Воин Иван Пересветов [Александр Владимирович Самоваров] (epub) читать онлайн

-  Воин Иван Пересветов  485 Кб скачать: (epub 2) - (epub 2+fbd)  читать: (полностью) - (постранично) - Александр Владимирович Самоваров

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]



Исторический роман.

Серия: «СЛАВА».

М.: МГП «МИК», АО «Анна +», 1993.

Предлагаемая читателю книга открывает серию исторических романов «СЛАВА», посвященных наиболее ярким событиям истории нашего Отечества.

Впервые публикуемый роман «Воин Иван Пересветов* описывает тревожные и богатые событиями времена становления Русского государства в период правления Елены Глинской и начала правления Ивана Грозного.

©А.В .Самоваров

©«СЛАВА» — название серии А.Ю.Парненко ©Составление серии АЛО.Парненко, В.О Лебедев,АДАриничев ©Художественное оформление АО «АННА+»

Сдано в набор 25.08.93. Подписано в печать 01.09.93. Бумага писчая №1. Формат 60 х 90 1/16. Печать офсетная. Заказ 3960 Тираж 20 000 экз.

©Репродуцируемый оригинал-макет — издательское предприятие «ИНТЭК Лтд.»,

Москва, Старомонетный пер.9, стр. 1

Отпечатано в производственно-издательском комбинате ВИНИТИ, 140010, гЛюберцы, Октябрьский пр-т, 403.

Москва 1993

То, что до сих пор о таком историческом персонаже, как Иван Семенович Пересветов, не было написано романа, может только удивлять читателей. И дело не в том, что о Пересветове упоминалм почти все известные русские историки, начиная с Карамзина и Ключевского, и не в том, что Иван Семенович составлял проекты преобразования Русского государства. Просто сама биография его является почти готовым сюжетом для историко-приключенческого романа.

Воин-наемник Иван Пересветов начинал свою карьеру со службы в гвардии польского короля. По его словам, он служил после еще двум королям. Участвовал в европейской войне за венгерское наследство и, наконец, перебрался на Московскую Русь. Здесь его ожидали взлеты и падения по государевой службе, борьба с сильными мира сего и литературное творчет-во.

Иван Пересветов ни на кого не похож в русской истории. Он не стал ни великим полководцем, ни известным писателем, ни крупным политиком, но занял-таки свое особое место среди исторических деятелей.

Воин-профессионал, он и смотрел на мир глазами воина. Пересветов призывал к созданию самого мощного в мире военизированного государства, призывал к завоевательным походам. Советский историк Покровский обозвал его за это «первым русским империалистом». Но слабые всегда проигрывают в борьбе. Это касается и людей, и государств. Иван Пересветов очень хорошо это понимал.

Он прибыл на Русь во времена правления Елены Глинской. Жил и действовал в эпоху Ивана Грозного.

Очень хорошо, что читатель откроет для себя незаурядную личность мрачного романтика и певца войны —русского воина Ивана Пересветова.

Начальник отдела досоветской военной истории Института военной истории Министерства обороны Российской Федерации,

кандидат исторических наук АЛПишов





Предисловие

Когда появился род Пересветовых?

К сожалению, на этот вопрос ответить невозможно. Все, что мы знаем о Пересветовых, известно из сочинений Ивана Семеновича Пересветова, жившего почти пятьсот лет назад. Сам он вел свой род от Пересвета, сразившегося на поле Куликовом с поединщгасом хана Мамая. Было ли такое родство на самом деле или оно является легендой — ответить тоже невозможно. Но рукописи, написанные рукой воина пять веков назад —это не легшда. Они дошли до наших времен.

Пересветов был современником Ивана Грозного. За двести пятьд есят лет до его рождения огромное государство—Киевская Русь —перестало существовать после нашествия Батыя. Земли Восточных славян простирались от крайнего Севера до цветущего Крыма и прекрасных Карпат. Не будь нашествия, через столетие или два из раздробленных княжеств могло вырасти государство беспримерное по мощи в средневековой Европе. Но... случилось иное.

После нашествия татар огромные территории Руси отошли к полякам, литовцам, венграм. На этих землях и формировались будущие Украина и Белоруссия, но под поляками и литовцами жили и будущие великороссы, т.е. русские. Среди них были и Пересвеговы. Жили они не так уж далеко от исконно русского города Смоленска. Он переходил то в руки литовцев, то опять возвращался к русским. И бояре Пересвеговы служили то литовскому Великому князю, то польскому королю.

Сто или двести верст отделяли их от Московского княжества, но пространство это было непреодолимо. Можно было бросить усадьбу и землю свою, отъехать под руку Московского Великого князя, да далеко не все русские дворяне на это решались. Когда маленькому Ивану Пересветову было года два-три русские подняли восстание против литовцев за воссоединение своих земель с Московским Княжеством, однако восстание закончилось неудачно и его зачинщик — князь Глинский,— вместе с маленькой племянницей (будущей женой Московского Великого князя Василия III и матерью Ивана Грозного) бежал в Москву.

Среди густых лесов находилось поместье Пересветовых. Боярские терема, хозяйственные постройки, сад — все это было обнесено деревянной стеной, которая не могла спасти от войска вражеского, но служила преградой для всякого злого человека.

Там же среди лесов, были разбросаны маленькие деревеньки в десять-пятнадцать дворов, а то и в два-три двора. Они окружали поместье Пересветовых, но до какой деревни было две версты, а до некоторых и верст десять. Крестьяне, жившие на землях Пересветовых, платили им деньгами, скотом, утварью, медом... Если набегов татарских и войны с литовцами ж было да год урожайный, то в краю этом русском царило изобилие. Людишек мало, а земли, лугов и лесов много.

Да и не каждый набег был сокрушителен. Вокруг такие же усадьбы дворянские и боярские. Если успеют, то сотни воинов неплохо обученных на конь посадить могут, а кет, так и сами попрячутся в тайниках лесных и людей своих уведут.

б




Глава первля

ван тесно прижал лоб к тесаным доскам, отделявшими светлицу от чулана. В чулане было сыро, пахло кожаной сбруей, сам Иван упирался коленом в мешок с прошлогодним горохом. Колену было больно.

А там, в светлице, творилось такое, что губы Ивана сжимались в презрительную усмешку, в сузившихся глазах застыла ненависть. Отец принимал как дорогого гостя татарина Агей-бека. Иван от старшего брата слышал, что есть у отца побратим среди татар, который к отцу наведывался. Иван не верил брату. Артамон лукавым был и любил подшутить над младшим, но сегодня ранним утром, когда, взяв лук, стрелы и тяжелый боевой нож Иван пошел на охоту, услышал он топот копыт. Иван приник к земле. Он лежал рядом с тропинкой в высокой траве, которая покрывала канаву, разделяющую ближайший к усадьбе лес. Артамон рассказывал, что давным-давно стоял тут укрепленный сторож-город, но сожгли его татары — одна канава осталась от

глубокого рва, да холм давно поросший густым лесом. И ужас охватил Ивана, когда на тропинке увидел он всадника в ярких шелковых одеждах. Одежда эта, как и смуглое лицо всадника, шапка татарская выдавали в нем степняка. Да и на коне он сидел не как русский воин. За ним ехали двое —те уж видом обычные татары: лица плоские, глаза узкие и бороденки жидкие.

Переждав немного, бросился Иван к отцовскому дому. Хотя трое татар ничего дурного сделать не могли (двери дубовые на замках, а вдоль стен собаки цепные бегают), да мало ли что? И главное — почему они появились под утро крадучись, без звона уздечки я молчком? Так с добром не ездят. Да и может ли татарин с добром приехать?

Татары подъехали к дубовым воротам и, легко выпрыгнув из седла, смуглолицый красавец в красном шелке забарабанил в ворота рукоятью тяжелой сабли. Залаяли страшно собаки, забегали за воротами.

—    Эй, эгей, Семен,—гортанно выкрикивал татарин и весело притоптывал желтым сафьяновым сапожком,— открывай, Агей-бек приехал!

Легко без скрипа открылись смазанные ворота, вышел отец без шапки и оружия, обнялись они с этим Агей-беком и, бок о бок обнявшись, вошли в ворота. Два татарина-воина неспеша ввели коней вслед за ними.

—    Иван Семенович,— спросил слуга Глядалко, усмехаясь в свою русую длинную бороду,— а вы откудать? Никак татарву успели выследить?

Промолчал Иван, прошел вслед за гостями. Отец на крыльцо поднимался с другом своим, а татары на дворе легли. Коней пустили, а сами хлоп на спины — отдыхают.

Тринадцатилетний Иван широк был в плечах, прошел по двору как хозяин. Раз прошел, два, через одного татарина поешагнул и другого пнул не сильно.

Зачем на дороге разлегся?

Ощерил татарин зубы: то ли смеется, то ли угрожает, в глазах злоба, но промолчал, ногу убрал.

Вот так! Потешил себя Иван, но страшны были для него эти в первый раз увиданные татары. Поляков заносчивых знал Иван, литвинов тяжеловесных видал, а татар первый раз увидеть пришлось. И нестерпимое любопытство потянуло его в этот чулан, что был рядом с летней светлицей.

Только он свою позицию у щели занял, а Епифания с Танькой уже стол накрывают. Скатерть из льна белую, как для дорогого гостя... Тарелки серебряные, кубки серебряные и оловянные несут, вчерашнюю холодную баранину, из глиняных потребных кувшинов достают, куски на тарелки выковыривают, вина в кувшинах выставляют, а на дворе голоса, треск костра — видно свежую баранину жарить будут.

Вот и двери резные настежь... Отец с Агей-беком за стол садятся. Красив Агей-бек и благороден, словно и не татарин! Глаза не узкие, а продолговатые, темные, 1убы пунцовые сочные, на губах улыбка, и не низок, чуть пониже отца будет.

И тут Иван онемел... Поднял правую руку татарин и на иконы перекрестился. Засмеялся.

—    Как же Аллах?— отец усмехнувшись спрашивает.

—    А это не Аллах,— на икону татарин показал, подмигнул и засмеялись вместе.

Выпили вина венгерского. До холодной баранины не дотронулись. Стали говорить. Немногие слова долетали до ушей Ивана. Но по второму кубку выпили, и громче речь стала. Говорил Агей-бек о том, что война большая будет. Или через год, или через два. Просил отца коней купить венгерских.

Отец в конях знал толк. Хоть и не пристало боярину*, а торговал он конями.

Но каков татарин! Куда пробрался без отряда! Поймай его поляки или литовцы —на кол бы посадили. Не прошло и месяца, как татарские отряды, вынырнув из лесов дремучих, напали на прместья и городки. Многих с собой угнали, многих здесь погубили, и много добра награбили!

А коней, видно, не для себя просил. Такой и в бою одного для себя добыть может. Купец он. Вот он кто! И неинтересно стало Ивану.

♦Бояре — этот термин употребляется в широком и узкой смысле слова. В широком —это знатный человек, в узком —высший государственный чин. А таких на Руси к тому времени было чуть более двадцати человек. (Примечание автора).

Тут баранину жареную принесли, и запах ее так подействовал на голодного Ивана, а в лесу к этому времени он и корешков, и трав, и ягод бы наелся, что выскочил он из чулана и к костру. Поворачивал на вертеле над углями тушку баранью Глдцелко, увидал Ивана — подмигнул ему. Вытащил Иван свой тяжелый нож и уверенным сильным движением откромсал себе здоровый кусок. Жгла баранина, жег жаркий капающий жир, но разве воин может показать, что ему больно. Подбежала и сестренка Евдокия.

—    Ванечка, отрежь мне кусок.

Было сестренке семь лет — глаза у нее синие-синие, а волосы черные-черные, в мать. Иван любил сестренку.

—    Возьми лопух,— скомандовал он.

Сорвала молодой лопушок Евдокия. Отрезал ей мягкий ломоть сочащейся баранины Иван и положил аккуратно на лопух этот. Брось он сильно — не удержит девчонка.

Быстро съел Иван баранину, и в лес. Сорвали татари ему сегодня охоту, но без леса он не мог!

В лесу он чувствовал себя хозяином знал каждую тропинку. По сломанной ветке мог определить, какой зверь прошел и куда. На лося он готовил охоту, на лося! Лось тот рано утром приходил на водопой к маленькой речной речушке. Но сегодня все сорвалось.

Пружинисто несли ноги Ивана, хоть и был ростом невысок (мать говорила, что вырастет обязательно), но силен был не по годам. Шумели деревья, волновались травы на полянах — легко и весело стало Ивану. Забыл он, что ему уже тринадцать лет, а это возраст начинающего воина, бросился в душистые травы и стал кататься и взвизгивать, рычать от восторга, который переполнял его.

Что-то происходило с ним в такие минуты. Переставал он чувствовать себя воином Иваном Пересветовым, а становился частью природы. Дрожь пробегала по телу, вдыхал он в себя самые тончайшие запахи, какие только мог подарить этот веселый теплый, наполненный листвой, травами, зверями и типами лес.

Повалившись на спину, долго-долго смотрел Иван в небо, не было там ни одного облачка. Синело небо. И только черная почти неподвижная точка зависла над лесом — орел. Но орел не интересовал сегодня Ивана. Воинственный и красивый Агей-бек почему-то навел его на самые приятные мысли. Иван представлял себя на месте полководца. Видел он себя молодым воеводой, а

вокруг лязг оружия, топот конницы. И поднимает он закованную в броню руку и указывает на врага. И обрушиваются его воины на врага, побеждают, кричат ему: Слава! На аркане тащат пленников, а среди них и красивый Агей-бек в его красном кафтане и желтых сафьяновых сапожках.

Вскочив с воинственным кличем на ноги Иван, молниеносным рывком выхватил свой тяжелый нож, замер на секунду, высматривая добычу, и метнул его в молодой дуб. Вонзился нож почти в то место, в которое и был послан, задрожала рукоять... А Иван уже приник к земле и ждал нападения... Вот он, враг, крадется, вот он все ближе и ближе. Поддалась тугая злая тетева взрослого лука, вошла мягко в предназначенную ей лунку тяжелая стрела. «Чок» — раздался щелчок, запела свою недлинную песню тетива, и впилась стрела в тот же дуб рядом с ножом.

Солнце пригревало все сильнее; его, еще утром волнующие, мягкие прикосновения, превратились в прикосновения-укусы, и, вытерев лоб рукавом белой, расшитой красными петухами рубахи, Иван вытащил стрелу и нож, нырнул в гущу леса.

На толстом широком суку дуба он устроил засаду. По едва заметной тропинке пробегали иногда толстые кабанчики. С самой свиньей Ивану было не справиться , он и ждал, когда какой-нибудь поросенок отобьется и заблудится. В этот раз все получилось отлично. Кабанчик, видно, давно уже заблудился, возмущенно хрюкая, он поднял свою тупорылую рожицу и принюхался. Свистнула стрела. Вонзилась она поросенку под лопатку, а вслед за стрелой камнем упал Иван. Взмах не по-детски сильной руки — один удар ножом,— и поросенок в конвульсиях забил ногами.

Неплохая добыча!

Домой он вернулся к полудню. Все те же татары валялись на дворе. Нажрались,— по мордам видно было,— и играли в кости. Цокали языками, то смеялись, то ругались. Иван плюнул в их сторону. И плевок этот заметил Агей-бей. Стоял на высоком крылечке чуть хмельной.

—Храбрый русский воин,—прозвучал его голос,—и охотник , хороший.

Что-то угрожающее было в тоне татарина. Неспешно спускался он по ступенькам. Блестели его темные влажные глаза, улыбались зло румяные губы.

—    А какой ты в настоящем бою, храбрый русский воин? — спросил улыбаясь татарин.

Хотя внутренняя дрожь била Ивана, и не сводил он глаза с глаз Агей-бека, и чувствовал опасность, исходящую от этого человека, но как и полагается боярскому сыну, выставил вперед ногу в сапоге из легкой кожи, положил руку на бедро и сказал;

—А хошь, бек, попробуем?

—    Нет,— цокнул языком Агей-бек,—у меня сабля есть, а ты чем драться будешь?

Говоря это подмигнул он холопу своему. Тот поднялся спешно, отряхнул колени и снял с кожаного толстого пояса саблю, протянул Ивану.

Губы Ивана пересохли, спина покрылась липким потом и не мог он оторвать своего взгляда от страшных глаз Агей-бека. Взял из рук татарина саблю, оглянулся вокруг —ни души. И Гляделко, день и ночь торчавший у крыльца, делся куда-то.

—    Отдай саблю,— сказал Агей-бек (по-русски он говорил почти чисто),—тяжела она для тебя. И удары мои будут тяжелы.

Страх и ненависть заполнили душу Ивана. Вспомнил он, чему дед учил: не смотри в глаза врагу, если тот сильней тебя. Отвел свои глаза Иван, взял как следует саблю. Да и не тяжела она была, а легка даже.

Взвизгнула сталь, и отпрянул Агей-бек. Захохотал, показывая белые зубы. Не успел Иван моргнуть, а у татарина сабля в руках. Понял он — моргать не надо. Жизнь проморгаешь. Захохотали холопы-татары, забавно им все это было.

Встал в боевую позицию, как дед учил, Иван, зубы сами собой оскалились, и хоть видел, что не достает татарина, со всей силой ударил.

Чуть отскочил Агей-бек, помотал головой и сделал внезапный выпад. С лязгом наскочила сталь на сталь, дрогнула рука Ивана, но и он ловок был. В чем, в чем, а в этом он татарину не уступал. Пригнулся он и, ударив наспех, прыгнул за спину татарину, тот молниеносно развернулся и снова нашла сталь на сталь.

—    И-ии-ех! — рубанул воздух Агей-бек.

Присел Иван и, выбросив руку с саблей вперед, нырнул под , руку татарина. И снова тот вынужден был отскочить.

—    Молодец, молодец урус,—загалдели холопы-татары.

Долго еще кружили по двору Агей-бек и Иван. Устал Иван.

Свинцом налилась рука, только в нотах была прежняя сила и метался он как молоденькая рысь, не зная устали. Когда мот — сам атаковал.

Но хоть вокруг земли сколько хочешь, не отпускал его Агей-бек, все ближе к горлу Ивана подлетало жало его сабли. Сузились глаза татарина. Играл он, как кошка с мышкой. И что-то ударило со страшной силой по руке Ивана. Не углядел он этого удара, да и опытный воин едва бы углядел. Только кисть свою железную повернул Агей-бек и кистевым ударом выбил саблю из рук Ивана. Взвизгнул Иван, отпрыгнул назад, вырвал из-за голенища нож. Но прозвучал тут голос отца:

—    Ванька, не дури.

Увидел Иван спину Агей-бека; задрав голову, тот уже говорил что-то отцу, стоявшему на крыльце.

В ярости пустил свой нож в крыльцо. Воткнулся нож в дерево.

Подошел к ножу Агей-бек, вытащил, убедившись, как глубоко засел металл в дереве, покачал головой.

А Иван отпустил голову и пошел прочь со двора. Слаб он оказался против татарина. Догнал его Артамон и вышучивать стал. Высокий русоволосый Артамон был похож на отца и внешне, и характером.

—    Слышим мы звон, вышли поглядеть, а это Ивашка наш бьется на сабельках с князем-татарином. И так наскочит, и эдак. Дед и тот вышел, да не долго стоял, махнул рукой и ушел...

Вот они, самые горькие слова для Ивана. Дед его любимый, дед, обучавший владению оружием, видел, как слаб был перед татарином Иван.

—Ладно, Ивашка, взъерошил Артамон ему волосы,—ты чего переживать-то стал. Агей-бек, поди, лучший поединщик в Орде. Против него и тятрнька не устоит. А мы вот что... мы сейчас по девкам пойдем. Пойдешь?

Кивнул в знак согласия Иван.

...Месяц или чуть меньше назад позвал его с собой Артамон, повел к речным кустам. Густо росли там молодые вербы и ивы. «На какого зверя охотиться илем,—недоумевал Иван.— И рыба там никогда не ловится.*

—Смотри не спугни,—хихикнул Артамон. Гибко согнувшись он подлез под корягу и прилег на густую траву. Трава была примята, видно, не первый раз сюда приходил Артамон.

На речке купались девки, и было их много.

—    Присмотри, какая тебе больше нравится.

Забилось сердце Ивана. Давно ему Артамон рассказывал про свои забавы, да в первый раз с собой взял. Девки не плавали, не купались даже, а, войдя по колено в реку, брызгались и визжали.

—    Ну, какую берешь?— спросил Артамон, и ноздри его прямого носа затрепетали.

—Да едино мне,— сказал Иван.

Как коршун, вылетел из засады Артамон. Девки с визгом в разные стороны, но приметил Иван, глазом опытного охотника — не во всю прыть они бежали. В хороводах они куда быстрее бегать могут. Поймал двух девок Артамон, приволок их за волосы и научил братца мужскому делу.

Потом объяснил, что каждый мужчина, каждый воин не может без девок обойтись. Не очень это все понравилось Ивану, но когда Артамон высмеял его, сказал, что вот мол ворвется в чужой град Иван со товарищи, а там девки — та же добыча,— и что тогда неумеха Иван делать станет. Иван к тому времени крепко знал, что когда города берут, девки и бабы добычей считаются.

И стал учиться мужскому делу старательно, как из лука стрелять учился, как мечом владеть. Да искусство простое оказалось. И труда особого не надо.

Пришли братцы на охоту, легли под корягу, а у Ивана все перед глазами сабля татарина круги описывает. И слабость какая-то, и тошнота. Так с ним было однажды, когда он с дерева упал.

Вот и девки появились. Всего две. Они теперь чаще других приходили, прочих, видно, пускать перестали, а эти самые храбрые. Полная, почти взрослая Марфа и маленькая, но тоже лет четырнадцати Дуня.

—    Давай с двух сторон,— подмигнул Артамон.

—    Нет, братка,— сказал Иван,— как хочешь, а я здесь тебя подожду.

Чего для брата не сделаешь, тем более, что труд-то не велик — приволок Артамон обеих. Девки смеются. Но нагота их и бесстыдство не подействовали на Ивана, как обычно. Артамон, видя, что брат не весел, хохоча, потащил Марфу к лесу, а Иван остался с Дуней.

Иван молчал и втыкал ножик в корягу. С силой, со злостью, так что старая кора ошметками летела.

—    Боярин нынче злой,— улыбнулась ему Дуня и присела на корточки.

—    Татарин у тяти в гостях,— сам не зная, почему стал объяснять Иван,—схватился с ним на сабельках... он и победил.

—    Как же победил, если голова у тебя цела,—Дуня погладила осторожно Ивана по щеке,— руки белые целы,— она руку смуглую, почти черную, всю в ранах и ссадинах погладила,— ноженьки на месте.

—Да он вроде как шутейно бился,—поморщился Иван,—он воин сильный.

—    Ты мой сильный воин,— обняла девчонка его, ты любого татарина одолеешь,— повалила она его на траву...

Пришел Иван домой к вечеру, а за столом пир горой. И птица жареная на вертелах, и кабанчик, какого он сегодня из лука взял, и окорока, и меда, и вино венгерское. У крыльца два татарина-холопа лежали и рыгали. Пережрали. Глаза у них осоловелые — видно и вино пили.

А во главе стола в вырезанном из липы кресле сидел дед Василий. Рядом с ним, как побратимы, отец с Агей-бехом, тут и Артамон.

Деду было шестьдесят, а отцу сорок. Но седой был весь дед, лицо в шрамах, нога одна изуродованна — он с палками ходил. И борода белая до колен. Невысок он был, но плечи ширины непомерной. Увидел Ивана, улыбнулся ему глазами из-под седых бровей, пододвинул чашку деревянную с медом прошлогодним. Мед лежал золотой 1рудой. Любил его Иван.

Отец с Агей-беком захмелели. Остановились глаза Агей-бека на Иване, улыбнулся он светло и сказал.

—    Вот он воин, вот он храбрец.

Потом снял с пояса свою саблю и протянул ее Ивану.

—Дарю. Вижу, великий из тебя воин получиться может. Рука твердая и сердце храброе. А клинок этот из города Дамаска. В бою не подведет.

Посмотрел Иван на деда, тот кивнул своей седой головой.

Взял осторожно Иван клинок и забыл обо всем на свете. Как хороша была сталь! Как искусно отделана рукоять. Ничего, что еще велика эта рукоять для Ивана, через год-два в самый раз ■будет.

Поглядел Иван на Артамона — не обидно ли ему будет, все-таки он брат старший. Но Артамон крыло курочки обгладывал и вином заливал. Не любил он дела воинского, он с отцом все больше хозяйством занимался. Лошадей любил да деток.

Подвыпили рыцари еще, и пошло хвастовство. Агей-бек стал рассказывать, какие табуны у него, какие шатры богатые, какое оружие дивное.

Выпил венгерского вина Иван (сидел он равный среди равных) и поплыло у него немного перед глазами. Все он видел-представлял, о чем рассказывал Агей-бек. А тот уж о городах далеких говорил. Есть страны, в которых снега нет и растут самые диковинные плоды —таких ни в Турции, ни в Персии нет. Был там Агей-бек, торговал, с местной знатью дружил.

Слушает Иван об этих царствах, под столом клинок подаренной сабли поглаживает и мечтает завоевать все эти страны.

Темновато в светлице стало, и зажгли сальные свечи. Тольхо стол освещен и нагнувшиеся над столом воины-собутыльники, да в дальнем углу в темноте лампадой иконостас высвечивается и смотрят строгие Бог и Богоматерь.

Стал тут Агей-бек русского паря ругать. Никчемушный мол царь, глупый и всем своим ликом на таракана похож. И хорошо, что вы Пересветовы под Литвой живете.

—    Не от того ли ты русского царя ругаешь, что еле живой с Руси ушел?—спросил дед Василий, и угроза была в вопросе его.

—    Э!— махнул рукой в малиновом кафтане Агей-бек.— Погулял я по Руси, девок сколько турецким купцам предал.

—    Такие, сыночек, побратимы у тебя?-— тихо и едко спросил дед Василий, и покачал своей белой головой.

Молчал Семен, молчал и Артамон, молчал и Иван — все они на Агей-бека смотрели.

—Ай! — взвился тот на высоком кресле.— Вы на Руси были? Вы царя ихнего видели? У них нет, как в Польше, лыцарей, нет! Холопы одни есть!

—    А ты, Агвйка, не холоп ли Тугай-хана? — так же тихо спросил дед Василий.

—    И-е-х! — взвизгнул Агей-бек.— Шакал последний Тугай-хан! Коша потроха из него вынимать будут, Агей-бек при этом деле не последним останется!

—    Плохо тебе, видать, в Орде, что по всему свету шляешься,— продолжал дед Василий,— твое дело чести на месте сидеть, господину своему верно служить, в походы ходить!

—    Нет надо мной господина,— глухо сказал Агей-бек, выпил залпом чашу с вином и огляделся вокруг.

Разошлись все спать мрачные.

Иван спал на улице. Часто ночью, как дед его учил, просыпался он, обходил дозором стены дубовые, прислушивался ко всем звукам лесным.

Тепло было на улице, хорошо! А комары разве лыцарю помешают? Лег Иван на скамью, что прикрылся шубкой из лисицы и задумался. «А не потому ли так визжать стал Агей-бек, не потому ли ругать русского царя стал, что боится он его?» По себе знал Иван — кого боятся, того и больше всего поносят. А саблю все-таки татарин ему прекрасную подарил. С такой саблей как не стать великим воином!

Подошел тихо огромный пес Клыкастый, главный в своре псов сторожевых, понюхал господина, хвостом своим завилял, бок шершавый, изодранный в позапрошлом году в драке с медведем подставил.

Почесал бок ему Иван, приказал лечь рядом и уснул, чувствуя руку свою на огромной лохматой башке Клыкастого.

Снился Ивану волшебный город Москва! Дома там из золота и серебра, крыши из меди красной.

... Проснулся Иван рано. Как учил дед, побежал к реке, нырнул с мостков в холодную воду и плавал, плавал... Всю дурную нечисть, что за ночь на нем пригрелась, смывал. Сглаз снимал! Всего его водица очищала! И выбрался на берег — хоть и зябко смуглому мускулистому телу, но сколько силы в него влилось! Как весело и хорошо! В реке тоже нечисть всякая живет, но она к утру на самое дно уходит. Ее теперь в ил затянуло.

А над землей стелился туман. Тихо-тихо было. И журчащий говор воды в тумане не слышен. И ветка не пошевельнется, на что у ивы ветки есть такие тонкие, гибкие и пахучие, но и те не дрогнут.

В усадьбе пели петухи. Один прокукарекает, другой —и снова тишина.

Верхушки леса видны из тумана. Вот туда, в лес, Иван и пойдет сейчас. Он знает, чем ближе к лесу, тем реже становится туман

и возникают в шагах десяти дубы со своими кривыми извилистыми сучьями, березки и осинки... А трава мокрая, ноги жжет и ласкает.

Одел Иван свою всегдашнюю одежду — рубаху белую, порты белые, перепоясал себя прочным ремнем, а на ремне нож. С ним он никогда не расставался —даже ночью. Так дед Василий учил.

Вернулся Иван из леса, когда солнышко уже припекало (пока все силки и капканы осмотришь). Дед Василий сидел в яблоневом саду.

—    Запомнил, Иван Семенович,— обратился он к внуку,— каким ударом басурман у тебя саблю выбил?

Кивнул угрюмо Иван.

—    Ну-ка, покажи.

Достал дед саблю, с какой всегда Иван шутейный бой с дедом принимал.

Дед сидел удобно. Специальную лавку себе смастерил и сидел, как на коне верхом. Хоть и велик телом был, широк в плечах, но ни жиринки в нем не было. И гибок почти как сам Иван. Сколько времени провели дед с Иваном за воинским искусством, никто сказать не может. Как себя Иван помнил, появилась в руках его сабелька из дерева, с того времени все и началось. С утра до вечера могли саблями махать, копьем в мишень бить, из лука стрелять. Когда Артамон приходил, с ним-то веселее было, но стал в последнее время тринадцатилетний Иван одолевать восемнадцатилетнего Артамона. Ловкостью брал, знанием. Артамон хоть и силен, а ленив и неповоротлив.

Дед вытянул в короткой могучей руке саблю.

—    Вышиби ее, как басурман у тебя вышиб!

Это дело показалось Ивашке простым. Взял он свой клинок, повернул резко в кисти, и хрястнул металл о металл. Саблю дед в руке держал и улыбался. Еще и еще бил Иван. Не получалось.

—    Не так делаю, дедуль? — спросил он, вытирая пот.

—    Так, да не так,— покачал седой головой дед.— Ну-ка, ты, подержи.

Вцепился в рукоять Иван, расставил ноги пошире, спину напряг, ногами в землю врос.

Хряк!— и покатилась сабля его на траву.

—    Давай, дед, еще,— попросил Иван.

Хряк! И снова сабля в траве.

И пятый раз, и десятый, и двадцатый.

—    Понял, Ванюша, в чем тут заковыка? Рука слаба у тебя. Подойди.

Взял дед в свои стальные пальца руку Ивана, помял его измученное запястье.

—    Всем ты хорош, Ванюша, ловок не по годам своим, силен, й, главное, головой думаешь, а не просто сабелькой машешь, а слабые места у тебя есть. Ты вот на службу воинскую просился. А ну война, поход? Ведь Агей-бек тебя с двух ударов срубить мог. Для этого удара в кисти руки сила должна быть. Огромная сила! У кого она больше —тот и победит. На-ка выбей у меня саблю.

Не только кисть руки, все тело уже ныло у Ивана, но взял он азартно саблю (как делать-то, он понял хорошо). Ложный выпад, сабля о саблю трется и туг кистевой удар. Р-а-аз! Как держал дед в руке саблю, так и продолжает держать. Его рука даже не дрогнула. А он сам кистью двинул, да не так, как они условились, а из-под низу, и снова сабля Ивана на траве валяется.

—    Не огорчайся, Иван Семенович,—погладил своей тяжелой рукой головку внука дед Василий,— это дело мы поправим. И через год ты у любого саблю выбьешь, может быть, и Агей-бек ее не удержит! Хотя он воин сильный.

С надеждой поднял свои синие глаза на деда Иван.

—    Главное ты понял: кисть сильная должна быть. А как ее сильной сделать?

—    Вот, глади,— дед сполз на землю,— видишь, трава. Ну-ка, сорви ее.

Дернул Иван, и вылезла трава с корнем.

—    А попробуй сорви так, чтобы без корня сорвать.

Не получилось у Ивана. Крутил, крутил толстую былину, только когда раскрутил, надломил, тогда и оторвал.

—    Гляди, внучок,— захватил своей рукой траву дед, рванул кистью и сорвал так, что корень нетронутым остался.

Все понял Иван! Так-то делая, как раз силу кисти и укрепляешь. Но не верилось. Эго простой травкой?

—    Начни с травки, начни,— кивнул головой дед,—пока лето. А там и другое что придумаем.

Агей-бек с отцом все гуляли, гулял с ними и Артамон. С утра пили. Вышли втроем в сад. Крякнул дед, но ничего не сказал. Теперь уж не Агей-бек с осоловелыми глазами хвастал, а сам

боярин Семен рассказывал, как он в Варшаву ездил и коней продавал.

Архамон икал и смотрели бессмысленно по сторонам. И тут в сад вбежала маленькая Евдокия. Черные волосы ее развевал ветер, беленькое платье, хоть и просторное, а облетало, прижимаемое ветром к юному тельцу, а глаза огромные светились.

—    Тятя, тятя,— бросилась она к отцу.

И тот ласково поднял ее на руки выше головы, засмеялся.

—Дочь твоя? — спросил Агей-бек,— выдай ее за меня.

Табун таких лошадей пригоню, каких у турецкого султана нету.

—    Крошка она,— сказал боярин Семен, опуская девочку на землю осторожно, чтобы спьяну не зашибить.

—    Всерьез сватаюсь,— повторил Агей-бек,—мой род известный, ты знаешь, Семен.

—Что пустое говоришь,— махнул рукой боярин Семен.

Но впился глазами Агей-бек в лицо маленькой боярыни Евдокии, судорога прошла по его щеке, отвернулся он резко.

—    Что дом, что усадьба, что семья,— сказал он, продолжая, видимо, начатый спор,— налетели лихие люди, и нету ничего, ни усадьбы, ни семьи. А вот степь... Она мой дом. Жены молодые — сколько хочешь... Детей сколько —хочешь,—засмеялся он. — Не станет этих —другие будут. А хочешь, я твою Евдокию на своего сына Рашида сменяю! Верный тебе будет сын и воин хороший. Сколько коней тебе приводить будет,—зацокал языком Агей-бек,— все будет делать.

—    Брось пустое говорить,—повторил боярин Семен,—ты не забудь, как уговаривались, коней привести.

—    Кони есть, а ты мне венгерцев когда добудешь?

—    Пошлю Артамона в Бессарабию, хулит он.

Ушли они из сада. Так и не заметили Ивана, который рвал траву и всякий раз чуть не плакал. Трава не поддавалась. И с виду ничего сложного нет, по поди попробуй. Занемела кисть у него. Только дед, внимательно прищурив глаз, наблюдал за внуком.

...Боярин Пересветов принадлежал к древнему русскому роду.

Предки все были воинами отличными, и во время нашествия татар иа Русь полегли они в боях. Только один и уцелел — от него и шел хорень Пересветовых. Но неспокойное, жестокое время исчислялось уже не десятками, а сотнями лет. Где-то там за зелеными лесами, среди сосновых и еловых лесов, поднялось новое русское государство — Московское царство. Но боярин Пересветов, как и отец его, уже служит коралю польскому, да и многие из русских пошли на службу. Куца деваться? Многие и ополячились уже, Другие в Московское государство перебрались. Да сжата была Московия железными тисками. С юга и с востока ее Орда обложила. Хоть не в такой силе, как раньше была Орда, но настами огненными всполохами и кровавыми следами показывала она свое всевластие. С запада поляки, литвины, да немецкие рыцари Московии грозили, а с севера — Новгород. Друг ли он Москве, враг ли?

Вот устав ползать, подбежал к деду Иван и попросил шепотом, почему-то задыхаясь:

--Расскажи, дедушка, о поединщике- Пересвете.

И начал дед в который раз свой рассказ. Решил хан-Мамай на Русь напасть, а Московский князь свое войско собрал. Вот сошлись они, стоят на огромном поле Куликовом. Перед битвой, как полагается, поединок пройти должен. Есть древняя примета — чей поединщик победит, того войска и верх будет. От татар выехал огромный Челобей, а от русского воинства боярин Пересветов. Он задолго до битвы этой монахом стал и к подвигу себя готовил. Вот съехались Переедет с Челобеем...

Каждый раз на этом месте глаза мальчика наполнялись слезами. Хоть и нет для воина худшего — плакать, но не мог сдержать слез юный Иван, а дед делает вид, что не видит, как текут слезы по щекам внука. Тихим голосом, не повышая его и не понижая, в сотый, а может быть в тысячный раз, говорил он внуку, что нет ничего святее в мире этом, чем за дело православное живот свой положить. Любую муку должен вынести воин — только не позор отречения от веры своей.

— А Пересвет тот нам, правда, родней приходится?— в который раз спрашивает маленький боярин.

—■ Правда, внучек, правда. Нас, Пересветовых, не так много на земле русской осталось. Не знаю, есть ли сейчас кто в Московии, хотя и должны вроде бы быть.

Свистнул Иван псу Клыкастому и бросился с ним в лес, саблю свою прихватив. Добежал до пушистого куста орешника и рубить стал, позабыл про кисть свою онемевшую, рубил так, чтобы с • одного раза орешник пополам. Врубался он в куст с ревом боевым, с криком, и тонкие орешины уже все перерублены, чем

дальше, тем тяжелее борьба. Толстые пошли орешины. С ними не только сила нужна, а и хитрость, умение. Мало сильно ударить, рукой замахнуться так, что кажется, все разнесешь. Отскочит сабля от толстой орешины.

Не зря учил боярин Василий маленького боярина Ивана воинскому ремеслу. Бурно дышит грудь мальчика, пот залил ему глаза, но побежден враг.

Лает, как бешеный носится вокруг Клыкастый, и ничего не понимает. Где враг! Кого кусать! От кого 1рудыо хозяина заслонить надо? Тихо все вокруг. Птицы несносные чирикают, слушать мешают. Вонючий крот прополз рядом —нюхать не так привольно, но враг-то где?

—    Ко мне, Клыкастый,—кричит Иван, словно мало ему было сегодня. Несется он бегом по зеленому оврагу и поле вдали синее, и небо синее!

—    Эге-ей!— кричит Иван— Это я, непобедимый воин Перес-ветов Иван!

Лает пес, кричит мальчик!

Наконец, обессиленные, оба падают возле тихого ручья на дне оврага.

Пьет мальчик, пьет пес. Ненадолго нападает на Ивана истома. Не спит он и не дремлет, глаза его открыты, но чугунная тяжесть во всем теле переходит в тепло. Ивана никто не учил так отдыхать, но вся тяжесть, вся усталость уходит из его тела и вновь они носятся с Клыкастым.

Теперь враг уже не ореховый куст, враг куда более коварный — это пяток молодых березок. Их с одного раза срубить трудно, все равно что человека. Поэтому медлит Иван, выбирает место удара и... как молния сверкает сабля. Рукой, плечом, всем телом бьет Иван, но только подрублена береза и требуется второй удар, чтобы свалилась она.

Удар, удар, удар...

Уже и пес кружит вокруг, скулит, и холодом тянет из леса — вечер — скоро и ночь наступит, а маленький воин продолжает рубить. Попадись ему лет через пять Агей-бек — неизвестно, кто живым уйдет, кому в добычу пойдет красный кафтан и желтые сапожки.

Ворота усадьбы уже закрыты, и Иван, оглянувшись пролезает в специально проделанный им лаз, за ним, скуля, лезет и Клыкастый.

А во дворе прогуливается Агей-бек, протрезвевший, но с лицом опухшим, неприятным.

—    Подойди, богатырь,— зовет он властно, раздвигает плечи, приосанивается.

Иван нехотя подходит, и ноздри его носа вибрируют, втягивая ненавистный запах степняка, запоминает он этот запах. Рычит и Клыкастый.

—■ Пошел вон,— гонит его Иван.

—    Еще день-два погощу у вас и поеду я,— говорит не глядя на Ивана Агей-бек, и вдруг, сонные глаза его просыпаются, зорко он оглядывает Ивана с ног до головы и, понизив голос, говорит он.

—    В набег пойду, хочешь со мной? Добычи хочешь? Коней, золота, девчонок самых молодых, русоволосых польских девчонок?

—    Нет,— твердо отвечает Иван и приосанивается,— я воин. Мне честная битва нужна.

—А-ни!—взвизгивает Агей-бек и поворачивается на высоких своих каблуках.

Скучнеет его лицо, делается страшным и смотрит он вдаль, за эти проклятые леса, туда, где степь, где его роскошный шатер, где табуны лошадей и рабыни его в шатре под шелковым покрывалом жмутся одна к другой.

«А ведь он на черта сейчас похож»,— подумалось Ивану, и мелко крестит он свой живот православным крестом. Вспоминает Иван, что не был он на половине матери ни вчера, ни позавчера...

Тиха мать его Ирина. Черные длинные волосы у^кее и синие глаза. Какая-то болезнь точит ее белое тело. Не знает никто, что за болезнь. И день и ночь она в своей светелке перёд иконами. Широка кровать под атласным одеялом, толсты персидские ковры и ступает она по ним маленькими босыми ногами, в белой рубахе с распущенными волосами.

—    Ванечка!

—    Мамочка!

Кладет мать руку на голову сына и замирает он под этой рукой, и чувствует себя не великим воином, а маленьким мальчиком,

который сучком покарябал голову. Здесь нет деда, можно и пожаловаться.

—    Мама, голова болит.

—    Где, сыночек?

Но уже от руки ее идет такое тепло, такая нежность, что забывает Иван про боль.

—    Помолимся, Ванечка, Господу нашему...

Опускаются на ковры мама и сын, и шепчут ее тубы молитву, и повторяют молитву его тубы.

Скучны для Ивана церковные книга, от одного взгляда на них нападает на него тоска. Но нет ничего более ценного для матери, чем эти книга в золотых и серебряных окладах. Бережно своими белыми пальцами перелистывает страницы она и призывает сына.

—    Посмотри, Ванечка, как художник искусно нарисовал.

И везде в ее комнате иконы, иконы и лампада огромная. Таной лампады нигде не видел Иван.

Не нашла дорога к сердцу сына мать с помощью книг любимых, руками своими нежными усаживает она его на колени перед иконами, шепчет до исступления, и он за ней тихо повторяет.

Закончена ее молитва.

—А на ночь молишься?— спрашивает она.

—    Молюсь, мама, только когда устану очень — не успеваю, засыпаю.

—А утром!?

—    Когда не забываю, мама,— низко опускает голову Иван.

Но ласковая рука матери гладит его по голове, только вздыхает

она тяжко, принимая на себя грех сына малого, его грехи еще не велики, отмолит она их.

—    Мама, мама! — вбегает в комнату маленькая боярыня Евдокия.

Утыкается она лицом в мягкий живот матери.

—    Я с вами помолюсь, мамочка.

—    Помолись, деточка.

Видит Иван с удивлением, каким серьезным становится лицо маленькой сестренки, как истово крестится она, как горят ее глазки.

Под окнами завыл Клыкастый. •

—    Беду почуял,— чуть слышно говорит Иван.

—    Ия беду чувствую,—застонала боярыня Ирина, прижимая к себе детей своих и крестясь на иконы.

Жуткая была ночь! Завыл и закрутил чудовищный ветер над лесами, и леса застонали, заскрипели даже вековые сосны, раскачиваясь. Полил дождь, гремел гром. И мука эта длилась несколько часов. Стихло все, и уснула вся усадьба. Сладко спится и Ивану.

Но страшно было пробуждение. Возбужденные крики, озверелый лай собак! Вскочил Иван. По двору на огромном своем жеребце, обвешанный оружием боярин Василий мечется.

Громовым голосом кричал он:

—    Открывайте ворота!

Вскочил Иван, в ту ночь под крышей он спал, бросился через сени, а в летнихсенях... на полатях, покрытых коврами, гае с мамкой—молодой девушкой Аксиньей, спала боярыня Евдокия, лежит женщина в разодранном платье, с закинутой толовой. Помутилось у Ивана, застонал он, еще ничего не понимая.

Зарезана была Аксинья. По рукоять в белую ее грудь вогнал нож убийца. И выкрал Агей-бек боярышню Евдокию.

А на дворе валялся перерубленный пополам верный пес Клыкастый. Один он беду чувствовал.

Бросился Иван и к своему коньку, оседлал его, вооружился, а в ворота уже вырвался отряд во главе с боярином Василем.

—Скачи на Белохвостово,—указал он рукой властно сыну,— а мы на Черемню пойдем.

Тяжелы были кони под воинами, боевые. Куда до быстрых коней Агей-бека! Но и хитер был бывший воевода Василий. Тропинками, оврагами лесными, мелкими ручьями вел он свой отрад и знал наверняка, куда вел.

Не раз и не два, а десятки раз в ответ на набеги татар водил воинов боярин Василий. Все повадки басурманов изучил, знал их места. На одном не окажется, на другое вел.

Долгой была эта скачка. По приказу Василия в середину отряда поставили Ивана. И первым, и последним идти опаснее всего. В первого стрела в любой момент вонзиться может, а последнего арканом стащат, да так, что и опомниться никто не успеет. Без еды, без отдыха (отдых давали лошадям, а сами в это время по окрестностям рыскали) в жару страшную среди комарья зловредного пробирался отряд. Стонал потихоньку Иван, но на коне

держался крепко, в сон не клонило (проспали свое), а рука и повод держит, и за оружие схватиться готова.

Вторым после боярина Василия в отряде был старый воин по прозвищу Рубило. Ростом повыше он был воеводы, да и в плечах пошире, руки длинные, а нош как два бревна. Вот ему и приказал боярин Василий опекать Ивана.

На вторые сутки вышли они к Синей балке. Огромный овраг весь был покрыт кустарником и молодым лесом. Приказал боярин Василий спешиться. Коней укрыли. Без коневодов всех было десять человек, считая Ивана. Послали двух лазутчиков, почти одновременно приползли оба с вестью — туг татары. Много их. Человек с тридцать будет. А боярыню Евдокию среди них не видели.

—Агей-бека это разбойники,— сказал боярин Василий.

Созвал всех воинов и объяснил каждому, кто что делать должен. А люди бывалые, с ним в походы ходили, а кто помоложе, то с боярином Семеном повоевали.

—    Татарва в лесу — это подарок божий,— сказал Рубило,— вот таким числом мы б их в степи встретили, считай все покойниками бы стали.

В безопасности себя татары чувствовали. Костры у них горели (небольшие, правда), лошади гуляли, травку щипали почти что без догляда. Кто спал, кто упряжь чинил, кто саблю обрабатывал.

Дзинькнуло десять стрел — все попали в цель. Иван целил в ближнего татарина и видел, как стрела ему в горло попала, и захрипел татарин, ужасно глаза выкатил, нотами засучил. Загляделся на это Иван. А уж Рубило вторую стрелу пускает, третью... Натянул и Свой лук Иван. Только в кого стрелять? Мечутся татары, к земле припадают, орут гортанно — страшно все это. А те, кто до лука добрались, вытянули из-за спины уже любимое свое оружие и отвечать стали. Только поздно. Да и не видно им, куда стрелы посылать. Каждый русский воин за деревом.

Пустил, наконец, Иван вторую стрелу, да не попал. Пустил сгоряча третью —тоже мимо.

—    Ату их, ребята, бери на мечи,— выломился на своем коне боярин Василий из кустарника. Три или четыре стрелы сразу были пущены в него, но крепка оказалась кольчуга, и стрелкам не до меткости было, потому что со всех сторон кинулись на них русские.

Бешено колотилось сердце Ивана, выхватил он саблю и заметил тут только, что сабля-то — подарок Агей-бека.

—Вот я ему этой саблей по башке-то,—размечтался Иван, но споткнулся, растянулся во весь рост и сабля из рук вылетела. Поднял он в ужасе голову и увидал спину могучую. Рубило на пику татарина взял, а затем саблей размахивая, подпрыгивая неуклюже, на следующего татарина кинулся. Но тот ловок оказался. Пустил стрелу. Прикрылся Рубило щитом, а стрела вскользь в плечо ему воткнулась.

—А-а-а-а-,—закричал диким голосом Иван, подхватил саблю и бросился на татарина. Тот ростом чуть повыше Ивана был. Щитом круглым прикрылся, кривая сабля в короткой руке.

—    Урус шайтан,— взвизгнул он.

Шаг еще и погиб бы Иван, но в суматохе в лязге, среди криков и стонов предсмертных, остановился он, вспомнил чудом науку деда. Если противник прикрыт, наскоком его не возмешь, а сам погибнешь. Закрылся щитом Иван, выставил свою саблю, а татарин прыгнул в сторону и побежал. Побежал Иван за ним, но осторожность соблюдая, так, чтобы не налететь Ивану на выставленную саблю.

—    Шайтан урус,— опять прокричал татарин, остановился и они сошлись!

Первый в жизни Ивана бой! Был татарин молод, года на два постарше Ивана, и. силы их были примерно равны. Хитрил татарин, рубил саблей с маху, а сам к Ивану примерялся. Иван удары его отбивал и тоже выжидал. Не видел он, что вокруг творится и слышать перестал. Все внимание его сосредоточилось на маленьком этом татарине. Каждый шаг его, каждое движение — видел Иван.

А татарин простак попался. Понял, с кем дело имеет, и осмелел. Ему б в лес прорваться, бежать, спрятаться там, а не с мальчишкой русским саблей махать.

Завыл он дурным голосом и начал рубить саблей, что было силы.

Рубанул так сильно, что равновесие не удержал, чуть споткнулся, и отлетела в сторону левая рука с щитом.

Выпад! И вошла дамасская сталь во что-то мягкое. Удар по правой руке, и выпустил татарин оружие. Удар по шапке войлочной и оглушенный он сполз на землю.

С татарами было кончено. Это был обычный отряд грабителей, состоявший из молотых. Каждый год собирались они в такие отряды, коль большой войны не было, и отправлялась 1рабшъ. По всей Руси бродили, по Литве, по Польше. С ними несколько человек опытных воинов, провожатые —настоящих бойцов мало было.

Пока Иван радовался своей победе, (татарчонок-то его жив остался — потому вдвойне он радовался), воины разводили растоптанные костры.

—Сейчас у них про боярышню спрашивать будем,—объяснил Рубило.

Ему уже помогли вытащить стрелу из плеча, и ои весело подкидывал в костер дровишки.

—    Пытка? — упавшим голосом спросил Иван.

—Какая там пыпса, разве при боярине Василии попытаешь,— ответил Рубило,—так, пожжем немного татарчат, они н расскажут.

Пожгли татарчат, поорали они. Да, был среди них Агей-бек, но он не татарин вовсе, а черкес. Подговаривал их идти коней брать туда, в глубь Польши, они отказались. Он плюнул и ушел. И с ним человек двадцать, не больше.

—    Все,— устало сказал боярин Василий (он так и не слез со своего коня),— Семен его тоже не перехватит. В Польшу он пошел, в Польшу,—и опустил седую голову воевода.

Возвращение было грустным, но не для Ивана. Жаль ему было сестренку и поклялся он, что найдет Агей-бека и отомстит, но переполняла его ни с чем не сравнимая радость первой битвы и первой победы.

Повесили всех пойманных татар на деревьях, только по просьбе Ивана поединщика его в живых оставили. Очень просил об этом Иван деда.

—Твой отец завел себе побратима,—ответил старый воин,— и ты себе такого завести хочешь? Волка, запомни это, приручить можно только на время.

Подумал старый воин про себя; сбежит татарчонок. Караулить-то его никто не будет. А Ванька хорошим воином вырастет. И с татарином схватился хорошо! И вообще держался молодцом и сейчас нос вверх смотрит. Эго после побоища-то!

Вернулся ни с чем и боярин Семен. Тихо стало в усадьбе.

Однажды ночью кто-то затряс сильно Ивана за плечо. Закричал Иван, за нож схватился, но сильная рука закрыла рот и узнал он отца. За спиной отца стоял Артамон, зябко передергивая плечами.

—Вот что,—тихо сказал отец,—думал я о приданом Евдокии, а что вышло... — Он махнул рукой и отвернулся. Помолчал.

—Вам с Артампном открою я, тде казна нашего рода хранится. Меня дед Василий надоумил. Время худое, а похоже еще хуже будет. Пойдемте, сынки. Запоминайте дорогу.

Вышли за ворота. Пса взяли для верности, если кто увязался за ними, собака укажет. Шли долго. Ночью почему-то всегда дорога долгой кажется. Иван без труда запоминал путь —он тут вое вокруг знал. Дошли до холма. Оглянулся еще раз отец, словно кто что-нибудь мог разглядеть в такой темноте, и взял за руку Артамона, а Артамон взял руку Ивана и... исчез отец. Потянул за собой Артамон Ивана. Понял тот — есть лаз под холм. Внутри вроде пещеры. Зажег отец свечку.

Узка была пещера — все трое чуть ли не носами упирались друг в друга. Поползли на корточках. Шагах в тридцати натолкнулись на дуб, старый могучий дуб. И понял Иван, что холм был кем-то специально сделай, набросали земли около дуба, и сделано это было давно.

Возле ствола дуба оказалась щель. В нее и просунулись. И в этой маленькой земляной каморке оказался тайник. Отец убрал два капкана (рассчитанных на случайного человека), а потом долго в тесноте вырывали из земли сундук. Он был страшно тяжел. Достать его было невозможно, но крышку отец открыл.

Увидел Иван горку золотых монет и серебряные слитки, монисты из золота и серебра, какие-то золотые и серебряные поделки, женские украшения, оружие позолоченное...

Завороженный Артамон погрузил в золото руки и тихо засмеялся. Ивана же заинтересовали небольшие кожаные мешочки — они были завязаны,

—- Что там, тятя?

Отец молча развязал такой мешочек и высыпал на руку камни-самоцветы.

В полной тишине тайник зарыли, утоптали землю, поставили обратно капканы и выбрались из пещеры.

Иван вдохнул всей грудью чистый лесной воздух.

— Тятя, а не догадаются?

Уж больно простым показался Ивану тайник.

—Дурак ты, брат,— беззлобно сказал Артамон,— кому дога-дываться-то? Ты глянь вокруг? Посчитай, сколько таких холмов.

— Вся-то разница,—тихо добавил отец, что те холмы ветерок нанес, а этот мы с дедушкой, а кто и взойдет, не сквозь землю ж он видит.




Глава вторля

так была невесела боярыня Ирина, а после несчастья с дочкой — совсем заболела. Зима. Ветер холодный и снег в стены бьет, но в палатах зимних тепло, жарко даже. И рано утром, и днем и ночью приносят слуги в комнату боярыни смолистые поленья, набивают ими две огромные печи в изразцах. Загудят печи, забушует в них огонь и жарко, страшно жарко становится... Выбирается Ирина своим худеньким телом из атласных перин, в рубашке до пят идет к иконам, к лампаде своей, встает на колени и молится, молится...

Зайдет боярин Семен в собольей шапке, посидит. Холод от него, жмется боярыня к пуховикам. Начинает разговор о хозяйстве боярин, а она глаза прикроет и только в ответ головой покачивает. В черных волосах ее уже давно появились белые нити, но поглаживает светло-русый длинный ус боярин Семен и ничего не говорит.

Любит и Иван к матери забегать. Он целыми днями, то с дедом, то со слугами на охоте. Лицо его потемнело от ветра и мороза, глаза все время прищурены, и взгляд беспощаден. Поцелует он сухими губами мягкую руку матери, положит она ему руку на голову и станет тихим голосом говорить о Боге. О благодати, которая не на многих снисходит. Как жить по-Божьему надо... Много еще чего говорит боярыня, но войдет слуга с поленьями дров, и вскочит Иван, оттолкнет слугу, посыпятся ядреные, только что наколотые поленья, соберет их Иван и в - печь. Смотрит радостно на огонь. Обо всем забывает, видя, как языки

красного, оранжевого, желтого — многоцветного пламени сжирать поленья начинают.

Вздыхает боярыня.

Язычник он. Язычники так огонь любят. Мечтает боярыня Ирина, как потеплеет — свозить Ивана к священнику Данилу. Была она у него не раз, и успокаивал ее батюшка. Убирал рукой своей страхи женские. Может, он и в сыне Иване разберется? Чувствует Ирина: не простой мальчик растет. Есть в глазах его что-то непонятное для нее, для матери! Пусть исповедует его Даниил, пусть сыночек покается в грехах своих. Молод он, а грехи-то есть.

Все понятно для Ирины в этом мире, в нем Господь всегда присутствует и чувствует она его присутствие, а потому и благодать такая во всем. А Иван не чувствует этого.

Ладно, Артамон, глуповат он, душа его проста, как у мужика, как, прости Господи, у отца его, боярина Семена, а Иван не такой. Передалась Ивану часть ее души, но только часть. А что в другой части? Может быть, бесы там бесчинствуют?

Свекор говорит — из Ивана отличный воин вырастет, а ей из сына человека богодюбивого вырастить надо. А как!? Вот и поедут они к Даниилу! Пусть далек путь! Но не болеет она в этой дороге, а оживает.

Прикрыла глаза Ирина и видит явственно дороту, церковь на холме —красавца Даниила, с улыбкой его мужественной и тихой, крестит он подъезжающих, наклоняет свою голову и на груди его крест тяжелый, медный...

Протягивает он руку, указывая на церковь, на кресты над церковью и среди белого дня засыпает боярыня, ровно дышит грудь, улыбаются губы.

Тихо, на цыпочках выходит Иван из комнаты матери.

А на дворе кучи рыхлого чистейшего снега — снегопад был ночью. Два ближайших холопа Ивана -г-тридцатилетний конюх Никита и пленный татарин Ахметка разговаривают.

—    Твой черед двор мести, морда некрещеная.

—    Сам твоя морда,—отвечает Ахметка и похлопывает руками в меховых рукавицах одна о другую.

Недавно на охоте Ахметка лису из лука взял — вот и сшил из трофея себе шапку лисью и рукавицы. А так, одежда на нем плохенькая.

—    В Крыму-то, чай, жарко сейчас,— говорит Никита и усмехается.

—    Крыму карашо! — кивает головой Ахметка.

—    А сюда пришел грабить? — в который раз спрашивает Никита.— И попался, голубчик.

—    Грабить пришел,— кивает головой Ахметка,— и попалась. Все остальные висят в лесу, а Ахметка господине Иване слуга.

—    Слуга,— соглашается вроде бы Никита и поводит своими широкими плечами,—только слуга-то хреновый.

—    Что такое хреновый?

—    Ах ты, татарва глупая, не знаешь, что такое хрен? Щас объясню...

Объясняет он долго и непристойно, но понятно.

—    Ай-ай,— мотает головой Ахметка,— дурной ты Никита, плохая человека.

—Аты бы меня, если б на аркане споймал в степи где-нибудь, рожа узкоглазая, точно б на базаре каком продал.

—    Продал-продал,— закивал головой Ахметка.

—    Мети двор.

—    Хрен видел? Сейчас покажу.

—    Покажи, отмерзнет.

—    Хи-хи,— смеется Ахметка.

—    О-хо-хо,—ржет Никита.

Иван выбегает из дверей и сразу за дело. Никита борец отменный, на поясах никто лучше его не борется, да и на кулаках мастер, и Ахметка ловок и силен, хоть и ростом невысок.

—    А ну, Никита, давай на поясах,— говорит Иван и встает в центр небольшой, уже убранной от снега площадки.

Никита крякает, его лицо сияет от удовольствия — учить молодого боярина на поясах бороться — только ему доверил старый боярин Василий.

Встали. Ухватились за кушаки. В борьбе этой и ловкость и сила нужна. Никита, конечно, сильнее молодого барина, но, сознавая свою силу и умение, он не торопится. Упирается Иван —сильны у него ноги, сильны молодые руки, но Никита как стена.

Ахметка прыгает вокруг, визжит, подбадривает борющихся и сам готов в борьбу ввязаться.

—    Боярин, готовсь,—кричит багровый Никита, бросать буду! — И перелетел через богатыря Никиту Иван прямо головой в сугроб.

—    Вылазь, боярин,— пугается Никита, но еще больше, чем испуга на его лице довольства победителя.

—Борись с моя,—бросает на снег свою лисью шапку Ахметка.

—Давай, давай, татарва лукавая,—ухмыляется Никита, и глаза его становятся жестокими. Не любит он татар, ненавидит ненавистью врожденной. И запах из не переносит. Эго не с боярином бороться — здесь борьба не на жизнь, а на смерть.

Хитер Ахметка, не дает ухватить себя за воротник или за рукав, отталкивает шустро Никиту и раз... в ноги ему бросается. Но боролся с татарином Никита, знает его повадки, успевает отскочить, а сверху навалиться всем весом не может — в прошлый раз Ахметка выскользнул из-под него и не он вверху, а Ахметка.

—Ааааа! — взвизгнул Ахметка и толкнул что было силы двумя руками Никиту, тот покачнулся, свирепея от хитрости татарина.

—Ах, ты на кулаки пошел,—размахнулся и ухнул кулачищем.

Там, где стоял Ахметка, уже пустое место, подбил он ногу Никите, упал тот, Ахметка на Никиту, но перевернулся тот на бок и через миг бился Ахметка в его могучих руках. Как медведь подминал под себя Никита татарина.

Иван, давно вылезший из сугроба, напряженно следил за схваткой, запоминал все. Мучительно завидовал он силе Никиты, ловкости Ахметки.

Хрипит уже Ахметка, ногами дрыгает.

—    Пусти его,— командует Иван.

Нехотя поднимается Никита, бурно дышит широкой грудью. Распахнулся на нем кафтан, и видна рубаха нижняя белая. Встает злой Ахметка.

—    Урус шайтан,— шепчет тонкими губами, глаз не видно — до того прищурился.

Рад Иван — весело, но начало это только. С месяц назад Рубило показал ему драку на оглоблях, хватает Иван оглоблю, другую заставляет взять Никиту. И пошли они по кругу друг друга охаживать. Дерево билось о дерево и от медленного стука к стуку быстрому перешли. Ловкий биться на саблях, видел Иван, что затевает Никита и успевал легко под удар оглоблю поставить.

Управляет он весом оглобли так, что сама она у него в руках вертится, не силой Ивана, а собственной тяжестью бьет.

Устал Никита, загонял его боярин, и пропустил он удар. Гулко ударила оглобля по могучей спине и упал Никита носом в снег. Захихикал Ахметка. Потирая ушибленную спину, поднялся Никита и показал Ахметке кулак.

—    На коней,— командует Иван.

—    Так снег глубок, боярин,— кричит Никита, но сам уже бежит к конюшне. Снег ли, дождь ли на улице, грязь или метель —нет такого дня, чтобы Иван на коне верст десять или тридцать не проскакал. И сейчас не на охоту, на игру бранную выводит он коней. Ловок Ахметка аркан набрасывать и учит он этому искусству своего господина.

А снег пошел крупными хлопьями. Ветра не было, и падали хлопья, медленно кружась на крупы коней, на головы и плечи всадников...

Вернулись к обеду. Вошел в жарко натопленные комнаты Иван, да на отца наткнулся, затих, отпрянул. Выпимши был отец и с девкой-холопкой играл. Красива была девка — Алена. Красива, молода, дерзка. Но не сыну отца учить. Отец с Аленой, братка Аргамон — тот вообще ни одной девки не пропустит... Сам Иван за этот год тоже во вкус вошел. Каждый день с Дуней своей встречался. Ему красавицы были ни к чему. Есть Дунька —и хорошо. А лучше Дуньки во много раз утехи воинские, кони, лес, охота, рыбалка.

За стол сели втроем — отец и два сына. Похлебали щей густых со свининой. Уток тушеных с черносливом подали слуги. Утки хороши получились. Меда выпили. Отец —добрый ковш серебряный, Артамон — такой же ковш, но оловянный, а Иван мед не очень любил, вкус не любил, хмельным быть не нравилось.

Деда не было за столом — приболел.

Выпил отец, усы свои русые промокнул вышитым полотенцем и сказал: «Быть свадьбе».

—    Тятя,— заныл, как маленький Артамон,— рано.

—    Меня в четырнадцать лет обженили,— стукнул (несильно, правда) по столу отец.

—    Тятя...

—    Кулибякина род хороший,— сказал отец,— род богатый и сыновей, слышь ты... орясина... боярин Артамон Семенович,

сыновей ему Бог не послал — одни девки. Завтра же и поедем. Девок этих пять аль шесть, ты уж сам и высмотри, какая тебе по душе, а я со стариком потолкую.

Опустил голову Иван, а в душе смеялся нал братом. Больно у того физиономия расстроенная была.

—    И это не все, сынки,— сказал отец как-то смущенно,— не все. Друг мой варшавский, вельможа знатный — пан Скубе-шевский,— письмо мне прислал, говорит, что король отборный полк гвардии набирает. Берет в него дворян и немецких, и литвинов, и русских. Пишет пан Скубешевский, чтоб я сына одного послал... Служба почетная, это не по границам носиться с сотней и ждать, когда тебе татарин башку срубит.

—    А на что королю гвардия? — спросил заинтересованный Иван.— Полка такого раньше не было?

Расстегнул красную шелковую рубаху отец на груди и велел сбитень нести.

—    Года не проходит, чтоб вельможи польские против короля своего чего не учиняли. Не вериг он им. И Агей-бек проклятый говорил мне, что быть большой войне; все короли и ханы татарские и турецкий султан в той войне участвовать будут.

—    В полк-то, чай, мне идти,— сказал, розовея, Иван.

—Да по годам возьмут, тебе к весне почти пятнадцать будет... по годам возьмут,—отец замолчал.

—    Тятя,— взмолился Иван,— кого ж еще посылать, Артамон — брат старший — он на хозяйстве останется, его и женить ты хочешь.

—И служба лестная,—продолжал отец,—не у какого-нибудь пана в приближенных, а у самого короля, да все-таки молод ты, Ваня. Мать тосковать будет...

Год назад, может быть, и заплакал бы Иван от обиды, но повзрослел он как-то внезапно и для других, и для себя. Округлилась юношеская, но уже сильная шея, широки были плечи, шире, чем у брата Артамона, выпуклой стала грудь, а ноги толсты, как у мужика взрослого — в землю врастут, так с места Ивана не сдвинешь. И повадки у него уже мужские были.

И вот почти сбылась мечта — в полк королевской гвардии определиться можно, но против отец. Расстроен Иван был так, что Артамон, переживавший свою будущую свадьбу, сказал ехидно.

—Не расстраивайся, братка, не в этот год, так на тот без головы останешься.

... Решили и к боярину Кулибякину съездить, и к священнику Даниилу — очень об этом боярыня Ирина просила.

В начале марта солнышко пригрело, боярыню в ковры и шубы укутали, в сани посадили, а мужчины верхом. Улыбнулась тихо бледными тубами Ирина, солнцу подставила свое лицо и тихо прикрыли длинные черные ресницы глаза. Воздух был сырым, смешивались запахи оттаявших деревьев, а легкий теплый ветер приносил другие запахи волнующие — пахло костром и еще чем-то, что угадать невозможно.

Все было хорошо, сыновья рядом, и муж, вдруг ставший желанным, рядом, вот он шапочку свою меховую снял, тряхнул русыми кудрями — красив... Улыбнулась Ирина. А разве стара она в свои тридцать пять лет? Но что-то не так. Боль за дочь не покидала ее, но притупилась — Бог милостив, найдется Евдокия. И другое тревожит. Слышит боярыня разговор сына любимого Ивана с ратником Рубило.

—    Баран-то на месте стоит,— ломающимся басом говорил Иван,— ему башку можно срубить, а воину как в бою? Он тебе шею не подставит.

—    На то и умение Господь православным послал,— самодовольно густым басом отвечал Рубило. — Лет десять назад рубились мы с отрядом боярина литовского...

Ужас охватывает Ирину. Видит она, как сверкают глаза у Ивана, с каким вниманием слушает он старого солдата, как улыбаются его губы —жестоко улыбаются.

«Неужели Евдокию потеряла и Ивана потерять придется,— думает она.-— Ведь вырвется из гнезда, чувствует в себе силу мужскую, а там и затеряется среди битв этих бесконечных. Если бы он стал священником! Ведь и священник Даниил воином был, но постригся в монахи. Покаялся в трехах своих кровавых. Богу теперь служит. Как объяснить Ивану, что Богу служить куда лучше, чем вельможам! Что не только воин, но и священник несет в себе силу русского народа! Нет. Не услышит он ее! Не достучится она до его сердца. Вон с каким усердием выспрашивает, как на всем скаку поединтцику голову срубить. Волнуется, глаза прищуривает. Но может быть поможет словом отец Даниил?»

Тихо-тихо, как подкрался, пересел к Ирине в сани боярин Семен, заглянул в глаза ласково своими почти женской красоты нежными глазами.

—    Не холодно тебе? — спросил.

И успокоилась Ирина, чувствуя рядом мужа, сильное его плечо.

—    Егей! — крикнул он,— гони веселее, дорога-то хорошая!

И понеслась тройка! Запомнила это навсегда Ирина. Воздух

весенний, пьянящий, плечо мужа, сыновья рядом... Все она знала обо всех. И всякого человека угадать могла. Злого, что добрым прикидывается, и доброго, что злого из себя изображает. Все знала, что дома делается. И про красивую девку Алену знала — не она первая у мужа, но на то он и мужчина, господин и воин. Знать знала, терпела обиды, как христианке положено, но когда сталкивалась с девкой этой в палатах и прижималась та к стене, трепетали ноздри у Ирины, и долго она просила потом прощения у Бога, за ненависть свою сиюминутную. Об этом да о сыне Иване собиралась говорить Ирина с Даниилом. Только бы доехать до него, не заболеть. А о доченьке Евдокии даже с Даниилом говорить не будет. Сама ночами плачет, а стоит постороннему напомнить, как немеет Ирина. И хочется крикнуть ей, что ложь все! Не касались ее девочки вонючие руки басурманские! И кажется вот-вот выбежит дочка к ней:

—    Мама!

Замирает Ирина, закусывает губу.

—    Тише гони,— кричит боярин, вглядевшись в ее мертвенно бледное лицо.

—    Мать о сестренке вспомнила,— нагнулся из седла к уху Ивана Артамон.

Но Ивану не до этого, Рубило о самом интересном рассказы-ваал. Что же до сестры, то Иван решил еще тогда в лесу во время погони, что спасет ее рано или поздно, а Агей-бек из рук его смерть примет. Да на то и война, чтоб девок в полон брать! Другое дело, что по-черному Агей-бек поступил, темной ночью выкрал девчонку, но и воздастся ему за это!

—... прервал свой рассказ Рубило, видя, что братья заговорили, но уже сидел прямо в седле Артамон и мрачно смотрел перед собою. Нет, не хотел он жениться! Никогда его таким не видел Иван.

—    А боярин-то смурной,—тихо пробасил Рубило.

! Иван кивнул головой, мол, вижу:

I — Ты дальше давай рассказывай.

—    Ну, боярин литовский — Лахонь его, кажись, звали,— с ним слуг пять-шесть на хороших кониках ушли от нас. Мы за ними. Дедушка тогда в силе был, рвет и мечет. «Не быть ему живу», кричит. Подошли мы к усадьбе этого литвина. А людей у нас мало, так с наскоку не возьмешь. Долго осаждать —- время на это нету...

—    Иван,— вдруг опять перегнулся с седла Артамон,— поклянись, что ты меня одного не оставишь.

Тронул коня Иван, выехал вперед. Больно странные слова сказал Артамон, видно, надумал что. Ехали молча некоторое время...

—    Не женюсь я,— сказал Артамон.

—    Как?

—    Как, не знаю, но не женюсь. Прямо-то не откажешь, отца воля. Ты, Иван, как приедем, поглядывай, подумывай, что сотворить нам такое.

—    Откажись сейчас,— сказал прямолинейный Иван.

—    Не-а!—замотал головой Артамон.— Глупость это есть.

Иван молчал. Брат есть брат и помочь ему, он всегда поможет.

... Боярин Сила Кулибякин ждал на крыльце. Когда ворота

настежь открыли и въехали гости на двор, сошел он с крыльца, по-царски важный, окинул пристально приехавших, словно цену им отгадывал, и тем страшно не понравился Ивану.

И с этой минуты Сила Кулибякин стал врагом для Ивана. . Мрачно он оглядывал постройки богатого боярского двора. Неприветливо поглядел на вышедшую к ним боярыню, бабу старую в морщинах, но нарумяненную, украшениями обвешанную.

—    Извини, что с женой,— сказал боярин Семен, пожимая пухлую руку Силы,— к духовнику везу ее.

—    Ничего, моей бабе веселей будет,— кивнул головой тучный Кулибякин.

—    Это сыны мои! Старший... — отец хитро прищурился, а Сила ответил ему таким же хитрым прищуром,— Артамон и младший Иван.

Склонил голову Иван в полупоклоне.

—    Проходите, гости дорогое, отдохните с дорого, а там пополню вас, чтоб помнили Силу Кулибякина.

...За столом сидели долго. Очень говорлив оказался боярин. Из дочек своих всего одну показал, и вроде бы решил, что дело сделано. Не понравились такие смотрины боярину Семену. Что ж, и выбора для сына не будет никакого!? Из всех девок одну вывели и дело с концом? Так-то и кобыл не выбирают. Если бы была одна, то другое дело. И девка, как простолюдинка, здоровая, в кости широкая, вся в белилах и румянах.

Опадай сколь ей лет? Может она боярыни Ирины старше.

А боярин Сила все говорил, говорил... Одичал среди лесов дремучих со своими девками.

