В январе на рассвете [Александр Степанович Ероховец] (fb2) читать онлайн

- В январе на рассвете (и.с. Честь, отвага, мужество) 1.11 Мб, 118с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Александр Степанович Ероховец

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Ероховец В ЯНВАРЕ НА РАССВЕТЕ


В ЯНВАРЕ НА РАССВЕТЕ

1
Безлесную равнину они пересекли перед полуночью.

Все время светила полная луна. Снег отливал голубыми блестками, и то там, то здесь темнел косматый кустарник. Бугристое поле казалось громадным, бесконечным, и только с вершины косогора можно было увидеть впереди, на самом горизонте, темно-синюю полосу — там был лес. Но они не стали подниматься на вершину, обошли холм стороной, остерегаясь новой засады. Четверо их осталось — все в белых маскхалатах, с вещмешками и автоматами. Шли они друг за другом, стараясь не растягиваться и ступать так, чтобы получалась одна лыжня.

Теперь они не спешили, у них уже не было сил спешить. Сперва, слыша взрывы гранат и беспорядочную стрельбу у околицы деревни, они бежали во всю прыть, стремясь уйти как можно дальше в поле, к далекому лесу. А потом все стихло. Прошел час, другой, а их никто не догонял. Они выдохлись к той поре и шли медленно, все чаще останавливаясь и оглядываясь. Пустое поле, залитое луной, окружало их со всех сторон, и скользили, струились по нему в сумеречном ненадежном свете синюшно-матовые тени от кустов и сугробов.

Пристально вглядываясь, люди с нетерпением поджидали своего товарища, который остался у деревни прикрывать отход. Он должен бы уже нагнать их, если все там обошлось благополучно. Но его все не было, И постепенно надежда тускнела, гасла.

Луна держалась посреди холодного, в рыхлых облаках неба. Изредка облака надолго заслоняли ее, и тогда сразу делалось темно; кусты на буграх вырастали, шевелились и как бы наплывали, подступая вплотную. Некоторое время люди, почти невидимые, двигались в зыбком мраке. А потом луна опять выскальзывала на простор; снова поодаль возникали кусты, устанавливались тени, и поле, очищенное от мрака, раздвигалось вокруг.

Впереди поднялся осиновый перелесок. В его сизовато-туманной чаще угадывались какие-то холмы.

Кириллов, шедший вторым, — рослый, широкоплечий, в унтах, — встрепенулся, прибавил шаг.

— Что, куда-то сбились? — Голос его, хриплый, простуженный, резко прозвучал в тишине ночи.

— Все в порядке, — обернулся к нему передний и остановился. — Это баки из-под горючего. Эмтээсовские. Еще с довоенной поры.

— А-а. А я-то… «Вот, думаю, напетляли, сбились куда-то.

— Надо привал устроить. А то ребятки выдохлись, отстают, долго не выдюжат.

Кириллов, чуть помедлив, качнул головой.

— Рискованно… как бы не настигли. Володьки-то Сметанина вон до сих пор нет. Значит, уходить надо, дальше уходить.

— Без передыху тоже нельзя. Мало ли что случится. А вдруг засада где? Тогда уж наверняка не уйти, сразу пиши пропало.

— А ты, Чижов, не паникуй раньше времени. Ишь, паникер! Засада! Какая еще засада! Ты же здешний, все места должен знать. Вот и веди давай без всяких засад. А то вон как запоролись — позорище!.. Володьку потеряли…

Передний сказал с упреком:

— Ты уж договаривай, договаривай, Кириллов, если начал. Выходит, я виноват, что Сметанина потеряли?

— Ты не ты, сейчас не время разбираться, кто виноват, — пробурчал Кириллов. — Обстановочка-то, видишь, какая. А ты еще про засады долдонишь. Тут надо все правильно решить.

— Ты командир, тебе и решать. Только я хотел как лучше.

— Лучше не лучше. Вот оно и лучше — лучшего разведчика потеряли. Куда уж лучше…

Кириллов старался не думать о случившемся. Но беспокойство за товарища, оставшегося на краю деревни, где нарвались на засаду, не покидало его всю дорогу, пока они сперва бежали, а потом шли и под конец, вот сейчас, едва плелись по снежной целине, направляясь к этому редкому осиновому леску. И все хуже на душе делалось. Он считал, что думать сейчас нужно лишь о том, как достойно выкарабкаться из западни, в которую так нелепо угодили, и потому досадовал на себя за то, что не может никак отделаться от мыслей, мешающих ему действовать правильно.

Слишком уж все неожиданно получилось. На окраине деревни, куда надлежало зайти, чтобы встретить связного, оказывается, их ждали немцы. Теперь, задним числом вспоминая подробности скоротечного боя, Кириллов не мог не понять, что там, в деревне, наверняка знали о приходе партизан и приготовились заранее, может, потому и не стали стрелять сразу — надеялись взять живьем. А он, командир группы, замешкался на мгновенье, когда услышал сбоку резкий лающий окрик: «Хальт! Хенде хох!», и, оглянувшись, увидел за плетнем человека, а дальше, в саду, среди заснеженных яблонь, других, в темных шинелях, с винтовками и автоматами. Конечно, растеряйся, оплошай чуть в такой момент — вряд ли сдобровать. Но Сметанин оказался наготове. Он тут же не медля швырнул гранату на голос и упал на землю, крикнув при этом диковато-визгливо: «Ложись!» И все тоже упали. А Володька, привстав на колено, успел бросить еще гранату, прежде чем немцы пришли в себя после взрыва. Лежа в снегу, Кириллов слышал, как щелкают рядом с ним осколки, вонзаясь в ствол старой ветлы. Спустя минуту, опомнившись, он уже строчил из автомата вдоль улицы в сторону двухэтажного дома, откуда раздавались выстрелы. А Володька за плетень нырнул. «Все назад, я задержу их. Быстрее мотайте, ну!»‘— прикрикнул он зло, и они послушно и поспешно побежали в проулок, назад, к занесенной снегом речке, под прикрытие лип и тополей, плотно вставших по обрывистому бережку.

«Конечно, — думал Кириллов, — кто-то должен был остаться, задержать погоню». Остался Володька Сметанин. Мог остаться и он, Анатолий Кириллов. Но он, командир группы, обязан был выводить разведчиков из боя. И вывел. Правда, не без помощи Чижова, местного жителя. А теперь надо думать, как уходить дальше от того места, где их засекли. А вот Чижов не понимает этого. Вроде немолодой, опытный человек, в чине капитана в армии был. Хотя еще надо разобраться, что за фрукт этот никому не известный капитан. Ишь, что предлагает — привал сделать. Хотя, конечно, и привал нужен. Люди действительно устали, из сил выбились. Почти двое суток без отдыха и сна на ногах, с тех самых пор, как покинули отряд.

— Ладно, обождем ребят, посоветуемся, — сказал Кириллов.

Чижов устало оглядывал чистое снежное поле.

— Хотя бы маленький ветродуй, — сказал он глуховатым голосом, прикрывая рот варежкой. — Чтобы все следы перемело. Тогда бы черта с два нас нашли.

— Я и говорю: рискованно задерживаться, могут погоню пустить по следу. — Кириллов кивнул на лыжню, глубоко и четко легшую за ним позади, — она хорошо была видна при лунном свете.

Они стояли на лыжне, не двигаясь, и больше не проронили ни слова, пока к ним подтягивались остальные.

Кириллову было жарко в меховой куртке. Он откинул с головы капюшон маскхалата, под которым оказался летный шлем. Пар валил изо рта, и Кириллов ясно видел белесые дымные кольца, клубящиеся перед глазами, когда стал вытирать мокрый лоб шерстяной рукавицей. Потом передвинул лямки вещмешка, отдавившего ему плечи, привычно поправил на груди автомат. Автомат был надежный, не раз выручавший его в опасные моменты, и он почувствовал себя увереннее, ощутив под рукой настывший на морозце металл, чуть поблескивающий на свету.

Было тихо сейчас, когда он стоял недвижно; отчетливо слышалось мерзлое поскрипыванье снега под лыжами и тяжелое, надсадное дыхание запыхавшихся людей. Полуобернувшись, Кириллов молча смотрел, как приближаются зыбкие тени. Там, сзади, были еще двое.

Первым шел подрывник Смирнов, широким скользящим шагом, сильно наклоняясь вперед, глядя себе под ноги. Рядом с ним на снегу пласталась широкая короткая тень, она казалась горбатой по сравнению с самим подрывником. Однако он и в самом деле был сутуловат; это было особенно заметно, когда, опуская голову, Смирнов рывком подтягивал поклажу повыше; спина, увеличенная вещмешком, выдавалась бугром. Подойдя к Кириллову, он еще больше сгорбился, руки длинные, почти до колен; он заложил их за спину, подтолкнул вещмешок. Дышал натужно, с хрипами.

— Ты что же так отстаешь, Смирнов? Рана донимает?

— Есть малость, товарищ командир, — густым и серьезным голосом подтвердил подрывник, подняв голову. Лицо носатое, крупное, заросшее щетиной.

— Поднажать еще сможешь?

— Можно и поднажать, ты меня знаешь. Рана-то пустяшная. Ну, чуток садануло, и все. Как говорится, до свадьбы заживет.

— Заживет не заживет, только некогда сейчас раной заниматься.

— А, чихня! Правда, малость того… мозжит. Окоченела, что ли, мерзнет, окаянная. До самого плеча онемела.

— Ну ладно… Сейчас в роще привал сделаем, передохнем, посмотрим, что там с твоей рукой, — сказал Кириллов, глядя через голову Смирнова на четвертого разведчика, стройного, подтянутого, стоявшего молча.

— Давно следовало, — сказал тот, четвертый, недовольным злым голосом. — Как зайчишки, скачем, драпаем. А там Володька погибает, эх! — Он резко взмахнул рукой.

— Спокойно, Никифоров, без паники.

— Какая тут паника, тут хуже всякой паники.

— Ну знаешь… Будешь так психовать — на свою голову напсихуешь, понял! — озлился вдруг Кириллов, сделав нетерпеливый жест. — Тоже мне герой выискался… вякает под руку. Мог бы в отряде остаться, никто тебя не тянул насильно, сам напросился.

— Ладно, ладно, чего там, молчу, — огрызнулся Никифоров, но уже тише, слабее, хотя чувствовалось — не убедил его командир, просто ему глотку не хочется драть понапрасну.

— Вот и молчи. Без твоих нюней тошно. Понятно?

— Ну понятно, понятно, чего там, — буркнул Никифоров и оглянулся, чтобы посмотреть, не видно ли кого сзади, в поле. Но там лишь редкие кустики маячили, засыпанные снегом.

Кириллов тоже посмотрел туда и сразу же отвернулся, двинулся по лыжне, которую уже опять прокладывал Чижов. Снег был рыхлый, и лыжи проваливались глубоко. Кириллов чувствовал, как вещмешок тяжело давит ему на плечи. Тягостно было Кириллову, неспокойно. И совсем не от усталости. За живое задели, тронули его ожесточенность и злость Никифорова. Он хорошо понимал этого парня, Володькиного дружка. На его месте и он бы так, может, вел себя. Нелегко, когда теряешь товарища боевого, с кем вместе ел, спал бок о бок, в разведку не раз ходил. Особенно такого, как Володька, бесшабашного, отчаянного. Спас их Володька сегодня. А мог бы спасти он, командир Кириллов. Если бы не понадеялся слишком на себя. Теперь-то ему явственно казалось, что во всем, что случилось недавно, есть и его вина. Где-то он дал промашку, где-то что-то недоучел, чему-то не придал значения. Возможно, следовало послушать Чижова и пустить его одного в деревню на разведку. Однако так могло и хуже выйти: попади Чижов в лапы фрицам, кто знает, чем бы это еще обернулось. Хорошо, хоть остальные целы, только Смирнова задело шальной пулей — уже за околицей в тальниках. Но тот пока молодцом держится.

Мысленно Кириллов теперь все чаще возвращался к тому старикану, который встретился им поутру на полотне железной дороги, когда они перебирались через насыпь у дальнего разъезда. Вот кого стоило прижучить! По его рассказам они нанесли на карту расположение немецкого гарнизона на станции Красный Рог, часа три наблюдали из укрытия за передвижением воинских грузовиков. Судя по всему, тут расположены у фашистов две-три батареи стопятимиллиметровых пушек, есть танки… Все верно сказал старикан. Но уж очень подозрительные были у него глаза, скользкие, косоватые, тараторил обо всем, а сам оглядывался, будто за его спиной стоял полицай. Вполне возможно — старик и донес. Иначе откуда засада в деревне, там, где ее никак не должно быть, где ее никто не ожидал. Едва-едва не поплатились жизнью. Могли всех положить на месте, в упор расстрелять, если бы не Володькины гранаты. Он по-прежнему старался не думать о Володьке.

Поднял голову, посмотрел на лес, который был уже рядом, пронизанный на опушке голубоватым лунным светом. Там, в заглубках, в чащобе, таились густые сумерки. И не терпелось сейчас Кириллову побыстрее попасть туда, затеряться среди неясных теней и голых осин. Но, превозмогая это постыдное тайное желание, он нарочно старался идти не спеша, только недобрыми глазами поглядывал на Чижова, который намного опередил его и уже входил в лес.

2
Недоброе отношение к себе со стороны Кириллова, полное нескрываемого недоверия, а может, даже неприязни, ощутил Чижов с первой же встречи в отряде.

Тогда двое суток провел он в землянке сторожевого охранения под присмотром караульных. Чтобы не сидеть сложа руки, вызвался заготовить дровишек; колол чурки, топил железную печку, варил похлебку из картошки и гречки, поддерживал в землянке порядок. Подобревшие партизаны охотно и щедро угощали его из кисета елецкой махоркой. И он, попыхивая самокруткой, занимаясь починкой своих прохудившихся сапог, чувствовал себя почти превосходно, отдыхая душой после долгих мытарств и скитаний по деревенькам и хуторам, где нужно было постоянно быть начеку, чтобы невзначай не проговориться и не дать повода для подозрений. Хозяева, жившие под немцем, наученные горьким опытом, настороженно относились к посторонним, случайным людям. И как ни хоронился в ту пору Чижов, а все-таки однажды нарвался на полицейских, гулявших в доме, куда его направили по недоразумению, а может, и нарочно, чтобы проверить его; насилу ноги унес оттуда. Теперь, наконец-то добравшись до своих, он радовался, что не угодил в лапы гестаповцам, самое трудное уже позади, надо только дождаться приезда кого-нибудь из штабных, кто бы мог распорядиться его дальнейшей судьбой.

Кириллов, адъютант комбрига, заявился в охранение почему-то посреди ночи. Он тут же бесцеремонно растолкал спавшего на нарах из жердей Чижова, нетерпеливым жестом пригласил к столу. Хотя в землянке было тепло, Чижов спал не раздеваясь, правда без сапог, поэтому первым же делом, как его разбудили, взялся за обувку. Но то ли второпях спросонья круто навернул портянку, то ли не в меру ссохлись поставленные возле печурки на просушку сапоги — нога никак не лезла.

Кириллов разозлился:

— Да брось ты свои сапоги, не увиливай. Может, они тебе больше не понадобятся, без них обойдешься.

Чижов промолчал: такое начало не сулило ничего хорошего. Все-таки он решил сперва обуться, потом уж разговаривать, неудобным показалось ему стоять перед начальством босиком.

Однако задушевного, начистоту, разговора, какого он ожидал, не получилось. Кириллов куда-то торопился, он даже не разделся, сидел за столом в меховой летной куртке, перепоясанный ремнями, красный с мороза, насупленный, недоступный, наделенный всей полнотой власти. Это-то пуще всего и удивило Чижова, когда при тусклом свете ночника-каганца он сумел разглядеть лицо начальника — чуточку веснушчатое, безусое, совсем мальчишеское. Но теперь на этом лице застыло какое-то чуждое ему выражение, безмерно озабоченное и ожесточенное.

Впрочем, в ходе беседы Кириллов несколько раз криво усмехнулся, недоверчиво и самодовольно, нисколько не скрывая своего превосходства. Создавалось впечатление, будто ему ведомо такое, чего и сам Чижов не знает о себе, а если и знает, то это лишь умаляет его значимость в глазах других, словно бы что-то сомнительное и недостойное крылось за его словами, чему мало-мальски смыслящий и опытный человек никогда не поверит. Оскорбленный и подавленный, Чижов ничем не мог в ту минуту доказать свою правоту, которая постепенно и ему самому начала казаться сомнительной, неправдоподобной; все оборачивалось против него. Недолгая эта беседа, походившая скорее на пристрастный допрос, чем на беседу, оставила у него в душе неприятный осадок.

— Почему же они все-таки не расстреляли тебя, а? — допытывался Кириллов, прикусывая зубами верхнюю губу.

Чижов пожал плечами.

— А это у них надо спросить… почему не расстреляли. Может, потому, что не врал, сказал правду, как было. Что стрелял по ним из пушки и не знаю, скольких уничтожил.

— Э, ты куда клонишь! — вскинулся Кириллов с таким видом, будто бесповоротно уличил его в преступном намерении, после чего уже не отвертеться, не оправдаться. — Это об эсэсовцах-то… благородные, чистоплотные?

Голос его сделался почти железным.

— Ничего я не знаю, — понурился Чижов. — Просто не расстреляли, и все тут.

Он сник, чувствуя нежелание Кириллова понять его. Пройдя через фашистские застенки и концлагеря, он научился выдержке, с помощью которой только и можно было выжить в неволе, насмотрелся там всякого и, вырвавшись на свободу, особенно дорожил своей жизнью, не собирался отдавать ее задешево и по-глупому; и было бы великой несправедливостью, если бы теперь, когда он у своих, его вдруг, не поверив ему, расстреляли как провокатора. Не о такой встрече с партизанами думалось. И потому он вынужден был сдерживаться, чтобы ненароком не нагрубить и тем самым еще больше не навредить себе.

— Это все небылицы, на дурака рассказ, — заявил ему на прощание Кириллов. — Это еще надо выяснить, как ты лишился партбилета. Сейчас все можно валить на войну, мол, война все спишет. Не оправдал ты доверия партии… Не должен был сдаваться в плен, вот что!

— Больше никакого плена не будет, — твердо сказал Чижов.

— Что ж, посмотрим, разберемся, что ты за капитан Красной Армии. В деле проверим…

Расстались они, по-видимому, оба недовольные друг другом. Кириллов тут же, глубокой ночью, уехал куда-то дальше, оставив Чижова на сторожевой базе до полного выяснения его личности. Позднее один из партизан признал в Чижове бывшего сельского учителя. Однако еще до этого ему пришлось наряду с остальными бойцами из охранвзвода защищать базу, отражая атаки карателей, чьи передовые подразделения, начав прочесывать леса, наткнулись на партизанский заслон; народу на базе было наперечет, возиться с Чижовым некогда, ему вручили винтовку и поставили в цепь. Получив в руки оружие, он почувствовал себя увереннее, теперь можно было снова воевать, показать, на что он способен. Но главное, что придало ему уверенности, было то, что теперь он не один, рядом с ним товарищи, которые всегда помогут и, если его ранят, вынесут с поля боя, не дадут пропасть. После всего, что он натерпелся, не хотелось бы ему опять очутиться одному, чувствовать свое бессилие и отверженность, скрываясь в одиночку где придется. Покуда он в отряде, разные превратности судьбы не слишком пугали: есть командиры, есть люди, спаянные общим делом, способные к взаимовыручке и самопожертвованию во имя победы, которые не растеряются в случае неудачи.

Заслон, заняв круговую оборону возле базы, держался до подхода подкрепления. Но и потом, вынужденные попятиться, партизаны упорно цеплялись за каждый подходящий рубеж, давая возможность уйти подальше в лес обозу с ранеными. Все это время Чижов находился в прикрытии. Как-то удивительно легко свыкся он с повседневными опасностями. Не раз в ходе боев и на стоянках в лесу доводилось ему видеть грозного прославленного комбрига Батю, широкоплечего, бородатого, в полушубке и папахе. Его всегда сопровождал Кириллов. Больше адъютант не прискребался к Чижову, видимо, не было пока причин для этого. Впрочем, Чижов тоже старался без нужды не мозолить глаза начальству. Теперь, когда решалась судьба бригады — быть ей в сохранности или перестать существовать, все личные переживания отступили на задний план.

Почти месяц крупные силы карателей без передыху преследовали партизан. Все пути-выходы из Клетнянских лесов были перекрыты, кольцо блокады сжималось. Измотанная непрерывными боями, сильно потрепанная, разбившаяся на отдельные отряды, бригада металась от деревни к деревне, кружила-петляла по лесам, стремясь выйти из-под удара. Потаенные базы одна за другой были разгромлены и сожжены. Там, где останавливались, ненадолго оторвавшись от преследователей, устраивали временные биваки. Но вновь наступали каратели, и опять нужно было наспех сниматься с только что обжитого места, убираться дальше — в глубь леса, в снега и болота.

Подступы к последней запасной базе обороняли особенно упорно. За трое суток немцы ни на шаг не смогли продвинуться. Укрывшись в траншеях, отрытых в глубоком снегу и выложенных изнутри мешками с песком, помогая себе огнем станковых пулеметов, установленных на флангах в ельничке, партизаны в тот день отразили несколько атак кряду. Воздух был наполнен пороховой гарью и дымом; стрельба с некоторыми перепадами не затихала ни на минуту.

Напоровшись на заминированные поля, каратели теперь избегали лезть наобум, они отошли и стали издали засыпать партизанские позиции минами. Но высокие деревья, видимо, мешали им точно пристреляться — все перелеты были. С противным шипеньем проносясь над головой, мины рвались где-то в лесной чащобине за траншеями, поблизости от базы. Лежать подолгу без движения в снегу на морозе было, однако, невмоготу, и бойцов группами поочередно отводили на часок-другой в ближайшую землянку погреться и перекусить.

После полудня Чижова разыскал в окопе помкомроты и приказал во весь дух мчаться в штаб к комиссару.

— Чтоб одна нога здесь, другая там.

— Зачем вызывают, не знаешь?

— Там скажут. Военная тайна! — засмеялся помкомроты. — Раз требуют, значит, надо. Мигом!

До штабной землянки с полкилометра. По извилистой канаве Чижов отполз подальше в лес, выбрался на проломанный в снегу между деревьев проселок. Дорога была вся в засеках, завалена поперек спиленными елками и осинами; отступать слишком в сторону нельзя: кое-где тут заминировано, можно взлететь вверх тормашками.

Дорогой Чижов гадал, зачем он мог понадобиться комиссару. Беседовать они уже беседовали, вроде нашли общий язык. Вероятно, что-то спешное, раз с позиции сняли в такое горячее время. Зря в штаб вызывать не будут, значит, в самом деле нужен для чего-то. Что бы там ни было, а хоть отогреется в землянке. И то неплохо.

Он трусил мелкой рысцой по вязкой тропе, чтобы отогреть застывшие в сапогах ноги. Стрельба постепенно отдалялась, не казалась уже оглушающе-грозной. Но мины и сюда залетали, и не так редко, ухали то справа, то слева от дорожки, вздымая в порослях дубняка и ельника фонтаны снега вместе с хворостом и сучьями.

Перед штабной землянкой Чижова едва не накрыло шальной миной. Услышав в воздухе все усиливающийся режущий звук, он с размаху упал в снег; впереди шарахнуло, его сильно тряхнуло, но, еще прежде чем услышать грохот, он почувствовал скользящий по голове удар и схватился за шапку — ее располосовало поверху осколком, и она развалилась на две половинки. Крохотный осколок, саданувший его наизлете, еще горячий, лежал рядом в снегу, на самой макушке кровоточила царапина.

Наверное, с минуту Чижов растерянно разглядывал разодранную шапку, ощупывал голову, цела ли. «Вот и согрелся», — подумалось. Но тут неподалеку громко загалдели, и он вскочил.

Около землянок сновали люди, стояло несколько подвод, от лошадей валил пар, видимо, недавно вернулись откуда-то; одна лошадь завалилась на бок и билась в оглоблях, бородатый возчик понукал ее, помогая за уздечку подняться ей, но она опять валилась, неловко взбрыкивая ногами.

— Какой-то конь плохой стал, — ругался возчик, пиная лошадь под бока.

— Да вздурел, раззява, куда смотришь? — закричали ему. — Глянь-ка, кровища хлещет! Выпрягай зараз!

Заметив в толпе комиссара, Чижов так и подошел к нему — с шапкой в руках. Комиссар только что выбежал из землянки, он тоже был без головного убора, в полушубке внакидку.

— А, Иван Дмитриевич! — глянул он озабоченно на Чижова. — Послушай, ты откуда родом, из Заречья? Не ошибся я?

— Оттуда. Там и сейчас родители должны проживать.

— Вот и хорошо, это нам как раз и нужно. Сейчас отправишься туда с особой группой вместо проводника.

У Чижова отлегло от сердца. Он уже было подумал, что его вызвали в связи с пленом, опять возникло что-то сомнительное, начнут выпытывать какие-то подробности. А тут совсем другое — вроде доверие оказывают ему.

— Ступай к разведчикам, там Кириллов тебе все разъяснит, — сказал комиссар. — Сейчас Батя подъедет. Он там на подводах дорогу в лес проламывает — будем уходить. Видишь, что творится. Так же у нас всех лошадей поубивают, на чем раненых повезем…

О всех предшествующих событиях Чижов узнал уже в пути. Оказывается, комбриг задумал уходить за Десну, в Трубчевские леса, где можно было укрыться на время. В самом начале боев туда, удачно проскользнув мимо немецких застав, ушло несколько мелких отрядов, одним из последних — отряд Ефима Васина. Но с тех пор они как в воду канули: ни слуху ни дуду. Дважды пытались связаться с ними — безрезультатно. Люди, посланные для связи, назад не вернулись. Ушли — и пропали бесследно. В новую поисковую группу были назначены самые бывалые, во главе их Батя поставил своего адъютанта. Но один из тех, кто должен был вести группу, еще почему-то не явился из разведки, второй же был ранен накануне. Тогда-то, перед выходом, и вспомнили о Чижове.

В землянке все уже были в сборе: укладывали в вещмешки сухари, сало, боеприпасы, примеряли самодельные маскхалаты, натирали мазью лыжи. Чижову тут же заменили винтовку на ППШ, выдали валенки. Сам Кириллов был в унтах, летной куртке, через плечо планшет, в кобуре пистолет; остальные тоже были в меховых куртках, все хорошо вооружены. Подходящей новой шапки на Чижова не нашлось, одни маломерки, надо было обходиться старой. Пока он на скорую руку сшивал ее суровыми нитками, все время гремели близкие разрывы, заглушая отдаленную стрельбу; Чижов прислушивался к бою и переживал, оттого что не со своей ротой сейчас находится, — как-то совестно было покидать отряд в такую минуту. Может, потому и разведчики, что были рядом, показались ему какими-то беспечными, они то и дело перешучивались.

Володька Сметанин, скуластый, задиристый, вроде бы совсем без дела слонялся по землянке, приставал к подрывнику Смирнову, который, сидя на нарах, старательно упаковывал свой мешок.

— Андрей, давай махнемся: я тебе кусман сала, а ты мне две гранатки.

— Хо, гранаты чихня, куда им до взрывчатки!

— Ну так что, по рукам? Сальцо-то будь спок, в рассоле выдерживалось. Оно там, знаешь, какую набирает силу, хоть и несоленое.

— От ненасытный! Ты и так сколько уже повыманивал. Что, «лимонками» будешь питаться в дороге? Ну неси, неси, мне легче.

— Гранатки — это моя палочка-выручалочка, — засмеялся Володька. — Знаешь, какой я городошник был, меня так и дразнили: «Одним махом семерых убивахом».

— Хватит вам тут базарить, не на базаре же! — оборвал их Кириллов. — Выступать пора!

Еще раз уточняли маршрут по карте в присутствии комбрига и комиссара.

— Там же открытая местность, — неожиданно для всех запротестовал Чижов. — Днем не сунешься, мигом в поле переловят. Лучше кружным путем идти, по лесам. Хоть и дольше, зато надежнее.

— А сколько это времени займет, ты учел? — накинулся на него Кириллов.

— Н-да, — промычал комбриг, захватывая ладонью в горсть пышную бороду. — По лесам ходить не ваша забота. Вы вот мимо деревень пройдите, осмотрите у немцев тылы. Нужно найти дорогу за Десну через деревушки и поля, там, где немцы нас не ждут. Леса они там перекрыли. Это уж факт. Если отыщете у Десны отряд Васина, то пусть он ударит карателям в спину как раз в лесу. Отвлечет их. Задание есть! Выполняйте… В руки немцам живыми не даваться! Все! — закончил комбриг.

— Если напропалую переть, можно быстренько на тот свет обернуться, погибнуть ни за понюшку табаку, — опять сказал Чижов.

