Будь честным всегда (fb2)

- Будь честным всегда (пер. Н. Подземская, ...) 1.99 Мб, 278с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Жигмонд Мориц

Настройки текста:



Жигмонд Мориц Будь честным всегда

Жигмонд Мориц

Будь честным всегда

Повесть

Перевод с венгерского И. Луговой и Н. Подземской

Предисловие О. Громова

Рисунки В. Высоцкого

Москва, «Детская литература», 1981

Жигмонд Мориц (1879—1942)

Жигмонд Мориц… Это имя прочно вошло в сокровищницу венгерской национальной культуры и занимает в ней почетное место наряду с именами пламенного поэта, трибуна революции 1848 года Шандора Петёфи, замечательного композитора Ференца Листа, сурового художника-реалиста Михая Мункачи, выдающегося скульптора, создателя монумента Освобождения на горе Геллерт в Будапеште Жигмонда Кишфалуди-Штробла и многих других.

Жигмонд Мориц родился 30 июня 1879 года в небольшом селе Тисачече, на востоке Венгрии. Детство будущего писателя было нелегким, и, как он сам позднее напишет в автобиографическом произведении «Роман моей жизни», «периоды лишений и унижений чередовались с периодами подъема и счастья». Отец Жигмонда, выходец из крестьян, стремился вырваться из нищеты, выбиться в зажиточные люди. Мать, дочь священника, старалась сохранить «господскую закваску». Учеба в реформаторских школах, затем в гимназии только усилила обостренное восприятие Морицем окружающей его противоречивой действительности. После гимназии он поступает в университет, учится на различных факультетах — теологическом, юридическом, философском, но закончить высшее образование ему не удалось — им овладевает страстное желание стать журналистом, писателем, и он начинает сотрудничать в газетах и журналах, сначала — в провинциальных, а затем — свыше десяти лет — в будапештских.

На формирование взглядов молодого Морица большое влияние оказывает знакомство с творчеством, а затем и личная дружба с крупнейшим венгерским поэтом-лириком, революционным романтиком Эндре Ади. Вдохновенная поэзия Ади как бы открыла глаза Морицу на призвание писателя.

Первая новелла Жигмонда Морица, «Семь крейцеров» (1908), ставшая едва ли не самой знаменитой из всех его новелл и созданная под влиянием тяжелых и горьких впечатлений детства, сразу же принесла ему известность, положила начало его творческому пути. Эта новелла, давно уже ставшая хрестоматийной, рассказывает устами крестьянского мальчика о поисках им с матерью семи крейцеров, чтобы купить кусок мыла для стирки. И вот, когда уже были найдены шесть крейцеров и когда стало очевидным, что седьмого крейцера им в доме так и не найти, недостающую монетку подает им… нищий. Новелла с большой силой рисует страшную нищету венгерской деревни того времени.

«Семь крейцеров» открыли Морица как писателя. Добавим к этому, что они определили и направленность его творчества — суровый обличительный реализм. Оговоримся, правда, что первый его роман, «Самородок» («Золото в грязи», 1910), нес на себе отпечаток натурализма, довольно распространенного в те годы в венгерской литературе. Однако, несмотря на натуралистический налет, «Самородок» раскрывает перед читателем удушливую и жестокую атмосферу деревни, задавленной сельским магнатом, — картину, типичную для тогдашней Венгрии.

Мориц становится профессиональным писателем, бросает место «платного журналиста» и, не убоявшись материальных трудностей, целиком отдается литературному творчеству. Он неустанно работает, пишет и пишет; одна за другой выходят его новеллы и повести, романы и пьесы.

Прекрасно зная жизнь своей страны, которую он исколесил вдоль и поперек, Мориц ставит в центр своих произведений простых людей, людей из народа, — им он отдает свои искренние симпатии. Это — крестьяне, нещадно эксплуатируемые кулаками и помещиками, задавленные беспросветной нуждой, но сохранившие высокие нравственные силы, большую человечность. Писатель метко назвал современную ему Венгрию «страной трех миллионов нищих», то есть трех миллионов неимущих, голодных, бесправных крестьян.

Рисуя картину городской жизни, Мориц с большой реалистической силой воссоздает узкий затхлый мирок провинциальных венгерских городов того времени. Перед читателем проходят яркие образы чиновников — подхалимов, льстецов, интриганов, мелких жуликов, крупных казнокрадов и дельцов. Происходит ли действие в большом провинциальном городе или в захолустье, писатель гневно обличает жизнь современной ему Венгрии.

Новелла «Бедные люди» (1916) стала одной из лучших антивоенных новелл венгерской литературы. Она проникнута глубокой симпатией писателя к обманутым венгерским трудящимся, в первую очередь крестьянам, вынужденным играть роль пушечного мяса во имя совершенно чуждых им интересов.

Первая мировая война, ее бессмысленные кровавые потери вызвали у Морица глубокое возмущение. Он смело выступает против ее человеконенавистнической сущности.

Когда в октябре 1918 года в Венгрии произошла буржуазно-демократическая, а вслед за ней пролетарская революция, Мориц всей душой принял их. Он верил, что Венгерская советская республика сможет решить насущные проблемы венгерских трудящихся и прежде всего — крестьянской бедноты. «Поднимите выше головы все, кто живет в нашей стране, — писал Мориц в «Народной газете», приветствуя победу пролетарской революции в Венгрии. — Взгляните на небо, вдохните полной грудью свежий воздух и знайте, что с наступлением весны перед вами открывается новый мир. Мы стали братьями, мы стали настоящими братьями! Мы стали людьми! Только теперь, впервые, мы стали людьми!» Мориц включается в активную общественную деятельность. Весной 1919 года он принимает участие в образовании первых сельскохозяйственных кооперативов и рассказывает об этом в своих полных оптимизма репортажах.

Падение Венгерской советской республики и наступивший белый террор означали крушение чаяний и надежд демократической интеллигенции Венгрии. Волна политических преследований, развязанных реакцией, коснулась и Морица: его бросают в тюрьму, пытаются сломить его дух. Этот период был для писателя периодом тяжелого духовного кризиса, спасение от которого он находит в работе, в упорной, неустанной работе.

Мориц обращается к прошлому своего народа, рисует картины жизни мелкопоместного венгерского дворянства начала нашего века, пишет о детстве. Однако во всех этих произведениях ощущается современный подход писателя к изображаемой действительности. В них отчетливо звучит критический голос Морица-реалиста, сумевшего связать воедино прошлое и настоящее.

В конце 20-х — начале 30-х годов Жигмонд Мориц уделяет все больше времени общественной и журналистской деятельности. С записной книжкой в руках он объезжает города и села страны. В очерках, репортажах и публицистических статьях Морица, как в зеркале, отразились его глубокие раздумья о судьбах своей родины, о судьбах венгерских тружеников.

В начале 30-х годов Мориц создает одно из самых значительных своих произведений — известный роман «Родственники». Действие этого романа происходит в провинции, в небольшом городе, который, как и вся Венгрия, бьется в лихорадке, вызванной последствиями мирового экономического кризиса. Мориц беспощадно обличает коррупцию, разъедавшую всю страну и охватившую господствующие классы Венгрии. В «Родственниках» писатель-реалист поднимается до осознания необходимости коренной ломки существующего в буржуазно-помещичьей Венгрии строя. «Не пришла ли уж пора для наступления новой эры? — читаем мы в романе. — Не время ли сменить все это скопище старого мира, которое родилось, чтобы повелевать, срослось с властью и безраздельно пользуется ею?»

В последние годы жизни Жигмонд Мориц обращается к эпическим темам, стремится к философским обобщениям. Этими чертами отмечены и роман «Бетяр» («Разбойник», 1937), героем которого является крестьянин-бедняк, взбунтовавшийся против существующих порядков, и «Роман моей жизни» (1939), и двухтомный роман о знаменитом венгерском бетяре Шандоре Рожа (1940-1942). В этом своем последнем произведении, задуманнном как трилогия, но незавершенном писателем, Мориц воскрешает события почти столетней давности, пишет о необходимости крестьянского восстания, явственно проводит параллель с современностью, словно желая сказать людям: нельзя дальше мириться с кошмарной атмосферой, порожденной фашизмом.

Хортистские власти травили писателя. Некоторые его произведения были запрещены. Писатель испытывал острую нужду. Морально надломленный, сраженный тяжелой болезнью, Жигмонд Мориц умер в Будапеште 4 сентября 1942 года.



Жигмонд Мориц охотно писал для детей и о детях. Известны его стихотворные и прозаические сказки и шутливые побасенки, адресованные детям и свидетельствующие не только о его любви к самым юным читателям, но и о замечательном умении найти с ними общий язык, постичь их духовный мир.

Это его умение, тонкое понимание им детского и юношеского склада ума, мироощущения, особенностей характера во всей полноте раскрылось в произведениях Морица, посвященных юным героям или, точнее говоря, поставивиших в центр повествования ребёнка («Сиротка», 1941) или подростка («Будь честным всегда», 1920)[1].

«Будь честным всегда» — книга, созданная Морицем после падения Венгерской советской республики, когда писатель переживал тяжелый кризис, в чем-то автобиографична. Особенно это относится к образу главного героя — гимназиста Миши Нилаша. Неуемное желание юного Миши «доискаться до истины», разобраться в этом суровом и непонятном мире взрослых, найти в нем свое место, суметь сохранить, несмотря на все жестокие испытания, чистое стремление к добру и правде, — испытал когда-то в свои гимназические годы и сам Мориц. Однако было бы неправильным отождествлять Миши Нилаша и юного Морица, ставить знак равенства между их горестями и радостями, полными надежд поисками и разочарованиями. Точно так же нельзя сводить основное содержание романа только к описанию нравов и порядков Дебреценской гимназии. Существует весьма примечательное высказывание самого Жигмонда Морица, раскрывающее идейную суть книги. «Не страдания учеников Дебреценской коллегии описал я, — отмечает Мориц в одном из своих писем, — а выстраданное во время Коммуны и после нее… Я стал тогда жертвой страшнейшего вихря. Я прошел через такие наивные и детские страдания, что только через таинства детского сердца я смог показать то, что чувствовал, и вот — все это приняли и увидели в романе судьбу ребенка. Человек — вечный ребенок и остается им даже с седой головой…»

«Будь честным всегда» — одно из самых популярных в Венгрии произведений Морица. Только в юношеской библиотеке оно выдержало пятнадцать изданий, включено в список книг обязательного чтения для школьников.



Жигмонд Мориц хорошо известен в Советском Союзе. Книги его выпущены многими изданиями на русском языке и языках народов СССР, его творчеству посвящены многочисленные исследования.

Первое произведение Морица, увидевшее свет на русском языке (правда, в переводе с немецкого), был роман «Самородок» («Золото в грязи»), выпущенный в 1926 году московским издательством «Земля и фабрика». Вскоре, в 1928 году, в одном из ленинградских журналов была напечатана знаменитая новелла Морица «Семь крейцеров» (в переводе она прозвучала как «Семь грошей»).

Систематическое издание произведений Жигмонда Морица в нашей стране началось после второй мировой войны, когда бурное развитие получают всесторонние связи между СССР и странами народной демократии. Пионером послевоенных публикаций Морица явилась небольшая книжечка «Рассказы», вышедшая в 1953 году. Затем одно за другим появляются новые издания произведений Морица: это его романы и повести («Родственники», «Счастливый человек», «Барские затеи», «Жаркие поля», «Будь честным всегда», «Мотылек», «Птица небесная»), пьесы («Господский пир», «Староста Шари», «Мати Лудаш», «Будь добр до самой смерти», «Родственники», «Пташка»), многочисленные новеллы и рассказы, очерки и статьи. Советский читатель смог познакомиться с лучшими произведениями этого прославленного мастера венгерской прозы не только на русском, но и на украинском, литовском, эстонском, грузинском, молдавском и других языках народов СССР. Общий тираж книг Жигмонда Морица, изданных в Советском Союзе, составляет несколько миллионов экземпляров.

Летом 1979 года вся Венгрия, широкие круги общественности братских социалистических стран торжественно отметили 100-летие со дня рождения классика венгерской литературы Жигмонда Морица. Вместе с нашими венгерскими друзьями достойную дань славному юбилею отдали и в Советском Союзе.

Существует давняя поговорка — «Книги имеют свои судьбы». Можно только порадоваться судьбе книг Жигмонда Морица! Они имеют широкую и благодарную читательскую аудиторию. Среди почитателей его таланта — и многомиллионный юный советский читатель!


Олег Громов

Будь честным всегда

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой маленький гимназист теряет шляпу, из-за чего бедняге придется мерзнуть так до самой зимы, пока даже самые равнодушные не обратят на это внимания


Коллегия — большое четырехугольное угрюмое здание. Угрюма, правда, только его старинная часть, обращенная к собору, а три пристройки, образующие внутренний двор, скорее, просто унылы. Но маленькому гимназисту нравится внушительный вид коллегии, здание нравится ему целиком, со всех сторон, и, когда в комнату, где он живет, врывается оглушительный щебет тысяч воробьев с исполинских пирамидальных акаций во дворе или из пустынных коридоров доносится гулкий стук каблуков, он каждый раз испытывает какой-то благоговейный трепет.

Сейчас, в эту самую минуту, мальчик выдвинул нижний ящик стоящего посреди комнаты большого стола и роется в нем. Весь стол выкрашен зеленой краской, и, хотя крышка его уже основательно поистерлась, ящик все еще ярко-зеленый. Это очень нравится маленькому гимназисту, только вот жаль, что прежние владельцы умудрились исцарапать ящик ключом.

Ящик битком набит учебниками и тетрадями. Мальчик хотел достать из него латинскую грамматику Бекеши и пойти в ботанический сад, чтобы выучить наконец загадочный раздел о герундии и герундиве. Но прежде украдкой взглянул на Бесермени, тоже второклассника, только повыше ростом, который, несмотря на строжайший запрет старшего по комнате, развалился на кровати. Бесермени мерно покачивает правой ногой и, кажется, весь погружен в созерцание паука на потолке, а это значит, что можно несколько минут побыть наедине со своими сокровищами. В ящике у маленького гимназиста находится книга о Михае Чоконаи-Витезе[2], купленная им у букиниста за тридцать крейцеров. Весь прошлый год книга пролежала на витрине, а мальчик — в то время он жил ещё на частной квартире, — проходя мимо лавки по дороге в коллегию, всегда поглядывал на витрину: там ли еще эта книга? Конечно, сказать, что это продолжалось целый год, — значит немного преувеличить, потому что в действительности он обратил на нее внимание примерно в мае, то есть в конце учебного года. Да и чему тут удивляться — ведь в начале года он был совсем еще маленьким мальчиком и только к концу первого класса гимназии подрос настолько, чтобы заметить витрину букиниста и в ней — книгу о Чоконаи.

И только дома, во время летних каникул, мальчику пришло в голову, что книгу надо было бы купить.

Эта мысль тогда отравила ему все лето, он каждый день вспоминал о книге: цела ли она еще? И по дороге в Дебрецен, глядя на ровные альфёльдские поля из окна вагона, он снова подумал: там ли еще Чоконаи?

В коллегии мальчик устроился в комнате номер 19, на третьем этаже, где ему досталась самая последняя кровать; шесть кроватей в комнате расставлены были вдоль стен, по три друг против друга, а седьмая стояла отдельно, у двери, — этой кроватью пренебрегли остальные гимназисты, а мальчику как раз понравилось, что она не втиснута в общий ряд с другими, а обособлена, словно маленькая крепость. Даже не отметившись в канцелярии, маленький гимназист сразу же после обеда кинулся к букинистической лавке Хармати. Слава богу, книга была в витрине! Нарядная розовая обложка, правда, немного выцвела под палящими лучами солнца, да и пыли на ней было порядочно, но главное — книга была цела.

Мальчику хотелось ее купить, но не хватало решимости истратить полученные от родителей деньги на такую, казалось бы, бесполезную вещь.

Но теперь он то и дело бегал к витрине посмотреть, там ли еще книга.

Как-то утром он был страшно напуган: он увидел, что возле лавки стоит приказчик и открывает витрину. Затаив дыхание, мальчик издали следил за ним: не Чоконаи ли ему понадобился?

Но приказчик стал одну за другой снимать с витрины все книги, складывать их в высокие стопки и относить в лавку.

Посмотреть, что будет дальше, мальчик уже не мог — зазвонил звонок, и пришлось идти в гимназию. Но на первой же перемене он выскочил за ворота коллегии и что было сил помчался к лавке. Витрина была пуста и приказчик не спеша выметал из нее перьевой метелочкой густую пыль.

Мальчик только взглянул на витрину и не переводя дыхания побежал обратно.

В тот день он не мог сосредоточиться на уроках, стараясь угадать, что произошло с книгами, которые приказчик убрал с витрины. Наверное, мимо лавки проходил какой-нибудь богач, увидел книги и сказал: «Я покупаю все!»

Сердце у мальчика ныло, словно у него умер брат или кто-то, кого он очень любил. Лишь спустя несколько дней он решился приблизиться к лавке и с удивлением обнаружил, что на витрине полно книг, да еще таких, каких он не видел никогда в жизни! Поздно ночью, лежа без сна, мальчик догадался: книги сняли с витрины только потому, что хозяину лавки не удалось их сбыть. Ведь старик Хармати всего-навсего бакалейщик, а букинистическую лавку открыл недавно, после того, как скупил в городской типографии залежавшиеся книги. С тех пор, ужасно злой, он торчит в дверях своей лавки и, только когда к нему забредет покупатель, становился приветливым. Он и велел теперь заменить книги: а вдруг новые больше понравятся прохожим? Но лавка была в неудачном месте — мимо нее никто не ходил, кроме девушек-служанок с бидонами в руках, да одного учителя, возвращавшегося домой этой дорогой.

И вот к середине октября желание иметь книгу настолько завладело мальчиком, что он решился, наконец, войти в лавку и, пунцовый от смущения, обратился к приказчику, который вытаращил на него глаза: «Будьте так добры, на витрине я видел одну книгу, Чоконаи, посмотрите, пожалуйста, может быть, ее еще не купили».

Приказчик нашел книгу и попросил за нее тридцать крейцеров, что немало удивило мальчика: он приготовился к самому худшему, к тому, что книга будет стоить целый форинт — все его состояние.

Он бежал со своей книгой, словно собачонка, которой бросили лакомый кусок: кость она обычно грызет тут же, под столом, но, если ей достанется что-нибудь особенно вкусное, она убегает, остерегаясь, что хозяин заметит свою ошибку и отнимет у нее лакомство…

Но оказалось, что это вовсе не та книга, о которой мечтал мальчик: в ней были не стихи Чоконаи, а какие-то разглагольствования о его жизни. На первой же странице он прочитал такое, из чего не понял ни слова: «Благодаря развитию психологии подтвердилась истинность предположения, что духовные качества передаются по наследству точно так же, как и физические; интересным примером такой духовной наследственности может быть Михай Чоконаи-Витез…»

Множество раз перечитывал он это предложение, но так ничего и не понял.

Да и весь остальной текст был нелегким — быстро и не прочтешь. И все таки маленький гимназист был счастлив, что купил эту книгу. Он часто смотрел на титульный лист, где сверху, в правом углу, твердым почерком вывел свое имя: «Михай Нилаш, 1892 год». В нижней части листа стояла синяя замысловатая печать: «Юрист Эден Шпиц», которую мальчик безжалостно перечеркнул.

Он испытывал невыразимое наслаждение от сознания того, что у него есть купленная им самим настоящая толстая книга, на которой написано его имя.

А теперь в его ящике было и еще кое что. У одного из своих одноклассников он купил за пять крейцеров несколько репродукций из Альбома исторической портретной галереи, которые тот наверняка стянул из дома и продал на перемене, пообещав принести еще. Этого мальчика звали Имре Келемен — вообще-то он был неважным учеником. На эти пять крейцеров он тут же купил два яблока и булочку и съел их прямо на глазах у Миши, вмиг разделавшись с пятью монетами. Зато Миши был несказанно счастлив: отныне в его ящике поселились рыцари и короли, и, как только альбом попадался ему на глаза, его охватывала радость. Он даже решил, что перерисует все портреты, и купил уже пять листов бумаги для рисования.

Но самое последнее и самое главное его сокровище превосходило все остальные.

Когда в прошлом году Миши жил у учителя, на улице Надьмештер, он нашел там в чулане книгу в пергаментном переплете — мальчишки играли ею вместо мяча. Как только книга попалась ему на глаза, он тут же решил ее присвоить. Собственно, нужна была ему не сама книга, заглянув в нее, он увидел, что она написана по-латыни, а латынью маленький гимназист был сыт по горло и в школе, — Миши нужен был переплет! Ужасно хотелось им завладеть. Три воскресенья подряд мальчик провел у учителя, и вот страсть победила: улучив момент, он с большим трудом выдрал книгу из переплета, бросил ее в чулане, а переплет спрятал под пиджак.

Не попрощавшись толком с хозяевами, Миши побежал в коллегию. Никому и ни за что на свете он не показал бы свое сокровище! Но ни спать, ни учиться он не мог до тех пор, пока не купил пятьдесят листов белой бумаги и не пошел к переплетчику, который живет на улице Дарабош, рядом с домом, где родился Чоконаи, и не попросил переплести все пятьдесят листов в роскошный пергаментный переплет.

Как лелеял Миши эту книгу в красивом желтоватом переплете! Вытирал рукавом царапины и остатки земли, напоминавшие о времени, когда она была мячом… Он хотел записать в нее все на свете. Когда мальчик смотрел на книгу, его начинало лихорадить: он хотел написать что-нибудь такое прекрасное, такое, чего никто еще никогда не писал… Что это будет он не знал, но обязательно должно быть что-то совершенно необыкновенное… На первой странице он написал свое имя и оформил ее как титульный лист. Заглавие мальчик выбрал совсем простое: «Заметки». Уж к этому никто бы не мог придраться. А в середине страницы крупным энергичным почерком опять написал свое имя: «Михай Нилаш», под ним — «Дебрецен», а еще ниже — «1892 год».

Но дни проходили за днями, а Миши больше ничего не написал.

Он боялся, что кто-нибудь заглянет в его книгу, прочитает… начнет критиковать, еще и донесет на него… украдет… или высмеет. Да и самому-то ему книга уже не очень нравилась… Первый лист не казался таким красивым… Для второклассника гимназии, правда, и это было неплохо, но он ведь хотел, чтобы было так хорошо, как бывает только во сне… Теперь он уже видел, что написано было ничуть не лучше, чем в обычной школьной тетрадке, а ведь он думал, что в этой книге будет писать в сто раз лучше. Так что, кто ни посмотрит, сразу же воскликнет: «Вот это да!»

Какое там красиво!.. Вышло даже хуже, чем в школьной тетради, потому что там надо было стараться, здесь же ему хотелось писать смело, а получились какие-то детские каракули. Этот титульный лист заставил его страдать, заставил разочароваться в своих способностях… И все-таки к страданию примешивалась радость: книга представлялась ему то какой-то трудной задачей, которую надо было решить и которую он в конце концов решит, то крепостью, взятие которой должно прославить его имя…

Бесермени шевельнулся, Миши вспыхнул и покосился в его сторону.

Нет-нет, можно не беспокоиться, Бесермени на него не смотрит.

Но зачем же тогда он торчит здесь, в то время как все остальные играют в мяч на заднем дворе или пошли в Большой лес, на песчаный холм? «Уж не краска ли ему опять понадобилась?» — с испугом подумал Миши. Вчера он купил прекрасный кармин у Понграца за пять крейцеров, а Бесермени, вероятно, заметил краску и теперь попросит немного порисовать, а потом как и в прошлый раз, всю изведет — только ее и видели.

Миши хотел поскорее улизнуть в ботанический сад со своим учебником, но, как только он захлопнул ящик, Бесермени окликнул его:

— Эй, ты!

Миши испуганно посмотрел на Бесермени, лицо которого не предвещало ничего хорошего: наверняка ему нужна была краска.

— Скажи-ка, у тебя есть краска? — спросил Бесермени.

Миши так ждал этого вопроса, что совершенно не удивился.

— Какая? — спросил он дрожащим голосом.

— Сепия.

— Сепии нет.

Наступила небольшая пауза, Миши облегченно вздохнул: может, только сепия ему и нужна?

— А кармин?

— Кармин?

— Да, кармин.

— Есть, — еле слышно проговорил Миши и заморгал. Пропал его кармин — он ведь так быстро растворяется!

— Правда? Есть? Вот здорово! — заорал Бесермени.

Он тут же спрыгнул с кровати и подскочил к столу.

А Михай Нилаш, который был таким маленьким, что когда на уроке гимнастики всех ставили по росту, то он оказывался пятым от конца, без всяких препирательств полез за краской, потому что она была спрятана совершенно отдельно от других и, кроме него, никто не смог бы ее найти: для этого нужно было засунуть руку в левый дальний угол ящика.

Миши вытащил краску и положил на стол.

— Здорово, — повторил Бесермени и стал смотреть на кармин. Смотрел долго, внимательно, прищурившись. Затем протянул руку, щелкнул по краске ногтем, ловко подцепил ее, подбросил высоко в воздух, поймал другой рукой и еще раз сказал: — Здорово!

Маленький Михай Нилаш провожал взглядом летающий кармин — сам бы он никогда не решился подбросить его в воздух, ведь краска может упасть, разбиться, или он слишком сильно сожмет ее в руке — и она прилипнет к ладони, или… В общем, многое его пугало, но самое неприятное, когда краской играют как мячом…

— Где ты ее купил? — серьезно спросил Бесермени.

— У Понграца.

— За три крейцера?

Это было обиднее всего. Конечно, и за три крейцера можно купить кармин, но такой тоненький и сухой, что и слепому ясно, что краска так себе, за три крейцера. Но ведь его краска — мягкая, нежная, и без воды тает, так и липнет к пальцам, — словом, превосходная, жирная краска. Этот Бесермени — самый большой тупица во всем классе, а вот дерется здорово, так что не стоит с ним связываться. А в красках не разбирается!

— За пять, — коротко ответил Миши.

Бесермени вытаращил глаза и так уставился на краску, словно хотел ее проглотить.

— Хорошая краска! Да, хорошая! — проговорил он наконец и даже чуть-чуть покраснел. — Я куплю такую же. Вот только получу из дому деньги.

С этими словами он положил краску на прежнее место. Маленький Миши обрадовался: возможно, за это время Бесермени умерит свой пыл художника.

А Бесермени не унимался.

— Вот получу из дому деньги, — хвастался он, — и сразу куплю шесть красок. Даже не шесть, а десять. На пятьдесят крейцеров. Ей-богу!

Миши стало немного стыдно: он купил всего одну краску и не мог похвалиться, что ему тоже пришлют из дому деньги. А ведь он слышал, что и у Бесермени родители не очень-то богаты. Правда, однажды он сам видел, как почтальон принес ему пять крон; сколько он получил во второй раз, Миши не знал, а спросить постеснялся, не хотел прослыть любопытным.

Мальчики молча смотрели друг на друга. Затем Бесермени снова взял краску. Но не просто протянул руку и взял, а наклонился и посмотрел на нее сначала левым глазом, потом, зажмурив его, уставился правым. Он так разглядывал краску, словно увидел на ней пылинку, волосок или даже качество краски подвергал сомнению. Затем, положив ее на ладонь, с такой осторожностью понес к окну, будто это была не краска, а птичка, которая может улететь.

Миши следил за ним взглядом, с испугом думая об открытом окне, точно его и надо бояться, но Бесермени только смотрел на краску, и она никуда не улетала.

В окно заглянуло полуденное солнце, и донеслось пиликанье на скрипке. Этажом ниже жили будущие педагоги, каждый день они извлекали такие жуткие звуки из своих скрипок, что мальчик на всю жизнь возненавидел скрипичную музыку. А сейчас, когда его краска была в опасности, музыка эта, походившая скорее на кошачий концерт, особенно раздражала слух. Он так и не понял, заберет Бесермени его краску или нет, а тут еще это открытое окно…

— Да, неплохая краска, — Бесермени наконец отошел от окна, но на ходу снова правой рукой подбросил краску под потолок и левой поймал.

Мальчик хотел было ему сказать, чтобы тот не швырял краску, но промолчал, потому что не любил драться, особенно с тем, кто сильнее.

Тем более что Бесермени положил краску на стол целой и невредимой.

— А где эти разбойники? — спросил Бесермени.

У Миши появилась надежда.

— Играют в мяч во дворе, — с готовностью ответил он: может быть, удастся отвлечь внимание Бесермени от краски?

— В мяч?

— Да.

— А во что?

— В лапту.

— В лапту? — рассеяно переспросил Бесермени, как бы прикидывая, чем бы ему заняться.

— Ну да, в лапту.

— Гм… В лапту… Это хорошо… Только вот много надо народу…

— Михай Шандор сказал, что много будет, — не сдавался Миши.

— А ты чего не пошел? — спросил Бесермени.

Миши покраснел. Обычно его и не приглашали: не очень-то, мягко говоря, он был ловок в этой игре.

— Я пойду в ботанический сад учить латынь.

— Так, — одобрительно кивнул Бесермени, будто только это и хотел узнать, — а я буду рисовать.

Миши промолчал. Да и что тут скажешь? Хотя вообще-то у него было свое мнение насчет способностей Бесермени, который, видите ли, предпочитал рисование игре в мяч… Не надо думать, что Бесермени был второй Мункачи. Все его творчество — просто перевод красок. Ему доставляло огромное удовольствие смешивать разные краски сразу в нескольких баночках из-под туши, и этот процесс уже вполне удовлетворял его. Он испытывал какое-то варварское наслаждение, растворяя в воде маленькие, твердые, похожие на пуговицы краски. Дальнейшее его не интересовало, потому что рисовал он только кончиком кисточки, водя ею, как карандашом. Цветы в горшках, как рисуют первоклассники, да носы — здоровенные крючковатые носы, — но все это очень быстро расплывалось, и тогда он превращал свое художество просто в разноцветную кляксу, что доставляло ему новое удовольствие, только на этот раз порче подвергались еще и листы белой бумаги. Демон разрушения постоянно жил в нем, проявляясь, разумеется, только в случае, если и краски, и бумага не были его собственными.

В полном отчаянии распростившись с краской, Миши сунул под мышку латинскую грамматику и собрался уже надеть шляпу.

Это на некоторое время задержало его. Прежде чем надеть шляпу, он с тоской оглядел ее: она была незаживающей раной в его сердце, очень уж он ее не любил, потому что сзади для красоты к ней была приклеена щетинка, такая белая свиная щетинка с черными кончиками, растопыренная, словно маленький веер. Эта шляпа совершенно ему не подходила, она пошла бы какому-нибудь задире, который, залихватски сдвинув ее на затылок, вызывающе дерзким взглядом смотрит в глаза прохожим: «Ну что, браток, не хочешь ли по морде?..» Себя же Миши представлял в серьезной коричневой шляпе с широкими загнутыми полями. Надвинешь ее поглубже на глаза, идешь себе и размышляешь. Сегодня эта нахальная шляпа раздражала его особенно. Ему не нравился ни ее зеленый цвет, ни то, что вместо ленты на ней был тонкий плетеный шнурок, оканчивающийся двумя фарфоровыми коготками. Эти самые коготки он уже ловко отодрал и в надежде, что шляпа станет лучше, пытался расправиться и со щетинкой, но, заглянув под нее, вдруг с ужасом увидел, что если ее оторвать, то там останется большое пятно от клея и шляпа будет выглядеть еще нелепее. А сейчас, надевая шляпу, Миши, как всегда, проверил, не слишком ли оттопыривается щетинка из-за того, что он ее отдирал…

Наконец он все-таки нахлобучил на голову свою шляпу.

— Нилаш! — услышал он у себя за спиной голос Бесермени. — Краску мне, что ли, оставишь?

Миши растерянно оглянулся.

— Вот это да! Ура! — закричал Бесермени и схватил краску.

Мальчик грустно побрел к двери, в душе шевельнулось новое сомнение: не надо было оставлять краску!

Коридор — широкая открытая галерея, пол ее выложен красным кирпичом, таким багрово-красным, какого нет больше нигде, только в Дебрецене. У них в деревне кирпичи совсем желтые, болезненно-бледные, так что он всегда с восторженным удивлением смотрел на кирпичи галереи: отчего они такие кроваво-красные? Он даже не решался слишком сильно наступать на них — они так окрашивают подошвы, что потом за тобой еще шагов на десять тянется красный след.

Миши посмотрел во двор, он никогда не упускал случая взглянуть лишний раз с такой головокружительной высоты.

Там, внизу, в самой середине двора, под низкорослыми деревцами, стоял колодец. В коллегии сегодня не было послеобеденных занятий, и двор был пуст, только иногда то тут, то там проходил кто-нибудь из гимназистов. Даже с такой высоты видно было, как поблескивают латунное колесо и выходящая из колодца длинная труба. Эта труба всегда волновала воображение мальчика. Она напоминала ему лежащую овцу с дюжиной сосков вдоль живота. Когда, прикрыв ладонью конец трубы, качаешь воду, она бьет из отверстий тонкими струйками; ребята припадают к ним и сосут отдающую железом колодезную воду.

Не надо было говорить, что у него есть краска. Никто не знал, что он купил себе новую, а если б и узнал, то он так хорошо ее спрятал, что не найдешь, а если бы кто и нашел… Все равно не полагается рыться в чужом ящике, и даже если бы кто и присвоил ее, то старший по комнате обязательно заставит купить новую… Ну а теперь, когда сам отдал, уже все равно…

Миши свернул влево, на лестницу старого здания коллегии, и, как воробей с ветки на ветку, запрыгал вниз по темным деревянным ступенькам. Но чувство досады и раздражения не проходило. На втором этаже, перед классом пения, он остановился и посмотрел на замочную скважину — очень хотелось в нее заглянуть. Шел урок пения; несколько мгновений мальчик прислушивался к странным звукам, доносившимся из-за двери. В классе мучительно разучивали гаммы, но он не знал, что это такое. Вытянув шею, как дикий козлик, который слышит незнакомый шум, он постоял немного и заторопился дальше.

Сбежав на первый этаж, он выскочил из коллегии, как птичка из клетки.

В коллегии Миши жил всего месяц. В прошлом году он здесь только учился бесплатно, а квартировать ему приходилось в одной семье. Зато в этом году получил право и жить и питаться в коллегии. Вот так и попал он в это большое мрачное здание.

Вообще-то он очень гордился своей коллегией. Его младшего брата родители определили учиться в Патак. На будущий год Миши угрожало то же самое, так как Патак был ближе, чем Дебрецен. Но Миши уже успел заразиться дебреценским «патриотизмом» и был уверен, что нет на свете коллегии лучше. Задрав голову, мальчик посмотрел вверх на высоченное здание с колоннами, над капителями которых виднелись странные каменные маски; гладкие или с курчавыми греческими бородами, они всегда задерживали его внимание. А внизу, на крутом склоне, стояла крытая соломой палатка со всякой снедью. Миши только окинул взглядом маленькие булочки с надрезанными спинками, крохотные розанчики и бледные яблоки, но обычно он ничего здесь не покупал, в его маленьком кошельке с защелкивающимся замочком оставалось всего сорок пять крейцеров, и, зажав его в руке, он вспомнил, что через неделю нужно платить тетушке Чигаи шестьдесят крейцеров. Он никак не мог себе представить, где возьмет эти деньги. От одной мысли об этом его охватывал ужас.

Задумавшись, Миши брел вдоль садовой ограды, рассеянно проводя пальцем по чугунным прутьям, и смотрел на огромное здание кафедрального собора. Не нужно было отдавать в переплет книгу, из-за нее у него теперь нет денег. Но тогда ему казалось, что он не сможет ни жить, ни учиться без этой книги. Он был словно в сильнейшей лихорадке и не мог побороть желание иметь книгу. В течение целого месяца он спокойно проходил мимо лавок со всякой снедью, не позволяя себе съесть ни яблочка, ни сливы, ни одного ломтика арбуза, ни одной булочки, сдобной подковки или даже турецкой тянучки. Но отказать себе в желании иметь собственный дневник было невозможно… Сейчас, правда, когда тетушка Чигаи должна вот-вот появиться с его выглаженным бельем, он просто не знал, что ему делать…

Миши вошел в ботанический сад, расположенный рядом с коллегией. Такой он был неказистый, этот сад, и никогда ему особенно не нравился. Бывает он здесь редко. Его раздражает, что возле каждого растения торчит табличка. Конечно, он не прочь узнать названия этих растений, но ведь все надписи сделаны по-латыни, и за целый год он не запомнил ни одного.

Миши читал учебник, но мысль о тетушке Чигаи не выходила у него из головы. Все время ему представлялось, как эта тихая, кроткая женщина, застенчиво улыбаясь, приносит его тщательно выстиранное белье, и неправильные глаголы никак не запоминались.

Долговязые богословы в черном неторопливо прохаживались по саду и тоже что-то учили, но младших гимназистов, и тем более второклассников, ни одного не было. Все они играли в мяч на заднем дворе коллегии. Миши почувствовал себя совершенно несчастным из-за того, что он вынужден быть здесь один. Ему стало так грустно, что он не мог сосредоточиться на латыни. Бесермени не учится, а уничтожает его краску… Эта рана все еще давала себя знать; а его единственный друг Гимеши и тот изменил ему. Гимеши живет на улице Петерфиа, на самой окраине города, почти у леса, в такой странной квартире, какой нет в целом свете. Просто удивительно, как они с бабушкой помещаются в своей крохотной комнатенке, расположенной прямо над аркой. Да и никто другой не смог бы жить в комнате с таким низким потолком, но Гимеши еще совсем маленький, даже немного меньше и тоньше самого Миши, зато очень смелый, дерется обычно головой, налетит, словно таран, и ударит противника прямо в живот, даже самые большие разбегаются. Свою фамилию он пишет «Гхимешши», а все зовут его просто Гимеши. Это имя стало для Миши таким близким, что он думал о нем каждую минуту, хотя отчетливо и не осознавал своей привязанности. Миши то и дело заглядывал в учебник, пытаясь затвердить, что «…прочие формы образуются правильно от основных форм — fero, tuli, latum, ferre (нести) — следующим образом…».

Он хотел это запомнить, но ничего не получалось. Мальчик впомнил о родителях, и сердце у него защемило: он не может попросить у них денег, ведь они и сами нуждаются. Здесь, в коллегии, он ест мясо и всякие лакомства, а дома едят жидкий картофельный суп. Он машинально повторял латинские спряжения, а щеки у него горели от стыда — и зачем он только отдал в переплет эту книгу? Мама, конечно, прекрасно знает, что первого числа ему нужно заплатить тетушке Чигаи шестьдесят крейцеров, но она совершенно спокойна, думая, что у него есть еще целый форинт, а то и больше, она и не подозревает, что он купил Чоконаи за тридцать крейцеров, и Альбом исторической галереи за пять, и писчую бумагу за пятнадцать, а переплет книги обошелся ему в двадцать крейцеров, за краску и бумагу для рисования он заплатил тринадцать — итого восемьдесят три крейцера. Не купи он всего этого, у него сейчас были бы деньги, и он заплатил бы тетушке Чигаи шестьдесят, и, кроме оставшихся сорока пяти, у него было бы еще двадцать три крейцера на яблоки или на что угодно.

И зачем он только купил Чоконаи… И дневник в переплет отдал… Но книга о Чоконаи такая толстая, а у него никогда еще не было настоящей книги, кроме той, которой его наградили в первом классе после экзаменов. Она называлась «Тысяча и одна ночь», но он оставил ее дома и теперь очень беспокоился, как бы его младшие братья не порвали и не испачкали ее, ведь дома невозможно за всем уследить: Бела очень легко может выдвинуть ящик комода и достать оттуда книгу. Конечно, он пообещает, что будет осторожно с ней обращаться, но, когда Миши приедет на каникулы, наверняка вся книга будет замусолена, красивые картинки вырваны, потому что четвертый братишка совсем еще малыш, читать не умеет, только все рвет. Может быть, книги уже и в помине не будет: по соседству живет Йошка Кочиш, который все крадет. Это он украл инструменты у дяди Миши, когда тот приезжал к ним на лето. У него были такие замечательные сапожные инструменты, а этот Йошка Кочиш украл. А когда у него их нашли, то его отец, старик Кочиш, сказал: «Птичка принадлежит не тому, кто выпустит, а тому, кто поймает».

Миши сидел на краю газона у самой дорожки, усыпанной гравием, — на нее удобно было поставить ноги, и он отдыхал, набегавшись за день.

Теперь, пожалуй, мальчик и отказался бы от своего дневника, хотя он ему и дороже всего на свете, — книга о Чоконаи, когда ее прочитаешь, уже не будет так нужна, да и читать ее трудно, правда, иногда очень интересно. Например, там, где написано, как Чоконаи по утрам вечно хотелось спать и учитель разрешил ему не посещать первые уроки… Автор книги, правда, осуждает за это учителя, но Миши с ним не согласен. Он и сам не прочь иметь такого учителя, все равно теперь уже к шести утра в школу ходить не нужно, а, слава богу, только к восьми, но все-таки и сейчас еще есть много такого, от чего хороший учитель мог бы освободить. Например, от заучивания неправильных глаголов или хотя бы основы supinum[3], именно это он и должен сейчас зубрить, но не может сосредоточиться и на уроке тоже ни слова не понял… Правда, он все время думал о том, как заплатить шестьдесят крейцеров тетушке Чигаи, и, наверное, что-то пропустил и еще мысленно представлял, как запишет в дневник содержание прочитанной недавно книги «Сердце». Он решил записывать содержание всех прочитанных книг, а сейчас самой лучшей была эта, и он уже придумал, как напишет: «Маленький барабанщик…» Нет, не то… Больше всего ему понравилось, как один мальчик (Миши не помнил его имени), который жил в Турине, в Италии, и был сыном одного очень бедного человека, однажды ночью, когда отец заснул, встал с постели и начал вместо него надписывать этикетки, а утром его отец сказал ему: «Посмотри, сынок, твой отец не так уж слаб, как ты думаешь. Этой ночью я написал на сто пятьдесят этикеток больше, чем обычно». Мальчик, слыша это, очень обрадовался и с воодушевлением принялся за работу, чтобы сделать отцу приятное, и потом каждую ночь вставал и работал. Отец ничего не замечал, только сказал однажды: «Странно, с недавнего времени стало сгорать много керосина». Мальчик хотел было сознаться, но отец ничего больше не сказал, и он промолчал. В конце месяца отец пришел домой очень довольный, даже принес детям гостинцы и сказал мальчику: «Видишь, сынок, сколько приходится работать, чтобы вырастить тебя и твоих братишек. Ты уж учись как следует, сам понимаешь, как нам нужна твоя помощь». Мальчик прослезился и продолжал работать с еще большим усердием. Но бессонные ночи дали себя знать: он не высыпался, весь день зевал, был в плохом настроении, и вот однажды вечером он в первый раз в жизни заснул над уроками. Отец разбудил его. Это стало повторяться все чаще и чаще и, наконец, ежедневно. Отец с подозрением смотрел на сына, не понимая, что с ним случилось, не раз сердился и попрекал его. Бесконечное число раз мальчик решал, что со следующей ночи уже не встанет, но в привычное время чувствовал, что не встать будет преступлением…

У Миши не было сил даже мысленно досказать эту историю, и он разрыдался.

Сам он, конечно, пустой, непутевый, легкомысленный мальчишка. Истратил деньги, которые ему доверили родители. И это вместо того чтобы им помочь, хотя он прекрасно знает, что его отцу с утра до вечера приходится обтесывать огромные бревна, чтобы заработать семье на хлеб, а ворочать топором куда тяжелее, чем водить по бумаге гусиным пером… Отдать тридцать пять крейцеров за пустую книгу, в которой ничего нет, кроме чистой бумаги, когда на бумаге за пять крейцеров можно написать ровно столько же… И даже на пять крейцеров не стоит покупать, хватит и на один крейцер — три листа, ведь и те-то за целый год не испишешь…

Сердце у Миши сжалось от горя, но он боялся, что его увидят и начнут спрашивать, почему он плачет. Еще и осудят, высмеют, донесут, а то и накажут, если узнают причину, поэтому он встал и пошел в глубь сада, чтобы спрятаться там в густом кустарнике и всплакнуть еще немного. Но пока он шел, плакать расхотелось, осталось только грустное настроение, и маленький гимназист решил исправить свою вину еще большим прилежанием: все легенды, помещенные в конце латинской грамматики, он обязательно переведет и запишет в свою книгу… Во втором ее разделе он изложит своими словами историю бедного переписчика, здесь же начнет записывать содержание каждой прочитанной книги. В третьем разделе у него будут самые разные записи, и прежде всего расписание уроков, а то он всегда забывает, какие уроки завтра… Потом он сюда запишет, сколько у него денег и на что он их истратил…

Но тут Миши спохватился: ведь если он запишет, сколько у него было денег, когда он приехал из дому и сколько с тех пор истратил, ему придется записать и Чоконаи, и альбом, и дневник, и тогда всякий увидит, каким он был легкомысленным и непутевым. Пришлось пока отказаться от этой мысли, но для себя он решил, что если в будущем он получит деньги, то запишет все расходы… К примеру, если отец пришлет ему форинт, уж он им теперь распорядится! Истратит только на то, что можно записать в книгу, это будут оправданные расходы. Например, на стирку белья, на школьные тетради, карандаши, краски, но ровно столько, сколько в действительности понадобится для школьных занятий, более того, запишет даже, когда он купил карандаш и на сколько его хватило…

Тут он вспомнил о краске, о своем кармине, который Бесермени, наверное, весь уже извел.

Из-за этого Миши страшно разволновался, захлопнул книгу и, не раздумывая, побежал домой. Книгу он захлопнул там, где придерживал ее пальцем, чтобы в любой момент продолжить занятия.

Он возвращался той же дорогой, которой пришел, но в спешке забыл, что ворота со стороны памятника Чоконаи в это время уже закрыты. Он чуть не налетел на большие чугунные ворота, пришлось повернуть к другому входу. Надо было обогнуть все здание коллегии, хотя ему и не хотелось проделывать этот длинный путь. Ведь чем путь длиннее, тем больше опасность встретить кого-нибудь, знакомого или одноклассника, который вытаращит на тебя глаза, а то и заговорит с тобой, или преподавателя, который оглядит с ног до головы да еще спросит: «Ты что здесь болтаешься?!» А то вдруг встретишь старшеклассника, который крикнет тебе вслед: «Эй, пострел, а ну-ка сбегай купи мне две сигары — вот тебе шесть крейцеров, да смотри не потеряй!» А это хуже всего, потому что старшеклассники, как правило, дают младшим за услуги или крейцер на конфеты или еще что-нибудь, например щелчок в лоб. Миши холодел от ужаса, когда встречал кого-нибудь из них. Если все же приходилось бежать для старшеклассника в лавку, то Миши, отдав покупку и сдачу, сразу же сломя голову кидался прочь, чтобы тот и опомниться не успел.

Но сегодня Миши благополучно проплыл меж всех угрожающих Сцилл и Харибд. Только у архива ему пришлось прижаться к стене. Старый профессор-архивариус вышел из двери и два раза повернул ключ в замке.

Замок громко щелкнул, и старый профессор удалился, но, дойдя до конца коридора, быстро повернулся и пошел обратно, подергал железную дверь, проверяя, запер ли ее. Убедившись, что дверь не поддается, он успокоился, рассеянно побрел по коридору, спустился по лестнице и скоро скрылся из виду.

Это уже было известно Миши: каждый гимназист рассказывал, что старик даже со второго этажа возвращается и проверяет, хорошо ли он запер дверь, затем спускается вниз, а при выходе из ворот коллегии его вдруг охватывает тревога, и он снова взбирается на третий этаж, чтобы убедиться, не осталась ли дверь открытой. Много раз Миши слышал эти рассказы, но никогда ничего не видел своими глазами. Теперь, забыв обо всем на свете и даже о своей краске, он стоял в темном коридоре, желая убедиться, правда ли это.

С верхней площадки лестницы он смотрел вслед старому учителю, и кровь застыла у него в жилах, когда он увидел, что, спустившись на второй этаж и уже вступив на лестницу, ведущую на первый, архивариус резко повернулся и стал подниматься вновь.

Миши был так напуган, точно увидел привидение; он не мог сделать ни шагу, ноги словно приросли к земле. Но как только почувствовал, что может сдвинуться с места, как заяц, бросился наутек. Пока профессор поднимался по лестнице, Миши уже выскочил из темного коридора. Не дай бог, старый учитель застанет его за подглядыванием и подумает, что Миши, как и другие, хочет над ним посмеяться, или вдруг он узнает Миши и отведет к директору, а тот рычит, словно лев, так что лучше не попадаться ему на глаза. Директор, или, как его называют, Старый рубака, ведет уроки в классе, расположенном напротив класса Миши, и когда он начинает драть глотку, то слышно даже сквозь закрытые двери. Ребята смеются, и учитель тоже, хотя и стучит по столу, стараясь утихомирить учеников.

И все-таки Миши не смог пойти в свою комнату. В темнеющем коридоре он осторожно следил за тем, как старый профессор уже во второй раз возвращался с первого этажа, а затем и в третий — уже от самых ворот, чтобы проверить, запер ли он тяжелую железную дверь архива.

И только когда Миши окончательно убедился, что архивариус больше не вернется, он пошел к себе в комнату.

Все были в сборе, на столе лежал приготовленный к ужину серый хлеб.

Старший по комнате курил, высунувшись в окно и выпуская дым наружу. Маленький сгорбленный Надь сидел за столом и старательно набивал сигарету. Только эти двое учились в восьмом классе, остальные пять мальчиков, включая самого Миши, были второклассниками.

Как только он вошел в комнату, раздался громкий смех.

Миши испуганно посмотрел на ребят.

Бесермени уже не рисовал, а уплетал хлеб и хохотал громче других.

— Что это у тебя на голове? — кричали все.

Миши покраснел как рак и дотронулся до головы. Он тут же вспомнил, что, размышляя над переводом басен Федра, совершенно машинально воткнул себе в волосы душистые листья оливкового дерева, подобно тому как изображают на картинках латинских поэтов.

Но покраснел мальчик не только поэтому. Он еще вспомнил, что забыл в саду свою шляпу.

Положив книгу на стол, он ни слова не говоря помчался обратно.

Миши очень торопился, но большие ворота сада были уже заперты. Судорожно вцепившись в длинные чугунные прутья, Миши с отчаянием смотрел в сад. Он долго стоял у ворот, из глаз его ручьями лились слезы. Над самой головой висела черная металлическая ручка звонка: стоило только ее подергать — и ворота бы ему открыли, можно войти и поискать свою шляпу. Но мальчик и прикоснуться не смел к звонку, даже руку не мог протянуть в его сторону. Увидев, что к воротам приближается помощник садовника, он испуганно отскочил, чтобы тот его не заметил и не вздумал спросить, что ему надо.

Миши вернулся обратно и, спрятавшись за кусты сирени в саду коллегии, плакал до тех пор, пока не позвонили к ужину.

По черной лестнице он поднялся в свою комнату, все уже ушли на ужин. Он открыл комнату ключом, висевшим на дверном косяке, и быстро отыскал соломенную шляпу, ту самую, никуда не годную, которую не хотел больше носить, потому что, когда в прошлый раз они с классом были в Большом саду, шляпа промокла и потеряла форму. Он надвинул ее на глаза и во весь дух помчался вниз по лестнице, чтобы успеть к ужину.

Когда мальчик вошел в столовую, все уже встали и наставник читал молитву, но дверь из-за летней жары была открыта, и Миши удалось проскользнуть незамеченным. Было бы жаль пропустить ужин, тем более блюдо, которое он очень любил, — сладкую пшенную кашу, сваренную на молоке.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой маленький гимназист получает из дома посылку, благодаря ей сразу становится знаменитым и привыкает к этому. Ему угрожает опасность, которая вынуждает его сделаться необыкновенно сообразительным, и, наконец, он получает прекрасное место и возможность заработать деньги


Однажды в середине октября, грустным пасмурным днем, в пятницу, Миши, как обычно, на перемене забежал к швейцару узнать, нет ли ему письма. За железной решеткой на пахнущей дегтем доске объявлений вывешивали список тех, кому пришли письма. К величайшему ужасу он увидел там свою фамилию. А когда он слышал или видел где-нибудь свою фамилию, у него всегда начинало колотиться сердце.

За каждое письмо приходилось платить швейцару два крейцера, и Миши уже держал их в кулаке.

Швейцар просмотрел одно за другим все письма, но письма для Миши среди них не оказалось.

— Как вас зовут?

— Михай Нилаш, второй класс.

Швейцар, невысокий человек в сапогах, переправил трубку из одного угла рта в другой и еще раз перебрал письма.

— А в списке-то есть?

— Да.

— Может, Андраш Нилаш?

— Не Андраш, а Михай Нилаш, второй класс «Б».

— Такого как раз и нет.

Вдруг он ударил себя по лбу так, что его круглая, с маленькими полями шляпа, как у всех дебреценских горожан, чуть не слетела с головы.

— Послушайте! Да ведь вам не письмо, а посылка!

Посылка! У маленького Миши от радостного испуга опять затрепетало сердце. Посылка! Мама прислала посылку! Он побледнел, затем покраснел. Мама ему говорила дома: «Посылку, сынок, не жди, я не смогу посылать тебе разные лакомства, как другие родители своим детям, уж лучше совсем ничего не буду присылать — зачем всем видеть, сыночек, какие мы бедные».

Миши расписался на извещении и протянул швейцару два крейцера.

— Пять крейцеров, — пробурчал тот.

Но Миши был так взволнован, что не слушал.

— Слышите? Пять крейцеров.

Только теперь мальчик понял, что это относится к нему. Он так растерялся, что стал рыться во всех карманах и благополучно вывернул на пол все свои деньги. Чуть не умерев от стыда, он полез за ними под стол.

Прозвенел звонок, Миши заторопился еще больше и снова выронил свои тридцать шесть крейцеров — все, что у него теперь осталось, хотя первого числа он так и не заплатил тетушке Чигаи.

Преподаватель латыни господин Дереш был уже в классе. Стоя за кафедрой, он записывал в журнал тему урока.

Миши быстро сел на свое место.

— Ты где был? — шепотом спросил Гимеши.

— Я получил посылку.

— Посылку?!

Миши почувствовал, что Гимеши смотрит на него с завистью, и улыбнулся.

Преподаватель оглядел класс, выбирая, кого бы спросить. Наступил самый напряженный и мучительный момент. Каждый старался показать совершенное безразличие, стать как можно незаметнее, чтобы ничем не привлечь внимание учителя. Гимназисты обладают такой способностью к мимикрии, с какой не сравнится ни одно существо в природе. Миши старался походить на знающих и беззаботных учеников, чтобы радостное волнение не отразилось на его лице, — учитель тут же заметит, и тогда ему несдобровать.

Учитель вызвал кого-то с задней парты, и мальчик облегченно вздохнул, — опасность миновала, потому что Дереш имел привычку в течение одного урока спрашивать учеников примерно с одинаковыми знаниями, и раз он вызвал сейчас с задней парты, значит, сильные могут передохнуть, а попотеть сегодня придется слабым.

Преподаватель Дереш был довольно молод. Когда он спускался с кафедры, от него исходил запах духов. Прохаживаясь рассеянно по классу, он то и дело опускал руку на одну из парт; руки у него всегда были чисто вымыты, ногти блестели. Миши дрожал от страха, когда приближался учитель, — никакой гарантии, что он не спросит как раз того, кто окажется под рукой. Манжеты у Дереша всегда белоснежны и украшены блестящими золотыми запонками. Преподаватель был большим франтом: пестрый шелковый галстук он никогда не носил бабочкой, а повязывал свободно, ширина его брюк точно равнялась длине ботинка, и даже в сухую погоду он подвертывал их на целую ладонь. Невозможно было следить за его объяснениями: не важно, что он говорит, главное, на его брюках нет морщинок, жилет сидит безукоризненно и на нем нет ни единой пылинки. Но бедным дебреценским гимназистам это было непонятно, ведь в том-то и заключается преимущество бедняка, что он, не обращая внимания на свою внешность и одежду, может купаться в пыли со смелостью поросенка. Изысканно одетых преподавателей даже высмеивали, и в одном известном месте мелом было написано:


ДЕРЕШ, БАТОРИ, ШАРКАДИ —

три паршивых франта.


Это были преподаватели латыни, арифметики и рисования. Вряд ли Дереш мог научить Миши латыни, зато, когда десять лет спустя в нем вдруг проснулся интерес к своей внешности, прекрасный пример преподавателя держаться свободно, с достоинством помог ему обрести уверенность и смелость в обществе, где это было необходимо.

— Посылка из дома? — спросил Гимеши.

— Да.

Миши положил перед ним извещение, сначала прочитав приписку, сделанную рукой матери: от ее мелкого почерка с наклоном сердце Миши так забилось, словно он увидел бледное лицо своей матери с пугающе большими черными глазами. Он поспешно оторвал приписку от извещения и только тогда показал товарищу желтоватый листок.

Гимеши внимательно изучил все извещение — «три с половиной килограмма»!

— Что это? — шепотом спросил Орци с другой стороны парты, за которой они сидели втроем в порядке успеваемости; лучший ученик в классе — Орци, второй — Миши, а Гимеши — третий. Орци был любимцем преподавателя латыни и теперь следил за каждым жестом Дереша, готовый отвечать вместо любого ученика. Но и он чувствовал, что рядом что-то происходит, и наклонился к ребятам.

— Посылка, — сказал Миши.

Орци молчал, не понимая, что в этом особенного.

Нилаш получил из дома подкрепление, — прошептал Гимеши.

А-а!.. — протянул Орци, но видно было, что он и теперь не понял, потому что отец его был большим человеком, самым большим во всем Дебрецене, ну а Орци, конечно, господским сынком — откуда ему было знать обычаи коллегии, ведь он приходит только на занятия.

Мальчишки у него за спиной частенько потешались над его бархатным костюмом, короткими брюками и тонкими стройными ногами, так сгибавшимися при каждом его шаге, точно он на ходу сам себя укачивал. Короче говоря, он был настоящим барчуком и совершенно не вписывался в компанию мальчишек, выросших на свободе.

Гимеши, видя, что Орци и понятия не имеет, что такое подкрепление, опустил голову и долго смеялся. Сам он прекрасно знал, что это значит: его бабушка иногда отправляла родственникам посылки. Разумеется, это только усиливало его желание получить подкрепление: он бы почувствовал себя человеком.

На перемене основательно обсудили это событие: что могло быть в посылке и что хотел бы получить каждый из них. Сидевшие на двух партах за ними тоже узнали о посылке и теперь с любопытством и завистью поглядывали на маленького Михая Нилаша.

Следующим был урок арифметики. В класс стремительно вошел преподаватель Батори — нервный молодой человек, с длинными, рыжеватыми, зачесанными назад волосами, строгими блестящими глазами и крепкими кулаками. Говорили, что однажды он так двинул по физиономии одного из швейцаров, что свернул ему челюсть. Вряд ли это было правдой, но гимназистам нравилось — швейцары причиняли им много неприятностей. Батори одевался тоже очень изысканно, его называли женихом, но он, по крайней мере, не употреблял духов и так стучал мелом по доске, что осколки с треском отлетали, угрожая выбить глаза сидящим даже за пятой партой. Предметом своим он пренебрегал, заинтересовать учеников, пробудить в них любовь к математике ему и в голову не приходило, он не пытался раскрыть для знаний драгоценную маленькую дверь — детскую душу. Напротив, в тот момент, когда кто-то из учеников, зажмурив глаза, ломал голову над дробными числами, он приходил в ярость. «Ты даже этого не знаешь, осел!» — гремело по всему классу. Миши делалось стыдно за отвечающего, так бы ему и подсказал, но потом выяснялось, что он и сам ничего не понял…

В полдень раздался звонок с уроков, и все бросились вон из класса. Через две минуты Миши был уже в комнате, и, хотя десять раз про себя решил никому не говорить о посылке, потому что мама и на извещении написала: «Не хвались, сынок, посылкой, нечем хвалиться», все же его первое слово было:

— Посылка!

—Что? — закричали все. — Посылка?!

— Нилаш посылку получил! Нилаш посылку получил! — орал Бесермени. — И я получу скоро, мне уже написали из дома, что пришлют целого жареного гуся!

Миши заранее стыдился своей посылки, но теперь придется ее показать и выставить на стол, как все обычно делают. Миши, правда, от угощения всегда отказывался, но недавно ему все-таки пришлось съесть один коржик, когда старший по комнате получил посылку. Он чаще других получает посылки, и хотя бы из-за него Миши должен выставить свою. Мама и не представляет себе, что значит получить подкрепление.

Позвонили к обеду, мальчики кинулись в столовую.

А когда, сытно пообедав, с четвертушечкой хлеба в руках, все не спеша направились к выходу, к Миши подошел Михай Шандор:

— Ты когда-нибудь был на почте?

— Нет.

— Тогда ты не сумеешь получить посылку. Я пойду с тобой.

Миши этому очень обрадовался. Они пошли вместе. К двум часам мальчики были уже у себя в комнате, но тут позвонили на урок, и пришлось бежать в класс; посылка осталась на сундучке Миши.

После обеда уроки стали еще тягостнее. Сначала был закон божий, затем — венгерский язык.

Преподаватель закона божьего был высоким, толстым, темноволосым человеком; на лице его с необыкновенно гладкой кожей сидели реденькие черные усики. Входил он обычно с очень важным видом и сейчас, как всегда, держал под мышкой большую папку с бумагами; прежде чем положить ее на стол, он остановился, оглядел класс и кивнул, разрешая ученикам сесть.

— А ну, сын мой, ответь мне сегодняшний урок, — обратился он к одному из мальчиков.

Тот испуганно вскочил и, заикаясь и проглатывая слова, начал что-то плести. А между тем преподаватель закона божьего, господин Валкаи, вовсе не был людоедом; напротив, он всегда помогал отвечающему: так, мол, и так… И сам рассказывал урок, тому оставалось только сказать «да» или «нет». Ошибиться при этом было невозможно, потому что Валкаи задавал вопросы примерно так: «Двенадцать сыновей было у Иакова? Да? Вот и прекрасно».

Даже в глубокой старости Миши помнил смертельную тоску этих уроков. Добрейший Валкаи объяснял предмет с таким убийственным равнодушием, словно лущил кукурузу, работая поденно. Позднее Миши не раз задумывался над тем, кто впервые пробудил в нем интерес к тайне мироздания. Но ни господин Валкаи, ни другие преподаватели закона божьего при этом не вспоминались. А вспоминал он мать и то, как они летними ночами сидели во дворе под тутовником, прижавшись друг к другу, ждали отца, который плотничал на дальних хуторах, но ночевать всегда приходил домой, смотрели на небо, и мать говорила, что эти маленькие звезды — такие же большие миры, как Земля, а за ними — другие звезды, а за теми опять целые миры и так далее, пока у него не начинала кружиться голова от усилия представить себе бесконечность Вселенной. И чего только нет на свете! Мать подбирала с земли какого-нибудь жучка, и они смотрели, как он красив. Никакой мастер, ни один человек не мог бы создать ничего подобного… Какие хрупкие маленькие лапки были у этого жучка, возможно, что внутри у него тоже есть живое существо, и эта отдельная жизнь так же совершенна, а в ней, вероятно, и еще более мелкий организм, и какой же крохотный… И кто все это создал, кто придумал?.. Все это существует, но почему… Как долго это будет существовать… Что будет потом… Что было раньше?.. Когда он думал об этом, то всегда сжимался в комок, обхватив колени руками, совсем как в те звездные ночи… Это и было его религией…

Но, вспоминая уроки закона божьего, он чувствовал только усталость и скуку. В шестом классе гимназии у него заболели глаза и пришлось носить темные очки, тогда он стал просто дремать на этих уроках. Так и не пришлось ему встретить преподавателя закона божьего, способного пробудить интерес в детской душе к этим вопросам.

— Кончил, слава богу, — облегченно вздохнул Гимеши, и от сдерживаемого зевка даже слезы выступили у него на глазах, когда почтенный господин Валкаи покинул класс. Хотя он был самым добрым из учителей и даже частенько спрашивал: «Где это ты пиджак порвал?» Или: «Почему шею не моешь?» Это было непривычно, потому что учителя держали себя с учениками как существа высшие: они не воспитывали, не учили, а только, как на сцене, играли роль.

— Уже получил посылку? — потягиваясь, спросил Гимеши.

— Получил.

— Да?! А что в ней?

— Еще не открыл.

— А какая она?

— Обшита полотном.

— Полотном? Что ж ты не вскрыл-то?

— Да времени не было, на урок торопился.

Подошел Михай Шандор, он сидел на два ряда дальше, с краю.

— Знаете, Нилаш посылку получил!

— Ну, приятель, получи я, и на урок не пошел бы, а вскрыл! — сказал Гимеши.

Пришел Орци — он не посещал урока закона божьего, потому что был католиком, — и первым делом спросил про посылку.

Миши никогда еще не был так знаменит.

