пропил целое состояние — четыре каммэ восемьсот шестьдесят моммэ серебром. Бывало, соседи примутся над ним трунить: кто, дескать, пьет, тот в нищете живет, — а он им отвечает как по писаному: «Из тех, кто не выпивает, тоже не всяк усадьбу себе наживает!» — и продолжает пить в свое удовольствие.

В последний день минувшего года кузнец с горем пополам подготовился к новогоднему празднику, даже горку Хорай украсил, и вдруг обнаружил, что денег на сакэ у него не осталось. Какое уж тут веселье? Загрустил кузнец и говорит жене:

— Сорок пять лет я пью изо дня в день, а под Новый год, вот те раз, остался без выпивки. Так мне и праздник не в радость.

Долго советовались муж с женой, как им быть. В долг взять было не у кого, в закладную лавку нести — нечего.

И вдруг вспомнили про соломенную шляпу, которая спасала их от горячего летнего солнца. Выгореть она еще не успела и даже не прохудилась.

— Вот то, что нам нужно! — обрадовался кузнец. — До лета далеко, а добро потому и добро, что выручает хозяина в трудную минуту. Продам-ка я эту шляпу, все равно ничего другого не остается.

И кузнец поспешил на вечерние торги, где ежегодно пускалось с молотка подержанное имущество. Торги как раз были в самом разгаре. Одного взгляда на собравшихся здесь было достаточно, чтобы понять: все они обременены долгами и обратиться за помощью им решительно не к кому. Хозяин торгов, жаждавший получить свои десять процентов комиссионных, отчаянно размахивал руками, выкликая цены.

Вещи, поступившие на торги в последний день года, свидетельствовали о горькой нужде их владельцев. Один из них, например, принес на продажу полотняное новогоднее косодэ для девочки лет двенадцати — желтовато-зеленого цвета, с узором по подолу. Плотно подбитое ватой, на розовой подкладке и с незаделанными еще швами на рукавах, косодэ выглядело по-настоящему добротным и нарядным. «Кому косодэ?» — крикнул хозяин торгов. Кто-то купил его за шесть моммэ, три бу и пять ринов.[278] Одна только подкладка наверняка обошлась бывшему владельцу дороже.

Вслед за косодэ объявили торги на половину крохотной макрели, выловленной у берегов Танго. На нее тоже нашелся покупатель, тем более что стоила она всего два моммэ два бу и пять ринов.

А вот москитную сетку так и не продали, хотя цена на нее выросла в ходе торгов с восьми моммэ до двадцати трех моммэ и пяти бу. Кто-то заметил:

— Нечего было эту сетку выставлять на продажу. Хозяину ее, видно, не так уж плохо живется, раз он до сих пор не отнес ее в закладную лавку и продержался до Нового года. Да он просто богач! — Это замечание было встречено дружным смехом.

Затем в руках хозяина торгов появился свиток из скрепленных между собой десяти листов вощеной бумаги с написанным на нем каллиграфическим текстом, под которым стояла подпись и печать выполнившего его мастера. Цену на него едва удалось поднять с одного до пяти бу.

— Да ведь этому свитку цены нет! — воскликнул хозяин торгов. — Взгляните, одной бумаги здесь на три моммэ, не меньше!

— Бумаги там, может, и правда на три моммэ, — отозвался кто-то из толпы, — только вся она исписана А кому нужны эти закорючки? За них и пять бу отдать жалко. Этот ваш каллиграф — исподних дел мастер, больше никто.

— Что это значит? — удивился хозяин.

— А то, что так писать — все равно что исподники надевать, — ответил тот же голос под хохот окружающих.

Не успел стихнуть смех, как для продажи с особой осторожностью, — товар-то хрупкий, — вынесли десять фарфоровых тарелок нанкинской работы, переложенных письмами известных куртизанок из Киото и Осаки.

«Вот это да!» — прокатилось по толпе, и все бросились их читать. Однако, как выяснилось, эти послания были написаны в последнем месяце года, и поэтому ни любовных уверений, ни пылких признаний в них не было — одни только просьбы о денежном вспомоществовании: «Право же, неловко Вам докучать, однако…»

— И любовь, и вообще все в нашем мире покупается за деньги, — произнес хозяин. — Видно, владелец этих тарелок был большим кутилой, и каждое такое посланьице стоило ему не меньше серебряного тёгина. Эти выброшенные за ненадобностью письма, пожалуй, дороже самих тарелок! — Снова раздался смех.

Вслед за тарелками на торги выставили фигурку бога Фудо вместе со всякой ритуальной рухлядью: железным пестиком, блюдом для цветов, колокольчиком, посохом и алтарем для возжигания священного огня.

— Вот-те раз, — воскликнул кто-то, — даже божество не в силах вымолить себе сносного существования!

Наконец наступила очередь соломенной шляпы кузнеца.

Нимало не смущаясь его присутствием, хозяин торгов крикнул:

— Вот уж кто достоин сочувствия, так это владелец этой шляпы! Наверняка он надеялся проносить ее не одно лето. Взгляните, как бережно она обернута старой бумагой. Итак, кто купит шляпу этого рачительного домовладыки?

Вначале за нее предложили всего три медяка, но в конце концов нашелся желающий заплатить четырнадцать медяков. Принимая выручку, кузнец сказал:

— Клянусь богами, я купил эту шляпу в пятом месяце за тридцать шесть медяков и надел ее всего раз — в день «косин».[279] — Это откровенное признание немало повеселило окружающих.

Когда торги подходили к концу, некий человек купил двадцать пять вееров, которые обычно дарят в канун Нового года, а также коробку табака — всего за два моммэ и семь бу. Вернувшись домой, он открыл коробку и обнаружил на дне ее три золотые монеты. Невиданное счастье ему привалило!

Штора из кистей для чистописания — плод находчивого ума

Один человек, которому накрепко запал в душу страх перед кредиторами в последний день года, решил теперь по-другому вести хозяйство и усердно трудиться изо дня в день, за исключением разве что трех дней новогоднего праздника. К тому же он положил себе за правило платить за каждую покупку только наличными и не отваживался купить в долг даже рыбы к столу. Наконец, все счета он старался оплачивать, как и положено, перед каждым из пяти крупных праздников,[280] не откладывая платежи на последний день года. Так он прожил весь год, ни на минуту не забывая о том, сколь страшна встреча со сборщиками долгов. И вот снова наступил Новый год.

Вопреки обычаю, заведенному в доме, человек этот в своем хозяйственном рвении провел ритуал сшивания новой счетной книги не десятого числа, как бывало прежде, а уже на второй день Нового года. Переучет в лавке он назначил на третье число, хотя прежде всегда делал это пятого числа. Одним словом, неожиданно превратился в рачительного хозяина. Из дома он предпочитал вовсе не выходить, — ведь этак можно невзначай потратиться или встретить знакомого, а тот, не ровен час, затащит куда-нибудь, и много драгоценного времени уйдет впустую. Если он и разговаривал с кем-то из посторонних, то лишь о хозяйственных делах. «Коль скоро в нашем мире трудно извлечь даже малую прибыль, — рассудил он, — главное — не допускать лишних трат». В третьем месяце, когда возобновляются договоры по найму прислуги, он рассчитал стряпуху и велел жене надеть передник и отправляться на кухню. Сам он днем находился в лавке, отдавая распоряжения приказчикам, как и подобает хозяину, а вечером, заперев входную дверь, работал наравне со слугами, помогая шелушить рис. Ноги он мыл водой из колодца и даже в самые холодные дни не позволял себе роскоши согреть для этого воду. Однако, хоть он и выгадывал буквально на всем, богатство не шло к нему в руки. Видно, дух бедности преследовал его по пятам. В торговле он не ведал удачи, и постепенно дело его пришло в полный упадок, истаяло, подобно льдинке под лучами солнца. Верно говорили в старину: «Черпаком в один сё[281] больше одного сё не зачерпнуть».

