Сборник статей анархистов-индивидуалистов. №1. Самобытность [Иоганн Мост] (fb2) читать онлайн

- Сборник статей анархистов-индивидуалистов. №1. Самобытность (пер. Ю., ...) 0.98 Мб, 103с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Иоганн Мост - Джон Генри Маккей - О. Виконт - Бенджамин Рикетсон Такер - Н. Бронский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сборник анархистов-индивидуалистов. №1. Самобытность

Джон Генри Маккей Максу Штирнеру. («Единственный и его достояние: 1845 г.»).

Вот все, что из рук твоих вышло,
Единый, единственный труд.
О сад на холмах озаренных,
Принесший такой дивный плод!
Смотрю со страниц этой книги
На время свое: все кругом
К спасителям дико взывает;
Тебя и не вспомнит никто!
Когда-то, жестоко осмеян,
Непонят никем, ты прошел
И щедрой рукой отплатил им:
За злобу ты их просветил.
Познание больше презрения.
Игрою был мир для тебя,
К нему подошел ты с улыбкой
И сдернул последний покров.
Обмана и лжи люди жаждут,
Дороже всего им обман,
Но ты не солгал им ни разу,
Всегда ты был только собой...
О гений! Непонятый веком,
Прошел ты в трусливой толпе
Непризнанным ею, и чуждым
Остался ты ей навсегда.
«Себя» не хотел ты «принудить»
За то ты принудил других;
Ты не пил из кубка обмана:
Ты «брата обнять» не хотел.
Ты высился гордо над миром,
Достойным насмешки твоей,
И бился, боец одинокий,
Себя утвердив на себе.
О гений, ужели исчез ты
Навеки в молчании ночном?
Нет, я свою жгучую жажду
В тебе утолил и восстал!
Бессмертный! К тебе обращаю
Из мрака мой страстный привет,
Ищу я следов твоих всюду...
Но всюду затерты они...
Отверженный, что-же ты сделал?
Ты господом сам был своим!
Люблю я тебя, о забытый!
Что злоба, глумление мне!
Я вижу тебя, как ты минул
Крикливое море людей,
Расправил орлиные крылья
И вдаль свой направил полет.
Куда? Никому неизвестно;
Никто не следил за тобой.
Шел, молча, путем мировым ты
От мрака к сиянию дня;
Ты минул богов, боги пали,
Все дальше, все дальше ты шел!
Прошел ты, но мысли остались
И дремлющий мир сторожат!

О. Виконт Несколько слов о Вениамине Тэкере.

Впервые в России появляется статья известного американского анархиста Вениамина Тэкера. Это имя, так громко и сильно звучащее по ту сторону земного шара, в Америке, лишь у немногих из нас вертится на устах. Спросите любого официального нашего ученого о Тэкере, и он, если он искренний человек, ответит вам вопросом: кто это такой? Попробуйте порыться в «храмах науки», в российских университетах или в наших публичных библиотеках, и вы не найдете там его книги. Откройте большой энциклопедический словарь, и вы не разыщете фамилии известного анархиста Тэкера.

И между тем этот великий публицист существует более полустолетия (родился в 1854 г.) и с 1877 года занимается пропагандой своих идей в печати.

Нам, анархистам-индивидуалистам, приходится по зернышкам собирать произведения своих писателей-единомышленников, и потому каждый писатель-индивидуалист, каждый человек, разделяющий наши мысли, нам дорог и приятен, каждое слово, брошенное в этом направлении, нами подхватывается и выращивается.

Так неужели-же нам обойти молчанием, оставить в стороне такую крупную личность, как Вениамин Тэкер?

Мы не назовем Тэкера последователем крайнего индивидуализма. Напротив, мы находим в его учении массу точек соприкосновения со взглядами коммунистов-анархистов, а некоторые даже называют Тэкера «безусловным сторонником» Прудона.

И действительно, мы, индивидуалисты, не можем согласиться с обязательной силою договоров для договаривающихся сторон. С нашей точки зрения это только связывает личность, индивида.

Если исполнение договора — обязательно, то должен быть принудительный орган, который заставит контрагентов исполнять принятые на себя обязательства, должна быть сила, давящая, обязывающая индивида. Но и Тэкер, в конце-концов, считает это лишь переходной стадией к развитию личности и торжеству индивидуализма. Он говорит: «мы уже предвидим время, когда не нужно будет никакой силы даже для борьбы с преступлением».

Во главе угла своего мировоззрения Тэкер ставит личное благо, личную пользу, интерес. И здесь он — индивидуалист, здесь зерно, брошенное гигантом-индивидуалистом, Максом Штирнером, нашло себе здоровую, тучную почву, и всходы этого зерна золотистым колосом  по всему миру.

Что касается выполнения своих индивидуалистических взглядов на земле, то здесь Тэкер является весьма разумным и осторожным дипломатом. Он думает, что для торжества всякого идеала необходимо известное количество приверженцев. Пусть только возмутится, проникнется идеями дух человеческий, и тогда в прах рассыплются связывающие человека оковы. Но для того, чтобы набрать себе адептов, для того, чтобы возмутить дух — необходима проповедь. Пусть гремит на собраниях речь, пусть разносится по всему свету печатное слово. Проповедуйте и вербуйте, и тогда наступит торжество индивидуализма.

Но если мирным путем ничего не достигнешь, тогда можно прибегнуть к устрашению и убийству. Только необходимо пожалеть народные силы. Безумно из человека делать пушечное мясо. «Время вооруженных восстаний прошло; их слишком легко подавляют»... Лучше, если устрашения будут «производиться посредством динамита единичными личностями».

Но самым могучим средством борьбы с современным порядком вещей Тэкер считает «пассивное сопротивление». Захлопывайте двери перед сборщиками податей, не исполняйте никаких повинностей, как то рекомендовало известное нам Выборгское воззвание, — и победа на стороне угнетенных. «Власть живет грабежом — пишет Тэкер — и погибает, когда ее жертвы не дают себя грабить. Власть нельзя убить ни проповедью, ни голосованием, ни выстрелами, но ее можно уморить голодом». Всяким голодом: безденежьем и отсутствием войска.

———
И Тэкер, верный своему слову, становится во главе анархических журналов и газет. И по настоящее время он редактирует в Нью-Йорке газету «Liberty». На страницах этой газеты в сжатых, но сильных статьях, с тонкостью лучшего аналитика он разбирает все стороны жизни, всюду громя лихоимство, в виде-ли монополии денег, наемного труда или аренды, и рисует свой идеал, зовя и клича в свои ряды борцов за попранные права человеческие, за личность.

Его отдельные статьи в „Liberty“ были собраны и составили громадный труд, озаглавленный весьма оригинально: «Вместо книги. Написано человеком слишком занятым, чтобы писать книгу. Отрывочное изложение философического анархизма». Два отрывка из этой книги мы и предлагаем читателю в настоящем сборнике.

Гора Везувий

1906 г.

Бенджамин Рикетсон Такер Что такое социализм. (Liberty, 17 мая 1884 года).

«Вам нравится слово социализм»? спросила меня одна дама; «я его не долюбливаю; когда я слышу его, мне как-то становится не по себе. С ним ассоциируется так много дурного? Стоит-ли беречь такой термин»?

Дама, задавшая мне этот вопрос, сама убежденная анархистка, непоколебимый друг свободы; вряд-ли нужно прибавлять, что она человек в высокой степени интеллигентный. Слова ее выражают чувство многих. Но именно чувство, которое вряд-ли выдержало-бы критику разума. «Да», ответил я, «это чудесное слово, которым часто злоупотребляют, смысл которого насильственно искажается и истолковывается самым нелепым образом; но ведь оно лучше, чем какое хотите другое слово, выражает цель экономического и политического прогресса, цель революции нашего века, являясь утверждением той великой истины, что свобода и равенство, по закону солидарности, создают благосостояние каждого отдельного лица в интересах всеобщего благоденствия. Без такого слова нельзя обойтись, им нельзя пожертвовать, нельзя допустить, чтобы его украли другие».

Но как спасти его? Есть одно только средство: извлечь его из хаоса, затемняющего его смысл, так, чтобы все его видели отчетливо и ясно, и знали, что собственно оно обозначает. Некоторые писатели включают в понятие социализма все попытки улучшения социальных условий. Кажется, Прудон сказал нечто подобное. Во всяком случае, это слишком расплывчатое определение. С этимологической точки зрения оно дозволительно; но, если считаться с происхождением этого слова, ему следует придавать более технический и определенный смысл.

В настоящее время (простите за парадокс!) общество коренным образом анти-социально, анти-общественно. Весь так называемый общественный механизм покоится на привилегии и власти; его расшатывают и растягивают во все стороны неравенства, с необходимостью вытекающие из сущности строя. Благосостояние каждого, вместо того, чтобы содействовать общему благополучию, что было-бы и со временем будет в порядке вещей, почти всегда противоречит ему. Обставленное юридическими привилегиями, богатство делается крючком для опоражнивания карманов труженика. Каждый, кто богатеет, тем самым превращает своего соседа в бедняка. Чем зажиточнее один, тем беднее все прочие. По выражению Рескина «каждое зернышко высчитанного приращения казны богача уравновешивается математическим эквивалентом оскудения бедняка». Дефицит рабочего в точности равняется прибыли капиталиста.

Но социализм желает изменить эти порядки. Социализм заявляет, что обед одного впредь не должен быть отравой другого; что никто не должен иметь возможности увеличивать свое достояние иначе как трудом; что, увеличивая свое богатство только трудом, человек не может сделать ближнего беднее; что, напротив, всякий человек, таким путем увеличивающий свое богатство, делает богаче всех других людей; что умножение и концентрация богатства посредством труда ведет к усилению, удешевлению и разнообразию производства; что всякое приращение капитала в руках трудящегося, при отсутствии монопольных прав, дает возможность каждому трудящемуся добывать продукты в большем количестве, лучшего качества, по более дешевой цене и в большем выборе; и что это приведет к физическому и нравственному перерождению человечества и к осуществлению братства между людьми. Не дивно-ли это? И можно-ли слово, означающее все вышесказанное, выбросить за окно только потому, что некоторые пытались сочетать его с властью? Никоим образом. Человек, который под этим подпишется, сам социалист, что бы он о социализме ни думал, как бы он себя ни называл, как бы яростно ни нападал на то, что ошибочно считает социализмом; человек же, который распишется в противном мнении и будет поступать в соответствии с ним, как бы он ни был мягкосерд, богат, благочестив, какое бы положение ни занимал в обществе, как бы ни относился к государству и церкви, — такой человек будет уже не социалист, а вор. Ибо в сущности есть только два класса: социалисты и воры. В сущности, социализм это война с лихоимством во всех его видах, великое анти-воровское движение девятнадцатаго века; и социалисты единственные люди, которым проповедники нравственности не имеют ни права, ни повода напомнить восьмую заповедь: «Не укради!» Эта заповедь — знамя социализма. Для него это не заповедь, а закон природы. Социализм не приказывает, он прорицает. Он не говорит: «Не укради!» А говорит: «Когда все люди получат свободу, ты не будешь красть».

Отчего же, в таком случае, моей даме делается не по себе, когда она слышит слово социализм? Я ей скажу, отчего. Оттого, что очень многие люди, понимающие зло лихоимства и желающие уничтожить его, имеют глупость воображать, что они это могут сделать посредством власти; в согласии с чем и пытаются упразднить привилегию путем сосредоточения всего производства и деятельности в государстве — конечно, к ущербу для конкуренции и всех ее благодетельных сторон, что поведет к вырождению личности и разложению общества. Это очень благонамеренные, но заблуждающиеся люди, и их усилия несомненно окажутся бесплодными. Влияние их тлетворно главным образом вот почему: множество других людей, еще не познавших вреда лихоимства и не знающих, что свобода искоренит его, но тем не менее горячо верующих в свободу ради нее самой в своем заблуждении будут видеть в попытках сделать государство альфой и омегой общества весь социализм и единственный социализм; справедливо устрашенные им, они всегда будут его избегать, навлекая на себя заслуженное презрение человечества. Но самые разумные и правильные возражения индивидуалистов такого сорта против государственного социализма, по тщательном рассмотрении, оказываются направленными не против социализма, а против государства. В этом смысле Liberty согласна с ними. Но Liberty, тем не менее, настаивает на социализме — истинном социализме, анархическом социализме: господстве на земле свободы, равенства и солидарности. От всего этого моей даме вряд-ли станет не по себе.

Джон Генри Маккей Государство

Долой государство! Кто-б ни был
Тираном: монарх иль народ,
Зовется-ль он социализмом,
Долой, государственный гнет!
Долой государство! Не может
В нем факел свободы пылать,
Не могут, сказал я, не могут
Тираны свободы желать.
Насилие — вот государство!
Владыки в нем или рабы.
Но мы отвергаем господство,
От рабства отвергнемся мы.
Зачем-же должны государству
Мы право свое уступать?
Оно наше чистое право
Всегда будет лишь извращать.
Когда это иго мы скинем,
Тогда все, свободно вздохнем,
Вздохнем, наконец, полной грудью
И факел свободы зажжем.
Пока-же тот день не настанет,
Звучать будет клич боевой:
«Долой государство-убийцу!
Долой государство, долой!»

Джон Генри Маккей ВЛАДЫКИ и РАБЫ.

Собака — тот, кто знает господина!
Мы — не владыки, мы — и не рабы!
Но в мире все еще царит бесстыдство,
И все еще одни — рабы других,
Хотя все равными лежали в колыбелях.
Пусть каждый сам идет своим путем,
Но не дорогой низости собачьей,
Не преклоняясь в страхе пред другим.
Пусть каждый гордо голову поднимет,
Смелее взор, бедняк ты или крез!
Я прав моих хочу, ты волен то-же делать,
Я — прав, ты — прав, все в праве, все — равны.

От издательства.

Мы помещаем в нашем индивидуалистическом сборнике статью Иоганна Моста, бывшего немецкого социалдемократического вождя и впоследствии одного из самых ярых пропагандистов и деятелей коммунистического анархизма, исключительно потому, что эта статья касается того, что правильно Мост назвал «религиозной чумой...» Россия особенно заражена этой болезнью, и чем больше будет подобных статей, рассеивающих тьму и издевающихся над человеческими выдумками и предрассудками, тем, конечно, легче будет житься людям на земле.

Иоганн Мост Религиозная чума.

Из всех душевных болезней, которыми человек систематически заражал себе мозг, — самая ужасная, — несомненно, религиозная чума. Как и все на свете, эта эпидемия также имеет свою историю. Но очень жаль, что изучение ее не раскроет всего, что в ней есть наиболее интересного. Старички Зевс и Юпитер были очень благопристойны, можно сказать даже просвещенны в сравнении с троичными отпрысками родословного дерева господа бога, которые, между тем, нисколько не уступают первым в жестокости и грубости.

Не будем, впрочем, тратить времени, на изучение богов в отставке и с пенсией — они не могут нам более вредить; подвергнем лучше беспощадной критике тех из них, кто находится и в настоящее время на действительной службе, всех этих распорядителей погоды и ненастья, приверженцев терроризма, запугивающих адом.

У христиан есть св. троица; их предшественников-иудеев удовлетворяла идея единобожия; но затем те и другие вступают в трогательное единение. Ветхий и Новый Завет становятся для них источниками всей мудрости. Вот почему для основательного знакомства с ними волей-неволей надо прочесть эти священные книги и, взяв их за исходную точку, показать все их смешные стороны. Набросаем исторический очерк этих божеств; этого будет достаточно, чтобы разом осветить все.

Итак...

В начале бог сотворил небо и землю. Ранее он пребывал среди небытия, созерцание которого, должно быть, в самом деле было довольно грустно, если даже бог затосковал. Но так как для бога творить миры из ничего — сущие пустяки, то он взял и создал небо и землю, подобно фокуснику, взбалтывающему яйца или взмахом рукава творящему чудеса.

Позднее он сотворил еще солнце, луну и звезды. Известные еретики, которых называют астрономами, уже давно доказали, что земля не есть и никогда не была центром вселенной, что она не могла существовать раньше солнца, вокруг которого она вращается. Эти люди доказали, что говорить о сотворении луны, солнца и звезд после земли, в том смысле, что земля является в сравнении с этими светилами чем-то особенным и необыкновенным, — есть полнейшее невежество; с давних пор любой школьник знает, что солнце только светило, земля — один из его спутников, а луна, так сказать, второстепенный спутник; он знает также, что земля не занимает во вселенной первого места; наоборот, она — лишь пылинка в громадном пространстве. Но разве бог занимается астрономией? Он делает, что хочет, и смеется над логикой и наукой. Вот почему после создания земли он творит сначала свет, потом уже солнце.

Готтентот, наверное, прекрасно понимает, что без солнца не может быть света; но бог... бог не готтентот!

Итак, сотворение мира удалось в совершенстве, но в этом пустом сарае еще не было жизни, — и вот, чтобы позабавиться, создатель, наконец, сотворил человека. Но, создавая его, он изменил своему первоначальному плану творения: вместо того, чтобы явить его миру путем простого приказания, он доставил себе массу хлопот. Он взял кусок прозаической глины, сделал из нее человека по образу своему и подобию и вдохнул в него душу. Но бог — всемогущ, добр и справедлив, — словом, воплощение добродетели; поэтому он сейчас же увидал, что Адам (так назвал он свое творение) страшно скучал в одиночестве (быть может, он вспомнил и о своем собственном скучном существовании в период небытия) и создал ему очаровательную Еву. Очевидно, опыт показал ему, что месить глину занятие недостойное бога, потому что на этот раз он употребил другой способ. Он вынул ребро у Адама и мгновенно превратил его в женщину; мгновенно, говорю я, потому что быстрота не есть колдовство только для одного бога. История нам не говорит, было-ли ребро Адама восстановлено впоследствии, или ему пришлось довольствоваться теми, которые у него остались.

Современною наукою установлено, что животные и растения, образовавшиеся первоначально из простых клеток, в течение многих миллионов лет постепенно приобрели свои настоящие формы; она показала, что человек есть только наиболее совершенный продукт этого долгого, постоянного развития, что несколько тысяч лет тому назад человек не только не умел говорить и своими попытками весьма напоминал животных, но и то, что он происходит от самых низших форм. Всякое другое объяснение наука отвергает. Поэтому, естествоведение невольно заставляет нас видеть в боге, создавшем человека, смешного хвастуна; но какое все это может иметь значение? Ведь, с богом шутить не приходится.

Лежит-ли печать науки на всех этих рассказах или нет, он просто прикажет верить им; в противном случае он вас отправит к дьяволу (своему конкуренту), что, вероятно, весьма неприятно, так как в аду не только царствует плач и постоянный скрежет зубовный, но, что еще хуже, там пылает неугасимый огонь, гложет неутомимый червь; воздух насыщен серой и смолой.

Таким образом, бестелесное создание, т. е. душа, будет жариться; тело, которого уже не существует, будет гореть, зубы, которых у него давно нет, будут скрежетать. Это бесплотное создание будет плакать, не имея ни глаз, ни легких; червь будет глодать его кости, давно превратившаяся в прах; без органа обоняния оно будет чувствовать серный воздух и все это — вечно!.. Ах, черт возьми!

Наконец, бог, как он и сам о том свидетельствует в библии, — его хронике, своего рода автобиографии, — страшно своенравен и мстителен; он прежде всего — деспот. Лишь только Адам и Ева были созданы, как уже потребовалось и регулировать эту мстительность; бог дал им заповедь с категорическим запрещением «вкушать когда-либо плоды с древа познания». С тех пор не было ни одного простого или коронованного тирана, который также не бросал бы этого запрещения в лицо народу. Адам и Ева не подчинились этому приказанию — и были немедленно изгнаны (как обыкновенные социалисты) и навсегда осуждены вместе с потомками на самый тяжелый труд. Кроме того, Ева была лишена своих прав и сделалась рабою Адама, которому должна была отныне повиноваться. Во всех случаях они должны были находиться под надзором небесной тайной полиции.

Сам Леман1, без сомнения, был меньшим деспотом, но, ведь, не даром-же бог выше его.

Суровость бога по отношению к людям, однако, не привела ни к чему; напротив: чем более они размножались, тем сильнее ему докучали. Как быстро все это происходило, можно видеть из истории Каина и Авеля; когда последний был убит, Каин ушел в чужую страну и там женился. Бог не говорит нам ничего, откуда взялась эта чужеземная страна, откуда явились там женщины, да это и неудивительно: обремененный массой всяких забот, он мог легко забыть все это.

Наконец, чаша терпения переполнилась: бог решил уничтожить род человеческий — и потопил его. Он оставил только пару живых существ, чтобы сделать последний опыт; но, несмотря на всю его мудрость, и тут ему не повезло: Ной, глава оставшихся в живых, оказался большим кутилой-мучеником и стал забавляться вместе со своим потомством.

Что хорошего могло выйти из такой семейки? Род человеческий снова размножился, явились новые грешники. Бог, конечно, негодовал, видя, как его примерные наказания вплоть до истребления целых городов огнем и серой, ни к чему не привели. Тогда он решил уничтожить весь человеческий сброд, и если бы не одно необычайное событие, заставившее его изменить свое намерение,то человечество уже окончило-бы свое существование.

В один прекрасный день появился св. дух, и, — как было с Шиллеровской девицей, явившейся из чуждых стран, — никто не знал, откуда он явился. Библия (т. е. сам бог) говорит только, что он сам есть св. дух. Следовательно, теперь мы имеем дело с одним богом, но уже в двух лицах. Этот св. дух принял образ голубя и вступил в сношения с неизвестной женщиной по имени Марией. В момент радостного излияния он ее осенил; она родила сына, не нарушив даже девства, как это утверждает библия. Тогда бог назвал себя богом отцом, утверждая, что он составляет одно целое не только с духом св., но и с сыном. Таким образом, отец стал своим собственным сыном, сын своим собственным отцом, и оба вместе кроме того были духом святым! Так образовалась св. троица. Теперь держись бедный человеческий разум! Все, что последует далее, может тебя совершенно поколебать.

Мы знаем уже, что бог отец решил уничтожить весь род человеческий; это страшно огорчило бога сына; — и этот последний, — который, как мы знаем, был одновременно и отцом, — принял весь грех на себя и, чтобы удовлетворить своего отца, — бывшего в то же время и сыном, — дал себя распять тем самым людям, которых хотел спасти от гибели. Эта жертва сына (единого с отцом) была так угодна отцу (единому с сыном), что он объявил всеобщую амнистию, сохраняющую отчасти свою силу и до настоящего времени.

