Дневник улиц [Анни Эрно] (fb2) читать онлайн

- Дневник улиц (пер. Мария Сергеевна Красовицкая) 289 Кб, 47с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Анни Эрно

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анни Эрно Дневник улиц

No Kidding Press
2023

Annie Ernaux

Journal du dehors

Gallimard


© Éditions Gallimard, Paris, 1993

© Мария Красовицкая, перевод, 2023

© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2023

* * *
Наше истинное «я» не целиком заключено в нас[1].

Жан-Жак Руссо

Предисловие

Последние двадцать лет я живу в новом городе в сорока километрах от Парижа: Сержи-Понтуаз. До этого я всегда жила в провинции, в городках, которые хранили в себе следы прошлого, следы истории. Переезд в место, за несколько лет возникшее из ниоткуда, где памяти еще нет, а разрозненные здания разбросаны по необъятной территории без видимых границ, стал для меня настоящим потрясением. Всё казалось мне странным: кругом я видела лишь пустыри, открытые всем ветрам, розовые и голубые бетонные фасады, безлюдные улицы частного сектора. Постоянное чувство, будто я в месте, которого нет, на no man’s land. Мои глаза были как стеклянные стены офисных зданий: люди в них не отражались — только небоскребы и облака.

Постепенно эта шизофрения прошла. Мне стало нравиться жить в этом космополитичном пространстве, среди других жизней, которые начались где-то не здесь — во французской провинции, во Вьетнаме, Магрибе или Кот-д’Ивуаре, — так же как и моя началась в Нормандии. Я смотрела, во что играют дети во дворах многоэтажек, наблюдала, как люди бродят по крытым пассажам торгового центра «Три фонтана», как ждут автобуса на остановках. Прислушивалась к разговорам в электричках. Мне хотелось запечатлеть сцены из жизни, слова и жесты незнакомцев, которых видишь всего раз, граффити на стенах, которые исчезают, едва появившись. Всё, что так или иначе вызывало во мне какое-то чувство, волнение или протест.

Так появился этот дневник улиц, который я вела до 1992 года. Это не репортаж, не социологическое исследование о городе; это попытка уловить реальность эпохи — ту современность, которая в новом городе ощущается особенно остро, хотя ей и невозможно дать определения, — в череде мгновенных снимков городской повседневности. Мне кажется, именно в том, как люди разглядывают содержимое своей тележки в супермаркете, какими словами просят стейк в мясной лавке или высказываются о картине, проявляются их желания и неудовлетворенности, социальные и культурные различия. В том, как покупательница унижает кассиршу, как бездомный просит милостыню, а люди от него отворачиваются, в жестокости и стыде общества, во всем, что кажется безобидным и незначительным, — ведь это так привычно, обыденно. В наших впечатлениях о мире нет иерархии. Ощущения и размышления, вызываемые в нас определенными местами или предметами, не зависят от их культурной ценности: гипермаркет несет в себе столько же смысла и человеческой правды, сколько и концертный зал.

Я по мере сил старалась не обнаруживать себя, не выражать чувства, лежащего в основе каждого текста. Напротив, я стремилась фиксировать действительность в словах, как на фотопленке — так, чтобы встречающиеся на моем пути чужие жизни не теряли бы своей непроницаемости и загадки. (Позже, когда я увижу снимки, которые Пол Стренд делал в итальянской деревушке Луццано, портреты, поражающие жестоким, почти болезненным эффектом присутствия — эти люди здесь и только здесь, — то подумаю: вот он, идеал письма, недостижимый.)

Однако в результате я вложила в эти тексты куда больше самой себя, чем собиралась: навязчивые идеи, воспоминания подсознательно определяли, какое слово употребить, какую сцену запечатлеть. И теперь я уверена: мы узнаём о себе куда больше, когда проецируем себя во внешний мир, чем когда занимаемся самоанализом в личном дневнике (который возник как жанр два века назад и, возможно, однажды исчезнет). Именно другие люди, незнакомцы, встречающиеся нам в метро и залах ожидания, их любопытство, злость и стыд, которые мы проживаем вместе с ними, пробуждают нашу память и открывают нас самим себе.

Анни Эрно
1996

1985

На стене крытой парковки у вокзала — надпись: БРЕД. Чуть дальше, на той же стене: ЭЛЬЗА, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ и IF YOUR CHILDREN ARE HAPPY THEY ARE COMUNISTS[2].

Сегодня вечером в районе Линанд двое врачей несли на носилках женщину. Она полулежала, почти сидела, спокойная, седоволосая, лет пятидесяти-шестидесяти. Ноги и половина туловища были укрыты одеялом. Одна маленькая девочка сказала другой: «У нее на простыне кровь». Но никакой простыни не было. Женщина, как королева, проплыла по пешеходной площади Линанд между прохожими, идущими за покупками в супермаркет «Франпри», между играющими детьми, к машине скорой помощи на парковке. Было полшестого, холодно и ясно. Из верхних окон здания, выходящего на площадь, раздался крик: «Рашид! Рашид!» Я переложила покупки в багажник машины. Сборщик тележек стоял, прислонившись к стене перехода между парковкой и площадью. На нем была синяя куртка, всегда одни и те же серые брюки, грубые ботинки. Взгляд у него жуткий. Он подошел за моей тележкой, когда я уже выезжала с парковки. Я поехала домой вдоль траншеи, выкопанной для новых железнодорожных путей. Я словно взбиралась навстречу солнцу, а оно садилось между вышек электропередач куда-то в самый центр Нового города.

В поезде до вокзала Сен-Лазар пожилая женщина сидела у прохода и говорила стоящему рядом мальчику, должно быть внуку: «Уехать, уехать… Тебе что, здесь плохо? Где родился, там и пригодился». Тот держит руки в карманах, не отвечает. Потом: «Когда ездишь, хоть людей видишь». Старушка смеется: «Везде найдутся и хорошие, и не очень!» Она замолкает и продолжает весело смотреть перед собой. Мальчик не улыбается; прислонившись к дверям, он разглядывает свои ботинки. На сиденье напротив красивая темнокожая женщина читает роман из серии «Арлекин», «Ее секрет, его ребенок».



Субботним утром в магазине «Супер-М» внутри торгового центра «Три фонтана» женщина с метлой в руке идет между стеллажами отдела «Хозтовары». C несчастным видом она говорит сама себе: «Куда они все подевались? Невозможно ходить в магазин всей толпой».

Немая очередь у касс. Мужчина-араб не отрываясь смотрит в свою тележку, на дне которой лежат несколько предметов. Предвкушение обладания тем, чего так хотелось, или страх, что «выйдет слишком дорого», или и то и другое. Женщина лет пятидесяти в коричневом пальто резко бросает упаковки на ленту, потом хватает уже пробитые товары и швыряет их обратно в тележку. Она ждет, пока кассирша заполнит за нее чек, и неторопливо расписывается.

Потоки людей медленно текут по коридорам торгового центра. Покупатели умудряются не глядя лавировать между чужими телами, проходя всего в паре сантиметров от них. Инстинкт или безотказная привычка. В спины, в животы врезаются только тележки и дети. «Смотри, куда идешь!» — кричит мать маленькому мальчику. Некоторые женщины под стать вывескам и манекенам в витринах — красные губы, красные сапоги, узкие ягодицы, обтянутые джинсами, пышные шевелюры — энергично шагают вперед.



Он сел на станции «Ашер-Вилль», лет двадцать — двадцать пять. Занял два сиденья, вытянув ноги по диагонали. Достает из кармана маникюрные щипчики и начинает подстригать ногти; после каждого пальца любуется результатом, вытягивая руку перед собой. Сидящие рядом пассажиры делают вид, что не замечают. Похоже, он впервые пользуется щипчиками. Бесстыдно счастлив. Никто не в силах помешать счастью этого невоспитанного — как читается на лицах окружающих — юноши.



Маленькая девочка в поезде заставляет свою маму читать ей книжку, каждая страница которой начинается так: «Который час? — Время…» (завтракать, идти в школу, кормить кота и т. д.). Мама читает один раз вслух. Потом девочка хочет читать сама. Но, похоже, она еще не умеет и просто повторяет то, что запомнила, пока читала мама (вероятно, не раз): она путает, что и когда нужно делать. Мама ее поправляет. Девочка упоенно повторяет, всё громче и громче: «Четыре часа, время гулять с малышом — пять часов, время менять воду рыбке» и т. д. Она чуть не захлебывается от восторга, снова и снова запуская этот неумолимый круговорот сцепленных между собой часов и действий. Она нервничает, ерзает на месте, яростно переворачивает страницы книги, «который-час-время…» Обычно эти бесконечные повторы, свойственные детям, быстро достигают своего апогея и заканчиваются криками, слезами и подзатыльником. Здесь же девочка бросается на мать и говорит: «Я тебя укушу».



Воскресное утро, на площади Линанд у входа в супермаркет «Франпри» зеленщик поливает из маленькой леечки салат на прилавке. Смущенно, словно он на него мочится. Это сухопарый мужчина в синем халате, с тонкими усиками. На парковке сборщик тележек привалился к стене. На вид ему лет двадцать пять — тридцать. К нему подходит какой-то тип: «Курить будешь?» Сборщик тележек отталкивается от стены и берет сигарету, не снимая толстых шерстяных перчаток. Прикуривает от сигареты второго. День стоит ясный и холодный.

В мясной лавке на окраине Нового города люди ждали в очереди. Одна женщина, оказавшись у прилавка, сказала: «Мне, пожалуйста, один стейк для мужа». «Что-то еще?» — спросил у нее мясник. «Нет, это всё», — ответила она, доставая кошелек.



В метро, в поезде до «Мэри-д-Исси» женщина в платке пристально смотрит в черноту за окном, словно едет по железной дороге и видит, как мимо проплывают поля и поселки. Потом вдруг поворачивается к соседке: «Одни наркоманы, и злобные такие, жуть!» Речь становится неразборчивой. Слышно только: «Ну, знаете, тот министр-еврей, который повыпускал всех из тюрем».



Уже давно в универмаге «Самаритэн» в «Трех фонтанах» звучит мужской голос, который на разные лады — в форме вопроса, весело, напористо, шутливо и т. д. — призывает скупить весь магазин: «Скоро зима, вам понадобятся теплые перчатки и шарфы, загляните в отдел аксессуаров» или: «Знаете ли вы, что идеальную хозяйку можно отличить по сервировке стола? В отделе посуды…» Молодой вкрадчивый голос. Сегодня его обладатель стоял среди игрушек с микрофоном в руке. Это рыжий плешивый мужичок в огромных очках, с маленькими пухлыми ручками.



Я купила номер «Мари-Клер» на вокзале Нового города. Гороскоп на месяц: «Вы встретите замечательного мужчину». Несколько раз в течение дня, разговаривая с мужчиной, я думала, вдруг это он.

(Написав это от первого лица, я провоцирую всевозможные замечания в свой адрес, которых не вызвали бы слова «разговаривая с мужчиной, она думала, вдруг это он». Третье лицо, он/она, — это всегда другой человек, который может вести себя, как пожелает. «Я» — это я сама, читатель, и для меня невозможно — или недопустимо — читать гороскопы и вести себя как наивная дурочка. «Я» вызывает у читателя стыд.)

