Чтение мыслей. Как книги меняют сознание [Вероника Райхль] (fb2) читать онлайн

- Чтение мыслей. Как книги меняют сознание (пер. Алексей Костюхин) 845 Кб, 184с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Вероника Райхль

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вероника Райхль Чтение мыслей Как книги меняют сознание

Veronika Reichl

Das Gefühl zu denken

Erzählungen

Matthes & Seitz Berlin


Перевод с немецкого Алексея Костюхина

Individuum, 2024


© Matthes & Seitz Berlin, 2023

© А. Костюхин, перевод с немецкого, 2024

© ООО «Индивидуум Принт», 2024

* * *

Во власти языка

Сны о капусте

Сэнди читает Мартина Хайдеггера
Сэнди — человек творческой профессии, а значит, придает форме большое значение. Любой элемент ее работы обладает формой. Она присуща материалу, инструментам и рабочему пространству. Она определяет, сколько длится каждый из этапов ее работы, как Сэнди хранит карандаши и что добавляет за завтраком в мюсли. Она постоянно воздействует на ее намерения. Форма определяет все. В идеале все выбранные формы согласуются друг с другом и придают искусству Сэнди характер завершенности.

Относиться серьезно к форме — то же, что относиться серьезно к жизни. Речь идет не о результате, а о процессе. И это, безусловно, так, хоть Сэнди и приходит в состояние детского восторга каждый раз, когда видит одну из недавно завершенных работ.

Форма, конечно, представляет собой одновременно и содержание, поскольку, внимательно изучив все аспекты формы, можно понять, кто она, Сэнди, и каково ее отношение к окружающему миру, вещам и людям. (Философско-эстетическому дискурсу о форме и содержании Сэнди тоже непременно когда-нибудь посвятит некоторое время.) Однако в конечном счете идеальная форма — не то, что ищет Сэнди. Она пытается обнаружить такой тип мышления, который становится возможным благодаря форме и одновременно выражается в ней.

Сэнди убеждена, что все самые важные мысли посещают ее во время работы. И она готова к ней. Без чтения философской литературы не обойтись, так как это обостряет интуицию. Прежде чем приступить к делу, Сэнди с удовольствием уделяет полчаса Делёзу или Хайдеггеру. И тогда подходящая форма для следующего этапа работы или решение определенной проблемы внезапно приходят к ней, словно знакомый, который неожиданно позвонил в дверь. При этом текст совсем не обязательно должен иметь какое-то отношение к ее творческому проекту, ему лишь необходимо быть содержательным с точки зрения философии.

* * *
В одной из картинных галерей Линца проходит выставка, в которой Сэнди принимает участие. Ее проект заключается в том, чтобы каждый день по нескольку часов проводить в галерее за старым деревянным столом, читать «Бытие и время» Хайдеггера и переписывать текст предложение за предложением в качестве символа телесности этого произведения. Переписывание — телесный труд, который приносит человеку совсем иную форму радости, нежели просто чтение, пробуждая одни ощущения и заглушая другие. Текст как бы струится сквозь пальцы и становится осязаемым, будто Сэнди сама его формулирует. Она часто думает о монахах, которые на протяжении всей жизни переписывали священные тексты, и о том, каких усилий им это наверняка стоило.

Сейчас форма подобрана правильно: обыкновенный стол, который Сэнди приобрела специально для проекта, стул из ее мастерской, простая темно-синяя одежда, которую она будет носить на протяжении всей выставки, и теплые шерстяные носки.

Пока в галерее никого нет, в ней тихо и спокойно. Через расположенную напротив письменного стола витрину открывается вид на малолюдную улицу — достаточно пространства для размышлений. Также и время лежит перед Сэнди подобно широкому полю. Сегодня, и завтра, и послезавтра, и следующие два месяца ей предстоит заниматься только чтением Хайдеггера и переписыванием его произведения. (Этот проект даже кажется ей эгоистичным.) Она открывает книгу, и с того места, на котором остановилась вчера, продолжает перечитывать про себя каждое предложение по нескольку раз до тех пор, пока оно не уложится в голове. В большинстве случаев Сэнди удается уловить его смысл сразу, по крайней мере приблизительно. Почувствовав, что предложение запечатлелось в памяти, она начинает ровным почерком переносить его на бумагу. Затем еще раз читает переписанный фрагмент. Она читает и пишет:

Почему понимание во всех сущностных измерениях размыкаемого в нем пробивается всегда к возможностям? Потому что понимание само по себе имеет экзистенциальную структуру, которую мы называем наброском. Оно бросает бытие присутствия на его ради-чего не менее исходно чем на значимость как мирность своего всегдашнего мира. Набросковый характер понимания конституирует бытие-в-мире в аспекте разомкнутости его вот как вот умения быть. Набросок есть экзистенциальное бытийное устройство простора фактичного умения быть. И в качестве брошеного присутствие брошено в способ бытия наброска. Набросок не имеет ничего общего с отнесением себя к измысленному плану, по какому присутствие устраивает свое бытие, но как присутствие оно себя всегда уже на что-то бросило и есть, пока оно есть, бросая[1].

Уже с самого начала ей удается неплохо сосредоточиться. А приблизительно через полчаса она замечает: процесс пошел! Сэнди хорошо знакомо это ощущение, и тем не менее каждый раз оно застает ее врасплох: в какой-то момент все в ней внезапно активизируется. Все мыслит или, если выражаться точнее, мыслится. Текст преобразовывает ее, работает над ней, и под его воздействием начинают происходить существенные перемены. Это объясняется и тем, что язык Хайдеггера устроен так же, как его мысли. Все согласовано друг с другом и наполнено огромной энергией. Сэнди восхищается тем, как долго и настойчиво Хайдеггер искал подходящую форму для своих мыслей. Вероятно, именно благодаря согласию формы и содержания текст для нее притягателен на нескольких уровнях и при его чтении все в ней приходит в движение и раскрывается. Она чувствует, что оказывается в полном бытии присутствия. Иногда эмоции настолько ее переполняют, что она начинает плакать.

Мышление, которое пробуждает в читателе Хайдеггер, представляет собой базовую способность. Оно реагирует на текст так же естественно, как человек идет, когда ему нужно попасть на другую сторону улицы, или ест, когда чувствует голод. Это инстинктивная способность. Ее использование позволяет Сэнди — звучит довольно пошло или как нечто из области эзотерики, а такой смысл она точно в эти слова не вкладывает, хотя все именно так — почувствовать, как бьется сердце Вселенной.

Сэнди читает не для того, чтобы узнавать новое или накапливать знания, хотя это, само собой, тоже прекрасно. По ее мнению, Платон был абсолютно прав, когда говорил, что все знание уже содержится в нас и нам нужно лишь помочь душе вспомнить известное ей ранее и вновь соединиться с этим знанием. Именно так это и ощущается: при чтении Сэнди будто вспоминает то, что всегда было в ней, но что сама по себе она не могла постичь. Отчетливее всего это чувствуется при чтении Хайдеггера, Агамбена и Делёза.

Пожилая женщина в синем плаще заходит в галерею, осматривается и боится помешать. Сэнди здоровается с ней, и между ними завязывается разговор. По мнению Сэнди, искусство и философия тесно взаимосвязаны, намного теснее, чем может показаться на первый взгляд. И то и другое — экспериментирование и создание наброска. Работа по смещению перспективы. То, что вновь связывает человека с важными вещами.

Женщина чуть заметно улыбается и осторожно кивает. Сэнди продолжает говорить: миру нужно и это тоже. Она, конечно, прекрасно понимает, что другое миру нужно в некотором смысле сильнее: например, врачи, аграрии и программисты. Иногда именно по этой причине ей тяжело просто нарисовать розу. И тем не менее существуют веские причины рисовать розы, а также читать философскую литературу. Необходимо только их вспомнить. Затем Сэнди предлагает женщине попробовать себя в роли переписчика Хайдеггера. Та смеется и отгораживается ладонями, однако вскоре садится рядом с Сэнди, и они обе, сосредоточенно бормоча, переписывают длинный абзац из работы Хайдеггера. Затем пожилая женщина благодарит Сэнди и бодрым шагом, держа рукопись, выходит из галереи на улицу.

* * *
В течение первых четырех недель, проведенных в галерее наедине с Хайдеггером, Сэнди ощущает все большее спокойствие, и ей начинает казаться, что она впервые достаточно спокойна для чтения этого текста. Однако еще через неделю на душе становится тревожно. Во сне Сэнди теперь чувствует запах капусты и сырой земли. Она часто бродит по полям, освещаемым тусклыми лучами солнца. Земля под ногами, как и воздух, наполнена влагой, цветовая гамма скудна. На Сэнди надеты тяжелые кожаные сапоги, и она постоянно чувствует, как на их подошвы налипают увесистые комья земли. Впереди простираются капустные поля: бескрайние ряды бледно-зеленых кочанов, уходящие за горизонт. Бывает, что она идет по черной, вязкой, сырой земле, и сапоги утопают в ней. Раз за разом Сэнди снится, будто на капустных листьях что-то написано. Часто сон заканчивается тем, что она понимает: это покойники пишут на них. Мертвые мужчины, женщины и дети. Иногда это сама земля оставляет след на листьях. Как будто материя порождает самое себя. Во сне Сэнди ощущает себя частью окружающего мира: частью капусты и частью земли, частью процесса написания и состояния описанности. Она — силуэты букв и глянец капустных листьев. Она — тусклое небо и раскинувшиеся под ним поля.

Даже днем в галерее Сэнди, как только открывает Хайдеггера, сразу ощущает запах земли и капусты. Галеристка иронично замечает, что до нее доносится запах, исходящий от уже давно истлевших в земле кожаных штанов Хайдеггера, — и, возможно, так оно и есть. Эта мысль кажется Сэнди забавной, и она смеется, однако в то же время ей становится не по себе. Подобные сны она видит уже целую неделю, и Сэнди понимает, что так больше продолжаться не может. Самое время встать из-за стола, надеть что-нибудь яркое и понежиться в лучах солнца. Пришло время включить поп-музыку, съесть упаковку мармеладных мишек и на самом деле нарисовать розу. Но перед этим ей необходимо выдержать еще три недели выставки наедине с Хайдеггером.

Стадии сомнения

Роджер читает Канта, фон Баадера, Хайдеггера, Деррида и других
1-я стадия. Когда Роджер в двадцать лет только начинал изучать философию, его настольной книгой была «Критика способности суждения» Канта. Начало текста казалось довольно легким. Однако уже через пятнадцать минут Роджер почувствовал, что выбился из сил. Он читал с привычной для него скоростью и не заметил, как ход мыслей автора вдруг резко пошел в гору. Запыхавшись, Роджер уже не понимал, о чем идет речь. Ему не оставалось ничего другого, как вернуться и еще раз начать медленно читать с начала.

Прошло две недели, прежде чем он научился, подобно лыжнику, подниматься коньковым ходом и переходить от одного предложения к другому: прочитать, затем, даже если все кажется понятным, выдержать паузу и постараться осознать, согласуется ли истолкование со смыслом прочитанного ранее. Если смысл ясен не до конца, перечитать предложение, а при необходимости и предыдущий абзац. Сделать новый, предварительный набросок смысла[2] всего предложения. Сопоставить результат со смыслом прочитанного ранее. Если совпадений нет, поразмыслить над иными возможными интерпретациями прочитанного отрывка. Если это ни к чему не приводит, временно отложить попытки истолковать предложение. Таков первый коньковый шаг. За ним идет новое предложение, а значит, и следующий шаг в гору.

Некоторые шаги давались Роджеру довольно легко, некоторые отнимали порядочно времени. Однако каждый из них обладал определенным ритмом. Техника подъемного конькового хода помогала Роджеру сохранять спокойствие. Ему очень нравилась идея не устраивать забег от одного кусочка знания до другого, как это было раньше, а медленно подниматься в гору. Отсутствие движения в горизонтальной плоскости, только вертикальный подъем.

До знакомства с этой книгой Роджер и не догадывался, что человек может мыслить подобным образом. Такой способ кардинально отличался от обыденного. Мышление в стиле подъемного конькового хода было спокойным, беспристрастным и холодно-рассудительным. На горной тропе важно принимать решения не сразу. Понимание возникало зачастую намного позже и нередко оказывалось противоположным тому, что Роджер посчитал верным сначала. Подъем коньковым ходом приносил плоды: Роджеру удалось достичь вершины труда Канта. От вида, открывавшегося с высоты, захватывало дух. Повседневные мысли и разговоры остались где-то далеко внизу, у подножия горы.

2-я стадия. Четыре месяца спустя Роджер приступил к чтению одной из работ Франца фон Баадера и пришел от нее в восторг. Текст был трудным для понимания, но Роджер чувствовал, что он содержит в себе некое откровение. Едва уловимое сияние исходило от каждого слова, будто благодаря тексту можно проникнуть в тайны мироздания. Казалось, что некое скрытое знание содержалось на страницах этой книги, но замечали его лишь избранные; даже Роджер еще не приблизился к нему, хоть и поднимался коньковым ходом. Это ощущение присутствия в тексте крайне важного знания усилилось стократно, когда после прочтения нескольких страниц Роджеру встретились три предложения, смысл которых он сумел понять и которые поразили его до глубины души: это было озарение светом истины. Теперь он был убежден, что его первое впечатление верно и на всех остальных страницах тоже содержались подобные озарения — оставалось только их осознать.

В течение следующих недель Роджер приложил немало усилий, чтобы понять текст фон Баадера. Возможная близость чего-то чрезвычайно важного притягивала как магнит. Однако ему не удалось существенно продвинуться по тексту, а то, что получилось извлечь на поверхность, оказалось не таким захватывающим, как он ожидал. Роджеру пришло в голову, что ощущение наличия в тексте скрытого, обладающего едва уловимым свечением знания было ложным. Поначалу он отгонял от себя такие мысли. Однако подозрение, что он стал жертвой какого-то искусного приема, не покидало его. В итоге Роджер отложил работу фон Баадера в сторону, так и не разобравшись, насколько в действительности содержателен этот текст.

Теперь Роджер решил проводить четкую грань между переполняющим душу глубоким предчувствием и устроенным иначе (но также возвышающим) чувством понимания. Это оказалось сложнее, чем он полагал: он знал, что раньше его чтение было связано с постоянными предчувствиями и забеганиями вперед, вечными предположениями и предвосхищениями. По-другому он действовать не умел. К тому же Роджер всегда был и оставался, несмотря на использование техники подъемного конькового хода, романтиком, которого легко сбивали с толку духовная глубина, удивительные парадоксы и одному Богу известно что еще. Однако он старался не уделять предчувствиям много внимания как раз по той причине, что они так приятно волновали его ум и приводили в экстаз. Теперь Роджер еще более осознанно оттачивал умение сохранять холодный рассудок и беспристрастность: только при полной уверенности в том, что таким холодным взглядом охвачен весь текст, он мог позволить себе им восхититься.

3-я стадия. Во время обучения на старших курсах университета Роджер увлекался континентальной философией: Вальтер Беньямин, французские мыслители и так далее. Его по-прежнему интересовали прежде всего такие тексты, в которых он ощущал присутствие скрытых уровней и тайн. К этому времени ему удалось довести технику размеренного подъемного конькового хода до автоматизма. Теперь Роджер в первую очередь старался как можно внимательнее прислушиваться к текстам. Наряду с восприятием всех деталей целью такого сосредоточенного вслушивания было заметить собственные минимальные раздражения при их прочтении. Если в повседневной жизни он старался не обращать на них внимания, то здесь было очень важно — и отнюдь не просто — их уловить, так как они зачастую становились главным ключом к пониманию и критике текстов. При чтении Роджер регулярно замечал три вида раздражений.

Раздражения, которые возникают, когда текст вступает в диалог с читателем сразу на нескольких уровнях. Например, когда Роджер читал эссе Ханны Арендт «Организованная вина», потребовалось много времени, прежде чем он — благодаря раздражению — наконец понял, что текст уже в названии раскрывает читателю, что вина в действительности организуется. Это стало для Роджера самым интересным аспектом произведения.

Места в тексте, где происходит его внезапное размытие. Даже в относительно ясных текстах Роджер не раз неожиданно для себя натыкался на густую завесу тумана. Подобные места легко пропустить, особенно когда авторы перекидывают через туманную пелену смысловой мостик и надеются, что читатель быстро ее преодолеет. Каждый раз, будучи предельно внимательным, Роджер замечал такие места и задавался вопросом: «Почему текст внезапно стал настолько непонятным? Может быть, именно здесь собака зарыта?» При чтении произведений среднестатистического автора можно предположить, что это сделано не нарочно. Автор скрыл что-то от себя и от читателя. Если Роджер начинал копать в этом месте, он часто обнаруживал не преодоленное автором противоречие, на основании которого мог деконструировать все произведение и прийти к следующему выводу: текст основан на фундаментальном парадоксе. Другими словами — выражаясь психоаналитически, — автор подсознательно кружит вокруг некоего противоречия, которое не сумел разрешить. Возможно, именно оно им и движет.

Противоречия, которые указывают на искусно спрятанный автором потайной уровень текста. Такие противоречия — скрытые послания, предназначенные для избранных и ускользающие от рядового читателя (а также сильных мира сего). Так, раздражения указывали Роджеру на подобные послания в работах Лео Штрауса. Роджеру очень нравилось находить в его произведениях скрытые между строк послания и причислять себя к избранным.

Внимательное вслушивание в текст, а также всевозможные открытия и разоблачения, которые благодаря этому становились возможными, приносили Роджеру ощущение счастья. Он также стал все увереннее обращаться с текстами. Начал лучше понимать свою предметную область и университетскую среду. Нашел друзей, которые разделяли его взгляды на чтение. И встретил Хлою.

4-я стадия. В двадцать шесть лет Роджер переехал в другой город, перевелся в другой университет и стал жить вместе с Хлоей. Поступил на работу научным сотрудником к молодому, очень успешному и богатому рационалисту и идеалисту. Образ мыслей Роджера, сформировавшийся под влиянием постмодерна, напротив, тяготел к релятивизму. Роджер предвкушал предстоящий интеллектуальный поединок, так как его интересовало все чуждое и неизвестное. Тексты, с основным посылом которых он был готов согласиться уже с первых слов, довольно быстро ему надоедали. Им оказывалось нечего ему предложить. Более того, после их прочтения собственные мысли начинали казаться Роджеру сомнительными и неуклюжими. Идея во всем соглашаться с автором и плыть по течению шла вразрез с его принципами во всех сферах жизни. Он всегда чувствовал, что это неправильно. Несмотря на то что Роджер с радостью ждал встречи с этим чуждым и неизвестным, уже менее чем через две недели аргументы, которые приводил молодой начальник в колледже для аспирантов, выбили у него почву из-под ног. Профессор с легкостью разносил его доводы в пух и прах. Это повергло Роджера в шок. Он был сокрушен. По ощущениям это было похоже на насилие, но обвинить профессора было не в чем. У Роджера поднялась температура. Две недели он лежал в кровати и так сильно потел, что матрас потом пришлось выбросить. Но оправиться после болезни удалось довольно быстро. Через две-три недели он уже сам активно пользовался оружием перформативного самопротиворечия и уничтожал каждого, кто пытался обосновать свою позицию с точки зрения релятивизма. В течение нескольких месяцев он наслаждался триумфом с уверенностью неофита. Сегодня Роджер очень рад, что ему удалось тогда остановиться. Образу мыслей молодого рационалиста недоставало самокритичности и широты — придерживаясь такого взгляда на мир, Роджер едва ли мог думать о вещах, которые были для него важнее всего. Вероятно, ему удалось так быстро остановиться в первую очередь потому, что все время, пока он этим занимался, Хлоя смотрела на него с дружеской насмешкой. И хотя он был рад, что смог сойти с тропы войны, он ни в коем случае не захотел бы отказаться от озарений, пережитых за это время. Они актуальны для него и сейчас, будучи важным инструментом, своего рода сверкой с реальностью.

5-я стадия. Затем Роджер какое-то время с удовольствием читал сочинения авторов, в отношении которых изначально испытывал сомнения. Например, Мартина Хайдеггера и Карла Шмитта. Оба были связаны с национал-социализмом и выбрали весьма неоднозначный путь — как в политическом и моральном, так и, вероятно, в философском плане. Роджер рассчитывал, что его сомнения легко подтвердятся и ему удастся быстро поставить точку в этом вопросе. Он подходил к текстам Хайдеггера и Шмитта с самоуверенной враждебностью, радостно предвкушая полное уничтожение «соперника». Однако тексты оказывали более серьезное сопротивление, чем он ожидал. Роджеру приходилось прилагать больше усилий, прибегая к тяжелой артиллерии. Потребовалось много времени, чтобы оказаться с ними на одном уровне. Пытаясь одержать верх над текстами, Роджер увязал в них все глубже и глубже. Стремясь отыскать контраргументы, он начинал думать сообразно этим произведениям. Роджер постепенно признавал, что тексты толковые и хорошо составлены. Чем лучше он начинал их понимать, тем большее удовольствие приносило ему чтение. На их вершинах было удивительно красиво. Роджер даже выбрал Хайдеггера в качестве темы кандидатской диссертации. Как необычно и удивительно было сойтись в схватке с подобным исполином и выстоять в ней! Только в конце этого длинного пути Роджер осознал, что тексты Хайдеггера напрямую связаны с ним. Они описывали Роджера, мысли в них соответствовали паттернам, которые были сокрыты и в нем самом. И именно те места, которые подпитывали сомнения Роджера, имели к нему непосредственное отношение.

Хлоя тем временем выбрала иной путь. Она стала зарабатывать деньги, занимаясь переводом патентов по электротехнике. Даже не имея соответствующего образования, она вникала в технические аспекты текста и в точности передавала их на французском или английском языках. Такая деятельность очень хорошо оплачивалась: одного или двух рабочих дней в неделю хватало для весьма достойной жизни. И хотя Хлоя продолжала обучение в университете, это перестало быть приоритетом. В ее планы уже не входило написание диссертации. Если для Роджера критическое рассмотрение текстов было смыслом существования, то для Хлои чтение философских трудов представляло собой лишь один из множества факторов, позволяющих человеку вести полноценную жизнь.

Хотя Роджер и позаимствовал кое-что важное у Мартина Хайдеггера и Карла Шмитта, он хотел как можно быстрее от них освободиться — именно по той причине, что ему так нравился их образ мыслей. Шопенгауэр писал, что философы, подобно паукам, прядут паутину, в которую попадает читатель и из которой он уже не может выбраться. И это соответствовало действительности: многие философы пытались при помощи искусно сплетенных текстов заманить Роджера в свои сети и удержать в них. Зачастую им это удавалось, когда, с одной стороны, они позволяли ему что-то понять и слегка приоткрывали завесу тайны, а с другой — как бы говорили: ты еще не до конца меня понимаешь, здесь еще многое можно найти. Такой прием постоянно приковывал его внимание к тексту. Однако мысль, что он надолго окажется во власти одного философа, пугала Роджера с давних пор. Остаться в заложниках у автора было несовместимо с его чувством собственного достоинства. Люди, с которыми это происходило, становились маленькими спутниками, вращающимися вокруг больших звезд. Кроме того, Роджер иногда чувствовал, что и сам может превратиться в такой спутник. Однако, как бы он ни восхищался каким-то автором и как бы ни заражался его идеями, находясь в период обострения болезни под их постоянным воздействием, через какое-то время в его организме вырабатывался стойкий иммунитет к образу мыслей этого философа. Роджер признавал его величие, но в то же время замечал его ошибки, надменность и своеобразную наивность. До сих пор ему всегда удавалось без особых сложностей рано или поздно продолжить собственный путь.

В это время Роджер стал замечать, что все менее склонен проявлять излучающую теплоту естественность в повседневных разговорах. В ходе беседы, например, с соседями на вечеринке или даже с большинством коллег он уже не мог говорить об обыденных вещах в непринужденной манере. Во-первых, в последние годы желание при любой постановке вопроса сначала уйти в себя и как следует поразмыслить стало непреодолимым. Не доверять первому впечатлению, как бы отгородиться от внешнего мира и позволить себе судить о чем-то только после тщательного анализа всегда оказывалось правильной стратегией. Поспешный ответ зачастую выходил поверхностным и почти всегда неверным. У Роджера даже выработалась привычка выдерживать небольшую паузу и при принятии повседневных решений, чтобы посмотреть, не появится ли еще какая-то мысль, которая побудит его взглянуть на проблему с иного ракурса. Так он мог откладывать принятие решения каждый раз, когда это было возможно, на полчаса, полдня или даже на несколько дней. Во-вторых, Роджер заметил, что, даже просто выражая на вечеринке зародившуюся мысль, он был не в состоянии действовать адекватно ситуации: следуя порывам, разносил в пух и прах аргументы других с излишней горячностью и поразительной точностью. Альтернативный подход — педагогическое стремление разговаривать с близкими людьми на равных и осторожно подводить их к другой точке зрения — казался ему высокомерным и был до глубины души неприятен. Таким образом, что бы Роджер ни делал, он не мог отключить холодный рассудок. Из-за этого он оттолкнул от себя от многих людей; впрочем, лучшие друзья от него не отвернулись.

6-я стадия. Даже после написания диссертации сомнения оставались главным мотивом, побуждавшим Роджера к чтению. Однако теперь его не интересовали сомнения, связанные с биографией авторов. Намного интереснее было обращаться к самим текстам. В этом отношении удивительно было обнаружить в тексте «О грамматологии» Деррида огромную лакуну. Деррида здесь рассуждает о письме, однако не упоминает ни Библию, ни древнееврейское письмо, ни финикийское. В высшей степени странно, что в книге, посвященной письму, нет даже намека на эти центральные этапы его становления. По мнению Роджера, это было весомым поводом для сомнения и открывало многообещающие перспективы. Здесь скрывается какая-то тайна, возможно, объяснимая с точки зрения психоанализа, или даже своего рода скелет в шкафу. Роджер решил, что посвятит этому вопросу докторскую диссертацию. Он шел по следу сокрытого в тексте смысла в поисках искусно спрятанного автором потайного уровня, в то же время не упуская возможности подвергнуть Деррида жесткой критике.

Полемическая схватка с Деррида превратилась в масштабную игру в кошки-мышки. Складывалось впечатление, что философ рассыпал по тексту намеки и расставил ловушки специально для Роджера. Последнему приходилось напрягать все способности, чтобы в интеллектуальном поединке быть с Деррида хотя бы более или менее на равных. Роджеру нравилось, когда философ пытался увести его в сторону и заманить в сети. Месяцы отношений с текстом Деррида стали для Роджера самыми яркими в жизни, а понимание «О грамматологии» — глубже. Роджер был очень благодарен Хлое за то, что та не ревновала и была рада его увлечению. Наконец и при чтении Деррида он достиг точки, когда встретился с самим собой и почувствовал, что текст автора признал его: Роджер заглянул в произведение еще раз и увидел собственное отражение. Заканчивая читать «О грамматологии», Роджер, как раз дописавший диссертацию, находился вместе с Деррида на особой вершине мысли. Оттуда открывался величественный вид, и можно было рукой дотянуться до звезд.

7-я стадия. Спустя год после защиты докторской диссертации Роджер сидел с Хлоей на берегу озера и рассказывал, что порой сам удивляется своему непреодолимому стремлению к деконструкции великих мыслителей, этому эдипову комплексу, заключающемуся в желании убить собственного отца. Его родной отец всегда был человеком мягким и добросердечным. Роджер никогда не чувствовал между ними конкуренции, никогда не хотел стать лучше его, а просто выбрал другой путь, не тот, по которому пошел отец — физиотерапевт и любитель прогулок. Он был далеко не самым плохим отцом. Роджер сделал паузу и подумал о двух близких подругах и нескольких других знакомых из университета, отцы которых были священнослужителями. Хлоя однажды заметила, что, с ее точки зрения, они тоже идут по стопам отцов, просто иной дорогой. Роджер понял, что она имела в виду, и с удовольствием подробно расспросил бы об этом подруг и коллег, но так и не решился: говорить о возможной близости религии и философии в университете было не принято, поскольку обычно это воспринималось как обесценивание последней.

Родители Хлои были психотерапевтами. Она вывела Роджера из задумчивости, предположив, что его отец, возможно, проявлял излишнюю мягкость. Его одобрение было легко заслужить, и Роджер не воспринимал его всерьез. Вместо этого он искал (и, вероятно, продолжает искать) одобрения, которое действительно имеет для него значение, то есть одобрения со стороны целой ватаги сверхстрогих отцов — философов. Быть может, он подсознательно думает, что одобрение стоит чего-то лишь в том случае, если получено в борьбе. Роджер неопределенно кивнул и ничего не ответил, а затем они с Хлоей пошли плавать.

Ночью после этого разговора он долго не мог уснуть, находясь в дурном расположении духа. Возможно, в словах Хлои есть доля правды. Хотя его безудержное желание разоблачать «отцов» придавало ему энергии, он никогда их не убивал. Как только Роджер понимал, что текст написан слабо, его автор становился ему совершенно не интересен — прилюдно убивать его не имело никакого смысла. Хлоя была права: только в борьбе с лучшими умами он способен признать их величие и в чем-то с ними согласиться. Однако это означало, что его отношение к философам и их тайнам в действительности могло оказаться значительно проще и прозаичнее, а его подъемы в гору — не такими величественными, как он полагал: если Хлоя была права, то его главная цель заключалась в том, чтобы добиться воображаемого признания со стороны умнейших представителей человеческого рода. Даже в мыслях это звучало как-то жалко.

8-я стадия. Роджеру за сорок, и ему по-прежнему нравится при чтении пользоваться требующей максимальной концентрации техникой подъемного конькового хода. Он может посвятить этому много времени, так как зарабатывает на жизнь, трудясь на полставки по бессрочному договору в частном университете. Большинство приглашений выступить где-либо с докладом он отклоняет. Читать и писать для него значительно важнее, чем выступать с докладами или их слушать. Теперь Роджер читает не потому, что испытывает сомнения по отношению к какому-либо автору или тексту. Этот этап уже пройден. Главный источник сомнений, который долгие годы побуждал его к действию, и сам кажется не менее сомнительным — из-за той ситуации с отцами и из-за того, что Роджер по-прежнему не доверяет своей склонности к романтизму, благодаря которой с таким упоением ищет скрытые от посторонних глаз тайны. Эта игра ему уже хорошо знакома. Теперь сомнение вызывает вся предметная область. По мнению Роджера, многое указывает на то, что светские европейские философы до сих пор намного сильнее, чем считают сами, подвержены влиянию христианской традиции. Он намеревается внимательно изучить различные теологические мотивы в трудах континентальных философов. От этой мысли у него на душе становится тепло.

Во всем должен быть простор

Адриан читает Ролана Барта
Летним вечером Адриан сидит в вагоне-ресторане поезда, направляющегося в Братиславу. Там он выступит с лекцией-перформансом на театральном фестивале. За окном проносятся покрытые зеленью поля и луга. Адриан читает «Фрагменты речи влюбленного» Ролана Барта и что-то воодушевленно отмечает в записной книжке. «Фрагменты» состоят из множества небольших отрывков, не связанных между собой и расположенных в алфавитном порядке. Адриан позволяет заголовкам увлечь себя и читает то, что кажется наиболее интересным: «Покажите мне, кого желать», «Изобилие», «Похвала слезам». Под заголовком «Когда мой палец невзначай…» он видит следующие слова:

Палец Вертера невзначай дотрагивается до пальца Шарлотты, их ноги соприкасаются под столом. Вертер мог бы отвлечься от смысла этих случайностей; он мог бы телесно сосредоточиться на крошечных зонах касания и наслаждаться вот этим безучастным кусочком пальца или ноги на манер фетишиста, не заботясь об ответе (как и Бог — такова его этимология — Фетиш не отвечает). Но в том-то и дело, что Вертер не перверсивен, он влюблен: он создает смысл — всегда, повсюду, из ничего, — и именно смысл заставляет его вздрагивать; он находится на пылающем костре смысла. Для влюбленного любое прикосновение ставит вопрос об ответе; от кожи требуется ответить[3].

В тексте всегда сказано ровно столько, сколько необходимо, чтобы Адриан без труда сумел уловить фигуру мысли, ровно столько, сколько требуется, чтобы его охватило определенное чувство. Текст как бы состоит из витающих в воздухе наблюдений, каждое из которых представляет собой новое начало. Они напоминают незаконченные карандашные наброски. Адриану это очень нравится, потому что во всем, с его точки зрения, должен быть простор, так как любой мысли требуется пространство, чтобы развернуться. Ничто не должно быть закрытым или неподвижным, поскольку все самое важное в тексте происходит между словами, между предложениями, там, где есть зазор. Так что-то может проскользнуть внутрь или вырваться наружу. Поэтому небольшие бартовские пассажи удивительны: они не занимают собой все пространство. Однако, даже читая Барта, Адриану иногда хочется воскликнуть: «Стоп! Довольно!» Это происходит потому, что он уже собрал достаточно элементов мозаики. Прежде чем Адриан успевает дочитать очередной короткий фрагмент, его голову уже начинают переполнять собственные мысли. Его постоянно посещают идеи, которые до знакомства с Бартом не приходили ему на ум. За окном мелькает летний пейзаж. Адриан заказывает вторую чашку кофе и кусок грушевого пирога. Затем приступает к чтению следующего отрывка. В нем говорится о том, что означают слова «Я люблю тебя»:

Это слово (словофраза) имеет значение лишь в момент, когда я его произношу; в нем нет никакой другой информации, кроме непосредственно говоримого; никакого запаса, никакого склада смыслов. Все в брошенном; это формула, но формула, не соответствующая никакому ритуалу; ситуации, в которых я говорю я-люблю-тебя, не могут быть классифицированы; я-люблю-тебя непредвидимо и неустранимо[4].

Адриан пишет: «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ → Возможно, речь о том, как не сказать это: уже вроде бы начать произносить „Я люблю тебя“ и замолчать; открыть рот, вдохнуть, выдохнуть и так ничего и не сказать».

Адриан проводит рукой по бороде, смотрит в окно и пишет следующее: «Что я знаю о своей любви? Ровным счетом ничего, и в этом вся прелесть! О незнании я могу говорить. Что мне не известно, я могу сказать. О том, что мне известно, я, скорее всего, сказать не смогу».

Затем добавляет: «→ Жиль Делёз».

Делёз говорит, что ни одно предложение не способно передать собственный смысл. Смысл одного предложения можно выразить посредством другого предложения, смысл которого, в свою очередь, может быть выведен из третьего. Эта постоянно спотыкающаяся сама о себя фигура мысли нравится Адриану. Он продолжает писать: «Смысл того, что говорю, я мог бы гипотетически выразить другим предложением, но осознанно так не делаю. Именно по этой причине возможен диалог, поскольку смысл не передается и как бы витает в воздухе. Вероятно, сказать „Я люблю тебя“ так тяжело потому, что смысл этой фразы почти неосязаем».

Солнечные лучи освещают страницы книги, и легкий ветерок гуляет по вагону-ресторану, в то время как из кухни доносится звон посуды и столовых приборов. Официант приносит Адриану кофе с пирогом и небольшую стеклянную вазочку со взбитыми сливками. Адриан приступает к чтению нового отрывка. Здесь Вертер целует полученную от Шарлотты записку и чувствует на губах прилипшие к ней песчинки. Адриан сам ощущает во рту песок, будто бы ест записку Шарлотты и ее слова скрипят на зубах. Что значит отдаться во власть речей любимой женщины? От ее слов всегда исходит своего рода скрежет, поскольку то, что говорит любимый человек, всегда остается чуждым и немного отталкивающим: неудачные формулировки в любовных письмах, смех в неподходящем месте. Между реальными женщинами и его представлением о том, какими они должны быть, пролегает гигантская пропасть. Неподходящие на первый взгляд слова оказываются единственно верными, так как другая проявляется как другая именно там, где поступает иначе, чем он ожидает. В противном случае все было бы очень однообразно, что не оставляет места для простора. Однако, как ни странно, Адриан постоянно мечтает найти женщину, которая бы имела схожее с ним мировоззрение, отличаясь лишь незначительно и скрываясь за вуалью неведомой элегантности; знакомый образ, искаженный экзотическим одеянием и перемещенный в другие декорации. Впрочем, если бы ему действительно встретилась такая женщина, то все новое происходило бы только в границах этого минимального пространства неизвестности.

В некотором смысле это похоже на чтение философских произведений: Адриан читает, чтобы впитывать чужие идеи и развивать на их основе собственные. Однако, если говорить откровенно, чужие идеи тоже долго скрипят у него на зубах. Поэтому при чтении он чувствует небольшой дискомфорт — и он становится тем сильнее, чем более чужды Адриану идеи автора. Ему особенно нравится, когда чужие идеи соединяются с его идеями, одевая их в вечерние платья и помещая в новые декорации. Несмотря на это, иногда до боли приятно неожиданно ощутить во рту песчинки чего-то абсолютно чуждого и, наконец, проглотить их! Только тогда встреча с неизвестным обладает простором. Только тогда возможно познание чего-то нового.

Адриан отправляет в рот кусок пирога, ощущая вкус груши и песочного теста, и продолжает читать. Он искренне радуется каждому бартовскому «И однако…», «А что, если…?», «Я же, любящий…». Нити языка Барта так прозрачны, так нежны, так необычайно женственны. Подобно отделанному кружевами платку девушки из высшего общества. Может, Адриану удастся в Братиславе раздобыть эту книгу в английском переводе и поставить перед участниками лекции-перформанса задачу прописать драматургию к одному из отрывков? Так, что в идеале слушатели сумеют в будущем поставить на сцене что-нибудь столь же легкое и воздушное. Что ж, не самая плохая идея!

Он откидывается на спинку сиденья, освещаемого лучами вечернего солнца, и допивает кофе. За окном зеленый пейзаж постепенно приобретает синеватый оттенок. Что может быть в жизни лучше, чем сидеть с книгой в поезде и развивать собственные мысли? Внезапно Адриан понимает, что никогда не забудет поездку в Братиславу. Он будет помнить и этот вечер, и проникающие в вагон солнечные лучи, и, прежде всего, нежные чувства, пробуждаемые размышлениями Ролана Барта. Между Адрианом, вечером и текстом возникло удивительное меланхолическое единство.

* * *
Четыре месяца спустя Адриан сидит на кухне у Элизы и пьет эспрессо. Элиза все еще говорит по телефону с матерью, но уже скоро придет на кухню, и он прочитает вслух что-нибудь из «Фрагментов речи влюбленного». С самого утра Адриан предвкушает, как познакомит Элизу с этим произведением. Сегодня он точно знает, что уже был влюблен в нее, когда ехал в Братиславу. Возможно, он взял с собой в путешествие книгу Ролана Барта, поскольку тогда и знал, и не знал об этом. Поскольку ему хотелось купаться в своей влюбленности, ничего о ней не ведая. Окунуться в нее глубже, не принимая осознанно такое решение. Так любовь способна гораздо сильнее возвысить человека, чем если бы он с самого начала все знал и мог описать словами! Разве это не та мысль, которую превосходно выражает Ролан Барт? Жизнь все расставляет на свои места: вот уже три недели они вместе, и это еще чудеснее, чем он представлял. Элиза невероятно красива. И умна. И весела. Когда они гуляют по городу, люди смотрят на них и думают (Адриан в этом уверен): какая необычная пара. Они могут говорить друг с другом часами. У Адриана в ходе бесед возникает множество мыслей, и ему приходится следить за собой, чтобы не очень часто перебивать Элизу. Но самое приятное то, что и она иногда перебивает его. И если Адриан в этот момент не всегда чувствует восхищение, то испытывает его потом, поскольку его слова, очевидно, не заполняют все пространство, и она добавляет к ним что-то удивительное, что-то свое.

Элиза заходит на кухню. Они сидят в красивой одежде друг напротив друга, и Адриан читает вслух. Он читает о невыносимо прекрасном наклоне шеи, об образе любимого человека, чье отстранение мучительно для влюбленного, и о крупицах песка на губах Вертера. Голос Адриана наполняет кухню Элизы идеями Барта. Они витают вокруг кофейных чашек и кофемашины, вокруг цветков цикламена на окне, между кончиками пальцев, около губ и глаз.