На первом плане стоит учение о награде и наказании человека на том свете. Уже давно наукой доказано, что нет иной самостоятельной жизни, кроме жизни физической, что душа, т. е. то, что религиозные шарлатаны называют душой, есть не что иное, как мозговой аппарат, воспринимающий впечатления через органы чувств, что эта жизнь неминуемо должна прекратиться со смертью тела. Но присяжные враги человеческого разума знакомится с результатами научного опыта только для того, чтобы помешать научным истинам проникать в народную массу. Так, они проповедуют бессмертие души. Горе ей на том свете, если тело, в которое она была заключена здесь на земле, дурно исполняло заповеди божии. Эти люди нас заверяют, что бог всеблагий, всеправедный, всеведущий считает самые незначительные грешки каждого и заносит их в особые списки (каков контроль, какова отчетность!).Он доходит иногда до смешного в своих требованиях. В самом деле: заставляя всех новорожденных обливать холодной водой (крестить во славу свою с опасностью их простудить); испытывая невыразимое удовольствие в тех случаях, когда многочисленная паства верующих служит ему молебны, а наиболее усердные поют священные гимны, восхваляя его за все возможное и невозможное; вмешиваясь в кровавые войны и заставляя себя признавать и величать богом войны, — он в то же самое время страшно гневается на какого-нибудь католика, когда тот в пятницу поест мяса или недостаточно часто ходит на исповедь. Он негодует, когда протестант относится с презрением к костям святых, к изображениям и другим реликвиям богоматери, признаваемых католической церковью, когда верующий не идет ежегодно на богомолье, весь сгорбившись, скрестивши руки и воздев очи к небу. Если человек умирает нераскаянным грешником, бог на него налагает эпитимию, в сравнении с которой кнут и палка, муки ссылки и заточения, ощущения осужденных на эшафот, словом, все казни, выдуманные тиранами, кажутся только приятным щекотанием. По своей зверской жестокости всеблагий бог превосходит все, что только может быть самого гнусного на земле. Его место заточения называется адом, его палач — дьявол, наказания, назначаемые им, продолжаются вечно. Но за небольшие прегрешения, при условии, что преступник умрет верным католиком, он может даровать прощение, после более или менее продолжительного пребывания в чистилище, которое настолько же отличается от ада, насколько в Пруссии обыкновенная тюрьма от крепости.

Хотя в чистилище и поддерживается небольшой огонь, но очень слабый, в виду относительно короткого пребывания в нем, да и дисциплина там не так уже сурова.

Так называемые смертные грехи караются не чистилищем, но адом. А в число таких грехов входит, между прочим, и богохульство словом, делом и даже помышлением. Бог не только не терпит свободы слова и печати, но запрещает и осуждает самую мысль, выходящую из определённых рамок, если она кажется ему неугодной.

О, великие деспоты всех стран и времен, превосходящие всех остальных тиранов в выборе и силе наказания! Этот бог самое ужасное чудовище, какое только можно вообразить. Его поведение тем более позорно, что, ведь, надобно верить, будто весь мир и человечество во всех своих поступках направляются его божественным промыслом.

Он, следовательно, преследует людей за те поступки, на которые он сам их вдохновляет. Насколько же милостивее земные деспоты и прошлого и настоящего в сравнении с этим чудовищем! Но если богу угодно, чтобы люди жили как праведники, то после смерти он относится к ним еще хуже, более мучает их: рай, который обещан им, хуже самого ада. Там не испытывают никакой нужды, — там, напротив, всегда чувствуют себя удовлетворенными; там всякому желанию предшествует его удовлетворение. Но так как нельзя себе представить никаких наслаждений вне желаний, за которыми следует их удовлетворение, то и пребывание на небе выходит достаточно глупым. Целую вечность там занимаются созерцанием бога, и вечно на одних и тех же арфах разыгрывают одни и те же мелодии. Вечно поют там прекрасный гимн, который если и не скучнее известной песенки «Мальбрук в поход собрался», то и немногим лучше ее. Словом, скучно там адски. Пребывание в одиночном заключении было-бы предпочтительнее. Ничего нет удивительного, если богатые и сильные мира сего, пользуясь раем на земле, посмеиваясь, восклицают вместе с Гейне:

Предоставь блаженства рая
Светлым духам и шутам.
А между тем, как раз, богатые и сильные и поддерживают религию. К этому, конечно, их вынуждает отчасти и их положение. Для эксплуататоров буржуазии одурачение народа через религию есть даже вопрос жизни. Их могущество подымается или падает в зависимости от степени религиозного безумия масс.

Чем более человек держится религии, тем более он верит; чем более он верит, тем меньше знает; чем меньше знает, тем он глупее. А чем он глупее, тем легче им управлять.

Эта логика была хорошо известна деспотам всех стран и всех времен; вот почему они всегда вступали в союз с духовенством. Какой-бы спор ни возникал между этими двумя врагами человечества, он был всегда ничтожным домашним спором за господство.

Все жрецы религии прекрасно понимают, что их роль кончена, как только они лишатся поддержки миллионов. Сильные мира сего также знают, что человек позволяет управлять собою и эксплуатировать себя только в том случае, если этому воронью, к какой-бы церкви оно ни принадлежало, удалось внедрить в сознание масс уверенность, что наша земля есть юдоль скорби, — если оно сумело внушить уважение к авторитету или если, по меньшей мере, ему удалось соблазнить человечество обещанием более счастливой жизни на том свете.

Виндгорст — этот иезуит par excellence — в разгаре прений однажды ясно высказал, что думают по этому поводу эти плуты и шарлатаны.

— Когда вера гаснет в народе,— говорил он — народ не может долее терпеть свою страшную нужду и возмущается.

Смысл этой фразы совершенно ясен и должен бы заставить задуматься многих рабочих. Но увы! Среди них так много придавленных религией, что они способны слушать самые простые вещи, не понимая их. Недаром попы — эта черная жандармерия деспотизма — напрягают все усилия, чтобы насколько возможно отсрочить окончательный крах религии, хотя и известно, что они задыхаются от смеха, припоминая тот вздор, который они несут, говоря о будущей награде.

В течение целых веков эти развратители духа управляли массами при помощи страха; без него религиозное безумие давно-бы кончилось. Тюрьма и цепи, яд и кинжал, виселица и меч, застенки и убийство были средствами, которыми они поддерживали во имя бога и справедливости это безумие, и это навсегда останется пятном на истории человечества. Миллионы людей сжигались во имя Бога на медленном огне костров за то, что они осмеливались усомниться в библии. Миллионы людей в течение долгих войн убивали друг друга, опустошали целые страны и разоренные и выжженные земли оставляли в добычу врагу только для того, чтобы поддержать религию. Самые утонченные казни изобретались священниками и их служителями, когда дело шло о том, чтобы вернуть религии тех, которые уже утратили страх божий.

Человека, который изувечит ноги другому, называют преступником. Как назвать того, кто отнимает у другого рассудок, а когда не может сделать этого, сжигает на медленном огне его тело с самой утонченной жестокостью.

Правда, эти люди не могут теперь так легко предаваться своему разбойничьему ремеслу, как прежде, хотя процессов богохульства много и сейчас; но зато теперь они умеют проникать в семьи, влиять на женщин, подкупать детей и злоупотреблять образованием, которое дают в школах. Их лицемерие скорее выросло, чем уменьшилось. Они овладели печатью, когда убедились, что нельзя уничтожить книгопечатание.

Старинная пословица говорит: где прошел поп, там десять лет трава не растет; другими словами, если человек во власти священника, он теряет способность мыслить, его мыслительный аппарат останавливается, затягивается паутиной. Он становится похож на барана, страдающего головокружением. Эти несчастные утрачивают цель жизни и, что еще ужаснее, пополняют ряды противников науки и света, революции и свободы. Ослепленные, они всегда готовы помогать тем, кто кует новые цепи для человечества, тому, кто вкладывает палки в колеса вечно движущегося прогресса. Тот, кто пробует излечить таких больных, делает, следовательно, доброе дело не только по отношению к ним самим; он этим самым уничтожает болезнь, подтачивающую народ, которая должна быть вырвана с корнем, если только земля должна сделаться местом пребывания людей, а не полем игрищ богов и дьяволов, как это было до сих пор.

Итак, вырвем из нашего мозга идеи религии, долой священников! Они, обыкновенно, говорят, что цель оправдывает средства. Хорошо! Применим-же и мы к ним это положение. Наша цель освободить человечество от всякого гнета, снять с него ярмо социального рабства, иго политической тирании и вывести его на свет из религиозного мрака. Всякое средство для достижения этих высоких целей должно быть признано правильным всеми истинными друзьями человечества и должно быть применено на практике при всяком удобном случае.

Следовательно, всякий человек, отрицающий религию, не исполняет своего долга, если ежедневно и ежечасно не делает всего возможного со своей стороны, чтобы разрушить религию. Всякий неверующий, упускающий случай сразиться с духовенством, когда это возможно, изменяет своей партии. Война везде, война не на жизнь, а на смерть с этим черным отродьем!

Восстанем против развратителей и да прозрят слепые! Пусть всякое оружие послужит нам на пользу: и горькая ирония и свет науки, — а где они окажутся бессильными, там мы применим более простые аргументы; пусть ни один намек на бога и религию не будет пропущен без внимания в собраниях, где речь идет об интересах народа. Как принципу собственности с его принудительной санкцией, так и государству и религии со всем к ней относящимся нет места в социальной революции, — все, что вне ее, глубоко реакционно! Пусть знают, что чем более почтенен вид и хороша репутация тех, которые к религиозной болтовне примешивают стремления рабочих, тем они опаснее. Тот, кто (в какой бы то ни было форме) проповедует религию, — или глупец, или мошенник. Такие люди не могут двигать вперед дело: оно достигнет своей цели только в том случае, если будет основано на искренности борющихся.

Политика оппортунистов в этом случае есть не только зло, но и преступление. Если рабочие позволят нескольким священникам вмешаться в их дела, то они не только будут обмануты, но даже будут преданы и проданы.

Насколько естественно, что пролетариат сражается главным образом с капитализмом и, следовательно, добивается разрушения сильнейшей его формы — государства, настолько же ясно, что и церковь принимает участие в этой борьбе, — оставаться в стороне она не может; надо систематически разрушать религию в народе если хотят, чтобы этот народ вернулся к разуму, без которого он никогда не добьется свободы.

Предложим несколько вопросов глупцам или, иначе говоря, тем, кто был одурачен религией настолько, что дело еще поправимо.

Вот они.

Если бог хочет, чтобы его знали, любили и боялись, — почему он не показывается?

Если он так добр, как говорят священники, — почему его надо бояться?

Если он всеведущ, — зачем надоедать ему нашими частными делами и молитвами?

Если он вездесущ, — зачем церкви?

Если он справедлив, — зачем думать, что он будет наказывать людей, которых он создал такими слабыми?

Если люди делают добро только благодаря особой милости божией, — за что их награждать?

Если он всемогущ,— как он терпит богохульство?

Если он недостижим, — зачем нам заниматься им?

Если познание бога необходимо, — почему оно должно быть покрыто мраком?

И т. д. и т. д.

Пред такими вопросами верующий человек станет, разиня рот. Но всякий мыслящий человек должен согласиться, что ни одного доказательства существования бога нет. Больше того: в божестве нет никакой надобности. Бог, — заключается-ли он в природе или вне ее, — совершенно не нужен, если умеют познавать сущность и законы этой природы: ее нравственная сила также не мала.

Есть большое царство, управляемое одним владыкою, который своим способом правления вносит сумятицу в умы своих подчиненных. Он хочет, чтобы его знали, любили, почитали, а все сводится к тому, что все представления о нем спутываются. Подчиненные ему народы знают о характере и законах своего невидимого владыки только то, что им сообщают министры; министры-же в свою очередь признают, что не могут составить себе никакого понятия о своем властителе, что его воля непроницаема, его мысли и намерения неуловимы, его слуги никогда не согласны в толковании данных им законов и в каждой отдельной провинции они их разъясняют по разному; они нападают друг на друга и обвиняют друг друга в обмане.

Законы и указы, которые они считали необходимым издать, были запутаны; это ребусы, которые не могут быть ни решены, ни отгаданы теми, кому они должны были служить наставлением. Законы скрывающегося монарха требуют разъяснения, а между тем те, кто их разъясняет, сами не могут столковаться друг с другом; все, что они могут сказать о своем тайном властителе, — полно противоречий; всякое их слово вымышлено и отмечено ложью.

Говорят, что он в высшей степени добр, — а между тем нет ни одного человека, который-бы не жаловался на его установления. Говорят, что он бесконечно мудр, — а между тем все его правление противоречит разуму и здравому смыслу. Прославляют его справедливость, — а лучшими его подданными являются те, о которых он меньше всего заботится. Уверяют, что он владыка всевидящий, — но его присутствие не может восстановить порядка. Говорят, что он друг порядка, — а между тем в его государстве царствуют неурядицы и смятение. Он сам вершит все дела, — но события редко согласуются с его планами. Он все предвидит, — но не знает, что сулит будущее. Он не позволяет напрасно оскорблять себя, — но терпит оскорбления от каждаго. Удивляются его мудрости и совершенству его творений, — а между тем они и не совершенны и недолговечны. Он творит, разрушает, исправляет то, что уже сделано, и никогда не доволен своей работой. Он ищет только личной славы во всех своих предприятиях,—но не достигает своей цели, т. е. прославления всеми и повсюду. Он трудится только для процветания своих подданных, — но у большинства из них даже нет самого необходимого. Те, которым он как будто покровительствует, обыкновенно больше других недовольны своей судьбой. Удивляясь величию своего владыки, прославляя его мудрость, почитая его за доброту, боясь его справедливости и освящая его заповеди, которых они никогда не соблюдают, они все восстают против своего владыки.

Это царство — мир, этот владыка — бог, эти служители — священники, люди — его подданные. Хорошая страна! Бог специально христианский, это, как мы видели, — бог, дающий обеты, чтобы их нарушить, и посылающий чуму и болезни на людей, чтобы их излечить; бог, создавший людей по своему образу и подобию, но не принявший на себя ответственности за зло; бог, который видел, что создания его прекрасны, но скоро убедился, что, правду сказать, они ничего не стоят; бог, который знал, что два первые человека отведают запрещенного плода, — и который все-таки наказал за это весь род человеческий; бог настолько слабый, что поддается обману дьявола, и настолько жестокий, что ни один деспот мира не может сравниться с ним. Таков бог иудейско-христианской мифологии.

Бог, который создал людей совершенными и вместе с тем не позаботился, чтобы они остались совершенными, который сотворил дьявола и не сумел подчинить его себе, это — меситель глины, которого религия считает совершенством мудрости. Для религий всемогущ тот, кто миллионы невинных осуждает за ошибку, совершенную одним человеком, кто потопом истребляет всех людей за исключением только нескольких, которые должны были послужить родоначальниками новой расы, такой же плохой, как и первая; всемогущ тот, кто небо создал для безумных, верующих в евангелие, и ад для мудрых, которые это доказывают.

Бог, который сам себя создал при помощи духа святого, сам послал себя, как посредника между собою и другими, сам позволил своим врагам, презиравшим и поносившим его, распять себя на кресте, убить, как убивают летучую мышь в дверях амбара; который допустил, чтобы его похоронили, воскрес из мертвых, сошел во ад, вознесся на небо и сел по правую сторону самого себя, чтобы судить живых и мертвых тогда, когда живых уже не будет, — бог, который все это совершил,—есть божественный шарлатан. Это страшный тиран, историю которого надо писать кровавыми буквами, потому что она есть религия ужаса.

Итак, долой бога христианской мифологии. Долой бога, выдуманного жрецами кровавой религии, — жрецами, которые не утопали бы в изобилии и не проповедовали бы смирение, служа надменности, а наоборот, — были бы покрыты забвением, если бы лишить их дутой важности, с помощью которой они создают свои объяснения и проповеди. Прочь эту жестокую троицу, отца — убийцу, противоестественного сына и сладострастного духа. Прочь все эти позорные призраки, во имя которых человек низведен до уровня жалкого раба и силою колоссальной лжи переселен из мира слез в блаженные долины рая. Вон всех, кто своим религиозным безумием мешает счастью и свободе. Бог есть вымысел бессильных шарлатанов, — призрак, именем которого пугали и тиранили людей. Но призрак рассеивается, как только обладающие здоровым рассудком начинают к нему присматриваться; массы уже негодуют на то, во что так долго верили и бросают упрек в лицо духовенству следующими словами поэта:

Будь проклят ты, — которому молились
Мы в муках голода, холодною зимой!
Мы тщетно верили, надеялись напрасно:
Мы все обмануты, все брошены тобой!
Будем надеяться, что теперь массы уже не поддадутся ни насмешкам, ни обманам; что настанет день, когда сожгут распятие и образа, сосуды и чаши обратят в домашнюю утварь, когда церкви обратят в концертные залы, театры и места общественных собраний, или, — если они окажутся для этого негодными, — в амбары и конюшни. Будем надеяться, что настанет день, когда просвещенные народы поймут, что такоепревращение уже давно должно было совершиться. Но так просто и решительно поступят, конечно, только тогда, когда придет — теперь уже близкий — день социальной революции, — в тот день, когда духовенство будет стерто с лица земли, когда принципы бюрократизма и капитализма, государства и церкви будут уничтожены безвозвратно. —

О. Виконт. Долой брак, семью и супругов. (Взгляд анархиста индивидуалиста).

I.

«Брак — таинство».

Лежит свинья у корыта и рядом двенадцать поросят... Что говорит вам эта чудная идиллия, достойная вдохновения поэта?..

Бог, государство и семья: вот — три оплота человечества, вот те три точки, на которых зиждется плоскость современного общежития. Мы имеем понятие о боге, мы знаем, что такое государство 2, но что такое семья? Через какие двери можно проникнуть в этот земной рай? Откройте нам двери рая... Брак — вот те двери, которые широко открыты «для званых и незваных». «Неравный брак!» «Брак по разсчету!» «О, карикатура, о, позор!» А я думаю, «карикатура» и «позор» всякий брак: и «счастливый», и «удачный», и «брак по любви»...

«Исаия ликуй»!..

Вас наряжают в причудливые костюмы, над вами держат венцы (как будто венчают на царство), вас водят вокруг налоя три раза, на вас надевают золотые кольца (эмблема вечной верности), вам поют, вы — предмет всеобщего внимания. Вас принимает в свои объятья церковь, освящает и благословляет вас... на что? Вас в этот день перекормят, перепоят и что же вы думаете дальше делать?..

Шум, гам, пение, звон бокалов, обед, танцы, цветы, шампанское, опять шампанское... Кареты мчатся на вокзал, густая толпа стоит перед купе первого класса, поезд отходит и вас, наконец, оставляют одних... Желанный день, желанный час!.. А что вы будете делать одни?.. О, об этом все провожавшие вас хорошо знают... Вы могли прочесть это в их взглядах, в их сокровенной улыбке... Публика разъезжается по домам, а сама, улыбаясь, думает: «что они теперь делают?!“ И это не сводничество, а просто свадьба. Чему удивляетесь вы? Это — брак, получивший санкцию закона и одобряемый обществом. Попробуйте в воскресный день прокатиться по Москве. Сколько церквей, столько и свадеб... И куда как приятна русскому сердцу эта толпа, которая, перешептываясь, поджидает карету невесты, а может быть и самую невесту, а эта шестерка лошадей, эти ливрейные лакеи... Куда девать русскому народу энергию и время?.. Вот и идет он глазеть на свадебную процессию... Ведь в жизни русского человека брак — наиважнейший шаг. Вступать в брак по русским законам можно всего только три раза (бедный русский народ), четвертый раз разве только с разрешения духовного начальства.

«Не оскверняйте этой святыни, этой святая святых. Не издевайтесь над таинством. Брак — таинство. Бог благословляет вас на вечный союз, на долгий брачный путь»...

«Долгий брачный путь»... как это долго и скучно, скучно до зевоты, до потери сознания...

Итак, «без бога ни до порога»... Опасайся ты, любящий юноша, и ты, девушка! Между вами стоит бог... Он — творец вселенной, он — творец человека... Не явился бы он отцом ваших детей. Ведь сказано-же, что Мария родила сына божия... Смотрите-же, будьте осторожны...

В свое время3 мы говорили о боге — призраке... Пора нам раз навсегда отделаться от всего таинственного, сказочного, призрачного, а ведь брак есть таинство... Но возьмите не только внешнюю сторону брака, обрядность, но самую сущность его, и вас, здравомыслящего человека, задушит гомерический хохот... Но как-же притупились у нас умы и взгляды, раз вся эта антимония не вызывает у нас даже улыбки... Наоборот, она вышибает слезу у особенно чувствительных особей.

Ведь вы только подумайте, на что люди испрашивают у бога благословенья: на половые отношения. Физически мужчина и женщина созданы так, что их связь является высшим для человека наслаждением. Настолько высшим, что для того понадобилась санкция всевышнего. Потому и явилось учреждение «брак»), освященное богом таинство... Но как мы отбросили все таинственное, все призраки, привидения, бога, так мы должны отбросить и всякое таинство, брак.

«Но помилуйте — скажут нам — вы говорите только о церковном браке. Он действительно — предмет посмешища у более цивилизованных народов. Однако гражданский брак, не является-ли он более совершенной формой союза мужчины с женщиной?» О да, конечно, ведь он введен почти во всех западных государствах. Там супруги составляют между собою у нотариуса контракт (вероятно, о продаже друг другу тела или души, имущества или будущих детей) или вместо попа благословляются мэрами, или особым, «специально предназначенным для таковой деятельности», чиновником. Там нет: «Исаия ликуй». Но позволительно будет спросить мне: какое дело другим до того, с какою женщиною, где и когда я буду проводить часы наслаждения?..

Как церковный, так и гражданский брак4 ничто иное, как преддверия той «счастливой» формы, той ячейки человеческого общежития, которая называется семьей.

II.

„Семейный очаг“.

Семья!.. Сколь многозначительно и приятно звучит это слово слуху русского обывателя... «Гостеприимная семья». Отец, мать, жена, дети, прислуга, приживалы и проч... Не припоминается-ли вам та «чудная идиллия», с которой мы начали первые строки настоящего очерка?..

Но семья имеет гораздо большее значение, чем вы думаете. В древности семья — все. Род это только — большая семья... Семья представляла из себя государство, культ. Отец, родоначальник, патриарх — вот те безапелляционные властелины, которые могли своих жен, детей, племянников, внуков убивать, заставлять работать, выдавать замуж, женить, словом распоряжаться их телом и душою. Не позавидует-ли иной абсолютный монарх их власти? Но кроме того, что они были властелинами, их еще и боготворили.

«Культ мертвых». Умер отец, pater familias, тело его сжигалось на костре, но душа его жила, она вечно бродила в доме, по полям, в лесах, вечно присутствовала у семейного очага, она не покидала домочадца до самой его смерти.