1986

Слепой со станции «Сен-Лазар» был на месте. Его слышно еще от турникетов, когда пробиваешь билет. Мощный голос, кажется, вот-вот охрипнет, половина нот фальшивые. Он всегда поет одни и те же песни, которые все учили в школе или в летнем лагере, такие как «На вершине горы старый домик стоял», а еще — «Я не жалею ни о чем» Эдит Пиаф. Вытянувшись и запрокинув голову, как все слепые, он стоит там, где переход разветвляется на два коридора: к поездам до «Порт-де-ля-Шапель» и до «Мэри-д-Исси». В одной руке белая трость, в другой — металлическая кружка, у ног вяло лежит собака. То и дело кто-нибудь из спешащих мимо людей — обычно женщина — опускает в стаканчик монету, и та громко звякает о дно. Слепой тут же прекращает петь и кричит: «БОЛЬШОЕ СПАСИБО, ХОРОШЕГО ДНЯ!» Теперь все в курсе: кто-то совершил благое дело и теперь ему будет сопутствовать удача. Идеальное подаяние. В обмен на монетку, брошенную чистому и пристойному нищему за старые песни, — публичная благодарность и надежда на благосклонность судьбы на весь день. Наверное, больше всего денег в метро получает этот слепой. Сегодня на нем было серое пальто в елочку и черный шарф. Я прошла как можно дальше от него, как все, кто ничего не дает.



Хозяин галереи на улице Мазарин, стоя перед картиной, размеренным голосом говорит посетительнице: «Сколько чувственности в этом полотне». Женщина глубоко вздыхает, словно это замечание повергает ее в отчаяние или она не в силах вынести столь мощных чувств. Теперь они говорят шепотом. Мужчина, более отчетливо: «И взгляните на красное пятно посередине, это потрясающе… Кто помещает красное пятно прямо по центру холста?..» Картина представляет собой сплошное охряное полотно в трещинках; возможно, это камни на солнце. Название в каталоге: «Ардеш, красное пятно». Я пытаюсь связать свое понимание чувственности с пустынным пейзажем, который вроде бы вижу на картине. Мне не хватает для этого тонкости ума, а может быть, глубины восприятия. Ощущение, будто мне недоступно какое-то знание. Но дело тут не в знании, ведь, если подумать, вместо «сколько чувственности» вполне могло бы звучать «сколько свежести!» или «сколько ярости!», причем соответствия между картиной и суждением не прибавилось бы: вопрос лишь в том, чтобы владеть нужным кодом. Все картины в галерее стоили от двух до двух с половиной миллионов старыми.



На станции «Шарль-де-Голль-Этуаль» сыро, огни витрин. Внизу у ряда эскалаторов женщины покупали украшения. В переходе, на полу, мелом очерчен круг, внутри написано: «На еду. У меня нет семьи». Но тот, кто это написал, уже ушел, и белый круг был пуст. Люди старались на него не наступать.

На Филиппинах теперь есть «музей Маркоса» (вчерашний номер «Ле Монд»). Всем желающим показывают дворец бывшего диктатора и его жены. Официальная цель — вызвать возмущение богатством и роскошью, но на практике перевешивает удовольствие: видеть то, чего лишен сам, иметь право это высмеивать, присваивать себе словом и взглядом. Так, посетителей и посетительниц «музея» интересует в первую очередь (и чуть ли не исключительно) шелковое белье Имельды, жены Маркоса. Вот чем кончается Филиппинская революция: интимными атрибутами женщины, пусть и ненавистной. Пять сотен бюстгальтеров, трусиков и поясов для чулок: среди них прохаживаются, их трогают, женщины мечтают их надеть, мужчины — на них подрочить.



В субботу в «Супер-М» кассирша пожилая (по сравнению с другими, которым нет и двадцати пяти) и медлительная. Покупательница — около сорока, одета с элегантной простотой, очки в тонкой оправе — жалуется: в ее чеке ошибка. Надо позвать заведующую: только она может внести изменения и исправить ошибку в кассе. Готово. Заведующая уходит. Кассирша начинает обслуживать следующую покупательницу. Миниатюрная женщина в очках всё еще тут, она перепроверяет чек и снова обращается к кассирше: «Тут всё равно что-то не сходится». Кассирша прекращает пробивать товары. Миниатюрная женщина опять что-то объясняет, показывает кассирше чек. Та берет его в руки и разглядывает, ничего не понимая. Снова зовет заведующую. Миниатюрная женщина вынимает из тележки все товары, заведующая по очереди находит их в чеке, кассирша тем временем возвращается к покупательнице. Когда все товары вынуты и сверены, заведующая поворачивается к кассирше и сует чек ей под нос: «Тут в чеке пятьдесят семь франков. Ни один товар не стоит пятьдесят семь франков. А вот четыре батарейки за семнадцать франков не пробиты». Кассирша молчит. Заведующая продолжает: «Вы же видите, тут ошибка. Пятьдесят франков». Кассирша на нее не смотрит. Она седая, высокая и блеклая, руки больше не на аппарате, а свисают вдоль туловища. Заведующая не унимается: «Вы же видите!» Это слышит вся очередь. Чуть в стороне миниатюрная женщина с непроницаемым лицом в обрамлении аккуратно уложенных волос ждет возврата. Перед безликой мощью «Супер-М» она держится уверенной в своей правоте потребительницей. Старая кассирша молча принимается пробивать товары дальше: она не более чем рука, которой не позволено ошибаться ни в чью пользу.



В музыкальной школе при культурном центре проходило прослушивание по фортепиано. Дети по очереди поднимались на сцену, настраивали банкетку, проверяли положение рук и начинали играть. Родители, сидевшие в амфитеатре, держались напряженно и напыщенно. Одна маленькая девочка вышла в длинном белом платье, белых туфельках, с большим бантом в волосах. После выступления она поднесла учителю цветы. Словно сон о старых салонах с их изысканным этикетом посреди Нового города. Но родители между собой не общались; каждый хотел, чтобы именно его ребенок оказался лучшим, оправдал надежды и однажды стал частью элиты, которую в тот вечер они все могли только изображать.



Там, где кончаются кварталы аккуратных розовых и кремовых домов с зелеными ставнями (какая-то девочка на первом этаже открыла их, и я увидела через оконный проем растения и плетеные кресла), за идущей вдоль газонов улицей начинается пустырь: заросли, несколько заброшенных домов, тропа с рытвинами, в которых скапливается вода. Повсюду что-то разбросано — в кустах, вдоль тропы. Обертка от печенья «Спиритс», разбитая бутылка из-под кока-колы, ящики от пива, номер «Газетт-Телекс», железная труба, сплющенные пластиковые бутылки, белая разбухшая масса — возможно, отсыревший картон — похожая на груду роз пустыни. Выходит, в этом заброшенном месте регулярно бывают люди, но в какое время — непонятно, скорее всего ночью. Скопление свидетельств человеческого присутствия, сменяющих друг друга одиночеств. Свидетельства эти в основном связаны с едой, но приходят сюда не столько чтобы поесть, сколько чтобы уединиться, вдвоем или небольшой компанией. Совершенно естественно разбрасывать в этом диком месте коробки и обертки: убирать за собой — поведение цивилизованного «сверх-я».

Трансформация предметов, разбитых, помятых, сровненных с землей, — сперва намеренно теми, кто их оставил, а потом и погодными условиями. Дважды уничтоженных.



Мы стоим в очереди к банкомату в торговом центре, друг за другом. Исповедальня без занавесок. Открывается окошечко, действия у всех одинаковые: подождать, чуть ссутулившись нажать на клавиши, еще подождать, взять деньги, убрать их к себе, отойти ни на кого не глядя.

На экране надпись: «Ваша карта неисправна». Мне нет доступа, я ничего не понимаю, словно меня обвиняют в нарушении, о котором мне неизвестно. Я не знаю, почему моя, именно моя кредитная карта неисправна. Я следую указаниям аппарата. И снова: «Ваша карта неисправна». Ужас от этого слова — «неисправна». Это я неисправна, негодна. Я забираю карту и ухожу без денег. Понимаю тех, кто с бранью разбивает банкоматы.



На шоссе, там, где высотки Маркувиля, — раздавленная кошка, будто впечатанная в асфальт.



Когда выходишь из лифта на подземную парковку, на минус третьем этаже ревет вентилятор. Если нападет насильник, криков никто не услышит.



Пока еду мимо черного здания торгового центра «3М Миннесота», где во всех окнах горит свет, вспоминаю: когда я только начала жить в Новом городе, то постоянно заезжала куда-то не туда, но не могла остановиться и продолжала в панике колесить по улицам. Заходя в торговый центр, старалась запомнить букву над входом — A, B, C или D, — чтобы выйти там же. А еще пыталась не забыть, в каком ряду припарковалась. Я очень боялась, что мне придется до вечера бродить под бетонной плитой в поисках своей машины. В супермаркете часто терялись дети.



Если долбиться, то сзади, а в более темном углу стены, красным: Кто снизу — не мужчина.



Каждую неделю бесплатные рекламные буклеты в почтовом ящике. «ПРОФЕССОР СОЛО-ДРАМА. ВЕЛИКИЙ КОЛДУН наконец-то с нами. Он решит все ваши проблемы: несчастье в любви, угасание чувств, супружеские измены, сглаз, сложности с поступлением, спортивные неудачи, уход любимого человека из дома. Если хотите быть счастливым, не теряйте времени: приходите ко мне. Работаю профессионально и эффективно. Гарантированный результат. Авеню де Клиши, д. 131, стр. 3, 2 этаж, правая дверь». (Фотография красивого африканца в рамке.) В нескольких строках — панорама желаний общества, повествование сначала от третьего, затем от первого лица, персонаж с неоднозначной идентичностью — не то ученый, не то волшебник — и поэтически-театральным именем; лексикон сразу из двух сфер — психологической и коммерческой. Набросок для рассказа.



В конспекте, который читал студент в электричке между станциями «Шатле — Ле-Аль» и «Люксембург», выделялась фраза: «Истина обусловлена реальностью».



Семьи, молодежь неторопливо, плотным строем прогуливались по торговому центру, по его светлым и теплым проходам. С Рождества до Нового года почти никто не работает, все приходят сюда уже после полудня. Начались зимние распродажи. Хотя я пришла только за кофе, через несколько минут уже хотелось купить пальто, блузку, сумку — я видела себя поочередно то в одной блузке, то в другой, в разных пальто. Например в черных, хотя у меня уже есть одно (но это не то, всегда не то: между тем, что у тебя есть, и тем, что приглянулось, море отличий — ворот, длина, материал и т. д.). Странное состояние, когда хочешь всё без разбора, когда самое важное и срочное — купить пальто или сумку. На улице это желание пропадает.



В элитном гастрономе «Эдиар» продавщица, которую наняли специально на праздники, открыла подарочный набор, который только что собрала. Она боялась, что не положила туда восемь баночек меда и варенья. Она укладывает всё заново, одной рукой держит коробку, а другой берет рулон фирменных наклеек магазина и отрывает одну губами. Зашла женщина надменного вида. Она показала пальцем в витрине холодильника, какое мороженое ей нужно для рождественского ужина: «вот это», «и это», потом бегло скользнула взглядом по другим покупателям — равнодушно, словно никого не замечая. Велела завернуть ей фуа-гра и сказала, что сегодня возьмет хлеб от «Пуалан».



