Шерсть и снег [Жозе Мария Феррейра де Кастро] (fb2) читать онлайн

- Шерсть и снег (пер. Г. Калугин) 1.45 Мб, 265с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Жозе Мария Феррейра де Кастро

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ФЕРРЕЙРА ДЕ КАСТРО ШЕРСТЬ и СНЕГ

ФЕРРЕЙРА ДЕ КАСТРО

Жозе Мария Феррейра де Кастро — видный прогрессивный писатель Португалии, представитель интеллигенции, борющийся за демократизацию страны, за мир. Творчество Феррейры де Кастро известно за пределами его родины; романы писателя изданы на нескольких языках.

Феррейра де Кастро родился 24 мая 1898 года в деревне Осела на севере Португалии. Двенадцатилетним мальчиком он уезжает в Бразилию. Тяжелые годы, проведенные на чужбине, в одном из отдаленных районов страны, послужили для будущего писателя источником большого жизненного опыта и впоследствии были им ярко описаны в романе «Селва». Благодаря исключительной силе воли он стойко переносит трудности и лишения и, преодолев все препятствия, осуществляет свою мечту — становится журналистом.

В 1919 году Феррейра де Кастро возвращается на родину.

В 1928 году он выпускает свой первый роман «Эмигранты». В 1930 году появляется роман «Селва», который завоевывает автору широкий круг читателей. Эту книгу называют великой эпопеей лесов Амазонки.

Позднее Феррейра де Кастро публикует ряд романов, посвященных различным сторонам португальской действительности. Таковы «Вечность», «Холодная земля», «Буря». Роман «На повороте» рисует политическую обстановку в Испании в первой половине 30-х годов. В романе «Миссия», действие которого происходит во Франции во время второй мировой войны, показаны позиции различных слоев французского общества в вопросе защиты родины.

Роман «Шерсть и снег», впервые опубликованный в 1947 году, — наиболее глубокое и народное произведение писателя.

Перед нами открывается картина изнурительного труда, нищеты и бесправия португальских рабочих-текстильщиков.

События романа развертываются в годы второй мировой войны в крупном центре шерстяной промышленности Португалии — Ковильяне. Главный герой книги, Орасио, — отсталый крестьянский парень, который поступает на фабрику и постепенно превращается в передового сознательного рабочего. Важное место в романе отведено старому ткачу Маррете, одному из руководителей забастовочной борьбы на фабриках Ковильяна. Маррета помогает Орасио понять положение и роль рабочего класса, вселяет в него веру в светлое будущее человечества. «…Наступит день, и люди станут братьями… не будет больше так, что у одних все, а у других ничего. Изобилие придет во все дома… И придет конец всем войнам, и исчезнут границы между государствами. Человечество станет единым…», — говорит Маррета.

Политические условия в Португалии не позволили Феррейре де Кастро открыто и полно описать рост рабочего движения в стране.

В 1957 году, выступая на конгрессе португальской демократии в городе Авейро, писатель сказал: «Редкая португальская книга не встречает противодействия со стороны цензуры. Писать романы, особенно после 1935 года, это самоистязание для тех, чей образ мыслей не соответствует существующим порядкам…»

И все же Феррейра де Кастро показал в этой книге, что рабочий класс Португалии, несмотря на репрессии, борется и будет бороться за свои права. Один из героев, ткач Рикардо, в конце романа говорит Орасио: «В субботу вечером у нас будет собрание, здесь, в Ковильяне, у Илдефонсо. Надо продолжать… Понимаешь? Мы должны продолжать…»

Феррейра де Кастро принадлежит к плеяде писателей, которые следуют реалистическим традициям португальской литературы прошлого, традициям выдающегося романиста XIX в. Эсы де Кейроса (1843–1900), призывавшего не только правдиво отображать действительность, но и содействовать ее изменению к лучшему. В эту плеяду входят и Алвес Редол, и Соейро Перейра Гомес, книги которых издавались в Советском Союзе (Алвес Редол «Фанга», Соейро Перейра Гомес «Лишенные детства»), и немало других талантливых литераторов.

Передовые писатели Португалии ставят свое творчество на службу народу, выступают в защиту его интересов. В своем очерке «Хлеб и свобода» (1957) Феррейра де Кастро писал: «Португальский народ нуждается в хлебе и свободе, в праве не только на самое необходимое, но и на удовольствия, которые жизнь может дать. Пока же у него есть право лишь на страдания…»

Роман «Шерсть и снег» — большой подарок писателя португальским трудящимся, большой вклад в португальскую литературу.


А. Торрес

А. Феррейра

ПРОЛОГ

Первые ткацкие станки для обработки шерсти появились в этих краях еще в туманном прошлом — трудно даже сказать, когда это было. Человек ткал тогда в своей пастушеской хижине, построенной либо у подножья гор, либо на склонах. Зимой, когда пастухи покидали горные пастбища, вслед за ними спускались голодные волки и кружили возле человеческого жилья. В этих уединенных местах часто слышались их завывания, на снегу отражались их страшные тени. Горы, на которые не могла подняться ни одна повозка и куда удавалось взобраться только пешком или верхом, казались и выше и больше, чем на самом деле. Из всех ущелий, из всех долин ползли легенды и поверья; эти сказки рассказывались вечерами у костра и наполняли страхом сердца пастухов.

Человек пришел сюда много веков назад, но этот край всегда был слабо заселен; в немногих поселках каменные хижины жались друг к другу, словно желая защититься от окружающей дикой природы. Горные духи были хозяевами всех этих величественных хребтов, всех этих отрезанных от мира владений, где они проходили незримой поступью призраков…

В начале лета овцы, прежде чем их перегонят высоко в горы, оставляли хозяевам свою зимнюю шубу. Промытая умелыми сильными руками и спряденная затем шерсть в один прекрасный день попадала на ткацкий станок. Человек ногами приводил в движение примитивный деревянный механизм, а руки его вершили чудо превращения грубого сырья в прочную ткань. В те далекие времена это был домашний промысел, которым каждый занимался для себя; горы давали только шерсть и рожь…

Постепенно жители Ковильяна и его окрестностей сделались искуснейшими мастерами по изготовлению камвольных и суконных тканей. Вот тогда-то короли и их приближенные и обратили внимание на многочисленные ткацкие мастерские, разбросанные у подножья гор, и то поощряли их, то притесняли обременительными налогами. Из Фландрии стали поступать ткани, отличавшиеся более совершенной выделкой; несмотря на это, скромные ткацкие станки ковильянских ремесленников продолжали работать.

Затем Португалия открыла далекие земли, а также морской путь в Индию; теперь понадобилось одевать жителей заморских стран — в обмен на все то, что они добровольно или по принуждению отдавали пришельцам. И ткацких мастерских в горах стало еще больше. Каждый работал по-прежнему в своей лачуге при свете очага зимой и с распахнутой дверью летом. Самый большой дом в Ковильяне принадлежал тогда богу. Но вот в городе выросло здание больше церкви — первая текстильная фабрика. Многие ткачи бросили свои мелкие мастерские и пошли трудиться сообща. Из Англии и Ирландии прибыли мастера, чтобы научить ковильянцев своему искусству. Местной шерсти уже не хватало; ее начали покупать в Алентежо и других районах страны. Текстильные предприятия стали одевать королевскую армию. Каждое столетие в ткацком деле появлялись новые усовершенствования, и по берегам двух рек, спускавшихся с горного хребта и обходивших с обеих сторон Ковильян, сооружались новые фабрики.

Так настало время, когда в ткацком производстве произошел переворот. Теперь речь шла уже не о лучших рисунках ткани, не о выделке, а кое о чем более серьезном — о механизации. В туманных английских краях священник Картрайт изобрел механический ткацкий станок. Вода, вращая большие колеса, стала приводить в движение машины, что до сих пор делал человек.

Все меньше горных жителей пасли своих овец и сами ткали шерсть. Почти все поступали на фабрики. Им приходилось теперь существовать на определенную заработную плату, независимо от того, хватало ли ее на удовлетворение насущных нужд. Никто не помышлял увеличить их заработки: хозяевам нужна была дешевая рабочая сила, чтобы ткани местного производства могли конкурировать на рынке с иностранными.

Люди проводили на фабриках дни и ночи, покидая их только по воскресеньям. Тогда они старались забыться, не думать об этой тюрьме. Они уже не видели овец, не слышали печального звона их колокольчиков; они видели лишь шерсть, которую очищали и мыли, трепали и расчесывали, из которой делали пряжу и ткань; повсюду они видели шерсть.

Промышленность развивалась. Теперь самыми большими были не только церковь и фабричные здания: в городе выросли величественные особняки фабрикантов. И вся страна заговорила о процветании Ковильяна.

Позднее произошел новый переворот. Огромные колеса, вращавшиеся на речушках, остановились: силу воды заменило электричество. К тому времени на некоторых фабриках уже работали вместе отцы, сыновья и внуки. На смену сотням ткачей, что когда-то жили в горных поселках, пришли тысячи. Ловкие посредники; которые, располагая скудными средствами, покупали пряжу у одних, отдавали ткать другим и продавали материи третьим, в конце концов исчезли, вытесненные крупными промышленниками. Исчезли и домашние мастерские. И остались лишь большие фабрики с тысячами рабочих.

Отечественной шерсти перестало хватать. Начали ввозить сырье из-за границы: из Австралии, из Новой Зеландии, из Южной Африки. Далекие стада через океан снабжали фабрики Ковильяна и окрестных поселков.

Однако текстильное производство подвергалось постоянным колебаниям. Фабрики то работали без устали, то из-за нехватки сырья или сокращения сбыта — неполный день. Тогда мужчины, женщины и дети, вручившие свою судьбу шерсти, оказывались перед лицом еще более острой нужды, чем та, в какой они жили постоянно. В периоды свертывания производства Ковильян вместо тканей вывозил девушек для публичных домов Лиссабона…

Общая судьба связала воедино потомков первых ткачей. В XX веке в горах чаще пастушеских свирелей слышались жалобы, протесты, ропот людей, которые, объединяясь, требовали хлеба.

СТАДА

I

Как только козы и овцы дошли до скотного двора. Пилот счел свою работу законченной. И прежде, чем пользовавшийся его услугами пастух зашагал домой, побрел к поселку. Поджав хвост, почти задевая мордой землю, он плелся печально и озабоченно, как всякий бродячий пес, потерявший вкус к жизни. Внезапно Пилот учуял в воздухе нечто знакомое. Он поднял кверху голову, глаза его, до этого тусклые, заблестели, хвост загнулся, как ручка зонтика. Дорога была полна искушений и обязательных остановок, учрежденных собаками, которые пробегали здесь много веков кряду — с того времени, как существовал Мантейгас. Пилот часто задерживался, орошал камни, стволы старых каштанов, углы ветхих домишек. Делал это весело и торопливо, а затем бежал дальше: он почуял своего хозяина, которого так давно не видел. Этот запах все приближался, и волнение пса усиливалось. Наконец он увидел хозяина…

Орасио был вместе с Идалиной, которую Пилот тоже знал. Они сидели на большом камне, в верхней части поселка. Орасио был настолько увлечен разговором с девушкой, что не обратил внимания на появление пса. Пилот на мгновение остановился, вильнул хвостом, по телу у него пробегала радостная дрожь. Потом решился и униженно уткнулся мордой в бедро хозяина — это вошло у него в привычку в ту пору, когда они вдвоем пасли скот высоко в горах.

Теперь хозяин заметил его присутствие. В этот день Орасио вернулся с военной службы и на радостях от встречи с отцом и матерью, с соседями, и особенно с Идалиной, еще не вспомнил о своем старом товарище… Он погладил собаку по голове и растроганно воскликнул:

— Смотри-ка, Пилот! Мой Пилот!

Идалина мельком взглянула на пса. Вид у нее был невеселый. Орасио продолжал свой рассказ:

— Я уже говорил, что наша казарма зенитной артиллерии находилась на самом берегу моря. Оттуда были хорошо видны суда, идущие в Лиссабон. Иной раз это был такой большущий корабль, что казалось, он никогда не может затонуть. Неподалеку находился Эсторил. Ты слышала об Эсториле? Вот красивое место! Чудесный, бескрайний сад!.. Там даже сосны кажутся садовыми деревьями! Розы обвивают их стволы до ветвей… Дороги чистенькие — чище, чем пол в церкви! Во время отлучек в город мне никогда не надоедало любоваться всем этим. На улицах много автомобилей… Пестрая, шумная толпа… И больтают на разных языках, в которых мы ничего не смыслим…

Неожиданно Орасио прервал свое повествование. По сдержанному молчанию Идалины он понял, что ее не интересует этот рассказ и она думает о другом. Он отмахнулся от Пилота и, словно оправдываясь, сказал:

— Я заговорил об этом главным образом из-за тамошних домов. Особняки здешних фабрикантов и сравнить нельзя с теми, что в Эсториле! Они там на редкость красивые!.. Все окружены садами, которые цветут даже зимой. Я без конца расхаживал перед ними, заглядывал внутрь и думал: вот где можно хорошо жить, не то что здесь, в наших краях! Но кое-что в этих больших, нарядных домах мне не понравилось. Мне показалось даже, что, будь один из них моим, я бы в нем просто погиб. Все это хорошо для людей с другими привычками, для богачей, которым нравится спать в отдельных спальнях и иметь много комнат. А я хочу всегда спать, прижавшись к тебе…

Орасио посмотрел на девушку пылким взглядом и засмеялся. Но ее улыбка была такой грустной, выражение лица таким подавленным… Его охватило раздражение:

— У тебя такой кислый вид — просто зло берет смотреть! То, что я надумал, только к лучшему для нас обоих. Вот увидишь! — И, немного успокоившись, продолжал: — Однажды я был недалеко от Эсторила, в местечке Пареде. Там не так роскошно, но тоже очень чисто. И вот там я и увидел чудесный маленький домик! — Он показал в конец улички. — Смотри, он примерно такой, как дом тетки Лусианы, но только не почерневший от времени, а совсем беленький, с окошками, покрашенными в зеленый цвет. И кругом много зелени. Я сразу подумал, что нам бы очень подошел такой домик; не там, конечно, а здесь. Только чтобы он стоил подешевле. Как бы мне хотелось иметь чистенький и веселый домик! Вот поэтому-то я и предложил тебе отложить нашу свадьбу…

— Ты очень переменился… Ты меня не любишь… Иначе так бы не говорил, — печально сказала Идалина.

Он взглянул на невесту улыбающимися и жадными глазами:

— Если бы нас сейчас никто не видел, я бы тебе показал… Не смела бы так говорить! Я хочу этого ради тебя, глупышка моя милая, и ради наших детей. Да, детей! Понимаешь? Пусть у нас будет много ребят — и чтобы все они были похожи на тебя. Еще утром в поезде я подумал: как мы будем счастливы, когда у нас появятся дети! Но они не должны жить в свинарнике, как живут здесь многие. Если бы ты только видела, как там, в Эсториле, ухаживают за малышами! Вот что значит уметь растить детей! Они окружены заботой и лаской, играют летом на пляже и в садах у домов. Видеть их — одно удовольствие! Ты ведь знаешь, как я люблю детей. Там, в армии, из-за этого я раз даже натерпелся страху… Однажды я наблюдал, как малыши играют в саду. Вдруг на меня набросился хозяин: «Если ты будешь приставать к моей служанке, я пожалуюсь твоему командиру!» Никакой служанки я там не видел, но ничего не успел объяснить ему — он тут же повернулся ко мне спиной. Похоже, он догадался, что я недавно в армии и еще глуп. Несколько дней я побаивался, что меня накажут… Ну так вот! Понятно, наши ребята не смогут расти так, как тамошние дети, потому что мы бедны, но чистый уютный домик для них и для себя мы построим!

— Да где ты возьмешь деньги? — прервала его Идалина.

Будучи от природы оптимистом, уверенный в своих силах, Орасио, не колеблясь, ответил:

— Достану! Сейчас у меня их нет, но будут! За четыре-пять ассигнаций куплю у дяди Бернардо участок там наверху, на солнечной стороне. А если не там, так в другом месте. Мне много не надо. За несколько конто нам удастся поставить дом. Достаточно, чтобы в нем было две комнатки — одна для нас, другая для ребят, когда они подрастут; столовая и кухня будут в пристройке. Если случайно поблизости окажется каменоломня, денег уйдет меньше. Я сам по воскресеньям и во все свободные часы буду таскать камни. Но, конечно, без каменщиков и плотников нам не обойтись. Как бы только набрать немного деньжат? Я все время думаю об этом. Пасти овец мне не по вкусу. Хочу подыскать другую работу, где можно получать побольше. — Он понизил голос, как бы открывая ей какую-то тайну: — Когда меня уволили из армии, я, прежде чем приехать сюда, побывал в Лиссабоне… Хотел выяснить, не удастся ли наняться куда… В армии меня научили читать и писать — ведь до того я был почти неграмотным. Теперь уж я сумею устроиться получше. Вчера я побывал в двух винных магазинах в Посо-до-Биспо. Отказали только потому, что меня некому было порекомендовать. Со мной ходил отец одного солдата, моего дружка, но он такой же бедняк, как и я. Когда он замолвил за меня словечко, я понял, что хозяева его и в грош не ставят. Поэтому-то меня и не приняли… Но у меня есть другие знакомые… Не ручаюсь, что за год или за два скоплю столько, сколько нужно для постройки дома, но, хорошо зарабатывая, я найду кого-нибудь, кто мне одолжит недостающее с выплатой в рассрочку… Что с тобой?

Две слезинки скатились по щекам Идалины. Он удивленно повторил:

— Что с тобой? Чего ты плачешь?

Она начала всхлипывать:

— Если бы ты меня любил по-настоящему, не оставался бы в Лиссабоне, спешил бы домой… Когда началась война, я не могла спать спокойно. Ведь ты солдат, а поговаривали, что раньше или позже, но Португалия вступит в войну… У меня сердце из-за тебя разрывалось. Какой же я была дурой! Я тут страдала, а ты вовсе и не торопился возвращаться. Зачем ты лгал, что рвешься ко мне?

Орасио возмутился:

— Да, я рвался! Я с ума сходил… Но именно из-за тебя я и задержался в Лиссабоне — а вдруг бы подвернулось что-нибудь подходящее?

— Я все больше убеждаюсь, что ты переменился… — она продолжала всхлипывать. — Эти места, где ты побывал, испортили тебя…

Орасио попробовал улыбнуться:

— Что сказали бы другие солдаты, услышав твои слова? Как они завидовали, когда меня направили в зенитную артиллерию! Всем им хотелось поехать повидать Лиссабон — он ведь от нашей части в двух шагах… Ну, довольно, перестань! Вытри слезы. Если я и переменился, то к лучшему. — Он сжал руку Идалины и посмотрел ей в глаза: — Слышишь?

Идалина вытерла покрытые загаром щеки и толстые губы — губы, которые так влекли Орасио, хоть он и предпочел бы, чтобы над ними не было пушка, предвещавшего будущие усики, как у ее матери.

— Хорошо… Но почему бы нам не пожениться, а потом постепенно строить дом?

Он начал отстаивать свой план:

— Это не одно и то же! Пойдут дети, появится больше забот и уже не удастся отложить ни винтема. Я немало размышлял об этом. Думаешь, я не тороплюсь? — Он еще сильнее сжал ее руку: — Если бы ты только знала!..

— Давай снимем домик, как мы собирались раньше, — упорствовала Идалина. — Все так делают… Ведь мало у кого есть свой собственный домишко. А нам разве нужно больше, чем другим?

— Мне большего не нужно. Но я хочу иметь домик, который радовал бы нас. Я не собираюсь уподобляться тем, кто снимает один из этих курятников, привыкает к нему и на все машет рукой. Когда мы поженимся, у нас должен быть свой собственный дом. И когда мы останемся одни, я тебя зацелую. Как часто, ложась спать в казарме, я воображал себе это! Я начинал думать о тебе и представлял, будто мы только что поженились. Я так много об этом думал, что не мог спать и у меня начинала болеть голова…

Смеркалось. Вершины еще были освещены розовым светом, но здесь, внизу, сгущались сумерки. Крутые отроги гор со всех сторон окружали поселок, раскинувшийся на дне большой долины у самой Зезере, которая в предвечерней тишине, журча, катила свои воды по каменистому руслу. Свет снимался, как вуаль, с огромной котловины, оставляя чуть подкрашенной французскую черепицу на богатых домах, тогда как черные крыши хижин бедняков уже сливались с наступавшей темнотой. На склонах густо росли сосны и каштаны — казалось, у них не было стволов, их широкие кроны как бы распластались по земле… Это напоминало лагерь, готовящийся ко сну…

Идалина попробовала высвободить руку.

— Я ухожу. Делай как хочешь. Жалко только, что мы с матерью уже приготовили кое-какие вещицы для приданого и все ждали, что свадьба состоится сразу же, как только ты вернешься с военной службы. Ведь так было уговорено, — с нескрываемой грустью проговорила она.

Слова девушки растрогали Орасио:

— Мы отложим свадьбу, только если ты согласишься. Думаю, что твое упрямство — большая глупость: мы еще молоды и можем подождать. Тебе нет и двадцати, да и мне не многим больше. Нам нужно всего два-три года, чтобы построить дом, и тогда мы начнем нашу жизнь в хороших условиях. Но если ты не пожелаешь ждать, что ж, ничего не поделаешь!.. Иногда я даже хочу этого. Вот я тебя уговариваю, а сам до смерти хочу, чтобы все получилось наоборот. Понимаешь?

Пилот, который было исчез, вернулся и снова улегся у камня, возле их ног. Вечерние тени уже достигли середины склона. Внизу по уличке прошла тетка Жоана Лукарейра с вязанкой хвороста на голове.

Идалина понемногу начинала соглашаться с Орасио.

— Возможно, так и лучше, как ты говоришь, — прошептала она наконец. — Если хорошенько поразмыслить, то, пожалуй, это лучше. Хоть мне и очень тяжело, но пусть будет по-твоему…

— Я уже тебе сказал, что мне тоже нелегко. Но когда представлю, что возвращаюсь с работы и ты ожидаешь меня в новом домике и ребятишки играют на чистом полу, становится радостно на душе. Мы будем очень счастливы, вот увидишь!

Охваченный желанием, он протянул руки, чтобы прижать к себе Идалину. Она отодвинулась:

— Нет… Нет… Нас могут увидеть! Пойдем, а то уже поздно…

Сумерки окутали землю, от долины до гребней гор. Казалось, все вокруг покрылось темной, носящейся в воздухе пылью — и дома, и волчьи логова на обрывистых склонах; эта пыль как будто даже застлала небо.

Они встали. Идалина подняла глаза на Орасио. В полумраке он казался ей сильнее и выше, чем был до ухода на военную службу. Она гордилась, что он станет ее мужем, и ей было грустно оттого, что они еще не поженились…

Они молча зашагали рядом, касаясь друг друга. Это будто случайное прикосновение плеча к плечу усиливало желание Орасио. Он огляделся по сторонам — вокруг никого не было. Свет, просачивавшийся из окон и дверных щелей, падал на булыжник и грязь улички и в темноте зарождающейся ночи казался более ярким. Вдали появился какой-то человек, но тут же вошел в одну из лачуг. Проходя мимо домика тетки Лусианы, Орасио заглянул в окна — внутри было темно. Идалина поняла его намерение, она и сама стремилась к Орасио, но притворялась равнодушной. «Здесь лучше, — подумала она, — камень-то на самом виду…»

Орасио привлек девушку к себе. Она для виду сопротивлялась, но их губы тут же встретились. Его рука опустилась ей на грудь… Вдруг послышалось чье-то ворчанье. Орасио скорее догадался, чем увидел, что в открывшемся окне стоит старая Лусиана.

Идалина очень смутилась. А Орасио добродушно улыбнулся и сказал:

— Молчок, тетя Лусиана, если не хотите, чтобы молния ударила в ваш дом. Понятно?

Вместо ответа старуха резким движением захлопнула окно, но тут же опять распахнула его, облокотилась на подоконник и с возмущением закричала:

— Ах ты бесстыдница! Таскаешься по дорогам, как сука! Не можешь подождать, принцесса? Чего только теперь не насмотришься!

Окно снова захлопнулось.

Идалина торопливо зашагала прочь. Орасио с трудом поспевал за ней. Он заметил, что она плачет.

— Не обращай внимания! Ведь ты же хорошо знаешь, какой у старухи характер. Замужем она не была, и никто ее не любил. Ты не расстраивайся… Видать, дьяволу было неугодно, чтобы я, пробыв столько времени в отсутствии, хоть поцеловал тебя! Старуха, должно быть, следила за нами из окна…

— Теперь она всюду разболтает… — пробормотала Идалина.

— Не разболтает… А если даже и так, я этому быстро положу конец! Разве мы с тобой не женимся?

Они начали спускаться по узкой уличке, где пахло дымом и навозом. От нее отходили извилистые переулки, которые заканчивались во дворах или, пересекаясь, заворачивали и уходили в темные тупики, создавая подобие лабиринта. Почерневшие ветхие домишки касались друг друга своими каменными фундаментами и крышами из ржавого железа, покрывавшими глинобитные стены. У одних лачуг были сгнившие деревянные веранды, у других, такие встречались реже, наружные лесенки с небольшим крыльцом — здесь соседки собирались поболтать. Кое-где двери и окна были открыты, оттуда проникал красноватый свет очага — готовили ужин; взад и вперед сновали освещенные отблесками огня женщины и дети.

Шагая по выпуклым, неровным камням мостовой, усеянной отбросами, которые летом высыхали под лучами благодатного горного солнца, а осенью уносились бурными потоками, Орасио продолжал убеждать Идалину:

— Видишь? Вот этой грязи я и не хочу. Куда лучше домик, о котором я мечтаю!

Идалина не ответила. Наконец они остановились у ее дома, такого же, как и большинство других, с двумя дверьми на улицу; одна из них, ведущая в хлев, была всегда закрыта — они по бедности не держали скота, другая вела в жилое помещение.

— До завтра…

— До свидания… Ни о чем не думай! На сплетни нам наплевать.

Орасио старался успокоить Идалину, но разволновался и сам, в особенности из-за того, что она расстроилась. Неожиданно он решился:

— Зайду поздороваюсь с твоими родителями.

Пропустив вперед Идалину, которая со страхом думала о том, что может произойти, он стал подниматься по наружной лестнице. Сеньора Жануария, заслышав шаги дочери, проворчала своим хрипловатым голосом:

— Все-таки ночевать решила дома? Нечего сказать, хороша! — Однако, увидев показавшуюся снизу голову Орасио, она прекратила упреки: — А, и ты пришел!..

— Дай вам господь доброй ночи. Как здоровье, тетя Жануария?

— Славу богу. Помаленьку. А как ты?

— Еще не родилась на свет такая хворь, которая пристала бы ко мне.

Сеньора Жануария, женщина пятидесяти с лишним лет с темной морщинистой кожей, подошла поближе.

— Муж будет рад увидеть тебя… Входи.

Первый этаж был почти весь загроможден сельскохозяйственным инвентарем и ветхой рваной одеждой. За дощатой перегородкой стояла кровать Идалины. Орасио бросил на нее сладострастный взгляд. Но сеньора Жануария уже указывала ему на внутреннюю лестницу, приглашая подняться. Младшие братья Идалины, догадавшись, что пришел кто-то чужой, прибежали сверху и сгрудились на ступеньках.

— Э, да ты здорово вырос… И ты тоже… И ты… — говорил им Орасио.

Второй этаж, весь черный от сажи, составляли кухня и большая комната, где стояла двуспальная супружеская кровать, а на полу у стены был постлан соломенный тюфяк для детей. Как и в других домах поселка, второй этаж заканчивался получердаком, куда через узкий коридор попадали по лестничке. Здесь на одной стороне был рассыпан картофель с огорода, на другой на соломе спали старшие дети.

Дядя Висенте, который был глуховат, заметил Орасио лишь тогда, когда гость и сеньора Жануария оказались у него перед носом. Старик лежал в ожидании ужина. Вскочив с кровати, он закричал:

— Ура! Я знал, что ты придешь. Ну, рассказывай, как тебе там жилось?

Вошли старшие братья Идалины — Роман и Зека. Поздоровавшись с ними, Орасио стал рассказывать о своей жизни в армии. Постепенно он начал трусить: «Зачем я поднялся сюда? Нет, я им сегодня ничего не скажу. Надо сначала подумать, как это преподнести. Пожалуй, лучше отложить разговор, пока я не устроюсь на работу, а тогда встретиться с родителями Идалины наедине, без Романа и Зеки».

Дядя Висенте пододвинул ему скамейку:

— Не хочешь ли посидеть с нами?

— Нет, большое спасибо. Сегодня не могу задерживаться. Уже поздно. Я зашел только повидать вас.

Орасио начал спускаться по лестнице, продолжая говорить. Ему показалось, что сеньора Жануария читает в его душе, так как, встретившись с ней взглядом, он увидел в ее глазах немой вопрос.

Идалина ждала его внизу.

— Сказал ты им что-нибудь? — шепотом спросила она.

— Нет. В другой раз… Если подвернется случай, скажи им сама…

Он погладил Идалину по щеке и вышел.

Орасио медленно шагал по улице, засунув руки в карманы и насвистывая. Не очень-то хорошо прошел первый день… Он думал, что Идалина сразу одобрит его решение, а на деле ему пришлось потратить пропасть времени, чтобы уговорить ее. И все же она и до сих пор, кажется, не вполне убеждена…

Пилот бежал рядом, но, почуяв, что дом близко, вырвался вперед и сунул голову в полуоткрытую дверь. Орасио вошел следом за собакой и поднялся по ступенькам наверх.

— Ну и дымище! — проворчал он.

Юноша с трудом различил мать, присевшую на корточки возле очага, где огонь только начинал разгораться… Подальше, на дубовом чурбане, сидел отец и пришивал подметку к старому башмаку. Сеньор Жоаким не был сапожником, но имел большие способности к этому ремеслу. Заплатки, подметки, набойки, каблуки — все, что не требовало машинной работы, он делал очень хорошо и даже с большей тщательностью, чем профессионалы. Они враждовали с Жоакимом и обычно злословили по его адресу: не платя налогов, он брал за работу дешевле других сапожников. Сеньор Жоаким чинил обувь только по вечерам: ему приходилось пасти свой и чужой скот, обрабатывать клочок земли у подножья гор и даже наниматься поденщиком.

Орасио снял шляпу и, переведя взор с отца на закопченные стены кухни, сказал, как бы про себя:

— Все по-прежнему…

Днем, когда Орасио вернулся из Лиссабона, он в радостном волнении не обратил внимания на дом. Теперь же эта картина напомнила ему детство, вечера, которые он провел здесь, пока не стал пастухом у Валадареса.

Старый Жоаким поднял глаза от подметки.

— Что по-прежнему?

— Все как было, когда я уезжал…

— Тебе, значит, хочется, чтобы было по-другому?

— Нет, нет. Это я просто так…

Орасио обвел взглядом грязную, совершенно почерневшую комнату со старой железной кроватью родителей в глубине, с грубым деревенским сундуком и полкой с тарелками и мисками; на очаге — противень для каштанов, напротив, у двери в его комнату, висят его меховые штаны, котомка, куртка и пастушеская шляпа — как будто он никуда и не уезжал.

Семья маленькая, но и дом тесный: только хлев внизу, да это небольшое помещение над ним, где они готовили еду и спали, где проходила вся их жизнь. В поселке было электричество, но не для бедняков — им светила керосиновая лампа или мерцающая масляная коптилка.

Орасио уселся напротив отца, склонив голову и опустив руки. Он молчал. Мысль о том, чтобы жениться и жить в такой закопченной жалкой лачуге, показалась ему теперь еще менее приемлемой, чем когда он отвергал ее в разговоре с Идалиной.

— Однако же есть разница, есть, — медленно проговорил Жоаким. — Ты ее не заметил. Я постарел… вот что… До твоего отъезда видел хорошо, а теперь никак не продену дратву… Мне бы очки, да нет денег…

Орасио взглянул на отца. Он и в самом деле выглядел более сморщенным, более сгорбившимся, чем прежде. А вот мать, терпеливо раздувавшая огонь, нисколько не изменилась. Уже много лет время не может к ней подступиться. У нее все такая же обожженная солнцем кожа, сухие щеки и выступающие скулы. Наблюдая, как она работает, будь то на своем клочке земли или помогая за несколько эскудо другим, люди говорили, что, несмотря на шестьдесят с лишним лет, старуха еще побывает на похоронах всех жителей поселка. «Что вы! — возмущалась сеньора Жертрудес, — у меня с каждым днем все больше седых волос!» Возмущалась, но в глубине души гордилась собой. Она не из сливочного масла, как нынешние девки, нет, она не такова, слава богу!

— Дай-ка мне головешку, мать!

Сеньора Жертрудес передала сыну горящую щепку.

— Я решил отложить свадьбу… Сговорился сейчас с Идалиной… — сказал Орасио, закуривая сигарету.

— Откладываешь свадьбу? — удивилась старуха.

Отец, с шилом в руке и зажатым в коленях башмаком, тоже посмотрел на него с удивлением.

— Это неплохо, потому что женитьба всегда сопряжена с расходами, а сейчас нам живется трудновато, — продолжала сеньора Жертрудес. — Но почему ты откладываешь?

Орасио рассказал о своей мечте — о домике, который стоял у него перед глазами, о своем желании именно там начать семейную жизнь. Отец, не прерывая его, одобрительно кивал головой. Сеньора Жертрудес, устремив взор на сына, казалось, с недоверием относилась не только к тому, что слышала, но и к тому, чего он еще не сказал. И когда Орасио замолк, она спросила:

— Ну ладно! А деньги как достанешь?

И мать и Идалина обе сомневались в нем. Но Орасио по-прежнему был уверен в себе. Он протянул сжатые в кулаки руки и улыбнулся:

— Вот этими руками!.. Я кое-что задумал… Поступлю на фабрику или на службу…

— Но как?

— Увидите!

Сеньора Жертрудес немного подождала, рассчитывая, что он еще что-нибудь скажет. Потом поднялась и подошла к столику. Зажав в левой руке несколько капустных листьев, она начала нарезать их.

— Значит, не собираешься возвращаться к Валадаресу?

— Если буду пасти скот, мне никогда не встать на ноги…

— Но ведь Валадарес на тебя рассчитывал. Было же условлено, что он никого не возьмет… он не хотел, чтобы ты очутился без работы, когда вернешься…

— Хорошо… Если устроюсь куда-нибудь, извинюсь перед ним…

— Валадарес останется недоволен и будет прав. Чтобы сохранить для тебя место, он сейчас не держит пастуха и уход за скотом поручил сыновьям. Поэтому для обработки земли ему приходилось нанимать поденщиков.

Орасио прервал ее:

— Не нравится мне Валадарес! У меня уже давно на него зуб. Я молчал, потому что вы не придавали моим словам значения; говорили, что я молокосос и еще не знаю жизни. Но вы ошибаетесь. Валадарес сохранил за мной место не по доброте и не ради моих прекрасных глаз, а потому, что это в его интересах. Он сам говорил, что никто лучше меня не делает сыры и никто так заботливо не ухаживает за скотом.

— Похоже, что тебя испортили на военной службе… Гордый стал! Ведь Валадарес говорил так потому, что он добрый человек и хорошо к тебе относится. Другой хозяин, будь это даже правда, не хвалил бы своего пастуха.

— Да… хорошо относится!.. Черта с два! Я попросил прибавки — он гроша ломаного не дал. Привык платить мне, как мальчишке. Когда мне исполнилось девятнадцать лет, он сам должен был прибавить мне жалованье, а пришлось вам идти к нему на поклон…

— Но ведь он тоже не богач, — стала защищать Валадареса сеньора Жертрудес. — У него есть земля, но на ней вся семья работает, и поэтому у них некому пасти скот. Богатством он похвалиться не может…

— А вы не подумали, сколько пришлось бы платить парню, который поступил бы на мое место? Немного, конечно, потому что быть пастухом это несчастье, но, во всяком случае, куда больше, чем мне. Если удастся уйти от Валадареса, я это сделаю. Я так решил еще до призыва в армию. Только ждал случая, пока подвернется что-нибудь другое. А иначе как я смогу содержать семью? Даже если бы я арендовал клочок земли, чтобы на нем копалась Идалина, все равно мы не могли бы просуществовать. Верно или нет?.

Сеньора Жертрудес ничего не сказала. Она промыла в миске капусту и переложила ее в кастрюлю. Отец еще ниже склонился над башмаком, старательно прокалывая дырки шилом. Орасио удивился. Никогда они так не защищали Валадареса, который хотя и был мелким собственником, но все же считался в Мантейгасе одним из трех более или менее процветающих скотоводов.

Сеньора Жертрудес накрыла крышкой кастрюлю и снова принялась раздувать огонь, затем закрыла окна, которые незадолго до этого распахнула, чтобы дать выйти дыму, и повернулась к Орасио. Она стояла, уперев в бока свои натруженные руки и разведя в стороны локти — это была ее привычная поза во всех случаях, когда она выходила из себя или ей нужно было сказать что-то очень важное.

— Может быть, ты и прав… Я не говорю, что нет… Но откуда нам было знать, что ты надумал? Твой отец заболел, был при смерти. Я велела тогда не писать тебе всю правду, чтобы не волновать. Но уже была почти уверена, что ты его никогда не увидишь. Восемь раз приходил к нему доктор. И лекарства стоили целое состояние. На это ушли все деньги, а их было немного. Я продала часть наших овец, но все равно нужно было еще пятьсот миль-рейсов. Я пошла к этому мошеннику Руфино. Думала, что у него есть сердце, а он оказался хуже цыгана. Я обещала, что мы расплатимся с ним в течение двух лет. Он дать в долг отказался и предложил купить за три конто наш участок, который прилегает к его земле. Мы раньше не соглашались продать его даже за четыре конто, а теперь этот плут, увидев меня с веревкой на шее, решил воспользоваться случаем. Я ему сказала, что предпочту живой броситься в могилу, куда будут закапывать моего мужа, чем увидеть в его руках нашу землю! И я предпочла бы! — Сеньора Жертрудес тяжело вздохнула: — Сколько слез я пролила, когда вернулась домой! Вот тогда-то я и вспомнила о Валадаресе. Он-то, во всяком случае, лучше Руфино. И я пошла к нему. Он меня хорошо принял и одолжил в счет твоего жалованья пятьсот мильрейсов.

— Что? В счет моего жалованья?

— Так уж случилось… Я ведь не могла предвидеть… Если бы я знала, что ты не захочешь вернуться к нему на работу, я бы так не поступила…

— Значит, Валадарес сказал, что вычтет с меня долг?

— Я обещала ему расплатиться в течение двух лет. Но он сказал: «Не стоит беспокоиться. Вычтем у парня из жалованья».

Орасио поднялся и подошел к окну. Распахнул его и высунулся наружу вдохнуть свежего воздуха. Снова закрыл.

— Значит, я теперь обязан черт знает сколько месяцев работать у него? Если бы я уже не решил отложить свадьбу, теперь пришлось бы отложить ее только из-за этого…

Мать не ответила. Но отец, который до сих пор сохранял униженное молчание, словно всему виной была его болезнь, сказал:

— Не расстраивайся! Мы решили на худой конец продать участок, чтобы ты мог жениться. Если хочешь, мы его продадим. Не Руфино, конечно, а кому-нибудь другому… Покупатель всегда найдется… Так или иначе, эта земелька твоя…

Орасио отрицательно покачал головой. Он знал, что родители с трудом могли бы просуществовать без этого клочка земли, на котором они сеяли рожь и сажали картофель. Отец, сапожничая и изредка нанимаясь поденщиком, зарабатывал мало; доходы от овец были невелики. Если же продать оставшихся овец, придется крепко подтянуть животы, так как без грошовой выручки за шерсть и сыр семья не сможет обеспечить себя самым необходимым — даже хлебом: ведь того, что приносил крошечный участок, едва хватало на четыре месяца.

— Не хочу… — решительно сказал Орасио. — Это было сделано для лечения, ну и хорошо. Значит, другого выхода не было.

Мать вопросительно взглянула на него:

— Что же ты теперь собираешься делать?

Орасио не ответил. Уселся и продолжал молчать. Сеньора Жертрудес время от времени вздыхала. Наконец он поднял голову:

— Ужин скоро?

— Почти готов.

Видя сына таким опечаленным, отец, чтобы приободрить его, принялся рассказывать какую-то историю. Орасио рассеянно слушал. Взглянув на часы, он потерял терпение: «Почти девять часов! Поем я, не поем — раньше половины десятого не выберусь. А пока дойду, викарий может уже лечь спать». Отец почувствовал, что Орасио думает о чем-то другом, но продолжал свой рассказ, все тем же слабым, вялым голосом, как бы извиняясь, что ему приходится говорить.

Наконец уселись за стол. Орасио проглотил ложку супа, затем быстро съел второе блюдо и поспешно встал из-за стола.

Вскоре Орасио уже шагал по дороге, разделявшей поселок на две части. Неожиданно до него донесся голос его друга Анибала — тот с кем-то разговаривал. Орасио захотелось повидаться с ним, но сейчас он не мог задерживаться.

Дом отца Баррадаса, построенный из хорошо обтесанного камня, нештукатуренный, подобно крепостной стене, но украшенный горшками с геранью на каждом подоконнике, казался уснувшим. Уличный фонарь освещал весь фасад и не давал возможности различить сквозь дверную или оконную щель, есть ли внутри свет. Орасио заколебался, но потом робко постучал дверным молотком. Немного подождал, прислушался. «Сейчас не очень поздно — часы на колокольне Санта-Мария не прозвонили еще десяти». Подумал, что, не поговорив с викарием, не может принять окончательного решения, и постучал снова, с большей силой. Наконец послышались медленные шаги. Немного погодя дверь отворилась, и на пороге показалась сеньора Алисе, экономка викария, грузная и рыхлая сорокалетняя женщина.

Орасио скромно поздоровался, желая расположить ее к себе.

— Мне нужно переговорить с сеньором викарием… Он знает, в чем дело… Если это только удобно…

Алисе предупредила:

— Сеньор викарий, наверное, уже не сможет принять тебя сегодня. Но я пойду узнаю…

Она вошла в дом и вскоре вернулась:

— Что я говорила! Сеньор викарий сказал, чтобы ты пришел завтра.

— В котором часу?

— Эх… этого он мне не сказал. Но лучше всего к вечеру.

Орасио поблагодарил, попросил извинения за беспокойство, пожелал доброй ночи и зашагал обратно. Он шел, досадуя: «Значит, если разговор с викарием ни к чему не приведет, мне уже не удастся завтра воспользоваться грузовиком, чтобы съездить в Ковильян. А другой грузовик пойдет только через три дня».

Орасио еще не завернул за угол, когда услышал призывное «пст, пст, пст!» Он повернулся. Сеньора Алисе стояла в дверях и звала его.

Как только он подошел, экономка сказала:

— Сеньор викарий вспомнил, что завтра у него весь день занят. После мессы ему надо будет поехать на свои земли в Самейро. А вечером он служит новену, так что заходи уж сейчас…

Орасио разволновался: он впервые переступал порог дома священника. Алисе шла впереди, покачивая бедрами. У освещенной двери она остановилась:

— Входи!

Он прошел в комнату и сразу увидел отца Баррадаса. Викарий, с зубочисткой во рту, старался поудобнее устроиться в глубоком кресле с подлокотниками. Это был рослый мужчина, еще более полный, чем его экономка. На круглом лице с красными щеками, толстым носом и отвислыми губами виднелись маленькие живые глазки. Викарию было пятьдесят четыре года, но Орасио, который в детстве причащался у него инесколько раз исповедовался, всегда считал его стариком.

Отец Баррадас в ответ на приветствие Орасио спросил, вынув изо рта зубочистку:

— Когда вернулся?

— Сегодня, сеньор викарий.

Священник смерил его взглядом с головы до ног и благодушно заметил:

— Военная служба пошла тебе на пользу. Ты даже вроде вырос. И научился грамоте, как упоминал в своем письме…

— Простите, сеньор викарий, мою дерзость. Если уж говорить правду, то в письме было полно ошибок… — Орасио смутился и принялся вертеть в руках шляпу.

Однако священник успокоил его, сказав, что ошибок в письме не заметил, и юноша приободрился.

— Прошу меня простить, но я поразмыслил и понял, что у меня нет никого, к кому бы я мог обратиться с такой просьбой. Я все колебался, хотел написать сеньору Мартинсу, не возьмет ли он меня к себе на фабрику… Но потом решил, что без рекомендации он меня не примет… Поэтому я и написал вам, сеньор викарий, так как вы друг бедных…

Орасио с детства привык уважать священника, который был связан с богом, обладал большими познаниями, принадлежал к другому классу и пользовался влиянием среди прихожан — половина поселка была как бы его вотчиной. Когда он находился в армии, влияние викария на расстоянии ослабело, тем более что один солдат, богохульник, что ни день рассказывал ему всякие непристойные истории про монахов и попов. Однако сейчас Орасио овладела прежняя робость. Стоя перед отцом Баррадасом, который продолжал сидеть, положив свои толстые, пухлые руки на подлокотники кресла, он чувствовал себя скованным, стал запинаться. Священник слушал его внимательно, он был заметно огорчен.