К слову сказать, недавно в здешних местах объявилась одна монахиня из Кумано. Бродя по улицам, она показывала людям картинки с изображениями Ада и Рая и до хрипоты распевала модные песенки. Несмотря на то что она отчаянно выпрашивала подаяние, ей редко когда удавалось наполнить доверху черпак в один сё, привязанный у нее к поясу. Все пекутся о загробной жизни, но делают это по-разному, каждый в меру широты своей души.

Прошлой зимой настоятель святой обители Рюсёин отправился собирать пожертвования на восстановление сгоревшего храма в Южной столице, где стоит большая статуя Будды. Он молча бродил по дорогам, ничего не прося, и принимал лишь добровольные подаяния. Тем не менее, хотя у него был такой же черпак в один сё, стоило ему ступить шаг, как в нем оказывался целый кан медяков, а через десять шагов набиралось уже десять канов. Некоторые жертвовали даже золото и серебро. Говорят, что чудотворная сила Будды тем сильнее, чем больше жертвуют ему денег. Коли так, то наш век можно назвать порой расцвета буддийской веры. Поскольку на сей раз сбор пожертвований был объявлен делом особой важности, приверженцы всех буддийских сект живо откликнулись на него. Даже жители отдаленных селений и те внесли свои скромные пожертвования. Каждый из них дал всего лишь по медяку, но в итоге набралась внушительная сумма — двенадцать каммэ серебра, а на эти деньги одну храмовую колонну воздвигнуть можно! Отсюда вывод: всякому в нашем мире следуете проявлять бережливость и экономить даже на мелочах. Впрочем, человек, способный сколотить состояние, от природы иной, нежели все остальные.

Жил некий мальчуган, который обучался каллиграфии. Посещать школу он начал в девять лет и с той самой поры собирал ручки от использованных кистей, не только свои, но и однокашников. И вот на тринадцатом году жизни он собственноручно смастерил из них три шторы. Продав их по полтора моммэ за каждую, он впервые в жизни заработал четыре моммэ пять бу серебром. «Мой мальчишка не промах», — с гордостью подумал отец и на радостях решил рассказать об этом учителю-каллиграфии. Выслушав его, учитель не стал расточать похвалы мальчику.

— За долгие годы, что я обучаю детей грамоте, — сказал он, — через мои руки прошла не одна сотня мальчиков. Исходя из собственных наблюдений, могу сказать, что ни одному из тех, кто, подобно вашему сыну, с юных лет проявлял чрезмерную деловую хватку, не удалось нажить большого богатства. Конечно, они не нищенствуют, но и не особенно преуспевают. Тому есть несколько причин. Не думайте, пожалуйста, что сын ваш умнее всех. Есть ученики посообразительнее. Один из них каждый день остается после уроков, даже если он не дежурный, и подметает пол. Собрав клочки бумаги, брошенные другими детьми, дома их хорошенько разглаживает и каждый день продает ремесленнику, который мастерит ширмы. Это, пожалуй, лучше, чем делать шторы из использованных кистей, — мальчик имеет ежедневный доход. Другой мальчуган приносит из дома заведомо больше бумаги, чем ему нужно, и, когда у других детей во время урока она неожиданно кончается, охотно снабжает их своей за двойную плату. Представьте себе, каков его прибыток за год! Каждый из этих мальчиков подражает в расчетливости родителям, так что отнести все это на счет их собственного ума нельзя. Но есть среди моих учеников один, которому родители с утра до вечера внушают: «Сосредоточься на ученье, сынок, ни о чем другом пока не помышляй. Когда вырастешь, все, чему ты выучишься сейчас, тебе пригодится». И что же? Этот мальчуган не пропускает родительские слова мимо ушей и с утра до вечера сидит за книгами. Уже теперь он пишет лучше старших учеников. Не сомневаюсь, что благодаря усидчивости своей и упорству он в будущем станет настоящим богачом. Почему? Да потому, что как сейчас он отдает все силы ученью, так потом целиком посвятит себя заботе о процветании своего дела. Вообще говоря, редко преуспевает тот, кто бросает завещанное родителями дело и берется за новое. То же можно сказать и о мальчиках, которые забывают, что их главная задача — прилежно учиться, и с малых лет изловчаются, чтобы добыть деньги. Ничего, кроме алчности, они воспитать в себе не могут. Что может быть постыднее для ребенка, чем нерадивость в ученье! Вот почему я не спешу хвалить вашего сына. Всему свой черед: пока ты ребенок, — рви цветы и запускай змеев, а вырастешь и войдешь в разум, — начинай думать о том, как преуспеть в жизни. Прислушайтесь к словам семидесятилетнего старика. Будущее покажет, прав я или нет.

Предсказания старого учителя каллиграфии и в самом деле сбылись. Когда дети, проявившие в годы учения поистине недетскую деловую сметку, подросли и стали сами зарабатывать себе на жизнь, разбогатеть им так и не удалось. Тот из них, что мастерил шторы из использованных кистей для чистописания, изобрел особую обувь для зимы — соломенные сандалии на деревянных подставках. Однако мода на них долго не продержалась. Другой, что подбирал с пола клочки бумаги, придумал новый способ изготовления глиняных горшков для хранения масла: с внутренней стороны эти горшки покрывались сосновой смолой и не впитывали в себя жир. Нельзя сказать, что на эту посуду вовсе не было спроса, и тем не менее даже в Новый год он не мог позволить себе зажечь больше одного светильника.

Между тем третий мальчик, который в детские годы корпел над книгами и на первый взгляд казался не слишком смышленым, обнаружил поистине недюжинные способности. Он придумал, как предохранить растительное масло, что возят на кораблях в Эдо, от замерзания в холодную зимнюю пору. Оказалось, для этого достаточно добавлять в бочки с маслом по горошине перца. Это изобретение принесло ему немалую прибыль, и нынешний новогодний праздник он встретил состоятельным человеком.

Казалось бы, оба думали об одном и том же — как сберечь масло, только первый мыслил в пределах глиняного горшка, второй же — в пределах бочки. И впрямь великая разница!

Праведный Хэйтаро

[282]
Еще в старину говорили: «Человек нуждается в Будде, но лишь постольку, поскольку тот может ему пригодиться». И по сию пору это так.

Из года в год в ночь перед Праздником начала весны в храмах секты Дзёдосинсю рассказывают о достойных восхищения деяниях праведного Хэйтаро. Рассказывают одно и то же, но проповедь эту приходят послушать и стар и млад, мужчины и женщины, ибо дело это благое.

Однажды случилось, что Праздник начала весны совпал с последним днем года. Ну и суматоха тут началась!

Сборщики долгов галдят, изгоняющие нечисть из своих домов кричат, на весы со звоном падают монеты, с треском ударяются о землю разбрасываемые бобы. Здесь вполне к месту выражение «вязать черта в темноте».[283] Словом, в тот день творилась страшная неразбериха.

Стук барабана в храме возвестил начало вечерней службы, священник зажег светильники перед алтарем и стал ждать прихожан. Однако до первых ночных колоколов их собралось всего трое. Закончив службу, священник некоторое время размышлял о том, как сильно переменились людские нравы, после чего обратился к прихожанам с такими словами:

— Сегодня — последний день выплаты накопившихся за год долгов, и многим сейчас не до проповеди. Однако у старушек, давно уже передавших бразды правления в доме старшим сыновьям и проводящих дни свои в праздности, времени и сегодня предостаточно. А ведь в положенный срок Будда пришлет за ними лодку, и хотят они того или нет, все равно придется отправиться на тот свет. Как подумаешь, до чего неразумны людские сердца, душу охватывают жалость и стыд. Хоть здесь собрались истинно верующие, читать проповедь для троих, пожалуй, нет смысла. Даже в таком деле, как служение Будде, не следует проявлять излишнюю расточительность. Вашими пожертвованиями не окупить затрат на масло во всех этих светильниках, так что я нанесу ущерб храму, если стану читать сейчас проповедь. Поэтому забирайте ваши приношения и расходитесь по домам. Вы поступили благородно, придя сюда в то время, когда остальные всецело погружены в мирские заботы. На это вас подвигла искренняя вера, и Будда по заслугам оценит вашу праведность. Ваше благочестивое деяние будет занесено в Золотую книгу[284] и непременно зачтется вам в будущей жизни. Так что не думайте, будто вы впустую потратили время, посетив сегодня храм. Будда милосерден. Я говорю вам сущую правду.