Парикмахерская «Жерар Сен-Карл». Я долго гадала, кто из этих парикмахеров — Жерар Сен-Карл. Решила, что самый пожилой, еще красивый, похожий на апаша[3]. Потом я заметила на стене фотографии мужчин, и мне почудилось сходство между ними и молодыми людьми в широких брюках и с волосами ежиком, которые стригли посетителей. Недавно я поняла, что «Жерар Сен-Карл» — это название сети смешанных парикмахерских и, скорее всего, человека с таким именем и не было. Ощущение, будто меня обманули.



У всех парикмахерш пышные прически, яркий макияж, крупные блестящие серьги, рыжие волосы, голубые пряди. Они олицетворяют свою функцию и свою цель: превращать любые волосы в локоны, завитки, золотистые или черные как смоль — великолепие на один день (наутро вид уже совсем не тот). Парикмахеры и парикмахерши принадлежат к красочному, театральному миру, все одеты по последнему писку моды и вне салона выглядят чудно́. Хозяин, еще красивый лже-Жерар Сен-Карл, полгода назад одевался как ковбой: между поясом кожаных брюк и курткой виднелась горизонтальная полоска загорелого живота. Затем, до недавнего времени — как танцовщик: весь в белом, полоска кожи вертикальная, в вырезе расстегнутой до пояса рубашки. Теперь он постепенно превращается в Лоуренса Аравийского: широкие черные шаровары в складку, белая рубаха, длинный шарф вокруг шеи, борода, длинные волосы. Женщина примерно того же возраста, должно быть, его жена, преображается зеркально — брюки все у́же, серьги все крупнее, накладные ресницы, — но общее направление одно: вычурность. Он, в своих восточных шароварах, дает ей изрядную фору.



Косметолог, которую наняли перед Рождеством, чтобы делать эпиляцию и макияж, — стильная девушка, всё ходившая между клиентками и предлагавшая свои услуги и расценки, — сегодня разносила кофе в пластиковых стаканчиках женщинам, ждущим, пока на волосах закрепится краска. Потом она подметала пол после стрижек и рассчитывала посетителей. Эстетические услуги были никому не нужны.



— Как думаешь, мы успеем зайти в… (неразборчиво).

— Что?

— Ты глохнешь!

— Вовсе нет.

Высокий толстый парень лет восемнадцати сидит напротив женщины, вероятно, его матери, в поезде до Парижа. Огромные губы, маленькие глазки.

— …

— А?

— Вот видишь, глохнешь!

Она наклоняется вперед, чтобы разобрать слова. Он злорадствует: «Ты глохнешь!» Растопырил под плащом жирные ляжки, на лице хозяйская улыбка.



В переходе метро, пустынном после обеда, стоял мужчина, прислонившись к стене и опустив голову. Он не попрошайничал. Поравнявшись с ним, все понимали, что у него расстегнута ширинка: он показывал свои яйца. Жест, пронзающий до глубины души, невыносимый — выставлять напоказ, что ты мужчина. Женщины, проходя мимо, отворачиваются. Милостыню ему не подашь, остается притвориться, что ничего не заметила, и держать увиденное в себе, пока не придет поезд. Всё рушится от этого зрелища — тщеславие любительниц мехов, решительная поступь покорителей рынка, смиренность певцов и нищих, которым кидают монету.



Почему я пересказываю, описываю здесь эту сцену, равно как и остальные? Что я так отчаянно ищу в реальности? Смысл? Часто, хоть и не всегда; виной интеллигентская привычка (выработанная) не отдаваться чувствам целиком, «оценивать их со стороны». А может, отмечая поступки, поведение, слова людей, которых вижу вокруг, я поддерживаю иллюзию близости к ним. Я с ними не разговариваю, только наблюдаю и слушаю. Но эмоции, которые они во мне вызывают, — реальны. Быть может, в этих людях, их манере держаться, разговорах я ищу какую-то правду о себе? (Часто: «почему я — не эта женщина?», сидящая напротив в метро, и т. д.)



Станция «Пор-Руаяль» на ремонте. Стеклянный павильон обнесен загородками. С платформы всё еще виден вдалеке залитый солнцем шикарный фасад здания «Отель Бовуар».

В ортопедическом отделении государственной больницы Кошен надо зайти в кабинку размером метр на полтора, с узкой скамеечкой и крючком для одежды. На второй двери, ведущей прямо в кабинет хирурга, висит инструкция. Там объясняется, что́ нужно снимать в зависимости от того, какую часть тела будет осматривать врач: если плечо — верх, если бедро — низ. Непонятно, можно ли остаться в обуви, в белье, нужно ли раздеваться догола. Всего здесь три кабинки: A, B и C — что-то вроде тамбуров между залом ожидания и кабинетом хирурга. В одной из кабинок громко перешептывается парочка, мужчина капризно спрашивает, что ему снимать, женщина высказывает предположения. Так же отчетливо слышно, как хирург разговаривает с пациентом, которого только что извлекли из кабинки (ее тут же занял следующий). «Сколько вы весите? — Восемьдесят шесть килограммов». Тишина. Хирург размышляет или осматривает пациента. Потом что-то говорит научными терминами, вероятно, для интернов и секретарши — слышно, как стучит ее печатная машинка. Когда становится ясно, что прием подходит к концу, я начинаю нервничать. Сейчас дверь моей кабинки откроется, и я предстану в одном белье перед четырьмя или пятью людьми. На мгновение замираю, не решаясь шагнуть в ярко освещенный кабинет — так куры сначала жмутся к задней стенке, если открыть дверь в курятник.



Вечер, на вокзале Сен-Лазар окна уходящих поездов проносятся огнями вдоль платформы, потом — красные точки на последнем вагоне. Издалека приближаются другие поезда; все гадают, к какой платформе они подойдут, их ли это поезд, стоят сгрудившись, неподвижно. К стеклянному потолку взлетают птицы.



На площади Линанд больше нет сборщика тележек. Теперь тут тележки с замком под монетку.

В супермаркете две девушки за соседними кассами болтают и смеются, пробивая товары и не обращая внимания на покупателей. Похоже, они обсуждают какую-то общую знакомую, которая, по их мнению, связалась с сомнительной компанией: «Представляю лицо моего папы, притащи я такое домой!» «И главное, ей ведь даже не стыдно!» — добавляет другая.



В воскресенье по телевизору выступал президент. Он несколько раз произнес слова «многие простые люди» (считают так-то, страдают от того-то и т. д.), словно те, кого он так называл, его не слушали и не смотрели, ведь это просто уму непостижимо — давать какой-то категории граждан понять, что они — низы, и тем более непостижимо, чтобы те позволяли так с собой обращаться. А еще это означало, что сам он принадлежит к людям «непростым».



У Ани Франкос[4] рак. Она пишет «Хронику объявленной смерти» в «Л’Отр Журналь». Сейчас она в онкологическом центре, где ей будут вырезать метастазы из мозга. Она рассказывает всё. Пишет о своем маленьком сыне, который спросил: «А ты не умрешь, пока я не вырасту?» Читать такое невозможно, мы привыкли мыслить в категориях жизни. Для Ани Франкос теперь всё — в категориях смерти. Я читаю в электричке ее слова, ее боль; она жива. Через несколько месяцев, может, лет, она умрет. Читая, думаешь только об этом. После текста Ани Франкос всё остальное, что напечатано в «Л’Отр Журналь», читать невозможно.



Суббота, мясная лавка на окраине Нового города, недалеко от Уазы. Мясник с женой и два помощника — одному около пятидесяти, другой молодой — обслуживают толпу покупателей (в лавку трудно войти). В основном здесь женщины, есть несколько супружеских пар с сумками на колесиках. Чаще всего мясник знает покупателей по именам; заметив знакомое лицо, они с женой говорят: «Здравствуйте, мадам такая-то», даже если обслуживают кого-то другого. Если покупатель случайный или еще мало знакомый — после скольких раз становятся постоянными? — они держатся отстраненно, сдержанно, все разговоры сводятся к виду и количеству мяса. С завсегдатаями всё иначе. Они выбирают подолгу, покупательница неспешно рассматривает мясо в витрине холодильника («мне бы хороший кусок филе на стейк»), советуется («а на двоих хватит?»). Тягучим, почти мечтательным голосом женщины просят: «Мне, пожалуйста, две телячьи котлеты» — ода домашней жизни, которую поют с удовольствием и украшают подробностями: «И кусок свинины, хочу сделать жаркое». Безупречный обмен: мясник, укладывая в пакеты мясо, завернутое в бумагу с его фамилией, доволен, что качество его товара оценили по достоинству, что деньги текут в карман, — а покупательница рада похвастаться своим достатком, показать другим, чего и сколько она покупает, как умеет накормить семью. Если же подходят пожилые супруги — закупиться мясом на неделю, — видно, как они гордятся тем, что «живут хорошо», умеют принимать гостей с размахом. Взаимная приязнь между мясником и покупателем проявляется в игривом тоне, в шутках. Здесь бессознательно совершается обряд освящения общей пищи, семей, счастья воскресных обедов. Людям молодым или одиноким, которые берут пару ломтиков ветчины или рубленый бифштекс, у которых нет ни времени, ни умения, ни желания готовить мясное рагу, здесь не по себе. Ощущение, что, отвечая «это всё» на вопрос мясника «что-нибудь еще?», они нарушают определенный порядок, общественный и торговый. Они предпочитают ходить в супермаркеты.



В метро, на ветке от «Порт-д’Орлеан» до «Порт-де-Клиньянкур», молодая девушка стоит боком, держась одной рукой за поручень на спинке сиденья. Она яростно жует жвачку, нижняя челюсть безостановочно ходит вниз-вверх. Глядящий на нее мужчина наверняка представляет, что было бы на месте жвачки с его членом и яйцами.



На станции «Нантер» в поезд Париж — Сержи садится высокий мужчина и кладет руки на колени, сцепив в замок. Затем эти руки начинают конвульсивно подрагивать, тереться друг о друга. Указательный палец резко поднимается, дергается, возвращается на место. Кожа на руках равномерно покрыта белыми чешуйками, как бывает от кислот. Мужчина, африканец, абсолютно неподвижен, только его руки неутомимы, как осьминоги. Быть интеллигентом — это, среди прочего, никогда не испытывать ощущения, будто собственные руки, нервно дергающиеся или изувеченные трудом, тебе чужие.



«Ле Монд» от 7 марта. Маленькую девочку сажают на стул. Ее держат несколько женщин, одна обхватывает поперек туловища, другая заводит руки назад, третья раздвигает ей ноги. Обрезальщица ножом или куском стекла отрезает клитор. Отрезает и малые половые губы. Девочка визжит, женщины не дают ей убежать. Хлещет кровь. Кастраторши счастливы продолжить свой род — род обрезанных женщин. Внимательные феи, склонившись над раскрытым животом девочки, вместе с первым криком боли вырывают из ее тела все стоны будущих наслаждений.

В газете говорится, что практика обрезания отмирает: теперь его просто имитируют. Подмена реальности символом — освобождает.