Переносная истина

Ясмин читает Клариси Лиспектор
Ясмин понимает, как быть счастливой. Она постоянно учится этому и много размышляет. Счастливую жизнь ведут на стыке разных полюсов. Она проявляется в сбалансированных отношениях с друзьями, коллегами, соседями, животными, местами и учреждениями, с детьми, мужем и другими родственниками. В ритме постоянных колебаний между интенсивным обменом и свободными связями.Неотъемлемой частью счастливой жизни для Ясмин стало чтение философской литературы. Она вступает в отношения с авторами, и их тексты образуют полюса, с которыми она себя соотносит. Если у неё долго не получается приступить к чтению нового философского произведения, она чувствует себя несчастной, так как без стимулов извне ее мышление быстро притупляется. При чтении хорошего текста у Ясмин, напротив, открывается второе дыхание, и, если произведение действительно качественно написано, совершенно не важно, о чем в нем говорится. Ей даже не обязательно его дочитывать. Уже первые страницы позволяют ей вступить в отношения с важными вещами. И вряд ли что-то для Ясмин имеет большее значение.

Ясмин много времени проводит в дороге. Она выступает на конференциях по всей Европе и преподает в трех городах. Каждую неделю ей приходится путешествовать на поезде, а каждую вторую — на самолете. Ясмин нравится учиться, и она обожает конференции — особенно людей, которые их посещают. В такой компании она входит в раж. Ей быстро удается произвести впечатление. Без каких-либо усилий с ее стороны Ясмин, как правило, оказывается за нужным столом и беседует с самыми интересными и влиятельными людьми. Однако, конечно, постоянные разъезды и знакомство с большим количеством людей ее выматывают. По этой причине Ясмин предпочитает выпивать по вечерам бокал красного вина, или два, или даже три.

В дорогу Ясмин всегда берет книги. В большой бежевой сумке лежат издания, с которыми она прямо сейчас работает. В узкой темно-синей брезентовой сумке находятся пять книг, в которых сокрыта истина. Ясмин уже открывала каждую из них, и каждый раз воздух сразу становился другим. Эти книги приводят ее в особое состояние — сильное возбуждение. К ним следовало и следует относиться со всей серьезностью. Прочитав буквально по нескольку предложений из этих пяти книг, Ясмин уже понимала, что в них содержится истина. Осознав это, она испытывала безудержную радость и закрывала книгу. Ясмин знала, что пока лучше дальше не читать. Она была очень довольна собой, когда ей пришла в голову идея складывать такие книги в темно-синюю сумку из брезента и всегда брать ее с собой. Находясь в разъездах, она иногда по вечерам достает ее из чемодана, быстро оглядывает и взвешивает в руке. Только раз в два-три месяца Ясмин позволяет себе прочитать одну или несколько страниц.

Сегодня как раз такой вечер. Ясмин лежит на кровати в номере брюссельского отеля, у нее болит горло. Она в городе уже три дня, на долгих заседаниях обсуждаются заявки на получение грантов. Вот уже три дня Ясмин говорит без умолку, однако в итоге финансовую поддержку все равно получат осторожные, традиционные заявки. Сегодня она хочет убедиться, что непреклонная, все меняющая истина всегда доступна, стоит только захотеть. Она достает из темно-синей сумки роман Клариси Лиспектор «Страсти по G. H.» («A Paixão segundo G. H.»), открывает книгу на последней трети и читает:

Наконец, наконец действительно разорвался мой кокон, и я начала существовать вне пределов. Меня не было — и поэтому я была. До конца того времени, что меня не было, я была. То, что не я, есть я. Все будет во мне, если меня не будет, потому что «я» — это всего лишь мгновенный спазм вселенной. Моя жизнь имеет не только человеческий смысл, она намного значительней — настолько больше по сравнению с человеческой, что в человеческом отношении не имеет смысла. Я до тех пор осознавала лишь фрагменты общей системы, большей, чем я. Но теперь я была в гораздо меньшей степени человеком — и прожила бы человеческую судьбу, только если бы отдалась, как отдавалась тому, что уже не было мною, что уже не было человеческим[5].

Все слова просты и понятны. Ясмин требуется несколько мгновений, чтобы уловить их смысл. Затем наступает осознание. Под воздействием этих слов Ясмин переносится в совершенно иной, располагающийся на противоположном полюсе мир. В этом мире финансовая поддержка не играет никакой роли, а сама Ясмин кажется гигантской, одноцветной, исполненной значения и в то же время совершенно незначимой. Ясмин не уверена, что ей нравится это чувство, но сокрытая в нем истина завораживает, поскольку, несомненно, все так и есть. Ясмин закуривает сигарету. В некоторых фразах Лиспектор истина содержится в такой концентрации, что становится тяжело дышать. Это удивительно. Это самое прекрасное чувство на Земле. Ясмин ни в коем случае не должна читать дальше, так как знает, что с ней сделает истина. И хотя Ясмин прочитала всего несколько страниц в разных местах текста, она убеждена: Лиспектор уничтожает истиной. Уничтожает уют и крупицы счастья. Уничтожает всякую возможность просто жить среди обычных людей. Лиспектор способна заставить Ясмин отказаться от всего и уйти в леса. Способна уничтожить ее личность. В таком случае Ясмин стала бы тем, что от нее останется, и этот остаток может оказаться как прекрасным, так и ужасным — или, что вероятнее всего, и таким, и другим одновременно. Люди не в состоянии вынести истину Лиспектор, олицетворяющую требование вести такую жизнь, которая бы не уступала этой истине по интенсивности. Именно потому, что Ясмин манит эта возможность, именно потому, что у нее есть смутное представление, как это можно устроить, именно потому, что эта книга написана для таких людей, как она, текст Лиспектор представляет для нее огромную опасность. Он хочет, чтобы она прочитала его — медленно, не упуская ни одного слова. Хочет, чтобы Ясмин завтра покинула Брюссель и уединилась с книгой где-нибудь в деревне на пару дней или даже недель.

Ясмин откладывает книгу, подходит к окну и распахивает его. Она уже знает, что не поедет в деревню. Однако глоток истины из текста Лиспектор пошел ей на пользу: он позволяет увереннее стоять у окна и увереннее курить сигарету. Позволяет ощутить под ногами бетон, прочувствовать твердость и тяжесть всего здания вплоть до подвальных помещений и в то же время вдохнуть холодный январский воздух, проникающий в комнату с улицы. Ясмин закрывает окно, осторожно убирает книгу в темно-синюю брезентовую сумку и кладет ее во внутренний карман чемодана. Затем надевает пальто и выходит из номера во тьму брюссельской ночи.

* * *
Через день Ясмин сидит в купе поезда, направляющегося во Франкфурт, где ей предстоит провести экспресс-семинар. Она достает из большой бежевой сумки книги, собранные для этой поездки: два тома Деррида, роман Элены Ферранте и тоненький томик Агамбена. Ясмин раскладывает издания на столе. Каждое по-своему дорого. Они знакомы ей и не представляют опасности. Деррида, Агамбен и Ферранте заигрывают с истиной, позволяя ей проблескивать то в одном, то в другом месте текста, но не приближаясь к ней вплотную. Читая эти книги, Ясмин может находиться в волнующей близости к истине и не разрушать при этом свою жизнь. На полке для багажа лежит чемодан, в котором надежно спрятана темно-синяя брезентовая сумка. На стыке этих полюсов Ясмин ведет счастливую жизнь.

Нормы и названия

Флориан читает о стыде
Флориан изучает коррекционную педагогику и философию, а также работает в доме-интернате для людей с инвалидностью. В свете постоянных контактов с ними чтение философской литературы для Флориана обладает особой актуальностью, даже если он не может подробно описать эту взаимосвязь. В начале учебы он познакомился с сочинениями Мишеля Фуко. В области изучения социальных проблем инвалидности ему нет равных. Для Фуко субъект всегда нормализирован и дисциплинирован. Эта установка применима и к коррекционной педагогике. Однако, хотя рассуждения Фуко долгое время оставались важными для Флориана, его всегда смущало, что тот придает столь большое значение нормализации. При работе с людьми с инвалидностью очень часто приходится сталкиваться с понятием нормы, с этим трудно поспорить. Однако рассматривать взаимодействие с ними только с этой стороны представлялось Флориану чересчур узким подходом, оставляющим слишком мало места для размышления о чем-то поражающем, шокирующем и раздражающем.

В последующие годы огромную значимость для Флориана приобрел Жан-Люк Нанси, который пытается рассуждать о взаимодействии. Большую роль для него играют прикосновения. Он пишет о поте, запахе и визуальном контакте. Это те темы, которые редко оказываются в поле зрения философии, знакомой Флориану. Однако это те темы, размышлять на которые доставляет ему колоссальное удовольствие.

* * *
После шести лет в университете Флориан приступает к написанию кандидатской диссертации. Он хочет писать о стыде, но поиск источников дается тяжело. Существует немало философских работ по этой теме, но, читая их, Флориан, как правило, не находит, от чего бы мог оттолкнуться. Ему встречаются следующие названия.

• «Стыд»

• «Стыд»

• «Стыд»

• «Антиномия стыда. Анализ самоотношения»

• «Теория стыда. Антропологический взгляд на одно из человеческих свойств»

• «Стыд и достоинство. О символической прегнантности человека»

• «Стыд, вина и признание. К вопросу о сомнительности нравственных чувств»

• «Стыд, вина и необходимость. Возрождение античных представлений о морали»

• «Стыд, вина, ответственность. О культурных основаниях морали»

Он старается внимательно читать книги, но зачастую вообще не понимает, о чем идет речь. Причина кроется не в языке или его сложности. Флориан не понимает, с какой целью написаны эти тексты. Чем более многообещающе звучит название работы, тем менее она содержательна; по крайней мере, так ему кажется. В то время как при чтении Фуко, Нанси или Витгенштейна он боялся пропустить даже слово, при взаимодействии с книгами о стыде его охватывает высокомерие: «Вы что, глупы? О чем вы, черт возьми, говорите?» Мгновение спустя он думает: «Или это я глуп и не вижу чего-то важного?» Как только Флориан допускает мысль, что в этих книгах, возможно, действительно не говорится о переживании стыда, ему становится легче. Проходят недели, прежде чем он может уверенно заявить, что в большинстве таких книг — хотя это нигде не объясняется — речь идет о продолжении существующего дискурса, а не о размышлениях, связанных со стыдом. Авторы работ стараются применить к стыду уже существующие модели, зачастую стремясь при помощи одной-единственной объяснить все формы стыда. Однако когда Флориан пытается применить эти модели к собственному опыту стыда, это не приносит никакого результата; они не подходят. В итоге несколько недель подряд Флориан чувствует стресс и подавленность, поскольку не знает, как тогда писать диссертацию.

Рассказывая об этой проблеме Ханне, другой аспирантке, во время перекура у входа в университетскую библиотеку, Флориан упоминает, что с самого начала знакомства с философской литературой стал замечать странное несоответствие между названиями философских трудов и их содержанием. Многие названия звучат многообещающе. Они восхищают его с новой силой, когда он перечисляет их Ханне.

• «Слова и вещи. Археология гуманитарных наук»

• «Тысяча плато. Капитализм и шизофрения»

• «Призраки Маркса. Государство долга, работа скорби и новый интернационал»

• «Язык и смерть. Семинар о месте негативности»

• «Груз мышления»

• «Бытие единичное множественное»

• «Гендерное беспокойство. Феминизм и подрыв идентичности»

• «Удовольствие от текста»

• «Печальные тропики»

Вернувшись с перекура, Флориан продолжает размышлять о названиях. Раньше он с упоением изучал книги и материалы семинаров, относящиеся к теме его исследования. Они его восхищали и открывали ему новые миры. Однако, вспоминая об этом сейчас, он понимает, что в каждой из таких книг рассказывалось не о том, чего он мог от нее ожидать. Тогда он этого не замечал, поскольку все силы тратил на то, чтобы более или менее понять тексты и цель, которую преследовали их авторы. Он принимал как данность несоответствие названия и содержания, как и другие повсеместные странности и нестандартность подходов. Возможно, это объясняется тем, что книги отвлекали его внимание, направляя по новому пути. Они изменили сферу его интересов, и теперь Флориан думает: «Меня настраивали на определенный дискурс». И он ввязался в этот дискурс, так и не решив, действительно ли согласен с его неписаными правилами. Пребывая в состоянии чистого восхищения, он совсем забыл, что изначально обращался к текстам с совершенно другими вопросами.

* * *
Диссертацию Флориан пишет в первую очередь с опорой на Нанси и других авторов, не пишущих о стыде напрямую. Их рассуждения хорошо подходят для рассмотрения этого вопроса. После написания диссертации академическое изучение философии уже не представляет для Флориана интереса. Философские работы совсем иного плана он, напротив, с удовольствием бы писал. Однако это должен быть труд на уровне Нанси или Витгенштейна: текст литературный, чувственный, наблюдательный. Текст, в котором рассматриваются отдельные феномены, присутствует философское мышление и в то же время нет стремления отыскать модель, которая объясняет все сразу. Если однажды Флориану удастся написать нечто подобное, он будет безгранично счастлив.

Виртуальное тело

Гизела читает Гегеля
К Гизеле в гости приехала ее дочь Мириам. Они сидят на залитой солнцем террасе, пьют черный чай и едят пирожные с клубникой. Как и в прошлом году, над головами Гизелы и Мириам свисают душистые лиловые грозди цветов глицинии. Мириам рассказывает матери об удивительной книге, которую недавно прочитала и в которой говорится о природе языкового мышления.

Она приводит пример: мозг при каждом произнесении слова «молоток» имитирует движение, которое производит рука, чтобы забить гвоздь. Синапсы как бы наносят пробный удар для понимания, о чем в данный момент идет речь. Они в точности моделируют движение, но затем резко его прерывают, поэтому рука не узнаёт об имитации своего движения в пространстве. Так происходит при понимании любых слов, связанных с телом человека.

Несколькими часами позже Мириам возвращается в Берлин, оставив на столе у Гизелы томик Гегеля. И Гизела, преисполненная мыслью, что она сможет каким-то образом разделить радость Мириам от размышлений — как в детстве дочери разделяла ее радость от рассказов о цирке, — раскрывает книгу на случайной странице и начинает читать:

Конкретное содержание чувственной достоверности придает ей непосредственно видимость богатейшего познания, больше того, видимость познания бесконечного богатства, для которого одинаково не найти предела как тогда, когда в пространстве и во времени, где оно простирается, мы выходим наружу, так и тогда, когда мы берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее[6].

Гизела никак не может понять смысл этого предложения. Ей становится интересно, что имитируют ее синапсы, пытаясь интерпретировать текст. Она перечитывает отрывок, на этот раз очень медленно, и старается визуализировать процесс имитации во всех подробностях.

Конкретное содержание чувственной достоверности придает ей непосредственно видимость богатейшего познания, больше того, видимость познания бесконечного богатства…

Вначале ей представляется конкретное содержание в форме твердого темно-серого гранитного блока, встроенного в чувственную достоверность, которая ярко-желтым удовлетворением светится в груди Гизелы. В центре ярко-желтой достоверности и, следовательно, в центре грудной клетки находится твердый гранитный блок конкретного содержания. Все это дополняется богатейшим познанием в виде белого свечения. Гизела возвращается к тексту Гегеля:

…больше того, видимость познания бесконечного богатства…

Значит, сверху должно быть еще больше белого свечения познания, на фоне которого темнеет богатство: к этому добавляется нечто землистое, так что теперь усилившееся трехкратно свечение и твердый блок гранита располагаются как внутри грудной клетки Гизелы, так и за ее пределами.

Далее она читает:

…для которого одинаково не найти предела как тогда, когда в пространстве и во времени, где оно простирается…

То есть нечто простирается, однако процесс визуализации Гизелой простирания в пространстве и во времени затормаживается, так как она не знает, относится ли слово простирается к содержанию или к богатству. По этой причине она не может решить, должно ли ее воображение простираться в соответствии с модусом мягкого, лишенного напряжения богатства или в соответствии с модусом содержания с его острыми краями и, следовательно, намеренно напирающего. Пока она размышляет, этот процесс уже давно идет, и Гизела дает ему волю, начиная простираться всеми возможными способами. Теперь гранит и ярко-желтое светлое свечение теснятся и расширяются в ее груди одновременно. Гизела старается не шевелиться, потому что боится нарушить этот процесс. Она продолжает читать, точнее, возвращается к уже прочитанному:

…когда в пространстве и во времени, где оно простирается, мы выходим наружу, так и тогда, когда мы берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее.

В качестве следующего шага Гизела выходит наружу и оказывается в том, что уже простирается в ней самой, а это значит, что она сейчас одновременно находится в центре этого и непосредственно перед ним. Так у нее есть возможность с легкостью входить и выходить.

…когда мы берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее.

Изобилие ощущается у Гизелы в руках как нечто, напоминающее гигантский холодный зефир голубого цвета. Она засовывает в него пальцы, чтобы взять долю, и в руке, которая держит большой зефир изобилия, остается небольшой кусочек холодной массы. Вдобавок к этому Гизела начинает делить его. У нее в руке оказывается белый, холодный на ощупь нож, которым она начинает разрезать мягкую как воск голубую зефирную массу. От нее остаются аппетитные половинки.

Но Гизела уже входит в голубую дымку изобилия и чувствует обволакивающую влажность липкого зефирного тумана на лице и одновременно с этим светящееся, простирающееся богатство (или содержание), для которого «не найти предела». Всякий раз, когда Гизела читает о пределе, она уже видит его в форме тонкой окружности вокруг нее. Но с этой проблемой хорошо справляется отрицание, позволяя ей растворить окружность в идее идеи, превратив ее в окружность из ничего.

Предложение закончилось, и тело Гизелы теперь пронизано в разных местах ярко-желтым и белым свечением. У нее есть твердый темно-серый блок гранита, голубой зефир, нож, конструкция из света и тумана и окружность из ничего. У нее есть тело, которое расширяется под давлением и в состоянии покоя, шагает, хватает, разрезает и переходит в собственное расширение, обволакиваемое липким туманом. Понимания того, что имел в виду Гегель, у нее нет.

Однако Гизела и действует неправильно: ее руки, глаза и грудная клетка знают об имитации. Она все прекрасно чувствует. Ощущения слишком сильны, и у нее не получается понять то, что ей следует понять. Вероятно, Гизеле легче осознавать происходящее с живым телом — например, когда синапсы имитируют удар молотком. Возможно, синапсы Мириам устроены иначе. Возможно, они способны имитировать действия виртуального тела, которое существует независимо от реального. Тела, имеющего склонность к философской акробатике, которая заключается в том, чтобы вибрировать, светиться, быть чем-то пронизанным и выполнять одновременно множество различных движений. Тела, которое способно жить в полимодальных пространствах, не поддающихся воображению. Виртуального тела, настолько удаленного от реального, что у последнего от увиденного не начинает кружиться голова. Обладать подобным виртуальным телом со всеми его неизведанными, новыми ощущениями и парить в нем в полимодальных пространствах, вероятно, намного интереснее, чем пытаться понять Гегеля, текст которого (не исключено, что именно по этой причине) читает сейчас Мириам, в детстве мечтавшая стать цирковым артистом, а затем — архитектором. Гизела снова смотрит в книгу:

Но на деле эта достоверность сама выдает себя за истину самую абстрактную и самую бедную. О том, чтó она знает, она говорит только: оно есть; и ее истина заключается единственно в бытии вещи (Sache). Со своей стороны, сознание в этой достоверности имеется только как чистое «я»; или: я есмь тут только как чистый «этот», а предмет равным образом — только как чистое «это»[7].

Гизела решает не совать нос не в свое дело и откладывает книгу Гегеля.

Каменная мозаика

Амина читает Донну Харауэй
Только что во сне Амина видела груды камней. Она отчетливо помнит перестановки каменных глыб, которые происходили в ее сознании всего несколько секунд назад. Ночью она неоднократно просыпалась: ей казалось, что мозг по-всякому вращает гигантские формации из камня. При этом он сильно напрягался, пытаясь установить между ними соединения, в результате чего они с шумом ударялись друг о друга. Каменные блоки оказывали сопротивление, были слишком большими и широкими, содержали выпуклости и углубления, которые не подходили друг к другу. До тех пор, пока — в самом неожиданном месте — форма не оказывалась меньше, чем первоначально предполагалось. Горная порода по краям становилась рыхлой и похожей по консистенции на мел. Тогда объекты можно было силой втиснуть друг в друга и объединить. Иногда они смещались вниз и, наконец, почти самостоятельно принимали правильное положение.

Все это происходило на просторах снов Амины, будто в них вмешивалась деятельность другого отдела мозга, который иногда даже одерживал верх и предопределял их дальнейшее развитие. Амина и раньше видела сны о камнях. Подобные сны всегда были вызваны чтением сложных, плотных текстов, например работ Левинаса и Лакана. Однако на этот раз все обстояло иначе, так как книга Донны Харауэй «Оставаясь со смутой», которую она начала вчера читать, была не особенно сложной. Ее смысл ускользал от Амины на совершенно ином уровне. Для Лары, Алекс и Фатуш эта книга была крайне важна, но Амина ею не прониклась. Речь шла о научной фантастике и новом виде сторителлинга, который каким-то образом мог пригодиться при решении любых проблем. Донна Харауэй испробовала технику на себе и делилась с читателем короткими рассказами об ученых и мыслителях, которым, например, удавалось выяснить что-то о симбиозе акаций и муравьев. Амина прежде не знала о подобном симбиозе, но ей это никогда и не было интересно. При чтении она не могла отделаться от мысли: «Но это же и так понятно! Да, во всем одно зависит от другого. Да, биологические процессы различных живых организмов постоянно оказывают друг на друга положительное и негативное воздействие. Да, все живые существа проникают на стыке в другие формы жизни, безусловно!» Донна Харауэй делает вид, будто ее идеи способны произвести революцию в человеческом мышлении, однако Амина так и не смогла понять, что нового в ее идеях. Восхищение, с которым пишет Харауэй, показалось Амине пошлым. Однако, возможно, зная о взаимопроникновении всего живого, Амина не уделяла этому должного внимания. Вместе с Харауэй она могла бы чаще присматриваться к копошению живых организмов, и это было бы действительно неплохо, так как они пребывают в постоянном движении. Вероятно, трудности с чтением этой книги связаны с более глубокими причинами. У Амины складывалось впечатление, что идеи, заложенные в тексте, не соответствовали ее образу мыслей. Она словно не могла уловить нечто важное — ключевой посыл произведения, очевидный для ее друзей. Возможно, «Оставаясь со смутой» не актуальна для Амины. Вчера ей не удалось найти ответ на вопрос, так ли это.

* * *
Амина лежит с закрытыми глазами в теплой кровати и вспоминает сны о камнях. Она уверена, что взаимодействие с ними олицетворяет попытку понять смысл книги Харауэй. Амина не имеет ни малейшего представления о том, как ее мозг преобразует идеи из текстов в каменные блоки и темные ледники, с чем соотносятся кубы, углы и сгущения, которые она вспоминает, или почему все связано с грязно-серыми тонами и холодом камня. Это не подходит Харауэй, о которой следует думать, скорее, в контексте кишащих микробов или шелестящих на ветру камышей. Но мозг Амины привык оперировать такими понятиями, как вес, пространство, сгущение, лакуна и масса. Еще удивительнее и таинственнее то, что раньше ему всегда удавалось связать перестановки фигур из камня с текстами. И если Амина не заблуждается, то при повторном прочтении текст Харауэй уже не будет казаться ей таким непонятным, как это было с текстами Левинаса и Лакана. Более того, не исключено, что через неделю Амина уже не сможет объяснить, что в этом тексте от нее ускользало. Она поднимает с пола футболку, накрывает ею глаза и снова засыпает.

* * *
Два дня спустя Амина вновь принимается за чтение «Оставаясь со смутой». Звучание текста не отличается от того, каким она его запомнила.

Хтулуцен — простое слово. Это сочетание двух греческих корней (khthôn и kainos), из которого возникает имя своего рода времени-места, в котором мы учимся оставаться со смутой жизни и смерти в режиме способности-к-ответу (response-ability) на поврежденной Земле. Kainos — значит «сейчас», время начала, время свежести, время для продолжения. Ничто в kainos не может означать привычное для нас прошлое, настоящее или будущее. Во времени начала нет ничего, что настаивает на стирании того, что было прежде, или, напротив, стирания того, что придет потом. Kainos может быть полно наследий, воспоминаний и полно пришествий, ростков того, что еще только может быть. Я слышу kainos в смысле плотного, длящегося и продолжающегося присутствия, чьи гифы пронизывают самые разные темпоральности и материальности.

Хтонические существа — порождения земли, одновременно древние и сиюминутные. Я воображаю себе хтонических существ как изобилующих щупальцами, усиками, отростками, нитями, отбрасываемыми хвостами, паучьими лапами и торчащими щетинками вместо волос. Хтонические существа возятся в многотварном гумусе, но не хотят иметь дело с уставившимся в небосвод Homo. Хтонические существа — монстры в самом лучшем смысле: они демонстрируют и реализуют материальную осмысленность земных процессов и тварей. Они также демонстрируют и реализуют последствия этой реализации. Хтонические существа не безопасны; они не имеют дела с идеологами; они никому не принадлежат; они корчатся и блаженствуют в многоликих формах и многосложных именах во всех ветрах, водах и концах Земли. Они создают и разрушают; они создаются и разрушаются. Они те, кто есть[8].

Амина чувствует, что текст оказывает меньшее сопротивление, чем в первый раз. Он читается легче. Скрытый уровень смысла, наличие которого Амина предполагала при первом прочтении, ей так и не удается отыскать, но в книге обнаруживается намного больше интересных мыслей, чем казалось изначально. Эти мысли теперь можно обсудить с Ларой, Фатуш и Алекс. Дружеский оптимизм Харауэй, который так раздражал при первом прочтении, по-прежнему чужд Амине, но она чувствует, что он может быть полезным, даже (или в особенности) тогда, когда он не оправдан. Было бы хорошо, если бы Харауэй научила ее терпимее относиться к оптимизму других. Было бы еще лучше, если бы доля оптимизма передалась самой Амине, но это крайне маловероятно.

Фигуральное мышление

Свен читает Гегеля
Каждый раз, когда Свен максимально сосредоточен, он начинает поглаживать ухо и область вокруг него указательным и безымянным пальцами. Он делает это и сейчас, читая «Лекции по истории философии» Гегеля в библиотеке. Свен пытается понять, как функционирует ключевая фигура мысли Гегеля, его знаменитое снятие (Aufhebung). Нечто развертывается в пространстве, трансформируясь во что-то противоположное по значению и образуя безумные паттерны, состоящие из множества мелких ответвлений подобно множеству Мандельброта. Во время движения это нечто проходит определенную историю и достигает нового уровня. Свен ощущает нежную органическую субстанцию, которая неумолимо стремится к тому, чтобы простираться, развертываясь, и одновременно прийти в новую точку отсчета. С одной стороны, образуется новая субстанция, а с другой — все как бы сворачивается в одну-единственную точку, положение которой в мире отличается от исходного.

Все это, по мнению Свена, возможно только потому, что у Гегеля есть идея негативного, которое проистекает из положительного и в то же время представляет собой его полную противоположность. Все замысловатые идеи, разрабатывавшиеся философами на протяжении веков, могут быть пересмотрены Гегелем в таком свернутом виде и представлены как последовательность сменяющих друг друга снятий. Вот так выглядит филигранная и в то же время брутальная, всеобъемлющая фигура мысли Гегеля. Свен приступает к чтению следующего отрывка.

Неоплатоники

Так как скептицизм есть уничтожение тех противоположностей, которые, как мы видели выше, в стоической и эпикурейской философии признавались всеобщими основоначалами, из которых возникли все прочие противоположности, то он представляет собою единство, в котором эти противоположности содержатся как идеализованные определения, так что идея должна быть теперь осознана как конкретная внутри себя. С этим третьим, представляющим собою конкретный результат всего предшествующего философского развития, начинается совершенно новая эпоха. Теперь мы имеем перед собою совершенно иную почву, так как вместе с отверганием критерия для субъективного познания отпали вообще конечные основоначала, ибо в отыскании-то последних именно и заключается назначение критерия[9].

Очевидно, Гегель просто не может иначе: каждый раз, когда он о чем-то мыслит, его фигура разворачивается и вновь закрывается в процессе развертывания. Свен почти не чувствует отторжения, хотя Гегель говорит, и говорит, и не замолкает ни на минуту. Это не очень нравится Свену, но ему кажется, что у Гегеля нет другого выбора: его фигура идет вместе с ним рука об руку, увлекая его за собой. В силу этой влекомости Гегель становится ему симпатичен.

Свен неизменно радуется тому, насколько иначе выглядят философские концепции сквозь призму представлений Гегеля, чьи тезисы удивительно сочетаются с тем, что он уже знал. В процессе чтения Свен испытывает не одно озарение. Позже, когда он возвращается домой, тезисы Гегеля уже не кажутся ему столь убедительными, однако они по-прежнему его увлекают.

* * *
Через неделю Свен встречается с Анной в биргартене. Ночью ему пришла в голову великолепная идея. Его охватил такой восторг, что он больше не смог заснуть и размышлял до утра. При встрече он извиняется за то, что сегодня, вероятно, снова будет много говорить. Анна ухмыляется и говорит: «Если ты завтра выйдешь вместо меня в вечернюю смену в кафе, то можешь говорить хоть весь вечер». Свен соглашается, хотя, конечно, предпочел бы завтра отдохнуть. Он в долгу перед Анной. Они изучают философию, их обоих восхищают работы Вальденфельса и Деррида, а также возмущает консервативность института. Никто так, как Анна, не понимает, что важно для Свена при чтении философской литературы. Ни с кем, кроме нее, ему не удается размышлять настолько легко. Когда она сидит напротив него и он старается ей что-то объяснить, ему на ум приходят мысли, которые никогда не посещают его в одиночестве. К сожалению, Свен говорит, как правило, больше Анны, даже когда они обсуждают ее тексты и мысли. Словно Анна не так нуждается в нем, как он в ней.

Свен сразу начинает рассказывать Анне о диалектической фигуре мысли Гегеля. О том, как она прекрасна. О том, насколько безумно и абсурдно, что философ применяет ее фактически ко всему. О том, как удивительно, что она раскрывается новым, неожиданным способом.

И теперь пришло время поговорить о главном. Свен уже долгое время предполагал это, но никогда не доводил в мыслях до логического завершения. Речь идет о том, что Гегель мог создавать удивительные системы только благодаря тому, что использовал эту мыслительную фигуру. Лишь то, что она задает определенную структуру, которой Гегель неукоснительно следовал, позволило ему изобрести нечто столь безумное и абсолютное. Эта структура открыла Гегелю его путь, и он мог идти по нему, не скатываясь в удобство конвенционального мышления, как это почти неизбежно происходит с каждым, кто не может опереться за какую-либо структуру. Только по этой причине Гегель смог значительно опередить ход мысли своего времени. Подобное заметно и у других мыслителей: они не оперировали десятками фигур, а раз за разом использовали в процессе мышления одни и те же две или три. Говоря это, Свен потирает ухо.

И самое абсурдное: все это функционировало только потому, что понятия всегда обладают неким формальным аспектом. Свен считает, что дело было так. Гегель смог продумать формальный аспект мыслительной фигуры до конца гораздо более буквально, чем это было бы возможно при чисто содержательной идее. Он последовательно использовал одну и ту же форму, и ее неизменность позволяла ему помыслить нечто новое. Не исключено, что именно в этом и заключается главная заслуга Гегеля: ему удалось разработать формальную структуру, которая стабильна, но каждый раз может использоваться по-новому.

Как нерешительно говорит Анна, она понимает, что имеет в виду Свен, но не уверена, можно ли так выразиться. С текстами Гегеля она знакома недостаточно хорошо. У Жижека она видит три такие фигуры. А у Витгенштейна? Или Канта? Она совершенно не хочет сказать, что Свен заблуждается, но в каждом отдельном случае эту идею необходимо проверять на конкретных текстах.

Свен ничего не может ответить, пока не доведет до конца свою цепочку мыслей. Безусловность великих мыслителей, возможно, заключается в их радикальном и одностороннем использовании языка. И это именно то, чего не понимают их преподаватели, хотя подтверждение этому можно увидеть повсюду. Философия — это, прежде всего, мастерство владения языком. Мышление — языковой процесс, и совершенно абсурдно, что философию так мало заботит собственный инструментарий. При этом все знают, насколько самобытным зачастую бывает язык философии. Никто не понимает сходу Гегеля или Лакана. Это объясняется не только сложностью используемых ими понятий, но и грамматикой и прочим. То и дело можно услышать стенания, как бессмысленно сложны их тексты, но никто не осознаёт, что у этой сложности есть определенная функция. То и дело философию называют наукой с социальным заказом — полный вздор. Неужели кто-то в здравом уме может поверить, будто в этом и заключается ее функция? На самом деле философия — самое жесткое, радикальное и наиболее утонченное использование языка. Только радикальная форма выражения позволяет помыслить нечто новое. Только благодаря этому философия открывает сумасшедшие перспективы, недоступные ни одной другой области, и обладает не меньшим значением, чем искусство и литература. Но никто об этом не говорит. Вероятно, большинство людей вообще этого не понимает.

Свен наконец оставляет ухо в покое. Он слишком много говорил. И, возможно, все эти слова звучат весьма банально, но сейчас именно они будоражат его ум. Кроме того, он планирует кое-что сделать: собрать и описать мыслительные фигуры великих философов. Затем он намеревается использовать эти фигуры для открытия новых, удивительных вещей. Другими словами, Свен будет применять их во всей присущей им формальности для решения других проблем и тем самым приобретать новое знание.

Он с нетерпением смотрит на Анну. Она не торопится с ответом, делает большой глоток, вытирает уголки рта и говорит: «Свен, это так не работает…»

Он несколько раз кивает и произносит: «Подожди еще минуту, только минуту!» Как раз пока Анна пила пиво, Свен понял кое-что важное: эти мыслительные фигуры не только представляют собой чистые абстракции или формальные модели, но и воплощаются в телесном опыте. При чтении Гегеля постоянно присутствует ощущение, что философ чувствовал и чувственно воспринимал эту фигуру в той же мере, в какой ее мыслил. Вероятно, Гегель еще в детстве постоянно видел вокруг себя проявления диалектики и учился ее воспринимать. Будучи пятилетним ребенком, он определенно повсюду видел снятия: в складывающихся в полете крыльях бабочки, на весах в небольших продуктовых магазинчиках и, возможно, в росте и увядании растений. Это объясняло ему резкие смены настроения его дяди. Ладно, не самые убедительные примеры. Но, наверное, все как-то так и было. Во всяком случае, Гегель постоянно наблюдал, как положительное несет в себе и негативное, производит снятие и порождает нечто новое, задолго до того, как он смог подобрать для этого правильные слова. И только потому, что Гегель, еще будучи ребенком, то есть задолго до того, как ему удалось сформулировать свои мысли, наблюдал и обдумывал подобное, он был в состоянии относиться к этому со всей серьезностью. Иначе и быть не могло.

Свен и сам испытал первое философское озарение в шесть или семь лет: каждую ночь, лежа в кровати, он проводил указательным пальцем по кирпичной стене. Так Свен почувствовал, что твердые кирпичи бесконечно чужды его пальцу, и однажды осознал: он не в состоянии познать ничего из мира вещей, поскольку все неодушевленные, материальные объекты ему бесконечно чужды. Через несколько минут, пока он продолжал водить указательным пальцем по кирпичам, это ощущение изменилось на противоположное: внезапно его палец стал подобен стене. Свен вдруг понял, что и стена, и его палец сделаны из некоторого материала. Так что собственный палец был фундаментально чужд ему и тесно связан с миром материальным. Это было мыслью, но прежде всего — чувством и восприятием. Тогда Свен не мог поговорить о том, что так сильно его занимало, ни с родителями, ни с кем-то еще, так как не знал подходящих выражений. Но как раз этим, возможно, и объясняется, почему то озарение стало глубинным опытом, связавшим его жизнь с философией.

Свен наконец умолкает, и Анна спрашивает: «Теперь можно?»

Свен кивает, и Анна задает второй вопрос: «Ты пишешь исходя из переживания, связанного с тем, как проводил пальцем по кирпичу?»

Свен отрицательно качает головой.

Анна: «И ты планируешь собирать такие фигуры и использовать их?»

Свен кивает.

Анна начинает говорить очень быстро: «Но это абсолютное, к которому ты так стремишься, заключается как раз в том, чтобы не думать посредством пятнадцати фигур, а преисполниться в познании одной и однажды помыслить при помощи нее нечто новое, не так ли? Ты действительно считаешь, что сможешь вот так просто мыслить фигурами Канта или Гегеля? Разве не ты только что говорил мне, что новое можно постичь, только постоянно отрабатывая одну и ту же фигуру и стараясь мыслить посредством нее до конца?»

Свен с самого начала понимает, что Анна права. И пока она продолжает говорить и, очевидно, получает удовольствие, в подробностях рассказывая о мыслительных фигурах Вальденфельса и Жижека, Свен все больше погружается в собственные мысли. Ему никогда не изобрести чего-то великого. За всю жизнь он сам не разработал ни одной фигуры мышления, ни одной гибкой и в то же время неподвижной формы, которая была бы способна противостоять другим. Когда ему было девять лет, шестнадцать и когда он поступал в университет, пытаться воспользоваться такой возможностью, вероятно, уже было поздно. Так как в какой-то момент Свен перестал водить пальцем по стене, он не использовал свою мыслительную фигуру, не отрабатывал ее последовательно на протяжении всего этого времени. Он не относился к собственным мыслям с должной серьезностью. Он привык думать посредством сборной солянки постоянно меняющихся, привычных фигур мысли. То, что Свен напишет, не выйдет за пределы обыденного мышления. Он сможет развивать только мелкие мысли. То, что он так страстно желает освободиться от шаблонов, абсолютно ничего не меняет.

Техники I

Гегель не молчит

Том сидит в библиотеке. Со всех сторон доносится тихий шелест перелистываемых страниц. Слышно, как остальные студенты шепотом переговариваются у стеллажей с книгами. Том читает «Феноменологию духа» Гегеля:

Таким образом, то, благодаря чему индивид здесь обладает значимостью и действительностью, есть образованность. Его истинная первоначальная натура и субстанция есть дух отчуждения природного бытия. Вот почему это отрешение в такой же мере есть его цель, как и наличное бытие его; в то же время оно есть средство или переход как мысленной субстанции в действительность, так и наоборот — переход определенной индивидуальности в существенность. Эта индивидуальность образованием подготовляет себя к тому, чтó есть она в себе, и лишь благодаря этому она есть в себе и обладает действительным наличным бытием; насколько она образована, настолько она действительна и располагает силой. Хотя самость знает, что она здесь действительна как «эта» самость, тем не менее ее действительность состоит единственно в снятии природной самости; первоначально определенная натура сводится поэтому к несущественному различию величин, к большей или меньшей энергии воли[10].

Это слова одного из гигантов философской мысли. Гегель постепенно знакомит читателя все с новыми и новыми понятиями. Каждое из них четко сформулировано и основательно продумано. Том читает и старается слышать только голос Гегеля. Иногда ему удается настолько сосредоточенно молчать, что он действительно слышит только Гегеля.

Что означает молчание Тома? Оно выходит за рамки неговорения. Это сдержанность, торможение собственногомыслительного процесса ради возможности воспринимать чужие мысли в полном объеме. Том отодвигает свои мысли на второй план, чтобы они не искажали его восприятие прочитанного. Он откладывает свои критические замечания в сторону, чтобы оставаться как можно ближе к тексту Гегеля. Молчание Тома означает, что он получает больше пользы, внимательно слушая рассуждения Гегеля, а не размышляя самостоятельно. Голос философа звучит настолько уверенно, будто бы и он полагает, что Тому полезнее внимательно его слушать, а не пытаться мыслить самому. Иногда Тому кажется, что Гегель действует на опережение и дает ответы на потенциальные вопросы и замечания читателей. Однако при этом он не отвечает Тому. Впрочем, Том ему ничего и не говорил.

Пока Гегель говорит, а Том внимательно его слушает, Том — один из его учеников. Главное правило такого слушания гласит: тот, кто слушает внимательнее всех, однажды сам станет мастером. Позже ему будет дозволено заговорить, и он получит право ожидать, что новые ученики будут молчать в его присутствии. Том слушает очень внимательно. Он перечитывает предложения снова и снова. Он знакомится со стилем повествования Гегеля, мелодикой его фраз, манерой приводить аргументы и выдвигать тезисы. Он читает дополнительную литературу — работы других учеников. Он становится учеником учеников. Через несколько лет Тому удается преодолеть эту ситуацию: он объясняет слова мастера другим ученикам. Он преподает. Пишет книги. Становится мастером для других учеников. Однако мастером перед лицом мастера он не становится, так как сдержанность и торможение хода собственных мыслей, которые он молчаливо доводил до совершенства, не исчезли целиком. Даже спустя годы Гегель остается Гегелем, а Том остается тем, кто хранит молчание во время чтения трудов учителя. И хотя размышления Гегеля можно встретить на страницах старых, безмолвных, лишенных жизни книг, Гегель не молчит никогда.