Тут находившаяся в храме старушка залилась слезами и так сказала священнику:

— Ваши благостные слова повергли меня в стыд. Должна признаться, что не благочестие привело меня нынче в храм. Дело в том, что мой сын не умеет вести хозяйство как следует и потому не может расквитаться с кредиторами. До сих пор он как-то ухитрялся не платить по счетам в положенный срок, но сегодня ему это не удалось. Вот он и говорит: «Ступайте, мамаша, в храм, а я подниму шум, дескать вы куда-то пропали. Побегу к соседям, мы возьмем барабаны и гонги и отправимся вас разыскивать. Пока суд да дело, глядишь, ночь минует и все само собой образуется. Уловка эта не нова, но чтобы в новогоднюю ночь разыскивать не кого-нибудь, а собственную мамашу, до такого еще никто не додумался». Мало того что я вырастила непутевого сына, теперь из-за меня вынуждены страдать соседи. Это — великий грех.

Вслед за старухой заговорил другой прихожанин:

— Чего только не бывает в жизни! Судьба поистине превратна. Родился я в Исэ, и в Осаке у меня не было ни близких, ни знакомых. Но вот я нанялся в услужение к одному монаху из храма Исэ, который ежегодно обходил верующих в Осаке. Таская за ним его поклажу, я присматривался к здешней жизни, примечал, как процветает город, и решил, что, поселившись здесь и взявшись за какое-нибудь ремесло, смогу прокормить семью из двух, а то и из трех человек. Мне повезло, и вскоре я свел знакомство с одной женщиной, вдовой торговца галантерейными товарами в Ямато. Вдовушка была собою вполне миловидна: белолицая, крепкого сложения. Был у нее сынишка двух лет. Я рассудил, что, работая вместе, мы сможем жить припеваючи, а парнишка станет нам опорой в старости. Короче говоря, решил я войти в эту семью примаком. Но не прошло и года, как, ничего не смысля в торговых делах, я пустил по ветру скромное состояние вдовы и в начале двенадцатого месяца мы остались без денег. Жена ко мне совершенно переменилась. Теперь, баюкая своего дитятю, она приговаривала: «Слушай меня, сынок, внимательно. Твой папочка был хоть и неказист с виду, зато с головой. Он даже стряпать умел. А меня как холил: бывало, отправит пораньше спать, а сам до рассвета плетет из соломы сандалии. Сам подолгу в старом ходил, а нам с тобой каждый год к празднику новое кимоно на вате справлял. Вот и это кимоно цвета опавших листьев — память о моем любимом муже. Никто нам его не заменит. Плачь, сынок, плачь по своему дорогому папочке, которого больше нет на свете!»

Горько было мне, примаку, выслушивать эти речи, но что поделаешь, приходилось терпеть. Тут я вспомнил, что на родине у меня осталось несколько должников: стребовав с них деньги, я смог бы расплатиться с заимодавцами. И я отправился в Исэ. Однако надежды мои не оправдались: должники успели разъехаться кто куда. Так и вернулся с пустыми руками. Захожу нынче в дом, как раз перед ужином, и глазам своим не верю: рисовые лепешки сбиты, дрова заготовлены, поднос для приношений новогоднему богу счастья устлан листьями папоротника. «Не так уж, видно, плохи наши дела, — подумал я. — Недаром говорят, что одни боги бросают человека в беде, а другие его из беды вызволяют». Обрадовался я, что жена, пока меня не было, сумела как-то исхитриться и все уладить. «Ну что же, здравствуй. Вот я и вернулся», — приветствовал я жену, и она, с более приветливым видом, чем обычно, подала мне теплой воды вымыть ноги, потом заботливо поставила передо мной поднос с двумя тарелками. На одной лежало намасу из сардин,[285] на другой — соленые сардины, обжаренные в масле. Только я приступил к еде, как она спрашивает: «Ну что, привез деньги?» Услышала, что поездка моя кончилась неудачей, и давай кричать:

— Да как ты посмел явиться домой с пустыми руками? Ведь этот рис — всего одну мерку — я заняла с условием, что расплачусь за него в конце второго месяца. Если к тому времени у меня не будет денег, я пропала! Все платят за коку риса сорок моммэ, а мы вынуждены платить девяносто пять! И все потому, что ты ни на что не годен. Когда ты вошел в мой дом, у тебя была лишь набедренная повязка, с тем и уходи, ничего не потеряешь. Пока светло, убирайся отсюда!

С этими словами она выхватила у меня из-под носа еду и принялась меня выпроваживать. На крик сбежались соседи, затараторили наперебой, вторя моей женушке:

— Да, не повезло вам, но ничего не поделаешь, такова участь мужа-примака. Ежели осталась в вас хоть капля гордости, уходите. Кто знает, быть может, еще найдете себе другое теплое местечко.

Так и выставили меня из дома. Я даже плакать не могу, до того тяжело у меня на душе. Завтра отправлюсь в родные края, а нынче мне негде переночевать, вот я и пришел в этот храм, хотя, честно говоря, числюсь сторонником секты Хоккэсю.

Когда эта исповедь — и грустная, и смешная — подошла к концу, третий прихожанин, вдоволь посмеявшись над незадачливым примаком, рассказал свою историю:

— Положение мое таково, что даже вам я боюсь сказать, кто я и откуда. Останься я сегодня вечером дома, не уйти бы мне живым от сборщиков долгов. Я знал, что теперь мне ломаного гроша никто не даст. А выпить между тем хотелось, да и продрог я изрядно в нетопленом доме. Стал я думать как бы изловчиться и встретить Новый год, но ничего путного не мог придумать. И вдруг меня осенило. Я вспомнил, что вечером в этом храме соберутся прихожане послушать проповедь о праведном Хэйтаро. Стыдно признаться, но я решил украсть чьи-нибудь соломенные сандалии или сэкида,[286] продать их и на вырученные деньги купить вина. К счастью для меня, не только в этом храме, но и в остальных сегодня посетителей негусто. Иначе я мог бы согрешить прямо на глазах у Будды.

Поведав о своей безотрадной участи, бедняга прослезился.

Священник всплеснул руками.

— Подумать только, на какие греховные помыслы толкает людей бедность! А ведь в каждом из вас заключена природа Будды. До чего же печален наш мир…

Пока священник предавался этим горестным раздумьям, в храм вбежала женщина и, едва переведя дух, выпалила:

— Ваша племянница только что благополучно разрешилась от бремени. Я бежала всю дорогу, чтобы поскорее рассказать вам об этом.

Не успела женщина уйти, как явился некий мужчина и сообщил:

— Кудзо-плотник переругался со сборщиками долгов и удавился. Хоронить его будут сразу после полуночи. Родственники почтительно просят вас пожаловать к месту сожжения тела.

Священник еще не опомнился от двух этих известий, как прибежал портной:

— Кто-то украл белое косодэ, которое вы заказали мне к празднику. Если вора найти не удастся, я возмещу вам убыток деньгами.

Вслед за портным пришел человек, который жил с восточной стороны храма.

— Простите за беспокойство, — сказал он. — Но у меня только что обрушился колодец, и я прошу позволения брать воду у вас, пока не пройдут пять дней новогоднего праздника.

Наконец, в храм пожаловал молодой повеса, сын самого знатного в округе прихожанина. Он прокутил целую кучу денег, за что был изгнан отцом из дома. Мать же, по доброте сердечной, решила отдать сына на попечение священника, дабы облегчить участь своего чада хотя бы в дни праздника. Как же можно было ей отказать?

Обычно мы говорим: «как священник в последний месяц года», — имея в виду человека, не обремененного никакими заботами. И напрасно — в нашем мире даже священнику под Новый год достается!

Бойко идет торговля в Эдо!