В поезде Сержи — Париж две женщины, сидя друг напротив друга, листают каталоги товаров. Та, что помоложе, торжественно начинает: «Моя мать до сих пор не оправилась после того, что случилось в их доме». Другая поднимает на нее любопытный взгляд. Тогда первая продолжает. Прямо перед нами (многие пассажиры стоят в проходе, кое-кто прислушивается) разворачивается история, в которой есть главная героиня — пожилая женщина с язвами на ногах, — место действия — многоэтажка, где живет мать рассказчицы, — и перипетии: старухи давно не видно, в ее квартире тихо, потом доносятся стоны, мать пытается уговорить главного по дому открыть дверь, тот отказывается, тогда вызывают полицию. Действующие лица делятся на «хороших» (мать) и «плохих» (управдом). Трагический исход предугадывается по тону и динамике повествования: женщина нагромождает зловещие подробности — «выломать дверь не могли, она очень крепкая, дом-то старый», — указания времени — «позавчера», «вчера», — всё ближе подбираясь к ужасу настоящего. Она сама себя обрывает — «короче говоря», — потом продолжает, изображая удивление — «и что же вы думаете!», — быстро облизывает губы, взмахивает рукой. На лице рассказчицы нескрываемое удовольствие, взгляд опущен, порой поднимается на изначальную слушательницу — сидящую напротив женщину (которая теперь — фигура номинальная, ведь настоящая аудитория — это люди, толпящиеся в проходе между сиденьями). Бесстыдная радость вещать на публику, неприкрытое наслаждение процессом, замедлиться, приближаясь к концу, нарастить возбуждение слушателей. Любое повествование подчиняется законам эротики. В конце концов старуху нашли мертвой: ее труп пролежал в квартире неделю.



(Замечаю, что всегда ищу в реальности признаки литературы.)



Новый город под мартовским солнцем. Никакого объема, только тени и свет, парковки чернее обычного, бетон сияет. Место, у которого всего одно измерение. У меня болит голова. Кажется, будто в этом состоянии я могу проникнуть в саму сущность города — белый, далекий сон шизофреника.



На машине мимо Сен-Дени, небоскреб «Тур-Плейель». Непонятно, живут ли там люди или всё занято офисами. Издалека он пустой, черный, зловещий.



В газете «Либерасьон», историк Жак Ле Гофф: «В метро мне не по себе». Будет ли тем, кто ездит на метро каждый день, так же не по себе в престижном университете? Этого мы никогда не узнаем.



По телевизору репортаж о приюте «Мэзон де Нантер». Тут живут пожилые люди, молодые девушки, семьи с детьми. Их всех объединяет несамостоятельность, неспособность работать, обеспечить себе жилье, строить планы на завтра, на жизнь. В мире им нет места — только здесь. Обеденные залы со столиками на шестерых, чистенькие комнаты с покрывалами в цветочек. Люди попадают сюда из поколения в поколение: двадцатилетняя девушка, а рядом — мать, толстая слепая женщина. Всеобщая безропотность, замороженность. Во дворе какой-то мужчина собирает камни и узорами выкладывает их вокруг деревьев. Он говорит, что камни не должны болтаться без дела. Это последний сюжет репортажа, голос за кадром комментирует: «В этих словах звучит сама суть приюта „Мэзон де Нантер“, где у всего — и у всех — есть свое место». Для красивой концовки берут действия одного человека, отдельный кусочек жизни, и превращают его в символ, в фигуру речи. Это отвлекает от вопроса, как этот мужчина оказался в приюте и почему, если репортеру и телезрителям страшно даже представить себя в таком месте, другие люди чувствуют себя там, вдали от мира, счастливыми.



На вокзале Сен-Лазар в поезд до Сержи садятся друг напротив друга мать и дочь, разговаривают в полный голос. Дочь читает журнал «Телерама», комментирует: «Гляди-ка, по ящику сегодня „Корова и солдат“!» и т. д. Мать достает пачку чипсов: «С луком!» Обе по очереди берут из пачки и съедают всё до конца. Мать: «Как приедем, сходим в супермаркет». — «Не, я лучше телик посмотрю». — «Ладно, как хочешь». Они считают, что вправе посвящать в свои мысли весь вагон; к чему стесняться — они явно гордятся своей общественной ролью и знают, что их слушают, на них смотрят. Желание похвастаться близостью между матерью и дочерью, доверительными отношениями, которым, как им кажется, все завидуют. Обе в спортивных костюмах, эспадрильях и коротких носках, возвращаются с бретонского побережья.



Снаружи гипермаркет «Леклер» похож на стеклянный собор. Внутри ходишь по широким рядам между громадными стеллажами и вдруг видишь у задней стены, за прозрачной перегородкой, мужчин и женщин в белом — халаты, шапочки, резиновые перчатки, — разделывающих мясо. Висят окровавленные туши. Словно, нагрузив тележку продуктами, вдруг оказываешься на вскрытии в морге.



У касс инвалид в кресле смеется вместе с кассиршами — те посылают его узнавать цену товаров без штрихкода. Он кладет упаковку на колени, едет к нужному стеллажу, возвращается. Кассирши смеются над его усердием, какой он перед ними покорный. Он счастлив быть в центре внимания этих красивых насмешливых девушек, а те рады, что в их распоряжении мужчина, которого можно не бояться, и гоняют его туда-сюда, как собачонку.



В ожидании приема у дантиста мы читали журналы, разложенные на столике. Трое пациентов, не знакомых друг с другом. Треск мопеда под окном (зал ожидания на первом этаже). Молодой мужской голос окликает кого-то вдалеке: «Эй, ты в воскресенье будешь?» Ответа — то ли парня, то ли девушки — не разобрать. «Смотри, не опоздай!» — снова кричит голос. И еще громче: «Ну давай! Только не всем!» Смущение в зале ожидания из-за этих слов, из-за положения, в котором мы оказались, — незнакомцы в роли невольных шпионов. То, к чему в одиночку мы отнеслись бы с веселым любопытством, при чужих стало непристойным.



Бастующие железнодорожники на экране телевизора. На митингах они повторяют песни и лозунги студентов, протестовавших две недели назад. Они пытаются им подражать, перенимают их язык: «В гробу мы видели такие выплаты». А в интервью с трудом подбирают слова, повторяют избитые профсоюзные штампы. СМИ и правительство исподволь выставляют их низшими существами, директор железнодорожной компании категорично заявляет, что «сначала пусть пойдут поезда, а потом начнем переговоры», как будто рабочие — дураки. Забастовка студентов — молодежи, изобретательно, «с юмором» отстаивающей право на бесплатное высшее образование, — была протестом будущего господствующего класса; забастовка железнодорожников, этих работяг без внешнего «лоска», неуклюже требующих чуть больше денег на жизнь, — протестом класса угнетенного.



По телефону, М. — она рыжая, в очках, зимой носит шубу, — умным и безапелляционным тоном: «Вам нужна кошка. У всех писателей есть кошки».

На прошлой неделе Ж.-К. Л., литературный критик: «Настоящего писателя можно распознать по записным книжкам». Значит, просто писать недостаточно: чтобы определить писателя, «настоящего», нужны внешние признаки, вещественные доказательства — но они-то как раз доступны любому.

1987

В университете Париж X — Нантер мадам А. начинает лекцию по мифу о Дон Жуане. «Поговорим о морали мифа. Как связаны между собой миф и мораль?» Студенты молчат. «Какова мораль мифа?» По-прежнему тишина. «Никаких версий?» — спрашивает она. На ней шелковая блузка навыпуск и брюки — стройная, элегантная женщина. Наконец она сама дает верный ответ, то есть добавляет последний элемент в конструкцию, замысел которой известен ей одной. «Мораль в том, чтобы продолжать существовать». Растерянность студентов: они надеялись, что их избавят от невежества каким-нибудь ясным ответом, а теперь предвидят запутанный ход мыслей и новые вопросы, от которых они будут чувствовать себя всё тупее и тупее.



В универмагах на бульваре Осман, в поисках шмоток. Ступор, череда желаний, которые рождаются и умирают: этот джемпер от «Чакок», тот от «Кэрролл», целомудренное платье в складку; перед глазами проносятся образы: я в синем, я в красном, я с V-образным вырезом — они появляются и исчезают. Ощущение, будто цвета и фасоны набрасываются на меня, а все эти бесчисленные яркие вещи, которые можно надеть, рвут меня на части.

Снова выйти на влажный черный тротуар бульвара и понять, что на самом деле тебе не нужен ни джемпер, ни платье, ничего.



На площади Линанд двое детей, раскинув руки, играют, как будто они самолеты. Один восторженно кричит: «На взлет!» Потом, уже другим, обреченным тоном, словно смирившись с неизбежным, добавляет: «И в лепешку». Он бегает кругами, с упоением, всё быстрее и быстрее, повторяя этот неизменный закон.



В поезде до Парижа мужчина расспрашивает молодую женщину: «Сколько часов в неделю вы работаете?», «Во сколько начинаете?», «Отпуск можете брать, когда угодно?» Хочется оценить преимущества и неудобства профессии, материальную сторону жизни. Не из праздного любопытства, не для поддержания беседы: знать, как живут другие, чтобы понимать, как живешь ты сам — или мог бы жить.



Я снова видела молодого человека, который в прошлом году собирал тележки у «Франпри». Он пришел за покупками в тот же супермаркет, с женщиной. Из-под куртки у него торчал свитер, на бедре болтались блестящие цепочки. Женщина, указывая на полку с камамбером «Президент», громко спросила: «Тут „президент“, будем брать?» — «Думаешь, унесем?» — отозвался он. Женщина не засмеялась и продолжила изучать полки. Это был тот же парень, который стоял, прислонившись к стене, на парковке, но теперь он казался свободным и счастливым — с панковскими цепями, с женщиной. Тележку для покупок они не взяли.



Две женщины — вероятно, хозяйка лавки и сотрудница — разговаривали за кассой, пока покупатели выбирали мелочи для дома. «Она не может понять, почемуон поздно приходит, она ведь учительница, а это не то же самое, что своей лавкой управлять. Она не понимает: у ее мужа нет расписания. Откуда ей знать, что такое бизнес».

«Ваша правда!» — восклицает хозяйка и повторяет еще громче: «Ваша правда!»; она выделяет слово «правда», но не противопоставляя его чему-то «ложному», а выражая свое изумление перед открытием, перед мыслью, которая не приходила в голову ей, хозяйке скобяной лавки, хотя ее подчиненная, как ни странно, дошла до нее вот так запросто.



Женский голос в репродукторе рассказывает об истории празднования 1 апреля. Потом объявляет акции дня: скидки на аудиотехнику и легкий алкоголь. Гипермаркет пытается просвещать покупателей — или показывает свою образовательную функцию, — а возможно, это просто маркетинговый ход, чтобы разбавить назойливую рекламу. Через несколько лет нас, вероятно, ждут киноэкраны, лекции по живописи и литературе посреди гипермаркетов, возможно, курсы по информатике. Интеллектуальный стриптиз.