Родство, кровное родство. Как много вреда принесло это неизбежное следствие культа семьи. «Кровь за кровь». Если убили или обесчестили твоего отца, ты должен отмстить и проделать с отцом твоего врага то же самое... Если отрезали у твоего брата язык, пойди и отрежь язык у преступника или его брата. И так дальше, без конца.

Но не играет-ли кровь какое-нибудь значение у нас? Громадное... За честь своей матери, жены, сестры, брата и детей мы готовы отдать жизнь свою. Культ семьи в нас, выражаясь допотопным языком, слава богу, не умер. Семья, кровь незаметно для нас, в нашей жизни играет громадную роль. Царь Михаил Феодорович был избран народом своим на царство. А потом и полилась кровь. Всякая кровь: царская и народная. Родись ты дураком, идиотом, и все-же будешь царствовать, раз принадлежишь к семье. Какое нам дело до того, что страной и людьми будет управлять хотя-бы идиот, какое нам дело до народа, до благополучия или даже безопасности индивидов?.. Культ семьи, культ крови нам дороже всего. Этот культ царит над нами. «Кровный»... монарх.

Не предвзятость-ли это, не одержимость-ли, выражаясь словом Штирнера?

———
Семья - ячейка всякой общественной организованности, миниатюрный общественный организм, общественная бацилла. Государство — только разросшаяся семья, развившийся из маленькой организации организм. В своей брошюре «Анархический индивидуализм» мы говорили о вреде государства, о вреде всякой организации. Организация создает власть, потому что здесь люди соединяются, организуются для того, чтобы принуждением заставить других людей делать то, а не другое, думать так, а не иначе.

Власть — безнравственна и потому, в чьих-бы руках она ни находилась: в руках-ли монарха, народных представителей или самого народа, она не имеет себе оправдания. Никто не смеет заставить меня думать и делать то, чего я не захочу. Всякое принуждение стирает личность, индивидуальность, тогда как только в самобытности, в особенностях человека скрывается весь интерес к нему, к жизни, залог счастливого будущего.

Не хотите-ли вы превратить нас в стадо баранов, бросающихся тотчас-же в воду вслед за выброшенным за борт парохода их вожаком? Называйте меня лучше упрямым ослом, только не бараном.

Раз всякая организация создает власть, принуждение, отшлифовывает и притупляет особенности индивида, я не хочу считаться с нею, я буду разрушать ее. Разрушу я и государство, как высшую организованность людей, как наилучшее средство подавления моей личности. История покажет, кто сильнее: я или государство. «Смеется тот, кто последний смеется»... Что может государственник сделать со мною: заточить меня в крепость, пытать меня, наконец повесить. Пусть упражняется он на мне. Но я или перехитрю его или в предсмертный момент покажу ему язык. Но государство зиждется на ячейке своей, семье. Разрушьте ячейку, клетку организма, разрушится весь организм.

Посмотрите, не только церковь взяла семью под свое божественное покровительство, охраняя святость брака; еще и государство нежно заботится о ней. Как мать ухаживает за своим ребенком, так и государство отечески заботится о семье. Оно охраняет семью, лелеет ее.

Оно выдумало целую отрасль законодательства: «семейное право». Под этой двойной охраной уснешь спокойнее, чем при «чрезвычайной охране». Попробуйте расторгнуть брак. А святость брака? Бог связал, бог и развяжет. Еще, пожалуй, сжалятся над вами наместники божьи на земле, попы, монахи и церковные судилища: консистория да святейший синод. Уж если очень солоно придется «супругам» от благословенной богом совместной жизни и они готовы на все: на имущественное разорение и на лжесвидетельство5, тогда, пожалуй, пусть они идут себе с богом по-миру. По-моему такое занятие для «отцов святых» по меньшей мере... впрочем это избитая тема. Думается, не сознают-ли они сами свои проделки? Что-же касается русского народа, то он, кажется, достаточно оценил их «деятельность во славу божью» в своих метких прибаутках и пословицах. И думается нам, что простой русский человек не раз перекрестится, повстречавшись с представителями русского «священства и монашества»...

Мир праху вашему, «отцы святые»...

Но государство?.. Оно еще больше заинтересовано в сохранении своей ячейки. Да и кто сам себе враг?..

Государство — высший организм; семья — те клеточки, которые дают ему жизнь. Не стану-же я разрушать сам себя.

Государство — зло. И раз оно — зло, а семья тот корень, который питает государство, то семья есть корень зла. Вырвем-же зло с корнем и не будем кормить им наших детей и внуков.

Итак, чтобы срубить лес, я начинаю рубить деревья. И без крестного знамения приступаю к разрушению семьи, семейного, мирного очага.

III.

„Жена да боится своего мужа“.

„Так Сарра повиновалась Аврааму, называя его господином“.

„Также и вы, мужья, обращайтесь благоразумно с женами, как с немощнейшим сосудом!..“

Супружеская жизнь всегда была предметом всеобщего внимания, тонких изучений. В самом деле люди соединялись на «вечную совместную жизнь». Вместе должны были делить они и горе и радость, заботиться об уютности и довольстве семейного очага, о прокормлении самих себя и детей, каждый супруг должен был думать о том, чтобы постоянно быть предметом наслаждения другого.

«Жизнь пережить не поле перейти». Вот и ломали люди себе голову над тем, что нужно для того, чтобы брак был счастливым, чтобы совместная жизнь казалась раем.

Большинство и в настоящее время думает так. Женщине предназначен богом высший удел на земле: продолжение рода человеческого, — другими словами в адских муках родить детей, и побольше детей, каждый год по ребенку. Так, чтобы жена не могла опомниться и изменить мужу. Что-же касается мужа, то он в погоне за заработком превращается во вьючное животное, но зато в награду получает красивую наложницу-жену. Он надрывается над тем, чтобы раздобыть драгоценные камни, дорогие наряды, разные другие достающиеся трудом и потом несчастных безделушки и все это с исключительной целью всецело и безраздельно обладать женщиною. Дабы оправдать свои рабовладельческие замашки, он выставляет богословские и философские обоснования. «Таков удел женщины по божественному предписанию». «Я соединяюсь с женщиной, потому что знаю, что она достойна носить моего ребенка»...

Оставайтесь в России, поезжайте за границу, в Америку, — всюду вы увидите одну и ту-же достойную сожаления картину: странное сочетание вьючного животного с рабыней-наложницей.

Но по мере пробуждения человека в женщине, по мере ее эмансипации, по мере того, как она начала сознавать, что она такой-же индивид, как и ее «благоверный», — брачному союзу стала грозить опасность. Почва вечного союза заколебалась. Тогда люди стали придумывать всевозможные хитросплетения, чтобы удержать людей в браке, сохранить в целости институт брака.

Догадавшись, что благословение божье на вечный союз супругов не настолько вечно и верно, они придумали «гражданский брак».

Однако заметив, что и это не удерживает людей от развода и семейный очаг зачастую превращается в очаг ада, «светлые умы» стали составлять рецепты брачной жизни.

«А — восклицает один из «светлых умов» — ты думаешь, что, проведя лучшую, самую свежую часть своей жизни в разврате и кутеже, а потом женившись на молодой, чистой, невинной девушке, — ты с нею будешь счастлив?

Прости, ты не достоин быть членом семейного очага»... И вот кровавая развязка в «Крейцеровой Сонате» Толстого.

Но как-же быть? Как удержать девственную чистоту брака?

И вот посыпались со всех сторон рецепты.

«Не увлекайтесь девушкой, с которой вы едете на лодке; луна освещает ее чудное личико и слегка открытую, высоко поднимающуюся грудь. Не преувеличивайте. Не думайте, что вы эту девушку любите. Вас влечет к ней одна только страсть. Опасайтесь вступать с нею в брак». «Будьте осторожнее, вступая в брак — пишут другие. — Для счастливой брачной жизни необходима полная гармония духовных и физических симпатий людей между собою. Если вы задумаете жениться на девушке, замечайте: нравится-ли вам ее походка, голос, построение черепа и другие ее особенности и привычки. Эти мелочи играют в брачной жизни важную, иногда выдающуюся роль»...

Но несмотря на самый мельчайший анализ брачных отношений, несмотря на множество преподнесенных публике рецептов — цепи брачные разрывались, божье благословение висело над несчастными супругами, как «Дамоклов меч», и сами супруги готовы были перегрызть друг другу горло.

Как сейчас вижу один «счастливый брак». Оба — молодые, красивые, здоровые, дышащие надеждами, идеями, любовью, счастьем. У всех окружающих их одна мысль: «вот счастливый брак; брак по любви и дружбе. Ах, как счастливо, хорошо и легко будет житься им». Проходит несколько лет дружбы и любви, появился ребенок и... увы!.. Она — ныне меняет любовников, как перчатки, а он, — да сжалится над ним Аллах, — он «сделался» социал-демократом и с тоски стал «оперировать над пролетариатом».

Ни семилетнее постоянное общение друг с другом до свадьбы, ни любовь, ни дружба не помогли им. Несчастный надорванный супруг работой старается заглушить боли сердца, но это не удается ему. Откройте мне причины данного разрыва?

Никакие брачные рецепты не смогли сохранить «счастливый брак»...

И никому не пришло из «светлых умов» в голову вместо того, чтобы ломать головы над постройкой здания на гнилых основаниях, уничтожить самый институт брака, разрушить семью, как нечто искусственное, как подавляющую личность и унижающую достоинство индивида форму человеческого общежития.

Все, что подавляет личность — мой личный враг. С ним я буду бороться до последней капли крови. Нужно-ли приводить еще примеры подавления личности «брачными узами»? Я ненавижу брак, я разорву наложенные на меня цепи. Я не хочу быть «супругом», отцом многочисленного семейства...

———
— Но как-же без семьи? Во что выльются отношения обоих полов? Ты ждешь от меня, дорогой читатель, рецепта? Я не доктор, чтобы обманывать тебя. Я просто отвечу: а почем я знаю, во что выльются твои отношения к любой женщине и как далеко зайдут эти отношения.

Скажу одно: не делай из мухи слона. Не делай из половых отношений святыни. Наслаждайся, но помни: не расстраивай своего здоровья излишеством и не делай из любимой женщины — предмет ежегодник страданий, мук деторождения. А ты, девушка, ты сумеешь вскоре доказать, что ты такой-же индивид, как и мужчина и, быть может, с еще более ярко выраженной индивидуальностью, чем он, и тогда миражем станут понятия человека, как вьючного животного и рабыни. Тогда при свободном общении людей между собою, от проявления яркой индивидуальности освобожденной личности спадут оковы векового рабства и лжи и на развалинах духовного убожества и материальной нищеты создастся царство сильного духа, царство самобытных и сильных индивидов.

Гора Везувий

1906 г.

Н. Бронский Призраки. (Памяти М. Штирнера. 1806—1906).

Призраки, призраки! Пестрой толпою
Вновь окружили мою вы кровать.
Днем вас не видно, ночной же порою
Вам полюбилось меня навещать.
Я узнаю вас: вот призрак морали,
Дальше — кумир христианской любви.
Горе! С тех пор, как вас люди узнали,
Мир человеческий тонет в крови.
Там, в вышине замечаю я бога;
Стал ты, я вижу, совсем стариком,
Жизни тебе уж осталось немного,
Скоро умрешь ты... Но что же потом?
Вера в творца умерла, но кумира
Люди не могут из сердца изгнать,
И в обветшалой от века порфире
Можно теперь „человека“ узнать.
Хлынули жертвенной крови потоки,
Бог — «человечество» требует их.
Запад страшится пожара востока
И в ожиданьи зловещем притих.
Близ «человека», немного правее,
Старый виднеется призрак — семья.
Жалкие люди: вам призрак милее,
Призрак реальнее вашего «Я».
Рядом с семьей — государство, община.
Слышу я «граждан», «работников» стон.
Это — знакомая мира картина,
Только чуть-чуть подновлен ее фон.
Встань, индивид! Ты — «единственный» мститель.
Встань — и увидишь оковы на всем.
Встань, «самобытный» и «сильный» властитель:
Царство свое ты создашь ни на чем.

Н. Бронский Макс Штирнер. (Его жизнь и учение)

Жизнь.

Жизнь Макса Штирнера поражает простотой и бедностью событий. Всякий, знакомый со смелыми и оригинальными мыслями автора «Единственного и его достояния», невольно ожидает, что жизнь Штирнера протекла в необычайной обстановке. Ничего подобного! Многие думают, что богатой внутренней жизни должна соответствовать столь же богатая внешняя жизнь. Но они ошибаются. Биограф Штирнера Макэй, автор лучшей о нем книги («Мах Stirner, sein Leben und sein Werk»), замечает по этому поводу «по мере того, как я с каждым годом все глубже и глубже изучал творение и, при помощи его, жизнь Штирнера, я пришел к заключению, что эта жизнь не могла быть иной, чем была, и я перестал искать в ней новых поражающих событий. Теперь я знаю, что жизнь Штирнера не могла быть противоположностью его великому творению; скорее она является ясным и простым выражением его учения; она вытекает из него с необходимостью без какого-бы то ни было внешнего или внутреннего противоречия... Это — эгоист, который сознавал, что был таким!“

Жизнь Штирнера долгое время оставалась неизвестной, и нужны были чрезвычайные усилия со стороны его биографа Макэя, чтобы хоть немного приподнять завесу с этой загадочной личности.

Существовали, главным образом, три причины, благодаря которым личность Штирнера ускользнула от внимания современников и последующих поколений. Сюда относятся, во-первых, уединение и тишина, в которых, за исключением немногих лет, Штирнер провел свою жизнь; во-вторых, большое значение в этом отношении имел необычайный переворот, который произвели бурные события 1848 г. в немецкой общественной жизни. События эти охватили все общество, а книга Штирнера, как недавно вышедшая и по существу не касавшаяся волнующих революционные сферы вопросов, была известна лишь узкому кругу читателей. Третьей и главнейшей причиной является замкнутый характер Штирнера, благодаря которому он, с одной стороны, не оставил собственных сообщений о своей жизни, с другой — не мог войти в дружеские сношения с людьми.

Макэй, за отсутствием обычного материала (дневников, переписки, черновых заметок, воспоминаний близких людей и пр.) принужден был воссоздавать — черта за чертой — жизнь Штирнера, главным образом, по официальным данным, извлеченным из различных архивов—церковных, полицейских, университетских, — и по скудным показаниям оставшихся в живых лиц, так или иначе соприкасавшихся со Штирнером. Понятно, многое из жизни Штирнера при таких условиях осталось невыясненным. Да и то, что известно, могло совершенно погибнуть для нас со смертью лиц, сохранивших личные воспоминания о Штирнере, если бы не энергия Макэя, своевременно предпринявшего свое проникнутое любовью к делу исследование.

Завеса, окутывавшая жизнь автора «Единственного», немного приподнята, и образ его не является теперь для нас совершенно чужим; в известные моменты он встает перед нами в определенных жизненных очертаниях.

«Жизнь Штирнера», говорит Макэй, «является новым доказательством того, что в действительности бессмертны не герои дня, любимцы толпы, но одинокие неутомимые исследователи, которые указывают пути человечеству.

Между ними находится Макс Штирнер. Он примыкает к людям вроде Ньютона и Дарвина, но отнюдь не Бисмарка».

Настоящие имя и фамилия Штирнера — Иоганн Каспар Шмидт. Макс Штирнер — это литературный псевдоним, выдуманный не автором «Единственного». Этим буржуазным прозвищем наделили Каспара Шмидта еще университетские товарищи за его высокий лоб (Stirn); так продолжали называть его приятели, посещавшие вместе с ним берлинский ресторан Гиппеля; это имя оставил за собой и проповедник анархическаго индивидуализма.

Иоганн Каспар Шмидт родился 13/25 октября 18о6 года в том самом городе Байрете, с названием которого весь мир соединяет имя бессмертного творца новой музыки Рихарда Вагнера. Прихотливая судьба как бы нарочно создает такие поразительные сопоставления.

О предках Штирнера известно только, что они принадлежали к трезвой и разумно смотрящей на жизнь верхне-саксонской расе, характер которой отличался некоторой «мрачностью». Несомненно, Штирнер унаследовал некоторые национальные черты своих предков.

Родители Штирнера были скромные небогатые бюргеры. Отец его был мастером духовых деревянных инструментов (флейтъ); он умер от чахотки вскоре после рождения Иоганна. Через два с лишним года вдова покойного мастера вторично вышла замуж и уехала с мужем и трехлетним мальчиком в прусский городок Кульм, где Иоганн провел в своей новой семье детские годы. Об этих годах, нередко накладывающих неизгладимый отпечаток на характер человека, о системе первоначального воспитания мальчика невозможно было собрать никаких сведений.

В свой родной город Байрет Штирнер вернулся двенадцатилетним мальчиком для поступления в гимназию. Гимназические годы прожил он в семье своего крестного отца, чулочного мастера Иоганна Каспара Штихта, от которого получил при крещении имя. Штихты обращались с мальчиком, как с родным сыном, заботились о пополнении его гимназического образования, приглашая на дом учителей французского языка и музыки, и следили за успехами его учения. Школьная премудрость давалась Штирнеру легко, быть может, не только благодаря его природным способностям, но и потому, что байретская гимназия считалась образцовой. Директор ее, Георг Габлер, был учеником и поклонником Гегеля и прекрасным педагогом.

В 1826 году Штирнер успешно окончил курс гимназии и двадцатилетним юношей поступил на философский факультет Берлинскаго университета. В это время в Берлинском университете читали лучшие профессора Германии, и вся молодежь стремилась в этот храм науки. Макэй разыскал студенческое свидетельство Штирнера, чтобы ознакомиться с именами избранных им профессоров, его идейных руководителей. В течение первого-же семестра Штирнер посещал лекции выдающихся профессоров: Гегеля (философия религии), Карла Риттера (всеобщая география), Шлейермахера (этика) и др.

Оставаясь всю свою жизнь крайним индивидуалистом, Штирнер во все время студенческой жизни ни с кем из товарищей близко не сходился, не принимал участия в каких-либо явных и тайных студенческих союзах. В ту бурную эпоху такой образ жизни был поистине исключительным явлением.

Третий семестр Штирнер провел в Эрлангене, затем более трех лет путешествовал по Германии, после чего перевелся в Кенигсбергский университет. Неизвестные семейные причины опять разлучили Штирнера с университетом, и лишь в 1832 году ему снова удалось поступить в Берлинский университет, где в течение и 11/2 года он слушал лекции знаменитых профессоров: Лахмана (о Проперции), Михелета (об Аристотеле) и Бока (о Платоне). Он записался было на лекции Тренделенбурга и Раумера, но внезапно, вероятно, за неимением средств, решил оставить университет и держать государственный экзамен на звание шкального учителя (pro facilitate docendi).

Макэю удалось разыскать одно из сочинений Штирнера, написанное им для получения звания преподавателя. Сочинение это, озаглавленное «О школьных законах», представляет большой интерес, как проникнутое индивидуалистической точкой зрения, защитой самобытной личности, т. е. взглядами, талантливое провозглашение которых впоследствии обессмертило имя их автора.

Основные положения этого сочинения таковы: физический и психический мир противостоит познающей личности, как нечто многообразное, до бесконечности богатое своим содержанием. Закон — ничто иное, как результат сведения сознанием этого многообразия к единству. Поэтому, закон — не нечто, данное извне, а лишь раскрытие содержания сознания. Так и законы школы сводятся к раскрытию содержания понятия ученика. Прежде, чем стать учеником, ребенок переживает первоначальный период обособленности чистого бытия для себя; период этот постепенно сменяется, по мере общения с людьми, развитием сознания своего «я» в отличие от других людей. Становясь «учеником», ребенок переживает период «рассудка»: в учителе он видит нечто совершенное, не поддающееся критике; собственное «я» склоняется перед авторитетом учителя. Но вот юноша становится студентом. Личность учителя отступает на задний план, и, наконец, совсем скрывается за самой наукой; в чистом виде выступает перед «разумом» студента наука и ее сфера — свобода.

Не по всем предметам, однако, Штирнер успешно выдержал экзамены. История философии и математика сошли слабо; древние языки удовлетворительно, и лишь ответы из истории, богословия и географии вполне удовлетворили членов экзаменационной комиссии, признавшей за Штирнером условное право преподавания.

В материальном отношении жизнь молодого учителя сложилась весьма плачевно: чтобы добиться места преподавателя в какой-нибудь казенной гимназии, он в течение 11/2 года был бесплатным учителем в средних классах реального училища. Все-таки казенного места ему получить не удалось. Его семья тоже не могла помочь ему: мать его заболела (душевной болезнью), а вотчим умер в 1837 году, на два года пережив крестного отца Штирнера.

В конце 1837 года (12 декабря) Штирнер женился на молодой дочери своих квартирных соседей, Агнесе Бурц. Брак этот обещал быть счастливым; но судьба была беспощадна к Штирнеру так же, как сам Штирнер к взглядам своих идейных противников. Не прошло и года, как его любимая молодая жена в страшных муках умерла от родов.

Штирнер продолжал жить у родных покойной жены. Через полтора года после ее смерти он получил, наконец, постоянное платное место учителя словесности и немецкого языка в частном женском пансионе г-жи Гропиус. Обязанности свои он выполнял добросовестно; им были вполне довольны и начальницы пансиона (две девицы Цепп) и ученицы.

В 1844 году Штирнер внезапно отказался от места. Жизнь открывала перед ним более широкие горизонты: он почувствовал себя призванным быть руководителем более обширного круга людей. К этому времени вышла в свет его книга: «Единственный и его достояние»; не задолго до этого он вступил во второй брак.

Первый период жизни Штирнера окончился. Какие скудные данные о нем! Мы должны были ограничиться сухим перечнем фактов. К счастью, о втором периоде жизни Штирнера сохранилось больше сведений благодаря общению Штирнера с членами «кружка Гиппеля»; да и то мы можем больше говорить об этом кружке, чем о самом Штирнере.

II

Будучи еще скромным преподавателем в пансионе Гроппиус, Штирнер, в виде отдыха, посещал по вечерам винный погребок, принадлежавший некоему виноторговцу Гиппелю. В погребок этот тянула Штирнера собиравшаяся там радикальная компания известных ученых, писателей, художников и общественных деятелей. Этот кружок был, повидимому, весьма по душе индивидуалисту Штирнеру: члены кружка не связывали себя никакими уставами или взаимными нравственными обязательствами, вели себя непринужденно, с презрением относясь к буржуазным требованиям приличия, не признавали никаких авторитетов. Члены-посетители этого оригинального клуба называли себя «свободными» (die Freien). Макэй перечисляет множество имен, принадлежавших как к постоянным членам кружка, так и временным гостям его. Среди них встречается не мало выдающихся ученых, писателей и политических деятелей сороковых годов.