Следующим уроком был венгерский. Его вел младший преподаватель, совсем еще молодой человек, даже без усов, но одно-два из его стихотворений были уже напечатаны в будапештском журнале, и все говорили, что он великий поэт. Собственно, он окончил богословский факультет, вел в коллегии несколько уроков и выполнял обязанности наставника. Этот молодой преподаватель был такой рассеянный, каких Миши никогда не встречал; стоило ему запутаться в объяснениях — и он тут же краснел и накчинал озираться, как испуганная собачонка. Он был единственным преподавателем, который обращался к ученикам на «вы», хотя до пятого класса им полагалось говорить «ты». Как только он вошел в класс, все засмеялись.

— Чего вы смеетесь? — спросил Миши.

— Не видишь, что ли?

— А что?

— Постригли барашка.

Миши понял не сразу, но затем вид преподавателя, которого только что подстриг цирюльник, показался ему настолько комичным, что он буквально задохнулся от смеха, а когда все сели, он опустил голову на парту, зажал рот рукой, и по щекам его потекли слезы.

Сначала и преподаватель не понял, почему все смеются, но, когда привычным движением провел рукой по голове — а делал он это каждые две минуты — и смех стал еще громче, он, наконец, догадался. Густо покраснев, он тоже начал смеяться.

— Вижу, над чем вы смеетесь! — сказал он. — Не удивляйтесь, что я подстригся, я бы хотел носить длинные волосы, совсем длинные, но тогда весь Дебрецен таращил бы на меня глаза, и так я всегда тяну со стрижкой и в конце концов обрастаю, как дикарь, а сегодня мне еще и не повезло: ветер унес мою шляпу. (Хохот стал еще громче.) А пока я за нею гнался, ветер растрепал мне волосы, и тогда я зашел в первую попавшуюся парикмахерскую и подстригся. Ужас просто, что со мной сделал этот цирюльник, так обкорнал; я, конечно, пытался его остановить: ради бога, мол, дорогой мастер… Ну да разве ему втолкуешь, еще всю голову отхватит своей машинкой… (Смех стал просто оглушительным.) А теперь, пока не отрастут волосы, я должен ходить с такой головой. Что поделаешь, у каждого, как говорится, своя голова на плечах, вернее, такая, какую ему сделает цирюльник, не правда ли?

Хохотали уже совершенно безудержно. Урок пропал, напрасно преподаватель то умолял, то пытался пригрозить:

— Пожалуйста, не смейтесь, а то я всем поставлю по единице.

Это вызвало новый взрыв смеха, потому что самой низкой оценкой у них была двойка, но преподаватель вел уроки еще и в женской гимназии, где привык девочек пугать единицей.

Да, знаний у Миши в этот день не прибавилось, зато чувство собственного достоинства, гордость за посылку просто распирали его грудь, никогда еще с таким легким сердцем он не возвращался в свою комнату.

Открыв дверь, Миши увидел, что все стоят возле стола и едят. Что едят, он не видел, но сразу почувствовал неладное.

Посылка его стояла открытой — ели ее содержимое.

Разумеется, при появлении Миши раздался смех.

Скоро пришел старший по комнате и строго спросил:

— Кто открыл посылку?

Желающих сознаться не нашлось, все уверяли, что, когда вошли в комнату, на столе стояла открытая посылка и они подумали, что ее приготовил Миши. Но это было ложью, он не открывал посылки, а оставил на сундучке. А надо было запереть!

Возражать Миши постеснялся, беспокоился только, что в посылке может быть что-то такое, чего не стоит видеть другим.

Прежде всего он искал письмо.

— Вот письмо! — крикнул Андраши, который считался лучшим учеником во втором «А» и был, несомненно, замешан в этом деле. В «А» не было второго урока, поэтому они втроем — Андраши, Бесермени и Марци из двадцать первой комнаты, которого ребята прозвали Тыквой, — вернулись раньше и открыли посылку.

В письмо были завернуты коржики, потому что в посылки нельзя было класть письма. Миши подбежал к окну и, жуя коржик, начал читать. Прочитав быстро письмо, он воскликнул:

— А где же мазь?

— Что еще за мазь?

— Мама пишет, что сделала мне мазь, чтобы я мазал руки, если они обветрятся, и ботинки мазал, чтобы они не промокали… Вот здесь написано.

— Мазь! — бледнея, воскликнул Бесермени. — Так это была мазь?

— Какая мазь?

— Ну, та, что вы мазали на хлеб.

— Кто мазал? Ты мазал?! — крикнул Андраши, покраснев.

— Смотрите, сам съел, а на нас хочет свалить! — заорал Марци Тыква.

— А ты не ел? Разве не ты толще всех мазал?

— Конечно, нет. Да ты и не дал, бессовестный! Негодяй, свинья, нахал! Разве не ты сказал, что все это твое! — побагровев, орал Марци Тыква.

— Не орите! — прикрикнул на него старший по комнате.

— Раз я ел, то и он ел! И он ел!

Сначала все были поражены, затем дружно расхохотались.

— Я думал, это масло.

— Вот здорово, что я не ел! Сказал, что прогоркло! Это я сказал, что оно прогоркло!.. Тухлятина, говорю! — шумел Андраши.

— Тухлятина, точно!

— И все-таки вы сожрали!

— С душком, но пошло!

— В такое брюхо все пойдет!

— А теперь-то что будет?

— Может вытошнить.

Раздались новые взрывы хохота. Все смеялись над Бесермени, который съел больше всех, чтобы Миши не досталось.

Миши спрятал посылку в сундук.

В этот вечер только и говорили о мази, которую слопали Бесермени и Марци Тыква.

В конце концов решили купить бутылку палинки, чтоб отбить привкус мази.

Бесермени весь вечер страшно злился и наконец не выдержал:

— У меня украли нож!

— Кто украл?

— Да здесь он был, на столе, все им пользовались, откуда мне знать, кто из вас его стибрил.

— Заткнись!

— Верните нож!

— А ты верни мазь!

Тем все и кончилось.

В тот же вечер за ужином даже богословы узнали, что одному из младших гимназистов пришла посылка, а соседи по комнате слопали из нее сапожную мазь.

Старшему по комнате было ужасно стыдно. Он сказал, что откажется от своих обязанностей и переселится.

Спать легли очень поздно, и, когда уже засыпали, раздался голос Надя — он был очень серьезным человеком, но умел при случае пошутить:

— Чу!.. Вроде как ботинки чистят… у кого-то в животе…

Бесермени сопел в своей постели, а ребята опять взорвались от смеха.

Растолкали Бесермени, он вскочил на кровати, свернул из одеяла жгут и стал им драться.

— Негодяи, воры! Украли мой нож! — орал он. — Ну что за дрянная, нищенская посылка! Вот увидите, что я получу: целого жареного гуся!

— В этой тоже была неплохая вакса!

Уже миновала полночь, а страсти вокруг съеденной мази все разгорались.

На другой день о ней стало известно всей коллегии, и Бесермени бесился, как затравленный зверь. Двое других остались в тени. Ведь в козлы отпущения, как правило, попадает кто-нибудь позаметнее и все щелчки и насмешки достаются ему одному.

Гостинцы, присланные в посылке, имели свой особый запах. «Лисичкин хлеб», — говорил отец, возвратившись откуда-нибудь издалека, и вынимал из котомки хлеб. Это был его подарок. Да и мог бы разве отец доставить ребенку большую радость!

Когда смех в комнате прекращался, Миши думал о родителях. Мамино письмо он еще раз хорошенько перечитал в ботаническом саду, где было меньше всего народу, и плакал в три ручья, спрятавшись в самые заросли. Выплакавшись, мальчик хотел пойти в коллегию, но вдруг замер, не в силах сдвинуться с места.

В цветнике работал молодой парень, и на голове у него красовалась…

Да-да, Миши не сомневался — это была его шляпа.

Он узнал ее по отвисшей щетинке и по цвету, ее зеленому цвету, да еще по шнурку вместо ленты.

Он долго смотрел на парня, хотел было его окликнуть, но не посмел. На его собственной голове была эта драная соломка, а буквально в двух шагах, на чужой голове, — его прекрасная шляпа. Но как она уже замызгана и помята, будто и не его вовсе… Тут он испугался: вдруг это и в самом деле не его шляпа? Нет, он не посмеет сказать: «Отдайте мою шляпу!»

Миши услышал, как во дворе коллегии зазвонили, и бросился туда во весь дух, словно за ним гнались. Весь день у него было такое грустное и подавленное настроение, будто загублена теперь вся его жизнь, но рассказать никому не решился: стыдно было признаться, что он такой растяпа, потерял собственную шляпу. Миши не хотелось, чтобы над ним смеялись, как над Бесермени из-за ножа, — а смеяться бы стали…

А с ножом Бесермени произошло вот что…

Когда вечером после уроков Миши поднимался к себе в комнату, истопник как раз разжигал печь, топить которую нужно было из коридора, а сама печь — большой железный цилиндр — находилась в комнате, и вокруг нее, обычно перед ужином, собирались гимназисты. У старших даже бывали гости. Например, восьмиклассник Панцел часто заходил к Лисняи, старшему по комнате, а так же Харанги, поэт из восьмого класса, стихи которого были уже напечатаны в дебреценских газетах. Сейчас все сидели вокруг печки и разговаривали. Харанги рассказывал историю о полковнике Шимони, как этот отважный гусар, будучи еще ребенком, однажды вместе с мальчишками залез на колокольню ловить воробьев. Вдруг он заметил снаружи, в трещине, воронье гнездо. Ему подставили доску, и он, стоя на цыпочках на противоположном ее конце, собрал всех птенцов за пазуху. Мальчишки спросили: «А нам дашь по птенчику?» — «Не дам!» Ребята разозлились. «Тогда мы отпустим доску! Поделишься?» — «Нет!» Они отпустили доску, и он грохнулся вниз с колокольни, но тут же вскочил и, удирая, показал им фигу: «Все равно не получите!»

Эта история страшно понравилась Миши, он просто заслушался. Между тем он наводил порядок в своем сундучке: вытряхивал из него крошки от посылки, укладывал только что полученное чистое белье; и пока другие сидели вокруг печки, а он один трудился в темном углу, ему под руку попался нож Бесермени.

У Миши замерло сердце.

Сначала он чуть не закричал: «Вот он, нож!» — но испугался, что Бесермени тут же разорется: «Ты украл мой нож! Или хотел украсть, раз он в твоем сундуке!» — и тому подобное. Поэтому Миши промолчал и, отложив нож, продолжал заниматься своим делом. Что за прекрасный ножик — с блестящей перламутровой рукояткой в форме рыбки, у которой были сделаны даже глаза!

И Миши подумал: посылку его съели, ему почти ничего не оставили, помощник садовника разгуливает в его шляпе — ну и не вернет он этот нож, а отвезет его домой и покажет младшим братьям. Как хорошо, что они увидят, какой нож он добыл в Дебрецене!

Мальчик был вне себя от волнения. Нож он сунул в потайное отделение своего сундучка. Дорожный сундук этот принадлежал еще его деду, отцу матери, когда тот ездил учиться в Патак. И у этого сундука был потайной ящик. Если у левого отделения вынуть дно — а оно двойное, — то можно класть туда деньги или мелкие предметы. Запирается тайник с помощью двух планок, раздвигающихся в разные стороны, но догадаться об этом никто бы не смог, не знай, что там потайной ящик. Туда-то Миши в темноте и запрятал ножик: он знал, что до отъезда домой тайник не откроет.

Никто не обращал на него внимания, но он переложил свои вещи с кровати в сундучок, опасаясь, как бы ему не сделали замечание, что он копается в темноте.

До ужина лампу обычно не зажигали, все сидели и разговаривали часов до шести; в четверть седьмого раздавался звонок в столовой для первой группы, а они все были как раз в первой.

Миши и ночью долго думал о ноже. Ему казалось, что так и должно случиться, сама судьба распорядилась, чтобы за все страдания и потери он получил вознаграждение. Он был так счастлив, так радовался ножу-рыбке! Да и где Бесермени мог его взять? Наверняка украл у кого-нибудь, может у отца, или у кого-то из родни, или еще у кого-нибудь — он ведь нечист на руку.

На другой день в школе Миши часто вспоминал о ноже и на третий день тоже. Ключ от сундучка он постоянно держал у себя в кармане. Сколько раз его пугала мысль, как бы кто не открыл сундук и хорошо ли он его запер. Как-то он даже сбегал в комнату на перемене, хотя это запрещалось, посмотреть, все ли в порядке. Он, как старый архивариус, уже не доверял самому себе. Случалось, и дома он что-нибудь забывал. Однажды забыл свою шляпу, когда ходил за молоком в дом священника, как раз эту, соломенную, которую сейчас носил.

18 октября выпал снег. Это была важная дата. На большой оконной раме, выкрашенной белой краской, всегда отмечали, когда выпадал первый снег. Острием ножа ребята процарапали новую дату. Правда, через неделю снег растаял, а настоящий снег лег поздно, только в феврале, но важен был именно этот — ранний первый снег.

В тот день как раз после обеда Миши с двумя глиняными кувшинами пошел за водой. Обычно воду брали из колодца на заднем дворе, считалось, что там вода не имеет привкуса железа, да и сам колодец был на несколько шагов ближе к черному ходу, но сейчас, когда шел снег, Миши было гораздо приятней прогуляться по большому, просторному двору. Через двор проходил преподаватель Валкаи, в черной шляпе и длинном черном пальто. Он заметил мальчика в соломенной шляпе.

— Подойди-ка сюда, мой мальчик.

Миши смотрел на него с испугом.

— Почему ты в такое время ходишь в соломенной шляпе?

Мальчик уставился в одну точку и упрямо молчал.

— У тебя нет суконной шляпы?

Он отрицательно покачал головой.

— А была?

Миши кивнул.

— Так куда же она делась? Украли?

Он снова утвердительно кивнул.

— Гм… гм…

Высокий мужчина долго качал головой и хмыкал.

— А как тебя звать, сынок?

Мальчик назвал свое имя.

— Как? Громче!

Он повторил и покраснел от того, что учитель его не узнал, хотя всегда ставил ему «отлично».

— В какой комнате ты живешь?

— В девятнадцатой.

Валкаи кивнул и отправился дальше, а Миши, дрожа как в лихорадке, поплелся с тяжелыми, оттянувшими ему руки кувшинами. Пока он поднимался на третий этаж, пальцы буквально примерзли к ручкам кувшинов. Он долго дышал на них, стоя под газовой лампой, которую только что зажгли, и лишь после этого вошел в комнату.

В гостях у них был Панцел Шоморьяи и тонким, срывающимся голосом что-то рассказывал. Поставив кувшины на место, Миши пристроился возле своей кровати; разомлев в теплой комнате, усталый, грустный и испуганный, прислушивался он к разговорам, пока не позвонили к ужину.

На ужин были галушки с овечьим творогом, все ворчали, что творог нежирный и липнет, как сапожный клей, но мальчик думал только о том, как расстроятся его родители из-за шляпы.

Все снова поднялись в комнату, зажгли лампу и, достав учебники, стали заниматься.

У окна друг против друга сидели восьмиклассники Надь и Лисняи. Надь — настоящий калека: плечи перекошены, горбится, зато он очень умен, самый умный из всей коллегии. В то время как другие играют в мяч или катаются на коньках, он читает. Он не может пойти со всеми, вот и читает, лежа на кровати, или занимается. Он знает все и может говорить обо всем на свете. Миши это поражало больше всего, сам он тоже любил читать, но тут же все забывал и никогда бы не посмел высказаться.

Второклассников было пятеро: двое из них учились в «А» — Андраши и Бесермени, — остальные трое — в «Б».

Лазар Андраши, здоровый румяный парень, уроков никогда не готовил и все-таки был первым в классе, память у него — словно надежный секретер: что в него ни положишь, все сохранится. Он помнил все, что хоть однажды слышал, трудности заучивания были ему совершенно не знакомы: раз-другой прочитает даже самое длинное стихотворение и уже знает наизусть. Когда по воскресным дням возвращались из церкви, он слово в слово повторял всю проповедь. В будущем он стал священником в маленькой деревеньке Сатмарского комитета и даже в шестьдесят лет мог повторить шестьсот строк из Овидия, а если запинался на каком-нибудь слове в «Илиаде», то ворчал, что у него слабеет память.

Маленький Нилаш не был способен вызубрить хоть что-нибудь наизусть. Однажды, когда он уже учился в Патаке, задано было выучить десять строк из Вергилия, его вызывали пять уроков подряд, но он так и не выучил. Готовил уроки Миши тоже без удовольствия, тем более когда был так озабочен, как теперь, он только и ждал, как бы скорее лечь в постель. В девять часов раздался звонок, все должны были ложиться спать и погасить лампы.

Миши страшно устал и моментально заснул, но около полуночи вдруг проснулся и вспомнил о шляпе: ведь он сказал, что ее украли. Теперь начнется расследование, проверят каждый сундук, а тут — ножик!

Его найдут, и тогда всему конец!

Миши так знобило, что у него стучали зубы.

Не надо было в начале года открывать тайну своего сундучка, но у Михая Шандора есть похожий, который достался ему от отца, учителя в провинции, и Михай Шандор хвастал, что его сундучок лучше. Тогда Миши не выдержал и показал, что у него в сундучке есть тайник. После этого все по очереди проверяли задвижки на потайном ящике, более того, посмотреть на тайник Миши пришли даже двое из двадцать первой комнаты. Тогда он очень гордился, что у него такой сундучок, но теперь… Миши представил себе, как его откроют и тут же найдут нож Бесермени!

Задремал Миши только на рассвете, уже после того, как хорошенько продумал, что он должен делать: утром — кстати, он сегодня дежурный — он пойдет за завтраком для старшего по комнате, купит ему на три крейцера сала с паприкой, и тогда, спрятав нож в карман, он вынесет его на улицу и бросит сквозь решетку прямо в водосток, куда осенью часто выбрасывал арбузные корки.

Утром он был так бледен и изнурен, что все обратили на это внимание.

— Что с вами, Нилаш? — спросил Надь.

— Ничего.

— Вы бледны, как мел, — сказал старший по комнате, — идите к врачу.

Через некоторое время он снова сказал:

— Так вы пойдете? Идите, идите, я не допущу, чтобы сюда проникла какая-нибудь болезнь.

Миши неподвижно смотрел прямо перед собой.

— Принести завтрак, господин Лисняи? — спросил он.

— К черту завтрак! Идите к врачу, оденьтесь потеплее и в девять часов отправляйтесь. За завтраком сходит Чичо.

Миши понимал, что планы его расстроены, и теперь его беспокоило только одно: не начнут ли проверку сразу в восемь часов? Он боялся оставить свой сундучок и поэтому даже согласился пойти к врачу.

В восемь все ушли на занятия, а Миши, оставшись один, быстро вынул нож из ящичка и положил в карман. Потом, надев зимнее пальто и повязав шею шарфом, отправился к врачу.

Прыгая по ступенькам лестницы, ведущей к воротам, что ближе к памятнику Чоконаи, мальчик раздумывал над тем, как хорошо было бы не выбрасывать нож, а спрятать его куда-нибудь и потом, когда летом поедет домой, взять нож с собой. Но куда его спрячешь? Ведь пока нож у него в кармане. Зажав его в кулаке, Миши уныло брел к врачу.

Врач был очень стареньким господином, которого надо было называть «ваше высокоблагородие» и целовать ему руку, розовую и покрытую совсем светлыми, как у белого котенка, волосками. Обычно он прописывал только два лекарства: миндальное молоко или слабительное. Имре Чичо, перед тем как уйти на занятия, шепнул Миши на ухо:

— Если выпишет миндальное молоко, я выпью его вместо тебя.

Предложение Миши понравилось — он терпеть не мог эту приторную жидкость.

Мальчик даже не заметил, как попал в комнату с низким потолком — «его высокоблагородие» жил рядом с особняком епископа, в крошечном домике, где было много книг, очень красивая мебель и таинственные медицинские инструменты.

Миши был так расстроен, что почти ничего не видел от слез, застилавших глаза. Старый врач пощупал у него пульс, посмотрел язык и, ничего не сказав, выписал рецепт. Потрепав мальчика по щеке, он послал его в аптеку.

Аптека была напротив, рядом с лавкой Понграца. Там стоял какой-то странный, резкий запах и были выставлены крупные конфеты от глистов, такие же точно, как бабушка выписывала из Тарцалы. Миши очень любил эти белые и красные конфеты, по форме напоминавшие юлу. Стоили они, правда, дорого, и он только взглянул на них. Еще там были мелкие, как крупа, конфетки, которые он тоже очень любил. Внутри они горькие, его часто угощал ими дядя, механик. Он никогда не покупал детям других конфет, считая полезными только эти. Миши сидел в аптеке, как осужденный, его удручал необычный сильный запах и мертвая тишина. Он чувствовал себя словно на пороге смерти. К аптеке подъехала конка, лошадей выпрягли, затем впрягли с другой стороны, и конка уехала. А он так и не решил еще, что ему делать с ножом.

Получив лекарство бесплатно, за счет коллегии, он побрел домой, стараясь идти как можно медленней, но все равно ничего не придумал. По пути ему трижды попадались решетки водостока, но бросить в них ножик он так и не решился; лучше спрячет его где-нибудь в коллегии. Поднимаясь по опустевшей лестнице, он подумал: не спрятать ли нож где-нибудь между деревянными балками? Но как его потом оттуда достать?

Вдруг на втором этаже на глаза ему попался большой дубовый ящик для мусора. Внезапно его осенило: вытащив из кармана нож, он опустил его в щель между стеной и ящиком. И только когда нож, скользнув вдоль стены, глухо стукнул внизу, Миши с ужасом подумал, что оттуда его уже никогда не достанешь и теперь всегда, даже лет через семьдесят, его будет преследовать мысль, что здесь у него есть какая-то тайна.

Миши вошел в свою комнату. Ему хотелось пойти в класс — чувствовал он себя не так уж плохо, — но он не посмел, потому что как раз шел урок закона божьего. Мальчик достал ложку и, наполнив ее, принял слабительного. Ну и гадость! Подумав немного, он начал смотреть Альбом исторической галереи и каждый раз, когда раздавался звонок, выплескивал за окно по ложке слабительного.

В полдень один за другим стали возвращаться ребята, сначала из класса «А», затем и его одноклассники. Все с любопытством окружили Миши.

— Ну, что тебе прописали?

— Слабительное.

— Брр!.. Пей его лучше сам!

— Выпил уже?

— Уже три ложки.

Пришел старший по комнате. Он был очень хмур.

— Скажите, Нилаш, где ваша шляпа?

Миши тут же понял, что дело плохо, и промолчал.

— Почему вы в такой холод ходите в соломенной шляпе?

Тут все заторопились к обеду, и разговор о шляпе прекратился.

А когда, плотно пообедав, Миши поднялся в комнату, Лисняи спросил его:

— Вы обедали?

— Да.

— Как можно было обедать, раз вы приняли слабительное? Неужели врач не предупредил вас?

— Нет.

— Ну-у… Тогда беда вовсе не в этом, вы расстроились из-за шляпы: это она испортила вам желудок.

Все засмеялись.

— Так куда же делась ваша шляпа?

— Я не знаю.

— Как это вы не знаете?! Где это видано, чтобы человек не знал, куда девается его шляпа… Во дворе меня остановил Валкаи и спрашивает, где шляпа Нилаша?.. А мне откуда знать? Что я, нянька, что ли? Моя-то шляпа при мне, вот пусть и каждый следит сам за своей шляпой!

Последние слова придали Миши уверенность. Он почувствовал, что старший по комнате считает его равным себе, и теперь уже без всякого стеснения заявил:

— Кто-то украл мою шляпу!

Стало тихо.

— Я, что ли украл?! — заорал вне себя Бесермени. — Я? Какое свинство! Я не позволю!.. Не крал я ничьей шляпы! Я протестую!

— Да я и не говорил, что…

— Заподозрить меня?! Проверьте мой сундук! Пусть проверяет каждый сундук! — орал он во всю глотку.

Старшему по комнате надоел этот крик.

— Не орите, никто и не говорит, что вы украли! Посмотрите на него!

— Докажите, пожалуйста, господин старший, — пронзительно кричал Бесермени, — плюньте мне в глаза, если она у меня!

Устроили проверку. Втайне Миши гордился своей сообразительностью, хорошо, что он избавился от ножа. Он уже не жалел, что больше никогда его не увидит. Главное, что ножа нет в сундучке. Миши демонстративно открыл потайное отделение — пусть видят, что шляпы там нет. Проверили всех, но шляпы не нашли.

Была суббота, после обеда, как обычно, не учились, и время прошло в хлопотах о пропавшей шляпе, а Миши тихонько плакал на своей кровати.

Вечером они остались в комнате вдвоем с Надем.

— Послушайте, Нилаш, я хочу вам что-то сказать.

Миши, подумав, что Надь хочет попросить его за чем-нибудь сбегать, с готовностью вскочил и поспешно к нему подошел. Надь сел и взял Миши за пуговицу.

— Вот уже три года, как я ежедневно с пяти до шести вечера читаю вслух одному слепому старому господину газеты и получаю за это десять крейцеров в час.

Нилаш смотрел на него с недоумением.

— Но в этом году мне нужно много заниматься, не хотели бы вы взять на себя эту работу?

Миши густо покраснел и не смог произнести ни слова, а только кивнул в знак согласия.

— Важно только одно: начинать ровно в пять и ровно в шесть заканчивать: старик любит точность. В месяц три форинта!..

— Большое вам спасибо, господин Надь…— Сказал Миши растроганно.

— Тогда я сегодня же скажу, что с завтрашнего дня вы будете читать ему газеты. А первого числа получите форинт.

— Хорошо.

Миши испугался, что у него разорвется сердце, пиджак вдруг стал тесен. Он сразу почувствовал себя большим, взрослым человеком с самостоятельным заработком и должен был спрятаться, чтобы вволю поплакать от нахлынувших на него чувств.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой маленький гимназист усердно работает, учится, отвечает на пятерки и приобретает двух друзей


Фамилия старого господина была Пошалаки. Жил он в очень милом деревянном домике за аптекой, во дворе большого желтого дома.

Миши очень хотелось быть прилежным, поэтому в первый раз он явился к господину Пошалаки на полчаса раньше.

Господин Пошалаки сидел в большом соломенном кресле. Удивительно было, что этот слепой старик, такой опрятный и спокойный, сидит в полном одиночестве у пылающего очага, попыхивая сигарой. И на столе даже стояла зажженная лампа.

— Добрый вечер.

— Добрый вечер. Кто это?

— Это я, пришел вам читать.

— Ну что ж, мой мальчик, садитесь.

Миши сел. Газеты лежали на столе.

— А какую читать?

— Ну еще успеем; начнем ровно в пять.

Миши стало стыдно, он подумал, что неприлично, наверное, было являться раньше времени. Теперь он может показаться старому господину очень жадным. Или несобранным, раз приходит, когда вздумается. Миши покраснел и, не смея заговорить, тихо сидел и слушал тиканье часов.

На полированном коричневом шкафу стояли часы на алебастровых ножках, но не такие, как у Тёрёков, где он жил в прошлом году. На тех часах сверху была фигура золотого гусара, гарцевавшего на коне, и они были накрыты стеклянным колпаком; эти же без стеклянной крышки, а наверху — черный фасад, как у греческих храмов, что изображены в учебнике. Часы господина Пошалаки казались Миши гораздо благороднее, тем более что у Тёрёков стеклянный колпак был с трещиной и заклеен бумагой.

Часы мерно тикали, а Миши считал буквально каждую секунду. Стрелка двигалась страшно медленно. Старый господин спокойно сидел и молчал, видимо о чем-то задумался.

Зато у Миши было достаточно времени хорошенько рассмотреть его. Он был вовсе не такой уж старый. Пышные белые усы на румяном лице напоминали кусты розмарина зимой, когда они покрыты инеем. Выглядел он таким здоровым и безмятежным, взгляд его голубых глаз был так ясен, что не будь у него на лбу защитного козырька из зеленого шелка, просто трудно было бы поверить, что он слепой.

Миши очень хотелось заговорить с ним, но он не знал, что сказать. Спустя некоторое время он все-таки произнес:

— А у нас так рано снега еще не бывает.

Старый господин не ответил.

Мальчик снова приуныл: нет-нет, он не посмеет нарушить покой этого старого человека; кто знает, о чем он сейчас задумался. Да и сказать такую глупость… Какое дело старому господину, когда у них в деревне выпадает снег: здесь-то он выпал сейчас.

Миши хотел взять свои слова обратно или не произносить их вовсе. Он ерзал и покусывал губы. Ему хотелось спросить, действительно ли господин Пошалаки ничего не видит? Даже свет? И не знает даже, когда встает солнце и когда наступает вечер?

Но старый господин только попыхивал своей сигарой, удобно устроившись в кресле, в котором целиком помещалась его крупная фигура; руки у него были мягкие и розовые, тщательно выбритое лицо светилось здоровьем и приятной безмятежностью, губы слегка улыбались.

Так прошло четверть часа.

Начали бить часы, три раза ударили медленно, высоко и звонко, а затем еще четыре — гораздо быстрее и ниже, как-то ехидно, будто насмехаясь над Миши.

Опять стало тихо, мальчик снова смотрел на часы и следил за стрелкой.

Наконец он украдкой заглянул в газету, опасаясь, что старик немного видит и, не дай бог, подумает, что Миши пришел сюда читать в свое удовольствие. Пробежав глазами только название газеты и начало передовой статьи, Миши хотел развернуть сложенную газету, но побоялся шелестом привлечь внимание старика и перескочил на другой столбец. В статье речь шла о том, что конка будет везде переделана на паровик, и в основном это заслуга бургомистра, так много сделавшего для процветания города, и что в Дебрецене еще никогда не было такого бургомистра.

Это Миши заинтересовало, он очень уважал знаменитых людей; мальчик слышал, что господин Пошалаки, пока не ослеп, был муниципальным советником, и ему хотелось спросить, когда построили первую железную дорогу. Ну, а первую конку? А что было в Дебрецене раньше, до конки? Из аптеки видно, что конка доходит только до гостиницы «Золотой бык», там лошадь выпрягают и впрягают с другой стороны вагончика, кондуктор пересаживается, дует в медную трубу, и… покатился маленький вагончик! А железная дорога идет до Большого леса, но Миши еще никогда по ней не ездил, за это ведь нужно платить, поэтому он даже со станции шел с вещами пешком и до Большого леса тоже добирался пешком, когда ходил туда с ребятами собирать дикие груши. Но ему очень хотелось хоть раз проехать по этой дороге. Как это, должно быть, прекрасно!

Миши вздрогнул: внезапно начали бить часы кафедрального собора. Били с достоинством, медленно, так что между двумя ударами можно было сосчитать до пяти. И вдруг загудел большой колокол. Удары его слышались так близко, точно он прямо в окно говорил: «Вот когда нужно было прийти, выскочка!»

Затем и комнатные часы, словно посмеиваясь, высоким звонким голоском пробили четыре раза и басом — пятый.

Тогда Миши смело взял газету и начал читать передовую статью:

— «Будущее Дебрецена». Теперь, когда наш город гигантскими шагами идет по пути современных преобразований, нам стало известно, что принято решение заменить функционирующие на территории города две конные дороги…»

Читал Миши так быстро, что если раньше он понимал и мог даже поразмыслить кое над чем из прочитанного, то теперь ни одно слово не доходило до его сознания. Он только произносил слова четко и ясно, следя за тем, чтобы звуки не сливались, чувствуя, как движутся его губы. Мальчик вкладывал в чтение всю душу, чтобы каждое слово звучало как можно лучше.

Он так и летел по строчкам. Заголовки следовали один за другим. Если старика что-то не интересовало, он говорил:

— Проскочим!

И Миши «проскакивал». Но заголовки даже самых мелких заметок надо было прочитывать все до одного, правда, чаще всего старик приказывал:

—Проскочим!

Когда пробило шесть, Миши как раз был на середине одной интересной статьи. В ней говорилось о том, что в дебреценских лесах насчитывается десять тысяч хольдов пахотной земли: «Крестьяне, живущие здесь в полуразвалившихся домишках, среди песчаных холмов и топких болот, ведут ожесточенную борьбу за урожай, отвоевывая у природы в один год немного ржи, в другой — кукурузы. Стоящие вокруг вековые дубы как бы оплакивают погибших собратьев и хмуро глядят на редкую рожь и жалкую худосочную кукурузу. Крестьяне оберегают и ценят эту землю не столько за то, что она кормит их самих, сколько за то, что обеспечивает кормами их скот, который пригоняют сюда время от времени, ведь для его перевозки понадобилась бы мощная тягловая сила и затраты на транспорт превысили бы стоимость самих кормов».

Как раз на этом месте начали бить часы, и старик сказал:

— Ну, хватит, пусть останется на завтра.

Миши сложил газету и поднялся.

Он увидел, что у старика дрогнули губы, точно он хотел что-то сказать. Миши густо покраснел: сейчас попросит его не приходить так рано. Но господин Пошалаки сказал совсем другое:

— Здесь снег тоже не каждый год выпадает так рано. И не припомню такого года, когда бы он выпал восемнадцатого октября…

Миши постоял немного, помолчал. Старик кончил говорить, и не похоже было, что он хочет добавить что-нибудь еще.

— До свидания, — попрощался мальчик.

Старый господин ласково кивнул:

— До завтра.

На улице ветер швырял снег в глаза. Втянув голову в плечи, мальчик быстро прошел через двор. Он всегда боялся встретить здесь какую-нибудь собаку. Собак Миши не любил, у них в деревне их много и все злые. И его уже дважды покусали, когда он ходил за молоком.

В коллегии он наконец укрылся от ветра. Вскоре гимназисты пошли на ужин. Опять была сладкая каша — его любимое блюдо, но все страшно злились и говорили, что надо бы швырнуть ее поварихе в физиономию.

Вечером снова сидели вокруг лампы и занимались, а Миши все время представлял себе, как столетние дубы в Большом лесу грустят и тоскливо шумят своими кронами над хилой кукурузой и реденькой рожью: ведь из-за них им придется погибнуть… На улице выл ветер, стучал в окна, рвал водосточную трубу, а в комнате от раскаленной печки веяло теплом, нагоняющим сон.

С тех пор, как Миши получил посылку, он чувствовал себя уверенней. О съеденной ваксе Бесермени напоминали теперь только во время стычек, и Миши смирился со своей потерей, зато таким чужаком среди ребят он уже не был. Как-то его даже приняли играть в лапту, и он, вопреки своим ожиданиям, был довольно ловок, но из-за холодной погоды играть, к сожалению, больше не пришлось. Теперь уж до самой весны не поиграешь!

Счастливые были деньки. Из дома прислали новую шляпу — коричневую, с широкими полями. Миши нравилось, что вместо щетинки и коготков на ней была настоящая лента. Шляпа была под стать серьезному человеку — гимназисту и никому не бросалась в глаза. Но над письмом матери он, как всегда, долго лил слезы: стоило только взять листок в руки, как сердце сжималось от боли, и он просто не мог понять, что с ним происходит.

В гимназии его ежедневно вызывали к доске, и он так хорошо во всем разбирался и так хорошо отвечал, что все учителя были им очень довольны.

К господину Пошалаки он уже не являлся раньше времени, а прогуливался перед желтым домом до тех пор, пока часы на соборе не начинали бить пять. Он уже знал, что сначала они издавали особый гулкий звук, и, услышав его, мальчик входил во двор. Когда он подходил к дому, раздавался первый удар, а когда садился на стул, принимались весело посмеиваться комнатные часы.

Однажды Орци сказал ему:

— Знаешь, Нилаш, моя мама велела пригласить тебя к нам. Сегодня суббота, приходи.

— Я?

— Да.

— Зачем?

— Да просто так.

— А для чего?

Орци рассмеялся:

— В гости. Придешь?

Миши не мог опомниться от неожиданности. Ведь уже второй год они сидят за одной партой, и Орци ни разу его не приглашал. Вот у Гимеши он бывал часто, особенно в прошлом году.

Орци был первым учеником в классе, а Миши еще дома привык, что второй всегда слепо повинуется первому. Дома он был старшим, и младшие братья должны были его слушаться. Орци считался первым учеником, но это было несправедливо, потому что у Миши по словесности была пятерка, а у Орци только четверка. По гимнастике у обоих были тройки, а по остальным предметам — пятерки. Ребята говорили, что Орци первый незаслуженно, раз у него четверка по словесности. Но Миши это ничуть не обижало, ведь Орци был любимцем преподавателя латыни, да и знал он действительно гораздо больше Миши. Например, однажды на уроке латинского языка встретилось имя Юлия Цезаря. Преподаватель Дереш спросил, кто уже слышал это имя и что о нем знает. Никто ничего не знал, и тогда Орци встал и сказал, что так называется спектакль, который он видел в Будапеште, и что Юлия Цезаря убили.

— А кто его убил? — спросил Дереш.

Этого Орци уже не помнил.

— Ну, хорошо, садись, — улыбаясь, сказал преподаватель и потрепал Орци по щеке.

Миши нравилось, что Орци так много знает. Почти на каждом уроке он говорил что-нибудь такое, чего не знали остальные. Зубрилой он, правда, не был, так же как и Миши, но Миши прекрасно понимал, что оба они по справедливости не заслуживали первого места, так как лучшим учеником должен быть Шанта, считавшийся тем не менее в классе только четвертым. Отец его, говорят, работал лесорубом, а сам Шанта был дебреценец, ходил в сапогах, был очень молчалив, но знал абсолютно все, что проходили на уроках. Правда, Миши знал еще многое, чему не учили в гимназии, от своей матери. Но в спряжении латинских глаголов никто не разбирался так, как Шанта.

И все-таки он был на четвертом месте, потому что ему несправедливо выставили две четверки. Гимеши тоже хорошо учится, только вот все тетрадки у него исчерканы, вечно он что-нибудь в них рисует и совсем не следит за уроком, и спроси его преподаватель неожиданно, он редко знает, о чем идет речь, но если вопрос повторить, то уж ответит правильно.

Во время урока Нилаш наклонился к Гимеши:

— Я тебе что-то скажу.

— Что?

— Потом.

Уроки кончились к двенадцати часам. Орци тут же завернул учебники в черный дермантин и перетянул их желтым ремешком с блестящей никелированной пряжкой. Потом, надевая зимнее пальто, наклонился к Миши.

— Очень обяжешь своим приходом.

Нилаш не ответил: его задело это изысканное «обяжешь». Сам он не мог бы так сказать. Что это еще за «обяжешь»?

— Ну, что у тебя? — спросил Гимеши, стягивая свои учебники обычным ремнем.

— Знаешь…

— Ну?

— Меня Орци пригласил.

— К ним в гости?

— Да.

— Ну и ну!

— А тебя нет?

— Нет.

— Тогда и я не пойду.

Гимеши молчал. Затем взглянул на Миши:

— Не валяй дурака.

— Не пойду.

— Ах ты упрямый осел! — сказал Гимеши и боднул Миши головой в грудь: он всегда дрался головой.

Миши свалился на парту и засмеялся.

Толкая друг друга, мальчики направились к выходу, и у Миши рассыпались учебники — у него не было даже ремешка, и учебники он носил просто под мышкой. А Гимеши всегда складывал свои вещи второпях и совсем не так тщательно, как Орци.

— Все равно не пойду! — выпрямляясь, заявил Миши.

— Ну, раз ты такой глупый… — пожимая плечами, сказал Гимеши.

Вдруг в класс запыхавшись вбежал Орци.

— Нилаш!

Миши покраснел и с испугом взглянул на Орци: наверное, тот уже знает, что он не хочет к ним идти.

— Поди-ка сюда!

Он отвел Миши в сторону и зашептал:

— Совсем забыл, я ведь даже не объяснил тебе, где мы живем.

Гимеши некоторое время смотрел на них, затем повернулся и убежал.

— Я не… — Миши хотел сказать, что не придет, но не посмел, вдруг страшно пожалев, что с ним сейчас нет Гимеши.

Орци долго объяснял, где они живут (на улице Кошута, около театра), назвал номер дома и сказал, что надо подняться на второй этаж — там их квартира.

— Мама сказала, чтобы я обязательно тебя пригласил, ей и господин Дереш говорил о тебе.

Миши обомлел: господин Дереш!

Орци дружелюбно кивнул и умчался — и так потерял много времени, надо было наверстывать.

Нилаш бросился во двор, чтобы догнать Гимеши и сказать ему, что преподаватель латыни обязательно велел пойти к Орци, но приятеля нигде не было, хотя Миши и добежал до самого памятника Чоконаи. Он искал Гимеши, пока не позвонили к обеду, и тогда что было духу кинулся со своими учебниками на третий этаж, к себе в комнату, а потом помчался вниз, в столовую, но все же немного опоздал.

На обед подали суп-гуляш и молочную кашу. Звон ложек и тарелок подействовал на Миши благотворно, ел он с большим аппетитом, и, когда в конце обеда наставник принялся читать молитву, мальчик быстро доел остатки каши.

Вернувшись в комнату, Миши стал одеваться.

— Куда это ты собираешься?

— Глядите, Нилаш умывается! — кричали ребята.

— Даже чистую рубашку надел! Ноги-то вымоешь?

— Куда это он идёт? — удивлялись ребята.

— Да вот господин Дереш велел, — уклончиво отвечал Миши.

Имя преподавателя было для него защитой, иначе он не посмел бы устроить такую комедию.

Миши прекрасно знал, где находится театр; он прошел сапожные ряды и, подойдя к театру, прочитал на афише: «Головорезы». Вот бы посмотреть! Он решил, что купит билет. В канцелярии за десять крейцеров можно было получить билет, и Миши не пожалел бы денег, но нужно просить разрешения у классного наставника, преподавателя латыни, и поэтому Миши еще ни разу не был в театре.

Он долго разгуливал возле театра, как вдруг, громко напевая, подошел какой-то человек, с бритым лицом, в цилиндре и в странном широком плаще, и Миши убежал.

Погода была хорошая, снег почти растаял, оставаясь только кое-где под кустами; светило солнце, но было все-таки холодно.

Когда Миши нашел дом, в котором жил Орци, он не отважился сразу войти, а раз пять прошелся мимо. Только после этого, весь красный от смущения, он торопливо вошел, робея, поднялся по лестнице с решетчатыми чугунными перилами и подошел к большой белой двери, на которой не было ручки.

Мальчик просто не знал, что ему делать: как тут войдешь, если нет ручки? Он долго стоял расстроенный, но вдруг дверь распахнулась, и из-за нее выскочила служанка, едва не налетев на Миши.

— Я к Орци.

— К Бебуци? Он дома! Ну, заходите! Да заходите же!

Миши обидело, что служанка с ним так разговаривает. Он молча вошел в квартиру и оказался в красивой комнате с ослепительно белыми шкафами. Оглядевшись, Миши увидел, что в ней четыре двери, и не знал, куда идти дальше.

Тут он услышал за спиной смех и обернулся: над ним потешалась все та же служанка.

— Туда идите, налево. Не туда! Налево, говорю же вам, налево, — и, смеясь, показала на дверь справа. — То есть я хотела сказать, направо!

С этими словами она захлопнула за собой дверь. Миши взялся за ручку, которая была довольно высоко, и вошел в маленькую темную комнату. Из нее дверь вела в другую, большую и светлую, окнами выходившую на улицу.

Миши остановился посреди темной комнаты, следующая большая комната была ярко освещена солнцем и еще чем-то, висящим над столом, сверкающим, как второе солнце, — просто слепило глаза от такого яркого света. У стола сидела белокурая женщина и громко смеялась.

— Конем, конем! — послышался голос Орци.

Некоторое время Миши стоял тихо, его не замечали и продолжали играть в шахматы. Миши тоже умел играть в шахматы, в прошлом году его научил дядя Тёрёк.

Наконец он решился и тихо позвал:

— Орци!

Его услышали и оглянулись, а он, держась рукой за косяк двери, снова тихо сказал:

— Орци!

Орци бросился навстречу Миши.

Белокурая женщина тоже увидела мальчика — стоит в зимнем пальто, опираясь о косяк двери, и шепчет — и не могла удержаться от смеха.

— Привет, Нилаш, я играл с мамой в шахматы, — сказал Орци.

Они как-то неловко пожали друг другу руки.

У Миши горели щеки — наверное, от ветра: здесь, в Дебрецене, возле коллегии и у театра, где он сегодня долго бродил, всегда такой сильный ветер.

— Сними пальто, — сказал Орци.

Миши снял пальто, которое ему шила мама, оно было на толстой ватной подкладке, теплое, как одеяло, вот только не слишком ладно на нем сидело.

Вдвоем с Орци они отнесли пальто в прихожую и повесили, а сверху положили шляпу, его новую суконную шляпу.

Стена, где висели пальто, была обтянута зеленым сукном и украшена оленьими рогами и саблями.

Когда они вернулись в комнату, матери Орци там уже не было.

— Будь добр, садись.

У Орци была отвратительная манера разговаривать: «будь добр» и тому подобное…

Пришлось сесть.

— Ты здесь делаешь уроки? — спросил Миши.

— Да, это моя комната.

Это тоже рассердило Миши: «моя комната»! Почему это его комната? Он, что ли, ее строил?

— Вот мои книги, здесь игры, а там — спортивные принадлежности.

Но маленький Нилаш ничего не мог разглядеть, свет проникал только из соседней комнаты, и было довольно темно.

Посмотрев вверх, Миши страшно удивился: он думал, что такие высокие потолки бывают только в коллегии. У них дома потолки такие низкие, что если отец слишком сильно взмахнет топором, то обухом задевает балку. А до главной балки даже Миши может дотянуться рукой. Неплохо было бы, конечно, иметь потолки повыше, ведь отец зимой всегда делает полозья для саней дома и щепки так летят во все стороны, что мама вскрикивает: «Лампа! Лампа!» А отец, разозлившись, бывало, так гаркнет, что весь дом дрожит: «Надоела мне эта проклятая лампа! Разобьется так разобьется! Найдется еще в лавке!..»

Но Миши ни за что на свете не решился бы здесь об этом рассказать. Кажется, заикнись он только, как тут же попадет в страшно неловкое положение.

Они и подозревать не должны, что его отец делает полозья в доме, хотя это так здорово, так красиво: у свежих стружек такой приятный запах, с ними можно играть прямо на полу, а здесь все такое хрупкое, с братишками и не поиграешь!

— У тебя есть брат? — спросил он Орци.

— Старший, — рассеянно ответил тот и положил на стол кипу книжек.

Все они были в красных обложках и назывались «Маленький журнал». Орци тут же открыл один из них и показал сочинение, написанное им самим, под заглавием «Летние радости». В нем рассказывалось, как во время летних каникул Орци в отцовском поместье катался верхом на лошади и была у него собака по кличке Гектор, которая доставила ему больше всего радости.

Широко раскрыв глаза, Миши с завистью смотрел на журнал, сердце его бешено колотилось.

— Это ты написал?

— Я!

— Сам?

— Конечно.

— Ей богу?

— Да.

Нилаш задумался: у Орци по словесности была четверка, как же тогда это возможно?

— Поклянись!

— Клянусь!

Значит, все-таки сам написал.

Миши перечитывал снова и снова: «Вильмош Орци», «Вильмош Орци», «Вильмош Орци».

Он разглядывал шрифт и повторял про себя: «Вильмош Орци». Господи, а что, если перевернуть страницу, и там будет «Михай Нилаш»!..

Его это так ошеломило, что он ни о чем другом не мог думать.

Ведь еще в сентябре, во время распродажи в седьмой комнате, он купил несколько тетрадок для записей и сделал из них книгу, в которую переписал «Простодушного крестьянина» и много других стихотворений, переписал нарочно мелким почерком, чтобы побольше уместилось… Но написать «Летние радости», да еще издать в журнале… И тут еще эта подпись: «Вильмош Орци»…

У него просто в голове не укладывалось, что он видит в журнале то, что написал Орци, и его «Летние радости» он мог бы переписать в свою тетрадку точно так же, как «Поклялся король…» Шандора Петёфи.

— Я получил за это альбом, — сказал Орци, заметив, как заинтересовался маленький Нилаш.

И он принес большую роскошную книгу, красную с золотом. В ящике у Миши было несколько репродукций из точно такой же. В ней вся история Венгрии, все короли, герои, вельможи… И это было обидно: у него никогда не будет такой книги, никогда ему не заработать столько денег, чтобы ее купить.

Миши поглядывал то на подпись в журнале, то на толстую королевскую книгу.

— Бебуци! — послышался женский голос из соседней комнаты.

— Пойдем, Нилаш, мама зовет, — тихо позвал Орци.

Нилаш словно очнулся от сна.

Они вошли в другую комнату — там сидела красивая белокурая мама.

— Миши Нилаш, — представил его Орци.

Миши замер в этом море света. Солнце светило ему прямо в глаза. Он удивленно смотрел на мать Орци — она уже сидела не за шахматами, а за маленьким столиком у окна, она была красива, как фея, с такими же, как у Орци, светлыми волосами. И только потом, уже гораздо позднее, Миши подумал, что надо было поцеловать ей руку.

— Значит, это ты Мишика Нилаш?

Голос ее звучал нежно, как у певчей птички. У его матери голос тоже высокий и чистый, особенно когда она поет. Только волосы у мамы черные и такие густые, что, когда она их расчесывает, закрывают целиком ее лицо и плечи.

— Так ты дружишь с моим сыном?

Миши смущенно улыбнулся, — а он и не знал, что они с Орци дружат.

— Мы сидим за одной партой. Он первый ученик, я — второй.

Женщина рассмеялась, но как-то странно: сначала посмотрела совершенно серьезно, потом широко раскрыла глаза и вдруг неожиданно засмеялась.

Видимо, она не знала, что бы еще такое сказать Миши.

— Ты любишь моего сына? — спросила она наконец.

Нилаш посмотрел на Орци: любит ли? И так как он ничего не ответил, женщина опять спросила:

— А деретесь вы часто?

От неожиданности Миши вытаращил глаза: как можно было такое спрашивать, ведь он никогда еще ни с кем не дрался! Наверняка она приняла его за кого-то другого.

А какое на ней было платье! Его мать всем девушкам и молодым женщинам их деревни шила красивые фартуки, а парням жилеты, но такого платья Миши еще никогда не видел: эта женщина была для него точно живая картина…

— Неужели вы не деретесь?

Миши окончательно смутился и покраснел. Конечно, она его с кем-то путает.

— Это был Ланг! — выпалил он.

— Кто?

— Ну, тот, который повалил его на землю…

Женщина была поражена.

— И вовсе не повалил! — весь вспыхнув, испуганно вскрикнул Орци и быстро стал объяснять: — Мамочка, милая, это просто игра такая…

Миши страшно растерялся и сказал вдруг такое, чего и вовсе не следовало бы говорить…

— Я хорошенько не разглядел, — пролепетал он, — ведь на нем верхом сидело сразу несколько человек.

— Это была просто игра, куча мала, — тараторил Орци, — ведь Нилаш никогда не играет и не дерется, вот ему и показалось, что мы деремся.

Все трое были смущены.

— Значит, мой сын дерется? — спросила она.

— Орци тоже не дерется, — сказал Миши.

Женщина снова взглянула на него, сначала серьезно, а затем рассмеялась.

— Кто-кто? — воскликнула она. — Орци?!

— Да, Орци.

— Орци! — повторила женщина и залилась звонким смехом. — Папа, папочка… идите-ка сюда! — Она еле сдерживала смех.

Открылась дверь, и в комнату вошел высокий бородатый мужчина, точь-в-точь председатель…

— Вашего сына уже называют Орци! — воскликнула женщина, не переставая смеяться.

Высокий господин строго посмотрел на Миши.

— Как тебя зовут?

Но Миши, которому казалось, что все здесь против него, сдвинул густые брови на своем худеньком личике и упрямо молчал.

— Э-э, да ведь ты дружишь с моим сыном! — сказал, улыбаясь, отец Орци и положил руку на голову Миши. — Это о нем говорил преподаватель Дереш?

— Да, папа.

— Браво!.. Каков молодец!

— Зато вашего сына колотят почем зря, слышите?

— Да нет же, мамочка, нет!

— Молчите, Орци! — смеясь воскликнула мать.

— Нет же, мамочка, это вовсе не драка, а игра!

— Орци!.. Молчите!.. — И она продолжала смеяться.

— Пусть колотят, — так же засмеявшись, сказал отец, — крепче будет!

Маленький Нилаш был поражен.

— Если мальчишка не дерется, от него проку не будет… Ну, хорошо, играйте, играйте… Только вот голову не стоит терять такому отличнику!

В этом Миши был совершенно согласен с господином председателем. Раньше он понятия не имел, что собой представляет отец Орци и что у них есть даже свое имение, верховая лошадь и собака Гектор… Когда Миши был еще в первом классе, кто-то сказал, что отец Орци — председатель… Это всегда казалось ему чем-то очень важным, загадочным и недосягаемым…

Мальчики снова пошли в соседнюю комнату. У Орци там была игра, которая Миши очень понравилась: из воска можно было отливать разные фигурки.

Орци растопил в кухне воск и сделал первую.

— Это Гёте.

— Гёте? — рассмеялся Миши.

— Да.

— Это какой же?

— Да тот самый, немец.

— Вовсе он не немец, а венгр, и по-немецки не знает ни слова.

— Кто? Гёте?

— Да, Гёте, — сказал Миши и лукаво засмеялся.

— Ты что?.. — удивился Орци. — Это же самый великий немецкий поэт.

— Поэт?.. Да ведь это же могильщик… У нас в деревне старик Гёте роет могилы. — И Миши громко рассмеялся своей шутке, представив себе старого деревенского пьяницу могильщика, по имени Гёте.

Сначала Миши никак не мог растолковать Орци, в чем тут дело, но, когда наконец тот понял, его это тоже здорово рассмешило.

— А сейчас я сделаю Шиллера.

— Сделаешь вино «Шиллер»?

Мальчики громко смеялись.

— Ты сделаешь «Шиллера», а его выпьет Гёте.

Эта шутка понравилась им обоим.

Орци выбежал в соседнюю комнату, смеясь поделился шуткой с матерью и вернулся обратно.

— А теперь знаешь кого сделай?

— Кого?

— Петёфи.

— Не могу, для него нет пресс-формы.

Миши не посмел спросить, что это такое, решив, что и самому следовало бы знать.

Чуть позже Орци сказал:

— У нас полное собрание сочинений Петёфи, показать?

— У нас тоже. Я читал все.

Орци оторвался от своего Шиллера и посмотрел на Миши.

— Все стихи Петёфи?

— Да, все.

Орци недоверчиво взглянул на него и опять занялся Шиллером.

Тут в комнату вошел старший брат Орци. Миши как-то его уже видел в коллегии, он стоял во дворе и разговаривал с Лисняи. Орци-старший держался с достоинством, только Миши не смог его хорошенько разглядеть, потому что тот скоро ушел.

— Знаешь, Генрих, — успел сказать ему Орци-младший, — а Гёте может выпить «Шиллера».

— Хороша шутка, — с улыбкой сказал старший брат и тут же вышел.

Возиться с воском было просто здорово, только вот запах у него был не слишком приятный, да и весь стол перемазали.

— Ты прочитал всего Петёфи? — спросил Орци.

— Всего. В прошлом году я прочел его маме вслух, а потом читал про себя.

Орци не смотрел на него, только лепил фигурку.

Вспомнив о «Летних радостях», Нилаш спросил:

— Это ты сам написал?

— Что? Да… Брат только кое-что вписал.

— Твой брат?

— Ну да.

Миши недоверчиво слушал.

— Но папа сказал, что лучше всего то, что я сам написал: смешно получилось.

Маленький Нилаш удивлялся все больше и больше: значит, и смешное можно писать в журнал?

Потом их позвали на полдник.

Стол был накрыт только на двоих. Подали шоколад. Миши никогда еще не приходилось пить шоколад: он был приторно-сладок, и мальчик с трудом допил. Но не допить постеснялся, боялся, что его сочтут невоспитанным. Он и кофе-то пил только с половинкой кусочка сахара, а этот шоколад был чересчур сладок. Зато кекс оказался таким вкусным, что Миши был готов съесть кусков двенадцать. Сначала он был очень весел и чувствовал себя совершенно свободно, но, когда вошла мать Орци и села возле них, он ни за что на свете уже не решился бы взять ни одного куска.

— Большое спасибо, достаточно.

— Да что ты! Ведь в коллегии не пекут кексов, возьми еще хоть кусочек.

— Большое спасибо, я сыт.

— Тогда возьми парочку с собой, съешь в коллегии.

— Большое спасибо, нет.

Невозможно было его переубедить: скажет один раз «нет», значит, уже окончательно. Дома, бывало, в воскресенье встанет из-за стола после сладкого, поблагодарит за обед, поцелует родителям руки, и вдруг принесут жареную курицу. Братья с восторгом накидываются на нее, а его хоть режь, ни кусочка больше не съест, раз уж поблагодарил.

— Ну что ж, тогда поешь компоту.

Миши не знал, что это такое, но оказалось, что просто ягоды в сиропе. Мама тоже заготавливала каждое лето пять-шесть, а то и десять банок, когда бывал сахар.

Компот ему страшно понравился, он даже два раза себе подкладывал.

— А ты, Бебуци? Ты почему не ешь, сынок?

Бебуци!.. Сегодня он уже слышал это имя несколько раз, но как-то не обратил на него внимания. Бебуци! Не хватало только, чтобы и его дома называли каким-нибудь именем вроде этого!..

И тут пришли гости, к тому же — о ужас! — целая толпа девочек. И все словно из «Журнала для девушек», но Миши никогда не думал, что такие бывают на самом деле и разгуливают вот так запросто.

С ним даже не поздоровались, и он тихо стоял в стороне, зато Бебуци поздоровался с каждой из них за руку. Среди них была одна светловолосая, краснощекая толстушка. Миши ее сразу же заметил: волосы у девочки рассыпались по плечам и блестели, словно настоящее золото. Она только взглянула на Миши своими серыми глазами, такими большими, что он совсем перепугался, покраснел, колени у него задрожали, и он не смог бы выговорить ни слова. Миши, правда, заметил, что у нее вокруг носа веснушки.

Он шепнул Орци, что ему пора уходить.

— Уже? — спросил Орци.

— Да.

— Я провожу тебя.

Они вышли из комнаты.

Тут Миши вспомнил, что не поцеловал руку матери Орци ни когда пришел, ни теперь, когда уходит; он остановился, собираясь вернуться, а то что она может подумать?

Мать Орци в этот момент как раз обнимала сероглазую, светловолосую девочку, и Миши так испугался, что тут же выскочил в прихожую.

— Куда ты так спешишь? — спросил Орци.

Миши не ответил и так дернул свое пальто, что порвал на нем вешалку.

— Девчонок испугался?

— Никого я не испугался!

— Я-то просто шучу с ними.

Миши нахмурился.

— У тебя есть кузины? — спросил Орци.

— Что-что?

— Да девочки в семье, двоюродные сестры.

— Нет.

— Так ты один у родителей?

— Нет, как же, нас пятеро.

— Ну а сестры-то есть?

— Нет… Сестер нет.

— Когда ты теперь придешь?

Миши взглянул на него и хотел сказать, чтобы Орци приходил сам, но испугался, что тот и вправду придет, а это не разрешалось. Только к старшему по комнате могли приходить друзья, остальным было запрещено приглашать знакомых. Еще пропадет что-нибудь, если будут ходить посторонние.

Миши пожал плечами и опустил глаза. «Никогда!» — подумал он.

— Не знаю, — сказал он громко и крепко пожал Орци руку.

— Пока.

— Пока.

В этот момент вошла мать Орци, неся в руках маленький сверток.

— Что, Орци, убегает наш маленький друг? — смеясь сказала она. — А вот это возьми с собой, но разверни только в коллегии.

И она сунула ему в руки легкий сверток.

— Надеюсь, ты идешь домой?

— Нет.

— А куда же?

— Читать.

— Куда?

— Я каждый день в течение часа читаю вслух одному слепому старому господину.

— Да?

— Да.

Красивая белокурая дама с удивлением посмотрела на мальчика.

— А как же… Деньги он платит… или… — спросила она нерешительно.

— Конечно платит!.. Десять крейцеров!

— В месяц?

— В час.

— Вот как? В час…

Она с каким-то испугом посмотрела на маленького мальчика.

Этого еще никто не знал, он и в классе не посмел никому сказать, так что приятель его тоже был поражен.

— Слышишь, Орци? — проговорила мама и засмеялась, но по щеке ее катилась слеза.

Теперь маленький гимназист понимал, что на этот раз над ним не смеялись, и, дойдя до театра, все еще не переставал радоваться, что так удивил их.

Он снова вспоминл, что так и не поцеловал руку матери Орци, не посмел. Тете Тёрёк и тете Вашархеи он всегда целовал руки, но такой благородной даме просто не отважился… Миши покраснел: что она теперь о нем подумает?

До пяти часов ему пришлось еще долго слоняться по улицам, зато многое удалось продумать. Но вдруг ему вспомнилась эта светловолосая сероглазая девочка, и он, как заяц, пустился бежать, сам не зная куда.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

которая является продолжением предыдущей, но в то же время в ней случается что-то еще, чего мы не ожидаем, — ведь жизнь такова, что в ней обычно все происходит не так, как мы предполагаем.


Чем дальше Миши уходил от дома Орци, тем сильнее росло в нем какое-то беспокойство. Когда он подошел к ратуше, лицо его так пылало, словно он сидел у огня. Он чувствовал себя униженным, маленьким, испытывал жгучий стыд. Что за глупость — не поцеловать руку… уйти… И еще эта светловолосая… Сейчас там все говорят о нем… Рассказывают ей, как он вошел и вместо того, чтобы поздороваться, стоял, прислонившись к косяку, и звал: «Орци… Орци…» Да еще сказал, что Орци поколотили…

Ущемленное самолюбие Миши защищал теперь тем, что свою обиду вымещал на приятеле: «Ну и хвастун!.. Подумаешь, его комната!.. У них есть Петёфи!..» Это ему особенно не нравилось: Орци так хвастал, что у них, мол, Петёфи, да еще полное собрание сочинений, будто у других нет…

Но это было только злорадство, от которого не проходила краска стыда, ведь сейчас они говорят о нем, и Орци высмеивает его перед девочкой. А рассмешить он умеет! Как смешно он подражает учителю пения, когда тот, размахивая рукой в белой перчатке, в такт приговаривает: «Пвошу вас, пвошу вас…»

Миши мчался сам не зная куда: над ним сейчас смеются, он удрал от девчонок, у него нет куницы или как ее там называл Орци…

Сейчас только четыре часа, к старому господину идти рано. Спокойно можно было остаться у Орци еще на три четверти часа — а Орци теперь все про него расскажет… А когда она взглянула на него, глаза у нее были такие серые… Но почему такие большие?

Он снова бросился бежать и всякий раз, когда вспоминал о девочке, мчался словно сумасшедший. И только когда у него окончательно перехватило дыхание, опомнился и начал размышлять спокойнее.

— Ты куда летишь? — окликнул его вдруг Ланг.

Миши страшно смутился и, пробежав еще несколько шагов, остановился: откуда здесь Ланг?

— К господину Дерешу, — выпалил он.

— К Дерешу?

— Да.

Они глядели друг другу в глаза: Ланг всегда так смотрел, будто хотел дать пощечину, но на этот раз и Миши ответил таким же взглядом.

Ланг внимательно его огядел — костюм, ботинки, шляпу, казалось, хотел спросить, зачем ему к Дерешу, но передумал. Он был скверным учеником, и разговоры о преподавателях не доставляли ему удовольствия.

Наконец Ланг кивнул — все, мол, в порядке, — и они разошлись.

И чего привязался к нему этот Ланг? Миши никогда с ним не разговаривал, даже словом не обмолвился, а вот как раз сегодня… Надо было спросить его, зачем он тогда избил Орци? Ну и драка была… Орци здорово досталось, и напрасно он говорит теперь матери, что это была куча мала, — так обманывать свою мать! А ей, бедной, откуда знать, как ее сын дрался с Лангом, и она ему верит, ведь мать легко обмануть…

Глаза Миши наполнились слезами, и он вынул платок. Он как раз проходил мимо собора. Быстро забежав в сад, он сел на чугунную скамью под плакучей ивой и горько разрыдался.

Плакал долго, слезы так и лились у него из глаз. Потом сел на скамейку спиной к коллегии, чтобы никто его не узнал, и так хорошо, так сладко выплакался, что размяк, словно масло. Его постигло столько бед, что давно надо было выплакаться, но негде здесь ни поплакать, ни просто побыть одному, вечно ты на глазах. Между тем часы били уже два раза, и Миши понял, что скоро без четверти пять…

Ему казалось, что время движется еле-еле, он вытер глаза мокрым платком и медленно побрел из сада.

Было холодно, и он замерз. Уже стемнело, зажгли газовые фонари, в которых, словно бабочки, метались тоненькие огоньки.

Пока Миши добрел до квартиры старого господина, он так промерз, что у него стучали зубы; читать он не мог, язык заплетался, и он снова расплакался.

— Что-нибудь случилось? — спросил господин Пошалаки.

— Ничего.

Старый господин не стал больше расспрашивать. Ничего так ничего…

Но читать Миши все-таки больше не смог, пришлось сказать:

— Сегодня я был в гостях… в семье своего одноклассника…

Старый господин молчал.

— И там… там…

— Обидели?

— Нет, не обидели, но я… Они такие большие господа…

— Господа?! Да кто же они такие?

— Они-то хорошие… добрые, а вот я… Это Орци, они живут около театра, господин Орци — председатель…

Старик долго молчал, затем осторожно спросил:

— А ваш отец?.. Кто он?