Одно прочтение хорошо, а два лучше

Кристофер разработал превосходную технику взаимодействия с философской литературой: читать любой текст по два раза. При первом прочтении он не следит за положением тела. Сидит согнувшись в кресле темно-зеленого цвета либо устраивается на скамейке в парке или даже на свободном месте в городской электричке. Бодро читает текст от начала и до конца. Торопится, позволяет себе отвлекаться и часто нервничает. Ему очень не нравится, когда предложения в тексте развиваются неожиданно, — ситуация, в которой ему кажется, что он уже знает, в каком направлении движется мысль автора, но после запятой она вдруг сворачивает в другую сторону. Кристофер каждый раз убеждается, что ему необходимо быть сдержаннее в предположениях. Не только в частностях, но и в целом тексты редко разворачиваются так, как он ожидает. Кристофер не в состоянии воспринимать отдельные второстепенные идеи, пока не поймет, ради чего написан весь текст. Второстепенные мысли проходят в таком случае мимо него, не находя отклика. Кристофер начинает сильно переживать, когда что-то ускользает от его понимания. Но, точно зная, что прочитает этот текст еще раз, он способен справиться с волнением, так как речь идет лишь о первом прочтении. Кристофер переживает тоже лишь предварительно, как бы репетируя, поскольку и недовольство от непонимания можно отложить до второго прочтения.

В чтении философской литературы пугает столь многое: непонимание и невозможность абсолютного понимания (даже если Кристоферу кажется, что он все понял, он не может быть в этом уверен), инаковость чужих мыслей и его бессмысленная ярость от осознания собственной беспомощности, а также факт существования теоретиков-мыслителей, которые способны думать значительно быстрее и сложнее, чем он. Обдумывать все это при первом прочтении Кристоферу не нужно, достаточно пробежать глазами текст до конца. Первое прочтение не налагает почти никакой ответственности.

* * *
За первым прочтением следует второе. Теперь Кристофер берет карандаш и как следует устраивается за письменным столом. Сидит, расправив плечи и глубоко сосредоточившись. По крайней мере поначалу. При втором подходе к тексту Кристофер старается действовать как профессиональный читатель. Он читает фрагмент за фрагментом, и сейчас ему на самом деле легче воспринимать абзацы, о содержании которых он уже получил некое смутное представление. Кристофер чувствует, что на этот раз текст оказывает ему меньшее сопротивление, смысл прочитанного лучше укладывается в голове. Он смотрит значения терминов в словарях и справочниках, подчеркивает карандашом нужную информацию и делает пометы на полях. Если что-то по-прежнему остается непонятным, он возвращается к этому отрывку и при необходимости обращается к дополнительной литературе. Он испытывает искреннее волнение, когда текст дает ему повод. Искренне восхищается. Спустя некоторое время он неподдельно скучает. Второе прочтение продвигается медленно. Оно требует от Кристофера немалых усилий и колоссального терпения. Если все складывается хорошо, второе прочтение приносит плоды: Кристофер восстанавливает текст по частям, собирает в общую картину разрозненные элементы, включая даже упомянутые лишь вскользь. В идеальном случае по окончании второго прочтения он владеет всем текстом. Теперь он мог бы сказать с глубочайшим убеждением: я прочитал «Критику способности суждения» Канта, «Метафизику» Аристотеля и «Капитал» Маркса. Мог бы, если бы на самом деле прочел эти книги.

Правда такова, что второе прочтение длится бесконечно долго и дается Кристоферу только при высокой мотивации. На подоконнике возвышается гора книг, томящихся в ожидании второго прочтения. В действительности, используя эту технику, Кристофер прочитал от начала до конца только две книги: «Паразит» Мишеля Серра и «Регистр ответов» Бернхарда Вальденфельса. Рассказывая друзьям об особенностях своей техники, он предпочитает об этом не упоминать, так как искренне верит, что со временем прочитает по два раза все книги с подоконника.

Интеллектуальный тонус Деррида

Тексты Деррида начинаются весьма безобидно. Однако в какой-то момент они ускоряются. Придя в движение, они требуют от Ины думать иначе, чем обычно. Они настаивают, чтобы Ина держала в голове выдвинутые ранее аксиомы и тезисы и использовала их как фундамент для последующих рассуждений. Деррида хочет, чтобы Ина почувствовала особый уровень напряжения этих текстов, переняла его и стала думать на таком же уровне. Хочет произвести определенный поворот в ее мышлении. Все предостерегающие суждения в первую очередь предостерегают ее от попыток мыслить привычным, лишенным интеллектуального напряжения способом.

То и дело в текстах Деррида удивительным образом встречаются фрагменты, лишенные напряжения, когда на протяжении нескольких страниц излагается на первый взгляд очевидное. Однако Ина должна оставаться начеку: вскоре текст вновь ускорится. Если она не будет оставаться в тонусе, особом интеллектуальном тонусе Деррида, то при чтении его произведений ей придется, испытывая угрызения совести, возвращаться назад по тексту и начинать сначала. Она задается вопросом, как Деррида удалось привести себя в подобный интеллектуальный тонус. Создавал ли он фрагменты, лишенные напряжения, для того чтобы отдохнуть самому и затем продолжить работу с новой силой? Более того, Ину интересует, сколько еще ей нужно читать тексты Деррида, чтобы научиться без особых усилий переключаться на его образ мыслей.

Несколько недель спустя она приступает к чтению эссе Деррида «Форма и значение. Замечание по поводу феноменологии языка», конец которого звучит так:

Тогда, возможно, не существует никакого выбора между двумя линиями мышления, наша задача состоит, скорее, в том, чтобы подвергнуть сомнению кругообразность, которая бесконечно сводит одно к другому. И, строго повторяя этот круг в его собственной исторической возможности, мы допускаем произведение определенной эллиптической смены местоположения внутри различия, вплетенного в повторение, это смещение, несомненно, недостаточно, однако этот недостаток еще не есть или уже больше не есть отсутствие, негативность, небытие, лишенность, безмолвие. Не существует ни содержания, ни формы, ничего, что какая-нибудь философема, т. е. любая диалектика, так или иначе определенная, может захватить. Это эллипсис как значения, так и формы, это не является полной речью или же совершенно круговой. Более и менее, ни более, ни менее — это, возможно, совершенно другой вопрос[11].

Ина кладет книгу на колени и смотрит в окно, провожая взглядом велосипедистов, которые спускаются с холма в парке, расположенном напротив ее дома. Она размышляет о прочитанном и вдруг осознаёт, что могла совершенно неверно понять лишенные напряжения фрагменты в тексте Деррида. Ей начинает казаться, что эти пассажи представляют собой определенный трюк и на самом деле для их понимания необходимо изрядное напряжение. Может, хитросплетения мыслей Деррида проявляются именно в этом, может, именно в них проблескивает острота его ума, может, именно фрагменты, на первый взгляд лишенные напряжения, — ключ к пониманию текстов философа? Но если так, эти места слишком сложны для Ины, которая продолжает при чтении работ Деррида как можно элегантнее переключаться между разными состояниями интеллектуального напряжения.

Поединок в додзё с Дональдом Дэвидсоном

Для Киры чтение философской литературы сродни боевым искусствам. Нет ничего прекраснее, чем стучать по клавишам и чувствовать, как твои аргументы разбивают оппонента в пух и прах. Вступая в философскую дискуссию, Кира придерживается принципов, которые по строгости ничуть не уступают правилам этикета в додзё: она полемизирует с гордостью и невозмутимостью, не испытывает жалости к себе и использует наиболее эффективную технику, которую необходимо отрабатывать ежедневно. Ее противник сейчас — Дональд Дэвидсон. Она читает его эссе «Что означают метафоры». С самых первых строк Дэвидсон ей не нравится. Все дело в его тоне. Кире хочется, чтобы Дэвидсон оказался не прав. Такое ощущение, что его очень тяготит необходимость отвечать на невежественные возражения, которые неизбежно возникают при прочтении этой работы. Он убежден, что любой здравомыслящий человек подтвердит его правоту. Кира отчетливо это слышит. Она уговаривает себя на некоторое время забыть про надменность Дэвидсона. Пристально смотрит на распечатки перед собой и вчитывается в текст особенно внимательно. Дэвидсон разделывается с теоретиками метафоры. Он чувствует себя в своей стихии, когда указывает другим на их ошибки. Cтарается опровергать доводы оппонентов в одном-двух предложениях. Как бы мимоходом. В такой спешке он сам допускает неточности, но на этом основании Кира не может сделать однозначный вывод, что Дэвидсон не прав в целом. Критикуя других, он изъясняется предельно ясно. Однако когда он объясняет собственную позицию, его рассуждения звучат туманно.

Я прежде всего собираюсь развеять ошибочное мнение, будто метафора наряду с буквальным смыслом или значением наделена еще и некоторым другим смыслом или значением. Это заблуждение свойственно многим. Его можно встретить в работах литературно-критического направления, у таких авторов, как, например, Ричардс, Эмпсон и Уинтерс, в работах философов от Аристотеля до Макса Блэка, психологов — от Фрейда и его предшественников до Скиннера и его продолжателей и, наконец, у лингвистов, начиная с Платона и вплоть до Уриэля Вейнрейха и Джорджа Лакоффа. Мысль о семантической двойственности метафоры принимает разные формы — от относительно простой у Аристотеля до относительно сложной у М. Блэка. Ее разделяют и те, кто допускает буквальную парафразу метафоры, и те, которые отрицают такую возможность. Некоторые авторы особо подчеркивают, что метафора, в отличие от обычного словоупотребления, дает прозрение, она проникает в суть вещей. Но и в этом случае метафора рассматривается как один из видов коммуникации, который, как и ее более простые формы, передает истину и ложь о мире, хотя при этом и признаётся, что метафорическое сообщение необычно и смысл его глубже скрыт или искусно завуалирован[12].

Дэвидсон все время говорит о том, что метафоры буквальны. И, не усматривая в них никакого значения помимо буквального, он верит, что они существуют в качестве самостоятельного феномена. Рассуждения Дэвидсона не убеждают Киру — напротив, они ее сбивают. Она крепко зажмуривается, чтобы дать глазам немного отдохнуть, а затем продолжить чтение, уделяя содержанию еще больше внимания. Она хочет разобраться, что имеет в виду американский философ. Вплоть до самых последних строк Кира не может понять, в чем заключается основная мысль его работы. Дополнительная литература также не помогает. Кира не находит в ней объяснения того, как построена аргументация Дэвидсона, не убеждают ее и приводимые там контраргументы.

Дэвидсон сильно напоминает других теоретиков тем, что исходит только из своих поверхностных представлений и даже этого не замечает. Киру терзают сомнения. Время от времени в работе Дэвидсона встречаются здравые мысли: бесконечные рассуждения других авторов о безграничных возможностях метафоры часто и ей действуют на нервы.

Кира перечитывает текст еще раз и в порядке эксперимента соглашается с Дэвидсоном, стремясь проверить, не обретут ли его рассуждения смысл. Она не отказывается от первоначальных убеждений, лишь на время откладывает их в сторону. Если все части пазла сложатся в целостную картину, Кира готова при необходимости согласиться с Дэвидсоном. Однако она ни в коем случае не желает признавать поражение. Для нее очень важно не проиграть. Даже в том случае, если Дэвидсон окажется умнее ее. Особенно в том случае, если он окажется умнее ее. Исход противостояния еще не предрешен.

При каких условиях Кира одержала бы победу? Если бы ей удалось понять текст Дэвидсона и в то же время оказаться умнее его в каком-то принципиальном вопросе. Если бы она четко понимала, как Дэвидсон выстраивает аргументацию, и могла бы объяснить, почему эта аргументация не работает в том или ином месте. Тогда были бы основания считать, что Кира вышла из схватки победителем. Однако пока до этого еще очень далеко. Дело не в том, что Кира не способна найти в работе Дэвидсона ни одного слабого места, которое могла бы опровергнуть при помощи грамотных аргументов. Многие из приводимых философом примеров не очень убедительны. Однако их не назовешь центральными в его рассуждениях. Брать такие примеры для опровержения текста в целом было бы не очень честно. Кира победит только в том случае, если обнаружит у Дэвидсона ошибку, которая ставит под сомнение всю его работу.

* * *
Два дня спустя Кира перечитывает вторую половину эссе. Она почти уверена, что Дэвидсон заблуждается, но только почти. Он не настолько надменен, как ей показалось при первом прочтении текста. Дэвидсон старается быть объективным. Наконец, после долгих поисков, Кире удается обнаружить его основную мысль: Дэвидсон утверждает, что буквальное значение и метафора находятся на разных уровнях построения смысла. Метафору следует воспринимать как ложь или шутку, то есть как нечто гораздо менее строгое, чем буквальное значение. Кира считает, что ей было бы значительно проще понять всю работу, заяви Дэвидсон об этом в самом начале.

Кира встает из-за стола и выходит прогуляться. Царит межсезонье: цвета еще приглушенные, но в воздухе уже пахнет весной. Идя размашистым шагом по парку и глядя сквозь голые кроны деревьев на лазурное небо, Кира осознаёт, что в ее арсенале уже есть прием, который позволит опровергнуть всю работу Дэвидсона. Она шагает по изрытому кротовьими ходами полю, солнце ласково светит ей в спину, и она понимает, куда нужно нанести удар. Она планирует поймать философа на ошибке там, где он так же наивен, как и те, кого критикует: это вопрос о том, что представляет собой буквальное значение. Об этом Дэвидсон ничего не говорит. Он убежден в самоочевидности термина, и именно здесь Кира сможет бить на поражение. После этого доказать, что тезисы Дэвидсона несостоятельны, не составит труда, — отрадное чувство. Подобных радостных моментов становится все больше по мере того, как в Кире по дороге домой крепнет уверенность, что ее аргумент способен сразить соперника наповал и что у нее получится разложить всю работу Дэвидсона на атомы. Теперь она вступила с ним в контакт, чувствует его силу и еще бóльшую силу — внутри себя. Она готова с предельной точностью применять изученные приемы на практике. Готова нанести удар. Очень жаль, что Дэвидсона уже давно нет в живых и он не сможет ей ответить. Вероятно, он бы все равно не стал читать замечания, написанные никому не известной континентальной европейкой. Но если бы это произошло, ему бы пришлось отнестись к ее словам со всей серьезностью. Точно так же, как ее преподаватели в университете — и пожилые консервативные, и молодые прогрессивные — начинают относиться к Кире серьезно только после того, как она берет слово. Лишь тогда большинство из них запоминает ее имя.

К вечеру триумф от победы меркнет. Кира испытывает досаду от того, что ей удалось обнаружить в трудах оппонента столь глубокое заблуждение. Это означает, что Дэвидсон не был ей равным соперником. Теперь даже нет смысла посвящать ему отдельную главу в диссертации. Из-за своих ложных умозаключений он стал для Киры настолько незначителен, что она может разделаться с ним в рамках одного абзаца и длинной сноски. Найдя столь неопровержимый аргумент, Кира испытывает чувство сожаления.

Александр Кожев договаривает недосказанное

Кати сидит за кухонным столом у Изабель и рассказывает ей, как упорно сражается с Гегелем. Пока она говорит, Изабель молча встает из-за стола, идет в гостиную, встает на стул, берет что-то с верхней книжной полки, спускается на пол, возвращается на кухню и протягивает Кати темно-синюю книгу издательства Suhrkamp — это «Гегель» («Hegel»)[13] Александра Кожева.

После возвращения домой Кати заваривает травяной чай марки Yogi Tea, садится уже за собственный кухонный стол и приступает к чтению Кожева. Поначалу ей приходится несколько раз возвращаться по тексту к уже прочитанному. Однако спустя десять страниц она может следовать за Кожевым в комфортном для нее темпе. Его слова струятся в ее голове подобно ручью. Содержание плавно перетекает в сознание Кати и постепенно заполняет находящиеся в нем резервуары. Между резервуарами по каналам течет смысл и шумят фонтаны разума.

Кожев выстраивает объяснение постепенно, одно логически вытекает из другого. Он старается выражаться предельно ясно, называть все своими именами и заранее устранять любое потенциальное недопонимание. Он рассуждает терпеливо и наглядно. Как и в трудах Гегеля, в работе Кожева все тоже возвращается само в себя, однако, в отличие от слов Гегеля, текст Кожева не скрипит на зубах, в нем нет непонятных поворотов и смысловых тупиков. Сколько бы комментариев и отступлений для облегчения понимания ни встраивал в текст Кожев, Кати абсолютно уверена, что он доведет мысли до конца и все небольшие комментарии займут точное место в структуре более объемных отступлений. При этом автор проводит четкую грань между тем, что говорит Гегель и что он подразумевает. Между любыми элементами в тексте Кожева существует четко обозначенная взаимосвязь, которую Кати даже отдаленно не замечала, когда читала Гегеля самостоятельно. Текст Гегеля будто стал абсолютно логичен и однозначен.

Время от времени Кожев цитирует Гегеля. Он не выписывает отрезок текста, поясняя ниже, что в нем имеется в виду. Нет, Кожев встраивает небольшие пояснения прямо в текст Гегеля, вставляет посреди рассуждений немецкого философа собственные замечания, которые плавно вливаются в конструкцию гегелевского предложения. Кожев упорядочивает, поясняет и уточняет:

Научное познавание (Erkennen), напротив, требует отдаться (übergeben) жизни предмета (Gegenstandes), или, что то же самое, иметь перед глазами и выражать (auszusprechen) внутреннюю необходимость его. Углубляясь (sich vertiefend) таким образом в свой предмет, это познавание забывает об упомянутом просмотре (Übersicht) [предполагается, что он возможен извне], который есть [на деле] только рефлексия знания (Wissen) из содержания в себя самое. Но погруженное (versenkt) в материю и следуя (fortgehend) ее движению [диалектическому], оно возвращается в себя само, однако не раньше, чем наполнение (Erfüllung) и содержание [мышления] вернется в себя /sich in sich zurücknimmt / — упростит себя до определенности (Bestimmtheit), низведет (herabsetzt) себя само до одной [только] стороны (Seite) некоторого наличного бытия (Daseins) [при том, что другой стороной будет мышление] и перейдет (übergeht) в свою более высокую (höhere) истину [или раскрытую реальность]. Благодаря этому простое просматривающее себя (sich übersehende) целое (Ganze) само всплывает из того богатства [многообразия], в котором его рефлексия [в себя самое] казалась утраченной[14].

Совершенно очевидно, что Кожев считает себя вправе вторгаться в гегелевский текст. При этом он использует формулировки, которые Гегель, как кажется Кати, сам никогда бы не использовал, но которые тем не менее оказываются точными. Благодаря им текст Гегеля становится более полным и ровным, так что Кати может спокойно продвигаться по нему, не боясь споткнуться или во что-то врезаться.

Вспоминая цитаты Гегеля, дополненные комментариями Кожева, Кати вдруг осознаёт, почему читать Гегеля так тяжело. Читая Кожева, можно подумать, что гегелевские тексты неполны, даже лакунарны. Очевидно, Гегель не успел указать в тексте все необходимое. Должно быть, при написании работ Гегель, как это часто происходит и с самой Кати, пребывал в состоянии сильного возбуждения. В какой-то момент он видел в голове все взаимосвязи и старался как можно быстрее их зафиксировать, пока озарение его не покинуло. Мозг напрягался до предела, и такого состояния Гегелю долго было не выдержать. У него не было времени упорядочить все мысли и подобрать правильные формулировки. По этой причине он писал быстро, опуская многие моменты, которые ему казались очевидными. Другие мысли он каждый раз формулировал заново, так что они встречаются на одной странице по пять, шесть или даже семь раз. Гегелю определенно казалось, что он впервые продумал их до конца. Иными словами, Гегель торопился, допускал повторы и, оставляя пробелы, продолжал в спешке записывать свои мысли. Это же происходит и с Кати — именно тогда, когда она пишет о том, что для нее действительно важно. Но разве Гегель не проводил авторедактуру? Кати предполагает, что при редактировании он снова оказывался в состоянии сильнейшего возбуждения, переосмысляя сформулированное. Читая тексты Гегеля без помощи Кожева, она не могла синхронизировать себя с его торопливой манерой письма. Пытаясь постичь смысл текстов немецкого философа в одиночку, она даже не сумела почувствовать его волнение. Кати — совершенно безосновательно — считала Гегеля старомодным и черствым. На самом деле он пишет взволнованно и энергично, и в этом отношении его можно назвать молодым.

Кант и свободно текущие феномены

Все то время, что Харальд изучает философию, он чувствует себя потерянным. Вот уже несколько лет он блуждает среди разных тем и авторов. Снова и снова Харальда охватывает краткосрочное восхищение, снова и снова ему кажется, что он наконец нашел свое направление. Но это чувство никогда не задерживается надолго. Так он кое-как перебивается, пока не приходит время для магистерской работы. Его научный руководитель полагает, что для исследования выбранного вопроса в первую очередь следует изучить труды Канта, и Харальд начинает их читать. Впервые в жизни он читает какого-то автора систематически: абзац за абзацем разбирает три работы Канта до такой степени, что способен их пересказать. Харальд сидит за письменным столом с линейкой и карандашом, подчеркивает что-то в тексте и выписывает цитаты. Кант формулировал мысли и выстраивал тексты очень логично. Тем не менее Харальду всегда приходится возвращаться по тексту, чтобы понять, к чему относятся придаточные предложения:

Следовательно, возвышенность содержится не в какой-либо вещи природы, а только в нашей душе в той мере, в какой мы можем сознавать свое превосходство над природой в нас, а тем самым и над природой вне нас (поскольку она на нас влияет). Все, что вызывает в нас это чувство, — к этому относится и могущество природы, возбуждающее наши силы, — называется (хотя и в переносном смысле) возвышенным; и лишь предполагая в нас эту идею и в связи с ней мы способны достигнуть идеи возвышенности того существа, которое вызывает в нас глубокое благоговение не только своей мощью, проявляемой им в природе, но в еще большей степени заложенной в нас способностью судить о природе без страха и мыслить наше назначение в том, чтобы возвышаться над ней[15].

Поначалу текст вызывает у Харальда некоторое сопротивление, так как Кант разговаривает с читателем, будто школьный учитель — с несмышленым учеником. Кант как бы вопрошает: «Разве не очевидно, что та рациональная взаимосвязь, которую я демонстрирую, логична? Ты же видишь, что этот подход, стоит только как следует разобраться, верен?» И хотя этот учительский тон Харальду не очень-то по душе, он вынужден постепенно признать, что Кант прав. Одно сочетается с другим и дополняет его. Если Харальд согласен с одной частью текста, то ему по логике следует согласиться и со второй, а это делает логичной уже третью. Он внимательно следит за аргументацией Канта и приходит вместе с Кантом к кантовским умозаключениям. Все разворачивается по уже размеченной немецким философом траектории. Харальд уже не в состоянии отвергнуть идеи Канта, потому что они слишком разумны. Сопротивление Харальда постепенно сменяется восторгом. Ни один из других философов никогда не предлагал ему ничего подобного — четкую систему, в которой все сухо и рационально расставлено по местам. Кант может быть учителем, но он слишком ответственен. Проговаривает все настолько четко, насколько возможно. Ничего не скрывает. И совсем не похож на других философов, таких как Деррида, Делёз или Лакан. Кант хочет не манипулировать Харальдом, а убедить его в своей правоте и увлечь за собой. Все сказанное им лежит на ладони. Кант — первый философ, который не пытается от Харальда ничего утаить.

После знакомства с его текстами Харальд наконец может расслабиться. Отныне у него есть Кант, а значит, и набор инструментов, с помощью которых можно изучать окружающий мир и философию. Когда Харальд сталкивается с многообразием феноменов, связанных с миром живого, Кант предоставляет ему стройную и упорядоченную систему, которая расставляет все по своим местам. Благодаря ему у Харальда есть надежная почва под ногами. С помощью Канта он может настолько упорядочить мир, что даже тот остановится. Это придает Харальду уверенности.

При этом он отдает себе отчет, что существуют феномены, которые Кант не описывает. Их Харальд не в состоянии воспринимать, пока думает как Кант. Существует целый мир свободно текущих, бурлящих, неконтролируемо переплетающихся взаимосвязей и целый класс людей, которые совершенно легко перемещаются в таких текущих мирах, даже не задумываясь о том, что могут пойти на дно. Это причиняет Харальду ноющую боль. Но он не станет рисковать прочным основанием, полученным от Канта, ради чего-то текущего. Он больше не хочет пускаться в плавание. Он совсем не скучает по менее упорядоченному миру.

Тем не менее Харальд всегда возражает, когда его называют кантианцем, поскольку это упрощает реальное положение вещей.

Регистры тела

Сюзанна получает имейл от Макса, коллеги, с вопросом, как у нее обстоят дела с перевариванием проведенного Жижеком анализа немецкого идеализма. Она приходит в ярость и пишет гневный ответ о том, как сильно ей действует на нервы, что о философских работах так часто думают в контексте пищеварения. Также ее удручает, что теоретики либо сами пишут работы в подобном ключе (нетрудно представить, к чему это приводит), либо обесценивают их, бездумно используя такую метафору. Создается впечатление, будто чтение и создание текстов непременно связано с метеоризмом, поносом и запором, а кишечник — единственное, что обладает глубиной. Сюзанна сразу осознаёт, что реагирует слишком эмоционально, но все равно отправляет имейл. Макс переживет.

Его письмо действительно основательно испортило Сюзанне настроение. Даже отправив скрепя сердце вслед за ответом письмо с извинениями, она по-прежнему чувствует, что ее задели за живое. Вечером в кровати она продолжает размышлять об этом. Предположение, что Макс и все остальные ее коллеги и знакомые видят в ней человека, который привык думать не головой, а кишечником, ужасает. Во всяком случае, Сюзанна не считает себя таким человеком. То, чем она занимается каждый день, ассоциируется у нее со светлым духом, простором и осознанием, а не землей, брожением и желудочным соком. Она ворочается с боку на бок и не может найти положение, в котором всем частям ее тела было бы комфортно. Признаться, в последнее время Сюзанна начала замечать, что чтение стало для нее способом вынашивать в теле фрагменты чужих мыслей, отчего у нее как при схватках болит живот, а затем на свет рождается крупица собственного мышления. К своему огромному сожалению, Сюзанна понимает, что подобный подход в конечном счете напоминает как раз процесс пищеварения, поскольку все инородное лучше всего хранится в организме человека именно в кишечнике. Даже радость от законченного этапа работы и постоянное стремление все упорядочить кажутся ей подозрительно анальными. Возможно, она находится уже на полпути к зазнайству, собственническому мышлению и компульсивности, даже не замечая этого! Сюзанна обещает себе с бóльшим вниманием относиться к своему методу мышления и осознанно выбирать его регистры. Ее будильник показывает пятнадцать минут первого, и Сюзанна надеется, что, сформулировав это намерение, она наконец сможет заснуть. Однако ее внутренний голос продолжает объяснять (вероятно, обращаясь к Максу), как связаны тело и мышление. Он говорит об убежденности Сюзанны в том, что ее тело тем или иным образом принимает участие в процессе мышления. Она даже готова утверждать, что у коллег, которые явно не ощущают связь со своим телом в процессе мышления, тезисы получаются неглубокими; что эти люди — без помощи тела — не способны думать, во всяком случае, в полном смысле слова. Сюзанна знает, что ее тело наполняется жизненной энергией, пока она читает, и что ее мозг задействует всевозможные органы для понимания текста и порождения смыслов. Чем более абстрактными становятся мысли, тем сильнее она это ощущает. Однако когда Сюзанна прокручивает в голове возможности телесного мышления — например, исходить текст вдоль и поперек или станцевать его, спеть, вдохнуть или уловить запах его атмосферы, прочувствовать написанное всеми фибрами души или в качестве эксперимента попробовать на вкус (но ни в коем случае не проглатывать!), — они представляются ей уже менее убедительными. Наиболее перспективным Сюзанне кажется стремление провести пальцами по поверхности текста, проникнуть ими в его ткань и прикоснуться к содержанию. С этой мыслью она наконец засыпает.

В последующие дни Сюзанна пытается осознанно подключать разные регистры тела при чтении, однако это удается лишь частично. У нее не получается найти настоящее решение, и она продолжает смешивать все регистры, которые ей доступны, толком не понимая, с какой частью тела сейчас взаимодействует. Как ни досадно, кишечник играет в этом деле не последнюю роль. На какое-то время Сюзанна погружается в уныние, несмотря на то что Макс уже давно с улыбкой принял ее извинения.

Вид с высоты птичьего полета

Ленка, которой чуть за двадцать, на долгое время застряла в аэропорту из-за непогоды. Она сидит на рюкзаке и всю ночь напролет читает работу Камиллы Пальи «Личины сексуальности». Палья приводит Ленку в неописуемую ярость. Ее ярость велика. Ленка сидит среди своих вещей на полу и приходит в ужас от этого текста.

От соития до менструации и рождения ребенка все сексуальные процессы конвульсивны: напряжение и набухание, спазм, сжатие, выталкивание, облегчение. Тело выкручивается, подобно змее, напрягающейся и меняющей кожу. Секс — не принцип удовольствия, но дионисийская кабала боли-наслаждения. Такой же боли-наслаждения исполнено преодоление сопротивления тела возлюбленной, отчего изнасилование всегда будет реальной опасностью. Секс мужчины — навязчивое повторение: что бы ни написал мужчина в комментарии к своим фаллическим проекциям, его слова придется переписывать снова и снова. Сексуальный мужчина — фокусник, распиливающий женщину пополам, но у змеи голова и хвост живы и способны соединиться вновь. Проекция — проклятие мужчины: вечно нуждаться в чем-то или в ком-то, чтобы достичь целостности[16].

Она отрывает взгляд от книги, достает из рюкзака черничный маффин, откусывает и погружается в раздумья о словах Камиллы Пальи. Ленка собирает аргументы против Пальи, но они уже не кажутся ей столь убедительными, как пять минут тому назад. Мысли, которые вывели ее из себя, постепенно обретают смысл. Это одновременно и досадно, и удивительно. Дело в том, что это сильные, хоть и по-прежнему сомнительные мысли. Находясь среди людей, ожидающих вылета, Ленка не может перестать читать.

* * *
После Камиллы Пальи Ленка читает Фридриха Ницше, затем Вальтера Беньямина, затем Джудит Батлер. Их тексты громко на нее кричат. Они возвышаются над ней, становятся на пути, бьют по лицу. Содержащиеся в них идеи столь для нее новы, что заставляют сердце биться сильнее. Все может оказаться совсем другим. Не исключено, что мир полон неожиданного смысла. Книги этих авторов смещают фокус, тем самым меняя ее мировоззрение. Ленка могла бы в этом ином мире быть совсем другой. И именно с этой целью она читает — чтобы благодаря чтению текстов стать новой, смелой, просветленной личностью в мире, исполненном неизвестного смысла. Палья, Ницше, Беньямин и Батлер уже колоссально изменили и мир, и ее саму, а ведь она только начала читать.

Продолжая читать, изучая философию, проникаясь все новыми текстами, испытывая при знакомстве с книгами восхищение или ярость и с нетерпением пытаясь выяснить, кем же она станет, Ленка осваивает язык, подмечает основные принципы и распознаёт паттерны. Спустя пятнадцать лет с того дня, как она сидела в аэропорту и читала Палью, у Ленки уже есть двое детей, муж, научная степень, проект докторской диссертации и работа на полную ставку. Каждый новый текст сразу напоминает ей о Лейбнице, Гегеле или Жижеке. У нее в голове сложилась общая картина, несмотря на еще присутствующие большие пробелы в знаниях по истории философии. Для Ленки философия по-прежнему заключается в резкой смене перспективы. Однако сегодня она видит их все. За эти пятнадцать лет Ленка, сама того не замечая, вышла из пространства, в котором различные точки зрения находились перед ней. Сейчас она на уровень выше. Смотрит на них с высоты. Видит их, словно они расположены на карте. Крупные теории находятся рядом друг с другом. Между ними существуют интересные пересечения. Ленка думает, что, например, можно провести любопытную параллель между Жижеком и Пальей, но последняя, впрочем, сегодня не представляет для Ленки большого интереса, располагаясь между другими сторонниками устаревшего, причудливого правого феминизма. У Ленки по-прежнему по многим вопросам есть собственное мнение, но она смотрит на свою позицию в отношении той или иной проблемы как на концепцию в предметной области и видит ее с высоты птичьего полета. И хотя Ленка ненавидит, когда люди относятся к философии как к художественной литературе, можно утверждать, что она сама стала своего рода литературоведом в области философии.

Мимо самого себя

Внутри системы

Натали читает Уильяма Оккама
Каждый день в половину девятого утра Натали, приняв душ, садится в небольшой мансарде за письменный стол. Она полна сил и энергии. Рядом с ней на столе возвышается стопка толстых красных фолиантов Оккама. Напротив нее располагается экран монитора, справа — записная книжка и любимый механический карандаш. Все лежит на своем месте, все под рукой. Вдалеке тихо и мирно течет жизнь большого города, словно, пока Натали работает, все будет в полном порядке, словно в это время в мире происходит только что-то приятное и радостное.

Натали работает с трудами Уильяма Оккама, одного из ее самых любимых мыслителей. Оккам выражается ясно и недвусмысленно, иногда даже остроумно. Уже на протяжении трех томов он анализирует на понятной латыни то, как функционирует язык. Он выстраивает логичную систему. Каждый абзац обладает определенным назначением. Каждая линия мысли тонко проработана, каждое понятие детально продумано. При этом Оккам никогда не упускает из виду общую картину: все понятия и линии аргументации связаны между собой и превращаются в нечто большее, подобно фугам Баха.

Sed quod oporteat ponere talia nomina mentalia et verba et adverbia et coniunctiones et praepositiones ex hoc convincitur quod omni orationi vocali correspondet alia mentalis in mente, et ideo sicut illae partes propositionis vocalis quae sunt propter necessitatem significationis impositae sunt distinctae, sic partes propositionis mentalis correspondenter sunt distinctae. Propter quod sicut nomina vocalia et verba et adverbia et coniunctiones et praepositiones sunt necessariae diversis propositionibus et orationibus vocalibus, ita quod impossibile est omnia exprimere per nomina et verba solum quae possunt per illa et alias partes exprimi, sic etiam distinctae partes consimiles sunt necessariae mentalibus propositionibus[17].

Натали осмысляет каждое предложение, написанное на латыни, и делает его предварительный перевод на английский. В элегантной латыни Оккама угадывается его не менее элегантный английский, на котором, вероятно, и думал философ. Натали пишет диссертацию на английском, так как говорить об этой порождаемой английским мышлением латыни значительно проще на нем, а не на инородном немецком. Есть и другая причина — основные исследования трудов Оккама опубликованы именно на английском. Ее письменный оккамовский английский предназначен для того, чтобы на нем мыслить: он прозрачен и формален, более объективен и менее витиеват, чем ее немецкий. В этом варианте английского она удалена от самой себя, своих пристрастий и мнений. В результате создание диссертационного исследования становится для нее медитацией на нейтральной территории. Как и труд Оккама, ее работа написана в рассудительной и объективной манере. Как и Оккам, Натали последовательно выстраивает текст диссертации, помещая ее в институциональный дискурс. Подобно Оккаму в келье монастыря, Натали трудится день за днем в маленькой комнатке — и в обезличенном мыслительном пространстве. Она и не догадывалась, что ей так понравится проводить в нем каждый день. Этот процесс требует от Натали предельной концентрации, но, включаясь в него, на час или два она забывает обо всем на свете. Вероятно, это и есть знаменитое состояние потока. После него ей срочно требуется передышка — вполне заслуженная, так как за это время Натали обычно успевает что-то сделать.

Она знает, что нужно делать. Знает наперед каждый свой шаг. Раньше работа временами давалась ей с трудом. Но не сейчас — Натали вошла в ритм, и, как бы странно это ни звучало, ей уже легче продолжить работу, чем ее прекратить. У задания оптимальный уровень сложности: оно не лишено трудностей, но Натали способна их преодолеть. Область исследования четко определена. Натали занимается выработкой наиболее точной дефиниции трех понятий Оккама. Выполняет замысловатую работу с мельчайшими деталями, шлифует тончайшие различия, копает в глубину. Нужно серьезно напрягаться, чтобы понять, что именно хочет сказать Оккам, и в точности перенести это на бумагу. Каждое слово и каждое предложение должны быть как влитые. Натали перечитывает фрагменты своего текста снова и снова. Дорабатывает их. Переставляет местами. Внимательно читает Оккама. Сомневается. Читает еще раз. В конце концов все становится на свои места.

Натали не нужна помощь со стороны. Не хочется ей и обмениваться мнениями с коллегами. Все равно в специфике ее темы разбираются так хорошо, как она, только четыре человека в мире. Ее коллеги на коллоквиуме только будут ее сбивать. При попытках рассказать о своей работе друзьям Натали охватывает странная немногословность. У нее сразу же пропадает все желание говорить на эту тему. Ей совершенно не доставляет удовольствия объяснять, в чем заключается суть ее работы. Да и ничего не выходит, когда она пытается это делать. Словно важность ее темы все равно никто не сможет оценить по достоинству, словно Натали внезапно становится стыдно за специфический интерес. На встречах с друзьями уже через два-три часа ей хочется поскорее вернуться домой. Если говорить откровенно, она с бóльшим удовольствием пошла бы на занятие по йоге или в бассейн. Во время работы над диссертацией все остальное отступает на второй план, переносится на потом. Натали безумно нравится вот уже несколько лет заниматься выполнением единственной действительно важной задачи, временно отложив все остальные дела.

* * *
А затем все заканчивается. Спустя четыре месяца после защиты диссертации Натали смотрит назад и не верит глазам. Все выглядит совсем иначе. Сейчас она осознаёт, что последние три года провела в состоянии своего рода транса. Во время работы над диссертацией ей казалось, что она сохраняет трезвость ума, однако на самом деле это была не истинная трезвость рассудка, а, скорее, трезвенное опьянение. Опьянение от напоминающей кроличью нору мансарды, размышлений Оккама, внутренней стороны ее безличного, происходящего от латыни английского, пребывания в туннеле, где важна только работа. От всего остального Натали была надежно защищена. Теперь она снова оказалась на свежем воздухе, снаружи, где течет нормальная жизнь и веет холодный ветер. Она снова чувствует себя неважной и бесприютной, как до написаниядиссертации. Все, что эти три года спало сном Эндимиона, — отношения с друзьями, нехватка мужского внимания, вопрос о ее профессиональном будущем, страх быть непризнанной и беспокойство о состоянии мира, — снова пробудилось в ней. Ее жизнь снова сложна. Теперь Натали есть что рассказать, поэтому ей снова нравится находиться среди людей. Это здорово. Однако теперь Натали опять испытывает тревогу и долго не может уснуть по ночам. Все кажется ей бессмысленным. Работая над диссертацией, Натали не задавалась вопросом о смысле. Необходимо было написать диссертацию. В этом и заключался смысл, тем более что в университетской среде получить право голоса и судить о смысле можно только после защиты диссертации. Вероятно, еще большее значение ее работы заключалось в том, что Натали чувствовала себя частью академического философского сообщества. Маленькой шестеренкой, которая заставляла гигантскую машину неторопливо двигаться по просторному интеллектуальному полю, вспахивая почву, собирая урожай и аккумулируя знания. Разработка конкретной задачи внутри этого сложного механизма и была для Натали смыслом. Деньги, которые она каждый месяц получала на свой банковский счет, были доказательством того, что и другие видели смысл в ее работе. Внутри системы любая деятельность, которая отвечает критериям предметного поля, обладает смыслом.

Однако теперь Натали находится за пределами этой системы и осознаёт бессмысленность своей научной работы. Она провела исследование, которое было по достоинству оценено, скажем, шестнадцатью людьми во всем мире. Постановка проблемы в ее работе была увлекательной. Однако предложенное решение незначительно изменит взгляд на Оккама — и то лишь у шестнадцати человек. Если ее исследование действительно хорошо написано, на что Натали искренне надеется, то на одного или двух из них оно окажет более серьезное воздействие. Вероятно, в будущем ее диссертацию прочитает еще пара человек и она на них как-то повлияет. Имеет ли подобная работа смысл? Впрочем, многие исследовательские проекты еще более бессмысленны.