В наш век, когда в Поднебесной царят мир и благоденствие, все торговцы устремляются в Эдо. Недаром здесь можно найти отделения торговых домов всех провинций. Что ни день, по воде и по суше эдоским оптовикам доставляют бессчетное множество грузов. Да, золота и серебра в нашем мире хоть отбавляй, и достоин сожаления тот, кому не хватает ума прибрать к рукам хотя бы малую толику этого богатства.

С пятнадцатого числа последнего месяца года улица Торитё[287] настолько преображается, что можно подумать, будто это и есть ярмарка сокровищ. Люди подходят только к тем лавкам, где идет новогодняя распродажа, на другие товары даже не смотрят. Чего здесь только нет. Нарядно изукрашенные ракетки для игры в волан, позолоченные и посеребренные молоточки для гиттё[288] и еще много разных дорогих безделиц. Крохотный лук со стрелами, например, стоит две золотые монеты, но покупают его не только для княжеских отпрысков — такую роскошь теперь могут позволить себе и горожане.

Посреди улицы бойко идет торговля с лотков; сюда ручьями стекаются медяки, поблескивает, как снег, серебро.

По мосту Нихонбаси, с которого открывается вид на величественную гору Фудзи, беспрестанно снуют люди, и грохот стоит такой, будто едут сотни телег. Сколько рыбы привозят по утрам на рыбный рынок в районе Фуна-тё! Впору предположить, что ее не ловят, а выращивают, как овощи, хотя страна наша со всех четырех сторон окружена морями.

К зеленным лавкам на улице Суда-тё в Канда подходят навьюченные редькой лошади. Редьки столько, что кажется, будто пришло в движение целое поле. А красный перец в корзинках! Глянешь на него — и мнится, что ты уже не на равнине Мусаси,[289] а у подножия горы Тацута[290] во всем ее осеннем великолепии. В лавках на улице Фарфоровой и Солодовой темно от обилия диких гусей и уток, словно сюда с неба упали тучи. Пестреют разноцветными тканями киотоской окраски лавки на улице Хонтё. На тканях, предназначенных для жен самураев, — картины всех четырех времен года. Ими любуешься, будто прелестью молодой красавицы. А хлопок, которым торгуют на улице Тэмма-тё! Его можно сравнить лишь со снегом в рассветных лучах солнца на горе Ёсино.

Вечером улица залита светом огней, которые зажигаются в лавках. За один только вечер накануне Нового года можно истратить тысячу золотых! Таби[291] и сэтта обычно покупают в последнюю очередь, чуть ли не на рассвете. Однажды к этому времени во всем Эдо не осталось ни таби, ни сэтта. А без них, как известно, не обойтись. Такое могло случиться лишь в Эдо, самом многолюдном из всех городов Японии. Если вечером пара сэтта стоила семь-восемь бу, то после полуночи цена на них возросла до одного моммэ и двух-трех бу, а на рассвете — уже до двух моммэ и пяти бу. Но и такая цена никого не остановила бы, только покупать было нечего.

В другой год раскупили всю рыбу и за пару маленьких окуньков просили восемнадцать моммэ. А когда не уродились апельсины дайдай, их продавали по два золотых за штуку.

И что бы вы думали? Все равно находились покупатели. Другое дело в Киото и Осаке: тамошние жители даже в праздник не станут переплачивать. Недаром говорят, что эдосцы живут по-княжески.

В последнее время, правда, торговцы из Киото и Осаки начали перенимать здешние нравы и уже не трясутся над каждым медяком. Даже золотые монеты не взвешивают с прежним тщанием. Если монета попадется неполновесная, они стараются поскорее сбыть ее с рук без лишнего шума. Все в мире находится в вечном коловращении, а о деньгах и говорить не приходится, так стоит ли суетиться из-за какой-то монеты?

Семнадцатого и восемнадцатого числа последнего месяца года возле домов, где проживают гонцы, перевозящие деньги из Эдо в Камигату и обратно, можно увидеть целые горы золотых и серебряных монет. Блестят, как новенькие.

А ведь сколько раз в году проделывают один и тот же путь! Если кто и не знает отдыха, так это деньги. Да, много денег на свете, но даже в Эдо есть люди, которые встречают новогодний праздник без единого золотого.

У самураев принято накануне Нового года обмениваться подарками. Нередко можно встретить на дорогах целые процессии гонцов, спешащих доставить в срок новогодние подношения.

Среди них — дарственная на какой-нибудь дорогой меч, новогоднее косодэ, бочонок сакэ, связка рыбы, коробка свечей.

Смотришь на такую процессию, и кажется, что благословенный праздник никогда не кончится. У ворот каждого дома выставлены новогодние украшения из сосны и бамбука.

Одного взгляда на них достаточно, чтобы представить себя стоящим у подножия горы Тысячелетнего Благоденствия — Титосэяма. Над мостом Токивабаси, который недаром именуется «Вечнозеленым», встает солнце и щедро заливает все вокруг спокойным светом. Наступает праздник безоблачной весны.

Из сборника «Последний узор, сотканный Сайкаку»

Домовладелица, чей длинный нос послужил причиной многих бед

Кем бы вы ни были, торговцем или ремесленником, не спешите покидать насиженное место в поисках нового пристанища! Ведь недаром говорят: «Даже камень согреется, если на нем просидеть три года». И верно, нет более жалкого зрелища, чем собранный для переезда скарб: кастрюльки и чайники еще и остыть не успели, а их уже суют в повозку вместе с прочими пожитками.

К слову сказать, торговцы и ремесленники по большей части селятся слободами: как известно, свояк свояка видит издалека. Взять, к примеру, Второй проспект в Киото. Жители всех провинций знают, что там находятся лавки, торгующие украшениями из акульей кожи для мечей, лекарственными травами, а также книгами.

В Карасумару же с незапамятных времен ведется торговля шапками эбоси, так что исполнители танцев кагура[292] из Исэ, прорицатели из Касимы, все, кому по роду занятий приходится надевать эбоси,[293] знают это. Даже уличные музыканты и танцовщики приезжают в Карасумару за этими шапками.

«Иному не приходится кричать, чтобы быть услышанным», — речет народная мудрость, вот и этим торговцам не приходится зазывать покупателей — они сами стекаются к их лавкам.

В нижней части Киото, на Седьмом проспекте, в небольшом наемном домике жил один ремесленник. В весеннее и летнее время они с женой мастерили веера, а с конца осени до середины зимы ладили кимоно из бумаги. Тем и кормились.

Возвращаясь с богомолья из храмов, что находятся на Шестом проспекте, паломники наведывались в их лавку и покупали веера и кимоно на память.

Не мудрено, что со временем дела этого ремесленника пошли в гору, и ему даже удалось сколотить небольшое состояние.

Но вот однажды его жена отправилась в гости к соседке, и за чаем, когда женщины, как водится, судачили о том о сем, она возьми да скажи:

— Вы знаете, у нашей домовладелицы нос таких огромных размеров, что, приди кому в голову изловить тэнгу[294] с горы Атагояма, лучшей приманки не сыскать!

Однако случилось так, что кто-то слышавший эти насмешливые слова передал их домовладелице. Та подняла крик.

— Что же мне делать, если родители наградили меня таким носом? Не сама же я его себе налепила! Раз уж он так досаждает моим постояльцам, пусть возьмут да и переделают его по своему вкусу. Не продавать же мне его, в самом деле, ведь я не продажная девка. Муж-кормилец и тот за все девятнадцать лет ни разу меня не попрекнул, так что я на свой нос не в обиде. Отчего же он вам не дает покоя? Теперь уж как хотите, а переделывайте мой нос!

Тут соседки пришли в смущение и разом затараторили, пытаясь свалить всю вину на жену торговца веерами:

— Мы живем в вашем доме не один день и относимся к вам с должным почтением, а эта женщина всечасно возводит на вас хулу. То болтает, что рот у вас чересчур велик, то будто ноги как палки, только этого, дескать, не видно, поскольку вы носите длинные кимоно. У этой женщины и впрямь злой язык.

Услышав такое, домовладелица распалилась еще пуще.