— Я пытался выполнить твою просьбу, — начал викарий, когда Орасио умолк, — как только получил от тебя письмо. Поговорил с сеньором Мартинсом, как ты меня просил. Говорил также с сеньором Фрагозо и только вчера беседовал о тебе с сеньором Кабралом. Но все они ответили мне почти одно и то же. У них набран полный штат, и люди им не нужны. В прежнее время они нанимали сколько хотели учеников, но теперь запрещено иметь их больше двадцати процентов от числа рабочих. Если на фабрике сто рабочих и служащих, то нельзя иметь больше двадцати учеников… Понятно?

Орасио утвердительно кивнул головой. Отец Баррадас продолжал:

— Очень сожалею, что не сумел тебе помочь. Я собирался поговорить с некоторыми фабрикантами из соседнего прихода, но сеньор Кабрал сказал, что это бесполезно. Дело в том, что по закону хозяева должны оплачивать четыре дня в неделю, даже если нет работы. Поэтому никто и не хочет держать лишних работников. Кроме того, владельцы предприятий не любят делать добро для своего ближнего, если он из другого прихода.

Священник замолчал. Орасио стоял, опустив голову.

— Да, кстати! — снова заговорил Баррадас, как будто его вдруг осенила мысль. — Почему ты больше не хочешь быть пастухом? Такая чудесная жизнь! Недаром она нравилась святым и в древности ее воспевали поэты! — голос священника стал задушевным, как будто он сам мечтал о такой жизни. — Сверху небо, вокруг чистый воздух, восход солнца, который так красив в горах… ночь, звезды… Разве ты не видел в алтарях фигурок пастушков со свирелями? Нет сомнения, древние поэты были правы!

— Я хочу жениться, — заговорил Орасио, — поэтому-то и надумал переменить работу. Оставаясь пастухом, я не заработаю на жизнь… Другое дело, будь в стаде мои овцы… У семьи, как вам, сеньор викарий, известно, ничего нет… Я уже взрослый, хочу работать, только не знаю, куда податься. Родители не дали мне образования, но теперь я кое-чему научился и вот подумал…

Отец Баррадас, слегка зевнув, прервал его:

— Хорошо. По-своему ты прав. Я не хочу тебя отговаривать. На этот раз тебе не повезло, но можешь не сомневаться: если только что-нибудь появится, я о тебе не забуду. Не хочешь ли стаканчик вина? Алисе! Алисе!.

— Нет, большое спасибо, не хочу!

— Выпей, чего там! А я пойду ложиться — мне завтра рано вставать.

Отец Баррадас снова зевнул и поднялся.

— Я вам очень благодарен, сеньор викарий. Если бы у меня был здесь кто-нибудь еще, я бы вас не побеспокоил…

— Ты меня вовсе не побеспокоил. Ступай с богом! — И викарий обратился к Алисе, которая показалась в дверях: — Угости-ка его стаканчиком вина…

Орасио вышел из гостиной, смиренный, скромный, с понуро опущенной головой; ему казалось, что он находится на дне глубокого колодца, где трудно дышать. В коридоре он сказал:

— Я не хочу вина, сеньора Алисе. Очень благодарен, но мне не хочется.

Экономка настаивала, подталкивая его по направлению к кухне:

— Иди! Иди! Глоток вина никогда не повредит.

Уже стоя со стаканом в руке и дожидаясь, пока Алисе сделает бутерброд с сыром, Орасио подумал: «Наверно, это воля господня, для моего же блага. Я слышал, что фабрики в Ковильяне куда лучше, чем у нас в Мантейгасе. Ткачи там зарабатывают намного больше. Может быть, Мануэл Пейшото или крестный отец куда-нибудь меня устроят, ведь Ковильян большой город».

Орасио несколько успокоился, и в душе его вновь затеплилась надежда. Он медленными глотками пил вино и рассматривал выкрашенные белой масляной краской полки для посуды, большие, начищенные до блеска медные тазы, в которых обычно готовят свиную печенку, сковороды и эмалированные кастрюли, тарелки, миски и в глубине кухни большой очаг — все это стараниями сеньоры Алисе содержалось в строгом порядке. «Вот какая кухня должна быть у меня! Конечно, не такая роскошная, но такая же опрятная».

II

Сойдя в Ковильяне с грузовика, Орасио оглядел свой костюм. Он его сберег во время службы в армии, когда ходил в форме; и все же костюм уже залоснился и стал ему тесен. Особенно не понравились Орасио брюки, вытянувшиеся на коленках. «Жаль, что я так плохо одет, а вдруг крестный устроит меня на службу в лавку?» Он застегнул пиджак и поправил шляпу… Хотя Орасио и был недоволен своим костюмом, в этот раз он чувствовал себя в Ковильяне гораздо увереннее, чем раньше. Городок с извилистыми крутыми уличками не внушал ему теперь той робости, какую он, сельский житель, испытывал перед ним, прежде чем познакомился с Лиссабоном и Эсторилом. Ковильян показался ему гораздо меньше, чем прежде.

Дойдя до площади, он на несколько минут задержался у строящегося нового рынка. По дороге в город Орасио размышлял о том, что он скажет своему крестному отцу Маркесу и что от него услышит. Теперь же он старался ни о чем не думать, чтобы опять не вернулось чувство тревожной неуверенности. Шагая дальше, он вспомнил базар, куда еще мальчиком приезжал с отцом, привозившим форель для доктора Каэтано от доктора Коуто… Орасио хотелось как можно скорее поговорить с крестным, но в то же время он побаивался этого разговора. Наконец он решился и ускорил шаг.

Заведение Маркеса находилось поблизости, на улице, зажатой между двумя рядами старых домов. То была бакалейная лавка, обслуживавшая жителей этого бедного квартала. В глубине ее виднелась полуоткрытая дверь, которая вела в мрачное складское помещение. Оттуда и появился вызванный приказчиком хозяин.

— А, это ты, парень! Давненько мы не видались! Еле тебя узнал!

Маркес был толстый, невысокого роста. Прежде он держал таверну в Мантейгасе; в то время Жоаким и пригласил его к себе в кумовья. Позднее Маркес переехал в Ковильян, приобрел эту бакалейную лавку, а таверну уступил брату. В первые годы он летом приезжал в Мантейгас купаться в теплом целебном источнике. Потом перестал, и с тех пор Орасио видел его всего лишь один раз. Однако на рождество Маркес всегда посылал ему двадцать эскудо и письмо с пожеланием счастья всей семье. Получив деньги, сеньора Жертрудес говорила: «Надо будет попросить написать крестному от твоего имени и поблагодарить его. Он никогда о тебе не забывает, и ты должен помнить о нем. Кум очень богат, а детей у него нет; умирая, он наверняка тебе что-нибудь завещает». Но со временем сеньора Жертрудес перестала так говорить: стало известно, что у Маркеса, помимо жены, есть молодая любовница… Как бы там ни было, Орасио привык считать крестного важной персоной: ведь он обосновался в городе.

Сейчас Маркес расспрашивал Орасио о здоровье родителей и знакомых в Мантейгасе и, так как юноша сказал, что недавно вернулся из Лиссабона, принялся восхвалять столицу, куда в свое время ездил.

— Что же привело тебя ко мне? — спросил он наконец.

— Я хотел повидаться с вами, крестный, и попросить об одном одолжении…

Маркес замер в тревожном ожидании — не последует ли за этим просьба о деньгах?

— Ну, говори… — пробормотал он.

Тогда Орасио, путаясь, заговорил о своем желании бросить жизнь пастуха и устроиться на работу в Ковильяне.

По выражению лица крестного Орасио понял, что его ожидает отказ. Он объяснял Маркесу, что умеет делать, когда в лавку вошла какая-то женщина. Маркес сразу же забыл об Орасио. Опередив приказчика, он оперся руками на прилавок и обратился к покупательнице:

— Добрый день, сеньора Ана! Как поживаете? Что прикажете?

Из своего угла Орасио видел, как крестный отвесил сахар и рис, затем завернул стеариновую свечу.

Наконец покупательница вышла, и Маркес вернулся к Орасио:

— Нелегкое это дело, мой мальчик… Совсем нелегкое… Я хочу тебе помочь, можешь не сомневаться, но не знаю даже, как за это взяться. У кого есть место, тот его не бросает, как бы мало ни зарабатывал, а набирать новых людей никто не хочет — вот почему здесь многие ходят без работы. У нас еще ничего, в Лиссабоне и в Опорто куда хуже, а о загранице и говорить не приходится! Каждый день читаешь в газетах страшные вещи. Даже в таких богатых странах, как Америка, — миллионы безработных. Выручает только война: одних убивает, другим дает работу… Если бы не это, пришлось бы совсем плохо. А в Португалии, которая ни с кем не воюет, видишь, что делается… — Он на мгновение задумался и затем добавил: — Я понимаю твое положение… Очень хорошо понимаю… Тебе хочется зарабатывать немножко больше. Ты не видишь для себя будущего. Но времена, брат, тяжелые… — Он кивнул в сторону паренька-приказчика: — Вот, посмотри на этого. Когда стало известно, что мне нужен приказчик — прежний умер от тифа, — набежало больше двух десятков. И каждый с рекомендацией! Одного рекомендовал даже муниципальный советник! А некоторых просили устроить хотя бы без жалованья, только за харчи да одежду. Но я не люблю кого-либо эксплуатировать. — Он важно посмотрел на приказчика. — Я плачу ему двадцать пять эскудо в месяц. Вот какие дела!.. Всегда на одну кость тысяча собак… Ты пастух, и у тебя есть работа. Хочешь совет? Оставайся пастухом! Правда, зарабатываешь ты мало, и пастуху никогда не выбиться в люди. Но наберись терпения! Подожди лучших времен!

Заметив, что Орасио помрачнел, Маркес заговорил мягче:

— Я ведь хочу тебе добра, только добра. Но что я могу поделать? — Он замолчал, как бы роясь в памяти. — Нет, ничего не вижу подходящего… — проговорил он. — Прежде оптовики, когда мы им делали заказы, старались нам угодить. А теперь им на все наплевать. Вот что принесла нам война, все огрубели. Тебе продают товар с таким видом, будто делают одолжение. Тебе не уделяют никакого внимания. Хочешь — бери, не хочешь — отправляйся в другое место! — Маркес снова взглянул на приказчика: — Даже этот мальчишка, у которого еще молоко на губах не обсохло, как-то Позволил себе нагрубить покупательнице. Представь себе, покупательнице, которая много забирает и всегда расплачивается наличными! Конечно, я его заставил извиниться, и если бы он не попросил прощения, я вышвырнул бы его на улицу! В моем магазине я безобразий не допущу!

Озабоченный своими мыслями, Орасио невнимательно слушал крестного. А Маркес, не замечая этого, продолжал, несколько изменив тон:

— Если я что-нибудь узнаю, то извещу тебя. Но заранее предупреждаю: не очень надейся. Ты не представляешь, как я сожалею, что не могу помочь. Я ведь большой друг и тебе и твоим родителям. Они очень порядочные люди!

Орасио вышел подавленный. Его расстроил не только сам отказ, но и все, что он услышал от Маркеса. Ему показалось, что все в заговоре против него, так как и в Лиссабоне ему говорили почти то же самое. Но он вспоминал теперь, что еще с малых лет часто слышал о людях, которые голодали, искали работы и не находили ее, о тщетных просьбах, с которыми они повсюду обращались… Значит, так повелось еще с давних времен… Просто он, будучи мальчишкой, не задумывался над этим.

Орасио был очень удручен и не замечал, что идет не в ту сторону. Выйдя на другую улицу, он прошел мимо казармы, потом миновал несколько фабрик. Он брел без цели, поглощенный своими мыслями. «Вот и крестный увидел, что у меня нет будущего!» Он возмутился: «Нет, пастухом я не останусь. Сейчас же пойду к Мануэлу Пейшото. Он мне не откажет. Пожалуй, лучше служить в магазине, чем работать на фабрике. А если по вечерам еще буду учиться, из меня выйдет толк. Со временем могу даже стать важным господином. Так бывало со многими. А пока придется потерпеть…

Он протиснулся между стеной и грузовиком, который, остановившись на узкой уличке, загородил проход. Свернул и направился к центру города. Дойдя до сквера на площади, он посмотрел на часы. Одиннадцать двадцать пять. Оттуда до Алдейя-до-Карвальо было семь километров, и ему надо было спешить, чтобы не опоздать на грузовик. Он стал торопливо спускаться по дороге, поглядывая на прядильные и ткацкие фабрики, которые выстроились внизу, вдоль реки — там находился промышленный район Ковильяна. Теперь он смотрел на все это уже другими глазами. Обратил внимание на большое здание фабрики Азеведо де Соуза: о ней ему говорил Мануэл Пейшото, брат которого работал там мастером. Орасио даже замедлил шаг, чтобы получше рассмотреть это длинное двухэтажное здание со множеством окон, возвышающееся среди других, таких же длинных, но более старых фабричных корпусов. Вокруг никого не было видно. Только глухой шум машин свидетельствовал о том, что за этими стенами работали люди.

Орасио зашагал быстрее. Дорога, извивавшаяся над рекой, была пустынна. Фабричный шум остался позади — стояла удивительная тишина. Однако сразу же после того, как он миновал Борральейру, домишки которой раскинулись по склону, картина изменилась. До сих пор тихая и безлюдная дорога стала шумной: наступал полдень, и множество женщин и детей с корзинками на голове и в руках торопились отнести на фабрики обед своим мужьям и отцам.

Вскоре дорога снова опустела.

Орасио подошел к Алдейя-до-Карвальо. Это предместье Ковильяна, как и все прибрежные поселки, выглядело убогим и унылым: извилистые улички, мрачные тупики, дома, разваливающиеся от ветхости… Особенностью Алдейя-до-Карвальо было то, что большинство тамошних жителей не занимались земледелием или скотоводством, а работали на фабриках Ковильяна.

Орасио был здесь только раз; несмотря на это, он хорошо помнил дом Мануэла Пейшото, с которым прежде пас скот в горах. Был конец мая, и Орасио опасался, что его друг уже перегнал свое стадо на горные пастбища. Но когда он постучался, жена Мануэла, открывшая дверь, успокоила его:

— Он здесь недалеко, выправляет рога у барашков.

— Где это?

Женщина вышла на улицу и подробно объяснила ему дорогу. Орасио поблагодарил и зашагал через поселок, жуя кусок хлеба с сыром, который захватил с собой.

Он нашел Пейшото в поле. Двое его сыновей раздували огонь под кастрюлей, установленной на трех камнях; в ней варились картофелины, они были нужны для выпрямления рогов. Неподалеку в загоне из веревочной сетки, укрепленной на кольях, стадо дожидалось начала операции.

Узнав Орасио, Пейшото бросился ему навстречу:

— Вот неожиданность! Ты здесь? Когда приехал?

Мануэл и Орасио несколько лет кряду пасли стада на лугах, отведенных Мантейгасу и Алдейя-до-Карвальо. Хотя Пейшото был почти на тридцать лет старше Орасио, они подружились. Орасио называл Мануэла «сеньор» и обращался к нему на «вы»; а тот всегда сохранял с Орасио отеческий тон и, конечно, говорил ему «ты». Но это не мешало долгим беседам, которые они вели в глухих горных местах. Зачастую Пейшото откровенничал даже по поводу своих встреч с женщинами, как если бы он и Орасио были одних лет.

Пейшото обнял своего молодого друга.

— Какая радость! Какая радость! Дай-ка мне хорошенько посмотреть на тебя! — Он положил ему руки на плечи и оглядел с ног до головы: — Ну, как тебе жилось в армии? Рассказывай! Садись сюда.

Они уселись на землю. И Орасио принялся отвечать на вопросы старого пастуха. Сыновья Пейшото позабыли об огне, который они поддерживали под кастрюлей, и не спускали глаз с пришельца. Орасио рассказал о своей службе в армии и о том, что он видел в Лиссабоне. Наконец заговорили о жизни в горах. Пейшото пожаловался:

— Какая была ужасная зима! Я уж не знал, чем кормить скот. Пришлось очень дорого заплатить за аренду никудышных заливных лугов…

Орасио, все время ожидавший удобного момента, чтобы объяснить цель своего прихода, воспользовался первой же паузой.

— Я бы хотел поговорить с вами…

По его тону Пейшото решил, что разговор должен происходить наедине. И подал знак сыновьям.

— Тут, собственно, нет никакого секрета… — поспешил заметить Орасио.

Мальчики отошли в сторону. Орасио не хотел говорить Маркесу о том, что собирается жениться. Мануэлу же он рассказал все и поведал свою затаенную мечту, которая и явилась причиной отсрочки свадьбы.

— Не сможете ли вы поговорить с братом, чтобы он устроил меня на фабрику?.. На ту, где он мастером, или на какую-нибудь другую…

— На фабрику? В твоем возрасте? — удивленно спросил Пейшото. Но тут же, увидев выражение лица Орасио, поправился: — Ладно! Раз надо поговорить, я переговорю. И помни: если брат не сделает этого ради меня, значит, это вообще невозможно. Но такое дело сразу не сладить. Оно ведь зависит не только от Матеуса… У хозяина всегда много заявлений… Кем бы ты хотел быть?

— Ткачом.

— Ты знаешь, что тебе придется поступать на фабрику учеником?

— Знаю…

— Я тебе это говорю потому, что ученик зарабатывает очень мало. Иногда проходит много времени, пока он станет рабочим. Это хорошо только для мальчишек. Вместо того чтобы бегать и шалить, они берутся за пряжу и обучаются ремеслу. Все-таки кое-что получают и помогают родителям. Но ты мужчина, даже отслужил в армии. Не знаю, хорошо ли ты подумал…

— Подумал. Подсчитал. Денег я на фабрике заработаю больше, чем у Валадареса, хотя, конечно, там я не платил за харчи, а здесь придется. Но это дело стоящее. А быть пастухом — не жизнь! Для вас это еще куда ни шло, потому что скот ваш. Но при заработке в девяносто эскудо в месяц — столько мне платят — никогда ничего не получится.

Он замолчал. Старик с худым, небритым лицом, в заплатанном пиджаке поверх грязной рубашки без воротничка, задумался.

— Тебе виднее… — наконец проронил он. — Но, может быть, удастся устроиться как-нибудь иначе?

— А как? Вы считаете, я об этом не думал? Мало я обивал пороги в Лиссабоне! И здесь, в Ковильяне, перед тем как прийти к вам, я был у своего крестного, Маркеса, — у него бакалейная лавка возле нового рынка. Все говорят мне одно и то же. Оказывается, одного желания работать недостаточно; нужно суметь устроиться на работу, в этом все дело. Я никогда не думал, что это так трудно! Но кто за меня замолвит словечко? Настоящий друг у меня только вы…

— А в Мантейгасе? Там, на фабриках? Все-таки лучше остаться с семьей…

— Этого я и хотел! Хотя бы из-за девушки; ведь если я перееду сюда, придется на время расстаться. Но там у меня ничего не вышло. Еще когда был в Лиссабоне, написал викарию и вот вчера ходил за ответом. Он просил за меня нескольких фабрикантов, и все они отказали. Я этому не очень удивился. Там фабрики маленькие, а работа нужна многим.

Снова наступила тишина. Первым заговорил Орасио:

— Скажите, сеньор Мануэл, не кажется ли вам, что лучше быть рабочим, чем пастухом?

Пейшото ответил:

— Мой отец поручил мне пасти скот, а брата послал на фабрику. Я тоже пошлю туда обоих сыновей, как только они подрастут. Но скажу тебе: у моего отца был верный глаз. Для меня нет ничего дороже свободы. Проводить целые дни в четырех стенах фабрики не по мне! Конечно, будь я на твоем месте, тогда другое дело…

Пейшото приподнял крышку кастрюли. Пар окутал его лицо, так что он с трудом разглядел картофелины.

— Ты очень торопишься?

— Мне надо лопасть на грузовик, который отходит без четверти пять. А что?

— Ты мне не поможешь? А то на мальчишек нельзя полагаться: они только мешают.

— Что ж, у меня еще есть время, — сказал Орасио.

Захватив с собой тряпки и вилку, он вместе с Пейшото направился к загону. Кастрюлю нес Пейшото. Подойдя к стаду, Орасио заметил:

— У вас теперь больше коз, чем овец…

— И не говори! Ты еще не знаешь всех моих забот… Зимой пасти окот негде. Арендовал я два луга, и у меня не осталось ни гроша. Вот тогда я и продал часть овец и купил коз… Козы ведь едят все, им все годится. А овцам нужны хорошие пастбища. Что мне было делать? Сейчас в поселке только три стада овец, остальное — козы. Беднякам овцы не по карману. Правда, доход от коз меньше, но зато они всегда обеспечат молоком, пока не поспеет рожь и картофель. Но я не выношу коз! Никогда не думал, что стану козьим пастухом… Когда я увидел, как уводят моих овец, мне показалось, что я расстаюсь с членами семьи, прости меня господи…

Пейшото тряхнул головой и расправил плечи, как бы желая отогнать от себя печальные воспоминания. Потом бросился ловить барашка, который, прячась среди овец, все время ускользал от него.

Орасио рассчитывал занять у Пейшото денег, — ровно столько, сколько его родители задолжали Валадаресу, — и освободиться от хозяина, когда это понадобится. Но после того, что рассказал старый пастух, он не решался заговорить об этом. Орасио казалось, что положение создается безвыходное: «Если Матеус устроит меня на фабрику, как же я смогу уйти от Валадареса, не расплатившись?»

— Эй, Орасио! Давай! — закричал Мануэл.

Он поймал барашка и зажал его между коленями. Подошел Орасио. Вытащил из кастрюли большую картофелину и положил ее в тряпку. У барашка были загнутые рожки. Быстрое движение Орасио — и на рог надета горячая картофелина. Животное содрогнулось, рог быстро размягчился. Орасио принялся его отгибать, чтобы, вырастая, рог не мешал барашку видеть.

Потом взял другую картофелину и проделал то же самое со вторым рогом. Подвязав рога к палке, чтобы они, остывая, сохранили полученную форму, Пейшото кинулся ловить второго барашка…

Когда Орасио прощался со своим другом, тот еще раз повторил:

— Я поговорю насчет тебя… Посмотрим, может, что-нибудь и получится… Я послезавтра переберусь со скотом наверх. Ты ведь тоже на днях отправишься в горы? А?

Орасио пожал плечами.

— Ладно! — сказал Мануэл. — Как только что-нибудь узнаю, извещу тебя…


Грузовик пришел в Мантейгас к вечеру. Расположенный в долине, на берегу Зезере, поселок казался игрушечным: белые колокольни двух церквей, кучка домов вокруг — город лилипутов на дне огромной зеленой раковины. Горные вершины стояли на страже, охраняя селение.

Орасио сошел с грузовика и направился к Валадаресу.

Хозяин принял его ласково. Это был высокий сухопарый человек с грубым, обожженным солнцем лицом. Он владел большим стадом и несколькими земельными участками — все это было куплено на деньги, которые его жена выманила у своего отца, приходского священника, когда тот лежал на смертном одре.

— Ну, как поживаешь? А я было подумал, что ты на меня сводишься…

— Нет, совсем не сержусь… За что?

— Да ведь ты уже два дня как приехал, а ко мне не заходил… — Он улыбнулся: — Небось, все с невестой миловался?

Орасио ничего не ответил, как бы соглашаясь со словами хозяина.

— Завтра же могу выйти на работу, — предложил он.

Валадарес решил быть великодушным:

— Не надо. Ты ведь собираешься жениться, а я знаю, что это такое. Тебе нужен отпуск на несколько дней. Устраивай свои дела, к работе приступишь в конце месяца. А пока мой сын Тонио будет по-прежнему пасти скот.

— Я решил отложить свадьбу… Могу начать хоть завтра.

— Отложить? Почему? — Видя, что пастух молчит, Валадарес не стал допытываться. — Хорошо, тебе виднее… Значит, хочешь начинать завтра?

— Да, сеньор. Завтра я выйду сменить Тонио.

— Как знаешь… — пробормотал Валадарес.

Орасио осведомился о здоровье сеньоры Лудовины, которая расхаживала по дому в хлопотах по хозяйству, попрощался и ушел. Когда он сказал Валадаресу, что вернется на работу, ему особенно остро захотелось остаться с Идалиной. «Надо убедить ее подождать. Теперь речь идет не только о постройке дома. Если мы поженимся, на какие средства существовать первые месяцы, раз жалованье уже получено вперед? А рассказать ей об этом я не могу — мать будет недовольна…»

Придя домой, он увидел там отца и мать Идалины. Они сидели против его родителей. У них были строгие лица.

Орасио приветливо поздоровался: «Добрый вечер».

Но сеньора Жануария и ее муж ответили холодно.

Мать попыталась разрядить напряжение:

— Почему ты так поздно? Что случилось?

— Поздно? — удивился Орасио. — Ведь грузовик пришел только полчаса назад…

Сеньора Жертрудес внимательно посмотрела на Орасио, очевидно ожидая дальнейших разъяснений, но он отвел глаза и промолчал. Тогда она сказала:

— Здесь вот сеньор Висенте и тетя Жануария… уже давно ждут тебя. Хотят с тобой поговорить…

Так как все табуретки были заняты, Орасио прислонился к стене, готовый выслушать родителей Идалины. Но они продолжали молчать. Сеньора Жануария, запахнувшись в черную шаль, скрестила руки на груди и уставилась в пол; над верхней губой у нее завивались черные усики, напоминавшие крошечные рожки барашка… Поскольку в этих краях мужчины в подобных затруднительных случаях уступали инициативу женщинам, сеньор Висенте, кстати не очень уверенный в том, что все расслышал, не хотел начинать первым. Молчание снова нарушила мать Орасио:

— Они не хотят откладывать свадьбу. Я уже объясняла им, но они…

Тут сеньора Жануария вмешалась, заговорив своим гнусавым голосом:

— На что же это похоже? Девушка спуталась с тобой — это всем известно, и теперь, если свадьба не состоится, пойдут толки…

— Какие толки? Ведь я от своего обещания не отказываюсь! Свадьба только немного откладывается, а почему — тут скрывать нечего… Кроме того, перед вашей дочерью я ни в чем не виноват и женюсь не потому, что обязан, а потому, что она мне нравится. Что же тут могут сказать?

Сеньора Жануария возмутилась:

— Сказать могут многое. Я верю, чести ты у нее не отнял. Если бы так случилось и ты потом не женился, я сама убила бы тебя. Но я не позволю позорить свою дочь! Тетка Лусиана уже всем уши прожужжала о том, что она вчера видела. Мне поначалу хотелось поколотить ее, но потом я подумала: а может быть, то, что она болтает, правда? И ведь оказывается — правда! Девка уже получила пару затрещин, чтобы не была такой бесстыжей. Так вот, я тебя предупреждаю…

Теперь рассердилась сеньора Жертрудес, и не потому, что считала слова гостьи неосновательными: ее раздражал тон, каким Жануария разговаривала с Орасио. Кроме того, она уже решила, что и в ее интересах отложить свадьбу. Сеньора Жануария почувствовала, что мать Орасио обиделась. Воцарилось молчание. Дядя Жоаким, как обычно, сидел, согнувшись над башмаком, будто ничего не слышал, а у дяди Висенте не сходило с лица осуждающее выражение — он хотел показать, что разделяет гнев жены.

Сеньора Жануария заговорила снова:

— Собственный дом — дело хорошее. Но в состоянии ли ты его построить?

Орасио не знал, что ответить.

— Сейчас еще не могу, — наконец сказал он. — Все зависит от того, как я устроюсь…

— Так я и думала! — воскликнула Жануария. — Так и думала! Да когда это будет? Может быть, через несколько лет, а может быть, и никогда. А девушка пусть ждет, несчастная!..

Прежде чем Орасио успел ответить, сеньора Жертрудес с раздражением закричала:

— Не могу я этого слышать, Жануария! Если вы так торопитесь выдать дочку, пусть она выходит замуж за другого. Нам милостей не надо, мы в них не нуждаемся…

Орасио подал матери знак, чтобы она замолчала.

Сеньора Жануария продолжала уже примирительным тоном:

— Ладно, не обращайте внимания. Это я Так, сгоряча. — И, повернувшись к Орасио, предложила: — Вы могли бы пожениться сейчас, а потом, со временем, построить домик…

— Я Идалине уже все объяснил, — оправдывался Орасио. — Разве она вам не сказала?

Сеньора Жануария не ответила ни да, ни нет. Орасио продолжал:

— Вам хочется увидеть Идалину замужем, а мне не меньше — жениться на ней. Можете не сомневаться! Но даже если бы я и не помышлял о доме, все равно не мог бы сейчас сыграть свадьбу… — Поймав взгляд матери, он добавил: — Я пока очень мало зарабатываю…

— Ну вот еще! Ты же знал об этом, когда решил жениться!..

— Это верно, но…

Сеньора Жертрудес поспешно вмешалась, чтобы мимоходом не выяснилось, что она получила вперед жалованье сына:

— Все дорожает… — сказала она. — Мне тоже кажется, что лучше малость подождать.

— Сеньора, заверяю вас, что я женюсь на Идалине. И вам этого не придется долго ждать. Но дайте мне устроить свои дела. Не хочу я больше быть пастухом, поймите! Заработаешь гроши, да и жить придется вдали от дома. Когда я подумаю, что на несколько месяцев буду уходить в горы и оставлять Идалину, становится не по себе. Нет! Я женюсь, чтобы жить вместе с женой и детьми, которые появятся у наг.

Эти слова, однако, не убедили сеньору Жануарию. Она начала догадываться, что не только отсутствие дома мешает этому браку.

— Хорошо. Я не хочу добиваться силой. Единственно чего я боюсь, это злых языков. Но если ты по-прежнему собираешься жениться…

За Орасио ответил отец:

— Так ведь уже ясно, кума… Он обязательно женится, иначе мы…

Сеньор Висенте решил последовать примеру Жоакима и тоже вставил свое слово:

— Вот это мы и хотели узнать. — И, повернувшись к жене, добавил: — Верно я говорю, старуха?

Немного погодя они вышли. Сеньоре Жертрудес, уже успокоившись, заметила:

— Никогда не видела такой спешки! Прямо с ножом к горлу пристали!..

— Бедняги! — пытался оправдать родителей Идалины дядя Жоаким. — У них куча детей, и им до смерти хочется, чтобы в семье хоть одним ртом стало меньше.

Сеньора Жертрудес поставила на стол тарелку для сына:

— Наверное, ужин совсем холодный… Так как же ты все-таки решил: пойдешь к Валадаресу?

Орасио утвердительно кивнул головой. Мать окончательно успокоилась.

III

Горная цепь тянется с северо-востока на юго-запад, как огромный отросток другого, еще более мощного хребта, оторвавшийся от своего ствола. Это красиво извивающееся чудовище из сланцев и гранита тут вздымается, там опускается, чтобы затем снова подняться в броске змеи, которая хочет ужалить солнце. Горная цепь похожа на гигантскую сороконожку. Между ее лапами-отрогами образуются глубокие извилистые ущелья, где зарождаются реки и вечно шумят водопады.

Если смотреть на этот горный массив сверху, он напоминает сказочного дракона. Видны протянутые в стороны бесчисленные лапы и зазубренный горб чудовища. Вблизи можно различить плоскогорья, местами гладкие, лишенные неровностей, местами испещренные складками. Горные вершины как бы сторожат эти пустынные владения. На плоскогорьях, среди пиков, человек кажется ниже древнего дрока или вереска. Когда солнце освещает долины и горные склоны, тут и там ложатся мрачные тени: их отбрасывают молчаливые утесы и величественные скалы, все эти суровые каменные громады, стражи и хозяева горного края.

Человек обосновался здесь сначала в долинах, затем стал подниматься на пятьсот, на восемьсот, на тысячу метров. Но выше человек уже не строил себе жилья, там он только пас скот. Так большая горная цепь с ее тайнами была завоевана не воинами, вооруженными пращами, копьями и арбалетами, а пастухами.

С апреля, если снег уже сошел, или с мая, если зима затянулась, — наверху слышится перезвон колокольчиков и бубенцов. Это означает, что в горах наступила весна. Приятно еще холодным утром лежать, завернувшись в одеяло, и слушать эту музыку. Но нет, нельзя!

Каждый пастух пасет овец или коз, принадлежащих, трем, Четырем, пяти хозяевам, и каждый хозяин поочередно проводит неделю на пастбище. А вернувшись, берется за мотыгу — ведь на склонах гор не только разводят скот — две-три дюжины голов, — но и обрабатывают пашню — два-три небольших клочка земли. Батраков здесь нанимают редко: поденщик на поле обходится куда дороже, чем наемный пастух.

Стада уходят на пастбища и возвращаются только в июне — для стрижки, затем их снова угоняют, и музыка колокольчиков снова слышится внизу, лишь когда осень начинает золотить листья каштанов…

В этот раз, впервые в его пастушеской жизни, Орасио не нужно было вставать на заре. Скот Валадареса уже три недели пасется в горах, и он найдет стадо к вечеру на Наве-де-Санто-Антонио. Орасио слышал, как старые отцовские часы пробили шесть, потом семь; слышал, как мать хлопочет на кухне, как отец выходит из дому, и продолжал лежать. К нему вернулись вчерашние думы; утром все представлялось более трудным, более мрачным. Только в девять, позевывая, Орасио поднялся. Вынул все, что у него было в карманах поношенного костюма, в котором он вернулся из армии, надел свою старую пастушескую одежду, натянул грубые чулки из овчины. Когда он привязывал их, ему показалось, что он привязывает себя — не к грязной шерсти, еще сохранившей пятна крови, а к чему-то неизбежному, что его порабощало. У матери был готов горячий суп, и она налила ему полную миску. Он поел, надел широкополую шляпу, приладил на плече котомку и плащ, взял посох и свистнул собаку.

— Ну, прощайте! — сказал он матери.

— С богом, сынок!

Мать на мгновение застыла, наблюдая, как он уходит, а он уже с порога еще раз свистнул, властно, нетерпеливо.

Пилот вынырнул из темного тупика. Увидев в руках хозяина пастушеский посох, радостно завилял хвостом, поднялся на задние лапы и попытался лизнуть Орасио в лицо. Юноша, отмахиваясь от собаки, двинулся вперед, а Пилот завертелся вокруг него; он обезумел от восторга, словно эта уличка стала для него дорогой счастья. День был туманный, серый, печальный, но Пилот словно купался в солнечных лучах.

В доме Валадареса Орасио встретила хозяйка и положила ему в котомку ржаного хлеба, сыра и сала.

— Картофеля у тебя еще хватит, — сказала сеньора Лудовина.

Впереди, подняв хвост, бежал счастливый Пилот. Орасио злила радость пса. А Пилот продолжал вести себя так, будто жизнь для него только начиналась и была полна новизны и очарования. Орасио запустил в него камнем. Пес завизжал, повернулся и удивленно посмотрел на хозяина. Затем повалился набок и стал лизать ушибленную лапу.

Орасио очень хотелось еще раз поговорить с Идалиной, услышать ее, сказать ей, он сам не знал хорошенько, что именно, убедить ее и успокоиться самому… Но, подумав, что он наверняка встретится с сеньорой Жануарией, Орасио заколебался. Наконец все же решил, что не может уйти, не повидавшись с невестой.

На его стук вышел мальчик, один из братьев Идалины:

— Она на участке сеньора Васко.

— На каком?

— У самой дороги…

Орасио поспешил уйти, радуясь, что не видел сеньоры Жануарии. Пилот плелся теперь позади, опустив морду, поджав хвост и прихрамывая. Орасио вышел на дорогу. Участок сеньора Васко находился неподалеку от скромной часовенки Богородицы дос-Вердес. Орасио спустился по ступенькам, ведущим от обочины дороги к берегу Зезере. Фабрикант Васко да Гама Сотомайор путем наследования и скупки в тяжелые для мелких скотоводов и землевладельцев времена мало-помалу приобрел много хороших участков в долине. Некоторые он оставил себе, другие сдавал в аренду беднякам, иной раз даже бывшим хозяевам этих участков или их детям. Сотомайор был одним из наиболее уважаемых людей в поселке. Немало семей существовали только благодаря ему: одни разводили скот и продавали ему шерсть, другие, трудясь на фабрике, превращали эту шерсть в ткани и, наконец, третьи обрабатывали земли, которые Сотомайор приобретал на прибыль от своего предприятия.

В Мантейгасе у промышленников было много крестников: бедняки, прося оказать им эту честь, надеялись, что, когда дети подрастут, крестные отцы предоставят им работу у себя на фабриках. Больше всего крестников было у Васко да Гама Сотомайора. Первое время он часто отказывался, ссылаясь на запрещение жены, которая считала это обманом; но однажды — довольно давно, — когда рабочие потребовали повышения платы, Сотомайор узнал, что его крестники не поддержали товарищей: не потому, что они зарабатывали больше, но, несомненно, потому, что надеялись получить от него что-нибудь в наследство. С тех пор он никогда не отказывался крестить любого новорожденного.

Проходя мимо обширных владений сеньора Васко, расположенных на склоне горы, Орасио думал: «Даже в этом мне не повезло. Если бы родители, вместо того чтобы обратиться к Маркесу, попросили быть моим крестным отцом сеньора Васко, сейчас все было бы совсем по-другому. Я работал бы на фабрике, а не плелся с котомкой за плечами, служа Валадаресу, как раб».

Но вот вдали среди женщин и мужчин, работающих на кукурузном поле неподалеку от реки, он увидел Идалину и направился к ней. Пес медленно ковылял сзади.

Идалина заметила Орасио, когда он уже был совсем близко. Она бросила мотыгу и подошла к жениху, с удивлением разглядывая его пастушеское одеяние.

— Иду пасти скот… — пробормотал он.

Она продолжала удивленно смотреть на него. Орасио, чувствуя комок в горле, мог только повторить:

— Иду пасти скот…

— Разве ты не мог остаться еще на несколько дней? Я думала…

— Это я — чтобы быстрее покончить… — взволнованно проговорил он.

Орасио хотелось признаться, что он уходит ради нее, чтобы скорее отработать долг, стать свободным и трудиться только для них двоих, но, не желая, чтобы она знала о долге, он промолчал.

— Раз свадьба откладывается, неважно — неделей раньше или позже… Я так мало тебя видела, — с нежностью сказала Идалина. — Тебя так долго не было, и вот теперь… опять уходишь.

— Это верно… Но я хочу, чтобы свадьба была как можно скорее. Если я сразу начну работать, мы выиграем время. Вчера у нас были твои родители, ты это знаешь?

Она лишь утвердительно кивнула головой.

— Большой задержки быть не должно… — продолжал Орасио. — За меня обещал похлопотать викарий, и, кроме того, вчера я побывал в Алдейя-до-Карвальо, говорил с одним своим другом, который там живет. Здесь или в Ковильяне, но я должен устроиться на фабрику… — Он на мгновение остановился и, так как Идалина по-прежнему молчала, добавил: — Вот что я должен был тебе сказать…

Обоим хотелось еще о многом поговорить, но от волнения они не находили нужных слов, да и мешали удары мотыг, которые, казалось, отсчитывали время.

— Когда же мы теперь увидимся? — спросила Идалина.

— Только когда вернусь со скотом на стрижку… Если до этого времени не найдется какое-нибудь место на фабрике…

Идалина все время слышала стук мотыг — тап, тап, тап, — этот стук, казалось, звал ее: ведь хозяин платит поденно; если сеньор Васко узнает, что она не работает, а болтает, ему это не понравится.

— Прощай! Мне нужно идти… — У нее сжалось сердце оттого, что ей приходится так прощаться, но ничего нельзя было поделать — рядом работали поденщики.

Орасио глядел на девушку со смешанным чувством нежности и страдания. Тревожная мысль сверлила его мозг. Наконец у него вырвалось:

— Ты будешь ждать?

Она повернулась к нему:

— Ждать чего?

— Меня… — смущенно пробормотал он.

В глазах Идалины опять появилось удивление.

— Это еще что за глупость? Почему же мне не ждать?

— Тогда прощай…

Он снова зашагал через поле…

Орасио миновал мост и опушку леса. День становился все пасмурнее. Юноша шел, охваченный беспокойством. Только теперь ему пришли на ум слова, которые он должен был сказать Идалине, слова, которые должны были ее окончательно убедить. Ему казалось, что он выразился недостаточно ясно, что прощание было слишком коротким, что все осталось нерешенным, что невеста не дала ему настоящего обещания.

Он шел по узкой долине, где бежала маленькая речка. Это был почти прямой, бесконечный коридор; создавалось впечатление, что он проложен кораблем, который как бы оставил здесь форму своего корпуса в виде буквы U, углубленной в основании выступом киля. По этой ложбинке и текла Зезере. Она была тут еще совсем в младенческом возрасте и едва виднелась меж побелевших скал, которые высились посреди потока и вдоль окаймлявшего берега вереска. По обеим сторонам реки терпеливые руки засеяли рожью немногие пригодные клочки земли и построили пастушеские хижины. Вокруг вздымались отвесные склоны гор, и по ним скользили, задерживаясь на мгновение, клочья тумана.

Уже больше часа шагал Орасио по дороге, тянувшейся вдоль гигантской расселины, когда вдруг заметил, что рядом нет Пилота. Он обернулся. Пес, опустив морду, плелся далеко позади, с трудом передвигаясь на трех лапах. Время от времени он ложился, минуту отдыхал, затем, хромая, снова продолжал путь, покорный своей участи. Орасио задержался, наблюдая за собакой. Пилот не замечал, что хозяин ждет его, но когда до его ушей донесся свист, поднял голову. Сразу повеселев, завилял хвостом, глаза у него заблестели. Он хотел поскорее добежать до хозяина, чтобы тому не пришлось его дожидаться, но это ему не удавалось. Он с трудом ставил ушибленную лапу на гравий и, стараясь сохранить равновесие, медленно двигался вперед. Наконец, побежденный, он свалился в десяти шагах от хозяина, смиренно поглядывая на него. Орасио подошел, взял пса на руки и зашагал дальше. Теперь он готов был просить у него прощения.

Внезапно Орасио увидел вдали Валадареса. Он шел с пустыми руками — без мотыги, без посоха. Что здесь делает хозяин, так далеко от дома и в такое время? Ходил к Тонио? Но все, что нужно, он мог передать через него, Орасио. Да и сыры он не несет…

Валадарес подошел и поздоровался:

— Добрый день! Пришел, значит? Тонио здесь, недалеко. А я решил поглядеть землю под паром… Что это с собакой?

— Да вот захромала…

Орасио показалось, что хозяин говорит с ним каким-то неестественным тоном; он не успел ни о чем спросить: Валадарес тут же простился и ушел…

Постепенно долину заволокло туманом. Немного спустя снеба послышался долгий глухой грохот, будто бог там, на высоте, передвигал свою мебель. Бах! — уронил он какую-то тяжелую вещь. И наступила тишина, сырая тишина, как в глубине шахты.

Человек и собака находились у самого истока Зезере. Молчание земли нарушалось теперь только звоном рассеянных тут и там колокольчиков. Орасио услышал голос Тонио, раздраженно звавшего овец, но ничего не мог разглядеть в густом холодном тумане, который казался беспредельным.

Он опустил Пилота на землю и крикнул:

— Тонио! Тонио!

Издалека ему ответил голос:

— Я здесь… Иди сюда!

Орасио отважился ступить несколько шагов, но немного спустя снова закричал:

— Тонио! Эй, Тонио! Где ты?

— Я здесь…

Орасио начал различать дорогу, которая белела у него под ногами. Звон колокольчиков слышался теперь отчетливее, и время от времени доносилось блеяние заблудившейся в тумане овцы.

Он увидел башмаки и конец посоха Тонио прежде, чем его лицо. Тонио стоял обессиленный, прислонившись к скале. Увидев Орасио, он бросил посох.

— А ну-ка, дай тебя обнять! — он крепко прижал Орасио к груди. — Ну, как ты? Похоже, что военная служба пошла тебе на пользу…

Это было первой радостью, которую Орасио испытал за день. Из всей семьи Валадареса ему нравился один лишь Тонио. Они провели вместе детство и первые юношеские годы. Разлучаясь летом, когда Орасио пас стада в горах, они, как только овцы возвращались на зиму, постоянно были вместе, росли и трудились, выполняя тысячу работ, которые Валадарес всегда находил и дома и на своих участках для сыновей и юноши-батрака. Иногда Орасио был для Тонио ближе, чем родной брат. Дважды он просил у отца прибавки для своего друга, но безуспешно…

— Я знал, что ты вернулся, но не думал, что так быстро окажешься здесь… Ты что, разве не женишься? — спросил Тонио.

Орасио неопределенно пожал плечами. И тут Тонио подумал, что ему будет труднее, чем казалось вначале, сказать Орасио то, что ему поручено.

На ближнем склоне зазвенел одинокий колокольчик.