—Как нас, русских, прижало,—произнес он жалостливо и по бабьи подпер толстую щечку пухлой своей рукой,—там поляки, тут литвины, там валахи и угры, там татары, а мы одни и каждый по себе. Я ведь, Семен, прошлый год надумал под руку московского князя податься. Силу он набирает и родственники мои многое отъехали к нему. Да вот один племянник грамоту прислал, пишет, что худо там. Поместье никудышнее дали, служба тяжелая, все по границам, местная знать на него как на литовца смотрит, за своего не принимает, хоть род наш древен...

Подумал-подумал и остался. Куца мне на старости лет еще бежать. Дочек...—он метнул зоркий взгляд на боярина Семена,— Бог даст и здесь пристрою. Не за басурман и не за католиков замуж выдаю, за белую кость, за голубую кровь.

Вот эти последние слова понравились боярину Семену. Выпили они с Силой по кубку (а в каждом таком кубке вина с пол-ведра), охмелели. Растаял боярин Семен, но не до конца. Он к зелью человек привычный был. По рукам не ударили:

Завтра, Сила, с тобой поговорим, утро вечера мудренее.

—    Оно так,—тускло поглядел на него тот.

—    Ну-ка, сынки, отяжелел я что-то,— сказал боярин Семен.

Подхватили братья отца под руки нежно, подняли из-за стола.

И в том худую примету увидел боярин Сила. Не холопов его позвал гость, а сыновей своих.

—    Полегче сынок, полегче,— пробормотал боярин Семен.— У тебя, Ванюшка, руки-то железные стали. Скоро, как Рубило, пятаки начнешь ломать.

Уложили отца и сами легли. Иван где ложился, там и засыпал сразу.

Проснулся от того, что кто-то гладил его по лицу. От неожиданности схватился за нож.

—    Тсс! — прошипел Артамон. Иван молча сел, проснувшись.

—    Пойдем за мной,— прошептал Артамон. Ничего не спрашивая, Иван пошел за братом. Вышли из спальни.

—    В девичью пойдем,— объяснил Артамон и улыбнулся. Почесал в голове Иван. Скверно это было все. Понял он брата. Из-за холопок Сила шум поднимать не будет, а дочку за такого жениха не выдаст. Да и трезвонить об этом не в его интересах.

—    А как девичью найдем? — спросил Иван.

—    По запаху,— засмеялся тихо Артамон.

В душной темноте он ориентировался так же хорошо, как Иван в темном лесу. Словно всю жизнь в чужих домах девичьи искал.

— Ты смотри,— шепотом предупредил брата Ивана,— не перепутай, у дочек Силы запах небось такой же, вот дел-то будет. Тогда ни ты, ни я не отвертимся.

—    Небось, не перепутаю.

Куда-то опустились вниз по лестнице, прошагали по длинному коридору... Остановился Артамон, прислушался, прижался щекой к двери и распахнул ее.

«Действительно девичья»,—втянул в себя запах Иван. Артамон тем временем сапоги снимать начал. Вот удалец! Ивана же трясло! Куда их черт занес!

—    Ой, кто это! —раздался слабый вскрик.

•— Гости ваши, бояре молодые,— отвечал Артамон.

—Господи Исусе,—отвечал молодой голос,—зачем вы здесь?

—    Ты лучину-то запали,— прыгал в одной штанине Артамон,— глянь на нас, а то за разбойников еще примешь.

Лучину запалили. В комнате было всего две девки. Одна высокая статная в рубахе стояла с лучиной в руке, а вторая помоложе к стенке прижалась и во все глаза, но без страха смотрела на молодых людей.

Та, что с лучиной, все сразу поняла.

—    Ой, бесстыжие вы бояре, чай свататься приехали.

—    Мы с Ванькой до девок ужасно злые,—сказал Артамон,— и попробуйте только пикнуть, прирежем сразу. Ванька, покажи

нож. Удерживая улыбку Иван достал свой большой охотничий нож. Помнил Артамон, что Иван никогда с ним не расставался.

—    Насильно, стало быть, брать будете,— осведомилась статная,— а нас сам боярин Сила пользует.

—    Ну и мы попользуем немного,— Артамон почти снял штаны, но запутался и упал.

Девушка на кровати приглушенно засмеялась.

—    Значит силой будете брать! —все любопытствовала статная.

—    Силой, силой, так потом всем и поведайте.

—    Так значит...

Но следующий свой вопрос любопытная девка задать не успела. Подхватил ее на руки Артамон, закудахтала она возмущенно, но стихла быстро.

Иван присел на кровать к другой девушке. И, вдруг, его руку осторожно нашла ее рука...

...И снова двинулись в путь. Скрипели весело сани по легкому морозу. Молчалива была боярыня Ирина. Не понимала она, что произошло, но рада была, что не связала судьба сына ее с дочкой Силы. Поглядела она на этих дочек на женской половине. Некрасивые, злые, глупые — в мать видно пошли. Да и отец-то не умен.

Молчал боярин Семен. Он, в общем-то, догадывался, почему Сила так изменился. Набедокурили сыновья, но зла на них не держал. Понял, что допустил ошибку. По этим временам таких ли родственников искать надо? Случись что, разве такой родственничек поможет? Да и с приданым... жадноват боярин, глуп и жаден. Не любил таких людей Семен. Все бы ничего, но вот голова после вчерашнего болела. Превозмогая стыд перед боярыней, приказал он достать кувшин с вином, не сходя с коня выпил и повеселел.

Глядя на него, братья поняли, что пронесло. Гикнули они и бок о бок погнали лошадей. Ветер свистел в ушах и серый снег подминали копыта лошадей.

...Когда сытые лошади легко вынесли на пригорок сани, и увидела боярыня Ирина на далеком еще холме церковь, где служил священник Даниил, привстала она и вся потянулась вперед. Ничего не видела она вокруг, ничего и никого.

—    Гони быстрее,— приказал боярин Семен,— так поразило его лицо жены, что испугался он — не случилось бы чего худого.

Храм был каменный, богатый. Пощадило его жестокое время и были купола, и были кресты, и сам Даниил — в скромном холодном убранстве, с седой головой, высоченный красавец встречал подъезжавших.

Был он строг и худ лицом. Под пронзительным его взглядом сжался Иван. Не видел он еще таких глаз у человека. «Он все-все знает обо мне»,— подумал Иван, целуя сухую руку священника.

Опустил священник руку на голову боярыне и словно боль снял. Слышал он о ее беде. Знал, зачем ехала к нему эта женщина. И когда остались они один на один, и, захлебываясь слезами стала говорить о горестях своих Ирина, не перебивал он ее. Пусть — часть горя со слезами и выйдет. А когда настал его черед говорить, то не красным словом украшал он речь свою, а правдою. Говорил, что милостив Господь и все он видит, и все знает.

Истово Ирина верила в это, но, глядя в большие серые глаза священника, она шептала сухими горячими губами, повторяла вслед за ним и по-новому звучали слова. И хотя ни слова не произнесла она о дочке, но отвел на время боль от нее священник, сказав:

—    Ни одно дитя православное не оставит в беде Господь милостливый. Пусть несчастия, пусть мучения, пусть вера иная — но все это уйдет — останется вера истинная, и путь душе безгрешной открыт в ворота рая.

И снова священник положил свою источающую тепло руку на голову женщины, и закрыла она глаза, счастливая, что мука, о которой некому рассказать да и рассказать невозможно стала тише. И звучал в храме спокойный голос Даниила и тихий жаркий шепот женщины, нашедшей пусть временное, но успокоение ему отвечал.

А священник Даниил ведал о страдании все, ибо сам страдал без меры. В детстве на его глазах были зарублены родители и сожжен отцовский дом. Кто это сделал —он не помнил, слишком мал был. Потом говорили всякое. Но в то, что это сделали татары, не верил, тогда и его в полон бы угнали. Взят он был на воспитание к богатому ляху, и сделали бы из него поляка, если бы не погиб тот лях, а вдова не выставила мальчишку на улицу. Подобрали мальчика православные монахи. У них он получил

образование. В семнадцать лет ушел Даниил от монахов и стал воином. Много он перевидел. В одной из схваток в степи попал к татарам. Продали они его в Стамбул. От турок бежал в Грецию, скрывался в храмах православных, из Греции попал в Венецию, оттуда в Германию, а уж из Германии в Польшу. Видел он муки людей, сам истязал, и его истязали. И пришел он к Боту, принял душой веру, стал монахом. Вот уже десять лет нес Даниил успокоение православным. Не было страха в душе его ни перед чем и ни перед кем. Чувствовали это люди. За десять лет он не просто научился состраданию к человеку, он научился понимать людей. Принимал всех, кто шел к нему, но лишь немногие из них были близки Даниилу по духу. И скрывал он радость от того, что видел боярыню Ирину, скрывал и боль, потому что сочувствовал ей как близкому человеку.

Видя эту маленькую красивую женщину, Даниил вспоминал, что он мужчина. Но он отмаливал потом этот грех.

—    И еще...— сказала Ирина,— я привезла сына...

Он кивнул головой. Да, он сразу понял, о ком речь. Старший сын боярыни был прост и ясен, а вот младший... Даниил сразу заметил среди толпы господ и слуг этого широкоплечего юношу, черноголового, синеглазого, с квадратным подбородком и надменным выражением лица. И взгляд Даниила встретил сей отрок не как юноша, а как мужчина.

—    Я поговорю с твоим сыном.

Храм был богатый. Растерялся Иван в этих каменных стенах, загляделся на иконы и росписи. Высокие окна пропускали свет так, что в полумраке нарисованное словно оживало. Горели свечи и медленно-медленно подошел Иван к священнику.

Исповедовался Иван в грехах своих. Что ж, нагрешил он, и не много и не мало, в самый раз для его возраста. Старательно вспоминал Иван трехи, а про Дуньку чуть не забыл.

Но все это были слова. А вот глаза Даниила... Несколько раз он опускал и отводил глаза, не выдерживая взгляда священника, но скоро взыграла его гордость. И собрал Иван всю свою волю и минуту, и пять, и может быть десять молча смотрели глаза в глаза отрок и священник. И потеплели глаза Даниила. И ушло из взгляда Ивана напряжение. Опустил Даниил руку на голову юноши и тепло разлилось по спине и по телу Ивана.

—Знаешь ли ты, что такое благодать? —тихо спросил Даниил.

Иван вспомнил почему-то не то, что говорила ему мать, а летний, полный запахов лес, пронизанный лучами солнца.

—    О чем ты подумал, скажи, не бойся!

Иван сказал.

—    Душою ты язычник,— тихо и мягко сказал Даниил,— душою и телом. Труден будет твой путь к Богу. Горд ты и честолюбив, а эти два качества и порождают большую часть грехов. Но словом мне не исправить, не наставить на путь истинный. И придется тебе пройти путь, долгий и страшный путь. Будь готов, сын мой, к великим испытаниям и великим иску-г шениям.

Молчал Иван, но слова эти запомнил. На всю жизнь. Когда он . вышел из церкви уже темнело. Ветер волновал деревья и вороны, сидевшие гроздьями на ветках, недовольные каркали. Одиноко и тоскливо стало Ивану. Поднял он глаза и небо было низким, злые черно-серые тучи быстро бежали, подгоняемые ветром...

—    Вижу я у сына твоего,—говорил Даниил Ирине,—будущее большое. Но тревожна и полна опасностей будет жизнь его. Кем он хочет быть?

—    Воином,—тихо сказала Ирина.

Даниил кивнул головой.

—А я хотела, чтобы он был священником.

Чуть дрогнули тонкие твердые губы Даниила в улыбке. И опять его теплая рука опустилась на голову женщины.

—Он рожден воином, а не священником. Свой путь он должен пройти.

Ирина хотела сказать, что видит своего сына погибшим, но Даниил опередил ее и покачал головой:

—    Путь его не короток.

...Обратно ехали долго. Точнее, это Ивану так показалось. Брат радовался как мальчишка, что отвертелся от женитьбы и дурачился. Рожи строил. Боярыня Ирина весела была, и глаза ее сияли, смотрела ли она на сыновей, на мужа, в небо. А вот Иван , зол был. Разозлил его Даниил и тем, что рассматривал в упор, словно невидаль увидел, и предсказанием своим, а главное силою

своею внутренней. Не терпел Иван ничьего превосходства. Раньше это только в играх ратных да охоте проявлялось. Теперь же так выходило, что и более сильных духом, чем он сам, не любил

Иван.

В чем тайная сила священника Даниила? Почему он был так дерзок и так уверен в своем превосходстве? Кабы он так на мужика простого смотрел, а то ведь в округе мало семей столь богатых, как семья Пересветовых? И по знатности считал себя Иван одним из первых.

Но было и притягательное нечто в этом седом человеке. Не мог определить для себя Иван, в чем притягательность эта заключалась, но легко ему доверил Иван то, что ни отцу ни матери доверить не мог.

Рядом с Иваном бок о бок ехал Рубило. Тянуло старого воина к юноше. И подчинялся он ему с радостью. А Артамона не слушал. Чуть что, я, мол боярину Василию служу, как он прикажет так и будет. Видя, что не в духе Иван, принялся Рубило опять о походах и стычках рассказывать.

Плохо слушал его Иван, смотрел куда-то вдаль, а потом оборвал:

—    Ты со мной на службу к польскому королю пойдешь?

—    С тобой, батюшка, хоть к хану басурманскому. Скуплю мне торчать-то здесь. А жизь воинская — она вольная, она и для холопа вольная. Когда в рубке сойдемся, там все равны, что господин, что холоп. Какого ляха я однажды срубил,— покачал головой Рубило,— монет тридцать в кошельке у него было.

—    И куда ты монеты эти?...

—    Пропил. С таких денег не разбогатеешь. Жгут они руки. Вроде жалко, а как все уйдут, так и легко на сердце. Вроде помянул того... чьи монеты были.

Грубое лицо у старого вщина, прищур жестокий, бородища нечесанная черная, а на Ивана смотрит ласково.

—    Дед тебя отпустит со мной?

—    А куды он денется?

Но, видно, не домолился кто-то в храме у Даниила, а может быть кто грех скрыл. (Подозревал Иван, что не расскзал священнику отец о девке Алене). Приехали, а старый боярин больной лежит. То ли простыл где, то ли время ему пришло болеть. Стар ведь уже, и раны какие на теле носит.

Часто приходил к нему Иван, сладости приносил. Улыбался боярин Василий. Лежал он на высокойкровати под теплым лисьим тулупом, под головой подушка алая бисером вышитая, и на алой этой подушке его седая огромная голова.

—Ты б вина мне принес, Ванечка,—говорил он,—а сладости сам ешь.

Пил вино дед и забывался. Глаза полузакрыты, бредит или во I сне с собой разговаривает?

А отец, видно, с женой переговорив, решил отпустить Ивана в гвардию к польскому королю, но только на будущий год, когда Иван окрепнет. Иван возражать стал, а отец взглянул на него строго и сказал:

—    Такое слово боярина Василия. Подрасти еще, силушку накопи, а там - с Богом.

Пришел как-то Иван к деду, а тот трезв и не в бреду, но глаза от внука отводит. Взял Ивана за рукав и приглушенным голосом рассказал, что в деревеньке Утиный Брод живет старуха одна — знахарка. Бывало, что помогала она боярину Василию и беду , отводила, после ранений травами отпаивала.

—    Приведи ее ко мне, Ванечка. Лето на Божьем свете, может, отлегает болезнь.

А на улице уже был май, и бились ветви черемухи в маленькое окошко дедовой спальни.

Оседлал Иван коня, вздохнул полной грудью пьянящего воздуха и погнал к Утиному Броду. Тосковал он в последнее время, И сам не знал почему. Сначала тосковал, что дед болеет, потом, что не пустили в гвардию на этот год, а вот тоска майская как бы без причины была. Нет охоты, нет рыбалки и слабость какая-то ; появилась. Это в железном-то теле Ивана слабость! Дунька, дура, ) с лицом своим в оспинах, надоела.

Гнал Иван коня по ожившему зеленому лесу, гнал по лугу Пахучему — вот и деревенька эта. Несколько изб одна хуже другой. На улице мужичок стоит, прищурился. Здесь еще моло-■ дого боярина не видали.

От злости беспричинной наехал было на мужичка конем Иван.

; Охнул тот, присел.

—    Где тут у вас, ведунья живет?— крикнул Иван.

—    Тама, боярин, тама — ткнул пальцем в сторону леса мужичок,— токмо...

Не стал слушать его. Подскакал к плохонькой избушке.

—    Эй, ведунья,— крикнул он,— выходи.

Тишина.

Неужели придется в избу эту темную идти самому? Да нет наверное бабки этой.

—    Что кричишь? — раздался за его спиной голос молодой и сильный.

Встал конь на дыбы, захрапел, хотел унести всадника подальше. Осадил его Иван сильной рукой и увидел, что стоит перед ним девка молодая в лохмотьях. Волосы длинные распущенные по пояс. Из лохмотьев ноги виднеются белые сильные, и грудь одна, полная и крепкая, с коричневым большим соском наруже. В руках у девки ветки березовые, пахучие. Девка скуластая и глаза огромные, но раскосые.

Что тут произошло с Иваном! Увидал он ее ноги и грудь бесстыже выставленную и прыгнул с коня, как прыгает рысь с ветки. Вошел он в ярости мужской в девку, а она рассмеялась, раскинула ноги и руки. Дунька, та все локтем глаза прикрывала и приговаривала: «Ой стыдно, боярин».

А эта ведьма улыбалась и двигаться стала под Иваном. Дунь-ка-та холопка верная,— неподвижная была. А тут чгго такое? Выползти хочет из под него? Да нет, наоборот, его движениям помогает.

—    Бесстыжая ты,— сказал слабым голосом Иван, слезая с девки и стыдясь своего поступка.

Девка же все лежала, разбросив ноги, и улыбалась.

—    Кобылка я молодая, резвая,— сказала она, скаля белые зубы,— но ведь не я на тебя напала, боярин, а ты на меня коршуном свалился.

—    Где бабка твоя?— хрипло спросил Иван.

—    Умерла бабушка,

—Ай'Яй,— присел даже с досады Иван.

—    На что тебе бабка?

Боярин Василий плох, просил трав.,, просил, чтобы сама бабка пришла к нему.

—Так я ее искусством владею,—сказала девка.

Иван молчал.

—    Коли боярину действительно худо, сажай меня на коня, посмотрю я на него, а потом настои приготовлю.

Иван молчал.

—    Боишься меня, боярин?

— Как же я тебя такую во палаты наши введут — с досадой

сказал Иван.

—А у меня получше рубаха есть.

В самом деле, вышла девка через минуту из избушки, рубаха белая на ней, волосы подвязаны, голова платком белым покрыта.

—Дай руку, боярин.

Протянул руку Иван, глазом моргнуть не успел, девка уже позади него сидит, устраивается, а конь храпит и косит глазом.

«Чует нечистую силу»,—подумал расстроенный Иван и погнал коня лесными тропинками.

Пахло от девки хорошо. Травами лесными, листьями березовыми и прижималась она к Ивану так, словно упасть боялась. Чувствовал ее сильное тело Иван, испариной покрылся. Билось сердце его учащенно и, не доезжая до дома, выбрал он поляну, солнышком прогретую, потащил девку с коня, а она бесстыжая, рубаху и платок с себя тут же содрала, стояла перед ним, расставив ноги, то ли улыбалась, то ли скалилась... Согрешил еще раз Иван.

— Как зовут тебя?

— Ксения.

Больше ничего он не спросил и не сказал. Провел девку по темным комнатам прямо к деду. Тот дышит тяжело, хрудь его ^ поднимается.

Посмотрела девка тазами своими огромными на боярина, а тот не понял, кого внук привел. Объяснил Иван. Прикрыл таза боярин Василий. А девка подошла, осторожно рубаху на груди старого воина раздвинула.

Увидал Иван огромный рубец, припухший, воспалившийся.

—    Дед,— повторил он,— нету той ведуньи, померла, а эта внучка ее, помочь тебе берется.

—    Пусть лечит,—тихо сказал боярин.

v    — За настоем завтра придешь,— сказала Ксения.

—А сама не можешь принести?

—    Так у тебя конь. Кто быстрее?

Привез Иван на второй день девку опять. Промыла она рубец, ч приложила травы к нему, обмотала тканью и выпить дала настоя приготовленного.

—Через месяц оживет он.

И целый месяц ездил Иван к Ксении. Все узнал про нее. Как бабку в деревне не любили и боялись, как ее не любят и боятся,

что кузнец под венец вести хочет. Кузнеца-то ведь тоже боятся и не любят. Какая девка за него пойдет? Так уж в народе считалось, что ни заговоров, ни кузнечного дела без помощи нечистого человеку не одолеть.

Но тело девкино притягивало к себе Ивана, а не ее рассказы. Кобылой она себя назвала и права была. Сильное, шелковистое тело ее ходило под Иваном и изгибалось. Однажды закрыв глаза обняла она юношу, так сильно, что казалось не девка его обнимает. Испугался он. Не ездил день, а потом опять...

Уезжал, крестился, знал, что с нечистой силой спутался, но засыпал и видел перед собой смеющиеся глаза девки, ноги ее бесстыже раздвинутые, груди крупные...

Приворожила? Но когда успела? Сразу голосом и взглядом? Ох и велика ее сила! И дед поправляться стал. Зажил страшный шрам, кашлять перестал. Был слаб еще, но бодрили его настои ведуньи молодой.

А Ивана словно тяжелой мутной волной накрыло, будто нырнул он, а вынырнуть не может, тащит его девка лукавая в омут, тащит и смеется.

Ночью сны тяжелые, плохие стали сниться.

И кукушка в лесу прокуковала всего один раз.

И лягушка огромная вылезла из лужи лесной затхлой и уставилась не мигая на Ивана.

И в зайца пустил стрелу рукой слабой, а стрела мимо, а заяц тот сидит и лапами перебирает.

И не лягушка то была, и не заяц, а... тот, кого имени повторять нельзя, тут как тут окажется. Но он и так рядом, чувствует это Иван, и плохо ему.

Язычник... так сказал священник Даниил про него. Язычник и есть. Любит огонь, любит костры огромные, любит когда девки хороводы водят, любит праздники языческие; вот и наказание.

Похудел Иван. И мать заметила, и Ахметка с Никитой при его появлении как-то стране переглядываться начали. Один Артамон хохочет, просит и его к девке ведунье свозить.

—    А греха не боишься?— спросил Иван.

—    Отмолюсь,— махнул рукой Артамон,— а не я, так мать отмолит. Ее-то молитва обязательно дойдет.

Нет, никому не отдаст девку-ведунью Иван. И ей пригрозил, вытащил нож свой, сказал:

—    Если кого около тебя увижу, ни ему, ни тебе не сдобровать.

Упала перед ним на колени девка, руку поцеловала и клинок

ножа поцеловала, смотрела снизу вверх, как преданная собака. А может и не ведьма она?

Раз остался ночевать у нее. Хорошо пахло в избушке травами, и ложе хоть и жесткое, но было устлано травами.

Как и подобает воину, без слов и церемоний овладел Иван девкой, и забилась она под ним, и, вдруг, слова стала говорить не внятно сначала...

—    Любый, любый...

И вдруг изогнулась вся, закричала, исказилось лицо ее судорогой, а руки впились в его спину...

Бес в нее вселился!

Не помнил Иван как добрался до коня, взлетел в седло и погнал в сумерках. А сумерки тут же и ночью обернулись... Остановил коня Иван, бешено колотилось сердце его, и крестился, крестился он бесчисленно, призывал Бога.

Как добрался до дому, тоже не помнил. Всадил в порог комнаты нож — верная примета, что нечистый через лезвие не переступит.

Утром проснулся, на двор вышел, солнышко светит, Никита сеть чинит, а Ахметка стрелы готовит и началось...

Днем охота, ночью рыбалка. Вставать надо рано, чтобы охота удачной была, а ложиться некогда.

Повеселел Иван.

Пришла и грамота от Скубешевского. Писал, что говорил с воеводой королевского полка и уже числится в полку том — дворянин Иван Пересветов.

А тут и дед совсем поправился. В сад стал выходить. Ивана заставлял с Рубило, с Никитой на саблях биться, на ножах сходиться.

С утра до вечера про степь рассказывал. Что проще простого в степи православному погибнуть. Там надо за знающих людей держаться. В степи басурманин силен, как нигде. Стал объяснять как в разъездах вести себя, как по пыли на дороге издалека количество всадников определять, как в балках укрываться.

—    Человек ты лесной, Иван,— говорил старый воевода,— не рвись первым в бой, осмотрись, попривыкни, и помни, что ляхи сильно задиристы, на скандал не напрашивайся, но коль честь

рыцарская задета будет, то внук ты мой дорогой — бейся! И который раз говорю — настоящего воина по глазам перед схваткой определить можно.

Но настал и странный день.

—    Как ведунья твоя? — спросил боярин Василий.

—    Какая она моя?! — взъерепенился Иван.

—Ты вот что,—не глядя на внука, сказал дед,—съезди к ней. Завтра день такой летний... В этот день бабка ее всегда заклинание для ратного человека произносила...

—    Как?!

—    Съезди, съезди,— толкал в плечо старик,— съезди, не перечь. И отец мой, и дед мой, и прадед — все так поступали. На страшное дело идешь,— вдруг выдохнул боярин Василий,— съезди, а то спокоен не буду.

Послушал деда Иван. Волновался он когда к избушке подъезжал. Вышла Ксения в рубахе своей белой, поклонилась в пояс, руки на груди скрестила, глаза в землю опущены.

Спустился с коня Иван, объяснил зачем явился.

—    В ночь сегодня приезжай,— ровным голосом ответила девка.

Ночью за руку привела она Ивана к дубу огромному, и, не выпуская руки его, стала бормотать: «Выхожу я в чисто поле, сажусь на зеленый луг, во зеленом лугу есть зелия могучие, а в них сила видима-невидимая. Срываю три былинки белые, черные, красные. Красную былинку метать буду за Окиян-море, на остров Буян, под меч-кладенец; черную былинку покачу под черного ворона, того ворона, что свил гнездо на семи дубах, а во гнезде лежит уздечка бранная, с коня богатырского; белую былинку заткну за пояс узорчатый, а в поясе узорчатом завит, зашит колчан с каленой стрелой, с дедовской, татарской. Красная былинка притащит мне меч-кладенец, черная достанет уздечку бранную, белая былинка откроет колчан с каленой стрелой. С тем мечом отбью силу чужеземную, с той уздечкой обратаю коня ярого, с тем колчаном со каленой стрелой разобью врага-супос-тата. Заговариваю я человека Ивана Перес вето ва, на войну сим заговором. Мой заговор крепок, как камень Алатырь.»

Вздохнула глубоко девка, словно ношу тяжелую сбросила. Кончилось ее бормотание. И покорно пошел Иван за ней в избушку ее. И снова застонала-забилась под ним женщина, и еще раз, и еще раз.

А утром долго Ксения не могла оторваться от стремени коня, шла, а потом почти бежала за конем, целовала руку и в глазах ее тоска была дикая.

— Прощай,— коротко сказал Иван.

Он-то был уверен, что ночью этой заключил союз е сатаной, и не видел юноша, как крестила Ксения голову его гордую, плечи широкие, спину сильную. Как крестила коня его, саблю его...

И шептали ее губы еще одно заклинание, но его не мог уже слышать Иван да и не для его ушей оно предназначалось.

А конь ржал радостно, он знал, наверное, что больше сюда не пригонит его хозяин.




Глава третья

а осень, зиму и весну так окреп Иван, что не уступал уже силой Никите. И сидел он на коне свободно, легко, как татарин, всю жизнь с коня не слезавший. Чуть напряжены были ноги его сильные, а спина и руки расслаблены. Не езда, а отдых.

Не пожалел добра для родного сына боярин Семен. Отсыпал в кожаные мешочки изрядно меди, серебра и золота. Спровадил на службу об «десяти конях», что значило — десять воинов-холопов вел с собой Иван и было это не мало.

Благословил на службу старый боярин Василий, благословил отец, мать с онемевшим от напряжения лицом крестила, крестила... Брат обнял крепко. А отъехали —все казалось Ивану, что девка ведунья откуда-то из лесу смотрит на него. Но служба ждала впереди! И ничего не боялся юный Пересветов! Весело ему было!

Изменились к нему и холопы — из младшего сына господина стал он сам господин — мог распоряжаться ими всячески. Даже Рубило и тот притих. Если Иван не спрашивал —сам с советами не лез. Взял Иван с собой Никиту-силача, Ахметку и еще семерых опытных в ратном деле. Сам боярин Василий ему выбирал.

Хороша дорога летом в лесу! Божья благодать! А устали — ковры на поляне расстелить можно, поесть вдоволь копченого мяса да копченой рыбы. Время есть свежатинки настрелять.

Но, как учил дед, поблажки воинам Иван не давал. Да и во вкус командирства он вошел. Посты расставлял перед сном, если впереди что -то подозрительное виднелось, то лазутчиков посылал. Переглядывались воины (мол, играет молодой господин), но выполняли охотно. Сами от жизни воинской в теплом поместье на всем готовом отвыкли.

Вот и слышался часто на полянах звон сабельный. Или на оглобельках играли. Во всех схватках Рубило и Никита победителями выходили, а как уж они сходились, то берегись! Под горячую руку не попадайся! Русоволосый, пропорционально сложенный Никита красив был, голубоглаз, Рубило огромный, массивный, сутулый и длиннорукий, с нечесанными черными волосами, звероподобен. Глаза кровью наливались... Им Иван только на оглоблях драться разрешал. Ведь войдут в раж, не остановишь! Бились они и час, и два.

Сходился в потешных поединках и Иван. Не уступал он ни Рубило, ни Никите, а ловок, как Ахметка, и много чего от татарина этого перенял. Вкрадчивость его, мягкость... Ахметка за это время тоже в плечах раздался и живот наел, но кошачья мягкость осталась — повадка, она на всю жизнь дается.

Дразнил его иногда Иван.

—    Ахметка, а ведь сбежишь от меня в Варшаве?

—    Не сбегу, господин!

—    Сбежишь, ты ж меня не любишь.

—    Как собака, господин, Ахметка тебя любит.

И преданно смотрел татарин в глаза Ивана. Верил ему Иван и не верил. Все Агей-бека вспоминал. Но привык к раскосоглазому разбойнику и оставлять его в поместье не хотел.

Да и с Никитой Ахметка подружился. Рубило, тот надо всему был и ни с кем не сходился. А Никита с Ахметкой всегда ряцом едут. Разговаривают. Никита все об Орде выспрашивает. Ахметка рассказывает.

—А ты хана видел?

—    Видел, видел1.

—    А Жен у тебя много было?

—    Совсем мало, две жены,— врал татарин.

На груди у Ахметки болтался серебряный крестик. Отказался он от своей веры добровольно — стал христианином. Никто, конечно, не знал, что сам по этому поводу думал Ахметка, но похоже для него это был отказ от прежней жизни, и что-то вроде страшной клятвы новым господам.

Татары уже лет двести переходили на сторону русских. Недовольные ханами в Орде уводили иногда под руку Московского

государя мурзы не одну тысячу своих холопов. Знал, конечно, об этом Ахметка и ничего плохого в таком переходе, похоже, не видел.

Шли день, шли два, шли неделю и вот редеть стали густые леса, и селения стали попадаться нерусские. Говор у людей другой был, и с опаской погладывали жители деревень на всадников, особенно на Ахметку.

Вот и городишко первый польский встретился на пути. Бывал Иван в детстве в польских городах, да привыкнуть не успел. Теснота городская не понравилась ему. А если и Варшава такая будет? Притерплюсь —решил Иван.

Первый раз в корчме ночевали. Корчма невелика. Корчмарь — мужик смуглый и вертлявый, все кланялся, комнату наверху отвел. Приговаривал:

—    В такой комнате и круль за честь остановиться почел бы, помилуй Бог, не дорого возьму, пан доволен останется.

У смуглолицего этого был выбит один глаз, и судя по незажившей ране, не так давно. Голова его нервически дергалась, а сам он почему-то все косился на дверь.

—    Водки подать пану?

Иван отрицательно покачал головой.

В комнате, гае и король мог остановиться, пахло мочой, псиной, клопами, витали и другие запахи столь же сильные и столь же неприятные, но непонятного происхождения.

Разместились все на лавках. Поели копченой утятины, выпили водицы ключевой, которую заботливый Ахметка набрал еще в лесу. Спать легли.

Проснулся Иван от все той же вони и страшной духоты, а так же громкого хохота. Внизу кто-то изрядно сильно веселился. -Иван нацепил саблю и сошел вниз.

Была поздняя ночь. В корчме горела одна свеча и освещала она широкий и длинный дубовый стол, за которым напротив друг друга сидели два ляха на дубовых табуретах. Один поляк — могучий в плечах, с красным лицом и яркой царапиной, пролегшей через лоб, хохотал и низким голосом что-то говорил своему собутыльнику. Тот был сух, но тоже с сильными, развитыми плечами. Тонкий и длинный нос его привлек внимание Перес-ветова, а так же то, что одет он был крайне бедно. На столе стоял

кувшин с водкой, две глиняные кружки, тарелка и кусок грубого хлеба на ней.

Могучий и краснорожий, увидев Ивана, встал во весь свой богатырский рост и представился:

— Збигнев Ляховский.

Второй поляк неучтиво промолчал.

v.

f

\

):

Иван представился в свою очередь. И поскольку Ляховский гостеприимно указал на третий дубовый табурет, то заинтересованный Иван подогнал его пинком ноги к столу и сел.

Паны играли в кости.

Ляховский сгреб игральные кости в свои огромные красные ручшци и стал трясти, затем ловко выкатил кости на неровную изрезанную поверхность стола. И захохотал. Одиннадцать очков набрал он.

Зло гцурясь, стал трясти тощий поляк. У него выпало только

Ш три.

?    — Плати, пан Голяба, плати, — покачал головой Ляховский,

I видя, как тот придвинул кости к нему, — плати, а потом игра Ь будет.

I — Играю в долг, — хрипло сказал Голяба. i — А деньги у пана есть?

|Г ■ В ответ Голяба заскрипел зубами и вырвал из уха золотую W серьгу.

§ И снова плясали кости в огромных красных руках, и выкатились на залитый водкой стол.

,|    — Двенадцать, — захохотал Ляховский.

|| Он налил себе из огромной бутыли в кружку и стал пить. В | этот момент Голяба молниеносно выбросил кости на стол. Выпало одиннадцать. Но это был тот самый момент, когда Ля-if ховский прикрыл глаза и допивал со дна кружки. И Голяба

!г„

повернул кость с пятерки на шестерку.

—    Пан смухлевал, — сказал Иван спокойно.

Все происходящее казалось ему ужасно весело. Сам человек по натуре азартный, он хорошо понимал любую игру, чувствовал ее. О том, что поляки задиристы и, бывает, мухлюют в игре, говорили ему и дед и отец. И вот он только первый раз, столкнувшись с поляками, это и увидел.

—    Что? — взревел Голяба.

—    Пан смухлевал,— сказал Пересветов и выразительно положил руку на рукоять сабли.

Жажда драки в нем была настолько велика, что, пойди поляк напопятную, он просто плесканул был ему водки в морду —после такого драться все равно придется. Но Голябу поощрять не пришлось.

—    Щенок, пся крев, —выкрикнул он и, побагровев, схватился за цвою саблю.

—На волю, выйдем на волю,—пригласил их Ляхове кий,—но учти, Голяба, что после этого юного пана тебе придется дело иметь со мной.

Голяба передернул плечами и ничего не ответил. Вышли на улицу. Уже рассвело и было холодно. Темный край неба еще серел и вот-вот должен был порозоветь.

Встали в позицию. Ивану было весело, что в первый же день в Польше у него поединок. Он улыбался, и эта его улыбка навела, видно, Голябу на плохие мысли. А может быть он опасался Ляховского? Мрачное лицо его было беспокойно.

Лязг стали. Несколько первых выпадов Голябы, ответные удары и... Ивану стало ясно, что он сильнее шляхтича. Физически намного сильнее, быстрее двигается... «А ну, вот так»,—выкрикнул Иван и обрушил на поляка шквал ударов. Тот спасся только тем, что отпрыгнул далеко назад. Чувствуя свое превосходство, Иван близко подошел к поляку, но тот, опытом превосходящий, вдруг стремительно бросился вперед и выпад этот был бы для Ивана смертелен, не отступи он молниеносно на шаг в бок. Метил лях в горло, и если бы не реакция звериная Ивана —пронзил бы. Сглотнул Иван слюну, мурашками покрылась его спина. А Голяба, почувствовав на время свое превосходство, атаковал его. Но слабы были удары поляка, задыхался он. Со свистом подымалась его грудь. Опомнился Иван и нанес один за другим два страшных по силе удара. Дрогнул поляк, отступил. И с каким-то первобытным криком со страшной скоростью выбросил вперед руку Иван.

Охнул Голяба, присел, держась за плечо, выпала из руки его сабля.

—Ай да юный рыцарь,—раздался рокочущий бас Ляховского.

Обнял он за плечи Ивана и повел в корчму. Ивана же распирало от счастья. Он и без водки был пьян. Схватка не на жизнь, а не

смерть, и он победил! Все показалось ему прекрасным вокруг: и эта вонючая корчма, и дышавший перегаром ему в лицо Ля-ховский. Но .и слабость чувствовал в ногах и руках. Настоящий бой —не шутейный поединок. Пообещал он Ляховскому выпить с ним завтра, а сам пошел спать. Никто из слуг его, спящих не шелохнулся, когда вошел он и лег, и уснул почти сразу. Только секунду-две мелькали перед глазами его, как молнии, сабельные

всплески.

_ %

Проснулся он свежим, разогнулся как булатный клинок — вокруг было пусто. В открытое окно увидел, что холопы его уже костер разожгли и кабанчика зажаривают —видно, кто-то успел по лесу прогуляться и подстрелить. Иван почувствовал, как он голоден.

Он спустился вниз, за столом спал пан Ляхове кий. Иван потрепал его сильно по плечу и, глядя весело в мутные глаза, пригласил пана попробовать свинины.

—Не мусульмане, чай, —сказал Иван, —те свинину не едят.

Ляхове кий приглашение принял. Попировали. Вина попили. Выпил и Иван.

Ехал он на коне и победно вокруг поглядывал, а пан Ляхове кий о Варшаве и о короле рассказывал.

Выходило из его рассказа, что король-то временный. Не того короля пригласили поляки.

Знал Иван о том, что в Польше всем шляхта верховодит, но не ожидал, чтобы вот так гвардейцу из полка короля первый встречный хулить его начнет! Но все равно радость переполняла Ивана. И ждал он встречи с городом Варшавой. У пана Ляховского были Дела, и он свернул с широкой дороги на тропинку, пообещав найти Ивана в Варшаве и показать ему прекрасный город.

Ехал Иван на коне да все сверху вниз поглядывал и не слышал, как тихо Никита с Рубилой переговаривались. Поединок-то лихой видели они, но знали, что вмешаться нельзя. А как быть? Натянули тетивы луков и ждали — коли плохо придется боярину, то две стрелы из окон корчмы вонзились бы в двух поляков. Но пронесло. На этот раз.

—    Ишь лихой какой,— приговаривал Рубило,— не успел до места доехать, уже за сабельку. Не убережем такого-то, Никита.

—    На все Божья воля,— отвечал русоволосый Никита.

—Глянь,—удивился Рубило, —никак купцы? Что-то они там всполошились.

Действительно, на поляне были разбиты купеческие цветные шатры. Караван купцов из Молдавии шел в Варшаву. Одеты смуглые купцы были пестро и галдели 1ромко, сбившись в кучу.

—Что-то тут не то, — подскакал к Ивану Рубило, — как бы купцы эти разбойниками не оказались.

Иван заинтересовался купцами, а Рубило приказал воинам быть начеку. Подъехали ближе. Опытный Рубило скоро выяснил, в чем дело. Один купец обвинил другого в воровстве, но доказать того не мог. Атот, в свою очередь, назвал вором своего обидчика. Как быть —суд далеко. Да и суд чужеземный! Староста купцов, крупноголовый, до черноты смуглый человек с темными влах-ноблестевшими глазами, вдруг объявил:

—    Божий суд.

Затихли все. Словно не имя Божие, а нечто страшное помянуто было.

—Что такое?— спросил Иван.

—    Сейчас, боярин, увидишь,- сказал довольный Рубило,—такого, чай, ты еще не видел.

Чернолицый староста достал острую бритву, взмахнул ею и блеснуло на солнце узкое жало. Потом он вошел в почерневшую полуразрушенную избу и вышел уже без лезвия. А спорщики, молча разделись донага.

—Вишь, этот главный их,—говорил Рубило,—спрягал в избе темной лезвие. Эти теперь в избу войдут. Голые —чтоб с собой такого же лезвия не пронесть. Будут там лезвие искать - кто найдет, тот и прав в споре. Бог на него указал, ему удачу послал.

Иван хорошо знал, что часто два дворянина, подавшие друг на друга, разрешали все дело в суде — поединком. Считалось, что Бог помогает правому. Но купцы не дворяне — рыцари, у них, значит, другое заведено.

Тихо было. Никто не говорил ни слова — все ждали. Жара. Пот тек по лицам купцов, столпившихся вокруг избы. Пот тек по лицу Ивана, но он одинаково легко переносил и жару, и холод. Долго, очень долго искали супротивники лезвие. Видно, хорошо спрятал его староста купеческий, но, наконец, совершенно неожиданно раздался ликующий вопль нашедшего.

И вылетел из избы прогоравший, упал на колени, склонил голову. Иван ничего не понимал. Вышел за ним и тог, кто лезвие нашел. На лице его масленом была гаденькая улыбка. Иван повернулся было спросить, что это значит, но гут победитель полоснул лезвием по горлу проигравшего, забулькала, запенилась кровь и задергалось в конвульсиях обнаженное тело.

Отвернул голову Иван, тронул всполошившегося коня, мутно стало на душе его.

А Рубило ехал позади и хохотал, светились восторгом и глаза Ахмегхи. Такое развлечение посреди скучной дороги!

—    Скажи, Рубило, — тихо спросил Иван, — а обязательно было убивать?

—    Это дело хозяйское, — спокойно сказал Рубило, — хоть отпускай так вот голым, хошь — бритовкой его.

Покачал головой Иван. Удворян-то почестнее выходило. Каждый гфи оружии, а тут...

Но на всю жггзнь запомнил Иван эту историю. И придет время — он оде вспомнит о Божьем суде, и отдаст ему предпочтение ггеред Судом людским.

Деревеньки попадались маленькие и бедные. Русоволосые ляхи без любопытства провожали глазами отряд вооруженных людей —привыкли.

Польша к этому времени стала могущественной славянской державой, и войны велись непрерывно. Казалось бы, судьба распорядилась с поляками немилостиво, сделав их соседями могучих европейских государств, но она же — судьба — и благоволила к полякам. После того, как Древняя Русь была уничтожена монголами, огромные территории отошли к Польше и Литве. Эш исконно русские земли сделали Польшу значительной державой и по территории, и по населению. Заключив союз, а затем и слившись в одно государство с Литвой, Польша оде более упрочила -свое положение. Объединенные польские, литовские и русские дружины наголову разбили немецких рыцарей в сражении под Грюнвальдом. Германия к этому времени раскололась на множество мелких государств и после поражения крестоновцев фактически перестала угрожать Польше. В то время, как в других европейских странах шел процесс создания абсолютных монархий, где власть короля была неограниченной, в Польше король обладал властью не столь большой. Выборы

короля едва не превращались каждый раз в гражданскую войну. Одна группировка знати желала одного короля, другая —другого. Знать опиралась в своей борьбе за власть и влияние при дворе на польских дворян-шляхтичей, и огромная сила королевства тратилась часто впустую.

Польша являла собой вне всякого сомнения любопытную картину. Сами поляки приняли католицизм, а большинство их подданных, которые формировались в три нации — русские, украинцы и белорусы, были православными. Католицизм обеспечил полякам связь с западной культурой, но он же и не позволил ассимилировать православных славян. Несмотря на этническое родство, между славянами-католиками и славянами-православными существовала пропасть. Пока поляки проводили более или менее терпимую политику в отношении православных, польское королевство было достаточно могущественным, но как только они начали борьбу за окатоличивание и ополячивание братьев-славян, то встретились с мощным сопротивлением, которое и не позволило Польше стать, быть может, самым могучим государством Европы, раскололо ее на католиков и православных.

Будучи православным, нельзя было сделать в Польше или Литве политическую или военную карьеру. Поэтому многие из православных дворян принимали католицизм и ополячивались.

Иван Пересветов попал в Варшаву в то время, когда гонения на православие не достигли своего пика, но в то же время он был, как православный, обречен на прозябание на низшей ступени феодальной иерархии, хотя его происхождение и давало право рассчитывать не большее.

Сам Иван об этих вещах не задумывался. В своих мечтах он уже был великим полководцем, осталось дело за малым — осуществить это на практике. И здесь ему ничто не казалось сложным. Напротив, все складывалось благополучно. Он будет служить в гвардии короля, а, значит, будет у того на вицу. Не может же король не заметить Ивана Пересветова и не выделить его из числа других дворян? Как только начнется война —то все станет на свои места. Он своей храбростью, умом и талантом пробьет себе дорогу на самый верх — он будет великим полководцем.

Зная от деда и отца примерную расстановку сил в Европе, Иван мечтал, как только польский король доверит ему свою армию, перво-наперво разгромить турок.

О, турки! Боль и мечта средневековой Европы! Едва ли можно выделить в истории Европы столь унизительный для человека период существования, чем средние века. Нищие деревни, маленькие и грязные городки, эпидемии чумы и холеры, уносившие до трети всех жителей европейских стран, бесчисленные большие и маленькие войны, впрочем, по жестокости маленькие ничем не уступали большим, а где-то совсем недалеко, в райских краях на берегу Средиземного моря раскинулась великая, всех побеждающая держава турок — Блистательная Порта. Сколько пишущих людей Европы идеализировало в это время Турцию. Безграничная власть султанов, по мнению европейцев, была более выгодна, чем постоянные феодальные дрязги. Конечно, мыслители и писатели того времени выдумывали свою Турцию, идеализировали ее. Но, видно, в каждое время народам, живущим скверно, необходима какая-то всеобщая мечта. «Да что у нас», — размышлял какой-нибудь француз или немец, — «Вот родился бы я турком».

А между тем турки постоянно угрожали Европе. Большая по численности турецкая армия вела войны не всегда успешные, но одерживая иногда сокрушительные победы, стараясь распространить веру свою на весь мир. Потому-то для европейцев турки были главным врагом.

Одержавший победу над турками получал славу всеевропейскую, а по тем временам, значит, и всемирную.

Неудивительно, что о такой славе христианского воина мечтал и Иван Пересветов, гвардеец польского короля.

Не было ничего странного и в том, что польский король решил обзавестись собственной гвардией из наемников. Так ■поступали почти все монархи в Европе. Наемник —иностранец (или почти иностранец — такой, как Пересветов) будет служить исключительно тому, кто платит деньги. Его труднее сделать орудием в политической интриге.

Всего этого Иван не знал. Не знал он и другого. Пан Скубе-шевский, покровитель его, рода был знатного, но далеко ему было до тех магнатов, что сколачивали свои партии.

Примыкать к кому-либо Скубешевскому не хотелось, а самому на первые роли выйти —не хватало сил. Не мог, подобно, другим,

на свои деньги такие воинские спрэда собирать, чтобы они по численности войско королевское превосходили. Вот и задумал Скубешевский на дворян русских опереться — да отступился от своей затеи. Сидели те дворяне по своим медвежьим ушам, и на Москву глядели, что им Варшава? А прояви они самостоятельность и заинтересованность — гладишь, сотен пять воинов добрых имел был пан, не считая своих собственных ста. А шесть сотен хороших воинов —> это сию!

Но человек он был гостеприимный, слово свое умел держать и для Ивана и его людей в доме Скубешевсного уже и флигель был отведен.

... Между тем Иван въехал в Варшаву. Столица была столь же грязна, как и маленькие городки, улицы были узкими, но здесь дворец королевский, дома красивейшие, дворцы знатнейших польских вельмож.

Медленно цокали копыта усталого отряда по узким улочкам. С недоверием косились варшавяне на воинов. Да и самим воинам не больно все вокруг нравилось. Притихли разговоры.

-Дух тяжелый, —только и сказал Никита.

-    Если опять в какой корчме жить —не выдержу я,—поддержал его Рубило,—лучше на голой земле днем н ночью...

Промолчал Иван. Не подавал вида он, хотя и был встревожен. Как его встретит пан Скубешевский? Пока нашли его дом уже стемнело. За воротами дома яростно лаяли собахи, слышались голоса и ругань.

Вышел наконец слуга в сером кушаке с мятым лицом и недоверчивыми бегающими глазками. Выспросил, кто такие. Ушел. Опять собаки залаяли. Но вдруг осветились окна дома ярко. Распахнулись ворота настежь. Увидел Иван среднего роста русоволосого пожилого человека с длинными висячими усами золотом расшитым малиновом кафтане.

Спрыгнул с коня Иван, а паи Скубешевский е доброй улыбкой уже подходил, обнял Ивана, прижал к своей широкой труди, отстранил от себя, оглядел. И широким плавным движением руки указал на открытые ворога.

—    Рады пану, просим, просим.

Ввел коня Иван под узцы, а за ним верхами въехали молчаливоугрюмые воины. Пан Скубешевский сам показал, где конюшня, куда лошадей ставить, где флигель, в коем жить гостям. Воины

. прошли в свои помещения, а Ивана пригласил Скубешевский в дом. Слуги несли факелы и свет от них был яркий, а в доме горели свечи. Ваале—большой холодной, —камин затопили, —хоть и день был леший, да ночь сырая и холодная.

Искусно сделанная мебель с изогнутыми ножками удивила Ивана, удивило и убранство пышное зала. Но еще больше удивило, что встречали его не только сын хозяина, но жена и дочь.

Жена — молодая пани в темном нарядном платье из серого шелка окинула Ивана взглядом и улыбнулась ему. Иван был смущен таким поведением женщины, но гордость его дворянская не давала высказать смущение. Он надменно прищурился и задрал подбородок наверх.

-Жена моя Агнесса, дочь Здислава, сын Владислав.

Тонкий юноша в нежнейшем сиреневом кафтане, перевязанным по тонкой талии красным куликом поклонился Ивану, поклонился и тот в ответ.

Пан Скубешевский усадил Ивана за стол —ужин был обилен, да и вина было в достатке.

Женщины ушли — только успел Иван заметить озорную улыбку Здпславы - девушки лет четырнадцати. А мужчины сели пировать. Выспрашивал о многом пан Скубешевский, но не назойливо, а вроде бы так—между прочим, ради разговора. Иван сдержанно ему отвечал.

— А сколько лет пану Ивану?— спросил Скубешевский, и узнав, что шестнадцать, откинулся на спинку резного кресла,—О!

Малый-то выглядел лет на двадцать. И пан Скубешевский улыбнулся Ивану ласково. «Наверно, его сам Бог послал*, — подумал он. Получасового разговора было достаточно для старого хитреца, чтобы выяснить — Иван не глуп, прямолинеен, честен, а главное физически очень крепок. Такой товарищ и нужен для Владислава. Не сегодня-завтра война грянет, а Владислав телом слаб — вот ему и напарник. Да и привел с собой Иван десять человек, десять воинов тоже неплохо. Кормиться-то они будут за королевский счет, а помогать ему — покровителю.

Слуга провел Ивана во флигель и тот уснул тяжелым сном. Проспал четырнадцать часов. Когда проснулся —солнце светило прямо в лицо, он прижмурил глаза. Комнату ему отвели неплохую — на втором этаже флигеля, большую и светлую. И это пробуж-

дение было прекрасным. Его молодое стальное тело настолько отдохнуло, что он готов был ко всему! К схватке! К переходу в трое суток без сна! Да разве главное в этом было? Ведь мечты его начинают сбываться! Пан Скубешевский принял его, как сына. Место за ним в гвардии короля оставлено! Вот оно, славное начало его новой жизни!

Никогда Ивану еще не было так хорошо! И этот солнечный сврт, который лился из двух больших окон наполняли его нечеловеческой энергией. Он и минуты больше не мог выдержать в кровати.

—    Никита! — громко крикнул он.

И, с громом обо что-то споткнувшись влетел в дверь Никита.

—    Бери саблю, разомнем косточки.

—    Удобно ли в чужом доме? — сомневался Никита.

—    Делай что сказано!

Бешеная энергия искала выхода. И вот на дворе сабельный звон. По первоначалу Никита стеснялся, да боярин так сабелькой махал, что за жизнь свою опасаться стал Никита, а там и сам в раж вошел. Как две полоски ртути мелькали почти невидимо для чужого глаза сабли в руках бойцов.

И не знал Иван, что кроме прислуги, да азартного Ахметки еще четыре пары глаз наблюдали за ним.

В одной комнате у окна стоял пан Скубешевский и цокал языком. «Какой воин, Матка Бозка, какой воин». А рядом с ним кусал бледные губы его сын Владислав.

—    Видишь сын, — обнял его старый пан, — мальчишка младше тебя на четыре года, а боец сильный.

Молчал сын, но вид этого яростного варвара (себя Владислав считал человеком европейским и просвещенным, что в общем соответствовало истине) вызывал у него раздражение.

А в другой комнате полуодетая в просторной рубахе, злая со сна пани Агнесса, поглаживая полную, ожившую под ее рукой хрудь, прошептала про себя: «А мальчишка красив».

—    Здислава, — позвала она.

Дочка, изогнув дугою черную бровь на молочно белом лице неспеша подошла к окну.

—    О!— воскликнула она в манере отца,— О! Великолепно. Они дерутся насмерть?

—    Не думаю,- сказала пани Агнесса.

В это время Иван вышиб саблю из рук Никиты, сорвал с себя просторную рубаху и крикнул Ахметке: «Воды».

Тот подскочил с медным тазом и вылил на спину хозяину ледяную воду.

Пани Агнесса закусила пухлую нижнюю губу. Мальчишка был великолепно сложен. Стройная шея переходила в могучие широкие плечи. Торс был как у античного героя.

А через час Иван, уже готовый отбыть в полк и познакомиться со своим начальником, увидел, как из дома Скубешевских в сопровождении двух слуг вышли дочь и мать. Им подвели коней, и обе они с подставленных слугами коленей махнули в женские седла...Как они были красивы, эти две женщины! Женщины верхом? Нмчего подобного не видел еще Иван и застыл, глядя на мать с дочкой. Правда обе они были одинаковы красивы, так что он и не разобрал, где мать, а где дочка.

Провожал Ивана к месту службы молодой Скубешевский. Под ним был настолько великолепный конь, что Иван невольно позавидовал.

Молодой пан вынужден был по просьбе отца провожать молодого варвара до королевских конюшен, где располагалась гвардия.

Ехали молча.

Наконец, Владислав заговорил о завоевательных войнах Александра Македонского, Помпея, Цезаря. Иван внимательно, жадно слушал, но Скубешевский прервал себя фразой: «Впрочем, я думаю, вы знаете латынь и достаточно начитаны? Ведь вы читали Тацита, Вергилия, Аристотеля, Плутарха, Геродота».

Иван понял, что над ним смеются. Желваки заходили под его кожей. «Нет, не читал,— хотел ответить он,— но тебя разрублю пополам, как куренка». Он не сказал этих слов, однако, надменно выпятил подбородок и посмотрел сквозь Владислава.

Тому стало холодно, хотя он и не был трусом. После этой сцены он никогда больше не задевал Ивана.

— Ведь вы же хотите быть полководцем? — спросил Владислав, сменив тон. — А для этого надо знать историю.

Иван кивнул головой. С этим он был согласен.

Скубешевский помог разыскать командира сотни, к которой был приписан Иван и откланялся.

Командир согни —барон фон Диц, наемник из Германии был еще молод - лег двадцати семи, высок и широк в пленах. Глаза у него стального цвета, а усы как две рапиры. Барон участвовал в двух войнах, был несколько раз ранен. Война — это все, что нравилось барону. Война и деньги. Был он беден и готов был продать свою штагу любому, кто в состоянии за нее заплатить. В его сотне служили в основном наемные воины с опытом. Мальчишек было мало. И поэтому на Ивана Диц посмотрел весьма иронично. Он не любил сосунков.

— Король желает видеть полк через месяц,— сказал барон,— вам, пан, йрндется за это время многому научиться.

Но то, что для других могло быть мукой, для Ивана стало наслаждением. Он не понимал много из того, что ему преподавал Диц, но, прирожденный вояка, впитывал в себя все знания, как губка.

Иван понятия не имея о том, как должна наступать или отступать конница, и как при этом вести себя простому коннику. А эго и было высшим искусством войны. Военное искусство на Западе развивалось куда быстрее, чем на Востоке, где в военной дрессуре особой надобности не видели.

Но Иван скоро понял в чем дело! Если конница идет сомкнутым строем она, конечно же, опрокинет противника, кс' срый наступает толпой. Кулак всегда пробьет большой ком снега!

А маневр конницы! Умение развернуться в любую сторону, почти не ломая строя!

Скоро Иван почувствовал себя как рыба в воде среди опытных рубак. Он не задирал носа, хотя и достоинства своего не терял. Исотня принята его! В ней служили немцы, угры, ляхи, южные славяне, литовцы! Каждый из них знал и умел что-то такое, чего другое не знали. И заядлый фехтовальщик Пересветов запоминал все, что видел.

Владеть хорошо саблей пол-дела! Ему нужно было научиться владеть и саблей и пикой на лошади. И тут он оказался послабее многих других, что было для него тягостно. Но он готов был не слезать с лошади сутками. Саблей и копьем он работал так, что даже на его закорузлой от мозолей руке появились кровавые трещины.

Через месяц гвардию смотрел король. Иван увидел роскошно, но странно для его глаза, одетого человека, невысокого роста,

I

вялого и бледною. Он хмуро глядел на выстроенные сотни и кажется думал о нем-to далеком. А тысячи смуглых головорезов рассмаггривазш своего короля в упор. Многие служили в охране дворца и знали дворцовые сплетни, но лицом к лицу с королем, как с военачальником все столкнулись впервые и ои обманул их ожидания.

Вяло махнув рукой на прощание, он ускакал, не оглядываясь, как и полагается королю.

На следующий день всем выдали жалование по две золотые монеты, и воины загуляли.

Один Иван пошел не в корчму. Он занялся другим. Еще две недели назад, смущаясь, он попросил у пана Скубешевского помочь найти ему учителя латыни.

Скубешевский удивился, но вида не подал. В качестве учителя он предложил своего домашнего священника. И рассказал об этом своей жене. Поспорили. Агнесса утверждала, что мальчишка выдержит два-три занятия, а сам Скубешевский, догадываясь об упрямом характере русского, назвал срок в месяц.

И вот перед Иваном высокий священник в сутане и в шапочке. Орлиным профилем он чем-то напомнил ему отца Даниила. И в самом деле оказалось, что польский священник был когда-то

ВОИНОМ.

Священник предупредил, что дш того, чтобы овладеть латынью, пану понадобиться пять или может быть десять лет. Но память молодого пана была ошеломляюще великолепна. За занятие он запоминал наизусть тексты на незнакомом ему языке целыми страницами. За неделю одолел алфавит.

Азартность ученика передалась и священнику. Отец Ка-гальский изменил своему обыкновению учить латыни за пять-десять лет. И он сам назвал -—год.

—    Через год пан должен читать по латыни так же, как и я.

Прошло жаркое лето, прошла осень. Наступила зима. Затосковал Иван, увидя снег. Затосковал по елям и соснам, по густым лесам, утонувшим в снегах. За день собрался он и отправился в родной дом. Чем ближе к дому, тем холод нее становилось. А когда до дома осталось пути на сутки, грянули страшные морозы. Заиндевелый, почти обмороженный, со слугами ввалился в родной дом Иван.

—    Вина!— кричал боярин Семен, обнимая сына.

Иван обнял отца за плечи и показались ему прежде сильные руки отца - вялыми.

Пошел он к деду. Тот огромный лежал под медвежей шубой, волосы его седые были всклочены, а взгляд отстранен. Видимым усилием воли он взял себя в руки, обнял, прильнувшего к нему Ивана, а потом оттолкнул от себя, оглядел.

—    Добрый воин, добрый.

Дед болел, но Ивану некогда было сидеть с ним. Он бросился в комнаты матери. Она, уже знавшая о его приезде, приоделась. Ее лицо показалось Ивану совсем худым, на столе он увидел книгу Священного Писания, открытую на середине. У матери он провел гораздо больше, чем у деда. Стужа казалось все выморозила у него внутри, а под взглядом боярыни он оттаивал. Оттаивала его огрубевшая за это время, но еще юная живая душа. Светились синие глаза боярыни Ирины тихим благостным блеском, и покорно Иван отвечал на ее распросы. И вдруг сам, не желая того, рассказал о жене и дочери пана Скубешевского, о том, как они красивы, как ловко ездят верхом.

Улыбнулась Ирина, промолчала.

Рассказал Иван, что дочка пана — Здислава задирает перед ним нос.

Опять улыбалась мать и молчала.

Но когда в своем рассказе Иван дошел до того места, как он упорно начал изучать латынь, и почему он начал это делать, изменилась в лице боярыня.

—    Про подвиги те воинские и про царей римских и греческих, и в наших книгах есть православных.

Смутился Иван.

А мать взяла его за мозолистую жесткую руку своей нежной маленькой рукой, и, тревожно глядя в глаза ему, сказала тихо:

—    Пообещай мне Ванечка, что никогда ты не отречешься от веры православной, от веры дедов твоих!

Иван кивнул головой.

—    Нет, слово мне дай. Нет,— метнулась к иконам боярыня Ирина,— вот здесь перед Господом Богом поклянись, перед светлым ликом его, что никогда не примешь ни католическую, ни басурманскую веру.

Хотел было возразить удивленный Иван, ведь не собирался он принимать ничьей веры, но сила взгляда глаз боярыни Ирины была так велика, что словно подрубленный рухнул он на колени перед иконами и произнес слова клятвы в крепости своей веры православной.

Когда произносил он слова клятвы, механически повторяя слова матери, и когда взгляд его встретился со взглядом (казалось следившего за ним) Бога, священный ужас потряс душу Ивана, и в неведомой до сего времени экзальтации стал он повторять и повторять за исступленно твердившей о преданности вере православной боярыней Ириной слова эти жгучие, которые никогда не забыть и не вычеркнуть из памяти.

—    Вот так, мой хороший, вот так,— гладила его по голове и сама успокаивалась боярыня Ирина,— люди православные на муки страшные шли, а от веры своей не отрекались, не отрекались! Улещать кто будет тебя, сулить тебе блага огромные, если переменишь веру свою, не верь ни кому. Никому не верь! Все пойму, все прощу, любого тебя приму, но иноверцем —-никогда! Никогда!

Стали яростными глаза всегда тихой и ровной боярыни.

И снова молился Иван. Так человек сильный духом — мать его наставляла на путь истинный.

Почувствовала боярыня беду, почувствовала, что может ожидать сына.

Шел Иван по знакомым коридорам темным дома отцовского, и качало его, как пьяного. Никогда он не переступит черты, никогда не изменит вере православной!

А вечером выпили вина легкого веселого отец с Артамоном и все про Варшаву выспрашивали, про порядки, про короля.

Рассказал Иван, что виделся он с королем. Охота была правду рассказать — мол никудышный король, нет в нем никакого королевского величия, но понял Иван, что тем самым как бы себя в глазах отца и брата уронит. Ведь служил же он этому самому королю, а какой почет никудышному служить?

Показал Иван две золотые монеты, что получил уже за службу.

На что отец сказал с улыбкой:

—    Коль война буце удачная для короля, то еще получишь, а побьют вас, то так тебе две монетки и останутся.

Засмеялся Артамон, и стало горько Ивану, что именно так безразлично, сказал отец про предстоящую войну. Ведь война-то будет уже не простая, коль Ивану в ней участвовать.

Но все встало на свои места, когда Иван рассказал как принял его пан Скубешевский. Очень-очень лестно было отцу слушать, что имеет он такого покровителя в Варшаве, который не только сына его не обццел, но и принял с должными почестями.

—    Шубу ему пошлю, соболью, — пьяно махнул рукой отец.

Шубу эту за большие деньги купил боярин у новгородского

купца лет семь назад и очень ею гордился —и шуба сама по себе хороша и богатство целое!

—    Э-э!—сказал Артамон, —с шубой-то и подождать можно, мало ли как оно повернется. ..сегодня покровитель, а завтра и нет...

—    Твоя правда сынок,—легко согласился боярин Семен.

И туг он заговорил об охоте на медведя. Давно уже охотники для боярина берлогу нашли. Раньше любил медвежьей охотой тешиться боярин, а теперь все оттягивал. Никому не признавался, но слабоват стал. Охота на медведя она и сил требует, и сноровки, а главное настрой должен быть особый. Весело чтоб было. А как подумает боярин о медведе, у него, чего раньше никогда не было, мурашки по телу пробегают.

—    Вот тебе и забава, Ванька!—сказал он,—вот тебе и первый твой медведь.

Засиял Иван! Только сильному и умелому воину и охотнику такое предлагали: один на один с хозяином леса.

■ А дед будет супротив, — покачал головой Артамон, — он говорит, что раньше, чем воину двадцать лет не исполнится, на медведя ему нечего ходить.

—    Цыц! — стукнул по столу отец кулаком. — Эго тебе рано на медведя, а Ваньке в самый раз!

—    Слово даешь! — встрял в нужный момент Иван.

—Даю! — сказал боярин.

Шли спать, а Артамон бормотал тихо.

—Охота тебе Иван не ведьмедя лезть? Пойдем лучше с девками поиграем.

—    Пойдем, — согласился Иван, — а крику-то девки не поднимут?

—    А чего им лапушкам кричать, — самодовольно почесал грудь, шерстью уже поросшую и жирноватую, Артамон, — они у меня привычные. Сладкую пищу с руки боярской едят. Ты посмотришь, каких я нынешним летом девок-то подобрел! Эго не Дунька твоя щербатая.

Девки действительно были хороши!

...— И неужто после всего этого мурлыкал, раздеваясь в комнате с братом после девок дворовых, Артамон, — на медведя пойдешь?

—    Пойду,— сказал Иван, — на медведя интересней.

—Чем интересней?

—    А что девка, — как умел стал объяснять Иван, — ляжет, раскарячется, а мишка-то шустрый, рычит...

—    Как бы ты завтра не раскарячился, — сказал вполголоса со злом Артамон.

...С утра морозец еще сильней был, но боярин Семен, хоть и понял, что погорячился вчера, погнал охотников в лес. Слово-то дано было.

Иван чувствовал себя в центре внимания и это ему чрезвычайно льстило. И дворовые люди перекликались между собой.

—Артемий, слышь молодой боярин на медведя идет!

—    Какой боярин?

—Да Иван, какой же еще.

—    Эгот-то завалит ведьмедя.

—    Он хоть молодой, а сам как ведьмедь.

—    Ха-ха-ха!

Встретилась в комнатах девка Алена. Она располнела, грудь двумя арбузами из-под сарафана выпирала. Руки белые, как у боярыни. Глаза масленые.

—    Никак, боярин, на ведьмедя идешь?

—    Тебе что? (не любил ее Иван).

—Да люди говорят.

—    Не бабьего ума это дело.

—    Ох и баловники вы, Иван Семенович. С Артамоном Семеновичем на пару.

—Пошла, пошла прочь, —как на кошку, цыкнул на нее Иван.

К обеду мороз спал, и было решено косолапого брать сегодня. Берлога находилась не так далеко от поместья. Иван снаряжался тщательно, помогали ему бывалые охотники, и в том, как осторожно они давали советы, Иван чувствовал — сегодня для них хозяин он.

Выбрал он себе по руке рогатину.

—Не тяжела будет, — осторожно спросил староста — охотник Осип.

Целиком из металла, рогатина действительно была самая тяжелая. Другие-то полегче. Эго была рогатина деда Василия.

Иван молча поднял ее и поиграл, держа в одной руке.

Осип одобрительно крякнул и натянул глубоко на лоб шапку из белого зайца. «Будет потеха»,— говорили его блестевшие из-под густых бровей глаза.

Но вместе с боярами, с охотниками на медведя пошли и Рубило, Ахметка, Никита. Они держали себя подчеркнуто уважительно с Иваном, и хотя им вроде бы на охоте делать было нечего, боярин Семен ничего не сказал.

Зимний лес был тих. Сыпался крупными хлопьями снег на головы, шедшим след в след по протоптанной тропинке. И вот тишина разорвалась напрочь от бешеного лая псов. Взяли особых псов, мелких и злых. Цепных не взяли. Не собаками травить мишку шли! Не собачье это дело, а боярское.

Когда Иван подошел к месту охоты, берлога была обложена со всех сторон, собаки уже подняли медведя и вот он, огромный, на задних лапах.

Иван резким движением скинул тулуп и остался в одной свободной рубахе и шапке меховой.

Взлетела, как перышко в руке, его рогатина, и два отточенных края нацелились медведю в его мохнатое брюхо. Осторожно, не сводя взгляда с бешенных глаз медведя, вытащил Иван из сапога валенного нож свой тяжелый. Ай, миша, ай глупый! Не знаешь ты миша, какой боец против тебя стоит!

Могучим ударом насадил Иван медведя на рогатину и нож не потребовался. Таков был удар, что только медведь взревел и опрокинулся в снег. Окрасился белый снег красной его кровью.

Ноздри у Ивана раздувались! Мало было. Мало! Не охоты он хотел! Не мишку беззащитного на снег валить! Боя он хотел настоящего, смертного!

И пусть даже славы не добудет он в том бою, пусть первая же стрела татарская вопьется ему в горло, пусть повержен он будет, но только скорее испытать судьбу! Скорее к славе или к смерти!

—А шкура-то хорошая, смотри как блестит, —говорил где-то над ухом боярин Семен, —сошьем шубу, подобьем шелком, вот и подарок пану Скубешевскому.

—    Ну и силенка в тебе, боярин, садит, — с завистью сказал Осип, — в дедушке Василии такая-то была, но он уж воин был, в летах, когда вот так одной рогатиной и в сердце ведьмедю! Редко кто так хозяина насаживает.

Рокотал радом приятный голос охотника, пил вино из тонкого кувшинного горла Артамон. И только в эту секунду отпустило напряжение Ивана. Ощутил — что-то стало с плеч его. А не просто взять первого медведя, не просто!

—    На, брат! — протянул кувшин Артамон.

Глотнул Иван, а в кувшине том, не вино, а мед крепчайший! С двух глотков и захмелел.

Тут охотники костер развели, насадили мясо медвежье на рогатины и поджаривать стали. Весел был боярин Семен, весел Артамон, с меда и Иван развеселился.

Тихо-тихо опять стало в лесу. Сытые собаки, осоловевшие от мяса, лежали на CHeiy, высунув языки, и полизывали снег. Наелись, напились, тихим шагом к дому шли охотники, а первым

—    Иван. У самого дома догнал его Артамон:

—А что, братка,—тихо сказал он с пьяной, почти блаженной, но грустной улыбкой, —чтой-то мир давно стоит? И татарва не лезет, и поляки никак ни с кем опять не сцепятся. Долго ли такое диво быть может?

Молчал Иван. Скрипел снег по его ногами. Хорошо ему было. От победы быстрой над медведем, от меда жгучего, от того, что брат так ласково с ним разговаривает.

—    Закружит судьба-то нас, — продолжал Артамон, — свидимся ли еще?

Странным показался этот вопрос Ивану. Но и в самом деле, столько лет беда стороной их дом обходит! Может то, что сестренку Агей-бек выкрал — это только начало расплаты за дни спокойные?

—Мать одно твердит, —оглянувшись на отца сказал Артамон,

—    какой беде не быть, а нам за веру нашу держаться и все беды, как подобает христианам, принять надлежит? К чему она это?

Молчал Иван, но вспомнил о клятве, которую матери дал.

—    А к тому, — еще тише сказал Артамон, — что-то чувствует она. Не простая мать у нас с тобой. Ой не простая! — пьяно помахал перед носом Ивана рукой Артамон. —Что-то она знает

про всех нас. Из комнаты не выходит своей, наушниц не имеет и все знает? Через чего это может быть?

—    Через ум и любовь,—сказал Иван.

Не нравился ему этот разговор, сильно не нравился. Почувствовал это Артамон и замолчал, только крепче плечом своим к плечу брата прижался.

А дома печи на славу натоплены, так, что за столом в одних рубахах скоро оказались. Выпили еще меду и пошел боярин Семен к отцу хвастать, как внук мишку взял.

Пришел довольный, сказал:

—    Иди, тебя зовет.

Темно было в комнате боярина. Одиноко горела свечка, чадила. И странные тени прыгали от ее пламени на стене, причудливые.

Ничего не сказал боярин Ивану, только перекрестил его и поцеловал в лоб.

А еще поздно ночью возвращались Артамон с Иваном от девок да на отца наткнулись. Пьян был боярин, совсем стыд и осторожность потерял. Сидела на коленях его голая девка Алена, мотались груди ее огромные, и смеялась она тихим смехом.

—    Отец, гляди,»*—хихикнул Артамон, но сообразив быстро, что и боярин Семен их увидеть может, потащил брата за собой. Ивану же тоскливо стало. Взял бы бесстыдную девку Алену за волосы ее распущенные, выволок бы на снег, как есть голую, грудями бы и животом по снегу колючему проволок.

Больно и обидно за мать.

—    Все мы люди грешные, —перекрестился на икону Артамон и уснул.

Может быть, из-за этого случая без жалости покидал дом отца Иван. А может, быть действительно, всесильная судьба подсказывала ему, что новая жизнь начинается у него!




