присутствующих, включая жертву, действие разворачивалось, как во сне — незнакомец в белом костюме успел только моргнуть, и, даже когда револьвер уже выстрелил, еще казалось, что он и дальше будет уплетать свое мороженое. Человек с револьвером выстрелил только раз; толстяк закрыл глаза и осел на бок, но не упал, а как будто вдруг уснул; убитый наповал, он продолжал сжимать в руке мороженое; убийца отшвырнул оружие, которое никто не стал ни искать, ни поднимать, и вышел со станции так спокойно, как будто ни одна душа не смогла бы этому воспрепятствовать. Но за секунду до того, как бросить револьвер, он посмотрел на меня — я сидел к толстяку ближе всех, — никогда в жизни я не напарывался на такой мертвый, каменный взгляд; эти глаза не оставляли сомнений, что сейчас он выпустит все оставшиеся пули и в меня. Именно тогда я понял, что убийца — не молодой человек, а ребенок, ребенок одиннадцати-двенадцати лет. Я так никогда и не узнал, погнался ли кто-нибудь за ним, задержали его или нет, и не посмел наводить справки; но не эти глаза потрясли меня до тошноты, а физический ужас при мысли, что передо мной ребенок. Ребенок, и, видимо, поэтому — с полным основанием и, одновременно, без всяких оснований — я еще сильнее испугался, что он меня убьет. Под общий крик толпы я бросился прочь от него в поисках туалета, не соображая еще, тошнит меня или приспичило по малой нужде. Несколько мужчин окружили труп, никто не преследовал убийцу: все побоялись, а может, решили, что это ни к чему. Я вошел в туалет, маленькое помещение с треснувшими мутными зеркалами и единственной кабинкой в глубине, напротив входа — она была похожа на ящик, сколоченный, как и вся автостанция, из цинковых листов. Я толкнул дверь и увидел ее в тот момент, когда она садилась: юбка подобрана до талии, ноги испуганно стиснуты, настолько же белые, насколько и голые. Я печально и чистосердечно сказал «извините» и сразу закрыл дверь именно с такой скоростью, чтобы еще раз взглянуть на нее, на неумолимую упругость ее ягодиц, пытавшихся сжаться под задранной юбкой, на ее полуголое тело, на глаза, ставшие в два раза больше от страха и неожиданности, и на тайное торжество в сияющих зрачках, вспыхнувшее от сознания, что ею восхищаются — в этом я уверен теперь. И вот такая судьба: нам достались соседние места в допотопном автобусе, который вез нас в столицу. Впереди маячило долгое путешествие — более восемнадцати часов; поводом для разговора стала гибель толстяка в белом; я ощущал не только каждое случайное соприкосновение с ее рукой, но и страх, гнев, все переживания моей будущей жены. И вот такое совпадение: у нас была общая профессия, кто бы мог подумать! правда? два учителя, простите за назойливость, а как вас зовут? (молчание), меня зовут Исмаэль Пасос, а вас? (молчание) — она слушала, не произнося ни слова, и наконец: «Меня зовут Отилия дель Саграрио Альдана Окампо». Общие чаяния. Вскоре убийство и случай в туалете отодвинулись в прошлое — по крайней мере, внешне, потому что я продолжал думать об этом, снова и снова связывая те события в какую-то абсурдную последовательность: сначала смерть, потом ее оголенное тело.
Моя жена по-прежнему на десять лет моложе меня, ей шестьдесят, но с виду больше, она причитает и горбится при ходьбе. Нет, это совсем не та двадцатилетняя девушка, что сидела на общественном унитазе: глаза, как два прожектора над островком подоткнутой юбки, стиснутые бедра и треугольник между ними, странный зверек. Теперь она старая, ко всему привыкшая и всем довольная, она проживает жизнь в этой стране и в этой войне, занятая своим домом, трещинами в стенах, возможными протечками в крыше, хотя крики войны раздирают ее слух, но в решающий момент она такая же, как все, и я радуюсь ее радостям, и, если бы она теперь любила меня, как любит своих рыбок и котов, я, может быть, и не стал бы подглядывать через ограду.
Может быть.
— С тех пор как я тебя знаю, — говорит она мне в тот вечер перед сном, — ты никогда не переставал подглядывать за женщинами. Я бы бросила тебя еще сорок лет назад, если б узнала, что ты пошел дальше. Но, как видишь, нет.
Я слышу ее вздох и, кажется, вижу облачко пара, взлетевшее над кроватью и накрывшее нас обоих:
— Ты был и остался безобидным бестолковым ротозеем.
Теперь вздыхаю я. Это смирение? Не знаю. Я решительно закрываю глаза, но все равно слышу ее слова:
— Сначала было трудно, я страдала, зная, что ты не только подглядываешь целыми днями, но еще и учишь детей в школе. Кто бы мог подумать, правда? Но я за тобой наблюдала, хотя, повторяю, только сначала, потому что убедилась: на самом деле ты никогда не совершал ничего предосудительного, ничего плохого, грешного, в чем бы нам пришлось раскаиваться. По крайней мере, я так думала или хочу так думать, Господи.
Тишину можно видеть, как и вздох. Она желтая, выделяется из каждой поры и поднимается к окну, словно туман.
— Меня огорчало это твое пристрастие, — говорит она и как будто улыбается, — но я к нему быстро привыкла, я
Последние комментарии
30 минут 18 секунд назад
2 часов 40 минут назад
1 день 15 часов назад
1 день 20 часов назад
2 дней 4 часов назад
2 дней 7 часов назад