— Вот ведь где ее носит! — проворчал Тонио, стараясь отвлечься от неприятных мыслей. — Скот у меня разбегается… А тут еще туман…

То и дело мимо них проходила какая-нибудь овца; она проплывала в тумане, как в подводном пейзаже, и ее белая шерсть словно растворялась, превращаясь в туман. Размахивая посохом, Тонио пытался направить овцу к проходу между двумя утесами. Но уже через три шага она пропадала в клубах тумана. Рядом с ними виднелась морда Лохматого; у него как будто не было туловища — казалось, в воздухе висит только большая голова сторожевого пса.

— Скажи, как тебе там жилось?

— Вначале приходилось трудно, а потом привык, что ж поделаешь! — Орасио невесело улыбнулся.

— Ты должен мне рассказать все подробно. Когда я вспоминаю, что, не похлопочи за меня викарий, и мне пришлось бы идти в армию, даже дрожь берет!

Туман, гонимый свежим ветром, начал рассеиваться. Над их головами снова послышался грохот. Орасио тревожно посмотрел на небо:

— Боюсь, пока доберемся со скотом до Наве, вымокнем…

— Похоже на то, — согласился Тонио. — Лучше переждем грозу здесь, в хижине.

Теперь туман вокруг них поднялся кверху; среди скал появились спокойно пасущиеся овцы. Тонио позвал их:

— Чиа, чиа, старушки!

Овцы приблизились к нему, а тех, что не слушались, он подогнал камнями. Лохматый, огромный горный пес, и Пилот — они уже успели обнюхать друг друга — затрусили позади последних овец, чтобы те не отставали от стада.

Проход между двумя утесами, казалось, был прорублен сказочной рукой и вел к гробнице некоего божества. Он служил естественными воротами в котловину, где зарождалась Зезере. Через эти ворота и проходили овцы, подгоняемые камнями и палками. Тонио пересчитывал их.

— Четырех не хватает, но, может, они уже там, внутри…

В котловине туман, зажатый скалами, поднимался медленнее. Но уже виднелась земля, покрытая зеленой травой, которую поедало стадо; внизу зигзагами бежала река.

Тонио еще раз пересчитал овец и успокоился: все налицо. Потом свернул цигарку и предложил Орасио табак и бумагу. Этот момент показался ему подходящим, чтобы начать разговор, но он удержался. Может быть, удобнее потом, когда они присядут. Надо подойти издалека; Орасио смышленый парень, так сразу начинать не следует.

Неподалеку стояли хижины, которые некогда соорудили пастухи. Эти домики, не намного выше собачьей конуры, были сложены из камня и примыкали к скале. Входили в них, согнувшись, через узкие и низкие дверки, передвигаться внутри можно было только на четвереньках. Тонио подвел Орасио к одному из этих убежищ, и они уселись у входа.

Туман постепенно рассеивался, открывая суровую впадину — колыбель Зезере. Начали вырисовываться очертания этой огромной чащи. Казалось, с тех пор, как существует мир, туманы впервые покинули долину. Справа и слева обнажились каменные глыбы, которые напоминали бастионы, выстроившиеся в гордой величественной торжественности. Гигантская стена, прорезанная складками, быстро вырастала из поднимающегося тумана. Он еще окутывал вершины, и создавалось впечатление, что стена бесконечно тянется ввысь. Немного спустя, освободившись от облаков, она разделилась натрое, и молния осветила три мрачных фантастических пика. Тут же грянул гром. Пилот поднял морду и сердито залаял, мешая Орасио, который, по просьбе Тонио, рассказывал о своей жизни в армии…

Громадная котловина открылась теперь во всем своем величии; таким мог представляться храм горных духов. Она начиналась от гигантских нагромождений камня и заканчивалась горой Кантаро-Магро — напоминавшей силуэт древнего замка, — над которой сверкали грозные зарницы. Казалось, природа хотела защитить таинственный исток Зезере, заперев его, как в крепости. Река здесь представляла собой зыбкую, узкую ленту воды — местами чуть расширяющуюся, местами почти невидимую, — которая ниспадала по промоине, образовавшейся среди камней. При вспышках молнии неровности на склонах напоминали остатки окаменелого леса. Бесчисленные плиты самых разнообразных форм, сплющенные, отшлифованные, прилепившиеся одна к другой, походили на книги гигантов, вделанные в гору, темные и изъеденные временем.

То и дело раздавались раскаты грома. Буря приближалась, и небо все больше темнело, как будто в полдень наступала ночь. Издалека прилетел орел. Медленно взмахивая крыльями, он опустился на вершину Кантаро-Разо. Взлетел и вскоре оказался неподалеку от Тонко и Орасио. Они следили за птицей, пока она не исчезла в углублении скалы. Туда же стали слетаться и другие орлы, спасаясь от непогоды.

Над вершинами Кантаро появились и поползли в котловину большие тяжелые тучи. Вспыхнула молния, снова грянул гром. Другая бешеная молния ударила совсем близко. Вокруг слышался тонкий, резкий стон камня, он как бы реял в воздухе, приводя все в трепет. Орасио и Тонио забрались в хижину. Им показалось, что эта вспышка ослепила их, что свет молнии проник в глаза, пронзив зрачки раскаленными кинжалами. Тут же над ними раздался взрыв невиданной силы, потрясший оцепеневшую землю. И вслед за этим в воздухе разнесся пронзительный человеческий крик, который заглушил далекое эхо грома. Орасио обхватил голову руками, опасаясь, как бы не обрушились камни хижины. Пилот, подняв морду к небу, залаял, потом, испугавшись, замолк. Новые вспышки разрезали темноту, и снова разнесся этот крик бессильного отчаяния, жуткий вопль, который исходил, казалось, из скалы и замирал в страшных ущельях… Орасио осторожно поднял веки. Стихло небо, замер крик, наступила немая тишина. Орасио и Тонио прислушались. Ничего… Они выбрались из хижины на площадку. Осмотрелись по сторонам. Все было спокойно. По небу плыли тучи, крупные, беловатые, тяжелые. Движимый любопытством Пилот сунул голову в дверцу соседней хижины. Орасио и Тонио, заглянув туда, увидели распростертого на земле мальчика с вытаращенными от страха глазами.

— Эй, парень! Что ты тут делаешь?

Мальчик не ответил. Он смотрел на них выпученными глазами, как будто не видел и не слышал их. Он весь трясся, и на губах у него проступала темная пена.

— Это ты кричал?

По-прежнему молчание.

— Ты что, чертова душа, не умеешь говорить, что ли?

Мальчику, вероятно, было лет девять-десять, одет он был в лохмотья. Все еще дрожа, он хотел что-то сказать, но не мог выговорить ни слова. Орасио понял, что это один из тех ребят, которых родители посылают пасти свой немногочисленный скот, как в детстве посылали и его: позади мальчика в полумраке сбились, прижавшись друг к другу, пять овец.

Орасио поднял ребенка и отнес на берег реки. Тонио узнал его.

— Это самый младший… дяди Авелино.

Они несколько раз смочили мальчику голову и продолжали его расспрашивать. Он оставался нем, но испуг постепенно проходил. Орасио предложил ему хлеба. Мальчик не взял и с опаской поглядывал то на людей, то на вершину Кантаро-Магро, притягивавшую молнии.

— Какой дьявол тебя сюда занес?

— Сюда пришли овцы… Там, внизу им нечего есть… Потом началась гроза… — пробормотал ребенок тонким, дрожащим голоском.

— Сдается мне, я тебя знаю… Вчера, когда я садился на грузовик, ты шел в школу… Верно?

— Да, сеньор.

— А сегодня, значит, не пошел?

— Отец послал моего братишку работать в поле, а меня вместо него сюда…

Наконец разразился дождь. Орасио и Тонио с пастушонком, который поплелся за ними, вернулись в хижину, где укрывались до этого. Пилот уселся у входа и, высунув наружу морду, поглядывал вокруг.

— Мои овцы… — прошептал мальчик.

Орасио успокоил его:

— Брось думать об овцах… Никуда они не убегут… И здесь вот пес… Он защитит их от волков…

Малыш улыбнулся и взял кусок хлеба.

Тонио почему-то раздражало присутствие мальчика.

— Если хочешь, уходи!.. — сказал он.

Но Орасио тут же запротестовал:

— Нет! Уж это нет! Он только весь вымокнет и опять перепугается.

Тонио был раздосадован, однако не настаивал.

Дождь, начавшийся с крупных редких капель, вскоре перешел в ливень и сплошным потоком хлестал целый час. Все это время Тонио говорил о всяких пустяках, а Орасио нехотя ему отвечал. Зезере, которая была здесь узким ручейком, внезапно разлилась по зарослям тростника и вереска и загрохотала, как большая бурная река.

Наконец небо начало проясняться. Тонио повернулся к мальчику:

— Ну, теперь можешь идти к своим овцам…

Пастушок поднялся и робко, не сказав ни слова, вышел.

Тонио облегченно вздохнул и после нескольких минут молчания спросил:

— Почему ты решил вернуться на службу к отцу до женитьбы?..

— Я решил отложить женитьбу…

— Почему?

Орасио пожал плечами.

— Не хватает денег, что ли? — настаивал Тонио.

— С чего ты это взял?

Тонио промолчал, как бы раздумывая. Он открыл котомку, вынул хлеб с сыром и принялся жевать.

— Ты не поешь?

— Нет. Еще не хочется…

Пилот с просящим видом смотрел на них. Напротив хижины, под нависшей скалой, сгрудилось стадо, тут же около овец лежал Лохматый. Тонио позвал своего пса и разделил между ним и Пилотом оставшийся хлеб. Затем, глядя на редкий, Мелкий дождь, который стал снова накрапывать, сказал:

— Пожалуй, я знаю, как тебе добыть денег…

— Как? — удивленно спросил Орасио.

Тонио ответил не сразу. Он чувствовал нетерпение Орасио, но все не решался начать откровенный разговор.

— Ну, ладно… Не знаю, следует ли говорить тебе об этом… Но, в конце концов… ты ведь мне почти как брат… — И он продолжал другим, торжественным тоном: — Поклянись, что никому не разболтаешь, даже если откажешься от моего предложения!

Орасио смотрел на него, пораженный. Тонио опустил глаза и ждал.

— Хорошо, клянусь! Говори, в чем дело!

Тонио все еще колебался. Он медленно стряхивал с кончиков пальцев крошки и рассматривал пальцы так, будто в них была скрыта его тайна.

— Я тебе доверяю… — пробормотал он. — Думаю, что ты не способен причинить мне зло… Правда?

Орасио едва сдерживался:

— Говори без опаски! Можешь помочь мне заработать — помоги!

— Это простое дело… Ты должен только захотеть… Речь идет о лесах. Вокруг Мантейгаса, как тебе известно, нет пастбищ. Все склоны покрыты казенными лесами, повсюду деревья. Чтобы сохранить скот, приходится лезть вверх, прямо к черту на рога. А если овцы или козы забредут в лес — бац! — сейчас же штраф! С двух ассигнаций мне дали сдачи всего десять мильрейсов. Представляешь: сто девяносто мильрейсов штрафу, хотя человек ни в чем не виноват. Отец пришел в ярость. То же самое произошло и с сеньором Васко. Его стадо гнали в сторону Посо-до-Инферно, как вдруг появился лесничий и — хлоп! — подавай ему двести мильрейсов штрафу. Сеньор Васко стал хлопотать, чтобы не платить, но ничего из этого не вышло. Ну и рассердился же он! Не из-за денег, конечно — денег у него хватает, — а потому, что счел это неуважением к своей персоне.

— Я и не знал, что у сеньора Васко есть теперь стадо.

— Было, сейчас его уже нет. Он купил скот, чтобы выручить Марселино. Марселино разорился, и ему пришлось расстаться с овцами. За них давали гроши. И сеньор Васко пожалел Марселино, купил овец и оставил его при них пастухом. Однако это длилось недолго. Когда сеньора Васко оштрафовали, он так разозлился, что решил продать скот и больше этим не заниматься. В других местах стада растут изо дня в день, а у нас из-за лесов овец становится все меньше… разрастаются только сосны.

Тонио сделал паузу и заглянул Орасио в глаза. Затем продолжал:

— Прежде было не так. Мой дед еще помнит, что пастбища начинались чуть не у самого дома. Пастухи в те времена выжигали лес, и овцы паслись повсюду, А что теперь? Все ропщут, но никто ничего не предпринимает. Церковную колокольню приспособили под каланчу и поставили наверху дозорного; он наблюдает за лесами и, как только завидит дым, сразу вызывает по телефону пожарных…

— Так-так, — прервал его Орасио. — Но какое отношение все это имеет к моим заработкам?

Тонио медленно проговорил:

— Если почти одновременно поджечь лес в двух-трех местах, всюду потушить не удастся. Бросятся тушить первый пожар — но это только приманка. Второй — уже всерьез. Так три-четыре человека могут сжечь лес от края до края, особенно если есть ветер. Когда люди, потушившие первый пожар, вернутся, будет уже поздно: никто не сумеет справиться с огнем… А на следующий год у нас будет много новых пастбищ поблизости от поселка, и каждый сможет разводить больше овец. Даже сеньор Васко до того, как его оштрафовали, говорил, что, будь у нас достаточно пастбищ, он бы по-настоящему занялся скотоводством. Ему ведь приходится покупать шерсть, а так денежки оставались бы при нем. Другие промышленники считают, что держать овец невыгодно, но сеньор Васко думает иначе…

Орасио поник головой, от его воодушевления не осталось и следа.

— Значит, ты хочешь, чтобы я…

— Если согласишься, получишь пять ассигнаций. И еще пять за каждый раз, когда тебе удастся…

— А кто платит?

Тонио смутился:

— Ну… кто-нибудь заплатит. Сейчас тебе незачем знать. Я сам передам тебе деньги…

— Это твой отец?

— С чего ты взял? Ни отец, ни сеньор Васко не имеют к этому никакого отношения! — запротестовал Тонио. — Ты никогда не угадаешь, кто это. А я не могу сказать больше, чем сказал… Ну как? Соглашаешься?

Орасио ответил не сразу. Его глаза рассеянно следили за пастушком с веткой в руке, который возвращался в Мантейгас со своими овцами.

— Пятьсот мильрейсов — это как раз то, что я должен твоему отцу. Не стану я рисковать из-за таких денег, можно еще в тюрьму угодить.

— Откуда ты взял, что попадешь в тюрьму? Все хорошо продумано. А кроме того, в Мантейгасе нас никто не выдаст: ведь это же всем на пользу… Время от времени в горах возникают пожары, и никто не может доказать, что это поджог…

— Хорошо… Хорошо… Я не отказываюсь. Но у меня нет овец, и за пять бумажек я рисковать не стану. И потом, разве леса не приносят пользу земледелию? Ведь они предохраняют от обвалов во время ливней и, кроме того, дают много дров. Мне однажды довелось слышать, что, если бы не леса, все поля завалило бы камнями.

— Это говорят только лесничие. Ведь лес — их хлеб.

— А почему бы тебе не поджечь лес одному? — раздражаясь, спросил Орасио.

— Я же сказал, что один человек ничего путного не сделает! Прибегут лесничие и сразу потушат огонь. Сгорит полдюжины сосен — и все!

— Ну а кто же пойдет с нами?

Тонио снова замялся:

— Люди вполне надежные… Сейчас я не могу их назвать… Потом узнаешь… Не хватает только одного, поэтому я и заговорил с тобой… Но если не хочешь, обойдемся без тебя…

Оба замолчали. Дождь наконец прекратился, и стадо снова начало разбредаться по склонам.

— Надо подумать… — проговорил Орасио. — Это можно сделать только в разгар лета, у нас еще много времени…

— Ладно, — недовольно ответил Тонио. — Но если будешь тянуть, я договорюсь с кем-нибудь другим…

Небо почти совсем очистилось, и солнечный свет озарил долину. Тонио посвятил Орасио в некоторые подробности — дело наверняка не провалится и ни для кого не опасно — и встал:

— Я ухожу домой! Овец теперь сто шестнадцать. Клейма и все прочее — между камней в глубине участка слева, если смотреть на Мантейгас. Я загляну туда и захвачу сыры… — Он закинул на плечи котомку, взял посох и шляпу и неуверенно пробормотал: — Прощай! — Затем сделал несколько шагов и с озабоченным видом обернулся: — Если бы я тебе не верил, как самому себе, никогда бы не сказал… Поэтому смотри…

— Можешь не беспокоиться. Ведь я поклялся, чего же тебе еще?

Орасио подождал, пока Тонио исчез за скалами. Собрал овец и немного спустя уже гнал их по склону, покрытому вереском. Вдалеке, там, где в древние времена спускались грозные ледники, а теперь мчалась Зезере, Орасио различил свой родной поселок. Это было лишь небольшое пятнышко, несколько белых, красных и черных мазков на фоне густой зелени лесов и полей. Его неожиданно охватила тоска по любимой, как будто он был от нее далеко-далеко, чуть ли не на краю света. «Проклятая жизнь! Находиться всего в трех часах ходьбы от дома и так долго не видеть Идалину!»

Стадо выбралось наконец на Наве-де-Санто-Антонио — обширное плоскогорье, в конце которого поднимались величественные каменные громады. Солнце победило последние остатки бури и посеребрило молодую зелень, одевающую пастбище.

Другие стада уже мирно щипали здесь траву. Узнав Орасио, пастухи издали приветственно махали ему рукой. А двое из них — Каньолас и Папагайо, оставив своих овец, подошли с расспросами: как у него дела, как ему жилось в армии? Потом начались разговоры, которые его только раздражали: «А я-то думал, что ты, прежде чем подняться в горы, женишься… Когда же у тебя свадьба?»

Орасио отвечал приветливо, но чувствовал при этом глухую злобу, сам не зная почему и против кого. Как будто людям не о чем больше говорить! Каменные громады, похожая на чашу долина, открывавшаяся перед его взором, дождь, падавший вдалеке, мрачные склоны гор — весь этот мужественный пейзаж, который в течение многих лет был для него привычным миром, теперь казался враждебным тем стремлениям, которые теснились у него в груди. Он узнавал все, вплоть до разросшихся за время его отсутствия вересковых зарослей на берегу ручья, пересекающего Наве, но смотрел на знакомую картину с ненавистью, как будто природа оказалась его заклятым врагом. Ему захотелось в отместку за что-то, непонятное ему самому, сбить выстрелом из ружья ястреба, который медленно кружил в очистившемся небе…

Издалека среди звона колокольчиков послышались веселые звуки свирели. Еще более раздраженный, Орасио вгляделся, но не мог на таком расстоянии рассмотреть, кто играет.

— Кто это?

— Шико да Левада, — ответил Каньолас.

Орасио почувствовал себя оскорбленным, у него появилось такое ощущение, будто его обокрали. Много лет кряду никто, кроме него, не играл в горах на свирели. Пастухи Мантейгаса шли туда, как в ссылку, им было не до забав, они постоянно думали о своих крошечных участках и о работах, которые их ожидают в поселке. Только он, Орасио, настоящий пастух, нарушал безмолвие гор своей старой свирелью, купленной у одного приятеля из Несперейры… Доносившиеся издалека рулады вызывали в нем желание заплакать.

— Шико раньше не играл…

— Это верно… — согласился Каньолас. — Он начал играть после смерти жены. Говорит, что это его отвлекает, он очень тоскует по ней…

Немного погодя пастухи вернулись к своим стадам. Орасио остался сидеть на камне, жуя кусок хлеба, который никак не шел ему в горло. Он был теперь уверен, что не ошибся, заподозрив Валадареса и Сотомайора в том, что они задумали жечь леса. «Без сомнения, это один из них либо оба вместе. Когда я встретил на дороге Валадареса, он, должно быть, возвращался после разговора с сыном насчет этого дела. Вот почему Тонио, вместо того чтобы отправиться со скотом прямо сюда, спустился к реке: он провожал отца до дороги. Но я очертя голову в такие дела впутываться не собираюсь. Посоветуюсь с Мануэлом Пейшото. Не буду рисковать своей свободой, чтобы услужить скряге Валадаресу. А с другой стороны, ведь леса приносят народу и пользу. Викарий Баррадас несколько лет назад, когда горели леса, говорил об этом в проповеди».

Овцы не спеша двигались вперед, и Орасио шел за ними. Все ему опостылело, день казался скучным и нескончаемым. Никогда в его пастушеской жизни время не тянулось так долго… Как он дождется утра, чтобы поговорить с Мануэлом? Изредка свирель Шико наполняла тишину своими короткими, резкими звуками, и Орасио становилось еще грустнее.

Не дойдя до края Наве, стадо повернуло обратно. Когда приближались сумерки, овцы сами направлялись к месту ночевки. Они как будто знали, сколько времени им потребуется, чтобы достигнуть овчарни до наступления ночи.

Стада медленно возвращались, пощипывая траву. Позванивали колокольчики, и, нарушая эту вечно одинаковую, жалкую и грустную, музыку, бойко и весело пела свирель Шико да Левада.

Заходящее солнце золотило вершины. Пастухи шли за стадами, словно те вели их за собой; рядом бежали собаки. И пастухи и псы внимательно следили за тем, чтобы не отбилась какая-нибудь овца — она наверняка досталась бы волкам на ужин. Шико да Левада шел позади всех, и за ним тянулись первые тени ночи.

Стадо Валадареса, отделившись от других, очутилось среди скал и наконец дошло до своего загона. Это было унавоженное овцами поле, обнесенное плетнем.

Лучшие земли всегда находились во владении промышленников, священников, крупных торговцев, поэтому с незапамятных времен жители поселков отправлялись в горы и там, где находили подходящее место, чтобы посеять горсть ржи, обрабатывали участок, орошая его своим потом. Но почва была бедной, под ней, на метр глубины, а иногда и меньше, лежал твердый слой сланцев или гранита. После каждого урожайного года горная земля должна была год или два отдыхать под паром. На эти участки пастухи и пригоняли на ночевку овец, чтобы они удобряли почву.

Сумерки уже окрасили горы в серый цвет, постепенно исчезали контуры обрывов. Свирель Шико да Левада наконец замолкла. В горах воцарилась немая тишина.

В углу загона, среди камней, Орасио нашел ведра, формы для сыра и немного картофеля. Он взял три ведра и подошел к стаду. Теперь он доил гораздо медленнее, чем до ухода в армию. Ему казалось, что овцы, обычно такие послушные, противились его рукам, которые потеряли прежнюю сноровку. Все же вскоре на дне ведра появилось молоко, оно медленно поднималось, белея в предвечернем полумраке.

Последними Орасио выдоил трех коз, затем отнес ведра к камням. С резким криком пролетела какая-то ночная птица. Он поднял глаза, но уже не увидел ее. Тишина влажной горной земли угнетала его: она будто проникала ему в легкие, заполняла рот, нос, уши, даже впитывалась в кожу. Орасио удивлялся: как он прежде переносил эту немоту мира, это одиночество, к которому настолько было привык, что в армии первое время не мог ночью заснуть в большой общей казарме? Он подумал, что теперь ему не по вкусу и одиночество и постоянное пребывание на людях, что только когда он начнет работать на фабрике и будет спать у себя дома, заживет по-человечески…

Усевшись перед пастухом, Пилот и Лохматый не спускали с него глаз. Они знали, что не получат еды, пока Орасио не приготовит молоко для сыра, но, видя, что он не торопится, начали проявлять беспокойство. Орасио процедил молоко, перелив его в пустое большое ведро, на которое натянул тряпку. Собаки внимательно следили за его движениями. Они видели, как он положил в молоко кусок брынзы, которая должна была вызвать свертывание. Теперь ждать уже недолго… Но Орасио работал все так же раздражающе медленно. Лохматый в нетерпении даже потянулся к одному из ведер и понюхал козье молоко, которое как раз и предназначалось для пастуха и собак.

Сумерки сгустились еще больше. На небе появилась первая бледная звезда. Орасио начал крошить в молоко хлеб, потом пододвинул ведро собакам, отказавшись от своей доли.

Два приятеля шумно накинулись на еду и, быстро покончив с молоком, снова принялись ждать. Орасио посмотрел на кучку картофеля на земле, но решил его не варить. Он открыл котомку, кинул собакам еще хлеба; отрезав ломоть для себя, положил на него кусок сала и стал медленно жевать, поглядывая на небо, которое теперь уже было усеяно звездами. В темноте раздался голос:

— Орасио!..

Он вздрогнул. Среди скал никого не было видно. Лохматый, чувствуя себя важным сеньором, только лениво кинул взгляд в ту сторону, откуда донесся голос; Пилот же, как пес без особых претензий, залаял.

— Орасио!..

Это был негромкий, робкий голос, он как будто боялся разбудить горы или испугать ночь. Это был знакомый голос, но Орасио не мог вспомнить, кому он принадлежит.

— Кто это?

Голос теперь послышался ближе:

— Это я… Шико… Где ты?

Орасио подошел ко входу в загон. От загородки отделился силуэт человека.

— Здравствуй! Ну, как тебе там жилось? — спросил Шико.

— Да ничего, хорошо… А у тебя, я слыхал, большое несчастье…

Шико да Левада опустил голову и зарыдал так, словно только затем и пришел, чтобы облегчить себя слезами. Орасио взял его за руку и усадил на камень рядом с собой.

— Успокойся! Все там будем… Когда умерла Луиза?

— Три недели назад, — прошептал сквозь слезы Шико.

Орасио не знал, что сказать. У него перед глазами стояла жена Шико, такая же молодая, как и муж, стройная, с изящными ножками, носившая, даже и после свадьбы, блузки из цветного ситца — в этом краю, где женщины одевались в черное, точно носили вечный траур по собственной жизни. Орасио встречал ее на уличках Мантейгаса; он вспомнил, что она часто возбуждала в нем желание. И вот теперь он не мог найти слов утешения…

— Ты прости меня… — проговорил Шико да Левада, стараясь овладеть собой. — Сегодня я в овчарне один. Сестра Каньоласа принесла мне формы для сыра, но не могла, конечно, ночевать со мной и пошла к брату. А если я остаюсь один, с кем-нибудь не поговорю, то будто схожу с ума. Поэтому я и пришел. Днем я еще держусь, но ночь для меня пытка. Я все время думаю о Луизе, которую прибрал господь, и мне кажется, я ее вижу, бедненькую; она ходит в темноте вокруг и жалеет меня. Вот тогда я и думаю, что схожу с ума.

Орасио по-прежнему не знал, как утешить беднягу.

— От чего она умерла?

— Она умерла… не хочется даже вспоминать! Дело было так… У нас родился ребенок, все шло хорошо. Через три дня была моя очередь стеречь скот… я и пришел сюда. И не успел перекопать участок под кукурузу, который мы арендовали. На четвертый день Луиза встала и принялась заниматься хозяйством. На пятый вышла в поле, чтобы успеть перекопать землю, пока не испортилась погода. Когда она возвращалась, ей захотелось пить, и она напилась холодной воды из источника Богородицы дос-Вердес. В ту же ночь почувствовала себя плохо. А на следующий день у нее началась лихорадка. Повитуха сказала, что у многих женщин это бывает после родов, но ничего с ними не случается. Прочитали несколько молитв, сожгли какие-то травы — думали, пройдет. Когда я вернулся, она была уже совсем плоха. Послал тут же за доктором, но она уже кончалась… Перед смертью бедняжка обняла дочку и посмотрела на меня так печально, что, как вспомню, сердце у меня разрывается…

Он опять зарыдал.

— Ты бы спустился вниз, не надо тебе оставаться одному в горах…

— Это верно… Здесь я все время думаю о Луизе… Крошка сейчас у бабушки; будь я с ней, мне было бы легче. Но что поделаешь? Мне остается сторожить еще три дня, тогда и уйду. А через неделю, когда опять наступит мой черед, придется вернуться. За меня никто сторожить не будет!.. А мой скот все убывает. Трех овец продал — не на что было похоронить Луизу, в понедельник волк задрал у меня еще двоих…

— Где? — встревоженно спросил Орасио.

— Тут, поблизости, на участке Пимента. Дело было вечером. Чтобы не оставаться одному, я пошел к Каньоласу, а проклятый пес увязался за мной… Нельзя было оставлять стадо, я это хорошо знаю, но я ничего не мог с собой поделать… Когда обернулся и увидел позади собаку, сердце так и екнуло. Побежал обратно, но только успел увидеть хвост зверя… И все же мне повезло. Овцы — мои, будь они чужими, пришлось бы мне совсем худо: люди потеряли бы ко мне доверие. — Он перешел на шепот: — Ты об этом, прошу тебя, никому не говори. Только тебе и Каньоласу я сказал правду. А всем остальным рассказывал по-другому…

Он замолчал. Орасио посмотрел в направлении овчарни Пимента, вслушиваясь в ночную тишину. Шико да Левада передалась тревога товарища.

— Сегодня пес остался там. Но я не могу положиться на него: он стар. Я пойду, пожалуй… — сказал он, но продолжал сидеть, не двигаясь. Он поднял глаза к небу и задержал взор, как будто пересчитывал звезды. — Как ты думаешь, на том свете у нас останется тот же облик, что и здесь, на земле?

Орасио пожал плечами:

— Не знаю. Откуда мне знать?

— Я хотел бы снова увидеть Луизу, но такой, какой она была при жизни. С тем же лицом, с тем же телом. Я хочу видеть ее живую, а не призрак. Вот если бы она осталась такой, как была! Тогда я бы согласился умереть…

— Не говори так! — запротестовал Орасио. — У тебя есть дочь, которую ты должен растить…

Шико медленно поднялся.

— Это так… У меня осталась крошка. И это меня удерживает… иначе я бы поджег лес, а потом покончил с собой.

Орасио удивленно взглянул на него:

— Поджег? Для кого?

Шико почувствовал горечь в вопросе Орасио и с недоумением посмотрел на юношу.

— Для кого? О чем это ты? Не понимаю…

— Разве ты не сказал, что поджег бы лес?

— Что ж, и поджег бы… И даже облил бы деревья керосином. Ну а если бы меня заметили, какое это имеет значение? Прежде чем меня поймали бы, я был бы уже мертв. Не будь лесов, я пас бы скот неподалеку от дома и никогда не позволил бы Луизе так рано взяться за мотыгу…

— Это тебе сейчас так кажется. Сколько женщин встают через три-четыре дня после родов и работают, хотя мужья их тут же, с ними! Нужда заставляет!..

— Я бы не позволил Луизе работать, бедняжке! Можешь поверить — не позволил бы… — Голос Шико задрожал от горя.

На мгновение воцарилось молчание, затем Шико попрощался и потихоньку зашагал прочь.

Орасио направился к камням, чтобы закончить приготовление сыра. Молоко уже створожилось. Он наполнил формы, в которых творожная масса превращалась в круглые, низкие сыры, и вздохнул с облегчением: его часть работы закончена; в доме Валадареса сыры посолят, и дело с концом!

К ночи похолодало. Тишина по-прежнему владычествовала над миром. Псы улеглись у входа в загон. Орасио выбрал подходящее место и тоже лег на землю около стада, завернувшись в одеяло. Ему не спалось, и он принялся размышлять: «Шико да Левада сделал бы это даже даром, потому что все пастухи против лесов. Мне же предлагают пятьсот мильрейсов. Правда, на эти деньги жизни не устроишь, но их хватит, чтобы освободиться от Валадареса. — Орасио было неудобно лежать, приникнув щекой к сырой земле, и он положил под голову свою котомку. — Викарий не такой человек, чтобы солгать. Он мне сказал правду. Однако в древности пастухи, без сомнения, не были похожи на нас: иначе каким-то там поэтам не понравилась бы такая жизнь».

Наконец он заснул. Проснулся неожиданно, среди ночи. Чутким ухом пастуха он уловил сквозь сон какие-то неясные звуки. Подумав о волках, Орасио быстро взглянул на воротца ограды. Но еще прежде чем он различил лежащих там псов, он понял, что это были за звуки: Шико да Левада играл на свирели. Стада облаков блуждали по небу, как по звездному пастбищу. Орасио почудилось, что душа Луизы бродит вокруг, и он обругал Шико за то, что тот его разбудил. Под звуки свирели Орасио снова заснул. А когда проснулся, над вершинами Кантаро уже забрезжила заря. Еще не вполне очнувшись от сна, Орасио подумал о Мануэле Пейшото: «Скоро я получу от него ответ!»

В горах еще царило безмолвие, но в этот час во всех овчарнях — и в тех, которые были расположены на склонах, и в тех, которые прятались в складках гор, их можно было рассмотреть только сверху — начиналась работа пастухов. Орасио взял ведра и снова подоил овец. Перелил молоко в формы. Ему предстояло заниматься этим каждый день до середины лета, когда овцы перестают давать молоко. Потом открыл загородку… В отсыревшей одежде, с посохом в правой руке, с ведром картофеля в левой, он зашагал вслед за стадом.

Овцы, достигнув соседних с овчарней скал, пошли медленнее и опустили головы в зеленеющую траву. Часов в десять, уже возле Пойос-Бранкос, Орасио увидел, как отовсюду появляются многочисленные стада.

Солнце, как бы отлитое из пламенеющего серебра, сияло на голубом небосводе; под его лучами даже угрюмые вершины Кантаро казались менее мрачными. На горных лугах все выглядело по-иному: желтые цветы саргассо заиграли яркими красками; в вереске весело прыгали кузнечики. Листья еще хранили капельки ночной росы, которые сейчас переливались всеми цветами радуги; темные шершавые стебельки казались светло-зелеными и гладкими. Перед овцами стремительно пролетали птицы и порхали стаи бабочек. Там и тут слышалось тихое, нежное пение — это издали доносилось журчание горных речек, которые несли в долины свои прохладные воды.

Но никто из людей, что пасли в горах стада, тратя на это лучшие годы своей жизни, не замечал великолепия утра. Даже когда эти несчастные, одетые, как первобытные жители пещер, смеялись или вполголоса напевали песни, они, словно неся на себе какое-то древнее проклятие, были лишены радости жизни, которая проявлялась вокруг них в полете птиц и порхании бабочек, в цветении трав и вечном журчании горных вод…

Вытянув посох, Орасио побежал наперерез стаду, которое направилось на чужую землю. Склон горы был разделен на несколько пастбищ, каждое из них отводилось одной общине; только таким образом удавалось хотя бы на время прекращать бурные ссоры между пастухами и отчаянные драки, в которых зачастую проливалась кровь. Ручеек, скалы, иногда сложенная из камней пирамидка служили границей между пастбищами. Перейти ее означало бросить вызов соседним пастухам, а тогда — не миновать потасовки!

Овцы, когда Орасио остановил их, стали проявлять беспокойство, а одна, самая дерзкая, не признающая заключенных между людьми соглашений, перепрыгнула условную линию, которая отделяла часть склона, отведенную Мантейгасу, от той, где должны были пастись стада из Алдейя-до-Карвальо. Орасио с трудом вернул ее обратно. Вдруг вдали он увидел Мануэла Пейшото. Тот медленно приближался, шествуя со своим стадом. Подойдя, Мануэл не торопился успокоить Орасио. Он завел разговор о посторонних вещах и лишь потом, видя, что Орасио угрюмо молчит, сказал:

— Я говорил с братом… То, что ты хочешь, не так просто. Но он обещал сделать все возможное. Дело обстоит именно, как я предполагал: и мест нет, и, кроме того, ты уже вышел из этого возраста… Матеус говорит, что закон запрещает нанимать учеников старше шестнадцати лет. Но раз он обещал, то наверняка устроит. Хозяин очень его уважает и охотно исполнит его просьбу.

— И долго придется ждать, сеньор Мануэл?

— Этого уж я не знаю. Может, неделю, а может, и месяцы. Все дело в том, когда появится место.

IV

В сумерки после окончания трудового дня, поставив в угол мотыгу, сын или брат пастуха отправлялся в горы, гоня впереди осла. По тропам они карабкались десять-двенадцать километров, то в тягостной тишине, то под песни, которые распевал крестьянин. До овчарни добирались поздней ночью. Сын или брат пастуха сгружал с осла хлеб и другую провизию, а также пустые формы для сыра. Затем, утомленный дневной работой и дорогой, ложился рядом с ослом на землю, чтобы поспать до рассвета. А утром, навьючив на животное готовые сыры, пускался в обратный путь, теперь уже под гору, спеша домой — к работе, к мотыге.

На участок Валадареса каждый вечер отправлялся один из его сыновей — Тонио или Леандро. Тонио больше не заговаривал с Орасио насчет своего предложения; он даже избегал касаться всего, что могло напомнить о нем. Орасио тоже не затрагивал этого дела, хотя не раз чувствовал, что оба они думают о нем, особенно перед тем как заснуть. Утром Тонио уходил; вечером приходил Леандро; так протекали дни. Орасио все они казались одинаковыми, полными скуки, которую разгонял только Пейшото, когда появлялся со своими овцами.

Мануэл твердил одно и то же: «Надо запастись терпением», и Орасио чувствовал себя все более несчастным. Другие пастухи, поскольку стадо обычно принадлежало четырем-пяти хозяевам, чередовались каждую неделю, а он оставался в горах бессменно. Каждую неделю уходили одни и приходили другие, и Орасио казалось, что жизнь у него хуже, чем у кого бы то ни было, что он бродит здесь, подобно изгнаннику. Другие виделись с женами, детьми, родителями, он же, кроме Мануэла Пейшото, не видел никого из приятных ему людей — к Леандро он не питал симпатии, а к Тонио относился все холоднее. Он начал считать дни, с нетерпением дожидаясь, когда начнется стрижка овец и он сможет побыть с Идалиной.

Потеплело. Иногда набегали грозы, разражаясь вспышками молний и раскатами грома; но это столкновение стихий происходило в долинах, и пастухи наблюдали его сверху — грозовые тучи отбрасывали длинные тени, а небо над вершинами продолжало оставаться голубым.

Некоторые стада уже ушли на стрижку, но Валадарес медлил. Наконец однажды вечером, незадолго до Иванова дня, Тонио принес столь желанное распоряжение: на следующее утро Орасио должен был спуститься с овцами.

Они вышли на рассвете. Тонио вел осла, нагруженного сырами, а Орасио гнал стадо. Погода стояла жаркая. Тонио заметил:

— Ну и жара! Трава трещит под ногами! С кормом будет все хуже и хуже…

Проходя мимо леса, Тонио начал посматривать на сосны, намеренно задерживая на них взор. Орасио догадался, в чем дело, но ничего не сказал… Наконец Тонио, глядя в землю, проговорил:

— Здесь внизу все высохло…

Орасио продолжал молчать. Овцы вступили на извилистую, узкую тропу, заваленную камнями, как русло ручья; осел шел позади.

— Ну, как ты решил насчет того дела? — внезапно спросил Тонио.

— Ничего я не решил. Подыщи другого, — сухо ответил Орасио.

Они молча шагали по тропе, пролегавшей между опушкой леса и заброшенным полем. Тонио вспомнил:

— Вот здесь меня в прошлом году оштрафовали. — И после паузы добавил: — Если согласишься, за первый раз получишь не пять, а шесть ассигнаций…

Овцы шли, тесно прижавшись друг к другу и сталкиваясь на поворотах тропы. Между соснами уже можно было разглядеть дома Калдаса. Орасио медлил с ответом.

— Надо подумать… — сказал он наконец.

— Но когда же ты надумаешь? Ведь время уходит. Жара-то какая!

В голосе Тонио впервые прозвучало раздражение. Овцы продолжали спускаться. Теперь показалась водолечебница на берегу Зезере.

— Завтра… самое позднее послезавтра.

Возле Калдаса стадо остановилось попастись на небольшом лугу, принадлежавшем Валадаресу. Тонио ушел в Мантейгас…

К полудню Орасио вывел овец на дорогу. Там в тени раскидистых каштанов его уже ожидал Маррафа, самый известный и наиболее высоко оплачиваемый стригальщик в Мантейгасе, и его помощники. В руках Маррафы овца становилась податливой и беспомощной. Двумя ловкими движениями он спутывал ее, затем зажимал между ногами и принимался действовать ножницами, начиная от шеи. Шерсть, срезанная под корень, падала рыхлыми волнами, никогда не разрываясь. Время от времени Маррафа обнаруживал отвратительных клещей, присосавшихся к телу овцы, подобно черным бородавкам, — одного, другого, третьего. Тогда стригальщик решительно разрезал паразита. Но ради этого он никогда не отклонял ножницы с намеченного пути. После стрижки овцы поедали клещей друг у друга на спине. По словам Маррафы, это шло им на пользу: клещи возвращали овцам их собственную кровь.

Руно продолжало спадать. Шерсть снималась одним целым куском, как одежда, которую не надо расстегивать.

Стрижка стада длилась два дня. В первый же вечер Орасио, встретившись с невестой, позабыл про свои огорчения и был счастлив, как никогда. Он сказал Идалине, что скоро получит место в Ковильяне; она очень обрадовалась и даже не жаловалась на то, что придется покинуть Мантейгас. Она не задавала ему никаких вопросов. Они сидели в укромном, погруженном в полумрак уголке, и девушка только тогда отводила его руку, когда слышала чьи-нибудь шаги.

Во второй вечер, канун Иванова дня, молодежь зажгла большой костер на площади поселка и принялась танцевать вокруг него под звуки оркестра, игравшего на специально сооруженном помосте. Орасио и Идалина потанцевали, а потом присоединились к гуляющим, которые с песнями под аккомпанемент дудок и гармоник веселыми группами направились в сторону Калдаса. Вечер был теплый, небо усеяно звездами. Отовсюду слышались звуки музыки; у источников против водолечебницы зажгли еще один костер.

Орасио замедлил шаг и дал остальным уйти вперед. Потом, взяв Идалину под руку, зашагал с ней по дороге, огибающей Калдас, к мосту… Поблизости никого не было, только внизу вокруг костра танцевали пары. Ночь была полна песен, сладострастия и неги. Они сошли с дороги и прилегли на траве. Орасио привлек к себе Идалину, и с каждым поцелуем в нем все больше разгоралось желание. Ведь там, в горах, он был как узник в тюрьме, которого терзает любовный голод. Однако Орасио, как и раньше в подобных случаях, сдержался, повинуясь вековым запретам. Идалина будет принадлежать ему, толькокогда они поженятся.

Они лежали рядом молча, внимая ночи, песням, музыке, доносившейся снизу. Зарево большого костра золотило опушку леса по ту сторону реки. Орасио поглядел на далекие сосны, и ему представилось, как это зарево ширится, освещая весь берег, освещая ночь. Не эту, а ту, другую, ночь. Ему представилось не это низкое пламя костра, а другие, высокие, очень высокие языки пламени, поднимающиеся среди сосен; представились суетящиеся вокруг люди, перепачканные сажей, покрытые потом, бронзовые от света огня; и представился он сам, бегущий в потемках и скрывающийся где-то, как волк. «Шесть ассигнаций… Возьми их. В другой раз получишь еще шесть». А затем появится жандарм и скажет: «Иди за мной!» Орасио посмотрел в сторону костра и на мгновение удивился: почему парни и девушки танцуют и поют, вместо того чтобы сбить пламя, тушить пожар? Мысль о пожаре вызвала в нем дрожь. Он снова обнял Идалину. Она была настолько близкой, своей, готовой ждать его, что он еще раз победил в себе искушение принять предложение Тонио.

На следующее утро, выводя скот из загона Валадареса, он сказал Тонио:

— Насчет того дела ничего не выйдет. Не хочу связываться.

— Ладно. Никто тебя не заставляет, — с кривой улыбкой ответил Тонио.

Орасио гнал овец вверх по склону. У него было хорошее настроение: он справился с колебаниями, которые мучили его много дней; Идалина любит его все больше и больше…

Обернувшись назад, он посмотрел на залитую солнцем, овеянную тихой красотой долину. Он вспомнил, что сегодня, в иванов день, никто не работает, и неожиданно опечалился. Если бы не эти проклятые овцы, он бы тоже был в поселке и провел весь день с Идалиной, а не бродил бы здесь, спотыкаясь о камни. Впредь же будет все хуже и хуже, так как Валадарес, обозленный тем, что он не согласился стать поджигателем, начнет теперь придираться.

И снова его мечты показались ему несбыточными, а предстоящая жизнь такой трудной, что он почувствовал себя беспомощным. «Идалина соглашается со мной потому, что возлагает на меня большие надежды и представляет себе будущее в розовом свете. Но я-то знаю, что не так просто разделаться с Валадаресом. Если после всего, что я наговорил, придется жениться, так никуда и не устроившись, надо мной только смеяться будут».

Орасио провел мучительный день. Он рассчитывал повстречаться с Мануэлом Пейшото и рассеять свои сомнения, поговорив с ним, но друг, как нарочно, не появлялся. На горных просторах он встретил лишь Шико да Левада. Бедняга был уже без свирели. Он еще больше похудел, говорил печальным голосом и, казалось, покорился судьбе. Его загон находился теперь очень далеко от участка Валадареса.

