Третья мировая война (сборник) (fb2)

- Третья мировая война (сборник) 1.49 Мб, 393с. (скачать fb2) - Евгений Юрьевич Лукин - Любовь Александровна Лукина - Кир Булычев - Михаил Георгиевич Пухов - Иван Антонович Ефремов

Настройки текста:



Третья мировая война (сборник)

Олег Алексеев Рассвет на Непрядве

1

В ту осень меня приняли на первый курс института в Москве. Приемные экзамены закончились, до начала занятий оставалось три дня, и мне вдруг нестерпимо захотелось домой — в деревню, в псковские леса, к родителям, к друзьям, к одной необыкновенной девушке.

Лес встретил шумом, шорохом сухой иглицы. За десять дней в городе я истосковался по родине, шел, шатаясь, будто пьяный. Вот и деревня, вот и наш дом под тесовой крышей, отец возится с ружьем, мать идет с ведрами за водой… Увидела меня, бросила гремучие ведра.

От матери я узнал, что моя девушка выходит замуж в соседнюю деревню…

Не помня себя, добрел до поля, лег на копну, уткнулся лицом в горячее. Стало вдруг страшно. Так страшно, как было в войну, когда по мне и матери стрелял немецкий пулеметчик…

Смутно, словно издалека, долетел до меня чей-то голос. Пересилив себя, я привстал, а увидев, кто меня ищет, встал около копны…

Рядом со мной стояла хмурая женщина в темной юбке и черном платке, в мужском пиджаке, в яловых сапогах. Женщина, прихрамывая, подошла поближе. Левую руку держала неловко, будто птица подбитое крыло, в правой был холщовый узелок. Звали женщину Валентина-партизанка. В войну она жила в деревне за озером. Каратели сожгли деревню, а людей убили. Спаслась каким-то чудом одна Валентина. На ее глазах фашисты застрелили мать, сестру, брата и двоих детей Валентины — сына и дочку. Муж ее погиб в армии еще в сорок первом… У Валентины не осталось даже дальних родственников. «Полная, круглая сирота…» — говорила о себе Валентина. После страшного того дня она стала партизанкой. В деревне говорили, что она искала смерти, но и сама смерть ее боялась. От матери я слышал, что Валентина часто ходит на то место, где была ее деревня, садится около двух молодых елочек, называет их именами сына и дочки. Даже когда она улыбалась, глаза ее оставались пасмурными.

— В Москву, говорят, едешь? — хмуро спросила меня Валентина. — Попросить хочу тебя очень…

Торопливо, зубами развязала она холщовый узелок.

— Вот, погляди!

В холстине лежали награды: орден Отечественной войны II степени, медали «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». Валентина отвернула уголок, и мне показалось, что рядом с наградами — раскаленный уголь, только что выхваченный из костра или печи.

На холстине лежал красный камень с медной цепочкой. Мой отец был учителем в деревне, он рассказывал, что такие камни-обереги были в древности у многих псковских воинов.

Валентина бережно взяла оберег, протянула мне.

— Говорят, он в двух страшных битвах побывал — на Чудском озере и на Куликовом поле… Далеко от Москвы Куликово поле?

— Не знаю… — пожал я плечами. — Наверное, не очень…

— В нашем роду оберег этот от отца к сыну передавали. Будто он от смерти спасает… Тот, что на Куликовом поле бился, так и не приехал на родину, раненый был, остался, а оберег с товарищем обратно послал. Мне это дедушка рассказывал, а он от своего деда слыхал… Узнать бы, может, кто-то уцелел из нашего рода? Ну хоть одна живая душа?

Протягивая оберег, Валентина смотрела с надеждой и болью. Я не мог не взять бесценную древнюю вещь.

— Не потеряй… — дрогнувшим голосом попросила Валентина.

В войну давнее время словно бы приблизилось: прошлые войны и битвы, показалось, были совсем недавно, встали в один ряд с Великой Отечественной. Оберег будил память…

Со мной была моя беда, я не мог забыть о ней ни на минуту, но огромное чужое горе заслонило эту беду, и она как-то вдруг потускнела. Острая боль ушла, осталась глухая, ровная…

2

Моим соседом по общежитию оказался кудрявый увалень с карими веселыми глазами. Звали его Антоном. Знакомясь, он так пожал мне руку, что я чуть не вскрикнул от боли. Появился Антон с огромным плетеным сундуком, который он нес без особых усилий, словно тот был пустым. Шел шестой послевоенный год, и одет мой новый знакомый был в армейские брюки и сшитую из трофейной шинели грубую куртку…

— Что это? Покажи, — заволновался Антон, случайно увидев оберег.

Я пересказал слышанное от Валентины.

— С Куликова поля? — Антон глянул на меня недоверчиво. — А разве псковичи были на Куликовом?

— Были. В Четвертой Новгородской летописи сказано: «Да еще к тому же подоспели в ту пору военную издалека великие князья Ольгердовичи, чтобы поклониться и послужить: князь Андрей Полоцкий с псковичами и брат его князь Дмитрий Брянский со всеми своими мужами».

— Наизусть помнишь? — удивился Антон. — А много воинов послала Псковская земля?

— Наверное, много. Есть документы, что были воины из Пскова, Холма, Гдова и Острова.

Антон осторожно взял оберег, посмотрел его на просвет.

— Здорово. Видно облака, зарю, дым, какие-то холмы. Погоди, я сейчас тоже чудо покажу.

Антон открыл плетеный сундук и что-то оттуда вытащил. Сначала мне показалось, что в руке у Антона ничего нет, но там оказался шар величиной с крупное яблоко неправдоподобной чистоты и прозрачности. Сбоку часть шара была сколота.

— А-а, «видящий» шар… — послышался голос с дальней кровати.

Свесив ноги, на койке сидел с книгой в руках лохматый четверокурсник в роговых очках.

— Где достали-то? — весело спросил очкастый. — Оберег — сердолик, а это вещь ценная — горный хрусталь.

— Это шар моего дяди, — сказал Антон. — Нашли школьники в овраге, а дядя Сергей был учителем, ему принесли. Посмотришь в шар, задумаешь что-то, задуманное и увидишь. Когда я был мальчишкой — все зайцев во сне видел, только они почему-то были голубые…

— А дядя что, любил минералогию? — Старшекурсник встал, бросил на кровать книгу.

— Нет, историю любил. Собирал древние вещи, материалы про Куликовскую битву. Наша деревня совсем рядом с Куликовом…

— Великолепный шар. В древности такие шары были у волхвов… — Четверокурсник бережно взял хрустальное чудо в руки. — Это же линза. Можно разжечь костер, прижечь рану. Волхвы смотрели в шар, видели прошлое и будущее.

— Я битву видел… во сне, — глухо сказал Антон. — Только сразу проснулся от ужаса.

— Игра воображения, — усмехнулся старшекурсник. — Впрочем, научно доказано, что возможна передача информации по наследству. Гены памяти. Потом это будет целой наукой. Жаль, вещь попорчена.

Очкастый вернул Антону шар, спросил весело:

— А съестного в корзине, кстати, не найдется?

Тронутый вниманием, Антон вывалил на стол целую гору провизии: полкаравая деревенского хлеба, кусок ветчины, кулек с ягодами, яблоки, полдюжины головок лука.

— Ну, спасибо, славяне, запируем!

В несколько минут бывалый студент расправился с провизией, нагрел на электроплитке огромный гвоздь, завил кок и, почистив одеялом ботинки, ушел в парк на танцы.

Мы с Антоном остались в комнате вдвоем.

— Антон, — спросил я, — а какое оно — Куликово поле?

— Обыкновенное. Только чувствуешь что-то такое. Жаркий день, а вдруг станет морозно. Понимаешь?

Я вспомнил, как отец взял меня на Чудское озеро и показал место великой битвы. Сидя в лодке, я долго смотрел в воду, словно на дне можно было увидеть древние щиты и мечи.

— Слушай, — оживился Антон, — айда в нашу деревню. В субботу махнем, к понедельнику вернемся. Может, и до вторника отпустят — только попроситься надо. Едешь, а?

— О чем разговор, это же здорово!

— Вот-вот… А оберег старикам покажем…

* * *

Общежитие размещалось в старинном доме с узкими окнами и низкими сводами. Вечером я читал книгу о Куликовской битве, и порой мне казалось, что вот-вот окажусь в неведомом давнем времени…

Но жизнь шла своим чередом.

На курсе и в общежитии мы с Антоном оказались моложе всех, оба выросли в деревне, оба писали стихи, и это нас крепко сдружило.

С виду Антон казался неловким и слишком уж добродушным, но, когда в воскресенье затеяли на спортплощадке футбольную игру, я не узнал товарища: Антон шел напролом, крушил, падал, вставал, рвался вперед, не чувствуя боли и усталости.

Все, кто приехал из деревни, робко держали себя на переходах, но Антона не пугали машины, он даже успел спасти нерасторопную женщину, которую чуть не сбил грузовик.

Кое-кто из студентов, поверив в свою взрослость, уже пил пиво, курил, Антон же все свободные деньги тратил на мороженое.

— И конфеты люблю, — признался Антон. — Понимаешь, у меня пять сестер и ни одного брата. Раньше даже говорил: «Я пошла. Я подумала…»

Антон первым понял мою боль и обиду. Но он позавидовал мне:

— А я даже не целовал ни одну. Пусть бы бросила, разлюбила.

Вздохнув, добавил:

— Это я, наверное, из-за сестер так к девушкам отношусь — нерешительно.

3

«Видящий» шар лежал на подоконнике. Вечерело. От зари шар стал розоватым, а когда она погасла, туманно заголубел. Случайно я положил рядом магнит, обычный магнит-подкову. И вдруг я увидел родные места. По холму шли воины в кольчугах, на воде покачивались белые точеные струги. Словно наяву я увидел лица воинов, тяжелые мечи и брусничные щиты…

Рядом со мной был мой товарищ, удивительно похожий на Антона. На нас были надеты кольчуги и шлемы, на бедре товарища висел меч, у меня оттягивал пояс тяжелый боевой топор.

— На Мамая идем! — товарищ улыбнулся, показав белые, как озерная пена, зубы.

Меня мучило горе: девушку, которую я любил, просватали купцу-немчину, и купец увез ее в неведомый заморский город.

Мать пела по вечерам о белокосых пленницах, которых увозили в полон вражеские струги. А скольких русских девушек увели в полон ненавистные татаро-монголы, сколько лет стонала от их разбоя полоненная земля! Лишь каменные крепости Пскова и Новгорода не решилось взять дикое войско степи. Все, что я видел, происходило там, где я родился и вырос. Я узнал реку, узнал желтую песчаную косу, валуны на берегу, темную тучу бора. В разрыве леса, на покатом берегу стояла деревянная крепость. Стены крепости были невысоки, за стенами теснились тесовые крыши, белой елкой поднималась каменная церквушка.

Под берегом стояла толпа народа. Лица людей казались знакомыми, но говорили люди так, как говорят на Псковщине древние старики, и одеты все вокруг были по-старинному. Женские и мужские одежды из беленого полотна, лишь священник весь в черном, вороном среди белых куропаток…

Громко зазвонил колокол, и по реке покатились серебряные шары чистого звона.

Меня обнимала мать, в глазах у нее были слезы. Плакали и причитали женщины, сурово молчали мужчины.

Старая женщина протянула товарищу оберег — тот самый, я узнал сразу.

— Возьми… В битве, не в храме освящен. Помог ратнику на льду, поможет и тебе в чистом поле!

Воины медленно двинулись к стругу. Женщины хватали их за полы, становились на колени, ничком падали на песок.

В струге я оказался рядом с товарищем. Воины молчали, гудел льняной парус. Ослепила вода, поплыл мимо зеленый берег…

— Пойдем по рекам, — сказал товарищ. — Рыбьим путем…

Открыв глаза, я увидел, что ночь на исходе. Тускло, словно луна, на подоконнике светился «видящий» шар.

Я задумался, все еще переживая сон. Видимо, все так и было. Псковичи горячо откликнулись на призыв московского князя Дмитрия, вызвались помочь ему в битве с татарами. Без сомнения, псковичи приплыли, а не пришли к месту битвы. Могли они двигаться и путем птиц — пешком и на лошадях. Но путь этот был тяжел: мешали чащобы, болота, реки. Коням и всадникам нужен отдых, а под парусами можно идти днем и ночью. Осадка же древних стругов была такова, что они могли пройти даже по ручью, а на волоках струги легко передвигались по кладинам.

Видение древней Псковской земли так ошеломило меня, что ни о чем другом я уже не мог думать.

И снова увидел я узкую незнакомую реку. Ветра не было, плыли, отталкиваясь копьями. Мой товарищ с рогатиной шел вброд впереди головного струга, мерил глубину, показывая, где плыть.

Река петляла, справа и слева теснились холмы, но еловых грив на холмах не было — лишь березовые рощи и дубравы. Незнакомые травы шумели по берегам, не по-северному щедро светило солнце.

Вдруг товарищ что-то заметил в кустах, бросился к берегу, вскинул рогатину, ударил в густую листву. На берег выскочил татарский лазутчик, пронзительно засвистел, подзывая коня. Со стругов начали прыгать воины, кто-то вырвал лук, пустил стрелу, но конь уже мчался к лазутчику. Правая рука татарина была ранена, болталась словно плеть-камча. Не останавливая коня, лазутчик на скаку прыгнул ему на спину, повис и так и умчался за рощу.

Лицо друга стало темным от ярости. Вместе со мной он холил на медведя, без промаха сажал зверя на рогатину. Медведь силен, страшен, но порой он медлит, а в татарском же разведчике было что-то рысье. В деревнях чудского поозерья медведей не боялись, но рысей береглись и самые отчаянные охотники.

— Рысь, оборотень, — только и сказал товарищ. С трудом я открыл глаза. Хрусталь «видящего» шара казался раскаленным, по комнате разливалось сияние… «Может быть, шар сконцентрировал биополе предков, — подумал я, — и теперь его действие передалось мне?»

4

На родину Антона мы приехали поздней ночью. Поезд пришел на станцию засветло, но на большак долго не было попутной машины, мы продрогли на ветру, истомились.

Антон гулко забарабанил по кабине водителя, грузовик остановился, и мы оказались на огромной всхолмленной равнине.

Первым моим ощущением было то, что я вернулся в родные места. Светила круглая, словно щит, луна: в дымчатом ее сиянии лежали передо мной три покатых холма, долина, две реки — узкая и широкая, нивы, овраги и деревенские дома. Не было только леса.

— Айда напрямик, полем, — весело предложил Антон. Перепугав нас с Антоном, вылетел из-за кочки заяц, заметался, пропал в темноте. Пролетела невидимая стая диких уток, пряно пахло привядшей травою.

— Звезд-то, звезд! — выдохнул Антон.

Волнуясь, я подумал, что в ночь перед великой битвой вот так же сияли луна и звезды, проносились утиные стаи, дурманило запахом травы…

Мы шли среди скирд и стогов. Может быть, некогда здесь стояли стога и ометы, ратники сидели под ними, с тревогой смотрели на звездные россыпи. Вокруг горели костры, и было их не меньше, чем звезд.

— А вот и наша хата. — Антон показал на приземистое строение.

Было уже совсем поздно, и, чтобы не будить мать, Антон с улицы открыл одно из окон, и мы один за другим забрались в тесную боковушку.

Мать все-таки проснулась, засветила лампу, принесла хлеб, кринку молока и кружки.

Взглянув на женщину, я невольно вздрогнул: она была удивительно похожа на Валентину-партизанку, даже глаза такие же пасмурные, суровые.

— Отец и дядя Сергей погибли, — негромко сказал Антон. — Отца убили в сорок втором, дядю — в сорок первом…

В молчании мы выпили по кружке холодного молока. Антон открыл сундук, достал толстенную тетрадь в черном кожаном переплете. На обложке золотой вязью было написано: «Страховое общество „Россиянин“».

— Дядины записи. — Антон осторожно положил тяжеленную тетрадь на стол.

Забыв обо всем на свете, я придвинул лампу, открыл рукописную книгу.

Записи были сделаны черными чернилами, строгим учительским почерком.

Я невольно вспомнил записные книжки и тетради моего отца. Отец записывал все, что ему казалось важным. На подоконнике у нас лежала стопка тетрадей. На обложках самых старых был тенистый дуб, поэт в черном плаще, кот, какие-то птицы и воины в мокрой броне.

В горнице царили чистота и порядок.

— Дядино богатство, — сказал Антон, показав на «Фотокор», подзорную трубу, треногу и фотопринадлежности.

Над столом висела фотография: похожий на Антона плечистый парень стоял около щелястой стены сарая, улыбался, уронив на лоб волосы. На другой фотографии текла река, горбился покатый холм.

— Куликово поле? — спросил я у Антона, и товарищ молча кивнул.

Присев к столу, я бережно открыл черную тетрадь «Россиянина».

«Князь Дмитрий знал, что в войске Мамая несколько тысяч генуэзских пехотинцев-наемников, это его не удивило: пехота в четырнадцатом веке приобрела новую роль…»

«Пехотинцу было трудно бороться против всадника в чистом поле, зато у ворот крепости, за „твердью“, в лесу, в горах он чувствовал себя увереннее. Значение пехоты поднималось в период военных потрясений и катастроф.

Так случилось и в годину монгольского нашествия. Нехватка профессиональных войск привела к тому, что смерды-„пешцы“ стали большой силой».

Я задумался. Конечно же, псковичи прислали пехотинцев. Конников вообще у Пскова было мало. Ни в одном краю не было такого количества каменных крепостей, а ведь крепость — твердыня пехоты.

«Важнейшим оружием „пешца“ был топор. Хотя пехота и превышала по численности конницу, снарядить ее на войну не требовало особых затрат. В пешем бою употреблялись тяжелые копья, дубины, сулицы и длинные щиты. Пехотинцы разделялись на тяжеловооруженных пехотинцев — копейщиков и легковооруженных пехотинцев — лучников».

«Русские в бою дрались сомкнутыми группами на небольшом пространстве, в виду один у другого. Плотности боевого порядка придавалось особое значение: „Егда же исполчатся вои, полк яко едино тело будет!“»

«Воины никогда не передвигались в кольчугах, панцирях и шлемах. Это тяжелое вооружение везли особо и надевали только перед липом опасности…»

«В летописях упоминается самострел…»

С волнением я перевернул страницу…

«В эти бедственные годы на первое место выдвигается не полевая, а крепостная война. Сильно повысилась роль массового применения метательной и осадной техники, луков и стрел, арбалетов… На Руси впервые появился крюк для натягивания арбалетов.

Русские дружинники были вооружены не хуже, а лучше, чем татаро-монголы, у которых не хватало железа и мастеров».

«Пушки на Руси появились, видимо, в 70-х годах XIV века. В 1382 году при защите от нашествия Тахтомыша на Москву защитники города уже применяли пушки…»

Чуть ниже резкая приписка карандашом: «Пушки могли быть и на Куликовом поле».

В конце страницы было размашисто написано красным карандашом: «И все-таки — пехота! Князь Дмитрий оказался прав».

Я закрыл тетрадь, погасил карбидную лампу, долго лежал с открытыми глазами. «Видящий» шар Антон положил на подоконник; пронизанный лунным светом, шар неярко светился.

Вдруг я увидел заросли можжевельника, обрыв, глинистую, дорогу, повозку, карателей в голубоватых шинелях и касках. Я лежал между кочек, рвал кольцо рубчатой гранаты. Я узнал повозку, узнал карателей. Накануне они арестовали и увели моего отца. Кольцо не слушалось, я вцепился в него зубами. И вдруг кто-то навалился на меня, отвел руку с гранатой. Я повернулся, и на щеку мне упали волосы матери.

Очнулся, долго не мог прийти в себя. Видение войны было таким ярким, что я оцепенел, не мог шевельнуть рукой. Все было как наяву. Даже хвоинки на шинелях виделись с какой-то небывалой, резкой ясностью.

Я вновь посмотрел на мерцающий шар, стараясь представить совсем иную войну и себя не мальчуганом, а взрослым. И вдруг понял: ведь и мое собственное биополе, то самое биополе, о котором писали Кажинский и Чижевский, могло воздействовать на шар!..

…Псковичи жили на порубежье в постоянной опасности, и это отразилось на их характере. Быстрота решений и действий, порывистость, взрывчатость впитывались с молоком матери. На Куликово поле, конечно же, послали самых отважных воинов… Лес, холмы, поле открылись резко и неожиданно. Товарищ, пригибаясь, перебежал луговину, я поспешил следом.

С холма мы увидели татарский стан. Будто снежные сугробы, белели юрты, вился над кострами дым, поблескивали на солнце котлы-казаны. Живым омутом кипел огромный табун, истошно ревели верблюды. Рядом с кострами, между повозок кружили всадники в малахаях.

Стан был так близко, что в нос ударил запах острой мясной пищи.

По полю проносились конные дозоры — сталкивались, но чаще резко разъезжались. Монгольские кони легко уклонялись от стрел, уходили от погони.

Пора было возвращаться, мы быстро отползли, сбежали по скату холма и вскоре были возле своего стана.

Товарищ тревожно оглядывался, видя какую-то опасность. Оглянулся и я: по полю мчалось пятеро всадников.

— О-о-о-о! — дико закричали враги.

Товарищ вырвал меч, я вскинул топор.

Но на помощь уже мчались свои — рослые воины в черной одежде.

Нас спасли черноризцы. Поверх черных халатов у них были кольчуги, вместо колпаков — кованые шлемы, каждый подпоясан мечом. Белые, как мох белоус, лики черноризцев резко выделялись среди загорелых и темных лиц конных дружинников.

Я не удивился: на Псковской земле монахов порой брали даже в набеги, а во время обороны крепостей ставили под оружие всех до одного. Псковитяне всячески старались подчинить веру целям обороны: псковские храмы были на деле крепостными башнями, звонницы — дозорными вышками.

Один из монахов выделялся ростом и шириной плеч. На бедре чернеца покачивался двуручный меч, левой рукой великан поддерживал щит, в правой держал копье.

— Брат Пересвет, — негромко сказал кто-то рядом. — Десница Сергия Радонежского, надежа князя Дмитрия.

— Чай, псковские, — весело посмотрел на нас с товарищем Пересвет. Болотом бредоша, поршни потеряша…

Я снова не удивился: псковитян легко узнавали по одежде, обуви и оружию. Монахи даже коней придержали, чтобы рассмотреть наши арбалеты.

— Ливонские, свейские? — спросил молодой монах. На боку Пересвета была огромная фляга, от бороды пахло медовухой. Псковские монахи тоже были любителями этого напитка.

— Зело грозна штука, — похвалил Пересвет наше оружие. — А я, браты, сосед ваш, из брянских лесов, с Десны-реки родом. Не боязно? Татарове люты…

— Русь надо спасти! — товарищ резко повел плечом.

— Аки стемнеет, гостьми ждем к костру нашему. — И Пересвет натянул поводья.

Конь у монаха был под стать хозяину: огромный, сильный, порывистый. За голенищем короткого сапога засапожный нож, на сгибе руки черная змея плети.

Возле самой Непрядвы, отражаясь в воде, пылал одинокий костер. Рядом сидели псковичи, негромко переговаривались.

— Беда бысть велика. Пришед немец под Остров, стреляша, огненные копья пускаша, а псковские воеводы смотреша и ничего не делаша…

— Мать начаши меня увещати: не ходи биться супротив поганых, татарове злы аки демоны…

— И воеваша псковичи пять дней и пять нощей, не слезя с конь.

— Бысть у нас чудо преславно: явися на небеси три месяца и стояху близ друг друга в ночи…

Река шелестела осокой, гнула камыши, билась о камни. В воде отражались звезды и костры. Река усиливала звуки, и я услышал сотни голосов сразу.

Где-то совсем рядом были новгородцы, я узнал их по строгой речи и оканью. Совсем близко говорили двое:

— Меха продаша, взяша три московски. Лиса с надцветом, а не бура….

— Зрело, отче… Торговаша славно…

Я не любил новгородцев. Псков был городом-воином, Новгород городом-торговцем. Псков считался младшим братом Новгорода, но издревле тянулся к Москве. Новгород богател, не ведая войн и нашествий, а Москва и Псков истекали кровью;

Псков заслонил Новгородскую землю с запада, Москва — с востока и юга.

Вдруг я увидел Пересвета. Монах присел рядом с моим товарищем, протянул ему открытую флягу. Отхлебнув несколько глотков зелья, мой товарищ закашлялся, и лицо его посветлело. Улыбаясь, Пересвет сказал, что хорошо знает псковичей, они богу молятся, а мечу веруют…

— Воистину! — улыбнулся товарищ. Монах попросил еще раз показать арбалет. Хмуро обронил слово о том, что латинская церковь это оружие осуждает…

— А православная? — без улыбки спросил мой товарищ.

— Благослови тебя бог! — И чернец резко перекрестил моего друга.

Я наконец проснулся. Тикали ходики, в печи стреляли дрова: Антон сидел за столом, что-то писал. Кудрявые его волосы, чтобы не падали на лоб, не мешали работать, были схвачены ремешком, так когда-то делали на Руси мастеровые.

Не желая мешать товарищу, я долго лежал с открытыми глазами.

Задумался: были ли стычки перед Куликовской битвой? Конечно, были. Поблизости встали два враждебных стана, велась торопливая разведка…

Еще во время похода князь Дмитрий послал в Придонскую степь сторожу — большой разведывательный отряд. Главной задачей сторожи было добыть «языка». Но связь с отрядом потеряли, пришлось послать вторую сторожу, а при подходе к Дону — третью, под командованием воеводы Семена Медика. Этот отряд захватил пленного из свиты самого Мамая и до самой битвы продолжал давать сведения о силах и движении войска Мамая. Хан был так уверен в успехе, что пренебрег глубокой разведкой. Для татар было полной неожиданностью появление русских полков у ската Красного холма. Татары вначале подумали даже, что это войско Ягайлы…

— А, проснулся! — Антон бросил писать, позвал меня завтракать.

Горница оказалась тесной, но уютной и чистой. Между белой как лебедь печью и широкой кроватью стоял стол, покрытый льняной скатертью. Во главе стола сидела мать Антона, рядом с нею — четыре девочки, каждая на голову ниже другой. Четыре пары любопытных глаз, не мигая, смотрели на меня.

— Старшей не хватает, — сказал Антон, усаживаясь поудобнее. — В городе, вечером придет…

И уже совсем весело добавил:

— Пять невест сразу. Самый богатый дом в деревне!

«Невесты» засмущались, мать улыбнулась, зарумянилась, но лицо Антона было вполне серьезным. И вправду: не домами и садами богата деревня, главное ее богатство — люди, а девочки и девушки — будущие матери, основа семей…

Разоряя русскую землю, татаро-монголы не зря уводила девушек, они знали, что это обескровит народ, без того измученный и обескровленный…

— Кушайте, кушайте… — Мать Антона пододвинула поближе ко мне тарелку борща и ломоть мягкого хлеба.

Неожиданно я увидел еще одну пару глаз — пронзительно зеленых и внимательных. Рядом с младшей из девочек сидел толстый серый кот. Мягкая его лапа бесшумно скользнула по скатерти, уволокла хлебную корку…

— Ух ты, а про подарки-то я и забыл! — Антон метнулся из-за стола, нырнул в боковушку, вернулся с пакетом конфет и кульком крупной брусники. Все это мы купили вместе в магазине и на колхозном рынке.

Ни жестом, ни словом девочки не выдали восторга, но глаза их так и засверкали. Кот опередил хозяек, поймал выкатившуюся брусничину, торопливо раскусил, сморщился. Потом вдруг пушистая лапа уцепилась за конфету, и вместе с добычей огромный кот метнулся в подпечье.

— Ну, Васька, смотри! — рассмеялась хозяйка.

6

И вновь я склонился над записями. Порой дядя Антона, видимо, торопился, я с трудом разбирал его почерк.

Неожиданно пошли рисунки. Рисовал деревенский учитель цветными карандашами, неумело, по-мальчишески, но в рисунках были яркость и движение.

На скате холма стояли воины: плечо к плечу, щит к щиту. У всех русые бороды, голубые глаза. Трава чуть ли не по пояс, зеленая, с россыпью белой кашки.

На следующей странице конный дозор. Пятеро всадников замерли на береговой круче, по воде плывут дикие утки. Камыш будто летящие стрелы, вода слепит блеском кольчуги.

А вот аккуратно наклеена вырезка со стихами, видимо из районной газеты.

По бокам акатники
Да трава шелкова.
Говорят, тут ратники
Шли на Куликово.
С вилами и косами
Шли, как на работу,
Золотою осенью
После обмолота…

Назывались стихи просто и коротко: «Дорога». Внизу стояли имя и фамилия автора — Анатолий Брагин.

— Ты его знаешь? — спросил я у Антона.

— Знаю, в школу ходили вместе. Невысокий такой, веселый, кудрявый.

Что-то в стихах насторожило меня. Поэт, конечно, написал правду, представив своих предков-землепашцев, идущих на помощь княжескому войску, но само-то войско было иным.

Князь Дмитрий собрал на Куликово всех лучших воинов русской земли. Пехотинцы и конники были в новых кольчугах и шлемах. По всей русской земле долго недосыпали кузнецы, чтобы одеть в броню и вооружить воинов.

Антон согласился со мной, на мгновение лицо его стало хмурым, но потом вдруг словно солнцем осветилось:

— Ты понимаешь, про кого написал Брагин? Эти вот люди стали проводниками и разведчиками в войске князя… Подвиг всего народа — во что произошло на нашем поле!

Теперь я согласился с Антоном. Не мог же поэт увидеть русское войско, вооруженное в основном вилами да косами. Хотя иные «историки» утверждали это… Утверждали они и другое: что Золотая Орда к тому времени ослабела. Но это внутренние дела Орды, а на скатах Красного холма стояло до зубов вооруженное войско, состоящее из татарской конницы и генуэзской пехоты и втрое превышающее по числу русское войско.

7

В полдень мы с Антоном вышли на улицу. С интересом смотрел я на большую незнакомую деревню. В сельце, где я вырос, дома были крыты тесом, за изгородями из окоренных жердей стояли столетние елки. Здешняя деревня тонула в садах, дома были крыты железом, рядом с деревянными домами теснились мазанки под огромными шапками соломы.

Я легко представил деревню и той давней поры. Видимо, все дома были глинобитными, под соломенными и камышовыми крышами. Когда деревню выжигали татары, глиняные стены и печи оставались целыми. Стоило вновь настелить из тесин потолок, поставить стропила, сплести сени, покрыть крышу — и жилище готово. Антон тронул меня за плечо:

— Куликово посмотреть хотел? Пошли!

За околицей свернули на летник, наискось пересекающий скошенную ниву. Летник был узок, зарос травой-некосью.

— По этим местам воины проходили, — сказал Антон. — Однажды я тут пахал. Маленький был еще, на голову выше плуга. Чуть не перепахал летник. Старик прибежал, забранил… Полтыщи лет люди пахали — заповедные места не трогали.

Я заторопил Антона, думая, что до Куликова поля еще далеко.

— Да вот оно! Церковь видишь?

— Вижу…

— Куликово… — негромко сказал Антон.

Дон оказался нешироким и неглубоким, берега заросли ракитником. Непрядва не шире ручья, а Дубяка вовсе не стало — темнел заросший осокою ров. И поле было обычным полем, но сердце вдруг сдвоило, вернулся позабытый военный страх. Я замер на месте, не решаясь сделать и шагу.

Память страшной и жестокой битвы жила на этом обычном с виду клочке русской земли.

Антон достал из-за пазухи и бережно открыл черную тетрадь с записями. На одной из ее страниц была карта, перерисованная, видимо, из древней книги. Голубыми лентами кружили Дон и Непрядва. По берегу Дона зеленел лес. Куликово поле лежало между Непрядвой, Доном, оврагом, дубравой, болотиной и Красным холмом.

Татаро-монголы были страшны фланговыми ударами конницы, на Куликовом же поле князь Дмитрий навязал войску Мамая фронтальное сражение.

Красными прямоугольниками на карте были обозначены русские полки: Сторожевой, Передовой, Большой, полк Левой руки, полк Правой руки и Засадный…

— Многовато прошло времени, — вздохнул Антон. — Тогда ведь здесь все по-иному было. Вот тут дубовый лес стоял, тут было огромное болото. Дон и Непрядва — поглубже, пошире. Даже трава другая… Старики говорили, в сенокос только шапки косарей было видно. Место глухое, дремучее…

Глядя на покатый холм и поле, я с трудом представил дубраву и заросли разнотравья. Воображение дорисовало глубокий овраг, заросшую камышом болотину…

Князь Дмитрий знал, что татаро-монголы любят биться на равнине и не любят озер, рек и болот. Страх перед водой остановил их на пути в Новгород и Псков, широкая Ока казалась трудноодолимой преградой.

— Посидим, — предложил Антон. Мы присели на береговой откос, задумались каждый о своем.

— Айда на Непрядву, — сказал Антон.

Я спросил, почему река называется Непрядвой.

— Ну, очень просто догадаться. Прянуть — значит, рвануться, прыгнуть… Выходит, речку нельзя было перемахнуть, вброд переходили или по лаве.

— Выходит, и Мамай не перемахнул.

— Выходит! — рассмеялся Антон. — Смотри, граната…

В осоке лежала ржавая немецкая граната величиной с гусиное яйцо. Антон осторожно поднял ее, зашвырнул в омут…

Из куста Антон вытащил удочки и в первом же омуте выудил огромного голавля.

В полдень купались — хохотали, брызгали водой друг в друга…

Все это было чудом: ловить рыбу и купаться там, где когда-то русские воины переезжали на лошадях быстрый поток — купали коней, поджимали ноги, чтобы не замочить сапоги.

Со свистом пронесся над излукой кулик, опустился на береговой откос.

— Хозяин прилетел, — улыбнулся Антон. — Его поле, Куликово…

Я вдруг представил себе небо над полем битвы: вверху кружили коршуны и вороны, проносились перепуганные кулики…

8

«И притекоша серые волцы от усть Дону и Непра, ставши на реци на мечи, хотят наступати на русскую земли. То было не серые волны, но приидоша поганые татарове…»

«Говорит Пересвят чернец великому князю Дмитрию Ивановичу: „Луче бы потятыми быть, нежели полоняными быть от поганых. Добро бы брате, в то время стару помолодиться, а молодому чести добыти…“»

«И нукнув князь Владимир Андреевич с правыя руки на поганого Мамая с своим князем Волыньским 70-ю тысящами…»

«Татарская баше сила видети мрачна потемнела, а Русская сила видети в светлых доспехах, аки некая великая река лиющиеся или море колеблющееся, и солнцу светло сияющу на них и лучи испушающи, и аки светлиницы издалече зряхуся…»

* * *

Русское воинство подступило вплотную к Красному холму, замерло, готовое к сече. В татарском стане гасли костры, ревели верблюды, ржали кони. Прошло несколько минут, и по скату лавиной двинулась живая сила врага. Впервые в жизни я видел столько конных и пеших воинов. Страшной лавине не было конца, все новые ряды воинов появлялись из-за гребня холма, сползая угрюмой тучей к ее подножию.

…Татарские стрелы не летят, казалось, а льются сумасшедшим ливнем. Яростно ударили из тяжелых луков русские лучники.

Первый страх прошел: вырвав из тулы болт, я торопливо зарядил арбалет, резко оттянул крюк, прицелился с колена.

Всадники были уже совсем рядом. Низкорослые монгольские кони, по которым, когда они еще были стригунками, нарочно били тупыми деревянными стрелами, легко увертывались от боевых. Всадники прижимались к гривам коней, кричали, в упор били из луков.

Один из воинов пролетел совсем рядом. На сто шагов арбалет бил без промаха, я на бегу убивал кабана, сбивал дикого гуся. Вот он, татарин, лицо перекошено от злобы. Болт вошел в бок, вышел в другой, и всадник мешком рухнул в траву.

Псковские арбалетчики оказались сноровистее генуэзских, которые в ужасе начали пятиться. Но отступать им было уже некуда. Я стрелял, почти не целясь, как стреляют в налетевшую стаю диких гусей.

— Смотри: князь! — толкнул меня мой товарищ. Князь брел по траве, сапоги его были мокрыми от росы. За князем вели его коня, рядом с — князем, стараясь не отстать, не шел — бежал младший его брат, что-то говорил, но было видно, что Дмитрий его не слушает, думает о своем.

Князь был в легкой кольчуге, без шлема, густые волосы стянуты сыромятным ремешком.

В битве князю полагалось быть в златоверхом шлеме. Часто сошедшиеся на бой рати были одинаково одеты и вооружены, и шлем князя служил в сече маяком: где князь — там и свои.

Но время междоусобных стычек прошло, рядом был враг, который и вооружен, и одет был иначе, чем русские, ошибок быть не могло. Враг был смел, и блеск княжьего шлема не испугал бы его, а привлек бы внимание. Русские воины знали, как метко мечут стрелы поганые…

Князь оказался в строю пехотинцев — с двуручным мечом, в короткой кольчуге. Многие воины были без шлемов, князь хотел ободрить их и тронуть сердца тех, кого защищала крепкая броня: боясь за князя, они готовы были биться, не ведая страха.

Ветер колыхал осенний ковыль, колыхал русые волосы воинов. За холмами глухо гудело татарское воинство, но строй русских был молчалив.

Псковичи стояли на откосе. Это был давний обычай: ждать врага на высоте на крепостной стене, на угоре. От реки до оврага встало молчаливое пешее воинство. Князь Дмитрий построил пехоту не в ровную линию, а похожей на изогнутый лук дугой. Легко сломать толстую, но ровную дубину, но попробуй сломай гибкий лук. Не было видно лишь стрелы, но русичи знали — стрела наготове: в дубраве, в густой тени затаился Засадный полк воеводы Боброка…

В третий раз я увидел Пересвета. Его конь стоял рядом с конем князя Дмитрия, монах и князь о чем-то говорили.

Чуть в стороне были пешие монахи с огромными щитами и тяжелыми копьями, похожими на рогатины. Видно, Сергий Радонежский наказал своим воинам быть рядом с князем, заслонить его, спасти, когда он окажется в самой гуще боя.

Русское и татарское войско разделяла лишь узкая полоса ковыльного поля. На середину его вылетел огромный богатырь в русской кольчуге и русском шлеме. Не русскими были только одежда и щит, обшитый воловьей кожей. Полудикий степной конь, выбиваясь из сил, нес на себе грозного, разъяренного всадника.

— Ну и голова! — выдохнул мой товарищ. Князь резко взмахнул рукой. Пересвет ожег плетью коня, прилег к его холке, полетел прямо на кипящего яростью врага. Тот словно ждал этого — направил коня навстречу. Стало вдруг тихо-тихо, только дыхание коней, яростный стук копыт…

Вдруг затрещало. Копье Пересвета легко расшибло татарский щит, вошло в грудь всадника и сломалось посередине. Копейщики делали древко копья сухим, ломким: если копье не ломалось, у всадника могло вырвать руку…

Татарин ударил мимо щита, копье его было не таким, как копье Пересвета, после удара не сломалось, выскользнуло из рук ударившего и осталось в груди Пересвета. Монах с копьем в груди и его враг с обломком копья оказались рядом друг с другом. Обливаясь кровью, татарин рвал из чехла нож, но Пересвет опередил его, с левой руки в бешенстве бросил щит, попал в огромное лицо вражеского воина. Щит раскололся на части, татарин выронил нож, наклонился, и степной конь, одурев от ужаса, метнулся в сторону Дона с мертвым всадником на спине.

У Пересвета хватило сил вырвать из груди копье, хлынула кровь, и огромный вороной конь понес в сторону погибшего зсадника…

Дико, волчьими голосами закричали татары…

— Прощай, брате. — Товарищ сорвал с головы шлем, в глазах его светились слезы…

Вдруг все пришло в движение, заржали кони, вздрогнула от дикого крика степь, бешеный стук копыт слился в глухой грохот.

9

Видение исчезло. Я увидел, что сижу над открытыми записями. Лиловато отсвечивал «видящий» шар, в открытое окно дул теплый ночной ветер.

Антон спал на соседней кровати, с фотографии задумчиво смотрел его дядя.

И в который раз я склонился над его торопливыми записями.

В бурю на Чудском озере я видел, как стеной надвигается страшный черный вал. Там, на озере, не было защиты, но каким-то чудом я остался живым.

Копейщики изо всех сил держали рогатины и копья, крепко упирая в землю их древки. Словно в страшном сне, увидел оскаленные морды коней, лица в малахаях, будто лес в бурю, затрещали копья. Сшибка была бешеной и короткой, и сразу качалась сеча — злая, долгая. Первых убили или спешили копейщики, но за первыми были вторые и третьи — на боевых конях, с кривыми тяжелыми саблями — давили конями, бешено рубили…

Тяжелая моя рогатина раскололась, как сухая ветка, прямо перед собой увидел коня без всадника. Если бы у меня был меч, а не топор, конь просто подмял бы меня. Коротким ударом лесоруба хлестнул в лоб коня, сшиб и увидел морду второго. Всадник, визжа от ярости, ехал прямо на меня. Отец и братья всегда учили меня беречься сабли: полоса сабли крива, крив и непонятен ее удар. Нужно было открыться, чтобы враг, поверив в удачу, раскрылся сам, не ожидая подвоха.

Рука с боевым топором длиннее руки с саблей, и татарин рухнул с перерубленным правым плечом. Он еще рвал из-за пояса левой рукой кинжал, когда его смяли конем…

От страшного удара потемнело в глазах… Очнулся в трясине, рядом с другими ранеными. Щита и шлема на мне не было, голову ломило как от угара…

Топор остался со мной, опираясь на него, как на клюку, я встал и увидел небывалую сечу. Бой шел на всем огромном поле, на мочажинах и болотинах.

Что-то случилось со мной: я видел, как летят стрелы, как рвут кольчугу мечи; все как-то замедлилось, взгляд мой стал быстр и далек, как взгляд боровой птицы.

Татары старались поглубже вклиниться в русское войско, но ратники бились плечом к плечу. Кружился страшный водоворот битвы, мечи и сабли метались, как в бурю мечется озерный камыш. Низкорослые степные лошади в страхе задирали головы, дико ржали. От ударов мечей, сабель и топоров о броню стоял глухой звон…

В дикой тесноте, в толчее трудно стало действовать длинным оружием, в ход пошли кинжалы и засапожные ножи…

Отбиваясь топором, рядом с собой увидел я товарища. Он врукопашную бился с огромным татарином, татарин намертво вцепился в него, кусал, словно сумасшедший волк. Я успел увидеть, как друг высвободил руку, дотянулся до голенища, коротко ударил великана в бок тонким ножом. Татарин оскалился от ужаса и ярости, мешком рухнул в траву. Но следом надвигался конный враг, торопился достать русского кривой саблей. Товарищ приподнял насмерть раненного великана, бросил навстречу…

Передо мной бешено рубился незнакомый псковитянин. У него был двуручный немецкий меч. Отчаянный воин разваливал всадников, будто еловые плахи…

Вражеские конники накатывались волна за волной, их сбивали с седел и убивали, но ряд за рядом таяли и ряды русского войска. Все больше становилось убитых: чтобы продвинуться вперед, приходилось перебираться через лошадиные туши и погибших людей…

Прямо передо мной конник зарубил молоденького ратника. Увидев меня, татарин вновь яростно вскинул окровавленную саблю, но я опередил его: ударил топором.

От деда я слышал, что и в старину на Чудском озере псковитяне рубили врагов топорами. Меч страшен, остер, но удар топора проламывает лучшую броню, от тяжелого топора не спасет и кольчуга.

Воины бились по-разному; кто с холодным отчаянием, кто горячо, с яростью; в глазах бьющихся были боль, страх, храбрость, отчаяние, иной дурел, потерянно шел навстречу гибели, другой цеплялся за жизнь, раненый, истекая кровью, продолжал размахивать мечом…

В самой гуще сечи увидел я князя Дмитрия. Светлые волосы его развевались, меч взлетал, как острое серебристое крыло. Князь умел воевать, знал трудную науку рубки мечом. Воины, что бились рядом с князем, были под стать ему. Будто молодую траву, косили татары ратников, а княжеские воины все еще продолжали биться, словно им не было смерти.

Я хорошо видел князя, потому что пробивался к нему, бил топором в спину спешившихся татар. Я знал древний способ усиливать удар топора: отец научил меня ему, когда валили деревья.

Мелькнуло окровавленное лицо моего товарища, он тоже пробивался на помощь князю…

Рядом с Дмитрием рубил врагов огромный монах — тот, что сидел ночью у костра вместе с Пересветом. Монах был левшой, рубил с левой руки. Ударив, коротко крестился правой.

Воины уже начали уставать, чуть медлили, задыхались, иной уже шатался как пьяный. Раненые молча ложились в траву, на них наступали, их топтали конями. Обезумев, метался среди людей конь без всадника. Кто-то ударил его мечом, ноги коня подломились, и он тоненько, будто жеребенок, заржал…

Сеча шла и в воде: на поле воинам уже не хватало места. Летописец потом написал правду: вода кровью текла в Дону и Непрядве.

Вдруг я увидел всадника. Он был рядом, летел на моего товарища. Болото обманчиво, и воин пустыни не видел опасности. Конь оступился, осел, по брюхо ушел в мшистую топь. От ярости смуглое лицо всадника посерело. На мгновенье я увидел лук, изогнувшийся, как огромная змея, острую оперенную стрелу. Враг целился в грудь товарища, зная, что не промахнется. Щита не было, спас крест под рубахой, мой друг покачнулся от тяжелого удара, но устоял. Крича, татарин бросил лук, вырвал из чехла нож. Но опоздал — тяжело, словно в огромный пень, в голову его вошел мой топор.

Вторым ударом я хотел прикончить коня, но вдруг по-крестьянски стало жалко скотину. Я вырос у реки, на болотах, знал, как спасать тонущего в трясине коня. Топором снес березу, подтащил, помог коню выбраться. Выбившийся из сил конь сбросил мертвого всадника.

Истекая кровью, упал товарищ. Я не смог выбраться из болотины, лег между кочек… Татары одолевали, пешее русское войско было уже почти разбито…

Творилось что-то страшное: крича, татары добивали раненых, окружали тех, кто еще отбивался. Татарские лучники спокойно расстреливали увязших в болоте. Я опустил голову, уткнулся лицом в волглый мох…

И вдруг тяжело вздохнула земля… Не понимая, что случилось, я с трудом поднял голову. Грохнуло снова, и над полем повисло белое облачко.

— Пушка! — обрадовался я. — Пушка!

Снова дрогнула земля, хотя пушка и молчала — гремя, сорвалась с места березовая роща. Нет, это были конные дружинники, из рощи вырвался Засадный полк…

Нет ничего в бою страшнее, чем быть рядом со своими, видеть, как они гибнут, и не иметь возможности им помочь… Что пережили дружинники в роще, знали только они сами. Теперь они были самой яростью, их нельзя было победить — можно было только убить… Отступить они бы не смогли.

Натиск был таким неожиданным и страшным, что несколько рядов татар было смято, а остальные начали пятиться, а потом и отступать.

Хрипло кричали татарские воины, но их крики уже никого не пугали. Закинув за спины щиты, прижимаясь к гривам коней, многие бросились наутек…

10

«Тогда князь полки поганых вспять поворотил и начал их бити гораздо… Князи их подаша с коней. Трупы татарскими ноля насеяша, а кровию потекли реки… И отскочи поганый Мамай серым волком от своея дружины…»

«И стал великий князь Дмитрий Иванович с своим братом с князем Владимиром Андреевичем и со остальными своими воеводами на костях на поле Куликовом на речке Непрядве:

„Грозно бо и жалостно, брате, в то время посмотрети, иже лежат трупи крестьянские аки сенные стоги, а Дон река три дня кровию текла…“»

Выписки эти были из «Задонщины», автор явно подражал безвестному воину-поэту, создателю «Слова о полку Игореве». Видимо, и в войске Дмитрия был могучий поэт, но погиб, защищая отчую землю.

Почему же битва была такой жестокой, такой кровопролитной?

Князь Дмитрий хотел не просто победить войско Мамая — бой шел на уничтожение. И в Азии, и в Европе битвы часто кончались бегством побежденных, которым победители давали «золотой мост». Здесь было все по-другому: полк Боброка гнал остатки татарского войска тридцать верст — до реки Красная Меча. Через реку сумели переправиться лишь немногие татары и Мамай с остатками свиты. Остальные все были перебиты. Лишь тех, кто сдавался в плен, и раненых русские воины не убивали.

Ярко сказано в одной из летописей:

«Гнаша их до реки до Мечи, и тако множество их избиша, а друзии погрязоша в воде и потонуша…»

От отца я слыхивал, что новгородцы и псковичи стояли на правом фланге, почти целиком составили полк Правой руки. Полк этот не дрогнул.

В самом низу карты голубым шнурком вилась Красная Меча, было приписано: «От Куликового поля до Мечи — около пятидесяти километров».

Карта говорила о том, что князь Дмитрий был великолепным полководцем. Из книг я знал, что сам Дмитрий, передав свои богатые доспехи боярину Михаилу Бренку, занял место в Передовом полку…

В тетради красным карандашом была записана древняя песня:

Коковать буду, горюша, по околенке,
Как несчастная кокоша в сыром бору.
На подсушной сижу на деревиночке,
Я на горькой сижу на осиночке…

Про арбалеты сказано было кратко, но я не сомневался, что псковичи и новгородцы пришли на Дон и Непрядву с тяжелыми арбалетами. А у татар были только луки.

Князь Дмитрий был мудрым воином и уже в битве на Воже поставил свое войско за рекой. Причем не на самом берегу, а шагах в сорока от него. При стрельбе из луков тем выше успех, чем ближе противник, стрелять татаро-монголам пришлось издали, а когда войско перешло реку, началась сшибка и луки оказались бесполезными…

11

— Мама, — попросил вечером Антон, — расскажи про старое, про нашу деревню, про Поле…

— Что же я тебе расскажу? — Усталая женщина присела к столу, ласково посмотрела на сына. — В гражданскую войну девочкой была. Помню, как по Куликову шла конница… Тогда я еще ничего и не понимала-то… Это потом народ как будто проснулся.

От волнения лицо женщины помолодело, вспыхнуло румянцем.

— Ударницей я была, в Москву на слет посылали. Брат уехал в Воронеж, долго учился — не погибни на войне, был бы ученым. А ведь в глухой деревне родился…

— Мам, — смущенно проговорил Антон, — я про давнее спрашиваю. Может, ты что от стариков слыхала, песню какую-нибудь?

— Может, про эту войну рассказать? Как фашисты золотой крест хотели снять с нашей церкви? Так ты сам хорошо помнишь…

— Гостю расскажи, а я запишу…

— Слышим, самолет летает немецкий. Небольшой такой, наверно, разведывательный. К брюху петля проволочная привязана. Ходит кругами, норовит крест петлей зацепить. Раз промахнулся, другой раз промахнулся, потом зацепил, а провод, на тебе — лопнул! Видно, и в самолетике что-то повредилось, сразу пошел на снижение. Сел прямо в поле.

Женщина с охотой вспоминала прошлое:

— Недолго они тут хозяйничали. Помню, вечер, спать надо ложиться, а я всем своим одеться потеплей велела, на пол легли… Все люди знали, что наши наступать будут. Как ударят вдруг пулеметы, как задрожит земля — конница наша мчится… Летят, шашками блещут!.. — В деревне знали, что будет бой. Немцы не знали, а люди знали. Один старик в поле за соломой пошел к зароду, а за зародом — конные, четверо или пятеро. Лейтенант в бинокль на немецкие позиции смотрит. «Иди, — говорит, — дедусь, в деревню, скажи всем, чтобы не спали, ждали гостей желанных…»

Мать продолжала:

— Жутко перед боем. Мы в сарае жили — в доме-то фашисты хозяйничали. Легли, лежим, я ухо к земле приложила. И голоса слышу, топот глухой, подняла голову — ничего не слышу, будто вода в уши попала. Понимаешь, даже птицы не пели… Будто и они ждали… Ветер, и тот стих, лист не шелохнется, трава не прошелестит. Только осины и шумели, будто им всех страшнее…

— Мам, — сказал Антон, — а какой-нибудь древний рассказ помнишь?

— Слыхивала многое. Старики любят рассказывать, петь любят…

— Про Куликовскую битву что-нибудь?

— Говорили. Да ведь поди разбери, что быль, а что небыль. Говорили, что татары ночью деревни жгли, утром в Дону вода была черной от сажи… Говорили, что после битвы много раненых коней в округе осталось… Слыхивала, один татарин от страха в лисью нору залез — заступами откапывали. Много чего слышала. Воронов столько налетело — будто туча над холмом встала.

— А про ветер говорили? — Антон торопливо записывал все, что рассказывала мать.

— Говорили и про ветер. Сначала он дул в лицо нашим, а после полудня подул в лицо татарам…

— Мама, а песни?

— И песни про битву разные пелись. Одну даже помню.

Мать Антона сняла с головы темную шаль, распустила снежно-седые волосы. Тихо полилась песня:

Белый камень, белый камень,
Белый камень на горе.
Будто в воду милый канул,
А уехал в сентябре.
Может, он нашел другую
И в другой заходит дом?
На сережку дорогую,
Все поведай, быстрый Дон…
С битвы ехали герои,
Не сказали ничего…
Может, взят землей сырою,
Может, ранило его?
Вот еще одна сережка
Тихо канула на дно.
По воде бежит дорожка,
А в воде темным-темно.
Белый камень, белый камень,
Белый камень на горе…
Будто в воду милый канул,
Не вернулся в сентябре…

Допев песню, женщина посмотрела на меня:

— И в старину так было, и в наше время от горя слезы рекою текли. Двое у меня не вернулись — муж и братишка. Отец и дядя товарища твоего… Вот и пригодилась старая песня.

Антон зашелестел карандашом, по памяти записывал слова песни.

— От прабабки чудное слыхивала. Будто был один воин ранен тяжело, лечили его в здешней деревне. Сам он был с севера, тосковал по дому, все к реке ходил, смотрел на воду, а потом ему девушка полюбилась. Так и не вернулся на родину, только оберег на родину отослал, матери, чтобы знала, что не погиб. Прабабка говорила, что наш род от того воина и от той девушки, в которую он влюбился…

Достав из-за пазухи оберег, я положил его на стол…

— Такой, как этот?

— Может, и такой, кто знает… За веками — как за холмами.

— Это вещь Валентины, женщины из нашей деревни…

Я рассказал все, что знал, и мать Антона задумалась, низко опустив голову.

— Выходит, она вроде как родственница нам с сыном…

— Очень уж дальняя, — вздохнул Антон.

— Нет! — вскинула голову его мать. — Близкая, самая близкая. У нас тоже почти никого не осталось. И у нас весь род вороги погубили, война ведь за войной!

Женщина обернулась ко мне:

— Адрес, пожалуйста, скажи. Напишу Валентине, как могу — так и напишу. В гости позову, она одинокая, я одинокая, вдвоем веселее…

Антон весь ушел в себя, слова матери, видно, глубоко легли в душу.

Белый камень, белый камень…

Мать Антона вновь запела…

12

Совсем еще маленьким мальчиком я услышал рассказ о том, что рядом с нашей деревней, в кургане-могильнике, похоронены древние воины. Страшно было идти на могильник, но я пошел и, поднимаясь по скату холма, увидел вдруг убитых. Рядом со мной лежали оброненные щиты, поблескивали кольчуги павших воинов, ветер развевал их волосы, рядом на кочках сидели черные вороны.

Страх прошел, и я увидел, что на могильнике расстелен лен, в стороне лежат еще не развязанные снопы, а черные вороны оказались обыкновенными головнями.

Трудно было даже представить Куликово поле после битвы.

На Куликово поле вышли лучшие сыны русской земли, и многие из них полегли в битве… Нужно было сберечь старых и малых — сберечь любой ценой. Если бы к Мамаю подоспела подмога — полегли бы все. Но воины князя Дмитрия были готовы и к этому.

Никто не думал о собственной жизни.

Псковичи, новгородцы — люди свободной земли — не убоялись плена, не убоялись рабства. Нужно было спасать русского человека, его тихую, добрую душу… Спасать любою ценой.

Битва ушла за холмы, и на Куликовом поле утвердилась страшная тишина, которую нарушали лишь стоны раненых.

Пленные и раненые татары бросали оружие, со страхом смотрели на русских, но тех, кто уцелел, воины князя Дмитрия не трогали и словно не замечали.

Убитых было в несколько раз больше, чем живых; мертвые лежали, сжимая оружие, в броне, в шлемах; живые стаскивали кольчуги, снимали тяжелые шлемы. По старым боевым законам доспехи надевались перед битвой и снимались сразу после нее…

Перепуганные лошади жались к лесу, к воде. Их ловили коноводы, навязывали в засеке.

Будто во сне, смотрел я на порванные кольчуги, на окровавленные повязки, брошенные мечи и разбитые щиты.

Убитые лежали на каждом шагу, но поле битвы не было мертвым, оно оставалось живым, и битва, казалось, еще не окончена. В позах погибших были отвага, решительность, ярость. Даже мертвый воин оставался верен своему характеру.

Среди груды тел боком, как-то неловко лежал чернец Пересвет. Кольчуга его была помята копытами, шлем сплющен; битва не тронула лишь лицо великого воина; оно было таким же бледным, как и перед битвой. Смерть не успела его обезобразить, лицо монаха дышало спокойной смелостью и отчужденностью.

Придавив врага, застыл воин в иссеченном шлеме, в кольчуге, похожей на изорванную выдрой частую сеть. Мертвое лицо было грозным и угрюмым, рука мертвой хваткой сжимала рукоять кованого топора. Пять убитых врагов лежало перед жестоким воином.

Огромный татарин лежал, разметав тяжелые руки, лицом вниз, крепко прижимаясь к земле, словно хотел отнять ее у кого-то…

Рослый чернец, товарищ Пересвета, увяз в груде убитых, окровавленный меч был воткнут в пожню почти по рукоять, Волосы убитого смешались с травой, тускло поблескивал медный кованый крест. В лице погибшего можно было прочесть лишь жажду мести…

Послышались радостные голоса: из дубравы, держа под руки, незнакомые воины вели князя. Дмитрий был без шлема, без меча, голова замотана полотняной повязкой. Князь прихрамывал, неловко держа левую руку. Перед битвой лицо князя было совсем юным, теперь же оно стало лицом взрослого мужчины.

Убитые лежали валами — убитый на убитом. Всюду валялись щиты — русские, татарские, оброненные, пробитые, разбитые. Рядом с погибшими людьми застыли погибшие лошади. На самом Куликовом поле было много убитых русских, но рядом, в степи, лежали одни татары, перебитые воинами Засадного полка. Чтобы победить, врагу не хватило воинов. Татары были уверены в успехе: не щадя своих жизней, шли напролом. Даже на лицах мертвых татар были написаны злость и ярость. Но татары не думали, что русичи будут стоять так стойко, что они не бросят в битву все свои силы сразу…

Дико, отчаянно ржали раненые кони, бились в ужасе, калеча раненых людей. Отступая, татары бросались в воду, и теперь по течению плыли косматые малахаи. Вода в реке стала мутной, темной от крови. В крови были мечи и топоры, от крови потускнели кольчуги…

Войско татар было огромным, в сече они не щадили ни себя, ни врага. Ради того чтобы победить, Мамай готов был пролить реки крови. Хитрость послов и щедрые дары не могли его обмануть. Его дипломатия была проста: он повелевал, а русские должны были его слушать. Мамай видел себя властелином, русских князей — рабами, а остальных русичей — рабами рабов.

Дмитрий не знал, выиграет ли битву, не знал, что будет потом, но знал, что надо убить страшную мысль о рабстве, показать татарам и миру русскую храбрость, и не только храбрость — братское единение.

Поле битвы было похоже на лес после буревала. Погибли тысячи людей. Такой битвы не бывало и быть не могло, но она случилась.

13

Вновь пришли мы с Антоном на Куликово поле. Кулики проносились над Доном, слышались голоса диких уток.

— Слушай, — толкнул я под бок товарища, — а лебеди есть?

— Нет, и старики не помнят, чтобы жили.

— Значит, не гнездятся… А у Блока несколько раз в «Куликовом поле» про лебедей сказано… Блок был осенью, когда стояли стога. Помнишь:

Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат…

— Тогда, видно, гнездились… Старики говорят, перед гражданской войной болотина была огромной, а совсем старые помнят, что в разлив вода как в озере стояла. И леса были — с колками, с медведями. Большие леса.

Я спросил у Антона, кем был его отец.

— Колхозником, землю пахал. Бегу к нему, а на тракторе флажок красный будто огонь горит… А дядя в школе учителем работал. Во-он в той деревне…

Я вспомнил о своем отце, который тоже был деревенским учителем. Отец мечтал поехать на Куликово, говорил мне об этом. Знаменитое поле представлялось мне огромным, с холмами-горами, с широкими реками, с темным лесом — такими были мои родные места…

Куликово поле оказалось иным. Я опустил плечи, словно на них вдруг лег тяжелейший груз.

Антон горячился:

— Ученые спорят, а место битвы — вот оно. В летописи сказано, что войско Дмитрия подступило к самому Красному холму. Бились вот здесь, а справа и слева были лес, засеки.

Мне больше всего хотелось найти место, где стоял полк Правой руки. Земляки стояли насмерть. И татарам не удалось их даже потеснить.

Странное чувство не покидало меня ни на минуту: будто я ходил здесь когда-то, перебирался вброд через Дон и Непрядву…

Нужно было возвращаться в Москву, но Антон медлил, водил меня по осенним полям около стогов.

— Пора, — сказал он наконец решительно.

Дома быстро пообедали, мать Антона вынесла на крыльцо рюкзак с картошкой и корзину яблок; Антон закинул за плечи рюкзак, я взял корзину, и мы по тропе зашагали к большаку.

Вышли на широкую луговину.

— Лебеди! — закричал вдруг Антон. — Вон, вон, над Непрядвой!

И тут я увидел вереницу больших белых птиц. Устало махая крылами, лебеди тянули в сторону Куликова поля. Я видел темные клювы летящих птиц, вытянутые шеи и снежные подкрылья…

Больно замерло сердце: лебеди, показалось, вернулись из того далекого-далекого времени.

14

Поздно ночью мы вернулись в Москву. Товарищи уже спали, и мы с Антоном, чтобы не разбудить их, сняли возле порога обувь, тихонько прошли каждый к своей кровати.

Я не заметил, когда Антон поставил на подоконник «видящий» шар, но едва голова коснулась подушки, увидел его на обычном месте, словно Антон и не брал его с собою.

Стихи пришли неожиданно. Мне даже поначалу показалось, что их мне нашептывает Антон:

Вороны летали семо и овамо,
Воины убиты в некоси лежали.
Горлица залетная глухо ворковала,
И трава поникла от туги и жали.

Я еще раз увидел поле древнего боя, раненых, прихрамывающих лошадей, убитых воинов, утонувших в траве.

На смоленом струге плыл я издалека,
Из лесного края, с озера Чудского.
Смерть на поле брани оказалась легкой…
Покачнулось поле — поле Куликово…
И душа, как птица, улетела в дымку,
И темно вдруг стало, как в закрытой скрыне.
С верным арбалетом я лежал в обнимку
На болотных кочах, будто на перине…

Две последних строки, как это часто бывает, опередили первую и вторую.

Будет вечно сниться мне одно и то же:
Что бежит Непрядва к озеру Чудскому.

На ощупь я нашел бумагу и карандаш, почти не различая буквы, переписал стихи, вписал недостающие две строки:

Слышен топот, кони мечутся на пожне.
Захлестнула сердце вдруг тоска по дому…

Это были точные строки: умирая, воин уже ничего не видел, а только слышал ржание коней; перепуганные, потерявшие хозяев кони носились по полю храпели, стучали подковами. Лишь вечером сумели их, наверное, сбить в табун коноводы. Раненых лошадей, по преданию, воины оставили местным жителям.

Пленных и раненых татар победители пощадили, дали им землю, разрешили поселиться и жить…

Антон неожиданно проснулся, встал, присел на краешек кровати рядом со мной.

— Долго добираться до ваших мест? За половину суток успеем? Успеем… Вот и хорошо. Знаешь, пока все спят, расскажи про Чудское озеро, про вашу деревню… про Валентину… Да, а как ее отчество?

— Ивановна, — ответил я, улыбаясь.

Владимир Григорьев Образца 1919-го

Эх, расплескалось времечко крутой волной с пенным перекатом! Один вал лопнул в кипении за спиной, другой уж вздымается перед глазами еще выше и круче. Держись, человечишка!

Но как ни держись, в одиночку мало шансов уцелеть. Шквальная ситуация. И крупная-то посудина покивает-покивает волне, глядь, а уж нырнула ко дну, с потрохами, с мощными механизмами, со всем человеческим составом. В одиночку, поротно, а то и всем полком списывал на вечный покой девятьсот девятнадцатый год.

Пообстрелялся народ, попривык к фугасному действию и перед шрапнельным действием страх потерял. Пулемет «максим», пулемет «гочкис» въехали в горницы, встали в красных углах под образами, укрылись холстинами домоткаными. Чуть что — дулом в окошко, суйся, кому охота пришла. А пуля не остановит, так, ах, пуля дура, а штык молодец! Такое вот настроение.

Что делать, кому богу душу дарить охота? Инстинкт самосохранения. Выживает, как говорится, сильнейший. А кто сильнейший? Винт при себе, вот ты и сильнейший в радиусе прицельного огня.

Да и так не всегда. Случится, так и организованная вооруженность не унесет от злой беды. Вот они, пятьсот мужиков, один к одному, трехлинейка при каждом ремне болтается, и командир парень что надо, глаз острый, и своему и чужому диагноз в секунду поставит, да толку-то? С противной стороны штыков раза в три поболе, на каждый по сотне зарядов, и кухня дымит; вон на лесочке похлебкой-то как несет, зажмуришься. А тут вот пятьсот желудков, молодых, звериных, и трое суток уж чистых, как душа ангела-хранителя. Защитись-ка!

Пятьсот горластых, крепких на руку, скорых на слово, с якорями на запястьях, с русалкой под тельником — мать честная, не шути, балтийские морячки, серьезный народ, и в душе каждого, над желудочной пустотой, как в топке, ревет одно пламя:

— Вихри враждебные!..

Нет, не до шуток нынче. Пятьсот — много, а было бы две тысячи штыков, да сабли прибавь, где они? Ржавеют в сырой земле. Пали товарищи на прорыве к новой жизни, остались в жнитве, по болотам, в лесах, на полустанках. Теперь и оставшимся черед пришел. Колчак с трех сторон, а с четвертой болото, ложкой не расхлебаешь, поштучно на кочках перебьют с аэропланного полета. Велика, как говорится, Сибирь, а ходу нет, хоть тайга за спиной. Встало проклятое болото поперек спешного отступления, как кость поперек горла.

Отрыли моряки поясные окопчики, погрузились в землю, ждут. Вечер на землю пал, звезду наверху вынесло; минует осенняя ночка, а поутру и решится судьба балтийского полка. Плеснут русалки на матросской груди в последний раз вдали от родной стихии и камнем пойдут на дно. Ясно.

Без боя швартоваться на вечный причал, однако, никто не собирается. Такого в помине нет. Характер не позволяет. Последний запас — пять сбереженных залпов, гранаты в ход, потом штыковую на «ура» — иначе никак.

Вечерняя полутень все гуще наливается синевой, одна за другой прибывают звезды на небесном куполе, чистенькие — заслуженным отдыхом веет с далеких созвездий.

— Хороша погода, — сожалея, вздохнул матрос Федька Чиж со дна окопа. Он устроился на бушлате, заложив руки под голову, считал звезды. Других занятий не предвиделось.

— Погода хороша, климат плох, — мрачно отозвался комендор Афанасий Власов, — пора летняя, а тут лист уж сжелтел. Широты узки.

— Перемени климат, Фоня! — крикнул вдоль траншеи наводящий Петька Конев. — Момент подходящий. Потом поздно будет.

— Да, климат, — сказал Чиж. — Плавал я по Средиземному, вот климат. Вечнозеленая растительность. При социализме, слышал я, братцы, на весь мир распространится.

— Ну, братишка, тропики нам в деревне ни к чему, — резонно возразил комендор Афанасий и хотел было развивать этот тезис, но тут загремели выстрелы, сначала ружейные, потом очередь за очередью из пулемета. Народ в цепи поутих.

— Балуют холуи. Патронов девать некуда, — с чувством высказался Федька Чиж и поднялся, чтобы осмотреться.

— Дьяволиада, — озадаченно сказал Чиж, насмотревшись вдоволь, какой-то тип бродит. По нему бьют. А ну, посмотри еще кто, может, мерещится…

Люди зашевелились, многим хотелось посмотреть, как человек гуляет под пулями.

Действительно, неподалеку от окопов какой-то человек петлял взад-вперед, нагибался, приседал и шарил в траве руками, будто делал зарядку или собирал землянику. Иногда он выпрямлялся и неторопливо вглядывался туда, откуда хлестал пулемет. Поиски окончились, видно, успешно. «Й-о-хо-хо!» — крикнул он гортанно, вынул из травы какой-то предмет, подбросил его и ловко поймал на лету, после чего еще раз огляделся и пошел прямо к матросам. Пулемет, замолчавший было на перезарядку, затарахтел что было мочи, но человек маршировал задом к нему, не оглядываясь, точно имел бронированный затылок.