— Погибнуть? — Кириллова всего передернуло. — А ты, я смотрю, паникер.

— Да обожди ты, Толя, дай человеку слово сказать, может, он дело предлагает, — сделал попытку заступиться за Чижова Володька.

Но комбриг, раздраженно крякнув, уже поднимался из-за стола.

— Все, дебаты окончены, некогда дольше рассусоливать, Три дня до Десны вам хватит… И обратно столько же… Через неделю жду обратно, места встречи известны. Действовать сообразно обстановке. Сильно надеюсь на вас, ребята…

Все тоже поднялись, надели вещмешки. Комиссар, оглядев землянку, стал снимать с простенка наклеенный на картонку портрет Сталина, спрятал его себе на грудь под полушубок. Тут же, в простенке над нарами, висела обшитая мешковиной гитара. Кириллов тронул через дерюжку струны рукой — они звякнули глухо. Обернулся к комиссару:

— Сохраните гитару, а?

— Сохраним, сохраним.

— Я бы с собой ее взял, да куда?..

Действительно — куда? Неизвестность ожидала всех: и тех, кто оставался с бригадой и должен был с боями прорываться из окружения, и небольшую группу, которая отправлялась в далекий путь через местность, занятую карателями, искать отряд Васина.

Еще осенью, сразу после побега, Чижов пытался пробраться в родную деревню, но так и не смог, потому что на всем пути, особенно за линией железной дороги Брянск — Почеп, чуть ли не в каждой деревне стояли гарнизоны гитлеровцев. Был тогда Чижов один, без каких-либо документов и оружия, пришлось ему повернуть назад, ближе к Клетне, в леса податься. Теперь же с ним были товарищи, в руках автоматы, за поясом гранаты, можно было не пугаться каждого куста в поле. Но чем дальше они продвигались, тем больше забот возникало и по-прежнему хорониться нужно было, чтобы не привлекать к себе внимания, то и дело меняли скрытно направление, лишь бы обойти стороной подозрительные места.

Всю дорогу Чижов о родителях думал. Он уже давно не был дома, с самой финской, и совершенно не знал, что с ними сталось теперь. Они и тогда-то, как он заезжал в последний раз, выглядели плохонько: отец старенький, прихварывал, а с матерью и того хуже, совсем ослепла; стебануло ее по глазам хлебным колоском, когда жала пшеницу, вот и ослепла; при прощании слезинки медленно выкатывались из незрячих, словно бы пустых, ее глаз.

Незадолго до начала войны была возможность побывать в Заречье и увидеться — полк, в котором служил Чижов, переводили к южной границе. Он было уже и у начальства своего отпросился сойти на ближней станции, чтобы домой на сутки заехать, да в последнюю минуту передумал. Писали ему, что бывшая его жена возвратилась в деревню с новым мужем, вот и не захотел бередить душевную рану, по-видимому, все еще любил ее в то время. Сейчас-то, после всего пережитого, редко когда вспоминал о ней, считая ее чуть ли не предательницей; стала она для него просто-напросто отрезанным ломтем. А вот тогда из-за нее так и не побывал дома, о чем потом жалел часто. Потому-то столько мыслей и вызывало в нем приближение к родным местам, аж невтерпеж сделалось.

К Заречью подошли в сумерках и, наверное, около часа высматривали издали деревню, скрываясь в перелеске. Ничего подозрительного не обнаружили: в деревне было тихо, пусто, даже собаки почти не взлаивали, похоже, там не то что полицейских, но и жителей никаких нет. Однако это как раз больше всего и настораживало. Уже полностью стемнело, вскоре могла показаться луна, самое время выходить на встречу со связным, а командир почему-то все медлил. Сметанин первый стал понемногу терять терпение. По его мнению, будь в деревне фашисты, наверняка бы чем-нибудь выдали себя, не может быть иначе. Полицаи, когда их куча, обязательно подымут шум-тарарам, затеют гулянку. А если их там парочка-другая, то замрут, тише воды, ниже травы, ночью в мороз никого и на двор не выманишь, станут они морозиться, как же, нашли дураков.

Чижов был согласен с Володькой. Обидно было ему, подобно бездомному бродяжному псу, скрытно выглядывать из леса, не смея войти в родную деревню. Он пристально, с жадностью вглядывался в темноту. При спуске к речке, в бывшем помещичьем саду, различались старые корявые яблони. Дальше вдоль речки, заваленной сейчас снегом, темной гривкой вздымались тополя, тоже старые, посаженные еще при помещике, больше тополей в этих местах не водилось. А выше на пригорке, за краснотальниками и новыми садами, должен стоять двухэтажный дом с мансардой; когда-то в нем жил поп, в последнее же время там размещались сельсовет и колхозная контора. Неподалеку от этой конторы, на самом взгорье, на кривой улочке, прикорнула родительская изба, куда неизвестно когда и как можно попасть и неизвестно кого он там застанет еще.

Время шло, подмораживало. Так или иначе, стоят в деревне немцы или не стоят, а надо было решаться. И чем раньше провернуть дело, до появления луны, тем лучше. Хорошо, хоть небо мглистое, нисколько еще не прояснило, похоже, к непогоде.

Чижов знал, в каком доме проживает связник, потому вызвался в одиночку сходить, в крайнем случае, с кем-нибудь на пару, чтобы понапрасну не рисковать всем. Наверно, так и следовало поступить. Но Кириллов, который вроде и осторожен был сверх меры, почему-то заупрямился, очевидно, все еще не доверял новичку. Решили вместе идти: Чижов с Володькой впереди, остальные чуть сзади, на таком расстоянии, чтобы не терять из виду друг друга. И все-таки оплошали, проморгали в потемках засаду, мимо прошли и едва не угодили под пули. Удивительно, как это их не посекли в упор из автоматов, вполне могли, просто чудом ушли целыми и невредимыми. Сметанину надо сказать спасибо — лихой парень.

Перед этим, готовясь ко всяким неожиданностям, Чижов упредил разведчиков в случае, если разминутся, подаваться в сторону Трубчевского шляха, к Рамасухе, — там в лесах хутора, где можно собраться вместе.

Он и повел оставшихся с ним людей туда сперва овражьем, а потом вдоль речки лозняковой чащобкой, чтобы запутать следы, а уже потом они вышли в поле и дальше шли прямиком, не петляя. Устали, вымотались, третьи сутки в пути, да и «сидора» порядочные, сполна нагрузились боеприпасами, теперь каждый лишний килограмм целым пудом кажется. И чего это командир, словно неразумный, противится, без отдыха далеко ведь не попрешь; еле уговорили его сделать сейчас привал.

3
Чижов несколько раз обошел вокруг занесенного снегом бака. С подветренной стороны намело большой сугроб, почти вровень с верхом бака. И дальше, среди тонких серых стволов осинок, вздымались, такие же сугробы. Сейчас, при полном свете луны, отчетливо были видны и эти сугробы, и осиновая редкая поросль, каждое дерево отдельно, и синие, почти черные тени, четко прочерченные на снегу под осинками.

— Самое место для привала, — сказал Чижов. — В баке костерок можно развести, с поля не видно. Здесь и передохнем. Пошукайте-ка, ребятки, хворосту!

Сняв лыжи, он стал протаптывать дорожку. Крышка с бака была сорвана, внутрь надуло снегу как раз наполовину. Чижов посветил в отверстие карманным фонариком и спрыгнул в бак. Пришлось изрядно повозиться, расчищая место, и он весь взмок, пока отгребал снег.

Спустя полчаса в баке уже дымил костерок; сквозь мокрый хворост и ветки, обломанные с осин и кустар-ника, нехотя пробивались синевато-желтые язычки пламени, выхватывая из мрака темно-медные лица. Тесно было в баке — едва разместились. Плотно сгрудились возле костерка, скинули маскхалаты, чтобы не запачкать об угли, остались в меховых комбинезонах, только на Чижове ватная фуфайка — не успел еще разжиться добром и приодеться, подобно пронырливым разведчикам.

Снег вокруг костерка вскоре подтаял, открылось железное дно, все в ржавчине.

— Ну что, куда теперь дальше вести — на хутора? — повернулся к командиру Чижов; он вылазил наружу, чтобы зачерпнуть котелком чистого снега, теперь придвинул его к огню.

Кириллов насупился.

— Куда, куда — на кудыкину гору. — Он прихлопнул себя по планшету, висевшему на боку. — Вот по карте прикидывал — за день можно одолеть расстояние до Десны. Конечно, если напрямую, а не петлять, как Чижов все петляет.

— Напрямую лесов нет, все открыто, как на ладони, издали заприметят. А вкруг хуторов лес.

— А если там тоже фрицы? Хочешь еще на одну засаду нарваться?

— Ну, на что-то надо решаться, — настаивал Чижов. — Мы уже далеко отошли от базы бригады, тут карателей быть не должно…

— Я сам все решу.

— А как же с Володькой? Вдруг-то он нас ищет? — крутанулся всем телом Никифоров, выказывая явную неудовлетворенность словами командира.

Кириллов ответил не сразу. Подобрал из-под ног несколько веточек, положил в костер, лишь после этого взглянул на разведчика. Уперев ладони в колени так, словно собирался вскочить, тот смотрел на него в упор, и в черных его глазах вспыхивали красноватые точечки.

— Сметанин, если жив, сам что-нибудь придумает, — с твердостью в голосе сказал Кириллов.

— Да я не о том! — дернул головой нетерпеливо Никифоров. — Это я и сам знаю, без тебя. Но ведь на хутора мог податься и отряд Васина… Место глухое…

— Да что ты каркаешь? — рассердился на товарища Смирнов, который тем временем занимался приготовлением немудреного ужина. Он даже перестал развязывать узелок с едой, сказал с укоризной: — Все у тебя легко… Туда Сметанин, там же и Васин с отрядом тебя поджидает…

Угрюмо помолчали.

— Ну, парни, хватит базарить, — сказал Кириллов. — Давайте перекусим, отдохнем часок, и дальше. Ну, кто смелый — первый на караул? — Он окинул всех прощупывающим взглядом и задержался на Чижове. Выждал немного, потом снял с руки трофейные немецкие часы со светящимися стрелками на черном циферблате, протянул Чижову. — Через час подымешь меня. Если что — сразу дашь знать.

Чижов молча стал напяливать на себя маскхалат, который снимал перед тем, как заняться костром.

— Хоть кипятку попей, — остановил его Смирнов.

— Ничего, мороженым сухарем обойдусь — на дольше хватит.

Уйдя от костерка и тесноты, согретой дыханием людей, Чижов остро почувствовал холод. В полуночном перелеске стыло все сильнее, кожу на лице стягивало, будто ледяной коростой обметало давно небритое лицо; он принялся растирать щеку варежкой.

Луну и отсюда, из глубины лесочка, было хорошо видно. Она протаивала сквозь голые корявые ветки осины ярко-белая, словно заледеневшая; вокруг нее, в ночном мерклом небе, вздувались мохнатые белесые барашки, плыли, курчавились, растекаясь волнистыми завитками.

Чижов постоял у бака, возле брошенных на снег вещмешков, вглядываясь сквозь осинник в ту сторону, откуда только что пришли. Неровной синей линией тянулась среди кустов и осин лыжня. Эта лыжня теперь его тревожила. Он с самого вечера ждал метели, надеялся на нее, но метель так и не поднялась, хотя и нагнало откуда-то облака. Только метель могла скрыть их следы, помочь проскользнуть мимо немецких застав и засад, устроенных на всем пути до Десны, за которой было спасение — густые массивы Брянских лесов. Сейчас и Чижову начали передаваться опасения командира. Ему тоже стало ясно, что по их следу, хоть они и запутали его, могут пойти, и обязательно пойдут, если это понадобится врагам, чьи намерения пока никому не известны. Скорее всего попытаются перехватить в пустом чистом поле, где некуда будет деваться.

Осторожно, не снимая рук с автомата, двинулся он по лыжне на опушку леса, пробил тропку к рослой осине. Стояла та глубоко в снегу, и Чижову ничего не стоило дотянуться и нагнуть нижнюю ветку. Ветка сломалась, едва он нажал посильней — хрустнуло на весь лес. Чижов даже вздрогнул, когда услышал этот ломкий щелчок, и быстро оглянулся.

Голубоватым сугробом возвышался железный бак на прогалине среди осинок, и там по стволам их, вперемешку с тенями, сновали мерцающие отблески красноватого сияния; небо над отверстием бака, казалось, тоже порозовело, подернутое струйками дыма, неуловимо шевелилось.

Чижов повернул обратно, окликнул негромко:

— Эй, ребятки!

— Чего там? — Из бака высунулся Никифоров.

— Прикрой отверстие. А то огонь видно.

— Видно так видно, и хорошо, что видно. Пусть будет видно.

— Ветками хоть прикрой.

— Ну прикрою, чего пристал. — Голос у Никифорова недовольный, ворчливый.

«Психует парень», — подумал Чижов. Потом, когда он снова посмотрел на бак, Никифорова уже не было, пропали и отблески пламени; сугробы отсвечивали привычной голубизной, и теперь только вблизи можно было заметить лиловые струйки, тонко вытягивавшиеся сквозь щели неплотно прикрытого отверстия.

«Хотя понятно, почему психует, — продолжал думать Чижов. — Когда не знаешь, что с товарищем — жив ли, погиб, поневоле запсихуешь. Да и неопределенность хуже всего, где искать отряд Васина? За Десной… Это легко сказать — за Десной… Мы уже третьи сутки в поисках».

Вспоминать не хотелось, но все равно вспоминалось. Картина боя запечатлелась так, что вряд ли когда удастся освободиться от нее, от пережитого полгода назад на Сапун-горе.

Чижов зажмурился, потом снял варежку, зачем-то провел пальцем по ветке, которую все еще держал в руке. Вон как замерзла — сразу сломалась. Такие уж эти осины хрупкие. А весной все в сережках. Он попытался получше представить эти места, и с грехом пополам ему удалось переключиться на более далекие и более приятные воспоминания.

Как-то до войны, когда он работал в школе, его посылали сюда из района уполномоченным. Была весна, сев, грязища на пашне, едва ноги вытаскиваешь, но тут, в осиновой рощице, уже сухо, земля в ломкой прошлогодней траве; сбивалась обильно коричневая пыль с пересохших скоробленных листьев крапивы. А дальше в самой чащобинке, средь дубков и березняка, неожиданно приютилась сухонькая поляна-круговинка, устланная черничными, перетлевшими за зиму кустиками, где хорошо черника родит. На эту поляну водила Чижова повариха Акулинка — березовицу пить. Рука об руку, с ведром березового сока, весело выбирались они назад, на закраек леса к бревенчатому сараю и вот этим бакам с горючим. Позднее культстан разобрали, перевезли на другое поле, а баки остались. И осталось у Чижова светлое воспоминание о той весне. И еще об Акулинке, у которой он тогда переночевал. И что удивительно — чем дальше уходила та ночь в прошлое, в еще Довоенное и потому вроде бы давнее-давнее, тем больше она прояснялась, занимала его, обрастая милыми подробностями, отчего-то очень дорогими ему.

Очевидно, как он понимал теперь, причина была не в самой Акулинке, а в ее детях. У Акулинки их было двое. Помнится, пока он ужинал в ее хате, вокруг стола все вертелась девочка лет семи, с большими задумчивыми глазами, в которых сквозило ожидание чего-то, чего так не хватает детям, живущим без отцов. Этого как раз не хватало тогда и Чижову, и он почувствовал какую-то родственную, почти кровную связь с этой девочкой, украдкой наблюдавшей за ним от печки, несколько раз перехватив ее ожидающий взгляд, после чего она отвернулась, смущенная. И такая жалость заполнила его, что он готов был остаться здесь насовсем, — лишь бы только дети не смотрели вот так неспокойно и выжидательно, с какой-то недетской тайной надеждой на заезжего чужого дядьку.

Он и потом, уже ночью, раздумывал об этом, когда Акулинка, тоже истосковавшаяся помужской ласке, наконец-то уснула, по-прежнему прижимаясь к нему, не отпуская его от себя. Почему-то ему казалось, что девочка в соседней горенке еще не спит, ждет, как там у мамки все сложится, обернется к утру, и оттого сделалось как-то совестно перед этой ничего еще толком не понимающей девчонкой, но уже что-то смутно чувствующей в жизни взрослых и страстно желающей по-хорошему наладить эту жизнь. Он лежал тихо, боясь потревожить задремавшую ненадолго Акулинку, ощущая ее горячее округлое тело, ее даже во сне тревожную руку, все чего-то беспокойно ищущую.

Рядом в кроватке посапывал восьмимесячный Акулинкин сынишка. Он часто начинал хныкать во сне, и она укачивала его, не просыпаясь, привычно заученным движением руки, все же раза два или три за ночь брала его на руки покормить, сидела тут же в постели обнаженная, грудастая, нисколько не стыдясь Чижова. Правда, ничего стыдного в общем-то и не было, в этом — просто святое целомудренное материнство. Но, усыпив сына, сунув ему в рот бутылочку с молоком, она вновь ныряла к Чижову под одеяло, смеясь беззвучно, зазывая его ненасытно-жадными губами и руками. А он, после того как она засыпала на время, опять слушал детское сонное причмокивание, и ему уже по-настоящему хотелось всего этого — мирного, домашнего, обыденного. Тогда и подумал: а не жениться ли на Акулинке, раз у него не получилось жизни с женой, которая ушла от него; вот так взять и жениться, усыновить ее детей, учительствовать здесь в селе, жить-поживать да добра наживать. Чего еще надобно человеку?.. Но днем, еще раз поразмыслив на свежую голову, усомнился он в чем-то, и от ночных его намерений не осталось и следа; слишком уж ненадежной, непостоянной показалась ему молодая вдовушка, да она ничего и не ждала от него больше, никаких обещаний не требовала. Так и не смог он заменить чужим детям отца. Вот оно: причина в нем самом, и Акулинка тут ни при чем… Где она теперь, Акулинка? И ее крохотный крикливый сынишка, то и дело просыпавшийся ночью? И дочка ее, так доверчиво присмиревшая под его рукой, когда он погладил ей голову?.. Неизвестно. Многое неизвестно из того, что было. Война все перевернула, разбуровила, так перетряхнула людей, что стала видна изнанка каждого, кто какой есть и на что способен: кого-то сломила душевно, растоптала, а кого-то, наоборот, выправила, очистив от всякой скверны, сделала, лучше, возвысила, вознесла. Вот так-то, Иван Дмитриевич, бывший сельский учитель, а потом капитан, начальник полковой разведки, а теперь лишь всего-навсего рядовой партизан. Так-то, дорогой.

Он посмотрел вверх. Луна на месте стояла, не двигалась; вокруг нее проступал едва заметный оранжевый ореол, туманился. И в этом оранжевом кругу — рябь взрыхленных облачков; казалось, они были выше луны, где-то за ней.

«Это на мороз, — решил Чижов. — А замети так и не будет. Во всяком случае, сегодня уже не будет: и нечего ждать напрасно».

Было холодно, но ему надоело топтаться на тропке, согреваясь в ходьбе. Сейчас, стоя на земле, без лыж, он чувствовал страшную усталость. Ныли натруженные мышцы ног, и мозжило в коленной чашечке, там, куда угодил осколок бомбы. Собственно, из-за этого осколка он и попал в плен. Взрывом бомбы его бросило тогда на горячие от солнца камни, он надолго потерял сознание и пришел в себя уже под наведенными автоматами. Вот что произошло полгода назад, седьмого июля, чуть за полдень, на Херсонесском мысу. Но самые трудные испытания были еще впереди: концлагерь, пытки в каком-то подземелье, где его допрашивал жирный эсэсовец, побег ночью из товарняка, в котором пленных везли куда-то на запад, прыжок в темную дыру, проломанную в стенке вагона, и долгий путь сюда, в родные места, в партизанский отряд…

Чижов нащупал языком шрам под нижней прокушенной губой. Он сам тогда, когда его хлестали плетью, закусил губу, чтобы не закричать от боли. Вот как все было. А ему не верят. Тот же Кириллов не верит. Все приглядывается, приценивается, словно ищет в нем скрытого врага, предателя. Откуда у него, такого молодого, такая подозрительность? Видать, тоже война этому научила. Оттого и не доверяет.

«Может, и прав, что не доверяет, — думал Чижов. — Человек проверяется в деле. А я пока ничем еще не проявил себя. То, что был в Красной Армии капитаном, лишь большую ответственность накладывает. С капитана и спрос больше».

Он глянул в сторону бака — там было тихо.

«Ухайдокались ребятки, пусть отдыхают, — подумал он. — Я-то привычный ко всему, самый матерый из них. Вот только колено ноет. Но это ерунда — не такое пришлось выдержать. Теперь все это пустяки по сравнению с тем, что было. Теперь-то я наверняка выдержу».

4
А в баке еще никто не спал. Костерок то и дело гас, ветки тлели, не давая тепла, густо валил дым. Смирнов, правда, не терял надежды расшевелить огонек, все раздувал его, становясь на колени; сушил мокрые ветки, складывая их шалашиком. Вроде чуток получше разгорелось.

Кириллов, который несколько раз выглянул из бака, чтобы проверить Чижова, тоже подсел к костру.

— Вы все-таки, парни, присматривайте за ним.

— А что такое? — удивился подрывник, глянув на командира.

— Что, что? Мало ли что. Он у нас без году неделя, не проверенный в деле до конца, черт его знает где был до этого.

— Тогда бы лучше совсем его не брать с собой.

— Сам знаю, что лучше. И не взял бы, если бы не нужда. Он из этих мест, скрывался тут поблизости, говорит.

— Н-да, — почесал за ухом Смирнов. — Вот еще незадача. Не было печали… — Он еще что-то пробормотал себе под нос и стал развязывать узелок. — Харчей-то, мужики, почти ничего, кот наплакал. Ну да нет так нет, пожуем что есть, хоть червячка заморим…

Они сжевали по ломтю мерзлого хлеба, размоченного в кипятке, и начали устраиваться возле костерка. Смирнов вздохнул:

— Затащить бы сюда «сидора», что ли, все мягче спать.

— Ты что, Иваныч, взорвать нас захотел? — попытался пошутить Никифоров. — Дробь и то, говорят, раз в году взрывается без присмотра. А у тебя же там тол. Пять кило, говоришь?

Смирнов хохотнул:

— Эка беда: ба-бах! — и взлетим на воздух, поминай как звали. Упаси господи.

— И зачем ты эту взрывчатку тащишь, корячишься? — недоумевал Никифоров. — Не на железку же идем.

— А что же, фрицам так задарма оставлять? Нет, брат. Еще сгодится. Тол есть тол, с ним как-то надежнее, привык. С ним я кум королю, а без него словно сирота.

— Рука-то как, лучше? — спросил его Кириллов.

— Вроде бы отходит.

Пуля прошила ему мускулы чуть выше локтя, кажется, не задев по-серьезному кость, надо же так угадать. Крови, однако, было много, бинты пропитались насквозь, их не стали снимать, а поверх старых еще намотали — тотчас же выступили темные пятна.

— Выберемся в лес, разыщем наших, добудем тебе врача, — пообещал Кириллов.

— Дай-то бог!

— И сам будь неплох, — оскалился вдруг Никифоров. — Терпи, казак, атаманом будешь, — мрачновато, словно через силу, пошутил он.



Смирнов вздохнул.

— Будь здесь Палыч, наш фельдшер, мигом бы вылечил, это для него чихня. До чего же мастак, язви его. Заштопает, наврачует, починит — будь здрав, хоть еще сто лет воюй.

— Ладно, отдыхай, вояка, — сказал Кириллов.

Смирнов широко зевнул.

— Эх, задать бы сейчас храпака минут на шестьсот. А то снова на мороз. Ноги-то, чую, промокли, язви их. Подсушиться, что ли, малость? — И принялся стаскивать с ноги валенок.

Потом он сидел на корточках, сунув босые ноги в валенки, держал портянки над самым огнем, от них шел пар, густо и едко воняло.

А у Кириллова не было сил сушить портянки. Прилег около костерка, который чадил теплым дымком, и сразу же ему сделалось уютно и хорошо, хотя ноги в унтах и подстывали уже. «Вот так бы всегда», — подумал он. Усталость навалилась на него медведем, подмяла, и он больше не мог ни о чем ясно и отчетливо думать.

Сон его, однако, недолог был. К тяжелой угарной дремоте, которая сковывала его на первых порах, постепенно стало примешиваться ощущение холода, и, чувствуя в полусне этот холод, не дававший ему забыться до конца, он все ворочался, не понимая, почему вдруг стало так плохо, но и не решаясь подняться, чтобы узнать, в чем дело. И лишь когда его разбудили, прикоснувшись рукой к плечу, моментально как-то пружинисто подскочил, сел, торопливо озираясь.

— Пора заступать, — услышал он негромкий голос и, узнав Чижова, подосадовал на себя за то, что так доверчиво уснул.

В баке было темно и холодно. Костерок прогорел, в куче веток едва заметно тлели синевато-малиновые пятна. Кириллов сильно закоченел, куда больше, чем думал, и никак не мог прогнать озноб, который сотрясал сейчас все его тело.

— Ну… как? — спросил он, Поеживаясь, стараясь побороть внутреннюю дрожь.

— Ничего не слышно, тихо.

— Значит, не пришел.

— Не пришел…

— Та-ак, — покивал головой Кириллов, опять озабоченный тем, что тревожило его с самого вечера. — Ну, ложись, хоть немного отдохни… — Он пружинил мускулы, чтобы хоть немного согреться, потом поднялся.

Снаружи, у торца бака, стояли прислоненные лыжи, лежали вещмешки. Все готово на случай, если придется уходить второпях. «Только вряд ли, — подумал Кириллов. — Сразу не кинулись, а теперь вряд ли. Не посмеют ночью. Все-таки трусишки они».

Было морозно, и по-прежнему высоко над деревьями сияла в небе луна. Свет ее, правда, вроде бы несколько померк, не такой чистый, разливался в леске, запутанный переплетениями ветвей, но тени от стволов оставались темными и четкими среди неясно и зыбко, словно кружева, раскурчавившихся по снегу призрачных полутеней.

Стыло на морозе лицо, защипало нос, щеки. Ну морозяка! Поеживаясь и двигая беспрерывно руками, Кириллов пытался освободиться от лихорадящего озноба. Но озноб не проходил, знобило все пуще; в голове, у висков, начало отчего-то постукивать, явственно так. Голову ломило, а потом и поясницу заломило, на миг словно жаром облило, тепло сделалось.

Кириллов обеспокоился не на шутку. Застудился, что ли? Вот же угораздило. В такой-то ответственный час. Добро бы, если тихо-мирно было. Тогда можно бы и отваляться денек: натопить землянку пожарче, напиться горячего чая с малиной, укрыться потеплее овечьим тулупом и пропотеть под ним как следует, чтобы вся хворь вышла. Только нет рядом землянки, далеко она отсюда, а может, ее уже и не существует — сожгли каратели, и вместо землянок чернеют там теперь на снегу, на бывшей базе, обгорелые ямы. Да, по-видимому, не скоро теперь будут землянки. Их еще поискать, эти землянки. Вот о чем надо думать в первую очередь. Об этом, а не о простуде.

Усилием воли Кириллов подавил в себе желание расслабиться и забыться. Хорошо протоптанной тропкой он пошел вокруг бака и дальше к осинкам, возле которых ночью собирали хворост; тут все было взрыто, разворошено. Тишина наполняла лесок. И слышал он, как под шлемом на висках отстукивает, сбиваясь с привычного ритма, сдавленная в жилах кровь. Сильными такими толчками. Где-то в глубине чащи чуть потрескивают деревья. Снег под ногами скрипучий. Но не похоже, чтобы еще кто-то шел в этот час по лесу.

«Теперь Сметанин не вернется, уже не вернется», — решил Кириллов твердо.

В душе он почти примирился с потерей Володьки. Немало таких потерь было уже в его жизни, каждый день приходилось кого-то терять безвозвратно, особенно в эту вот последнюю неделю. Но на то и война, беспощадная, не на жизнь, а на смерть, кто кого. И беспокоило сейчас Кириллова как бы не ранили там тяжело Володьку, не схватили бы обессиленного, в беспамятстве. Он знал, что Володька не выдаст, выдержит под пытками, не струсит. Хотя мало ли что бывает, даже на отменных храбрецов нельзя полагаться всецело. Одно дело — смерть в бою, в горячке боя, когда некогда ни о чем думать, кроме выполнения своих привычных обязанностей, и совсем другое, если ты, связанный по рукам и ногам, беспомощный, без оружия, остаешься в одиночку перед гогочущей озверелой сворой насильников. На миру, как говорят, и смерть красна. А под пыткой, когда невмоготу от боли, кто знает, можешь и не выдержать — заговоришь или невзначай выболтаешь. Потому и существовал в отряде неписаный жесткий закон — ни при каких обстоятельствах не попадать в руки гитлеровцев живым; в безвыходном положении последнюю пулю приберегали для себя, для раненого друга, который уже не в силах был застрелиться.