Ночью Орасио спал один. Так как овцы начали давать мало молока и, следовательно, уменьшилось количество сыра, Тонио пришел только к вечеру следующего дня. Он не выказывал никакого озлобления по поводу отказа Орасио, наоборот, был еще более разговорчивым и приветливым, чем прежде. Тонио стал приходить раз в несколько дней, чередуясь с Леандро. В последний день месяца он, как только пришел, вытащил из кармана какие-то деньги и сказал:

— Вот твое жалованье. Отец прибавил тебе десять мильрейсов. И велел сказать: если не хочешь, чтобы он удерживал что-нибудь в счет долга, то он не настаивает…

Орасио посмотрел на Тонио, но денег не взял. Потом отвел взор.

— Хочу! Хочу, чтобы с меня был удержан весь долг. И поблагодари своего отца. Меня прибавкой жалованья не купить… Если я до сих пор не стоил больше, не стою и сейчас…

Его слова обеспокоили Тонио.

— Всегда ты выдумываешь! Я уже тебе сказал, что отец не имеет ничего общего с тем делом и, помимо всего прочего, от этого вообще уже отказались…


Овцы перестали давать молоко. Однажды утром Тонио погрузил на осла ставшие теперь ненужными формы для сыра и простился с Орасио до следующей недели.

Как и во все годы, стада в восемьдесят, девяносто, сто голов на этот период объединялись в более крупные — по тысяче и больше. У каждой овцы на спине была метка хозяина — буква или цифра, оттиснутая смолой или краской с помощью специального клейма. Такое большое стадо сопровождали всего два пастуха, тогда как раньше для присмотра за теми же овцами требовалось десять-двенадцать человек.

Валадарес из-за старой распри с другими скотоводами не хотел объединять с ними свое стадо…

Теперь Орасио еще острее чувствовал свое одиночество, так как почти не встречал других пастухов. Тонио стал приходить только по субботам, привозя на осле хлеб, картофель и сало. Он передавал продукты, несколько минут болтал о том о сем и тут же уходил обратно в Мантейгас. Орасио как-то попросил Тонио зайти к нему домой и сказать матери, чтобы та прислала ему свирель. Но, когда на следующей неделе Тонио принес ее, Орасио вспомнил, что Шико да Левада взялся за свирель, тщетно пытаясь забыться после смерти жены, — и не стал играть. Он подумал, что свирель может накликать беду.

Его единственным развлечением были встречи с Мануэлом Пейшото, но тот почти не появлялся в этих местах, предпочитая пасти скот на соседних с Алдейя-до-Карвальо склонах. Когда же Орасио изредка встречал своего друга, ничего утешительного он не узнавал: Мануэл даже не затрагивал интересующего его вопроса — должно быть, новостей не было, а повторять то, что он уже много раз говорил, ему не хотелось.

К концу июля в горах снова появились люди. Свободные пастухи вместе с семьями поднялись в горы, чтобы убрать урожай на своих участках. На всех склонах бросались в глаза отдельные желтые пятна, выделяющиеся на зеленом фоне травы. То была спелая рожь, ожидавшая серпа. Началась жатва, а за ней и обмолот — тут же, где-нибудь «а ровной площадке у ближайшей скалы. Эту скудную горную землю, которую некогда любой мог объявить своей собственностью, бедняки арендовали у потомков тех счастливцев, что успели захватить ее. Собрав урожай, крестьяне принимались отмерять зерно, которое полагалось хозяину в уплату за аренду. Все, что оставалось, делилось снова: одна часть на муку, другая — на семена. Прежде чем вернуться в долину, крестьяне обрабатывали и засевали паровые участки.

В эти летние недели всюду на разбросанных среди скал полях — и тех, где снимался урожай, и тех, что засевались — слышались голоса, а зачастую и песни, нарушавшие тишину гор.

Стремясь побыть на людях, чтобы хоть немного рассеяться, Орасио каждый вечер пригонял своих овец поближе к жнецам. Стадо ночевало теперь около какого-нибудь тока, где днем шла молотьба. И пока крестьяне не засыпали, сваленные тяжелым трудом, Орасио перекидывался несколькими словечками то с тем, то с другим — ведь все это был знакомый народ, начиная с Фатаунсоса, с которым он играл в детстве, и кончая Серафимом Касадором, другом его родителей.

Однажды ночью, летней, светлой ночью, когда жнецы уже улеглись спать, жена Каньоласа — Жозефа заметила, что в стороне Мантейгаса небо окрасилось в багровый цвет.

— Неужели пожар?

Все поднялись. Ни у кого не оставалось сомнений в том, что где-то горит. Однако сначала никто не придал этому значения: мало ли летом возникает пожаров, для тушения которых достаточно нескольких лесничих! Только Орасио насторожился. Зарево все ярче полыхало в небе.

— Да это большой пожар! — воскликнул Серафим.

— По-моему, это в стороне Калдаса… — предположил Каньолас.

— Должно быть… — откликнулась его жена. — При таком ветре захватит все до самой дороги…

— Вот это и нужно! — донесся из-за скалы усталый голос. Орасио узнал старого Жеронимо, по кличке Молочник. — Да будет господу угодно, чтобы весь лес сгорел!

Со всех ближайших участков сбегались люди и пристально всматривались вдаль. За деревьями пожара не было видно, только огромное зарево золотило ночное небо над долиной. Все побежали к возвышавшемуся справа холму и оттуда стали наблюдать, как ширится огонь.

— Нет сомнения, это в Калдасе. Лес там небольшой, но пламя перекинется дальше, — сказал кто-то.

Воцарилось молчание. Подходили и подходили люди. Почти все готовы были броситься на помощь и прикидывали в уме, какое расстояние до места пожара и за сколько времени можно добежать туда. Пастухи, обладающие более тонким слухом, различали далекий звон колоколов церквей Сан-Педро и Санта-Мария — всюду били в набат.

— Весь народ в горах… Кто же им поможет? — проворчал старый Жеронимо.

Никто не ответил. Но всех, кроме Жеронимо, охватило древнее, почти инстинктивное чувство солидарности, которое при пожаре заставляет стариков и молодых, мужчин и женщин выбегать из домов с ведрами и плошками, чтобы тушить пожар, даже если полыхает дом врага.

Со всех склонов, окружающих Мантейгас, — от Пеньяс-Доурадас до Кампо-Романо и Фрага-да-Баталья и даже дальше — жители этого поселка, которые поднялись в горы, чтобы собрать свой хлеб, наблюдали, как внизу свирепствует огонь. И им хотелось, не раздумывая, бежать на подмогу.

— Спустимся туда! Скорее! — предложил Серафим Касадор.

Старый Жеронимо, возмущенный, закричал:

— Дураки! Как есть дураки! Почему мы торчим здесь, в горах? Почему у нас нет пастбищ и пашен поблизости от дома? — Он обратился к Серафиму: — Вот ты, ответь! — Так как все молчали, он добавил: — У вас не хватает разума! Разума недостает!..

Все продолжали молчать. Жеронимо снова заговорил:

— Дело обстоит неплохо… То, что вы видите, со временем даст нам хлеб! Где сейчас овцы? Здесь, в горах, потому что нет у нас пастбищ вблизи поселка. Если мы хотим держать несколько овец или посеять хоть немного хлеба, нам приходится подниматься в горы и спать здесь на сырой земле. А вы хотите тушить пожар! К черту все леса! Все! Если бы вы были постарше и, как я, мучились бы по ночам от ревматизма, вы бы так не рассуждали…

Все думали, как и он. Но в то же время всех неодолимо влекло тушить пожар.

— Может, ты и прав, Жеронимо, — проговорил Серафим Касадор, — но… с другой стороны…

Он не закончил фразы, не найдя ясного, убедительного довода. Но в этом и не было необходимости. Все понимали, что есть «другая сторона» и она состоит в том, что леса приносят пользу земледелию долины.

— Что с другой стороны?.. Все это чепуха! — снова закричал дядя Жеронимо. — Все мы болваны, иначе давно бы покончили с лесами. Вы знаете, как прежде поступали пастухи? При первом удобном случае — раз! — и поджигали лес…

На холме появился какой-то человек. Он запыхался и в отчаянии причитал:

— Ах, боже мой, я все потеряю! Огонь близко от моих участков. Пропали мои труды!..

В исступлении он бросился бежать между скалами. Все, не колеблясь, последовали за ним. Остались только Жеронимо, Шико да Левада, Орасио и две женщины.

— Стадо ослов! — с презрением воскликнул старик.

Орасио продолжал созерцать зарево и, когда подумал о Валадаресе, на его губах появилась невеселая улыбка. «Вот кто будет рад пожару!»

Шико да Левада уселся рядом со старым Жеронимо, уперся локтями в колени и, закрыв лицо руками, казалось, заснул. Женщины зашагали к ближайшему участку. Орасио спустился с холма и лег неподалеку от своих овец.

На рассвете он вернулся на холм. Люди еще не возвратились с пожарища. Теперь там вдали вместо языков пламени поднимались клубы дыма. Орасио прикинул, какая часть леса сгорела, и пришел к выводу, что она меньше, чем ему показалось ночью и наверняка намного меньше, чем хотел Валадарес. Эта мысль неожиданно доставила ему удовольствие. И, насвистывая, он двинулся с овцами в свой обычный, каждодневный путь.


В субботу Тонио, отдав Орасио провизию, начал без умолку болтать о разных пустяках, как всегда, когда не хотел говорить о том, что его действительно занимало. Затем неожиданно спросил:

— Пожар видел?

— Видел.

— Ты, должно быть, сразу подумал, что это моя работа… Скажи: ведь подумал?

Орасио не ответил.

— Наверняка подумал, — настаивал Тонио. — Голову даю на отсечение! Но ты ошибаешься! Я не имел к этому никакого отношения. — Заметив недоверчивую улыбку Орасио, он добавил: — Не веришь?.. Зря… Я бы так плохо не сработал. Разве ты не заметил, что пожар возник только в одном месте, а не в двух-трех, как я говорил? Поэтому с ним быстро покончили.

— Я слышал, что огонь сильно разгорелся…

— Да. Но, по-моему, это не поджог… Столько людей сейчас ходит через лес… кто-нибудь мог нечаянно бросить окурок… А остальное сделал ветер. Так бывает…

Орасио взглянул на него в упор и с раздражением подумал: «Ты хитер, но меня не обманешь». Должно быть, Тонио угадал его мысль.

— А потом… игра не стоила свеч… — сказал он. — Лесное управление наверняка уже распорядилось произвести там новые посадки…

— Когда же вы придете убирать рожь? — недовольно спросил Орасио.

— Скоро. Ждем, когда брат поправится…

— Леандро болен?

— Да. Уже несколько дней. Его лечит доктор Коуто. У него как будто малярия. Но отец, кажется, потерял надежду на то, что Леандро выздоровеет вовремя… Он пришлет со мной поденщика…

На следующей неделе Тонио появился в горах даже не с одним, а с двумя поденщиками. Они сжали рожь, перемолотили и вернулись в Мантейгас. Вскоре пришли снова и засеяли участки, остававшиеся под паром с прошлого года.

К этому времени земледельческая страда на горных склонах закончилась, все семьи разошлись по домам. Теперь здесь оставались только пастухи, которые пасли большие стада.

Беспокойство Орасио нарастало. Он был близок к отчаянию. «Видно, Мануэл Пейшото не сможет устроить меня на фабрику. Скорей бы наступил октябрь, когда я спущусь с гор. Там внизу я хоть немного побуду с Идалиной, пока не придется перегонять скот в Иданью». Но до октября было еще далеко, и дни тянулись все медленнее. Кончилось тем, что, преодолев свои тяжелые предчувствия, Орасио начал играть на свирели…

В сентябре наступило время унавоживать почву. По старинному обычаю скот опять разбили на мелкие стада: пришли хозяева овец, по клеймам отобрали своих.

Теперь каждое стадо ночевало на определенном месте, чтобы дать первое удобрение земле, на которой в этом году была выращена рожь.

Наконец наступил октябрь. В горах похолодало, ночи стали длинные, зачастую пастухи промокали до нитки даже в пещерах, где они укрывались от дождя. Пришло время спускаться в долину, но хозяева медлили: скот всегда находил в горах что-нибудь пощипать, тогда как в Мантейгасе и других поселках корм стоил пропасть денег.

Первым распростился с Орасио Пейшото: «Жди спокойно — как только что-нибудь узнаю, сразу пошлю тебе весточку в Мантейгас». Затем ушел со своим стадом Каньолас. Вслед за ними тронулись и остальные. В горах все чаще шли дожди и опускались туманы. Наконец Орасио со своим стадом остался один. Было очень холодно, солнце с трудом пробивалось сквозь свинцовые тучи, и горы в своем уединении приобрели такую суровую и величественную строгость, что сама тишина казалась теперь устрашающей. Птицы уже не летали, как прежде, над саргассо и вереском. Волки, которые всегда идут за стадами, стали жаться к поселкам, где им легче было чем-нибудь поживиться. Жизнь в горах замирала, обнаженные и мрачные, они ждали зимы, когда снег прикроет их наготу.

Орасио негодовал, что Валадарес не посылает ему распоряжения спускаться. «Хозяин не считается со мной. Точно так же он поступил во время стрижки. Эх, сказать бы ему!»

Наконец Тонио все же появился. На этот раз без осла. Он помог Орасио перегнать стадо. К вечеру овцы вошли в загон близ Калдаса. Здесь для них хранилось сено, заготовленное Валадаресом на своем лугу.

Вечером Орасио, поборов давнишние колебания, сказал Идалине:

— Устроиться на фабрику мне пока не удается, и я не хочу тебя больше томить. Если до конца года ничего из этого не выйдет, поженимся. — Он помолчал, потом спросил: — Ты довольна?

— Что ж, очень хорошо… Тем более, что Валадарес повысил тебе жалованье. Но если нужно ждать еще, я подожду…

— Повысил жалованье! Десять мильрейсов прибавки ничего не изменят!

— Тогда как же? — робко спросила она.

— Ничего… как-нибудь…

Орасио говорил решительно, но на душе у него было тяжело. Он вспомнил, как во время стрижки овец обещал Идалине, что скоро поступит на фабрику… К декабрю он рассчитается с Валадаресом. После продажи четырех ягнят, которые ему полагались от хозяина, у него останется несколько мильрейсов. «Этих денег не хватит, даже чтобы заплатить викарию за венчание; но я попрошу взаймы у Валадареса конто или полтора. Он мне не откажет. Кто поджег лес, сказать трудно, но, во всяком случае, Тонио и Леандро собирались это сделать. Я болтать не стану, но Валадарес всегда будет опасаться, как бы я не распустил язык. Поэтому он, конечно, одолжит мне деньги и согласится ждать, сколько потребуется. Ясно, что жизнь у нас после свадьбы будет нищенская, потому что я не таков, чтобы оставаться в долгу у кого бы то ни было, тем более у Валадареса… Всего, что заработаю, хватит только на хлеб да на уплату долга… Но раз нужно, ничего не поделаешь!

Орасио почувствовал, что у него сжимается сердце. Ведь рушилась его мечта о домике, которую он так лелеял…

Сидевшая рядом Идалина была довольна: она не догадывалась о терзаниях жениха. Заметив ее радость, Орасио с нежностью сказал:

— Я делаю это для тебя, понимаешь? Чтобы тебе больше не ждать… Может быть, мне еще долго придется пасти скот…

— Ничего… — ответила Идалина. — Потом мы сговоримся с Валадаресом, и вместо его сыновей я буду ходить за сырами, чтобы видеться с тобой каждый день… Мы арендуем немного земли под картошку… А домик… — вспомнив о мечте Орасио, Идалина заколебалась. — Ты отказался от мысли о постройке дома?

Орасио ответил нерешительно и печально:

— Нет… То есть я хочу сказать… потом увидим…

Она опустила голову, на глаза навернулись слезы:

— Так я не согласна!.. Если ты делаешь это только ради меня, против своей воли, я не хочу!

Ему стало немного легче, возможно, потому, что и она страдала. И захотелось утешить ее:

— Не только ради тебя, но и ради себя. Но пока об этом никому, кроме матери, не говори. А мать пусть держит в тайне…

На следующий день Идалина сообщила Орасио:

— Мать одобряет твое решение, тем более, что почти все приданое уже было готово к твоему возвращению с военной службы.

Орасио прервал ее — за ночь им снова овладели сомнения:

— Может быть, все-таки лучше подождать… Ведь я не теряю надежды устроиться… Мануэл Пейшото обещал мне…


Шли дни, шли недели, а Мануэл Пейшото не подавал никаких вестей. Два пастуха, которые ежегодно ходили в Иданью арендовать пастбища на зиму, давно вернулись. Наступил ноябрь, становилось все холоднее. На горных вершинах уже выпал снег. Пора было перегонять овец на новые пастбища, где не так сильно чувствовалась суровая зима. Раньше других в это пяти-шестидневное путешествие — столько времени требовалось на переход от Мантейгаса до Иданьи — отправилось стадо Каньоласа. Другие двинулись позднее, а последними тронулись в путь стада Валадареса, старого Жеронимо, Анисето и тетки Лусианы. Они вышли вместе: так можно было не брать лишних пастухов. Собралось почти триста овец, белых и черных — живая мозаика, которая покрыла дорогу во всю ширину. Впереди и по бокам бежали собаки; среди них не было только Пилота, которого признали слабым для такого долгого пути. За овцами шагали Орасио, Тонио, Анисето и Либанио — сын дяди Жеронимо; ослы тащили на себе проволоку для ограждения загонов, ведра и вьюки с провизией. Овцы в поисках травы разбредались в стороны от дороги; иногда заходили в чужие владения. Хозяева придорожных участков, боясь потравы, всегда держались настороже. На пастухов часто сыпались жалобы, иногда их даже штрафовали… Голодных животных возвращали на дорогу криками и камнями, и они понуро плелись дальше. Ночевали там, где их заставала ночь, вдали от населенных пунктов, так как возле поселков ночевка скота запрещалась. Едва забрезжит рассвет, поднимались, чтобы продолжать путь. Собаки всегда бежали впереди и по бокам стада, ослы шли непременно в хвосте, а замыкали шествие пастухи. Овцы двигались спокойно, неторопливым шагом; пастухи гнали их не слишком быстро, боясь, как бы какая-нибудь не окотилась в дороге. Однако на третий день одна из овец Анисето, Фарруска, с круглым, как бочка, животом, принялась блеять.

— Этого еще не хватало! — воскликнул Тонио.

Скользнув опытным глазом по стаду, Анисето определил, что и некоторые овцы Валадареса в таком же состоянии — стало быть, не одна Фарруска будет повинна в том, что придется задержаться.

Они находились между глубоким ущельем — справа от дороги и обширным владением, обнесенным стеной, — слева. Четверо пастухов стали подгонять стадо, чтобы остановка, уж если ее нельзя избежать, произошла по крайней мере не на самой дороге. Но Фарруска, у которой начались родовые схватки, легла на землю — ей ни до чего не было дела.

— Будь ты проклята! — выругался Анисето. — И, подхватив овцу на руки, побежал с ней вдоль стены… Стадо осталось далеко позади, а Анисето все продолжал бежать: стене не было конца. Фарруска билась и извивалась.

— Будь ты проклята! Могла бы хоть немного подождать. Будь проклята и ты и хозяева этих земель! Будьте все вы прокляты! — бормотал Анисето. В то же время он чувствовал жалость к страдающему животному.

Наконец он оказался у опушки леса, свернул с дороги и остановился — выбирать было некогда. Он опустил овцу на землю, закурил и присел рядом на камень. Фарруска корчилась на траве. Анисето пускал клубы дыма, время от времени поглядывая на нее…

Подошло стадо. Орасио вышел вперед и остановил овец. Безразличные к участи Фарруски, они прошли мимо и рассыпались по опушке.

— Ну как? — спросил Тонио.

— Нормально.

Фарруска, тяжело дыша, продолжала биться в судорогах, то закрывая, то открывая затуманенные глаза; казалось, она околевает. Вскоре появились две ножки, за ними маленькая головка; затем показалось тельце. Теперь овца дышала уже более спокойно. Анисето тоже почувствовал облегчение… Фарруска с трудом поднялась, в миг перекусила пуповину и стала вылизывать своего детеныша. Она проделывала это с таким усердием, что ягненку едва удавалось удержаться на своих слабых ножках. Его взгляд, не останавливаясь ни на чем определенном, скользил по миру, в который он только что вступил. Дорога, деревья, кустарники, какие-то живые существа… Иногда он отваживался сделать шаг, и тогда Фарруска с трудом двигалась вперед, не переставая облизывать его. Другие овцы разбрелись вдоль дороги и поедали опавшие листья и чахлую траву.

Пастухи собрались вместе, разговаривали и смеялись. Тонио рассказывал какую-то историю. Повествование оказалось длинным. Все слушали внимательно, с интересом ожидая развязки. Тонио еще не кончил свой рассказ, а они уже покатывались со смеху. Анисето забыл о Фарруске и ее ягненке…

Неожиданно Либанио перестал смеяться и тревожно вскрикнул. Анисето обернулся и, испуганный, бросился к Фарруске. Однако было уже поздно. Фарруска начала отгрызать у ягненка пуповину, которая казалась матери лишней. Но чем больше овца дергала ее, тем та становилась длиннее. Ягненок, напрягая все свои силенки, пытался вырваться, но Фарруска упорно не отпускала его, продолжая вытягивать эту горячую, липкую, окровавленную ленту, которая связывала детеныша с материнским ртом. Когда Анисето бросился на помощь, ягненок еще стоял, но тут же упал мертвый…

Все собрались вокруг Анисето, выражая свое сочувствие, обсуждая случившееся. Анисето, охваченный ненавистью к Тонио и к овце, не сказал ни слова. «Если бы Тонио не отвлек меня, — думал он со злобой, — этого бы не произошло. Для Валадареса не имеет значения — одним ягненком больше или меньше, а для меня, бедняка, это несчастье».

Стадо двинулось дальше. Пастухи теперь шли молча, подняв воротники и нахлобучив шляпы до ушей; хотя и светило солнце, было холодно.

Перейдя мост, Фарруска начала жалобно блеять, и Анисето разозлился еще больше.

Немного погодя они задержались снова. Но остановка была короткой. Овце дяди Жеронимо, которая улеглась в канаве, понадобилось лишь четверть часа, чтобы разродиться. И ягненок, как только мать вылизала его, тут же пустился вслед за ней на своих еще нетвердых, растопыренных ножках.

Стадо продолжало путь. Задолго до захода солнца пастухи начали высматривать место для ночного привала. Орасио предложил переночевать в пещерах, где он однажды нашел себе приют; но не мог вспомнить, близко ли до них или еще далеко. Наконец подошли к пещерам. Это были скалы с несколькими естественными углублениями, разбросанные у опушки леса, близ ручейка. Ослов пустили пастись, быстро соорудили загон, но голодные овцы никак не хотели входить в него. Анисето разжег костер и поставил на три камня ведро. Потом вытащил из котомки околевшего ягненка Фарруски и начал его свежевать.

Либанио, проходя мимо, сплюнул и с отвращением спросил:

— Ты что, неужели собираешься есть это?

Анисето не ответил. Поднялся и пошел мыть освежеванного ягненка в ручейке. Вернувшись, он увидел, что пастухи стоят на коленях у входа в загон вокруг какой-то овцы. Он подошел ближе.

— Что тут еще?

— Ягненок выходит, — ответил Тонио.

Анисето, взглянув на овцу, понял, что и ее и детеныша вряд ли удастся спасти. Это была овца Валадареса. Анисето, довольный, некоторое время молча наблюдал.

— Не надо ли помочь? — спросил он наконец, зная, впрочем, что в помощи нет нужды.

— Не надо, — ответил Орасио.

Наступала ночь. Анисето вернулся к костру, разрезал ягненка на части, положил куски мяса в ведро и уставился на огонь. Изредка он бросал взгляды в сторону товарищей, все еще стоявших на коленях возле овцы. Роды затягивались. Анисето знал все приемы, которые применялись в подобных случаях и мысленно помогал овце. Временами ему начинало казаться, что еще не все потеряно.

Наконец трое пастухов отправились к ручейку мыть руки. Когда они подошли к костру, жуя хлеб с сыром, Анисето спросил:

— Ну как?

— Задала она нам дьявольскую работу, но все-таки мы ее спасли, — ответил Тонио.

— А ягненок?

— Тоже живой.

Пастухи расселись вокруг костра. Тут же кружились собаки, поедая хлеб, который им бросали Тонио и Либанио. «Везет же этому ослу Валадаресу», — с раздражением подумал Анисето. Он снял ведро с огня, слил воду и предложил товарищам ягненка. Никто не захотел. Анисето начал есть сам. Нежное мясо таяло во рту, но оно было пресным — он забыл его посолить. Собаки, сидя напротив, пристально смотрели на Анисето. Он силился глотать, но мясо становилось ему поперек горла. Тонио и Либанио начали посмеиваться, но Анисето все еще упрямился, хотя его уже начинало тошнить. Внезапно он вскочил и ударил ногой по ведру. Собаки тут же накинулись на мясо, а Анисето, захватив котомку и одеяло, не говоря ни слова, направился в пещеру.

Пастухи посмотрели ему вслед. Тонио расхохотался.

— Что бы с ним было, если бы околела Фарруска!

Либанио тоже засмеялся. Орасио стало жаль Анисето…

Костер догорал; ночь становилась все холоднее. Пастухи поднялись и пошли к пещере.

Утром, когда все вокруг покрылось инеем, они сняли проволочную изгородь и двинулись дальше. Родился еще один ягненок; он так окоченел от холода, что пришлось отогревать его в котомке. Плащи пастухов одеревенели; замерзшая роса потрескивала под башмаками.

Стадо то шло, то останавливалось из-за новых родов; поголовье его все увеличивалось. Окотившиеся овцы двигались с трудом, еле волоча ослабевшие ноги. Некоторые из новорожденных ягнят сразу же поднимались и, очень робкие и неловкие, шли позади. Другие оказывались такими слабыми, что их приходилось навьючивать на ослов. Тонио ворчал:

— Нас кто-то проклял. Мы уж и так опаздываем на два дня, а эти чертовы овцы все не перестают котиться!

— Ну-ну! В прошлом году окотилось гораздо больше! Тебя тогда не было, — попытался успокоить его Анисето. Он уже смирился с потерей ягненка. Накануне благополучно окотились три другие его овцы; ущерб, который причинила ему Фарруска, был покрыт с лихвой.

На седьмой день пастухи, голодные, измученные, с обросшими, почерневшими лицами, увидели вдалеке Иданью — свою конечную цель.

Орасио нес на спине больную овцу. Либанио тащил другую. Шагавшие налегке Тонио и Анисето вскоре сменили их. У всех из котомок торчали головы ягнят. Восемь ягнят брели сами, восемь других путешествовали на ослах, которые плелись очень медленно — они тоже устали. Собаки бежали с высунутыми языками…

Дети, игравшие у порогов бедных домишек вдоль дороги, с любопытством смотрели на ягнят, навьюченных на спины ослов. Им очень нравились эти нежные головки, выглядывавшие из вьюков, как из движущегося окошка.

На террасе богатого нового дома стоял избалованный, капризный мальчик и клянчил:

— Мамочка, подари мне этого барашка с торчащими ушками…

— Хорошо, подарю.

Видя, что мать не сходит с террасы, а выглядывающие из вьюков ягнята удаляются, мальчик принялся громко плакать и бить кулачками по балюстраде террасы:

— Хочу барашка! Хочу барашка, у которого торчат ушки!..

Когда, уже выйдя на равнину, они готовились сдать стадо пастухам, которые должны были сторожить весь скот Мантейгаса до самой весны, Орасио увидел бегущего Шико да Левада. Еще издали Шико подавал какие-то знаки, а приблизившись, закричал:

— Я уж думал, вы никогда не дойдете! Ехал сюда на грузовике и на поезде, чтоб побыстрее добраться, и вот уже второй день торчу здесь, дожидаясь тебя!

— Что случилось?

Шико да Левада едва переводил дыхание:

— Твоя матушка велела передать, что Мануэл Пейшото устроил тебе место на фабрике и ты должен сейчас же вернуться домой. Она хотела написать, но боялась, что письмо пропадет, и послала меня. Весточка от Пейшото пришла еще три дня назад…

Орасио побледнел. Опустил на землю овцу, которую нес на спине. Затем резко отбросил свой пастушеский посох и обнял Шико.

ШЕРСТЬ И СНЕГ

I

Орасио тосковал по Идалине, но теперь, уверенный в лучшем будущем, легче переносил разлуку. Он устроился в доме одного ткача — Рикардо Соареса. В этой лачуге было не больше места и не меньше детей, чем в домах других рабочих, которых Мануэл Пейшото безуспешно просил приютить Орасио; но Рикардо с женой, рассчитывая извлечь какую-то выгоду, все же согласились взять Орасио на квартиру.

Лестница вела в мезонин, где была лишь одна комната с маленьким окошком, против которого высилась каменная стена. Здесь спал Антеро, старший сын Рикардо, работавший на фабрике сортировщиком; рядом с его кроватью и поставили койку для Орасио.

Внизу находилась кухня, одновременно служившая спальней супругов и их младших детей; рядом в темной конуре спала мать Рикардо. Здесь было слышно все, что делалось наверху, а в мезонине — все, что происходило внизу.

Орасио пришел сюда накануне первого дня работы на фабрике и сразу, в ту же ночь, был неприятно удивлен такой слышимостью. Сначала до него донесся голос хозяйки — Жулин, ругавшей детей, которые никак не хотели утихомириться; затем послышался тяжелый храп старухи, и наконец, когда уже наступила тишина, раздалось легкое поскрипывание, вызванное, как он догадался, осторожными движениями супругов. Слух Орасио ловил их приглушенные вздохи. Эти звуки, наполнявшие темноту, волновали его воображение.

Орасио заметил, что Антеро тоже бодрствует, хотя и притворяется спящим, — чтобы квартирант не знал, что и он все слышит.

Много раз дома, еще будучи мальчишкой, Орасио слышал по ночам такие же звуки. И ему бывало стыдно за родителей. Однако сейчас в нем проснулось желание. Жена Рикардо, которая вечером показалась Орасио неопрятной и некрасивой, теперь представлялась ему совсем другой. Он видел ее обессиленную в объятиях мужа и в то же время как бы ощущал ее рядом с собой. Он хотел воспротивиться искушению, но не мог: Жулия овладела его помыслами, и это было сильнее рассудка. В своем воображении он уже обладал ею, стараясь, чтобы какой-либо шорох не выдал его Антеро, который лежал рядом.

На рассвете Орасио услышал, как Жулия о чем-то спрашивает мужа, а он отвечает ей сонным, недовольным голосом. Орасио слышал шаги женщины — она разжигала огонь, потом поставила кастрюлю на очаг. Пол пропускал легкий дым от горящей полыни и корней вереска, и этот дым щекотал ему ноздри. Антеро теперь крепко спал. Орасио тоже хотелось спать: ночью он почти не сомкнул глаз. Он задремал, но в это время снизу раздалось три сильных удара. Видимо, это Жулия стучала в потолок палкой или ручкой швабры, чтобы разбудить сына.

Мутный свет проникал в окошко. Антеро вскочил с постели, зажег огарок свечи и, не говоря ни слова, быстро оделся. Орасио тоже встал. Он еще не успел натянуть брюки, когда Антеро уже сбежал по лестнице вниз.

Орасио снова услышал голос Жулии; она с удивлением спросила сына:

— Ты почему не хочешь поесть?

Антеро что-то невнятно пробормотал и захлопнул за собой дверь.

Теперь Орасио услышал шаги и голос Рикардо. Ткач разговаривал с женой тихо, — видимо, чтобы не услышал жилец. Немного погодя Жулия крикнула снизу:

— Вы уже готовы? Идите есть.

Орасио спустился. Рикардо сидел за столом, поджидая его. Это был худой смуглый человек с унылым выражением лица, лет сорока с лишним. Орасио поздоровался и сел. Прямо перед ним стояла постель супругов со смятыми простынями, справа — кровать четырех детей, которые еще спали, разбросав ручонки. В люльке лежал самый маленький; был виден только его затылок с редкими волосиками.

Жулия поставила перед Орасио и перед мужем миски с супом. Оба начали есть. Орасио чувствовал себя стесненно: он еще плохо знал чету Рикардо, к тому же оказался невольным свидетелем их супружеских тайн. Он старался отвести глаза от пустой кровати, избегал смотреть на Жулию, которая сейчас уже не представляла для него никакого интереса. Постель, однако, упорно привлекала его взор. Орасио вспомнил о неожиданном уходе Антеро. «Парень прав, — подумал он. — И я бы так поступил. Эти дома никуда не годятся. У меня будет не такой».

Рикардо торопливо глотал суп.

— Уже поздно! — сказал он. — Нельзя терять время!

После того, что было ночью, Орасио особенно стеснялся Рикардо. Однако не подозревавший об этом ткач был озабочен только тем, чтобы не опоздать на фабрику:

— Пойдем!

Они вышли, захватив корзинки с провизией, которые им приготовила Жулия. Было хмурое ноябрьское утро; солнце еще не показывалось, холодный резкий ветер стегал их по спине.

По дороге шагало много рабочих: мужчины с поднятыми воротниками старых пальто, женщины, кутающиеся в темные платки, мальчики двенадцати-четырнадцати лет в заплатанной одежде, с рукой в кармане, — в другой была корзинка с едой. Все торопились — на фабрике надо быть без пяти восемь, приди они на минуту позже, у них вычтут из заработка за целый час.

Уже много лет пригороды Ковильяна видели по утрам — будь на дворе солнце или дождь — эти черные вереницы трепальщиков, чесальщиков, прядильщиков, ткачей, направляющихся на работу.

Тайны текстильного производства открывались рабочим Ковильяна еще с детства. Молодые наследовали от стариков искусство превращения овечьей шерсти в ткани. Так шло из поколения в поколение…

Рикардо оказался малоразговорчивым спутником. Да и другие шли молча. Все спешили. Черные фигуры шагали порознь или группами, и у всех была единственная забота — прийти вовремя!

Когда они достигли холма, с которого открывался вид на Карпинтейру с ее фабриками, раскинувшимися по берегу реки, Орасио увидел новые сотни черных силуэтов: это были текстильщики, направлявшиеся на работу из Ковильяна. Фабрики дали первый гудок. Орасио шел озабоченный и в то же время охваченный любопытством — как-то пойдет его работа? С каждым шагом у него возникали новые тревоги и надежды — ведь в это утро начиналась его новая жизнь.

Когда они дошли до фабрики Азеведо де Соуза, Рикардо, который работал на другой фабрике, распрощался с ним.

Орасио почувствовал себя совсем беззащитным…

Он остановился у широких ворот. Мимо проходили рабочие. Он никого из них не знал, в этой толпе он был одинок. За воротами шла мостовая, в конце которой возвышалось здание фабрики. Во дворе Орасио поискал глазами Матеуса, брата Мануэла Пейшото, но нигде его не увидел. Вслед за другими он робко вошел внутрь. Матеус находился тут. Мастер был одет в комбинезон, открытый сверху, так что видна была рубашка с галстуком. Сильный, высокий, широкоплечий, он был похож на кавалериста; глаза его глядели повелительно. Он был гораздо моложе брата.

— Добрый день! — ответил Матеус на приветствие. — Идем со мной!

Они прошли через цехи первого этажа и поднялись по лестнице на второй. В цех входили рабочие. Они уже переоделись в старую одежду и теперь становились у машин, расположенных рядами и заполнявших всю площадь цеха.

Матеус подошел к прядильным машинам.

— Будешь учиться на прядильщика. Кто хочет стать хорошим ткачом, должен начинать именно с этого. — Он подозвал проходившего мимо мастера: — Послушай, Сампайо, вот тот парень, о котором я тебе говорил. Приставь его к машине.

Сампайо взглянул на Орасио:

— Ладно. Я сейчас должен уйти, но скоро вернусь. Ты оставайся здесь. — Он обратился к одному из рабочих: — Педро, вот тебе ученик.

Молодой прядильщик с неприязнью оглядел Орасио с головы до ног. Матеус и Сампайо ушли. Послышался второй гудок, и мгновенно на всей фабрике заработали машины.

Прядильные машины представляли собой длинные, низкие механизмы: на каждом из них скользила каретка с веретенами. Пространство между неподвижной и движущейся частями машины то увеличивалось, то уменьшалось в зависимости от того, отступала или приближалась каретка. Параллельно, на очень близком расстоянии были расположены сотни нитей — каретка их натягивала и скручивала. Четверо подростков бегали вдоль машин, пристально глядя на нити; ловко подхватывали те, что обрывались, и быстро присучивали их…

Занятый работой, Педро не обращал внимания на своего ученика, а тот, прислонившись к стене, чувствовал себя совершенно потерявшимся: боялся двинуться, не знал, что делать с руками, куда смотреть. Стоявший неподалеку у своей машины рослый рабочий насмешливо поглядывал на него, перемигиваясь со своим напарником и как бы спрашивая того: «Что это за верзила тут торчит?» Немного погодя Орасио заметил, что и мальчишки, соединявшие нити, — такие же, как и он, ученики, — время от времени оборачивались в его сторону и пересмеивались. Он догадывался, что эти улыбки относятся к его возрасту — мало кто приходил учиться ремеслу после двенадцати лет, — и это злило его. Даже Педро, уже опытный рабочий, был моложе Орасио.

Наконец вернулся Сампайо. Мастер не любил тратить время на учеников, и они обучались сами — месяц за месяцем, год за годом. Так повелось еще с тех времен, когда на фабрике работали от зари до зари. Так обучался когда-то и он, и немало тогда получил зуботычин — теперь-то этою и в помине нет… Но этим великовозрастным учеником, которого поручил ему Матеус, Сампайо решил заняться лично.

— Это просто, — начал он. — Вот бабины с ровницей — она похожа на шерстяную пряжу, но еще не скручена. Теперь смотри!.. Концы нитей присоединены к веретенам… По мере отхода каретки эти нити становятся все тоньше и тоньше. Видишь?.. Когда каретка доходит до конца, веретена скручивают нити, а при обратном движении нить наматывается на шпулю… Понятно?

Орасио ничего не понял, но предпочел смолчать.

Мастер велел остановить каретку.

— Видишь, как она устроена?

— Вижу… — робко проговорил Орасио.

— Хорошо! Сейчас главное — уметь присучивать нить. Остальному научишься со временем.

Сампайо протянул руку и порвал одну из нитей:

— Смотри, как надо присучивать. Соединяются два конца… вот так, как я показываю… — Повернувшись к Педро, он приказал: — Теперь показывай ты. Только будь терпелив. А ты становись рядом!

Каретка снова задвигалась…

Орасио, следя за движениями Педро, тоже начал бегать вдоль машины. То, что мастер просил прядильщика быть терпеливым, показалось ему унизительным…

Не прошло и трех часов, как Орасио удалось присучить нить без остановки каретки. Педро похвалил его, но сказал, что это нужно делать быстрее. Немного погодя Орасио снова соединил оборвавшуюся нить. Теперь он чувствовал себя уже увереннее.

В перерыв он уселся в столовой рядом с Педро, чтобы съесть суп, хлеб и сардины, которые дала ему с собой Жулия. Рабочие постарше толковали за едой о каком-то уволенном товарище — Паредесе. Все отзывались о нем тепло и сожалели о его судьбе. Но Орасио показалось, что они не говорят всего, что думают, будто кто-то из присутствующих мешал им. Больше других возмущался чесальщик Трамагал и при этом искоса поглядывал на Орасио. Один из рабочих сказал:

— Он прогулял за год всего четыре дня. За это не увольняют… Это только предлог. А суть в том, что он стар и, конечно, работает медленнее. Скоро так же поступят и со мной…

Орасио взглянул на говорившего. Это был старик с редкими седыми волосами и глубоко запавшими глазами.

— Эта участь ожидает каждого из нас, старых рабочих, — добавил старик.

Наступило молчание; рабочие задумались, некоторые даже перестали жевать.

Трамагал не соглашался со стариком:

— Паредес еще хорошо работал. Никто лучше его не знал машины. Всю жизнь он проработал на фабриках. Теперь он, правда, стар, но многие молодые ему и в подметки не годятся. — Он посмотрел на парня, который сидел слева от Педро. — Его уволили потому, что хотели дать место другому! По протекции!..

Парень запротестовал:

— Никакой у меня протекции не было, слышишь?

— Да знаю! Но когда тебя перевели на место Паредеса, Педро стал прядильщиком, а на его место приняли нового ученика…

Педро повернулся и хотел что-то сказать, но Трамагал остановил его:

— Ты ни в чем не виноват. Я знаю.

Воцарилось неловкое молчание. Орасио мрачно посмотрел на Трамагала. И не смог сдержаться:

— Если вы говорите обо мне, то ошибаетесь! Я не хотел, чтобы из-за меня кого-то уволили. Знай я об этом, никогда бы сюда не нанялся… Понятно?

Трамагал пожал плечами и презрительно бросил:

— Видать птицу по полету…

Орасио вскочил, но Педро удержал его за руку и обратился к Трамагалу:

— Не затевай скандала. Иначе нас всех повыгоняют…

Однако тот не унимался:

— А, чего там! Ведь здесь же бордель! Для наших ребят мест на фабрике нет, а чужаки приходят и сразу устраиваются!.. Скоро нашимдетям придется просить милостыню, пришлые бродяги все заполонят… Поглядите, этому парню уже под тридцать, а лезет в ученики, хотя по закону поступающий ученик не должен быть старше шестнадцати лет. Если его взяли потому, что сейчас прибавилось работы, то почему же выгнали Паредеса? И чего только смотрит союз!

Орасио стал было отвечать, но в спор вмешался тот же седой рабочий.

— Перестань! — обратился он к Трамагалу. — Паредеса уволили потому, что он стар и болен. Он уже отдал фабрике все, что мог. Так же было с Армандо, с Тельядаисом, с Висенте, со многими… Никто под них не подкапывался. Где ты видел хозяина, который держал бы стариков? В прежнее время их выгоняли на улицу без всякого пособия… Теперь профсоюз дает им по двадцать эскудо в неделю. Все-таки на эти деньги можно раз поесть…

Кое-кто улыбнулся. Орасио снова попытался ответить Трамагалу, но Педро, крепко сжав ему руку, потребовал:

— Молчи! Молчи!

Закончив обед, несколько рабочих ушли и увели с собой Трамагала. Седой старик с запавшими глазами подошел к Орасио.

— Не сердись на Трамагала, он неплохой человек. Но скажи мне: какого дьявола тебя угораздило в таком возрасте поступить учеником?

Старик понравился Орасио с первого взгляда, и юноша ему все рассказал. Тот слушал внимательно, даже перестал есть вареную картофелину, которую держал в руке. Когда Орасио закончил, старик улыбнулся:

— Примерно так я и думал. Стало быть, нужда гонит. Меня удивляет другое: ты взрослый человек, а жизни еще не знаешь… — Он взглянул на Педро: — В конце концов, вы оба молоды, и в мире еще многое изменится… Я все объясню Трамагалу. Не сердись на него, — сказал он, переводя глаза на Орасио. — Будем друзьями, идет? Мое имя — Жозе Ногейра, но все зовут меня Марретой.

Орасио назвал себя. В этот момент послышался гудок — обеденный перерыв кончился.

Доев наконец свою картошку, Маррета вышел из столовой.

— Видать, хороший человек! — заметил Орасио. Педро подтвердил это кивком головы.

Женщины и дети, которые принесли своим мужьям и отцам обед, теперь убирали в корзинки миски и тарелки, а рабочие возвращались в цеха.

Засновали каретки, забегали вдоль машин прядильщики, — казалось, работа никогда и не останавливалась. Утром эта беготня показалась Орасио занятной, как детские шалости или спортивная игра. Но теперь он почувствовал, что у него устали ноги. Время от времени Орасио бросал взгляд в глубину цеха, где он еще не был. Большое прямоугольное помещение с бетонным полом и матовыми стеклами в окнах понравилось ему. Здесь было гораздо чище и приятнее, чем в казарме; а с домами Мантейгаса и сравнить нельзя. Орасио заметил, что возле каких-то других машин, стоявших вдалеке, рабочие не суетились, как прядильщики, а стояли неподвижно, словно часовые, только изредка вмешиваясь в работу механизма. «Вот у кого хорошая жизнь! — подумал он. — За них все делают машины. Не то что здесь, у нас». Придя к такому заключению, Орасио, однако, удивился: эти рабочие казались уж очень сосредоточенными, серьезными, даже мрачными. Можно было подумать, что они никогда не смеялись. А ведь в столовой он их видел совсем другими. «Они скучают, потому что все время стоят на месте, — их даже в сон клонит, — решил Орасио. — Если бы они бегали туда сюда, как мы, небось не скучали бы». Но немного погодя, взглянув на работающих рядом учеников, тех самых, которые утром посмеивались над ним, он и у них на лицах увидел то же серьезное, сосредоточенное выражение. И тогда Орасио понял, что на фабрике нелегче, чем в казарме. Только здесь не ощущалось той злой воли, которая в армии исходит от офицеров. Даже когда Матеус скрывался в своей застекленной конторке в глубине цеха, рабочие продолжали трудиться все так же сосредоточенно, будто для них не существовало ничего, кроме работы, которая не допускала улыбки.