Был он долговяз, но не сутул, одет легко, вроде бы во френч, в движениях точен и свободен. Он как бы примеривался прыгнуть в окоп, но, может быть, рассчитывал и повернуть, а возможно, мог запросто раствориться в воздухе, рассосаться. Предполагать можно было всякое, но в последнем случае все стало бы на свои места — видение, и точка!

— Летучий Голландец, мать честная! — хрипло сказал комендор Афанасий и перекрестился.

— Интеллигент, так его растак, — пробормотал Чиж, не отрывая глаз от видения, и тоже перекрестился. Незнакомец замер прямо напротив Федьки и внимательным взглядом изучал матроса.

— Давай сюда, браток, — осмелев, предложил Федька, подвинулся, и «видение» одним легким прыжком оказалось в окопе. Тогда матросы, кто стоял близко, бросились к перебежчику, чтобы увидеть его в окопе лично.

— Большевики? — спросил неизвестный, бесцеремонным взглядом ощупывая людей, точно пришел сюда вербовать самых дюжих и выносливых.

— Большевики, кадеты, сам кто таков? — дерзко крикнул со своего места Петька Конев. — Докладывай!

— Не из тех, не из этих, если быть точным, — корректно ответил пришелец.

— Цыпленок жареный, значит, — раскаляясь, жарко выдохнул Конев.

— Задний ход, мясорубка тульская, — властно осадил комендор Афанасий. — Не у попа на исповеди. Гражданин, — строго спросил комендор перебежчика, — с какой целью прибыли?

— Требуется отряд красных, — и всех резанул неуместный глагол «требуется», как из газетного объявления. — Судя по всему, он окружен, а мне такой и нужен.

— Судя по всему? — Комендор значительно выгнул бровь и оглянулся в темноту на товарищей. — Это так, граждане военные моряки?

В цепи молчали.

— А что собирали в траве?

— Прибор искал. Уронил здесь прибор.

Шестым чувством комендор понял, что лучше уж не трогать ему этого прибора и прекратить допрос.

— Вот что, — посомневавшись, сказал он. — Чиж, проводи-ка задержанного в штаб. Доложи.

И двое, балтийский матрос Федор Чиж и совершенно неизвестный и подозрительный человек, растворились в темноте, завершив тем странную сцену. И тогда по окопам зацвели махорочные огоньки, зашумел разговор.

— Вот как на войне бывает, — говорил комендор Афанасий. — Одному и осколка малого довольно, другому и кинжальный огонь нипочем.

Ночь полегла всей своей погожей, легкой тяжестью на землю. Она опустилась вязкими ароматами, незябкая, поначалу прохладная, выпустила над горизонтом серп месяца, чтобы замедлить биение сердца человеческого, дать покой живому.

Действие ночи не проникло, однако, внутрь командирского блиндажа, хоть и защищал его всего один накат. В клубах едкого дыма махорки, под чадной керосиновой лампой командный состав, видно, уже не первый час колдовал над картой, глотая горячий чай без сахара.

— В ночной бой они не пойдут, — назидательно, будто обращаясь к непосредственному противнику, говорил командир полка, латыш Олмер. Потерь больше. Выгоднее с утра.

Он хлебнул кипятка и твердо посмотрел на комиссара, потом на заместителя, желая, чтобы ему начали возражать. Но возражений не было, а комиссар Струмилин даже улыбнулся ему углом рта.

— Даешь полярную ночь, — прохрипел он сорванным голосом. — Ночь тиха, ночь тепла…

Он улыбнулся другим углом рта, но тут закашлялся, и лицо его мгновенно осунулось, поблекло.

— О ночном бое можно только мечтать, — сказал он, откашлявшись. Предлагаю мечтать на улице, чудесный воздух там…

Тут хлопнула дверь, и под лампой встал матрос Федор Чиж.

— «Языка» привел, — сказал он шепотом, чтобы слышали только свои, и взглядом указал на дверь и еще дальше, за нее. — Перебежчика. За дверью оставил, на улице, в кустах.

Лицо матроса дышало загадочностью, энтузиазмом, и не сам факт пленения «языка», от которого теперь уже проку ждать не приходилось, а именно эта жизненная энергия, скопившаяся на лице конвойного, пошевелила души командного состава.

— В кустах оставил? — удивился командир.

— Не убежит, — спешно заверил Чиж, прислонил винтовку к столу, а сам сел на скамейку рядом со стаканом чая. — Свой человек. Идейный.

Командир, заместитель с сомнением посмотрели друг на друга, а потом все вместе уставились на матроса.

— Ты, братец… — начал было заместитель, но тут в дверь осторожно постучали, и негромкий голос сказал из-за двери:

— Можно войти?

И с этими словами идейный перебежчик собственной персоной показался в командирском блиндаже.

Нет, никак не походил странный перебежчик на своего. Свои сейчас как одни по всей республике, одного оттиска. Лица серые, что непросохшая штукатурка, глаза воспаленные, нервное спокойствие в углах рта, и в теле недостача минимум килограммов на пять-шесть по сравнению с довоенным. Снять с пояса маузер, так хоть иконы с них пиши.

А этот — кровь с молоком, щеки лаковые, прямо девушка. Сапоги балетные, вощеные, будто сейчас денщик душу в эти голенища вкладывал. А еще куртка, вроде замшевая, с кокеткой, без единого пятнышка.

Командир смотрел на щеголя прищурясь, как в ярмарку смотрят на породистого жеребца. Взгляд заместителя, примеряясь, проехался по шикарной куртке неизвестного и стал бесстрастным, как будто не встретил на своем пути ничего замечательного, предупредим, однако, что глаза его обретали бесстрастность именно в минуты чрезвычайных обстоятельств. Комиссар тоже смотрел во все глаза — весело, как смотрят мужчины на непочатую бутыль первача: будто кто-то пошутил остро, притом непакостно.

Короче говоря, непутевый вид перебежчика поразил присутствующих нешуточно. Напротив, субчик джентльменского вида удостоил личности присутствующих вниманием до обидного малым. Окинув всех троих единовременным взглядом, он как бы исчерпал вопросы, естественные при первом знакомстве, и интерес его переключился на скудную, походного качества утварь блиндажа. Молчание между тем вошло в состояние невыносимости.

— Вот, значит, как, — подвел итог перебежчик. — Небогато.

— Вы, судя по всему, привыкли к более роскошной обстановке, — сумрачно заметил командир. Подозрительные предположения уже кружились у него в голове, и он наконец дал им ход.

— Роскошь? — рассеянно удивился перебежчик. — Я категорически против нее. Лишний вес.

— А мы за роскошь, — строго сказал командир. — За такую, чтоб для каждого. Нужники из золота отливать будем.

— А я слышал, — голландское, кафельное лицо гостя исполнилось хитростью, — что за бедность вы. Чтоб все стали бедными.

От этих белогвардейских слов золотые очки командира подпрыгнули, заместитель же, который до последней секунды ничем не выдавал своего отношения к событиям, сделал шаг назад, в темноту, и глаза его загорелись оттуда огнем. Комиссар Струмилин, выпустив в сторону этих огней мощную струю табачного дыма, вот что сказал:

— Кто так говорит, отчасти и прав. Пускай мы за бедность. Но бедность, богатство — эти понятия но имеют точного определения. Они существуют только во взаимозависимости. Не так ли?..

Все промолчали.

— Поэму «Кому на Руси жить хорошо» помните?

— Помню, — уверенно вставил матрос Чиж, который уже опростал первый стакан командирского чая и теперь желал вступить в общий разговор.

— Так вот, — голос комиссара окреп, — вспомните: бедные ли, богатые, а счастливых нет. А потому отбросим на время промежуточные понятия и скажем так: мы за общество, где человек был бы счастливым. А?

И он вопросительно взглянул на гостя. Но тот и глазом не мигнул.

— Вы сможете определить понятие счастья? — Гость снисходительно усмехнулся.

Комиссар тоже усмехнулся. А замечали вы, если собеседники уже начали усмехаться, оставаясь внешне спокойными, значит, разговор прошел критическую зону и, значит, один из собеседников начал брать верх.

— Ну что же, — глаза комиссара Струмилина смеялись, — начнем. Счастье — такое состояние разумного существа в мире, когда все в его существовании идет по его воле и желанию.

Незнакомец теперь в упор смотрел на комиссара, точно тот отсалютовал перед его очами лезвием шашки и бросил ее в невидимые ножны. В правой руке незнакомец держал странную шкатулку, всю усеянную дырочками, ту самую, что подобрал в поле.

— Что это? — спросил командир.

— Орбитальный передатчик, — вскользь ответил незнакомец, явно не заботясь о доступности сказанного. — У вас есть еще формулировки? Вы их сами придумываете? — спросил он тревожно.

— Это Кант. Старина Кант. — И голос комиссара потеплел, как если бы речь шла о его драгоценном живом или мертвом товарище. — Заметьте акценты: «разумного существа», «все в его существовании», «все», «по его воле». Так вот, мы за счастье. А теперь сами разберитесь в соотношениях с этим бедности и богатства.

— Кант, Кант, — бормотал между тем незнакомец в свою шкатулку, — запомнить, обязательно запомнить. — Из чего мы должны заключить, что интеллигентность, в которой заподозрил его Чиж еще в окопе, была, скорее всего, чисто наносной, ибо даже полуинтеллигент должен бы знать имя великого прибалтийского мыслителя.

— Ах, товарищи! — внезапно вмешался заместитель из своей тьмы. — Неправильную линию допроса взяли. Бедность не порок, счастье не радость! Слюни, понимаешь, распускаем. Его, может, и забросили, чтоб он тут дезорганизовывал, зубы заговаривал. А правильная линия — вот она.

Сделав шаг, он оказался у лампы и властно вытянул руку вперед, пятерней наружу.

— Документы!

— Документы? — незнакомец не хотел понимать, о чем его спрашивают.

— Документы спрашивают, — сказал он в ларчик с дырочкой, будто советуясь с кем-то. — Какие документы?

— А вот такие! — страшно вскричал заместитель, чуя, что нет у незнакомца никаких документов, и отработанным движением бросил руку вперед. В пальцах его белела карточка с крупным, затертым на конце словом «Мандат».

Незнакомец осмотрел картонку, поразмыслил и нехотя произнес те слова, после которых, собственно, и началась фантастика чистой воды.

— Ну, если точно такой… — Ответным взмахом руки он выдернул из потайного кармана белый квадрат и поднес его к лампе. Крахмальная поверхность картона была девственно чистой.

— Эт-то зачем? — еще не понимая, вопросил заместитель.

— Документ, — пожал плечами щеголь-перебежчик, и тут все увидели, как на бланке проступило крупное слово «Мандат», а затем показались и остальные слова вместе с фамилией обладателя. Но фамилия-то была заместителева!

Короче, в руках замечательного щеголя оказалась копия документа — и какая копия! Лакированная, на александрийском картоне, не захватанная пальцами караульных. И как только на праздничной картонке вызрела последняя точка, документ пошел по рукам.

— Лихо! — заметил командир, кончив осмотр.

— Лихо! — в один голос подтвердили Чиж и Струмилин.

— Лихо-лишенько. Липа, — ворчал заместитель.

— Теперь далее, — решительно продолжал таинственный плагиатор. — Беру чернила, выливаю на сапог.

И этот чистюля бесстрашно выплеснул полсклянки фиолетового состава прямо на белоснежное, в розовых кружевах, шевро сапога и еще полсклянки на замшевую свою куртку.

— Пропади пропадом буржуйское барахло, — радостно одобрил Чиж, матросская душа. — Говорил же — свой в доску!

А заместитель, хозяйственный мужик, только крякнул при виде столь злостной порчи облюбованного добра.

Но нет, не получилась ведь порча народного достояния. Химический состав, как живая ртуть, сбежал по голенищам вниз и лужицей собрался под ногами экспериментатора.

— Не пачкается, не мнется, — сказал гость тоном коммивояжера, рекламирующего товар. — Пусть вас не смущает мой свежий вид. Весь на самообслуживании. В общем, бросьте сомнения. Перед вами не шпион, не провокатор. Да и незачем к вам шпионов засылать, все известно. Исход решат вот эти батареи.

Он набросал на листе план позиция белых, и все склонились над чертежом.

— Согласуется с нашими данными, — сказал наконец командир и сухо, очень сухо спросил: — Ваша мнение, что ничего поделать нельзя?

— Самим вам ничего не поделать, — взвешивая слова, ответил неизвестный, — помочь может только чудо.

— А чудес на свете не бывает, — подытожил командир, воспитанный на отсутствии чудес, и что-то штатское, семейное проступило в его облике, потерявшем на мгновение официальность. Секрета нет, даже министр, охваченный грустью, лишается своей официальности.

— Этого я не утверждал, насчет чуда, — осторожно возразил неизвестный и отпустил комиссару особенный взгляд. — Не говорил.

Комиссар перехватил взгляд неизвестного, выдержал его, и сумасшедшая, нелепая мысль обожгла голову Струмилина.

— Вот что, — сказал он собранию, — времени до утра в обрез. Разойдемся по цепи. А я с товарищем еще поговорю.

И, сгибаясь в двери, люди поодиночке вынырнули из прокуренного блиндажа в ночной воздух осени. Заместитель выманил за собой Струмилина.

— Ты эту гниду к пролетарской груди не пригревай, — люто прошептал он во мраке, под звездами. — Верь моему политическому чутью.

— Ну-ну, — усмехнулся Струмилин.

— С мировой буржуазией, товарищ Струмилин, перед лицом смерти заигрываешь. Не «ну-ну», а мнение свое куда надо писать буду, коли в живых останусь. Запоешь!

Итак, сумасшедшая, нелепая мысль котельным паром ошпарила трезвый ум комиссара Струмилина.

«Этот человек совершит чудо!» — горячо разлилось под черепом комиссара.

Убежденный материалист, Струмилин еще и сам не понимал, каким образом он мог войти в столь чудовищный разлад со всем своим багажом. Надеяться на чудо! В цепи его размышлений еще не хватало какого-то важного звена, и, вероятно, в мирной гражданской обстановке отсутствие этого звена пустило бы ход мысли на рельсы другого, короткого пути, в тупике которого состав силлогизмов лязгнул бы на тормозах строкой: «Этот человек — жулик и шарлатан!»

Но сейчас чудесные действия незнакомца, необыкновенный вид и многозначительная игра слов взывали не к ходу будничной логики, а к трепетному движению той заветной интуиции, наличие которой не каждый признает, ибо не каждого господь наградил ею.

«Совершит чудо!» — кричала струмилинская душа, и, затаясь, он ждал, когда останется с незнакомцем наедине.

Дверь хлопнула, пламя коптилки легло набок, и тень перебежчика мотнулась по стене, будто ее застали врасплох или ткнули в грудь. Сам же перебежчик стоял неколебимо в тусклом свете горящего керосина и только шептал в дырочки своей чертовой шкатулки, шептал и прикладывался к ним ухом.

Комиссар прислушался. Тень перебежчика, покачавшись, встала на место, и Струмилину почудилось, что это она бормочет призрачные, невесомые заклинания, а сейчас шагнет к Струмилину и скажет в полный голос что-то окончательное, роковое, по-русски. Шаманские, на погребной сырости замешанные словеса копила в себе эта шкатулка.

«Не немецкий, — быстро определил комиссар. — Не французский. Не английский. Чешский? Нет».

«Ну…» — сказал себе комиссар, поправил пояс, строевым шагом подошел к неизвестному, положил ему руку на плечо, взглянул в упор холодным взглядом, хорошо известным балтийскому полку и за его пределами, а также еще одному деятелю, который вел, вел-таки однажды комиссара под дождичком, вел и ставил спиной к гнилому дубу, матерился и прицеливался…

— Вот что, дорогой товарищ! Помогай, сделай что можешь…

Итак, они замерли напротив друг друга, и зрачки их соединились на одной прямой, на струнной линии, тронь — зазвенит.

— Значит, вы догадались, что я могу помочь? — нехорошо усмехаясь, спросил неизвестный.

Волна злобы подкатила к горлу Струмилина. Лицо его дернулось.

— Да не могу я вам помогать. Не велят, — простонал человек, — фильм запорем. Мы снимаем фильм, на документальных кадрах. В финале полк красных гибнет. Эффектные кадры. Чтобы найти их, мы сотни витков намотали на орбите, зондировали. Энергии потратили прорву.

— Да снимете еще фильм! Разыграете, в конце концов, с актерами! — в отчаянии закричал комиссар.

— Не снимаем мы игровых. Игровой лентой на нашей планета не убедишь. Тошнит зрителя от недостоверности, от актерских удач. Актер на экране пройденный этап. Для нашей планеты вообще вся ваша прошлая жизнь — наш пройденный этап…

Глубоко задышал от этих слов комиссар Струмилин. Вот оно, недостающее звено логики — «на нашей планете». Из других миров. Жюль Верн наоборот. Из пушки на Землю. Сказка, черт ее подери! Но теперь его интересовала только утилитарная сторона сказки, спасение пятисот душ полка, крепких, позарез нужных революции ребят, ради чего заложил бы он свою душу не токмо небесной звезде, но и самому дьяволу.

— А почему такой финал фильма, с кровавой развязкой? — ровно, овладев дыханием, спросил комиссар.

— А бог его знает. Считается эффектным. Я-то лично специалист по счастливым концовкам. Именно в них и достигаю полного самовыражения. Так нет, послали именно меня. Сказали: «Нужно изобразить смерть через зрение оптимиста».

— Нет, я рад, что послали именно вас, — поспешно возразил Струмилин. — Нам тоже по душе счастливые концовки. А собственно, что у вас за сценарий?

— Сценарий-то роскошный. Переворот в огромной стране. Крушение аграриев. Консолидация тузов зачаточной, но все же промышленности. Движение плебейских масс, вожди той и другой стороны. Личные трагедии. Исторические решения и ошибки. Взаимосвязанные события в других частях планеты. Батальные эпизоды во всей их красе.

Незнакомец говорил с пафосом и вместе с тем доверительно, как профессионал говорит с равным профессионалом.

— Проделана колоссальная работа. Многократный зондаж с персональным выходом на Землю, постоянный зрительный контроль важнейших событий с орбиты — в наших руках глобальная картина движения всего общественного процесса. Наш математический автомат произвел нужные подсчеты и построил функциональную модель токов основных событий на ближайшие годы. Выяснилось: победа революции неминуема.

— Это не удивительно, она победит, руку на отсечение, — перебил комиссар Струмилин, глаза его грозно и холодно сверкнули.

— На отсечение вы предлагали и голову, не далее как поутру, — ляпнул вдруг марсианин и тут же осекся — таким холодом повеяло из глаз комиссара. Он кашлянул. — Вот какие кадры мы привезем домой. Успех обеспечен потрясающий. Тем более что мы совершенно случайно наткнулись на вашу планету. Так сказать, экспромт.

— Зрелище получится грандиозное, — согласился Струмилин, — но дайте же ему счастливый конец! Вы же специалист, в конце концов, по счастливым развязкам. Не насилуйте себя. Искусство и насилие над художником несовместимы. Организуйте чудо, спасите балтийцев, а потом что хотите, ну, скажем, посетите штаб белых, полковника Радзинского. Чрезвычайно эффектный этюд, уверяю вас, а?

Неземной человек упрямо молчал.

— Да вы хоть представляете, за что сейчас кровь льется? — сердито и устало спросил Струмилин. Ему надоело уговаривать чудака, свалившегося с неба, откуда видно все и вместе с тем ничего не видно.

— С глобальной точки зрения? — учтиво, по-профессорски спросил этот холеный представитель другой планеты. — Ну, примерно так. Развитие производительных сил, способов производства пошло в конфликт с общественным укладом.

— Политэкономия! — отмахнулся комиссар. — А кровь, кровь человеческая, сердце, душа живая гомо сапиенса — этих категорий нет в политэкономии, — отчего материал идет в смертный бой и чего жаждет?

— Так отчего? — с некоторой угрюмостью вопросил пришелец.

— Оттого, что впервые в истории сердце человеческое ощутило реальную возможность идеального общества. Ведь жизнь любого была позорно униженной, либо возвышенной, но преступной в принципе…

Внезапным движением Струмилин бросил руку за спину, будто хватаясь за кобуру маузера, ловко выдернул из полевой сумки растерзанную книжонку и прочитал заголовок:

— «Голод, нищета, вымирание русского народа — как следствие полицейского режима», издательство «Донская Речь». Лет двенадцать назад эту брошюру можно было купить в любом киоске России, сейчас уникальный экземпляр. Почитайте на досуге.

Повинуясь слову «уникальный», межпланетчик покорно принял подарок и бережно сунул его за пазуху, причем куртка как бы сама втянула в себя экземпляр, и заметьте, ни прорезей, ни щелей на ней видно не было. Недаром замечательная курточка так понравилась заместителю командира, хозяйственному мужику.

— Да, вы уже говорили об обществе, где каждый будет счастлив в соответствии со своей способностью к счастью, — напомнил он комиссару.

— Вот! — подтвердил Струмилин, загораясь, точно будущее уже маячило за хлипкой дверью блиндажа, высунь только руку наружу и попробуй на ощупь. Он уже видел это общество счастливцев, колоннами марширующих навстречу ослепительным радостям земного благополучия, этих гармонически развитых, а потому прекрасных телом и душой мужчин и женщин, этих высоколобых атлетов — мечтателей-чемпионов, рационализаторов-изобретателей.

— Мы построим такое общество! — трепетно обещал комиссар. — И в нем не будет места монархам, диктаторам, деспотам, самодурам. Улицей командует уличный совет, городом — городской, страной — государственный совет. Советская власть! Выборная, единая и неделимая. С позором рабского существования будет покончено. И для того мы идем в наш последний и решительный бой!

С каждой своей фразой комиссар испытывал все больший подъем, и вера в справедливость сказанного комком поднималась от сердца выше и выше и уже ключом била где-то в горле, и теперь имели смысл не сами слова, а то, как они были сказаны — пружинно, на втором дыхании прирожденного трибуна, каким Струмилин и был, на том замесе отчаянности и убежденности, который не раз был брошен в хаос и гул тысячной митинговой толпы, в поле, колосящееся штыками, и направлял острия штыков в одну точку, как магнитный меридиан правит компасную стрелу точно на полюс. И будь сейчас перед Струмилиным пусть даже не один заезжий с далекого нам созвездия, а хоть сотня таких молодцов — заряда комиссарской души хватило бы, чтобы электрический ток побежал в хладнокровном сердце каждого из них, и вера комиссара вошла в сердце каждого, и каждый бы сказал: «Прав товарищ Струмилин!»

Крутой лоб комиссара покрылся холодным потом, скулы заострились, но в глазах по-прежнему качались язычки холодного огня, а взгляд уходил далеко, сквозь единственного слушателя, тянул след как бы поверх голов невидимого собрания, так что марсианин, скрипнув лаковыми сапогами, повернулся и удостоверился, нет ли кого еще позади. Но нет, никого там не было…

— Безумно интересный кадр! Ах, какой будет кадр! Обойдет все планеты, — причмокивая губами, бормотал единственный слушатель трибуна Струмилина.

— Неужели снимали? — удивился Струмилин, приходя в себя.

— Все снимается, что вокруг. Все. Съемочная аппаратура — вот она, — удовлетворенно усмехнулся кинооператор и потрепал материал куртки. Комиссар еще раз внимательно посмотрел на нее, подумав, что неплохо было бы такую штуковину презентовать Академии наук, что с такой курточкой не один сюрприз можно было бы ткнуть в нос мировому эмпириокритицизму.

— Да, у вас программа-максимум, — сказал марсианин, возвращаясь к главному разговору. — Нам для подобных результатов понадобилась эволюция и жизнь многих поколений.

— Так то же эволюция! Э-волюция, дорогой ты наш товарищ с того света! — загремел жестяным смехом Струмилин. — А у нас революция! Разом решаем проблемы.

— Нелегко вам будет, ох, нелегко, — сочувствовал нашим бедам гость и с острым любопытством глядел на комиссара, как бы ожидая от этого человека, сбросившего с лишним весом и все сомнения, новых откровений, качеств, завидных оттого, что их нет в тебе самом. — Ведь это то же самое, что разобрать на части, скажем, паровоз и на полученных частях пытаться собрать электровоз — машину, принципиально новую.

— Превосходно! — азартно крикнул Струмилин. — Разбираем паровоз, плавим каждую деталь и из этого металла куем части электрички. А кузнецы мы хорошие. Вводим в вашу технологическую схему элемент переплавки — и точка! Недаром по вашим же расчетам наше дело победит.

Глаза комиссара Струмилина весело сияли, он знал силу своей полемической хватки, знал, когда пускать на прорыв весь арсенал отточенной техники диалектика, и чувствовал, что еще несколько удачных приемов — и он выйдет с чистой победой, и теперь он прямой дорогой вел оппонента к месту, уготованному для его лопаток, как профессиональный борец, чемпион ковра, ведет противника, не прикасаясь к нему, на одних финтах искушенного боем тела, ведет в угол, из которого единым броском метнет его в воздух, чтобы, не кинув даже взгляда на поверженного, в ту же секунду сойти с ковра.

— Переплавка — хорошо, — соглашался представитель академического понимания хода истории. Его взгляд по-прежнему фиксировал каждый жест Струмилина, а шкатулка всеми своими дырочками глядела прямо в рот комиссару.

— Подумаем-ка лучше, как перекроить финал вашей пьесы. Так, чтобы не пришлось гибнуть балтийским морякам на потеху кинозрителям. А?

Марсианин вздрогнул. Резко, очень уж резко повернул комиссар от личного к общественному, к конкретным мероприятиям.

— Ну, дорогой товарищ по счастливым развязкам, даешь соответствующий финал!

И с этими лобовыми словами комиссар положил руки на плечи всемогущему перебежчику, качнул его к себе, и так они замерли друг возле друга.

— Ну, демонстрируй профессиональные качества, чтоб ахнул зритель. И тот, — комиссар ткнул перстом вверх, — и этот самый, — палец очертил полную окружность. — А потом прямым ходом в штаб белых. Историческая выйдет сцена. Вот где страсти разыгрываются! Эх!

— Крупные планы из штаба белых, — печально сказал марсианин, будто ему подсунули на подпись приказ о выговоре самому себе…


Многотруден путь факта в глупый мозг человека, да, многотруден.

На месте Струмилина, пожалуй, любой из нас устроил бы разговор вокруг фактов, проявленных в тайной беседе с перебежчиком. Размахивал бы руками, божился, требовал серьезного отношения и в конце концов сам перестал бы верить собственным показаниям. Струмилин же нет. Он знал, чем делиться с ближними, а о чем крепко молчать — день, год, потребуется — всю жизнь. И потому вернувшиеся в блиндаж товарищи застали его как ни в чем не бывало склонившимся над картой, на которую уже никто без отвращения и смотреть не мог.

— Ну, что перебежчик: есть интересные показания? — спросил командир, устало устраиваясь на дощатый топчан.

— Послал его в цепь, поднимает настроение у состава. Поговорит по душам о будущем.

— Он там такую агитацию разведет! — сквозь зубы процедил заместитель. — Недорезанный…

— Он астроном, — веско возразил комиссар, — редкий специалист по жизни на других планетах. Он расскажет о братьях по разуму, которые уже пролили кровь за счастливую жизнь, такую, какая будет у нас.

— И это неплохо, — сказал командир. Бодрости в его голосе не чувствовалось.

— И еще, — тихо добавил Струмилин, — кажется, следует на всякий случай повозки запрячь. Раненых приготовить к дороге. Ручаться не могу, но непредвиденности могут возникнуть. Знаете, случаются такие непредвиденности в теплые летние ночки с чистыми звездами на небе.

Все с величайшим любопытством уставились на комиссара, но тот ничего добавить не мог, ибо в самом деле ничего не мог добавить.

И действительно. В перелеске, под разлапистым хвойным навесом, на душистых мхах, в бликах каменного цветения угольков с пеплом, марсианин, которому не посчастливилось родиться на благословенной Земле, уже развернул натуральный доклад о жизни иной, делился впечатлениями.

Такое накатило время на Россию, слушала Россия всякого, лишь бы за словом в карман не лез. По царской воле, под влиянием исторических факторов так уж произошло, что с седых времен Великого Новгорода не сбиралось в России вече, отсутствовал свой Гайд-парк, кратко говорил народ, на бытовые темы, чтобы в кутузку не загреметь. А тут — прихлопнуло, повырастали откуда ни возьмись ораторы на каждом углу, повыкатывались бочки, стали на попа трибуною, завился веревочкой мудреный разговор. Хоть к лобному месту с плакатом становись, руби правду-мать в глаза, возражений нет!

Вмиг научился народ речи говорить и слушать их полюбил. И тут же стали различать: кто свой, а кого — в доску! И ежели свой, выкладывай соображения за милую душу о земле, хлебе, недрах и власти над ними, а хочешь, о звездах, над которыми пока власти нет. Но о звездах, понимаем, не каждый толковать смел, и тому, кто смел, внимали с двойной порцией сочувствия.

— Удивительными показались бы вам порядки на этой планете, — ронял слова беглый астроном, будто и не имел к этой планете отношения, не оставил на ней своего дома. — Многое назвали бы вы непонятным, а то и чуждым. Не всему, думаю, вынесли бы вы одобрение. А между тем планета эта во многом — ваше будущее. Но будущее это не совсем такое, каким оно вам сейчас представляется. И жителей планеты той нельзя винить в этом, как нельзя винить внуков ваших в том, что им захочется иного, чем вам, большего. Понять вас ничего не стоит, задним числом! А вот вам их… А надо, потому что их жизнь — ваше будущее. Примерно, разумеется.

— Чем же они нам пример? — с ухмылкой врезал матрос Конев Петька, который не сумел надерзить перебежчику в первом его явлении, но не терял, видно, надежд проявить буйную свою индивидуальность и посадить фраера на мель по самую ватерлинию. Разутые ноги Петьки отдыхали у самого пепелища, и когда угли разом наливались огненным соком, то на чахлых щиколотках Петьки можно было различить татуированный узор слов, среди коих явственно выделялись каллиграфией «дело рук» и «главным калибром по гидре». Беспощадные, взрывчатые слова нашел матрос, чтобы украсить ноги свои, чтоб не осталось сомнений в том, какую из сторон баррикады облюбовал Петька: наделил сам себя бессрочным пропуском, который уж если и потеряешь, так вместе с ногами. И, ввязавшись в дискуссию, Петька закатал трепаный клеш, предъявляя тем свои права на повышенную дерзость.

— Ну, так вот, удивительной показалась бы вам планета на первых порах, — продолжил этот на редкость обходительный лектор. — Города там, например, подвешены в воздухе, высоко над землей, а прямо под городами леса, травы, озера. Так что кому на землю захотелось, тот достает крылья и кидается головой вниз. Или нанизывается на магнитную силовую линию и скользит, как по перилам. По таким, знаете ли, материализованным меридианам, морякам это должно быть понятно.

— А деревни? Деревня тоже на воздусях? — беспокойно спросил кто-то, несомненно землепашествующий.

— Деревни оставлены на земле, — заявил лектор. — А вот сами крестьяне тоже обитают, как вы говорите, на воздусях. Вернее, крестьян как таковых нет, есть только специалисты по сельскому хозяйству, их там и называют крестьянами. Все растет само по себе и убирается умными машинами. Собственно, не только крестьян — пролетариев тоже нет уже… Говорят же вам, станки обходятся без людей.

— Как же так? Ни крестьянства, ни пролетариата. Кто же там тогда? Буржуи одни? В чьих руках власть? — недоверчиво спросили из кустов, и по тому, как зашевелилась вокруг темнота, пришла в беспокойство человеческая масса, марсианин догадался, что вторгся в заповедные моменты жизни этих людей.

— Нет классов в их обществе, — как можно энергичнее сказал он. — А чем они все занимаются? Ну, чем… Умственным трудом, искусствами, трансформацией.

Зашумела темнота вокруг на разные голоса:

— Без диктатуры куда ж! Паразиты расплодятся, мироед за глотку возьмет! Мужики долг сполнять забудут, в кабаки порхнут! Факт? Факт!

— Без паники, граждане! — накрыл гвалт трубный глас комендора Афанасия Власова. За неимением председательского колокольчика комендор, когда надо, пропускал сквозь мощные заросли голосовых связок струю пара, сжатого до нескольких атмосфер в оркестровой яме его объемистых легких, и тогда накат низкой, но чрезвычайно широкой звуковой волны выносил вон плескание человеческой речи, закрывая таким способом разгулявшееся собрание или, наоборот, открывая перед ним фарватер вновь.

— Тихо, граждане! Все правильно товарищ излагает. Бесклассовое общество, слияние умственного с физическим. Это ж, братишки, коммунизм, тот самый, за который нас с вами в медвежьем углу приперли. Теорию, братишки, подзабыли, брашпиль вам в форточку!

Марсианин, надо сказать, прямо расцвел ввиду такой кинематографической сцены.

— Вот они, типажи! Вот они, кадры! Вот они, личные контакты! Ай-яй-яй! — вскрикивал он радостно, тверже сжимал в руке драгоценную шкатулку.

В общем, как видим, повезло всем. Профессиональному марсианину-кинооператору — потому, что он с ходу влетел в митинговую гущу беззаветных героев собственного кинофильма, и крупный план кадр за кадром косяками шел теперь на катушки приемников корабля, тормознувшего среди звезд по поводу такой сюжетной находки. Повезло и балтийцам, которые сразу, из первых рук, так сказать, самотеком получили известие о замечательной жизни на других мирах, в существовании которой хотя никто из них и не сомневался, но все же иной раз проявлял колебания ввиду неясной постановки вопроса со стороны административных кругов. А тут вдруг стопроцентный астроном с наипоследними, как подчеркнул комиссар Струмилин, и обнадеживающими данными в кармане! От такого вылетит из башки и страх перед смертью, что уже заказана, запрессована в нарезные стволы озверелого противника на дистанции прямой наводки.

Прав, прав, как всегда, оказался комиссар Струмилин. Задал-таки подпольный марсианин морячкам тонус, который вовсе не каждый обнаруживает в себе перед лицом смерти, не чьей-нибудь, а собственной, а потому особо наглядной и убедительной. А тонус есть, значит, дорого, ох, дорого заплатит классовый враг за кровь комиссара и товарищей его, потому что в крови этой вскипела вера в новый мир и счастливую звезду его, на которой, наверное, тоже когда-то летели наиболее сознательные головы братьев по разуму, и по-другому быть не могло, иначе какие же они, к черту, братишки.

Между тем сгусток влажной тьмы скатился с восточных широт планеты и теперь клубился над болотами, замкнувшими отряд.

Представление, начатое марсианином с легкой руки комиссара Струмилина, по-прежнему продолжалось. Ему вполне удалось удержать свое реноме в рамках лектора-эрудита, не расширяя этих рамок до истинных размеров оригинала, так что ни одна живая душа не догадывалась о его подлинном происхождении. Впрочем, никому теперь и дела не было до его происхождения, как и до вороны, что где-то вверху хриплым карканьем отметила приход глухого часа полуночи. Марсианин успел поведать о занятиях на дальней планете, об отдыхе на ней, о насыщенном распорядке дня, показал, как танцуют наши сверхдальние сородичи — высоко подпрыгивая и чуть зависая в воздухе, коснулся тех вещей, что делают жизнь марсиан счастливой, и, чтобы до конца быть правдивым, перешел теперь к минутам, когда марсианину бывает нехорошо. Такова уж, видно, биология всего живого, не может оно быть счастливым без конца.

— Вот просыпается он утром, — говорит марсианин, — и чувствует: нет настроения, пропало. Жить не хочется. Переутомился, что ли? Одевается, выходит на площадку, хорошо кругом. Солнце сияет, птица садится на плечо, ветерок. А под ногами, глубоко внизу, пенится морской прибой у кромки золотого пляжа. Надевай крылья и головой вниз! А может, без крыльев? Головой вниз — и делу конец. О-о-о, как скверно на душе! Друзья! Да где они, друзья? Жена? Да чем же она поможет, жена?..

Неизвестно, чем бы окончилась эта грустная новелла, так как в самом начале ее у костра появился комиссар.

— Товарищи, — сказал он, — собрание необходимо закрыть. Прошу вас занять свои боевые позиции.

Погруженные в яркие картины чудной жизни великой планеты, матросы, придерживая оружие, поднялись и один за другим растворились в темноте.

— Вот, — сказал комиссар, убедившись, что у костра никого не осталось, — подбросили, гады, записку. Обещают шомполами всех, кто в живых останется. Так сказать, программное заявление.

— Дайте бумажку, — потребовал марсианин. Он повернул ее текстом к огню, рассмотрел, потом текстом же прижал к куртке.

— Крупно, — сказал он в микрофон. — Дайте это крупно. Как подбросили записку? На кого падает подозрение?

— Подозрение падает на того, на кого ему легче всего упасть, — усмехнулся комиссар, глядя куда-то в сторону от марсианина.

— На кого легче, — соображая, сказал марсианин и пнул носком шикарного сапога чадящую головешку. — Значит, на меня.

Он даже не взглянул на комиссара, чтобы проверить свою догадку. Струмилин молчал.

— На мне оно не продержится, обвинение. Я решил. Я выведу отряд из болот. Так я решил, пока мы тут беседовали с вашими товарищами. Они мне по душе. Я сделаю это, и настроение мое, черт возьми, наконец вернется ко мне… Когда я улетал от своих, — марсианин ткнул пальцем вверх и быстро отдернул руку, точно ожегся о что-то, — когда я улетал, настроение у меня было висельное. Я его поставлю на место. Я посчитаюсь с их настроением. Палец его снова взвился вверх. — Оптимистическую трагедию вам подавай? Вы ее получите, уважаемые зрители! Программное же заявление передадим углям. Как это у вас там сказано, из пепла возгорится искра?

Скомканная бумажка порхнула над россыпью тусклых огоньков и тотчас обратилась в длинный и чистый язык пламени. В коротком свете Струмилин увидел, как губы марсианина сложились в твердую и мстительную усмешку, какая бывает у человека безоружного, уже оцепленного врагами и вдруг почувствовавшего в руке холодную сталь револьвера.

— Пора, — приказал марсианин, — в штаб!


На краю болота не столь темно, как под хвойными покровами леса. Там-то тьма была материальна, так сказать, очевидна. Кроме нее, ничего не существовало там, только звуки. Здесь же, на краю свободного пространства, тьма полнилась намеками каких-то контуров, голубоватыми залежами света, осевшего с кривого и тонкого лезвия месяца.

Полк, поднятый по тревоге и в полном составе построенный в колонну, замер перед лицом необъятных трясин. Шеренги, плотно собранные одна за другой, едва угадывались в пыльной осыпи звездного сияния, стояли призрачно, как воинство из баллады, чти ждет не дождется полночного смотра любимого императора. Только иногда идиллия нарушалась: где-то скрипела телега, лошадь пыталась ржать, и слышался матерный шепот, вразумляющий непокорное животное.

Штабные, комиссар Струмилин и марсианин расположились неподалеку от колонны, уже в самом болоте, так что под ногами чавкала и выдыхала, отпуская сапог, мясистая жижа.

— В моем распоряжении имеется особая сила, такое силовое поле, — объяснял марсианин Струмилину. Остальные тоже слушали крайне внимательно, стараясь не пропустить ни одного слова перебежчика. — Так вот, это поле окружает меня со всех сторон. Ни пуля, ни осколок не пройдет через невидимую защиту. Вот смотрите, я расширяю сферу действия поля.

Мягкая сила потащила людей в разные стороны, и не так, как тащит полицейский, с треском за шиворот, а как влечет крупная и ленивая морская волна.

— А теперь наоборот, — негромко сказал марсианин, и та же сила поставила людей на прежние места.

— Вот эта сила ляжет вам под ноги через болота. По этой дорожке вы проследуете километра три через самую топь, а дальше сами выберетесь, не маленькие. Там уже можно. Все ясно?

Все молчали, потому что ясного, признаться, было мало.

— Ну! — пронзительно крикнул марсианин.

Тонкий луч, шипя, скользнул поверх окошек стоячей воды, от которой тотчас повалил густой ядовитый пар, и в клубах пара высветилось тонкое, как папиросная бумага, полотно обещанной дороги. Захрипели кони, закричали ездовые. Только полк по-прежнему молчал.

Струмилин, не оглядываясь, шагнул к прозрачной ленте, поставил на нее ногу, пробуя каблуком на крепость, а потом прыгнул и, осыпанный искрами, оказался на ней во весь рост.

— А кони не провалятся? — спросил кто-то над ухом марсианина.

— Позаботьтесь, чтобы немедленно началась переправа, — отрезал перебежчик.

Через минуту рядом с ним никого не осталось. Полк глухо заворочался в темноте, перестраиваясь в походные порядки, и вот уже первое отделение встало у самого края лунной дорожки, пропуская вперед себя повозки с ранеными, походные кухни, прочую колесную движимость.

— Давай, давай, — шептали сами собой губы марсианина в спину уходящих людей.

— Попрощаемся, — сказал Струмилин совсем рядом в темноте.

Марсианин вздрогнул. Они подошли к краю полотна.

— А для себя-то этой энергии останется? — спросил комиссар.

Марсианин промолчал.

— Ну, руку, товарищ! — сказал комиссар.

Последний из отрядов скрывался в клубах дымящегося болота. И взгляды двоих встретились последний раз в этой жизни.


Рано утром после сильнейшего артиллерийского обстрела части белогвардейцев, рота за ротой, вошли в зону, еще вчера удерживаемую полком балтийцев.

Под барабанный бой, с развернутыми знаменами наперевес, с щеголеватыми, молоденькими офицериками впереди, готовыми схватить пулю в живот — ах, чубарики-чубчики, за веру, царя и за другие опустелые, как дома в мертвых городах, идеи, — двигались плотные каре, одетые и обутые на английский манер. Вот так, с барабанным боем, и уперлись в край трясины, не встретив никакого противника. На том этот маленький эпизод великой эпопеи гражданской войны и получил свое окончание.

Разумеется, факт необъяснимого исчезновения крупного соединения красных вызвал определенную растерянность в штабе золотопогонников. Ни одна из гипотез не могла толком объяснить, каким дьявольским способом сумел противник организовать марш через гнилую топь вместе с ранеными и обозом.

— Это все штучки комиссара Струмилина, — говорил полковник Радзинский приглашенным на чай офицерам. — Как же-с — личность известная. Удивительно находчивая шельма. Трижды с каторги бежал, мерзавец, из этих же краев. Накопил опыт. А в прошлом году, господа, обложили его в доме, одного. Так он, сукин сын, умудрился первым выстрелом нашего боевого офицера, штабс-капитана фон Кугеля, царство ему небесное, уложить. И в ночной неразберихе, господа, верите ли, взял на себя командование этими олухами, что дом обложили. Ну, конечно, дым коромыслом, пальба, постреляли друг друга самым убедительным образом, смею вас уверить. А самого, канальи, в след, конечно, простыл. Вот и теперь…

Тщательный осмотр брошенного лагеря ничем не помог в расследовании обстоятельств дела. Ни раненых, ни живых, только один труп, брошенный взрывной волной далеко от землянки, обратил на себя внимание дежурного офицера прекрасным покроем одежды и белоснежными, модельной работы сапогами.

— Закопать, — равнодушно приказал офицер, и приказание его было немедленно исполнено.


Вот такими и получились финальные кадры многосерийной художественной хроники, скроенной на потребу марсиан. Безрадостная могилка, выдолбленная в вечной мерзлоте, молодцеватый офицер около, а в могилке сам режиссер фильма, марсианин образца 1919-го.

Приходится ли сомневаться, что доставленная по месту назначения лента имела громадный успех? Ведь далеко не каждый из режиссеров посягнет на собственную жизнь ради того, чтобы в сюжете все шло по его собственному желанию, и, уж конечно, не пожертвуют ею как раз те, чья смерть не вызвала бы в наших сердцах печали. Тут нужен особый размах души, яркое понимание счастья.

Между прочим, заключительные кадры должны были бы отчетливо передать еще один психологический феномен. Печаль, от которой марсианин не мог оторваться даже на скоростях междупланетной ракеты, бесследно испарилась с его лица. Отдавший всю энергию своего силового поля, беззащитный совсем, марсианин встречает ядреную сибирскую зарю детской, счастливой улыбкой. Тут уж сомнений быть не может — встала у человека душа на нужное место. Снаряды вокруг него рвутся, а он только хохочет и землю с плеч отряхивает. Плевали мы, мол, на ваши фугасы. Вот сейчас все кончится, отведут меня, значит, в штаб полковника, вот где сцена разыграется!

Красиво умер марсианин, величественно, за справедливое дело. Прочие марсиане и марсианки, которые, судя по всему, не относились к нему при жизни слишком серьезно, задумаются. Самим-то им отпущено сто пятьдесят лет равномерной жизни — ни больше и ни меньше, — и конец запрограммирован. Скучно. Событием не назовешь. А ведь неспроста знаменитый мыслитель прошлого называл смерть самым значительным событием жизни. «Счастливая смерть та, — сказал Гай Юлий Цезарь, — которую меньше всего ожидаешь и которая наступает мгновенно».

Перетряхнет эта смерть представления братьев по разуму. Эволюция, эволюция! А может, только через революцию путь к счастью лежит? Через паровозную топку и пламя ада? Вот как в этих кадрах, что мелькают на экранах во всех домах марсиан.

Крепко уверены в этом герои фильма — комиссар Струмилин, ясная и холодная голова, простые ребята Федька Чиж, комендор Афанасий Власов и еще пятьсот штыков с ними.

Ушли, ушли те штыки через болота, сопки, через первобытные леса. Ушли, и не чтобы шкуру спасать, а чтобы снова в свой последний и решительный бой!

Владимир Фирсов Первый шаг к Берлину

В 17.23 зарегистрирован разрыв силового поля на

хронотрассе А-7.

Примерные отрицательные координаты

разрыва 502–510 годы Эры Коммунизма. Аварийная

группа выслана в 17.48 по восьмому каналу.

Запись в вахтенном журнале

В течение 23 ноября наши войска вели бои с

противником на всех фронтах, Особенно ожесточенные

бои проходили на Клинском, Волоколамском, Тульском

и Ростовском участках фронта.

Вечерняя сводка Совинформбюро от 23 ноября 1941 г.

1

Когда на пульте вспыхнул красный сигнал, Росин почти не встревожился. Разрывы силового поля иногда случались, но автоматика быстро подключала какой-нибудь из дублирующих каналов. Но на этот раз авария, очевидно, была серьезной — уже целых пять минут хронолет висел в зоне перехода, а аварийная лампочка продолжала гореть. Надо было садиться, чтобы не тратить зря энергию на бесполезное висение. Росин сказал «посадка» и сразу почувствовал, что сиденье ушло куда-то вниз.

Владимир бросил взгляд на циферблат. Он знал, что при разрыве поля счетчик врет безбожно, но большой точности ему не требовалось. Знать бы, в каком веке случилась вынужденная посадка.

На табло отрицательного времени ярко светилось число 506. «Середина двадцатого века» — подумал он с облегчением. Сделать посадку где-нибудь во временах Ивана Грозного было бы, пожалуй, хуже.

Хронолет мягко проваливался в сумерки. Низкое закатное солнце обдало пламенем верхнюю кромку облаков и улетело вверх, скрываясь в белой вате. Под аппаратом лежал черный заснеженный лес. Владимир выбрал небольшую полянку, подвел к ней хронолет и посадил его на снег.

Теперь оставалось ждать. Скоро дежурные восстановят или продублируют энергоканал. Самое позднее через час-другой можно будет взлететь в зону перехода.

Поляна выглядела достаточно уединенной, и Росин решил, что может не опасаться любопытства местных жителей. Инструкция предписывала избегать всяческих контактов с обитателями прошлых веков, потому что, по мнению теоретиков, любой контакт был прямым вмешательством в прошлое, способным изменить дальнейший ход истории. Никто не знал, скаль далеко распространяются хроноклазмы, вызванные визитами путешественников во времени, поэтому принимались максимальные предосторожности. Росин не был максималистом. Он считал, что любой человек, любое общество постоянно вмешивается в свое будущее, изменяя его. «В будущее, а не в прошлое, — возражали максималисты. — Прошлое менять нельзя», — «Но мы не будем менять прошлое — в любом уже прошедшем времени наше вмешательство изменит будущее, предстоящее людям этого времени. Этого мира…» Однако окончательного ответа не знал никто. Поэтому все принимавшие участие в хронорейсах получали строгий приказ избегать любого вмешательства в дела предков.

На этой глухой поляне непредусмотренный контакт как будто бы не предвиделся. Владимир еще не встречался с обитателями прошлых веков и плохо представлял возможную беседу с ними — даже если сейчас действительно середина XX века. Он оглядел кабину, себя и скептически усмехнулся. Хороший у нас получится разговор!..

Обзорный экран не показывал никакого движения. Владимир открыл люк и спрыгнул на снег. Лицо словно ошпарило — мороз был градусов двадцать. Он потянул воротник своего синего, в обтяжку терилаксового комбинезона — с легким хлопком капюшончик развернулся и удобно лег на голову, — из него тотчас поползли струйки теплого воздуха, обволакивая лицо. Росин обошел вокруг аппарата, оглядел шасси, сложенные панели энергоприемника, антенну хронолокатора, радиатор кварк-реактора, потом решил размять ноги и начал бегать по твердому, как бетон, кругу, выдавленному среди пушистого снега силовым полем антигравитатора.

— Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре, — задал он привычный ритм. — Вдох-вдох-вдох — выдох, вдохвдох-вдох — выдох… Как нехорошо получается с этими визитами в прошлое. Вмешиваться нельзя, помогать нельзя… Никто толком не знает, возникнут хроноклазмы или нет, как глубоко они распространятся, — и все равно страхуются. Вот и приходится бояться каждого встречного. Бедняги-разведчики учат древние языки, одеваются черт знает во что, аппараты прячут в глухих лесах, чтобы только никто не догадался о гостях из будущего. Вдох-вдох-вдох — выдох! А зачем прятаться? Почему не дать предкам вакцину от рака, синтезаторы пищи, чертежи кварк-реактора? Вдох-вдох-вдох — выдох…

Тут он остановился, словно налетел на стену, потому что на пути у него стояли три человека.

Было уже темно, и Росин в первый момент разглядел только, что загородившие ему дорогу люди были усталы, злы и небриты. Все они держали в руках какие-то приборы. «Вот тебе и контакт, — подумал Росин. — Теперь объясняйся в Хроносовете… Ох, будет мне нагоняй!»

Стоявший в середине человек отрывисто произнес несколько слов — что именно, Владимир не понял, но решил, что поздороваться следует.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал он, протягивая руку. Тут средний что-то снова хрипло крикнул, и в следующий момент страшная боль заставила Росина согнуться пополам — это незнакомец что было силы ударил его в живот тяжелым сапогом. На плечи и голову ему обрушились новые удары, его сбили с ног, заломили за спину руки. Все это произошло в несколько секунд. Когда ошеломленный болью Владимир пришел в себя, он уже лежал связанный, а один из незнакомцев, поставив ногу на ступеньку, с опаской заглядывал в люк интрахронолета.

Росин представил, как кованым сапог незнакомца крушит приборы, и похолодел. Надо все объяснить этим людям, выяснить недоразумение…

— Стойте! Туда нельзя, товарищи! — закричал он, приподнимаясь. Новый удар в лицо опрокинул его на снег.

Этот удар словно расставил все предметы и явления по своим местам, и картина происходящего сразу стала такой понятной, словно невидимая рука распахнула шторку перед глазами Владимира. Он понял, куда и в какое время попал, кто эти обросшие люди, одетые в одинаковую одежду, что означают их приборы-трубочки, висящие на ремнях через шею.

Солдат на ступеньке уже поднимал ногу, собираясь шагнуть в люк. Росин представил, что случится с человеком, когда силовое защитное поле ударит его со скоростью света, закрыл глаза и шепотом приказал защите включиться. Размозженное тело солдата описало дугу над их головами и зарылось в сугроб. Два других мгновенно попадали в снег, выставив вперед автоматы. «Партизанен!» — кричали они, поводя стволами. Потом один из них подполз к убитому. Очевидно, увиденное настолько его потрясло, что он вскочил и с криком кинулся бежать. Второй чуть приподнялся и швырнул в люк гранату. Она мелькнула на фоне светлого овала люка, затем отлетела назад и разорвалась. Взметнулся снег, взвизгнули осколки. Солдат подскочил к Росину, рывком поднял его на ноги и погнал по поляне, тыча автоматом в спину.

2

Брезентовый верх «хорха» спасал от ветра, но не от мороза, и сторожившие Владимира немцы чувствовали себя очень неуютно в своих шинелишках, не приспособленных к русским морозам. Руки у Росина на этот раз были развязаны, и едва грузовик тронулся, он стал прикидывать, удастся ему выброситься наружу или нет. В кузове сидело шестеро солдат, еще двое в кабине… Нет, сейчас ничего не выйдет. Вот через час-другой, когда солдаты как следует замерзнут. Но есть у него этот час?

Росин понимал, что рапорт о нем уже дошел до высокого начальства только этим можно объяснить, что допросы и бестолковое избиение прекратились. Росину вернули его комбинезон, накормили какой-то бурдой и даже смазали йодом ссадины и ушибы, а вскоре втолкнули в машину и куда-то повезли.

«Ты есть флигер?» — вот что интересовало тощего обер-лейтенанта, проводившего допрос. «Ты летать из Москва? Кто есть твой командир? Какой название иметь твой аппарат? Как он летать? Как он стрелять? Он иметь бомбен? Что его охранять?» — эти вопросы он повторял десятки раз, перемежая их ударами.

Росин догадывался, что немцы уже пытались проникнуть в интрахронолет. Они, очевидно, принимали его за новое секретное оружие русских, захват которого сулил награды и почести. За сохранность аппарата Росин не боялся — невидимое защитное поле превосходило по прочности стометровый слой бетона и могло с легкостью выдержать залп крепостных орудий. Но как отвечать на вопросы немца, Владимир не знал. Конечно, он мог сказать, что защита аппарата создается Ф-пространственной структурой гравиполя, стабилизированного квазисинхронным излучением кварк-реактора, не опасаясь, что в результате его ответов хронофизика возникнет на триста лет раньше, чем следовало. Но немец был враг, и бил он изо всех сил, хотя и не очень умело, поэтому Росин предпочел молчать.

«Как уметь войти в твой аппарат? — продолжал вопить фашист, обрушивая на пленного новые удары. — Отвечать! Отвечать! Или я буду тебя повесить!» Допрос продолжался с перерывами уже вторые сутки, и Росин начал понимать, что силы его на исходе, но тут все прекратилось. Теперь его куда-то везут, и он мог только гадать, лучше это или хуже. К счастью для себя, он ничего не знал о специалистах по допросам, встреча с которыми ожидала его впереди, и о тех методах, с помощью которых они заставляют людей говорить. Росин был всего-навсего хронофизик, испытатель интрахронолетов, и хотя неплохо знал историю бурного и героического ХХ века, но имел очень смутное представление о таких организациях, как СС, гестапо, абвер и СД, их функциях и методах. Только в одном он был сейчас твердо уверен — что ничего хорошего для себя ждать ему не приходится.

Промерзлый «хорх» подскакивал на рытвинах, солдаты, закутанные кто во что, мотались на холодных скамьях. Пар от их дыхания обмерзал на воротниках шинелей, на металлическом каркасе автомашины, на бабьих платках, Росин холода не чувствовал — его комбинезон работал исправно. Даже без подзарядки батарейки хватит на неделю, ну а днем солнце зарядит ее энергией. Но вот есть ли у него впереди неделя — этого Росин не знал.

Ум его лихорадочно работал, обдумывая варианты побега. А что если он согласится снять защиту? Сами они этого сделать не смогут. Лишь три человека на планете, кроме Росина, могут приказывать автоматике его хронолета — но эти трое сейчас находятся за пятьсот лет отсюда…

В том, что ни один ученый двадцатого века не сумеет разобраться в устройстве хронолета, Росин был твердо уверен. Немцы, конечно, пришлют лучших специалистов. Те повозятся, ничего не поймут и потребуют, чтобы Росин дал им пояснения. Владимир попытался представить, как все это произойдет. Он поднимается в аппарат, конечно, под охраной, может быть, даже связанный. В кабине поместится не больше четырех человек — скажем, двое ученых и два автоматчика из охраны. Они не знают, что такое техника XXV века, поэтому не опасаются беспомощного пленника. А он, оказавшись внутри, произносит только два слова: «защита» и «взлет», после чего аппарат оказывается в зоне перехода, на высоте 70 километров, не доступный никому и ничему…

Что с ним сделают фашисты? Убить его они не посмеют, потому что тогда погибнут и сами. Он прикажет им сдаться, уведет аппарат подальше на восток, за линию фронта и там сядет… А если фашисты перехитрят его? Он снимет защиту, а внутрь его не пустят? Тогда… Тогда он все равно скажет эти два слова, и пускай его хоть убивают. Потом спасатели обнаружат в стратосфере хронолет, отбуксируют его в Институт времени и тогда узнают от немцев обо всем…

Росину не суждено было довести до конца размышления о своем будущем. Где-то совсем рядом громко рвануло, машина дернулась, мотор взвыл и заглох. Все это произошло в секунду, и Владимир не успел ничего понять. Но автоматчиков сразу как ветром сдуло — они мгновенно попрыгали из кузова наружу, и только после этого истошный крик «Партизанен!» да грохот стрельбы объяснили ему, что случилось.

Ошеломленный и сбитый с толку, он вдруг понял, что спасение возможно. Сквозь целлулоидное окошко он посмотрел вперед. «Хорх» стоял, съехав передними колесами в придорожную канаву, тело шофера свешивалось из открытой дверцы. Метрах в пятидесяти впереди горела легковая автомашина, около которой распластались на снегу две неподвижные фигуры в черных шинелях, а среди окружающих деревьев перебегали люди, стреляя по машинам. Снизу, из-под «хорха» трещали автоматные очереди. Несколько пуль, выпущенных нападавшими, пробили брезент, дробно хлестнули по металлу машины.

Росин мотнулся к заднему борту — три трупа в мышиных шинелях валялись неподалеку, а прямо под ним, лежа на снегу, строчил из автомата солдат. Другой немец стрелял из канавы, третьего Росин не видел, очевидно, тот спрятался под машиной. Не раздумывая, Владимир прыгнул ногами на спину солдату — тот дернулся, запрокидывая перекошенное от крика лицо, его автомат отлетел в сторону, выбитый ударом ноги, а по открывшейся шее Росин ударил ребром ладони. Разведчиков в прошлое готовили ко всяким неожиданностям, и готовили неплохо — сейчас Росин оценил это. Подхватив автомат, он выпустил очередь под машину и кинулся к тому немцу, что стрелял из канавы. Но немец уже не стрелял. Из-за деревьев бежали пестро одетые люди — в шинелях, телогрейках, пальто — с автоматами, винтовками и даже охотничьими ружьями.

— Это ты — летчик? — спросил подбежавший мужчина, обросший густой бородой. — Цел? Идти можешь?

Партизаны снимали с фашистов оружие, осматривали сумки убитых офицеров.

— Часа четыре вас здесь караулим, — продолжал бородач, закидывая за спину ППД. — Думал, ноги отморожу. — Он потопал подшитыми валенками, потом посмотрел на тонкие ботинки Росина и забеспокоился:

— А ты как, не замерз?

— Я ничего, — улыбнулся Росин. После боя сердце у него еще громко стучало, а о таких пустяках, как мороз, он совершенно не думал и поэтому сказал машинально, что у него комбинезон с подогревом.

Бородач с уважением покрутил головой.

— Это последняя модель, да? У меня брат в полярной авиации, но про такой не рассказывал. Тебя как зовут-то?

Росин назвался.

— А я Дед, командир отряда. Ты тоже зови меня Дедом. А все из-за бороды. Дед — тридцать семь лет… Закуришь? — Он достал из кармана кисет с махоркой.

— Я не курю. — Владимир все-таки решился и посмотрел командиру в глаза. — У меня к вам просьба, Скажите… Какой сейчас год?

Бородач удивленно взглянул на Владимира.

— Как это — какой год? — В его глазах что-то изменилось, словно смысл вопроса наконец-то дошел до него. Он растерянно оглянулся кругом и закричал кому-то: «Иван, давай сюда!», потом снова посмотрел на Росина.

— Тебя там здорово били, я слышал, — сказал он. — Ну, гады фашистские, попадетесь вы мне в руки!

Только теперь Росин понял, что его спасение не было случайным. Очевидно, разведка партизан сообщила, что фашисты захватили пилота опытной секретной машины, и партизаны решили его отбить.

— Дед, звал? — спросил, подбегая, молодой парень с немецким автоматом на груди. — Кого ранило?

— Вот, о летчике позаботься. — Командир кивнул на Владимира. — Осмотришь, перевяжешь… Водки дай ему. Худо человеку.

— Нету водки. Дед. — Парень развел руками. — Всех фрицев обшарил. Нету… Отощали фрицы. Вот только у офицеров посмотрю, ладно? — И парень помчался к горящей машине.

— И все-таки, какой сейчас год? — повторил вопрос Владимир.

— Какой год? Да все тот же — тысяча девятьсот сорок первый…

Дед не договорил фразу. За деревьями вдруг дружно ударили автоматы. Срубленные пулями ветки посыпались на головы людей. Из-за поворота дороги показалась цепь гитлеровцев, поливавшая лес огнем. Вслед за автоматчиками с лязгом выехал бронетранспортер, с которого гулко бил крупнокалиберный пулемет. Из глубины леса, где, видимо, были партизанские дозоры, тоже раздались выстрелы.

— Всем отходить! — закричал командир. — Кравцов, Петелин — ко мне! Остальным отходить! Мы прикроем!

Он выхватил у Росина автомат.

— Уходи, летчик! Твое дело летать. А здесь — наша работа. Ну!

Партизаны шли быстро, прислушиваясь к звукам боя за спиной. Немецкие автоматы строчили не переставая. Время от времени им отвечали короткие очереди ППД. Так продолжалось минут десять. Потом стрельба прекратилась.

3

Деревушка Столбы, затерянная в подмосковных лесах, была не бог весть каким важным стратегическим пунктом, и в первый день наступления немцы проскочили ее с ходу, не задержавшись даже, чтобы выловить и расстрелять местных коммунистов. Всем этим они занялись позже. В деревне расположилась какая-то армейская часть со своим штабом и обозами. Немцы повесили для острастки трех колхозников, постреляли всех собак, перерезали кур. Потом началась жизнь под немцем. Была она не очень тихой и спокойной для оккупантов. Однажды не вернулись связисты, вышедшие ликвидировать обрыв телефонного провода, а с ними исчезло полкилометра провода. Потом сгорел склад фуража — часовой оказался заколотым, а его автомат исчез. Затем среди белого дня обстреляли штабную машину — двое офицеров остались на месте, троим удалось уйти. Рассвирепевшие немцы сунулись было в глушь леса, где, по их предположениям, скрывались партизаны, потеряли десять солдат и больше там не появлялись.

Зима установилась окончательно, со снегом и морозами, хотя и не очень большими — так, градусов десять-пятнадцать, редко двадцать. Природа словно берегла главный удар до того момента, когда охваченные смертельным ужасом гитлеровцы побегут прочь от столицы — вот тогда она обрушит на них страшный сорока градусный мороз. Но и при пятнадцати градусах кадровые солдаты вермахта выглядели жалко — наматывал на себя бабьи платки, плели из соломы огромные эрзац валенки. Всю мало-мальски пригодную теплую одежду они у жителей реквизировали, но набралось ее очень мало, потому что были в деревне только бабы с детишками да дряхлые старики. Из молодых мужчин остались под немцем лишь бывший осужденный Пашка Артемьев — здоровенный бугай, поперек себя шире, который сразу же подался в полицаи. Партизаны заочно приговорили его к смерти, о чем вывесили рукописную листовку, но прикончить не прикончили — раза два стреляли, но так чтобы в него не попасть. Пашка был началом тайной цепочки, по которой нужные партизанам сведения переправлялись в лес. От него-то и узнали в отряде, что раненый Дед захвачен немцами, не сказал на допросе не слова, выдержав все пытки, и завтра в полдень будет повешен на глазах у всей деревни.

Вооружение у партизан было не ахти какое: восемь автоматов, дюжина винтовок, три пистолета и несколько ручных гранат. На тридцать человек его явно не хватало и атаковать с подобными силами гарнизон в двести человек, имеющий к тому же пулеметы, было предприятие безнадежным. Это понимали все и Росин тоже. Впервые он пожалел, что хронолетчики не берут с собой оружия. У него мелькнула было сумасшедшая мысль — перелететь на хронолете линию фронта, чтобы вызван помощь. Временной переход совершался всегда на большой высоте, где аппарату не угрожала встреча с каким-нибудь материальным телом. Но по прибытии в другое время хронолет до выбранного места посадки летел самостоятельно, и радиус его действия был почти неограниченным — кварк-реакторы снабжали хронолет достаточным количеством энергии. Однако мысль о перелете через фронт пришлось тут же отбросить — Росин понимал, что появление неизвестного летательного аппарата поставит перед командованием Красной Армии множество неразрешимых проблем и что оружием его никто не снабдит.

Росин был уверен, что разрыв хронотрассы уже ликвидирован и дорога домой открыта. Еще он знал, что аварийная группа прочесывает сейчас весь XX век в районе аварии, отыскивая локатором сигналы хронолета. Неопределенность разрыва достигает нескольких лет в самом лучшем случае, а бывало, что аппарат вываливался по разрыву хронополя лет на сто в прошлое или будущее, так что обнаружат его не очень скоро, может быть, только через неделю. Но появись спасатели даже сейчас — что они смогут? Прошлое менять нельзя — это аксиома, которую должен усвоить каждый хронолетчик.

В XX веке Росин оказался случайно, и инструкция предписывала ему при первой возможности возвратиться в свое время. Но столбовские старики под присмотром полицая Пашки уже сколачивали виселицу напротив правления колхоза, и поэтому Росин знал, что никуда не улетит, невзирая на инструкцию.

Над судьбой Деда думали все, но придумать ничего не могли. Комиссар отвергал все предложения как абсолютно безнадежные.

— Закури, летчик, — в который раз предлагал он Владимиру свой кисет. — Может, легче станет.

Он долго стучал огнивом по кремню, раздувал трут, прикуривал, обдавая Владимира едким дымом.

— Как бы нам тебя в Москву переправить? — спрашивал комиссар сам себя. — Эх, связи у нас нет! Рацию бы сюда или хотя приемничек какой, А то даже не знаем, где сейчас война идет. Может, немец уже Москву взял…

— Не взял, — ответил Росин машинально.

— А немцы брешут, что давно Москва взята. Ты-то сам откуда прилетел, из столицы?

Росин кивнул. Действительно, через четыреста лет в пригородном лесу за Сокольниками будет построено здание Института времени — восемьдесят этажей, дископорт на крыше, энергетический канал на Меркурий через собственный спутник…

— Ходил я смотреть на твой самолет. Близко не удалось подобраться очень сторожат его немцы, но в бинокль посмотрел. Какой-то чудной он ни крыльев, ни мотора… Неужели ракета какая? Как у Циолковского — читал я однажды в книжке…

— Нет, это не ракета, — машинально ответил Росин, думая о своем, — он вдруг понял, что нашел наконец выход. — Слушай, а какое сегодня число?

— Ты чего вскочил? Вот скажи лучше, не боишься ты, что твой самолет фрицы увезут?

— Не увезут! — закричал Росин. — Не по зубам им мой самолет!

То, что он решил сделать, категорически запрещалось инструкциями для путешественников во времени. Росин понимал, что, если ему повезет и он сумеет вернуться домой, его, скорее всего, навсегда отстранят от полетов, но какое это имело значение!

С ослепительной отчетливостью Владимир понял, какое могучее оружие находится в его руках — ведь сегодня он единственный человек на планете, который знает исход кровавой битвы, гремевшей в подмосковных лесах.

Он схватил комиссара за плечи и затряс.

— Слушай, мне надо туда, в мой аппарат! Немедленно!

4

Деревня, как всегда, проснулась рано. Это было невеселое пробуждение — без крика петухов, без тявканья собак, без мычания скотины. В неподвижном морозном воздухе кое-где поднялись над трубами жидкие дымки — даже с топливом было худо в деревне под немцем. Лишь там, где стояли оккупанты, дымы были такими, какими им положено быть в зимний морозный день.

Вскоре после одиннадцати по избам пошли солдаты — выгонять народ к месту казни. Люди, подталкиваемые прикладами, медленно тянулись к правлению, перед которым в оцеплении автоматчиков белела новенькая виселица.

Хмурое небо, затянутое облаками, казалось, давило сверху — на крыши, на лес, на угрюмых людей. Снова начал падать снег, приглушая звуки, засыпая следы. Черная ворона сорвалась с ветки и спланировала на чью-то трубу — поближе к теплу.