— Плотник.

— Та-ак…— Старик подумал немного и добавил: — Хорошая профессия…

Миши обрадовался. Хорошая профессия!

— А дом у вас есть?

— Маленький.

— А корова?

— Коровы нет.

— И свиньи нет?

— У нас поросенок.

Старый господин помолчал.

— Сколько у вас в семье детей? Ты один? — спросил он, вдруг перейдя на «ты».

Миши вспыхнул: он очень гордился тем, что господин Пошалаки относился к нему серьезно, как ко взрослому, и всегда обращался на «вы».

— Пятеро.

— Пятеро?.. А сколько девочек, мальчиков?

— Все мальчики.

— Вот это прекрасно!.. Так твой отец большой человек: с пятью сыновьями можно всю страну перевернуть.

Миши улыбнулся сквозь слезы: он словно слышал слова отца; но зачем все-таки он говорит ему «ты»?.. Как он смеет?.. Теперь всегда так будет? Тогда он больше сюда не придет…

— Раньше, когда мы жили в другой деревне, у нас был большой каменный дом, много коров, целое стадо, и один раз — я тогда был совсем маленьким — отец взял меня с собой на гумно и посадил верхом на бычка, а я сидел и приговаривал: «Но, но…» Тогда у нас даже была паровая молотилка, но она взорвалась, и мы переехали, а папа стал плотником…— Миши чувствовал, что сказать все это было необходимо. — Я самый старший из братьев, еще у меня есть дядя, мамин брат… Он преподает в Пожони… Ему мой отец помог выучиться.

Наступила тишина. Миши хотел рассказать еще, но постеснялся.

Наконец старый господин сказал:

— Ну, читайте дальше.

Мальчик улыбнулся, сердце его радостно забилось: господин Пошалаки опять перешел на «вы». «Понял теперь, — подумал Миши, — что я вовсе не тот, с кем можно на «ты»…» Миши уже знал: если хочешь, чтобы люди тебя уважали, никогда никому не говори, что твой отец плотник… Хорошо еще, что мать Орци не стала его расспрашивать, а то он и ей бы сказал… А ведь до сих пор он так гордился, что его отец плотник: в деревне они со всеми в хороших отношениях, даже с господами. Миши и в школу ходил одетым, как господский сынок, а его отец и с попом, и с учителем разговаривал на равных: «Ну что, ваше преподобие?..» Или: «Как дела, господин учитель?» Так он говорил со всеми… А то и исправнику скажет: «Ну что, ваше благородие, растут усы-то?..» Или: «Что это вы напялили мужицкие штаны, на скотный двор собрались, что ли?» Но то, что у них был каменный дом, — это неправда; однажды он слышал, как одноклассник Варга из Каллошемьени говорил, что у них каменный дом, и Миши это очень понравилось. Их дом тоже был совсем неплохой, но не каменный…

Ну, не беда: какая разница этому слепому старику, из глины у них дом или еще из чего? Каменный — вот и все.

Миши быстро читал газету, теперь уже легко и смело, и до шести часов ни разу не остановился, молотил как мельница строчку за строчкой.

Когда часы начали бить, старый господин сказал:

— Оставим что-нибудь и на завтра.

Но Миши, понимая, что сегодня по его вине прочитано меньше, чем обычно, сказал:

— Разрешите, я еще почитаю…

— Не стоит, а то в столовую опоздаете.

— Нет-нет, господин Пошалаки, у нас только в четверть седьмого звонят.

— Тогда поторопитесь, и так вы уже задержались на пять минут.

— Нет-нет, господин Пошалаки, всего-то только на полминуты.

Но старик не хотел больше слушать и беспокойно задвигался в кресле:

— Достаточно, а то приснится опять какая-нибудь глупость, как прошлой ночью.

— А что вам приснилось?

Добродушно улыбаясь, старик покачал головой и поудобнее уселся в кресле.

— Мне снилось, что меня поймала огромная кошка, а я, точно мышонок, был у нее во рту, и вот она переплыла реку и вдруг превратилась в большое облако. Потом я ел галушки с творогом, потом увидел Хортобадьскую степь, всю засеянную горохом, потом я превратился в большого вола, и мне пришлось оставить галушки и есть горох, а я его всю жизнь терпеть не могу, этот горох-то! Вот что за сон. И к утру не забыл, утром еще живот болел.

Мальчик весело смеялся.

— Я и служанке рассказал. — Старик тоже рассмеялся. — А она его разгадала, перевела в числа, говорит: «Кошка будет число 85, облако — 73, галушки — 39, вол — 45…» Ой, что-то пропустил… Да, воду — это 22… Фу-у, плохое число, плохо, когда вода снится, это к смерти кого-то из близких.

Мальчик смеялся уже беззвучно.

— Ну, а зачем вам эти числа?

— Да для лотереи.

Лотерея! Миши уже о ней слышал, у них в деревне крестьяне часто повторяют: «Везет, как в лотерее!»

— Послушайте, что я вам скажу, — произнес старик. — Давайте сыграем! В крайнем случае потеряем шесть крейцеров, ну и бог с ними. Там на столе лежит серебряная монета в шесть крейцеров. Запишите-ка эти номера, а завтра поставьте на них. И если мы выиграем, половина ваша. Станем и мы богачами! Как это вы сказали — большими господами? Большими господами!

И он так захохотал, что у него даже живот затрясся от смеха.

Миши понравилась эта идея, он взял карандаш и записал номера.

Старый господин снова продиктовал их, но опять забыл про воду.

— Ну, это число не выиграет, раз я его все время забываю, — сказал он.

— Эти шесть крейцеров взять, господин Пошалаки?

— Оставьте-ка лучше эти шесть крейцеров, я их приготовил на утро для кофе, вот вам целый форинт. Играть — так уж по крупной!

Он протянул Миши форинт, и мальчик его спрятал.

Пока Миши надевал пальто, старик молчал, затем дружелюбно сказал:

— Не такие уж они большие господа! Председатель! Для них кто родился не в Дебрецене, уже и не человек. Подумаешь, председатель комитета по спрямлению русла Тисы!

Миши опустил голову: напоминание о семье Орци заставило его снова испытать жгучий стыд.

Только подойдя к коллегии, он вспомнил про маленький сверток, который держал под мышкой.

Он быстро развернул его, прямо в темном коридоре, — там был кекс и пирожные… Не хватало только, чтобы он принес это в комнату!.. Он испуганно начал есть и быстро все съел тут же, у надгробной плиты профессора Хатвани, где никого не было. И тут позвонили к ужину. Миши не стал подниматься к себе в комнату, а по другой лестнице пошел прямо в столовую.

На ужин подали сосиски с горошком, и Миши засмеялся.

— Ты чего смеешься? — спросил его сидевший рядом Михай Шандор.

— Вся Хортобадьская степь была засеяна горохом.

— Вся?

— Да.

— Не так уж много, — пошутил Михай Шандор.

— А я завтра сыграю в лотерею, — отважно заявил Миши.

— Что-что? — уставился на него Михай Шандор.

— Вот форинт, я на него завтра сыграю в лотерею.

— Болтает всякую чепуху, — сказал Михай Шандор, обращаясь к соседям, потому что все и так уже завидовали Миши, что он зарабатывает деньги, в то время как это не удавалось даже старшим гимназистам.

Миши покраснел.

— Я должен сделать это завтра.

— Почему?

— Господин Пошалаки просил.

— Так бы сразу и сказал!

Все принялись за еду. Впервые горошек показался Миши пресным, зато сосиски, лежавшие сверху, пришлись по вкусу; хлеб был кислый и отдавал плесенью. Пришлось рассказать про лотерею, но Миши сделал это уже без всякого удовольствия.

— Почему это хлеб такой кислый? — добродушно спросил Миши у Михая Шандора.

— Затхлый!.. Всегда такой — пекут-то ведь из затхлой муки.

В этот вечер у Миши не было настроения заниматься. Он смотрел в учебник, но ему все время вспоминалась светловолосая девочка; стоило закрыть глаза, и она была тут как тут и смотрела на него своими большими серыми глазами.

От слез у него разболелась голова, и в тепле его так разморило, что глаза слипались.

Чтобы взбодриться, Миши вышел в коридор. Обычно, когда ему хотелось спрятаться от посторонних глаз, он уходил в одно укромное место, где за высокой перегородкой было пять дощатых кабин. Там всегда стоял неприятный резкий запах розовой карболки, которой были промазаны все углы. Но он мог настолько забыться, словно он и не в Дебрецене: в одиночестве Миши чувствовал себя лучше, чем в комнате… Он сидел там до тех пор, пока не начали стучать в дощатую дверь.

— Что случилось? — испуганно спросил Миши.

— Ты что, заснул там?

— Еще чего!

— А Нилаш-то заснул!

Миши действительно задремал и теперь был страшно напуган, что его будут дразнить. Он незаметно вернулся в комнату и сел за стол, где лежали раскрытые учебники и тетради, но ему так мучительно хотелось спать, что он готов был снова расплакаться.

Избавлением для него был девятичасовой звонок. Миши моментально сбросил с себя одежду, не заметив даже, что стянул жилет вместе с пиджаком, и нырнул под одеяло.

Голова кружилась, он словно падал куда-то, и его преследовал взгляд больших серых глаз, от которых он не мог, да и не хотел прятаться: приятно было смотреть в эти глаза. У него даже дрогнули пальцы — так хотелось дотронуться до белокурых волос девочки… Потом он уснул. Ему приснился странный сон, будто он играет вместе с сероглазой в их саду на берегу Тисы. Однажды еще в начальной школе ему снился похожий сон: ему приснилась девочка, которую звали Жужика. Он и тогда ни с кем не посмел поделиться своим сном.

Этот странный дурман не проходил несколько дней.

В понедельник Орци был к нему очень внимателен. Миши ждал, когда тот скажет, что и девочки и мама жалели, что он так рано ушел. Но Орци ничего не сказал. Миши хотелось спросить, кто были эти девочки, эти «куницы», но он и намекнуть не посмел. Что тот о нем подумает?..

На перемене Орци купил два рогалика, один ел сам, а второй протянул Миши:

— Это тебе.

Миши обиделся, что тот с полным ртом сует ему рогалик.

— Не нужно.

— Почему?

— Я не голоден.

Орци пожал плечами и сам съел рогалик.

Этим дело и кончилось.

— Ты был у Орци? — спросил Гимеши на уроке латыни. Миши вспыхнул и кивнул — да, мол, был.

Гимеши смотрел на него с любопытством: видно было, что он хочет узнать подробности, но Миши молчал. Только в конце урока он шепнул приятелю:

— Господин Дереш велел к ним пойти.

— Дереш? — переспросил Гимеши, удивленно уставившись на учителя.

— Да, — подтвердил Миши, снова покраснев.

Больше они об этом не говорили, но Миши чувствовал себя перед Гимеши в долгу, и во вторник, когда отменили послеобеденные занятия в связи с торжеством в честь одного из основателей коллегии, пожертвовавшего на содержание учеников десять тысяч форинтов, он спросил Гимеши:

— Можно мне прийти к вам сегодня?

— Конечно.

После обеда Миши отправился к своему другу, у которого не был уже давно. Он вежливо поцеловал руку бабушке Гимеши. Сидя перед громадным окном, Гимеши рисовал красками птиц. Миши тоже стал рисовать.

— У Орци можно делать фигурки, — сказал Миши.

— Фигурки?

— Из воска.

И Миши объяснил, как они это делали. Гимеши захотелось такую же игру. Он сказал, что напишет матери, чтобы она ему прислала.

Миши еще никогда не слышал о матери Гимеши. Они с бабушкой жили всегда так, словно у них на всем свете никого не было. Для Миши было большой неожиданностью, что Гимеши так спокойно и просто упомянул о матери.

Но расспрашивать дальше он не посмел, только подумал, насколько Гимеши лучше других, а он, Миши, его верный друг! Как он его любит! Гимеши и ростом поменьше, и слабее его, и уроки он учит не так прилежно, и по успеваемости стоит после Миши, да и мать у него, верно, не какая-нибудь белокурая фея, а серьезная темноволосая женщина… Словом, Миши готов был поцеловать Гимеши, как своего брата, и сказать ему: «Мы — друзья!»

— Хорошо было у Орци? — спросил Гимеши, разводя новую краску в баночке из-под туши.

— Знаешь… он такой хвастун… Не хвастун, но все же…— Миши не знал, что сказать, и только скривил рот.

У Гимеши была нежная тонкая кожа, раскосые глаза, маленькие, черные, почти без ресниц и бровей, и небольшой красивый рот, а сам он, хрупкий, как девочка, все же был мужественным и смелым. Конечно, он не такой красивый, как Орци, потому что тот крупнее, но не толстый, немного курносый, белокурый; он носит бархатный костюм, волосы его отливают золотом, и похож он на изящный, душистый, чуть распустившийся цветок.

По сравнению с Орци они с Гимеши были маленькими и худосочными, особенно Миши. Он знал, что очень худ, кожа у него желтая, брови черные, голос грубый и рот большой, с крупными зубами. Миши даже смеяться не смел, так как зубы у него были желтоватые; у Гимеши зубы были тонкие и длинные, а Орци — словно жемчуг. Говорили, что он каждый день их чистит, но Миши не мог себе представить, как можно чистить зубы. С водой и мылом? Да ведь это же отвратительно.

— Орци возомнил о себе…— сказал Миши.

— Что?

Ему хотелось сказать об Орци что-нибудь плохое, потому что тот за свое сочинение получил альбом. Но зачем говорить о нем плохо? Ведь Орци всегда хорошо к нему относился, более того, Миши чувствовал, что Орци понимает, что незаслуженно считается первым учеником, и поэтому такой предупредительный. Миши не понимал, почему он настроен против Орци. Просто ему хотелось быть лучше во всем: чтобы и костюм, и комната, и книги — все было лучше и чтобы у него тоже были «куницы» — сероглазые и белокурые сестры…

— У Орци было много противных девчонок, — вдруг сказал Миши, боясь, что Гимеши угадает правду.

— Да что ты? — удивился Гимеши, и кисточка замерла в его руке. — Девчонки? Такие же, как мы, нашего возраста?

— Да.

— Много?

— Много-много.

— Сколько? Тридцать?

Оба громко расхохотались.

— Нет, пожалуй, не тридцать, но все равно много.

— Вот это да! — воскликнул Гимеши.

— Но я ушел.

— Ушел?

— Да.

— Когда пришли девчонки?

— Да.

— Ну и дурень!

Миши рассмеялся:

— А ты б не ушел?

— Еще чего, сбесился я, что ли?

Гимеши всегда находил, что ответить.

— А что бы ты сделал?

Гимеши снова оторвался от рисования и, глядя Миши прямо в глаза, засмеялся. Кто знает, о чем он думал, когда смеялся.

— Я наподдал бы им хорошенько!

— Головой?

— Да головой!

Миши захохотал.

Гимеши выскочил из-за стола и, обежав комнату, как делал это в классе, низко опустил голову и с разбегу боднул Миши головой.

Миши, смеясь, повалился на пол.

Гимеши наклонился над ним и стал его тормошить.

— Ах так, ты еще смеешься?.. — приговаривал Гимеши и мял его, как тесто.

Миши громко хохотал и не сопротивлялся, так как совершенно ослаб от смеха.

И тут вошла бабушка.

— Что здесь происходит? Чем это вы занимаетесь?

Гимеши оставил Миши и побежал снова рисовать.

Нилаш смущенно поднялся с пола.

— Не люблю я такие игры! — строго сказала бабушка. — Мой внук никогда так не играет!

Гимеши опустил голову. Нилаш побледнел и медленно залился краской — похоже, что бабушка считает, будто это Миши плохо влияет на ее внука.

Бабушка была сердита и стала раздраженно прибирать комнату.

— И больше чтобы я этого не видела!.. — сказала она. — Понятно?

Гимеши уткнулся в чашечку с краской, щеки его слегка покраснели.

Нилаш сидел совершенно пунцовый и дрожал от обиды.

— Приличные мальчики так не поступают, — еще более строгим тоном произнесла бабушка, — благовоспитанные мальчики в гостях себя так не ведут.

Гимеши удивленно взглянул на бабушку и решительно заявил:

— Да ведь я его толкнул.

— Тем хуже! Стыдись! Сколько раз тебе объяснять! Ты ведь уже не маленький, и пора бы знать, к чему обязывает твое происхождение. Баловство к хорошему не приведет. Или ты хочешь стать таким же висельником, как этот самый?.. Подумать только!..

И с этими словами старушка, лицо которой было невообразимо морщинистым и желтым от старости, а большой нос весь усеян черными точками, удалилась из комнаты.

Некоторое время мальчики молчали. Миши был очень обижен. В конце концов он этого не заслужил… Из-за какого-то пустяка… Гимеши раздраженно буркнул, рисуя попугая:

— От старости уже мозги высохли, нечего ее слушать!

Это еще больше испугало Миши. У него тоже была бабушка, но он никогда бы себе не позволил так о ней говорить… Что бы его дорогая бабушка ни сказала, пусть даже она была неправа, для него это было свято и он все равно не посмел бы ей прекословить.

— Замолчи, — произнес он укоризненно.

— Ну нет, я и ей скажу! — Гимеши разозлился и покраснел, как паприка; глаза его горели. Говорил он отрывисто и резко, задыхаясь от гнева: — Я уже не сопливый первоклассник, которого она может ругать без причины, теперь-то я знаю, откуда ветер дует!..

Нилаш почувствовал, что речь идет о какой-то семейной тайне, и испугался, как бы Гимеши в запальчивости не открыл ее, поэтому он с отчаянной решимостью постарался отвлечь его внимание.

— Смотри-ка, билет.

Гимеши непонимающим взглядом уставился на протянутый ему маленький листок.

— Что это? — сердито буркнул он.

— Лотерея.

Гимеши вытаращил глаза.

— Что-о? — Он даже рот открыл от удивления.

— Номера лотереи…

Гимеши вдруг рассмеялся; запрокинув голову, он схватился за живот и долго судорожно хохотал.

— Значит, в лотерею играешь?

— Да.

— Ну, дружище, насмешил; сроду я так не смеялся… Ты играешь в лотерею?

Тут на Миши напал такой смех, что он закашлялся и чуть было не задохнулся; ему вдруг показалось очень странным, что он играет в лотерею.

— И выиграешь?

— Не знаю.

— А что ты купишь, если выиграешь десять форинтов?

— Что?.. Ну… куплю ножик.

— Ножик?.. Какой ножик?

— С перламутровой ручкой… В форме рыбки…— И Миши подумал о ноже Бесермени, покоящемся за мусорным ящиком.

— Вот если бы у меня было десять форинтов!..

— Что б ты купил?

— Пять послал бы матери.

Маленький Нилаш густо покраснел: он ведь и не подумал о своей матери.

— А остальные пять истратил бы в кондитерской.

Нилаш слова не мог вымолвить: уж этого бы он не сделал! Кондитерская! И совсем это ни к чему. Когда в тот раз он вышел от Орци, то опомнился как раз у кондитерской, но у него и в мыслях не было купить хоть одно пирожное. Что в них хорошего? Театр — вот это да!

— Если я выиграю, то только половина моя, потому что половину выигрыша надо будет отдать господину Пошалаки, — сказал Миши.

— Этой старой развалине?

— И вовсе он не развалина, — обиделся Миши.

— Ну хорошо, я всегда стариков так называю, раз старый — значит, развалина. — И Гимеши громко рассмеялся; он все еще не мог привыкнуть к мысли, что кто-то тратит деньги на лотерею. — Это он дал деньги?

— Да.

— Шесть крейцеров?

— Нет.

— Двенадцать?

— Нет.

— Больше?

— Форинт!

— Целый форинт! — Гимеши был поражен. — Это уже и для выигрыша неплохо! — И снова засмеялся. У меня в жизни еще не было форинта, который я мог бы истратить. Бабушка и двух крейцеров мне не даст, чтобы я потратил, как мне вздумается.

— У меня есть двадцать шесть крейцеров.

— Двадцать шесть?

— Вернее, двадцать один; я заплатил за извещение и за письмо.

— Будь у меня двадцать монет, я бы купил шесть пирожных с кремом — одно тебе, одно Орци, одно Танненбауму, одно бабушке, а два съел бы сам.

Они долго смеялись.

— Орци получил приз — Венгерский исторический альбом.

— Приз?

— Да, за то, что он написал про каникулы — «Летние радости». И его сочинение напечатали у дяди Форго в «Маленьком журнале».

— Напечатали?

— Да.

— То, что написал Орци?

— Да.

Гимеши беззвучно рассмеялся.

— Брат исправил.

— Это тот, длинный?

— Да… Он написал сочинение… Орци написал, а брат вписал кое-что да ошибки исправил…

Гимеши подозрительно посмотрел на Миши.

— Да, умеешь ты…— сказал он.

— Что? — Миши покраснел. Он чувствовал, что плохо сделал: не надо было этого рассказывать.

— Здорово же ты умеешь сплетничать.

Нилаш молчал.

— Хотел бы я знать, — произнес Гимеши, мотнув головой, — что ты про нас скажешь, когда уйдешь отсюда.

Миши покраснел как рак, у него даже закружилась голова.

Он сел на стул и с отчаянием посмотрел на Гимеши.

Тот заметил на лице внезапно замолчавшего Миши выражение ужаса.

— Мне-то все равно, говори, что хочешь, — сказал Гимеши и пожал плечами.

Нилаш был готов закричать: «Нет! Ведь я тебя люблю и не могу сказать про тебя плохо — пусть меня хоть на части разрежут!»

— Вот как ты обо мне думаешь? — только и сказал он.

Наступила мучительная тишина.

Миши неподвижно сидел у стола, Гимеши смущенно рисовал.

— Так откуда ты это знаешь? — буркнул он себе под нос.

Нилаш посмотрел в окно, из которого хорошо просматривалась вся улица.

Миши хотелось крикнуть, что он это придумал, просто так сказал, но не смог соврать.

— Сам выдумал?

Миши отрицательно покачал головой.

— Да говори же ты, не зли меня! Не выводи из терпения, а то опять заработаешь головой в живот.

Нилаш уронил голову на стол и разрыдался.

— Я и так уже за все наказан.

Гимеши ерзал на стуле, нервно крутил кисточку, сунул ее в рот и перемазал губы кармином.

— Какой же ты глупый! — сказал Гимеши, и глаза его заблестели.

— Разве я когда-нибудь говорил о тебе плохо? А ты мог бы сказать обо мне?

— Но об Орци-то сказал.

— Я должен был к ним пойти, потому что господин Дереш велел, он и родителям Орци сказал, что я приду, и они хотели меня видеть, чтобы только посмеяться надо мной, и сунули мне в карман кекс, как какому-то малышу. И… я ушел от них и никогда больше туда не пойду.

Гимеши смотрел на него так же удивленно, как недавно смотрел на бабушку, затем снова принялся рисовать.

— Ну и реви себе, реви, я не против, — сказал он.

С этими словами он положил кисточку, и, весь перемазанный краской, налил из кувшина стакан воды, и протянул Нилашу.

— На вот, пей.

Нилаш был поражен: такой доброты он не ожидал.

— Глаза-то промой. Войдет бабушка и опять накинется.

Миши смочил пальцы в воде и протер глаза.

Тут он взглянул на друга и засмеялся: лицо его от губ до самого подбородка было вымазано краской.

— Сам лучше умойся, — сказал он.

— Зачем?

— Посмотри на себя.

Гимеши подошел к зеркалу и посмотрел.

— Ой, какой я хорошенький!

Он вернулся к столу и подрисовал себе зеленые усы.

— А теперь как? Лучше?

Гимеши начал паясничать, и они долго смеялись.

Скоро Миши опомнился: уже темнеет, и ему пора идти к старому господину.

На следующий день, когда на уроке венгерского языка раздали тетради с сочинениями и Орци получил четверку, Нилаш и Гимеши со смехом переглянулись.

Орци был обижен и отбросил тетрадь, словно к нему это не имело никакого отношения.

В последнее время уже частенько поговаривали об успеваемости. Миши, собственно говоря, не очень этим интересовался, но во втором «А» результаты обычно объявляли раньше, и он узнал, что Бесермени получил «предупреждение» сразу по двум предметам.

Миши не жалел его, даже немного злорадствовал — так ему и надо! Было странно, но Миши совершенно не вспоминал о многочисленных мелких неприятностях, которые причинил ему Бесермени, но, как только он видел его, сразу вспоминал о ноже за мусорным ящиком и уже не мог ни разговаривать с ним, ни дружить, ни простить его. Хотя с тех пор, как Миши стал зарабатывать, а Бесермени так и не получил ни посылки, ни денег, он все настойчивее ходил за Миши и с удовольствием бы принял угощение в лавке со сладостями, даже несмотря на то, что Нилаш был из класса «Б», а ведь тот, кто учился в «А», и тридцать лет спустя говорил: «И как только можно было учиться в «Б»?

В тот же день после обеда объявили «предупреждения» и в классе Миши. Дебреценцам их выдали на руки в письменном виде и велели отнести на подпись родителям, остальным только прочитали вслух и отправили по почте.

У Миши некоторое время было тревожно на душе. Раньше он не думал, что тоже подвергается опасности и надо быть внимательнее, чтобы не получить «предупреждение». Но когда он услышал имена неуспевающих учеников, которые в прошлом году были на хорошем счету, ему почему-то стало не по себе, и он вспомнил, что у него есть пробелы, — в основе supinum, например, он до сих пор не разобрался.

Слава богу, его фамилию не назвали…

Однако дня через три-четыре на уроке латыни Миши ощутил какое-то смутное беспокойство.

Обычно преподаватель Дереш, проходя мимо Орци, каждый раз ласково гладил его по голове, но сейчас он то и дело поглядывал на Миши.

Миши всегда обижало, что преподаватель выделяет Орци, но, с тех пор как сам убедился, что господин Дереш бывает у Орци в доме, его уже перестала удивлять сдержанность преподавателя. Что-то обидное было в том, что учитель старается говорить с Орци тем же тоном, что и с другими учениками. Дома-то ведь он называет его Бебуци, тогда зачем здесь, в классе, обращается к нему по фамилии?

Он считал, что не должно быть между людьми двойственных отношений: раз к кому-то хорошо относишься, так с ним всегда и держись. Если бы, к примеру, его дядя Геза преподавал здесь, в Дебрецене, разве он называл бы Миши по фамилии?

Миши хотел, чтобы преподаватель Дереш держался с Орци по-дружески, а не как с остальными, но тогда и с ним, с Миши тоже, потому что и он уже был у Орци… И с Гимеши, который для Миши словно брат, и с Шантой, лучшим учеником в классе. На Танненбауме Миши остановился — это другое дело; у них в деревне еврей не мог быть наравне со всеми, но здесь, в коллегии, все иначе, и к тому же Танненбаум умнее их всех.

Над этим Миши и размышлял, когда в конце урока к нему вдруг обратился преподаватель:

— Нилаш!

Миши вскочил в полном смятении, ведь он совершенно не следил за уроком и понятия не имел, о чем сейчас говорилось в классе.

— После урока зайди в учительскую.

Поскольку преподаватель больше ничего не сказал, Миши, немного подождав, сел на место. В классе шептались, поглядывая на него, и, пожалуй, он только сейчас впервые обратил внимание на своих одноклассников. До этого его интересовали только Гимеши и Орци да, может, еще двое-трое; ему всегда казалось, что в классе их всего пятеро. Парта его находилась у самой двери, и, войдя в класс, он сразу же за нее садился, на остальных учеников обращая внимание не больше, чем на траву да кусты на лугу.

Когда раздался звонок, он без пальто и шляпы помчался вслед за преподавателем, но ему довольно долго пришлось ждать у двери учительской.

Он все время думал о «предупреждениях», сердце его так сжималось, что он едва не терял сознание: может уже и отцу сообщили… О господи!.. Теперь его пересадят с первой парты… возможно, даже на последнюю. И он уже не будет сидеть рядом с Орци и с Гимеши больше не сможет дружить… Ведь к Орци его пригласили вовсе не потому, что он хороший мальчик, а из-за его хороших отметок, да и бабушка Гимеши никогда бы не позволила своему внуку дружить с плохим учеником…

В этом он чувствовал ужасающую несправедливость, перед ним открылась самая жестокая сторона жизни: он увидел самого себя как бы отделенным от своего места на первой парте. Все, что он имел до сих пор, принадлежало не ему, а месту, которое он занимал в классе. И совершенно все равно, кто именно его занимает. Тот, у кого хороший табель, может бесплатно учиться, жить и питаться в коллегии, пользуется особым расположением старшего по комнате, вниманием учителей, уважением Надя и имеет возможность заработать. От одной мысли, что он может потерять это место, сердце Миши переполнилось отчаянием.

Он стоял у дверей учительской, и голова у него кружилась. Он был бледен, сердце неистово колотилось. Когда дверь в учительскую открывалась, он каждый раз видел преподавателя Дереша, как тот в своем элегантном светлом костюме расхаживает с сигарой во рту или разговаривает, наклонившись к собеседнику, но к нему не выходит. Да и на что может рассчитывать отстающий ученик, которому угрожает «предупреждение»?

Мимо него прошел преподаватель Батори в коричневом пиджаке, плотно облегающем фигуру.

— Кого ты ждешь? — спросил он Миши.

Услышав суровый голос учителя, Миши испуганно поднял голову, губы его беззвучно шевелились.

— Господина Дереша, — пролепетал он наконец.

Ничего больше не спросив, Батори вошел в учительскую.

Миши уже был близок к обмороку, когда решительный тон учителя привел его в чувство, и теперь он вспомнил об отце, который наверняка бы не испугался и большей опасности. Ну и пусть «предупреждение»! В нем вдруг пробудилось упрямство: раз он последний ученик, так пусть уже будет самым последним! Ему все равно, какую бы отметку ему ни поставили, он будет знать ровно столько, сколько знает теперь, а если его лишат возможности бесплатно учиться в коллегии, он поедет домой и будет копать землю…

Миши горько вздохнул: он вспомнил, как в прошлом году потерял сознание, когда работал в поле. Правда, это был не настоящий обморок — у него просто закружилась голова, кровь отхлынула от лица, и все тело покрылось испариной, но он был даже немного этому рад: по крайней мере, все увидели, что это не нарочно и что его необходимо послать в Дебрецен, в коллегию, потому что дома от него все равно не будет никакой пользы.

Преподаватель Дереш вышел из учительской, держа в пальцах сигару. Он остановился возле Миши и, чуть наклонившись к нему, приветливо сказал:

— Послушай, Нилаш…

Он взял сигарету в рот и затянулся. От его костюма и сигары исходил приятный аромат. Нилаш поднял на преподавателя глаза и старался слушать и смотреть с такой преданностью, на какую был только способен.

— Скажи-ка, согласился бы ты позаниматься с одним мальчиком?

Миши не мог ответить, все закружилось у него перед глазами, ему показалось, что он сейчас взлетит. Все его опасения рассеялись, словно туман, он стоял как вкопанный и молчал.

— Каждую среду и субботу надо будет заниматься латынью и арифметикой с этим бездельником Дороги.

— Хорошо.

— Ко мне приходила его старшая сестра: бедняги, такая хорошая семья, известная фамилия, а этот лягушонок не хочет заниматься, все время отвлекается…

— Да, хорошо.

Дереш оглянулся на дверь кабинета директора: оттуда кто-то вышел.

— Так, значит, все в порядке. Договорись с ним и иди после уроков.

— Хорошо.

— Да… платить тебе будут два форинта в месяц.

С этими словами он повернулся и пошел в учительскую.

Маленький гимназист кинулся прочь от этого страшного места, где ему пришлось пережить столько тревог. Ноги у него дрожали. Даже заняв свое место за партой, он все еще не мог прийти в себя.

В классе ждали его с нетерпением.

— Ну, что там? — спросил Гимеши.

— Господин Дереш сказал, что я должен заниматься с Дороги.

Со второй парты к ним наклонился Барта, а затем подошел Танненбаум.

— Будешь давать уроки?

— Да, господин Дереш велел.

— А сколько будут платить? — спросил Танненбаум.

— Два форинта.

— Два форинта?

— Да.

— Ну, дружище, — сказал Гимеши, — теперь ты разбогатеешь, будешь зарабатывать пять форинтов в месяц!

Танненбаум серьезно сказал:

— Два форинта в месяц — это мало.

— Каждый день? — спросил Янош Варга.

— Только два раза в неделю: в среду и в субботу.

— Тогда ничего, — сказал Варга.

Миши посмотрел на Варгу — это был тот самый чистенький мальчик из Каллошемьени, который говорил, что у них каменный дом. Он всегда что-нибудь выменивал: пуговицу на стеклянный шарик, шоколад на перо.

Танненбаум взглянул на Варгу и сказал:

— Все равно мало. Пусть даже и два раза в неделю, но главное, что он его подготовит, а что такое теперь два форинта? Ведь одна краска стоит пять крейцеров!

— Это вполне приличная плата, — возразил Варга, — я знаю одного пятиклассника — он тоже за два часа в неделю получает два форинта, а ведь он в пятом классе.

— Да, но Нилаш-то будет заниматься не два часа, а два вечера.

— Все равно он больше двух часов не сможет заниматься, — горячился Варга, — в пять он должен читать газеты, и даже если он пойдет сразу же после обеда, то только в два часа будет у Дороги, там пробудет до четырех, не больше, потому что в четыре ему уже надо уходить.

— И даже тогда получается четыре часа, — сказал Танненбаум.

— Верно! — сказал Имре Барта, самый сильный мальчик в классе. — Танненбаум прав! — И он сжал кулаки.

Тут в разговор вмешались еще человека три. А Орци, уже надев пальто, так как следующим был урок пения, который он не посещал, потому что был католик, весело произнес:

— Что касается меня, думаю, заработай я самостоятельно два форинта, то в награду от отца получил бы лошадку в сто форинтов. — И, громко рассмеявшись, он вышел.

Смех Орци был громким, но таким добродушным, что никто на него не обиделся: он ведь не виноват, что его отец так богат.

Только Миши устало слушал и молчал, разобраться во всем этом он был не в состоянии. Он не знал, много это или мало, хватит ли у него времени или нет, справится ли он. Миши только чувствовал, что ужасно устал сегодня и самое лучшее сейчас — лечь в постель, чтобы не уснуть на уроке.

Вошел господин Чокняи, преподаватель пения, и мальчики разбежались по своим местам.

Когда все сели, Миши обернулся, стараясь увидеть Шандора Дороги, — до этого он о нем и не вспомнил. Казалось, он его немного знает, — тот сидит чуть ли не за последней партой, но отыскать его Миши никак не мог.

— Скажи, который там Дороги?

— Этот недоумок? — спросил Гимеши.

Когда преподаватель отвернулся, Гимеши приподнялся и стал искать глазами Дороги.

— Вон тот недоумок, у окна, на последней парте.

Теперь и Миши узнал Дороги. Однажды тот очень странно отвечал на уроке географии. Преподаватель просил его ответить хотя бы на один вопрос: где находится Константинополь? И он ответил, что в Африке.

Но теперь сидящий у окна мальчик показался Миши милым и серьезным.

— И вовсе он не недоумок.

— Недоумок, — тихо, но твердо сказал Гимеши, — по мне, все они — недоумки, кто там сидит.

Преподаватель пения закончил опрос и стал объяснять новый урок. Странный был этот господин Чокняи, самый странный из всех преподавателей. На уроке он держал себя так, словно был в гостях. Он был очень вежлив и то и дело повторял: «Прошу вас, прошу вас», но картавил, и получалось: «Пвошу вас…»

Это был единственный предмет, который Миши совершенно не понимал. Он никак не мог запомнить ноты. Только в одном он не сомневался: кроме него, никто не мог так красиво нарисовать скрипичный ключ; еще он мог пропеть, как песню, два-три упражнения: ми, фа, ми, ре — фа, ми, ре, до — ре, ре, соль, фа — там, фа, ми, ре, до… Это «там» очень ему нравилось, хотя он и не знал, что оно означает.

— Пвошу тишины, пвошу тишины!.. — затараторил рыжеватый толстячок Чокняи, и мальчики прекратили спор.

Учитель принялся объяснять то ли гаммы, то ли что-то еще, чего все равно никто понять не мог, да и не стыдился, что не понимает. Орци, конечно, всегда посмеивался над этими занятиями, он ведь даже на фортепьяно умел играть. И для него нотная грамота была сущим пустяком.

Когда пели псалмы, это еще куда ни шло. Миши знал их много, гораздо больше, чем другие ученики, потому что дома, в деревенской школе, они все время пели псалмы.

Миши знал, что у него нет слуха, и для матери это было большим огорчением, потому что сама она прекрасно пела, а отец был лучшим певцом в деревне, и где бы он ни был, каждое воскресенье ходил в церковь и пел — так, что просто дух захватывало.

Миши научился немного петь на старой мельнице дяди Дрофти, где они мололи свою пшеницу. Это была большая, крытая соломой мельница с конным приводом. Лошадь брали напрокат. Миши сидел на огромном колесе и кнутиком подгонял лошадь. Как-то после обеда он остался на мельнице один. Под монотонный шум жерновов Миши стал напевать, и вдруг сама собой появилась мелодия. Он сидел, задумавшись, на длинной спице колеса, довольный тем, что лошадь так послушно ходит по кругу. Вверху чирикали воробьи, а он напевал:

По чистой спокойной воде Балатона
Плывет на лодке рыбак молодой.
Он с милой навек расстался
И в лодке своей остался
Один на один со своей бедой[4]

Мелодия пришла совершенно неожиданно, и это его так обрадовало, что он напевал ее до позднего вечера, пока не остановили мельницу и не выпрягли лошадь.

В то лето отец строил во дворе новый сарай. Однажды прекрасным летним вечером, когда стропила были уже установлены и обшиты досками, Миши забрался на самый верх и запел:

Трехцветный флаг наш величавый —
Цвета, овеянные славой.
— Ты венгр! — говорят они. —
Коль венгр ты, свободным стань!
Ты венгр! — говорят они. —
Коль венгр ты, свободным стань!

Мать сначала прислушивалась, а затем вышла из дома и взглянула наверх.

— Да ведь этот ребенок умеет петь! — воскликнула она, всплеснув руками, позвала его вниз и расцеловала.

Однако петь хорошо он так и не научился, особенно трудно было усвоить половинные, восьмые и шестнадцатые доли. Преподаватель, к величайшей гордости Миши, включил его в состав хора: у него оказался альт и он единственный в классе мог брать низкие ноты. В хоре было шестьдесят мальчиков, и в таком множестве голосов Миши все-таки удавалось кое-как подпевать. Бедняга Чокняи очень хорошо относился к Миши — ведь у него был такой хороший табель! Пятерку он ему поставил, но больше при всем желании сделать не смог: слух он Миши так и не развил.

Только в конце урока Миши пришло в голову, что к Дороги он сегодня пойти не сможет: сейчас будет обед, затем снова уроки. В пять надо идти читать газеты, потом ужин, а после ужина не разрешается выходить из коллегии…

В двенадцать часов, увидев, что Дороги сейчас уйдет, Миши окликнул его:

— Дороги!

— Дороги! Дороги! — подхватил Варга.

Состоялся школьный совет, и несколько мальчиков, стоя уже в пальто, с учебниками под мышкой, вместе решили, что Миши пойдет к Дороги только в среду после обеда.

Маленький Дороги стоял весь красный от смущения и не смел заговорить с Миши.

Да и Миши был смущен не меньше, чувствовал он себя очень непривычно и не мог себе представить, как это он будет кого-то учить.

Правда, в начальной школе он обычно проверял, как ученики выполняют домашние задания. Один раз ему даже здорово досталось от господина учителя: человек весьма вспыльчивый, он схватил палку, на которой носили кадку с водой, и ударил Миши по голове за то, что Карой Дрофти, подопечный Миши, не ответил урок. Голова у Миши так распухла, что стала величиной с арбуз. Мать страшно всполошилась и тут же послала за доктором, который в это время случайно находился в деревне.

За врачом отправился братишка Миши, тоже уже школьник. В сельское управление надо было идти мимо школы, возле которой как раз стоял учитель. Видимо о чем-то догадавшись, он окликнул мальчика и спросил, куда тот идет, а братишка так прямо и сказал, что идет за доктором, потому что голова у Миши распухла и стала как арбуз.

— Гм!.. Ну и умна же у вас мать! — сердито сказал учитель.

Он не пустил ребенка дальше, взял его за руку и пошел с ним навестить больного.

Миши и сейчас еще помнил, как он испугался, когда рядом с братом увидел учителя. Он не боялся, что ему снова влетит, но беспокоился, как бы учитель не подумал, что на него хотели пожаловаться…

Учитель посидел у них, поговорил с родителями, и за врачом уже не стали посылать. С тех пор они очень подружились, потому что, когда познакомились поближе, выяснилось, что мать Миши хотя и жена плотника, но дочь священника. Учитель тоже рассказал, что должен был стать попом, да женился по любви и поэтому только стал учителем…

Вспоминая об этом, Миши с некоторой опаской думал: не наградят ли его теперь такой же палкой за то, что он будет кого-то учить.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

в которой маленький гимназист оказывается участником таких событий, которые совсем не относятся к учебному процессу, соглашается, например, передать любовное письмо, что, разумеется, не предусмотрено программой, «одобренной государством»


Семья Дороги жила в большом крестьянском доме, где она занимала переднюю половину. Хозяева жили в другой половине.

Снаружи дом был побелен, а внутри стены расписаны красками, что придавало комнатам более городской вид. Дороги занимали две комнаты: в одной из них было три окна, два из которых выходили на улицу и одно — во двор, а оба окна другой комнаты глядели в сад.

Мальчики занимались во внутренней комнате, с окнами на улицу, за большим овальным столом. К концу занятий приходилось зажигать лампу: близился декабрь, темнело рано.

В этой квартире было полно народу, в основном высокие крупные женщины, и Миши недели две не мог отличить одну от другой. Из трех взрослых девушек ему особенно не нравилась младшая: она непрерывно смеялась, и за это он просто терпеть ее не мог.

Дороги, которого дома все называли Шаника, не знал ни правил правописания, ни таблицы умножения, а по-латыни и читать не умел. Придешь тут в отчаяние — как такого учить?

Разумнее всего было сказать об этом родителям или господину преподавателю, но Миши это не приходило в голову. Он считал, что, раз уж его приставили к Шанике, он должен не кляузничать на него, а учить тому, чего тот не знает. Верно, конечно, но как это сделать?

Когда Шаника чего-нибудь не понимал, Миши всегда возвращался к предыдущему материалу, считая, что раз он не умеет спрягать глагол в сослагательном наклонении, то сначала надо попробовать в изъявительном, если не знает futurum — будущего времени, то прежде надо разобраться в praesens — настоящем времени.

Но оказалось, что Шаника даже не знает, чем отличается praesens от perfektum — настоящее время от прошедшего. Тогда Миши принялся объяснять ему разницу и значение трех основных форм глаголов. Тут, правда, Миши заметил, что его ученик не только не знает plusquamperfektum[5], не разбирается не только в спряжении глаголов, но и в склонении существительных и даже не понимает, как их классифицируют. Пришлось возвращаться к прошлогоднему материалу и в конце концов к самому первому уроку, потому что Шаника не мог перевести даже alauda volat… rana coaxat…[6] А это было в самом начале учебника Бекеши.

Поскольку все-таки приходилось готовиться еще и к текущему уроку, репетиторство Миши наталкивалось на огромные трудности. Да и как можно учить новый материал, когда надо повторять старый, да еще за весь прошлый год?

Занятия эти были сплошной мукой, у Миши даже уставал язык от множества вопросов, которые он задавал своему ученику. Но Миши был прирожденным преподавателем: он предпочитал задать хоть двадцать вопросов, а не давать готового решения и таким образом заставить ученика при помощи внутренних логических связей самостоятельно найти правильный ответ.

На это, однако, у них не хватало ни сил, ни времени.

— Чем вы занимались, когда мы проходили этот материал? — раздраженно спрашивал Миши.

Но Шаника и тут не находил что ответить, и Миши обрушивал на него новую серию наводящих вопросов: любопытно было узнать, как удалось Шанике ничего не запомнить даже из тех уроков, которые преподаватель объяснял особенно тщательно.

— Скажите мне все-таки, что вы делали на том уроке?

Шаника надолго задумывался, потом отвечал:

— Как раз тогда я запрягал четверку.

— Что?

— Четверку.

— Какую четверку?

— О! Это очень интересно: надо поймать четырех мух, связать их ниткой, и они будут пахать… Это просто замечательно.

Маленький воспитатель слушал разинув рот.

— Пахать?

— Ну да! Нужно их заставить проползти через чернильную кляксу — и тогда они оставят длинную борозду.

Миши рассмеялся. Это ободрило плутишку, и он продолжал:

— А знаете, что лучше всего на уроке арифметики? Взять паука — их можно много наловить на заднем дворе в уборной, — оторвать ему лапки и считать, сколько раз дернется каждая лапка.

— Ну, а на географии?

— На географии? — лукаво переспросил Шаника. — На географии некогда. Там нужно внимательно следить.

— За чем же?

— За тем, когда можно посмеяться над старым Назо.

Миши улыбнулся, но тут же сделал строгое лицо и снова принялся вбивать знания в голову своего подопечного.

Все-таки этот Шаника был совсем неплохой мальчик — чистенький такой, маленький. На уроке гимнастики, правда, он стоял впереди Миши человек на десять, но совсем не казался выше: держался он скромно, весь как-то сжимался, стараясь быть совершенно незаметным; благодаря этому он проскользнул из первого класса гимназии во второй. Более того, у него даже не по всем предметам были «предупреждения».

Недели через две к ним на занятия стала приходить средняя сестра Шаники. Маленький репетитор был сначала смущен, его сковывало, что кто-то посторонний слушает объяснения и, казалось, будто его контролируют. Но девушка ни во что не вмешивалась, а занималась рукоделием.

— В этой комнате светлее, — объяснила она.

Пришлось терпеть, но Миши все-таки стал говорить тише.

Однажды, как раз в последний день ноября, девушка все же заговорила:

— В жизни не видела ребенка глупее Шаники.

Миши взглянул на нее с ужасом, услышав такое откровенное признание.

Девушка густо покраснела и наклонилась над рукоделием. Она была очень красива. Ее черные глаза, казалось, излучали свет, на щеках играл нежный румянец, а когда она говорила, видно было, какие у нее красивые, белые, словно фарфор, зубы, что делало ее особенно привлекательной.

Шаника нахмурился, весь сжался и надул губы.

Миши был так поражен красотой девушки, что не мог говорить.

— Да вы надорветесь с этим осликом! — воскликнула девушка. — Я не стала бы его учить, хоть бы мне дали за это весь венский собор святого Стефана! — И она засмеялась.

Когда она смеялась, зубы ее сверкали, а голос звенел, словно у певчей птички.

— У меня б не хватило терпения!.. — продолжала она, смеясь. — Он ведь даже не знает, сколько будет дважды два!..

Нилаш, как всегда, густо покраснел и смутился еще больше, чем Шаника.

— Не может он так быстро все выучить, ему еще надо повторить прошлогодний материал, — сказал Миши в защиту Шаники.

— Сначала ему надо повторить материал начальной школы, — с новым взрывом смеха возразила девушка.

— Нет, почему же?..

Девушка с улыбкой смотрела на Миши.

— У кого вы учились преподавать?

Маленького репетитора снова бросило в жар: действительно, браться за это дело было большой отвагой.

— Я помогаю Шанике только вспомнить. Он не меньше меня знает, просто забыл.

— Я бы никого на свете не могла учить, — произнесла девушка и поправила прическу. Ее густые темно-каштановые волосы были причесаны довольно небрежно, что было ей очень к лицу.

— А ведь это так хорошо! — с воодушевлением сказал Миши.

— Что? Учить?

На лице девушки отразилось недоумение, готовое перейти в насмешку.

— Да… Я считаю, нет большей радости, как научить человека тому, чего он не знает… и нет более благородного дела.

Он смешался от своего заявления, потому что не привык высказываться открыто; пожалуй, это был первый случай в его жизни, когда он говорил чужим людям то, в чем сам не сомневался.

— Я бы не смогла учить, — повторила девушка и скривила губы. Затем снова рассмеялась. — Но и учиться тоже ни у кого! Когда я ходила в Доци, я все знала, хотя и не заглядывала в учебник.

— Куда вы ходили? — переспросил Миши. Он не знал, что это гимназия.

— В Доци.

— А что это?

— Доци? — повторила девушка, звонко смеясь. — Так вы и этого не знаете?

Миши смутился и покраснел, решив, что ему следовало бы знать все.

— Ну, еще узнаете, года через два, — произнесла девушка, загадочно улыбнувшись, и посмотрела на мальчика.

Миши вконец смутился. Он почувствовал, что речь идет о чем-то, имеющем отношение к разговорам мальчиков, обсуждающих между собой девчонок, и так растерялся, что едва отыскал в учебнике нужный урок. Упаси бог еще хоть раз взглянуть на эту девушку!

А она, тихонько посмеиваясь, снова взялась за вышивание.

Некоторое время сидели молча; Миши не знал, что сказать, как продолжить урок… Теперь он был скован и не смел заговорить при девушке.

— Я еще в жизни не видела такого дурака, как Шаника.

Шаника поднял глаза, и Миши заметил, что они точно такие же, как у сестры: черные и блестящие, с длинными ресницами.

— Дура! — заныл Шаника. — Ты бы лучше японский веер не покупала.

Девушка вспыхнула. Миши украдкой взглянул на нее и увидел, что от досады она не находит что сказать.

Затем она произнесла уже более сдержанно:

— Дерзить-то ума хватает… бессовестный…

Маленький педагог, ставший невольно свидетелем ссоры между братом и сестрой, чувствовал себя страшно неловко: он бросал на Шанику выразительные взгляды, как бы призывая его к порядку.

— Шестьдесят крейцеров! — тихо, но ядовито сказал Шаника.

Девушка потеряла всякую выдержку.

— Не хватало только, чтобы меня учили такие вот сопляки!

— Сама соплячка, вытри-ка нос!

— Я тебе вытру! Наглец! — закричала она и вскочила. — Смотри-ка! Выучил бы лучше, сколько будет семью восемь! Вот нахал! Как ты со мной разговариваешь!

Миши был в полном смятении; ему никогда еще не приходилось слышать, чтобы так скандалили брат с сестрой… Вот разве что дома они с братьями, но это не в счет… ведь они же мальчишки.

В этот момент распахнулась дверь и в комнату, словно фурия, вся в черном, влетела самая старшая сестра, Виола. Глаза ее метали молнии; из соседней комнаты она давно уже прислушивалась к тому, что здесь делает Белла. Мешает заниматься! И когда это прекратится?

Не медля ни секунды, Шаника плаксивым голоском начал жаловаться:

— Совсем не дают заниматься! И зачем сюда ходят, когда я занимаюсь?

Старая дева строго обратилась к сестре:

— Будь добра, выйди отсюда.

Голос ее резал, как нож.

— Вмешивается все время в занятия, — предательски хныкал Шаника.

— Ах ты врунишка! — воскликнула Белла.

— Извините, но она совсем не вмешивалась, — сказал Миши.

— Она только что назвала меня дураком, — ябедничал Шаника.

Виола, пытаясь загладить ссору, заговорила елейным тоном:

— Нельзя, Шаника, быть таким обидчивым. Учись, мой мальчик, и получишь хороший табель.

— А если мне мешают?

— Что ты?! Хотела бы я видеть того, кто посмеет тебе мешать!

Белла схватила между тем свои вещи.

— Бессовестный мальчишка, это я-то ему помешала! Да у меня просто сердце разрывается, когда я смотрю, как с ним приходится мучиться. Сколько будет семью восемь — и того не знает!

— Если его дразнить, он больше знать не будет.

— Вечно вмешиваются!

— Вот мы попросим Беллу, чтобы она не приходила больше, пока вы занимаетесь. Правда, дорогой Нилаш?

Но «дорогой Нилаш» хотел, чтобы Белла оставалась в комнате, и жалел, что больше ее не увидит. Такая она красивая, особенно рядом с сестрой, худой и со сросшимися бровями.

— Пусть учится, я не против, но он сам этого не желает! — заявила Белла.

— Оставим-ка лучше, — сказала Виола, — в этом есть и твоя вина. Позанимайся ты с ним в свое время хоть немного, сейчас его дела не были бы так плохи.

— Да лучше повеситься! — вспылила Белла. — Разве можно с ним заниматься?

— Нужно! — неумолимо отрезала Виола.

После небольшой паузы она продолжала:

— Ему надо учиться… Он мальчик… Ученье — его цель!.. Он получит должность, будет зарабатывать, это его будущее…

— Миши испуганно посмотрел на Виолу: он чувствовал, что слова эти относятся и к нему. Ведь до сих пор он и не думал о том, что когда-нибудь станет взрослым и будет разгуливать по террасе с чубуком в зубах… И что ради этого надо учить ablativus absolutus…[7] Или, к примеру, войдет служанка и доложит, что, мол, ваше благородие, свинья опоросилась… Или, что он будет ходить на службу в черном костюме… Ему не приходило в голову, что уроки, которые он готовит изо дня в день, — всего лишь ряд препятствий, которые ему нужно преодолеть, чтобы в конце концов получить хорошую, спокойную, приличную должность… Если бы он думал об этом, учение стало бы для него невыносимым… Ради этого учить дроби, а не потому, что интересно?.. Во время занятий он постоянно твердил Шанике: смотрите, как это интересно! И как удивительно!

А старая дева, как нарочно, обращаясь прямо к Миши, точно к справедливому судье, способному разрешить их семейные распри, заговорила, как оратор, решительно и горячо, с необыкновенной силой и вдохновением:

— Не думайте, мой дорогой, что мы всегда были такими нищими. Мы и сейчас еще, слава богу, не настолько бедны, как это кажется. О! У моего деда было огромное имение, десять — двенадцать тысяч хольдов, но все ушло на ипподром, карты и венские клубы. А когда построили балатоншомошскую железную дорогу, то первый состав он забронировал целиком, чтобы во всем поезде, кроме него, никого не было, словно это его собственная карета. Это обошлось ему в сто семьдесят тысяч форинтов, потому что он скупил еще бо́льшую часть акций этой дороги. Теперь нам хоть бы сто семьдесят форинтов из этих денег.

Мальчик был польщен и слушал с восхищением и любопытством, но вместе с тем ему было неловко: казалось, что Виола говорит что-то лишнее, более того, даже неприличное. Он уже испытал подобное чувство, когда мать однажды послала его отнести письмо на квартиру почтальонши, а та говорила с ним, как со взрослым, и все ему рассказала, даже то, что ее муж каждый вечер напивается и из-за этого она не может работать. А он слушал все это очень серьезно, потому что тогда впервые почувствовал, что бедная женщина видит в нем взрослого, благородного человека.

Тем временем Виола снова заговорила с большим жаром:

— Но это не беда, этот мальчик всего еще может добиться!.. А вот мои счеты с жизнью покончены: я так и останусь холопкой, служанкой в этой семье. Посмотрите на мои руки, красные, обветренные, огрубевшие! А мое платье, а туфли? Но мне не обидно, ведь я знаю, что с самого детства принесена в жертву: наша драгоценная мамочка больна, дорогой папаша — несчастный человек, и мне пришлось стать прислугой в доме, потому что есть вещи, которые кто-то должен делать… Да, нужна ломовая лошадь, которая работает от зари до зари… И эта лошадь — я! Дом наш — одновременно и больница и пансион: одна лежит в постели, другая — барышня, и только я — лошадь!.. Будто я все могу выдержать… Как бы не так! Эти мужики, что и родились для того, конечно, не поймут, думают, что все такие же, как они, а меня уже ноги не держат… Как принесу с рынка килограммов десять, так и валюсь… Ну, да это все не беда…— Бедная девушка перевела дух и победоносно показала на Шанику: — Главное, его удалось вырастить… Он все еще может поправить, был бы у него только хороший табель. — Она сокрушенно покачала головой. — Ну а я что? Все равно мои знания пропали бы зря! А какие у меня были способности, воля; тому, кто меня теперь видит, и невдомек, какой я была раньше!.. Да и чего бы я добилась, получи я образование? Работала бы на почте! Я и сейчас смогу!.. Или как эти барышни?.. Им-то я дала образование, да только напрасно… Зачем оно им?.. Бедной девушке чем больше она учится, тем хуже, потому что запросы-то у нее растут, а сделать она ничего не может… Но Шаника, как бы ни было бедняжке трудно, должен закончить гимназию, и тогда он может ехать в Будапешт… Уж тогда все: как только получит аттестат, в тот же момент вернет положение, которое наша семья занимала сорок лет назад, вернет имя Надьтаркани и Бертоти Дороги, перед ним откроются дворцы всех наших родственников, казино, клубы, а там уж и университет окончить для него будет детской забавой, и денег у него будет столько от дядюшек и тетушек — гуляй себе, делай что хочешь… Но сейчас, только сейчас, на эти семь лет, нужно, как Золушка, взять себя в руки, и ему и нам; из бедности выбиваться надо собственными силами… Ну, а эта бедная девушка куда может пойти? Есть ли еще в Дебрецене такая красавица? Кровь Бертоти и Мешкевицких! А она вянет в этой крестьянской лачуге… Что мне с ней делать, куда деть? Ни платья, ни туфель… На бал не могу отвезти… Ну а я, разве я была когда-нибудь на балу?.. Выдать замуж? За кого?.. И станет она простой мещанкой, и будет так же ходить на рынок… Да-да, зря смеешься, несчастная, потаскаешь ты еще тяжелые корзины с базара…

Миши смотрел на всех, в том числе на красавицу девушку, как на жертвы ужасной судьбы, их будущее казалось безнадежным.

— А этот мальчик?.. Он сможет взять в жены девушку из семьи Одескалчи, или Эстрерхази, или Карои, девушку, которая понравится…— Виола глубоко вздохнула и красной ладонью провела по лбу. — Но ему нужен хороший аттестат… Ради этого я не жалею сил и иду на любые жертвы…— Она ласково погладила Шанику по голове. — Учись, мой мальчик, учись, учись, мой ангелочек, мой малыш, мой драгоценный, учись, ни на что не обращай внимания, у тебя всегда все будет, только учись, будет у тебя и одежда, и ботинки, и тетрадки, и бумага; пиши, рисуй, сколько захочешь, учись французскому языку, музыке, занимайся спортом, всем на свете; с какой благодарностью ты вспомнишь потом свою старую, сварливую сестру… Только учись. Не станем мы тебе мешать… упаси бог… Ни я, ни Белла… никто… Понимаешь?

И она с невыразимой нежностью и любовью прижала к себе красивую головку мальчика.

В соседнюю комнату кто-то вошел, за дверью послышался мужской голос.

Миши сразу же подумал, что это, наверное, отец, потому что все пришли в замешательство.

Виола открыла дверь, и на пороге появился высокий, красивый мужчина с бородой и в меховой шубе.

Миши видел его впервые и теперь смотрел на него с испугом: мужчина был похож на героя из Исторического альбома, одного из сподвижников Ракоци[8]. Здесь, в Дебрецене, в этом городе коренастых, приземистых, веселых и улыбчивых людей с закрученными кверху усами, он выглядел особенно необычно.

Миши почтительно встал с места.

Шаника вскочил и с удивительной доверчивостью смело подбежал к отцу, поцеловал ему руку, потом — в губы.

Дочери поздоровались с ним очень вежливо.

— Это наш маленький друг, — сказала Виола, — Михай Нилаш. Вы знаете, папа, он вместе с Шаникой готовит уроки.

Отец приветливо кивнул мальчику, затем опустился на стул и с какой-то ласковой улыбкой молча смотрел прямо перед собой.

— Замерзли, папа? — спросила Виола.

Отец не ответил, даже не взглянул в ее сторону, у него только слегка пошевелились губы под густыми пушистыми усами.

— У вас так топят, что человека может удар хватить, — произнес он немного погодя и, облокотившись на стол, потер лоб.

— Пожалуйста, снимите пальто, — сказала Белла и сняла с отца шубу, потертую, но на меховой подкладке.

Шаника забрался к отцу на колени.

— Ну, что ты учишь?

Мальчик пожал плечами.

Мужчина перевел взгляд на Миши, и тот с готовностью ответил:

— Сейчас мы занимаемся арифметикой: четыре действия с простыми дробями.

Отец сдвинул брови и внимательно посмотрел на Миши.

— Это? — он рассеянно тронул пальцем тонкий учебник.

— Да.

— И все? Какой же ты осел, если даже этого не можешь выучить, — сказал он, но слово «осел» прозвучало ласково, хотя видно было, что он хотел задеть сына.

Шаника, ничуть не обидевшись, уткнулся в его бороду и гладил ее.

— Вот-вот, пристыдите его, папа, — резко сказала Белла. — Даже таблицы умножения не знает, такой дурачок…

Отец молчал. Миши боялся, что если этот великан шевельнется, то что-нибудь сломает.

— Дурачок… Может и не дурачок, а просто осел…— И опять, как-то странно улыбаясь, он наклонил голову.

— Папа, а Белла купила себе японский веер за шестьдесят крейцеров, — наябедничал Шаника.

— Что такое? — пробормотал отец.

— Она меня потому и обзывает дураком, что я рассказал.

— Вот вышвырну ее из дома вместе с веером! — буркнул отец.

— А ты не ябедничай, получишь по физиономии, так и знай, — со злостью накинулась Белла на Шанику.

— Очень я тебя боюсь!

— Скоро получишь!

— И ты получишь от папы, не сомневайся!

Миши просто не верил своим ушам.

Но самым удивительным было то, что отец не попытался их остановить, не рассердился, не возмутился, не засмеялся, а все с той же словно застывшей улыбкой смотрел прямо перед собой.

Попробовал бы Миши в присутствии отца так пререкаться со своими братьями! Так бы и вылетели из комнаты!

Правда, маленькие братья — озорники, слушаться не хотят, и ссорились они довольно часто, даже до драки доходило, и тогда поднимался невообразимый шум. Но при посторонних, тем более при родителях, никто и слова плохого не смел произнести.

— Он провалится? — неожиданно спросил отец и уставился на Миши.

Миши испугался и задрожал, ожидая каждую минуту, что этот огромный человек протянет руку над столом, схватит его и сломает пополам, как медовый пряник.

— Надеюсь, что нет, упаси бог! — пролепетал он.

— Пойдет в ученики к сапожнику, — тихо сказал отец.

— Как легко вы, папа, к этому относитесь, — сказала старшая дочь, — нет чтобы взять да встряхнуть его разок… Чтобы знал, что речь идет о серьезных вещах… Кого в детстве не бьют, тот человеком не станет…

— Подавай ужин, — сказал отец.

Все замолчали.

И тут в комнату, еле передвигая ноги, вошла бледная женщина в сопровождении младшей дочери, которая поддерживала ее под руки и, опустив голову, посмеивалась.

Мать приплелась сюда, беспокоясь, как бы чего не случилось. Она опустилась на стул, страшно худая и бледная как мел.

Девочка быстро вернулась к двери и прислонилась к косяку; все время слышался ее тихий смех, и, кто бы что ни сказал, она только хихикала.

С приходом матери на некоторое время воцарилась тишина, затем Виола снова заговорила:

— Он что, для меня учится?.. Не для меня!.. (Младшая сестра захихикала и прикрыла рот рукой.) Для отца?.. Для мамы?.. Для Беллы или для Илики?.. (Тут девочка судорожно захохотала и выскочила в соседнюю комнату.) Для себя самого и учится.

Снова стало тихо. Илика, легко краснеющая черноволосая девочка лет тринадцати, опять тихонько прокралась к двери: любопытство взяло верх, и она не хотела пропустить ни одного слова.

— Конечно для себя, — тихо проговорила мать.

Старая дева с жадностью подхватила:

— Если бы я могла учиться! Уж я бы училась! (Послышался смешок Илики, напоминающий голубиное воркование.) Боже мой, как раз сейчас я бы окончила университет!.. (Тут Илика расхохоталась уже во весь голос.) А эта чего смеется?.. Ну ты, негодница, чего хихикаешь?.. (Девочка взвизгнула от смеха и кулачками зажала рот.) Пожалуйста, учись! Я только что говорила, какая несправедливость: девушка, как бы умна она ни была, все равно так и будет служанкой, а вот этот, если только я смогу дотянуть его до университета, сразу станет Надьтаркани и Бертоти Дороги!

Илика снова взорвалась и кинулась вон из комнаты, ее визгливый смех слышался сначала из соседней комнаты, а потом со двора.

Отец откинулся на спинку стула и начал тихонько напевать:

Что ты, пес дворовый,
Лаешь у ворот?..

Через стол донеслось его дыхание, и Миши с отвращением почувствовал запах вина.

Он с таким ужасом смотрел на этого красивого мужчину, будто увидел перед собой змею или дракона: его отец тоже выпивал, когда заключал договор с крестьянами, и тогда им с матерью приходилось переживать страшную муку.

Тут Миши вспомнил, что время близится к пяти. Он встал, попрощался и быстро ушел.

На улице был такой сильный ветер, что чуть не унес его.

У господина Пошалаки Миши чувствовал себя усталым, был рассеян и читал запинаясь: сегодняшний день его очень расстроил.

Он не мог разобраться в этих людях; они и нравились ему, и в то же время он сердился на них, особенно на Шанику, за то, что тот не хотел учиться. Ведь у него нет другого дела. И ему есть смысл учиться.