— И на всех фабриках так? — спросил Орасио у Педро.

— Что так?

— Да вот как бывает, когда в доме покойник…

Педро снизошел к невежеству новичка:

— А ты думал, здесь бал, что ли? Родриго — он был во Франции, работал на фабриках в Лионе — говорит, что там еще тяжелее…

Машины наполняли шумом цех. Мрачные, замкнувшиеся в себе люди молча следили за ними — здесь право голоса имели только машины.

Орасио очень хотелось закурить, но Педро еще с утра предупредил его, что курение в цеху запрещено.

— Ну а если мы покурим, что может случиться? Ведь шерсть не горит…

Педро резко ответил:

— Мы здесь для того, чтобы работать, а не прохлаждаться. Должно быть, ты еще никогда не работал… Сразу видать, что из деревни… И вообще помалкивай, а то еще мастер услышит…

Орасио было обиделся, но Педро примирительно объяснил ему:

— Разве ты не знаешь, что разговоры запрещены? Хозяева не хотят, чтобы мы болтали во время работы. Если не подчинишься — огребешь штраф… Пойди в уборную, там покуришь: уборная — наше единственное спасение. Так не только у нас, а на всех фабриках…

Орасио решил потерпеть до конца смены. «Нужно взять себя в руки, как я это сделал в армии, — сказал он себе. — Если удастся отвыкнуть от сигарет, я даже кое-что сэкономлю».

Орасио пришли на память слова Мануэла Пейшото о том, что он не смог бы целые дни проводить в четырех стенах фабрики. Тогда Орасио показалось нелепым, что Мануэл предпочитает бродить по горам, спать на сырой земле, собирать летом овечий навоз, не видеться по целым неделям с женой: ведь работая на фабрике, он бы в определенные часы обедал, ночевал дома, по воскресеньям отдыхал в кругу семьи… Теперь же свою прежнюю жизнь пастуха, когда он мог когда хотел садиться, вставать, курить, свистеть, петь, говорить с самим собой или с Пилотом, кричать так, чтобы его голос эхом отдавался в пропастях, Орасио увидел в ином свете. Но тут он вспомнил Идалину и свои мечты о жизни с ней в новом маленьком домике… «Ничего, — утешал он себя. — Со временем втянусь. Быть рабочим все же лучше, чем пастухом».

В пять часов дня рабочие быстро сменились. Те, что стояли у машин, уступили свое место тем, кто должен был работать в вечернюю смену, и так же поспешно, как входили утром, зашагали по мостовой к воротам. С непривычки очень утомленный беготней в течение восьми часов, Орасио был единственным, кто медленно брел по фабричному двору. В этой спешащей толпе он был словно камень, обтекаемый потоком. Мимо него прошел Трамагал, а немного погодя — Маррета, который, похлопав его по плечу, бросил дружеское «до завтра».

Выйдя из ворот, рабочие расходились в разные стороны — одни направлялись в Ковильян, другие в Алдейя-до-Карвальо. С соседних фабрик тоже выходили люди…

Закурив сигарету, Орасио остановился на дороге подождать Рикардо. С фабрики доносился глухой шум машин. Слева, на склоне, раскинулся Ковильян, который как бы наблюдал за жизнью расстилающейся внизу долины. В косых лучах заходящего солнца блестели стекла несчетных окон; городок в этот час выглядел особенно красивым. Ковильян очаровал Орасио. Он разглядывал большие новые здания. «Немногие из здешних домов можно сравнить с теми, что я видел в Эсториле, но мне ведь ничего особенного не нужно. Куплю или выстрою маленький уютный домик…»

Подошел Рикардо, он прихрамывал.

— Что с вами?

— Ничего. Проклятый ревматизм… В этом году он меня еще не мучил, но вот сегодня утром, как только я пришел на фабрику, схватило ногу. Зимой он меня всегда донимает…

— А я вот любуюсь этими большими домами. Их как будто не было, когда я приезжал сюда несколько лет назад…

— Да, они построены недавно. Это особняки фабрикантов.

— Все?

— Почти все. Вот этот, розового цвета, — дом вашего хозяина. Но ему, видимо, не нравится жить здесь. Он большую часть времени проводит на вилле, на берегу Зезере.

Они шли медленно из-за Рикардо. Смеркалось, становилось все прохладнее.

Немного погодя Орасио издали увидел на повороте Трамагала и Маррету — они стояли, с кем-то разговаривая.

Рикардо снова начал жаловаться:

— Этот ревматизм — поганая штука. Если бы я хоть жил недалеко от фабрики… Трудно мне достаются эти семь километров. В прошлом году иногда приходилось вставать на два часа раньше, чтобы не опоздать на работу…

Когда они достигли поворота, Трамагал подошел к Орасио:

— Ты уж прости меня, товарищ, за то, что я говорил. Маррета объяснил мне все… я понимаю, что каждому надо зарабатывать на жизнь… Давай помиримся. — Он протянул Орасио свою грубую, заскорузлую руку, которую тот охотно пожал. — Приходи ко мне в пятницу с Марретой, выпьем по стаканчику вина…

Маррета отечески улыбнулся, а позади него еще мягче заулыбался третий собеседник — старичок.

— Мы как раз говорили о тебе… — обратился к Орасио Маррета. — Вот дядя Паредес, которого уволили…

Старичок протянул Орасио руку. Кроткая улыбка озаряла его лицо.

Орасио взволнованно пожал руку Паредеса. Он не знал, что сказать, не находил нужных слов.

— Я не виноват в том, что с вами произошло…

Паредес продолжал смиренно улыбаться.

— Я понимаю… Я давно ожидал, что так случится. У всех у нас один путь… Мне, конечно, очень трудно: хозяйка моя ничего не видит, даже у себя под носом… Не зарабатывает ни винтема… Старость… Но, если угодно господу, пусть будет так…

— Вот ты не хотел иметь детей… — заметил Трамагал. — А сейчас они бы тебе помогали.

— Очень хорошо, что господь не дал мне детей! Семейным еще тяжелее. — Паредес перестал улыбаться и печально посмотрел на Орасио: — Самое плохое то, что я не знаю, чем заполнить время. Привык я к работе! Теперь кажется — день никогда не кончится. Поэтому и вышел на дорогу… Чувствуешь себя как-то глупо… Руки мешают… Я бы сейчас взялся за любую работу… даже задаром…

— Ты просто герой! А мне бы хотелось побездельничать… Но только чтобы на столе была еда и питье! — Засмеялся Трамагал и начал рассказывать, как он хорошо погулял, когда на базаре в Ковильяне нашел бумажку в сто эскудо…

Когда он кончил, Рикардо стал прощаться:

— Уже поздно. А мне еще далеко ковылять…

Остальные тоже распрощались с Паредесом.

— Не думай больше об этом, парень! — сказал старик. — Не ты, так другой…

— Если надо будет чем-нибудь помочь… рассчитывайте на меня! — взволнованно ответил Орасио.

— Хорошо… Хорошо… Спасибо! — И Паредес зашагал к Ковильяну.

Остальные смотрели вслед старику, пока он не исчез в ветреных холодных сумерках. Потом молча пошли в противоположную сторону.

II

Спустя месяц Педро и Сампайо признали Орасио достаточно подготовленным, чтобы стать прядильщиком. Он научился заправлять бабины с ровницей, поднимать вытяжной механизм, присоединять к веретенам новые нити, а при обрыве присучивал нить так же быстро и ловко, как это делали опытные рабочие. Однажды утром Сампайо сообщил Матеусу об успехах ученика. Мастер выслушал его и ничего не сказал…

На фабрике знали, что Матеус покровительствует Орасио. Поэтому другие ученики, подростки четырнадцати-пятнадцати лет, были уверены, что вскоре Орасио станет прядильщиком. Но дни шли, а он все оставался учеником.

— Дело в том, что сейчас нет свободного места, — сказал ему Мануэл Пейшото, которого Орасио просил еще раз поговорить с Матеусом. — Наберись терпения; наверное, надолго дело не затянется. Если тебя переведут в прядильщики даже через год — это будет большой удачей, ведь обычно ученики ждут несколько лет…

Орасио понимал, что нужно потерпеть, но все-таки расстроился… В конце месяца он заплатил хозяйке полтораста эскудо за койку и еду, но Жулия заявила, что ошиблась в расчетах и оказалась в убытке. «Уговор дороже денег, — сказала она, — за этот месяц я прибавки не прошу. Но впредь не смогу кормить вас и предоставлять ночлег дешевле, чем за пятьдесят эскудо в неделю». Удивленный, он помедлил с ответом. Затем напомнил Жулии, что зарабатывает всего девять эскудо в день — и это самое большое жалованье, какое может получать ученик. Если он будет платить ей пятьдесят эскудо в неделю, у него останется только четыре эскудо на все остальные расходы, а этого мало даже на сигареты. На что ж он будет одеваться и обуваться?

— Это так… Я ничего не говорю, — согласилась Жулия. — Но дешевле мне нет смысла. Жизнь с каждым днем дорожает.

Видя, что Орасио опечалился, Жулия сжалилась над ним:

— Конечно, на четыре эскудо ничего не купишь. Но я не виновата. Единственное, что я могу, это брать с вас по сорок пять эскудо в неделю. Попробую месяц, если уложусь — хорошо, не хватит — не обессудьте…

После этого он и попросил Мануэла Пейшото потолковать с братом. А теперь выходит, что ему, может быть, придется ждать год или больше…

— Ну а как с комнатой? — спросил Орасио.

— Я говорил со многими, но никто не сдает дешевле, чем Жулия. Она на тебе не наживается…

Они стояли под навесом у церкви Эспирито-Санто, пережидая дождь. Пейшото понимал, что расстроил Орасио, но не находил слов утешения.

— А ты сам ни с кем не говорил? — спросил он.

— Как же, говорил. Все, как ты сказал. У одних не хватает места для себя, другие дорого запрашивают, — с унынием ответил Орасио.

Дождь не переставал. Наступал вечер. Священник приоткрыл дверь, высунул наружу голову, посмотрел на небо, но выйти не отважился.

— Ладно, сеньор Мануэл, я пойду. Промок до нитки! Большое вам спасибо…

Орасио под дождем зашагал к дому Рикардо. Рабочие возвращались с фабрики, промокшие, как и он.

У себя в комнате Орасио переоделся. Снизу слышался голос Жулии, старавшейся угомонить детей, которые подняли страшный шум. Дождь усилился и барабанил по крыше.

С наступлением зимы поселок приобретал иной облик. Под серым небом, на уличках, покрытых грязью или снегом, лачуги выглядели мрачно и походили на пещеры. В другое время люди мало сидели дома. Возвратившись с фабрики, они выходили поболтать с соседями или, пока не стемнеет, копались на своих огородах. Те, кто работал в вечернюю смену, день тратили на уход за землей — без добавки капусты, картофеля, а иногда и ржи со своих крошечных участков рабочим не хватало на пропитание семьи.

Зимой, однако, огороды и поля почти не требовали ухода. Прежде в зимние месяцы мужчины в свободные часы пьянствовали в тавернах. Но постепенно пропаганда против алкоголя, которую вели наиболее сознательные рабочие, многих отвадила от этого. Некоторые по вечерам часто собирались у Марреты…

Матери бранили детей, когда они выходили на улицу копаться в грязи, бегать под дождем или играть на снегу, если он уже выпал. Но когда дети сидели дома, они только ссорились друг с другом — они чувствовали себя пленниками, и зима казалась им вечностью… Зато для Жулии и других матерей зимние дни были слишком короткими — ведь женщины являлись как бы центром, осью каждой семьи, и время бежало для них быстрее, чем дождь по крыше. Им приходилось изощряться, придумывая, как подешевле купить продукты, а зимой это было труднее, чем летом. Им нужно было одевать детей, перекраивая, переделывая и починяя старую одежду; кроме всего этого, они часто брали надомную работу с фабрик…

Разделавшись с хлопотами по дому, Жулия раскладывала на скамье ткань и принималась очищать ее от растительных остатков, которые попадаются в шерсти. Фабриканты платили за такую работу гроши, но без этих грошей Жулия не могла бы сводить концы с концами.

Напротив Жулии, поближе к окну, обычно сидела мать Рикардо — сеньора Франсиска. Ей было восемьдесят лет; глухая и почти слепая, одетая в лохмотья, она казалась каким-то нелепым изваянием и как бы составляла часть домашней обстановки. С кошкой, пристроившейся у нее на коленях, старуха проводила целые часы без движения, склонив голову на грудь, перебирая своими сморщенными пальцами четки. Изредка она оставляла четки, чтобы погладить кошку, к которой испытывала большую нежность. Даже внуков она, пожалуй, любила меньше — когда она протягивала свои дрожащие тощие руки, дети уклонялись от ее ласк, кошка же, наоборот, спокойно позволяла себя гладить.

Сеньора Франсиска проработала почти пятьдесят лет на отделке тканей. Она была штопальщицей — заделывала дырочки и устраняла другие дефекты, которые иной раз оставляет станок. Она кончила трудиться лишь тогда, когда глаза ее почти перестали видеть. С тех пор для сына и невестки старуха была только обузой, лишней статьей расхода; Жулии приходилось работать больше, чем прежде… Она поднималась еще до рассвета и, когда вставали муж, старший сын и Орасио, уже успевала приготовить завтрак и прибрать. Когда они уходили на фабрику, Жулия принималась за работу. Стоя у скамьи, она щипчиками извлекала из ткани соринки — с такой тщательностью, с какой их не выбрала бы и голодная птица. Жулия, как и свекровь, сначала была штопальщицей, но потом по настоянию мужа перешла на очистку тканей, чтобы подольше сохранить зрение. Рикардо добился того, что ей давали отрезы на дом. Таким образом Жулия, как и многие другие женщины поселка, умудрялась вести домашнее хозяйство и работать на фабрике.

Однако ей мешали дети, которые шалили, кричали, ссорились и дрались. Жулия, бранясь, отшлепывала одного из них, и тот, забившись в угол, долго хныкал. Она тут же снова склонялась над шерстью, стараясь наверстать потерянное время, но немного погодя дети опять заставляли ее отрываться от дела. Глухая сеньора Франсиска в эти пасмурные зимние дни, когда ребята сидели дома, как всегда, оставалась ко всему безучастной. Только когда внуки, расшалившись, натыкались на ее колени или, спасаясь от материнского гнева, прятались за ее спину, старуха открывала беззубый рот и спрашивала:

— Что там такое? Что вы делаете, проказники?

Но никто ей не отвечал, так как это было бесполезно… Зачастую обстановка в доме Рикардо раздражала Орасио, он начинал думать о своей будущей семейной жизни, и ему становилось грустно. Но нет, у него все будет иначе. Согретый этой надеждой, Орасио переводил взор на очаг, отворачиваясь от вечно занятой Жулии, от детишек с грязными личиками, от неподвижной Франсиски. Ему особенно неприятно было смотреть на старуху: поникшая голова, идиотское выражение лица, пальцы, непрерывно, механически перебирающие четки, как на фабрике машины пропускают нити…

Переодевшись, Орасио остался сидеть у себя в комнате. Вскоре он услышал внизу шаги — это вернулся Рикардо. Немного погодя резко хлопнула дверь с улицы, раздались шаги Антеро; он вошел в кухню, проклиная дождь. Жулия что-то тихо говорила сыну. Орасио не разобрал слов, но догадался, что она его упрекает. Антеро возражал, и мать, рассердившись, повысила голос, не стесняясь квартиранта, — она знала, что он у себя.

— Тебе бы только шляться в Ковильяне со всякими балбесами и беспутными девками! На футбольный клуб да на ужины в кабаках у тебя всегда находятся деньги. А как мы здесь живем, тебя не интересует! Твои братишки ходят оборванные, а ты франтишь, как барчук!

— Я не виноват, что вы наплодили столько детей, — заорал Антеро. — Вы их рожаете, а я должен приносить себя в жертву? Нет, не собираюсь! У меня своя жизнь!

— Замолчи ты, злодей! Замолчи, или я не стерплю! Слышать от сына такие слова! Где это видано, чтобы сын смел так разговаривать? — Жулия кричала и плакала одновременно.

Послышался голос Рикардо, холодный, непреклонный, почти зловещий:

— Убирайся вон! Немедля!

Антеро продолжал возбужденно спорить, затем Орасио услышал быстрые шаги; Антеро рванул наружную дверь и с силой захлопнул ее за собой. Орасио позлорадствовал — придется парню вымокнуть под дождем. Он недолюбливал Антеро, и слова Жулии показались ему справедливыми. На фабрике товарищи тоже порицали Антеро за то, что он водился с плохой компанией и возвращался домой поздно ночью, почти всегда навеселе.

Теперь в кухне воцарилась тишина. Орасио не решался сойти вниз. Вскоре зашумели дети, и Жулия принялась их унимать. Тогда он спустился.

Рикардо лежал на постели. Жулия, нахмурившись, готовила ужин. Сеньора Франсиска, как всегда, неподвижно сидела на своем месте с четками в руках и кошкой на коленях.

Орасио наклонился над колыбелью, где лежал самый младший ребенок, и погладил его по головке. С тех пор как хозяйка повысила плату за пансион, он перестал ласкать ребенка, как это у него уже вошло в привычку; он был очень обижен и с трудом скрывал свою неприязнь к Жулии. Но теперь, убедившись, что никто в поселке не берет с жильцов дешевле, почувствовал к этой семье прежнюю симпатию.

Жулия накрыла на стол. У нее в обычае было сначала накормить мужчин, только после этого садились она, свекровь и дети. Поэтому она поставила три тарелки — одна предназначалась для Антеро. Лежа на кровати, Рикардо, чтобы хоть что-нибудь сказать, завел разговор о погоде. Он удивлялся, почему до сих пор не выпал снег.

Орасио что-то пробормотал в ответ. И тут Рикардо спросил его:

— Вы пойдете сегодня к Маррете?

— Если дождь перестанет, пойду.

— Перестанет, — сказал Рикардо. — Он уже проходит. Я тоже пойду.

Но Жулия накинулась на него:

— Ты собираешься выходить в такую погоду? Только не жалуйся потом на свой ревматизм!

— Мне нужно поговорить с Марретой, — сухо ответил Рикардо.

Жулия время от времени вздыхала и, казалось, прислушивалась к ночи, к дождю, к доносившимся снаружи звукам. Суп у нее был готов, но она продолжала держать его на огне. Наконец Рикардо потребовал подать ужин. Жулия медлила. Только когда дождь совсем прекратился, она не спеша сняла кастрюлю с очага…

Рикардо и Орасио уселись за стол. Много вечеров тарелка Антеро стояла пустая. Но никогда это не было так неприятно Жулии, как сегодня. Мужчины начали есть суп. Жулия обратилась к Орасио:

— Мне сказали, что Мануэл Пейшото подыскивает для вас другую квартиру… — Она замолчала, но тут же почувствовала необходимость излить на кого-нибудь горечь и раздражение, вызванные поведением сына. — Если вы думаете, что мы на вас наживаемся, съезжайте — и поскорее!

Рикардо поднял голову:

— Эх, жена! Неужели нельзя было отложить этот разговор до другого раза?

Жулия замолчала.

— Не принимайте это близко к сердцу, — стал оправдываться Орасио. — Мне у вас хорошо, и я всем доволен. Но дело в том, что я мало зарабатываю, поэтому и просил Пейшото выяснить, нельзя ли где-нибудь устроиться подешевле. Но всюду одна цена… Считайте, что ничего не произошло…

Жулия и Рикардо молчали. Малыши таращили на него глаза.

— Мне бы не хотелось с вами расставаться… Я не уйду, если вы меня не выгоните…

Супруги продолжали молчать. Наконец Рикардо сказал:

— Не будем об этом говорить. Мы бы не хотели, конечно, чтобы вы жили у нас против своей воли. Но если не найдете ничего лучшего, оставайтесь. Вы нам нравитесь.

Снаружи раздались шаги. Жулия прислушалась, но шаги удалились.

Сразу же после ужина Рикардо и Орасио вышли. Проходя мимо дома Трамагала, Рикардо остановился:

— Идите, я догоню вас. Мне нужно кое-что сказать Трамагалу.

Орасио зашагал дальше. Он совершал этот путь почти каждый вечер. Старый ткач стал его лучшим другом. Вначале Орасио часто ходил к Мануэлу Пейшото, но потом постепенно привязался к Маррете, который был приветливее и значительно умнее других рабочих.

Маррета жил один в маленьком домике у реки. У него не было никого, кроме сына в Америке, о котором он всегда говорил с грустью, жалуясь, что тот перестал писать и забыл отца.

Маррета был вегетарианцем и эсперантистом. Он горячо отстаивал растительную пищу и не менее горячо проповедовал преимущества единого языка для всего человечества. Он защищал свои убеждения с такой нетерпимостью, словно речь шла о религии. Жил он очень скромно — сам варил себе овощи, ничего не приобретал из вещей. Почти весь свой заработок Маррета тратил на брошюры и переписку с иностранными эсперантистами. Правда, он мог это делать лишь тогда, когда никто из рабочих не просил у него взаймы. Зная характер Марреты, мало кто возвращал ему долг; а если и возвращал, то только затем, чтобы позднее попросить большую сумму.

Маррете нужны были деньги главным образом на приобретение почтовых марок. Посылать письма эсперантистам других стран и получать от них ответы стало для него делом жизни, всепоглощающей страстью. Начав переписываться с венгерскими эсперантистами, он заинтересовался Венгрией и решил изучить жизнь этой страны. Много лет кряду при каждом удобном и неудобном случае он упоминал о Венгрии…

В Алдейя-до-Карвальо Маррета завербовал лишь несколько приверженцев международного языка, а для вегетарианства не завоевал ни одного. Напрасно он всех уверял, что растительная пища укрепляет здоровье и удлиняет жизнь. Особенно противились его пропаганде женщины. Более консервативные, чем мужчины, они пренебрежительно заявляли, что им осточертела картошка, которую они едят с самого рождения, и они предпочитают каждый день есть мясо. Бифштекс! Жареная баранья ножка! Пусть им только дадут!

Несмотря на эти разногласия, лачуга Марреты почти каждый вечер была полна рабочих. Спасаясь от наскучившей домашней обстановки, от шума и возни детворы, они приходили сюда в зимние вечера поиграть в карты и поболтать. Забыв о женах, детях и домашних заботах, они чувствовали себя свободными. Если их и не соблазняло вегетарианство и одна только мысль об изучении эсперанто уже вызывала скуку, то их пленяли другие идеи из катехизиса Марреты. Много раз Орасио слышал, как Маррета упоминал о мире, который грядет, о мире, где не будет ни бедных, ни богатых, где все будут жить, ни в чем не нуждаясь. К этому всегда сводились его беседы. Если речь заходила об увольнении товарища, о плохом освещении в домах, об отсутствии мест в убежище для инвалидов, об отце, которому нечем кормить своих детей, о человеке, который ходит в отрепьях и просит подаяния, Маррета всегда говорил, что всему этому придет конец и люди заживут счастливой жизнью. Все станут братьями, в мире не будет ни эксплуатации, ни войн.

Орасио удивлялся, что Маррета, такой умный и ученый, убежден в том, чему он, Орасио, знавший гораздо меньше, не мог поверить. Всегда будут существовать богатые и бедные, а если кто-нибудь потребует у богачей то, что им принадлежит, сразу же явится республиканская гвардия и полиция и… все останется по-прежнему. Самым невероятным казалось Орасио, что и другие, прерывая карточную игру, высказывались в том же духе, что и Маррета. Даже Рикардо, всегда такой молчаливый, такой серьезный… Некоторые из рабочих приносили с собой газеты и читали вслух о том, что происходит в чужих землях. Их внимательно слушали. Затем то один, то другой доказывал, что справедливость во всем мире может воцариться скорее, чем ожидают.

Долгое время Орасио смотрел на рабочих, собиравшихся у Марреты так, будто они обладали какой-то непостижимой для него тайной. Все, что он здесь слышал, сбивало его с толку. Неужели сбудется такое? А если нет, почему же они верят в то, о чем говорят, иногда намеками, как о любви, скрытой в глубине сердца?

Нередко Маррета, упоминая о письмах от эсперантистов других стран, давал понять, что и они ждут этого великого дня. Письма приходили из городов, названия которых Орасио не доводилось слышать — Шарлеруа, Прага, Афины, Буэнос-Айрес, — и все они казались ему сказочными, далекими от жизни этого поселка с его убогими грубо сколоченными хибарками, набитыми беднотой. Каждый вечер в мозгу Орасио возникали новые противоречия. Оказывается, он многого не знал и не понимал. Так, еще будучи пастухом, он иногда слышал разговоры о забастовках, но всегда эти слухи воспринимались в горах лишь как весть о том, что где-то люди стараются добиться повышения платы за свой труд…

У Марреты было много книг; почти все без переплетов, растрепанные и засаленные, так как он часто давал их читать. Когда он получал новую книгу, каждый из его друзей по очереди брал ее домой; так продолжалось, пока все ее не прочитывали. Книги эти горячо обсуждались, и вскоре Орасио понял, что многие из них были запрещенные. И ему захотелось прочесть их. Но когда он сказал об этом Маррете, все находившиеся в комнате вдруг замолчали, а старый ткач, помедлив, ответил как-то неопределенно:

— Надо выбрать такую, чтобы тебя заинтересовала. Завтра я посмотрю…

На следующий вечер, когда Орасио напомнил ему, Маррета сказал:

— Сегодня у меня не было времени. Отложим до завтра.

На другой день Орасио застал Маррету одного — он мыл посуду после обеда.

— Хорошо, что ты пришел пораньше, — сказал старик. — Я собирался поговорить с тобой, но не хотел при других… Это по поводу книг, которые ты просил почитать. Я отложил вон те две… можешь взять их. Но сначала я хотел тебе кое-что сказать…

Орасио с нетерпением ждал. Маррета вытер тарелку и уселся у огня.

— Поди-ка сюда, — позвал он Орасио. И как только юноша сел рядом, хлопнул его по коленке и начал: — Я знаю, ты хороший парень, но иногда человек, сам того не желая, может причинить другим зло. Ты уже, наверное, догадался, что о книгах, которые мы читаем, нельзя никому говорить, нельзя их и показывать первому встречному. В них нет ничего плохого, но если бы стало известно, что мы их читаем… Понимаешь? Меня уже арестовывали…

— Вас?.. Арестовывали?

Маррета, видя изумление Орасио, улыбнулся.

— И довольно часто! В то время, когда я еще жил в Ковильяне и мы устраивали забастовки, это было обычным делом. Однажды солдат республиканской гвардии чуть не зарубил меня саблей. У меня до сих пор на спине шрам. В другой раз меня забрали и посадили в тюрьму; я там пробыл два месяца, не зная, что творится в мире. Бороду отрастил длиннее, чем у самого господа бога. Вот до сих пор… — Он показал на пояс, и лицо его озарилось детской улыбкой.

Орасио ужаснулся этому рассказу и, с уважением посмотрев на Маррету, подумал, что старик, несмотря ни на что, остался верен себе.

— Можете быть совершенно спокойны, — сказал он. — От меня никто ничего не узнает.

— Я прошу об этом не ради себя. Я-то одни, обо мне тревожиться некому. Но у многих товарищей семьи… Некоторые боятся, как бы ты не проговорился…

— Я это заметил.

— Это вполне естественно, — оправдывал своих друзей Маррета. — Многие уже пострадали… Они ведь не знают, что у тебя на уме.

— Извините, дядя Маррета, вы в самом деле верите в то, что здесь говорят?

Маррета гордо поднял голову:

— Еще бы! Всегда верил и верю! Это наша единственная надежда. Я стар, может быть, и не доживу до этого счастливого дня, но ты-то наверняка его дождешься… — На худом, испещренном морщинами лице старика глаза сверкали, как раскаленные угли.

— А вот я никак не могу в это поверить.

— Ничего удивительного… — сказал Маррета тоном человека, прощающего собеседнику какой-то недостаток. — Ты родился в крестьянской семье, был пастухом и жил как на краю света… Только недавно начал работать на фабрике. Этим все и объясняется.

Маррета наклонился к очагу и подбросил несколько поленьев. Потом заговорил на свою любимую тему: о справедливости, о равенстве между людьми, о счастье для всего человечества. Орасио слушал его внимательно, но не мог избавиться от своих сомнений — сомнений крестьянина, привыкшего к трудной жизни и верящего только тому, что он видит собственными глазами — за исключением, правда, бога и загробного мира. Вместе с тем, когда он слушал Маррету, его симпатия к старому ткачу, симпатия, в которой были и нежность и уважение, все возрастала. И не столько под влиянием слов Марреты, сколько потому, что он чувствовал глубокое благородство души старого рабочего. Ему казалось, что Маррета понимает его лучше других и что он может сказать старику то, что не решился бы доверить никому другому…

Начали подходить рабочие. Первым пришел Белшиор, затем Родриго и Жоан Рибейро. Маррета выдвинул на середину комнаты столик и положил на него старую колоду карт.

— Сыграешь с нами? — предложил он Орасио.

— Нет, нет… играйте без меня. Я лучше почитаю газету.

Жоан Рибейро о чем-то пошептался в углу с Марретой. Потом все четверо уселись за стол.

Около одиннадцати часов, когда Белшиор уже объявил, что «это последний кон», вошли Рикардо и Трамагал. Рикардо остался стоять у двери и подозвал Маррету. Прислонившись к стене, они разговаривали вполголоса. Время от времени Жоан Рибейро поднимал глаза от карт и поглядывал на них так, будто знал, о чем они говорят. Трамагал, стоя позади Белшиора, следил за игрой.

Вот уже несколько недель Орасио замечал эти перешептывания между Марретой и его друзьями; можно было подумать, что речь шла о чем-то, чего он не должен был знать. Чаще всего это происходило в те вечера, когда Рикардо после работы отправлялся в Ковильян. Сегодня он, правда, в город не ходил, но был там накануне…

Неожиданно Рикардо подошел к Орасио и спросил:

— Вы еще останетесь?

— Нет. Сейчас иду, — ответил юноша.

Немного погодя они вышли. Когда они подошли к дому, им навстречу выбежала Жулия. Она была растрепана, в слезах, рыдания мешали ей говорить.

— Антеро ушел… Антеро ушел…

Рикардо взял ее за плечи:

— Что? Что ты сказала?

— Он ушел совсем… Забрал вещи и сказал, что больше никогда не вернется…

III

Уже давно фабрики благодаря войне работали с полной нагрузкой. Все, что вырабатывалось, находило сбыт, и фабриканты были довольны судьбой. Они копили деньги и строили планы расширения своих предприятий. Обладатели мертвого капитала в банках мечтали о том, чтобы тоже стать промышленниками, так как никогда еще шерстяные фабрики не приносили своим владельцам таких прибылей.

Тысячи текстильщиков трудились днем, а к вечеру другие тысячи приходили сменять их, чтобы работать до глубокой ночи. По закону одни и те же люди не могли все время оставаться в ночной смене, поэтому рабочие каждую неделю менялись.

В понедельник, когда Орасио пришел на работу, его позвал Матеус:

— Уходи и возвращайся к пяти. Бока-Негра заболел, ты заменишь его в вечерней смене.

Орасио вопросительно посмотрел на мастера, желая подробнее узнать, в чем дело, но Матеус уже повернулся к нему спиной, повторив: — Явишься к пяти.

Орасио медленно пошел к выходу, с трудом пробираясь среди спешащих в цехи рабочих. Он был счастлив. Если ему поручают заменять прядильщика, значит, мастер считает его уже достаточно опытным и теперь наверняка ему будут платить, как квалифицированному рабочему.

Орасио шел по дороге, не зная, как убить время до вечера. Оставив корзинку с едой на хранение в таверне, он направился в Ковильян. Прошелся по центру города, затем уселся в сквере на площади. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своей радостью, но он не встретил никого из знакомых. К обеду он спустился в Карпинтейру и в фабричной столовой нашел Рикардо. Орасио сообщил ему новость, но Рикардо лишь заметил:

— В таком случае надо будет послать вам ужин.

— Не беспокойтесь. Я обойдусь. — Он решил спросить о том, что его интересовало больше всего. — Как вы думаете, будут мне платить как рабочему?

— Ясное дело! — лаконично ответил Рикардо.

В половине пятого, после долгих часов нетерпеливого ожидания, Орасио уже был у фабрики. Стали подходить другие рабочие, появился Трамагал, который на этой неделе тоже работал в вечерней смене.

— Ты разве не в утренней?

С первого дня знакомства Трамагал обращался к Орасио в той же непринужденной, грубоватой манере, как и к остальным. Подобно Рикардо, он не придал значения временному переводу Орасио на место Бока-Негры. Он ограничился тем, что сказал:

— Бедняга Бока-Негра! Что с ним?

Когда Орасио запустил машину, к нему подошел Сампайо и стал внимательно следить, как он соединяет рвущиеся нити. Результаты экзамена, по-видимому, удовлетворили мастера — он ушел, не сделав никакого замечания.

В час ночи смена закончилась. «Теперь, когда я выдержал испытание, — подумал Орасио, — Матеус наверняка переведет меня в прядильщики».

Орасио вышел с Трамагалом, но, возвращаясь домой, чувствовал, что ему недостает Марреты. С ним он мог говорить обо всем, и сейчас ему очень хотелось услышать мнение старого ткача…

Ночь была холодная. Декабрь подходил к концу, и в горах стояли морозы.

— Скоро выпадет снег! — предсказал Трамагал.

Действительно, на следующее утро, когда рабочие торопились на фабрику, низкие свинцовые тучи заволокли небо, а после полудня пошел снег. Однако несколько дней он держался только на вершинах гор. Из Лиссабона начали прибывать туристы. Педро сообщил, что видел, как через Ковильян проезжали на автомобилях юноши и девушки с лыжами. «Там были две такие красотки, что обалдеть можно…» Педро рассказывал о девушках, и глаза его блестели…

Холод усиливался. Снег наконец лег повсюду — от гребня хребта до его подножья. В один прекрасный день, когда рабочие Ковильяна и Алдейя-до-Карвальо вышли из своих домов, они увидели, что все кругом белым-бело. Город, приютившийся у отрога горной цепи, казался призрачным. С неба падали хлопья. Люди, направлявшиеся на фабрики, увязали в снегу.

В пять часов, когда закончилась дневная смена, снег все еще шел. Одни рабочие выходили на снежный простор, другие, замерзшие, входили в цеха…

Ступая по снегу, Педро размышлял о двух девушках в черных шапочках, которых он разглядел в автомобиле. Должно быть, в этот самый час они, вернувшись после катанья на лыжах, греют свои холеные руки у камина, который он видел однажды там наверху, в отеле Пеньяс. Как бы ему хотелось познакомиться с одной из них!.. Но тут же перед ним возникли другие руки, протягивающиеся к огню, — руки юношей, которые проехали в автомобилях в горы. И он опечалился, словно у него что-то украли. Потом Педро подумал о другой девушке, которую он видел в Ковильяне месяца два назад, — она ехала в новый туберкулезный санаторий. Она сейчас, конечно, не отогревает рук, а держит под мышкой градусник — ему рассказывали, что в санатории больные к концу дня мерят температуру. Он хотел бы познакомиться и с этой девушкой, но она не так прельщала его воображение, как те, что пронеслись мимо него с лыжами на автомобилях… Мечта его все больше замерзала на снегу, покрывавшем склон, по которому он поднимался к Ковильяну. Наконец, перед его глазами остались лишь темные силуэты рабочих, которые, подняв плечи и кутаясь в старые, поношенные пальто и куртки, шагали по белой дороге…

Внизу, у реки, фабрики продолжали работать. Орасио и другие прядильщики перебегали с места на место у своих машин. Во всем цехе рабочие следили за механизмами и регулировали их работу…

Зимой солнце садилось сразу же после начала второй смены, и вечерние часы становились нескончаемыми. Шум машин слышался более отчетливо и казался еще монотоннее, чем днем, от него клонило в сон, но упаси боже задремать на работе…

Какая-то предопределенность чувствовалась во всем производственном процессе: как будто машины производили потому, что должны были производить; нить бежала потому, что должна была бежать; бабины наматывались потому, что должны были наматываться. Все подчинялось неумолимому року. Больше, чем в другие часы, люди казались автоматами, частями машин, ими двигала та же холодная воля, что приводила в движение всю фабрику.

Среди ночи шум наконец прекращался. Фабрика останавливалась сразу, как бы повинуясь волшебной силе, что управляла ее движением. Рабочие торопливо шагали через двор, изредка обмениваясь двумя-тремя словами. Их единственным желанием было поскорее добраться до дому и заснуть…

Укутав шею, сгорбившись, они выходили на занесенную дорогу; снег поскрипывал под их башмаками, каждый в этой белой и в то же время черной ночи старался идти быстрее…

Орасио, Трамагал и Мальейрос шли молча, гуськом. Потом Трамагал сошел на обочину и стал разгребать снег. Вскоре он нащупал бутылку, которую там спрятал. Мальейрос и Орасио были уже далеко впереди.

— Эй! Подождите меня! — закричал Трамагал, бегом догоняя товарищей…

Трамагал отпил глоток и удовлетворенно вздохнул. Прежде он приносил водку на фабрику, хотя это строго запрещалось. Впоследствии, чтобы, с одной стороны, избежать искушения выпить во время работы, а с другой — не слышать выговоров от мастера, который начал угрожать ему увольнением, и избавиться от упреков Марреты, он в те дни, когда работал в вечернюю смену, стал прятать водку на дороге. Кое-кто из товарищей осуждал его за склонность к выпивке, другие снисходительно посмеивались, описывая, с какой тщательностью он прячет бутылку каждый раз в новом месте, чтобы ее не украли.

Трамагал предложил выпить Орасио и Мальейросу. Они глотнули и зашагали дальше. Ноги их увязали в снегу, с белевших в темноте горных вершин дул пронизывающий ветер.

— Мороз крепчает, — сказал Мальейрос.

Никто не отозвался. Мальейрос подумал: «Надо благодарить бога, что фабрики работают в две смены, — значит, не будет безработицы».

Внезапно приятели увидели на дороге огоньки — это зажигались и гасли спички. Затем вспыхнул и осветил землю яркий луч карманного фонаря.

Орасио, Мальейрос и Трамагал ускорили шаг. Свет фонаря скользнул по их лицам…

Несколько рабочих стояли вокруг лежавшего на дороге тела. Это был старик. Его подогнутые ноги коленями касались груди.

— Кажется, он еще жив, — заметил один из рабочих.

Раваско, который пробовал нащупать у старика пульс, отказался от своего намерения:

— Ничего я в этом не понимаю…

— Дай-ка мне посмотреть, — вмешался третий рабочий. Он положил руку на сердце старика, затем выпрямился: — Мертв, наверняка мертв.

Однако еще оставались сомнения. Старик лежал на правом боку, вокруг него намело много снегу. Трамагал нагнулся и перевернул тело. Фонарь осветил холодные, стеклянные глаза, которые, казалось, созерцали всех и никого. Некоторые из рабочих в страхе отступили. Послышалось одновременно несколько голосов:

— Мертв…

Кто-то попросил:

— Ну-ка, посвети получше. Сдается, я знаю этого человека…

— И я тоже… — сказал другой.

Луч света упал на запорошенное снегом лицо.

— Он из Тейшозо. Лет десять назад работал там чесальщиком…

— Он самый… Давно уже я его не видел…

— И я. После того как его уволили с фабрики, он побирался… далеко от наших мест…

— Но за что его убили? — спросил Трамагал.

— Может быть, чтоб ограбить? — предположил один.

— Ну вот еще! — усомнился другой. — Это старика-то, который просил милостыню?..

— Почем знать? Есть люди, которые на все способны! А у нищих иногда водятся денежки…

Жоан Рибейро, страдавший болезнью гортани, зимой обычно не говорил на улице, но сейчас нарушил это правило и попросил фонарь. Он осмотрел покойника: на нем была разлезшаяся, черная отгрязи рубашка, летний пиджак весь в заплатах и рваные брюки; ноги были босы.

— Держу пари, что никто его не убивал… — Жоан Рибейро направил свет на сморщенную шею и лысую голову, с которой свалилась старая шляпа. — Его убила бедность. Он умер от холода, вот что! Столько шерсти в Ковильяне, столько тканей, — и вот поди ж ты!

У него запершило в горле. Он закашлялся и передал фонарь владельцу. Снова воцарилось молчание. Холод стал как будто еще более пронизывающим.

— Неужели мы его здесь оставим? — спросил кто-то.

— Нет… Это было бы слишком… — раздались голоса.

— Пусть кто-нибудь сходит в Ковильян и сообщит полиции, — предложил один из рабочих.

Люди подумали о пяти километрах, которые отделяли их от города. Вглядываясь в ночь, все молчали.

— Я схожу, — предложил наконец Жоан Рибейро.

— Нет! — возразил Трамагал. — Ты пойдешь сейчас же домой, тебе вредно. Я сбегаю…

Тогда многие вызвались пойти вместе с Трамагалом.

— У меня водки хватит только на двоих… Ты, Аугусто!

Трамагал и Аугусто зашагали к городу, а остальных начали одолевать сомнения.

— Так что же, оставим его здесь одного?

— А зачем ему компания после смерти?

Мнения разделились. Фонарь не горел — владелец погасил его, чтобы не видеть труп. Теперь узнавали друг друга только по голосу. Во мраке ночи всплыли старинные суеверия, связанные со смертью и с покойниками. Холод торопил людей вернуться домой.

Раваско рассуждал:

— Раз ему придется остаться одному, когда его закопают, то нет ничего плохого в том, что он останется один уже сейчас. Или вы решили составить ему компанию в могиле?

Эти слова показались кощунственными даже самым отчаянным.

В темноте послышались голоса:

— Я остаюсь…

— И я…

Раваско насмешливо произнес:

— Час в Ковильян, час обратно. Допустим — час, пока полиция будет собираться… Час? Как бы не так! Небось, если нужно взять живого, они являются сразу. Ну а мертвого, который, помимо всего прочего, бедняк, нищий… Не раньше, как завтра! Вы думаете, они дураки? Спокойной ночи. Я не хочу получить воспаление легких…

Тогда раздался сильный и решительный голос Белшиора, который до этого молчал:

— Он был чесальщик, и я чесальщик. Я не оставлю его валяться на дороге…

Некоторые запротестовали:

— А полиция?.. Нельзя прикасаться к людям, найденным мертвыми, пока не явится полиция!

— Ну вот еще! Я, что ли, его убил? Нет, здесь он не останется! Я его унесу. Беру ответственность на себя…

Спор продолжался, хотя никто не надеялся убедить Белшиора — все знали, как он упрям.

— Трамагал! Трамагал! — принялся звать Белшиор, и его мощный голос разнесся по долине и горным кручам. — Трамагал! Трамагал!

— Что ты кричишь?

— Я не хочу, чтобы эти остолопы замерзли по дороге. Мы придем в поселок, положим покойника в церкви и позвоним в полицию. Тогда пусть приходит когда угодно.

Все удивились, что до сих пор никто не вспомнил о телефоне. Один из рабочих побежал по направлению к Ковильяну, чтобы вернуть Трамагала и Аугусто.

Белшиор попросил зажечь фонарь. И едва вспыхнул свет, нагнулся над трупом:

— Жалко — нет носилок. Но ничего… Я отнесу его на спине… Он был чесальщик, как и я…

Кто — то предложил:

— Пусть кто-нибудь даст пальто, положим на него покойника…

— Неплохо придумано! — воскликнул Белшиор. — Но тут же спохватился: — Мое пальто не годится. Оно такое старое, что под тяжестью разорвется и он упадет…

— И мое все в дырах, а то бы я дал… — проговорил Жоан Рибейро.

Почти все могли сказать то же самое. Некоторые даже сняли свои пальто, чтобы при свете фонаря получше рассмотреть, в каком они состоянии.

Износилось так, что еле держится — к такому выводу пришел каждый.

До сих пор молчавший Раваско начал оправдываться:

— Мое бы выдержало… Но если жена узнает, что пальто служило носилками для мертвеца, она никогда не позволит мне надеть его… А купить другое не на что…

Наступило молчание. Белшиор протянул свои грубые ручищи и взял окоченевший труп за руки. Легко его приподнял и снова опустил на снег. Глаза покойника, казалось, следили за его движениями.

— Легкий… Уж больно отощал, бедняга!.. Черт знает, как мне его, такого скрюченного, пристроить на плечах!

Раваско медленно снял пальто и подал его Белшиору.

— Возьми…

Все знали, что Раваско уже давно болеет — у него было недержание мочи; за последнее время он очень исхудал и как-то потемнел. Белшиор отказался:

— Не возьму! Раз у тебя такая суеверная жена, пожалуй, действительно всю зиму проходишь без пальто… Я понесу его на спине!

Тут Раваско несколько смущенно признался:

— Дело не в жене. Пальто в конце концов можно выстирать… Да только… не знаю почему — я не решусь его потом надеть… Но это не важно! Возьми пальто… Я требую.