Росин сидел под самой крышей пустой, разграбленной избы и рассматривал в бинокль зловещее каре перед правлением. За прошедшую ночь он не спал ни минуты — днем был скоротечный бой с охраной хронолета, потом он несколько часов лихорадочно работал в кабине, а среди ночи вместе с двенадцатилетним Юркой пробрался в деревню мимо часового, которого заколол подошедший закурить полицай Пашка Артемьев. В полной темноте Юрка лазил по крышам и деревьям, которые указал ему Владимир, потом исчез, а Росин забрался в пустую избу. Хозяина немцы убили две недели назад, найдя у него красноармейскую фуражку. Они выбили двери и окна, а в печь швырнули ручную гранату. Сейчас изба служила Росину наблюдательным пунктом. Две таблетки антеина из аптечки хронолета вернули ему бодрость и силу, и сейчас он внимательно наблюдал за событиями.

До правления отсюда было метров триста, но бинокль позволял рассмотреть все: заросшие лица солдат, угрюмые глаза женщин, их стиснутые рук и… Все происходило в молчании. Лишь изредка доносились гортанные командные возгласы. Снег все сыпал и сыпал, и казалось, в мире осталось только две краски — черная и белая.

То и дело Росин смотрел на часы. Его браслет немцы не вернули, но в бортовом комплекте интрахронолета имелись три скафандра — с часами, рациями, аккумуляторами. Сейчас все это очень пригодилось. Почему-то Владимиру казалось, что стрелки совсем остановились, и он удивился этому раньше он думал, что в подобной ситуации время должно мчаться с огромной скоростью, а оно еле тянулось… Росин не знал, сумеет ли выполнить свое обещание тот неизвестный ему человек, с которым он разговаривал по радио ночью, и все время прислушивался. Однажды ему показалось, что он слышит вдалеке грохот взрывов, но, съеденные расстоянием, звуки быстро растаяли.

Он еще раз глянул вперед, и сердце у него забухало — он увидел, что немцы ведут Деда в кольце автоматчиков.

Как хорошо, что сегодня снегопад, подумал Росин. Немцы, обнаружив убитого часового, долго метались по деревне, но никого не нашли. Снег все надежно укрыл. Сколько сейчас градусов? Наверно, не меньше двадцати. А Дед — босиком, в нижней рубашке… Как же это возможно? Да что они не люди?

Стоп, сказал себе Владимир. Сейчас эмоции — роскошь. Если дать им волю, то не выдержишь, схватишь автомат — вот он, лежит рядышком, поставленный на стрельбу очередями, — и кинешься наружу, чтобы стрелять, стрелять в этих нелюдей… И упадешь, пробитый пулями, так ничего и не сделав. Да, фашисты не люди. Это даже не звери. Это гораздо хуже. И если ты понял это, то стисни сердце в кулак и жди. Думай о чем-нибудь другом, только не о босых ногах идущего по снегу человека. Ну, например, о том, что дома сейчас весна, а через неделю у тебя доклад на Марсе — там интересуются технологией полетов в прошлое, чтобы попытаться отыскать вымерших жителей этой планеты.

Стрелка секундомера шла тугими толчками, словно повинуясь ударам сердца. Удар — шаг. Удар — шаг. Все меньше шагов остается сделать. Неужели эти шаги последние?

Вот Деда поставили на ящик. Что-то читает по бумажке офицер. Черный квадрат солдат. Черная толпа на белом снегу. Белая рубаха в темных пятнах крови. Как медленно бьется сердце! Еще десять ударов! Еще пять! Еще один!

Владимир повернул тумблер передатчика.

И тогда над придавленной страхом деревней, над черным каре палачей, над заснеженным лесом, над бескрайними полями, над окоченевшими реками и озерами возник торжествующий, звенящий от восторга голос:

— ВНИМАНИЕ! ГОВОРИТ МОСКВА!

Голос звучал сразу со всех сторон, он заполнил собой деревню, и лес, и небо, он ворвался в человеческие сердца, вселяя в них надежду и радость. Голос звенел, стряхивая снег с придавленных ветвей, и они распрямлялись, и вместе с ними распрямлялись спины согнанных сюда людей.

— ИЗ ПОСЛЕДНЕЙ СВОДКИ. ПРОВАЛ НЕМЕЦКОГО ПЛАНА ОКРУЖЕНИЯ И ВЗЯТИЯ МОСКВЫ. ПОРАЖЕНИЕ НЕМЕЦКИХ ВОЙСК НА ПОДСТУПАХ МОСКВЫ!

Ликующий вздох пронесся над толпой. Люди кричали, плакали, падали на колени.

11 ДЕКАБРЯ 1941 ГОДА ВОЙСКА НАШЕГО ЗАПАДНОГО ФРОНТА, ИЗМОТАВ ПРОТИВНИКА В ПРЕДШЕСТВУЮЩИХ БОЯХ, ПЕРЕШЛИ В КОНТРНАСТУПЛЕНИЕ ПРОТИВ ЕГО УДАРНЫХ ФЛАНГОВЫХ ГРУППИРОВОК. В РЕЗУЛЬТАТЕ НАЧАТОГО НАСТУПЛЕНИЯ ОБЕ ЭТИ ГРУППИРОВКИ РАЗБИТЫ…

Черный строй каре сломался. Росин видел в бинокль, как мечутся офицеры, выкрикивая команды, которых никто не слышит, как побежали куда-то солдаты, строча из автоматов по крышам и деревьям, откуда говорили невидимые динамики.

— …И ПОСПЕШНО ОТХОДЯТ. БРОСАЯ ТЕХНИКУ, ВООРУЖЕНИЕ И НЕСЯ ОГРОМНЫЕ ПОТЕРИ.

Летели вниз срубленные очередями ветки, метались испуганные вороны, метались солдаты, охваченные ужасом перед настигшим их возмездием.

— ВОЙСКА ГЕНЕРАЛА ЛЕЛЮШЕНКО, СБИВАЯ 1-Ю ТАНКОВУЮ, 14-Ю И 36-Ю МОТОПЕХОТНЫЕ ДИВИЗИИ ПРОТИВНИКА И ЗАНЯВ РОГАЧЕВ, ОКРУЖИЛИ ГОРОД КЛИН!

Стоявший в стороне бронетранспортер подбросило взрывом. Следующий взрыв разметал толпу солдат, еще остававшихся на месте. Из-за крайней избы, поднимая гусеницами фонтаны снега, вывернулась закрашенная белой краской «тридцатьчетверка».

— ВОЙСКА ГЕНЕРАЛА КУЗНЕЦОВА, ЗАХВАТИВ ГОРОД ЯХРОМУ, ПРЕСЛЕДУЮТ ОТХОДЯЩИЕ 6-Ю, 7-Ю ТАНКОВЫЕ И 23-Ю ПЕХОТНУЮ ДИВИЗИИ ПРОТИВНИКА…

Росин схватил автомат и помчался вниз. Все-таки тот командир, откликнувшийся на призыв о помощи, посланный Росиным, исполнил свое обещание!

— …ВОЙСКА ГЕНЕРАЛА РОКОССОВСКОГО, ПРЕСЛЕДУЯ 5-Ю, 10-Ю И 11-Ю ТАНКОВЫЕ ДИВИЗИИ, ДИВИЗИЮ СС И 35-Ю ПЕХОТНУЮ ДИВИЗИЮ ПРОТИВНИКА, ЗАНЯЛИ ГОРОД ИСТРУ!

Танки уже развертывались по деревне, настигая бегущих гитлеровцев, стегая по ним пулеметными очередями, давя гусеницами. Охваченные ужасом, немцы бросились к лесу, но оттуда шла партизанская цепь, встречая врага скупым, точным огнем.

— … ВОЙСКА ГЕНЕРАЛА ГОВОРОВА ПРОРВАЛИ ОБОРОНУ…

Немцы кидали в снег автоматы, поднимали руки. Возле правления толпа женщин волокла к виселице оберлейтенанта, руководившего казнями и пытками.

— ВОЙСКА ГЕНЕРАЛА БОЛДИНА, РАЗБИВ СЕВЕРО-ВОСТОЧНЕЕ ТУЛЫ 3-Ю И 4-Ю ТАНКОВЫЕ ДИВИЗИИ И ПОЛК СС «ВЕЛИКАЯ ГЕРМАНИЯ», РАЗВИВАЮТ НАСТУПЛЕНИЕ…

Росин бежал мимо перепуганных пленных, мимо пахнущих пороховой гарью танков. Техника XXV века сработала безупречно — записанное им вчера сообщение Совинформбюро транслировалось теперь через приемники, вынутые из скафандров бортового комплекта. Но его интересовало только одно — где Дед?

— С 6 ПО 10 ДЕКАБРЯ ЧАСТЯМИ НАШИХ ВОЙСК ОСВОБОЖДЕНО ОТ НЕМЦЕВ СВЫШЕ 400 НАСЕЛЕННЫХ ПУНКТОВ…

Танк с красной звездой на башне наехал на виселицу, сломал ее как спичку. Закопченный, чумазый танкист, высунувшись из башни, весело махал шлемом.

— ЗАХВАЧЕНО И УНИЧТОЖЕНО ТАНКОВ — 1434…

Дед лежал на снегу лицом вверх, и рубашка на его груди была прошита строчкой автоматной очереди.

— …АВТОМАШИН — 5416, ОРУДИЙ — 575…

Подбежавшие партизаны окружили своего командира. Было ясно, что он уже не жилец на этом свете.

— Эх, не успели! — горестно сказал шапку.

— ПЛАН ОКРУЖЕНИЯ И ВЗЯТИЯ МОСКВЫ ПРОВАЛИЛСЯ!

Голос диктора умолк. Это в хронолете сработала автоматика, выключая трансляцию. И тогда Росин вспомнил то, о чем не позволял себе думать этой ночью, — что авария на хронотрассе уже ликвидирована.

Вздымая фонтаны снега, танк подлетел к хронолету и встал. Деда с рук на руки передали в кабину. На его губах пузырилась розовая пена.

— Не уходите! Ждите здесь! Я сейчас вернусь! — крикнул Росин и захлопнул люк. Он не знал, разрешат ли ему снова вернуться сюда, но это было неважно. Главное было то, что Дед еще жив и, следовательно, будет жить, и спустя неделю или месяц интрахронолет, совершив петлю во времени, вернется в этот снежный декабрьский полдень, и Дед выпрыгнет на снег в объятия своих партизан, и они наконец сделают свой первый шаг на запад, к Берлину.

Сергей Абрамов Время его учеников

Глава 1

Почему Старков так любил осень? Этот промокший насквозь лес, растерявший за лето все привычные свои звуки, кроме сонного шуршания дождя? Эту хлюпающую под ногами кашу, холодную кашицу из мокрой земли и желтых осенних листьев? Это низкое тяжелое небо, нависшее над деревней, как набухший от воды полог походной палатки?

Пушкинская осень — желтое, багряное, синее, буйное и радостное, спелое, налитое… А Старков почему-то любил серый цвет, карандашную штриховку предпочитал акварели и маслу.

Раф спросил его как-то:

— Почему все-таки октябрь?

А тогда еще было самое начало сентября, начало занятий в институте, начало преддипломной практики, которая все откладывалась из-за непонятных капризов Старкова.

— Легче спрятать следы, — ответил Старков, походя отшутился, перевел разговор на какие-то институтские темы, а обычно дотошный Раф не стал допытываться.

В конце концов, каждый имеет право на прихоть. Тем более, что она — эта непонятная старковская прихоть — никак не мешала делу. На эксперимент Старков положил ровно месяц, а срок практики у них — до конца декабря.

— Все успеете, — говорил Старков, — и отчет об эксперименте оформить, и даже диплом написать. Да и чего его писать? Поделим отчет на четыре части — вот вам по дипломной работе каждому. Да еще какой работе, — комиссия рыдать станет…

Он всегда был оптимистом, их Старков, ненавидел нытиков и перестраховщиков, истово верил в успех дела, за которое брался. А разве можно иначе? Тогда и браться не стоит. Так он считал, и так же, в общем, считали его студенты — Олег, Раф и Димка, которые год назад безоговорочно поверили в идею учителя, проверили ее в лесу на Брянщине, снова вернулись сюда, чтобы установить генератор обратного времени в той же лесничьей заброшенной избушке, смонтировать экраны-отражатели временного поля.

Прошлогодний эксперимент считали неудачным. Поле нащупали, стабилизировали его в километровой зоне экранов, и давно ушедшее время сорок второго военного года возникло в реальном и прочном времени нынешнего дня, их дня — дня веселых и беззаботных студентов семидесятых годов, дня ученого Старкова, лишь твердой памятью своей возвращавшегося в тяжкие дни партизанского комиссара Старкова. Именно здесь, на Брянщине, в партизанском отряде, начинал он свой долгий путь в науку, еще не зная, не ведая, что замкнется этот путь кольцом, вернется к началу — в тот самый сорок второй год, когда постигал он азы великой науки — суворовской «науки побеждать», науки не сдаваться, не отступать перед трудностями.

Стабилизированное поле казалось неуправляемым, и взвод фашистских карателей прожил два с лишним часа в чужом для них времени, до которого на самом деле многие из них не дожили, не дошли, сраженные пулями партизан, быть может, пулями, выпущенными из автомата самим же комиссаром Старковым. Он твердо усвоил свою науку: не отступил, не сдался. Да и ребята его не подвели тогда. Каратели так и не вышли из леса, вернулись в свое время, а Старков со студентами вновь взялся За расчеты, перестроил генератор, провел серию опытов в институтской лаборатории, дождался любимого своего октября, чтобы повторить эксперимент «в лесу прифронтовом», но повторить его на совсем новой основе.

Сейчас они сидели в жарко натопленной избушке — все четверо да еще председатель колхоза, который командовал тем отрядом, где служил комиссар Старков, — сидели вокруг плохо оструганного стола, крытого старенькой клеенкой, а в мутное квадратное оконце бился холодный октябрьский дождь — уже постоянный спутник их не шибко веселых прогулок по Времени.

— Не нравится мне все это, — хмуро сказал председатель, разглядывая полустершийся узор на клеенке.

— Что именно? — спросил Старков.

— Да игры ваши со временем. Прошлый раз себя чуть-чуть не угробили, и деревне опасность была. А сейчас что будет?

Старков не знал, что будет сейчас. То есть о самом эксперименте он знал все, а вот о поведении его участников, которое не предугадать… Он посмотрел на студентов. Раф уставился в окно, что-то высматривал за мутным стеклом, залитым водяными потеками, усиленно делал вид, что разговор его не касается, не прислушивается он к нему. Димка внимательно изучал плакат на стене, подаренный колхозным киномехаником. На плакате вовсю грустила большеглазая дива, летели желтые осенние листья, прямыми пунктирными линиями был нарисован дождь — ничуть не похожий на тот, настоящий, за окном. И только Олег в упор глядел на Старкова, улыбался, ждал ответа, а может, и знал его, да только не хотел помогать шефу: кому вопросик подкинули, тот и выкручиваться должен, а мы послушаем, поучимся уму-разуму у старших товарищей.

«Хороши помощнички, — обозлился Старков, — ждете от меня дипломатических уверток, говоря по-простому — вранья. Черта с два! Не дождетесь!..»

Правда всегда убедительней любого вымысла, считал он. Да и зачем обманывать председателя, пользоваться его, мягко говоря, небогатыми знаниями современной физики? За три с лишним года войны Старков прочно поверил в интуицию своего командира отряда, ставшего теперь председателем колхоза в Брянской области, в его «легкую руку» поверил, в его редкое умение почти точно угадывать зыбкий процент риска в любом важном деле. А дела у партизан были тяжкие, не чета нынешнему, все-таки — экспериментальному.

— Что будет? — раздумчиво протянул он. — Всякое может случиться, Петрович. Но одно скажу точно: никакой опасности для деревни не жди. — И, уже увлекаясь, как обычно, когда речь заходила о его теории, продолжил: — В прошлый раз мы воссоздали в зоне экранов сорок второй год. Сейчас мы поступим иначе. Временное поле перенесет на тридцать с лишним лет назад наше время, наш день. В прошлый раз мы не сумели справиться с полем, даже не ведали, что может статься, если просто вырубить генератор. Сегодня мы сможем точно контролировать время переноса, при малейшей опасности отключить установку, прекратить опыт. В прошлый раз мы контролировали экраны-отражатели по кругу с центром в точке действия генератора. Нынче мы выставили экраны по лучам-радиусам сектора, расходящимся от той же точки. Что это даст? Прежде всего, мы не ограничиваем себя хотя бы по одной координате. За пределами линии экранов поле не действует. Но по оси сектора мы растягиваем его действие на многие километры, а практически — бесконечно. Понял?

Председатель усмехнулся:

— Я за этот год, что вы в институте химичили, за физику взялся. Кое-что из институтского курса вспомнил, кое-что новенькое подчитал. — И, заметив иронический взгляд Рафа, который оторвался от своего окна, соизволив-таки обнаружить интерес к беседе, сказал сердито: — А ты не ехидничай, студент. Я не к защите диссертации готовился, а к разговору с комиссаром. — Он так и называл Старкова — комиссаром, по старой памяти. — Чтобы не сидеть дурак дураком. Короче говоря, переиграли вы суть опыта: не они к нам, а мы к ним. Так?

— Так, — подтвердил Старков.

— Я тут вчера походил по вашим владениям, на экраны поглядел… Скажи, комиссар, ты их специально на северо-восток ориентировал?

Старков только руками развел: дотошен «батя», поймал комиссара на хитрости.

— Специально, Петрович.

— А кто пойдет?

Вот он — вопрос, которого ждал Старков, ждал и боялся, потому что так и не нашел на него однозначного ответа.

— Не знаю, — честно сказал он. — Давайте решать вместе.

Тут уж Олег не выдержал своего великолепного молчания, взмолился:

— Ой, да не разводите вы здесь «парижских тайн». Что вы там придумали, профессор, выкладывайте.

— Дай-ка я скажу, — вмешался председатель, а Старков кивнул согласно: выкладывай, Петрович, раз аудитория просит.

И только подумал про себя, что обидится на него аудитория, что скрыл он от них свой тайный умысел, дотянул до последнего дня. А почему скрыл? Может быть, потому, что военная память, память о тяжелом сорок втором принадлежала только ему и не хотел он делиться ею с мальчишками пятидесятых годов, боялся, что упрекнут они его в сугубо личном подходе к цели эксперимента? Может быть, и так. Оттого и время выбрал осеннее, и избушку эту лесную. А ведь подход-то не совсем личный, связан он прежде всего с ним самим, с бывшим партизанским комиссаром Старковым и касается лично его, пожалуй, больше, чем кого-либо из присутствующих, ох как касается! Если только прав он в этом втором эксперименте.

— Вы знаете, — говорил председатель, — что в сорок втором году в этих местах действовал наш партизанский отряд. В селе, где сейчас мой колхоз, была базовая явка отряда. Обратили внимание небось: ни одного старого дома в деревне нет, все заново отстроены? Не мудрено: когда каратели совершили набег на нее, они все пожгли, ничего не оставили. Хорошо еще, успели нас свои люди предупредить, жителей мы к себе забрали.

— Всех? — спросил Димка.

Председатель нахмурился:

— Не всех, к сожалению… — Обернулся к Старкову: — Помнишь Стаса Котенко? — И объяснил ребятам: — Старостой он в деревне был. Вроде бы фашистский ставленник, а на деле — наш колхозник, коммунист, невероятной отваги человек. Мы ему тогда твердили: уходи, Стае, все равно деревня «засвечена». А он: погодим маленько, может, и выкрутимся. Мол, я у гитлеровцев на хорошем счету, кое-какая вера ко мне у них есть. Вот и погодил…

— Убили? — подался вперед Димка.

— Повесили. Как раз в октябре сорок второго. Его и еще пятерых.

— А вы куда смотрели? — Голос Димки даже сорвался от возмущения.

Председатель покачал головой:

— Не горячись, парень. Мы не смотрели, мы дрались. Да только мало нас было в то время. Основные силы отряда ушли в район Черноборья на соединение с отрядом Панкратова. А здесь остался обоз и взвод охранения — двадцать девять бойцов во главе вон с ним. — Он кивнул на Старкова, помолчал немного, покусал губы — разволновался, вспоминая. — Обоз они потом привели в Черноборье. Да только вместо двадцати девяти бойцов пришли одиннадцать. А пятерых привезли — раненых. Комиссара даже хотели на Большую землю отправить: легкое ему прострелили да две пули из «шмайссера» в ноге застряли. Только разве его отправишь? Уперся — и ни в какую. Залатали потом, нашелся умелец. Не свербит к непогоде?

Старков потер ладонью грудь, улыбнулся:

— Все пули мимо нас, батя.

— Стало быть, не все. Не спасла тебя твоя поговорочка.

— Да разве это пули? Так, пчелки… Жив я, батя, и жить до-олго собираюсь.

— А сперва посмотреть хочешь на себя молодого?

Старков посерьезнел, сел прямо, руки на стол положил — так он лекции в институте начинал читать: минут пять выдержит, посидит смирно, голос ровный-ровный — не повысит, а потом забывает о роли мудрого педагога, вскакивает, ерошит волосы, носится у доски — мальчишка мальчишкой.

— Нет, Петрович, не хочу, — тихо сказал он. — Не имею права.

— Парадокс времени? — усмехнулся председатель. — Слышал, как же.

— Не того парадокса я боюсь, Петрович… Я себя самого боюсь, сегодняшнего, умного да опытного. Физика Старкова боюсь, кто наверняка не даст комиссару Старкову сделать те ошибки, что были сделаны.

— А почему бы не поправить комиссара? Хотя нет, — председатель вспомнил прочитанное за зиму, — не имеешь права: изменяя прошлое, невольно изменишь будущее.

— Не то, Петрович, недопонял ты, или я не объяснил тебе суть опыта. Мы не путешествуем в прошлое, в то прошлое, которое было у нас. Мы вроде бы создаем его точную модель, копию, матрицу. Не знаю, как это получается, но наш опыт никак не влияет на реальную жизнь. Мы в институте в испытательной камере делали, например, такую штуку. Сажали в камеру белую мышь, фиксировали ее там на определенный отрезок времени, а через сутки восстанавливали в камере этот отрезок, умерщвляли ее, возвращались в свое время — а она жива-живехонька.

— Может, не ту мышь убивали?

— Другой в камере не было. Этот эффект мы проверили сотни раз, он неизменен. Поэтому и предположили, что наша установка дает возможность вернуть не само время, а какую-то его вариацию, точную вариацию. И реальную до мелочей: мышь-то все-таки в нашем опыте погибала.

— А если не мышь? Если человек?

— Это все-таки не наше время, Петрович, вернее, не наша линия времени. Хочешь узнать, что будет, если я вернусь в сорок второй год и, скажем, убью самого себя — молодого?

— Допустим.

— И допускать нечего. Ничего не будет. Сегодняшняя мышь, то есть физик Старков, останется невредимой. Но ты верно заметил о моем путешествии: не имею права. Морального права не имею. Права помешать моему аналогу самостоятельно выбирать дорогу жизни. А скорее, просто боюсь этой встречи…

Председатель растерянно смотрел на Старкова. Видно, не хватало ему знаний по физике, полученных из тех пяти — шести книг, что одолел он за зиму, не мог он представить себе другого времени.

— Где же она будет, встреча эта?

— Не будет ее. А если б и была, то где-то в иной плоскости, где есть свой Старков, свой лес, свой отряд.

— Второй Старков?

— А может, десятый. Двадцатый. Сотый. Кто знает — сколько их, этих плоскостей времени, линий, как мы их у себя называем?

— И везде одно и то же? Везде война, везде бой, везде повешенный карателями Стае?..

— Не знаю. Вот ребята вернутся — расскажут…

Слово сказано: «Ребята вернутся». Все давно решил Старков: и что именно он останется вести поле, и что именно студенты пойдут в прошлое, в его прошлое. Давно решил, да только не хотел сознаваться в том, потому что жила где-то в глубине души тщетная надежда оправдать для себя свое путешествие в сорок второй год.

Но кем он придет к тому Старкову? Старковым нынешним, «остепененным» ученым с громким именем, с прекрасным и светлым вариантом возможного будущего? Не имеет он на то права, не должен отнимать у молодого комиссара жизненной необходимости пройти свой путь — по ухабам, по рытвинам, но свой, не навязанный кем-то, не подсказанный. Или явиться к нему сторонним советчиком, разумным покровителем и помощником, потому что не сможет нынешний Старков остаться лишь наблюдателем — равнодушным и хладнокровным. Пустая затея. Слишком хорошо он себя знает: и себя сегодняшнего, и себя молодого. Один не устоит, вмешается в жизнь другого, а другой не примет вмешательства, по молодой горячности еще и «шлепнет» физика. Хочется умереть, Старков?

Да не в том дело, Господи! Жить хочется, но жить — «как на роду написано», так, кажется, в старину говорилось. А встреча двух Старковых напрочь перевернет «написанное на роду» и одному и второму.

А если все-таки затаиться, ничем не выдать себя, просто быть, просто увидеть, просто почувствовать’ не вмешиваться ни во что? Сможешь, Старков? Нет, наверное, не умел он существовать в раковине, даже если эта раковина сделана из самых высоких и гуманных побуждений.

Значит, вывод один: пойдут ребята. Но все ли? Они ведь еще толком не знают, куда пойдут.

— В семи — восьми километрах точно на северо-восток находилась основная база партизанского отряда вплоть до его соединения с панкратовцами. — Старков снова выпрямился, положил руки перед собой, говорил сухо, чуть монотонно — читал лекцию. — Двадцать шестого октября, как вам уже сказал командир отряда, основные силы ушли в Черноборье, где Панкратов готовил крупную операцию. Таков был приказ с Большой земли. В районе деревни остался обоз и двадцать восемь бойцов с командиром. Предполагалось, что — по выполнении панкратовской операции — отряд вернется к старому месту базировки, потому что партизаны не хотели терять контроль над этим районом, где тем более сохранялась явочная деревня под нашим наблюдением. Мы знали, что в деревню будут отправлены каратели, но считали, что их силы не превысят одного взвода. Однако у гитлеровцев, как оказалось, были сведения о местоположении отряда, и к деревне была выслана мотострелковая рота, усиленная взводом пулеметчиков. Бой, как вы понимаете, был неравным. Может быть, его вообще не следовало принимать…

— Ты что, Старков. — Председатель удивленно смотрел на него. — Как это не следовало? Ведь в деревне оставались наши? Что ж, бросить их, по-твоему, следовало, а?

— Мы им ничем не помогли, батя, — тихо сказал Старков, махнул рукой, резко поднялся, отбросив ногой табурет, зашагал по тесной комнатке — три шага от стены к стене. — Что было, то было, нечего ворошить. Давайте решим, кто пойдет на искомую линию Времени. Ну, я слушаю. — Он обвел взглядом сидящих за столом.

Олег опять улыбнулся — широко и беззаботно:

— Я пойду, шеф.

— И я, — откликнулся Димка.

Раф аккуратно поправил очки, спросил вежливо:

— Вы справитесь с установкой в одиночестве?

Председатель неожиданно расхохотался:

— Ну орлы! Ну герои! Все, видишь ли, пойдут… А знаете ли вы, соколики, на что рветесь? Там страшно. Там стреляют.

Раф удивленно взглянул на него:

— Мы не вчера из детского сада, уважаемый товарищ председатель. Не надо нас пугать.

— Да чего болтать. — Олег тоже поднялся, подошел к Старкову, встал рядом, обнял его за плечи. — Если вы не против, шеф, все и пойдем. Гоните инструкции.

Старков, честно говоря, и не ждал, что кто-то из них сдрейфит, откажется идти. Хотя предлог и был — первый сорт: Старкову одному придется трудновато, установку должны обслуживать как минимум двое. Но он не решился напомнить об этом ребятам. В конце концов, сам справится, не впервой.

И тут подал голос председатель:

— А не тряхнуть ли и мне стариной, а, комиссар?

— Ну уж нет, — сердито сказал Старков. — Будешь мне помогать.

— Да я не умею, — взмолился председатель.

— Научу. — И не сдержался, добавил ехидно: — Ты ж у нас физику решил изучать. Пользуйся случаем, пополняй знания.

Глава 2

Эксперимент назначили на утро следующего дня. К выходу во Время готовились прочно и основательно. Председатель принес из дому старенькую, стертую на сгибах карту-двухверстку, разложил на клеенке, вооружился линейкой и карандашом.

— Запоминайте маршрут, — сказал он, — карту с собой брать не будете.

— Это почему? — удивился Димка.

Начитанный парень Раф, большой знаток детективно-приключенческого жанра, покровительственно похлопал его по плечу:

— Когда мы попадем к партизанам, нас, вероятнее всего, обыщут и найдут карту.

— Ну и что?

— Темный ты человек, Димка. Никакого понятия о конспирации. Ну посуди сам: откуда у обыкновенных мальчишек может быть точная карта местности?

— Да еще выпущенная в сорок девятом году, — вставил Олег, внимательно следивший за чертежными манипуляциями председателя. Тот ориентировал карту по компасной стрелке, отметил точкой избушку лесника, высчитал азимут, прочертил по линейке красную линию маршрута.

— Верно, — сообразил Димка. — Четыре года, как война кончилась.

— Не только в том дело, — терпеливо объяснял Раф. — Да будь она датирована тридцать девятым годом, все равно ее нельзя брать. Кто нас мог снабдить картой? Партизаны? Значит, необходимо знать все о партизанском движении в здешних местах. Вряд ли наш уважаемый профессор был менее дотошным в то время. Он мгновенно поймает нас на неточности или, что хуже, на незнании обстановки и преспокойно поставит к стенке.

Старков подумал, что Раф вряд ли преувеличивает. Комиссар Старков не стал бы церемониться с подозрительными типами, даже перепроверять их не стал бы: времени не было, фашисты вот-вот подойдут, бой впереди, некогда разбираться. Ну не к стенке, это уж слишком. А вот повязать голубчиков накрепко, кляп — в рот, сунуть в одну из обозных телег под солому — вполне реально. А эта реальность лишит участников эксперимента свободы действий — и в буквальном смысле, и в переносном.

— Легенда вам нужна, — сказал он, а Раф немедленно откликнулся:

— И не просто достоверная, а вызывающая минимум контрвопросов. Подумайте, профессор, вспомните ваше партизанское прошлое. Кем бы мы могли к вам явиться?

«Допустим, в расчете времени мы не ошиблись, — думал Старков. — Допустим, отряд уже ушел в Черноборье. Нас — двадцать девять. С нами — десять телег обоза, десять лошадей и, если мне память не изменяет, жеребенок. Допустим, мы еще не знаем, что каратели придут именно сегодня. И сколько их будет — не знаем. Но то, что их следует ждать, известно доподлинно. И мы их ждем: для того и остались. И вот появляются трое парней… Откуда?»

— А может, не стоит им идти в отряд? — подал голос председатель. — Может, затаятся они где-нибудь, посмотрят, послушают и — назад? Ведь ты же их со своей дурацкой подозрительностью сразу за провокаторов примешь.

— Это ты сегодня мою подозрительность называешь дурацкой, — усмехнулся Старков. — А тогда она тебе совсем не мешала.

— Так то тогда… — туманно протянул председатель.

Олег оторвался от карты, на которой красной нитью протянулся семикилометровый путь от избушки до предполагаемой базы отряда, вмешался в разговор:

— Не подозрительность дурацкая, а, простите, весь ваш спор. Я, например, не собираюсь отсиживаться в кустах. Предлагаю версию. Мы пришли из деревни Ивановки, которая в сентябре сорок второго была полностью сожжена гитлеровцами.

— Где это — Ивановка? — спросил Димка.

— В семидесяти километрах южнее. Теперь там колхоз имени Якова Лескова.

— Нам за двадцать, — сказал Раф. — Резонный вопрос: почему мы не в армии?

— Потому что мы — партизаны из отряда Лескова.

— А на кой черт мы явились сюда?

— Отряд Якова Лескова, базировавшийся около Ивановки, в том же сентябре был полностью уничтожен фашистами. У Лескова было всего пятьдесят четыре бойца, из которых тридцать шесть — костяк отряда — не сумевшие выйти из окружения солдаты пехотного полка. Остальные — колхозники из Ивановки. Отряд просуществовал всего три месяца, не успел выйти на соединение ни с одним крупным партизанским подразделением, был выдан фашистам предателем и разбит наголову в бою под Ивановкой двадцать первого сентября. Яков Лесков — капитан Красной Армии — посмертно награжден орденом Отечественной войны, его именем назван колхоз. — Он повернулся к Старкову. — Вы должны были знать о его существовании, но никого из людей Лескова никогда не видели. Точно?

— Точно, — сказал Старков. — Мы знали о них.

Он с удивлением смотрел на Олега. Откуда тот узнал о существовании отряда, о деревне Ивановке, о которой даже многие местные колхозники не слышали: она расположена на территории другого района.

— Откуда сведения? — Раф опередил его вопрос.

— Всяким прогрессом движут интуиция и интерес. — Олег явно упивался неожиданной для друзей ролью знатока военной истории, умной ролью, думал Старков, очень уместной и вызывающей уважение. — Две недели назад, как вы помните, я мотался в город за конденсаторами. Конденсаторы я не достал, но зато полдня просидел в краеведческом музее и теперь кумекаю в партизанском движении в районе не хуже Петровича или шефа. Тогда у меня и сложилась модель легенды, с которой мы пойдем в прошлое.

— Погоди-погоди, — прервал его Старков, — а откуда ты знал мой план? То, что вы пойдете именно в наш отряд и, кстати, в эти же дни? Я, каюсь, ничего вам не говорил…

— Впрямую — не говорили. Но примерная дата выхода была известна. О существовании вашего отряда мы еще в прошлом году узнали. Петрович не раз рассказывал о нем. Из того, куда мы ориентируем экраны-отражатели, тоже вывод сам собой напрашивается. Идти без легенды, без точного знания обстановки — пустой номер, не на прогулку собираемся. Вот я и решил все продумать заранее. А то на охоту ехать — собак кормить… — Все это он произнес с этакой ленцой в голосе: мол, что поделаешь, приходится объяснять очевидное, предельно ясное, если сами не разбираются.

Он подвинул табурет к стене, прислонился к плакату с грустящей девицей, оглядел слушателей: ну, что еще непонятно?

— А парень-то — хват, — с восхищением протянул председатель.

— Хват — не то слово, — сказал Старков.

Ему казалось, что он распрекрасно знает своих студентов, их непростые характеры, их привычки, их интересы. С известной самоуверенностью он даже пытался прогнозировать поведение каждого в ситуациях, которые сам же устраивал им — в институтской лаборатории, на экзамене, даже в домашней обстановке. И почти никогда не ошибался в прогнозах, может — самую малость, какую и в расчет принимать не стоит. Выходит, обманывал ты сам себя, комиссар, спешил с выводами. Раф, мол, умница, теоретик с хорошим будущим, спокойный, даже несколько медлительный, рассудок у него преобладает над чувствами. Димка — погорячее, вспыльчивый, неусидчивый, легко увлекающийся и легко меняющий свои увлечения. А Олег… Олег посложнее, это и прошлогодняя проверка боем показала отлично. Его поступки труднее предугадать, и все-таки ты пытался это делать, и вроде бы получалось. Но получалось-то в простых случаях, не требующих, выражаясь языком математики, дополнительных вводных — на том же экзамене или в лаборатории. Придумал ты себе схемы, Старков, и хочешь втиснуть в их тесные каркасы живые и совсем не стандартные характеры. Опять-таки возвращаясь к математическим терминам: характеры, не поддающиеся алгоритмированию. Да и разве возможно построить модель человеческого характера, даже самого бесхитростного? Нет, конечно! Всегда она будет беднее и однозначнее живого аналога. Плохой из тебя комиссар, Старков, просто никудышный. Самоуверен ты и толстокож. А может, на пенсию тебе пора, на покой, цветочки на даче разводить, а с людьми только за обеденным столом встречаться, где застольные условности вполне позволяют несложный прогноз несложного поведения соседей?

— А может, мне на пенсию пора? — Старков и не заметил, как спросил это вслух.

Олег засмеялся:

— Время жить и время самобичеваться. У нас сейчас время жить, профессор, а самобичеваться потом будем, если причины найдутся. Пока их нет и не предвидится. Все хорошо, прекрасная маркиза. Давайте-ка лучше разберемся в нашей легенде. Я спрашиваю, вы отвечаете, все хором и каждый соло. Идет?

— Идет, — хором откликнулись Раф и Димка. Они охотно приняли игру, предложенную Олегом, ничуть пока не сомневаясь в том, что это все же игра.

И трудно было упрекнуть их в легкомыслии, потому что не могли, не умели они представить себе жестокую реальность, в которую их поведет эксперимент. В конце концов, это — та же лаборатория, та же испытательная камера, но перенесенная в осенний холодный лес, бесконечно раздвинувшая свои прозрачные стенки. И они — хозяева положения, экспериментаторы, а белая мышь в камере по-прежнему жива и здорова и лопает крошки хлеба с ладони. И все хорошо, прекрасная маркиза, все расчудесно.

— У меня сомнение, — сказал Олег. — Кем лучше быть: коренными жителями Ивановки или окруженцами?

— Лучше окруженцами, — сказал Димка. — Кто-то из отряда Петровича мог бывать в Ивановке, знать ее жителей.

— Согласен. Значит, все мы — москвичи, московские студенты, ушедшие в действующую армию и ставшие впоследствии бойцами отряда Лескова. Подробностей об отряде никто у Старкова не знал, так что здесь мы можем дать волю фантазии — в умеренных пределах, конечно.

— Если станут спрашивать, — добавил Димка.

Председатель хмыкнул, взглянул на Старкова, а тот ответил незамедлительно:

— Станут, станут. Или вы меня не знаете?

Они его знали отлично. И, что хуже, он сам себя знал, и характер свой дотошный и подозрительный и неумение отвлечься от главного дела, вдумчиво разобраться в том, что именно отвлекло. А главным делом для него тогда была деревня. И каратели, которых ждали со дня на день. И обоз, который необходимо сохранить, довести до Черноборья. А трое сомнительного вида партизан-лесковцев, трое сопляков, так не вовремя подвернувшихся на пути, — как раз отвлекающий момент. И может, не разбираться в нем, не взвешивать их показания на аптекарских весах? Сгодятся и хозяйственные, где увесистая гиря замечательной комиссарской бдительности все перевесит.

…Ах, Старков, Старков, куда ты посылаешь своих ребят, не обученных лгать хитро и правдиво, даже когда речь пойдет об их собственной жизни? Не знают они ей цену, не лежали они часами в засадах, не ждали ежеминутно выстрелов в спину, не знали, что лес этот, тусклый осенний лес, чертовски опасен — и для врагов, и для своих. Они пойдут по нему, как ходили всегда — легко и беззаботно, не ожидая ни взрыва мины на тропе, ни внезапной автоматной очереди из мокрых кустов орешника, ни даже окрика: «Стой!», когда надо именно стать, и поднять руки, если в упор на тебя смотрит черное дуло «шмайссера», и говорить что-то, и ждать момента, чтобы выбить этот «шмайссер» из рук врага, успеть поймать его на лету, бросить на землю тренированное страхом и мужеством тело и стрелять, стрелять. Впрочем, это они умеют, особенно Олег…

— Мы вас знаем, — сказал Олег, — и сделаем небольшую скидку на ваш нераздумывающий комиссарский возраст. Не беспокойтесь, комиссар, все пули мимо нас.

Если бы так! Если бы верна была глупая старковская поговорочка…

— Ладно, — решил он, — Бог не выдаст, как говорится. Давайте отрабатывать подробности.

Пока Старков «гонял» Олега и Рафа по карте, заставлял их по многу раз мысленно проходить завтрашним маршрутом, рассказывал о возможных партизанских постах и дозорах, описывал бойцов, которые остались тогда с ним, председатель с Димкой отправились в деревню за экипировкой. Они вернулись часа через два, нагруженные потрепанными телогрейками, стоптанными кирзовыми сапогами и прочими принадлежностями возможного партизанского туалета. Решили, что Димкина выцветшая ковбойка в дело сгодится, как и грубошерстный свитер Рафа, а Олегу председатель выдал собственную гимнастерку, штопаную-перештопаную, с темными следами споротых погон.

Олег осмотрел ее и отложил в сторону.

— В чем дело? — обиделся председатель. — Не понравилась?

— Не годится, — отрезал Олег. — Какие, к черту, погоны в сорок втором году?

— Ах, беда какая! — перепугался председатель. — Старый дурак. Ну а ты, паренек, прирожденный разведчик.

Что ж, начало хорошее, думал Старков. Олег внимателен и собран, вкус предстоящего приключения не заглушает в нем осторожности. Заметил следы погон, знает, что в сорок втором офицерские знаки различия носились в петлицах.

— Тогда хоть рубаху возьми. — Председатель рылся в куче добра, собранного в его доме и в доме соседа. — Хорошая рубаха, неподозрительная.

Полосатую темно-синюю рубаху Олег одобрил, как одобрил и старые диагоналевые брюки, и солдатские галифе, и невесть как сохранившуюся довоенную кепочку с пуговицей на макушке. Вооружившись бритвой, оглядел всю одежду, спорол фабричные метки, отодрал у сапог куски подкладки, на которой обнаружились чернильные артикулы, отругал председателя за то, что притащил новую простыню — на портянки.

— Мы же не одни сутки в пути. Откуда у нас портянки девственной чистоты? В своих пойдем.

Он только ненадолго забыл о своей серьезности, когда началась примерка обмундирования, хохотал вместе с ребятами над длинным очкариком Рафом, у которого председателевы брюки мешком висели на тощем заду, потом отобрал у него кожаный ремешок, сходил в подсобку, вынес оттуда моток веревки, отрезал на глаз кусок.

— Веревочкой подпояшешься. Так похоже будет: свои порты не сохранил, пока из окружения шли, а эти в деревне достал — уж какие были.

Старков вспоминал своих бойцов, думал, что Олег подсознательно держится верной линии. В самом деле, какую одежду они носили в те годы? Своя рвалась и снашивалась, а магазины — увы! — не работали, вот и перебивались чем попало, даже — чего греха таить — с мертвых снимали. Он смотрел на студентов: в общем, ничем особенным они не отличались от тогдашних своих ровесников. Разве что волосы подлиннее — так ведь лес это, ни парикмахерских тебе, даже бани порой не было. За минувший месяц лица их обветрились, руки огрубели от монтажной работы — ссадины на них взбугрились коричневой коркой.

— О вещмешках подумайте, — напомнил председатель. — Что понесете?

В вещмешки уложили помятые солдатские кружки, откопанные хозяйственным Димкой в председательском сарае, в сундуке, пару обмылков, опасную бритву с обломанной ручкой — одну на троих, каждому — по смене стираных портянок, еще какие-то мелочи, которые могли сохраниться у солдата, крупную соль в тетрадном листке, сахарный песок в чистой тряпице.

— А как быть с документами? — спросил Раф.

И снова Олег опередил ответ Старкова и не ошибся.

— Какие документы? Свой комсомольский билет возьмешь? Когда тебя принимали в комсомол? В шестьдесят восьмом? Нет, старик, документы свои мы зарыли в землю, когда выходили из окружения. Где зарыли — запомнили. А вообще чего мы ждем? Ну-ка, вернитесь, комиссар, в сорок второй год. Перед вами — три подозрительных типа, которые называют себя лесковцами. Допрашивайте.

Старков усмехнулся: стоит попробовать. Он представил себе землянку в один накат, тусклый язычок коптилки, колченогий стол, на котором — почти такая же карта, как здесь. Он сидит на низком топчане, с трудом пытается побороть сонливость: двое суток не спал, вымотался. Перед ним — трое парней в драных ватниках, усталые, осунувшиеся от долгого перехода лица.

— Кто такие? — спросил он и сам удивился и резкому тону своему, и внезапно охрипшему голосу — как после бессонницы и махры-глоткодерки. И председатель взглянул на него с удивлением, будто услышал что-то знакомое, давно забытое, наглухо забитое в черном провале прошлого.

— Солдаты мы, — быстро ответил Олег. — Вас искали, — улыбнулся счастливо, переступил с ноги на ногу — сесть никто не предложил, сказал вроде бы облегченно: — Вот и нашли…

И покатился допрос по накатанным рельсам, и, похоже, не было ошибок в ответах студентов, хотя отвечал чаще Олег, в котором и Раф и Димка молчаливо признали командира.

— Лады, — сказал наконец Старков, хлопнул ладонями по столу. — Давайте ужинать и спать. Утро вечера не дряннее. Подъем в шесть ноль — ноль. — И к председателю: — Не проспи, Петрович.

Глава 3

Утром Олег отказался завтракать и ребятам запретил.

— Мы в отряд должны оголодавшими прийти. Какая в дороге жратва? Вода да хлеб, если пожалеет кто из деревенских. А то нальют нам в вашем отряде похлебки, а мы морду воротить станем. Куда это годится?

Бриться тоже не стали, оделись тщательно, выстроились позади Старкова, севшего у генератора.

Старков щелкнул тумблером автонастройки поля, стрелка на индикаторе напряженности качнулась и поползла вправо.

— Есть поле, — скучным голосом сказал Раф.

Стрелка прочно встала на красной черте.

— Ну, с Богом, как говорится. — Старков встал и повернулся к ребятам: — Как связь?

Олег вытащил из кармана пластмассовую коробочку дублера-индикатора. С его помощью в зоне действия временного поля можно было передать сигнал на пульт. Дежурный — сегодня им оставался Старков — принимал сигнал и вырубал питание. Поле в этом случае исчезало, и участники эксперимента благополучно возвращались в свое время. Олег нажал кнопку на дублере, посмотрел на пульт. Там зажглась красная лампочка: сигнал принят.

— В порядке.

— Вы это… — Председатель почему-то стал заикаться: от волнения, что ли? — Не тащите ее в отряд, коробочку вашу. Схороните где-нибудь, а то найдут…

— Знаем, — отмахнулся Олег, спрятал дублер в карман, вскинул на плечо легонький вещмешок. — Тронулись. — И пошел к двери, не оборачиваясь, ребята за ним, только Раф чуток задержался на пороге, сказал:

— Не волнуйтесь, товарищи. Все будет тип-топ.

Потом, когда они отошли от избушки метров за сто, еще раз оглянулся, увидел: Старков и председатель стояли у открытой двери, смотрели им вслед. Раф помахал рукой на прощанье, вытер лицо рукавом телогрейки, пошлепал вслед за Олегом и Димкой, уже нырнувшими в мокрые заросли орешника. Ему было почему-то жаль Старкова, а почему — не знал. Да и анализировать, копаться в себе, в жалости своей не хотелось. Не до того было. Они шли по лесу, под ногами хлюпала насквозь пропитанная водой земля, осенняя земля сорок второго года. Где-то далеко отсюда шли бои, фашисты вышли к Волге. Окна старого арбатского дома, где с детства жил Раф и где он еще не успел родиться, были заклеены крест-накрест белыми полосками бумаги. Мать Рафа ушла на дежурство в свою больницу. Отец… Где был отец в это время? Наверно, уже под Сталинградом, командовал взводом. Они еще не познакомились с матерью, это произойдет много позже, после победы, когда отец вернется в Москву, снова поступит на третий курс мединститута, откуда он ушел на фронт в июне сорок первого года. И было ему тогда всего двадцать. Господи, да Раф, выходит, старше его!

Раф усмехнулся этой внезапной догадке.

«Кому из нас труднее, отец? Тебе — потому что ты сейчас в самом пекле войны, и впереди у тебя Сталинград и Курская дуга, потом Варшава, а потом Будапешт, и не знаешь ты ничего ни о своем будущем, ни о маме, ни обо мне? Или все-таки мне — потому что это не мое время, я чужой в нем, меня просто-напросто нет на свете? Выходит, не чужой. И это мой лес, и моя война, и я тоже не знаю, что впереди будет…»

Олег, обогнавший их, вдруг остановился, огляделся.

— Километра два осталось. Давайте-ка здесь и сховаем дублер. Место знакомое, приметное. — Он вытащил коробочку, положил ее в заранее приготовленный полиэтиленовый пакет, сел на корточки, начал копать под раздвоенной березой землю подаренной председателем финкой с пестрой наборной рукояткой.

— Не рано ли? — осторожно спросил Раф. — Если что случится, два километра пилить придется.

— А что случится?

— Мало ли… — пожал плечами Раф.

— Вот что, парни… — Олег бережно опустил в ямку пакет с дублером, сгреб на него мокрую землю, набросал листьев, выпрямился, отряхивая руки. — Мы должны вернуться через двенадцать часов. Это максимальный обусловленный срок, когда шеф вырубит поле. Раньше я возвращаться не намерен. Что бы ни случилось. Есть возражения?

У Рафа, пожалуй, были возражения. Он не любил рисковать вслепую, просто не умел, не приходилось ему рисковать в его короткой двадцатидвухлетней жизни. Он готовился стать физиком-теоретиком, да и был им уже — по духу, по призванию, и твердо знал, что всякий эксперимент, тем более опасный, необходимо продумывать до мелочей, предусматривать любые случайности, рассчитывать их и даже планировать наперед. Но то, на что они шли, уже вышло за рамки самого необычного эксперимента. То была жизнь, а жизнь наперед не рассчитаешь. И он не стал возражать Олегу. Сейчас они — партизаны, и впереди — встреча с людьми, которым, может быть, завтра предстоит бой, тяжелый бой, последний. Стыдно знать о том и трусливо держаться за спасительную коробку дублера: вы, мол, сами по себе, а мы ни при чем, у нас другие задачи. Другие? Нет, Раф, не хитри сам с собой: одни у вас задачи, одни цели. Хотя бы на полсуток. Прав Олег.

И Раф сказал:

— Какие могут быть возражения?

И Димка молча кивнул. А Олег улыбнулся широко и радостно, — видно, все-таки ждал возражений! — ухватил друзей в медвежьи объятия, стукнул лбами:

— Молодцы, гаврики. Их там двадцать девять, как шеф рассказывал, да нас трое. Уже тридцать два. И кое-что мы умеем. Так почему бы не использовать это «кое-что»?

Он отпустил ребят и снова пошел вперед, уже осторожнее, посматривая внимательно по сторонам, приглядываясь к каждому дереву, к любому кусту. Сколько раз они здесь ходили? Десятки. И был тот же дождь, и те же продрогшие деревья, и казалось, ничего в мире не изменилось с тех пор, как Старков включил генератор. Раф даже начал подумывать, что не сработало поле, хотя сам многократно проверял настройку, а себе он верил, внимательности своей верил, скрупулезной точности. Но они шли дальше, и ничего не происходило, никто не выскакивал на тропу, не пугал автоматом, не кричал сакраментальное: «Стой! Кто идет?» Раф совсем успокоился, что-то насвистывать стал, но Олег оборвал его:

— Тише! Не дома…

И вовремя.

Они продрались сквозь кусты, в который раз осыпавшие их холодной дождевой водой, выбрались на поляну и замерли. Перед ними стояли три человека — один тоже в телогрейке, в ушанке не по сезону, другой — в выгоревшей плащ-палатке, третий — в шинели со споротыми петлицами. Три автомата наперевес, три черных стальных зрачка. Недружелюбные колючие взгляды.

— Ну-ка, ручки… — Один из людей качнул автоматом, и Олег медленно поднял руки вверх. Раф и Димка сделали то же. — Проверь их, Севка.

Небритый Севка перебросил автомат на спину, бесцеремонно ощупал карманы, провел по груди, по бедрам ладонями, отобрал вещмешки, по очереди развязал их, заглянул в каждый.

— Вроде пустые, — сказал он, по-волжски окая.

— Куда путь держите? — спросил первый, тот, что в плащ-палатке, не отводя, однако, дуло автомата.

— За грибами, — зло сказал Олег. — Погода, понимаешь, грибная.

Севка хлопнул себя по бокам, захохотал тоненько.

— Масляток им захотелось. Есть маслятки. — Вернул автомат на грудь, взял на изготовку. — Только не по вкусу будут, больно горькие масляточки-то.

— Не паясничай, — оборвал его первый. — Возьми их вещмешки. Отведем к комиссару, пусть сам разбирается. Грибники, так вашу… — выругался, сплюнул. — А ну, живей! Рук не опускать.

Партизан в шинели пошел впереди, оглядываясь поминутно, а первый с Севкой шли сзади, подталкивали автоматами в спину, и Раф невольно ускорял шаги, потому что был твердо уверен: эти выстрелят, особенно весельчак Севка, который явно не привык раздумывать, предпочитал действовать с налету и преспокойно расстрелял бы пришельцев, если бы не приказ первого. Раф вспомнил: Старков рассказывал о Севке, называл его лихим и бесшабашным парнем, прекрасным боевиком. Он, кажется, из Брянска, детдомовец. А первый — Торопов, так, помнится? Учитель географии. А третий, в шинели? Кто его знает… Может, его Старков и не называл, не вспомнил.

Так они прошли минут пять — молча, с поднятыми руками. Руки с непривычки затекли, Раф попытался украдкой пошевелить ими, но Севка сильно ткнул его автоматом:

— Не балуй.

— Руки устали, — тихо сказал Раф.

— Отдохнешь еще, коли дадут. Недолго осталось.

Осталось и вправду недолго. На огромной лесной поляне стояли телеги, крытые рваным брезентом, поодаль, привязанные к длинной слеге, прибитой к двум елям, теснились лошади — шесть или восемь, Раф не успел сосчитать. Из землянки навстречу им вышел партизан в матросском бушлате, увидел нежданную процессию, остановился:

— Тю, Севка шпионов поймал.

— Где комиссар? — спросил его Торопов.

— У себя.

Торопов нырнул в низкий вход в землянку, пробыл там с полминуты, выглянул:

— Давай их сюда. Матвей, постой у входа.

Матвей опустил автомат, поднял воротник шинели, спрятал в него лицо. Севка подтолкнул Олега, пробурчал:

— Пошевеливайтесь. Комиссар ждет.

Нагнув головы, они спустились по земляным ступеням в сырой полумрак землянки. Раф остановился у порога, огляделся. Черные бревна стен, низкий потолок, стол, на столе — коптилка, невысокое желтое пламя качнулось в латунном снарядном патроне. За столом на топчане — двое. Раф пригляделся. Один — Торопов. Он снял плащ-палатку, остался в цивильном бобриковом пальто, какое, видно, носил еще до войны. Второй — бородатый, в расстегнутой гимнастерке. Жарко ему, видите ли. Комиссар?

— Кто такие? — хрипло спросил комиссар, и Раф вздрогнул.

Ждал он этого, все знал, и все-таки странно было услышать в холодной, почти нереальной песенной землянке голос Старкова. Значит, это был именно Старков — неузнаваемый, даже не помолодевший, а какой-то иной, незнакомый. Борода его, пожалуй старила, но и изменяла начисто. Если бы не голос, Раф ни за что не узнал бы его.

— Кто такие? — повторил комиссар, и Олег быстро ответил:

— Солдаты мы. Вас искали, — улыбнулся, переступил с ноги на ногу, сказал облегченно: — Вот и нашли…

— Какие солдаты? Откуда?

— Из отряда Якова Лескова. Слыхали?

— О Лескове слыхал. А к нам зачем?

Олег закусил губу.

— Трое нас осталось, — глухо, сквозь зубы.

— Как это?

— Проще некуда. — В голосе Олега была злость: и на комиссара, задававшего неумные и ненужные вопросы, и на судьбу свою, заставившую пережить гибель отряда. — Нет больше Лескова. Убит капитан. И все убиты! — выкрикнул, даже голос сорвался.

— Ну-ну. — Старков стукнул кулаком по столу, патрон подпрыгнул, пламя мигнуло, закачалось. — Без истерик! Что с отрядом?

— Нет отряда. Выдала какая-то сволочь. Четвертого дня нас окружили у Ивановки, караул сняли, брали спящих, как куропаток. Нас-то и было всего ничего: полсотни бойцов. Все полегли. А мы вот живы…

— Та-ак, — протянул Старков. — Жаль Лескова. Да только не надо ему было самодеятельностью заниматься. Соединился бы с нами. Или с Панкратовым. Полсотни бойцов — не сила.

— А что сила? Армия сила? Вам легко говорить, вы небось давно партизаните. А мы с Лесковым из окружения шли — не выбрались. Застряли в Ивановке, колхозники к нам присоединились — так хоть воевать начали, а не драпать. Знаете, что значит для нас — бить врага? Дорвались мы, понимаете? Доедались. Капитан выходил на соединение к вам, да вот не успел. Говорил: еще одна операция — и баста. За три месяца — сколько операций, не сосчитаешь. Аэродромные склады, железнодорожная ветка, четыре взвода карателей. Это как запой…

— Допились…

Олег резко шагнул вперед, схватился за стол, закаменело лицо в свете коптилки, ходили желваки по щекам.

— Слушай, комиссар, или кто ты есть, ты Лескова не суди. Он со своим делом справлялся. Знаешь поговорку: о мертвых или хорошо, или…

— Или. Встань на место! А то тебя Севка пристрелит ненароком. А дело свое Лесков не доделал. На войне погибнуть легче всего. Ты выжить попробуй. Да не на печке схорониться, а на передовой.

— Так нет здесь передовой.

— Есть. Везде, где бой, там и передовая. Ты мне лучше скажи, почему тебя не убили, орел лихой? Сумел выжить?

— Уйти сумел.

— А оружие где потерял?

— Патронов не было. Да и что за оружие — один «шмайссер» на троих. Закопали его по дороге.

— Кто будете?

— Я же говорю: солдаты. Москвичи. Из роты капитана. С самого начала с ним были.

— Москвичи? Студенты или рабочие?

— Студенты. Третий курс физфака.

— Ты смотри: земляки, выходит. А я тоже хотел в МГУ на физфак поступить, да война помешала. Ничего, наверстаю…

Раф смотрел на Старкова и удивлялся: совсем оказывается, молодой парень казался много старше своих лет, и совсем не потому, что борода прибавляла годы. Рассуждал он как взрослый, опытный, много поживший человек. Война его состарила, оборвала юность, заставила стать не по возрасту мудрым. В конце концов, комиссаром его выбрали не за молодость, а скорее вопреки ей. Потому что именно вопреки ей он и повзрослел не по годам. Все они — мальчишки, ушедшие на фронт со школьной скамьи, сразу перескочили из детства в зрелость, не ждали ее, не звали — она сама к ним пришла. И Раф, и Олег, и Димка уже года на два, на три постарше Старкова. Но на сколько лет он обогнал их? Как считать — год войны за три? за пять? Кто из них смог бы стать комиссаром пусть маленького, в тридцать человек, но все же самостоятельного воинского подразделения? Может быть, только Олег…

Раф и не подозревал в Олеге таких способностей. Честное слово, перед комиссаром стоял не студент физфака, а именно партизан, солдат, усталый от долгого бессонного похода в тылу врага, ожесточенный гибелью товарищей, обозленный недоверием партизан. И Рафу вдруг показалось, что Олег не играет роль, а живет в ней: действительно устал он, ожесточен, обозлен. И все эти чувства не поддельны, не придуманы — выношены и пережиты. Хотя, вероятно, это только казалось Рафу. Просто хорошо развитое воображение, прекрасная память, которую принято называть эйдетической, да плюс желание выглядеть достоверно помогали Олегу в его игре. Все-таки в игре. А нынче получается мистика, фантасмагория какая-то, в которую рациональный реалист Раф никак поверить не мог.

— Документы у вас есть? — спросил Старков, размягченный довоенными воспоминаниями, мечтой своей, пока не осуществленной.

Олег зло усмехнулся:

— Может, тебе паспорт показать? У самого-то документы имеются?

— Имеются, — прищурился Старков. Он снова стал комиссаром, бдительным и строгим.

— А у нас нет. Зарыли мы их, когда из окружения топали.

— Говоришь, солдаты вы? Не из саперов ли?

— Пехота.

— А мне показалось — саперы. Землю копать любите. То оружие зароете, то документы.

— Знаешь, комиссар, — Олег даже рукой с досады махнул, и опять запрыгало в патроне пламя, тени на бревнах пошли в пляс, придавая всей сцене некий мистический колорит, так противный Рафу, — если не веришь, прикажи твоему Севке вывести нас под дождик и шлепнуть по очереди. Тем более, что у него такое желание на лице написано.

Старков засмеялся. И Торопов растянул тонкие губы в улыбке. И Севка у стены хохотнул баском. Почему-то смешной сочли они досадливую обреченность Олега.

— Шлепнуть — дело нехитрое, — лениво сказал Старков. — Это успеется. Никуда вы отсюда не денетесь, да и Севка за вами присмотрит. Как, Севка?

— Можно, — подтвердил Севка.

— Вот и присмотри. А там поглядим, что вы за солдаты-партизаны такие… Есть хотите?

Раф вспомнил, что они так и не позавтракали, проглотил слюну, и сделал это достаточно громко, потому что Старков опять засмеялся:

— Разносолов не обещаю, а каши дадим. Отведи-ка их, Севка, к Макарычу. И глаз не спускай.

— Будет сделано, — гаркнул Севка, приказал: — Давай пошевеливайся, гвардия, — впрочем, вполне миролюбиво приказал.

Глава 4

Каша была с дымом, с горьковатым запахом костра, закопченного котелка, обыкновенная солдатская «кирзуха», необычайно вкусная каша. Они сидели на поваленном березовом стволе, обжигались мисками, дули на ложки, уписывали кашу пополам с дождем.

— Хлебца у нас нема, извиняйте, — сказал Макарыч.

Он сидел напротив, на полешке-кругляше, выложил на колени тяжелые руки, склонил по-птичьи голову набок, смотрел жалостливо. Что ему были подозрения комиссара или мрачный взгляд бравого Севки! Он был поваром — по профессии или по партизанской необходимости — и видел перед собой только голодных парней, здоровых ребят, которым не каша нужна, а добрый кус мяса и горбуха с маслом и солью, а ничего такого предложить не мог и мучился оттого.

Городской житель, привередливый гурман Димка в жизни не едал такой странной каши, отвернулся бы от нее в обычное время, брезгливо поморщился бы, а сейчас — ничего, ел — похваливал, поскреб алюминиевой ложкой по миске, спросил вежливо:

— Добавки не найдется?

— Как не найдется, — засуетился Макарыч, вскочил со своего полешка, отобрал миску, скрылся в землянке, вынес оттуда полную. — Кушайте на здоровьечко.

«Хорошо, что не завтракали, — подумал Димка, уплетая добавку, — хоть голодны по-настоящему…»

А что понарошку? Да все вокруг, считал Димка. И лес этот, и землянки — партизанские декорации, и толстый добряк Макарыч, и даже герой удалец Севка — все виделось элементами какой-то странной, но чертовски интересной игры. И бородач Старков — ждал Димка — сейчас выйдет из своей землянки, отклеит фальшивую бороду, улыбнется знакомо, скажет: «Как я вас разыграл? А вы поверили, остолопы».

Вот он и вправду вышел, не застегнув гимнастерку, лишь набросив на плечи короткую шинель, придерживал ее полы руками. Подошел к студентам. Олег встал, вслед за ним поднялись Раф с Димкой, стояли навытяжку, держали миски у пояса, как кивера гусары.

— Садитесь, — кивнул Старков. — Кто из вас в радио разбирается?

Это тоже было из области игры: вопрос Старкова, который мог с закрытыми глазами починить любой радиоприемник или магнитофон, даже в заводскую схему не заглядывал.

— Все, наверно, — пожал плечами Димка.

— Пойдем со мной. — Он повернулся и пошел к себе, не оборачиваясь, уверенный, что приказ будет выполнен, иначе и думать не стоит.

Димка быстро отдал Макарычу миску с недоеденной кашей, побежал за комиссаром, оглянулся на бегу. Олег смотрел ему вслед, сузил глаза щелками, сжал губы, будто напоминал: не подведи, Дмитрий, не сорвись. Жалел он сейчас, ох как жалел, что не может пойти вместе с Димкой, проконтролировать его действия, а еще лучше — заменить его. Нет, это выглядело бы слишком намеренным, и он остался сидеть на березке, неторопливо зачерпывал кашу, смаковал вроде, на комиссарскую землянку больше и не взглянул.

«Вот и отлично, — с каким-то злорадством подумал Димка. — Тоже командир нашелся. Все сам и сам. А мы — мальчики на подхвате. Фигушки вам…»

На столе рядом с коптилкой стояла маленькая походная радиостанция с гибкой коленчатой антенной, ротная рация, очень похожая на те, что Димка изучал в институтском кабинете радиодела. Только те были поновее, здорово модифицированные, но принцип-то в общем, не изменился за три десятилетия. А в конструкции хорошему физику грешно не разобраться.

— Что стряслось? — спросил хороший физик Димка.

— Трещит, — как-то виновато сказал Старков, и опять Димка поймал себя на мысли, что притворяется он умело, правдиво, даже талантливо, но притворяется — он, Старков, для которого такую рацию починить ничего не стоит, раз плюнуть. Но нет, не притворялся комиссар: пока не умел он чинить рации. Все это придет потом, позже, а сейчас Димка знал в тысячу раз больше него.

— Ножичек дайте, — сказал он и тут же мысленно похвалил себя, что не отвертку попросил — ножичек. Действительно, откуда в лесу отвертке взяться? Да и забыл Димка, прочно забыл о ее существовании за полтора года войны, службы в пехоте, боев в партизанском отряде, где именно нож стал для него главным и порой единственным техническим инструментом.

Он взял протянутый Старковым складной нож, быстро отвернул заднюю крышку. Так и есть: примитив, ламповая схема на уровне средневековья. А пыли-то, пыли!

— Без пылесоса не обойтись, — машинально произнес он и ужаснулся, сообразив: Старков еще не мог знать, что такое пылесос. Или знал? Разве упомнишь, когда у нас появились всякие там «Ракеты» и «Вихри»… Поднял веки, внезапно отяжелевшие, глянул на комиссара, тот улыбался.

— Хорошая, должно быть, штука. Пы-ле-сос, — смакуя слово, по слогам произнес он. — Кончится война, наладим производство, будет тогда чем радиоприемники чистить.

Эта нехитрая шутка почему-то развеселила Димку, он засмеялся, уткнув нос в несвежие внутренности рации, подумал, что далеко еще, ох далеко юному комиссару Старкову до мудрого и остроумного профессора Старкова. Это поначалу он показался им взрослым и опытным. А на деле — мальчишка, который и видеть-то ничего не видел, и кругозор неширок, и знания небогаты. Все это придет, но потом, позже, и удивит он ученый мир своей теорией обратного времени, а пока до физического факультета — почти три года войны.

Димка копался в рации, изредка поглядывал на Старкова. Тот сидел на углу топчана, что-то писал в потрепанную тетрадь огрызком карандаша. Димка знал, что он пишет. Шеф как-то говорил им, что в годы войны самым близким собеседником для него был дневник. Начал он его вести как раз в отряде, таскал в вещмешке «сквозь боевые бури», как он сам выражался, прикрывая смущение высокопарной фразой. А чего смущаться? Был бы Димка поусидчивее, тоже вел бы дневник. Хотя о чем ему писать? Как сессию сдавал? Как в Карелию в турпоход ездил? Как жег спину на сочинском пляже? Скукота, обыденность! А по старковским запискам какой-нибудь историк вполне мог бы диссертацию сочинить. Олег вон предлагал шефу отнести дневники в журнал — в «Смену», или в «Юность», или в «Новый мир», а то в «Знамя». С руками оторвут. А шеф смеялся: рано, дескать, мемуары публиковать, еще пожить не успел, главного не сделал.

Димка не вытерпел, поднял голову:

— Дневник ведете?

— Вроде того. — Старков отложил блокнот, посмотрел удивленно. — Как ты догадался?

Догадался… Сказать бы ему, что не догадался вовсе, а знал точно. Как он на это среагирует? Нет, Димка, держи язык за зубами, бери пример с Олега, с великого конспиратора — под стать прославленному Штирлицу, не трепись попусту — не в университете сидишь. Это все-таки Старков, самый что ни на есть настоящий, и не делай скидок на его молодость, на неопытность в общении с изворотливыми студиозами семидесятых годов. Характер-то у него старковский. Честно говоря, не сахар — характерец, пальца в рот не клади.

— Глаз у вас был какой-то нездешний, — сказал Димка. — С таким глазом ни приказы, ни листовки не сочиняют. Вот письмо если? Письма еще такого глаза требуют…

Сказал он так в шутку, а Старков помрачнел, насупился:

— Некуда мне письма писать. Мать перед войной умерла, а отца я не помню.

И это знал Димка, рассказывал им Старков о своем детстве, о матери, не дожившей до июня сорок первого всего двух месяцев, об отце, убитом кулаками в суровые годы коллективизации. Знал, да не вспомнил, ляпнул бестактно. Правильно Раф говорит, что язык у Димки на полкорпуса любую мысль опережает.

— Извини, друг, — пробормотал Димка, даже не заметив, что обратился к Старкову на «ты». Как-то само собой вырвалось, но и выглядело это естественно, потому что война всегда нивелирует возраст. Да и чего здесь было нивелировать, если разница в годах между ними — года три всего, никакая это не разница, даже война тут ни при чем.

— Чего там… — протянул Старков и вдруг спросил: — Ты своих товарищей давно знаешь?

— Давно, — сказал Димка. — Учились вместе.

— И этого здорового? Как его?..

— Олег. С ним тоже с первого курса.

— А потом?

Правда кончилась. Начиналось зыбкое болото легенды.