На протяжении всего обучения в университете Натали вместе с другими студентами постоянно использовала следующую формулировку: «Данный вопрос не входит в сферу моих научных интересов, однако, безусловно, тоже имеет право на существование». Очень часто при помощи этой фразы она описывала работы пожилых профессоров, которые в возрасте двадцати или тридцати лет покорили определенную научную область и с тех пор пребывали в построенном вокруг нее (а иногда даже вокруг одного тезиса) маленьком личном замке из песка. Возможно, эта фраза всегда означала, что Натали считала бессмысленными и ненужными такие исследовательские проекты. Однако тогда это казалось ей всего лишь мнением маленькой, неуверенной части себя. Другая ее часть, которая представлялась значительно большей, искренне верила, что подобные проекты имеют право на существование, поскольку другие члены академического сообщества так считали (или, по крайней мере, говорили). Сейчас, находясь вне системы, Натали уже не может отрицать их бессмысленность.

На самом деле Натали с удовольствием занялась бы каким-либо политическим вопросом. Чем-то актуальным — например, работами Ханны Арендт или Мишеля Фуко. Однако для получения необходимого финансирования ее специализация не подходит, поэтому Натали подает заявки в рамках своей традиционной темы, которой она в действительности уже совсем не хочет заниматься. Все кажется ей глупым и тяжелым. Однако по ночам тихий, дружелюбный голос регулярно шепчет Натали на ухо, что все снова будет хорошо, стоит ей оказаться внутри системы. Возможно, так оно и есть.

Любовь к истине

Грегор читает Фому Аквинского
Грегор читает, стоя за конторкой. Читает, лежа в парке. Читает, сидя за письменным столом. Он терпелив. Он меняет положение тела каждые двадцать минут. Каждый раз ему приходится концентрироваться заново. Грегор читает до тех пор, пока не становится рассеянным. Тогда он идет в душ или на прогулку. Затем продолжает чтение. Читая, он старается быть предельно внимательным.

Дело в том, что Грегор знает, насколько легко можно воспринять собственное мышление как должное и упустить все шансы на познание нового. Например, его коллега Энис много лет занимался текстами Фрейда и Лакана. С тех пор все его работы направлены на то, чтобы обнаружить в других текстах особенности, которые он интерпретирует в духе фрейдовского парапраксиса[18] как указания на скрытые желания и влечения. Каждый текст становится для Эниса обманчивой поверхностью, под которой он слышит некий шум. Вместе с тем очевидный смысл от него ускользает. Еще радикальнее действует его коллега Андреас. Он учился мыслить вместе с Гегелем. При этом тезисы Гегеля не просто проникли в структуру его мышления. Нет, все обстоит куда сложнее: форма мышления Гегеля проникла к Андреасу в голову, став основной формой уже его мышления. С каждым повторением она все глубже укоренялась в разуме Андреаса и постепенно превратилась в последовательность действий, которую теперь постоянно воспроизводит его мыслительный процесс. О чем бы Андреас теперь ни говорил, он всегда приводит аргументы с позиции гегелевского снятия. Он не в состоянии сформулировать ни одну мысль, не выявив сразу же ее противоположность. Всегда и всюду он видит снятия, которые ведут на более сложный уровень. Андреас не считает это приобретенной стратегией. Напротив, он полагает, что именно так выглядит логическое мышление здравого человеческого разума.

Похожие формы процессуальной слепоты наблюдаются почти у всех коллег Грегора. Даже те, кого он безмерно уважает, попадают в ловушку, сами того не замечая. Это пугает Грегора, так как он знает, что подобная слепота постоянно оказывает влияние и на него. В конце концов, он хорошо знает, что склонен быстро соглашаться или критиковать. И каждое из подобных скорых суждений — это автоматизм, который не рождает новое понимание, а воспроизводит мысли, уже неоднократно возникавшие в голове. Каждый из подобных автоматизмов представляет собой критически не осмысленное применение определенной формы мышления. И с каждым применением эта форма все прочнее оседает в памяти, начиная казаться ему более логичной и естественной.

Когда Грегор позднее замечает это, ему становится легче. Проблема заключается не в том, чтобы думать посредством той или иной формы мышления. Человек всегда думает при помощи некой формы по той простой причине, что он мыслит определенными понятиями, метафорами и движениями. Выбор формулировки — это выбор формы мышления. Проблема в том, чтобы считать используемую форму естественной.

И все равно, по существу говоря, Грегору очень досадно, что языковое мышление может существовать только в обличье определенной формы. Так все смешивается в кучу: постановка проблемы с языковыми привычками, мыслительными процессами, понятиями и метафорами, а также дискурсивными конвенциями. Сюда же добавляются намерения, чувства и бессознательные импульсы. Когда один человек размышляет над текстом другого, беспорядок в голове читателя умножается на хаос мыслей автора. Нет способа избавиться от формы мышления с присущими ей недостатками, ее можно только заменить другой формой и тем самым — иногда незначительно, иногда существенно — повлиять на содержание. Как это ни досадно, истину получается искать, конструировать и затем оценивать только при помощи форм мышления. Мышление всегда осуществляется в контексте частичной слепоты по отношению к собственным специфическим условиям и ограничениям. Иными словами, мышление коварно.

Истина же, напротив, ни с чем не смешана и чиста, даже если очень сложна для понимания. Многие люди, в том числе некоторые философы, думают, что истина очевидна. Это заблуждение, с которым Грегор встречается на удивление часто. То, что математика прекрасна и иногда не очень сложна, вовсе не означает, что она истинна. Это ошибка аналогии. Истина зачастую бывает строптива и контринтуитивна. Грегор любит истину, присутствие которой он, когда думает, всегда ощущает где-то вдалеке. Истина нежна и в то же время неопровержима. Грегору никогда ее не достичь, но тем не менее ему очень важно двигаться в этом направлении. Он никогда не устанет прилагать усилия.

Чтобы выдержать поиск истины, Грегор ведет обычную, размеренную жизнь: правильно питается, вовремя ложится спать, занимается спортом; он женат на прекрасной девушке, видится с друзьями по выходным и часто бывает на природе. Так как мозг должен находиться в равных по времени фазах работы и отдыха, его необходимо регулярно наполнять, а затем опустошать, давая возможность проветриться. Если все эти условия выполняются, Грегор может мыслить. Сейчас это работает особенно хорошо, поскольку его жена ездит на работу в другой город. Несмотря на то что Грегору очень нравится проводить с ней время, ему удается лучше сосредоточиться, когда он остается один.

* * *
Грегор читает комментарии Фомы Аквинского к Аристотелю и старается делать это медленно, чтобы уловить как можно больше форм мышления Фомы.

§ 753. Это противоречит изложенным в первой книге (§§ 107–131) взглядам Платона, который утверждал, что понимание величин осуществляется при помощи некоего непрерывного движения. В действительности величины могут быть поняты разумом двояко: либо как потенциально делимые, и тогда разум воспринимает линию как последовательность элементов и таким образом понимает целое через определенный промежуток времени; либо как действительно неделимые, и тогда вся линия воспринимается разумом как единое целое, состоящее из нескольких частей, и понимается единомоментно. Отсюда вытекает, добавляет он, что при понимании время и протяженность в одинаковой степени делимы или неделимы.

§ 754. Следовательно, нельзя утверждать, что понимание осуществляется посредством деления обеих категорий посередине, то есть что половина линии может быть понята за половину времени, которое необходимо для понимания целого. Это было бы верно в том случае, если бы линия была действительно делима. Однако линия как таковая лишь потенциально делима. Тем не менее, если каждая из ее половин понимается по отдельности, то целое действительно разделяется в уме; и так же делится время. Но если линия понимается как единое целое, состоящее из двух частей, то время будет неделимым или мгновенным, ибо мгновение присуще любой части времени. И если размышление продолжилось бы в течение другого отрезка времени, мгновения бы не разделялись в соответствии с различными элементами линии, понимаемыми один за другим, но вся линия понималась бы в каждый момент времени[19].

Постепенно Грегор начинает разбираться, как мыслит Фома Аквинский, но еще не решил, действительно ли верен его образ мыслей. Он проникает в формы мышления и учится понимать, как можно думать в соответствии с модусом мышления Фомы Аквинского. То и дело Грегор испытывает радость от познания, шаг за шагом осознавая, чего хочет добиться Фома Аквинский и как элегантно он это делает. Не исключено, что он способен открыть какие-то возможности Грегору, который постоянно нуждается в новых мыслителях, чтобы взглянуть на собственное мышление под иным углом. Ему необходимы формы мышления другого человека, чтобы обнаружить уязвимые места и пробелы в своем. Лучше всего это получается, если мышление философа сильно отличается от образа мыслей Грегора. Благодаря чужому мышлению он может выйти за пределы собственного и осознать, чтó из этого — форма мышления, а что — предпочтение. Может перепроверить свои тезисы или переформулировать их. Может абстрагироваться от себя. Это очень тяжело, поскольку каждый раз происходит отречение от самого себя. Кто ни разу не пытался сбросить текущую форму мышления, тот даже не подозревает, как холодно ему может стать. Однако только так у Грегора получается абстрагироваться от собственного мышления и приблизиться к истине.

После знакомства с каждым философом мышление Грегора становится сложнее. Лучше, глубже, деликатнее. Это приводит к тому, что каждый раз, рассказывая о своей работе, он начинает говорить немного быстрее. Однако с каждым новым философом Грегору надо говорить больше, чтобы высказать то, что он хотел бы сказать, поскольку и его мышление становится все сложнее. Есть и другая причина: простые истины с каждым разом упорядочиваются и сохраняются в памяти посредством большего количества суждений. Пока его мышление медленно приближается к истине, он постепенно отдаляется от других людей. Суть его размышлений могут уловить лишь немногие из его коллег. И это при том, что Грегор с удовольствием бы поделился с остальными своей точностью.

В любом случае при таком подходе Грегор становится исключением из правил. Большинство его коллег обосновываются в мыслительном пространстве какого-то одного философа, фигуры мысли которого они в состоянии воспринять. Они становятся специалистами по Канту, или Гуссерлю, или Лейбницу и затем всю жизнь пользуются одними и теми же формами мышления независимо от того, какой темой или вопросом занимаются. Лишь незначительная часть его коллег рискует примерить на себя чужое мышление чаще двух-трех раз. И даже из них только единицы снова и снова ставят под сомнение свою форму мышления. Грегор знаком лишь с одним человеком, который так же беспощаден к самому себе, как и он. Этот коллега необщителен, и отношения у них не складываются. Однако они оба знают то, что ускользает от внимания остальных: каких колоссальных успехов добивается из года в год Грегор.

Спасение

Рассел читает де Сада, Арто и Ницше
Чтение философской литературы для Рассела — не добровольный выбор. Это вопрос жизни и смерти.

Когда Расселу было четырнадцать, жизнь его не щадила. Это были семидесятые годы. Он жил вместе с матерью, отношения с которой не складывались. Они ютились в крошечной квартире в Ванкувере, и денег у них почти не было. Рассел ни с кем не дружил. Его учителя тоже никак не помогали ему. У него не было никого. Он принимал наркотики и несколько раз оказывался в психиатрической клинике.

Взрослые вокруг постоянно говорили то, что явно не соответствовало действительности. Они лгали и меняли свое мнение, не признавая этого. Они обвиняли во лжи Рассела, хотя на самом деле он говорил лишь то, что считал правдой. В школе он не понимал, когда другие ребята лгали, а когда — говорили правду. Никогда не мог с уверенностью сказать, кто в конкретной ситуации неправ — он или остальные. Никому не доверял, в том числе и себе самому. Постоянно сомневался в своих ощущениях. Боялся сойти с ума. Сегодня он убежден, что именно отсутствие достоверных истин привело его в психиатрическую клинику.

В пятнадцать лет Рассел по наводке сотрудника городской библиотеки открыл для себя труды де Сада и Арто, а затем и Ницше. Втроем им удалось его спасти. Де Сад дал ему понять, что мораль непостоянна, она всегда связана с чьими-то намерениями и служит целям определенной группы людей. Не существует хорошего и плохого. Мораль произвольна. Это успокоило Рассела. Его всегда ругали и наказывали за поступки, в отношении которых он даже не подозревал, что они считаются плохими. Его также наказывали за поступки, в отношении которых он знал, что они считаются неправильными, хотя сам никогда не воспринимал их таковыми. Предписания о том, что разрешено и запрещено, казались ему произвольными. Однако взрослые делали вид, будто их поведение логично и прозрачно, а Рассел поступает плохо.

Затем он читал Арто, который объяснил ему, что самость — это иллюзия. Благодаря Арто Рассел понял, что люди примеряют разные роли, что они постоянно изображают самих себя и оказываются замкнутыми в этом изображении. Как в театре. Понял, что можно перестать быть зависимым от своей роли (по крайней мере на какое-то время) и вместо этого просто быть — вот что должно быть целью существования. В театре и в жизни. В этом заключался смысл: теперь Рассел видел, как люди отыгрывают роли и что это тоже своего рода ложь, к которой, очевидно, все постоянно прибегают. Взгляд на людей как на исполнителей разных ролей прояснял некоторые моменты. И это позволяло Расселу самому примерять на себя те или иные роли, хотя такое занятие по-прежнему казалось ему неправильным. Начав сознательно отыгрывать роли, он стал лучше понимать окружающих.

После Арто он читал Ницше. Работы Ницше были полны озарений, которые, с одной стороны, подтверждали мысли Рассела, а с другой — заново объясняли ему, как устроен мир, в котором он живет.

Эти три философа спасли ему жизнь. Они подтвердили правоту его взглядов и показали, что он может доверять своим ощущениям и мыслям. Де Сад, Арто и Ницше подарили ему твердую почву истины под ногами. Они образовывали группу, членом которой он смог себя ощутить, и позволили ему обрести цель в жизни: Расселу сразу стало понятно, что он должен изучать философию. Он не мог работать водителем грузовика или сантехником. Только философия способна помочь ему перестать влачить жалкое существование.

Благодаря де Саду, Ницше и Арто Рассел осознал, что в мире должно быть еще много людей, хотя бы частично разделяющих его опыт и взгляды. Теперь он искал их и действительно находил тех, с кем мог общаться. Он начал лучше относиться к школе и учителям. У него получалось находить работу и соответствовать предъявляемым требованиям. Это было то, чего он раньше не умел. Рассел отказался от наркотиков и больше не возвращался в психиатрическую клинику. Сейчас он профессор и пытается спасти мир при помощи Хайдеггера.

Великое счастье

Рольф читает…
Самая первая лекция, на которой довелось присутствовать Рольфу, была прощальной лекцией Ханса Блюменберга. Рольф поехал в Мюнстер, чтобы найти комнату в общежитии на время предстоящей учебы в университете, и случайно увидел объявление. В актовом зале университета яблоку было негде упасть. Блюменберг сначала говорил о Гуссерле. Рольф сидел среди студентов, то внимательно вслушиваясь в слова известного философа, то витая в облаках — понял он тогда немного, — и представлял, как вскоре сам будет учиться здесь, сидеть на таких же стульях и слушать столь же интересные лекции.

В конце выступления Блюменберг рассказывал о своей жизни. Рольф жадно ловил каждое его слово. Блюменберг говорил, что в первую очередь он — человек читающий. Конечно, он писал книги и преподавал, однако его образ жизни прежде всего связан с чтением. Затем он сделал паузу, посмотрел в сторону Рольфа и продолжил: «Этот образ жизни имеет такое же право на существование, как и все остальные». Рольф сразу понял, что эти слова адресованы ему. Это своего рода разрешение: со всем авторитетом Блюменберг торжественно заявлял, что и Рольф может посвятить жизнь чтению.

Рольф с радостью воспользовался этим разрешением. Он изучал философию и долгое время работал в академической среде. Благодаря поддержке друзей и счастливым случайностям ему удивительным образом удалось к пятидесяти годам сделать последний рывок и стать профессором культурологического факультета — человеком, читающим на совершенно законном основании. Он сам был очень удивлен, что все получилось. Рольфу до сих пор до конца не верится, что ему позволено вести такой образ жизни и что никто не завидует черной завистью его невероятному счастью.

Ничто не приносит Рольфу такое удовольствие, как чтение. В идеальном случае речь идет о не имеющем цели, непреднамеренном чтении — чтении, которое заключается в том, чтобы с головой погрузиться в текст и позволить ему удивить тебя. Так Рольф может отдаться течению текста, которое будет нести его вдоль неизвестных ему берегов. Он был бы абсолютно счастлив, связав свою жизнь исключительно с чтением. Ему совсем не хочется писать или преподавать. Только читать. Когда он говорит об этом, его спутница жизни Силия по-дружески толкает его в бок и объясняет, что без студентов и публикаций его счастье продлится недолго. Он кивает, хотя уверен, что она заблуждается. Читать и иметь возможность заниматься только этим — значит обладать наибольшей свободой и наибольшим счастьем. Читать — значит самым приятным образом достигать максимальной степени вовлеченности. Постоянно преследующее Рольфа беспокойство улетучивается, когда он читает. Он забывает обо всем на свете, в том числе о собственном организме. И ему кажется, что его организму нравится, когда время от времени про него на пару часов забывают.

Быть человеком читающим — это образ жизни. Рольф предполагает, что наличие определенного процента читающих всегда идет на пользу обществу. По роли они напоминают иноков, монахинь и отшельников. Их смирение, терпение, неторопливость, открытость и сила сопротивления крайне необходимы. Таково и его чтение, в том числе художественной и иной литературы, — это не просто удовольствие, самолечение или разновидность затворничества, но и то, что всегда имеет политическую подоплеку.

Впервые познакомившись с философией, он был несчастным школьником в консервативной гимназии с углубленным изучением древних языков. Рольф постоянно спрашивал себя, что он там вообще забыл. Он испытывал постоянное беспокойство по отношению к школе и другим общественным условиям, однако был не в состоянии его точно обрисовать. Однажды он наткнулся в школьной библиотеке на несколько коротких текстов Адорно и Маркузе. От них он быстро перешел к немецкому идеализму и Марксу. Удивительные тексты подарили Рольфу такие понятия, как отчуждение (Entfremdung), овеществление (Verdinglichung) и господство над природой (Naturbeherrschung). Благодаря этим понятиям и текстам ему удалось точнее сформулировать, что вызывало неприятные чувства. Впервые в жизни Рольф смог хотя бы частично обозначить, какие структуры становились источником его страданий и почему они, как он всегда предполагал, были не чем-то индивидуальным, а общественным явлением. Это сильно его впечатлило.

В последующие годы Рольф занимался активной международной профсоюзной деятельностью: сначала у него еще не было разрешения от Блюменберга, а когда он его получил, оно не подразумевало, что можно полностью оставить такие занятия. Напротив, Рольф постоянно задавался вопросом, не должен ли он направить всю энергию в такое русло. Однако со временем он понял, что даже это никак не поможет делу. Да, он пришел к выводу, что не существует никакого политического прогресса, то есть реального улучшения общественных отношений. Сегодня Рольф видит это повсюду: любое улучшение всегда сопровождается ухудшением, даже если поначалу его не так легко заметить. Базовое соотношение остается на одном и том же уровне, и, возможно, даже постоянно меняется к худшему, поскольку из-за развития технологий определенные группы людей получают еще больше власти для эксплуатации остальных.

В дискуссиях на эту тему Рольф часто сталкивается с серьезным сопротивлением. Однако в работе с профсоюзами он регулярно наблюдал такую взаимосвязь. В других сферах он также постоянно находит этому подтверждения. Если прогресса не существует, то активная политическая деятельность бессмысленна. Это означает, что он может выйти из профсоюза, а освободившееся время посвятить чтению. То, что он продолжает читать, несмотря на происходящее в мире, и радостно, и печально. На самом деле в жизни Рольфа всегда так: события либо печальны, либо радостны и печальны одновременно. Исключительно радостными они не бывают никогда. Мир не был создан для чистой радости.

Кроме того, в философии для Рольфа тоже не существует прогресса. По его мнению, сегодня мы знаем о свободе немногим больше, чем Платон или Кант. Да, каждая новая эпоха порождает новые точки зрения, которые показывают одно и скрывают другое. Однако ни в одной из них не больше истины, чем в других. Здесь есть и положительная сторона: именно по той причине, что мышление не всегда становится более истинным или точным, оно свободно. Только по этой причине человеческий разум способен порождать новые смыслы. Только по этой причине человеческое мышление безгранично.

Несмотря на невозможность общественного прогресса, Рольф старается действовать как можно более ответственно: он вегетарианец, летает на самолете только тогда, когда это действительно необходимо, и всегда оставляет хорошие чаевые. Он поддерживает всех своих студентов, в особенности тех, кто ему не нравится. И каждый раз, когда Рольф пишет эссе, он старается мыслить как ученый и в то же время вести диалог с обществом — например, о том, что человек может многого не знать и политическим лидерам следует принимать решения, учитывая эту возможность незнания. Взвешенные и умеренные решения. Он осознаёт, насколько ничтожна вероятность, что его требования будут услышаны.

Жизнь Рольфа протекает в соответствии с двумя противоречащими друг другу убеждениями: с одной стороны, он не имеет возможности что-либо исправить, так как прогресса не существует; с другой стороны, в большинстве сфер собственной жизни он старается добиваться положительных изменений. Это противоречие, впрочем, не вызывает в Рольфе напряжения. Оба убеждения гармонично сосуществуют в его душе и сменяют друг друга в течение дня. При этом убеждение, что никакие существенные перемены к лучшему невозможны, в целом преобладает и — вместе с полученным от Блюменберга разрешением — позволяет Рольфу оставаться человеком читающим.

* * *
Рольф знает, как ему повезло, и испытывает удовлетворение от жизни, наполненной и печалью, и радостью. Он живет в маленькой, уютной квартире с небольшим балконом. Направляет все усилия на то, чтобы быть хорошим профессором. У него много милых сердцу и умных знакомых, несколько близких друзей и подруг. У него есть Силия. У них нет детей, и это совсем не удивляет Рольфа. Ему становится радостно (и в то же время печально) на душе от мысли, что вопрос о детях уже закрыт. Вероятно, он не построит дом, не посадит дерево и будет редко путешествовать. Вместо этого он много работает. В течение учебного семестра у нет времени на книги, которые не относятся к темам его семинаров или публикаций. В эти периоды он всегда читает быстро и целенаправленно, что представляет собой лишь тень настоящего чтения. До свободно парящего чтения у Рольфа доходят руки только на каникулах. Тогда он и Силия едут на море или в горы, устраивают долгие прогулки и наконец читают в полной тишине. Вечером они рассказывают друг другу о книгах, зачитывают вслух понравившиеся отрывки и убеждают себя, что в этом полном боли мире все же могут быть хоть немного счастливыми.

То, что Рольф так много работает и так редко имеет возможность по-настоящему читать, не меняет того, что он считает себя счастливым. У него есть каникулы, а во время семестра он утешает себя тем, что будет жить в постоянном контакте с удивительными текстами. Желать большего было бы чересчур.

Не чувствуя почвы под ногами

Аннетт читает Сьюзен Бак-Морс
Уже два дня Аннетт с удовольствием читает работу Сьюзен Бак-Морс «Гегель, Гаити и универсальная история» («Hegel, Haiti, and Universal History»). Бак-Морс пишет, что Гегель знал об успешном восстании рабов, поднятом на Гаити в 1791 году, и что его рассуждения о рабе и господине были тесно связаны с той революцией. Сейчас все читают эту книгу. И Аннетт уже давно следовало ее прочитать независимо от того, будет она в дальнейшем заниматься изобразительным искусством или философией. Дело в том, что Аннетт ищет способы читать европейских маскулинных гигантов философской мысли с позиций феминизма и антиколониализма. Быть может, как раз Бак-Морс ее этому и научит.

Аннетт читает книгу Бак-Морс в электричке, на перерыве во дворе академии искусств и дома за ужином — несколько чечевичин в салатном соусе падают на страницу и оставляют на ней жирное пятно. Наибольшее удовольствие Аннетт получает от сносок. Их очень, очень много — они составляют более пятидесяти процентов текста, и она внимательно читает каждую. Сноски дают дополнительную информацию, которая вызывает у Аннетт неподдельный интерес. Например, она узнаёт, что постоянно нараставший в Европе спрос на кондитерские изделия увеличил объемы производства сахара и тем самым ухудшил условия труда рабов на Гаити. Что в окружении Гегеля было много масонов (вероятно, и сам он к ним примыкал). Что Сьюзен Бак-Морс видит в Джудит Батлер единомышленницу, хотя на первый взгляд может показаться, что их интерпретации молчания Гегеля по поводу событий на Гаити диаметрально противоположны. Даже названия и места издания цитируемых книг и журналов привлекают внимание Аннетт. Они показывают ей неочевидные взаимосвязи, с которыми она хотела бы ознакомиться и о которых ей удалось бы узнать другими способами, только приложив колоссальные усилия.

Как и при чтении всех других книг, которые по-настоящему интересуют Аннетт, она проверяет достоверность нескольких источников. Ее поражает, что, кажется, никто, кроме нее, так не делает. Неужели остальные не хотят знать, насколько обоснован тот или иной текст, можно ему доверять или — зачастую к полной неожиданности читателя — лучше не стоит? Неужели всем абсолютно все равно, что многие авторы произвольно цитируют тексты и совершенно не интересуются первоначальным контекстом приводимых отрывков?

В книге «Гегель, Гаити и универсальная история» — как Аннетт и ожидала — все имеет под собой основу: Бак-Морс пишет о событиях, о людях и о том, что они говорили или писали. Она также рассказывает, из каких источников об этом известно, насколько они могут считаться достоверными и почему. Бак-Морс как бы постоянно повторяет: все, что она знает, известно ей лишь по той причине, что кто-то записал это с указанием некоторого контекста. Она чувствует, что в долгу перед этими людьми. Аннетт считывает это по ее формулировкам. Например, Бак-Морс пишет:

В ходе, вероятно, самого яркого выражения политических взглядов за всю карьеру он [Гегель] превратил сенсационные события на Гаити в центральный элемент аргументации в «Феноменологии духа»[20].

И тут же делает сноску:

Здесь уместно упомянуть точку зрения Теодора Херинга, высказанную им на Международном Гегелевском конгрессе в Риме в 1933 году. В результате исследования становления «Феноменологии духа» он пришел к «удивительному» выводу, что эта книга не была составлена органически или в соответствии с четким планом, а представляет собой серию поспешных решений, принятых под воздействием внутреннего и внешнего давления, и написана в невероятно сжатые сроки — за лето 1806 года (см.: Pöggeler, 1973. S. 193)[21]. Наблюдения Херинга сопоставимы с доводами, которые привожу я[22].

Подробности, о которых рассказывает Бак-Морс, позволяют Аннетт почувствовать почву под ногами. Словно с каждой новой деталью едва мерцающее нечто присоединяется к конкретной точке общего ландшафта. Знакомство с новыми подробностями — это шаг по твердой поверхности. Контакт. Контакт. Контакт. Каждый из подобных контактов несет с собой маленькую, но весомую радость. С каждым из них Аннетт еле слышно с облегчением вздыхает. Как будто при этих контактах небольшая часть едва заметного мерцания в душе Аннетт — совершенно очевидно, что оно есть, хотя она об этом и не подозревает — наконец обретает ясность.

Чтение книги Бак-Морс отличается от также доставляющего ей удовольствия чтения работ Гегеля. При чтении трудов Гегеля Аннетт тоже предпринимает шаги, однако в этом случае уместно скорее говорить о том, что она парит, так как, делая очередной шаг, никогда не знает, наступит ее нога в следующую секунду на твердую почву или всего лишь на облако смысла. Хотя ей кажется, что она уже более или менее понимает Гегеля, каждый ее шаг представляет собой только возможность будущего контакта, но не сам контакт. Аннетт нравится чувствовать, как она парит в непосредственной близости от значения: перед ней будто раскрывается пространство, наполненное вибрирующими текстами Гегеля. Возможно, Аннетт никогда не удастся побывать внутри этого пространства, но ей нравится стоять на входе и с любопытством заглядывать внутрь.

Долгое время чтение работ Гегеля представлялось Аннетт осмысленным. Благодаря им она усвоила бóльшую часть общепринятого знания, с Гегелем были согласны и ее преподаватели (как в академии искусств, так и на философском факультете), и уж тем более ее друзья и знакомые, проявляющие интерес к философии. Через несколько месяцев Аннетт начала писать полухудожественные миниатюры к гегелевским понятиям: это была игра с языком Гегеля и его идеями, а также попытка вырезать небольшой и четко очерченный лоскут из общего полотна. Для Аннетт к тому же было очень важно не просто использовать короткие цитаты, как это принято в сфере искусства, а обращаться с тезисами Гегеля в соответствии с тем значением, которое они могли иметь в контексте оригинала. Несмотря на то что это были полухудожественные тексты и своего рода эксперимент, философский компонент был в них представлен на серьезном уровне. Преподаватель философии в академии искусств высоко оценил ее тексты, назвав их философской прозой. Преподавателям на философском факультете Аннетт предпочла их не показывать.

Однако вот уже два-три месяца чтение Гегеля и написание текстов о нем вызывает у нее противоречивые чувства: кажется, есть что-то печальное и неправильное в том, чтобы искать мерцающее пространство значения в работах поддерживающего существующий государственный порядок цисгендерного белого мужчины, такого высокомерного и авторитарного эгоиста, как Гегель. Почему Аннетт уделяет так много внимания Гегелю, который и так им не обижен, вместо того чтобы предоставить агору своего разума другим, менее известным авторам? Кроме того, мышление Гегеля крайне спекулятивно — создается впечатление, что бóльшую часть размышлений он основывает на собственных умозрительных построениях. (Другие авторы не упоминаются, и Гегель почти не прибегает к сноскам. Однако отсутствие сносок объясняется, скорее, принятой тогда манерой написания текстов.) Кроме того, важно отметить: Аннетт подозревает, что Гегель дарит ей ощущение парения прежде всего в ее голове, то есть чтение текстов Гегеля в первую очередь позволяет ее разуму порождать собственные эгоцентрические и привилегированные мысли. А это значит, что ее тексты в какой-то степени не солидарны с теми, у кого в силу экономических причин не получается воспарить. Слова друзей о том, что им нравятся ее тексты, ничего не меняют. Единственное утешение Аннетт заключается в том, что такие умные, политически сознательные женщины, как Джудит Батлер, Джиллиан Роуз и Катрин Малабу, занимались изучением работ Гегеля. Сьюзен Бак-Морс вообще совершенно очевидно симпатизирует Гегелю. Если все эти удивительные женщины пишут про него, то, следовательно, должен быть способ изучать его труды продуктивно. Должен быть способ не беспомощно барахтаться в воздухе, а найти твердую политическую почву в его текстах.

Аннетт перестает смотреть в пустоту и продолжает читать. Бак-Морс рассказывает о журнале «Минерва» («Minerva») и о том, как в нем освещалось восстание рабов на Гаити. Этот журнал важен, поскольку из достоверных источников известно, что Гегель его читал. И вновь Аннетт чувствует контакт. Она постоянно забывает о существенной роли контакта, хотя он обладает ключевым значением: абстрактное мышление интересно только тогда, когда затрагивает конкретный мир людей. И все же конкретное постоянно ускользает от Аннетт. Она невольно вспоминает, как, впервые оказавшись в Освенциме, подумала: «Значит, это правда. Все это действительно произошло». Аннетт тогда сразу же испытала чувство сильного стыда за эту мысль. Она никогда не сомневалась в реальности Холокоста, много об этом читала и смотрела несколько документальных фильмов. Однако только после того, как полгода назад Аннетт воочию увидела бараки узников, она осознала, что никогда не контактировала с реальными фактами. Холокост был для нее большим, чрезвычайно важным нарративом и интеллектуальным мотивом. При этом, очевидно, он не был для нее объективной реальностью. Возможно, это объяснялось еще и тем, что тема Холокоста часто поднималась в кино и в литературе, смешиваясь там с вымыслом. И, ощутив в Освенциме сильный контакт, Аннетт не могла ему полностью доверять. Даже тогда она не могла быть уверена в том, что ей удалось коснуться твердой почвы. Возможно, она до сих пор не верит в Холокост до конца — по крайней мере не всеми частями сознания. Аннетт никогда этого не узнает. Ей придется смириться и жить с тем, что мозг не верит в то, во что, на ее взгляд, ему следовало бы верить. Ее мозг может во что-то верить и даже верить в то, что он верит в это, и в то же время частично сомневаться.

В таком состоянии Аннетт не может продолжать писать. После поездки в Освенцим ей кажется, что при работе с новыми текстами она ходит кругами, как бы избегая окончательного вывода. И на это есть причины: что бы ни писала Аннетт, ощущение нетвердого стояния на ногах остается неотъемлемой частью ее мышления и, вероятно, проявляется в текстах незаметно для нее самой. И именно в отношении таких архиважных вещей, как Холокост. Аннетт не видит решения — даже если она постарается писать в духе Бак-Морс, которой сейчас доверяет даже больше, чем себе, все равно она никогда не сможет быть уверена, что коснется твердой поверхности.

Аннетт чувствует себя одинокой. Ее друзья, интересующиеся философией, не испытывают проблем с установлением контакта с поверхностью. Долгое время именно они побуждали Аннетт чувствовать, что она стоит на твердой почве, будучи включенной в некое общее, критическое мышление. Они вместе начали изучать искусство и открыли в нем для себя философию. Сегодня некоторые из них занимаются уже не искусством, а философией: одни устраивают философские вечера, другие снимают сумасбродные, перегруженные философией фильмы. Они все не видят никакой проблемы в интересе Аннетт к Гегелю. Вероятно, по той причине, что многие из них предпочитают читать Донну Харауэй, Армена Аванесяна, Квентина Мейясу и Гаятри Чакраворти Спивак, они рады, что Аннетт так много внимания уделяет Гегелю и тем самым закрывает эту область.

* * *
Спустя два дня Аннетт сидит с книгой Бак-Морс в электричке. В вагоне жарко, Аннетт прилипает к сиденью. Бак-Морс пишет, что во времена Гегеля в европейской философской среде шла серьезная дискуссия о свободе, но при этом реальное рабство никогда эксплицитно не увязывалось с этой проблемой. Что-то подобное, по мнению Аннетт, может произойти и сегодня. Существуют идеи, которые нас восхищают и занимают все мысли, однако мы не в состоянии назвать их настоящую причину просто потому, что это никому не приходит в голову или никто не замечает взаимосвязи, так как она чересчур банальна. Аннетт целыми днями думает об этом, а по вечерам расспрашивает Хелен, Мару и Тима, но им ничего подходящего на ум не приходит. Во всем мире продолжают существовать бесчеловечность, эксплуатация и порабощение бедных. Но эти вещи давно названы своими именами: Аннетт и ее друзья ежедневно говорят об этом, а также о том, что они все привилегированны и навсегда погрязли в этой несправедливости из-за господства потребления. Они также отдают себе отчет, что иногда ненамеренно дискриминируют угнетенных, глядя на них как на жертв. У Гегеля, напротив, в конечном счете рабы оказываются сильнее, так что угнетенные у него символизируют не только страдание, но и силу и самосознание.

Вечером Аннетт лежит в постели и снова размышляет. Она и ее друзья стараются вести сознательный образ жизни: едят веганскую пищу, читают политическую литературу, посещают выступления с докладами и дебаты, внимательно относятся к мигрантам, активистам и авторам с глобального Юга. Некоторые люди из ее круга общения — активисты антиглобалистской организации Attac. Аннетт переворачивается на еще холодную сторону постели. Ей приходит в голову мысль, что ее друзья, как и она сама, не способны осознать всю царящую несправедливость в ее реальных масштабах. Кажется, будто основная часть катастрофы происходит в далекой от них реальности. Они ощущают горе и борьбу остальных, но при этом от них ускользает одно важное измерение. Если это так, то они представляют собой полную противоположность Гегелю Бак-Морс. В то время как он оставляет без упоминания Гаити и рабство, превращая тем не менее все это в центральный компонент своего мышления и тем самым позволяя себе мыслить по-новому, Аннетт и ее друзья постоянно говорят о существующих проблемах, но не способны превратить их в центральный элемент размышлений.

* * *
На следующий день Аннетт сидит на каменной ограде под кленом, растущим во дворе академии искусств. На улице вновь ужасно душно. По телевизору обещали грозу, но она начнется еще не скоро. Аннетт только что закончила читать и сейчас листает книгу Бак-Морс. Следующий абзац привлекает ее внимание:

Однако подобные аргументы — лишь попытка уйти от неудобной правды, что если определенным констелляциям фактов удается глубоко проникнуть в сознание ученых, то эти факты способны поставить под вопрос не только многовековые нарративы, но и устоявшиеся академические дисциплины, которые их (вос)производят. Например, в этой Вселенной нет места для такого исследования, как «Гегель и Гаити». Это та тема, которая волнует меня в рамках данной работы, и я планирую раскрывать ее окольными путями. Приношу уважаемому читателю извинения, однако это мнимое отступление от темы и есть сам аргумент[23].

Эти слова, пропущенные Аннетт при первом прочтении, поражают ее до глубины души. Она всегда думала, что Бак-Морс говорит обо всем напрямую и по мере возможности подбирает для всего подходящие слова. Однако, по всей видимости, это не так. Самый важный аргумент она приводит окольными путями. Аннетт чувствует себя глупо, так как хочет, чтобы ей не пришлось расшифровать логику аргументации этого пути самостоятельно. Логика, вероятно, очень проста: взаимосвязь, которую выстраивает Бак-Морс, должна говорить сама за себя и быть настолько актуальной, чтобы не оставлять сомнений в необходимости такого исследования. Так и происходит, причем очень и оченьубедительно. Однако Аннетт не уверена на сто процентов, что Бак-Морс действительно так примитивно мыслит. Для окольного пути это слишком прямолинейно. Именно поэтому Аннетт предпочла бы увидеть, как Бак-Морс расшифровывает свою мысль.

Аннетт осознаёт, что и другие центральные моменты в тексте не расписаны подробно. Раньше она этого не замечала, так как во многих местах — особенно в сносках — Бак-Морс выражает свои мысли предельно ясно, и поэтому почва не уходит у нее из-под ног. Но не везде. Так, Бак-Морс не говорит, как именно меняется учение о господине и рабе в связи с событиями на Гаити. Она либо не хочет четко сформулировать это, либо считает, что все и так понятно. Возможно, это и правда написано черным по белому, но Аннетт этого в книге не видит. Ей очень хочется знать, как теперь следует мыслить: взгляд на Гегеля должен вращаться вокруг некой центральной точки, но какой именно? Речь идет о гораздо большем. Разве все не говорят о том, что мимо Гегеля нельзя пройти? Что все так или иначе восходит к нему? Образ мыслей Аннетт, коллекция книг на полке и философский ландшафт в ее городе: все политическое мышление так или иначе зиждется на Гегеле. Не существует ни одного текста, который бы не отсылал к Гегелю или к литературе, которая ссылается на него. Можно утверждать, что его частица проникла во все тексты.

Однако мысль о том, что Гегель должен был думать о событиях на Гаити (но по политическим причинам не стал говорить об этом открыто), как полагает Бак-Морс, проникла не во все тексты. Нашло недостаточное отражение и то, что Гегель вполне мог пойти на это, поскольку были основания полагать, что его читатели и так заметят взаимосвязь. Во времена Гегеля события на Гаити были у всех на слуху, их следы отчетливо видны в известной каждому гегелевской диалектике раба и господина. Вероятно, слова Гегеля с каждым годом все менее ассоциировались с Гаити. Все чаще их воспринимали как внеисторические, чисто философские мысли (так мыслила и Аннетт до знакомства с книгой Бак-Морс). Гаити стал островом-призраком, неприкаянно дрейфующим по этому тексту, — чем-то, чье присутствие ты ощущаешь, однако не можешь понять скрывающуюся за ним силу. Подобный призрак — и в этом Аннетт твердо уверена — создает пропасть между читателем и текстом.

Все размышления, посвященные гегелевской диалектике раба и господина, должны рассматриваться сквозь призму событий на Гаити. Нужно изменить взгляд на все тексты, в которые проникли гегелевские тексты, и на все те тексты, в которые проникли тексты, в которые проник Гегель. (Позднее Аннетт приходит в голову мысль: возможно, это не относится к работам некоторых авторов, выступающих против расизма и колониализма. Вероятно, они с самого начала принимали во внимание исторический контекст.) Также и взгляд Аннетт должен измениться — мягко или радикально, она пока не может сказать. Если ей повезет, будет достаточно того, что она прочитала книгу Бак-Морс. Но далеко не факт. Аннетт кажется, что этого недостаточно.