Белшиор по-прежнему отказывался.

— Я требую, сказано тебе! — воскликнул Раваско. И расстелил пальто на снегу около трупа.

Жоан Рибейро помог Белшиору положить тело на пальто. Четверо взялись за концы и вместе с остальными тронулись в путь.

Снег продолжал падать. При слабом свете фонаря люди медленно брели к поселку.

Время от времени Раваско останавливался и мочился у обочины. Потом бегом догонял товарищей…

Все шли молча. Внезапно Белшиор заговорил необычным для него мягким тоном, почти растроганно:

— Я узнал его, как только взглянул… Еще на днях я вспоминал о нем… Он был хороший человек. Я даже ухаживал за его дочерью… Старик делал вид, что ничего не замечает, а меня это устраивало… В то время они жили в Ковильяне. Когда его по старости уволили с фабрики, им пришлось существовать на заработок дочки, она была прядильщицей. Никто не помнит ее? Такая худенькая, с веснушками…

— Припоминаю, — послышался чей-то голос. — Она, кажется, немного хромала?

— Хромала. Она самая… слабенькая такая… Ее получки не хватало, чтобы прокормиться обоим… Где же взять денег на лечение?.. Он старался помочь дочке: пока она была на фабрике, стирал белье, готовил обед — словом, делал все по хозяйству… А как он любил ее!.. Не мог наглядеться… Но вот выяснилось, что у нее чахотка. Ее свезли в больницу для бедных. Я навещал ее, приносил гостинцы. В последний раз она уже никого не узнавала. Старик стоял у порога и плакал, как ребенок. Протянул ко мне руки, назвал сыном и сказал: «Ты был бы с ней счастлив. Я это знаю».

Голос Белшиора сорвался. Люди продолжали шагать со своей ношей, фонарь чертил на снегу дрожащую полосу света.

— Я был на похоронах, а несколько дней спустя пошел навестить старика, — хотел дать ему немного денег. Но когда пришел, какие-то люди вытаскивали из дома его рухлядь. Он сказал, что все распродал… Не может больше жить там — все время видит перед собой дочь. Я вынул из кармана двадцать мильрейсов, но старик не захотел их взять. Он показал мне полусотенную бумажку, которую получил за весь свой хлам… ты, говорит, не беспокойся…

— Перестань ты, бога ради! — взмолился Раваско. — Хватит и того, что мы тащим его тело! А ты еще вспоминаешь о таких делах!

— Вот тогда-то он и перебрался в Тейшозо, — закончил свой рассказ Белшиор.

Время от времени, когда руки без перчаток замерзали, люди сменяли друг друга у этих необычных носилок к двигались дальше. После того что рассказал Белшиор, им стало казаться, что они несут не мертвеца, а больного, и рядом с ним каждому мерещилась худенькая девушка в веснушках.

Наконец они добрались до Алдейя-до-Карвальо. Раваско пошел разбудить пономаря, чтобы тот открыл церковь.

Немного погодя двери маленькой церковки, стоявшей в центре поселка, со скрипом отворились. Внутри мерцала лампада. Люди положили труп на пол. Белшиор посмотрел на пальто Раваско и перевел взгляд на белый вышитый покров на алтаре. Однако положить на этот покров покойника показалось ему кощунством. Тогда Жоан Рибейро, видимо догадавшись о его сомнениях, подошел к алтарю. Он приподнял вазы с бумажными цветами, вытащил покров и расстелил его на полу. Рабочие молча перенесли на него труп. Жоан Рибейро отдал Раваско пальто и повернулся к товарищам. Скудный свет лампады придавал их лицам непроницаемое, угрюмое выражение, словно это были не лица, а маски.

— Я не хотел спорить с Белшиором, но еще может получиться волынка с полицией… Если нас будут допрашивать, надо сказать, что это мы все вместе решили принести мертвеца сюда. Жоан Рибейро умолк, ожидая, что скажут остальные. Никто не произнес ни слова, но это молчание было знаком согласия. Белшиор попросил:

— Позвони в полицию, ты объяснишь лучше меня.

Люди начали расходиться. Жоан Рибейро и Белшиор пошли будить сторожиху Розалину, чтобы она открыла народный дом — там находился единственный в поселке телефон. Орасио расстался с ними и направился к себе на квартиру. В переулке он повстречался с Трамагалом и Аугусто и сказал им, что мертвеца положили в церкви…

Орасио открыл дверь — Жулия дала ему ключ, когда он начал работать в вечернюю смену, — и, стараясь не шуметь, поднялся по лестнице.

Он быстро разделся и лег. Было холодно; он плотнее завернулся в одеяло и попытался заснуть, но это не удавалось. Он вспомнил, что говорил Жоан Рибейро, разглядывая замерзшего на дороге старика. И повсюду в темноте ему стала мерещиться шерсть. Он видел, как она падает с овец во время стрижки, мягкая, волнистая… затем перед ним возникли целые горы прессованной шерсти на фабриках. Мойка, просушка, расчесывание… Он видел людей, занятых на обработке шерсти, видел, как она проходит через различные машины, пока не превратится в пряжу. До сих пор шерсть была для Орасио только товаром, который продавался на килограммы, а потом покупался на метры. Он никогда не связывал все то, что из нее выделывают, непосредственно со стадом, которое пас. Теперь, однако, шерсть представлялась ему по-другому. И стадо Валадареса тоже приобрело в его глазах иной вид: овцы как бы потеряли кости и мясо, ноги и головы, и от них осталась только шерсть, предназначенная согревать людей… Но, кроме всех этих мыслей о шерсти, Орасио преследовало воспоминание о старике, скорчившемся на снегу, и каждый раз, когда перед ним возникали остекленевшие, широко раскрытые глаза мертвеца, он, несмотря на тепло постели, чувствовал озноб. Орасио повернулся на правый бок, потом на левый, но сон не шел к нему. Тогда он зажег свечу — чтобы прогнать это наваждение, не видеть шерсть и труп, шерсть и людей, которые не в состоянии ее купить…

В доме, да и во всем поселке, царила глубокая тишина. Орасио взял одну из книг, которые дал ему Маррета и стал перелистывать ее, надеясь избавиться от мыслей о покойнике. Потом увлекся и читал несколько часов кряду, пока не погасла свеча. Он заснул только на рассвете.

На следующий день Матеус сообщил ему:

— Бока-Негра уже поправился и в понедельник выйдет на работу. Ты опять перейдешь в утреннюю смену.

Орасио помялся и наконец решился спросить:

— Я возвращаюсь на место ученика?

— У меня другого нет, — ответил Матеус и исчез в своей застекленной конторке.

IV

Каждую субботу, за исключением той, когда, заменяя Бока-Негру, он работал в вечернюю смену, Орасио отправлялся в Мантейгас. Первое время он отпрашивался у Матеуса на полчаса раньше, чтобы успеть на грузовик, отходивший в четыре сорок пять. Однако с тех пор, как Жулия увеличила плату за пансион, у него стало не хватать денег на езду. Кроме того, мастер отпускал его очень неохотно. Поэтому Орасио решил добираться домой пешком… Ходьбы было четыре часа, когда на дороге не лежал снег, и пять, а то и больше, когда начинались снегопады. Иногда, взбираясь по склону, Орасио злился, что ему нужно шагать, преодолевая тяжелый подъем, только потому, что грузовик отправляется немного раньше конца смены, а Жулия стала брать дороже за стол и ночлег. Вполне достаточно, что он проделывает этот путь пешком обратно — грузовик из Мантейгаса в Ковильян по воскресеньям не ходит. Но злость его длилась недолго. Входя в родительский дом, он уже посмеивался, слыша, как мать проклинает дьявольские дороги, по которым вынужден в одиночестве шагать ее сын; и на следующей неделе снова с нетерпением ждал субботы.

— У парней нет разума! Ради нас ты бы не пришел — я это доподлинно знаю! — частенько журила его сеньора Жертрудес.

Орасио только улыбался. Он бывал очень растроган, когда родители, дожидаясь его, не садились ужинать. В такие вечера они ели втроем, и он рассказывал как живется в Алдейя-до-Карвальо. Затем он ложился спать, ложился со страстным желанием, чтобы поскорее наступило утро, так как по субботам он приходил в Мантейгас поздно и ему удавалось лишь мельком увидеть Идалину: они перекидывались несколькими словами, когда он проходил мимо ее дома.

Воскресенья казались Орасио самыми приятными днями его жизни, особенно до того, как они наступали. Встречи с Идалиной всегда радовали его, но в конце концов счастье омрачалось тревогой. Орасио чувствовал в словах невесты сомнения, недомолвки; она избегала говорить с ним о будущем, будто не верила в его надежды на больший заработок и постройку своего домика. Однажды вечером, когда Орасио сказал, что в следующем году они, возможно, обвенчаются, Идалина расплакалась и, как он ни добивался, не объяснила причины своих слез. Иногда по отдельным словам девушки Орасио догадывался о ссорах между нею и родителями, и его охватывала злоба против стариков. Он делился с Идалиной своими планами и рисовал все в более радужных красках, чем представлял сам. Идалина слушала его молча, казалось даже, что она соглашается с женихом. Но вскоре ее глаза снова становились грустными. Видя это, Орасио мрачнел. Его настроение и вовсе портилось, когда он встречался с родителями Идалины, которые холодно отвечали на его приветствия и как будто стремились избежать разговора.

В своем собственном доме Орасио тоже было неспокойно: он чувствовал, что мать что-то скрывает от него. Она интересовалась жизнью сына в Алдейя-до-Карвальо, его дружбой с Марретой и Мануэлом Пейшото, событиями в семье Рикардо… Иногда она спрашивала, сколько времени ему потребуется, чтобы стать настоящим рабочим. Ее слова, как и слова Идалины, были полны недомолвок — она не умела их скрыть. Мать никогда не говорила о его предстоящей женитьбе. Если речь заходила об Идалине, сеньора Жертрудес ограничивалась похвалами по ее адресу; если же Орасио заговаривал о родителях девушки, она замолкала.

В одно из воскресений, вернувшись домой после свидания с Идалиной, Орасио застал мать одну и решил поговорить с ней напрямик: он хотел докопаться до истины, ему начинало казаться, что его дурачат.

Мать ответила не сразу.

— Это все тебе мерещится… — сказала она наконец. — Что могло произойти?

Орасио настаивал, кричал, размахивая руками, что с ним обращаются, как с ребенком. — Что-то происходит, я это отлично вижу, — твердил он.

Столкнувшись с настойчивостью и раздражением сына, сеньора Жертрудес решилась:

— Ничего особенного… Просто они не верят, что ты чего-нибудь добьешься в жизни… И не хотят больше ждать…

— Они? Кто они?

На этот вопрос сеньора Жертрудес не ответила.

— Идалина тоже? — добивался Орасио.

— Нет, она нет, — успокоила его мать. — Да ты это должен знать лучше меня… Идалина хорошая девушка. Она мне нравится все больше и больше…

— Но тогда… — Орасио опустил голову; мать печально смотрела на него. — А вы? Вы тоже думаете, что я ничего не добьюсь в жизни?

Сеньора Жертрудес заколебалась, потом с деланной непринужденностью воскликнула:

— Конечно, добьешься! Ты молод, здоров, настойчив. Устроишь свою жизнь, если не с Идалиной, так с другой. Не убивайся из-за этого!

Орасио почувствовал какую-то недоговоренность — ясно, мать хочет утешить его.

— Не понимаю… — пробормотал он. — Как и откуда они могут знать, что я ничего не добьюсь, если я только недавно поступил на фабрику? Что за спешка?

Мать решилась было сказать сыну все, потом сдержалась, но в конце концов у нее вырвалось:

— Я не хотела огорчать тебя, но теперь думаю, что лучше сказать. Здесь был один малый из Гоувейи, он начал ухаживать за Идалиной…

Орасио резко вскочил:

— Что? Что вы сказали?

— Успокойся… Тебе не из-за чего волноваться. Идалина не обращала на него никакого внимания. В самом деле никакого. Мать ее, та действительно из кожи лезла вон. Похоже, что у парня есть кое-что за душой, и Жануария всячески старалась подсунуть ему дочку. Но Идалина держалась хорошо. Так хорошо, что он убрался восвояси и больше не возвращался.

— Я сразу заметил — тут что-то не то! Теперь я все понимаю… Кто он?

— Какая разница? Парень попробовал развлечься. Вышло бы дело — хорошо; не вышло — что ж поделаешь? Ты на его месте поступил бы точно так же…

Орасио, мрачный, продолжал допытываться:

— Но кто он?

— Да что тебе до этого? Он тебя не знает и не обязан уважать. Попалась хорошенькая мордашка, ну он и подмигнул ей; девушка его отшила, тем и кончилось. О чем же тебе тревожиться?

— Но я должен знать, кто он!

— Ну и узнавай! Ты упрям, как твой отец. Если ты что-нибудь сделаешь парню, я первая осужу тебя. Будь он твой друг, твой знакомый, тогда ты бы мог быть в претензии. Но тут…

— Меня дурачили! Так я и думал! Почему вы не рассказали мне об этом раньше?

— А зачем? Если бы я видела, что это серьезно… Вначале я, правда, беспокоилась… Настолько, что однажды, когда Идалина проходила мимо, не выдержала и позвала ее. Мне довелось слышать кое-какие разговорчики, и я хотела добиться правды. Она, бедняжка, ударилась в слезы и рассказала все. Мне ее стало по-настоящему жаль — девушке не было житья от стариков, и она немало выстрадала… Ты от этого случая только выиграл. Все узнали, что Идалина не променяет тебя даже на богача.

Он слушал, возмущенный родителями Идалины.

— Старые бесстыдники! — воскликнул он. — Где это видано? Дочь просватана за меня, а они стараются подсунуть ее другому!

Сеньора Жертрудес мгновение помолчала. Потом медленно проговорила:

— Ну, знаешь… Сказать по правде, я не люблю Жануарию, я даже была недовольна, когда ты начал ухаживать за ее дочкой. Но решила не вмешиваться. Твоя бабушка тоже не хотела, чтобы я вышла замуж за твоего отца, а в конце концов мы хорошо прожили жизнь. Я ни разу не ссорилась с Жануарией, но она мне никогда не нравилась. А теперь, если встретимся: «здравствуйте», «до свидания» — вот и весь разговор. И все-таки надо войти в их положение. В семье много ртов. Дети растут, и расходы все увеличиваются. Будь у них хоть какие-нибудь сбережения!.. Но они живут еще беднее нас. Когда Идалина работает поденщицей, это все же какое-то подспорье. Но когда работы нет… а ведь так бывает чаще… Нужно войти в их положение… Будь я на месте Жануарии, я бы поступила иначе. Но никто не вправе их осуждать…

Орасио сел, уперся локтями в колени и обхватил ладонями лицо. Невидящими глазами он смотрел на огонь.

Сеньора Жертрудес продолжала:

— В тот день, когда Идалина была здесь и расплакалась, твой отец сказал ей, что решил продать наш участок, чтобы вы поженились. И я пошла бы на это, хоть и знаю, что без земли нам придется худо. Но девушка сказала, что ни за что не согласится и будет ждать, сколько понадобится.

Орасио постепенно успокаивался. Мать продолжала говорить, но он плохо слушал ее. Он был переполнен нежностью к Идалине, невеста овладела всеми его помыслами.

Вошел дядя Жоаким — от него веяло вечерним холодом. Сеньора Жертрудес заговорила о другом, а затем подала ужин. Орасио Взглянул на старый будильник, висевший на стене. Было уже почти восемь часов, он подсчитал, что придет в Алдейя-до-Карвальо не раньше полуночи…

Орасио наскоро проглотил суп.

— Больше ничего не хочу! — сказал он, когда мать подала ему ветчину с вареным картофелем.

— Ешь! Что же ты, так и пойдешь голодный?

Он попробовал проглотить кусок, но мясо застревало у него в горле.

— Больше не хочу, — повторил он.

Сеньора Жертрудес с грустью вздохнула:

— Что за проклятая у тебя жизнь! — И, все еще вздыхая, зажгла фонарь, который он брал с собой.

Выйдя на улицу, Орасио зашагал в ночной тьме. Его нежность к Идалине все возрастала; он вспомнил, как она сжимала ему в темноте руки… «Бедняжка, она просила у меня защиты, а я только теперь узнал об этом». Ему захотелось вернуться, чтобы повидать невесту, обнять ее, сказать, что он любит ее больше, чем когда-либо раньше. Он не знал, как дождется воскресенья…


Весь следующий день у Орасио было мрачно на душе. Его внимание отвлекалось посторонними мыслями, и Педро пришлось дважды выговаривать ему за небрежность. Но Орасио не мог совладать со своим беспокойством. Мысль о том, что кто-то другой ухаживал за Идалиной и может начать все сызнова, а ее родители по-прежнему будут поощрять это, выводила его из себя. «Надо жениться, и поскорее! Конечно, она устоит против нажима стариков, но если дело со свадьбой затянется надолго, кто знает, чем все это кончится. Я вижусь с ней только раз в неделю, тогда как они гудят ей в уши ежедневно. Этот парень из Гоувейи богат и, возможно, смелее меня. Не исключено, что он в конце концов понравится Идалине. Он или другой. Так случается нередко». И Орасио неизбежно приходил к заключению: «Долго тянуть нельзя».

Он принялся за вычисления, но все они приводили к неутешительным результатам. Его заработка ученика хватало лишь на еду и ночлег да на сигареты. Здесь ничего нельзя было поделать. Жалко, что он не научился какому-нибудь ремеслу, как, например, отец — сапожному делу, тогда он мог бы в свободные часы кое-что заработать. Он, правда, уже просил Мануэла, Маррету и других: если они узнают, что кому-нибудь требуется батрак, пусть его рекомендуют — в свободное время он с удовольствием поработает мотыгой. Но друзья ему сразу сказали, что это нелегко: в поселке почти все сами обрабатывают свою землю. Для него существовала лишь одна возможность: стать прядильщиком, а потом выучиться на ткача. Но никто не брался сказать, когда это будет…

За последние дни Орасио так осунулся, что Маррета как-то во время обеда спросил его:

— Что с тобой? Почему ты так плохо выглядишь?

Орасио хотелось излить душу, но вокруг были люди, и это остановило его. Он попробовал улыбнуться:

— Да ничего… Просто не выспался…

Маррета посмотрел на юношу своими запавшими глазами, как будто ясно читал его мысли. Под этим взглядом, в котором сквозила нежность, Орасио решил открыть другу свои горести, сразу же как только они выйдут с фабрики. Может быть, Маррета поможет ему дельным советом. Орасио с нетерпением ждал конца смены.

Во второй половине дня на фабрике случилось происшествие, которое заставило Орасио на время забыть свои сомнения и печали. Матеус прошел по цеху, внимательно все осматривая и даже заглядывая под машины, как будто проверял, хорошо ли подметен пол. На мгновение он задержался у кардочесальных машин и поправил бабины, на которые наматывалась ровница. Остальное, должно быть, показалось ему в полном порядке, и он направился в цех, где изготовлялись картонные шпули. Немного погодя стало известно, что Азеведо де Соуза сегодня будет показывать свою фабрику одному швейцарцу, представителю компании текстильных машин, которые де Соуза собирался приобрести. Трамагал, стоявший у своей машины, сообщил эту новость Орасио. Того охватило любопытство — никогда еще он не видел хозяина. Азеведо де Соуза, занятый самыми различными коммерческими делами, редко бывал на своем предприятии. Он жил то в Лиссабоне, то в Коимбре, то в своем имении на берегу Зезере. Появляясь на фабрике, он сразу проходил в контору, которая помещалась в небольшом отдельном здании. Он совещался с управляющим, просматривал бумаги, знакомился с поступившими заказами и уезжал. Однажды Орасио, выходя после смены, увидел автомобиль Азеведо де Соуза у дверей конторы — в этот день фабрикант задержался здесь подольше. Рабочие отзывались о хозяине по-разному, но ни в ком он не вызывал симпатии, а Трамагал честил его на чем свет стоит. Орасио не мог во всем этом как следует разобраться. И ему очень хотелось поглядеть на хозяина: он не успел рассмотреть его лица за стеклом автомобиля.

И вот сейчас хозяин войдет… Орасио заранее был преисполнен самых почтительных чувств.

Около четырех часов Азеведо де Соуза появился с швейцарцем в первом этаже фабрики, где на моечных, отжимных, сушильных, трепальных и других машинах рабочие выполняли всю тяжелую и грязную работу над шерстью. Эти машины, одни с железным брюхом и устрашающими зубьями, другие с тяжелыми барабанами, не обладали ни изяществом очертаний, ни сложностью движений своих сестер наверху. Рабочие нижнего этажа, потные, грязные, в пыли и в масле, загружали, промывали, смазывали их; воздух здесь был насыщен влагой, запахом машинного масла и сернистых растворов.

Когда фабрику посещали гости, владелец или управляющий начинали показ отсюда, и посетители как бы переходили от причины к следствию — от шерсти в ее первоначальном состоянии к тканям, в которые она превращалась. Знакомясь напоследок с теми цехами, где были установлены самые современные машины, которые требовали от рабочих наименьших усилий, гости выносили отрадное впечатление о всем предприятии.

Азеведо де Соуза с представителем швейцарской фирмы поднялся по лестнице на второй этаж, и гость охватил взором весь длинный, ярко освещенный, сверкающий чистотой цех, где трудились сотни рабочих.

За фабрикантом и гостем шли управляющий, главный инженер и мастер.

Орасио сразу узнал Азеведо де Соуза — владелец фабрики больше всех говорил, больше всех жестикулировал и двигался по цементному полу цеха уверенным хозяйским шагом. Это был крепкий смуглый человек с округлым животом; на пальцах у него сверкали драгоценные камни. Рядом вежливо улыбался белокурый швейцарец с длинной шеей, худым лицом, коротко подстриженными усиками и в очках.

Все подошли к кардочесальным машинам, установленным около внутренней лестницы. Швейцарец, указав на один из агрегатов, вытащил из кармана блокнот и принялся чертить. Потом показал чертеж Азеведо де Соуза и стал ему что-то объяснять, а тот в ответ только одобрительно кивал головой.

Затем все пятеро направились к прядильным машинам. Сердце у Орасио забилось сильнее: все его будущее зависит от этого человека, который даже не подозревает о его существовании. Орасио подумал, что должен показать себя почтительным и услужливым, чтобы произвести хорошее впечатление на хозяина.

Матеус выступил вперед и распорядился остановить прядильные машины. Азеведо де Соуза любезно поздоровался с рабочими и учениками. «Добрый день, ваша милость!» — поторопился ответить Орасио. И растерялся — настолько подобострастно прозвучал его голос.

Фабрикант говорил со своим гостем на незнакомом Орасио языке; по словам Педро, это был французский. Управляющий, Матеус и инженер в почтительных позах стояли немного поодаль.

Швейцарец снова вынул блокнот и карандаш. Пока он чертил, Азеведо де Соуза вступил в разговор с Бока-Негрой, который оказался к нему ближе других рабочих. Бока-Негра отвечал с большой непринужденностью; только губы его чуть дрожали от волнения.

Орасио подошел и остановился как раз напротив хозяина — чтобы тот его заметил. Ему хотелось вмешаться в разговор, что-нибудь сказать, нечто такое, чтобы хозяин сразу обратил на него внимание. Однако, очутившись рядом с Азеведо де Соуза, взгляд которого ни разу на нем не остановился, Орасио растерялся и почувствовал себя приниженным. Он молча, с подобострастным выражением внимал словам хозяина и угодливо улыбался, как бы одобряя все, что слышал.

Швейцарец кончил чертить. Владелец фабрики снова заговорил с ним по-французски, и они пошли дальше. Орасио, желая дать дорогу, поспешно отступил в сторону. И вдруг встретился глазами с Трамагалом; тот глядел на него сурово и одновременно презрительно. Орасио не сразу понял причину этого, а поняв, устыдился. До сих пор все его внимание было приковано к Азеведо де Соуза и его гостю. Теперь же он огляделся и посмотрел на товарищей. Он думал, что они тоже улыбаются хозяину, однако увидел, что они держатся бесстрастно, как всегда строго, выполняя роль дозорных у машин. Все рабочие — и те, с кем Азеведо де Соуза только здоровался, и те, с кем он разговаривал, — отвечали ему вежливо, но с достоинством. При этом они особенно внимательно следили за машинами, как бы желая показать, что работа для них важнее, чем хозяин и его гость. Больше того, чувствовалось, что несколько затянувшееся пребывание фабриканта в цехе угнетало их. Только после того как Азеведо де Соуза и его гость наконец покинули фабрику, рабочие облегченно вздохнули, и все вошло в свою колею.

Пристыженный Орасио избегал смотреть на Трамагала. Тот по своему обыкновению ворчал. Орасио не разобрал ни слова, но подумал, что это, должно быть, по его адресу. Механизмы продолжали работать, но, как показалось Орасио, с большим шумом, чем обычно.

Внезапно остановились кардочесальные машины. Обслуживающие их рабочие напрягали слух, чтобы узнать, что случилось на первом этаже. Затем остановились гребнечесальные и ленточные машины. Стоявшие за ними рабочие и работницы, прислушиваясь, повернулись к лестнице. Очевидно, внизу произошла авария. Работали только прядильные машины, но вскоре остановились и они. И тогда Орасио услышал громкий голос мастера Фелисио, который с кем-то препирался. Тот, кто отвечал ему, казалось, оправдывался, но не все слова доносились сюда, наверх.

— Это Раваско, — проговорил Бока-Негра.

— Ты уволен! — загрохотал Фелисио. — Как ты посмел? Ты уволен!..

Раваско ничего не ответил. Тем временем машины снова заработали. Часы показывали четыре сорок. Как всегда, в пять раздался гудок, и рабочие второго этажа сразу же спустились вниз. Угрюмый Трамагал был впереди, за ним шагал Маррета. Раваско уже ушел, но его товарищи стояли во дворе, обсуждая случившееся. Оказывается, сразу же после отъезда хозяина Фелисио обрушился на Раваско за то, что тот в присутствии фабриканта был непочтителен к нему, мастеру, Фелисио якобы дважды обращался к Раваско с вопросом, но тот не ответил. Только после настояний мастера он что-то буркнул и тут же повернулся к нему спиной. И хозяин, и управляющий, и даже гость из Швейцарии прекрасно все это видели. Мастер не мог простить рабочему такого поведения. Раваско начал с отрицания: он не слышал вопросов. Когда мастер сказал, что он что-то хрюкнул ему в ответ, Раваско разозлился: мастер ошибается, он не свинья, так как не принадлежит к семье Фелисио. Слово за слово, оба стали все больше оскорблять друг друга. И тогда Раваско признался, что не ответил мастеру нарочно, потому что тот говорил свысока и к тому же презрительным тоном. Это, мол, тянется уже давно: Фелисио всегда к нему придирался. Если бы не жена и дети, он, Раваско, показал бы ему! После того как Фелисио его уволил, Раваско поспешно ушел, заявив, что сегодня же подаст жалобу в союз.

Рабочие никак не могли решить, кто прав. Только Трамагал сразу же принял сторону Раваско.

— Значит, Фелисио все время придирался к нему? А из-за чего? — спрашивал он.

Товарищи Раваско этого не знали: он никогда им не жаловался, держался скрытно. Только раз, много месяцев назад, они слышали, как Фелисио советовал Раваско пить меньше воды, чтобы реже ходить в уборную. Раваско, разумеется, такой совет не понравился. С этого, должно быть, все и началось. А недавно Фелисио сказах: «Раваско ошибается, если думает, что фабрика платит ему за то, что он без конца бегает в уборную, да к тому же неуважительно относится к начальству».

— А когда Фелисио советовал ему меньше пить, он это говорил сочувственно или с ехидством? — допытывался Трамагал.

Бернардо, который работал рядом с Раваско, ответил:

— Точно не знаю, но мне кажется, говорил с ним Фелисио по-хорошему. Тогда Раваско еще не носил с собой в кармане пузырек и действительно часто бегал в уборную.

— А!.. Ну, все ясно! — воскликнул Трамагал. — Значит, он должен был пить меньше воды, чтобы не воровать у хозяина время!

Другие не согласились с таким выводом.

— Сегодня же вечером поговорю с Раваско и узнаю, как было дело, — сказал один из рабочих.

А Маррета заявил:

— Раваско болен; ему уже давно следовало перестать работать!

Наступило молчание. Все зашагали к воротам. Вдруг Педро сказал:

— Фелисио, управляющий и Матеус стоят у окна конторы и подглядывают за нами. — И так как кое-кто из рабочих обернулся, добавил: — Не оглядывайтесь! Пусть они думают, что мы их не заметили. Они, должно быть, подозревают, что мы тут толкуем насчет увольнения Раваско, и хотят узнать, что мы станем делать…

Выйдя на дорогу, рабочие, как обычно, разошлись в разные стороны: одни направились в Ковильян, другие в Алдейя-до-Карвальо. По склону вместе с подругами поднималась жена Раваско — Мария-Антония, которая работала на Новой фабрике.

— Подойду спрошу, в чем тут штука, — проговорил Трамагал.

Маретта схватил его за руку:

— Не надо! Она еще ничего не знает, ты ее расстроишь. Пусть лучше Раваско сам ей скажет…

Как всегда, Маррета, Трамагал и Орасио вначале шли вместе. Трамагал избегал говорить с Орасио и даже не смотрел в его сторону, а потом ускорил шаг и присоединился к шедшим впереди. Маррета внезапно замолчал, Орасио, чтобы скрыть неловкость, начал расспрашивать его:

— Так что же все-таки за болезнь у Раваско?

— Это очень серьезная вещь… — ответил Маррета. — У Раваско недержание мочи. Врач в свое время сказал, что у него, очевидно, камни в мочевом пузыре, и прописал какие-то лекарства. Несколько дней ему было лучше, но потом он стал себя чувствовать все хуже и хуже… Однако продолжал работать. Врач предложил сделать операцию, но Раваско не захотел. Потом у него появилась в моче кровь, он резко похудел и тут перепугался. Когда в Ковильян на консультацию приехал из Коимбры доктор Барбейто, Раваско решил отправиться к нему. Говорили, что это известный врач, берет дорого, но, мол, стоит заплатить. Раваско пошел к нему с Жоаном Рибейро. Доктор вставил ему в мочевой пузырь какую-то штуковину с лампочкой и потом объявил, что Раваско необходимо съездить в Лиссабон, где есть институт для лечения таких болезней. Возможно, его придется оперировать или ему назначат специальный курс лечения — там на месте все окончательно установят. Он дал Раваско письмо к одному лиссабонскому врачу. Когда они выходили из кабинета, доктор Барбейто шепнул Жоану Рибейро, что у Раваско рак мочевого пузыря — он почти уверен в этом — и что нельзя медлить…

— Бедняга! — посочувствовал Орасио. — Я об этом ничего не знал… И он не захотел поехать в Лиссабон?

— Теперь Раваско наконец решил ехать. Страховая касса оплачивает стоимость лечения в больнице, но проезд — за свой счет. А ведь всегда есть и другие расходы. Вчера он сказал, что собирается выехать на будущей неделе. Наверно, ему обещали дать денег в долг…

— Он, конечно, не подозревает, какая у него болезнь?

— Нет… Думаю., что нет.

Маррета на мгновение замолчал, потом добавил:

— Я не знаю, кто прав — Фелисио или Раваско. Возможно — оба. Конечно, Фелисио с его постоянной улыбочкой не лучше мрачного Матеуса. Но и Раваско мог пересолить: он теперь уже не тот, что раньше, ведь болезнь, которой он страдает, меняет человека. У него отчаянное настроение, раздражается из-за любого пустяка. Кроме того, он ведь неграмотный и зачастую многого не понимает. Ему бы нужно взять себя в руки и продолжать работать, чтобы собрать деньги на лечение, а он… Должно быть, он понимал, что рано или поздно его выгонят на улицу, но ожидал увольнения по болезни, с выплатой двухмесячного выходного пособия. Это мне сказал Жоан Рибейро. Возможно, что именно на эти деньги Раваско и рассчитывал…

— И Фелисио знал это?

Маррету такой вопрос озадачил. Он довольно долго размышлял, потом ответил:

— Фелисио знал, что, если Раваско уволят по болезни, придется выплатить ему за два месяца. Но вряд ли он выгнал Раваско только затем, чтобы избавиться от выдачи пособия… Так что нечего нам зря болтать, раз мы в этом не уверены.

Маррета умолк и многозначительно посмотрел на Орасио…

Трамагал по-прежнему шел впереди, оживленно разговаривая и жестикулируя, Орасио было неприятно: он привык возвращаться с работы вместе с Трамагалом. Он ни-как не мог решиться рассказать все Маррете, но ему очень хотелось оправдаться, и он наконец начал:

— Кажется, Трамагал злится на меня за то, что я посторонился, давая пройти хозяину. Он скорчил такую рожу, будто хотел съесть меня…

Маррета ответил не сразу.

— Это он сгоряча… Но вспомни, как ты вел себя при хозяине…

— Как я себя вел?

Маррета заговорил по-отечески мягко:

— Ты не из рабочей семьи и не жил в нашей среде, вот в чем дело! Если бы Трамагал вспомнил об этом, он, может быть, и не рассердился бы на тебя…

— Я ничего плохого не вижу!

— Не видишь или не хочешь видеть?

— Не вижу, я уже сказал!

Маррета внимательно взглянул на него и принялся терпеливо объяснять:

— В прежнее время, когда хозяин входил в цех, все держали себя угодливо, так, как ты теперь. Тогда из-за любого пустяка каждого из нас могли выкинуть на улицу. Не только хозяева, но и мы сами думали, что родились на свет для того, чтобы трудиться на них, и любую работу считали милостью. Но настал день, когда мы наконец поняли, что и мы люди, и так постепенно обрели свое достоинство. И сейчас еще кое-кто лижет хозяевам сапоги, однако таких становится все меньше; потому-то хозяева и не любят бывать на своих фабриках. Их не принимают с прежним раболепием, рабочие перед ними не лебезят. И чем мы становимся сознательнее, тем выше вырастает стена между нами и нашими хозяевами. Мы могли бы работать и больше и лучше, но мысль о том, что мы трудимся на хозяина, сковывает нас… Понимаешь?

Орасио не знал, что сказать. Сначала ему показалось, что Маррета прав, но потом чувство обиды взяло верх: «То, что я сделал, не настолько серьезно, чтобы ко мне так отнеслись. Ведь и мне хочется всегда ходить с поднятой головой, ни к кому не подлаживаясь».

— Я не знал… — оправдывался он. — Но все равно, Трамагал неправ!

Маррета улыбнулся:

— Сейчас я вас помирю… Трамагал! Трамагал! Подожди-ка меня…

Все еще обиженный, Орасио решил отложить беседу с Марретой по своим личным делам на завтра…


Однако в последующие два дня ему не удалось поговорить с другом наедине. Трамагал, с которым он помирился, шел с ними всю дорогу, а вечером дом старого ткача наполнялся рабочими; за игрой в карты они продолжали обсуждать дело Раваско. В пятницу Орасио решил больше не откладывать и проводил Маррету с фабрики домой. Старик вошел, зажег лампу и принялся растапливать печку.

— Война… нефти не хватает, всего не хватает, и кажется, что даже дрова и те не настоящие… Не разгораются…

Тогда за дело взялся Орасио. Присев на корточки, он стал укладывать щепки и раздувать огонь. Маррета, стоя у стола, тщательно мыл картофель, который обычно варил в кожуре: «Так суп вкуснее», — уверял он. Снаружи доносился шум вздувшейся от дождей горной речушки.

Вокруг кастрюли показались язычки пламени. Орасио молча ждал, пока Маррета закончит мыть картофель. Огонь разгорелся. Орасио казалось, что он видит в нем парня из Гоувейи, каким он рисовался в его воображении. Он то показывался, то пропадал… Конечно, для женщин этот хват куда привлекательнее, чем он, Орасио, к тому же у него водятся деньги… Орасио ненавидел своего соперника, который, как живой, стоял перед его глазами.

Маррета вторично сменил воду, вытащил из миски картофелины и опустил их в кастрюлю. Затем отряхнул пальцы и вытер их о брюки.

— Ну, выкладывай!.. Что ты хотел мне сказать!

Орасио с удивлением посмотрел на него:

— Вы уже знаете?

— Нет… Ничего не знаю. Но не зря же ты пришел, не заходя домой…

— Прочитали на моем лице?

Маррета ласково улыбнулся:

— Ну давай! Говори!

От прежней решимости Орасио не осталось и следа. Он вспомнил недружелюбные взгляды Трамагала, подлинный смысл которых ему потом объяснил Маррета. Снова перед его глазами возник только что привидевшийся в огне образ и рядом с ним бесконечно желанная Идалина. Маррета в ожидании смотрел на него. Орасио попробовал улыбнуться:

— Ничего особенного, дядя Маррета… Я только хотел попросить вас кое о чем…

Орасио казалось, что он говорит сбивчиво и слова его сливаются с глухим шумом протекающей рядом речки. Он не знал, начать ли ему прямо с просьбы или раньше объяснить, чем она вызвана.

— Я уже говорил вам, дядя Маррета… Больше я так жить не моту… Особенно теперь…

Старый ткач молча глядел на него.

— Вы знакомы со многими фабричными мастерами… Все вас уважают… Так вот я и надумал попросить вас, не поговорите ли вы с ними… чтобы мне устроиться поприличнее… Хватит уж ходить в учениках…

Маррета улыбнулся:

— Торопишься? Что ж, в этом нет ничего удивительного… Все мы когда-то были учениками и все рвались поскорее стать и взрослыми и рабочими. Взрослый ты уже давно; поэтому тебе так не терпится выйти из учеников.

— Это не совсем так: дело в том, что…

Орасио решил рассказать все без утайки. Ему было неприятно говорить об отношении к нему родителей Идалины, но он поборол в себе это чувство. Ему показалось, что, посвятив друга в свои личные дела, он освободится от мучившей его тревоги, а Маррета, зная, что у него на душе, постарается помочь ему.

Он и объяснил все спокойным, неторопливым тоном. Старый ткач выслушал его, не прерывая, и сказал:

— Я очень хорошо понимаю твои огорчения и постараюсь поговорить с мастерами. Но вряд ли из этого выйдет толк… Дело в том, что я недавно просил за одного товарища из Ковильяна — Ремолашу — и ничего не добился… Место может объявиться со дня на день, а может, его и долго не будет. Тут уж как повезет… ведь ни один хозяин не возьмет лишнего рабочего… Ты уже говорил с Матеусом?

— Я говорил с его братом, Мануэлом…

— Что он сказал?

— Он сказал то же, что и вы: свободных мест нет, но как только откроется, мастер меня не забудет; однако никто не знает, когда это произойдет… Поэтому я подумал, нельзя ли устроиться на другой фабрике?..

— Я похлопочу об этом… Но пока что шансов мало. Вернее, почти нет… Разве случайно… Конечно, лучше ловить рыбу на несколько крючков… Ты только не падай духом! Девушка тебя ждет, это главное!

Орасио промолчал. Он снова начал сомневаться: станет ли Идалина так долго ждать его, не убедят ли ее присмотреться к другим парням?..

— Так,значит, ты хотел бы построить себе домик? — спросил старый ткач и, не дожидаясь ответа, с улыбкой добавил: — Предположи, что ты копаешь огород и находишь клад. Ты продаешь золото и строишь дом. Тебе повезло, но у остальных все останется по-прежнему…

Орасио удивленно посмотрел на него.

— Это я так… Ты не подумай, что я спятил, — как бы оправдываясь, проговорил Маррета.

Орасио молчал. Его лицо помрачнело. Снаружи доносился все тот же шум бегущей среди скал речки. Наконец Маррета спросил:

— Ты уже прочел книги, которые я тебе дал?

— Да. Завтра принесу.

— Как они тебе показались?

— В них много правды… У одних нет ничего, у других — слишком много. Но как с этим покончить? Ведь так было всегда…

— Это кончится! Обязательно кончится! — решительно возразил Маррета. — Придет день, когда все переменится… — На мгновение он замолчал. Потом снова заговорил, и в голосе его зазвучали задушевные, теплые нотки. — Мы никогда не должны терять надежды. Мир идет вперед… Это стоит много крови, требует многих жертв, но он идет вперед… Я помню, было время, когда рабочие выходили с фабрики только по воскресеньям. Когда я сейчас вспоминаю об этом, самому не верится! Молодые ребята вроде тебя и представить этого не могут… То было хорошее время для фабрикантов: большие деньги загребали и не знали с нами никаких забот. Теперь они, правда, наживаются не меньше, но зато кончилась их спокойная жизнь… Ты не унывай. Многим живется куда хуже, чем тебе. Девушка тебя любит, и рано или поздно вы поженитесь. Хоть я уже старик и почти ни на что не гожусь, сделаю для тебя все, что в моих силах, можешь не сомневаться.

Однако разговор с Марретсой не успокоил Орасио: старый ткач всегда имел в виду далекое будущее, а его интересовало только настоящее. Слова старика вопреки ожиданию Орасио не избавили его от терзавшей душу тревоги, и он почувствовал себя еще более несчастным.

— Вы хороший человек, дядя Маррета… Я вам очень благодарен… До свидания…

Орасио быстро вышел на улицу. По небу, то и дело закрывая луну, пробегали облака; на поселок ложились тени. В горах шел снег. Возле дома Рикардо Орасио столкнулся с Жоаном Рибейро. Тот поздоровался и сказал:

— Видать, потеплеет…

— Да… — рассеянно согласился Орасио.

Он хотел было войти, но Жоан Рибейро стал рассказывать о Раваско. Союз ничего не добился. Руководители беседовали даже с самим Азеведо де Соуза, но тот ответил: что сделано, то сделано, он не может взять Раваско обратно, не подорвав авторитета мастера, который, судя по всему, прав. После этого союз передал дело в инспекцию труда.

— Я был вчера в Ковильяне и там узнал ответ хозяина, а сейчас ходил к Раваско, сказать ему, — добавил Жоан Рибейро.

Орасио плохо знал Раваско, и тот не внушал ему симпатии; однако теперь ему стало жаль этого человека, как самого себя.

— Бедняга! На что он будет жить? Как он сможет лечиться?

Жоан Рибейро продолжал:

— Когда я сообщил ему решение хозяина, он промолчал, у него был такой вид, как будто ничего не произошло. Но когда жена посоветовала ему сходить к Азеведо и попросить по-хорошему, чтобы тот хоть выплатил двухмесячное выходное пособие, Раваско пришел в бешенство. Мария-Антония продолжала настаивать, говоря, что на эти деньги он смог бы поехать в Лиссабон, но не переубедила его. Раваско даже пригрозил побить ее, если она не перестанет… Но как бы то ни было, в Лиссабон он поедет.

Луна выплыла из-за облака и осветила Орасио и Жоана Рибейро, стоявших перед лачугой Рикардо. Орасио представил себе Раваско, угрожающего жене, потом перед его взором возник образ Азеведо де Соуза — это видение подействовало на него угнетающе…

Жоан Рибейро попрощался, и Орасио вошел в дом. Жулия встретила его словами:

— Сегодня не так холодно, правда? Даст бог, потеплеет. Хоть бы прошли эти холода, может быть, Рикардо полегчает! Он все жалуется на ревматизм. Никогда не было такой зимы…

Орасио сел. Рикардо еще не возвращался. В последнее время он после работы часто ходил в Ковильян. Вначале Орасио думал, что это из-за Антеро, но вскоре выяснилось, что дело было совсем в другом. Он узнал, что в связи с дороговизной, вызванной войной, рабочие потребовали повышения заработной платы. Несколько месяцев назад они уже выставляли это требование, но хозяева отклонили его. Теперь они решили настоять на своем, потому что больше так жить нельзя.

Педро по секрету сообщил Орасио, что рабочие выбрали комиссию, куда вошел и Рикардо. Узнав об этом, Орасио стал было расспрашивать Рикардо, но ничего от него не добился. А Маррета в ответ на его вопросы сказал:

— Да, кое-что предпринимаем… Но не следует болтать об этом, понимаешь?

Ожидая мужа, Жулия не умолкала ни на минуту:

— У него обостряется болезнь не только от холода, но и от сырости. В этом году ревматизм его прямо замучил. Прежде он не прогуливал ни одного дня, а теперь то и дело болеет… Сплошные прогулы…

Орасио, как обычно, старался поддержать беседу, но сегодня это ему не удавалось. Он хотел было заговорить о Раваско, но не решился.

Наконец, прихрамывая, вошел Рикардо. Едва сняв шляпу, он уселся за стол:

— Давайте ужинать! — сказал он. — Уже поздно… Я задержался…

Жулия разлила суп. Рикардо начал есть, временами поглядывая на Орасио.

— У вас сегодня расстроенный вид. Какие-нибудь неприятности? — опросил он.

— Нет. Ничего.

Рикардо еще раз посмотрел на своего постояльца и не стал допытываться.

Немного погодя Орасио поднялся наверх. Он был недоволен собой: «Почему я такой? Почему все отражается у меня на лице?»