Глава четвертая

ересветов томился. Наступал март, а перемен в его жизни не было. Придя к выводу, что гвардия находиться в отличном состоянии, Король забыл про Нее. Учения проводили только такие служаки, как барон фон Диц, да и тому это скоро надоело. Иван, как и все гвардейцы, охранял королевский дворец, но дело это было нудное, скучное и забирало кучу времени. Энергия же Ивана требовала какого-то выхода. И тут, вопреки своей воле, он оказался втянут в весьма запутанную историю, i    Женихом Здиславы считался тридцатилетний Сте

фан Могильницкий. Смуглолицый красавец со смолисто-черными волосами, с роскошными усами, воин из хорошего рода. Иван от своих товарищей по гвардии слышал, что в прошлом, когда он был помоложе, Могильницкий слыл первым поединщиком и задирой. Но тут, видно, пришло время обзаводиться семьей, и пан притих.

Никита первым увидел на конной прогулке Стефана с Здисла-вой и рассказал Ивану:

■(    —Она в шубке белой, бочком на белой лошадке. Личико у нее

белое-белое, а брови черные. А он на здоровенном черном ^Зквребце, в черном, и сам весь обличьем черный. Лопочут, едут и смеются, а позади них, значит, брат Здиславы пан Скубешевский и слуги.

Иван тогда не обратил внимание на слова Никиты, но однажды ' вам увидел из окна флигеля высокого, в черной меховой накидке (пана, легко сбегавшего по ступенькам лестницы. Пан как-то

нервно крутил толовой и видно было по его мрачному лицу, что он чем-то недоволен.

В следующий раз они столкнулись во дворе. Надменный, как все поляки, Могильницкий даже не посмотрел в сторону Ивана, хотя и не мог не знать, что тот гвардеец короля. Нервно изогнув бровь и пощипывая ус, поднимался вверх по лестнице.

—    Шустрый пан, — оскалился Никита и рассмешил Ивана.

Иван же в тот вечер занимался со священником латынью.

Премудрость эта давалась ему легко, и простые тексты он уже мог читать самостоятельно, но куда интереснее было то,что священник, заметив интерес Ивана к истории и к войнам, постоянно рассказывал о самых великих полководцах древности. И вот садит Иван, внимает рассказу, а туг шум и гам, слетает кубарем пан Могильницкий по лестнице, лицо злобой искажено, потрясает кулаками и что-то кричит, птицей взлетает в седло и рысью со двора.

Священник бледный, а Иван в растерянности.

На следующий день Никита, у которого были хорошие знакомые среди слуг, и, как подозревал Иван, среди служанок, выяснил, что пан Скубешевский обещал за дочерью большое приданое, но того, что обещал, дать не мог. Пан Могильницкий назвал пана Скубешевского лгуном, и теперь сыну Скубешевско-го биться на саблях с Могильницким.

Пересветов только покачал головой, зная, что младший Скубешевский боец не из сильных. Он его и с саблей ни разу не видел. Но паны ругаются, им и разбираться.

Напрасно так рассудил Иван. Старый пан Скубешевский оказался человеком мудрым. В тот же день, в комнату Ивана вошла пани Агнесса и взяла с Иван слово, что все сказанное останется между ними.

Иван, конечно, дал слово. Его очень тревожила эта красивая нервная женщина, и он несомненно был рад ее приходу. Вдруг, со слезами на глазах она прижалась к Ивану, обняла его, как она сказала, материнским объятием и рассказала, что пан Владислав по всей Варшаве ищет Могильницкого, чтобы отомстить за оскорбление. Иван был очень смущен. Он старался не шевелиться и всем своим телом чувствовал тело прильнувшей к нему женщины. От нее не тепло даже шло, а жар.    •

—    Вы же друг пану Владиславу.

Иван кивнул головой.

—    Не бросайте его и пообещайте, что не дадите мерзавцу Могильницкому расправиться с Владиславом.

Иван хотел ответить, что едва ли пан Владислав согласиться на его услуги, но опять только лишь кивнул головой.

А в доме Скубешевских между тем, отец разговаривал с сыном. Говорил мягко. Сын сидел в кресле, отец ласковым сильным движением останавливал порыв сына вскочить. Владислав был красен и возбужден.

—    А кто будет твоим секундантом?— вопрошал пан Скубешевский.—У тебя нет ни одного друга. Тебе всех друзей заменили книги. А Пересветов такой же дворянин, как и ты,—старый пан с трудом удержал в кресле сына, —и род его древен.

—    Вы хотите этого родовитого боярина подставить под саблю Могильницкого вместо меня? — спросил в ярости сжимая маленькие белые кулаки, сын. — Почему мама пошла к нему во флигель? Черт возьми, лучше сдохнуть, чем...

—    Не знаю, чего это лучше, — вдруг прищурил свои пронзительные глаза Скубешевский-отец, — но, милый друг, ты к этому очень близок. Если ты не возьмешь с собой Ивана, то не ты, а я сам вызову на поединок Могильницкого. И у меня больше сил и умения, у меня у старика, чем у тебя...

—    Чего ты хочешь отец? — выдавил из себя Владислав.

—Чтобы Пересветов был с тобой, чтобы его слуги, в том числе и татарин, были с ним.

—    Хорошо, отец, — опустил голову Владислав.

Пан Скубешевский, прекрасно зная нрав Могильницкого, был почти уверен, что он, увидя рядом с Владиславом русского,

; скажет что-нибудь оскорбительное в адрес Пересветова. Ну а тот без сомнения ответит. Кто побелит в этом поединке? Скорее всего, опытный воин Могильницкий, но дорогой ценой достанется ему эта победа. А там Бог поможет, что-нибудь и придумаем.

Ох, как страшно терять на старости лет единственного сына и наследника! Род прервется. Здислава растет мерзкой девчонкой, что она еще выкинет — опять же знает один Бог! Твердила же она, что знать не желает никого, кроме Могильницкого, а он , негодяй. Значит тянет ее к негодяям!

Когда Иван при оружии, окруженный слугами, вышел во двор, то там его ждал пан Владислав. Он молча поклонился Ивану, тот, заученным уже движением, как прирожденный поляк, оггветил на поклон.

Они не сказали друг другу ни единого слова. Пересветов хоть и обещал не дать в обиду Владислава, но не знал, как это мосжно сделать? Будь это схватка в лесу — одно дело, а поединок в Варшаве, у всех на виду? Но даже если он будет драться с Могальницким после Владислава, то и это здорово! У Ивана давно уже руки чесались.

Мотлышцкого они нашли в корчме, Владислав знал, что тот любитель сыграть в кости с самыми последними нищими шляхтичами, да и выпить с ними.

—    О, мой друг,— воскликнул Мошльннцкий без всякого вступления, — наконец-то. А я думал, что в роду Скубешевских героев больше нет.

Владислав схватился за саблю и бросился на Мотлышцкого.

—    Стойте, стойте, — завопила ужасно довольная всем происходившим шляхта, —а порядок!?

—    Действительно, — пожал широкими плечами Могильницкий, — не в корчме же драться)

Вышли всей толпой. Тут Могильнишсий и рассмотрел рядом с Владиславом Пересветова и его слуг.

—А этот татарский князь, твой товарищ?

Бросив взгляд на Ахметку, он развеселился еще больше.

—    Я не татарский князь, лях-собака,—медленно и отчетливо выговорил Иван,»- я русский боярин. Твои предки у моих холопами служили!

Шляхтичи взревели и схватились за сабли. Взвизгнула сталь — Рубило, скаля зубы, Никита, Ахметка встали рядом с господином.

—    Стойте, стойте, — воскликнул все тот ж» самый трезвый шляхтич, который не позволил драться в корчме, —паи Пересветов служит в гвардии короля.

Снова все заревели. Одни были готовы броситься на Ивана тотчас, другие здраво рассудили, что это не по шляхетски будет, и пусть Могильницкий с Перееветовым дерутся одни. Большинство было за это.

Быстро расчистили круг. Могильницкий угрюмо смотрел на Пересветова. Мальчишка, конечно. Но здоров, плечи какие! А он

выпил изрядно. Но все-таки он был уверен в своей победе. Он, сваливший в поединке не одного татарского богатыря, он, дравшийся с двумя десятками шляхтичей, не может оказаться Слабее этих двух щенков!

Лязгнула и заскрежетала сталь. Сабля Могильницкого описывала круги, свистела и удары обрушивались на Ивана со всех сторон. Но что-то изменилось в Иване. Словно весь мир перестал существовать. Он забыл обо всем! Только движения противника, только эта звенящая полоса стали, готовая ужалить, впиться в его тело.

Могильницкий, обрушив на противника удары большой силы,

« понял, что тот не слабее, если не сильнее его физически н, как ' Опытный боец, сосредоточил все внимание на защите, ожидая ошибки со стороны мальчишки. Но ошибок не было. Широкоплечий могучий русский юнец двигался с мягкостью кошки, легко Выходя из-m» атаки. Могильницкий фехтовал по всем правилам, но все его отвлекающие и ложные удары легко парировались Иваном, после чего клинок того вновь был готов к обороне.

Иван с первых секунд почувствовал, сколь опытен противник. ? И, всегда яростный и бескомпромисный, даже не думая об этом, (коша уж думать) занял выжидательную позицию. В ответ на ложные удары, он пару раз, отпрыгнув в сторону, едва не зашел >со спины Могильницкому, и тот понял насколько был не прав, вццелывая хитрые финты. Он понял, что бой не на жизнь, а на смерть. И взорвался совершенно неожиданной атакой на Ивана. Один из бешеных выпадов принес ему успех. Толпа ахнула. Сабля ; Могильницкого скользнув поверх сабли Ивана влилась тому в левое плечо.

Иван почувствовал резкую боль, но в ту вое секунду звериным чутьеМ'Понял, что рана не опасна. И вновь бешеный натиск и р снова клинок самым кончиком своим царапает лоб Ивана. Вот ' Сто уже худо. Из небольшой раны потекла кровь на глаза.

И вот в этот самый страшный момент в первые в всизни Иван Проявил свойственное русским в бою холодное бешенство. Он увидел как Могильницкий, ухмыляясь поднял клинок, салютуя соратникам, в туже секунду Иван выбросив вперед свой клинок, Капрыгнув на противника.

Могильницкий успел подставить саблю, но удар был так силен, Что отбить он его не смог и лезвие сабли ударило в грудь.

Могильницкий пошатнулся. Иван нанес два страшных рубящих удара, и только шромный опыт Могильницкото спас его от неминуемой смерти. Он, в свою очередь, с близкого расстояния атаковал Ивана, ранил его снова в левое плечо, но удар был слаб.

У Ивана кровью залило глаз, и вид его конечно был ужасен, но он увидел то, чего не видели окружавшие поединщиков. Противник дышал тяжело и хрипло. Рана-то была серьезная. Двумя выпадами Иван загнал Могильницкото в невыгодное для него положение, почти в самую толпу, и хотя окружавшие расступились, но доли секунды хватило Ивану, чтобы вновь нанести страшный по силе удар. Слабеющей рукой Могильницкий парировал, но сабля Ивана все-таки достигла цели и вошла в правое плечо Могильницкото. Тот вскрикнул и упал лицом вниз, подвернув под себя раненную руку.

Иван отступал на шаг, вытер рукавом залитое кровью лицо, хрипло сказал своим «Пошли».

Владислав поддерживал его под руку. Иван хотел было отстраниться, но молодой человек сказал:

— Я пану друг на век.

Иван пожал его руку, хотя причин для такой ласковости не видел.

Пан Скубешевский, узнав как было дело, остался весьма доволен тремя вещами: во-первых, он оказался проницателен, и все разыгралось так, как он себе представлял, во-вторых, сын остался жив и неизвестно, оправиться ли от ран Могильницкий, в-третьих, он не ошибся в Иване. И этот русский юноша ему еще очень может пригодиться. .

Иван был окружен трогательной заботой со стороны Скубе-шевских. Каждый день к нему приходила пани Агнесса, а вслед за ней пани Здислава. Несколько раз заглядывал и хмурый Владислав.

Его можно было понять. Избегнув смертельной опасности и незапятнав свою честь, он все-таки чувствовал себя не очень удобно.

Быть может, Иван поднялся бы и на второй день. Но Скубе-шевские уверяли его, что он ранен опасно, вызывали врача, пичкали какими-то горькими травами, называя их всеизлечивающими элексирами.

И очень было приятно юноше, когда пани Агнесса покрывала его лицо «материнскими поцелуями». Все-таки обе эти женщины, мать и дочь, были так непохожи на тех женщин, которых он знал, что Пересветов с любопытством тянулся к ним.

Пани Здислава его не целовала, но произносила иногда вещи очень приятные:

«Пан Пересветов, вы герой»,—сказала она ему однажды, сведя к переносице свои черные бархатистые брови на молочно-белом лбу.

Но вела она себя достаточно странно. Садилась у кровати Ивана, говорила несколько слов. Губы ее улыбались, обнажая ровные мелкие и острые зубки, а потом она надолго замолкала и смотрела куда-то в окно.

Иван не догадывался, что она переживает. Он не представлял, какие страсти бушевали в душе этой миловидной девчонки. Она уже давно все знала о интимных отношениях мужчины и женщины. Однажды она застала свою служанку с конюхом. Видела, как тот повалил девушку на большую копну сена в конюшне, как девушка задрала платье, видела все остальное. С тех пор она думала о мужчинах, как о самцах, а о себе как о самке. Она поняла, почему ее так возбуждали сцены случек между животными. Ее тело и душа вполне сформировались и она хотела — она жаждала самца. Грубого и сильного, беспощадного. Вот почему она выбрала пана Могильницкото. Он казался ей именно таким! Но после всей этой истории, когда он отказался жениться на ней только потому, что отец не смог выплатить все приданое, она возненавидела его. И душа ее требовала отмщения. И то, что Этот русский раскромсал Могильницкото почти на куски — этого было мало. В тот же день, когда она узнала, что Могильницкий отказался взять ее в жены, она дала себе страшную клятву — на зло ему отдаться кому угодно, даже холопу.

Вот и не понимал Иван, почему так злобно щурит свои глазки пани Здислава, почему она так судорожно сжимает свои белые руки.

Когда ему разрешили подняться на ноги, пани Здислава стала гулять с ним по обширному парку Скубешевских. Пани Агнессе это не очень нравилось, но плохого в этом она не видела. Пересветов не Могильницкий — с тем бы она гулять свою дочку не отпустила. В глубине парка был старый флигель. Возле этого

флигеля и предпочитала гулять пани Здислава. Говорила она с Пересветовым шло, но с удовольствием слушала его рассказы об охоте на медведя, о его поединках, о «Божьем суде» у молдавских купцов.

Когда Иван рассказывал, как вышел беззащитный голый купец и упал на колени, и второй перерезал ему горло, то увидел — панн Здислава жадно впитывает каждое его слово и сладострастно улыбается.

Однажды, когда отец и мать 3диславы отсутствовали, а молодого Скубешевского еще раньше отослали к родственникам, Здислава, резко выдохнув, взяла Ивана за руку и вошла с ним во флигель. Вид у нее был весьма решительный и Иван насторожился. Здислава действовала точно так, как служанка и конюх. Под платье она ничего не надела, задрала его выше живота и улеглась на деревянную лавку, раскинув свои молочно белые нежные ножки.

Иван оторопел. Кровь бросилась ему в голову, когда он понял чего хочет от него эта пани. Он не мог отвести глаз от ее белых ног и черного пуха между ними.

—Что же ты! —- сквозь зубы сказала Здислава.

Но одно дело отнять невинность у девки-холопки, которая для того и создана, другое — проделать тоже самое с дочерью своего покровителя.

Здислава, кажется поняла, что задуманное ею может и не произойти. Она застонала от ненависти и хрипло выкрикнула:

—Ты не воин, ты трус, трус! Ты боишься бабы!

Волна ярости захлестнула Ивана. От кого бы не исходили оскорбленияон должен отвечать. Но как отвечать сейчас? — Только поступком.

И он овладел Здиславой поспешно и грубо, почти с ненавистью.

—А теперь иди,— сказала она не открывая глаз.

Пересветов вышел, но уже переступив порог он услышал, слух у него был звериный, Здислава сказала:

—Холопу отдалась.

Иван вытер тыльной стороной руки свой лоб. Он понял, что Здислава сейчас совершила месть. Могилышцкнй не захотел ее получить, так вот холопу она отдала себя.

Он, вдруг, усмехнулся и подумал, что и сама она точно такая, как любая холопка. И все ее устройство от Дунькиного не больно отличается. Волна презрения захлестнула Ивана.

Чрезвычайно гордый человек, дня два он думать не о чем не мет, только об этой истории. А склад характера его был таким, что выводы его были всегда однозначны и окончательны.

И в эти три дня на смену интересу к знатным пани в его душе Поселилось презрение. Да — эти пани так красивы, так изящны и умны, почти как мужчины, но кончается все тем же, что и с простыми холопками. Значит и они призваны служить мужчине-воину так же, как и любая простая девка!

Нет, окне перестал любоваться после этой истории Здиславой, когда видел ее во дворе. Ее изящество приковывало к себе такое ж» внимание, какое приковывало взгляд Пересветова к желтооранжевой лисе, когда та иа белом смету, начинала подпрыгивать и нырять в снег в поисках мышей. Но любование это не мешало убить лису и пустить ее на шапку или на шубу.

Пани Здислава появлялась во дворе теперь чаще, чем обычно. Пвресветов, слыша ее низкий повелительный голос, даже не отрывал головы от стола, за которым он читал книги великих римлян.

Однако в один прекрасный день Ивану все надоело. И флигель, н Здислава, шаставшая под окнами без конца; он потянулся своим сильным телом и крикнул: ь — Никита, идем в корчму.

—    Зачем боярин, — вытаращил глаза, вбежавший на зов Никита, —вино будем пить?

Такошещенебыло, и Никита был крайне удивлен, а за окнами флигеля весна! И воздух ее, тревожил всякого зверя, а Иван был человеком. Он почувствовал себя одиноким в этом городе, он впервые понял, что все его мечты могут и не сбыться. И никому он не нужен! И никто никогда не узнает, каким полководцем он мог бы быть!

С Здиславой Иван столкнулся во дворе. Он учтиво, как истиный поляк, поклонился ей. Но в поклоне в этом была и некая игривость. Прожив достаточно долгое время среди поляков, Иван уже умел копировать их.

—    Добрый день,— сказала дани и улыбнулась ему. показав острые зубы хищницы.

Недели две мотался по корчмам Иван. Не столько пил, сколько ссоры искал. Да сам он задираться не любил и не умел, а к нему никто не привязывался. Душа не жаждала драки. Но не дрался, посмотрел на драки многие. То там, то здесь вдруг вспыхивало:

—    Помилуйте, пан, это оскорбление.- И начиналось!

Никита же к вину пристрастился и называл виноградное вино

— «божьей росой».

И вот в одной Из компаний увидел Иван знакомую фигуру. Плечи широкие, усы висячие, кафтан серый.

—    На того пана смотрит боярин,— подсказал Никита,— так мы с ним в Варшаву ехали.

Верно! То был пан Ляховский. его лицо выделялось спокойствием и каким-то особым высокомерием среди прочьих лиц! Нет. Это не было высокомерием аристократа! А скорее пренебрежительное отношение познавшего нечто такое, чего другие на знали.

Ивану неприлично было подойти первым. Моложе он был, да и не пристало на вторичное знакомство навязываться. Однако, почувствовав на себе чей-то взгляд, обернулся резко Ляховский, встретились его глаза с глазами Ивана, и кивнул он ему. Встал, подошел к Ивану, поклонился.

Ласковые искорки запрыгали в глазах поляка, и пригласил он Ивана к своему столу.

За столом шел спор о Сатане. Где его можно видеть, как от него спастись. Спор интересный и весьма для каждого человека той эпохи. Иван вспомнил ведунью, которая лечила деда и ему колдовала, хотел вступить в разговор, но промолчал. Люди незнакомые и все старше его. Да и нужен ли это рассказ? Не опасен ли он?

Среди всеобщего оживления увидел Иван, что пану Ляховско-му скучно. Отвернул он голову свою и смотрит куда-то в угол. И вдруг шепнул на ухо Ивану:

—    Спорят глупцы, а вон он из угла выглядывает.

и так жутко стало Ивану, что не смог он заставить себя поднять глаза и посмотреть в тот угол, поверил пану на слово. А тот как ни в чем не бывало все вина подливал Пересветову.

Очнулся Иван в доме у пана Ляховского. Странный это было дом. Огромный, с множеством пристроек, но запущенный. А вокруг дома был сад не сад, лес не лес. Буйно росло, и никакой

садовник никогда не обрезал ветвей деревьев и кустов. И в самом доме царил страшный беспорядок. Проснулся Иван в полутемной комнате на первом этаже. Вспомнил он, как вчера напоил его пан Ляховский, вспомнил, как и пригласил к себе в гости. А вот дальше... Уснул Иван. Стыдно это для рыцаря от вина уснуть. Поморщился Иван, огляделся вокруг. На нем было наброшено дырявое покрывало для стола. Кровать, на которой он лежал, была так велика, что на ней могли поместиться человек десять, а то и пятнадцать. Над кроватью балдахин из старого выцветшего шелка. Выбрался Иван из этого логова. Батюшки, а в комнате чего только нет! На стене два меча огромных, перекрещенные висят. В клетке ворона сидит и молча косит своим глазом на Ивана. Фигуры какие-то из глины вылепленные. Чучело орла искусно сделанное — словно парит орел, крылья расправил, на столе бумаг ворох и чернильница в виде быка черного, пол захламлен, пыль на стенах и на окнах.

—    Проснулся пан,— без улыбки появился Ляховский, г- а вот и я с закуской. Пока раб твой Никита баранчика жарит, перекусим, пан Иван. От вчерашнего уж больно в голове шумит.

Чувствовал себя Иван хорошо, неведомы были ему еще похмельные муки, но на подносе, что принес пан, стоял кувшин с прозрачным вином, тарелка с орехами и изюмом.

Выпил пан, вытер усы свои, выпил и Иван, за орехи с изюмом принялся.

Странно он себя чувствовал с паном Ляховским. Тянуло к нему сильно, но, с другой стороны, и непонятно, почему опасным он казался. Тусклы и безразличны глаза его, точно мертвые. Страшен взгляд. Только когда смотрел он на Ивана, в главах этих огоньки какие-то теплые, дьявольские плясать начинали.

—    Пан беден, что так дом-то запущен?— спросил с любопытством Иван.

Ляховский вздрогнул, вопрос отвлек его от каких-то своих тайных мыслей.

—    Беден? О, нет. Изволит пан подойти сюда?

Иван подошел. Под темной материей, которую Ляховский -

резко сдернул, был искусно вделанный ювелирами в серебро и золото череп человеческий. Отскочила крышка, и увидел Иван, что в черепе том монеты. Больше, конечно, медных, но много было и серебряных, и золотых.

—    Коль нужда будет в деньгах, берите, тан, они ваши. ,

Иван отказался и вежливо поблагодарил.

—    Опросил я потешу, что слуг ваших не гадко. У такого богатого тана и слуг нет?

Ляховский поморщился н вдруг сказал фразу, поразившую Ивана.

—    Все люди на земле рождаются одинаковыми и равными, я не терплю холопства.

—    Как равными?—удивился Иван.

И туг пан Ляховский принялся цитировать Священное писание и легко доказал, что люди равны. Он знаал священные книги наизусть.

Промолчал Иван, но еще больше его заинтересовал пан Ляховский.

Не в корчму уже тянуло Ивана, а к пану Ляховскому. Понял Иван, что приходили к пану люди не простые, избранные. Пьяный, в разговоре с Ляховским рассказал Иван оведунье-девке и о том, как сила дьявольская в этой девке проявлялась. Остро посмотрел на него Ляховский, и, видно, хорошо запомнил этот рассказ.

Собирались всегда перед полуночью. Иван брал с собой Рубилу, Никиту, Ахметку, оставляя их с лошадьми в саду тана, и входил в захламленный дом.

За круглым столом усаживались сам пан Ляховский, неведомый человек с воспаленными красными глазами, одетый в лохмотья, пан Желяб — сорокалегннй мужчина с чувственным ртом и такими же как у Ляховского отсутствующими глазами, таи Руга — мужчина щупленький, вертлявый, с гривой черных волос. Пили, говорили о... природе.

В неясных разговорах проходил и час, и два. Получалось, что нс Бог всему начало, а Природа. А главное в природе —человек и похоть его, желания. Выше этого нет ничего.

Однажды Иван уже пьян был изрядно, услышал, как сказал пан Желяб, свои чувственные губы раздвигая в улыбку:

—    А сегодня оргии быть.

Откуда-то появились девки голые. Одну такую девку взгромоздили на столе посреди явств, и в задницу ей свечку вставили. Девка мотала во все стороны головой, стоя на карачках, и видно было, что приятно ей находиться в центре внимания, и что не в первый раз все это с ней проделывают. И на колени к Ивану села девка молодая, но большегрудая и с большим отвисшим животом. Слюнявые тубы искали рог Ивана, но он слабой рукой оттолкнул ее.

А тут паны взялись за руки и стали вокруг стола ходить, и какие-то слова произносить хором.

Жутковато было Ивану и как-то болезненно любопытно. Животный разврат не пугал его и не удивлял, он и сам таким же занимался. Только зачем девка со свечкой в заднице? Какой в этом смысл? Пугали и смущали речи. А в речах паны были неодинаковы. Ляховский все больше молчал. Иногда только слово или два вставлял в разговор. Говорил красноглазый этот в тряпье. Очень образованный человек оказался. Учился и в Париже, и в немецких городах — всю премудрость познал:

—    Если Бог есть,— визгливо говорил красноглазый,— то как допускает он, что слуги его — священники — все как на подбор невежественны, глупы, развратны больше, чем мы грешные, корыстолюбивы, и нет таких грехов, какими они не отяготили души свои. Если Бог есть, то почему не позаботился он о...

Долго-долго говорил Красноглазый, цитируя всяких мудрых людей, но все больше писателей современных итальянских, и чем больше говорил, тем больше брызгал слюной.

Пан Желяб если не на девке верхом был, то тоже рта не закрывал. Кривились его чувственные губы, когда он о заповедях христовых рассуждал.

—    Не прелюбодействуй! Ха-ха! Коль человек сотворен похотливым, то как это не прелюбодействуй? Зачем такого тогда было делать, человека-то? И зачем из ребра его бабу сделали?

Пан поднимал глаза свои большие красивые и томные к потолку закопченному, как бы к небу обращался, но откуда не было ответа.

Он воспринимал это молчание как признак победы и спешил к девке, и задом ее ксебе разворачивал. Особенно любила пана Желяба это большегрудая с отвисшим животом. Похотлива она была как сучка во время течки.

Не отставал в богохульствовании от Желяба и пан Руга. Содрогаясь всем своим щуплым телом от проклятий, которые он посылал Богу, пан превозносил Сатану.

Только склонность к риску, склонность к неизведанному заставляла Ивана оставаться в этой компании. И главное, люди эти были неглупые, начитанные. Запоминал сказанное ими Иван и пил вино, открыв в нем величайшую радость. О Боге думал легко. Думал, что на следующей неделе пойдет в храм и отмолит все трехи. К тому же богохульники эти были все католиками и, по разумению Ивана, ругали все-таки своего католического Христа, а Бога православного не касались, и это примиряло его с речами злобными и страшными.

Недельки через две пан Ляховский решил посмотреть, как на Ивана все эти разговоры подействовали: когда они были одни и товарищи Ляховского еще не подъехали, стал он рассуждать при Пересветове о Боге, о том, что его нет.

—А Сатана есть?— спросил Иван.

—    Есть,— с тихой и почти нежной улыбкой ответил пан Ляховский.

—Если Сатана есть, то и Бог есть,—рассудил Иван,—не так... не было бы людей со святой душой.

—А такие люди есть?— спросил лукавый пан.

—    Есть,— твердо ответил Иван, вспомнив свою мать.

Поиграл недовольно бровью Ляховский, задумался. Понял, что

у русского юнца есть некое знание, которое раскрыть он не хочет.

«Ну что ж,— решил пан Ляховский,— все к Сатане приходят через женщин, и Ивана путь такой же. Девками развратными не пронял его' так Ядвига поможет».

Сам пан Ляховский, человек богатый и со страстями необузданными, из-за женщин пошел на страшные преступления. Но не пожелал искупать их, а из спеси своей и упрямства решил — коль он таков, то и мир весь таков. Подтверждения, впрочем, выводу этому своему пан Ляховский видел на каждом шагу...

И вот как-то во время очередной пьянки в комнату полутемную, где по стенам прыгали тени, вошла почти неслышно женщина — высокая, в плаще и капюшоне. Такой красавицы еще не видел Иван. Черноволосая, с серыми огромными глазами и кроваво-красными губами большого сладострастного рта, она была так пленительно хороша! Волна сладострастия шла от женщины!

*

—    Садись, Ядвига,— пригласил пан Ляховский и указал на высокое заранее приготовленное кресло, поставленное в центре стола.

Женщина сбросила на пол под ноги плащ, под ним было Серебристое платье.

—    Э, нет!— остановил ее властно Ляховский,— женщинам здесь в одежде делать нечего!

Ядвига улыбнулась, и на пол полетело платье... Абсолютно нагая она села в кресло. Голову она держала царственно высокомерно. И все мужчины замолчали, разглядывая ее, видно, она не баловала сатанистов своим появлением. Впервые Иван видел такое красивое тело, оно было словно выточено из слоновой кости.

Желая скорее забыться, он выпил еще вина, но несмотря на мучительные усилия, не мог отвести своих глаз от обнаженной красавицы.

—    Мне холодно,—сказала она нежным голосом, и тут же пан Ляховский набросил на ее прекрасные плечи меховую накидку.

Качаясь, Иван ушел в другую комнату, упал лицом на кровать, сердце его оглушающе билось, перед глазами вертелись голые женщины, все как одна похожие на Ядвигу... и он заснул тяжелым сном.

Проснулся он от того, что женские руки ласкали его совершенно голого. Во сне ли это было, наяву ли, бархатное тело пани Ядвиги привалилось к его широкой груди... А с рассветом она ушла, оставив в душе Ивана сладкую ноющую боль.

Он стал худеть, перестал думать о славе. Ждал появления этой женщины. И она пришла снова, и еще раз, и еще...

Однажды Иван очутился у Ляховского в разгар пьяной оргии. Все гости были уже пьяны, возбуждены, а по грязному полу ползали на четвереньках голые девки. Через них Иван переступал, как через деревяшки. Сел угрюмый на свое место, но пить не стал, только пригубил оловянный кубок, наполненный легким вином. И пришла Ядвига, разделась, и отдалась каждому присутствующему мужчине...

—    Ну что же ты, Иван,— сказал насмешливо Ляховский,— твоя очередь.

Иван молча вышел из этого дома, вскочил на лошадь, и, слыша топот лошадей слуг, поскакал к реке. Только он, с его памятью

и чутьем мог так безошибочно-быстро добраться до реки. Река в весенней темной ночи казалась черной. Иван разделся и нырнул в воду.

— КуДа ты, боярин,—услышал он вскрик Никиты,—вода-то ледянющая.

Ледяная вода остудила воспаленную голову Ивана. Выбрался он из реки, оделся и — в свой флигель...

Упал он на колени перед иконой и зашептал страстно: «О, Пресвятая Дево, Мати Господа Вышняго, Заступнице и покрове всех к Тебе прибегающих! Призри с высоты святя Твоего на мя грешного, припадающего ко причистому образу Твоему; услыши мою теплую молитву и пренеси ея пред воэлюбленнаго Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа: умоли Его, да озарит мрачную душу мою светом Божественный благодати Своея, да избавит мя от всякия нужды, скорби и болезни»...

Заснул он тяжелым сном, угром встал хмурым, но молодость брала свое. Прошел дань, второй... неделя... Цвели сады и самые нежные чудесные запахи, которые только может дать земля, витали над нею.

А пока Иван пьянствовал и распутничал, произошли в политике перемены большие. Как это всегда бывает, тлел-тлел костер, а потом и вспыхнул. На венгерский престол сел Ян Заполий. Лукавый и вероломный, был он ставленником турецкого султана. А коль так, то хрупкое равновесие в делах политических было нарушено. Началась война за венгерское наследство. Втянулась в эту войну и Польша. В Польше уже давно образовались две группировки: одна во главе с королем, против Яна Заполия, а вторая —во главе с крупнейшими магнатами за Яна Заполия.

Не желая открыто ввязываться в войну, но и не желая в стороне оставаться, стал собирать король несколько крупных отрядов, чтобы направить их против Яна Заполия.

В конюшнях короля встретил Иван веселого фон Дица. Был он облачен в тяжелые латы, в шлем медный, сверкавший под яркими лучами солнца.

Спокойный взгляд его стальных глаз остановился на Иване. И, совершенно неожиданно для Ивана, опустил он тяжелую в металле руку на его плечо и нагнулся к уху, сообщил точно великую тайну.

— Быть войне, пай Пересветов.

Предложил Ивану фон Дин войт в его сотню. Набирал ее немец из утомившихся от безделья гвардейцев. Король | тайно поощрял, да и убывшим гвардейцам уже платал бы не из своего худого кармана, а те сами на поле брани в случае могли пограбить вдосталь. А набивший сумки медью и эм не станет сыскивать долги, да еще с короля. Предложение было лестно Ивану. Ведь мог фон Диц и обойти своим вниманием, сколько воинов опытных было к его Начал Иван готовиться. Удивлялись его распоря-| Юениям холопы—точно не мальчишка, а опытный воин в дорогу |ообиралюя, ничего он не забыл я за всем сам досматривал.

Весело, хорошо было ему днем, но вот чуть ли каждую ночь |а^ихоудила к нему Ядвига. Как расплату воспринимал эти ! мучительнейшие сны Иван. Видно, не малый грех был на его ровести.

Однажды проснулся Иван от грохота. Вскочил! Молнии озаряли окна и не было дождя. Гром без дождя! И все казалось Ивану, что молнии сверкают рядом с его окном, что в его окно силы небесны»!

Вскочил он и к иконам бросился. Суеверный ужас обуял его! ||&шодаря памяти своей знал он множество молитв наизусть и ■''Язык его без запинки стал их повторять. И пролился, наконец, к» землю ливень, забила вода в окна, потоками потекла по крыше щ разрядился воздух... ушла троза прочь.

Уснул Иван, н впервые за все эго время приснилась ему мать.

Понял он, прощены грехи ему.

Повеселел, пополнел лицом, хотя хлопот было много.

II И вот ранним майским утром из ворот дома пана Скубешевс-i/ieoro вышел отряд из десяти всадников во главе с Иваном. Горячил коня Иван, счастлив и шаловлив был, как мальчишка, ко на холопов своих посматривал строго — не испортили бы обедни. Не опозорили бы перед фон Дицем!

Вышла провожать Ивана вся семья Скубешевских. Слез с коня Иван, и обнял его старый пан, прослезился. Обнял и Владислав душевно. Поцеловала в щеку материнским поцелуем пани Агнес-са, и повязала на руку шелковый шарф пани Здислава. Покачала мать головой — шарф повязывают тому рыцарю, которого ждать

обещают. Но был этот юноша русский одинок здесь, и потому простила мать поступок дочери.

Уже за Варшавой догнал Иван отряд фон Дина, влился в него и почувствовал себя частью воинского братства. Веселы, смуглолицы, белозубы и молоды были воины. Предвкушали они битвы, победы и добычу с тех побед великую...

Длинными переходами вел опытный фон Диц свой отряд, спешил под команду магната Стецкого, который сторону короля принял —воина опытного. Знал фон Диц: не успеет это сделать — плохо ему придется. Вести дошли о первых боях. Вот-вот главные силы пойдут в ход, тогда не сдобровать сотне фон Дица, попадет он между молотом и наковальней.

Ворчали воины на утомительные переходы. Тяжело было. Да тут еще и жара наступила! Уж в шесть часов утра палило солнце нещадно.

Но ночами не рисковал вести отряд фон Диц. Плохо знал местность. И безжалостен был к воинам для их же блага.

А Ивану все равно жара иль холод!

Для войны он родился, и быть может только сейчас понял это окончательно! Вынослив был необычайно! Засыпал где угодно, сразу же, и сипы восстанавливал в полчаса. Да и у воинов опытных тут вю научился ехать в седле, расслабившись, так, что и коню легче, и сам отдыхаешь.

Потянулись скоро земли новые невиданные. Деревеньки белые тонули в зелени садов. Впервые в жизни увидел Иван кусты виноградника. И люди были иные, помельче, чем в землях русских, смуглые с черными глазами. И девушки все сплошь чернявые, чем приводили любвеобильного Никиту в полный восторг. Но не в деревнях останавливал на ночлег отряд фон Диц, а в оврагах да в небольших лесах.

—Слишком осторожен наш сотник,—вздыхали и жаловались воины.

Чем дальше продвигались в глубь земель венгерских, тем осторожнее становился фон Диц. Впереди далеко рассыпал разъезды. И очень нервничал, что до сих пор не встретился с отрядом Стецкого.

Наступил черед и Ивана.

Подозвал его к себе фон Диц. Глаза его вдаль смотрят, указал Ивану рукой:

—<- Видишь, Пересветов, холм зеленый, до него верст десять будет. Выйдешь со своими холопами к холму этому, поднимешься на него. И быстро назад!

Ликовал Иван, получив первое задание. Не жалея коней (уж больно хотелось поскорее доложить о сделанном) добрались до холма. Птицей взлетел Иван на вершину пологой стороной, поднес, от солнца руку козырьком ко лбу и... замер.

Своими зоркими глазами увидел Иван в глубине синей долины, пересеченной стальной полоской реки, отряд всадников. Они были так далеко, что казались муравьями. Крикнул Иван Никите,

■ приказал забрать коня, а сам прилег на холме и, напрягая глаза, стал прикидывать, сколько их. Получалось, что, может быть, — сотня, а, может быть, — две. Иван послал Никиту к фон Дицу, а сам остался на холме.

Палило солнце. Небо было ярко-синим. Чудесно пахли травы, и тяжелый шмель гудел у самого лица Ивана. Он же ждал приближения всадников. Через час Иван определил численность конников в сто человек и сам поскакал к фон Дицу.

— Идем навстречу,— принял решение тот,— и приказал приготовиться к схватке.

—    Если это из отряда Стецкого, то почему они двигаются в этом направлении?— размышлял Диц вслух в присутствии Ивана,— Если это венгры, то откуда они здесь? Отряды Яна Заполни сосредоточены в Будапешта. Это турки!— однозначно решил Диц.

—    Будем драться. Возьмем пленников, все и узнаем.

Дикая первобытная веселость охватила Ивана! Вот он первый бой! Первый праздник! Началось то, для чего он родился!

Разослав во все стороны дозоры, фон Диц хотел убедиться, что этот отряд один, а не является часть всего турецкого войска. Свою же сотню он разбил на две части. Судя по всему, турки шли прямо на них. Возле холма их и надлежало встретить. Первые пять десятков ударят в лоб, а остальные, обойдя холм справа, ударят в тыл.

Диц не видел в бою своих воинов, но он не стал бы рисковать, если бы турок было больше. В этой же ситуации он считал, что риск его вполне оправдан. Иван был среди тех пятидесяти, которые должны были встретить турок.

Чувствовал он себя уверенно (еще бы, из пятидесяти воинов десять-то его холопов!), но и любопытно ему было. Что это за люди — турки! Каковы они в бою?

И настала минута! Турецкий разъезд видно тоже увидел противника, и не получилось, как задумал Диц. Не застал он турок врасплох. В походном строю шли турки, тоже жаждавшие принять бой. Все ближе и ближе сходились воины. На расстоянии полета стрелы остановились. Увидев, что их в два раза больше, загалдели турки.

Ближе, ближе враги и хорошо уже различает Иван их зеленые флажки, их белые одежды, их великолепных коней, разноцветные чалмы.

Огляделся по сторонам Иван, напряжены были лица воинов, но спокойны. Не первый раз многие из них сходились с турками, и удивительно, нежность, а не какое-либо другое чувство испытал к ним Иван. Плотно стоял отряд Дица и хранил молчание. А на них накатывала белая волна.

—Алла-ла-ла-ааа!—раздался рев атаковавших. И в это самый момент приказал Диц:

— Вперед!

Тяжелая конница наемников рассекла турецкую сотню. Началась рубка!

Справа от Ивана вынырнул на отличном коне маленький турок. Был он так худ такие тощие ручки держали поводья и саблю, что Иван удивился и растерялся. Но не надолго. Турок, злобно ощерив зубы, бросил своего коня на коня Ивана. Взвилась над головой Ивана кривая турецкая сабля.

Отбив удар, Иван хотел ударить в свою очередь, но ловкий турок оказался уже с другой стороны, и Иван едва успел пригнуть голову. Свистнула над ним турецкая сабля.

Не успевал проследить Иван за движениями маленького турка. Худо это. Но петля охватила шею турка, и выдернут он был могучим рывком из седла. Это Ахметка наворачивал на руку аркан. Злобой и весельем светилось его смуглое лицо. Оглянулся Иван и сразу успокоился. Справа Никита, слева Рубило... Тронул он поводья и напустил коня на другого турка в зеленой чалме. Сошлись! Этот действовал прямо. Злобно начал рубиться! Срубил Иван турка, сам не видел смертельного удара, но повалился, захрипев, турок с коня.

Оглянулся Иван — там Рубило бился с двумя. Бросился ему на помощь со спины, на турок наехал, срубил одного, а за его спиной зычный и страшный голос Никиты:

—    Оборотись, боярин.

Взвил коня на дыбы Иван, и воткнулось тонкое жало копья в шею коня. Упал конь, а Иван успел выскользнуть из седла. Вскочил сразу, неведомой силой подброшенный и вовремя — тог, что коня его свалил, подняв саблю, скакал на Ивана. Увернулся Иван, пригнулся. Прыгнул в сторону. Тут Никита подоспел, стал рубиться с турком. А Ахметка, подхватив поводья коня, уже потерявшего всадника, подскакал к Ивану. Вскочил Иван в седло, распаленный, ярость душила его да и страху он все-таки натерпелся. Непривычно это — пеший против конного.

Смяты были турки наемниками, скакали прочь. А их-за холма тем временем подтягивалась вторая полусотня. Вот где турок ожидало разочарование великое. Не ускакать им на своих прекрасных конях. Разбитые уже раз, воли к второй схватке они не имели. Поражение их было полное и ужасное. Перерубили почти всех, человек десять взяли живыми и лишь нескольким всадникам удалось уйти.

Подскакал Иван к фон Дицу, у того лицо хмурое, точно не победу одержали, а поражение потерпели. Подскакали к нему и командиры- десятники.

—Чувствуя я,—сказал Диц,—это передовой отряд, и не идет ли за ними армия Дерак-паши?

Распорядился он разослать опять разъезды, а сам пленными занялся.

Между тем наемники осматривали добычу. Коней им досталось несколько десятков (ловили по лугам), оружие у некоторых турок было хорошее. Пока Иван ликовал, Ахметка и Рубило уже четырех коней отловили, а Никита к Ивану подъехал:

—    Глянь, боярин, чего в сумке у турка, которого ты срубил!

Протянул Никита маленькую замшевую сумку — кошель. А в

ней 1ребень костяной, перстни с камнями-самоцветами и несколько больших серебряных монет. С любопытством осмотрел чужие вещи Иван и приказал разделить между отличившимися воинами. Никита и разделил между собой и Ахметкой, да Рубило . получил свою долю. У всех троих лица сияли.

Между тем фон Диц взялся за турок как следует и луг огласился сиплым хрипом, а затем воем.

Рубило туг же поскакал смотреть, как басурман мучают. Поехал и Пересветов, и сердце его билось куда больше, чем пред боем. Увидел он полные муки глаза турка, искаженное лицо и хотел было уехать, но простая мысль ему в голову пришла: <А что если он в плен попадет? Дело-то нехитрое. Он теперь в этом сам убедился. И ну его вот так же допрашивать начнут? Неужели изменит вере своей православной? Неужели братьев своих, что сражались плечом к плечу, предаст?»

И, глядя на муки турка, дал себе страшную клятву, что никогда не выдаст он своих товарищей, никогда! Никто его к этому не принудит.

Снова собрал десяцких фон Диц и сказал:

— Дела, Панове, плохие. Дерак-паша рядом со всем своим войском. Идет в трех направлениях, через несколько часов он будет знать о нас и пошлет сотен пять. Назад повернуть — будут нас гнать до самой Варшавы, навстречу двинуться, попробовать проскользнуть к Стецкому очень опасно. Но иное решение — трусость солдат недостойная. Турок мы разбили, почти каждый воин получил второго коня. Двигаться будем, как татары —одна лошадь устанет, пересядем на другую, так, меняя, и без отдыха пойдем. Бог поможет — прорвемся к Стецкому.

И. двинулся отряд, не медля ни минуты. Одному удивлялся Иван. Как могло такое случиться, что отряд Стецкого вышел, не дожидаясь, когда к нему остальные присоединятся? Плохо знал еще Иван порядки, царившие в войсках. И очень он бы удивился, если бы ему сказали, что Стецкий и понятия не имел, что существует сотня фон Дица, и еще с десяток других, которые готовы к нему присоединиться. Магнат Стецкий собрал собственное войско на собственные деньги. И никому он не собирался подчиняться, ни от кого гфмощи не просил. Он действовал на свой страх и риск, выступив в поддержку тех венгерских князей, что вщсстали против турок и Яна Заполия не признавали королем.

Ох, и скачка эта была! Надолго запомнил ее Иван. Он был уверен в фон Дице и не знал, что тот вел отряд почти наобум, плохо себе представляя, где войско Стецкого, зная лишь от турок, где мог быть в это время Дерак-паша. Полагался он на воинскую удачу, которая всегда ему сопутствовала, да на Бога.

На счастье часа через два вышли к реке, отдохнули немного всадники, отдохнули лошади. А тут и ночь, южная звездная. Крались в ночи, как стая волков, а рано утром, посланные в дозор, прискакали с вестью: там, на холме, военный лагерь, и знамя над ним развевается не турецкое, но и непонятно какое. Сам Диц пошел в разведку и наметанным глазом определил, что это не венгры, а поляки. Из поляков же мог быть только магнат Стецкий.

Под приветственные крики воинов Стецкого вошли они в лагерь. Грянула пушка в их честь! Из шатра красного шелка вышел сам магнат Стецкий — полководец, по словам Дица, опытный и азартный. Был Стецкий молод — лет тридцати — гладко выбрит, с выбритой же головой. На сильной его фигуре ладно сидел шелковый халат, перепоясанный широким кушаком. Лицо его было мужественным, глаза жестокими — Пересвеггов понял, что пред ним настоящий воин.

Укладываясь спать на землю, Иван был уверен, что завтра грянет бой с Дерак-пашой, и битва эта будет решающая. У Стецкого войско насчитывало тысяч шесть, а с такой силой можно биться.

■ Не знал, засыпая, Пересветов, что и Стецкий, и опытный Дерак-паша не хотели битвы, в которой за несколько часов решился бы вопрос — царствовать ли Яну Заполни. Не для того они пришли на эту землю, чтобы, как азартные игроки, за один присест растерять все козыри и остаться ни с чем.

Стецкий, оставив при себе две тысячи воинов, остальным приказал рассыпаться по всей округе и бить сторонников Яна Заполни. То же самое сделал и Дерак-паша. Только его воины должны были бить противников короля. Началась длительная затяжная война.

Глава пятая

ять лет длилась эта война! Пять лет! И втягивались в нее постепенно все новые силы. И, казалось, не было видно ей конца. Уж земли, на которых воевали, разорили окончательно! Уж и сторонники становились противниками, а противники — сторонниками, а конца и не видно было.

Цветущий край превращен был в пустыню. Вытоптали хлеба, не дали посадить новые. Отступая, палили и деревни бедные, и роскошные замки.

Но это и нужно Ивану. Он упивался войной, которая стала его жизнью.

За пять лет неузнаваемо изменился он, из крепкого юноши превратился в мужчину, и на вид ему можно было дать лет тридцать, а то и все сорок. Несмотря на то, что не всегда еды было вдосталь, а иногда и просто голодали, прибавил он мощи в фигуре. Раздвинулись и без того широкие плечи, бугры мышц за спиной Стали так велики, что шея, казалось, исчезла, и голова сразу переходила в плечи. Стальные мышцы перекатывались у него под кожей рук. Грудь была широка. Мощными были бедра

—    любую лошадь делали они<рослушной. Громадным, несмотря на свой средний рост, казался Иван на коне, а вот, слезая с него, становился не таким. Все дала ему природа, чтобы было легче воевать и убивать противника, но отняла красоту. Короткие кривоватые ноги, походка враскачку, и к тому же ходил Перес-ветов нагнувшись, ссутулившись, как бы все время ожидал удара

—    это не красило его.

Изменилось и лицо Ивана. Исчезла прежняя миловидность. Свиреп и жесток стал его взгляд, кожа задубела и была едва ли не черного цвета. Мощные скулы переходили в мощный же подбородок. К тому давнему шраму на лбу, что оставила сабля Могильницкого, прибавилось и еще несколько. Крупными бороздами сидели они на лице Ивана. За все эти пять лет не был он в Варшаве, потому что считал — не к кому ему ехать. Не Скубешевских же считать за родню?

Походные лагеря, пустующие корчмы да земля стали для него домом. Где прилег, голову на седло или на свою же руку положил, там и дом. Питались, как звери — раз в сутки, ну а коль победа и добыча, то тут пир — горы жареного мяса, реки вина и меда крепчайшего.

Все это стало родным и милым сердцу Ивана. Выше участи воина он ничего не видел и откровенно презирал всех мужчин, что воинами не были. Убивая сильного врага, он уважал его больше, чем расфуфыренного вельможу, самого последнего своего солдата он ставил куда выше, чем ремесленника. Весь мир был лишь приложением к войне. Все, что шло на пользу и служило победе, приветствовалось, остальное считалось бессмысленным и достойным уничтожения.

Из всех ремесленников ценил Иван и никогда не грубил им, не грабил —оружейников. Хорошо сделанное оружие восхищало его. И он любил подолгу наблюдать за тем, как из обыкновенной железной болванки выковывается оружие, любил следить за руками оружейников.

Ценил он и лекаря хорошего. Ценил купцов наглых, что жизнь свою ставили ниже прибыли. Привозили они все нужное прямо в лагерь победителей.

Еще ценил он женщин, как добычу самую изысканную. Что может бьггь приятнее для воина, чем ворваться в крепость или в замок, повергнуть врага в доме его и слышать женский визг — женщины всегда достаются победителю.

За эти пять лет много произошло событий, но самое главное для Пересветова — смерть фон Дица и производство Стецким его, Ивана, в сотники.

Многому, очень многому научился Иван у фон Дица. По своим повадкам был немец и лисой, и волком одновременно. Никто не превосходил его в той маневренной войне, что велась все пять лет. Все ходы противника знал Диц заранее и всегда опережал его. Был он беспощаден, если надо, к воинам, но всегда спра-

ведлив, особенно в том, что касалось дележа добычи. Здесь он готов был свое не получить, но воина, заслужившего награду, не обидеть. Смелости расчетливой, не показной, научился Иван у Дица. Научился и способности рисковать безоглядно, если нет другого выхода. Промедление в таких случаях — верная гибель.

Сначала Иван командовал десятком своих же собственных холопов. Потом Доверил ему Диц пять десятков, а в последнее время он уже И самого Дица замещал, когда раны не позволяли ему лагерь оставить. Мучился от ран Диц. И пил иногда целыми неделями, чтобы боль постоянную заглушить. Вот в эти моменты и становился Иван полноправным сотенным командиром.

А погиб фон Диц легко и молниеносно — без мук. Стрела из арбалета попала в самую сонную артерию. Вскрикнул воин и через несколько секунд мертв был.

С почестями хоронили его.

А потом позвал магнат Стецкий Ивана в свой шатер. Шатер его всегда был из нового шелка. Ничего старого и попенявшего Стецкий не выносил. За эти пять лет полководец, казалось, не изменился. Так же брил начисто лицо и голову, сохранил и стройность. (Хотел он нравиться не только рабыням, но и паненкам молодым, когда в Варшаву наведовался).

Положил он свою небольшую смуглую руку, перстнями унизанную, на плечо Ивана и сказал коротко: «Быть тебе, Иван, сотенным. Да еще даю тебе пять десятков, что остались от отряда разбитого Кунябы, и семьдесят немцев-наемников.»

Эго был звездный час Ивана. Стал его отряд в войске Стецкого одним из самых больших, и дела Стецкий поручал ему крупные.

Из десяти холопов, что ушли из дома вместе с Иваном, осталось только двое: Никита и Ахметка. Кто погиб, а двое сбежали, не выдержав трудов ратных. Погиб и доблестный Рубило. Стареть стал, подвигов не искал, все вино^шл, да в кости играл (добра награбил к этому времени немало, было, на что играть). Вот так за игрой в кости и застали его враги. Вскочить успел, а за саблю схватиться — нет. Зарубили его. Жалел Пересветов холопа верного и воина сильного, ставшего ему уже побратимом. Спасали в стычках и боях они не раз друг друга.

Силач Никита хоть потемнел лицом, но никакие лишения не могли сказаться на нем. Все так же он был весел, равнодушноленив на отдыхе и свиреп в бою.

Ахметка, воин, бьпъ может, в десятом поколении — разжирел от такой «сладкой» жизни. Что морда, что живот —все удивления достойно, но более удивительно, что при весе своем не потерял ловкости, а силой стал с Никитой равен. С ними не расставался Иван. Так они и ездили втроем. Никита с левой стороны, а Ахметка — с правой и чуть сзади —дух от него был тяжелый. С детства инстинктивно дух степняка не переносил Иван. Да и хорошо это было с военной точки зрения. Спину Ахметка Ивану защищал.

Усилил Стецкий отряд Ивана еще сотнею и стало у него под началом триста двадцать человек, но и приказал Стецкий почти невыполнимое — взять живым князя Кароши. Князь этот со своим отрядом в пять сотен не мало нанес урона Сгецкому, но главное — похвалялся на аркане самого магната притащить и бросить к ногам Яна Заполия. Эго был вызов, и на вызов ответил Стецкий.

Дело было не на один день и даже не на месяц. Сколько продлится охота — этого никто не мог сказать. Да и чем она закончится? То ли Иван привезет Кароши, то ли Кароши получит голову Ивана.

Опытнейших лазутчиков вызвал Иван и приказал следить за перемещениями князя. Недели через две Иван знал следующее. Все свое время Кароши проводит в укрепленном родовом замке. Но часть его отряда находится в городке Лубищи. Замок был старый, построенный согни лет назад и с виду очень грозный. Но это только с виду. Ров давно осыпался. Канал, поставлявший для рва воду, был обезвожен жарким солнцем еще лет сто назад. В стенах зияли огромные трещины. Но пока в замке находились основные силы Кароши, взять его было нельзя. С тремя сотнями Ивана штурмовать замок, ще за стенами сидят пять сотен Кароши — это глупость.

Оставалось одно —ждать, когда Кароши с небольшой охраной прибудет в городок Лубиши. Эти Лубйши раз десять уже переходили из рук в руки и от городской стены ничего не осталось. Крепостью город не был. Но по приказу самого Яна Заполия Кароши вынужден был держать в городке часть своих людей. А раз так, то в любой момент мог там появиться.

Охота началась! У Пересветова постоянно дозор находился возле замка. В случае, если князь Кароши покинет замок, это

стало бы известно Ивану через несколько часов. В город легко проникли лазутчики Ивана и должны были сообщить о прибытии князя, как толы» роскошный экспорт его появится на улицах. Все дело было во времени.

Два раза Кароши приезжал в город, и оба раза Иван опаздывал. А время шло.

Стояло лето. И уж год боевые действия сводились к небольшим стычкам. Турки, поддерживавшие Яна Заполия, отвели свои войска и, по слухам, султан был недоволен Дерак-пашой. Но за эти годы Ян Заполия так укрепился, что и без турок мог сдерживать противника.

Ожили поля, виноградники, торговцы, несмотря на опасность, сновали по дорогам.

Взял Иван пятнадцать своих людей, переодел их купцами, еще пятнадцать взял венгров, воевавших против Яна Заполия, и отправились они в Лубиши.

У ворот города их встретили двое сонных и нетрезвых стражников, взяв пошлину, пропустили без распросов. Пошел Иван, одетый в желтый кунтуш с синим поясом, гулять по Лубишам.

Ближе к воротам находились ряда кузнецов и оружейников.

Жар шел от наковален, от звона глохли уши, но не обращал внимание на все это Иван — такой ли шум стоял в сражениях! В центре — базар. Теснота страшная. Крики торговцев, всюду корзины, повозки огромные — конному здесь не уйти.

Пришел Иван к подкупленному корчмарю, отсыпал ему монет в добавок к тем, что тот уже получил. Молодой корчмарь с широкой волосатой грудью, но очень низкий, заглядывая своими нехорошими глазками в глаза Ивана, рассказал, что Кароши никогда не остается ночевать в городе.

—Хором-то здесь нету,—разводил руками корчмарь и пытался придать своей лукавой роже виноватый вид.

—    А сколько всадников бывает с князем?

—    В город въезжает воинов десять-пятнадцать.

Лазутчики же доносили, что меньше сотни воинов, отправляясь

куда-нибудь, Кароши не берет. Значит, остальные остаются за городом.

—А как думаешь, если мы в городе поживем, сколько времени нужно Кароши, чтобы он узнал, что его ждут?

С уважением посмотрел корчмарь на этого воина с проницательными глазами.

— Город наш маленький, пан,— неопределенно ответил корчмарь, и подумал, что, если эти пришлые останутся здесь на ночь, то он успеет предупредить людей князя Кароши.

—Служи и дальше также усердно,—похлопал Иван корчмаря по его загорелому плечу.

Дело казалось безнацежным. Оставалось уповать на судьбу и случай.

Корчмарю Иван не верил. Человек с такими глазами продаст обязательно из корысти, продаст и из трусости. Больше он своих людей к нему посылать не будет. Да и не останавливаться Кароши в вонючей этой корчме. Древняя кровь течет в жилах князя. Говорят, молод и красив он необычайно. Сто или двести наложниц держит в своем замке, а золото тратит пригоршнями.

И еще месяц прошел.

Запил Иван с горя. С хорунжим Подлипицким в его палатке и пили. Но и пьяный Иван не переставал думать — как достать князя? О! Сколько раз во сне видел он себя, победно сидевшим на коне, а у ног его ползал князь. Но просыпался Иван и скрипел зубами. Князь-то оставался у себя в замке.

Не торопил Стецкий Ивана, но и не звал, как прежде, раз в неделю отобедать в свой шатер. Еще немного — и плюнет Стецкий на это дело, а еще хуже — другого назначит ловить Кароши.

От этих мыслей бросил пить Иван и решил — погибнуть или добыть князя.

Весь свой отряд разношерстный в готовность привел. Сам ночами проверял — не пьют ли.

Понял, что ждать нечего. Любой повод будет — и с Богом! Не князя добудет, так воинство его потреплет. Сила-то у него не малая.

И вот — знак! Триста воинов отбыли из замка. С ними ли Кароши — неизвестно. Неизвестно лазутчикам. Ивану же ясно — с ними. Такие силы князь не отпустит от себя. И тут осенило Ивана. Вспомнил он корчмаря того дряного. Вспомнил слова его, что присутствие в городе чужих тайной не будет, и план созрел в его голове.

Послал он несколько человек в город, обязательно наказал засаду устроить в корчме, но не очень скрывать ее. Если князь не спешит, то обязательно навестит город, чтобы позабавиться, а тем временем...

Поднял свой отряд Пересветов и вывел его ночью небольшими частями за ворота лагеря. Вражеские лазутчики пусть видят, что выходят по очереди небольшие группы из лагеря — дело это обычное. Место встречи же назначил Иван у старого, разбитого молнией дуба.

Под утро все прибыли. Двинул Иван отряд на город. Тут и лазутчик прискакал, конь в мыле —еле догнал Ивана: сначала в лагерь, а потом из лагеря —путь нелегкий. Рассказал, что прибыл Кароши в город. Сначала шел на юг, а потом повернул и в городе сейчас.

— Хорошо,— прошептал Иван.

Люди-то его должны были из города успеть уйти. Ночью он приказал не спать, а к утру или раньше, если что случится, выйти из города, не через ворота, конечно.

Два перехода — и в городе воины Ивана. Кароши уже город оставил и пошел опять на юг. Эго новые лазутчики, что на хвосте у отряда Кароши сидели, доложили.

А в городе переполох. Непонятно людям, почему Кароши велел повесить корчмаря. Зато Пересветову понятно. Подмигнул он мертвецу, засмеялся жутко. Получил свое!

И новый лазутчик, уже от замка. Еще десять воинов вышли из замка. Вот оно! Немедленно бросил свой отряд Иван к замку. Ведь там теперь не более пяти десятков.

Замок хорошо расположен. Вокруг рощи дубовые — есть где укрыться!

В походе роли распределил. Немцы упрямые ворота вышибать будут. Венгерцы ловкие по лестницам и щелям в стенах наверх полезут. Атам, где слабее оборона, туда и остальных Иван бросит.

Знали наемнички, что силы в замке невелики, знали и другое — богатства в замке немалые. Хохотали в седлах. Предвкушали дело великое. Каждый богачом стать мог после этой битвы.

А Пересветов думал о ином. Возьмет он замок или нет — неважно. Если сходу не получится, так и людей тратить не будет. Главное — Кароши, узнав об осаде, повернуть должен. Вот тут в чистом поле все и решится!

Видя нетерпение воинов, Иван переменил решение. Нечего в рощах сидеть •— сразу штурм!

Бравые немцы подкатили несколько пушек и огонь открыли по воротам почти в упор. Венгерцы резво по стенам полезли. А оставшиеся в замке... белый флаг выкинули. Только ворвавшись в замок, понял Иван — почему! Самонадеянный Кароши рассчитывал на стены замка, оставил всего двадцать воинов, да еще десятков пять было слуг, вооруженных, но ни на что не годных.

Под страхом смерти запретил Пересветов пить. И выдрессированные им наемники, знавшие, что просто так он приказы не отдает, повиновались.

Да и до пития ли тут. Бросились карманы набивать, сумки свои. Бархатом, шелком, кожами, мехами, подсвечники медные, бронзовые и серебряные, ручки на дверях серебряные, посуда золотая, серебряная...

А Иван с Никитой и Ахметкой в мрачные и сырые подвалы спустились. Старый слуга Кароши, дрожащий старик, шел впереди с факелом и освещал узкую, скользкую от слизи лестницу. Но не смогли поднять сундук дубовый, золотом и серебром набитый, втроем. Пришлось Ивану звать еще троих самых надежных воинов. Накинули они материю на сундук и вынесли незаметно. Бросили в повозку, и с этой повозкой отправил Иван Никиту и еще десять воинов прямиком в лагерь Стецкого.

А в хоромах князя вой женский. До наложниц наемнички добрались. Пошел и Иван взглянуть на девок, да и себе он был не прочь приглядеть длинноволосую добычу. Девок оказалось не двести и не сто. Но десятка три у князя было. Рвались наемнички с гоготом по дубовым лестницам в «курятник».

Вошел Иван — там рев, визг оглушающий, и увидел он здоровую девку, которая не визжала, но молча дубовым табуретом отбивалась. Указал на нее рукой Иван и, не оглядываясь, пошел вниз. А за ним девку в его обоз тащили.

По расчетам Ивана, Кароши должен был подойти часов через двенадцать —самое раннее. Если очень будет спешить, тем хуже для него. Коней заморит.

Наступила ночь. Послушные немцы, закованные в железо, с каменными лицами стояли у винных погребов и приветствовали стуком ног Ивана.

—Хорошо стерегите,-— сказал им Иван,— будет вам награда.

Он слов на ветер не бросал. Наемники знали это.

В стенах старинного замка, за века видевшие и не такое, постепенно все смолкло. И еды, и добычи, и баб-наложниц с бабами-служанками на всех хватило.

Прилег Иван на перину князя в его роскошной комнате, перину эту и все убранство наемники для Ивана, как полагается, оставили. Уснул как мертвый. Но проснулся ровно через четыре часа полностью отдохнувшим. Поднялся на самую высокую башню. Обзор отсюда был прекрасный.

Рано утром показался отряд Кароши.

—Дурах ты, князь,—презрительно щурясь, вполголоса сказал Иван,—дурак, загнал лошадей!

Своих воинов Иван расставил так: в центре стояли немцы, а среди них (конных) пушки. На левом фланге венгры, которым Иван не очень доверял, не видел их в настоящем деле, а на правом его — наемнички. Одна сотня была оттянута в глубину.

Кароши атаковал сразу. И был он встречен пушечным огнем, повернули его воины врассыпную. Оценив ситуацию, Иван тут же изменил план боя и послал в атаку свою сотню. Приказал ударить в центре отряда противника, как всегда поступал фон Диц. И внутреннее чувство, которое к этому времени успело у него развиться, подсказало, что медлить нельзя. Тут же за своей сотней он послал венгров, а за ними немцев.

Как нож масло, разрезала сотня Ивана нестройные рады противника, и тут же в них врубились венгры, а за ними в правый фланг, где виднелся значок Кароши, ударили немцы. В пять минут битва была .выиграна. Враг был рассеян и бежал. Проследив, куда устремился Кароши, бросился со свежей запасной сотней Иван за ним в погоню. Недолгой была гонка! На уставших, хоть и великолепных конях далеко не уйдешь. С ревом и гиканьев врубились наемники в рады убегавших. Зорким глазом, выследив Кароши, бросился к нему Иван. И понял князь, что не уйдет, развернул коня... Ударил конь Пересветова его коня в грудь, звякнула сталь о сталь... Но хитрый Ахметка, зная, что князя нужно взять живым, расчетливым движением набросил аркан на шею князя и стащил его с лошади.

Победа была полной. Спрыгнул Иван с коня. Помог подняться князю.

И был потрясен. Князь-то —старик! Да еще крашеный! Черная : краска растеклась с его бровей по напудренному мертвенно-бледному лбу. Нарумянены были его щеки, подкрашены старческие губы. Да еще подгибались колени, то ли от страха, то ли от усталости. Вот тебе и сказка о молодом и прекрасном князе. Может это не он?

—Если ты князь,—сказал Иван,—тебе дарю жизнь, если нет, или выдашь себя за князя,—Иван потянул из-за пояса короткий

тесак...

—Я — Кароши,—глухо сказал старик,—и, надеюсь, в руках \ у благородного рыцаря.

;    ... Три дня и три ночи пировал лагерь Стецкого. По правую

руку от себя посадил магнат Ивана, по левую — пленного князя Кароши.

Ревели трубы, били барабаны, стреляли пушки в лагере, и вино из подвалов Кароши лилось рекой. На этом пиру впервые поймал на себе внимательный взгляд Стецкого Иван. Тот словно обнаружил нечто неожиданное в молодом воине.

—Ты храбр, упрям и осторожен, пан Иван,—сказал Стецкий, • и пронзительные глаза его улыбнулись,— это лучшие качества для воина.

В разгар пира, пошатываясь, встал Стецкий, поманил пальцем Ивана за собой. Они вошли в небольшой, невзрачный с виду шатер, где хранилась казна и куда привезли дубовый сундук с деньгами и сокровищами Кароши. Откинул крышку Стецкий... сундук был пуст. Захохотал пьяным смехом, обнял Ивана за плечи, подвел к двух кожаным мешкам. Пнул ногой один: «Эго тебе, Пересветов»,—пнул другой, равный по объему: «Это твоим воинам. Сам раздашь, кому сколько причитается».

—А это,— Стецкий, сморщив лицо, с напряжением стащил с пальца своего огромный перстень, осыпанный алмазами,— это от меня.

Иван взял перстень и сжал его в кулаке и прижал к сердцу кулак. Ничего не сказал Стецкий, но все понял по глазам Ивана и еще раз обнял его.

Вернулись они за стол, а воины, хоть и пьяные, а углядели на руке Ивана перстень Стецкого. Встали они как один, и трижды ревущими своими глотками выкрикнули «славу» Ивану Пересве-тову.

На третью ночь пира не выдержал Иван, поддерживаемый с двух сторон Ахметкой и Никитой, дошагал до своего шатра скромного. Упал лицом в шубу медвежью, что служила ему ложем и услышал вдруг стон громкий.

Медленно зажег он свечу, трезвея, как всегда в минуты опасности и увидел, что спиной к нему лежит девушка, взятая в полон у Кароши. И туг протрезвел Иван. Ее принесли со связанными руками и ногами, бросили здесь и забыли.

Иван вытащил нож и двумя рынками разрезал веревки. Девушка перевернулась на спину.

—    Пить,— простонала она.

Иван сунул к ее губам кувшин с вином. Захлебываясь, судорожно она стала пить из рук Ивана, ибо ее руки затекли и удержать кувшин она не могла.

—    О!—откинулась она со стоном опять на спину, сжимая и разжимая отекшие руки.

Но все-таки Иван был страшно пьян. Локоть, на который он опирался, подогнулся, и он упал на шубу и, засыпая, услышал, как девушка сказала:

—    Спишь, воин. А я ночью горло тебе перережу и убегу.

—    Судьба,— пробормотал Иван,— судьба.

Он страшно устал и никакая угроза не заставила бы его сейчас раскрыть тяжелые веки. И поплыл, закачался Иван на тяжелых волнах. Мучительны были сны его, наполненные кошмарами. Все, чего он не боялся среди белого дня во время битвы, приходило к нему ночью. Ночью, во сне, он стал маленьким и беззащитным, у него было слабое голое тело, и он не мог укрыться от стрел и сабель. И не было позади него грозных сотен, не было ничего —только мука жуткая, пытка страхом оставалась...

Проснулся от от яркого солнечного света, бившего ему вглаза. Девчонка не выполнила своей угрозы. Она грызла белыми крепкими зубами жесткое яблоко, и отогнула полог шатра так, чтобы солнце светило прямо в глаза Ивана.

—Зачем ты это делаешь?—спросил Иван едва слышно сухими губами.

—    А зачем ты спишь день, ночь и опять день?— сказала лукавая девушка, откидывая густую прядь волос.

Была она в разодранном платье, но не стеснялась своего тела, весело смотрела в глаза Ивана.

Иван выпил несколько больших глотков вина и, просыпаясь окончательно, расставаясь со своими страхами, вдруг все вспомнил.

—    Почему же ты не убежала?— спросил он с любопытством.

—    Девушка перестала грызть яблоко и сказала серьезно:

—    Потому что я полюбила тебя.

—    Вот так сразу, а за что?

—    За то, что ты воин.

Иван легко поднялся и пошел вон из лагеря к ручью. Тело его требовало воды. Он шел и мечтал о прохладной воде, о ледяных подводных речных струях. Солнце светило ослепительно, ярко зеленели луга, синели дальние холмы... Никогда еще Ивану не было так хорошо, но вдруг он услышал тихие шаги за спиной. Девушка шла за ним.

—    Ты куда?— спросил он.

—    За тобой! Ведь я же твоя раба.

Он понял, что она боится оставиться одна.

—    Не бойся, тебя никто не тронет.

—    Я не боюсь,— с презрительной гримасой ответила она. И вытащила неожиданно быстро тонкий извилистый нож из-за пазухи.

Пересветов был очень весел.

—    И меня ты встретишь этим?

Девушка опустила глаза и отрицательно покачала головой.

Он засмеялся. И смех его был каким-то лающим. Он разучился смеяться за эти пять лет.

На берегу реки он разделся донага. Девушка в упор смотрела на него, робко подошла и провела рукой по бугрившимся мышцам груди. И вздрогнул от этого нежного прикосновения Пересветов. Эго была ласка! Настоящая, женская, человеческая ласка, которую не купишь за деньги, к которой не принудишь и под страхом смерти. Испуганный человек не способен на такое прикосновение.

Он зарычал, легко поднял девушку над головой и вошел с ней в медленный ручей, который весной превращается в бурную реку. Эта девушка из покорной превратилась в сильную игривую кошку. Затихнув первое мгновение в его руках, она выскользнула и толкнула его в грудь. От неожиданности он упал. Она засмеялась и бросилась на него.

—Да ты злая кошка,— сказал он ей.

Иван не умел быть ласковым с женщинами. Не в его натуре играми любовными заниматься, нс он был так щедр сейчас после первой крупной одержанной победы и будущее сулило ему так много, что он был очень добр с девушкой.

У нее был прямой широкий нос, черные волосы и черные глаза, и смуглое большое тело.

—    Ты цыганка?— спросил он ее в своем шатре.

—    Не знаю,—она пожала плечами,— меня подкинули совсем маленькой к одной бабе. Говорят, я была очень крикливая, и баба сбагрила меня в замок Кароши. Там я росла. Назвали меня Зита. А когда мне исполнилось двенадцать лет, князь взял меня к себе в наложницы.

—    Ты его тоже любила?

—    Я его ненавидела! Он слюнявый гнилозубый старик!— она фыркнула и повела широкими голыми плечами.— Он вечно был пьян... Дрянь.

—    Но он тоже воин.

—    Ты воин,— ласковой кошечкой жалась к Ивану девушка.

Притворялась или правда Пересветов понравился ей? Его

раньше совершенно не интересовали такие вопросы. Понаблюдав, однако, за девушкой несколько дней, Иван понял, что она смела, решительна и прямолинейна.

Однажды, дрожащая, она вбежала в шатер. Грудь ее бурно поднималась, а в руке она держала свой тонкий нож. За ней гнался, какой-то пьяный воин.

—Он просто не знал, что ты моя,—объяснил, нахмурившись, Иван,— а вообще без меня тебе лучше не выходить. Иначе ты можешь меня просто не увидеть.