— Что потом? Военкомат. Фронт. Окружение. Отряд. — Он повторял придуманные Олегом этапы из биографии, повторял с неохотой не потому, что боялся выдать себя незнанием, неточностью какой-нибудь, а потому, что не хотелось ему врать Старкову. Честно говоря, идея эксперимента была Димке не очень-то по душе. С какой радостью сейчас он рассказал бы комиссару об университете, о студенческих турнирах КВН, о Старкове бы рассказал — каким он станет через тридцать с лихом лет, о его теории, о председателе, который в одном «сегодня» увел отряд в неведомое Черноборье, а в другом — сидит в лесниковой избухе, мается, наверно, неизвестностью, клянет шефа почем зря: на кой черт отправил сосунков под фашистские пули.

А сосунки тоже маются от той же неизвестности, и, может быть, только супермен Олег ждет этих пуль, надеется, что удастся ему проявить себя в настоящем деле, в мужском занятии. А физика, видите ли, не настоящее дело. Там, видите ли, никакого риска не наблюдается. Так и шел бы в военное училище, куда-нибудь в десантники, рисковал бы себе на здоровье и отечеству на пользу. Хотя он и в физике умудрился найти самую рискованную тропку, помог ему Старков со своим генератором…

Димка поймал себя на том, что не совмещает он в собственном представлении Старкова-партизана и Старкова-ученого. Не может он себе представить, что это есть один и тот же человек. И не хочет представить. Воображения не хватает, сказал бы Олег. Да не в воображении суть, мил человек Олеженька, воображения у Димки хоть отбавляй. А суть в том, что разные они люди — партизан и ученый. Фамилия у них одна, верно. И биографии сходятся. Даже отпечатки пальцев совпадут — линия в линию. Так что же, возраст мешает, пресловутые тридцать лет? Мешает возраст, спору нет. Но главное — и Димка был твердо в том уверен — характеры у них неодинаковые. Партизан Старков казался мягче, спокойнее, не виделась в нем нервная ожесточенность Старкова-физика, сильного человека, фанатика найденной им идеи.

Сейчас Димка ощущал некое превосходство над комиссаром, которое ни на миг не появлялось в отношениях с профессором. Профессор для Димки был богом, добрым и всемогущим богом из древнегреческой мифологии, где, как известно, боги прекрасно уживались с простыми смертными, делали подчас одно дело, но все же оставались богами — малопонятными и прекрасными. Димка ничуть не стеснялся своего преклонения перед профессором, даже гордился этим чувством, выставлял его напоказ. А комиссар был ровней ему — никакой не бог. Димка удивлялся, за что партизаны выбрали комиссаром Старкова. Не Торопова, например, который и постарше был, и опытнее, а именно Старкова — в его щенячьи девятнадцать лет.

Удивляться-то Димка удивлялся, но предполагать мог: за характер и выбрали. Как раз за тот самый старковский характер, которого не мог пока углядеть в комиссаре Димка. И сила, и фанатизм в добром смысле слова, и ожесточенность, и воля, и решительность — все, вероятно, было у комиссара. Просто качества эти проявлялись в деле. В том деле, каким занимался Старков, какому был предан до конца.

Димка знал физика. А перед ним в полутемной землянке сидел партизан, боец, которого Димка впервые видел. И с делом его знаком не был. Но никакой мистики не существует, Димка, и партизан и ученый — один и тот же человек, пусть сей факт и не укладывается в твоем сознании. А ты бы смог представить комиссаром твоего Старкова? Димка усмехнулся: да он и так комиссар, чье слово — закон для студента. То-то и оно…

Но неразумные чувства противились строгой и точной логике. Димка аккуратно зачищал ножом контакты у лампы, поглядывал на Старкова, видел все того же парня, ровесника, которого и борода не спасала, и завидовал ему смертельно. «Ты ужасно легкомысленный», — говорила Димке мама. «Трепло ты великое», — осуждал его Раф, беззлобно, впрочем, осуждал, не без симпатии. А сам Старков подводил итог: «Быть бы тебе великим ученым, если бы не твоя несобранность».

Все они были собранные, серьезные, деловые. А Димка — нет. И он завидовал сейчас мальчишке Старкову, потому что все-таки тот стал комиссаром, проявив все вышеперечисленные распрекрасные качества, которые Димка в нем не желал признавать.

— Ну, вот и все. — Димка привинтил крышку, повернул тумблер. Рация запищала, пошел грозовой фон. — Работает.

— Спасибо, — сказал Старков, протянул руку.

Пожатие было сильным, Димка поморщился, украдкой потер ладонь.

— Я пойду?

— Валяй. — Старков уже не смотрел на него, уселся перед рацией, прижал к уху эбонитовую чашку наушника, крутил ручку настройки.

Димка стал лишним. Ну что ж, он мальчик воспитанный, мешать не станет. Поднялся по земляным ступенькам, вдохнул холодный воздух, сощурился.

«Дождик-дождик, перестань, — закрутилась в голове детская считал очка, — мы поедем… Куда? Далеко не уедешь: вон Севка с автоматом сидит. А что, если остаться?..»

А что, если остаться здесь, со Старковым, пройти с ним до конца войны, до Победы, поступить на физфак в МГУ, разработать вместе теорию обратного времени? Дурацкая мысль, подумал Димка. Как останешься, когда в Москве — привычная жизнь, мама, девчонки, диплом на носу. И главное, через полсуток Старков из будущего вырубит поле, и Старков из прошлого канет в прошлое. Без Димки. Вздор, вздор, будь реалистом, Дмитрий, не распускай слюни.

Он медленно пошел к землянке Макарыча. Сам Макарыч азартно резался в дурака с Олегом, с размаху шлепал на расстеленную прямо на земле плащ-палатку засаленные рваные картишки. Олег курил «козью ножку» — как свернуть сумел? — явно выигрывал. Севка с любопытством наблюдал за игрой. Рафа не было: видно, в землянку залез. Димка подошел, сел тихонечко на бревно. Он уже не ощущал того пьянящего азарта, с которым начал путешествие во времени. Неизвестно почему пришла тоска — холодная и тусклая, как этот день.

— А где все? — спросил он у Севки.

— Кто?

— Ну партизаны.

Севка смотрел на него с подозрением, недружелюбно.

— Где надо, там и располагаются, — мрачно сказал он.

— Дурак ты, Севка, — в сердцах ругнулся Димка. — С бдительностью перебарщиваешь. Кому я доносить пойду?

— Кто тебя знает? — хитренько улыбаясь, протянул Севка. — А за дурака можно и схлопотать.

— От тебя, что ли?

— А чем я плох? — Севка встал.

Димка тоже вскочил, но Олег, не глядя, поймал его за руку, потянул на место.

— Сядь, — приказал он, именно приказал, бросил карты на брезент. — И ты уймись, — это уже Севке. — Сейчас только драки не хватало. Своих бить будем?

— Знать бы, что своих, — буркнул Севка, однако сел, поставил автомат между ног, оперся подбородком о дуло.

— Придет время — убедишься.

Олег явно надеялся на то, что время это придет и что докажет он глупому Севке всю бессмысленность его подозрений. А впрочем, плевать ему было на Севку и на подозрения его плевать. Он просто ждал боя. Боя, ради которого он пошел сюда.

И дождался.

Глава 5

Где-то совсем рядом послышался топот копыт. Макарыч поднял голову, прислушался. Севка снова встал, взял автомат на изготовку.

— Рытов, что ли? — спросил он.

— Кто же еще? — сердито сказал Макарыч. — Видать, стряслось что. Ишь — гонит. Весь лес переполошил.

На поляну влетел всадник, осадил коня, спрыгнул на землю, побежал к землянке Старкова.

— Чего там, Рытов? — окликнул его Севка.

А Рытов только рукой махнул, нырнул в землянку. Брошенный им конь зафыркал, затряс головой, пошел к коновязи. Привязанные к слеге лошади заволновались, переступали с ноги на ногу, дергали поводья.

Из землянки выбежал Старков, Рытов — за ним.

— Севка, — крикнул Старков, — подымай людей! Немцы!

Он спустился в соседнюю землянку, а из леса уже бежали люди — по двое, с разных сторон, с автоматами, с карабинами, кто-то даже с дробовиком.

«Вот и началось», — облегченно подумал Олег.

Да, он ждал боя — Димка не ошибся. Этим боем он и жил последний месяц, ездил в райцентр, сидел в музее, корпел над архивными папками, над запыленными папками с казенными титулами «Дело № …» хранившими пожелтевшие документы — письма, копии наградных листов, приказы, листовки, писанные от руки воспоминания, писанные корявым почерком, с ошибками и описками, писанные людьми, для кого автомат и граната были много привычнее авторучки или карандаша.

Что он хотел от этого — пока предполагаемого — боя? Славы? Но перед кем? Перед бойцами отряда, которые проживут с Олегом только полсуток, мимолетные двенадцать часов, забудут его напрочь и славу его лихую и зыбкую забудут — те, кто выживет. Нет, не славы он искал, не гнался за ней, а если и мечтал о славе, то не о военной. Он был физиком, настоящим физиком — вопреки сомнениям Димки, и слава талантливого ученого привлекала его значительно больше любой другой мирской славы. Если, впрочем, привлекала. Так мог подумать кто угодно — Димка, Старков, приятели по факультету, но не он. Сам он не слишком часто вспоминал о ней.

И не самоутверждения хотел он. Уж чего-чего, а всякими там комплексами Олег не страдал. Что умел — то умел, а умел немало. А коли не получалось что-то, знаний не хватало или опыта, то не мучился от бессилия, не страдал, не опускал рук, а раз за разом повторял это «что-то», пока не говорил себе: могу! И — точка. А комплексы — для слюнтяев и лодырей. Как там у классика: талант — это терпение. Внесем поправку: и терпение тоже. Потому что — как считал Олег — талант суть сумма качеств, данных природой и скорректированных личностью. Итак, он был личностью, а личность не нуждается в самоутверждении.

И остается предположить единственное: бой, которого Олег ждал с великим нетерпением, был ему нужен… просто так. Как этап в биографии, какого могло и не быть — семидесятые годы на дворе! — но раз случился, то мимо пройти нельзя. Риск — вот что любил Олег. Ту самую зыбкую грань, за которой — неизвестность, а значит — опасность. Опасность провала, просчета, неудачи. Опасность для жизни, наконец. Но зато победа в обстоятельствах, неподвластных прогнозам, — вдвойне, втройне сладка. А если ты ее рассчитал — свою победу, — запрограммировал, заранее выстроил, то цена ей невелика. Скучно. Книжный человек Раф цитировал как-то стих о «езде в незнаемое». Так себе стишок, рукоделие на подушке. Но запомнилась Олегу одна строка: «Не каждый приедет туда, в незнаемое». Верно, не каждый. А Олег приедет. Должен приехать. Ради этого стоит жить. Он и к Старкову пошел, потому что вся его теория обратного времени — езда в незнаемое. Старков — это сила, считал Олег. И если не молился на него, как восторженный Димка, то уважал его безоглядно. Как и должен уважать талантливый ученик талантливого учителя. Старков тоже любил риск. В конце концов, вся его жизнь была риском. Начиная с сорок первого военного года, когда он мальчишкой пришел в партизанский отряд. Тем самым бородатым мальчишкой, который сейчас собрал на поляне невеликий личный состав отряда. В отличие от Димки Олег не делил Старкова пополам: на партизана и физика. Олег чуждался подсознательных эмоций, обуревавших приятеля, и относился к комиссару с той же ученической почтительностью, как и к профессору. Что ему было до молодости комиссара! Он твердо верил: зелень узнают не по возрасту, а по цвету. Он и на собственный возраст скидок не делал.

…Они втроем по-прежнему сидели на мокром бревне, смотрели на неровный разномастный строй бойцов на поляне, прислушивались к тому, что говорил Старков. Слышно было плохо: комиссар говорил тихо-тихо, и слова его гасли в монотонном шуршании дождя.

— …обойдется… на рожон не лезть… предупредить… — Даже не целые фразы, а отдельные слова доносились до землянки Макарыча.

Олег сам складывал из них предложения. Получалось так: все обойдется, не стоит лезть на рожон, необходимо предупредить жителей деревни. Что ж, если Олег верно понял Старкова, тот не рвался первым вступать в бой, выбрал политику выжидания. Верное решение. Сил у отряда мало, главная задача — сохранить обоз и помочь деревне. Если гитлеровцы не собираются идти к ней, пройдут мимо, то и Бог с ними. Другое дело, если это те самые каратели, которые существовали в действительном — не моделированном — сорок втором году. Олег спрашивал Старкова о точном дне сражения. Тот не помнил даты. Не мудрено: в те дни о календаре некогда было вспоминать. Но все события, все грустные перипетии сражения Олег — со слов Старкова — знал назубок. И все могло повториться — как тогда. Дополнительным фактором было присутствие здесь их самих — гостей из будущего. Тем самым дополнительным фактором, который перечеркивал всю запрограммированность событий, столь ненавистную Олегу. И хотя Старков строго-настрого приказал им ни во что не вмешиваться, Олег скептически отнесся к приказу. Что ж, по-вашему, сидеть сложа руки, с холодным любопытством наблюдать за тем, как убивают людей, не помочь им? Ну нет, фигушки!

Олег встал — нарочито лениво, медленно пошел к комиссару. Тот уже закончил инструктаж, и партизаны разошлись. Пятеро из них, забрав автоматы, ушли в лес, — видимо, на разведку. Остальные разбрелись по поляне, томясь ожиданием, собирались малыми группками, курили, с любопытством поглядывали на незнакомцев. Кто-то — заметил Олег — уже подошел к Рафу с Димкой, сел рядом, завел разговор.

— Что случилось, комиссар? — спросил Олег Старкова. — Может, поделишься всеведением?

— Отчего бы нет? — Старков будто впервые видел Олега, осматривал его с головы до ног, изучал, что-то прикидывал в уме. — Наша разведка обнаружила фашистов километрах в четырех отсюда.

— Много ли?

— Девять человек в пешей цепи. Идут осторожно, высматривают. Похоже — дозор.

— А основные силы? Старков пожал плечами:

— Не видно. Где-то позади. Гитлеровцы не рискуют ходить по лесу малым числом.

— Вас ищут?

— Сдается, что так и есть.

— Они знают о вашем местоположении?

— Точно — вряд ли. Ориентировочно — наверняка.

— Примешь бой, комиссар?

— Не хотелось бы… Сколько их там? А нас — три десятка.

— Плюс три единицы.

— Себя считаешь?

— А ты не считаешь?

— С устным счетом не в ладах.

— Не прибедняйся, комиссар. Не до красивых слов, а скажу: рассчитывай на нас. Да и сами мы прохлаждаться не станем. Приставишь Севку, скрутим его — и в бой. Ты проверить нас хотел, комиссар? Так вот она, проверка, куда точнее.

Олег напрягся, видел, что Старков готов отступить: три лишних человека ох как не помешают.

— Не дрейфь, комиссар. Ты нас всегда кокнуть успеешь, ежели не по-твоему будет.

— Вы без оружия, — отступал Старков, — а у нас лишнего нет.

— А бой на что? Добудем.

— Ладно, посмотрим, — вроде бы сдался Старков. — Будете при мне.

— Есть! — гаркнул Олег, даже Раф с Димкой услыхали, глянули на него: что он там задумал?

— Ждите команды, — сказал Старков, пошел к землянке, куда уже скрылся Торопов.

Да только не сдавался Старков, Олег сие понимал прекрасно. Сыграл этакую неуверенность, мучительные колебания, а на самом деле все давно решил. Бессмысленно оставлять пришельцев под чьим-то присмотром, даже под самым строжайшим глазом. Бой и вправду — лучшая проверка. Если друг, его помощь пригодится. А враг — так в бою партизанская пуля достанет.

Олег уселся на бревно рядом с друзьями, сказал им:

— Уломал комиссара.

— Поверил? — спросил Раф.

— Поверить не поверил, а проверить решил.

— Бой всех проверит, — сказал партизан, сидевший напротив. Это он давеча прискакал на поляну с вестью о немцах.

Парень лет девятнадцати — двадцати, черный, цыганистый, даже с медной серьгой в ухе, буравил Олега взглядом, а глаза тоже черные, непрозрачные, колючие глаза. Улыбался в сто зубов.

— Дело говоришь, — поддакнул ему Олег. — Звать как?

— Василием нарекли. А по фамилии — Рытов.

— Сам-то откуда?

— Степь мне матушка. Эх и приволье там!.. А туточки тесно, душно… — Он передернулся.

Что-то наигранное было в его поведении, искусственное. И голос с надрывом, с ноткой истерики, и банальщина насчет степи-матушки, и мимика третьесортного актера из провинции, и серьга в ухе. Олег сказал зло:

— Не задохнешься в лесу?

— Терплю, из сил выбиваюсь. А ты, громила, не шути шутки с Васенькой, обжечься можно.

— Ладно, поберегусь, — отмахнулся Олег, подумал: что-то все здесь на ссору набиваются. И рыжий Севка, и Васенька этот, лицедей липовый.

Севка — тот хоть естественный, вся его задиристость — от молодости да глупости, от избытка сил молодецких. А этот хитер, себе на уме. Старков ничего не говорил о нем. Может, забыл? Он всех и не назвал, не вспомнил. Мудрено ли: сколько времени утекло! Да и остались тогда с обозом под началом Старкова люди случайные. Не сам он их выбирал из двухсот с лишним бойцов отряда Петровича. А сродниться не успел: и пяти дней вместе не прожили. Так что на многих самим придется характеристики составлять и Старкову подсказывать. На Рытова, к примеру…

— Карабинчик бы сюда, — мечтательно протянул Димка, представил, видать, старковский карабин, зажмурился.

— А что ж это вы безоружными по лесу шастаете? — съехидничал Рытов. — Аль посеяли где?

— Тебя не спросили, — огрызнулся Димка, которому надоел цыган со своими прибаутками.

И снова Олег вмешался:

— Не только по лесу шли, в деревни заходили. С оружием опасно. Зарыли мы его.

Не хотел он ссор и скандалов, избегал их, сторонился — не к месту они, не ко времени. В другой раз не стал бы церемониться с подначиком показал бы ему пару приемов самбо, а сейчас не стоило. И не потому, что любая грызня или не дай Бог! — драка осложнила бы их пребывание в отряде. Не это главное, хотя и это со счетов сбрасывать не годится. Олег понимал, что любое происшествие внутри отряда может лишить его сплоченности, организованности, взорвать и без того напряженную атмосферу. Тут искры малой достаточно. Да еще накануне боя! Нет, лучше смолчать, смириться, пусть цыган задирается, еще зачтется ему.

— А оружие мы достанем, — успокоил Димку Олег. — У немцев автоматы неплохие, хотя и не сравнить их со шпагинскими. Кучности нет, а убойная сила — не придерешься.

— Может, без стрельбы обойдемся? — спросил Раф.

Ах как не хотелось ему стрелять, тяготила его предстоящая схватка, никогда не любил он ни драк, ни боев, даже фильмы про войну не смотрел.

— Будем надеяться, — сказал Олег.

И Рытов не вмешался, не вякнул чего-нибудь про трусость, потому что сам понимал опасность, чуял ее. Не для себя опасность — для отряда, для трех десятков не шибко вооруженных людей, для вовсе безоружных и беззащитных жителей деревни.

— Давно партизанишь? — миролюбиво спросил Олег.

Рытов сощурился, грязной ладонью потер грудь под расстегнутым воротом рубахи. Блеснула под пальцами тонкая цепочка.

— Третий месяц на исходе.

— А раньше?

— Бродяжил по тылам у фашистских гадов. Сыпал им солюшку на хвост.

— И много насыпал?

— Курочка по зернышку… Где дом подожгу, где черепушку камнем прошибу, где вещички «помою»…

— Цепочку тоже «помыл»?

Рытов помрачнел, запахнул ворот, зажал его в кулаке.

— Не суй нос куда не след. Материна цепочка.

— А мать где?

— Нету матери… — Он отвернулся. Видно было, как натянулась кожа на скулах, заплясали желваки. Проговорил глухо: — Убили ее. Год с того прошел. Она шла, никого не трогала, а они на машине, мимо, полоснули очередью… Просто так, от нечего делать. Я ее у дороги и похоронил… — Он повернул к Олегу искаженное яростью лицо. — Знаешь, как я их ненавижу?

— Знаю, — сказал Олег.

Он смотрел на Рытова и думал, что ошибся, вероятно, в парне. Вся его опереточная «цыганистость» — только поза, не слишком убедительная игра во взрослого, много повидавшего человека, за которой — изломанная войной судьба мальчишки, кутенка, чижа, потерявшего мать, бездомного, вечно голодного, ожесточенного, злого.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать стукнуло…

Девятнадцатилетний комиссар, девятнадцатилетний боец. Война не смотрит в метрики, не отдает предпочтения мудрости и опыту, не разбирает — где овцы, а где дети. Она берет за шиворот вчерашнего школьника, швыряет в водоворот событий — плыви. И надо плыть, надо выплыть, не сдаться, преодолеть свою беспомощность, неумелость, слабость. И придет мудрость и опытность, потому что руководит таким мальчишкой всемогущее чувство ненависти, которую по справедливости назвали святой.

Именно оно руководило мальчишкой Кошевым и мальчишкой Матросовым, мальчишкой Гастелло и совсем юным Ваней Солнцевым, чьи имена еще неизвестны их ровесникам, сражающимся на фронте, в подполье, в партизанских отрядах. Чувство ненависти и чувство любви. Любви к Родине, к матери, к дому своему. Ненависти к врагам, посягнувшим на эту любовь.

Девятнадцать лет… Честно говоря, Олег дал бы Рытову побольше — года на три — четыре.

— Погибнуть не страшно? Ты же не жил еще…

Тот зыркнул глазом, будто ожег.

— Погибать не собираюсь. Еще поплясать охота, на гитаре струны поласкать. Да чтоб под конем степь простыней стлалась.

Опять театр. «Ромэн» или оперетта? Да пусть играет — нет в том худа. Как там в песне: «Не хочется думать о смерти, поверь мне, в семнадцать мальчишеских лет». В эти годы и вправду петь хочется, танцевать, любить. А он недопел, недолюбил — не успел, не научился. Успеет?

Где-то вдалеке раздалась короткая автоматная очередь, словно рванули полотно, пополам разорвали. Василий вскочил:

— Наши?

Смолк автомат, и снова пришла тишина — напряженная тишина ожидания. Из леса вышли двое партизан, высланных Старковым в дозор. Старков пошел им навстречу, перекинулся парой слов, обернулся:

— Отряд в ружье!

Быстро и бесшумно выстроились в короткую колонну, потекли в мокрый лес. Димка, Раф и Олег пристроились в хвост. Случайно или нет — сзади них шли Торопов с Севкой, шли замыкающими.

Глава 6

— Что он хочет делать? — спросил Димка Олега.

— Кто? — не понял Олег.

— Наш милый шеф.

Привычное определение и здесь не стало натянутым: Старков оставался их шефом, только в новой — партизанской — ипостаси.

— Полагаю, уводит людей.

— Куда?

— Не куда, а откуда. От немцев уводит.

— А деревню, значит, побоку?

Олег пожал плечами:

— Не думаю. Непохоже это на Старкова.

— Ты бы спросил…

— Считаешь, что он мне скажет? — огрызнулся Олег, но все-таки вышел из строя, стал пробираться вперед, к Старкову.

— Эй, куда? — взволновался Севка.

— По ягоды, — бросил Олег, не оборачиваясь.

Севка рванулся за ним, но Раф поймал его за рукав:

— Да не суетись ты! К комиссару он…

Севка выдернул рукав, вернулся в строй, шел позади, что-то ворчал под нос — недоволен был самостоятельностью Олега.

Олег догнал Старкова, пристроился рядом.

— Может, поделишься планами, комиссар?

Старков шел, втянув голову в поднятый воротник шинели, смотрел на мокрые, обшарпанные носы своих сапог, помалкивал. Олег не повторил вопроса, ждал.

— Какие там планы… — Старков по-прежнему не поднимал лица. — Поживем — увидим.

Темнит комиссар, не хочет делиться с посторонним военной тайной. Да какой тайной? Через полчаса — час все тайны станут явью — и для своих, и для посторонних. Что задумал Старков? Олег мог предположить, что комиссар пошел на какой-то отвлекающий маневр, хотел отвести гитлеровцев от деревни, принять их удар на себя. А если не деревня — цель карательного отряда? Если эта цель — сама партизанская база? Все это можно было бы решить точно, если знать численность атакующих. Для деревни хватило бы и взвода. Для базы необходима рота, если не больше.

— Увидеть-то мы увидим, — сказал Олег. — Боюсь, как бы поздно не было. Не надо играть в прятки, комиссар, не в школьном дворе войну организуем. Ум хорошо, а вече умнее.

Старков хмыкнул, оторвался от изучения собственных сапог.

— А я на отсутствие умов не жалуюсь. Вон у меня их сколько, — кивнул назад, где неторопливо тянулась колонна отряда.

— Со всеми посоветовался?

— С кем надо.

— Может, и я пригожусь?

— Попробуй.

— Фашистов много?

— Хватает. На каждого из нас по трое выйдет.

Олег присвистнул:

— Ого! Выходит, рота!

— Выходит. Три бронетранспортера.

— Автоматчики?

— Если бы только! Еще и пулеметов пять стволов.

— Сдается мне, что не в деревню они направляются.

— Вот-вот. Их наш отряд интересует.

— Видимо, весь отряд, а не твой взвод охранения.

— Верно.

— И они не знают, что отряда нет.

— Логично мыслишь, товарищ, — не без издевки сказал Старков. — А я добавлю к твоей логике: тот, кто навел на нас фашистов, не знал, что отряд ушел к Черному бору.

— Подозреваешь кого?

— Тебя вот подозреваю. Ты тоже не знал об этом.

Олег засмеялся. Искренне засмеялся, без натянутости. Его забавлял и этот разговор, и сердитая недоверчивость Старкова, хотя он и понимал его, прекрасно понимал, сам на его месте точно так же подозревал бы чужака.

— Ладно, комиссар, допустим: я — шпион. Тогда на кой черт мне идти в лес, рисковать, нарываться на твою пулю, если за мной — рота со взводом пулеметчиков. А я — вот он весь да еще с двумя «провокаторами». Какой смысл в том, а, комиссар?

— Смысла особого нет, — осторожно сказал Старков.

— То-то и оно. Хочешь совет? Наплюй на свои подозрения. Оставь людей здесь: место вроде подходящее, густое место, не три десятка — три сотни укроешь. А мы с тобой да еще с учителем или с Рытовым прогуляемся до немцев. Поглядим, куда они намылились.

Старков оглянулся. Люди шли один за другим — почти вплотную, без уставных интервалов, шли молча: слишком велико было напряжение. «Два наихудших занятия: ждать и догонять», — вспомнил Олег. А тут не просто ждешь — ждешь опасность, может быть, смерть. Куда хуже!

Старков поднял руку. Колонна остановилась. Партизаны подтягивались к своему комиссару, вытирали мокрые лица — рукавами телогреек, пальто, шинелей, просто ладонями, ждали.

— Передохнем малость, — сказал Старков. — Не курить, громко не разговаривать, оружие из рук не выпускать. Старший — Рытов. Мы с ним, — указал на Олега, — пойдем на разведку. Петр Сергеевич, — это к Торопову, — пойдете с нами.

Олег поймал Димкин взгляд, в котором — удивление, нетерпение, обида. Кивнул легонько, едва заметно пожал плечами: мол, не я так решил, потерпите ребята.

— Немцы — километрах в трех отсюда, — негромко произнес Рытов, глядя куда-то вбок.

Ему не хотелось оставаться старшим в группе, бездействовать, выжидать. Он не понимал, почему комиссар предпочел взять в разведку не его — аса, опытного бойца, а неизвестного сомнительного парня. Сомнительного во всем: и возник невесть откуда, и кто такой — неясно, и каков в бою — никто не знает.

Но Старков не собирался давать объяснения по этому поводу. Он просто сунул руки в карманы и пошел не оборачиваясь, даже не усомнившись в том, что его приказ может быть нарушен. И Олег подхватился за ним, и Торопов закинул автомат за спину, следом пошел. И только успел сказать Рытов:

— Будь осторожным, комиссар…

Кого он наказывал сторожиться — немцев? Олега?..

До немцев они дошли довольно быстро. Три бронетранспортера, негромко урча, легко катили по грязной, податливой, но никем не разъезженной лесной дороге. Сзади — колея в колею — полз крытый брезентом грузовик. Из-под брезента над бортами устрашающе торчали тупые дула пулеметов. Впереди процессии, то и дело оскользаясь на мокрой глине, шли трое черномундирных солдат — автоматы на изготовку.

Старков присел на корточки за кустами, осторожно раздвинул ветки, поморщился от холодных капель, осыпавшихся на лицо.

— Уверенно идут, — сквозь зубы проговорил он.

— Вроде в деревню… — Торопов присел рядом, уложил автомат на колени.

— Эта дорога ведет в деревню? — спросил Олег.

— Ага. — Старков, не отрываясь, смотрел на машины.

— А к базе так не попасть?

— Метров через восемьсот в лес уйдет тропка, — сказал Торопов. — По ней и к базе можно прийти. Только тропка та в кустах скрыта, ее знать надо. Да и не пройдут по ней машины, пешком придется.

— Спешатся. — Олег пригляделся: идущий впереди солдат все время заглядывал в планшет. — Карта у него там, что ли?

— Нет, не карта… — Торопов сощурил глаза. — Похоже, кроки. Видишь: он то в планшет глянет, то по сторонам. Сверяет ориентиры. Значит, какая-то сволочь им кроки сняла…

— Знать бы какая… — протянул со злостью Старков.

— Живы будем — узнаем. — Торопов легонько хлопнул комиссара по плечу. — Двинулись. Только тихо. — Чуть пригнувшись, пошел вперед, бесшумно ступая в своих, казалось бы, грубых кирзовых бутсах.

Лесной житель, думал Олег, пробираясь за ними. Пожилой сельский учитель географии, который лучше всего знал географию окрестностей своего села, каждую тропу здесь знал, каждый куст, сызмальства привык ступать по лесу так, чтобы не потревожить зверье, не спугнуть птицу неверным шагом, хрустом нечаянно сломанной ветки. Интересно: охотник ли он? Или носил до войны ружьишко по лесу так просто, на всякий случай, не снимал с плеча, жалел живность? Лет через двадцать он наверняка станет приверженцем модной с конца пятидесятых годов фотоохоты, накопит на дорогое фоторужье, украсит стены школьного класса самодельными наглядными пособиями на фотобумаге. Если останется жив… Как он точно сказал: живы будем — узнаем. В рассказанном Старковым варианте прошлого Торопов погибал. Олег мало верил в то, что их вариант будет сильно отличаться от старковского. Но немногословный мягкий Торопов был ему симпатичен, и он упорно гнал от себя мысль, что прошлое повторится и учитель все же погибнет. Впрочем, Олег надеялся, что сумеет сам присмотреть за ним, отвести его от пули. Жаль только, что не спросили у шефа подробности гибели каждого…

— Стоп, — неожиданно прошептал учитель, замер, прислушиваясь.

И, будто по его знаку, остановились на дороге машины. Солдат с планшетом обежал спутников, тыча то в кроки, то в сторону леса.

— Там как раз тропа начало берет. — Торопов вытянул худую шею, смотрел во все глаза на дорогу. — Вот у той сосны.

Из бронетранспортеров по-прежнему никто не вылезал. Трое солдат долго о чем-то препирались, потом один из них почему-то на цыпочках двинулся к сосне, оставшиеся вскинули автоматы, готовясь прикрыть его огнем — в случае чего.

— Эх, полоснуть бы по ним… — мечтательно сказал Олег, поймал злой взгляд Старкова, стушевался. — Сам знаю, что нельзя, не вчера родился.

Посланный «на закланье» солдат раздвинул ветки орешника, заглянул в чащу, скрылся на минуту, потом выглянул на дорогу, гаркнул:

— Хир!

— Нашел, гад, — выругался учитель. — Точно им кроки составили.

Солдат выскочил из леса, неуклюже переваливаясь, побежал к переднему бронетранспортеру, взобрался на подножку, что-то рассказывал сидящему в кабине, взмахивал рукой. Потом соскочил на землю, предупредительно открыл дверь машины. Оттуда вылез офицер в длинном кожаном пальто с витым серебряным погоном, спрыгнул на дорогу, покачнулся. Солдат поддержал его.

— Гауптштурмфюрер, — сказал Старков.

— Невысоко они нас ценят, — усмехнулся Олег. — Могли бы кого поглавнее прислать.

Офицер прошел вдоль борта, заглянул внутрь, сказал что-то, потом махнул рукой, и из бронетранспортеров посыпались эсэсовцы, строились повзводно около машин. К гауптштурмфюреру подбежали четверо офицеров, — видно, пониже чином. Олег не разбирался в эсэсовских знаках различия, а спросить у Старкова не решился. Выслушав командира, офицеры вернулись к своим взводам, гауптштурмфюрер уселся на подножку машины, поглядывал на свою роту. Солдаты проходили мимо него, ныряли в лес, скрывались из виду. Последними прошли пулеметчики, вскинув на плечи тяжелые стволы с раскоряченными ногами-подставками. Около машин осталось человек восемь — охрана. Гауптштурмфюрер лениво поднялся, похлопал по плечу здорового рыжего унтера — вроде бы на прощанье? — тоже пошел к тропе.

— Все ясно, — сказал Олег. — Не деревня им нужна, а база. Сейчас они рассыплются цепью, попытаются окружить отряд, залягут и пустят в ход пулеметы. Есть смысл вернуться к ребятам, обождать, пока фрицы уйдут ни с чем.

— Парень дело говорит, — подтвердил Торопов.

Старков покачал головой:

— Тот, кто им дал кроки, наверняка сообщил и о наших постах наблюдения. Сначала они попытаются снять посты, и снять без шума. А постов-то нет. Дураку станет ясно, что дело нечисто.

— Ну и что? — спросил Олег нетерпеливо.

— А то, что ни стрельбы, ни атак не будет. Вышлют разведку, обнаружат пустую базу — и все.

— Еще лучше: без шума уйдут.

— Если уйдут. Боюсь, что они со злости в деревню рванут. Тем более, она им давно глаза мозолит.

— Гадание на кофейной гуще, — сказал Олег.

— Даже если так, — Торопов сердито посмотрел на него, — мы обязаны предусмотреть все варианты.

— Что же вы предлагаете?

Старков усмехнулся:

— Ты у нас — главный советник. Валяй, советуй. — Сам-то он наверняка уже принял решение.

— Веди отряд к деревне. Можно устроить засаду в хатах. — Олег размышлял вслух. — Хотя это неэффективно: мало нас, нельзя запирать себя в четырех стенах, ограничивать свободу маневра. Нет, лучше засесть на околицах, впустить фрицев в деревню и тогда ударить со всех сторон. За нами — эффект неожиданности.

— Соображаешь, голова. Вот и давай беги к ребятам. Поведешь отряд.

— Я? — Олег растерялся, не ожидая такого поворота.

— Ты, ты. А Петр Сергеевич тебе поможет, подстрахует.

— А ты как же?

— Останусь, погляжу малость. А у околицы встретимся. Я вас там подожду.

Олег перехватил удивленный осуждающий взгляд учителя, брошенный на Старкова, рассердился, встал:

— Спасибо за доверие, комиссар.

— А я не тебе доверяю. Я твоей голове доверяю. И Петру Сергеевичу, без согласия которого ничего не предпринимай.

Но даже эта не слишком ласковая фраза не испортила Олегу радостного настроения.

— Так точно! — гаркнул он, спохватился, огляделся: не услыхали бы на дороге. Нет, все было тихо. Понизил голос: — Не опаздывай на свидание, комиссар. Пошли, Петр Сергеевич.

Глава 7

До отряда добрались быстро и без приключений. Прежде чем отдать приказ партизанам, Олег шепнул учителю:

— Скажите им, Петр Сергеевич. А то не поверят…

Тот кашлянул, прикрыл улыбку ладонью, кивнул согласно.

— Товарищи! На время своего отсутствия комиссар передал командование новому члену нашего отряда… — Он помялся, и Олег пришел на помощь:

— Зовут меня Олег.

— Прошу любить и жаловать, — добавил Торопов.

Бойцы переглянулись, зашумели недовольно.

— Почему это ему? — выкрикнул Рытов.

— Товарищи, — повысил голос Торопов. — Приказы, как вам известно, не обсуждаются. А я вас никогда не обманывал.

— А комиссар где? — спросил кто-то.

— Комиссар будет ждать у околицы деревни. — Олег говорил подчеркнуто сухо, словно обиженный недоверием. — Приказ комиссара: идти в деревню, занимать круговую оборону, ждать фрицев.

— Куда они делись?

— К отрядной базе подались. А там пусто. Не исключено, что они не пойдут к деревне, вернутся назад. Но мы обязаны предусмотреть все варианты. — Олег поймал себя на том, что невольно повторил слова Торопова.

Если разобраться, ничего особенного Старков Олегу не поручил. Велика задача: провести тридцать человек по лесу в обход гитлеровцев! Они и сами — без командира — прекрасно справились бы с ней. Да и спокойнее было бы: ни возмущений ни обид, ни ропота. Но своим хитрым распоряжением комиссар показал партизанам, что пришельцам можно верить. Во всяком случае, сам он — комиссар — верит им и подчиненных своих к тому же зовет.

Торопов спросил Олега:

— Что вы собираетесь делать с обозом?

Олег подумал немного, сказал решительно:

— Не тащить же его с собой? Оставим здесь.

— А лошади?

— Может, пригодятся?

— Вряд ли, — не согласился Торопов, — скорее помехой станут. Они у нас смирные, к стрельбе приученные. Надо распрячь их и привязать: пусть пасутся. Фашисты сюда не пойдут.

Лошадей распрягли, предварительно собрав телеги в одно место. Олег предложил закидать обоз ветками, но учитель опять возразил:

— Нет смысла. Пока каратели в лесу, воздушной разведки ждать не приходится. А от земной, пешей такая маскировка не спасет. Да и времени мало. Слышите: начали…

Вдалеке, со стороны партизанской базы, затрещали автоматные очереди. Одна, другая, потом еще, и… вдруг все затихло.

— Прав был Старков, — сказал Торопов, — не будет стрельбы. Надо поторопиться.

Быстрым шагом тронулись к деревне. Олега догнал Димка, спросил на ходу:

— Как это ты в генералы попал?

— Плох тот солдат… — привычно отшутился Олег, не договорил, оборвал себя: — Сам толком не знаю. И понять не могу Старкова: то не верил, Севку к нам приставил, то — на тебе, командуй. Или решил, что не стоит бросаться лишними людьми накануне боя, или что-то на уме держит.

Говорил шепотом: сзади шли Торопов и вездесущий Севка, то ли случайно, то ли нет, но пристроившийся как раз за новым временным командиром.

— Как Раф? Не скис?

— Нет вроде, — ответил Димка. — А что?

— Не оставляй его одного. А будет бой — тем более. Усек?

— Слушаюсь, — сказал Димка, поотстал, дождался Рафа, по-прежнему бредущего в хвосте, пошел рядом.

— О чем разговор? — спросил Раф. Будто бы незаинтересованно спросил, лишь бы разговор поддержать. Но Димка отлично знал товарища, поэтому не стал томить его ловко скрываемое любопытство.

— О тебе. Большой начальник велел присматривать за тобой.

— Зачем?

— Чтобы ты не помешал его блестящей военной карьере каким-нибудь глупым поступком. — Не хотел, а невольно злорадно вышло, сам понял, сконфузился.

И Раф заметил это, усмехнулся:

— Завидуешь Олегу?

— С чего ты взял?

— Все твои чувства на лице видны. Тебе в покер играть нельзя: любой обдерет. А Олегу ты позавидовал. И сам того застеснялся. Зря позавидовал. Что ты, Олега не знаешь? Его хлебом не корми — дай покомандовать. Призвание: руководитель.

— Чем плохое призвание?

— Разве я осуждаю? Да ни в коем случае! Главное, что получается у Олега такая роль. Ну и пусть руководит. А я с удовольствием подчинюсь. И тебе советую. У него — в отличие от многих руководителей «по призванию» — голова на плечах имеется. И неплохая, замечу.

— Кто спорит? — сказал Димка.

— Вот и ладушки… — Раф перевел разговор на другую тему: — Что он говорит: будет драка?

Ох уж этот Раф, с его откровенно пацифистской терминологией!

— Не драка, а бой, — назидательно поправил Димка. — Он ничего не сказал. Но по-моему, ждет он того боя с нетерпением.

— А вот тут он — дурак, — сердито резюмировал Раф, замолчал, обогнал Димку, потопал впереди, и даже сутулая тощая спинка его выражала возмущение приятелем-милитаристом.

Димка не согласился с Рафом. Он знал, что все милитаристские интересы Олега не идут дальше «военных» автоматов в игровом зале парка культуры и отдыха. Или, в крайнем случае, дальше институтского тира, где Олег — признанный мастер спорта — показывал класс стрельбы на студенческих соревнованиях. И боя он ждет не потому, что хочет пострелять, порезвиться с боевым оружием и живыми мишенями. Нет, Олег, кажется, всерьез задумал «поправить» старковское прошлое, благо существует оно все-таки в ином временном измерении и поправки эти никак не повлияют на то будущее, в которое им предстоит вернуться.

Олег не делился с друзьями своими планами, предпочитал ставить их перед фактом. Что ж, его дело, хотя Димка иначе понимал дружбу. Так то он, а то Олег — разница! Тот же Раф часто ругал Димку: «Вечно ты все разбалтываешь заранее, что на уме — то и на языке». А болтовня любому делу вредит, даже самому простенькому, это Димка на собственном опыте постиг. Постиг, да ничему и не научился. Раф тоже известный молчальник. Но если Олег держит свои командирские замыслы при себе, потому что не любит, чтобы ему мешали — советами, суетой, запретами, наконец, то Раф просто-напросто суеверен. Сглазить боится. Из двух молчаливых друзей Димка предпочитал реалиста Олега и не судил его за излишнюю скрытность. Тем более, что многолетняя дружба позволяла угадывать почти все, что таила в себе эта скрытность.

До околицы деревни дошли через полчаса. Старков уже ждал отряд, беседуя с каким-то средних лет мужиком в фуражке и длиннополом брезентовом плаще, какой, по мнению Димки, носили дореволюционные господа агрономы, разъезжавшие по помещичьим полям на двухосных бричках. Представление это родилось из вечерних бдений у телевизора, где часто «крутят» старые фильмы, поставленные в пятидесятых годах по классическим романам. Фильмам этим еще предстояло родиться, а живой «агроном» совсем несолидно бросился к партизанам, начал по очереди обниматься с каждым, и Димку не пропустил, заключил его в сильные, пахнущие сыростью и резиной объятия.

— У тебя новенькие? — спросил «агроном» у Старкова.

— Похоже на то, — туманно ответил Старков, но «агроном» не стал переспрашивать, удовлетворился ответом, радостно пожал руку Олегу, поинтересовался:

— Офицер?

— Сержант, — ответил Олег.

— Орел! — продолжал радоваться «агроном», но Старков вмешался:

— Потом познакомишься, Стае, времени нет. Разобьемся на тройки и займем оборону вокруг центральной площади. Фашисты идут сюда. Как я и предполагал, они не удовлетворились брошенной базой. Без моего сигнала не стрелять. Сигнал — красная ракета. Полагаю, они не ждут здесь сопротивления, войдут в деревню. Встречать их выйдет Стас. Он — староста, ему сие по чину положено. — Он обернулся к «агроному»: — Потяни переговоры Стас. Пусть они успокоятся, решат, что в деревне никого, кроме мирных жителей, нет. И жди сигнала. Увидишь ракету — беги, залегай и коси гадов. Твоих здесь сколько?

— Пятеро. Двое ушли с Петровичем. А так — бабы да старики.

— Пусть носа не высовывают. Особенно дети.

— Не высунут. Научены.

— Оружия лишнего не найдешь?

— Есть пара автоматов. А что?

— Да новенькие мои пустые.

— Это мы с удовольствием, вооружим до зубов. Пошли со мной, парни. — Он было тронулся, но Старков остановил:

— Погоди. Возьмешь с собой в засаду его. — Он кивнул на Олега. — А вы двое, — это относилось к Димке с Рафом, — пойдете с Рытовым. Старший — Рытов.

…Димка получил у Стаса старенький «шмайссер» и две обоймы, а Раф — карабин и пару гранат-лимонок тоже немецкого производства. Рытов ждал их у поваленного плетня «агрономского» дома.

— Вооружились? — неприязненно спросил Рытов. — Вояки на мою голову…

— Не набивались, — обозлился Димка. — Можешь катиться на все четыре, без тебя обойдемся.

— Вы обойдетесь, — хохотнул Рытов, сдвинул кепку на глаза, потер затылок, заросший длинными, вьющимися волосами. — А я вот без вас никак… Комиссар не велел, а он лучше знает.

Комиссар знал лучше. Самостоятельности Олегу было отпущено ровно настолько, насколько эта самостоятельность не могла повредить отряду. От леса до околицы — не дальше. Сейчас за ним Стае присмотрит, человек надежный, партизанский ставленник на должности фашистского старосты. А Димка с Рафом — сошки помельче. Им и Рытова хватит. Хотя Рытов — не из последних в отряде. И старшим его комиссар оставил, когда сам с Олегом и Тороповым к лесной дороге отправился. Так что можно гордиться: какому человеку в подчиненные приданы!

Димка усмехнулся про себя: будем гордиться. Будем подчиняться лучшим людям отряда, однако и о самостоятельности не забудем. Покажем этим лучшим людям, что мы умеем…

Рытов привел их к бревенчатому сараю на площади — прямо напротив дома старосты, распахнул дверь:

— Прошу!

В сарае было тепло. Куча прелого сена в углу, тележные колеса, какие-то слеги, заржавленный плуг. Крохотные оконца почти не пропускали дневной свет, но устроены были, словно нарочно, как бойницы: шесть узких прямоугольников вдоль стены на уровне человеческого роста. На чердак вела приставная лестница.

— Один внизу, двое наверх, — скомандовал Рытов, пошел к лестнице, поманил Димку: — Со мной будешь.

Димка предпочел бы остаться с Рафом внизу, но приказы не обсуждают. Полез по скользким перекладинам за Рытовым. На чердаке тоже лежало сено и тоже тянулись по стене окошки. Крыша протекала.

— Хозяина нет, — подосадовал Рытов, отгреб сено от дыры в кровле, уселся. — Будем ждать, парень. Как звать-то, не спросил?

— Дмитрием.

— Откуда родом?

— Из Москвы.

— А я из Молдавии. Шоферил там на бортовой после школы. — Сейчас он не кривлялся, не изображал из себя опереточного цыгана, говорил спокойно, весомо и оттого казался старше своих девятнадцати лет.

— Что не в армии?

— Не успел. Да и не рвался: по мне, в партизанах лучше.

Странный критерий для военного времени: лучше, хуже…

— Ищешь где лучше?

— Как и все. Только ты меня на слове не лови. Я не легче долю ищу, а лучше.

— Какая разница?

— Большая. Здесь не легче, чем в армии, но здесь я — хозяин. В лесу хозяин, в деревне, на большой дороге. Полоснул из-за кустов нежданно-негаданно, гранатами забросал — и бери гадов тепленькими. А в армии ты — винтик.

— Хозяин большой дороги?

— А что? Хорошее прозвище.

Прозвище… Человек должен быть там, где он принесет больше пользы общему делу. Димка совсем не умалял значения партизанского движения в Великой Отечественной войне, но не оно решило ее исход. Димка читал, знал по рассказам знакомых отца, как осаждали военкоматы его ровесники. А это: «не рвался»… Впрочем, может, он рожден быть партизаном, бесстрашным и осторожным, может, он нужнее именно здесь — кто знает. Не стоит заранее осуждать человека, если тебе его слова не понравились. Не торопись с выводами, Димка, не поддавайся первому впечатлению.

Свесился в люк, оглядел полутемный сарай:

— Как ты там?

— Хорошо, — откликнулся откуда-то из темноты Раф. — Так бы век…

— Ну ты, не очень-то расслабляйся, — подал голос Рытов и вдруг схватил Димку за руку: — Смотри, смотри.

Далеко впереди, у околицы, перед лесом показались зеленые коробки бронетранспортеров. Площадь перед сараем по-прежнему была пустынна. Да и площадью ее можно назвать лишь с помощью великой фантазии. Просто большой квадрат, окруженный редкими избами, невысокими штакетниками. Лужи, грязь. Чей-то недорезанный петух ковыляет вдоль забора. Неширокая улочка ведет к околице. Канавы-водостоки вдоль улицы, почерневший от воды низкий сруб колодца покосился у ворот. Бронетранспортеры медленно катились по улице, оглушительно ревели в дождливой тишине деревни. Никто не выбегал им навстречу, даже собаки не лаяли из-под заборов. А может, и не было их — собак…

Рытов прижался к стене, выглядывал из-за косяка. Димка сжимал внезапно вспотевшими руками холодный автомат, тщетно пытался унять дрожь, молил, чтобы Рытов не заметил. Рытов не обращал на него внимания, всматривался в дождь.

— Сейчас будет… — прошептал он.

Бронетранспортеры и грузовик въехали на площадь, остановились. Водители глушили моторы. Из своей избы вышел «агроном» Стае, побежал к машинам, распахнув руки, будто готовился обнять дорогих гостей, как давеча на околице. Из кабины бронетранспортера выпрыгнул офицер в кожаном пальто, пошел навстречу Стасу. Остановился, заложив руки за спину. Стае вытянулся перед ним, что-то рапортовал. Димка не слышал слов, но слишком угодливая поза старосты вызывала отвращение. Хорошо: он должен быть актером. Хорошо: он обязан выслуживаться перед фашистами, чтобы ни подозрения не возникло — все лояльны, все преданы новой власти. Но есть же чувство собственного достоинства, наконец! Зачем вытягиваться в струнку перед сволочью?..

Офицер неторопливо поднял руку, наотмашь ударил Стаса по щеке. Сильно ударил, потому что голова старосты дернулась, он даже покачнулся, но продолжал стоять так же по стойке «смирно». Офицер обернулся к машинам, крикнул что-то. Из кузова выпрыгивали солдаты, строились у бортов — повзводно. Офицер указал Стасу на дом, повелительно махнул рукой. Стае, ссутулившись, пошел к дому, поминутно оглядывался. Офицер смотрел ему вслед, ждал.

И в это время в воздух взлетела красная ракета.

Глава 8

Ударили автоматы со всех сторон. Надломилась черная цепь гитлеровцев, распалась. Офицер зайцем подскочил, метнулся к машине, спрятался за колеса. Его солдаты торопливо лезли обратно в кузова бронетранспортеров, отталкивали друг друга, падали, скошенные точными очередями партизанских автоматов. Стае успел добежать до своего забора, перемахнул через него, упал в траву. Димка видел, как он, пригнувшись, пробежал по двору, бросился за поленницу дров. И сразу оттуда вспыхнули язычки пламени: открыл огонь. На площади около машин остались лежать тела убитых эсэсовцев — десять или двенадцать трупов, Димка не считал. Только сейчас он сообразил, что по-прежнему сжимает холодный автомат, так и не выстрелив из него ни разу.

«Трус!» — обругал он себя, взглянул на Рытова. Рытов смотрел в окошко, тихо смеялся.

— Ты что? — спросил Димка, ошалело вытаращив глаза.

— Идиоты, — выдавил сквозь смех Рытов. — Кто же так воюет? Они больно в себе уверены, вот о бдительности и не вспоминают. А мы их как курей…

— Не всех же…

— А может, и всех. — Он вытащил из кармана лимонку, выдернул чеку, высунулся в окно, размахнувшись, швырнул гранату. Она шлепнулась около первой машины, взлетел в воздух черно-синий столб земли, воды, дыма, застыл на мгновенье гигантским грибом, начал медленно оседать. И тотчас же из кузова забил автомат. Прицельно бил. Пули щелкнули о бревна сарая где-то под Димкой. Он отшатнулся.

— Тикай вниз! — крикнул Рытов. — Сейчас они пулеметом шуганут.

Метнулся к люку, прыгнул. Димка — за ним. Выскочили из сарая, пригибаясь к земле, рванули к забору. Рытов ударил ногой по планке штакетника, выломал ее, нырнул в дыру. Димка пропустил вперед Василия и Рафа, задержался на секунду. В кузове грузовика на площади полыхнул огонь.

— Ложись, дурило! — Рытов выглянул из дыры в заборе, дернул Димку за полу.

Димка упал на землю, уткнулся лицом в траву. Вовремя. Пулеметная очередь била точно в крышу сарая. Вспыхнула, взлетела к небу дранка, поплыли по воздуху клочки сена. Снова громыхнуло. От грохота заложило уши.

Как сквозь вату пробился голос Рытова:

— Погибнуть хочешь?

Димка встал на четвереньки, полез в дыру. Рытов подхватил его под руку, силком потащил за дом. Димку шатало.

— Оглушило? — Лицо Рытова было где-то рядом, качалось у глаз, расплывалось.

— Сейчас-сейчас, — пробормотал Димка, помотал головой, приходя в себя. — Как это я?

— Не ожидал?

— Честно — не очень. Миномет, что ли?

— Граната. Идти можешь?

— Могу. — Димка встал, придерживаясь за стену.

— Давай за дом.

Из-за дома высовывался перепуганный Раф:

— Цел?

— Целехонек, — засмеялся Рытов. — Меняем дислокацию. Они теперь оправились от первого испуга, вспомнили о своей силе.

Бронетранспортеры разворачивались, натужно рыча, шли к горловине улицы, куда уже убрался грузовик с пулеметчиками. Теперь, когда их прикрывали с флангов слепые за закрытыми ставнями избы, фашисты почувствовали себя полегче. По вспышкам выстрелов можно было определить, что партизаны простреливали только деревенскую площадь. Вероятно, это был просчет Старкова. Можно было предположить, что эсэсовцы сумеют отступить, и встретить их огнем из засады. Теперь исправлять ошибку поздно. Один из бронетранспортеров перевалил через канаву, врезался в забор, обрушил его, ткнулся носом в дверь дома.

— Там кто-нибудь живет? — спросил Димка.

— Не знаю, — ответил Рытов. — Тут много пустых изб.

Кто-то из кузова пустил очередь по закрытым ставням, по двери. Из дома никто не пытался выскочить.

Раф тронул Рытова за плечо:

— Обойдем их по краю. Подберемся с тыла.

— Верно. — Рытов одобрительно посмотрел на Рафа. — Я и сам хотел…

Он пошел вдоль стены, перебежал двор. Димка уже забыл, что оглушен и что голова все еще кружилась, побежал за ними, за Рафом с Василием, думая, что не такой уж Раф великий пацифист, умеет тактически мыслить, если надо. Вот понадобилось, и — доказал.

Выстрелы стихли. Вероятно, не только рытовская группа меняла расположение. Деревня по-прежнему казалась начисто вымершей: жители выполняли распоряжение старосты, сидели в погребах. В конце улицы пулеметчики наспех устанавливали свои треноги.

Димка понимал, что положение партизан — не самое лучшее. Фашистов больше, они быстро успели сориентироваться, отойти и занять довольно выгодную позицию. Эффект неожиданности партизаны использовать не сумели. Почему? Мало людей, мало боеприпасов… Может быть, стоило быть посмелее, решительней атаковать карателей, ошеломить их натиском, создать впечатление, что не тридцать — триста человек против них? Может быть, так… Димка усмехнулся: руководи в этом бою партизанами Олег, он бы не раздумывал, повел бы людей в атаку. И — не исключено — потерпел бы поражение. Все-таки взвод — не рота, фашисты — не слепцы и не дураки. Раскусили бы за милую душу. Так что не стоит осуждать Старкова за нерешительность. Его разумная осторожность помогла пока выиграть время. Да и о численности партизан каратели не знают…

Честно говоря, Димка считал, что выиграть бой будет трудно. Вероятно, надо бы отойти, дождаться карателей на лесной дороге. Нет, нельзя. Тогда они точно сожгут деревню и расстреляют жителей. Да и рация у них наверняка есть. Вызовут подкрепление, зажмут в тиски отряд… Значит, если отходить, то отходить вместе со всеми жителями. Или драться до конца.

А как драться?

…Димка прижался спиной к глухой бревенчатой стене сарая, выглянул за угол. Насквозь промокший стог сена, поваленные прясла забора, заросли бурьяна у забора. В зарослях кто-то шевелился.

— Видишь? — Димка обернулся к Рытову.

— Кто-то из наших, — прошептал Рытов, сложил руки лодочкой — крякнул негромко.

Бурьян закачался, выглянула голова. Олег.

Димка даже засмеялся невольно, забыв об опасности: уж больно забавно выглядел взъерошенный и мокрый Олег.

— Ты чего? — удивился Рытов.

Димка не ответил, брякнулся на землю, пополз к бурьяну. Только слышал сзади трудное дыхание товарищей. Добрался до Олега, пристроился рядом, посмотрел на улицу. Эсэсовцев видно не было: попрятались, замаскировались. Только чернели бронетранспортеры в конце улицы и — Димка помнил — скрывались за ними пулеметчики.

— Добросишь гранату? — спросил он у Олега.

— Доброшу. Только попозже.

— Почему?

— Пусть остальные подтянутся.

— Где они?

— Старков и еще пятеро — здесь. Вон — за поленницей. Остальные идут по той стороне улицы.

— Будем атаковать? — догадался Раф.

— У нас нет другого выхода.

Откуда-то с улицы послышалось кряканье.

— Все на месте, — удовлетворенно сказал Олег. — А ну, готовьтесь. Бросаю гранату — и в атаку. — И к Рытову: — Крякни-ка в ответ. А то я не умею.

Достал лимонку из кармана, подбросил ее на ладони, почему-то понюхал, улыбнулся:

— Ну, поехали…

Выпрямился во весь рост, сорвал предохранитель, размахнулся — как на институтском стадионе, швырнул гранату, подхватил с земли автомат:

— Впере-о-од!

Перемахнул через прясла, помчался по улице, стреляя на ходу.

Димка бежал следом, оглушенный неожиданно громким взрывом лимонки, потом еще одним, и еще, и еще, кричал что-то и не слышал собственного голоса. Только видел впереди, в сизом мареве взрывов, выскакивающие из-за машины фигурки гитлеровцев. Он нырнул в сорванную с петель калитку и нос к носу столкнулся с карателем. Отскочил, замер в растерянности. Ражий эсэсовец ругнулся, поднял автомат. И вдруг нелепо взмахнул руками, как в замедленной съемке, повернулся вокруг своей оси на ватных ногах, упал. Димка обернулся: Раф сжимал карабин, растерянно смотрел на убитого им фашиста.

Димка не стал благодарить друга, даже не подумал тогда об этом, просто подхватил выпавший у немца автомат, протянул Рафу:

— Бросай свою дуру. И не стой, не стой. Вперед…

Внезапная опасность вдруг обострила чувства. Он стал слышать и крики, и выстрелы, ощутил запах пороха и вкус гари на губах, увидел бегущих рядом партизан, полоснул огнем из «шмайссера» по черным фигурам пулеметчиков у грузовика, метнулся к нему, выглянул из-за капота. Вскочил на подножку, вскинул автомат — пулеметчик повалился на бок, потянул за собой орудие.

— Готов! — выкрикнул Димка, рванул дверь кабины, плюхнулся на сиденье.

Ключ зажигания — вправо. Двигатель взревел. Димка выжал сцепление, включил передачу, вдавил газ. Он еще не знал, зачем это делает, просто захвачен был бешеным ритмом боя, не понимал даже его нюансов, действовал по наитию. А откуда оно у него — великое наитие, подсказывающее верный ход? Потом, потом разберемся, некогда сейчас! Двинул трехосную махину грузовика по улице, подмял убитого пулеметчика. Впереди вырос задранный в небо ствол пулемета. Около него — трое. На них, на них, не сворачивать. Треснуло лобовое стекло, побежали по нему лучи-трещины — стреляют? Пригнул голову, больше газа! Машина прыгнула вперед, закачалась, кто-то кричал за окном.

Прямо перед радиатором выросла стена, в ней — полуоткрытая дверь. Димка толкнул плечом дверцу кабины, прыгнул вниз, только успел подумать: автомат в кабине! — и покатился по земле, не чувствуя боли. Вжался в грязь лицом, накрыл ладонями затылок. Оглушило взрывом, жаром полыхнуло. Поднял голову: около дома горел грузовик, выскакивали из двери и из-за дома засевшие там гитлеровцы, бежали куда-то, падали. Поднялся на ноги — шатнуло. Ухватился за стену, задышал часто-часто, посмотрел вверх. Где-то высоко, под облаками — или показалось? — парил воздушный змей, детский коробчатый змей с планками крест-накрест, с длинным хвостом из мочала. Кто его запустил?

В глазах потемнело, пополз вниз, хватаясь онемевшими пальцами за бревна стены, потерял сознание. И уже не слышал ни выстрелов, ни взрывов. Была тишина, сонный покой, далекое синее небо, в котором по-прежнему качался на ветру игрушечный неправдоподобный змей, склеенный маленьким Димкой давним летом в Малеевке, в пионерском лагере.

…Димка очнулся оттого, что его кто-то тряс. С трудом разодрал слипшиеся веки, смотрел сквозь ресницы. Над ним нависла огромная черная фигура, страшная фигура, тянула к нему длинные руки. Это было ужасно, и Димка снова закрыл глаза. Однако трясти его не перестали, и, как сквозь вату, он услыхал голос Олега:

— Да очнись ты, наконец! Живой ведь, симулянт чертов…

«Пожалуй, надо встать, — тяжело ворочались мысли, голова прямо раскалывалась от боли. — Олег в покое не оставит».

Снова открыл глаза, сощурился, встал на четвереньки. Олег подхватил его под мышки, поднял рывком, прислонил к стене. Димка очумело посмотрел на него, спросил хрипло:

— У тебя анальгин есть?

Олег отпустил его, сел на корточки, зашелся смехом. Димка понемногу приходил в себя, удивленно разглядывал истерично всхлипывающего Олега.

— Анальгин, — рыдал Олег, — фталазол, стрептомицин… Сумасшедший. Где ты находишься?

Димка ошалело огляделся. Метрах в двадцати догорал грузовик, ленивые язычки пламени плясали под крышкой капота, выглядывали из кабины. Стена дома обуглилась, но пожара не было: дождь помешал, насквозь промокшие бревна не поддались пламени. Рядом лежали трупы эсэсовцев — как в кино «про войну». От дома к Димке шел черный от копоти Старков, волочил автомат на порванном ремне, улыбался.

Димка наконец сообразил, где находится, испуганно спросил:

— Что случилось? Как наши?

Старков прислонил автомат к стене, сел на траву, потер пальцами глаза — только больше копоть размазал.

— Все. Конец.

— А фашисты?

— Нет больше фашистов.

Олег хлопнул Димку по плечу. Тот даже пошатнулся.

— Пожара они испугались, — смеялся Олег. — Когда ты избу протаранил, так бабахнуло, что даже я решил: не иначе — артиллерия подоспела. Их в избе и за ней человек тридцать было. Ну, все — наружу. А тут — мы. Готовенькими их брали.

— А я как же? — Димка шарил руками по телу, искал рану, но тело не отзывалось болью, только гудела по-прежнему голова, и пара таблеток анальгина все-таки была бы кстати.

— Взрывом крышу сорвало. Доски прямо по небу летали. Одна тебя и приложила по темечку. Спасибо, кепка удар смягчила.

Димка ухватился за затылок, вскрикнул, посмотрел на руку:

— Кровь…

— Не беда, — устало улыбнулся Старков. — Ты же физик. Вот и пошел по пути Ньютона. У него яблоко, у тебя кое-что повесомее. Пора закон всемирного тяготения открывать.

— Все бы вам шутки шутить, — мрачно сказал Димка.

Он не терпел крови, боялся даже палец порезать. Ну ладно бы пуля или штык. Благородно и моменту соответствует. А тут доска… Чем вас в бою ранило? Да, знаете, доской пришибло. Даже стыдно. Расскажешь — засмеют.

Олег понял мучения друга, обнял его:

— Ты у нас герой. Как додумался машину пустить?

Димка любил, когда его хвалили. Он таял и гордился собой. Он считал, что похвала — даже за ерунду — очень стимулирует любую деятельность.

— Да вот как-то додумался… — засмущался он, ногой шаркнул, вроде и голова поменьше болеть стала. Но не стал врать, честно признался: — Я не думал о последствиях. Просто вскочил в грузовик — и ходу. А стену я в последний момент заметил: я же не умею водить машину.

— Умел бы — объехал? — восхитился Олег наивной откровенностью Димки.

Димка пожал плечами:

— Не знаю… наверно…

— Ну ты даешь!

Старков по-прежнему сидел, привалившись спиной к стене, закрыл глаза, как будто дремал. Услышал реплику Олега, приоткрыл один глаз.

— Он не знал, что делать, а сделал все правильно. Ни одной ошибки. Его незнание помогло нам больше всех наших знаний. Как считаешь?

— О чем разговор? — Олег не был ревнив, и удача друга радовала его не меньше своей.

И великодушным он был, умел признать чье-то преимущество над собой. Что ж, в нынешнем бою Димка сделал больше Олега. Пусть неосознанно, но все же, рискуя жизнью, он выманил под пули партизан три десятка карателей, прочно засевших в надежных стенах избы. Подвиг? Несомненно, — согласился Олег, считая, что ему самому просто не повезло: не догадался вовремя, не увидел машины, увлекся боем. Но какая разница, кто сделал? Важно, что сделано. И сделано — будь здоров!

Димка окончательно пришел в себя, хотя и побаливала голова, саднила рана на затылке.

«Ох и попадет мне от шефа, — думал он. — Было велено: не лезть ни в какие переделки. Легко сказать! Интересно, дорогой шеф: сами вы сумели бы сидеть сложа руки? Не сумели бы, знаем вас. Так что придется смирить гнев…»

— А как наши? — спросил он, вдруг вспомнив о страшном исходе боя в старковском прошлом.

— Севку убили, — помрачнел Олег.

— Севку… — Вспомнились веснушки, узкие, с рыжинкой глаза.

Только что рядом был, еще злились на него: больно бдительный, и вот — конец. Ох, не игра это, не игра, ребяточки, настоящая война, которая догнала вас, достала. И не сможете вы уже быть прежними — веселыми и беспечными, неунывающими «орлами» с физфака. Не сможете. Хотя бы потому, что Севку убили…

— А остальные, остальные?

— Да вроде потерь не так уж много…

И опять вмешался Старков:

— Немного? Щедрый ты парень, Олег. Для нас любая потеря — беда. Понял: любая! И если бы только один Севка погиб, я бы считал, что мы потеряли слишком много…

Он рывком поднялся, подхватил автомат, пошел на улицу.

— Комиссар прав, — тихо сказал Димка. — Ты бестактен.

— Не спорю, — согласился Олег. — Ляпнул не подумав. Только я помню, что у Старкова уцелело одиннадцать бойцов…

— У того Старкова, у нашего.

— Да, этот — другой. И прошлое другое.

— А вдруг наше? Вернемся, а там — куча изменений. А виноваты в них мы.

— Не говори вздора, — обозлился Олег. — Ни в чем мы не виноваты. Ну, я подстрелил человек десять. Ты этих сволочей на Божий свет вытащил. Но не мы погоду сделали. Пока ты у стеночки отдыхал после встречи с доской, Рытов с Севкой ворвались вдвоем в соседнюю избу, гранату — на пол и из двух стволов за три минуты двадцать человек наповал. Хороша арифметика? — Он засмеялся. — Потом Рытов спохватился: что-то слышать хуже стал. Хвать за ухо, а его нет.

— Как нет?

— Осколком отрезало. Вместе с серьгой. Он и не заметил.

— Всю красоту испортило, — покачал головой Димка, спохватился: — Где Раф?

— Раненых перевязывает. Он у нас герой, не хуже тебя. — Олег даже присвистнул. — Ну-у, Раф… Он ведь и Торопова спас…

— Как?

— Прикрыл его. Увидел, что в старика целятся, прыгнул на него и повалил. Сам сверху.

— А фашист?

— Какой?

— Который целился.

— А-а, этот… Убили его. Кто-то из наших, — безразлично сказал Олег. — Ну, пошли. — Он взял Димку под руку. — Все уже на площади.

Глава 9

Олег ошибался: на площади никого не было. Партизаны собрались во дворе бывшего сельсовета, где теперь обосновался староста. Кто сидел на ступеньках крыльца, кто прогуливался вдоль стены, заглядывал в окна, где Раф, Торопов и староста Стае занимались ранеными.

Раненых было семеро. Прошлое физика Старкова разительно отличалось от прошлого, в которое он отправил своих учеников. Только пятеро убитых, среди которых — бдительный Севка, рыжий Севка, веселый и лихой человек. Старков отправил партизан хоронить павших бойцов. На маленьком деревенском погосте они вырыли пять могил, завернули тела в старую мешковину, поставили таблички с фамилиями и двумя датами. Собрались у могил, дали прощальный залп. Всего один: патроны приходилось беречь, хотя и разжились у немцев боеприпасами. Да только понадобятся они еще, впереди — дорога в Черноборье, длинная дорога, мало ли что может на ней случиться…

Необходимо было спешить. Раф, выросший в семье врачей-хирургов, умело перебинтовал раны, благо — невелики они. У кого — рука прострелена, у кого — бедро. Рытов красовался в повязке, закрывавшей почти всю голову, ходил чертыхаясь, переживал сильно: несерьезное ранение. Его утешало только, что Димка пострадал еще глупее. Тут все-таки осколок, а у Димки — доска.