Каждый вечер по радио сравнивают две песни: одна новая, другая постарее, иногда всего лишь прошлогодняя. Слушатели должны звонить и говорить, какая нравится им больше. Звонит обычно молодежь, чаще девушки. Ведущий принимает звонок, как он утверждает, «наугад», и спрашивает, какая песня победила. Выигрывает всегда более новая.

Вчера парикмахерша в салоне сказала: «Сейчас мода красивее, чем раньше, десять лет назад одевались просто уродливо».

Молодые идут точно в ногу с эпохой, верят в превосходство всего нового — красиво то, что «только-только появилось», — ведь иначе получится, что они не верят в самих себя, и тем более — в будущее.



Женщина гневно отчитывала почтовую служащую за ошибку при доставке письма. Под ее напором та встала в позу и отказывалась вникать в проблему, грубила в ответ. Совершенно естественно заявлять о причиненных неудобствах с тем чувством, которое они в нас и вызывают: точно так же мы говорим грустным тоном о чем-то печальном, весело о чем-то радостном и т. д. Непроизвольный спектакль, в котором форма совпадает с содержанием. Чтобы отделить тон, которым мы сообщаем о неприятности, от раздражения, вызванного в нас ею, необходимо усилие: взглянуть на ситуацию со стороны и понять, что собеседник не разделяет наших переживаний — он уловит лишь нашу агрессию и примет ее на свой счет. И напротив, вежливое обращение — пусть неискреннее и уж точно не означающее добрых чувств или интереса к почтовой служащей — поможет решить проблему.



Нашли двух детей, которых родители перестали кормить. Теле- и радиокомментаторы удивляются, почему врач не вмешался. Никто не говорит, не хочет говорить о том, что врач, пусть и неосознанно, осматривал детей бедняков не так внимательно, как детей из семьи среднего класса. Должно быть, он счел нормальной, естественной физическую и умственную отсталость этих детей из неблагополучной среды. Он пустил всё на самотек, да и родители поступили так, как вынуждают действовать нищета, необразованность и восемь детей: бесчувственно и безразлично к лишним ртам. И родители, и врач следовали естественному ходу вещей.



Перевернутая тележка в траве, далеко от торгового центра, как потерянная игрушка.



Середина августа, маленькая, румяная и свежая старушка в белых носочках и соломенной шляпке неподвижно стоит посреди торгового центра «Три фонтана» — возможно, потерялась. Вокруг нее — магазин спорттоваров, ювелирный «Мир колец», винный бутик «Николя».



В электричке какой-то пьяный в конце вагона, за моей спиной, громко повторяет: «Я ничего не боюсь. Когда совесть чиста, бояться нечего». Потом: «Я голосовал за Ле Пена[5]. Такой мужик, как Ле Пен, — он за арабов, за тех, кто работает. А кто химичит — тех на мыло!» Все утыкаются в газеты или смотрят в окно. Выходя в Нантере, я взглянула на этого мужчину — лет пятьдесят, в морской фуражке.



В гипермаркете «Леклер», пока хожу по рядам, вдруг слышу песню «Вояж, вояж». Думаю о том, можно ли сравнить мои чувства, мое удовольствие, страх, что она закончится, с сильнейшим впечатлением, которое произвели на меня некоторые книги, такие как «Прекрасное лето» Павезе или «Святилище» Фолкнера. Песня Desireless вызывает острое, почти мучительное чувство, неудовлетворенность, которую не насытить повторами (когда-то я слушала пластинку по три, пять, десять раз подряд, ожидая чего-то, что так и не наступало). Книга дает больше избавления, освобождает, утоляет желание. В песне желание никуда не девается (слова там почти не важны, только мелодия — так, к примеру, я понятия не имела, о чем поют The Platters и The Beatles). Нет ни мест, ни событий, ни людей — ты наедине с этим желанием. Но, быть может, именно благодаря этой прямолинейности и примитивности я могу, едва заслышав песню I’m Just Another Dancing Partner, разом вспомнить целый период своей жизни и ту девушку, которой я была тридцать лет назад. Тогда как всё богатство и красота «Прекрасного лета» или «В поисках утраченного времени», перечитанных по два-три раза, не в силах вернуть мне мою жизнь.



Одна парикмахерша возбужденно, в полный голос рассказывает другой, причесывающей клиентку в соседнем кресле: «Я сразу поняла. Говорю ей: у вас гниды, а она мне: да нет же, не может быть. Но, мадам, уж я-то знаю, как выглядят гниды! И отказалась ее обслуживать. Ты бы видела, как она взбесилась, наорала на меня!» Парикмахерша продолжает громко и бурно расписывать тот случай, словно хочет, чтобы как можно больше людей узнало о такой наглости — вшивая женщина осмелилась прийти к ней за прической, — и это смыло бы личное оскорбление, которое она перенесла, обнаружив гнид.



На станции «Ашер-Вилль» в парижский поезд сели мама с дочкой лет трех-четырех; у девочки были солнечные очки в форме сердечек и ярко-зеленая пластиковая корзинка. Она не улыбалась и крепко прижимала корзинку к груди, держа голову в очках очень прямо. Абсолютное счастье — носить свои первые «взрослые» вещи, обладать тем, о чем мечтала.



В солнечные дни, как сегодня, края зданий режут небо, стеклянные стены излучают свет. Я живу в Новом городе уже двенадцать лет и не знаю, как он выглядит. И описать его не могу, потому что не понимаю, где он начинается, а где заканчивается: я всегда езжу здесь на машине. Могу только отмечать: «Заехала в „Леклер“ (в „Три фонтана“, во „Франпри“ на площади Линанд и т. д.), снова на шоссе, небо за высотками Маркувиля (или над „3М Миннесота“) лиловое». Никаких описаний, повествования — тоже. Лишь отдельные моменты, случайные встречи. Этнотекст.



Одна продавщица из парфюмерного магазина в «Трех фонтанах» — та, что работает здесь дольше всех, три года, — на шестом месяце беременности, не меньше. Лицо оплыло, шеи почти не видно, походка медленная, вечная улыбка. «Эта тушь быстро засыхает» — она смеется в ответ. Потом спрашивает: «Через сколько?» — «Четыре месяца». Она запрокидывает голову и заливается смехом: «Ну, это нормально!» Когда я выхожу из магазина, она всё еще хохочет — дурман беременности, когда веселит любая мелочь.



Первая песня в «Топ-50»: «Заходи опрокинуть стаканчик — выпьем, закусим и снова нальем, — у Мимиля баян, он сыграет на нем». Первая мысль: «Интересно, люди, которым такое нравится, когда-нибудь слушали Моцарта?» Сегодня я подумала, что песенка вполне себе веселая: мне представился погожий воскресный день, вот-вот заглянут в гости друзья. Песня, в которой говорится: «Но моя-то как придет, бутылку сразу отберет», отражает быт огромного числа людей и приводит в ужас только тех, кто никогда не видел, как женщины убирают со стола бутылки со словами: «Хватит с вас на сегодня». Те, кому это незнакомо, стерпели бы песню, описывающую — осуждающую — жизнь в стиле «стакан да баян», но куплеты, в которых радостно, даже ликующе воспевается народное веселье, оскорбляют их до глубины души.



В университете Париж X — Нантер, на стенах аудитории, где профессор читает лекцию по Прусту:

Спи с кем хочешь

Даешь открытые отношения

Свободная любовь

Сон — для тех, кто не живет

Даешь экономическое равенство



В бутик при ресторане «Тур д’Аржан» на набережной Турнель просто так не зайти, надо позвонить в дверь. С улицы видно накрытый стол с цветами, за ним обедает пара. Войдя внутрь, понимаешь, что это восковые фигуры. Какой-то мужчина покупает фирменные тапочки «Тур д’Аржан», черные, расшитые розовыми цветами. Он спрашивает, можно ли их примерить. Садится рядом с манекенами, среди посуды из тончайшего стекла и бутылок со старыми марочными винами. Товаров в магазине очень мало, всё дорогое, с фирменной надписью. Будто в магазине ритуальных принадлежностей. Фуа-гра здесь продают в маленьких урночках из белого фарфора.



После Рождества по телевизору показали «диалог» Маргерит Дюрас и Жан-Люка Годара. То есть беседу двух людей искусства, какую обычно ведут наедине, дома или в кафе, представили на всеобщее обозрение. Они говорят без стеснения, словно на них не нацелены камеры, а гостиная не кишит звуковиками (высшая форма «естественности»). Дюрас говорит Годару: «У тебя проблемы с текстами, это твое слабое место». Тот отвечает: «да», «нет». Что именно они говорят, не имеет значения, важно одно: разговор интеллектуалов, людей искусства, показывают широкой публике. Образец идеальной беседы.

Уважение к Годару и Дюрас. То, что вызывает уважение, — и есть культура. Бурвиль, Фернандель, до недавнего времени — Колюш[6] уважения при жизни не вызывали. Смерть тоже приобщает к категории культуры.

В канун Нового года в Париже — на улицах, перед универмагами на бульваре Осман, на станциях метро и электричек — все попрошайки, молодые и старые, кричали: «С Новым годом! С Новым годом!» В переходе на «Гавр-Комартен» стоял жуткий, угрожающий гул. Невольно возникала мысль, не повскакивают ли они все сейчас на ноги и не бросятся ли на прохожих, навьюченных пакетами и подарками, требуя своей доли?

1988

Всё, домой! Это говорит мужчина своей собаке; та жмется к земле, виновато опустив голову. Извечная фраза для детей, женщин и собак.



На вокзале Сен-Лазар, в субботу, в очереди на такси стоит пара. Женщина выглядит потерянной, чуть ли не висит на плече мужчины. Тот повторяет: «Вот я умру, тогда увидишь». Потом: «Знаешь, я хочу, чтобы меня сожгли, сожгли дотла. Не хочу лежать в этой штуковине. Они такие уродские». Он прижимает ее к себе, она в панике.

Я впускаю в себя людей, их жизни — как шлюха.



В аптеке женщина берет лекарства для своего мужа: «Когда он всё это выпьет, то уже и есть не хочет». Потом, описывая, как тот отказывается тепло одеваться, «беречься», со смехом: «Будь он мальчишкой, схлопотал бы по попе!» Эти слова передаются из поколения в поколение; их нет в газетах и книгах, их не используют в школах: они — часть народной культуры (изначально моей, поэтому я сразу ее распознаю́).



В семь утра в переполненных поездах до Парижа все молчат или говорят очень мало и медленно. Одна женщина сонным голосом рассказывает другой, сидящей напротив, как обнаружила, что ее рыбка умерла: «Я постучала по стенке аквариума, она не двигалась. Потом стала всплывать наверх, и я подумала: „ну, что ж“». Чуть позже она повторяет ту же историю еще раз и снова добавляет: «Я подумала: „ну, что ж“». Какая-то женщина у окна слушала, с любопытством глядя на нее. Лампы светили желтым, все задыхались в пальто. Стекла в поезде запотели.



На станции «Палата депутатов» стерто «де» и «ов», «т» исправлена на «н». Палата путан. Признаки антипарламентаризма. Сейчас говорят, это прямая дорога к фашизму. Но тот, кто стер буквы, наверное, просто хотел повеселиться и позабавить других. Можно ли отделить изначальный, личный замысел действия от его будущего, возможного значения, от его последствий?