Смерти Кириллов не боялся. Его одолевала лишь боязнь, что не сумеет он достойно умереть, показать себя так, как хотелось бы, если, случись вдруг, возьмут его раненым. Он-то хорошо знал, как пытают в гестапо — осенью довелось ему видеть повешенную фашистами партизанку-радистку Олю. Нравилась ему эта радистка, полненькая, веселая, но трусиха, боявшаяся всего на свете: прыжков с самолета на парашюте, ночной темноты, одиночества. И все же нашла в себе смелость отправиться для подпольной работы в занятое гитлеровцами село.

Он сам отвозил ее тогда на подводе. По дороге Оля временами прижималась к нему, заглядывая в глаза, просила не забывать ее. Кириллов смахивал слезы с ее мокрых щек и целовал в губы. А потом в перелеске, куда они свернули перед селом, Оля, уже переодетая в деревенское платьишко, босоногая, попробовала пройтись по траве. Но не тут-то было. Вскрикнув слабо, ухватилась за его локоть и, подняв ногу, стала слюнями тереть подошву.

— Ой как колет! — засмеялась она, отчего-то повеселев. — Я же непривычная ходить босиком. Вот так барышня-крестьянка!

— Я тебя буду ждать, Оля, — сказал он ей на прощание.

— Жди, жди, Толик. Как выполню задание, так к тебе… ты жди! — И такой радостный голос был у нее, что не верилось ни во что плохое.

Уходила она по дороге, с корзинкой на локте и тяпкой на плече, маленькая, невзрачная, как подросток, ну замухрышка на вид. Разве можно ее в чем-то заподозрить? Немецкий часовой за переездом у села даже не остановил ее, только молча поглядел ей вслед. Но пока Оля проходила мимо него, Кириллов, укрывшись со снайперской винтовкой в ветвях дуба, все время держал часового под прицелом: ведь, в случае чего, можно было еще застрелить его и спастись — лошадь стояла наготове у дороги. Однако все обошлось хорошо, и Оля ушла в село.

А спустя три месяца, стоя под омшелой липой, с которой только что сняли почерневшую, сильно распухшую Олю, мучительно силился он понять, как удалось этой слабенькой девчонке вытерпеть ту боль, какой ее подвергали. Тут же, около липы, валялась опрокинутая на бок старая рассохшаяся бочка. И что-то дрогнуло в нем, зажмурился он, стиснул зубы и быстро отошел, чтобы не видеть ни эту бочку, ни ее страшного, изуродованного побоями лица. Комбриг догнал его, положил ему на плечо свою руку и молча, без слов, постоял рядом.

Все трое они были москвичи, только Батя — старый вояка, прославившийся еще в гражданскую, а Кириллов с Ольгой совсем юнцы, чудом попавшие в десантную школу. Глухой октябрьской ночью им пришлось прыгать с парашютами с самолета за линией фронта. Приземлился тогда Батя неудачно, вывихнул ногу. И всю ночь, задыхаясь и надрываясь, тащил его на себе Кириллов, стараясь убраться как можно дальше от места выброски десантной группы. Вокруг в темноте то там, то здесь беспорядочно раздавались выстрелы, где-то рядом рыскала облава.



Третьей с ними в ту ночь была радистка Оля. Она тоже изнемогала под тяжестью ноши, и Кириллов, как мог, пытался помочь и ей. Потом все втроем скрывались полмесяца на хуторе у лесника. Однажды к леснику нагрянули местные полицаи, и несколько тревожных часов десантники провели на чердаке в ожидании, что их вот-вот обнаружат. Командир, обросший бородой, еще не в состоянии был ходить; вытащив из кобуры маузер, он готовился подороже продать свою жизнь. Радистка, тоже с пистолетом в руке, пряталась за печной трубой, а Кириллов, затаившись у входа, все время держал наготове автомат и гранаты. Однако никто из полицаев на чердак не заглянул. Под вечер они, все хмельные, убрались обратно в деревню и больше не тревожили лесника. Кириллов оставался на кордоне с командиром, пока тот не выздоровел.

С тех пор Батя ни на шаг не отпускал его от себя. А теперь вот отпустил, потому что надеялся на него, как на самого себя, верил, что его адъютант справится с любым заданием, не подведет. Глубоко запавшие от бессонницы, воспаленно-жгучие глаза его смотрели на всех так, словно каждого прощупывали насквозь, не любил Батя выказывать нежностей. Суров он был, очень лаже суров, подозрителен, не терпел в людях расхлябанности, строжайше требуя от них беспрекословной дисциплины. Ближайшие его помощники учились у своего командира этой строгости и сдержанности, старались во всем походить на него.

Сейчас, стоя на карауле возле бака, в котором отдыхали разведчики, Кириллов снова вспомнил ту прощальную минуту, вспомнил, как опять посыпались поблизости от землянки вражеские мины, противно ухая и шипя, разбрасывая снег и застилая лес дымом. Вспомнил, как Батя, в дубленом полушубке, перепоясанный черными ремнями, бородатый, суровый, сделал сдержанный жест рукой и сказал:

— Ну, давайте!..

Тягостно было сознавать, что бойцы остаются лицом к лицу с врагом, а он, совершенно целехонький, живой, способный стрелять и убивать, вынужден уходить, не сделав ни одного выстрела по оккупантам.

«Да, да, нужно уходить». Кириллов поднял руку, взглянул на светящийся циферблат. Уже за полночь.

Сзади заскрипел снег — Кириллов резко обернулся. Из бака вылез Чижов, уже в маскхалате, стал разминаться: топал ногами, приседал, размахивал руками. Кириллов глядел на него настороженными глазами.

— Чего поднялся? — хрипло, с суровостью в голосе спросил он Чижова. — Мог бы еще немного подрыхнуть.

— Тут не подрыхнешь — морозильная камера. Застыл, зуб на зуб не попадает.

Кириллов подошел к нему, постоял рядом, потом неожиданно для себя спросил:

— Что же дальше будем делать, а, Чижов? — И испытующе глянул на него, стараясь отыскать в его лице хоть какое-нибудь смятение.

Но лицо того было спокойно, только усталое, невыспавшееся. Кириллов и сам был усталый и невыспавшийся, весь разбитый. Вдобавок еще проклятое недомогание: озноб никак не отпускал его, все тело ломило болезненно. Совсем это некстати. Перемочься бы сейчас, да где тут. И опасался Кириллов, как бы не свалиться с ног прежде, чем доберутся они куда надо.

Чижов потер варежкой темную небритую щеку.

— На хутора надо подаваться, там посмотрим. Была бы заметель, можно бы двигаться прямиком, не опасаясь. А так, может, лучше где в лесу дневку устроить, а ночью дальше двинуть, а?

— Где же ее взять, эту заметель?

— В том-то и вся загвоздка.

— Ладно, — сказал Кириллов. — Давай буди народ, будем трогать.

— Да никто уже и не спит. Морозяка до самых костей пробирает, какой тут сон. Просто передохнули немножко, а спать — разве уснешь…

Потом они снова шли по равнине, холмистой, почти безлесной. И по-прежнему светила луна, вроде бы даже ярче и сильнее, чем раньше, и далеко было видно все впереди.

«Как днем», — со злостью подумал Кириллов. Он готов был расстрелять эту луну, выпустить в нее из автомата целый диск. И тягостно становилось оттого, что вот из-за такой нелепицы, как эта луна, можно погубить все дело, безнадежно провалить его, попасть вдруг под пули, как, наверное, Володька попал там в деревне. И вообще черт знает что может случиться в такую долгую лунную ночь. При воспоминании о Володьке ему опять сделалось не по себе. Как бы там ни было, жив был тот в эту минуту или уже мертв и валялся окоченевший где-нибудь в снегу за околицей, но был-то он сейчас наверняка один-одинешенек, среди неизвестностей, без друзей, и никто ему ничем уже не мог помочь.

И еще раз Кириллов назад оглянулся. Там, за голубыми снегами, на самом, горизонте, темнел в неровно наляпанных сгустках черни лесок, из которого они вышли.

5
На хутора разведчики вышли уже далеко за полночь. Собственно, никаких хуторов тут и не было: за поляной, на склоне холма, среди редких сосен, чернели в снегу провалы — две землянки. Рядом под сосной, устроен навес. Дальше виднелись груды березовых хлыстов, поленница дров, огороженный жердями стог сена; край у стога обгрызен.

Тишина — ни лая собак, ни мычания коров. И показалось Кириллову на минуту, что землянки пусты, нет там никого. Однако белесые курчавые завитки дыма, поднимавшиеся над крайней землянкой, означали, что там кто-то должен быть.

— Видимо, каратели спалили хутора, — негромким голосом произнес Чижов, стоявший рядом с командиром за сосной.

Кириллов повернулся к нему.

— Считаешь, нет здесь фрицев?

— Лучше не лезть на рожон, разведать надо.

— Ладно! — решил Кириллов. — Я пойду с Никифоровым. А вы здесь оставайтесь. Если что — прикроете нас огнем.

Сейчас, глубокой ночью, ближе к рассвету, свет скатывавшейся к лесу луны заметно ослаб, и расплывчатые тени от соснячка, в котором прятались разведчики, перекрывали всю поляну, достигая подножия холма. Но там, где поляна открывалась луне, все еще посверкивали мягко на снегу голубоватые искорки.

Сняв лыжи, разведчики осторожно двинулись через поляну, приглядываясь к соснам возле землянок, откуда можно было ждать выстрелов. Но там никого не было. Оставив у сосны товарища, Кириллов на всякий случай прошел дорожкой до второй землянки. Было как-то непривычно идти без лыж, ступая на всю подошву; скрип снега под обледеневшими унтами разносился далеко, будто еще кто шел следом. Кириллов несколько раз оглянулся.

Он дошел до землянки и застыл на месте — шаги позади тотчас же смолкли. Постоял, прислушиваясь к резкой тишине. Глухо было в землянке. У самых ног чернело оконце. Нагнувшись, Кириллов заглянул в окно, но ничего не увидел внутри. «Дрыхнут без задних ног», — решил он, успокаиваясь понемногу.

Никифоров, стоя под сосной, делал ему предостерегающие знаки.

— Ну?

— А в окошке-то свет! Чуть-чуть пробивается, вон — смотри.

— Ладно, пошли! — сказал командир и стал снимать варежку с правой руки; пальцы его, тронув спусковую скобу, сразу же ощутили холод металла.

Перед входом в землянку была еще пристройка из жердей, но дверь не поддалась, когда ее попытались открыть, на стук тоже почему-то долго не выходили, и это совсем успокоило Кириллова. «Были бы фрицы, мигом выскочили», — подумал он, однако пальца со спускового крючка не убрал.

— Чаво тама? — послышался наконец из сеней старческий голос.

— Открывай, свои! — сказал Кириллов.

— Чать, свои все в хате, ага.

— Открывай, открывай, не бойся!

В пристройке неожиданно закашляли, надрывно и долго. Никифоров не выдержал, ругнулся:

— Сколько ждать можно? Как шарахну из автомата…

Дверь отворилась, и Никифоров из-за плеча командира осветил пристройку фонариком. Перед входом в землянку стоял сгорбленный старик в накинутой на плечи шубейке, на ногах обрезанные по щиколотку валенки.

— Посторонних нету? — спросил Кириллов, окидывая быстрым взглядом старика, который, заслонив ладонью глаза от света, силился разглядеть его.

— Сторонних-то? А кого надоть?

— Ну, немцев, полицаев.

— А сами-то чьи будете? Не признаю штой-то. Полиция, мо-быть, новая? — Он опять глянул из-под ладони.

— Да не бойся ты, дед, партизаны.

— Ох ты господи! Партизаны, бтал-быть? Чать, двое вас али как?

— Очень уж ты любопытный не в меру, — нахмурился Кириллов.

— Давай, давай, папаша! — подхватил Никифоров, слегка подталкивая старика к двери. — Сам не морозься и людей не морозь, веди в дом. Чую — парилка там у тебя.

В полутемной землянке тесно и душно, чувствовалось присутствие множества людей, но никого почему-то не видно, куда-то попрятались. У входа топилась печурка, переделанная из железной бочки, верх ее раскален до малинового цвета, на темных боках, то и дело вспыхивая, сновали искорки; красноватые отблески из поддувала заливали пол тусклым дымным светом. За печуркой же все тонуло в полумраке: неровная черная стена, задвинутый в угол столик, нары вдоль стены; на нарах валялись какие-то лохмотья.

Никифоров шагнул к нарам, потянул одеяло, потом нагнулся торопливо. Движение его удивило Кириллова, но понять, чем он там заинтересовался, не успел. Сзади от двери, из угла, выступил кто-то, сказал негромким голосом над самым ухом:

— Хальт! Хэнде хох!

Кириллов прянул в сторону, чувствуя приставленное к спине дуло автомата, но автомат еще плотнее уперся в спину, и замер он, оцепенев на секунду, — тошнотворной мутью отдалось в животе, ноги враз ослабли. Вот так влопались, предал старый хрыч! Глаза его тут же отыскали старика, который, наполовину согнувшись, казалось, тоже застыл на месте, придерживая рукой сползавшую с плеч шубу. А в следующую секунду он увидел, как Никифоров стал падать на пол, подтягивая к себе автомат.

— Пашка, ты что, с ума сошел, дьявол, да не стреляй же?

Человек сзади по-русски кричал, и наконец-то Кириллов узнал этот голос.

— Сметанин… ты? — хрипло вырвалось у Кириллова, стиснуло в горле. — Вот же гад какой! Да за такое!.. — И что было силы хватил Володьку по загривку. А тот уже хохотал, раскачиваясь всем телом, пристанывая сквозь смех.

— Убьешь ведь!

— Убить тебя мало за такое. А, чтоб тебя!.. Ну, я тебе припомню, ты еще мне ответишь, даром это так не пройдет…

Лежавший на полу Никифоров вскочил проворно и, не выпуская из руки автомата, заграбастал в свои объятия хохотавшего друга.

— Ну чертяка! Жив? Да как же ты здесь?..

— А, было дело под Полтавой, — радостно отвечал Володька, приплясывая от возбуждения и тоже, в свою очередь, дружески подталкивая Никифорова. — Ну, подловил я вас, признавайтесь — сдрейфили, поди, братцы-кролики, а? Здорово мы их одурачили, папаша, да!

Старик, все еще стоявший в углу, осторожно кашлянул.

— Знамо дело. Теперь, чать, вижу — свои люди, ага!

— Да свои, свои, еще какие свои! — продолжал радоваться Володька, потом огляделся вдруг и громко скомандовал: — А ну, шагом марш из-под дивана, спектакль окончен!

И землянка сразу же словно бы задвигалась: из-под нар стали выкарабкиваться на четвереньках ребятишки, их было трое, лет пяти-восьми, потом вылезла полная женщина, поднялась лежавшая в уголке старуха — совсем тесно стало в помещении.

Кириллов смотрел на всех ничего не понимающими глазами.

— Да что у вас тут в самом деле? Действительно — спектакль.

— А это нас Володя под нары загнал, — подала мягкий певучий голос женщина, подходя ближе и поправляя сбившийся с головы на плечи платок; в непрочном от печки свете разглядеть ее лицо не удавалось.

Кириллов с грозным видом повернулся к Володьке.

— Ты?..

— Ну что я, что? Я же не знал, кто ломится. Ну и приготовился.

— Как зачали вы стучать, — почти пропела женщина, — так он и пужнул нас: лезьте, говорит, сюда под пары, сейчас тута бой будет, стрелять зачну. Вот мы и сховались.

Кириллов чувствовал себя все еще нехорошо.

— Ладно, пойду остальных кликну.

Он направился к выходу, обрадованный, что Володька цел и невредим, нашелся-таки этот баламут Володька, черт бы его побрал, и в то же время недовольный собой за только что пережитые секунды, когда вдруг остро почувствовал приставленный к лопатке автомат.

«Совсем от рук отбился, — думал он о Володьке, — разве можно с такой дисциплиной воевать, куда это годно, вон как разболтался, давно пора к порядку призвать».

Кириллов вышел наружу.

И вот они, все пятеро, кое-как разместились в землянке.

— Я везучий это точно, без булды! — хвастался Володька, вспоминая подробности боя в деревне, где он, по его словам, натворил чудес, ай да ну, хочешь верь, хочешь не верь. Потом признался: — А я ведь сразу догадался, что вы это. Кому, думаю, больше тут шляться. Сюда же все собирались. Так, Иван Дмитриевич?

Чижов кивнул ему, улыбнулся.

— Как только ночью нашел в незнакомой местности?

— Да я же сибиряк, таежник! Еще мальцом всю тайгу с отцовской берданкой облазил, любого зверя запросто выслежу. У меня чутье природное.

— Смотри, мужик, — предупредил его Смирнов, — не сносить тебе башки… с этим твоим чутьем.

— Не беда, лишь бы побольше шухеру среди фрицев навести! — Он засмеялся. — Ну и сейчас тут: дай, думаю, разыграю ребят.

— Ты эти свои штучки-дрючки брось! — сурово и строго оборвал его смех Кириллов. — Здесь тебе не мальчишки, не в войну играем. Хорошо, хоть так обошлось, без последствий. А если бы перестреляли друг друга? Это же дело секунды: бах-бах! — и готово. А потом разбирайся…

Командира и остальные поддержали.

— Смелости в тебе, вижу, хоть отбавляй, это хорошо, если всегда с умом, — заметил Чижов. — А вот дисциплинка хромает, это уже плохо.

— Да если руки по швам, то и зачахнуть можно, — пытался как-то оправдаться Володька.

Кириллов разозлился.

— Честное слово, если еще такое случится, не посмотрю ни на какие твои заслуги… Вернемся на базу, попадешь под суд…

— Правда, Володя, — сказал и подрывник. — Это, брат, не чихня: недолго и зафитилить невзначай. Хоть ты и мировой парень, даже ухарь-парень, а препираться с начальством по уставу не положено.

— Ну что вы, братцы-кролики, в самом деле? — взмолился Володька. — Да откуда я знал, что это вы? А если бы фрицы?..

Невысокий, подвижный, ни на минуту не мог он оставаться спокойным; пальцы его беспрестанно двигались, искали, к чему бы прикоснуться. Скуластое же лицо, обычно задиристое, выглядело сейчас обиженным.

— Ладно, давай на караул! — распорядился Кириллов. — А то совсем беспечные стали. Сами видите, что может случиться. Нельзя без часового.

— Да не сунутся они сюда ночью, — возражал Володька. — Фрицам теперь на неделю хватит своих мертвецов хоронить: я их Там на целый обоз набил. Все как по нотам разыграл: трынди-брынди балалайка! Не сунутся они больше.

— Иди, иди, без разговоров.

— Лучше я пойду, — сказал Никифоров.

— Ну это ты зря, Паша, — обернулся к нему Володька. — Давай отогревайся сперва. Я-то уже малость передохнул.

— Через час сменят тебя. До рассвета немного осталось. А там решим, что делать. Может, днем здесь перекантуемся, в сосняке, а уж в сумерках дальше двинем. Искать надо Васина… Искать...

— Верно! — вскинулся Володька, но Чижов почему-то покачал головой, и командир покосился в его сторону.

— Что опять?

— А может, в теперешнем положении все-таки лучше дальше двинуть? Так, не спеша, с оглядочкой. Кто знает, а вдруг они после такой заварухи попрут по на-тему следу — след-то никуда не денешь. И припутают нас здесь как миленьких.

— Ну уж дудки! — запальчиво возразил Володька. — Пока они там очухаются… Да хоть и пойдут если, выдохнутся же, а мы со свежими силами в два счета уйдем. Толя прав: лучше до потемок выждать. Днем-то, при свете, мы как на ладони. А там до самой Десны открытые места.

— Ага, — подтвердил старик. — Тута надежнее будет. Хвашисты боле не наведываются, в других местах лютуют.

— Так-то оно так, но кто знает…

Да не сунутся они, знаю я фрицев.

— Я тоже знаю, — сказал Чижов. — Могут и не сунуться, а могут и сунуться, как что найдет на них. Но если уж вцепятся… — Он выжидательно посмотрел на Кириллова. — А у нас третьи сутки на исходе… Из графика выбились.

Тот сидел на чурбаке перед печуркой, насупленный, усталый, хмурил брови. Сейчас, после нервного напряжения он почувствовал себя без меры издерганным, совсем больным и разбитым, видимо, все-таки прихворнул. Недомогание ощущалось все сильнее: ломило тело, голова горячая, жарко и гулко тюкало в висках; он слышал, как бьется под ладонью тугая вена, — неладное творилось с ним. Тяжело было бы подниматься сейчас и снова куда-то идти. За день отдыха он надеялся перебороть так некстати прицепившуюся к нему хворь. И в то же время почему-то хотелось уйти отсюда, искать надо отряд Васина… Где он? За Десной все-таки…

Плохое предчувствие час от часу разрасталось в нем, давило его, беспокоило, а внезапно подкравшаяся к нему слабость вызывала досаду и растерянность. Он понимал, что заболел. Нужно было перемочься, преодолеть настроение. Но, к своему удивлению, не находил в себе для этого сил. Наоборот, ему захотелось даже заболеть пуще, так, чтобы остаться в этой землянке, в этом тепле, никуда больше не идти. Кириллов знал, что не годится так расслабляться, что лучше всего двигаться дальше, идти и идти, пока их не обступят за Десной леса. Он это знал, но почему-то в эту минуту ему было приятно думать о том, как он останется в землянке, будет лежать около теплой печурки, ничего не делая, полностью расслабясь и ни о чем не заботясь, ощущая легкое болезненное недомогание — просто лежать и болеть.

«Что же это я? — вдруг опомнился он. — А как же там наши — разве кто из них отдыхает сейчас? Неизвестно, что с ними: отбились ли от карателей, прорвались ли сквозь окружение. Может, их прихлопнули уже, по лесам рассеяли. Так или не так, надо быстрее выполнять приказ — восстановить связь с трубчевцами, организовать помощь».

— Ладно, парни, утро вечера мудренее. Утром на свежую голову, в зависимости от обстановки, и решим все. Главное — не раскисать.

— Ну что ж, — сказал Чижов, — может быть, и прав ты — зря я нервничаю.

— Нервничать тут нечего. Выставим охрану, настороже будем держаться. А сейчас всем спать, набираться сил. Но прежде разобрать автоматы, протереть досуха, чтобы не отпотели.

Конечно, это было уже излишнее напоминание: каждый из разведчиков и так больше всего на свете ценил и берег свое оружие.

Володька сунул себе в карманы куртки пару гранат, которые выпросил у Смирнова, с виноватым видом потоптался у порога.

— Ну, я пошел, братцы-кролики. Вы уж не обижайтесь на меня, я понимаю — неудачненько вышло. Каюсь…

6
Володька Сметанин и сам толком не ведал, что за блажь пришла ему в голову — встретить своих боевых друзей в землянке подобным образом. Скорее всего получилось это от желания хоть чем-то удивить их, выразить великую радость, оттого что так легко и счастливо отделался и на этот раз, когда, казалось, никаких шансов не было на спасение и он уже почти не надеялся выбраться назад живым, о чем, правда, умолчал при встрече, не все поведал так, как было в действительности, — как-то не принято говорить вслух о таком.

Впрочем, в свою удачливость, в свое боевое счастье он верил всегда. И, отправляясь в этот дальний маршрут за Десну, он ни на миг не усомнился в благополучном исходе. И каким бы ни казался с виду беспечным и расхлябанным, внутренняя настороженность и звериная чуткость не покидали его всю дорогу, пока они шли перелесками и полями, выискивали место перехода через железнодорожное полотно, заносили на карту гарнизон на станции, а особенно, когда стали входить в деревню, хотя вроде ничто и не предвещало здесь плохого. В деревне они разглядели дом связного. Во дворе не было выставлено предупреждающего об опасности знака. Только врожденное, никогда не подводившее его чутье помогло Володьке в последний момент опередить немцев: он первый успел швырнуть гранату за плетень. А потом он поступил так, как счел нужным в сложившейся обстановке. И никакого сомнения, никакого страха не возникло у него, когда, прикрывая огнем отход товарищей, он решил остаться там — один против многих. В те минуты некогда было думать о себе, нужно было любой ценой задержать гитлеровцев, не дать им обойти себя, броситься в погоню за товарищами. И он все свое внимание сосредоточил только на этом: стрелял из автомата короткими очередями, точно помня, сколько в диске еще остается патронов, чтобы вовремя заменить его новым, который наготове лежал в подсумке; стрелял каждый раз с нового места и перебегал дальше, потом швырнул гранату наугад, чтобы наделать как можно больше переполоху и создать впечатление, будто он не один, будто их много тут, окопавшихся возле пригорка на краю балки, в кустах за плетнем.



«Значит, связник провалился, — думал Сметанин. — Не предупредил — значит, хана тому связнику».

Страх пришел к Володьке чуточку позднее. К тому времени немцы куда-то неожиданно подевались, видимо, каким-то образом потеряли его в ночной суматошной перепалке, совсем в другую сторону устремились, по ложному следу, а возможно, и настоящие следы обнаружили, что, конечно, было хуже всего. Лучше, если б они имели дело только с ним, хотя если начистоту, он и так уже порядочно насолил им, устроив весь этот шум-тарарам, вызвав такую неразбериху, что и самому не понять, где и что сейчас происходит; во всяком случае, стрельба теперь гремела в разных концах деревни, перекатываясь волнами от окраины к центру и обратно. Судя по количеству выстрелов, гарнизон в деревне стоял немалый, и просто нужно быть олухом и простофилей, чтобы ничего подозрительного не приметить, когда они столько времени высматривали тайком из леса. Особенно часто бухали из винтовок где-то на задах деревни, кажется, среди тополей над ручьем, откуда недавно разведчики подступали к деревне. Значит, фрицы уже обошли его с тыла и стерегут на выходе, так что тем путем обратно не выйти, как раз нарвешься там на пулю, что никоим образом, конечно, не устраивало его — надо было что-то другое придумывать.

С автоматом наизготовку он лежал у плетня за сугробом, мучительно соображая, как же быть. То, что его на время потеряли из виду, безусловно, на руку ему — дает право выбора действий, каких от него никто не ожидает, тем более что он и сам пока еще не знал, какими эти действия будут. Все дальнейшее зависит исключительно от его расторопности и предприимчивости. Чем неожиданнее он проявит себя, тем больше у него шансов вырваться невредимым, хотя никогда до конца не известно, что лучше, а что хуже в том или ином случае, где выгоднее; по-всякому все может обернуться: иной раз удачей, а когда и неминуемой гибелью. Так что думай не думай, а чему быть, того не миновать, лишь бы мало-мальскую пользу извлечь при этом. Потому-то он и колебался, не зная, как поступить: то ли еще немного пообождать и попытаться натворить что-либо в деревне, то ли улепетывать немедля, покуда фрицы не очухались и окончательно не прижучили его здесь. В любом случае баш на баш выходит, надо на что-то решаться.

Но тут стрельба, до сих пор оглушавшая и возбуждавшая его, внезапно оборвалась, ненадолго повсеместно установилось затишье, в котором как-то запоздало прозвучали подряд два винтовочных выстрела, совсем поблизости и опять позади, отчего ему сразу стало не по себе; наступившая неизвестно по какой причине тишина мешала сосредоточиться и принять наилучшее в его положении решение, тем самым ставя под сомнение всю полученную до этого выгоду и удачливость.

Непривычно и неловко было лежать, ничего не делая, и ловить настороженным ухом те звуки, на которые раньше, в пылу боя, не обращал внимания. Оказывается, по всей деревне, там и сям, беспрерывно взахлеб лаяли собаки, слышалось поскрипывание открываемых ворот, какие-то хлопки, неясные оклики, мелькали слабые огоньки в замороженных окнах изб, некоторые тотчас же гасли. Только за темным садом, под-нимавшимея в горку от той балки, где укрывался теперь Володька, как будто бы высоко над землей, прямо в небе, в два ряда, один над другим широко светился желтыми тусклыми окнами бывший поповский особняк, в котором, по всем приметам, должно быть, размещался штаб гарнизона. Оттуда, из-за раскидистых корявых яблонь, неслось диковато-хриплое завывание: с лязганьем гремело железо по проволоке, чей-то явно взбесившийся пес метался во дворе, пытаясь сорваться с цепи. А потом там ударил выстрел — все смолкло. Но через секунду-другую темнота опять всколыхнулась озлобленным собачьим лаем, перекидывавшимся со двора на двор. И вдруг где-то недалеко в проулке, вроде за плетнем в саду, куда в начале боя Сметанин метнул гранату, раздался человеческий стон. Скорее даже это не стон был, а какое-то бормотание, жалобное, болезненное, похожее на всхлипы, будто скулила побитая собака, — и слышать это было тягостно.