Раф не считал всяких там царапин или легких сквозных пулевых ран. Тогда и Димку с его ссадиной пришлось бы зачислить в раненые. Нет, это пустяки, до свадьбы заживет и забудется. Рафа волновало состояние Макарыча, у которого было прострелено легкое. Для невеликих медицинских познаний Рафа это ранение казалось слишком серьезным. Макарыч все время терял сознание, дышал тяжело, со свистом. Термометра в деревне не нашлось, но даже на ощупь чувствовался жар.

— Успеть бы довезти старика, — говорил Раф комиссару. — Сколько времени займет переход?

— С таким обозом — суток трое.

— Плохо дело. А быстрее никак нельзя? Или, может, где-нибудь поблизости врач есть?

— Врача нету, — вступил в разговор Стае, — а фельдшерица в соседней деревне проживает. Лучше бы к ней…

— Медикаменты у вашей фельдшерицы есть? — зло спросил Раф.

— Откуда? Травки должны быть.

— Травки… Тут антибиотики нужны, — сказал и поморщился, получив увесистый удар по ноге: Олег напоминал забывшемуся товарищу о том, что антибиотики появились лишь после войны, да и то не сразу.

Однако никто не заметил обмолвки Рафа, не прислушался. Мало ли какие мудреные названия в медицине имеются? Разве нормальный человек все упомнит?

— В отряде есть врачи и лекарства, — сказал Старков.

— Значит, надо везти в отряд. Будем рисковать.

— Зачем рисковать? — удивился Олег. Его удивило то, что никто из присутствующих не видел явного выхода. — Это пешкодралом трое суток. А на машине?

— Ах, черт! — вспомнил Старков, хлопнул себя по лбу. — Действительно. Всю дорогу не осилим, а половину — наверняка. Кто поведет?

— Я, — сказал Олег.

Раф изумленно посмотрел на него:

— Как здоровье?

Часов они с собой не взяли: «Полеты» и «Секунды» не годились для военного времени. Но и без часов можно было догадаться: срок эксперимента на исходе.

— Который час? — спросил Олег.

Старков полез в карман, вытащил старенький плоский хронометр.

— Половина седьмого. — И добавил не к месту: — Есть хочется.

Олег реплику о еде пропустил мимо ушей, хотя и ему есть хотелось, урчало в животе, а вот поздний час его расстроил. Через полчаса Старков вырубит генератор, и придется топать в избушку, так и не закончив начатого. Олег считал, что это несправедливо. Он хотел довезти Макарыча до Черноборья, увидеть настоящее партизанское соединение, с молодым председателем познакомиться — да мало ли что еще! А тут и попрощаться ни с кем нельзя — не поймут. С чего бы это им расставаться? Вся война впереди…

Кончилась война для студентов. Что ж, против уговора не пойдешь. Но надо кое-какие советы оставить…

— Верно говоришь, — скрепя сердце начал врать Олег, — я бронетранспортер не доведу. Опыта нет. Шоферы в отряде есть?

— Есть, — сказал Старков. — Рытов до войны шофером был.

— Он и поведет. Погрузим в машину всех раненых, пулеметы, оружие трофейное — и в путь. А мы — пешочком, не торопясь.

— Стоит поторопиться, — вмешался Стае. — Через несколько часов сюда нагрянут фашисты.

— Сколько человек в деревне? — спросил комиссар.

— Двадцать три со мной. Пятеро мужиков, остальные — бабы с детьми, да стариков трое.

— Все уйдут с нами.

— И я?

— И ты.

— А как же деревня?

— Тебе что дороже: избы или люди?

— Глупый вопрос, — пожал плечами Стае. — Однако людям ведь в избах жить…

— Именно: жить. Собирай людей, староста. Да поживей, поживей.

Вот и еще одно несоответствие с реальным прошлым Старкова: Стае уйдет с партизанами, и все жители деревни тоже уйдут, и никого не обнаружат каратели, когда примчатся сюда, одержимые жаждой отомстить непокорным «бунтовщикам». Но почему Раф упорно называл реальным именно прошлое своего шефа? А это прошлое? Что в нем нереального? Оно существовало и существует сейчас, оно торопит события, спешит сквозь осенние дни сорок второго года к годам семидесятым, когда другой Старков и другие студенты станут собирать свой чудесный генератор времени, чтобы махнуть назад — на тридцать с гаком лет, и махнуть опять-таки в чужое прошлое, в его третий вариант. Или в десятый. Или в сотый. В самый что ни на есть реальный вариант. В котором, может быть, Макарыча не ранят и не погибнет Севка. Или даже не будет этого боя…

…Раненых погрузили на бронетранспортер, который пригнал умелец Рытов. Набросали в кузов сухого сена, постелили брезент, подсадили к раненым малых детишек.

— Может, с ними поедешь? — спросил Рафа Старков.

Раф бы поехал, будь его воля…

— Да я там только помехой буду, — сказал он бодро. — Пусть товарищ Торопов едет.

Старков не настаивал. Наказал Рытову не гнать, в случае чего — сворачивать в лес, выжидать, на рожон не лезть.

— С Богом, — сказал Старков.

— И без Бога справимся, — хохотнул Рытов, тронул машину, высунулся из окна: — Догоняйте!

Осторожно повел бронетранспортер, объезжая ямы с водой, скрылся за околицей. Партизаны смотрели ему вслед, молчали.

— И нам пора, — вздохнул Старков, еще раз хлопнул крышкой часов. — Семь без минуты.

— Пора, — подтвердил Олег.

Он знал точность своего Старкова и надеялся только, что старый хронометр спешит, подгоняет время хозяина.

И вправду спешил. Успели построиться, подхватить трофейное оружие, которое не погрузили в машину, вышли за деревню неторопливой колонной — женщины, дети, старики шли в середине. Олег с друзьями намеренно пристроились в хвосте. Вошли в лес, и Олег придержал друзей: вроде бы осмотреться — не ждать ли опасности откуда-нибудь? Опасности не было. Пусто кругом. И дождь моросить перестал. Виднелись еще деревенские избы, крутился дымок над местом недавнего боя, ветер уносил рваные облачка дыма.

И вдруг пропал дымок. А возник совсем в другой стороне. И не робкий он был, а сильный, будто затопил кто-то печку в невидной от леса пустой избе.

— Кто это? — испуганно спросил Димка. — Кто-то остался?

Он обернулся к лесу, куда только что скрылась колонна партизан, прислушался, вдруг рванулся в кусты, обломил ветку, она с треском упала.

— Тише, ты! — бросил вслед ему Олег.

А Раф все уже понял, усмехнулся невесело:

— Не от кого таиться.

Вернулся Димка, сказал, ни на кого не глядя:

— Все. Конец.

Это был конец эксперимента. Пунктуальный Старков отключил поле. Дым над пепелищем исчез, потому что не было пепелища. Печку топили во многих домах — холодная погода, промозглая, — и дым из труб рвался в небо, сливался в мощное серое облако, уходил за деревню.

— Интересно, дойдут они до Черноборья?

Димка задал вопрос без адреса, просто так спросил, чтобы не молчать. И Олег ответил тоже для того:

— Хотелось бы… Теперь и не проверишь: другое прошлое. В нашем вот дошли…

— Дойдут, — убежденно сказал Раф. — Должны дойти.

Он так считал и не верил в иной исход, не мог верить.

— И нам пора?

— Пора.

Пустой обмен словами. Говорить не хотелось, и надо было говорить. Слишком резко оборвалось действие — сразу и навсегда. Слишком многое осталось там, в прошлом. Именно в прошлом: как же иначе назвать? Теперь и у них, у двадцатилетних, тоже было прошлое — далекое и кровное.

— Ты помнишь, где спрятал дублер?

— Помню.

— Надо бы забрать…

— Потом. Успеем.

Машинально вглядывались в мягкую тропу — не осталось ли на ней следов. И другая то была тропа, давно знакомая, потому что бегали по ней из лесниковой избушки в деревенский магазин: за сахаром и за хлебом. И на танцы в клуб, бывало, заглядывали — по той же тропке.

— Сколько мы отсутствовали?

— Как и договаривались: двенадцать часов.

— А кажется — дольше.

— Кажется…

Уже никогда не вернуть напряженных минут боя, ощущения уверенности в себе, кристальной ясности мыслей, которая возникает именно в момент опасности, в состоянии стресса, и ты поступаешь так, как должен поступить, и никак иначе, и твое решение — самое верное, единственное, и ты силен, и ты бесстрашен, и дело твое правое, и победа конечно же — за тобой…

— Вроде бы дошли…

— Кто?

— Мы, мы дошли. Вон наш дворец…

Последние шаги к избушке. Выбить сапоги о стальную скобу у порога, снять мокрую грязь. Но тише, тише, чтобы не слышали ни шеф, ни председатель: не стоит портить театральный эффект неожиданного появления. Аккуратно приоткрыть дверь — только бы не скрипнула! На цыпочках — в сени. Дверь в комнату — рывком на себя.

— А вот и мы!

Глава 10

— Наконец-то, — сердито сказал Старков.

Генератор выключен, стрелка — на нуле, рубильник торчал перпендикулярно щиту. Старков пил чай из фаянсовой кружки с петухом, нарочито громко хрустел сахаром, на студентов — никакого внимания.

— В самом деле. — Председатель не сумел подыграть Старкову. Он был взволнован, обрадован, все удалось, и живые вернулись. — В самом деле, не могли раньше прийти?

— Хорошо, что я опыт ограничил двенадцатью часами, — проворчал Старков. — А то бы они там до конца войны сидели…

— Неплохая идея. — Олег повесил телогрейку на гвоздь, уселся за стол, придвинул чайник. — Ух, изголодались…

— Не кормили вас там, что ли?

— Некогда было.

Этим «некогда» Олег невинно намекал на информацию — немалую и важную, которую они готовы сообщить заждавшимся руководителям. Но Старков не понял намек, не захотел понять. Он все еще играл роль сердитого воспитателя, не прощающего ослушников, выдерживал характер. Председатель — тот попроще. Ему прямо-таки не терпелось узнать подробности путешествия, он бросал умоляющие взгляды на Старкова, но тот игнорировал его, тянул чай, помалкивал.

Потом не выдержал, спросил Олега:

— Что ты на меня уставился? Давно не видел?

— Давненько, — протянул Олег. — Считайте: тридцать пять лет. Изменились вы здорово…

Старков подался вперед, чуть не опрокинув кружку. Все было мгновенно забыто: и показное равнодушие, нелепое желание убедить всех, да и себя тоже, в том, что важен лишь удачно поставленный эксперимент, само путешествие во времени, а не его содержание. Мол, с таким же успехом можно было переместиться в год тридцатый, пятый, восемьсот девяностый — в какой угодно… В какой угодно? Ох, врешь, Старков, сам с собой душой кривишь! Ждал ты ребят из своего года, мучился, сгорал от нетерпения. Так не ломай комедию — не перед кем.

— Рассказывайте, — почему-то шепотом сказал Старков.

— То-то же… — Олег не собирался долго мучить шефа и председателя. Начал рассказ, к нему присоединились Раф с Димкой, перебивали друг друга, вспоминали подробности, вскакивали, размахивали руками, демонстрируя перипетии боя.

Поймали Димку, тот вырывался, прикрывал руками голову. Подтащили к Старкову, показали след борьбы с «летающей доской». Вопреки Димкиным страхам Старков не рассердился, только сказал огорченно:

— Вечно тебе не везет. Прошлый раз — пуля. Теперь — деревяшка.

— Почему не везет? — удивился логичный Раф. — Наоборот: все пули, равно как и все доски, мимо него. Жив, здоров и невредим мальчик Вася Бородин.

— Он герой, — заявил Олег. — Он всех спас.

— Я герой, — скромно согласился Димка.

Здесь, в натопленной избушке, в привычной обстановке, в своем времени все пережитое казалось далеким и, пожалуй, игрушечным. Даже запекшаяся кровь на затылке вызывала скорее приятные воспоминания. Тем более, что голова уже не болела. Теперь и пошутить можно, покуражиться, посмеяться над Рафом, который сначала растерялся, увидев живого фашиста, а потом «совершил рекордный прыжок», прикрыв от пули старого учителя. Или вспомнить бдительного Севку, рыжего Севку и его пикировку с «подозрительными типами». Или то, как умелец Димка разобрался за пять минут в партизанской рации. Или вышутить Олега, ставшего командиром отряда всего на… полчаса, когда шли из леса к деревне.

Все-таки это было не их прошлое. Даже не потому, что лежало оно на какой-то иной ветке времени, не совпадало с прошлым Старкова и председателя, вернее, не во всем совпадало. А прежде всего потому, что их прошлое было детсадовским, школьным прошлым веселых игр в «казаки-разбойники», прошлым серьезных фильмов «про войну», которые остались только фильмами, пусть убедительной, но все же иллюзией реальной жизни. И не казалось ли им путешествие таким же фильмом, в котором они сами сыграли прекрасные роли? Вот так: сыграли, а не пережили…

Может быть, может быть. И трудно, думал Старков, их упрекнуть за то, что относятся они к прошедшему эксперименту как к лихой игре, к опасной игре, к серьезной, к увлекательной, но — игре. Хотя действовали они — или играли? — надо признать, умно и по-взрослому. Здорово действовали — не упрекнешь ни в чем.

— А ведь я никак не мог поверить в ваше ветвящееся время, — задумчиво проговорил председатель. — Как это так: мышь вчера убили, а она сегодня жива-здоровехонька? Не укладывалось такое в моем крестьянском сознании.

— Теперь улеглось? — ехидно спросил Раф.

Председатель не заметил ехидства или не захотел замечать.

— Теперь улеглось. Не в моем прошлом вы побывали. Са-авсем в чужом. Вон у вас Макарыча только ранило, хотя и серьезно, а наш Макарыч еще до этого боя убит был. И Стас в вашем прошлом с отрядом ушел. Значит, жив остался, не казнили его… — Помолчал, подумал, сказал убежденно: — Хорошее у вас прошлое, что и говорить.

Так и сказал: «у вас». Он так же, как и студенты, не считал это своим прошлым, своим и старковским. Но раз и навсегда отдал его самим ребятам: вы воевали, вы все переживали, вам вспоминать. Он уже не смотрел на них как на сосунков неумелых, которые жизни не знают, пороха не нюхали. Они были равны ему, равны далекому Рытову, о котором председатель не слыхал с конца войны, равны Старкову, кого партизаны избрали комиссаром отряда прикрытия, несмотря на его тоже несерьезный возраст. И у председателя и у студентов сейчас было прошлое, которым стоило гордиться. И он гордился им, как гордился самими ребятами, хорошими ребятами, смелыми и надежными — так он считал.

А Старков молчал. Он узнал все, что хотел узнать.

— Скажите, профессор, — спросил его Димка. — Почему вы так настаивали именно на сорок втором, на этих местах, на вашем отряде? Ностальгия по былому?

Старков усмехнулся: красиво говорит парень. Может, и вправду ностальгия? Пожалуй, что так. Но не только она. Надо ли скрывать дальше?

Он встал, подошел к шкафу, стащил с него свой чемодан, старый кожаный чемоданчик, щелкнул замками, порылся, выбросил на стол толстую тетрадь, по сути даже не одну, несколько, переплетенных в общий клеенчатый переплет. На переплете синими чернилами значилось: «1941–1944».

— Что это? — спросил Олег.

— Посмотри сам.

Олег протянул было руку, но Димка опередил его. Он сейчас вспомнил полутемную землянку, вспомнил бородатого комиссара, что-то сосредоточенно пишущего при свете коптилки. Схватил тетрадь, быстро перелистал ее, нашел то, что искал, поднял голову:

— Можно прочесть?

Старков кивнул.

— Давай вслух, — нетерпеливо сказал Раф.

Димка начал запинаясь: почерк неважный, да и карандаш истерся с тех пор, некоторых слов вообще не разберешь.

— «Нас осталось двадцать девять, — читал Димка. — Подождем день — другой и тоже тронемся. В деревне пока тихо. Стае молчит, никого не присылает. Выставил дозоры, следим за дорогой. Сегодня дозор Торопова привел троих. Говорят: из отряда Лескова. Парни молодые, из бывших окруженцев. Принесли весть: отряд Лескова разбит наголову, только они трое и спаслись…»

Димка оторопело посмотрел на Старкова. Тот сидел с закрытыми глазами, улыбался воспоминаниям.

— Как же так? — Димка почему-то осип, говорил хрипло, будто простыл днем: — Выходит, это мы были? Выходит, вы все заранее знали?

Старков встал, подошел к Димке, отобрал дневник, снова сунул в чемодан.

— Ничего я толком не знал. Разве догадывался… — Сел за стол, подмигнул Димке: — Давайте ужинать. Самое время.

Север Гансовский Новая сигнальная

…По всей вероятности, тут что-то такое есть. Хотя, конечно, это глупая фраза, почти мещанская. Послеобеденная фраза, которая говорится, когда гости и хозяева немного осовели от сытости и, перебрав все сплетни, захотели «чего-нибудь для души».

Конечно, дело не в том, что «что-то такое есть». Просто наука еще не дошла и не раскрыла. Я сам, когда думаю об этом, начинаю обвинять себя чуть ли не в мистике. Но не будем приклеивать ярлыки. Это, в конце концов, проще всего. Давайте лучше припомним собственные ощущения. Например, на фронте.

Со мной такая штука была три раза, и один раз — на Ленинградском фронте в сорок первом году, в начале сентября, возле Нового Петергофа (теперь он называется Петродворцом).

Мы возвращались с товарищем из разведки и шли по дороге так, что справа у нас было море — вернее, Финский залив с Кронштадтом где-то там в темноте, за волнами, — а слева кусты и заросли Петергофского парка. Территория была здесь прочно наша, потому что передовая проходила тогда примерно в двух километрах слева, за железной дорогой, а весь парк был полон нашими частями, которые постепенно скапливались на Ораниенбаумском плацдарме, отступая перед превосходящими силами дивизий Лееба. Мы шагали совсем беззаботно и даже автоматы закинули за спину. И вдруг я почувствовал, что в нас сейчас будут стрелять. Вот сию минуту. Это была необъяснимая и в то же время такая сильная уверенность, что с криком: «Ложись!» — я прыгнул на своего напарника, ничего не ожидавшего, сбил его с ног и с ним вместе упал на асфальт. Сразу же над нами в серой темноте бесшумными красными искорками пробежала цепочка трассирующих пуль, а через миг, как бы отдельно, из придорожных кустов ударил звук автоматной очереди. Конечно, мы тотчас открыли пальбу по этим кустам, а потом бросились туда, но там, естественно, уже никого не нашли.

Вот что это было такое? Что сказало мне, что в нас кто-то целится? Откуда возникла во мне эта уверенность, когда мы шли по совсем безопасному месту? Но она действительно возникла, потому что, не кинься мы тогда на асфальт, нас обоих перерезало бы через пояс, утром нас нашли бы на дороге задубевших, с серыми лицами, и после прощального жиденького винтовочного залпа ребята из соседней Шестой морской бригады, нахмурившись и молча, закидали бы нас землей в братской могиле. И я не мог бы сейчас ничего вспоминать.

Или, скажем, другой случай. В сорок втором году, под Калачом, когда против нас стояла восьмая итальянская армия… Хотя нет, не надо! Не будем отвлекаться и перейдем к тому, что произошло с Колей Званцовым, к той истории, которую он рассказывал нам в Ленинграде зимой сорок третьего года в здравбатальоне на Загородном проспекте, в большом сером здании напротив Витебского вокзала. (Теперь это здание стоит не только напротив Витебского вокзала, но и напротив нового ТЮЗа, нового Театра юных зрителей, построенного взамен того, что был на Моховой.) Мы находились тогда в здравбатальоне, куда человек, как известно, попадает из госпиталя, когда собственно госпитальное обслуживание ему уже не нужно, но какая-то рана еще не совсем затянулась, требует перевязок и сам он не вполне готов нести воинскую службу. Днем мы занимались боевой подготовкой — изучением оружия и строевой, кто не был освобожден. А вечером, лежа на деревянных топчанах, рассказывали друг другу кто что знал, видел и слышал. О том, как пригород Ленинграда Урицк шесть раз в рукопашном бою переходил из рук в руки, о Невской Дубровке, о боях под Моздоком, обо всяком таком. Почему-то мы все толковали о войне. Возможно, оттого, что сами были тогда в тылу. Это уже замечено: во время войны на передовой, если выдавалась тихая минута, бойцы редко говорили о боях, а больше о прошлой, довоенной жизни. А в госпиталях и на отдыхе всегда вспоминали передовую.

Такими вечерами Николай Званцов и рассказал нам, что с ним произошло однажды. Впрочем, даже не с ним, а, скорее, «через него». Какая-то странная сила, новая, неизвестная нам способность организма проявилась через него, сделала, так сказать, свое дело и ушла.

Это было в мае сорок второго года, во время нашего наступления на Харьков с Изюмского выступа. Операция оказалась неудачной. Из района Славянска немцы перешли в контрнаступление, ряд дивизий наших шестой, девятой и пятьдесят седьмой армий попали в окружение и с боями стали пробиваться назад, за Северный Донец.

Званцов служил в пулеметно-артиллерийском батальоне, и в конце мая их рота в течение двух недель держала оборону возле одной деревушки, название которой он забыл. Обстановка сложилась тревожная. На участке, который занимала рота, было тихо, но впереди происходили какие-то крупные передвижения. Орудийная канонада доносилась уже с флангов, было известно, чти соседний кавалерийский полк разбит и отступил. Назревала опасность прохода противника в тыл, ждали приказов из дивизии, но связь была прервана.

Местность кругом обезлюдела, и самая деревня, в которой они заняли оборону, уже не существовала как населенный пункт. Сначала ей досталось, еще когда немцы в сорок первом взяли Харьков и в этом краю шли крупные бои. А случайно уцелевшие тогда дома окончательно дожгли эсэсовцы из четвертой танковой армии, отступившие во время нашего недавнего прорыва к Мерефе и Чугуеву.

Так что деревня представляла собой лишь пожарища и развалины, там и здесь начинавшие зарастать кустарником. Был один-единственный кирпичный и тоже полуразрушенный дом, где разместился КП роты и где в подвале ютились двое оставшихся в живых и не эвакуировавшихся жителей — старик лет шестидесяти пяти и его глухонемая дочка. Старик делился с бойцами картошкой, которой у него в подвале был насыпан немалый запас. Он был еще довольно крепкий, вместе с дочкой рыл с солдатами окопы и помогал выкапывать позиции для орудий.

Вот тогда-то, в той деревне, с Николаем и начались странности в виде его удивительных снов. Впрочем, вернее, не совсем так, поскольку это в самый первый раз проявило себя, когда однажды утром командир роты послал Званцова в разведку.

Николай и еще один боец, Абрамов, пошли, чтобы уточнить, где, собственно, находится противник. Они прошагали около пяти километров, не обнаружив ни своих, ни чужих, а потом за небольшим лесочком, лежа на высотке, услышали шум приближающихся танков. Машины показались из-за рощицы, Званцов узнал быстроходный «Т-70» и с ним две «тридцатьчетверки». Это могло быть взводом танковой разведки, и Николай решил, что нужно подождать, пока танки подойдут поближе, затем остановить их и выяснить общую обстановку.

Они с Абрамовым лежали и ждали, и вдруг Званцов почувствовал, что не одни они наблюдают за танками, что еще и другие внимательные глаза — и не одна пара глаз, а множество — следят за приближающимися машинами и рассчитывают расстояние до них. Это чувство просто как ударило его в голову, он обернулся и, пошарив взглядом по местности, показал Абрамову на другой лесок, метрах в двухстах от них. Они стали туда вглядываться и оба сразу увидели, как из-за кустов едва заметно приподнялся ствол «змеи» — противотанковой немецкой пушки, которую на фронте так называли за длинный тонкий ствол и маленькую головку дульного тормоза.

И сразу грянул первый точный выстрел, просверливая воздух, полетел снаряд. Головной «Т-70» вздрогнул, башня покосилась, танк дохнул огромным клубом черного дыма, и Николай Званцов почти физически ощутил, как там, внутри, в миг взрыва боеприпасов и дикой ярости высоких температур, разом испепелились три тела, разом оборвались мысли, страхи, планы и три русских парня перестали быть.

Званцов с Абрамовым вскочили и закричали, как будто этим криком могли чем-нибудь помочь танкистам, но потом опомнились и легли, чтобы не обнаруживать себя.

Бой между тем разгорался. Противотанковая батарея, сделавшая засаду в леске, открыла беглый огонь по двум оставшимся танкам. «Тридцатьчетверки», отстреливаясь, стали отворачивать.

И тут Николай опять почувствовал, что еще новая группа людей сверху видит и их двоих, и батарею, и танки. Он дернул Абрамова за руку, они скатились с высотки в канаву. И вовремя, потому что над ними плыл на небольшой высоте «Юнкерс-88», и по песчаному гребню канавки сразу легла строчка ямочек со стеклянными капельками внутри, которые образуются, когда в песок попадают на большой скорости пули из крупнокалиберного пулемета.

И тут же, вот в этот самый миг, Званцов непонятным и непостижимым образом разом ощутил всю картину боя. Он ощутил ее как огромный пространственный многоугольник с движущимся верхним углом — ревущим самолетом, с углами на поверхности земли — противотанковой батареей немцев, где щелкали и перекатывались ка лафетах стволы орудий, железно рокочущими танками, уходящими от обстрела, им самим с Абрамовым, и последним углом — нашей танковой группой из десятка машин, которые молча прятались в дальнем редком леске, но были уже обнаружены с «Юнкерса». (Он твердо знал, что танки там есть, хотя и не мог понять, почему, как и чем он это чувствует.) Углы гигантского, перемещающегося над землей и по земле многоугольника были связаны отношениями, и именно они каким-то образом давали Званцову возможность ощущать себя. Артиллеристы фашистской батареи хотели расстрелять «тридцатьчетверки», танкисты рвались уйти из-под огня, командир «Юнкерса» видел танки в дальнем лесу и намеревался бомбить их, а его пулеметчик жалел, что не попал в две маленькие фигурки на опушке леса, которые были Званцовым и Абрамовым. Все эти стремления, намерения и сожаления проходили через сознание Званцова и все происходящее скрепляли для него в одно. Как будто он получил еще новое добавочное внутреннее зрение.

И не только это.

Он знал, что происходит, но какой-то миг был способен предвидеть, что будет происходить.

Он знал наперед, что два танка повернут не в сторону рощицы, откуда вышли, а двинутся по открытому месту к дальнему лесу. И действительно, едва лишь Званцов почувствовал это, передний танк стал отворачивать от деревьев.

Званцов знал, что «Юнкере» не будет теперь охотиться за двумя танками, а пойдет на лес, и, как бы слушаясь его, самолет взял правее и двумя секундами позже повернулся через крыло и стал падать в пике там, вдали.

Он знал, что батарея сейчас начнет огонь рубежами, и, прежде чем успел осмыслить это свое знание до конца, «змеи» прекратили прямой огонь по танкам и начали пристрелочные выстрелы впереди.

Какие-то несколько мгновений Званцов понимал все за всех. Он разом видел такое, чего нельзя увидеть зрением, читал все мысли в пространстве на несколько километров и чувствовал не только настоящее, но и ближайшее будущее.

Потом это кончилось, и он снова стал самим собой.

Танки скрылись за холмом, батарея замолкла. Разведчики по-пластунски добрались до леска и пошли в часть доложить об обстановке.

И целый день потом Званцов размышлял об этом удивительном многоугольнике и о том, каким же образом он мог видеть и чувствовать то, что недоступно ни глазу, ни чувству.

А после начались сны.

Первый он увидел в тот же вечер, когда лег на полу в доме, где помещался их ротный КП — командный пункт. Причем сон был очень сильный, отчетливый и резкий.

Званцову приснилось, будто он находится в красивом саду. Даже не в саду, а в парке наподобие Гатчинского парка под Ленинградом, с большими столетними деревьями, дорожками, посыпанными песком, и пышными клумбами. Сбоку, за поляной, был виден двухэтажный дворец, чистый и хорошо отремонтированный, а прямо перед ним, перед Званцовым, стоял маленький домик без окон. Даже не домик, а какой-то облицованный мрамором куб с дверкой в нем. Этот домик или куб был обнесен чугунной узорчатой невысокой решеткой.

Начав видеть сон — а он понимал, что тут именно сновидение, а не явь, — Званцов каким-то краем сознания подумал, что ему повезло с этим сном, и обрадовался, что хотя бы во сне отдохнет немного в таком прекрасном саду. А отдохнуть ему хотелось, поскольку он был на фронте уже почти одиннадцать месяцев, отступая в боях от самой границы, и даже на переформировках нигде не задерживался больше чем на неделю.

Но очень скоро, в ходе сна, он понял, что тут будет не до отдыха, поскольку все разворачивалось не так, как хотелось бы.

Он, Званцов, стоял, широко расставив ноги. Вдали послышался рокот мотора, в парк въехал большой открытый грузовик с молочными блестящими бидонами. Грузовик остановился. Два человека, приехавших с ним, отослали шофера прочь и подождали, пока он уйдет. Потом они открыли борт и поспешно стали сгружать тяжелые, наполненные бидоны.

В руке у Званцова оказалась связка ключей. Он открыл калитку в чугунной ограде, затем — дверь в домик. Внутри была небольшая комната без окон, а в полу — люк, куда вела винтовая лестница, довольно широкая. Званцов, а за ним люди с тяжелыми бидонами спустились вниз, в новое помещение. Здесь на невысоких постаментах стояло пять или шесть дубовых гробов.

Дальше пошло уже совсем необъяснимое. Званцов и люди, которыми он, по-видимому, руководил, стали снимать крышки с гробов, оказавшихся пустыми. Молочные бидоны все были снесены вниз. Один из мужчин открыл первый бидон, и Званцов увидел, что в бидоне никакое не молоко, а разобранные на части автоматы с автоматными дисками.

Это до того удивило Званцова, что он проснулся. Он проснулся и увидел, что в двух шагах от него, тут же в КП, на полу сидит незнакомый ему человек в большой фуражке и глядит на него широко раскрытыми светлыми и даже какими-то жадными глазами.

Миг или два они смотрели друг на друга, затем человек в фуражке погасил глаза и отвернулся. Званцов был озадачен появлением незнакомца на КП роты. Но в остальном в комнате все было в порядке. Мрачный лейтенант Петрищев, командир роты, сидел, как обычно, за столом, склонившись над картой, освещенной горящим куском телефонного немецкого провода. Разведчик Абрамов спал на единственной постели, лежа на спине, раскинув руки и раскрыв рот. И все другие на КП тоже спали, а в окне было видно звездное небо и чернела фигура часового, опершегося на винтовку.

Званцов повернулся на другой бок, закрыл глаза, и тотчас включилось продолжение сна. Но как бы после перерыва.

Теперь он находился уже во дворце. Это можно было понять по тому, что он стоял в комнате, а через окно был виден тот же сад с аллеями и клумбами. Рядом со Званцовым был седой господин в зеленом пиджаке, брюках гольф и высоких зашнурованных ботинках. (Почему-то во сне Званцов определил для себя этого человека именно как «господина», а не «гражданина».) Званцов и господин разговаривали на каком-то иностранном языке, причем Николай в качестве, так сказать, персонажа этого сна знал язык, а в качестве действительно существующего бойца Званцова, в тот момент спящего и сознающего, что спит, не понимал ни единого слова.

Они разговаривали довольно бурно и жестикулировали оба. Седой господин повернулся к двери, что-то крикнул. Тотчас она отворилась, двое мужчин цвели третьего, оказавшегося тем шофером, который в первом сне привел грузовик в сад. Но теперь он был похудевший, с затравленным лицом и разорванной губой. Седой господин и Званцов — опять-таки в качестве героя этого странного сна — набросились на шофера и принялись его избивать. Сначала тот не защищался, а только прятал голову. Но вдруг в руке у него мелькнул нож, он бросился вперед и ударил Званцова в лицо. Нож скользнул по подбородку и задел шею. Тогда другие сбили шофера с ног, а Званцов, зажимая рукой шею, отошел в сторону, вынул из кармана зеркальце и заглянул в него.

Он заглянул в зеркальце и увидел там чужое, не свое лицо. Это было уже совершенно необъяснимо. Сон снился Званцову, Званцов был, так сказать, субъектом этого сна, действовал в нем и сознавал свое «я», но, когда он посмотрел в зеркальце, там было не его, а чужое лицо…

Тут Званцов почувствовал, что его трясут, и проснулся. Была его очередь заступать на пост у КП. Он встал, совсем не отдохнувший, взял свой полуавтомат, пошатываясь, вышел на улицу и стал на пост, с сожалением отмечая, как предутренний ветерок выдувает у него из-под гимнастерки застрявшие там кусочки тепла.

Он оглядел деревню, над которой уже занимался рассвет, и вдруг понял, что где-то уже видел то лицо, которое во сне глянуло на него из зеркальца. Он видел его сравнительно недавно: то ли месяц назад, то ли неделю, то ли день. Но в то же время, как это часто бывает со снами, теперь он совершенно не мог вспомнить, какое же оно было.

Новые сутки прошли в роте напряженно. Удалось ненадолго связаться со штабом дивизии. Оттуда пришел приказ держать деревню насмерть, чтобы обеспечить отступление других крупных частей. Но противник не показывался, и даже та батарея, которую засекли разведчики, куда-то убралась.

И вместе с тем уже с той ночи, когда Званцову приснился первый сон, через расположение роты стали поодиночке проходить солдаты пехотной дивизии, которая первой приняла на себя танковый таран немцев под Мерефой, не отступила ни на шаг и была почти полностью уничтожена вместе с командиром и штабом. Раненых мрачный лейтенант Петрищев направлял дальше в батальон, а здоровых задерживал и оставлял на укрепление своей обороны.

Тогда же ночью, как потом узнал Званцов, в расположение роты приблудился и незнакомец в фуражке. Это был уполномоченный Особого отдела дивизии. Их отдел еще в самом начале мая на марше наткнулся на засаду танкового дивизиона эсэсовцев и потерял три четверти сотрудников. Удубченко, так называл себя незнакомец, состоял тогда в ординарцах у начальника отдела и после этой катастрофы, по его словам, был сразу произведен в уполномоченные. Еще через три дня дивизия была разрезана на части, отдел попал под жестокую бомбежку, и в живых остался уже только он один. Он взял с собой уцелевшее имущество отдела — огромную и очень неудобную пишущую машинку «Ундервуд» и единственную не сгоревшую папку с делами — и с этим стал пробиваться на восток к своим.

До выяснения личности Петрищев оставил его при КП. Удубченко, очевидно, очень хотелось быть особистом, а не переходить в рядовые бойцы. Ни днем, ни ночью он не расставался со своей папкой. Солдаты в роте посмеивались над ним и спрашивали, стал бы он машинкой «Ундервуд» отстреливаться от немцев, если бы пришлось. На это он ответил, что у него есть пистолет «ТТ», и показал его.

К Званцову Удубченко относился с каким-то повышенным интересом. Николай заметил, что тот все время старается остаться наедине с ним, и, когда они работали на окопах, несколько раз ловил на себе его пристальный, жадный взгляд.

Следующие два дня в роте было спокойнее. Командиры взводов с бойцами отрывали запасные окопы и ходы сообщения, уточняли секторы обстрела для пулеметов. Противник же как будто решил оставить батальон в покое. Грохот артиллерии переместился к востоку. Только очень часто, и днем и ночью, над позициями батальона пролетали немецкие транспортные самолеты «Ю-52», держа курс на Изюм.

И опять Званцову начали сниться сны, но теперь они были уже другие.

Однажды ему приснилось, будто он идет постепенно повышающимся подсолнуховым заросшим полем. Ночь, и темно. Но он идет уверенно и выходит к опушке леса. У самой опушки над полуобвалившимся старым окопом, накренившись, нависает обгоревший советский двухбашенный учебный танк — ветеран боев сорок первого года. Броня у него раздута изнутри, очевидно, от взрыва боеприпасов. И по раздутому месту белой краской коряво и безграмотно чьей-то рукой намалевано по-русски: «Бронья крипка, и танки наши бистри». Званцов знает эту надпись, но не возмущается, а только улыбается про себя. Но отсюда, от танка, он перестает идти свободно, а пригибается и кошачьим легким скоком начинает перебегать от дерева к дереву. Так он двигается около полукилометра, затем ложится на траву и ползет по-пластунски. Перед ним, освещенная лунным светом, показывается поляна. Званцов видит силуэты каких-то больших машин с крытым верхом и людей в черных шинелях, которые стоят и ходят возле этих машин. Званцов долго наблюдает, затем удовлетворенно кивает чему-то и ползком пускается в обратный путь…

На этом месте сон прервался. Некоторое время мелькали разрозненные кадры старого сна — в саду. Потом снова пошла целая большая часть без перерывов.

Теперь Званцов, опять-таки ночью, стоял на большой пустынной поляне среди леса и чего-то ждал, напряженно глядя вверх на небо. Наконец издалека послышался звук самолета. Званцов вынул из кармана фонарик, посигналил несколько раз. Невидимый самолет наверху приблизился, потом стал уходить. Званцова это не обеспокоило. Он лег на траву и принялся ждать. Через некоторое время на большой высоте в небе, но уже не сопровождаемый звуком моторов, вспыхнул огонек. Званцов тотчас вынул из кармана второй фонарик и посигналил двумя. Огонек стал стремительно падать, затем погас. Но на фоне светлеющего неба была уже видна темная птица, несущаяся к земле. Это был планер. На высоте метров в двести он вышел из пике, черной тенью скользнул над лесом, приземлился, запахивая выпущенными шасси траву на поляне, пробежал шагов с полсотни и остановился неподалеку от Званцова.

Тотчас брюхо его раскрылось, десяток темных фигур высыпало наружу. Званцов вскочил, поднял руку, и, подчиняясь его команде, они поспешно и бесшумно пустились за ним в лес. Они вышли к обгоревшему танку с безграмотной издевательской надписью, сделанной немецкой рукой, и оттуда двинулись очень осторожно. Впереди почувствовалась поляна. Званцов разделил свой отряд ка три группы. За деревом была видна фигура часового в черной шинели. Званцов вынул нож из ножен, легко — как это бывает во сне — шагнул к часовому, со спины зажал ему одной рукой рот, а другой погрузил нож в горло. Тотчас сзади него раздался свист, пришедшие с ним люди бросились вперед к машинам с крытым верхом, которые стояли на поляне.

Солдаты в черных шинелях кинулись им навстречу, завязался короткий горячий бой. Одна из машин неожиданно вспыхнула багровым пламенем и взорвалась, разметав в стороны несколько фигур. Но Званцов с пистолетом в руке уже пробивался к другой. Там метался человек, лихорадочно чиркая по борту какой-то коробочкой. Второй, в кабине, пытался завести мотор. Званцов выстрелом снял первого, затем второго, бросился в кабину и, даже не задерживаясь, чтобы вытолкнуть убитого прочь, нажал стартер, дал полный газ, слыша, как сзади взрывается третья машина, вписался в мощную короткую дугу поворота и вырвался с поляны.

Уже рассвело. Лесная дорога с мелкими, поросшими травой колеями неслась ему навстречу. Бросая машину из стороны в сторону, на полную окружность поворачивая баранку, он мчался к цели, которую знал. Группа каких-то людей пыталась преградить ему путь, но они только брызнули, спасаясь из-под колес, и радужными звездочками от пуль расцветилось стекло кабины.

Потом лес сдернулся назад, светло вспыхнул полевой простор. Впереди, пониже, шел бой. Маленькие издалека, как игрушечные, разворачивались танки, батарея стреляла по ним, перебегали ломкой цепочкой солдаты.

Слившись с машиной, Званцов низвергался с холма дорогой, которая, извилистая, как след от удара кнута, вела его в самый центр боя. Убитый рядом с ним колотился головой о подушку сиденья, и Званцов все не мог, не мог, не имел ни секунды, чтобы открыть дверцу и выкинуть его.

Бой приблизился, уже звучно ткали пулеметные очереди. Набежала линия окопов, бойцы с удивленными лицами вскакивали, поднимали руки, стараясь остановить его. Он пролетел мимо них, пролетел через минное поле — рядом взорвалась мина, но он уже был далеко, — проскочил цепочку атакующих. Опять мчащаяся грунтовая дорога напряженными дугами легла ему под колеса. Казалось, не он поворачивает машину, а вертится сама земля — мелькающие куски горизонта, вытянувшиеся в линейки кустарники, зеленые холмики перелесков, — вертится, чтобы гнать ему под радиатор две колеи и спрямить его молниеносный путь.

Наконец новый лес набежал на него тенью и прохладой. Ветки зашелестели по кабине. Званцов стал убирать газ, повернул на лесной проселок, пронесся к небольшому домику, затормозил и стал.

Несколько человек в штатском бросились ему навстречу. У него от пережитой скорости еще качались в глазах деревья и плыла поляна с домиком, но он уже выскочил из кабины и вместе со штатскими стал сдирать с машины брезентовый верх. Под ним была большая рама с продольными металлическими желобами.

Спеша подъехали еще три грузовика, набежали еще люди. Молча, не теряя секунд, чтобы произносить слова, Званцов со штатскими лихорадочно закидали ветвями первую машину, которую он привел, и на руках откатили ее в лес, в самую гущу, под деревья. Брезентовый верх был натянут на другой грузовик, откуда-то тащили еще такой же брезент и деревянные стойки. Появились три солдата в зеленых мундирах. Они сели в три новые машины и один за другим, поднимая пыль, покатили прочь от домика.

И тотчас Званцов другим, не этим, зрением увидел, как там, за линией фронта, которую он только что проскочил, на аэродромах, поднятые по тревоге, бегут к самолетам маленькие фигурки, услышал, как раздается команда: «От винта!» — как, взревев, начинают петь моторы.

Через миг он был уже не только Званцовым, но и летчиком в самолете. Земля провалилась, провисла под ним огромной вогнутой чашей, на уровень глаз стал убежавший в бесконечную даль горизонт. А он, летчик, пытливо всматривался вниз, прикусив губу, искал что-то среди макетных домиков деревень, выпуклых ковриков перелесков и рощ, среди узеньких светлых дорожек. Потом внизу, на лесной дороге, он увидел медленно торопящегося жука-машину с крытым верхом. Это было то, что нужно. С радостным приливом в сердце он пошел в пике, приготовляясь отпустить тяжелый бомбовый груз.

И так поочередно Званцов был тремя летчиками и, будучи ими, один за другим уничтожил три грузовика с крытым верхом, которые были отправлены с той поляны в лесу. Но одновременно он был и прежним Званцовым, оставшимся с самой первой, главной и значимой, машиной, спрятанной глубоко в лесу. С той машиной, в кузове которой он сидел и где в кабине, так и не убранный еще, лежал убитый шофер…

Потом этот сон снился Званцову целых три ночи подряд и замучил его. Стоило ему закрыть глаза, как сразу начинался ночной бой с людьми в черных шинелях на поляне, или дорога мчалась под радиатор грузовика, или он поднимался на самолете, преследуя не ту, другую, ложную машину.

А на четвертую ночь явилась как бы заключительная часть этих снов.

Он лег вечером на КП, снял сапоги, примостил под плечо шинель и сунул голову в шлем. (Вообще-то он шлем не любил и так не носил его, но для спанья пользовался охотно, поскольку мягкий внутренний каркас шлема по удобности почти равен подушке.) Он закрыл глаза, и в тот же миг ему стал сниться сон.

Званцов ехал куда-то по железной дороге. Стучали колеса, внизу сыпались и сыпались шпалы, а он знал, что везет в вагоне и куда-то уже благополучно довозит что-то чрезвычайно ценное. Поезд остановился на чужой, незнакомой станции. В сизого цвета форме с фашистским знаком на рукаве двое рабочих возились рядом у стрелки. Чужие солдаты в комбинезонах вольно стояли на перроне. К Званцову бежал начальник станции с каким-то белым жезлом в руке, потный, с выражением почтительности и страха на лице. А он, Званцов, ждал его объяснений холодно, презрительно и властно…

Затем станция исчезла, он находился в большом зале с террасой с правой стороны. Впереди никого не было. Но сзади, Званцов это знал, плотной молчащей толпой стояло множество народу, почти все в мундирах, — маршалы, генералы и полковники фашистской армии. В зале было тихо, но в какой-то момент сделалась уже совершенная гробовая тишина. Широкая белая дверь впереди отворилась, послышались быстрые шаги, и в зал вошел… Гитлер. Гитлер с усиками и челкой, одетый в серый френч и бриджи. Гитлер шел навстречу Званцову, сзади замерла толпа военных. А Званцов напрягся, готовясь резким, пружинным движением выбросить вперед руку в фашистском приветствии и чувствуя, как от этой напряженности еще плотнее облегает его плечи по мерке сшитый офицерский френч.

Гитлер остановился, его костистое лицо было бледно. С минуту он смотрел на Званцова каким-то бешеным и в то же время умильным взглядом. Потом глаза его зыркнули куда-то назад, за званцовскую спину. Оттуда вышли два фанфариста, стали рядом со Званцовым справа и слева, набрали воздуху в легкие, задрали головы, и… резкий крик петуха огласил зал.

Петушиное кукареканье и разбудило Званцова.

Это был единственный сохранившийся в деревне петух, который чудом сумел пережить и немецкое наступление сорок первого года, и проход эсэсовских частей в сорок втором.

Петух разбудил Званцова, и он проснулся совершенно ошарашенный.

Что это могло быть, и почему ему виделись такие картины? Он понимал, что эти сны снятся ему неправильно, что здесь какие-то чужие сны, которые не могут сниться ему, советскому солдату Званцову, и просто по ошибке попадают в его голову.

Но чьи же тогда эти сны?

Сидя в комнате на полу, он огляделся. Вернувшись с обхода боевого охранения, спал мрачный лейтенант Петрищев, командир роты. (Он был почти всегда мрачен, потому что в Бресте у него остались жена и две совсем маленькие девочки, и он ничего не слышал о них с самого начала войны.) Но лейтенанта Петрищева Званцов знал хорошо, вместе служил с лейтенантом под Брестом и был в нем уверен, как в самом себе.

Рядом со Званцовым храпел Вася Абрамов, напарник Николая по разведке. Абрамов попал в их часть недавно, после госпиталя. По его рассказам Званцов знал всю его биографию и понимал, что биография эта была как раз такой, какая ему рассказывалась. До войны Абрамов служил действительную в Особом железнодорожном батальоне Краснознаменного Балтийского флота в Ленинграде. Это была интересная воинская часть, единственная, возможно, на всех флотах мира. Под Ленинградом есть форты Красная Горка и Серая Лошадь, которые связываются с Большой Ижорой специальной железнодорожной веткой. Для обслуживания ветки, по которой на форты подвозятся вооружение, боеприпасы и всякое другое, и был в свое время создан Особый железнодорожный батальон. Служили в нем железнодорожники и исполняли железнодорожные обязанности. Но вместе с тем они носили флотскую форму и принадлежали к КБФ. Будучи бойцом этого батальона, Абрамов по выходным часто наезжал в Ленинград, хорошо знал его, и Званцов, сам ленинградец, имел все возможности точно проверить это знание. (Абрамов даже бывал в той новой бане на улице Чайковского, которую Званцов как раз строил перед войной, будучи бригадиром каменщиков.) Да и вообще они были друзья, вместе ходили в разведку, и не один раз жизнь одного зависела от совести и смелости другого.

Еще один человек спал на КП. Связист Зорин. Но он был совсем молодой паренек, двадцать третьего года рождения, и весь на виду, с молодым пушком, еще не сошедшим со щек, с письмами с многочисленными поклонами, которые часто приходили ему в часть из родной деревни.

Никому из этих троих не могли предназначаться сны, которые по ошибке попадали к Званцову.

Раздумывая обо всем этом, Николай вдруг почувствовал, что на него сзади кто-то смотрит. Он обернулся и увидел, что особист Удубченко сидит у стены, прижимая к груди свою неразлучную папку, и глядит на него светлыми глазами.

Потом он поднялся, подошел к Званцову и неожиданно спросил тихим голосом:

— А ты немецкий знаешь?

— Нет, — сказал Званцов.

— А польский?

— Тоже нет.

Званцов действительно не знал никаких иностранных языков. Вернее, он учил когда-то в школе немецкий, но от всего этого обучения у него в голове осталось только «Ихь хабе, ду хаст…» и еще немецкое слово «офт» — «печка», относительно которого он не был даже уверен, что это именно «печка», и которое могло быть немецким словом «часто».

Удубченко миг смотрел на Званцова с каким-то ожиданием, потом сказал: «Ладно», — и вышел из КП.

Все это было подозрительно. Это даже могло звучать как пароль: «Знаешь ли ты немецкий язык?» — «Нет». — «А польский?»

Но в то же время Званцов понимал, что не может сейчас ничего сделать. Схватить, например, полуавтомат, наставить на особиста и крикнуть людям, что он шпион. Но почему? Откуда? «Потому что мне снятся такие сны».

Все это было глупо.

Терзаясь сомнениями, Званцов свернул козью ножку, высек кресалом огонь, прикурил от фитилька, отчего верхний слой махорки стал распухать, затрещал и запрыгал в стороны маленькими искорками, накинул на плечи шинель и вышел на улицу.

Дурацкий и подлый сон! Чтобы он, Званцов, вытягивался перед собакой Гитлером! Да он бы разорвал его пополам, доведись оказаться рядом, и оба куска этой твари затоптал бы в землю. В землю своими кирзовыми сапогами, а потом бы еще пошел и потребовал у ротного старшины, чтобы тот выдал другие сапоги, а те, первые, сам выкинул бы.

Званцов затянулся козьей ножкой, помотал головой, вытряхивая сон, и огляделся.

Стояла душистая, бархатная, мягкая украинская ночь. Пахло яблоневым цветом и жасмином. Воздух был такой теплый, что обнаженная рука почти не чувствовала его. Но деревня, залитая синеватым фосфоресцирующим светом луны, была уродлива и безобразна. Дико и заброшенно торчали трубы сожженных домов, тишина казалась кладбищенской, и повсюду — в темных местах развалин, в овраге за садом, в дальнем леске за полем — притаились угрозы.

Обстановка на фронте была неопределенной, и Званцов знал, что за леском уже может накапливаться фашистская пехота, что вражеский лазутчик, возможно, смотрит на него в этот миг из-за полусгнившей прошлогодней скирды на поле.

А главное, было неясно, в какой стороне противник, в какой свои и куда роте нужно повернуться лицом, чтобы ей не ударили в спину.

От этих мыслей Званцову сделалось неуютно и холодно. Он опасливо переложил цигарку так, чтобы огонек был в закрытой ладони.

В дальнем краю сада между яблонями возникло какое-то движение. Званцов вздрогнул, напрягся, вглядываясь туда. Движение повторилось. Он, стараясь не наступать на сучки и пригнувшись, пошел вперед и, подойдя, увидел глухонемую девушку, дочь старика.

Она, одетая в серое холщовое домотканое платье, босая, короткими и сильными, но в то же время какими-то неуклюжими рывками рыла землю лопатой. Рядом валялся большой, неумело сколоченный ящик, а на нем — мешок с зерном.

Почувствовав присутствие Званцова, немая испуганно обернулась и отскочила в сторону.

Званцов посмотрел на яму, ящик и мешок. Он понял, что старик с дочерью не верят, что рота будет удерживать деревню от немцев, и заранее закапывают хлеб, чтобы его не отобрали фашистские мародеры. От этих мыслей ему стало горько и совестно перед немой.

Он жестом попросил у нее лопату, поплевал на ладони и в рыхлой, податливой садовой земле быстро выкопал яму. Вдвоем они уложили туда ящик с мешком внутри, закидали все и утоптали.

Званцову захотелось пить. Он сначала спросил у девушки воды, потом сообразил, что она не слышит, и стал знаками объяснять, чего он хочет.

Она тупо смотрела на него, не понимая. Потом поманила за собой. Они подошли к дому. Немая нагнулась к окошку в подвал, замычала. Внизу зажегся огонек коптилки, по лесенке поднялся старик. Пока он поднимался, луна освещала его лысину, обросшую по краям длинными нечесаными волосами.

Узнав, что Званцов хочет пить, старик сказал, что угостит его чаем с медом, и позвал вниз, к себе. Званцов стал отказываться. Хотя ему очень хотелось чаю с медом, он понимал в то же время, что этот мед, картошка да хлеб, закопанный в саду у яблони, станут, возможно, единственной пищей этих двоих на долгие месяцы вперед.

Пока они разговаривали, за изгородью опять мелькнул особист со своей папкой, и старик, неодобрительно глядя на него, сказал:

— Вот все ходит, ходит. А чего надо?

Потом старик все же уговорил Званцова и сам полез в подвал вперед. Лестница, приставленная изнутри к окну, была узкая и шаткая. Немая подала Званцову руку, чтобы он не упал в темноте. Ладонь у нее была мясистая и от этой мясистости неприятная. Руку она сначала подала по-деревенски, лодочкой, но потом Званцов почувствовал, что верхние фаланги ее пальцев крепко и доверчиво обхватили его ладонь. От маленькой ласки у него потеплело на сердце; он вспомнил жену с сынишкой в Ленинграде, от которых у него почти год не было известий, и ощутил, как у него в темноте увлажнились глаза.

Подвал был большой и в одном углу от пола до потолка завален картошкой, которая начала прорастать бледными ростками. Пахло кислым. Стояли скамьи с тряпьем — постели старика и дочки, стол, какие-то ящики. На сырой кирпичной стене на ржавом костыле висело небольшое, с молочным налетом зеркало в рамке.

Старик прибавил свету, вытащив фитиль в коптилке, развел самовар, в котором вода была уже подогретой. Они стали пить липовый чай с медом. Разговор не клеился, старик был немногословен. Оказалось, что он учитель, и Званцов заметил, что у него действительно руки человека не деревенской, а городской, интеллигентной работы.

Немая смотрела в лицо Званцову и все время улыбалась, но какой-то бессмысленной улыбкой. Старик сказал, что она всю жизнь прожила здесь, в соседней деревне, не знает языка глухонемых и неграмотна. Из-за ее уродства и из-за того, что они только что вместе закопали хлеб в землю и оба понимали, что это значит, Званцову все время было очень совестно перед немой и ее отцом. Ему не сиделось в подвале.

Наверху, над бревенчатым потолком, послышались шаги — подвал находился как раз под комнатой, где расположился ротный КП. Званцов сказал, что это пришел командир роты, которому он может понадобиться, поблагодарил за чай и выбрался на улицу…

Этой же ночью грохот артиллерийской канонады раздался совсем в тылу званцовского батальона, а наутро пришел приказ из дивизии, где было сказано, что батальону держать позиции в течение трех суток, после чего он должен идти на соединение с дивизией на восток.

Но немцы так и не показывались в окрестностях деревни. Мрачный лейтенант Петрищев совсем извелся, потому что он ждал боя и готовился к нему, а неопределенность была еще хуже и опасней, чем любая определенная опасность.

С утра Званцов с Абрамовым опять пошли искать противника. Они побывали в той роще, где когда-то стояла немецкая противотанковая батарея, потом отправились кругом, с юго-запада на северо-восток, к лесу, который должна была занимать одна кавалерийская часть и в котором разведчики ни разу не бывали.

Ни на опушке, ни в километре вглубь никаких воинских частей не оказалось. Званцов с Абрамовым пошли опушкой дальше, так что деревня, где стояла их рота, оказалась у них за солнцем.

Место было неровное. Они спустились в овраг, по дну которого там и здесь валялись стреляные почерневшие снарядные гильзы, вышли наверх, где по гребню проходила линия старых окопов. Званцову почему-то стало казаться, что он уже бывал здесь и знает эти места. Они перескочили через несколько полуобвалившихся ходов сообщения, многократно переплетенных серыми телефонными проводами. В просвете между деревьями что-то зачернелось. Странное предчувствие укололо Николаю сердце.

Перед разведчиками, накренившись над окопом, стоял двухбашенный старый танк из званцовского сна. По вздутому борту шла надпись корявыми буквами: «Бронья крипка, и танки наши бистри».

Званцова это так удивило, что он сразу вспотел и почувствовал, как гимнастерка облепила спину.

И тут же в лес шла тропинка, которую он тоже помнил по снам.

Он откашлялся — у него сразу пересохло в горле, — кивнул Абрамову, и они осторожно двинулись по этой тропинке.

Они не прошли и километра, как впереди раздалось резкое: «Стой! Руки вверх, не двигаться!» Из-за кустов с нацеленным автоматом в руке вышел человек.

Он был в черной шинели. В матросской.

— Кто такие?

— Свои, — ответил Званцов из-за дерева. (Они успели оба отскочить за деревья.) — Пехотная разведка. А ваша что за часть?

— Руки! — раздался другой голос.

Разведчики оглянулись и увидели, что позади них стоит второй матрос с автоматом.

— А ну-ка, давайте отсюда, ребята, — сказал первый матрос. — Наша часть секретная. В расположение хода нет. Не задерживайтесь. Петров, проводи.

Второй матрос довел их до опушки, и разведчики отправились в свою роту. Но еще прежде, чем они ушли, Званцов успел заметить за деревьями силуэт какой-то большой машины, прикрытой ветками.

Они вернулись в деревню уже затемно, причем Званцов шел в самой глубокой задумчивости.

По дороге, уже ближе к роте, Абрамов стал вспоминать свою собственную службу на флоте и гадать, что же за секретная часть это может быть. Но Званцов почти не слушал его, с ужасом думая, что сейчас не доверяет ни Абрамову, ни Петрищеву, никому из тех, с кем он ночевал на КП, и даже самому себе. Сон переходил в реальность, и Званцову начало казаться, что он сходит с ума.

До самого позднего вечера он не мог решить, нужно или не нужно рассказывать лейтенанту о своих снах, и, ничего не решив, совершенно замученный, улегся на своем месте на КП. В комнате было шумно, Петрищев удвоил боевое охранение, приходили связные из взводов, и телефонист держал постоянную связь с батальоном.

Званцов заснул лишь к середине ночи, и, как только глаза его закрылись, так сразу ему представилось, что он глядится в какое-то мутное пекло, в запыленное зеркало, и в нем отражается лицо. Но снова не его, а чужое. Лицо!

Как будто что-то иглой укололо его в сердце. Он проснулся, мгновение соображал. Некая мысль озарила его, он поспешно встал, взял свой полуавтомат и вышел из дома.

Эта новая ночь была ветреная. Поворачивало на непогоду, небо по западному краю затянуло тучами.

Званцов огляделся, подождал, пока глаза привыкнут к темноте, проверил, есть ли в ножнах его нож, и спорой походкой пошел из деревни. Он знал, где сегодня стоят часовые, и, чтобы не наскочить на них, через огороды двинулся где ползком, а где короткими перебежками. Потом огороды остались позади, он вышел на тропинку, огибающую овраги. Сначала он шагал неуверенно, но затем перед ним легло подсолнуховое поле, и Званцов понял, что идет верно.

Он стал торопиться. Часто оглядываясь, почти побежал. На выходе с поля перед ним стала мелькать тень. Не теряя ее из виду, он пошел за ней и в лесочке оказался совсем близко от нее.

То был старик из погреба. Но теперь он выпрямился, походка его была легкой и гибкой. Чтобы не шуметь, Званцов остановился, присел на землю и скинул сапоги. В какой-то миг ему послышались шаги сзади, он спрятался в кустах и увидел, как мимо него, бледный и озираясь, скользнул особист Удубченко.

Званцов так и думал, что он должен здесь появиться, пропустил его и пошел сзади.

Он миновал лесок, но на широкой, просторной поляне увидел, что особист уже куда-то исчез и по траве идет один только старик. Званцов удвоил осторожность, обошел поляну краем и приблизился к старику, когда тот остановился, глядя в небо.

Званцов уже осторожно взялся за предохранитель автомата, чтобы спустить его, и оглянулся, прикидывая, как ему действовать на случай нападения сзади. Но тут под ногой его что-то хрустнуло.

Старик стал смотреть в его сторону, и было неясно, видит он Николая или нет.

Тучка нашла на луну, потом освободила ее. Званцов приготовился было шагнуть за куст.

Старик, глядя на Званцова, сказал что-то не по-русски. И вдруг Николай ощутил свирепейший удар по голове. В мозгу у него как бы что-то взорвалось. Он обернулся и увидел, что в шаге от него стоит глухонемая дочка старика, держа в руке какой-то продолговатый предмет.

У него стали отниматься руки и ноги, и он подумал: так умирают. Но в этот момент оглушительно, как может только пистолет «ТТ», грянул выстрел. Пуля слышимо пролетела мимо Званцова и ударила в старика, который охнул и согнулся. За спиной глухонемой девки появился особист Удубченко, на ходу одним махом сбил ее с ног и кинулся к старику.

Через две минуты все было кончено. Старик и девка, которая теперь уже не была глухонемой, а злобно ругалась по-немецки, связанные поясными ремнями, лежали на траве, а Удубченко, дрожа от возбуждения и даже как-то подхихикивая, говорил Званцову:

— Вот гады! Вот гады!.. Понимаешь, а я думал, ты вместе с ними. Чуть в тебя не выстрелил. Чуть тебя не срезал…

Николай, у которого начало проходить кружение в голове, подобрал на траве продолговатый фонарь, выроненный девкой, и пошел на середину поляны.

Немецкий самолет уже гудел в высоте и Званцов уже ему сигналил, когда на поляне, поднятые выстрелами, появились моряки в черных шинелях, которые в соседнем леске стояли с батареей гвардейских минометов, или «катюш», как их стали называть позже.

Званцов им все объяснил. А дальше события стали развиваться точно как во сне Николая.

Самолет улетел. Некоторое время над поляной было тихо. Потом в небе возник огонек. Огромная черная птица бесшумно проплыла над верхушками деревьев. Планер, скрипя, снизился, пробежал метров пятьдесят по поляне, срывая дерн своими шасси, которые были у него обкручены колючей проволокой.

Раскрылась дверца.

Но Званцов с Удубченко и моряки были наготове. Полетела граната, раздался залп. Фашистские десантники, захваченные врасплох, даже не пытались оказывать сопротивление. Весь их отряд был захвачен и, за исключением убитых, доставлен в роту.

А наутро фронт пришел в движение. Два батальона немцев при поддержке танков ударили на тщательно продуманную оборону лейтенанта Петрищева. Позади деревни начали выходить из окружения потрепанные дивизии пятьдесят седьмой армии и дивизион гвардейских минометов. А мрачный Петрищев сражался, обеспечивая их отход. Его рота была больше чем наполовину уничтожена, но выполнила приказ и ушла из деревни только на третью ночь, унося раненых и забрав с собой два оставшихся в целости орудия. Лейтенант Петрищев тоже катил пушку, вернее, держался за лафет. Он оглох, голова у него была туго перебинтована, но он продолжал давать приказы и указания. Только этих указаний уже никто не слушал.

Потому что он был в бреду.

Однако Николай Званцов именно в этих боях не принимал тогда участия и узнал о них позже, по рассказам товарищей. Вместе с Удубченко, со стариком, бывшей глухонемой и оставшимися в живых немецкими десантниками его сразу направили в штаб дивизии, в Особый отдел армии. Выяснилось, что «старик» был крупным немецким разведчиком-диверсантом, а ложная глухонемая — его помощницей. Их специально оставили в тылу отступивших немецких частей, чтобы выкрасть у нас новое оружие — одну из «катюш», значение и силу которых уже тогда понимала ставка Гитлера.

Фашистский диверсант засек батарею и по рации, которая у него была спрятана в картошке в подвале, вызвал десант на лесную поляну. Но до того, как вызвать, он несколько раз продумывал всю операцию, вернее, почти постоянно думал о ней и представлял себе, как она пройдет, как он вывезет «катюшу» через фронт, даже как доставит ее в Германию и получит награду от Гитлера. Он мечтал и представлял себе все это по ночам, сидя в погребе под ротным КП, и все эти мечты и представления каким-то непостижимым образом транслировались Званцову и возникали в его снах. (И Званцов во сне даже говорил по-немецки и по-польски, чем и вызвал подозрения Удубченко.) Возможно, что этот фашист мечтал как-то очень активно и страстно и возбуждал вокруг себя некое неизвестное еще нам электромагнитное поле. Но скорее всего дело было не в качестве его мечтаний, а в каких-то особых способностях, которые вдруг проявились в Званцове. Ведь над этим «стариком» на КП роты ночевало много народу, а сны снились только Николаю. Да и, кроме того, раньше был еще тот случай с многоугольником.

В Особом отделе армии Званцов рассказал и о своих первых снах, о грузовике с бидонами и шофере. И немец показал, что это относилось к его воспоминаниям о тридцать девятом годе в Польше, когда они еще летом стали тайно завозить оружие в немецкие поместья на территории польского государства и создавать там фашистскую «пятую колонну». Об одной такой истории, когда их чуть не выдал польский шофер, «старик» и вспоминал в ту ночь, когда Званцову снились парк и склеп, где прятали автоматы. (Тот маленький домик без окон был склепом.) В Особом отделе очень удивлялись способности Званцова чувствовать чужие мысли и даже хотели задержать его при штабе армии, чтобы ему снились мысли тех пленных немецких офицеров, которые были убежденными фашистами и отказывались давать нужные показания. Но Николаю уже ничего не снилось, он чувствовал себя неловко при штабе и стал проситься, чтобы его отпустили в батальон, что в конце концов и было вскоре сделано.

А Удубченко остался служить при Особом отделе. Он сдал туда пишущую машинку «Ундервуд» и ту папку с делами. Его назначили писарем, и он сразу радостно приступил к исполнению обязанностей…

Вот такая история приключилась с Николаем Званцовым, и он рассказал нам ее долгими вечерами в феврале сорок третьего года в Ленинграде, на Загородном проспекте, напротив Витебского вокзала. Одни сразу поверили ему, а другие выражали осторожное сомнение и говорили, что тут еще надо разобраться.

Действительно, тут еще не все ясно. Но, с другой стороны, мы и в самом деле не до конца знаем свой организм. Вот, скажем, друг рассказывал мне, что, когда он во время войны был в партизанах в районе Львова, в лесах их часть наткнулась на одного танкиста. Этот парень бежал в сорок первом году из плена, но ему не повезло — он не сумел присоединиться ни к одной из групп и целый год прожил в лесу один, пока не встретился с нашими. Так за это время у него, например, выработалось такое обоняние, что за пять километров он мог почуять дым я даже определить, что за печь топится — на хуторе или в деревне. Опасность он чувствовал тоже на очень большом расстоянии и ночью, лежа где-нибудь во мху под деревом, просыпался, если даже в километре от него проходил человек. Кроме того, он мог еще идти через любое болото, даже такое, где никогда раньше не был. Каким-то чутьем он уверенно ступал под водой на те места, которые не проваливаются, и свободно обходил опасные окна. В партизанском отряде он стал потом разведчиком и однажды вывел людей по совсем непроходимой трясине, когда они были с трех сторон окружены немецкими карателями.

Хотя, пожалуй, это уже другое…

Вообще в те времена, когда мы слушали Николая Званцова, вопрос о передаче мыслей на расстояние вовсе не поднимался в печати. И позже долгое время почему-то об этом вообще ничего не говорили, так же как, например, о кибернетике. Но в последние годы положение переменилось. Не так давно в журнале «Техника — молодежи» была целая дискуссия по этому поводу. Там же было напечатано, что, когда в Москву приезжал Норберт Винер, прогрессивный зарубежный ученый, который написал книгу «Кибернетика», в Московском университете студенты его спрашивали, может ли мозг давать электромагнитные волны такой мощности, чтобы их можно было принимать. Он ответил, что частота излучений мозга — та, которая пока известна, — настолько низкая, что для передачи и улавливания потребовалась бы антенна величиной с целый Советский Союз. Но тут же он добавил, что не исключено, что мозг способен излучать и излучает более высокочастотные ритмы.

А всего месяц или полтора назад в «Комсомолке» была заметка, где говорилось, что образы, например, — не слова, а образы, — возможно, и могут передаваться, и рассказывалось об опыте двух американских ученых, из которых один сидел в лаборатории и представлял себе разные фигурки, а другой в это время был на подводной лодке довольно далеко и некоторые из этих фигурок принимал в мозгу.

Конечно, было бы очень хорошо, если б Коля Званцов мог прочитать эту заметку в «Комсомолке». Ему приятно было бы узнать, что наука уже подходит к объяснению того, что с ним случилось. Но, к сожалению, он не может прочесть «Комсомолку», поскольку он погиб в самом конце войны, в 1945 году.

Один парень, который служил вместе с ним, позже рассказал мне, что тогда, после здравбатальона, Званцов участвовал в освобождении Луга, снова был ранен и, выйдя из тылового госпиталя, попал на Четвертый Украинский. А там благодаря одной из случайностей, столь частых на войне, в один прекрасный день вместе с группой бойцов пополнения предстал перед лейтенантом Петрищевым, с которым вместе встретил 22 июня 1941 года под Брестом.