Альтернативное знание

Тимо читает Диану Тейлор
Из-за пандемии коронавируса Тимо удалось поехать на научную стажировку в США только под конец работы над диссертацией. Печально, поскольку там он обнаружил книги и каталоги, представляющие противоположную точку зрения на европейский нарратив перформанса. К политическим текстам, которые не встречались ему в Германии, относится, например, работа Дианы Тейлор «Перформанс» («Performance») — книга, заворожившая Тимо с самых первых страниц. При ее чтении создается ощущение, что Диана Тейлор — представительница дружелюбно настроенного к Тимо сообщества, в котором его всегда рады видеть. Тейлор не стремится продемонстрировать свою исключительность или раскрыть очередную вечную истину. Вместо этого происходит накопление альтернативного знания, которое становится общедоступным. Все размышления связаны с описанием реальных и политических перформансов. Во всем присутствует конкретика. Тейлор подходит к изучаемой проблеме очень нестандартно.

Для Боаля ЗРИТЕЛЬ (spectator) — ПЛОХОЕ СЛОВО! Боаль хотел покончить с пассивностью ЗРИТЕЛЕЙ и преобразовать их в СПЕКТ-АКТЕРОВ (spect-actors), которые способны участвовать в перформансе, прерывать его или менять приписанные им роли. Боаль развивал свой знаменитый «Театр угнетенных» и посредством теоретических аргументов и упражнений обучал людей встраивать себя в ежедневные политические сценарии. Например, в «Театре статуй» он просит группу из пяти или шести человек изобразить угнетение, а после этого — создать новую композицию, которая бы стала идеальным разрешением предыдущего угнетения. В третьем и последнем образе он просит их показать, как они проходят путь от «здесь» (проблемы) к «там» (решению). Это простое упражнение (среди многих, которые им были придуманы) помогает участникам стать активными деятелями, спект-актерами[24].

Вернувшись из США, Тимо размышляет, не развить ли ему диссертацию в русле знаний, которые он недавно обнаружил. Было бы здорово, однако у него мало времени, так что он может указать на новое знание только в нескольких сносках и обзоре литературы. По этой причине (и на основании других требований, предъявляемых к диссертационному исследованию) текст Тимо становится значительно более европоцентричным и традиционным, чем ему бы хотелось. Впрочем, в определенном смысле диссертация не так уж важна для Тимо. С ней ознакомятся, скажем, семь человек, которые будут ее читать преимущественно для того, чтобы оценить его академические способности, и мнение которых — всех, кроме научного руководителя, — Тимо безразлично. Его эссе намного важнее, поскольку их читают друзья и коллеги. К тому же с помощью этих текстов он вступает в контакт с окружающим миром. Диссертацию Тимо, конечно, тоже планирует когда-нибудь опубликовать в виде книги, однако для этого ее придется переписывать. Кроме того, Тимо хотел бы активно использовать знания маргинализированных групп. В этом заключается его главная цель: богатые знания мигрантов, малообразованных слоев населения, юных и пожилых людей, тех, у кого есть проблемы со здоровьем, и других социальных групп должны естественным образом стать частью канона и быть признаны ценными. Тимо уже сейчас активно все это использует, например приводит в диссертации слова подростка, который на одном из семинаров сумел выразить удивительное наблюдение, важное для понимания проблемы воплощенного познания (embodied cognition). Тимо долго подбирал правильную формулировку, при помощи которой мог бы ввести в текст работы слова этого молодого человека. Нельзя давать больше двух предложений, так как он не может прерывать содержательный ход диссертации, не нарушив при этом научный стиль повествования. Сноска тоже не исправила бы ситуацию, поскольку их никто не читает, во всяком случае, их точно не читают студенты, привлечь внимание которых — одна из основных целей Тимо. Его девушка Джо считает, что наиболее последовательно было бы приводить нестандартные источники наряду с традиционными без дополнительного комментария, тем самым подчеркивая их равнозначность. Однако Тимо опасается, что в таком случае его работа не будет серьезно воспринята и понята как следует. В целом он убежден, что контекст очень значим и в академических текстах ему уделяется незаслуженно мало внимания. Когда Тимо пишет об удивительном, но относительно малоизвестном Институте западного полушария по изучению перформанса и политики (Hemispheric Institute for Performance and Politics), он вставляет первое упоминание в основной текст и затем добавляет длинную сноску, в которой объясняет, о чем идет речь. Тимо бы хотел, чтобы как можно больше людей познакомились с таким контекстом, важным для понимания. Однако он, цитируя Мишеля Фуко, не добавляет сноску, которая описывала бы его как гомосексуального философа, проживавшего во Франции в определенную гомофобную эпоху, — хотя это, безусловно, оказало влияние и на работы Фуко, и на то, как их читает Тимо. Любое знание существует в определенном контексте и возникает в совершенно конкретных социальных обстоятельствах. Любое знание ведет с читателем диалог с этих позиций. Любой текст политичен и имеет определенный мотив. На самом деле было бы последовательно написать сноску и о Фуко, чтобы соединить его высказывания с историей жизни. Всегда имеет смысл кратко обозначить то, что выражено в тексте имплицитно. Однако в случае с Фуко не принято так делать, по крайней мере тогда, когда тот или иной автор старается развивать собственные мысли на основании рассуждений Фуко. Существуют книги, которые эксплицитно заботятся о контексте: монографии и подобная им литература. Однако в работах, чьи авторы хотят на основании тезисов Фуко получить некое новое знание, редко упоминается, как возникли эти тезисы. В его университете такие размышления все еще считаются частью дискурса, хотя их не всегда придерживаются последовательно. В других университетах существует негласный консенсус, что на высшем интеллектуальном уровне находится объективное изолированное знание, истина, которую можно продемонстрировать всему миру — и тогда она навсегда в нем останется. Все представители академической среды читали Канта и определенно согласились бы с тем, что любое знание относительно и зависит от позиции наблюдателя. Тем не менее с «действительно хорошими» текстами зачастую обращаются в полном отрыве от контекста, в котором они возникли. Таким образом, текстам «суперавторов» втихую придается вечная, всеобщая актуальность, которую можно у них позаимствовать, приводя аргументацию с позиции этих авторов. Очень часто подобное происходит и с самим Тимо, когда он, даже не замечая этого, начинает писать в русле объективного и изолированного знания. Потому что его так научили. Такой подход требует меньше усилий, он менее сложен, и с ним в комплекте идет приятное ощущение универсальной истины. Соблазнительное чувство. Однако в действительности это полный бред.

Похожим образом обстоит дело с философской позицией, которой Тимо хочет придерживаться в собственных текстах. Занимать некую позицию сначала легко, так как вы четко представляете ее в голове. Интересно становится тогда, когда она проявляется на практике, вы испытываете ее на себе и нередко ей удивляетесь. Например, как преподаватель Тимо часто замечает, что его слова не соответствуют той философской позиции, которой, как ему кажется, он придерживается, и что вместо этого в дело вступает совсем другая позиция. Он немного пугается и затем долго размышляет над тем, как бы действовал в этой ситуации исходя из позиции, которую ему хотелось бы занимать. Именно так, по его мнению, и происходит становление философской позиции — через переживание и последующее осмысление. Именно так он старается развивать в себе эту позицию и при написании текста. Скажем, он отправляет текст новой главы научному руководителю. Тот отвечает, что в параграфе, посвященном музыкальному перформансу, Тимо приводит в качестве примера только мужчин. Тимо читает ответ и думает: «Спасибо. Блин, точно». Следующий шаг, однако, не заключается для него в быстром интернет-поиске примеров музыкального перформанса в исполнении женщин. Необходимо попытаться понять, какая точка зрения выражается в его работе. Поначалу ему очень интересно, что с ним такое происходит. В идеальном случае после подобного анализа Тимо перерабатывает с новой позиции весь параграф, и изменение примеров играет лишь незначительную роль. Это не всегда получается. Однако Тимо старается поступать таким образом как можно чаще, поскольку именно эти шаги помогают выработать определенную позицию. С тех пор как Тимо начал писать диссертацию, самая важная, сложная и времязатратная работа удивительным образом заключается в том, чтобы еще подробнее и глубже вычитать, обдумать, описать и высказать свою философскую позицию.

Компас, одновременно указывающий в двух направлениях

Карла читает Джудит Батлер
1990 год. Карле двадцать лет. Она только что переехала в большой город, нашла комнату в общежитии и начала изучать философию. Она не ожидала, что все это действительно с ней произойдет, однако сейчас каждый день ходит в университет или библиотеку. Читает одну книгу за другой. Принимает участие в обсуждениях и выполняет домашние задания. Учеба отвечает ее глубинной тоске, и Карле не верится, что ей разрешено ее утолить. Возможность посвятить бóльшую часть времени чтению философских книг представляется ей роскошью, и к этому сложно привыкнуть. То, что ей дозволено заниматься подобным ближайшие несколько лет, не может быть правильным. Карла росла в условиях классового конфликта. Ее ушедший из семьи отец — богат, ее одинокая мать — бедна. Будучи ребенком и подростком, Карла видела, как тяжело живется матери и как люди не замечают или не ценят ее труд. Она наблюдала за тем, как патриархат и капитализм усложняют жизнь ее матери и многим другим людям. Мир должен измениться. По утрам в электричке Карла размышляет, не нужно ли ей было заниматься социальной работой или политологией ради возможности помогать другим либо самой участвовать в борьбе. Однако каждый день она все равно приезжает на философский факультет.

Во вторник во второй половине дня Карла сидит на скамейке в парке и читает книгу Джудит Батлер «Гендерное беспокойство». На улице тепло, пахнет сиренью. Карла приобрела эту книгу на феминистском вечере в новом магазине философской литературы. Когда-нибудь Карла хотела бы сама организовывать подобные вечера. Они имеют явный политический подтекст, и о них знают только другие интересующиеся политикой люди, которые смеются низким голосом, курят и при этом выглядят чертовски независимо.

Карла открывает заключение. Она читает Батлер на английском, так как книга еще не переведена на немецкий. Ей удается понять основную мысль, хотя часто приходится заглядывать в словарь. Карла немного гордится собой. Батлер с лихорадочной серьезностью пишет длинными, сложными предложениями. Некоторые из них Карла перечитывает по десять раз. Слова Батлер волнуют ее душу, но она не может сказать почему. Кажется, что Батлер постоянно противоречит самой себе. Однако этого не может быть. Карла читает:

The feminist «we» is always and only a phantasmatic construction, one that has its purpose, but which denies the internal complexity and indeterminacy of the term and constitutes itself only through the exclusion of some part of the constituency that it simultaneously seeks to represent. The tenuous or phantasmatic status of the «we», however, is not cause for despair or, at least, it is not only cause for despair. The radical instability of the category sets into question the foundational restrictions on feminist political theorizing and opens up other configurations, not only of genders and bodies, but of politics itself[25].

Даже этот абзац, по мнению Карлы, указывает на противоречие. Оно заключается в очевидном существовании феминистского мы (в его существовании Карла абсолютно уверена, поскольку оно кажется ей необходимым условием существования феминизма — по меньшей мере как конструкта) и одновременной абсолютной нестабильностью значения этого самого мы. У Батлер одно явно не исключает другое. Однако когда Карла пытается это понять, у нее начинает болеть голова. Тем не менее она решает довериться лихорадочной серьезности Батлер. Карла с трудом осиливает следующие пять страниц, убирает книгу в сумку и едет домой. Как прекрасно быть молодой девушкой, у которой в рюкзаке лежит томик Джудит Батлер в оригинале и которая возвращается домой на велосипеде по темным улицам большого города.

* * *
Этой ночью Карла плохо спит, текст крутится в ее сознании. В четыре утра она резко просыпается: сложные размышления Батлер касаются центрального аспекта ее собственной жизни! Карла еще не может подобрать правильные слова, но ей ясно как божий день, что это именно так. На душе становится радостно. Карла встает, наливает на кухне бокал вина, садится в кресло и смотрит в окно на темнеющую листву каштанов на заднем дворе. Делает глоток и пытается сформулировать в голове мысли, с помощью которых сможет осознать, что имеет в виду. Она представляет, будто говорит с подругой, поскольку если кто-то и способен ее понять, то это Тами. Карла думает: «Батлер описывает мою центральную жизненную проблему, для которой я раньше не находила подходящих слов. Описывает ее через призму бытия женщиной, однако ее текст легко можно трактовать значительно шире. Проблема заключается приблизительно в следующем: общество и родители наложили на меня ограничения. Эти ограничения не тождественны моей личности, и все же они не исключительно внешние. Я чувствую и мыслю в их рамках, мое тело двигается в их ритме. В то же время существует часть меня, которая не согласна с этими ограничениями и совершенно правомерно стремится защититься от них. Моя интуиция — внутренний компас, главный из всех моих инструментов — досадным образом отражает как сами ограничения, так и попытки им сопротивляться. Поэтому совершенно невозможно сказать, стóит ли при принятии решений прислушиваться к интуиции. Во-первых, она иногда в действительности отражает мое хорошее, истинное „я“. Во-вторых, попытка побороть интуицию, даже если она несет в себе ограничения, — всегда своего рода насилие над собой. Однако слепо доверять интуиции тоже не стоит, так как зачастую это приводит — вследствие ограничений — к неверным, принятым из страха решениям. Я каждый день стою перед неразрешимыми вопросами. Страх опозориться в глазах наиболее классных одногруппников — приобретенная неуверенность или разумное предупреждение о том, что некоторые из этих людей на самом деле совсем не так уж милы? Антипатия к тому, как злоупотребляют заимствованиями мои преподаватели, — детская реакция протеста или политически осмысленное сопротивление высокомерному чванству элит? И то и другое в равной степени вероятно. В случае с Батлер даже возможно, что истинны оба варианта одновременно. Вот в чем заключается новая мысль, которая пришла мне в голову сегодня ночью в полусне: быть может, сверхсложные рассуждения Батлер описывают подобные удвоения? Быть может, и в моем случае противоречащие друг другу мысли истинны одновременно? Я еще не знаю, как такое точно выразить, но это важно!

По крайней мере с тринадцатилетнего возраста я начала сомневаться в своих решениях, так как поняла тогда, что родители и школа воспитали во мне неадекватные страхи, которые мне чужды. Когда я пыталась обсуждать эту проблему с подругами, они обычно говорили что-то вроде: „Просто прислушайся к внутреннему голосу!“ или „Подбрось монетку. Когда увидишь, как она падает, ты почувствуешь, чего действительно хочешь!“ Подруги не понимали, что моя проблема заключалась в отсутствии не внутреннего голоса, а доверия к нему. Они полагали, что где-то внутри есть чувство, на которое стоит положиться и которое можно обнаружить при помощи некой уловки. Я верила им. Верила, что, возможно, слишком глупа и поэтому не понимаю, чего хочет мое истинное „я“. С тех пор я мечтаю освободиться от оков дурацких ограничений и быть, наконец, самой собой. Однако если и то и другое истинно одновременно, тогда этого чистого, хорошего, истинного „я“ не существует, а есть только моя безграничная тоска по нему. Тогда существует только одно „я“, которое и истинно, и ложно. Может быть, из-за моего ненадежного внутреннего компаса я потрачу жизнь впустую».

Воображаемая Тами кивает. Однако Карла пребывает в растерянности: как ни странно, осознание невозможности предотвратить то, что она все испортит, действует утешающим образом. Возможно, эта проблема лежит вне зоны ответственности Карлы. Она решает перечитать книгу с самого начала. С этой мыслью она ложится в кровать, поворачивается на бок и засыпает.

Через несколько недель к Карле приходит осознание, что Батлер не предлагает готового решения, а только описывает проблему. Однако с той ночи Карла ощущает внутреннее раздвоение совсем по-другому. Батлер предоставила ее одновременному доверию и недоверию к себе право на существование. «Гендерное беспокойство» становится настольной книгой Карлы.

* * *
2016 год. Сидя в кресле для чтения, Карла укрывает ноги любимым мохеровым пледом и берет книгу Джудит Батлер «Ненадежная жизнь: сила скорби и насилия» («Precarious Life: The Powers of Mourning and Violence»), которую еще не читала. Ее партнер Нильс в соседней комнате проверяет контрольные работы. Карле нравится читать, зная, что Нильс работает рядом. Ей от этого уютно; к тому же, если ее что-то взволнует, она может зайти в соседнюю комнату и поделиться с ним. Нильс сначала нахмурится, а потом все равно позволит ей выговориться.

Джудит Батлер все эти годы сопровождала Карлу, и та уже давно без труда понимает смысл ее слов как на английском, так и на немецком. Карла прочитала многие из книг Батлер, посещала ее выступления и приводила аргументацию в эссе, опираясь на нее и — намного реже — критикуя. Она организовывала семинары, посвященные Батлер, говорила о ней в рамках выступлений, принимала участие в политических дискуссиях. Батлер — одна из восьми ключевых опорных точек ее мышления.

Карла начинает читать эссе и сразу же настраивается на образ мыслей Батлер: «Насколько осмотрительно и обдумано она рассуждает! Как дружелюбна к людям! Она пишет, как, согласно Левинасу, лицо другого потрясает меня, заставляя прочувствовать его боль. Этот другой выбивает меня из колеи, вырывает из моего самодовольного эго и перемещает на более глубокий уровень бытия. Батлер вслед за Левинасом пишет, что лицо другого говорит мне: „Ты не убьешь меня“[26]. Однако в то же время лицо другого выступает провокацией: призывает меня в этот момент к насилию, даже подстрекает к убийству». Карлу обуревает какое-то неизвестное чувство. Она опускает книгу на колени, закрывает глаза и делает глубокий вдох. Это снова оно — чувство, которое она испытывает раз в несколько недель и затем снова забывает: Карла ощущает себя частью целого. Она находится в тесной взаимосвязи с остальным миром. Подобно капле в море. Прозрачной. Открытой. Счастливой от осознания того, что она — часть общего течения. Это самое прекрасное чувство в мире. Карла закрывает глаза и наслаждается открывшимся ей простором.

Смысл жизни Карлы заключается в том, чтобы изо дня в день понемногу подвергать себя все большему стрессу и благодаря этому постепенно и незаметно становиться все более сильной и непробиваемой. В какой-то момент — во время интересного концерта, отдыха на природе, превосходного секса, а иногда и чтения философской литературы — она делает глубокий вдох и вновь соединяется с простором. Иногда это чувство длится всего несколько минут, иногда — несколько дней. Это просто невероятно: Карле сорок шесть лет, и ей уже давно известно об ограничениях и просторе, однако в повседневной суете она постоянно забывает об этом знании. За ограничениями никогда не увидеть простора. В этот раз чувство вызвано характерным для Батлер приемом: она описывает — как это часто бывает — два противоположно направленных движения. Речь идет об одновременном желании пощадить и убить другого. (Сегодня Карла видит в этом гегелевский прием. Но несмотря на то, что Карла уважает Гегеля, парить на просторах знания вместе с Батлер ей удается гораздо лучше.) Утверждение, что оба противоположных желания могут одновременно присутствовать в душе человека, побуждает Карлу еле слышно вдохнуть. Батлер уже не раз удавалось добиться этого при описании противодействующих друг другу сил. Иногда при этом в душе Карлы сами по себе распутывались как небольшие, так и мощные гордиевы узлы. И все потому, что нечто, казавшееся ранее призрачной несообразностью, обретало очертания. Когда несообразности призрачны, они неосязаемы. Однако они вызывают у Карлы смутное чувство вины. Благодаря Батлер несообразности получают четкие контуры. Да, даже Карла уже ощутила это на себе: помогать кому-то и в то же время хотеть ударить, уничтожить его. Удивительно, что нечто столь простое, как разделение несообразности на два противоположных движения, может так сильно изменить мировоззрение Карлы и вызвать подобное облегчение. Если она понимает, что два движения происходят одновременно, ей не следует бороться ни с одним из них. Они просто образуют взаимосвязь, и тогда Карла может помыслить нечто новое. Она очарована тем, что появление этой мыслительной фигуры превращает ее в каплю в море. Это у Карлы замечательно получилось еще во время первого знакомства с Батлер, когда мотивы ограничения и простора были для нее менее важны.

Карла откидывается на спинку кресла и прислушивается к бушующему как океан чувству. Все люди нуждаются в таком чувстве, и многие, как и Карла, находят его в природе, музыке или сексе. Ощущение гнева и боли во время сеанса психотерапии также соединяет человека с простором. Однако Карла не знает никого, кроме себя, кто чувствует подобное при чтении книг Батлер. Ей знакомы несколько человек, которые обнаруживают это чувство при чтении Делёза или (еще хуже) Хайдеггера. В музыке Рихарда Вагнера или Селин Дион. Иными словами, в том, что Карла считает высокомерным, эгоистичным, лживым и поверхностным. Простор, по ее мнению, возникает при чтении философских произведений — как и во время сеанса психотерапии — через называние актуальной для человека, но еще не известной ему истины. Карле становится не по себе от мысли, что это чувство простора вызывается у ряда людей плохой музыкой или текстами Хайдеггера, поскольку, по всей видимости, такая музыка и Хайдеггер не противоречат их внутренней истине. Если это так, то, значит, существуют неприятные, потенциально высокомерные и даже лживые истины, ориентироваться на которые, с точки зрения Карлы, по меньшей мере недальновидно. Несмотря на это, она полностью отдается охватывающему ее чувству, ставшему с годами одним из наиболее прочных и, возможно, самых надежных измерительных инструментов ее внутреннего компаса, который по-прежнему одновременно показывает и верное, и неверное направление.

Карла допивает чай. Завтра она продолжит чтение. Сейчас она встанет и пойдет в комнату к Нильсу, оторвет его от работы и будет обсуждать с ним слова Батлер о том, что другой пробуждает в нас доброту и в то же время призывает к насилию и что это удивительным образом совпадает с мыслями Карлы. Вероятно, это справедливо и в отношении Нильса. Или он скажет что-то другое, не менее интересное по этому поводу. А затем они вместе пойдут в гостиную, откроют бутылку вина, и Карла будет вновь говорить о том, как странно, что некоторым людям нравится Хайдеггер и что они обретают чувство простора при чтении его работ. А затем Нильс будет говорить о музыке и просторе. Карла поднимается и складывает мохеровый плед. Внутренний компас, чья стрелка так часто указывает в двух противоположных направлениях, еще ни разу ее серьезно не подводил.

Фабьенн читает мысли окружающих

…и Милана Кундеру
Фабьенн отпирает входную дверь и быстро заглядывает во все комнаты загородного дома. Она договорилась провести выходные с подругами Каро и Беттиной, но они еще не приехали. На улице жарко и ветрено. Фабьенн чувствует усталость после долгого пути за рулем автомобиля. Она кладет сумку на первую попавшуюся кровать. Взгляд падает на стопку книг на прикроватном столике. Сверху лежит роман Милана Кундеры «Невыносимая легкость бытия». В шестнадцать лет эта книга ей очень нравилась. Тогда тоже стояло жаркое лето, и она читала романы Кундеры при любой удобной возможности: на берегу озера, в электричке и в приемной у ортодонта. Эти тексты были полной противоположностью слова «скука».

Фабьенн наливает кофе, садится на террасе и отрывает книгу. Сразу погружается в воспоминания. Здесь и Томаш, и Тереза, и Сабина с Францем. Фабьенн вспоминает всех. В их образах ничто не случайно. Они могут действовать только так и не иначе. В поступках каждого из героев есть своя логика и своя печаль. Читая, Фабьенн восстанавливает в памяти многие подробности, иногда даже место в тексте, где об этом говорится. Словно все снова встало на свои места.

Шестнадцатилетняя Фабьенн инстинктивно доверяла Кундере. Несмотря на то что почти ничего из описываемого им не происходило в ее жизни, она верила в логику поступков его персонажей. Все казалось ей достоверным. Многое в жизни героев Кундеры оказывалось печальным, и тем не менее интересным судьбам всех можно было позавидовать. Фабьенн тогда была уверена: чтение книг Кундеры поможет ей жить и любить более осмысленно. Он подготовит ее к тому, чтобы у нее тоже сложилась уникальная судьба.

Она хорошо запомнила, как много Кундера писал о людях и жизни как таковой, но ее до сих поражает, что подобные размышления встречаются везде и почти каждый абзац начинается или заканчивается какой-то философской мыслью. Любое действие сопряжено с глубокими наблюдениями о жизни. Они до сих пор отчетливо звучат в ушах Фабьенн. Сейчас, перечитывая роман Кундеры, она сразу может сказать, соответствует ли действительности какое-то из наблюдений. Но она не знает, в них действительно есть глубина или они представляют собой прописные истины. Одно звучит следующим образом:

Ибо именно так и компонуются человеческие жизни. Они скомпонованы так же, как музыкальное сочинение. Человек, ведомый чувством красоты, превращает случайное событие (музыку Бетховена, смерть на вокзале) в мотив, который навсегда останется в композиции его жизни. Он возвращается к нему, повторяет его, изменяет, развивает, как композитор — тему своей сонаты[27].

Фабьенн вспоминает эту мысль и остальные философские рассуждения Кундеры. Многие из них — как она теперь замечает — глубоко врезались ей в память. Даже забыв о Кундере, она продолжала думать в соответствии с этими представлениями. Ее мышление до сих пор пронизано мыслями о сексуально озабоченных мужчинах и о том, что невозможно выжить в тоталитарном государстве, не совершив предательства. Это ее немного пугает.

Перечитывая «Невыносимую легкость бытия», Фабьенн также испытывает раздражение, прежде всего из-за того, как Кундера представляет эротику и секс. Для Кундеры секс опасен, так как ставит под угрозу любовь, проникая в нее и привнося изменения. Секс — сила, противоположная любви, и одновременно неотъемлемая ее часть. Однако внимание шестнадцатилетней Фабьенн сильнее привлекало то, что у Кундеры эротика возникает вследствие применения силы и подчинения. Это было волнующе и даже настораживало. Тогда Фабьенн очень интересовал и даже удивлял вопрос сексуальности. Сегодня эти сцены кажутся ей, скорее, странными, так как они не соответствуют действительности. Фабьенн спрашивает себя, что именно изменилось: манера, в соответствии с которой принято говорить о сексе, или сам характер влечения? Она бы с удовольствием прочитала на эту тему хорошее эссе, которое бы объяснило, действительно ли женщинам (а следовательно, и Фабьенн) нравится улавливать намек на насилие (как это описывают Кундера и Жижек). Или же им нравятся сила и доминирование? Или это вообще не должно играть никакой роли? Фабьенн также хотела бы узнать, относится ли нынешняя молодежь к этому и правда иначе, чем она в свое время?

Тогда она воспринимала взгляд Кундеры на людей как отражение действительности и пыталась встроить его в свою жизнь — и в письма. Лето, проведенное с Кундерой, было также летом писем. В том году в лагере она познакомилась с Тобиасом из Гамбурга и Юли из Вены. Это были новые, значимые дружеские отношения, которые сильно отличались от всех предыдущих. Возможно — по крайней мере Фабьенн тогда так казалось — она, Тобиас и Юли были родственными душами. Возможно, она была почти влюблена в обоих. Возможно, для такого рода дружбы не существует названия в силу ее уникальности. Пытаясь представить, что произойдет, когда они встретятся зимой, Фабьенн каждый раз чувствовала, как в животе начинают порхать бабочки. Тем летом друзья писали друг другу письма. В них они рассказывали о прочитанных книгах и просмотренных фильмах, о своей жизни и вновь о книгах и фильмах. Тобиас и Юли играли с мотивами из писем Фабьенн и писали, как любят ее. Она с нетерпением ждала их писем. Ей очень нравилось их читать. Еще больше ей нравилось на них отвечать. Так Фабьенн могла объясниться, могла в каждом предложении говорить о том, кто она. Отвечая на письма обоих, Фабьенн проговаривала это с новой силой и выводила предложения, которые были удивительно красивы и в которых она сама была и удивительна, и красива, хотя старалась быть предельно честной. Она страстно желала стать тем человеком, который существовал на страницах ее писем.

Письма и книги Милана Кундеры делали ее счастливой. Они наполняли ее жизнь небывалым смыслом. Это было лето больших надежд. Лето, в котором почти не оставалось места скуке. Фабьенн тогда поняла, что события становятся значимыми, связываясь с мотивами и отношениями: поедание бутерброда и созерцание луны может стать значимым, если разделить этот момент с особыми людьми. Еще большее значение бутерброд и луна приобретут в том случае, если увязать их с «французской новой волной» в кинематографе, теориями справедливости или вопросом, почему названный по имени венгерского изобретателя Эрнё Рубика механический кубик был придуман одновременно в нескольких точках земного шара. Вместе люди и мысли могли сделать поедание бутерброда незабываемым. А как бы ощущался первый поцелуй, если наполнить его таким значением!

Благодаря Кундере Фабьенн также тогда осознала, что можно наблюдать, как устроены люди и в соответствии с какими паттернами они чувствуют, думают и действуют. То, что однажды у нее получится создать нечто подобное произведениям Кундеры, она и подумать не смела. Однако в какой-то степени описание паттернов и причинно-следственных связей в поведении людей стало ее профессией. Она философ, учится в докторантуре и почти дописала диссертацию. Философия Фабьенн заключается в предельно внимательном и в то же время обобщающем чтении — чтении мыслей при помощи философии и философии при помощи мыслей. Для Фабьенн не существует отношений без философии и философии без отношений.

Хотя в мыслях людей так много всего интересного, в последние годы Фабьенн стоит большого труда не заскучать во время разговоров. Зачастую она уже после нескольких фраз понимает, к чему клонит человек. Также ей очень тяжело слушать тех, кто говорит без цели или, напротив, хочет ее в чем-то убедить. И то и другое безумно скучно, а если Фабьенн в компании начинает скучать, она чувствует подавленность, словно в такой ситуации появляется трещина, через которую проглядывает бессмысленность ее существования. Фабьенн ни в коем случае нельзя терять интерес к чтению мыслей других людей. Однако иногда ей кажется, что стоит ей лишь немного измениться, и это произойдет.

Фабьенн наливает еще одну чашку кофе и смотрит на часы. Беттина и Каро опаздывают уже на два часа. Фабьенн приходит в голову фраза из книги Кундеры «Смешные любови», над которой она периодически размышляла все эти годы: «Ведь и радость присутствия любимого мужчины лучше всего ощущаешь в уединении»[28]. От этих слов ей всегда становилось больно. Они означают, что мы в любых отношениях в некоторой степени одиноки. Более того, другой человек, даже любимый, может действовать на нервы или надоедать. Все действительно так, и это ужасно. Тем не менее Фабьенн неожиданно для самой себя начинает светиться от счастья, едва услышав с улицы сигнал автомобиля, и радостно бежит к двери, чтобы встретить Каро и Беттину. Они обнимаются и сразу заводят разговор. Он длится до глубокой ночи, и Фабьенн лишь изредка приходится скучать.

* * *
В воскресенье, когда Фабьенн возвращается домой после совместно проведенных выходных, на улице еще жарче. Наступает теплый вечер долгого лета. Дорога извивается между утомленными солнцем лугами и полями. Вчерашние и сегодняшние разговоры были действительно замечательными. Беттина и Каро — два настоящих золотца. Каро рассказывала, что ее маленькая Аннели впервые почувствовала что-то похожее на влюбленность. Каро просила совета, как ей поступить: правильно ли будет помочь четырехлетнему ребенку подобрать слова? Или это уже будет вмешательством? Стоит ли ей добавлять этому событию очарования? Фабьенн нравится этот вопрос. Мысли детей очень легко читать. Детям необходимо постоянно предлагать интерпретации. В течение нескольких лет следует проговаривать вслух все, что с ними происходит: «Ты сделал(-а) куличик. Ты разбил(-а) коленку. Сейчас ты взволнован(-а). Ты злишься. Ты грустишь». То другое, что ты видишь в их глазах, называть не следует. Взрослые неизбежно видят больше, чем дети знают о себе сами. Однако именно это — как и любое чтение мыслей людей, в поведении которых ты замечаешь больше, чем они хотели бы показать, — представляет этическую проблему. Фабьенн вздыхает и закуривает сигарету. Деррида говорит: «Есть тайна. Но она не скрывается»[29]. А Вальтер Беньямин замечает, что «истина — не разоблачение, уничтожающее тайну, а откровение, подобающее ей»[30]. При помощи какого движения можно раскрыть тайну, которая и так лежит на поверхности? Нужно ли это делать? Что, если решение заключается в том, чтобы раскрыть ее и в то же время снова скрыть? Не этим ли занимается Фабьенн, когда описывает в эссе и книгах паттерны и причинно-следственные связи? Однако, как ни посмотри, даже с Деррида и Беньямином чтение мыслей никогда не невинно, поскольку Фабьенн постоянно считывает то, что ее вообще не касается: кто в кого влюблен, кто говорит неправду, кто предпочитает какой вид секса, у кого наблюдается отцовский комплекс, кто страдает от депрессии и кто втайне прикладывается к бутылке. Большинство людей даже не догадываются, что в них видит Фабьенн. Это приводит к неблагоприятной асимметрии. Чем сильнее Фабьенн совершенствовалась в чтении мыслей, тем сложнее ей становилось вести разговор на равных с людьми, которые не умеют этого делать. Вероятно, ей следовало бы стать психотерапевтом, тогда в этой асимметрии был бы какой-то смысл и все бы знали, что Фабьенн способна прочесть их мысли.

Вчера тоже был момент, когда Фабьенн непроизвольно кое-что считала. Беттина долго и в подробностях рассказывала о дилемме в выборе работы, но Фабьенн быстро поняла, что в итоге та выберет самый скучный вариант. Более того, при взгляде на Беттину ее посетила мысль, что подруга более или менее осознанно собирается забеременеть. Тогда вопрос с работой решится сам собой. Фабьенн, можно сказать, уверена, что это произойдет. Подобные неожиданные озарения чаще всего начинаются с некоторого раздражения, проявляющегося в странном тоне, в неуместном замечании, в чем-то, что обладает привкусом фальши и что Фабьенн сначала хотела бы отбросить как нечто несоответствующее ситуации. А затем что-то словно щелкает, и Фабьенн сразу понимает, что это за привкус и к чему он отсылает. Такое неожиданное озарение всегда попадает в самую точку. Это фантастическое чувство. И именно оно наиболее точно характеризует ее. Фабьенн — та, кто способен читать мысли. К сожалению, это не очень приятно другим людям, но, черт побери, ей это так нравится.

Фабьенн вновь невольно вспоминает Кундеру. В одной из книг он пишет, что бабников не интересует секс как таковой. Они находятся в погоне за вселенской тайной. Эта тайна заключается в познании телесных и сексуальных особенностей как можно большего количества женщин. Фабьенн помнит, что эти слова удивили ее еще тогда, в шестнадцать. Почему несколько телесных особенностей и разные манеры поведения во время секса оказываются настолько привлекательными? Ей не приходит в голову ни одной другой причины важности такого познания, кроме его труднодоступности. Получается, что мы имеем дело с удовольствием от преодоления трудностей. Что, если это справедливо в отношении ее самой? Что, если в чтении мыслей она в первую очередь ищет трудностей? Что, если она хочет постоянно демонстрировать, как превосходно у нее это получается?

Наконец Фабьенн подъезжает к автобану, и ее старенький «Ниссан» входит в широкий поворот. На самом деле существует только два хотя бы отчасти приемлемых с этической точки зрения способа чтения мыслей. Фабьенн может читать мысли людей в целях поиска закономерностей. Это путь абстракции, философский путь. При этом ей разрешено строить догадки, прикасаться к тайнам, даже вступать в полемику. Однако если говорить предельно откровенно, то и это обобщающе-абстрактное чтение мыслей основывается на впечатлениях, полученных в результате взаимодействия с отдельными людьми. Второй способ, по крайней мере на первый взгляд, кажется непроблематичным с точки зрения этики. Он заключается в чтении и анализе своих мыслей, в том, чтобы прислушиваться к собственным ощущениям и сомнениям в отношении себя. Фрейду это очень хорошо удавалось. В работе Фабьенн нередко использует такой способ — потому, что она как объект исследования всегда в своем распоряжении. На собственном примере она может наблюдать за многим, что, вероятно, свойственно и другим людям. У Фабьенн это неплохо получается, поскольку она уже долгое время не считает себя особенно интересной. До четырнадцати лет Фабьенн казалась себе сосредоточением невероятных чувств и мыслей, она удивляла саму себя и даже записывала сны. Однако это уже в прошлом. Сегодня она знает, что подавляющее большинство ее потребностей ничем не отличается от потребностей других людей. Впрочем, Фабьенн представляется эгоцентричным изучать себя — не в последнюю очередь по той причине, что это доставляет ей огромное удовольствие. В конечном счете все варианты чтения мыслей оказываются проблематичными. Когда Фабьенн изучает собственные мысли, она проявляет нарциссизм, а когда читает мысли других, злоупотребляет своими способностями, даже если прибегает к обобщениям. Она действительно не понимает: как может быть иначе? Как по-другому ухватить какую-то интересную мысль?

Фабьенн видит на мосту группу молодых девушек на велосипедах и невольно вспоминает Милана Кундеру и то лето, когда ей было шестнадцать. Быть может, все началось тем прекрасным летом — понимание моделей, чтение мыслей и желание писать тексты как реакция на это? Ей приходит в голову безумная мысль, что она до сих пор живет в соответствии со стратегиями, усвоенными тем летом. Именно с тех пор она ищет смысл и счастье в чтении мыслей людей и книг. Ее метод заводить друзей изавоевывать расположение людей по-прежнему заключается в том, чтобы делиться с ними интересными наблюдениями, как тогда в письмах. Фабьенн по-прежнему наполняет свою жизнь мотивами и отношениями, делая ее более интересной. Она никогда не думала, что тот год оказал на нее столь колоссальное влияние. Возможно, она до сих пор пытается вернуть то удивительное время при помощи старых методов? Это было бы очень глупо с ее стороны. Однако Фабьенн хорошо знает, как примитивно устроены люди: они продолжают пользоваться стратегией, которая когда-то оказалась успешной, независимо от того, срабатывает ли она сегодня.

В черте города домá светятся в вечернем зареве и отбрасывают на дорогу лиловые тени. И все же Фабьенн не цинична и при чтении мыслей не ищет повода убедиться в глупости того или иного человека. Если она понимает в отношении кого-то нечто важное, он или она начинает ей нравиться еще сильнее. Возможно, весь смысл чтения мыслей заключается в том, чтобы полюбить других людей! Это удивительно приятная мысль. Фабьенн поворачивает на свою улицу. Она продолжит жить так, как и жила. Мы все стараемся жить так, как и раньше. Она паркуется, забирает вещи из машины и заходит в дом.

Техники II

Когда Кант соглашается с Кантом

На осенних каникулах Фридель садится за письменный стол в детской комнате. На столе лежит «Критика чистого разума» Канта. Так как Фриделю вскоре предстоит решить, что изучать дальше, и ему нравится философия, он хочет поэкспериментировать и понять, может ли он читать таких серьезных авторов, как Кант. Фридель собирает волосы в хвост, раскрывает книгу и читает:

ГЛАВА ПЕРВАЯ
О пространстве
§ 2. Метафизическое истолкование этого понятия

Посредством внешнего чувства (свойства нашей души) мы представляем себе предметы как находящиеся вне нас, и при том всегда в пространстве. В нем определены или определимы их внешний вид, величина и отношение друг к другу. Внутреннее чувство, посредством которого душа созерцает самое себя или свое внутреннее состояние, не дает, правда, созерцания самой души как объекта, однако это есть определенная форма, при которой единственно возможно созерцание ее внутреннего состояния, так что все, что принадлежит к внутренним определениям, представляется во временны́х отношениях[31].

Этот абзац приносит радость: в отличие от других отрывков, его, как кажется Фриделю, он понял сразу, хотя бы в первом приближении.

Если осознание какой-либо мысли наступает немного позже, его радость еще сильнее. В большинстве случаев это происходит следующим образом: очередной абзац представляется Фриделю бессмысленным или имеет смысл, не совпадающий со смыслом того, что он уже прочитал. Тогда Фридель выглядывает из окна и видит новые дома ленточной застройки, перед которыми только недавно были посажены живые изгороди из самшита, еще ничего собой не закрывающие, но уже обладающие четкими геометрическими формами. Если ему повезет, то осознание произойдет, пока он еще смотрит в окно, или при повторном прочтении, или послезавтра по дороге к электричке: на него нахлынут внезапное озарение, которое может оказаться ключом к решению проблемы, и легкое чувство эйфории. Озарение представляет собой лишь предварительный набросок мысли, поэтому его невозможно сразу выразить словами, однако это необходимо сделать, чтобы впоследствии проверить и тщательно обдумать. Очень часто озарение оказывается ложным. Формулируя его, Фридель замечает, что оно представляет собой лишь новую обертку для старого решения, которое уже давно считается ошибочным. Иногда, напротив, решение оказывается новым, но неверным, так как не соотносится со смыслом остальной части текста. Впрочем, порой озарение действительно оказывается подходящим и истинным, и новое толкование, как заплатка ложится на пробелы в тексте. Затем что-то перестраивается в самом Фриделе. У него создается ощущение, что различные мысли — закрытые формы, которые плотно примыкают друг к другу и коммуницируют между собой через крошечные соединения. Внутренний мир Фриделя пребывает в согласии с ними, и он сам состоит из вложенных одна в другую и взаимодействующих форм. В мозгу Фриделя включается центр удовольствия и наполняет его организм чувством удовлетворения. Откровенно говоря, интенсивность этого чувства — единственный показатель, по которому он может понять, действительно ли понял слова автора.