«Раненый, что ли?» — встрепенулся Володька и, упираясь локтями в снег, передвинулся чуть в сторону.

«Вот так бы и меня могли», — с неожиданным удивлением подумал Сметанин. Он нисколько не сочувствовал этому чужому, наверное, ненавистному ему человеку, который мучился сейчас там в саду, но и не сожалел, что не прикончил его сразу, просто мысленно перенес все это на самого себя. Его не испугало, что он мог оказаться точно в таком же состоянии; он привык к разным смертям, во всяком случае, ему казалось, что привык. Но то, что его могло и не быть уже сейчас, дало вдруг мыслям новый поворот, и он внутренне содрогнулся, представив, как солдат, разрядив в него автомат, добив его трясущейся от злобы очередью, поспешно перешагивает через мертвое тело. А потом все они, кто пройдет мимо, побегут, устремятся толпой в поле, куда только что ушли Володькины товарищи.

И тогда он почувствовал страх. Он боялся не за себя; его беспокоило то, что может произойти дальше с ребятами, окажись он вдруг раненым или убитым. Среди ровного поля их запросто перехватят и перестреляют прежде, чем им удастся добраться до леса. Чертовски обидно, если так случится. Не понапрасну ли он затеял всю эту катавасию?..

Он приподнялся на локтях, всматриваясь в туманные сумерки за черным плетнем, где различались рослые яблони, оплывавшие округло колеблющейся синеватой мутью. Как раз за этим садом и вставал, слабо светясь широкими окнами, двухэтажный дом, который почему-то все больше притягивал к себе Сметанина. По всей вероятности, туда без особых хлопот можно пройти садом, где сейчас никого из гитлеровцев, пожалуй, нет, иначе давно бы уже вытащили раненого. Володька еще не знал, какую выгоду он сможет извлечь из того, если сумеет незаметно подкрасться к фашистскому штабу, но мысль об этом уже не оставляла его, и, обдумывая ее на всё лады, он начал одновременно намечать все пути возможного отхода из деревни. Пожалуй, в случае надобности, можно попутаться воспользоваться вот этой глубокой балкой, заметенной сейчас непролазными сугробами. Конечно, если где-нибудь там на задах огородов уже не выставили сторожевые посты, которые как раз и сцапают его на выходе, когда он меньше всего ожидает, — это тоже надо иметь в виду.

Лежа на боку, настороженно оглядываясь по сторонам, Володька снял лыжи, закопал их в снег; потом, присев, скинул со спины мешок, поставил его рядом и, продолжая вести наблюдение, стал на ощупь выбирать из мешка гранаты — их осталось всего лишь три. Гранаты он, расстегнув маскхалат, сунул в карманы куртки, чтобы иметь их под рукой, как понадобится. Затем, надев уже мешок и подумав немного, сменил в автомате диск — так, пожалуй, вернее будет. Приготовляя оружие к бою, он упрекал себя за то, что в суматохе упустил фрицев из виду, так у настоящих таежников неводится: нельзя на охоте отпускать зверя далеко от себя, нужно все время держать его перед глазами, чтобы он не видел, а ты видел, по всем правилам надо выслеживать, на хвост ему наступать, вслепую действовать не годится.

Медленно, с остановками, он полз вдоль плетня, стараясь слиться в темноте со снежными сугробами. Время от времени замирал на месте, чутко прислушиваясь. Вокруг, казалось ему, зарождаются какие-то подозрительные, едва уловимые шорохи — это шуршала одежда. Потом неподалеку опять залаяли собаки, припадочно так, словно взбесились. Кто-то прикрикнул на них, голос был явно не русский. Ага! Значит, все-таки задвигалась немчура, зашебутилась; оттого ему как-то поспокойнее стало.

У плетня, где был разрыв, он привстал на колени и заглянул в щель. Теперь хорошо было видно все, что открывалось за огородами, позади заснеженного сада — двухэтажный коробчатый дом с желтыми окнами, какое-то приземистое здание, наверно, конюшня, выходившее в сад глухой стеной, еще какие-то непонятные в темноте пристройки и навесы. Со слов Чижова Володька знал, что до войны здесь размещалась колхозная контора, и теперь он старался угадать, как лучше туда подобраться.

Он смотрел в сад и видел, как морозно дымятся по снегу голубоватые клубы. Сумерки все сгущались, в их наплывах как будто бы шевелились корявые ветви яблонь, создавая ощущение непостоянства и переменчивости, которое тем более усиливалось, что вверху, между темно-фиолетовых наслоений облаков, уже прорывалось желтоватое пятно луны, готовой вот-вот взойти и осветить все вокруг. Нужно было поторапливаться.

Пригибаясь, он шел по-за плетнем, направив автомат на темный провал в дощатом полуразвалившемся сарае, откуда его могли подстрелить, если кто-нибудь находился там в засаде. Не упуская ни на Минуту сарай из виду, он по-прежнему мельком озирался по сторонам. Пока в саду вроде никого еще не было, неразборчивые голоса и окрики доносились только от двухэтажного дома. Он слышал, как несколько человек, о чем-то переговариваясь, пробежали улицей в этом же направлении; чуть позже еще кто-то проскочил туда же.

Тогда он, смелея все больше, перелез через плетень, далеко обогнул сарай и стал углубляться в сад, по колено в снегу, перебираясь от дерева к дереву, пока не вышел на зады конюшни. Дальше он крался вдоль стены, скрытый ее тенью, напряженно прислушиваясь к голосам, доносившимся из глубины двора.

Немцев пока не было ему видно, но, судя по крикам и поднятому галдежу, собралось их здесь немало, можно было различить уже отдельные слова: говорили и по-русски. Володьку слегка лихорадило — чувство это хорошо было знакомо, следовало хоть немного от него освободиться, снять как-то напряжение. Поэтому, выждав чуточку, он перекинул через левое плечо ремень автомата и, распахнув маскхалат, не глядя достал из карманов «лимонки» и стоял теперь, держа в руке по гранате. Ощущение привычной тяжести в руках несколько успокоило его, вызвав холодное ожесточение, так всегда помогавшее ему в решительные минуты.

Он чуть высунулся из-за угла конюшни и сразу же в снопах света, падавшего из окон, увидел за распахнутыми настежь воротами скучившихся солдат и полицейских: к ним присоединилась еще только что подбежавшая группа. На втором этаже тоже горел свет, и в окне неясно мелькали чьи-то тени. Широкий двор заставлен пустыми санями с задранными оглоблями, ближе к воротам виднелся колодец.

Можно было бы незаметно, держась стены амбара во дворе, ползком добраться к колодцу, а там, укрывшись за высоким обледенелым срубом, почти в упор поразить скопище врагов, но Сметанин так и не смог собраться с духом, не посмел подойти ближе. Слишком много было за воротами врагов, к тому же частично закрытых от него забором, чтобы решиться на нападение в этот момент. Володьке хватило здравого ума подумать о последствиях боя, если он решится затеять его сейчас, обстоятельства складывались явно не в его пользу — вряд ли ему в этом случае сдобровать, уйти отсюда живым; погибать же здесь, пусть даже и геройски, ему совсем не хотелось.

— Ладно, подождите, гады, я еще наведу вам тут шухеру, такой сабантуй устрою! — шептал он неслышно, покусывая от нетерпения губы, примериваясь взглядом то к маячившим за воротами солдатам, то к освещенным окнам здания, за которыми тоже сновали люди.

Теперь он знал, как ему действовать дальше, надо только выждать какое-то время, и он ждал, затаясь за углом конюшни, не выпуская из рук автомата, готовый к любым неожиданностям. Больше всего он опасался сторожевых собак, которые могли бы почуять его, но, к счастью, во дворе их не оказалось. На окраине села изредка постреливали; немного позднее взлетела там осветительная ракета, почти следом за ней вторая, тотчас же раздалась короткая команда, и солдаты совместно с полицейскими, быстро построившись, немедленно двинулись куда-то по улице, кажется в направлении речки, в сторону которой отступили разведчики; по всей вероятности, гитлеровцы намеревались начать преследование.

Он проводил их нетерпеливым взглядом, переступил с ноги на ногу, но потом решил еще повременить, чтобы команда отошла подальше от штаба и тем самым не успела бы возвратиться обратно и оказать помощь оставшимся. Часовых во дворе пока не было видно, однако огни в доме продолжали гореть, и там чувствовалось какое-то беспрерывное движение, несколько раз хлопнули дверью.

Первую гранату Володька метнул изо всех сил в освещенное окно верхнего этажа, выйдя на середину двора, чтобы не промахнуться, с большой точностью рассчитав бросок, и, как только услышал звон разбитого стекла, тут же следом, не дожидаясь взрыва, швырнул и другую, которую держал наготове, на этот раз в окно нижнего этажа, оно было совсем близко — попасть туда проще простого. Закрыв глаза, он упал в снег, рядом с пустыми санями, и все же сквозь зажмуренные веки прохватило его огненной вспышкой, дважды грохнуло подряд, ему показалось — куда оглушительнее, чем прежде; что-то просвистело над головой, ударилось в стену амбара. Привстав на колени, чуть помедлив, он запустил в ближайшее от него окно, где тоже горел свет, и последнюю свою гранату, которую сперва хотел приберечь на всякий случай, теперь же решил присоединить к остальным до кучи, лишь бы побольше переполоха наделать.

Когда из дома на крыльцо выскочили двое солдат, Сметанин с автоматом наизготовку стоял уже у амбара, прижимаясь спиной к стене и торопливо оглядывая все пространство перед собой. Он сразу же дал по ним короткую очередь, пытаясь подсечь обоих; солдаты метнулись в разные стороны. Один из них успел перебежать двор и, юркнув в проем ворот, скрылся куда-то. Зато второй свалился. Правда, он недолго оставался на земле. Когда Володька, внутренне сожалея, что упустил гитлеровца за ворота, опять вернулся взглядом к упавшему, тот, диковато вскрикивая, уже полз на карачках назад к крыльцу, — тут он и лег, хватаясь за ступеньку, после новой очереди.

Нижние окна дома, разнесенные взрывами вдребезги, были теперь без огней, только розовато-белесым дымком курились, похожим на клубы пара в бане, почти весь низ заволокло пеленой, но наверху кое-где еще горел свет, и кто-то на мгновение выставился там по пояс в освещенном окне. Володька, не целясь, полоснул из автомата по окну, разбивая вдребезги уцелевшие стекла, на этот раз уже длинной очередью, и, пятясь, начал медленно отходить к конюшне.

Глухая стена заслонила от него двор. На секунду он прижался к стене спиной, оглядывая возбужденными глазами сад и огороды. Путь назад был свободен. И тогда, больше не мешкая, он понесся во всю мочь по своему следу, огромными прыжками, уже не скрываясь, во весь рост. Перескочить через плетень было для него пустяковым делом. Пробегая мимо плетня, за которым, должно быть, лежал раненый фриц, он опять услышал тихие скулящие звуки, но задерживаться около не стал — надо было спешить. В деревне, непонятно где, уже трещали выстрелы, галдели люди, повсеместно стучало и хлопало. За ближней избой в проулке он увидел судорожно вспыхивающие огненные язычки. Сперва он подумал, что фашист целит в него, но потом, взглянув туда еще раз, догадался, что стреляют в другую сторону.

Балка, где у него были спрятаны лыжи, вывела Володьку за деревню куда-то в поле, и, хотя никто не преследовал его, он спешил изо всех сил убраться подальше отсюда. Позади беспорядочно гремела стрельба, казалось, по всей деревне, в разных ее концах, идет бой, все усиливающийся.

Когда спустя полчаса бежал он по ухабистой дороге, куда вышел, чтобы запутать следы, в деревне все еще шла стрельба, то ослабевая, то вновь разгораясь. Володька жадно ловил отдаленные отголоски выстрелов, уже не пытаясь разобраться в них. Его прямо-таки распирало от радости. Но теперь, когда опасность миновала, он почему-то сызнова начал переживать ее, его всего колотило на ходу, дрожь в руках и ногах, а в мозгу, вспыхивая огненными пунктирами, мелькали картины боя — все как-то отрывочно, без всякой связи, вперемешку, трудно восстановить, что было сперва, а что после. Но, по крайней мере, он был уверен, что троих-четверых фрицев он все-таки ухлопал верняком, как говорят сибиряки, без булды. И, запыхиваясь на бегу, он тем не менее что-то приговаривал вслух, какие-то угрозы в адрес немцев, какие-то похвалы самому себе, радостно удивляясь при этом, что все еще жив и здоров, даже ни одной пулей не задет и может бежать так же легко и сноровисто, как и прежде.

Это возбужденное состояние и сейчас, спустя несколько часов после боя в деревне, все еще не улеглось в нем окончательно, сохранялось отчасти; он ощущал в себе какую-то ликующую приподнятость. Нельзя доверяться даже надежному человеку… Вот как бывает…

В заснеженном лесу после спертого застоявшегося воздуха в землянке, где собралось столько народу, дышалось куда лучше и легче; мороз спадал, во всяком случае, как показалось Володьке, щеки уже не леденило, мягче сделалось. Луна под утро сместилась к западу, еще высоко оставалась в небе, заметно выделяясь в темноте, хотя и потеряла свой золотистый блеск, побледнела, затуманилась чуть-чуть. Тень от сосны на косогоре, под которой укрывался Сметанин, была нечеткой, расплывчатой. Как будто слегка задувало, с веток осыпалась кухта. Но тихо и спокойно вокруг было.

Из землянки вышел командир, постоял под сосной рядом с Володькой, все оглядываясь по сторонам, словно выискивая кого-то, и, хотя ничего подозрительного не заметил, строго-настрого приказал Сметанину быть настороже, бдительнее.

Неожиданно он Закашлялся — надрывно так.

— Простыл? — участливо спросил Володька.

— Вроде бы, — отозвался Кириллов после того, как справился с кашлем. — И черт его знает, с чего бы это. Никакая простуда не приставала. А ведь как бывало — по пояс мокрый, в самый лютый мороз. А тут ни с того ни с сего.

— Закури. Куревом отшибает на время кашель.

— Ничего, может, пройдет. — Помолчал немного. — Как думаешь, Володя, где искать Васина… До Десны уже недалеко…

— А чего тут сомневаться? Где-нибудь отыщем! Времени у нас еще навалом…

— Ну ты не горячись… Серьезный разговор есть, никому об этом ни гугу. — И почему-то с опаской оглянулся на землянку.

7
А в землянке тепло, дымно, оживленно. У деда Пахома нашлось курево, партизаны покрутили цигарки, забалагурили. Только детишки на нарах шушукались вполголоса, видимо, еще не освоились.

Кириллов, вернувшись с улицы, примостился на чурбаке возле печки, достал из планшета карту. Смирнов заглянул через его плечо.

— Все изучаешь, товарищ командир?

— Угу.

— А я в этих картах ни бум-бум. — Подрывник присел рядом, на другой чурбак. — Так, если на местности, все чин чинарем, а по карте ни бельмеса. В другие карты еще туда-сюда, более-менее, в очко там, в подкидного. Ворожбу уважаю. Ты случайно, хозяюшка, не гадаешь на картах? — обратился он к женщине, хлопотавшей около печурки. Та кивнула в сторону нар, где сидела молча в уголке старуха, непомерно толстая, в черной домотканой шали, о чем-то углубленно думая, время от времени мелко потрясывая головой, будто в лад каким-то своим думам.

— А это вон у старух надо пытать, может, и наворожат что.

— Меня больше к молодухам тянет.

— Какая ж я молодуха, вон дочка у меня какая большая. — Женщина с какой-то виноватой улыбкой притянула к себе девочку, которая вертелась около нее, обняла ее за плечи.

Худенькая была девочка, белобрысая, с настороженными глазами, с совсем не детским выражением лица, и это ее личико вызвало в памяти Чижова другое — почти уже полузабытое, но, насколько он помнит, такое же худенькое и исстрадавшееся, с тайной надеждой на что-то хорошее. Дочь Акулинки почему-то припомнилась ему сейчас. Это внезапное сходство заставило его оглянуться на хозяйку, которая, стоя на коленях, подкладывала в печурку поленья; в отблесках пламени, вырывавшихся из открытой дверцы, лицо ее казалось позолоченным. Вот плечом плавно повела, опять обняла девочку, чему-то засмеялась приглушенно, но голос молодой, притягательный, и смех ее чем-то напомнил Чижову Акулинку, веселую разбитную вдову из той далекой, теперь уже довоенной жизни.

Смирнов весело позвал:

— Иди-ка сюда, дочка!

Девочка спряталась за женщину.

— Ишь какая пугливая, мамкина дочка, от мамки ни на шаг, — засмеялся Смирнов.

— А ты не бойся, подойди к дяденьке. Он добрый, хороший, не съест он тебя. — Женщина легонько подтолкнула ее, и та пошла неуверенно, с остановками, оглядываясь на мать.

Смирнов погладил девочку по голове здоровой рукой. Девочка стояла оробевшая, несмело улыбаясь. А потом неожиданно потянулась к нему и потрогала осторожно гранату, которая висела у него сбоку на поясе.

— Дяденька, а это что?

— Это? — растерялся Смирнов. — Это, дочка, подарочек фрицам.

— Подарочек?

— Ага. — Он сглотнул слюну. Что-то клокотнуло у него в горле, и Чижов, взглянув на него, увидел, как изменилось лицо подрывника: на скулах под кожей перекатывались желваки, а глаза, всегда веселые и добрые, сделались вдруг мрачными. — У меня тут в мешке, — сказал он хрипло, — еще покрепче приготовлен для них подарочек, только бы момент подвернулся: так бабахнет — живого места не останется. Вот лишь для вас, малых, ничего припасти не сумел, да-а…

Девочка отошла, снова упряталась за мать. А подрывник еще некоторое время сидел с понурой головой, курил и смотрел на колеблющиеся под ногами полоски света.

Женщина сняла с печки круг, поставила на дыру чугунок.

— Сейчас щи быстренько сварятся. Проголодались, поди.

— А дай-ка нам, хозяюшка, пару картофелин, — попросил ее Смирнов. — Пока то да сё, мы тут сами.

Женщина была крупная, статная, из-под платка, выбиваются пряди рыжеватых волос, косы под платком собраны в узел на затылке, груди топырятся под вязаной кофтой, одежда вся темная, а лицо белое, вызоренное печным светом, вроде не старое.

Когда она стала передавать Смирнову картофелины, он поймал ее за руку и, заглядывая ей в лицо, спросил:

— Как звать-то, хозяюшка, а?

— Катерина.

— А ты пригожая, Катя, просто загляденье. Как пава.

— Ну вот еще! — Женщина удивленно потянула к себе руку.

— Только уросливая, а? — И со смехом, шутливо он прихлопнул ее по спине. Катерина отодвинулась, фыркнула.

— Ну, длиннорукий! Не распускай лапища-то!

— Это раненого-то обижать? — притворно воскликнул Смирнов, выставляя обмотанную бинтами руку. — Вишь, какое ранение! Ты бы лучше перевязала меня, хозяюшка.



Он дурашливо хохотнул, а женщина и в самом деле подошла к нему и, когда он попытался встать, усадила его, занялась врачеванием, и голос ее был ласковый, какой-то убаюкивающий, так что на Чижова как-то незаметно стала наплывать дремота, он даже глаза на время прикрыл.

«А она ничего, красивая», — подумал он мельком о хозяйке и тут же забыл об этом. Сидя рядом с дедом Пахомом на нарах, где уже притихла под тряпичным одеялом детвора, он думал сейчас о судьбе ребятишек, которых война загнала вот в эти сумрачные землянки, надолго оторвала от школы, от учения.

Вспомнилось вдруг, как в распутицу в марте шел он пешком из Почепа в сельскую школу по непролазной грязище, которая толстыми комьями наворачивалась на ноги, и он старался брести обочиной дороги, по жнивью, где еще держался снег. Пригревало все сильнее, снег оседал в овражках, такой крупитчато-стеклянный, обрушивался порой с хлопками, подточенный снизу, со дна, невидимыми, но уже слышно журчащими ручейками. И кое-где на проталинах блеклая травка. Усталый, едва волоча ноги, вступил он на школьный двор. Выбежавшие навстречу ребятишки в рубахах обрадованно обступили его, разглядывая глобус, который он нес им из города, а он, тут же забыв про свою усталость, принялся загонять их в школу, опасаясь, как бы они не простудились в эту весеннюю, пусть и солнечную, но обманчивую погоду. Сколько суматохи, оживления, радости!.. Придется ли ему еще когда-нибудь учить ребятишек?

Может, и придется, думал он. Вот кончится война, настанет долгий-долгий мир, и снова можно всецело браться за прерванную войной учебу. Учить ребят мужеству, силе, преданности, товариществу, чтобы были настоящими людьми, не равнодушными к судьбам других, не жадными до дармовой наживы, как эти подонки-полицаи, выродки человеческие, с которыми ему недавно пришлось столкнуться, а может быть, и просто недоучившиеся люди, которых он, учитель Чижов, не успел в свое время воспитать как положено, потому что вынужден был уйти воевать. Теперь он чувствовал отчасти свою вину перед теми, кто стоял сейчас против него самого и его товарищей, нося на рукавах белые полицейские повязки.

«Да, здесь и моя вина, моя, — думал он, почти засыпая, клоня отяжелевшую голову на руки. — Нужно было больше доходить до сердца каждого, и малого, и взрослого, меньше обид оставлять в сердцах, великую веру всечасно вселять в людей…» Жалко ему было деревенского мужика-связника, которого он хотя и не знал, но которого наверняка полицаи арестовали…

Кто-то опять засмеялся.

«Смеются же еще, черти, — нашли время», — подумал он с удивлением и с какой-то неосознанной завистью и, превозмогая дремоту, поднял голову.

Женщина как раз заканчивала перевязывать Смирнову руку.

— Ну, получшело?

— А как же, — засмеялся тот. — Вот подержала за руку — и полегшало вроде. Сразу бы так надо. А то скалкой хотела по лбу.

— И надо бы огреть, не распускай ручища-то.

— Эх, соскучился я по вашему брату, — со вздохом признался Смирнов. — Вот, мужики, до чего мы дожили с этой войной — совсем от баб отвыкли. И все из-за немчуры проклятой. Ох, и злой же я на фрицев, дюже злой.

— Хлебом вас, мужиков, не корми, дай только поржать вволю, все вы одним миром мазаны.

— Что верно, то верно.

— Тьфу! — сказала хозяйка и отошла к нарам, где укладывались спать ребятишки.

— Ты бы, Смирнов, и в самом деле вел себя поскромнее, не на гулянке же, — сказал вполголоса Кириллов.

— Да что ты, товарищ командир, шуток не понимаешь? — обиделся подрывник, пожал плечами и повернулся к Никифорову, который, сидя перед печуркой на корточках, пек порезанную на кружки картошку; картофельные ломтики с шипением приставали к раскаленному железу, быстро подгорали, и Никифоров переворачивал их ножом, а потом перекатывал в ладонях и ел, не дожидаясь, пока остынут: жевал, широко раскрывая рот, хакая и выдыхая, когда обжигало во рту.

— Ну что, сыро-горячо не бывает?

— Ничего, есть можно, — ответил Никифоров.

Смирнов тоже поддел ножом поджарившийся ломтик, в рот сунул и, обжигаясь, со слезами на глазах, подмигнул хозяйке, которая опять придвинулась к печке, сняв с чугунка крышку, стала мешать деревянной ложкой.

— Ну, нагоготался?

— А ты вот послушай, что однажды со мной было, умора, ухохочешься, — сказал Смирнов, но в это время поднявшийся на ноги Кириллов потянулся вдруг к стене.

— Чья это? — В руках у него была гитара, золотисто высвечивали на ней струны и полоски на грифе.

— Братова это, — глухим голосом сказала женщина и как-то странно осеклась, вздохнула.

— Сыграл бы ты нам что-нибудь, товарищ командир, потешил душу, — попросил Смирнов, но Кириллов, подержав гитару в руках, снова повесил ее на стену.

— Сейчас не время играть, не до игры, вот отвоюемся…

— Вот-вот, и он так же говорил, — почти всхлипнула женщина и, стянув с головы платок, прижала его к глазам.

Дед Пахом натужно кашлянул в кулак.

— Убили ейного брата, ага, хвашисты убили.

— Ох ты господи, господи! — каким-то пустым голосом, с запинкой, сказала старуха, до сих пор молчавшая.

Все оглянулись на нее, но она ни на кого не смотрела, словно вообще не замечала людей, уставилась куда-то в угол, еще что-то пробормотала, только слов не разобрать, молилась вроде.

— Мать это ихняя, — пояснил дед. — Как сына убили, так язык и ноги у нее отнялись, едва вот отошли. А ить она куда моложе годками, ей десятков семь, не боле, а мне, почитай, скоро девять пришпандорит, пришибить некому.

— Господи, никуда я не годна, — опять отчетливо произнесла старуха.

— Ейного Михалку как есть на месте убили. А потом и других мужиков поубивали, всю деревню попалили. Погорельцы мы.

— Из-за меня все это, из-за меня! — тоскливо вскрикнула Катерина и, отвернувшись от всех, прикрыв глаза ладонью, другой рукой стала поправлять волосы, убирала их со лба, назад к затылку, наклонив голову к плечу.

— Ну чаво мелешь, чаво убиваешься? — напустился на нее дед. — Чаво напраслину на себя примашь? Все одно б то же было. Ить это ж не люди, а зверье, хвашисты. А брат твой тоже хорош. Я так рассуждаю: не след ему признаваться, никому же не помог, ага. И себя сгубил попусту, занапрасно сгинул, принял смерть от супостатов и от других ее не отвел. Кабы толк был. — Он покачал головой.

Женщина стояла у печки, погрустневшая, притихшая, словно окаменела. Потом пошевелилась, сказала ровным голосом, без всякого выражения, как-то отчужденно, словно не о ней, а о ком-то постороннем шла речь: — Никто и не думал, не гадал, что так обернется. Они уже под вечер прикатили, все в касках, партизан ловить. Ну и зачали всякое вытворять. Я как раз корову сидела доила, они и нагрянули. Поволокли меня трое в ригу.

— Вот же гадюки! — Смирнов прихлопнул кулаком по колену, но Катерина, не взглянув на него, продолжала все тем же безучастным голосом.

— Я в крик, как меня потащили. А старший брат, с израненной ногой, в хате скрывался — услыхал он. У него там, под печкой, наган был припрятан. Достал его, прибежал на крик и ухлопал всех троих, тут же в риге. Говорит: «Беги, Катя, в лес ховайся, мне-то не уйти далеко». Плохо у него с ногой, хромал сильно. Закидала я его по-быстрому в огороде коноплей — и бегом. А в деревне переполох, немцы на выстрел сбегаются. Нашли, конечно, своих — неубранные в риге лежат. Первым делом батю и маманю схватили, вот ее, — кивнула она на старуху, которая по-прежнему отрешенная от всех сидела в темном углу. — А потом всех мужиков и баб давай сгонять на площадь. Я из лесу смотрю: у околицы часовые, никого не выпускают, нет-нет да и выстрелят. А немного погодя вижу, мужиков повели за околицу, и подростков тоже, хлопчиков, всех, кому от двенадцати до семидесяти лет, кто оружие держать может. Сбили их в кучу, поставили на бугорке перед копанью, там яма-сажелка, где коноплю вымачивают, и давай страполить из пулеметов, всех скосили, в яму ту побросали… Крики, стоны… Испугалась я, убежала подальше в лес, там ночевала. Пацанки уж опосля нашлись, в Заречье, я туда к знакомым пошла, они меня скрывали.

— В Заречье? — переспросил вдруг Чижов, невольно ворохнувшись, привстал даже. — А Чижовых случайно там не знаете, старика Дмитрия, у него еще жена слепая?

— Нет, я же недолго там была, — обернулась к нему Катерина. — А вы что, тамошние?

— Обожди, обожди, Чижов, — остановил его Кириллов. — Дай дослушать, пусть она доскажет.

— А тут и досказывать нечего. Денька через три, как каратели убрались, зареченские полицаи поехали туда добро забирать после пожара, может, уцелело что. Я и попросила соседа Васю, полицейского, захватить меня, пообещала ему кое-что из добра, был у меня узелок схоронен в погребе, на всякий случай все припрятывала. И еще две наши деревенские женщины напросились. Мы же голенькие в лес убежали, кто в чем одет был, ни одежки, ни посуды. Приехали — одно пепелище застали, всю деревню сожгли, ни одной хаты, лишь печные трубы да толовешки, чадят головешки на пожарище. Пусто. Всех, кто жив, помоложе кто, девчат, хлопчиков, в неметчину на каторгу угнали. Спаслись те, кому в лес посчастливило сбежать. Больше детишки, кто где прятался. Там и маманю свою нашла…

Она помолчала, на мать взглянула.