С Петрищевым Званцов вошел в Венгрию, прошел по Румынии, освобождал Дебрецен, повернул потом на Мишкольц, перевалил Карпаты и взобрался на невысокие горы Бескиды, уже в Чехословакии. Он исправно нес солдатскую службу, грудь его украсилась многими медалями и орденами, и он возвысился уже до старшего сержанта. Но в зеленом месяце мае, когда их часть поддерживала танкистов генерала Рыбалко, в одной из схваток был ранен Петрищев. Званцов сам вынес с поля боя мрачного лейтенанта Петрищева, который, собственно говоря, был уже не лейтенантом, а капитаном, и не мрачным, а, наоборот, веселым и радостным, так как война кончалась и семья его была освобождена войсками Второго Украинского фронта и он получил даже письмо, из которого понял, что жена его осталась жива и две маленькие девочки тоже остались живы и были уже не такими маленькими, поскольку подросли за четыре года войны и смогли даже написать ему кое-что в этом письме, по только печатными буквами. Званцов вынес капитана Петрищева и сам сдал его в санбат, и капитан записал ему свой адрес в далекой России, и Званцов положил эту бумажку с адресом в нагрудный карман гимнастерки. Потом он пошел в свою часть, но за это время обстановка переменилась. Батальон оказался отрезанным от санбата, и Званцову пришлось одному пробираться в направлении на Пршибрам. Он бодро пустился в путь, лесом обходя дороги, которые были заняты отступавшими фашистскими дивизиями, шел день, выспался ночью в лесу на поляне и утром увидел вдали городок, в котором рассчитывал найти своих. Но в долине снизу двигался большой отряд из «Ваффен СС» — все в черных рубашках со свастикой на рукаве и в петлицах, с автоматами в руках и кинжалами у пояса. А когда он поглядел направо, то увидел там дым и гарь догорающей деревни, а когда посмотрел налево, по пути движения отряда, то увидел, что в другой деревне бегут женщины и дети, крестьяне выгоняют скотину из сараев, и услышал, что там стоит крик и стон.

Миг он смотрел на эту картину, потом кустами перебежал вперед, спустился пониже к дороге, выбрал местечко с хорошим сектором обстрела, прикинул, где он будет тут перебегать и маневрировать, снял автомат с плеча, лег, подождал, пока те, в черных рубашках, подойдут так, чтобы он мог видеть, какого цвета у них глаза, скомандовал сам себе громовым сержантским голосом и открыл огонь.

Но эсэсовцы тоже были, конечно, не лопухи. Для них война шла уже как-никак шестой год, они тоже все знали и понимали. Ни одной секунды паники они не допустили. Когда первые упали под выстрелами Званцова, другие тотчас залегли, рассредоточились, быстро сообразили, что он тут один, и, подавляя его огнем своих автоматов, стали продвигаться вперед.

Званцов стрелял в них и, когда его ранило первый раз, в ногу, сказал себе, что хорошо, что не в руку, например, но тут же подумал, что, пожалуй, это не имеет значения, потому что жить ему осталось уже не часы, а минуты, и пожалел чуть-чуть, что именно этой дорогой пошел отряд из «Ваффен СС» в черных рубашках, потому что и ему бы, конечно, лестно было вернуться в Ленинград и увидеть свою жену, штукатурщицу Нюту, и с ней и с сынишкой пойти весенним воскресным утром в Летний сад при всех орденах и постоять у прудика, где написано «Лебедей не кормить», и посмотреть, как солнечные блики играют на аллеях. Но он продолжал стрелять до тех пор, пока с гор не сошел партизанский чешский отряд и не ударил эсэсовцам во фланг, и они откатились и ушли, прогрызая себе путь на запад, чтобы сдаться в плен американским, а не советским войскам.

Чехи из партизанского отряда подошли к Званцову и хотели сделать для него все хорошее. Но они уже ничего не могли для него сделать, поскольку Званцов лежал в луже крови и умирал. Они обратились к нему по-чешски, и он почти понял их, так как, двигаясь по Европе, изучил уже многие иностранные языки и, в частности, по-чешски знал слово «друг», которое на этом языке звучит, кстати, совершенно так же, как и по-русски.

Небо для него раскололось, запели невидимые трубы, дрогнули земли и государства, и Николай Званцов отдал богу душу.

Чехи из партизанского отряда подняли его, понесли на высокую гору и положили на маленькой красивой полянке в таком месте, где меж больших камней, поросших травой, под соснами бьет сильный ручей с холодной кристальной водой.

И там Званцов и лежит до сих пор.

Но каменный уже.

Дело в том, что в той чешской деревне был один чех, по специальности скульптор. Из большой гранитной глыбы на той поляне он вырубил памятник. Я лично этого памятника не видал, но ребята с нашего завода были с делегацией в Чехословакии, и один из них ездил в ту деревню и видел. Из гранита сделана плита, а на ней упал на спину, запрокинув голову и раскинув руки, солдат. Вода из ручья бежит прямо по его груди, журчит и падает вниз.

Званцов лежит там один. Над ним качаются верхушки сосен, он смотрит в небо. Днем его освещает солнце, а ночью — луна, и всегда дует свежий горный ветер.

Один он лежит. Но внизу, метров на тридцать — тридцать пять ниже, есть такая поляна, побольше, где встречаются на свиданиях чешские девушки и парни, смеются, дразнят друг друга и плескаются из ручья.

А вода та все льется и льется из его бесконечного сердца.


Ну что вы, ребята, загрустили и задумались? Кто там ближе, налейте еще по стопке, и будем разговаривать дальше и вспоминать товарищей и то, что было.

Иван Ефремов Обсерватория Нур-и-Дешт

В тормозах громко зашипел воздух, размеренный стук колес перешел в непрерывный гул. Облако снежной пыли поднялось за окном вагона.

Разговор оборвался, и подполковник выглянул в окно, порозовевшее в лучах низкого закатного солнца. Но поезд набирал скорость и безостановочно мчался, неся пассажиров навстречу новым боевым судьбам нового, 1943 года.

Один из собеседников, военный моряк, вышел в коридор и сел на откидную скамеечку, думая о неизгладимой суровости войны, на все налагавшей свой отпечаток. Обветшалые деревни мелькали за окном изношенного вагона.

Около него остановился сосед по купе, молодой высокий майор-артиллерист. Еще при первой с ним встрече моряка поразила сдержанная энергия, исходившая от всей ловкой и стройной фигуры майора. Глаза, казавшиеся особенно светлыми на сильно загорелом лице, были удивительно спокойными, но в глубине их светилась какая-то сила, которую моряк с самого начала определил как проявление упорной радости жизни, надежно прикрытой привычной выдержкой.

Майор протянул моряку руку.

— Лебедев, — сказал он. — Я слышал ваш разговор с соседями и их нападки на вас. Мне понравилось, что вы утверждаете право человека на радость. Я думаю, ваши противники правы. Но правы, разумеется, и вы. Такова жизненная диалектика. Чувство радости сейчас реже других чувств приходит к людям… Тем более что человеческая радость иной раз зависит от совершенно необъяснимых на первый взгляд причин.

Поколебавшись, он добавил:

— Я расскажу вам любопытное происшествие, одним из действующих лиц которого довелось быть мне самому, и совсем недавно.

Стемнело. Они вошли в купе и заняли свои места на верхних полках. Наглухо закрытые шторы придавали купе, едва освещенному единственной лампочкой, особенно уютный вид. Моряк лежал на верхней полке против майора и слушал рассказ, до того не подходящий к окружающей обстановке, что временами сознание как бы раздваивалось, улетая в далекую солнечную и просторную страну…

— Я был призван на третьем месяце войны, — рассказывал майор Лебедев. — Прошел тяжелый путь отступления в непрерывных боях. Семь месяцев пули и осколки снарядов врага щадили меня. Не стоит рассказывать обо всем пережитом… До войны я был геологом, поклонником непокорной нашей природы, мечтателем. Трудная для тихой души военная страда, разрушения и зверства, чинимые на моей родной земле полчищами захватчиков, едва не сломили меня. Но все же я справился и скоро стал закаленным, подобно сотням моих боевых товарищей. И моя мечтательность, казалось, навсегда покинула меня. Я сделался жестким, мрачным. В душе осталась какая-то тяжкая пустота — пустота, которая заполнялась только в боевых схватках с врагом, только удачными налетами моих батарей.

В марте я был серьезно ранен и на несколько месяцев вышел из строя. После лечения в госпитале я получил отпуск и был направлен на отдых, на курорт в Среднюю Азию. Я протестовал, доказывал необходимость немедленной отправки меня на фронт, говорил о том, что совершенно одинок, — ничто не помогло.

Словом, в конце июля тысяча девятьсот сорок второго года я оказался в поезде, мчавшем меня по просторным казахстанским степям навстречу жаркому солнцу.

Я часто стоял по ночам у открытого окна. Ветер, пахнущий полынью, сухой и свежий, приветливо обвевал меня. Легкая степная темнота подчеркивала древнее безлюдье равнины. Но я, я был весь там — далеко на западе.

Все же извечная безмятежность природы сделала свое дело, и к концу недели своей поездки я как-то внутренне немного смягчился, а главное — стал с большим вниманием смотреть на окружающий мир.

После Арыси дневная духота в раскаленном вагоне сделалась мучительной, и я с удовольствием высадился поздней ночью на небольшой станции. Автобус из санатория должен был прийти только утром. Мягкую прохладу южной ночи не хотелось менять на ночлег в станционном зале. Я уселся на чемодане у фонарного столба и, вдыхая ночную свежесть, оглядывался кругом. Поезд задерживался. Пассажиры прогуливались по хрустящему гравию в свете фонарей. Закурив папиросу, я разглядывал пассажиров.

Девушка, прошедшая несколько раз по перрону, привлекла мое внимание красивым сочетанием зеленого платья, красноватой бронзы загара и пепельных светлых волос.

В ней было что-то выделявшее ее из толпы. Я и сейчас помню свое первое впечатление: пожалуй, это была радостная свежесть, переполнявшая все ее существо.

Она, несомненно, кого-то искала. Вот она остановилась, встряхнула короткими волосами и, подняв к фонарю круглое лицо, забавно надула губы. Почувствовав мой пристальный взгляд, девушка открыто взглянула на меня, отвернулась и пошла обратно.

Поезд ушел. Красный огонь хвостового вагона затерялся среди темных бугров; фонари, за исключением двух, погасли. Я еще некоторое время посидел на своем чемодане в сумраке затихшей станции. На душе впервые после долгого времени было как-то спокойно то ли от прохладной темноты вокруг, то ли от ощущения простора ночной степи.

Мне стало холодно, и я неохотно направился к станции. Крошечный зал был едва освещен. За низкой деревянной перегородкой, в отделении для раненых, никого не было. В открытое окно свободно врывался ветер. Я прилег на скамейку, но спать не хотелось. В полутемном зале прозвучали легкие шаги. Я обернулся и узнал встреченную на перроне девушку. Она посмотрела на занятые спящими узбеками скамьи и нерешительно подошла к перегородке моего отделения. Я поднялся ей навстречу и пригласил устроиться на свободной скамье. Девушка поблагодарила и уселась на скамью, откинув назад голову и плотно сжав колени. С ее появлением мне показалось, что эта затерявшаяся в степи станция стала менее пустой. Девушка как будто не собиралась спать. Я решился задать ей несколько обычных дорожных вопросов, на которые она ответила коротко и с неохотой. И все же постепенно мы разговорились. Татьяна Николаевна, или просто Таня, была аспиранткой Института восточных языков в Ташкенте и сопровождала в экспедиции знаменитого профессора-археолога. Профессор исследовал развалины древней астрономической обсерватории, построенной около тысячи лет назад в предгорьях хребта, в двухстах километрах от станции. В обязанности Тани входило восстанавливать и переводить арабские надписи, попадавшиеся на стенах и камнях развалин.

— Вам не кажется смешным после фронта, после этого, — она легонько притронулась к моей руке, висевшей на перевязи, — что люди занимаются сейчас такими делами? — Она смущенно взглянула на меня.

— Нет, Таня, — возразил я. — Я бывший геолог и верю в высокое значение науки. А еще: значит, мы с товарищами хорошо защищаем нашу страну, раз вы имеете возможность заниматься своим делом, далеким от войны…

— Вот как вы думаете! — улыбнулась Таня и замолчала, погрузившись в задумчивость.

— Вы говорили, что обсерватория далеко в степи. Как же вы сюда попали? — возобновил я разговор.

Таня довольно подробно рассказала мне об экспедиции на древнюю обсерваторию. Состав экспедиции был немногочислен: профессор, Таня и ее пятнадцатилетний брат, работавший в качестве съемщика планов. Рабочих достать, конечно, было очень трудно. Несмотря на желание помочь экспедиции, ближайший колхоз дал только двух стариков. Но после двух недель работы старики вернулись в свой колхоз. Другие отказались идти, и, таким образом, работа по расчистке развалин прервалась. Профессор послал письмо в свой институт с просьбой выслать одного научного работника, оставшегося в Ташкенте для подготовки диссертации, чтобы произвести несколько несложных расчисток и завершить работу. Вот Таня и выехала встречать нового товарища. Прошли уже два поезда, но никто не приехал. Таня послала телеграмму в Ташкент с запросом и ждет утром ответа.

— Вот и все, — сказала девушка, сдерживая вздох огорчения. — Как все это неудачно! Если бы вы знали, какая интересная работа и какое чудесное место Нур-и-Дешт!.. Нур-и-Дешт — это название развалин обсерватории. Означает оно «Свет пустыни».

— А если место чудесное, как вы говорите, так чего же сбежали ваши старики?

— Там бывают подземные толчки, довольно сильные и частые. Кругом все дрожит, где-то глубоко в земле раздается сильный гул, мелкие камешки и земля сыплются со стен развалин. Наши рабочие считали эти толчки предвестниками большого землетрясения, от которого все погибнут…

Я задумался над ее словами и, когда снова хотел обратиться к ней с каким-то вопросом, увидел, что Таня тихо спит, склонив голову на плечо.

Я осторожно подсунул свернутую шинель под бок Тане, а сам перешел на соседнюю скамью, улегся и заснул…

Когда я проснулся, девушки не было. В зале прибавилось людей, заполнивших маленькое помещение своими пестрыми халатами и звуками незнакомой речи.

Я умылся и пошел узнавать насчет автобуса. Ничего утешительного я не узнал: автобус запаздывал, и его можно было ждать только после обеда. Я отправился бродить по станции, надеясь встретить где-нибудь Таню. Обошел кругом здания, вышел в степь, но начавшее сильно припекать солнце прогнало меня в тень деревьев станционного садика. Еще издали увидел я зеленое платье Тани у входа на телеграф. Девушка в раздумье сидела на каменном крыльце под акацией.

— Доброе утро. Получили телеграмму? — осведомился я.

— Получила… Семенов ушел в армию, и, значит, никто к нам не приедет. Что же я скажу Матвею Андреевичу? Он так надеялся!

— А кто это Матвей Андреевич?

— Мой начальник, профессор. О нем я вчера вам рассказывала, — с чуть заметной досадой сказала девушка.

Тут меня осенила идея, от которой мне стало сразу весело.

— Слушайте, Таня, возьмите меня в помощники! — сказал я. — Едва ли я буду хуже ваших стариков.

Таня удивленно взглянула на меня.

— Вас?.. Но ведь вы должны лечиться. И потом… — Девушка замялась, остановившись взглядом на моей висевшей на перевязи руке.

Я поймал ее взгляд, вынул из перевязи руку и сделал несколько резких движений.

— Не беспокойтесь, Таня, рука у меня действует, а на перевязи висит, чтобы не затекала. Ее нельзя долго держать опущенной вниз, — пояснил я. — Я ведь еду не лечиться, а выздоравливать. Так не все ли равно где? Вы же сами хвастались, что место хорошее этот ваш Нур-и-Дешт.

Девушка колебалась. Серые глаза ее повеселели.

— Все будет хорошо, — шутливо продолжал я, — если только он, ваш профессор, не будет меня держать на пище святого Антония…

— Ну что вы! Еды у нас много! Только как же все-таки с санаторием вашим? Потом, дорога к нам трудная…

— Чем это трудная? Ведь вы же в четвертый раз собираетесь проделать ее.

— А вы не смотрите, что я невысокая: я сильная, — отвечала Таня. — Туда знаете как ехать? Отсюда до совхоза ходят автомашины — это сто двадцать километров. От совхоза нам дают обычно лошадь до поселка Туз-Куль — маленький такой колхоз, дорога к нему прескверная: песок и камни. А от Туз-Куля приходится доставать верблюда и пробираться километров тридцать через безводные пески. Я терпеть не могу ездить на верблюде: сидишь, словно на огромной бочке, и качаешься взад и вперед, как маятник. А верблюд, вы знаете, идет ровно четыре километра в час, не меньше и не больше.

Долго убеждать Таню мне не пришлось, и еще задолго до захода солнца пустая трехтонка, мячиком подскакивая на выбоинах, понесла нас на юго-восток от голубоватой линии снежных гор, в противоположную от санатория сторону. Мы сидели на полу у кабины, весело переглядываясь: разговаривать было невозможно — откусишь язык. Рыжее облако густейшей пыли взвивалось за кузовом машины, расползалось и скрывало холмы, за которыми осталась станция. Часа через три пути темная полоска тополей, маячившая на горизонте, раздвинулась перед нами, открыв два ряда белых домиков, разделенных широкой, как площадь, прямой улицей. Пирамидальные тополя поднимали вверх правильные ряды зеленых башен, а справа и слева к поселку сбегали пологие склоны, щетинившиеся светло-желтыми пучками чия.

Машина остановилась у журчащего арыка, недалеко от конторы совхоза. Мне и сейчас приятно вспомнить простое, душевное гостеприимство в этом далеком совхозе. Мы решили ехать как можно позже: прохладная ночь — самое хорошее время для пути. Увидев на дороге просторный тарантас, Таня тихонько засмеялась.

— Выгодный вы помощник, Иван Тимофеевич: почет какой — в тарантасе везут.

Агроном, тоже ехавший в колхоз, взял на себя обязанности ямщика; мы с Таней уселись в корзинку и двинулись навстречу слабому ветерку. Темная степь под низкими теплыми звездами окружила нас.

Вскоре я почувствовал, что плечо Тани стало часто прикасаться к моему. А затем и кудрявая головка ее мирно устроилась на моем плече. Время шло. Бархатный ветерок выпустил холодные когти. Предрассветный холод не дал нам уснуть как следует.

Туз-Куль не показался мне приятным местом. Голый бугор с редкими, недавно посаженными тополями был усеян низенькими домишками, обмазанными красно-бурой глиной. В шесть часов вечера мы двинулись в пески в сопровождении проводника с верблюдом, нагруженным продовольствием. Я решил последовать примеру Тани и пошел рядом с ней пешком. Невысокие песчаные бугры заросли какой-то колючкой голубого цвета. Идти было совсем нелегко, и я дивился выносливости моей спутницы. Ноги погружались в сыпучую массу, душный жар шел от песков — легко можно было представить, каково идти здесь в жаркие часы дня. После короткого привала при свете высокой вечерней зари мы вошли в заросли саксаула. Светящийся циферблат моих часов показал четверть первого, когда окончились пески и ноги с облегчением ощутили твердую почву каменистой полынной степи.

На высоте, вдалеке, виднелся красный огонек, окруженный облаком золотистой световой пыли.

— Это костер на площадке у палаток, — пояснила Таня. — Что-то наши долго не спят — должно быть, меня ждут.

В темноте раздался звонкий мальчишеский голос:

— Матвей Андреевич, Таня приехала!

Мое знакомство с профессором состоялось при свете костра. Это был маленький круглый человек с квадратным лицом. Умные глаза его прикрывали большие толстые стекла очков. Я несколько задержался, подгоняя ближе к костру упиравшегося верблюда. Профессор, поздоровавшись с Таней, крикнул в мою сторону:

— Показывайтесь, Семенов! Где вы там прячетесь? Рассказывайте, что в Ташкенте.

Я вышел в освещенный костром круг. Профессор откинулся назад, поправил очки и посмотрел на Таню.

— Кто это?.. А Семенов где?

— Семенов не приехал, Матвей Андреевич, — виновато, тонким голоском ответила Таня.

— Ничего не понимаю! Что за шутки? — начал сердиться профессор.

Я подошел к нему и, протягивая руку, назвал себя. Затем вкратце объяснил причину моего появления здесь.

— Что вы! Ну как же так? Вы майор раненый, орденоносец. Неудобно, мой друг, неудобно! — ворчал профессор, сердито поглядывая на Таню.

Та помалкивала.

— И, наконец, ваша рука… Гм-гм!.. Разве вы сможете работать?.. Вот уж не ожидал от вас, Таня, такого легкомыслия!

Я рассмеялся, схватил здоровой рукой тяжелый тюк, снятый с верблюда, и легко поднял его над головой. Таня захлопала в ладоши. Профессор как будто смягчился.

— Ну, ну… Что мне с вами делать?

— Попробуйте на работе. Не подойду — выгоните, — смиренно произнес я.

Таня фыркнула. Очки профессора блеснули, уставившись на нее.

— Ох уж эти девы! Вечно они… Все ничего, а появится душка военный — и готово. Ну ладно, пейте чай, устраивайтесь, потом увидим.

В конце концов все обошлось. Когда профессор узнал, что я геолог и, следовательно, знаком с археологией, то и совсем забыл о неожиданности моего появления.

Наутро обсерватория Нур-и-Дешт показалась мне действительно на редкость приятным местом. На каменистом высоком холме стояла полукруглая стена с выступающей на ее задней стороне приземистой башенкой. Концы стены перекрывались сверху двумя массивными сводами, подпертыми толстыми кубическими основаниями. Между кубами сохранился красивый, в арабском стиле портик, на котором еще оставались следы буквенной золотой вязи по бирюзовому фону. Между башенкой и сводами в почве была выкопана глубокая воронка, облицованная туфом. Большую часть воронки заполняла вогнутая вниз правильная мраморная дуга астрономического квадранта, спадавшая и снова подымавшаяся двумя полосами с углублением посредине. На боковых стенках дуги были высечены какие-то знаки и деления. Параллельно дуге спускались вниз мелкие, аккуратно высеченные ступеньки.

Профессор не стал задерживаться в обсерватории.

— Здесь мы уже все изучили, — сказал он мне. — Теперь место нашей работы будет вон там. — И он махнул рукой в оконечности правого крыла стены, около которой торчали остатки осыпавшихся сводов и стояла тонкая заостренная башенка. — Здание для астрономических наблюдений, как видите, хорошо сохранилось. Ну конечно, бронзовые части дуги квадранта и другие приборы давно расхищены, еще во времена монгольского нашествия. А тут, где мы будем продолжать изучение, должно быть, было хранилище инструментов, звездных карт и книг, а может быть, и жилище астрономов. Часть здания высечена в скале. Тут есть какие-то ходы, колодцы и подземелья, в назначении которых нам еще нужно разобраться. Верхняя надстройка рухнула, кучи щебня и песка загромождают нижние ходы, и до сих пор у меня нет ясного представления об этом здании. Оно больше похоже на маленький форт, чем на обсерваторию… Ну что ж, приступим… — И с этими словами профессор нырнул под засыпанный пылью и покрытый засохшей травой свод.

Мы все трое последовали за ним.

В полумраке квадратного помещения под сводом была приятная прохлада. Я вооружился инструментом вроде широкой тяпки — кетменем — и по указаниям профессора принялся отгребать завал из земли и каменных обломков, образовавшийся от проседания следующего свода. Я старался вовсю; пот катился с меня градом, и груды отброшенной мной земли все увеличивались по обе стороны камеры. Профессор, очень довольный, велел мне отдохнуть и взялся сам за кетмень. Потом копала Таня, и снова я. Так мы рыли в поту и пыли еще долго, пока наконец не проникли в низкий просторный подвал, чуть освещенный сквозь щели в камнях под сводами, наверху. Внимание профессора и Тани сразу привлекли какие-то плитки из гладкого камня, кучкой сложенные в углу. Для меня в этом темном пустом подвале не было ничего интересного, я принялся осматривать соседние с ним другие помещения. Узкие, как щели, проходы без дверей соединяли еще три подвала с высокими, в противоположность первому, потолками. Все они были совершенно пусты, только в конце второго помещения выступала толстым цилиндром какая-то постройка из плотно сложенных серых камней. По наружной стороне цилиндра вилась наверх обрушившаяся узкая лестница, верх которой исчезал в хаосе обломков, засыпавших квадратный люк. В нижней части цилиндра чернели крохотные оконца, проникнуть в которые не могла бы даже крыса. Я заглянул в одно из них и долго всматривался в тьму, пока мне не показалось, что я вижу какой-то слабый отсвет. Я посмотрел снова и опять увидел едва заметный блеск. Я позвал профессора. Он с неохотой оторвался от разглядывания плиток и последовал за мной. Я обратил его внимание на цилиндрическую постройку, но профессор не выразил никакого интереса.

— Смотрите, Таня, — сказал он шедшей позади девушке, — это цоколь наружной башенки, той, что вроде минарета. Она одна только и уцелела: построена из крепчайшего диабаза.

На мое замечание о чем-то блестящем внутри профессор ответил:

— Ну что там может быть? Какая-нибудь изразцовая плитка завалилась. На башенку поднимались по наружной лестнице, а пустота внутри — только для экономии материала, хода внутрь нет.

Он двинулся было обратно, но вдруг остановился:

— Эге! Вот это на самом деле важно!

И профессор указал на завалившуюся стенку подвала за выступом щелеобразной двери. Из-под осыпи едва виднелась ступенька — очевидно, начало лестницы, шедшей куда-то вниз.

— Видите, Таня, я говорил вам, что должен быть еще третий этаж, самый нижний. Это первый ход вниз, который нам удалось обнаружить. Тут и будем копаться. Сколько времени, Иван Тимофеевич? — спохватился профессор.

— Скоро пять.

— Ну-ну! То-то я так есть хочу! Пойдемте скорее.

Наверху нас встретил сухой жар и ослепительный свет. После сумрака под сводами зарябило в глазах. Я пропустил вперед Таню и профессора и остановился, чтобы получше осмотреть местность с высоты бугра обсерватории. На ровной площадке слева от бугра стояли две наши палатки. И бугор и площадка находились на плоской вершине широкого куполовидного холма. Этот холм возвышался посредине группы из восьми подобных же холмов, покрытых редкой и жесткой травой, совсем не похожей на веселую зеленую траву нашего севера. Сквозь ее щетинистый покров просвечивали угловатые выступы черных камней, присыпанных крупным песком. Камни, выступавшие из-под тонкого почвенного покрова на том холме, где стояла обсерватория, были другого, более светлого цвета. Поэтому бугор обсерватории довольно резко выделялся по окраске среди остальных черных собратьев.

Девять холмиков теснились на краю бесконечной, постепенно понижающейся к югу равнины, а с запада, справа, почти у самого горизонта, виднелась иззубренная полоса далеких снеговых гор. В той же стороне равнину пересекала узенькая, отливающая сталью извилистая лента; сбегавшая с гор речушка огибала холм обсерватории и, отклоняясь на восток, терялась в песках. Вокруг обсерватории, внизу, расстилалась желтая степь, испятнанная кустиками серебристой полыни и голубых колючек. Дальше, к северу, степь очерчивалась по краю песков темной лентой саксаульника.

Покой, простор, чистый горный воздух, синева тяжелого зноя над головой…

Как удачно сложилась судьба, приведшая меня сюда! И что еще нужно сейчас моей душе? Радостное чувство примирения с собой, с природой охватило меня.

— Иван Тимофеевич, — донесся крик Вячика, Таниного брата, — обедать!

— Куда вы девались? — встретила меня Таня вопросом. — А я чудесно искупалась и вам хотела предложить. Сейчас будем обедать, а купание отложимте до вечера.

После обеда и небольшого отдыха мы опять отправились откапывать обнаруженную профессором лестницу. Она уходила в широкую выемку, высеченную в песчанике и доверху заваленную всяким мусором. По тому, как медленно подвигалась работа, было ясно, что понадобится несколько дней наших соединенных усилий, чтобы откопать лестницу.

Закончив намеченную на сегодня работу, я напомнил Тане о ее обещании. Она повела меня по узенькой тропинке вдоль берега речки к подножию второго холма. Я молча шел следом, прислушиваясь к ровному шуму быстрой воды, дробившей солнечный свет в быстрых струйках. У поворота речки Таня остановилась.

— Вы здесь посидите, подождите меня. Мы с Вячиком сделали плотину, так что воды по пояс будет.

Таня скрылась за выступом берега, а я улегся на жесткой траве, подставив лицо прохладному слабому дуновению ветра. Журчание речки наводило дремоту.

— Уснули? Идите скорее. Как чудесно!

Свежая, веселая Таня стояла передо мной — безупречная красота юности, дружной с водой и солнцем. Я вскочил и спустился под высокий берег, где нашел маленькую запруду против крохотного песчаного пляжа. Два искривленных деревца, как часовые, охраняли эту первобытную ванну со стороны низкого правого берега. Я быстро приспособился купаться лежа, борясь с напором холодной воды. Купание замечательно освежило меня. У палатки нас уже ждали профессор и Вячик с чаем.

— Как понравилось купание? — спросил профессор. — А ну-ка испытаем геолога! Ничего в речке не заметили? Нет? Ну, дорогой мой майор, повоевали и все забыли! Древнее название этой речки, сохранившееся в летописях, — «Экик», что значит сердолик. И в гальках русла иногда попадаются красные камешки. При случае посмотрите.

Раскопки нижнего этажа оказались сложнее, чем мы ожидали. Шедшая наклонно вниз выемка постоянно заваливалась осыпавшейся землей и щебнем. Я работал уже четыре дня с утра до позднего вечера. Мускулы наливались новой силой. Словно из неведомых мне самому уголков души поднимались новые, свежие, как весенняя зелень, чувства — такие же бесконечно спокойные и светлые, как окружающая природа. Уверенная радость жизни владела мной: я почти забыл про усталость и недовольство. Тело, как это и должно быть у всякого вполне здорового человека, не существовало для меня, ничем не давая знать о себе, кроме наслаждения избытком жизненной энергии. Сейчас я разлагаю эти ощущения на отдельные элементы, тогда же это было иначе и выражалось, собственно, в чувстве обостренного восхищения местностью, где были расположены развалины Нур-и-Дешт. Я ломал голову, стараясь понять секрет очарования пустынных каменистых холмов и печальных развалин в жарком кольце степи и песков. Я поделился своими впечатлениями с Таней и профессором. Они согласились со мной.

— Я, признаться, ничего не понимаю, — сказал Матвей Андреевич. — Знаю только, что никогда не чувствовал себя так хорошо, как здесь.

— Мало сказать — хорошо, — подхватила Таня. — Я, например, переполнена светлой радостью. Мне кажется, что эта древняя обсерватория — храм… ну, не могу этого ясно выразить… земли, неба, солнца и еще чего-то неведомого и прекрасного, неуловимо растворяющегося в свободном просторе. Я видела много гораздо более красивых мест, но ни одно из них не обладает таким могучим очарованием, как эти, казалось бы, равнодушные развалины…

Еще один трудовой день кончился затемно, но спать не хотелось.

Наступила ночь. Мы улеглись у костра. В зените черного купола над нами сияла голубая Вега; с запада, как совиный глаз, горел золотой Арктур. Звездная пыль Млечного Пути светилась раскаленным серебром.

Вот там, низко над горизонтом, светит красный Антарес, а правее едва обозначается тусклый Стрелец. Там лежит центр чудовищного звездного колеса Галактики — центральное «солнце» нашей Вселенной. Мы никогда не увидим его — гигантская завеса черного вещества скрывает ось Галактики. В этих бесчисленных мирах, наверно, тоже существует жизнь, чужая, многообразная. И там обитают подобные нам существа, владеющие могуществом мысли, там, в недоступной дали… И я здесь, ничего не подозревая, смотрю на эти миры, тоскуя, взволнованный смутным предчувствием грядущей великой судьбы человеческого рода. Великой, да, когда удастся справиться с темными звериными силами, еще властвующими на земле, тупо, по-скотски разрушающими, уничтожающими драгоценные завоевания человеческой мысли и мечты.

— Вы спите, Иван Тимофеевич? — раздался голос профессора.

— Нет, я смотрю на звезды… Они здесь какие-то особенно ясные и близкие.

— Да, обсерватория выстроена с толком; здесь необыкновенная прозрачность воздуха. Впрочем, почти во всех местах Средней Азии прозрачное и яркое небо. Недаром местные народы — хорошие наблюдатели звезд. Знаете, киргизы называют Полярную звезду Серебряным гвоздем неба. К этому гвоздю привязаны три коня. За конями вечно гонятся по кругу четыре волка и никак не могут догнать. А когда догонят, то будет конец света. Разве это не поэтическое изображение вращения Большой Медведицы?

— Очень хорошо, Матвей Андреевич! Помню, я читал где-то о небе Южного полушария. Высоко, где сияет Южный Крест, в Млечном Пути находится яркое звездное облако, а рядом с ним абсолютно черное пятно — огромное скопление темного вещества в форме груши. Первые мореплаватели назвали его Угольным мешком. Так вот, древняя австралийская легенда называет это пятно зияющей ямой — провалом в небе, а другая легенда говорит, что это воплощение зла в виде австралийского страуса эму. Эму лежит у подножия дерева из звезд Южного Креста и подстерегает опоссума, спасающегося на ветвях этого дерева. Когда опоссум будет схвачен эму, тогда наступит конец света.

— Да, похоже, только животные совсем различны, — лениво сказал профессор.

— Объясните мне, пожалуйста, Матвей Андреевич, кто и когда создал Нур-и-Дешт, эту «с толком выстроенную» обсерваторию, и почему она в таком пустынном месте?

— Работали здесь уйгурские астрономы, ученики арабских мудрецов. Ну а место-то стало пустынным после монгольского нашествия. Тут кругом развалины — следы поселений. Семьсот лет назад здесь, без сомнения, было богатое, населенное место. Чтобы построить такую обсерваторию, нужно много знать и много уметь.

Речь профессора прервалась. Что-то случилось. Я сначала не сообразил, что именно. Второй толчок дал почувствовать, как заколебалась земля под нами, — словно по поверхности прошла каменная волна. Почти одновременно мы услышали отдаленный гул, будто исходивший из глубины под нашими ногами. Посуда в ящике дребезжала, головешки в костре развалились. Толчки следовали один за другим.

Все кончилось так же неожиданно, как и началось. В наступившей тишине было слышно, как катятся по склонам потревоженные камни и что-то сыплется в развалинах обсерватории.

Наутро, как только мы явились к месту ежедневной работы, нас встретили неожиданные изменения, вызванные ночным землетрясением. Подрытый снизу в левой стороне земляной завал осел и рухнул, обнажив в правой стенке неглубокую нишу, обведенную заостренной стрельчатой аркой. В глубине ниши из-под пыли и налипших комьев земли виднелась каменная плита с вырезанным на ней совершенно неразборчивым для непривычного взора сплетением знаков арабского куфического письма. Обрадованные находкой и в то же время огорченные новым завалом лестницы, мы быстро расчистили надпись, столько веков скрывавшуюся под сухой и пыльной землей. На гладкой синеватой плите буквы были углублены и покрыты чем-то вроде глазури очень красивого оранжевого цвета с зеленым отливом. Таня и профессор принялись расшифровывать надпись, а мы с Вячиком опять взялись за расчистку лестницы.

Матвей Андреевич расправил плечи и шумно вздохнул:

— Жаль, ничего важного! Правда, подтверждение сохранившихся в истории сведений. Надпись гласит, что по указу такого-то в таком-то году, в месяце Ковус… это Стрелец по-арабски, Таня?

— Да.

— Значит, в ноябре окончена постройка в местности Нур-и-Дешт, у речки Экик на холме… как это, Таня?

— Не совсем понимаю название — что-то вроде Светящейся чаши.

— Какая поэзия! На холме Светящейся чаши, на месте прежних разработок царской краски… Ага, это по вашей части, майор. Где же следы разработок и что могло здесь добываться?

— Не знаю, не заметил никаких выработок.

— Да вы были когда-нибудь геологом? — шутливо возмутился профессор.

— Погодите, Матвей Андреевич. Вот прокопаю вам лестницу, тогда отпустите несколько часов побродить. Может быть, и геолог пригодится. А то ведь мой ежедневный маршрут только один: речка — подвал, речка — палатка.

— Ага! — рассмеялся профессор. — Побывали в шкуре археолога — нос всегда в землю… А ведь вы правы: стоит объявить выходной день. Завтра не будем рыться — походите, поисследуйте. Таня, конечно, стиркой займется… Нет? А что же? Тоже побродить, геологии поучиться? Гм!..

— А что там дальше в надписи, Матвей Андреевич? — перебил я профессора.

— А дальше следует: в память великого дела сделана эта надпись и замурована древняя ваза с описанием постройки.

— Но, профессор, ведь находка вазы имела бы большое значение для изучения обсерватории?

— Конечно. Но где она замурована, не сказано. Ясно, что в фундаменте. Как ее найдешь? Лестницу прокопать — и то не можем.

* * *

Утром я попросил у Вячика дробовую бердану в надежде подстрелить какую-нибудь дичину. Сопровождаемые насмешливыми напутствиями профессора, мы с Таней отправились в обход холмов Нур-и-Дешт. Оказалось, что никто из членов маленькой экспедиции не отходил далеко от развалин — работа отнимала все время. День был на редкость зноен и тих, ни малейшее дуновение не сгоняло сухого жара, шедшего от каменистой почвы. Мы долго ходили по холмам, карабкаясь по склонам, пока не изнемогли от жажды. Тогда мы спустились к речке, напились вволю и принялись бродить босиком по руслу. Крупные камешки разъезжались под ногами. В прозрачной воде среди черных и серых галек изредка резко выделялись разноцветные, сглаженные водой кусочки опала и халцедона. Охота за красивыми камнями увлекла нас обоих, и, только когда ноги совсем окоченели, мы вышли на берег и стали греться на теплых камнях, занимаясь разборкой добычи.

— Красные кладите сюда, Таня. Это сердолик — очень ценившийся в древности камень, якобы обладавший целебной силой.

— Красных больше всего. А вот смотрите, какая прелесть! — воскликнула девушка. — Это вы нашли? Прозрачный и переливается, как жемчуг.

— Гиалит, самый ценный сорт опала. Можете сделать из него брошку.

— Я не люблю брошек, колец, серег — ничего, кроме браслетов. Но если вы мне подарите его просто так… спасибо… А зачем вы взяли эти три камня — мутные, нехорошие?

— Что вы, Таня! Разве можно так порочить самую лучшую мою находку? Смотрите. — И я погрузил невзрачную белую гальку в воду. Камень сделался прозрачным и заиграл голубоватыми переливами.

— Как красиво! — изумилась девушка.

— Ага, некрасивый камень оказался волшебным. Он и считался в древности волшебным. Это гидрофан, иначе называемый «око мира». Он сильно пористый и поэтому в сухом состоянии непрозрачен. Как только поры заполняются водой, он делается прозрачным и очень красивым. Это все разновидности кварца; их еще много сортов различных оттенков, ценности и красоты.

— Что же вам дала наша сегодняшняя экскурсия? — спросила Таня.

— Теперь я имею представление о строении всей этой местности. Правда, оно оказалось неинтересным: древние граниты и толща черных кварцитов, пронизанных жилами кварца. Холм, на котором стоит обсерватория, несколько отличается от других: он сложен какими-то очень плотными стекловидными кварцитами. Красивые камни в русле речки остались от размыва кварцитов — в жилах, в пустотах и натеках по трещинам, должно быть, довольно много халцедона и опала.

— А где же разработки, о которых говорится в надписи?

— Так и не знаю. Сами же видели, — нигде ни малейших следов. Может быть, они скрыты под развалинами обсерватории.

— Плохо! Опять Матвей Андреевич будет смеяться… — заключила Таня. — Пора обратно. Смотрите, солнце садится. И так придем в темноте.

На красном огне заката круглые плечи холмов выступили резкими силуэтами. Полное отсутствие ветра подчеркивало глухое молчание окрестных песков. Когда мы добрались до холма обсерватории, с западной стороны уже погасли последние отблески зари.

Развалины, едва различимые при свете звезд, встретили нас молчанием. Только сплюшка где-то вдали издавала свой мелодичный крик. Ночью здесь было неприветливо; неясное ощущение опасности овладело нами, и мы пошли крадучись и шепчась, словно боясь разбудить что-то дремавшее среди угрюмых стен.

Внезапно я почувствовал, что дневная усталость куда-то отходит, уступая место бодрости. Сухой, неподвижный воздух, несмотря на тепло, исходившее от нагретых стен, казался необычайно свежим. Приятное, едва ощутимое покалывание изредка пробегало по коже.

— Я совсем не устала, — шепнула мне Таня, придвигаясь так близко, что почти касалась меня плечом. — Здесь что-то в воздухе.

— Да, я бы сказал, воздух — точно вблизи динамо-машины. Потрогайте-ка ваши волосы, Таня: они что-то очень распушились.

Таня провела рукой по волосам, стараясь пригладить их, и множество мельчайших голубых искорок замелькало под пальцами.

— Будто перед грозой, — сказала Таня, — только небо ясное и духоты совершенно не чувствуется, наоборот…

— Странно. Вообще в этом месте много необъяснимого… — начал я и вдруг увидел слабое зеленоватое свечение, мелькнувшее где-то в проломе стены.

Мы уже подходили к главному зданию с дугой квадранта. Я присмотрелся и заметил, что чуть видимым отблеском светится несколько букв надписи на внутренней стенке портика.

— Смотрите, Таня! — Я подвел свою спутницу к обрушенной части стены.

В непроглядной тьме сводов явственно выступали извивы букв, очерченные зеленовато-желтым сиянием.

— Что это такое? — взволнованно прошептала девушка. — Тут кругом много надписей, но ведь они не светятся.

— Все те надписи сделаны золотом. Так, кажется?

— Правильно, — подтвердила Таня.

— А это… Одну минуту…

Я осторожно проскользнул в портик и зажег спичку. Загадочное свечение мгновенно исчезло. Обветшавшая стена слепо встала передо мной. Но я все же успел заметить уцелевший кусок изразцовой плитки, покрытый гладкой глазурью, с выведенными на ней оранжево-зелеными буквами.

— Это сделано не золотом, а такой же эмалью, как у лестницы в подвале.

— Пойдемте скорее посмотрим! — живо предложила девушка.

— Пойдемте, — согласился я и спросил: — Вы бывали когда-нибудь ночью на обсерватории, вы или профессор?

— Нет, ни разу.

— Тогда вот что, пойдем сначала в лагерь — только не говорите пока ничего профессору, — мы поужинаем и, когда все заснут, продолжим исследование, если хотите. А если устали, я один займусь.

— Что вы! При чем тут усталость? Все так таинственно, интересно!

— Отлично. Только уговор, Таня: профессору ни слова. Я сам еще ничего не понимаю, но если мы с вами додумаемся до какого-то объяснения, вот будет Матвею Андреевичу сюрприз наутро!

Теплая крепкая рука девушки сжала мою. Мы быстро спустились с холма к площадке, на которой по обыкновению горел небольшой костер. Поворчав на нас по поводу опоздания к ужину, профессор принялся расспрашивать меня о результатах похода. Как Таня и ожидала, добродушные насмешки профессора посыпались на мою бедную голову, едва Матвей Андреевич узнал, что я так и не нашел следов разработок красок.

— Ладно, лучше не буду спрашивать, что вы нашли в темноте вместе с Таней… Ну-ну, не сердитесь! Показывайте ваши камешки… Как много сердолика! Пожалуй, если несколько дней поработать, набрали бы целый мешок. Теперь сердолик мало ценится: еще один из многих примеров забытой с веками мудрости человеческого опыта. Раньше во всей Ближней Азии этот камень ценился наравне с лучшими драгоценностями. Из него делали браслеты, ожерелья, пряжки. И верили, что сердолик предохраняет человека от многих заболеваний. А самое любопытное — оказывается, эта вера больше, нежели простое суеверие. Я недавно узнал… — Профессор замолчал, задумчиво разглядывая красный камень при свете костра.

— Что вы узнали, Матвей Андреевич, расскажите, — попросила Таня.

— Да очень просто: медики начинают пробовать лечение сердоликом. Оказывается, он почти всегда обладает радиоактивностью — слабой, можно сказать, ничтожной, равной сумме радиоактивности человеческого организма. Но именно потому, что радия в сердолике только ничтожные следы, он действует благотворно на нервную систему, восстанавливая в ней какой-то баланс, что ли, — не знаю толком.

«Радий?» Меня пронзила неясная догадка, и в голове вихрем завертелись мысли об электрических разрядах, светящихся надписях, оранжево-зеленых красках. Я нетерпеливо вскочил, но сейчас же взял себя в руки и поспешно вытащил папиросы.

— Что это вы, словно вас кольнуло, Иван Тимофеевич? — удивленно спросил профессор. — Пожалуй, и спать время. Завтра пораньше примемся — наверно, разгребем вход. Вы как хотите, а мы с Вячиком на боковую.

Я и Таня остались вдвоем. Я нервно курил, ожидая, пока профессор заснет и можно будет взять свечи для ночного исследования тайны обсерватории Нур-и-Дешт.

Наконец Таня достала две свечи, а я вытащил из кучи инструментов тяжелый лом.

— Это зачем? — удивилась девушка.

— Пригодится. Вдруг придется отвалить камень, вывернуть какую-нибудь плиту…

Внизу, в каменных подвалах, царил полнейший мрак. Хорошо знакомой дорогой мы пробивались ощупью, не зажигая света. Повернули направо, в щелевидный вход, добрались до лестничной ниши. Таня вскрикнула: большая доска очень слабо, но явственно светилась сплетением куфических букв. Такая же золотистая светящаяся полоска шла по выступу лестничной арки.

— Так, понимаю, — подумал я вслух, — здесь днем мало света…

— Ну и что же? — нетерпеливо спросила Таня.

— Не спрашивайте меня сейчас, пока не решу всю задачу. Пойдемте наверх, к квадранту. Наверно, мы встретим еще остатки светящихся надписей… Стоп! Дайте свечу. Заглянем сюда.

Я вспомнил загадочный отблеск внутри цоколя астрономической башни, виденный в первый день, и решил попробовать проникнуть в цоколь. Я принялся осторожно выворачивать ломом крепко спаявшийся с остальными брусок камня над узкой вентиляционной щелью. Уступая моим настойчивым усилиям, камень зашатался. Я надавил сильнее и, дернув камень к себе, извлек из кладки. Второй отделился легче. Образовалось отверстие, достаточное для того, чтобы просунуть голову и руку со свечой.

Огонь свечи озарил тесную внутренность башни, круглую, уходящую высоко в темноту. Налево, против пробитой мною дыры, находился широкий обтесанный камень, а на нем, покрытый густой пылью, стоял большой широкогорлый сосуд, мутно поблескивая запыленной глазурью. Даже на мой взгляд форма вазы была старинной.

— Ваза, Таня, ваза! — воскликнул я и уступил девушке место у пролома.

— Не пролезть. Как достанем? — спросила она, подавляя радостный вздох.

— Сейчас.

Воодушевленный находкой, я быстро справился еще с двумя камнями. Едва я проник внутрь башни, как поспешно отпрянул назад: правее и позади камня, на котором стояла ваза, зияла темнота колодца. В колодец шли узкие ступеньки, спиралью завивавшиеся до какого-то выступа внутренней части башенки. Я передал вазу девушке через пролом и сказал:

— Подождите меня, Таня. Я спущусь вниз.

— Нет, нет, я пойду за вами: кто знает, что там… — Она замолчала, смутившись.

Наши глаза встретились, и я… Ну, словом, я спустился, упираясь руками в стенки колодца, и помог следовавшей за мной Тане.

Колодец был неглубок. Впрочем, это оказался вовсе не колодец, а неровный, немного наклонный ход, высеченный в скале. Холод охватил нас сквозь легкую одежду. Но это не был холодный, застоявшийся воздух подземелья — чистый и свежий, он походил на богатый озоном воздух горных вершин. На глубине нескольких метров ход расширялся в неправильную большую пещеру с изрытыми стенами, изборожденными узкими, просеченными в разных направлениях бороздками. Я уже знал, что искать: кое-где в трещинах кремнистых сланцев и кварцитов, на дне бороздок оставались небольшие охристые примазки лимонно-желтого и оранжевого цветов.

— Вот и рудник красок, Таня! Только краски-то не простые.

Мы поднялись наверх. Не слушая протестов Тани, я совершил кощунство — понес вазу, не дожидаясь дня. Крепко прижав к груди тяжелую вазу, я осторожно ступал, боясь споткнуться. Около портика мы оставили дорогую находку и медленно обошли все здание. Я оказался прав: еще в нескольких местах мы обнаружили свечение каких-то знаков. Светящиеся черточки были и на дуге квадранта.

Спустившись к речке, мы осторожно сняли крышку сосуда. Внутри его не было ничего, кроме пыли. Тогда мы обмыли вазу снаружи и бесшумно принесли в палатку, поставили у изголовья профессора, заранее наслаждаясь, как он будет удивлен и потрясен утром.

— Ну а теперь рассказывайте! — шепнула мне на ухо Таня. — Я все равно спать не буду, пока не узнаю.

Отойдя от палатки, мы уселись на берегу речки, с мелодичным журчанием бежавшей в темную степь.

— Все, оказывается, очень просто, Таня: здесь имеется месторождение урановых руд и, следовательно, присутствует радий. Эти желтые пятна — урановые охры. Они применяются в керамике для получения очень прочной глазури с яркими и чистыми цветами: оранжевым, желто-зеленым, оливковым. Урановые руды встречаются в натеках, по трещинам кварцитов и были еще в древности выработаны, но радий — радий! — помимо урана, вероятно, рассеян в ничтожном количестве в кремнистой массе светлых кварцитов. И я думаю, что весь холм обсерватории, состоящий из этих кварцитов, излучает эманацию радия. Кварциты, должно быть, слаборадиоактивны. Соли радия, смешанные с другими минералами, дают необычайно прочные светящиеся краски. Сейчас, особенно в войну, эти светящиеся составы имеют широкое применение. Оказывается, древние астрономы тоже знали этот секрет, и, может быть, само название «Нур-и-Дешт» — «Свет пустыни» — тоже связано со странными явлениями на обсерватории. Радий все еще мало изучен. Мы знаем, что он ионизирует воздух, накапливает электричество и озон, убивает микробов, обезвреживает яды. Теперь я понимаю, в чем секрет необычайно радостного воздействия этого места: огромная масса радиоактивных кварцитов, не прикрытых сверху другими породами, создает большое поле слабого радиоактивного излучения, очевидно, в дозировке наиболее благоприятной для человеческого организма. Вспомните, что профессор говорил про сердолик. А сегодня из-за отсутствия ветра получилось большее, чем обычно, накопление эманации радия. Мы с вами сразу и заметили это ночью. Какое неожиданное и интересное открытие, правда? — И я положил свою руку на руку девушки.

— Да, интересно… — отчужденно произнесла Таня и быстро поднялась. — Ну, надо идти спать, уже поздно…

Немного озадаченный внезапной холодностью Тани, я остался на берегу. Все мои мысли вертелись вокруг неожиданного открытия. Я продолжал находить новые и новые факты в доказательство своей догадки и долго еще сидел в темноте. Наконец я запутался в дебрях химии и побрел к своей постели…

Разбудили меня шумные возгласы профессора, звавшего всех нас. Ваза была извлечена на свет. Узор блестящей эмали бархатистого зелено-черного цвета шел между яркими оранжевыми, коричневыми и оливковыми полосами. Такие прекрасные тона глазури могли дать только соединения урана. Новое подтверждение ночного открытия в ослепительном свете дня!

Я рассказал профессору все свои соображения. Надо было видеть радостное возбуждение ученого! Я прибавил, что радиевые излучения, может быть, способствуют еще большей прозрачности воздуха непосредственно над обсерваторией.

— Ну это вы, пожалуй, хватили, — возразил профессор. — А что до нашего состояния, то я совершенно с вами согласен. Это место — не только место света, но и место радости. А вот почему Таня у нас сегодня грустная? Что случилось?

— Нет, Матвей Андреевич, со мной ничего…

После вторичного осмотра выработки мы вернулись к работе на лестнице. К концу дня удалось расчистить небольшое отверстие, в которое все мы поочередно пролезли. Там был подвал из нескольких камер. Я не знаю, что он дал археологу, но, на мой взгляд, подвал был так же пуст, как и все виденные мною ранее.

Закатный ветер мчался по степи; розовая пыль клубилась над стальным ковром полыни. Профессор с Вячиком шли впереди, а Таня в раздумье замедлила шаги, отстав от них. Я догнал девушку и взял ее за руку.

— Что с вами, Таня? Вы всегда такая веселая, оживленная, и вдруг… Мне кажется, вы изменились после вчерашнего нашего открытия.

Девушка пристально посмотрела мне в лицо…

— Не знаю, поймете вы или нет, но я скажу… Нур-и-Дешт действительно место радости. И я думала, что эта радость во мне — от меня, что я сильная, свободная, веселая. Тут появляетесь вы… — девушка запнулась, — суровый, ушедший в себя, опаленный огнем войны. И вы тоже делаетесь ясным, радостным… И вдруг оказывается, что всему причиной этот радий — и только… Значит, если бы не было радия, — голос девушки упал почти до шепота, — не было бы и дивного очарования этих дней на древней обсерватории.

Таня отвернулась, вырвала руку и побежала вниз по склону холма. Я медленно пошел следом за ней. Остановился, оглянулся на развалины Нур-и-Дешт.

«Свет пустыни» — да, несомненно, свет и для пустыни моей души. Не пройдет, навсегда останется радость дней на обсерватории Нур-и-Дешт!

…И опять, как много раз до этого, угасал костер у палаток, и около него сидели мы с Таней. А рядом излучала золотистое сияние древняя ваза, светящаяся чаша давно минувших, но не умерших человеческих надежд.

— Таня, дорогая, — говорил я, — здесь ожила моя душа, и она открылась… навстречу вам. Кто знает, может быть, в дальнейших успехах науки влияние радиоактивных веществ на нас будет понято еще более глубоко. И кто поручится, что на нас не влияют еще многие другие излучения — ну, хотя бы космические лучи. Вот там, — я встал и поднял руку к звездному небу, — может быть, есть потоки самой различной энергии, изливающейся из черных глубин пространства… частицы далеких звездных миров.

Таня поднялась и порывисто подошла ко мне. В ясных глазах девушки отразился пепельный звездный свет.

В высоте над нами, прорезая световые облака Млечного Пути, сиял распростертый Лебедь, вытянув длинную шею в вечном полете к грядущему.


1944

Игорь Доронин Феномен Лоскутова

После тяжелых боев на Днестровском плацдарме, где наша часть понесла большие потери в людях и технике, ее отвели на отдых в большое, почти не тронутое войной украинское село с чудесным кисло-сладким названием Антоновка. Был разгар весны, все вокруг цвело, мы были живы, молоды и с радостью предвкушали дни, а может быть, и недели безопасной и беззаботной тыловой жизни. Наиболее лихие из моих разведчиков и связистов — а я был командиром взвода управления гаубичной батареи артполка — сразу же обзавелись перспективными знакомствами среди юных местных жительниц и как будто скучать не собирались.

Но в первый же вечер после отбоя офицеров вызвал к себе капитан Ильметьев — начальник штаба, или, по штатному расписанию, адъютант старший дивизиона. Откуда, из каких глубин военной истории пришло в нашу артиллерию это архаичное название должности — не знаю, но факт остается фактом: он имел именно такую должность.

Выставив вперед тяжелую челюсть, он пересчитал нас, как хозяйка цыплят, и произнес:

— К завтрашнему утру чтоб у меня были расписания занятий на десять дней. Вопросов нет? Все. Получите бумагу.

Мой командир батареи после ранения долечивался в медсанбате, поэтому расписание на всю батарею составлял я. Делать эту работу мне довелось впервые, никаких методических пособий, конечно, не имелось, но изрядно помучившись до первых петухов, я все же завершил ее, как мне казалось, успешно. В восемь утра я, как штык, был в штабе дивизиона.

— Это что такое? — посмотрев на принесенный мною лист, спросил Ильметьев.

— Как что? — в свою очередь удивился я. — Расписание.

— Я тебя спрашиваю, что это такое? — ткнув пальцем в какую-то графу, повторил капитан. Я заглянул под его палец и сказал:

— Это… Изучение матчасти гаубицы.

— Не то, не то. — Ильметьев брезгливо сморщился: — Я тебя спрашиваю, что за мазню ты принес, как курица лапой нацарапала.

Я про себя возмутился:

— Да на мой почерк вроде никто не обижался. В школе по чистописанию меньше четверки не было.

— Тут тебе не школа, а вот через три часа чтобы все было, как положено быть. Понятно?

— Понятно. Но, может, вы по существу посмотрите, что надо исправить?

— Вот тогда по существу и посмотрим. Можешь идти. Бумаги у меня больше нет.

Мои разведчики бумагу, конечно, где-то достали, а батарейный писарь сделал из расписания прямо-таки выставочный экспонат.

В одиннадцать я снова стоял перед капитаном.

Он глубокомысленно осмотрел расписание, после чего изрек:

— Плохо. Вот это, — он ткнул пальцем, — перенести сюда, а это — сюда. Добавишь строевой и уставов. Название предметов написать покрупнее, часы занятий — помельче. Наверху — «Смерть немецким оккупантам!» Сюда — портрет. Срок — три часа. Можешь идти.

Я мысленно сосчитал до десяти, скрутил лист, повернулся и вышел.

Когда я явился вновь, в два часа дня, оказалось, что Ильметьев отдыхает после обеда. Потом он был занят какими-то другими делами, и только после шести мне удалось попасть к нему.

Не глядя на расписание, капитан кинул его в угол:

— Ладно, завтра доложу командиру дивизиона. Можешь идти. Утром сам проверю, как занятия ведешь. И готовься получать пополнение.

Но ни утра, ни пополнения мы не дождались. Ночью по хатам забегали посыльные. Они стучали в окна, будили спящих, вызывали всех офицеров в штаб дивизиона.

На этот раз нас собирал сам командир дивизиона — майор Ефремов. Его все знали как смелого и знающего свое дело человека. Авторитет его в дивизионе был непререкаем, ему старались подражать не только в большом, например, в уменье быстро и точно готовить исходные данные для стрельбы и поражать цель, но и в малом — ходили слегка раскачиваясь, носили небольшие усики, повторяли его любимые словечки.

— Вот что, товарищи офицеры. Получен приказ о нашей передислокации. Посадка в эшелон начинается через час. Пополнение и матчасть будем получать в пути.

С первыми лучами солнца эшелон с нашим артполком тронулся на север. Хоть мы и грузились в срочном порядке, но ехали не спеша. Подолгу стояли на железнодорожных узлах, разъездах, а иногда и в чистом поле. На некоторых станциях нас уже ожидали маршевые батареи. Людей, технику, лошадей распределяли по дивизионам и батареям и двигались дальше. Иной раз подсаживались по два-три человека из госпиталей или отставших от других частей.

На одной из остановок к поезду подошел младший техник-лейтенант, невысокого роста, худенький, в очках. В руках у него было два больших, видимо, тяжелых чемодана. Он поставил их на землю, тыльной стороной ладони вытер лоб, достал документы и протянул их стоявшему у дверей Ильметьеву.

— К нам. Садись, — сказал тот. Солдаты помогли втащить тяжелые чемоданы. Вслед за ними вскарабкался и вновь прибывший.

— Младший техник-лейтенант Лоскутов прибыл для дальнейшего прохождения службы, — представился он капитану.

— Ты что же это, с чемоданами на фронт собрался или… или в пансион? — спросил капитан.

Большинство из нас не знало в то время, что такое пансион, а капитан не удосужился объяснить, почему именно в пансион надо ехать с таким грузом, но острота капитана нам понравилась, а вид у младшего лейтенанта с его чемоданами был такой комичный, что мы дружно фыркнули.

Тут надо сказать вот о чем. Непростым было наше отношение к капитану Ильметьеву. Мы знали, что на фронте он провел всю войну, выслужился из старшин, что в самый тяжелый момент боев на плацдарме один, имея в помощниках только пожилого ездового, подскочил на передке к пушке, у которой был перебит весь расчет, подцепил и увез ее на глазах у растерявшихся немцев. И в то же время любил он хвастаться этим и другими своими подвигами и орденами, нудно поучать нас, молодых, как нужно жить и воевать. Так что любить его было особенно не за что.

Но сейчас он был один из нас — однополчанин, фронтовик, а младший лейтенант — чужак, необстрелянный молокосос. А к таким мы, мягко говоря, относились не очень любезно, хотя сами не так уж давно находились в их же положении…

Лоскутов ничего не ответил, стоял, глядя в землю, а подбодренный нашим смехом капитан продолжал:

— Небось мамка пирогов на дорогу напекла или подштанников запасных надавала, чтобы было что менять, когда драпать будешь.

— У меня мамы нет… Ее немцы повесили, — тихо сказал младший лейтенант и поднял глаза на Ильметьева.

Тот явно смутился, но виду не подал.

— Размещайтесь, — сказал он и как будто потерял интерес к младшему лейтенанту. Но мы-то знали, что это не так.

Лоскутов прибыл на должность арттехника дивизиона. На первой же стоянке он побежал осматривать орудия и затем пользовался каждой возможностью для этого. Энергия била из него. В пути он организовал занятия для артмастеров батарей, собирался заниматься с командирами взводов и орудий, но времени оставалось мало, эшелон приближался к фронту.

Всех, конечно, интересовало, что же в чемоданах у Лоскутова. Кто-то пустил слух, что там сало, самым большим любителем которого был у нас артмастер Шарипов. Когда солдаты шутя спрашивали его, как к этому относится Аллах, то Назип отвечал, что, действительно, есть свинину мусульманам нельзя, но если запивать ее водкой, то можно. Правда, Аллах запретил и спиртное, но Шарипов об этом благоразумно умалчивал.

При общем молчаливом согласии Шарипов решился на довольно-таки бестактное дело — когда Лоскутов открывал свои чемоданы, незаметно заглянул в них. Дело в том, что ни у кого из нас никакого, так сказать, личного имущества не было, все, что мы имели, умещалось в то время в полевой сумке. А тут человек с двумя туго набитыми чемоданами! Естественны и наше любопытство, да и некоторая неприязнь. Но, как рассказал нам разочарованный Шарипов, один чемодан оказался набитым какими-то «железками», а второй — «научными книгами».

Лоскутов ни с кем близко не сходился, не пил и не курил, со всеми был на «вы», себя просил называть по званию или «Петр Петрович», все свободное время проводил за тетрадкой с какими-то расчетами.

Если он и выбрал меня в качестве собеседника, то, видимо, потому, что имел на это какие-то свои соображения — я по-прежнему исполнял обязанности комбата, лечение которого из-за осложнений задерживалось, а Лоскутову для его дела, как потом выяснилось, нужен был в помощь мой артмастер Шарипов.

Лоскутов был неразговорчив, но постепенно я кое-что вытянул из него. Его отец, ученый-физик, в начале войны ушел в ополчение и погиб под Москвой. Мать, филолог, во время войны стала редактором партизанской газеты. Фашисты захватили ее и после жестоких пыток повесили. Узнав о гибели матери, Лоскутов, в то время студент технического вуза, добился призыва в армию, куда его не хотели брать по двум причинам: институтская броня и очки. Закончил ускоренный курс артиллерийско-технического училища, затем недолгое пребывание в запасном полку, и вот он у нас.

В одном из разговоров Лоскутов признался мне, что сделал важное изобретение и стремится скорее попасть на фронт, чтобы проверить его результативность в деле. Я всегда с некоторой долей подозрительности относился к различного рода изобретателям, и, наверное, он заметил мой искоса брошенный на него взгляд.

— Вы, Андрей, не думайте, что я ненормальный. Я проделал все расчеты и уверен, что если мне удастся создать и испытать экспериментальную установку, то это будет новое слово в военной технике, в известном смысле переворот.

— А в чем же заключается ваше изобретение?

— Пока я этого сказать не могу. Когда дело дойдет до испытаний, и вы согласитесь помочь мне, тогда все и узнаете.

— Но почему же вы раньше, в училище или в запасном полку, не доложили о своем изобретении? Вам бы помогли, дали бы людей, необходимые материалы.

Он посмотрел на меня и горько усмехнулся:

— Мне не повезло. Мои непосредственные начальники были вроде… — Он замялся.

— Вроде меня, вы хотите сказать?

Он немного помолчал:

— Да как вам сказать… Ну, в общем, мне никто не верил. И кроме того, я сам несколько сомневался в своих расчетах.

— А теперь не сомневаетесь?

— Теперь я полностью уверен. Мне нужны только кое-какие материалы и… боевая обстановка. И, конечно, помощь. Вот если бы вы разрешили Шарипову помогать мне, я был бы очень признателен.

Короче говоря, убедил он меня. Более того, он уговорил меня дать, как я теперь понимаю, мальчишескую клятву никогда и никому не рассказывать. И я, воспитанный на книжных похождениях романтических героев, дал эту клятву и оставался ей верен. Не могу простить себе этого. Если бы я не был так молод и так наивен и не сдержал бы ее, многое повернулось бы по-другому.

А в это время события начали развертываться так стремительно, что стало не до Лоскутова с его изобретением.

Где-то на подступах к Ковелю мы разгрузились — и сразу в бой. Ковель, Люблин, Майданек с его жуткими печами, в которых еще ощущался жар человеческого пепла, форсирование Вислы, бои за создание плацдарма…

Лоскутова — Ильметьев называл его не иначе, как «студент» — я почти не видел в эти дни тяжелых боев. Мои гаубицы работали безотказно, кроме одной, которая была разбита прямым попаданием снаряда, и арттехник все равно помочь ей не смог бы ничем.

Наконец положение на нашем участке фронта стабилизировалось. Мы закрепились на довольно обширном плацдарме.

Мой НП находился на обращенном к противнику склоне, на танкоопасном направлении, так что любая танковая атака была бы видна как на ладони. Гаубицы моей батареи располагались в трех-четырех километрах сзади, а пушки нашего дивизиона заняли огневые позиции поблизости от НП — они были поставлены на прямую наводку.

Несколько дней противник приводил в порядок свои потрепанные части, и мы в спокойной обстановке оборудовали и маскировали блиндажи, траншеи и окопы.

Вот в один из таких спокойных дней и заявился снова младший техник-лейтенант Лоскутов. Он напомнил об обещании помочь ему. Я выделил артмастера Шарипова и двух солдат. Следуя указаниям Лоскутова, недалеко от НП они оборудовали землянку и нечто вроде огневой позиции странной, невиданной раньше формы. Ночью притащили из дивизионного тыла знаменитые чемоданы. После этого Лоскутов с Шариповым отправились на захваченный у немцев склад боеприпасов, и целый день оставались там. Вернулись поздно вечером, принеся доверху нагруженный чем-то короб из-под патронов. Шарипов рассказал мне, что они наковыряли детонаторов из трофейных гильз и снарядов.

Надо было наконец выяснить у Лоскутова, что он задумал. Когда я пришел к нему, он вместе с Шариповым что-то монтировал из «железок», находившихся в одном из чемоданов. Я увидел опиравшуюся на треногу длинную металлическую антенну с оптическим прицелом. Ее передний, длинный и острый, как игла, конец был направлен в сторону противника, а задний, короткий, был увесистым и массивным, многочисленные провода уходили в неглубокий колодец.

— Что же это такое? — удивленно спросил я.

— Это УНД, — с готовностью ответил Лоскутов и гордо пояснил: — Установка направленной детонации. Слишком сложно объяснять ее устройство. Но в двух словах принцип действия таков. Вы, конечно, знаете, чем вызывается взрыв пороха или другого взрывчатого вещества в гильзе или снаряде? Детонацией. То есть взрыв капсюля-детонатора вызывает возбуждение детонации вторичных взрывчатых веществ. Обычно капсюль-детонатор помещается в непосредственной близости от вторичного ВВ, как, например, в гильзе или снаряде. У меня же они разнесены на огромные расстояния: взрыв капсюля будет производиться здесь, в этой установке, а вторичные вещества будут взрываться там, куда направлена моя антенна, — в танках противника!

Я ошеломленно смотрел на него:

— Это так просто?

Он усмехнулся, довольный:

— Ну, просто это рассказывать, а сделать это непросто. Над этой идеей долго работал мой отец, и я использовал материалы его исследований. Но…

Но договорить мы не успели.

Снаружи, в траншее, послышался шум, искали меня. Я быстро выбежал и направился на НП, благо он находился в десяти шагах.

— Где ты бродишь? — набросился на меня капитан Ильметьев. — НП бросил, солдат распустил, документация не готова!

Все это было неправдой. Я был рядом с НП, разведчик дежурил у стереотрубы, связист — у телефонного аппарата, документация — в полном порядке. Но я молчал. Спорить с Ильметьевым или оправдываться было бесполезно,

Мое молчание обозлило его еще больше.

— Вот что, товарищ лейтенант, — сказал он, переходя на официальный тон. — Придется с вами говорить в другом месте.

«Куда уж в другом, — подумал я, — тут до немцев пятьсот метров». Но так уж получалось, что начальства или кого-то неизвестного там, в тылу, «в другом месте», мы зачастую боялись больше, чем врага перед фронтом

— А тут, говорят, где-то рядом и «студент» окопался? — продолжал капитан. — Этого субчика вообще под трибунал давно пора.

Тут я заметил, что капитан покачнулся. От него пахло водкой.