Старшую сестру он уважал за ее натруженные руки и самопожертвование, но все-таки она слишком груба.

Белла — господи, какая же она красавица, ну прямо принцесса! А эта маленькая хохотунья? Просто удивительно, что никто ее не приструнит. Ведь даже когда он уходил, она торчала в коридоре и смеялась. А над чем? Да, когда старшая сестра сказала, что она как раз сейчас закончила бы университет… Он вспомнил об этом за чтением газеты и едва удержался, чтобы не рассмеяться. Что за глупая девчонка!.. Самая глупая на свете… И ему опять стало смешно.

Было как раз тридцатое ноября, и старый господин приготовил для него три серебряных форинта.

— Большое спасибо, — сказал Миши и положил деньги в свой маленький кошелек, в котором осталось уже только четыре крейцера. В этом месяце он жил всего на двенадцать крейцеров. Хорошо еще, что не пришлось ничего покупать.

А теперь у него есть три форинта, и они спокойно лежат в надежном месте, рядом с лотерейным билетом.

Радостно пританцовывая, он бежал домой. Его не беспокоили уже ни беды семьи Дороги, ни ветер, ни собственное будущее: в кармане лежали три звонких монеты!

Жаль только, что их всем не покажешь. Он боялся, что, если увидят соседи по комнате, придется тратиться.

Теперь Миши с радостью ждал завтрашнего прихода тетушки Чигаи, потому что он сможет заплатить ей форинт и двадцать крейцеров, — ведь он задолжал ей за прошлый месяц шестьдесят крейцеров. Но теперь пусть она приходит!

У него останется один форинт восемьдесят крейцеров, и он купит себе краски, золотую и серебряную; золотая стоит пятнадцать крейцеров, серебряная — десять.

Еще он купит карандаши и билет в театр.

Следующий день был воскресенье, первое декабря.

Декабрь! Само слово звучало празднично и таинственно. Наступление декабря означало что-то очень важное: в этом месяце будет рождество, а там и Новый год. Декабрь, рождество, Новый год — какие прекрасные слова!

Все-таки это надо как-то отпраздновать, пойти бы к кому-нибудь. И тут он вспомнил Тёрёков.

Он не был у них давно, с тех пор как начал работать, а ведь если ему удастся поехать на рождество домой, его обязательно там спросят, что просили передать Тёрёки.

Сразу же после обеда он отправился на улицу Недьмештер.

Едва он увидел большой белый дом на перекрестке, выглядевший старше и благороднее других домов в Дебрецене, у него дрогнуло сердце. Счастливое было время, когда он жил здесь, — невинная пора детства…

Старенькая калитка, как и в прошлом году, не запиралась — до сих пор не сделали щеколду. Лестница, как всегда, выкрашена, коридор сводчатый, словно в старинной крепости. Деревья стояли голые, воздев к небу, словно руки, черные ветви. Без листьев они не были так красивы, как летом, когда под ними резвились маленькие девочки-первоклассницы. В задней части двора находился свинарник, в котором летом и зимой дядя Тёрёк в пестром ночном колпаке и с длинным чубуком во рту кормил кукурузой своих свиней. А весной появились поросята, маленькие, беленькие, у них сквозь кожу просвечивались красные жилки. Они пили молоко, а иногда один из них забирался в корыто и ел оттуда вместе с матерью.

Миши взбежал по четырем ступенькам, будто его что-то подталкивало, он шел словно к себе домой, сердце его сильно билось. И почему он так давно здесь не был? Конечно, у него теперь столько дел!.. Не то что в прошлом году…

На кухне, как обычно, сидели и разговаривали тетя Тёрёк и Илонка — им всегда было о чем поговорить. Большая просторная кухня, в которой стоял буфет и обеденный стол, служила одновременно гостиной; здесь и обедали, и проводили почти весь день.

— Смотри-ка, наш маленький гимназист! — воскликнула тетя Тёрёк и протянула Миши свои большие руки; это была высокая, мощная женщина, просто гигант, но ее доброта и сердечность были еще больше. Лицо тети сияло, как луна.

— Господи, кто к нам пришел! — воскликнула Илонка, которая была маленькой и изящной, в отличие от своей матери.

Миши чуть не задушили в объятиях, тискали да присматривались: как вырос! Поправился или похудел? По словам тети Тёрёк, кожа да кости, да и что за еда в столовой! А Илонка сказала, что он выглядит совсем неплохо — крепкий, здоровый мальчик.

— Ну, а что было на обед? — спросили обе одновременно с острым любопытством.

Об этом они никогда не забывали спросить. А Миши ломал голову и вспоминал: в следующий раз непременно запишет, что было на обед, чтобы можно было рассказать. Его самого это мало беспокоило: вбегут в столовую и — ам-ам! — проглотят, как поросята, что им дадут, и прочь от корыта.

Но в покое его не оставили, и пришлось вспоминать.

— Мясной бульон и вареники.

— Смотри-ка! Ну, а мясо-то куда они дели? Прекрасно устроились! А вам, значит, только бульон достается?

— Нет! Было еще вареное мясо с соусом.

— Ну, то-то… А какой соус?

— Какой соус?.. Томатный.

— Да какой же еще! Мама думает, кроме лукового да томатного, там может быть еще какой-то.

— Ну и как? Вкусно?

— Да.

— Так я тебе и поверила, как же! Будто ты понимаешь, что такое вкусно… Да ты и опилки съешь. А вареники были с чем?

— С чем?.. С повидлом.

— Ну разумеется, с повидлом!.. Бульон, говядина с томатным соусом да вареники с повидлом — чего же еще они могут придумать! Прокисшее сливовое повидло — гимназистам все пойдет!

— И вовсе, Илонка, оно не было прокисшее.

— Много ты понимаешь, небось думаешь, что плесень — это сахар.

— Нет-нет, Илонка, вот хлеб — тот действительно был затхлый, вернее, не затхлый, а кислый… Нет, все-таки затхлый.

— Боже милостивый, уж какой, верно, затхлый был этот хлеб, если даже ты заметил!

— И все-таки, тетя Тёрёк, там очень вкусно готовят.

— Что ж, например?

— Ну, что мы любим больше всего? — спросила Илонка и ущипнула Миши за подбородок.

— Больше всего я люблю сладкую пшенную кашу.

Тут они обе только руками развели.

— У него любимое блюдо, а у нас и поросенок бы не стал есть, — сказала Илонка.

— Теперь даже это вкусно, а ведь раньше и моя стряпня тебе не нравилась, — сказала тетя Тёрёк.

Миши промолчал. Он подумал, что сейчас надо бы сказать что-то умное и красивое, но в голову ничего не приходило.

— Не смущайте его, мама, лучшее доказательство не его вкус, а его мордочка. Как он выглядел в прошлом году и как сейчас!

И она принялась жалеть Миши: до чего же худой!

— Не так уж плохо он выглядит, — взяла его под защиту тетя, — а худой он и в прошлом году был, его хоть изюмом корми.

Илонка весело рассмеялась, голосок у нее был все такой же звонкий, как и раньше. Миши вспомнил, что и здесь у него бывали трудные деньки, ведь не всегда отец присылал точно к первому числу десять форинтов. Не всегда!.. Пожалуй, ни разу. Да ему и не просто, ведь он не чиновник, которому все равно заплатят первого числа, что бы ни случилось.

Отцу сначала надо поискать работу, потом получить заказ, потом отработать, и только тогда заплатят, а в конце концов денег-то и нет, все ушли на питание…

— Ну, а как твое учение?

Илонка ответила вместо него:

— Ишь как плечами-то пожимает, вижу по носу, что нахватал пятерок.

Миши хитро улыбался.

— Вот дядя Геза-то обрадуется!.. Ну и обрадуется… Давно он тебе не писал?

— Да, уж давно.

Здесь часто вспоминали дядю Гезу, потому что когда-то он жил у Тёрёков и был наставником при мальчиках, с которыми учился в одном классе, и Илонка могла спрашивать о нем без конца. Ведь и Миши только благодаря дяде Гезе жил здесь в прошлом году на полном пансионе за десять форинтов в месяц. Их любовь к дяде Гезе распространялась немного и на него.

Вечер этот, проведенный на кухне у Тёрёков, казался Миши таким милым, таким приятным: тетя сидела в соломенном кресле — в каждом дебреценском доме есть одно-два таких кресла, их делают местные пастухи, — сам Миши, как когда-то в прежние времена, сидел на низеньком стульчике, добросовестно отвечал на все вопросы и от всего сердца искренне смеялся, как не смеялся больше нигде. Какими мучительными показались ему сейчас и его жизнь в коллегии, и тяжкая исповедь у господина Пошалаки, и вчерашний скверный вечер у Дороги! А здесь все было спокойно, здесь его любили, здесь ничего не изменилось и по-прежнему жили счастливые и добрые люди.

Вот так и надо бы жить всегда, но почему-то у него не получается…

— У меня есть ученик, — вдруг совершенно неожиданно сказал Миши. Ему давно уже хотелось сказать, но он стыдился: могут подумать, что он хвастает.

Обе женщины одновременно повернулись в его сторону.

— Что такое? — всплеснув руками, воскликнули они.

— У него ученик! — повторила тетя Тёрёк.

— Вот он — племянник Гезы Ижака! — сказала Илонка и сплела вместе свои тонкие, нежные пальчики. — Господи! Ну что за порода такая, что за светлые головы!.. Мальчику двенадцать лет, а у него уже ученик!

— Ну, и сколько же тебе платят? — спросила тетя.

— Два форинта.

— Вот как, — сказала Илонка, успокоившись: видно, не такое уж это трудное дело, раз невелики доходы. — Это очень хорошо… Молодец! Большое подспорье при теперешней жизни! Два форинта — тоже деньги!.. Вот отец-то порадуется, что у него такой сын!.. Ах ты лягушонок, у него уже ученик… Ах ты зеленая слива! Я уж теперь и на «ты» с ним не смею… Господин учитель!.. Вот это да!..

Миши слушал, счастливо улыбаясь, даже засмеялся, но вдруг вспомнил, как тетя часто говорила ему в прошлом году: «Не скаль зубы-то!» — и плотно сжал губы.

Тут вошел дядя Тёрёк. Он пришел со двора в своей неизменной пестрой домашней шапочке с кисточкой и был еще более хмурым и молчаливым, чем раньше. Во рту у него, как всегда, торчал потухший чубук.

— Вы только посмотрите, папа, кто к нам пришел.

— Вот так так! — произнес господин Тёрёк, вынул изо рта трубку, высоко поднял ее, затем сунул обратно в рот и той же рукой погладил мальчика по голове…— Молодец!

Они очень сдружились прошлой зимой, вместе читали книги: дядя Тёрёк — романы, а Миши — старые журналы, вместе занимались и читали «Двухрогого человека» Йокаи и «Старинные венгерские сказания», часто играли в шахматы… Ни с кем он так хорошо себя не чувствовал, как с дядей Тёрёком. Да и дядя Тёрёк обращался с Миши совсем иначе, чем с другими. Бог знает почему, но со своими домашними он почти никогда не разговаривал; другой раз и словом не обмолвится, а если когда заговорит, так все это тут же превращается в пререкания.

— Видите, папа, — сказала Илонка, — перед вами маленький педагог. (Миши покраснел оттого, что его так сразу выдали.) У него есть ученик!

— Молодец, — одобрительно кивнул дядя Тёрёк и спросил серьезно: — Твой одноклассник?

— Да, — смутился Миши, так как почувствовал вдруг, что нехорошо выдавать себя за учителя, когда речь идет о твоем однокласснике.

— Очень хорошо: так и тебе легче готовить уроки, и материал лучше усваивается.

В этом замечании было столько сердечности, что Миши сразу проникся благодарностью к Дороги за то, что, занимаясь с ним, он действительно повторяет всю латынь и арифметику, предметы, в которых сам слабее всего. Он тут же решил, что больше никогда не назовет Шанику своим учеником, а будет говорить, что они вместе готовят уроки…

— Ему платят два форинта! — сказала Илонка. — Вот у других какие сыновья, а наши за всю свою жизнь не принесли в дом двух форинтов.

Миши сразу же почувствовал беду этой семьи. Антал — тупица, Имре — разгильдяй, а Янош — кутила, иначе его не называют, за весь прошлый год он только два раза был дома, из-за него-то обычно и ссорятся дядя и тетя Тёрёк.

Миши посмотрел на стену и, к своему великому удивлению, не обнаружил там большого портрета Яноша, нарисованного углем одним из его коллег. Этот портрет в прошлом году дядя Тёрёк выкинул из комнаты и велел сжечь, но его повесили на кухне… Куда же он делся?

Миши всегда побаивался Яноша — он такой сумасброд, кутил даже когда учился в коллегии, все ему было нипочем. В прошлом году он совсем не жил в Дебрецене, и Миши слышал, будто ему уже несколько лет нельзя показываться в доме: отец терпеть его не мог. Мать однажды тайно выплатила его долги, и тогда дядю Тёрёка просто нельзя было узнать. Миши, конечно, об этом не рассказывали, но он как-то сам догадался, наблюдая бесконечные скандалы… Правда, в прошлом году все это не очень его занимало, да и кто он тогда был — просто маленький ослик.

На кухне воцарилась гнетущая тишина, дядя отыскал в золе уголек и положил его в набитую трубку. И тут — боже правый! — в кухню вошел Янош, спокойно, по-домашнему, с накинутым на одно плечо зимним пальто.

Миши испугался своих собственных недобрых мыслей на его счет и почтительно встал.

— Поди-ка сюда! — воскликнула Илонка и тут же объявила, глядя на Миши: — Учитель!.. — И, указывая на него пальцем, она торжественно добавила: — Племянник Гезы Ижака. Двенадцать лет — и уже учитель!

Янош посмотрел на мальчика и сильно щелкнул его по лбу.

— Расти большой, браток! А главное, пусть уши побольше вырастут! Слышишь?

У Миши глаза наполнились слезами, было очень больно — так треснул его этот верзила, но больнее всего было унижение, незаслуженное и жестокое. Он крепился, стараясь скрыть слезы. Ему тут же захотелось уйти. Хорошее настроение пропало. И зачем он только сюда пришел? Знай он, конечно, что Янош будет дома, — так бы его здесь и видели!

— Ну что за грубиян! — возмутилась Илонка. — Убирайся, шалопай! — И она, повернувшись к Миши, нежно погладила мальчика по голове.

Миши не мог вынести даже ласки, пусть его лучше совсем не трогают!

Он быстро проглотил слезы. «Погодите же!» — подумал он.

— А еще я читаю вслух одному старику, слепому господину, каждый день по часу, и получаю за это три форинта в месяц.

— Что я слышу! — вскрикнула Илонка. — С ума сойти! Пять форинтов в месяц!.. За эти деньги двух поросят можно купить, тебе их кто угодно выкормит, и можешь послать отцу на рождество дебреценские окорока, всей семье хватит на целую зиму.

Это было унизительно: не нуждается его отец, чтобы сын покупал ему поросенка, да еще и откармливал.

— Я и в лотерею выиграю!.. — выпалил он, но тут же смущенно добавил: — Господин Пошалаки сон видел и попросил меня купить лотерейный билет; и если мы выиграем, половина денег — моя.

Илонка ничего толком не поняла, но удивлена была необыкновенно.

— Лотерея! Этого только не хватало!.. И ты уже в лотерею играешь!.. Постыдился бы!.. И тебя уже нельзя считать порядочным человеком, — возмущалась она.

А Янош громко хохотал:

— Вот это уже стоящее дело! Билет-то есть? Покажи!

— Ты только попроси у него совета, отец и не увидит твоего заработка.

Миши растерялся: он смутно припоминал, что в прошлом году здесь кто-то плакал из-за лотереи… Наверняка Янош тоже играет… Теперь ему стало стыдно, дорого бы он дал, чтобы в его кармане не было сейчас билета.

Он отыскал в кошельке бумажку и протянул Яношу.

Тот со знанием дела осмотрел ее и воскликнул:

— Целый форинт!.. Недурно!.. Я думал, ты десять крейцеров поставил.

— Да нет же, господин Янош, это не я поставил, — возразил мальчик; он уже не хотел быть к этому причастным и очень жалел, что вообще связался с этим делом. — Эти деньги господина Пошалаки, просто он меня попросил… А билет у меня, потому что он слепой; и если выиграет, обещал отдать мне половину…

Но теперь Миши говорил так, словно был уверен, что не возьмет этих грязных денег, они ему противны. Лучше всего, если он вообще ничего не выиграет, — а так оно вероятно и будет.

— Какой Пошалаки? Уж не бывший ли советник?

— Да, теперь он слепой.

— Так это он самый.

Стало тихо. Женщины грустно молчали. Все были подавлены.

— Ну, а кто же твой ученик? — спросил Янош, неизвестно почему вдруг заинтересовавшись мальчиком.

— Шаника Дороги.

— Дороги? — изумился Янош. — Дороги?

— Да.

— А есть у него сестра?

— Даже три.

— Три… Нет ли среди них такой высокой, очень красивой девушки?

— Как же, есть! — живо отозвался Миши.

Илонка вышла из задумчивости.

— Ну, если там девушка, то он с ней знаком.

— Пока не знаком! — смеясь парировал Янош. — Но познакомлюсь!

— Не сомневаюсь!

— Можешь быть спокойна, тогда твое желание исполнится.

— Лучше бы исполнились другие.

— Все желания ангелов исполняются.

Миши собрался в комок и дрожал, ему казалось очень странным, что тетя Тёрёк ни словом не обмолвилась с сыном, точно так же, как отец в прошлом году.

Янош начал тихонько насвистывать.

За дверью послышался шум. Мальчик впервые обрадовался, что пришли посторонние люди. Перепалка эта была для него невыносима.

Пришли Сиксаи.

Это были лучшие друзья Тёрёков, редкое воскресенье они не проводили вместе. Сиксаи пришли всей семьей. Впереди — отец, высоченный, румяный человек, он всегда что-то напевал, а на улице — так прямо во весь голос, от него так и веяло хорошим настроением; за ним шла жена, худая, как спица, на руках она несла ребенка — Миши его раньше не видел, а рядом — двое худеньких и озорных мальчишек, которые вечно бедокурили, а старший к тому же не хотел есть ничего, кроме шоколада, и зубы у него были плохие, редкие и совершенно гнилые.

Миши отошел в сторонку, чтобы о нем не заговорили, и сразу же после приветствия ускользнул вслед за дядей в комнату, почитать. У него было еще полчаса, и он хотел посмотреть новые книги в шкафу дяди Тёрёка.

О нем забыли, но, когда он собирался уходить, к нему подошел Янош и тихонько произнес:

— Михайка!

— Да? — удивился Миши и покраснел: так ласково его еще никто не называл, а тем более Янош!

— Вот что, дружок, тут письмо… Отнеси его одной из сестер Дороги, той самой, красивой.

Миши остолбенел.

— Но не думай вскрыть, негодник, а то, ей-богу, напишу твоему дяде Гезе!

Миши совсем растерялся и взял письмо. С него станет, возьмет и донесет дяде Гезе.

Он почувствовал себя таким несчастным из-за этого поручения, но все-таки не посмел отказаться.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

прежде всего интересная тем, что в ней маленький гимназист знакомится с древнейшим историческим памятником Дебрецена, и как ни странно — это не развалины крепости, не замок, не скульптура из мрамора или бронзы, а трехсотлетний куст под окном дома


Сонным и вялым приходит обычно человек на занятия в понедельник утром. Первый урок латынь, звонок уже был, но преподаватель Дереш, конечно, опаздывает.

— Послать кого-нибудь на разведку! Послать на разведку! — закричали ребята. — Пусть идет Орци!

Орци радостно вскочил с места, польщенный доверием товарищей.

Его красивые светлые волосы были гладко причесаны и блестели, как золото, и выглядел он таким здоровым, решительным и бодрым, что Миши сразу же очнулся и стряхнул с себя утреннюю сонливость.

Если преподаватель Дереш — а он жил недалеко от коллегии — в понедельник утром не являлся на урок, то посылали кого-нибудь посмотреть, поднял ли он на окнах шторы. С тех пор как наступили холода, желающих идти на разведку находилось все меньше и меньше — ведь надо было надевать зимнее пальто. Но Орци сегодня был в таком хорошем настроении, что с радостью согласился.

— Нилаш, пойдем вместе.

Нилаш опешил.

— Я?

— Ну, не трусь! — И, громко смеясь, Орци стал надевать пальто.

Миши никак не мог решиться.

— Да не будь ты таким размазней, — поддразнил его Орци, и Миши, вспыхнув, торопливо выскочил из-за парты и схватил свое пальтишко.

Он не размазня и не трус, но все-таки… Это не разрешается, а он не делает того, что нельзя… Или только тайком — например, читает вместо того чтобы делать уроки… Но уйти из класса… подглядывать…

Сердце его бешено колотилось. В классе царило радостное возбуждение, все с одобрением смотрели на разведчиков, и Миши вдруг почувствовал себя почти что Миклошем Зрини — героем сражения в Сигетваре.

Коридор, ужасно длинный и гулкий, был пуст. В центре его, у парадной лестницы, Миши посмотрел на величественную, прекрасно выполненную бронзовую скульптуру Петёфи со свитком в высоко поднятой руке. Затем надо было пройти мимо директорской, и Миши струсил: если вдруг выйдет кто-нибудь из учителей или Старый рубака разорется — он просто умрет на месте.

Мальчикам удалось проскользнуть незамеченными. Добежав до поворота, за которым находился первый «А», они свернули за угол и остолбенели: у дверей тоже караулил мальчик. Все трое испугались, как пугаются барашки, случайно столкнувшись в кустах лбами.

Но Орци быстро опомнился и отважно бросился дальше. Нилаш, струсив еще больше, — за ним. За первыми классами «А» и «Б» они выскочили в ворота, ведущие к лавке пряничника. Тут Миши оглянулся и увидел, как через двор идет толстый преподаватель с колючими усами, наставник пятого класса, которого Миши здорово побаивался, потому что тот всегда ходил с суковатой палкой. К счастью, он их не заметил.

На улице Миши немного успокоился, но, когда они повернули в сторону собора и быстро пошли по кирпичной мостовой, он был в таком смятении, что ничего не соображал, и, попадись ему навстречу господин Дереш, он сбил бы его с ног, даже не заметив. Зато Орци чувствовал себя прекрасно: смело глядя по сторонам, он весело и беззаботно шутил, словно ничего запретного они не делают, а идут по поручению самого Дереша.

У садовой ограды они остановились.

— Видишь?

— Нет.

— Ну как же ты не видишь?

— Что?

— Опущены.

— А что?

— Да шторы.

Напрасно Миши напрягал зрение: он ничего не видел. На противоположной стороне сада стоял двухэтажный дом, и нужно было увидеть окно преподавателя, но Миши не знал, где он живет: это его никогда не интересовало, до сих пор ему даже в голову не приходило, что преподаватель где-то живет.

— Пойдем в сад.

Орци кинулся первым. В сад они вошли со стороны коллегии и из-за кустов следили за окном преподавателя. Теперь Миши уже хорошо видел окно с опущенной шторой: только на нем одном и была плотная полотняная штора, на первом этаже, справа от входа.

— Подождем?

— Да… Сначала он поднимет штору, потом умоется, надушится, подкрутит усы, потом оденется и только тогда пойдет в коллегию.

Миши трепетал от восторга и возбужденно переминался с ноги на ногу: такого невероятного приключения он и представить себе не мог! Он непрерывно посмеивался и то вытаскивал, то снова прятал руки в карманы. Так далеко уйти из класса во время занятий! Это и вообразить-то себе невозможно!

— Нилаш, знаешь, что самое замечательное в Дебрецене? — спросил Орци.

— Нет.

— Вон тот куст, видишь?

— Какой?

— Да там вот! Не видишь? Под окном вон того домика. Его еще Ракоци посадил. А когда в прошлый раз у нас был дядя Лёринц, он рассказывал, что сам Йокаи интересовался, цел ли еще этот куст дерезы; не уничтожили бы его дебреценцы, как уничтожили аллею Шимони. Понимаешь?

Но Миши ничего не понял.

— Что это за аллея Шимони?

— Да в сторону Большого леса, где особняки, в конце улицы Петерфиа, полковник Шимони посадил там прекрасную аллею, выросли огромные деревья, наверное штук триста, а в прошлом году все вырубили. Когда Йокаи рассказали, он заплакал и сказал, что больше в Дебрецен не приедет, потому что здесь не осталось ничего хорошего, только и была аллея Шимони, еще в сорок восьмом году, и ту вырубили. Да этот куст дерезы, он ведь старше, ему уже двести, нет, даже триста лет. Знаешь, его еще самый первый Ракоци посадил. Теперь он так разросся, что закрыл все окно. Ну, пойдем, посмотрим, Дереш еще и штору не поднял.

Орци выскочил на улицу, а Миши, не переставая удивляться, поспешил за ним.

Они перешли на противоположную сторону, где стоял небольшой зеленоватый дом с уходившими в землю окнами, на которых были решетки.

Сквозь толстые прутья одной из них проросло какое-то корявое дерево, ствол которого, похожий скорее на толстую веревку, обвивал чугунные прутья решетки; точно плети, свисали его длинные тонкие ветви, но эти ветви были действительно самой обыкновенной дерезой, что в изобилии растет дома у Миши за огородом.

— Вот он, смотри!

— Этот?..

Миши с удивлением разглядывал куст, он и не думал, что это такая достопримечательность, хотя уже много раз видел его и всегда удивлялся тому, что куст оставили здесь, в самом центре города, ведь даже в окно из-за него не выглянешь. Но раз его посадил самый первый Ракоци, Миши уже беспокоился за него, и об аллее Шимони он пожалел и вспомнил, как Тёрёки в прошлом году все время ругали бургомистра за то, что тот приказал вырубить аллею у Большого леса.

— Ты сказал — Йокаи?

— Да.

— Мор Йокаи?

— Ну да. Он очень много написал, самый крупный романист.

— Я его читал.

— Я тоже.

— Ты что читал?

— Я…— сказал Орци, — у меня есть две его книги — «Турки в Венгрии» и «Малый декамерон».

— А я читал «Графа сумасшедших» и еще в прошлом году — про то, как с одного человека сняли скальп и потом натянули ему кожу с козлиной головы, и она приросла, и получился рогатый человек.

Орци посмотрел на него с удивлением.

— Неужели? — и он рассмеялся.

— Но «Граф сумасшедших» гораздо интереснее.

А самое интересное — «Дебреценский лунатик».

И вдруг над их головами раздался мужской голос:

— Ну и ну!.. Как дела, прогульщик?

Нилаш испуганно поднял голову: перед ним стоял Янош, который, видимо, как раз направлялся на службу. Миши слышал, как вчера говорили, что он всегда опаздывает и вместо восьми является к девяти.

Миши густо покраснел, когда Янош положил руку ему на плечо.

— Так что же мы здесь делаем?

— Господин Дереш велел нам…— начал он, но продолжать не посмел: стыдно было врать в присутствии Орци.

— Он вам велел, а вы, значит, здесь болтаетесь?.. Поди-ка сюда…— Он оттянул Миши в сторону. — Ну как, передал?

Миши во все глаза смотрел на него, не понимая, о чем речь.

— Да письмо-то передал?

— Письмо?! Я пойду туда только в среду.

— Вот проклятие! Так, значит, в среду?

— Да.

Видно было, что Янош раздумывает.

— Ну ладно, в среду так в среду. Но вот что ты должен ей сказать: я ее прошу ответа мне не писать, а передать с тобой на словах: «с удовольствием» или «ни за что»! Понятно?

— Да.

— «С удовольствием» или «ни за что»! Смотри не забудь!

— Хорошо.

— Да гляди у меня! Перепутаешь — не поздоровится! Такое письмо напишу твоему дяде Гезе, пожалеешь, что на свет родился! Тебе ясно?!

Миши стоял молча, нахмурившись.

— Погоди-ка! Получишь монету. — И Янош стал искать кошелек.

— Не нужно! — запротестовал Миши. — Спасибо, не надо! — прибавил он и отступил назад.

— Ишь каков богач! А крейцер, барин, не разменяете? — И махнул рукой. — Ну ладно. Чего зря болтать: будем живы — не помрем. В общем, делай как я тебе сказал, — не пожалеешь.

Спрятав кошелек в карман, он пожал мальчику руку и, кивнув в сторону проезжающей повозки, прибавил:

— Вон пожертвования собирают…

И пошел дальше ровной, уверенной походкой.

Со стороны коллегии по самой середине улицы ехала повозка, а рядом с ней шли два высоких богослова в черном. Солнце уже поднялось, и ветер стих.

Орци ждал его с любопытством.

— Смотри, собирают пожертвования, — шепнул ему Миши.

— Что собирают? — удивился Орци.

Миши уже знал, что это значит, потому что несколько дней подряд у них в коридорах шли разговоры о том, как поздно в этом году начали собирать.

— Пожертвования собирают…

— Какие еще пожертвования?

— Ну, для нашей кухни… У горожан.

— А что собирают?

— Да кто что даст: кукурузу, пшеницу, муку, сало.

Орци был так поражен, что даже рот раскрыл.

— Учащиеся?!. Побираются?!.

Миши вспыхнул.

— Собирать пожертвования не стыдно!

Орци засмеялся.

— Знаешь, я бы попросился к ним — посмотреть.

— Марци Тыква уже был.

— Какой Марци Тыква?

— Да Марци Тайти из второго «А». Ребята прозвали его Тыква.

Богословы уже поравнялись с ними, и мальчики прислушались к их разговору.

— Свинство! Эти мужики рады отделаться двумя початками кукурузы да парой крейцеров… в лучшем случае…

— Не понимаю, как это не отменят…

И они прошли дальше.

Миши густо покраснел: он вдруг понял, что они действительно не собирают, а побираются, и со стыдом смотрел им в след.

Орци толкнул его в бок:

— Ну, пойдем.

Они перебежали через дорогу и замерли: штора была поднята и у раскрытого окна, совсем уже одетый, стоял преподаватель Дереш. Увидев их, он вытаращил глаза:

— Что вы тут делаете? — закричал он. — Ах вы негодники! Следили за моим окном?! Подглядывали?! Вместо того, чтобы заниматься?..

Ученики стояли как вкопанные.

— Немедленно убирайтесь! Ну, я вами сегодня займусь!

Мальчики бросились бежать. Теперь они уже не кружили по коридорам, а кинулись напрямик через двор и, задыхаясь, влетели в класс.

— Тихо, тихо, тихо, — проговорил Орци, и все, поняв, казалось, его испуг, вдруг замолчали.

Несколько минут стояла мертвая тишина, но, так как преподаватель не появлялся, через некоторое время все опять осмелели, и класс снова загудел, как пчелиный улей.

Один только Миши сидел молча, совершенно расстроенный. Аккуратно разложив перед собой учебники, он приготовился к тому, что как только войдет преподаватель, сразу же вызовет его и начнет спрашивать именно то, чего Миши не знает. И он уже заранее представлял себе, как запутается в ответе. А как после этого он сможет заниматься с Дороги? Тут он вспомнил о письме, которое должен передать Белле, и весь похолодел. Какое неприятное дело ему еще предстоит! Миши опустил голову и стал читать латинское упражнение, поторил весь урок, стараясь угадать, что спросит его преподаватель и на какие вопросы он не сможет ответить. Но он знал каждое слово и все понимал.

Миши даже не слышал, как открылась дверь, и очнулся только когда все встали, а преподаватель был уже за кафедрой. Миши смотрел на него, как на привидение, — так неожиданно он появился.

— Чтобы я больше этого не видел! — резко сказал молодой преподаватель и вскинул стриженую голову с длинными, доходящими до самого подбородка, бакенбардами; сейчас он был похож на злую собаку. — Чтобы больше этого не было! Выставлять дозор, подглядывать за преподавателями… Если это повторится, вам грозит исключение… Садитесь!.. Орци!

Все сели, Орци тут же вскочил.

— Раздай контрольные.

Нилаш почувствовал облегчение — ведь он решил, что преподаватель сейчас займется ими.

Орци проворно выскочил из-за парты, ловко схватил стопку контрольных и пошел по рядам; контрольные были сложены в том же порядке, в каком сидели учащиеся, и каждый сам брал свою работу.

— Нилаш!

Смертельно побледнев, Миши вскочил.

— Переведи на латынь: «Тот… тоже вор… кто крадет… доверие… людей…» Ну, как ты это переведешь? Быстро, быстро! — Он постучал карандашом по столу. — Как будет «вор»?

— Fur, furis.

— Так, сколько здесь предложений? Повтори все.

Миши повторил:

— «Тот тоже вор» — первое предложение; «кто крадет доверие людей» — второе.

— Какое предложение главное?

— Главное: «Тот тоже вор».

— Ну, дальше, не тянуть же из тебя каждое слово… Второе предложение?

— Второе… «Кто крадет доверие людей».

— А это какое предложение?

— Это придаточное.

— Какое именно?

— Придаточное подлежащее.

— Теперь переведи.

— Etiam ille est fur.

— Дальше.

— Qui…

— Какое слово ты не знаешь? Человек?

— Homo, hominis — человек.

— Доверие?

Миши молчал.

— Ну, доверие — это fidutia. Теперь переведи все.

— Etiam ille est fur, qui… fidutiam… hominum furat.

— Furat? Что еще за «Furat»? Не придумывай новых слов, тем более по-латыни. Rapit.

— Etiam ille est fur, qui fidutiam hominum rapit.

— Это предложение запиши себе в блокнот и постарайся хорошенько его запомнить.

Миши густо покраснел. Он тут же понял, что хотел этим сказать преподаватель. Он смотрел прямо перед собой, лицо у него вытянулось. Преподаватель больше не обращал на него внимания, он помогал Орци раздавать тетради. Миши видел только черную доску, плохо вытертую, всю в меловых разводах, и под пристальными взглядами товарищей чувствовал себя у позорного столба; лицо его то покрывала восковая бледность, то вновь заливала краска, кровь стучала в висках, голова кружилась, он едва держался на ногах. Ведь он украл доверие преподавателя, который, конечно, когда давал ему ученика, не ожидал от него такого. Теперь он отберет Дороги, и это будет таким позором, что Миши даже не сможет поехать домой к родителям. А что скажет дядя Геза, если узнает?.. Мысли становились все туманнее, и он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание, как тогда, на свекловичном поле… Вдруг Гимеши дернул его за рукав:

— Да садись же.

Миши опустился на место и тут же испугался, что не спросил разрешения преподавателя сесть, но снова встать уже не решился. Он не знал, что ему делать, и сидел в полном изнеможении, чувствуя себя совершенно разбитым.

— Покажи тетрадку, — сказал Гимеши. Он был страшно зол, потому что получил за контрольную четыре с минусом.

Миши чувствовал такую усталость, что и пальцем не мог пошевельнуть: перед глазами у него все вертелось, а буквы расплывались радужными кругами.

— Пятерка! — сказал Гимеши и оставил тетрадь открытой. Он взял тетрадь Орци и заглянул в нее. — Четыре с минусом.

— А у тебя-то пятерка… Сейчас получишь по шее!

Миши слабо улыбнулся. Ему хотелось прижаться к Гимеши, положить голову к нему на колени и, забыв обо всем на свете, заснуть, заснуть так, чтобы уже никогда не просыпаться.

До звонка время было заполнено разбором контрольных работ, но Миши услышал преподавателя, только когда тот сказал:

— Признаю, контрольная действительно была трудной, и на «отлично» никто, кроме Михая Нилаша, ее не выполнил… Но я и представить себе не мог, что вы напишете столько всякой ерунды… Ваш класс опять отличился. Четырнадцать неудовлетворительных работ. Абсурд!

Но ни радости, ни гордости Миши не почувствовал, вместо этого он стыдливо опустил голову. Он понял, что похвала преподавателя не дает ему преимуществ перед одноклассниками: все смотрели на него с завистью. Миши весь сжался: уж лучше бы и ему получить четверку с минусом и не отличаться от других, чтобы имя его не произносилось отдельно и никто бы не обращал на него внимания, чтобы он мог оставаться незаметным и заниматься своими делами — писать, играть, рисовать, и пусть никто о нем никогда не вспоминает. Ведь он ни у кого ничего не просит, ничего не желает, а его никак не оставят в покое; вот и теперь все думают, что он для того только написал контрольную на «отлично», чтобы поддразнить остальных, а он ведь и не заметил, как это получилось, и не знал, что напишет лучше других.

Прозвенел звонок, а преподаватель еще не закончил разбор контрольных, и ему пришлось прервать объяснения. Прежде чем выйти из класса, он обратился к Орци:

— К следующему уроку переведи, что я тебе продиктую.

Орци взял карандаш и, наклонившись над партой, приготовился писать, смело глядя на преподавателя. Это был искренний и чистый взгляд белокурого веселого мальчика.

— «Закон»… Нет. «Границы закона… нельзя преступать… никому». Переведешь это к следующему уроку. Безукоризненно. Но это еще не все: на эту тему сделаешь письменную работу.

С этими словами преподаватель снял с вешалки свою красивую мягкую шляпу и вышел, веселый и благоухающий.

Класс шумно обсуждал контрольную работу, завязались жаркие споры. Все подошли посмотреть работу Нилаша и удивились, что он не сделал ни единой ошибки, пропустил только одну запятую и получил пятерку. Остальные отличники, и даже Шанта, получили четверки с минусом.

Но Миши весь день был расстроен и ходил как в тумане.

Больше всего ему хотелось разорвать и выбросить письмо, которое было в его внутреннем кармане и жгло как огонь. Но тогда он снова обманет доверие — ведь Янош верил в него. И все-таки Миши чувствовал, что здесь что-то не так… Ему казалось, что правильнее было бы письмо выбросить, уничтожить или вернуть обратно, но поступить так он уже не мог, будто его толкнули на этот путь и он вынужден пройти его до конца.

Во время занятий с Шаникой в среду, Миши вдруг поднялся из-за стола.

— Решайте этот пример, как мы его начали, — сказал он и вышел.

В соседней комнате сидела больная мать Дороги. Миши молча прошел мимо нее и вошел в кухню. Там никого не было, а справа, из кладовой, доносилось пение Беллы, и он быстро туда направился.

Белла взглянула на него с удивлением и засмеялась. Как она была прекрасна! Рукава платья были высоко закатаны, и обнаженные, белые как снег руки, казалось, сияли в полумраке кладовой. Она набирала муку в большую жестяную миску. Из-под платка, завязанного сзади узлом, выбилось несколько прядок темных волос, и она смеялась, сверкая своими белыми зубами, и вопросительно смотрела на него.

Запинаясь от смущения, Миши проговорил:

— Извините… Господин Янош Тёрёк посылает Белле Дороги вот это письмо.

Удивленно приподняв брови и не переставая смеяться, Белла спросила:

— Янош Тёрёк?.. Это еще кто?

Немного помедлив, она взяла письмо.

— Сын моих прошлогодних хозяев, — сказал Миши в ужасном смущении.

Красавица вскрыла письмо и в нерешительности остановилась: читать или нет?

Но, заглянув в него и прочитав первую строчку, громко расхохоталась.

Ей трудно было читать в темной кладовой, она отошла к двери, где было немного светлее, а маленькому Миши пришлось потесниться.

Он видел, что в письме всего пять-шесть строк, и все-таки девушка читала его так долго, словно написана была целая страница. И чем дольше она читала, тем веселее ей становилось. Но потом, сдерживая смех, стала покусывать губы. Как она была прекрасна! Округлая белая шея, рот и подбородок — словно у музейной статуэтки из слоновой кости, а как идет ей этот платок, как блестят ее черные глаза, точно искрами сыплют, белоснежные руки — таких мальчик еще никогда не видел и не знал, что такие бывают… Когда она наклонялась, видно было обтянутую платьем стройную фигуру, скрытую длинным фартуком из грубого полотна. Словом, все это было так необычно, что мальчик не понимал, как возможно на свете такое чудо и почему девушки совсем не такие, как мальчики. И он, переполненный каким-то теплым чувством, тоже начал смеяться, все казалось ему чудесным, точно в сказке, он забыл и латынь, и мальчиков, и занятия, и хождение за водой, и холод — все на свете, словно все это нужно было только для того, чтобы здесь, в этой темной кладовой, он стоял и смотрел, как снова и снова перечитывает письмо эта красивая, сказочная фея…

— Да кто же он такой, этот Янош Тёрёк? — сдерживая смех, спросила девушка, взглянув на Миши блестящими глазами.

— Да один большой кутила, — не раздумывая ни секунды, выпалил Миши: он не мог забыть старую обиду.

Девушка удивленно посмотрела на Миши и широко улыбнулась, затем прислонилась к двери и засмеялась, но уже не как обычно, громко и открыто, а тихо, почти беззвучно.

— Хорошенькое вы ему дали имя! — воскликнула она, с большой нежностью глядя на худенького, похожего на мышонка мальчика.

— Янош Эделени Тёрёк, — с насмешкой произнесла она, разглядывая письмо. — Хороша, должно быть, птица!

— Он просил, чтобы вы ему ответили: «с удовольствием» или «ни за что», — сказал мальчик.

Девушка нахмурилась и изучающе посмотрела на Миши. Мальчик почувствовал, что она хочет понять, не прочитал ли он письма, и принялся торопливо объяснять:

— В понедельник утром на улице меня случайно встретил господин Янош…— Миши тут же вспомнил, что случилось все это, когда он стоял под окном преподавателя Дереша, и у него перехватило дыхание. — И тогда он попросил, чтобы вы только передали для него — «с удовольствием» или «ни за что».

— Ну и бестия, должно быть, этот господин Янош Эделени Тёрёк!.. —Девушка закинула голову и снова беззвучно засмеялась, ее белая шея так и светилась в полутьме. — Скажите же ему, — начала она, в такт своим словам забавно водя пальцем по воздуху, — скажите ему, да не забудьте, Миши… так ведь — Миши? Или Мишика? Так?.. Скажите ему: «С удовольствием — ни за что!..» Понимаете?.. Или «Ни за что — с удовольствием!..» Как понравится — «Ни за что — с удовольствием» или «С удовольствием — ни за что». Понимаете?..

Получилось это так смешно, что мальчик тут же развеселился, он сразу все понял и засмеялся так же беззвучно, как и она. Он был счастлив: ну и посмеются же они над Яношем!.. Пожалеет он еще об этом письме! И они переглянулись, словно озорные дети, которые тайком замышляют какую-то шалость и прекрасно понимают друг друга. Миши никогда еще так не веселился.

Вдруг кто-то вошел в кухню; девушка, быстро спрятав письмо у себя на груди, сделала ему знак, чтобы он сидел тихо, и вышла.

Через мгновение мальчик с ужасом понял, что пришла старшая сестра — гроза всей семьи.

Красавица Белла была так смущена и напугана, что он даже не посмел за ней выйти: сам не зная почему, он боялся выдать свое присутствие.

— А посуда все еще не вымыта! — воскликнула старая дева. — Просто безобразие!

— Это почему же безобразие? — резко спросила Белла.

— Безобразие! — повторила Виола еще более резко. — Потому безобразие, что ты ничего не хочешь делать.

— Я ходила в кладовую за мукой.

— Это, конечно, важнее всего — муку принести; тесто ставить вечером, а мука тебе сейчас понадобилась!.. Ну и логика!.. А грязная посуда весь день простояла, вода остынет, нельзя будет мыть, а ты развлекаешься тем, что насыпаешь муку из мешка… Легко набрать, если она есть…

— Но ведь и это нужно делать.

— Да только не сейчас, а когда время придет…

Через минуту она снова взорвалась:

— Я просто не понимаю… Здесь все дурачатся, играют в свое удовольствие, а серьезной работой никто заниматься не хочет… Не знаю, что здесь будет, когда я арендую землю. Разве я это для себя делаю?.. Здесь никто не хочет работать!..

— Я свои руки не собираюсь…— начала Белла раздраженно.

— Твои руки!.. — ужаснулась Виола. — А на что они годятся, твои руки?.. Не собираешься?!. Ты свои руки, значит, портить не хочешь! Да?.. Еще как испортишь!.. Я свои испортила — и тебе придется! Барышня боится замарать свои белые ручки!.. Нечего будет жалеть, когда они станут черными и грубыми, как мои… Я заявляю, что голодать больше не намерена ни за что на свете и на зиму больше не останусь без поросенка, чего бы это ни стоило. Я арендую землю — и точка! Я так решила, а если я что решу, так оно и будет. Никто не станет теперь тратить по семьдесят крейцеров на японские веера, бросать деньги на ветер!.. Из-за этого на две недели опоздали с арендой… Если б не ваша светлость, я б уже и тогда выплатила десять форинтов. Но стоит только разменять десятку, и она моментально тает. Так вот я этого больше не допущу! Наконец у меня снова есть десять монет, и я сей же час отнесу их хозяину и немедленно заплачу за аренду. А весной буду копать землю, посадим овощи, и все лето я буду там работать, а барышня здесь будет мыть посуду, да, и варить обед, да, и покупать продукты, будешь, будешь! Будешь ходить на рынок, это уж точно! Я ходила, и ты походишь… Кому легче, тот пусть и ходит, да! Не разорваться же мне, нельзя одной рукой землю копать, другой — тащить корзину с рынка, третьей — жарить, а четвертой штопать чулки для вас, барышня… Ну нет! Каждый будет заниматься своим делом, это уж точно. Хоть земля треснет! Вот так, дорогая барышня!

Миши переминался с ноги на ногу. Он хотел выбраться из кладовой, но чем больше выжидал, тем мучительнее ему представлялось его положение; он не знал, чем это кончится. А если сюда вздумает войти старая дева, тогда хоть сквозь землю провались. Наконец он решился и вышел на кухню.

Виола остолбенела и уставилась на него, а Белла смеясь воскликнула:

— Господи Иисусе, я о вас и забыла! — И она повернулась к сестре: — Он как раз пришел попросить теплой воды, чтобы развести гуммиарабик, а я забыла, что он ждет в кладовой…— Подмигнув Миши, она громко рассмеялась.

Мальчик тут же оправился от прежнего смущения и всем сердцем был благодарен Белле за ее ложь: он почувствовал себя ее верным союзником.

Старая дева подозрительно посмотрела на Миши, хотела спросить: «Почему же в кладовой?», но заговорила о другом:

— Раз уж он все слышал, пусть рассудит. Скажите, дорогой Нилаш, разве я не права?

И начала многословно объяснять свои планы на будущий год, как она собирается растить кукурузу, капусту, кольраби, морковь и все, что нужно для кухни, но тогда сестрам придется взять на себя домашнее хозяйство.

— Ну что, разве я делаю неправильно? Разве не жертвую собой? Сейчас и за петрушкой бежишь на рынок и тратишь деньги, а тогда морковь будет прямо мешками, не так ли?

— Да, так, — сказал Нилаш. — Вот только морковь не сажайте, пожалуйста, целыми мешками, — это ужасная еда. У Тёрёков каждую осень покупали по два-три мешка, а я так ее не люблю, что у меня просто мурашки по спине бегают, сырую еще могу съесть, а вот тушеную… просто ужас!

Белла, взглянув на сестру, рассмеялась каким-то нервным, захлебывающимся радостным смехом. Виола только растерянно оглядывалась и никак не могла понять в чем дело.

— Ну, с вами все ясно, — произнесла она с обычной для нее грубой откровенностью. — Вы с ними одной веревочкой связаны… Идите-ка заниматься, ешьте свой гуммиарабик вместо моркови.

Белла засмеялась еще громче, и Миши почувствовал себя совершенно счастливым, стараясь скрыть улыбку, он плотно сжал губы и, опустив голову, быстро вышел.

В комнате его встретил взгляд больших темных глаз пожилой женщины, сидевшей в кресле-качалке, и у Миши сразу пропала вся веселость. Он очень боялся этой молчаливой женщины, которая иногда сидела словно неживая, уставившись в пространство отрешенным взглядом. Сейчас он почувствовал, что эти глаза следят за ним, пристально смотрят ему вслед, провожая в комнату. Даже сев на место, он ощущал на себе этот сверлящий взгляд, и ему пришлось обернуться, чтобы убедиться, что женщина осталась в другой комнате за стеной.

А Шаника приготовил ему сюрприз: примера он не решил, а сидел и вертел ручку.

— Как, еще не готово? — в отчаянии воскликнул Миши.

Шаника спросил с ангельской невинностью:

— А как надо умножать, с последней цифры или с первой?

Миши схватился за голову.

— О господи, это ужасно! Сколько еще раз объяснять, что это все равно?! Понимаете? Все равно! Только если умножать с последней цифры, то результат нужно подвигать на одну цифру влево, а если с первой — на одну вправо!

— Понятно. И как же мне начинать, с первой или с последней?

— Это все равно.

— Ну, раз все равно, то как же мне начать?

— Начните с последней.

— Только это я и хотел спросить, а вы тут же ругаться, ну прямо как Виола.

Миши был так поражен, что только молча смотрел, как Шаника умножает. Миши ожидал, что Шаника сравнит его с Беллой, и огорчился, когда тот сравнил его с Виолой. И то правда — с таким помучаешься…

Он был очень расстроен. Борьба, которую он здесь ведет, казалась ему бессмысленной, и он заранее предвидел, что Шаника провалится и, сколько с ним не бейся, все кончится позором.

Когда они учили латынь, вошла Белла. Она не была у них с той самой ссоры, а теперь вошла так легко и просто, словно появление ее здесь совершенно естественно.

Девушка долго молчала, наводя порядок в шкафу, и, казалось, не обращала на мальчиков внимания. Но вдруг она подошла к столу, остановилась возле Миши и взяла в руки тетрадь Шаники.

— Отдай! — рванулся за ней Шаника.

Белла высоко подняла тетрадь.

— Не съем, не бойся!

— Дай сюда!

— Подумаешь, какой нежный! — Не опуская тетрадь, она посмотрела последнюю отметку.

— Двойка? — изумилась она. — Двойка!

Шанике удалось вырвать тетрадь, слегка помяв ее.

— Как я ее теперь сдам? — заныл он. — Ты ее измяла.

— Во-первых, это ты измял, а во-вторых, лучше б она была измята, да без двоек, стыдись!

— Стыдиться тут нечего, — сказал Шаника. — Контрольная была очень трудная, четырнадцать человек написали на двойки, а больше четверки с минусом никто не получил.

— Даже Нилаш?

— Только он получил пятерку — это правда.

Девушка рассмеялась:

— Правда!.. Хорошо еще, что вспомнил… Ах ты!.. — И, перегнувшись через стол, она легонько стукнула брата по голове, а Миши ласково погладила по щеке.

Миши вспыхнул и опустил голову, его бросило в дрожь. Он почувствовал, что это не случайное прикосновение, а выражение благодарности, нежной признательности и симпатии.

— Уходи отсюда, — сказал Шаника.

— Ах ты лягушонок, — засмеялась Белла.

— Скажу вот, что ты опять здесь была…

Белла несколько секунд смотрела на него серьезно, потом засмеялась:

— Послушай, Шаника, давай заключим мир… Ты на меня не будешь жаловаться, а я — на тебя.

Шаника исподлобья посмотрел на сестру.

— Я ведь тоже кое-что о тебе знаю, я же не сказала, что вы с хозяйским сыном курили!

Шаника неприязненно сжал губы.

— А ведь уже целая неделя прошла, и времени у меня было достаточно. Ну, что?.. Молчим? И еще у меня на примете есть три-четыре случая… Кладовая, например… Помнишь?.. Ну как, мир?

Она протянула ему руку и положила ее на книги и тетради прямо перед Миши.

Пальцы у нее были округлые, белоснежные, а на одном из них — колечко с крохотными голубыми, как лепестки незабудок, камешками. Миши вздрогнул: вдруг она снова вздумает его погладить?

— Ну тебя!.. — Шаника стукнул сестру по руке.

Белла засмеялась, но руки не убрала. Теперь рукав ее синего платья уже не был закатан до самого плеча, как в кладовой, но Миши видел именно ту белую прекрасную руку и всерьез боялся, что она согнется в локте и обнимет его.

— Ну, мир?

— Если ты больше не будешь меня дразнить, то я не буду жаловаться.

— Давай лапку, суслик!

Шани показал ей язык и ударил ее ладонью по руке, правда, на этот раз совсем легонько.

Белла поймала его чумазую ручонку и задержала в своей белой ладони.

— Фу-у, настоящая поросячья ножка, — смеясь сказала она. — Виола поросенка собирается покупать, а он уже здесь. — И она подмигнула Миши.

Миши рассмеялся так громко и весело, как не смеялся уже давно, настолько остроумно и метко это было сказано и так тонко связано с предыдущим разговором.

— Ну хорошо, занимайтесь, занимайтесь, — сказала Белла. — Что касается меня, принеси хоть шестнадцать пятерок…— И она потрясла руку брата, но не по-мужски, за ладонь, а обхватив рукой его кисть.

Девушка перегнулась через стол и оказалась так близко от Миши, что он взглянуть на нее не смел, а его правая щека, обращенная к Белле, горела, словно ее жгло огнем.

Сегодняшние занятия не стоили и крейцера. Сейчас Миши впервые почувствовал, что ходит сюда совершенно напрасно.

На душе у него было так тяжело, что, выйдя от Дороги, он чуть не опоздал к старому господину. Пришлось торопиться.

Но только он собрался свернуть в арку желтого дома, как вдруг увидел Яноша.

— Ну, что, дружок? — глухо спросил тот. — Пан или пропал?

С перепугу Миши не понял, о чем идет речь, но когда вспомнил, то тут же обрел смелость.

— Да, — сказал он громко.

— Что «да»? Что она сказала?

— Она сказала: «Совсем не с удовольствием».

— Что-о?

— Нет, не так. Она сказала: «Ни за что — с удовольствием».

— Эх ты, пустомеля! Ничего-то ты не понял.

— Нет, понял. Она сказала: «Передайте ему так: «Ни за что — с удовольствием» или: «С удовольствием — ни за что». Как нравится, так и скажите». Вот что она сказала.

— Этого не может быть, — сказал Янош.

— Но она именно так и сказала.

— Ей богу?

Часы пробили пять. Миши уже надо было быть у старого господина.

— Можешь поклясться?

— Могу, только не буду я по всякому пустяку клясться.

— Это тебе пустяк? — сказал Янош, смеясь. — Ах ты!.. Смотри, орешек, я тебя раскушу.

Он хотел щелкнуть мальчика по шляпе, но Миши увернулся и вбежал во двор, так что на этот раз Янош промахнулся.

Час этот, когда Миши читал старому господину, был самым спокойным в его наполненной бурными событиями жизни. Ему нравилось приходить сюда в одно и то же время, садиться в соломенное кресло перед стопкой аккуратно сложенных газет и сознавать, что трудится он честно. Читал он уже так быстро и хорошо, что старый господин никогда его не переспрашивал.

Ему был по душе этот теплый дом и этот розовый старик с ослепительно белыми усами, который был к нему так добр, что ни разу ни в чем не упрекнул.

Когда Миши вернулся в коллегию, ребята сидели вокруг печки и комната была наполнена запахом жареных гренок.

Надь что-то рассказывал. Миши тут же понял, что речь идет о прежней жизни в коллегии, и стал слушать, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Младших гимназистов потому и называют копьеносцами, что когда-то они носили котлы с едой на двух длинных копьях. Раньше ведь не было столовой, в которую бежишь по звонку, а там тебе и скатерти и тарелки.

— Глиняные миски да деревянные ложки, — добавил Лисняи.

— Да и ели-то что! — продолжал Надь. — Старшеклассников кормили младшие, с которыми им приходилось заниматься; тем каждую неделю родители присылали буханку белого хлеба, ее хватало двоим на целую неделю, да котел еды на семерых. На следующий день другой ученик получал котел еды, так вот и ели — это и было «подкрепление».

Миши, сидя в темноте, с удивлением слушал.

— А где они ели?

— Да прямо в комнате. Вот, например, нас здесь семеро, и каждому раз в неделю присылают котел еды, фасоль, капусту или галушки с творогом, но не три блюда, как сейчас, в столовой, а один здоровый котел; все садятся вокруг, достают глиняные миски, деревянные ложки, ножи и едят.

— А вечером опять то же самое?

— Если останется; а нет — так сидят да слюни глотают.

— Так это чугуны носили на копьях?

— Нет, это другое… Те, у кого родители жили далеко и не могли присылать еду, привозили провизию с собой; ни почты, ни поездов тогда не было, и если какой-нибудь господин Кёльчеи или Кенде из Сатмара определял своего сына учиться, то ехал господский сынок в повозке, запряженной волами, и вез с собой мер десять пшеницы, гороха, чечевицы, окорока. Нанимали стряпуху, и она готовила, но только одно блюдо в день. На каждый день недели — одно определенное блюдо, а начиная с понедельника — все сначала.

— Ой, как интересно! — воскликнул Бесермени.

— Ну, вам бы интересно не было, — сказал Надь. — Ведь тот, кто не был богат или плохо учился, не получал ничего, кроме жилья, а милосердные горожане по очереди присылали бедным ученикам горшок каши.

Все засмеялись.

— Так вот и стали собирать пожертвования — в ноябре ученики обходили весь город и просили подаяния.

— Ух! Ну и собачья жизнь!

— Правда, и давали тогда охотнее, потому что горожане гордились учениками коллегии — ведь те пели им песни, танцевали с девушками, а если был пожар, помогали ломать дома. Что вы смеетесь? Не думайте, что гасили, как пожарники! Брали в руки герундии — так в шутку называли большие жерди, их сейчас можно увидеть в Публичной библиотеке, — и если горел один дом, то, чтобы не загорелись соседние, ломали у них крыши.

— Вот забавно!

— Но ведь в Дебрецене никогда не было воды. А знаете, сколько лет бурят артезианский колодец? Уже пробурили семьдесят метров, а воды все нет. Все камень. Любой бур ломается. Вот и говорят, что в Дебрецене тоже есть горы, только они под землей.

Миши засмеялся: он уже это слышал в прошлом году у Тёрёков, но принял тогда за шутку.

— Воду кухарке и пекарю приходилось в то время возить издалека в больших бочках, и угождать нужно было им, а не профессорам. Каждый год в честь кухарки сочиняли оду и записывали ее на окороке на долгую память.

Странно было слушать эти рассказы, сидя в уютной, теплой комнате, где даже с отоплением не было хлопот, и невозможно было себе представить события тех далеких времен.

— А учились как?

— Старшие ученики, граверы, делали учебные пособия для младших.

— Да, граверы были, это факт. Я тоже читал о студентах-граверах. Хорошая была наука, — сказал Лисняи.

— В то время это могло считаться наукой, но сейчас и тогдашний профессор провалился бы на экзаменах.

Раздался звонок, которого Миши уже давно опасался, беседу прервали и пошли ужинать. Миши огорчился, что слышал так немного. Ему стало грустно, что он оторван от жизни коллегии, и вдруг захотелось быть всегда среди ребят и так же, как они, быть настоящим учеником коллегии.

Ужин был очень хороший — галушки с овечьим творогом. Все наелись. После ужина Михай Шандор положил перед Миши листок бумаги:

— Взгляни-ка, Нилаш, вытащили твои номера?

Миши удивленно взглянул на листок, где были записаны пять номеров. Он глядел на них как завороженный, машинально полез в карман, вынул кошелек и открыл его, чтобы достать оттуда лотерейный билет.

От смертельного испуга у него замерло сердце: билета не было. Он искал его, искал и среди денег, но не находил.

Мальчик судорожно рылся в карманах, но и там не было, а глаза его тем временем не отрываясь смотрели на маленький листок с пятью номерами: 17,85,39,73,45.

В столовой зашумели, все встали, и он убрал кошелек в карман.

— Ну, выпал какой-нибудь? — торопил Михай Шандор.

Но Миши не мог ответить, он точно онемел.

К счастью, все пошли к выходу, и он, смешавшись с остальными, убежал, скрылся от глаз Михая Шандора. Он не мог быть ни с кем, ему показалось, что он сейчас задохнется среди этих веселых, смеющихся, жующих гимназистов, и он бросился в первый же двор, где никого не было.

Позднее он поднялся на третий этаж, но не посмел войти в комнату, а спрятался в коридоре. Его трясло как в лихорадке. Он не мог даже вспомнить, его это были номера или нет, а когда вдруг вспомнил, неописуемый ужас и боль пронзили его насквозь.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,

в которой выясняется нечто странное: сколько ни страдай, а люди вокруг веселы и спокойны; вроде и жить не стоит, если все так безучастны к твоему горю


Урок географии проходил не в классе, а в кабинете естествознания на третьем этаже. Поэтому утром не надо было спускаться по длинной лестнице. Однако расстроенный, убитый горем, Миши все же опоздал на несколько минут. Он скверно спал ночью, едва задремав, просыпался от тревожных мыслей — никак не мог понять, куда задевался лотерейный билет. Это было просто непостижимо. Встал он вялый, с тяжелой головой, но свежая, ледяная вода, которой он умылся, немного его освежила.

Гимназисты в кабинете тихонько жужжали, и он быстро занял свое место на первой парте. Миши молчал, притаившись, стараясь не привлекать к себе внимания. Истерзавшись за ночь, он осунулся и побледнел как полотно. Урок, да и вообще учение не шли ему на ум. Едва живой от страха, он не знал даже, какие учебники взял с собой.

Орци восседал на кафедре, повернувшись лицом к классу. Он, кривляясь, рассказывал что-то, мальчики слушали развесив уши и негромким приглушенным смехом встречали каждое его слово.

— Ты гюма-а-анный человек…— протянул Орци, подражая старому преподавателю географии, которого обычно все передразнивали, но никто не делал этого так мастерски, как Орци; уронив на грудь голову и по-стариковски моргая глазами, он повторил тонким гортанным голосом: — Ты гюма-а-анный человек, милый мальчю-юган…

Гимназисты дружно смеялись, не спуская глаз с Орци. Хотя голос его и тонул в общем шуме, все видели, что он изображает старого географа, и к тому же очень забавно, а это дело рискованное: учитель в любую минуту может показаться на пороге.

Потом Орци перешел к одной из хорошо известных шуток, рассказу об Египте; преподаватель географии был когда-то гувернером в графской семье и ездил со своими воспитанниками в Египет, поэтому на каждом уроке заводил речь об этой стране.

— Когда я ездил в Египет, — прошамкал по-стариковски Орци, — я видел там двух огромных, отвратительных птице-крокодилов… (Мальчики заливались смехом.) Одно из чудовищ разинуло пасть, а я схватил одностволку да как всажу в него две пули!

Все смеялись, негромко вскрикивая и повизгивая от восторга. Сидящие перед кафедрой наклонились вперед, сидящие позади легли животами на парту, чьи-то головы почти касались Орци, который продолжал, понижая голос, но все оживленней жестикулируя:

— А я палю из ружья — пиф-пиф, угодил одному чудовищу в правый глаз, оттуда пуля рикошетом попала в левый глаз второго крокодила, вылетела из него — и рикошетом в правый глаз первого крокодила; словом, милый мальчюган, я пиф-пиф — и одним духом выбил у обоих птице-крокодилов все четыре глаза.

Мальчики хохотали, прямо надрывались от смеха; сидевшие на задних партах подкрались поближе к кафедре, и все смотрели в рот Орци. А он вдруг прервал рассказ и другим тоном, но по-прежнему копируя старого учителя, проговорил:

— Ах, милый мальчю-юган, вы все наглый народ, совсем обнаглели.

Эта шутка имела наибольший успех, ведь не проходило ни одного урока географии, чтобы гимназисты не слышали, да к тому же не раз, что они «наглый народ».

— Господин учитель, а не приснилось ли вам это? — раздался голос с последней парты.

— Наглец! — напустился на одноклассника Орци. — Тебе не место среди порядочных людей. Подойди сюда и встань возле меня!

Тут уже и Миши не смог удержаться от смеха. Словно внезапно проснувшись, он откинулся на спинку парты и, открыв рот, зажмурившись, рассмеялся.

Между тем в кабинет вошел учитель и с трудом взобрался на кафедру. Гимназисты моментально расселись по местам, а Миши все продолжал смеяться, не закрывая рта и склонив к плечу голову. Он уловил какое-то движение в кабинете, но, утомленный долгим плачем и ощущая боль в пустом желудке, сидел, похохатывая.

Наступила тишина; он, наконец опомнившись, провел рукой по лицу, волосам, почесал в затылке, зевнул, и глаза его наполнились слезами, но тут с кафедры донесся голос, на этот раз уже самого учителя:

— Михай Нилаш!

Точно гром грянул над головой мальчика. Он не в силах был подняться с места. Так долго сидел не шевелясь, что по кабинету пробежал тревожный шумок, и все взоры обратились к Миши.

Тогда он, смертельно бледный, встал и поднял на учителя свои колючие черные глаза. Щеки у него ввалились, а строгие упрямые брови, как два маленьких натянутых лука, нацелились на учителя.

Вызванному ученику следовало, не дожидаясь приглашения, выйти к доске, на которой висела карта Франции, и рассказать заданный урок. На Миши с двух сторон испуганно и удивленно поглядывали Гимеши и Орци. Гимеши вышел из-за парты, чтобы пропустить его. Тогда Миши, спотыкаясь, неверным шагом поплелся к доске и встал перед картой.

— Ну, милый мальчю-юган, что же задано на сегодня?