— Эй, хозяюшка! — крикнула она жене торговца веерами. — Нос у меня, как вы изволили заметить, непомерно велик и потому всякий раз цепляется за навес над вашим крыльцом! Так что извольте поскорее освободить помещение.

В ответ постоялица расхохоталась:

— Как известно, Киото — город большой, и если исправно платить за жилье каждый месяц, можно без труда приискать другой дом, где, к слову сказать, не протекает крыша, как у вас, да и у хозяйки нос умеренных размеров.

— Между прочим, — не оставалась в долгу домовладелица, — в старину жила императрица с таким же носом, как у меня. Звали ее Суэцумухана. Впрочем, откуда вам, женщине подлого происхождения, знать об этом? Ведь вы, поди, и не слыхали о такой книге, как «Повесть о Гэндзи»!

— Да будет вам известно, — воскликнула жена торговца веерами, — что я родилась в семье придворного и даже ездила в коляске, запряженной волами!

— Вот насмешили! — не унималась домовладелица. — Всем известно, что вы дочь простого бондаря и уж если в чем и ездили, то наверняка в гробу, изготовленном вашим папашей. На всякий случай имейте в виду, что у человека, не приученного к езде в паланкине или в коляске, с непривычки сразу же начинает ломить поясницу.

— И кто только просил вас выяснять чужие родословные? — возмутилась постоялица. — Занялись бы лучше своей собственной. Вы ведь хвастали, будто приходитесь единственной дочерью главному жрецу храма Идзумо. Отчего же тогда вы вышли замуж за бедняка? Или просто тамошний бог-соединитель судеб, который с легкостью улаживает подобные дела по всей стране, прогневался на вас за что-то? И еще кое-что хочу сказать вам напоследок. Когда-то на постоялом дворе «Фудэя» в Саге обреталась блудливая Коман по прозвищу «Тэнгу». Говорят, будто она и некая домовладелица похожи друг на друга как две капли воды. Вот бы узнать, в какой части столицы проживает эта домовладелица!

— Я не желаю больше с вами препираться! — воскликнула домовладелица. — Чтоб духа вашего больше здесь не было! — С этими словами она выдернула из пазов дверь флигеля, давая тем самым понять, что жильцам отказано от дома.

Торговец веерами, слышавшим весь этот разговор, не на шутку забеспокоился.

— Теперь из-за твоего злого языка нам придется покинуть насиженное место, — принялся он выговаривать жене. — А для торговца переезд хуже разорения. Ступай и, пока не поздно, извинись перед хозяйкой.

— И не подумаю! — отвечала женщина с перекошенным от злости лицом.

— Как, ты еще смеешь мне перечить? — вскричал возмущенный муж. — Немедленно убирайся прочь из дома в чем мать родила! Не жена ты мне больше!

— Хорошо, я уйду. Но за то, что ты меня гонишь, так и знай, я всем расскажу, от чего скончалась твоя сестрица, — молвила женщина и стала собирать вещи.

При этих ее словах гнев мужа исчез без следа, и он заискивающим тоном произнес:

— Как ты могла поверить, что я расстанусь с тобой из-за какой-то ерунды? По правде говоря, мне самому опротивело глядеть, как задается наша домовладелица. Нам и впрямь лучше уехать отсюда.

Вскоре супруги перебрались на улицу Самэгаи, неподалеку от Пятого проспекта. Все бы ничего, если бы не полоумная старуха, проживавшая по соседству с ними с южной стороны. Временами на нее что-то находило, и она ни с того ни с сего хватала нож и носилась с ним по округе. «Жить в таком соседстве небезопасно», — подумали супруги и переселились в другой дом, напротив входа в храм Роккакудо. И что же? Оттого ли, что столбы, подпирающие крышу, были с самого начала врыты не тем концом, или еще почему-то, но каждую ночь они слышали леденящий душу скрип, будто, того и гляди, обрушится потолок.

Это повергало их в такой страх, что вскоре они решили переехать на улицу Сэмбондори на окраине города. Уж где было по-настоящему тихо, так это там и первое время супруги были очень довольны. Однако немного спустя обнаружилось, что западный ветер всякий раз приносит с собой дым с близлежащей пустоши, где сжигают трупы. Понятное дело, это пришлось им не по душе, и они снова переселились, на сей раз в верхнюю часть Симмати. Дом, который они себе подыскали, был недавно отстроен и стоял особняком. Соседство им тоже показалось приятным. С северной стороны, в доме с решетчатым фасадом, проживал некий старик на покое, в прошлом торговец посудой. Держался он замкнуто и шумных знакомств не водил. С южной же стороны с ними соседствовали известные в столице винная и солодовая лавки.

— Наконец-то мы отыскали то, что нужно! — радовались торговец с женой. Однако в первую же ночь из дома старика послышалось пение молитв в духе секты Сэндзю.[295] Старик вопил до рассвета, да так, что супруги почти не слышали друг друга.

В довершение всех бед из солодовой лавки на несчастных новоселов двинулось целое полчище тараканов, каждый величиной с цикаду. За недолгое время они обгрызли в доме всю деревянную посуду, залезли в кувшин с водой и в бутылку с соей, продырявили мешки с рисом, попортили одежду, бумажные ширмы и веера, обглодали рыбу, подвешенную на крюках в кухне, нагадили в корзинку, где хранилась соль, — одним словом, причинили хозяевам невосполнимый ущерб.

«Мыши в доме — что в стране воры», — написал некогда Кэнко-хоси, но узнай он об этом, наверняка написал бы так: «Тараканы в доме — что в стране пьяницы!» Едва дотянув до лета, супруги снова переехали. Так, не прошло и двух лет, а они девять раз сменили жилище, и от их состояния остались лишь жалкие крохи.

В конце концов, послушавшись сводного брата жены, который проживал неподалеку от храма Ниитамацусима на улице Мацубара, супруги решили перебраться в дом по соседству. Однако оказалось, что этот дом расположен как раз в дьявольском направлении. К тому же в тот год сие несчастливое направление совпало с местопребыванием божества Кондзин,[296] и это усугубило дело. Торговец веерами пошел было на попятный, но братец возразил:

— В нашем мире и без того жить тяжело. Не хватало еще думать о каком-то несчастливом направлении! Положитесь во всем на меня.

Поддавшись на уговоры брата, супруги поселились в этом доме, но с тех пор у них вообще все разладилось. С каждым днем торговля шла все хуже и хуже, и жизнь их пошла прахом, словно рассыпающееся от ветхости бумажное кимоно.

Через некоторое время супруги решили поселиться розно, чтобы хоть как-то поправить положение. Муж уехал в городок Сираиси в провинции Осю и нанялся подмастерьем к одному из тамошних изготовителей бумажных кимоно. Жена подалась в местечко Хирадоносима в провинции Хидзэн, мастерила веера и тем кормилась. Так они и разъехались в разные стороны, а все из-за того, что жена была невоздержанна на язык. Вообще, в чем женщинам надлежит проявлять особую осмотрительность, так это в словах.

Мужа предстоящая разлука сильно опечалила.

— Ну что же, прощай пока, — говорил он жене, утирая рукавом слезы. — Когда-нибудь мы съедемся и снова заживем вместе.

Но женщина рассудила иначе.

— К чему связывать себя обещанием, если теперь нас будут разделять сотни верст? Напиши-ка мне лучше разводную бумагу.

Между супругами вновь разыгралась ссора.

— Ах, так? — вскричал муж. — Нет чтобы потерпеть немного одной, так тебе сразу же подавай другого мужа!

А жена в ответ:

— Только не прикидывайся, будто ты собираешься жить бобылем. Ух, проклятый, мало ему, что укокошил родную сестрицу и прибрал к рукам ее денежки!

Так, разругавшись вконец, они и расстались. Верно говорится в пословице: «Расставшиеся супруги хуже чужаков».

Поистине страшно становится, когда подумаешь о том, что таится в людских сердцах!

Ракускэ, торговец солью

Неподалеку от храма Симмэй в Аватагути стояла бедная хижина, крытая бамбуком, и такая приземистая, что до края стрехи можно было рукой достать. Жили в ней муж и жена. Им было уже по шестьдесят лет, а детей они так и не нажили. Одинокой была их старость.

