Чарльз Диккенс. Собрание сочинений в 30 томах. Том 28 [Чарльз Диккенс] (fb2) читать постранично, страница - 2

- Чарльз Диккенс. Собрание сочинений в 30 томах. Том 28 (пер. Ирина Гавриловна Гурова, ...) (а.с. Собрание сочинений в тридцати томах -28) 1.37 Мб, 633с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Чарльз Диккенс

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Францию королевский шут все время хандрит». И когда мистер Макриди с досадой, к которой примешивается плохо скрытая грусть, отвечает ему: «Ни слова больше! Я сам это заметил», — это производит необыкновенное впечатление. Мы догадываемся, что в глубине его сердца все еще живет память о той, кто прежде была его кумиром, верхом совершенства, отрадой его старости, «любимицей отца». И столь же трогателен ласковый взгляд, который он бросает на вошедшего Шута, спрашивая с искренней озабоченностью: «А, здравствуй, мой хороший! Как поживаешь?» Разве можно после этого сомневаться, что его любовь к Шуту связана с Корделией, которая была добра к бедняге, теперь тоскующему в разлуке с ней? И уже это подготавливает нас к высочайшей трагедии финала, когда Лир, лишившись всего, что он любил на земле, склоняется над мертвым телом дочери и вдруг вспоминает о другом кротком, верном и любящем создании, которого он лишился, в минуту смертельной агонии ставя рядом два сердца, разбившиеся в служении ему: «И бедный мой дурак повешен!»

Лир мистера Макриди, и раньше отличавшийся мастерским воплощением авторского замысла, еще более выиграл от возвращения в трагедию Шута. Это находится в полном соответствии с толкованием образа. Перечисленные нами сцены, например, в какой-то мере предвосхищались еще в самом начале, когда за гордой надменностью и королевским безрассудством Лира крылось и нечто другое — нечто, искупавшее его обращение с Корделией. Растерянная пауза после того, как он отнимает у нее «родительское сердце», торопливость и в то же время неуверенность, когда он приказывает позвать французского короля: «Вы слышите? Бургундский герцог где?» — сразу показывают нам, какого снисхождения он заслуживает, какой жалости, и мы понимаем, что он не владеет собой, и видим, как сильно и непобедимо владеющее им безрассудство. Стиль игры Макриди остается тем же в первой большой сцене с Гонерильей, где можно заметить столько правдивых и страшных в своей естественности штрихов. В этой сцене актер поднимается на самые высоты страстей Лира, проходя через все ступени страдания, гнева, растерянности, бурного возмущения, отчаяния и безысходного горя, пока наконец не бросается на колени и, воздев руки к небу, изнемогая от муки, не произносит грозного проклятия. В главной сцене второго действия есть тоже немало чудесных мест: его полная «hysterias passio» {Истерии (лат.).} попытка обмануть самого себя, его боязливая, тревожная нежность к Регане, возвышенное величие его призыва к небесам — эти страшные усилия сдержаться, эти паузы, этот невольный взрыв гнева после слов: «Я более не буду мешать тебе. Прощай, дитя мое», — и, как нам кажется, несравненная по глубокой простоте и мучительному страданию великолепная передача стыда, когда он прячет лицо на плече Гонерильи и говорит:

Тогда к тебе я еду.
Полсотни больше двадцати пяти
В два раза — значит, ты в два раза лучше.
И вот тут присутствие Шута позволяет ему совсем по-новому подать коротенькую фразу, заключающую сцену, когда вне себя от жгучего гнева, пытаясь порвать смыкающееся вокруг него кольцо неизъяснимых ужасов, он вдруг чувствует, что рассудок его мутится, и восклицает: «Шут мой, я схожу с ума!» Это куда лучше, чем бить себя по лбу, бросая себе велеречивый и напыщенный упрек.

А Шут в сцене бури! Только сам побывав в театре, может читатель понять, как он тут необходим и какое глубокое впечатление производит его присутствие на зрителей. Художник-декоратор и машинист вложили в эту сцену все свое искусство, великий актер, играющий Лира, превзошел в ней самого себя — но все это бледнеет перед тем, что в ней появляется Шут. Здесь его характер меняется. Пока еще была надежда, он пытался лихорадочно-веселыми шутками образумить Лира, пробудить в его сердце былую любовь к младшей дочери, но теперь все это уже позади, и ему остается только успокаивать Лира, чтобы как-то разогнать его черные мысли. Во время бури Кент спрашивает, кто с Лиром, и слышит в ответ:

Никого. Один лишь шут,
Старающийся шутками развеять
Его тоску[4].
Когда же ему не удается ни успокоить Лира, ни развеять шутками его тоску, он, дрожа от холода, поет о том, что приходится «лечь спать в полдень». Он покидает сцену, чтобы погибнуть совсем юным, и мы узнаем о его судьбе, только когда над телом повешенной Корделии раздаются исполненные невыразимой боли слова.

Лучше всего в сценах в степи Макриди удается место, когда он вспоминает о «бездомных, нагих горемыках» и словно постигает совсем иной, новый мир. Но вообще этим сценам несколько не хватает бурности, сверхчеловеческого безумия. Зритель все время должен чувствовать, что главное здесь — не просто телесные страдания. Однако беседа Лира с «Бедным Томом» была необыкновенно трогательной, так же как и две последние сцены — узнавание Корделии и смерть, столь прекрасные и