Душою кружка были братья Бруно и Эдгар Бауэры. Бруно был раньше приват-доцентом теологического факультета Боннского университета. Лишенный этого звания за вольнодумную критику библии, Бруно отправился в Берлин, где вместе с братом Эдгаром издавал боевой орган «Litteratur Zeitung». До этого братья сотрудничали в радикальном органе небезызвестного Арнольда Ругэ «Hallische Jahrbücher». Направление газеты, издаваемой братьями Бауэр, именовалось ими самими «критической критикой». Все то, что представляло какую-либо опасность для свободы личности, всякое проявление «тупости и зависимости» человека, подвергалось в этом органе блестящей и беспощадной критике. Врагов, с которыми боролись талантливые братья, они неопределенно называли «массой». К «массе» принадлежали не только либералы (даже самых демократических оттенков), но и социалисты и коммунисты. Свои взгляды братья Бауэры считали самыми левыми из возможных левых. Мы увидим, однако, что Штирнер сумел быть левее.

Младший Бауэр уступал Бруно в даровитости. Он преклонялся перед братом и даже пострадал, защищая Бруно в брошюре: «Борьба критики с церковью и государством», за издание которой был приговорен к трем годам крепости.

Третьим из «свободных» был знаменитый переводчик книги Луи Блана: «Zehn Jahre» Людвиг Буль. Он был блестящим стилистом и весьма плодовитым писателем. Как не создавший ничего нового, Л. Буль теперь забыт, но когда-то весь Берлин зачитывался его необыкновенно талантливыми статьями в «Patriot'е» и, после запрещения этого органа, в «Berliner Monatschrift». Он был крайним анархистом, отрицал все формы государства, всякое основанное на принуждении общежитие и за свои статьи часто отсиживал тюремное заключение. Находясь на свободе, Людвиг Буль был неизменным посетителем погребка Гиппеля.

Часто заглядывал к Гиппелю и журналист Д-р Эдуард Мейен, славившийся остроумием своих газетных статей. Под его редакцией велась известная газета «Litteraturische Zeitung» и позднее «Athenäam».

К постоянному составу кружка принадлежали еще журналист Фридрих Засс, прозванный за огромный рост «долговязым Зассом», поэт Герман Марон, писатель Артур Мюллер, бывший Кельнский цензор лейтенант Сен-Поль и учитель гимназии Карл Фридрих Кэппен со своим неизменным товарищем Муссаком.

Таков был состав более тесного кружка «свободных». К менее интимному кругу принадлежали и такие выдающиеся люди как теоретики социализма Карл Маркс и Фридрих Энгельс, члены научно-литературного кружка «Рютли» — три учредителя „Kladderadatsch’а“ („трилистник“ — Давид Калиш, Рудольф Левенштейн и Эрнст Домм), поэт Ульрих, музыкальный критик и юморист Коссак. У Гиппеля можно было встретить и таких ученых, как учредителя „Nationalzeitung“ д-ра Фридриха Цабеля, Отто Михаэлиса, Отто Вольфа, Адольфа Руттенберга и Принса Смита.

Более редких посетителей можно было скорее назвать гостями этого своеобразного клуба. Биограф Штирнера рассказывает о разновременном посещении Гиппеля тремя гостями: известным вышеупомянутым журналистом Арнольдом Ругэ. поэтом Георгом Гервегом и „бардом немецкого освободительнаго движения* Гофманом фон-Фаллерслебеном. Эти писатели давно уже собирались поближе познакомиться со „свободными“, о которых весь Берлин говорил тогда или с пеной у рта или с восхищением (среднего мнения о „свободных“ не было). Но все трое остались, каждый по своему, недовольными этим новым знакомством. Арнольд Ругэ начал было делиться со „свободными“ своими мыслями об учреждении „вольного университета“; тихая беседа вскоре сменилась горячей и страстной полемикой, в конце-концов перешедшей в невообразимую ругань. Ругэ не выдержал: „Вы стремитесь к свободе“, вскричал он, думая уничтожить „свободных“, „а сами не замечаете того смрадного болота, в котором завязли по уши! Кто осмелится освобождать людей и народы такими свинскими способами? Разглагольствуйте-же о великих задачах тогда, когда смоете с себя всю эту грязь!...“ Град насмешек со стороны „свободных“ был ответом на филиппику Ругэ. Таков был обычный тон этих «нигилистов».

Об эксцентричном поведении «свободных» ходили по Берлину самые удивительные слухи. Говорили, будто-бы „свободные* образовали какую-то секту, поставившую себе целью ниспровергнуть религию и государство и провозгласить абсолютную свободу отдельных лиц; — что они осмеивают все, что служит предметом почтительного уважения у мирных буржуа; передавали даже, что, когда хозяин погребка Гиппель отказал „свободным“ в кредите, последние обращались к прохожим с просьбой уплатить за них долги и т. п. Гиппелианцам несколько импонировала такая слава, и они охотно мистифицировали себя. Но все это были лишь эпизоды, не всегда правдоподобные. На первом плане стоял обмен мнений, отличающихся крайним радикализмом. От метких саркастических суждений их свободной критики не были избавлены ни цензура; ни антисемитизм, ни религия, ни даже социализм. В кружке формулировались взгляды писателей и общественных деятелей, после чего в систематической обработке переносились на страницы газет и журналов или излагались с кафедры.

Макэй сравнивает эту группу «свободных» с клубом французских энциклопедистов XVIII века. Правда «свободные» обсуждали вопросы не меньшей важности, чем вопросы, затрагиваемые энциклопедистами, но серьезной политической роли они не играли. Все-же с мнением «свободных» считались даже такие выдающиеся деятели, как Карл Маркс, который выпустил специальное сочинение («Святое семейство»), направленное против мировоззрения «свободных» (gegen Bruno Bauer und Consorten).

В кружке «свободных» можно было встретить и эмансипированных женщин, поддерживавших приятельские отношения с Гиппелианцами. Вместе с последними они устраивали загородные прогулки по кабакам и даже публичным домам, для чего переодевались в мужские костюмы; вместе с ними-же они разрешали серьезнейшие политические вопросы.

«Свободные» Гиппелианцы не были единственным в Берлине кружком, но по составу своих членов, — самым выдающимся.

Какую-же роль в кружке «свободных» играл Штирнер?

Будучи в продолжение десяти лет неизменным членом Гиппелианской компании, вместе с нею принимая участие во всех ее своеобразных «выступлениях», Штирнер и тут оказывался во всем «единственным», не похожим на других, вполне «самобытным». Со многими Гиппелианцами он был на «ты», некоторые из них считались его близкими друзьями (Бруно Бауэр, Людвиг Буль), но ни с кем из них он не делился своими сокровенными мыслями. Посторонние посетители ресторана с тревогой прислушивались к шумным, горячим и невоздержанным спорам «свободных», но голоса Штирнера они не слышали и не могли слышать: он почти не принимал никакого участия в этих спорах, а чаще безучастно сидел в стороне или вел с кем-нибудь тихую, спокойную беседу, не выходящую из границ обычного разговора. Несмотря на плохое материальное положение, он был чисто и аккуратно одет, чем выгодно отличался от неряшливо и вызывающе небрежно одетых нигилистов, называвших Штирнера в шутку «франтом».

Даже в бурный 48-й год Штирнер остается верным своему крайнему индивидуализму. В то время, как большинство из его приятелей шло на баррикады отстаивать права человека, он оставался беспристрастным зрителем революционного движения. Он как бы предвидел, что эта революция, подобно французской, низвергнет одни «призраки», чтобы заменить их другими.

Когда Гиппелианская компания оживлялась, когда их беседа принимала непринужденный характер, когда раздавались резкие осуждения современного общества — ироническая улыбка появлялась на спокойном лице Штирнера. Постороннему наблюдателю легко могло показаться, что Штирнер не разделяет крайних убеждений своих товарищей, что его забавляют горячие утопические речи «свободных», что он по характеру и мировоззрениям скорее примыкает к нереволюционной буржуазии, которую шокирует резкий приподнятый тон необузданной молодежи; но подобное заключение было бы ошибочным. Штирнер действительно иронически улыбался, но, повидимому, по совершенно противоположной причине: «свободные», по его мнению, не были свободны от поклонения кумиру-человечеству, в реальное существование которого он не верил. Здесь, в погребке он только улыбался, а у себя за письменным столом он бичевал эту призрачную веру в абстрактного человека, окутывающую сознание «самобытного индивида». Никто не знал, над каким трудом работает Штирнер. На расспросы товарищей он говорил, многозначительно указывая на конторку: „здесь хранится мое «я»“. Некоторые подозревали, будто Штирнер мистифицирует всех своим мифическим таинственным произведением, но выход в свет в ноябре 1844 года «Единственного и его достояния» рассеял все подозрения.

Впрочем, «Единственный и его достояние» был не первым литературным опытом Штирнера. Еще в 1842 году он принимал участие в качестве корреспондента и сотрудника издаваемой Карлом Марксом «Rheinische Zeitung» и в «Leipzige Allgemeine Zeitung» Брокгауза. Макэй перечисляет все газетные статьи Штирнера, но мы остановимся лишь на двух, представляющих больший интерес.

В «Rheinische Zeitung» была помещена небольшая, но содержательная публицистическая статья Штирнера: «О ложном принципе воспитания, или гуманизм и реализм». По смелости и логичности мысли Макэй ставит эту статью наравне с его главной работой. Штирнер в этой статье доказывает, что цели воспитания не может удовлетворить ни формальный классицизм, ни практический реализм. По его мнению, воспитывать нужно волю человека так, чтобы индивидуальная личность не была затушевана, а могла проявляться во всех присущих ей способностях и свободном самоопределении. Лишь в свободе заключается зародыш равенства, а потому и воспитание в указанном направлении может создать истинно свободного человека. Сухое знание без развития самобытной воли — бесплодно и потому недействительно.

Не лишена глубоких мыслей и другая статья Штирнера, помещенная в «Berliner Monat - Schrift» Л. Буля. Он разбирает нашумевший в то время роман Евгения Сю: «Парижские тайны». Этот роман ничем не выделялся из серии шаблонных уголовных романов с приключениями; но берлинская публика почему-то искала в нем социальной подкладки. Резкая критика Штирнера этого пошлого произведения открыла глаза читателям. Филантропические идеи, сквозившие в этом романе, были беспощадно осмеяны критиком; он поставил вопрос прямо: «неужели вы воображаете, что идея добра достойна того, чтобы ему служить? Не является ли этот призрак лишь плодом вашего воображения? Не пытайтесь же исцелять организм, обреченный на смерть не болезнью, а старостью, и дайте ему умереть».

Вообще Штирнер писал мало. Не к плодовитым писателям принадлежал он, а к тем, кто в один труд вкладывает все свое богатое умственное содержание.

———
В кружке «свободных» Штирнер сблизился с молодой 23-хлетней девушкой Марией Вильгельминой Денгардт, которую раньше встречал в доме Фридриха Цабеля. Родители Марии, владельцы провинциальной аптеки, дали дочери прекрасное образование. Будучи еще очень молоденькой, Мария против воли родителей покинула родину и отправилась в Берлин, чтобы принять участие в освободительном движении. Макэй сравнивает ее то с эмансипированной героиней известного романа Гуцкова: «Wally, die Zweiflerin», то с Жорж-Занд. В кружок «свободных» ее ввел, вероятно, Цабель. Мария Денгардт была очень умна, прекрасно образована и умела держать себя с достоинством, как это ни трудно было, имея дело с той компанией, которая переворачивала вверх дном все понятия о воспитанности.

9/21 октября 1843 г. состоялось бракосочетание Марии Денгардт с Максом Штирнером. О доселе неизвестном широкой публике Штирнере вдруг заговорили. Отчасти это объясняется тем, что о Марии Денгардт все слышали и многие искали знакомства с ней; но главной темой для сплетен служил самый обряд бракосочетания. Говорили, будто пастор, явившись на квартиру, где должен был происходить обряд венчания, застал «свободных» за картами. Жених и невеста были в домашних костюмах. Во всем доме нельзя было найти библии. На торжественную речь пастора присутствующие не обращали ровно никакого внимания, а, отвернувшись, смотрели в окна на улицу. Молодые будто бы даже не запаслись обручальными кольцами, и пришлось дляцеремонии снять кольца с гардин.

По другому варианту, Бруно Бауэр вытащил из кармана свой длинный вязаный кошель, высыпал на ладонь его содержимое, в котором оказалось два медных кольца. Он снабдил ими пастора, высказав при этом уверенность, что «эти медные кольца скрепят узы брака так же хорошо, если не лучше, как и золотые».

Едва ли можно думать, что компания умышленно вела себя так вызывающе, но несомненно, что молодые так же равнодушно относились к этому обряду, как и их приятели. Какое значение мог иметь для них обряд при отсутствии веры? Жену свою Штирнер всегда называл девичьей фамилией, как бы желая этим показать, что вступление в брак не должно вносить даже в мелочах какие-либо изменения в привычки людей.

С этого времени жизнь Штирнера переменилась. Так как родители его жены были людьми со средствами, то Штирнер перестал бедствовать. Его недавно появившаяся газетная статья начинала создавать ему известность. Жену свою он любил, как об этом свидетельствует теплое посвящение его главного труда «возлюбленной Марии Денгардт». Этот труд уже подходил к концу, что для Штирнера составляло заветную цель его жизни. 1843 и 1844 годы были лучшими в жизни Штирнера.

В первых числах ноября 1844 г. вышел в свет изданный в Лейпциге радикалом Отто Вигандом главный труд Штирнера под заглавием: «Der einzige und sein Eigenthum». На русский язык это заглавие переводится различно. Н. К. Михайловский переводит его: «Я и моя собственность», Ульрих (переводчик книги Штирнера для книгоиздательства «Мысль») — «Единственный и его собственность», Л. И. Г. (переводчик издательства «Индивид») — «Единственный и его достояние».

Саксонская цензура распорядилась конфисковать книгу; но опытный Виганд оставил в типографии лишь несколько десятков экземпляров, попавших в руки чиновников, а уцелевшие экземпляры распорядился развезти по магазинам, и книга, рекламированная самой цензурой, быстро была раскуплена.

Через несколько дней министр внутренних дел отменил запрещение цензуры, находя содержание книги чрезвычайно нелепым, а потому не опасным. Такова была казенная оценка одного из самых замечательных сочинений, когда-либо увидевших свет.

Появление книги Штирнера произвело сенсацию. Самые видные философы и политические деятели радикальных и социалистических партий сочли своим долгом так или иначе отозваться на книгу, автор которой так беспощадно развенчал решительно все идеалы, выставляемые на знаменах самых передовых партий.

Почти все отзывы о «Единственном и его достоянии» были отрицательного характера. Если некоторые восторгались талантом, смелостью и последовательностью автора, то по содержанию находили книгу неудовлетворительной. Такой сочувственный отзыв, какой дал о книге в «Revue des Deux Mondes» Телльяндье, был почти единственным. Многие приняли «Единственного» за памфлет на имманентную школу или на взгляды Фейербаха

Отзывы современных Штирнеру писателей о его книге представляют огромный интерес. Биограф Штирнера собрал эти отзывы и поместил их в своей книге «Max Stirners kleinere Schriften».

Социалистические партии для ответа Штирнеру выставили друга К. Маркса, Моисея Гесса. Но Гесс не понял философской точки зрения автора «Единственного», и его критическая статья была неудачна. Маркс и Энгельс написали было обстоятельную работу, специально посвященную сочинению Штирнера, но почему-то их книга до сего дня не вышла в свет. Представители догматической философии, разумеется, встретили книгу презрительным молчанием, а «официальным оппонентом» от имени «критической» философии был Шелига. Только что начавший свою научную деятельность молодой Куно Фишер отозвался на книгу Штирнера в резкой брошюре «die moderne Sophisten». Отзыв этот был отрицательный. Бруно Бауер, хотя и чувствовал себя сильно задетым, но не счел почему-то нужным отвечать Штирнеру. К чести его нужно сказать, что со Штирнером он до конца жизни последнего сохранил лучшие отношения.

Людвигу Фейербаху, более чем кому-либо, следовало посчитаться со Штирнером, книга которого написана, главным образом, против него. Но Фейербах ограничился незначительными заметками о взглядах Штирнера в «Прибавлениях» к своему сочинению: «О сущности христианства». Из письма Фейербаха к брату видно, что он ничего не мог возразить Штирнеру. Он признал логичность выводов Штирнера, но пытался доказать, что Штирнер совершенно неправильно считает его своим противником. Во всяком случае Фейербах понял, что Штирнер — весьма крупная умственная сила, с которой еще будут считаться.

Арнольд Ругэ пришел в бурный восторг при чтении «Единственнаго». Он признал книгу лучшим философским произведением мира и остался при этом мнении после некоторого колебания, вызванного критической статьей Куно Фишера.

Штирнер дважды отвечал своим критикам в журнальных статьях и воспользовался этим случаем, чтобы в сжатом виде формулировать свои взгляды.

Широкая публика, как мы уже упоминали, не могла остановить своего внимания на сочинении Штирнера. Подготовлялась революция, шла борьба за высшие идеалы человечества, и взгляды Штирнера, подтачивавшие в корне самое понятие об идеалах и человечестве, нашли поклонников лишь в немногочисленных кружках молодежи.

Звезда Макса Штирнера быстро взошла, но еще быстрее закатилась, чтобы взойти лишь через полстолетие после его смерти. Наступает третий и последний период жизни Штирнера. Этот период был самым печальным для него.

III

Брак Макса Штирнера и Марии Денгардт не был счастливым. Потому ли, что этот брак был заключен без взаимной привязанности, потому ли, что Мария Денгардт не понимала своего мужа, потому ли, наконец, что у них не было детей, этого связующего супругов элемента, но через год после брака их отношения стали портиться. Поводов для несогласий было достаточно. После выхода книги Штирнер решил отказаться от места в пансионе г-жи Гроппиус, не желая, вероятно, компрометировать своим присутствием это мирное учебное заведение. Жена умоляла его повременить, остаться в школе до приискания другого места, но решение Штирнера было непоколебимо.

С тех пор приданое жены начинает быстро уменьшаться, и молодым людям грозила нищета. Но Штирнер не падает духом. Сейчас по выходе «Единственного» он взялся переводить четырех-томное «Руководство к практической политической экономии» Ж. Б. Сэя. Перевод этот, изданный тем же Вигандом, как и позднее вышедший перевод книги Адама Смита, был прекрасен. Но Штирнер убедился, что литературным трудом ему не удастся прожить. Оно и понятно: Штирнер не принадлежал к «ремесленникам пера»; он не мог писать по заказу.

У жены Штирнера оставались еще небольшие средства, и супруги решили открыть в Берлине большую молочную ферму. Нечего и говорить, что оба они не годились для ведения коммерческого предприятия. Ферма прогорела очень быстро, окончательно разорив неопытных предпринимателей. Штирнер бился, как рыба об лед, чтобы поддержать существование свое и жены. Известно, например, что он хотел прибегнуть к займу весьма необычным, а потому заранее обреченным на неудачу способом. Летом 1846 г. он поместил в «Фоссовой Газете» такое объявление: «Крайняя необходимость заставляет меня прибегнуть к займу в 600 талеров; быть может, какое-нибудь лицо или несколько лиц захотят устроить складчину и соберут, таким образом, необходимую мне сумму сроком на 5 лет». Эта публикация, вопль исстрадавшейся души, вызвала только насмешки. Говорили также, будто знакомые предостерегали Штирнера от игры на бирже, в которой он хотел попытать счастья...

В конце 1846 года (или в начале 1847) супруги развелись. Почти 3 года совместной жизни доказали супругам, что они не созданы друг для друга. Мария Дэнгардт уехала в Лондон, а Макс Штирнер остался в Берлине.

Макэй употребил невероятные усилия, чтобы откопать какие-либо сведения о последнем десятилетии жизни Штирнера; но ему удалось лишь узнать, что Штирнер часто менял квартиры, занимался мелкими комиссионными делами, почти ни с кем не виделся и лишь от времени до времени посещал погребок Гиппеля. Кружок «свободных» вскоре после 1848 г. распался: одни члены его погибли на баррикадах, другие сократили свою жизнь вследствие тюремных скитаний, а восторжествовавшая реакция задушила все свободолюбивое в Германии. Мы уже говорили о том, что Штирнер никакого участия в революционном движении не принимал.

Лишь в 1852 году появилась вторая большая книга Штирнера: «Историческая реакция». Это — компилятивная работа, интересная по замыслу, но неудачно выполненная. Едва ли можно предполагать, что Штирнер все свое духовное содержание вложил в «Единственного». По всей вероятности, он написал бы много замечательных работ, если-бы жизнь его не сложилась так неудачно.

Больше ничего не писал Штирнер. Мог-ли он писать? Чуть-ли не ежемесячно меняет он квартиры, так как платить за них было нечем; его ум был занят не построением философских систем, а изобретением способов избавиться от многочисленных кредиторов. Два раза он сидел даже в долговой тюрьме.

13/25 июня 1856 года Штирнер умер от укуса ядовитой мухи.

Судьба Марии Дэнгардт небезынтересна. После развода она уехала в Лондон с хорошими рекомендациями, благодаря которым она скоро нашла обеспечивающие ей жизнь уроки, немецкого языка и другие занятия. В ее уютной комнатке перебывали чуть ли не все эмигранты. Известно, что Луи Блан и Герцен часто бывали у нее. Пробовала она выступать в литературе, но отсутствие соответствующего таланта убедило ее прекратить эту попытку.

В 1852 году небольшая кампания эмигрантов отправилась в Австралию. В ней была и Мария Дэнгардт. В Мельбурне она прожила около 20 лет и страшно нуждалась. В конце концов она попала под влияние католических миссионеров, обративших ее в набожную католичку.

В 1870 году она получила от сестры наследство и вернулась в Лондон, где, быть может, живет до сего дня. Из обаятельной, умной и свободомыслящей женщины Мария Дэнгардт превратилась в отвратительную старую ханжу, думающую только о спасении своей души и интересующуюся какими-то нелепыми религиозными брошюрками.

В 1897 году Макэй, доканчивавший уже биографию Штирнера, узнал, что Мария Дэнгардт жива и живет в Лондоне. Он тотчас-же отправился туда, чтобы у подруги Штирнера узнать те подробности об авторе «Единственного», которые, как он думал, никто лучше нея сообщить ему не может. Горькое разочарование ждало Макэя. Мария Дэнгардт наотрез отказалась принять биографа, удивившись, для чего хотят расспрашивать ее о жизни человека, которого она никогда не любила и не уважала. На некоторые письменные вопросы Макэя она дала ничего не значащие ответы, свидетельствовавшие о том, что она не только не понимала Штирнера, но даже относилась к нему почти враждебно. В конце - концов Мария Дэнгардт заявила, что она больна, и просила биографа Штирнера оставить ее в покое и не мешать ей «готовиться к смерти». Ничего не добившийся Макэй уехал из Лондона, поклявшись добиться того, чтобы имя Марии Дэнгардт никогда не красовалось на книге бессмертного произведения ее мужа.