Старуха добывала на жизнь мужским ремеслом — плела из соломы короткие сапожки и подвешивала их к оконной решетке. Погонщики лошадей, державшие путь из столицы в Ооцу, раскупали их, и это служило подспорьем в скромном хозяйстве супругов. Что же до старика, то он каждый день ходил в Киото, где торговал солью вразнос. Так они и жили. День пройдет — и ладно, о завтрашнем дне не задумывались.

Воротившись домой, старик подкладывал в очаг хворост, — ветки кустарника хаги[297] с равнины Курусуно, того самого кустарника, о котором в старину сложили много стихов, — вместе с женой они пекли сладкий картофель и запивали его зеленым чаем, который покупали понемногу в храме Кандзюдзи. Эти скромные радости казались им истинным блаженством, и они никогда не завидовали тем, кто жил в достатке, ни в чем не зная нужды.

Время бежало для них незаметно, точно во сне. Под Новый год они не толкли рисовых лепешек, в праздник Бон не лакомились соленой макрелью, а перед праздником девятого месяца не покупали ни каштанов, ни сакэ с цветами хризантемы. Поскольку в течение всего года они ничего не брали в долг, им не нужно было расплачиваться по счетам, и хотя на первый взгляд могло показаться, что нужда им в тягость, на самом деле жили они легко, ведь многие житейские заботы их миновали. Не напрасно старика прозвали Ракускэ, что значит «Блаженный».

Наступило восьмое число девятого месяца, канун праздника, когда принято платить по счетам. В этот день даже топот ног по улице совершенно особый. Столичные дамы и те, накинув на голову покрывало кацуги модной раскраски, бегут со всех ног, не заботясь о том, как выглядят со стороны.

И вот среди всей этой суеты известный в столице торговец тканями, поставщик двора решил праздновать окончание строительства своего нового дома, возведенного в середине улицы Накадатиури. Громадный домина, он тянется вширь на пятнадцать, а то и на шестнадцать кэнов.

Возле дома натянуты широкие занавеси, поставлены золоченые ширмы, настелены ковры. На земляной пол в лавке ставят все новые и новые подношения: бочонки сакэ и ящики с рыбой. Делать отметки об этих дарах в книге нет времени — приказчик только успевает их принимать.

На кухне хлопочут слуги, готовя праздничное угощение. Все женщины в доме нарядно одеты. Но вот уже собрались гости. По кругу пошел поднос «остров счастья», уставленный закусками. Певцы, танцоры и лицедеи исполняют свои номера. Гости, успевшие пропустить уже не одну чарку, хохочут без устали. Старший плотник надевает шапку эбоси, облачается в церемониальный костюм, берет в руку гохэй, поднимается на крышу и возлагает на установленную там божницу лук и стрелы для изгнания нечистой силы. Затем с помощью других плотников укрепляет коньковый брус, ритмично ударяя по нему молотком. Наконец звучит мелодия «Мандзай», все поздравляют хозяев и бросают на улицу рисовые лепешки,[298] которых для этого случая заготовлено пятьсот восемьдесят штук. Подбирать эти лепешки кидается столько народу, что широкая улица в один миг становится тесной.

Пришедшие поглазеть на празднество думали про себя: «Вот это богач! Какой дом себе выстроил! Вот бы мне отгрохать такую усадьбу и передать ее в наследство потомкам!» Те, кто не мечтал о богатстве, спокойно проходил мимо, лишь мельком взглянув на дом.

Но таковых было мало. В большинстве же своем зеваки сразу принимался подсчитывать, каково состояние хозяина, первым делом обращая внимание на размеры кладовых. Неразумная алчность, да и только! Ведь еще лет двадцать назад хозяин этого дома занимался починкой фонарей и был настолько беден, что не всегда мог разжечь огонь в очаге. И откуда только берется у людей богатство?

Хозяин этого дома, например, придумал наносить на бумагу состав из смеси вяжущего сока хурмы и слюды и стал мастерить фонари, которые можно было использовать даже в дождливые ночи. На этом он и разбогател. Сейчас его состояние оценивается в семь тысяч каммэ, не меньше.

Неудивительно, что ему удалось породниться со знатным семейством, ведь в прежние годы даже в Киото не придавали особого значения происхождению жениха, если, конечно, он не занимался таким малоприбыльным делом, как изготовление бамбуковых берд для ткацких станков или ручек для ушатов. Хоть и старая это истина, а как не сказать: в нашем мире только и света что от денег.

В толпе, окружившей дом богача, находился и торговец солью из Аватагути, только, в отличие от других, он не мечтал о таком же доме для себя, а просто остановился, чтобы послушать хорошее пение и поглядеть на искусные пляски. Когда толпа стала расходиться, Ракускэ неожиданно увидел на земле шелковый кошелек в красную полоску.

— Кто обронил этот кошелек? — спросил он стоявших рядом.

— Это мой кошелек, давайте его сюда, — откликнулся какой-то бритоголовый мужчина лет пятидесяти.

— Хорошо, я вам его отдам, только прежде скажите, что в кошельке.

— Около сотни мэ[299] мелочью, — ответил мужчина.

Ракускэ даже в лице изменился:

— Как не совестно вам, человеку почтенному, пускаться на такие низкие уловки! Знайте же, что в кошельке одни золотые кобаны, так что он принадлежит не вам!..

Настоящий владелец этого кошелька пусть придет за ним ко мне домой! — Ракускэ подробно объяснил, где он живет, и отправился восвояси.

Вечером того же дня к нему явился приказчик оптовика из восточной провинции и рассказал, что обронил накануне кошелек со ста двадцатью золотыми кобанами, полученными им от хозяина, и теперь не смеет посмотреть ему в глаза.

— Все верно, — промолвил Ракускэ. — Здесь и расписка есть, так что кошелек, без сомнения, принадлежит вам.

С этими словами он протянул кошелек приказчику. Тот залился слезами и с благодарностью произнес:

— Попади этот кошелек в другие руки, вряд ли он когда-нибудь вернулся бы ко мне. И тогда я вынужден был бы с позором бежать из Киото, а так с чистой совестью смогу явиться к хозяину. Позвольте же отблагодарить вас за услугу. — Приказчик вынул из кошелька пять золотых и протянул торговцу солью. Но тот и слышать не пожелал о вознаграждении:

— Этот кошелек принадлежит не вам, а вашему хозяину. По какому же праву вы распоряжаетесь чужими деньгами? Нет, я ни за что не приму их!

Приказчику ничего не оставалось, как положить деньги обратно в кошелек и откланяться.

Однако приказчик добра не забыл и с тех пор в дождливые, ветреные или снежные дни, когда торговцу трудно было идти в столицу, присылал к нему какого-нибудь человека, и тот неизменно покупал у Ракускэ по две мерки соли. Ракускэ радовался, считая, что само Небо одаривает его своею милостью, и не подозревал, что все это — дело рук приказчика из шелковой лавки. Что же до приказчика, то со временем он отделился от хозяина и открыл собственную лавку. Видно, то была награда ему за способность помнить добро. И теперь ему неизменно сопутствовала удача. А не так давно он придумал способ наносить на шелковые косодэ рисунок тушью, и благодаря этому неожиданно разбогател.

* * *
Во времена, о которых идет речь, в верхней части Киото проживал один известный лекарь. Знаменитости — народ своенравный, вот и этому лекарю вдруг наскучило пользовать знатных особ, и он перебрался в местечко Аватагути. Выбрав участок на одной из тихих улочек, застроенных только наполовину, он обнес его красивой живой изгородью и в глубине построил дом. Дом этот выходил как раз на Токайдоский тракт, по которому проезжали со своими свитами князья из разных провинций, направлявшиеся в Эдо на службу ко двору сёгуна или возвращавшиеся восвояси. Поскольку столичные жители освобождаются от необходимости падать ниц при виде князя, лекарь не отказывал себе в удовольствии усесться на самом приметном месте, мурлыкая под нос какую-нибудь песенку, и никто не мог его за это упрекнуть.