— Вот так иду через дорогу и вижу: сидит она поодаль под вербой, на махоньком костерке жарит утку, всю в перьях, кое-как общипанную. Я к ней, пытаю ее: что да как, ничего не могу добиться. Сидит, словно помешанная, и подняться не в силах, ноги параличом разбило, совсем отнялись. Утку я у нее отобрала, понюхала, а та пахнет, протухла уже. Я в голос, плачу: да как же я тебя возьму с собой, куда увезу? Побежала к Васе, у него телега, пущай положит маманю в телегу, довезет, есть же, думаю, и полицаи добрые. Только он ни в какую, заартачился; места, говорит, нет в телеге, все позанято. Позагружали полицаи телеги добром, что награбили в погребах. Я тоже несколько своих узелков разыскала, пообещала все лучшее из моего, что возьмет. Тогда он выделил мне тачку, мол, вот, если хошь, вези сама. Помогли мне женщины взвалить маманю на тачку, одной-то не под силу, вон она какая грузная, а тут мешок мешком. Нагрузила еще на себя разные там узелки, тазики, чугунки — и повезла. Полицаи впереди на телегах, а мы сзади плетемся, кожылимся. И тут стали стрелять по обозу с самолета, должно быть, немцы приняли полицаев за партизан — и секанули из пулеметов. Полицаи на подводах в лес заворачивают, нахлестывают лошадей. Женщины, что со мной были, тоже разбежались, попрятались за деревьями, я одна на дороге осталась, куда денусь, не оставлю же маманю под пулями. А тачку через канавку не могу перевезти, пыхчу, надрываюсь, ревмя реву. А самолет уже и за нас принялся, прошелся над дорогой, полил рядышком из пулемета. Тут мама и ожила, заговорила: «А дочушечка моя, да беги в лес, спасайся!» А я все тачку тяну. Смотрю, маманя вся почернела в лице, тужится, что-то собирается делать. И как еще раз постреляли по нам, так она и поднялась с тачки, сама встала на ноги, мы с ней в лес ушли. Остальные десять верст она уже пехом шла, ни за что не хотела снова на мне ехать. Так и дошли полегоньку-потихоньку…

Катерина склонилась над чугунком, проверяя, не сварились ли щи; некоторое время в землянке все молчали.

— Вот как, значит, все было, — наконец тихо, словно самому себе, сказал Чижов.

— Нет, нет! — затряс головой дед Пахом. — Оплошал Михалка, не нужно бы ему выходить, открываться, ага.

— Людей пожалел, — сказала Катерина тусклым голосом. — Думал, что спасет их, вот и вышел. Чтобы другие не пострадали из-за него. А если б не вышел, то, может, до сих пор казнил бы себя, как вот я…

— Кабы спас кого, а то вон как все обернулось. Энто нам, старикам, знамо дело, помирать скоро, днем раньше, днем позже, ага. А ему никакого резона не было выходить на смерть. Ненужная затея.

— Нужная, ненужная, кто знал.

— Дак ить кажному было ясно, чем пахнет, уж не пощадят, раз ихних кокнули. Нет, зазря он, Михалка, объявился… Идет так себе, шель-шевель, прихрамывает, хромыш ить. Прямо на переводчика прет. «Отпустите заложников, — говорит, — энто я насильников ухлопал, жаль, патронов боле нема». И пустой наган под ноги охвицеру. Дак тые хвашисты его тута же прямо… на наших глазах номер. А мужиков все одно не отпустили, озверели уж. И деревню спалили. Добрая такая деревня, в кои века ставленная, тута весь род наш спокон века жил. А теперя кончили всех, под корень срубили наше сродство.

— Нет, не срубили, дети вон живы! — Кивком головы Чижов показал на нары, где лежали под одеялом притихшие ребятишки. — Они продолжат наш род, только сохранить их надо, вырастить.

— Вырастут, если живы будем. — Смирнов опять с ожесточением пристукнул по колену. — Эх, все бы потроха за то фрицам выпустил.

— А я, нет, не вышел бы! — вдруг резко и громко произнес Кириллов и оглядел всех долгим взглядом, словно выжидая, кто станет ему возражать. — Что толку самому погибнуть и людей не спасти? Прав дед — ненужная это смерть. Из него ведь мог прекрасный боец в отряде быть, стольких фрицев он еще мог уничтожить. А он…

— Отольются им наши слезки, верю я, скорей бы только, — со вздохом сказала Катерина и, сняв с печки чугунок, захватив его с боков тряпкой, понесла на стол.

— Сидайте, сидайте, хлопчики, — стала приглашать она партизан, — а то, вижу, совсем заголодались…

8
Где-то уже утром, на рассвете, Смирнов проснулся от тихой, настойчиво беспокоящей его боли в руке. Раненая рука распухла, мозжило в ней, и он понял, что вряд ли теперь удастся уснуть снова.

Сквозь крохотное оконце едва процеживалась синеватая муть, в которой еще трудно было разглядеть лежавших на полу вповалку людей, все спали прямо в одежде, скинув с себя только маскхалаты. Смирнов послушал немного, как ворочаются рядом. Сонное дыхание то и дело нарушалось беспорядочными вздохами, причмокиванием, коротким постаныванием, глухой возней — всеми теми шорохами и звуками, какие бывают, когда под одной крышей в тесноте ночует сразу множество людей.

Душно, угарно, в горле пересохло. Напиться бы, да лень подыматься. И лежал Смирнов не двигаясь, полураскрыв припухшие глаза, отупело глядя, как колышется в землянке сумеречный свет. Духота разморила его, ощущение усталости после ночного перехода не прошло, тяжесть неснятой одежды давила плечи, вдобавок беспрерывно ныла простреленная рука и отчего-то начало ломить голову в висках, в надлобной части. Но особенно мучила жажда.

В конце концов Смирнов все-таки пересилил себя, встал на колени, потом на ноги. Неловко покачиваясь, перешагнул через спящих, стараясь никого не задеть. Но возле затухшей печурки впотьмах наткнулся на чурбак — тот грохнулся на пол. Смирнов выругался сквозь зубы. Кто-то, кажется Володька, вздернул голову, спросил сонно:

— Что тут?

— Воды бы напиться, — пробормотал Смирнов.

— В углу вон, — подала голос из темноты женщина.

Она лежала у дверей на нарах, и Смирнов шагнул на голос. Приблизился вплотную. Женщина приподнялась, села, косматая, неестественно распухшая в зыбкой полутьме.

— Расшибиться можно, — сказал он хрипло.

— Сюды садись. Подам сейчас, напою.

Босая, простоволосая, прошла она в угол, где стояла кадка. Смирнов тяжело опустился на нары, прикрытые дерюгой, туда, где только что лежала женщина, и, ощущая ладонью тепло нагретого телом места, сидел нахохлясь, мучительно и трудно вспоминая то, о чем думал перед сном, когда все ловчился на полу, ворочался и никак не мог умоститься поудобнее.

Вернулась Катерина. Смирнов принял из ее рук ковшик и стал жадно пить большими глотками. Потом, напившись, отдал ковшик обратно.

— Ну вот и слава богу. Таки-то дела, значит, Катя-Катерина, купеческая дочь.

— Что-о?

— Это так, к слову. Песня такая старинная. Поется там, мол, где ты прогуляла, Катя, цельну ночь? И далее: «Вставай, вставай, Катя, будет тебе спать, пришли пароходы — Катю замуж брать». Вот как поется.

— Ну я-то свое давно уже отгуляла, никто больше не придет замуж брать. Только и осталось что песенки слушать. Без песен-то… без наших, тоже каково? Будто душу изнутри вынули. Я любила петь, ох и любила же. А теперь, видать, навеки отпела. — Она вздохнула, потом спросила: — Рана-то как, не болит, не досаждает?

— Да нет, не шибко, терпимо. Рана — это чихни, у меня другое. — Он едва слышно засмеялся. — Я бы тебя, Катя, хоть сейчас замуж взял. Шибко ты меня тревожишь, аж невмоготу, терпежа нет.

— Ну вот, опять ты за свое, — недовольно сказала женщина.

— Что поделаешь: у кого что болит… У меня вот тут, внутрях болит. — Он прихлопнул себя здоровой рукой в грудь. — И все прибывает и прибывает там, до краев уж, иной раз и самому страшно: да сколько же может вместиться сюда? Но молчу, зачем других этим тревожить? Вот шутками-прибаутками и отвожу душу. Только все равно ноет, куда там, спасу нет.

Придерживая за локоть раненую руку, Смирнов осторожно раскачивал ее, словно баюкал. Катерина притронулась к нему.

— Может, все-таки снова перевязать?

— Не стоит бередить. Уж как-нибудь доплетусь до места. Ишь, ведь вот фрицы поганые — царапнули пулькой. Ну да я в долгу у них не останусь: каждый получит на закуску ровно девять грамм, а то и почище чем шарахну. А это — чихня, переживу… заживет до свадьбы, так ведь?

— Разве не женат еще?

— Куда там — две девки, одна за другой, погодки.

— Что так оплошал? По виду мужик справный, здоровый, а девки…

Смирнову почудилось, что женщина покачивает головой и усмехается в темноте. Он тоже усмехнулся.

— То жинка виновата. Она у меня манюхонькая, не такая ядреная, как ты. Вот с тобой бы у нас наверняка парни были.

— Вряд ли, — сухо сказала Катерина.

— Можно спробовать.

— Одна спробовала — семерых родила… А у меня нема… мертвый родился, чуть кровью вся не сошла. Так и не было боле хлопчиков.

— Ну, еще нарожаешь, — начал было Смирнов и вдруг встрепенулся. — Постой, как же, а эта вот пацанка?

— То соседская, сироткой осталась. Все они сироты, подобрыши, и все мои теперь, сразу тройня. Куда же их теперь от себя, со мной будут.

— А я-то думал: твоя… Мужик где — воюет?

— Как забрали в самом начале, так ни привета, ни ответа. Где он, что с ним, ничего не знаю. Может быть, вот так же, горемычный, мыкается. А может, и в живых давно нет.

Смирнов тряхнул головой, поддакнул:

— Да-а, сегодня так: не знаешь, доживешь ли до завтра. Я уж стараюсь не думать об этом. И так забот полон рот.

— Сейчас забот у каждого хватает, — со вздохом согласилась Катерина. — Только все свои заботы мелкими кажутся. Никаких манаток, ничего не жаль, лишь бы зверье это вытурить отсюда. А добро, пущай оно все прахом пропадет — снова наживем, если живы будем. У всех сейчас душа не на месте, почитай, ни одного человека нема, кто бы с легкой душой жил.

— Ну нет, — возразил Смирнов, — встречаются еще шкурники, шуруют, где бы хапнуть побольше, о своем барахле пекутся, на живых им начхать. Стрелил я одного такого…

— Ну?

— Ну да все это прошло, быльем поросло, не о них сегодня речь, не хочется и вспоминать. Нет, нет, нисколько не жалею, что стрелил гада того, хоть он и наш, русский, интендантский майор… пистолетом мне угрожал…

Смирнов не любил отягощать себя неприятными воспоминаниями. До сих пор считал, что поступил правильно, когда применил оружие не по тому адресу, по какому следовало бы его применять. Теперь же, припоминая тот давний случай, он, к своему удивлению, не ощутил привычной уверенности в себе, уловил какую-то фальшь и, может быть, впервые усомнился чуточку в правильности тогдашнего поступка.

Вон чо, подумал Смирнов. А может, он и прав был в чем-то. Может, не о себе он в ту минуту пекся. Ему же ребенка своего и жену хотелось спасти — от войны увезти подальше. Так оно и было. Хотя и не совсем так… Жалко его жену, шикарная бабенка, с грудным дитем осталась. Жив буду разыщу ее после войны, помогу чем можно. Только бы дожить до этого. Много что надо после войны сделать, столько разных долгов за душой накопилось — сполна отдать надо…

— Ну ложись, спи, — напомнила ему Катерина. — А то шушукаемся тут с тобой, гомоним, как возлюбленные, до самой зорьки.

— А что нельзя?

— Не ко времени это.

— Вот то-то, что не ко времени. А так, чем ты не зазноба, вон какая пава.

— Зазноба не зазноба, а чай, озябла уже вся, в одной-то одежке.

— Ну так садись, согрею.

Он взял Катерину за руку, потянул к себе. Она стояла перед ним в длинной вязаной кофте, большая, теплая, плохо различимая в сумерках, оттого еще сильнее манящая. И Смирнов опять ощутил то, что волновало его ночью, когда он увидел ее в землянке, пригляделся к ней, а потом, лежа на полу, в темноте и тесноте, все думал о ней, пока не уснул. Ему ясно представлялось тогда, как лежит она на нарах в углу, здоровая, крепкая женщина с пышной грудью и доверчивыми губами, и такой желанной, соблазнительной, такой домашней показалась она ему в зыбкие перед сном минуты, что он враз затосковал по дому. Сон его был тяжелый и мучительный. Он и во сне, постоянно тревожимый неутихающей болью в руке, продолжал видеть все то, о чем думалось, чего хотелось, и даже забываясь на время, каким-то особым чутьем умудрялся выделить женское дыхание изо всех остальных дыханий и шорохов, наполнявших землянку. А теперь, когда Катерина встала перед ним, близкая, еще теплая со сна, все мысли ночные и желания ночные всколыхнулись вдруг в нем с особой силой, заставив его забыть обо всем, кроме одного — тревожного и мутного.

— Садись же! — позвал он нетерпеливым шепотом.

Она присела на самый край у двери. Смирнов не отпускал ее руку, которая была мягкая и горячая, и это ее жгучее тепло как-то враз передалось ему, распаляя его; задергалась кожа на лбу, у бровей и висков, опять запершило в горле.

Почти не соображая ничего, он привлек женщину за талию, припал губами к ее шее. Она не противилась, не делала никаких попыток оттолкнуть Смирнова, но и не отвечала на его ласки, сидела притихшая под его рукой, оставалась отчужденной, была какая-то неживая, бесчувственная. Безропотность ее придала ему смелости. И тогда Катерина повела плечом, отстраняясь, словно очнулась, стала отодвигаться боком, и Смирнов почувствовал, как напряглась ее спина.

— Нет, нет, — шепотом сказала она. — Давай лучше просто так посидим, просто так…

— Ну что же ты, ну что же, — повторял он, прижимая ее к себе.

— Нет, нет! — Она потянулась сильнее.

— Ну, Катя, Катюша…

Тяжело и гулко тюкало в висках — он плохо понимал, что происходит сейчас.

— Вот так лучше просто обними меня… и больше ничего. Больше ничего не надо. Я вить тоже отвыкла от этого. Мне вот так хорошо с тобой, очень хорошо. Ну пуще, пуще же обними. А этого не надо. Не надо, говорю, прошу… Лучше же, а? Ну вот и получщело тебе. И мне лучше. А больше не надо, а?..

— Да, да, конечно, — сбивчиво бормотал Смирнов.

— А я уж и забыла про все это, ох, и вправду забыла, — чуть слышно, со смехом простонала она и сама прижалась к нему.

— Что же ты, дурочка, ну, Катя же, — шепотом уговаривал ее Смирнов, но она все дальше теперь отодвигалась от него, не убирая, однако, рук своих.

— Не надо, — просила тихонько. — Не надо, не надо, родненький, право, лучше просто посидим. Ох, совсем я голову потеряла, стыдно-то как. И довольно, довольно же! Очумел, что ли? Нет, нет, давай не подмыливайся ко мне больше!

— Ах ты! — рассердился Смирнов.

Катерина, неожиданно оттолкнув его, забилась в самый угол, сидела там, поджав под себя ноги, скрестив на груди руки.

— Уходи, ну, уходи же, не доводи до греха. Уймись ради бога, остынь, не мучь меня, я же человек, не каменюка… Огрею, окаянный — Голос ее дрогнул.

— Что там? — спросили вдруг с пола.

Шалыми глазами глянул Смирнов вокруг и заметил, как в полумраке колышутся распростертые тела и на полу, и на нарах. Люди просыпались. Он закусил губы от непонимания и обиды.

— Что там, Смирнов? — еще раз спросили его, и он, узнав по голосу Чижова, подумал недовольно, с раздражением: «И чего ему не спится, чего пристает?» А вслух сказал:

— Да ничего, спите. Я тут на двор собрался…

Он ступил к порогу, тронул было уже дверь, но передумал, вернулся назад, взял с пола свой автомат и снова пошел к выходу.

9
На западе, приспустившись низко над косогором, еще сияла луна, но уже начала скатываться за макушку рослой сосны. Была она теперь как будто больше и круглее, чем ночью, только блеклая, с вытаявшей тусклой середкой. Словно кольца табачного дыма выпустили на нее.

Ночная синева с каждой минутой слабела, вокруг заметно светлело, и звезды в небе тоже теряли яркость.

Смирнов, задержавшись около землянки, попытался свернуть цигарку. Пальцы его дрожали, и он, стараясь унять возбуждение, несколько раз встряхнул всей кистью руки.

«Вот же, таки-то вот дела, значит. Ну дура, ну дура!» — думал он, остервенело затягиваясь дымом.

А молодец баба, решил он после того, как немного поуспокоился, и уже безо всякой злости позавидовал мужу этой Катерины, который невесть где скитается сейчас по дорогам войны. А потом он подумал о своей жене, что на далеком Урале жила. Как ей там одной, без мужика, с двумя девчонками на руках? Поди, тоже несладко, хотя, конечно, и полегче, чем вот здесь под немцем поганым проживать.

Мысли о доме все же растревожили его; он побоялся долго оставаться с ними наедине и неторопливо, вразвалку стал подниматься на пригорок.

Стоявший под сосной Никифоров шагнул ему навстречу.

— Чего шляешься, не спится?

— Проветриться вот… Мороз-то вроде бы как на убыль?

— Какое там, никак согреться не могу. Замерз как цуцик.

— Дуй тогда грейся — я постою вместо тебя. Все равно скоро пересменок. На час раньше, на час позже, какая разница.

— Ну, я за тебя постараюсь выдуться, баш на баш, — засмеялся Никифоров.

— Во-во, давай подрыхни минут шестьсот. Как говорится: отчего солдат гладок? А поел да и на бок.

— Спасибо, выручил ты меня, век буду благодарен.

— Чего благодарить. Считай — я принял у тебя пост. Знаешь солдатский устав? В каком состоянии принял — в таком и сдай. Еще при Петре Первом так заведено было. По этому поводу анекдот существует.

— Ну, на анекдоты ты мастак! — хохотнул Никифоров. — Наверняка тебя скоро за анекдоты к ордену представят.

— Шиша два представят, жди, как же, — хмыкнул Смирнов.

— А что, не заслужил разве? Заслужил. Вон как геройски воюешь, всем бы так.

— Мы же не за ордена воюем.

— Знамо дело — не за ордена. Но все же лестно, если вся грудь в орденах.

«Пожалуй, и верно, — подумал Смирнов. — Приеду домой в поселок, вся братва с рудника привалит — будет что мужикам показать. Верно, верно! Прийти бы вот только домой».

— Может, и отвоевался уже, — кивнул Никифоров на его руку.

Смирнов рассердился.

— Типун те на язык. Скажет же — отвоевался. Ты меня знаешь, я еще: ого-го!..

Постояли, выкурили по цигарке.

Потом, проводив товарища озабоченным взглядом, Смирнов принялся расхаживать от сосны к сосне, протаптывая тропку. Предстояло более часа пробыть на морозе, торопиться некуда. И он не спеша стал обдумывать и давнее, и недавнее, обращаясь мыслями то на одно, то на другое.

«Ладно, пожалуй, это и к лучшему, — решил Смирнов. — А то, язви его, можно такого натворить, так забуриться — сам не рад будешь,вовек не расхлебаться. А после — душа не на месте, майся как неприкаянный».

Правда, особых предрассудков на счет мужского поведения у него никогда не было, но, пожалуй, было бы неприятно ему, узнай он что-нибудь подобное о жене своей. В верности ее он не сомневался, но жизнь есть жизнь, мало ли что может случиться, всякое может, чего зарекаться, судьбу пытать. И заползал червячок в его душу, точил там исподтишка, сверлил нудно: а как дома на руднике, что с семьей, здоровы ли детишки. В последнее время все чаще отягощали его такие вот невеселые думы.

Все в прежней жизни давалось ему просто, без усилий, как бы играючи, само собой. Открыто, без ропота, с радостью принимал он житейские будни. Правда, не все в них было мед: труд горняцкий нелегок, почти ежедневно приходилось рисковать, обуривая забой, вставляя в шпуры заряды взрывчатки, производя отвалку породы. Не всегда давался шнур отпальщикам, нет-нет да и случались обвалы, не одного горняка придавило породой или рухнувшей кровлей. И хоть свыкся Смирнов с опасностью, поднаторел в работе, не представлял себе иной, а только на открытой земле вольготнее было, и он безотчетно радовался, подымаясь из шахты на-гора. Все тут казалось ему дороже и милее: и горячее солнце в уральском небе, и гривастый сосняк на берегу озера Шарташа, и добрые гуляки-друзья, а особенно лошади, не те трудяги, которым предназначено весь век таскать в подземелье по рельсам вагонетки с рудой, а те, что остаются на свободе под солнцем, привычные к простору, игривые, норовистые.

К лошадям он сызмальства привык. Может, потому, отслужив кадровую, он и подался на шахту коногоном — дело сподручное, а платили щедро, на боны что угодно покупай, по тем временам можно жить припеваючи. Он сперва так и жил, беззаботно, весело, как и положено забойщикам, безотказным и в работе и на гулянках. Напиваясь по праздникам, горланил изо всей моченьки старинные песни, думая, что о себе, о доле своей поет.

А молодого коногона
Несут с разбитой головой…
Он как раз и был этим самым коногоном. Это уже позднее, после женитьбы, стал бурильщиком, рисковым человеком. Но столько силы было в нем, цепкой живучести, задора, неунывности, что не верилось в плохое. Жена во всем полагалась на него, была за ним как за каменной стеной.

Была она сиротой, жила без отца, без матери, работала горной сортировщицей в забое. Конечно, не женское это дело, по мнению Смирнова, мантулить в шахте, разбивать тяжелыми кувалдами каменные буты-породу. Куда больше подходило этим девчатам отплясывать подгорную или краковяк да миловаться где-нибудь в укромном местечке, подальше от чужих глаз. Смирнов легко сходился с ними и так же легко расходился, однако бросить Марусю не позволила совесть: слишком уже она доверилась ему.

«Какая длинная ночь, — поежился, передергивая плечами, Смирнов. — За такую долгую ночь можно целую жизнь прожить. Чего только не надумаешь, не вспомнишь».

Но уходила ночь, на глазах меркли в небе звезды, серый рассвет уже широко разливался вокруг. Потом бледно и осторожно зарумянилась снежная поляна перед землянками.



«Пожалуй, пора и мужиков подымать», — устало подумал Смирнов, и тут ему почудился какой-то приглушенный окрик в лесу.

Рывком повернул голову — увидел бегущего между деревьев лыжника. Секунду, две, а может, и больше смотрел Смирнов, затаив дыхание, не в силах понять, откуда же взялся в лесу этот человек, что ему нужно здесь в такую рань. А потом появились еще люди в темно-зеленых шинелях, замелькали, заскользили друг за другом, и он понял, что это немцы, и не удивился нисколько их появлению. Испугаться он тоже не успел, только подумал с досадой как о чем-то непростительном, потерянном зря: «Вот же неудача! Хоть бы мужиков предупредить!» И, прижавшись к стволу сосны, дал короткую очередь по переднему. Тот споткнулся, упал. А он повел автоматом вправо, туда, где бежали другие, и выпустил теперь уже длинную очередь. Затрясло руку, болью резануло. Смирнов закусил губу, но тут же ощерился, оскалясь в безмолвном крике. И вспомнил вдруг — нет запасного диска.

Заматерился, выругал себя за такую непростительную оплошность. Надо же, язви тебя, снял подсумок, когда шараборился с Катериной в землянке. И диск там в подсумке вместе с патронами. И вещмешок там же — все оставил! Вещмешка жаль было — как бы пригодился!

Он еще раз посмотрел в сторону немцев, укрывшихся за деревьями и стрелявших беспорядочно — неизвестно куда. Потом поднялся и побежал к землянке. Всего несколько шагов и пробежал. Откуда-то сбоку застрочил ручной пулемет, и Смирнов упал, ощутив всем телом, как его ударили по ногам железной палкой. Сгоряча вскочил и снова упал.

«Ну вот и все, амба-каюк! — подумал он, зарываясь лицом в снег. — Теперь-то уж точно все. Во всяком случае — для меня. Вот же язви их!»

Ноги не слушались его, отнимались, страшной болью скрючило их. Все же ему хватило сил подползти обратно к сосне. Он опять укрылся за ее толстым комлем. По нему продолжали беспрерывно стрелять, и сверху на Смирнова сыпались отстрелянные ветки и хвоя, обрушивались снежные хлопья.

«Эх, так ни черта и не вышло! — с сожалением подумал он. — И до Десны не дошел, и отряд Васина не увидел, и в день победы с мужиками не погуляю. И дома меня не дождутся. Тьфу, как нескладно.

Нужно дело делать, хотя бы на пять минут немчуру задержать, дать нашим уйти. Позор-то какой: задание не выполним!»

И он снова стал стрелять.

10
Кириллов вскочил, едва прозвучали первые очереди. Последние часы, даже во сне, он жил в ожидании выстрелов, и теперь громкая трескотня снаружи не удивила его — он был готов к этому, только подумал запоздало: «Вот… настигли все-таки». В следующую секунду он был уже на ногах, держал в руке автомат.

Рядом, в зыбком полумраке, возникали переполошенные лица людей. Кто-то в два прыжка одолел приступки порога, распахнул дверь — сверху хлынул яркий свет.

— Стой! — осатанело крикнул Кириллов.

— Надеть маскхалаты, взять вещмешки! Без суеты. Перестреляют же. Ну, живо, живо! — кричал он, кружась на четвереньках по землянке, подбирая одежду.

По одному, друг за другом, вырвались наружу. Стрельба, показалось Кириллову, гремела со всех сторон, но сперва впопыхах, на свету, разглядеть что-нибудь было просто невозможно. А потом вдруг он увидел солдат, перебегавших от дерева к дереву; их темные фигуры хорошо выделялись на подсвеченном солнцем снегу. Немцы, скрытые в перелеске, делали короткие перебежки, падали, снова вскакивали. Навстречу им редкими очередями бил Смирнов.

Подрывник лежал под сосной на взгорке, неподалеку от землянки. Подбегая, Кириллов заметил, что снег около ног Смирнова подтаял, кровенел пятнами.

Смирнов поднял голову.

— Тикайте, мужики, в лес, на всю железку жмите! Я их тут малость придержу.

— Сам-то сумеешь уйти? — задыхаясь, спросил Кириллов, упав на снег рядом с подрывником.

— Мне уже хана, товарищ командир, моя песенка спета. — Голос Смирнова прозвучал буднично, спокойно. — Ноги у меня перебиты.

— А как же… потом? — Кириллов не решался договорить. Но тот и сам все понял, рот его как-то болезненно искривился.

— За меня не беспокойся, не подведу, ты меня знаешь… Только мешок мой притартайте — тол там, граната. Эх, диск бы еще!

Кириллов собирался что-то сказать, но в горле у него клокотнуло, и он молчком сунул подрывнику свой запасной диск. Потом, обернувшись на стук автомата, увидел подбегавшего к ним Чижова. Рядом, за соседней сосной, прилег Володька, около землянки надевал на себя маскхалат почему-то подзадержавшийся Никифоров.

— Давайте назад, к лесу, живо! — хрипло позвал их Кириллов, показывая автоматом в сторону встававшего за поляной сосняка.

Отстреливаясь, разведчики начали отходить снова к землянке.

Кириллов торопливо застегивал крепление на лыжах, оглядываясь на землянку, куда только что нырнул Никифоров. Мимо пробежали Сметанин и Чижов. А спустя полминуты, надев лыжи, он уже сам бежал через поляну. Он запыхался, не в силах был поднажать, и ему казалось, что его вот-вот заденет пулями, которые уже взрывали поблизости снег. «Не добежать», — решил он. Но все-таки добежал.

За деревьями стояли ребята.

— Пашку подождем, огнем прикрыть надо! — ответил ему Володька.

Кириллов не понял, куда тот стреляет, но тоже встал за сосну. Немцы залегли по отдельности в кустах на той стороне поляны, попасть в них на таком расстоянии было трудно, все-таки он сделал несколько выстрелов, стараясь целиться поточнее. А потом он увидел Никифорова, который, низко пригибаясь, бежал по его следу.