Тем не менее всегда остается последний момент для сомнений и желания отказаться от своих мыслей. Краткий промежуток времени, когда Фридель уклоняется от окончательного принятия новой интерпретации. Однако когда физическое ощущение упорядоченной правильности становится достаточно сильным в его душе, Фридель отвергает сомнения. Он принимает решение, что это толкование истинно. Решение принимается подобно тому, как захлопывается дверь «мерседеса»: громкий хлопок, звук, который остается в голове у Фриделя и может быть подвергнут сомнению только посредством другого, не менее яркого ощущения.

Точная ярость Делёза

Каждый день Филипп проводит по часу за кухонным столом, читая «Различие и повторение» Жиля Делёза. Сегодня он продолжает чтение со следующего отрывка:

Различие само по себе

Неразличимость имеет две стороны: недифференцированную пропасть, черное небытие, неопределенное животное, в котором все растворено, но также и белое небытие, вновь ставшую спокойной поверхность, где плавают не связанные между собой определения в виде разрозненных членов, подобные голове без шеи, руке без плеча, глазам без лба. Неопределенное совершенно безразлично, а также — плавающие определения по отношению друг к другу. Не является ли различие неким связующим звеном между двумя этими крайностями? Или не является ли оно единственной крайностью, единственным моментом присутствия и точности? Различие — состояние, в котором можно говорить об Определении[32].

Делёз, очевидно, пытается сформулировать то, что едва ли вообще можно сформулировать. Что-то, о чем даже он сам мыслит с трудом. Делёз создает понятия, и эти понятия вибрируют в голове Филиппа, который полагает, что и для Делёза они обладают притягательной новизной. Вероятно, позднее их будет значительно легче изложить, однако пока Делёз познаёт эти понятия в процессе создания текста, и оформление их на письме стоит ему больших усилий. Именно поэтому Делёз предельно требователен. Филипп чувствует его неумолимое стремление к точности в каждом абзаце. Делёз формулирует суждения, полные отрицаний: это не так, и не так, и уж тем более не так. Кажется, ему удается наиболее точно выразить суть понятий именно тогда, когда он говорит, что они собой не представляют. Делёз постоянно упрекает Филиппа, поскольку зачастую тот думает именно так, как буквально через пару предложений философ запрещает ему думать. Вот уже несколько недель Филипп читает, думает и подвергается критике за свои мысли со стороны Делёза, который не разрешает ему продолжать думать в том ключе, в котором он думал до этого. И тем не менее Филипп до сих пор не понимает, как ему следует думать. Однако в то время, когда он читает и перечитывает текст Делёза, стараясь не думать так, как думал в первый раз, начинает происходить осознание. Вибрация понятий усиливается.

Только через год Филипп узнаёт, что критические замечания Делёза относятся к нему лишь опосредованно. Члены его нового философского кружка, посвященного творчеству Делёза, объясняют ему, что французский философ критикует авторов других текстов, не называя при этом по имени тех, против кого сражается. Посвященные знают и так, а остальным эта информация ни к чему. Филипп сидит на твердом деревянном стуле и кивает. Теперь ему все понятно. Теперь у него есть объяснение этому странному чувству, что он всегда идет в неверном направлении: читая, оказывается в своего рода цугцванге. Делёз сражается с ним точно так же, как и с другими авторами. Его упрекают в отстаивании позиции, с которой он толком даже не знаком. Самое досадное заключается в том, что Филиппа никогда при чтении не посещают мысли, что эта критика может быть необоснованной. Напротив, он склоняется к тому, чтобы признать правоту Делёза. Возможно, он в принципе склонен соглашаться с посылом того текста, который читает. Ему кажется, что все упреки Делёза касаются его напрямую и абсолютно справедливы. Каждый раз, читая серьезные философские работы, Филипп оказывается под перекрестным огнем дискурса. Ярость этого дискурса пылает вокруг него. Однако именно по этой сильной ярости Филипп понимает, что речь идет о чем-то действительно важном.

Ханна Арендт и благоразумие Западной Германии

Наступил сезон вязаных кардиганов: солнце пробивается сквозь кроны деревьев, оно еще пригревает, но ветер уже холодный. У Верены новая прическа, благодаря которой она выглядит энергично и очень молодо. Она сидит в парке и читает книгу Ханны Арендт «Vita Activa». Верена сидит, положив книгу на колени, как часто сидела в детстве, и читает:

Говоря и действуя, мы включаемся в мир людей, существовавший прежде чем мы в него родились, и это включение подобно второму рождению, когда мы подтверждаем голый факт нашей рожденности, словно берем на себя ответственность за него. Но хотя никто не может целиком и полностью уйти от этого минимума инициативы, она тем не менее не вынуждена никакой необходимостью, как вынуждена работа, и не спровоцирована в нас стремлением к успеху и перспективой полезности. Присутствие других, с кем мы хотим сблизиться, может в каждом отдельном случае быть стимулом, но сама инициатива им не обусловлена; импульс заложен скорее в том самом начале, которое пришло в мир с нашим рождением и на которое мы отзываемся тем, что сами по собственной инициативе начинаем что-то новое[33].

Слова Ханны Арендт проносятся рысью перед глазами, иногда переходя на галоп и затем возвращаясь к рыси. В каждом предложении чувствуется, что Арендт осознаёт, как непросто за ней поспевать. Она полностью отдается той мысли, которую описывает, но в то же время всегда следит за тем, чтобы читатели от нее не отставали. Она берет Верену за руку, будто той двенадцать, а Ханна Арендт — ее любимая, но строгая крестная. Верена с легкостью и без сопротивления следует за ней. Арендт позволяет увидеть что-то новое: пока ее слова сопровождают Верену по одному из фрагментов мира, Арендт упорядочивает чудовищную несуразность этого фрагмента, смягчая удар от предстоящего столкновения. Тогда мир не раздавит Верену всей своей массой, и она повстречает на пути что-то более рациональное, чем мир как таковой. Что-то, обладающее смыслом. Что-то, вселяющее надежду.

При этом Ханна Арендт никогда не упускает из виду две темы: Третий рейх и древних греков. Опыт Третьего рейха лежит в основе всего и возвышается надо всем. На древних греков можно положиться. Именно с их помощью Арендт объясняет, как устроен мир. Для нее древние греки ассоциируются с благоразумием и дальновидностью. Обратившись к их опыту, мир еще может вернуться к здравому смыслу. Эти два аспекта постоянно напоминают Верене о ее детстве в восьмидесятые годы в Западной Германии. Впрочем, не только они. Верена читает Ханну Арендт и видит темные, забитые книгами комнаты, куда ее нередко таскали с собой родители. Пока дети играли на солнце, взрослые, сидя в тяжелых креслах для чтения, курили, пили херес и вели светские беседы. Если ты был тих и незаметен, то тебе разрешалось остаться и послушать. В воспоминаниях Верена всегда видит солнечный луч, который проникает в комнату через окно, и пыль, танцующую в этом свете. Ее родители были детьми шестидесятых годов, они выросли на творчестве Пикассо, Клее, музыке Брамса, Гленна Гульда и трудах древних греков. Частичка этого еще была жива в них и в восьмидесятые. Национал-социализм был темой для размышлений, которую они, как и Ханна Арендт, никогда не упускали из виду.

Верена сидит на газоне, и ей хочется вернуть что-то из этого. Однако она не знает, по чему скучает — по тому, насколько уточненной и искренне демократичной была западногерманская интеллигенция, или по молодым родителям, чье жизнерадостное благоразумие, казалось, делало возможным существование дружелюбного, благоразумного мира (Верена теперь постоянно вспоминает об этом при чтении работы Ханны Арендт). Возможно, Верена скучает по себе самой в возрасте двенадцати лет, когда она ждала, что к ней подойдет нужный человек, возьмет за руку, и они вместе пойдут навстречу наполненному искусством и волнующими идеями миру. Она откладывает книгу и растягивается на траве.

Пепельно-серое одиночество в творчестве В. Г. Зебальда

Клаус лежит, укутавшись шерстяным одеялом, на шезлонге с книгой В. Г. Зебальда «Аустерлиц». Он попивает маленькими глотками горячий кофе из термоса и смотрит на серую гладь озера. Затем раскрывает книгу и с головой погружается в текст. Достаточно лишь двух предложений, и он совершенно выпадает из жизни и оказывается во власти языка Зебальда, его интеллигентной грусти и абсурдно-нежного мира.

В повседневной жизни Клаус привык каждую неделю выполнять сотни задач: он учится в докторантуре, преподает в университете, работает редактором в междисциплинарном онлайн-журнале и играет в музыкальной группе. У него много друзей, есть любимая девушка. С раннего утра и до позднего вечера он активен и общителен. Клаус преодолевает любые ситуации; на него обрушиваются все новые требования, и он в состоянии с ними справиться. Этим он гордится почти так же сильно, как своей музыкой и научными статьями.

Его шезлонг стоит перед дачным домиком его родителей. Внутри над текстом диссертации работает его девушка. Чуть позже она подойдет, положит руку ему на грудь и спросит, не хочет ли он вместе что-нибудь приготовить. Но сейчас, пока он читает, вокруг него удивительно тихо:

Иногда же мне начинало казаться, как я уже говорил, сказал Аустерлиц, будто отец все еще тут, в Париже, и только ждет благоприятной возможности, чтобы снова появиться. Подобного рода ощущения и мысли посещали меня исключительно в тех местах, которые скорее относились к прошлому, чем к настоящему. Когда я, например, бродя по городу, заглядывал в один из тех тихих дворов, в которых десятилетиями ничего не менялось, и чувствовал почти физически, как замедляется время, попадая в гравитационное поле забытых вещей. Мне чудилось тогда, будто все мгновения моей жизни собрались воедино в одном пространстве, словно все события будущего уже совершились и только ждут того, чтобы мы наконец добрались до них, подобно тому как мы, получив приглашение, добираемся до нужного дома, стараясь поспеть к условленному часу. И разве нельзя себе представить, что и в прошлом, там, где уже все свершилось и отчасти уже стерлось, у нас остались договоренности и нам еще нужно отыскать места, людей, которые, так сказать, и по ту сторону времени остаются связанными с нами?[34]

Низкие облака медленно проплывают над Клаусом. Ветер играет с его волосами. Клаус читает эту книгу уже в пятый раз. Мелодия основательных, слегка старомодных слов Зебальда ему хорошо знакома. Предложения струятся. Кроющаяся в них боль бесконечна и в то же время преподносится автором умеренно. Пепельно-серое одиночество Аустерлица совпадает с пепельно-серым одиночеством Клауса. С регулярной периодичностью наступает смерть. Экзистенциональное одиночество неизбежно. Безразлично пожав плечами, оно определяет все происходящее. В тексте чувственное восприятие оказывает воздействие на разум, а разум — на чувственное восприятие. Так оба колеблются в виде тонких пересечений и интерференций, увлекая Клауса за собой. Текст уносит его туда, где есть только он сам. Позволяет ему на какое-то время оказаться наедине с самим собой. Клаус покачивается в ритме текста там, в глубине души, в потайном, лишенном света месте внутри себя, куда никому просто так не попасть.

* * *
Ночью Клаусу не удается сразу уснуть. Его девушка мирно спит рядом. Клаус думает о сестре. Несколько недель назад он беседовал с Зильке о том, правомерно ли проводить различие между философией и литературой, и рассказал ей, что, читая Зебальда, узнал о людях не меньше, чем от Мелани Кляйн, Дональда Винникотта и Фредрика Джеймисона. После этого разговора Зильке решила познакомиться с творчеством Зебальда. При следующей встрече с Клаусом она косо на него посмотрела и сказала: конечно, прекрасно, что ему так близок пронизанный печалью текст, однако кому-то это может показаться пугающим. Затем они рассмеялись. Клаус все понял — так ему тогда казалось. Однако, размышляя об этом сейчас, он не имеет ни малейшего понятия о том, что имела в виду Зильке.

В долгу у Деррида

На протяжении всего лета Итан читает «О грамматологии» Жака Деррида. Читает в поезде, в саду у родителей, на берегу Балтийского моря и уже у себя дома в Берлине, на балконе. Он просматривает абзац за абзацем и подмечает интересные места, например:

Но восполнение восполняет (supplément supplée), т. е. добавляется лишь как замена. Оно вторгается, занимая чужое место; если оно и наполняет нечто, то это нечто — пустота. Оно способно представлять или изображать нечто лишь потому, что наличие изначально отсутствует. Будучи подменой (suppléant), восполнение оказывается заместителем, подчиненным, местоблюстителем (qui tient lieu). Будучи заменой (substitut), оно не может просто добавиться к чему-то позитивно наличному как выпуклый отпечаток на поверхности: его место в структуре отмечено знаком пустоты. Ничто и нигде не может самонаполниться: самоосуществление требует знака, передачи полномочий. Знак всегда выступает как восполнение самой вещи[35].

Отрывок ему нравится, и он какое-то время размышляет над ним. Итан часто догадывается, к чему клонит Деррида. Однако в целом смысл текста от него ускользает. Это вечное недопонимание заставляет его нервничать. Тем не менее летом он все же решается прочесть работу Деррида, не останавливаясь на сложных местах по нескольку раз.

* * *
Через несколько месяцев пасмурным декабрьским вечером по дороге домой Итан замечает, что его мышление в последние время словно заторможено. Оно стало тяжеловесным, в нем нет живости ума — примерно с начала нового семестра, когда Итан перестал читать «О грамматологии». Он размышляет, может ли это быть взаимосвязано. Стараясь то и дело менять направление движения под мелким дождем, он приходит к следующему выводу: должно быть, летом между ним и книгой Деррида возникла некая химическая связь. Итан чувствовал это тогда: живые элементы его мышления образовывали взаимосвязь с идеями текста. Нечто внутри него реагировало на частично понятый текст. Тогда он воспринимал эти связи как временные, хотя бы по той причине, что на самом деле не понял до конца мысль автора. Однако теперь он осознал, что связи до сих пор не распались. Вместо того чтобы осесть в голове и зреть там, они подверглись брожению.

На самом деле в этом нет ничего удивительного. Два года назад он сражался с «Критикой способности суждения» Канта, а в прошлом году — с «Логико-философским трактатом» Витгенштейна. Итан одолевал страницу за страницей до тех пор, пока ему не начинало казаться, что он уловил основную мысль текста. Оба произведения в свое время кардинально изменили его представления о жизни. Он теперь по-другому смотрит на мир. Более того, чтение этих работ существенно повлияло и на его манеру вставать по утрам, ходить по улице, чувствовать и любить. Благодаря им он так сильно изменился, что вскоре уже не мог вспомнить, каким был до этого. Итану хорошо известно, какое воздействие на него оказывают труды великих философов. Однако он полагал, что смог измениться только тогда, когда полностью их понял. Теперь он знает: процесс преобразования начался еще при первом, пробном прочтении. Прежде чем Итан успевал понять, о чем идет речь, он уже менялся. Задолго до того, как он признавал мысли автора истинными. От этой мысли ему становится не по себе.

* * *
Не до конца понятые мысли Деррида не прекращают бродить в голове у Итана и в последующие месяцы. Не менее двух лет текст «О грамматологии» давит ему на мозг, постоянно воруя частички энергии, до тех пор, пока Итан не находит время вдумчиво прочитать книгу от начала до конца. И это помогает: хоть и потребовалось определенное время, в итоге Итану кажется, что он понял ключевые мысли автора. И даже если это не так, он покончил с книгой и возникшие в нем соединения могут дозреть, осесть в памяти и обрести покой. Он действительно чувствует себя намного лучше.

Теперь Итан опасается читать серьезные философские труды, не имея на это веского основания.

Лабиринт Спинозы

Когда Дельфин не в университете и не занята какими-либо другими делами, она вот уже несколько недель лежит на диване и, спотыкаясь через слово, читает «Этику» Спинозы. У Дельфин редкое аутоиммунное заболевание, и из-за этого часто нет сил встать. Диван — ее рабочее место, иногда она проводит на нем целый день. Укрывшись одеялом и поставив рядом с собой ноутбук, она день за днем бродит по страницам книги Спинозы. Она следует его указаниям, так как вся работа состоит из огромного количества систематизированных отрывков: аксиом, теорем, доказательств и примечаний, которые постоянно друг на друга ссылаются, образуя сложно сплетенную паутину мыслей. Спиноза не только описывает порядок, он — его истинное отражение.

Теорема 1
Телесные состояния или образы вещей располагаются в теле точно в таком же порядке и связи, в каком в душе располагаются представления и идеи вещей.

Доказательство. Порядок и связь идей (по т. 7, ч. II) те же, что и порядок и связь вещей, и наоборот, порядок и связь вещей (по кор. к т. 6 и т. 7, ч. II) те же, что и порядок и связь идей. Поэтому как порядок и связь идей происходят в душе сообразно с порядком и связью состояний тела (по т. 18, ч. II), точно так же и наоборот (по т. 2, ч. III), порядок и связь состояний тела происходят сообразно с тем, в каком порядке и связи располагаются в душе представления и идеи вещей; что и требовалось доказать[36].

Дельфин понимает многие короткие отрывки, но далеко не все и уж тем более не смысл всего текста. Она читает многие отрывки уже в третий раз и до сих пор не знает, по какой дороге ей пойти. Суть заключается в том, чтобы найти верный путь. Каждый раз, когда Спиноза удивляет Дельфин, она оказывается на перепутье и должна решить, что имеет в виду великий философ и почему он пишет именно так, а не иначе. При дальнейшем чтении и размышлении она следует по пути, который продиктован этим решением. Довольно часто ей приходится останавливаться и осмыслять слова Спинозы заново, так как выясняется, что выбранный ею на последней развилке путь ведет в тупик. Если же удается преодолеть несколько перекрестков подряд без остановок, она начинает все быстрее продвигаться по тексту — пока снова не упирается в глухую стену. Тогда Дельфин чувствует себя подавленной, встает, заваривает чашку каркаде и, вернувшись на диван, отвечает на полученные в течение дня электронные письма. Однако через несколько часов она уже снова бродит по лабиринту текста Спинозы, проводя рукой по его сотканным из слов и предложений стенам.

* * *
Три часа назад Дельфин обнаружила еще одно ответвление, которое, на первый взгляд, открывает совершенно новый путь. По нему, повернув не один десяток раз, она сможет пройти дальше. Дельфин ускоряется. В какой-то момент происходит следующее (и это поистине удивительное состояние): она видит текст одновременно как изнутри, так и с высоты птичьего полета. Видит его как лабиринт и себя внутри него. Дельфин не может разглядеть с высоты, где находится выход. Она скорее понимает, где пересекаются тропы, поскольку прибегает к своего рода геометрическому прогнозированию. Дельфин нравится это состояние. Ей нравится мчаться по лабиринту из текста и одновременно с этим — хоть и весьма размыто — видеть его сверху.

Китч

Агнес — человек творческой профессии и по работе часто имеет дело с философией. Еще в студенческие годы ее очень интересовала теория и, шире, философия языка. В местах, где Агнес выставляется, очень часто уклон делается именно в сторону философии. Многие ее друзья и знакомые, в особенности те, кого она ценит и уважает, относятся к философии весьма серьезно. Сама Агнес тоже постоянно к ней обращается: например, однажды выпустила серию открыток с самыми абсурдными цитатами Серля, Остина, Гудмена и Хомского. Она подтрунивала над этими мыслителями, но в то же время отдавала им дань уважения. С годами ее сфера деятельности становилась все суше и прозаичнее — сейчас Агнес работает с канцелярским языком, связанным с вопросами смерти и погребения, — однако юмору все еще находится место.

Несмотря на то что философия присутствует в ее работе и очень интересна сама по себе, существуют формы философии и восхищения ей, которые Агнес на дух не переносит. Из года в год ей становится все труднее сдерживать скепсис. Делёз и Гваттари, Деррида и Хайдеггер ей особенно неприятны. Еще в студенческие годы Агнес очень хотела понять и полюбить этих авторов, так как они крайне важны для некоторых из ее лучших друзей. С тех пор она раз в несколько лет погружалась в чтение их текстов. Однако спустя более чем двадцать лет Агнес все же пришлось признаться себе, что бóльшая их часть ей не нравится. Очень долго она думала, что неправильно понимает эти тексты. Но, даже если Агнес не видит всех тонкостей, она понимает достаточно, чтобы с полной уверенностью заявить: эти авторы играют в слова. Читателю внушается, что перед ним очень глубокие тексты. В них встречаются размышления обо всем на свете и хаотично использующиеся метафоры. Однако чистой аргументации нет, и ничто не описывается в точности. Язык авторов очень необычен. Иногда он представляется чересчур экстравагантным, иногда завораживает. С точки зрения эстетики и теории языка эти тексты представляют огромный интерес. Однако, по сути, это не что иное, как китч: они обслуживают пубертатную потребность в глубине, варьируясь по атмосфере от автора к автору. У Делёза и Гваттари это китчевые рассуждения о стаях животных, преступлениях и наркотиках. У Хайдеггера — о земле, древесине и лесе, языке и истоках. В случае с Деррида сложнее обосновать китчевость текстов, так как его язык сух и неметафоричен. В его работах присутствуют переходы, которые Агнес не может назвать ни истинными, ни ложными. На первый взгляд все кажется весьма логичным, однако при более детальном рассмотрении можно заметить, что эти переходы и представляют собой китч соединения, китч глубины поверхности. (Безусловно, в книгах всех упомянутых авторов встречаются и интересные идеи, но их недостаточно, чтобы оправдать этот китч.) По всей видимости, многих людей привлекают разные вариации китча. У Агнес же больше нет никакого желания продолжать попытки понять эти тексты. Она хочет внимать голосу разума, чувствовать ясность и видеть обоснованные аргументы. Этого так не хватает в современном мире: большего благоразумия, ясности и обоснованных аргументов.

Агнес любит своих друзей, обожающих творчество Делёза, Деррида и Хайдеггера. Впрочем, временами она чувствует себя рядом с ними чужой и одинокой.

Приятная дистанция

В течение учебного года Винфрид практикует функциональное чтение и при этом всегда спешит. Для своих статей он по возможности читает только необходимые ему места и с целыми главами знакомится только в случае необходимости. Работы студентов Винфрид тоже всегда читает по диагонали. Он старается как можно быстрее установить, понять и упорядочить причинно-следственные связи, а также, если в тексте позволяется что-то пропустить, с радостью это делает. При чтении любой работы он старается уловить стимулы и сигналы. Ему за последние годы удалось довести до совершенства эту технику скоростного чтения, однако она представляет собой нервный и неизящный подход.

* * *
Гораздо сильнее Винфриду нравится чтение во время отпуска — полная противоположность тому, как он читает в течение учебного года. Нет ничего прекраснее, чем жадно проглатывать один текст за другим: за десять дней отпуска Винфрид легко может прочитать десять книг. Подобное чтение позволяет ему расслабиться. Книги, само собой, должны быть хоть сколько-то интересными, иначе их трудно читать. При этом для Винфрида не имеет никакого значения, хорошую книгу он читает или, скорее, заурядную. Все тексты оказывают на него почти одинаковый эффект, создавая приятную дистанцию. Объект, о котором идет речь, удаляется — не посредством простого физического удаления, а благодаря возникновению нового понимания этого объекта и, следовательно, изменению отношений между ним и Винфридом. И это самое любимое его чувство, которое он испытывает во время отпуска: с помощью книг Винфрид дистанцируется от окружающего мира, который, с одной стороны, его безумно интересует, а с другой — нервирует и угнетает, когда очень сильно приближается. Благодаря лучшему пониманию тот или иной объект — а вместе с ним и весь мир — удивительно упорядоченным образом вступает с Винфридом в новые отношения. Подобное переосмысление очень редко оказывается связано с новым знанием, в большинстве случаев подтверждая то, что Винфрид и так предполагал, или предлагая более тонкий инструментарий для описания объекта. Зачастую уже известная Винфриду фигура мысли используется при исследовании новой области. Все эти формы наполняют его душу дистанцированной и дистанцирующей радостью. Так или иначе Винфрид предполагает, что фраза «Как интересно!» в большинстве случаев означает «Я всегда так и говорил в отношении этого вопроса. Совершенно очевидно, что то же самое справедливо и для данного явления!».

* * *
Однако Винфрид получает истинное удовольствие от дистанцирования, только если в книге действительно содержится хоть какая-то новая информация. Подобные книги не так уж просто найти. Совершенно очевидно, что у многих людей возникают похожие мысли. Книги, которые читает Винфрид, то и дело вызывают у него следующую реакцию: «Ну вот опять, только не это». Он знает, что часто заблуждается: некоторые вещи на самом деле не настолько ску-у-учные и предсказу-у-уемые. Впрочем, во многих случаях он оказывается абсолютно прав.

Другая проблема заключается в том, что политические дискуссии все чаще начинаются, можно сказать, с нуля. В последние годы Винфрид внимательно наблюдал, как сильно повторяется дискуссия, посвященная критическим исследованиям «белизны»[37]. Очевидно, что существенные части этого дискурса каждые пару лет исследователи должны перерабатывать заново. Читать подобные работы зачастую очень скучно, даже учитывая важный положительный момент — рост общественного интереса к этому дискурсу.

Тем не менее за время последнего отпуска Винфриду удалось отыскать область исследований, где еще можно обнаружить кое-какие новые мысли. Он познакомился с заслуживающим внимания творчеством постколониальных философов из США и стран Карибского бассейна — с работами Сильвии Уинтер, Александра Вехейлия, Дениз Феррейры да Силвы и Кэтрин Маккиттрик. Эти авторы — представители разных поколений, стремящиеся, однако, выработать новый подход в дискуссии о гуманизме, универсализме и партикуляризме. Многие их тексты весьма нестандартны. Например, Сильвия Уинтер увязывает свои размышления с чилийским конструктивизмом. Как она вообще вышла на эту взаимосвязь? Другие философы обращаются к новому материализму. При чтении таких текстов Винфрид ощущает приятное, слегка покалывающее чувство дистанцирования. Он находит как один или два новых инструмента для описания объектов и явлений, так и совершенно неожиданные подтверждения: оказывается, то, что он всегда думал в отношении x, также применимо и к y. Несколько раз — и это прекрасно — текстам удается по-настоящему удивить Винфрида.

Вселенные

Яннис никогда долго не чувствует себя счастливым. С тех пор как он научился думать, в его состоянии более депрессивная и менее депрессивная фазы сменяют друг друга. В тридцать два года он пережил сильный психологический кризис и на протяжении нескольких месяцев чувствовал себя опустошенным. К тому времени Яннис уже десять лет работал в одной компании, семь лет состоял в отношениях с одним человеком и жил в уютно обставленной, наполовину выкупленной у банка квартире. Чтобы преодолеть кризис, он прошел курс психотерапии, в ходе которого выяснил, что его ощущение собственного тела и эмоций куда более приглушенное, чем у большинства людей. Он вдруг осознал, что все это время жил и не замечал собственных чувств. Яннис уволился и разорвал отношения. Устроился на новую работу на неполный день, сдал в аренду квартиру, переехал жить в общежитие и поступил в университет. Сначала он окончил бакалавриат по германистике, а затем магистратуру в области когнитивных наук. После этого он осознал, что его основные интересы связаны с философией, а присущая ему привычка во всем сомневаться — и это даже важнее — приветствуется только в философском сообществе. Так в тридцать семь лет он начал изучать философию.

* * *
Сейчас Яннису сорок четыре года, и он работает над диссертацией. Ему нравится жизнь аспиранта. Со времен душевного кризиса его состояние стало более уравновешенным: менее депрессивные фазы наступают чаще, а более депрессивные — реже. Однако Яннис по-прежнему ведет непростую борьбу. По словам психотерапевта, для того чтобы чувствовать себя лучше как можно дольше, Яннису необходимо проявлять внутреннее «я». Это старая концепция о том, что люди отягощены разного рода комплексами и все проблемы разрешатся, стоит только раскрыть самих себя и больше не прятать настоящее лицо. Об этом писали еще Цицерон, Фрейд и многие другие мыслители. Яннису представляется сомнительной идея, будто существует некое истинное «я», в котором заключено решение всех проблем, стоит только высвободить его; будто это «я» втайне несказанно счастливо и знает, что делать, если дать ему волю. Однако внутреннее «я» Янниса не такое, оно не безгранично счастливо. Оно предпочитает быть защищенным и скрытым, не проявлять себя. Что Яннису на самом деле необходимо для того, чтобы чувствовать себя лучше, так это не пытаться как можно полнее проявлять внутреннее «я», а, напротив, сосредоточиться на чем-то другом, соединиться с ним и тем самым дистанцироваться от самого себя — прежде чем он снова вгонит себя в состояние обреченности, прежде чем он погрузится в депрессию.

Также и во время чтения, чему он уделяет сейчас бóльшую часть времени, Яннис переживает волны счастья и несчастья. При знакомстве с авторами он ощущает это особенно сильно. Понять нового философа чрезвычайно тяжело. После недолгой, наполненной эйфорией начальной фазы, во время которой его окружают первые волнующие идеи, вскоре в основном оказывающиеся заблуждениями, наступает трудный момент. Яннис чувствует печаль, и она усиливается с каждым новым текстом, так как он их не понимает. Чужое мышление во всей его инаковости ему неприятно. Это Яннису не нравится. Это вызывает у него раздражение. Интересно, что часто перелом наступает, когда силы Янниса уже на исходе и он готов бросить книгу о стену. Именно тогда приходит понимание, словно это своего рода уступка или даже капитуляция перед лицом колоссального давления. Словно понимание возможно, только если это давление возобладает над тобой. За фазой понимания следует фаза счастья, во время которой все больше подробностей обретает смысл и складывается в общую картину.

Для Янниса каждый великий философ — это отдельная вселенная. Каждый обладает уникальной манерой описывать окружающий мир и обращаться с ним. Каждый создает уникальную манеру бытия: существует бытие по Аристотелю, Спинозе, Деррида… Чтобы понять одного из великих мыслителей во всей глубине мысли, Яннису необходимо самостоятельно отправиться в его мир, а этого можно достичь только с помощью ежедневного интенсивного чтения. Даже в случае с хорошо знакомыми авторами ему нужно несколько дней, чтобы вновь очутиться в их вселенной. При этом Яннис не может пребывать в нескольких вселенных одновременно. Когда он находится в том или ином макрокосме, для него действуют только его законы. Только эта вселенная обладает смыслом. Только тогда он по-настоящему понимает этого философа.

Впрочем, надолго задерживаться в одном из миров не стоит. Если Яннис находится там без цели, то его быстро охватывает тоска. Он чувствует себя слишком хорошо, и его мышление становится неточным. Отвращение к поверхностному самодовольству быстро переходит в депрессию. По этой причине Яннису необходимо по истечении некоторого времени покинуть ту или иную вселенную и отправиться на поиски другой (новой или уже известной). Покидая одну из вселенных, он каждый раз испытывает боль. Ему кажется, что это шаг в пустоту, в объятия бессмысленного. Тем не менее Яннис чувствует, что должен это сделать. После принятия этого обстоятельства его внутреннее равновесие уже редко нарушается. Яннису кажется, что вызываемые чтением ритмы счастья и несчастья аккуратно структурируют фазы счастья и несчастья в его жизни, словно это колебание способно превратить неустойчивое равновесие в легкие волны, которые он в состоянии выдержать.

Становление другим

В ожидании щелчка

Лисси читает Жана-Люка Нанси
Лисси сидит за письменным столом и снова читает Нанси. Нанси ей очень нравится. Он пишет так деликатно и наблюдательно, как никто другой. Он любит людей. Если и существует решение всех мировых проблем, то его можно найти именно в его текстах.

Нанси пишет исходя из онтологического принципа, в конечном счете всегда об одном и том же. Будь его работы кустарником, этот онтологический принцип представлял бы собой его глубокую корневую систему, от которой подобно ветвям произрастают тексты, устремляясь высоко к небу. В них идет речь о теле и пространстве, смысле и обществе. Нанси пишет об экспозиции всех тел, их уязвимости и подверженности воздействию извне. Пишет, что тела существуют по отдельности и в то же время связаны между собой. Эта мысль проходит красной нитью через все его труды, однако каждый раз ему удается представить ее под другим углом.

Манера, с которой Нанси складывает слова в предложения, неведомым образом воздействует на Лисси. Ее мышление меняется. Более того, из ее тела уходит напряжение, будто благодаря текстам Нанси расслабляются мышцы. У него получается отойти от устоявшихся языковых шаблонов. Его язык почти поэтичен. Благодаря этому Нанси способен мыслить иначе, так как он отдает себе отчет в том, что традиционного философского подхода недостаточно. В конце каждой книги, как кажется Лисси, Нанси осознаёт, насколько язык не подходит для выражения того, что он хотел бы сказать. Но он все равно не оставляет попыток, так как понимает, что важно пытаться.

Однако сегодня Нанси заставляет Лисси изрядно нервничать. Каждые несколько минут она меняет положение тела, то и дело наливает новую чашку чая, вскакивает и снова садится. Ей уже известно это состояние. Оно наступает, когда то, что она читает, идет вразрез с ее убеждениями. Однако перестать читать Лисси не может, так как аргументы, приводимые французским философом, чересчур убедительны. Сейчас она испытывает это чувство, поскольку Нанси забирает у нее возможность обладать душой. Все эти годы она утверждала, что не верит в существование никакой души и что подобные представления наивны. Однако когда Нанси заявляет, что идея существования души на самом деле отражает представление о втором, немного отличающемся, теле в первом, она ощущает тупую боль. Словно у нее отняли маленький дачный домик вместе с огороженным забором участком. Впрочем, это не повод останавливаться, так что, пересилив себя, Лисси читает:

Если данный коллоквиум существует и мы сегодня интересуемся телом, то лишь по той причине, что мы чувствуем, более или менее явно, что тело тела — проблема тела, проблема того, что мы называем телом, — связана с определенной приостановкой или прерыванием смысла, в которой мы сейчас находимся и которая является нашим текущим, настоящим, актуальным состоянием. Каждый день мы сталкиваемся лицом к лицу с тем, что в отношении смысла, согласно одному из определений смысла, более не существует некоего сказанного, произнесенного, выраженного смысла, некоего бестелесного смысла, который должен был бы придать смысл всему остальному. Мы соприкасаемся с определенным прерыванием смысла, и данное прерывание связано с телом, оно и есть тело[38].

Этот отрывок оказался не таким уж плохим. Беспокойство немного отступает. Места с размышлениями о душе уже позади, да и это уже давно случилось: Нанси забрал у нее эту — возможно, последнюю — частичку души.

* * *
Спустя неделю Лисси сидит на скамье для медитации в окружении других людей. Сегодня первый день ретрита. Десять дней подряд она будет медитировать и хранить обет молчания. Ей запрещено смотреть другим людям в глаза. Лисси собирается упорядочить и прояснить свои мысли. Поначалу будет неприятно, затем ощущения станут непередаваемыми. Первые полчаса — примерно, так как в помещении нет часов (по окончании сеанса звучит гонг) — проходят великолепно. Затем у нее начинает болеть левая лопатка. Лисси не хочет двигаться, однако каждые пять минут невольно слегка меняет положение тела. Боль от этого не проходит. Сидение в полной тишине представляется Лисси бессмысленным. Перспектива провести так целый час, а затем еще дважды по два часа кажется ей ужасающей. И хотя Лисси каким-то чудом удается продержаться до обеда, это время она проводит больше в ожидании, чем в медитации. После обеда она вновь садится, ее плечо противно ноет, а в голове ходят по кругу шесть фраз: «Зря я решила приехать на ретрит. С чего явзяла, что это хорошая идея? Я не выдержу. Сейчас встану, заберу вещи и уеду. Если я уеду, то дома буду чувствовать себя отвратительно. Наверное, еще немного можно потерпеть». Она прокручивает эти мысли, вместо того чтобы следить за ритмом дыхания и оставить тщету бытия в стороне, как учил инструктор. Однако она продолжает сидеть. По прошествии времени наступает вечер, а это значит, что сегодня Лисси со всем справилась. Она горда собой и в то же время чувствует себя очень глупо.

Лисси медитировала и раньше, но никогда не задумывалась, насколько некомфортным может быть бесконечное сидение. Это происходит с ней постоянно: она вечно недооценивает, как тяжело долгое время выдерживать то, что доставляет легкий дискомфорт. Неважно, идет речь о медитации, чтении книг или уборке: каждый раз ее поражает, насколько невыносимым может казаться такой процесс, если этим необходимо заниматься часами. Тем не менее Лисси постепенно привыкает к ретриту. Во вторник медитация дается ей уже легче, в четверг немного тяжелее, но о том, чтобы уехать, она больше не думает. Ее тело по-прежнему где-то болит. С каждым днем она все лучше чувствует ягодицы, бедра и плечи. Даже деревянный пол, на котором сидит, и окружающие звуки она, к собственному удивлению, ощущает намного детальнее. Это точное восприятие удивляет и в то же время доставляет дискомфорт. На других участников Лисси, как ее и учили, старается обращать как можно меньше внимания, даже беспрерывно находясь рядом с ними и время от времени ощущая волну чужого беспокойства.

Всю неделю шел мелкий дождь. На шестой день выглянуло солнце. Его лучи проникают через окно, падают Лисси на колено и медленно ползут вверх по бедру. Сидя на скамье для медитации и ощущая тепло у себя на ноге, она вдруг замечает, насколько прозрачной стала ее кожа. Как для солнечных лучей, так и для всего остального. Ее поры раскрыты. Она совершенно явно это чувствует: между ней и миром не существует никакой грани. Из нее без конца что-то струится наружу. Без конца нечто проникает внутрь нее и сливается с ней. Лисси подвергается вторжению как издалека, так и вблизи. Это ужасное чувство. Ей тяжело оставаться в сидячем положении. Она в растерянности. Два года назад после прочтения одной из работ Нанси Лисси легла и постаралась ощутить разомкнутость своего тела. Ей удивительно быстро удалось это сделать. Тогда это было приятное, волнующее ощущение. Cвязь с внешним миром всегда представлялась ей исключительно положительным явлением. Чем-то приятным, если подходить к этому вопросу осознанно. Лисси раньше утверждала, что не стоит бояться разомкнутости и подобной связи. Она верила Нанси, когда тот писал о прикосновении как о самом живом, что есть в этом мире. А теперь она сидит здесь, в защищенном, спокойном месте, и разомкнутость ее пугает. Лисси невольно вспоминает работу Нанси, в которой тема разомкнутости ощущается острее всего: «Вторжение» («L’Intrus»). Здесь Нанси размышляет на тему перенесенной операции по пересадке сердца и того, как тяжело ему было подавлять свою иммунную систему и подвергаться всевозможным вторжениям в организм. Этой работой Нанси поставил под сомнение предыдущий труд, так как получил новый опыт. Многие из однокурсников Лисси не приняли эту книгу, но ей она всегда казалась достоверной, так как была ориентирована на восприятие. Однако теперь Лисси замечает, что относилась к тексту недостаточно серьезно. Она воспринимала описываемые Нанси боль и страх как нечто, ее не касающееся. Осознание этого приводит Лисси в ступор. Лучи теперь падают и на второе колено. Ей бы хотелось, чтобы солнце скрылось за облаками.

* * *
После ретрита Лисси действительно чувствует, что ее мысли стали яснее, а связь с окружающим миром — более тесной. Лисси передвигается очень осторожно. Аккуратно закрывает дверцы шкафа, чтобы они не хлопнули слишком громко. Лисси не смогла бы выдержать возникшие от хлопка колебания. Это было бы сродни насилию. Через две недели особое состояние проходит, и Лисси осознаёт, что неделя медитации не помогла решить ее проблему. Человечество неумолимо движется навстречу катастрофе, и Лисси по-прежнему не знает, что ей предпринять. Все взаимосвязано, все, что происходит в любой точке земного шара, касается каждого из нас. Ей это известно уже много лет. Она только не знает, что из этого следует. Совершенно недостаточно того, что Лисси медитирует, даже если это и правильное решение. Как и недостаточно придерживаться веганской диеты и активно выступать в защиту окружающей среды. Несколько лет Лисси действовала так с присущим ей боевым настроем. Это не было ошибкой. Но этого оказалось недостаточно. Состояние Земли продолжает ухудшаться. Должно произойти что-то намного большее. Люди должны начать мыслить на совершенно другом уровне.