Он провел тяжелую бессонную ночь. К утру принял твердое решение: «Больше ждать не буду, овладею Идалиной и конец! Тогда она уже ничего не сможет поделать. Не пойдет к другому, как бы родители ни настаивали».

V

В субботу Орасио с фонарем, раскачивающимся в левой руке, зашагал наверх к Ковильяну. Шедший рядом Педро рассказывал о борьбе за повышение заработной платы, которую ведет выбранная рабочими комиссия. Не только они двое — все рабочие, поднимавшиеся по склону, обсуждали этот вопрос. До Орасио доносились отдельные фразы:

— Не дадут! Увидите, не дадут!

— Когда-нибудь должны же нам дать прибавку!.. Я уже все заложил…

— Сдается, что все останется по-прежнему…

— А может, нет?

Педро принадлежал к числу скептиков. Ему надоела эта тема, и он завел речь о другом. Размечтался, как научится ходить на лыжах и когда-нибудь примет участие в состязаниях.

Дойдя до площади, рабочие разошлись в разные стороны. Орасио расстался с Педро и вошел в мануфактурный магазин. Начал выбирать платок, долго не мог решить, на каком остановиться. Стал торговаться. Во время обеденного перерыва Педро одолжил ему двадцать эскудо, да у него еще было восемь своих. Наконец он купил платок поскромнее, с большими цветами. Когда приказчик заворачивал покупку, Орасио представилась Идалина с платком на голове, еще более красивая, чем всегда…

Пройдя через центр, Орасио вышел на дорогу в горы. В лесу он зажег фонарь. Миновал Пикото, затем Бейжамес…

Орасио шагал, обдумывая свой замысел. С тех пор как он решил овладеть Идалиной, в его воображении все время возникала эта соблазнительная картина. «Конечно, Идалина будет рада платку — это ведь первый подарок после моего возвращения с военной службы, — размышлял он. — Я не стану выказывать недоверия, наоборот, буду говорить, что благодарен за то, что она отвадила этого парня из Гоувейи… Нет, так не годится: Идалина может подумать, что оказала мне милость. Скажу иначе: как ты могла изменить своему чувству? Как ты позволила этому негодяю даже заговорить с тобой? Если толком разобраться, это оскорбительно и для тебя. Ему нужно было только удовлетворить свою похоть. Он решил, что бедная девушка охотно бросится ему на шею. А вернувшись в Гоувейю, этот подлец посмеялся бы над тобой. Но я бы проучил его…»

Орасио подумал, что Идалине будет приятно услышать такие речи, и это ободрило его. Если понадобится, он скажет еще и другое: «Мы можем пожениться раньше, чем я предполагал. Дела на фабрике идут хорошо: хозяева собираются повысить заработную плату, я вскоре должен стать прядильщиком. Тогда мы наконец заживем вместе, только придется отложить постройку домика». Так он будет говорить с невестой, и это должно дать результаты. Самое трудное в том, как овладеть ею! Летом всегда можно найти какое-нибудь укромное местечко поблизости от поселка. До ухода на военную службу у него было много возможностей, но он не хотел их использовать. Ему всегда удавалось держать себя в руках, хотя его и одолевало неистовое желание. Теперь же, когда он наконец решился, стоит зима, вокруг все занесено снегом — где же им встретиться? Договориться с Идалиной заранее он не может — она бы не согласилась, тем более что у него появился соперник. Надо сделать так, чтобы все получилось будто случайно. Он обнимет ее — мягкая и податливая, с полузакрытыми глазами, она крепко прижмется губами к его губам… вот тут-то он и должен воспользоваться ее слабостью. Но как все это устроить? Можно увидеться в доме ее тетки — Мадалены, но там это будет не так просто…

Часы на колокольне Санта-Мария пробили одиннадцать, когда уставший Орасио наконец добрался до Мантейгаса. Ему повстречался шедший с подвыпившими приятелями Серафим Касадор и остановил его:

— Эй, послушай! Завтра возвращаешься?

— Конечно.

— Я пойду с тобой… Только выберемся пораньше… Часов в пять…

— В пять рано…

— Тогда в шесть…

У Серафима в Борральейре жил женатый сын. Серафим иногда наведывался к нему. Он предпочитал совершать этот переход вместе с Орасио — тогда путь казался короче. Орасио тоже было приятнее идти вдвоем. Но сейчас ему хотелось избавиться от Серафима: тот был не в меру разговорчив и весел от выпитого вина…

— До свидания! Я очень тороплюсь. Завтра поговорим. В половине седьмого я зайду за тобой.

Орасио направился к дому Идалины. «Вряд ли она ожидает меня, как в прошлые субботы. Ведь сегодня холодно и, кроме того, я запоздал из-за этого проклятого снега», — подумал он. Однако невеста, как и прежде, встретила его у входа.

Идалина стояла, прислонясь к косяку двери, и улыбалась. Он радостно поздоровался. Они обменялись несколькими короткими фразами. Из дома по временам доносился гнусавый голос сеньоры Жануарии и крики детей. Орасио не чувствовал холода. Он был рядом с Идалиной, и это делало его счастливым.

— Завтра в два у тети Мадалены… — прошептал он.

Идалина утвердительно кивнула головой…

Поужинав, Орасио попросил мать нагреть утром воды — он решил помыться.


Дом сеньоры Мадалены, «дом вдовы», как его называли в отличие от дома другой Мадалены, жившей подальше, был двухэтажный. Внизу помещался крольчатник, там же хранились корни вереска, которыми зимой топили очаг; всюду на стенах висела паутина. В верхнем этаже были две комнаты и кухня. Дом был старый, почерневший, но его очень красила широкая терраса, уставленная ящичками с гвоздикой и гардениями.

В этом доме у Орасио и Идалины было первое свидание. Тогда родители Идалины еще не знали или делали вид, что не знают об их любви. Когда о ней стало известно всем, молодые люди продолжали по воскресеньям встречаться в «доме вдовы» — здесь они чувствовали себя свободнее, чем у Идалины. Сеньора Мадалена покровительствовала влюбленным, но старалась не оставлять их в доме одних. Идалина и Орасио любили проводить долгие часы на террасе, где тетушка, обычно занятая на кухне, появлялась не так уж часто. Когда сеньора Мадалена уходила из дому, она поручала присматривать за ними своей дочери Арминде. Но Арминда старалась не мешать молодой паре: она либо выходила во двор и там хлопотала по хозяйству, либо сидела в своей комнате. И заглядывала на террасу, лишь когда слышала приближающиеся шаги матери. Арминда всегда мило, правда, чуть иронически улыбалась — можно было подумать, что такое пособничество доставляет ей удовольствие…

Сейчас они сидели на кухне. Сеньора Мадалена мыла кастрюли и тарелки — по воскресеньям она делала это с особой тщательностью. Закончив уборку, с медлительностью человека, у которого впереди много свободного времени, тетя Мадалена подошла к племяннице.

— Знаешь… у Аны родился мальчик… Красивый бутуз!

Ана была ее старшая дочь, она вышла замуж несколько лет назад.

— Уже родился? И вы мне ничего не сказали! — обиделась Идалина.

— Вы, как только пришли, сразу же принялись перешептываться… Когда же мне было сказать?.. Она родила сегодня утром. За мной прислали на рассвете. Арминда и сейчас там…

Они немного поговорили об этом, а затем тетя Мадалена все так же неторопливо направилась в свою комнату и уселась у окна с клубком шерсти и парой спиц на коленях — она вязала распашонку для новорожденного. За окном на пустынной улице мелькали редкие прохожие. У нее разболелась голова, клонило ко сну — ведь ее разбудили на заре. В доме было тихо, только слышался шепот Орасио и Идалины. Тетя Мадалена могла их увидеть через открытую дверь, вытянув шею, но ей не хотелось менять положения… Влюбленные не были на нее за это в обиде…

Орасио заранее наслаждался, представляя себе, как обрадуется Идалина подарку.

— Сними платок и закрой глаза… — попросил он.

— Зачем?

— Сними… Ну, сними!

— Вот еще! Зачем?

С улыбкой поглядывая на него, Идалина все же начала стаскивать платок. Орасио нетерпеливым движением помог ей.

— Теперь закрой глаза…

— А вот не закрою!

— Закрой! У меня для тебя сюрприз…

Продолжая улыбаться. Идалина подчинилась. Она услышала шелест разворачиваемой бумаги, почувствовала, как Орасио что-то набрасывает ей на волосы; шелковистая материя коснулась ее шеи…

— Ну как? — спросил Орасио.

Идалина открыла глаза и увидела край нового платка.

— Какой красивый! Какой красивый! Где ты его купил? — Вдруг, прежде чем он ответил, она нахмурилась: — Нельзя дарить платок… Это к расставанию, к разлуке…

Он встревожился:

— Да, да… Я слышал об этом… А вот не вспомнил… Но, кажется, эта примета относится только к носовым платкам?

— Ко всем…

Орасио быстрым движением снял платок у нее с головы:

— Как меня угораздило забыть об этом?.. Мог купить тебе что-нибудь другое…

Только теперь ее глаза охватили все цветистые узоры разложенного на его коленях платка.

— Какой он красивый! Отдай!

— Нет, нет… Если это к разлуке…

— К разлуке — это когда он подарен. Но если платок куплен, хотя бы за полтостана, то примета уже не действует. Я сейчас куплю его у тебя за тостан. Давай-ка сюда…

Орасио все не мог успокоиться, Идалина убеждала его: если он сомневается, пусть спросит кого угодно…

Наконец Орасио отдал ей платок. Она стала гладить его, как гладят кошку; накинула на голову, затем спустила на плечи и повязала вокруг шеи.

Орасио смотрел на девушку как зачарованный.

— Чертовски к тебе идет!

Идалина нежно и чуть кокетливо улыбнулась жениху. Орасио вдруг почувствовал, что не сможет жить без нее, что способен убить соперника, если тот попытается ее отнять.

Вот тут-то он и рассказал Идалине, что ему стало о ней известно. Она слушала то серьезно, то улыбаясь, польщенная тем, что он так дорожит ею.

— Он мне противен! — воскликнула она, когда Орасио умолк.

— Как же ты меня не предупредила о нем? Это очень обидно!

— Почему? Зачем было тревожить тебя понапрасну?

Он гладил руку Идалины и спрашивал себя: пообещать ей, что они поженятся раньше, чем он предполагал? Из осторожности он все же не решался. Теперь, когда все шло хорошо и Идалина была именно такой, как ему хотелось, Орасио не видел необходимости во лжи. Он мучительно размышлял о том, как овладеть Идалиной. Тетя Мадалена, сидевшая у себя в комнате, не подавала никаких признаков жизни. Арминды не было дома…

Они продолжали беседовать вполголоса, и Орасио все время думал о том, что у него пропадает воскресенье. Он боялся, что либо тетка выйдет из комнаты, либо неожиданно вернется Арминда…

Он уже с трудом себя сдерживал; лицо его стало мрачным. Идалина заметила эту перемену:

— Что с тобой?

— Арминда сегодня вернется?

— Не знаю. Если хочешь, спросим тетю, — не без лукавства ответила Идалина.

Он строго взглянул на нее.

Вскоре появилась Арминда.

— Ну, как мальчик? — спросила Идалина.

— Все в порядке. Мама тебе уже рассказала? Замечательный малыш! Полненький, толстощекий, как Христосик… Ты знаешь, я очень люблю детишек… За такого ребенка мы должны благодарить бога. Но вот что я тебе скажу: Ана так кричала, так, бедняжка, мучилась… Наслушавшись ее стонов, я уже не хочу иметь детей. Да… это не забава.

Болтовня Арминды раздражала Орасио. Ее слова могли повлиять на Идалину, а ведь именно сейчас она не должна была думать о последствиях того, что он собирался совершить. Надо же было Ане родить как раз в этот день! Он собирался заговорить о другом, когда на пороге появилась тетя Мадалена. К его удивлению, она стала упрекать Арминду за то, что та задержалась:

— Почему ты так поздно?

— Вы считаете — поздно? Это потому, что вы не видели гору белья, которую мне пришлось перестирать…

Тетя Мадалена ушла в свою комнату. У Орасио опять возникла надежда. Арминда села рядом с Идалиной и продолжала болтать, но он уже не слушал ее, весь поглощенный желанием. Внезапно сердце его забилось сильнее. Сеньора Мадалена появилась на кухне, неся в руках две простыни и шерстяную кофточку, и обратилась к дочери:

— Если я не вернусь вовремя, поставь кастрюлю на очаг.

— Вы идете к Ане, тетя? — спросила Идалина.

— Да.

— Я пойду с вами! Мне до смерти хочется увидеть малыша!

Орасио испуганно, со злостью посмотрел на нее.

— Ты пойдешь?.. Сейчас?.. — с трудом проговорил он.

Арминда пришла ему на помощь:

— Ты можешь пойти посмотреть ребенка позже, когда будете уходить отсюда…

— Хорошо! Пойду позже… — улыбнувшись, согласилась Идалина.

Тетя Мадалена вышла, пожав плечами… Орасио словно онемел. Встретившись с ним взглядом, Идалина воскликнула:

— Что с тобой? — И расхохоталась. — Разве ты не понимаешь, что я шутила?

Он не ответил и нахмурился.

— Ты сердишься? А ведь я только хотела посмотреть, как ты к этому отнесешься?.. Не веришь?

Ему трудно было поверить. «Неужели она могла так шутить? Ведь она знает, что только для того, чтобы хоть немного побыть вместе, я проделал такой долгий путь… Значит, правду говорят, что женщинам нельзя верить? Да… я должен осуществить задуманное, и как можно скорее: это свяжет ее по рукам и ногам».

Арминда поднялась:

— Ладно! Помиритесь! Неужели ты не понял, что она притворяется? — И направилась к двери: — Пойду покормлю кроликов…

Идалина улыбнулась. Когда Арминда хотела оставить их одних, она всегда говорила, что идет кормить кроликов. Как только она исчезала, Орасио обычно привлекал к себе Идалину и крепко целовал. Однако сейчас было по-иному. Идалина, видя Орасио таким мрачным, провела рукой по его щеке и ласково на него посмотрела. Орасио подумал, что ему не следует долго злиться на нее, чтобы не терять драгоценное время.

— Зачем ты это сделала? — с грустью в голосе спросил он.

— Да просто так. Сама не знаю почему… захотелось подразнить тебя. Но я ничего плохого не думала!

Орасио не верил: она действительно собиралась уйти с тетей Мадаленой. Он взглянул на Идалину, и желание снова овладело им. Скоро наступит вечер, а как только стемнеет, наверняка вернется Арминда. Надо использовать момент сейчас, именно сейчас!

А Идалина продолжала покорным, полным нежности голосом:

— Не сердись… Если бы я и вышла, то сразу бы вернулась, поверь! Я так счастлива, когда мы одни. Ты даже не представляешь!

Орасио приник к ней долгим поцелуем. Он намеренно не отпускал ее от себя, ни на минуту не забывая о том, что собирается сделать…

Идалина медленно открыла глаза. Увидев, как взволнован Орасио, внезапно выпрямилась и с удивлением посмотрела на него:

— Ты с ума сошел!

— Что тут плохого? Мы поженимся раньше, чем я думал…

Он снова привлек девушку к себе, но она вырвалась из его объятий.

— Как ты мог… — Она расплакалась.

— Глупая!.. О чем ты плачешь?

Идалина молчала. Она не сумела бы сейчас ответить, даже если бы захотела. Орасио провел рукой по ее волосам и попытался поцеловать, теперь только нежно, желая осушить ее слезы, но она оттолкнула его.

— Оставь, оставь меня! — Она стояла к нему спиной посреди комнаты, вытирая глаза. — Я ухожу…

Он нежно взял ее за руку.

— Не уходи… Подождем, пока вернется Арминда. Мы так мало видимся… Посидим еще немножко.

Но она не соглашалась:

— Я никогда не думала, что ты способен меня обидеть…

— Но я ведь ничего не сделал? Не будь дурой! Да если бы и сделал, какой от этого вред, раз мы поженимся?

— Я не хочу! Не хочу! Понял?

Орасио был раздосадован. «В следующий раз постараюсь ее убедить», — решил он.

Идалина, с трудом превозмогая стыд, призналась:

— Когда мать вздумала выдать меня замуж за этого парня из Гоувейи, я, чтобы избавиться от ее приставаний, дала понять, что… уже тебе принадлежала… Что было! Она схватила кочергу и, если бы я не выбежала на улицу, убила бы меня. Сколько я потом ни твердила, что это выдумка, никак не могла ее убедить. Она все кричала, что я бесстыдница, что я опозорила ее, и даже хотела выгнать меня из дому. Что я выстрадала, только мне одной известно!

Орасио жадно слушал. Ему понравился поступок невесты, но он опасался, что она и дальше будет оказывать ему сопротивление.

— Значит, поэтому ты не хочешь…

— Нет, не поэтому! Мы страдаем из-за вас, мужчин, а вы, натешившись, бросаете нас, как собак. Это всем известно. Знаешь, что случилось с Кустодией?.. Она, бедняжка, осталась с ребенком на руках…

Ему показалось невероятным, что Идалина может так думать. Он-то никогда ее не оставит. Ведь он добивался этого, только чтобы быть уверенным, что не потеряет ее. Будь все по-другому, он потерпел бы до свадьбы.

Орасио попытался оправдаться, но от волнения язык ему не повиновался.

— Я не хочу больше слышать об этом! — прервала его Идалина. — Уйдем отсюда!

Сгущались сумерки, в кухне становилось темно.

— Побудем еще немного. Сядь сюда. Значит, мать была разъярена? А этот тип из Гоувейи больше не появлялся?

— Я его ни разу не видела. Он мне писал, но я не отвечала.

— Значит, он писал тебе?

— Второе письмо я даже и читать не стала. Получила и тут же бросила в огонь. Во вторник на прошлой неделе пришло от него письмо на имя матери. Не знаю, чего он хотел… Она мне ничего не сказала, а я не спрашивала.

Орасио снова встревожился:

— Значит, этот тип продолжает добиваться своего? «— Скоро это ему надоест…

— Скорее я набью ему морду!

— Зачем? Если бы он приехал, я бы с ним даже не поздоровалась.

Тревога не оставляла Орасио. «Этот хлыщ не отвяжется. Он, должно быть, рассчитывает на мать Идалины, поэтому и написал ей. Он богат и может жениться, когда захочет. А у меня за душой ни гроша… Обесчестить же Идалину, чтобы привязать ее к себе, вряд ли удастся. Она на это не пойдет».

Орасио все больше озлоблялся. Ему хотелось то схватить Идалину и тут же овладеть ею; то разыскать соперника, броситься на него, плюнуть в лицо, даже убить; то обругать «эту старую бесстыдницу, которая вела себя так, словно она не мать, а сводница»…

Совсем стемнело. Они услышали, как по лестнице поднимается Арминда. Идалина нарушила молчание:

— Пойдем!.. — И обратилась к Арминде, которая уже входила в кухню. — Я схожу навестить Ану. — У нее на лице появилась бледная улыбка, голос звучал глухо.

— Вы, что же, все еще молчите? У вас такие странные лица!

— Нет, что ты!..

Немного погодя они вышли.

По дороге Орасио, схваченный смешанными чувствами — злобой, досадой, нежностью, — несколько раз порывался сказать Идалине, что любит ее сильнее прежнего, что она его жизнь. Но как только он начинал говорить, кто-нибудь встречался им на заснеженной уличке и, здороваясь, прерывал его.

Они простились у дома Аны. Орасио чувствовал себя усталым, опустошенным. Родители видели, как он вошел с угрюмым видом и, не сказав ни слова, направился в свою комнату. Там он, не раздеваясь, улегся на кровать. Немного позже мать вошла к нему и спросила:

— Что с тобой? Говорил с Идалиной?

— Говорил.

— Ну и как? Почему ты такой? Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось… Не приставайте ко мне!.. Ужин готов? В половине седьмого меня ждет Серафим…

Сеньора Жертрудес не настаивала.

— Готов, готов. Можешь садиться, — сказала она обиженно.

Орасио вышел на кухню и сел за стол. Чтобы пораньше уйти, он по воскресеньям ужинал один, задолго до родителей. Если отец был дома, он обычно развлекал Орасио своей болтовней. Сейчас старик жаловался, что стало невыгодно держать коз. «Все дорого, только молоко стоит гроши», — без конца повторял он.

Сеньора Жертрудес налила сыну суп и принялась незаметно наблюдать за ним. Он ел вяло, не слушая отца. Думал о чем-то своем…

Доев суп, Орасио встал из-за стола. Он был встревожен.

— Сардин не хочешь?

— Нет, не хочу.

Он поспешно вошел к себе и сразу же вернулся со шляпой, фонарем и посохом:

— До субботы!..

Широкими шагами он начал спускаться по уличке, поглощенный мыслью, которая не давала ему покоя.

Идалина только что вернулась от Аны, когда жених вызвал ее на улицу.

— Я чуть не забыл… — волнуясь, торопливо проговорил он. — Дай мне тостан за платок…


Серафим Касадор ожидал его с нетерпением.

— Ты опоздал, — проворчал он, увидев Орасио, — обещал зайти за мной в половине седьмого, а уже пробило семь…

— Я не мог раньше… — извинился Орасио.

Серафим взвалил на плечи мешок, взял посох и обратился к жене:

— Значит, так… Вернусь завтра к вечеру, а если нет, то послезавтра.

Они вышли. Серафим начал жаловаться:

— Ну и погода! Жалко, что грузовик в Ковильян ходит не ежедневно. А если ехать поездом, приходится терять целый день… Живем словно на краю света! Раньше для меня это не имело значения: когда надо, разом перемахивал через горы. Но теперь для таких переходов уже не гожусь…

Орасио молчал — пусть себе мелет… Пройдя Фундо-де-Вила и миновав реку, они зажгли фонарь и стали подниматься на противоположный склон. Шагая по лесу, Серафим продолжал болтать без умолку — он любил поговорить. Огни поселка уже исчезли; вдалеке, в Мантейгасе, часы пробили восемь, и звуки колокола медленно разнеслись по долине.

Серафим заговорил о том, что его сын завел приятеля, который плохо на него влияет. Но Орасио не слушал своего спутника. Он думал об Идалине, и ничто другое его не интересовало. «В следующее воскресенье сделаю еще одну попытку. Надо этого добиться как можно скорее и любым способом!.. Ведь этот наглец даже матери ее пишет… Как только стану прядильщиком — женюсь! Кончатся мои терзания! Правда, хотелось все устроить лучше, но ничего, придется пока так…» Орасио почувствовал себя несчастным при мысли о домике — он столько о нем мечтал, знал его внутри и снаружи, вдоль и поперек, как будто уже построил его, как будто уже жил в нем… Сейчас дом этот представлялся ему еще более далеким, чем те, которые он видел на берегу Тежо, когда служил в армии; это был кукольный домик, нарисованный на стене и теперь замазанный черной краской.

Когда они подошли к Вале-до-Бурако, поднялся сильный ветер. Немного погодя Серафим почувствовал, как на его руку упало несколько снежинок.

— Так я и думал! — воскликнул он. — День был пасмурный… В стороне Сан-Лоуренсо небо хмурилось…

Они продолжали подниматься. Серафим наконец умолк — ледяной ветер затруднял ему дыхание. Они шли сосновым лесом, деревья раскачивались и шумели. Фонарь освещал стволы, которые вырастали из мрака, чтобы тут же исчезнуть, уступая место все новым и новым, бесконечной колоннаде, которая расходилась во все стороны. Сосны танцевали, отбрасывая на снег тени; фонарь двигался между ними, как большой светлячок…

Лес кончился, дальше был только снег. Кое-где попадалась поросшая мхом скала; снег не мог полностью ее покрыть, и она чернела среди бескрайней белизны. Ветер усилился и, казалось, застонал, долго и протяжно, затем начал завывать в каких-то неведомых глубоких пещерах; ночь и горы наполнились заунывным гулом. Орасио и Серафим шагали, опустив головы и сжав губы. Хлопья снега залепляли лицо, забивались за воротник. Крошечное пламя фонаря мерцало между четырьмя стеклянными стенками, то вытягиваясь кверху, то пригибаясь под ударами ветра.

Серафим ругал себя за то, что пошел. А Орасио думал, что ему повезло — в такую непогоду он в горах не один, а с Серафимом. Снег усиливался, ветер поднимал его с земли и швырял на людей.

Серафим остановился, укрывшись возле скалы:

— Лучше вернуться, — предложил он. — Мне бы надо быть там сегодня, но ничего из этого не получится…

— А я должен идти. Не могу не выйти на работу.

— В такую погоду мы никогда не доберемся. Нас засыплет снегом. Давай вернемся домой, а завтра утром выйдем…

— Хорошо бы, но не могу, я же тебе объяснил. Не могу прогуливать… А кроме того, распогодится. Вот увидишь…

Орасио боялся лишиться спутника; ему было страшно шагать одному сквозь эту ужасную ночь.

— Распогодится. А если нет, все равно пробьемся. Со мной это не впервые. Да и ты сколько раз уже попадал в метель!

Серафим не знал, как поступить. Всем известно, чего стоит пройти пешком от Мантейгаса до Алдейя-до-Карвальо даже в хорошую погоду. Человек добирается совершенно обессиленный. А в такую бурю и за шесть часов не дойдешь…

— Мне нужно быть там сегодня, очень нужно, — повторил Серафим. — Но дорога тяжелая… Давай все-таки вернемся! Пойдем завтра. Неужели ты не можешь пропустить день на работе? Ну а если бы ты заболел?..

Орасио подумал, что Серафим прав. Его тоже пугала эта страшная ночь, окутавшая горные дороги, она то стонала, то ревела… На мгновение он решил вернуться. Усесться у очага в родительском доме — как это было бы замечательно! Но тут же вспомнил о мастере. «Матеус не любит, когда не выходят на работу, даже по болезни. А если он узнает, что я не вышел только потому, что отправился в Мантейгас повидать возлюбленную, то рассердится не на шутку. Какое ему дело до меня и моей невесты!.. Он разозлится и будет еще долго держать меня в учениках, а мне нужно скорее стать рабочим. Рассчитывать же я могу только на Матеуса».

— Ты как хочешь, а я иду дальше! Мне прогуливать никак нельзя… Да и какой смысл возвращаться? Отсюда до Мантейгаса больше часа ходьбы. Пойдем вместе, быстро доберемся до середины дороги, а оттуда до Алдейя-до-Карвальо все время спуск… Не успеем оглянуться, как будем там. Впрочем, поступай как знаешь…

Серафим стал размышлять. Невесело в метель одному шагать по горам, тем более что он уже довольно далеко от дома. Ему тоже ни к чему терять завтрашний день на дорогу. Если бы он дошел сегодня, то с утра пораньше потолковал бы с сыном, затем сходил в Ковильян купить то, что ему заказала жена доктора Коуто, и вернулся домой еще засветло. Ведь на обратном пути у него уже не будет попутчика, да и не хочется еще раз оказаться в горах в такую ночь, как сегодняшняя.

— Ну что ж, ладно, — покорно сказал он.

Они двинулись дальше. Ветер продолжал завывать, крутил снежные вихри. Путники то и дело стряхивали посохами снег с полей шляп. Но проходило немного времени и шляпы снова становились тяжелыми, как свинец.

Серафим шагал молча. Ветер дул в лицо, от него шумело в ушах, болела голова. Каждый шаг давался все труднее, как будто ветер хотел помешать людям проникнуть в его мрачные владения. Пальто Орасио и плащ Серафима то хлопали их по ногам, то распахивались, то надувались; намокшие брюки прилипали к телу. А горы по-прежнему засыпало снегом и кругом слышался жуткий лисий лай разъяренной стихии.

Они взбирались по обрывистой круче. Внезапно Серафим остановился, сбросил мешок и повернулся спиной к ветру. Он задыхался, глаза его налились кровью, губы посинели; шляпа и плечи были покрыты снегом. Орасио последовал примеру товарища. Фонарь раскачивался у него в руке, как часовой маятник.

— Я ведь тебя предупреждал, что будет метель… Надо было вернуться, — с трудом выговорил Серафим. — А ты не хотел. Вот видишь, что творится!

— Положим, насчет метели ты не упоминал. Говорил только, что погода плохая. Но ведь так часто бывало, а потом…

— Теперь возвращаться уже поздно… Эх, зря я не сделал этого раньше…

Фонарь отбрасывал блики то на их лица, то на руки.

— Зря я тебя послушался… будто у меня самого нет головы на плечах…

Серафим говорил с натугой. Орасио тоже очень устал, и ему было трудно дышать, но он не хотел в этом признаться.

— Несколько лет назад одного человека из Гоувейи занесло снегом на скате Пеньяс-Доурадас, — снова заговорил Серафим. — А остальные спаслись только потому, что случайно наткнулись на здание обсерватории. Иначе все бы погибли…

— Они плохо знали горы, не то что я, — прервал его Орасио.

Он неуверенно поднял фонарь, пытаясь определить, где же они находятся, и, чтобы утешить Серафима, сказал:

— Мы как будто уже прошли Алмас. Должны быть теперь недалеко от Портелы…

Серафим продолжал свое:

— А тот парень, который недавно погиб вместе с лошадью на склоне Пеньяс-да-Сауде, тоже не знал гор? А?

Орасио пожал плечами:

— Знай я, что ты такой трус, не взял бы тебя в попутчики.

— Я трус? — голос Серафима доносился, как из подземелья.

Обоим казалось, что кто-то подталкивает их в спину. Орасио просунул пальцы между шеей и воротником и вытряхнул оттуда тающий снег. Ему захотелось помочь Серафиму:

— Дай мне мешок… А ты возьми фонарь…

Они снова зашагали, опустив головы и отворачиваясь вправо, чтобы легче было дышать… Наверху ветер дул с еще большей силой. Снег было прекратился, но тут же повалил снова.

Временами Орасио чувствовал, что его левая рука, в которой он держал мешок, замерзает. Тогда он на несколько минут перекладывал ношу в правую руку, а посох в левую. Он все время старался двигать пальцами, но это давалось ему с трудом.

Внезапно погас фонарь. Серафим выругался. Вскоре оба остановились: кругом ничего не было видно. Снег хлестал их по лицам и рукам. Серафим снова стал ругаться; его голос терялся в вое ветра.

— Распахни плащ! — попросил Орасио. Встав на колени, он вытащил коробку спичек. — Давай сюда фонарь. — Он открыл стеклянную дверцу и чиркнул спичкой, но она погасла…

Серафим стоял спиной к ветру и, зажав фонарь между ног, укрывал его плащом. Однако и вторая, и третья, и четвертая спичка тоже потухли. Орасио злился: закоченевшие пальцы не слушались, он не мог донести до фонаря крошечный огонек, который на мгновение пронизывал темноту, чтобы тут же погаснуть. Серафим тоже злился. Ему казалось, что он сразу сумел бы зажечь фонарь. «Дай-ка мне! Дай-ка мне!» — твердил он. Однако Орасио упрямо пытался сделать это сам. Он снова открыл коробок и нащупал там только четыре спички. Подняв глаза на товарища, он испуганно спросил:

— А у тебя есть спички?

Серафим сразу все понял.

— Нет. Ты же знаешь, что я не курю, — мрачно, с укором ответил он. — Дал бы мне, я бы давно зажег…

Орасио поднялся с колен:

— Не зажег бы! Никто не зажег бы! Возьми спички… Но имей ввиду: зажечь фонарь удастся, только укрывшись у какой-нибудь скалы…

Привыкнув к темноте, они стали кое-что различать вокруг себя. Орасио пришло на память, как в пятницу, выйдя из дома Марреты, он обратил внимание на луну, которую часто закрывали облака. «Если бы сейчас появилась луна, это было бы для нас спасением», — подумал он. Непроницаемое темное небо по-прежнему тяжело нависало над их головами. «Жоан Рибейро и Жулия говорили, что скоро потеплеет», — с раздражением вспоминал он.

Путники зашагали, вглядываясь в ночь, — не появится ли среди этого молочного моря скала? Но когда впереди вырастал какой-нибудь бугор, он оказывался под снегом. В шести-семи метрах от себя они вообще ничего не видели… Наконец они набрели на скалу, занесенную снегом только с одной стороны. Они обрадовались, нащупав маленькую пещеру, где с трудом могла поместиться овца. Над входом висели ледяные сосульки…

Серафим стал на колени, открыл фонарь и взялся за спички. Орасио, затаив дыхание, следил за его движениями. Серафиму удалось поднести зажженную спичку к фонарю, но она тут же погасла. Руки Серафима тряслись, открывая коробок, окоченевшие пальцы сгибались с трудом. Еще раз вспыхнул огонек, дрожавший от ветра, который проникал в пещеру. Немного погодя Серафим с торжествующим видом закрыл дверцу. При слабом свете лицо его словно удлинилось. Ресницы были запорошены снегом.

Нащупывая посохами дорогу, они зашагали дальше. Отвороты штанов затвердели и резали кожу, будто были из стекла. Орасио продолжал вглядываться в темноту: ему хотелось удостовериться, что они уже миновали Фрага-до-Нето — тогда большая часть пути пройдена. Но снег покрыл впадины и бугорки, камни и вереск — теперь все выглядело по-иному. Время от времени Орасио начинал думать об Идалине, но ее образ как-то потускнел в его памяти. Когда усталость особенно давала себя знать, перед ним из тьмы возникала мрачная фигура Матеуса. И Орасио находил новые силы продолжать путь, преодолевать снег, ветер и ночь. Единственным его желанием было поскорее добраться до дома Рикардо и согреться… Орасио напряженно всматривался, надеясь разглядеть вершину Фрага-до-Нето. «Должно быть, мы миновали ее, ведь черт знает сколько времени идем», — решил он. Ему по-прежнему мерещился Матеус, и он никак не мог отогнать от себя это видение.

Фонарь снова погас. Серафим, который нес его, остановился. На этот раз он не проронил ни слова. Орасио тоже молчал, оба они растерялись перед враждебной, неумолимой силой, которая господствовала над горами и ночью.

Орасио первый отважился сделать несколько шагов. Серафим сначала шел следом за ним, потом зашагал рядом. Десять, пятнадцать минут — и все время ветер, все время снег, все время резкая боль в руках… Наконец Серафим, повернув голову, пробормотал:

— Там…

Впереди справа виднелась скала, за ней высились утесы. Они поискали, нет ли пещеры…

— Здесь как будто тихо, — сказал Орасио.

— Ну, давай зажигай…

— Нет… Лучше ты.

— Да ладно, зажигай…

Ни тот, ни другой не хотели теперь брать на себя ответственность. Серафим с неохотой покорился и присел на корточки. Он протянул руку, пробуя ладонью, не дует ли ветер, но окоченевшая рука ничего не чувствовала. Он попросил Орасио:

— Проверь хорошенько, нет ли ветра…

Орасио вытянул руку, однако тоже ничего не почувствовал.

— Как будто нет. Но подожди, я распахну пальто…

Застывшими пальцами Серафим с трудом вытащил спичку из коробка. Чиркнул два, три раза. Появился огонек, но потух прежде, чем он успел поднести спичку к фонарю. Сердце у Орасио учащенно забилось. В ушах послышался страшный шум, который, казалось, возник в мозгу. Серафим не торопился вынуть из коробка последнюю спичку. Оба молча ждали чего-то необыкновенного — внезапного чуда, неожиданной помощи. Серафим сунул спичку обратно в коробок.

— Зажигай ты… — проговорил он.

— Почему я? — хриплым голосом безнадежно спросил Орасио.

Серафим сложил руки, возвел глаза к небу и забормотал молитву. Потом снова взял спичку.

Орасио прижал к скале полы пальто, чтобы защитить огонек от ветра.

Серафим чиркнул спичкой. Она загорелась у самой дверцы фонаря. Дрожащее пламя, то разгораясь, то уменьшаясь, продвинулось на несколько сантиметров. Орасио не сводил с него глаз. Все это не длилось и секунды, а ему казалось, будто прошла вечность. Фонарь не зажегся. На спичечном коробке на какое-то мгновение блеснула неясная светлая полоска и тут же исчезла.

— Пойдем… — прохрипел Серафим. И, поднявшись, побрел, не дожидаясь товарища. Он шел, согнувшись, с каждым шагом все больше наклоняясь вперед…

Теперь довольно часто встречались утесы и скалы. У Орасио отчаянно болели руки, казалось, они промерзли до самой кости. «Если бы я мог засунуть руки в карманы… Хотя бы одну». Орасио взял посох под мышку и сунул правую руку в карман. Но, сделав несколько шагов, убедился, что без посоха не обойтись. Пришлось вытащить руку.

— Послушай-ка! Что у тебя в мешке? — спросил он.

Серафим уже едва мог говорить, слова у него получались как бы обрубленные:

— Кое-какое барахлишко… для моего парня…

— А что, если нам оставить мешок тут? Заберешь на обратном пути…

У Серафима тоже давно болели руки. Но, осмотревшись вокруг, он понял, что, если оставит здесь мешок, никогда его не найдет.

— Нет… Тут вещей больше чем на пятьсот мильрейсов… Дай-ка его мне…

— Ладно, сам понесу.

— Дай мне…

Серафим перебросил мешок через левое плечо и передал Орасио фонарь. По-прежнему по пути им попадались скалы, покрытые большими простынями снега, но они уже не интересовали путников. Орасио швырнул ставший ненужным фонарь и сунул руку в карман. За несмолкающим воем ветра звон стекла не был слышен.

Орасио снова начал вглядываться в темноту. «Уже давно, — подумал он, — мы должны были добраться до Бейжамеса и увидеть огни Ковильяна. Но в Бейжамесе скалы не такие… И я не заметил, чтобы мы прошли мимо Портелы и Фрага-до-Нето…»

Серафим, хоть и бросил мешок, еле двигался; он плелся, как усталый медведь…

Орасио показалось, что он узнал скалы, мимо которых проходит тропа к Ковильяну. Однако сразу же понял, что ошибся…

Серафим споткнулся, упал и остался лежать распростертый на снегу. Мириады снежинок осыпались на него, словно он лежал под цветущей яблоней. Орасио нагнулся, чтобы помочь товарищу, но и ему изменили силы; окоченевшие руки не сгибались, будто были без суставов… Серафим с трудом встал на колени. Грудь у него вздымалась. Опершись на плечо Орасио, он медленно поднялся на ноги.

— Кажется, мы сбились с дороги, — пробормотал Орасио. — Сдается мне, это Мальяда-Велья…

Серафим взглянул на покрытые снегом скалы: «Нет сомнения, мы отклонились в сторону. Если продолжать идти в том же направлении, вместо Ковильяна окажемся между Наве и Пеньяс-да-Сауде». Он хотел сказать об этом, но не смог: из горла вырвался только хрип. В голове мелькнуло: «Парень, что погиб вместе с лошадью у самого отеля Пеньяс, тоже хорошо знал горы. Но, когда его застала буря, он не мог спастись…»

— Это Мальяда-Велья? Да?

Серафим еще раз попытался заговорить, но у него пропал голос. Он кивнулголовой.

— Тогда лучше возьмем влево… Бейжамес должен быть вон там…

Орасио подумал, что Серафим, конечно, во всем обвиняет его, и в свое оправдание добавил:

— Если бы не этот проклятый фонарь… Да и ты ничего не заметил! Но теперь-то уж мы не заблудимся…

Серафим даже не пытался ответить. Они поплелись дальше. Орасио изнемогал. В его мозгу возникали какие-то расплывчатые, туманные образы. То ему слышался фабричный гудок, то виделся Матеус у своего застекленного закутка, то рабочие, входящие на фабрику. Все время одно и то же, одно и то же…

Теперь они спускались, и шаг их становился все менее уверенным. Обессиленные руки соскальзывали с посоха. Иногда снег под ногами проваливался и они падали на ощетинившийся вереск.

Серафим словно в тумане видел перед собой жену и детей. Затем представлял себе, как его хоронят. Священник, пономарь, крест… Хлопьями падает снег. Он в гробу, за гробом идут плачущие жена и дети. Позади друзья, одетые в черное, их плечи и шляпы покрыты снегом. Снег в одно мгновение побелил землю, наваленную вокруг вырытой могилы. Жена продолжает плакать… Он подумал, что если ему придется умереть здесь, пройдет много дней, прежде чем найдут его труп. Наверно, это будет только весной, когда растает снег. Он ужаснулся этой мысли…

Появились сосны: через каждые десять-пятнадцать метров попадались стволы с причудливыми очертаниями ветвей. Их становилось все больше и больше. Серафим опять упал и тяжело пополз, как пресмыкающееся, среди этих неподвижных призраков.

Ковильян был уже недалеко. Обычно ночью, даже на большом расстоянии, над городом виднелось зарево. Но сейчас небо было закрыто тучами, и только слабый, очень слабый свет едва просачивался сквозь падавший снег. Заметив его, Серафим заплакал. Орасио хотел подбодрить товарища, но не мог выговорить ни слова. Он чувствовал страшную усталость, она не давала ему дышать и сжимала грудь. Так прошло несколько минут. Орасио поглядел в сторону Ковильяна. «Теперь мы идем правильно. Там внизу должна быть Алдейя», — подумал он. Серафим с трудом встал… Они продолжали спускаться по склону. Они уже потеряли способность нащупывать ногами камни, которые грозили скатиться вниз, и впадины, заросшие вереском. Бросив свои посохи, они брели, отдавшись на волю случая, скользили, падали…

По-прежнему в горах завывал ветер, и наводящее ужас эхо откликалось в долине. Они плелись все медленнее и медленнее. У Орасио было такое чувство, будто вместо ног у него какие-то деревянные подпорки, на которые налипает снег. Тело было живым только до бедер, и жизнь в нем теплилась глубоко внутри, как в сердцевине дерева.

Серафим отставал. Орасио останавливался и поджидал своего спутника, понимая, с каким трудом дается тому каждый шаг. Шляпа, на которую налипло много снега, давила так, будто он нес на голове камень. А между воротником и шеей образовался снежный обруч, который сжимал горло хуже ярма. Орасио упорно старался вытряхнуть оттуда снег, но руки не слушались его. Серафим снова упал и долго не поднимался…

Уже было за полночь, когда старик крестьянин Сарго проснулся от шума за дверью. Он поднялся и прислушался. Проснулась жена и тоже стала вслушиваться. Шум повторился. Это был глухой стук, казалось, кто-то бьется головой о дверь. У Сарго мелькнула мысль: а вдруг грабители? Его дом стоял на отлете, высоко в горах. Отсюда до первых домов Алдейя-до-Карвальо было неблизко.

Старик дрожащими руками зажег лампу. У него нечего воровать, но бандиты могли думать иначе. Нередко случалось, что со злости они даже убивали. С лампой в руке он пошел разбудить сына, Леопольдо, который спал наверху. Когда сын встал, старик приблизился к двери и крикнул:

— Эй, кто там?

Никто не ответил. Однако у двери снова послышался глухой шум; теперь казалось, что какое-то животное трется о нее крупом. «Должно быть заблудился осел или лошадь», — подумал старик и немного успокоился.

— Кто там? — повторил он.

Снова молчание и снова тот же шум. Сарго посмотрел на окошко над дверью. Сын, угадав мысль старика, побежал на чердак. Осторожно высунул наружу голову, взглянул и сразу же вернулся:

— Там двое, — прошептал он. — Один лежит на земле, будто мертвый.

Сарго стоял в нерешительности. Снаружи по-прежнему раздавался стук, правда, все слабее, все глуше.

— Их засыпает снегом… — снова заговорил Леопольдо.

Старик приложил ухо к двери.

— Кто там? Кто это?

Сарго уловил хрипение человека, который силился что-то сказать. Тогда он решился. Передал лампу жене и вооружился посохом. Сын с поднятой дубиной стал рядом… Как только старик открыл дверь, на порог упал потерявший сознание человек. Другой остался лежать на снегу.

Жена Сарго вскрикнула от испуга и жалости и сразу же бросилась разжигать очаг. Старый крестьянин пошел достать бутылку водки. А Орасио, словно пробуждаясь от тяжелого сна, думал о том, что завтра, как всегда вовремя, явится на фабрику…

VI

Хозяева целую неделю не отвечали на требования рабочих. Потом заявили, что, как известно, на ткани установлены твердые цены, и поскольку они не имеют права поднять их, то не могут и повысить заработную плату. Они очень сожалеют об этом, — из-за войны жизнь действительно стала трудной… Но ничего нельзя поделать. Два-три эскудо прибавки в день каждому рабочему в конце года составили бы огромную сумму…

На фабрике Азеведо де Соуза об отказе стало известно во время обеденного перерыва. Это сообщение не особенно удивило рабочих. Те, кто предсказывал, что хозяева не пойдут на уступки, злорадствовали:

— Ну… что я тебе говорил?

— Кто был прав? Скажи!

Трамагал, как обычно, разразился бранью. Но, увидев, что Педро улыбается, продолжал уже спокойно и серьезно:

— Ладно, цены на ткани нормированы… А как изо дня в день растут цены на все другие товары?.. Текстиль приносит хозяевам громадные прибыли, потому что это самое нормирование цен, как всем известно, золотая жила для фабрикантов…

— Вот тебе на! — воскликнул Педро. — Если все дорожает, почему бы им тоже не повысить цены на ткани?