Мы уже говорили о том, что судьба иногда поражает людей удивительными совпадениями. Как раз в том году, когда появилась книга Штирнера, родился Фридрих Ницше, тот самый Ницше, с именем которого весь мир соединяет защиту прав самобытной личности против всего, что порабощает ее в течение многих тысячелетий.

Теперь, когда вспомнили о Штирнере, убедились, что все то, о чем проповедовал сверхчеловек Заратустра, еще несколько десятилетий т. н. высказывал автор «Единственного и его достояния» в более понятной, более смелой и убедительной форме. Сочинения Ницше переведены на языки всех народов; ими увлекаются все, кому дорога самоценность личности. Пусть же эти люди знают, что Ницше не первый возвестил им о грядущем царстве «самобытных и сильных».

Ровно через 100 лет после рождения Штирнера сочинение его появилось и на русском языке сразу в двух изданиях. По этому поводу О Виконт, в предисловии к одному из переводов «Единственного», говорит: «Россия в настоящее время переживает еще более сильное революционное напряжение, чем Германия времен Штирнера. Но это вовсе не значит, что и здесь труд его будет засыпан мусором и покрыт пылью. Мы склонны думать, что Германия в то время не доросла до идей Штирнера. Автор произведения «Единственный и его достояние» более революционер, чем революционеры всего света. Он мощной рукой способен потрясти государства и церкви всего мира и на их месте создать царство самобытных, сильных, не растворенных в общей массе, не выдохшихся индивидов. Ставящий себе конечною целью торжество индивидуализма, исповедующий учение Штирнера пойдет рука об руку с русским освободительным движением против тирании и угнетения личности».

Пусть русские читатели не удовлетворятся этими скудными сведениями о жизни Штирнера и нижеследующим беглым обзором его книги. Пусть они возьмутся за серьезное изучение «Единственного и его достояния». Им не придется ломать свои головы так, как они делали это, стараясь понять смысл туманных и часто противоречащих друг другу аллегорий и афоризмов Ницше. Труд этот не будет напрасен и, мы уверены, доставит предпринявшим его не меньшее, если не большее, удовлетворение.

Учение.

Первая часть книги Штирнера озаглавлена: «Человек». Первая глава этой части изображает исторический ход жизни всего человечества в поэтической характеристике духовного развития единичного человека. Вся жизнь человеческая есть стремление «человека» «выделить себя из пестрого хаоса жизни, в котором вместе со всем остальным мечется и он». Ребенок, соприкасаясь с внешним миром, во всем встречает сопротивление, всего боится до тех пор, пока не придет к тому заключению, что мир находится вне его, противостоит ему, как враждебная сила. Мировоззрение ребенка — реалистическое; он понимает мир, как совокупность стоящих перед ним объектов, и благоговейное преклонение перед миром постепенно исчезает.

Презрение к этому враждебному миру объектов достигает высшей степени у юноши, который уже более не преклоняется перед «божеством», зная ему цену. Но, отстранив предметы, юноша увидел перед собой свои мысли, свои идеи, свой дух. Дух чувствует себя скованным и начинает «стремиться расширить свою сферу, основать свое царство». Но здесь юноша снова «затеривает свое «я», создав себе новые кумиры, призрак духа, понятие о «всеобщем духе», совершенном и святом, в отвлеченном «человеке», в человечестве, одним словом, в стремлении к идеалам.

Лишь зрелый человек прогоняет все эти призраки идей, которыми «одержим» юноша. Лишь он приходит к правильному взгляду на себя, как на «эгоиста», и рассматривает все в мире только с точки зрения своих желаний и личных интересов.

Мир детского реализма, погребенный под развалинами античного периода, христианская эпоха идеализма, которую переживает современное человечество, и новая эра действительной зрелости, которая наступает теперь вместе с появлением учения Штирнера — вот три ступени исторического хода мировой жизни. Беспощадной критике воззрения идеологов первых двух эпох и посвящена первая часть книги Штирнера, к содержанию которой мы и перейдем.

I.

Во все времена люди стремились к истине, хотели служить ей, были «одержимы» ею. Для того, чтобы служение это имело какой-нибудь смысл, люди всегда старались уяснить себе, в чем заключается эта истина. Ведь для того, чтобы хорошо служить господину, нужно угождать ему, а чтобы угождать, нужно близко знать его. Так и люди, одержимые желанием служить истине, всегда пытались ясно представить себе, в чем собственно состоит она.

Внешний мир — вот первая непосредственно очевидная истина. Так думали люди античной эпохи, «древние», по выражению Штирнера. Все, что не «я» — внешний мир; к нему относится не только природа в ее мировом целом, «но и все отношения, в которые она ставит человека, напр., семья, общество и, наконец, государство». В реальном существовании этого внешнего мира «древние» не сомневались. Да и как в нем сомневаться? Природа — грозная мачеха; она на каждом шагу дает себя чувствовать; она стремится уничтожить человека, если он не выступит против нее во всеоружии своей силы. Подобно природе, семья, общество и государство всецело опутывают человека, гнетут его, и с этими мировыми установлениями человек должен весь свой век бороться.

Итак, истина «древних» — враждебный нам внешний мир; смысл жизни человеческой заключается в борьбе с этим врагом. Чтобы не дать себя сразить миру, человек должен выставлять против него свой дух. Дух, по мнению «древних», не нечто отвлеченное, святое. Нет, дух это — «твой разум, твое остроумие, твоя ловкость, твоя изворотливость»; человек должен противоставлять их всему враждебному нам внешнему миру, «легче всего пробиться в мире, обеспечить себе лучшую участь и наиболее приятную жизнь с помощью здравого и изощренного ума». Так думали софисты.

Против софистов выступил Сократ. Рассудок, по мнению Сократа, — мощное оружие, выставленное человеком против природы. Но одного рассудка недостаточно. При помощи рассудка мы можем сбить оковы мира, находящегося вне нашего телесного «я». Но против разнообразных «похотей сердца» рассудок наш бессилен; он слабеет в борьбе с нашими «нечистыми» вожделениями и порабощается ими. Мы победим внешнюю природу рассудком, но будем вновь обращены в рабство своими похотями; «свободный разум должен будет служить «нечистому сердцу» и держать наготове оправдание всему, чего оно ни пожелает». Мы не должны ограничиваться только приложением ко всему рассудка, но в каждом данном случае «определять, к какому делу он прилагается», и «служить только доброму делу», т. e. быть нравственными, «чистыми сердцем».

«Так», говорит Штирнер «начался период воспитания сердца». Древние начинают стремиться воспитать в сердце такую-же способность победить мир, какой достиг уже рассудок. Нужно не позволить «миру» поработить сердце; но сердце ищет удовлетворения своих стремлений и в довольстве видит жизненное счастье. Если этого довольства нет, то сердце возмущается, порабощает рассудок и обезоруживает человека. Значит, нужно жить так, чтобы сердце не препятствовало победе человека над миром. Для этого Диоген, напр., предлагает сократить все свои потребности до minimum’a, стоики — презирать мир и углубиться в себя для обособленной жизни, эпикурейцы — умеренно наслаждаться, не пресыщаясь, но и не отказывая себе ни в чем и т. д.

Древние начали успешно бороться с миром, а кончили тем, что разорвали с ним. Скептики (Тимон, Пиррон) пришли к тому заключению, что в мире нет истины, добра и красоты, что все это — пустые понятия, на которые не стоит обращать никакого внимания.

Отвергнув мир, человек остался одинок. «Духу, отрешившемуся после долгих страданий от мира, ставшему вне его, остается за потерей мира только одно — дух и духовное». Человек — дитя познал и отверг с презрением внешний мир, и его, уже юношу, занимает теперь дух, мир духовный.

II.

«Царство духа неимоверно обширно, и духовного в мире бесконечно много. Посмотрим же, что такое в сущности дух, это наследие, полученное нами от древних».

Люди второй эпохи, «новые», в противоположность «древним», не отожествляли духа со своими мыслями, своим внутренним миром, а заполняли им ту область, которую занимал некогда внешний мир, природа. Таким образом, «Я» и дух стали друг против друга, при чем «я» очутилось вскоре во власти духа.

Формы, в которых дух сковывает «я», самые разнообразные: привычка, обычай, нравственность, совесть, вера в бога, любовь к ближнему и человечеству, самопожертвование, затем — власть, порядок, государство, общество, право, обязанность, собственность, организация и т. п. Все это — проявления духа, идеи. «Иерархия — это господство мыслей, владычество духа! Под игом духа мы живем и доныне, угнетенные теми, кто опирается на идеи. Идеи — святыня».

Этому господству иерархии, священных и всемогущих мыслей, соответствует полное ничтожество и порабощение человека, как такового, как индивида. Люди не довольствуются тем, что признают существование этих «призраков», «святынь»; «одухотворенные» люди стали стремиться к реальному осуществлению на деле этих идей. Им недостаточно того, что святыни царят в потустороннем мире; нет, «их понятия о любви, о добре и т. п. соединены с желанием видеть их осуществление; они хотят поэтому создать на земле царство любви, где бы каждый действовал не своекорыстно, а руководясь любовью. Любовь должна царить над людьми»... «К подобным намерениям принадлежит стремление осуществить в себе полную человечность, стать вполне человеком; сюда-же относятся и стремления стать добрым, благородным, любвеобильным и т. п.».

Штирнер с неотразимой логикой доказывает, что нет ничего более нелепого, как подчинение этим «призракам», понятиям, выдуманным самими людьми и не имеющим реальной действительности. На самом деле существуют только отдельные личности, индивиды со своими страстями, желанием жить так, как каждому хочется; их личные интересы не может заглушить власть идей. «Как-бы высока ни была идея, система, священное дело, эти личные интересы, когда-нибудь да пересиливают их, когда-нибудь да искажают. Если эти интересы и заслоняются временно, в моменты идейного неистовства и фанатизма, все-же рано или поздно они снова выступают вперед благодаря «здравому смыслу народа». Идеи достигают только тогда полной победы, когда перестают быть враждебными личным интересам, т. е. удовлетворяют эгоизм».

Люди от времени до времени восстают против господства идей и низвергают их; но привычка быть порабощенным берет верх: на место развенчанных кумиров они воздвигают себе новые. Вера в фетишей сменилась верой в единого бога; вера в бога — верой в «человечество» и его высокое призвание. «Когда мирянину-эгоисту удавалось стряхнуть с себя иго какой-нибудь «высшей власти», напр., ветхозаветного закона, папства и т. д., как сейчас-же его порабощала новая власть, всемеро «высшая» прежней; напр., вместо закона — вера, вместо численно ограниченного клира — превращение всех мирян в своего рода духовенство и т. д. С ним каждый раз повторялась известная история бесноватого, считавшего себя освобожденным от бывшего в нем нечистого духа, но в которого вселилось семь бесов вместо одного прежнего».

Эта бессмысленная смена одних призраков другими красноречиво доказывает, что «все подобные идеи бессильны заключать в себе всю волю индивида и удовлетворить ее».

Отбросив личный интерес, личное участие к данному человеку и возведя служение человечеству в культ, мы впадаем в поповство, осуществляем не реальную любовь к данной личности, а какую-то «филантропию небесную, духовную, поповскую любовь». Штирнер утверждает, что любовь к человечеству не только не совпадает с любовью ко всем отдельным людям, но даже исключает ее. «Попы и лекторы великой революции служили «человеку» и потому отрубали головы людям».

К области деятельности поповских умов Штирнер относит и то, что называют «моральным влиянием».

Моральное влияние, по мнению Штирнера, нераздельно с понятием смирения, унижения перед какой-то высшей силой, самоуничижения. «Благовоспитан тот, кому внушены и привиты «добрые намерения», кто начинен и пропитан ими». Мы оказываем «моральное давление» на ребенка, когда вбиваем ему в голову, что он должен «почитать родителей, преклоняться пред распятием, говорить правду,.. смиряться, подчинять свою волю чужой», одним словом, перед чем-нибудь или перед кем-нибудь смиряться. Люди боятся, как-бы дети, которых не станут смирять, не выросли злодеями и негодяями.

Но Штирнер уверен, что старания подобных воспитателей в конце концов ни к чему не приведут, что стремление детей к индивидуальной свободе восторжествует. «Тише, вы, горе-пророки!» — восклицает Штирнер: «все равно в вашем смысле слова дети будут негодяями; но именно ваш смысл и негоден. Дерзкая молодежь не даст обморочить себя вашей болтовне и вашему нытью; она не выкажет никакого сочувствия всем благоглупостям, о которых вы с незапамятных времен мечтаете и разглагольствуете. Она откажется от прав наследства, т. е. не захочет унаследовать ваших бредней, как вы унаследовали их от отцов и дедов; она уничтожит первородный грех. Если вы прикажете им: смиритесь пред всевышним» — они ответят вам: «если он требует нашего смирения, пусть сам придет и смирит нас; мы не хотим этого делать, по крайней мере, добровольно». К вашим угрозам его гневом и карой они отнесутся, как к стращанию букой. И если не удастся вам вогнать в них страх пред призраками, конец и вере в бабушкины сказки».

Сделали-ли «новые» люди христианской эпохи, сравнительно с древними, шаг вперед в деле борьбы с теми призраками нравственного совершенства, которые окутывали человека? По мнению Штирнера, «новые» в этом отношении не только не подвинулись ни на шаг вперед, но сделали все для того, чтобы связать личность еще сильнее. Справедливость этого мнения подтверждается сущностью как средневековых католических идеалов, так и идеалов нового времени, провозглашенных протестантизмом и либеральной идеологией.

«Древние» стремились к наслаждению земной жизнью, к «высшей чувственности», к блаженству в пределах земного государства, к власти человеческого разума. Средневековый католицизм начал служить более властному, более требовательному господину — божественной догме: истинной жизни, высшей одухотворенной нравственности, блаженству, загробной жизни, предвечному богу, спасению души. Догма была поставлена вне человека, как его пугало, и горе тому, кто смел нарушить догму! Его ждали вечные мучения в потустороннем мире. Государство, наука, искусство — все для бога; все должно подчиняться божественным законам, стоящим над человеком, вне его. Все чувственное, земное, человеческое — противно божеским установлениям. Католическому духовенству воспрещен брак, семейный союз, наслаждение земным искусством, потому что все это — вещи, не угодные богу.

Господство средневековой католической «иерархии» было, как принято думать, побеждено протестантизмом. «Но при этом совершенно забывалось», — говорит Штирнер, — «что происшедшее было именно «реформацией», т. е. подновлением устаревшей иерархии». Протестант только перенес центр тяжести святыни, бога из потусторонняго мира, в самого человека. Все человечное он сделал святым, освятил его. „Протестант даже в чувственном мире старается открыть святыню, чтобы затем уже безраздельно прилепиться к святому, тогда как католик стремится удалить от себя все чувственное в особую область, где вместе со всей природой оно сохраняет свою внутреннюю ценность. Католическая церковь запретила своему «освященному чину» брачный союз и удалила его от светской семьи; протестантская — объявила брак и семейный союз священными и потому вполне пристойными для «духовенства»“.

«Католик находит удовлетворение в исполнении приказания, протестант сам определяет свой образ действий по «доброму разумению», по «чистой совести». Католик — только мирянин, каждый протестант — сам себе духовное лицо. Распространение и усовершенствование «духовного» начала именно и составляет шаг вперед сравнительно со средними веками и в то же время — проклятие периода реформации».

«Протестантизму приписывается обыкновенно та заслуга, что он восстановил будто бы уважение к светским установлениям, как, например, к браку, к государству и т. п. Но именно протестантизм усугубил равнодушное отношение ко всему мирскому, как к таковому, как к светским установлениям. Католицизм оставлял светский мир в покое и даже не прочь был иногда и себе разрешить наслаждение его благами, тогда как разумный и последовательный протестант ставит себе задачей полное уничтожение всего светского и пользуется для этой цели очень простым средством: освящает все мирское. Так утратил свою естественность брачный союз, когда ему был придан священный характер не в смысле католического таинства, выражающего только освящение брака церковью, т. е. признание его в основе не святым, а в смысле протестантском, признающем отныне брак сам по себе священным, святым соотношением мужа и жены. Так было и с государством и т. д. Прежде благословение папы освящало государство и монарха, теперь государство находит свою святость и дома, оно священно само по себе так же, как величество монарха, не нуждающееся более в благословении для приобретения священности. Вообще природный строй, или «естественное право», получил священный характер в качестве «божественнаго порядка»“.

Не пошла вперед и новейшая философия, идеология либералов, эта своего рода реформация протестантизма, дальнейшее развитие его. Взамен преклонения пред божественным, либералы освятили отвлеченные понятия. «Только предметы поклонения подверглись преобразованию, но верховная власть их и величие остались неприкосновенными». «Пройдя с течением времени целый ряд превращений, святой дух преобразился в абсолютную идею, расколовшуюся в свою очередь путем многочисленных преломлений на различные идеи человеколюбия, разумности, гражданской доблести и т. д.».

«Короче, как застряли люди когда-то в послушании и одержимости, так и остались».

III.

Развенчав религиозно-этические идеалы «новых», Штирнер переходит к критике социально-политической идеологии. Критика эта — одна из самых блестящих глав его книги.

Штирнер подвергает анализу идеологию либеральной буржуазии и социализма и философское обоснование тех публицистов 40-х годов, которые были уверены, что ими в литературе указано все, могущее служить делу полнейшего освобождения личности от всякого возможного когда-либо гнета.

Всех социально-политических идеологов Штирнер называет одним именем „свободные“ и делает это смелое обобщение намеренно по следующим причинам: он употребляет название „свободные“ в смысле перевода слова «либералы», показывая этим, что с точки зрения индивидуализма различия между идеалами буржуазных либералов („политический либерализм“), социалистов-коммунистов («социальный либерализм») и защитников идеи служения всему человечеству («гуманный либерализм») по существу нет никакой разницы. Во-вторых, „свободными“, как помнит читатель из биографического очерка, называли себя посетители кружка Гиппеля, защитники идеи служения абстрактному человеку. Штирнер-же, как мы сейчас указали, распространил это название на идеологов какой-бы-то ни было государственности и организованной общественности, провозглашающих свободу личности, которая, по Штирнеру, является лишь утонченным рабством.

а. Критика политического либерализма.

Абсолютная монархия, опиравшаяся на привилегированные сословия (дворянство и духовенство) и корпорации (цехи), столкнулась во второй половине XVIII века с т. н. „третьим сословием“, буржуазией. В результате этого столкновения вспыхнула французская революция, охватившая всю Зап. Европу. Власть абсолютных монархов была повсюду низвергнута, после чего «наступила собственно политическая эпоха», эра служения правовому государству.

Во времена абсолютной монархии привилегированные сословия обращались с буржуазией „свысока“, «по-дворянски» и заодно с чернью именовали ее «сволочью». „В те времена в государстве господствовало неравенство, обращалось внимание „на лицо“. Сын дворянина с колыбели предназначался к занятию государственных должностей, совершенно недоступных даже самой выдающейся молодежи, происходившей из „третьего сословия“ и т. д. Буржуазия возмутилась и потребовала, наконец, чтобы на нее смотрели как на „людей“. Долой отличия, долой частные привилегии, долой сословные преимущества! „Все должны быть равными!“ Влияние частных интересов должно прекратиться и замениться только общим интересом всех. «Государство должно стать общиной свободных и равных людей; каждый в свою очередь обязан посвятить себя «благу целого», раствориться в государстве, сделать его своей целью, своим идеалом». — „Служение государству стало высшим идеалом, интересы государства — высшими интересами, государственная судьба — высшей честью“.

«Таким образом», говорит Штирнер, «были оттеснены индивидуальные интересы и затерта личность; самопожертвование в пользу государства стало своего рода священным девизом. Нужно отречься от себя и жить только для государства. Нужно искать не своей выгоды, а выгоды государства... Поэтому стали восставать против прежнего себялюбия, чтобы заменить его бескорыстием и безличностью».

«Перед лицом этого бога — государства — исчезал всякий эгоизм, и все были равны перед ним: без всяких различий между собою все стали людьми и только людьми».

Так возникла „идея государства“, так индивид обратился в раба нового владыки.

Революционное движение всколыхнуло массы в тот момент, когда абсолютное монархическое правительство для избежания финансового банкротства посягнуло на имущество подданных. Это посягательство власти непосредственно коснулось „эгоизма“ подданных, и они решили в отчаянной схватке отстоять свою независимость. „Подданные тотчас поняли, что они — действительные собственники, что правительство требует у них их собственные деньги. До сей поры они были, подданными, но теперь у них явилось сознание, что они собственники“.

Повидимому, теперь собственником должен был стать, вместо абсолютного монарха, каждый гражданин в отдельности, но «вместо монарха в роли единственной собственницы выступила нация и стала защищать собственность от всех посягательств на нее со стороны классов, порабощенных ее владычеством».

Так возникла идея собственности, так лишенный ее индивид был порабощен ею.

Буржуазия, отняв у привилегированных сословий их феодальные преимущества, как несправедливо приобретенные ими, присвоила их себе, как «нации». Все преимущества или привилегии вернулись теперь «в руки нации». Этим путем они перестали быть «привилегиями»: они стали «правами». «Теперь нация требует десятины, барщины, она унаследовала право вотчинного суда, право охоты, право владеть крепостными».

Прежний властелин в лице «королевского величества» был жалким монархом сравнительно с новым самодержцем, с «самодержавным народом». Новая монархия была в тысячу крат более властной, строгой и последовательной. Все права, все привилегии теряли силу перед ней... Революция превратила ограниченную монархию в абсолютную. Отныне всякое право, раз оно не исходит от этого монарха, является «присвоением» (узурпацией); всякая же привилегия, дарованная им, является «правом».

«Буржуазия сумела найти того неограниченного властелина, рядом с могуществом которого не могли устоять никакие другие более или менее крупные властители, ограничившие прежде монархию... Она открыла того господина, в котором одном лежит «основа» всякого «права», без чьего соизволения ничто не может считаться правомерным».

Так возникла идея правового строя, так индивид стал рабом нового призрака.

Господство правового порядка необходимо предполагает политическое равноправие.