До леса оставалось совсем немного, когда Никифоров упал. Со стороны показалось — у него подвернулась нога. Лежа ничком на снегу, он все подтягивал ее к себе вместе с лыжей, загребая при этом снег, потом попытался привстать, упираясь руками в снег. Но руки подломились, и он повалился, уронив голову.

Кириллов опустил автомат.

— Да стреляй, стреляй же, чего ты! — тут же услышал он истошный злой крик и догадался, что это относится к нему.

Он опять приложился к автомату и выстрелил несколько раз наугад туда, где должны быть немцы. Краем глаза видел, как к Никифорову подскочил Володька, следом бежал Чижов. Они подхватили раненого под руки и поволокли в лес; Никифоров бессильно повисал на их руках; лыжи на его ногах, цепляясь, широко бороздили по снегу.

Поравнявшись с Кирилловым, Володька повернул к нему свое красное, взмокшее от натуги лицо, прохрипел:

— Толя, будь другом, задержи их на минутку, а?

— Ладно, дуйте, только живо! — крикнул в ответ Кириллов и отвернулся, продолжая стрелять.

Разведчики унесли товарища, а он остался один на опушке, прикрытый деревьями. Теперь его положение чем-то отдаленно напоминало положение Смирнова, и он попытался отыскать взглядом подрывника. Тот, едва различимый, лежал на взгорке под сосной, чуть выше землянки, стрелял редко, видимо, берег патроны, но выстрелы его отвлекали внимание немцев, не давали им подняться. Во всяком случае, они не могли сейчас сразу всем скопом ринуться вслед за ушедшими в лес.

Но солдаты уже обходили землянку, намереваясь зайти Смирнову с тыла. Шли они цепочкой, крадучись, далеко друг от друга, чтобы не попасть под пули. Кириллов взял одного на мушку, целясь в грудь и выжидая, когда остальные подтянутся. Подходящего момента все не наступало, но он ждал, весь замерев, ощущая плечом приклад автомата.

Вот уже двое сошлись перед входом в землянку. Теперь можно. Палец привычно лег на спусковой крючок. Он дал короткую очередь, ведя автоматом слева направо, с удовлетворением отмечая, как запрыгали фашисты, повалились в снег, стали расползаться. Ага! Вот вам! А теперь опять можно одиночными.

Когда начали стрелять в его сторону, он отполз в лес, перебежал на другое место. Потом, лежа в кустах, укрывшись за комлем дерева, оглянулся назад, прикидывая в уме, далеко ли смогли убраться ребята. Он уже сознавал, что, пожалуй, это совсем пустая, никчемная затея, которая может обернуться против них же самих. Все равно, если Никифоров ранен тяжело, далеко не уйти, лишняя трата времени, только себя подставлять под удар. Однако подумал об этом мельком, как-то не всерьез, и тут же переключился на то, что открывалось перед ним.

Из-под сосны, где засел подрывник, продолжали раздаваться выстрелы.

А Смирнову уже не уйти, вдруг по-настоящему, со всей силой осознал он. Молодец — столько времени держится. Минут пять, больше? Вон вроде оглядывается. Видно, чувствует, что подмога. Может, надеется. А надеяться не на что. Не на что надеяться, если по правде. В диске, пожалуй, всего лишь на одну очередь осталось. Сейчас дам последнюю очередь и буду отходить.

В сосновых ветках над ним опять разорвалась пуля. Еще и еще, и все ниже. Разрывные. Свистят. Пистолетными щелчками. Нащупали, эасекли гады… На голову ему густо сеялись сверху сосновые хвоинки, подсеченные пулями, словно хвою на ветках ножницами стригли, и снег вокруг сделался зеленым.

Он вжался всем телом в снег. Глубже — головой. «Еще выстрел — и отхожу», — решил он, видя, как от деревьев отделились темно-зеленые фигуры и поспешно пошли через поляну. Он вскочил и побежал к сосне. Потом оглянулся.

Два солдата как раз достигли середины полянки. Запаленно дыша, Кириллов лихорадочно соображал, что делать. Он хорошо понимал, что их нельзя сейчас пропускать вслед за собой в лес. Автомат его стоял на взводе, Кириллов тут же выстрелил, раз-другой; один из немцев упал, но второй продолжал бежать, стреляя на ходу, почему-то не падая и все приближаясь к опушке; Кириллов отчетливо различал его перекошенное в злобном крике лицо, дико вытаращенные глаза.

Это было как во сне: стреляешь и никак не можешь убить врага, хотя и видишь, что пули точно ложатся в цель. И тут он понял, что автомат заело. А может, патроны кончились? Он поспешно сунул руку в подсумок и вдруг, содрогнувшись, внутренне холодея, вспомнил, что еще в начале боя отдал свой запасной диск Смирнову.

На мгновение он растерялся. Но уже в следующее мгновение обронил себе под ноги отказавший автомат и, распахнув маскхалат, стал обрывать пуговицы на комбинезоне, чтобы снять с пояса гранату или пистолет. Почему-то он выбрал пистолет.

Все это время, занятый собой, он не забывал об опасности, ни на секунду не упуская из вида бегущего солдата, и хотя, пока доставал оружие, чуточку отвлекся, по-прежнему каким-то внутренним чутьем отмечал его приближение, почти безошибочно определяя, какое еще остается расстояние между ним и немцем. А когда поднял голову, медлить уже было нельзя.

Немец был на самой опушке — подбегал к дереву. Теперь он бежал только один. Второй солдат, минутой раньше задетый пулями Кириллова и оставшийся на поляне, торопливо отползал на четвереньках в сторону. Подбегавший почему-то не стрелял — автомат болтался у него на шее.

Передернув затвор, Кириллов дважды выстрелил из пистолета и промахнулся. Тогда он положил пистолет на полусогнутую, выставленную перед лицом для упора руку. Все внимание его сосредоточилось на этом, словно завороженном от пуль, немце. Он видел, как тот на бегу вскинул руку назад, за плечо. А следом увидел летящую прямо на него гранату. В то же мгновение в руке у него дернулся пистолет, и ему удалось выстрелить, прежде чем граната взорвалась. И еще он успел увидеть, как солдат рухнул навзничь, запрокидывая руки, и он тоже упал, и тут грохнуло так, что у него лопнуло в ушах; больше он ничего не слышал.

Острая жгучая боль заставила его открыть глаза. Он лежал на боку, весь перемазанный, вокруг чернели комья земли, у ног валялся автомат с расщепленным прикладом. В руке Кириллов продолжал сжимать пистолет. Когда же попытался приподняться, его точно лезвием полоснули по животу — пистолет выпал, он не в силах был удержать его.

Боль копилась где-то в низу живота и в боку. Стискивая зубы, боясь еще раз пошевелиться, Кириллов прислушивался к ней. Звуки совсем не проникали к нему, но он сейчас не придавал этому никакого значения. Стараясь не вызвать боли, кое-как просунул руку под куртку, осторожно провел ладонью по животу и нащупал что-то мокрое. «Гранатой это! — понял он, с удивлением разглядывая окровавленные пальцы. — Вон как разворотило. Значит, подчистую подорвали меня».

Однако все на свете уже стало как-то безразличным ему. «Вот и конец твой, — подумал он вяло, без всякого сожаления. — Вот и кончаешься ты, Толя. Совсем кончаешься. Умираешь с позором, потому что не выполнил задание Бати…

Еще вот планшетка. Там — карта. Ни в коем случае нельзя оставлять ее фрицам. Жаль, что раздобытые сведения пропадут. Они бы так пригодились Бате. Неужели Володька не догадается вернуться за картой?.. Неужели уйдут?..»

Перевалился на другой бок, с трудом сел, жмурясь от боли, и стал ослабевшими пальцами расстегивать планшет, чтобы изорвать карту на мелкие клочья, но тут силы его покинули, и он потерял сознание. И не ведал он, что Сметанин все-таки не забудет о своем командире, назад вернется через лес, подползет к нему в под пулями и, увидя его мертвым, сорвет планшетку, затем, пригибаясь, побежит обратно в гущу леса, где его ждали товарищи.

А Кириллов почти тут же очнулся. Он сидел под сосной на снегу, прислонившись спиной к стволу. Боли он уже не ощущал, лишь чувствовал, как хлещет из раны кровь, так и твинькает, и казалось ему, будто вместе с кровью из него выкачивают воздух. Он широко раскрывал рот, но воздуха не хватало — все выжгло внутри. Опустив руку, загреб пригоршню снега, стал жадно глотать; во рту отдавало пресным, безвкусным, жевал будто вату, и снег таял у него на лице.

Около землянки с новой силой загремели выстрелы, и хотя Кириллов не слышал их сейчас, он все-таки посмотрел в ту сторону. Подрывник лежал там же, под сосной, возле кучи жердей, и, видимо, продолжал стрелять. Кириллову даже почудилось, что он видит, как дергается в руках подрывника автомат. Но вот перестал дергаться. Смирнов чуть приподнялся на коленях, подтягивая к себе вещмешок, начал шарить в нем, наверное, новый диск вытаскивал.

Потом Анатолий увидел, как немцы набегают на подрывника, окружают его; они казались какими-то ненастоящими, игрушечными, совсем не страшными. Сейчас возьмут его! Но Смирнов оставался неподвижным.

«Что же он в самом деле, ну что же он?» — ахнул Кириллов, испытывая нетерпеливое желание помочь товарищу хоть чем-нибудь, но повернуться на бок, чтобы достать из подсумка патроны и набить пустой диск, ему уже было не под силу.

Он сидел, раскинув ноги пошире, для чего-то придерживая на коленях разбитый, бесполезный теперь автомат, и смотрел, как толпятся около Смирнова фашисты. Кто-то наклонился над ним. И вдруг под сосной ярко блеснуло, тут же высоко взметнулось красное пламя, затем черным-черно стало и грохнуло так, что Анатолий вздрогнул — услышал он этот взрыв; земля под ним содрогнулась, его сильно тряхнуло.

И снова его обступило молчание.

Широко раскрытыми глазами смотрел он туда, где только что лежал подрывник. Там чернела теперь яма, Смирнова нигде не было, не было там рядом и высоченной сосны, и немцев вокруг не было, лишь темные пятна виднелись поодаль.

«Подорвал! — понял наконец Кириллов. — Весь заряд тола шарахнул… не подвел… молодчина!»

О себе он не думал, не мог, да и не хотел. Комбриг ему виделся — бородатый, в полушубке, стянутом в поясе и по плечам ремнями, с маузером на боку. Смотрел командир на него, в самые глаза заглядывал, словно пытал, прикидывал — на что способен он, Кириллов, адъютант его, с кем вместе в одном десанте выбрасывались. Молчал сурово командир. И заморгал виновато Кириллов, губами пошевелил. Сказать нужно, чтобы знали — не пройти здесь большим отрядом, столько немцев здесь, гарнизон на станции и большое подразделение, наверное, с батальон в деревне. Другие пути-дороги придется искать Бате для перехода. Лучше бы по лесам… Только бы ребята дошли до своих, хоть кто-нибудь из них дошел. Кириллов ощупал рукой планшет — его не было… «Как же так? Неужели его взяли немцы? Нет, этого быть не может… Значит, Сметанин. Кто же еще?» Володьке он успел передать все явки и пароли, уж тот-то не подведет его, выполнит как надо, так что поймет командир, в чем тут дело, все должен понять. «Значит, Володька посчитал меня мертвым… Это хорошо, — подумал с облегчением Кириллов. — Раненый я бы только их связывал по рукам и ногам».

Ему хотелось думать о Бате… Но вместо комбрига к нему уже приближалась мама, брела нетвердо, как-то на ощупь по глубокому снегу, худенькая, седая, в накинутой на плечи пуховой шали. Была она без очков, щурилась близоруко, явно не узнавая сына, и он затаился под сосной, не желая, чтобы она обнаружила его и увидела, в каком он сейчас состоянии. Но она уже склонялась медленно над ним, протянула руку, чтобы волосы пышные его взлохматить, как бывало в детстве; пальцы ее притронулись к его лбу, на шлем легли, и тогда ему тоже захотелось по-настоящему почувствовать ее прикосновение, возможно, хоть легче немного станет… Слабеющей рукой стянул Кириллов с головы летный шлем — и сразу же неизвестно отчего отодвинулась от него мама, куда-то ушла в сторону, как и комбриг только что, исчезли оба…

Теперь он снова видел немцев, их было трое или четверо, они шли по поляне, проваливаясь в снег, шли не спеша и не прячась, во весь рост шли — прямо к нему; никто из них не стрелял, и он отлично знал, что они собираются сделать с ним.

Немцы остановились метрах в сорока от него. Высокий, тощий, в длинной шинели с различиями оберштурмфюрера, что-то говорил, тыкая в сторону Кириллова рукой в перчатке. Анатолию хорошо было видно его продолговатое, в очках лицо. Он не слышал, о чем говорит офицер, но догадывался, ему казалось, что он понимает его речь, и, недобро усмехаясь, положил руку на пояс, где прицеплена граната. Но когда два солдата отделились от группы и направились к нему, он отчего-то передумал, собрав все силы, откинулся назад к стволу сосны и, шаря по земле, подобрал валявшийся рядом пистолет.

Пистолет был тяжелый, он едва не выронил его. Тогда он взял его обеими руками, поднимал медленно, но как-то уверенно, и на миг показалось ему, что это уже было когда-то с ним, — все привычно, знакомо, так и должно быть. Дуло пистолета уперлось в висок, туда, где билась жилка; он почувствовал, как напряженно она вздрагивает, стучит, громыхает, вырываясь из-под дула. И почему-то все еще не верилось, что такое может произойти с ним, — вот сию минуту, сейчас.

«Как там гитара моя… спасли ее, нет?»

Застывший палец его лежал на спусковом крючке. Он смотрел на свои пальцы, сжимавшие рукоятку пистолета, и ногти на них — ровные, прозрачные, с белыми завитками-пятнышками — напомнили ему медиатор, которым играют на мандолине. Он так любил играть!..

Закоченевшие пальцы его нажали на спуск.

Выстрела он не услышал.

11
А потом лес кончился, и вышли они в широкое чистое поле, которое все сейчас искрилось под солнцем, все в мерцающих золотистых блестках, так что глазам больно. Впереди двигался Чижов, пробивая лыжню, следом шел Сметанин, глядя себе под ноги, изо всех сил налегая на врезавшиеся в плечи веревочные лямки; на раненого друга он больше не оглядывался.

Никифоров теперь лежал молча. Он замолчал вскоре после того, как его ранили. Правда, перед тем как его потащили на лыжах, еще в лесу, когда Володька, став на колени, начал делать ему перевязку, он, застонав от нестерпимой боли, с глухим мычанием поводя головой, пробовал уговорить ребят оставить его здесь, пристрелить, не возиться с ним понапрасну. И тогда Володька, искривив губы, зло прошипел сквозь зубы: «Молчи, не ной!» — а глаза его, раскосые, мрачноватые, аж прямо побелели от бешенства под капюшоном маскхалата.

Собственно, Никифорову плевать на это. Но нельзя было в ту минуту занимать попусту время, знал — Володька все равно не бросит, и подчинился ему: пускай делает как хочет. И лежал молча, пока ребята наскоро мастерили из лыж сани, и потом, когда его положили на них и бегом поволокли по снегу среди дубняка и редких сосен в бору, куда-то в горку, а затем снова вниз, под холм, он лишь стискивал зубы, чтобы не закричать от боли.

Он понимал, что стал обузой для товарищей, задерживает их, мешает двигаться быстрее, и сожалел, что его не убили сразу. Сожалел еще и потому, что боль в спине и груди с каждой минутой делалась все острее, нестерпимее, особенно когда его встряхивали на ухабах.

Ох, только бы не закричать, нельзя кричать, думал он. Конечно, с такой раной вряд ли можно протянуть долго. Но можно и выжить. Может, и выживет еще, если удастся попасть к хорошему хирургу. В Москве хорошие врачи, могут спасти. А что? Подготовит братва в лесу аэродром, вызовут по рации самолет и отправят его на Большую землю, может быть, прямиком в Москву. Есть еще, значит, надежда. Потому и прут его попеременке то Володька, то этот, как его, ну молчаливый из новеньких, ну да — Чижов… А Володька, тот даже автомат у него забрал, повесил себе на шею. Откуда у него только сила берется?.. Значит, терпеть надо, как бы ни мучительно было. Хоть на месте сейчас пропади… А Кириллов, наверно, пропал, так и не пришел, до сих пор не догнал. И Смирнов там остался. Навсегда уже. Да, да! Помню — будто бомбу бросили. Ухнуло, дай боже…

Вспомнилось: ребята остановились, когда прогремел взрыв. Грохот оглушительный, будто рядом взорвалось, и было непонятно, почему не повалились вокруг деревья, только снежными хлопьями сыпануло сверху, залепило Никифорову лицо, хорошо так сделалось. А потом затишье накатило, несколько долгих минут — ни выстрелов вдалеке, ни хрупких звуков под лыжами, лишь надсадное, сдавленное дыхание товарищей.

— Что это? — хрипло спросил Володька.

— Граната так не грохнет, — ответил Чижов.

Они подошли к нему, он глядел на них и молчал: знал, что грохнуло. Привязанный к лыжам, вытаращенными от боли глазами смотрел он в лица склонившихся, и, видимо, по глазам его они тоже обо всем догадались.

— Оставьте меня, ребята, правда, оставьте, — сказал он неуверенно в этой ломкой лесной тишине.

Ему никто не ответил.

Потом Володька молча натянул шапку и стал впрягаться в лямки. А Чижов прошагал мимо, сгорбив спину, занял место впереди. И снова пошли тяжело, потащились по глубокому снегу в лесу, оставляя за собой широкую борозду, уже нисколько не заботясь о том, чтобы сделать следы менее заметными.

А он все о взрыве думал…

И вспомнилось, как выскочил он из землянки и увидел раненого подрывника, лежавшего под сосной. Вспомнилось, как Смирнов, повернув к ним свое крупное, ставшее отчего-то землистым лицо, сплюнул хвоинку, прилипшую к губам, и твердым голосом попросил принести забытый в землянке вещмешок. А потом, когда он выполнил его просьбу, стал выбрасывать из мешка на снег шмутки.

Наверно, он действовал, как прежде в подобных случаях действовал — неторопливо, старательно, со всей предосторожностью. Помнит Никифоров, ходили однажды вместе «железку» рвать, пролет на мостике. Мину закладывать только стали, а поезд уже прет, слышно, рядом пыхтит-погромыхивает, вот-вот задавит. Все нервничают, а Смирнову хоть бы хны, знай себе копается под рельсом. Уже почти из-под самого паровоза скатился под насыпь — вот громыхнуло!.. Вот и теперь заложил в толовую шашку запал, затем стал укладывать грудкой в вырытую в снегу под сосной ямку, прямо на запасную свою портянку, спрессованные брусочки взрывчатки. Противотанковая граната отчего-то всегда вызывала у Смирнова какое-то трепетное уважительное чувство. Перед тем как снять с нее предохранительную накладку, он и на этот раз подержал в руке гранату, оценивающе окидывая ее взглядом, словно упрашивая ее сработать безотказно, как полагается. Впрочем, он мог и не совать сейчас гранату под толовые шашки, а взорвать ее в последний, самый подходящий для него момент. Лишь бы только взорвалось. Остальное же не имело для Смирнова никакого существенного значения.

Страшно было уходить от него, оставлять одного. И, словно чувствуя за собой вину, стоя за деревом, Никифоров еще дал короткую очередь наугад, а потом, пригнувшись, побежал через поляну, и уже у самого леса что-то раскаленное толкнуло его в спину, да так сильно, что он на миг выпрямился, готовый упасть навзничь, нелепо взмахивая руками, чтобы удержаться на ногах, и упал вперед, сунулся лицом в снег. Он тут же попробовал опереться рукой о землю, но рука вдруг сделалась удивительно легкой, невесомой, стала словно бы удаляться от него, возноситься куда-то вверх, и он сам тоже как будто взмывал над землей, чуть ли не под небеса, только нога с неловко завернутой лыжей мешала ему лететь как нужно, все царапала о что-то. А потом голова как-то враз закружилась, в груди что-то с треском рвалось, все там ослабло, и он куда-то на время провалился и совсем смутно помнил, как его подняли и поволокли под руки с обеих сторон, тяжело пыхтя…

«Как в колодец провалился», — вспомнил он.

Нет уж, дудки, нельзя так раскисать, нюнить, прав Володька. Надо собраться в комок — и держаться.

Зажмурившись, Никифоров слышал, как взрезается под лыжами снег, ощущал постоянно скользящее, как на волнах, движение, и почему-то ему казалось, что несут сейчас его, подкованного бутсой, на носилках с футбольного поля. Сколько раз так было: окружат носилки мальчишки-поклонники, заглядывают в лицо, подбадривают, восторженные и опечаленные, а ему радостно оттого, что его сопровождают, и совсем не больно покалеченную ногу. Слышатся удары по мячу — там, на поле, где продолжается игра, свист и крики болельщиков.

И тут он почувствовал, что движение приостановилось. Открыл глаза и снова увидел ослепительно-красный свет. Чижов и Володька у изголовья стоят, куда-то вдаль смотрят. Молчат — подозрительно так.

— Что там?

— Немцы…

Кажется, это Чижов сказал. А Володька молчит, молчит его закадычный друг Володька.

Наклонился Володька — лицо красное, потное, а губы сухие, обветренные, потрескались посередке, кожа на скулах обтянута. Смотрит, моргает. И понял по его усталым, мрачноватым глазам, что это уж конец, во всяком случае для него, Пашки, конец, и сказал:

— Слушай… уходите… без меня. Бросьте и… быстрее!

— Уже поздно. И сзади фрицы.

Тогда, натужась, опираясь локтями о лыжи, чуть приподнялся он и увидел вдали на белых, отливающих розоватым снегах темно-фиолетовые точки — изогнутой цепочкой. Далеко они еще были, казалось, застыли на месте, не двигаются. Но теперь знал Никифоров: это не точки, а фашисты, и идут они сюда — к ним. И впереди, значит, тоже. Повернуться же и посмотреть туда было ему, однако, несподручно — голова закружилась, в глаза стало наплывать красным. Сметанин прижимал левой рукой планшетку к боку, как бы боясь, что она упадет и достанется немцам. «Если бы я был один, то что-нибудь бы придумал, — мелькало у него в голове. — А вот еще Пашка…»

Сквозь наплывавший кроваво-прозрачными клубами туман еще некоторое время улавливал Никифоров голоса, глухие, едва различимые. Говорил Чижов:

— Вон, видишь, верба! Там хутор был… хорошее укрытие. Попробуем отбиться, скоро темнеть начнет…

Никифоров попытался, удержать в себе способность воспринимать окружающее, однако сердце в груди уже обмирало торопливо, потом повернулось как-то неловко, и все вокруг разом пропало: солнце, снега, голоса. И долго-долго, казалось, не было его здесь. А когда сознание чуточку прояснилось, услышал все тот же хрусткий скрип под собой, трудное скольжение по снегу почувствовал; опять куда-то волокли его на лыжах. И донеслись издалека хлопки, словно по воде ладошками. Догадался — стреляют. Вдогонку. Но поднять голову и посмотреть, что там происходит, сил не было.

Мимо, рядом, нависая над головой, ускользая и вновь появляясь, колыхались мохнато-серые ветви кустов; с них осыпалась холодно-пепельная пороша, сразу хлопьями и прямо на него; снег приятно таял на лице.

«И зачем мне это, зачем?» — с болью шевельнулось недоумение, возмущение даже, но тут же погасло, сникло, уступая место новому чувству, которое исподволь копилось в нем и теперь неудержимо заполняло его и почти вдруг слилось с непрерывным, все ускоряющимся куда-то движением, всегда привычным для него, а теперь почему-то особенно желанным; умирать ему не хотелось.

А потом понял — на горку взбираются.

Холм невысокий, и все же, пока его втаскивали туда, Никифоров смог разглядеть у подножия низкорослый, иссера-сизоватый кустарник, дальше открытое, залитое солнечными искорками пространство; удалось различить там темноватые фигурки, несколько цепочек, которые вроде сближались, вытягиваясь краями в сторону холма, откуда он смотрел сейчас.

Остановились на самой вершине, у колодезного сруба. Рядом темнели стволы двух старых ветел; их толстые корявые сучья, все в снегу, свободно распростерлись над Никифоровым, сиренево-дымчатым облаком уходили вверх, в беспредельно-голубоватое небо.

— Позиция неплохая, внизу болото, — услышал он голос Чижова. — Займем круговую оборону, боеприпасов хватит. Если продержимся до темноты, можно и ускользнуть ночью.

— Ладно, там посмотрим, надо еще дожить до ночи, — сказал Володька и стал снимать лыжи.

Никифоров как-то обреченно прислушивался к голосам, чувствуя себя лишним, ненужным и думая: «А кто же из них остался за командира?» Хотелось, чтобы поскорее уж все кончилось для него, боль бы прекратилась, хоть ненадолго оставила. И все же что-то еще цеплялось в нем за жизнь, сопротивлялось, надеялось.

Его подхватили на руки, понесли.

Потом он лежал в неглубоком колодце, забитом почти до самого верха камнями и снегом. Перед глазами темно-серые, полусгнившие венцы сруба. Тесно. Глухо. И, глядя вверх, в почему-то быстро, не по времени меркнущее небо, которое все густело, наливаясь фиолетовым цветом, липкой вязкой темью, Никифоров вдруг понял, что ему уже не выбраться из этого старого колодца. Это было так ясно, что на минуту стало жаль себя, такого молодого, совсем еще не успевшего пожить. Но тут же он ощутил досаду на самого себя.

Ладно, довольно! Обидно, что парни вот пропадут, столько времени ухлопали на него. И чего это Володька разводит всякие антимонии, цацкается с ним? Какая тут может быть жалость? В таких делах жалости не должно быть. Нужно выбирать что-то одно, самое важное. И всегда-то, черт возьми, нужно выбирать. Всю жизнь выбирать. И не то, что лучше и дороже для тебя, а что нужнее, важнее для всех. Вроде бы и ясно, но не всегда это ясное просто сделать. Вот как получается.

Ему хотелось вслух поделиться этими мыслями, но чувствовал, что вряд ли сможет толково объяснить — длинно и путано выйдет. Да и не до этого теперь ребятам. Прилегли за срубом, поглядывают, чтобы с обратной стороны не обошли, набивают патронами запасные диски. Приподымается на колено Володька, кричит что-то, ругается, а Чижов тянет его к себе. Надо бы помочь им. Встать! Представил, как возьмет автомат, станет наводить его, тщательно целясь, чтобы не тратить попусту патроны, замрет на миг — весь внимание, а палец уже на спуске, секунда — и застрочит.

И тут он услышал выстрелы — прямо над собой. Стук сильно отдавался в голове, будто гвозди в нее вколачивали, будто в него попадали сейчас все выпущенные немцами пули — в голову, в грудь, в спину, туда, где намотаны толстым слоем самодельные бинты, где все сочится, течет из тех дырок, что понаделаны в нем пулями.

Стреляли близко, рядом. Какой-то сплошной грохот, барабанная дробь…

И опять наплыло на него такое знакомое чувство движения, испытанное совсем недавно на тряском бегу по снежной целине; нахлынуло властно, неистово, и захотелось продолжить это движение, попытаться удержать его в себе до конца.

Поднял руку — какая тяжелая. Но нужно, хотя бы ненадолго. Упираясь в камни, сел, привалился спиной к стенке. Вот и край сруба. Но подтянуться не смог — упала рука.

Рядом стрелял из автомата Володька. И хрустели, звонко рассыпаясь по камням, гильзы, желтой струйкой стекавшие на дно колодца, к ногам скрюченного Никифорова. Рассердился, толкнул под колено Володьку — тот пригнулся.

— Подсоби. Я тоже буду стрелять.

Володька еще ниже нагнулся.

— Держимся, Паша, держимся! — словно оглохший, заорал он, вскидывая головой, чумной какой-то. — И еще поддадим фрицам жару.

А ему не жарко, знобко было, холод чувствовал он в себе. Как в детстве, когда в майке и трусах, только что выйдя из дома во двор, сидел потом там на деревянной завалинке — на первом солнышке, разглаживая пупырышки на руках. Но тогда, в детстве, солнце только-только лишь вставало, выкатываясь из-за крыши соседнего дома, обещая пригреть посильнее. А теперь уходило солнце, скрывалось за дальними холмами, и уже по-настоящему меркло в колодце, сумеречно становилось. Казалось ему — раздели его сейчас донага, и вместе с солнцем все тепло, все силы уходят; нельзя ему было оставаться больше неподвижным.