Урок не пропал даром. Без Ивана Зита больше в лагерь и не выходила.

Чем-то эта девушка походила на ту давнишнюю ведунью, которая читала заговор, провожая Ивана на службу. Была так же страстна, и так же в нее иногда вселялся дьявол, и она содрогалась и извивалась под Пересветовым, но она была южанка, в ней не было славянской грусти. Она хохотала по всякому поводу. Все ей весело. Солнце светило, травка зеленела, яблок и винограда сколько хочешь! Вина сколько хочешь! Хозяин ее новый, властелин, был молод, смел и щедр.

Через неделю безмятежной жизни Иган решил как-то отблагодарить свою наложницу-подругу. Он позвал хитрого Ахметку, дал ему несколько тяжелых золотых монет и попросил обменять в лагере на женские украшения. Ахметка прищурил свои заплывшие жиром глаза, спросил:

—    Шибко хорошая баба?

—    Чего спрашиваешь, если понял.

Загоготал Ахметка и вышел своими неслышными шагами. К вечеру вернулся и показал на открытой ладони две золотые сережки. Каждая — три небольших кольца, вставленные одно в другое.

Иван сгреб сережки и протянул, наблюдавшей всю эту сцену Зите. Та грациозно поднялась, покачивая бедрами, подошла к Ивану, поклонилась, тут же вдела сережки, достала откуда-то из-под тряпок сломанный широкий клинок и использовала его, как зеркало.

Лицо ее засияло, она подошла к Ивану и, зардевшись, быстро поцеловала ему руку.

Пересветов понял, что она обрадовалась не от жадности. И был рад. Сам он был довольно равнодушен к тусклому желтому металлу. И хотя среди наемников было немало жадных, готовых ради золота не все людей, Пересветов в этом презрении к золоту был не одинок.

С одной стороны, доставалось оно легко в случае удачи, а с другой, слишком страшной ценой платили люди за добычу. И Пересветов замечал у иных воинов прямо-таки отвращение к деньгам. Заполучив золото, они скорее стремились от него избавиться. За деньгами этими стояла кровь. И хотя в руки наемников попадали иногда очень большие ценности, Пересветов еще не встречал воинов, которые на этом деле разбогатели.

Вот и Иван имел сейчас столько золота, что мог купить на него не мало. Но, чтобы быть очень богатым, таким как Стецкий, например, в XVI веке для этого нужно было родиться очень знатным. Чтобы купить столько поместий, сколько их было у s Стецкого, пожалуй, нужно было захватить половину всего золота, что было в Венгрии. Земля —вот главная ценность того времени. Мог Иван получить и землю, но только от короля, и только небольшое поместье.

Быт наемников незамысловат — вот почему в жизнь Пересве-това Зита внесла такое разнообразие. Увидев, как она обрадовалась подарку, он тут же, не ради нее, а ради собственного удовольствия, отравился к торговцам. С одним он быстро договорился, и тот через несколько часов принес прямо в его шатер женскую одежду и украшения.

Зита была задумчива. И выбирала без особой радости. Иван спросил ее — в чем дело? Она ответила мрачно:

—    А когда ты уедешь верхом на коне в поход, где буду я?

Иван пожал плечами. Обычно на долгое время женщины в

лагере не задерживались.

И Зита неожиданно для Пересветова выбрала не украшения, а мужские кожаные штаны и мужскую кожаную куртку с короткими рукавами.

Когда торговец ушел, Зита потребовала, чтобы Пересветов купил ей лошадь.

—    Зачем тебе?

—    Куда ты поскачешь, туда и я.

Он засмеялся:

—    Ив поход?

—    И в поход.

—    Зачем тебе это?

—    Я не хочу, чтобы меня бросили, как собаку, на дороге.

—    Но я дам тебе много денег,— сказал, все более удивляясь Иван,— ты станешь свободной.

—    Не хочу быть свободной, хочу быть твоей рабой.

Пересветов задумался. Он знал, что у Стецкого в его шатре

постоянно жили наложницы и он их часто менял. Но то Стецкий. Для него же женщина в случае начала боевых действий станет страшной обузой. И все же отказать Зите он не мог. Он выбрал ей довольно смирную лошадь и начал учить ездить верхом.

Под гогот наемников, он выезжал из лагеря.

— Эй, пан Пересветов,— кричали ему,— какого воина ты заполучил.

—    Этот воин всех воинов стоит.

—Турки увидят его и побегут, особенно, если воин этот к ним задом обернется!

Иван был хладнокровен. И Зита, глядя на него, осмелела.

Она сама остригла себе коротко волосы, предварительно спросив Ивана не бросит ли он ее, когда увидит с короткими волосами.

Со своими широкими бедрами и полной грудью, она, конечно, выглядела на коне смешно. Но Пересветов открыл в себе неожиданную черту — если женщина его о чем-либо просила, он не мог ей отказать.

—    Ты добрый,— говорила Зита с удивлением.

Она готова была любить и жестокого воина-хозяина, но добрый хозяин — это куца лучше. И смех ее почти не стихал в шатре Пересветова.

Однажды он случайно подслушал разговор между Ахметкой и Никитой.

—    Совсем наша плохо,— сказал Ахметка сокрушенно.

—    В кости проиграл или обожрался?— лениво спросил Никита.

—    Боярин себе жену завел, детишков скоро захочет, дом свой захочет, воевать перестанет.

—    На кой ему детишки, косоглазый,— с испугом спросил Никита,— откуда детишки?

—    Детишки из одного места бывают,— философски заметил Ахметка.

—    Да замолчи ты, черт, накаркаешь еще, кончится наша вольная жизнь.

Пересветова разговор этот насмешил, но когда магнат Стецкий сообщил, что объявлено перемирие, он отбывает в свой дворец под Варшавой, и пригласил к себе Ивана, как гостя, тот взял с собой Никиту, Ахметку и ... Зиту. Ехала она, конечно, не верхом, а в повозке, груженной захваченным добром и переругивалась с Ахметкой и Никитой. Она пыталась давать им распоряжения, но они ее упорно отказывались слушаться.

“Не зашибли б они ее, дураки”,— заволновался Иван.

Он подозвал к себе Никиту и объяснил, что Зита его наложница, холопка. Женой она ему никогда не станет, но приказал слушаться ее.

Никита повеселел, а вслед за ним и Ахметка. Ахметка стал называть Зиту — пани — и при этом строил потешную рожу.

Скоро Зита стала опять смеяться, но уже не одна. Слышался рокочущий смех Никиты и повизгивания Ахметки. Пересветов успокоился.

...Укрепленный замок Стецкого, а рядом с ним недавно отстроенный дворец были великолепны. Огромные постройки, конюшни, псарни, здания для прислуги и воинов превращали его владения в небольшой город. Расстилавшиеся рядом поля, луга, леса и деревни с крестьянами — все это так же принадлежало Стецкому.

Пересветов въехал в ворота дворца поздно ночью, но столько факелов горело на улице, столько свечей во дворце, что издалека Иван подумал — не пожар ли? По дорожкам возле дворца разгуливали наряженные шляхтичи, съехавшиеся со всей округи.

Чем знатнее и богаче был магнат, тем больше вилось вокруг него средних и мелких шляхтичей. А чем их больше окружало магната, тем сильнее он был. Выгода взаимная.

Иван ехал в обычной своей одежде и роскошно одетые слуги Стецкого встретили его враждебно. Один из них даже схватил лошадь Ивана под узцы. Всем своим видом Иван походил на простого воина, а не на знатную особу или даже простого шляхтича.

Взбешенный Пересветов выхватил саблю, и наглый слуга остался бы без руки, но громкий голос Стецкого, спускавшегося по широкой лестнице, заставил слугу согнуться перед Пересве-товым до земли.

— Иван,— кричал Стецкий.

Тот, еще раздраженный, спрыгнул с лошади и попал в объятия Стецкого. Ни до этого, ни после магнат такого себе не позволял, слишком велика была разница в положении между ним и Перес-ветовым. Но выпил в этот вечер много и будучи по характеру своему человеком благородным, хотел тут же сгладить неловкость, которая из-за поведения слуги могла возникнуть.

Эти объятия магната сделали то, чего не сделали бы горы золота. Иван Пересветов вошел в круг людей, наиболее приближенных к Стецкому. После того, как при всей шляхте, магнат обнял своего боевого товарища, назад ему хода не было. Он как бы поднял этим своим поступком Ивана до себя, до своей влиятельной особы, почти равной королю.

Ивана разместили в большой роскошно обставленной комнате, в то время как другие соратники Стецкого вместе с гостями спали в комнатах для слуг, или просто валились на пол после пиров рядом со столом.

Пересветов был удивлен, но со свойственной ему гордостью, а это качество только усилилось в среде гордых и задиристых поляков, делал вид, что так и должно быть.

На второй день его прибывания у магната тот прислал ему портного, скромного молодого человека, худого, с узкими плечами и печальными глазами.

—    Какой будем костюм шить пану?

—    Да шей какой хочешь,—мрачно отвел Иван,—лишь бы на шута не был похож.

На лице юноши появилась непонятная улыбка, а глаза заблестели.

—    Что лыбишься?— спросил Иван.

—    Пан даровал мне право самому выбрать цвет и остальное?

—    А я что ли буду выбирать?

—    Пан сделал меня на неделю счастливым. Я могу творить, что хочу.

—    Хватит бормотать, иди работай.

—    Но...

—    Чего еще!— Пересветов чувствовал, как нетерпение его готово было перейти в ярость.

—    Мне нужно видеть пана стоящим, я не знаю ни роста, ни объема.

—    Встань, господин,— сказала Зита, лежавшая в глубине огромной темного благородного дерева кровати под шелковым балдахином,— он же не может так...

Иван почувствовал в ее голосе сочувствие к равному ей по . положению. Проклиная вполголоса портного, он встал как был, голый, среди мрамором отделанной комнаты дворца.

И его поразила перемена в юноше. Ласково-испуганные глаза того стали острыми. Он бросил несколько взглядов на плечи Пересветова, талию, бедра... Кивнул головой, а потом, поклонившись глубоким поклоном, вышел.

При дворе Стецкого в моде были не французские костюмы, а славянские кафтаны. Вот такой кафтан и сшил молодой портной Ивану. Из черного бархата, но с серебряным поясом, он был

великолепен. Когда Иван его примерил, то Зита завизжала от восторга, а польщенный портной покраснел. Он был счастлив.

В этом роскошном черном костюме, угрюмый, широкоплечий, почти квадратный Иван спустился в большую залу. Было двенадцать часов ночи и пир только-только начинался. Иван сел на отведенное для него место. Вокруг были незнакомые разгоряченные первыми возлияниями лица. Горели факелы. Стецкого еще не было. И вот он вышел, стремительный и молодой, в зеленом кафтане, отделанном золотом, с двумя-тремя перстнями на каждом пальце, улыбающийся повелитель.

Пани ахнули, мужчины встали.

А через час многие паны были пьяны в стельку. Иван не очень смотрел по сторонам, доедая бок молодого барана в винном соусе, но все равно ловил на себе любопытные взгляды паненок.

Все пять лет войны Иван видел совсем других женщин, и эти пани и паненки были для него на одно лицо. Когда уставший от духоты и изрядно выпивший, он отправился на свежий воздух, то, проходя мимо женщин, услышал, как одна сказала:

—    Он великолепен! Он похож на сатану!

Пересветов вспомнил сразу пана Ляховицкого и его загадочную гостью — Ядвигу. Но ночь была так хороша, так чудно сверкали звезды, что Иван обо всем забыл и почувствовал прилив сил! Он был горд и счастлив, как может быть горд воин, чья доблесть получила признание.

Пиры продолжались неделю, и вот однажды в зале, где постоянно менялись шляхтичи, Иван увидел знакомое лицо широкогрудого седого пана с хитрыми глазами.

—    Пан Скубешевский!

—    Пан Пересветов!

Они поклонились друг другу. Пересветов сдержанно, а Скубешевский радостно. Он взял Ивана под руку и повел в угол залы, где страдая от дальней дороги, сидели пани Агнесса и Здислава. Пани Агнесса постарела. Поблек ее рот, она немного горбилась, а возле губ лежали две скорбные морщины, указывавшие на то, что она постоянно думала о своей внезапно нагрянувшей старости. Но Пересветову была рада, и даже прослезилась. А вот Здислава похорошела! Ее роскошные белокурые волосы и черные, как смоль, брови привлекали внимание многих панов. Она улыбнулась, показывая свои остренькие зубки, а глаза ее загадочно щурились. Пересветов сразу же вспомнил и ее белые-белые ноги, и все остальное, виденное им тогда во флигеле. Он усмехнулся. Она поняла его усмешку, но твердо встретила его взгляд. От пана Скубешевского вся эта игра не укрылась, но он сделал вид, что ничего не происходит, хотя надменная усмешка Перес-ветова сказала ему о многом! Взял Ивана опять под руку, отвел его в сторону и заговорил о войне, о хитрости и коварстве Яна Заполия. Иван был рад встретить заинтересованного собеседника и постепенно, увлекшись, начал рассказывать ему о подвигах отряда Стецкого.

Пан Скубешевский кивал, делал вид, что слушает, а в голове его было другое. Мерзавка Здислава так показала себя, такое вытворяла за эти пять лет, что замуж за равного себе выйти ей будет сложно. И Пересветов вовсе неплохая партия. Все равно главный наследник и продолжатель рода — Владислав (он был в посольской службе у короля), а Пересветов богат деньгами, и не будет, подобно Могильницкому, требовать большую долю наследства. Пан Скубешевский знал, что Иван захватил казну князя Кароши, и в наличии у воина кожаного мешка с золотом не сомневался. Да и Пересветову выгоден такой брак! Ему останется принять католичество. Он воин отменный, а Польша таких воинов ценит. Женатый на Скубешевской может встать в один ряд с весьма знатными вельможами. Да и о милостях к Пересветову магната Стецкого был наслышан пан Скубешевский.

Когда они расстались, пан подошел к жене и дочери и коротко изложил им свой план. Жена кивнула в знак согласия, а вот дочь...

—    За русского мелкого шляхтича замуж?

—    Он не мелкий шляхтич,— зло сказал пан,— а ты, если в девках остаться не хочешь, если в монастырь не хочешь...

Губы Здиславы скривились так, что пан Скубешевский понял — еще немного и она заплачет.

—Думай сама,—зло сказал он,— но запомни, еще год-два — и тебя не возьмет даже Пересветов.

Пан Скубешевский не знал того, что знала Здислава! Она чувствовала всем своим женским существом, что Пересветов презирает ее. Но, может быть, поможет ей честолюбце его? Ведь действительно, породниться со Скубешевскими I для такого шляхтича, как Пересветов — это честь. Правда... В Варшаве о

ней всякое говорят, но такой муж заставит замолчать всех болтунов!

Атака на Пересвегова началась! Пан Скубешевский пригласил Ивана приезжать к ним, как к своим родным.

А между тем пиры были все реже и реже. Закончился золотой месяц для шляхты. И все чаше в овальной комнате собиралось молодое окружение Стецкого, в том числе и Иван. Сидели в глубоких креслах, беседовали. Стецкий был начитанным человеком и любил то, что называют передовыми идеями.

А самой передовой идеей тогда была идея благотворности абсолютной монархии по примеру Турции.

— Друзья мои,— говорил Стецкий,— вы посмотрите, как сильна Турция. Она веками уже угрожает Европе, захватила полмира и становится все сильнее. После каждого поражения турки отползают в свою империю, копят силы и наносят новые удары. А разве хоть одна христианская страна способна вторгнуться в глубь турецкой империи? И сила турок в единовластии монарха. Между ним и простым народом никто не стоит! Для турецкого монарха все дети. Возьмите вы простого крестьянина или знатного вельможу. А разве у нас возможно такое?

Пересветов было согласен со Стецким. И ему мощь турецкой державы казалась непоколебимой, хоть на полях сражений его отряд бил турок и не одни раз. Но вот что он сказал бы, если бы его сюда приглашали говорить, а не слушать.

«Пан Стецкий, разве ты откажешься хоть от части тех прав, которые ты имеешь? А если ты не сделаешь этого, не сделают другие магнаты, то о какой нео1раниченной власти короля можно говорить в Польше?»

Но нашелся молодой собеседник и задал этот вопрос Стецкому.

Тот захохотал, откинув голову назад. И хохот его оборвался так же внбзапно, как начался. Холодными глазами он обвел всех присутствующих.

—А пусть Панове сделают меня королем! Вот тогда я согласен, что идея, проповедуемая мною, окончательно хороша.

Сказано было как бы в шутку, но по холодному блеску глаз магната Пересветов понял, что говорил он это всерьез. Только себя считал Стецкий достойным места короля.

—Ведите, пан Стецкий,—на Варшаву,—неожиданно для всех сказал молчавшивый Пересветов.

Но знатные молодые люди промолчали. Им все это было не по нраву. Пересветов же рассуждал престо — коль Стецкий станет королем, то он. Иван, будет при нем не последним человеком.

Стецкий поблагодарил Ивана кивком головы. Для того он и приблизил этого русского. С знатью никогда не столкуешься, а с такими воинами, как Пересветов — всегда.

И в самом деле, Пересветов хоть сейчас был готов идти походом на Варшаву. Он рисковал жизнью, ему платили. Так было б, за что рисковать.

Но скоро Стецкому наскучили, как он их называл, философские споры. Он обратил свой взор на красивейшую женщину . Пересветов ни разу ее не видел, но по слухам она бьша прекрасна. Слишком уж блистателен был сам магнат, чтобы, вдруг, увлечься обычной женщиной. Вот молва и разносила славу женщины, в которую он был влюблен.

Иван уехал в Варшаву, дав Стецкому обещание, что станет в строй, как только это понадобится.

В Варшаве остановился у Скубешевских. Он хотел пожить какое-то время в своем старом флигеле. Однако Скубешевский на то не согласился.

— Как хочешь, а пану по его доблести и заслугам полагаются хоромы, а не сарай деревянный,—сказал старый Скубешевский.

Иван походил по старому парку, зашел и во флигель, где он жил. Странно, но чем мужественнее и жестче становился он. тем больше сентиментальности проявлялось в его характере. И юность его казалась теперь прекрасной!

Может бьггь поэтому он и к Здиславе отнесся как-то легко и подчеркнуто с уважением. Девушка была с ним добра и предупредительна, как хозяйка, но он постоянно ловил на себе ее изучающий и взвешивающий взгляд исподлобья. Иногда во взгляде была рассеянность, иногда даже страх...

Этот звероподобный мужчина с изрешеченным шрамами лицом, уверенный в себе, был в ее вкусе. В нем была та животная сила, которая так манила ее. Но, с другой стороны, он умен, горд , тщеславен. А пани любила шумные пиры, любила, чтобы с ней играли мужчины, любила их полные пьяной страсти глаза, пьянившие и ее. Потом он был первый, кто взял ее... Она очень сомневалась, что Пересветов может относиться к ней с уважением. И за его вежливостью нс таилось ли презрение?

Они сидели в большой комнате, почти касаясь друг друга и Здислава положила свою маленькую ручку с обточенным прозрачным ноготком рядом с большой смуглой рукой Ивана. Ивану была приятна белизна кожи Здиславы, приятна ее беленькая маленькая ручка. И если раньше у него были сомнения, то сейчас, когда их оставили один на один, они исчезли. Здиславу готовы отдать за него замуж. Хотя Иван не знал, что из соседней комнаты ведет за ними наблюдение панна Агнесса, но спиной чувствовал чье-то постороннее присутствие. Столь сильно развившаяся в нем интуиция его не подводила.

Сидела молча. Наконец, подняв полные темной неги глаза, Здислава спросила тихо:

—    Пан имеет наложницу?

Иван удивился вопросу, потом вспомнил о Зите, которая жила в помещении для слуг.

Он утвердительно кивнул головой.

—    Эта моя военная добыча, я хозяин этой женщины.

—    А вы не хотели бы стать еще чьим-нибудь хозяином?

—    Забот много, а проку... — Он широко развел руками.

Игривость покинула Здиславу. Она высокомерно и вместе с

тем раздраженно повела плечами. Но так вот просто сдаваться было не в ее правилах. Она завела разговор о другом. Стала рассказывать о том, что Владислав отправился с посольством в Туретчину и о своих тревогах, связанных с судьбой брата.

Пересветов выслушал с почтением все ее рассуждения на эту тему. Ах, наш Владислав поехал к ужасным туркам! Потом поднялся, поклонился:

— Мы слишком давно наедине,— сказал он,— извините, пани...

■— Пан Пересветов,—впорхнула, как девочка, в комнату пани Агнесса, — вы хотите настоящего турецкого рахат-лукума? Наш повар недавно научился делать восточные лакомства.

Пришлось задержаться, но говорила в основном пани Агнесса.

После ухода Ивана она сказала гневливо своей дочери:

—    Вы дура, пани, и неумеха, если не можете вскружить голову молодому рыцарю, я в ваши годы...

—    Он груб и глуп, как пенек,—всхлипнув, сказала Здислава.

—    Неправда,— покачала головой мать с презрительной улыбкой на увядающих губах,— он просто безразличен к тебе...

Пересветов же отправился к пану Ляховскому. Он вспомнил о нем на балу у Сгецкого, услышав слово «сатана», и хотел посмотреть, как живет этот сатанист.

—    Кажися в этом доме и не живет никто,— сказал Никита, глядя на дом Ляховского,— сожрала их всех нечистая сила,— добавил он с удовольствием.

—С чего ты про нечистую силу заговорил?—спросил удивленный Пересветов.

—    А то с кем же тут паны дело имели,— отворачивая взгляд, ответил Никита.

—    Думаешь, с чертями?—улыбнулся Иван.

—    С ними,— уверенно заявил Никита и тут же мелко перекрестился.

На стук в тяжелую дубовую дверь с медными темными скобами глухо откликнулись.

Дверь распахнулась, и перед Иваном предстал красивый молодой человек с нежно розовым румянцем, с ярко-красными полными губами и черными бархатными глазами. Он был одет в европейский костюм с жабо.

—    Мне нужно увидеть пана Ляховского,— сказал Пересветов.

—    А пан знаком...

Пересветов отодвинул чем-то отвратительного ему молодого человека плечом и прошел в дом. Молодой человек отлетел в сторону, и красивое женоподобное лицо скривила слезливая гримаса.

Иван распахивал одну скрипучую дверь за другой, пока не вышел в столовую.

За столом видел пан Ляховский. Он страшно разжирел и обрюзг, у него был тройной подбородок и огромный живот. Наряженный в какой-то бархатный комзольчик, он обедал... точнее, его кормили с ложки.

Кормивший его слуга с удивлением уставился на Пересветова, но тот поклонился коротким поклоном и представился:

—    Вы забыли меня, пан Ляховский.

—    Помню,— тихо сказал тот.

Пересветов, не дожидаясь приглашения, присел, а Ляховский молчал. Перед ним была гора различных кушаний. Ляховский смотрел на Пересветова испуганно. Что случилось с ним? Почему

он растерял свою невозмутимость? Куда исчезла его насмешливость?

Пересветову стало душно, и он прямо спросил о том, зачем пришел:

—    А пани Ядвига бывает здесь?

—    Она умерла,—тихо ответил Ляховский, тревожность его не покидала, а, наоборот, возрастала. Он беспомощно вертел головой по сторонам, наконец, в комнату вошел ушибленный молодой человек и проговорил тонким женским го; осом:

—    Пан Ляховский нездоров, а я его воспитанник, чем мы можем быть полезными пану?

—    Ничем,— покачал отрицательно головой Иван,— поклонился пану Ляховскому и вышел.

Вот так заканчивает жизнь этот богоборец! При воспоминании о его «воспитаннике» Ивана чуть не стошнило.

Некоторое время ехали молча. Никита не смел беспокоить хозяина, но потом любопытство взяло верх и спросил:

—    А эта баба... чертова... ну... черная такая —там?

—    Она умерла,— сказал Иван, не удивившись этому вопросу.

—    А-а!— протянул Никита и, кажется, сожаление было в его возгласе.

Пересветов повернул коня к дому Скубишевских. В этом огромном городе не к кому больше ему было поехать. По пути он заглянул в корчму. Пить вино — вошло у него в привычку.

Пил и Никита вместе с ним.

—    Красивая баба была эта пани,— сказал Никита,— небось, в аду сейчас мучается.

—    Почему в аду?— спросил Пересветов.

—    А куда еще красивые бабы-то попадают?— хитро прищурился Никита и засмеялся в свою бороду,— чай, их бес в ребро толкает, и они нашего брата грешить подбивают. Как бы она не красива была, кто на нее посмотрел бы? Кому б грешные мысли в голову пошли?

... А ночью Пересветова разбудили. Прибыл гонец от Стецкого. Магнат срочно призывал Пересветова под свои знамена. Из глубины Турции шел Дерак-паша с большим войском, и сторонники Яна Заполия начала боевые действия.

Через две недели Иван был на месте. В лагере наемников царило лихорадочное оживление. Пересветов понял, что ожидается крупная битва, и воины чувствовали это.

Стецкий был в своем шатре. Он ласково приветствовал Ивана. Объявил, что ставит под его руку пять сотен. Готовилась решающая битва. Словно эта война разом все надоела — и та и другая сторона решились на главное сражение.

Пересветов был счастлив, что ему придется участвовать, наконец, в крупном сражен ш на глазах лучших европейских полководцев, которые, он не сомневался, будут во главе войск противников.

Ивана настолько вдохновила мысль о сражении, что он не спал чуть ли не сутки —осматривал вверенные ему войска. Пять сотен наемников — это большая сила по тем временам. Гвардии европейских королей насчитывали по полторы-две тысячи наемников. Больно дорого обходились эти воины-профессионалы. Каждый воин должен быть хорошо обучен, вооружен, накормлен.

Выстроив своих войной, Иван выехал перед ними и поднял коня на дыбы. Ревом приветствовали воеводу загорелые головорезы.

На первый взгляд публика подобралась разношерстная. Кто в латах и шлеме, кто без них. Оружие разное. Кто саблю и лук предпочитает, а у кого копье или даже пищаль для огневого боя. Да и обличием разные, на разных языках говорят, хотя друг друга с полуслова понимают.

Но наметанный глаз военоначальника определил сразу — воины превосходные! Чем бы они ни были вооружены, оружие это находилось в отличном состоянии и выбрано было в соответствии со способностями. И второе — у всех были превосходные кони. Разнбй масти и разного роста, все они были породистыми и стоили дорого. Да и много было мелочей, по которым бывалый воин может отличить равного себе.

Почти половина из всех раньше уже служила под началом Пересветова и это его радовало. Но такая масса конницы должна быть в бою хорошо управляема, и Иван начал отдавать одну команду за другой. Сотни то сжимались в один кулак для тарана, то рассыпались веером по полю, то со свистом и гиканьем разом разворачивались.

За несколько часов масса конницы приобретала все более и более слаженности. Конники, проведшие в седлах кто пять лет, кто десять, а кто и все двадцать — прекрасно понимали, что от них хотят.

Иван наслаждался! Он испытывал почти мальчишечий восторг, когда по мановению его руки все это бравое воинство устремлялось в неистовстве своем, готовое смять, растоптать, перерубить противника и вдруг, повинуясь другой команде, замирало на холме, построившись в каре. Каждая сотня и полусотня, каждый десяток и каждый воин должны были уметь занять свое место в любой момент боя, и Пересветов видел, что они близки к этому.

И поэтому он хотел встретить противника немедленно, сейчас, в эту же минуту! Чтобы не выходила сила из людей и лошадей понапрасну, чтобы не тратился просто так их задор!

Собрав командиров сотен и десятков, Иван объяснил, что в бою они должны бьггь готовы подменить друг друга.

Но союзники все не подходили, не было даже венгров. Перес-ветов застал в шатре мрачного Стецкого.

—    В одном переходе от нас Ян Заполия со всеми своими силами, в трех переходах Дерак-Паша.

Пересветов молчал. Он был уверен, что Стецкий пригласил его вовсе не затем, чтобы советоваться.

—    К нам прибыли гонцы и от венгров и от цесарцев, и те, и другие просят не отходить.

Взгляд Стецкого был холоднее обычного. Он просто обжигал холодом. Иван понимал, что испытывал сейчас магнат. Уйди он с выгодной позиции —потеряет уважение союзников, едва ли не за труса сойдет. Останься на месте — а, глядь, и не успеют союзнички. У одного же Яна Заполия силы раза в два больше, чем у Стецкого.

—    Как мыслишь, пан Иван?

Пересветов вздрогнул, на него были устремлены холодные глаза Стецкого, и холодный свет исходил от драгоценных камней, блестевших на пальцах магната. Что это? Стецкий советуется с ним?

—    Если уходить, то сейчас,— сказал хрипло Иван,— если оставаться... нам нужно вывести войско из лагеря и расположить меж двух холмов... На случай обхода оставить в лагере отряд из

сотен пяти-семи. Противник, заходя нам в тыл, лагеря не минует, тут следует его и задержать.

Стецкий кивнул своей выбритой головой и мрачно посмотрел на Ивана.

—И я так мыслю, пан Пересветов, а лагере быть тебе и надеюсь на тебя, как на брата.

Поклоном Стецкий отпустил Ивана. Пересветов сразу же понял, какая участь выпала на его долю. Если войска Стецкого одержат вверх, то в победе той он участия не примет. Коль нести будет поражение магнат, то главный удар вынужден будет принять на себя Иван, прикрывая другие отряды Стецкого. Но как воин Пересветов был горд. По себе знал — вперед можно послать любого, а вот спину себе прикрывать — только побратима, которому веришь, как себе.

К утру подошли небольшие силы венгерских феодалов — противников Яна Заполия, и Стецкий приказал выводить войско из лагеря и готовиться принять бой между двух холмов. Это было верное решение, слева не обойдут — там река и места нет для маневра, а справа тыл прикрывал лагерь, в коем и оставался со своими сотнями Иван.

По мере того, как дело шло к битве, все чувства обострялись. Иван сорвал пучок пахучей травы, поднес к лицу и вдохнул пряный горьковатый запах. «Лежать ли ему лицом сегодня в этой траве?» Он растер траву между ладоней.

С каждой минутой ему становилось все тревожней и тревожней! Кожей своей он почувствовал, что битва будет проиграна. Это убеждение пришло к нему внезапно, как вспышка молнии.

—    Никита,— заревел он.

Жующий хлеб, с большой луковицей в руках, Никита предстал перед хозяином.

—    Ты говорил, у тебя в Лубешах знакомая вдовица есть?

—    Есть,— признался Никита.

—    Вот что, милый друг,— опустил свою тяжелую руку на его плечо Иван,— бери с Ахметкой все наше добро, берите Зиту и езжай к вдовице этой.

Никита, растопырив руки с хлебом и луком, стоял и думал. Лицо Пересветова стало свирепым. Еще бы! Тут делом заниматься надо, а изволь время на раба бестолкового тратить. Свирепое

выражение лица хозяина привело Никиту в чувство. Он кивнул головой и побежал к Ахметке.

—    Бабу подмышку,— крикнул ему вдогон Иван,— в повозку ее и рысью к вдове, там меня и ждать будете.

... Битва началась в два часа дня. Жарко палило осеннее солнце. На выжженную землю пролилась первая горячая кровь. Иван вслушивался в звуки битвы, пытаясь определить, чья берет. Через час он приказал сотням покинуть лагерь и строиться перед ним. Конное войско Стецкош или за час одерживало победу над врагом или... у Стецкого не было почти пехоты, не было за его спиной укрепленного лагеря. Иван был уверен, что только мощными атаками отрядов тяжелой конницы Стецкий сдерживает врага, а тот, разбившись об эти железные кулаки Стецкого, пойдет в обход.

Тихо-тихо было среди воинов Ивана. Напряжение и беспокойство на лицах. Стоять вот так и ждать хуже некуда.

И вот за холмом запылило! Шли передовые отряды Яна Заполия. Иван поднял руку, и тяжелые сотни медленно двинулись навстречу противнику, а сам Иван вскакал на пригорок и стал вглядываться.

Минут через десять никаких сомнений не было. Войска Яна Заполия шли в обход, в спину отрядам Стецкого. Иван послал гонца к магнату, а сам с просветленным лицом проскакал перед сотнями, созывая к себе сотенных командиров.

Его бешеное веселье захлестнуло всех воинов.

—    Бить всех разом, опрокинуть и всем разом выйти вон из боя, вернуться к лагерю,— приказал Иван.

Когда сотенные доскакали до своих сотен и передали приказ, Пересветов тронул коня навстречу врагу. Сердце его билось, как молот, и мощным своим боем поддерживало Ивана. Веселое дело начиналось!

По мере того, как войска противника вырисовывались все явственнее, бил шпорами коня Иван. И вот настала минута. Привстав на стременах, выхватил саблю из ножен Иван и крикнул громовым голосом «Ие-хууу!» Этот клич дикий и первобытный вырвался из глубины груди и горла, но тут же потонул в реве наемников, и вся эта ревущая, ощетиневшаяся оружием плотная масса рванулась вперед!




130

Врат бежал! Бежал, не принимая боя. Но сотенные, твердо выполняя приказ, вывели воинов из боя. И снова пять сотен стояли непоколебимо.

Но и враг перестроил свои ряды, утвердился духом и снова пошел в атаку. И снова монолитные пять сотен сначала молча, а потом грозно взревев, шли на войско Яна Заполия. На этот раз дошло до рубки. Опрокинули сотни Ивана врага... И еще раз, и еще...

И тут Иван почувствовал, что наступает перелом. Распорядился гнать до конца.

Сошлись с ревом две лавины и снова победа за Иваном, но приученные враги, отойдя, стали разворачивать своих коней, и вот здесь согни Ивана нанесли удар! Опрокинули врага окончательно. Началось избиение бегущих. Но вовремя Иван вышел сам из боя. Увидел ои то, чего воины его видеть не могли. Шло врагу подкрепление. Густо, как лес над сотнями венгров Яна Заполия торчали длинные пики. Вот оно!

— Назад!— крикнул он и услышали его сотники, стали выводить сотни из боя.

На счастье Ивана, отступавшие сотни Яна Заполия перемешали боевые порядки подкреплений, и Иван успел перестроить своих.

Оставив одну сотню в центре, он по две собрал на каждом фланге. Копьеносцы шли плотно, развевались на их копьях разноцветные флажки, а сами они были одеты в ярко -оранжевые кафтаны. Так празднично было это, что вызвало хохот среди непарадных наемников.

На это раз схватка было тяжелая. Атакованные с флангов, копьеносцы дрались упорно, и не один наемник был запорот копьем и выброшен из седла. Отступили и те и другие. Невидимый Ивану воевода уверенно приводил в порядок свои силы, и теперь он имел двойной перевес над Пересветовым. Поняли это и опытные наемники, помрачнели они.

Снова вел Иван свои сотни, и снова после рубки поле осталось ничейным.

От жары, рева, лязга, топота стал плохо слышать Иван, глаза его ела пыль. Руки стали чугунными от тяжести. Он поднял взгляд — солнце стояло еще высоко — значит, бились не так долго.

9*

131

Один из сотников, улыбаясь, подъехал к Ивану и протянул ему тыкву, приспособленную под сосуд. Иван вытащил затычку и отпил теплой воды.

—    Всем гибнуть нам здесь, пан Пересветов,— сказал все так же улыбаясь сотник,— сила-то какая на нас идет.

Да, сила шла немалая. К врагам еще подошло подкрепление. И вопли ликования во вражеском лагере достигли ушей наемников. Но на то и поставлен был Иван, чтобы биться до последней возможности, не дать врагу прорваться в тыл.

—    Смотрите, пан, смотрите,— воскликнул сотник, указывая рукой.

Иван резко повернулся в седле. Глаза его злобно сощурились. Все было кончено. Отряды Стецкого в беспорядке отступали. Перед Иваном был выбор —отвести свои сотни к Дагобужу, где должны были находиться войска союзников, или стоять до конца. В первом случае Пересветов выходил из боя с малым уроном, но, без сомнения, противник преследовал бы его, но главное, атаковал бы с фланга уже бегущие отряды Стецкого, окружил бы их и полностью уничтожил. Во втором случае неминуемо должны были окружить и уничтожить отряд самого Пересветова. Более тягостной минуты в своей жизни он не испытывал. Он не спешил. Слишком велика была ставка! Опытный его взгляд увидел то, что не увидел испуганный сотник. Матерый Стецкий на ходу перестраивал (каков молодец!) отходившие отряды. Еще минуту назад бежавшая толпа превращалась в отступающее войско. Стецкий пользовался выучкой своих людей, а так же тем, что лошади его воинов были превосходны! А ведь уведет магнат свои отряды. И тут Ивана осенило! Кто-то ведь там должен еще держаться! Кого-то Стецкий оставил, и они, погибая, давали маневренному отряду Стецкого возможность спастись. Вот и ответ на вопрос.

Иван приказал четырем сотням отходить на Дагобуж, а одну сотню повел в атаку. Резвые лошадки его воинов спасут их, спасут отряд от разгрома.

Медленно, неохотно сотня обреченных пошла в атаку. «Только бы не повернули, только бы не повернули!*— молил Бога Иван.

Нет, не повернули! Врезались в передовые отряды врага! Три копья с трех сторон увидел Пересветов. В последнюю секунду он нырнул под брюхо коню. Но одно копье впилось в него. Выпал из седла Иван, и все заволокло белым туманом.




Глава шестля

чнулся он от боли. Приоткрыл глаза —увидел осеннее звездное небо. Тихо покачивается повозка, а рядом глухие голоса.

—    Кто здесь?— прохрипел он.

—    Очнулся!— чистый и радостный голос Зиты, и над ним склонились три головы.

Глаза Зиты горели, как у копки, в них отражался сине-желтый свет луны! Бородатый Никита и гололицый Ахметка дышали прямо ему в лицо. Он застонал и опять потерял сознание.

После битвы войско Яна Заполия ушло в глубину Венгрии, там грянули новые битвы. Никита и Ахметка в тот же печальный день присоединились к отряду Пересветова и узнали об участи своего хозяина. Опытные воины, они понимали, что убить Пересветова даже в неравной схватке непросто. Он либо попал в плен, либо ранен.

Но они все-таки взяли повозку и на всякий случай (а вдруг убит!) отправились на поле боя. Даже в тех неравных условиях, когда на одного воина сотни Пересветова было десять врагов — наемников погибло не так много. Части из них удалось прорваться. Мертвых, и своих и чужих, венгры обчистили и раздели.

, Одежда на Пересветове была добротной, но он в такой степени был вмят копытами коней в землю, что даже мародеры не стали пачкаться. С поломанными ребрами, весь залитый кровью от несмертельной, но глубокой раны, он был почти неузнаваем, и Никита сАхметкой два раза проходили мимо, пока Никите не показались знакомыми обшлага его куртки. Они перевернули Ивана на спину, тот застонал.

—    Вот она, жизнь,— философствовал Никита, качаясь в седле,— сегодня ты герой и в почете, орлом паришь, медведем молодым драчливым рыкаешь, а, глядь, и нет всего этого. Один Бог остался, и молиться ему надобно, чтобы явил милость и сохранил жизнь.

—    Хозяина сильный воин, хозяина батыр, он будет живая,— перебил его Ахметка.

—Атысудьбу-то не зли, не зли,—тихо и также рассудительно продолжал Никита,— она сама знает без тебя. Если ему на роду написано помереть, значит, помрет, а можа и нет. А можа ему до ста лет жить.

В знак согласия Ахметка замотал своей огромной головой.

Зита молчала. Хозяин ее не жив и не мертв, и теперь она полностью во власти этих двух воинов. Она уже боялась их, понимала — в лучшем случае ей дадут несколько монет и отпустят, куда паза глядят, а скорее ничего не дадут и сделают наложницей. А коли не поделят ее?

Она никогда не рассказывала Пересветову, но ведь не всю жизнь жила она у Кароши. Года три назад сбежала от него и попала в руки бродячих акробатов. Три здоровых мужика-акро-бата, когда случай выпадет, спали с ней по очереди. А между этим учили ее своему ремеслу. Сколько она натерпелась! Все ее на руках ходить учили. Все трое встанут в круг, учат и хохочут! Над задом ее широким потешаются. И похотью разгорятся потихоньку, всю донага разденут, положат в удобном месте и тешатся! А потом опять на руках ходи! Гадать учили, ворожбе учили, воровать учили! Но старший их, вдруг, решил, что Зита ему одному принадлежать должна. Коли бы он сразу так решил, может быть ничего, остальные двое слабее его были и в полной зависимости находились, но после того, как все они не по разу попробовали Зиту, то такое решение показалось этим двум несправедливым. Началась драка. Да какая! Дрались с утра и до вечера. Покалечили друг друга, а пока они дрались, отползла Зита в сторону и затаилась. К вечеру драться у ннх больше не было сил, попадали они. Тут старший и говорит: «Нет, братья, неспроста мы передрались, эту бабу нам Сатана подослал, надо ее убить.» Показалось им решение очень мудрым, ибо было выходом из непростого положения. Стали Зиту искать, а она приникла к земле, лежа в густой осоке возле ручья, и дрожала всем своим большим телом. Не нашли.

Вернулась она к Кароши вся ободранная, грязная, стал ее князь расспрашивать, где была и что делала. Рассказала она. Очень смеялся князь. Велел помыться ей и взял опять в свой гарем — не брезглив он был.

Тиха и недвижима Зита на повозке. Одна рука ее лежит на сердце у Пересветова (бьется ли еще?), а другая на сердце у себя. А ее молодое сердце стучиг-стучит! И хочется ей, чтобы сила ее молодая, живая перелилась в грудь Ивана, оживила его! И шептали ее губы молитву. И была она одна из десятков миллионов христиан по всей земле, иго в этот час к Богу обращались, ибо больше им обращаться было не к кому и неоткуда было ждать защиты.

Ивана перевезли в Лубиши, в беленький дом вдовы ремесленника, что так приглянулась Никите. Вдова, молодая, маленькая, полная смуглянка, увидев Пересветова, ахнула, закусила угол платка, молча смотрела, как измученного воина переносили в дом. Молчала и когда положили его на единственную кровать — ее кровать. И по-собачьему преданному взгляду, каким смотрела она на Никиту, поняла Зита, что у этого воина есть женщина и есть дом. Но оставался еще азиат.

Ахметка же тосковал. Его грубая жестокая, но одновременно нежная душа страдала. Он любил Пересветова и гордился им, гордился тем, что был не просто слугой его, но доверенным человеком. Сел он у дверей, прикрыл глаза и застыл недвижимый. А сам все слышал, все видел и в любую минуту готов был раненого хозяина защищать.

Между тем разрезал Никита на хозяине все его одежды. Рана рваная, длинная, страшная от копья проходила от боковых мышц живота до шеи почти.

Ахнула Зита в испуге.

— Цыц!— сказал строго, но не зло Никита,— воды давай теплой.

Принесла она воды во дворе подогретой, а Никита между тем всего Ивана осмотрел. Синяков и ушибов было много, а раны больше ни одной. И то хорошо. Эта рана не опасная, не глубокая, только на вид страшная.

Достал Никита корешки и травки разные. За столько лет войны — и лекарскому делу не научиться? Размешал их в воде. Хоть и малая польза — настоящая польза только от настоев, а все рана не загнивает.

Мучалась Зита, глядя на то, как чужие руки касались любимого тела, но молчала.

—    Эй, пойди-ка,— позвал ее Никита,— ты смотри, как-то я делаю, запоминай, учись. Ваши бабьи руки больше для этого дела приспособленные.

Кивнула головой Зита и смотрела, широко раскрыв глаза, как осторожно промывал Никита края страшной раны, как тряпку он вымачивал в воде и тряпку эту на рану клал.

—    А теперь пойдем покажу, какое питие ему и из каких корешков готовить.

Зита покорно пошла за ним.

Показывая, Никита взялся опять философствовать.

—    Баба, она не на многое годна,—говорил он, изредка бросая взгляды на Зиту,— любить мужика должна,— он сладко прижмурился,— детишков родить и выпестовать, кормежку приготовить. А состарится — так и ни на что не нужна. А мне вот скоро пятый десяток пойдет, а ты глянь на меня. Каков я? И силы во мне много, и знаю много, и убивать могу, и могу хворь снимать. За лошадьми могу ходить, одежду пошить, саблю али копье выковать. Вот так-то!

Зита не спорила. Но скоро она, а не Никита ухаживала за Перес ветовым. Рану промывала каждый день настоями и отварами. Поила настоями. Выносила из-под воина. А в остальное время просто сидела рядом и держала свою руку на горячем лбу Пересветова. Иногда он начинал говорить, но говорил невнятно и непонятно. Иногда вскрикивал. Зита пугалась.

—    Ничего, ничего,— приговаривал Никита,— то бес из него выходит.

Через неделю стали сходить с лица и тела Пересветова багрово-зеленые синяки, и Зита с радостью узнавала в еще обезображенном лице — лицо любимого мужчины-повелителя. И когда он сжимал вдруг кулак и сгибал руку, Зита с восторгом видела, как набухали его мышцы. Похудел он сильно, но мощь еще жила в нем, и это радовало Зиту. Скорее бы ожил! О! Он сможет защитить ее ото всех и от всего.

А как мучилась Зита ночами, когда тут рядом на глиняном полу ложились на полушубок овчиный, прикрывались тряпьем Никита со смуглой хозяйкой. И убежать ей хотелось, но какая-то сила заставляла сидеть рядом.

Ахметка — тот сначала хихикал, а потом просто перестал обращать внимание. Зато Никита был доволен.

Через две недели очнулся Пересветов. Было это ночью. Бале™ все тело, но эта была не та боль, самая первая и самая страшная. Пекло в левом боку, где ребра были сломаны, ныла левая рука, звенело в голове от слабости. Он попробовал приподнять голову, сделал усилие — приподнял и со стоном откинулся. Все закружилось. Он полежал немного — понял, голову поднимать не надо.

Опять открыл глаза, в углу на шубе спал Никита, а радом с ним, бысстьщно раскинув ноги, какая-то нагая женщина. У двери, сидя на корточках, дремал Ахметка. Скосил глаза Иван и увидел прикорнувшую Зиту. Тихо дышала молодая женщина во сне.

Пересветов почувствовал, что ему не хватает воздуха.

—    Эй!—хрипло позвал он. Тихо, едва слышно, прозвучал его голос.

Но встрепенулся чуткий Ахметка, запалил лучину. Проснулась Зита, проснулся Никита.

—    Хозяина, хозяина, хозяина,—лопотал нежно Ахметка.

—    Ожил боярин,— сказал, широко улыбаясь Никита, и вдруг заплакал, встал на колени, широко перекрестился и поцеловал в плечо Пересветова. Горячо и влажно целовала его руку Зита.

Пересветов потребовал, чтобы ему рассказали, где он и что с ним. Рассказывал Никита, даже в эту минуту говорил гладко, не сбиваясь. Иван кивал головой. Попросил вина. Никита принес кувшин красного холодного кислого вина. Большими глотками выпил кувшин до дна Иван. Приятное тепло разлилось по жилам, запрыгал огонек лучины, и все ушло в бордовый туман. Он крепко уснул.

Но на следующее утро ему опять стало плохо, он снова стал бредить. Лоб его покрылся испариной.

Через пять дней он очнулся уже окончательно, но, к удивлению своему, не увидел рядом Зиты. Раздраженно-зло он ждал ее появления, а ее все не было.

—    Где Зита?— гневно спросил он.

Молчал Ахметка, молчал Никита.

—    Ну,— ноздри его носа раздулись от ярости. Он ждал, что они скажут «убежала».

—    Умерла,— сказал Ахметка.

—    Болесь какая-то в городе была, боярин,— объяснил Никита,—тридцать человек за неделю померло, болесь непонятная. Навроде лихорадки.

Пересветов промолчал. Потом потребовал вина.

—    Мы ее как христианку похоронили,— сказал осторожно Никита.

Иван пил вино и ничего не ответил. Вытер губы и попросил еще вина. Он вспомнил фон Дица. Тот перед гибелью вот так же пил. Иван усмехнулся. Не было у него страха ни перед чем. И раны эти страшные, сделавшие его беспомощным, его не пугали. Все эти годы войны он был готов и к худшему исходу. Но пустота и тоска поселились в душе его. Ничего не радовало и ничего не хотелось.

Так пил он вино несколько дней. В опьянении находил отдых для души. (Тело его не волновало) и часто в пьяном сладком сне встречал он Зиту, овладевал ее прохладным высасывающим его жар телом. И было это так явственно, что, проснувшись, он звал ее иногда и удивлялся, что нет ее рядом. Пока не вспоминал...

И вдруг он захотел есть. Ел все подряд и очень много. Стал вставать и ходить. Ноги были целы и слушались его, руки тоже были целы, толью) вот левая разгибалась не так хорошо. Ныл левый бок.

Настал час, когда он потребовал коня. Никита подвел своего коня. Пересветов не обратил внимание на подставленное Никитой колено и одним скачком взлетел в седло. Резкая боль в боку пронзила тело, но ни один мускул не дрогнул на лице Ивана. Проскакав рысью с версту, он вернулся весь покрытый испариной. На следующий день он проскакал две версты, а еще через день —три.

Прошла неделя, и Иван с холопами отправился на поиски Стецкого.

Пока он болел, события произошли значительные. Взбешенный тем, что был оставлен без всякой помощи, магнат Стецкий переругался со всеми союзниками. И, снявшись с лагеря, Стецкий перешел на сторону Яна Заполия. Зная хорошо магната, Пересветов не удивился этому.

Для него было куда важнее другое. Въезжая в лагерь Стецкого, Пересветов был встречен воинами, как герой. Бросая все свои дела, воины, бывшие под его командой и совсем чужие, кричали ему «славу». Наемники приветствовали одного из лучших своих вожаков, и это вдохнуло в Пересветова силы.

Как и обычно, у Стецкого был шатер из самого яркого шелка. И бритый Стецкий выглядел молодцом, только вот его высокий загорелый лоб перечерчивала длинная морщина, точно он постоянно думал о мучительном.

—    Что, пан Иван,— удивлен?— спросил Стецкий о своем переходе под знамена Яна Заполия.

—    Я ваш слуга,— поклонился Пересветов.

По любому кодексу чести того времени Стецкий вправе был так поступить. А Пересветов служил Стецкому и никому более.

Но не бесследно прошел переход на сторону врага для магната. Не сияли больше на его сильных смуглых пальцах бриллианты, снял их. Стал он мрачен.

—    Бери, Иван, пять сотен,— сказал он,— веди их к... Дерак-паше. Сейчас грамоту я напишу, что распоряжаться можешь моим именем и чтоб Дерак-паша относился к тебе, как если бы я сам к нему явился.

Дерак-паша оказался учтивым, молодым еще турком, с длинным благородным лицом. Когда ему перевели грамоту от Стецкого, он поклонился Пересветову и прижал к сердцу руку. Говорил он, хоть и плохо, и по-венгерски, и по-польски.

Прежде чем попасть к турецкому полководцу, Иван проехал через весь лагерь турок, с жадным вниманием подмечая каждую мелочь. То что турки были мелковаты, часто походили на подростков, и особенно тонки были у них запястья —это Иван знал. Но вот то, что они и еще одеты-то плохо, вооружены кое-как — это его удивило. И потом, вглядываясь в глаза многим, он не угадывал в них воинов. В любой стране, в любой армии мира Иван по глазам мог определить воина, провоевавшего пять-десять лет, а только такие и имели нужные навыки. Здесь же было скорее ополчение, чем настоящее войско. Но почему, в таком случае, все это воинство не разогнал один отряд Стецкого? В чем загадка? Эту загадку и хотел отгадать Иван.

И еще он заметил, что конница у Дерак-паши была тоже плоха в сравнении с наемниками, и те пять сотен отборных конников, что он привел в турецкий лагерь, были весьма кстати для турок. Когда он их построил, и Дерак-паша провел смотр, то глаза турка

загорелись. Вот у него были глаза воина, воина храброго, рассудительного.

После первого боя, когда сотни Ивана отличились, Дерак-паша держал их постоянно в резерве. В мелких стычках использовал свое воинство, и это сразу вызвало уважение у Ивана. Он поступил бы точно так же. Если грянет настоящая битва, то едва ли не главной силой турецкого воинства будут наемники.

Так оно и случилось. В бою с цезарцами в решающий момент наемники прорвали оборону противника, и те вынуждены были бежать.

Во время этой схватки Петесветов долгое время находился рядом с Дерак-пашой и раскрыл-таки секрет турок. Секрет заключался в жесточайшей дисциплине и готовности турок к смерти.

Никита так объяснил поведение турецких воинов.

—    Дурак этот турка, что он на рожон лезет? «Алла», «Алла»! Ты разберись сначала, а потом лезь!

Фанатизм и готовность к смерти заменял туркам выучку. Западная расчетливость и хладнокровие в бою уравновешивались фанатизмом турок.

После битвы Дерак-паша велел казнить десять в чем-то провинившихся воинов. Пересветов полюбопытствовал, в чем заключалась их вина.

—Недостаточно яры были в бою,—ответил с учтивой улыбкой Дерак-паша.

—У нас за это не казнят,—сказал Пересветов,—сегодня воин плохо бьется, а завтра — он лучший.

Турецкий полководец посмотрел на Ивана, как на несмышленого ребенка.

—    Если воин во имя Аллаха и султана нашего на поле боя рвения не проявил, пусть это было один раз,— Дерак-паша загнул свой длинный тонкий палец, подчеркивая этим — один раз, а не два или три,— то воин этот достоин смерти.

—    А если ты, Дерак-паша,— пряча улыбку, спросил Иван,— сражение проиграешь, то значит ли это, что султан может казнить тебя?

—    Все во власти султана,— поднял свои красивые миндалевидные глаза турок,— может казнить, когда захочет.

—    Что же не казнил? Ведь били тебя?

—    То дело лучезарного,— бесстрастно ответил турок.

На железной кровавой дисциплине держалось войско турецкое. И это очень хорошо запомнил Иван.

Чем успешнее воевали наемники, тем чаще приглашал Перес -ветова к себе в шатер турецкий полководец. Был он учтив, почти ласков. Вопросов никаких не задавал, ничего у Ивана не выве-довал. Угощал сладкой ведой с пастилками из меда, медовыми же 1рушами и редкими в Европе апельсинами.

Стал проникаться к нему доверием Иван. Рассказал о себе, о своей судьбе, даже о похищении сестренки своей рассказал.

—    Не встречал этого Агей-бека в Стамбуле?— спросил с внезапной надеждой Иван.

Покачал отрицательно головой Дерак-паша. Стамбул —город огромный! Сколько в нем людей живет. И татары есть, и черкесы, и армяне, и евреи —кого только нет.

В ответ на искренность Ивана поведал Дерак-паша о своей любимой десятилетней жене. И долго-долго удивленному Перес-ветому расписывал ее прелести. Тут уж Пересветов учтиво молчал.

За разговорами этими раскрылся характер турка. «Чему быть — того не миновать»— было написано на его лице.

Безграничная вера в Аллаха и волю его, безграничная покорность султану делала Дерак-пашу абсолютно спокойным. Вот чего искала мятущаяся раздробленная Европа — не философского камня она искала, с помощью которого можно в золото что угодно превращать, а этого спокойствия, уверенности, что все правильно и незыблемо на этом свете и ничто не достойно волнения.

Видел это спокойствие Иван и на лицах простых турок. Смуглые, говорливые, они никогда никуда не спешили, не было у них сжигающей жажды наживы. Турок, он пусть и худой, пол-лица у него на боку от неизвестной болезни, а стоит себе спокойно, наблюдает за игрой в кости и улыбается, равный среди равных.

Стоит рядом с палачом, и палач ему ласково улыбается, а на завтра, после боя, сочтет сотник его, что он дрался плохо, и, урока ради другим, отрубит голову улыбчивый палач. Коль турки и палача не обходят суеверно, знать, действительно безгранична их вера в Аллаха и справедливость всего происходящего на земле.

Эту разницу заметил и Никита.

—    Чудной этот турок,— говорил Никита, покачивая русой головой,—проиграл мне в кости золотишко, какое было, кинжал черкесский, во какой кинжал,— похвастал Никита,— весь в

$

серебре, а лыбится. Я говорю, чему лыбишься, а он, дурной, отвечает, что солнце светит, тому и улыбается. Говорю, а если дождик пойдет, ты ему улыбаться будешь? Буду,— отвечает,— дождик прохладу несет.

—    Ты б хотел жить в Турции, Никита?— спросил Пересветов.

—    Я бы хотел им всем бошки поотрубать,— ответил зло Никита,— как человеку православному, до ужаса мне было бы это приятно, а то на кол посадить, как они христиан сажают!

Однажды в лагеру Дерак-паши появился отряд татарских всадников. Видно, какой-то ордынец знатный решил подзаработать на полях Европы под крылом Дерак-паши. Одному орудовать опаснее.

Впился в татар Иван взглядом полным ненависти, все выискивал среди одинаковых лиц ненавистного Агей-бека, что-то он все чаще вспоминал о нем. Рядом тяжело дышал Никита, тоже бледный от ненависти.

—• Вишь,— сказал он Ахметке,— вон братья твои. Мож кого узнаешь?

—    Ахметка басурман некрещеных рубить будет,— взвизгнул оскорбленный татарин.

—    Язык-то их помнишь?— спросил Пересветов,— поди спроси, нет ли с ними Агей-бека.

Ахметка послушно пошел.

—    Да он, чай, сам под командой Агей-бека был,— сказал Никита,— он и без разговора того узнает.

О чем говорил Ахметка с татарскими воинами — неизвестно, но закончилось все визгом, криком. Глазом моргнуть не успели, а Ахметка уже саблей машет.

Никита бросился ему на помощь. За ним и другие наемники потянулись. Быть бы драке кровавой, но чувство воинского долга у Пересветова пересилило ненависть. С молодым татарским беком разняли они дерущихся.

Ахметку троим оттаскиваать пришлось. И кричал он речи оскорбительные для татар своих. Кричал, что он, православный, их всех все-равно перерубит.

Пересветов приказал его в дальний обоз увести. Никакого Агей-бека среди татар, конечно, не было. Да и война — не его ремесло. Его ремесло — разбой.

Между тем война близилась к концу и совершенно неожиданно Дерак-паша предложил Ивану принять веру турецкую и пойти на службу султану.

—    Ты великим воином можешь стать, Пересветов,—говорил Дерак-паша, — а у Стецкого ты так в сотниках и останешься. У светлейшего, у лучезарнейшего султана нашего хороших воинов много, и некоторые перешли зрелыми мужами в веру нашу. Самым же великим полководцем нашим был албанец, а не турок. Зачем тебе эта ншцая Европа, через двадцать лет он вся будет завоевана славными воинами турецкими, и восторжествует зеленое знамя пророка.

Пересветов ответил уклончиво, не потому, что к султану на службу собрался, а потому, что знал — если он не примет приглашение, то Дерак-паша может расценить это как оскорбление. Боясь быть отравленным, Иван перестал принимать трапезу вместе с турецким полководцем.

И наступил мир! Хоть к этому все и шло, а как-то и непривычно. Нет войны! Так не бывает, так не должно быть. Ан нет, так оно есть.

Простился Иван с Дерак-пашей, привел отряд к Стецкому. А тот рассчитывался с наемниками и отпускал на все четыре стороны.

Построил в последний раз Иван все свои пять сотен и сказал голосом громовым:

—    Спасибо, вам, за службу, а коль виноват перед кем, прошу зла не держать.

И поклонился низко.

В ответ, как пятьсот молний, вылетело пятьсот сабель из ножен. Этот молчаливый салют своих головорезов запомнил Иван на всю жизнь.

Магнат Стецкий был ласков с Иваном, выложил перед ним на стол развязанный кожаный мешок с золотыми и дернул вдруг за низ мешка. Высыпалась 1руда тусклого золота. И хотя Иван не имел в последнее время удач на поприще добычи, но расплатился с ним Стецкий по-царски. На прощание пригласил к своему двору. Так он и сказал «ко двору*. А кем? Слугою, конечно. Пересветов ответил, что хочет сначала домой съездить. Магнат кивнул и сказал:

—    Если снова войну затею, жду тебя под знамя свое.

Хорошо магнатам! Собрал войско и воюй, с кем хочешь. Хочешь — со своим королем, а хочешь — с чужим, хочешь — вообще всем королям войну объявить можешь.

Нет, не желал Иван ищи в слуга к Стецкому. Думал о себе, что полководец он не хуже, чем Стецкий. Не зря турок этот умный на службу его пригласил. Все знал о войне Иван. И в свои двадцать семь лет на многое был способен. Но... мир на земле.

И отправился Иван не домой, как говорил Стецкому, а в город Лубиши. Сам не знал, почему. Снял там на прожитие половину дома у местного купца, да не рад — скоро купец деньгам был.

Страшные сны стали сниться Ивану. Сделался он вспыльчив до бешенства. На пороге дома гавкнувшую на него собаку тут же надвое разрубил. Никите, верному слуге, в нос дал за малую провинность. Правда, потом деньгами наградил за ущерб нанесенный. Просыпался среди ночи Иван весь в поту. Ночь, он один. Луна, а на луну собаки воют. И такая тоска в душе, что в пору самому завыть. Откуда взялась, эта тоска? И пил Иван, заливал тоску, но чем больше пил, тем хуже ему становилось. Вспомнил он Зиту. Может, по ней тоскует? Приказал Ахметке, и стал тот, договорившись с корчмарем, девок юных к Ивану приводить. Девки все больше мелкие и чернявые. Глупые, испуганные, неинтересные. Напоит вином такую девку, та и смеяться без причины начинает. Хоть какая забава. Да забава некудышная.

Раз всю ночь и все утро пил Иван, а потом показалось ему, что кто-то в окно заглянул, недруг какой. Так вскочил на коня и с саблей прямо в город вылетел. Ворога не нашел, в неистовстве кровлю дома одного изрубил. Никита потом деньги отнес. Перестал народ ходить по той улице, где жил Пересветов.

После этого поутих воин. Но тоска все жила в нем. Черная, смертная тоска.

Проснулся он как-то под вечер. (Потерял он счет дням, и ночь ото дня для него не отличалась). Слышит тихий голос Никиты. Странное что-то говорит Никита. Никогда таких интонаций в его голосе не слышал Иван. Потихоньку достал кувшин с вином, отхлебнул, чтобы голова прояснилась, слушает.

А Никита сказки Ахметке рассказывает. Про богатырей. Ахмет-ка слушает, раскрыв рот. И складно рассказывает. Нигде не остановится, как по книге читает. Слушал, слушал Иван и в первый раз спокойным сном уснул.

Проснулся утром, вспомнил про Никиту. Приказал вина подать. Никита принес полный кувшин, плескалось в нем густое, цвета крови, вино.

—    Никитка, а что ты за сказку Ахметке вчерася сказывал?

—    Да про Илью Муромца-богатыря.

—    А что же мне не расскажешь?

—Так ты, боярин, человек ученый, книги вон с собой возишь, али тебе интересно?

—    Расскажи, Никита.

И с первых слов «жил-был» до последних внимательно слушал Иван. И еще попросил сказку рассказать. Польщен был Никита и рад стараться. Сказок этих он знал видимо-невидимо. От бабки своей сказочницы. А рассказывал — играл в лицах. И богатыря изображал, и Соловья-разбойника, и девушку прекрасную.

—    Ну-ну, еще,— поощрял его Иван.

И раздавался в темном помещении густой бархатный голос Никиты. Не повышал он его, а иной раз, казалось, кричал.

Так день за днем, а не иссякает источник. Все новые и новые сказки рассказывает Никита. И мир этот выдуманный так близок Ивану, так сладок! И сладка чистая русская речь Никиты, с детства слышанная.

И тут случай вышел. Пришел Никита с базара, говорит:

—    Вот, барин, не плоше сказки, в корчме сидит московский человек — Васька Мерцалов зовут. И о московских царях-госу-дарях рассказывает. Лучше меня врет.

—    Возьми денег, пусть ко мне придет.

Пришел. Детина на голову выше Никиты. Лицо плоское, а нос картошкой, глаза маленькие — буравчики. А нос хоть и курносый, а вверх задирает. Рубашка на нем красного шелка, порты зеленые.

—    Здрасте, боярин,— заговорил.

И язык его странный. Удивил Ивана московский акающий язык, и даже не тем, что пришелец акал, а казался этот язык необычно жестким, энергичным.

—    По какому делу в Молдавии?

—    По торговому.

—    Садись, выпей.

—    Благодарю, боярин.

—    А теперь нам сказочку про московского царя расскажи. .

—Да какие уж тут сказочки, повел широкими плечами Васька Me риалов, — царство у нас великое и без всяких сказок. Два государя — Иван да Василий — Москву сильней всех сделали,— задрал нос Васька.

—    Так уж?— спросил Пересветов с кровати и к кувшину с вином потянулся.

—Тверь, Новгород, Ярославль и всякие другие княжества, что нашим московским государям препятствия чинили, все повержены ниц и все покорные под московским государем. Смоленск-город у литвинов отвоевали. Орда казанская под нашу руку пошла,— начал в раж входить Мерцалов, словно он был государем и под его руку Орда пошла,— да малость поспешили они... Сейчас нам снова супротивники, но это до времени.

—Дальше говори,— поощрял Пересветов.

—    А что говорить,— разошелся Васька,— сильнее нашего православного государя и в мире нет. А город Москва какой! Огромен! Заблудиться можно! А церквей сколько! А лавок торговых! Купцы отовсюду съезжаются.

А ты чего ж пехом до самой Молдавии дошел, коль купцы к вам отовсюду съезжаются?— поддел его Никита.

—    Так товару набрать, товару-то не хватает.

—    И один так вот через леса с товаром пойдешь?

—    Зачем? В городе Будапешете своих встречу. Мы договорились. Поодиночке-то быстрее высмотришь, чем толпой ходить.

—    И разбойников не боишься?

—    Так бояться, лучше и не жить на свете.

—    Молодец,— засмеялся Пересветов,— это верно.

После встречи с Васькой Мерцаловым задумчив стал Пересветов и пить перестал. Так вот сразу и оборвал. Осунувшееся лицо его пополнело, краски на лице заиграли, хоть и был он видом еще звероват, однако, что-то отпустило Ивана, и так сильно было это черно «что-то» — Иван словами передать не мог. А отпустило, и глаза его мягче стали. На базар вышел,— так раньше от его взгляда бабы платком закрывались, мужики лица отворачивали — лют был взгляд, для врага приготовленный. Теперь ничего — прошел по торговой улице, поторговался и вещей женских и украшений купил немало.

146

Осень глубокая была, и дожди пошли. То ливенные, то мелкие, надоедливые. Раз раскрыл дверь в дом Иван, а Никита с Ахметкой на полу сидят, зимнюю одежду готовят.

Стоял Иван, смотрел на них и улыбался.

—    Прикрой дверь, боярин,— попросил Никита,— водица-то до лица долетает.

—    Завтра домой едем,— сказал Иван.

—    И где хе дом у нас?—поинтересовался Никита простодушно.

—    К матери еду с отцом.

—    Ох!— выдохнул удивленно Никита. И ничего не сказал.

... В конце ноября священник Даниил вышел белому снегу порадоваться, первому только иго выпавшему. Взял снег мягкий сырой в свои худые руки, протер лицо. Хотел свежесть природную на свое естество перенести. Старость неимоверной тяжестью гнула к земле Даниила, но он ей не уступал, все также прям был, и сила еще чувствовалась в его движениях. Поднял он глаза, поглядел на поля дальние заснеженные и увидел трех всадников, которые неспешно приближались. Не было тревоги в душе старого священника. Кто б ни были те люди —не боялся он их. Он людей вообще не боялся.

Первым ехал воин. Не по оружию определял Даниил воина, а по посадке. Этот воин был сильным. Плечи могучие, взгляд исподлобья, рука легко повод держит, и конь огромный послушен под ним. Что-то знакомое в лице воина. Когда-то видел его Даниил.

Выпрыгнул тот из седла, подошел ковыляющей походкой конника, поклонился в пояс и поцеловал руку священника.

—    Не узнаешь, отец,—усмехнулся воин, и лицо его, шрамами покрытое, немного передернулось,— Иван Пересветов я, сын Семена и Ирины.

Вспомнил Даниил тут юнца упрямого. Пригласил зайти.

Стол, два табурета да сундук для сна —вот и все, что в сырой коморке Даниила было. Сели друг против друга. Помолчали. Посмотрел Даниил на руки смуглые, на пальцы с перстнями и спросил тихим голосом без выражения:

—    Многих этими рученьками на тот свет отправил, боярин?

—    Немало,— тяжелым и в то же время ищущим взглядом ответил на ласкающий взгляд Пересветов.

ю

147

—А ты пойди в церковь, отопру я тебе, помолись, помолись.

Зажег Пересветов свечку, услышал, как хлопнула дверь —ушел священник и оставил его один на один с Богом. Упал Иван на колени и стал молиться. И так страстно, как молился один только раз вместе с матерью. Слезы потекли из его глаз. Час или три часа провел он в церкви — не знал... Заныла спина от поклонов. И легче было, да не до конца.

Вошел опять Даниил.

—    Покайся, отпущу 1рехи твои. Как жить воину без покаяния?

Покаялся и в трехах своих. Много их было и тяжелые 1рехи-то.

Отпустил ему их Даниил. Снова прошли в комнату священника.

—    А теперь слушай, воин,— положил свою почти невесомую руку на руку Ивана Даниил,— умер два года назад отец твой. Мать твоя...— вздохнул Даниил,— в монастырь ушла, да с сестрами-монахинями подались они в город священный Иерусалим.

Гнулась к низу голова Ивана, положил он эту голову тяжелую себе на руки, а священник увидел, что обильной сединой окрасился затылок Ивана. Положил руку на голову Ивана Даниил и сказал:

—    Не скорби так. Как отец прожил, так бы и тебе прожить, и мать твоя душу свою успокоила. Ей завидовать надо.

—    Я под руку московского государя податься решил,— глухо сказал Иван.

—    А вот на это благославляю,— перекрестил его Даниил,— . государю московскому, защитнику всех православных, воины нужны. И на битвы тебя благословляю.

Медленным движением перекрестил Даниил Ивана еще раз.

... Чем ближе к дому подъезжал Иван, тем холоднее ему становилось. Не снаружи, изнутри было зябко. Падал тихий снег крупными хлопьями, узнавал в мелочах дорогу Иван, а вот на пригорке, перед домом, остановился. Смотрел долго. Покосились дубовые ворота, вросли в землю стены старые, и крыши тесом крытые, казалось, тоже перекосились.

—    Но!—бросил Иван коня вперед и подскакал к воротам, стал бить в них пяткой добротного сапога.

—    Кто-то там,— услышал он голос слуги. И по голосу узнал его.

—    Открывай, Глядел ко, встречай! Хозяин вернулся.

Ворога настежь, а через минуту-другую на дворе людей куча. Раскрытый вылетел брат Артамон. Обнялись братья крепко.

Увидев тревогу в глазах Артамона, сказал Иван:

—    Знаю все, братка, Даниил рассказал.

Располнел Артамон, раздобрел. Жирком покрылся, а живот такой был, что при ходьбе его вперед выставлять приходилось. Иван даже рукой пощупал — не приделал ли брат живот. Не подушку ли подсунул?

Захихикал Артамон — щекотно.

Познакомился с женой своей. Вышла она, лет шестнадцати, не больше. Красавица, но тоже кругленькая, под стать мужу. Звали ее Марфа. Угостила Ивана так, что тот объелся. И жареное, и копченое, и вареное, и соленое, и моченое, и засахаренное! Отвык от русской еды Иван. Наверное, потому и ел так жадно. Пили с братом меды крепкие. Веселел брат, розовел.

Вдруг в комнату девчонка вбегает, маленькая, круглая, двух лет. И на колени к Пересветову. Ручонками обняла за шею и лопочет чего-то на своем языке.

—Дочь моя, Евдокия.

Понял Иван, что в честь сестры назвал брат дочь свою, но не это было главное, а ручки эти нежные. Ласковость которых ни с чем не сравнима. Тяжесть тельца этого маленького прекрасная. Слезы выступили на глазах Ивана.

—Что ж, ты и не боишься меня? Меня и дяди взрослые боятся.

—    Калым-малям-балям,— заворковала девочка.

—    Чувствует, что дяденька ее родной приехал,— певучим голосом сказала Марфа.

Осторожно опустил девочку светловолосую на пол, вскочил Иван и выбежал вон.

— Чтой-то с ним,— удивился Артамон,— а девку-то чего притащила?— недовольно обратился он к жене.— Ивашка-то ликом и вправду звероподобен стал. Я ито напугался, вгорячах-то обнимались, ничего, а как рассмотрел...

Жена молчала, прижав к себе девочку.

—    Что молчишь, дура? Али я не прав? Говори, звероподобен Ивашка иль тебе такие ндравятся?

Опустила длинные ресницы Марфа и ответила певуче и как бы устало:

—    Так воин он, ему и надобно быть... суровым.

—    Не суровый, звероподобный...

Но семейный скандал на это раз не состоялся. Появился Иван и высыпал на стол груду вещиц золотых и серебряных, украшений женских. А за ним Никита узел одежды женской тащил.

—    Вот,— объявил Иван Артамону,— жене твоей,— поклонился Марфе в пояс, и дочке твоей, и ей в пояс поклонился.

—    Э, брат, ты спьяну-то такими деньжищами-то не бросайся,— хрипло сказал Артамон,— тут девки моей на приданое хватит.

Маленькая девочка, хоть и словами не владела, похоже, была смекалистая.

Все, что блестело ярко, все ее привлекало. Не успели папенька с маменькой оглянуться, а она уж (стол был низкий из белой липы) хвать денежки, колечки, сережки и со стола на пол, чтоб удобнее играть было.

Чертыхнулся отец, испуганно ойкнула мать, но смеялся Иван. Смешили его неуклюжие, но проворные действия маленькой.