Миши молчал. На мгновение он зажмурился, и сразу у него закружилась голова. Боясь упасть, он широкок раскрыл глаза. Потом робко повернулся к карте, и перед ним из тумана выплыла Франция, напоминавшая пестрый платок. Его кружевные уголки опускались в море, и коричневое пятно гор растекалось направо к южным морям.

— Так вот, Франция…— заговорил учитель. — Что это за страна? Ландшафт ее разнообразен: на востоке горы, на западе равнины, не правда ли? На юге… А что на юге? Как называется этот большой горный массив на юге?

Гимназисты внимательно слушали. Никто не понимал, почему Миши молчит, точно немой.

Он молчал, теперь уже сам не зная почему. Ему постепенно припомнился прошлый урок, который он слушал не очень внимательно, но все-таки нашел на карте Пиренеи, вспомнил перевал Ронсе… «Ронсевальский, Ронсевальский», — повторил он про себя.

— Эти высокие горы отделяют Францию от Испании. Где же можно их перейти? По какому перевалу? Рон… Рон… Ронсевальскому перевалу…

«Ронсевальскому, Ронсевальскому», — твердил про себя Миши.

Маленький старичок, розовощекий и седой как лунь, такой сухонький, словно жизнь высушила его в своей раскаленной печи, ни с того ни с сего, как обычно, вспылил:

— Эх, милый мальчю-юган, да ты же наглец…

Но тут он спохватился, что стоящий перед ним маленький наглец все же сидит за первой партой, а старый учитель, бывший гувернер графских отпрысков, привык уважать всякие авторитеты. Сожалея, что сгоряча сказал лишнее, и желая исправить положение, он поднялся со стула и, подойдя к карте, принялся слово в слово повторять то, что объяснял на предыдущем уроке. Это заняло добрых четверть часа. Миши твердил про себя те названия, которые собирался упомянуть учитель: горный хребет Юра, Кот-д'Ор и плато Лангр… Арденны, Севенны… Все это всплывало в его памяти, но он упрямо сжимал губы и не мог выговорить ни слова.

— Вот здесь Орийак, — продолжал учитель, — где не так давно, в 1852 году, дорожный рабочий открыл очень интересное древнее захоронение, относящееся еще к доисторической эпохе. Вместе со скелетом человека были найдены кости вымерших древних животных: пещерного медведя, гиены, льва, мамонты, носорога; следовательно, человек уже жил в ту эпоху, когда существовали эти животные…

Миши с изумлением смотрел на старого учителя, который уже рассказывал о неандертальском человеке на прошлом уроке, но тогда мальчик не воспринял это открытие как факт недавнего прошлого, а теперь учитель сказал «не так давно, в 1852 году», точно это произошло прошлой зимой, и сказал ему, Миши, родившемуся почти тридцать лет спустя. Потом та древняя эпоха как бы вплотную приблизилась к нему, и вдруг перед ним всплыла какая-то туманная картина: первобытный человек хочет спрятаться в пещере, а там уже сидят медведь, лев, мамонт… Но как мамонт поместился в пещере?

Широко раскрытые глаза, живая мысль и напряженное внимание на лице мальчика вдохновили учителя, который, наклонившись к нему, стал объяснять:

— Это происходило, конечно, в доисторическую эпоху, ведь истории незнаком такой уклад жизни. Достоянием истории стало то, что происходило недавно, скажем позавчера. Египетские пирамиды построены всего лишь четыре-пять тысяч лет назад, а череп, найденный… ну вот там, возле Дюссельдорфа, ну вот… сколько раз уж упоминалось это название…

Пока старик мучительно напрягал память, у Миши вырвалось:

— Неандерская долина…

— Да, правильно, там, — сказал учитель, дотронувшись до плеча мальчика своей маленькой высохшей ручкой. — Неандертальский череп нашли в глине делювиального происхождения, в самом нижнем слое, а геологи полагают, что делювиальные, а затем и аллювиальные отложения насчитывают около двухсот — трехсот тысяч лет… Следовательно, неандертальскому черепу триста тысяч лет, но возможно, и значительно больше, ну, будем считать, триста тысяч. Тогда какое по счету поколение таскало камни для постройки пирамид? Нельзя легкомысленно утверждать: это, дескать, было давно, в незапамятные времена. По-твоему, если что-то произошло во времена твоего детства, это было давно, а по-моему, лишь вчера, потому что я уже три десятка лет преподавал, когда ты только на свет появился, и то, что, по-твоему, произошло давно, например, какое-нибудь событие в истории венгерского народа, произошло всего лишь сегодня, ведь Венгерское государство существует только тысячу лет. И если посмотреть с научной, исторической точки зрения, для нас Арпад жил в давние времена, для него же Пелопоннесская война — глубочайшая древность, а Вавилон построили за много веков до Пелопоннесской войны, и тут конец истории. С помощью письменных и вещественных памятников мы можем заглянуть в прошлое, увидеть то, что было четыре-пять тысяч лет назад. А вот это — Флорида, полуостров кораллового происхождения, который по расчетам Агассиса[9], образовался сто тридцать пять тысяч лет назад, и обнаруженная там человеческая челюсть, судя по глубине, на которой она была найдена, насчитывает приблизительно десять тысяч лет. И она совершенно такая же, как челюсть современного человека, значит, десять тысяч лет назад человек выглядел так же, как теперь, но условия его жизни были иные. Неандертальский же череп совсем другой, он больше похож на череп обезьяны. Ну, а теперь сопоставь: триста тысяч лет и три тысячи. Есть разница в том, сколько у тебя форинтов, триста или всего-навсего три? Вот как мало мы знаем об истории первобытного общества — лишь на три форинта у нас знаний.

Между тем гимназисты смеялись, возились, толкали друг друга, только Миши как завороженный не мог отвести сияющих глаз от маленького старичка, у которого костлявый лоб был обтянут тонкой, дряблой бледно-розовой кожей с сетью синих жилок, а слабые ручки так дрожали, что теперь, начав объяснять, он в изнеможении сел. Кто-то говорил, что географ дружил с Яношем Аранем[10]. И глядя на учителя, Миши думал о поэте, который пожимал руку старику Назону, когда тот был молодым.

Опустившись на стул, учитель уронил на грудь голову и некоторое время рассеянно смотрел в пространство.

Тут к нему обратился мальчик со средней парты:

— Господин учитель…

Старик растерянно, испуганно взглянул на него.

— А? Что? — И так как был глуховат, приставил руку к своему торчащему, большому, как у летучей мыши, уху. — Что тебе надо?

— Господин учитель, вы еще не отметили, кто отсутствует.

—Что?

— Вы еще не отметили в классном журнале отсутствующих! — прокричал мальчик.

Старик, засуетившись, раздраженно схватил журнал и раскрыл его. Послушно, как человек, понимающий, что следует быть аккуратным, да вот только аккуратность эта ему не под силу, он стал заполнять журнал.

— Какой сегодня день недели?

— Четверг! — закричал хором весь класс.

Учитель дрожащей рукой записал, что следовало, и, не поднимая головы, продолжал:

— Не подлежит сомнению, что человек жил в доисторическую эпоху, то есть в такие отдаленные времена, от которых до нас не дошли не только письменные свидетельства, но и устные легенды. Прошло много сотен тысяч лет, прежде чем человек, последнее чудо мира животных, в своем духовном развитии поднялся так высоко, что смог оставить последующим поколениям несомненные, определенные доказательства своего существования. Самые надежные из них — орудия из камня и слоновой кости. Стоит взглянуть на них, и тут же убедишься, что они изготовлены рукой человека. Это также примитивная глиняная посуда и самые простые украшения; по ним видно, что их обжигали не в печи, а просто на костре. Это также древние могильники, о которых мы теперь побеседуем. И вот, изучая древние могильники, мы с неоспоримой достоверностью устанавливаем два момента: потребность жить в обществе и нравственность — это врожденные инстинкты человека, точно такие же, как и у других животных, например, у пчел и муравьев. У людей нравственные законы существовали раньше, чем гражданские; стало быть первые являются более древними и прочными устоями человеческой жизни, чем последние.

Учитель долго сидел, подперев рукой голову и не замечал негромкого гудения в кабинете. Погруженный в размышления, он совершенно забыл о Франции, о Миши, о всех гимназистах и вдруг ни с того ни с сего стал рассказывать об остатках древнейшей культуры в Дебрецене, что было темой его научного исследования.

— Границы между отдельными эпохами не так просто различить, как полагают люди несведущие. Вот, к примеру, в Дебрецене и по сей день венгры применяют некоторые инструменты каменного и костяного века. Хортобадьские пастухи и батраки развязывают узлы ничем иным, как берцовой овечьей костью, с одного конца заостренной и с отверстием, просверленным на другом конце; и в каждом крестьянском доме под зеркалом висит просверленная с одной стороны косточка из гусиного крыла, служащая для продевания шнура в порты…

Тут внезапно раздался смех. Впрочем, большинство мальчиков едва слушали учителя: все перешептывались, смеялись, занимались своими делами: кто играл в пуговицы, кто точил карандаши, некоторые готовили письменные задания, решали арифметические примеры.

— Об этом я упомянул для того, чтобы показать, какая требуется осторожность для установления возраста предметов, обнаруженных при археологических раскопках. На Малайских островах есть несколько племен, и по сей день пользующихся костяными и каменными орудиями, хотя страны с высокоразвитой промышленностью, заинтересованные в рынках сбыта, по низкой цене продают повсюду свою прекрасную продукцию. На что известная вещь бритва, а я сам видел в Египте (перешептывание, оживление в классе), как тамошние цирюльники в банях соскребают волосы с тела, натертого доломитовой грязью (приглушенный смех), не стальной бритвой, а ножом из обсидиана, камня, который в изобилии можно найти и в Венгрии, только называется он у нас иначе. Значительное его месторождение находится, например, поблизости от Дебрецена, в Ковашской долине, — многие ошибочно именуют ее Ковачской. В южной ее части, возле Диосегской дороги, на песчаных холмах, которые в пятидесятые годы отвели под хутора и тогда еще окрестили Проклятыми землями…

— А у нас там делянка, — объявил во всеуслышание один из мальчиков, коренной дебреценец.

— Там, в одном месте…

Но тут встал дежурный:

— Господин учитель…

— Что? Что такое? — испуганно спросил старик, опять приставляя к уху растопыренные пальцы.

— Господин учитель, Лайош Оноди говорит, что и у них есть надел в Проклятых землях.

Старик раздраженно махнул рукой, чтобы дежурный сел, и продолжал:

— В том месте, где при проведении проселочной дороги разрыли песчаный холм, его крутой склон постепенно вылизал ветер…

И тут уже раздался дурацкий хохот, ржание, визг, заглушившие голос преподавателя.

— Кто вылизал? Что вылизал? — с издевкой спрашивали со всех сторон.

— Да, в чем же дело? — недоумевал учитель, снова неловко приставляя ладонь к уху, но никто ему не отвечал, все безудержно смеялись.

Тогда старик, так и не поняв, в чем дело, заговорил о другом:

— Да, очень забавно происхождение названия — Проклятые земли. Земли эти при бургомистре Чорбе отрезали от общественных пастбищ и продавали небольшими наделами. Бедняки проклинали богачей, скупавших участки, и с тех пор земли там стали называться Проклятыми.

Мальчиков это ничуть не интересовало, а старый учитель беседовал с ними, как с разумными, равными ему людьми.

Опять встал дежурный и, перекрывая общий шум, сказал:

— Господин учитель, простите, пожалуйста, мы не поняли, кто вылизал…

Придя в неистовый гнев, старик уставился на него широко раскрытыми глазами. Вскочил со стула и закричал пронзительно, как птица:

— Ты наглец, милый мальчю-юган, просто наглец! Тебе не место среди порядочных людей! Иди сюда и встань рядом со мной!

Все гимназисты неистово ржали, положив головы на парты, только Орци сидел с серьезной физиономией, неодобрительно покачивая головой.

Старик растерялся, словно поняв трагичность своего положения. Помолчал немного, собравшись с мыслями, повернулся к Миши и стал ему рассказывать, как ветер развеял песок и обнаружились предметы каменного века.

— А это наглядно доказывает, что еще в каменном веке в окрестностях Дебрецена обитали люди.

Миши был счастлив, что учитель теперь уже обращается только к нему. Глубоко тронутый, он не пропускал ни одного его слова и чувствовал, что получил сегодня прочные знания. Душа его преисполнилась благодарностью к этому маленькому старичку.

— Извините, пожалуйста, господин учитель, можно задать вопрос? — поднялся с места Орци.

— Ну что? — пробормотал учитель.

Приставив руку к уху и поджав губы, он пытался расслышать вопрос; его длинный нос, тонкий, как лезвие бритвы, казалось, просвечивает на фоне освещенного солнцем окна.

— За сколько лет до рождества Христова жили здесь, в Дебрецене, люди каменного века?

— А-а! За сколько лет до рождества Христова! В эпоху неолита. Я, к сожалению, не располагаю сведениями о том, что у нас на родине были обнаружены предметы, относящиеся к палеолиту. Неолит — это уже эпоха шлифованного камня, шлифованных каменных орудий.

— Да. Но, простите, пожалуйста, господин учитель, неолит все же был до рождества Христова?

— Тогда и Христа еще не было в помине! — Учитель развел руками. — Христос жил не так уж давно, как бы вчера… Когда он родился, человечество давным-давно уже пережило каменный век, последовавший за ним бронзовый, медный и даже железный. Впрочем, люди такие тугодумы: пока они немного усовершенствовали способ шлифовки камня, прошли тысячелетия. Как можно говорить, милый мальчик, за сколько лет до рождества Христова… И причем тут Христос! Сколько понадобилось времени, пока каменный топор заменили железным, тем топором, которым работал отец Христа — он же был плотником, — а истины, что проповедовал Христос, дошли до нас вместе с каменным топором из древнейших времен.

Достав из кармана связку ключей, он отпер ящик в столе.

— Вот кусок камня, расколотый молоток. Раскололся он, разумеется, возле отверстия. Это определенная ступень в изготовлении молотков. Прекрасный экземпляр, он восходит, видимо, к самому раннему неолиту. Ему по меньшей мере три-четыре тысячи лет. Но сколько лет отделяет его от начала каменного века, когда камень лишь отбивали? По крайней мере сто тысяч. Каменный век тянулся самое меньшее сто, полтораста или двести тысяч лет…

— Если считать от рождества Христова или от нашего времени? — настаивал на своем Орци.

— Ты, милейший, такой же осел, как твой отец! — вдруг покраснел от гнева учитель. — Иди сюда, постой возле меня!

Под хохот всего класса Орци послушно взбежал на кафедру. Оттуда он погрозил рукой мальчикам, чтобы они перестали смеяться.

— Посмотри-ка на этот камень, — обратился учитель к Орци. — Видишь?

— Да.

— Видишь, как он прекрасно отшлифован? Его шлифовали уже специальным инструментом. Вот, посмотри… С рождества Христова прошло так мало времени, что его не хватило бы на изобретение инструмента, которым отшлифовали этот молоток… А вот другой камень, на нем просверлены отверстия, чтобы, просунув в них пальцы, удобно было держать его в руке. Этим инструментом человек каменнного века раскалывал камень на тонкие пластинки, которые шли на изготовление ножей. В нем отверстие для удобства пользования… Но пока человек догадался, что эти отверстия облегчат ему труд, прошло, милый мальчик, в двадцать раз больше времени, чем от рождества Христова до наших дней. Стало быть, вопрос твой неуместен. Если я говорю двести, триста тысяч лет, то отсчитываю их не от рождества Христова и не от сегодняшней даты в классном журнале, а…

— От сотворения мира, — выпалил Орци.

— Со дня смерти твоего деда! — закричал учитель. — Откуда же я веду счет? — спросил он Миши, который до сих пор стоял перед картой, жадно впитывая в себя каждое слово учителя.

— Да ниоткуда, — пожимая плечами, проговорил Миши.

— Да, да, ниоткуда! — воздев руки кверху, воскликнул учитель. — Именно так, ниоткуда! Приблизительно! Только чтобы определить границы времени… Ступай на место!

Орци, раздосадованный таким оборотом дела, обиженно покусывал губы.

Прежде чем сесть за парту, он бросил взгляд на учителя и, убедившись, что тот на него не смотрит, состроил гримасу и приставил руку к уху, передразнивая его. Тут, конечно, смешок пробежал по классу.

И вдруг прозвенел звонок.

Учитель достал свою записную книжку и, послюнив огрызок карандаша, вывел против фамилии Миши огромную пятерку.

Имре Барта, привстав, заглянул в записную книжку.

— Прекрасный ответ, мой мальчик, — сказал учитель Миши, — садись на место.

Как только он вышел за дверь, поднялся невообразимый шум.

— Это уж свинство! — воскликнул Фери Сегеди. — Миши ни слова не сказал и получил пятерку! Да ответь я весь урок, старик влепил бы мне тройку, не больше. Да чтоб ему пусто было!

Кое-кто засмеялся, но почти все хлынули уже из класса и понеслись вприпрыжку на первый этаж.

У Сегеди был очень оскорбительный тон, и он с презрением смотрел на Миши. А тот молча проглотил обиду, считая, что Сегеди прав, хотя сам он внимательно слушал и хорошо понял объяснения учителя, за что и получил пятерку.

— Нет, он хорошо отвечал, — вступился за Миши Танненбаум. — Хоть он и не рассказал заданного урока, зато назвал как это… палеонталь… нет, па…— Он открыл учебник географии и, отыскав нужное слово, записал его карандашом на полях.

— Он пожал плечами, вот и весь его ответ! — закричал Сегеди.

— Попробуй пожать плечами, — налетел на него разъяренный Гимеши, — двойку получишь, а Нилаш пожимает плечами и получает пятерки. Тут уж ничего не попишешь.

— Вы все заодно, первые ученики! — завизжал Сегеди и даже плюнул на них.

Зажав под мышкой учебники, Гимеши, как злая собачонка, набросился на него и по-козлиному боднул головой в живот, так что Сегеди упал, ударившись о кафедру. Учебники у Гимеши разлетелись в разные стороны, и он тоненькими белыми ручками принялся колотить Сегеди по щекам и шее. Тот кулаками дубасил его по голове, но попадал только в стриженный наголо затылок, и, несмотря на звонкие удары, Гимеши не было особенно больно. Зато он в кровь расцарапал Сегеди лицо.

Тут подоспел Имре Барта: перепрыгнув через несколько парт, принялся их разнимать.

— Вы что, не в своем уме? — вскричал он.

— Да вы еще об этом пожалеете! — орал Сегеди, брызгая слюной и размазывая кровь по лицу. — Попробуй-ка только сунь к нам нос! — прибавил он, посмотрев на Миши.

Миши было ужасно стыдно, что из-за него произошла эта драка, и тут вдруг он вспомнил, что Сегеди живет где-то по соседству с Дороги.

— А что я тебе сделал плохого? — со слезами спросил он.

— Попадись мне только, гадина этакая, я тебя так оттреплю за уши! — пригрозил своему врагу Гимеши и стал подбирать с пола учебники.

— Неандертальский! — испустил вдруг крик Танненбаум. — Неандертальский! Неандертальский!

Никто не понял, отчего Гимеши так взбесился. Хотя он был меньше ростом и слабей Сегеди, однако основательно его поколотил.

Спускались по лестнице втроем: впереди шел Гимеши, за ним Танненбаум — последнее время они очень сдружились — и замыкал шествие притихший и расстроенный Миши.

В классе кто-то крикнул, увидев Гимеши:

— Да здравствует Тучок!

И все со смехом подхватили:

— Да здравствует Тучок!

— Ерунду мелете, — пробурчал Гимеши и улыбнулся: он обычно не очень-то сердился, когда его так называли.

Как-то раз на уроке он заявил во всеуслышание, что у них в Трансильвании говорят «тучок», а не «тычок», и, хотя это было его выдумкой, упорно стоял на своем, за что и получил прозвище Тучок.

Миши со страхом ждал следующего урока — латинского языка: ведь если его вызовут, он так легко не отвертится… Он с подозрением смотрел на Михая Шандора: о чем тот перешептывается с Орци?

— Миши, скажи-ка, ты выиграл в лотерею? — подойдя к нему, решительно спросил Орци.

Миши опустил голову.

— Мне-то можешь признаться. Наша старая кухарка хорошо разбирается в лотерейных делах, каждую неделю покупает билеты на шесть крейцеров, а потом мы с ней обычно две недели с волнением ждем розыгрыша. И я специалист по лотерее. Меня не проведешь: я тебя как стеклышко насквозь вижу.

Но тут прозвенел звонок, и в класс вошел учитель, господин Дереш. Возбужденные после урока географии мальчики еще не сели за парты. Не дойдя до кафедры, господин Дереш остановился и махнул перчаткой, которую держал в руке, словно говоря: «В чем дело?» Все заняли свои места.

Поднявшись на кафедру, он раскрыл журнал.

— Разве у вас не было первого урока?

— Был, господин учитель, — раздались голоса, и кто-то прибавил: — География.

— Какой урок? — не расслышал господин Дереш.

— Господин учитель! — вскочив с места, закричал Орци. Хотя он не был в тот день дежурным, ему удалось привлечь к себе внимание учителя, который, подняв руку, заставил всех замолчать и посмотрел на Орци. — У нас была география.

— И учитель географии ничего не записал в журнал?

— Нет, записал. Записал, господин учитель.

Господин Дереш помахал журналом, показывая, что на листе ничего не отмечено. Подбежав к кафедре, Орци перевернул две страницы и нашел запись. Господин Дереш с улыбкой поблагодарил его и отправил на место.

— Учитель географии, видно, считает, — сказал он, — что через сотню лет не будет иметь особого значения, когда именно был у вас его урок.

Школяры громко засмеялись, но Орци ухитрился перекричать всех:

— Не через сотню, а через сто тысяч лет!

— Что ты сказал? — с удивлением посмотрел на него господин Дереш.

— Господин учитель географии говорит, — вскочил с места Орци, — что в истории человечества счет ведется только сотнями тысяч лет… в истории человечества… усовершенствование орудий можно, как он говорит, наблюдать только на протяжении ста тысяч лет… усовершенствование каменных орудий.

Откинувшись на спинку стула, господин Дереш смотрел на Орци. Он улыбался, вернее, готов был улыбнуться от удовольствия, пораженный метким замечанием мальчика.

— Превосходно, — вот все, что сказал он, и посадил Орци на место.

Гимназисты напряженно молчали, и тогда он вызвал Сенте. Тот, сидя на последней парте, с увлечением мастерил из какого-то тряпья мяч.

Сенте прочел всего лишь три фразы, и учитель вынужден был подойти к нему. Там он и простоял до конца урока, заставляя сидящих на последних партах делать синтаксический разбор, поэтому другие мальчики вполне могли перешептываться.

— Где же твой лотерейный билет? — ткнув пальцем в бок Миши, спросил Орци.

— Отдал старику.

— А номер помнишь?

— Нет.

— Ну и осел! Разве так можно?

Они немного помолчали, поскольку на уроке латинского языка не всегда удавалось, пользуясь выражением господина Дереша, вести «приватные разговоры», но чуть погодя Орци опять наклонился к Миши:

— Знаешь, а ведь можно выиграть огромные деньги! Когда я сказал своему старшему брату Хенрику, что куплю на шесть крейцеров лотерейных билетов и, если выиграю четыре форинта, потрачу их на никелированные коньки, с этакими загнутыми носами, он воскликнул: «Что ты, голубчик! Вот если я займусь лотереей, то буду ждать большого выигрыша, четыре форинта и даже тысяча меня не устроят, мне подавай целое состояние…» А ты и понятия не имеешь, что такое лотерея…

Миши молчал, сжавшись в комок, точно ежик. Надо же, только теперь он понял, что ничего не стоит сорвать большой куш… А Орци хорош, раньше и не упоминал о лотерее, а теперь растравляет рану.

Он придвинулся поближе к Гимеши, к которому чувствовал сегодня особую симпатию, ведь тот из-за него ввязался в драку.

Гимеши то и дело ощупывал свою голову.

— Болит? — спросил Миши.

— Ну, если они меня разозлят, я им задам как следует, стукну головой об стену, так что…

Гимеши был очень мрачно настроен, и Миши, который всей душой тянулся к нему, оставил его в покое, боясь обидеть излишним участием.

На перемене Орци, зная о дружбе Миши и Гимеши, подошел к последнему.

— Гимеши, а Гимеши, наподдай как следует Миши, может, тогда он скажет номера своего лотерейного билета.

— А разве он выиграл?

— Да он говорит, что не помнит номеров.

— Неужели не помнишь? — протянул Гимеши, широко раскрыв свои увлажненные. раскосые, как у японца, безбровые глаза. Они смотрели на Миши с удивлением и обманутым доверием. — Я ему двину изо всей силы, тогда он вспомнит. С ним иначе не справишься, он ведь упрямый как осел, но у меня есть к нему свой подход: я подставлю ему ножку, он растянется во весь рост, а потом буду его колошматить, пока он не сдастся…

Миши сидел, молча улыбаясь. Ох, он готов был отдать что угодно, лишь бы забыть про лотерею.

— Скажешь или нет? — рявкнул Гимеши.

— Отстаньте!

— Я не какой-нибудь старикашка Назон! — кричал Гимеши, все больше горячась. — Выиграл ты или нет?

— Нет.

— Назови номера! Ну-ка? Не назовешь? Тогда я тебя тряхну, да так, что они из тебя сами посыплются!

Точно в шутку, но с горящими от возбуждения глазами он схватил Миши за шиворот и начал трясти.

— Брось, не дури, — чуть не плача, но мягко и добродушно запротестовал Миши.

— Скажешь или нет?

— Нет!

Тут Гимеши разозлился и, вцепившись в Миши, изо всей силы стукнул его головой о парту.

У Миши сперло дыхание.

— Не скажешь, не скажешь? — И Гимеши как бешеный продолжал его бить.

А Миши, ощущавший обычно боль в голове от малейшего прикосновения, вскочил не помня себя и двинул локтем в грудь маленького, тщедушного Гимеши, так что тот шлепнулся в проходе между партами. И некоторое время лежал неподвижно, широко раскрыв рот и едва дыша. Миши страшно испугался, побледнел и хотел помочь ему подняться, но Гимеши неожиданно вскочил сам и, как дикий зверек, набросившись на Миши, принялся, по примеру Сегеди, дубасить его кулаком по голове.

Их окружили мальчики. Миши, сначала не принимавший этой потасовки всерьез, распалился только после третьего, четвертого удара и тогда вне себя налетел на Гимеши, стукнул его наотмашь по лицу и, обхватив за плечи, сбил с ног. Почувствовав у себя под руками тоненькую шею противника, он стал сдавливать, сжимать ее, словно хотел оторвать голову от тела. Гимеши, правда, царапался, отбивался руками и ногами, но безуспешно; наконец Миши прижал шею Гимеши к полу, и, когда увидел, что бледное худенькое личико искажено диким гневом и ненавистью, но не молит о пощаде и враг, как птица, бьется в его руках, он поднялся на ноги и, сев за парту, горько разрыдался.

А Гимеши, пристыженный, тяжело дыша, с трудом встал. Столпившиеся вокруг гимназисты молча наблюдали за дракой, только Орци кричал:

— Да они просто сбесились, разнимите же их!

Но городские дети, не привыкшие драться, серьезно, с олимпийским спокойствием смотрели, как дерутся другие, дожидаясь, чем кончится дело.

— Не реви! — пробурчал Гимеши, у которого под глазом был синяк, но сам он и не думал плакать.

Сделав над собой усилие, Миши притих.

— Из-за чего они поссорились, из-за чего они поссорились? — в полном недоумении спрашивал Танненбаум.

— Черт их знает, — сказал Шанти и пошел к своему месту, чтобы для следующего урока выложить на парту тетрадь по арифметике. Он тоже был истинный горожанин — такого ничем не проймешь.

Сидевший позади Янош Варга наклонился к Гимеши:

— А что, собственно, случилось?

— Да он мужик неотесанный, — сказал Гимеши, прикладывая платок к синяку под глазом.

Эти слова попали Миши в самое сердце, распалили, испепелили его.

Он решил, что никогда в жизни не будет разговаривать с Гимеши.

Между тем школяры словно сбесились, драка шла уже во всех углах класса. Ни с того ни с сего лупили друг друга по физиономии. Смех, крик. Сегодня все словно спятили.

В класс вошел учитель, господин Батори, и изумленным, негодующим взглядом окинул дерущихся прямо на партах гимназистов. Дубовой тростью громко постучал по столу, и тут же все присмирели, как ягнята.

Мгновение, и мальчики оказались на своих местах, стихли, затаив дыхание. Господина Батори боялись пуще огня.

Забыв о своем горе, Миши раньше других опомнился и вперил в учителя внимательный взгляд.

— Руки на парту! — закричал господин Батори, и, как потрескивающие в печи дрова, застучали ладони о парты.

Грозным, словно у льва, взглядом окинул он класс.

— Я еще посмотрю… будет ли здесь наконец порядок…

Сев за стол, он сделал запись в классном журнале. Потом встал и, завернув мел в бумажку, взял его двумя пальцами.

— Тр-р-ройное правило! — провозгласил он.

Урок прошел в напряженной тишине и строжайшем порядке. Всех укротила несокрушимая энергия учителя, который говорил по-военному кратко, строго, решительно.

Последним был урок гимнастики.

С веселым шумом устремились мальчики в гимнастический зал.

Это был просторный зал на первом этаже с окнами, выходящими на задний двор. Примерно третью часть дощатого пола покрывал слой толченой дубовой коры, по которой можно было в свое удовольствие бегать, прыгать, а если кто и падал с «козла», ему не грозило сломать себе шею.

Миши не любил уроков гимнастики. В классе он считался одним из первых учеников, а здесь неизменно оказывался в числе последних. Его обижало даже то, что в строю он стоял пятым с конца. Четвертым был Гимеши, а третьим — крошка Дюри Тикош, истинный дебреценец. Этот смуглый мальчик, серьезный, никогда не улыбающийся, напоминал маленького старичка. В драку с ним никто не вступал — ведь стоило пригрозить ему хотя бы подзатыльником, как он бежал ябедничать учителю. И не из страха и желания навредить другому, а просто стремление искать защиту в общественном порядке было у него в крови. С ним-то на уроках гимнастики Миши и поддерживал дружбу. Ему нравилось, что Дюри Тикош, не стесняясь, ходит в национальном костюме — сапожках и сером кафтане с черными шнурами. Сам Миши не мог так одеваться, ведь в деревне их не считали крестьянами, и он, бедняга, был не поймешь кто — не то крестьянин, не то барчук или, верней, как ему теперь представлялось, и то и другое одновременно. Сейчас он очень жалел, что в начале учебного года, когда учитель ставил их по росту и рядом с ним оказался Тикош, а уже потом шел Гимеши — тогда еще дорогой, любимый Гимеши, а теперь противный драчун, на которого он и смотреть не желал, — как только учитель отвернулся, он просто-напросто дернул Гимеши за руку и поставил рядом с собой. Тикош тогда надулся и готов был пожаловаться, но вскоре успокоился, потому что рядом с ним стоял Пишта Шимонфи, который приходился не то племянником, не то еще кем-то дебреценскому бургомистру, и такое соседство его вполне устроило. А Пишта Шимонфи был поистине «прекрасный» мальчик, выскочка и задира. Он, как собачонка, носился обычно по коридорам. В коллегии учились его старшие братья. На перемене он заглядывал по очереди во все классы — в четвертый, пятый, седьмой — и всюду был желанным гостем. Старшеклассники нянчились с ним, как с младенцем, сажали его на плечи, угощали в шутку сигаретами и добродушно высмеивали. А он разносил сплетни по всей коллегии.

— Знаете, что изрек Старый рубака в четвертом классе?

— А ну скажи, — окружили его мальчики.

— Когда он вошел в класс, Щука рисовал что-то на доске. Старый рубака огрел его палкой и спрашивает: «Как звать тебя, паразит проклятый?» А тот: «Щука». — «То, что щука, сразу видно по пасти, а ты назови фамилию».

К ним подбежал Орци и, еще не зная причины общего веселья, принялся хохотать. Пишта, конечно, рад был угодить Орци, мальчику из аристократической семьи, и с готовностью стал повторять свой рассказ:

— Старый рубака в четвертом классе огрел Щуку по заднице — тот рисовал что-то на доске — и спрашивает, как его зовут…

— «То, что щука, видно по пасти…» — перебил его Орци, махнув рукой: слышал, мол, уже это.

— Ага, — протянул Пишта.

— Шандор Надь стенографирует все высказывания Старого рубаки и потом передает мне, когда мы с ним идем вместе до угла улицы Кошута… Скажи, Пишта, а правда, что Дереш приударяет за Магдой Маргитаи?

Пишта широко раскрыл глаза и после некоторого раздумья проговорил:

— Вроде да, похаживает он к Маргитаи.

— Конечно! — подтвердил Орци. — А в какое время?

— Сегодня же вечером отправлюсь на разведку и узнаю точно.

— Вчера Шандор Надь сказал мне, что он сам об этом догадался. Ревнует, — засмеялся Орци.

— Кто? Шандор Надь?

— Разумеется. Он Магде Маргитаи стихи посвятил и вчера на катке преподнес. Так начинаются:

Я слышал слова твои
И не слышал их,
Я видел глаза твои
И не видел их.

Он сказал еще, что вызовет Дереша на дуэль.

— Шандор Надь?

Орци хихикал, а Миши слушал разинув рот.

Тут раздалась громкая команда:

— Ста-но-вись!

Учитель гимнастики вышел из бокового кабинета, над дверью которого красовались три большие буквы «Е», и мальчики кое-как построились в одну шеренгу.

— Равнение в ряду! Что там такое? Кто выставил вперед живот? Сми-и-ирно!

Гимназисты стояли навытяжку, как солдаты.

— Ходьба по кругу! Шагом марш! Раз-два! Раз-два!

Мальчики зашагали по длинному залу, глядя в затылок друг другу.

— Шире шаг! Раз-два! Раз-два! Раз-два! Черт побери! Бегом! Раз-два! Раз-два! Раз-два!

Когда пробежали два круга, раздалась команда:

— Стой!

И только успели остановиться, как послышалось:

— Вольно!

С такой разминки всегда начинался урок.

Миши терпеть не мог гимнастику и вообще уроки эти считал пустым времяпрепровождением.

Гимназисты подошли к невысокому «козлу», через которого надо было прыгать. Высокие, длинноногие делали это без особого труда, а недоростки, коротышки застревали обычно на спине у «козла», чувствуя на себе полный глубокого презрения взгляд учителя.

Учитель гимнастики Ишток Сюч, низенький толстяк с черными усиками, говорил отрывисто, грубо, точно фельдфебель. На его широких плечах и толстых руках сюртук чуть не лопался от натяжки. Впрочем, он никогда сам не показывал упражнений, а только отдавал команды. Со своими любимчиками, крепкими мальчуганами, занимался отдельно. В его представлении хорошим гимнастом мог стать лишь тот, кто поступил в коллегию здоровым и сильным, а прочие, тщедушные и слабые, его не интересовали. Он допускал их к снарядам, но считал, что они только портят турник и брусья. Крепкие и ловкие мальчики — дело другое! Из них он составлял отдельную группу, давал им особые упражнения, даже шутил с ними, а жалких недотеп презирал. За восемь лет учения так и не запоминал их лиц и фамилий. Ишток Сюч в молодости готовился стать священником, но, как это часто бывает, женился, прежде чем получил приход, и вот уже двенадцать лет, с тех пор как старик Забрацки вышел на пенсию, учителем гимнастики вместо него был Ишток Сюч, краса и гордость Дебреценской коллегии.

Старик Забрацки, надо сказать, вел занятия и по чистописанию, и по гимнастике, поскольку для преподавания этих двух дисциплин не требовалось ни способностей, ни образования; он был человек старинного склада, ставленник прежнего епископа.

Миши, поглощенный мыслью о своих злоключениях — и лотерейный билет ухитрился потерять, и с Гимеши подрался, — не сумел перескочить через «козла», даже не допрыгнул до него.

— Ну что, боишься штаны потерять? Ремень лопнул? — обрушился на него Ишток Сюч.

Миши не успел отойти от снаряда, как учитель гаркнул:

— Повторить!

Ему пришлось вернуться назад, снова разбежаться, но прыжок не получился — Миши беспомощно повис на «козле».

— Еще раз!

Он опять поплелся к черте.

— Бе-егом!

Побежал было, но потом сбавил темп и, наконец набравшись смелости, отошел подальше от «козла».

Ишток Сюч так и разинул рот.

— А ну назад! А ну назад, назад! — Скрюченным пальцем погрозил он мальчику: — Это что за фокусы? Еще раз бегом, а я погляжу, как у тебя получится!

Миши стоял совершенно обессилевший от волнения и упрямо не трогался с места.

— Раз-два! — сердито топнул ногой Ишток Сюч.

Но Миши не шевелился.

— Подтолкните его, дети, а то я сам так его толкну, что он перелетит через купол Большого собора.

Глаза его метали молнии, он весь напрягся, готовый ринуться на мальчика. А тот, сжав зубы, не двигался с места.

— Ты что, отказываешься подчиниться? Бунт! — кричал учитель.

Он шагнул вперед, и гимназисты замерли, с ужасом ожидая последующих событий.

Вдруг из шеренги вышел Орци.

— Господин учитель, — сказал он, — Михай Нилаш болен.

— Тебя не спрашивают!

Этот зазнайка считал, конечно, что имеет право заступаться за слабых и обиженных, но здесь, на уроке гимнастики, он не был первым учеником — Орци, с его тощими ножками, Ишток Сюч ставил ничуть не выше Михая Нилаша.

Однако Орци не вернулся в строй.

— Простите меня, пожалуйста, — сказал он, — но я сказал правду.

Ишток Сюч, задыхаясь от ярости, вытаращил на него глаза. Тут он заметил, что мальчик и одет нарядней, и причесан лучше других, словом, что это «барский выродок», и рассвирепел, как бык, которому показали красную тряпку. Дерзкое поведение Орци он счел личным оскорблением, издевательством над его неудавшейся карьерой, мужицким происхождением и тайным пьянством и теперь обрушил на него весь свой гнев.

— Иди сюда! — прохрипел он, и кровь бросилась ему в лицо.

Орци, выпрямившись, смело шагнул вперед.

— Сюда! — орал Ишток Сюч, указывая на место рядом с собой.

Теперь уже мальчик приближался к учителю с некоторой опаской: дело пахло пощечиной. Это обстоятельство его удивляло, пугало и даже возмущало — ему вовсе не хотелось быть побитым.

Но делать было нечего, и он смело, открыто смотрел в глаза учителю, а класс затаив дыхание ждал, что будет.

Несколько секунд прошло в напряженном молчании. Смертельно бледный Орци и не думал отступать.

А между тем Ишток Сюч подумал, что мальчик этот, хотя и плохой гимнаст, ничтожный червяк, не сделал в сущности ничего дурного.

— Ну, барчук, ты у меня образумишься, не будешь больше совать нос не в свои дела, — начал он хриплым голосом и занес уже над головой руку, но вдруг опустил ее и покрутил усы, как деревенский парень, который на гумне решил шутки ради попугать кого-нибудь: замахнулся, чтобы дать затрещину, а сам потом лишь погладил усы. — А ты, глист, чего там стоишь? Если болен, катись к черту… Теперь вместо него прыгай ты! Айн, цвай!

По правде говоря, Орци легче было бы геройски снести пощечину, чем перепрыгнуть через «козла», однако он разбежался и благополучно растянулся перед снарядом, не смог даже вскочить на него. Словом, недалеко ушел от Миши. Да разве обязательно первому ученику быть хорошим гимнастом?

— Что ж, поздравляю, — сказал Ишток Сюч. — Вот наказание божье, что мне делать с этими дохляками?

Пристыженный Орци все же с улыбкой повернулся к мальчикам и встал в шеренгу. Ишток Сюч проводил его взглядом и вдруг увидел, что Миши продолжает стоять на прежнем месте.

— Вон из строя! — закричал учитель.

Миши не шелохнулся. Хотел сказать, что здоров. Но вдруг у него закружилась голова. Он шатаясь добрел до стены, уперся в нее обеими руками и, потеряв сознание, осел на пол.

Ишток Сюч был крайне удивлен.

— Надо налить ему воды за шиворот. — И тут на глаза ему попался стоявший поблизости Пишта Шимонфи, который, несмотря на маленький рост, был прекрасным гимнастом, и учитель отличал его среди прочих. — Ну, обезьянка, возьми стакан на столе в моем кабинете.

Пишта помчался туда со всех ног и вскоре вернулся со стаканом в руке. Макая в него пальцы, он стал брызгать в лицо Миши.

Тот пришел в себя и поморщился, почувствовав отвратительный запах: это была не вода, а палинка.

Ишток Сюч побагровел, проклиная свою короткую память.

Гимназисты тоже почувствовали запах палинки и засмеялись, но учитель тотчас закричал:

— Смирно!

И все притихли.

— Барта! Келемен! Посадите мальчишку вот сюда, на канат.

Он призвал на помощь, разумеется, только хороших гимнастов, и поэтому преисполнившимся готовности Орци и Гимеши пришлось вернуться на место, предоставив это почетное дело двум выдающимся спортсменам.

Барта, с уважением относившийся к Миши, от всей души посочувствовал ему и впервые в жизни отважился сделать колкое замечание в адрес учителя.

— Вот свинья, стаканами хлещет палинку, — пробормотал он.

Миши понемногу пришел в себя. Так приятно было сидеть не шевелясь на связке каната, прислонившись спиной к холодной стене. Перед глазами у него все будто кружилось и вертелось. До конца урока он зевал и его знобило.

Вдруг он заметил, что Орци и Гимеши о чем-то переговариваются, и глаза его наполнились слезами: как они добры к нему, оба сегодня за него заступились!

— Знаю, чем он расстроен, — между тем говорил Гимеши. — Он потерял лотерейный билет, а выигрыш выпал на его номера.

— Да что ты! — с удивлением протянул Орци.

— Я помню, какие у него номера, он записал их, когда приходил ко мне домой. И недавно спрашивал у Михая Шандора. Представь дружище, не выиграл только двадцать второй, а остальные четыре, видно, выиграли.

— А вдруг билет украли? — предположил Орци. — Вполне возможно.

Гимеши был поражен: такая мысли не пришла ему в голову.

Ишток Сюч строго посмотрел на них, нарушителей дисциплины, ведь во время урока каждый из гимнастов должен был молча стоять и ждать, пока шестьдесят мальчиков проделают какое-нибудь упражнение и снова подойдет его очередь. Он долго и упорно смотрел на Орци и Гимеши и, даже после того, как они встали на свои места, продолжал сверлить их суровым, обжигающим, как удар плетки, взглядом.

Миши с грустью думал, что сегодня он избил доброго, милого Гимеши, который заступился за него, — хороша благодарность! И еще нагрубит, конечно, Орци, ведь он не кто иной, как мужик неотесанный.

Слезы текли у него по лицу, попадали в рот. Он глотал их, тихонько всхлипывая, голова кружилась, и хотелось положить голову к маме на колени. Но где сейчас бедная, бедная мамочка?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,

в которой выясняется, что Миши не любит привлекать к себе внимание, особенно когда случается какая-нибудь беда. Пусть лучше оставят его в покое. Он бы с удовольствием посидел дома и, размышляя о больших невзгодах, забыл мелкие неприятности


После обеда Миши сел за стол готовить уроки. В комнате никого не было, кроме Надя. Он читал, лежа на кровати. Миши открыл ящик и вспомнил, что там письмо, которое он начал писать родителям чуть ли не неделю назад. Он достал его, приготовил перо, чернильницу.

«Дорогие мои мама и папа!

Не сердитесь, пожалуйста, мои дорогие мама и папа, что я так давно не писал вам, но…»

Вот все, что было в письме. Он долго смотрел на лист бумаги. Если бы не это «но» в конце, он смог бы сочинить продолжение, но как объяснить, почему он не писал так давно? Врать он не решался, ведь до сих пор в ушах его звучали особенно проникновенные слова матери: «Сынок, веди себя всегда так, словно ты у меня на глазах. Помни, что я постоянно вижу тебя, и ты сроду не сделаешь ничего дурного».

Миши почувствовал на себе добрый взгляд матери, и в горле у него защекотало. Он с грустью посмотрел на письмо.

Надь заворочался на кровати. Миши поспешно окунул перо в чернильницу и принялся писать: «… у меня не было времени, потому что каждый день с пяти до шести я читаю вслух газеты одному старому слепому господину и получаю за это по десять крейцеров в час, а выходить из коллегии надо за полчаса, так как опаздывать нельзя, и возвращаюсь я только к ужину, а потом приходится еще готовить уроки. В среду и субботу по вечерам я тоже занят, преподаю латинский язык и арифметику моему однокласснику, вот почему, дорогие мои мама и папа, я не смог до сих пор вам написать».

Миши остановился на минутку передохнуть. «Довольно ловко выпутался, — улыбнулся он, обрадовавшись своей маленькой удаче. — На это и мама ничего не смогла бы возразить, не правда ли?»

На улице завывал ветер, мокрый снег залеплял окно. И тут Миши померещилось, будто он видит перед собой мать: бедняжка выходит во двор, закатав рукава, несет свинье пойло. Облокотившись о стол, он смотрел невидящими глазами на строчки в письме и вспоминал свой прошлогодний приезд домой. У них тогда гостил мамин брат, дядя Андраш, кузнец, человек славный, неглупый. Говорил он складно, точно проповедь читал, хотел в юности стать священником, да учиться не пришлось. У него был красивый сильный голос, он всех мог перекричать — ему бы впору с кафедры читать прихожанам проповеди, — и шутка была у него всегда наготове. Так вот, оказавшись без работы, он прожил у них всю зиму. Сидит, бывало, на низкой скамеечке да подбрасывает дровишки в печь и только знает, что книжки читать, газеты, романы и разные руководства по части машин. Для него готовили повкусней — он нос воротил от деревенской еды. И вино попивал. Миши принесет ему из трактира пол-литра, тот пьет себе, а иной раз скажет: «А ну, Берталан, выпей со мной стаканчик». А отец крикнет: «Как же мне пить, кто ж тогда будет работать?» Отец-то всю зиму полозья для саней мастерил и однажды в ненастье мучился во дворе с толстым бревном, клинья в него забивал, аж вспотел весь. Мать вышла во двор, поглядела, как он надрывается, вернулась в дом и говорит дяде Андрашу: «Совесть-то у тебя есть? Сидишь и смотришь, как бедняга изводится? Пойди помоги ему». Дядя Андраш сердито заворочался и, оторвав взгляд от книги, пробурчал недовольно: «Чего мне идти! И не подумаю!» И снова принялся читать. Чуть погодя встал черней тучи и ушел из дому.

Мать слова не проронила, выскользнула из комнаты и расплакалась, и Миши, хныкая, вертелся возле нее — как ему хотелось чем-нибудь помочь отцу! И он выскочил во двор, хоть посмотреть на него. И долго мерз там, весь посинел от стужи, пока его не приметил отец и не закричал: «Чего ты там топчешься? Ступай в дом!» А Миши все медлил. По правде говоря, он охотно побежал бы к печке, ведь на дворе стоял страшный мороз и он продрог до костей. Никто и не подозревал о его самоотверженности, ни отец, ни мать — никто, и от этого ему было еще тяжелей. Войдя в дом, он прикрикнул на расшумевшихся малышей: «Тише вы!» — и даже отшлепал малышку Ферику.

У Миши из глаз бежали слезы. Он сидел в теплой комнате пансиона и, облокотившись на стол, закрыв руками заплаканное лицо, думал о своих родных: есть ли дома дрова, хватает ли хлеба и покупает ли по-прежнему бабушка для себя килограмм кофе? Она ни за что на свете не притронется ни к молоку, ни к тминному супу, всегда варит для себя кофе, никого им не угощает, сама жарит его и мелет на старой кофейной мельнице, и тогда весь дом наполняется ароматом, который все терпеть не могут. Ведь никто, кроме бабушки, ни разу так и не отведал этого напитка. И мясо она всегда себе покупает. У нее больной желудок, не может она есть грубую пищу, которую дают детям, и упрекнуть ее никто не осмеливается. Бабушку все уважают, а отец разорил семью: из-за его неудачных сделок продали с молотка землю, поэтому надо помалкивать, не дай бог, еще обидишь старушку. Оба они, и бабушка и отец, не страдают от бедности: она бережет свое здоровье, а он работает как вол и почти всегда весел. Если же разозлится, то ненадолго, побранится, облегчит душу и опять весел. Никому в доме не приходится так тяжело, как маме: на ее плечах заботы о семье, а она худенькая, слабенькая, жалкая, для тяжелой работы не приспособлена. Но от нужды нет спасения. Ей бы читать, учиться, развлекаться, а приходится стирать, готовить, убирать и обшивать ребятишек. Шьет она и на деревенских девушек, и из дома не выветривается запах новенького ситчика. Да и питаться маме не мешало бы получше и отдыхать побольше, но ей обычно достается худший кусок, а отец, встав из-за стола, хлопает дверью: «Помои одни! Сама наварила, сама и ешь!» И тогда все подчищают они, голодные, истощенные детишки и худенькая, изможденная мама…

Долго сидел Миши, склонившись над письмом, истомленный, усталый. Ему бы прилечь, но он не осмеливался: днем ложиться не разрешалось. А сегодня он так настрадался, так устал, что с трудом сидел на стуле. Скрестив на столе руки, он уронил на них голову. Спать не собирался, хотел подумать немного над письмом, но тут же глаза сами сомкнулись, и он уснул.

И приснился Миши сон.

«Что ж, давай сюда лотерейный билет, — сказал ему отец, — пойду получу деньги».

Миши очень обрадовался, ведь он не решился бы сам пойти за выигрышем, но тут же отчаянно испугался, вспомнив, что билет потерян. Он сделал вид, что ищет его, стал метаться по комнате, открывать ящики в шкафу, в швейной машине, рыться в сундуке; бегал по всему дому, хватался то за одно, то за другое, а отец все смотрел и смотрел на него.

«Уж не потерял ли ты его, негодяй этакий?»

Больше он ничего не прибавил, но мальчик испугался, что сейчас его начнут бранить — а отец в гневе бранился нещадно, — и стал еще тревожней, совсем как воробышек, метаться, носиться по дому. Ему даже показалось, что за спиной выросли крылья, а тело стало невесомым. Он бегал туда-сюда, натыкался на столы, стулья, но билета не находил.

«Что ты носишься? Я тебя не трону. Куда ты его задевал?»

Тут Миши наконец остановился, весь дрожа, стоял перед отцом, а тот, смуглый, большелобый, ростом почему-то не больше сына, пристально и сурово смотрел на него красивыми синими глазами.

«Нет у меня билета», — понурившись, признался Миши.

«Куда же он запропастился? Неужели украли?»

«Это Бесермени…» — чуть слышно пролепетал Миши.

«Бесермени?»

«Мне в отместку: он знает, что я стащил у него ножик и забросил за большой мусорный ящик, а теперь, чтобы напакостить мне, он украл лотерейный билет и разорвал его. Я сам видел, как он рвал, да не знал, что это, а теперь он смеется надо мной».

Отец, задумавшись, отвел от него взгляд.

«Ладно, я сейчас пойду наточу топор, а ты покрути точило».

И Миши быстро-быстро вертел точило, так что слышался визг оттачиваемого топора.

Он страшно боялся, что сейчас отец разрубит Бесермени пополам, ведь именно для этого затачивали топор, и его била мелкая дрожь. Он отчетливо видел, как Бесермени в меховой шапке идет на базар по дебреценской улице, смеется себе, идет и не подозревает, что его сейчас разрубят пополам. И вдруг отец поднимает топор, поднимает до самого купола Большого собора, замахивается на Бесермени, и тут Миши вцепляется ему в руку и кричит благим матом:

«Па-а-па!»

Он в ужасе очнулся, с опаской посмотрел, не заметил ли чего лежащий на кровати Надь.

Но Надь читал, лишь на мгновение задержав на мальчике свой затуманенный лихорадочный взгляд.

Миши понял, что это он видел во сне, хотя так явственно, точно все происходило на самом деле.

Он не спускал глаз с Надя, пока тот беспокойно не пошевельнулся, и Миши испугался, что с ним сейчас заговорят. Он быстро опустил взгляд, уставился на письмо, но и оно внушало тревогу, страшно было перечитать его строки, свидетельства беспокойной, затравленной жизни.

Приподнявшись на постели, Надь сказал:

— Послушайте, малыш, знаете, что я читаю? Древнюю историю венгерского народа, о переселении венгров на их прародину.

Миши с жадным интересом взглянул на него. Им овладело любопытство, неотступное желание послушать рассказ Надя.

— Мы живем здесь, в центре Европы, как побочные дети… Вы, конечно, не знаете, и мне трудно объяснить вам… Словом, это дети, которые стыдятся своего происхождения, не знают родителей, не смеют даже их разыскивать, но из любопытства стремятся хотя бы что-нибудь разузнать о них.

Миши был просто потрясен: он тоже никому сроду не решался рассказать о своих обедневших родителях и дядьях, о том, что отец его — крестьянин, мать ходит вечно сгорбившись, что они разорились и нет у них богатого дома, которым можно похвастать…

— Вот видите, мы живем в самом центре Европы. Маленькая Венгрия похожа по форме на сердце, и даже два его желудочка можно различить.

Это сравнение показалось Миши красивым и точным. Он, правда, еще плохо знал анатомию, но «сердце» — самое прекрасное слово, и он был счастлив, что территория Венгрии напоминает по форме сердце; размышлял и о собственной жизни со всеми ее бедами и лишениями, которую тоже можно сравнить с сердцем, и вся жизнь его семьи точно большое больное сердце.

— Мы живем в центре Европы, трудимся, надрываемся, поем, веселимся, но, пожалуй, не сыщешь во всем мире другого такого народа, которому был бы сродни наш язык. Мы тут сами по себе, нам не на кого полагаться: нет у нас в мире ни друзей, ни родных.

У Миши из глаз полились слезы: такова и его жизнь, его судьба. Ему приходится жить в Дебрецене, чужом большом городе, в пансионе, в полном одиночестве, и, случись с ним беда, никто не придет на помощь, не заступится за него.

— А некогда, когда мы жили на Урале, возле Волги, — продолжал Надь, — и в те времена, когда мы переселились на нашу теперешнюю родину, мы все еще поддерживали связь с той землей. Константин Багрянородный, византийский император, писал даже, что при нем, в десятом веке после рождества Хритова, венгры обычно посылали гонцов к оставшимся на востоке соплеменникам, приезжали к ним, справлялись о них и нередко получали от них вести.

Миши напрягал свою память. В гимназии он еще не изучал истории, это предстояло только в следующем классе, но в начальной школе ему уже рассказывали кое-что о происхождении венгров. У него не было цельной картины, а запомнились только невыразительные общие слова. Например: «Наши предки под предводительством Арпада переселились из Азии в эту прекрасную страну». А сейчас жизнь венгерского народа стала для него реальностью, частью истории человечества. Утром от старика Назона он получил представление о первобытном человеке и теперь вдруг точно увидел перед собой древних венгров в такой же одежде, как на картине «Арпад поднимает щит», висевшей над кроватью в доме Тёрёков.

— Но и потом, должно быть, у них были какие-то контакты, ведь они знали друг о друге. Вам еще не доводилось слышать о монахе Юлиане? Нет? Так вот, в правление короля Белы IV Юлиан с тремя товарищами отправился проповедовать христианскую веру среди восточных венгров, которые были еще язычниками. И после целого ряда приключений добрался до них. Шел пешком через Константинополь — трудный путь. Оттуда на Кавказ… Достаньте карту, я вам покажу.

Миши быстро нашел атлас, а в нем карту России.

— Юлиан из Секешфехервара на Дунае, думается мне, на лодке добрался до Белграда, оттуда пешком до Константинополя. Там он сел на корабль и по Черному морю за тридцать три дня доплыл до Крымского полуострова, а оттуда, опять пешком, дошел до Волги. А из Крыма двое монахов, не снеся голода, гонений и разных бед, вернулись обратно, а двое отправились дальше. Где-то на Волге их поразил тяжелый недуг, и погиб последний спутник Юлиана, Геллерт, но это не святой Геллерт. Святой Геллерт — не венгр, а итальянец и тоже христианский проповедник — жил еще за двести лет до Юлиана. Короче говоря, монах Юлиан пошел пешком по татарским землям прямо в Казань. Был этот край совсем пустынный, кочевники ютились в кожаных шатрах, пасли скот, как у нас в Хортобаде, где и теперь пастухи живут примерно так же. Так вот однажды монах Юлиан повстречал женщину, венгерку, с которой смог объясниться, и она сказала ему, как добраться до венгерских поселений. Он пошел по дороге и через полтора дня благополучно достиг цели. Его приняли радушно, приглашали то в один, то в другой дом, кормили, поили, расспрашивали, как живут у него на родине переселившиеся от них братья. Но монах Юлиан не смог там остаться надолго, так как тамошний князь сказал ему: «Возвращайся в свою страну, мой брат по крови, и передавай королю, моему брату, что я, князь древних венгров, приветствую, целую его и шлю весть: на него надвигается большая опасность. С юго-востока наступают татары, хотят разграбить все земли. И я уже получил приказ присоединиться к ним со всеми своими воинами, и этого приказа нельзя ослушаться. Пусть он готовит оружие и приобретает союзников, чтобы дать достойный отпор татарам». Поэтому бедняга Юлиан двадцать первого июня уже тронулся обратно, но пошел не по прежней дороге, а более коротким путем, как посоветовали ему жители венгерских поселений. Он поднялся на лодке по Волге, пятнадцать дней плыл по Оке, затем прошел через русские и мордовские земли, Закарпатскую Украину, Верецкейское ущелье и добрался до родного края. На третий день рождества явился больной к королю Беле IV и передал ему наказ венгерского князя. Предсказание князя сбылось: через четыре года пришли к нам татары и все разграбили. Однако Венгрии удалось остановить наступление татар, которые не проникли дальше в Европу.

Некоторое время они молча рассматривали карту России. Потом Надь открыл карту Азии.

— Посмотрите, по-видимому, здесь была древняя колыбель венгров, здесь они жили еще в древнейшие времена. — И он пальцем очертил юго-западную часть Сибири, на юге до Аральского моря, на западе до Урала, на севере до Оби, на востоке до Алтайских гор. — Здесь жили вместе финские, угорские, остяцкие, гуннские и аварские племена. Много-много поздней, уже в эпоху эллинизма, венгры вместе с другими родственными племенами переселились в современные киргизские степи. Венгерские поселения прекратили свое существование во времена татарского нашествия. Поток монголов захлестнул, разметал, лишил самостоятельности тамошний народ. А потом венгры двинулись дальше, переправились через Волгу, пришли на Дон и его переплыли на бурдюках, попали к Меотийскому болоту[11], на Крымский полуостров. И здесь они не осели, не угомонились — они никогда не могли угомониться — и пошли к Днепру. Заключили союз с византийским императором. Там печенеги разбили их, оттеснили за Днестр. А оттуда уже рукой подать до Карпат, куда и пришли венгры. Здесь до сих пор и живут. Прекрасный край, замечательный край, да только и здесь работать приходится.

— А на Западе есть у нас родственники? — спросил Миши.

— В Западной Европе? — воскликнул Надь. — Откуда же? Там живут романские, германские и славянские народы. Родичи наши, дальние родичи, — это финны, эстонцы, зыряне, мордвины, черемисы, вотяки, остяки.

Некоторое время оба в раздумье изучали карту.

— И другие нации диву даются, — продолжал Надь, — как много успел сделать на своей земле маленький венгерский народ. Он столько претерпел от татар, турок и все же сумел оправиться и немало создать. Он учился и работал. С любовью и охотой трудился. Надо только учиться, любить труд, строить и веселиться. Венгры умеют это делать. Скромный, трудолюбивый народ…

Тут во дворе позвонили, и Надь, взяв шляпу, ушел.

Отдохнув и набравшись сил, Миши дописал письмо и положил его в конверт. В сундучке было два конверта, которые мама дала ему еще дома. Жаль, что на один из них он посадил жирное пятно, еще когда получил посылку. Миши подумал, не выбросить ли его, но отказался от этой мысли: пусть прошлые ошибки служат предостережением, впредь он будет аккуратней обращаться со своими вещами.

Прихватив латинскую грамматику, он вышел из комнаты. Повесил ключ, как обычно, на дверной косяк и отправился в ботанический сад готовить уроки.

Миши занимался усердно, прилежно и отвлекся, только когда часы пробили половину пятого. Уже темнело, и он даже слегка озяб. Тут он вспомнил, что пора идти к господину Пошалаки.

Сегодня впервые его ничуть не радовала читка. Даже раздражало это бессмысленное занятие: он лишь выпаливал какие-то непонятные слова и тщетно пытался в них вдуматься. Содержание газетных статей оставалось темным, неясным.

— Состоялся уже розыгрыш лотереи? — спросил вдруг господин Пошалаки.

У мальчика кровь застыла в жилах. Он оцепенел, побледнел, язык прилип к гортани. Несколько минут прошло в томительном молчании, потом Миши приободрился, вспомнив, что, на его счастье, старый господин ничего не видит.

— В газете пока еще нет таблицы, — проглотив слюну, пролепетал он.

И правда, он не нашел там таблицы.

— До сих пор нет?

— Нет.

— Вот как, не торопятся… И в сегодняшней нет?

— Нет, — полистав газету, с облегчением проговорил Миши.

— И в другой нет?

Он просмотрел вторую газету.

— Нет.

— Тогда давайте читать дальше.

И Миши продолжал читать, но его не покидала тревожная мысль: слишком большой интерес проявляет старый господин к лотерее, а вдруг он спросит кого-нибудь еще, что тогда будет?

От господина Пошалаки он ушел хмурый и грустный. Даже чувствовал себя скверно. Днем он почти забыл обо всей этой неприятной истории, надеялся, что беда уже миновала. Боже мой, куда же задевалась эта бумажонка, где ее искать? Другим-то и горя мало, а для него и старого господина просто несчастье…

Понурив голову, он медленно брел по улице.

В столовой его окликнул Михай Шандор:

— Нилаш! Орци и Гимеши приходили к нам в комнату.

— К нам в комнату? — испуганно переспросил Миши.

— Да, тебя спрашивали.

Миши сел на свое место и стал чистить вилку, втыкая зубцы в салфетку, — посуду на кухне обычно мыли из рук вон плохо.

«Зачем приходили Орци и Гимеши? — с тревогой думал он. — Верно, из-за лотерейного билета».

— Почему тебя не было днем на уроках? — спросил погодя Михай Шандор и протянул руку за солонкой и перечницей.

Щедро посолив и поперчив кусок хлеба, он съел его, как это делали перед обедом почти все школяры для возбуждения аппетита.

— Днем? — пробормотал Миши, тупо уставясь в пространство.

— Да, и господин учитель про тебя спрашивал.

— А сегодня разве не суббота?

Щеки у Миши запылали: он совершенно забыл о занятиях, как же у него вылетело из головы? Только этого не хватало, разве можно забывать о чем-нибудь, тем более о занятиях?

И старшему по комнате он не сумел объяснить, почему пропустил уроки. В конце концов сообща решили: пусть Миши скажется больным. Крайне возмущенный Лисняи заявил, что не станет жить в одной комнате с молокососами. Где это слыхано — ни с того ни с сего забыть о занятиях? Мальчики смеялись, особенно громко Бесермени, смех которого звучал как-то странно.

— Удивительно, как это ты еще не потерял голову, — съязвил он. — Счастье, что она к шее прикручена.

Миши чувствовал, что неспроста Бесермени так задается, — ведь в пансионе и разговора не было о лотерейном билете, а этот плут, конечно, считает, что рано или поздно потеря обнаружится. У него уже не оставалось сомнений в том, что именно Бесермени украл билет.

Вечером Миши приготовил письменное задание по венгерскому языку.

— Чем вы больны, как мне записать? — спросил на следующее утро Лисняи.

— Не знаю. Надь тоже не ходил на занятия.

— В восьмом классе не было первого урока, — сказал Лисняи. — Значит, оправдательная записка вам не нужна?

— Дайте, пожалуйста, — пролепетал Миши.

Он думал, что в классе над ним будут потешаться, но никто не обратил на него ни малейшего внимания.

Орци, показавшись в дверях, поманил его к себе.

— Я говорил с нашей кухаркой, все зависит от того, где разыгрывался твой билет — в Будапеште, Вене, Брюнне или Праге. Ты на какую лотерею ставил?

Миши молчал.

— И этого ты не знаешь?

Он ничего не знал.

— Ты должен был выиграть, по крайней мере, тысячу или две тысячи форинтов. Если брюннская, то не меньше двух.

Миши только рот разинул: две тысячи форинтов! Вот новость! Две тысячи форинтов! Это даже не укладывалось в голове: целое богатство! Домишко с садом родители его купили за триста форинтов. А тут две тысячи! Словно в сказке из «Тысячи и одной ночи».

Появился Гимеши и как ни в чем не бывало бросился к Миши. Сунул голову между головами двух приятелей. Он, видно, ничуть не сердился за вчерашнее.

— Наша кухарка сказала, он выиграл две тысячи, вот тебе крест, — доложил ему Орци. — Половина принадлежит старику, а половину получит Миши.