— Подсоби, я тоже стрелять буду, — еще раз попросил он.

Володька наконец-то понял его, подхватил под мышки, поставил на ноги. Никифоров грудью лег на край сруба. Стоять трудно, но он крепился изо всех сил. Потом чуть вперед подался — и увидел фашистов; Сперва тех, что лежали у подножия холма, потемневшего от пороховой копоти. Эти недвижны были. Но дальше за ними — живые. Перебегают с места на место, беспрестанно стреляя, зарываясь в снегу среди кустов, снова ползут.

— Они скопом хотели, да мы их гранатами! — кричал Володька, и жаркие, с сумасшедшинкой глаза его возбужденно и лихорадочно блестели. — Теперь не сунутся скопом, побоятся. Ни фига у них не выйдет!

Никифоров придвинул автомат, вцепился в него. И застучало, застучало, и как-то беспамятно стало в голове.

— Стой! Не трать патроны… одиночными давай! — не сразу расслышал он рядом с собой голос.

Ага. Это Володька. И верно — нужно одиночными, беречь надо патроны, чтобы все пули в цель, до единой. Но вон они — темные фигурки, бегут навстречу, и некогда переводить автомат на одиночный огонь, да и нужно ли? По одному — это же так долго, так не успеешь всех фашистов перестрелять. Лучше уж сразу их, одним махом, одной длинной-предлинной, длинню-ю-щей о-о-очередью. Во-от та-а-ак!..

И задохнулся Никифоров, припав к автомату, и уже не видел, куда строчит, но все, что было в нем, что жило и билось еще, вложил он сейчас в свой последний отчаянный порыв, придавив спусковой крючок коченеющим пальцем.

12
Все, что случилось потом в течение получаса, отложилось в памяти у Чижова довольно четко и последовательно, но с какими-то неопределенными промежутками во времени.

Сперва на дно снежного окопа сполз Никифоров. Соскользнул он неслышно, никто бы не заметил, настолько кругом грохотало. Но, падая, потянул он за собой автомат, и пули разметали веером снег на краю сруба, отщелкивая мерзлые щепки. Острая щепка угодила Чижову в щеку, он машинально отмахнулся, а потом, скосив глаза, увидел Никифорова уже лежащим с автоматом в руках, из дула которого еще мгновение изрыгались крохотные синеватые вспышки, озаряя полумрак колодца; пули плотно, в упор вгрызались в заиндевелую стенку, почти рядышком с ногой Сметанина. Володька тут же присел на корточки, стал тормошить Никифорова, пытаясь оторвать его крепко сжатые пальцы от скобы переставшего стрелять автомата.

А Чижов опять выглянул из колодца. И конечно же, его удивило то, что он увидел. Солдаты и полицейские поодиночке почему-то отбегали за болото, окапывались там в кустах. Стрельба почти совсем прекратилась. Слегка оглохший, Чижов с каким-то недоверием выжидал, что за этим последует, и действительно вскоре уловил отдаленный гул. Со стороны перелеска к болоту подходила серо-коричневая танкетка — тупорылая, бронированная, непробиваемая для пуль. При виде стальной коробки сердце Чижова тоскливо сжалось, незащищенным он себя сразу почувствовал.

— Танкетка! — Он подтолкнул Сметанина в спину.

— Вот же гады, ну и гады! — хрипло, со всхлипами мычал Володька, размазывая кулаками пороховую грязь по скуластому лицу.

А потом, приготовив гранаты, они молча следили за танкеткой, которая приближалась к холму. Теперь она уже помедленнее шла — краем болота вдоль тальниковых кустов, временами даже останавливалась, словно дорогу получше выискивала. Но вот круто развернулась и двинулась прямиком через болото, и, пока перла так, утробно завывая и взлязгивая гусеницами, никто не стрелял — ни партизаны, ни каратели.

Фрицы первые не выдержали. Гулко застучал вдруг крупнокалиберный пулемет, и тотчас разрывные пули оглушительно защелкали в корявых сучьях старой ветлы, отгрызая ветки и щепу от ствола.

Тьюф-ти-тьюф! — засвистело, затюкало над головой.

Кивнув Сметанину, Чижов резко выпрыгнул из колодца. Распластался на секунду возле сруба, потом отполз к ветле. Он лежал тут в ямке за комлем, вжимаясь всем телом в снег, готовясь к броску. И хотя танкетка была еще далеко, на середине болота, она виделась ему гораздо ближе и все нарастала — широким бронированным передом, норовившим раздавить его, втоптать в мерзлую землю. Потому и не терпелось ему побыстрее метнуть в эти беспрерывно лязгающие гусеницы гранату, которую он крепко сжимал в вытянутой вдоль тела руке.

И замерло для Чижова время — в долгом затаенном вдохе.

И не сразу поверил он, онемевший от ожидания, когда танкетка вдруг встала, отчего-то сильно накренившись набок. Из-под гусеницы выплеснулась струя болотной жижи, легла на снег черной полосой. Натужно взревел мотор; танкетка как-то неуклюже ворочалась посреди разлившейся лужи, все глубже оседая.

Она еще немного побуксовала, захлебываясь прерывистым ревом, и заглохла, видимо, прочно застряла в яме. Откинулся передний люк — высунулась голова водителя, но тут же скрылась обратно, потому что Володька немедленно полосанул из автомата по люку. Люк захлопнулся, пулеметчик ответил Володьке длинной очередью, которая прозвучала резко, с какой-то железной четкостью, его поддержали автоматчики, разразилась стрельба, в ветках над головой Чижова опять стали рваться пули. Но он сейчас уже почти ничего не замечал из того, что творилось вокруг. Повалившись с колен на снег, он пкотно и судорожно сглатывал пересохшим враз горлом; его тяжело стошнило.

А спустя час он опять лежал под этой же самой ветлой. Внизу, где-то в кустах, скрытые фиолетовой тьмой, таились посты гитлеровцев; за болотом раздувалось красноватое пятнышко костерка. Изредка то там, то сям вокруг холма взмывали в небо осветительные ракеты, ослепительно подсвечивая ночные снега, и тогда проступали копошившиеся возле костерка черные фигурки, а здесь, ближе к холму, зловеще обнажалась в болоте железная туша танкетки. За ее броней укрывались враги, оттуда доносились голоса, несколько раз начинал урчать мотор и вновь смолкал, видимо, никак, не заводился, и солдаты пытались вытащить машину на руках.

Чижов не удержался и выпустил очередь в сторону танкетки, так, на всякий случай, чтобы фрицы не слишком уж по-домашнему чувствовали себя здесь. Фашисты в ответ тоже постреляли, но быстро отступились, прекратив стрельбу; голоса в болоте около танкетки постепенно начали глохнуть.

Теперь окрест было почти тихо, и Чижов обрадовался, когда услышал, как в вершине старой ветлы завозился ветерок, сперва осторожно, потом все настойчивее, со слабым посвистом; сверху посыпалась снежная крупа. Это было как нельзя кстати. Скоро должна взойти луна, и если к тому времени натянет поземку, то под ее шумок, возможно, и удастся проскочить в темноте мимо расставленных вкруг холма постов.

Вконец продрогший, Чижов ползком вернулся к колодцу.

На снегу, приткнувшись головой к срубу, лежал Никифоров. Из колодца, на скрип снега, выглянул Володька, который углублял там дно, вытаскивалкамни, готовил могилу. Потом он выкарабкался наверх, сел на край сруба.

— Вроде угомонились фрицы, а? — спросил так, будто и не спрашивал, просто голос подал.

— Вроде бы, — отозвался Чижов. — Заметель вон вроде начинается, может, и разыграется, на наше счастье.

— Ага, — сказал Володька. — Тогда айда: повезет так повезет.

Чижов промолчал, поеживаясь от холода и с привычным вниманием оглядываясь по сторонам: он по-прежнему начеку был, не позволял себе отвлекаться на личное, что так волновало его еще совсем недавно. Чижов понимал, что Володька молод, а он, воевавший и в финскую, и в первые месяцы Отечественной войны, хоть и потерявший звание командира роты, все-таки офицер, обязан выполнять задание Бати… И ему было приятно, что он находится в подчинении у смелого парня Сметанина… Однако еще не все испытания закончились для него, Чижова, и он думал, что, может быть, не самые страшные остаются на сегодняшнюю ночь; наверняка и завтра, и послезавтра они будут караулить его тайком и в открытую, хотя, конечно же, в первую очередь нужно было вырваться из этой катавасии, а уж потом собраться опять с умом и силами — поискать отряд Васина…

Темно было, ну и темень, луна еще не взошла, ни одной звездочки не проклюнулось в низком снежно-лохматом небе, и вроде все сильнее посвистывало в вершине ветлы, ворошило понизу на холме снег. Зябко становилось.

В колодец окоченевший уже труп Никифорова опустили с трудом. Чижов стоял полусогнувшись, смяв в руке потрепанную свою шапку. А Володька, присев, зачем-то пригладил Никифорову настывшие на холоде кучерявые волосы. Потом он накрыл ему лицо маскхалатом, и они стали закладывать его камнями, сверху набросали снежку.

Помолчали.

— Ну что, айда? — повернулся к Чижову Володька.

— Обожди, надо маскхалаты вывернуть наизнанку. А то перемазались как черти…

Снег вокруг был грязноватый — от пороховой гари. Все сильнее тянуло холодным ветерком, змеилась понизу поземка, сухо покалывало лицо.

Осторожно, крадучись, спустились с холма, поползли среди кустов на болоте, каждый раз надолго припадая к земле, как только где-нибудь за кустами взлетала в мглистое небо ракета. Но сейчас это было им даже на руку, потому что издали позволяло видеть часовых и обходить их загодя.

Чижов полз впереди, толкая перед собой лыжи — свои и Володькины, часто задерживаясь, выискивая безопасное направление. Больше он не думал о погибших, дурное самочувствие забылось на время, мысли были заняты лишь тем, как незаметнее проскользнуть через оцепление.

Опять выстрелили где-то неподалеку из ракетницы. Огненный шар полудугой прянул в сторону холма, резко шипя и полыхая, оставляя за собой змеисто-дымный хвост; на мгновение ракета зависла почти точно над ветлами и рассыпалась там в заснеженно-мерцающем небе на лохматые, брызжущие искрами комья, которые стали оседать на холм, заливая его ослепительно-обнажающим светом. Затем снова наплыла дымная темь, кусты вокруг шевелились.

— Пуляют, сволочи! — выругался шепотом Володька; он был с двумя автоматами — один на взводе, готовый в любой момент, если понадобится, открыть огонь.

Выбрались из кустов — посветлело, видимо, сквозь облачную вихревую завесу пробивалась луна.

Раздались голоса в поле, все приближаясь; шли патрульные, трое, вот они — в каких-нибудь сорока метрах, вынырнули смутно дрожащими силуэтами из белесой сумеречи. Поспешно разгребая возле куста снег, зарываясь поглубже, Чижов узнал в одном из них высокого офицера, которого успел разглядеть сегодня во время боя с холма. Офицер шагал широко, проваливаясь в снег, что-то сердито выговаривал на ходу сопровождавшим его автоматчикам.

Затаился Чижов, взмок весь. И вдруг уловил позади какое-то торопливое движение, глянул — Володька, выставив автомат, зачем-то привставал на колено.

— Ты… што? — Он рывком потянул Сметанина за край маскхалата; тот упал.

— Эх, смазать бы… сволочи! — задыхаясь, простонал Володька.

— Тсс… не дури! — придавил его к земле.

Немцы удалялись. Чижов ждал, когда они отойдут подальше. Потом оглянулся на товарища.

— Что, жить надоело? Наше счастье, что поземка завывает, потому и не услышали.

— Да это же самый главный из них, подлюга, гестаповец.

— Самое главное для нас — задание выполнить, — грубо сказал Чижов. — Карту принести Бате и с васинцами связаться. Понял? Ну двинули. Только давай без глупостей. — И он снова пополз, по-прежнему настороже, зорко озираясь по сторонам.

В поле, далеко за линией постов, они встали на лыжи. Позади крохотным пятнышком проблескивал костерок. В небе уже расплывчато туманилась желтоватая луна. Дымилась, стлалась по полю поземка, ветер бросал в лицо колкую снежную крупу.

— Ну вроде бы пронесло, проскочили! — сдавленным голосом произнес Чижов и нервно засмеялся.

Володька хмуро взглянул на него, ничего не сказал.

13
К Десне Чижов и Сметанин вышли на рассвете возле какой-то утонувшей в сугробах деревушки. Чижов внимательно сверил карту с местностью… Деревня Подлипки… Она… К тому времени холодная, пронизывающая насквозь поземка вроде бы затихать стала, посыпал снег, чуточку потеплело; маскхалаты на разведчиках заскорузли, обледенели, от одежды валил пар.

Последний час они уже едва двигались. Володька, который шел сзади, давно потерял счет времени и больше не старался понять, куда его ведет Чижов; хотелось пристроиться где-нибудь среди леса в затишке и хоть ненадолго прикорнуть; он почти засыпал на ходу. Но леса не было, было холмистое, в редком кустарнике поле, с темными прогалинами на вершинах, оструганных ветром и поземкой до самой земли. Снежный наст хрупко ломался под лыжами, слышалось царапанье снега по заледенелым валенкам. И, слушая отупело это шуршанье, ослабленное заунывными посвистами ветра, радуясь, насколько еще мог, вьюжной ночи, которая давала надежду на спасение, Володька бездумно подчинился бесконечному равномерному движению, полностью доверившись своему шагавшему безостановочно спутнику. Изредка, правда, Чижов на минуту-другую задерживался, чтобы осмотреться, и тогда Володьке казалось, что они добрались наконец-то до леса, где можно передохнуть. Но Чижов тут же трогался дальше, и Володька послушно следовал за ним, ни о чем не спрашивая, лишь дивясь втихомолку его крепости и выносливости, какой не ожидал от этого уже немолодого человека.

В тот момент, когда он, усталый, полусонный, опять едва не налетел на внезапно остановившегося Чижова, ему почудился собачий лай, причем где-то неподалеку. Он мгновенно вскинулся, торопливо оглядываясь, весь подобрался, взяв автомат на изготовку. Однако Чижов, глядя куда-то вперед, ничем не выразил беспокойства, и Володька, став рядом, тоже успокоился.

Они стояли на краю обрыва. Внизу лежала заснеженная, в торосах река. На том берегу сквозь мельтешащую завесу снегопада неясно проступали очертания темного зубчатого леса, и небо над лесом словно бы дымилось.

Стараясь отдышаться, Володька с жадностью смотрел на близкий лес. Вот он, рукой подать, только перейти по торосистому льду. А там — свой лесной край, партизаны, спасение. Но силы его были на пределе. Он стоял, широко расставив ноги, чувствуя, как они подкашиваются. Казалось, сделай он сейчас хоть один шаг — и рухнет, ни за что уже не подымется.

— Десна? — спросил хриплым голосом, как бы все еще не веря.

— Она! — кивком головы подтвердил Чижов. — Но где же Васин?

— Надо бы в деревню зайти, поспрашивать…

Тогда Володька обернулся в сторону деревни. Крохотные избушки по самые окна закопались в снегу, снежные шапки на крышах, лишь по редкому лаю да по клочьям дыма над сугробами можно было догадаться о жилье.

— Ну живем! — обрадовался Володька. — Заглянем в деревню, разузнаем что к чему. Если партизаны в лесу, то о них тут слыхали…

— А не нарвемся на полицию? — поостерегся Чижов;— Может, и гитлеровцы там.

— Ну, волков бояться — в лес не ходить, — со смешком отмахнулся Володька. — Все равно нужно расспросить о партизанах, где обитают. А то ищи-свищи их тут, в этих лесах, век не найдем.

Не хотелось Чижову идти в деревню, но какое-то подспудное чувство, что Володька смелый парень, что все-таки он командир из них двоих, взяло верх над его осторожностью.

Володька глянул на полузаметенные снегом следы. По лыжне струились змейкой вихри, вспыхивая дымными облачками на краю кручи, и сваливались вниз, под обрыв. Заметель понемногу выдыхалась, затихала, хотя и мела еще.

Спустились в лощину и под прикрытием обрыва двинулись к деревне, чутко прислушиваясь к собачьему лаю. Крайнюю избу, где могла быть засада, обошли стороной. В третьей избе тускло светилось оконце; под окнами сугроб, и на крыше сугроб, только бревенчатая стена чернеет; из трубы выметало клочья дыма, закидывало набок.

У изгороди, перед воротами, постояли, выжидая, не выйдет ли кто из хаты. Никто не выходил. Сквозь посвисты ветра было слышно, как в стайке под навесом жует жвачку корова, хрумкает сено; тянуло оттуда домашней живностью, свежим навозом, и Володьку обдало привычным — деревенским; не терпелось поскорее попасть в тепло, обсушиться у огня, бросить оружие на лавку, сесть за стол, выпить единым духом крынку парного молока. Он сглотнул слюну.

— Ну, я пойду. — И, нагнувшись, стал снимать лыжи.

Чижов устроился за изгородью, чтобы видеть избу и улицу. Видел — топчется Володька под окном, вот притиснулся к стеклу, успокаивающе махнул рукой. Потом на крыльцо ступил, зачем-то пригнулся, наверное, следы разглядывает. А с крыши дымными клубами осыпается снежок, запорошило все крыльцо.

Дверь в сени не заперта. Скрипнула слегка. Кадки темнеют, в углу на палке веники, ларь прикрыт дерюжкой. Не стал Володька в сенях задерживаться. Нащупал ручку, рванул дверь — и в хату, встал у порога.

Горница в полумраке, а передняя озарена багровыми отсветами огня — из русской печи. Перед печью с ухватом в руках стояла женщина, в темном платье и валенках. Она обернулась, окаменев на мгновение, потом в сторону глянула. Сметанин повернул туда голову и увидел девочку лет десяти, которая, сидя с ногами на кровати, жевала пышку, давилась, рот широко открыт, видимо, обожглась и теперь старалась остудить своим дыханием горячий кусок.

— Не бойся, тетка, не трону, — смущенно пробормотал Володька, опуская автомат.

— А вы откуда, кто?

— Дед Пихто, — улыбнулся Володька. — Много будешь знать, скоро состаришься. В гости к вам заглянули, из леса вестимо, примешь?

Женщина еще не старая, лет тридцати пяти, щупленькая, остроносая. Она тут же поставила ухват в угол, рожками кверху, и начала поправлять под платком волосы, приглаживая их ладонями; приветливость на ее лице.

— Ой, да что же это, милый, проходи, проходи, мы гостям завсегда рады, раздевайся, миленький, вон снегом-то всего облепило, такая заметь, всю ночку пуржило, так задувало в трубе, заслонка стукает — не уснуть. Я сей момент в печь лист посажу, снимем выпечку, рождество ведь. Вон и дочка со мной чуть свет поднялась, схотела свеженького, горяченького.

— Ну, тары-бары-растабары, обожди, тетка! — оборвал ее он, чувствуя, что не переслушать хозяйку. — Скажи: фрицы-то есть в деревне?

— Фрицы-то?.. — поперхнулась женщина, глаза переполошенные. — Фрицы-то? — повторила и задохлась, так и не закрыв рот.

«Совсем замордовали тетку, вон как перепугалась», — с сочувствием подумал Володька, глядя на хозяйку, ставшую вдруг беспомощной, жалкой.

— Да ты не бойся, тетка. Мы свои — партизаны. Ты только скажи: стоят, нет? Мы уйдем, не тронем.

— Стоят, стоят, миленький. Вчерась понаехали, ой-ой, множество! На том краю стоят, гуляют с ночи. Да как же ты, милый, осмелился войти сюда? Не ровен час — наскочат, враз схватят, не сносить головы. Ох, вы садовые головы, и пошто суетесь куда не надо?

— А о партизанах что слышно? Есть они где тут поблизости, нет? Заходили в деревню?

— Дык ловят их тут, в леса все ушли, а куда — неведомо.

— Ладно, тетя, все ясно, спасибо тебе. Мы дальше пошли. Может, в дорогу что дашь? Больше суток не ели, вымотались без жратвы.

— Дык что же, миленький, сразу-то не сказавши? Заходьте, накормлю что есть, моментом сготовлю.

— Только по-быстрому, тетка. Чтобы раз-два и готово. Я товарища позову.

— Зови, зови, миленький. Некому ж о вас и позаботиться, горемыки вы несчастные. Чай, из окруженцев? Их множество тут попервости прижилось, опосля в леса попрятались, да разве долго налазишься там на пустой желудок, голодно ведь.

Суетилась женщина, руками всплескивая. А девочка в постели под одеялом продолжала сидеть, вытаращенными глазенками глядела на автомат. Сметанин весело подмигнул ей, рукой помахал, потом вышел во двор — звать Чижова.

— Все в порядке, пьяных нет, Иван Дмитриевич! Давай почапали в избу — накормит хозяйка, она тут как раз квашню завела.

Голос у Володьки возбужденный: уже предвкушал, как сядет за стол и наестся до отвала, аж затошнило от вкусных запахов. А Чижов сомневается, все выспрашивает, ох и дошлый какой.

— Да брось ты, Иван Дмитриевич! Закусим по-быстренькому, раз-два и смотаемся в лес. Что тут осторожничать, не впервой ведь. Сколько раз бывало: фрицы и полицаи на одном конце деревни гуляют, песни орут, а мы на другом, в баньке паримся.

— Можно и допариться когда-нибудь, — сказал Чижов. — Раз на раз не приходится.

— А, была не была, пан или пропал, чего в труса играть.

Заколебался Чижов, помедлил чуть, за Володькой двинулся.

А хозяйка уже возле стола хлопочет, носится по хате как угорелая, маленькая, ловкая, проворно несет миски, кружки. Махнула рукой на вешалку у порога.

— Раздевайтесь, гостюшки, не опасайтесь. Сичас Нюрку свою турну во двор, пущай посторожит, в случае чего, ежли что — упредит. Быстрее, Нюра, собирайся, поиграй в оградке, позычь, ежли кто пойдет — стукни в окошко. Только в оградке побудь, на улку не выходи.

— Не беспокой ребенка, хозяйка, мы долго не задержимся, — сказал Чижов, оглядывая горенку.

— А што ей, пущай погуляет.

— Ну как знаешь. А раздеваться не будем, мы уж так, по-походному.

— Гляньте, как вам сподручнее, — отвечала хозяйка, ставя на стол тарелку с дымящейся картошкой. — Я вас и молочком угощу, парного бы — дык не успела ишо подоить. — Оглянулась на дочь, прикрикнула: — Нюрка, быстрее! И глаз не спущай с улки. А то так нахлобыстаю.

Девочка торопливо совала ноги в валенки, шубейка под мышкой, стала бочком продвигаться к двери, с опаской косясь на вооруженных. Чижов ласково потрепал ее по голове — она вильнула головой от его руки, губы у нее дрогнули, личико сморщилось, вот-вот заревет.

— Чего ты, глупышка? Не бойся, мы добрые дяденьки, не кусаемся. Я ведь в школе учителем был, вот таких же малышек учил.

— Ой, правда? — остановилась вдруг Нюрка, глаза удивленные.

— Ну, конечно же. Вот кончим воевать, прогоним фашистов, снова пойдете в школу, может быть, сама потом на учительницу выучишься.

— Ну, беги, беги, Нюра! — подтолкнула хозяйка дочку и, когда та выскочила в сени, пояснила: — Служилась она, пужаная. Все мы тута пужаные, как же, вот и спужалась. Да вы проходите к столу, ешьте, я вам с собой сготовлю про запас. Вот лампу пошукаю, запалю.

— Не нужно! — сказал Чижов. — Незачем привлекать внимание.

— Воля ваша, — поспешно согласилась хозяйка.

Чижов прошел к столу и, не садясь, стал ломать кусок хлеба, захватил горячую картофелпну-солёнку. Володька тоже ел стоя, не снимая автомат с плеча; второй автомат он положил на табуретку возле себя. Хозяйкаоколо стола кружилась, не находя себе места, смотрела, как партизаны уплетают за обе щеки.

— Дык вы кушайте, не стесняйтесь. Можа, самогонки подать? Тут суседи к рождеству нагнали, припасла я крынку.

— Не надо! — мотнул головой Чижов; с набитым ртом он стоял, не мог прожевать, давился.

— Здорово живешь, тетка! — восхитился Володька.

— Дык уж как бог даст.

— Что, не трогают вас фрицы?

— Дык, как сказать?.. Особливо не теснят. Так вот и живем помаленьку, ладно вроде бы.

— Хорошо живешь, тетка. Не подумать, что и война.

— Дык уж как придется. Не жалуюсь покамест.

— А хозяин где? Да ты не суетись, присядь с нами. — Чижов ободряюще кивнул женщине. — Жив-нет хозяин-то?

— Мужик-то? — Закрутила головой, к печи сунулась, а взгляд — на окно, озаренное печным светом. — А кто ведает, де ён. Ныне-то времечко како: все мужики разбрелись куда попало, никого нема.

— В армии, что ли?

— А можа, и в армии, поди уследи. Дык вы, можа, выпьете, всеж-таки с дороги, с устатку?

— Нельзя — свалимся сразу.

— Ну дык, можа, с собой возьмете, а?

— С собой, пожалуй, не повредит. — Володька глянул на Чижова. — Как говорится, для сугрева в дороге. Ладно, тетка, давай тащи да побыстрее, нельзя нам больше задерживаться.

— Я моментом. И шпига достану, в погребе припрятан.

Женщина набросила на плечи полушубок и выскользнула из хаты. Володька проводил ее рассеянным взглядом, хмыкнул:

— Вот не знает, как угодить. Мировая тетка, а?

— Ага, — кивнул Чижов.

— Ну, вроде поднабил пузо, давненько так не едал. — Распахнув куртку, Сметанин с удовольствием похлопал себя по животу, потом стал поправлять на поясе гранаты. Начал было застегивать на куртке пуговицы, но, взглянув на стол, не утерпел — потянулся за пышкой.

«Так и обожраться можно», — подумал он с усмешкой и вдруг вздрогнул — в хату вбежала запыхавшаяся девочка, остановилась на пороге, испуганно и немо переводя взгляд с одного на другого.

— Ну, девица-красавица! — улыбнулся ей Чижов. — Застудил тебя, наверно, Морозко во дворе? Грейся давай.

— Ой, дяденьки, уходите! — с плачем выдохнула Нюрка. — Уходите быстрее, пока тятька не прибежал.

— Что-о? — шагнул к ней Сметанин, дожевывая кусок пышки.

— Обожди, — остановил его Чижов и взял Нюру за рукав. — Ну, ну, рассказывай, что там с тобой стряслось?

— Да не со мной, дяденька, — торопливо рассказывала девочка. — Уходить вам надо: тятька счас прибежит. Он злой пьяный-то. Они у дяди Игната гуляют, много их тама, с ружьями, убивать вас будут. Я боюся, как людей убивают. Меня мама посылала, да я спужалась, так она сама за тятькой побежала. А мне велела вас сторожить.

— А, вот же стерва! — обозлился Володька и рывком метнулся к окну, на ходу сдергивая с плеча автомат. Стекло запотело, ничего не видно. Прильнул к самому стеклу и тут же огромным прыжком отскочил к табуретке, схватил лежавший на ней второй автомат.

— Немцы!

— Ой, дяденька, страшно, — заплакала девочка. — Они с ружьями, бандитов ловят и убивают. Но вы же не бандиты?

— Не бойся, не бойся, Нюра, — уговаривал Чижов, пятясь назад, уводя девочку за печь.



Сметанин было кинулся к двери, намереваясь выскочить во двор, но там уже раздавались окрики, потом затопали на крыльце и в сенях — дверь широко распахнулась, и в отблесках света, падавшего из отдушины печи, сверкнули стволы винтовок; в хату с шумом ввалилось несколько человек в шинелях полицаев, с повязками на рукавах.

«Ну — влопались!» — подумал Володька.

Он едва успел отпрыгнуть к печке, за которой укрылись Чижов и девочка. В обеих руках у него было по автомату. В левой руке вместе с автоматом он, оказывается, все еще продолжал зачем-то держать пышку. Только сейчас заметив это, он машинально поднес ее ко рту, откусил поспешно, а другой, правой рукой, выпустив вдруг автомат, в то же время рванул с пояса незастегнутой куртки «лимонку», потом, нагнув голову, выплюнул изо рта недожеванный кусок и зубами выдернул чеку из гранаты; вскинув над собой гранату, заорал не своим голосом, срываясь на визг:

— Руки вверх! Подорву счас, сволочи!..

— Н-но, не балуй! — попятился передний.

— Это же тятя, пьяный. Ой, не надо! — заплакала Нюрка.