Как-то раз под вечер лекарь стоял у ворот своего дома и глядел на дорогу. В это время из Киото домой возвращался торговец солью. Едва завидев его, лекарь поспешил скрыться в доме.

— Почему при виде торговца солью вы предпочли вернуться в дом? — в недоумении спросили его домочадцы.

— Дело в том, что этот старец — истинный святой, — отвечал лекарь, — а при святом не годится стоять в сандалиях. Встретить же его разутым мне тоже было неловко, — ведь я с ним не знаком. Вот и счел благоразумным вовсе с ним не встречаться.

— А почему вы назвали его святым? — полюбопытствовали домочадцы.

— Как, вы до сих пор ничего не знаете? — удивился лекарь. — Он нашел деньги и вернул их владельцу. Другого такого человека не только в столице, но и во всей стране не сыщешь! Даже в Китае нет, наверное, человека, возвысившегося до такой святости.

С тех пор все в доме лекаря стали с особым почтением относиться к Ракускэ, торговцу солью.

О человеке, который торговал вразнос собственной смекалкой

На дне моря имеется скважина, она зовется Вэйлю — Задними Воротами. В сию скважину уходит вся вода, которую денно и нощно приносят в море многочисленные реки, и поэтому воды в нем не прибавляется.

У всякого человека есть рот, который можно уподобить скважине на дне моря. Сколько пищи уходит в эту прорву в течение всей человеческой жизни! Способов прокормиться существует бесчисленное множество, только не ленись! По нынешним временам, если человек трудится добросовестно, не щадя сил, он живет в полном соответствии с небесными установлениями и не испытывает нужды. Вообще говоря, во всех краях земли нашей, будь то призамковый посад или приморский город, людей полным-полно, а среди людей уж как-нибудь, да проживешь.

Взять, к примеру, селение Фусими в провинции Ямасиро. Как все переменилось там за последние семьдесят — восемьдесят лет! По обеим сторонам главной улицы до сих пор стоят дома, процветавшие в старину. Теперь они пришли в упадок, и многие их обитатели не заняты никаким определенным делом, но тем не менее как-то живут на свете. Посмотришь на это — и впрямь верно говорят, будто там, где есть тысяча домов, человеку не дадут пропасть. Нынче люди стали умнее и предпочитают занятия, о которых в прежние времена и не слыхивали.

На исходе прошлого года, например, в здешних краях объявился некий человек, который ходил по домам и за определенную мзду подновлял очаги в кухнях. Дело это оказалось весьма прибыльным, и в конце нынешнего года уже другой здоровенный детина стал предлагать свои услуги по части чистки котлов. При этом за большой котел он брал по пять медяков, а за остальные, даже самые маленькие, — по два медяка. Помимо этого, он еще нанимался промывать рис для лепешек; с каждой мерки он брал по два медяка, так что для домов, где не хватало рабочих рук, это было спасением.

Или вот еще пример — некий обойщик, закрыв свою мастерскую, стал ходить по городу, имея при себе все необходимое для работы: угольник, бамбуковую лопаточку, щетку и клей. Что же до платы, то за бумажные панели, которые наклеивают на нижнюю часть стены в гостиной, он брал по медяку с кэна, за оклейку сёдзи[300] — по два медяка, а за переклейку любого фонаря — по медяку, и к тому же убирал за собой весь мусор.

Ну, а когда кто-нибудь покупал полочку для приношений новогоднему богу счастья, он тут же прибывал на место, захватив с собой петли и гвозди, и, выяснив счастливое для данного года направление, в один миг прилаживал полку. В наш век ни в чем нет нехватки и все устраивается как бы само собой. Это весьма удобно, тем более что подобными услугами могут пользоваться даже люди небогатые.

Один человек лет пятидесяти перекинул через плечо какой-то сверток и стал обходить дворы, крича во весь голос: «Выведу блох у любой кошки!»

Услышав это, какая-то старушка, державшая двух кошек — одну белую, другую пеструю, — пожелала прибегнуть к его услугам. Порешили на том, что каждая кошка обойдется старухе в три медяка, и этот человек сразу же приступил к делу, да на удивление ловко. Поначалу он облил кошку горячей водой, а потом, как была, мокрую, завернул в волчью шкуру. Блохи, которые, как известно, не переносят сырости, все, как одна, переползли в волчью шкуру. После этого оставалось лишь вытрясти шкуру хорошенько, и можно было браться за другую кошку. Достаточно проявить смекалку — и даже на таком, казалось бы, немудреном деле можно заработать.

Да, народ теперь пошел куда как ушлый, но искателей легкой поживы это не останавливает. Некий мужчина, уже в летах, пустился на такую уловку. Надев кожаные хакама, какие можно увидеть на странниках, он заткнул за пояс короткий меч, повесил сбоку большой кошель и стал с умным видом расхаживать по городу, выкрикивая у каждого дома:

— Кто не может самостоятельно принять решение, доверьтесь мне! Если вы попали в трудное положение, я помогу советом!

Люди, немало повидавшие на своем веку, попросту не обращали на него внимания, те же, что попростодушней, в полном ошеломлении восклицали: «Глядите, какая наглость! Подобных плутов еще не видывал свет!» — и внимательно всматривались в его лицо.

Между тем осенью прошлого года несколько приятелей, собравшись вместе, отправились в лодке ловить бычков в устье реки Сангэнъякава в Осаке. Пойманную рыбу тут же зажаривали вместе с головой и внутренностями, она и служила угощением. Изрядно захмелев, друзья стали состязаться, кто больше съест этих самых бычков. Один из них сгоряча запихнул в рот рыбу целиком и в тот же миг почувствовал ужасную боль в горле. «В чем дело?» — всполошились остальные.

Оказалось, что в брюхе рыбы находился рыболовный крючок вместе с обрывком нити длиною около двух сунов. Этот крючок и вонзился бедняге в горло. Как ни пытались вытащить его, ничего не получалось. А поскольку помочь страдальцу не было никакой возможности, в лодке стихли звуки барабана и сямисэна и наступило смятение в точности такое же, как в эпизоде из «Цурэдзурэ-гуса», где рассказывается о монахе, который в подпитии надел на голову сосуд канаэ, а потом не мог его снять.[301]

Когда несчастного привели домой, он был почти что при смерти. К нему тотчас позвали врача, но и тот ничем не сумел ему помочь. Пока домочадцы метались, не зная, что бы еще предпринять, мимо дома пострадавшего проходил уже известный нам мастер давать советы. Узнав, в чем дело, он сказал: «Не беспокойтесь, в один миг вытащу!»

С этими словами он достал четки с мелкими бусинками, распустил их и стал одну за другой нанизывать на торчащий обрывок нити. Потом связал концы нити между собой и стал потихоньку двигать ее то вверх, то вниз. Не успели домочадцы и глазом моргнуть, как крючок был уже снаружи. Что и говорить, от этакой смекалки все пришли в восторг.

В это время в доме находился некий человек, который всякий разговор норовил перевести на себя.

— Позвольте и мне испросить вашего совета, — обратился он к чудодею. — В последнее время дела мои идут из рук вон плохо. За что ни возьмусь — одни убытки. Об этом узнали другие торговцы и теперь не хотят ничего отпускать мне в долг, так что я нахожусь в весьма стесненных обстоятельствах. К тому же день выплаты долгов уже не за горами, а мне, как ни считай, недостает более двадцати каммэ. Посоветуйте, что делать.

— Нет ли у вас богатых родственников? Скажем, зажиточного тестя? Или, на худой конец, брата-монаха? У монахов часто водятся деньги.

— Нет, — ответил тот.

— Очень сожалею, но в таком случае ничем помочь вам не смогу, — сказал советчик и пошел прочь.

Своенравная камеристка

Некий человек, поднаторевший в мирских делах, говаривал так: «Всякому, у кого водятся деньги, надобно постоянно быть начеку, ибо воров среди бела дня в нашем мире не меньше, чем мышей темной ночью».