На вокзале Нового города, у эскалаторов, стайка студентов. Одна девушка и куча парней. Когда я прохожу мимо, она как раз весело спрашивает: «Ты что, не сказал друзьям, что я уже пару месяцев как от тебя залетела?» Следом — смех. Словно эта девушка в пустыне, открытой всем ветрам.



Реклама, которая сейчас на всех радиостанциях, — убедительный мужской голос на фоне космической музыки: «Добро пожаловать в мир „Рон-Пуленк“[7] — мир, где не боятся испытаний» и т. д.

В вагоне метро мужчина просит мелочь или талон на еду: «Я безработный». Он протягивает руку напрасно. Выходя на станции «Конкорд», бормочет, словно про себя: «У меня и вправду мало денег».



В супермаркете «Франпри», в очереди на кассу, женщина азиатской внешности держала портфель своего сына, которого, видимо, только что забрала из школы; тот резвился рядом.



Майский вечер, платформа «Нантер-Университет», суббота. Мужчины и женщины от тридцати до шестидесяти лет, у всех фирменные пакеты «Ля Рен Педок» на четыре бутылки вина. Нескончаемый смех. Женщины, более говорливые, обсуждают, как славно они провели день (кажется, где-то в Нормандии). Мы смеемся, вспоминая моменты, когда смеялись. Восстанавливаем в памяти обстоятельства, в которых было смешно, и смеемся еще сильнее, потому что теперь всё позади. (Это как припоминать во всех подробностях ночь любви и мысленно получать еще больше наслаждения. — Литература тоже усиливает как удовольствие, так и страдание.) Они обсуждают поездку в какую-то лавку, которую называют «аптекой», — возможно, магазин «натуральных продуктов». Одна женщина: «Он такой: у вас есть собака? Если она гадит белым, то помет надо собирать и хранить». От хохота она сгибается пополам и повторяет: «Если она гадит белым!»

В этой компании все между собой знакомы — видимо, вместе работают, — и потому не смущаясь говорят вслух о других пассажирах, одиноких чужаках: «О, там дама встала, наверное, поезд подъезжает». Один мужчина замечает: «Надо было нам сойти в Пуасси, могли бы сре́зать», а на чье-то предложение напоследок заглянуть в блинную отвечает: «Мы уже столько съели, что один блинчик погоды не сделает!» Я с удивлением слушаю эти слова и выражения (еще одна женщина сказала: «Ты глянь, каков проглот!»), такие знакомые мне с детства. Это вечный закон: когда мы перестаем использовать какие-то слова, нам кажется, будто они исчезли; когда нам есть, на что жить, нищеты для нас не существует. Правда есть и другой закон, противоположный: возвращаясь в город, где давно не были, мы воображаем, что люди там остались прежними, не изменились. В обоих случаях — искаженное восприятие реальности и собственное «я» как мера всех вещей: в первом случае мы отождествляем с собой всех остальных, во втором — мечтаем обрести себя прежних в людях, навсегда застывших в том образе, в котором мы видели их в последний раз.



Послезавтра вокзал Сен-Лазар перестанет быть воротами в Париж для меня и других обитателей Нового города. Электрички будут привозить нас сразу на подземные станции «Шарль-де-Голль», «Обер», «Ле-Аль» и т. д. Сегодня утром я оглядывала вестибюль вокзала Сен-Лазар, стеклянную крышу, кружащих под ней птиц. С изменением маршрута электрички Сержи — Париж завершатся девять лет моей жизни: теперь будет две эпохи: поездов Сержи — Сен-Лазар и пригородной линии А.



В гастрономический бутик «Эдиар» в элитном квартале Нового города вошла темнокожая женщина в традиционном африканском балахоне. Тут же взгляд управляющей становится острым, как бритва: она не отрываясь следит за покупательницей, которая мало того, что, похоже, ошиблась магазином, так еще и не понимает, что ей здесь не место.



Я впервые села на прямую электричку от Сержи до Парижа. Больше не будет черных стен на подъезде к Сен-Лазар, солнца на фасадах над самыми путями, вывесок «Отель Шамплен» и «Высшая школа делопроизводства», улицы Де-Ром, толп на платформах. С нынешнего утра всё — воспоминания: вечернее ожидание под табло с расписанием, толчея, люди, высматривающие друг друга в толпе (как вообще можно назначать встречу на вокзале?), объявления по громкой связи, синие огоньки вечерних поездов. Теперь в Париж прибываешь под землей, при искусственном свете, не понимая, где ты.

Но всё же в огромных параллельных металлических лестницах на станции «Шарль-де-Голль», в тишине — своя красота. Потом — нарастающий шум оркестра, женщины замирают у прилавка с украшениями. Восемь утра.



Я спрашиваю молоденькую парикмахершу, которая меня стрижет: «Вы любите читать?» Она: «Ой, мне не сложно, но у меня нет на это времени». («Мне не сложно» мыть посуду, готовить, весь день работать на ногах — так говорят, когда имеют в виду, что спокойно относятся к трудным задачам. Выходит, чтение может входить в их число.)



Опрос в газете. Из него видно, насколько значимы для нас материальные символы: мы богохульствуем без зазрения совести, но мало кто решится плюнуть на распятие (пожалуй, еще меньше тех, кто стал бы использовать его в качестве фаллоимитатора). — Мы не прочь свалить из родной страны, но ее флаг топтать не посмеем. Предметы, уважение к которым внушается с детства, священны; то, что можно увидеть, потрогать, обладает силой: осквернить это — значит непосредственно и открыто бросить вызов миру. Слово и мысль не имеют такой силы, как поступок, физическое воздействие на предмет. Мы запросто желаем зла врагам, но взять куклу и проткнуть ее иголками, изображая и воплощая это самое зло, для большинства немыслимо — не столько из-за презрительного отношения к суевериям, сколько из-за ужаса перед поступком, единственная цель которого — злодейство.



В электричках между Сержи и Парижем появился попрошайка. Его метод — откровенность: «Я не вор, не убийца, я просто бродяга!», а потом: «Дайте мне немного мелочи, я куплю себе поесть и выпить». (Слова «я потерял работу» сразу вызывают недоверие, раздражают: ну так найди, и т. д.) Он объявляет: «Я сейчас пройду по рядам, а вы киньте мне монетку-другую. Купюры тоже принимаются». Юмор всем нравится, пассажиры смеются. Он собирает немало денег, громко кричит: «Хорошего отпуска и прекрасного дня!», а тем, кто не дает ничего — «Короткого отпуска и скучного дня». Смеющиеся на его стороне. Выходя из вагона, он провозглашает: «Ну что ж, всем до завтра!» Пассажиры хохочут. Безупречная тактика — соблюдать социальную иерархию: я клошар, пью и не работаю — полная противоположность вам. Он не обличает устройство общества, а поддерживает его. Как клоун, он устанавливает игровую дистанцию между социальной действительностью, нищетой, алкоголизмом, которые олицетворяет сам, и публикой-пассажирами. Он играет эту роль по наитию и поистине виртуозно.



Я вышла из метро на станции «Пуассоньер» и прошла по улице Ла-Файет до церкви Святого Викентия де Поля. К ней ведет лестница. На ступенях девушка писала письмо, загорая на солнце. Целовалась парочка. Мне чудилось, будто я в Риме, поднимаюсь по украшенной цветами лестнице навстречу солнцу, к Тринита-деи-Монти. Потом я вышла на бульвар Маджента и стала искать дом 106, «Отель Швеции», бывший «Отель Сфинкс». Фасад был завешен, на всех этажах сносили внутренние стены. Один рабочий высунулся в окно, посмотрел на меня и сказал что-то остальным со смешком. Я неподвижно стояла на противоположном тротуаре, задрав голову и глядя на отель (который, по-видимому, переделывают под квартиры). Тот рабочий решил, будто я пришла поностальгировать к месту, где когда-то проводила ночи с любимым мужчиной — или с клиентами. Но я иду по местам воспоминаний другой женщины, Нади, героини Андре Бретона, которая жила в этом отеле году в 1927-м[8]. В витрине за моей спиной была выставлена старомодная обувь, вся черная, и тапочки, тоже черные. Словно обувной для тех, кто в трауре, или для священнослужителей. Я пошла дальше по бульвару Маджента и свернула в переулок Де-ля-Ферм-Сен-Лазар, почти пустой. Какой-то мужчина сидел на пороге своего дома. На брусчатке — следы крови. Я вернулась на улицу Ла-Файет и дошла до кафе «Нувель Франс» со старенькими занавесками. В дверном проеме официант махал рукой девушке со слегка азиатскими чертами на другой стороне улицы. Я шла по следам Нади с тем замиранием сердца, от которого кажется, что живешь в полную силу.



В переходе на станции Клюни, у стены, подтянув колени к груди и опустив голову, сидит высокий светловолосый парень — красная куртка, бежевые брюки (чистые). Рядом лежит рюкзак, перед парнем — табличка. Я ее не прочитала. Пока шла к платформе, всё хотелось вернуться, прочитать табличку и дать парню денег. Но я уже не могла. Чувство было такое, будто это мой сын сидел там и просил милостыню.



В шестичасовой электричке народу было битком. Сидящая у окна женщина то и дело поглядывала в проход, где толпились пассажиры. Там, куда она смотрела, стояли одни женщины. Волосы темные, гладкие, серый пиджак и полосатые брюки, из портфеля выглядывал черный пакет. Тонкие руки, обручальное кольцо. Глядела она не на ярко накрашенную блондинку, похожую на модель, а на маленькую полненькую брюнетку в бежевой юбке и блузке в тон. Почувствовав, что на нее смотрят, девушка отвела взгляд, потом втянула живот. Сквозь блузку у нее просвечивал белый лифчик. На лице появилась смутная улыбка. Женщина у окна всё смотрела на нее в упор. Маленькая брюнетка, понимая, что с ней флиртуют, бросила лукавый взгляд на меня, словно привлекая в союзницы. Вся сияя от удовольствия, что выбрали ее. Я вспомнила, как в школьном дворе мы смеялись от стыда и восторга, прикрыв рот рукой и переглядываясь, потому что Женевьева С. показывала нам свою вульву. Во втором классе, когда мы еще учились отдельно от мальчиков.



Ф. с подругой недавно открыли на улице Дю-Шмен-Вер фотоателье и сняли там нескольких писателей. С тех пор, обсуждая этих авторов, они называют их по именам, как фанатки «Джонни» (правда сами они Холлидея презирают): «Книга Ива хорошо продается, мы очень за него рады». Они считают, или хотят, чтобы другие считали, будто они близко знакомы с автором. Еще они говорят «Вирджиния» про Вирджинию Вулф, но не «Марсель» (Пруст) и не «Луи-Фердинанд» (Селин).



Сегодня утром, гуляя по жаре с собакой, я встретила маленькую старушку с бойкой дворняжкой на поводке, которая поднимает уши торчком, едва нас почует. Мы со старушкой обменялись приветствиями. Я вхожу в тот возраст, когда здороваешься с пожилыми женщинами, которых начинаешь встречать на улице, потому что всё острее предчувствие: скоро стану одной из них. В двадцать лет я их не замечала — они умрут раньше, чем у меня появятся морщины.