Замешкались у порога, но сзади уже напирали, поверх голов высунулась винтовка. Володька с силой толкнул Чижова за печку и, падая сам на пол, точно рассчитанным движением швырнул «лимонку» к порогу — под ноги полицаев.

— А-а! — завизжала девочка в руках Чижова.

Всего лишь какое-то мгновение размышлял Чижов, но этого мгновения вполне хватило ему, чтобы увидеть взметнувшуюся руку Сметанина с гранатой. Но еще прежде мелькнуло перед ним перекошенное страхом, озаренное печным отсветом личико Нюрки, и чем-то оно напомнило ему лицо дочурки Акулины, такое же худенькое и болезненное, впрочем, как и у той девочки в землянке, куда заходили партизаны предыдущей ночью, — все это болью отозвалось в нем. Почувствовав толчок в спину, уже ничего больше не сознавая, он обхватил девочку, прикрыл ее своим телом. И еще до того, как грохнул взрыв и он вместе с Нюркой очутился на полу, что-то ожгло его под лопаткой и где-то возле плеча.

Он потянулся рукой к плечу. «Хорошо хоть Нюра цела», — подумал Чижов.

Рядом лежал Сметанин. В сенях кто-то стонал, человек на карачках полз через порог, во дворе слышались суматошные крики и вопли, ударили выстрелы из винтовок.

Не подымаясь, только сдвинувшись чуть в сторонку, Володька отцепил вторую гранату и метнул ее в открытую дверь, в сени. И припал лицом к полу. Затем, едва громыхнуло, вскочил и опрометью кинулся к двери, чтобы выбежать во двор. Навстречу загремели выстрелы, заставившие его попятиться. Почувствовал: чем-то железным огрели по бедру так, что он споткнулся. Под ногами оказалось чье-то тело. Выругавшись, подскочил к окну, прикладом автомата вышиб раму, увидел красные вспышки в темноте; с улицы стреляли в окна, и пули щелкали над головой, отрывая от стен щепки.

Володька пригнулся к полу, чтобы не задело пулей, но тут нога у него как-то странно подломилась. В горячке он не сразу понял, что ранен. Теперь же, когда попробовал встать, острая боль в бедре снова повалила его на пол. Кое-как сел, стал поспешно ощупывать ногу. Пальцы его были в крови.

«Черт возьми, неужели ранили? — подумал он с удивлением. — Не может быть, чтобы меня ранили!» Вее окна были разбиты, и в них вместе с пулями врывался снежок. Избу застлало дымом; в глубине печи тлела груда раскаленных углей, тускло освещая пол, заваленный обломками кирпича.

Стоя на коленях, Чижов вытирал подолом маскхалата залитое кровью лицо.

— Ванюшка, дорогой, зацепило?

— Осколком в плечо, на излете. Ерунда!

— Вот же черт! — выругался Володька. — И меня тоже царапнуло… в ногу… Ну ладно, помирать — так с музыкой! Знай наших. Может быть, еще пробьемся?

— С девочкой вон что делать? — неуверенно произнес Чижов, оглядываясь на запечек, где в углу лежала Нюрка, закрыв голову руками и вздрагивая всем телом; она тихонько скулила.

— Вот еще навязалась, — сказал Володька, отворачиваясь с автоматом к окну. — Ну, этой тетке мало голову оторвать за такие дела. Заварила кашу, пускай сама теперь расхлебывает.

— Девчонка не виновата, надо выпустить ее.

— Как бы не так, еще что надумал? Пускай вместо заложника.

— Да ты что, в своем уме? — возмутился Чижов. — Такими делами не шутят. Надо быть последней сволочью, чтобы так говорить.

— Ну ладно, следи за дверью. Попробую договориться, может, что и получится.

Он ползком добрался к кровати, снял подушку. Потом, прикрываясь подушкой, осторожно выглянул в окно, выходившее во двор. В лицо ему сыпануло мокрой снежной пылью. За стайкой полыхнула вспышка. Пуля ударила в раму — на подоконник брызнули осколки стекла. Володька отдернул голову.

«Так и кокнуть могут», — подумал он без всякого страха.

— Стой, не стреляй! — крикнул он как можно громче. — Девчонка ваша здесь, хозяйская, еще подстрелите!

Стрельба оборвалась. Минута, другая. Потом откуда-то из-за сарая крикнули пьяным голосом:

— Отпускай Нюрку, ну! И сами выходите — сохраним жизнь.

— А больше ничего не хошь? — зло засмеялся Володька. — Дурней себя ищешь? Ничего не выйдет. Все равно вам всем, сволочам, предателям, капут будет. Ни одного иуды не оставим, всех На тот свет отправим.

— Заткнись там, падла! — ответил тот же голос. — Лучше выпускай Нюрку, а то хуже будет.

Володька захохотал, злорадно так, подразнивать стал полицаев, но Чижов сурово оборвал его.

— Перестань рядиться, чего там. Пусть уходит, пока не стреляют. Вставай Нюра, иди к маме. — Он приподнял девочку с пола, она вжала голову в шубейку.

— Ой, дяденька, боюсь я.

— Ничего не бойся, Нюра. Вон кончится война, все дети будут счастливыми, никого бояться не будут.

— Хватит там сюсюкать, кончай волынку! — позвал от окна Володька.

Понемногу светлело за окном. Редела ночная темь, опадала на сугробы и приусадебные постройки, но поземка еще мела, и в избу через разбитые окна наносило снегу.

Володька видел, как, осторожно ступая, словно слепая, сошла с крыльца девочка, потом, пройдя через распахнутые ворота, остановилась, оглянулась на избу. Ей что-то сказали из темноты, слов он не расслышал, и тогда она, неловко согнувшись, побежала за стайку, откуда вскоре раздался женский плач; по голосу Володька узнал хозяйку.

«А, вот и тетка нашлась», — подумал он, прислушиваясь к причитаниям; слов тоже не разобрать, можно лишь догадываться, что происходит там. Наверно, по убитому мужу-полицаю голосит. «Пусть воет, — подумал он. — Так ей и надо, дуре, сама виновата во всем, хотела обмануть, вот и дообманывалась». Но мысли эти его перебил опять тот же голос:

— Ну что, сдаетесь?

— Как бы не так! — ответил Володька.

— Ну тогда крышка вам, сдыхайте там. Глянь-ка в окно! Что теперь скажешь?

Володька и прежде чувствовал какое-то движение на улице, но только теперь, приглядевшись внимательнее, смекнул, что полицаев за сараями стало как будто больше, возможно, еще откуда-то подмогу получили, теперь, видимо, обложат хату со всех сторон, начнут действовать поактивнее, не выпустят никого отсюда. Снежные клубы, срываясь с крыши и застилая окна, мешали отчетливо разглядеть фигуры людей, и все же Володьке показалось, что среди маячивших поодаль врагов он опознал долговязого офицера, который пытался захватить их вчера на холме в болоте.

Это новое открытие не вызвало в нем какого-то особенно гнетущего уныния, хотя положение становилось действительно хуже некуда, вряд ли что можно было придумать тут сейчас, когда ночь давно на исходе, вот-вот развиднеет. Он только еще раз пожалел, что не кокнул вчера этого офицера, этакую важную цацу, когда предоставлялась такая возможность, — все одним бы гестаповцем было на свете меньше. Он отлично понимал, что дважды судьбу свою не пытают, но почему-то никак не хотел поверить в самое плохое, что может с ним вскоре случиться. Никак такое не укладывалось в его голове. И потому, продолжая переговариваться с невидимыми в темноте врагами, просто-напросто зубоскаля, чтобы хоть как-то мало-мальски оттянуть и выиграть время, он все еще не терял надежду на какое-то неизвестно откуда могущее прийти к ним спасение, лихорадочно прикидывая в уме различные варианты, какие можно было предпринять в подобной ситуации.

Взгляд, его задержался на подушке, которой он только что прикрывался, выглядывая в окно. И тут же немедля принялся стаскивать с себя маскхалат.

— Слушай, Чижов!

— А? — отозвался тот; он лежал в простенке у второго окна, наблюдая за дверью.

— Подкинь-ка еще подушку с кровати. Сейчас мы чучело из маскхалата смастрячим. И выставим под выстрелы. Пусть радуются, что хоть одного из нас ухлопали.

— А дальше что?

— А дальше видно будет. Все какая-то выгода.

— Какая уж тут выгода, — усомнился Чижов. — Патронов у меня вот… неполный диск.

— Ничего, не дрейфь, что-нибудь придумаем. У меня еще граната в заначке! — похвастался Володька. — Мало каши они ели, не так-то просто нас взять…

Он опять выглянул из окна и как раз вовремя. Несколько человек поднялись из-за сугроба и кинулись во двор, строча на ходу из автоматов.

— Ага! Ну давай!

Володька поспешно полосанул наискось короткой очередью, не особенно тщательно целясь. Солдаты метнулись в разные стороны, кто-то кувыркнулся, упал возле ворот, лежал ничком, подогнув под себя руку. Однако немного погодя, когда Сметанин снова взглянул туда, он никого уже не увидел там, видимо, раненый сполз куда-то за сугроб, а может быть, и покрепче зацепило его и кто-нибудь из солдат сволок его за ноги. Во всяком случае, отбегался фриц, еще одним меньше стало.

Обрадованный, Володька торопливо выискивал глазами подходящую цель, но больше никого не было ни во дворе, ни на улице, все полицаи и солдаты куда-то попрятались, наверное, не хотели просто так сдуру подставлять себя под пули, решили поберечься и вести обстрел издали. Ураганный огонь обрушился со всех сторон на избу, кажется, изрешетили стены насквозь, живого места нигде не осталось; пришлось отползти от окон, укрыться за печью.

Потом, в наступившем ненадолго затишье, Чижову все-таки удалось протолкнуть ухватом в дверь смастеренное на скорую руку чучело в напяленном поверх Володькином маскхалате. Тут же опять загремели выстрелы, Чижов еще раз поддел чучело ухватом, и оно рухнуло возле дверей на крыльцо. А по нему все били и били из автоматов и винтовок и после того, как Чижов убрался назад.

— Голь на выдумки хитра, видишь, какой шухер навели! — диковато хохотнул Володька.

— Патронов на одну очередь, я считаю, — сказал Чижов.

— Пока больше не стреляй, пусть думают, что с одним имеют дело, это нам пригодится. А патроны… вот, возьми! — Володька отщелкнул с автомата диск и протянул его Чижову.

— А ты?

— Есть еще немного в Пашкином автомате. Да не обо мне речь. Теперь тебе действовать, Чижов, на тебя теперь вся надежда.

— Ты чего это?

— А то… Бери вот планшет с картой. Бери! Я приказываю. Понял? У тебя ноги ходят? Ходят. Вот и будешь Сейчас прорываться, я прикрою тебя… Это последний шанс. Запоминай пароли… — Он четко назвал Чижову пароли. — Ясно? Иди назад… Не ищи васинцев… Вернись и доложи Бате обо всем, — хрипло сказал Сметанин.

Стрельба снаружи внезапно прекратилась, и стало слышно мычание коров по всей разбуженной деревне, лаяли собаки, в окнах по-прежнему завывал ветер. А потом где-то неподалеку раздался громкий, вроде бы уже знакомый голос:

— Эй кто там — выходи! Господин офицер обещает сохранить тебе жизнь. Все равно долго не продержишься.

— Иуда, халуй, получай! — Володька выстрелил на голос.

— Даем десять минут на размышление. А после подожжем хату, спалим тебя ко всем чертям собачьим!.. Выкурим!..

А спустя несколько минут, сквозь метельные завывания, в разворошенную взрывами и пулями избу просочился жалобный женский плач, переходящий в долгий заунывный вой, почти сливаясь с беспрерывно шуршащими звуками поземки.

14
В это самое время на заднем дворе усадьбы у той стены, где в хате не было окон, в окружении солдат стоял высокий, подтянутый Оберштурмфюрер в длинно-полой теплой шинели с меховым воротником и зимней суконной егерской шапке. Внешний вид у него был молодцевато-спортивный, несмотря на очки, которые он сейчас протирал кусочком замши, как-то по-собачьи отрывисто дыша на стекла сморщенным ртом. Он и в самом деле был когда-то неплохим спортсменом; когда он лично возглавил погоню, это умение ходить на лыжах пригодилось; все-таки он выдержал эту сумасшедшую, почти нечеловеческую, более чем суточную гонку без сна, отдыха и горячей пищи, при неблагоприятной погоде, на морозе и в чертовскую метель, со скоротечными и затяжными перестрелками, непредвиденными взрывами и потерями.

Появление в глубоком немецком тылу хорошо вооруженных людей не на шутку встревожило оберштурмфюрера. Он лично тщательнейшим образом допросил стрелочника, который случайно видел, как они переходили железную дорогу вблизи станции Красный Рог, почти под носом у заставы, и не успокоился, пока сам не побывал там. Цепочка следов уходила от железнодорожной насыпи в поле, след был хитрый, будто шел один человек. Было похоже, как объяснил стрелочник, что люди действительно сняли лыжи и пошли друг за дружкой, след в след, а лыжи снова уже в поле надели. Он решил убедиться в этом и, увязая по колено в снегу, прошел до того места, откуда начиналась лыжня. Определить, конечно же, трудно, сколько тут прошло лыжников, но, возможно, не более пяти. По всей вероятности, это были десантники, сброшенные на парашютах с каким-то специальным заданием, во всяком случае у оберштурмфюрера сложилось такое мнение. Скорее всего им было поручено взорвать железнодорожный мост через Десну, который партизаны уже дважды пытались взорвать. Хотя партизан теперь загнали в леса, а охрану моста усилили, все-таки дополнительные меры предосторожности были не лишними. Десантников, если это были десантники, следовало во что бы то ни стало выловить и уничтожить, не дать им соединиться с партизанами, обязательно кого-нибудь из них взять живьем, чтобы узнать, с какой целью заброшены.

Оберштурмфюрер тут же послал по следу группу захвата, а вернувшись в комендатуру, приказал объявить в гарнизонах тревогу и начать поиск. На дорогах засновали бронетранспортеры и грузовики с солдатами, возле сел и деревень, в балках и перелесках выставлены посты, устроены засады.

Известие о начавшемся бое в Заречье поступило в комендатуру глубокой ночью. Немедля, тем же часом, солдаты на бронетранспортерах и грузовых семитонных «бюсеингах» покинули село Красный Рог. Всю дорогу оберштурмфюрера не покидало ощущение охотничьего азарта. И он обрадовался, когда, подъезжая к деревне, услышал беспорядочные выстрелы, пробивавшиеся сквозь рев моторов. Однако радость была преждевременной. От того часа до теперешнего его отделяли еще целые сутки, полные смертельной опасности, страшного холода, неудач.

Когда сегодня, далеко за полночь, весь застывший, усталый, он поднялся на холм, только что занятый без единого выстрела, солдаты уже заканчивали раскапывать колодец. Оберштурмфюрер подошел к замерзшему телу, носком сапога попробовал повернуть голову десантника — короткие курчавые волосы у того шевельнулись будто на живом. И едва он увидел засыпанное снегом лицо, перед его глазами сразу же почему-то всплыло лицо русской женщины, которую пришлось ему собственноручно в спешном порядке ликвидировать накануне возле вывороченной взрывом ямы, куда согнали народ из землянок. Лицо у нее — он отлично помнит это — было белое-белое, распухшее от слез. И тогда он почувствовал, как что-то, прежде крепкое, не поддающееся сомнению, вдруг поколебалось в нем, начало рушиться. Он быстро отвернулся от мертвого. Больше ему не хотелось смотреть в лица убитым, которые даже после смерти оставались непостижимыми для него.

Он еще раз попытался вернуть пошатнувшуюся было уверенность в себе, когда много позднее, уже на рассвете, в разноголосом шуме затихающей метели уловил отдаленное настойчивое постукивание и понял, что где-то впереди идет бой. Ожесточившийся от неудач, едва державшийся на ногах, он опять ненадолго воспрянул духом. Оглядев свою поределую, вконец измотанную команду, он выхватил парабеллум и принялся озлобленно тыкать дулом в спины усталых солдат и полицейских, чтобы заставить их хоть немного ускорить шаг. Только, оказывается, все понапрасну: вот и последний из десантников, укрывшись в крестьянском доме, не желает сдаваться.

Солдаты таскали из стожка в огороде охапками сено, складывали его у задней стены дома. Оберштурмфюрер спокойно поглядывал то на них, то на часы. Однако внутри его раздирала досада, ему уже не терпелось поскорее закончить всю эту безрезультатную операцию. Теперь бы он мог самому себе признаться в своем поражении. Вряд ли, конечно, и этот последний выйдет из дома, чтобы сдаться.

Оберштурмфюрер еще раз взглянул на часы и направился к избе. Остановился шагах в восьми от стены, вынул изо рта окурок, посмотрел на него и с сожалением швырнул на ворох. Пламя, ярко полыхнув, заставило его отшатнуться, он начал медленно пятиться.

Сено пластало длинными огненными языками, ветер разносил во все стороны горящие соломины. Клочьями, пучками. Стало светло. Оберштурмфюрер издали смотрел на занимающийся пожар, уже больше не надеясь ни на что хорошее для себя. И тот, кто оставался сейчас в избе, видимо, тоже ни на что не надеялся…


Володька Сметанин лежал перед разбитым окном, в которое вместе со снегом валом валил густой едкий дым. До самой последней минуты он еще надеялся отбиться, как-нибудь прорваться через вражье кольцо. Но теперь, когда к полицаям подошло подкрепление и хата уже горела, он понял — не прорваться. С раненой ногой далеко не уйти, догонят. Пора, видимо, хоть напоследок дрыгнуть ногой. Как тятька в таких случаях говаривал.

Однако все его существо протестовало против того, что должно было произойти. Он всегда считал себя удачливым и не мог сейчас примириться с тем, что везение изменило ему; это было так несправедливо. Он не хотел думать, почему это может быть справедливым по отношению к другим, кто находился рядом и погибал на его глазах, и совсем несправедливым по отношению к нему, пусть и здоровому, очень живучему парню, но все равно не имеющему никакого права рассчитывать на что-то почти невероятное в тех условиях, где смерть настигает человека неожиданно в самых невероятных положениях. И все-таки вопреки установившимся в военное время нормам, вопреки тому, что повседневно совершалось вокруг него, собственная его жизнь казалась ему почему-то беспредельной. И хотя он дважды, правда оба раза легко, ранен был, по-прежнему не допускал мысли, что может умереть, продырявленный какой-то малюсенькой пулей. Не верилось ему, чтобы кусочек свинца весом в девять граммов способен был оборвать сразу жизнь в его крепком, не поддающемся устали теле. Ну, продырявить, конечно, продырявит, пусть даже порвет жилы и связки, раздробит кость, но это же еще не конец, не может же его природная живучесть полностью уйти через крохотную дырочку. Сознание отказывало ему в достоверности смерти, принятой от пули. Он верил в силу своей пули, но не верил в силу чужой. В таких случаях граната была надежнее.

Он достал из кармана последнюю гранату и подержал ее на ладони, ощущая ее смертоносную тяжесть, приноравливаясь ловчее пальцами к рубчатым холодным граням, согревая их своим теплом. Потом он еще лежал на полу, чувствуя, как гулко бьется под курткой его сердце.

«Вот и все, — думал он. — Скоро мне крышка. Но прежде, чем окочуриться, я должен подняться. Подняться во что бы то ни стало и умереть стоя, так, как нас учили. Но перед этим мне хотелось бы убить еще несколько фашистов. Хотя бы одного даже. Это так важно, когда становится меньше еще одним фашистом, — тогда товарищам легче победить. Проклятые фрицы! Я им еще навяжу бой, умирать, так с музыкой… Хрен с ним, что меня больше не будет. Не будет отчаюги Вовки, славного парня из Боготола… Ты плачешь, Вовка?.. Ах, какой же ты дурачок. И чего ты плачешь? Совсем как пацан. Хорошо, хоть никто не видит. А может быть, это от дыма ест глаза?.. Ну ладно. Давай-ка прощаться с людьми и вставать. У тебя же всегда все так хорошо получалось. И в бою, и вообще… Только с Танькой ничего не получилось. Может, и хорошо, что не получилось. Таньке еще жить да жить, кучу пацанят еще нарожает. И пацаны эти никогда не увидят войну, потому что это есть наш последний и решительный бой. Потому что сегодня ты вот здесь… Ну вот и подходит эта минута. Твоя минута…»

Он поднял голову и оглянулся на Чижова, который, сидя на корточках у второго окна, на ощупь набивал последними патронами диск. В хате было уже полно дыма, слышалось, как трещит наверху крыша, с нее срывались подтаявшие глыбы снега, застилая порошей окна, в этой мути трудно было что-нибудь разглядеть.

— Чижов, а Чижов! — позвал Володька.

— Ну? — Тот подполз к нему, привалился рядышком.

— Вот что, вот что надо, Чижов, — горячо зашептал Володька, хватая его за отворот маскхалата. — Я пойду сейчас… У меня граната… Ты понял? А ты… ты попытайся. Кто-то же должен из нас вырваться, понимаешь. Иди к Бате. Не ищи Васина… Я тебе, друг, приказываю…

— Уже не вырваться, — сказал Чижов.

— Вырвешься! Ну, Чижов!

— Не могу я… нельзя мне. Одному туда нет мне ходу. Мне же никто не поверит, если я один…

— Я же тебе все пароли, все явки сообщил, а мне их Кириллов. Понял? Поверят, друг… Иди! Теперь-то ты проверенный, в доску свой.

— Все равно всякое могут подумать. Скажут: предатель, завел ребят, погубил.

— А ты не паникуй! — разозлился Володька, задыхаясь от едкого дыма. — И пусть не поверят! И пусть даже тебя шлепнут, а ты карту доставь… Вот и все.

Чижов нетерпеливо повел плечом.

— Лучше я здесь останусь. Для меня так честнее будет.

— Да пойми же ты, дурило, дорогой! Пойми! Это последний шанс, можно еще вырваться. Чтобы наши там все узнали про нас. А может, еще в лесу за Десной встретишь отряд Васина… А? Иди, иди! А потом пускай и шлепают, если не поверят. Но ты должен, понимаешь? Приказ должен выполнить. Там помощи люди ждут, надеются. Не мне же тебя учить.

— Ладно, иду, — хриплым голосом выдавил Чижов.

— Ну вот, вот, давно бы так, а то ломаешься… Спасибо, Иван Дмитриевич, уж ты не дрейфь. Ну… дело в шляпе, да?!

И он рывком оттолкнулся от Чижова. А тот, угрюмый, поникший, даже с места не сдвинулся, и только сердце у него на миг похолодело, сжалось, как тогда летом под Севастополем, у моря…

Изба пылала, с крыши на землю обрушились стропила, высоко взметнув кверху сноп искр; огненные клочья несло ветром далеко по улице, то вздымая в воздух, то швыряя на багровый кипящий снег.

Приподняв голову, Володька еще раз обвел долгим жадным взглядом заполненную косматым дымом чужую горницу с трепетно шевелящимися стенами, освещенное заревом подворье в рыхлых сугробах, так ярко отблескивающих, что рассветное небо над ними казалось еще по-ночному непроглядным. А потом он встал и, прежде чем выдернуть чеку на гранате, старательно вытер рукавом куртки со лба холодный пот.

Держа автомат на изготовку, Чижов стоял в простенке, ближе к выбитому, без рамы окну, выходившему в огороды. Привалясь плечом к косяку и чуть спружинив согнутые в коленях ноги, он готовился выскочить наружу, как только раздастся взрыв. Краем глаза, повернувшись вбок, видел он, нет, скорее мысленно представлял себе, как Володька, полускрытый дымом, идет по двору с поднятыми над головой руками в рукавицах, где спрятана крепко зажатая в кулаке граната, в распахнутой куртке, с болтающимся на груди автоматом; идет медленно, то и дело спотыкаясь и припадая на раненую ногу. Потом, уже где-то за пожарищем, вынырнув из дыма, на виду у гитлеровцев, он остановился, затравленно завертел головой.

— Бросай автомат, ну! — кто-то крикнул ему громко издали.

— Сдаюсь я, сдаюсь, фрицы, вот я! Берите меня! — исступленно орал Володька, поворачивая во все стороны лицо, подманиваяфашистов поближе к себе, и уже видел их, врагов своих, — темные фигуры в мглистой утренней синеве, подсвеченной и задымленной пожаром; приближались они неуверенно, настороженные, а тот, долговязый, в офицерской шинели, тот в очках, с пистолетом — позади всех, так далеко, что и не достать его никак.

И шагнул Сметанин и, продолжая что-то выкрикивать, бросил гранату под ноги — между собой и солдатами, набегавшими к нему скопом. В то же мгновение земля под ним качнулась, и он рухнул навзничь, загребая руками воздух.

Но ничего этого Чижов не видел. В тот момент, когда за избой грохнуло, он привстал на подоконник и прыгнул в сугроб, подальше от горящей стены. Закутанный на время дымом, он тут же перекатился боком за сугроб к изгороди и, не задерживаясь, только поглубже зарываясь в снег вместе с автоматом, проворно пополз вдоль прясел, туда, где в огороде темнел разворошенный стог сена.

Со всех сторон взахлеб гремели автоматные очереди, которые, словно подстегивая, опрометью гнали его вперед, к обрыву, на деснянскую кручу. Кажется, он поминутно падал, прямо с размаху лицом в снег, потерял где-то шапку, но сразу вскакивал и бежал что есть мочи, старательно пригибаясь, чтобы казаться незаметнее. А стрельба не прекращалась. Он отчетливо слышал выстрелы где-то вблизи, совсем рядом, но не знал, в кого там стреляют, и сам в кого-то стрелял, когда увидел в овраге вооруженного человека, выпустив целиком весь диск почти в упор. Эти суматошно гремящие выстрелы преследовали его по пятам; они звучали еще долго-долго, казалось, ничто уже вовек не сможет остановить и оборвать их…

Спустя час Чижов свалился под деревом в глухом лесу. Он лежал, уткнувшись лицом в руки, запаленно дыша, не в силах никак отдышаться. Шапки на нем не было, волосы на голове заиндевели, но его мучила жажда, внутри все запеклось, и он изредка вскидывал головой, судорожно хватая ртом снег из-под руки.

Потом он сидел на снегу, прижимаясь спиной к стволу дуба, захватив лицо руками, не замечая, как между пальцев просачиваются слезы.

Слух его временами как будто все еще улавливал потрескивание автоматов и звон выстреленных гильз под ногами, перед ним зримо вставало пожарище, и, когда открывал глаза, он видел среди заснеженных ветвей над собой багрово-зловещие пятна. И еще множество таких же язычков пламени как бы вспыхивали вокруг в вершинах молодых дубков, которые постепенно светлели.

Как-то удивленно повел Чижов головой, вгляделся. Да это же вовсе не отблески пожарища, встававшего над лесом. Да это же настоящие дубовые листья, широкопалые, как стиснутая пятерня, прокаленные до красноты морозом. Почему-то нынче не все молодые дубки сбросили на зиму листву, она и теперь держалась крепко на ветвях, несмотря на снегопады.

«Вот держатся еще, — думал устало он. — И пусть держатся. И мне нужно держаться… Надо поискать отряд Васина в лесу, хотя бы и сутки тут поблуждать… Вдруг найду… Как Сметанин… Он всегда отыскивал какой-нибудь выход…» Посмотрел на карту, прикинул, какие близ есть деревни.

Он еще немного посидел под дубком и стал подниматься. Нелегко это было сделать ему. Но знал он, что переборет себя, обязательно подымется, и как бы ни надсадно было на душе, какое бы смятение ни чувствовал он в себе, наверняка он пойдет, и пойдет не куда глаза глядят, а сперва в ближайшую деревушку Дубовку, где он должен встретить связника трубчевских партизан, с кем ему надлежало увидеться, чтобы получить какую-нибудь помощь. Бригада ждет его помощи, ой как ждет… И в сущности, думал он, бригада может прорваться тем же путем, который проделала разведгруппа. Только миновать стороной станцию Красный Рог — там дополна фашистов. А чуть дальше — можно. Если бы не провал связника в деревне, где была засада, все было бы иначе… Одна эта ошибка стоила жизни товарищам. Вот лишь он вышел. За Десну вышел. И почему-то уверен он был, что после всего, что произошло сейчас, после всего пережитого, он сможет сделать такое, на что не был способен раньше.

Но время поджимало, нужно было спешить. Чижов сделал первый шаг, потом второй, третий и, вслушиваясь в скрип снега, пошел через лес в Дубовку, которая должна находиться в десяти километрах. Автомат с пустым, расстрелянным диском он все время придерживал на груди рукой…

Красноярск — Брянск — Красный Рог



Оглавление

  • Александр Ероховец В ЯНВАРЕ НА РАССВЕТЕ
  • В ЯНВАРЕ НА РАССВЕТЕ