«Что означает «политическое равноправие»? Только то, что государство не принимает во внимание моей личности, что я для него наравне со всяким другим — лишь человек и не имею больше никакого другого действительного для него значения. Для него не имеет больше значения моя знатность, мое благородное происхождение или даже происхождение от чиновника, должность которого должна перейти ко мне по наследству. Теперь государство распределяет бесчисленное множество прав, напр., право командовать батальоном или взводом, право читать лекции в университете и т. п.; оно может раздавать эти права по своему усмотрению, потому что это — его права, т. е. государственные или «политические» права. Притом ему безразлично, кому ни давать их, лишь бы управомоченный исполнял все обязанности, вытекающие из предоставленных ему прав. Мы все для государства безразличны и равны; каждого из нас оно ценит не больше и не меньше, чем другого... Смысл «политического равноправия» заключается, таким образом, в том, что каждый может приобрести любое из прав, которыми располагает государство, если он удовлетворяет сопряженным с этим правом требованиям, следовательно, условиям, вытекающим из природы каждого данного права, а не из предпочтения той или иной личности».

Так возникла идея политического равноправия, так индивид потерял всякую ценность сам по себе.

Либералы объявили себя защитниками политической свободы: свободы личности, совести, слова, собраний и т. д.

«Что должны мы понимать под «политической свободой»? Независимость индивида от государства и его законов? Как раз наоборот: политическая свобода заключается в зависимости индивида от государства и его законов».

«Политическая свобода имеет тот смысл, что государство свободно, подобно тому, как религиозная свобода, — что свободна религия, как свобода совести, — что свободна совесть; — но никоим образом не означает, что я свободен от государства, от религии, от совести или что я избавился от них. Подобная свобода — не моя свобода, а свобода принудительно господствующей надо мной силы, она означает, что один из моих властителей, будь то государство, религия или совесть,— свободен. Эти властители: государство, религия, совесть, обращают меня в своего раба, и их свобода означает мое рабство».

«Так ревниво оберегаемая буржуазным либерализмом «индивидуальная свобода» («личная свобода») никоим образом не имеет смысла совершенно свободного самоопределения, благодаря которому все мои действия были-бы вполне моими; она означает только независимость от личностей. Индивидуально свободен тот, кто неответствен ни перед каким человеком».

«Всякое личное вмешательство в сферу другого лица возмущает буржуазное чувство... Буржуазия «отстаивает свою свободу от того, что называется приказом... Приказ имеет тот смысл, что мой долг определяется волей другого лица, между тем как закон не выражает личной власти другого лица надо мной».

«С точки зрения либерализма, свобода печати является свободой, противополагаемой цензуре, как проявлению личного произвола; помимо же этого буржуазные либералы высказывают большую склонность и охоту к деспотическому давлению на печать посредством «законов о печати». Их литературная деятельность законна, легальна... В печати должны появляться только легальные произведения; в противном случае «законы о печати» грозят репрессиями: штрафами, конфискацией и приостановлением изданий, тюрьмой и т. д.».

«Раз личная свобода обеспечена, люди перестают уже замечать, что стоит только пойти несколько дальше в этом направлении, чтобы прийти к господству вопиющего рабства. Мы избавились от подчинения приказам, но тем раболепнее стали мы перед законов. Гнет теперь осуществляется с соблюдением всех формальностей права!»

Так возникла идея политической свободы, так свободный индивид стал рабом закона.

Критическим анализом, как всесокрушающим молотом, Штирнер вскрывает призрачность всей идеологии либеральной буржуазии. Власть нации поработила самобытного индивида; но он пока питает в себе грозную силу. Порабощенным чувствует себя и рабочий класс, пролетариат, которого государственная власть не в силах избавить от власти денежного капитала и фабрично-заводского гнета. Государство всю власть присвоило себе, но власть капитала еще в руках частных лиц. „У рабочих, однако, огромная сила в руках; когда они сознают ее и пустят в ход, ничто не устоит перед ними“. Рабочие грозят низвергнуть власть буржуазной „нации“, уничтожить государственную власть. Во имя чего? Самобытности индивида? — Штирнер отвечает на это в критике социального либерализма.

б) Критика социальнаго либерализма.

Политический либерализм осуществил личное равенство. Отныне личность не зависит от произвола другой личности. Все равны перед законом. Но осталось имущественное неравенство, подавляющее лишенный собственности рабочий класс, который становится в государстве численно преобладающим.

Защитниками угнетенных капиталистическим строем рабочих выступили их идеологи социалисты. Они выступили с резкой критикой капиталистической системы и провозглашают другие, пролетарские идеалы.

«Бедняк нуждается в богаче, а богач — в бедняке; одному нужны деньги, другому — рабочая сила. Следовательно, никто не нуждается в другом, как в личности, а только в том, что данный человек может дать... Человек, следовательно, определяется тем, что он имеет. И в этом отношении, в имущественном, в отношении собственности люди неравны».

«Следовательно, заключает социальный либерализм, никто не должен иметь собственность, подобно тому, как политический либерализм ни за кем не признает права повелевать. Как с точки зрения последнего исключительное право повелевать принадлежит государству, так, с социалистической точки зрения, единственным собственником должно быть общество»... «Нашей свободе от личности всякого другого недостает еще независимости от того, что находится в его распоряжении, в его личной власти, короче — независимости от «личной собственности». Итак, уничтожим личную собственность. Никто ничего больше не должен иметь, пусть все станут нищими.

Собственность должна стать безличной, должна перейти к обществу».

«Пред высшим повелителем —обществом, — пред исключительным носителем принудительной власти, мы стали все равными личностями, т.-е. нулями. Пред высшим собственником мы все станем равными... босяками».

«Таким образом», замечает Штирнер, «личность» хотят вторично ограбить в пользу человечности. Индивиду не хотят оставить права ни на личную власть, ни на собственность; первую забрало себе государство, вторую хочет присвоить общество».

Политический либерализм ценил в отдельном человеке только гражданина. Достоинство же и равенство человека для социального либерализма заключается в труде.«Наше равенство», говорят социалисты, «выражается в том, что все мы работаем друг для друга; следовательно, равны мы все, как работники... В этом — все наше значение в мире; поэтому труд должен стать мерилом нашей ценности, труд должен цениться по достоинству».

«Так как каждый трудящийся имеет право на полную оплату своего труда, то равенство работников влечет за собой и равенство заработка, заработной платы».

Социализм наделяет каждого человека и материальными и духовными благами. Но ему мало этого наделения: он «навязывает их каждому, заставляет всех добиваться обладания ими. Исходя из убеждения, что только материальные и духовные блага делают нас людьми, он требует от нас, чтобы мы беспрекословно добывали эти блага с целью стать людьми. Буржуазия провозгласила свободу труда, коммунизм-же принуждает зарабатывать, производить, признает только трудящегося, только производителя. Мало того, что производство свободно; ты должен производить».

«Принцип труда только удаляет работника от эгоизма, внушая ему сознание, что существенное в нем «работник»; в результате такое-же полное подчинение верховному авторитету «общества работников», какое наблюдается при существующем порядке вещей по отношению к государству. Это — только продолжение чудесного сна о «социальном долге».

«Представителям социального либерализма и в голову не приходит, что общество никак нельзя рассматривать, как личное «я», которое может давать, уделять или дозволять, что общество—только орудие и средство, которым мы можем пользоваться в наших интересах». Социалисты, как и все либералы вообще, «одержимы религиозным принципом и так-же ревностно стремятся к «святому обществу», как прежде томились по государству».

«Общество, дающее нам все, явится только новым властелином, новым призраком, новой и «высшей сущностью», налагающей на нас «долг» и требующей от нас «служения».

Во второй части своей книги Штирнер не раз возвращается к оценке политического и социального либерализма. Первую-же часть он заканчивает критикой литературного направления, именуемого им «гуманным либерализмом», наиболее видными представителями которого были Фейербах и братья Бруно и Эдгар Бауэры.

в) Критика гуманного либерализма.

Прежде чем начертать свои идеалы, гуманный либерализм указывает на отрицательные стороны коммунистического социализма. Критика социального либерализма сводится, с точки зрения гуманиста, к следующим положениям:

I) Так как работник, эта высшая ценность для коммуниста, все делает для себя, для своего благосостояния, то, с точки зрения человечности, общечеловеческих идеалов, он является самым крайним материалистом и эгоистом.

2) Коммунисты, заставляя всех взяться за общеполезную работу, хотят облегчить самое бремя труда и только для того, чтобы всем доставить одинаковый досуг. Но коммунисты не определяют, какое употребление сделают люди из этого досуга. Ясно, что и коммунистическое общество «должно будет предоставить этот завоеванный досуг опять тому-же эгоистическому усмотрению личности; таким образом, именно то приобретение, которое является главным требованием коммунистического строя, достанется эгоизму».

3. Коммунисты уничтожили частную собственность и не заметили, что не только деньги или имущество являются собственностью. Последней обеспечено еще дальнейшее существование в особности личности. «Разве каждое мнение не является моим, моим собственным мнением, моим достоянием?» Если оставить мнение в собственности индивида, то вновь овладеет миром эгоизм, противоречащий идее служения всему человечеству.

Гуманист, напротив, утверждает следующее:

1. Не для себя, не для собственного благосостояния должен трудиться каждый человек, а для блага всего человечества. Лишь тогда труд его получит определенный, неэгоистический смысл.

2. Гуманист задается целью совершенно уничтожить эгоизм, а потому досуг, полученный от участия в физическом труде всех трудоспособных людей, он рекомендует употреблять для служения интересам всего человечества. «Только это — человечно, ибо бескорыстие свойственно только «человеку»; эгоист-же всегда преследует интерес».

3. Ничего не должно принадлежать мне — ни бог, ни мысли, ни идеалы. Все должно быть отдано «человеку».

Штирнер горячо протестует против положений гуманного либерализма во имя самобытности индивида. Он доказывает, что гуманисты впрягли индивида в такое ярмо, в каком он не находился ни у политического, ни у социального либерализма. Если прав гуманист, то у человека ничего более не осталось: ни собственности, ни личных наслаждений, ни мнений. Все теперь отдано призраку — человечности. Что-же такое этот «человек», служить которому призывает гуманист? Это — фикция, отвлеченное понятие, не имеющее реальной действительности. Единственную ценность, единственную реальность представляет индивид сам по себе.

«Придай делу противоположный оборот», говорит Штирнер гуманисту, «и скажи себе: я — человек! Мне нет надобности утверждать в себе «человека», приобретать себе «человечность», так как она — мое достояние наравне со всеми моими свойствами».

Размеры настоящего очерка не позволяют нам подробнее остановиться на полемике Штирнера с гуманистами. Мы отсылаем читателя к подлиннику и перейдем к изложению второй части «Единственного и его достояния».

Мы уже говорили, что и во второй части книги Штирнер часто возвращается к подробной критической оценке всех видов либерализма. Мы же будем останавливаться, по возможности, лишь на учении самого Штирнера, касаясь его критических воззрений лишь в той мере, в какой без их изложения трудно выяснить положительную точку зрения Штирнеровского индивидуализма.

IV.

В первой части своей книги Штирнер доказал, что над личностью человека вечно тяготело насилие. Причины всякого рода стеснений личности лежат или вне человека, в общественных установлениях, или в самом человеке, который бессознательно создает себе власть богов — идей. Развенчанием этих кумиров Штирнер не удовлетворился и во второй части „Единственного“ ответил на вопрос, каким должен быть человек, когда он достигнет действительной свободы.

Может-ли удовлетворить человека свобода?...

Чтобы ответить на этот вопрос, нужно предварительно уяснить себе, в чем заключается свобода.

Свобода по существу — не положительное, а отрицательное понятие. Свобода — это отсутствие стесняющих обстоятельств, но не присутствие чего-то такого, что делает нас свободными. Когда люди с оружием в руках шли добывать свободу, они только хотели уничтожить цепи рабства. Став свободными, мы ничего не добились, а только избавились от чего-то неприятного. Если свобода приятна, то постольку, поскольку приятно ощущение организма, только что избавившегося от физической боли. Здоровый человек не замечает своего здоровья, не ценит его, не наслаждается им. Так и свободный человек: он наслаждается лишь первое время, пока из его памяти не изгладились унизительные картины рабства; но постепенно он сживается со своей свободой и наслаждение его прекращается.

Теперь спросим себя: можем ли мы удовлетвориться одной свободой, т. е. таким состоянием, когда никакая внешняя сила не вынуждает меня совершать то, чего мне не хочется? Конечно, нет: мы хотим большего, мы стремимся еще и к обладанию тем, что удовлетворяло - бы нас, т. е. к чему-то положительному. Если-бы человек мог добиться того, чего он хочет, тогда его «эгоизм» в самом широком смысле слова был-бы удовлетворен.

«Я ничего не имею против свободы, но я хочу для тебя большего, чем свобода; тебе следовало-бы не только быть свободным от того, что тебе не желательно, но и обладать тем, чего ты желаешь. Я хотел-бы тебя видеть не только «свободным», но и «самовладыкой».

Такое состояние человека, когда он владеет всем, к чему стремится его эгоизм, Штирнер называет самобытностью и старается точно установить различие между свободой и самобытностью.

Самобытность составляет все существо человека, все его бытие. «Свобода» всегда остается неудовлетворенным томлением, романтически-скорбным призывом, христианской надеждой на нечто потустороннее и грядущее; самобытность-же есть настоящая действительность, которая сама собой устраняет встречные препятствия настолько, чтобы они не мешали полному самоопределению личности».

Человек по природе своей эгоист, но эгоизм свой он затемняет всяческими предрассудками. То, что люди называют религией, добродетелью и прочими возвышенными словами, есть лишь искаженный эгоизм.

Так, напр., религия не ограничивается требованием следовать заповедям; она еще обещает награды на том свете, внося в религиозное чувство человека все тот-же эгоизм. За добродетель человек тоже требует себе награды, если не находит ее в эгоистическом чувстве удовлетворения благим делом.

Но подобный эгоизм, который связан со служением не себе, а идолу (богу, морали и т. п.) не настоящий эгоизм. Индивид должен быть единственным центром, к которому стремится его воля. Всю действительность индивид должен оценивать с точки зрения своего «я», которое служит мерилом всему. На все окружающее индивид должен смотреть как на средство, и лишь на себя, как на единственную цель. В этом и заключается истинная свобода, самобытность.

До сих пор, однако, люди с презрением относились к изложенной эгоистической точке зрения. Служить только себе, жить только для себя, думать только о своем благополучии казалось им недостойным. Чего-же добиваются люди, называющие себя альтруистами, отрекающиеся от себя? Они говорят, что служат богу или человечеству. Но наука давно уже отвергла реальное существование бога, и если находятся люди, верующие в это мифическое сверхчувственное существо, — это объясняется их невежеством. При первом прикосновении здравого смысла бог терпит полное поражение.

Низвергнув бога, человек все-же не может расстаться с религией, т. е. верой в существование призрака, который превращается в святыню. Он начинает верить в существование «человека»,— не отдельных людей, а именно отвлеченного человека, который выше отдельных индивидов, вместе взятых. Люди начинают видеть друг в друге не Ивана, Петра и т. д., а «человека» без каких-либо индивидуальных особенностей. Получается какая-то новая религия, в которой «человек» замещает бога. Подобно почитанию религиозных заповедей, человек начинает повиноваться «человеческим» заповедям, считает их священными и нарушение их клеймит чуть ли не святотатством.

Либералы (в широком смысле слова) водворили царство «человека» и, как осуществление «человечной» власти — право.

«Право есть дух общества», говорит Штирнер. Что-же такое право с общественной точки зрения? Я говорю, положим, что имею право совершить такие-то действия. Кто дал мне право на это? Я-ли сам себе дал его, или другие? В человечном обществе такое право даруется мне организованной общественной властью. Значит я осуществляю не мое, а чужое право. Свое-же право я лишь тогда могу осуществлять, когда оно совпадает с правом, признаваемым обществом. Я — раб правового общества.

Опора всякого права только в силе. Если государство разлагается, перестает быть могущественным, то перестают осуществляться и правовые нормы, и люди осмеливаются преступать законы. Только силой государство заставляет меня подчиняться закону и пускает в ход эту силу в случае моего неповиновения. Но и я могу создать свое право, если буду сильнее государства. Я вступлю тогда с ним в борьбу и восторжествует мое право, право самобытной и сильной личности.

На это могут возразить: если каждый будет осуществлять свое право и делать все, что ему угодно, то воцарится произвол и беспорядок. Однако, еще большой вопрос, смогу-ли я делать все, что мне заблагорассудится. Кроме меня существуют другие люди, которые моей правотворящей силе противоставят свою. Если наши действия будут враждебными, то восторжествует более сильный. Равноправие-понятие пустое, нереальное, как нереально понятие права, принадлежащего фикции — народу. В действительности могут существовать люди, равные друг другу по силе и самобытности.

Коль скоро мы примем за основание самобытность индивидов, то возникает сомнение в возможности правильного человеческого сожительства. Это сомнение разрешает Штирнер в обширной главе, озаглавленной «мое общение».

V.

Люди не живут одинокими, а так или иначе соприкасаются друг с другом. Общения эти бывают самого разнообразного характера. Так, напр., люди могут собраться в каком-нибудь зале и составить таким образом общество, между членами которого может не быть решительно ничего общего, кроме общего места собрания и цели, ради которой они собрались (для концерта и т. п.). Такого рода добровольное общество создано не членами его, а кем-то или чем-то посторонним (артист, певец).

Далее, люди могут собираться в одном помещении и против своей воли, как, напр., в тюрьме. Творцом тюремного общежития является принудительная власть государства.

Хотя между первым и вторым видом сообщества есть указанная разница (одно — добровольное, другое — принудительное), но оба они сходны в том, что исключают общение, взаимоотношение членов, их составляющих. Общение людей, собравшихся в зале, не пойдет дальше каких-нибудь салонных разговоров, а общение арестованных между собой совершенно запрещено, и если они, против воли тюремного начальства, начнут сноситься между собой, то самому существованию тюрьмы грозит опасность. Тюрьма исключает всякое проявление эгоизма.

Обратимся теперь к таким сообществам, в которых люди проживают добровольно.

Таким сообществом является семья. Сила и значение семьи заключается в том почтении, уважении семейных принципов, которое чувствуют и выказывают по отношению к ней члены ее. Я могу считаться сыном таких-то родителей, но настоящим членом семьи я не буду, если буду безучастно относиться к родителям. Поддержание и сохранение семьи со стороны ее членов составляют непременное условие существования семейного сообщества. Члены семьи должны быть «консерваторами» и избегать скептического взгляда на нее. Семья — своего рода святыня, и святотатцем по отношению к ней является ее член, вступивший, напр., в неравный брак.

Что семейное начало есть культ, противоречащий в конечном итоге эгоизму и самобытности личности, становится особенно ясным при заключении неравных браков. Член семьи, желающий против ее воли вступить в брак с любимым человеком, может или осуществить свой эгоизм и тем подорвать семейные начала, или же пожертвовать своей страстью в пользу целости семьи, т. е. дать одержать верх над своим эгоизмом семейному культу, святыне.

Итак, семья является таким общением людей, которое превращено ими в святыню, подавляющую эгоизм индивида и разлагающуюся при первом проявлении этого эгоизма.

Некогда семье принадлежали такие функции власти над своими членами, которые теперь принадлежат государству (напр., семейный суд с правом лишения наследства, изгнания и даже смертной казни). Позднее государство вступило в конфликт с семьей в тех случаях, когда семья заставляет своего члена нарушать государственные интересы. Эгоист, порвавший семейные узы, попадает в объятия нового «духа», нового общества — государства.

———
Государство есть вид общения, характеризующийся упорядоченной зависимостью от него индивидов. Государство, подобно семье, существует прежде его членов: люди рождаются уже в готовом государстве, получают в нем воспитание и обязуются почитать его. Государство вырабатывает из граждан «полезное орудие» или «полезных членов общества». В этом смысле нет никакой разницы между абсолютной монархией, конституционным государством и социалистическим строем.

Все государственные учреждения видят свою задачу в том, чтобы создать «эгоистам» стесненное и неестественное положение во имя призрачных всеобщих принципов. Так, суд имеет целью принудить людей к шаблонной справедливости, школа — принудить их к «образованию ума» тоже по известному шаблону, церковь (ведь и церковь — государственное учреждение) требует, чтобы каждый исповедовал определенную религию. Даже принцип морали является теперь «делом государственным»: семейные дела, брачный союз — скрепляются государственной санкцией.

В пользу государства выставляют то соображение, что оно стремится к системе возможно меньшего стеснения личности путем дарования гражданам возможно большей свободы. «Но», возражает Штирнер: «личность не свободна ни в каком государстве. Хваленая терпимость передовых государств ограничивается только терпимым отношением к «безвредному», к «безопасному»; культурное государство только выше мелочей, является только более достойной, более возвышенной, более гордой деспотией».

«Государство поэтому является только ярким выражением ограниченности моего «я», моим ограничением, моим рабством. Государство никогда не задается целью вызвать свободную деятельность индивида, но всегда старается добиться от него деятельности, приуроченной к государственным целям, и потому в государстве живут только деланные люди; каждый, кто хочет быть самим собой, враг ему и потому с его точки зрения — ничто».

Вся борьба, направленная против государства различными революционными партиями, имеет целью заменить существующую правительственную организацию более совершенной, в то время как «следовало бы скорее объявить войну самому «становлению», т. е. государству (status), а не какому-нибудь определенному государству и не только современному государственному строю. Целью должно быть не изменение государственного строя (хотя бы перестройка его в «народное государство»), а союз, соединение индивидов, вечно изменяющееся соединение всех и всего».

«Возможно-ли», спрашивает Штирнер, «еще в наше время преобразовать и улучшить государство и народ?» Ответ категорический: «Так же мало, как — дворянство, духовенство, церковь и т. д.; их можно устранить, уничтожить, убрать из жизни, но не преобразовать. Можно-ли преобразовать нелепость в нечто разумное? Ее можно только отбросить».

«Отныне», заключает Штирнер, «дело идет уже не о государстве (о государственном строе), но обо мне. И вместе с тем отпадают все вопросы о монархической власти, о конституционализме и т. п. и возвращаются в свое истинное ничто, т. е. обращаются в то, чем они были в сущности всегда. Я-же, это творческое ничто, вызову из себя все мои творения».

———
В государстве, в свою очередь, существуют особого рода сообщества — политические партии. Замечательно однако, что члены самых оппозиционных партий ратуют против всякого разногласия в своей партии, т. е. против всякого проявления индивидуализма. «Это доказывает, что и они стремятся только к государству». Партийные люди презирают перебежчиков из своей партии в другую и приветствуют лиц, перешедших к ним из других партий. «Партийный человек должен следовать за своей партией и в счастье ее и в несчастье и безусловно одобрять и исповедовать ее основные положения»... «Члены всякой партии, отстаивающей себя и свое существование, ограничены в свободе или, точнее, в самобытности и принуждены сокращать свой эгоизм в той мере, в какой они служат стремлениям партии. Самостоятельность партии обусловливается несамостоятельностью ее членов».