Присесть на станции «Ле Аль» и оказаться между двух оркестров, играющих на разных платформах. Постепенно растворяться в этой какофонии.



Упражнения в риторике на станции «Шарль-де-Голль-Этуаль» в полдесятого вечера. Пьяный парень окликает сидящего мужчину лет сорока — опустившегося, но еще не клошара, как раз на перепутье: «Пошел ты!» Еще громче: «Пошел ты! Я сказал, пошел ты!» Мужчина: «Зачем ты мне грубишь? Говори вежливо». Между ними происходит диалог: тот, который не признает себя клошаром, объясняет парню помоложе, что не может с ним общаться из-за того, каким грубым и агрессивным образом он к нему обращается. «Ты подходишь, говоришь „пошел ты“, я прекрасно понимаю, куда ты меня посылаешь, и не могу тебе отвечать. Если бы ты вел себя вежливо, спокойно, то еще можно было бы о чем-то говорить, а так — нет, я не буду тебе отвечать, я просто не хочу». Парень не желает отказываться от своих враждебных намерений, мужчина продолжает объяснять принципы общения в «нормальном мире»: он уже исключен из него материально, но всё еще стремится соблюдать его порядки — так обнищавшие аристократы продолжают целовать дамам руку. Но молодого бродягу не проведешь: он чувствует, что, соглашаясь с ним говорить — пусть даже о правилах цивилизованного общения, — бедолага, который пока еще отказывается воспринимать его как ровню, неминуемо опускается на его уровень. Пассажиры на платформе отворачиваются или смотрят в газету.



Я осознаю́, что существует два подхода к реальным событиям. Либо описывать их предельно точно, во всей жестокости и одномоментности, вне всякого сюжета — либо откладывать, чтобы (при необходимости) ими «воспользоваться», включить в некое целое (например, роман). Фрагменты вроде тех, что я пишу здесь, не приносят удовлетворения; мне следовало бы заняться долгосрочной, структурированной работой (не зависящей от случайных событий и встреч). Но вместе с тем мне необходимо описывать сцены в электричках, чужие жесты и слова сами по себе, без какой-либо отдельной цели.

Со времен октябрьских волнений на стенах вокзала в Сержи надпись: АЛЖИР, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ; между «Алжир» и «я» — кроваво-красный цветок[9].

1989

Весь день старый маляр, который штукатурит здание, бранит мальчика-подмастерья, прикрикивает: «Ишь, герой-любовник, кто работать-то будет?» или: «А ну не трожь, дурак! Какой же ты дурак, но что тебя-то винить, таким уж уродился». Мальчик продолжает весело напевать, старик доволен. Ничего не значащие слова, ритуальное ворчание, чуть ли не с нежностью. Что-то из прежних времен.



Вокзал Сен-Лазар исчез из моей жизни: теперь в ней только станции подземных электричек — тишина «Обер», приглушенная, плавно-печальная музыка «подземки», мешанина оркестров на «Ле-Аль», беззвучно подъезжающие поезда, духота, лампы. Двадцать первый век после девятнадцатого — века вокзала Сен-Лазар.

Новый вид попрошайничества в последние несколько недель: «Не дадите пару франков на хорошую пьянку?» Молодой парень с сережкой в ухе. Раньше взывали к милосердию — теперь перешли на цинизм. Человеческая изобретательность не знает границ.



Пытаюсь вспомнить, когда у входа в «Три фонтана» в Новом городе появился первый нищий: этим летом (1989)?



Молоденькая девушка в электричке достает покупки: блузку и сережки. Разглядывает, трогает их. Типичная сцена. Счастье обладать чем-то красивым, утоленная жажда прекрасного. Трогательная привязанность к вещам.



На автобусной остановке перед платформой «Сержи-Префектюр» женщина гневно отчитывает дочь-подростка. «Я не всегда буду рядом! Когда-то придется самой выкручиваться!» — добавляет она напоследок.

Я до сих пор слышу, как мои родители говорят: «Мы не всегда будем рядом!», их интонации. Помню, как вдруг суровели их лица. Тогда эти слова не имели отношения к реальности: и папа, и мама были рядом. Отвлеченная угроза, шантаж, чтобы заставить меня продолжать учебу, беречь вещи и т. д. Я вспоминаю эту фразу теперь, и она по-прежнему не имеет отношения к действительности. То была угроза со стороны живых — сейчас и папа, и мама мертвы. «Вот когда нас не станет, тогда поймешь!» — осталась лишь фраза, абсурдная, жестокая, звучащая из чужих уст.



Флоренция. Женский туалет в Палаццо Веккьо. Небольшая табличка: 200 лир. Мужчина лет шестидесяти следит за порядком и поддерживает чистоту в четырех-пяти кабинках. На входе очередь из женщин. Уборщик суетится, проверяет состояние кабинок после каждого посещения, вид у него очень серьезный. Из одной кабинки выходит парень лет двадцати, вытирает руки бумажным полотенцем под подозрительными взглядами женщин, их немыми вопросами: «Что он делает в женском туалете? Еще и руки вымыл — он что, дрочил?» Уборщик спешит туда, откуда вышел парень, демонстративно подметает, потом протирает пол, спускает воду, громко орудует ершиком и только потом дает знак следующей женщине, что можно заходить. В этом показательном акте уборки воплотилось всё его негодование на грязь в туалетах, и теперь каждая женщина чувствует себя обязанной оставить после себя такую же чистоту, какая была до нее: и действительно, теперь уборщику достаточно просто заглянуть в кабинку, прежде чем пригласить туда следующую женщину. Ему явно доставляет удовольствие удовлетворять женские потребности — сатир, приставленный к космополитичному гарему, который постоянно обновляется. Свою похоть он искупает высочайшими стандартами чистоты, безупречно белым кафелем, стремлением к совершенству.



Листовки благотворительной ассоциации «Католическая помощь»: ОСВОБОДИ СВОЕ СЕРДЦЕ. На картинке — бедняки, то есть люди со стигматами нищеты, как ее представляет себе господствующий класс. Никто не спрашивал бедных людей, что они думают, когда видят эти сгорбленные тела, истрепанную одежду, отупевший взгляд.



В журнале «Персональный компьютер» — реклама. На правой странице трое мужчин и одна женщина. Двое в костюмах, женщина в черном платье, очень сексуальном. Третий мужчина чуть не в фокусе, на нем вельветовые брюки и красный джемпер, что-то в духе мая 68-го. Внизу написано: МЫ РАССКАЖЕМ ВАМ, ПОЧЕМУ ДОБИЛИСЬ УСПЕХА. Перевернув страницу, снова видишь тех же персонажей. Первый говорит: «Я добился успеха, потому что читаю журнал „Персональный компьютер“, а еще мой отец — генеральный директор». Следующие двое высказываются в том же цинично-шутливом тоне. Четвертый, мужчина в красном джемпере, исчез. Тот, о чьей неуспешности свидетельствовал старомодный наряд, расслабленная поза (остальные стояли прямо, излучали энергию), пропал с картины успеха: он устранен, ПОЛНЫЙ НОЛЬ. Это выражение пришло вместе с либерализацией экономики в восьмидесятых. Оно означает: недочеловек своего времени.



В магазине «Супер-Дисконт» молодая кассирша — возможно, на подмене, — хохочет с двумя приятельницами, стоящими рядом. Покупатели в очереди явно недовольны. Видно, что ей на нас наплевать: ее дело — пробить товары, и всё. Мы возмущены, что она этого не скрывает.

В метро парень с девушкой то страстно перешептываются, то ласкают друг друга по очереди, как будто вокруг никого нет. Но это притворство: время от времени они вызывающе смотрят на пассажиров. Ужасное чувство. Мне приходит в голову, что письмо для меня — то же самое.

1990

В пятницу вечером семейная пара лет пятидесяти закупается на неделю мясом. Перечисляют по очереди, то он, то она: свиные отбивные, кусок говядины, — на кости? — да, разумеется; порой советуются: «Может, еще колбасок возьмем?» Хозяин лавки и его помощник с ними перешучиваются. Чем больше пара покупает, тем больше оживляется. «Цесарка поменьше курицы будет, ничего?» — «Всё в порядке, мы положим их рядом, и кто кого съест, та и победила!» Мужчина смеется, оглядываясь на других покупателей. В этой сцене есть что-то непристойное. Неизвестно, что доставляет этой паре больше наслаждения — выставлять напоказ свои финансовые возможности или умение «жить со вкусом», отменный аппетит, свидетельствующий о другом аппетите, сексуальном, и, возможно, его вытеснивший. (Легко представить, как они молча ужинают друг напротив друга, день за днем, до самой смерти.)



От временного поселка на окраине Нантера, построенного в шестидесятые для иммигрантов, остались только бетонные плиты на земле, обозначающие, где стояли дома. Двадцать лет тут жили люди, дети. Из окна поезда было видно, как они играют в грязи. В 1990-м уже не все пассажиры пригородной линии А знают, что это за похожие на надгробия плиты, между которыми до сих пор еле пробивается трава.

«Писательница», миниатюрная, с рыжими кудрявыми волосами, стоит, привалившись к стене, в подвальном книжном магазине недалеко от Центра Помпиду. Рядом с ней издатель: он представляет ее публике, восхваляет ее смелость. Потом слово берет она; на ней лиловая шаль, браслеты на плечах, кольца на тонких пальцах. Патетичная женщина. «Писать — значит сознательно приходить в упадок», — говорит она, смакуя образ про́клятого писателя, изгоя. Перед ней полукругом стоят люди, в руке бокал местного вина, кивают с серьезным видом. Естественно, ни тени сочувствия: все прекрасно знают, что никакой она не изгой — настоящие изгои такой участи не выбирают, и словами ее не описать, — и что им тоже хотелось бы «прийти в упадок», то есть писать. И писательница знает, что ей завидуют. В душе все понимают, где правда.

1991

Улица Сен-Пер холодным февральским вечером. Магазин женского белья «Саббиа Роза»: повсюду шелка оттенков леденцов, восхода солнца над Индийским океаном, цветочных садов Моне. Никакого эротизма — разве что намеками, — только красота, хрупкость и воздушность (весь ассортимент магазина уместился бы в багажник одной машины). Мысль: «Понимаю тех, кто идет торгует телом, чтобы обладать вот этим». (Технические названия — бюстгальтер, трусы и т. д. — здесь неприменимы.) Желание носить на себе кусочек этой красоты так же правомерно, как желание дышать свежим воздухом. Это белье существует отдельно от совершенных тел, для которых создано. Белье, выставленное здесь на всеобщее обозрение, потом не увидит никто, кроме мужчины, ради которого его покупают. Роль у него не практическая — ритуальная. Мужчинам следовало бы носить шелковое белье, чтобы нам приятно было обнаруживать и осязать эту хрупкую нежность на их телах.