— Друзья, вот это да! — стукнув кулаком по парте, воскликнул Гимеши.

— Но советую никому не говорить, — продолжал Орци, — пусть все останется между нами, а то, если вор что-нибудь пронюхает, крышка!

Миши в недоумении уставился на него: стало быть, он знает, что билет украден?

Став в кружок, они заговорили шепотом.

— А теперь нам надо заключить между собой договор, — сказал Орци, — что мы будем все выкладывать друг дружке. После уроков соберемся во дворе и обсудим дело.

— Идет, — согласился Гимеши. — Предлагаю принять Танненбаума.

— Нам никто больше не нужен, — возразил Орци, — пока достаточно троих.

— И то правда, — сказал Гимеши. — Мне-то все равно.

— Только поосторожней, — добавил Орци, — чтобы никто ни о чем не проведал.

Как только кончился урок, троица побежала во двор.

Там, в дальнем углу, у забора, возле темного вонючего сарая, став в кружок и сблизив головы, они принялись совещаться.

— Прежде всего, — сказал Орци, — надо обеспечить сохранение тайны. Давайте выберем председателя.

— Правильно, — сказал Гимеши, — голосую за тебя.

— Я тоже, — сказал Миши, хотя и не понимал, зачем нужен председатель.

— Что ж, раз вы хотите, я не возражаю, — сказал Орци, — но только при условии, если вы поклянетесь всем святым, что будете слушаться меня. И слепо повиноваться.

— По рукам.

— Нам нельзя подолгу быть вместе, — сказал Орци, — это вызовет подозрение. У меня сейчас будет свободный урок, я продумаю план и выработаю устав.

Они пожали друг другу руки и разошлись.

Миши чувствовал себя довольно странно: его лихорадило, сердце учащенно билось, — вот ведь какое таинственное предприятие получилось из пропажи билета!

Следующим был урок пения, учитель Чокняи что-то бубнил, жеманился, но все его слова пролетали мимо ушей рассеянного и страшно взбудораженного Миши, которого удивляло, что Гимеши ведет себя как обычно, естественно и непринужденно: перебирает тетради, чинит карандаш, выкладывает на парту и убирает учебники, короче говоря, возится и вертится, как всегда на уроках пения. А Миши сидел раскрасневшийся, оглушенный, его точно обдавало горячей волной.

Только прозвенел звонок, появился Орци.

— Знаете, что случилось? — со смехом принялся он рассказывать. — Я разгуливал во дворе вокруг колодца, вдруг появляется не то юрист, не то богослов, срывает с меня шапку и хлещет ею прямо по голове. «Ты почему, говорит, не на уроке?» Я ему: «У меня сейчас окно, я не хожу на пение». — «Значит, ты еврей», — говорит. И чуть не огрел меня опять по голове.

Миши и Гимеши громко смеялись, просто заливались.

— «Я не еврей, а католик», — говорю я, а он: «Знаю я вас!» С тем и ушел.

— Ну и номер отколол! — воскликнул Гимеши, корчась от смеха. Он зажмурился, лицо у него раскраснелось.

— А тут вдруг идет учитель, — продолжал Орци, — старый такой, совсем седой, его зовут дядя Имре. «Если у тебя нет урока, — набросился он на меня, — не слоняйся по двору, а иди в библиотеку». И отвел меня наверх, в библиотеку коллегии, — там всюду книги — и дал хорошую книжку. Я сидел, читал. Теперь всегда буду туда ходить, когда у меня окно.

Миши с удивлением и завистью смотрел на Орци: как хотелось ему проникнуть в библиотеку. Комната, где всюду книги, — прямо как в сказке.

— Там я все обдумал и выработал устав, вот он. Переписан в трех экземплярах для каждого из нас.

Устав! Миши точно попал в волшебный мир. Как ловко Орци придумал! Миши смотрел на него с благоговением, как на существо высшего порядка.

Устав гласил:

1. Звание: лотерейщики. 2. Члены, как братья, состоят в кровном родстве. 3. Секретов между ними не существует. 4. Председатель, секретарь, писарь. 5. Выдавать тайну посторонним запрещается. Всё.

— Я хотел бы стать писарем, — шепнул Миши на ухо Гимеши.

— А ты предолжи меня в секретари, я хочу быть секретарем.

— Гимеши будет секретарем, — повернувшись к Орци, тихо проговорил Миши.

— Но ты же секретарь, — сказал Орци, — секрет ведь твой.

На это нечего было возразить.

— Так ведь? — обратился Орци к Гимеши. — Его секрет, значит, он и секретарь.

— Секретарь должен хранить тайну, — пробормотал расстроенный Гимеши, — а он все выдаст. Я подхожу больше, чем он.

— Что правда, то правда, — засмеялся Орци. — Если бы он был хорошим секретарем своего секрета, мы бы сейчас ни о чем и не подозревали.

— Он годится только в писари, пусть записывает, что делают другие.

Миши ничуть не обиделся. Он смеялся и был счастлив: наконец-то есть что записать в Читварскую хронику.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,

в которой происходит то, что ведомо одному богу. Маленький гимназист радуется, что наступила суббота, — подошла к концу тяжелая неделя. Он предчувствует: что-то сегодня должно завершиться, раз конец неделе, значит, и бедам конец.


Ты до сих пор не знаешь, кто украл у тебя билет? — придя утром в класс, шепотом спросил Орци.

— Нет.

— И не думал об этом?

— Но…

— А я уже знаю.

Миши со стыдом вспоминал вчерашние выборы и готов был сквозь землю провалиться, но сейчас председатель его поразил: Орци уже известно, кто вор — вот неожиданность!

— Верней, я знаю, как его выследить.

— Да-а?

— Мы перепишем всех, кто живет с тобой в комнате.

— Хорошо, — пробормотал Миши.

— Запиши, пожалуйста, их фамилии, сейчас же.

Пока Миши перебирал тетради, Орци положил перед ним лист бумаги.

— Вот тебе.

Это была прекрасная кремовая бумага, а Миши очень любил писать на такой. Придвинув к себе лист, он с наслаждением стал выводить фамилию старшего по комнате и прочих ее обитателей.

Кончив, он отдал список Орци, который тем временем забавлял сидевших позади него мальчиков какими-то анекдотами.

Тот сразу отошел от них и подсел к Миши.

— Из какого класса Лисняи? — спросил Орци.

— Из восьмого.

— А Йожеф Надь?

— Тоже.

— Андраши вроде из второго «А»?

— Да. Андраши, Бесермени из второго «А», а Шандор, Чичо и я из второго «Б».

— Шандор? — переспросил Орци.

Он встал и обернулся, отыскивая глазами Михая Шандора, который, вместо того чтобы сидеть на месте, вертелся, как обычно, возле первой парты и подслушивал чужие разговоры.

Орци поманил его, и Шандор тут же к нему подбежал.

— Вы сидите за столом рядом, так ведь? — спросил Орци.

— Где? У себя в комнате?

— Да.

— Скажи, Миши держит свои вещи в порядке? Он ведь не больно аккуратный?

— Какой же у него порядок, — засмеялся Шандор, — если он ухитрился потерять лотерейный билет?

— Какой лотерейный билет? — после короткой паузы спросил Орци и незаметно ткнул Миши коленом: молчи, мол.

— В прошлую субботу он говорил, что купил в табачной лавке на форинт билет с пятью номерами, а теперь никак не может его найти.

— Возмутительно! — воскликнул Орци. — Потерял, наверно.

— Вполне возможно. Он вечно что-нибудь ищет, роется во всех карманах, да так и не находит.

Тут в класс вошел Гимеши и, обойдя Шандора, стоявшего перед его партой, сел на свое место. У него был очень добрый вид и глаза смеялись.

— Я обыщу его карманы, — сказал он.

— Послушай-ка, ты решил пример по арифметике? — спросил вдруг Орци у Шандора.

— Да.

— А ну покажи!

Шандор побежал за своей тетрадкой.

Тогда Орци, наклонившись к двум своим приятелям, зашептал:

— Намотайте себе на ус: когда я допрашиваю, оба помалкивайте, иначе испортите все дело. Миши прекрасно себя вел, ни слова не проронил. Класс не должен знать, что у нас идет следствие, а то все заговорят об этом, а к полудню узнают и учителя. Раз действует председатель, молчите.

Гимеши с понимающим видом послушно кивнул головой, а Миши, взволнованный, словно в оправдание, шепнул Орци:

— Я положил билет не в карман, а в кошелек и ни разу оттуда не вынимал, а потом он пропал куда-то.

Орци с напускным интересом посмотрел, как Михай Шандор решил пример, и заявил, что ответ неправильный.

— Почему же неправильный? — в недоумении спросил Шандор.

— Пересчитай, вот тут неверно умножил.

И они принялись обсуждать, как надо решить пример, а о лотерейном билете больше ни слова.

Когда в класс вошел учитель, Орци подсунул под свою тетрадь список и долго изучал в нем фамилии, то и дело поворачиваясь к Миши.

— Надь — это такой маленький горбун?

— Да. Он очень хороший, добрый, — поспешил добавить Миши, чтобы подозрение не пало на Надя.

— Это еще надо проверить, — сказал Орци.

На перемене он скакал и шалил, а потом вдруг подошел и заговорил с Чичо, — Миши даже удивился.

Ему не терпелось узнать результат беседы, но Орци, дважды подбегавший к нему, не желал с ним делиться. Он весело смеялся, оживленно болтал со всеми.

Когда после звонка мальчики расселись по местам, Миши, едва сдерживая волнение, тихо спросил:

— Что сказал Чичо?

— Предупреждаю, председателя нельзя ни о чем спрашивать, — засмеялся Орци. — Но так и быть, отвечу тебе: Шандор и Чичо, эти два олуха, вне подозрения, а Бесермени я займусь на следующей переменке.

Больше ничего он не прибавил, а под конец урока спросил у Миши:

— Ты с ним не ссорился?

— Я с ним? — покраснев, пробормотал Миши.

— Да. Между вами была какая-то ссора.

— Нет, — проговорил Миши, с опаской поглядывая на учителя, который мог сделать им замечание за разговоры.

Потом он припомнил, что Орци позавчера заходил к нему в комнату, когда его самого там не было. И поэтому предпочел шепнуть тому на ухо:

— Когда я получил посылку, он вскрыл ее и съел сапожную мазь, а теперь злится на меня.

— А-а-а, — протянул Орци и улыбнулся, припомнив эту смешную историю, о которой в свое время слышал и он.

В десять часов, на перемене, мальчики из второго «Б» затеяли во дворе игру куча мала. Погода стояла хорошая, ясная, хотя и холодная. Все вышли в зимних пальто. Высыпали во двор и гимназисты из второго «А» и с громкими криками присоединились к играющим. Игра эта заключается в том, что какого-нибудь мальчика валят на землю, на него второго, третьего и кричат: «Куча мала! Куча мала». Потом все, как пчелы, налетают на поверженных, и гора из ребячьих тел растет и растет, пока оказавшийся внизу не начинает вопить, тогда все испуганно бросаются врассыпную.

Миши заметил, что Орци и Гимеши то и дело перешептываются, но подслушивать не пожелал и, увлеченный игрой, вскоре очутился в общей свалке.

Детвора подняла такой шум, что заглушила чириканье большой стаи воробьев, сидевших на голых ветках акации, и возбужденный, раскрасневшийся Миши опомнился только тогда, когда прижимавшие его к земле мальчики разбежались в разные стороны и кто-то закричал:

— Когда ты наконец встанешь, озорник?

И его ударили как следует палкой по спине.

— Кто это так обнаглел? — завопил он и поднял голову.

Угрожающе подняв трость, над ним стоял учитель латинского языка Хертеленди, с колючими усами и взлохмаченной бородой.

Но второго удара не последовало, и вконец перепуганный Миши с трудом поднялся на ноги.

Одноклассники, свидетели этой расправы, посмеялись над пострадавшим.

Посмеялся и он, когда Хетерленди уже скрылся в учительской, а потом вдруг так разошелся, что затеял драку сразу с тремя мальчишками.

Словно какой-то бес в него вселился, он готов был один схватиться со всем классом.

А тут еще Сегеди решил его подзадорить:

— Хочешь схлопотать по морде, дружище? Давай драться!

Но Миши отступил, не приняв вызова, и побежал к колодцу, за которым, к его великому удивлению, Орци беседовал с Бесермени. Это его так напугало, что он со всех ног, словно за ним гнались, понесся опять к кучке ребят, а потом, передумав, повернул в другую сторону.

Весь потный ворвался он в класс. Там в это время Пишта Шимонфи, захлебываясь от восторга, рассказывал, как Нилаш лягнул в живот наставника пятого класса Хертеленди, огревшего его палкой.

Это было, конечно, чистейшим вымыслом, Нилаш не лягал учителя в живот, но Пишта рассказывал так правдоподобно, что все, даже сам Миши, поверили.

— У него такое толстое пузо, — сказал Янош Варга, — надеюсь, ты наподдал ему как следует?

Миши, весело смеясь, смотрел на мальчиков. Тут к нему подсел Имре Барта, слывший в классе Геркулесом.

— Ты молодец, дружище, — похлопывая его по плечу, со смехом сказал Имре.

Такое одобрение порадовало Миши, и у него даже ни с того ни с сего зачесалась пятка, точно он на самом деле лягнул учителя в живот.

— А самый прекрасный номер, — заявил, войдя в класс, Орци, который заметил, конечно, как Имре Барта похлопывал Миши по плечу, — самый прекрасный номер отколол я: подговорил Ярми затеять кучу малу, а на руке у него были золотые часы, так вот эти часы оказались в самом низу, и на них навалилась вся школа. — Он громко захохотал, а вслед за ним рассмеялись окружившие его мальчики.

Миши нахмурился, ему показалось подозрительным, что Орци, заварив кашу, преспокойно беседовал за колодцем с Бесермени. Бесермени, озорник и драчун, никогда не упускал таких развлечений, как куча мала. И Миши уже не сомневался, что Орци организовал эту игру, чтобы привлечь и другие классы, а самому тем временем переговорить потихоньку с Бесермени из второго «А». Миши очень хотелось узнать у Орци все подробности: что спросил один, что ответил другой, — он проникся к председателю огромным уважением.

С нетерпением ждал он, что произойдет на следующей перемене. Интересно, как Орци выманит Андраши из класса? И со стыдом думал, что, точно дите малое, увлекся игрой, вместо того, чтобы следить за действиями председателя. Он решил, что впредь будет благоразумней.

За весь урок Орци не сказал ему ни слова и только раз попросил ластик. Миши с готовностью протянул ему свой прекрасный ластик «Лев», купленный на этой неделе, и не без удовольствия вспомнил, что у него осталось еще много денег, целых полтора форинта, а истратил он всего тридцать крейцеров.

Как только прозвенел звонок, Орци, схватив пальто, выскочил из класса и оделся уже на ходу, несясь по коридору. Миши хотел догнать его, но провозился, собирая тетради, ведь оставлять их на парте было опасно, потом пришлось бы поднимать с пола.

Когда он выбежал во двор, Орци уже и след простыл.

Всю перемену он проискал председателя — вот ведь какая светлая голова, не то что он, Миши, неспособный даже разгадать его планы.

Потом он столкнулся с Гимеши, который тоже вышел во двор, недоумевая, куда запропастились его друзья.

— Где Орци? — тотчас спросил Гимеши.

— Не знаю.

— Разве вы не вместе?

Миши внимательно посмотрел на него. Ему казалось, что Орци дружит с Гимеши больше, чем с ним, и у них есть свои секреты.

— Да вы же шептались о чем-то, — сказал он.

— Нет, — откровенно признался Гимеши. — Просто Орци попросил меня вызвать из класса Бая.

— Из второго «А»?

— Да.

— Бая?

— Да.

— Зачем ему понадобился Бай?

— Откуда мне знать! — Переглянувшись, они засмеялись. — Он спросил, какие у меня отношения с Баем. Я говорю, хорошие, он мой двоюродный брат. Тогда, говорит, позови его сюда. Я позвал, они отошли в сторону и ну шептаться.

— А о чем?

— Откуда мне знать? Что у меня, такие уж длинные уши? Они стояли там, а я здесь. Ничего не слыхал. Только видел, что Бай вскоре ушел, а Орци подбил Ярми сыграть в кучу малу. Я тоже играл, а потом вижу, Орци разговаривает с толстяком, ну, знаешь, с таким краснорожим.

— С Андраши? — вскричал Миши. — Он и с ним уже говорил?

— А еще с кем?

Миши молча смотрел в пространство — он вдруг понял, что нельзя быть слишком откровенным.

— Орци и не знаком с Андраши, — потупившись, соврал он, — и все же разговаривает с ним.

Он решил следить за Орци, но, если что и узнает, держать язык за зубами.

По двору прошел сторож, маленький человечек в больших сапогах. Оба мальчика поняли, что он пошел звонить на урок.

Глядя ему вслед, Гимеши спросил:

— Помнишь, как в прошлом году разукрасили звонок?

— Нет.

— Во время выпускных экзаменов. Восьмиклассники. Неужели не помнишь, дурачок, как они понавесили на звонок цветов и всякой всячины. На нем болтались и сосиски, и колбаса, и ветчина, и апельсины.

— Да что ты!

— Я сам видел, своими глазами! Увидишь и ты в июне, когда будут экзамены, как восьмиклассники его украсят. Такой уж обычай в коллегии.

Они подошли к звонку, который висел на стене возле восьмого класса, и смотрели, как сторож, ухватившись короткими руками за толстую цепочку, принялся звонить в колокольчик.

Только они собрались бежать на урок, как из двери восьмого класса, к их великому удивлению, вышел Орци.

Увидев двух приятелей, он тоже удивился, и с минуту они молча смотрели друг на друга, потом Гимеши засмеялся довольно громко, Орци потише, и только Миши сохранял серьезность.

Он уже не сомневался, что Орци успел переговорить с восьмиклассниками. Зашел, наверно, к своему брату — тот учится в восьмом — и между делом рассмотрел хорошенько Лисняи и Надя.

Орци как ни в чем не бывало подбежал к друзьям.

— Предупреждаю, следить за председателем воспрещается, — бросил он и понесся дальше.

Мальчики переглянулись, и Гимеши расхохотался, как умел хохотать только он: покраснел и зажмурился, ну прямо петух на солнышке, вот-вот закукарекает.

— Ай да председатель! — с трудом выговорил он. — У него голова пошла кругом от этого звания. А я вроде бы секретарь или как это там называется, а секретов у меня никаких, ни вот на столечко, — и он показал кончик мизинца.

Миши молчал: он уже с уважением относился к Орци, способному все выведать, и боялся, как бы тот не узнал о заброшенном за мусорный ящик ножичке с ручкой в виде рыбы.

На последнем уроке Орци вдруг пододвинулся поближе к Миши.

— Миши, а Миши!

— Что?

— Если тебя спросят о лотерейном билете, говори всем, что отдал его господину Пошалаки.

Миши оторопело посмотрел на него, ведь именно так раньше он сам сказал Орци, когда тот спросил о номерах. Просто-напросто соврал, не хотел признаваться в потере билета. А теперь, поняв, что председатель уже знает правду, опустил глаза.

Чуть погодя Орци прошептал:

— Кто бы ни спрашивал, стой на своем: отдал старику, и дело с концом.

Сбитый с панталыку, Миши молча кивнул.

Тут Орци скривил рот. По лицу его вроде бы промелькнула торжествующая улыбка, а Миши, пристыженный и растерянный, закусил губу: он выдал себя, теперь председатель узнал от него самого, что никакого билета он старику не отдавал.

Сжав зубы, он мрачно уставился в тетрадь, слова и отдельные буквы стали вдруг сливаться у него перед глазами. Он чувствовал себя униженным, прямо сгорал от негодования — как это его угораздило выкинуть такой глупый номер! — и теперь ненавидел Орци, готов был ткнуть его в бок, да так, чтобы тот слетел со скамьи.

Напротив, к Гимеши он питал сейчас особую симпатию: бледный, хилый мальчик, третий ученик в классе, какой простодушный и скромный! Сидит себе тихо рядом и даже не подозревает, что происходит. Орци же, казалось ему, ввязался в невероятную авантюру.

Теперь Миши понял, почему Орци сначала хотел сделать его секретарем , а Гимеши — писарем. Ведь секретаря надо во все посвящать.

Может быть, председатель расскажет что-нибудь после уроков? Завтра воскресенье, просто необходимо переговорить. А вдруг он назначит место встречи и уже выбрал какое-нибудь таинственное подземелье замка или высокую ель в лесу? Потом он подумал, что Орци может пригласить их к себе домой. Целый поток впечатлений и чувств захлестнул Миши: он ощутил запах воска, из которого отливали статуэтки, потом увидел белоснежную скатерть на столе, накрытом для вечернего чая, ярко разрисованные фарфоровые чашки, наконец вспомнил полненькую белокурую девочку, тайну своих снов, и лицо его запылало.

Неожиданно на парту перед ним легла записка:

«Завтра ровно в четыре у меня дома».

— Подпишись, — шепнул Орци.

Миши не понял, зачем это.

— Напиши свою фамилию.

— Зачем?

— Подпишись, — нетерпеливо приказал Орци. — Так надо. Это циркуляр. Гимеши тоже подпишется.

В смущении Миши поставил свою фамилию и передал листок Гимеши.

— Напиши свою фамилию, — сказал он.

Гимеши беспрекословно повиновался и вернул циркуляр Орци.

Как только прозвенел звонок и за учителем закрылась дверь, Орци, заранее собравший свои тетради и учебники, испарился из класса, ни с кем не попрощавшись.

Миши пожал на прощанье Гимеши руку.

— До свидания.

— До свидания. Придешь к нам после обеда? — спросил Гимеши.

— Не смогу.

— Почему?

— Мне надо идти к Дороги на урок.

— Ах да.

И, не прибавив ни слова, Миши в подражание Орци удалился быстрой деловой походкой. Раньше он всегда был вежлив, всех пропускал вперед, уходил из класса последним, не умел хранить секреты и готов был ответить на любой вопрос, лишь бы всем угодить, никого не обидеть, а сейчас словно что-то его подстегнуло, он хотел быть сильным, независимым и смелым.

Миши взбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и перевел дух только на третьем этаже. В комнате никого не было. Взяв ключ, висевший на притолоке, он отпер дверь. И обрадовался, что немного побудет наедине с собой. Не успев еще отдышаться, положил учебники в ящик.

Он старался ни о чем не думать, но сердце беспокойно сжималось.

Потом пришел Лисняи, как обычно в одном пиджачке, — он и зимой, собираясь идти на занятия, не надевал пальто. Пришли и мальчики из второго «А», чуть погодя Чичо и, наконец, Михай Шандор, который везде, даже поднимаясь по лестнице, подслушивал чужие разговоры.

В их присутствии Миши почувствовал себя неловко: кто знает, а вдруг они заметили, что Орци ведет следствие? Он поспешно выскользнул из комнаты и по сводчатой галерее старого здания коллегии побежал к окну, забранному железной решеткой, покрытой толстым слоем пыли.

В окно была видна колокольня собора. Вокруг нее с громким карканьем кружила огромная стая ворон. Миши широко раскинул руки, словно собираясь взлететь, и ему почудилось, что его мечты, как и руки-крылья, бьются о своды старого здания. Он задыхался в коллегии, как в тюрьме: ни минуты нельзя здесь побыть одному, хотя и живешь в одиночестве, без друзей, которым можно открыть душу и сердце. С трудом просунув в решетку пальцы, он ухватился за железные прутья. Будь он сильным, как Самсон, он раскачал бы решетку, здание развалилось бы, и на его голову посыпались бы камни.

Из столовой донесся звонок, и Миши побежал к себе в комнату. Не успел он туда войти, как дверь открылась и в коридор высыпали все шестеро его соседей. И из других комнат вышли школяры. Он надел пальто и помчался следом за ними. И никто из оживленно беседующих, весело болтающих мальчиков не сказал ему ни одного приветливого слова.

После обеда Миши направился к Дороги.

Когда он открыл высокую, мрачную, непроницаемую для постороннего глаза деревянную калитку, обычную принадлежность дебреценских домов, и вошел в унылый, пустынный, деревенского вида двор, резкий зимний ветер с такой силой ударил ему в лицо, что перехватило дыхание. Добежав до крыльца, он открыл дверь в дом.

Тут как раз из кухни в прихожую вышла Белла. Радостно вскрикнув, она обняла Миши.

— Добро пожаловать, милый мальчик!

Он улыбнулся, на минутку прильнул лицом к блузе девушки и, поеживаясь с мороза, почувствовал тепло ее тела.

— Целую вам ручки, — пролепетал он.

Белла не сразу выпустила его из объятий и стояла, склонившись к нему, словно желая что-то сказать, но молчала, лишь приоткрыв в улыбке свои красивые, словно фарфоровые, зубки. От нее исходил необыкновенно приятный аромат.

— Много у вас уроков? — спросила она, чуть отстраняя, но все еще не отпуская Миши.

— Хватает.

— Очень много?

— Порядочно.

Девушка, засмеявшись, отвернулась, устремив взгляд в сторону.

— Прошу вас, господин Миши, — и левой рукой она указала на дверь комнаты.

Мальчик вошел.

Госпожа Дороги сидела на своем обычном месте, у стола между кроватями, в большом старом кресле. Он тихо поздоровался с ней, и она в знак приветствия проводила его недобрым, угрюмым, пристальным взглядом. Миши поспешил проскользнуть в соседнюю комнату. Там была одна Илика. Увидев его, она залилась смехом.

Оказавшись с ней наедине, мальчик окончательно смутился.

— Извините, а Шани здесь нет? — спросил он.

Девочка закусила губы, чтобы снова не рассмеяться.

— Шани здесь нет? — еще раз спросил он.

— Вы же видите, что его здесь нет, — так и покатилась со смеху Илика.

Она выбежала из комнаты, хлопнув дверью, а Миши покраснел. Стать бы ему сейчас великаном с длинными-предлинными ручищами, он проник бы через стены, через закрытую дверь, схватил бы эту девчонку и оттрепал хорошенько за волосы.

Может быть, она все же скажет Шани о его приходе, подумал он и сел за стол, где уже были разложены учебники.

Вынув из кармана карандаш, он принялся черкать что-то не полях тетради. В теплой, тихой комнате чуть клонило ко сну, из-за стены доносилось тиканье часов, и вдруг он вывел:

Шимони-полковник —
В детстве было это —
На верхушку колокольни
Влез поближе к свету

Давно уже вертелись у него в голове эти строчки. Кто знает, когда родилось первое четверостишие, но сочинить продолжение никак не удавалось: все не хватало времени сосредоточиться. Ему хотелось рассказать, как полковник Шимони поднялся на верхушку колокольни, чтобы достать птенчиков, и, хотя приятели сбросили его оттуда, он ничуть не пострадал. Уже два месяца не выходила у него из головы эта история, и он решил написать балладу о полковнике Шимони. Вроде той: «Поклялся король Ласло Хуняди…» Как-то ночью он сочинил стихотворение до конца, но нельзя было встать с кровати и записать, наутро же оно выветрилось из головы.

А сейчас вдруг родилось продолжение:

Башенкой верхушка
В небеса глядела
И на ней полным-полно
Воробьев сидело.

Миши страшно обрадовался, он и не ожидал от себя такого: стихи сложились как бы сами собой, не пришлось ломать голову.

Он залез на доску —
Вниз дороги нет.
Доску мальчики держали,
Ну а он — привет…

Ух! Лицо у Миши вытянулось. Как прекрасно он начал, казалось, так же легко пойдет дело дальше, но вот эти слова «ну а он — привет» написаны явно по недомыслию, ничего лучшего он не мог придумать. Ну вот, привет сочинительству! Да и с чего он решил, что способен писать стихи?

«Нет» рифмуется с «берет», «штиблет», «свет», «омлет», «котлет»… Есть!

Доску мальчики держали,
И кричали вслед…

Чуть повеселев, Миши засмеялся, но тут же отверг эти строчки.

Он залез на доску —
Вниз дороги нет.
Мальчики держали доску,
Словно табурет.

Некоторое время он в задумчивости смотрел перед собой, потом зачеркнул строфу и написал:

Прислонила доску
Шалунишек стая,
И сейчас же на нее
Все мальчишки встали.

Нет, плохо, он зачеркнул и это. Тут кто-то склонился над головой Миши, и по волне обдавшего его тепла он понял, что это Белла.

— Вы пишете стихи?

Поспешно вырвав из тетради страничку, мальчик в отчаянии смял ее и зажал в кулаке.

Белла со смехом схватила Миши за руку, пытаясь отнять листок.

Он отбивался, как мог. Девушка была намного сильней его, но Миши весь напрягся и прижал кулаки к груди. Обхватив его обеими руками, Белла пыталась разжать ему пальцы. Оба они не отдавали себе отчета, как завязалась между ними борьба, зачем Белле во что бы то ни стало нужна эта бумажка, а Миши любой ценой готов ее отстаивать.

Несколько секунд шла эта молчаливая борьба.

— Ну дайте, Мишика, золотце мое, дорогой, ненаглядный, — молила она. — Умру, если не дадите!

Но он с торжествующим смехом засунул кулак в карман. Лицо у него раскраснелось, широко раскрытые черные глаза сверкали.

Совершенно счастливый, он лишь упрямо качал головой: не дам, мол.

— Мишика, миленький, золотце мое…— И девушка погладила его по щеке. — Вы должны дать, мне так хочется прочитать ваши стихи, ваши стишки, дорогой, золотой Мишика, ну дайте, милый Миши…

— Не могу, — сказал мальчик, чувствуя сладостную дрожь во всем теле.

— Вы же для меня их сочинили, — ласковым шепотком проговорила Белла, — и все равно отдадите. — Она настойчиво и как-то странно смотрела ему в глаза.

Миши хотелось расхохотаться, крикнуть ей в лицо, что он и не думал писать для нее, но, сам не зная почему, он промолчал, оставив девушку при ее мнении.

— О чем там речь, Мишика, о лепестках роз, аромате фиалок, дорогой поэтик, маленький-премаленький, крошечный поэтик?

Он застыл от изумления, еле сдерживая смех. О лепестках роз? И об этом можно писать стихи?

— Не дадите, я обижусь, — пролепетала она.

Однако мальчик опять упрямо покачал головой.

— Ну, я сердита на вас.

Взяв шитье, девушка села по другую сторону стола, у окна.

— Все-таки я сердита на вас, — повторила она и замолчала надолго.

Миши тоже сел на свое место. Серьезное лицо Беллы чуть смутило его. Он уже готов был показать ей стихи. Но тут в комнату вошел Шани.

Не поздоровавшись, Шани сел за стол напротив сестры и тут же заметил, что из его тетради вырван лист. Он сделал большие глаза, покосился на Миши, потом на Беллу, поморщился, но ни слова не сказал. Миши постеснялся признаться в том, что произошло, и заговорил о занятиях. Наконец-то начался и мучительно долго тянулся урок. В какой-то момент Миши поглядел на Беллу, глаза их встретились. Девушка так ласково, ободряюще смотрела на него, что он почувствовал нежную теплоту ее взгляда, у него точно выросли крылья, мысли в голове прояснились, и он четко сформулировал основные положения тройного правила. И когда говорил что-нибудь особенно удачно и складно, неизменно посматривал на Беллу и с невыразимым наслаждением ощущал на себе ее теплый, ласковый, одобрительный взгляд.

Ах, если бы этот день тянулся до бесконечности! Никогда еще не чувствовал он себя таким бодрым, умным, значительным. Он мог бы сейчас обучать чему угодно, принялся объяснять самое трудное и не просто растолковывал Шани, а видел перед собой какую-то более высокую цель. Ему хотелось изъясняться в высокопарном стиле, и с языка слетали такие слова, которые он прежде и не отважился бы произнести: «поэтично», «дух», «благоуханный цветок» и тому подобное. А когда Белла зажигала лампу, вдруг воцарилось молчание. Миши не спускал глаз с горящей спички и склонившегося над ней нежного, мечтательного личика. Эта девушка, обычно такая живая и веселая, насмешница и забияка, стала сейчас кроткой, ласковой, доброй, как сестра. Никто, кроме матери, никогда еще не был ему так близок. И он, счастливый, забыл бы о всех своих невзгодах и бедах, если бы не мучительная мысль, что скоро придется покинуть этот дом. Он и сам не знал, почему сегодня у него не выходил из головы слепой старик, с трудом заставлял себя не думать о том, что дело с лотерейным билетом плохо кончится…

Здесь, в теплой тихой комнате, все молчали, он один непрерывно говорил. Наконец Миши приуныл и загрустил. Шани переводил латинскую фразу: «Славное происхождение римского народа облагораживает сердце каждого гражданина».

— А вот происхождение венгерского народа, — сказал вдруг Миши, — видно, не облагораживает венгерских граждан.

— А почему? — с удивлением взглянула на него Белла.

— Потому что венгры невежды, они ничего не знают о своем происхождении, не интересуются им.

— Почему, Миши?

— Да ведь их предки не знатные господа, а бедные пастухи, табунщики, земледельцы. Поэтому они не интересуются своими родичами, которые до сих пор остались бедняками, нищими крестьянами.

— Какими родичами, Миши?

— И у венгров есть родичи. Немцы и англичане знают, конечно, кто им сродни, итальянцы тоже знают, что французы их сородичи, а венгры понятия не имеют, кто им родня: финны, турки или болгары.

— Но и те о нас ничего не знают.

— Да ведь бедняки, не в пример богатым, не поддерживают связи с родней. Не только у разных графов, но и у бедных поденщиков есть родственники, да не по карману им щедрое гостеприимство.

— Откуда же вы знаете о родичах венгров?

— Слышал немного от мамы, моего дяди — учителя, вчера от Надя и преподавателя географии, читал старинные венгерские сказания. Про то, как венгры пришли из Азии, отвоевали земли для нашего предка Аттилы[12], а их братья остались на родине, переселившиеся венгры тех к себе не звали.

— А почему?

— Страна эта была большая, места всем бы хватило. Но богачи не желают знаться с неимущей родней. Граф не пригласит бедного родственника в свое огромное поместье.

Белла с удивлением смотрела на мальчика: лицо его горело, глаза сверкали, он говорил с негодованием, воодушевлением и такой искренностью, точно открывал самые заветные свои мысли единственному на свете человеку, способному его понять.

— Что правда, то правда, — став сразу серьезной, тихо проговорила она, — богачи не желают знаться с бедной родней.

— И по заслугам! Богачи в конце концов потерпят крах! — воскликнул Миши. — Наши предки не пожелали позвать к себе своих единоплеменников, не пожелали делиться с ними землей. Все они хотели стать графами, а помыкать бедными чужаками проще, чем собратьями.

— Да и брат только и думает, как бы подчинить себе брата, — с особым смыслом сказала Белла.

— Да, конечно, — согласился Миши. — Вот наша семья три года назад разорилась, и мы переселились в деревню, где до сих пор и живем. У отца взорвалась паровая молотилка, и, чтобы уплатить шестьсот форинтов долга, продали с молотка всю нашу землю и два дома, — тогда-то мы и перебрались в эту деревню. У матери там были родственники, и они звали отца: «Приезжай, кум, заживешь, как в раю!» А когда мы приехали, они решили превратить отца в поденщика, а на мать взвалить всю черную работу и не платить ни гроша. Мать сошьет какой-нибудь деревенской девушке кацавейку, та ей двадцать или тридцать крейцеров заплатит, а тетя Шара и кружки молока не даст, в лучшем случае скажет: «Золотые руки у тебя, Борча». И назовет Борчей, хотя мама терпеть не может это имя. Дома ее звали Борка или Борика. Но тетя Шара говорит так нарочно, подчеркивая, что сама она госпожа, а мать как бы служанка. Чтобы бедной девушке не сделаться горничной или судомойкой, ей надо держаться подальше от зажиточной родни. А коли в богатом доме высоко держишь голову, точно ты ровня хозяевам или даже богаче их, то тебе почет и уважение.

Белла большими глазами смотрела на мальчика. Лицо ее стало необыкновенно серьезным и грустным.

— Вы совершенно правы, Миши, бедная девушка может прийти к богатой родне только с высоко поднятой головой.

— Если бы теперь, — после недолгого молчания заговорил снова Миши, — по древним книгам и рукописям установили, что в эпоху переселения одно из венгерских племен ушло дальше на запад и осело на территории Франции, венгры сразу стали бы писать и всюду кричать: наши, мол, великие родичи — французы или там англичане… И льстили бы, угодничали. Но поскольку наши сородичи всего лишь черемисы, зыряне и бог знает кто еще, они предпочитают о них умалчивать — какой от них прок? Вот за что я сердит на венгров.

— Да. Зачем ими интересоваться? — воскликнула Белла.

— А может быть, финны ничем не хуже французов или англичан, и, если бы им улыбнулась судьба, они бы тоже стали культурными, образованными, но венгры и не помышляют о том, чтобы помочь своим сородичам получить образование и нажить капитал. Вот у отца моего нет ни гроша за душой, ему приходится с утра до вечера спину гнуть, за какие-нибудь тридцать крейцеров бревна обтесывать. А поручись за него в деревне хоть один из богатых родственников, дела у отца сразу бы поправились и, верно, за год он приобрел бы все, что потерял, а то и больше. Но богатые родичи да кумовья и не думают этого делать. Они предпочитают в меховых шубах заявляться к нам в дом, сидеть и попивать палинку, которую отец покупает для них на свои жалкие гроши. И одно им надо: чтобы он из нужды не вылезал, а иначе, думают, выкарабкается он, пойдет дело у него на лад — и они уж перед ним не смогут нос задирать.

— Да, к богатой родне можно пойти только с высоко поднятой головой, — повторила Белла и чуть погодя со вздохом прибавила: — Мне бы только на денек стать богатой, заявиться к ним, а там уже все пошло бы как по маслу.

Она сидела, глядя в пространство своими большими, темными, точно карбункулы, глазами, слегка склонив над шитьем тонкое, благородное лицо, и напоминала готовую вспорхнуть и улететь птицу.

Миши изумленно смотрел на нее. Такой необычной, удивительной девушка навсегда запечатлелась в его памяти.

— Богатые венгры, — продолжал он, — вечно старались не помочь, а навредить своим бедным сородичам. Вот почему мы ничего не знаем о наших предках, вот почему и родни у нас нет. И вовек не быть венграм великой нацией, не похожи они на римлян, которых на заре их истории было меньше, чем венгров, всего один город, однако они сумели завоевать мир, а мы даже своих земель не отстояли. Римляне в начале своих завоевательных войн и другим народам давали права римских граждан, а венгры, что бьют себя в грудь и кичатся чистотой своей крови, будь их воля, всем прочим отказали бы в праве считаться венграми. Да к нам другие народы и не больно рвутся.

— Было бы у меня хоть одно красивое платье, — сказала Белла, — я бы поехала в нем к своей тетушке, герцогине Петки, поцеловала бы ей руку и представилась.

Миши, потерявший нить мыслей, заговорил о другом:

— А ведь кто ты — венгр, немец, француз, англичанин или китаец — это же все равно. Нам объяснял учитель, что человечество в целом стоит на одной и той же ступени развития. Строение человеческого черепа и скелета не меняется уже десять тысяч лет, и совершенно безразлично, на каком языке ты говоришь: ты человек — и дело с концом. Если учить ребенка французскому языку, он станет французом, английскому — будет англичанином, обучите негритянскому, станет негром. Отдадут его в школу учиться — выйдет из него профессор, не отдадут в школу — будет в деревне стадо пасти. И чего же друг перед другом нос задирать? Мы с мамой не раз говорили: человек — червь, да и только, а как он умеет чваниться, смотреть на людей свысока. Нашьет себе на безрукавку деревенская девушка ленты в три ряда и уже с презрением глядит на ту, у которой лишь два ряда лент. К маме приходят крестьянки и просят: «Тетушка Борика, сшейте мне нарядное платье, какого во всей деревне не сыщешь, и никому больше такого не шейте, чтобы я одна в красивом щеголяла…» А закажет себе платье точь-в-точь, как у других, чужой глаз и не отличит: деревенский наряд, да и только. Просто у одной роза на машине пристрочена, у другой — узор из гвоздик. Так же мало отличаются друг от друга люди. Ну подумайте, если бы Юлишку Барту поселить в имение Геренди, разве не вышла бы из нее такая же привередливая барышня, как Марта Геренди? А окажись Марта Геренди на месте Юлишки Барты, разве не ходила бы она на поденщину, как Юлишка Барта? Деньги всему причина: у Геренди их полно, а у Барты ни гроша.

— Да, — вздохнула Белла, — деньги всему причина.

— Отцу моему за тридцать крейцеров целый день приходится спину ломать, работать до седьмого пота, и носит он отрепья. А учитель, как и ученик, ходит себе в школу да жалованье получает. Всегда чисто одет, рук не замарает. Богачу же совсем не надо работать, он и так богат, у него всего хоть отбавляй.

Белла пристально и серьезно посмотрела в глаза мальчику.

— Я хочу спросить у вас кое-что, Миши. Ответьте мне искренне. Если ты очень беден, вся твоя жизнь — сплошные лишения, муки и вдруг у тебя появляется возможность покончить с нуждой, попасть в общество богачей, жить припеваючи, помогать братьям, сестрам, родителям, можно ли упустить такой случай?

Миши вспомнил о матери, отце, маленьких братишках, которые сейчас, наверно, ползают по полу в выстуженной комнате и от холода штанишки у них вечно мокрые, а ветер задувает в щель под дверью, и косяк у нее побелел от толстого слоя инея.

— Нельзя, — сказал он.

Белла грустно поникла головой.

Долго длилось молчание. Миши хотелось говорить, но горло мучительно сжалось: внезапно он вспомнил, что упустил свое счастье, потерял лотерейный билет, который выиграл не меньше тысячи форинтов. А все имущество отца продали с молотка за шестьсот форинтов, и вот теперь он отдал бы отцу тысячу, и наступили бы хорошие, прекрасные дни. Родители, братья, да и сам он зажили бы на славу. При этой мысли сердце его упало: как его угораздило потерять тот злосчастный билет! Губы дрогнули, хотелось поделиться с Беллой, но он не решался в присутствии Шани, который во время длинного разговора не вымолвил ни слова, — он же осел и даже не понял, о чем шла речь, а о лотерейном билете проговорился бы, конечно, в коллегии. Поэтому Миши промолчал, да к тому же вот-вот пробьет пять часов и пора уже идти к господину Пошалаки.

Тут в комнату с шумом вошла Виола. От нее так и несло холодом — на улице, верно, крепкий мороз.

— Так, и эта здесь сидит! — воскликнула она. — Заплатила я мужику десять форинтов, задаток дала, а разговоров, разговоров было! Мерзкие, чего только от них не приходится терпеть, но зато теперь у нас будет свой участок земли, урожая с него на весь год хватит… А ты неужто не рада?

Белла выпрямилась, потом откинулась на спинку стула и, прикрыв глаза, проронила:

— Я?

— Да, да, можешь радоваться… Ну, как успехи? — обратилась Виола к мальчикам. — Когда вам выдадут матрикулы? А каникулы когда начинаются? Рождество-то уже на носу. Через три недели праздник. Еще полмесяца — и урокам конец.

Миши понурился: гордиться ему было нечем. Он и в самом деле сомневался, знает ли теперь Шани хоть чуть больше, чем знал в начале их занятий.

— Надо стараться, — тихо проговорил он.

— Белла будет дополнительно заниматься с Шаникой.

Беллу это ничуть не удивило, и она лишь подтвердила:

— Да.

— Путь помогает ему, по мере сил помогает всем нам, — отрезала Виола и скинула пальто с черным кошачьим воротником.

— Хорошо, — чуть слышно прошептала Белла, — буду по мере сил помогать всем вам…

Миши с удивлением смотрел на нее. На сердце у него защемило при виде слез, блеснувших в глазах девушки.

— О господи, еще целых семь лет! — воскликнула Виола. — Все мы изведемся за эти годы, но не беда. Я не пожалею ни себя, ни других, только бы в будущем мальчик был счастлив.

Теперь Миши понял и поразился: стало быть, сестры по́том и кровью пытаются создать для Шани обеспеченную, счастливую, как у какого-нибудь графа, жизнь. Мысль об этом вызвала в нем гнев, возмущение.

Он встал. Пора идти к старому господину, да и оставаться здесь невмоготу.

— Ах, между прочим, — сказала Виола, — это вам. — И сунула ему в руку два серебряных форинта.

Миши смущенно принял деньги, он совсем забыл, что уже целый месяц занимался с Шани.

Он поблагодарил, точно за подаяние, тихо, робко, стыдливо и даже хотел поцеловать Виоле руку, но не решился.

Когда он вышел в прихожую, следом за ним выбежала Белла.

— А стихи вы мне не оставите? — ласково, еле слышно спросила она.

Миши покраснел до ушей — хорошо, что там было темно, — и, сунув руку в карман, нащупал забытый смятый листок, собрался отдать Белле, но новая мысль его остановила: стихи показались ему никуда не годными, и он испугался, что девушка, разочаровавшись, посмеется над ним.

— Не сердитесь, пожалуйста, — пробормотал он.

Белла потрепала его по щеке, чмокнула в лоб, и растерянный Миши выскочил во двор, озаренный лунным светом.

Он несся всю дорогу, так что дух захватило. И немного успокоился, лишь когда добежал до коллегии. «Как несправедливо, неразумно устроена жизнь», — думал он. И не понимал, что́ в ней не так, не понимал, почему всюду царит нелепый хаос. Ведь как ни умны люди, многого они не в состоянии осмыслить и объяснить: отчего, например, существуют такие злополучные семьи, как его и Дороги?

Он чувствовал, что ему теперь очень близка Белла. Ее доброта и нежность — как трогательно просила она показать ей стихи! — потрясли его до глубины души. Сейчас он уже жалел, что не отдал девушке листок, терзался стыдом, ведь никто на свете не проявил к нему такой доброты. Попадись его стихи на глаза мальчикам, они бы, конечно, потешились, поиздевались над ним, а Белла, совсем уже взрослая, была с ним так мила весь день. Как жаль, что Дороги разорились, потеряли куда больше, чем его семья. Разве можно сравнить их былой скромный достаток с растаявшим богатством Дороги? Дедушка Беллы заказывал для себя целый поезд — с ним трудно было тягаться отцу Миши… Вот были бы у него сейчас деньги, полная корзина, куча денег, он выкупил бы все прежние поместья Дороги и подарил им. Но не Виоле: она, разбогатев, будет по-прежнему злиться и еще больше привередничать и командовать. И не ее отцу, который все пропьет и промотает. И не Шани, лентяю, заслуживающему разве что хорошую порку, и не маленькой хохотушке Илике, и не их матери, этой жалкой мумии, а только Белле, одной Белле. Пусть покажет себя и царит над всеми, пусть будут у нее красивые наряды, дворец, челядь — все к ее услугам, и станет она королевой в этом городе. Но стихи он и тогда ей не отдаст. Поцелуй она его хоть тысячу раз!

И он рассмеялся про себя.

Хорошо иметь кучу денег! Раздобыть бы золотой форинт, который к тебе возвращается, как только его истратишь. Он скупил бы тогда для Беллы товары во всех городских лавках, слал бы ей на дом шелка. Но тут быстро не обернешься, уж лучше найти на улице бумажник, набитый тысячными ассигнациями, ничейный бумажник. Или то, к чему прикоснешься, превращалось бы в золото, но не все, как у царя Мидаса, а только то, что хочешь превратить в золото. Тогда можно было бы засыпать Беллу золотыми цветами. Или разыскать бы зарытый в земле клад старинных золотых монет — крестьяне в деревне рассказывают, что в заветных местах вспыхивают над землей голубые огоньки. Или явилась бы фея и сказала, что исполнит три твоих желания, тогда он назвал бы два, а третье оставалось бы всегда неизменным: чтобы фея выполнила еще три желания…

У Миши разыгралась фантазия, и он придумывал тысячи способов для приобретения сокровищ и всеми сокровищами без устали осыпал Беллу… Как горели ее губы, когда она прикоснулась к его лбу. Может быть, у бедняжки был жар?

Усталый, измученный сидел он у господина Пошалаки и читал газету. В одном из номеров на последней странице он, к ужасу своему, увидел заглавие: «Тираж лотереи».

Миши так напугался, что старый господин это почувствовал.

— Что, что такое?

— Ничего… Номера выигрышей, — пролепетал Миши.

— А-а, наши выиграли?

— Нет.

— Не-е-ет? Черт возьми!

— «Будапешт: 5, 95, 4, 11, 92, — читал Миши. — Вена: 12, 37, 43, 7, 38. Прага: 71, 7, 46, 83, 18. Линц: 34, 45, 76, 13, 2».

Господин Пошалаки довольно долго хранил молчание. Сердце у мальчика неистово колотилось. Бог знает почему, но Брюнна в газете не было.

— Ну, а наши на какой город поставлены? — спросил чуть погодя старый господин.

— На Будапешт, — пробормотал Миши.

— А какие же номера выиграли в Будапеште?

— 5, 95, 4, 11, 92.

— Ну ни один не совпадает, — сердито проворчал старик и заговорил о другом: — Что там еще в газете?

Мальчик стал поспешно читать дальше.

Он чувствовал себя совершенно счастливым и готов был смеяться: так удачно солгал. Он и не представлял себе раньше, как сможет выпутаться. Если бы господин Пошалаки принялся обстоятельно его расспрашивать, он не стал бы отпираться. Но солгать оказалось так просто: сказал одно словечко — и дело с концом. Стоило ли изводиться, если избавление было куплено такой дешевой ценой?

Господин Пошалаки больше и не заговаривал о лотерее. Выйдя во двор, Миши поежился от холода, запахнул свое пальтишко и торопливо зашагал в коллегию.

Он был доволен собой. Как скверно прошел вчерашний день и каким удачным оказался сегодняшний.

Когда Миши хотел, сойдя с тротуара, направиться к собору, его внимание привлекла какая-то молодая женщина. Сначала она не показалась ему знакомой, и вообще он не имел привычки разглядывать на улице прохожих, но точно какая-то неведомая сила приковала его взгляд к этой женской фигуре.

Перед витриной ярко горел фонарь, и под ним стояла девушка с молодым человеком. Рассматривая витрину, они весело переговаривались и смеялись.

Миши прирос к земле. Молодой человек был Янош Тёрёк, а девушка — Белла.

Он в сто раз меньше бы растерялся, сверкни вдруг перед его носом молния, а если бы собор снял вдруг свой красный тюрбан и поклонился Миши до земли, он ответил бы вежливо на поклон. Но сейчас, точно дерево, глубоко пустившее корни, он не мог сдвинуться с места. Охваченный ужасом, не смел даже пошевельнуться.

Белла и Янош Тёрёк стояли шагах в пяти от него и Миши слышал хорошо знакомый приятный смех девушки. Слышал и ее голос.

— Ну и ветреник вы, если вам вообще можно верить, — проговорила она мило и весело.

— Клянусь богом! — склонившись к ней, пробормотал молодой человек.

Тут Белла слегка повернулась, словно направляясь туда, где стоял Миши, и он так перепугался, что понесся со всех ног, как побитая собачонка, и оглянулся, только когда добежал до темной ограды парка.

Отсюда он их уже не видел, но от этого еще тяжелей стало у него на сердце.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,

в которой маленькому гимназисту уготовано грустное и тяжелое воскресенье. Безнадежно смотрит он в будущее, и какая-то неведомая сила толкает его на путь, на который он по доброй воле никогда бы не вступил


У Миши уже вошло в привычку просыпаться ночью и, устремив взгляд в темноту, раздумывать о всяких необычных происшествиях.

Например, как господин Янош познакомился с Беллой?

Тут дело нечисто, ведь Белла сказала: «Быть может — с удовольствием». Она тогда и понятия не имела, что за птица господин Янош, вовсе не желала знакомиться с ним, а теперь они так весело и непринужденно болтали между собой, стоя перед витриной. Миши готов подумать, что господин Янош бесцеремонно втерся в дом Дороги и всеми правдами и неправдами подговорил девушку совершить какой-то бесчестный поступок. Поэтому она и была вчера такая притихшая и печальная. Завтра же надо пойти и рассказать все тетушке Тёрёк, рассказать Илонке, что господин Янош, этот подлец, замыслил что-то недоброе…

В полусне, полудреме он явственно слышит свой собственный голос, обличающий господина Яноша, видит, как убивается тетушка Тёрёк, плачет в негодовании Илонка, а дядюшка Тёрёк вынимает чубук изо рта, высоко поднимает густые седые брови, восклицая: «Разве можно вовлекать в беду честных девушек!»

Миши ни на минуту не задумывается над тем, в какую беду способен вовлечь Беллу господин Янош, но сердце его сжимается от боли: какая притихшая и жалкая была вчера Белла. И он плачет от предчувствия ужасного, непоправимого, угрожающего ей несчастья, сам не знает, какое оно, но плачет от страха.

Он с нетерпением ждет рассвета, утра, чтобы поскорее одеться и пойти к Тёрёкам. Все и всё вызывает в нем возмущение: он сам, Виола, Шани, их родители, хохотушка Илика, преспокойно спящий Лисняи, мальчики, учителя, вся коллегия, Тёрёки, мороз на улице, высокие городские ограды, собственная участь, слабость и беззащитность. Будь он сильный, как Самсон, он схватил бы Яноша Тёрёка, этого прилизанного, как парикмахер, франта, припер бы его к забору, носом провел по доске, чтобы стерлась какая-нибудь сделанная мелом надпись, вроде «Продается насморк!»

И тут Миши разбирает смех, он улыбается во весь рот, но боится пошевельнуться, чтобы кого-нибудь не разбудить. Если бы волшебник наградил его своими чарами, он прошел бы сейчас через стены, на крыльях вылетел из коллегии (прямо так, закутанный в одеяло, ведь на улице страшный холод, Миши чувствует, как через окно проникает в комнату невидимое дыхание морозной ночи) или незаметно проскользнул бы в спальни, где, сбросив одеяла, спят мальчики, — он прикрыл бы их. Потом ему представляется, как он проходит через заднюю стену здания, пролетает над столовой, двором, черепичными кровлями тихих дебреценских домиков, пока не оказывается над домом Дороги. Вот он пробирается в темную комнату. Миши вздрагивает и трясется от веселого смеха, воображая, что он излучает свет, видимый только ему одному… И тут замечает: в кровати лежит грустная, расстроенная Белла, бедняжка, верно, плачет… И на глаза Миши навертываются слезы. Видение сразу исчезает, и, на минутку вернувшись на землю, он опять принимается фантазировать: хорошо бы очутиться в комнате господина Яноша, съездить ему кулаком по физиономии и расквасить нос, а с распухшим носом он завтра, верней, еще долго не покажется на глаза Белле… Но надо проделать это так, чтобы господин Янош не проснулся — он такой сильный, — а только почувствовал удар, знал, что его избили, и боялся бы его, Миши, одного имени Михая Нилаша, и не смел больше увязываться за Беллой и морочить ей голову… Ах, как он топтал бы этого негодяя башмаками, плясал бы у него на животе и кричал: «Оставишь ты в покое эту девушку, подлец этакий?»

Миши изо всей силы пинает железный прут кровати, так что чувствует даже боль в ноге, и пугается, как бы от скрипа кто-нибудь не проснулся.

Потом он думает: хорошо бы разбогатеть! Изобрести хотя бы такой трюк: встретишь на улице человека — и деньги из его кармана переходят к тебе.

Или встать бы на почте перед барьером, и чтоб ассигнации вспархивали, как бабочки, и падали тебе на грудь. Или по твоему велению, по твоему хотению все золото из подвалов английского банка потекло бы по волшебной трубе в погреб, где у них дома хранится картофель и откуда он горстями выгребал лягушек. Да будь у него столько денег, он раздал бы их людям… Тут Миши делается стыдно. Это как-никак воровство: у кого ни возьмешь деньги, все равно воровство. И почтмейстеру придется возмещать убытки и… А вот завладеть бы ничейным золотом, пусть катятся к нему те монеты, что никому не принадлежат, пусть гонит их ветер, а он будет только подбирать их с пола. Или раздобыть бы магнит, притягивающий золото… Или пусть ему принадлежит еще не добытое из земли золото, отчеканенные по его повелению золотые лежат где-нибудь в пещере, и по словам «Сезам, откройся!» вход в нее растворился бы, и Миши мешками брал бы оттуда золото. Или была бы здесь, в коллегии, комната, а в полу у нее тайник, полный драгоценностей, он бы сильным ударом ноги вскрыл пол и один долго любовался бы сокровищами и только потом показал другим. Сто тысяч пожертвовал бы коллегии для выплаты стипендий — пусть учатся бесплатно, бесплатно получают книги и питаются, конечно, бесплатно, но только дети крестьян, ведь горожане неохотно отдают своих сыновей в коллегию и через год-два обычно забирают оттуда… А в родной деревне, красивой деревушке, утопающей в зарослях орешника, самой лучшей деревне на свете, он всем дал бы денег, кто сколько пожелает, и построил бы на Тисе плотину, потому что река с каждым годом все шире разливается и затопила уже часть кладбища. И вспоминается ему рассказ отца, как однажды затопило старое кладбище, а когда отец, еще мальчишкой, вместе с другими ребятами пас на берегу жеребенка, они нашли размытую могилу, а в ней глиняную посуду. Один парнишка сунул в горшок руку, она стала черная, как сажа, и все над ним потешались. И тут Миши точно наяву видит отца: тот сидит, как обычно, на кровати в жарко натопленной комнате и улыбается доброй улыбкой. Он любит рассказывать разные истории, когда приходит домой веселый, чуть подвыпивший, или в воскресенье утром, когда нет работы. Он не спешит тогда вставать с постели, и они, ребятишки, облепляют отца, пляшут у него на спине и широко раскинутых руках. Миши ощущает железную твердость отцовских рук. Мать как-то сказала: «Нет на свете человека красивей, чем ваш отец. В молодости тело у него было крепкое и белое, как мрамор». Какое счастье барахтаться на постели, прижиматься как можно тесней к его теплым ногам, а он, как большой пес, стряхивает их с себя, точно щенят, и, сев на кровати, принимается рассказывать о Тисской низменности. Как ходили они в ночное и из чистого озорства каждую ночь пускали скот на поле какого-нибудь богача крестьянина, и как он ни подкарауливал их с вилами и топором до самого утра — все понапрасну: он на одном краю поля — они на другом, он здесь, а они уже там и гонят лошадей в пшеницу… Рассказывал и о том, как однажды стащили соль с плота, но нагрянули налоговые инспекторы, и пришлось одному крестьянину, а был он самый богатый в деревне, высыпать всю соль в колодец, и целый год не мог он из своего колодца воду пить, столько соли там растворилось. И тут Миши как будто слышится приятный, сильный голос отца: «А сколько я в Сегед яблок возил! Все на плоту! Господи, сколько яблок! Как-то продал я их да купил вашей матери на три платья материи и целую корзину денег высыпал ей прямо на колени… Ох, создатель небесный, сколько разных дел переделал я за свою жизнь, куда там до меня этим растрепам, они и нос высунуть за околицу боятся…»

Бедный отец, когда он, приехав в деревню, рассказывал о своих проделках, как он задал жару тому да этому, некоторые считали, что с таким голодранцем ничего не стоит справиться, но отец надавал этим богатеям, рохлям таких затрещин, что они разлетелись в разные стороны. «Что правда, то правда, — подтверждала обычно мать, — у отца вашего рука тяжелая и крепкая, как железо». И тогда отец покатывался со смеху…

При этих воспоминаниях сквозь сон приятная теплая волна счастья заливает худенькое, слабенькое тельце мальчика. Он поплотней закутывается в одеяло, прижимает к лицу его согретый уголок, старается представить себе, что обнимает сейчас отца, такого дорогого, теплого, и наконец засыпает, забыв о бедах, невзгодах, обо всем на свете…

Проснулся он поздно утром, когда мальчики шумно и весело умывались. В воскресенье полагалось мыть и ноги. Сначала все по очереди мыли лицо, шею, грудь, а потом в фаянсовом тазу — ноги. Пол был залит водой, и школяры только диву давались, как при этом шуме Миши ухитрился проспать так долго. Ему пришлось мыться самым последним, что тоже вызвало общее веселье.

Он кончил, когда все уже ушли.

Зазвонил колокол, пора было идти в церковь к обедне.

Миши не успел одеться, как явился слуга с веником. Подняв пыль, стал гнать мальчика, чтобы не путался под ногами.

— Отстань от меня, — огрызнулся Миши. — Соберусь и тогда уйду.

— А я сейчас огрею тебя веником!

— Это мы еще поглядим!

Никогда еще мальчик не вел себя так вызывающе. Слуга посмотрел на него с удивлением.

— Не даешь мне убраться, тогда мети сам! — И он бросил веник. — Что же мне, стоять тут сложа руки и всех пережидать?

— Ну и пережидай!

Слуга запустил в него старым, растрепанным веником и, схватив свою шапку, ушел.

Ну что же, тем лучше, можно, по крайней мере, побыть в комнате одному.

Теперь уже Миши одевался обстоятельно и неторопливо.

Как ему хотелось быть сегодня нарядным! Он стеснялся своего потертого коричневого костюмчика, нескладных штанов, ни длинных ни коротких. Были бы у него такие красивые штанишки, как у Орци, — как раз до колен, и на манжете пуговки. А еще лучше иметь бы длинные брюки, как у Палфи, совсем длинные, какие носят взрослые. Даже Орци смотрел бы на него с завистью. Он как-то раз пожаловался Миши, что просил родителей разрешить ему ходить в длинных брюках, но ему сказали: не раньше пятого класса. И тогда Миши не понял до конца рассказ Орци, как тот шел однажды по улице вместе с учителем, господином Дерешем, и они остановились перед витриной, где были выставлены пальто и мужские костюмы. Господин Дереш долго разглядывал красивое светло-серое демисезонное пальто и потом сказал: «Надо купить, пожалуй, новый плащ».

И Орци заметил вслух, что короткий коричневый плащ господина Дереша уже потерся. Миши это показалось странным: учитель ходил всегда таким франтом, что даже противно было на него смотреть… И тут, по словам Орци, господин Дереш ответил: «Ну не беда, у настоящего барина пальто не должно выглядеть новым, с иголочки».

Этот рассказ, как все необычное, врезался в память Миши, но он не понимал, как можно придавать одежде слишком большое значение. Отец его даже в залатанных штанах и стоптанных сапогах казался самым опрятным и подтянутым в деревне. Он смело держался, лицо у него было чистое, открытое, и долговязые, тощие, смуглые, черноволосые парни, разряженные по-праздничному, выглядели рядом с ним грубыми мужиками, да и только.

А сейчас Миши хотелось надеть новый костюм, новые башмаки, ведь эти уже облезли и сносились. Как-то раз, когда они шли в Серенч, отец его отчитал: «Как ты ходишь, косолапый, задеваешь одной ногой об другую, я тебе пообломаю лодыжки!»

С тех пор Миши смотрел, как ходят другие, и старался исправлять свою походку…

А были бы у него часы, тикали бы здесь, в левом кармане. Нет, цепочка ему не нужна, она только болтается, как у Лисняи, и все ее видят. Он предпочел бы носить часы, как Надь, без цепочки. Каждую минуту смотрел бы на них.

Короче говоря, Миши хотелось поскорей стать взрослым. Надоело ему это длинное детство, которому, видно, никогда не будет конца. Не случайно младший братишка летом без конца спрашивал: «Мама, сколько мне лет?» — «Семь годочков, сынок». Целую неделю он приставал, пока не возмутился: «Что ж, мне всегда так и будет только семь лет?» И Миши тоже надоело быть школяром. Его глупых ровесников вполне устраивает, что они гимназисты-второклассники, и ведут они себя соответствующим образом, зная, что со временем перейдут в третий, четвертый, пятый и, наконец, в восьмой класс. А он хочет поскорей стать взрослым, самостоятельным человеком, не ходить в школу, но все знать, понимать, получить какое-нибудь образование и не ломать голову над латинской грамматикой и задачками по геометрии. Как хохочут, заливаются его сверстники — со двора доносился их шум и крики, — какие они веселые, смешливые. Лица сияют, и жизнь для них — сплошная радость. Все их забавляет, они радуются воскресенью, отдыхают и веселятся, и даже церковная служба для них нечто привычное, обыденное…

Надев обтрепанный костюмчик, в котором он ходил и вчера, но вычистив его и сменив белье, Миши пожалел, что из-за собственного легкомыслия ему придется теперь заниматься уборкой. Мальчики уже разошлись по классам, чтобы, построившись, идти в ораторию. А ему предстоит тащиться туда одному, попытаться незаметно примкнуть к одноклассникам, да еще упрашивать дежурного, чтобы его вычеркнули из списка отсутствующих.

Войдя в школьную церковь, Миши почувствовал себя превосходно. Он любил само слово «оратория», звучное и торжественное. Это был очень высокий зал с длинными деревянными скамьями. Он помнил, что в этом зале в 1848 году провозгласили независимость Венгрии и там, наверху, сидел Лайош Кошут, оттуда звучным, чарующим голосом произносил он речи. Вот послушать бы его речь!

Сейчас учитель закона божьего читал проповедь. До этого пел хор, и это производило какое-то необыкновенное, чудесное впечатление, словно не люди пели на четыре голоса, а с хоров долетали приглушенные звуки труб. Учитель закона божьего говорил точно так, как на уроке, и сам был тихий и кроткий, но произносил слова очень медленно, на полтона выше, чем обычно, и слегка в нос.