Выдавать Лоскутова было нельзя. Чего доброго, Ильметьев явится к нему, переломает все созданное им и отправит его в тыл.

— Товарищ капитан, — как можно почтительнее сказал я, — он действительно заходил сюда, но пошел в соседний дивизион за смазкой для оптических осей панорам.

Оптическая ось — линия воображаемая, смазать ее, понятно, ничем нельзя, но подвыпивший капитан, довольный моей почтительностью, не заметил, а может, и не понял подвоха в моих словах и, заявив: «Ну то-то же, может быть, за ум возьмется», удалился восвояси.

Еще пара дней прошла спокойно. Однажды на наш НП пришел командир дивизиона. Прежде всего он прильнул к окулярам стереотрубы, пошарил по переднему краю немцев. Потом попросил схемы ориентиров и пристрелянных реперов, пригляделся к каждому и сказал:

— Ну что же, НП выбран по-деловому. — Это было одно из его любимых словечек, обозначавшее высокую степень похвалы. — Но вот с ориентирами…

Он сделал несколько замечаний, очень метких, с которыми нельзя было не согласиться не только в силу воинской дисциплины, но и по существу, и собрался уходить.

— Вопросы ко мне есть? — прощаясь, спросил Ефремов.

«Скажу, — вдруг подумал я, — все скажу про Лоскутова, ведь замечательное дело парень задумал, помочь ему надо, поддержать, хотя бы охрану поставить», — но проклятая мальчишеская клятва удержала меня.

— Никак нет, — ответил я, — вопросов нет.

— Будьте здоровы, — сказал майор Ефремов, пожал мне руку и, сопровождаемый ординарцем, исчез в чреве траншеи.

Вскоре Лоскутов закончил монтаж установки и теперь мечтал о контратаке немецких танков — ему не терпелось опробовать устройство в действии.

Что касается меня и остальных, то встречи с танками, в отличие от Лоскутова, никто из нас не жаждал, хотя мы и были готовы к ней.

Но так или иначе этот день настал — нас попытались сбросить с плацдарма.

С утра немцы начали артподготовку и бомбежку наших позиций. К счастью, в район «пятачка», где мы находились, упало сравнительно немного мин и снарядов, остальные рвались либо впереди — у передовых траншей, либо сзади нас

Вскоре показались немецкие танки.

Позабыв о Лоскутове, я наблюдал за полем боя, ожидая появления вражеской пехоты: в мою задачу входило, стреляя с закрытых позиций, отсечь ее от танков. Они были еще далеко, ведя на ходу неприцельный огонь в нашу сторону.

Наши пушки пока не отвечали.

С расположенного неподалеку НП командира дивизиона прибежал Ильметьев.

— Чего не стреляешь? — закричал он.

— Жду, пока пехота появится, — ответил я.

— Жди, жди — дождешься, когда по тебе проедут. — Он убежал к пушкам, стоявшим на прямой наводке.

Вскоре оттуда послышались выстрелы… А танки все приближались, и снаряды стрелявшей пушки не причиняли им вреда.

И вдруг… Безо всякой видимой причины первый, дальше других прорвавшийся танк на моих глазах взорвался. Огромное пламя, столб дыма, башня, отброшенная на десятки метров в сторону…

Остальные продолжали идти вперед, стреляя и наращивая скорость

Взорвался второй танк. За ним — третий.

Я понял, что это дело рук Лоскутова, и внутренне ликовал. Однако танков было много, они шли и шли.

Когда взорвался четвертый, а за ним пятый, в рядах атакующих наступила растерянность. Танки неуверенно зарыскали по полю, словно в поисках невидимой опасности. Они подставляли борта, и этим воспользовались наши пушкари-противотанкисты.

Показалась немецкая пехота, и я подал команду на открытие отсечного огня. А передовые танки уже приближались к нам.

Взорвался еще один.

И в это время на НП появился Ильметьев.

— Где здесь Лоскутов? — орал он, и хотя ему никто не показывал, подскочил к его окопу. — Ты что тут делаешь? Марш к пушке, там затвор заклинило!

— Я лучше артмастера пошлю, он все сделает, а я здесь…

— Ах, ты здесь! Трус! Расстреляю! — Ильметьев выхватил пистолет

Лоскутов испуганно глянул на него и побежал к пушке. Через минуту она возобновила стрельбу.

Но было уже поздно.

Тапки ворвались на наши позиции.

Разрывом снаряда меня оглушило и отбросило на дно траншеи. Я успел увидеть, как Лоскутов прыгнул в свой окоп. А через мгновение тяжелый танк заполз на него и стал утюжить… Раздался взрыв. Меня ударило в грудь, и я потерял сознание. Последнее, что я запомнил, — это был Ильметьев, бросающий противотанковую гранату в грозную машину, налезающую с другой стороны…

Очнулся я в госпитале, на другом берегу Вислы. Там я узнал, что плацдарм удалось отстоять.

Ранение оказалось тяжелым, и меня отправили еще дальше в тыл.

В часть я вернулся, когда снега уже покрыли плацдарм. Наш полк перевели на другой участок — готовилось наступление, части сдвигались, уплотнялись, давали место новым. На плацдарме было тихо, мирно, по-домашнему поднимались дымки из многочисленных блиндажей и землянок в прифронтовом сосновом бору. Ничто не говорило о тяжелых боях, которые здесь были летом. И о том бое уже забыли, а его место разыскать не удалось. Прибыли новые люди, вместо Шарипова, погибшего в тот день, когда я был ранен, в батарее был новый артмастер, вместо Лоскутова в дивизионе — новый арттехник.

Мне рассказали, что Ильметьев, кстати, получивший орден за личное мужество, распускал слухи о том, что Лоскутов якобы не погиб и не пропал без вести, а перебежал к немцам.

Я пошел в штаб полка и подтвердил, что своими глазами видел гибель Лоскутова. Но похоронку отправлять было некуда — родственников у него не оказалось.

Много лет спустя, знакомясь с трофейными документами, я наткнулся на донесение полевой службы гестапо группы армий «Висла». В нем говорилось, что во время контратаки на позиции русских по неизвестной причине взорвались шесть танков. По подозрению в саботаже арестовано несколько унтер-офицеров и техников. Ведется расследование.

Других документов по этому вопросу в деле не оказалось, и чем закончилось расследование, установить мне не удалось.

Кир Булычёв Можно попросить нину?

— Можно попросить Нину? — сказал я.

— Это я, Нина.

— Да? Почему у тебя такой странный голос?

— Странный голос?

— Не твой. Тонкий. Ты огорчена чем-нибудь?

— Не знаю.

— Может быть, мне не стоило звонить?

— А кто говорит?

— С каких пор ты перестала меня узнавать?

— Кого узнавать?

Голос был моложе Нины лет на двадцать. А на самом деле Нинин голос лишь лет на пять моложе хозяйки. Если человека не знаешь, по голосу его возраст угадать трудно. Голоса часто старятся раньше владельцев. Или долго остаются молодыми.

— Ну ладно, — сказал я. — Послушай, я звоню тебе почти по делу.

— Наверное, вы все-таки ошиблись номером, — настаивала Нина. — Я вас не знаю.

— Это я, Вадим, Вадик, Вадим Николаевич! Что с тобой?

— Ну вот! — Нина вздохнула, будто ей жаль было прекращать разговор. — Я не знаю никакого Вадика и Вадима Николаевича.

— Простите, — извинился я и повесил трубку.

Я не сразу набрал номер снова. Конечно, я просто не туда попал. Мои пальцы не хотели звонить Нине. И набрали не тот номер. А почему они не хотели?

Я отыскал на столе пачку кубинских сигарет. Крепких, как сигары. Их, наверное, делают из обрезков сигар. Какое у меня может быть дело к Нине? Или почти дело? Никакого. Просто хотелось узнать, дома ли она. А если ее нет дома, это ничего не меняет. Она может быть, например, у мамы. Или в театре, потому что она тысячу лет не была в театре.

Я позвонил Нине.

— Нина? — спросил я.

— Нет, Вадим Николаевич, — ответила Нина. — Вы опять ошиблись. Вы какой номер набираете?

— 149-40-89.

— А у меня Арбат — один — тридцать два — пять три.

— Конечно, — сказал я. — Арбат — это четыре?

— Арбат — это Г.

— Ничего общего, — пробормотал я. — Извините, Нина.

— Пожалуйста, — сказала Нина. — Я все равно не занята.

— Постараюсь к вам больше не попадать, — пообещал я. — Где-то заклинило. Вот и попадаю к вам. Очень плохо телефон работает.

— Да, — согласилась Нина.

Я повесил трубку.

Надо подождать. Или набрать сотню. Время. Что-то замкнется в перепутавшихся линиях на станции. И я дозвонюсь. «Двадцать два часа ровно», — ответила женщина по телефону 100. Я вдруг подумал, что если ее голос записали давно, десять лет назад, то она набирает номер 100, когда ей скучно, когда она одна дома, и слушает свой голос, свой молодой голос. А может быть, она умерла. И тогда ее сын или человек, который ее любил, набирает сотню и слушает ее голос.

Я позвонил Нине.

— Я вас слушаю, — отозвалась Нина молодым голосом. — Это опять вы, Вадим Николаевич?

— Да, — сказал я. — Видно, наши телефоны соединились намертво. Вы только не сердитесь, не думайте, что я шучу. Я очень тщательно набирал номер, который мне нужен.

— Конечно, конечно, — быстро согласилась Нина. — Я ни на минутку не подумала. А вы очень спешите, Вадим Николаевич?

— Нет, — ответил я.

— У вас важное дело к Нине?

— Нет, я просто хотел узнать, дома ли она.

— Соскучились?

— Как вам сказать…

— Я понимаю, ревнуете, — предположила Нина.

— Вы смешной человек, — произнес я. — Сколько вам лет, Нина?

— Тринадцать. А вам?

— Больше сорока. Между нами толстенная стена из кирпичей.

— И каждый кирпич — это месяц, правда?

— Даже один день может быть кирпичом.

— Да, — вздохнула Нина, — тогда это очень толстая стена. А о чем вы думаете сейчас?

— Трудно ответить. В данную минуту ни о чем. Я же разговариваю с вами.

— А если бы вам было тринадцать лет или даже пятнадцать, мы могли бы познакомиться, — сказала Нина. — Это было бы очень смешно. Я бы сказала: приезжайте завтра вечером к памятнику Пушкину. Я вас буду ждать в семь часов ровно. И мы бы друг друга не узнали. Вы где встречаетесь с Ниной?

— Как когда.

— И у Пушкина?

— Не совсем. Мы как-то встречались у «России».

— Где?

— У кинотеатра «Россия».

— Не знаю.

— Ну, на Пушкинской.

— Все равно почему-то не знаю. Вы, наверное, шутите. Я хорошо знаю Пушкинскую площадь.

— Не важно, — сказал я.

— Почему?

— Это давно было.

— Когда?

Девочке не хотелось вешать трубку. Почему-то она упорно продолжала разговор.

— Вы одна дома? — спросил я.

— Да. Мама в вечернюю смену. Она медсестра в госпитале. Она на ночь останется. Она могла бы прийти и сегодня, но забыла дома пропуск.

— Ага, — согласился я. — Ладно, ложись спать, девочка. Завтра в школу.

— Вы со мной заговорили как с ребенком.

— Нет, что ты, я говорю с тобой как со взрослой.

— Спасибо. Только сами, если хотите, ложитесь спать с семи часов. До свидания. И больше не звоните своей Нине. А то опять ко мне попадете. И разбудите меня, маленькую девочку.

Я повесил трубку. Потом включил телевизор и узнал о том, что луноход прошел за смену 337 метров. Луноход занимался делом, а я бездельничал. В последний раз я решил позвонить Нине уже часов в одиннадцать, целый час занимал себя пустяками и решил, что, если опять попаду на девочку, повешу трубку сразу.

— Я так и знала, что вы еще раз позвоните, — сказала Нина, подойдя к телефону. — Только не вешайте трубку. Мне, честное слово, очень скучно. И читать нечего. И спать еще рано.

— Ладно, — согласился я. — Давайте разговаривать. А почему вы так поздно не спите?

— Сейчас только восемь, — сказала Нина.

— У вас часы отстают, — отозвался я. — Уже двенадцатый час.

Нина засмеялась. Смех у нее был хороший, мягкий.

— Вам так хочется от меня отделаться, что просто ужас, — объяснила она. — Сейчас октябрь, и поэтому стемнело. И вам кажется, что уже ночь.

— Теперь ваша очередь шутить? — спросил я.

— Нет, я не шучу. У вас не только часы врут, но и календарь врет.

— Почему врет?

— А вы сейчас мне скажете, что у вас вовсе не октябрь, а февраль.

— Нет, декабрь, — ответил я. И почему-то, будто сам себе не поверил, посмотрел на газету, лежавшую рядом, на диване. «Двадцать третье декабря» — было написано под заголовком.

Мы помолчали немного, я надеялся, что она сейчас скажет «до свидания». Но она вдруг спросила:

— А вы ужинали?

— Не помню, — сказал я искренне.

— Значит, не голодный.

— Нет, не голодный.

— А я голодная.

— А что, дома есть нечего?

— Нечего! — подтвердила Нина. — Хоть шаром покати. Смешно, да?

— Даже не знаю, как вам помочь, — сказал я. — И денег нет?

— Есть, но совсем немножко. И все уже закрыто. А потом, что купишь?

— Да, — согласился я, — все закрыто. Хотите, я пошурую в холодильнике, посмотрю, что там есть?

— У вас есть холодильник?

— Старый, — ответил я. — «Север». Знаете такой?

— Нет, — призналась Нина. — А если найдете, что потом?

— Потом? Я схвачу такси и подвезу вам. А вы спуститесь к подъезду и возьмете.

— А вы далеко живете? Я — на Сивцевом Вражке. Дом 15/25.

— А я на Мосфильмовской. У Ленинских гор. За университетом.

— Опять не знаю. Только это не важно. Вы хорошо придумали, и спасибо вам за это. А что у вас есть в холодильнике? Я просто так спрашиваю, не думайте.

— Если бы я помнил, — пробормотал я. — Сейчас перенесу телефон на кухню, и мы с вами посмотрим.

Я прошел на кухню, и провод тянулся за мной, как змея.

— Итак, — сказал я, — открываем холодильник.

— А вы можете телефон носить с собой? Никогда не слышала о таком.

— Конечно, могу. А ваш телефон где стоит?

— В коридоре. Он висит на стенке. И что у вас в холодильнике?

— Значит, так… что тут, в пакете? Это яйца, неинтересно.

— Яйца?

— Ага. Куриные. Вот, хотите, принесу курицу? Нет, она французская, мороженая. Пока вы ее сварите, совсем проголодаетесь. И мама придет с работы. Лучше мы возьмем колбасы. Или нет, нашел марокканские сардины, шестьдесят копеек банка. И к ним есть полбанки майонеза. Вы слышите?

— Да, — ответила Нина совсем тихо. — Зачем вы так шутите? Я сначала хотела засмеяться, а потом мне стало грустно.

— Это еще почему? В самом деле так проголодались?

— Нет, вы же знаете.

— Что я знаю?

— Знаете, — настаивала Нина. Потом помолчала и добавила: — Ну и пусть! Скажите, а у вас есть красная икра?

— Нет, — признался я. — Зато есть филе палтуса.

— Не надо, хватит, — сказала Нина твердо. — Давайте отвлечемся. Я же все поняла.

— Что поняла?

— Что вы тоже голодный. А что у вас из окна видно?

— Из окна? Дома, копировальная фабрика. Как раз сейчас, полдвенадцатого, смена кончается. И много девушек выходит из проходной. И еще виден «Мосфильм». И пожарная команда. И железная дорога. Вот по ней сейчас идет электричка.

— И вы все видите?

— Электричка, правда, далеко идет. Видна только цепочка огоньков, окон!

— Вот вы и врете!

— Нельзя так со старшими разговаривать, — отозвался я. — Я не могу врать. Я могу ошибаться. Так в чем же я ошибся?

— Вы ошиблись в том, что видите электричку. Ее нельзя увидеть.

— Что же она, невидимая, что ли?

— Нет, она видимая, только окна светиться не могут. Да вы вообще из окна не выглядывали.

— Почему? Я стою перед самым окном.

— А у вас в кухне свет горит?

— Конечно, а как же я в темноте в холодильник бы лазил. У меня в нем перегорела лампочка.

— Вот, видите, я вас уже в третий раз поймала.

— Нина, милая, объясни мне, на чем ты меня поймала.

— Если вы смотрите в окно, то откинули затемнение. А если откинули затемнение, то потушили свет. Правильно?

— Неправильно. Зачем же мне затемнение? Война, что ли?

— Ой-ой-ой! Как же можно так завираться? А что же, мир, что ли?

— Ну, я понимаю, Вьетнам, Ближний Восток… Я не об этом.

— И я не об этом… Постойте, а вы инвалид?

— К счастью, все у меня на месте.

— У вас бронь?

— Какая бронь?

— А почему вы тогда не на фронте?

Вот тут я в первый раз заподозрил неладное. Девочка меня вроде бы разыгрывала. Но делала это так обыкновенно и серьезно, что чуть было меня не испугала.

— На каком я должен быть фронте, Нина?

— На самом обыкновенном. Где все. Где папа. На фронте с немцами. Я серьезно говорю, я не шучу. А то вы так странно разговариваете. Может быть, вы не врете о курице и яйцах?

— Не вру, — признался я. — И никакого фронта нет. Может быть, и в самом деле мне подъехать к вам?

— Так я в самом деле не шучу! — почти крикнула Нина. — И вы перестаньте. Мне было сначала интересно и весело. А теперь стало как-то не так. Вы меня простите. Как будто вы не притворяетесь, а говорите правду.

— Честное слово, девочка, я говорю правду, — сказал я.

— Мне даже страшно стало. У нас печка почти не греет. Дров мало. И темно. Только коптилка. Сегодня электричества нет. И мне одной сидеть ой как не хочется. Я все теплые вещи на себя накутала.

И тут же она резко и как-то сердито повторила вопрос:

— Вы почему не на фронте?

— На каком я могу быть фронте? Какой может быть фронт в семьдесят втором году?!

— Вы меня разыгрываете?

Голос опять сменил тон, был он недоверчив, был он маленьким, три вершка от пола. И невероятная, забытая картинка возникла перед глазами — то, что было со мной, но много лет, тридцать или больше лет назад. Когда мне тоже было двенадцать лет. И в комнате стояла «буржуйка». И я сижу на диване, подобрав ноги. И горит свечка, или это была керосиновая лампа? И курица кажется нереальной, сказочной птицей, которую едят только в романах, хотя я тогда не думал о курице…

— Вы почему замолчали? — спросила Нина. — Вы лучше говорите.

— Нина, — сказал я, — какой сейчас год?

— Сорок второй, — ответила Нина.

И я уже складывал в голове ломтики несообразностей в ее словах. Она не знает кинотеатра «Россия». И номер телефона у нее только из шести цифр. И затемнение…

— Ты не ошибаешься? — спросил я.

— Нет, — стояла на своем Нина.

Она верила в то, что говорила. Может, голос обманул меня? Может, ей не тринадцать лет? Может, она сорокалетняя женщина, заболела еще тогда, девочкой, и ей кажется, что она осталась там, где война?

— Послушайте, — сказал я спокойно, — не вешайте трубку. Сегодня двадцать третье декабря 1972 года. Война кончилась двадцать семь лет назад. Вы это знаете?

— Нет, — сказала Нина.

— Теперь знайте. Сейчас двенадцатый час… Ну как вам объяснить?

— Ладно, — сказала Нина покорно. — Я тоже знаю, что вы не привезете мне курицу. Мне надо было догадаться, что французских кур не бывает.

— Почему?

— Во Франции немцы.

— Во Франции давным-давно нет никаких немцев. Только если туристы. Но немецкие туристы бывают и у нас.

— Как так? Кто их пускает?

— А почему не пускать?

— Вы не вздумайте сказать, что фрицы нас победят! Вы, наверное, просто вредитель или шпион?

— Нет, я работаю в СЭВе, в Совете Экономической Взаимопомощи. Занимаюсь венграми.

— Вот и опять врете! В Венгрии фашисты.

— Венгры давным-давно прогнали своих фашистов. Венгрия — социалистическая республика.

— Ой, а я уж боялась, что вы и в самом деле вредитель. А вы все-таки все выдумываете. Нет, не возражайте. Вы лучше расскажите мне, как будет потом. Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста. И извините меня, что я так с вами грубо разговаривала. Я просто не поняла.

И я не стал больше спорить. Как объяснить это? Я опять представил себе, как сижу в этом самом сорок втором году, как мне хочется узнать, когда наши возьмут Берлин и повесят Гитлера. И еще узнать, где я потерял хлебную карточку за октябрь. И сказал:

— Мы победим фашистов 9 мая 1945 года.

— Не может быть! Очень долго ждать.

— Слушай, Нина, и не перебивай. Я знаю лучше. И Берлин мы возьмем второго мая. Даже будет такая медаль — «За взятие Берлина». А Гитлер покончит с собой. Он примет яд. И даст его Еве Браун. А потом эсэсовцы вынесут его тело во двор имперской канцелярии, и обольют бензином, и сожгут.

Я рассказывал это не Нине. Я рассказывал это себе. И я послушно повторял факты, если Нина не верила или не понимала сразу, возвращался, когда она просила пояснить что-нибудь, и чуть было не потерял вновь ее доверия, когда сказал, что Сталин умрет. Но я потом вернул ее веру, поведав о Юрии Гагарине и о новом Арбате. И даже насмешил Нину, рассказав о том, что женщины будут носить брюки-клеш и совсем короткие юбки. И даже вспомнил, когда наши перейдут границу с Пруссией. Я потерял чувство реальности. Девочка Нина и мальчишка Вадик сидели передо мной на диване и слушали. Только они были голодные как черти. И дела у Вадика обстояли даже хуже, чем у Нины: хлебную карточку он потерял, и до конца месяца им с матерью придется жить на одну карточку — рабочую карточку, потому что Вадик посеял свою где-то во дворе, и только через пятнадцать лет он вдруг вспомнит, как это было, и будет снова расстраиваться, потому что карточку можно было найти даже через неделю; она, конечно, свалилась в подвал, когда он бросил на решетку пальто, собираясь погонять в футбол. И я сказал, уже потом, когда Нина устала слушать то, что полагала хорошей сказкой:

— Ты знаешь Петровку?

— Знаю, — сказала Нина. — А ее не переименуют?

— Нет. Так вот…

Я рассказал, как войти во двор под арку и где в глубине двора есть подвал, закрытый решеткой. И если это октябрь сорок второго года, середина месяца, то в подвале, вернее всего, лежит хлебная карточка. Мы там, во дворе играли в футбол, и я эту карточку потерял.

— Какой ужас! — сказала Нина. — Я бы этого не пережила. Надо сейчас же ее отыскать. Сделайте это.

Она тоже вошла во вкус игры, и где-то реальность ушла, и уже ни она, ни я не понимали, в каком году мы находимся, — мы были вне времени, ближе к ее сорок второму году.

— Я не могу найти карточку, — объяснил я. — Прошло много лет. Но если сможешь, зайди туда, подвал должен быть открыт. В крайнем случае скажешь, что карточку обронила ты.

И в этот момент нас разъединили.

Нины не было. Что-то затрещало в трубке, женский голос произнес:

— Это 143-18-15? Вас вызывает Орджоникидзе.

— Вы ошиблись номером, — ответил я.

— Извините, — сказал женский голос равнодушно.

И были короткие гудки.

Я сразу же набрал снова Нинин номер. Мне нужно было извиниться. Нужно было посмеяться вместе с девочкой. Ведь получилась, в общем, чепуха…

— Да, — сказал голос Нины. Другой Нины.

— Это вы? — спросил я.

— А, это ты, Вадим? Что, тебе не спится?

— Извини, — сказал я. — Мне другая Нина нужна.

— Что?

Я повесил трубку и снова набрал номер.

— Ты с ума сошел? — спросила Нина. — Ты пил?

— Извини, — сказал я и снова бросил трубку.

Теперь звонить было бесполезно. Звонок из Орджоникидзе все вернул на свои места. А какой у нее настоящий телефон? Арбат — три, нет, Арбат — один — тридцать два — тринадцать… Нет, сорок…

Взрослая Нина позвонила мне сама.

— Я весь вечер сидела дома, — сказала она. — Думала, ты позвонишь, объяснишь, почему ты вчера так вел себя. Но ты, видно, совсем сошел с ума.

— Наверное, — согласился я. Мне не хотелось рассказывать ей о длинных разговорах с другой Ниной.

— Какая еще другая Нина? — спросила она. — Это образ? Ты хочешь видеть меня иной?

— Спокойной ночи, Ниночка, — сказал я. — Завтра все объясню.


…Самое интересное, что у этой странной истории был не менее странный конец. На следующий день утром я поехал к маме. И сказал, что разберу антресоли. Я три года обещал это сделать, а тут приехал сам. Я знаю, что мама ничего не выкидывает. Из того, что, как ей кажется, может пригодиться. Я копался часа полтора в старых журналах, учебниках, разрозненных томах приложений к «Ниве». Книги были не пыльными, но пахли старой, теплой пылью. Наконец я отыскал телефонную книгу за 1950 год. Книга распухла от вложенных в нее записок и заложенных бумажками страниц, углы которых были обтрепаны и замусолены. Книга была настолько знакома, что казалось странным, как я мог ее забыть, — если б не разговор с Ниной, так бы никогда и не вспомнил о ее существовании. И стало чуть стыдно, как перед честно отслужившим костюмом, который отдают старьевщику на верную смерть.

Четыре первые цифры известны. Г-1-32… И еще я знал, что телефон, если никто из нас не притворялся, если надо мной не подшутили, стоял в переулке Сивцев Вражек, в доме 15/25. Никаких шансов найти телефон не было. Я уселся с книгой в коридоре, вытащив из ванной табуретку. Мама ничем не поняла, улыбнулась только, проходя мимо, и сказала:

— Ты всегда так. Начинаешь разбирать книги, зачитываешься через десять минут, и уборке конец.

Она не заметила, что я читаю телефонную книгу.

Я нашел этот телефон. Двадцать лет назад он стоял в той же квартире, что и в сорок втором году. И записан был на Фролову К.Г.

Согласен, я занимался чепухой. Искал то, чего и быть не могло. Но вполне допускаю, что процентов десять вполне нормальных людей, окажись они на моем месте, сделали бы то же самое. И я поехал на Сивцев Вражек.

Новые жильцы в квартире не знали, куда уехали Фроловы. Да и жили ли они здесь? Но мне повезло в домоуправлении. Старенькая бухгалтерша помнила Фроловых, с ее помощью я узнал все, что требовалось, через адресный стол.

Уже стемнело. По новому району среди одинаковых панельных башен гуляла поземка. В стандартном двухэтажном магазине продавали французских кур в покрытых инеем прозрачных пакетах. У меня появился соблазн купить курицу и принести ее, как обещал, хоть и с тридцатилетним опозданием. Но я хорошо сделал, что не купил ее. В квартире никого не было. И по тому, как гулко разносился звонок, мне показалось, что здесь люди не живут. Уехали.

Я хотел было уйти, но потом, раз уж забрался так далеко, позвонил в дверь рядом.

— Скажите, Фролова Нина Сергеевна — ваша соседка?

Парень в майке, с дымящимся паяльником в руке, ответил равнодушно:

— Они уехали.

— Куда?

— Месяц как уехали на Север. До весны не вернутся. И Нина Сергеевна, и муж ее.

Я извинился, начал спускаться по лестнице. И думал, что в Москве, вполне вероятно, живет не одна Нина Сергеевна Фролова 1930 года рождения.

И тут дверь сзади снова растворилась.

— Погодите, — сказал тот же парень. — Мать что-то сказать хочет.

Мать его тут же появилась в дверях, запахивая халат.

— А вы кем ей будете?

— Так просто, — ответил я. — Знакомый.

— Не Вадим Николаевич?

— Вадим Николаевич.

— Ну вот, — обрадовалась женщина, — чуть было вас не упустила. Она бы мне никогда этого не простила. Нина так и сказала: не прощу. И записку на дверь приколола. Только записку, наверное, ребята сорвали. Месяц уже прошел. Она сказала, что вы в декабре придете. И даже сказала, что постарается вернуться, но далеко-то как…

Женщина стояла в дверях, глядела на меня, словно ждала, что я сейчас открою какую-то тайну, расскажу ей о неудачной любви. Наверное, она и Нину пытала: кто он тебе? И Нина тоже сказала ей: «Просто знакомый».

Женщина выдержала паузу, достала письмо из кармана халата.

«Дорогой Вадим Николаевич!

Я, конечно, знаю, что вы не придете. Да и как можно верить детским мечтам, которые и себе самой уже кажутся только мечтами. Но ведь хлебная карточка была в том самом подвале, о котором вы успели мне сказать…»

Геннадий Максимович Противостояние

Бригадный генерал Джон Вудворд сначала принял этого человека за сумасшедшего. И действительно, Алан Фрэнсис выглядел весьма экстравагантно. Видавшие виды вельветовые брюки, когда-то, судя по всему, песочного цвета, темно-коричневый свитер крупной вязки с низким воротом на худой и жилистой шее, ярко-красный платок, которым вполне можно было на корриде быков дразнить. Ноги обуты в не раз уже ремонтированные мягкие туфли.

Продолговатое лицо гостя с нездорово бледной кожей было крайне возбуждено, седая шевелюра — всклокочена, скорее бесцветные, чем серые глаза постоянно бегали. Да и руки его с длинными пальцами никак не могли найти себе места. Короче, прямая противоположность всегда уравновешенному и подтянутому Джону Вудворду.

Этот человек пытался пробиться к бригадному генералу уже не первую неделю, но его неопрятный внешний вид настолько отпугивал всех, что ему постоянно отвечали, будто Вудворд куда-то срочно уехал или очень занят. Но сегодня у бригадного генерала было хорошее настроение, и он приказал пропустить этого настойчивого ненормального профессора, о котором ему уже не раз докладывали.

И вот сейчас Алан Фрэнсис раскладывал перед Вудвордом многочисленные чертежи и схемы, пытаясь что-то сбивчиво объяснить. То, что бригадному генералу наконец удалось понять из рассказа этого странного человека, на первый взгляд, могло показаться полным бредом. Но чутьем старого вояки, в последнее время занимающегося новыми видами вооружения, Вудворд понимал: в этом что-то есть, и отмахиваться от назойливого профессора не стоит. Поэтому он попросил Фрэнсиса успокоиться и рассказать все по порядку.

— Так вот, генерал, я уверен, вы полностью согласитесь со мной, что все эти свертывания ракет, на которые, в угоду русским, зачем-то идет наше правительство, ослабляют не только нашу безопасность и обороноспособность, но и мощь, — запальчиво говорил Алан Фрэнсис. — И я задумался над тем, что бы мы могли этому процессу противопоставить. Я перебрал множество вариантов, как, не нарушая внешне существующих договоров, обойти русских. Причем так, чтобы они и догадаться об этом не смогли. Какие только идеи не приходили мне в голову, но все они не устраивали меня чаще всего по двум причинам. Первая — дороговизна и большие сроки разработки и изготовления. Вторая — все это можно было легко зафиксировать со спутников. И тут я вдруг неожиданно вспомнил…

— О ракете, которая, по вашему мнению, никак не подпадает под договоры? — спросил бригадный генерал, указывая на чертежи. — Хотя мне, признаюсь, совершенно не понятно, что это может быть за ракета. Ракет, которые не подпадают под договоры, нет.

— Есть, генерал! — ликующе сказал Фрэнсис. — В договорах ничего нет о ракете, которая предназначена двигаться не вверх, как все привыкли, а вниз! Устройство сопел этого снаряда позволяет ему как бы вгрызаться в землю. О деталях не буду, это не слишком интересно и понятно будет лишь специалистам. Кстати, генерал, я не собираюсь присваивать себе идею данного изобретения. Она была предложена вскоре после окончания войны советским военным инженером Михаилом Циферовым…

— Советским? — недоверчиво переспросил Вудворд. — Вы хотите сказать, что у русских уже есть такое оружие? Тогда зачем же нам заниматься тем, что им давно и хорошо известно?

— Подобного оружия у них нет! — опять возликовал профессор. — Этот изобретатель, хотя и был человеком военным, предложил свое детище для пробуривания нефтяных и газовых скважин, подачи воды в засушливые районы, забивания свай в трудных грунтах, прокладки тоннелей… И только-то! Испытания первых образцов прошли успешно, но дело дальше не пошло изобретатель так и умер, не увидев своего реактивного крота в работе. Сами знаете, у русских такое не раз бывало. Можно сказать, национальная черта не признавать своих талантов. После смерти Циферова о его подземной ракете и вовсе забыли. Даже с патентования сняли. У нас, кстати, тоже проводились эксперименты подобного типа, ведь изобретатель не делал секрета из своей идеи. Этим занималась фирма «Браунинг» и другие. Но их снаряды не были автономными, топливо в них подавалось по шлангам, да и размеры были незначительными. А потом и мы это дело почему-то забросили.

— И вы хотите сказать, что подобный автономный реактивный снаряд сможет двигаться под землей? — перебил профессора бригадный генерал, взяв со стола один из чертежей и рассматривая его с куда большим интересом, чем несколько минут назад. — Неужели газовая струя станет толкать его в землю, а не выбросит куда-нибудь в воздух, как и положено настоящей ракете?

— Так ведь эта ракета движется соплом вниз, а вернее, вперед, — и Фрэнсис выхватил из рук Вудворда чертеж. — Смотрите. Вот эта газовая струя выжигает и разрушает почву перед собой. Эти же газы, уходя назад, выбрасывают остатки грунта из образующейся скважины.

— Представляю, как нагревается эта ваша ракета, — предположил Вудворд. — Мало того, что от собственных газов, так еще и от трения об разрушенную породу. Тут ни одно топливо и ни один заряд долго не выдержат и взорвутся. Да и какую же пользу можно извлечь из такой ракеты, кроме проходки скважин?

— Все совсем не так, генерал, — ответил профессор и даже встал от охватившего его возбуждения. — Русские в свое время писали, что у них даже краска на снаряде не обгорала. Все дело не в температуре газов, а в строении сопел. Вы же видите на чертеже — их несколько. Одни разрушают породу, другие движут снаряд вперед. Причем, топливо может быть практически любым — от самого совершенного до самого простого.

А теперь представьте себе, генерал: вы запускаете такую ракету, только гораздо больших размеров, и она совершенно скрытно доставляет любой заряд в любое место планеты. Скажем, запускаете вы ее, например, в ФРГ, а заряд она оставляет где-нибудь под Кремлем. Потом включаются другие сопла, ракета преспокойненько возвращается задним ходом назад. Взрыв же вы сможете произвести в необходимом месте дистанционно с помощью специальных радиосигналов или часового механизма. Но это уже ваша забота. Моя же — сама ракета.

Большая ракета-матка сможет доставить в необходимый район несколько маленьких ракет. А те затем разбегутся в разные стороны со своими зарядами. Сделав свое дело, эти маленькие ракеты возвратятся на ракету-матку, и та уйдет на базу. Все эти реактивные кроты могут быть автоматическими, могут управляться… ну пилотами, что ли. Все довольно просто. Несколько классов таких ракет, и мы вернем себе свою былую военную мощь…

— На словах — просто, — вынужден был согласиться бригадный генерал. — Ну а скорость подобного снаряда? Жалкие метры в час?

— Если верить русским, да и по некоторым моим расчетам, скорость может достигать… метра в секунду…

При этих словах встал и бригадный генерал. Нет, он, конечно же, знал толк в оружии, к нему нередко приходили и не с такими проектами. Но этот… Этот, при его реализации, открывал действительно фантастические перспективы. Советские ПВО, несмотря на все договоры, все же еще остерегаются нападения откуда-то сверху. А в это самое время, прямо у них под ногами, спокойненько движется смертоносный снаряд гигантской разрушительной силы. Да, все это поистине грандиозно, если, конечно, этот полоумный и растрепанный профессор что-то не напутал. Изобретатели склонны преувеличивать значение своих проектов. Но слишком уж заманчивы перспективы. И договоры будут вроде бы соблюдены, и можно остаться при ракетах любой мощности.

Нет, бригадный генерал пока и не думал о том, что надо будет тут же применять подобное оружие, как только удастся его создать. В то, что русские когда-нибудь нападут на них первыми, он тоже не очень верил. Однако выработанное многими годами отношение к другим государствам только с позиции силы давало себя знать. И Вудворд считал, что иметь про запас что-то новое, неизвестное потенциальному противнику, никогда не помешает. Это позволяет чувствовать себя увереннее.

Алан Фрэнсис просидел у бригадного генерала довольно долго. Что-то из объяснений, чертежей и схем профессора Вудворд понимал, во что-то не очень верил, а что-то и вовсе казалось ему нереальным. Но главное было для него в другом: появляется возможность создать, и весьма недорого, совершенно новый тип доставки зарядов практически любой силы. На всякий случай сделать это не мешает. Другое дело, пойдут ли на это президент и сенат? Но после некоторых раздумий бригадный генерал пришел к выводу, что до поры до времени им можно ничего и не сообщать, замаскировав расходы под какие-нибудь другие статьи. Кто, в конце концов, станет слишком копаться, когда расходы обещают быть не слишком большими. Удавалось же такое раньше. А потом, позже, когда все уже будет готово, можно будет и сообщить президенту о создании… «Подземного дракона». Название это родилось у бригадного генерала неожиданно, но сразу же понравилось ему. Конечно же, «Подземный дракон». Огнедышащий, быстрый, непобедимый… И спрячут этого дракона до лучших, а вернее, до худших времен под замок. Ну, а случится какая-нибудь неприятность с русскими, тут он себя и проявит. Что конфликт может произойти с каким-нибудь другим государством, у бригадного генерала просто не укладывалось в голове.

Когда профессор покинул кабинет, Вудворд долго еще сидел, рассматривая оставленные им чертежи и схемы. Потом бригадный генерал сложил все принесенное профессором в большой черный дипломат и отправился к министру обороны, заранее предвидя, что по такому важному делу тот примет его незамедлительно.

Джон Вудворд не ошибся. Министр обороны не только сразу же принял его, выслушал, поддержал, но и незамедлительно дал делу самый полный ход. Он ведь придерживался в вопросе об обороноспособности Соединенных Штатов несколько иного мнения, чем президент и сенатское большинство, хотя и предпочитал вслух не высказываться на эту тему. Министр втайне постоянно мечтал о том времени, когда Америка вновь обретет военную несокрушимую мощь, которую она, по его глубокому убеждению, уже начала терять из-за подписания последних антиракетных и антиядерных договоров.

Так решение о создании новых подземных ракет-носителей было принято втайне от правительства. А вскоре началась и их разработка. Сохранить секретность не представляло слишком уж большого труда, сторонников у министра обороны хватало, особенно среди производителей оружия. Для них новый виток вооружения означал немалые барыши. Ради этого они готовы были соблюдать хоть какую секретность. Вот и вышло, что практически никто в стране, кроме нескольких генералов, четырех-пяти ученых и десятка-другого специалистов, ни о чем не догадывался.

Сборку и испытание «Подземного дракона» решили провести в пустыне Невада на бывшем ядерном полигоне. После того как там побывали советские специалисты и убедились, что испытания новых образцов ядерного оружия действительно прекращены, здесь из посторонних не бывал никто. Да и что делать посторонним в пустынной местности, где вполне можно подхватить десяток-другой рентген?

Серебристое тело «Подземного дракона», собранного в одном из сохранившихся с «ядерных времен» блоков, стояло, уперевшись соплами в землю, что делало его похожим на обыкновенную ракету. Только лишь тупая верхняя часть да полное отсутствие стабилизаторов указывали, что предназначена она не для покорения космических просторов, а совсем для других целей. Неподалеку располагался старый бетонный бункер, куда и решено было «спрятать» собравшийся на испытания генералитет, хотя Алан Фрэнсис и уверял, что ничего страшного произойти не может.

Профессор был все такой же. В тех же брюках и свитере, на шее болтался тот же красный платок, явно не первой свежести. Только туфли были другими, но еще более стоптанными и старыми. В том, что подземная ракета вгрызется в землю с расчетной скоростью, Алан Фрэнсис нисколько не сомневался.

Генералы и одетые с иголочки промышленники смотрели на Алана Фрэнсиса если не с удивлением, то и улыбок своих не скрывали. По рассказам бригадного генерала Джона Вудворда они знали, что этот странный нечесаный человек является «отцом» нового оружия, испытания которого начнутся сегодня. Все эти ученые и изобретатели со странностями, так почему же этот должен быть исключением. Ну, а о том, что идея подземной ракеты принадлежит русскому военному инженеру, бригадный генерал счел за лучшее умолчать. Зачем другим знать такие подробности?

Стапели удерживали подземную ракету в пусковом положении, до старта оставались считанные минуты. Разговаривавшие до этого генералы и промышленники приумолкли и уставились на экраны, отображающие то, что творилось на полигоне, лишь изредка посматривая на профессора. И без этого растрепанные седые волосы его теперь стояли чуть ли не дыбом, морщинистый лоб покрывала испарина. Но вот Джон Вудворд начал отдавать в микрофон стартовые команды, и все замерли.

Сначала из сопел «Подземного дракона» вырвались снопы огня, дым, перемешанный с песком, постепенно охватил всю его нижнюю часть. Потом он как бы вздрогнул, слегка подпрыгнул, затем еще раз, еще… Один из присутствующих генералов, бывший ракетчик, даже зажмурился, представив, что сейчас может произойти — в лучшем случае подземная ракета взовьется в небо, в худшем — взорвется прямо на старте. Но через несколько минут он вынужден был открыть глаза, так как услышал вокруг восторженные возгласы. Первое, что он увидел на экране, это стальное тело «Подземного дракона», с довольно большой скоростью исчезающее в толще земли. Через секунду-другую из образовавшегося небольшого кратера стал вырываться сноп песка, камней. Постепенно он становился все выше, пока не достиг метров ста пятидесяти. Присутствующие не могли оторваться от столь захватывающего зрелища настоящего фонтана из почвы, породы и каменных обломков. Только Вудворд и Фрэнсис, убедившись, что все идет нормально, смотрели уже не на экран, а на часы. Вот мигающие зеленоватые цифры отсчитали положенный срок, вспыхнула на пульте яркая лампочка. Бригадный генерал и профессор опять взглянули на экран, показывающий место старта «Подземного дракона». Слегка вздрогнув, земляной фонтан упал, но передаваемый динамиками гул из-под земли все еще продолжался.

«А что, наверное, именно так и должен рычать настоящий дракон, — подумал Вудворд и даже улыбнулся от этой мысли. — Значит, совершенно правильно я нарек его тогда. Хотя министру и не очень понравилось это название. Сам-то даже на испытания не поехал, вроде бы и ни при чем. Всегда потом сможет сказать, что он ничего о подземной ракете не знал и это происходило за его спиной. А мне, если что, достанется, только держись. Хотя, чего заранее волноваться, пока-то никто ни о чем не знает».

Решив так, бригадный генерал успокоился и опять принялся смотреть на экран. А через минуту из скважины вновь показалось тело ракеты. Оно выползало медленно, как будто вытаскиваемое невидимым подъемным краном. Хотя на самом деле его выталкивала все та же газовая струя.

На лицах присутствующих опять застыло напряжение, ведь никто не знал, чем все это может кончиться. Но вот ракета выползла полностью и… подломив один из стапелей, с которых стартовала, упала рядом с ними. Сопла ее были направлены в сторону бункера. Однако присутствующие даже не успели испугаться, так как сноп огня тут же стал опадать, пока не угас совсем. Все облегченно вздохнули, на лицах появились улыбки.

Джон Вудворд и Алан Фрэнсис с большим трудом сдерживали внутренний восторг от столь великолепно прошедших испытаний и принимали поздравления, как положенное. На бледных щеках профессора даже появилось некое подобие румянца

А далее опять начались недели и месяцы напряженной работы. Создавались другие, более мощные экземпляры «Подземных драконов». Но делалось все быстро, так как Джон Вудворд прекрасно понимал, что в противном случае об их веселых затеях рано или поздно узнают посторонние. И тогда… Что будет тогда, бригадный генерал мог только догадываться. В лучшем случае его отправят в отставку, в худшем… Что будет в худшем, Вудворд старался и не думать. Одно только он знал с определенностью: это то, что министр обороны постарается все свалить на него, а сам уйдет в кусты. Ведь он не присутствовал ни на одном испытании, лишь выслушивал доклады бригадного генерала и смотрел магнитофильмы.

В течение года были проведены испытания нескольких автоматических и управляемых людьми подземных ракет. Они «научились» двигаться в земной толще вертикально и горизонтально, выписывать под землей чуть ли не вензеля и делали это на любой необходимой глубине.

Пока все удавалось сохранить в тайне. О подземных ракетах знало все то же небольшое количество генералов, ученых, специалистов, что и раньше. Президент и сенат все так же пребывали в неведении. И это еще больше подстегивало горячие головы. В них рождались все новые и новые планы использования «Подземных драконов» в военных целях.

Вызов к министру обороны не очень удивил Джона Вудворда, в последнее время ему часто приходилось бывать у начальства.

Поздоровавшись, министр задал ставший уже привычным вопрос об очередных испытаниях подземных ракет и, выслушав короткий отчет, указал на кресло и сам сел напротив. Это было не очень похоже на него, так как обычно министр любил разговаривать с подчиненными, сидя за своим столом.

— Представьте себе, генерал, что будет, — начал министр, привычным жестом проверив безукоризненный пробор, — если русские опять начнут свои ядерные испытания. Все договора тут же пойдут насмарку, в вашей ненаглядной Неваде вновь загрохочут ядерные взрывы, восстановится, а может, и возрастет наш ядерный потенциал, опять появятся ракеты большой, средней и меньшей дальности. Короче, все вернется на круги своя…

— Извините, а что, есть сведения, что русские собираются проводить ядерные испытания? — позволил себе перебить министра обороны генерал. — До меня, по крайней мере, такие слухи не доходили.

— При чем здесь это? — недовольно фыркнул министр. — Я просто хотел узнать, понимаете ли вы, что тогда произойдет?

— Чего же тут понимать, — согласился генерал. — Но все же…

— Никаких «все же», — решительно отрезал министр. — Неужели вы не хотите вновь видеть Америку сильной? Вот то-то и оно. Правда, русские пока проводить взрывов не собираются, но это за них вполне можем сделать мы с вами…

— …?

— И кстати, при помощи вашего ненаглядного «Подземного дракона», — рассмеялся министр.

Бригадный генерал смотрел оторопело. Какое-то время он никак не мог понять, что именно имеет в виду министр и при чем здесь подземные ракеты, испытания различных вариантов которых пока еще не закончены, но постепенно до него стал доходить смысл сказанного, только он никак не мог поверить в возможность услышанного.

— Так вот, в некоторых кругах родилась неплохая, на мой взгляд, идея, что самый мощный экземпляр «Подземного дракона» вполне может доставить на один из бывших советских ядерных полигонов необходимый заряд, оставить его там, а когда подземная ракета вернется на исходную позицию, а еще лучше после того, как будет демонтирована и будут уничтожены все ее следы, заряд этот взорвут дистанционно. Приборы всего мира зарегистрируют взрыв, и как бы потом русские не клялись, что они здесь ни при чем и никакого ядерного испытания проводить не собирались, отвертеться им не удастся. Им просто никто не будет верить. И тогда наконец-то начнется все то, о чем я вам только что говорил…

Генерал Вудворд в общем-то был тугодумом, но тут почти сразу понял, почему так стремится к возвращению гонки вооружений сидящий перед ним министр. Слишком много интересов было у него в той области, которую принято называть военно-промышленным комплексом. Видимо, доходы министра слишком снизились. В таких случаях лучше не лезть во все эти дела, не спорить, а промолчать. Это Вудворд и сделал. Вернее, он промолчал о своих догадках, заговорить же заговорил, но о другом.

— Дело в том, что все «Подземные драконы» на испытаниях преодолевали лишь десятки километров. А если мы пойдем к советским ядерным полигонам даже со стороны Ирана или Турции, так это многие сотни…

— И в этом направлении все уже продумано, мой генерал, — весело рассмеялся министр. — Вы разве забыли, что давно уже проведены все расчеты, разработаны чертежи «Королевского дракона». Так вот, по моему личному приказу изготовление «Королевского дракона» не только давно уже начато, но и близится к завершению. Следовательно, можете не волноваться…

Бригадный генерал и не волновался, он привык выполнять чужие приказы, даже если и не был полностью согласен с ними. Ему просто стало обидно, что по приказу этого лощеного проходимца кто-то за его спиной уже делает новый, более совершенный аппарат. Ведь Вудворд по праву считал себя «крестным отцом» подземных ракет.

На американскую военную базу, расположенную среди песков вблизи границы Советского Союза, подземный агрегат доставили в нескольких больших контейнерах. О их назначении знало только руководство базы да специалисты, которым предстояло смонтировать «Королевский дракон». В специально построенном ангаре с соблюдением полной секретности подземная ракета в течение нескольких недель была собрана. Все это время к базе подвозили горючее, стараясь делать это не слишком назойливо.

Опять же по соображениям конспирации было решено запускать «Королевского дракона» не вертикально вниз, а под острым углом, что позволяло делать это прямо в ангаре. Выбрасываемую же из скважины породу собирались потом разбрасывать по пустыне. Песок быстро бы занес ее.

Джон Вудворд наблюдал за процессом сборки не столько потому, что считал это необходимым, сколько из обыкновенного человеческого любопытства. Ведь все предыдущие «Подземные драконы» представали перед бригадным генералом уже в готовом виде. И чем ближе сборка подходила к концу, тем большее восхищение у Вудворда вызывал снаряд своим совершенством форм и затаенной в его недрах мощностью.

Пожалуй, именно восхищаясь «Королевским драконом», Джон Вудворд впервые задумался над тем, для какого в общем-то непорядочного, грязного дела он предназначается. Ведь все аппараты, что испытывались раньше, именно испытывались. Применяться они должны были в каком-то абстрактном будущем, а может быть, не стали бы применяться и вовсе. «Королевский дракон» должен был сразу же нести на себе ядерный заряд. Бригадный генерал знал, что испытывать его здесь не будут, испытания проведены раньше, без него и ему неизвестно где, потом «Королевский дракон» был разобран и доставлен сюда.

Генерал пытался гнать от себя эти, не совсем нужные для военного мысли, но они все равно лезли в голову. И все чаще с приближением дня запуска.

Наконец наступила та ночь, когда уже готовому и заправленному «Королевскому дракону» суждено было уйти в свой страшный рейс. Страшный потому, что с него должна была начаться беспрестанная гонка вооружений, равной которой наверняка не было во всей истории. Все это бригадный генерал понимал, но по армейской привычке спрятал свои сомнения и продолжал отдавать соответствующие распоряжения, проверяя, как они выполняются.

И вот назначенный час настал. Провожая экипаж, Вудворд в свете ангара вглядывался в лица крепких парней, ища в них хотя бы тень гложущих его самого сомнений. Ну хотя бы в лице командира экипажа, единственного, кто знал настоящую цель предстоящей экспедиции. Остальные же двое считали, что они идут на разведку в глубь советской территории. Однако лица всех троих были непроницаемыми, а вернее, просто равнодушными. И у Вудворда мелькнула мысль, что наверное так же поразительно спокойны были и те парни, что сбросили в свое время атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки. И от понимания этого генералу стало как-то не по себе.

И вот «Королевский дракон» ушел в свое многодневное подземное плавание, а министр обороны США получил сообщение, что операция «Противостояние» началась. Такое символическое название министр дал операции сам, считая, что военное противостояние куда выгоднее устоявшегося мира. Прочтя сообщение несколько раз, министр усмехнулся и спрятал его в сейф. Теперь оставалось только ждать… И откуда ему было знать, что ждать придется куда больше, чем было рассчитано…


Первые несколько дней командир экипажа «Королевского дракона» капитан Боб Джеферсон был не только спокоен, но и весел. О настоящей цели их экспедиции он был хорошо осведомлен и вполне разделял ее. Не столько даже из-за каких-то политических мотивов, сколько из чисто финансовых соображений. В случае успеха ему была обещана такая сумма, которую в обычных условиях ему не заработать и за несколько лет. А это означало воплощение в жизнь всех его желаний — отдельный особнячок, новая машина для себя, японская малолитражка для Кэт, и самое главное — шикарная жизнь на довольно продолжительное время.

В исходе экспедиции он нисколько не сомневался. На «Подземных драконах» он «летал» не раз, в испытаниях «Королевского дракона» участвовал, в том, что автоматика не подведет и выведет именно в заданный район, был уверен. Единственное, что смущало его немного, так это то, что «Королевский дракон» не испытывался после новой сборки. Но начальство слишком торопилось, поэтому и платило за риск столь хорошо. А это, в конце концов, самое главное.

У остальных членов экипажа — штурмана и бортинженера не было и этих сомнений. Они понимали, конечно, что вторгаться на территорию чужого государства, даже под землей, не совсем этично. Но кто об этом узнает? Да и потом, на поверхность они подниматься не должны, лишь оставят контрольный модуль и все. Если что-нибудь и случится, то руководство наверняка придумает, как прийти на помощь. Неприятности и с «Подземными драконами» при испытаниях иногда случались, но людей в таких случаях всегда находили возможность спасти. Если что, то найдут выход, в крайнем случае, заявят, что подземная ракета, являющаяся исследовательским судном для поиска полезных ископаемых, просто заблудилась.

Когда бортинженер доложил капитану Джеферсону, что начала барахлить система подачи топлива в камеру сгорания, командир вовсе не испугался и приказал установить, в чем дело. Вскоре бортинженер доложил, что от перегрева начал подтекать топливопровод и пришлось переключить систему на резервную подачу. В этом тоже не было ничего страшного, многое в «Королевском драконе» дублировалось, и резервная система подачи топлива была ничуть не хуже основной. Но когда через несколько дней то же самое произошло и с ней, Джеферсон разволновался не на шутку.

— Что зря беспокоиться, чиф? — не понял его бортинженер. — Запросим начальство, и нас как миленьких вытащат из этой скорлупы. Даже если русские о чем-то и пронюхают, ничего страшного не произойдет.

— Не произойдет, не произойдет, — зло выпалил капитан, глядя на самодовольно-спокойное лицо бортинженера, высокого, голубоглазого и белобрысого парня, родом из Канзаса, которому куда больше подходило бы быть киноактером и играть счастливых и удачливых ковбоев, чем лазить под землей. — Понимал бы ты чего в этом деле. — И спросил штурмана: — Мы все время шли строго по курсу?

— Конечно, чиф, — почти равнодушно ответил всегда немного медлительный штурман. — Один к одному. Уже сорок пятую параллель пересекли.

— Сколько мы еще можем протянуть на этом топливопроводе? — обратился Джеферсон опять к бортинженеру.

— Часа два-три, — все еще не понимая, что же так взволновало командира, пожал плечами бортинженер.

— Отремонтировать хотя бы один из топливопроводов мы можем? — схватился капитан за последнюю соломинку.

— Довольно сложно, чиф, — ответил белобрысый, которому явно не хотелось заниматься этим делом. — Но протечки произошли в разных местах трубопроводов, так что, если на время остановить двигатель и собрать из двух трубопроводов один, то можно преспокойненько плыть дальше. Но стоит ли возиться, гораздо проще вызвать помощь.

— Что проще, а что нет — решать мне, — отрезал капитан. — Двигатели я отключаю и даю вам четыре, нет, три часа на всю эту операцию, — и тут же нажал кнопку прекращения подачи топлива.

Слабый шум, сопровождавший экипаж во время всей экспедиции, тут же прекратился. Наступила непривычная тишина, в которой, как показалось Бобу Джеферсону, даже было слышно, как бешено колотится его сердце… Штурман и бортинженер непонимающе переглянулись, пожали плечами.

Бортинженер не удержался.

— Зачем с этим связываться, чиф? — опять повторил он свой вопрос. — Давайте вызовем помощь, они что-нибудь придумают

— Я, кажется, приказал! — рявкнул капитан таким голосом, что остальные два члена экипажа отлично поняли, сколь напрасны будут все их предложения. Еще раз пожав плечами, они направились в носовую часть корабля.

Работа предстояла нелегкая. Несмотря на то, что «Королевский дракон» был намного больше своих предшественников, работать приходилось лежа и в страшной тесноте. Слишком много места занимала в нем звукоизоляция. Это можно было понять, ведь «Королевский дракон» и рассчитывался на длительную работу в нем людей, и если на предыдущих кораблях экипаж мог недолго потерпеть шум, то здесь люди просто не выдержали бы. Дополнительная звукоизоляция, конечно же, сужала свободное пространство.

Пока бортинженер и штурман, чертыхаясь и раздирая в кровь руки, работали, капитан Джеферсон сидел в своем кресле, тупо уставившись на многочисленные рычажки, кнопки и лампочки пульта. В данный момент он ненавидел этих двух образованных своих коллег. Он шел к своей вершине долго, получая многочисленные ушибы и ссадины, неоднократно падая и срываясь вниз. Этим же двоим их карьера не стоила практически ничего. Получили высшее образование и на тебе, готовые специалисты, в глубине души наверняка презирающие его, сына разорившегося фермера, которому они, в силу обстоятельств, должны были подчиняться. А ведь только его, капитана, высоко ценило начальство, лишь ему была раскрыта настоящая цель длительной экспедиции. Бортинженер и штурман до сих пор думают, что участвуют лишь в разведывательном «полете» «Королевского дракона» под советской территорией.

«И вообще, все это глупо, — подумал про себя капитан. — Я всегда считал и говорил, что с любым из „Драконов“ сможет справиться один командир, без этих образованных. Главное, чтобы платили побольше…»

Размышления командира корабля прервал сначала слабый, а потом все усиливающийся скрежет, пришедший откуда-то снаружи. Потом корпус ракеты задрожал, сильно дернулся, и опять наступила тишина. Джеферсон еще не понял, в чем дело, как в рубку влетели штурман и бортинженер. Лица их были растерянны.

— Что случилось, чиф? — прямо с порога выпалил белобрысый.

— Какого черта вы прибежали, — зло сказал командир, но, взглянув на пульт, обомлел.

Наружное давление на обшивку корабля было предельно допустимым. Еще немного, и его «скорлупа» не выдержит, сплющится. Проследив за его взглядом, замерли и вошедшие.

— Все понятно — сдвижение пластов, — наконец-то выговорил штурман. — Дело, судя по всему, сложное. Был я раз в подобной переделке, ну так это у нас было, там все проще. Помню…

— Да заткнись ты! — рявкнул Джеферсон. — Скажи лучше, ремонт хоть закончили?

— Все в порядке, чиф! — отчеканил бортинженер — Можно трогаться хоть сейчас.

— Погоди, сначала включи приборы наружного видения, — сказал капитан. — Надо разобраться, как нас придавило, а уж потом выбираться.

Но приборы бездействовали. Судя по всему, их повредила надвинувшаяся порода. Теперь экипаж был слеп.

— Ну что же, по местам! — скомандовал капитан — Попробуем освободиться, — и, внутренне помолившись, включил двигатель сначала на среднюю, а потом и на полную мощность…

Долго пытался экипаж освободиться от страшного плена, то раскачивая корабль из стороны в сторону, то пытаясь продвинуться вперед или назад. Но все попытки оказались напрасными. Недра Земли крепко держали тех, кому с ведома и с неведома было поручено взорвать тот хрупкий, но долгожданный мир, который начал устанавливаться на ее поверхности. Поняв всю бесполезность их попыток освободиться, Джеферсон вырубил двигатель.

Какое-то время они сидели молча, обдумывая произошедшее.

Наконец тишину нарушил бортинженер:

— Ну что же, чиф, надо сообщить все начальству, а если они ничего не придумают, попробуем запустить на поверхность спасательный буй с рацией. Тогда хотя бы русские как-нибудь помогут…

— Не уверен я, что начальство станет что-нибудь предпринимать, — неожиданно сменив тон, ответил командир. — Да и спасательные буи на нашем корабле в данной экспедиции не предусмотрены. Так что влипли мы, парни.

Штурман и бортинженер оторопело смотрели на своего командира, не понимая, в чем же дело. Как это отправить на длительный срок подземный корабль с экипажем, не предусмотрев на борту спасательные буи? Они были на всех «Подземных драконах». Ими пользовались только в самых экстренных случаях, но разве сейчас не такой?

— Теперь я могу сказать, почему я не очень полагаюсь на начальство. Все дело в том, что мы вовсе не в разведке. Нет у нас никакого разведывательного модуля! Вместо него стоит настоящий ядерный заряд.

— Ты что, с ума сошел! — хором выпалили штурман и бортинженер. — Этого просто быть не может!

— Может, — спокойно ответил капитан и рассказал членам экипажа все, что было известно ему самому.

— Идиоты! — выпалил бортинженер, когда он закончил. — Разрушить то, что с таким трудом создавалось! Нам-то объявили, что мы модуль как раз для того и должны установить, чтобы русские договоры нарушить не могли. Нет, полные идиоты…

Они разговаривали еще долго, наперебой объясняя командиру, на какое страшное дело он согласился. Выплыло и то, зачем это могло быть нужно лично министру обороны. И самое интересное, что это подействовало на Джеферсона больше всего

— Выходит, мы подвергали себя риску ради наживы этих мерзавцев? — возмущался он. — Ладно, дай только Бог на поверхности оказаться, я им такое устрою! — Хотя он, конечно, понимал, что ничего серьезного ему устроить просто не позволят. — Но что же нам теперь-то делать? — задал он вопрос.

— Думаю, они нас здесь не оставят, — предположил штурман. — Скандал им совершенно не нужен. Что-нибудь придумают. А еды и кислорода нам при разумном использовании на месяц хватит.

На том они и порешили.


Когда Джон Вудворд понял, что на «Королевском драконе» что-то произошло, он тут же лично доложил об этом министру обороны. Тот долго сидел, обхватив голову руками, и думал, что же предпринять. С одной стороны, надо спасать этих трех парней, с другой — следует попытаться как-то избежать скандала. Но какие бы варианты спасения он не прикидывал, ничего по-настоящему приемлемого в голову не приходило. Другой подземной ракеты такой же мощности и дальности действия пока не было. Посылать же на помощь другую, менее мощную ракету, было долго, рискованно, да и заряд она все равно не смогла бы вывезти. И шансов на то, что и эту экспедицию удастся провести незаметно, тоже было гораздо меньше.

«Знать бы точно, где они находятся, — думал министр. — Быть может, уже успели достичь советского ядерного полигона. Подорвать их тогда, и дело с концом. При взрыве такой силы от „Королевского дракона“ ничего бы не осталось. Попробуй, докажи потом… Но для этого надо точно установить, где они застряли».

А пока он решил так. О парнях этих никто ничего не знает, о захороненном где-то на территории Советского Союза ядерном заряде тоже знают немногие. Пока не выяснено точно местонахождение подземной ракеты, надо делать вид, что ничего не произошло. Жизнь этих троих ничего не значит в сравнении с возможным международным скандалом. Ну а если удастся обнаружить ракету и она будет при этом в подходящем месте, тогда взорвать ее в удобное время. Устройство для этого на ней предусмотрено. Ну а не получится, значит, сорвалась хорошо задуманная идея. И черт с ней…

Когда министр обороны начал делиться своими мыслями с бригадным генералом, тот сначала не поверил своим ушам. А когда понял, что не ослышался, попытался было переубедить министра, приводил различные аргументы. Но министр просто накричал на него, сказав, что не дело военных влезать в большую политику.

Бригадный генерал Джон Вудворд не стал ничего отвечать, но вышел из кабинета министра обороны с твердой уверенностью, что необходимо срочно что-то предпринять. Он с самого начала не был в особенном восторге от всей этой затеи и ругал себя, что не проявил тогда твердость. Хотя, разве его послушали бы? Или не нашли бы ему замены?

Пробиться к президенту, да еще так, чтобы об этом не узнал министр обороны, было делом довольно сложным, но не безнадежным. И в конце концов, используя все свои связи, Вудворду это удалось. Президент выслушал его внимательно, не перебивая, а когда генерал закончил, задал несколько уточняющих вопросов: поинтересовался, кто еще знает о создании подземных ракет, где они разрабатываются и изготавливаются, кто отвечал за доставку на полигон ядерного заряда.

— Ну что же, генерал, благодарю за все, что вы мне рассказали, — пожал он Вудворду руку. — Вы совершенно правы, оставлять так это нельзя. И дело не только в этих трех парнях, дело гораздо в большем. К сожалению, у меня сложилось впечатление, что без русских нам в этой ситуации не обойтись… Вы пока никому ни о чем не говорите и ни с кем не советуйтесь. Я сам во всем разберусь.

Бригадный генерал покинул президента не только с полной уверенностью, что поступил правильно и вовремя, но и с надеждой, что все закончится благополучно.


Кислород и еда были уже на исходе, когда капитану Джеферсону начало казаться, что он слышит за бортом «Королевского дракона» какой-то легкий шорох. Сначала он решил, что это слуховые галлюцинации, но вскоре убедился, что это не так. Нервы у всех троих были на пределе, и чтобы не наделать каких-нибудь глупостей, они уселись в рубке и принялись ждать. Между собой они не разговаривали уже давно, так как за это время настолько надоели друг другу, что каждое лишнее слово вызывало раздражение.

Легкий шорох перешел в скрип, а скрип постепенно перерос в грохот. Потом все неожиданно стихло. Затворники переглянулись. Через несколько минут раздался какой-то стук, смысл которого дошел до находящихся в рубке только тогда, когда они увидели, как кусок внутренней звукоизоляционной обшивки прямо над их головами вдруг слегка вздрогнул и стал вваливаться внутрь. Американцы еле успели отскочить, чтобы он их не задел.

Парни подняли вверх усталые глаза и увидели улыбающееся незнакомое лицо, с интересом заглядывающее внутрь.

— Ну как, не перемерли еще? — весело на ломаном английском языке спросил спаситель. — Вам бы, дуракам, морду набить за все ваши художества, да не положено. Потом еще за вас начальство шею намылит. Разрешите представиться, — сказал он, спрыгнув, — старший лейтенант Михаил Циферов-младший, — и он приложил руку к непривычному американцам головному убору. — А я смотрю, у вас здесь не слишком шикарно, но и неплохо — почти как на наших промышленных подземных ракетах…

— Промышленных?.. — выдавил из себя растерявшийся Боб Джеферсон.

— А вы как думали: что у нас их нет? — рассмеялся старший лейтенант. — Правда, мы на учебной пришли — она ближе всех к вам была. А так давно уже на таких ракетах под землей «летаем» и много полезных дел делаем. Жаль только, дед до этого не дожил, а то бы порадовался.

— Как вы узнали, что мы здесь? — не удержался от вопроса штурман.

— Да нет ничего проще, — улыбнулся старший лейтенант. — Ваш президент связался с нашим правительством и рассказал о том, что произошло за его спиной. Потом ваш новый министр обороны, бывший генерал, Вудворд вроде бы, дал нам карту вашего предполагаемого пути. Ну а остальное — дело техники. Вот так-то, парни… А придавило вас, надо сказать, изрядно, без нашей помощи никогда бы не выбрались. Теперь сами понимать должны, что сотрудничать вам с нами куда лучше, чем противостоять. Выгоднее и безопаснее. Ладно, пошли, на поверхность пора. Заряд-то мы уже отцепили и загрузили в служебный отсек. Так что вам здесь больше делать нечего…

Иван Фролов Люди без прошлого

База была огорожена высокой решеткой из металлических прутьев с заостренными концами. За густо насаженными вдоль ограды деревьями виднелись лишь блестевшие под дождем крыши.

Пэн Муррей уверенно подрулил к воротам.

Мелкий дождь наводил тоску. И без того унылый пейзаж с решеткой и сиротливой будкой-проходной на переднем плане выглядел сквозь серую дождливую дымку совсем уж безрадостно.

Муррей просигналил требовательно, длинно,

Из будки вышел военный в дождевике, приблизился к машине, козырнул.

— Доложите генералу: Пэн Муррей из министерства обороны, — опустив стекло, приказал приехавший.

Постовой козырнул еще раз и скрылся в будке.

Пэн Муррей умел добыть злободневный материал в самых недоступных и порой опасных местах. И все же всякий раз опасность бывает иной. Поэтому даже он, отчаянный журналист-ас, не мог к ней привыкнуть. Вот и сейчас из-за того, что из будки долго никто не показывался, ему стало не по себе. И чтобы переключиться, он начал воображать, будто острые прутья ограды вдруг вытянулись, пропороли нависшее над ним тяжелое облако, и оно, как треснувшая льдина, раздвигается в стороны. Еще немного — и, пожалуй, покажется солнце.

Но видения прекратились. Из будки вышли двое.

— Вашу машину поведет лейтенант, — сказал один из них.

Другой попросил предъявить заграничный паспорт, без стеснения сличил фото с лицом Муррея и сел за руль.

Они ехали мимо красивых многоэтажных домов и непрезентабельных деревянных построек, мимо сараев, навесов, складов и просто нагроможденных кабелей, бочек, ящиков с непонятным оборудованием, битых автомашин.

Муррей равнодушно посматривал по сторонам, иногда прикрывал глаза, изображая дремоту. Но фиксировал все в памяти. Здесь нет мелочей, каждый пустяк может помочь или погубить.

