И небо смотрит на нас [Юрий Михайлович Лужков] (fb2) читать постранично

- И небо смотрит на нас 49 Кб, 6с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Юрий Михайлович Лужков

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Инвалид — это человек, который своими страданиями и муками защитил всех живущих от гнева небес, ежечасно взирающих на грешную землю.

Из китайской философии

Посвящается светлой памяти  Елены Мухиной



Вспоминая свое барачное детство, я однажды понял, что, не осознавая того, мы, послевоенные мальчишки, “играли в жизнь”, примеряли игру к скорому и близкому своему будущему. По некоторым приметам, будущее это не сулило нам особенно уж больших радостей. Если судить по некоторым взрослым людям, то после детства ждала нас работа не из самых интересных, не исключалось, что должны были мы в этом будущем присосаться к бутылочке, обязательно жениться, чтобы скандалить потом с женой. Возможны были и более интересные варианты.


Все бы это ничего, но будущая взрослая жизнь многим из нас грозила еще одной гадостью, еще одной бедой, которая называлась “болезнь”. Это отдельная и страшная тема.


После войны немало было инвалидов, и с детским любопытством смотрели мы, как они передвигаются на своих костылях, как выкатываются на своих тележках с колесиками из подшипников, а там уж подбираются к пивной точке, где — вот она, людская доброта, — им наливали пенную кружку без очереди или давали допить со дна.


Тогда, после войны, в воздухе, что называется, пахло грозой. Мы кое-что знали про атомную бомбу, мы жили при “холодной войне” и подсознательно понимали, что ведь и настоящая война тоже возможна. А если война, то, значит, будут инвалиды. Мы будем после войны инвалидами.


Это не детская логика, потому что, между прочим, никогда не было такой последовательности, чтобы после войны не прибавлялось инвалидов. Возьмите хотя бы Афган, еще не забытые восьмидесятые. Да и более поздние времена, тоже не без крови и слез.


В детской поре и радостей было немало, но сейчас не об этом. Не хочется писать о радостях детства, потому что для друга моего Сережки радостей никаких не было. Да и было ли у него детство, это тоже вопрос.


Мы как-то привыкли, вся наша дворовая команда, к тому, что тетя Катя, его одинокая мама, выносила Сережку во двор, усаживала на скамейку (была у нас такая, парковая, с прогнутой спинкой), ни к кому отдельно не обращаясь, говорила: ребята, присмотрите за Серегой.


А кому там было смотреть! Мы то в футбол, то купаться, то в кино, а Серега сидел и сидел, сваливаясь бессильно набок, перекашиваясь, сползая в вогнутость скамьи, пока не валился на нее, а встать самостоятельно и нормально сесть он, горькая его доля, сам не мог.


Долгими часами смотрел он, лежа на спине, в высокое небо над дворовыми тополями, пока кто-нибудь сердобольный из взрослых не усаживал его или пока мы, дворовая шайка-лейка, не возвращались в родной двор.


Как-то, проникнувшись, как мне казалось, его бедой, я спросил: трудно так жить, Серега?


— А что, умирать надо? — Он посмотрел на меня, и мало детского было в этом взгляде.


Я понял, что он сильнее нас, сильнее любого здорового.


И, что совершенно уж точно, он был умнее нас, больше знал, потому что читал больше. Что ему делать-то было, полупараличному, как не читать.


Тоннами глотал он книги и во дворе прославился тем еще, что со знанием дела говорил о международном вопросе, а аудитория его была не только мы, ребятня, но и взрослые мужики, они тоже любители посудачить.


Вопреки широко распространенному ныне мнению, что в те годы чуть не за каждое слово в лагеря тащили, дискутировал народ изрядно и о многом.


Серега был настолько продвинут, что сам написал про свою болезнь тогдашнему министру здравоохранения и был после этого отправлен на год в Евпаторию, в детский санаторий, где пролежал на спине год без одного дня, потом еще восстанавливался, но в Москву вернулся на своих ногах.


Все это было позже, а настоящую муку он испытал еще до Евпатории.


Жил у нас во дворе некто Коля Фаронкин, сверстник-ровесник, наш замоскворецкий пацан с ранней наколкой на прочной груди, с довольно-таки лихими замашками, с жесткой волей, не отграненной разумом.


Он любил поиздеваться над Серегой.


Я дрался с Фаронкиным до крови — за Серегу.


Колька залез однажды, обхватывая ствол ногами и подтягиваясь на сильных руках, на тополь, что стоял у скамейки, и сверху окликнул:


— Серега!


— Чего тебе? — спросил Серега.


— Лезь сюда, урод. Тут веселей, чем на скамье лежать!


Серега молчал.


— Слышь, ты, грамотей, а ты на бабу залезешь, когда вырастешь? Трудно будет — обращайся. Я помогу. Бабе твоей.


Я ждал Кольку внизу. Серега говорил мне: не связывайся с животным.