После богослужения Миши задержался у могилы профессора Хатвани и, как обычно, стал разбирать надпись на плите, стараясь постигнуть тайну волшебной силы, которой обладал этот человек. Ведь он превратил четыре пучка соломы в четырех жирных свиней, и, когда мужик, купивший их на дебреценском базаре, пригнал домой, в Шамшон, они на дворе снова превратились в четыре пучка соломы… А однажды начальник Дебреценского уезда, сидя в коляске, запряженной четверкой лошадей, догнал на дороге профессора Хатвани и сказал: «Господин профессор, садитесь, подвезу», но тот ответил: «Нет, я очень тороплюсь» — и, нарисовав тростью на пыльной дороге карету с шестеркой лошадей, уселся в нее и через секунду промчался мимо уездного начальника, который видел его собственными глазами, узнал в парадной карете. Да так оно и было: когда уездный начальник приехал в Дебрецен, профессор уже сидел у окна и покуривал трубку.

Миши провел рукой по растрескавшейся, кое-как склеенной твердой могильной плите, словно коснулся мантии знаменитого профессора, и потом пустился вприпрыжку догонять рассыпавшуюся по задней лестнице толпу гимназистов.

Он хотел тут же пойти к Тёрёкам, но было уже половина двенадцатого, скоро обед, и просто неудобно являться незваным в чужой дом к обеду. К тому же он навещал Тёрёков в прошлое воскресенье, и его неурочный визит наведет их на мысль, что стряслась какая-нибудь беда.

А когда после обеда он торопливо шел по направлению к улице Надьмештер, возле женской гимназии он даже замедлил шаг, подумав, как удивлятся Тёрёки, увидев его и в это воскресенье, в то время как раньше он не заглядывал к ним месяцами… В четыре часа ему нужно быть у Орци. Миши решил, что не ударит лицом в грязь перед председателем, который вчера мастерски проводил дознание… Научиться бы ему так же ловко, как Орци, обстряпывать дела…

Он брел не спеша, ведя пальцем по дощатому забору, как вдруг на плечо его легла широкая, мягкая рука.

— А-а-а, школяр, маленький репетитор, как поживаешь?

Миши испуганно поднял голову: перед ним стоял дядюшка Сиксаи.

Он, как обычно по воскресеньям, шел к Тёрёкам.

Они молча зашагали рядом. Миши удивило, что дядюшка Сиксаи один, нет с ним ни жены, ни детей. Дядюшка Сиксаи больше не заговаривал с ним. Распрямив широкую спину, мурлыкал себе под нос:

Что ты, пес дворовый, лаешь у ворот?
Здесь меня подружка ждет!

Мальчик с опаской взглянул на него: дядюшка Сиксаи напевает ту же песенку, что и отец Шани Дороги, этот высоченный Ринальдо Ринальдини, — с бородкой, в шубе, он вылитый Ринальдини… А господин Сиксаи совсем другой: огромный, толстый, пузатый, с красным носом и длинными тонкими усами, подкрученными на дебреценский манер…

Дядюшка Сиксаи то громко насвистывал мелодию, то напевал:

За кирпичным городом, тра-ла-ла, у овражка,
В домике под липами живет моя милашка…

И снова свист… Дядюшка Сиксаи вечно что-то мурлыкал на улице, но сейчас он распевал во весь голос и свистел так громко, что Миши не решался посмотреть на него: а вдруг тот поймет, что поведение его выглядит со стороны довольно странно?

Они подошли к дому Тёрёков.

Первым во двор вошел дядюшка Сиксаи, следом за ним, как собачонка, проскользнул Миши.

Он не торопился войти в дом, прогулялся по двору и лишь через несколько минут с черного хода пробрался в коридор. Напуганный собственной смелостью, он много дал бы за то, чтобы очутиться сейчас как можно дальше отсюда… Помедлив перед дверью в кухне, он подумал, не лучше ли сбежать, но дядюшка Сиксаи уже объявил, конечно, о приходе Миши и Тёрёки его ждут, что же они скажут, если он удерет? Поэтому, набравшись смелости, мальчик переступил порог кухни.

Там, как ни странно, никого не оказалось. Дверь в комнату была открыта, и оттуда долетали какие-то слова, и не только слова, но и плач.

У Миши застыла кровь в жилах: это плакал дядюшка Сиксаи.

Не может быть! Человек этот, всегда веселый, жизнерадостный, недавно распевал на улице, да так громко, что песня его разносилась по всему городу…

Сдерживая рыдания, дядюшка Сиксаи прогудел что-то, а потом тетушка Тёрёк воскликнула:

— Лайош, господи, Лайош, да ты бессердечный, как можно говорить такое!

Заплакала и тетушка Тёрёк, заплакала и Илонка.

— Нет! — вскричал дядюшка Сиксаи. — Нет у меня выбора… Это невозможно вынести. В сто раз лучше умереть, чем пережить подобное унижение…

— Дядя Лайош! — воскликнула Илонка. — Надо упросить подлеца…

— Ни за что на свете! — взвыл он. — Ни за что на свете! — И повторил еще протяжней: — Ни за что на свете!.. В сто раз лучше умереть…

Теперь дядюшка Тёрёк заговорил негромким, глухим голосом, но в нем чувствовалось больше душевного волнения, чем в охах и ахах женщин:

— О просьбах не может быть и речи. Никакого смысла… Однако нельзя так отчаиваться… Никакого смысла…

— Кто я такой? Я Лайош Сиксаи! — прогремел дядюшка Сиксаи, гулко ударяя себя в грудь. — Как же смеют так жестоко расправляться со мной!.. Двадцать пять лет я отслужил, работал, старался ради блага этого злополучного города, а теперь смеют…

И тут дядюшка Сиксаи приступил к рассказу, слова полились непрерывным потоком: бургомистр, его ярый враг, уже давно подкапывается под него, хочет лишить должности, но при прежнем губернаторе ничего бы не вышло, тот знал цену Лайошу Сиксаи!.. А при новом губернаторе, этом сопляке, старому подлецу удалось очернить его, Сиксаи… И теперь он получил взыскание по службе, отстранен от должности, уволен. Вчера ревизовали кассу, и из-за недостачи в сто семьдесят девять форинтов…

— Ошибка в подсчете, или эти мерзавцы подтасовали цифры… Из-за ста семидесяти девяти форинтов перечеркнуты двадцатипятилетние заслуги… А почему, спрашиваю я тебя, Пал Тёрёк?.. Да потому, что в нашей стране понятия не имеют ни о чести, ни о чувстве собственного достоинства. Здесь нужны только подхалимы, которые подло угодничают перед вышестоящими и безжалостно пускают с молотка последнюю подушку бедняка… И почему происходит все это, Пал Тёрёк?.. Да потому, что я не коренной дебреценец, чужак для тех, кто увидел здесь этот бесчестный свет… «Г. Д.», а я не Гражданин Дебрецена… «Г. Д.», а у меня не та вера, что у Головорезов Дебрецена… «Г. Д.», а мой «отче наш» не «Г. Д.», тавро, выжженное на заду всех коров, жеребят и свиней, знак, отштампованный на всех креслах и книгах… За четверть века я так и не смог постичь Героизм Дебреценский, «Г. Д.»… А ведь всем известно, Пал Тёрёк, что значит «Г. Д.»: «Гони! Добивай!» Всем это известно, все так и делают, но только не Лайош Сиксаи, потому он и получил взыскание по службе.

Последовало короткое молчание, а потом сокрушенный дядюшка Сиксаи продолжал ораторствовать:

— Я честно выполнял обязанности счетовода. Сколько раз ловил бургомистра с поличным: где, дескать, откормленные свиньи, где такая-то сумма общественных денег? Где надьэрдейское сено, где шкуры скота, павшего в Хортобадьской степи?.. Я один знаю, как заключали контракт на распределение прибылей газового завода. На сто лет хотели они закрепить привилегии за баварской компанией, чтобы и внуки их внуков в Дебрецене за это расплачивались. Баварская компания и та предъявила более скромные претензии, предложила заключить контракт на девяносто девять лет… Хватит и пятидесяти, заявил Лайош Сиксаи. Пошалаки может рассказать, какие дела проворачивал Сиксаи в те времена! Знать бы людям правду, так они еще тридцать шесть лет ежедневно поминали бы мое имя в своих молитвах. Создатель небесный, а теперь меня с шестью ребятишками без гроша за душой выгнали вон, лишили места, куска хлеба, я обесчещен, доведен до нищенства, имя мое опозорено, и все из-за ста семидесяти девяти форинтов…

Он уронил голову на стол и зарыдал, да так, что стол зашатался.

— Но это невероятно, Лайош, просто невероятно, дорогой мой Лайош! — воскликнула тетушка Тёрёк.

— Невероятно! У этого подлеца хватило нахальства заявить мне прямо в лицо, что, не будь он бургомистром, меня бы впредь до выяснения дела засадили в тюрьму, в камеру предварительного заключения! «Сажайте, сударь, — сказал я, — сажайте, но в такую тюрьму, где без суда и следствия наносят человеку смертельный удар в сердце!..» Неслыханно! Неужто дебреценский бургомистр вообразил себя дожем венецианским? Тогда ему не обойтись без застенков!.. Так разбить, разбить и сломать жизнь, очернить, изничтожить человека, вырвать из груди у него сердце! Как сотрет мой сын с имени отца клеймо казнокрада в этой стране, в этом «Г. Д.», Городе Дубиноголовых, где мне припишут все совершенные в Дебрецене кражи и люди на улице, указывая на меня пальцем, будут говорить: «Вот идет казнокрад».

Он принялся колотить кулаками по столу, сначала одним, потом другим, громко, затем потише, и вдруг в наступившей тишине раздалось:

Что ты, пес дворовый, лаешь у ворот?
Здесь меня подружка ждет!

И он просвистел мотив до конца.

Пение его, напоминавшее предсмертный хрип, приводило в содрогание.

Потрясенный, с широко раскрытыми глазами слушал Миши рассказ об ужасной катастрофе этого пожилого человека.

— Ничего не остается, как повеситься или вспороть себе живот, другого выхода нет.

— Лайош! — вскричали в один голос тетушка Тёрёк и Илонка.

— Успокойтесь, он этого не сделает! — заговорил дядюшка Тёрёк. — Не сделает прежде всего потому, что шестеро детей, деток неразумных, у него на шее сидят… Он нашел простой выход. Да, проще всего умереть… Нет ничего проще, мертвым и горя мало… Но он не сделает этого, он ведь в здравом уме, в нем кипучая кровь, неиссякаемые силы, желание честно трудиться… Он дождется дня, когда справедливость восторжествует. Да доведись ему узнать бедность в сто раз страшней, чем та, что сейчас угрожает, доведись ему питаться коркой сухой, добывая ее трудом лесоруба, он и тогда все выдержит, потому что в нем неистребимые жизненные силы… Я другой породы, я бы не выдержал… нет… Если бы на меня свалилась такая беда, я бы… мне бы уже не хватило сил вынести подобное несчастье. Бороться, сражаться я уже не могу.

Голос дядюшки Тёрёка задрожал от подступивших слез.

— Подумай-ка, — после долгого молчания прерывающимся голосом продолжал он, — я и со своими в семье не в состоянии сладить. Тебе же прекрасно известно, что я долго знать не хотел своего сына, мерзавца этого. С шестнадцати лет он стал мне ненавистен, и до нынешнего года я почти не разговаривал с ним, не интересовался его делами. Теперь наконец он образумился, получил место честь честью. Кое-как справляется на службе. Многого я от него не жду, но со временем остепенится, женится, а там жена приберет его к рукам. И вот я подумал: я уже старик, какой бы сын плохой ни был, зачем умирать со злом в душе, раз он неисправимый лентяй и повеса… А теперь жена завела: не лежит у нее к сыну сердце. Десять лет точила меня из-за Яноша, а теперь сама его не выносит… Я и эту напасть одолеть не могу.

Дядюшка Сиксаи снова стал насвистывать:

За кирпичным городом, тра-ла-ла, у овражка…

— Юлишка, милая, — погодя сказал он, — видишь, сколько бед, злосчастья на свете, стало быть, в семье надо хранить мир…

— Господи! Приходится мать мирить с сыном, — сквозь слезы проговорила тетушка Тёрёк, — но мочи нет, когда он тут, рядом, не терплю его нечистоплотности… Он мой сын, от кого у него это? Ни муж, ни я… А он такой грязный человек…

— Скорей, он чистюля, только и знает, что прихорашивается, — проворчал дядюшка Сиксаи.

— Душа у него нечистая… Вечно он что-нибудь скрывает. Вот и теперь уезжает, сегодня! Куда едет?

— Служебное поручение у него, вот он и едет, — сказал дядюшка Тёрёк.

— А ты верь ему, он тебе заморочит голову.

Миши не решился оставаться долго на кухне. Он дрожал от страха: вот-вот его увидят и подумают, что он подслушивает. Давно уже надо было войти в комнату.

Но теперь, услышав, что господин Янош уезжает куда-то, он не смог бы усидеть у Тёрёков. Эта новость как громом его поразила.

Он на цыпочках прокрался к наружной двери и, тихонько открыв ее, выскользнул во двор. Точно вор, пустился наутек.

Но вскоре, к величайшему своему удивлению, он увидел на улице господина Яноша, идущего ему навстречу. Миши с радостью спрятался бы где-нибудь, он совершенно забыл о пылких мечтах прошлой ночи, когда готов был наградить молодого повесу затрещинами, если только сам чудом обретет необходимую для этого силу. Но пока что он предпочел робко и даже почтительно поздороваться, приподняв шляпу:

— Добрый день!

— А-а-а, малыш, — как всегда, шумно и развязно отозвался господин Янош. — Постой, подержи мой чемодан, а я пойду поздороваюсь со стариками. — И он сунул в руки мальчика небольшой черный чемоданчик.

Чемодан был нетяжелый, но Миши чувствовал себя настолько униженным, что чуть не уронил его на землю.

— Да смотри, чтоб у тебя чемодан не стянули, в нем деньги. — И он направился к калитке. Потом вдруг обернулся: — Еду к твоему дяде Гезе, подумай пока, что ему передать.

Миши точно окаменел, стоял, прислонившись к стене, и растерянно глядел в землю.

У него слегка закружилась голова, а когда он окинул взглядом улицу, закружилась еще больше, ведь улица эта была очень широкая, и когда Миши жил на ней, он по вечерам с интересом наблюдал, как гонят домой стадо: коровы, словно по лугу, разбредались по всей мостовой. Их гнали длинными кнутами два пастуха. Один из них обычно останавливался у дверей лавки, что против дома Тёрёков, а на заре, направив медную трубу прямо на их окно, играл на ней, созывая стадо. Как-то раз дядюшка Тёрёк, открыв окно, подозвал этого парня: «Подойди-ка ко мне, дружок!» И подал ему стаканчик шнапса. «Это тебе за то, говорит, что хорошо играешь на трубе. Поди, в солдатах научился?» — «Так точно», ответил пастух. «Ну и труби каждое утро, каждое утро будешь получать по стаканчику». На следующий день труба гремела так оглушительно, что разбудила всех в округе и картина «Арпад поднимает щит» заплясала на стене. Дядюшка Тёрёк, босой, в ночной сорочке, заспанный, с припухшими глазами, высунулся из окна и дал опять пастуху водки. На третий день повторилось то же самое. Миши не мог надивиться щедрости дядюшки Тёрёка — раньше тот постоянно жаловался на неутомимого трубача. Но на четвертый день пастуху ничего не поднесли и на пятый тоже. На шестой труба молчала, а служанка пришла в дом с новостью: пастух, мол, сердится и говорит, что не станет больше задаром играть на трубе для этого старого паразита. С тех пор он трубил у Паррагской мельницы, которая была довольно далеко, и по утрам можно было спать спокойно.

Всю прошлую зиму в доме Тёрёков потешались над этой историей, и сейчас при воспоминании о ней Миши улыбался.

Он так давно не смеялся, что, почувствовав, как лицо его расплывается в улыбке, опять слегка загрустил.

«Сколько же денег в чемодане и где их взял этот кутила?» — подумал Миши. Деньги, точно краденые, жгли ему руки. И почему господин Янош оставил их ему, а не взял с собой, да еще пригрозил дядей Гезой? От чувства собственной беспомощности мальчик совсем приуныл. Превратиться бы ему сейчас в быка, большого, черного-пречерного быка, вроде того, что разгуливал по улицам у них в деревне, и все, не только ребятишки, но и взрослые, при виде его прятались по домам, — рога у него были страшные, толщиной с детский кулак. Вот тогда бы он, Миши, хорошенько боднул этого шалопая, как только тот выйдет за калитку. Он слышал, что однажды бык запорол бившего его пастуха, так проткнул рогами, что у бедняги кишки вывалились. И сейчас мальчику представлялось, как он несется по улице, на рогах у него кишки господина Яноша, а саму жертву он волочит по земле, как собака — вонючую баранью ногу, украденную в мясной лавке.

Господин Янош вышел из калитки с другим чемоданом в руке. Он не сказал Миши ни слова, не взял у него свой чемоданчик, а только знаком велел следовать за собой.

Это было новое унижение: можно подумать, будто Миши нанялся к нему в носильщики, и к тому же господин Янош шел так быстро, что мальчик едва поспевал за ним.

Впрочем, хорошо, что этот повеса молчит, — видно, с ним приключилась какая-то беда: лицо у него, вопреки обыкновению, мрачное и озабоченное.

Миши решил, что избавится от чемодана, ни за что не потащит его на вокзал, хотя это и великая честь. Когда они подошли к коллегии, он сказал:

— Простите, пожалуйста, господин Янош, мне пора идти в пансион.

— Ну, малец, больно ты задаешься, — остановившись, посмотрел на него тот, — недавно от шести крейцеров отказался. Я дам тебе десять пенге, донесешь чемодан?

— Благодарю вас, денег я не возьму, — испуганно проговорил Миши и, закрыв лицо руками, отшатнулся, точно ему угрожала пощечина.

Господин Янош схватил его за руку, притянул к себе, оттолкнул и смерил с ног до головы свирепым взглядом.

— Чтоб тебе пусто было, злюка этакий! — прошипел он.

И, подхватив с земли чемодан, не оглядываясь, пошел к собору.

Миши несколько минут постоял, глядя ему вслед, и, взволнованный, дрожа всем телом, побежал в коллегию.

Он был недоволен собой: хоть одно слово надо было сказать этому негодяю! Хоть одно резкое слово, а он струсил, как заяц…

Чем сейчас заняться? В коллегии делать нечего, к себе в комнату идти не хочется — там придется разговаривать с мальчиками. Миши покружил по коридорам и остановился перед черной доской, к которой обычно то и дело подбегали гимназисты: на ней вывешивали список тех, кому пришли письма.

Миши нашел в нем и свою фамилию: ему прислали по почте деньги.

Он опять задрожал, на сей раз от радости… Пошел в швейцарскую, но швейцара там не оказалось, а в соседней комнате сторожа играли в карты и громко смеялись. Миши стоял в растерянности на пороге, пока его не спросили, что ему надо.

— Мне письмо… В списке моя фамилия… Пожалуйста…

Один из сторожей встал. Громко звякая ключами, отпер шкафчик и, порывшись в нем, отдал мальчику розовый листок.

Миши сразу узнал почерк отца, и сердце его учащенно забилось. При виде букв, начертанных отцовской рукой, таких смелых, четких, красивых, он всегда приходил в волнение: они напоминали свежие щепки, только что стесанные топором. Мальчик наслаждался, скользя по ним взглядом, и точно видел перед собой улыбающееся лицо отца с ласковыми синими глазами и небольшими усиками. В отцовских письмах каждая буква вызывала у Миши радостную улыбку, а когда он держал в руках письма матери, сердце его сжималось, точно он чувствовал за собой какую-то вину.

— До трех часов вы успеете получить деньги, — сказал сторож, опуская в карман полученные от мальчика пять крейцеров.

— А где?

— На почте, разумеется.

Миши вышел в коридор и там, стоя на сквозняке, прочел письмецо из нескольких строк:


Дорогой сынок, купи себе чего-нибудь. У нас все по-старому. Будь молодцом. Мать к рождеству пришлет тебе посылку. Целую.

Любящий тебя отец.


«…Сынок, купи себе чего-нибудь», — повторил про себя Миши, и глаза его наполнились слезами. Он выбежал во двор. «Дорогой сынок, дорогой сынок!» Он точно слышал родной мужественный голос отца. «Сынок, купи себе чего-нибудь». Но ведь у него, Миши, есть деньги, и он на них ничего себе не покупает. Да и что покупать? Все необходимое есть, а чего нет, того нет. Дома хоть шаром покати, разве он будет тратить на себя лишнее? Хорошо бы купить что-нибудь и послать домой, но что? Ерунду какую-нибудь? Путь в деревне сами покупают, что надо, а он здесь обойдется. Пускай купят сахара, мяса не только бабушке, но и детям…

Мальчик мчался во весь опор по улице и в два счета оказался у почты. Вошел в ворота. Во дворе стояли зеленые почтовые кареты — по воскресеньям они отдыхали, — в дверях показался почтовый служащий с трубкой во рту. Миши спросил у него, где можно получить деньги, и тот показал, прибавив: «Да поторапливайся, скоро три часа».

Вдруг Миши понял, что ему не удастся съездить на рождество в деревню: раз мать готовит посылку, значит, нет денег ему на дорогу, нечего и думать о поездке. Конечно, нечего думать: дорога — четыре форинта, а дома, верно, концы с концами не сводят, если не зовут его к себе на рождество… Он отошлет деньги обратно отцу.

Мальчик вошел в контору и за барьером увидел единственного чиновника, сидевшего за столом.

— Скажите, пожалуйста, можно послать деньги? — всхлипывая, пролепетал Миши.

— Может быть, получить? — посмотрев на него, спросил почтмейстер.

— Нет, простите, пожалуйста, я хочу не получить, а послать обратно. — И он протянул извещение.

Почтмейстер повертел в руках листок.

— Стало быть, ты не будешь получать деньги. Напиши здесь, что отказываешься.

Миши взял извещение и карандаш.

И вдруг испугался: как написать отцу, что он отказывается от денег? Что тот скажет? «Черт побери этого сопливого щенка, как он смеет отказываться от отцовского подарка?» И Миши засмеялся сквозь слезы, словно на самом деле услышал негодующий голос отца.

— Простите, пожалуйста, — робко пробормотал он, — я хочу этот перевод получить и два форинта послать.

Чиновник был тощий, белобрысый, ничем не приметный, но мальчик с интересом его разглядывал, хотя и побаивался, как бы его отсюда не прогнали, ведь почтмейстеры — страшно строгие люди, однако тот сказал с какой-то трогательной теплотой в голосе:

— Тогда возьми этот бланк и напиши на нем адрес.

— Хорошо.

Миши подошел к столу, черному от множества чернильных пятен, и отвратительным пером, какое можно найти только на почте, загустевшими чернилами, присохшими к кончику пера, вывел свое имя на обороте бланка.

Отрезав талон, почтмейстер отдал мальчику извещение, и тот очень обрадовался: его ведь огорчало, что он больше не увидит отцовского почерка.

Получил он и чистый бланк и на нем, к своему стыду, как курица лапой, нацарапал адрес — перо писало из рук вон плохо, — а на обороте с трудом вывел несколько слов:

«Милый, дорогой папа, большое спасибо, целую Вам руку. Милый, дорогой папа, деньги у меня есть. Вы только, пожалуйста, горюйте обо мне. Целую Вам руку. Любящий Вас благодарный сын Миши». Прочитав, он с досадой обнаружил, что пропустил слово «не», и кое-как втиснул его в строчку, но так долго корпел над письмом, что почтмейстер, несмотря на все свое сочувствие к маленькому клиенту, проскрипел:

— Давай побыстрей, три часа.

Миши отдал ему бланк и вытер перепачканные чернилами пальцы о подкладку пальто.

Почтмейстер потребовал с него форинт и пять крейцеров.

Миши выскреб из кошелька деньги и вместо них получил квитанцию. Очень странно было видеть фамилию и имя отца, написанные чужой рукой…

Счастливый и в то же время чуть грустный, он выбежал на улицу. Ему очень хотелось еще раз взглянуть на письмецо, в котором большими прыгающими веселыми буквами было выведено: «Михаи Нилаш…»

Мальчик рассмеялся: в слове «Михай» на конце стояло «и»; отец не делал орфографических ошибок, но разницу между «й» и «и» признавать не желал.

Никогда в жизни Миши не был так горд и счастлив. Вприпрыжку несся он по Базарной улице. Свернув на Железнодорожную, остановился, вспомнив, что у Орци надо быть в четыре часа, а сейчас только три. И тогда не спеша пошел к вокзалу. В конце улица сужалась, и за ней в центре большой площади стояло приземистое двухэтажное желтое здание.

Впереди показался паровозик. Он, пыхтя, остановился у вокзала. Слева был небольшой сад, обнесенный ветхим забором. Туда иногда заглядывали гимназисты, особенно осенью, когда созревают маслины. В саду росли прекрасные оливковые деревья, и мальчикам нравились их сероватые, мучнистые плоды. Миши очень любил аромат оливковых деревьев, сладкий и приятный, ничуть не похожий на противный запах кудрявых цветов акации. Маслин, этих чужеземных деревьев, которых прежде он никогда не видел, в Дебрецене было всего несколько. Любуясь ими, он переносился мысленно в иные края, под чужое небо. Ему вдруг вспомнилась удачная шутка дяди: «Как жалко, что отец наш, Арпад, со своим народом остановился здесь, не сделал еще несколько конных переходов: жили бы мы теперь в Италии и не надо было бы дома печку топить». Он улыбнулся, ведь размышления увлекали его не меньше, чем живая беседа.

Беспощадный, холодный зимний ветер, более свирепый на Альфёльде, чем где бы то ни было, то затихал, то усиливался, и Миши зябко кутался в свое пальтецо. Наконец он решился войти в здание вокзала, хотя обычно не отваживался заглядывать ни с того ни с сего в незнакомые места. Бродить же по улицам не стеснялся лишь потому, что люди ходят по городу и по делу и без дела. Правда, на прогулках чувствовал некоторую неловкость, считая, что человек постоянно должен трудиться, в этом его предназначение, и от отца он усвоил правило: кончил одну работу — принимайся за другую.

С замиранием сердца вошел он в большую дверь. Перед ней только что остановился извозчик, и носильщики в полосатых блузах снимали с козел сундук.

В середине довольно высокого зала через большое стеклянное окно продавали билеты. Миши толкался среди пассажиров. На него одуряюще действовал непрерывный монотонный шум, гул, рокот толпы и отвратительная вонь уборных и дезинфицирующих средств.

Он пошел направо, к залам ожидания первого и второго класса. Проникнуть туда было невозможно, да Миши и не пытался: в дверях стоял швейцар в синей тужурке и у всех входящих проверял билеты.

Но мальчик не мог удержаться, чтобы не заглянуть в зал через стеклянную дверь. Его удивляло, что люди вечно куда-то едут. Снуют туда-сюда, как муравьи, и нельзя понять, куда они неустанно торопятся. Неужели у них дела другого нет, кроме как ездить?

И вдруг через стеклянную дверь он увидел Беллу и чуть не вскрикнул от изумления. Окаменев, впился глазами в девушку. Потом испугался, что она может случайно оглянуться, ведь швейцары зазвонили и толпа внезапно пришла в движение. Миши в страхе бросился бежать и остановился только у билетной кассы.

Он стоял там с пылающим лицом, прижимая к колотящемуся сердцу посиневшие от холода руки.

Но как ни велик был его страх, чуть погодя он собрался с духом и опять прокрался к двери зала ожидания.

Готовый в любой момент спрятаться и зорко следя за тем, чтобы не привлечь внимание людей, вытянув шею, Миши заглянул в зал, но девушка уже исчезла.

Толпа пассажиров хлынула на перрон. Кондуктор, пронзительно звеня колокольчиком, невнятно выкрикивал длинный перечень станций, куда следовал поезд.

Миши стоял на том же месте, откуда впервые увидел Беллу, стоял до тех пор, пока все не покинули зал ожидания и там не осталось ни души. Через вторую стеклянную дверь он слышал и видел, как тронулся поезд, проползла вереница темных вагонов, опустел перрон, вернувшиеся в зал носильщики стали считать свою выручку, а он все смотрел и смотрел, не зная, что и думать.

Потом, по-прежнему без единой мысли в голове, он вышел из вокзала. На улице в лицо ему ударил неистово завывающий ветер. Миши надвинул шляпу на лоб и втянул голову в плечи: резкий, пронзительный ветер обжигал щеки и валил с ног.

Из глаз мальчика катились слезы. Когда он добрел до первых домов, идти сразу стало легче: там было потише.

«Да этого быть не может, — нахмурив брови, думал он. — Я еще не сошел с ума, почему же мне всюду мерещится Белла?»

Не может быть, чтобы накануне вечером она прогуливалась по улице с господином Тёрёком, а сейчас куда-то уехала, ведь вчера она ни слова не проронила об этом.

Да и почему Белла должна была ему сообщить о своем отъезде? В прошлом году он прочел в одном из старых номеров журнала «Страна-Мир» роман с каким-то непонятным содержанием и решил, что только в романах между мужчиной и женщиной происходит что-то странное, просто даже не верится… Но сейчас он начал кое о чем догадываться, и сразу все еще больше усложнилось и запуталось… Да, Белла сказала: «С удовольствием — быть может…» Но кто знает, возможно, это значит: «Вероятно, пожалуй…» Кто знает? Пожелай она сказать «нет», так бы и сказала: убирайтесь, мол, подобру-поздорову, а меня оставьте в покое, нечего посылать мне записочки, это бессовестно, идите к черту… И откуда ему, Миши, знать, что говорят красивые девушки, когда хотят ответить отказом? Но «быть может — с удовольствием» и «с удовольствием — быть может» — это просто жульничество. Теперь-то уж ясно, что они были знакомы друг с другом, встречались и наконец сбежали.

Миши был потрясен, раньше ему и в голову не приходило, что Белла могла уехать с господином Тёрёком, ведь он не видел их вместе в зале ожидания… Но господин Янош торопился именно на этот поезд. Теперь мальчик понял, что привело его на вокзал: он чуял беду и хотел узнать, куда едет с полным чемоданом денег господин Янош…

Теперь уж действительно есть отчего сойти с ума. Миши хочется плакать, и он плачет, слезы так и бегут по щекам. Такая чудесная, красивая девушка, какая добрая была она вчера, как хорошо говорила с ним, кроткая, милая, и держала себя просто, естественно, как могла она уехать с этим негодяем? Господи, господи, какое несчастье!..

Он добрел до церкви, той, у которой недостроена колокольня. Стоит эта колокольня, похожая на башни старинных замков, как на батальных картинах. Тут начинается улица Кошута, надо свернуть направо. Уже без четверти четыре, а в четыре нужно быть у Орци.

Вот и сегодня выпал ужасный день… Раз уехала Белла, он больше никогда не пойдет к Дороги, там все ему противны. Зачем идти туда, раз уже нет той, ради кого стоило это делать? Бедняжка… Как она была мила, когда они оказались вдвоем в темной кладовке и она сказала: «Ну, я-то уж не стала бы учить этого осла». И всегда она была очень мила… И вот уехала, а ему, Миши, как и прежде, надо давать уроки Шани, этому ослу, дураку, свинье бессовестной.

Сейчас и Орци внушает ему отвращение, вернее, страх, ведь он увидит слезы на лице у него, у Миши, который не желает ему ничего рассказывать и, конечно, все расскажет.

Он постоял немного, чтобы успокоиться, прийти в себя, и, когда пробило четыре, робко вошел в подъезд, как ровно в пять входил обычно к господину Пошалаки.

Теперь Миши уже знал, что надо позвонить, и, когда дверь открыла старая служанка с очень добрым лицом, он сначала не узнал прихожей, с недоумением посмотрел на множество дверей, но наконец увидел вешалку, которая оказалась зеленой, а не красной, как ему помнилось, и стена под ней была затянута не красным, а зеленым сукном.

Старая служанка молча посмотрела на него и провела в комнату Орци, который вскоре вышел к Миши.

— Так что мы будем теперь делать? — схватив гостя за руку, возбужденно спросил Орци.

— Добрый день, — машинально произнес Миши заранее приготовленное приветствие.

Орци даже не улыбнулся, он был необыкновенно серьезным.

— Добрый день, — отозвался он.

— А что надо делать? — спросил Миши.

Утратив всю свою рассудительность, Орци заговорил, захлебываясь от восторга:

— Только что вернулась из табачной лавки Фани. Она подала обед, вымыла посуду и пошла туда. Подумай-ка, вчера днем кто-то уже получил…

— Что получил? — вскричал Миши.

— Выигрыш!

Замолчав, они уставились друг на друга.

— Продавщица в табачной лавке говорит, что тот тип еще в среду приходил к ней за выигрышем, а она сказала ему, что выплатит только в субботу. Побоялась, как бы еще кто-нибудь не явился за деньгами, но таблицы тиража провисели четыре дня, никто больше не пришел, и она выплатила тому типу.

Сплетя пальцы, Миши тупо смотрел на Орци.

— А сейчас дома нет ни папы, ни мамы, я просто не знаю, что делать. Фани, Фани, идите сюда!

В комнату вошла уже знакомая Миши старая служанка и тотчас принялась причитать с таким отчаянием, словно у нее самой украли деньги.

— Ах, боже, боже мой, создатель всемилостивый! — ломая руки, восклицала она. — Хоть бы барин был дома. Ах, господи, как это барчук не сказал мне раньше! Я бы еще вчера сходила туда. О господи, это просто ужасно, и продавщица в лавке какая-то чудная, сама не знает, кому выплатила выигрыш.

Сжав голову обеими руками, старая Фани металась по комнате. Ее отчаяние потрясло Миши, который только теперь начал понимать, что произошло страшное несчастье, раз оно повергает в ужас даже посторонних людей.

Тут старая служанка предложила ему сесть. Он сел и слушал, как она во второй и третий раз слово в слово повторяла свою историю: откуда она знает продавщицу в лавке, сколько раз в год покупает лотерейные билеты и сроду не выигрывает, лишь деньги переводит понапрасну, но больше чем по десять крейцеров не тратит, да и то когда сон хороший приснится или вынет из ящика, что стоит в лавке, пять номеров «на счастье». Но какие только билеты она ни покупала, а выигрыша нет как нет. Один раз маленькая племянница вытянула билетик из ящика — ведь ребенку невинному счастье само в руки идет — и тогда номера эти выиграли, но только в венской лотерее, а у нее оказалась пражская…

Миши упорно молчал, а Орци не знал, что делать.

— Куда пропал Гимеши, куда запропастился этот Гимеши? — то и дело восклицал он, нервно смеясь и вскакивая с места.

Так пролетел незаметно целый час.

Когда часы в соседней комнате пробили без четверти пять, Миши поднялся, ему пора было уходить.

— Высокий такой господин выигрыш получил, усы у него подкручены, а волосы курчавые, — сказала тут старая Фани.

И Миши сразу представилось, как в лавку входит господин Янош, протягивает свой чемодан и туда сыплются пачки денег, а сегодня он сам держал этот чемодан в руках…

Он чуть не лишился сознания. Разрыдался и, стыдясь своих слез, выбежал в прихожую. Кое-как надел пальто. Старая Фани его удерживала, Орци тоже просил остаться: вот-вот придут родители и что-нибудь предпримут. Правда, он пригласил Миши к четырем, зная, что в это время никого не будет дома, хотел устроить заседание президиума, ему, конечно, и в голову не приходило, что дело так обернется.

Подавляя рыдание, всхлипывая и размазывая кулаком по лицу слезы, Миши спустился по лестнице и побежал по улице. Потом свернул направо, во двор театра.

У него еще хватило сил посмотреть афишу, и, к своему великому удивлению, он прочел, что сегодня опять дают «Удальцов». Забыв тут же о театре, он помчался через сад к сапожной мастерской.

Как теперь показаться на глаза господину Пошалаки? Миши ревел до изнеможения. Старый господин, конечно, все уже знает. Он, верно, спросил о брюннской лотерее свою старую служанку, толкующую сны, а она в курсе дела, ведь дебреценские кумушки только и судачат о том, что по брюннской лотерее выиграли пять номеров и какому-то мошеннику выдали целый чемодан денег.

Чтобы попасть к рынку, возле которого жил господин Пошалаки, надо было с улицы Чапо свернуть налево, но Миши не решился туда идти и направился к коллегии.

В дверях коллегии стояли три мальчика, один живущий не в пансионе и двое из двадцать первой комнаты. Мальчик из двадцать первой сразу спросил, не хочет ли Миши пойти в театр.

В театр? Миши ни разу там не был, как же кто-то отгадал его желание?

— Я расхотел идти, — сказал мальчик, — думал, что будет «Красный кошелек». Вот билет, я купил его за десятку. Если хочешь, возьми, я продам.

Всю жизнь Миши мечтал попасть в театр и сейчас не смог устоять, достал кошелек. Вынув оттуда десятикрейцеровую монетку, отдал мальчику.

— Вот что, — сказал тот, — начало там в семь, понял? Есть у тебя разрешение?

— Нет, — испуганно проговорил Миши.

— Тогда иди попроси своего классного наставника, он сидит в кафе «Золотой бык», я его только что там видел. Дашь ему бумажку, он подпишет.

Двое других гимназистов засмеялись, но Миши принял все всерьез и тотчас направился за разрешением в кафе. Однако, когда подошел к «Золотому быку», вдруг оробел. Он не решался войти в ярко освещенный зал, хотя видел в окно, что господин Дереш сидит за столиком с сигарой во рту и читает газету. Там было много народу и ослепительно светло — ярко горели газовые лампы со стеклами, не то что в коллегии, где язычки пламени трепетали, как мотыльки.

Миши пустился наутек. Он понял, что должен побывать у Дороги, и не остановился ни на секунду, пока не поравнялся с их домом.

Он робко стоял перед калиткой. Рука его была на засове, но он не отважился войти. А вдруг Белла дома? Она посмотрит на него, и ему станет стыдно. Что он тогда скажет, зачем явился?

Но тут на сумрачной улице показалась какая-то компания городских господ, возможно даже учителей. Люди увидят, что он стоит, положив руку на засов, и боится войти, а если он бросится бежать, его узнают и сообщат в коллегию.

Положение было ужасное, и с отчаяния Миши вошел во двор.

Залаял пес — его уже спустили с цепи, — и мальчик страшно испугался, ведь однажды в деревне его укусила черная собачонка Такачей, а потом у почты — пес Дрофи, так и остался шрам на колене.

От страха он закричал. Вышла Виола и прикрикнула на собаку.

Увидев Миши, она очень обрадовалась и за руку повела его в дом.

— Как хорошо, что вы пришли, дорогой Нилаш, очень мило, что вы пришли, очень мило с вашей стороны.

Он попытался улыбнуться, но лицо его было страшно бледным, и, как только на него упал яркий свет лампы, его спросили, что с ним случилось.

Вся семья была в сборе, даже господин Дороги сидел тут же с кислым, как всегда, видом. Перед тем, как уйти куда-то, он решил выкурить сигару.

— Ну-ка, Шани, неси свои игры, хоть разок не позанимаетесь, — сказал он.

Шани засмеялся и исподлобья посмотрел на Миши. Не очень он полагался на своего репетитора, боялся, как бы все-таки не пришлось сейчас учить латынь.

А Миши продолжал надеяться, что вдруг откуда-нибудь появится Белла, но ее все не было.

— Беллы нет дома, — точно прочтя его мысли, сказала Виола.

Миши кивнул: он, мол, знает. Тогда она с подозрением взглянула на него.

— Вы ее где-нибудь видели? — вырвалось у нее.

Миши страшно испугался.

— Где? — упорно продолжала допрашивать Виола.

— На вокзале.

— Где?! — вскричала она.

И все уставились на Миши. А он, покраснев, сказал, что во время прогулки зашел на вокзал и в зале ожидания первого класса видел Беллу, которая села потом на поезд и уехала.

Все были потрясены и смотрели на Миши, как на какого-нибудь бандита.

— У-е-ха-ла? — слегка наклонившись вперед, протянула Виола. — У-е-ха-ла!.. Куда?.. С кем?..

Припертый к стенке, он молча смотрел на них. События принимали устрашающий оборот.

— С кем вы ее видели? С кем вы ее видели? — беспрестанно повторяла Виола.

— Ни с кем я ее не видел, она стояла одна в зале ожидания первого класса. Когда я заглянул туда еще раз, ее уже не было, а поезд тронулся.

Виола схватила лампу и принялась что-то искать в шкафу, на кроватях, все перевернула вверх дном и наконец вернулась в комнату с письмом в руке. Быстро разорвав, вернее, разодрав конверт на две части, она прочла:

— «Дорогой папа, я уезжаю сегодня. Не беспокойтесь обо мне. Надеюсь, что сумею помочь нашей семье больше, чем помогла бы, занимаясь целыми днями мытьем посуды в угоду мадемуазель Виоле.

Целую Вам руку. Белла».

Виола бросила письмо.

— Дрянь! — вскричала она и чуть добавила: — В первом классе понадобилось ей ехать! В первом классе! Мы тут с голоду подыхаем, вот-вот ноги протянем, а она путешествует в первом классе! Ей, дряни этакой, видите ли, не подходит третий… Ну, теперь-то я знаю цену этой барышне! Тьфу! Тьфу!

Миши сидел молча, переводя взгляд с одного лица на другое. Госпожа Дороги, как обычно, хранила молчание, только лицо ее стало еще бледней и безжизненней. Шани втянул голову в плечи и весь съежился. Илика перестала смеяться, насторожилась, как кошка. Личико у нее вытянулось от испуга и очень похорошело.

А господин Дороги покуривал себе сигару и улыбался в усы, словно даже повеселел немного.

— До свидания, дети, — встав наконец, сказал он.

— Неужели вы уходите? Как вы, отец, можете сейчас уйти?

— А в чем дело? — посмотрел он удивленно на дочь.

— Вы покидаете нас в такую тяжелую минуту!

— Не гневи бога, к чему беспокоиться об этой девочке? Я не тревожусь за ее судьбу. Разве ты не слышала, она же уехала в первом классе!

Виола смотрела на отца, глаза ее сверкали гневом. Она была точно восставший ангел в этой разорившейся, деградирующей семье.

После ухода господина Дороги все словно онемели. Да и о чем говорить? Им нечего было сказать друг другу. Белла, казалось, сплачивала эту распадающуюся семью.

Время шло. Мысли о театре все больше поглощали Миши.

Но он не решался встать и уйти, боясь, как бы не подумали, будто он явился сюда только для того, чтобы сообщить неприятную новость. И он спрсил Шани, приготовил ли тот уроки на завтра.

Шани, хмыкнув, пробормотал, что письменную работу еще не сделал.

Вскочив с места, Виола принялась беспощадно его бранить:

— Тебе все равно надо учиться! Даже если эта подлая вертихвостка сбежала, я здесь, и хоть светопреставление начнись, а твои занятия должны идти своим чередом. И смотри у меня, если этот мальчишка не в состоянии с тобой справиться, я найму великовозрастного гимназиста, который палкой с двумя наконечниками будет вбивать науку в твою голову!

Илика так и прыснула: ее рассмешила «палка с двумя наконечниками», понадобившаяся для пущего устрашения Шани.

От занятий и насмешек в этом доме не спасешься. Мальчики достали учебники, и Миши это было на руку, поскольку он сегодня, разумеется, и не открывал их.

У Дороги он и поужинал. Ужин был очень вкусный, и Миши просто не понимал, почему здесь непрерывно твердят о голодной смерти, а на стол подают прекрасные голубцы.

В половине седьмого с тревогой на душе он отправился в театр.

Это был удивительный вечер, чудесный, волшебный, такой, что и описать невозможно. Лишь некоторые обстоятельства огорчали мальчика. Он как завороженный смотрел на сцену, где изображалась, по всей вероятности, модная лавка, — без конца мелькали белые цилиндры и неописуемо красивые девушки, бесстыдно сбегавшие с молодыми людьми. Из происходящего там Миши почти ничего не понимал, потому что никак не мог отделаться от двух мыслей: первая — что классный наставник не разрешил бы ему пойти на такую непристойную пьесу, а вторая — что в девять часов запирают ворота коллегии, и, если он до того времени не вернется в пансион, ему придется провести ночь на улице, и к утру он окончательно закоченеет. Или его возьмут на заметку, отберут матрикул, и тогда завтра он вынужден будет идти в деканат, что равносильно смерти.

Он сбежал после первого акта и, хотя было только восемь часов, со всех ног помчался в коллегию. Но сразу идти в пансион постеснялся, ведь там, безусловно, знают, что он пошел в театр, и спросят, почему так рано он вернулся.

Спрятавшись в старом здании, возле оратории, он сидел, поглядывая на ворота, пока, наконец, во двор с шумом не ввалились возвращающиеся из театра гимназисты.

Тогда, дрожа и лязгая зубами от холода, Миши прокрался к себе в комнату.

Все спали, но Лисняи проснулся и сердито спросил:

— Где вы шатались?

— Я был в театре, господин Лисняи.

— Зажгите свет.

Но у Миши так озябли руки, что он предпочел не возиться с лампой и попросил разрешения лечь в темноте.

Однако и в постели он долго не мог согреться, целый час пролежал без сна, пока не отошел немного и не собрался с мыслями.

«Господи, неужели Белла все еще едет в поезде?» — подумал он.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,

в которой на долю маленького гимназиста выпадают невзгоды, что по плечу только людям взрослым, и страдания тех, кто добывает хлеб насущный


Утром, одеваясь, Миши обнаружил у себя в кармане десять форинтов.

Он готов был вскрикнуть от удивления, но побоялся издать хоть звук. Зажав ассигнацию в кулаке, спрятал ее в карман куртки и стоял в недоумении, покусывая губы: как попали к нему эти деньги?

Десять форинтов, вот так история! Вчера господин Тёрёк, вдруг осенило мальчика, беря у него чемодан, сказал, что шесть крейцеров за услугу мало, а десять форинтов как раз. Чтобы не мучиться угрызениями совести, этот негодяй подсунул деньги…

Миши так разволновался, что с трудом собрал учебники для предстоящих занятий.

Эта десятка жгла ему руки, не давала покоя… Он, разумеется, ее не вернет, купит башмаки за шесть форинтов, а четыре потратит на рождественскую поездку в деревню. Как нельзя кстати! Ботинки совсем прохудились. Счастье еще, что погода хоть и холодная, да сухая, а как начнется грязь, слякоть, на улицу не выйдешь, ноги промокнут, а ему ведь приходится бегать немало, чтобы заработать деньги.

Миши смущало, что в боковом кармане куртки ассигнация спрятана ненадежно: ее можно выронить, доставая носовой платок или еще как-нибудь, а если у него увидят десять форинтов, то… Смяв бумажку, он засунул ее в карман штанов, но тут же спохватился, вспомнив: однажды, когда у него не оказалось носового платка, он оторвал этот карман и вытирал им нос. В ужасе он стал отыскивать ассигнацию, и, хотя она провалилась довольно глубоко, ее удалось достать. Зажав десятку в кулаке, он вздохнул с облегчением. Но куда ее деть? Бросил взгляд на ящик стола, однако что будет, если служитель зачем-нибудь полезет туда? Самое лучшее — спрятать деньги в сундучок, в потайной ящичек, но, поскольку пропал лотерейный билет, могут устроить проверку. В книгу положить нельзя. Самое надежное — зашить в подкладку, как делал его дядя, сапожник, возвращаясь пешком из Румынии на родину, — Миши слышал как-то его рассказ… Но с делом этим долго провозишься, и еще неизвестно, как справишься. Где шить и чем? Правда, он привез из дому иголку, нитки, и однажды пытался зачинить распоровшиеся сзади по шву штаны, но лишь кое-как стянул дырку…

В восемь часов прозвенел звонок, и мальчики пошли в классы.

— А ты, Нилаш, почему не идешь? — спросил Шандор.

— Иду, да вот хочу кое-что прихватить…

Миши открыл свой сундучок и принялся усердно в нем рыться.

Но спрятать туда десятку он не решился и сунул ее в верхний карманчик жилетки, такой маленький, что она едва там поместилась. Миши обычно ничего туда не клал.

Спускаясь по лестнице, он пожалел, что не оставил деньги в сундучке: мало ли что случится в классе, вдруг станут его обыскивать или уголок ассигнации вылезет наружу? Он то и дело хватался за кармашек, проверяя, все ли в порядке.

И в классе он страшно нервничал, краснел, бледнел, сидел как на иголках — и все из-за нечестно присвоенных денег. Ничего страшного, уговаривал себя Миши, он взял лишь часть того, что причитается ему по праву.

В класс вошел Орци и, поздоровавшись с ним, шепнул на ухо:

— Деньги непременно найдутся!

Миши застыл, как громом пораженный.

Неужели найдутся деньги?.. Тогда позор держать в кармане эту десятку.

— Неужели? — пролепетал он.

— Папа пошел в полицию, — прибавил Орци, окончательно напугав приятеля, на лбу у которого даже выступил холодный пот.

И он принялся, захлебываясь, рассказывать вполголоса, что отец его, крайне возмущенный, заявил: он во что бы то ни стало добьется поимки этого мошенника. Вчера он уже разговаривал с начальником полиции, которого «держит в шорах»… Пусть Миши не волнуется, начальник все сделает…

— Ты почему вчера не пришел? — обратился он к Гимеши.

— Куда? — спросил тот?

— Ко мне.

— К тебе? Зачем?

— А ты разве не расписался?

— Где?

— На циркуляре.

— На каком таком циркуляре?

Орци с веселым недоумением взглянул на него.

— Ну, а ты расписался? — спросил он Миши.

— Да, да, — встрепенувшись, подтвердил тот.

— А, на том листочке! — вспомнил наконец Гимеши. — Я написал свою фамилию, но не понял зачем.

Тут Орци покатился со смеху, и даже Миши улыбнулся.

— Да это же был циркуляр председателя, — тихо проговорил Орци.

— Почему вы мне не сказали? — покраснев как рак, пробормотал Гимеши. — Ерунда какая!

В дверях показался учитель, и друзьям не удалось продолжить разговор. На уроке Миши сидел в каком-то оцепенении, точно в чаду, глаза у него сами смыкались, в горле щекотало, рот то и дело наполнялся слюной: десятка жгла ему душу, и голова шла кругом при мысли, что он, возможно, получит все деньги… тысячу, а то и две тысячи форинтов. Сколько может поместиться в чемодане? Словно ощущая в руке тяжесть вчерашней ноши, Миши решил, что там было килограммов пять, пять килограммов денег… Это, должно быть, большая сумма. Сколько же весит тысяча крон? Он обвел класс удивленным взглядом. Как странно, учитель на кафедре что-то объясняет, и только одна у него забота — объяснять урок. Мальчики сидят за партами, одни слушают, другие нет, и только одно у них дело: сидеть тут, ведь все они — и кто слушает и кто не слушает — так или иначе закончат учебный год. Только у него одного, у Миши, дела поважней, и он не может усидеть в классе, все тело у него болит, как рана, а голова забита совсем другими заботами, — так что же он делает здесь, среди этих детей?

Он устало откинулся на спинку парты и, закрыв глаза, впал в полузабытье.

— Ну что ж, Миши Нилаш, — раздался вдруг голос учителя.

Миши испуганно вскочил, не представляя, о чем шла речь.

— Приятно всласть поспать на уроке, не правда ли? — под дружный хохот мальчиков спросил учитель.

Пристыженный Миши опустил голову и не заметил даже, что учитель знаком разрешил ему сесть. Он стоял до тех пор, пока тот не подошел к нему и не усадил его на место.

Растроганный его добротой, Миши готов был расплакаться, ведь ему и выговора не сделали, а он считал, что вполне заслужил двойку.

И вдруг рука учителя, соскользнув с плеча Миши, чуть не коснулась ассигнации в кармашке. Мальчик едва не лишился сознания. Он отдаст деньги какому-нибудь нищему, в школу для благотворительных целей или пошлет дядюшке Тёрёку, ведь они получены от его сына. Скорей бы послать, пока никто ничего не знает. И весь свой годовой заработок у господина Пошалаки он пожертвует на столовую, всю жизнь будет трудиться ради неимущих, на благо родины, больше никогда не притронется к сахару, будет всегда ходить босиком, даже по снегу… Что угодно, лишь бы избежать опасности.

На второй перемене в дверях показался сторож.

— Михай Нилаш! — крикнул он.

Миши решал арифметический пример. Впервые он пришел в класс с неприготовленным уроком и теперь очень торопился выполнить задание до звонка. Оторопев, он встал с места, и вся беснующаяся шумная орава мгновенно притихла.

— Идите в кабинет директора, — сказал сторож Иштван.

По облику его вполне можно было принять за барина или за учителя. Этот чахоточный человек ходил медленно, едва волоча ноги, на лице его горели болезненные ржаво-красные пятна, и мальчики поговаривали, что он давно бы уже умер, если бы не женился на молоденькой, а теперь она умрет раньше его, и если он, овдовев, опять найдет себе молодую жену, то переживет и ее. Из-за этих разговоров, которым Миши вообще-то не очень верил — он еще в деревне привык не считаться с крестьянскими предрассудками, — Иштван казался ему какой-то таинственной личностью, и мальчик его побаивался. Сейчас, сбросив на парту тетрадь, ручку, чернильницу, похолодевший от страха, бледный, заплетая ногами, последовал он за сторожем. Шум в классе возобновился с удесятеренной силой, и Миши понял, что теперь обсуждают его.

Перед дверью директорского кабинета, где однажды в мучительном ожидании он уже провел четверть часа, им овладел неописуемый ужас, точно ему предстояло вступить в обитель смерти.

Сторож сразу вошел в кабинет, ведя за собой мальчика, — ждать на этот раз не пришлось, и это пугало еще больше.

Директор, с седоватой бородой, сидел за письменным столом и просматривал какие-то бумаги.

— Глубокоуважаемый господин директор, — почтительно произнес Иштван, — смею доложить, Михай Нилаш явился.

Миши смотрел на Старого рубаку, который через большие круглые очки продолжал изучать бумаги. Несколько минут прошло в молчании. Мальчик, слегка успокоившись, окинул взглядом комнату и увидел, что там сидят еще два человека. Высокий худой блондин в штатском и полицейский. Миши никогда еще не видел полицейских так близко. На вокзале и перед муниципалитетом он никогда их не разглядывал, а сейчас эти два человека сверлили его глазами, и он, чуть живой, с трудом выдерживал их суровый, беспощадный взгляд: господи Иисусе, они пришли арестовать его!

И под пронзающими, точно острые иглы, взглядами светловолосого господина и полицейского он смотрел теперь на директора уже как на своего спасителя — без прежнего ужаса, с интересом разглядывал его лицо, растрепанную бороду.

— В чем дело? — пробурчал вдруг Старый рубака. — Какой лотерейный билет ты присвоил?

Миши, задрожав, раскрыл рот, но не мог вымолвить ни слова.

Слегка отодвинувшись вместе со своим стулом от стола, директор закричал:

— Что ж, послушаем! Говори! Ну и герой! Эти почтенные господа полицейские, — он ткнул кулаком в сторону полицейского и блондина в штатском, — явились к нам допрашивать, расследовать! Точно жандармы ворвались в коллегию! Ведь нынче уже нет на свете ничего святого, нет уважения к законам, коллегии! Вламываются сюда! Мне угрожают оружием. Застрелили бы меня на месте, если бы я оказал сопротивление…

— Покорнейше прощу прощения, высокоуважаемый господин директор, — почтительным и умиротворяющим тоном заговорил блондин, — господин начальник полиции покорнейше просит вас, многоуважаемый господин директор, не смотреть слишком строго на наше появление здесь…

— А как мне смотреть? Как на особую честь? Уважение к коллегии? — кричал директор. — Что здесь, по-вашему, учатся воры, бандиты? Ворваться с оружием в руках в обитель муз, нарушить душевный покой мальчиков и юношей! Что это, по-вашему?

— Извините, пожалуйста, но последнее предписание министра, министра внутренних дел…

— Плевать я хотел на министра внутренних дел, а заодно и на министра иностранных дел, и если желаете знать, господа, то и на Ференца Деака и на весь их компромисс[13] мне плевать!.. Я представляю здесь автономные права коллегии, и не смейте на них посягать!

— Покорнейше прошу вас, уважаемый господин директор…

— Ничего у меня не просите! Не провоцируйте меня, не выводите из терпения! Этакие два Голиафа, в киверах, при саблях, врываются в священные залы коллегии, чтобы взять под арест эту крошечную овечку? Да это же воплощение невинности, взгляните, от горшка два вершка… И вы готовы его сожрать? Да он совсем еще ребенок, и знаете ли вы, господа, какой это ребенок? Лучший ученик, краса и гордость коллегии, гимназист, живущий в пансионе! Пример честности, благонадежности, пуританского воспитания! Вам не мешало бы, господа, снять перед ним шляпу. Итак, я представил вам обвиняемого… Честь имею! — И он указал им на дверь.

Но полицейский и господин в штатском не трогались с места.

— Прошу покорно…— заговорил оторопевший блондин. Лицо у него было бледное, невыразительное.

— Я уже сказал вам! — заорал директор. Вскочив со стула, он оставил свой письменный стол, за которым сидел, как за стенами крепости, и, полный дерзкой отваги, перешел в наступление: — Я уже сказал вам, ничего у меня не просите! Ни покорно, ни непокорно! Ни о чем меня не просите и не задавайте ни единого вопроса в устной форме! Одно из преимуществ автономии, дарованной коллегии, в том и состоит, что полиция имеет право задавать мне вопросы исключительно в письменной форме. Может быть, вы, господа, не умеете писать?

— Ввиду срочности дела…

— Никакой срочности… Примите к сведению, в нашей жизни нет ничего более срочного, чем честное отношение… Но зачем пререкаться? Даже гусары Баха[14] не осмелились посягнуть на автономию коллегии… Они посягнули на свободу нации, вероисповедания, обучения, но на автономию коллегии не посмели! А известно вам, кто такой епископ Петер Балог? У Петера Балога милостью божьей была душа невинного младенца и милосердием божьим отвага гиганта. Так знайте, когда в шестидесятом году в Малом храме сошлись на окружной собор отцы церкви, комендант города по приказу из Вены навел на храм пушки, окружил его вооруженными солдатами и, вступив на порог, с полицейским кивером на голове, объявил: «Именем его величества императора собрание это запрещаю». Но Петер Балог сказал: «А я именем его величества бога открываю это собрание…» Мое почтение! С богом! — И, выразительно взмахнув рукой, он повернулся спиной к посетителям.

Те еще несколько минут помедлили и наконец, холодно простившись, ретировались.

Тогда директор опустился на стул.

— Иштван! — крикнул он.

Вошел сторож.

— Пригласите сюда господина Дереша.

Вскоре в дверях кабинета показался молодой учитель.

— К вашим услугам, господин директор.

Некоторое время Старый рубака не обращал на него внимания, погруженный в чтение лежавших на столе бумаг. Потом он вдруг посмотрел на господина Дереша и хрипло пробурчал:

— Скажите, господин учитель, вы знаете этого гимназиста?

— Разумеется, — взглянув на Миши, ответил господин Дереш, — он учится у меня во втором классе.

— Что это за история у него с лотерейным билетом?

— С лотерейным билетом? — пожимая плечами, удивленно спросил Дереш. — Не знаю.

— Не знаете? — неодобрительно покачал головой Старый рубака. — Ну что ж, мальчик, расскажи все, раз господин учитель не знает.

Миши, выпрямившись, посмотрел по сторонам.

Поглощенный происходящим, он совершенно забыл, что из-за него загорелся сыр-бор.

— Господин директор, — начал он, — я каждый день читаю газеты одному старому слепому господину, он мне платит десять крейцеров в час…

— Вот как? Что ж, прекрасно, — одобрительно проговорил Старый рубака. — Это три форинта в месяц. Немалые деньги! Хорошая помощь твоему отцу, бедняге.

— И вот, изволите видеть, господин Пошалаки…

— Пошалаки? — воскликнул директор. — Бывший муниципальный советник?

— Да.

— Так-так. Очень хорошо…

— Господин Пошалаки, изволите видеть, две недели назад, в воскресенье, дал мне форинт и велел купить лотерейный билет с теми номерами, которые он видел во сне.

— Которые видел во сне?!

— Да.

— Гм… Что ж, этот старый осел велел купить лотерейный билет с теми номерами, которые видел во сне?

— Да. Его прачка разгадала сон, сказала, какая цифра что означает…

— Прачка! Черт побери этих слабоумных стариков! Ему на старости лет больше делать нечего, только отгадывать с прачками сны… И тебе удалось выиграть для него кучу денег?

— Нет, — дрожа, ответил Миши, у которого губы сложились в улыбку, но сердце замирало от страха. — Я поставил на будапештскую, а эти номера выпали на брюннской…

— На брюннской, — проворчал директор, — на брюннской… Будапештская, брюннская… Выиграл билет или не выиграл?

— Не выиграл.

— Ну вот! Разумеется не выиграл! Болваны! — Встав, он произнес обличительную речь против суеверий, а после паузы присовокупил: — Господин Пошалаки потерял один форинт, и вот из-за этого старый осел, Матьян Киш, нынешний начальник полиции (он всегда был глуп, как сивый мерин), присылает сюда, ко мне, двух полицейских, двух рыжих жандармов, и беспардонно нарушает автономию коллегии… Иди на урок! Какой у вас сейчас урок?

— Арифметика.

— Ступай, не теряй времени.

Счастливый Миши выбежал из кабинета. Он успел напоследок услышать, как Старый рубака говорил господину Дерешу:

— Из-за этого старого остолопа…

Иштван прикрыл дверь директорского кабинета, у Миши отлегло от сердца, и на глазах выступили слезы. Но он не мог идти на урок, прежде чем не выплачется в тихом коридоре.

Однако на следующий день во время перемены в класс опять явился Иштван. Он не стал называть Миши по фамилии, а лишь поманил к себе пальцем, и смертельно бледный мальчик, напуганный еще больше, чем накануне, встал с места и по неловкости даже толкнул Орци. Со вчерашнего дня все только и говорили о лотерее, и даже восьмиклассникам было известно, что кто-то другой получил деньги, выигрыш Нилаша…

Пока Миши плелся к директорскому кабинету, много разных мыслей пронеслось у него в голове. Вчера он не пошел читать газеты господину Пошалаки. Поскольку муниципальный советник, по словам директора, из-за форинта подал заявление в полицию, Миши не решился переступить порог его дома. Но он знал, что директору ничего не известно, а господин Пошалаки даже не подозревает о выигрыше и, вместо того чтобы извлечь для себя выгоду из лотереи, дает повод сплетникам порочить его имя, болтать, будто он заявил в полицию… Но это же неправда: заявление сделал отец Орци… Короче, вчера Миши никому не сказал ни слова, лишь молча терзался и прятался от людей.

На сей раз мальчика впустили не сразу — в кабинете шло совещание.

Наконец его вызвали.

— Ну и шалопай, каждый день с тобой что-нибудь приключается! Знаешь ты эту барышню?

К немалому своему ужасу, Миши увидел в кабинете Виолу. Она плакала, вытирая глаза носовым платком, и, точно оправдываясь, бубнила что-то — слова лились сплошным потоком:

— Вся наша жизнь разбита, он, должно быть, знает хоть что-нибудь о моей младшей сестрице, он в курсе ее дел. Господин директор, прошу вас…

Старый рубака молча смотрел на мальчика. Под его пронизывающим взглядом тот стоял чуть дыша и вдруг, не дожидаясь вопроса, сам заговорил, запинаясь:

— Господин Тёрёк, изволите видеть, велел мне передать письмо Белле, а больше ничего, господин директор, я не знаю.

— У тебя что ни день, то неприятность, — сердито посмотрел на него Старый рубака. — Зачем суешь нос, куда не просят? Что ты вмешиваешься в дела влюбленных?

— По рекомендации господина Дереша, — с дрожью в голосе проговорил Миши, — я даю уроки арифметики и латыни младшему братишке Виолы.

— Ты даешь уроки?

— Да.

— Гм. За деньги?

— Я получаю два форинта в месяц.

— Ах, вот как! Ты к тому же и репетитор! — рассеянно протянул директор. — Так у вас, мадемуазель, нет никаких оснований для жалоб. Этот малыш не сделал ничего предосудительного. Он прекрасный ученик, краса и гордость класса, и коллегия приняла на себя заботы по его содержанию. Как можно жаловаться на такого мальчика? Какое ему дело до отношений взрослых?

— Я просто думала, господин директор…— в замешательстве пролепетала Виола.

— А вы и не думайте. Никакого несчастья, верно, не случилось, ступайте спокойно домой. Кто полагается на бога, никогда не обманывается. Увидите, все образуется… И оставьте в покое моих учеников, — выпроваживая посетительницу, пробормотал он точно себе под нос.

Виола расплакалась и, чуть слышно простившись, поспешно ушла.

Миши продолжал стоять посреди кабинета.

Прозвенел звонок, и директор взглянул на мальчика.

