денешься…
Обычно спорщик пластичный, не твердолобо стоящий на своем, а жадно внимательный к аргументам собеседника, Александр Михайлович на сей раз был неузнаваем. Логика егеря казалась мне прямолинейнее, чем стволы лиственниц вокруг его дома.
— Фотографам и кинооператорам съемку скрытой камерой запретить! Бросил поэт жену с грудным младенцем — гнать его из редакций взашей! Художник равнодушно проходит мимо пацанвы, малюющей на заборе скверные слова, — лишать его звания художника!
В горячке спора я раскалился, как говорится, добела и допустил личный выпад против егеря. К моему удивлению, он расхохотался, потеплел голосом до задушевности.
— Наконец-то! От сердца, а не от ума! Хорошо размялись, а, правда? Сохнет язык без трепа — безлюдье…
На новом месте я сплю всегда плохо. Долго ворочался с боку на бок, припоминал до отдельных слов наш спор с егерем. Человек за семью печатями, умен, очень умен и уж гораздо более широких взглядов, чем позиция, которую отстаивал. Странно, зачем? Или уж так заведено, срабатывает инстинкт самосохранения общества: пожилой навязывает молодому те высокие нормы, недостижимые, как всякий идеал, по которым сам прожить не сумел?
В щель двери был виден красный плексигласовый светильник, зеркало на столе, хозяин дома, бреющийся опасной бритвой. Поразило его лицо, остекленелые глаза, будто там — в зазеркалье — увидал он не свое отражение, а нечто иное, ужаснувшее его. Бреется Александр Михайлович дважды в сутки: перед тем, как лечь спать, и непременно утром. Пришла на ум злая байка о нем, кою слыхал от жителей Зуваткуля.
«На серьезного зверя и небритым? Ни, что ты! Он даже в болоте сначала окоп отроет, наденет чистое белье, щеки выскоблит до синевы, а уж тогда бабахает по уткам! Мимо мажет, если не побреется…»
Утром отчужденности между нами как не бывало.
— Эй, засоня, пушки твои не откажут на морозе? — насмешливо гаркнул егерь из кухни, в темноте охлапывая снег с принесенных дров.
— С инеем мороз? — осторожно поинтересовался я. По суеверности я и в мыслях не допускал две роскоши сразу. Мало — сама рысь, еще и лес хрустально-белый!
— Выйди, глянь. Иней в городе у вас — от малокровия. У меня — куржак с ладонь!
Я оделся и, прихватив оба «Киева», вышел на улицу.
Заиндевелые колонны лиственниц разбеливали черноту леса, утягивались в небо, пока еще звездное, с выстуженным ломтиком луны в орнаменте ветвей. Остро пахнуло морозом. Ушей коснулось эхо прогромыхавшего по автостраде первого лесовоза — стылый воздух усиливал звуки. Я легко представил себе дневное великолепие леса, когда самыми темными красками будут воздушно-голубоватые тени на снегу.
«Возьму свое сегодня, — подумал я, — лишь бы затворы, миленькие, не подвели!»
Желая еще раз убедиться в надежности фотоаппаратов, я оставил их висеть на уличной ручке двери.
Завтракали вчерашними беляшами. Конечно, охота — ремесло егеря, и зачем человеку волноваться перед привычным делом. Но мне все равно хотелось видеть его сейчас не таким будничным! Хоть бы посуровел, что ли… Сам я жевал сочные беляши без аппетита.
Затем егерь долго и очень тщательно брился, и снова глаза его остекленели, лицо превратилось в сгусток воли.
— Теперь и про рысь можно потолковать, — добродушно начал он, заклеил порез на подбородке. — День сегодняшний так живем. Один капкан у меня по склону Мускаля — первым навестим. От него к Дегтярке. На Дегтярке два пасут рядышком. Последний недалече здесь, в овражке. По первому снежку сорвал охотку, проверить недосуг.
— Михайлович, нам бы до трех часов уложиться. После трех свет не съемочный.
— Ого, сказанул! Я-то на своих досках ходок. А ты?
Мне пришлось показать егерю свои узкие, беговые лыжи.
— Соломинки? Оставь в избе, на лучину пустим…
Он вынес из сеней валенки и широкие короткие лыжи с сыромятными креплениями, подбитые неизвестным мне мехом.
— Сожгу твои соломинки, может, тогда научишься уважать людей. Куда ехал и зачем ехал — забыл?
— Виноват, Михайлович, секи поскорей! — покорно склонил я голову. Мне не терпелось очутиться на улице…
С непривычки к чужим лыжам я быстро устал, взмок и уже не ощущал мороза. Сталактитовый лес с позванивающими от мороза ветвями вызывал досаду: приличный кадр на ходу не сделать. Даже делая портрет бетонщика для трестовской многотиражки, целый час вымучиваешь из него обязательную «улыбку передовика», а тут для себя снимок. Для души…
Порой я всерьез задумываюсь, что скажет о моей честности фотографа сын, когда вырастет и заинтересуется «подлакированными» снимками в подшивке хранимых мною газет. Ведь по ним составляется летопись треста! Верно, улыбчив и обаятелен бригадир бетонщиков Вахтанг Тебридзе, но только это полуправда, ибо остальная часть правды в том, что, когда я приехал снимать Вахтанга, он был зол на редкость. Мел снег, в сырой снежной каше буксовали троллейбусы, а его бригаду перебросили доделывать
Последние комментарии
53 минут 33 секунд назад
1 час 11 минут назад
1 час 16 минут назад
1 час 21 минут назад
1 час 27 минут назад
1 час 54 минут назад