Алексей Толстой [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 2

- Алексей Толстой (а.с. Силуэты русских писателей -24) 144 Кб, 12с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Юлий Исаевич Айхенвальд

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

К счастью только, Толстой археологии не сделал почтенной, – его спас существенный для него юмор, который нередко и вносит свое живое дыхание в отжившие речи и картины. Во многих отношениях церковно-славянский, наш писатель умеет, однако, воскликнуть устами корсунцев:

Настала как есть христианам беда:
Приехал Владимир креститься!..
И он же в прекрасных по своей строгости и силе строфах от лица бывших поклонников Ругевита рассказывает, как отказались они от своего «дубового бога». Вообще, он поклонялся только тому богу, в котором не было мертвенности; он исполнен был духа свободы, ею дорожил, и хотя в нем силен был боярин и ему казалось, что самые звезды говорили Грозному: не бывать на земле безбоярщине, – но это совсем не делало его гасителем духа, не убивало в нем рыцаря, и для него не фразой только, а глубоким убеждением было, что «над вольной мыслью Богу неугодны насилие и гнет». Он был благороден.

Частный момент старинного или русского, взятый в своей обособленности, не углубленный до какой-нибудь общей категории существования, сказывается и в том, что Толстой легко совершает переход от природы к истории и даже от природы к политике. Малороссия – это для него тот край, где все обильем дышит, где реки льются чище серебра – и где с Русью бились ляхи, где пролито много крови славной в честь древних прав и веры православной. Он начинает с этого прелестного привета:

Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем звените вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая? —
но сейчас же оказывается, что это – аллегория, что он имеет в виду не цветы, а царства, что мчится он на коне славянском, и туда, где «ковшей славянских звук немцам не по сердцу». И потому в его трагедиях тоже больше истории, чем психологии; временные события не показаны в своем вечном смысле и общечеловеческой значительности. Страницы русской летописи под рукою Толстого не стали всеобщими.

Дробность вдохновения, отсутствие душевного синтеза, внутренняя нецельность характерно проявляются и в других сторонах его поэзии. Прежде всего, он сам сознавал эту свою частичность, но только считал ее не своим личным недостатком, а уделом всех людей, и если прислушаться к его стихам, то станет явственной их основная нота: несмолкающая жалоба на то, что мы не можем объединить «отдельно взятые черты всецельно дышащей природы», что «любим мы любовью раздробленной и ничего мы вместе не сольем», что «всесторонность бытия» и «неисчерпаемость явленья» далеки от нас, фатально односторонних. Божество «едино, цельно, неделимо», а мы тоскуем по общности, мы хотели бы слить в созвучие враждующие звуки, собрать в один фокус, в одно человеческое солнце и сердце, все разрозненные лучи существования, – но это будет нам дано лишь в последний час: только смерть, собирательница, приведет к единству, только она возьмет заключительный аккорд на рассеянных струнах жизни. Толстого удручает раздробленность нашей любви, ее трагическое «порознь», вечная неслиянность человека с человеком и с самим собою. Единство, как идеал, восполняет в мечтах нашего поэта ту множественность, которую он чувствует в себе непосредственно и которой тяготится, в жажде целостности: «согласить я силюсь, что несогласимо».

Он знает, что Господь не сотворил его непреклонным и суровым, не дал ему законченности; но здесь и прекращается его сознание – дальше идет уже та его незаконченность, которую видят лишь его читатели, та невыявленность и невыясненность «сонной души», та зыбь ее, которая незаметна для самого художника. У него бывают приливы души, но ему как будто больше, чем другим, за приливы надо платить отливами. Ему сродни и шумящее и спокойное море. Он не целый поэт; не весь, не сплошь он поэт. Толстой сам говорит в одном стихотворении, что в глубине его сердца таится много непетых песен, что из этой глубины идет шепчущий голос как ропот струй, – но заглушается шепот сердца шумом жизни, подобным вихрю, ломающему бор. Так боролись в нем два шума и отнимали у него полноту поэтичности. Можно убедиться в этом даже на том внешнем, но серьезном факте, что в своих лирических стихотворениях он злоупотребляет сравнениями, плодом рассудочности. У него – неприятная законченность сравнений, он слишком заботливо и тщательно подыскивает параллели, и, когда найдет последнюю черту сходства между физическим и духовным, между явлением сердца и явлением природы, когда, по своему обыкновению, привяжет свою эмоцию к какой-нибудь внешней идее, тогда, довольный этой налаженной симметрией, он успокаивается и ставит точку. Например, разве непосредственно, а не умно только следующее сравнение:

Обычной полная печали,
Ты входишь в этот бедный дом,
Который ядра осыпали
Недавно пламенным дождем.
Но юный плющ, виясь вкруг зданья,
Покрыл следы вражды и