Лисси снова читает Жан-Люка Нанси. Если кто-то и может предложить решение проблемы, то только он. Во время чтения Лисси, сама того не осознавая, ищет руководство к действию. Что должно произойти? Как необходимо думать? Как действовать индивидам и обществу? Текст то и дело откликается у Лисси, активирует смыслы, однако все они шатки и условны. Она хочет найти что-то внятное, чего сможет придерживаться, однако Нанси ей этого не дает. Каждый раз, когда Лисси читает его тексты, проходит целая вечность, прежде чем она понимает, что ищет формулу того, как все наладить. Осознав это, она сразу же вспоминает, за что уважает Нанси. Он умен и отдает себе отчет в том, что простого решения проблемы не существует. Тем не менее осознание расстраивает Лисси. Ее мозг напрягает все извилины, чтобы еще лучше понять Нанси и наконец отыскать правильный путь. В конце она утешает себя мыслью, что французский философ учит такому отношению к жизни, которое способствует поиску решений проблемы. Эта мысль ее успокаивает, но лишь на некоторое время. Лисси чувствует, что ситуация не терпит отлагательств, и от такой срочности ее едва не разрывает на части. Тем временем Нанси сохраняет самообладание, хотя тоже обеспокоен. Его не разрывает на части. То, что Нанси может оставаться настолько спокойным, смущает Лисси. Она не понимает, как он выдерживает, что мир не прислушивается к нему. А потом ее осеняет, что внутреннее спокойствие всегда помогает, особенно когда речь о мышлении.

Это очень похоже на медитацию. Вы не доводите технику до совершенства, чтобы больше никогда к ней не возвращаться, мысленно пометив галочкой «сделано», а оттачиваете мастерство всю жизнь и никогда не ставите точку. Нанси явно пишет, следуя логике стремительного потока мыслей, который не может остановить: в его текстах можно найти удивительно ясные места, но нет стабильного знания. Тем не менее Лисси надеется, что в ней когда-нибудь что-то щелкнет и она сумеет довести технику медитации до совершенства. В связи с этим она постоянно испытывает дискомфорт. Ровно так, как это описывают буддисты: то и дело болит какая-то часть тела, что-то кажется утомительным и с периодичностью раз в два дня все усилия представляются тщетными. Лисси знает, что это неизбежная черта бытия человека, еще не достигшего просветления. Она хотела бы достичь просветления. Хотела бы, используя все силы и средства, бороться за возможность жить в лучшем мире и знать, что она поступает самым правильным образом.

Так во время чтения и медитации Лисси неосознанно ходит по этому кругу. Каждый раз она думает, что ей удалось вырваться за его пределы, но не проходит и нескольких лет, как наступает понимание, что в ней никогда ничего не щелкнет и что это нормально. Все это тренировки, и в их отношении не стоит питать иллюзий. Лисси каждый раз чувствует, что теперь понимает что-то намного глубже, чем раньше, и принимает это осознание за щелчок, который способен все изменить. Однако такое ощущение оказывается ложным и не задерживается надолго, словно то, во что она верит и что считает правильным, одновременно не принимается ею на веру. Словно под сознательным, убежденным в своей правоте слоем мышления Лисси существует другой, глубинный слой, который всегда только делает вид, что принимает ее убеждения. Это тем более удивительно, поскольку Лисси способна чувствовать истину в текстах Нанси всем телом — телом, которое она как раз и считала тем самым глубинным слоем. Ей следует больше медитировать и читать Нанси, и тогда она однажды почувствует щелчок по-настоящему.

Всматриваясь в бездну

Эльмар читает Карла Барта
Еще в десять лет Эльмар заметил, что существуют вещи, о которых мы, по сути, ничего не знаем. Эта мысль пришла к нему во время посещения планетария. Там доносившийся из динамика голос рассказывал, что сегодня существуют только в высшей степени спекулятивные теории о периоде до Большого взрыва. Человечество не знает, почему возникла Вселенная и что было до нее. Это сильно впечатлило Эльмара. По дороге домой он спросил отца: «Почему вообще есть что-то, а не наоборот — ничто?»[39] Впоследствии, хорошенько над этим поразмыслив, Эльмар осознал, что все в его жизни имеет причину. Ему казалось крайне странным, что без причины и прыщ не вскочит, а Вселенная вдруг возникла просто так. Никто не мог дать Эльмару ответ на этот вопрос: ни отец, ни мать, ни учитель физики. Они его не знали. Да и самого Эльмара эта мысль занимала недолго. К тому же размышлять было не над чем: очевидно, что, скорее всего, какая-то причина существует. Это было любопытно и волнующе, однако, поскольку никто не мог предложить ответ, а самому Эльмару не приходило в голову ничего вразумительного, все дальнейшие рассуждения на подобную тему представлялись ему бессмысленными.

В пятнадцать лет у Эльмара была следующая теория: Земля представляет собой огромную экспериментальную лабораторию пришельцев. Они поместили людей в лабиринт под названием «Земля», чтобы посмотреть, как быстро им удастся найти выход. Однако люди этого не поняли и поселились в лабиринте. Эльмар все продолжал и продолжал рассказывать эту историю, хотя считал ее пугающей и слишком мрачной.

В его жизни долгое время не происходило крупных потрясений. Со школой проблем не было, даже несмотря на то, что он рос стеснительным ребенком. У него было несколько хороших друзей, он играл на гобое в юношеском оркестре и читал много научно-популярной литературы, в особенности посвященной квантовой теории. Родителей Эльмара интересовали совсем другие вещи, но они не запрещали ему заниматься тем, что было ему по душе. Позднее он стал изучать философию. Ему легко удавалось мыслить логически и аналитически. Эльмар был любимчиком преподавателей, получил должность младшего научного сотрудника, а затем стипендию на обучение в аспирантуре; успешная академическая карьера казалась более чем реальной. Все было в полном порядке — вплоть до того дня, который наступил вскоре после его двадцативосьмилетия.

На Эльмара тяжким грузом навалилась бессмысленность. Это случилось в первой половине дня в воскресенье, когда он пылесосил. Уже несколько месяцев Эльмар чувствовал себя настолько подавленным, что даже подумывал обратиться к психотерапевту. Отношения, от которых он не хотел отказываться, хоть и не верил в них с самого начала, через полгода были окончательно разрушены. Учеба по-прежнему давалась ему легко, однако не приносила былого удовольствия. Ничто не казалось ему ложным, но и не ощущалось истинным. В то самое воскресенье, когда Эльмар пылесосил, он вдруг осознал, насколько бессмысленна его жизнь и жизни всех остальных людей. И проблема была намного глубже, так как ничто вообще не имело смысла. Несуществующий смысл не просто отсутствовал: он, скорее, напоминал черную дыру, которая раскрывалась повсюду, куда вступал Эльмар, и в результате из вещей вокруг высасывался смысл. Только дыра не черная, а прозрачная, так что, несмотря на силу притяжения, ее легко не заметить (подобно тому как обстояло дело с НИЧТО из романа Михаэля Энде «Бесконечная история», хотя Эльмар сразу отбросил это сравнение как неподходящее). Все люди жили в непосредственной близости от этой дыры, будто ее не существовало. Он тоже так жил. Неудивительно, что все казалось ему ни истинным, ни ложным.

Это осознание было опустошающим, пробирающим до мозга костей, пугающим. Оно выбило у Эльмара почву из-под ног. Впервые в жизни он почувствовал себя в опасности. Ему непременно нужно было как можно скорее преодолеть этот кризис. На третий день слез уже не осталось, и Эльмар наконец смог и выйти на улицу, и закончить уборку квартиры. Затем он сидел за кухонным столом и ел яблоко. Внезапно он почувствовал, что стоит на чем-то, что не способен описать. Раньше его ноги словно ступали по искусственной поверхности из картона. Лишившись ее, он думал, что падает в пустоту. Через три дня, когда Эльмар ел яблоко, он вновь почувствовал под ногами картонную поверхность, однако она ощущалась совсем иначе. Под ней не зияла — как он того опасался — бездна. На глубине нескольких метров в темноте и на таком удалении, что нельзя как следует рассмотреть, явно угадывалось твердое глинистое основание. Эльмару показалось, что оно было здесь всегда, просто раньше он его не замечал. Теперь же существование этого основания позволило ему почувствовать причастность к чему-то большему, несмотря на невозможность исследовать его или прикоснуться. На протяжении трех дней Эльмар ощущал в любом пространстве зияющее отсутствие смысла, однако, как выяснилось, все это время ниже было основание, каким-то образом связанное со смыслом. Эльмару казалось, что он падает в бездну, но это ощущение было ложным. По всей видимости, на самом деле он находился где-то между поверхностью из картона и глинистым основанием. По этой причине, наверное, уместнее говорить, что он скорее парил, чем падал. (Вероятно, прикоснуться ногами к этой глинистой почве человек может только после смерти.) Пока Эльмар чувствовал это первозданное основание, он мог спокойно продолжать ходить по картону.

* * *
Эльмар никому не рассказывал о нервном срыве. Окружающие стали бы на него косо смотреть, и никто бы не понял, что проблема заключалась не в расстройстве психики Эльмара, а в устройстве мира и в том, как общество обращается с неведомым смыслом. Теперь он знал, что делать, чтобы всегда ощущать присутствие смысла. По крайней мере, ему хотелось так думать. Каждые несколько дней Эльмар молча садился на двадцать минут в кресло для чтения, закрывал глаза и старался ощутить под собой глинистое основание, а также испытать чувство силы и безопасности, которое от него исходило. В этом и заключалась цель Эльмара: чувствовать защищенность в уязвимости, соглашаться с ней и доверяться неведомому смыслу. (Располагающееся под картонным слоем основание наводило его на мысли о размышлениях Хайдеггера о безосновательной несомости — grundloses Getragensein.) Пять месяцев Эльмар льстил себя надеждой, что ему удалось достичь этой степени сознательности. Его самочувствие улучшилось. Однако когда Эльмар неожиданно потерял работу и одновременно с этим у него ужасно разболелся зуб, он обнаружил, что основательно заблуждался. Как только картонная поверхность прогнулась под его весом на несколько миллиметров, Эльмар утратил безосновательное доверие к глинистому дну, и его охватил страх. Он не знал, как ему поддерживать осознание глинистого основания и связанного с ним смысла в жизни. Его техника — сидеть в кресле и внимательно воспринимать собственные ощущения — в период кризиса не работала.

* * *
С тех пор прошло четыре года, и Эльмар разработал несколько техник, направленных на удержание неведомого смысла, а тем самым и расположенного под картонным слоем дна. Несмотря на очевидность смысла, Эльмар часто упускает его из виду.

Сегодня воскресенье. Эльмар сидит в кресле для чтения. На столе стоит большая чашка кофе. Он читает «Послание к Римлянам» Карла Барта, над которым мыслитель закончил работать в 1921 году. Это часть нынешней техники Эльмара. На улице идет снег. Строго говоря, Эльмар перечитывает места в тексте, которые он подчеркнул при первом прочтении. Иногда он делает рядом с ними пометы.

Карл Барт — христианский богослов. В «Послании к Римлянам» он занимается апофатической теологией: пишет о том, что нельзя ничего знать о Боге, а следовательно, и обо всех ключевых вещах. Он настаивает, что необходимо мыслить исходя именно из этого незнания. Эльмара совершенно не интересует христианство. Он читает Карла Барта, игнорируя его рассуждения о христианстве. При этом понятие Бог он переводит как неведомый смысл. Он делает это намеренно, так как, если о Боге нельзя знать ничего, то само понятие Бог — не более чем шифр. В таком случае Карл Барт не может упрекнуть Эльмара за перевод всех понятий в термины, которые ему более понятны. Эльмару кажется, что он в некоторой степени даже действует в духе Барта, хотя богослов явно не предусматривал такого варианта прочтения его текстов. (Он пролистывает только те места, где говорится об Иисусе. Иисус его раздражает. Это так, даже если Эльмару и предстоит потом прочитать эти места для понимания общей картины.)

Карл Барт высмеивает всевозможных религиозных фанатиков и ревнителей веры, которые полагают, что знают, как нужно действовать. По его словам, незнание касается всех и каждого и его необходимо принимать во внимание, в частности, в политике. Изменения должны быть медленными и осторожными, поскольку невозможно предугадать, какие последствия они за собой повлекут. Эта мысль поражает Эльмара, одновременно будучи ему абсолютно понятной. Также его поистине восхищает, что в действительности делает Барт, а именно пишет труд объемом более пятисот страниц о великом неведомом смысле и о том, как стоит с ним обращаться и, прежде всего, как не стоит. Пишет толстенную книгу только для того, чтобы в конце концов взять все свои слова обратно, поскольку сам, по собственному замечанию, не может ничего знать точно так же, как и фанатики, которых высмеивает в тексте. Это крайне последовательная точка зрения, которая совпадает с опытом Эльмара: недостаточно быть убежденным в важности неведомого смысла, чтобы оставаться с ним в контакте. Необходимо постоянно активно взаимодействовать с неведомым смыслом и его чужеродностью, хотя в конечном счете ничего нового по этому поводу сказать не получится. Необходимо написать книгу, чтобы потом ее отвергнуть, для того чтобы написать еще одну, а затем отвергнуть и ее. Эльмар перечитывает первое подчеркнутое им место:

Это — проверка делом для каждого читателя: может ли он вынести, что такое предостережение еще раз вырывает у него из рук все, что он, как ему кажется, познал и получил. Если «великое смятение» не производит радикальных действий, если оно не становится кризисом всего сознания я (в том числе и именно того, которое имеет своим содержанием само себя!), если один Бог, неведомый, скрытый Бог в своей вечной силе и божестве не остается единственной силой «сильного», то все было медью звенящей и кимвалом звучащим[40].

Карл Барт раз за разом напоминает Эльмару об абсолютной разнородности и невозможности познания Бога / неведомого смысла. Он постоянно с новой силой призывает Эльмара позволить Богу / неведомому смыслу прикоснуться и потрясти его. Эльмару нравится настойчивость Барта и его языковые образы. Ему также нравятся бесконечные предостережения. Его это удивляет. Они наполнены силой и пугают. Вероятно, с их помощью Карл Барт хочет испугать и самого себя. Возможно, он так же, как и Эльмар, нуждается в предостережениях, чтобы не скатиться в обычное, бессмысленное, картонное бытие. Карл Барт без устали повторяет: Бог / неведомый смысл есть великое смятение. Бог / смысл приносит боль. Это рана, которая должна оставаться открытой. Эльмару кажется, что он понимает, о чем идет речь: когда почва ушла у него из-под ног, эта рана была открытой. Он смог обнаружить скрытое под слоем картона дно только по той причине, что предварительно испытал жестокую боль бессмысленности. Без боли это было бы невозможно. С тех пор Эльмар знает, что неведомый смысл тесно связан с болью и смертностью. Смысл наряду со смертью и пустой бесконечностью — порождение ослепляющей безусловности.

Наставления Карла Барта притрагиваются к ране Эльмара. Они не вскрывают ее, но дают понять, где она может открыться. Там он чувствует легкий укол. Вероятно, этого уже достаточно, так как всю боль Эльмар предпочел бы больше никогда не испытывать. Ему не хотелось бы еще раз провести все выходные в слезах в неубранной квартире. Однако ему не хотелось бы делать и многие другие вещи, к которым прибегают люди для установления контакта со смыслом: становиться последователем какой-либо религии, бормотать молитвы, медитировать, заниматься изучением почитаемой некой группой традиции. Одна мысль об этом заставляет Эльмара содрогнуться. Он был бы рад изобрести нечто новое, а именно — религию без религии. Изобретению техники — части религии без религии — Эльмар решил посвятить дальнейшую жизнь: это будет его профессиональный исследовательский проект и личная техника. При выработке научного основания он, конечно же, оставит все субъективное в стороне. Будет профессионально заниматься философскими и религиозными традициями невозможности познания. Это колоссальная задача, так как такой мотив присутствует повсеместно. Эльмар уже подготовил список работ интересующих его авторов. Техника будет заключаться в том, чтобы сидеть в кресле и пытаться прочувствовать и осмыслить прочитанное. Он будет постоянно испытывать испуг и постоянно размышлять о неведомом смысле. И то и другое продолжит удерживать его в непосредственной близости от неведомого смысла. Всю дальнейшую жизнь работа и техника будут идентичны. В случае если это получится совместить с должностью профессора в университете, его будущее окажется весьма перспективным, даже почти идеальным. Затем Эльмар некоторое время предается мечтаниям о том, что однажды сможет подарить свою религию без религии всем желающим, так как каждый из нас нуждается в контакте с неведомым смыслом.

Идеальные вместилища

Ян читает Делёза и Гваттари
Философские труды авторитарны. Закрыты, сжаты, массивны. Хайдеггер. Гегель. Кант. Давящие авторитетом фолианты, написанные для скудных ландшафтов, для прогресса буржуазного общества, на все последующие века. Адорно. Шопенгауэр. Фуко. Классики, оставившие после себя поистине великие труды. Эти книги — настоящий оплот маскулинности. Нормальные люди это читать не могут!

По крайней мере Ян не смог. Чтение само по себе не вызывало у него трудностей. Однако сесть за стол и открыть подобную книгу было невыносимо, даже если Ян в подробностях представлял торжественное начало такого чтения: отключив телефон и почистив зубы, он садится за чистый письменный стол, кладет книгу перед собой, раскрывает ее и начинает читать введение, чтобы ощутить весь драматизм приближения к знанию мастера. Известность писателя (писательницы вызывали у него меньший отклик) и форма книги были для Яна принципиально важны. Он должен был начать с самого начала и затем страница за страницей прочитать книгу от корки до корки. Параллельно он должен был читать еще десять книг, необходимых для полного погружения в основную. Авторитет философских работ предписывал действовать именно так. Яну это не удалось.

Во время учебы Яну приходилось постоянно и много читать. Ему не нужно было осваивать крупные произведения, но различных выдержек и эссе насчитывалась уйма. Торжественным было и это чтение, даже если в его распоряжении была лишь черно-белая ксерокопия. Среди однокурсников Яна знакомство с философскими работами считалось хорошим тоном. Философия играла важную роль всюду, где шли политические дискуссии, велись беседы о концептуальном искусстве и контрмоделях представителей эго-искусства и заходила речь о политически ответственных, антиколониальных и антирасистских акциях. Ян чувствовал себя в своей стихии во время дискуссий и без философской литературы, но осознавал, что ее чтение было важным и в то же время приятным занятием. Однако у него не получалось это делать. Так повелось еще со школы: когда ему говорили, что нужно что-то прочитать, внутри него словно медленно начинала закрываться стальная дверь. Затем она захлопывалась окончательно. Это было печально, так как Ян знал, что, возможно, за этой стальной дверью находилось нечто важное, даже потенциально способное доставить ему удовольствие.

* * *
После учебы, которую ему тоже удалось благодаря доброте преподавателей закончить без чтения философских трудов, Ян продолжил читать только случайные тексты, обнаруживаемые им в интернете или на страницах журналов. Однако на тридцать пятый день рождения кто-то подарил ему небольшую брошюру — «Ризому»[41] Гваттари и Делёза. Это была тонкая, потертая книжка, и она сразу ему понравилась. На следующее утро «Ризома» будто сама проскользнула в рюкзак. В поезде она будто сама раскрылась, и Яну не оставалось ничего другого, как приступить к чтению. Заключенные в книге мысли били ключом: авторы снисходительно критиковали господство древовидных структур, и все, что было бы однозначно, иерархически выстроено и замкнуто в себе. Вместо этого намного лучше, по их мнению, мыслить категориями множеств, животных и растений, соединений и ризом.

Принцип множественности: именно тогда, когда многое действительно рассматривается как субстантив — множество, или множественность, — нет более никакого отношения с Одним как с субъектом или объектом, как с природной или духовной реальностью, как с образом и миром. Множества ризоматичны, они изобличают древовидные псевдомножества. Нет единства, которое служило бы стержнем в объекте или разделялось бы в субъекте. Нет даже такого единства, которое было бы выкидышем в объекте и «вернулось» бы в субъект. У множества нет ни субъекта, ни объекта, есть только определения, величины, измерения, способные расти лишь тогда, когда множество меняет свою природу (следовательно, законы комбинаторики пересекаются с множеством)[42].

Ян сразу же невольно подумал о нарисованных от руки анимационных фильмах. На следующей странице Ян увидел отрывок, который ему особенно понравился, хотя он не смог бы внятно объяснить почему:

Все эти множества суть плоские, ибо они заполняют, оккупируют все свои измерения — значит, мы будем говорить о плане консистенции множеств, даже если измерения такого «плана» увеличиваются с числом располагающихся на нем соединений. Множества определяются внешним — абстрактной линией, линией ускользания или детерриторизации, следуя которой они меняют природу, соединяясь с другими множествами. План консистенции (решетка) — это внешняя сторона всех множеств. Линия ускользания маркирует одновременно и реальность числа конечных измерений, эффективно заполняемых множеством; и невозможность появления любого дополнительного измерения без того, чтобы это множество трансформировалось, следуя такой линии; а также возможность и необходимость расплющивания всех множеств на одном и том же плане консистенции или их овнешнения, каковы бы ни были их измерения. Идеал книги состоял бы в том, чтобы расположить все вещи на таком плане внешнего, на одной-единственной странице, на одном и том же пляже — прожитые события, исторические определения, мыслимые концепты, индивиды, группы и социальные образования[43].

Ян понял не все, но многое из прочитанного показалось ему удивительным и в то же время разумным. То, что он понял, было логичным чисто интуитивно. В конце книги Делёз и Гваттари говорят, что Ян волен выбирать в книгах те мысли, которые ему нравятся. Что ему не нужно читать все подряд. Что абсурдно пытаться понять все. Именно так: попытка сделать это стала бы ошибкой. В идеале Яну следует обратить внимание на то, не установилась ли между ним и текстом тесная взаимосвязь: она может быть в форме и травинки, и куста, и бактериальной культуры, и роя насекомых. Одно или другое, вероятно, вступит с Яном в контакт, образуя симбиоз, способный породить на свет нечто новое. И только это имеет значение: ему следует позволить чему-то вырасти, соединиться с текстом и образовать радостный альянс. Для Яна это были радикально новые мысли. Мысли, которые принципиальным образом изменили его отношение к книгам.

* * *
В последующие месяцы Ян начинает покупать философские книги, сначала несколько, а потом все больше и больше. При этом он позволяет заголовкам и обложкам увлечь себя. Особенно ему нравится заказывать тонкие книги в ярком переплете. Например, он уже приобрел «О пользе нерешенных проблем» («Vom Nutzen ungelöster Probleme») Дирка Беккера и Александра Клуге, «Майамификацию» («Miamification») Армена Аванесяна, «Возлюби свой симптом» («Enjoy Your Symptom!») Славоя Жижека, «Политику аффирмации» («Politik der Affirmation») Рози Брайдотти, «Нейтральное» («Le Neutre») Ролана Барта, «Общество усталости. Негативный опыт в эпоху чрезмерного позитива» («Müdigkeitsgesellschaft») Бён-Чхоль Хана. Иногда Ян забывает, что та или иная книга у него уже есть, и заказывает ее повторно из-за запоминающегося названия. Все эти книги фантастическим образом занимают пространство его рабочего кабинета. Книги — идеальные объекты. Удобные, гибкие вместилища мыслей. Гладкая, излучающая свет бумага, украшенная последовательностями букв и знаков. Всюду прямые углы. Непритязательный минимализм. Наконец хранение книг приобрело для Яна смысл. Наконец это богатство доступно и ему. Это великое чудо.

Обычно книги какое-то время просто стоят на полке: им и Яну нужно сначала немного привыкнуть друг к другу, прежде чем в один прекрасный момент они сами собой окажутся у него под рукой. Они так же легко попадают к нему в рюкзак, как свернутый свитер или записная книжка. Однако сесть за стол и начать читать Ян по-прежнему не в состоянии. Это все еще кажется ему чересчур серьезным занятием и в то же время огромной роскошью. Ян не может сосредоточиться при чтении, находясь в родном городе. Однако он часто путешествует. Многие книги сильно изнашиваются у него в рюкзаке. У одних образуется залом на корешке, на других появляются легкие царапины. После этого держать их в руках становится еще приятнее.

Путешествуя на поезде, Ян с удовольствием читает что-то непритязательное, например одну из книг Бён-Чхоль Хана. Такие произведения легко читаются и улучшают настроение. Случается, что Ян, совершенно не планируя этого, прочитывает подобную книгу от начала до конца просто по той причине, что длина книги хорошо соотносится с продолжительностью поездки.

Иногда Ян читает и нечто более сложное, например Никласа Лумана или Квентина Мейясу. Чем более многоплановым оказывается выбранный текст, тем важнее становится навык избегать его авторитарной центральной перспективы. Ни в коем случае не стоит приближаться к нему спереди, надо постараться проникнуть через потайной вход: например, листая книгу, остановить взгляд на одной из страниц, вчитаться и уже смотреть на все остальное с этой перспективы. Иногда книга затягивает Яна. Очень приятно сориентироваться посреди сложности и глубины и ухватить несколько мыслей. Однако порой это чувство оказывается ложным, и тогда Ян убирает книгу в рюкзак.

Тем не менее многие книги Ян, как и прежде, не может читать. Ключевые произведения великих мыслителей он все еще не способен воспринимать. К их числу относится работа Делёза и Гваттари «Тысяча плато. Капитализм и шизофрения». Многие из окружения Яна или читают ее сейчас, или уже прочитали, или собираются сделать это в ближайшее время. «Тысяча плато» — своего рода визитная карточка Делёза и Гваттари. Эта работа представляет собой идеальное вместилище. Вот уже два года книга стоит на полке в квартире Яна. Излучающий белое свечение том с его минималистической обложкой уже всем видом заявляет, что это классический труд. Ужас! Яну не хочется прикасаться к этой книге. Он также не способен положить ее в рюкзак и дать поистрепаться, поскольку это было бы неправильно по отношению к подобному произведению. Да, «Тысяча плато» — книга, в которой Делёз и Гваттари отвергают установившийся порядок вещей и задаются вопросом: «Почему все должно быть таким навязчивым, линейным и авторитарным? Давайте сделаем по-другому!» Но одна величина этого жеста придает, к сожалению, нелепую авторитарность книге. Неавторитарную авторитарность этой философской работы Ян переносит так же плохо, как и авторитарную авторитарность трудов других классических авторов.

Мягкая сила

Лилиан читает тексты женщин
Лилиан принимает решение целый год читать работы только женщин. Она приступает к чтению на зимних каникулах после сдачи последней домашней работы. Это личная инициатива Лилиан, стремящейся лучше познакомиться с творчеством писательниц в мире, где доминируют тексты, созданные мужчинами. В то же время это мягкая политическая акция, которую она осуществляет в том числе в рамках изучения философии.

В последнее время Лилиан много говорит о своем проекте. Профессорам (женщин на этой должности в ее институте нет), доцентам и доценткам она объясняет, почему выполняет все домашние задания и пишет рефераты, опираясь исключительно на работы женщин. Она встречает мало понимания. Также Лилиан рассказывает о проекте всем, с кем разговаривает. Да, у нее нет шанса обойти стороной тему, которая постоянно привлекает к себе внимание на семинарах и интересует многих людей. В подобных разговорах Лилиан встречает три наиболее распространенных типа реакций.

Во-первых, ее постоянно спрашивают, пишут ли женщины иначе и можно ли вообще говорить о женской манере письма. На это Лилиан ничего ответить не может. Ей и не хочется этого делать, поскольку подобные заявления опасным образом все обобщают, как и любой дискурс, в рамках которого пытаются определить, что именно значит «мужской» и «женский».

Во-вторых, ее постоянно обвиняют в том, что ей по определению будут больше импонировать писательницы, поскольку они, как и Лилиан, женщины. Словно она должна быть законченным утопистом, чтобы захотеть ввести на год персональную женскую квоту. При этом следует, конечно, понимать: среди текстов, созданных женщинами, есть как более, так и менее интересные. Соответственно, существуют более и менее интересные тексты, написанные мужчинами.

В-третьих (и это действительно неприятная реакция), ей постоянно задают вопрос, не получается ли чтение работ, написанных только женщинами, ограниченным и скучным. Этот вопрос часто задают мужчины, а затем быстро за него извиняются. Но Лилиан спрашивают об этом и женщины — даже так или иначе занимающиеся политикой или работающие над книгами. Это настораживает. Иногда такой вопрос сопровождается пояснением, что в философских текстах, написанных женщинами, речь идет только о феминизме и это не особенно интересует собеседника Лилиан. Она никогда не могла подумать, что в головах людей так много предрассудков и недоверия по отношению к мышлению женщин.

* * *
В итоге Лилиан читает только работы женщин около двух лет. С помощью этих текстов она может получить только половину зачетов по философии, но оно того стоит. Для этих целей она читает Крис Краус, Кэти Акер, Мэгги Нельсон, Клариси Лиспектор, Сьюзен Бак-Морс, Джудит Батлер, Симону де Бовуар, Петру Геринг, Сьюзен Нейман, Юлиану Ребентиш, Катю Дифенбах, Ёко Таваду, Эльке Эрб, Энн Карсон, Фридерику Мейрёккер, Монику Ринк, Джоан Дидион, Сибиллу Петерс, Ханну Арендт, Тони Моррисон, Джиллиан Роуз, Махасвету Деви, Джуну Барнс, Хильду Дулитл, Гертруду Стайн, Эльфриду Елинек, Кристину Вессели, Легаси Расселл, Марен Леманн, Элис Манро, Марию Тодорову, Терезию Мору, Сьюзен Сонтаг, Фату Дьом, Эмманюэль Пагано, Марианну Мур, Ирен Немировски, Наоми Кляйн, Сару Кирш, Даниэлу Дан, Юлию Кристеву, Урсулу Ле Гуин, Хелен Ойейеми, Маккензи Уорк, Забине Шо, Ребекку Солнит, Амелию Армстронг, Джоан Тронто, Гвендолин Брукс, Эмили Дикинсон, Сэй-Сёнагон, Зору Ниэл Херстон, Элизабет Бишоп, Сильвию Плат, Эстер Кински, Анне Вебер, Сару Кофман, Ильзе Айхингер, Эдит Уортон, Кристу Вольф, Вирджинию Вулф, Сильвию Бовеншен, Еву фон Редекер, Гаятри Чакраворти Спивак, Гортензию Спиллерс, Заарию Патни, Джамайку Кинкейд, Жизель Халими, Эмму Вольф-Хо, Юдит Шалански, Герту Мюллер, Мелани Кляйн, Рахель Йегги, Лидию Дэвис, Люсию Берлин, Донну Харауэй, Симоне Маренхольц, белл хукс, Карен Барад, Изабель Стенгерс, Катрин Малабу, Марту Нуссбаум, Каролин Эмке, Изабель Лорей, Кристину фон Браун, Ребекку Комэй, Рут Зондереггер и Элен Сиксу.

Какая жалость!

Франци читает Ролана Барта
1998 год. После семинара любимый преподаватель Франци просит ее ненадолго задержаться. Дождавшись, когда остальные студенты выйдут из аудитории, он достает из сумки «Фрагменты речи влюбленного» Ролана Барта. Профессор сразу же подумал о Франци, когда обнаружил на полке второй экземпляр. Это одна из его любимых книг. В ней содержатся удивительно тонкие замечания, в которых постоянно узнаёшь себя. Профессор улыбается Франци и проводит рукой по синему переплету книги, прежде чем передать ее девушке. Франци краснеет от радости, но благодарит профессора, внешне сохраняя спокойствие.

Профессор пишет книги, участвует в панельных дискуссиях, инициирует проведение философских заседаний в театрах и научно-популярных конференций в университете. Студентам разрешается называть его Йенс и обращаться на «ты». В работах он всегда учитывает собственную позицию и ее ограничения. Все для него обладает политическим подтекстом. Профессор старается в любой ситуации действовать с позиции морали, даже если для всех это затруднительно. В разговорах со студентами он всегда немного неловок и напряжен, оставаясь при этом полностью сосредоточенным на собеседниках. Ничто для него не самоочевидно. Очень часто он говорит по-английски, чтобы его могли хорошо понимать все присутствующие, однако то и дело использует слова, которых никто не знает. Профессор совершенно не замечает, что его почти никто не понимает. Эта искренняя настойчивость поражает, даже если для Франци это выглядит так, будто его энергия растрачивается впустую. И, несмотря на эту настойчивость — или, возможно, вследствие нее — в его окружении много интеллектуалов и людей творческих профессий. Например, он знаком с Изой Генцкен, Вольфгангом Тильмансом, Керстин Гретер, Кристианом Петцольдом, Райнальдом Гётцем и Дидрихом Дидерихсеном. И он готов показать этот мир Франци, по крайней мере с помощью философии и литературы. Например, он познакомил ее с Джудит Батлер, Донной Харауэй и Жилем Делёзом, но прежде всего с Клаусом Тевеляйтом и Славоем Жижеком, чьи работы Франци прочитала в один присест. Работы Тевеляйта и Жижека поражают глубиной и в то же время весьма депрессивны; они объясняют Франци причины, по которым что-то идет не так: почему мужчины творческих профессий опасны, какие модели совместного искусства терпят крах и почему подавление меньшинств стало основополагающей чертой капитализма. Они объясняют ей те рамочные условия, в которых она будет жить и заниматься искусством. Многое представляется Франци убедительным. Катастрофа, о которой рассказывают Тевеляйт и Жижек, крайне правдоподобна. Эта катастрофа — часть мира взрослых и в особенности — мира искусства. Франци движется навстречу этому миру и его катастрофе настолько быстро, насколько возможно. Перестать недооценивать капитализм, не позволить мужчинам творческих профессий уничтожить ее и не допустить того, чтобы сама Франци начала заниматься недостойным искусством, — с этим ей могут помочь Жижек и Тевеляйт, хотя она пока не знает, как этого достичь.

Если Ролан Барт окажется не менее удивительным, чем Тевеляйт и Жижек, то он расскажет Франци, каким образом романтическая любовь терпит крах и как можно думать о ней в более благоприятном ключе. Ее это очень интересует. Еще сильнее ее интересует, какая любовь нравится Йенсу. И если эта книга представляет собой осознанное или неосознанное послание от него, то это интересует ее в первую очередь.

Дома Франци сразу же ложится на кровать с книгой Ролана Барта и начинает читать. Барт пишет о мотивах любви, однако это всего лишь несколько страниц во фрагментах «Невыразимая любовь», «Корабль-призрак», «Без ответа»… Сначала Франци решает прочесть те отрывки, названия которых привлекают ее внимание сильнее всего, как, например, «Ожидание»:

«Я влюблен? — Да, раз я жду». Другой — тот не ждет никогда. Подчас я хочу сыграть в того, кто не ждет; я пытаюсь чем-то заняться, опоздать; но в этой игре я всегда проигрываю — что бы ни делал, я всегда оказываюсь освободившимся точно в срок, а то и заранее. Именно в этом и состоит фатальная сущность влюбленного: я тот, кто ждет[44].

Затем Франци подходит к вопросу более систематично и начинает читать все фрагменты подряд. Она постепенно теряет терпение, так как обещанной любви все нет и нет. В тексте постоянно по уши влюблен только один. Влюбленный Барта остается наедине со своей влюбленностью. Он добровольно сходит с ума. Иногда он испытывает радость, но бóльшую часть времени несчастен. Как правило, все заканчивается, не успев толком начаться. Очень редко дело доходит до секса. До настоящих отношений дело не доходит никогда. Барт постоянно ссылается на роман Гёте «Страдания юного Вертера». Франци он никогда не нравился: по ее мнению, Вертер слишком высокого мнения о себе и собственном добром сердце. Он постоянно ругает нищих духом и пребывающих в плохом настроении людей, однако в конце книги совершает самоубийство, то есть проявляет настоящую слабость. Для Франци Вертер — нарцисс, которому образ своей жертвенной большой любви намного важнее того, что происходит с Лоттой. Однако Ролану Барту, очевидно, нравится Вертер, с его точки зрения олицетворяющий влюбленного.

В девять вечера Франци дочитывает книгу; последние два часа она просматривала текст по диагонали. Она чувствует себя выжатой как лимон и идет на кухню есть ванильное мороженое с запеченными грушами, однако сейчас и это не доставляет ей удовольствия. Затем она звонит Патрику. Они уже пять лет вместе, но сейчас живут в разных городах. Франци сразу начинает говорить и рассказывает Патрику, как ей не нравится Ролан Барт и как странно, что Йенс в восторге от этой книги. Это значит,что он воспринимает любовь так, как здесь описано. Очень и очень странно. Это значит, что Йенс, в остальных случаях крайне ответственный и политически грамотный, в любовных вопросах предпочитает предоставить все власти воображаемого и не хочет ни за что нести ответственность. Может ли это быть правдой? Думает ли Йенс, что любовь просто обуревает сердце и человек не может выстоять под ее напором? И что не так уж и плохо предаваться фантазиям до тех пор, пока ты не сможешь уверенно воспринимать другого? Это совсем на него не похоже. Франци продолжает говорить: Тевеляйт, например, однозначно не назвал бы то, что описывает Барт, образцом здоровой любви. Или Жижек: Жижек, возможно, и подтвердил бы эту нездоровую динамику, но уж точно не стал бы ее идеализировать. Франци знает, что Йенс не хиппи, но такого она от него не ожидала. Это чуть ли не реакционно: считать эти формы почти абьюзивных отношений парадигмой любви в некотором смысле жестоко. Речь идет о полной противоположности свободы. Как минимум это очень печально. Патрик отвечает коротко, так как не читал Ролана Барта. Возможно, он думает, что Франци слишком много говорит о Йенсе. Поэтому она перестает говорить о нем и спрашивает Патрика, как прошел его день. Он рассказывает о репетиции своей музыкальной группы и о том, что изменилось в конфликте между ним и вторым гитаристом. Франци еле слышно вздыхает, но дружелюбно интересуется подробностями. После обсуждения конфликта во всех деталях Патрик берет гитару и исполняет Франци по телефону свою новую песню, и это действительно очень мило.

Ночью Франци не может уснуть. Ей очень жаль, что эта книга такая, какая есть; и более того, что Йенс такой, какой есть. Франци постоянно забывает, как сложно ей на самом деле выстраивать коммуникацию с Йенсом. Недавно он прямо-таки светился от счастья, сообщая, что название ее новой работы должно быть не «Мы функционируем!», а «Мы не функционируем!». Франци тогда будто обухом по голове ударили, а Йенс был очень доволен своей идеей. Ее крайне огорчает, что он так плохо ее понимает. Впрочем, в какой-то мере это создает равновесие. Йенс знает о философии и искусстве в сотни раз больше нее. Однако при встрече с Франци он ненаблюдателен; он не замечает, насколько они чужды друг другу. Он даже не замечает, что другие студентки и даже пара студентов уже давно знают о его чувствах к Франци и подтрунивают над ней. То, что Франци и Йенс знают каждый в своей области намного больше другого, удивительным образом создает равновесие, благодаря которому они могут разговаривать на равных.

С этой точки зрения, конечно, очень хорошо, что Ролан Барт оказался разочарованием. Значит, Франци не стоит больше думать о Йенсе: такой любви ей точно не хочется. Она не поддается искушению променять отношения с Патриком, который очень мил, на роман на стороне. Начни она сейчас встречаться с Йенсом, это было бы образцом поведения, который в одной из работ описывает Тевеляйт. Человек стремится завоевать превосходящего по уровню партнера и учиться у него до тех пор, пока не окажется с ним на равных. Затем, через несколько лет, он отправляется на поиски нового партнера, чтобы продолжить саморазвитие. Франци признаёт, что ей кажутся привлекательными превосходящие ее по опыту и знаниям мужчины, к уровню которых она может постепенно приближаться. Патрик, который на шесть лет ее старше и в начале отношений был намного умнее ее и более приспособлен к жизни, соответствует этой модели поведения. Но Франци не хочет быть такой. Кроме того, у нее с Йенсом слишком большая разница в возрасте. Тогда как ему нравится такая любовь, Франци намного больше привлекает та, что есть у нее с Патриком. Эта любовь представляется ей намного взрослее и человечнее: она зиждется на идеале, который заключается во внимательном отношении друг к другу и стремлении по возможности оставить все фантазии в стороне. Они с Патриком сходятся во мнении, что в отношениях — да и в жизни вообще — самую важную роль играет внимательность, которая необходима здесь и сейчас. Фантазии делают такое внимательное отношение невозможным. Патрик и Франци не ищут острых ощущений, они хотят почувствовать то, что испытывают здесь и сейчас. Тантра вместо порно. На любом уровне. Они также договорились быть великодушными и честными друг перед другом, понимая и принимая, что отношения — это обмен. Патрик разбирается в таких вещах, и Франци многому у него научилась. Подобная неистеричная, внимательная любовь находится для Ролана Барта за гранью понимания, несмотря на то что он так любит дзен.