Автомашина остановилась перед небольшим зданием с дорогостоящей гранитной облицовкой, летящими ко входу рельефными фигурами античных богинь, начищенной бронзой дверных ручек-колец…

Муррей узнал генерала Бурнетти по фотографии. Он только было сделал шаг вперед, чтобы представиться, как тот жестом остановил его:

— Одну минуту. Я распоряжусь, чтобы нам не мешали.

Он нажал кнопку видеотелефона. На экране появился сидящий за столом сухопарый военный с длинным асимметричным лицом.

— Полковник Озерс! — произнес генерал.

Тот вздрогнул и поднял голову:

— Слушаю, генерал.

— Переключаю связь на вас. В течение часа меня в штабе не будет.

— Понятно, генерал.

Муррей решил, что пришла его очередь:

— Пэн Муррей, представитель концерна «Максим-электроник», — начал он заготовленную фразу и запнулся, словно не желая раскрывать связи военных с финансовыми кругами.

— Сэр… — Прерывая объяснение, генерал шлагбаумом выставил перед ним правую руку.

Этот мальчишеский жест невысокого худощавого генерала чуть не рассмешил Муррея.

— Я знаю, откуда вы, господин Муррей. Мы здесь все знаем, — многозначительно промолвил Бурнетти.

Пэн предвидел нелегкую словесную баталию с генералом, но не думал, что она начнется сразу, без разведки. Однако он спокойно парировал выпад противника;

— Я в этом не сомневаюсь, генерал… Вы получили шифровку из министерства?

Бурнетти словно не слышал вопроса:

— Ну что же… Гостю из метрополии всегда рады. Садитесь, рассказывайте, какие там новости. Говорят, жизнь становится труднее?

— Все хорошо, если не считать инфляцию, безработицу.

Генерал вскинул на него глаза:

— А как дела у Фреда Фридемана?

Это был президент концерна «Максим-электроник», один из крупнейших магнатов, поставляющий на базу оружие, технику, оборудование… И, по сведениям, руководящий негласно всеми научными исследованиями здесь. Это Пэн хорошо усвоил.

— По-прежнему процветает. Почти половина военных заказов его!

— Узнаю старину Фреда…

— Правда, вокруг нашего министра разгорелся было очередной скандал. Писали, будто он распределял заказы небезвозмездно. Но, кажется, обошлось.

— А как поживает Элен?

Эти невинные вопросы, конечно же, были проверкой Муррея, своего рода грубым требованием сообщить пароль. Чего-то похожего он ожидал и понимал, что это лишь самое начало.

— Вы имеете в виду жену Фридемана? — уточнил Пэн. — Информацию о его личной жизни я черпаю из анекдотов и газет, что в не меньшей степени доступно и вам, генерал.

— Газет действительно в избытке, а с анекдотами дефицит. Слишком мало новых посетителей. В анекдотах больше смысла и истины, чем в нашей прессе. Расскажите какой-нибудь из последних.

Поколебавшись, Муррей твердо возразил:

— Не лучше ли отложить анекдоты до обеда? Сейчас я бы предпочел перейти к делу.

Глаза Бурнетти сверкнули:

— Если вы настаиваете, я готов, господин Муррей. — На лице генерала возникло хищное выражение, он как бы почувствовал оплошность, допущенную Пэном. — Итак, я уже предупреждал вас, что мы здесь знаем все. Это не пустая фраза. Вот вы, например, не представитель концерна, а журналист.

Как ни настраивал себя Пэн на поединок с Бурнетти, такого откровенного выпада он не ожидал.

А генерал, перейдя на официальный тон, резко произнес:

— Ваши друзья выдали вас, господин Муррей. Вы — газетчик, решивший выведать наши военные секреты.

Все пропало! Муррей почувствовал, как его тело напряглось в попытке удержать дрожь, но, пересилив себя, он удивленно глядел на генерала, моргая глазами.

И вдруг Бурнетти рассмеялся, осознав, что попавшая в его лапы добыча выскользнула:

— Простите, сэр, я, видимо, перепутал… Нас предупредили, что сюда едет за добычей журналист, — генерал подмигнул собеседнику. — А вы представитель «Максим-электроник» и одновременно инспектор министерства?

— Ну и шуточки у вас, генерал, — поморщился Муррей, поудобнее устраиваясь в кресле.

— Нам пришло сразу две шифровки: насчет инспектора министерства и насчет журналиста из левой газеты, — доверительно сообщил Бурнетти.

«Ловить каждый жест, каждый звук!» — приказал себе Муррей.

— Вероятно, скоро пожалует второй гость, — проговорил он спокойно.

— В общем, вы в любом случае хотите видеть результаты нашей работы. Не так ли? — живо спросил Бурнетти и тут же добавил: — Нам есть что показать.

— А может, подождем журналиста, генерал? Чтоб у вас хлопот с ним было меньше!

Бурнетти бросил на него быстрый взгляд:

— Хотите отдохнуть с дороги? Соберитесь с мыслями и за дело!

— Если вы не возражаете, генерал.

Бурнетти нажал кнопку переговорника;

— Кристи и Мондиала ко мне.

Потом повернулся к Пэну:

— Надеюсь, вам не нужно объяснять направление наших исследований?

— В общих чертах я в курсе, — поднял ладонь Муррей, хотя относительно исследований, проводимых на базе, он догадывался очень смутно. Догадки-то, собственно, и толкнули его на эту рискованную поездку. — Вы занимаетесь поисками средств устойчивого воздействия на психику солдат, а если шире средств для изменения стереотипа мышления.

— О, как вы здорово сформулировали! Такая словесная эквилибристика украсила бы любую газетную полосу.

— Ну нет, — покачал головой Пэн, — стиль инспекторских отчетов всегда витиеватый. Газетам до нас далеко.

Генерал встал, расправил грудь, чуть-чуть потянулся и произнес с нескрываемой гордостью:

— Мы не просто воздействуем на психику человека, мы кардинально меняем ее.

Запищал зуммер переговорника. Бурнетти нажал кнопку:

— Слушаю.

— Господин генерал, в приемной Роберт Мондиал и Поль Кристи.

— Пусть войдут… Знакомьтесь, наши ученые. Господа, — обратился он к вошедшим, — к нам прибыл инспектор министерства.

Пэн приподнялся:

— Пэн Муррей.

— Поль Кристи, — представился высокий, в гражданском костюме, улыбающийся молодой человек.

— Роберт Мондиал, — словно нехотя произнес второй, среднего роста, плотный и медлительный, в очках и в военной форме без знаков отличия.

— С чего начнем, господа? — спросил их генерал.

— Мы покажем инспектору наш фильм, — предложил Кристи. — А потом ответим на его вопросы.

Генерал, не садясь в кресло, глядел на Пэна. Тот кивнул:

— Хорошо, давайте фильм.


…На экране под усиленной охраной автоматчиков шествовала странная колонна: смесь штатских и военных в незнакомой Муррею форме. Вероятно, здесь были жители всех материков: черные, коричневые, смуглые, желтокожие, белые… Молодые мужчины и женщины, дети…

— Из дружественных стран нам поставляют богатый материал, — комментировал Бурнетти, сидя за спиной Муррея. — Здесь в основном политические заключенные, приговоренные к длительным срокам, военнопленные… А свою судьбу — либо тюремное заточение, либо свобода после одного эксперимента они выбирают добровольно.

Но «добровольцев», как отметил Муррей, тщательно охраняли. Проплывавшие на экране лица были суровыми и скорбными.

— Для эксперимента, — продолжал генерал, — нам нужны именно такие люди: фанатичные противники нашей политической системы, самонадеянные носители бредовых идей… Изменить их образ мыслей, их психологию — особенно важно.

Теперь на экране возник интерьер лаборатории: приборы, генераторы, замысловатый аппарат с объективом вроде фотографического, перед ним кресло.

— Это и есть прибор направленного воздействия на психику? — спросил Муррей.

— Не совсем, — раздался голос Кристи. — Это аннигилятор памяти…

— Наша новинка, — вставил Бурнетти. — В министерстве о нем не знают.

Мондиал молчал. Он сидел на стуле рядом с Мурреем, опершись ладонями о колени, и был похож на изваяние, высеченное из каменной глыбы не особенно искусным скульптором. Пропорции соблюдены не точно. Большая голова с крупными чертами лица не монтировалась с легкой фигурой. Пальцы рук с утолщенными суставами словно бы недостаточно отделаны.

А на экране разворачивались новые события. В лабораторию по одному заходили люди, их сажали в кресло перед установкой, Кристи нажимал на какую-то кнопку. Раздавался легкий щелчок, как у фотоаппарата, и лицо человека в кресле вмиг изменялось: складки разглаживались, черты лица делались аморфными, человек удивленно разглядывал оборудование, ученых…

— Мы приглашаем людей для фотографирования, — пояснил Кристи. — Просто, без хлопот. А потом щелк — и все. Мгновенное облучение. Глубокий электрошок начисто стирает у человека память. Результаты вы сейчас увидите.

Люди на экране казались теперь растерянными и подавленными. Безвольные лица, робкие, скованные движения. Расширенными глазами они смотрели на Кристи, который задавал им элементарные вопросы:

— Ваша фамилия? Имя?

— Не помню.

— Сколько вам лет?

— Не знаю.

— Где вы родились?

Недоуменное пожатие плечами.

— Какое у вас образование? Специальность?

— Забыл.

— Ваша национальность?

— Не могу вспомнить.

— У вас есть семья?

— Ничего не помню.

Сменялись перед Кристи лица, несколько варьировались вопросы, и лишь ответы оставались те же: не помню, не знаю, забыл…

Для Пэна это было так неожиданно и так жестоко! Все его существо протестовало против происходящего. Чтобы не выдать охвативших его чувств, он сидел неподвижно и молчал. Потом, мысленно отрепетировав интонационный рисунок фразы, спросил:

— А как же они не забывают язык?

— Слова — первое обретение человека в этом мире. В его интеллекте они укореняются прочнее прочих факторов. Кстати, это и есть достоинство нашей установки. Аннигилированные остаются почти полноценными людьми.

— Однако облучение меняет их, — заметил Пэн.

— Это естественно. Ведь у подопытного внезапно обрываются все связи с миром. Но стоит кому-нибудь вступить с ним в контакт, как он тут же вспоминает язык и становится нормальным человеком с абсолютно здоровой психикой.

Мондиал продолжал молчать, хмуро косясь на Муррея. Время от времени он снимал очки и приглаживал густые кустистые брови.

— Обратите внимание на этого мулата, — раздался голос генерала.

На экране появилось мужское лицо с крупными чертами. В человеке пульсировал, вероятно, коктейль из крови предков, принадлежавших к различным расам. Нагляднее других были выражены признаки европеоида и австралоида.

Пьер Веранже! Муррей мгновенно узнал эти рельефные черты матового лица. Когда Веранже руководил освободительным движением в Мартинии, Пэн брал у него интервью. Беседовать пришлось во время боя. Другого времени у Веранже не нашлось.

Недавно, лишь месяц назад, Муррей присутствовал на торжественной церемонии открытия памятника национальному герою Народной Республики Мартинии Пьеру Веранже, «уничтоженному, — как сообщалось, — в застенках хунты». Монумент очень понравился Пэну. На Веранже, представленного в виде атланта, навалилась гигантская глыба, на которой были высечены фигурки, символизирующие государственную иерархию. От титанического напряжения буграми вздулись мышцы на руках и ногах, брови сдвинуты, губы решительно сжаты…

— Это один из мятежников Мартинии, Пьер Веранже, — пояснил генерал. — Вы о нем, вероятно, слыхали. Он сам избрал свою судьбу: расстрелу предпочел участие в эксперименте.

После облучения на лице Веранже появились складки, хотя оставался еще отсвет мысли и воли.

— Так вы не помните, кто вы и откуда? — обращался на экране Кристи к Веранже.

Тот смущенно пожимал плечами.

— Может быть, вы Пьер Веранже из Мартинии? — напомнил Кристи. Постарайтесь вспомнить.

— Это проверка качества аннигиляции, — вдруг засопел Мондиал. — Если человек не может вспомнить даже своего имени, значит, у нас полный успех.

— Пьер Веранже? Я? — Облученный морщил лоб и качал головой.

На экране Кристи все в том же гражданском костюме, в котором он присутствовал в этом кабинете, внушал:

— Вы прозелит Великого Демократического Сообщества. Ваше имя Мартин Клей. Запомнили?

— Запомнил. Мое имя…

— Надо отвечать: запомнил, господин…

— Запомнил, господин. Я Мартин Клей, гражданин Великого Демократического Сообщества.

— Правильно. Наше Великое Демократическое Сообщество образовалось из нескольких государств с одинаковой политической и экономической структурой. Наша объединенная страна — самая демократическая. Каждый гражданин добровольно участвует в выборах членов парламента и президента…

В таком же духе людям внушались заготовленные «истины», заполняющие газетные страницы. Свободная от всякой информации память реципиентов забивалась догмами и понятиями, которые они механически повторяли, одни тупо, безразлично, другие — старательно, третьи — радостно, как откровение.

Затем Кристи ввел Веранже в одну из лабораторий:

— Это наша лаборатория, прозелит Клей. Вы будете здесь работать. Ясно?

— Так точно, господин. Я буду здесь работать. А что мне делать?

— Скажем.

— Спасибо, господин.

— Меня зовут Поль Кристи, а моего друга Роберт Мондиал. Вы запомнили?

— Да, господин Мондиал.

— Мондиал — это мой друг, а я Поль Кристи. Неужели это так сложно?

— Извините, господин Кристи. Я постараюсь запомнить.

— Вы будете делать то, что попрошу я или господин Мондиал.

— Рад стараться, господин Кристи.

— Мартин Клей — особый случай, — заговорил рядом с Бурнетти Кристи. — Этот человек очень незаурядный. Мы решили оставить его в лаборатории для постоянного наблюдения.

Фильм кончился, зал заполнился светом.

— Как видите, наши ученые дают людям вторую, честную жизнь, никак не связанную с первой, преступной, — торжественно произнес Бурнетти, занимая кресло за своим столом.

— Это поразительно, — Муррей переставил свой стул и повернулся лицом к генералу.

— И все-таки у метода есть существенный недостаток, — изрек генерал. Увидев вопросительный взгляд Пэна, продолжал: — Люди теряют память, а с нею — знания, опыт, навыки. Перейти из одной жизни в другую для них проще, чем перейти улицу. Но это ведь преступники. По законам правосудия у каждого преступника должно быть осознание вины и переживание неотвратимости наказания.

— И какова дальнейшая судьба облученных? — изобразил на лице заинтересованность Муррей.

— Покажем вам в натуре, — генерал посмотрел на часы. — А сейчас время обеда. Отвезите гостя в ресторан, господа, а потом к тетушке Таире. Пусть немного развлечется. — Губы Бурнетти подернула улыбка. — В шестнадцать ноль-ноль встретимся в лаборатории.

Мимо внимания Муррея не проходила ни одна мелочь: двусмысленная улыбка Бурнетти, несоразмерно большое время на обед, какая-то тетушка Таира… Что скрывается за всем этим? И почему генерал не вспоминает про журналиста? Все это были нехорошие предзнаменования.

Пэн вышел из подъезда следом за Кристи и Мондиалом.

Дождь кончился, однако на небе не было ни единого просвета.

Пэн направился было к своему «бьюику», но Кристи остановил его:

— Господин Муррей, садитесь в мою машину, продолжим разговор…

Пэн молча зашагал следом за ними к черному «мерседесу». Около него, не замечая подходивших, разговаривали два шофера.

— Прозелит Клей! — окликнул Кристи,

Пэн моментально узнал Пьера Веранже. Да, это был, несомненно, он. День и час, когда он, Пэн, брал у Клея интервью, во время которого невдалеке разорвался снаряд и их обоих засыпало землей, из-под которой они с трудом выбрались, запомнились Муррею навсегда. Теперь Веранже скользнул по его лицу равнодушным взглядом, вежливо обратился к Кристи:

— Куда прикажете? — и предупредительно открыл дверцу машины.

— Не спешите, — задержал его Кристи. — С вами хотел поговорить инспектор из министерства, господин Муррей.

— Слушаю, господин Муррей, — обернулся к нему Веранже.

На его лице изобразилась собачья готовность выполнить любую просьбу. От внезапной встречи, от воспоминаний или от того, что Веранже не узнавал его, Пэн растерялся.

— Господин Веранже… э-э… Клей, вы работаете водителем? — пробормотал журналист.

— Да, что прикажут.

— Что же еще вам приказывают?

— Помогаю в лаборатории, убираю квартиру господину Мондиалу, готовлю пищу…

Муррей замешкался. На помощь ему пришел Кристи:

— Прозелит Клей, скажите, как вы оцениваете политическую систему нашей страны?

— У нас самая гуманная система в мире. Она представляет для всех одинаковые возможности… Предприниматель уволит с работы брата, сына, кого угодно, если они будут приносить убытки, и возьмет делового, толкового человека, который может дать прибыль. Это позволяет максимально выявлять способности каждого и ставить их на службу обществу…

Пэну было необычно слушать это от Веранже, от бунтаря и героя.

— Спасибо… господин Клей. — Как Муррей ни старался, он не мог заставить себя называть Веранже прозелитом — у него не поворачивался язык. — Спасибо. Господа, поехали! — предложил он, чтобы избавить себя от нелегкого испытания.

— Да, поехали, — кивнул Мондиал. В машине Кристи вынул пачку сигарет, протянул Пэну.

— Благодарю, от этой слабости мне удалось избавиться.

— Похвально, — Кристи спрятал пачку в карман. Чтобы не молчать, Пэн Муррей обратился к Кристи:

— Скажите, как быстро усваивает реципиент новую идеологию и трудовые навыки?

— Очень быстро, при небольшом внушении без всякой помощи.

— А не может ли реципиент со временем вернуться к своим прежним взглядам?

— В принципе это, видимо, возможно. Но вот прошло почти два года, а у нас таких случаев пока не зафиксировано.

Сидящий на переднем сиденье Мондиал молчал.

— Не возникает ли у реципиентов критических мыслей?

Беседа не мешала Муррею внимательно фиксировать в памяти все, мимо чего они проезжали.

— Что внушаем, то и приобретает.

— Одаренность каждого остается прежней?

— Творческие способности заметно притупляются, исполнительские наоборот. Наблюдается резкое возрастание трудолюбия, исполнительности, послушания, других ценных качеств, которых сегодня недостает людям… А вот и ресторан! — прервал себя Кристи.

Они подъехали к огромному круглому зданию с купольной кровлей. В три ряда по всей окружности располагались небольшие окна.

— Вы тоже успеете пообедать, — обратился Мондиал к водителю. — Мы освободимся не раньше половины четвертого.

— Почему так поздно? — удивился Пэн.

— Все в свое время, господин Муррей, — засмеялся Кристи, чем-то интригуя Пэна.

В большом круглом зале необычной для ресторана почти соборной высоты было людно. Круглое возвышение посредине для оркестра и варьете пустовало. Из динамиков доносилась музыка.

— В заказе доверьтесь мне, господа, — усаживаясь за стол, предложил Кристи. — Я хорошо знаю здешнюю кухню.

— Очень вам признателен, — ответил Пэн.

— А вы, господин Муррей, присматривайтесь. Вся обслуга здесь новообращенные.

— Благодарю.

Пэн еле успел зацепить взглядом нескольких официантов, споро обслуживающих посетителей, как к ним подошел красивый мулат лет двадцати пяти. Обнажая белые зубы, он приветливо произнес:

— Добрый день, господин Кристи, добрый день, господин Мондиал, добрый день, господин… простите…

— Господин Муррей, — подсказал Кристи.

— Добрый день, господин Муррей, меня зовут Чарли. Что будете заказывать?

— Скажите, пожалуйста, вы давно здесь работаете? — обратился к нему Пэн.

— Около года, господин Муррей.

— А чем занимались раньше?

— Не помню. Со мной что-то случилось. Я очень сильно болел, был без сознания. А господа Кристи и Мондиал вылечили меня. Спасибо им. — Чарли поклонился.

— Вам нравится здесь, Чарли?

— Более чем нравится. Очень хорошее питание, и у меня своя комната. — Он кивнул на стену. — Работаю через день.

Хотя такую заземленность чувств и потребностей новообращенных Муррей предполагал, втайне он надеялся услышать нечто иное. Ему захотелось узнать об обслуге ресторана как можно больше. Самый невинный вопрос поможет выявить о них что-то выходящее за рамки сложившихся представлений.

— Вы женаты, Чарли?

— Не знаю, господин Муррей. Вероятно, у меня остались где-то жена и дети, но я их забыл. Новой семьей пока не обзавожусь, вдруг найдется первая.

— А как вы проводите досуг?

— Я ведь еще ученик в граверной мастерской. Мне даже телевизор посмотреть некогда.

— Ну и как успехи в граверном деле?

— Мастер доволен мной. Я уже делаю надписи, могу выполнить орнамент и даже похожий портрет заказчика. Скоро начну работать самостоятельно.

Делая заказ, Кристи проявил изысканный вкус настоящего гурмана. Он так и сыпал названиями причудливых блюд и подробным описанием сложных способов их приготовления. Пэн был равнодушен к пище и в чудесах кулинарии не разбирался. Он наблюдал за снующими по залу официантами, поэтому слушал Кристи рассеянно. А из названных им блюд знал только черную икру да иракский паштет куббу… Но его внимание остановилось на фразе Кристи: «И три билета к тетушке Таире…»

— Что это за тетушка Таира? — как можно беспечнее поинтересовался Пэн.

— Не спешите, — лукаво подмигнул Кристи. — Вы получите удовольствие.

Все это не нравилось Муррею: ни двусмысленный Тон собеседников, ни их хитрые, таинственные ухмылки. И даже обстановка в ресторане показалась ему подозрительной. Мало обедающих, люди в военной форме. Особенно смущали круглые ниши с темными стеклами, расположенные в стене по всей окружности зала. Они казались множеством направленных на него глаз некой всевидящей и понимающей следящей электронной системы. Ему даже почудилось, что эти ниши-глаза, словно живые, меняют выражение: то чуть прищуриваются в зловещей улыбке, то смотрят неподвижным карающим оком.

Наконец Муррею удалось оторваться от холодного блеска стеклянных ниш. Зацепившись взглядом за вежливого официанта, обслуживающего соседний столик, он проговорил:

— Обычные люди. Даже не подумаешь…

— Не совсем обычные, — возразил Кристи. — Вы можете гордиться, господин Муррей, что обедаете в этом ресторане. Вас обслуживает созвездие личностей. Бывшие политические и профсоюзные боссы, партизанские вожаки, литераторы, художники, философы. Другого такого заведения вы не найдете.

— А насколько устойчива социальная роль, которую вы этим людям… — Пэн не сразу нашел подходящее слово, — предлагаете? Не пытаются ли они изменить ее?

— Новообращенный, как и любой человек, ищет органичную сферу приложения своих сил. И бывает, что находит не сразу. Это в порядке вещей. Но за рамки предназначенного ему амплуа он обычно не выходит.

Официант принес вино, закуски.

Кристи наполнил бокалы.

— Я хочу выпить за вас, господа, — произнес Пэн, — за ученых, которые потрясли меня своим изобретением. Думается, сферу применения вашего облучателя можно расширить. Нельзя ли с его помощью исправлять психику не у здоровых, а у больных, лечить психически неполноценных людей? Предлагаю выпить за то, чтобы возможности вашего изобретения использовались полнее.

— Мы лечим только больных, — заметил Кристи. Все выпили. Кристи тотчас снова заполнил рюмки необыкновенно ароматным, густым синеватым вином. Потом торжественно провозгласил:

— Господа, позвольте мне… Кругом кричат: мы живем в век научно-технической революции. Революция — это переворот не только в общественной жизни, но и в умах, это смена господствующих сил и тенденций. Так вот, научная революция совершается ради того, чтобы господствующей силой в умах стала наука, а в обществе — ученые. Поэтому, господа, я предлагаю выпить за ученых, которым суждено возвыситься над миром.

— Наука сильнее человека, это видно на каждом шагу, — задумчиво сказал Пэн. — Я знаком, например, с несколькими способами изменения стереотипа мышления у людей: хирургическим, лазерным…

— Это пустяки, — перебил Кристи. — Все способы, кроме нашего, вызывают необратимые изменения в программе поведения человека и в его мышлении. Наш метод стирает только память, не затрагивая ничего другого.

— Неужели пациент никогда не вспоминает о своем прошлом? — произнес Пэн, глядя на Чарли.

— Пока известно только одно, — ответил Кристи. — За полтора года память не вернулась ни к кому.

— Разрешите мне, — вдруг поднял рюмку Мондиал. — Я вот что хочу сказать, господа… Да, пусть наука возвысится над обществом. Но чтобы при этом она не грохнулась со своей высоты наземь, вдребезги не разлетевшись сама, и не раздавила все, что под ней будет находиться. Поэтому предлагаю выпить за ученых, которые передают знания своим детям. За вечную касту ученых!

— На свете не может быть ничего вечного, — возразил Кристи. — Не надо обольщаться.

— Тогда как же? — недоумевал Пэн, подняв рюмку и не торопясь пить.

Для Муррея Роберт Мондиал с самого начала был загадкой. Пэн частенько поглядывал на этого сумрачного молчуна и старался понять, какую роль он играет рядом с искрометным Полем Кристи. Агент, приставленный военным ведомством к талантливому ученому? Телохранитель или технический исполнитель? И вдруг странный тост! И этот тост не проясняет представления о личности ученого, но, пожалуй, еще более затуманивает его.

Бесшумно, словно тень, появлялся и исчезал официант.

— Кем этот Чарли был раньше? — спросил Пэн.

— Живописцем и мятежником, — хохотнул Кристи.

— Вам известно его прежнее имя?

Кристи и Мондиал переглянулись.

— Это вспоминать запрещено, — развязно махнул рукой Кристи. — Его звали Пьедро Перейро.

— Я, кажется, слышал о нем, — заметил Муррей и про себя добавил: «Даже собирался взять у него интервью».

Муррей пил, ел, разговаривал, но когда на лестнице, что вела из кухни в зал, в очередной раз показался Чарли, Пэна вдруг охватила безотчетная тревога. Чарли вышагивал как-то подчеркнуто медленно и торжественно, выставив перед собой пустой поднос. Едва официант приблизился, Пэн увидел на подносе белеющее бумажное пятно.

— Господам приглашения из Управления ТТ. — Чарли аккуратно разложил перед посетителями что-то вроде визитных карточек.

— Интересно, кто выбрал инспектора? — Кристи подвинул карточку Пэна к себе, прочитал: — Китти Лендлел. Ну, дорогой Муррей, и повезло же вам!

— Вероятно, сработал эффект новизны, — высказался Мондиал.

— Что это такое? — Пэн кивнул на карточку.

— Не что, а кто, — весело поправил его Кристи. — Самая красивая девочка из Управления тетушки Таиры. — Кристи подмигнул. — Понятно?

— Не совсем, — пробормотал Муррей.

— Девочек здесь семнадцать на всю базу, — хихикал Кристи. — Поэтому они у нас, как в белом танце, сами выбирают кавалеров.

Пэн с неприязнью глянул вверх, на круглые ниши в стенах.

— А вы, я вижу, не привыкли быть пассивной стороной? — хмельно шутил Кристи

— Я женат… знаете ли…

— Китти Лендлел — девочка на любой вкус! Переверните карточку, Муррей.

На обороте карточки было красивое лицо с тонкими одухотворенными чертами, внимательный взгляд… Да, она была очень привлекательна.


Муррей медленно шел по коридору третьего этажа в поисках указанного на карточке номера. Вот он — 317.

Некоторое время он стоял в раздумье. Потом тихо постучал.

— Входите, — донесся мягкий женский голос. Пэн приоткрыл дверь.

— Я жду вас, господин Муррей.

Перед ним стояла высокая хрупкая женщина лет двадцати с небольшим. Пышные белокурые волосы окаймляли бледное лицо с темно-синими продолговатыми глазами. Мебель, обтянутая светло-желтым полотном с синими цветами, такие же занавески на окнах, несколько репродукций головок Греза — все неуловимо напоминало хозяйку комнаты.

Плавным жестом Китти пригласила гостя сесть. Жест этот поразил Пэна. Вернее, поразили ее руки, пластичные, выразительные, они, казалось, жили своей жизнью.

Китти заметила его взгляд, улыбнулась:

— Все почему-то смотрят на мои руки. Говорят, мне надо танцевать на сцене.

В голосе Китти прозвучала плохо скрытая горечь. Пэну стало не по себе. Он растерялся.

— Что вы, дорогой Муррей, — Китти подошла к нему, — горечь вырвалась у меня случайно. Я очень веселая…

Ее руки коснулись его плеч и, словно испугавшись, отлетели в сторону. Потом вернулись и мягкими движениями принялись гладить его по голове.

Пэн почувствовал, как тело его расслабляется, и опасения, что тревожили его, уходят. Он ласково привлек ее к себе.

— Китти! — раздался вдруг истошный мужской вопль. В дверь забарабанили.

От неожиданности Пэн отступил от Китти.

— Китти! На черта тебе этот приезжий! Пусть только выйдет, я размозжу ему башку!

Муррей напрягся.

— Не обращай внимания, — весело засмеялась Китти. — Один дурачок тут влюбился в меня. Сейчас его уймут.

За дверью послышались голоса, началась возня, и скоро все стихло.

Но Пэна уже заполнило тревожное чувство. Китти ласково смотрела на него:

— Что вы, мужчины, за народ! Даже здесь не можете отвлечься от своих дел! — Ее трепетные руки снова коснулись его шеи, волос.

Пэн невольно залюбовался ею, но беспокойство не оставляло его.

«Она аннигилирована и, может быть, в прошлой жизни была балериной? Имела друга или мужа».

— Ты так скован, напряжен, — мягко упрекала его Китти.

— Видимо, у тела своя память. — Пэн продолжил вслух свои рассуждения, но одновременно хотел ответить Китти. — Руки помнят дольше, чем мозг.

— Забудь обо всем, — уговаривала его Китти. Пэн уже был во власти своей догадки:

— Скажи, Китти, ты давно здесь?..

— Около года.

— А раньше где была?

— Этого я не помню. Это пустяки. Я перенесла какую-то тяжелую болезнь. Была без сознания, говорили, на грани смерти. Я очень благодарна известным ученым Кристи и Мондиалу. Они вылечили меня. Я счастлива.

— Здесь все девочки… после болезни?

— Да. — Она внимательно посмотрела на него.

— Они не знают своей биографии?

— Конечно. Мы — люди без прошлого. Мы с удовольствием прислуживаем генералу, Кристи, всем офицерам… Когда мы видим, как привозят все новые партии выздоровевших, то понимаем, что от нас что-то скрывают. База наша очень секретная. Но нам здесь живется неплохо.

Ужас охватывал все тело Муррея. Ужас, страх не только за этих обреченных, но и за себя, за то, что его тоже испытывают здесь, как подопытного кролика.

Неожиданно Китти заговорила задумчиво:

— Иногда мне смертельно хочется что-то вспомнить, но от этих усилий начинает болеть голова, и я перестаю думать.

— И твои подруги чувствуют то же? — заинтересовался Пэн.

— О, да, да! Какой-то офицер сказал нам, что мы страдаем за убеждения, за то, что поступали наперекор властям… — она продолжала улыбаться, — но мы ему не поверили.

— Почему?

— Фантазируем. Каждый выдумывает себе страну и город, где жил, потом семью, работу, любовь…

— А как все ваши относятся к своей жизни?

— Иногда что-то накатывает, как волна. Был у меня здесь один офицер, садист. Мерзкий тип. Хотела вытащить из его кобуры пистолет, да не успела. Он подумал, что я хотела покончить с собой. Но это один лишь раз, он меня успокаивал. А другие обходительны. В тебя я поверила сразу, как увидела. — Она задумалась. — Не слова, а взгляд, интонация у тебя добрые. Ты даже смущаешься, или я тебе неприятна?

— Китти, — он нежно поцеловал ее в щеку, — я очень тебе сочувствую.

— Сочувствуешь? — Она удивленно подняла на него взгляд. — Тебе тоже хочется знать мое прошлое? Зачем?

Пальцы Китти перебирали его волосы, мягко скользили по лицу, шее, груди, а синие глаза смотрели так тепло и призывно, что Пэну сделалось страшно. Неужели это доброе создание натаскано, как собака, только на то, чтобы исполнять приказы?

Он резко встал. Она не походила на сумасшедшую, но он не мог, не имел сил назвать ее полноценной.

Пэн смотрел на Китти, она глупо и радостно улыбалась. Потом он увидел на столе несколько книг. Бездумно взял одну из них.

— Послушай, Китти, это ты читаешь?

— Нет, я держу это для клиентов, — с иронией ответила она.

— Разве читать ты не разучилась?

— А я снова научилась. Правда, читаю очень медленно и не все понимаю. Книги будто возвращают что-то.

Из книги выпала закладка. Пэн поднял ее. Это оказался кусочек картона, на котором было написано: «Пэн Муррей». Рядом были какие-то загогулины.

— Это что? — спросил он удивленно.

— Послание от генерала, — рассмеялась девушка. — Предписание, кого я должна сегодня принять.

Он вгляделся и убедился, это предписание подписано фамилией Бурнетти.

— Он что же, всем такие предписания присылает? Каждый день?

— Иногда его заменяет тетушка Таира.

Звон разбитого стекла заставил Пэна вскочить со стула. На пол со стуком упало что-то тяжелое. «Граната?» Взрыва, однако, не последовало. Пэн торопливо нагнулся, чтобы вышвырнуть гранату. Но, подняв предмет, понял, что ошибся. Бумага… И в нее что-то завернуто. Сорвав бумагу, он увидел обломок кирпича. «Скандалист никак не успокоится», — улыбнулся Пэн.

— Тут что-то написано, — проговорила Китти, подняв бумажную обертку. — Тебе.

Пэн взял из ее рук смятый листок.

«Муррею» — было выведено крупными неровными буквами. Пэн перевернул лист, прочитал: «Генерал приказал аннигилировать вас. Но мы поможем вам. Аннигиляция будет ложной, вы должны симулировать полную потерю памяти. Если вам это удастся, вы будете спасены».

Китти не произнесла ни слова, только синие глаза ее потемнели еще больше, а руки вздрагивали от волнения.

«Она прекрасно вымуштрована», — машинально отметил Пэн.

Взглянув на часы, он понял, что пора уходить. Его время кончилось.

Китти силилась что-то сказать ему, но вместо слов из ее груди вырвались рыдания, на тонкой шее билась голубая жилка, а руки с мольбой тянулись к его лицу.

— Ты у-ухо-дишь? — Она заплакала. — Возьми меня отсюда. Ты можешь это сделать. Ты добрый.

Он мягко отстранил Китти, направился к двери. Сзади донесся приглушенный стон. Не выдержав, Пэн обернулся. Китти стояла на коленях. Ее бессильно опущенные руки напоминали ему крылья раненой птицы. Он рванул дверь и вышел в коридор.

Возле «мерседеса» его уже ждали ученые. Он подумал о том, как хорошо было бы скорее покинуть базу, мчаться по не просохшему от дождя асфальту, сидя за рулем своего «бьюика».

После записки Пэн постепенно успокоился. «Не все здесь потеряли здравый смысл», — думал он, сидя на заднем сиденье машины рядом с угрюмым Мондиалом

Он отнесся к поездке легкомысленно, даже не изменил фамилию, уповая на ее распространенность. На базе, вероятно, читали и его репортажи и статьи о нем, разъясняющие, кто скрывается под псевдонимом Бризант. Так что опасность аннигиляции для него вполне реальна.

Но кто отважится спасти журналиста?

Предаваясь невеселым раздумьям, Пэн не забывал наблюдать за территорией базы и еще раз оценивающе посматривал на своих спутников. Способен ли кто-нибудь из них на такой поступок? Нет. Кристи — маньяк, для которого человеческая жизнь ничто по сравнению с научными идеями. Мондиал непонятная личность. Взгляд Пэна упал на черную шею и лоснящуюся щеку водителя. Мартин Клей?

«Всего два-три часа назад я был уверен, что все новообращенные — покорные слуги с ограниченной программой поведения, что-то вроде роботов. А теперь?..»

В смотровом зеркале — проницательный, глубокий взгляд Клея-Веранже. Но вряд ли этот Веранже способен помочь ему. Ну как он может вмешаться в дела лаборатории? Пэн старался представить, как невозмутимо займет место в кресле, как Поль Кристи нажмет на установке кнопку…


До научного центра они добирались долго. Пэн старался запомнить размеры, характерные особенности базы, расположение на ней зданий.

Наконец Кристи объявил:

— А вот и наш научный центр.

Комплекс из трех соединенных корпусов был расположен в лощине, и вид на него открывался почти сверху, Растянутая по фасаду постройка напоминала летящую птицу: два изогнутых боковых крыла примыкали под углом к овальному центральному корпусу. Муррея удивили окна в пятиэтажных боковых корпусах. Слишком маленькие для современных зданий, они к тому же были наполовину прикрыты снаружи алюминиевыми жалюзи и тщательно зашторены изнутри. По сравнению с легкими, но подслеповатыми крыльями, сферический центральный корпус не имел четкого деления на этажи и, казалось, целиком состоял из больших темных стеклянных квадратов, выстроившихся по диагонали.

Скоро центр спрятался за густым насаждением деревьев, а когда он неожиданно близко возник из-за поворота и по стеклам округлого центрального фасада вдруг побежал между деревьями навстречу им черный «мерседес», Муррей понял, что увидел собственное отражение. Зеркальное покрытие — неплохо придумано!

Они подъехали к обширной стоянке, где находилось одиннадцать автобусов и более двухсот легковых автомашин. Одновременно с ними на стоянку въехал «додж» с генералом за рулем.

— Я смотрю, у вас, генерал, есть вакантное место водителя, — заметил Пэн, выйдя из салона машины.

Но Бурнетти, видимо, не захотел понять намека.

— Управлять я предпочитаю сам, — шутливо обронил он.

Все вместе направились к боковому входу в лабораторию.

Они проходили по длинному, плавно изгибающемуся коридору третьего этажа мимо многочисленных дверей, и некоторые из них Бурнетти открывал. Сотрудники в лабораториях вскакивали, руководители бросались навстречу генералу. А он небрежно поднимал руку и шел дальше.

— Теперь к вам, господа, — бросил генерал Кристи и Мондиалу.

Они подошли к массивным дверям. «Вход в центральный корпус», — определил Пэн. Кристи долго возился, набирая входные шифры. Наконец вошли в высокую, лишенную окон лабораторию, заставленную всевозможным оборудованием, среди которого Пэн увидел знакомую по фильму аннигиляционную установку.

— Вы довольны посещением Управления ТТ, господин Муррей? — обратился к нему Бурнетти, закуривая сигарету.

— Да, генерал. Спасибо.

— Ну что же, господа, пора, — уже другим тоном проговорил генерал и, погасив сигарету, подошел к установке. — Ваша задача продемонстрировать гостю из метрополии аппаратуру в действии. Итак, господин Муррей, смотрите и спрашивайте.

— Вопросов пока нет.

— Тогда перейдем к демонстрации. У вас никого нет на очереди? — обратился он к Кристи.

— Пока никого, генерал.

— Может, мне самому попробовать? — Бурнетти сел в кресло. — Какое шикарное сиденье! Удобнее, чем у меня в кабинете. — Генерал поднялся.

— Вот уж никогда не думал о его удобстве, — пробормотал Кристи и тоже уселся на сиденье установки. — Да, ничего, — и он рассмеялся.

— А теперь попробуйте вы, господин Муррей, — предложил генерал.

«Видно, теперь мне уже не избежать, — подумал Муррей. — Будь что будет!»

— С удовольствием, — сказал он.

Едва Пэн занял место в кресле, как металлические обручи, словно щупальца, обвили его руки и ноги. Он инстинктивно дернулся. Обручи до боли впились в тело.

«Все. Погиб». Ему хотелось заорать, но это было уже бессмысленно.

— Ну вот, газетчик сам залез в уготовленное для него кресло, ухмыльнулся генерал. — А я-то ломал голову, как его сюда заманить.

«И придумал записку с ложной аннигиляцией?» — мелькнуло в сознании Пэна.

— Вы — газетчик. Да, газетчик. Это нам известно. Помните, я сказал вам, что в министерстве об этом аннигиляторе еще не знают. Вы не возразили. Между тем в министерстве о нем известно очень многим. Вы вздумали шпионить? Хотели развлекать читателей нашими тайнами? Ваша жизнь вне опасности, ха-ха, но мы только сотрем лишнее из вашей памяти. У вас будет неплохая жизнь, господин Муррей.

— Я нисколько не сомневался, генерал, что вы гуманный человек, — заставил себя шутить Пэн.

Глаза Бурнетти недобро сверкнули:

— Много скандальных фактов собрал?

— Безобидный материал! Не для печати…

— Вам не удастся выполнить вашу миссию. Жаль. Для некоторых слишком суетных людей ваша статья была бы хорошим предупреждением. А то каждый считает себя вправе протестовать, кричать о свободе слова, даже чего-то требовать!

Генерал продолжал что-то говорить, но Муррея вдруг захлестнула острая обида на свою неосмотрительность, на ошибку, допущенную так нелепо. Он бывал в разных переплетах, беседовал с правителями Южной Африки, записывал разглагольствования главаря общеевропейского союза фашистов, лично брал интервью у диктатора Рангунии. Не раз находился на краю пропасти, и каждый раз все кончалось благополучно. Но все до поры до времени.

— Пришел час расплаты, господин Муррей, — ехидничал генерал.

— Спасибо за заботу, господин Бурнетти.

— Вы не из трусливых, я так и думал. И все-таки расставаться с жизнью вам нелегко. Я бы очень хотел знать, что испытывает человек в такой момент.

— Неужели и я получу вторую жизнь? Вознесусь в рай, — не переставал шутить Муррей. — Буду на вас молиться?

По тому, как у Бурнетти задергалась щека, было видно, что хладнокровие начало покидать его.

— Но вам не удастся уже стать журналистом. Я подыщу вам иную должность. Хотите санитаром в госпитале?

— Какое это имеет значение! Я буду благодарить вас, господин генерал!

— Позовите сюда Мартина Клея и уборщицу! — заорал вдруг генерал. — И всех сотрудников лаборатории!

— Господин генерал, вход в эту комнату им запрещен, — попытался остановить его Мондиал. Лицо Бурнетти налилось кровью.

— Выполняйте! — рявкнул он. И пока Кристи собирал народ, генерал вне себя от ярости твердил Пэну:

— Сейчас вы поймете, господин Муррей, чего стоит ваша вторая жизнь! А потом мы проверим, вспомните ли вы об этой сцене.

Скоро комната заполнилась до отказа. Кристи подвел к генералу Мартина Клея и пожилую чернокожую старушку.

— Клей, — обратился к нему генерал. — Тебе нравится эта старушка?

— Она добрая дама, господин генерал.

— Очень хорошо. У нас намечено провести важный эксперимент. Ты обязан жениться на этой женщине.

Лицо Клея не дрогнуло. Он лишь ненадолго застыл в оцепенении, потом смиренно ответил:

— Если это так важно, господин генерал.

— Очень важно. Раздевайтесь! Идите в соседнюю комнату.

Клей покорно начал расстегивать куртку. Многие сотрудники потупили глаза.

— Вам нравится унижать подневольных людей? — пошутил Муррей. — Но вы унижаете себя, господин генерал. Все ваши сотрудники теперь будут знать, кто вы!

— Отставить! — вдруг завопил Бурнетти. — Всех вон отсюда!

Лаборатория вмиг опустела. Генерал подал команду Кристи:

— Давайте, Поль.

Кристи включил установку. После легкого щелчка тело Пэна слегка дернулось, складки на лице разгладились. Он уронил голову и начал тихо всхрапывать.

— Он что, заснул? Несколько необычно.

Кристи нажал кнопку, скобы разжались, и Пэн вывалился из кресла на пол. Потом медленно поднялся, стал тупо рассматривать лабораторию.

— Как вы сюда попали? — строго спросил его Мондиал.

Пэн посмотрел на него, потом удивленно пожал плечами.

— Кто вы и откуда?

Пэн мучительно напряг память:

— Вспомнить не могу… — Он подошел к генералу и долго всматривался в его лицо.

— Ну что же, господин Мондиал, — поспешно проговорил Бурнетти, — вы обратите этого писаку в нашу веру, а мы с Полем в штаб, на прямую связь с министерством.

Роберт Мондиал вышел проводить генерала и Кристи. Пэн подобострастно глядел им вслед, выражая покорно-преданным лицом искреннее желание угодить им.

Дверь за ними закрылась.

Лицо Муррея потухло. Он стоял неподвижно, потом огляделся и медленно пошел по лаборатории: никто его не останавливал. Тогда он вернулся и сел в кресло перед аннигилятором и, обхватив голову руками, застыл в оцепенении.

Тут вошел Мондиал, увидев присмиревшего Пэна, подошел к нему, тронул его за плечо:

— О, господин Муррей! Неужели вас так огорчает пребывание у нас?

Пэн поднял на него осторожно взгляд:

— Простите, я вас не понял?

— Не дурите, господин Муррей!

— Как вы сказали? — испугался Пэн.

— Вы что? Забыли даже меня?

— Нет, нет! — послушно проговорил Муррей. — Я вас знаю. Но что-то со мною случилось.

— Вы полагаете, что я проверяю надежность аннигиляции, не так ли? — засмеялся Мондиал. — Мы с вами пошутили!

— Да-да, спасибо, — закивал журналист.

— Чего же вы прикидываетесь? Вы на самом деле что-то забыли?

Пэн внимательно посмотрел на него:

— Мне кажется, что я вас вижу впервые.

— Меня зовут Роберт Мондиал.

— Роберт Мондиал, — повторил Пэн. — Да-да, господин Роберт Мондиал, да-да, Роберт Мондиал…

Мондиал снял очки, приблизился к журналисту, осмотрел лицо. Затем, машинально протирая очки, он подошел к установке и начал внимательно рассматривать ее. Снова вернулся к Пэну.

— Не знаю, господин Муррей, может быть, произошла трагическая ошибка… Вы, журналист Пэн Муррей, проникли к нам, на военную базу, как представитель министерства. Здесь ведутся запрещенные опыты над людьми. Вы знаете, что с помощью этой установки их лишают памяти. Это называется аннигиляцией. А потом внушают нужную информацию. Так происходит насильственное изменение мировоззрения, волевых установок. Вы хотели об этом написать. Командующий базой генерал Бурнетти как-то узнал ваши подлинные цели и хотел подвергнуть вас аннигиляции. Но я решил спасти вас и оставил установку без заряда. Даже предупредил вас запиской. В ваших интересах не притворяться. — Мондиал смолк, но и Пэн не отвечал. — Я вас не провоцирую. Неужели вы такой великий актер? Играть больше не надо! Кроме меня, никто не знает о ложной аннигиляции.

Муррей потряс головой и тихо сказал:

— Я верю вам.

— Ну то-то же! Вы великолепно соображаете! Люди, лишенные памяти, на вашу логику не способны! — Мондиал широко улыбался, видя, что на него уже смотрят внимательные, добрые глаза.

— Изобретя эту установку, я и не помышлял, что ею могут воспользоваться на этой базе. Хотелось только освобождать психику людей от груза навязчивых идей. И я встретился с Полем Кристи, которого знал по университету, и поделился с ним, и пообещал лабораторию и все условия для работы. И вот я создал эту установку. Она была нужна лишь для проверки идей. Но генерал стал использовать ее в таких делах, о которых я даже не предполагал. Что делать? Аннигилятор все равно функционирует, а сам я под строгим наблюдением. — Мондиал оглянулся на дверь, прислушался. — У нас есть немного времени, и я вам откроюсь, господин Муррей. Я очень рискую, но мне кажется, я угадал в вас журналиста Пэна Бризанта.

— Да, это мой псевдоним.

Мондиал приблизился к двери, запер ее на ключ и заговорил твердо:

— Сейчас по моему проекту заканчивается сборка новой аннигиляционной установки. Она будет посылать энергию не пучками, а волнами в эфир, как радиопередатчик. Волны могут воздействовать непосредственно на кору головного мозга тысяч, а может быть, миллионов людей…

— Это невероятно! — воскликнул Пэн.

Голос Мондиала звенел, глаза горели верой в величие предстоящих свершений. Но Пэн воспринял его планы как еще одну угрозу человечеству.

— Я надеюсь вложить в машину особую волю! — воскликнул Мондиал.

— О новой воле вы говорите так, будто обещаете смертным земной рай! Вы намерены лишить людей их истории? Знаний, накопленных за тысячелетия? Но вы же не спросили об этом человечество?

— Спрашивать поздно, сам под контролем! — горячо заговорил Мондиал.

Теперь в окружении нагромождения лабораторного оборудования фигура Мондиала показалась зловещей. И даже чувство признательности к этому человеку за свое спасение не могло удержать Пэна от возражений.

— Извините, господин Мондиал, но как вы намерены дать людям какую-то волю?

А тот ходил по залу большими шагами, лицо его было воодушевленно, он выкидывал руку вверх и произносил:

— Наука движется вперед скачками, от открытия к открытию. Люди не успевают понять и принять новые открытия и изобретения. Помните бунты рабочих? С грязным и позорным прошлым люди могут расстаться, только пройдя через суровое чистилище… Клин надо вышибать клином. Лишение облучением навыков и знаний — это временное явление! Заложенное в человеке стремление выжить и обеспечить максимум благ научит его делать все, что умеем мы с вами. Ведь мы не покушаемся на библиотеки, на знания, которые в книгах. Язык люди не утрачивают, как и память тела.

Пэн молча слушал Мондиала, давая возможность тому выговориться в экстазе, излиться во вдохновении.

— Вспомнить же гораздо легче, чем открывать заново. Раскрыв тайну книжных знаков, сын Земли быстро постигнет все научные премудрости и освоит технические достижения. Ему ничего не надо изобретать! Я думаю, что второе поколение людей, родившихся в новых условиях, уже достигнет современного уровня цивилизации. На это уйдет лет пятьдесят, не больше. В истории человечества такой срок практически равен нулю.

Идея чистилища показалась Муррею пока совершенно загадочной. Что значит «дать новую волю»?

— Лишив людей памяти, мы сразу всех уравняем! Не будет ни генерала Бурнетти, ни его полковников, лейтенантов и солдат!

— Ну и что? — недоумевал журналист.

— Наука подобралась к самым сокровенным тайнам человеческой жизни, мироздания. Земля получит на время крайне необходимый ей сейчас отдых от разрушительной деятельности человека и восстановит свои животворные силы.

— Но кто будет управлять безумцами? — испуганно воскликнул Муррей. — Миллионами безумцев?

— Я думаю над проблемой почти двадцать лет, с того момента, как начал осознавать мир как свой дом, а Землю — как свою колыбель. И хотя бомбы, сброшенные над Хиросимой и Нагасаки, были для меня историей, они ранили мое сердце. Прошлое ведь тоже может ранить и даже убить. И вот я ищу мыслящих людей, — несколько успокаивался Мондиал. — Группа мыслящих ученых и будет управлять всеми… Не те, кто захватил власть силой, не бандиты типа Бурнетти, а элита знающих…

— Интересно, а какую роль играет в этом деле Поль Кристи? — заинтересовался Муррей.

— Он человек с размахом и хороший организатор, но как ученый пока не проявил себя.

— О, новость! — не удержался от возгласа Муррей.

— Он страстно хочет стать ученым.

— Поскольку элите ученых принадлежит будущее?

— Попасть в наш Клан для него вопрос жизни. И у него для этого немало данных. Ради того, чтобы стать ученым, он готов на все. Но он еще не освоил даже установку, и я его не посвящаю в свои замыслы.

— Он верит, что я уже человек без прошлого?

— Да! Но вам придется временно забыть о своем достоинстве, поставить себя в положение невольника.

— Понимаю…

— А вы видели генерала? Малейшее неповиновение приводит его в бешенство. А в гневе он теряет рассудок. Представьте себя на месте Клея. Смогли бы вы вынести такое и ничем не выдать себя?

— Как? Неужели Веранже спасен от аннигиляции?

— Да, Веранже — человек необыкновенной выдержки и выдающегося ума. До нашей встречи я много слышал о нем. Прежде чем избавить смертного от аннигиляции, я должен быть уверен, что он выдержит испытания и не выдаст меня. Мы не можем ошибаться, господин Муррей.

— Спасибо за доверие.

В дверь постучали. Это был условный стук. Мондиал отпер дверь.

В комнату вбежал Мартин Клей. Он быстро направился к пульту генератора, стал нажимать на кнопки. Комнату заполнил равномерный машинный гул. После этого Клей подошел к ученому:

— Господин Мондиал, вы в опасности. Ваш разговор с Мурреем слышали в штабе,

— Как? — опешил тот.

— Через одну-две минуты генерал будет здесь, — продолжал Веранже. — Где наши пистолеты?

Четкие распоряжения и деловой тон в эту минуту опасности несли спокойствие и уверенность.

Преображение медлительного и исполнительного Клея в решительного и порывистого Веранже было неожиданным для Пэна. Мондиал бросился в соседнюю комнату, распахнул шкаф, торопливо, прямо на пол, выгреб с верхней полки какие-то бумаги, приборы, детали. Потом, открыв в глубине потайную дверцу, вынул два пистолета. От привычного ручного огнестрельного оружия они отличались внушительными размерами: длинный и широкий ствол, массивная рукоятка.

С улицы донесся шум подъехавших машин. Веранже метнулся к стене, нажал кнопку. Через образовавшийся прозрачный проем можно было видеть генеральский «додж» и грузовик с солдатами.

Беранже не таясь стоял у окна и наблюдал.

Пэн подошел к нему.

Из кабины грузовика вышел офицер. Бурнетти что-то коротко сказал остающимся солдатам и в сопровождении Кристи и офицера направился к боковому входу.

— Доверьте все мне, — сказал Веранже и спрятался за генератор. — Встречайте высокого гостя как обычно. Никакой паники.

Генерал смело вступил в лабораторию. Кристи не отставал от него. Офицер занял пост у дверей.

Окинув быстрым взглядом работающий генератор и спокойно сидящих людей, Бурнетти остановился;

— Господа ученые, можете поздравить меня. Сегодня я тоже сделал открытие. Не совсем научное, но тем не менее. Наш добряк Мондиал, не ограничиваясь научными исследованиями, ударился в миссионерство.

Мондиал вытянулся перед Бурнетти.

— Мне стало известно, что вы вообразили себя Иисусом и намерены дать миллионам людей рай… А для начала вы избавили от аннигиляции евангелиста Муррея?!

Бурнетти, заложив руку за борт френча, выхаживал по залу.

— Вы, господин Мондиал, оказались ловким конспиратором.

Мондиал стоял не шелохнувшись

Генерал подал знак офицеру. Тот вышел.

— Объясните, господин Мондиал, как вы оцениваете свою деятельность? И какую вы заслужили награду?

Мондиал молчал.

— В давние времена жил француз по имени Гильотен. Он смастерил нехитрое приспособление для казни преступников. А потом ему самому отрубили на этом приспособлении голову. Вас, уважаемый изобретатель, ждет ваше кресло, — и Бурнетти указал на аннигилятор.

За шумом генератора никто не слышал легкого щелчка. Генерал вздрогнул и удивленно уставился на присутствующих.

Кристи, мгновенно выхватив пистолет, бросился за генератор. Новый щелчок заставил его резко остановиться и выронить пистолет. Ударившись о пол, тот выстрелил. А Кристи с недоумением посмотрел на окружающих, затем стал озираться вокруг.

Веранже подобрал пистолет, быстро обезоружил генерала. Тронув Бурнетти за плечо, спросил:

— Как вас звать?

Тот недоуменно пожал плечами. Безвольное лицо и покорно опущенные руки преобразили генерала.

— Мы вылечили вас от тяжелой болезни, — голосом гипнотизера продолжал Веранже. — А вас, Поль Кристи, прошу подойти ко мне…

Веранже подошел к стене, нажал кнопку:

— Господин Кристи, встаньте рядом с генералом, Вот так. Теперь, генерал Бурнетти, откройте двери и махните офицеру рукой, чтобы увозил солдат. Высуньтесь в окно, генерал, и махните рукой, чтобы все послушались вас и уехали… Спасибо, генерал!

Закрыв дверь кабинета с генералом и Кристи, Веранже повернулся к Мондиалу:

— Господин Мондиал, ваш разговор с Мурреем слышал полковник Озерс. Если в течение пяти минут от генерала не будет вестей, он привезет сюда еще роту солдат.

— Вы правы.

— Поэтому срочно готовьтесь к отъезду. Берите самое необходимое. Все остальное уничтожим. Ученый включил селектор:

— Внимание, внимание! Говорит Мондиал. В связи с проведением в нашей лаборатории особо секретных работ генерал Бурнетти приказывает всем сотрудникам покинуть Центр.

Веранже прошел в комнату к генералу и Кристи.

Шум генератора доносился сюда гораздо слабее. Веранже вернулся, распахнул настежь дверь. Гул заполнил кабинет.

Пленники, Бурнетти и Кристи, сидели неподвижно, растерянные и подавленные.

— Итак, господа, займемся, — обратился к ним Веранже.

В глазах пленников загорелась надежда.

— Не забывайте, вас зовут Поль Кристи, вы были ученым. А вы — военный, генерал Бурнетти. Все усвоили?

Поникшая фигура генерала обрела военную выправку. Он вскочил и отрапортовал:

— Так точно.

— Вы, генерал, командуете большим военным соединением. Ваш заместитель, полковник Озерс, старается подсидеть вас. Понимаете, что значит подсидеть?

— Да, господин…

— Сейчас соединю вас с Озерсом. Будьте с ним построже. Внушите ему мысль, чтобы он ничего не предпринимал без вас. Вы усвоили?

— Что конкретно я должен сказать полковнику Озерсу?

Веранже приложил к уху трубку и, повысив голос, заговорил:

— Полковник Озерс? Вы меня слышите? У меня все идет нормально. Я провожу работы по оздоровлению обстановки. А вы ждите меня и до моего возвращения ничего не предпринимайте. У меня есть важные соображения. Как поняли, полковник? — Веранже положил трубку на рычаг: — Вот это все и скажете.

Веранже передал трубку генералу, а сам встал у телефона, держа палец на рычаге.

— Полковник Озерс? Вы меня слышите? — спросил Бурнетти.

— Так точно, господин генерал, — послышалось в трубке.

Бурнетти старательно повторял полковнику слова Веранже, с превосходством посматривая на Кристи. А тот следил за ним с нескрываемой завистью.

Веранже нажал на рычаг.

— Молодец, генерал, вы справились с задачей отлично.

Бурнетти опять гордо взглянул на Кристи.

Веранже подошел к стене, через образовавшийся прозрачный проем посмотрел на боковой подъезд. Сотрудники не торопясь, по одному, по двое шагали к автостоянке.

Он вернулся к пленникам:

— Теперь, господин Бурнетти, скажите в микрофон: Расходитесь побыстрее, господа, чего тянетесь, как на похоронах! Вот так. Начинайте. — Веранже включил селектор, прослушал сердитое объяснение Бурнетти. — Хорошо, генерал. Пока все, отдохните!

Выйдя из кабинета, Веранже увидел Мондиала, который тщательно просматривал бумаги.

— Дорогой Мондиал, надо поторапливаться. Эдак вы до завтра не отберете. Возьмите самое необходимое. Остальное придется уничтожить.

Ученый кивнул. Гора бумаг, подлежащих уничтожению, стала быстро расти.

Муррей и Веранже наблюдали за ним. Муррей решил воспользоваться паузой:

— Господин Веранже, я догадываюсь, что вы в курсе намерений Мондиала. Неужели аннигиляция миллионов людей не вызывает у вас возражений?

— У нас нет времени на обсуждение. Я допускал возможность использования аннигилятора на самый крайний случай, например, перед лицом термоядерной катастрофы. Лишение памяти все-таки меньшее зло, чем гибель.

— Где гарантия, что новым изобретением не воспользуются безумцы, авантюристы, которые захотят господствовать в мире? Где гарантия, что группа ученых, самых добросовестных, не ошибется, беря власть над людьми? Не лучше ли все это взорвать?

— Конечно. Вот давайте-ка и займемся этим.

Веранже быстро подошел к шкафу, откуда Мондиал доставал пистолеты, стал извлекать небольшие брикеты, складывать в корзины.

Пэн взял корзину с брикетами, пошел следом за Веранже. Тот начал закладывать брикеты в установку, потом обратился к ученому:

— А как у вас дела, господин Мондиал?

— Я почти готов, С собой беру только это. — Он показал на увесистую стопу бумаг.

— Хорошо. Сейчас перенесем все в машину. Генерал вывезет вас за ворота. А потом пробирайтесь в мою страну.

— А вы разве не едете? — удивился Муррей.

— Я должен остаться. Закончить важное дело, — проговорил Веранже.

— Какое еще, к черту, дело? — возмутился ученый.

— Надо освободить всех людей без прошлого. У нас все организовано, даже оружие есть, хотя и немного. А вы, доктор Мондиал, поезжайте в Мартинию, там сейчас победили Мои товарищи. Передайте всем привет. Расскажите все про аннигиляцию. Вам создадут там все условия для работы.

— Вам нельзя оставаться, господин Веранже! — горячо заговорил Муррей.

— Почему же?

— В штабе узнают, что всеми делами здесь заправляете вы. И если с вами расправятся, пользы для дела будет меньше.

— Пожалуй, вы правы. — Веранже начал набирать номер телефона, но остановился. — Хотя надежнее без звонка. Господин Мондиал, в кабинете у Кристи рация, я оставлю ее товарищам для связи. У вас нет ключей?

— Нет. Вы знаете, что нет.

— О, черт! — Веранже быстро зашел в кабинет к пленникам.

— Господин Кристи, у вас должны быть ключи от комнат. Разрешите… — Он залез сперва в один карман Кристи, затем в другой — вытащил ключи. — Спасибо.

Покинув кабинет, закрыл дверь:

— Помогите, господин Муррей.

Пэн пошел за ним.

— Берите приемник, антенну и пульт. А я — передатчик. Несем в машину.

Рацию погрузили в багажник.

— Господин Веранже, — обратился к нему Муррей. — Мне бы хотелось вывезти отсюда одну женщину из Управления ТТ.

— Китти Лендлел? — догадался Веранже.

— А как вы узнали? — удивился Муррей.

— Это я подбросил вам записку. Кроме того, был вынужден утихомирить подосланного генералом буяна, который ломился в вашу дверь. Хорошо! Забирайте свою Китти. Поезжайте на генеральском «додже» и действуйте от его имени, тем более что Бурнетти будет с вами. Господин Муррей, моя просьба к вам: возьмите генерала и по дороге научите его управлять машиной. Это очень важно. Генерал должен вывезти нас с базы. Я сейчас приведу его.

Теперь за рулем сидел Бурнетти. Сзади находилась Китти.

Когда Пэн подошел к Мондиалу и Веранже, лицо у Веранже было строгим, он заговорил:

— Друзья, вы едете без меня. Мне надо быть здесь! Приближается развязка. А насчет сегодняшних дел, надеюсь, как-нибудь выпутаюсь. Я же слабоумный. Какой с меня спрос? Скажу, что все это вы мне приказывали. Главный свидетель против меня — Кристи, человек неполноценный. Так что выкручусь. Этот пистолет возьмите себе. — Он протянул пистолет Муррею. — Может пригодиться. В нем три заряда.

Пэн ощутил в ладони удобную рукоятку, попробовал пистолет на вес.

Веранже продолжал:

— Теперь слушайте внимательно. Я уже кое с кем связался по рации. При въезде в Ванделузу, это миль двадцать отсюда, найдете скромную таверну «Вечеря». Спросите там грешника Тихомира. Запомните! Он проводит вас через границу. А там будут ждать наши. Генерала берите с собой, как живое свидетельство преступных экспериментов. Что еще? Да, фильм Кристи. Господин Мондиал, фильм не захватили?

Ученый растерянно посмотрел на него.

— Хорошо, я сейчас принесу. Садитесь в машину.

Веранже побежал к зданию и скоро скрылся за его дверью. Мондиал сел рядом с генералом. Муррей, услышав шум мотора, обернулся.

Из-за поворота выскочил автомобиль и стал быстро приближаться. Не доезжая нескольких метров, он резко затормозил. Из машины вышел высокий худощавый военный.

«Полковник Озерс», — узнал Пэн, и от близкой опасности у него застучало в висках.

Озерс задержался, отдавая водителю какие-то распоряжения. Пэн, почти не нагибаясь, быстро сказал Бурнетти:

— Это полковник Озерс, ваш заместитель, генерал. Как он мог ослушаться вас и оставить штаб? Он заслужил самый строгий выговор.

Когда полковник подошел к ним, Муррей стоял рядом с машиной с глуповатым выражением лица и бессмысленно смотрел на него.

— Полковник Озерс, как вы посмели нарушить мой приказ и оставить штаб? — проговорил строго генерал Бурнетти.

— Извините, господин генерал. От вас очень долго не было известий. Телефон не отвечал. И я начал беспокоиться…

Веранже с вместительным металлическим кофром в руках направлялся к выходу из лаборатории. Едва открыв дверь, он увидел вторую машину с офицером-водителем за рулем и полковника рядом с генеральским «доджем». Не спеша, словно ничего не случилось, Веранже повернул обратно, и, закрывая дверь, оставил еле заметную щель. Потом достал пистолет.

Через неприкрытую створку двери ему было видно, как Озерс осматривал всех быстрым, но цепким взглядом, стоящего около машины с отрешенным видом Муррея, вцепившегося в баранку генерала, дремлющего рядом с ним Мондиала, улыбающуюся Китти. И сейчас же до Веранже долетел высокий и резкий голос генерала:

— Полковник, за невыполнение следующего приказа ответите по всей строгости. Вы меня поняли?

— Так точно, господин генерал.

— Выполняйте.

Дождавшись, когда машина Озерса скрылась за поворотом, Веранже вышел из лаборатории с кофром в руках.

— Вы все действовали безупречно, друзья. Особенно Муррей и генерал. Теперь я могу быть спокойным за вас.

Веранже положил кофр в багажник.

Муррей не скрывал восхищения этим человеком, который отказался от возвращения на родину, где его ожидали почести.

— Желаю вам успеха, господин Веранже. Хотелось бы встретиться еще раз.

— Надеюсь, что встретимся!

Генеральский «додж» выехал с территории базы и, ярко освещаемый клонящимся к горизонту южным солнцем, резво покатился по проложенной среди густого леса асфальтированной полосе.

Валерий Генкин, Александр Кацура Побочный эффект

— Ух ты!

Они обогнули бурый огромный камень. Курчавый, черный, как жук, парень вцепился в рукав спутника.

— Слышь, Арви, мне-то Перекати-поле врал, в этих местах до самого побережья ни хижины, ни колодца. А тут… Отродясь такого не видал. Гляди, словно в воздухе вист.

— Там соль. Башня на соли стоит, вот и кажется.

— Башня! Да это целый дворец.

— На тиару похож. Синий. — Арви повернулся к приятелю. — Эй, закрой рот, Тад.

— На что похож?

— На тиару. Шапка такая. У папы, — объяснил Арви.

— Псих надумал здесь строиться — камни да колючки. Подойдем? Воды-то на донце. И теплая, — Тад достал из холщовой сумки помятую фляжку и встряхнул возле уха.

Арви отвел со лба влажную белесую прядь и, широко ставя длиннющие ноги в резиновых тапочках, зашагал к синей двузубой башне. Пришлось обойти россыпь острых камней, и теперь они приближались к цели с другой стороны. Два купола слились в одну толстую стрелу.

— Ты смотри, ни тебе окон, ни… Нет, дверь вроде есть, — бормотал Тад, едва поспевая за долговязым другом. Сутулая спина Арви в голубой выцветшей рубахе маячила впереди. — Никак трава!

На присыпанной горячей пылью глине зеленели пятна. Меж острых камней лезли кустики с белой мелочью цветов. От башни тянуло прохладой.

— Черт!

Арви обернулся и захохотал — Тад стоял шагах в двадцати и молотил кулаками воздух.

— Ты спятил?

— Оно меня не пускает!

— Что ты сказал?

— Что слышал. Стена тут резиновая. Я в ней вязну. Сам-то где прошел?

Тад прервал бой, побежал боком, расставив руки, потом повернулся к Арви спиной и с отчаянным «Ых!» лягнул пустоту.

— Можешь считать, что я сбрендил, только воздух отпихивает меня обратно. — И вдруг завопил: — Арви! Я понял! Эти парни в джипе, которых мы встретили, они испытывают какую-нибудь хреновину. Ходу, пока нас не загребли. Засветло к шоссе выйдем, а там и граница…

Арви приставил к переносице тонкий палец, задумчиво наклонил голову.

— В запретных зонах охрана. На худой конец надпись. Нет, заглянуть любопытно. Подожди, я мигом. Может, воды принесу. Давай посудину. — Он направился к Таду, протягивая руку.

Тад рванулся вперед, и тут же был отброшен. Едва устояв, он картинно изогнулся и облокотился на невидимую стену.

— Каково? — Тад подпрыгнул и разлегся в метре от земли, как в гамаке, дрыгая ногами, раздирая рубашку, хохоча и гремя монистами на дремучей груди.

Арви на