Краем глаза заметил Иван, что не очень была довольна Марфа, новая родственница его. Понял он причину недовольства. Взял со стола сережки с большими белыми камешками, что не успела девчонка стащить, поклонился учтиво, как поляк, и протянул Марфе. Покраснела та, дар приняла и в ответ поклонилась до пояса.

Артамону же было не до того. Он в уме подсчитывал, сколько все это могло стоить? Ведь золото, почитай, одно? Щедр брат, щедр, а коли так, может быть он и на половину вотчины отцовской глаз не положит? К чему она ему? Он и получше себе прикупить может, вон какими деньжищами бросается.

—    Выпьем, брат...

—    Стой,— прервал его внезапно помрачневший Иван,— а дед-то когда помер. Мне ни к чему Даниила об этом спросить.

—Да живой он... недоуменно ответил Артамон,—у себя лежит в светелке...

«Что же это со мной,— подумал Иван,— и о ком забыл!»

Бежал бегом он по лестницам терема к деду, поднимался. Тот лежал на кровати так, словно его вчера Иван оставил. Огромный, с седой всклоченной бородой, а старческие глаза слезятся.

—    Дед!— Иван стал целовать его старческую, с набухшими венами руку.

—    Запали еще одну свечу,—сказал хрипло тот,—хочу видеть тебе ясно.— Иван запалил три свечи.

—Хорош! Хорош! И под кем службу нес?

—У магната Стецкого-молодого.

—Отцу-то его давно голову срубили,—кивнул головой дед,— верховодил кем, али сам по себе воин был?

—    Над пятью сотнями стоял. Из всех стран у меня служили.

Помолчал дед, вникая в сказанное, а глаз с Ивана не спускал.

—Добро воевал, добро,—сказал он все тем же своим хриплым

голосом,— переплюнул деда. После Инока Пересвета во всем корне Пересветовых ты вторым будешь. И отделали тебя добро! А сейчас мир, или как?

—    Мир! да надумал я, дед, к царю московскому податься.

—    Верно, верно,— хрипел старик,— там сторона православная, да и воюет московский государь, всех соседей своих воюет. Ливонцев уже бил, литвинов бил, орду бил... И его бьют. Правильно, Ванечка, благословляю...

Всю ночь сидел Иван у деда, рассказывал ему о пути своем ратном, и радовался тому, что дед все с полуслова понимал.

—Жениться не думай, вотчину покупать не думай, ни на что не обольщайся, раз тебе удача выпала, служи, служи до... конца, до смертного часа. Чай, веселей в бою, чем вот так, как я? Воину-то веселей. Вместо ответа припал Иван к широкой труди деда.

За разговором и выяснилось, что все эти годы лечила деда ведунья Ксения.

—    Ты проведай ее,— тихим шепотом, оглядываясь,— сказал дед,— свои раны ей покажи. Раны-то, они смолоду быстро заживают, а к старости все и вскрываются. Она ведь и гадала мне на тебя. Артамон, бестолочь толстомордая, как-то тут затвердил «срубили Ивашке голову, иначе давно бы домой приехал»,— я к ней. Она ворожила. Жив, сказала, скоро приедет. И ты объявился. Сходи к ней, сходи...

Ушел от деда Иван, клща уже рассвело, в проходе темном столкнулся с бабой, на вид знакомой. Поклонилась она ему в пояс, выпрямилась и с трудом узнал в ней полюбовницу отцовскую, Алену. Опухло от слез лицо ее.

Декабрь был малоснежный, но с лютыми морозами. Ел и пил Иван, на печи теплой спал. И забывалось постепенно то, от чего

ночами просыпался. Да и девки почему-то его полюбили, ласковые все с ним были. Раз случайно разговор он подслушал:

Одна девонька —другой:

—    Виг кабы меня боярин Иван приласкал!

—    Чего хорошего,— полушутя возразила ей Другая,— он страшный весь, порубанный, ходит как леший — гром стоит.

—    Ан нет,— возражала третья,— для девок и баб глаз у него ласковый. Меня не обманешь.

В начале января, вдруг, оттепель. Солнце с неба не сходит, капель с крыши капает-поет. Решил Иван косточки размять, коня прогулять.

Сказочно прекрасен был лес. Все лапы у елей и сосен снегом одеты. А пахло весной — кора оттаивала, запах сильный и пронзительный давала. Хоть и загрубела душа Ивана, а тоскливохорошо стало ему. Шажком, шажком вывел конь его к избушке ведуньи. Покосилась та избушка, но из двери дым валил — значит, дома хозяйка была — печь топила. Раз печь топится по-черному без трубы, то и дом полон дыма. Закашлялся Иван.

—    Кто тут?— спросил властный женский голос полный силы и певучести.

—    Иван Пересветов здесь.

Поднялась статная хозяйка от котла. В котле том корешки какие-то варились. Вытянулась в струну и поклонилась в пояс воину, поцеловала руку ему горячими губами своими.

—    Садись, боярин,— пригласила она его на сундук широкий,— сюда дым-то не идет.

Была она в рванье, сверху балахон из материи 1рубой, как дерево. Но лицо чистое, глаза глубокие и тревожные. Руки белые, не как у крестьянки. Да и запахи в избушке хорошие. Не навозом, не скотиной пахло, а душистыми травами. Вся избушка густо была забита травами и корешками всякими. Свисали они с крыши и до пола, снопами увязанные.

—    Что ж ты стоишь?—хрипло спросил Иван.

Села на краешек сундука женщина, опустила глаза.

—    Рассказать о себе, аль все знаешь?

—    Знаю, боярин,— тихо ответила ведунья и провела вдруг рукой по лицу его, а потом по груди.

—    Вот тут у тебя самая боль,— дотронулась она до нижней части груди,— расстегни, боярин, одежду свою.

Снял теплую куртку из медвежьего меха Иван, под ней рубаха была. Снял он и рубаху, с печью рядом тепло было, да и не боялся он холода. Провела она своей рукой по его мохнатой мускулистой груди, по шраму страшному провела, но остановилась рука ее в том, самом больном, месте. Нажала сильно. Охнул невольно Пересветов.

—    Когда на коня садишься, боярин,— вот отсюда боль идет, сначала нестерпимая, а потом глуше становится?

—    Так,— удивленно кивнул головой Иван.

—    Господи,— по-бабьи жалостливо сказала-простонала ведунья,— как же ты терпишь боль такую?

Пересветов промолчал, но жалость женская была приятна ему.

—    Слушай меня,— сказала женщина,— привези локтя три-четыре плотной ткани, чтоб никем не ношена была.

Иван кивнул головой.

—    Боярин,— всхлипнула женщина, и руки ее сошлись на его могучем загривке,— я ж тебя все мальчиком помнила и таким желала...

Как и при первой встрече, животная сила чувства пробудилась внезапно в Пересветове, и сжал он в объятиях сильное тело рванувшейся и прижавшейся ведуньи...

На другой день привез он ей ткани. Приказала она опять ему раздеться, крепко перемотала той тканью, затянула и велела повязку тугую не снимать, а на коне ездить только шажком, да в седло с силой не запрыгивать, а потихоньку забираться.

—    А лучше вообще, боярин, на лошадь не садись,— сказала она,— быстрее заживет.

—    А как же так? Я и к тебе, выходит, приехать не смогу,— улыбнулся Пересветов.

Вспыхнула ведунья и промолчала.

Недели через две он услышал, как брат Артамон делился с женой своими наблюдениями.

—    Опять Ивашка с ведьмой спутался. Так его и тянет к нечистой силе.

—    Лечится он у нее,— возразила жена.

—Лечится-то лечится, да и сам ее лечит от тоски-кручинушки.

—    Лапы-то убери, шью я,— грубо сказала Марфа.

За обедом Артамон продолжил разговор о ведунье, но уже с Иваном.

—    Прибили было мужички в позапрошлом годе твою ведьму.

—    За что?

—Кузнец помер, а до этого он все к ней сватался лет десять... Ну и решили вгорячах, что она это. Кузнец-то в деревне один. Так она на два месяца в леса ушла —чуяла. Вернулась, ноша тут уж все и успокоились. Да и ребятишки поносить начали, к ней же и за помощью. Рассудили, что и так кузнеца нету, а то и ведуньи не будет... Народ-то у нас мудрый.

—    Брат мой тебя не любит,— сказал при встрече ведуньи Иван,—за что?

—Домогался он меня, а я отказала.

—    Боярину?

—    Так он трусливый,— рассмеялась ведунья,— я емучумой пригрозила, коль что со мной случится, он и отстал.

Четыре месяца Иван не снимал повязку тугую, и прошла боль, снова ловко мог он в седло впрыгивать. А тут весна! Бурно сошли снега в апреле, а к концу месяца и дороги стали подсыхать, простился Иван с дедом, с братом, с женой его доброй, с дочкой маленькой и с верными слугами своими, отправился в Московию.

Пустил слезу при расставании Артамон, да и радости скрыть не мог. Отказался от своей части наследства Иван, и золотишка маленькой Евдокии оставил, ох, как много! Решил Пересвртов твердо —что б с ним в Московии не приключилось, как дела не обернулись, оттуда он никуда не уйдет. Хватит! Походил наемником! То в молодости хорошо и весело. Теперь служить будет и для своей славы и для славы своих детей в русском государстве русскому государю!

Но тщетно просил он ведунью предсказать ему судьбу. Сворачивалась эта крупная нагая военщина в клубок под его боком, прятала лицо свое на его груди и отмалчивалась. Потом призналась:

—    Того, гюго люблю, лечить могу, а предсказывать судьбу не могу.

А однажды холодной апрельской ночью вывела Ивана на улицу и указала белой голой рукой на чистое звездное небо.

—    Вон, боярин, твоя звезда. Коль ярко светит она — ссе хорошо у тебя будет, коль тускло или спрячется в темной пучине —жди беды!




Глава первля

18л есной 1536 года сильные боевые кони вынесли трех всадников к разлившейся реке. На той стороне реки копошились, что-то строили люди. Белели обструган-|Ц ные бревна.

— Странная эта Московия,— сказал Никита.— В |L Польше полстраны проехали — не видели, чтоб чего Ш» строили. А здеся все чего-то строют-строют... Может | они мост строют? Подождем, барин, пока не выстро-

* Никита был голоден и зол. Но он верно подметил. После европейских полей удивили Ивана Московия просторами своими бесконечными и тем, что во всех редких деревеньках и городах что-нибудь строили! Народ был с разным говором, с разным характером, но отличался весельем, злостью и бодростью духа!

Сорок лет правивший государь московский Иван III объединил чуть ли не все княжества русские, а сын его, нравом крутой Василий III, довершил его дело. За семьдесят лет правления великих государей оправилась Русь, ожили ее села, города и

дороги! Да и набеги татар хоть и бывали, но отвечали на удар еще более страшным ударом!

Именно в XIV-XVI веках формировался великорусский народ, хотя еще очень сильно по языку и психологии отличался москвич от новгородца, псковитянин от рязанца, ярославец от тверича. В каждом княжестве, бывшем под московским государем, оставались еще вековые традиции, своя знать, свои бояре*.

По мягкой сочной зеленой травке неспешно, на плохонькой лошадке, скакал мимо служилый человек. Ростом мелкий и в кафтане плохоньком. Глянул на стоявших, но ни слова не сказал — так и скакал себе далее.

—    Мил человек,— обратился к нему дородный Никита,— скажи, где брод здесь будет.

—    Тпрру!— осадил лошадку гривастую служилый человек и подъехал к стоявшим. Плечи у него были узкие, нос утиный, глаза бегающие, острые, зато сабля огромная, не сабля, а меч!

—    Иван Пересветов,— поклонился и представился по обычаю польскому Иван,— от двора польского короля еду на службу ко двору московского государя.

—    Много вас ныне при московском дворе из Литвы и Польши,— пробормотал служилый человек, кланяться же не стал, но объявил:

—    Имя мое —Друг, прозвание — Корыто, а служу я господину моему, боярину Плещееву.

—    Да коль Друг, то переправу-то покажешь?— обратился к нему Никита.

Одеты были хорошо, добротно и Никита, и Ахметка, но Корыто сразу угадал в них холопов и обратился к Ивану.

—    Еду и я к боярину моему в Москву, есть охота, айда со мной!— И припустил на лошадке.

Тронули за ним.

—    Я думал, спесивей поляка и человека нету,— рассуждал потихоньку Никита,—а тут смотрю, каждый нос ввысь задирает, и все людишки-то мелкие. А с крупными какого будет?

Тоже самое думал Пересветов. Но не это занимало его сейчас.

Жадно впитывал он впечатления от страны Московии. И было их много, и не мог он понять — нравится ему здесь или нет? Природа была своя. Почти те же леса, только чем севернее, тем елей больше становилось, те же речки и луга. Глаз отдыхал на

зелени после выжженых степей Вешрии и Молдавии. Храмы Божие такие же, как на родине Ивана, а вот люди — другие. Полны были люди какого-то злого веселья. Точно все перепились напитком возбуждающим, и зелие это гоняло в их жилах кровь.

—    Эй, Друг Корыто,— не выдержал Никита,— а что, богат твой хозяин?

—    Не твоего ума дело, холоп!

—    Я холоп, а ты нет?

—А я дворянин, служилый человек.

Далее ехали молча. Долго ехали, пока не вывел Друг Корыто к броду.

—    Здеся осторожнее...— он замялся,— как батюшку твоего зовут?—обратился он к Пересветову.

—    Семеном звали.

—    Так за мной шаг в шаг Иван Семенов сын, а то утонешь. Вода-то еще леденющая. Судороги ножки твои сведут, и тто-тю к русалочкам.

Корыто захихикал.

И туг постоянное раздражение от присутствия этого служилого человека перешло в вспышку бешенства. Иван и сам не знал, почему он так поступил, но загнал он коня без всякой переправы в воду и заставил плыть, сам же плыл рядом, держась за гриву.

—    Эй! Иван Семенович!— вопил служилый человек боярина Плещеева,— влево давай, влево! Снесет в реку, хуже будет.

Но легко вынес на берег могучий конь своего хозяина, и неподвижный, как статуя, поджидал Иван, пока слуги его с Другом Корыто переберутся через реку.

Тронулись в путь. Пригрело солнышко, и от Ивана шел пар. Жаркое молодое тело теплом своим откликалось на тепло солнца и сушило одеждУч

А Никита тихо уговаривал Друга Корыто:

—    Ты с моим боярином почтительней будь, он человек бывалый и вспыльчивый до жути. Башку-то смахнет.

—    Ой и обидчивые вы литвины.

—    Не литвины мы, не литвины,— все так же размеренно, спокойно выговаривал Никита, —люди мы русские.

—И этот басурман русский?—тянул плетью Корыто в сторону молчаливого жирного Ахметки.

—    Л он человек православный, с ножа нами вскормленный. Его будешь обижать, еще быстрее головы своей лишишься.

Никита с презрением посмотрел на меч служивого человека. Тот замолчал, но в глазах его было недоброе.

И вот снова леса. Густые-густые. Тропинка узкая, то и дело приходится нагибаться, чтобы сук в глаз не воткнулся, или голову не раскровянил! Темно, сыро, но птицы, однако, щебечут. Зверь какой-то в кустах ломится. Муравьишки на припеке из муравейника повылезали — отстраивают свой дом заново.

—    Эй, Иван Семенович,— тихо окликнул Друг,— тута разбойников тьма, рядом дорога на Москву, дорогу ту купеческой зовут. Так что смотрите в оба. Я хоть вас и кружной тропой веду, а все едино... Шляются недобрые люди густо, как их старосты губные ни вылавливают сетью своею, широка та сеть для ужей этих. Сквозь сеть прорываются и дело свое черное делают.

—    А что ж разбойников тах много в Московии?— спросил Иван.

—    Москва — город -богатый, сам увидишь — ахнешь. А людишек лихих, что басурман хуже, у нас всегда в избытке было. Так уж исстари.

Остановились на ночлег. Развели костер. Достал Ахмет скудные припасы (уж больно далека дорога была от одного села к другому), выложил на скатерку. Достал из сумы кусок вяленого сушеного мяса и служилый человек, помудрил немного над ним, потом ловким движением вытащил из сапога нож острейший и располосовал кусок на равные четыре части.

—    Ваш хлеб, мое мясо,— сказал он.

И по этому одному движению, каким нож из сапога Друг Корыто выбросил, понял Иван, что, несмотря на всю свою плюгавость, воин он бывалый, ловкий.

Легли спать у костра. Но не спалось Ивану, дремал он чутко, как зверь. Он ли первый уловил шорох и треск в кустах под утро или Друг Корыто, но вскочили они одновременно и стали спина к спине, а из кустов посыпали мужики бородатые, кто с топорком, на длинную палку насаженным, кто с кистенем, а кто и просто с дубиной. Тут же и Никита с Ахметкой вскочили. Никита запоздал немного, лежачего его разбойник хотел убить. «Иееех!»—звезданул он дубиной сучковатой. Но там, где голова Никиты была, Одна сумка лежала, а сам Никита с колена метнул нож в живот

глупого мужика. Заскрипел тог зубами, взвыл и лицом в угли повалился. А Никита скорее к своим. Вчетвером спина к спине и стояли они. Разбойников было человек пятнадцать. Атаман — здоровенный мужичище с топором — подбодрил своих:

—    Разом все пошли.

Взвыли, засвистели разбойнички и ринулись на четверых. Да только зря. Не на купцов напоролись они, что им по силам были, а на воинов бывалых.

Разила и жалила сталь в руках Пересветова без промаха. Били не хуже и другие. Через минуту все решилось. Кто из разбойников на земле лежал, а остальные в кусты припустили.

—Едем отсюда,—сказал Иван, вытирая о густую сырую траву саблю свою,—смердит.

Сначала ехали молча. Потом Никита не выдержал:

—А ловок ты на сабельках биться,— сказал он Другу.

—Так всю жизнь ею машу,—ответил равнодушный к похвале Корыто,— привычка есть...

—    Не пойму я одного, не унимался Никита, зачем тебе, служилый, сабля такая большая? По земле волочится.

—    От тятеньки по наследству перешла. На другую денег нету, да и привык я к этой.

—    А тятенька где ее взял?

—    С татарина убитого снял. Намаялся, рассказывал, с энтим татарином. Уложил-таки его, а сабля гля, не простая.

Посмотрел Никита, поцокал языком. Передал Ивану. Тот увидел на лезвии арабскую вязь.

—То дамасская сталь,—сказал он,—а слова эти на арабском языке.

—    И что за люди, арабы эти?—заинтересовался Друг Корыто.

—    Смуглявые, веруют в аллаха,— стал объяснять Иван.— В бою я их не видел, только с купцами дело имел.

—Может батенька мой араба срубил,—размышлял вслух Друг Корыто.— Чер-те кто на нашу землю лезет,— сплюнул он в сердцах.

Лесная тропинка вывела на луга бескрайние. Где-то в самом конце неба всходило розовое солнышко. И робкий рассвет обещал светлый радостный день. Кони зафыркали, чувствуя нежнейшую с утренней росой траву. И вдруг!

—    Глянь, боярин, что это?—воскликнул пораженный Никита.

—    Храма эго наша православная,— сказал зоркий Ахметка.

Остановил коня Иван и увидел вдалеке прекрасную церковь из

белого камня. Одна, среди лугов парила эта волшебная церковь, словно невесома была.

—    Это церковь Вознесения,— сказал Друг Корыто.— Покойный государь Василий III в честь рождения наследника Ивана Васильевича ее выстроил.

—Знать, великая судьба ждет этого государя Ивана Васильевича, коль в его честь такой храм с Божей помощью построить смогли,—тихо сказал Иван.

Чем ближе подъезжали к храму, тем прекраснее он казался. И дело было не в форме его необычной (шатрами взлетел он к небу), не в каменной резьбе искусной, а в чем-то другом. Какой-то неизвестный Ивану сокровенный смысл был заложен в этом храме. Видел он красивейшие католические храмы в Польше и Венгрии. Высоки и стройны они были, но этот храм, как бы нарисованный широкими мазками на фоне светлеющего неба, столь неудержимо стремился в небо, как никакой другой.

Поднялась к этому времени Русь с колен, в крови и пепле поднялась, и великие надежды связывала с веком XVI. Великие надежды и великое стремление к небу, к свету, к солнцу отразили мастера, создававшие этот храм.

Объехали путники его со всех сторон, перекрестились не раз на его красоты и с сожалением двинулись дальше. Друг Корыто, увидев такой искренний восторг в глазах своих новых знакомых, стал чрезвычайно разговорчивым. Рассказывал, как незадолго до смерти развелся Василий III со своей бесплодной женой и заточил ее в монастырь, а в жены выбрал прелестную молодую Елену Глинскую русско-литовского рода. И родила она ему наследника. Но только три года и тешился им государь, отдал Богу душу. И сейчас на Руси правит государыня Елена, пока маленький Иван Васильевич еще в разум не вошел.

—    Да бояре недовольны, что Глинская у власти,— говорил Друг Корыто.-— Есть на Руси и равные по знатности Ивану Васильевичу, да постарше его годами. Тебе-то, Иван Семенович, может и на руку, что Глинская сейчас при власти,— рассуждал Друг,—ты тоже с тех краев...Ты за родню-то ее и держись.

—Я государю приехал служить,—спокойно возразил Иван,— ему служить и буду.

—Да мал шсударь-то, о чем тебе и толкую,-—развел руками Друг Корыто и почесал свою острую бороденку,—с няньками он все больше да за материн подол держится. Как же ты ему служить будешь? Слушай, Иван Семенович, время ныне такое, что в одиночку сгинешь ты, сгинешь без следа.

Пересветов промолчал.

Ехали уже опять лесом, перелеском и снова лесом и поднялись на пригорок, а там перед ними...город на холмах огромный. В сто тысяч жителей была в то время Москва!

За разговорами и за ездой не заметили, а время уже к вечеру, но полны еще улицы народу. Поразило Пересветова московская толпа. Разноцветная, яркая после серой Польши, после выжженной солнцем Венгрии.

В алых, ярко-красных, оранжевых, ярко-зеленых, небесно-голубых рубахах и кафтанах хаживали москвичи. Выехали на торговую улицу — все товарами завалено. Отовсюду, со всех сторон мира товары завезены. И шумит в узких улочках, льется ручьями разноцветная, говорливая и буйная московская толпа!

—    Ай да город!— вертел головой Никита.— Заплутаешь, не выберешься! Хуже леса дремучего!

Восхищен был и Иван. Только Ахметка, постаревший и сумрачный, равнодушен с недавних пор стал ко всему. Угрюмо смотрел он на цветную толпу и мурлыкал себе под нос одну и ту же только ему известную песню без слов.

Иван же в душе ликовал! Как это так? Среди лесов, среди болот, вдруг, то церковь волшебная, то город этот почти сказочный красками своими и размером.

В центре города возвышалась крепость— Кремль. Прикинул Иван, пожалуй, неприступна крепость эта. Так умело расположена была, хорошо защищали ее река и холмы,— нет, непростое дело даже с огромным войском такую крепость захватить.

—Что? Хорош город?—хохотал Друг Корыто. Ты гляди, Иван Семенович, гляди! А ведь день-то не праздничный! В праздник-то что творится, когда во все колокола бить начинает. То-то!

Пригласил к себе в гости Друг Корыто:

—    Покеда ты человек свободный, Иван Семенович, покеда службу не несешь, а в верности никому крест не целовал, поживи у меня.

С торговых улиц свернули на улицы, гае дома знатных людей построены были. Что ни дом - то крепость. Хоть все больше деревянные, но были и из камня белого. Опять же, как человек военный, Пересветов понял, как в случае надобности лепта Москву оборонять.

Дом служилого человека Друга Корыто был пристроен к д ому-дворцу его хозяина, боярина Плещеева. И приметил Иван — не один такой дом был. Дома других слуг верных охружали дом боярина. Дом Друга был просторен, но прост. Светлица, две небольшие комнаты, по бокам — чуланы и другие помещения для хозяйственных нужд, во дворе сараи и погреба.

Встретила служилого человека жена его молодая, усадила гостей за стол, с любопытством стреляя глазами.

—    Вот жену себе взял,— хлебая похлебку с грубым хлебом и луком, говорил Друг Корыто,—из простых посадских людей. Что мне, что она не дворянка? Зато в простоте воспитана. И лицо ее я до свадьбы видел. А с боярышнями как? Их, как индюшек, до пяти пудов в девичестве откармливают — это значит хороший товар. А лицо ее увидеть, али поговорить на предмет, совсем она дура или не очень, так это не полагается.

— Не бреши,— сказала веселая жена его,— кто за тебя боярыню-то отдал бы!

Уставилась она карим круглым глазом на Пересветова, на его руку с перстнями да браслетами золотыми.

—    Вот человека привел, видно сразу —знатный человек, хоть и не здешних краев, он-то, может, к боярыне и посватается...

—    Да известно, не к тебе,— равнодушно согласился Друг Корыто, чем чрезвычайно разозлил свою хорошенькую жену.

—    Папа приехал,— вбежала в светелку девочка лет восьми, маленькая, толстенькая, с карими озорными глазами, как у матери, но, увидя чужих, замерла.

—    Иди-иди,— позвал отец, вынимая из кармана гостинец,— кусок белого черствого хлеба,— а эти дяди гости наши.

И напомнила девчонка эта Пересветову племянницу его, да и расплатиться надо было чем-то за гостеприимство, вытащил он из уха своего золотую сережку и протянул девочке. Цапнула девчонка с его руки сережку, в рот себе и бегом, чтобы не отняли.

Захохотал Иван, а повеселевшая жена гостеприимного хозяина пошла постели готовить.

—    Мария,— кричала она где-то во дворе,—сережку, дура, не проглоти.

—    Не проглотит,—вгрызаясь в белую луковицу, заметил Друг Корыто,—моя дочь-то. Она знает, для чего сережки. Это, может, кто из жениной породы — те б проглотили.

Когда укладывались спать, Никита сказал тихо:

—    Сдается мне, не на хозяина нашего девчонка похожа. Он ражей страшен, а она пригожа. Пока он службу служил, видно...

—Ладно, будет,— улыбнулся Пересветов.

—    Да дворы-то туг как,— будто большую тайну шепнул ему Никита,— один к другому впритык. Ой, большие грехи здесь творятся!

На следующий день Друг Корыто объявил, что с дороги он совсем запылился и предложил в баньку сходить гостям. Хоть в Польше и Венгрии отвык от бани Иван, но за зиму опять к ней пристрастился. Поэтому решил пойти. И Никита с ним. Ахметка отказался.

Долго петляли улицами, а Друг Корыто все улыбался в свою узенькую бороденку.

—Где ж баня-то?—спрашивал нетерпеливо Никита, расчесывая свою грудь.

—    А вот, пришли!

Охнул Никита и даже присел в изумлении. Свернули они за угол, а там пруд, и в пруду том мелком десятки голых мужиков и баб плещутся, а рядом огромная баня, и пар валит из всех щелей.

—    Каждому свою баню иметь накладно,— объяснил Друг Корыто,— и дров не накопишься, и пожары от бань часто случаются, ну, а уж одну на улицу да возля пруда, тут сам Бог велел. Конечно,— тут он лукаво глянул на Ивана,— дело-то не боярское.

У бояр свои бани отдельные. Тут бабы все простые, посадские да вдов много.

—    Боярин,— взмолился Никита,— идем Христа ради, у меня все места уже зачесались.

Вошли, заплатили банщику, разделись. Пару и гари наглотались, хоть еще и не мылись. Красив и статен был белокожий богатырь Никита и сам сознавал свою красоту телесную. Могуч и страшен своими раздувшимися мышцами был Иван, а Друг

Корыто оказался жилистым мужиком и весь в шрамах, не хуже Перес ветова.

Только вошли они в саму баню из предбанника, как веселый русоволосый парнишка плесканул на камни из большого ковша. Как ударил мощный пар в потолок, как пошел по всей бане... Завизжали бабы, закряхтели мужики, жизнь свою облегчая вениками. Заработал веником и Никита, обхаживая и хозяина и себя.

—    Эй, держись, народ православный,— завопил все тот же парнишка-озорник московский и плесканул на камень еще один ковш.

Посыпали бабы из бани. А Никита знай веником работает. Невыносимо жарко стало. Но Друг Корыто парился как ни в чем не бывало, а, глядя на него, стыдно было и Ивану бежать. Дышал он раскрытым ртом и мечтал о прохладной воде пруда.

Не успели очухаться, а пришедший в неистовство весь малиновый парнишка вопит:

—    Эх, обожгу, берегись!

И еще поддал пару. Поддали и ему. Мужик в сажень ростом с криком: «Ах ты, супостат, змееныш»,— дал ему по затылку. Кувыркнулся юноша на пол деревянный, склизкий.

Но не выдержал наконец Никита, бросил веник и с воплем: «Татарская ваша матерь, растуды вас всех в варюжку»,—кинулся вон. Пересветов, хоть жар был нестерпимый, а пот заливал глаза, шел, как в бою, во весь рост, соблюдая чувство собственного достоинства.

А Друг Корыто продолжал париться, приговаривая:

—    С гуся вода, с Друга Корыто худоба, слава тебе, Боже наш, слава!

Нырнул в майскую ледяную воду Иван, и теплой она ему показалась. Поплавал, на берег выбрался. Кругом сидели голые мужики, а чуть дальше, на травке, жались одна к другой голые бабенки. Выбрался из пруда и Никита. Первыми его словами были:

—    А мне здеся ндравигся!

Тело Ивана ожило. Сильно работало мощное сердце, гоняло оно потоки крови, обновляя, оживляя тело.

—    Благодать-то какая!— выдохнул Иван.

Тут, пофыркивая, неспешно из пруда и Друг Корыто показался.

—    Скажи ты мне, друг милый,— ласково обратился к нему Никита,—вот разглядываю я баб-голубушек, а ни одной старой или дурной не вижу. С чего бы это? Али у вас такие не водятся?

—    Баня —дело такое... Почти святое,— отвечал Друг Корыто,— туг мужам место доблестным, а бабам только молодым, старые же духом своим плохим банный дух портят. Такие бывают пахучие старухи, что и бани не захочешь. Потому, коль забредет старая ведьма с сиськами до пола, ей разок на задницу плесканут кипятком, она и понимает, что ей уже давно пора дома мыться.

Никита встал во весь рост. Заметили его бабы, как такого не заметишь. Захихикали, зашушукались.

Вобщем, попали Иван, Никита и Друг Корыто к вдове одной молодой. Не было у Ивана женщины вот уже несколько недель, и хмельного много выпил он, а вдова ласковая оказалась, сладкая...

Друг Корыто за Иваном на второй день пришел, чтобы не заблудился тот в городе. Иван с бабой расплатился и дом ее запомнил на всякий случай, а вот Никита пропал. Через забор во хмелю перелез он в соседний двор и... не было его два дня. Потом явился. Лик опух от пьянства, под глазом синяк в пол-лица.

—Ай-ай!—замотал головой Ахметка, увидев его.—Кого резать пойдем? Кто обидчик?

—    Обидчика я не запомнил,— хрипло сказал Никита,— но мне здеся ндравится. Обвел всех глазами и еще раз твердо заявил: «Ндравится мне здеся!»

После бани решил наконец Друг Корыто Ивана к своему боярину свести.

Иван же находился в каком-то мечтательном состоянии духа.

Необычным оказался город Москва! Необычным было Московское государство. И символ его — летящая в небо церковь Вознесения — заронила в душу Ивана эту мечтательность. Зрелый, закаленный в боях муж, он, как мальчишка, вдруг стал думать о славе воинской великой во имя молодого Московского государства и... о любви. Как никогда почувствовал свое одиночество Иван. Но мечтал он не об обычной, пусть и красивой женщине, а о женщине необыкновенной. О женщине из рыцарских европейских романов и баллад, которые в окружении Стецкош некоторыми молодыми людьми цитировались наизусть. Но растекался этот образ в воспаленном воображении Ивана. Ни

одна из виденных им женщин не подходила. Самая красивая женщина, которую он видел, Ядвига, внушала ему и влечение плотское, и презрение к ней как к существу все-таки более низкому, чем мужчина. Так и самые красивые паненки...

Он чувствовал в них самок и не более того, а самок он знал много.

Даже слава не стала казаться Ивану столь притягательной. Мучился он этой выдуманной любовью к несуществующей женщине и ничего поделать не мог.

... Боярин Плещеев, которому служил Друг Корыто, оказался стройным аккуратно подстриженным юношей лет восемнадцатидвадцати, в красном, шитом золотом кафтане, в красных сафьяновых сапожках на высоком каблуке и с накрашенным лицом. Кожа его лица была свежа, как персик, розовы были его тубы, но мало того, было боярину —подводил он брови свои углем, а щеки чуть подрумянивал.

Юношей он оказался общительным, и за разговором Иван с удивлением узнал, что побывал он уже не в одной битве.

Видя недоумение Ивана, Дмитрий Плещеев объяснил, что батюшка его был болен и вместо себя поставил полком командовать. Полк-то был из батюшкиных людишек.

«Как же ты людей-то не погубил»,— чуть не сорвалось у Перес ветова с языка.

Умный Плещеев ответил на этот невысказанный вопрос. Он рассказал, что в походах с отцом с тринадцати лет, а с пятнадцати уже напару с опытным воеводой командовал малым полком в приграничных схватках с татарами.

Спокойствие, сдержанность, чувство собственного достоинства отличали молодого Плещеева, и Иван проникся за время разговора уважением к нему. Да и Дмитрия к себе расположил. Много ли времени нужно двум храбрым людям, чтобы понять друг друга! Звери и те за минуту снюхиваются.

Предложил неожиданно молодой боярин сыграть Ивану в шахматы, о которых тот только слышал, но никогда не видел.

— У нас они во всяком боярском доме есть,— заверил Дмитрий,— в них сила ума оттачивается.

Забегая вперед, скажем, что самым азартным шахматистом станет юный государь Иван Васильевич, в будущем Грозный.

Плещеев объяснил Пересветову значение каждой фигуры. И сами из белой кости искусно вырезанные фигуры вызвали у Ивана восхищение. Его острый ум схватил суть игры, да к уму навык нужен. Иван в пять ходов проиграл. Начали снова, и снова он проиграл. Видя, что самолюбивый воинник начинает злиться, Дмитрий с усмешкой смешал фигуры и сказал:

—    Вот и ходи ко мне, Иван Семенович, играй, остри свой ум, а я тебе чем могу, тем помогу. Я уж и знаю, какому человеку тебя показать. Большому человеку, знатному. Он выходцев из Польши и Литвы привечает, да не всех, а только умных. А ты, вижу, умный.

И на Пересветова устремился острый, далеко не юношеский взгляд молодого боярина.

—Что ж, сам ты мне не помога?

—    Батюшка, а, значит, и я,—объяснил Плещеев,—нынче не у дел. К себе тебя взять? Да ведь не того полета ты птица! Не будешь же мне служить напару с Другом Корыто?

—    Обижаешь, боярин!

—    Какие обиды? Я и говорю, что по тебе и место искать надо, а я не помощник в этом деле. С человеком же сведу... Только играть в шахматы научись.

Да зачем это?

—    Больно тот человек влиятельный, игру эту обожает. Так за игрой вы и порешите, куда тебя определить. Может, он и при себе тебя оставит. Он многое может.

И начал ходить к боярину Дмитрию Иван учиться играть в шахматы, а в другое время бродил он по Москве, и скоро огромный этот город стал для него знакомым. Он бродил и томился от любви к неизвестной выдуманной женщине. И томление пришло к нему так неожиданно и беспричинно, что пугало и одновременно делало жизнь почти сказочной, нереальной.

Нереальным казался и этот странный город. И не европейский, и не азиатский, со своими запахами, со своими пьяными кривыми улицами, с неприступным Кремлем и со своими многочисленными церквями и колокольным звоном!

Иван шатался между торговыми рядами и все время возвращался к лавке с женскими украшениями. Он гадал, что подошло бы этой женщине, существовавшей в его воображении.

Хозяин лавки на второй день спросил:

—Любушке, боярин, выбираешь?

А на четвертый день косился уже с подозрением. Через неделю уже и внимания не обращал. К лавке иногда подходили жены купеческие и боярские. У жен боярских лица были прикрыты и, может быть, они показались бы Ивану таинственными, если бы не полнота этих раскормленных женщин.

Купчихи же и жены зажиточных людей посадских повязывались платком, но лица не закрывали. Были среди них и красивые.

Имели они с польками сходство —славянки же, но и различия было много. Мягкий овал лица, большие серые глаза, реже карие и совсем редко ярко-синие. Они отличались еще какой-то особой грацией. И улыбались так, что теперь женщину из Москвы Пересветов узнал бы где угодно — по улыбке.

Снял Иван помещение у вдовы, к которой попал после бани. Звали ее Татьяной и было ей всего-навсего семнадцать лет. Отец ее умер, муж — служилый человек — погиб на государевой службе, а она стала домовладелицей и свободной вдовой. Таня еще не успела располнеть, но, выданная замуж в тринадцать лет, хорошо знала, в чем сладость женской доли, и ласковая, развратная улыбка ее продолговатых сладострастных губ действовала на Пересветова очень сильно.

Бедра у Тани были крутые, а грудь полная. Была она не глупа, на многое и не посягала, но ласки богатого дворянина были ей лестны. Она' ему призналась, что сразу разглядела в бане, как его Никита парил.

— Тебе Никита, небось, больше по сердцу, чем я?— поинтересовался Иван.

Улыбнулась Таня, кошечкой ласковой прижалась к Ивану, но на вопрос не ответила. Да и все равно было Ивану. Отдыхая телом с молодой и жаркой в любви женщиной, в мыслях он был с другой, выдуманной, туманной. И любовь его была не плотской. Плоти ему и Таниной хватало.

Через Таню, Друга Корыто, боярина Дмитрия Плещеева Иван узнавал московских жителей, начинал понимать, что им нравилось, что их восхищало, а к чему они были равнодушны. И постепенно этот новый мир становился и его миром.

Он скоро понял, что москвичи горды тем, что они москвичи. Они бывают глумливыми, жестокими, насмешливыми, но

отходчивы и отзывчивы на шутку. По отношению к приезжим высокомерны, а вообще нрава легкого и свободолюбивого. На площадях и улицах ругали бояр; потише, но ругали и государыню Елену Глинскую. Кипели ненавистью к ее литовской родне и говорили о тайном колдовстве, которое творят родственнички правительницы-государыни.

Богато одетых людей на улицах было много, а, войди в дом самого богатого боярина — обстановка простая. У того же Дмитрия Плещеева, при всей любви к роскоши, стены в доме простые, из глины мягкой, лавки тоже простые, струганые по стенам стоят, стол,—и тот без скатерти. Разве что в опочивальне перины лебяжьи, Да одеяла из шелка.

Что-что, а поспать в Москве любили, да и обычай, говорят, такой завелся — спать не только ночью, но и в обеденное время. Время это по поверью считалось ни для чего более не пригодным —только для сна.

И богат был город не столько торговлей, сколько тем, что жили в нем в основном люди служилые, получавшие за службу и землей, и деньгами. А на земле-то и лавку можно открыть, и огород развести. Деньги же для того и деньги, чтобы их тратили. К тому же в Москву стремились чуть ли не все знатные люди Руси. Иметь свой дом в Москве, к власти поближе, считалось делом чести; делом чести считалось и слуг иметь великое множество и одевать их богато.

Потому имел вид город праздный и богатый. Но среди толпы мужские лица все больше были мужественными и носили явный отпечаток войны. Москва — город воинников!

Все было хорошо! И безделье расхолаживающее, которому впервые отдался Пересветов, соединилось с внезапной любовью к выдуманной женщине и жил он в сладком вязком дурмане. Да вот только хозяйка дома и полюбовница его Таня ревновать стала.

— О чем ты думаешь день и ночь, боярин?— строго спрашивала она.

Пересветов пожимал плечами. Не простолюдин!» бы так с ним разговарить, а не ему терпеть, но слов тратить на пустой разговор не хотелось, а затрещину дать молодой вдове неудобно было.

—И ночью мечешься,—продолжала Таня,—словно тянешься к кому. Али есть зазноба у тебя?

Молчал Иван. Да и если бы захотел, то объяснить не смог. Что за чувство на него, как с неба, свалилось?

Однажды спал он днем, но не крепко, услышал сквозь сон возбужденные голоса. Открыл глаза — солнце припекло сильно, и в открытую дверь шел жар летний. Июнь долждливый стоял, но жаркий.

—    Что ж бедную вдову не приголубишь, не пожалеешь?— долетело до его слуха.

—    Отстань, зараза!— отвечал Никита.

Вот так раз! Таня к Никите приставала.

Раздался шлепок, и тихо бедная вдова заныла.

—    Пошто бьешь? Я ж к тебе с любовью.

Никита, видно, почувствовал себя виноватым.

—    Дура,— почти ласково сказал он,— я же боярину своему как брат старший. Он мальчонкой у меня на глазах вырос. А ты захотела, чтобы я ему такую каверзу сделал. Ну? Глупая ты баба.

—    А что ж он все о другой-то думает!— немного визгливо воскликнула Таня.— Или я ему в постели служу плохо?

—    Он человек ученый,— заворковал своим басом Никита,— он книг видимо-невидимо прочитал. И, бывает, он от учености своей странный, в задумчивость впадает. Ахметка, тот тоже в задумчивости постоянно находится, но Ахметка от дурости, а боярин — от великого ума своего,—• закончил в гордостью Никита.

—    Не видать ума-то этого,— возразила бойко Таня.— Красивей меня сыщешь ли бабу?

Ночью,-как всегда, пришла к Ивану Таня кошечкой, лапки на грудь его широкую положила.

—    Что ж, с Никитой не вышло, так опять ко мне пришла?— спросил Пересветов.

—    Чевой-то?— вроде бы не поняла Таня.

—Да видал я днем, как ты к Никите льнула.

Молчала Таня.

—    Брысь от меня,— сказал беззлобно Иван.

Таня мягким комочком скатилась с кровати.

—    Завтра съезжаю от тебя. И не бойся, расплачусь, как договаривались.

—    А съезжатъ-то зачем?— раздался виноватый голос Тани из темноты.— Живи. Я свободная вдова и... честная. Ты мужчина свободный и справедливый... живи.

Засмеялся Пересветов и уснул быстро. И снилась ему синяя гора в синем все сиянии, а на горе той стоял трон, а на троне сидела женщина-царица. Видел ее прекрасные усталые глаза Иван, и стремилась к ней его душа.

Проснулся он среди ночи, и такая тоска охватила его! Или сатана опять возле кружит, с пути истинного сбивает? Он, нечистый, всегда рядом. Решил Иван завтра все в церковь сходить.

... Дмитрий Плещеев сдержал свое слово. Хоть и проигрывал ему еще в шахматы Иван, а с человеком важным свел его молодой боярин.

Звали того человека Михаил Юрьевич Захарьин.

Был он боярином, к государыне Елене близок и занимался делами посольскими.

В хоромах его, как и во всех домах московских бояр, просторно было и просто. Но увидел сразу Иван, что хозяин бывал и в Европе, и у басурман. Там ковер толстый на полу небрежно брошен был, здесь сосуд из стекла итальянского стоял. На стене, как у польских магнатов, оружие всяческое висело европейской и азиатской работы.

Сам боярин тучен был. Тройной белый подбородок спускался ему на дородную труць, и сидел он, от жары спасаясь, в одной тонкой белой рубахе с узорной вышивкой, пил напиток медовый с мятой.

Маленькие глаза его, как два буравчика, впились в лицо Ивана, но на лице улыбка приветливая. Встал, переваливаясь с боку на бок, подошел к Ивану, толстую белую ручку протянул, до плеча дотронулся, восхитился:

—    Богатырь, богатырь! А служил кому?

—Королю польскому служил, магнату Стецкому, Дерак-паше. Против Яна Заполни сражался и за него бился.

—Так-так,—острые глазки продолжали рассматривать Ивана беззастенчиво,— а расскажи-ка мне, что за человек Стецкий?

—    Храбр, честолюбив., прямой очень, вспыльчивый. У панов как? Кто хитрей, тот выиграет. Тот в нужное время на сторону сильного перейдет, а не предай цесарцы Стецкош, он до конца бы бился против Яна Заполия.

И пошли расспросы.

Начал тут Михаил Юрьевич именами польских магнатов сыпать. Называл таких, о которых Пересветов только слышал, а знать не знал и никогда не видывал. Вслед за ними боярин дородный за литвинов принялся, после литвинов — за турок...

—Да воин я,—взмолился Иван.—Мое дело —головы рубить на поле брани. Огкель же я знаю, какой евнух у султана турецкого сейчас в гареме первый человек?

.— Мне вот знать надобно,— притворно вздохнул Михаил Юрьевич,—я вон в прошлом году при дворе императора германского был и обмишурился. Пока ехал, там канцлерам другой человек. Прежний кубки золотые любил, а новый стеклом интересуется. Во как бывает!

Подали слуги клюкву в меду, да вино легкое венгерское.

Пытать перестал боярин, кто да что, хто за кого, кто с кем враждует. Разговор спокойный стал и интересный для Ивана. Стал рассуждать Михаил Юрьевич о достоинствах воинов из разных стран. Тут от нетерпения Иван чуть не умер, так ему поделиться своими мыслями и наблюдениями хотелось.

Дал ему боярин высказаться и не перебивал. Откинулся довольный на спинку кресла резного и слушал, слушал...

—    Говоришь,— вступил в разговор боярин, когда замолчал Иван,— что войска большого постоянного у поляков нет, а как турки на них нападут? Отобьются?

—    Так ведь если один магнат Стецкий шест^ тысяч воинов набрал, а таких магнатов не один он, то при надобности великой большое войско поляки выставить могут. Нет таких противников, чтобы Польшу завоевать могли.

—А литвины?

—    Те в лесах своих сидят, попробуй достань их. У них добрых воинов много, и с поляками они, почитай, одно государство.

—    Так, рассказываешь, над пятью сотнями воеводой был,— постучал пальчиками своими толстыми по столу боярин и задумался на минуту.

Ждал Иван, сжав в кулак с огромной силой свою руку, но лицом невозмутимый.

—    Слушай, воин,— и полная рука легла опять на плечо Ивана,— на Руси сейчас служба тяжелая и неблагодарная. На службе этой крест березовый заработаешь, а можешь — и кол

осиновый,— быстро взглянул Михаил Юрьевич на Ивана. Но бесстрастно было лицо того.—Похлопочу я за тебя,—продолжал боярин,— похлопочу. Хотел по своей частя тебя взять, да дела посольские, вижу, тебя не интересуют.

Молчал Иван.

—    Поместья ты получишь,— как бы успокаивающе махнул рукой Михаил Юрьевич.—Да вот много ли с них иметь будешь? И удержишь ли?

Молчал Иван.

—    Подумай, воин, крепко подумай. Сейчас на Руси ие худшие времена, а три года назад войною друг на друга шли. Удельный князь Юрий Иванович престола хотел.

—    Так в Польше то же самое,— усмехнулся Иван.

— Русь — не Польша,— грозно как-то сказал боярин.— Я служил Ивану III и сыну его Василию III. Они Русь вот где держали,—боярин сжал свою ручку в маленький кулак.— И чем держали? Не страхом, хотя, когда голову срубить надо было — рубили. Умом держали,— постучал боярин себе пальцем в высокий лоб, — умом. А что ныне будет, знает един Бог.

Боярин перекрестился на золотистые иконы. Встал он вдруг, вышел. Вернулся с шахматами, да много фигурок этих было, раза в три больше, чем надо для игры.

—    Сядь сюда,— указал боярин на ковер и высыпал на ковер фигурки, а потом принялся их расставлять. — Вот, гляди, как было на Руси. Здесь свой князь с княгинею,—он ставил фигурки короля и королевы, — вокруг них воинство, боярство, здеся другой князь, а там иной... и много по всей Руси. А вот что вышло.

Быстро перемешал фигуры на ковре боярин.

—    Один дарь и одна царица...

Улыбнулся невольно Иван, словно с детем малым говорил с ним боярин.

— Рано улыбаешься,— сказал Михаил рьевич.— Царь-то вроде один, а эти,— он ткнул в фигуры королей, ферзей, офицеров,— эгги-то никуда не делись. Они туг же! Перемешали их маленько! Но они помнят, кем были, и понимают, кем стали! И что из всего этого получится?

Разгорячился боярин, выпил вина, закусил клюковкой медовой, сел в кресло и пригласил рядом с собой сесть Ивана.

—    И есть она, сила, на Руси и нету ее,— сказал он.— Поговорил я с тобой и вижу — горд ты, на малое место не согласен, на большое метишь. По уму, по храбрости, да даже и по происхождению, мовоет, ты и достоин такого места. Но знаю я много умников... Вон знакомый твой, что про тебя мне рассказал, князь Плещеев... А сидит дома... Нету места достойного. Папаша его не в милости, и он не у дел. А ведь пошлют князя молодого в крепость какую-нибудь захудалую. На Руси все служат. Запомни это, Иван Семенович. Тем мы и держимся. Это не Польша. Хочет пан —служит, не хочет —дома лежит. У нас как пятнадцать лет исполнилось — иди служи. Будь ты боярин или дворянин — однодворец.

—Я за службою и приехал,—тихо сказал Иван.

—    Про то тебе и толкую! Служба найдется, да какая? И чем наградят тебя?

—    А что, государыня Елена слаба?— осторожно спросил Пересветов.

■— Да коль она слаба была б, давно ее мальчонка, прости Господи, государь наш, Иван Васильевич, на престоле не сидел, и сама она в монастыре была. Умна она, мудра и советчиков выбирать умеет. Да ведь... женщина...

Лицо Михаила Юрьевича жалобно сморщилось.

—Да кабы своя русская была, а то род-то их литовский... Когда государь Василий III жену себе выбирал, влюбился он в нее, как мальчишка, прости Господи, дайне особо ошибся. А народ мутят. Чужая, говорят, пришлый род ее, не русский. Да и родня-то у нее не больно умная...

Михаил Юрьевич встал:

—    Вот что, в жмурки играть с тобой не буду, я еще в Польше о тебе слышал, от приближенного Стецкого и слышал. Прозвище твое Пересветов звонкое, запоминается сразу. Слышал о тебе, как о воине доблестном и честном. И вот увидел тебя, поговорил с тобой — ты мне понравился. Вера в тебя у меня есть. Что в силах моих —сделаю, помогу. Постараюсь, чтобы не дьяк какой честь оказал, на службу государеву принял, а сама государыня Елена. Врагов ты наживешь сразу, но и взлететь можешь, коль себя проявишь.

Михаил Юрьевич прищурился:

—    А хочешь, и своим чередом все пустим, через людей государственных?

—    Я врагов не боюсь,— ответил надменно Иван.

—    Я так и подумал. Все, прощай пока, воинник.

Вышел Иван на улицу, а за каждым забором сады и запахи чудесные, душу тревожащие — запахи юного лета! Не верилось ему в такую удачу. Из рук самой государыни службу принять! Пошел он благодарить друга своего, князя Плещеева. Да не было того дома.

От удачи неожиданной забыл он, что собирался съехать со двора вдовы честной Татьяны. А она, подолом виляя, ему за столом прислуживала, очень уж старалася. Больно для бабы горько это, в один день потерять и жильца богатого, и полюбовника молодого.

Но не до нее было Ивану. Почувствовала это бабеночка и со злости к Ахметке привязалась:

—    Сидишь, морда немытая!

Тот действительно сидел на пороге, чинил конскую упряжь и мурлыкал свою нескончаемую песню.

—■ Сидю,—меланхолично согласился Ахметка.

—    Грустно тебе, поди,— ткнула в крутые бока кулаки Таня.

   Ахметке грустно не бывает,— пожал тот широченными плечами.

—    А весело бывает?

—    Бывает-бывает,— закивал головой Ахметка.

—А когда?

—    Когда бошки врагам рублю,— сообщил Ахметка и опять запел свою песенку.

Звучала она примерно: «Каля-маля, — твоя-моя, — тюля-мюля.»

Плюнула Таня звучно и, бедрами виляя, удалилась.

... Через неделю в свите боярина Захарьина вошел Иван Пересветов в ворота Кремля. По сторонам он не глядел. Заметил только, что охраняли государыню воины рослые с лицами злыми и глазами зоркими.

В светлой палате с окошками высокими ждали государыню. Кроме Михаила Юрьевича было еще несколько бояр, которые вежливо Захарьина поприветствовали. Одежды были на всех богатые, золотом и серебром украшенные, бороды длинные, а у

кого и коротко подстриженные. Переговаривались тихо, тихо и по лавкам широким рассаживались. Поразило Ивана то, что и во дворце великокняжеском роскоши не было. Один трон царский стоял величаво на возвышении.

И вот вошла стремительно в серебряном платье и серебряного шитья платке государыня. За нею —приближенные ее.

Встали бояре чинно с лавок, поклонились глубоким поклоном. Склонил голову и Иван, а когда поднял, увидел стройную невысокую женщину с бледным прекрасным лицом.

Села она на трон, советник к ней нагнулся, сказал что-то. Кивнула она головой, спросила:

—Кирилла Романыч, как у нас денежки чеканят? Жаловались мне люди, что весом деньги малы стали.

Грудной сильный голос зазвучал под каменными сводами, и забилось сердце Пересветова — вот она, эта женщина, что снилась ему!

И отвечал дьяк о деньгах, объяснял, почему в весе они потеряли, а Иван вглядывался в лицо государыни и все больший трепет, не свойственный воину, его охватывал. Лицо у нее было бледное, глаза огромные и такой глубины, что казались величиной с пол-лица, губы свежие, красивого рисунка, а лоб правильной формы и чистый. Иногда прикрывала глаза она свои длинными ресницами, а когда поднимала их, то, казалось, еще большим светом наполнялись бездонные глаза!

Отчитались бояре за деньги, за разбойников, что шастали в лесах вокруг Москвы, воевода хриплым трубным голосом рассказал, как татары ведут себя. Кланялись отчитавшиеся и уходили. Остался один Захарьин со своими людьми.

—    Подойди поближе,— ласково позвала государыня,— Михаил Юрьевич, расскажи, что в других краях делается. Люблю я слушать тебя.

Поклонился тучный боярин, глазки свои остренькие спрятал и медовым голосом стал рассказывать, какие дела творятся в гареме турецкого султана.

—Евнух там главный новый, государыня, больно злой нравом, с визирем не в ладах. Так кому-то из них на колу сидеть.

—    А как для державы нашей лучше?— спросила Елена, улыбаясь красивыми своими губами.

—Для нашей державы лучше, чтобы все они, прости Господи, передохли.

Засмеялась грудным смехом государыня! Боярин же от шуток перешел к делу, и глубина его знаний поразила Ивана. Какой не был занят созерцанием государыни, но слышал десятки имен, которые называл боярин, пережат от Орды к Персии, а от Персии к Италии, понял, сколь обширна память дипломата. Заговорил боярин о делах Польши и Литвы, о том, что на границах неспокойно и спокойно не будет, пока литвины и поляки не поймут, что не видать им Смоленска.

—    А людишки от польского короля к нам бегут,— добавил Михаил Юрьевич,— вот я с собой перед твои светлые очи, государыня, привел воина знатного, что у магната Схецкого пятью сотнями верховодил. На службу твою просится.

Толкнул Ивана в бок Михаил Юрьевич, вышел тот перед государыней, упал по-польски на одно колено и голову свою склонил.

—    Поднимись, воин,— сказал грудной голос.

Встал Иван и страшным усилием воли, преодолев себя, поднял глаза свои. Встретились его взгляд и взгляд государыни на секунду и опустил ресницы Иван от того, что неприлично в глаза государыни вот так, уставясь, смотреть, и от невозможности выдержать свет ее глаз.

Усмехнулась умная женщина. Поняла она своим женским естеством, что с воином этим, шрамами покрытом, творится.

—Раз воин хорош, то и пожалуем его хорошо,—сказала она.— Поместье-то ему рядом с Москвой найдите,— обратилась она к кому-то из приближенных,— а то вы под Москвой все себе наровите схватить, а людям моим служилым земли, которые только что не под татарином, жалуете.

Михаил Юрьевич, как остались они с Пересветовым один на один, сказал:

—Уж я не знаю, что тебе выпало. Удача ли, горе ли.

Пересветов не понимал, в чем горе.

—Да ведь прежде чем тебе дать поместье под Москвой, его у кого-то отберут. Вот и враг смертный на всю жизнь.

Пересветов повторил, что врагов он не боится.

—Ая боюсь,—покачал головой мудрый человек,—не знаешь, где и как тебя ужалят. Упадет тебе гадюка сверху с сука на голову,

али наступишь на нее сам, незаметинши. Погоди-ка, я тебе одну вещь покажу, прежде чем ты спать пойдешь.

Принес боярин шахматы. Выбрал самую высокую фигуру с зеленой короной, поставил на доску. Выбрал ферзя с позолоченной головкой.

—    Глянь-ка,— пригласил он Ивана,— вот эта царица есть государыня наша Елена,—указал он на высокую фигуру.—А вот это кто будет?— поставил он рядом ферзя.

Завороженно глядя за его пальцами, пожал плечами Пересве-тов.

—    А это будет один боярин чернобровый, понимаешь?

И глаза-буравчики пронзили Ивана. Все понял мудрый старик.

—    Государыня наша — женщина,— перекрестился Михаил Юрьевич,— прости, Господи, существо трепетное, что там дальше будет, я тебе, Иван, предсказать не могу. Но вот этот боярин,— потряс за зеленую головку шахматную фигуру Захарьин,— крепко держится. И советы мудрые Елене он дает, и защита ей от него. Хоть годами он молод, а умудрен, как старый змий. Все время в тени. Скромен, как девица. Государыню осторожности учит, и сам осторожен так, что пока ни одна собака из стаи бояр Шуйских или бояр Бельских пролаять не может на весь свет о том, что...

Поклонился Пересветов боярину и сказал:

—Одна сабля у меня есть и жизнь. И то, и другое твое, боярин.

—Иди-иди,—ласково толкнул его в грудь Захарьин,—а сабля, глядишь, и пригодится. Хотя дела лучше головой, чем саблей, устраивать.

Глава вторая

рава была мать Пересветова Ирина, многое передалось от нее Ивану, и прежде всего страстность. Скрытная мужская страстность, необходимость иметь кумира, всегда жили в Иване. По молодости лет такими кумирами стали великие полководцы прошлого.

Мать его жила любовью к Боту и служила ему. Иван был лишен религиозности, но натура взяла свое. Не мог он полюбить простую земную женщину — слишком хорошо он знал им цену, да и значения большого они для него никогда не имели. А вот полюбить государыню... И женщина, с естеством человеческим, и в то же время надо всеми поставлена!

Слишком горд был Иван, чтобы служить женщине простой. Служить государыне —честь для всякого воина!

И ходил он с недфтю, как пьяный, как в бреду, пораженный любовью. А потом Ьтруг мысли дерзкие появились в голове его. Почему какой-то боярин приближен до последней крайности и может служить государыне во всем, а он, Иван Пересветов, такой милости добиться не может?

Явился он к Дмитрию Плещееву. Тот же, когда к нему не приди — все красавчик. Волосы подстрижены и причесаны, бородка аккуратная, брови подведены.

— Рад за тебя, Иван,— встретил он ласково Пересветова,— слышал о милости государыни.

Пересветов поговорил для отвода глаз о том-сем, а потом в лоб спросил, как зовут того боярина, что к государыне будет ближе всех.

Посмотрел на ноготок свой синеглазый Дмитрий, улыбнулся:

—    Быстро до тебя дошло.

—    Так как зовут того избранника?

—Телепнев-Овчина.

Улыбались синие глаза боярина, улыбались алые губы. Видно, смешным ему казалось такое любопытство воина Пересветова к делам постельным.

—    И чем отличился тот боярин?— продолжал выспрашивать Иван.

—    Да ничем,— пожал плечами Дмитрий.— За что меня моя рабыня Феклуша любит? Ты, брат, опытней меня, мажет и знаешь, за что бабы мужиков любят, а я вот понять не моту. Феклуша любит, а другая моя девка, Настенька, так та конюха моего любит, а меня к себе не подпускает. А я ведь один н для Фежлуши и для Настеньки. Что, зуб болит?

Пересветов так скривился от шутки своего юного друга, что все лицо перекосилось. Соврал про зубы.

Дмитрий посочувствовал.

—    Мне показалась государыня женщиной неземной,— поднимая глаза на Дмитрия, сказал Пересветов.

—    Да ты поразмысли,— полушепотом, агпядываяь, ответил ему Дмитрий, —она из рода Глинских. Род тот не шибко знатен, многочисленен. Приметил Елену государь наш покойный, вот она теперь и на троне, а не приметил бы... может, она замужем за Другом Корыто была бы. Ачем ие пара Глинским мой слуга?— и так злобно ощерился Дмитрий, что покачал головой Иван:

—    Не любишь ты государыню, Дмитрий.

—А за что ее любить?— взвился князь Плещеев.— За то, что папеньку моего гноят, за то, что мне хода не дают наушники ее проклятые?

Еще мгновение, и случилось бы непоправимое: ударил бы Пересветов своего молодого друга, но тот, видя, как помрачнел Иван, остановился. Поправил женским движением волосы свои, прошелся по комнате.

—Чем, говоришь, отличился Телепнев- Овчина? На кулаки он драться горазд, большой любитель этого дела. Как на Москве-реке вода замерзает, лед бойцов выдержать может, то бои кулачные начинаются. Так вот, больно ловок он кулаками сучить. Пол-Москвы молится, чтобы нос ему на бок свернули, тогда,

глядишь, и другого бы государыня приблизила. Каждый боярин в ее лостельку-то метит. Хотя не каждый,— нахмурился Дмитрий,— Шуйские и Бельские ее, небось, не в постели видеть хотят, а на суку.

—    Прошу тебя,— сказал Пересветов, приложив руку к сердцу,— как брата прошу, о государыне при мне не говори плохо.

Пожал плечами Дмитрий, фыркнул, перстенек перевернул камнем вниз и сказал:

—    Рад, что братом назвал меня. Коль не случайно с губ твоих сорвалось слово, обнимемся и поклянемся в дружбе вечной на кресте. Все, Иван, от меня отвернулись. Вчера боярин Захарьин свидеться отказался. Быть мне в опале.

И предстал перед Иваном не высокомерный боярин, а восемнадцатилетний мальчишка, хоть и мудрый, а мальчишка. Обнял его Иван, поклялся на кресте в дружбе вечной. Просиял князь Дмитрий и, в свою очередь, крест поцеловал.

—    Коль такая твоя воля, то про государыню я плохо больше говорить не стану. Слова, ни при тебе, ни без тебя, плохого не скажу.

После этой чувствительной сцены предложил князь Дмитрий Ивану строить собственный дом рядом с палатами Плещеевых. На пустыре, что принадлежал Плещеевым, можно было не один дом построить, а рядом как раз и Друг Корыто проживал.

Строительство со следующего дня и начали. Азартным это дело Ивану показалось! Первый свой дом в жизни он строил. Собственный дом! Все ему хотелось предусмотреть, во все он пытался вникать. Главный над строителями седобородый Андрей хмурился и раздражался:

—Да что ты, боярин, нас учишь? Сказал раз свое желание, и хватит. Мы понятливые. Я тебя саблей махать не учу, потому как не мое это дело, да и не умею я. Вот и ты меня не учи. Будут тебе через две недели хоромы.

—Да не хоромы мне, а крепость нужна.

—    Значит, будет тебе крепость.

—Так вот я вам и говорю, ель-то потолще, потолще отбирайте, а в центре башню...

—    Будет тебе башня.

—    Ты с кем воевать собрался, боярин?— спросил молодой строитель,— коль с татарами, то не башню строить надобно, а

подземный ход до самой Москвы-реки, чтобы убежать вовремя, когда татарва ворвется. Все ведь гореть будет. Я два года назад сторожевой городок строил, так там воевода мудрый. Первым делом к реке подземный ход вырыли, а потом уж стены... Стены надостроили — татарва подожгла. Кто успел подземным ходом, те и ушли.

Помрачнели все. Помрачнел и Пересветов. Знал он не хуже, а, может быть, и лучше этих мужиков, что в башне не отсидишься, да все равно хотелось ему башню...

А на завтра чуть не погиб Иван из-за своей любви к государыне. Шел он по улице белым днем, видит, куча народа собралась. В центре говорливый мужичок распинается про то, что все Глинские-колдуны, а главная колдунья — сама государыня.

—    Кого над нами посадили, православные?— гнусавил гово-РУН.

Пересветов растолкал толпу, вошел в круг и молча хватил говоруна по уху. От мощной затрещины тот замертво упал на землю, только ногой дрыгнул.

—    Эге,— зашумела толпа,— за колдунов заступник нашелся, праведному человеку в рыло заехал, да мы тебя...

Не успел Пересветов саблю вытащить, сдавили со всех сторон. Только благодаря силе своей чудовищной и сметке бойца устоял он на ногах. Взщдом быстрым, как молния, огляделся, увидел, что с боку совсем хилый мужичонка стоит, пнул его в живот ногой, другому локтем в зубы, и вот уже очертила спасительный круг взвизгнувшая сабля. Расступились люди молча, но злобой горели их глаза, кто за камень, кто за оглоблю взялся.

— Да это же лях,— кто-то крикнул,— на одежду, мужики, посмотрите!

Плохо бы пришлось Ивану, но подскакали трое верховых с саблями. Кинулась врассыпную толпа.

Поблагодарил Иван служилых людей за помощь, дал серебряную монету. Бс (ьше ничего в кармане не было.

Ох, и злой ты можешь быть, Москва! Не матерью, а мачехой! Предупреждал же его Захарьин, что добром дело не кончится. И первый раз в жизни страшно стало Ивану, но не за себя, а за прекрасную государыню. Когда-то должна разрядиться вся эта ненависть грозой! И хотел быть Иван тогда подле нее, подле светлоглазой государыни!

По московским улицам он в одиночку больше не хаживал, брал с собой Никиту и Ахметку. Ахметке —это в радость. Все какое-то развлечение, а вот Никита нашел себе любушку и службе, кажется, был не рад.

Видя терзания Никиты, сказал Иван просто:

—Давай, Никита, я тебе вольную дам, женись, дом строй. Коль денег не хватит — добавлю. Живи свободным человеком, а не холопом.

—    Замужняя баба меня принимает,— мрачно сказал Никита,— муж-то ее послан куда-то с поручением, полгода уж как нету его. А вольная, боярин, мне не нужна. Тебе служить буду, как деду твоему обещал до смертного часа, да и холопу тут, я поглядел, лучше, чем вольному.

—    Эго почему же?

—    Да два раза ко мне уже приставали. Чей ты человек? Отвечаю, боярина Ивана Пересвегова. Так иди, коли так, отвечают. А если сказать, что вольный человек? Как так вольный? И не дворянин, и не купец, и не посадский, а вольный? Враз куда-нибудь и сволокут.

Пересветов кивнул головой, согласившись со словами Никиты, а тот продолжал рассуждать:

—    Так вот нас с Ахметкой, боярин, с собой стал брать. Правильно делаешь. Тут на улице среди белого дня служилые люди с холопами какого-то боярина рубились. Нету мира в этом городе — все на ножах.

Промолчал Пересветов. Но, действительно, после того, как побывал он в руках толпы, стал опасаться смерти, воина не достойной. Дадут по голове оглоблей аль поленом... Позор на века потомкам его, коли они у него будут.

В этот раз купил Пересветов пищалей добрых. Хоть Ахметка лук любил да аркан, а сам Иван с Никитой —саблю, но рассудил Иван здраво, что пищали огненного боя им пригодиться могут.

—    И почто связался с железками этими?— хмурился Никита.— Нечто в крепости нам сидеть придется?

—    Может стать, и придется,— оборвал его Пересветов.

Адом строился быстро. Умело работали московские плотники.

Москва-то, город деревянный, горела чуть ли не каждый год, вот плотникам и работа была постоянная и бесконечная. Было, где мастерству научиться.

Веселый дом вырастал. И башня была! Как колодец ев срубили мастера. Посреди дома она и возвышалась! Забрался Иван по лесенке на самый верх — вот она, Москва — город огромный! Далеко видно, а конца Москве нет.

Расплатился он с мастерами, а главного их, седого Андрея, оставил. Объяснил, что неплохо бы и в самом деле из под пола высокого подземный ход прорыть. До Москвы-реки туг рукой подать.

Хитро прищурился плотник

—Я ведь, боярин, не по этой части, эемлю-то рыть.

—А я заплачу,—сказал Пересветов.—Мне, главное, чтоб ни одна собака не знала, куда тот ход выходит и что он вообще есть.

Почесал за ухом мастер, ответил:

—    С сыновьями к тебе приду. Они у меня молчуны. Только рыть тебе не к самой реке надо, а к пустырю. Случись чего, у реки тебя и ждать будут. Народ в Москве не глупый. Не один ты тут ходы-то рьпъ придумал, и все к реке норовят.

Через неделю получил Иван храмоты на владение поместьем в десяти верстах от Москвы, да, узаконил в две недели, чтоб с делами покончить, а там, он человек государственный, и на службу должен явиться.

Но перед отъездом упросил Пересветов Михаила Юрьевича взять с собой в Кремль. Боярин согласился —не велик труд.

И вот она, минута святая! Вновь увидел Иван государыню! Весела она была и спокойна. Словно и не знала, что о ней на улицах говорят, какую злобу бояре вынашивают!

А, мажет, тому радовалась, что на Москве ливень прошел и воздух стал свеж и прохладен. Такой ее Иван и запомнил. Спокойной и радостно-светлой.

—Где ж среди свиты ее боярин Телепнев-Овчина?— спросил Иван тихо Захарьина.

—    Вон, видишь, молодец смуглый, что выше всех ростом? Да к чему тебе это?— Глаза Захарьина смеялись.

Сложив могучие руки на груди, на каблуках, по моде московской, и без того высокий, стоял молодой боярин, по-мужски красивый и статный. Плечи его были так широки, что портной специально сшил узковатый кафтан, дабы стройней тот выглядел.

Пересветов, с юности привычный силу и храбрость в мужчине отгадывать, признал для себя —ох, не робок должен быль человек с таким властным и уверенным выражением на лице!

Успокоился внезапно для себя Иван. Будет он любить государыню любовью тайной, любовью святой! Ведь сами по себе грешны мысли о том, чтобы телом государыни владеть. Главное, его душа ей принадлежит!

Телепнев-Овчина действительно скромен был. Стоял вдали от трона и всем своим видом как бы говорил: «Я государыне никто».

В поместье мужики встретили нового помещика жалобами на жизнь свою худую. До того как поместье в руки Ивана перешло, принадлежали эти пять деревенек, составлявшие поместье, боярину Константину Осокину. Требовал он с мужиков деньгами оброк да барщину работать.

—Все соки из нас боярин Осокин высосал. Как бы не узнали, что новый помещик явится, так всем миром бы осенью и ушли от кровопийцы,—так говорил Ивану староста общины Михаил, широюирудый мужик с черными глазами, похожий на молдаванина.

Не поверил стонам крестьян Иван, сел на коня с Никитой и Ахмегкой, владения свои объезжать стал. И увидели они нищие и разрушенные деревеньки. Мужиков было мало. Многие еще прошлой осенью ушли. Никогда не имевший своего поместья Иван, однако, обладал здравым смыслом. Приказал он собрать мужиков (их было десятка три) и, глядя в их лица, обявил, что ни барщину, ни оброка с них в этот год требовать не будет.

—    Набирайте силу мужики,—сказал Иван,—отстраивайтесь.

К будущему году лошадок прикупайте, а там и сговоримся.

—    Так вот какое дело...— начал повеселевший староста Михаил,— лесок вон тот,— ткнул он рукой в направлении леса,—твой боярин. Как бы избы новые рубить?

—    Берите же,— распорядился Иван,— а что б воровства не было и порчи, ты, Михаил, за все в ответе.

Заговорили мужики одобрительно, ио видел в их глазах Иван огонек недоверия. Как бы большой боярин, у которого поместъев несчесть, так поступил, то оно понятно. Богато му-то ни к чему крестьянина донага раздевать, чтоб он к другому помещику ушел, а то ведь средней руки служилый человек так поступает.

Вон Костька Осокин, у него хоть и еще пять деревень туг же под боком есть, а справу для воинов надо ему покупать, самому надо погулять и покушать, вот он и драл все, что мог. Какой у него выход? Но тверд был взгляд нового помещика, и ни к чему ему вроде такие шутки шутить.

—    Вы вот что, мужики,— встрял в разговор Никита,— нам пожрать бы чего да переспать бы где...

—    Это мы справим,— закивал головой Михаил.

Община забила теленка на радостях.

—    Э-э, дураки,— сказал Никита,— мы и жить-то тут будем всего ничего, а вы столько мяса...

Но мясо быстро пустил в дело. Развел костер и стал жарить телятину. Сели на пригорке зеленом возле мелкой чистой речки. Темнело. Спала жара. Иван смотрел на луга, на поля, на лес и ему было приятно сознавать, что все это принадлежит ему. А еще в этом вечере была сладостная тоска, понятная каждому русскому, кто хоть раз после жаркого дня, ьа пригорке, лежа на теплой сочной траве, встречал ночь. Ласкова, нежна была природа.

—А я, кажись бы, всю жизнь прожил здеся,—сказал Никита.

Видно он тоже испытывал те же чувства, что и Иван. В больших его глазах отражался огонь костра и тихо-тихо сказал Никита:

—    Вот она, Русь, у нас-то не то, все леса густые, а здеся Божия благодать.

Ели сочную телятину. К телятине Ахметка корешков нарыл съедобных да лука дикого. Помыл, как приучил его Иван, в светлой водице, бросил на траву.

—Два дня впроголодь,—оправдывался Никита,—не жрамши плохо.