«У каждой партии, к какому-бы роду она ни относилась, всегда есть определенный символ веры, так как все принадлежащие к данной партии должны веровать в ее принцип, как не подлежащий никакому сомнению и не составляющий никакого вопроса. Для члена партии принцип ее должен представлять нечто твердо определенное, несомненное. Иначе говоря, член партии должен душой и телом отдаваться ей; в противном случае он не-партийный человек, а в большей или меньшей степени — эгоист».

Стало-быть, как только в партии проявляется «эгоизм» составляющих ее членов, партия разлагается.

Все-же эгоист может принимать участие в партии, но не как в чем-то обязательном для него, а как в союзе «для участия в определенном деле». «Присоединяясь к какой-нибудь партии и вступая в число ее членов, я заключаю с ними союз, который просуществует до тех пор, пока партия будет преследовать одинаковые со мной цели. Но, если сегодня я разделяю тенденции партии, завтра, быть может, это перестанет соответствовать моим видам, и я «изменю» партии. Для меня в партии нет ничего связывающего (обязывающего), и я не вижу в ней предмета уважения. Если она перестанет мне нравиться, я стану нападать на нее».

VI.

Для сношений людей между собой установлен специальный закон, ценность которого никто не осмеливается опровергать. Это — закон любви к ближнему.

Что-бы человек ни делал, о чем-бы он ни думал, к чему-бы он ни стремился—во всем он должен руководиться любовью. Любовь, сострадание, милосердие, самопожертвование считаются самыми священными, самыми «человечными» чувствами. Если я люблю кого-нибудь, то люблю, не как индивид, а как «человек», и объект моей любви в свою очередь не личность, а абстрактный человек. Такова религиозная основа любви. Во имя этой любви я должен перестать любить себя и отдельных людей. Я должен забыть себя и любить «человечество». Всякий человек — мой ближний, и я нарушу самую священную заповедь, если он неприятен мне.

Может-ли самобытный индивид признать подобную любовь, любовь как долг в противоположность любви конкретной, к и данному лицу? И в чем вообще заключается, с точки зрения индивида, любовь?

Штирнер отвечает так на эти вопросы: Индивид не понимает любви к абстрактному человеку и считает такую любовь «одержимостью», религиозной манией, а не реальным чувством.

В действительности-же человек может любить только определенного человека и любить его не из чувства долга, не из боязни нарушить заповедь, а лишь по свойственному людям чисто эгоистическому инстинкту. Человек не любит другого ради этого другого, а ради себя, так как самый факт существования объекта его любви доставляет любящему наслаждение. Своим поцелуем я хочу разгладить складки грусти на лице любимого человека, потому что меня огорчают его слезы. Когда на моих глазах истязают незнакомого мне человека, я вступаюсь за него не потому, что его мучения должны быть моими мучениями, но; потому что, вследствие психологических причин, я сам переживаю в это время страдания. Когда умирает любимый мой друг, я оплакиваю не его, а свое горе.

Таким образом, любовь не — долг, а мое достояние так же, как и всякое другое чувство (гнева, страха и пр.). Я люблю близких мне людей, могу любить и всех встречающихся со мной людей, но вполне сознаю эгоистическую подкладку этой любви.

Способен ли человек, признающий только эгоистическую основу любви, на самопожертвование? Штирнер отвечает на этот вопрос утвердительно. «Я готов», говорит он, «доставлять симпатичному мне человеку массу наслаждений; я готов отказывать себе во многом, лишь бы доставить ему удовольствие; я готов пожертвовать ему всем, что для меня, за исключением его, всего дороже: моей жизнью, моим благосостоянием, моей свободой. Ведь моя радость и мое счастье в том именно и состоят, чтобы участвовать в его счастье и радостях. Но моим я, самим собой, я не могу пожертвовать ему; я остаюсь эгоистом и буду потреблять его. Если я жертвую для него всем, что у меня есть, сверх моей любви к нему, то это — явление вполне элементарное и в жизни наблюдается оно гораздо чаще, чем может показаться; но это доказывает только то, что эта единая страсть действует во мне сильнее всех остальных страстей. Жертвовать этой единой страсти всеми прочими страстями учит также христианство; но, жертвуя единой страсти всеми прочими страстями, я отнюдь еще не жертвую собой, не жертвую ничем таким, что составляет мое истинное я, не жертвую моей настоящей ценностью, моей самобытностью».

———
С малых лет нам твердят, чтобы мы не были лгунами, а всегда говорили правду, при чем никогда не внушают нам правильной мысли, что говорить правду в большинстве случаев выгоднее, чем лгать. Правда, мораль возводится в религиозный культ независимо оттого, как удобнее поступать индивиду в каждом отдельном случае. Но уважение к морали в действительности не так уж велико, и культ правды сплошь да рядом приносится в жертву эгоизму. Революционеров, попавших в цепкие руки полиции, не смущает ложь, если им нужно вырваться из этих рук. Мы охотно допускаем ложь, если нам нужно при ее помощи спасти близкого человека от опасности и т. п..

Эгоист отрицает правду, как какую-то высшую сущность, но вовсе не рекомендует ложь. Правда выгоднее лжи в независимом союзе индивидов; в современном же обществе, построенном на насилии, на отрицании самобытности, ложь выгоднее правды. Пусть восторжествует самобытность — и тогда исчезнет ложь, как нарушение призрачного высшего морального принципа.

Человек еще до появления на свет живет не одиноким, а в самом тесном общении с матерью. Появление на свет начинается тоже с интимной связи ребенка с матерью, грудь которой кормит его. «Мать с любовью убаюкивает нас на своих коленях, ведет нас на помочах и связывает нас с собой множеством различных уз». Наше естественное состояние начинается с общественности.

Но, по мере того, как ребенок начинает сознавать свою единственность, прежняя интимная связь слабеет. «Матери уже приходится призывать с улицы из среды товарищей-сверстников своего ребенка, того ребенка, которого она когда-то носила под сердцем, если ей хочется иметь его подле себя». Ребенок неохотно возвращается к обществу матери и предпочитает ту связь, которая сблизила его с подобными ему существами.

Совершенно таким-же образом слабеют узы современного человеческого общества. Человек, сознавший свою единственность, предпочитает обществу союз себе подобных.

Но разве союз не так же ограничивает мою свободу, как и общество?

Разумеется, вступая в союз, я до некоторой степени ограничиваю свою свободу (наприм., при заключении контрактов). Это ограничение так-же естественно, как невозможно обойтись без воздуха при дыхании. Но в союзе я ограничиваю себя ради своей выгоды, тогда как общество лишает меня свободы ради себя.

«Союз не скрепляется ни естественными, ни духовными узами и не представляет ни естественного, ни духовного сообщества. Его не создает ни единство крови, ни единство веры. В каком-нибудь естественном сообществе, напр., семье, племени, нации или даже человечестве, отдельные индивиды имеют лишь значение экземпляров того же рода или вида, а в каком-нибудь духовном коллективе, например, общине, церкви, отдельный индивид является лишь звеном того же духа; но в обоих случаях тебя, как единственного, игнорируют и угнетают неизменно. В качестве единственного ты можешь отстоять себя лишь в союзе, ибо не союз тобой обладает, а ты владеешь или пользуешься союзом».

«В союз ты вносишь твою мощь, твое достояние, и осуществляешь твое я, а в обществе ты и твоя рабочая сила подвергаются эксплуатации. В союзе ты живешь эгоистически, а в обществе — по-человечески, т. е. религиозно; обществу ты обязан всем, что имеешь, ты обязуешься ему, ты «одержим» идеей «социального долга»; а союз ты сам эксплуатируешь и, свободный от обязательств и клятвы верности, ты покидаешь его, если находишь, что он тебе бесполезен. Если общество есть нечто большее, чем ты, тогда оно тебя порабощает, а союз есть лишь твое орудие или тот меч, которым ты увеличиваешь и обостряешь твою естественную силу. Союз существует для тебя и благодаря тебе, а общество, наоборот, тобою пользуется в своем интересе и может обходиться без тебя; одним словом, общество есть святыня, а союз — твоя собственность; общество потребляет тебя, а союз потребляешь ты».

VII.

Желая довести философский эгоизм до конца, Штирнер переходит к самым важнейшим вопросам, на разрешение которых люди бесплодно потратили столько веков труда. Это вопросы — о цели жизни, об истине и ее критерии.

С древнейших времен до провозглашения философии эгоизма люди ставили себе такие вопросы: «В чем состоит истинная, блаженная жизнь? Как ее обресть? Что должен делать человек и чем он должен стать, чтобы быть истинно живым человеком? Как он исполняет это свое призвание»?

Современный христианский мир дает такие ответы:

Истинная жизнь — нечто более возвышенное, чем естественная жизнь индивида. У людей есть известное призвание, которое они должны осуществить своей жизнью; наша жизнь — только средство или орудие, так как то, к чему призван человек, дороже и ценнее самой жизни. «У нас появляется некий бог, который требует себе живой жертвы». Раньше жертвы приносились сверхчувственному потустороннему существу, а теперь — человечеству.

Мы не имеем права лишать себя жизни, потому что эта жизнь должна быть отдана на служение богу.

Мы не должны поступать безнравственно, потому что только добро угодно богу.

«Бедные создания»! восклицает Штирнер, «вы могли-бы так счастливо прожить жизнь, если-бы вы дерзнули жить и устраиваться по своему. Но вас заставляют плясать под дудку педагогов и менторов и проделывать такие фокусы, о которых вы сами никогда и не подумали бы. А вы даже не «брыкаетесь», когда вас заставляют делать то, чего вы сами не хотите. Нет, вы и сами начинаете вопрошать себя: «к чему я призван»? И лишь только вы поставили такой вопрос, вам тотчас станут внушать и указывать, что и как надо делать; станут предначертывать вам ваше призвание, если вы сами не успели надавать себе подобных указаний и советов в соответствии с заповедью духа. Тогда относительно осуществления вашей личной воли вы станете говорить: «я хочу того, чего я должен хотеть».

Между христианскими и индивидуалистическими воззрениями — огромная разница. Индивидуалист не заботится о том «как обресть жизнь, а о том, как ее изжить, использовать..., как разложить и изжить себя. По старому воззрению, я прихожу к себе, а по новому — я исхожу от себя; по старому — я тоскую по самом себе, а по новому — я обрел себя и поступаю с собой, как со своим достоянием: я наслаждаюсь и пользуюсь собой по моему благоусмотрению. Я более не опасаюсь за жизнь, я «проматываю ее»».

Человек не должен быть рабом своих идей, не должен ставить себе такие требования и задачи, которые не дают ему наслаждаться жизнью. Одним словом, никакого призвания, задачи, предназначения у человека нет.

———
Философы давно бьются над разрешением вопроса, как люди познают действительность, какое познание может считаться истинным, в чем критерий этой истины. Они противопоставляют т. н. объективный мир моему сознанию и удивляются тому, что им не удается перекинуть мост между мною и объективной действительностью. В конце-концов они свою задачу превращают в религию, богом которой становится или действительность или «абсолютное мышление».

Индивидуалист Штирнер видит истину только в конкретном мышлении, которое единственно несомненно. Как известно, всякая истина формулируется в суждениях. Суждение-же может быть только моим суждением.

«Отсюда следует, что всякое мое суждение — продукт моей воли, мое создание, что я, высказывая его, являюсь творцом, всегда сохраняющим власть над своими творениями, не отдающимся им всецело и творящим все сызнова. Я не должен поэтому допускать, чтобы мои создания переросли меня, стали чем-либо «абсолютным», «вечным» и, таким образом, ушли из-под моей власти. Моей собственной идея является тогда, когда не я подчиняюсь ей, а она — мне, когда она не может властвовать надо мной, сделать меня орудием своей реальности; достоянием идеи становятся только потому, что они не могут стать господами».

В чем-же критерий истинности суждений, которые — только мой продукт, мое создание, и с этой точки зрения все одинаково равноценны?

Истина — ничто иное, как понятие, и потому существует только в голове мыслящего «я», теряя всякий смысл вне индивидуального процесса мышления. «Ты один — истина»!

«Для меня предметы — лишь материал, который я перерабатываю. Везде я беру себе ту или иную истину и приспособляю ее к себе. Истина мне обеспечена, и мне нет нужды томительно искать ее. Служить истине я ничуть не намерен, она — пищевое средство для моей мыслящей головы, как картофель служит питательным материалом для моего пищеварительного аппарата — желудка, а друг — для моего общительного сердца. Пока у меня хватает силы и охоты мыслить, всякая истина мне служит лишь затем, чтобы подвергнуться переработке сообразно моему «состоянию» или силе: как христианину представляется «истинной и ничтожной» действительный мир, так мне представляется «суетой и ничтожеством истина».

Для самобытного «я» критерием истины может быть только мое «я». «Истинно то, что принадлежит мне, а не истинно то, чему я принадлежу».

———
Итак, истина — «я». Это «я» не — одно из индивидуальных «я», а единственное «я». Такая точка зрения уничтожает пропасть между реальным и идеальным миром. Напрасно «древние» сводили все реальное к идеальному, напрасно «новые» пытались реализовать идеальное. Нужно уничтожить и то и другое, и все превратится тогда в «мое достояние». Все, окружающее меня, действительно, поскольку действителен «я». Бытие становится таковым, поскольку оно содержится в моем бытии, является продуктом моего «я». Ничего трансцендентного, лежащего за пределами моего „я“, недоступного «мне», я не признаю. Вся история мыслящего человечества свелась к стремлению воплотить бесплотные призраки, и последним призраком была идея «человека».

Штирнер рассеял все призраки. Вокруг моего „я“ ничего не осталось, и Штирнер с полным сознанием своей творческой силы мог закончить свою книгу Гетевским стихом:

„Ничто! вот на чем я воздвиг свое дело“.

———
В заключение мы считаем необходимым немного остановиться на тех возражениях, которые обыкновенно приводятся против анархических индивидуалистов.

Говорят, во-первых, что анархический индивидуализм — утопия: едва-ли наступит такое время, когда исчезнет всякая власть, всякое принуждение.. Даже „союз эгоистов” не будет избавлен от принуждения, потому что никакая организация, никакой союз не мыслимы без известного подчинения массы руководителям, вожакам.

Мы не можем согласиться с этими соображениями. Анархический индивидуализм вовсе не предполагает совершенного отсутствия принуждения. Люди, вступая, напр., в свободные договорные отношения, до некоторой степени связывают себя. Однако, большая разница, связывает-ли человек сам себя, или его лишают свободы другие люди; не все равно также, для чего люди жертвуют частью своей свободы: для туманных-ли идей, вроде религии и морали, для торжества-ли организованного насилия, вроде государства или общины, или-же для своей выгоды. Самобытный индивид пожелает вступить в союз с себе подобными только в том случае, если выгода (разумеется, не только материальная), получаемая от соединения человеческих сил, доставит ему больше удобств, наслаждений и удовлетворения, чем одиночество. Индивидуалист ограничивает себя только для своей выгоды,подобно тому, как больной воздерживается от любимых блюд, зная, что диета избавит его от страданий и возвратит ему в ближайшем будущем возможность испытать большее удовольствие без всякого риска окончательно расстроить свое здоровье.

Термин «утопия» менее всего приложим к индивидуализму анархическому. Утопия — понятие, применяемое к социальным теориям тех ученых социологов и социальных политиков, которые полагают возможным создание иного, лучшего социального строя, не считаясь с конкретными условиями действительности, «с реальным соотношением общественных сил». Анархический индивидуализм никакой социальной программы не развивает, да и развивать не может: он отрицает всякую организованную общественность. Для осуществления индивидуализма нет необходимости опираться на какой-нибудь улучшенный общественный строй или на технико-экономический прогресс. В любой момент, — сегодня, завтра, — всякий может стать индивидуалистом, если он признает нелепость какого-бы-то ни было культа и согласится с уничтожающей критикой всякой организованной общественности. Сила индивидуализма — в сознании. Логически не важно, примут-ли когда-нибудь все люди индивидуалистическое учение; а важно то, что в принятии этого учения нет ничего невозможного, и с этой точки зрения индивидуализм — не утопия. Никакая социальная теория не может научно, неопровержимо доказать, что ее программа, ее конечный идеал осуществится. К всевозможным доказательствам этого рода всегда присоединяется элемент веры, которой в индивидуалистическом учении по самому его существу быть не может. Поэтому, любое социальное учение — более утопия, чем анархический индивидуализм.

Далее, анархических индивидуалистов упрекают в проповеди безнравственного. Если люди перестанут считаться с принципами морали, то, по мнению упрекающих, совместная жизнь людей станет невозможной. Люди перестанут верить обещаниям, которые могут быть на следующий день взяты обратно, полагаться на добровольное выполнение порученной работы и т. д..

Упреки и опасения моралистов напрасны. Прежде всего, анархический индивидуализм совершенно свободен от подозрения в проповеди безнравственного. Индивидуалист не проповедует безнравственности, а только отрицает самое понятие нравственности, как чего-то независимого от самобытной личности и повелевающего ей поступать так или иначе. Это еще не значит приветствовать безнравственное. Анархический индивидуализм полагает, что взаимные отношения людей совершенно не нуждаются в регулировании их заповедями и нравственными императивами. Совместная жизнь индивидов только выиграет, если каждый будет поступать так, как ему выгодно. Не подлежит сомнению, что правдивость, исполнение обещания выгоднее для сношения людей, для развития техники, знания и прогресса в искусстве. Поэтому ко лжи и пр. индивидуалист будет прибегать не чаще (если не реже), чем это делается теперь, когда люди подчиняют себя догме морали. И сторонники общественности ведь признают, что преступления и пороки — продукт социального строя и, реже, — психических болезней. Никакой общественный строй не может совершенно устранить случаев психических заболеваний, как и не может раз навсегда уничтожить недовольство одних людей другими. И анархический индивидуализм не берется уничтожить этого недовольства; но за-то самобытный индивид всегда имеет возможность свободно вступать в союз с другими людьми, которые ему наиболее симпатичны и не вызовут в нем недовольства ими.

Наконец, серьезные упреки делают анархическим индивидуалистам представители оппозиционных партий. Индивидуалисты, говорят они, отрицая организованную общественность, должны отказаться работать в тех партиях и организациях, которые стремятся водворить более совершенный социальный строй. Этим индивидуалисты ослабляют ряды оппозиции и косвенно способствуют усилению организованной кучки угнетателей и насильников.

Подобные соображения — результат полнейшего непонимания индивидуалистического учения. Анархический индивидуалист всегда пойдет в рядах тех, кто стремится к разрушению существующего государства, потому что он вообще отрицает состоятельность любого социального строя. Всякая крайняя оппозиционная партия стремится к уничтожению существующего строя и в этом своем стремлении она найдет наиболее революционных союзников, именно в анархических индивидуалистах, если они согласны с целесообразностью тактики данной партии. Индивидуалист примкнет к самой революционной партии, потому что его учение по существу революционнее какой угодно социальной теории.

Но допустим, возразят индивидуалистам, что нам, с помощью индивидуалистов, удастся разрушить существующий строй. Ведь наша задача не окончена: мы теперь займемся организацией более совершенного общежития. Поможете-ли нам вы, индивидуалисты, отрицающие организованное общение, или-же вступите с нами в борьбу?

Когда существующий государственный строй будет разрушен, индивидуалисты всю силу своих убеждений направят на разъяснение нецелесообразности и вреда государства и вообще всякой принудительной организации, а своим недавним союзникам помогут лишь в устройстве таких союзов, которые могут достичь в своей деятельности каких-либо положительных результатов без всякого посягательства на самобытность составляющих его членов. Если-же вместо разрушенного государства возникнет другой организованный общественный строй, то индивидуалисты, не представляющие себе организованного общежития без принуждения и насилия, будут бороться с ним так-же энергично, как они готовы бороться теперь в рядах самых революционных партий.

А. В-ий Детям свободы.

«Не сотвори себе кумира».

Черные тучи нависли,
Холодом веет от моря,
Молнией светят нам мысли:
«Не сотворите кумира».
***
Тянутся тусклые, рабские дни.
Братья, спешите гасить алтари,
Богу свободы зажжем мы огни,
Плачьте цари!
***
Жизнь молодая проснулась, не ждет.
Братья! Мы чувствуем гордую страсть.
Скоро низвергнем насилие и власть,
Воля идет.
***
В темный хаос опрокинем кумир.
Долгая, страшная длится борьба.
Смело ведем человека мы в мир
Вместо раба.
***
Молнии падают грозно...
Слышите в блеске падения
Голос великого мщения:
«Поздно, насильники, поздно»!..

Луч «Мне не спалось»... (Этюд).

Мне не спалось в эту холодную, черную ночь. Я подошел к окну и взглянул на улицу. Город замер, весь окутанный густым тяжелым туманом; тускло горели уличные фонари, мрачно и неясно виднелись очертания домов. Изредка с коротким резким шумом проезжала пролетка, иногда на тротуарах показывались одинокие, торопящиеся прохожие. Все было тихо, придавлено... Я глядел на темные улицы, на возвышающиеся передо мною дома, и на этих, боязливо идущих и окутанных черным туманом, людей. Я глядел на них и представлял себе их жизнь, рабскую, тяжелую жизнь. Вот идут они, робко озираясь и спеша по темным, пустынным улицам, и каждый из них несет в себе и мелкие повседневные заботы, и тихую покорность, и бессильную гнетущую злобу на свою измятую жизнью судьбу. Вся жизнь человеческая представилась мне и всюду, куда-бы я ни бросил свой взгляд, я видел робость, придавленность и рабство. Своим умственным взором я проник и в царские дворцы, и в лачуги бедняков, и в те дома, которые возвышались передо мною; и то, что я там увидел, заставило меня содрогнуться от ужаса и негодования. Где ты, свободный человеческий дух, где ты, человек — царь вселенной? Я видел угнетателей и угнетенных, но и те и другие были слабые, жалкие люди, рабы глупых верований, привычек, законов.

Вот вижу — царский дворец. Важные сановники в драгоценных неудобных мундирах, блещущие золотом и бриллиантами, подобострастно ожидают выхода своего владыки. Какие тупые самодовольные лица! С какими льстивыми улыбками встречают они друг друга, с какой завистью смотрят они на более разукрашенные мундиры своих сослуживцев! Но вот появляется он — властитель многомиллионного народа — маленький, жалкий, растерянный, пугливо озирающийся по сторонам. Все низко кланяются. К нему подходит один из сановников, читает рапорт, показывает предмет какой-то. Лицо владыки проясняется, довольная улыбка расползается по лицу. Он лицезрит, удовлетворен, он счастлив. — «Благодарю Вас», — говорит он, «эта вещь мне нравится. Спасибо! ввести ее в армию». Он с удовольствием разглядывает барабан и стучит своими священными пальцами по нем. Сановник сияет от счастья. Ведь сколько новых наград и денег он теперь получит! А владыка уже уходит, его трудовой день окончился. Взоры всех присутствующих обращаются теперь на счастливца, все улыбаются ему, ловят его взгляд. С какой злобой будут они дома рассказывать про этого счастливца, с каким удовольствием и торжеством будут смотреть потом на падение этого нового фаворита и с каким рвением этот фаворит будет пресмыкаться теперь перед своим господином в ожидании подачек!

