Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики [Александр Леонидович Гольдштейн] (fb2) читать постранично, страница - 6

- Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики (и.с. Критика и эссеистика) 2.05 Мб, 502с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Александр Леонидович Гольдштейн

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

убедиться, что это пантомима или балет. Это кодифицированная в телесных жестах социальная систематика, нравственная или безнравственная — не все ли равно? Здесь заранее, от века известно, как следует держать чашку венского кофе, как пригласить в кафе даму, оккупирующую иерархически близкое тебе место в обществе, или, напротив, какие действия надлежит предпринять, чтобы соблазнить эдакую трогательную хрупкую модисточку, не слишком портя ее скромную репутацию и не сотрясая собственную жизнь нервической дрожью перед государственным языком и законом.

Надежное самообеспечение классовой структуры, гибкая игра семиотических механизмов распределения и обмена, обряд, ритуал, этикет — вот что проглядывает сквозь этот скользящий, вздыхающий импрессионизм. «Если бы Пруста не было, марксистское литературоведение должно было бы его выдумать», — писал в свое время марксистский литературовед. Применительно к Шницлеру эта квазитеологическая максима обладает не меньшей убеждающей силой. Но и для тех, кто привык иметь дело с бестелесностью знаковых коммуникаций, он автор наглядный, словно карта. Его чистые символы почерпнуты из хранилищ имперского смысла, его проза представляет собой компендиум ностальгических и соблазняющих эмоций, разыгранных как по нотам, ибо в основе лежит нотная грамота этикета, предполагающего мировой порядок, который затем, разумеется, рухнул: достаточно беглого взгляда на хронологию сочинителя, чтоб уяснить, что прочерк меж датами уместил в себе полное поражение. И об этом Шницлер написал свою лучшую повесть — «Возвращение Казановы». В ней нет жестокости и эксцентрики феллиниевского фильма о том же герое, но печалью она может с картиной поспорить. Постаревший, потерявший лицо соблазнитель действует в мире распавшихся ритуалов, а символы новых суррогатных обрядов ему непонятны, он не может приспособить к ним свое тело, пригодное уже только к сервильному сочинительству. Не стало ни прежней классовой структуры, несправедливой и приятной на вкус, ни привычных механизмов обмена, ни подруг былых времен, ни даже почти безымянных модисток в старорежимных мансардах — все стало пеной и золой. С этим так и не смирились люди, писавшие более глубокую, нежели Шницлер, словесность. А иначе зачем они воскрешали общее прошлое правило, подыскивая ему оправдание на дорогах гротеска и сумрачной клоунады?

В имперской столице (это сейчас Вена — благоустроенный провинциальный город) была бездна очарования, причем очарования буржуазного (Прага и Будапешт тоже не желали отставать). Венская крупная буржуазия сама становилась аристократией, но атмосферу создавала буржуазия средняя и мелкая со своим скромным обаянием. Эта высокая консистенция буржуазности помимо социального и бытового уровней давала о себе знать и на тех сумрачных территориях, где суждено, казалось бы, бродить лишь темным внеклассовым зверям подсознания. Фауна подсознательного венского обывателя рубежа веков представала вполне буржуазной и исторически конкретной. Легко признаешь правоту марксистов: все эти театральные билеты в партер, доходные дома с лестницами и прочие символы постыдных страстей в сновидениях фрейдовских пациентов так, в сущности, буржуазны — как сами страсти, не простиравшиеся дальше супружеской измены и невинного кровосмешения.

Однако ощущение жизни в столице империи Габсбургов включало в себя не только устойчиво буржуазную, или гармонически музыкальную, или просто легкомысленную, «опереточную» компоненту, во многом эмоционально привнесенную постфактум, но и компоненту трагическую. Вена, вероятно, догадывалась о своей судьбе, равно как и о судьбе всей австро-венгерской ойкумены, не выдержавшей давления эпохи национальных государств и национальных идеологий. Не случайно ведь этот город стал одним из признанных мировых центров декаданса, не случайно именно здесь зародились основополагающие скептические концепции столетия и были написаны великие пессимистические романы, и случайно ли, что настроения глубокого недоверия к спокойной поверхности явлений и организмов, а также попытки распознать за этой обманчивой гладью «истинную» природу государства и «реальную» подоплеку человеческого поведения проявились еще до развала монархии, в эпоху стабильности.

М. Мамардашвили, на которого сегодня ссылаются все кому не лень, вот и я не поленюсь, говорил в своей предсмертной лекции под названием «Вена на заре XX века», что австрийская культура — это осознание сомнительности цивилизаторской роли закона как чего-то окультуривающего, цивилизующего, преобразующего стихии человеческой органики или человеческого естества. Можно сказать, что это культура сомнения, простирающегося в первую очередь на краеугольные качества цивилизации — закон и язык. Карл Краус, Фрейд, Кафка, Витгенштейн — здесь все вращается вокруг метафизических и практических оснований языка и закона, вокруг демистифицирующей работы по очищению их «реального