Но если, следуя такому совету, остерегаться всего без разбору, побоишься, пожалуй, разжечь в доме очаг, а уж о том, чтобы сесть на корабль, плавающий по открытому морю, и говорить не приходится. Между тем судьбы людские вершатся на Небе, и если кто-то погибает от молнии, значит, так ему было на роду написано.

Впрочем, каждый в меру сил своих старается избежать опасности, и в большинстве случаев люди все-таки доживают до старости и умирают в своей постели.

В замках князей и домах придворных есть особое помещение — на случай землетрясения или грозы. Крышу трехэтажного дома выкладывают медными пластинами, на потолки натягивают завесу, в углах подвешивают мальвы, какие можно увидеть в изобилии на празднике храма Камо,[302] плотные шторы пропитывают особыми благовониями, предохраняющими от молнии.

Как только сверкнет молния, госпожа входит в это помещение, вокруг нее располагаются прислужницы и принимаются читать «Сутру Каннон».[303] Так много раз кряду они уберегаются от беды.

Однако избежать смерти не в силах даже самые богатые и знатные, те, что восседают на парчовых подушках. В положенный срок, хотят они того или нет, за ними приплывает корабль, перевозящий души умерших на тот берег. Вот и выходит, что человек не властен над смертью и не может ничего изменить, никакие предосторожности здесь не помогут. И все же люди, как правило, забывают о смерти и помышляют только об удовольствиях.

В одном знатном доме служила камеристка по прозванию Угуису, что значит «Соловей». Была она особо приближена к своей госпоже. И вот однажды, — а случилось это двадцать четвертого дня первой луны, когда зацвели сливовые деревья, — госпожа отправила ее вместо себя на богомолье в храм в Китано.

На возвратном пути Угуису все время глядела в окошко паланкина, с любопытством наблюдая за тем, что происходит вокруг. Когда миновали окрестности квартала Нисидзин,[304] сопровождавший ее челядинец вдруг спохватился, что заплатив за представление кагура, забыл принести полагающиеся храму пожертвования. «Подождите меня, я скоро вернусь», — пробормотал он и поспешил обратно в храм.

Угуису приказала поставить паланкин у ворот одного дома, а сама решила отдохнуть поблизости. Из дома доносился шум ткацкого станка и слышно было, как что-то толкут в ступке; около ступки хлопотала служанка. Хозяйка, еще молодая женщина, расположившись на галерее, перебирала своими красивыми руками свежую зелень. Судя по всему, она намеревалась приготовить дзони из остатков «зеркальных» моти[305] и попотчевать мужа.

Муж ее с довольным видом растянулся поблизости, положив голову на порожек, точно на изголовье.

— Ну вот, — заговорил он, — под Новый год мы благополучно расплатились по счетам. Да и вообще житью нашему только позавидовать можно. К примеру, придворные вынуждены носить на голове столько украшений, что и шею свернуть недолго. Князьям тоже не легче: хочешь не хочешь, а носи меч да таскай на себе парадные одежды. Куда привольнее горожанину! Вспомни старинное стихотворение: «Ради любимого вышла я в вешнее поле и свежую зелень рву». Это написал какой-то аристократ. А у нас в доме женушка насобирала молодой зелени, чтобы угодить своему муженьку, который любит поесть вволю.

«Вот это и есть счастье», — с завистью подумала Угуису. Слова горожанина так глубоко запали ей в душу, что, воротившись в замок, она сказалась больной и упросила госпожу ее отпустить.

Очутившись на свободе, Угуису, не теряя времени, вышла замуж за некоего горожанина. Все было бы хорошо, не находи бывшая камеристка забавной саму мысль о том, что рисовые лепешки не растут прямо в поле, а светильник не горит потому лишь, что в него не налили масла. Поскольку в житейских делах Угуису оказалась до крайности бестолковой, муж решил, что одной красоты для хозяйства мало, и в конце концов отправил ее обратно в родительский дом.

После этого она еще несколько раз выходила замуж, но столь же неудачно.

Наконец к ней посватался владелец одной косметической лавки с Четвертого проспекта в надежде, что ее холеное личико послужит хорошей приманкой для покупателей. Но не тут-то было: Угуису нашла, что сидеть в лавке и целыми днями расточать посетителям улыбки ниже ее достоинства. Кончилось тем, что и отсюда ее прогнали.

Испытав одно унижение за другим, Угуису вовсе утратила стыд и стала женой шута, потешавшего посетителей злачных заведений в квартале Хигаси-кавара. Поначалу супруги еще могли держать служанку, но затем впали в горькую нужду, а поскольку весь доход шута состоял лишь из чаевых, которые давали ему гости, выбраться из нищеты им никак не удавалось. Не было случая, чтобы они вовремя заплатили по счетам. В каждый из пяти праздников муж Угуису уходил из дому и вынужден был скрываться, дабы избежать встречи с заимодавцами.

Теперь уже Угуису и не вспоминала о своем благородном происхождении, а от былой ее красоты не осталось и следа. Ходила она в своем старом, залатанном авасэ бледно-голубого цвета, которое не спасало от ветров в месяц инея, а поясом ей служила простая бумажная веревка.

Нечесаные волосы торчали в разные стороны; чуть ли не по месяцу она не мылась, и прикоснуться к ней было так же неприятно, как взять в руки гусеницу. Ногтей Угуису не стригла, зубы давно перестала чернить. Речь ее сделалась грубой, а голос — сиплым. Вот до чего она опустилась!

А уж на что диким стал ее нрав! Теперь она не видела ничего предосудительного в том, чтобы в одиночку бродить по ночным улицам. Стоило же какому-нибудь незнакомцу дотронуться до нее, как она принималась клянчить у него деньги. Сборщиков долгов она морочила столь искусно, что в скором времени снискала славу мошенницы.

Едва ли честнее обходилась она с теми, для кого мастерила на заказ саси-таби,[306] крученые бумажные шнурки для подвязывания волос, плетеные пояса или обертки для благовонных свечей. Получив за них плату, она, вместо того чтобы отдать эти вещи заказчикам, продавала их и вырученные деньги забирала себе. «С этой женщиной опасно иметь дело», — предупреждали друг друга люди, однако столица велика, и все сходило обманщице с рук.

— Наверное, сам бог Удзигами не мог предположить, что жизнь этой женщины сложится таким образом. Обстоятельства меняют людей, и пока человек благоденствует, трудно угадать, что станет с ним потом. Подобная участь постигла ее потому, что она позавидовала жалкому счастью простолюдинов и отказалась от благодатной службы в замке. В нашем мире и мужчинам, и женщинам надлежит иметь лишь такого покровителя, который понимает обычаи их рода. — Так говорил человек, хорошо знавший Угуису.

Из сборника «Ворох старых писем»

И в столице все вышло не так, как я ожидал

Город Сэндай,
улица Хонтё, первый квартал, в лавку «Могамия»,
г-ну Итиэмону.
Нарочно наняв для этого случая гонца, спешу отправить Вам письмо. Как Вы там поживаете, здоровы ли? А я вот крепко стосковался по родным краям. С тех пор как мне по молодости лет захотелось вкусить прелестей столичной жизни и я, не послушавшись Ваших предостережений, уехал из родного города, минуло уже восемнадцать лет, но былого я не забыл.

Интересно, что поделывает моя женушка? Верно, все еще дуется на меня за то, что я от нее сбежал. Между прочим, я трижды высылал ей разводную бумагу, но она зачем-то все еще хранит мне верность и не хочет вторично выйти замуж. А муж нужен женщине обязательно, чтобы было кому ее содержать. Что же до меня, то я порвал с нею окончательно. И как только она ухитрилась прикипеть душой к человеку, от которого одни неприятности? Прошу Вас, постарайтесь ей объяснить, что она непременно должна выйти замуж, пока еще молодая. Я, как-никак, в свое время доводился ей мужем и имею право дать дельный совет.

Если же Вам любопытно, почему я от нее сбежал, знайте: из-за ее проклятой ревности. До того довела она меня своими попреками, что со временем даже лицо ее мне опротивело. И хотя мужу-примаку не п