— А ты, оболтус, шалопай этакий, всюду суешься, — встав из-за стола и приближаясь к Миши, с угрозой в голосе сказал директор. — Что ни день, то у меня из-за тебя новые неприятности. Все на меня наседают. Тебе что, необходимо было любовные записочки передавать? Думаю, что и после вчерашней истории у тебя рыльце в пушку. Скажу тебе только одно: если мне придется еще раз вызывать тебя, если я еще раз увижу здесь твою перепачканную физиономию, то слова от меня не услышишь, а получишь такую затрещину, что в окно вылетишь. Пошел прочь!

Миши пулей вылетел из кабинета. Коридор уже опустел. На лестничной площадке, перед бюстом Петёфи, мальчик упал на ступеньку и отчаянно зарыдал, дрожа всем телом. С кем, с кем же поделиться своим горем? Никто в целом мире его не поймет…

Заслышав шаги, он бросился вверх по лестнице, хотя ему надо было идти на первый этаж в класс. Он хотел где-нибудь спрятаться, но не нашел укромного уголка — перед ним был мрачный, голый коридор — и, поднявшись еще выше, вдруг обнаружил, что стоит перед дверью своей комнаты.

Сняв с притолоки ключ, он вошел к себе, бросился на кровать и заплакал. Плакал, пока не уснул от усталости. Утренние занятия он пропустил. В полдень пошел в класс за своими учебниками. Мальчики уже разбежались после урока, а Шандор, прихватив книги Миши, поднимался по лестнице.

— Где ты был, где ж ты был? — набросился на него Шандор.

— Заболел я, — вот все, что смог он сказать.

Шандор засмеялся, и Миши понял, что тот не верит в его болезнь. После обеда он отсидел на уроках, но завтрашние занятия решил прогулять, всеми правдами и неправдами остаться в пансионе. Теперь уже он не осмеливался появляться ни у господина Пошалаки, ни в доме Дороги, ни в классе.

Однако директор словно разгадал его планы, и на следующий день, еще перед утренним звонком, на третий этаж поднялся дядюшка Иштван и заглянул в комнату, — он пришел, конечно, за Миши.

Ни жив ни мертв мальчик поплелся за сторожем. По утрам Старый рубака бывал особенно сердитый, и когда Миши, несчастного, вспотевшего от волнения, подтолкнули к двери, все стало ему безразлично, и он не сопротивлялся, когда его втаскивали в кабинет.

Директор с длинной тростью в руке расхаживал из угла в угол.

Увидев Миши, он взревел:

— Ах, это ты, оболтус! Что я тебе вчера посулил? Теперь по твоей милости у меня нет ни минуты покоя. Вся коллегия взбудоражена. Нам здесь больше нечего делать, как только тебя на чистую воду выводить. Тут уже целая гора бумаг, настоящее судебное дело. — И, стукнув тростью по столу, он уставился на маленького гимназиста налитыми кровью глазами. — Так-то ты меня отблагодарил за мою доброту, мерзавец! Однако я теперь сам все разузнаю, даже если ты не расскажешь.

Громко стуча каблуками, он ходил туда-сюда.

— Что там у тебя, черт побери, с этим лотерейным билетом? — вдруг остановившись, закричал он.

Миши промолчал, и директор стал опять расхаживать по кабинету.

— Почему ты с воскресенья перестал ходить к Пошалаки? — снова остановился он.

Миши продолжал молчать.

Тогда директор стукнул тростью по столу.

— И куда ты только ни сунул нос, все перевернул вверх дном! Тут о многом понаписано: и о семейной жизни Тёрёков, и о твоем репетиторстве у Дороги, фигурирует и продавщица табачной лавки, и отец Орци. У меня от всего этого голова раскалывается. Вот уже три дня я только и думаю о мерзком мальчишке, опозорившем коллегию на весь город.

И он опять сердито зашагал по кабинету.

— Иштван! Иштван! — громко крикнул он.

Вошел сторож.

— Где же господин учитель?

— Простите, многоуважаемый господин директор, он еще не изволил прийти.

— Лодыри! Еще не изволил прийти!.. Я могу вовремя прийти в коллегию, а он, видите ли, не может! Ну, я наведу порядок в этом ужасном разбойничьем гнезде! Или все брошу! Не буду больше нянькой бездельникам учителям и бесенятам гимназистам! Отведите этого мальчишку в карцер. И ключ в замке поверните два раза. Вот я проучу их… Такой негодяй и через замочную скважину может сбежать…

Дядюшка Иштван взял Миши за руку. И тот покорно, без единого звука побрел за ним. Ему уже представлялась темница с железной решеткой, куда его сейчас запрут. Он содрогался от ужаса, точно уже ощущал прикосновение змей и лягушек.

Но дядюшка Иштван привел его в соседнюю комнату, преподавательскую читальню. Там не было ни души.

— Давай-ка сядем, — сказал он тихо и с таким сочувствием в голосе, что у мальчика слезы навернулись на глаза.

— Дядюшка Иштван, а что, господин директор очень сердится? — всхлипывая, спросил Миши.

— Сердимся, сердимся, конечно, — поглаживая свои длинные, редкие темные усы, тихо проговорил Иштван, — но нечего нас бояться, наш гнев не так страшен.

— Если он очень сердится, ведите меня в карцер, — горько рыдая, пролепетал мальчик.

— В карцер? В какой карцер? — спросил Иштван. — Вот уже десять лет, как прикрыли карцер. Нет больше карцера в Дебреценской коллегии. «В карцер»… Это только так говорится! Если вы ничего плохого не сделали, то и бояться нечего. Посидите, подумайте о вашей матушке и отлегнет от сердца.

Мальчик положил голову на стол и задумался. Вот единственный человек, который впервые за долгое время ласково и доброжелательно говорит с ним.

— Большой крикун наш многоуважаемый господин директор, — тихо продолжал сторож. — А мы поглядим, чем можно помочь, пораскинем мозгами…

— Иштван! — донесся громкий голос Старого рубаки.

Старик поплелся в кабинет.

Миши остался один.

Сгорая от стыда, он сжался в комок. Вот он сидит в карцере, в тюрьме, — ведь его все-таки заперли на ключ… Не в классе, где другие мальчики, не унывая, занимаются, отвечают на пять, пусть даже на четверку или тройку, но даже двоечники — вольные и честные люди. А он в тюрьме… Словно птица, которую поймали и посадили в клетку. Смешно, но вместе с тем страшно! Свободного человека поймали и заперли, и теперь он выйти отсюда не может. Миши совсем другими глазами смотрел на стены — нельзя ли их разрушить? — на окно, в которое не выпрыгнешь, на дверь, через которую не выйдешь. Он был близок к обмороку, едва дышал и оцепенел, как бабочка с оборванными крыльями, превратившаяся в жалкого голого червячка.

Вконец измученный, с тяжелой головой, он прилег на большое кресло, свернулся к клубок и, пригревшись, задремал. Но вдруг проснулся. Ему почудилось, что он на корабле, а корабль плывет по морю, вокруг беспредельные водные просторы, но вода не синяя, а серая, как в Тисе, и корабль — точно большая-пребольшая лодка. На берегу, размахивая томагавками, кричат индейцы. Тела у них ярко-красные, а лица точь-в-точь, как у преподавателей коллегии. Вот учитель закона божьего, вот Дереш, Батори, Шаркади, а рулевой на корабле — ворчливый старик, Старый рубака, и он, Миши, страшно боится получить от него затрещину. Внезапно индейцы засыпают корабль стрелами, Старый рубака вопит, отбивается тростью, и они с дядюшкой, присев на корточки, пытаются укрыться от стрел. Зато на море настоящая жизнь, там можно одерживать победы. Его длинные волосы треплет ветер, он стоит на скале, как Шандор Петёфи на лестнице в коллегии, и декламирует: «Шимони-полковник — в детстве было это — на верхушку колокольни влез…» — но, как дальше, вспомнить не может, и тут у него на плече оказывается связка брусков, он идет с отцом по большаку и говорит: «Папа, а если мальчики увидят, что я делаю?» — «А что такое, сынок?» — «Да вот бруски несу». — «А это разве плохо?» — «Одноклассники мои — барчуки, они не притронутся к брускам, побоятся руки испачкать, и ни за что их не понесут». Вдруг раздается какой-то странный свист, и он, Миши, оказывается в чудесном саду. На ореховом дереве сидит иволга и насвистывает: «Судья дурак! Судья дурак!» И он смеется — ведь и сад принадлежит ему, и ореховое дерево, а Белла — его жена, и светловолосая девочка — его дочка, и он безмерно счастлив. Потом он идет в кафе «Золотой бык» и заказывает официанту много-много вина, и все посетители с удивлением смотрят на него. Наконец он отправляется в театр, его окружают актеры в белых цилиндрах, они кричат «Ура! Ура!» И он хочет прочитать им стихи «Шимони-полковник», но язык не ворочается во рту, он, Миши, не может произнести ни звука и сразу чувствует себя очень несчастным… И тут им овладевает ужас: он в темной комнате, дверь на запоре, а за стеной воют ведьмы, и он дрожит от страха, сжимается в комок. Вот бесплотные духи проникают в комнату, схватив кресло, с хохотом поднимают его высоко в воздух: у него, бедняжки, кружится голова, он падает, летит в страшную бездну… И, потеряв на секунду сознание, Миши свалился на пол.

Он очнулся, заплаканный, устроился опять в кресле и с грустью стал думать, почему его никто не любит? Все мальчики в коллегии веселые и довольные, почему же они его не любят? Он готов умереть за одну улыбку, только бы кто-нибудь с добродушным смехом протянул ему руку. Отчего все сторонятся его — и гимназисты и учителя? И в пансионе его не любят, и господин Пошалаки тоже; он ни разу не поговорил с ним ласково, сердечно. Виола его терпеть не может, Шани ненавидит. Тёрёки насмехаются над ним, даже тетушка Тёрёк и Илонка. И Белла его тоже не любит, иначе не скрылась бы, не укатила с этим негодяем. И Орци тоже, ведь он не раскрыл ему тайны, с кем и о чем разговаривал. И Гимеши его не любит, а то в воскресенье пришел бы к Орци. И господин Дереш не любит — в прошлый раз так сердито посморел на него, — да и другие учителя тоже. Директор… еще, пожалуй, немного любит, но кричал, разорялся. Нет, и директор его не любит. Как он сердился, негодовал! Никто его не любит, да и за что любить? Даже дядюшка Иштван. Кто знает, а вдруг он перенес на него свою смерть, ведь чахоточные старики всегда стараются избавиться так от смерти и… Нет, никто, решительно никто, кроме родителей, его не любит, и тут Миши опять разрыдался.

У него было достаточно времени, чтобы поплакать и успокоиться.

Хорошо бы сейчас забраться на верхушку колокольни, на красный купол, и оттуда броситься на землю… Или стать снова и на всю жизнь маленьким мальчиком, ходить по комнате, цепляясь за материнскую юбку, бегать босиком по прохладному глиняному полу и не знать никаких забот.

Но потом Миши нахмурился, устыдившись своих глупых мыслей, и вдруг решил, что больше не будет учиться в Дебреценской коллегии. Здесь все его обижают, оскорбляют, несправедливы к нему. Он не будет защищаться, объяснять что бы то ни было, пусть взрослым станет стыдно: нечего порочить мальчика. Полиция его ищет, точно он вор или убийца; Виола, придя в коллегию, возводит на него поклеп, и директор, этот старый человек, вместо того чтобы всем верить, мог бы уже научиться распознавать правду по лицам людей. А пятнать свое имя он, Миши, впредь не позволит. Как только кончится эта история, он сядет в поезд и уедет домой. Не желает он больше мучиться в Дебреценской коллегии!

Встав с кресла, Миши подошел к окну. Во дворе никого не было. Глядя на колодец, он задумался. Все сразу стало ему ненавистным. Спрятавшись там, за колодцем, Орци перешептывался с Бесермени и до сих пор не счел нужным пересказать Миши содержание из разговора. Глаза бы не смотрели на этот колодец! Мальчик решил, что в Дебрецен он больше ни ногой и слышать о нем не желает. Есть школы и в других городах. А если отец не отдаст его учиться, не беда, он все равно станет поэтом. Вот и Чоконаи исключили из Дебреценской коллегии, даже в колокол звонили, когда исключали… Миши вздрогнул: а вдруг из-за него тоже зазвенит колокольчик в коллегии, и все гимназисты узнают, что он исключен.

Глаза его наполнились слезами. Он ни о чем не пожалеет, с него довольно сознания, что он несправедливо обижен. Сейчас ему наплевать на пересуды людей, совершенно неважно, что о нем думают и говорят, главное — разобраться, в чем правда, главное — то огромное дело, что ждет его впереди. Как странно, нелепо: его заперли и охраняют, а сбеги он, пустились бы в погоню, да еще с ружьями. Серьезные, солидные люди ломают себе голову, пытаясь разобраться в истории, в которой он замешан, а он знает или, по крайней мере, догадывается о большем, чем они. Постепенно в душе мальчика, словно туман, рассеялись робость, уныние, и он заулыбался, ему показалось, будто он уже перешел границу детства и вступил в мир взрослых.

Сколько мечтал он о длинных брюках, карманных часах и уважении взрослых, и вот теперь эти бородатые мужчины, в длинных брюках, при часах, всерьез заняты им, Миши…

Ему даже нравится эта дурацкая шумиха, словно он обладает какой-то чудодейственной силой, покоряющей взрослых. Словно поймал и держит в своем кулаке волшебного шмеля, повелителя могучего вепря и семиглавого дракона.

Вдруг раздается звонок. Миши видит, как Андраш, низенький служитель в сапогах, тянет за цепочку, и дребезжание колокольчика разносится по всей коллегии. Две-три минуты, и мальчики уже носятся по двору, а Миши испуганно прячется в дальний угол: не хватает только, чтобы его увидели в окне карцера. Пусть это не карцер, но все равно тюрьма… Лицо его опять пылает, все тело в огне, кровь стучит в висках. Тщетно он уговаривает себя, что все это пустое, сущая чепуха, что правда на его стороне и он выше грязных толков, что у него должны просить прощения все обидчики, даже директор. Однако лицо у Миши горит от стыда: не может же он объяснять каждому, что прав он, а не те, кто его сюда запер, — и как мучителен этот стыд! Господи, а вдруг полицейские поведут его по улице со связанными за спиной руками? Перед его глазами возникла картина: в летний день четверо жандармов в шапках с петушиными перьями, с ружьями наперевес, ведут под конвоем по деревне пятерых крестьян, отказавшихся убирать урожай для помещика, и они, ребятишки, возвращаясь из школы — это случилось как раз в полдень, — останавливаются и смотрят во все глаза на необычную процессию. Он тогда даже не понимал, как можно за это арестовывать людей… С тех пор при виде полицейского Миши всегда казалось, будто тот следит за ним и только ждет подходящего случая, чтобы задержать и повести куда-то, ведь он, Миши, тоже не хотел убирать урожай для помещика, а хотел и хочет работать только на тех, к кому лежит у него душа. Не зная еще, кто такой бунтарь, он, маленький мальчик, почувствовал себя бунтарем и, не имея представления, кто такой раб, не пожелал стать рабом. А однажды, в теплый летний вечер, перед их воротами остановились двое верховых жандармов, и один из них крикнул: «Что, Нилаш дома?» Мать, просеивавшая на дворе пшеницу, от испуга уронила решето — к счастью, оно упало не на землю, а на брезент. Увидев побледневшее лицо матери, Миши тоже побледнел, а потом она, собравшись с духом, громко спросила: «Зачем он вам?» Жандармы долго не отвечали. Оба они, черноусые, крепкие, высокие, сидели на огромных конях, держа поводья в здоровых кулачищах. Таким только попади в руки — изобьют, исполосуют. Наконец тот, кто спрашивал, улыбнулся — тут уже все соседи сбежались к забору, услышав, что забирают Нилаша, — и сказал: «Мы на днях вместе гуляли в тарцальском трактире, а раз здесь оказались, хотим заодно и его проведать».

Тут вся семья вхдохнула с облегчением и даже возгордилась: пусть соседи видят, что их отец не лыком шит, со старшим сержантом жандармерии в тарцальском трактире гуляет.

«Передайте ему поклон, хозяюшка, от старшего сержанта Фазекаша».

И они ускакали на своих гнедых конях, а у Миши до сих пор радость на сердце сменяется страхом: а что, если эти гиганты с петушиными перьями однажды превратятся из друзей во врагов?..

Между тем снова прозвенел звонок, двор опустел, и тогда Миши, оставшись опять наедине со своими мыслями, решился выглянуть в окно. Мучительно долго тянулось время до следующего звонка — он был один, совсем один в этой ужасной комнате. Долго ходил из угла в угол на цыпочках, чтобы в коридоре не услыхали шум шагов, не вспомнили про него. Картины, возникавшие в его воображении, то неясные и мимолетные, то вполне отчетливые, завершенные, приносили ему успокоение и душевный подъем. Чудовищной несправедливости, чьей жертвой он стал, Миши противопоставлял будущее. На минуту он представил себя прославленным великим человеком: он будет высоким и сильным, отпустит длинную бороду, как у Сечени[15] на картине «Сечени в Дёблинге», и тогда все эти людишки, маленькие, ничтожные, будут просить у него прощения, называть своим любимым учеником и искать покровительства. И он, конечно, будет им всем помогать, словом не обмолвится о том, как несправедливо с ним поступили.

Потом он то снова впадал в тупое оцепенение, то ощущал в себе силы легендарного Миклоша Толди[16]. И вдруг, закрыв глаза, представил, как дергает дверь, так что ручка остается у него в руках, ударом ноги распахивает обе створки. Пройдя по приемной, входит в директорский кабинет и ударяет по столу, да с такой силой, что дубовые доски разлетаются в щепки, и испуганные учителя смиренно просят у него прощения, а он их прощает. Затем он стоит перед ними голый, как «Адам на скале» с картины Михая Зичи[17] — с развевающимися волосами, руки назад, застыл на краю скалы. Под ним — мрачная бездна. Он, чистый и невинный, стоит перед престолом господним, вокруг в пшенице цветут дикие маки. И вот он уже дома, снова бедный малыш. Уткнулся в колени матери, а она ему шепчет: «Будь, сынок, добрым, будь, мальчик, всегда добрым, будь всегда честным, сыночек».

Прошла еще одна перемена, а дверь так и не отперли. Миши вспомнилась легенда о великане, который таскал на себе гору, пока не стерлись до крови ноги, спина и шея, а голова не скатилась с плеч. И потом явился Иисус Христос и, подняв с земли его череп, сказал: «Прощаю тебя, сын мой» — и поцеловал источенные червями старые кости. И великан превратился в белого богатыря и на белом коне поскакал в рай… Так и он, Миши, чахнет здесь от страданий, но в конце концов прославится, люди будут перед ним преклоняться, и, если когда-нибудь он приедет в Дебрецен, все жители города встретят его на вокзале, запрягут в карету пятерку лошадей, и сам бургомистр и епископ будут его приветствовать. Миши даже стушевался, представив, какой торжественный прием ему устроят…

А со своими одноклассниками он и знаться не станет. Они точно чужие, сидят себе в классе и учатся, а чему учатся? Это учение — сплошной вздор: зубри то, что тебе задали, прочее знать не следует… Он же хочет знать все разом. Знания, как казалось ему, заложены в самом человеке, и кто хочет, тот знает: у кого раскрыта душа, от того исходят знания, и люди прислушиваются к его словам, читают его сочинения, — надо творить, вот в чем великая правда…

Шимони-полковник —
В детстве было это —
На верхушку колокольни
Влез поближе к свету.
Башенкой верхушка
В небеса глядела,
И на ней полным-полно
Воробьев сидело.
Шимони-полковник
Как герой стоял.
Целый мир перед собой
Он внизу видал.
На груди мальчишки
Воробей драчливый.
Ни на что он не сменяет
Этот миг счастливый.
Нет, меня не сбросить:
Я — тысячекрылый.
На меня враги бросают
Снизу взгляд унылый…
У кого сто тысяч
Крыльев в сердце бьется,
Не к земле летит безвольно,
А в небо несется.

Миши беззвучно смеялся, душа его ликовала, ему чудилось: вот-вот он и в самом деле оторвется от пола. Будь открыто окно, он вылетел бы во двор, сначала поднялся бы к птицам на красивые тополя, акации и там заговорил бы не на бедном человеческом языке, а запел бы, закричал, защелкал, защебетал, как пташки небесные. Слава тому, кто посадил эти деревья, и проклятье тому, кто когда-нибудь их срубит, как аллею Шимони. А потом он набрал бы полные легкие воздуха и полетел, полетел бы прочь отюда… Миши даже почувствовал, как разрезает сверкающую голубизну неба…

И он громко запел, подражая какой-то птице:

— Тю-лю-лю!

Тут дверь распахнулась, и вошедший сторож увидел, что мальчик машет руками, как крыльями, и поет: «Тю-лю-лю».

Миши страшно смутился; опустив голову, закрыл пылающее лицо руками и пролепетал:

— О боже!

Дядюшка Иштван ничего не сказал, только с подозрением взглянул на него, в своем ли он уме, и махнул рукой: ступай, дескать, за мной.

Мальчик покорно поплелся за сторожем. Он еще улыбался, считая, что стал уже великим поэтом, надо только, пока не забыл, записать стихи. Но вскоре сердце его сжалось…

Миши повели не к директорскому кабинету, а в другую сторону. Пройдя через большой пустой класс, он очутился в маленькой, длинной учительской, где сидело пять-шесть преподавателей. Стулья стояли в ряд до самой двери, тесно придвинутые друг к другу, видно, обычно в этой комнате никогда не собиралось столько людей.

Все учителя были Миши незнакомы. Некоторых он встречал в коллегии, но ни один из них не преподавал в его классе. Он со страхом всматривался в их лица. «Учительский суд», — подумал он.

Бледный, дрожащий стоял он перед ними.

— Михай Нилаш, — заговорил седовласый учитель в пенсне, — гимназист второго класса, ответь на следующие вопросы… Но предупреждаю, отвечай по чести и совести, ибо решается твоя участь. Ты должен ответить на четыре группы вопросов: прежде всего — при каких обстоятельствах поручили тебе приобрести за один форинт лотерейный билет для господина Пошалаки, когда и у кого ты его приобрел, какие номера на нем стояли и куда девался лотерейный билет?

Миши широко раскрытыми глазами смотрел на учителя и не сразу смог собраться с мыслями.

— Я… господин учитель… я хранил билет вот в этом кошелечке, и потом он пропал куда-то.

— Неужели? — строго спросил тот. — Пропал? Это относится уже ко второй группе вопросов, но, поскольку предшествующие события ясны, перейдем к этой группе вопросов: откуда ты знаешь Яноша Тёрёка, сколько он пообещал тебе заплатить за лотерейный билет и когда заплатил обещанное?

— Он мне пообещал заплатить?! — воскликнул мальчик.

— Тебе, тебе! — Сейчас я освежу это в твоей памяти. Вот письмо Яноша Тёрёка. Он пишет, что пообещал тебе за лотерейный билет десять форинтов и отдал их, когда ты донес его чемодан до коллегии.

Голова у Миши закружилась, и все поплыло перед глазами. Смертельно бледный, смотрел он на этих людей, пронзавших его строгими взглядами, — своих наставников и врагов.

— Где эти десять форинтов?

— Он потихоньку сунул мне их в карман, я только на следующий день их увидел, — пролепетал мальчик.

— Где эти десять форинтов?

— Я отослал их дядюшке Тёрёку, — солгал Миши, — отцу господина Яноша.

— Вот как? Это улучшает твое положение, но факт остается фактом. Польстившись на материальную выгоду, ты легкомысленно сбыл с рук доверенную тебе чужую вещь.

Миши не решился сказать, что это чудовищная ложь. Он только что солгал, будто отослал уже деньги, но то была святая ложь, внушенная богом, — убеждал он себя, чтобы заглушить угрызения совести. Но их ложь возмутила его, повергла в отчаяние. Он готов был усомниться в том, что светит солнце и камень тверд.

— Теперь остановимся на третьей группе вопросов: что происходило в аудитории пятого класса, сколько раз ты там был, как отнесся к пению куплетов, порочащих преподавателей, в каких кутежах участвовал?

У Миши глаза полезли на лоб. В аудитории пятого класса? Он ни разу в ней не был. Ему смутно припомнилось, будто по вечерам в среду и субботу там собирались мальчики. Аудитория пятого класса находилась в стороне от других, и к ней примыкала прихожая. Этот уголок старого здания представлялся разыгравшемуся воображению гимназистов чем-то вроде романтического замка. Там, возможно, и устраивались тайные сходки. Он даже слышал однажды, что распивали водку, но его туда, конечно, не пустили бы.

— Следует предположить, — сухо продолжал председательствующий, учитель в пенсне, — что этот мальчик продал лотерейный билет, предпочтя верный доход сомнительному выигрышу, чтобы располагать наличными деньгами и тратить их на эти безнравственные сборища.

— Я никогда там не был и только сейчас узнал, что там происходит, — решительно ответил Миши.

— Тогда перейдем к четвертой группе вопросов, — сказал учитель. — Нам стало известно, что ты иногда посылаешь деньги по почте. Кому, сколько? Откуда ты их берешь?

Горло у Миши сжалось от жгучей боли, глаза наполнились слезами. Он молча смотрел на этих лысых и седых, враждебных ему людей: значит, они его не понимают или вообще невозможно одному человеку понять другого?

— Простите, но я никого не обижал и никому ничего плохого не делал.

— Это испорченный мальчишка, — заявил сидевший справа преподаватель, — он как-то раз съел сапожную мазь.

От подступивших рыданий у Миши перехватило горло: выходит, он съел сапожную мазь? Не Бесермени, а он? Свою сапожную мазь! Он с недоумением глядел на этого учителя с румяной упитанной физиономией и подкрученными каштановыми усами.

— Недопустимо разрешать детям, — заговорил тут другой учитель, — под каким-либо предлогом разгуливать по городу. Что ты делал однажды вечером на улице, после того как погасили фонари? Глазел на девиц?

Теперь мальчик перевел взгляд на этого маленького, пузатого человечка. Он сидел, откинувшись назад и сплетя на груди пальцы. Одной ногой обхватил ножку стула, а локтем опирался на спинку. Мешковатый, обрюзгший, смуглолицый, с толстыми губами и жиденькими усиками, он был отвратителен, как жаба. Миши испуганно смотрел на него, не представляя, что тот имеет в виду и где мог его видеть. Он уже был не в силах ни плакать, ни смеяться, лишь смотрел с ужасом на учителя, пытаясь припомнить, встречал ли его на улице. И отвести глаза не мог — такое ошеломляющее впечатление производил его омерзительный облик.

Потом преподаватели принялись что-то горячо обсуждать, но Миши не в состоянии был прислушиваться к их разговору, стоял перед ними и чувствовал себя одиноким не потому, что его обижали, а потому, что просто-напросто не понимал этих людей, так же безнадежно не понимал их, как они — его. В голове промелькнула мысль: рассказать бы им все, но тогда придется расхваливать себя, утверждать, что он лучше других мальчиков, лучше всех, так как не только не делал, но и не желал никому ничего плохого. Но разве повернется язык сказать такое, да, верно, это неправда и правы учителя: он злой, скверный. И мысленно перебрав последние свои поступки, он решил признаться в краже ножичка, который забросил за мусорный ящик.

— Какой упрямый мальчишка, — сказал председатель, — ни на один вопрос не отвечает, испорченный до мозга костей. Не желает открыть свое сердце, чтобы мы прочли в нем, как в книге, и молчанием усугубляет свою вину. Говори же!

Тут Миши подумал: «Когда я стану знаменитым, вы все придете ко мне и будете целовать мои руки».

— Господин учитель, я ничего плохого не сделал! — громко заявил он.

И, услышав собственный голос, устыдился, что ведет себя, как сопливый мальчишка, вместо того чтобы совершить какой-нибудь прекрасный подвиг.

— Давно ты даешь уроки в доме Дороги?

Миши задумался, они никак не мог вспомнить.

— Я только один раз получал у них деньги.

— Так. Что ж, ты можешь судить только по оплате? Прекрасно. Сколько тебе платят?

— Два форинта.

— В месяц?

— Да.

Ты занимаешься со своим одноклассником?

— Да.

— По каким предметам?

— По арифметике и латыни.

— И все?

— Да.

— А география, венгерский язык?

— Нет…

— Стало быть, ты считаешь, что по остальным предметам он может не успевать?

Миши молчал.

— Но это, конечно, к делу не относится, — заметил другой учитель.

— Нет, относится, — настаивал председатель, — поскольку определяет его нравственные принципы: это натура эгоистичная, алчная, корыстолюбивая. Как ты познакомился с сестрой своего ученика… как же ее зовут?.. с Беллой и в каких отношениях был с ней?

— В хороших, — удивленно подняв брови, тихо ответил Миши.

— Как так?

— Она прекрасная девушка, — сказал мальчик.

— Прекрасная девушка! — воскликнул председатель. — Девица, которая дошла до такого нравственного падения, что сбежала из дома с мошенником, и это, по его мнению, прекрасная девушка! Ну говори же, говори, почему каждое слово приходится вытягивать из тебя клещами?

Но Миши, потупившись, молчал. Все казалось ему шатким, неопределенным. Он чувствовал, что эти люди, хотя и взрослые, умные, никогда ничего не поймут. Разве способны они понять чью-либо душу, если пытаются пробить в ней брешь и, как воры, убийцы, похитить чужую тайну? О, господи, был бы рядом человек, которому можно излить душу, с глазу на глаз, с полной откровенностью! Он посмотрел на окно, и взгляд его с грустью остановился на темной, затянутой паутиной раме, такой же мрачной и пустой, как его жизнь.

— Позвольте мне, коллеги, задать мальчику несколько вопросов.

— Пожалуйста.

— Скажи-ка, скажи, дитя мое, — обратился к Миши учитель с черной бородой, — как ты отважился… Это ж не пустячное дело — продать лотерейный билет, уясни себе, продать лотерейный билет за десять форинтов! Неужели ты не понимал, что это недопустимо? Ты, верно, считал, что он все равно не выиграет?

— Я не продавал билета!

— Постой, ну хорошо, предположим, это так. Но зачем тогда ты лгал господину Пошалаки, что купил билет будапештской, а не брюннской лотереи, и не прочитал ему брюннский тираж?

— Его не было в газете, господин учитель.

— Не лги!

— Не было.

— Не прекословь! Не следовало продавать билет! А ты продал! Продал, мерзавец! Не ври мне прямо в глаза, маленький мерзавец, не то съезжу тебе по физиономии, да так, что голова слетит! Как ты смеешь лгать мне в глаза? Из какой ты семьи? Кто твой отец?

Миши не отвечал.

— Разве ты не слышал? Кто твой отец?

— Плотник.

— Оно и видно. Приучен лгать… Он изощренный лгун. От плохого семени не жди доброго племени.

Услышав это, Миши оцепенел. Стиснув зубы, негодующе пронзил учителя глазами. И тот, всего несколько минут назад пытавшийся умильными взглядами и медоточивыми речами задобрить мальчика, заставить его оклеветать себя, теперь не сдержал своей ярости и, взбешенный, вскочил с места:

— Ах ты негодяй! Ты даже не боишься меня, подлая душонка! Я тебя за уши отдеру, ты…

Миши стоял как вкопанный. Челюсти у него были стиснуты, ноздри раздувались, как у загнанной лошади, бледное лицо еще больше побледнело, и казалось: вот-вот он бросится на учителя.

— У него совершенно порочная натура, — нетерпеливо проговорил председатель, — я понял это с первого взгляда. Лишь такие предпосылки могут доступно объяснить сложную совокупность уголовных преступлений, которая здесь налицо и которая сделала бы честь не одиннадцати-двенадцатилетнему ребенку, а опытному, изощренному преступнику.

— Как жаль, отличный ученик — и отпетый негодяй!

— «Отличный ученик, отличный ученик»! — воскликнул председатель. — Разум может быть и даром господним и бесовским наваждением. Главное — не какая голова, а какая душа у человека. Умница с порочной душой не способен совершить благие деяния во имя человечества, а самый ограниченный человек с честной, благородной душой будет полезным членом общества. Дебреценской коллегии с ее славными традициями не пристало растить известных всему миру преступников, ей подобает воспитывать верных и полезных родине, достойных и высоконравственных граждан.

— Я не хочу больше учиться в Дебреценской коллегии! — выкрикнул Миши.

Все застыли от изумления.

— Не хочешь? Не хочешь учиться в Дебреценской коллегии? Во-первых, дружок, это едва ли от тебя зависит, а во-вторых, даже на виселице ты сможешь гордиться, что некогда, хотя и недолго, но все же учился в Дебреценской коллегии… Подлые людишки!

Он с каким-то особым почтением, восторгом и священным трепетом произносил слово «дебреценский» и при этом преисполнялся столь возвышенных чувств, что наконец встал — а его примеру не могли не последовать остальные, — чтобы почтить свой город и засвидетельствовать перед лицом всевышнего, что значит для него само слово «Дебрецен»! Эта минута навсегда запечатлелась в памяти мальчика, ведь никогда в жизни не видел он проявления такого высокого, горячего патриотизма, и, как всякое искреннее большое чувство, оно увлекло и его. Ему стало вдруг стыдно за свою слепоту и несчастную участь, за то, что он хоть на мгновение мог утратить переполнявшее его сейчас волшебное ощущение причастности ко всему дебреценскому.

Но как только учителя встали, судебное разбирательство сразу утратило прежний сдержанный, официальный тон. Все зашевелились, задвигались, стали ходить по комнате, перебрасываясь возмущенными замечаниями о безнравственности молодежи и будущем родины…

— Ступай отсюда, — немного погодя сказал председатель мальчику. — Если понадобится, мы тебя вызовем.

Тогда Миши обратился к директору, который на протяжении всего заседания хранил молчание:

— Простите, пожалуйста, господин директор, и вы считаете меня плохим?

— Гм!.. Какой ты, мы и хотим знать…— после минутного раздумья, подняв брови, сказал директор. — Именно это выясняют собравшиеся здесь господа…

Понурив голову, мальчик вышел из учительской, оставив частичку своего сердца старому директору.

Он еще слышал дебаты, оживившиеся после его ухода, как вдруг кто-то появился в дверях аудитории. С радостным счастливым волнением Миши почему-то сразу почувствовал, что пришли к нему. Это был его дядя Геза Ижак, одетый как барин, в огромной коричневой шубе и черном котелке. Большими карими глазами он окинул аудиторию и, завидев племянника, с распростертыми объятиями кинулся к нему.

— Миши, родной мой, — сказал он, прижимая мальчика к груди.

И слезы брызнули из глаз Миши, который столько времени прожил среди чужих и ни от кого тут не слышал ласкового слова. Он повис на руках дяди и, уткнувшись лицом в его холодную шубу, разрыдался.

Долго-долго плакал он от невыразимого счастья. Наконец-то есть у кого выплакаться на груди: здесь дядя Геза, его идеал, гордость всей семьи, милый, добрый дядя Геза, так давно не посылавший о себе весточки. Миши, попав в большую беду, и не надеялся, что тот его выручит…

— Меня обижают, — захлебываясь слезами, пролепетал он. — Дядя Геза, меня обижают…

И дядя Геза, сняв перчатки, погладил его по голове, поцеловал в лоб, ласково заглянул в глаза. Его большие карие глаза тоже были полны слез. Ах эти милые, серьезные глаза!

— Малыш, родной мой…

— Я не буду больше учиться в Дебреценской коллегии! — крикнул Миши. — Не хочу… Меня обижают!

Он всхлипывал, обливался слезами и никак не мог освободиться от огромного нервного напряжения, давно назревавшего в нем.

Расстегнув шубу, дядя Геза привлек к себе, обнял дрожащего, несчастного, смертельно бледного, темноволосого мальчика, который зажал рот рукавом, в кровь искусал себе пальцы, чтобы подавить мучительные рыдания.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,

в которой выясняется, что все начинания маленького Миши будут свершаться с такими же удивительными, необыкновенными трудностями и отчаянными муками, как и сочинение первого маленького стихотворения


— Подожди здесь, сынок, — с неизъяснимой нежностью сказал дядя Геза, — я пойду к ним, а ты посиди здесь, посиди спокойно.

Сжавшись в комок, Миши присел на краешек первой скамьи в среднем ряду. Он трясся как осиновый лист. Подперев рукой лоб, дрожал от озноба, так что зубы стучали, и вдруг в такт этому постукиванию стали складываться стихи:

Шимони-полковник —
В детстве было это —
На высокую колокольню
Влез поближе к свету.
Башенкой верхушка
В небеса глядела,
И на ней полным-полно
Воробьев сидело.
Шимони-полковник
Как герой стоял.
Целый мир перед собой
Он внизу видал.
В кармане мальчишки
Воробей драчливый.
Ни на что он не сменяет
Этот миг счастливый.

И тут он прикусил язык: ему показалось, что в карцере получалось лучше.

Его охватил страх, будто он навсегда потерял что-то, и он принялся твердить:

Сказал я: «Банди Андьял,
Неважные вести.
Не ходи, прошу, на Альфёльд
С бандитами вместе!»

Но куда лучше было повторять: «Тря-ля-ля, тра-ля-ля, тра-ля-ля…»

В кармане мальчишки
Воробей драчливый.
Ни на что он не сменяет
Этот миг счастливый.

Прижавшись лбом к парте и крепко, до боли, зажмурив глаза, он старался припомнить стихи:

На груди мальчишки
Воробей драчливый.
Он на школу не сменял бы
Этот миг счастливый.

Миши громко засмеялся. Стихи нескладные, шероховатые, но в них его мысли: он, мальчик, которого обижают, преследуют, мучают, ни за что бы не согласился оказаться сейчас на месте какого-нибудь гимназиста, весело скачущего во дворе… «Пусть не настоящие стихи, а правда», — вспомнил Миши анекдот, который рассказала год назад Илонка. Однажды барин решил подшутить над своим лакеем и говорит ему: «Мишка, ты умеешь стихи сочинять? Нет? Ну, тогда я сочиню, а ты послушай:

Слышишь ты, головотяп Мишка,
Любит меня твоя сестра Юлишка.

Видишь, осел, это стихи, хоть и не правда», — прибавил он.

Тогда лакей говорит:

«Послушайте, сударь,
меня любит сударыня.

Вот видите, сударь, — прибавил он, — хоть это не настоящие стихи, а правда».

Припоминая раньше этот анекдот, Миши смеялся над ним, хотя только теперь хорошо понял его смысл. Он и в самом деле «на школу не сменял бы этот миг счастливый», — у него тоже хоть не настоящие стихи, а правда.

Он сидел, положив голову на парту, и так радостно смеялся, что на глазах выступили слезы, и вдруг почувствовал, что очень голоден, даже живот подвело. Потом снова вернулся мыслями к полковнику Шимони. Выгонят из коллегии? И пусть выгоняют. Что будет, то будет, но как можно забыть удачные строчки:

Не взлететь с земли вам…
Я — тысячекрылый…

Как же было раньше? Он никак не мог восстановить их в памяти, точно и не сам сочинял, а лишь где-то прочел или видел во сне.

И вдруг ему стало смешно: чепуха какая-то — придумываешь стихи и сам же их забываешь… Из-за этих врагов проклятых вылетело все из головы.

На меня враги бросают
Снизу взгляд унылый…
Вслед мне можете смеяться…

Что-то в этом роде было у него.

Он достал из жилетного кармашка карандаш, но где взять бумагу? Порывшись в карманах, нашел маленький листок, при виде которого сердце учащенно забилось: это было письмо отца на бланке денежного перевода…

Миши опять уронил голову на парту. Он готов был лишиться чувств, умереть, обратиться в прах. И внезапно почувствовал страшную усталость, заново осознал свое несчастье и тяжкую долю отца, лишь теперь начал он понимать, что произошло прошлым летом в Киниже, и весь сжался в комок… Он нес тогда обед отцу в Киниж; с трудом тащился по пыльной дороге, увязая по колено в песке, лицо пылало на солнце. И сейчас, несмотря на пронизывающий холод, он почувствовал, что обливается потом, как в то жаркое лето… Подойдя к калитке, он услышал страшную брань и содрогнулся от омерзения. Во дворе высоченный черномазый мужик, грозя кулаками, орал что-то, несколько женщин в черных платьях подстрекали его, визжали, надсаживая горло, а отец стоял среди них жалкий и удрученный…

«Иди ты…»

Изо рта крестьянина с бульканьем, клокотаньем, точно навозная жижа, вылетала грубая брань.

«Ты же подрядился за сто шестьдесят два форинта. Две сотни я тебе уже отдал, а конца-края не видно! Нет еще ни стен, ни двери, ни шиша…»

Увидев в калитке Миши с котелком в руке, отец улыбнулся ему, словно вся эта ругань его не трогала, — собака лает, ветер носит.

«Ну, Кнопка, — шутливо заговорил он (всем детям отец дал ласковые прозвища), — что ты принес? Картофельный суп?»

«Нет, мясную похлебку», — ответил Миши.

«Вот как! — протянул как-то странно отец. — Мясную похлебку!.. Погоди, я сейчас…» — И он направился в глубь двора.

Но хозяева, которые при появлении мальчика ненадолго замолчали, опять раскричались:

«Ни гроша больше не получишь! Хватит с тебя, надул, обокрал нас подлец этакий!»

«Заткнитесь сейчас же, а не то как дам вот этим топором… Все брошу, доделывайте сами! Да пропади тут все пропадом!»

«Ты же подрядился за сто шестьдесят два форинта».

«Да провались они, эти ваши сто шестьдесят два форинта! Куда же задаток девался? Ты из него больше пропил, чем я, ведь я расплачивался за твою палинку, а ты меня хоть чаркой одной угостил? Вот твои сто шестьдесят два форинта, все в этом доме: вот тебе балки, стропила, дранка и работа! Чтоб они сгорели, эти ваши сто шестьдесят два форинта!»

«Взялся — кончай работу. Раз взялся — кончай работу! Зачем брался, если не желаешь за эти деньги доканчивать?» — визжали женщины.

«Я подряжался что делать? Разве мы о том договаривались? Теперь вам понадобилось, чтобы стены были на двадцать сантиметров выше, и окна на десять сантиметров шире, и дверь двойная, и стропила потолще — настоящий дворец. А ты, беззубая ведьма, вся скрючилась, не можешь голову поднять, посмотреть на крышу своего дома. Не мели языком, тебе уже помирать пора! Такой старухе, как ты, не дворец, а гроб нужен!»

Набежавший народ засмеялся, а отец взял Миши за руку.

«Пойдем отсюда!» — сказал он.

Они вышли на улицу, и по дороге в трактир отец совсем успокоился и даже радовался, что перепалка не затянулась надолго.

Но Миши разволновался, ноги у него дрожали, сердце учащенно билось. Ему казалось, что правда на стороне хозяев, а отец одурачил их, хотя и работал на совесть. Ведь трое не сделают столько за день, сколько отец за час. Он обрубает, поднимает, опускает, прилаживает бревна, дело так и горит у него в руках, в отце есть огонек, а эти неуклюжие, ленивые, нерасторопные мужики разве умеют работать? Стоит поденщик, трубку посасывает, ногами едва шевелит, какой это работник?.. Отец раз десять пробежит через всю деревню, пока другой корзину земли втащит на чердак… Огромные бревна отец поднимает на крышу. Утром поглядишь, еще ничего там нет, а к вечеру уже стоят два ряда стропил, и они уже обрешечены. А с какими растяпами приходится ему работать… Да эти подлецы хозяева только о деньгах и думают, считают, пересчитывают свои форинты и крейцеры. Недоумки! Не видят, как много сделал для них скромный мастер Нилаш… Им бы только заполучить все, на что глаза загорелись, а когда надо расплачиваться, гроша не прибавят к тому, что выторговали, — скареды, скряги… Бедняга отец трудился честно, как другие трудятся лишь для себя. Это хозяевам нравилось, они радовались, что нашли дурака, который ради них из сил выбивается. Они заплатили за бревна и другие материалы, за работу поденщикам, убедились, что отец не ворует, не ловчит, а если расходы превысили договоренную в начале сумму, то хозяева требуют, чтобы мастер отправился в свою деревню, продал дом, скарб, последнюю рубашку и оплатил им лишние расходы…

Жгучим гневом, неугасимой ненавистью пылала сейчас душа мальчика. А ведь прежде он считал поступок отца нечестным: слово надо сдержать, и лучше разориться, чем так опозориться…

Отец съел тогда с охотой лишь несколько ложек и пододвинул котелок мальчику.

«Ешь», — сказал он.

Миши смущенно отказывался, предлагая оставить похлебку на ужин или завтрашний обед.

«Ешь, бельчонок, — сказал отец, — не то отдам вот этому цыганенку!»

И мальчик тут же принялся есть, зная, что отец сдержит слово.

И вот ведь как в жизни бывает. Он, Миши, тоже попал сейчас в беду, как отец в Киниже: собрались учителя, пожилые люди, для того чтобы отругать его, наказать, исключить из коллегии.

— Ах, господи, господи! — проведя рукой по лбу, вздохнул он.

И в этом вздохе была чудовищная тоска, усталость от борьбы с человеческим непониманием.

Что, что же мешает людям понять друг друга?

Может быть, честному человеку не место среди невежд и глупцов?.. У отца в руках работа всегда кипит. Он быстро, молниеносно выполняет заказы, и каждый раз дело кончается недовольством, бранью, скандалом… Вот он, Миши, трусливо, робко сторонится всех, живет совершенно одиноко, прячась в своей конурке, в своем уголке, в тиши раздумий. И в более раннем детстве он стремился помогать окружающим, приносить пользу. А стоило ему сделать первые самостоятельные шаги, как его встретили в штыки.

Нет, это непоправимо. Он никогда не сможет рассказать, объяснить, растолковать все, он не способен пробиться через человеческое непонимание. История с лотерейным билетом до самой смерти останется на нем позорным пятном, никогда не забудется…

Миши долго смотрел на свой исписанный, короткий карандашик. На кончике, на двух противоположных гранях, были вырезаны аккуратные волнистые линии. Таким значком, как бы подписью, он помечал свои карандаши вовсе не для того, чтобы находить их в случае потери. Ведь попади карандаш в чужие руки, он не потребовал бы его обратно и даже скрыл бы, что он принадлежит ему, как было со шляпой, которую он, несмотря на некоторые сомнения, узнал на голове у молодого садовника. Он помечал карандаши только для того, чтобы они были особенные, не такие, как у других, с красивым волнистым узором… Миши принялся выстукивать карандашиком ритм:

Шимони-полковник
Как герой стоял.
Мир огромный
Он внизу видал.

Нет, было не так, гораздо лучше. Как могло вылететь у него из головы? Крепко сжав зубы, он думал: потерять лотерейный билет, кучу денег, целый чемодан ассигнаций — это почти героизм, черт с ними, с деньгами, но потерять собственное стихотворение!..

Втайне он наслаждался сознанием, что стихи все же были написаны, и если бы он их не потерял, то, возможно, прославился бы, и в школах его балладу заучивали бы наизусть, и не выучивший ее гимназист получил бы двойку, и учителя объясняли бы, что «я тысячекрылый» нельзя понимать буквально, это не крылья птиц, а то-то и то-то…

Из учительской долетел шум голосов, и у Миши почему-то захолонуло на сердце. Да чего горевать: беда уже позади, приехал дядя Геза. Спасение пришло, явился спаситель, и теперь уже его, Миши, не беспокоит, что будет дальше, он переложил ответственность на другого. Он возьмется за дело, докажет, что грех — это вовсе и не грех, а добродетель. Так хорошо, когда есть кому снять с тебя ответственность, так хорошо, когда чья-то смелость помогает тебе воспрянуть духом и ты, забросанный грязью, оказываешься вдруг обеленным, мужественным, честным…

В аудиторию с шумом вошли учителя, и мальчик, дрожа всем телом, поднялся с места.

— Ну, бедный гимназистик, — загремел по-военному решительный голос директора, — я и раньше говорил, нечего делать из мухи слона… Посмотрите-ка на него! По лицу видно, что честная душа.

Из глаз Миши полились слезы.

— Способный, усердный, трудолюбивый мальчик, и деньги сам зарабатывает. Отец вправе гордиться им… Ну, все в порядке, дружок, впредь веди себя хорошо.

То краснея, то бледнея, стоял Миши, испуганный и пораженный. Преподаватели, как и раньше, были мрачные, злобные, чужие, словно разочарованные благополучным концом. Толстый, пузатый учитель с головой, как огромная картофелина, поглядел на него с таким презрением, что мальчик, содрогаясь от ненависти, не мог отвести от него взгляда и потом еще долго, упиваясь этой ненавистью, смотрел ему вслед. Бедняжка Миши и не понимал, почему тот произвел на него такое омерзительное впечатление, и только позже, ознакомившись с его полным страшного вздора сочинением о Габоре Бетлене[18], убедился в бездарности его автора, преподавателя истории, редкого тупицы, который в штыки принимал всякое проявление чувства, ума, благородной силы. Председатель же совершенно преобразился и благожелательно поглядывал на мальчика. Это был человек вполне порядочный, с него только пример брать другим. Он считал: если ругать кого, то крыть в хвост и в гриву, если хвалить, то возносить до небес.

— Так вот, мой милый, теперь я дам тебе лишь один совет, — сказал он, — делай то, что начертано на гербе коллегии: «Ora et labora!» Знаешь, что это значит? «Молись и трудись!» Пусть девиз этот всегда будет у тебя перед глазами, молись и трудись, и господь не оставит тебя милостью своей… Ну, теперь уже хочешь учиться в Дебреценской коллегии? — И, обеими руками поправив пенсне, он с улыбкой посмотрел на своих коллег, точно говоря: меня за нос не проведешь.

Но тут Миши ожесточился, на него нашло какое-то упрямство, и он хрипло ответил:

— Нет.

Все учителя вознегодовали, они с изумлением уставились на мальчика. Особенно был возмущен, разумеется, председатель, у которого глаза полезли на лоб.

— Не-е-ет? — И он высоко поднял брови. — А почему ты не хочешь?

Миши молчал. Он чуть не крикнул: «Нет, ни за что на свете!» — как вдруг взгляд его встретился с серьезным, удивленным, но вместе с тем сочувственным взглядом дяди Гезы, в котором были предупреждение и просьба. И Миши не мог наглядеться на эти дорогие бездонные карие глаза, которые смотрели на него, словно сквозь туман, облака, через прошедшие жизни, откуда-то издалека, из иного мира, — и мальчик размяк, разомлел, обессилел, точно в нем сломилась воля и исчезла озлобленность, а упрямство и ожесточение отступили перед терпимостью и добротой. Он едва удерживался на краю глубокой пропасти и не мог уже выговорить, а только думал, мысленно твердил, дрожа всем телом: «Нет, нет, нет и нет, ни за что на свете!»

— Не нужно мучить мальчика, — сказал директор. — Не хочет, не надо… Люди, черт побери, выходят не только из Дебреценской, но и из Патакской коллегии!

И тут Миши еще больше размягчился. Он почувствовал, как дядя Геза берет его холодную руку в свою, совсем ледяную, и уводит прочь от этих разговоров и невыносимо умных людей…

Ничего не видя, шел он по лестницам, коридорам, словно его вел добрый гений.

— Где твоя постель? — спросил дядя Геза, когда они вошли в комнату.

Подойдя к своей кровати, Миши ласково провел рукой по одеялу.

— Вот эта, — сказал он, ощупывая ее рукой, как воскресший в полночь мертвец ощупывает свой гроб. — А это мой сундучок…— И словно на могильный камень, он положил на него руку. — А это мой ящик…— И, как волшебник, под чьим жезлом распускаются цветы, он коснулся зеленого стола, этого убогого кладбища своей жизни в Дебрецене.

Он выдвинул ящик, но сам не знал, что искать в нем, и, чуть помедлив, рука потянулась к самому любимому цветку на «могильном холмике» и извлекла книгу в пергаментном переплете с чистыми листами. И Миши затрепетал при мысли, что там будут его стихи… Но нет, он не запишет их в книгу, нет, нет, ведь тогда их прочтут, узнают, заговорят о них, и тайна раскроется, однако он возьмет с собой книгу — все остальное пусть пропадет, — только ее, этот дорогой, самый дорогой, белый, чистый символ будущего, книгу, которая никогда не будет заполнена, потому что жизнь не может дать ничего столь значительного, великого, что поистине стоило бы начертать на этих страницах…

Миши взял с собой только книгу и, прижимая ее к груди, вместе с дядей Гезой спустился по широкой лестнице со старинными головокружительно высокими сводами и вышел из коллегии на свет белый…

Когда они проходили мимо огромных двустворчатых дверей музыкального зала, оттуда донеслось стройное пение, и сердце у Миши упало: никогда больше не войдет он туда, никогда уже ему не учиться в Дебреценской коллегии. Спускаясь по лестнице, он терзался мучительной мыслью, что никогда не вернется назад, на каждую ступеньку ронял слезы и так спускался все ниже и ниже, и вот он уже не дебреценский гимназист…

Тут перед его глазами вырос мусорный ящик, огромный, серый дубовый ящик, за которым навеки погребен ножичек Бессермени, и рука Миши потянулась туда, он готов был, точно в церкви, опуститься на колени и, отвешивая земные поклоны, покаяться в своих грехах, а потом отыскать ножичек и взять его на память о том, что он был дебреценским гимназистом.

На следующей лестничной площадке он увидел уголок, где осенью ел украдкой арбуз, чтобы ни с кем не пришлось делиться. А на первом этаже библиотека для старшеклассников, откуда он носил книги для Надя. «Дебреценский лунатик» и еще какие-то. Надь, добрый маленький горбун… его рассказы о славной истории венгров — все это хватало за сердце, и Миши казалось, что он расстанется с жизнью, не дойдя до ворот, а тут еще раздался звон колокольчика, и мальчик вздрогнул: Чоконаи тоже покидал коллегию под колокольный звон.

Это был лишь полуденный звонок, и, одним прыжком оказавшись на улице, на кирпичном тротуаре, Миши глубоко вздохнул, набрал полные легкие свежего воздуха — он уже не забитый, несчастный дебреценский гимназист, а свободный, счастливый человек…

Прохладная рука дяди Гезы, надежная сила доброго гения, не вела, а стремительно влекла его по улицам города.

Около лавки Понграца Миши испуганно оглянулся: ему померещилось, что собор, взметнувший в небо свой красный купол, как мальчик, ловящий шапкой бабочку, с криком накроет куполом его, Миши, и как раз на том месте, где произошло столько событий: здесь рядом дом господина Пошалаки и модная лавка, возле которой он видел Беллу… Зловеще пустынная площадь, упавшая на нее тень собора, колокольный звон — от всего этого у мальчика закружилась голова, и он в полуобморочном состоянии повалился на тротуар.

Но сознание в нем не сразу погасло, и, пока он лежал распростертый на ледяном асфальте, в голове проносились разные мысли: какой раскаленный был, наверно, этот асфальт, когда на нем отпечатались следы босых ног, оставшиеся там, на Надьварадской улице, возле железной дороги. Да, Белла уехала, бедная Белла… А интересно, останется ли след от его падения здесь, на холодном асфальте, его следы на дебреценских улицах?.. И Миши улыбнулся.

Он очнулся уже в кровати, обуреваемый тяжелыми, мучительными воспоминаниями, ощущая на себе тяжесть долгих лишений и бедствий. Губы его были опалены горячим дыханием, кровь клокотала, как кипящая вода в котле, в паровой молотилке отца… До Миши дошел как-то тайный слух, что отцовское имение в Альфёльде уплыло из рук, было продано с молотка, потому что взорвался локомобиль, но не сам по себе, а его взорвали. И поэтому в маленькой деревушке на берегу Тисы все продали с молотка: и большие ореховые деревья, и сливовый сад, где осенью неделями варили варенье. И они обнищали, пошли по миру, стали всего бояться: жандармов с петушиными перьями, слова «вексель», запаха палинки. И теперь Миши боялся, что он взорвется, как паровой котел, и погибнет, а ведь от того, выздоровеет он или умрет, зависит и судьба отца. Взрыв в Альфёльде разбил и его детскую жизнь, а семья их несла на себе бремя великих страданий отцовских предков, крепостных, угнетенных помещиками, пока в мире не произошел взрыв… Ох!

Когда Миши полегчало, дядя Геза принес ему два ярких апельсина-королька. Мальчик любовался ими, держа на ладони: апельсины были великолепные. Хотя он и видел такие на витрине в лавке Лейденфроста, он не решался покупать их себе, жалко было платить по три крейцера за штуку. И цветы принес дядя Геза. А Миши вспоминал, как однажды он так же тяжело заболел, это было, когда их семья перебиралась на телеге с берегов Тисы в другой комитат, с плодородных земель — на пески. Он и младший братик, больные скарлатиной, остались у дяди, механика, а тот написал отцу: «Детишки твои, шурин, хворают, приезжай за ними, я не берусь их выхаживать!» Так безжалостно написал, и отец приехал. Тогда стояла такая же суровая зима, и он неожиданно нагрянул, смастерил для Миши погремушку из ореховой скорлупы и барабан, но ребят с собой не взял, ведь у него, конечно, не было ни гроша за душой… А сейчас откуда возьмутся деньги?

Повернувшись к стене, Миши долго плакал.

Как-то раз, когда дяди Гезы не было дома, навестить мальчика пришли Орци и Гимеши.

Миши очень обрадовался и разволновался. Он поздоровался с ними за руку и был горд, что лежит больной на такой хорошей кровати в гостинице. В комнате натоплено, как в бане, а на тумбочке стоят разные пузырьки с лекарствами и стакан с серебряной ложкой.

— Здравствуй, Миши.

— Здравствуй, Орци.

— Здравствуй.

— Здравствуй, Гимеши.

— Ну, как дела?

— Все в порядке.

— Послушай, я читал письмо господина Тёрёка в полицию, а ты читал?

— Нет.

— Так вот, он признался, что стащил у тебя лотерейный билет.

— Когда ж это было?

— Когда ты у них в доме его показывал.

Миши пытался припомнить, как это произошло. Что ж, вполне возможно: господин Янош взял у него тогда посмотреть билет и не вернул.

— И еще он написал, что сунул десятку тебе в карман, когда ты отдавал ему чемодан.

— Да, и я так думаю.

— Он получил в табачной лавке выигрыш, сто двадцать форинтов. Из них десять дал тебе, сорок потратил на платье для Беллы — это полсотни, десять форинтов на прочие расходы — это шестьдесят, в двадцать обошлась дорога — это восемьдесят, десять он дал Белле, когда она уезжала к тетушке герцогине, — это девяносто, два заплатил за карету, три за букет цветов — это уже девяносто пять, и остальные прокутил. На последние пятнадцать крейцеров купил три почтовые марки и написал о совершенных преступлениях своему отцу, твоему дяде и в полицию, а потом решил утопиться в Дунае, но раздумал — наверное, потому, что вода в реке холодная.

Орци и Гимеши весело смеялись, а Миши твердил удивленно:

— Сто двадцать форинтов, сто двадцать форинтов… Всего-то?

Он был страшно разочарован: всего-то сто двадцать форинтов!.. Чем же тогда был набит чемодан?

— Но теперь полный порядок, Тёрёки выложили денежки, все до гроша, — продолжал Орци. — Господин Пошалаки получил шестьдесят форинтов, твоему дяде причитается пятьдесят, ведь десять господин Янош подсунул тебе, их зачли. Да твой дядя Геза не взял денег, сказал, что Тёрёки — люди бедные и он им многим обязан. Платить-то пришлось учителю Тёрёку, чтобы спасти честное имя сына.

Миши слушал это с горьким чувством. Мальчики рассказали и о том, что все гимназисты знают об отказе Миши продолжать учение в Дебреценской коллегии и одобряют его решение.

Потом пришел дядя Геза и сказал, что мальчикам пора уходить, иначе у Миши опять подскочит температура.

На другой день его навестили Виола и Шани. Виола со слезами на глазах попросила у Миши прощения и даже поцеловала его, прибавив, что это Белла поручила ей поцеловать своего маленького поэта, — тут мальчик зарделся. По ее словам, Белла теперь вполне счастлива, живет в герцогском доме и уже прислала им тысячу форинтов. Тетушка хорошо ее встретила, очень полюбила и, поскольку Белла похожа на ее покойную дочь, завещала ей свое эгерварское поместье, а там девять тысяч хольдов земли. Теперь их семья обеспечена, и если Шани провалится на экзаменах, он поедет учиться в Будапешт, а там ему возьмут в репетиторы профессора из университета.

Миши слушал Виолу, и ему казалось, что все это сон. У него снова начался жар.

Через неделю он поправился, начал вставать с постели, но словно разучился ходить, еле ползал, как осенняя муха, — ему самому даже было смешно.

— Ну, когда пойдем в коллегию? — однажды вечером вдруг спросил дядя Геза. — На уроки, — ласково прибавил он.

— Никогда, — потупившись, прошептал Миши.

Долго тянулось молчание. Ярко горел в печке огонь, издалека доносились гудки паровозика.

— Что же тогда из тебя получится? — совсем тихо спросил дядя Геза.

Мальчик молчал и молчал, еще ниже опустив голову. Не решался высказать то, что было у него на душе.

— Кем же ты хочешь стать, дорогой мой? — спросил опять дядя Геза.

— Учителем людей, — вырвалось у Миши.

И опять наступило молчание.

— Без учения никто еще не становился учителем, — погодя сказал дядя Геза.

Миши пришел в замешательство — ведь он хочет учиться, вернее, не учиться а знать. Знать все, что известно людям. И он испугался, что сейчас выдаст себя, свою сокровенную тайну, в которой сам себе боялся признаться, которую не открыл бы никому на свете, кроме мамы: он хочет стать поэтом.

— Миши, родной мой, как же ты себе это представляешь? — ласково посмеиваясь, сказал мудрый дядя Геза. — Ты пойдешь по дороге жизни и всех, кто тебе повстречается, кто повстречается тебе на жизненном пути, будешь учить?

— Да, — пряча улыбку, ответил Миши.

Дядя Геза ласково посмотрел на мальчика.

Немного погодя он вынул изо рта душистую сигару и заговорил, как обычно, решительным тоном:

— Я думаю, лучше всего поступить тебе в школу, где я преподаю. Там ты будешь учиться, пока не вытвердишь разные склонения, спряжения и все прочее, что знают другие, а потом уже сможешь сам учить людей.

Долгое время хранили они молчание. Миши тихо плакал от счастья при мысли, что ждет его впереди. Потом дядя Геза снова заговорил ласково и проникновенно, его душевный, ободряющий голос словно освобождал от пут сердце и обнажал его перед богом.

— А может быть, ты намерен учить людей чему-нибудь еще?

Миши украдкой поглядывал на дядю Гезу. На глазах у него навернулись слезы, он сжался в комок и едва-едва слышно прошептал:

— Только одному: быть добрым, быть добрым, быть всегда честным…

Он уронил голову на грудь. Комната озарилась мягким, приятным светом, и сразу его охватило нетерпеливое желание пойти, поскорее пойти в школу, где преподает он, его дорогой, милый, хороший дядя Геза — ведь он сама доброта.

Примечания

1

В 1959 году повесть выходила в «Детгизе» под названием «Будь честным до самой смерти».

(обратно)

2

Чоконаи-Витез Михай (1773—1805) — выдающийся венгерский поэт. Родился и жил в Дебрецене. Учился в Дебреценской гимназии.

(обратно)

3

Именная форма глагола (лат.).

(обратно)

4

Стихи в книге перевел В. Лунин.

(обратно)

5

Одно из прошедших времен в латинском языке.

(обратно)

6

Жаворонок летает, лягушка квакает (лат.).

(обратно)

7

Самостоятельный творительный падеж (лат.).

(обратно)

8

Ракоци Ференц — руководитель антигабсбургской освободительной войны (1703—1711).

(обратно)

9

Агассис Луи (1807—1873) — знаменитый ученый, естествоиспытатель, работавший в Швейцарии и Америке.

(обратно)

10

Арань Янош (1817—1882) — известный венгерский поэт.

(обратно)

11

Меотийское болото — Азовское море.

(обратно)

12

Аттила (V в.) — царь гуннов. Гунны — азиатский народ, по одной из версий — предки венгров.

(обратно)

13

Деак Ференц (1803—1876) — венгерский политический деятель, проводивший после революции 1848 года политику компромисса с габсбургской Австрией.

(обратно)

14

Бах Шандор — венгерский министр внутренних дел (1850—1859) в крайне реакционном правительстве, назначенном австро-венгерским императором.

(обратно)

15

Сечени Иштван (1791—1860) — венгерский государственный деятель; страдая психическим заболеванием, он некоторое время находился в больнице в Дёблинге, в пригороде Вены.

(обратно)

16

Толди Миклош — легендарный герой венгерского народного эпоса и известной поэмы «Толди» выдающегося венгерского поэта Яноша Араня (1817—1882).

(обратно)

17

Зичи Михай (1827—1890) — известный венгерский художник, много лет работавший в России.

(обратно)

18

Бетлен Габор (1580-1629) — трансильванский князь, который вел борьбу за освобождение Венгрии от австрийского владычества.

(обратно)

Оглавление

  • Жигмонд Мориц (1879—1942)
  • Будь честным всегда
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ,
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ,
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ,
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ,
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
  • *** Примечания ***




  • «Призрачные миры» - интернет-магазин современной литературы в жанре любовного романа, фэнтези, мистики