Зря он переживал, что теленка забили. Не хватило мяса. Рыча от возбуждения, Ахметка накромсал еще кусков лакомых и опять жарить стал.

—    Когда еще такого теленочка поедим?— печально рассуждал Никита.

Наелись так, что в дом к старому Михаилу ночевать не пошли. Остались лежать здесь же на пригорке. Не в первый раз на улице спать, да и хорошо!

Долго тлели угли костра и стлался пахучий дымок над землей, но подернулись красные угольки пеплом. Черная теплая ночь обступила со всех сторон. Сначала лаяли собаки в деревне, но и они замолчали.

—    Ведь мне около сорока годочков будет,—сказал Никита,— а, может, и более того. Прошла жизня, а и хорошо прошла! Везде я был, все я видел, и бабы меня любили. Так бы я и еще сорок лет прожил.

—    Сорок лет, сорок зим, сорок весен, сорок осеней,— стал считать Ахметка и фыркнул,—да больно долго. Старый будешь, беззубый.

—    Воины столь долго не живут,— вступил в разговор Перес-ветов.

Небо было звездное. Многие звездочки ярко горели синим огнем, другие зеленели, одна была красной — Марс, были и совсем бледные, чуть ли не белые. И вспомнил Иван пророчество ведуньи. Стал искать свою звезду — ярко ли она горит или потухла уже? Нашел нескоро — ярко горела и отдавала в красноту.

«Быть мне опять в битвах»— решил Иван и уснул крепко.

И снилась ему государыня. Была она простоволоса, и длинные пушистые волосы падали потоком по гибкой спине на бедра стройные, и протягивала она вперед руки, и сыпались в белые руки ее серебряные монеты. И смех ее был звонким, серебряным...

Проснулись от сырости утренней. Еще раз решил Иван объехать владения свои. Ехали неспеша и молча. Никита только сказал, что Ахметка молодец. Вчера в кожаный мешок мясо засунул, да в ледяной ключ опустил. С утра на конях растрясет, а там снова мясца покушать можно.

И тут чуткое ухо Ивана уловило шум. Через минуту он не сомневался, что это стук копыт. И правда, из леса выехали семь всадников.

Среди них был видом непростой человек. Одет богато, сбруя в серебре, а лицо какое-то скособоченное, и глаз дергается. Осадил он коня возле Пересветова, чуть кони грудь в грудь не сошлись. Ростом он был невелик, дерганый. На лбу шрам рваный.

—    Стало быть, ты и будешь Иван Пересветов, что у меня поместьице-то оттягал?— бешеными глазами взглянул он на Пересветова, да конь под ним зашалил.— Тпрр! Стой!

Иван недвижимо седел в седле, и конь под ним стоял не шелохнувшись, только глазом косил.

—    Обошел, обошел, отнял поместье,— бесновался боярин Осокин (кроме него быть некому),—да ничего, посчитаемся, Бог даст. Ничего.

Злобно смотрели слуги его вооруженные на Ивана. А справа и слева от Ивана, уже готовые к схватке, Ахметка и Никита так же застыли в седлах.

—    Что ж ждать, боярин?— возразил хладнокровно Пересве-тов.— Коли чести твоей обиду я нанес, давай сабельки вынем да решим спор по чести, как дворянам полагается. Что ж ты лаешься, как пес?

—    А-а-а,— взвизгнул Осокин,— поместье у меня оттягал, а теперь и башку мне снести хочешь? Будет тебе честь боярская оказана, будет,— ткнул рукой с плеткой в сторону дерева,— на этом вот суку тебе честь и окажем.

Поднял коня на дыбы Осокин и ускакал, а вслед за ним и слуги его.

—    Горяч сосед-то у нас,— сказал Никита.— Сам-то плюгавенький, а злобы сколько?

Неистовство Осокина не испугало Пересветова, но поразило.

Через день покинули они поместье, пожелал Иван мужикам хорошего урожая и скотиною разжиться наказал обязательно.

Но вот что мучило Пересветова Коль жаловали ему поместье, то надлежало ему на службу явиться с пятью воинами, так ему было сказано дьяком, выдавшим бумагу на владение. А откуда взять этих воинов? Двое у него есть, слава Богу, Никита да Ахметка. А где еще троих искать?

Поделился он своими сомнениями с Никитой. Тот ответил:

—    Я, боярин, среди людей московских долго уже покрутился. Многие из свободных готовы в холопы записаться, особо беглые к этому стремятся. В Москву приедем, я тебе там сотню сыщу охотников.

—    Да мне воины нужны,— поморщился Пересветов,— а не холопы.

—    Хошь верь мне, боярин, хоть не верь, а как я понял из разговоров, у московских государей из холопов войско наполовину состоит. Каждый служивый человек, как ты к примеру получает поместье. И изволь с воинами являться. Крестьян ты не возьмешь? Кроме холопов-то некого.

—    Ладно,— согласился Пересвстов,— в этот раз найди мне троих, а там видно будет. Да и не в холопы можегщ/брать, а нанять.

—Деныами-то, Иван Семенович, не бросайся,— строго сказал Никита,— неизвестно, чем дело обернется. Ты золотишко припрячь, а то женишься, а детишкам своим и оставить будет нечего.

Разговор их прервал Ахметка—гикнул и пустил коня.

Взглянул Пересветов в поле и увидел, как, приседая, бежал человек с узелком.

—Правильно, Ахметка,—засмеялся раскатисто Никита,—раз бежит, значит догнать его надобно.

Покачал головой Иван. Видно, от безделья больно скучно стало Ахметке, коль такие поступки совершает. А тот уже на аркане волок паренька русоволосого.

—    Пусти, татарва!—задыхаясь, рвал с себя не туго затянутый аркан паренек.

—    Вот, боярина, тебе и холоп,—скаля зубы на толстом лице, сказал Ахметка.

Никита захохотал.

—Кто таков, почему бежишь,—строго здвинув брови, спросил Пересветов.

—    Кузьма я,— срывая аркан всхлипнул паренек. На вид ему было лет восемнадцать.

—    Я спрашиваю чей ты холоп, а не имя твое.

—    Не холоп я,—глядя в землю васильковыми глазами, сказал юноша.

—Тогда все ясно,—прикинул вслух Пересветов,—значит, ты из поместья князя Осокина бежишь? Откуда тебе еще бежатъ-то? Ну, мы тебя быстро к хозяину вернем. Чтоб крестьянствовал до срока, до осени, как полагается, а там и пожилое заплатил.

—    Не губите, мил человек,— упал на колени русоволосый мальчишка, и в глазах его васильковых слезы показались.

—Да ты нам толком все расскажи,—сказал Никита,—мы же не князя люди. Вот перед тобой боярин Иван Семенович Пересветов, кланяйся ему и говори, почему побег?

Кузьма молчал.

—Ладно, выбирай,—сказал Никита,—или к хозяину вернем, или на год в холопы к боярину Пересветову.

—Да ты не бойся меня, малец,—нагнулся с коня и потрепал по русым волосам его Иван,— прыгай к Никите в седло, до Москвы мы тебя довезем, а там сам смотри.

Вытер слезы паренек и полез на коня. Неловок он был. Подхватил его Никита под руку и втащил на круп своей лошади.

—    Во, боярин,— засмеялся он,—какой воин у тебя службу нести будет, каждый раз его на коня подсаживать придется.

... Приятно было Ивану въезжать в ворота своего нового свежесрубленного дома.

—Будешь, Кузьма, у меня над воротами главным,—улыбнулся Пересветов,— дом, видишь, большой, а слуг нету, ворота открыть некому. Ане хочешь жить —иди на все четыре стороны. Кузьма остался.

Вечером же этого дня Никита привел двоих. Первого — невысокого крепкого мужчину с одним глазом —звали Гусь. Так он сам назвался — Гусь, и все тут. Хоть один у него глаз был, а лукавый.

—    Тебе, боярин, воин нужен али чего другое?— ответил он довольно строго на расспросы Пересветова.— Коли воин, то бери.

—А что ты можешь показать, воин?— усмехнулся Иван.

—    Дозволь сабельку,— попросил Гусь,— эй ты, басурман,— обратился он к Ахметке,— а ну, помашем сабельками, потешим боярина.

Взбешенный таким обращением Ахметка подпрыгнул. Глаза его налились кровью. Гусь, видно, был неплохим воином и привык в супротивниках иметь татар. Да в этот раз просчитался он. С минуту только и продержался. На верткость свою Гусь надеялся, да огромный Ахметка в ловкости ему не уступал, а уж в силе да умении превосходил.

Остановил схватку Иван и нанял свободного человека Гуся к себе в слуги на год, предупредив, что служба будет ратная.

—    Нам не привыкать,— тяжело дыша, сказал Гусь, с ненавистью глядя на Ахметку, который уже уселся, скрестив ноги, на полу и расслабленно опустил веки своих узких глаз.

Второй назвался Тимофеем. Шея у него была бычья, на липе было написано упрямство, а в бою это качество чрезвычайно хорошев. У упрямого воина и силы-то уже нет, а он на упрямстве своем держится.

Тимофей был холопом у боярина Телятьева, выкупился. Был холопом у мелкого дворянина Хоритоньева, но тот совсем обеднел и дал всем холопам вольную, а теперь и сам в холопах. И ему Иван саблю протянул, мигнув Никите. Саблю Тимофей неумело держал:

—    Мне б топорик,— попросил он.

На дворе как топорику не найтись. Бери, выбирай любой. Выбрал с длинной ручкой, взялся за конец ее и пошел на Никиту.

Улыбаясь, Никита приготовился к потешной схватке, но свистнул по разбойничьи Тимофей и метнул топор в Никиту, тот едва нагнуться успел.

—    Чтож ты делаешь, супостат?— взревел Никита.

—    Я потешных боев,— зло сказал Тимофей,— не признаю. Коль биться, так до смерти.

—    А где ж я холопов-то наберу, коль все вы биться будете до смерти?— спросил весело Иван.

—А то не моя забота,— басом ответил Тимофей и встал, рука в бок, а другая за спину. Поза гордая, московская!

—    Ножичек кинуть можешь?— спросил Иван, глядя на воткнувшийся в стену топор.

—    Могу,—дернул плечом Тимофей.

—    Покажи.

Тимофей отошел шагов на двадцать от стенки, вытащил из сапога нож и метнул его. Воткнулся он рядом с топором.

«А мужик у разбойников долго ошивался»,— подумал Иван, но вслух ничего не сказал. Не шибко понравились ему Гусь с Тимофеем, да не любил он долго раздумывать. Каких Никита привел, пусть те и служат.

Вечером того же дня боярин Захарьин показал Ивану грамоту от государя с печатью. В грамоте той говорилось, что посылается служилый человек Иван Пересветов самим государем для проверки дел в строившихся по южному рубежу крепостей. И все!

■— С этой грамотой,— улыбнулся лукавый Захарьин,— ты в любом городке сторожевом хозяин. А надобно мне от тебя вот что,— обнял старый боярин Пересветова за плечо,— надобно, чтоб ты, трем королям служивший, взглянул, все ли так делается? Не придумать чего еще? Как от басурманов защититься нам?

Поблагодарил боярина Пересветов. Честь, действительно, большая была и власть большая. От имени самого государя он и приказывать мог.

Русские правители давно понимали, что без постоянных крепостей по границам с татарами от их набегов не убережешься. И возникали маленькие крепости, которые потом в большие города превратятся. Но то со временем, а сейчас дело было в самом начале.

—    И чтоб не скучно тебе было,— хитро прищурился Захарьин,— посылается с тобой молодой боярин Дмитрий Плещеев.

—    Так это обидно для него будет,— возразил Пересветов.

—Что ж обидного? Не под началом у тебя, а с тобой! Разницу понимаешь? А там уж как сговоритесь. Больно горд Митька-чер-тенок,— поджал губы Захарьин,— на меня обиды какие-то затаивать начал. Пусть сам смотрит... А ты дело делай,— строго сказал он Ивану.

Дмитрий Плещеев не только не обиделся на предложение сопровождать Ивана, но с радостью согласился. Иван боялся одного — как бы этот расфуфыренный молодой человек не устал быстро, ведь дела предстояли большие. Хоть и говорил он, что водил, да с воеводами на пару полки водил. А тут самому, как простому воину, с коня слезать не придется может быть, полгода, а то и год.

Молодой боярин собрался на удивление быстро, взял с собой двадцать пять хорошо вооруженных холопов, и тронулись в путь. Упросил Пересветова взять с собой и Кузьма. Страшно ему одному оставаться в огромном доме, хоть и злых цепных собак собирался в помощь купить Иван.

Двигались без спешки, но переходы делали изрядные. В самое жаркое время спали, а сколько света хватало, с восхода и до ночи, с седел не слезали.

Ехали совсем не в ту сторону с какой Пересветов на Русь пожаловал, а конца земли не было! Хоть редкие, но все русские города и села встречались.

Вот так страна! Прикидывая ее размеры, удивлялся Иван и думал, что неспроста Бог поселил русский народ на земле этой обширной! Есть народу этому какое-то предназначение.

Ехали пять дней, десять, пятнадцать, а князь молодой все свеж и весел! Вот диво! Да и холопы новые превосходили по выносливости закаленных в боях наемников, что были под командой Пересветова. Или русский человек привык к таким пространствам, или род русский, действительно, наделен был особой выносливостью? Гадал Пересветов и скорее хотел одного —увидеть, каковы русские в бою. Народец-то русский и по силе и по росту был такой же, как в Европе. Были маленькие и тощие, были и силачи. Вон Друг Корыто чуть ли не по пояс был холопу Пересветова Тимофею. Да знал Иван: дело не в росте, и не в силе. Не мог он сам никому объяснить, но только воинов настоящих чувствовал он сразу.

Молодой князь, когда Иван похвалил его осторожно за выносливость, засмеялся:

—Да ты, Иван, подумай, я тебе родню свою до седьмого колена перечислить могу, и все воинами были. Что ж ты думаешь, я в этом деле плоше всех, что ли? Эка неведаль, две недели скачем!

А между тем города уже перестали встречаться, деревни встречались все реже, да и те ничейные. Селились тут русские люди на свой страх и риск. Земля была хороша и богата, а вот за жизнь их сломанной копейки нихто не дал бы.

И встречались, наверное, поэтому все люди крупные, с глазами смелыми — иным тут и недели не выжить.

Дальше пошли пространства сказочно богатые лесами светлыми и лугами зелеными. А жителей не было.

— Что ж ты удивляешься?— говорил Плещеев.— Тут уже татарин хозяин. Ему-то эти земли ни к чему, а вот и людям русским жизни не даст. А что Волга-река, так там землица еще богаче, а сама река, как море. Там татары и гнездятся. Казань-город, Астрахань-город. Оттуда и набеги делают. А хочешь реку-Волгу посмотрим?

Глаза молодого Плещеева озорно заблестели. Риск был велик, да и соблазн велик. Что за река расчудесная? Быстро решал Пересветов, а потом сказал рассудительно: «На то мы и посланы, чтобы все выведать. Веди к Волге, коль путь знаешь».

...В полдень Пересветов увидел блещущее под солнцем широчайшее лезвие реки. Дикая природа, отсутствие человека, эта великая пустота без всякого следа деятельности людей и

огромная неспешная в своей мощи река, произвели на него сильнейшее впечатление.

— Землица эта подрайская,— сказал он сухими от жажды губами.

Видно, точно так же были потрясены этим природным великолепием в свое время воины Батыя-хана, что здесь рядом с великой рекой основали свое царство Золотую Орду.

И уже не простое любопытство, а как бы колдовская сила, противиться которой было невозможно, притягивала Ивана к великой реке. И лошади гулко вздыхали и задирали морды, нюхая запахи огромной массы пресной воды.

Пустив коней к воде, сами всадники, быстро скидывая одежду, нагие, в первобытной радости, кинулись в свежайшие прохладные струи воды.

Там, в серой Европе, с ее скудной, трудной и многотерпеливой жизнью, Пересветов никогда не испытывал такого подъема духа. Корчма да война, книги да бабы-холопки — вот и все, что у него было. А здесь он становился обладателем огромных богатств. Он становился вольным человеком, ибо нельзя чувствовать неволю и зависимость от кого-либо, когда перед тобой такие пространства!

Равное волнение испытал Иван, увидев дивную церковь Вознесения, устремленную к небу. Но и церковь эта как бы была частью природы!

Воинники затеяли возню в воде и тысячи бриллиантовых брызг засияли перед глазами Ивана, ослепляя его!

Вот она, великая цель! Сделать эту землю русской землей! Вот она, великая служба государыне!

Одеваясь, Пересветов разглядел все еще плескавшихся в воде воинов. В большинстве своем худые, они были довольно мускулисты, ловки и мягки в движениях.

Особенно красив был молодой князь Дмитрий. По-юношески стройный, он имел налитые силой плечи, плоский мускулистый живот и толстые от мускулов нош. Выходя из воды голым, он не забывал о своей боярской осанке и держал прекрасную русую голову высоко поднятой.

Когда тронули коней, Пересветов осторожно заговорил о мысли своей —сделать эту землю русской. Князь пожал плечами равнодушно:

—Да как тут жить с татарином? От него и в Москве едва-едва укроешься, а здесь-то...

—    Задушить их надо в гнездах гадючьих,— сощурив глаза, сказал Пересветов,— сюда придти с войском...

—    Хаживали, бывало...— возразил Дмитрий.— Толку что?

—- Хаживали так же, как татарин к нам хаживает. Пришли,

порубились да ушли, а надобно остаться.

—    Ох и упрям же ты, Пересветов,— раздраженно сказал Плещеев.— Думаешь, умнее тебя во всей Руси человека не нашлось? Как три занозы в теле мучительные торчат эти ханства: Казань, Астрахань да Крым, а поди вытащи? Вот едешь со мной сейчас рядом, их уничтожить мыслишь, а может быть в овраге том уже сидит степняк, лук поднял и стрела тебе в горло через минуту вопьется? Вот таки Русь. Когда стрелу в нас пустят? Когда Орда топтать пойдет? Никто не знает.

—    Со страхом жить нельзя,— сказал Иван.

—    Так сейчас разве страх?— князь улыбнулся румяными губами.— Сейчас мы сильны. В старину — вот страх-то был. Сейчас и половины его не осталось.

На том и замолчали.

А сзади Никита мальчика с васильковыми глазами, Кузьму, уму-разуму учил:

—    Ты хоть из пищали палить научись для началу, какая ни есть, а тебе защита.

—    Грому я боюсь,— вздыхал Кузьма.

—    Ты бойся, чтоб татарин кишки из тебя не выпустил, а грома-то нечего бояться. Куда же ты такой робкий за нами потащился? Крестьянствовал бы себе. Молчишь? Ты вот что, на каждом привале саблей-то маши. Я тебе все покажу. Искусство то великое, да молод ты, силенка какая-никакая есть...

—    Брось ты с сосунком возиться,— влез в разговор Друг Корыто.

Улыбнулся Иван, заметил, что сдружились крепко Никита и Друг Корыто. Ревновал Никиту к мальчику Корыто. Ему б о своем поговорить, а Никита от Кузьмы не отходит. ;

—    Меня кто учил?— рассуждал Корыто.— Никто и не учил. Папаня саблю эту арабскую оставил, с ней и на службу пошел. А там жизня научила... Ты, малец, если заваруха настанет, дураком-то не будь. От Никиты и от меня не отъезжай. Визгу татарского

не страшись и смотри во все стороны. Как увидишь татарчонка, ты его не бойся. Они хоть и ловкие, да удальцов среди них немного. Батыров бойся. Эго когда татарин в силе. Вот на Ахметку посмотри. Как такую рожу увидеть перед собой —беги, что есть мочи. Вот тебе первая наука. И башку к лошадиной шеи прижимай плотно, чтоб аркан не накинули.

—Ахметка,— вспомнил о своем старом друге Никита,—чай, здесь твой дом?

— Вот мой дом,— ответил Ахметка и показал на седло.

И началась служба. С грамотой от самой государыни принимали Пересветова с опаской. В городках службу несли не почетную, но опасную и скучную. Чаще всего такой городок представлял из себя небольшую крепость деревянную, землей засыпанную, чтобы поджечь было невозможно.

Всех жителей в городке было человек сто служилых людей. А вот верховодили ими люди разные. Где главным простой сотник был, а где боярин опальный, знатный. Службу тоже по-разному несли. Кто по чести и совести, а кто плюнул на все да на полатях лежал. Сам не утруждался и людей своих не гонял в дозоры слишком часто.

Дозорная служба опасная. Каждый раз служилый человек, уходя из городка, не знал, вернется или нет. Цветущая великая пустыня диктовала свои законы, и были они чрезвычайно жестоки. Попал в руки татар, продадут в рабство или замучают до смерти.

Хмуры были лица покидавших городки, Но хмурыми были и те, кто оставался за стенами.

Пересветов сам выезжал с дозорами и принял участие в двух стычках с татарами. Татары в рукопашную схватку не спешили, а ловко срывали луки да, как это было принято у степняков, стремились расстрелять противника на расстоянии, а потом уж добить оставшихся.

Если татар было немного, то, видя, что их сторона не возьмет, с визгом и пылью уходили от дозора. А стрелы их оставались. У кого плечо задето, кто сам жив, да лошадь ранена.

В третий раз Пересветов с дозорными первым напал на татар и застал их врасплох. И убедился он, что в сабельном бою русские сильнее. Не ахти какие богатыри, а татар погнали и, будь чуть поудачливее, перерубили бы всех.

Пришла в голову Пересветова простая мысль: дозорам от стрел надобно прикрываться высокими деревянными щитами. Поделился он размышлениями с князем Плещеевым. Тот за прошедшеевремя показал характер свой переменчивый и капризный. То льнул к Ивану, говорил ему о вечной дружбе, называл другом единственным, то охладевал, становился раздражительным и спесь свою боярскую во всей красе показывал. Пересветов терпел, потому что знал, в такой дальней дороге люди устают друг от друга, да и уважал Дмитрия за храбрость непоказную, видел его уже в деле.

Плещеев долго думать не стал.

—    Не будут дозорные с собой щиты такие таскать. Как ты говоришь, щит должен быть в сажень косую в высоту или даже больше? Да, думаю, и не узким он должен быть. От узкого какая польза? Как же с тяжестью такой по степям и лесам таскаться?

Пересветов спорить не стал, пошел к сотнику Лазарю, что в городке главным был, и ему рассказал и щитах.

Лазарь, воин лет двадцати восьми, с шеей могучей, плечистый и больно строгий. Не улыбнется никогда, не пошутит. К приезду Пересветова отнесся равнодушно. Мало ли кто приезжает, а ему-то все равно здесь служить.

Выслушал он Пересветова, поднялся с табурета тяжелого, мягко, как рысь, несмотря на тяжелое свое тело, прошелся вперед-назад и сказал:

—    Верно мыслишь, боярин, верно.

Вот и все, что он сказал, но уж через час согнал плотников, и сколотили те щиты дервянные. Верхом с щитами теми было, конечно, неловко. Как тащить их? В руке держать? Так долго ли продержишь? К седлу как-нибудь прицепить? Конь словно с крыльями становится, в ворота не выйдет!

И предложил Иван щиты в телеге возить. Покачал сотник головой, но нашел телегу. С теми щитами и телегой да с двадцатью воинами каждый день стал Иван в дозор выезжать, встречу с татарами искать. Объяснил он воинам для чего щиты эти и как, по его мысли, ими в бою пользоваться.

— Да понятливые мы,— сказал Друг Корыто.— Что тут мудрого?

Недели две таскались. По жаре. Каждый божий день. Роптать воины стали. За спиной Пересветова проклинали щиты эти, ради которых их мучали.

Вот так-то раз ехали изнуренные, а тут тонкий голос Кузьмы: «Иван Семенович, татары!»

Ах ты глазастый! Увидел раньше всех облако пыли. Прищурился Друг Корыто: «А немало татар-то скачет!»

—    Разбирай щиты,— крикнул Иван,— становись в круг.

Воины щиты разобрали. Были они все из крепости и знали —

с татарами шутки плохи. Один князь Плещеев, улыбаясь губками румяными Другу Корыто и еще трем своим холопам, приказал щитов не брать.

А татар-то пять десятков! Видно доложили лазутчики ихние, что шляется отряд с телегой непонятной. Вот и решили они разобраться с этим делом. Подскакали, завизжали, луки с плеч долой, и ну пускать стрелу за стрелой. Боярин Плещеев горд-горд был, но и не дурак. Тут же в круг, что воины из щитов образовали, влетел.

Тук! Тук! Тук!

Ударялись стрелы в щиты.

Понял Пересветов, пристреляются татары и начнут бить лошадей. Нельзя стоять вроде кукол набивных или мишеней.

—    Эй,— крикнул он князю,—Дмитрий, пальни из пищалей, а кто из лука мастер, слезай с коня.

Уже стал круг, но за щитами теми несложно в татар, кучей стоявших, палить было! Грохнули пищали. Три искусных лучника стрелы послали. Татары-то чуть ли не вплотную подъехали, развеселились, на щиты глядя.

Загалдели степняки. Стрел-то они много уже пустили. Щиты в ежиков превратились. А из-за щитов опять пищальный бой и стрелы жалящие! Еще два татарина повалились.

Отошли татары на безопасное расстояние.

—    Сейчас в сабли ударят,— крикнул Пересветов,— на коней все! И мы на них ударим, за щитами не удержаться.

Взвыли татары и, веером охватывая крепость, посреди степи возникшую, пошли.

Засвистел Никита, взревел грозно Пересветов, и гиком и криком, себя подбадривая, пошли служилые люди на татар, щиты побросав.

Развернулись татары и, не принимая боя, бежали.

Распаленные воины 1ромко переговаривались, обсуждали щиты.

—    А кабы не деревяшки эти, порубали бы нас супостаты,— сказал Друг Корыто.

Князь Плещеев молчал. И не понять по его лицу спокойному (Вот ведь порода! После боя, как после бани спокоен!), как он ко всему происшедшему отнесся.

—Что скажешь, Дмитрий?— не выдержал Пересветов.

—А то скажу, выведи воинов не ты, а Друг Корыто с щитами же, сейчас они все порубанные бы лежали. Огненного боя да стрел ни одному дозору не хватит, чтоб от пяти десятков татар отбиться. Так-то они, может быть, и ускачут, а со щитами твоими возиться начнут — всех их и порубят.

Заходили желваки под кожей у Пересветова.

—- Значит, считаешь, в войске русском все дурней меня?

—    Если трое на трое в степи сойдуться,— хладнокровно отвечал Плещеев,—то тогда щиты ломота. Но трое на трое и без щитов с татарвой справиться могут.

Промолчал Иван, а в крепости о щитах этих служилые люди заговорили. Те, кто в бою ими прикрывались, доказывали, сколь они полезны, другие сомневались. Сотник Лазарь подошел к щиту, стрелами истыканному, поднял щит тот огромный, как пушинку, и стрелы считать начал.

—    Сроду не бывало, чтоб татары столько стрел в одном бою выпускали,—покачал он толовой.— Со щитами твоими, боярин, может и лучше в степи.., а может, и хуже. Тут подумать надо и попробовать.

Но думать и пробовать не пришлось. Под утро Ивана разбудил тревожный голос Лазаря:

—    Вставай, боярин, татары идут.

Вскочил мгновенно Иван с лавки. Раннее утро, тусклое, прохладное. И тусклым же было лицо Лазаря. Огромный сотник словно увял. На лице его застыла болезненная гримаса.

—    На стену поднимись, боярин, глянь,— сказал он тихим голосом.

Иван бросился на засыпанную землей деревянную стену городка. Если татары идут, то почему сотник не поднимает людей служилых? Почему к бою не готовится? А на стенах уже стояли

воины, и лица у них были такие же, как у сотника. Не обычное возбуждение страхом терзало их, а отчаяние.

Взглянул Иван в степь и ахнул от неожиданности. Темная огромная туча заполняла пространство —то шла орда! Схож это было с тем, как роятся пчелы. Вот вылетает один рой, мечется-мечется, второй за ним, третий и уже клубится шромная туча из миллионов пчел, сбитых в тугую, медленно движущуюся массу!

Вот так и орда шла’ Со всех сторон вливались в нее рои огромных масс всадников! Ничего страшнее не видал в своей жизни Иван.

—    Сколько же их?— застонал один служилый человек.— Сколько же их!

—Да вся орда поднялась,—т?ко ответил другой,—сто раз по тысяче будет.

Огромные массы конницы не приближались к крепости. Орда шла мимо — она шла на Русь.

Рядом с Пересветовым встали и Лазарь с князем Плещеевым.

—    Отсылал же я донесение весной воеводе,— хриплым страдальческим голосом сказал сотник,— готовит орда поход. Нет, ответили, в этом году татары не пойдут.

Пересветов все уже понял. Собранные в кулак силы татар без всякого сопротивления преодолеют сторожевую линию городков и уже через день или два вонзиться орда в тело Руси. Растекутся отряды по Руси, грабя, убивая, насилуя, уводя с собой в полон беззащитное население. Страшен будет этот неожиданный удар! А когда воеводы соберут войско, то уведет хан орду в степь.

Ком подступил к горлу воинника. Омерзителен был себе Иван в бессилии своем. Крепко изменилось за короткий срок его сознание воина-наемника. Разве, увидя тучи татар, идущих на Польшу, забилось бы его сердце сильнее? Да и сам он чем от басурман отличался в набегах и грабежах? Тут же было другое.

Судорогой отчаяния сведенное лицо сотника Лазаря говорило Ивану, что и у него самого такое лицо.

—    Порезвятся татарчата,— усмехнулся зло князь Дмитрий,— прозявили воеводы орду! Папеньку моего и меня от войска удалили — мы плохи были. А они хороши... Ворон считать.

Молчал сотник Лазарь. Молчал Пересветов. Молчали служилые люди.

Отчаяние сменилось у Ивана жаждой действия.

—Поднимай всех людей,—сказал он Лазарю,—биться будем.

—    Будем, боярин,—положил тяжелую руку свою ему на плечо сотник,— только не сейчас.

реходя от Орды к Персии, а от Персии к Италии, понял, сколь обширна память дипломата. Заговорил боярин о делах Польши и Литвы, о том, что на границах неспокойно и спокойно не будет, пока литвины и поляки не поймут, что не видать им Смоленска.

—    А людишки от польского короля к нам бегут,— добавил Михаил Юрьевич,— вот я с собой перед твои светлые очи, государыня, привел воина знатного, что у магната Стецкого пятью сотнями верховодил. На службу твою просится.

Толкнул Ивана в бок Михаил Юрьевич, вышел тот перед государыней, упал по-польски на одно колено и голову свою склонил.

—    Поднимись, воин,— сказал грудной голос.

Встал Иван и страшным усилием воли, преодолев себя, поднял глаза свои. Встретились его взгляд и взгляд государыни на секунду и опустил ресницы Иван от того, что неприлично в глаза государыни вот так, уставясь, смотреть, и от невозможности выдержать свет ее глаз.

Усмехнулась умная женщина. Поняла она своим женским естеством, что с воином этим, шрамами покрытом, творится.

—Раз воин хорош, то и пожалуем его хорошо,—сказала она.— Поместье-то ему рядом с Москвой найдите,— обратилась она к кому-то из приближенных,— а то вы под Москвой все себе наровите схватить, а людям моим служилым земли, которые только что не под татарином, жалуете.

Михаил Юрьевич, как остались они с Пересветовым один на один, сказал:

—    Уж я не знаю, что тебе выпало. Удача ли, горе ли.

Пересветов не понимал, в чем горе.

—Да ведь прежде чем тебе дать поместье под Москвой, его у кого-то отберут. Вот и враг смертный на всю жизнь.

Пересветов повторил, что врагов он не боится.

—А я боюсь,—покачал головой мудрый человек,—не знаешь, где и как тебя ужалят. Упадет тебе гадюка сверху с сука на голову, али наступишь на нее сам, незаметивши. Погоди-ка, я тебе одну вещь покажу, прежде чем ты спать пойдешь.

Принес боярин шахматы. Выбрал самую высокую фигуру с зеленой короной, поставил на доску. Выбрал ферзя с позолоченной головкой.

—    Глянь-ка,— пригласил он Ивана,— вот эта царица есть государыня наша Елена,—указал он на высокую фигуру.—А вот это кто будет?— поставил он рядом ферзя.

Завороженно глядя за его пальцами, пожал плечами Пересве-тов.

—    А это будет один боярин чернобровый, понимаешь?

И глаза-буравчики пронзили Ивана. Все понял мудрый старик.

—    Государыня наша — женщина,— перекрестился Михаил Юрьевич,— прости, Господи, существо трепетное, что там дальше будет, я тебе, Иван, предсказать не мшу. Но вот этот боярин,— потряс за зеленую головку шахматную фигуру Захарьин,— крепко держится. И советы мудрые Елене он дает, и защита ей от него. Хоть годами он молод, а умудрен, как старый змий. Все время в тени. Скромен, как девица. Государыню осторожности учит, и сам осторожен так, что пока ни одна собака из стаи бояр Шуйских или бояр Бельских пролаять не может на весь свет о том, что...

Поклонился Пересветов боярину и сказал:

—Одна сабля у меня есть и жизнь. И то, и другое твое, боярин.

—Иди-иди,—ласково толкнул его в грудь Захарьин,—а сабля, глядишь, и пригодится. Хотя дела лучше головой, чем саблей, устраивать.

Глава третья

апившись крови, набрав добра и пленников, медленно уползала орда в степь. Страшен был этот набег. Десятки тысяч русских людей уводили в полон. Тяжела казалась жизнь на Руси, но до тех пор, пока в лапы татарину не попадал русский человек. Тогда-то он понимает, что может быть и в тысячу раз тяжелее. Разве татарина вонючего жаждало тело девушки шестнадцатилетней? Ведь был друг у нее ласковый. Для него и родилась она на свет, чтобы детей ему нарожать. Разве для татарского рабства мать детей своих растила? А мужчина или юноша для того родились, чтобы всю оставшуюся жизнь к ним хуже, чем к собакам относились?

Раб — не человек!

Повел за ордой сразу сотник Лазарь своих людей. Пересветову объяснил так: когда татары обратно возвращаться будут, то пойдут они разрозненно. А дороги их уже известны. Пойдут и через леса. Там их и дожидаться надо.

Похудел и почернел лицом Иван за несколько дней. Но дождались служилые люди!

По широкой тропинке в пронизанном солнцем березовом лесу ехали, возбужденно галдя, татары. Смех горловой и улюлюканье слышались. Было их человек двадцать и гнали они десятка три пленников.

Махнул Лазарь рукой, и пущенные стрелы сразили половину татар. И остальных стрелами можно было достать, да крови жаждали воины. В минуту оставшихся на куски порубили.

Иван без коня был, пешим за деревом стоял и копье в руках держал. Копье это в горло татарину вогнал.

Но сильное потрясение ожидало Ивана не в бою (да и какой это бой?). Смирившись с пленом, люди русские, неожиданно освобожденные, заплакали вдруг. И страшен был этот бабий и детский плач. Весь ужас пережитого с плачем выходил. Содрогнулся Иван от него, мурашки поползли по спине. А туг девчушка молодая с синим от побоев лицом подскочила к Ивану, на колени упала и руку его стала целовать горячими разбитыми губами. Кровоточили тубы и подол девки в крови был.

Замычал Иван от ненависти, пнул уже дохлого врага ногой. Не будь он воином опытным, сейчас бы повел служилых за собой в открытое поле для немедленной схватки!

Предложил Лазарю разделить отряд на две части и готов был возглавить пять десятков, но сотник не согласился и, как выяснилось позднее, оказался прав.

Он объяснил Пересветову, что следующие отряды татар будут куда крупнее. Хан снова начнет стягивать орду в тугой кулак, понимая, что возможно возмездие. Было ведь и так —успевали русские воеводы перекрывать отрядам татарским пути отхода.

Снова затаились в засаде. На этот раз отряд татарский был крупнее. И опытный воин вел его. Впереди отряда лазутчики шли. Их порубили, да с шумом большим. Татары к бою успели приготовиться. Началась рубка! Не один Пересветов в состоянии неистовства находился! Сытые от разбоя и удачи большой татары хоть и сопротивлялись отчаянно, но почти все перерублены были. Да другой отряд подошел татарский! Сабель в сто! Пересветов увидел, как разбегаются невольники (их даже и не связали), а потом началась такая кровавая работа, какой никогда в своей жизни не знал.

Лес был не густой. Биться стена на стену невозможно, но один на один вполне простора хватало. Первым супротивником Ивана оказался мальчишка лет двадцати. Ощерив на желтом лице белые зубы, он потянул было стрелу из колчана, но понял, что не успевает, схватился за саблю. Свалил его Иван с одного удара. Опытный фехтовальщик, видя, что мальчишка саблю низко держит, поверх нее и воткнул в горло молниеносным ударом жало своей сабли. И тут же развернулся, звериным чутьем почувствовав опасность. Свистнула тетива, нырнул Иван под брюхо коня, и выпрямился тотчас. Съехались, тоже воин не ахти какой оказался. Два удара сабельных отбил Иван и своим ударом страшным, косым, развалил татарина чуть ли не до седла.

Дико хохотал рядом Дмитрий Плещеев. В крови было лицо молодого боярина.

—Ай да удар, Иван Семенович!— прокричал он.

И третьего легко срубил Иван, но увидел он краем глаза, что один широкоплечий татарский воин повернул коня: то ли бежать решил, то ли за помощью бросился. Нагнал его Иван и руку уже стал готовить для удара, но, резко развернувшись, татарин нож в него метнул. Рядом с шеей нож пролетел. Поднял на дыбы свою рослую хорошую лошадь татарин, и увидел Иван гордую посадку сильного воина. Могуч был боец. На секунду встретились глаза поединщиков, оценили друг друга. Десять мощнейших ударов нанес Иван один за другим. Отбил их татарин. Развели их кони на секунду и снова сошлись. Теперь татарин атаковал. И были его удары так же сильны, как удары Пересветова. Иван по замаху только и определял направление удара, подставляя свою саблю. Да схитрил, отпрянул вдруг, просвистела сабля перед широкой грудью Ивана, не удержал равновесия батыр татарский, и рубанул его Пересветов. Железный шишак спас татарина, скользнула сабля, располосовав спину, взревел татарин, и вновь бешеная рубка началась. Но таяли силы батыра, кровь хлестала из раны на спине. Повернулся он неловко, и сбил его Иван тупой стороной сабли (так удар пришелся). Не успел татарин на землю грянуть, сабля Ивана его догнала и вошла возле сердца. Зарычал, скалясь татарин, но вторым ударом рассек Иван ему горло. Кончил гулять по земле татарский богатырь!

Да не кончилось побоище. Сразу два татарина наехали на Ивана. Вот где пришлось ему клинком поработать. Опустил Иван поводья, на лошадь свою надеясь, второй короткий клинок из-за пояса вытащил. С визгом ударили татары разом, и сабли их встретила сталь. Еще удар двух сабель, и снова на сталь наткнулись. Но в эти игры долго играть нельзя. Поспешил один воин удар свой нанести. Доли секунды хватило Ивану, чтоб ударом, каким еще Агей-бек у него саблю вышиб в поединке потешном, оставить татарина без клинка. Поднял тот лошадь на дыбы, из схватки выйти решил, а тем временем, отбив удар саблей второго воина, на короткий клинок Иван его и насадил. Видя такое дело,

оставшийся в живых татарин пытался ускакать, но метнул короткий клинок Иван и с близкого расстояния пронзил татарина.

—    Иван, на помощь!— кричал Дмитрий Плещеев.

На него аж трое наскочили. Из последних сил отбивался боярин. Быстро, но не горячась, стянул с убитого воина Иван лук, натянул тетиву. Хоть давно он не стрелял, да с такого расстояния грех промахнуться. Ушла тяжелая стрела с тетивы — щелчок и, раскинув руки, повалился татарин. Двое других лошадей стали разворачивать. Одного Плещеев срубил, а второй не ушел от стрелы Ивана.

Вдвоем с боярином Дмитрием уже на одного татарина наехали. «Ах!»— выдыхнули оба, и клинки опустились на войлочную шапку. Не спасла она воина.

Еще двое татар случайно налетели. Бежали они уже. Лица были испуганные. Хотели схватки избежать, да вышло для них хуже. Испуганный воин — мертвый воин в такой рубке. В лицо противника послал свой клинок Иван.

Оглянулся вокруг Пересветов — вроде нет воинов татарских. На каждый шорох оборачиваясь, медленно поехал он по лесу. Боярин Дмитрий к нему присоединился. Лопушком зеленым зажимал он рану на лице.

—    Что, попортили лик твой светлый?— немного ехидно поинтересовался Пересветов.

Засмеялся боярин легко, по-детски:

—    Главное, башка цела, Иван Семенович, а лик... Бог с ним.

—    Верные слова сказал , боярин,— похвалил его Иван.

На опушке собирались воины. Половина уцелела от согни. А кто и в седле, стонал, кровью обливаясь. Живы остались все холопы Пересветовы.

— Кузьма-то у нас орел,— сказал Никита,— аж одного татарина из пищали свалил. И с другим бы справился, я тут подъехать поспешил, срубил в спешке...

Смеялись глаза богатыря Никиты. А Кузьма, сжавшись, сидел в седле, за руку рассеченную держался.

—    Кабы не Никита, срубили бы меня.

—    Кабы...—потрепал его Никита по кудрям светлым.— Не я, судьба так распорядилась. Коль в первой схватке выдюжил, дальше оно легче пойдет.

—    Страшно до жути,— сказал юноша, широко раскрытыми глазами глядя на Пересветова.

—    Гордись, Кузьма,— подбодрил его Иван,— был ты мужиком, а стал воином. Воином-то быть лучше, веселее.

Сотник Лазарь между тем приказал уходить, в глубь леса забираться. Пересветов молча одобрил его.

—    Сейчас татары валом повалить могут,— объяснил свое решение сотник.—Отсидимся, а там посмотрим. Крепость-то я, бояре, всего на десять человек оставил, а за нее мне ответ нести.

Недолгой была передышка. Люди устали настолько, что лазутчиков сотник высылать не стал. И вот в мелеющем уже лесу нос к носу столкнулись с татарским отрядом. Хорошо, что татары шли вразброс, а служилые люди держались друг друга.

И Пересветов, и Лазарь, и Плещеев сразу сообразили, что надо делать. Повели за собой воинов и после короткой схватки прорвались сквозь негустые татарские ряды. Никто их не преследовал.

Без сил сваллился Иван на влажную траву. Уткнулось лицо его в земляничный куст. Сорвал он сухими губами теплую красную ягодку и уснул тревожным тяжелым сном. Поднялись часов через пять, стали выбираться из леса по направлению к крепости. И опять на татар напоролись. Спали еще татары. Только несколько человек бодрствовали.

—    Кто пойдет, часовых вырежет?—хрипло спросил Лазарь.

—    Дозволь, барин, мы с Гусем?— попросил холоп Ивана Тимофей.

Неплохо они вели себя в рубках, не ошибся Иван, когда Тимофея за бывшего разбойника принял. А кому, как не людям этим лесным, дело сделать?

Кивнул согласно Иван головой. Исчезли, ступая бесшумно на пятки Тимофей и Гусь. Быстро свое дело сделали. Свистнул залихватски Гусь, вылетели на поляну всадники, а поляна-то кровью залита. Татар пятнадцать всего было. Половину перерезали Гусь с Тимофеем, а половина в плен попала.

Показал тут себя боярин Плещеев во всей красе. Живых кромсать татар по кускам стал. Да не ради того, чтобы секреты какие выведать, а удовольствия ради. Все жалел только, что времени на настоящую потеху мало. Одного татарина задом на угли посадили, другому уши и нос отрезали. Человек пять людей

и Тимофей с Гусем ему помогать взялись, остальные отошли. Не охотники были.

Те, что остались, дело свое знали. И вот уже распрямились макушки двух молодых гибких берез, а промж них татарин надвое разодранный.

—    Ну и живодер ты,боярин,— обратился к Плещееву Иван.

У того ноздри вздрагивают, на губах улыбка.

—    Подожди, подожди,— хватая за руку прерывисто выговорил,— сейчас басурман кровью блевать будет.

—    Нам в путь пора,— хмуро сказал Иван,—коль тебе забава эта слаще всего, оставайся. Вон еще у тебя двое живых татарчат есть. Потешься. Потом, глядишь, и тебя словят, над тобой потешатся.

—    Тут дело такое, — согласился Плещеев,—чья взяла, тот и тешится.

Однако оставшихся двух татар заколол просто ножом.

Молчал Пересветов. Знал по большому опыту своему, что в каждом войске, в басурманском, у наемников или поляков, есть любители поживодерствоватъ. Есть те, кто спокойно к живодерству этому относятся, а есть и такие, что мучений чужих не выдерживают. А вот о Плещееве он никогда бы не подумал, что юноша этот пригожий столь кровожадно жесток. Да и холопы его, Тифмофей сГусем, себя показали. Не верил таким людям Иван, хоть и согласно воинскому неписанному понятию о чести прав был боярин Плещеев. Просто смерть за глумление над женщинами, детьми да безоружными — мало. Умели шкодить, умейте и ответ держать.

... Помог Бог! Добрались до гфепости.

—    Сотник, а ведь обложат крепость,—сказал Иван в темноте (уж ночь была).

—    Нет,— ответил Лазарь.— Это тебе, боярин, не при Батые. Сейчас татарву запросто так на крепость лезть не заставишь, тем более крови они насосались.

—Эй, кто там?—услышав голоса, крикнули сверху вполголоса испуганно.

—    Открывай, Охрим,— откликнулся сотник,— свои.

—    Иван Семенович,— подъехал Плещеев,— глянь, отблески! То по всей реке татары костры жгут. Победу празднуют. Давай еще погуляем! Одному-то смурно, а с тобой веселее.

— А и погуляем!— согласился Пересветов.— Мастера для гульбы этой есть: Тимофей с Гусем.

Пировали татары. Разбившись по родам и семьям, забивали угнанных коней, готовили лакомство свое любимое — конину тарную — и кумыс хмельной пили.

За ночь три таких рода вырезали воины. А к утру, когда к крепости возвращались, наткнулись на человек пятнадцать, с набега возвращавшихся. Силы были примерно равны. Больно на лихих воинов наткнулись. И понял Пересветов, что это одна из тех схваток, после которой остается победителей два-три, не больше.

Что ж, лучше от руки великого воина погибнуть, чем мальчонка какой-нибудь стрелу тебе в спину пустит. На Пересветова наехал воин, весь в броню закованный. Ох и рубились же они! Раз семь концом сабли доставал Ивана воин этот. Кровоточили царапины! Но и в Пересветова дух великого бойца Бог вложил. Услышал Иван хриплое дыхание поединщика, понял — близка победа.

Рассветало уж». Закричал зычно Пересветов, качнулась лошадь противника, и ударил страшным боковым ударом, прорубившим металл. С громом и звоном выпал из седла воин. Остальные, оставшиеся в живых пять или семь, бросились врассыпную. Догонять их никто не стал. Сил не было. Хотя в спину бить сподручнее.

Когда в крепость въехали, ахнул и присел открывший ворота служилый человек. Так порубаны и окровавленны были оставшиеся. А воина, сбитого с седла, подобрал Никита, болно латы его понравились.

И вот, кто сам с коня слезал, кого снимали... Разносили раненых, воду готовили. Кузьма, которого Иван с собой не взял, от воина к воину метался.

Сполз с седла Иван, сел на землю, глаза прикрыл. Медью гудела голова, болело все тело израненное. Но главное — спать хотелось невыносимо. Тяжелые-тяжелые стали ресницы. Приходила эта радость для человека великая, а иногда и единственная — сон.

—Боярин,—-услышал голос Иван и затрясли его за плечом,— вставай, Иван Семенович.

Увидел Иван неправдоподобное. Перед ним плакал Никита.

—    Вставай, боярин, Ахметка умирает, проститься с тобой хочет.

Вскочил, не веря сказанному, Иван, бросился кАхметке. Лежал тот во дворе, головой его к кадушке прислонили. Вся одежда кровью была пропитана, и кровь вскипала фонтанчиком малым на шее и текла. Разные раны видел Иван, видел и такие. Вроде бы и рана на шее неглубока, а смертельна. Ничем кровь не остановить. В горячке на нее Ахметка внимания не обратил, а пока ехали, весь кровью истек. Возле него люди служилые, перевязать тряпками хотели.

—    Уйдите,— сказал Иван.

—    Рана-то, боярин,— всхлипывал Никита,— рана-то какая!

Спокойно смотрел Ахметка поверх голов, суетившихся вокруг

него. Куда-то за крепостную стену был направлен его взгляд, в утреннее сумрачное небо.

Расступились служилые люди. Опустился Иван на колени. Слабеющей рукой взял руку Ивана Ахметка и положил себе на грудь. Поццеловал его Иван в лоб, перекрестил. Закрыл глаза Ахметка и умер тихо.

Встал Иван опустошенный и растерянный.

—Что, боярин, холоп умер?—подойдя спросил сотник Лазарь.

—Побратим он мне,—прошептал Пересветов,—воин доблестный и православный.

—    Рубился он знатно,— подтвердил Лазарь.

Рядом с Ахметкой в позе неудобной застыл Никита. И потом никого до друга не допустил. Сам гроб сколотил, сам могилку вырыл, крест сбил православный...

Та же сабля, что Ахметке рану нанесла смертельную, срубила крестик на веревке. Никита снял с себя свой крест большой медный, положил на залитую кровью трудь друга.

Не успел Иван от Ахметки отойти, подбежал к нему холоп Плещеева:

—    Боярин, Друг Корыто помирает, тебя просит подойти.

В темном помещении лежал на лавке Друг Корыто и через равные промежутки вскрикивал от боли.

—    Не ори, Корыто,— говорил Плещеев, которого холопы водой омыли и перевязали уже,—не ори. Бога моли, может и не помрешь.

Вышел, хромая Плещеев.

—    Иван Семенович,—прохрипел Друг Корыто,—чувствую я в тебе добрую душу- Прошу, позаботься о жене и дочке моей.

—А Плещеев что?

—Да молод Митенька, куда ему упомнить о семье холопа его, голову сложившего. На тебя надежда, боярин.

Была эта просьба неожиданна для Ивана, но пообещал он умиравшему воину, что не оставит в беде его семью.

Умер служилый русский человек Друг Корыто.

И свалил-таки сон Ивана. День проспал он, ночь, еще день, только к вечеру и проснулся.

Между тем отряд татар сабель в триста обложил крепость, но на приступ не шел.

Пересветову, поднявшемуся на стену, Лазарь с усмешкой сказал:

—    Иди досыпай, боярин, татары уйдут. Я по крикам их сужу. Еще с час побеснуются и уйдут. Это, небось, родственники тех, что вы порезали. Да нет такой силы, чтоб татарина после набега на стену заставила лезть. Им добро делить надо, кониной пировать, кумысом запивать. Уйдут они. Да и в крепости чем поживиться? Знают они: у нас окромя сабель да чашек глиняных и нету ничего.

Послушался совета Иван и еще проспал часов восемь. Проснулся свежим. Раны мелкие были, затянулись уже. Солнышко светило. Разделся Иван, под солнечные теплые лучики ранки свои подставил, чтоб совсем зажили.




Но нет покоя. Никита идет.

—    Боярин, очухался воин, какого ты срубил.

—    Так что? Хороши на нем доспехи?

Выглядел Никита странно. Тревожно-возбужденным был его взгляд, а губы улыбались.

—    Иди, глянь, кого срубил: Агей-бек это!

Всего мог ожидать Пересветов, но только не этого. Знал он случаи самые невероятные, когда сводила знакомых людей судьба в чужой стране, но в такое везенье поверить не мог.

—    Перепутал ты, Никита,— сказал Иван.

Пятнадцать лет прошло или больше с той ночи, когда Агей-бек сестренку Евдокию выкрал. Мог и ошибиться Никита.

—    Да я с папенькой твоим боярином Семеном и с этим Агей-беком, когда ты еще мальчонкой бегал без планов, уже

коней торговать в Валахию и в Венгрию ездил. Мне ли его не узнать? Да и не переменился он особо, токмо разжирел.

Валялся Агей-бек, связанный по рукам и ногам, торчала его острая бородка. Приподнял его легко Иван, разрубил веревки на ногах. Размял Агей-бек ноги, заскрипел зубами, потянув руки, за спиной связанные. Все также красивы были его глаза, все также надменен был.

—    Здравствуй, Агей-бек,— ласково сказал Иван.— Не узнаешь?

—    Это ты меня из седла выбил,— морщась, видимо, от боли в боку, сказал он,— имя мое откуда знаешь?

—    А ты вспомни, собачий сын, гак ты девчонку-боярышню выкрал да девку холопку нашу зарезал.

—    Ой, воин,—усмехнулся Агей-бек,—да скольких я выкрал!

—    Боярина Пересветова, с которым вы лошадей торговали, не помнишь? Как в дом к нему побратимом приехал —не помнишь? Как дочь его семилетнюю выкрал, тоже не помнишь?

—    А ты кто?— сипло спросил АгеЙ-бек.

—    Я Иван, сын боярина Семена, побратима твоего бывшего. Меня-то ты не помнишь.

—Узнать не узнал, а вспомнить вспомнил. Задиристый мальчонка был. А помню потому, что понравился ты мне своей отвагой, и саблю я тебе свою подарил.

—    Во гак бывает, Агей-бек!

—    Судьба,— согласился тог.

—    Митя Плещеев, — позвал Иван,— поди сюда!

С любопытством ходил вокруг Плещеев да подойти ему неудобно было. Пересветов воина того с коня сбил, и у них свои дела. Может быть, о выкупе торгуются.

—    Митя, надо мне, чтоб воин этот не сразу сдох! Чтоб долго мучился и успел все грехи свои вспомнить, а грехов у него много.

—Так он здоров, как бык, Иван Семенович,—сказал Плещеев,— быстро не умрет.

Заскрипел зубами Агей-бек, холодный пот выступил на смуглом лбу его.

—    Скажи на прощание, куда сестренку мою дел, что с ней сделал? Может, и полегче тебе смерть будет.

—    Продал ее в Стамбуле в гарем к купцу, что камнями дорогими торгует. Назым Гулвди его зовут.

Уж тут дал своим способностям волю князь Плещеев. Гусь с Тимофеем ему помогали. Тоже мастера! Пересветов сидел, угрюмо смотрел.

Когда Агей-бек в тушу кровавую без глаз превратился, прохрипел он надсадно из последних сил:

—    Воин Пересветов, отпусти душу. Довольно...

Встал Иван, и отошли все, понимали —его это дело. Коротким взмахом отрубил Агей-беку голову.

Радости он не чувствовал, но, как каждый человек того времени, испытал облегчение. Помочь сестренке не помог (хотя имя купца запомнил), да вину свою искупил отчасти. Ведь не проспи он в ту ночь, все по-другому могло выйти.

Латы и шлем Агей-бека Никита забрал.

—    Вот ведь гада какая кровожадная,— сказал Никита,— старик ведь уже, а все по свету шлялся, кровь проливал.

Боярин Плещеев предложил поехать в Турцию и освободить Ецдокию. По его словам, Захарьин как раз людей посольских набирал, чтоб в этот год к туркам послать.

—    Это как Бог даст,— ответил Иван.

... Тяжелым было возвращение домой. Иван еще раз объехал все крепости, чтобы знать, какие уцелели после набега, а какие нет. Месяц август был дождливым и холодным. Ехали по безлюдным деревням. Головешки да пепел. Молчал Пересветов, молчал Плещеев. Не очень ему хотелось в Москву возвращаться к недругам своим. Молчал Никита, сумрачно глядел под копыта лошади, тосковал по своему другу Ахметке.

Один Кузьма, возмужавший и окрепший, гордо по сторонам поглядывал. Воином себя почувствовал!

—    Эка дрянь,— выговорил Плещеев, глядя и морщась на темно-сиреневое небо,— ведь не даст хлебушек убрать до конца!

И словно в ответ ему, грянул гром с небес! Засверкали молнии! Запахло паленым.

Внюхавшись в запахи эти, сказал Никита:

—    Стало быть деревня погоревшая рядом.

Когда подъехали к деревне, то услышали стук топора. Дождь стал мелким, и даже солнышко выглянуло, оживляя путников.

—    Кто ж топориком тюкает?— удивился Никита.

—    Да мужик какой-нибудь живой остался,— объяснил Плещеев,— до холодов-то отстроиться надо.

Точно. От деревни в шесть дворов осталась одна семья.

Жили в землянке, больше на нору похожей, а мужик широкоплечий да однорукий избу рубил. Было что-то надменное в смуглом лице его, не крестьянское. Пересветов заинтересовался. Остановил коня. Воткнул мужик нехотя топор в бревно, из-под усталых век посмотрел на приезжих. Видно, чтобы не мочить рубаху, по пояс голым он стоял перед воинами. Тугие мышцы его по крепости не уступали веревкам. Особенно бугрились они на единственной правой руке.

—    Успеешь один до холодов дом срубить?— с интересом спросил Пересветов.— С одной рукой-то несподручно.

—    А где ж теперь вторую взять?— с философским спокойствием ответил мужик, и спокойствие это удивило Ивана.

Выбежал из землянки мальчонка лет пяти в рубашке по колено. Бросился вытаскивать топор из бревна.

—    Вернись, Ваня!— крикнула мать ему из землянки, но cam не вышла.

—Эй, малый,—обратился Плещеев к мальчику,—зачем тебе топор? Дом тятьке будешь помогать строить?

—    Сяс выну топор,— ответил широколобый крепкий мальчишка,—и голову тебе, татарин, срублю.

Захохотали воины.

—    Небось, и у тебя, мужик, такие разбойные замашки были, пока руку не отрубили?—- наезжая конем , сказал Плещеев.

Словно врос в землю мужик. И лошадь, заржав, остановилась, столкнувшись с его грудью.

—    В тихих никогда не ходил, боярин,—сказал, усмехнувшись в пшеничные усы, мужик.

—    То-то!— отъехал Плещеев.

—    Так дом-то успеешь срубить?— повторил вопрос Иван.

—    А я все успею,— хладнокровно ответил мужик,— пока Ванька подрастет, кто ж успевать будет?

И полные ледяного спокойствия глаза его потеплели, когда он взглянул на сына.

—    Из разбойников он,— уверенно сказал Плещеев, когда немного отъехали.— Еут у нас Иван на Руси и не разберешь сейчас, кого больше — крестьян ли и служилых людей, али разбойников.

И озорно вдруг свистнул Плещеев:

—Вот в Москву приеду, а там меня палками встретят, поместье и вотчину оттягают. Куца мне, боярин, податься? Только в разбойники. И людишки мои голодными быть не хотят.

—    Выйдет из тебя разбойник,— согласился Иван.

—    А и хорошо,— улыбнулся Плещеев,— ни тебе службы, ни тебе забот! Живи вольным человеком, а попал душегуб — ответь за дела свои. Искупи под кнутом грехи.

Холопы Ивана, Гусь с Тимофеем, одобрительно засмеялись.

—    Вот на Руси, Иван, всех людей так поделить можно,— продолжал Плещеев,—крестьяне, холопы, служилые люди, священники и монахи, да и разбойники. Служить-то хорошо, когда за службу почести и поместья даруют, когда деньжат вволю. Так, как мы с тобой служим, тяжесть одна, проку никакого. Монахом, конечно, сытно, да скучно. Крестьянином — не приведи Бог, холопом — век под кем-то ходить, вот и выходит самое сладкое — в разбойниках...

—    Что ж ты, Митя, со мной таскаешься, а не добрых людей по дорогам режешь?—спросил Иван.

—Так род у меня древний, вот и тяни службу, а там, глядишь, опалу снимут...

Москва встретила Ивана почти осенним холодом. Хоть и были зелены еще листья и зеленая травка кое-ще непритоптанная, но воздух был пропитан сыростью. Никак не отразился на городе набег татар. Стоило прекратиться дождю, и тут же улицы заполнялись красочно одетой толпой.

Михаил Юрьевич Захарьин принял Ивана в постели —захворал он. Широкое лицо отекло, отекли и руки. Но глаза оставались живыми.

С вниманием выслушал он рассказ Пересветова и его предложение ввести большие деревянные щиты для служилых людей на границах одобрил.

—    Как тебе Русь, показалась, воин?

Заговорил Пересветов медленно, но мысли его были ясными в изложении. Русь — страна огромная. Равной ей нет. Земель богатых много, но самые богатые под татарами. И стал Иван расписывать прелесть подрайской землицы, что по берегам Волги раскинулась.

Захарьин слушал и кивал головой. Ему нравилось все, что говорил Иван. Только однажды прервал он рассказчика, приказал

чтобы шубой его накрыли — знобило. Принесли шубу из соболей. Серебристо-блестящая она укутала боярина с головы до пяток. Вытащил боярин только одну руку свою маленькую из-под шубы и, слушая воина, гладил поверхность шубы, ласкал ее.

—    Воин русский неплох,— продолжал делиться своими наблюдениями Иван,— против татар вполне может и выстоять, и победить. Одним ударом с казанцами надлежит покончить. Вырезать и разогнать роды их, дабы никогда силой они уже не были.

—    А есть у нас такие, что хотят ливонцев воевать? Как ты думаешь, справимся? —остро взглянул на Ивана боярин.

Помолчал Иван. Поправил заботливо шубу, чуть сползшую с кровати.

Сказал:

—    Ливонцы — какие вояки, спесь одна... зажрались они в своих замках, но на пирог этот Польша, Литва да Шведы давно смотрят. Разобьем ливонцев, не миновать войны с поляками....

—Так что?

Потемнело загорелое, в шрамах лицо Ивана. Не хотел говорить, но неприятные мысли для политика зрелого есть только средство для будущей победы.

—    В открытом поле не выдержать воинам русским схватки с наемниками да воинами польскими.

—    Это почему же?

—    Воины русские в бою татарскую манеру усвоили —-толпой нападают, толпой отступают. С турками они, может быть, еще и хороши были бы, а с воинами европейскими слабы окажутся. Толпу легко рассечь на части опытным наемникам, сам так делал не раз, а после уж и победу можно праздновать.

—    Мудрено ли научиться искусству этому?

—    Легко ли храмы строить не знаючи? Легко ли иконы рисовать не умеючи?

—Так, значит, войско русское сразу и побежит?

—Нет. Русский воин упрям и стоек. В городах его трудно взять. Коль вы на войну такую решитесь, то лучше всего вам сражений крупных не принимать, а по городам сидеп.. Крепостей-то в Ливонии много. Да сидемши, войну не выиграешь.

—    Так-так,— погладили против шерсти шубу пальцы Захарьина.— Но ведь и татарина воевать трудно?

—    Если они терпят, что под их носом городки сторожевые строят,— сузились презрительно глаза Ивана,— шакалы они, а не воины. На исходе дух их воинский, да и воеводы ваши в пограничных городках все повадки знают их и не боятся. Что даст Руси, коль Ливонию вы захватите? Земель там в сто раз, а может бьпъ, в тысячу меньше, чем по реке Волге.

—    Так море там рядом, в Ливонии,— сел в кровати Захарьин,— море. Торговать будем, со всем миром будем.

—    Вашим светлым умам, конечно, виднее,— устало сказал Иван.—Я воин и говорю как воин, а не посол или купец. И вижу я ясно, как только вы отведете войско свое к границам Польши, так паны за оружие и возьмутся, и война та будет долгая и успеха вам не принесет. А коль и застрянет войско в Ливонии, нечем вам будет от татар обороняться, выжгут они всю Русь, всех людей В полон уведут.

—    Так, значит, русским с поляками воевать нельзя?

—    Коль умны вы будете и к войне подготовитесь, коль войско * у вас настоящее будет, а не толпа, то Руси можно и со всем миром

воевать, как султан турецкий воюет.

Захарьин закряхтел. По лицу его не видно было, доволен он ответом Ивана или нет. Выполз он из кровати, из пуховиков и из-под шубы своей, велел ужин готовить.

;    — Да не просто ужин,— выговаривал холопу,— пировать

будем с воином. Все яства какие у меня есть в подвалах, на стол подать!

И вправду сидели всю ночь. Вино пили и разговаривали.

—• Толковый ты человек, Пересветов,— говорил Захарьин.— Я по глазам тебя угадал. Да толковым мало быть для службы,

« расторопным мало быть, важно в суть проникать. Главное видеть. Вот скольких служилых людей я посылал всяко к границам. И крепости посмотреть, и купцами с товарами к татарам, и с посольством. Про все скажут, про главное нет. И какой воевода своевольничает, донесут, и с ханами снюхаются — там ведь в Казани некоторые знатные люди под руку московских государей давно хотят, и товаров мне в подарок привезут, а главное упустят. Есть дьяки с умом острым, да их по пальцам перечесть можно.

Лестно было все это слушать Ивану. Хоть и пережил он свои юношеские мечты и страдания, а честолюбия своего не лишился.

Иным оно стало. Не велика важность в схватке врага победить. Великое войско хотелось Ивану создать, великое государство!

—При Иване III монах один такие вот слова изрек про Русь,— сказал почти нараспев, прикрыв осоловелые от вина глаза, Захарьин,— Русь православная есть третий Рим, а четвертому не бывать!

Да ведь это было то, что Иван думал, а так высказать коротко не умел. Вот она, ученость монашеская! Кожей своей чувствовал, что в государство попал, которое великой мощью располагать может!

Ведь пришлым он был в Москве, а чужому глазу дано увидеть то, к чему свои давно привыкли. Сила яростная переполняла людей русских! Этусилу и направить туда, куца надо! На дела великие! На то, чтобы весь мир покорить!

Издавна, когда на земле появился человек с чувствами война-бойца, стремились люди такие к завоеваниям. Что гнало их, избранных, Александра Македонского, Чингис-хана, Тамерлана, на завоевание все новых земель и народов? Только одно — желание захватить весь мир. Понимал Иван, чтобы подобное в жизнь воплотить, нужно государем было ему родиться... Да ведь скромный монах сказал — четвёртому Риму не бывать! Значит, и он стремился в мечтах своих, в келье сырой к великому! Лишь стремящийся к подвигам необыкновенным способен слова такие произнести и тем более на бумагу записать. Ему ли, монаху, рассуждать о вещах этих? И как ему в голову могло, в вечно разоряемой Руси, прийти такое? А пришло!

—    Мало на Руси душ с думами высокими,— горестно сказал захмелевший Захарьин,— мало людей государственных.

—    Русь чем хороша,— не слушая его, говорил Иваню— Еут все служат. Служить и жить здесь одно и тоже. Не хочешь служить, так в монахи, пахари или разбойники иди! Это Митенька Плещеев мне хорошо объяснил, да и сам я увидел. Так одно осталось —служилых людей делу воинскому, искусству воинскому научить. А выстави Русь на поля европейские триста тысяч воинов, и Европа наша будет!

—    А пока мы промежь себя больше деремся да друг друга больше, чем татар, ненавидим,—крякнул Захарьин, и на побагровевшем лице его появилось выражение страдающего человека.—А поди, скажи это открыто боярам нашим. Так они такому правдолюбцу голову-то и отвернут. Что ж, скажут, мы меньше тебя о земле нашей радеем?

Прокукарекал задорно петух за окнами. Поцеловал Захарьин, прощаясь, Ивана в лоб, и тог, спотыкаясь от вин заморских, побрел к дверям палат...

Растолкал спавшего внизу Никиту и тихим шагом пустил лошадь. Оживали дворы московские, в зелени утопавшие. Рас-шливали во дворах глиняные печи хозяйки, готовили работникам горячую пищу. Кукарекали повсюду петухи, и пение : жизнерадостное было приятно Ивану.

И туг вспомнил он про Друга Корыто, вспомнил, что обещал *е оставить в беде его семью, и направил коня к воротам дома служилого человека. Открыла молодая вдова, черным платком повязанная. Все она уже знала.

- Что ж он поберечься не мог в бою-то том?— поджав губы, сказала она.— Коль любил бы меня и дочь, поберегся бы.

— Ох и дуры вы, бабы,— не выдержал Никита.

—Да не дурей тебя,— сказала вдова.— Обо мне он подумал? С кем я горе теперь мыкать буду? Кому я нужна? Дочь кто растить будет? Коль подумал бы,— сказала она уверенно, и глаза ее злобой блеснули,—так не лез бы под сабли. А то им удовольствие порубиться, на конях покрасоваться, а тут потом...

Зарыдала молодая вдова. Молча положил на стол серебряный рубль Иван, вдове надолго хватить должно было, и вышел.

Сырое утро протрезвило его. Хорошее вино пили у боярина. Голова от него не болела. Это не меды здешние. С ковша одуреешь так, что потом долго голова дубовая.

... Через месяц была новая служба Ивану. Послали его теперь на другие рубежи, на границу с Ливонским Орденом. Орден тот захватил земли по Балтийскому морю, эстонцев и латышей в рабов превратил. Через земли Ордена торговля Руси с Европой шла. Да не торговля —торговлишка. Захочет Орден — пропустит людей русских, захочет — нет.

К зиме вернулся Иван. Какая служба зимой? Дом его новый отделан был давно, три печи топились исправно. Потолки были невысокими, так что какой мороз на улице — неважно. В доме все равно тепло.

От скуки Иван научил Гуся в шахматы играть и играл до одурения. Стал скоро обыгрывать хитрый одноглазый холоп

своего господина и намекать, наглец, что хорошо бы на интерес играть.

—Какой же может быть интерес?—спрашивал Иван.—Я тебе деньги проигрывать буду, а ты мне что?

—    Коль я проиграю,— говорил азартный ГУсь,— бери кнут и лупи по спине. Тебе забава, а мне деньги.

—    Ох и жаден ты,— беззлобно сказал Иван и согласился.

Три партии к ряду проиграл Гусю, расплатился, а четвертую

выиграл.

—    Кузьма,—веселым голосом крикнул Иван,—неси кнут, да не плетку, а хнут!

Гусь поежился. Шутки шутками, а здоров хозяин. Только одно Гусю душу грело: где ему кнутом уметь владеть? Не пастух он и не палач.

Принес Кузьма кнут. Оскалился Иван, сложил кнут умело (год у наемника-венгра учился искусству кнутом человека с ног сбивать или из седла вышибать) и ударил по спине холопа. Заорал Гусь, подпрыгнул и в разорванной рубахе выскочил во двор, рубцом кровоточившим повалился в снег, боль заглушая.

Вернулся нескоро и злой.

—    Ну как, будем на интерес играть?—поинтересовался Иван.

—    Нет,— сказал зло Гусь,— мне б вина чашу за муки такие. Вся спина ссадит.

—    Иди выпей,—разрешил Иван.

Никита в просторной избе под присмотром Ивана Кузьму сабельному бою обучал. Гонял мальца от скуки часами.

—    Не так, не так,— злился на неумелого мальчишку Иван, вскакивало лавки сам показывал.

—    Понял?

Кивал светлой головой Кузьма, смотрел преданно своими васильковыми глазами на хозяина, но тяжела была наука. Выносливости, однако, крестьянину Кузьме не занимать было. Да и ловок он оказался. К концу зимы не так вольно себя Никита с юнцом чувствовал. Кузьма сам звал Никиту на поединок, тот отлынивал, ибо во всю силу иной раз работать приходилось.

Где-то в начале декабря зашел в гости Митенька Плещеев в полушубке, алым бархатом обвитый да в шапочке собольей. Пригласил Ивана на кулачный бой посмотреть.

Приоделся потеплее Иван, пошли на потеху смотреть. В широком месте притоптали большую площадку бойцы.

Боя кулачного не было. Кучно стояли бояре, купцы, слободские мужики. От дыхания пар вился над их головами. Гулко постукивала варежка о варежку.

Постучал и Иван своими меховыми рукавицами.

—    Аль тоже хочешь попробовать?— усмехнулся Плещеев.— Делать того не советую. Привычка нужна.

Промолчал Пересветов.

Подъезжали на саночках бояре, некоторые верхом, подкатывали на тривастых лошадках сынки богатых купцов. Наконец простой народ валом повалил —ближе к потехе, чтоб не мерзнуть зря.

Расчистили круг. В кругу том расхаживал в добротном синим сукном крытом кафтане веселый человек с широченными плечами и озорными глазами.

—Сам Петя вышел,—пронеслось по рядам мужиков. И было что-то такое вызывающее в манере держаться этого бойца, такая вера в свою непобедимость, что у Ивана (у воина доблестного!) мурашки по коже пробежали.

—    Ну, народ православный,— призывал голосисто Петя,— выходи что ль! Холодит...

И тут верхом подскакал на лошади знатный (Иван таких и видел только у польского короля да у магната Стецкого) боярин Телепнев-Овчина.

— Вот он, гадючье племя,— прошипел Плещеев,— весь праздник испортил.

Страстно Дмитрий ненавидел боярина. Пересветов с интересом разглядывал его. Статен молодец, статен! Плечи широченные, крутые, и на голову всех выше! Не ошиблась государыня, друга себе выбирая.

—    Здорово, Петя,—ласково сказал Телепнев-Овчина.

Поклонился в пояс боярину кулачный боец. И началось! Для

простака что тут интересного? Ходят два дюжих молодца около друг друга, то наскочат, то отступят —драки-то нет. Но для глаза воина все понятно.

Напряженно смотрел за этим поединком Иван. Вот боярин задержался, не отошел во-время.

—    Эх!

Приняла широкая грудь боярина удар мощный. Да и сам он в долгу не остался.

Пошла, пошла, пошла потеха! Стенка на стенку!

— Уходи, Иван,— кричал Плещеев,— зашибут! Привычка нужна,—и тычком уложил Дмитрий посадского человека на лед.

Прижал тяжелые кулаки Иван и пригнулся с той быстротой, с какой змея врага своего жалит. Просвистел над ним кулак. А он сам головой ахнул супротивника. Повалился тот на снег.