Но будет! Я не хочу больше глядеть на эту представившуюся мне картину, я не хочу смотреть на этих сытых, самодовольных тунеядцев. Я гоню от себя стоящие перед глазами образы и вижу другую картину.

Фабрика. Огромные машины стучат, вертятся, живут. Рабочий сидит за станком. Его глаза тупо смотрят на работу. Его уши привыкли к шуму и не воспринимают раздающегося кругом грохота. Его мозг не работает, и только руки двигаются за работой взад и вперед, тоже как машины. Он работает долго, напряженно, как бы загипнотизированный, и только сигнал к смене пробуждает его. Он расправляет свои онемевшие члены и тихо шлет проклятия тому, кто загубил его душу, кто посадил его сюда для того, чтобы обогатиться на счет его жизни. Потихоньку, чтобы не слыхал надсмотрщик, шепчет он проклятия тому, кто убил в нем человека!!

Жалкий, презренный раб!

Одна за другой мелькают передо мною картины. Я вижу и уютную чистую комнату, где благоразумные, либеральные люди, сидя за переполненным яствами столом, рассуждают о том, что надо-бы многое изменить, что прежнее владычество одного над всеми кончилось, и что теперь они тоже будут вместе с тем — одним править. — «Многое, многое мы исправим», говорят они и решают вместо прежних железных грубых уз опутать и себя и других людей мягкими шелковыми узами.

И вижу я перед собой грязный отвратительный кабак, где пьяные люди, одурманенные вином, после ненавистной тяжелой работы пьют, ссорятся и дерутся друг с другом. Одни считают себя сильными и бьют слабых, другие кричат, что рабская жизнь им надоела, что им нужна свобода, что они разрушат, уничтожат своих мучителей. Их крики громко раздаются на улице, но быстро замирают в воздухе, а через несколько времени сильных и слабых, покорных и протестующих, всех ведут городовые по улицам, как баранов подталкивая сзади в спины, чтобы заключить их в темные казематы; и завтра те же люди снова будут работать до отупения, снова будут напиваться, и их отчаянные крики — не то стоны, не то проклятья — будут разноситься и тщетно замирать в воздухе.

Вы, люди, жаждущие свободы и не желающие взять ее! Вы сами, заковавшие себя в цепи и боящиеся сбросить их. Вы, подчиняющиеся законам и не решающиеся перешагнуть через них. Проснитесь, опомнитесь! Ведь законы для вас другие выдумали. Не угашайте же своего духа. Будьте смелы, тверды, независимы. Кого бояться вам? Таких-же людей? Так будьте хитры, умны и злы, и вы победите того, кто порабощает вас.

Но что это? Я вздрогнул. Раздался какой-то гул. Человек, специально для того поставленный, ударил в церковный колокол. Звон пронесся по тихим улицам, один удар, другой, третий, и сонный город зашевелился, задвигались прохожие. Какие-то смиренные приниженные фигуры зашагали по темным тротуарам по направлению к церкви, туда, где в определенно назначенный час предписано молиться. Я перенесся мысленно с ними, взошел в церковь. — Полумрак. Плохо намалеванные картины и изображения святых в ненормальных позах с темными уродливыми лицами слабо освещены восковыми свечами. Сонный дьячок быстро и монотонно бормочет непонятные слова. С тупыми экзальтированными лицами стоят люди. Седой поп в пестром балахоне размахивает кадилом по направлению к молящимся, а люди, кланяясь при каждом взмахе, вдыхают в себя вонючий дым. Одни со смирением, другие со страхом и покорностью смотрят на грубые изображения, целуют разрисованные деревяшки и стекло и просят послать им с неба счастье и богатство. Некоторые, глядя вверх, взывают к неведомой для них силе, чтобы она сделала за них то, чего они сами сделать не могут и обещают быть здесь на земле кроткими, покорными и тихими, терпеть все притеснения и муки в надежде, что где-то там в другом месте они получат награду.

И видел я, что счастливы были люди, и верили они в то, что есть над ними хозяин, который пошлет им просимое, и, воспитанные в рабстве, становились на колени, целовали грязный пол и жгли копеечные свечи, чтобы задобрить своего господина!

Довольно! Я не хочу больше глядеть на униженного человека. Я хочу видеть сильный, гордый дух! Где ты, самобытный, смелый человек, храбро сражающийся за свое достоинство? Где ты, единственный, который сильным взмахом молота расшибешь деревянного бога и пустую голову тирана; ты, который переступишь через закон и поставишь себя, свое я, выше всего, вместо всего!? Где ты? Придешь-ли? Я вглядывался в черное небо, в черную неизвестную даль и вдруг увидел, что небо светлеет. Восток уж заалел. Красная полоска света показалась; скоро, скоро она разрастется по всему небу и глянет солнце, яркое солнце!

Джон Генри Маккей Законы.

Вы — воры! Вы безжалостно крадете 
У беззащитного священные права!
Вы — подлецы! Вы для себя берете
Последний хлеб у бедняка!
Убийцы — вы! На вас должна упасть
Кровь тех, кто не рожден, как вы, в богатстве, в славе,
Кому судьба, как вам, не передала власть!
Но судьями вас кто поставил?
Никто! Вы сами! Ради сохранения
Богатств кровавых и кровавых тронов
Расставили вы всюду сеть законов:
Но ваше право — гнет, законы — притеснения!
Источник права — в совести у всех,
Молчит она, не ставить приговор вам.
Когда последний лист закона будет порван,
Исчезнет с ним последний в мире грех.

Джон Генри Маккей Анархия.

Отвержена и проклята ты всеми,
Никем не понята, ты — ужас наших дней:
Кричат везде, что ты борьба и хаос,
Что ты — кровавое убийство без конца.
Пускай кричат! Пускай! Им незнакомо
Желанье истину за словом отыскать,
Им не узнать, что значит это слово,
Они останутся слепцами средь слепых.
Но, слово, ты — так ясно, сильно, чисто,
Так выражаешь все, к чему стремлюсь я: —
Тебе — грядущее! Твоим оно и будет
Когда вернется каждый сам к себе.
Взойдешь-ли солнцем ты? Иль бурей грянешь?
Того не знаю я, но знаю, ты придешь.
«Я—анархист!» — «Зачем? — «Я не желаю
Господства для себя и рабства не хочу!»

О. Виконт Он „анархист“. (Сказка).

В некотором царстве, не в нашем государстве, к проку иль не к проку, поближе к востоку, жил был Он, в миру — «Ейная Особа», «Единственный». Жил и делал Он так, как всякому порядочному человеку подобает: пил, ел, спал, и прочая... и прочая... Приснился Ему однажды вещий сон: сонм ангелов подлетел к Нему, подхватил на своих могучих крыльях и понес высоко-высоко к небу. Ухватился Он за пушистые перья ангельских крыльев: «не упасть бы вниз, земля твердая». Все быстрее, быстрее неслись вверх ангелы, все выше, выше. Дыханье захватило, ослабли, окоченели пальцы, соскользнул Он с крыльев и полетел вниз еще быстрее прежнего.... Проснулся, холодный пот на лбу выступил: «не к смерти-ли»? Созвал мудрецов рассказал им сон, (о том, что не удержался на крыльях утаил) спросил: „не к смерти ли“? День и ночь советовались между собою мудрецы, наконец ответили: — «Великий Владыка, Владыка души и тела нашего, не плохое вещает Тебе сон Твой — великое, не смерть, но славную жизнь. Крылья это — Твои думы, которые вознесут Тебя высоко-высоко, к небу. Небо это — слава, которую Ты достигнешь в своей жизни».

— Что нужно, чтобы достигнуть неба, славы? — спросил Он.

Нужны Твои думы, Владыка.

— Каковы мои думы?

— Все — отрицание, Владыка. Отрицай великое, и ты станешь величайшим.

— Что сегодня великое?..

— Войска и война, Владыка...

— Я понял вас, — сказал Он, и в Его глазах засияла мысль.

Но, чтобы мудрецы не возомнили о себе многое, Он приказал заточить их в крепость.

Сам же оделся в пурпурные мантии, приказал бить в колокола и вышел на балкон к своему народу.

— Долой войну, долой милитаризм! — воскликнул Он, и венценосная улыбка заиграла на Его лице.

Народ пал ниц.

Великие слова стали передаваться из уст в уста, облетели всю страну, весь мир.

Так Он воздвиг себе всемирный памятник. И, чтобы доказать всю искренность, правдивость своих слов, Он... объявил войну, но с тем, конечно, чтобы проиграть ее и проиграл с успехом. Во всех сражениях войска Его были разбиты, корабли потоплены. Он не пожалел своего народа, чтобы доказать всему миру и будущему поколению бесцельность и беспощадность войн. Для торжества истины Он пустил кровь полумиллиону своих верноподданных. Он мог это сделать. Он — Владыка. Так Клеопатра испытывала силу яда над своими рабами и рабынями. Окрыленный таким успехом, Он захотел быть не только всемирным, но и всевышним.

— Всеотрицание — Он говорил себе — но что-же все отрицать?..

И Он велел позвать к себе министров...

— Кто отрицает все? — спросил он их...

Министры замешкались, потом ответили все разом:

— Анархисты...

— Анархисты?.. А можно ли достать кого из них?..

— Великий Государь! Их деятельность такова, что оставлять живыми среди людей опасно их.

— Но где ж они?

— Кто из них повешен иль казнен Твоими, Владыка, палачами; кого мы держим в узкой клетке и на обнаженную его главу медленно пускаем капли ледяной воды; кто эмигрировал в другие государства и там ведет свою бесчеловечную пропаганду, а кто в цепях валяется в сырых подвалах.

— В чем же их вера, ученье?

— Их мысли и деятельность таковы, Владыка, что не могут быть терпимы не только в нашем государстве, но даже в конституционном, что в конституционном, — в республиканском, что в республиканском — в социалистическом. Казнить и вешать будут их социалисты.

— Доставить мне хотя бы одного из них...

— Но, Владыка,... они не сдержаны уж больно на слова. Пожалуй, оскорбят они Твое Величество...

— Кто смеет возражать мне?.. Я Владыка моих желаний или вы?..

— Ты, Владыка... Ты смеешь пожелать, и мы растворимся в твоих желаниях... Рабы твои...—и, низко поклонившись, они все вместе удалились из дворца.

Стук и шум нарушили тишину темниц-подвалов. Лягушки, мыши, крысы прочь бросились от ослепительного, непривычного в подвалах этих, света. Щелкнул замок, запоры едва открылись, сдерживаемые ржавчиной, заскрипели двери и из-за них понесся страшный смрад. За мраком не было не видно зги. Внесли фонарь. На грязном и сыром полу лежал какой-то «гад», подобие лишь человека.

Увидев свет, он шевельнулся, и цепи зазвенели резко, жутко. Он долго лежал с закрытыми глазами, наконец, раскрыл их.

— Что нужно вам?—зарычал он.

— Поднимайся.

«Гад» не двигался...

— Ну, живо!.. — ногой толкнули, он ни с места.

— Поднять его и вынести.

Десяток сильных рук схватили и вынесли его на воздух...

Перед Владыкой предстал тот, кто лишь случайно не разорвал Его на мелкие куски, так как у брошенной им бомбы погас фитиль.

Покрытый язвами, проказой, в кандалах кругом стоял он перед Ним, великим и всевластным.

Долго, молча смотрели они друг на друга...

— Кто ты? — спросил Владыка.

— Я тот, кто не сумел тебя уничтожить.

— Ты — анархист?..

— Я — человек, я — индивид...

— Ну, это все-равно... Скажи: «что истина?»

— Вот — истина, — кивнул головой на свои кандалы узник и зазвенел ими.

— Вот — истина — вскинул он сверкающие глаза на венценосца, глаза, полные гнева, презрения и ненависти.

Густая краска покрыла Его лицо. Невольно Он отступил на несколько шагов назад.

— Во что веришь ты? — спросил Владыка кротко.

— В тебя!.. О, ты — неизменен...

— Послушай... я даровал тебе жизнь, я не повесил тебя, как собаку... а ты... ты смеешь издеваться надо мною?..

— Что нужно сделать мне, чтобы ты меня повесил?

Верни свободу мне и ты меня повесишь.

Глаза их встретились.

— Что отрицаешь ты? Скажи и будешь ты свободен.

Ироническая улыбка на лице «гада» заменила ненависть.

— Снять кандалы!..

Со звоном и треском упали цепи на пол, упал и «гад». Два года, какое два — казалось, вечность носил он их и теперь так легко, так непривычно. Надежда, жажда жизни пробудились в нем. Лица, любимые им лица, как молния промелькнули перед ним. «Так на свободе я»...

С жадностью хищника он одним взглядом окинул всю комнату. Какой простор, как хорошо здесь... Тихо опущенная на плечо рука пробудила его.

Он вздрогнул.

— Что отрицаешь ты?..

Медленно поднялся, «гад».

— Я?

— Да, ты...

— Все.

— Но, что-же?

— Бога, церковь, власть, законы, государство, государя, капиталистов, собственность, семью... и все подобное, другое...

— И что же дальше?

— Я разрушу их.

— Скажи, что сделали они тебе?..

— Что сделали они, ты? смотри-же — «гад» распахнул грудь, встряхнулся и струпья хлопьями посыпались с него, открылись раны и медленно закапала из них кровь.

— Кушай, пей...

С ужасом и отвращением откинулся Владыка назад. И только тут почувствовал Он, какой ужасный смрад понесся из этого живого существа...

— Прочь с глаз моих — и руками Он закрыл глаза свои.

Чиновники и стража вновь бросились надеть оковы.

— А слово царское? — смеясь воскликнул «гад».

— Пусть оно напутствует тебя.

— Так нет-же!..

Несколько прыжков, и «гад» исчез в окне.

Из черного пятна пахнуло вновь зловонием, и затем понесся запах свежей, ароматной летней ночи... Послышались свистки, звонки, пальба орудий, несколько минут, и все утихло.

«Гад» сгинул во мраке ночи, как в воду канул... А там где-то в отдалении подымалось зарево пожара и небо озарялось красным цветом.

Вперив свои глаза на зарево, стоял Владыка у окна и думал:

— Чем отличаюсь я от анархиста?.. Не я-ли отрицаю: «бога, церковь, власть, законы, государство, капиталистов, собственность, семью и... все подобное другое».

— Что такое бог? — Призрак, людская выдумка, необходимая для черни, чтоб именем его и тело и разум держать в тисках. Не я-ли выше бога? Мне стоит сделать шаг, сейчас-же начнут звонить в колокола, передо мною народ мой лежит ниц, в церквах лишь стоит повелеть мне прочесть мой манифест или поставить в них виселицу, иль сделать из церквей конюшню, как сделал то Великий Бонапарт, и моя непреклонная воля будет исполнена. Мои войска, да если я скажу им, они готовы идти со мной на самого царя небесного... Попов, митрополитов я только лишь терплю.

Законы!.. Они священны... ха... ха... ха, а ну-ка дайте мне перо, вот и закон.

А государство, власть? Какую власть, какое государство я признаю? Еще покойный Людовик XIV, король французский, говорил: «l’etât c’est moi», а я скажу: я — государство, я — владыка, я — господин...

Капиталисты, собственность? Чью собственность я признаю, чьи капиталы? Одно движение руки, и все падет к моим ногам: и собственность и капиталы.

Наконец, семья?.. Не я-ли нарушаю традиции семьи, когда, окружив себя красавицами фрейлинами, я предаюсь любви.

Но в тактике я — чистый анархист: я разрушаю все; но если мало, то в том лишь виновата краткость жизни и моего царствования. Я разорил страну, я разогнал парламент, я „лучших людей“ страны отдал под суд, я по-миру пустил всех граждан и гражданок. Я между ними вселил такую злобу, что готовы они живыми пожрать друг друга, словом я ввел страну в анархию, я — анархист».

И, очнувшись от дум, ударил он в ладоши.

— Подать мне лошадь и сотню ездоков-охотников... Проедемся по городу...

— О, мудрецы! — воскликнул Он — я вам обязан своею славою. Все — отрицаю я. Я отрицанием воздвиг себе всемирный памятник, я с каждым годом возношусь все выше, выше, к небу!

Вдруг побледнел Он и пот холодный выступил на лбу Его: Он вспомнил то, что утаил от мудрецов.

А зарево пожара все разрасталось и внутренность дворца окрашивалась в красный цвет.

Гора Везувий.

1906.

Бенджамин Рикетсон Такер Метод анархии. (Liberty, 18 июня 1887 г.).

Редактору издающейся в Сан-Франциско People анархизм очевидно представляется новым и непонятным учением. Так как в этом городе один анархист заявлял с публичной трибуны,что анархизм должен действовать мирными средствами и что физическую силу дозволительно применять только для самозащиты, то People заявляет, что помимо физической силы она усматривает только два способа решения рабочего вопроса: один заключается в добровольном отказе привилегированного класса от своих привилегий, что газета считает комичным, а другой в голосовании, которое газета справедливо признает особой формой силы. Поэтому People, предположив, что ей приходится выбирать между убеждением, голосованием и прямой физической силой, останавливает свой выбор на последней. Если-бы я стоял перед альтернативой оставить вопрос нерешенным, или попытаться решить его одним из трех неудовлетворительных способов, то я-бы, мне кажется, предпочел оставить его нерешенным. Я думаю, было-бы самым благоразумным оставить дело в том-же положении. Но оно вовсе не так безнадежно. Есть четвертый способ выйти из затруднения, способ, о котором People, очевидно, никогда не слыхала, — метод пассивного сопротивления, самое могучее орудие, когда-либо дарованное человеку для борьбы с угнетением. Власть питается своими жертвами, и умирает, когда жертвы отказываются служить ей добычей. Они не могут убедить ее умереть; они не могут убить ее своими голосами; они не могут застрелить ее на смерть; но они всегда могут уморить ее голодом. Когда решительная группа населения, достаточно сильная численностью и волей, чтобы внушать к себе уважение и сделать небезопасной попытку засадить ее в тюрьму, условится спокойно захлопывать двери перед носом сборщика податей и ренты за землю, а выпуском, вопреки запрещению закона, денег собственной чеканки перестанет в то же время платить подать денежному помещику, тогда правительству со всеми привилегиями, которые оно раздает, и монополиями, которые оно оберегает, придет конец. Быть может, People считает это неосуществимым? В таком случае, я обращаю ее внимание на обширную работу, выполненную шесть лет тому назад старо-ирландской аграрной Лигой, наперекор самому, быть может, могущественному правительству в мире, путем простого захлопывания дверей перед носом сборщика ренты. Через каких-нибудь несколько месяцев после начала такой «Нет-рентной» политики, крупное ирландское землевладение оказалось на краю гибели. Лэндлорды были вне себя. Пораженные этой неуязвимой силой, они не знали, что делать. Им ничего так не хотелось, как разжечь упрямую крестьянскую массу до такой степени, чтобы она бросилась в открытую борьбу, и затем усмирить ее Гатлинговыми пушками. Однако, если не считать немногих слабых вспышек, фермеров не удалось вывести из их невозмутимости, и гнет лэндлордов ослабевал с каждым днем.

«Да, но ведь движение потерпело неудачу», может ответить People. Правда, оно не удалось; а почему? Потому, что крестьяне действовали не в благоразумном подчинении своему рассудку, а в слепом повиновении вождям, которые покинули их в критический момент. Брошенные правительством в тюрьму, эти вожди, чтоб получить свободу, отреклись от «манифеста о неплатеже ренты», который выпустили не с целью избавления крестьян от ига «безнравственного налога», но просто для того, чтобы сделать их орудием своего политического возвышения. Если-бы народ сознавал свою силу и понимал экономическое положение, он-бы не начал вновь платить ренты по приказу Парнелля и теперь был-бы свободен. Анархисты не собираются повторить этой ошибки. Вот почему они всецело отдаются разъяснению принципов, особенно-же экономических принципов. Настойчиво преследуя свою цель, несмотря на неодобрительный шум, они одни только положат прочное основание успехам революции, хотя Сан-Францисской редакции и всем, кто так торопится вперед, что не имеет времени толком подумать, и кажется, будто они совсем ничего не делают.

1

Так называла императора Вильгельма значительная часть германского народа, намекая этим на его бегство в 1848 г, под именем почтальона Лемана.

(обратно)

2

По этим вопросам смотри брошюру «Анархический индивидуализм» Виконта.

(обратно)

3

Смотри ту же брошюру.

(обратно)

4

В России нет гражданского брака (разве только среди раскольников). То, что у нас в общежитии называется «гражданским браком», — только «незаконная» свободная связь.

(обратно)

5

Ведь требуется же для развода по российским законам доказать свидетельскими показаниями самый факт прелюбодеяния «супругов».

(обратно)

Оглавление

  • Джон Генри Маккей Максу Штирнеру. («Единственный и его достояние: 1845 г.»).
  • О. Виконт Несколько слов о Вениамине Тэкере.
  • Бенджамин Рикетсон Такер Что такое социализм. (Liberty, 17 мая 1884 года).
  • Джон Генри Маккей Государство
  • Джон Генри Маккей ВЛАДЫКИ и РАБЫ.
  • От издательства.
  • Иоганн Мост Религиозная чума.
  • О. Виконт. Долой брак, семью и супругов. (Взгляд анархиста индивидуалиста).
  •   I.
  •   II.
  •   III.
  • Н. Бронский Призраки. (Памяти М. Штирнера. 1806—1906).
  • Н. Бронский Макс Штирнер. (Его жизнь и учение)
  •   Жизнь.
  •     II
  •     III
  •   Учение.
  •     I.
  •     II.
  •     III.
  •       а. Критика политического либерализма.
  •       б) Критика социальнаго либерализма.
  •       в) Критика гуманного либерализма.
  •     IV.
  •     V.
  •     VI.
  •     VII.
  • А. В-ий Детям свободы.
  • Луч «Мне не спалось»... (Этюд).
  • Джон Генри Маккей Законы.
  • Джон Генри Маккей Анархия.
  • О. Виконт Он „анархист“. (Сказка).
  • Бенджамин Рикетсон Такер Метод анархии. (Liberty, 18 июня 1887 г.).
  • *** Примечания ***