Через две недели взаимоотношения между Франци и Йенсом уже снова такие, какими были до Ролана Барта. При встрече они не могут сдержать улыбку. Как преподаватель и студентка они все еще ведут в его кабинете долгие разговоры, которыми она так сильно наслаждается, хотя он ее по-прежнему не понимает. Франци готовится к его семинарам дольше, чем ко всем остальным. Читает все, что он рекомендует. Иногда перед сном она представляет, что Йенс — подобно самому большому слепцу из всех бартовских влюбленных — настолько сильно влюблен, что при следующей встрече не сможет поступить иначе, как притянуть ее к себе и признаться в чувствах. Франци представляет это, хотя не имеет ни малейшего понятия, понравится ли ей и что она будет в этом случае делать. Она совершенно напрасно ждет этого момента. Он никогда не наступит.

* * *
2010 год. Франци тридцать семь лет, и она снова лежит на кровати с «Фрагментами речи влюбленного» Ролана Барта. Воскресенье. На улице солнечно, и окна в квартире раскрыты настежь. Сегодня Франци еще не вставала с постели, причиной тому — любовная тоска. Она не может быть вместе с мужчиной, которого любит. Он архитектор, живет в другом городе в девяноста километрах и не звонит ей. Любит на расстоянии. Ни один мужчина не боготворил ее так. Он хочет фотографировать ее, снимать на камеру, записывать голос. Однако обменять это на кусочек настоящей жизни с ней — и это повергает ее в полное недоумение — он не хочет. Франци читает «Фрагменты речи влюбленного», так как теперь то, о чем пишет Барт, касается ее напрямую. Теперь это ее драма. Сегодня она вынуждена признать, что многие из его наблюдений точны. Да, это так, именно так. И это ужасно. Ей очень грустно от того, что в тридцать семь лет она узнаёт себя в смехотворных героях Ролана Барта. Она и мужчина, которого она любит и который ее тоже по-своему любит, — два неразумных бартовских влюбленных. Архитектор, по всей видимости, представляет собой гетевского Вертера: испытывая душевные терзания, он преисполнен осознания того, как глубоки его чувства и как быстро бьется сердце. При этом он думает, что такая влюбленность ничего не делает с Франци, что это его личное дело. Для архитектора достаточно любить и восхищаться ей. Это представляется ему чистым и невинным. Ей потребовалось много времени, чтобы заметить: она, Франци, скорее, ему мешает. При этом он заявил ей совершенно прямо: ее присутствие он вынести не в состоянии. Как только она приезжает к нему в город, у него сразу поднимается температура. Он также говорит, что почти сходит с ума от вожделения, когда Франци рядом, и это чувство представляется ему прекрасным и глубоким. Он говорит, что не собирается бороться с влюбленностью, да и не смог бы это делать, даже если бы захотел. При этих словах в голосе архитектора слышится гордость. Словно то, что в его жизни есть еще одна женщина, никак не связано с Франци. Все это прекрасно соотносится с тем, о чем пишет Барт.

Еще ближе к тому, о чем постоянно пишет Ролан Барт, сама Франци: она та, кто не может престать ждать. Та, кто все интерпретирует. Та, кто любит сильнее и не может перестать. Франци и архитектор неделями пишут друг другу длинные электронные письма и объясняются в чувствах. Они пытаются проявлять уважение и быть честными. И тем не менее положение безнадежно. Все прекрасно понимая, Франци не может и не хочет в это поверить, поскольку он любит ее и поскольку жизнь, которая у нее может быть с ним и только с ним, кажется ей безумно привлекательной. Франци тяжело видеть, насколько они оба нелепы и как, будучи разумными, творческими, неглупыми людьми, не способны хорошо обращаться друг с другом или по крайней мере выглядеть здравомыслящими. Он не перезванивает ей, не соблюдает договоренности, переносит запланированные встречи и поездки в самый последний момент. А она закатывает скандалы, затем извиняется и вновь не может сдержаться. Чем дольше это продолжается, тем более безрассудной становится Франци. Все это происходит с ней несмотря на то, что архитектор даже не в ее вкусе. Несмотря на то, что у него неопрятная борода и он не следит за своим телом. И несмотря на то, что восторженностью и чрезмерным воодушевлением он действует ей на нервы. Их попытки заняться сексом можно скорее назвать странными, нежели эстетичными: они оба были слишком взволнованы и не смогли позволить телам соединиться. Так что Франци даже не может толком сказать, действительно ли ей подходит этот мужчина. Она уверена лишь в том, что очень его любит и мечтает жить с ним. Впрочем, это не повод любить так безгранично. Очевидно, что сегодня Франци поступает еще более безрассудно, чем десять лет тому назад, так как эта любовь имеет мало общего с внимательным отношением друг к другу. Франци знает, что запуталась в проекциях, но не спешит из них выбраться. Она никак не может отпустить вымышленный образ возможной любви. Это ужасно и в то же время нарциссично. Она вспоминает Йенса и его восхищение «Фрагментами речи влюбленного» Ролана Барта. Он узнавал в них себя. Что, если эта обсессивная влюбленность из текстов Барта совсем не пубертатна, как Франци тогда казалось, а характерна для людей в возрасте за тридцать, к которым она относится сейчас, а Йенс относился тогда? Что, если с годами становится все сложнее дистанцироваться от собственных фантазий? Что, если в любви люди становятся не умнее, а безрассуднее и нелепее?

Франци не остается ничего другого, как просто лежать в постели, плакать и читать Ролана Барта. Барт сочувствует ей. Он постоянно говорит: все так и должно быть. Он считает, что переживания Франци заданы структурой, в которой она исполняет предписанную ей роль. Он пишет обо всем очень деликатно. Язык Барта действительно прекрасен, при первом прочтении она этого не замечала. С помощью языка он соединяет неразумную любовь Франци с красотой. Сумасбродность, которая так ее раздражает, очевидно, ему в высшей степени симпатична. Это немного утешает Франци, хотя она по-прежнему уверена, что сама виновата в сумасбродности, так как не уделяла должного внимания своим истинным чувствам, когда была рядом с архитектором. Она не поверила ему, когда он предупреждал ее о себе. Она прекрасно его слышала и до сих пор отчетливо помнит, что именно он тогда сказал. Франци дала волю бурным фантазиям. Делая это, она чувствовала угрызения совести, поскольку точно знала, что поступает неправильно. Но не остановилась. Для Ролана Барта любовь может быть только такой: исполненной фантазий и нарциссичной. Франци уверена, что так быть не должно.

Вечером под заголовком «Изгнание из воображаемого» она находит руководство, как убить в себе любовь. Она чуть было не пропустила это место в тексте. Вероятно, Ролан Барт особо не отдавал себе отчет в том, что написал инструкцию, но это так. Речь идет о необходимости уничтожить в себе каждое «Какая жалость!». Так как всякое «Какая же жалость!» — фантазия о той части жизни, которую Франци могла иметь только с этим мужчиной. Грандиозное представление: наконец быть собой, причем таким желанным образом, который пробуждает в ней только этот мужчина. Ее воображаемое впадает в амок, так как эта райская, уникальная оживленность представляется ей до отчаяния знакомой. По этой причине Франци не может от нее отказаться: кажется, будто желаемое находится на расстоянии вытянутой руки. Но она не близко. Это Франци должна хорошо усвоить. Ей необходимо уничтожить в себе каждое «Какая жалость!», так как в них скрывается надежда любым способом заполучить эту часть жизни. Задача Франци заключается в том, чтобы, когда ее охватывает подобная дурманящая энергия, напоминать себе: та часть жизни не прекрасна хотя бы по той причине, что она не может ее получить. Что она может получить, так это постоянное ожидание и, если повезет, немного секса. Однако после этого секса Франци будет чувствовать одиночество и отчаяние. На самом деле ей совершенно не жаль, поскольку того, чего она желает, невозможно достичь, так как этого не существует. Оно могло бы существовать, если бы архитектор хоть немного изменился. Но он не изменится.

Весь вечер Франци не встает с постели, ест груши, шоколад и бутерброды с эмменталем и бри. Она пьет много воды. Время от времени читает очередной отрывок из книги Ролана Барта. Бóльшую часть времени просто лежит и ждет новых отголосков «Какой жалости». И они появляются. Зачастую это несбывшиеся мечты о жизни в паре, о разговорах и совместном творчестве, — о жизни, в которой Франци была бы не такой, какая она в одиночестве. Убивая в себе всякую надежду, она чувствует, как отчаянно пытается в то же время оставить пути отхода. Однако чем больше фантазий об этом удивительном существовании она в себе убивает, тем меньше возможностей отмотать все назад у нее остается.

В воскресенье Франци чувствует себя спокойнее. Вечером она уничтожила в себе последние отголоски «Какой жалости» — по крайней мере новые не всплывают. Что-то действительно осталось позади. Она читает еще раз в «Изгнании из воображаемого»:

Траур по образу, если он мне не удается, заставляет меня тревожиться; если же я в нем преуспеваю, он погружает меня в печаль. Если изгнание из Воображаемого есть необходимый путь «излечения», следует признать, что продвижение по нему печально. Эта печаль — отнюдь не меланхолия, или по крайней мере меланхолия эта неполна (совсем не клинична), ибо я себя ни в чем не обвиняю и не угнетен. Моя печаль принадлежит той расплывчатой зоне меланхолии, где утрата любимого остается абстрактной. Удвоенное лишение: я не могу даже сделать свое несчастье предметом психической разработки, как в ту пору, когда страдал, будучи влюбленным. Тогда я желал, мечтал, боролся; передо мной было некое благо, оно просто задерживалось, наталкивалось на всякие помехи. Теперь же — никаких отголосков, все тихо, и это еще хуже. Хотя и экономически оправданный — образ умирает, чтобы я жил, — любовный траур всегда имеет нечто в остатке: без конца приходят на ум слова: «Какая жалость!»[45]

Франци закрывает книгу, ставит ее обратно на книжную полку и прибирает на кухне. Она чувствует себя странным образом отрезвленной — возможно, лишь немного, прямо как это описывает Барт. Удивительно, что все получилось и что Барт помог ей преодолеть описываемый им вид любви.

* * *
Через несколько месяцев Франци замечает, что под воздействием душевных терзаний в ней произошли фундаментальные изменения. Ей всегда казалось, что она счастливица и что в нужный момент встреча с подходящим мужчиной произойдет сама собой. Она считала, что в ее жизни все будет более или менее нормально, если этому активно не препятствовать — как если бы за ней присматривала некая высшая сила или все происходящее имело смысл. Франци больше не может в это верить, и базовая неуверенность продолжает жить в ней даже спустя многие годы после того, как в ее душе отзвучало последнее связанное с архитектором «Какая жалость!».

И полет шмеля ощущается быстрее

Катарина читает Клариси Лиспектор
С самого детства Катарина болезненно реагировала на красоту: ей было тяжело, когда что-то прекрасное исчезало, так и оставшись никем не замеченным. В то время как ее родители, отправившись на прогулку, хотели поскорее вернуться домой, думая о подаваемом в гостинице на десерт кайзершмаррне[46] или вкусном пироге, который ждет их дома, Катарина не могла повернуться спиной к пленительному закату. Было бы ужасно, если бы красота существовала напрасно. Это касалось всего, что ей нравилось. Последние три недели летних каникул Катарина грустила из-за того, что они подходили к концу. Мысль о скорой смерти бабушки вызывала содрогание, мысль о неизбежной смерти родителей была настолько ужасна, что Катарина не могла ни думать, ни забыть об этом. Все это делало ее старомодной и анахроничной в глазах сверстников, которые не понимали, что однажды все действительно навсегда исчезнет. Они жили так, будто тема смерти их не касалась. Катарина, напротив, прекрасно понимала, насколько обоснованно постоянное пребывание в печали.

Начав через десять лет изучать философию во Франкфурте, Катарина старалась относиться к жизни легче. Она нашла новых друзей, которые тоже увлекались культурой и философией и которых беспокоило состояние окружающей среды, правый поворот во многих странах и всевозможные виды несправедливости. Катарина наконец могла ночами напролет разговаривать с другими людьми на эти темы. Однако в печали о том, что красота не вечна, она была по-прежнему одинока. Катарина, как и раньше, считала своим долгом воспринимать как можно больше прекрасного и грустить о его исчезновении. Казалось, больше никто не ставил перед собой такую задачу.

Со временем Катарина поняла, что это было нарциссичной мыслью, основанной на допущении, будто она в большей степени, чем другие, восприимчива к восприятию красоты и обладает особым знанием о непостоянстве всего земного. Тем самым Катарина приписывала себе уникальную роль. Это не вызывало у нее никаких положительных эмоций и было, скорее, признаком нервного расстройства, так что она решила обратиться за помощью к специалисту. Вместе они выяснили, что Катарина считала себя особенной, при этом не ставя себя выше других людей. Также удалось установить, что этот внутренний долг, заключающийся в ощущении бесконечной печали, исходил из глубины души Катарины и тем самым связывал ее с ней. Жизнь, наполненная глубиной, нравилась Катарине намного больше, чем жизнь, ее лишенная. Кроме того, внутренний долг способствовал тому, что Катарина чувствовала себя философом. По прошествии четырех сеансов психотерапевт не могла назвать ни одной причины, по которой Катарине следовало бы избавиться от этой печали. По всей видимости, чувство долга выполняло в ее жизни некую функцию, не причиняя при этом вреда ни самой Катарине, ни кому-либо другому.

* * *
На ужине после конференции Катарина знакомится с любимым философом — умной, располагающей к себе женщиной с утонченным чувством юмора. Ее личность еще интереснее, чем ее тексты. Катарина бы очень хотела быть на нее похожей, когда ей самой исполнится шестьдесят лет. В какой-то момент разговора философ упоминает Клариси Лиспектор и говорит: «Вам необходимо прочитать „Страсти по G. H.“. Именно вам!» Она с абсолютным восхищением рассказывает, что в книге идет речь о встрече женщины с тараканом в узком пространстве и в то же время о жизни и имманентности как таковой. После рекомендации от любимого философа у Катарины становится тепло на душе. Однако этой книги нигде нет в продаже, а в библиотеках на ее выдачу длиннющая очередь. Через четыре месяца Катарина случайно обнаруживает «Страсти по G. H.» в корзине с уцененными товарами в антикварном магазинчике. Тонкая книга издательства Suhrkamp — слегка пожелтевшие от времени страницы, зеленая обложка, стоимость два евро — лежит там, словно ждет именно Катарину. Катарина безумно рада находке. Она приносит книгу домой, ложится на кровать и начинает читать. Текст с самого начала кажется ей особенным. Во время чтения у Катарины захватывает дыхание от того, насколько прекрасен язык Лиспектор.

Нет, всякое внезапное понимание в конечном счете есть обнаружение острого непонимания. Каждый раз, находя, ты теряешь самого себя. Возможно, мое понимание оказалось настолько полным, что равнялось непониманию, и из него я выйду нетронутой и несведущей, как раньше. Никакое мое разумение не поднимется до уровня этого понимания, ибо жизнь — это тот уровень, до которого я только и могу добраться. Мой уровень — просто жить. Лишь сейчас — сейчас я знаю о некой тайне. Но я ее уже забываю, ах, чувствую, что забываю[47]

Хотя книга увлекает Катарину и каждое предложение видится украшением, спустя тридцать страниц она по-прежнему не понимает, о чем именно идет речь. Это ее немного раздражает, так как она хочет погрузиться в текст настолько глубоко, насколько это вообще возможно. Тем не менее Катарина очень точно его воспринимает. Он на удивление светел. От него словно исходит свечение. Катарина переживала, что присутствие таракана будет вызывать у нее отвращение. Она ожидала большого количества земли, пота и рвоты. Однако этого в тексте почти нет. Речь, скорее, идет об отделанных штукатуркой стенах, плазме, пустыне и ярком солнце. Лиспектор рассуждает о жизни, раскрывая ее Катарине лишь небольшими порциями, дает лишь немного плазмы, лишь небольшую частицу беловатой массы, лишь несколько секунд чтения о настоящей жизни. Катарина чувствует, что ее каким-то странным образом пытаются пощадить, и не знает, как следует к этому относиться.

В дальнейшем Катарина постепенно осознаёт, что Клариси Лиспектор пытается говорить о чем-то невыразимом, к чему приближается с каждым новым предложением. По этой причине рассказчица постоянно противоречит сама себе и поправляет себя по ходу повествования. Текст становится поиском, который не приводит ни к какому окончательному результату. Катарина восхищается осознанным, настойчивым упрямством Лиспектор, ее желанием написать целую книгу и попытаться выразить то, что не поддается выражению.

В одном месте Лиспектор пишет:

Ах, не знаю, как объяснить тебе, ведь я только тогда становлюсь красноречивой, когда ошибаюсь, ошибка побуждает меня спорить и размышлять. Но как говорить с тобой, если я молчу, когда права?[48]

Катарине кажется, что эти слова справедливы в отношении всей книги. Рассказчица старается сформулировать настолько важное и труднопостижимое, что наиболее удачным приближением становится стократная безрассудная попытка ухватиться хотя бы за вершину айсберга. Лиспектор готова в тысячный раз заблуждаться, в тысячный раз говорить неправду. Она постоянно преувеличивает. Ни одно ее утверждение не соответствует действительности на сто процентов. Текст вновь и вновь начинается с начала и становится выразительным в том, что кажется Катарине преувеличенным и неправильным. И тем не менее мысли Лиспектор, на первый взгляд представляющиеся неверными, могут оказаться истинными, стоит только посмотреть на них под другим углом.

Катарина доверяет Лиспектор. Поскольку текст описывает восприятие, Катарина отчетливо это ощущает. Каждую попытку описания чего-либо Лиспектор начинает с восприятия. Многие авторы в погоне за необычными и интересными мыслями стараются что-то придумать и с каждым новым предложением все дальше удаляются от истины. Катарина терпеть этого не может. Лиспектор тоже кое-что изобретает и пребывает в таком восторге от собственных мыслей, что они увлекают ее вперед. Однако затем она снова начинает с восприятия.

Через несколько дней Катарине приходит в голову идеальное сравнение, которым можно описать ощущения от текста Лиспектор: это чувство, которое испытывает человек, недавно бросивший курить. Как и раньше, Катарина чувствует дистанцию между собой и другими людьми. Как и раньше, она ощущает сияющую светло-серую трезвость рассудка, от которой ей становится некомфортно. Как и раньше, она не может сказать, что это за туман, который рассеялся в ее голове. Однако Катарина — ни раньше, ни сейчас — не променяла бы эту светло-серую трезвость рассудка на царивший до этого приятный туман.

Прочитав уже сто десять из ста восьмидесяти страниц, Катарина с нетерпением ждет, когда же в книге начнет что-то происходить. При этом она считает себя неблагодарной, а подобные ожидания — неоправданными. Если на протяжении ста десяти страниц книга то и дело начинается с начала и не дает окончательных ответов, то почему в ней должно появиться что-то еще? Однако Катарина ждала не напрасно. Последние сорок страниц обладают особой атмосферой. Несколько важных аспектов получают новую интерпретацию, и четыре страницы отводятся рассуждениям о Боге, от которых у Катарины захватывает дух. Она росла в католической семье, ей многое известно о Боге. Она знает его как жестокого и требовательного и уже давно не связывает себя с католицизмом, однако это место в ее сердце не опустело и, что бы его ни занимало — оно обладает властью над ней. Поскольку Катарина не находит устойчивой альтернативы, это место вновь и вновь заполняется ее старым христианским Богом, который излучает пурпурно-золотое сияние, и врезавшимися ей в память постулатами. Большинство людей в ее окружении рассуждают так, словно жизнь прекрасна и со всеми проблемами поможет справиться гомеопатия. И даже тем, кто ощущает всю серьезность положения, интерес Катарины к Богу и ее борьба с католическим наследием чужды. А Лиспектор знает Бога. Ей известно о смерти и милосердии. При чтении этих четырех страниц у Катарины складывается ощущение, что Лиспектор предлагает ей обменять старого Бога на нового, беспристрастного и бесцветного. Это можно сделать только таким образом: что-то универсальное обменять на нечто столь же универсальное. На основе восприятия. Все, кто хочет жить, освободившись от страха и боли, не признают условия своего существования. Катарина очень бы хотела осуществить этот обмен и поэтому перечитывает последние четыре страницы по нескольку раз.

* * *
Лето Катарина проводит с подругой в загородном доме. Они пишут тексты. Ставят ноутбуки на старые, скрипучие, покрытые зеленым лаком деревянные столы и садятся в тени вишни, растущей в окружении кустарников посреди полузаброшенного сада. Каждый вечер ходят купаться на озеро. Когда на улице становится очень жарко, дремлют в гамаках. Кругом жужжат пчелы и гудят шмели. В траве стрекочут кузнечики. Как же хорошо.

Катарине так и не удалось обменять одного Бога на другого. В качестве руководства к первому шагу книга Лиспектор не годится. И все же что-то изменилось после того, как Катарина дочитала этот текст. Она чувствует себя радостнее. Гудение шмелей стало громче. Повсюду раздаются звуки насекомых. Листья ясеней и буков шелестят на ветру. Все живое обладает удивительной силой.

Раньше природа представлялась Катарине нежной и хрупкой. И это по-прежнему так. Однако листья будут шуметь всегда, всегда же будут копошиться насекомые. Даже тогда, когда Катарины не станет. Даже если пчелы вымрут из-за пестицидов, даже если погибнет сама Земля, на другой планете будут ползать тараканы. У Лиспектор все формы жизни обладают одинаковым значением. Каждая из них бесконечно важна и в то же время совершенно незначима. Следовательно, Катарине не стоит пристально следить за красотой и каждый раз грустить о ее утрате. За утратой всегда следует новая жизнь, все больше новой жизни, которая изнутри светится значением. В саду Катарина больше не чувствует внутреннего долга. Глубины, с которой он был связан, тоже нет, ее не существует. К этому Катарине еще только предстоит привыкнуть.

Катарина и дальше будет принимать участие в политических дебатах и писать книги, поскольку надеется однажды стать профессором. Она каждый раз будет безутешна, узнав, что умер тот, кто был ей дорог. Однако в каком-то смысле все это не имеет значения. Лиспектор уподобляет Катарину таракану. Она делает ее столь же незначимой и в то же время живой. И Катарина, и тараканы, и шмели, и пчелы, и кузнечики, и тополя священны и в то же время абсолютно незначимы. Они быстро проносятся по жизни, а затем исчезают.

Об интервью

Собранные в этой книге рассказы сочетают в себе элементы документализма и вымысла. Они основаны на около пятидесяти интервью со студентами, преподавателями, профессорами, исследователями, людьми творческих профессий и другими опытными читателями философской литературы. Многие из этих людей относятся к академической среде, многие никак с ней не связаны. Я не претендую на отражение всех релевантных позиций.

Интервью имели конфиденциальный характер и длились от одного до двух часов. На первые беседы я приходила с длинным списком вопросов, однако очень быстро заметила, что намного продуктивнее начинать с некоего вводного вопроса, касающегося наиболее запомнившейся книги или причины, которая побудила интервьюента начать читать философскую литературу, а затем следовать за ходом разговора.

Право решить, о каких авторах пойдет речь и что вообще следует понимать под философией, я полностью предоставила своим собеседникам. Зачастую интервьюентам не удавалось провести четкую грань между философией и литературой, поэтому в моей книге содержатся рассказы и о чтении художественной прозы. Также выяснилось, что наиболее читаемыми авторами были мужчины. Хотя я почти всегда эксплицитно интересовалась опытом чтения работ, написанных женщинами, только в девяти интервью в центре повествования оказывались писательницы, и еще в десяти созданные ими тексты упоминались вскользь. Работы писательниц, не относящихся к западной традиции, указывались еще реже.

Многие оставившие у меня положительное впечатление интервью проходили в кафе или дома на кухне у интервьюента. Некоторые удачные интервью удалось провести по телефону или по видеосвязи с выключенными камерами. Я решила, что в таких условиях моим собеседникам будет проще раскрепоститься, чем если бы они сидели напротив меня, словно на сеансе классического психоанализа.

Философия стала для большинства моих собеседников доступом к самому важному в жизни или, по крайней мере, какое-то время выполняла эту роль в прошлом. Было очень интересно в подробностях узнать, что разные люди считают для себя самым важным и почему. Особенно мне запомнились моменты, когда интервьюентам во время разговора приходили на ум новые идеи, и они — иногда неуверенно, иногда не поспевая за ходом собственных мыслей — старались их выразить. Слова соскакивали с языка, обращаясь в то, о чем мои собеседники ранее не думали. Присутствовать при этом — все равно что пережить вместе с кем-то особенный и интимный сценический опыт.

Многим собеседникам пришелся по душе формат интервью; некоторые из них впоследствии сказали мне, что после нашего разговора они что-то для себя прояснили. Поэтому следует иметь в виду, что подобные беседы не только помогают понять ранее не замеченные причинно-следственные связи, но и способствуют выстраиванию этих связей. Некоторые интервьюенты (в том числе люди старше сорока лет) говорили, что после прочтения готовых глав более или менее явно узнали в главных героях себя, но не идентифицировали себя с ними. Их отношение к философии сильно изменилось за четыре года, которые прошли с записи интервью до выхода книги. Вполне возможно, что разговоры со мной помогли им четко определить и завершить некий жизненный этап.

Знакомство с этими людьми (тех, кого я уже знала, мне удалось узнать лучше) таким необычным способом привело к тому, что я их очень полюбила. В связи с этим я испытываю легкие муки совести. Во-первых, я использую рассказы, мысли и переживания интервьюентов в качестве материала, и это — хотя мы всё обговорили заранее — мне представляется не совсем правильным. Во-вторых, смешивая документальное и вымышленное, я делаю то, что можно трактовать как искажение фактов. Я очень надеюсь, что все мои собеседники не имеют ничего против получившихся рассказов. (У каждого из интервьюентов я попросила разрешение на публикацию соответствующего рассказа.) Обрабатывать интервью было очень непросто, но эта работа принесла мне колоссальное удовольствие.

Благодарности

Я от всего сердца благодарю всех интервьюентов за уделенное мне время и оказанное доверие. Спасибо вам, что были столь великодушны и позволили мне соединить детали из ваших мыслей и жизни с элементами вымысла!

Некоторые из моих собеседников пожелали остаться анонимными. Я хорошо вас понимаю. В этой книге я рассказываю об очень личных сторонах вашей жизни. Я особенно благодарна вам за возможность создать истории на основе взятых у вас интервью.

Выражаю благодарность всем, кто согласился побеседовать со мной, пусть даже какие-то из разговоров в итоге не были включены в повествование. Иногда это было обусловлено содержанием книги, иногда — нехваткой времени на создание текста на основе каждого интервью. Однако все беседы произвели на меня неизгладимое впечатление.

Спасибо тем, кто вычитывал, исправлял, редактировал мои рассказы, тем самым делая их лучше. Также благодарю тех, кто поддерживал меня и не давал опустить руки.


Я выражаю слова благодарности:


Йоргу Бернарди ~ Эндрю Бивану ~ Юлии Бихлер ~ Фальку Борнмюллеру ~ Вере Боррман ~ Томасу Брунотте ~ Клайву Казо ~ Джозефе Конрад ~ Уиллу Даддарио ~ Ханно Депнеру ~ Луке Ди Блази ~ Томасу Дитлю ~ Ильзе Эрмен ~ Тиллю Эрмишу ~ Катрин Фельгенхауэр ~ Александру Фишеру ~ Кристин Фладе ~ Давиду Фрюауфу ~ Марко Фуксу ~ Морицу Ганцену ~ Элене Готье-Мамарил ~ Стюарту Гранту ~ Сюзанне Валери Гранцер ~ Мариэлле Грайль ~ Рико Гутшмидту ~ Кати Ханнкен-Илльес ~ Джою Хардеру ~ Вольфгангу Хаттингеру ~ Андреасу Хетцелю ~ Миллей Хаятт (из «Института всего возможного») ~ Мартине Кайтч ~ Соне Клуг ~ Вере Кнолле ~ Элис Лагаай ~ Кристофу Мюллеру ~ Симону Ниманну ~ Соне Ширбаум ~ Лилиан Петер ~ Сандре Поч ~ Алану Риду ~ Хестер Рив ~ Вольфраму Райхлю ~ Майнольфу Ройлю ~ Хайди Залаверии ~ Элизабет Шефер ~ Йоханне Май Шмидт ~ Армину Шнайдеру ~ Еве Шюрман ~ Лудгеру Шварте ~ Кэму Скотту ~ Мелани Сигал ~ Петеру Штамеру ~ Йоргу Штернагелю ~ Донне Стоунсайфер ~ Тоби ~ Райнеру Тотцке ~ Бенджамину Веберу ~ Флориану Вобсеру,

а также всем интервьюентам, которые пожелали остаться анонимными!


Примечания

1

Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. с нем. В. В. Бибихина. М.: Ad Marginem, 1997. С. 145. Цитаты из переводов В. В. Бибихина приводятся с сохранением авторской пунктуации.

(обратно)

2

Вероятно, здесь автор делает отсылку к идеям немецкого философа Х.-Г. Гадамера. С точки зрения Гадамера, тот, кто хочет понять текст, постоянно осуществляет «набрасывание смысла». Как только в тексте начинает проясняться какой-то смысл, делается предварительный набросок смысла всего текста. — Здесь и далее прим. пер.

(обратно)

3

Барт Р. Фрагменты речи влюбленного / Пер. с фр. В. Е. Лапицкого. М.: Ad Marginem, 2002. C. 297.

(обратно)

4

Барт Р. Фрагменты речи влюбленного / Пер. с фр. В. Е. Лапицкого. М.: Ad Marginem, 2002. С. 411–412.

(обратно)

5

Здесь и далее «Страсти по G. H.» Клариси Лиспектор цит. в пер. Екатерины Хованович. См.: Lispector C. A paixão segundo G. H. Rio de Janeiro: Editora do autor, 1964. P. 181–182.

(обратно)

6

Гегель Г. Ф. В. Сочинения. Том IV. Система наук. Часть первая. Феноменология духа / Пер. с нем. Г. Г. Шпета. М.: Соцэкгиз, 1959. С. 51.

(обратно)

7

Гегель Г. Ф. В. Сочинения. Том IV. Система наук. Часть первая. Феноменология духа / Пер. с нем. Г. Г. Шпета. М.: Соцэкгиз, 1959. С. 51.

(обратно)

8

Харауэй Д. Оставаясь со смутой: заводить сородичей в Хтулуцене / Пер. с англ. А. Писарева. Пермь: Гиле Пресс, 2020. С. 18.

(обратно)

9

Гегель Г. Ф. В. Сочинения. Том XI. Лекции по истории философии. Книга третья / Пер. с нем. А. М. Водена. М., Л.: Соцэкизд, 1935. С. 11.

(обратно)

10

Гегель Г. Ф. В. Сочинения. Том IV. Система наук. Часть первая. Феноменология духа / Пер. с нем. Г. Г. Шпета. М.: Соцэкгиз, 1959. С. 263–264.

(обратно)

11

Деррида Ж. Голос и феномен / Пер. с франц. С. Г. Кашиной. СПб.: Алетейя, 1999.С. 167.

(обратно)

12

Дэвидсон Д. Что означают метафоры // Исследования истины и интерпретации / Пер. с англ. М. А. Дмитровской. М.: Праксис, 2003. С. 337.

(обратно)

13

Название оригинальной работы Кожева полностью звучит как «Introduction à la lecture de Hegel, Leçon sur la phénoménologie de l’esprit» («Введение в чтение Гегеля. Лекции по феноменологии духа»).

(обратно)

14

Кожев А. В. Введение в чтение Гегеля / Пер. с фр. А. Г. Погоняйло. СПб.: Наука, 2003. С. 556–557.

(обратно)

15

Кант И. Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Критика способности суждения / Пер. с нем. М. К. Левиной. М.: Чоро, 1994. С. 103.

(обратно)

16

Палья К. Личины сексуальности / Пер. с англ. С. А. Никитина. Екатеринбург: У-Фактория; Изд-во Урал. ун-та, 2006. С. 45.

(обратно)

17

Перевод выполнен с издания, содержащего текст как на латыни, так и на немецком языке (Ockham W. von. Summe der Logik. Teil 1: Über Termini, lat.-dt., Hamburg, 1984. S. 18–19): «Однако то, что нам следует постулировать существование таких мыслительных имен, глаголов, наречий, союзов и предлогов, явствует из того факта, что всякое произносимое высказывание соотносится с высказыванием мыслительным. Подобно тому как различаются обеспечивающие сигнификативную силу языка части произносимого высказывания, различаются между собой и соответствующие им элементы мыслительного высказывания. Следовательно, поскольку произносимые имена, глаголы, наречия, союзы и предлоги необходимы для построения различных высказываний и предложений, составляющих устную речь (ибо, имея в своем распоряжении одни только произносимые имена и глаголы, мы не сумеем выразить все то, что мы можем выразить с помощью дополнительных частей речи), для построения мыслительных высказываний равным образом необходимы различные элементы».

(обратно)

18

Любая незначительная оплошность или ошибка (в речи, в письме, в работе памяти и т. п.). Согласно Фрейду, все виды и формы парапраксиса мотивированы и управляемы бессознательным.

(обратно)

19

Перевод выполнен с латинского языка, см.: https://www.corpusthomisticum.org/can3.html. См. также: Aquin T. von. Die Seele. Erklärungen zu den Drei Büchern des Aristoteles ‘Über die Seele’. Wien, 1937. S. 397–380.

(обратно)

20

Buck-Morss S. Hegel, Haiti and Universal History. University of Pittsburgh Press, 2009. P. 59.

(обратно)

21

Pöggeler O. Hegels Idee einer Phänomenologie des Geistes // Tijdschrift Voor Filosofie 1973. № 38 (1).

(обратно)

22

Buck-Morss S. Loc. cit

(обратно)

23

Buck-Morss S. Hegel, Haiti and Universal History. University of Pittsburgh Press, 2009. P. 22–23.

(обратно)

24

Taylor D. Performance. Durham; London: Duke University Press, 2016. P. 80.

(обратно)

25

«Феминистское „мы“ — это всегда не более чем фантазматический конструкт, у которого есть свое назначение, но который отрицает внутреннюю сложность и неопределенность этого термина и конституируется только путем исключения некоторой части того электората, который он в то же время пытается представлять. И все-таки зыбкий и фантазматический статус этого „мы“ — не повод для отчаяния, по меньшей мере не только повод для отчаяния. Радикальная неустойчивость этой категории ставит под вопрос основополагающие ограничения феминистского политического теоретизирования и раскрывает иные конфигурации не только гендеров и тел, но и самой политики» (цит. по: Батлер Д. Гендерное беспокойство. Феминизм и подрыв личности / Пер. с англ. К. Саркисова. М.: V-A-C Press, 2022. С. 258). Английский текст: Butler J. Gender Trouble. Feminism and the Subversion of Identity. New York, London, 2007. P. 194.

(обратно)

26

Вероятно, имеется в виду цитата из работы французского философа Э. Левинаса «Философия и идея Бесконечного».

(обратно)

27

Кундера М. Невыносимая легкость бытия / Пер. с чешского Н. М. Шульгиной. СПб.: Азбука, Азбука-классика, 2002. С. 60.

(обратно)

28

Кундера М. Смешные любови: рассказы / Пер. с чешского Н. М. Шульгиной. СПб.: Азбука, 2001. С. 70.

(обратно)

29

Деррида Ж. Эссе об имени / Пер. с фр. Н. А. Шматко. М.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998. С. 46.

(обратно)

30

Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. / Пер. с нем. С. А. Ромашко. М.: Аграф, 2002. С. 10.

(обратно)

31

Кант И. Собрание сочинений в 8 томах. Том 3. Критика чистого разума / Пер. с нем. Н. О. Лосского. М.: Чоро, 1994. С. 64–65.

(обратно)

32

Делёз Ж. Различие и повторение / Пер. с фр. Н. Б. Маньковской. СПб.: ТОО ТК «Петрополис», 1998. С. 45.

(обратно)

33

Арендт Х. Vita Activa, или О деятельной жизни / Пер. с нем. В. В. Бибихина. СПб.: Алетейя, 2000. С. 230.

(обратно)

34

Зебальд В. Г. Аустерлиц / Пер. с нем. М. Ю. Кореневой. СПб.: Азбука-классика, 2006. С. 304–305.

(обратно)

35

Деррида Ж. О грамматологии / Пер. с франц. Н. С. Автономовой. М.: Ad Marginem, 2000. С. 295–296.

(обратно)

36

Спиноза Б. Сочинения. В 2 томах / Пер. с лат. Н. А. Иванцова. СПб.: Наука, 1999. Том I. С. 455.

(обратно)

37

Исследования «белизны» (whiteness studies) направлены на изучение структур, формирующих «белую привилегию» (white privilege), и на рассмотрение феномена «белизны» при ее анализе как расы, культуры и источника институционального расизма.

(обратно)

38

Nancy J.-L. Corpus. P.: Éditions Métailié, 2000. P. 112.

(обратно)

39

Вероятная аллюзия на основной вопрос метафизики, который, согласно Мартину Хайдеггеру, звучит так: «Почему вообще есть сущее, а не наоборот — ничто?» (цит. по: Хайдеггер М. Введение в метафизику / Пер. с нем. Н. О. Гучинской. СПб.: Высшая религиозно-философская школа, 1998).

(обратно)

40

Барт К. Послание к Римлянам / Пер. с нем. В. Ф. Хулапа. М.: Библейско-богословский институт св. апостола Андрея, 2005. С. 489.

(обратно)

41

На немецком языке «Ризома» была издана в том числе в виде отдельной книги.

(обратно)

42

Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато. Капитализм и шизофрения / Пер. с фр. Я. И. Свирского. Екатеринбург: У-Фактория; М.: Астрель. 2010. С. 14.

(обратно)

43

Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато. Капитализм и шизофрения / Пер. с фр. Я. И. Свирского. Екатеринбург: У-Фактория; М.: Астрель. 2010. С. 15–16.

(обратно)

44

Барт Р. Фрагменты речи влюбленного / Пер. с фр. В. Е. Лапицкого. М.: Ad Marginem, 2002. C. 238–239.

(обратно)

45

Барт Р. Фрагменты речи влюбленного / Пер. с фр. В. Е. Лапицкого. М.: Ad Marginem, 2002. C. 165.

(обратно)

46

Сладкое мучное блюдо австрийской (в частности венской) кухни.

(обратно)

47

Lispector C. A paixão segundo G. H. Rio de Janeiro: Editora do autor, 1964. P. 14.

(обратно)

48

Lispector C. A paixão segundo G. H. Rio de Janeiro: Editora do autor, 1964. P. 143.

(обратно)

Оглавление

  • Во власти языка
  •   Сны о капусте
  •   Стадии сомнения
  •   Во всем должен быть простор
  •   Переносная истина
  •   Нормы и названия
  •   Виртуальное тело
  •   Каменная мозаика
  •   Фигуральное мышление
  • Техники I
  •   Гегель не молчит
  •   Одно прочтение хорошо, а два лучше
  •   Интеллектуальный тонус Деррида
  •   Поединок в додзё с Дональдом Дэвидсоном
  •   Александр Кожев договаривает недосказанное
  •   Кант и свободно текущие феномены
  •   Регистры тела
  •   Вид с высоты птичьего полета
  • Мимо самого себя
  •   Внутри системы
  •   Любовь к истине
  •   Спасение
  •   Великое счастье
  •   Не чувствуя почвы под ногами
  •   Альтернативное знание
  •   Компас, одновременно указывающий в двух направлениях
  •   Фабьенн читает мысли окружающих
  • Техники II
  •   Когда Кант соглашается с Кантом
  •   Точная ярость Делёза
  •   Ханна Арендт и благоразумие Западной Германии
  •   Пепельно-серое одиночество в творчестве В. Г. Зебальда
  •   В долгу у Деррида
  •   Лабиринт Спинозы
  •   Китч
  •   Приятная дистанция
  •   Вселенные
  • Становление другим
  •   В ожидании щелчка
  •   Всматриваясь в бездну
  •   Идеальные вместилища
  •   Мягкая сила
  •   Какая жалость!
  •   И полет шмеля ощущается быстрее
  •   Об интервью
  •   Благодарности
  • *** Примечания ***