С полчаса шла битва потешная, то затихала, то разгоралась. Осмотрелся Иван. Да нет, хорошо все. С эдакой силой, как у него, в стенке стоять можно.

Дмитрий Плещеев боец отличный оказался. Злой, ярый, но осмотрительный и ловкий. К нему не каждый подступиться мог.

После этого кулачного боя ушла из души Пересветова любовь к государыне. Да была ли она? В схватках с татарами он про нее забыл. Приехав в Москву, пытался было воскресить мщения серебряные, да не мальчик. Увидев же рядом красавца Телепне-ва-Овчину, понял Иван, что не быть ему рядом с государыней никогда.

Другая страсть овладела его душой! Он почти знал, как сделать Русь великой, а значит и самому прославиться. Не прошел даром разговор с боярином Захарьиным. Говорил тогда боярин, что есть на Руси государственные люди — люди острого ума. Вот бы до них добраться, поговорить.

Туманными были еще мысли. Распиливались они. Не находил Иван слов, чтобы выразить то, что уже чувствовал и понимал. Но ему казалось, что времени впереди достаточно.




Глава метвертля

весну, и лето провел Иван в службе. С коня не слезал, всю Русь объездил. Видел Новгород —город большой с улицами добротными, город богатый и торговый. Видел крепости неприступные. И в Пскове, и на Соловках хоть десять лет оборону держать можно. Видел Тверь и Рязань — тоже города большие, где еще о независимости своей помнили.

Росла уверенность у Ивана, что столь великая, хотя и мало заселенная страна, чуть ли не в полмира (новгородцы и сами не знали куда их земли на Востоке уходили), должна стать самой мощной военной державой. Население маловато? Так избавь людей от набегов татарских, бабы в два десятка лет столько мальчишек нарожают, что недостатка в воинах не будет.

А ведь есть еще и юг. Там сколько людей вольных, охотой промышляющих, живет. Коль в походах завоевательных (какие Иван представлял) и час поражений придет, в этакой стране всегда будет, куда отступить и сил поднакопить.

Был у Пересветова пергамент, он туда свои пометки заносил. Ясно видел, где еще крепости построить надо. Не деревянно-земляные, а крепости, какие сейчас в Европе строят, или на манер московского Кремля. Не только у поляков, у самого султана никаких сил не хватит, чтобы крепости эти осаждать да еще на просторах великих армии для битв держать.

Главное для Пересветова, человека трезвомыслящего, было то, что Русь ДЕЙСТВИТЕЛЬНО МОГЛА СТАТЬ ВЕЛИКОЙ ДЕРЖАВОЙ.

Никита не одобрял рвения своего хозяина в службе.

—    Ты все на коне скачешь, все вынюхиваешь, Иван Семенович, а тебя отблагодарят... топором али петлей.

Не слыша возражения от Пересветова, Никита воодушевлялся и продолжал:

—    На Руси хорошо быть купцом, средним посадским человеком. В довольстве они живут и спокойствии. Нет службы, а деньги имеют, скотину имеют. Никто их в опалу не посылает. Сидят они в сазах своих яблоневых, сбитень попивают, жиреют и с бабами играют, да детишек растят.

Свое будущее стареющий Никита видел только таким. Он становился все более степенным человеком, и появилась у него молодая полюбовница с хозяйством крепким. Скучал по этой вдове Никита.

—    Приедем в Москву, вольную дам, деньгами награжу —живи и богатей,— коротко отвечал Иван.

Кряхтел Никита. От боярина ему отрываться тоже не хотелось, и привык, и честь воинская не позволяла. И начинал он длинные рассуждения о том, что неплохо бы самому Пересветову остепениться и жить легкой, простой жизнью торгового человека. Ведь золотишка у них столько, что они хоть завтра три лавки откроют в Москве.

—    Какая в знатности радость?— вопрошал Никита.— Вон Митька Плещеев знатен, и что ж? Все ждет, завтра ему голову срубят али погодят? Эти знатные люди рвут друг друга как кобели цепные, а ты ведь не таков, Иван Семеныч. Ты рватъ-го никого не сможешь, потому как душа у тебя нежная. Не зря бабы тебя любят, чувствуют они в тебе эту нежность, а баба из всех зверей самая чуткая. Лошадь и собака на что чувствительны, а с бабой им не сравниться. Полюбовницу себе заведешь, так, вроде, бабе и узнать неоткуда, а она чувствует. Лошадь разве узнает, что ты на другой лошади катался и, вроде, как ей изменил? Никогда.

Москва встретила Ивана пожарами и дурной вестью. Новый набег совершили татары. Душно и жарко было в августе в Москве. Тучи галок, голубей и воронья слетались к огромному городу.

—    Быть беде,— говорили москвичи,— но лица их напряженно-строгие испуга не выражали.

Разве это первый раз?

Ранним утром проснулся Пересветов от яростного, рвущего все внутри колокольного звона. Ныла шея, болела голова, видно, дымом надышался. И все, как во сне. Так что там? Татары под городом? Да ведь собрали воеводы рать. Не могли они татар к городу пустить?

А колокольный звон нарастал. Голова сама начала гудеть как колокол. Поднялся на башню свою Иван. Совестливые и умелые плотники мастерили ему эту башню. За год она не раскачалась, а, казалось, еще более крепко в землю вросла.

Дым стелился над огромным городом и сотни птиц черными стаями повисли между землей и небом.

Колокольный звон шел от сердец звонарей. В сердцах же тех были тревога, страх, ликование, ужас — все это входило и в сердце Ивана.

Не так давно он жил в Москве и впервые слышал подобный звон. Волны его переворачивали душу, звали на улицу. Ивану захотелось вдруг вытащить саблю и бежать вниз, туда, к Кремлю.

Он видел, как наполняются улицы взбудораженным народом, как кучи людей сбиваются в стаи, а стаи в толпы, и все идут на площадь перед Кремлем.

Звон все нарастал. Господи! Сколько это может выдержать человек?!

Сумрачный, подавленный спускался Иван с башни своей.

—    Государыня померла!—кричал во дворе радостно Гусь.

Государыня померла!

Случилось такое, от чего не может не биться сильнее сердце русского человека. Умер государь или государыня, значит, будут перемены, значит, все может обернуться к лучшему, а может и к худшему.

Тоска, злое невыносимое ожидание — что будет дальше, веселие пьянящее — случилось-таки наконец что-то важное и судьбоносное — все это в душах людей и на их лицах.

Мечутся, как угорелые, по двору холопы. Один Никита стоит спокойно-скорбный, во весь свой рост богатырский, скрестив руки на груди.

—    Государыня померла!— кричит в который раз Гусь, веселя и тревожа себя.

Единственный глаз его, того и гляди, выскочит от напряжения, так он крутится в глазнице.

Растопырив пять толстых кривых пальцев на бревне, по воровскому правилу, с огромной быстротой всаживает между ними

остро отточенный нож Тимофей. Гасит в игре этой чудовищное напряжение, что живет в нем сейчас. Надев рубаху и шапку попроще, выходит на улицу Иван, а вслед за ним холопы.

Рядом на коне Плещеев проскакал. Возбужден и радостен он. Красно его лицо, и волосы ветер колышет. Шапку надеть забыл.

—Померла-таки Государыня, Иван Семенович!—крикнул он на ходу.

Дошло до Пересветова наконец. Умерла волшебно-прекраснокрасивая серебряная женщина со светлым ласковым взором. Умерла его короткая и жуткая, как бред, мечта о ней. Теперь умерла окончательно.

Спокойной тоской наполняется сердце Ивана. Он оглушен и идет в толпе, уже сам не понимая, зачем. А вокруг жужжат голоса.

—    Быть большой войне!

—    Не долго литовка поцарствовала, сахар-мед покушала.

—    На троне-то, ребята, мальчонка остался Иван Васильевич. Вот государь-то восьми лет от роду!

—    Бояре, чай, радуются, ихней воле не противься. Задавят.

—    Бей всех Глинских, бей род гнилой и пакостный! Бей колдунов!

—    Темно теперь в Кремле-то, чай.

Веселится откровенно дурачок-юродивый, какими Москва полна. Нынче его праздник! Нынче все на него похожи, и он это чувствует.

—Жизня, как качели,— говорит кто-то над ухом у Ивана,— то в одну сторону пойдет —не догонишь —в радость, то в другую — в грусть. Так и качаемся мы на качелях тех, братъя-други, а потом и. вовсе с них долой.

—Бабенка-то, государыня наша, говорят, красивая была и хоть в летах, лет двадцати семи, а еще не выгулялась в бабу, до пяти пудов не добрала. Боярышня-то добрая с пяти пудов начинается.

—    Семен, а ты ведь спал с боярышней, расскажи, сладко?

—    Так то с боярышней, а то с Государыней.

—Да все одно — баба!

На площади, на видном месте, стоял дьяк и что-то выкрикивал хриплым сорванным голосом. Но слова его не долетали до Ивана, относил их ветер.

—    Чего? Чего говорит?

—    Отравили Государыню!— вскрикнул один.

И ахнула толпа, заколебалась упруго.

—    Кто отравитель?

—    Назови!

—    Да нет, дьяк о том твердит, что на престоле законный государь Иван Васильевич, вот он, мол, всему голова.

—    Хо-хо! Голова!

—    Восьми лет голова!

—Глинские им вертеть будут!—визжит припадочный голос.— Отбить у них государя надобно!

И снова туго колышется толпа, готовая со страшной силой, изогнувшись, ударить так, что и стены эти каменные не устоят.

Но постепенно площадь заполняется людьми вооруженными. От красно- коричневых их шапок трудно дышать. Так их много, что толпа мягче становится. Исчезает упругость. Толпа, как кисель.

Из ворот Кремля выходят сотня за сотней людей служилых, секирами вооруженных. За ними конные сотни выводятся. За всем этим чувствуется чья-то сильная рука, чья-то власть безжалостная, и смиряется окончательно толпа.

Люди служилые молчаливы. На крики из толпы не откликаются. Лица их строги. Махни ручкой в бархате тот, чья власть сейчас, и, повинуясь одному взмаху, оживут они и рубить начнут направо и нелево, не разбирая. Сегодня они чужие. Сегодня они страшные.

И на улицах узких все больше людей служилых. Как и когда вошли они в Москву—никто не видел. Но перегородили конями улицы, успокоили православных.

Вернулся домой Иван, один Никита с ним рядом был, остальные холопы отстали по пути. Вылил себе на голову большой ковш воды холодной. Мало показалось. Разделся весь донага, велел лить воду на себя Никите, и этого мало показалось. Бросился к реке плавать, вышел наконец, а умный Никита уж и ковшик меда крепкого приготовил. Выпил Иван, бросился лицом на лавку жесткую и уснул тяжелым сном. Научился в походах засыпать, когда хотел, и привычка эта чем дальше, тем спасительнее для него будет.

Три дня еще шумела-бушевала Москва. Потом тише на улицах стало, и исчезли служилые люди. Кто в Кремль ушел, а кто и из города вон.

Наведался Иван к боярину Захарьину, а тот лежит, раскрыв рот старческий, и дышит тяжело.

—    Готовься, Ваня (впервые так его назвал), к годам тяжелым. Смута грядет.

—    И кто власть править будет?— сумрачно спросил Иван.

—    Сейчас все в руках Шуйских. Древен род, много умных и хитрых среди них людей, да храбрецов нет. Нет волков, одни лисицы. Не усидят они долго, не удержатся. Будь, Ваня, готов ко всему, но в дрязга боярские не лезь. Они опалой отделаются, а ты головы лишишься. На Руси кровь древних родов проливают редко, а жизнь служилого человека не стоит ничего. Ты приходи ко мне, Ваня. Худо мне. Да, может, справлюсь с болезнью, а там я тебя с людьми умными сведу. Тоже часа своего дожидаются...

Не успел боярин. Умер душной ночью, дыша воздухом, гарью отравленным.

Во что Захарьин предупреждал Ивана не влезать, Митя Плещеев влез сразу. Не успели Захарьина схоронить, как Митя уже тут, у Ивана. Глаза блестят возбужденно, на шелковой зеленой рубашке золотой крестик алмазами блестит, и крестик этот Митя все время в руках перебирает, говорит возбужденно, облизывая красные губки свои:

—    Шуйские, псы, теперь у трона... Надо Бельским помочь... Мы им, они нам...

Прикрывает устало Иван глаза. Слушает горячую речь Плещеева. Переменился за те два года, что знал его Иван, молодой боярин. Из юноши в мужа превратился. И в силу вошел, и красотой мужской наделен был... А вот умом... Чувствовал, что Плещеев и в тридцать лет, и в сорок все таким будет. Лишь бы шкодить ему.

Вытирает Митя лоб свой белый, влажный, с улыбкой смотрит на Ивана.

-— Нет, Митя,— отвечает Пересветов,— что Шуйские, что Бельские, мне все едино. Я им не присягал. Служу я государю малолетнему Ивану Васильевичу...

—    Иван Семенович,—укоризненно говорит Плещеев и берет, как ребенка, Пересветова за руку,—так ты ж теперь покровителя лишился! То Захарьин тебя покрывал! Он в тебе души не чаял. Кабы жив был, другой разговор! Ты как за каменной стеной с ним — ни Шуйские, ни Бельские ссоры искать бы не стали, потому как человек он великого ума, а в первые не лез никогда, все о государстве пекся. Такие ведь нужны. Так ведь нет теперь Михаила Юрьевича. Сиротой ты остался, Пересветов. К кому-то тебе прибиваться надо.

Встал Плещеев, плечи развернул, крестик сверкающий поправил на груди и продолжал:

—    Ты вот, Иван, на меня, как на дите малое смотришь, а сам не намного хитрее. Горд ты больно. Кто тебя терпеть-то будет? Захарьину, тому главное, чтоб человек умен был и дело знал, а для других — это на десятом месте. Ума, они считают, им и своего хватает, а вот чтоб лебезили перед ними, на карачках ползали, вот в этом они службу главную и видят. Подумаешь — ты, Пересветов, с коня два года не слезал. Стало быть, дури у тебя много, вот и вытрясал ты ее по кочкам. А ты прильни к сапогу благодетеля, посмотри снизу вверх в его очи светлые — вот где, Пересветов, для них ум-то. Или головы по их приказаниям без раздумий руби — тоже за умного считать станут. Не нравится? Вот и мне это, Иван Семенович, не нравится, ибо горд я. С тобой Захарьин о замыслах своих высоких глаголил. А со мной? Я для него Митька Плещеев. Ко мне-то он без уважения. Одинаковые мы с тобой, Иван Семенович. Нам ласка хозяйская не нужна. Мы сами хозяевами должны быть. А как сковырнут Бельские Шуйских, папеньку из опалы вернут, и мне место почетное, а тебе, Пересветов, служба почетная.

Покачал головой отрицательно Иван. Подошел к нему ближе Плещеев, рукой легко по волосам провел.

—    Ведь седеешь ты, Иван.

Промолчал Пересветов.

—    Ну, как знаешь, только просьба одна будет... Есть девка у меня из холопок, но в чистом теле я ее держу... Дорога она мне. Да казна какая-никакая есть. Схорони это, Иван. Коль мне бежать придется, без девки-то проворнее.

А через месяц ночью осадили дом Плещеева служилые люди. Крики были, стрельба была, да прорвался Митя с холопами, не схватили его.

Разбили ворота и в доме Пересветова. Черноволосый детина с факелом в руках въехал на двор. Стоял перед ним Иван, заткнув руку за пояс. За ним холопы его. Дом Плещеева подожгли и сухое

дерево затрещало, огнем схваченное. Мелькали кроваво-красные блики на лицах воинов.

—    А ты, кто будешь?— почти равнодушным голосом спросил черноволосый детина.

—    Я, Иван Пересветов, а это мои холопы.

—    Почему на земле Плещеевых твой дом построен?

—    Ты сам, кто будешь, мил-человек, чтоб в моем доме надо мной допрос учинять?

—    Кто я буду?— оскалил детина зубы белые.— А ну, выноси из дома пожитки- свои, служилый человек.

Детина поднес факел к крыше и вспыхнула солома легким быстрым пламенем. Захохотал детина диким смехом, повернул коня, и застучали копыта по тихим, полным тревоги и ожидания московским улицам.

Вынести успели почти все, благо добра немного у Пересветова было. А золотишко свое он в другом месте припрятал, дома его не держал.

Сидел Иван среди двора возле головешек, что от дома остались и книги пересчитывал. Все вынес. И оружие сохранили, коней из конюшни вывели. Рано утром тихим шагом ехали воины по кривым московским улицам. Пересветов думал о том, почему Плещеев не отдал ему казну и девку свою полюбовницу. Не успел? Или доверять перестал? Коль второе, то плохо это. С Плещеевым они воевали вместе, а каждого воинника, с которым вместе плечо в плечо бился, Иван считал своим побратимом. Дима Плещеев и благодетель к тому же, он Ивана с Захарьиным свел.

—    Эй, боярин, - раздался звонкий голос,— далеко ли путь держишь? И не твой ли дом полыхал так, что, я думала, и мой займется?

У ворот своего двога в одной рубахе длинной стояла бывшая полюбовница Пересветова —Таня. Ела она Пересветова глазами и бесстыдно перед холопами его в рубахе стояла, ножку маленькую босую из-под подола выпростав.

—Да вот, Таня, погорельцы мы,—сказал почти весело Пересветов.

—    Так заводи коней, боярин. Дом-то тебе знаком,— Таня широко улыбалась, видя, что Пересветов медлит, сама взяла коня под узцы и ввела к себе на двор.

—    С чего начали, тем и кончаем,— сказал, тяжело вздохнув, Никита.

—    Подожди, Никитушка,— задумчиво сказал Иван,— дела веселые только начинаются.

Подозвал он к себе всех холопов своих. Гусь, Тимофей, Кузьма подошли.

—    Вот что, братцы, видно, не миновать мне опалы. Пришли вы на службу к сильному служилому человеку, а что теперь будет, один Господь знает. Я вас не держу. За службу спасибо.

—    Так не пойму я, гонишь ты нас или нет,—плаксиво сказал Гусь.

—    Бед, говорю, со иной много нажить можете,—сказал устало Иван.— Я вам и свободу выбора даю.

— Эге, боярин,— присвистнул Тимофей,— да неужто ты думаешь, что меня, аль Гуся, возле тебя какая сила удерживала? Мы же люди вольные, московские. У нас тут, куда ни плюнь, везде гнездо есть. Мы не только сами, мы тебя так спрячем, что никому до тебя не добраться. А служили мы тебе, потому что удал ты и добр. Весело с тобой!

Пересветов давно заметил, что грубый и на вид туповатый Тимофей изменился к нему. Стал услужлив, подчеркивал всячески превосходство Ивана перед собой.

«Знать он во мне вожака почувствовал,— усмехался про себя Иван,— как в шайке разбойничьей. Там вожаку почет без меры».

И не ошибся Иван.

—    Да мы на любое дело пойдем,— говорил Тимофей,— хочешь, на юг уйдем. У меня и там дружки водились. Вольной жизнью жить будем. Ты ведь воин от Бога, Иван Семеновиич, ты под землю на три сажени видишь...

—    Ладно,— оборвал его Иван,— останетесь, только рад буду.

—    Иван Семенович,— сказал Кузьма,— а я куда без вас?

Васильковые глаза смотрели с укоризной.

—    Ладно-ладно,-— похлопал Иван Кузьму по уже сильному плечу,—коли так, и я вас в беде, какая у вас случится, не брошу. Со мной и сыты, может быть, не будете, но и от голода умереть не дам.

Тем же вечером, накрывая Ивану на лавке, ворковала Таня так нежно, что слов лишних, когда до дела дошло, не потребовалось. Лег Иван под ткань грубую, а Таня на икону перекрестилась и

радом улеглась. Чего разговоры разговаривать? Тане и так все ясно было.

... Беда следовала за бедой. Должен был явиться Пересветов в суд на предмет владения им поместьем. Здесь-то Иван был уверен в своей правоте. Поместье выдано ему самой Государыней, за него он честно служил. Коль решат вернуть поместье Косте Осокину, то должны Ивану выделить поместье не хуже.

Но чутье подсказывало — не все так просто. Приехав в назначенное время к наместнику, Пересветов и сам при оружии был, и холопам велел получше вооружиться.

Въехали на двор, а там человек пятнадцать холопов, с ними Костя Осокин, одет роскошно: алый кафтан, под ним рубаха белая, Шитая золотом, на голове золотом же шитая боярская шапочка. Как на праздник Костя пригасал.

Наместника видно не было, зато из огромной бочки, что стояла посреди двора, пил воду маленький человечек, едва ли не карлик. Ковш достанет, отхлебнет. Охнет и себе на таком маленьком теле на огромную голову выльет. Ража его так опухла от пьянства, что все черты лица расплылись. Глазки только остренько так взглянули на въехавшего Пересветова.

Вылил он себе на голову очередной ковш и кивнул Косте Осокину:

—    Этот и есть Ивашка Пересветов?

—    Приехал, рассукин сын,— выгнулся дугой Осокин.— Говорил тебе, мое поместье опять будет.

—Что ж ты в суде меня лаешь? Али и суда самого не боишься?

—    Примолкни, Костя,— сказал карлик и заявил важно,— я есть дьяк Петляков Трифон, буду дело ваше разбирать, мне наместником доверенное.

—    Да, дела...— нахмурился Пересветов.— Только что туг разбирать? Вот грамота у меня на владение поместьем. Разве я насильно поместье отобрал у боярина?

—    Покажи грамоту,— распорядился дьяк, из ковшика хлебнув.

Заметил Иван, что и у Кости морда красная и глаза нетрезво блестят. На пару, видно, и пили.

Повертел дьяк грамоту, прочел невнимательно.

—    Смотри, Пересветов, вот твоя грамота с печатью государевой, а вот,—дьяк махнул рукой, и Костя Осокин к нему подлетел и в руки сунул,— вот иная грамота с той же печатью. В твоей грамоте говорится, что ты владелец поместья, а в грамоте Осокина владельцем назван он.

Пересветов заложил руки за спину, опустил голову и молчал.

—    Видишь, служилый человек, каково судье приходится? Тут если не пить, здоровья в один день лишиться можно.

Карлик-дьяк поднял голову к небу, как бы с Богом советуясь, и что-то шептали его толстенькие губы.

—    Судить-то ведь по правде божеской надо?— спросил дьяк.

—    По правде,— согласился Иван.

—    Так если по правде...

Костя Осокин испуганно поглядел на дьяка, и лицо его свела судорога.

—    Чья грамота свежее, тот и прав,— сказал дьяк,— а свежее, — он уткнулся в пергамент и даже понюхал его,— а свежее грамота Кости Осокина.

—    Дозволь, судья, с тобой не согласиться,— сказал Иван.

—Валяй,—кивнул дьяк,—на то и суд, потому и пью настойку,

на полыни настоянную, что здесь всякий второй со мной почему-то не соглашается.

Осокин, а вслед за ним холопы его засмеялись.

—    Вопрос к тебе, дьяк. Сам ли я себе поместье это давал?

Погладив сытое пузцо, дьяк кивнул головой — мол, продолжай, ясно, что не сам.

—    Значит, должна быть грамота, по которой это поместье у меня отбирается, передается Осокину...

—    Такую бумагу я тебе напишу,— утешил Ивана дьяк.

—    Бумагу не ты должен писать, а государевы люди, что в Кремле сидят и делами поместными ведают. Вот тогда ты прав, поместье не мое, а Кости Осокина.

—    Ты из поляков, что ли?— грубо спросил дьяк.

—    Русский я, дворянин, но служил в Польше...

—    А на Руси сколько служил?

—    Два года.

—Заметно то... Если кремлевские дьяки начнут такие грамоты, про которые ты толкуешь, писать, казне денег на пергамент не хватит. На то и суд... Тут хоть две грамоты и решить все просто, а бывает, что грамоты три али четыре приволокут... Вот и пью горькую, на полыни настоянную.

—    Так это не суд!— воскликнул Пересветов.— Эго разбой!

—    А ты какого суда ждал?— почти нежно спросил дьяк.

—Давай, дьяк... вот что... мы суд Божеский устроим. На саблях с Осокиным биться будем. Кому Бог победу пошлет, того и поместье.

—    В прежнее время так бывало,— согласился дьяк,— а ныне тут тебе в моем лице суд Божий.

—    Хочешь, дьяк, еще честней. Разденемся мы с Осокиным донага...

—    Что ты брешешь?— взвизгнул Осокин.— Дьяк! Ты решил дело или не решил?

—    Энтот человек интересный,— сказал любопытный дьяк,— его слушать интересно. Говори.

—    Ты, дьяк, спрячешь в сарае темном бритву острую, мы туда войдем... Кто бритву найдет, того и правда. На того—Бог указал, а проигравшему горло победитель перережет.

—    Эх,— крякнул дьяк и'покатился к бочке, отхлебнул из ковша,— больно заманчиво то, что предлагаешь, прямо-таки греческий театр, али римский колизей...

Понял Иван по этим словам, что имеет дело с человеком чрезвычайно образованным. Видно, в греческом и в латыни дьяк силен был и немало книг прочел.

—    ...Только,—докончил дьяк,— как тебя по батюшке?

—    Семенов сын.

—    Только у нас на Руси все проще. Без колизеев. Кого надо, повесят, а кого наградят... Косте Осокину принадлежит поместье. Весь сказ.

—А где сам наместник?—спросил Пересветов.

—    На соколиной охоте,— с удовольствием сообщил дьяк.— Только мой тебе совет, служилый человек, коль к нему сунешься, то не только без поместья останешься, но и без головы. Очень он не любит дела все эти судебные... Мне их доверяет... Потому и пью я горькую, на Польши настоянную. Езжай, голубок, с Богом. Придет твой час, враз тебе поместье верну, потому как человек ты умный и, видно, храбрый. Вот весь тебе и суд! Аминь!

Взлетел Пересветов на коня, поднял его на дыбы и рысью со двора этого судебного. Через десять минут бешеной скачки отпустила его ярость.

—Вот что, Никита,—сказал он,—съездим к мужикам. Сними поговорим.

Староста Михаил скорбно качал головой.

—    Значит опять мы пойдем под Костю Осокина. Ты вот что, боярин, храни тебя Христос, мы за эти два года из нужды вышли... Подожди... Я с мужиками совет держать буду.

Совет длился недолго. Вернулся староста.

—    Мы тебе, Иван Семенович, скотину к осени пригоним. Москву я знаю. Вот тебе деньжат,—осторожно староста высыпал монеты на стол,— а от Осокина мы всем миром в Юрьев день уйдем. Нам под ним жизни не будет. Пожилое ему сполна заплатим и уйдем. Мы уже два года назад место приглядели. Ты с нами по чести, и мы с тобой.

Темной ночью возвращались в Москву.

Никита вспомнил поворот, что вел в лес.

—    А Ведь на этом суку тебя Осокин грозил повесить, боярин.

Только он произнес это, ватага вооруженных всадников со

свистом и криком напала на Ивана и его холопов.

Пять против пятнадцати. Пять воинов против пятнадцати мужиков с саблями. В стороне Костя Осокин стоял, наблюдал потеху. Но не в добрый час наехали его люди на Пересветова.

С первых же ударов свалили Иван с Никитой двух холопов. Метко метнул Тимофей, заревел, кровью забрызгал, свалился и третий. Грянула пищаль, с которой не расставался Кузьма, завертелся на земле четвертый.

—Ребята,—закричал страшным голосом, каким всегда кричал в бою, Пересветов,— бери их в сабли!

Бросились прочь холопы. Еще троих свалили с седел. Направил своего коня Иван в сторону Кости Осокина, да тот уже далеко был, и конь под ним получше, чем у Пересветова.

... Осенью мужики, как обещали, пригнали на двор Тани скотину.

Пересветов пощел в Кремль службу просить. Дали ему службу. Простым рядовым человеком послали его в крепость, где Лазарь сотником был, пообещав за службу жалование.

В крепость Иван по весне отправился. Встретил его Лазарь хорошо, как побратима. Узнав, в качестве кого Иван к нему прибыл, покачал головой:

—К чему тебе это, Иван Семенович? Чай не мальчишка! Езжай в Москву. Живи. Лучших времен дожидайся. Коль скрыться надо будет, укрою. Разве эта служба по тебе? Тебе воеводой надо в большой полк...

Махнул рукой безнадежно Лазарь. Выпил с ним крепкой настойки (кажется на полыни наслоенной), закусил прокисшим соленым oiypnoM и вернулся в Москву Иван.

Никто по его душу не приходил, никто его не тревожил. Бояре все промеж собой решали кто из них знатней да славней. Кому нужен воин израненный да всего лишенный? Для драк кровавых и молодых хватало.

И видел Иван, что все загаданное им с Захарьиным оборачивалось не так, а стороной противоположной. Не Божья правда царила на земле, а людская глупость, тщеславие, эгоизм. Огромная страна, для великих дел предназначенная, глупостью и корыстолюбием была стреножена.

Каждый, кто имел хоть какую-то силу, тот имел и власть. Кто имел власть, тот имел и силу. Взятки, поборы и неправедный суд — все это процветало, развращая людей, отвращая их от службы честной своему государю и своей стране.

Не было счастливых при такой жизни. Тот, кто мздоимством состояние наживал, на деньгах сидел и боялся, что у него их отнимут так же, как он отнял. Кто на соседа донес, знал —точно также и не него донесут, коли не донесли еще. Получавшие власть, пользуясь малолетством Ивана Васильевича, тешились ею недолго. Кто-то более сильный, набрав сторонников, отпихивал их от трона.

Верил Иван — есть жесткие правила, соблюдая которые, государство процветать может, и глупость людская была настолько вредна самим же людям, что доказать это было, вроде бы, так просто. А как докажешь? На площадь выйти, прокричать? За юродивого сочтут.

Рядом с бедами больших людей жили беды и совсем маленьких.

Однажды во двор Тани забежала девчонка простоволосая с синяком под глазом. Кинулась она сразу к Пересветову.

—Дочь я Друга Корыто,— сказала она, горько всхлипывая.

—    Так что приключилось?— спросил Иван.

—    Я знаю, папенька вам завещал перед смертью обо мне заботиться.

—    Откуда знаешь?

—    Мамка сказала.

—    Во как! А что еще она тебе сказала?

—    К ней купец-старик сватается. Возьму, говорит, только без девчонки, у меня самого их пять. Мамка мне и сказала: «Иди к Ивану Семеновичу, пусть он тебя в холопки берет. Мне ты не нужна.»

Никита вздохнул:

—    Эка стервь! Пусть девка остается, Иван Семенович.

—    Как тебя зовут?— спросил Пересветов,— забыл я.

—    Маша.

—    Таня,— позвал Пересветов,— вьщь, посмотри на новую мою холопку.

Виляя задом, из дома вышла растолстевшая Таня. Подумала немного и сказала:

—А чего? Пущай живет. Хоть не мне двор мести.

—    Ян полы мыть умею, и готовить,— сказала девочка.

Вечером она пропала. Вечерами на улицу и взрослой женщине

выйти нельзя. Украдут лихие люди, утащат, и пискнуть не успеешь, а уж девчонку и подавно.

Расстроился Пересветов, да рано. Появилась девчонка. В дверь поскреблась, как котенок. А когда в дом вошла, шонула что-то изо рта.

—    Вот!— победно улыбаясь, держала она в руках тяжелую золотую сережку, когда-то подаренную ей Пересветовым.— Вот она! Это мое приданое!

Слова ее вызвали всеобщий смех. Общительная девчонка скоро стала любимицей мужчин. Да и Татьяна ее не очень тиранила, видя столь большое к ней расположение. К тому же вся эта история давала ей право говорить:

—    Мы люди не богатые, да щедрые. Кто своих детей бросает, а мы чужих подбираем.

Мать Маши ни разу не пришла и не спросила о своем ребенке. Видно строг был вдовец, что взял ее в жены.

Жили не бедно не богато. Москва такой город —у кого руки и голова есть, тот бедствовать не будет.

В шутку Никита сложил печь и вспомнил кузнечное дело. Его в юности этому ремеслу обучали. В войске же Стецкого Никита любил возиться со сломанными клинками, чинить их. Сдружился

он тогда с оружейником из Германии, который тоже в наемниках служил. Вместе они несколько клинков сделали. Не забыл Никита ни юношескую науку, ни секретов немца. Потихоньку-полегоньку начал выковывать, что полегче. Косы, серпы, ножи, что в хозяйстве используются. Относил в лавочки торгашам, те брали охотно. А потом, набив руку, взялся Никита и за клинки боевые.

Пересветов мог часами наблюдать за его работой. Все ему нравилось, особенно цвет раскаленного металла.

Чтобы не ругались соседи, боявшиеся пожара, построил печь кузнецкую Никита рядом с рекой, как полагалось. В случае пожара и потушить можно быстро, и на другие дома огонь не перекинется —далеко.

И вот с утра уходил Никита в кузницу, а возвращался поздно ночью. Иногда и Пересветов с ним... Приляжет на старый кожу-шок, рядом вода тихо плещется, а в кузне почти обнаженный, в фартую Никита. Быстро согнал он жирок, и хоть было ему уже за сорок, — могуч был и красив. Так милостливо наградила его природа силой телесной.

Сам же Пересветов полюбил ночами писать. Дождется, когда уснет Таня, поудобнее пристраивая на перине телеса свои жирные, возьмет он перо и... Писать было трудно. То, что языком выговаривалось без помех, на бумагу ложилось как-то не так. Хотел одно написать, а получалось другое. Медленно- медленно двигалось дело. У Никиты в кузнице куда все быстрее. А тут обдумай сначала чего сказать хочешь, на бумаге выведи, и, вроде, хорошо — а дальше что? Так на трех листах и написал все, что думал, Пересветов, прочитал — понравилось. Утром встал, прочитал —тоже понравилось. А через неделю понял: никуда не годится. Хоть к дьяку иди. Тот под диктовку напишет за деньги, что хочешь.

Знал Иван Семенович, что не воинское это дело — писать. В Европе этим специальные люди занимаются. И редко у кого получается писать так, чтобы потом весь свет прочел и мудрости писателя удивился. На Руси писали все больше монахи да приказные люди. Как Пересветов всю жизнь саблей, так они всю жизнь пером работали.

Бросал писательство свое Иван и шел на улицы московские. Просто так бродил. Человек он теперь свободный. Всю Москву пешком вдоль и поперек исходил, полюбил этот город. Появились у него и свои любимые храмы. Входил он в них с благоговением и молился долго. И уж в следующий раз, как только к храму приближался, схватывала его сладкая тоска.

Познакомился он поближе со священником Евдокимом. Невысок, лыс и толст был этот человек. Русая густая борода лопатой на живот ложилась. Но остр был взгляд его, остр и ум. Пахло хорошо и уютно в храме его. В другой храм зайдешь — нет уюта. Не любит, значит, священник храм свой и службу служит — только время отбывает.

Покаился Евдокиму Пересветов в бесчисленных грехах своих.

Отпустил священник грехи, пригласил к себе зайти, увидел, что воин к нему с душой...

—    Безгрешных людей нету и быть не может, говорил гулким басом Евдоким,—а меньше всего грехов у младенца (какие у него грехи?) да у воина, что веру защищает. Воину православному, как он не греши, коль веру не предал и честно против басурман стоял, место на небе.

Заговорил с ним Иван о несправедливостях. Вот, мол, как его обидели.

—    Это воля Божия,— улыбался Евдоким,— он тебя от настоящих грехов уводит. Что сейчас творится вокруг, погляди! Преступление на преступлении, кто силен — тот и прав. У кого сила —тот именем Бога творить расправу начинает.

Про гордыню свою говорить Иван начал.

—Ты гордыню-то как изживай?—наклонялся душистой своей бородой к немусвященник.— Ты на пользу ее направь. Горд — значит смел. Будь смелым без гордости. Горд — значит пресмыкаться и ползать в ногах ничьих не будешь. Не пресмыкайся не из гордости, а потому как православный человек. Горд —значит всех других превзойти должен. И превзойди, но не из гордости, а служения Богу ради.

И опять садился за грубый, изрезанный ножами старый стол Иван, и опять скрипело перо. И хотел писать он трактат мудрый философский, какие в Европе пишут мудрецы, а выписывалось совсем другое. Какие-то образы чуть ли не сказочные крутились в голове его.

Вспомнил он турок, вспомнил Дерак-пашу и его размышления. Или турки мудрее православных?

Сел писать Иван повесть-наставление о мудром Магмет-сал-тане, где православным объяснял, откуда у турок сила такая великая. Сила-то от правды идет!

Самому Пересветову это ясно. Да и вокруг, куда ни глянь, все люди, если они не разбойники и не стяжатели, правды хотят. А правда одна может быть — божия.

Тут в тупик попал Иван. Если правда одна и божия, то как все получается, что правдой этой овладели турки-иноверцы, а не православные. Ответ легко отыскался. Магмет-салтан к правде той пришел не сам, а через чтение книг праведных-православных. Вот так! Правда-то, она все одно в православии живет, а не в чем ином.

Не замечал сам Иван, как неистово, что было свойственно ему в бою, и на страницы рукописей переходило. Все что делал Иван, делал страстно! И писал, как рубился, со всей яростью.

Но писательский труд с непривычки тяжел. И, бывало, месяцами за стол не садился Иван. У Никита дела шли куда лучше. Всю зиму он от горна не отходил. Не устраивали его мелкие поделки да клинки дешевые. И выковал он наконец клинок, который любой воин за честь почел бы носить. Испытал его Никита всеми способами ему известными. Пошел к знакомому искусному мастеру, и тот рукоять из кости для клинка этого сделал.

—    Вот!— вошел в дом к Пересветову торжествующий Никита, и в руках его мрачно отливал синевой боевой клинок. На простодушно-хитроватом лице Никиты было выражение ребяческой радости и удивления.

—    Не верти железякой этой,— раздраженно сказала Таня и, тряся тяжелыми огромными грудями, вышла вон.

Никита на ее слова внимания не обратил. На слово и он остер был, да теперь разве до Тани?

Взял Пересветов осторожно в руки клинок, как берут вещь хрупкую, осмотрел со всех сторон, поглаживая.

—    Господи, что ты ее, Иван Семенович, как девку щупаешь?— опять появилась Таня.

—    Пойдем во двор,—сказал хмуро Иван.

Там уже ждали Кузьма да Гусь с Тимофеем.

—    И-е-ех!—рявкнул Пересветов, и над головой его сверкнула смертоносная сталь.

Загудел металл, и в восторге ахнул Кузьма. С такой быстротой вращал клинок Иван, что видно его не было, а слышно одно гудение.

—    По руке сделано,— сказал, ласково гладя на сталь, Иван. — Слушается он руку.

У Никиты блестели слезы на глазах.

—    Ну-ка, Иван Семенович,— и он подбросил ткань тонкую, специально для случая этого приготовленную.

Опять глазом никто моргнуть не успел. Взвизгнула сталь и два куска материи вместо одного падали на землю.

Решил Пересветов на клинок со стороны полюбоваться. И протянул его Никите. Тот улыбнулся и отрицательно покачал головой:

—    Кузьме дай.

Стояли они рядом, Никита и Кузьма. И тут только разглядел Иван, что Кузьма, хоть ростом пониже, а в груди и плечах не уже, чем богатырь Никита. Когда ж он выправиться в такого молодца успел?

Гордая и удивительно красивая сидела на могучей шее голова. Смущенно потупил глаза Кузьма, но саблю из рук Пересветова взял.

И уже над его головой свист и гудение раздалось. Вдруг из рук в руку перекинул Кузьма саблю и да так быстро, что не увидел, а как воин опытнейший почувствовал это Иван, и в левой руке заработала сталь.

—    Ай да мальчишка!— Пересветов расправил плечи.— Ну-ка Гусь, принеси мою сабельку.

Побледнел Кузьма, но словно ногами в землю врос. К поединку внутренне готовился.

И заработали сталью старый воин и молодой.

—    Господи,— визжала где-то рядом Таня,— что творят, Господи!

Все, что мог заметить глаз воина прирожденного, все перенял Кузьма у Пересветова, Никиты, Ахметки. Чугунными стали мышцы Пересветова после пяти минут боя потешного, сцепил он челюсти и готовился к невидимому удару, которым он вышибет из рук мальчишки оружие. Да не подставлялся Кузьма под этот удар! Атаковал неистово и быстро отступал, готовый тут же снова к атаке. Тут с наскока не возьмешь. Расставил могучие ноги Иван

широко, попружинил на них. Нет, мальчик мой милый, хорош ты, да не устоишь перед воином великим.

Наскочил отчаянно Кузьма, а Иван прыжком ему за спину, развернулся Кузьма, а Иван натиском бешеным погнал его к стенам дома. Вот уже Кузьма спиной к бревнам прижат, растерян он... А туг снизу в живот удар страшный. Защитился, а сабля уже сверху опускается.. Выставил неловко клинок и от сильнейшего удара вылетел он из руки.

Крупными градинами катился пот по лицу Пересветова. Отшвырнул он саблю, обнял Кузьму, поцеловал.

—    Иван Семенович,— тяжело дыша, сказал Кузьма,— все похода я ждал, чтоб вместе с вами, да, видно, не дождаться мне... А служить я хочу...

Подумал немного Пересветов.

Сочтя эту паузу за отказ, вступились за парня Гусь и Тимофей.

—    Иван Семенович,— гудел Тимофей,— он ножичек лучше меня метать может. И из-за сапога метать может. Так что и ахнуть не успеешь. А топориком так работает... мне за ним не угнаться.

—    А из пищали как палит,— вступил Гусь,— пусть повоюет на границах. Пообтешут его — хороший парень будет!

—Поедешь к сотнику Лазарю,—сказал Пересветов,—от меня привет сердечный передашь, походи в дозоры, да нас не забудь. Ты ведь, как сын мне... Коль беда какая...

Не договорил Иван. Ни к чему это было. Все понятно было по глазам его. А в глазах мальчишки уже слезы стояли.

Проводили Кузьму, туг Никита приходит, мнется. Головой своей чуть цотолок не задевает, потому горбится, да горбится больше, чем обычно.

—    И ты, старый кобель, тоже в поход собрался?— спросил Иван.

—Я чуток поближе,—хитро блеснули глаза Никиты,—лавочку себе покупаю, да денег не хватает...

—    Говори, сколько...

—    Торговля пойдет, я все отдам, Иван Семенович.

—    Эк ты... — поморщился Иван.

Но не только лавочкой обзавелся Никита, женился он на девчонке пятнадцатилетней, дочери купца. Полюбовницу свою бросил. Решил к купечеству поближе пристроиться.

И вот уже в его лавке мальчонка сидит, сам Никита с двумя помощниками клинки кует, товар раскупается. Где еще столько служилых людей, как не в Москве? Да и слух о клинках добрых прошел по торговым рядам.

Вот уж Никита дом себе срубил добротный на берегу реки да мельницу построил.

Встретил его как-то зимой Пересветов, не узнал. Идет здоровенный мужчина в медвежьей шубе. Шуба нараспашку, а под ней кафтан бархатный, кушаком зеленым перетянутый.

—    Здоров, Иван Семенович,— крякнул от радости Никита.— Что же в гости не заходишь?

—Да больно гордый ты, как бы не прогнал,—усмехнувшись, ответил Пересветов.

—    Иван Семенович,— наклонился к его уху Никита,— как был я тебе холоп верный, так и останусь.

—    Ну-ну,— похлопал Пересветов Никиту по плечу,— зайду.

И еще год прошел... Вдруг засветило неистово солнце и растаяли сразу все снега в Москве. Хлынули ручьи, да не ручьи, а реки по кривым московским улочкам...

Зато апрель стоял сумрачный.

Пришел май. Отцвели черемухи и яблони, длиннее стали дни, и не надо жечь лучину.

Сидит Иван за столом, поскрипывает перо его. И не замечает воин, что одежда на нем пообносилась, сам он постарел... Пишет... выдумку с правдой соединяет. Пишет и на бумаге за правду борется.

Не замечает он, что Таня все жирнее становится, и вечно она недовольна. А чем недовольна, и не поймешь. Все про Никиту толкует, завидует жене его молодой, которую в церкви каждый раз видит, и на одежды ее никак не налюбуется.

Без досады раз сказал ей Иван:

—Так ведь лезла ты к Никите, помнишь? Отверг он домогания твои. Что ж другого не нашла такого?

Завизжала баба от обиды (а Иван и обидеть ее не хотел), ругаться, браниться стала. Да так шумно все это... Взял Иван Семенович кнут и легонько по толстой заднице бабе и дал.

Тут уж завизжала она от боли:

—    Ах, ты честную вдову бить? Съезжай с моего дома!

А Ивану что! Долго ли бумагу с собой взять? Долго саблей опоясаться и из дому коня вывести?

Да передумала Таня, повалилась в нога. Отлегло у нее немного от сердца, пошла она к колодцу, а там Тимофей с Гусем стоят и недобро так на нее смотрят.

Нагнулась Таня ведро из колодца достать, тут сжали ее за горло стальные пальцы Тимофея, и пискнуть Таня не может, двинуться не может, такой страх на нее напал.

—Тля ты толстозадая,— выговорил сквозь зубы Тимофей,— коль еще раз господину нашему, Ивану Семеновичу, слово поперек скажешь, удушу.

И, словно выполняя угрозу, стал сжимать стальные пальцы свои. Не помня себя, отпущенная бабенка в горницу влетела. Билось сердце ее бешено. Пересветов ли холопов своих научил? Да нет! Вон он, как всегда, за столом сидит, пишет.

Господи! Страх какой! Ну таковы уж служилые люди. Иван Семенович хоть вина не пьет. А у Анфисы, соседки, муж каждый вечер по двору ее саблей гоняет. Рассудила Таня быстрым женским умом, что не лучше среди всех баб она живет, да и не хуже.

Между тем, стали пропадать со двора Гусь с Тимофеем. Говорили Ивану, что приработок дополнительный ищут. Да так ли это? И какой приработок? Раз Гусь пришел, а руку поднять не может. Перебили руку. Говорит, что в драке.

Догадаться бы Пересветову о том, что за разбойничий промысел взялись холопы его, и добром ни для них, ни для него это кончиться не мажет, но писал он уже повесть о византийском императоре Константине. Писал и сам слезами умывался, оплакивая последнего православного императора.

И что там Таня! Или Гусь с Тимофеем! Гибель империи православной переживал Пересветов!

Глава пятая

ак шея год за годом. Пересветов все больше старел. Таня все больше толстела, а Гусь с Тимофеем стали пропадать по полгода. В последний раз им Иван сказал, чтобы больше они к нему не приходили. Но пришли-таки. И вот, однажды ночью, проснулся Иван. Мутно на душе его. Отчего? Слышит он шепот придушенный в комнате соседней. Возня какая-то.

Зажег свечку Иван и туда. А на девчонке Марии — дочери убиенного Друга Корыто, верхом Тимофей на груди сидит, а Гусь платье рвет.

—    Погань вы несчастная,— сказал, брезгливо морщась, Пересветов.—А ну отпустите девчонку!

—Аты нам кто?—пошел на него Гусь.—Ты там с книжками

ума лишился, иди пиши...

Видно, Гусь так и не успел понять, в чем дело. От удара простого рукой, отлетел он, врезался хребтом в стенку, икнул и потерял сознание.

Спрыгнув с девчонки, Тимофей пошел было на Ивана, но остановился, успел закрыть лицо рукой, но и через нее удар Пересвегова свалил его на пол. Забулькала, запенилась кровь на губах Тимофея.

—    Господи!— закричала Таня, прибежавшая на шум.— А все ты, поганка, задом виляешь, по двору ходишь. Дрянь такая... шла бы со двора... кормить тебя, дармоедку...

Боком, боком Гусь с Тимофеем выбрались из дома. Ревела девочка, а Пересветов еще долго выслушивал стенания Тани, что жрет девчонка много, а делает мало.

И никак не мог понять, почему Таня так на Машеньку ополчилась? Работает девка с утра до вечера, нравом добра и весела. Она все в доме и делает. Таня только ест, спит, а когда не спит, через забор с соседками переговаривается, свежие сплетни узнает.

Чудные дела твои, Господи! Как понять их простому человеку?

Но утром Пересветов сообразил. Марии исполнилось уже лет четырнадцать. Еще неуклюжесть девочки была в ее движениях, еще, как бы размыто было ее лицо. Но Таня-то женщина, и поняла она: красавицей будет Маша.

Гусь с Тимофеем тоже Машу разглядели и по своему оценили то, что в самый цвет девочка стала входить. Один Пересветов не рассмотрел.

Вышел он во двор, сел на завалинку, а Маша веселая, словно ничего ночью и не случилось, воду в кадушку носит.

Улыбнулась она свежей утренней улыбкой Ивану, чуть скосила головку свою с густыми орехового цвета волосами. Были необычайно красивы и притягательны большие карие глаза ее.

Носит воду в тяжелых деревянных ведрах на коромысле, полнеющие ее бедра туда-сюда ходят. И грудь, соки набирающая, под сарафаном подпрыгивает.

Никогда Пересветов с таким вниманием не наблюдал за девкой или бабой, когда она воду носит. А тут целый танец Маша перед ним вытанцовывает.

Чувствует Иван, для него все это. И улыбка на полных розовых губах, и бедра эти, и грудь, пляшущая. Да ладно бы только это... Вдруг сама Маша подсаживается к Пересветову без всякой робости, берет его руку и целует влажным горячим ртом.

Крякнул Иван, поднялся и в дом. Тут и Таня проснулась, волосы свои вяло расчесывать начала и тихо так говорит, как-будто самой себе.

—    В девку, когда ей, как Маше, лет четырнадцать стукнет, завсегда дьявол вселяется и сидит в ней этак годиков до двадцати.

—    Зачем же он в нее вселяется,— спрашивает Иван Семенович.

—    Известно, зачем! Любовь — дьявольская забава, вот он и приманивает мужиков к девкам, чтоб те замуж брали, а замужем грех-то, почитай, каждный день.

—    Так, значит, мы с тобой, Таня, грешники великие, и пора нам грешить перестать,— с улыбкой спросил Иван.

—    Так про что толкую...— надула губы Таня,— во мне-то дьявола уже нет, а в Машке, гадюке болотной, он только-только гулять начинает. Вишь, и мужиков мирных, Гуся с Тимофеем, на нее потянуло.

«Хитра ты, Таня,— подумал Пересветов,— да больно уж глупа».

... Любил Иван Семенович париться. Не жалел дров, накалял камни, плескал на них квасом и с веником в руках в неистовство приходил. Поддавал так, что, казалось, кожа вот-вот вся слезет, а он веником все работал. Вся сила у Пересветова в банный день находила. Было ему уже тридцать шесть лет, а ни жиринки на мускулах его стальных еще не появилось. Куда же силу девать? Никита, тот за наковальней часами стоял. Иван Семенович все в бане расходовал. Неистовство его да терпение, презрение к боли до того доводили, что полумертвый он вываливался из бани и в реку падал. Зимой лучше: в проруби сразу в себя придешь. А летом долго плавать приходилось. Ложился он на спину, и несло его течением. Далеко относило! Он неспешно обратно плыл. На берег выбирался и лежал без движения, а потом снова в баню шел и ковш огромный на камни остывающие — ах! Пар из бани во все дыры! А в бане ад! Хлещет Иван себя веником, кровь быстрее по жилкам бежит и тем жизнь его облегчает.

А он еще ковш.

И опять за веник, и еще ковш... Тут уж, правда, сил нет махать, да и рука вся словно в огне горит. Хоть зубами маши. Иван Семенович ложился на полок, и несло его по волнам и мотало. От жары в полубессознательное состояние он приходил! И так хорошо ему было в эти минуты, так спокойно! Подойди любой недруг, хоть Костя Осокин, и тому бы все простил!

Один раз еле выполз из бани. На снегу лежал, а снег под ним таял и ледяными ручейками тек. Только к ночи прилила Таня, натирала, мыла и водой поливала полумертвого Пересветова. Прохладной водой и трением к жизни возвращала. Склоняла она его к прелюбодейству, да бросила это дело — убедилась, что не способен он ни на что в такой день. До кровати еле-еле доходил и засыпал сном мертвецким. А жар еще от него шел!

На этот раз Тани не было. Сказала, что ушла на богомолье, да, видно, не зуда ее потянуло. Давно уж она разговоры разговаривала о знахарке одной, что любовь отводит. Видно, к той бабе и пошла насчет Маши посоветоваться.

Попарился Иван и в этот раз на славу. Чуть-чуть боту душу не отдал. Лежит в жару и млеет. Тут дверь скрипнула. Таня? Приподнял голову Иван и увидел Машу. Спокойно так девка в баню зашла, сарафан через голову стянула. Невысокая она была, телом бела, и белая плотная грудь розовыми большими сосками заканчивалась.

Красива, очень красива девка! А тут еще волосы свои ореховые густые распустила. И, вздрагивая от жары, к кадушке с водой пошла.

—    Маша, чгой-то ты?—хрипло сказал Иван.

—    А разве я не раба ваша?— ровным голосом спросила девушка.— И разве хуже Таньки в бане справлюсь? Господину моему хуже услужу?

—Аты знаешь, как служить?

—То нет?

—    Откуда же знаешь?

—Да щели-то в бане большие, я и видала не раз, как Танька служит.

Наполнила Маша ведро дубовое холодной водой и, ежась все так же от жары, подошла к лавке и плесканула водой легонько, а потом всю воду на Ивана вылила, с ног до головы окатила.

Села рядом, и почувствовал Иван ее пальцы на своей спине.

Перевернулся он на спину. Не смутятся ли девчонка, не убежит ли?

Ничуть не смутилась. Руки ее нежно поползли по его широкой груди, животу...

—Маша,—спросил, немея Пересветов,—а все ли ты знаешь, как мужики с бабами... игры траюг?

—Да как не знать?—усмехнулась Маша.—Видала я эти игры, да не раз.

И тут девка дотронулась до мужского начала Ивана. Нежным и бесстыдным был взгляд ее.

—    Я лучше Таньки служить тебе буду— прошептали полные тубы...

Татьяна вернулась довольная. Видно, утешительные вести для себя узнала. Да и Маша смирная, бедрами больше не виляет, по двору не носится, сидит себе спокойная. Иван Семенович над бумагами склонился — все как знахарка сказала, так оно и сбывается! Отвела она нечистого!

Заснула Татьяна легким сном, а вот Пересветову не спалось. Сегодня Маша ушла спать в сарай на сеновал.

Когда она об этом сказала Татьяне, та усмехнулась:

—Стало быть, завела себе дружка. Девка в соку, сколь вытерпеть может, коль вокруг по слободе такие дела делаются. Не одна холопка так-то на сеновале дружка принимает.

Хорошо и сладко спала Таня, да совсем не спал Иван. Или в самом деле в молодой девке что-то сатанинское поселилось?

Поднялся он тихо. Как в деле военном не научиться двигаться без шума? Прошел по горнице и к сеновалу. Гнулась под ним из тонких жердей сделанная лестница, а внизу пес скулил жалобно, не понимая, что хозяин затеял и будет ли ему псу от этого польза?

—Маша, ты спишь?— хотел сказать Иван.

Только молча охватили его горячие девичьи руки и прижались неумело к его губам губы девушки. Она его ждала.

И странное дело, точно сила девичья, юная, стала переливаться в Ивана. Чего уж давно с ним не было: каждый день требовалось войти в юное тело! И в горнице, и в бане, и на сеновале...

А Таня ничего не замечала. Слала крепко. Ходила в церковь и не одну свечку поставила, а что она там говорила Богу, то это тайна.

Да холодом потянуло. Холодным был сентябрь и дождливым. Протекала крыша над сараем.

Прижимаясь всем телом к Ивану, спрашивала Маша:

—    Разве ты муж Таньке, пошго она тебе сдалась? Брось ее! Уйдем!

—    И что?

—Люби меня, пока я ь^олода!

—А потом и тебя бродить?

—Да!— твердо отвечала девушка.— Потом себе еще молодую найдешь. Разве сладко спать со старой-то бабой? Ты сильный! Ты никого не боишься и ни в ком не заискиваешь... Ты самый лучший. Ты сокол залетный... Я буду служить тебе, как рабыня.

Пошел Иван со своими сомнениями к священнику Евдокиму. Тот выслушал Ивана с большим вниманием и подробности стал выспрашивать.

—    Да на что тебе это?— раздраженно спросил Иван.

—    Не ошибиться чтоб в совете,— строго свел на переносице брови священник, а сытые глаза его смеялись.

Помолчал Иван.

—    Что же тебя смущает, Иван Семенович,— спросил священник.— Жил ты с рабой божьей Татьяной во ipexe? Так?

—    Так.

—    Теперь, во ipexe живешь с рабой божьей Марией, так?

—    Так.

Выбери, кто тебе из них ближе, женись.

—    Так на ком жениться посоветуешь? С Татьяной я, ведь, не один год прожил...

—А детей нет!—чуть не подпрыгнул Евдоким.— На молодой женись,— постучал он пальцами в лоб Ивана,—пусть детей тебе родит. Вот это дело богоугодное.

Ушел от священника в смятении Иван.

Маша наотрез отказалась спать на сеновале. К утру она так промерзала, что, по ее словам, каждая жилка деревенела. Перебралась снова в горницу.

Проснулась однажды Таня ночью, не так уж крепок сон ее стал, да и услышала... Свечу зажгла... Увидела...

—    Брысь,—сказал ей Иван, как кошке, а Маша даже и тряпки на себя натягивать не стала, вытянулась победно на ложе радом с господином.

Села на пол со свечкой Таня и тихо заплакала. Поплакала немного, а потом сказала:

—    Что ж, коли так... все равно живи у меня, Иван Семенович. К чему тебе со двора под зиму съезжать?— И вернулась на свою кровать.

Понимал Иван, что юную плоть Маши он уже ни на что не сменяет, но и муторно ему, будто украл что.

Странные дела! Никогда он не чувствовал себя зависимым от женщины! Никогда они не были в его жизни главным, а туг... Раз проснулся, нет Маши радом, сердце так застучало... А потом кровь к голове прилила! Где она? Вот и легкие шаги, ложится радом, вздыхает легко.

—    Где ты была?— спрашивает грозно Иван Семенович.

—    Так, по надобности,— удивленно отвечает Маша, и тут же вспархивает на локоть.— Ревнуешь? Ревнуешь! В голосе ее торжество.

За эти несколько месяцев из девчонки она превратилась в молодую женщину. Походка у нее стала другая. Определились наконец черты лица: и вправду красавица! И говорить стала по-другому.

А тут вдруг Митя Плещеев объявился. Скинули Бельские Шуйских — он и на коне.

—    Здоров, Иван Семенович!

—    Здравствуй, Митя,— улыбнулся Пересветов и обнял Плещеева.

—    Экие хоромы у тебя, Иван Семеныч, да, гляжу, и слуг не осталось.

Внимательно-внимательно посмотрел Митя в лицо Маши, та, укутав в платок лицо, выскочила вон.

—    Тут, князь, место занято,— спокойно объяснил Иван.

—    Жалко,— вздохнул Плещеев,— ты, вроде бы, до баб-то...

Взгляд Пересветова был таким, что Митя продолжать не стал,

но в раздумьи почесал себе переносицу кончиком плети. Походил по избе взад-вперед в зеленых сафьяновых сапожках, помолчал.

—    Что ж, Иван Семенович, службу мы по тебе подберем, по твоим достоинствам.

Надменен был Митя и важен.

—    А где ты, князь, все это время был?— спросил Иван.

—    Да по папеньким поместьям отлеживался,— поморщился Плещеев.

Промолчал Пересветов, но выразительно было его молчание.

—    Что? Думаешь и на этот раз бежать придется?— как-то визгливо спросил князь, посмотрев каким-то мутным взглядом на почерневшую икону, перекрестился на нее неистово и сказал тише.— Может быть, и впрямь опять в бега...

Поговорили, вспомнили кое-что...

—    А я дом заново отстраиваю,— грустно сказал Плещеев и предложил посмотреть.

Улицы подморозило, но кое-где лед прогибался под ногами. Видно, лужи были глубоки.

—    Вот так и под нами,— сказал Плещеев, усмехнувшись,— прогибается и не знаешь, когда и где треснет.

Навстречу им скакало несколько всадников. Завидев их, Плещеев как-то весь подобрался, словно гончая сделала стойку.

Всадники приближались. Одеты богато. Все юнцы лет шестнадцати-семнадцати. Посредине широкоплечий молодец с брезгливым выражением на породистом лице. Был бы он очень красив, если бы не этот брезгливо-скорбный рот. Согнулся вдруг Плещеев пополам, шапку скинув долой. От неожиданности застыв, понял и Иван, кто это. И он свою шапку сдернул.

—    Здравствуй, Митя Плещеев!— звонко выкрикнул юнец.— Опять в Москве? Не боишься воронов-то?— и захохотала его свита.

Разогнулся Плещеев, перекрестился мелко, повернул шею с хрустом, словно занемела она у него за несколько секунд.

—    Вот и новый государь подрос,— сказал князь и покачался на прогибавшемся льду*— Видал, каков? Норовом в папеньку и в дедушку крут. Недавно боярину голову срубить велел. А сейчас, небось, девок сильничаггь поехал... Забавы-то у него, говорят, все взрослые. С детскими сабельками не играет.

Наклонившись к уху Ивана, прошептал Плещеев, как великую тайну:

—    Но умен мальчишка, как дьявол! Книжек тьму прочитал. Хоть на греческом, хоть на церковно-славянском... Все помнит и всех помнит... особенно зло помнит, а вот помнит ли добро, то никому не известно. Так что Пересветов, может и дождешься своего часа. Вдруг государь умников привечать начнет.

Кажется, Плещеев пошутил, а в голову Ивана запало, что молодой государь книжки читать любит. А ну, как и его сочинения прочтет! Об этом и думал Иван, когда осматривал постройки нового огромного дома Плещеевых.

В отстроенных уже хоромах Митя пир устроил в честь Ивана. Пили много и все меды крепкие, что с ног сшибают одним запахом. Жарко натопили печку холопы и все таскали смолистые дрова, подкладывали... В одной шелковой рубахе сидел Плещеев и чем больше пил, тем больше мрачнел. Стекленели его глаза, и избегал он встретиться взглядом с Иваном.

Пересветов поднялся. Качнуло его. Вскочил и князь.

—    Пей, Ванька,— крикнул он,— ешь. Али пропадать добру? До утра сидеть будем,— подмигнул кому-то из холопов.

Все эго видел Иван и все это ему очень не понравилось.

—    Спасибо за хлеб, соль,— сказал он и вышел.

Шатало его. Раза два упал на скользком льду, а туг еще и шапку потерял. Мороз был уже крепким. Но пьяный Иван не чувствовал холода, он и трезвый к холоду был равнодушен. Что-то гнало его к дому. И то ли показалось ему, то ли в самом деле кто-то шел за ним. Остановился Иван. Усилием воли заставил себя протрезветь. Как всякий опытный воин, гнал он хмель, коль чувствовал опасность.

Резким движением выхватил он из ножен саблю, очертил круг около головы. Приметил самую высокую жердину в заборе и снес ее одним ударом.

Отступила хмель, а ледяной ветер бил в лицо. Да недолго идти. Саженей за тридцать почудился ему огонь и крик на танином дворе, и тяжело побежал Иван.

Что увидел он, запомнил на всю жизнь. Ворота во двор отворены настежь, дверь в дом тоже отворена, а там свечки горят и...

В крепком чулане закрылась Маша, но два мужика здоровенных патылись вытащить ее оттуда. Вышибли они дверь, она вилами их встретила.

Когда Пересветов ворвался, то один из разбойников сидел на полу и держался за плечо, пронзенное вилами, второй саблей пытался выбить вилы из рук девушки.

Но отлетела его сабля вместе с рукой. Заорал он страшно и, обливая кровью пол, рванул из дома. Второй схватился было за клинок, да наступил на его ладонь Иван и раздавил пальцы. Закричал, забился разбойник. Кончик сабли приставил Иван к его горлу:

—    Чьи вы люди будете?— спросил тихим, но страшным голосом.

—    Князя Плещеева,— взвыл тот.

—    Вона как!— криво улыбаясь, Иван убрал саблю.—Так что же сидишь? Я тебя не звал! Иди к боярину, расскажи...

Бросился опрометью холоп.

А Маша вышла из чулана, вилы поставила на место, и на лице ее Пересветов увидел дрожащую улыбку.

—Что ж ты и не испугалась?

—    Не!

—А коль выбил бы он вилы?

—    Жизни бы себя решила,— спокойно сказала девушка, из-под душегрейки достала острый кривоватый клинок, сделанный в свое время Никитой.

—    Что ж говорили они?

—    Сманивали к Плещееву, обещали, что есть буду с золота и серебра, носить буду шелка и бархаты.

—    Экий подлец Плещеев!

Затопил Иван печь. Да прежде чем в доме нагрелось, затащила его Маша в постель.

—    А ведь храбра она по-мужски,— подумал Пересветов, и в первый раз мысли его о Марии были мыслями о женщине, которую он уважал.

Вечером следующего дня забрали Ивана государевы люди, как ему было сказано, за ворожбу и порчу, что на государя он наводил.

В сыром, душном подвале разговаривал с ним дьяк молодой и красивый, но с глазами словно бы неживыми.

—    Вот, Пересветов,—устало сказал он,—два доноса сразу на тебя поступило. От вдовы Татьяны Полиповой и бывшего твоего холопа Гуся. Он с другом своим тоже твоим бывшим холопом Тимофеем, за убийства и грабежи здесь находится.

—Что ж только от двоих,— спокойно спросил Пересветов,— а Тимофей, что?

—Тимофей твой сдохнет через час-два,—равнодушно сказал дьяк и щелчком сшиб грязь с кафтана своего богатого.— Во всем он признался, что грех на себя взял. А что ворожбой ты занимаешься — этого он не признал, отчего и подыхает. Гусь, тот еще до пыток про ворожбу заговорил, а тут вдова Татьяна Полипова с доносом, ну мы и взялись за Тимофея, а то как-то неровно выходит. А он упрямый, заладил одно: мой бывший хозяин ни в чем не виноват.

Дьяк развел руками, как бы извиняясь перед Иваном, что не все так получилось, как надо бы.

Но некая тревога появилась в глазах дьяка. Не первого человека он видел перед собой на этом месте, да и самые храбрые люди не очень хорошо чувствовали себя здесь. Этот же седой широкоплечий воин был спокоен и бестрепетен. Дьяк Козлов почувствовал, как в нем поднимается злоба. Ненавидел дьяк людей, что выносили любые мучения, а стояли на своем.

—    Пройдем со мной, служилый человек,—язвительно сказал дьяк и ногою отворил тяжелую, железом обитую дверь, которая вела в преисполню. Пахло кровью, мочою, гноем, и на столе лежал с ободранной кожей человек.

—    Эго Тимофей твой, а вон и Гусь.

Гусь висел на дыбе. Руки его были вывернуты из суставов, а голова болталась так, словно и позвонки шеи все были поломаны.

—Пугаешь, дьяк?—спокойно сказал Иван.

У Козлова под кожей заходили желваки. Пугает? Разве он так умеет пугать?

—    А ты б спросил,— продолжал Иван,— что пишу я, ночей не сплю, о чем я думаю.

—    О чем я®?— спросил дьяк.

—    О процветании государства нашего. Ты ведь грамоте умудрен? Поди, прочитай, что пишу я в сочинениях своих.

Дьяк молчал, думал. И вдова Полипова и Гусь показали одно: Пересветов пишет по ночам, тем самым порчу на государя напускает. Но писать-то можно всякое. Первый раз дьяк слышал, чтобы таким способом порчу напускали. Может и вправду новый способ, а может, и служилый человек ни при чем.

—    Ладно,— сказал дьяк,— человек ты, видно, бывалый, изломаем тебя на дыбе, а ты, может, и вправду государю понадобиться сможешь. Посиди-ка здеся.

Дьяк ушел. Зато вошел детина с рябой мордой и кнутом. Пересветов посмотрел на него, на кнут, потом на потолок, с которого капала вода, а казалось, что кровь, лег на сундук и уснул к великому удивлению палача. «Может быть, это судьба,—перед тем, как по приказу воли своей окунуться в черноту сна, подумал Иван,— может, таким путем записки мои дойдут до людей государственных. Дело-то ведь дьяк затевает непростое — говорить о ворожбе на государя. А такие дела проверяться должны».

Проснулся Иван от шума. Он недовольно разомкнул глаза...

—    Гляди, спит!—воскликнул пораженный дьяк Козлов,—Ай да товарищ у тебя, Митя.

Рядом с дьяком стоял Дмитрий Плещеев. Оба они были навеселе.

— Все, Иван Семенович,— сказал дьяк,— дело твое мы прояснили. Нашелся человек, рассказал нам, что к чему. Бумага твои в сохранности, а сам ты можешь идти... Бабе Полиповой мы кнута ввалим за ложь, а Гусь на дыбе сдохнет.

На улице не погода, а божия благодать. Легкий морозец. Ведра нет, тихо падает крупными хлопьями снег.

—За девку прости, Иван Семенович,—сказал Плещеев.—Бес попутал. Ты в девках-то не шибко разбираешься, а я, как увидел... Для меня такая девка дороже жизни. Только когда испыо цветок красный, успокоиться могу.

—Бог тебя простит, Митя,—ответил Перосветов,—ведь девку эту женой я своей хочу сделать.

—    Холопку-простолюдинку?— взвился вдруг Плещеев.—Да ты что, Иван Семенович, не порть породы своей. Я тебе в два дня боярыню сыщу.

—Да не переживай за меня, Митя,—иронично сказал Перес-ветов.—Я свои дела сам как-нибудь устрою,—и пошел, крепко ступая на свежий снег.

—    Иван Семенович, погоди,—позвал Плещеев.

Перосветов не останавливался, но князь догнал его.

—    Ты не думай, что это я от дыбы тебя спас,— сказал он задыхаясь.—Ты ведь человек гордый, вобьешь в голову, что из-за девки этой решил за тебя заступиться, грех замолить... У Козлова свое соображение было. Начни он это дело, тех такая каша заварилась бы... Не простой человек ворожбой занимается, а ученый. Да еще из Польши выехавший. И ворожба не пойми какая. Все до бумажки последней твоей прочесть надобно было, а потом боярам, каким следует, передать. И разбиралось бы дело твое долго — все б замучились. Козлову большие люди за муки свои, за то, что много мудреного читать бы пришлось, спасибо не сказали бы. Он молод, да мудр, Козлов-то.

Плюнул Пересветов себе под ноги в сердцах и зашатал, чтобы быстрее от Мити уйти.

—    На простолюдинке не женись, Иван,— кричал тот вдогонку,— не порти породу!

Нагрузил Пересветов на коня свои пожитки, немного их было, взял за руку Машу и пошел к Никите. Тоскливо заскрипели ворота двора. Закрыл их на замок Иван, чтоб не совсем к пустому месту наказанная вдова пришла.

Никита купался в довольстве. Дела у него шли хорошо. Хоть и чванливо было русское купечество, а сумел Никита сначала к тестю подход найти, а потом и с другими купцами сдружиться.

Тесть Никиты, Федор Калистратов, мужик был телом могучий и духом твердый. Он полмира объездил. Заросший волосами черными, с блестящими большими глазами, он ласково глядел на Пересветова, когда они вспоминали Польшу, Венгрию, Молдавию.

—Да, был я там,— кряхтел Калистратов,— был, торговал.

Еще он был в Самарканде и Бухаре, в Крыму и Стамбуле, у персов и в Дамаске.

—    Мне, воин мой разлюбезный, чтобы с выгодой быть, вон куда приходилось забираться. Города огромные, вонючие, жара кругом, люди мелкие, черные, глазищи таращат. Как прибудешь, нет, думаешь, живым отседова не выбраться. А новгородский купец, он же с немцем торгует! Ему выгода! Хотя тоже невелика какая. Море студеное и далеко до немца. Сам не доберешься. Вот и надо Ливонию воевать: там прямиком в Германию, Францию, Италию, а хоть и в Грецию.

С тем, что торговать неудобно с государствами разными, соглашался Иван, а вот насчет войны с Ливонией — никак.

Злился купец.

—Ливонец —воин плохой,—доказывал он.—Какой он воин? Из свинарников и конюшен не вылезает, все приплод бережет.

Ках и Захарьину в свое время объяснял Иван, что Ливонию завоевать нетрудно, удержать трудно. Война огромная разразится. И поражением для Руси обернется.

—    А что делать?— злился купец.— Пю товар добывать? Богатеть чем?

—    Я не купец,— улыбаясь, отвечал Иван Семенович.— А воевать Руси следует с татарами. Гнезда их на Волге разорить.

—    Это хорошо,— соглашался купец и поглаживал свои маленькие ручки в золотых браслетах.— Волгу от татарвы освободить — это большое дело! Только страшны они, татары!

—    Согласись, купец,— жмурился Пересветов,— в этом я лучше твоего разумею. Татарина войско русское побьет. Татарин сейчас слаб. А с поляками и шведами Руси не совладать.

—    Может и так,— соглашался купец.

Разговор за разговором —и неожиданно пригласил Калистратов торговлей Пересветова заняться.

—    Мир ты знаешь, с людишками обходиться умеешь, воин опытный, а?—уговаривал купец.—Я под тебя товару дам, денег дам, сам я стар уже по миру шляться, а Никите далеко до тебя. Ловких ребят тебе дам. Иди с Богом! Все, иго привезешь, по-братски, пополам.

—    Воин я, не купец,— устало повторял Иван.

—    Да какая на Руси сейчас служба,— раззадоривал купец,— обиды одни! Служилые люди, али они богаты! Им чем государь платит — поместьями? А из поместьев людишки на юг бегут. Кормить воинов не хотят. Ты же раз удачно обернулся и золота-серебра тебе надолго хватит.