В Сорбонне табличка на главной, стеклянной двери в библиотеку сообщает, что до 1 октября попасть туда можно только через лестницу B, ведущую на третий этаж. Нужно выйти во двор и подняться по этой самой лестнице. На третьем этаже, пройдя одну за другой две низкие тяжелые двери, попадаешь в коридор, узкий из-за книжных полок до самого потолка. За столом сидит женщина: она проверяет читательские билеты и выдает номерок и зеленый бланк для заказа книг. Стрелка указывает в сторону читального зала. Проходишь картотеку и еще какое-то время идешь по разветвляющимся коридорам. Стены сплошь заставлены книгами за проволочной сеткой. Все обложки приобрели один и тот же неопределенный цвет, названий не разобрать, разве что вплотную. Словно идешь мимо одной-единственной старой, пыльной книги. В конце коридора — читальный зал, где царит тишина. Я заполнила зеленый бланк на выдачу книг на дом. Мне принесли всего одну; напротив двух других названий было написано: «Недоступно». Я снова прошла по коридору с сеткой. Быть может, лет через шестьдесят всё, что я видела, любила, чем наслаждалась, превратится в кипу печатных листов, в которые заглянут разве что для какой-нибудь диссертации.



Воскресное утро, по радио RTL программа «Переключи/оставь»; принцип у нее всем знакомый — привлечь больше слушателей, предоставив им возможность голосовать за или против звучащей песни и шанс выиграть денежный приз. Выигрыш не зависит от того, как вы голосуете. Через каждые пять песен ведущий набирает наугад любой номер из справочника и просит назвать точную сумму на кону — «в чемодане». Таким образом, чтобы получить деньги, достаточно слушать радио и держать в голове цифру.

Ведущий торжественно объявляет, что «в чемодане» 27 219 франков. Затем: «Внимание, я звоню слушателю». Слышно, как идут гудки, потом снимают трубку. Тоненький, робкий голосок: «Алло, кто говорит?» — «Жюльен Лепер, радио RTL. Это мадам Лефевр?» — «Нет, это Жереми». Ведущий, властно: «Можешь позвать к телефону папу или маму?» — «Папа в саду, а мама занята, я не знаю, где она…» Ведущий настаивает: «Но ты можешь пойти и сказать, что им звонят?» Ребенок медлит, потом всё же подчиняется. Тишина. Ведущий начинает терять терпение, объявляет, что́ будет звучать дальше: песни Умберто Тоцци. Вдруг — женский голос: «Алло?» Ведущий, взбодрившись: «Мадам Лефевр? Это Жюльен Лепер, радио RTL. Сколько „в чемодане“?» — «Ах ты, черт!..» — вскрикивает женщина.

— Вы не слушали радио.

— Я слушаю каждые выходные!

— Но сегодня не слушали.

— Да, но я всегда слушаю и в субботу, и в воскресенье!

— Но не сегодня.

— Понимаете, вчера вечером у нас были гости и… Мой ребенок плоховато…

— Очень жаль.

Женщина хочет, чтобы ее простили. Сколько надежд вспыхнуло и угасло в один миг.

— Вы обещаете слушать радио RTL?

— Да, да! Я обещаю!

Звонок обрывается. Ведущий объявляет название следующей песни и новую сумму «в чемодане», которая увеличивается с каждым проигравшим.



На станции «Шарль-де-Голль-Этуаль» заходит мужчина лет тридцати и садится на откидное сиденье. Серые брюки и пиджак, ничего примечательного, разве что на ногах кроссовки чуть не к месту. Вдруг он наклоняется и задирает одну штанину до колена. Видно его белую кожу, волоски. Он подтягивает двумя руками носок, опускает штанину. Проделывает то же самое со второй ногой.

Немного погодя встает, прислоняется к стене, расстегивает пиджак и задирает футболку. Внимательно разглядывает собственный живот, потом одергивает футболку. Видно, что это не провокация, а просто крайнее проявление одиночества — настоящего одиночества — в толпе. Рядом с ним пластиковый пакет, типичный для бездомных. В какой момент, лишившись дома и работы, перестаешь стесняться прилюдно делать вещи совершенно естественные, но в нашей культуре считающиеся неприличными? Когда теряют значение «хорошие манеры», которым тебя учили в школе и за семейным столом в те времена, когда перед сном ты мечтал о большом и прекрасном будущем? Он вышел на станции «Обер».



«В художественном музее в Базеле есть картина…» (Вместо Базеля может быть Амстердам, Флоренция и т. д.) Безличное, безобидное начало фразы, которое мы часто слышим или читаем, — но оно мгновенно указывает на принадлежность к определенному миру. Миру, где, во-первых, разбираются в живописи, но главное — где нет границ, где путешествуют с умом, где жизнь так легка, что картина занимает в ней, и в памяти, важное место. Полная противоположность тому миру, где по субботам ходят за покупками всей семьей, а в августе ездят в дешевый кемпинг.



Сначала — будто показалось: на эскалаторе к выходу из станции «Гавр-Комартен» что-то скользнуло по бедру, по спине. Кто-то стоит прямо за мной. Когда доезжаю до верха — то же непонятное ощущение, но уже заметнее. Я перекидываю свою сумку вперед. Она нараспашку: молния расстегнута, клапан открыт. Но все вещи на месте. Я гневно оборачиваюсь. Молодой парень в пальто, курит как ни в чем не бывало. Я накидываюсь на него: «Давайте, не стесняйтесь!» Он улыбается, говорит: «Прошу прощения, мадам» и, сойдя с эскалатора, неторопливо удаляется в другую сторону.

Я иду по бульвару Осман, потом по рядам универмага «Прентам» в растрепанных чувствах, не в силах сосредоточить внимание и желание на модных вещах в витринах. Неприятно, что из всех женщин с сумками на роль жертвы в этой банальной сцене кражи выбрали именно меня — без моего ведома. Смутное чувство унижения усиливается от небрежной походки парня, его спокойного извинения; ясно, что карманное воровство для него — игра: здесь и риск, и надежда на выигрыш (он точно знает, каковы шансы), а если проиграл — изволь держать лицо. Еще унизительнее от другого: столько мастерства, ловкости, вожделения — и всё ради моей сумочки, а не меня самой.

1992

Сегодня вечером на станции «Ле-Аль», прямо перед тем, как двери электрички захлопнулись, в вагон шумно ввалились двое бродяг и уселись друг напротив друга. Оба заросшие и в обносках. Тот, что помоложе, лет тридцати-сорока, ставит на пол пустую бутылку и разворачивает «Либерасьон». Второй — около пятидесяти, возможно, меньше, — начинает горланить «Марсельезу». Он харкает в какую-то тряпку и объявляет: «Да пошла бы эта армия! Я вот сейчас такого плевка дал, каких армейским и не снилось». Потом, пытаясь вовлечь в разговор товарища, обращается к нему: «Ты чего как педик?» Тот игнорирует это мелкое дружеское оскорбление и восклицает: «А где-то сербы! Хорваты! Вот счастье, что существуют газеты, а то б я так дураком и помер». Он потрясает своей «Либерасьон»: «Представляешь, люди в Габон ездят, а мы вот — до Сартрувиля только». Пауза. «Несправедливо». Бездомный постарше, эхом: «Несправедливо». Потом: «Вот бы обратно к мамке в живот — там, в яйце, хорошо было».

Тот, что с газетой, продолжает повторять: «Несправедливо», но теперь переключается на этот гипотетический сюжет:

— Ты там в скорлупе сидел?

— Не-ет, в пленке. Я хоть и не гинеколог, но соображаю, как что устроено!

— Не хочу вылезать! Тут так уютно и тепло!

— И до того я не хотел вылезать, что моей мамаше пришлось кесарево делать.

— А в те времена его делали бензопилой.

— Вот уж она намучилась. Потому и отказалась от меня.

— И от меня отказалась.

Они выразительно перебрасываются репликами, то жалобными, то устрашающими, разыгрывая представление для пары десятков пассажиров. Но в отличие от настоящего театра зрители здесь стараются не смотреть на актеров, делают вид, будто ничего не слышат. Их смущает, что вместо пьесы разыгрывается жизнь.



Оба выходят в Сартрувиле. Бутылку они оставили, и теперь она катается по полу между сиденьями.



Когда экспресс отъехал от прошлой станции, я задремала. (Около восьми вечера, в Ангулеме: пустые платформы — у входа в плохо освещенный вокзал мужчина с собакой глядит на табло, — будто поезд остановился среди ночи в спящем городке.) Я отдергиваю занавеску. Над скопищем домов — гигантская светящаяся вывеска гипермаркета «Мамонт», чуть дальше — «Майами» (ночной клуб? торговый центр?). Узнав парижские окраины, я ощущаю безудержную радость. Ту самую, которая охватывает меня, когда я въезжаю по шоссе А 15 на виадук в районе Женвилье и передо мной вдруг открывается необъятная панорама из фабрик, многоэтажек и довоенных особнячков на фоне задника — квартала Дефанс и Парижа.



В электричке, у прохода, сидит высокий молодой человек с крепкими ногами и пухлыми губами. По другую сторону женщина держит на коленях мальчика двух-трех лет; тот смотрит кругом, от удивления затаив дыхание, потом спрашивает: «А как дядя закрывает двери?» Должно быть, он впервые едет на электричке. И тот, и другой — и молодой человек, и ребенок — переносят меня в прошлое. Тот май в выпускном классе, когда Д., высокий, с крупными губами, совсем как этот парень, ждал меня после уроков у почты. Потом — времена, когда мои еще маленькие дети познавали мир.

А иной раз движения и слова какой-нибудь женщины в очереди на кассу напоминали мне мамины. Выходит, мое прошлое — вне меня: в пассажирах метро или электричек, в людях на эскалаторах в «Галери Лафайет» или в «Ашане». Все эти незнакомцы, которых я никогда не увижу снова, не подозревают, что их лица, тела хранят в себе часть моей истории. Быть может, и я сама, в толпе прохожих и покупателей, ношу в себе жизни других людей.

Над книгой работали

Переводчица: Мария Красовицкая

Редактор: Тимофей Петухов

Корректорки: Анастасия Поликарпова, Варвара Варкова

Макет и верстка: Александра Корсакова

Дизайн обложки: Holystick

Выпускающая редакторка: Лайма Андерсон

Издательница: Александра Шадрина


no-kidding.ru


Примечания

1

Перевод В. Божовича. — Здесь и далее приводятся примечания переводчицы.

(обратно)

2

Если твои дети счастливы, значит, они комунисты (sic!) (англ.).

(обратно)

3

Апаши — парижские бандиты конца XIX — начала XX в., создавшие собственную субкультуру — язык, оружие, татуировки, танец, моду.

(обратно)

4

Аня Франкос — французская журналистка и писательница еврейского происхождения, выступавшая в защиту стран третьего мира, в частности, Алжира. Она умерла от рака в 49 лет.

(обратно)

5

Жан-Мари Ле Пен — националист, с 1986 по 1988 г. депутат Национального собрания Франции, основатель партии «Национальный фронт», отец ее нынешней главы, Марин Ле Пен.

(обратно)

6

Бурвиль, Фернандель, Колюш — великие французские комики.

(обратно)

7

«Рон-Пуленк» — французская химическая и фармацевтическая компания.

(обратно)

8

Андре Бретон, «Надя», 1928.

(обратно)

9

С 5 по 11 октября 1988 г. в Алжире проходили массовые протесты против безработицы, повышения цен и политической диктатуры.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • 1985
  • 1986
  • 1987
  • 1988
  • 1989
  • 1990
  • 1991
  • 1992
  • Над книгой работали
  • *** Примечания ***