Никита со своей стороны подбивал раскопать зарытое Иваном золото и открыть лавки по Москве. Тот знал, что золота еще довольно у Ивана.

Расписывал Никита сладкую жизнь купеческую, а как узнал, что тесть Ивану предлагает в дальние края направиться, то приставать с этими разговорами каждый день начал.

—    Он ведь мне сначала это предлагал, через то и в зятья взял, а потом передумал. Страшно ему стало, а в тебя поверил. Давай, сделаем дело!

—    Хватит об этом,— сказал Пересветов,— ты мне лучше сыщи, где бы двор купить, да дом я выстрою. Из Москвы же никуда не поеду.

Светлым солнечным апрельским днем повенчался Иван с Марией. Стоя перед отцом Евдокимом, произнес Иван клятву на верность жене, но произнес не как муж, а как воин, сердцем, как приносят присягу на службе. А присяге Иван никогда не изменял.

Недорого купил Иван двор, выстроил дом, пристройки, своими руками сад насадил. От лихих людей собак накупил. Вечерами же все за книжками сидел или писал.

Иногда пишет да поймает на себе любопытный взгляд неграмотной Маши.

—    Маша,— позвал он однажды,— подойди сюда.

Подошла неспешно юная женщина и прижалась к спине Ивана

тугим своим животом. Нисколько она не боялась почти сорокалетнего седого мужа. Чувствовала его нежную душу, знала — он ее любит и вела себя с ним иногда, как ребенок шаловливый. Но не того хотел от нее муж, чего она ждала.

—    Как ты думаешь, что я делаю?— спросил Иван.

Она взяла перо неумело в руки и так двумя руками вывела на бумаге закорючку. Засмеялась.

—    Пишешь,— ответила она.

—    Что пишу?— допытывался Иван,— может быть я колдовство какое творю.

Задумалась Маша, отбросила со лба свои ореховые волосы. Испытывает ее муж?

—    Я с тобой готова на все,— сказала она, нагнувшись к его уху,— что ты хочешь? Хочешь, чтоб я помогала тебе в твоем колдовстве?

Нахмурился Иван. Дело-то не шуточное, если и Маша поверит, что он колдовством занимается. Просто только слух пустить, а там отмывайся, как знаешь.

Как мог и умел, стал объяснять Иван, чем он занимается. Но видел по глазам молодой жены — не верит она ему, потому что не понимает.

Видя, что муж раздражен, опять зашептала юная женщина: «Я с тобой и на доброе, и на злое. Как скажешь, так и будет. Раба я твоя».

Скрыл Иван досаду, понял, что Маша воспринимает мир не так, как он. И то, что для него имеет важное значение, для нее ничего не значит.

Май наступил жаркий. Спали под открытым небом на тулупах старых, рваных. Однажды проснулся рано утром Иван, а тулуп сброшен женой. Совершенно нагая она, сжавшись в комок от холода, спит. И блестят необыкновенной белизной ее плечи и бедра, откинута в сторону белая рука, чуть приоткрыты губы пухлые розовые, крепко сожмурены веки. И как будто не дышит она. Наклонился Иван, прижался ухом к спине ее — нет, ровно и сильно бьется молодое сердце!

Накрыл он ее и в впервые в жизни испытал чувство щемящей нежности.

Страх за мену, за ее жизнь сделал его еще более религиозным. Вспоминал он все дела свои прошлые, и лоб покрывался липким потом.

Разве не со слугами Сатаны на земле, с паном Ляховским и его друзьями он дружбу водил? Разве не в плоть сатанинскую в пани Ядвигу он вход ил?

Просился ли этот грех ему, и жене его, и детям его?

Поэтому припадал он к холодному каменному полу храма неистово, молился и с надеждой глядел на лики святых. Коль искренне каится человек, то простится ему?

... Венчался на царство семнадцатилетний Иван IV. Лишним было это празднество. Назывался теперь Иван Васильевич, не только великим князем, но и царем. И всякий гордый боярин из знатного рода должен теперь понимать, кому он служит — не почти равному себе Великому князю, но царю всех православных.

Иван, благодаря своей силе, пробрался в первые ряды и увидел на улице царя с его прелестной юной женой, чем-то схожей с Машей. (Да Маша даже лучше,—решил про себя Пересветов).

Красив был молодой царь, полон величия, а свита его была так богато одета, что удивился Иван. Польский король не мог сравниться в пышности с русским царем.

Но вот брезгливость эта возле губ молодого царя... Взгляд его тяжелый и лицо мрачное... Не душа семнадцатилетнего юноши жила в его сильном теле, и помыслы темные владели им. И не воин он был по натуре. Настоящий воин всегда лицом прост.

А Иван Васильевич много черного в душе своей носил! И за спокойствием его показным угадывался характер злой и капризный. Тяжелый прямой нос нависал над губами, но миловидность молодости скрывала явную порочность молодого царя.

Вспомнил Пересветов, что говорил Митя Плещеев. Умен и начитан царь. Коль умен, то надо ждать перемен. Да пока вокруг царя все те же бояре, те же Глинские...

Но грянул бунт в Москве! Царь бежал в подмосковное село Воробьеве, а народ на улицах бесновался!

Выскочил на улицу Иван, а улица уже полна. Колокольный гул стоит над городом. Да рев людской такой, что и колоколов за ревом этим не слышно. Озлился народ, озверел!

— Глинские колдуны!— кричали повсюду.

Поглядел вокруг Иван, а и служивые люди в шапках своих красно-коричневых с оружием в тех же толпах. Некому теперь толпу в дома загнать, некому улицы московские очистить. И хоть сам Иван ни л какое кадцовство Глинских не верил, но и у него обид было немало на тех, кто в Кремле сидели. Его толпа за собой потащила, а он и не сопротивлялся и скоро уже чувствовал себя частью этой ревущей и жаждущей крови толпы. Понимал он — на этот раз без крови не обойтись!

—    К Кремлю вали, ребята!— звонко выкрикнул пожилой хилый мужик н от душившей его злобы рванул добротную рубаху на груди,—колья выламывай, бояр на них насаживай!

В толпе были люди всякие, нищие и зажиточные, разбойники и стражники, во всех них вселился один дух —дух разрушения. Скорее добраться до тех, кого ненавидишь! Эх, если бы Ивану Семеновичу повстречался сейчас Костя Осокин! Глинские-то ему ничего плохого не сделали!

Но несло его и занесло в Кремль.

—    А-а-а-а,—ревела толпа и толкалась.

Ворвалась толпа в Успенский собор. Там-то и прибили Юрия Глинского.Пересветов ничего этого не видел, что по крикам понял, что до одного обидчика добрались-таки.

Да разве хватит одной жертвы для толпы? Чуть на куски не порвали самого митрополита Макария. Но здесь часть толпы опомнилась и встала на защиту божьего человека. Помятый Макарий был спасен.

... Прошло два года с того дня. В доме Ивана стало шумно. Маша родила ему дочь и располнела, но стала еще красивее, чем прежде. Хоть девочка плаксива была, но юная мамаша обладала здоровьем охромным и могла не спать сутками. Особый блеск появился в ее карих глазах, а ореховые густые волосы, когда она их распускала, доставали уже колен. Если надобность будет, так она в волосах одних свое снежное крепкогрудое тело укроет.

Иван Семенович страстно хотел сына, и жена обещала ему, что в будущий раз обязательно будет сын.

«Как воину уходить в мир иной, если он после себя воина не оставил», —рассуждал Иван Семенович и чувствовал, что будет весьма удручен, если наследник не родится.

Как-то под вечер постучали сильно в ворота. Князь Плещеев стоял один и шапку в руках держал. Постарел он за эти годы. Разврат до обжорство сделали его тучным и обрюзглым, но еще красив был князь. Красота-то истинная — она, если дается, то ее и на всю жизнь хватит.

—    Пустишь, Иван Семенович?— смиренно спросил князь.

—    Заходи.

Увидел Плещеев во дворе располневшую Машу и поклонился ей в пояс, как боярыне. Отлегло у Пересветова от сердца. Не держал он больше зла на Митю, только спросил:

—    Что же, простолюдинке поклонился?

—    Поклонился я жене твоей, боярыне,—ответил Плещеев,— , коль ты до себя возвысил, то и для меня она жена твоя —

боярыня.

—    Хорошие слова сказал Митя,— кивнул головой Иван,— а пришел с чем?

—    С добром,— сказал Плещеев.

—    Так в чем добро?

—    Умные советники у царя появились,— прищурился князь,— помню я, как ты Захарьину по душе пришелся, значит, и этим придешься.

—    Ты меня с ними свести хочешь или как?

—    Вот тут, Иван Семенович, подумать нужно. Люди все это новые и мне не знакомы. Да и подумают, что своего к ним пропихиваю, если через кого и познакомить. Ты б лучше сам...

—    Как так?

—    Напиши челобитную, за тобой и пришлют. Сейчас все государственные люди рассуждают, как нам на Руси дальше жить-поживать. Неужели они от такого толкового советчика откажутся?

Ушел Плещеев, и в тот же вечер написал Пересветов малую челобитную, в которой о своих горестях поведал. Челобитная на имя царя дойти должна.

Должна, да не дошла. Не утерпел Иван, рассказал все Маше.

Крепко уцепилась жена за его запястье, а другой рукой свое белое горло сжала.

—    Не связывайся ты с ними,— прошептала она и в глазах ее веселых бесстрашных мелькнул ужас,— добро сами за тобой пришли бы, а то ты, Иван Семенович, на рожон без причины лезешь.

Поморщился Пересветов, промолчал, но страх жены понял и не обиделся на нее.

Нет страшнее для человека на Руси, чем дела государственные. Никому неведомо, что и как обернуться может. Коль не воруешь и в Бога православного веруешь, то живи себе и живи, а коль с властью свяжешься... всяко может быть.

Но разжег Плещеев Пересветова.

И сел Иван Семенович писать вторую челобитную. Это была велика по объему и страстно написанная. Хоть и назвался, как и полагалось по чину, Иван Семенович уничижительно Ивашкой Пересветовым, да высокомерен и яростен был тон в той челобитной.

«Служил я, государь, трем королям, а такого сраму не видывал»,—писал воин. И клял он бояр-мздоимцев, обличал суд неправедный, а главное, указывал, на кого государю в великом деле переустройства Руси опереться надобно —на воинника.

Не того должен к себе приближать и жаловать государь, кто по знатности выше всех, а того, кто умен, храбр, честен. А знатные люди на Руси зажрались, дела свои обделывают, а о государственных делах и думать забыли.

И войско русское никуда не годится. Какой воин — холоп? Раб —он и есть раб, —и воевать храбро не может. Всех холопов на свободу нужно отпустить. Пусть они на равных правах со служивыми людьми будут. В правах же уравнять всех нерусских, что в русской армии служат. У Магмет- Салтана лучший полководец не турок был, а албанец.

Расплачиваться же со служилыми людьми надо не поместьями, а деньгами. Поместье отдела отвлекает. Воин не на земле должен сидеть, а прямым своим воинским делом заниматься.

Войско надобно сделать регулярным, а не время от времени собирать. Войско должно постоянно в учениях мастерство свое оттачивать.

И, вспомнив те рассказы, что из поколения в поколение среди наемников передавалась о том, какова дисциплина в войске непобедимого Чингис-хана была, советовал Иван такую же в русском войске установить.

За воровство, азартные игры, пьянство, непослушание и за трусость в бою — смертная казнь.

Но не только на страхе войско держаться должно. Все воины братья, и как братья друг к другу относиться должны. И в братстве воинства православного — главная его сила.

Воеводы никаких грабежей допускать не должны. Если воин грабит — он грабитель, а не воин. Сердцевина у него гнилая. С

завоеванных территорий надо дань собирать в царскую казну, и вот оттуда государь должен щедро награждать ватников своих за службу ратную и самую почетную, какая только есть на свете.

И еще, немедленно государь должен создать войско-гвардию, наподобие янычарского, какое у турецкого султана. Из отборных воинов, войско всегда должно быть боеготовно. Числом в сорок тысяч сабель, оно может любое нападение со стороны татар, дмд» самое внезапное отразить, да и государя защитить от любого врага.

Суд должен быть праведный. У Машет-салгана судьи так же, как на Руси, невинных осуждали. За это велел Магмет-салтан с них живых кожу сдирать и при том сказал—кто из судей новой кожей обрастет, тот, значит, не виновен.

Над судьями надзор учредить самый строгий, а в армии судьи особые иметься должны и постоянно при войске находиться.

Вся же армия числом должна быть в триста тысяч человек. И такая армия способна сокрушить все государства, что рядом с Русью расположены. Государства эти надлежит данью обложить, с чего Русь и богатеть начнет.

Главное же, в государстве все на правде основано должно быть. А правда, она у Бога одна—что для пользы воинства православного и для народа православного делается, то и есть правда.

Получалось у Пересветова, что не государь над правдой, а правда над ним, ибо она от Бога. Писал это Иван Семенович и головой рисковал. Государю для того Богом и власть вручена, чтобы он в жизни этой по правде людей жить заставлял. Государь — тоже на службе, и служит он государству своему, перед воинниками государь ответственен. Они должны не щадя себя, животы за него класть, но и он о воинниках должен позаботиться.

Понимал умный Пересветов, что слова эти могут крамольными счесть, но не написать об ответственности государя — это значило исказить суть всех мыслей его! Годами он к пониманию правды шел! И сейчас, пусть на бумаге, он честно обязан все рассказать.

Поведал и о себе все без утайки Иван Семенович. Кто он такой, откуда родом, кому служил. Рассказал, как боярин Захарьин к нему благоволил. Не собирался он и от метрвого покровителя отказываться. Объяснял, что только благодаря покровительству боярина удалось ему всю Русь объездить, и видел он ее просторы необъятные.

Для начала же действий советовал он новым государственным мужам подрайскую землицу, что под татарами лежит, отвоевать, ибо и труда это большого даже сейчас не составляет.

И еще приписал Иван Семенович, что сейчас находится в положении бедственном, рода инока Пересветова,— на поле Куликовом сразившего Челубея, совершенно недостойном. Пусть тот, кто прочтет — узнает. Не безродный Ивашка Пересветов пишет, а потомок воина великого.

То, что Иван Семенович написал, казалось ему совершенно бесспорным. Вся Европа воевала и воевала постоянно. Тот, кто хотел добра своему народу, должен был не ждать, когда на него нападут, сам должен господствовать. Не рабом был», а господином. И сколько знал Иван Семенович, вся история рода человеческого из войн состояла, и помнили люди только тех царей да полководцев, кто на поле бранном отличился.

Раз нынешний государь желает великим быть, то путь к величию этому лежит только через войну. А коль в войне хочешь отличиться, то войско должно определенным образом подготовить.

Перечитав еще раз написанное, Иван Семенович убедился, что ни словом не солгал и написал истинную правду, а там будь, что будет.

Ответа ждал долго. Думал, опять его челобитная не дошла до людей государственных. Но ошибся на этот раз. Прискакал человек государственный и потребовал у Ивана все его сочинения и, забрав их, ни слова не сказав, снова ускакал.

Перекрестился Иван Семенович, а жена Маша каждый день усердно Богу молиться стала.

... В кремлевской светлице сидело три человека — все ближайшие советники молодого царя. Высокий, худой аскетичный Алексей Адашев — политик молодой, но мудрый. В истории России такие не часто встречались. Нервный и подвижный священник Сильвестр да толстый добряк, правда, с лисьими глазами —дьяк Висковатый.

Вошел и щрь молодой, и словно луч солнца по затемненным стенам пробежал — так красив и величественен был он. Поднялись все, поклонились. Он взглядом быстрым окинул каждого,

словно прожег и рукой показал, что садиться можно. Сел и сам, как равный среди равных.

—Прочитал я писания Ивашки Пересветова, кои мне Алексей Адашев подсунул... Много дела там, много верного. Не укрепи мы войско наше, не поддержи служилых людей — хорошего не жди. Не то что чужие земли воевать, а нам на троне усидеть бы. Насчет — «грозы» он прав. Воли много все взяли, пока в младенчестве я был, да маменька управляла, борзые псы Шуйские и Бельские царствовать удумали... И гвардия мне надобна на манер янычар, и татар воевать надо... Да только укоротить не одних бояр, но и меня царя, удумал Пересветов. Каков, а? Ты, Алексей,— обратился Иван Васильевич,— не внимательно прочел, не внимательно,— и пристально поглядел царь в лицо своего любимца. Но бесстрастно было лицо Адашева. Не носил он в сердце своем страха ни перед кем, только перед одним Богом.

Опустил веки Иван Васильевич, затрепетали его ноздри, но голоса не повысил:

—    Какая хю «гроза» для подданных моих будет, коли я перед ними как бы ответ держать должен, а?

—    Вот Собор соберем, — ухмыльнулся дьяк Висковагый,— там ответ-то держать придется. Там таких Пересветовых не один десяток будет. Успокоить надо людишек, государь. Обмануть надежой убогих.

—    Да не про то я,— поморщился Иван Васильевич,— на Соборе всем все пообещаем, надобно передохнуть от смут и ссор. Я про то, что дальше, а? Ведь, если дале чуть подумать, что воинник этот из хитрости написал, и ответственным мне перед моими же людишками считаться, то ведь кто-то, кроме Бога, должен надо мной стоять? Так или нет? Над отцом и дедом Дума боярская коршунами была, так и надо мной удумать, что захотят?

—    Про то нет в его сочинениях,-— твердо сказал Алексей Адашев.

—    На бумаге нет,— согласился царь,—да в голове есть, а это похуже будет.

—    Выше царя есть один Бог,—сказал резко Сильвестр,— но волю Бога доподлинно знают и толковать могут лишь святые, на земле бывшие, а уж слова святых мы, священники, растолковать можем.

—Стало быть, церковь надо мной?—кивнул головой Сильвестру Иван Васильевич.

—Только священники могут грешникам растолковать, каково им жить. Будет ли грешник этот смерд или царь — все едино.

—    Это тебе едино,— ткнул длинным смуглым с отточенным ногтем царь в Сильвестра,— а мне нет. И не с одного голоса вы с Ивашкой Пересветовым поете?

—    Он человек мирской, а потому во многом темный,— отдуваясь, сказал Сильвестр,— и, чую я, греховодник.

—    А про Казань верно пишет Пересветов,— сказал Вискова-тый,—надобно ее воевать. С верными людьми говорил я, дрязги у ханов идут постоянно, если город разорить, то кого силой, а кого лаской —под себя подмять можно будет. Астрахань же еще слабее. Казань падет, Астрахань не удержится.

— Хорошо, други мои,— сказал Иван Васильевич,— я вам свое слово сказал, а вы сами решайте, как с этим служилым человеком поступить.

Когда он вышел легкой походкой сильного зверя, переглянулись трое.

Первым начал Алексей Адашев. Говорил он тихим голосом, но за тихостью этой чувствовалась сила:

—По тому, что воин Пересветов написал, он многого достоин. Ум и рвение поощрять надобно.

—    О Боге рассуждает больно просто: не богохульник ли тайный,— сказал Сильвестр.

—    Иван Васильевич, государь наш,— сказал Висковатый,— не больно ласково о нем отозвался, а вознесем этого Пересветова высоко, не увидит он в этом умысла тайного? И так уж нас в сговоре с ним обвинил, а мы Ивашку того и в глаза не видали.

—    Вознести-то вознесем, а долго ли удержится?— заметил Сильвестр,— Посадим его куда наместником или воеводой, так тут же жалобы да доносы пойдут. Бояре возопят, опять скажут эти безродные, что возле царя, своего безродного протащили. И кончится для Ивашки же этого плохо.

—    И над полками его поставить нельзя,— сказал Алексей Адашев,— не знаем, каков он в деле, а не на бумаге, а, главное, воеводам обида страшная. Кто таков? Откуда? Коль не из древнего рода, так ему и подчиняться никто не будет.

—Бумаги его в казну снести надо,—сказал Висковатый,—он дельного много предложил. Сохраним. Может, что со временем и исполнится. И самого забыть не след. Пусть Алексей глянет на него, что за человек. Если большого дела достоин, то постепенно к делу и приставить можно.

И вот с почетом Ивана Семеновича препроводили в Кремль. Понял сразу, что не в темницу, по лицам служилых людей. Ласковы они с ним были, значит тот, кто приказал подать Пересветова к государственным людям, тоже ласков будет.

Но ошибся Иван Семенович. Никогда не улыбался Алексей Адашев, и через высокий лоб его пролегли две глубокие вертикальные морщины. Вечно думал он о делах государственных.

Увидел перед собой воииника и немного расстроился. Не таким себе его представлял. Когда читал сочинения его, виделся ему витязь молодой, с черными, хах смоль, волосами, готовый хоть сейчас в битву ринуться. А стоял пред ним невысоким широкоплечий человек с большой седой головой, одетый просто. Но не мог не увидеть Адашев шрамов на лице человека этого, не мог не увидеть глаз его умных и проницательных.

—    Садись, воин,—показал на простую лавку Адашев.

Сел осторожно Пересветов, ожидая расспросов.

Помолчал Адашев, к облику Пересветова привыкая, потом

спросил своим тихим голосом:

—Вот ты, воин, на жалование денежное всех служилых людей перевести предлагаешь, то правильно, мы понимаем, так ведь нет таких денег в хазне! Ты войско числом в триста тысяч называешь и все на денежном жаловании. А у нас, если без холопов считать, только-только пятьдесят тысяч и тех едва содержим, и платим им землей. Больше платить нечем.

—    Деныи, золото и серебро, земли новые в походах добываются. Ими и расплачиваться надо. Рим великий все время новые провинции завоевывал и за их счет войско свое огромное содержал.

Адашев молчал, думал. Ему уже начинал нравиться этот человек.

—    Не будет войска путного, пока воин день и ночь на службе не находится и искусство свое не оттачивает.

—    Прав ты, прав,— сказал Адашев,— да на деле все оно сложнее. А вот как ты думаешь, Ливонию уже сейчас мы можем воевать?

•— Про то я уже спокойным Михаилом Юрьевичем Захарьиным говорил,— отвечал Пересветов,— стало быть, вы Ливонию воевать хотите?

Долго и подробно рассказывал Пересветов, с чем столкнется войско русских, если ввяжется в войну за Ливонию.

—    А совсем плохо придется, холь вы и с татарами, и с ливоншми в войну ввяжетесь.

Молчал государственный человек. Смотрел в окно и словно забыл о Пересветове. Иван не знал, что точно так же как он, думал и сам Алексей Адашев. Да вот царь, Иван Васильевич, другие планы вынашивал.

—    Спешить не к чему,— когда повернулся Адашев опять к нему лицом, сказал Пересветов,— татар побьем. Окрепнем. В войске добрых сотников и воевод вырастим, а за это время, лет за двадцать, бабы столько детишек нарожают, что на две армии хватит. Коль набегов не будет, сколько людей на Руси прибавится?

Кивнул головой Адашев. Несмотря на молодость, он, в отличие от нетерпеливого молодого царя, тоже полагал, что сила в действии постепенном.

—Пишешь ты,—заметил Адашев, что поместье у тебя отняли службы лишили. Поместье мы тебе подберем, а со службой ты подокон... Думы у Ивана Васильевича большие, тебе дело со временем тоже найдется.

Поместьем, и в самом деле, Ивна Семеновича наградили. Далековато, правда, -под Тверью, да чуть ли не в четыре раза большее дали, чем в свое время государыня пожаловала. Поместье это размером было со среднюю боярскую вотчину, и стал Иван Семенович человеком сразу богатым. И леса у него, и озеро, полное рыбы, да и мужичков немало.

Отстроил он себе дом на холме, рвом его оградил, чуть ли не крепостную стену выстроил из бревен дубовых, и башню выстроил, и подземный ход вырыл. Не мог воин по-другому. Почему не сделать по-людски, коша можно?

Среди мужиков холопов себе набрал, да и несколько человек городских прибились. Брал только молодых ребят да тех, кому воинская потеха по нраву. Готовить будущих воинов стал сам.

Да вот службы ему не было.

Не знал Иван Семенович, что решил Алексей Адашев. А решил он, что для большой службы стар Иван Семенович, и растратил он весь пыл на сочинения свои, на остальное сил в нем не осталось.

Ох, как ошибся на этот раз этот большой государственный человек! В сорокалетием Иване сила огромная жила! Била ключом! И озеро свое светлое он десять раз переплывал туда и обратно.

Но не было ему службы на Руси! Так хоть почет был!

Глава шестля

аки в прежние годы легко мог заснуть Иван Семенович, но просыпался очень рано, перед рассветом. Вставал осторожно, чтобы не разбудить юную жену и выходил во двор. На улице еще темным-темно, снег только белеет, но скоро нелюбопытное зимнее солнце выглянет на землю посмотреть.

На Иване Семеновиче короткий полушубок волчьим мехом подшитый, теплая лисья шапка и валеные сапоги. Легко на сильных ногах обходит он свой двор да думает не о постройках и хозяйских делах.

Тихая нежность на сердце Пересветова. После двадцати лет скитаний, битв и житейских невзгод, у него есть все — дом, жена и дочь.

Юность и молодость видятся словно через мглу. И смешны Пересветову его юношеские мечтания о величии. Раз в тысячу лет выпадает человеку то, о чем мечтал он, да человека этого сам Бог выбирает. И не счастие это вовсе —величие земное, а тяжкий крест. Легко ли волю Бога на земле представлять? Легко ли от соблазна удержаться?

Разве великие, чужие страны в прах испепелявшие, — счастливы были?

Горд был Иван, когда во главе пяти сотен, что Стецкий ему доверял, в поход выступал. Но то кровь молодая играла. И сердце Стецкого в молодости так-то вот воспламенялось, а потом большего ему захотелось — власти королевской. Ну, а королем стал бы магнат? Разве уталил бы он этим свое честолюбие?

Все чаще вспоминал Иван Семенович свою мать — боярыню Ирину. Теперь-то он понимал, почему такими тревожными глазами глядела она порой на него.

Вспомнил и духовника ее — Даниила. Как он понял душу юного Перес вето ва, как верно предсказал его судьбу!

Знал Иван Семенович по опыту своему, что долгим житейское счастие быть не может! И что ему предназначено судьбой — все придется принять. Но чувствовал он и другое! То спокойствие, что поселилось в душе его, понимание ничтожности своей и величия Бога — это от него никуда не уйдет.

А Божий мир прекрасен! Разве вдыхать горьковатый чистый зимний воздух — это не счастие? Разве смотреть на поле ровное, а за ним на лес, укрытый снегом — это не счастие? Разве чувствовать в себе силу огромную — это не счастие?

Проснулись холопы его молодые. За полтора года не сделал их воинами Иван Семенович, да и не в силах это человека, лишь в схватке с врагом воином стать можно. Но веселы, крепки молодые юноши, и уже умело держат они в руках и саблю, и топор, и нож.

— Иван Семенович,— охота будет сегодня?

Пересветов кивает головой. Лучшее для воина занятие, коль долго в бою не был,— это охота на медведя. Помнил Иван Семенович своего первого медведя, а вот уже счет и на третий десяток перевалил.

Пока воин без страха медведя берет, значит, жив в нем дух воинский!

Внимательно осмотрел Иван рогатину, еще внимательней клинок с толстым лезвием, что за сапогом держал. Он ласкал оружие, словно в первый раз держал в руках шершавую рукоять рогатины и отполированную его руками ручку тяжелого ножа.

...Вернулся с охоты к полудню. Неспеша, покачиваясь в седле, приближался к своему дому из своего леса, по собственной земле. Чувство хозяина сродни чувству сытости. Его особенно и не замечаешь, пока не проголодаешься. Иван замечал. Ему было радостно, что в его владениях мужики снимали перед ним шапку, что слуги растворяли перед ним ворота, и жена, в накинутой на сильные плечи куньей шубе, встречала его в резных дверях улыбкой.

За эти два года были заведены и правила. Возвращавшемуся с охоты Пересветову жена из собственных рук подносила в серебряном кубке крепкий мед. Выпивал стоя, целовал жену, а потом шел в просторную светелку и садился за стол. Жена подавала копченый лосиный язык, ломтями нарезанный и с ним яблочки моченые с перцем, острые.

Слуги жарили в это время медвежьи печенку и сердце. Пока холодным Иван закусывал, на сильном огне прожаривали и приносили в дом, к столу подавали.

А тут и время обеда. Щи несли густые и горячие. Жена по правую руку сидела, а маленькая дочка с нянькой — по левую. После щей, медвежатина жареная, а за ней закопченная недавно рыба, в проруби умелыми рыбаками пойманная.

После обеда сон. Проснувшись Иван Семенович выходил с саблей размяться. Глядя на своих холопов-воинов молодых, он, как в молодости, стал утехам воинским радоваться. Иногда жалел, что не было рядом с ним Никиты. Тот по-простому мог объяснить и не горячился. Иван же не терпел непонятливых, гневлив был, и часто холопам по загривку доставалось. Но отходил Иван Семенович и снова объяснять начинал.

Вот уж и вечер. На черно-синем небе появляются яркие звезды. Иван Семенович по привычке ищет «свою» звезду, ту, что ведунья ему указала, и видит... красным цветом она наливается. Так! Сердце бьется ровно и спокойно, но он и без звезды знает, чутьем своим угадывает — скоро быть большой крови!

Возвращается в жаркую спальню с мороза, сбрасывает с себя все и в нательном белом белье под иконы молиться. Не за себя просит, а за жену свою и дочь.

И есть боль, которая не проходит. Не дал Бог пока Ивану Семеновичу сына.

Иной раз ночью от жары снимает с себя рубаху Маша. И удивляется Пересветов, какую силу набрала эта еще очень молодая женщина! Мощные, тугие белые бедра. Туше, почти каменные, груди... В платье, когда одета, подумаешь, что жирна баба, но нет ни жиринки на молодом теле. Какого богатыря такая женщина родить может?!

—Ты не спишь?—спрашивает чуткая женщина и поднимается на локте, сказать что-то хочет, но опасается.

— Говори, Маша!

—    Тоскливо мне, Иван Семенович.

—    Так не все радоваться.

—    Да не то... тоскливо , как перед бедой.

—    Придет беда, примем.

—    Жить больно хорошо!

—    Все от Бога! Сегодня хорошо, завтра плохо!

А в ответ —то ли вздох, то ли стон. Не хочет молодая женщина соглашаться с этим! Как так? Почему? Она не хочет беды! Она жаждет жизни светлой! Она мужу жаждет служить! Обещала сына родить, а не может!

Но, несмотря на налитую красным звезду и предчувствия грустные, все идет своим чередом. На смену теплому декабрю приходит лютый, ветреный январь. Снег сыпет и сыпет с небес. Самих небес не видно из-за снежной пелены. Где-то там, ближе к небесам угасает ветер, словно снег его утихомиривает, и падает он крупными хлопьями уже в тишине и безветрии, покрывая землю толстым слоем.

Вот и февраль тоже снежный. Куда столько снега, Господи? Да на все воля Божья! Чем больше снега, тем больше и урожай! Но теплее пригревает солнце, и вдруг оттепель! Оттаивают ложбины, что на солнце самом. Подтаивает дорога. Сосульки свисают с крыш до самой земли. Толстые, в толщину человека, они утончаются книзу и висят так, словно лес перевернутый верхушками вниз.

Тут и март — сонный месяц. Солнце становится жарким, и спать хочется. Зимой-то все бодрые, а сейчас даже Иван Семеович не так рано встает, а когда поднимается, благодарит Бога за светлый день. За яркое горячее солнце и за еще белый снег!

Тает снег! Ломается лед на речке, и ребятишки бегут смотреть и на льдинах покататься. А как яростно пахнет оживший, хотя еще голый лес!

Мрачен апрель. Холодные ветра, наполненные влагой, дуют по всему Божьему свету и пронизывают путников насквозь! Мелькнет солнце, согреет на минуту и снова за низкие и рваные, быстро бегущие облака прячется. Тосклив месяц апрель, но к концу и он добреет, а в начале мая вдруг столько тепла и света на землю обрушивается!

И впитывает жадно в себя земля это тепло — готовится плодоносить.

В середине мая пришло известие. Готовит царь Иван Васильевич поход на Казань. Какой поход, малый или большой? Кто примет участие в походе том? Кого поставят во главе? Ничего неизвестно. Наместник Ерохин Константин Дмитриевич знаком был с Пересветовым. Охотился в лесах его и был гостем в доме Ивана Семеновича. Не старый еще боярин, не глупый с обласканным Алексеем Адашевым Пересветовым тоже ласков был. Но разговоров об устройстве государственном и о делах военных не любил. Про охоту ■—вот и весь разговор. В Пересветове уважал он воина опытного, но к себе после знакомства не приблизил.

Заслышав о походе, поехал сам к наместнику Иван Семенович.

Отправился ночью, чтобы рано утром у воеводы быть. Темна была эта майская Ночь. Выезжали, вроде бы, и звезды на небе появились, да затянуло все черными, страшными тучами, и ни звезд, ни луны видно не стало.

Едва с дороги не сбились. Выехал Иван Семенович к дубу приметному. Тот один такой был на всей дороге. Могучий, корявый, с поломанной верхушкой, и сучья его самые большие не вверх, а в стороны росли.

А в небе грохотать начало. Тихо сначала, едва слышно, а потом нарастал рокот и приближалась гроза. Вдруг пронзила белая искрящаяся молния черные небеса, осветила на мгновение дорогу, лес в овраге н тучи низкие, над самой головой висевшие. И какой громтрянул! И какой дождь полил!

— Иван Семенович,— взмолились холопы,— свернем в лес, в овраге спрячемся. Пересветов отказался. Решил быть к утру у наместника — значит будет.

Всю ночь бушевала гроза, ушла только перед рассветом. Крестились холопы, благодарили Бога, что остались живы. Распорядился Иван Семенович сушняку поискать, да костер разложить. Хворосту много наломали, а зажечь не могли, больно дождь все промочил. Сам Пересветов за дело взялся. Столько лет в походах, неужели и ему не разжечь? Разжег. Запылал костер, а продрогшие холопы все подбрасывали хворост, тот шипел на огне, да скоро и сам гореть принимался. Взлетали высоким хвостом вместе с дымом веселые искры.

Перекусили, а туг солнце появилось. Сели на коней и рано утром вошел Иван Семенович к наместнику. Тот сидел в кресле с лицом важным, но тревожным.

—    Слыхал, Иван Семенович, про поход-то? Сам царь поведет,—тихо сказал наместник.

За этими словами было многое. Поход, который возглавлял царь, переставал быть просто походом. В нем должны были принять участие все служилые люди!

—    Вот так,— радостно улыбнулся Пересветов,— теперь Казани не устоять.

—    Подожди, не торопись,— зло сказал наместник и перекрестился на иконы.— Чего торопишься?

—    Потому, что знаю,— ответил Пересветов.— Нет такого уголка вокруг Казани этой, чтоб я его не объехал. И нет у татар таких тайн военных, чтоб я не знал. Два года у гнезд их кружил.

Может и прихвастнул Пересветов, да не без умысла.

—    Ты вот что, Иван Семенович,— сказал наместник,— останься при мне. Дело военное знаешь... Воевод сам царь назначает, а помощника-то я себе волен выбирать.

...Попрощался Иван Семенович с женой, двадцать холопов-воинов с собой взял и — за дело. День и ночь он в хлопотах. Ведь не один десяток лет прошел с того времени, когда государь сам поход возглавлял и теперь вся Русь поднималась.

Главное, о чем твердил Пересветов Ерохину, это не ждать опоздавших. Тут дело такое — кто не придет, тот и без головы останется. Все придут. Но коль опоздали, пусть в походе нагоняют. Переходы сначала делать небольшие, вот на этих переходах и присоединятся отставшие служилые люди.

Послушал Ерохин опытного человека и не в накладе остался. Из Твери и половины не вывел тех, что должны были прибыть, а с каждым часом в войско вливались отряд за отрядом.

Ничего не могло скрыться от острого глаза Ивана Семеновича. Видел он, что половина войска — это люди бывалые, воинскую службу знающие, а вот другая половина —холопы только что на коня посаженные, пожилые служилые люди и мальчишки — в обузу воинству будут. Да так уж заведено! Умри служилый человек, а сам явись и людей приведи столько, сколько нужно.

По тому, как некоторые «воины» в седле сидели, по тому, как оружие держали, видно было, ни на что путное они не годны.

А наместник, знай себе, считает. Эти прибыли, те прибыли, а энти еще подзадержались!

Поделился с ним своими сомнениями Пересветов.

Ерохин ответил зло. «Сам, Иван Семенович, нам победу великую предсказал. Что ж теперь тебе не по нраву».

Промолчал Пересветов.

— Какой ни есть служилый человек,— продолжал Ерохин,— а обязан он за царя живот свой положить. И татары так же в поход собираются. Кто в седле сидеть может, тот и идет.

Скоро тверское воинство с другими отрядами соединяться стало. От шума и грохота звенело в ушах. А это ведь только начало было!

Как ручьи в полноводную реку, сливались со всей земли русской отряды воинов.

И скоро увидел Пересветов всю эту реку! Не видно было края воинству ни впереди, ни в конце. Текла река мощная и полноводная.

Ехали на великолепных конях бояре в латах стальных и медных, в одеждах, золотом и серебром украшенных. Мелькали пышные плащи их и позолоченные шлемы. Вокруг бояр теснились дворяне в доспехах добротных, с оружием добрым, а уж вокруг них — толпой холопы. И разряженные, с господского плеча, и в рванье. И оружие у них было всякое, кому какое досталось. Одного такого воинника Иван Семенович даже с остро отточенным колом увидел. Он его держал вроде пики.

Лучше всех, по мнению Пересветова, выглядели отряды, что приграничную службу несли. Среди них не было богатых воинников на отличных лошадях, но все они вооружены были неплохо, а главное, выучка чувствовалась и двигались они не толпой, а походным строем. На конях сидели расслабленно, с усмешкой поглядывали на боярское воинство.

Не терпелось, однако, Ивану увидеть начало и хвост воинства. Заскочил он на холм высокий и ахнул! И оттуда ни начала войску, ни конца видно не было. Кругом отряды... И валили все новые и новые1

Впервые в жизни видел Иван Семенович такую силу ратную. Нет, не ошибся он в оценке военных возможностей Руси. Только в который раз пожалел, что воинство православное уж очень разным было.

Кабы воинству этому и выучку его наемников! Да что там, хоть имели бы все эти воинники тот опыт, что имели приграничные отряды! Несокрушимо было бы воинство это!

Когда проходили мимо городка-крепости, в которой сотник Лазарь верховодил, заскочил туда Иван Семенович и увидел, что в сотниках — холоп его бывший Кузьма. Только васильковые глаза остались от прежнего мальчишки. Лицо черное от загара, телом мощный, на щеке шрам и голосом хриплым распоряжения дает.

Узнал он Ивана Семеновича, обнялись они. Сказал Кузьма, что погиб с полгода назад сотник Лазарь, а его вместо него поставили.

Промолчал Иван. Но удивился весьма! Очень уж надо было служилому человеку отличиться, чтобы его во главе крепости поставили, да еще в возрасте таком молодом.

Договорились они, что после похода навестит Кузьма Ивана Семеновича в его поместье, ибо и сам Кузьма за дела свои пожалован было поместьем. Туда-то он и собирался по окончании похода.

Ощущало свою силу воинство православное. В поход, как на праздник шли. Чем ближе к Казани подходили, тем злее и веселее становились лица воинов. Столетия татары терзали Русь! И вот пришел великий час расплаты!

Ни одного татарского отряда не было видно! Они и не думали использовать прием свой волчий: напасть на войско в походе, истерзать его атаками неожиданными, воем диким степным напугать, стрелами осыпать. Чувствовали они, какая сила на них идет!

И вот он — город Казань! Обложили его со всех сторон. Но крепок был город, а еще крепче решимость татар защищать его.

Видя их на стенах крепостных, Перес ветову хотелось крикнуть им: «Каково вам в шкуре нашей?! Так и вы города наши обкладывали!»

Ярость мести кипела в душе Пересветова. Никогда не думал он, что доживет до таких светлых дней! И он хорошо знал, сколько русских невольников томилось сейчас за стенами Казани: несметное количество— десятки тысяч человек!

На видном месте в шатре богатейшем расположился царь Иван Васильевич. Всяко о нем говорили в рядах воинских. Кто говорил, что храбр он и неустрашим, а кто-то видел, как не сам он в боевые порядки выехал, а коня его под уздцы слуги вели. Коль последнее было верно, то не воин Иван Васильевич. В двадцать два года и похрабрее можно быть.

Но сейчас не важно это. Осада города началась. И Казань была обречена. Всем своим нутром чувствовал это Иван Семенович.

Разыскал Ивана Митя Плещеев. Был он грузен, щеки отвисли, но поход этот пошел ему на пользу. Загорел он, ловкость прежнюю возвращать себе стал.

Пересветова обнял он как брата, и признался:

—    Скучно жить мне, Иван Семенович, кабы не девки и вино, не знал бы, что и делать. А туг поход этот — развлечение великое.

Митя был при отце. Отец его числился третьим воеводой при большом полку. Должность не маленькая. Но Митя не скрывал презрения к старому отцу, видно, переживал, что не его воеводой назначили.

—    Батюшке-то моему все равно, на чем в поход идти,— объяснял он Перес ветову, поглаживая по гриве великолепного отцовского коня,— его на свинью посадили, он и на ней поскачет. Ибо глух, слеп и глуп с годами стал, но услышал про поход, расшумелся — войско, мол, я поведу, помру в походе, но допреж этого смерть басурман увижу. Так что конь-то лучший подо мной, а полк под отцом.

Чувствовал, однако, Иван Семенович в руководстве войсками руку твердую, уверенную. Были, были опытные воеводы в русском войске.

Поход был подготовлен загодя. Еще в прошлом году на правом берегу Волги прямо перед Казанью была построена крепость Свияжск. И удар с тыла предусмотрели русские воеводы. Хотел крымский хан нанести его, но против него заранее выставили войска и повернул он восвояси. Так что помощи казанцам ждать было неоткуда.

1

В Казанском походе принимало участие примерно 150 тысяч воинов, (прим, автора)




Продумано было и то, как ворваться в Казань. Дьяк Иван Выродков предложил сделать два подкопа под стены. Вырыли, стены взорвали, а к тому времени весь город осадные приспособления окружали.

И начался приступ великий! Доблестно сопротивлялись татары, но удара выдержать не смогли. Ворвались русские в город. Это был первый бой, где Ивану Семеновичу не довелось сабель-

кой помахать. Так его отряд расположен был, что в город вошел, когда там все уже горело и резня вовсю шла.

Пересветову добра татарского не надобно было. Ехал он по горящим улицам и глядел на зрелище, по его мнению, великое и прекрасное. Впервые за столетия не русский город жгли и грабили татары, а татарский город жгли и грабили русские! Есть Бог на земле и стоит он за православных!

Что, степняки? Испытали на собственной шкуре, каково это, когда жену твою и дочь за косу к коню притягивают и через седло перебрасывают?

Прямо перед Пересветовым выскочила простоволосая татарка и, визжа, бросилась бежать. За ней воин немолодой русский. Ухватил за ворот рубахи, рванул на себя, и стоит уже нагая татарка, груди беззащитные прикрывая, а вот уж и в руках воина бьется.

Неспешно вышагивал конь Перес ветова, спокоен воин был и весел. Творилась месть святая!

Холопы его молодые, в бою настоящем так и не побывавшие, жались к хозяину. И хотелось им принять участие в погроме, да страшно было, непривычно. Не гнал их грабить Иван Семенович, знал, что ни к чему так легко не привыкает воин, как к этому делу и виду страданий чужих.

Но вот русский белоголовый мальчик на улицу выбежал. Мальцу лет пять, ревет он и кричит, ничего не понимает. Поднял его на коня Иван Семенович, поднял выше на вытянутых руках:

—    Смотри, малец, запоминай на всю жизнь! Русские в Казань пришли! Не ты плакать должен, а те, кто мамку свою сюда на аркане притащили!

Но не видно было родителей мальца, и передал его Пересветов в руки холопов, ибо погибнуть мог он в давке и пожаре.

—    Глянь, Иван Семенович,—воскликнул один из холопов,— красота какая!

Из глиняного, но, видно, богатого дома, вытаскивали прямо на землю служивые люди ткани разноцветные.

Хоть какая-то память воинам молодым! Кивнул Иван холопам, и в миг слетели они с коней и по соседним домам бросились. Им, однако, не повезло. Из одного дома выскочил батыр татарский со слугами своими и семьей. Началась сеча! Отчаянно бились татары. Иван Семенович на помощь воинам своим молодым пришел.

Закричал голосом могучим, перекрывая крики многих и лязг оружия:

—    В кольцо бери, не давай к стенам прижиматься!

Услышали его молодцы, справились с первым страхом, а там

разом и навалились. Героем погиб батыр от ран многочисленных.

—    Вот эдак и надо, как он, у домов своих биться,— сказал Пересветов своим воинам.— Ну, а теперь заслужили вы, ваша добыча! В бою взяли, не за чужими спинами!

Разорена была Казань, и по приказу воевод отводились постепенно русские полки.

Пересветов ехал по правую руку от наместника Ерохина.

—    Что задумчив, Иван Семенович?— спросил Ерохин.

—    Дума проста: как бы из татар казанских слуг царевых сделать, да ими же от татар крымских и прикрыться.

—    Да в уме ли ты, Иван, Семенович?—засмеялся Ерохин.— Как волка ни корми, а он все в лес смотрит.

—    Татары — воины храбрые,— покачал головой Пересветов,— а, клятву дав, и верными могут быть... В старину печенеги все с русскими воевали, а потом, покоренные, русским служить стали. Первыми удар Батыя приняли.

... Эго десятилетие стало славным для русского оружия! И славным для царя Ивана Васильевича. Добровольно к Руси присоединились башкиры, ногайская орда, была взята Астрахань. Огромные пространства, о которых мечтал Иван Пересветов, перешли к русскому государству. Вся Волга стала русской!

Иван Семенович взял себе приемным сыном мальчика, которого нашел в Казани, а через год жена родила ему наследника! Приемного сына назвали в честь отца Ивана Семеновича — Семеном, а родного — в честь деда — Василием.

Обменял свое поместье Кузьма и поселился рядом, в двадцати верстах.

Дом Пересветовых стал шумным и наполнился детскими голосами. Родились еще две дочери.

Кузьма на службе находился все время и женой обзавестись не спешил.

—    Мою девчонку и возьмешь,— шутил Иван Семенович.— Как раз ты в воеводы выйдешь, а она невестой станет.

Крепко подружился Иван Семенович с Ерохиным. Тот чуть ли каждый месяц к Пересвеговым на охоту приезжал. Незлобен был боярин Ерохин, рассудителен, мед хмельной в меру пил, с Пе-ресветовым ему было хорошо.

В 1558 году царь Иван начал войну с Ливонией. В короткие сроки русские войска разгромили ливонцев, взяли Нарву и Дерпт, вышли на берега Балтийского моря.

Мрачен Иван Семенович стал, когда узнал о начале этой войны, и не радовали его первые успехи. Сказал он Ерохину:

—Крым брать надо было, последнее гнездо змеиное раздавить. Сделай царь Иван это дело хоть за десять лет, хоть за двадцать — вечная ему бы слава была.

Не знал Иван Семенович, что ближайшее окружение царя того же мнения придерживалось. На какое-то время Алексею Адашеву удалось склонить Ивана Васильевича на свою сторону, и война в Прибалтике была прекращена. Совершили поход на Крым, да неудачный.

А против Руси выступили, между тем, Польша, Литва и Швеция. Война против слабого Ливонского ордена обернулась войной против сильнейших европейских государств.

Ивану Семеновичу было уже под Пятьдесят. Числился он на службе при Ерохине, а сам в службе этой нератной смысла не видя, все время дома проводил.

Сыну Семену было уже одиннадцать лет, а Василию — пять. Любил с ними возиться Иван Семенович. Особенно радовал его родной Василий. Темноволосый крепыш, был он бесстрашен и резв настолько, что ни няньки, ни дядьки за ним не поспевали. День и ночь бегал он с сабелькой деревянной. Приемный Семен был грустным мальчиком с большими серыми глазами. Его Пересветов вовсю воинскому искусству обучал: с утра до ночи на лошади, саблю ему по руке подобрал не очень тяжелую, нож сам выбрал, учил владеть им, метать в цель. Какой мальчишка не любит оружия! И Семен любил нож свой, лошадку, охоту любил, да боязлив, осторожен был.

Узнав о первых поражениях русских войск в Прибалтике, Иван Семенович поступил следующим образом. За эти годы вселеса местные он облазил, и каждая тропинка ему была знакома. И вот в месте болотистом, можно сказать, на острове, с самыми верными слугами отстроил он дом из толстенных бревен, с узкими бойницами-окнами.

Жене дорогу показал. Несколько раз проверил ее —запомнила ли?

—К чему это все, Иван?— спрашивала недоуменно женщина.

—А к тому, что скоро татар ждать надо на землю нашу. У царя не хватит войска, чтобы в Ливонии воевать да татар сдерживать. Как только слух пройдет, что татары идут, коль меня рядом не будет, бери слуг и детей. В доме этом и укроетесь.

Верила Маша мужу и послушна ему была во всем. Спорить не стала и на этот раз.

Смутные и неприятные слухи доходили до Ивана Семеновича. Узнал он, что царь отправил в опалу советников своих Алексея Адашева и Сильвестра, что раскрыл измену со стороны бояр. В Москве начались казни.

В 1564 году Иван Васильевич устроил такое, чему русские люди несказанно удивились. Он удалился из Москвы. В январе следующего года из Александровской слободы прислал грамоту, в которой отрекался от власти. Его принялись отговаривать от этого совершенно непонятного шага. Царь согласился вернуться на престол, но только в том случае, если примут его условия. Условийже по сути было одно — Иван Васильевич требовал полного самовластия. Началась опричнина. Царь набрал особое опричное войско, и каждый, вступавший в него, приносил клятву на верность царю и отрекался во имя царя от всего, в том числе и от родных своих.

Казни среди бояр и служилых людей продолжались.

Осторожный боярин Ерохин стал выспрашивать Пересветова, как он к этому всему относится.

— Война идет, а царь слуг своих казнит!— сказал Пересве-тов.— Чем неудачнее война будет идти, тем больше крови невинной он прольет.

В том же году бежал в Литву ближайший сподвижник Ивана Васильевича князь Курбский.

Вспомнил тут Иван Семенович советы свои царю: править страной с помощью «грозы». Да ведь и о правде писал Пересветов. Казнить надо за службу нерадивую, за измену истинную. А коль от тебя лучшие воины бегут, какая же тут правда?!

Скоро стало известно о лихих делах опричников. Понял Пе-ресветов, что начавшая подниматься Русь вновь будет ввергнута в пропасть.

В Прибалтике наступали поляки и литовцы, с юга крымский хан нападал, а внутри страны творили царевым именем бесчинства опричники.

И ладно бы, глуп был царь Иван! Или действительно не ведал, что творит?!

Приехал Митя Плещеев. Глаза пустые, и улыбка какая-то странная. Приехал ночью темной и слугам не назвался. Доложили слуга так: «Боярин у ворот, имя свое не называет, сам в плаще и лицо эахутано».

... Сидит Митя в светлице, смотрит своими пустыми глазами и улыбается улыбкой странной.

—Прости, Иван Семенович,—сказал,—а ехать мне не к кому боле. Слуга твои меня в лицо не знают, а своих я в Твери оставил.

—Что случилось, Митя?

—    Батюшку моего казнили!

—    Старика?!

—Донесли, что собирается старик Плещеев в Литву бежать. А царя-то он и вправду ругал последними словами, но бежать никуда не собирался. И опричники батюшку мото псами затравили.

Вздрогнул Пересвегов, поползла вверх бровь его седая.

—Как так,—не поверил он,—боярина высокородного псами затравили?!

—    А по.нынешним временам для боярина высокородного — это еще легкая смерть. А то месяцами царский ублюдок Малюта мучает, а царь на то любуется!

—    И ты, Митя, в опале?

—То не опала, то гораздо хуже,—отвечал Плещеев все также тихо,—сидеть осталось и часа своего ждать. Почему на этот раз Иван Васильевич меня забыл, не ведаю, да видно, в следующий не забудет.

Встал Плещеев, руки за спину заложил, стиснул за спиной, на носки сапожек своих поднялся, покачался так, справился с собой. Снова сел на стол.

Горела на столе одна свеча. Тихо было в комнате. Вару* подскочил Плещеев к дверям, распахнул их... Пусто. Никто за ними не стоял.

—    Не верь слугам, Иван Семенович,— зашептал Плещеев,— никому не верь.

Страшное лицо было у Мити. Прикрыл он дверь плотно, сел близко к Пересветову.

—Что ж делать будешь?— спросил Иван Семенович.

—    Что делать?— засмеялся Митя тихо и жутко, раскачиваясь теперь уже на табурете,—ждать!

—    Не отъехать ли тебе в Литву?

Покачал Плещеев головой, и надменное выражение появилось на бледном лице его.

—Мне, боярину Плещееву, с земли моей бежать? Нет, Перес-ветов, когда конец мой придет, в бою его приму. Рубиться буду, живым не дамся.

Плещеев заскрипел зубами.

—К тебе вот зачем приехал, Иван Семенович. Сын ведь у меня маленький. Скрыл я его. Мажет, до него и не доберутся. Коль переживешь меня, Иван Семенович, вот... — Плещеев высыпал на стол из кожаного мешка груду золота и камней драгоценных, — земли-то мои отберут. Мальчишке и жить, быть может, нечем будет... Вспомни о нем. Но только тоща вспомни, когда царя Ивана Васильевича не будет.

— Ай, Митя,— покачал головой Пересветов,— да царь-то молод, а я стар.

—    На все воля Божия, а кроме тебя мне и обратиться не к кому.

Обнял Плещеев Пересветова крепко, прижался губами к губам и исчез в черной ночи.

Вернулся Иван в светлицу, посмотрел на деньги и камни драгоценные —такая тоска его взяла! О своих детях подумал он.

...Прошло время. Появился наконец Кузьма. Стал рассказывать о войне с поляками, да прервал его рассказ Иван:

—    Погоди, Кузьма, я тебе сам поведаю, как поляки да наемники бьют вас в чистом поле.

И вспомнил Иван Семенович, как сам водил сотни наемников в бой.

—Точно так, Иван Семенович,— отозвался Кузьма.

—    Все от того, что правильного конного боя русские не знают. От того, что пехоты нет крепкой, твердой рукой воспитанной-Конным, ведь, и в пешем строю противостоять можно, если воины подготовлены.

Но не об этом говорить хотел Кузьма. Так же приглушенно, как и Плещеев, пугаясь звука собственного голоса, рассказывал воин этот храбрый, что казнят воевод по приказу царя и воевод-то толковых! И больший страх в служилых людях Иван Васильевич с опричниками вызывают, чем враг на поле бранном.

—    Вот и я,— признался Иван Семенович,— свободен вроде, а как в клетке себя чувствую. Тут с год назад про Митю Плещеева слух дошел, что приказал Иван Васильевич привести его, а Митя ответил, что, мол, только мертвым царь его увидит. Кинулись на него опричники, а слуги, хоть и грешил он на них, верны ему оказались. Рубились долго. То ли в рубке Митя погиб, то ли сожгли вместе с хоромами его.

Ушел Кузьма спать, а Пересветова мучили мысли. Хоть и гнал он их, а они снова возвращались. А что, если в писаниях его царь Иван Васильевич опору думам своим нашел?

Не выдержал Иван Семенович, пошел, разбудил Кузьму. Тот сначала не понял ничего, долго из-под шубы выбирался, холодный квас пил, водой голову мочил. Но потом внимательно Ивана Семеновича слушал.

Рассказывал Пересветов о писаниях своих, о мечтах своих — на правде в жизни все строить, рассказывал, как мечтал о воинстве великом, где все бы братьями были. Да чтоб нерадивых, трусливых и предателей казни предавали. Говорил о гвардии на манер янычарской, о «грозе», что над каждым быть должна.

Забылся он. То говорил тихо, почти шепотом, то во весь голос; иной раз получалось складно, как былину, рассказывал.

Кивал головой Кузьма, слушал, как ребенок, рот раскрыв. И невольно вставал, когда Пересветов вставал, и садился, когда тот садился.

—    Все это есть в писаниях моих,— хрипло сказал Иван Семенович.— Каюсь, к казням я призывал, к «грозе» призывал...

—    Так разве то сейчас творится?!— воскликнул горестно и искренне Кузьма.— Казнят-то не худших, а лучших! Кто честнее и храбрее — на того и доносов больше!

Успокоили слова эти Ивана Семеновича. Не мог знать того, что многие на Руси и после него будут призывать к казням против людей неправедных, а «гроза» на их собственные головы обрушивалась!

Горьким был рассвет в то утро. Болела голова у Пересветова. Сухо было во рту.

Вышел он на улицу. Вреде зарево где-то далеко, и паленым пахнет. Или кажется? Ночь-то не спали.

Поднял он холопов и во все стороны разослал.

Через час прискакал один. Глаза у мальца широко раскрыты, и что-то кричит еще издалека.

Пересветов без слов все понял. Поднял всех домашних. С добром нажитым, что давно в тюках сложено было, на остров среди болот, в дом заранее приготовленный отослал. При себе сыновей оставил, пятнадцать холопов, и Кузьма рядом был.

Хорошо сидел в седле стройный сероглазый Семен! Спокойной было худое и бледное его лицо. Хоть и боязлив был в детстве приемыш, а вырос храбрым. Видно, был не из простого рода, не из мужиков деревенских. Храбрость, она с кровью передается! Но радовалось сердце Ивана на* шестнадцатилетнего крепыша Василия. Не уродился он силой в отца, да удалью в него был! Розовощекий, все время со светлой улыбкой на губах — лицом и характером был он в мать. Не передалась ему вся сила отцовская, но и угрюмость Пересветова не передалась. Не мечтал он о великой славе, зато биться готов был не за славу, а за род свой, за страну свою!

Крепок мальчишка, и с саблей умел обращаться, как воин опытный. Но таким он и останется, не вырасти ему в богатыря.

Странно, но не расстраивало это Ивана Семеновича. Не столько сила плеч сына его радовала, сколько свет, из глаз струившийся.

Вот и крещение первое сыновьям его!

Как юноша вскочил в седло шестидесятилетний Пересветов! Приказал в засаду сесть.

Часа три прождали. Появились татары. Осторожно ехали. Видно, где-то отпор уже получили. Иначе по-другому бы себя вели. Обьиный отряд татарский, сабель в двадцать.

Но не спешил Иван Семенович. Разослал лазутчиков —не идут ли зг. этими главные силы татар.

Между тем татары подошли к дому Пересветова. Высоко на холме стоял дом. Защищен был и рвом, через который лошади не перебраться, и стеной из бревен. Загалдели татары, заговорили между собой. За высокими стенами собаки злобно лаяли, пять слуг дворовых из пищалей постреливали.

Спешились татары —попробовать все-таки решили. Не спеша, стрелы пуская, пошли на приступ. Да вернулись. Часть из них на коней села и вокруг усадьбы поскакала. Похвалил про себя Иван Семенович начальника татарского. Все-таки сообразил, что места слабые искать надобно, а не нахрапом лезть. Только напрасно это. Давным давно все обдумал Иван Семенович и усадьбу свою на две части разделил. В долине сад и пристройки были, а на холме сам дом, стеной окруженный, на манер замков, какие в Польше и Венгрии Иван Семенович видывал.

Обскакали усадьбу татары, опять спешились — решились на штурм. Лестницу тащили, веревки...

Тем временем прибыли лазутчики. Больше татар они не встретили. Вовремя прибыли.

Приказал Иван Семенович Кузьме с тремя холопами ударить по коневодам, чтоб татары на коней сесть не успели, а остальных в конном строю в бой повел.

Лихо, с гиканьем налетели воины молодые на татар, порубили леших.

Но один татарин проворен оказался. Ушел незаметно, поймал коня, в седло птицей взлетел. И... побледнел Пересветов, за татарином сын Василий припустил. Видно, давно он приметил этого татарина, за ним потихоньку двигался, а теперь решил в поединок вступить. Скучно ему было пеших рубать.

Несся туда уже и Кузьма, но далеко ему было. Развернул лихой татарин коня и с пикой на Василия. А тот весь прямой в седле. Пропадет, глупыш!

— Пригнись,— закричал Пересветов,— щитом прикройся!

Но сидел прямо мальчишка, окаменел от страха видно. Понял это и татарин. Решил не бросать копье. Подскочил и ударил в упор. Вот тут и пригнулся Василий! Словно ветром его с седла сдуло, под седлом оказался. Ударил татарин в пустое место, провалился. А тут уж Кузьма с плеча лук рвет... Понял татарин, что не уйти, а Василий уже в седле сидит. Не успел размахнуться татарин во второй раз, первой же стрелой снял его Кузьма с коня.

И почувствовал Иван Семенович, как впервые в жизни дрожат у него руки.

Подъехал он к бледному сыну:

—Что ж ты щитом не прикрылся?

—    Так гляжу, тятя, татарин-то здоровущий! Пробьет и щит. Шуточное для него дело,—оправдывался мальчик.— Испугался я. Бежать же стыдно, и вдогон он, наверняка, копьем достанет.

Покачал головой Иван Семенович и ничего не сказал сыну. А для себя решил — не отходить, не отъезжать от мальчишки. Разум-то у него еще детский.

Долго еще кружил по лесам с отрядом Иван Семенович вокруг дома своего.

Но татары ушли дальше, на Москву. Дивился их глупости Иван Семенович, дивился он глупости хана крымского. Разве такой город как Москва можно взять?

Как-то утром проснулся Иван Семенович от того, что холоп его осторожно за плечо тряс. В лесу ночевали. Увидел рядом с собой Иван Семенович стоявшего уже Кузьму.

—Люди обличием русские, говорят по-русски,—рассказывал холоп про встреченный отряд,— а странные.

Хитры были глаза холопа.

—    Чем же они странные?

—    Все, как один, в черное одеты.

—    Опричники это,— сказал мрачно Кузьма,— век бы их не видать.

—    А велико ли их число?— спросил заинтересованно Иван Семенович.

—    Сабель триста.

—Ты как хочешь, Кузьма,— сказал Иван Семенович,—а я с ними познакомлюсь. Любопытны они мне.

Вывел свой отряд Пересветов навстречу опричникам. Те увидели всадников, всполошились.

«Идут-то глупо,— подумал с досадой Пересветов,— ни лазутчиков, ни верховых впереди не разослали.»

—    Здоровы, люди добрые, будете,— сказал Иван Семенович.— Я дворянин местный Иван Пересветов.

Усгалы и злы были лида опричников. Многие из них повязки носили, раны прикрывали. Но не соврал холоп, все они, как на подбор, в черном. Красавцы-ребята.

«Эх-ма!— подумал с горечью Иван Семенович.— Мне бы такие в руки попали! Каких из них я воинов мог сделать!»

Выехал навстречу Пересветову красавец молодой, синеглазый. Пыль покрывала одежду его. Ничем он не отличался от остальных.

— Заплутали мы, мил человек,—улыбнулся опричник.— Как нам на Тверь выехать?

Указал дорогу Иван Семенович. Кивнул головой синеглазый опричник, и двинулся мимо Пересветова его отряд. Не выделял глаз Пересветова ни сотников, ни десятников. Все равные, все как братья. Но на Ивана Семеновича и его людей поглядывают хмуро.

—Каких молодцов царь загубил!—с горечью воскликнул Иван Семенович, когда отряд прошел.— Как красивы молодцы!

—Царь их только живодерничать приучил да грабить своих же православных,— сказал Кузьма.

Покачал головой сокрушенно Пересветов. Ведь что-то и правильно царь делал! В равенстве, как рыцари прошлых веков, воины жить должны, в братстве. Ни одежой, ни оружием выделяться не должны! Это-то верно. Да вот употребил воинников этих Иван Васильевич неверно. Разве воин —палач? При любом войске в палачах особые люди ходят. Турок взять! На что живо-резы, а и то понимают — работа палача портит воинника!

Только через месяц узнал Иван Семенович, что опричное войско не смогло защитить Москву, и выжег крымский хан великий город.

В ярости Иван Грозный отменил опричнину и запретил упоминать это слово. Норов свой, однако, не изменил.

На следующий год крымский хан снова в поход на Москву двинулся. Теперь призвал Иван Грозный единственного оставшегося опытного воеводу, что с ним на Казань ходил — Воротынского — город защитить и набег отбить.

Собирал Воротынский служилых людей. От наместника Ерохина к Ивану Семеновичу гонец прибыл. Звал наместник к себе.

Постарел Ерохин, грузным стал и неповоротливым. Поручил он Ивану следить за тем, как ополчение собирается. Как и двадцать лет назад, взялся за это дело Иван Семенович. Худо-бедно, а набрали воинников. В который раз удивился Пересветов.

Откуда силы эти? Все разорено, сожжено и царем своим православным, и татарскими набегами.

Ан, нет! Выбираются из лесов люди православные, крестьяне землю пахать начинают, ремесленники за ремесло свое принимаются!

Привел Ерохин к воеводе Воротынскому пусть силы небольшие, да злы были воины, опытны. Стариков и мальчишек на этот раз не тащили.

Как всегда, Пересветов в уме ставил себя на место полководца. Внимательно наблюдал за всеми поступками Воротынского, воеводы из древнего рода, когда-то к царю близкого. И видел Иван, что правильно и дальновидно распоряжался воевода.

Сам Воротынский спокоен был, и спокойствие его, уверенность воинникам передавались.

Единственное, что не нравилось в воеводе Пересветову, что тот любил роскошь и даже в походе от привычек своих не отказывался. В роскошный шатер ему несли явства заморские. Но этот грех не велик. Главное, дело он свое знал. В считанные дни разношерстное воинство в порядок привел. Воевода всех мелких воевод помнил отлично. Расставил их так, что они друг с другом не собачились (кто из них кому подчиняться должен), а делом занимались.

Вот уже и нет толпы вооруженных людей, а есть войско! Пусть оно не нарядно! Пусть одеты, кто во что горазд! Зато каждый воин знает, что ему делать надлежит! На сто верст вокруг лазутчики разосланы. Как полагается, есть и такие, что под самым носом у татар за ними следят. Все видит, все знает, все понимает Воротынский.

И радовался, и горевал Иван Семенович тому, что рядом с ним нет его сыновей. Отпустил он их с Кузьмой, и несли они службу ратную на другом краю земли. Бились с поляками и литовцами. Молился Богу за них Иван Семенович и знал одно — каждому своя судьба уготована. Все, что мог, он сделал. Оружием владели его сыновья, и человек рядом с ними верный был — Кузьма. Все остальное не в его силах.

Принесли лазутчики весть — близко хан! Через день или два быть битве!

Тут затосковал Иван Семенович, как никогда. Непонятна ему была причина тоски. Сам он был силен и здоров. И еще не

родился тот воин, что в бою, один на один, его, шестидесятилет-него Пересветова, с коня свалить может. И Воротынский умница — все как надо делает.

Прилег рядом с костром Иван Семенович, сердце к сырой земле приложил, чтобы тише билось сердце горячее его.

За костром воинники тихо разговаривают.

—    Вот я с поляком и сошелся,— рассказывал один старый седой воин, —и не сказать, чтоб из себя богатырь был, но больно ловок. Шпыняет саблей, роздыху не дает. И сабля у него на вершок длиннее моей. Ах ты, рассукин сын, думаю, что х тебя такого ловкого на меня вынесло?

Пахло мятой. Иван Семенович сорвал кустик этой травы и почему-то вспомнил ведунью... Как хорошо в ее избушке пахли травы. Где она теперь? Старуха уж беззубая стала... И все про все ведает... И про него ведает. Как бы у нее спросить, что так тоскливо ему? Посмотрел Иван Семенович на небо, а там не видно звезды его. Сколько не искал — не нашел.

Вспомнил мать свою боярыню Ирину. Жива ль она еще? В каком монастыре приют свой последний нашла? Вспомнил с грустью и отца, и брата. И явственно так вспомнил дом отцовский. Защемило у него сердце еще сильнее, а на глаза слезы навернулись.

—    Молюсь я Богу во весь голос,— все так же неспешно рассказывал воин,— к смерти готовлюсь, а тут, глядь, сабля поляка в седло мне воткнулась концом, и дернул он ее на себя как-то несподручно, в седле завалился. Тут я ему и всадил клинок для верности прямо в живот...

Поднялся Пересветов с земли, ушел в лесок. Хорошо пах прогретый солнцем лес! Встал Иван Семенович на колени и помолился от души Господу Богу! Просил не о победе, просил простить грехи его и поберечь сыновей своих! Чтобы остался след на земле от рода Пересветовых.

На утро грянул бой.

Не ожидал хан, что русские войско собрать сумеют, и отпор ему дадут.

Завязалась сеча долгая и упорная! Увязли ряды татар в рядах русских, смешались сотни. Яростно рубились и те, и другие. Силы примерно равные были.

Только через час после начала Иван Семенович со своими холопами попал в битву, но уж в самую ее гущу. Метнул он в первого противника тяжелую палицу, висевшую на руке его. Палицу эту, оружие старинное, носил он для того, чтобы рука силу не теряла. Второго коротким железным копьем достал, и застряло копье в супротивнике. С криком, схватившись за рукоять копья, повалился татарин. Тут уж и сабля в ход пошла! Весело рубился Иван Семенович, радовался силе своей и сноровке! И радовался, что троих свалил, а его никто и не оцарапал.

Дрогнули татары... Вовсе не за тем они на Русь шли, чтобы принять смертный бой. Грабить они шли. Во второй раз безнаказанно Москву сжечь, а потом с добычею убраться в Крым, за Перекоп.

Распорядился хан выводить воинов своих из битвы, решил увести орду. В этот раз не ему звезда светила счастливая.

Очищал уже саблю Иван Семенович от крови о холку лошади, чтобы не ржавела, уж и в ножны ее хотел вложить, как наехали на него со спины семь татар. Пробивались татары с боем, а тут один русский воин, да еще спиной к ним! Не успел Пересвегов развернул» коня, как обступили его со всех сторон и рубить принялись.

Понял он, что защититься не сумеет. Слишком много врагов, но в этом, последнем бою, решил он не зря жизнь свою отдать!

Его рубили, кромсали так, что ошметками летели доспехи металлические, а он не рубил, а колол, только наверняка. Бил выпадами в лицо, в шею — в места незащищенные. Один удар точный, второй, третий... Бросили татары воина железного и припустили своих коней.

Рвались к Пересветову отставшие в бою от него холопы, и остолбенели, увидев воина, кровью всего залитого. Разбиты были доспехи, и сбит шлем, клочьями висела одежда» с кожей и мясом смешавшаяся. А тубы рассеченные на лице изрубленном улыбались страшной улыбкой!

Выпал из седла Иван Семенович на руки слуг своих. Отнесли его к шатру Ерохина. И наступила ночь для Пересветова. Сквозь темень иногда видел он — вспыхивали звезды, иной раз белело что-то, и слышал голоса. Но все уходило вдаль, все отступало, даже боль нечеловеческая, и снова в темноту погружался он.

Но не мог просто так уйти воин из жизни. Усилием воли он пришел в сознание, увидел, что лежит в шатре, а возле него всхлипывает старенький воевода Ерохин:

—    Что ж ты наделал, Иван Семенович, зачем в пекло полез? Тебе ли, старику, смертным боем играть и тешиться?

—    Не плачь, воевода,— сказал хрипло Пересветов,— прошу, о жене мрей позаботиться... Чтоб не отобрали у нее поместье... Сыновьям службу сыщи... коли вернутся.

Больше ничего не сказал Иван Пересветов. Был еще жив, но знал и чувствовал, что душа его на небо уносится — туда, где небеса душами убитых в честном бою наполнены.

Жизнь он прожил воином и погиб доблестно! Не стояли над его телом враги, не рыдали бабы! Такие же русские воины, как и он сам, предали тело земле, а душа ряды неисчислимые пополнила.

***********************

В очередном припадке дурости своей приказал Иван Васильевич казнить вскоре доблестного воеводу князя Воротынского. А тем временем лихой воин-король польский Стефан Баторий обложил со стотысячной армией Псков. Но не умевшие противостоять полякам в чистом поле русские воины яростно защищали свои крепости и, несмотря на отвагу воинов польских, литовских, наемников, со всего мира собранных, не сумел Баторий взять Псков. Пользуясь победой этой, хитроумный царь Иван Васильевич, с дипломатами опытными русскими, заручились поддержкой папы римского.

Стефан Баторий отвел изнуренные войска свои, и был заключен мир, по которому Русь теряла все земли и города приобретенные, теряла выход к морю, но оставалась в прежних своих границах, кои были до Ливонской войны.

Через некоторое время скончался Иван Грозный, разоривший и опустошивший Русь бессмысленной войной, которая не могла окончиться победой, и опричниной —еще более бессмысленной войной против русских людей.

А в царской казне хранились сочинения Ивана Семеновича Пересветова, и дошли они до наших д* „й. Мрачный романтик войны, он многие годы обвинялся историками в том, что, якобы написал свои сочинения для одобрения поступков Ивана Грозного. Писали некоторые историки, что сам Иван Грозный укрылся за псевдонимом «Пересветов», чтобы поведать миру свои взгляды на устройство государства.

Но нет и капли общего в исступленном стремлении к правде, как ее мог понимать воин XVI века, с неистовством тирана, вся правда которого свелась к бессмысленным казням.




содержание



Untitled.FR12
Предисловие
Глава первля
Глава вторля
Глава третья
Глава четвертая
130
Глава шестля
Глава первля
Но нет покоя. Никита идет.
Глава метвертля
Продумано было и то, как ворваться в Казань. Дьяк
содержание