Маррета и Трамагал стали ему возражать. Педро спорил… Некоторое время все толковали о заработках, жаловались на трудности жизни.

Внезапно Педро подошел к Орасио и сказал, что в следующую субботу берет расчет и переходит на другую фабрику, где будет работать на чесальной машине — это и легче, и выгоднее.

— Ты нажми на Матеуса, может быть, сумеешь занять мое место. Потом пусть себе чешут языки…

Орасио хотел было спросить Педро, как ему удалось устроиться на другую фабрику, но тот, дымя сигаретой, уже выходил из столовой. Тут Бока-Негра по секрету рассказал Орасио, что Педро — незаконный сын одного коммерсанта из Ковильяна, который покровительствует ему. Но, видимо, этот господин сомневался в своем отцовстве: недаром ходили сплетни, что мать Педро в свое время развлекалась не с ним одним. Поэтому он не хотел видеть сына, и лишь изредка, окольным путем, помогал ему.

— Я сразу понял, что Педро на что-то рассчитывает. Не зря он все мечтает познакомиться с богатыми туристками и для этого даже собирается выучиться ходить на лыжах…

Бока-Негра прервал его:

— Обязательно поговори с Матеусом, иначе он может отдать место другому…

Орасио не нуждался в этих советах; услышав слова Педро, он тут же решил снова попросить Мануэла Пейшото поговорить с братом. После конца смены он сразу пошел к нему. Пейшото выслушал его и сказал, что на другой день повидается с Матеусом.

Орасио с нетерпением и тревогой ждал ответа. Даже после того как Мануэл передал ему, что брат обещал подумать, он продолжал беспокоиться: все время опасался неудачи, боялся, что кто-нибудь, с лучшей рекомендацией, станет ему поперек дороги, в последнюю минуту захватит это место…

Каждое утро Орасио шел на фабрику с надеждой, что Матеус позовет его и сообщит хорошую новость. Но мастер ничего ему не говорил. Так настала суббота — день, когда Педро должен был взять расчет. И в это утро Матеус видел его, но не подозвал. Орасио был в отчаянии; Бока-Негра и Педро не отважились разубеждать его в том, что место отдано другому. Однако в пять часов, за несколько секунд до гудка, Матеус, проходя по цеху, остановился возле него и сухо сказал:

— В понедельник займешь место Педро, он сегодня взял расчет…

Не дожидаясь слов благодарности, мастер пошел дальше.

Орасио был очень взволнован. Выйдя на дорогу, он подождал Маррету и Трамагала и, сияя от счастья, сообщил им, что его переводят в прядильщики. Ему хотелось рассказать об этом и Рикардо, но того не было видно.

— Пойдем, — предложил Трамагал.

— Подождем Рикардо…

— Он сегодня задержится, — сказал Маррета таким тоном, словно знал, чем будет занят Рикардо после смены. — Домой он вернется поздно…

Орасио понял, что Маррета чего-то не договаривает, но допытываться не стал. Все трое отправились по домам. В этот вечер Орасио ничего больше не знал. Но несколько дней спустя услышал, как на фабрике шепчутся о том, что готовится забастовка.

— Разве забастовки не запрещены? — спросил он.

Никто ему не ответил, и только Трамагал воскликнул:

— Нас заставляют умирать с голоду — и это не запрещено!..

По дороге с фабрики Орасио слышал, как Маррета негодует по поводу того, что известие о забастовке распространилось раньше времени:

— Чего доброго фабриканты и полиция все узнают и примут меры — так случалось не раз…

Трамагал хотел было что-то сказать, но передумал. Рикардо, который на этот раз шел с ними, был, как всегда, неразговорчив. Маррета обратился к нему:

— Ну, а твое мнение?

Рикардо помедлил с ответом, пристально глядя на носки своих ботинок, будто интересовался только тем, как шагают его ноги.

— Классовая сознательность — вот чего не хватает большинству из нас, — сказал он наконец. — Если бы ею обладали все, трудности были бы уже позади.

Наступал вечер. Над землей висели свинцовые тучи, все вокруг навевало печаль. Был конец февраля. Едва они вошли в Алдейя-до-Карвальо, начался дождь. Всю ночь Орасио слышал, как он барабанил по кровле… А утром только лужи на дорогах да блестящие, словно роса, капли на листьях капусты напоминали об этом. Потеплело, светило солнце, небо отливало голубизной. Бедняки облегченно вздохнули — зима была суровая и холодная, снег впервые за много лет выпал даже в долинах…

В воскресенье вечером Орасио зашел к Маррете. Заняв место Педро, он решил заказать себе новый костюм на случай, если придется ускорить свадьбу. После той страшной ночи, когда он вместе с Серафимом чуть не замерз в горах, Орасио только однажды побывал в Мантейгасе. И для этого ему пришлось солгать мастеру: он сказал, что у него заболела мать, и отпросился с середины субботы до вторника, чтобы доехать туда на грузовике, а вернуться поездом. Матеус согласился, как всегда, очень неохотно. Орасио поехал, но и на этот раз Идалина не уступила. Переход через горы все еще был сопряжен с опасностью, и Орасио вынужден был ограничиваться перепиской с невестой. Невозможность встречи усугубляла его тревогу. В письмах он никогда не упоминал о парне из Гоувейи, но мысли о нем не давали ему покоя. Правда, теперь Орасио в большей степени чувствовал себя хозяином своей судьбы. Если Идалина не захочет ждать, он сошьет себе костюм, займет денег и женится. Жалованье у него сейчас невелико, и при нынешней дороговизне его не хватит на жизнь. Но Идалина тоже могла бы работать, внося свою лепту, как это делает Жулия и жены других рабочих… Конечно, если текстильщики выиграют забастовку, заработки их увеличатся. Черт побери! Не хватало только собственного домика! С войной земля вздорожала. Орасио подсчитал, что ему и за три года не скопить денег на покупку участка, где он со временем мог бы построить дом. А остальное? А материалы? Поразмыслив об этом получше, он понял, что все обстоит иначе, чем он представлял себе в Мантейгасе. Между тем как-то прошел слух, будто муниципалитет предполагает строить дома для рабочих. И в каждом доме будет две-три комнаты, кухня, даже уборная. Многие этому не верили. «Никто не собирается строить такие дома для бедняков. Однажды, лет тридцать тому назад, тоже думали построить целый квартал для рабочих. Даже начали добывать камень возле Ковильяна. А в конце концов так ничего и не построили. Бедняки остались с тем, что у них было». От таких речей Орасио делалось грустно. Однако кое-кто начал надеяться: о строительстве домов писали не только ковильянские, но и лиссабонские газеты.

Трамагал, конечно, был в числе тех, кто не верил:

— Болтовня! Мало ли что пишут в газетах…

Орасио размышлял: «Если это осуществится, лучшего нечего и желать, если нет, придется потерпеть. Идалина тоже начнет работать, скопим денег, и тогда я сам построю себе домик. Пока же сошью костюм, чтобы в случае чего из-за этого не откладывать свадьбы. Старики только и думают, как бы выдать ее за другого».

Орасио как-то слышал, что на фабрике можно купить шерстяной отрез намного дешевле, чем в магазине. И теперь решил узнать, как это сделать.

С таким вопросом он и обратился к Маррете. Старый ткач, услышав о его намерении, сказал, что это очень просто — хозяева продают своим рабочим отрезы по себестоимости, а иногда, если их попросят, даже в рассрочку, с вычетом из каждой субботней получки… Если текстильщики, которые одевают миллионы людей, сами зачастую ходят оборванные и семьи их носят отрепья, то это потому, что они зарабатывают слишком мало, чтобы покупать ткани даже по себестоимости, даже в рассрочку. Красивые добротные материи, которые создаются их руками, могут приобрести только те, у кого есть деньги… Орасио нечего беспокоиться: если ему неловко просить Матеуса — это сделает он, Маррета. Пусть только Орасио скажет, как он хочет: внести часть денег сразу или все выплачивать из жалованья?

— Конечно, лучше, чтобы с меня вычитали, — я ведь без гроша. Надо будет еще экономить, чтобы заплатить портному.

— Ладно! Завтра я этим займусь.

Орасио мгновение поколебался, прежде чем задать Маррете другой вопрос. Как всякий горный житель, он все в жизни воспринимал с точки зрения своих личных интересов, поэтому слухи о предстоящей забастовке вызывали у него противоположные чувства. Он то радовался, надеясь на повышение заработной платы, то боялся — а вдруг его уволят как забастовщика?

— Как обстоит дело с забастовкой? — спросил он наконец.

Маррета помрачнел.

— Надо бастовать. Надо… Разве могут рабочие так жить дальше? Даже хозяева удивляются нашему долготерпению. Забастовку следовало объявить сразу же, как только фабриканты отклонили наши требования. Но и теперь еще не поздно…

Возвращаясь домой. Орасио решил, если хорошая погода удержится, в следующую субботу пойти в Мантейгас. Он увидит Идалину!..

Возле лачуг, мимо которых проходил Орасио, сидели мужчины и женщины, наслаждаясь воскресным отдыхом. В старом и грязном поселке с извилистыми переулками и черными полуразвалившимися домами все радовались весне. Старики с опаской посматривали на небо и высказывали сомнения: «Зимнее солнце недолговечно». Но солнце сияло каждый день, снег таял, и даже на вершинах Кантаро скромный можжевельник, до той поры погребенный под снежным пластом, теперь увидел солнечный свет…

Много дней на небе не было ни облачка. Это преждевременное тепло, согревающее бедняков, к середине марта высушило пастбища, и кое-где на юге скот начал худеть. Такая ранняя весна причинила немалый ущерб земледелию. Голод бездушно стучался в двери бедняцких лачуг. Тогда люди стали видеть в солнце врага. В деревнях верующие молились о дожде. Но небо не внимало их мольбам — по-прежнему стояли безоблачные теплые дни…

Жулия посматривала на свои два наименее рваных одеяла и думала, что придется их заложить — это выведет ее из затруднений. В сухую погоду Рикардо чувствовал себя хорошо, но он столько проболел в январе и феврале, что это сильно отразилось на бюджете семьи. Они задолжали бакалейщику и немало позанимали у друзей. Сейчас Жулия не знала, как ей поступить. В последний раз, когда она была у Маркеса — старого ростовщика, который как бы из особой милости за несколько монет брал в заклад одежду и домашнюю утварь, тот наговорил ей столько неприятных слов, так унижал ее, что она больше не хотела к нему обращаться. Просить же у Орасио вперед за пансион она стеснялась: ей было стыдно раскрывать перед посторонним человеком, до какой нужды дошла семья. Если бы она посоветовалась с Рикардо, он бы, конечно, был против этого. Но она не собиралась с ним советоваться. Он снова заболел и лежал в постели. На этой неделе он работал лишь в понедельник; сегодня четверг, и только в субботу они увидят несколько эскудо. Зачем говорить с мужем, если он не может придумать, как прожить эти два горьких дня, которые им предстоят, чем прокормить до воскресенья детей?

И Жулия решила обратиться к Орасио. Ей так же трудно просить у него, как и у Маркеса, но зато одеяла останутся в доме…

Обрабатывая новый кусок материала, Жулия внимательно прислушивалась к доносившимся с улицы звукам. Было около шести часов вечера — в это время рабочие возвращались после дневной смены. Жулия отложила материал, поправила передник и вышла за порог. Вскоре она увидела Орасио, который шел с Марретой. Жулия с беспокойством наблюдала, не пойдет ли он к Маррете, как это часто бывало в последнее время. Тогда он вернется домой только к ужину, а она должна была говорить с ним именно сейчас: если сегодня же не заплатить бакалейщику в счет долга хоть несколько эскудо, они останутся без ужина.

Она облегченно вздохнула: Орасио распрощался с Марретой и направился к дому… Дрожащим голосом, смущаясь, она обратилась к нему со своей просьбой:

— Вы меня извините, но я хотела попросить об одном одолжении… Не можете ли вы заплатить вперед за следующую неделю?.. Если это не стеснит вас…

Орасио смутился еще больше, чем она:

— Вот досада! Я бы с удовольствием… Какая разница, когда платить — сейчас или в день получки?.. Я как раз скопил несколько винтемов, но в субботу отдал их портному… задаток за шитье костюма… Сейчас у меня осталось только четыре эскудо… Как жалко… У вас что-нибудь случилось?

— Нет, ничего, — пробормотала Жулия. — Просто понадобились деньги.

— Вот здесь четыре эскудо, — он вытащил деньги и протянул их Жулии. — Если они вам пригодятся, возьмите…

— Спасибо. Этого мне не хватит. Но не беспокойтесь, я устроюсь иначе…

Жулия поспешно вошла в дом. Орасио последовал за ней и стал подниматься по лестнице к себе в комнату.

Через несколько минут Жулия снова вышла с большим узлом под мышкой…

Немного погодя Орасио услышал внизу голос Марреты, который расспрашивал Рикардо о здоровье. Затем раздались шаги по лестнице. Орасио удивился — Маррета ни разу у него не был… Лицо старого ткача сияло. Он уселся на кровать и стал рассказывать.

Попрощавшись с Орасио, Маррета встретил тетку Аугусту, мать Раваско. Она сказала, что собирается нанять батрака для обработки своего участка. С этим тянуть нельзя — в такую теплую погоду надо скорей сажать картофель. Занятая своими бесчисленными болезнями, а теперь еще и болезнью сына, старуха не подумала об этом вовремя… Тут Маррета и вспомнил об Орасио: в те дни, когда он в вечерней смене, он сумеет перекопать эту землю. Да и работая в утренней смене, сможет кое-что сделать на участке после пяти — ведь темнеть будет все позже. Маррета попросил тетку Аугусту нанять Орасио. Она, правда, предпочитала подрядить батрака, который работал бы целый день, но все-таки согласилась. Маррета предупредил Орасио, что здесь на большие заработки рассчитывать не приходится, потому что старуха — скряга. Тем не менее это будет для него подспорьем. Раньше Аугуста вскапывала огород вместе с сыном, теперь же ей почти восемьдесят лет, она уже одряхлела, а Раваско все еще болен и сейчас в Лиссабоне…

Орасио был растроган: Маррета не только нашел ему работу, но, даже не поев, пришел сказать об этом.

— Большое спасибо! Вы замечательный человек, дядя Маррета!.. А участок там большой?

— Нет, небольшой. Но дела хватит. А потом посмотрим, может быть, попадется еще что-нибудь…

С этого вечера Орасио нетерпеливо ждал, когда старуха пришлет за ним. Однако прошло несколько дней, а никто от нее не приходил…

Из Лиссабона вернулся Раваско, раньше, чем предполагали. В онкологическом институте его осмотрели, сделали просвечивание и назначили лечение рентгеновскими лучами. Раваско ходил на эти процедуры около трех недель. Потом его снова освидетельствовали. Поговорив между собой, врачи велели ему прийти через неделю. Он так и сделал. Наконец они сказали, что он может возвращаться домой. Раваско спросил, не потребуется ли операция. «Не потребуется», — ответили врачи. Они ему прописывают порошки, которые нужно принимать при болях. Если боли будут продолжаться, пусть вызовет врача из Ковильяна, тот сделает ему укол — какой, доктор знает сам.

В Алдейя-до-Карвальо Раваско сразу же обступили заботы. Трое детей, жена, а тут еще расходы на поездку и потерянное время! Жена работала на фабрике, но ее заработка не хватало даже на еду… Где уж тут думать об уплате долгов! Если мать собирается нанять батрака, пусть лучше платит ему, как в прошлые годы, когда он был еще здоров.

Как-то вечером Маррета снова пришел к Орасио и сказал, что тетка Аугуста просит извинения за то, что не выполнила своего обещания, — перекопать землю взялся ее сын.

На следующий день Раваско, согнувшись, усердно работал на огороде мотыгой. Вернулся он из Лиссабона еще более истощенный и пожелтевший, но сейчас трудился, как богатырь.

Все знали, что у Раваско рак — об этом рассказал Жоан Рибейро после того, как сопровождал больного на прием к доктору Барбейто. А известно, что рак, если только не захватить его в самом начале, неизлечим. Между тем Раваско долго ходил с этим недугом, как в свое время Таборда, у которого все началось с простого, казалось бы, нарыва на языке. Как же может Раваско в таком состоянии батрачить?

Из соседних домов женщины бросали на него любопытные взгляды. Раваско неутомимо мотыжил землю…

После одиннадцати он куда-то исчез. Девушка, которая спускалась по крутой тропе в долину, видела его сидящим под оливковым деревом. Вскоре он уже снова был на участке.

— Бедняга! Он не знает, что у него за болезнь! Ни он, ни жена, ни тетя Аугуста… Тем лучше для них… — говорили люди.

После полудня Раваско продолжал работать, но теперь чаще отдыхал в тени олив. В конце дня жена, возвратившись с фабрики, стала убеждать его: «Это ни к чему! Такая работа не по твоему здоровью!» Раваско набросил на плечи пиджак и пошел в поселок к Лингиньясу. Договорился, что тот пригонит на ночь своих овец удобрить землю, которую он перекопал за день.

На следующее утро, осмотрев участок, Раваско решил, что навоза, оставленного овцами, вполне достаточно и, пожалуй, Лингиньяс взял с него дешево. Он снова взялся за мотыгу, но чувствовал себя гораздо слабее, чем накануне, — после каждых четырех ударов приходилось отдыхать. Это его раздражало: «Неужели меня так вымотала болезнь? Ведь прежде — два глотка водки поутру, миска супу в полдень, а сил хватало, чтобы работать без устали до позднего вечера. Но я не поддамся. Я должен, я обязан работать!» Раваско кусал губы и с ожесточением вонзал мотыгу в выщипанный овцами зеленый покров.

Работая, он раздумывал над своими горестями. Старуха, которую он встретил в приемной онкологического института, чуть не доконала его. Зачем ему нужно было знать о своей болезни? С первого взгляда эта старуха в порыжелой черной шляпе, украшенной черной птичкой, показалась ему неприятной. Но что он мог поделать? Приемная была полна людей, ожидающих своей очереди к врачам или в процедурные кабинеты, и старая ведьма докучала всем. Она болтала, не переставая. Если она сейчас такая болтливая, чем же было это чучело в молодости? Когда старуха на всю приемную самодовольно заявила: «У меня раковая опухоль на груди, но в восемьдесят семь лет рак не опасен, и я еще долго проживу», — Раваско почувствовал отвращение. Он заметил, что ее слова всех покоробили: каждый, кто приходил сюда, знал, какие болезни лечат в институте, и никто не любил разговоров о раке.

Когда он вышел из кабинета, эта ведьма привязалась к нему с расспросами. А он, дурак, выложил ей все, что ему сказали врачи. Тогда она с дружеским участием, — потом-то он понял, что все это притворство, — принялась бубнить: «Ну, это ничего! Если на то господня воля, все обойдется благополучно. Я помолюсь, чтобы бог дал вам здоровья!» Растроганный, он отошел в сторону, разыскивая на скамейках свою шляпу, а старуха, думая, что его уже нет, повела перед соседями такие речи: «Бедняга! Ему конец! Когда врачи так говорят, значит, ничего уже нельзя поделать. Точь-в-точь это они сказали моей сестре Леонор, у которой был рак печени. Они не хотели ее оперировать — не помогло бы. И действительно, она вскоре умерла…» Удар ножом был бы для Раваско менее болезненным. Он так посмотрел на старуху, что не только она, но и все остальные поняли, что он слышал ее разглагольствования, и остались сидеть с застывшей улыбкой… Выйдя на улицу, он с трудом овладел собой — у него подгибались колени. Когда ему посоветовали вернуться домой, он подумал, что врачи чего-то не договаривают… Но допустить подобную мысль он не мог…

Раваско вонзил мотыгу в землю, словно всаживая ее в тело старухи. Он напрягал последние силы: ему во что бы то ни стало нужно успеть расплатиться с долгом. Иначе, когда он умрет, проклятый Маркес не отстанет от Марии-Антонии и ей, бедняжке, придется уплатить еще огромные проценты — они у этого скряги-ростовщика куда выше, чем в ломбарде. Если на ней будет висеть этот долг, как она сумеет на свой нищенский заработок содержать малышей? Нет, он не хотел бы умереть с мыслью, что, когда он закроет глаза, его дети будут голодать! К счастью, он недолго пробыл в Лиссабоне и истратил меньше половины денег, которые занял у Маркеса. Если бог хоть немного продлит ему жизнь, он постарается заработать то, что оставил в столице. Правда, ему могла бы помочь мать; он подозревал, что у нее водятся денежки. Но старуха всегда была прижимиста, а после того, как несколько лет назад он не вернул ей пятьдесят мильрейсов, больше не соглашалась одолжить ему и тостана. Мать уверяла, что тех грошей, которые она выручает от продажи ржи, ей едва хватает на обработку земли в следующем году, и если она заболеет, нечем будет заплатить за лекарства. Может быть, так и было, но он не верил. Ему всегда казалось, что она любит только другого сына, который жил в Тейшозо… Поэтому рассчитывать на мать не приходится. Он должен сам расплатиться с долгом, если не хочет, чтобы, как только его отвезут на кладбище, беда обрушилась на ни в чем не повинных малышей и Марию-Антонию, которая всегда была преданной женой.

Эти мысли придавали сил, вселяли ярость, и Раваско, потный и задыхающийся, снова и снова обрушивал на землю свою мотыгу. Но тут же появлялась усталость, он ощущал холод, доводивший его до обморочного состояния, и вслед за тем начиналось кровотечение. Он испытывал неутолимую жажду; сколько бы он ни пил, в горле оставалась сухость…

Каждый день после обеда, сгорбившаяся, с палкой, на участке появлялась мать. Видя Раваско таким изнуренным, таким бледным — он казался восковым, — старуха говорила:

— Пожалуй, лучше кого-нибудь нанять. Тебе с твоим здоровьем никак не вытянуть…

Раваско продолжал работать.

Но с каждым днем дело подвигалось все медленнее, и мать это видела.

— Ну хоть возьму тебе кого-нибудь в помощь… — робко предлагала она.

Раваско выходил из себя:

— Не будь вы моей матерью, я бы вам такое сказал… Оставьте меня в покое, уходите!

И тетка Аугуста уходила, сокрушаясь, что ее сын работает из последних сил. А он со злобой думал: «Ей уже восемьдесят лет; умри она, никто не пожалеет. Я тогда продам один из участков, которые достанутся мне в наследство, и расплачусь с Маркесом. Я даже успею немного отдохнуть перед смертью. Съездить бы на родину отца, в Гимараэнс, на праздник Сан-Торкато! Никогда мне не удавалось пожить в свое удовольствие. Всегда я работал и всегда нуждался. Отец часто говорил, что нет в Португалии другого такого праздника, как Сан-Торкато. Но ни разу не удалось мне на нем побывать… И теперь не придется: старуха еще крепка, и если она даже скоро умрет, то пока произведут раздел имущества, я умру сам».

С тех пор как в Лиссабоне Раваско понял, что его болезнь неизлечима, он перестал жалеть тех, кто умирал. Он даже почувствовал некоторое удовлетворение, когда узнал, что Косме да Борральейра похоронили и что чахоточный Изидор де Синейриньо уже стоит одной ногой в могиле. Но когда он ловил себя на том, что мечтает о смерти матери, ему становилось стыдно. «У старухи тяжелый характер, но ведь она не знает, что ее сын в таком состоянии. Когда я уезжал она даже сказала: «Теперь, если заболит мочевой пузырь, человека сразу отправляют в Лиссабон, в больницу… В мое время никто никуда не ездил и все жили гораздо дольше». Она не знала, что я смертельно болен, да я и сам тогда ничего не подозревал. Знай я об этом, никуда бы не поехал и не наделал долгов».

Как-то под вечер мать пришла и стала молча смотреть на перекопанную за день землю. Раваско догадался, о чем она думает. И, опершись на мотыгу, тоже оглядел вскопанный кусок.

— Маловато… — пробормотал он. — Но не беспокойтесь… Вы мне заплатите только за полдня… Как если бы я работал только половину дня…

Тетка Аугуста ответила не сразу. Она окинула взором участок, который еще предстояло вскопать. Некоторое время будто подсчитывала что-то, затем спросила:

— Сколько тебе нужно дней, чтобы все закончить?

Он взглянул на мать, перевел глаза на покрытые зеленым пушком полоски.

— Будь я здоров, управился бы в четыре-пять дней. А так… не знаю… Думаю, за неделю. Не знаю…

— Неделя? Ладно! Я заплачу за неделю, но тебе будет помогать один парень. Его зовут Орасио. Ты его знаешь… Мне о нем говорил Маррета.

Раваско ничего не ответил, на глазах у него выступили слезы. Тетка Аугуста, старясь скрыть смущение, тщетно пыталась разбить палкой комок земли, как будто это было для нее очень важно.

— Ну, значит так… Договорились. По мне, можешь не работать… — И она поплелась обратно к своему домику, который виднелся за оливковыми деревьями.

Раваско долго смотрел вслед матери. «Если рассказать ей все, она, наверно, поможет. Хоть немного… Но нет! Лучше молчать. Не хочу, чтобы узнали о моем несчастье и жалели меня! Если скажу старухе, узнает Мария-Антония. А я не хочу ее волновать. Достаточно того, что она содержит семью».

Когда на следующее утро Орасио с мотыгой на плече — ему одолжил ее Мануэл Пейшото — пришел на участок сеньоры Аугусты, Раваско уже был там. Он сквозь зубы ответил на приветствие Орасио.

— Значит, тебе лучше?

— Я себя чувствую хорошо! Почти хорошо… — мрачно сказал Раваско и, показывая пальцем, добавил: — Можешь начинать оттуда.

Орасио направился к указанной гряде. Раваско, продолжая мотыжить, раздраженно думал: «И чего все спрашивают о моем здоровье? Одно это может доконать человека. Каждый считает своим долгом напомнить мне о болезни, как будто я и без того мало страдаю. Все беспокоятся обо мне так, будто я еще ребенок… Обязательно нужно испортить человеку остаток жизни! Если бы не такие дурацкие вопросы, я бы с удовольствием беседовал с людьми — это отвлекает от мрачных мыслей».

Раваско украдкой поглядывал на соседнюю грядку. «Этому парню можно позавидовать». Он был раздосадован тем, что у Орасио работа спорится. «И я в двадцать лет был таким. И даже сейчас, когда мне сорок шесть, никто бы меня не обогнал, если бы я не исходил кровью. У этого молокососа вся жизнь впереди, а я… а я…»

Орасио перекопал уже почти всю гряду. И Раваско подумал, что батрак за два часа сделает больше, чем он за весь день. Ему хотелось как-нибудь опорочить работу Орасио.

— А ну-ка разбей все эти комья! — сказал он с затаенной злобой. — Надо доводить дело до конца…

Орасио послушался и принялся крошить мотыгой комья. Несмотря на то, что это заняло лишнее время, Раваско вскоре увидел, что Орасио опять опередил его. «Старуха поняла, что я не способен много сделать, но зачем так унижать меня?»

— Поди сюда, — крикнул он. — Работай рядом со мной; нужно хорошо размельчить землю…

Орасио снова подчинился. Тогда Раваско успокоился: «Теперь не определишь, кто из нас наработал больше». Вначале он копал молча, потом принялся говорить. Говорил о фабрике, о Фелисио и Матеусе.

— Оба они мошенники, — заявил он. — Когда-то были рабочими, а теперь стали хуже хозяев. Брат Матеуса, Мануэл Пейшото — тот из другого теста. Я к нему зла не питаю. Если я договорился насчет овец — надо было унавозить огород — не с ним, а с Лингиньясом, то это чтобы не подумали, что, после того как меня выгнали с фабрики как собаку, я стану подъезжать к брату мастера…

В четыре часа Орасио бросил мотыгу, собираясь идти на фабрику, и Раваско внезапно пожалел, что остается один, забытый всеми; земля, которую еще предстояло перекопать, показалась ему враждебной.

На следующий день, когда Орасио вернулся на огород, Раваско там не было. Соседи видели его рано утром — он входил в церковь. Женщины даже посудачили по этому поводу, так как Раваско никогда не бывал в церкви и, подобно Трамагалу, постоянно злословил по адресу священников. Несколько позднее видели, как он вышел, прислонился в углу, помочился кровью и затем снова вернулся в храм… С тех пор Раваско, который все больше тощал и желтел, ежедневно ходил в церковь, и жители поселка уже не обращали на это внимания. Однако вскоре он перестал там показываться; говорили, что он слег, корчится от боли и отчаянно стонет…

Тем временем похолодало. Как-то на рассвете Орасио проснулся от плача ребенка. Потом послышалось:

— Мама! Мама! Мне холодно!

Проснулись и остальные дети. Вслед за своим братишкой они захныкали:

— Мне тоже! Мне тоже холодно!

Жулия накричала на них, потом поднялась и укрыла детей всеми лохмотьями, которые нашлись в доме. Но она понимала, что этого недостаточно: она спала под одеялом, единственным, которое у нее осталось, и все же дрожала от холода.

Жулия подошла к кровати, взяла одеяло и накрыла им детей. Потом взглянула на отрез материала, который накануне начала обрабатывать. Это была красивая и дорогая шерсть — ее могли купить только богатые люди. Жулия вспомнила, как однажды, в такую же холодную ночь, она накрыла куском материи спящих детей, и наутро младший — чистый бесенок — порвал шерсть гвоздем. Боясь, как бы за это ее не лишили работы, Жулия заплатила тогда изрядную сумму за штопку…

«Если мы с мужем укроемся, ничего не случится». Жулия взяла отрез и, улегшись в постель, покрыла им себя и мужа, а сверху набросила пальто. Она лежала, стуча зубами. Эрнесто продолжал жаловаться в темноте:

— Холодно! Дай чем-нибудь покрыться…

— Больше нечем! Спи!

Некоторое время Орасио ничего не слышал. Но вот внизу раздались шаги: Жулия встала, сняла со своей постели пальто и укрыла Эрнесто.

На другое утро, солнечное, холодное, Орасио и Рикардо по дороге на фабрику встретили каменщиков с инструментами, таких же озябших, как и они. Ни Рикардо, ни Орасио не удивились этой встрече — в округе строилось несколько фабричных зданий. Но в полдень одна из женщин, которые принесли мужьям обед, сообщила важную новость: в Пенедос-Алтос началась постройка домов для рабочих и мелких служащих. Все утро туда шли землекопы и каменщики, то и дело проезжали грузовики с материалами.

После конца смены все рабочие — и ковильянцы, и жители Алдейя-до-Карвальо — пошли по дороге к тому месту, откуда открывался вид на Пенедос-Алтос. То, что они увидели, подтверждало слухи: уже начали рыть котлованы под фундаменты; повсюду возвышались кучи земли и кирпича. В глубине строительного участка вырос крытый железом барак.

Орасио глядел на все это, охваченный восторгом. «Нельзя было найти лучшего места. Оттуда хорошо виден Ковильян, и дома будут буквально в двух шагах от фабрики. Жить там — одно удовольствие».

В последующие дни, шел ли Орасио на фабрику или возвращался оттуда, он всегда останавливался посмотреть на строительство; он интересовался им так, словно воздвигали его собственный дом. Многие рабочие после смены побывали на стройке. В этот час каменщики, кончив работу, сидели в бараке. Он был разделен на каморки, там валялись лохмотья, грязные одеяла и разная кухонная утварь. Часть барака была занята под склад, где хранились инструменты, там же находился стол производителя работ; на стене висели разрисованные яркими красками проекты строящихся домов… Орасио и его товарищи долго стояли, молча рассматривая их. Дома эти, большие и маленькие, выглядели на чертежах очень красивыми и походили на те, что Орасио видел в Эсториле, когда служил в армии.

— Хороши! — воскликнул Белшиор.

— Да, ничего не скажешь! — отозвался один из каменщиков. — Я бы охотно арендовал такой домик.

В воскресенье Орасио сообщил Идалине приятную новость: «У нас будет дом… Муниципалитет уже начал строить дома для рабочих. Теперь мы скоро поженимся».

По дороге из Мантейгаса Орасио ломал голову над тем, у кого бы занять денег — ведь свадьба будет стоить немало, — но так и не придумал: все его знакомые в Алдейя-до-Карвальо, кроме, пожалуй, Мануэла Пейшото, были не богаче его самого. Но и Мануэл с трудом сводил концы с концами, недаром он не так давно продал несколько овец. В Мантейгасе Орасио знал людей со средствами, но он не надеялся, что они согласятся помочь ему. Он мог обратиться к Валадаресу, но именно у него Орасио не хотелось брать в долг. Не будь пожара, он, пожалуй, попросил бы у Валадареса конто. Но теперь, хотя после пожара прошло уже много времени, ему неприятно было говорить о деньгах со своим бывшим хозяином.

Около одиннадцати Часов вечера Орасио вернулся в Алдейя-до-Карвальо. Проходя мимо лачуги Раваско, он увидел у дверей группу женщин. Раньше, чем ему сказали, Орасио догадался, что случилось. Из дома доносились причитания Марии-Антонии:

— Боже, что теперь со мной будет? Что будет со мной и с детьми?

Орасио подошел ближе. Среди женщин он увидел Жулию.

— Он умер вчера вечером, сегодня его похоронили, — сказала она. — Мы пришли побыть немного с Марией-Антонией, бедняжка никак не может успокоиться…

Орасио хотел было войти, но, не зная, какими словами утешить вдову, передумал.

Завернувшись в шали, соседки расходились. Из дома по-прежнему слышались причитания:

— Боже, что со мной будет?

Женщины спускались по склону. Орасио, подавленный, шел вместе с ними.

— Несчастная! — сказала Жулия. — Осталась одна… а теперь такая трудная жизнь…

Позабыв про Марию-Антонию, кумушки принялись судачить о дороговизне — это была их любимая тема. В прошлом году килограмм того-то стоил столько-то, а теперь — вдвое больше… Сардины тоже вздорожали вдвое… А картофеля вообще не купишь, он на вес золота.

— В Ковильяне еще хуже, — заявила Жулия. — Здесь люди хоть обрабатывают свои участки… все-таки подспорье. А в Ковильяне на все нужны деньги. Я была на прошлой неделе в гостях у свояченицы — тамошние женщины не знают, как сводить концы с концами. Того, что зарабатывают мужья, не хватает даже на еду, у них все заложено…

Соседки подумали, что если Жулия последнее время часто ходила в Ковильян, то не в гости к свояченице, а чтобы повидать своего беспутного сына, который, окончательно порвав с родителями, на днях уехал в Лиссабон. Но тут же они забыли про Антеро, как забыли и про Марию-Антонию; все их внимание было привлечено рассказом о жизни в Ковильяне.

Орасио слушал, размышляя о том, что Жулия, очевидно, хочет еще раз повысить плату за пансион: недаром в его присутствии она так часто заговаривает о дороговизне.

VII

Никто, пожалуй, не мог бы сказать, как эта новость проникла на фабрику. Она передавалась от человека к человеку, из цеха в цех. Орасио услышал ее от Бока-Негры:

— Арестованы Рикардо, Габриэл Алкафозес и еще несколько человек из Ковильяна…

По выражению лица Трамагала и других рабочих, стоявших у своих машин, Орасио понял, что им это уже известно.

— Почему их арестовали?

Бока-Негре этот вопрос показался наивным.

— Так должно было случиться! — сказал он.

Орасио уже давно слышал о Габриэле Алкафозесе, одном из самых передовых рабочих Ковильяна, но не был с ним знаком. И по-настоящему он жалел лишь Рикардо.

На фабрике чувствовалось гнетущее напряжение, как в тот день, когда был уволен Раваско. После конца смены рабочие, выйдя за ворота, сразу же собрались группами — все хотели узнать подробности. Подошло несколько человек с Новой фабрики, они рассказали, как во время обеденного перерыва появились полицейские и увели Алкафозеса. Несколько позже полиция побывала на фабрике, где работал Рикардо; были арестованы он и Кристино.

— Значит, Кристино тоже взяли? — удивился Трамагал.

— Да, — ответил один из рабочих.

— Я пойду в Ковильян, — вдруг сказал Маррета.

— И я с тобой, — предложил Трамагал.

— Нет… Лучше мне одному… А ты извести Жулию. Вечером приходи ко мне.

Маррета ушел. Рабочие начали расходиться. Трамагал и Орасио направились в Алдейя-до-Карвальо.

Жулия держала на руках ребенка и собиралась дать ему грудь, когда они вошли и сообщили об аресте Рикардо.

— Значит, забрали? — сказала она мрачно. — Что же… — В ее голосе чувствовалась сдерживаемая ярость. Расстегнув кофту, она стала кормить ребенка.

Слова Жулии удивили рабочих.

— Если вы хотите есть, ужин готов, — обратилась она к Орасио.

Трамагал поспешно воскликнул:

— Сейчас не до еды! Он поужинает у меня.

Жулия безнадежно махнула рукой.

Мужчины не знали, о чем с ней говорить, не знали и как уйти, не сказав ей ни слова. Голос Трамагала зазвучал неожиданно мягко:

— Его там долго не продержат… А я скажу своей хозяйке, она немного побудет с вами.

Жулия молчала, напуская на себя безразличие…

Поужинав, Трамагал и Орасио пошли к Маррете. Дом был заперт и погружен в темноту. Орасио посмотрел на часы:

— А что, если и его забрали?..

Трамагал не ответил — он подумал то же самое. Они дошли до реки, постояли там минуту и вернулись. И так около часа расхаживали взад и вперед. Подходили и другие рабочие, которые бывали у Марреты; не дождавшись хозяина, все возвращались домой.

Было уже около полуночи, когда наконец появился старыйткач; его сопровождал Жоан Рибейро — они встретились на дороге.

Маррета огляделся, не следит ли кто-нибудь за ним. Затем всунул ключ в замочную скважину и отпер дверь. Войдя в комнату, он зажег лампу. Видя, что Трамагал и Орасио вопросительно на него смотрят, начал рассказывать:

— Ничто не потеряно. Организация уцелела. В Ковильяне в эти последние дни наши хорошо поработали… Теперь надо действовать быстро и решительно. Завтра все рабочие будут предупреждены… Забастовка начнется послезавтра, в четверг…

Маррета говорил очень уверенно; обстоятельно ответил на вопросы, которые ему задавали Трамагал и Жоан Рибейро.

Слушая Маррету, Орасио перестал бояться, что потеряет свое новое место, а может быть, даже попадет в тюрьму. Слова Марреты, их тон успокоили его…

В доме Рикардо царила тишина. Так бывало всегда, когда Орасио приходил поздно, но сейчас это безмолвие казалось ему зловещим. Поднимаясь по лестнице, он несколько раз кашлянул, ожидая, что Жулия как-нибудь отзовется. Но все было тихо. Орасио зажег свечу; раздевшись, потушил ее и лег. Дом по-прежнему наполняла гнетущая тишина.

Утром Жулия, как всегда, разбудила его тремя ударами в потолок. Но шагала она внизу медленнее, чем обычно. Даже дети меньше шумели.

Когда Орасио опустился, тарелка с супом уже дымилась на столе. Он попытался утешить Жулию:

— Наверное, его сегодня выпустят…

Жулия ничего не сказала. Сразу же, как только Орасио вышел, она причесалась, накинула шаль и пошла попросить соседку, чтобы та присмотрела за детьми. Потом отправилась в Ковильян.

Жулия шла и думала, что Рикардо, должно быть, до сих пор еще ничего не ел, что пребывание в сырой камере может обострить его ревматизм. Ей представилось, как муж корчится от боли в темном, мрачном каземате… Но он мужествен. Жулия вспоминала различные случаи из жизни Рикардо, которые прежде казались ей незначительными. Она поняла, что никакие страдания не сломят его духа…

Жулия решительно вошла в здание полиции и попросила свидания с мужем.

С ней поговорил один полицейский, затем другой, наконец появился начальник. Получив отказ, Жулия начала настаивать. Наконец из слов начальника она поняла, что Рикардо обвиняется в подстрекательстве к бунту и его отправили в Лиссабон.

Она посмотрела на полицейских широко открытыми, затуманенными горем глазами. Хотела что-то сказать, но передумала и, закутавшись в свою черную шаль, тотчас же ушла.

Вернувшись домой, она разложила на скамейке кусок материала, который накануне начала обрабатывать. Но глаза плохо видели застрявшие в шерсти соринки — мысли ее были далеко. Работа не двигалась, рука, державшая щипчики, то и дело безжизненно замирала.

Когда Орасио вернулся с фабрики, Жулия сказала ему:

— Рикардо отправили в Лиссабон… Вы знаете об этом?

Он утвердительно кивнул головой. С утра все рабочие уже знали, что полиция отправила арестованных на грузовике в Кастело-Бранко, а оттуда в столицу.

Жулия продолжала:

— Вам надо найти себе другую комнату. Неизвестно, сколько Рикардо там пробудет. Я не могу жить под одной крышей с холостым мужчиной, пока муж в тюрьме… пойдут сплетни…

Удивленный, Орасио пробормотал:

— Ладно… Я уйду… раз вы так хотите… Но на что же вы с ребятишками будете жить?

Жулия не ответила. Впервые после того как она узнала об аресте мужа, на глазах у нее появились слезы. Старая глухая Франсиска, сидя у очага, спала с кошкой на коленях, в ее руках скелета были зажаты четки…

VIII

Действительно, в четверг началась забастовка.

Выйдя на улицу, Орасио залюбовался утром. Было свежо и ясно; в небе плавно парил коршун. Орасио очень хотелось поговорить с кем-нибудь из товарищей, но близ дома Рикардо никого не было.

Пройдя уличку, Орасио услышал голоса и увидел оживленно жестикулировавших рабочих. Он подошел ближе.

— Негодяи! Они не имеют права так поступать! Надо их проучить! — возмущался Трамагал.

— Что случилось? — спросил Орасио.

Взволнованный Трамагал не обратил на него внимания. Все объяснил Белшиор. Оказывается, часть текстильщиков не прекратила работы. Накануне предполагалось, что только несколько человек не согласны бастовать; а утром выяснилось, что штрейкбрехеров гораздо больше.

Трамагал предложил:

— Пойдем на фабрику. Мы там наведем порядок!

Обсуждение приняло еще более бурный характер; отовсюду слышались слова, полные презрения и гнева…

Орасио решил зайти к Маррете. По дороге он встретил рабочих, которые направлялись в Ковильян. Один из них, Мальейрос, сказал ему:

— Мы идем узнать, что происходит в Ковильяне. Пойдешь с нами?

Орасио хотел сначала повидаться с Марретой.

— Я приду потом, — ответил он.

Дверь дома старого ткача оказалась закрытой. Однако изнутри доносился какой-то шум. Орасио постучал. Шум стих. Он постучал снова. Послышались шаги.

— Кто там?

Это не был голос Марреты.

— Кто там?

Орасио узнал голос Жоана Рибейро.

— Это я… Орасио!

Дверь открылась.

— А, ты! Входи.

У Жоана Рибейро был встревоженный вид. Он снова запер дверь.

— Марреты нет, — сказал он. — Старик пошел в Ковильян… все из-за этих негодяев, что срывают забастовку…

На столике лежали пачки книг, завернутые в старые газеты. Жоан Рибейро заметил взгляд Орасио и объяснил:

— Маррета не успел убрать книги в надежное место и попросил меня спрятать их у моей сестры. К ней полиция никогда не сунется…

Жоан Рибейро перевязал пачки.

— Помоги мне отнести это, — сказал он. — А потом, если хочешь, пойдем вместе в город…

Сестра Жоана Рибейро жила на другом краю поселка. Они отдали ей книги и зашагали в Ковильян.

На дороге было оживленно. В город направлялось много рабочих. Некоторые, помоложе, надели праздничные костюмы, но шли торопливо, как в будни.

В Ковильяне фабрики не работали. Подходя к ним, рабочие замедляли шаг и шли вразвалку, заломив шляпы набекрень. Они злорадствовали, поглядывая на запертые фабричные ворота, на казавшиеся покинутыми здания цехов. И не спеша проходили мимо с таким видом, будто все здесь теперь зависело от них, будто без них эти фабрики и впредь будут такими же парализованными, такими же мертвыми, как сегодня.

Выйдя на дорогу к Карпинтейре, Жоан Рибейро и Орасио увидели перед одной из фабрик большую толпу.

— Здесь, должно быть, штрейкбрехеры, — сказал Жоан Рибейро.

В толпе было много рабочих из Ковильяна, мужчин и женщин, тут же стояли Белшиор и Трамагал. Шум нарастал, подходили все новые группы.

— Кто же срывает забастовку? — спросил Жоан Рибейро.

Орасио услышал, как перечисляли имена штрейкбрехеров. Затем кто-то сказал:

— Уже пошли говорить с их женами. Пусть те убедят мужей бросить работу… Но, кажется, наших делегатов забрала полиция. Сейчас там внутри Маррета, пытается уговорить их… Правда, едва ли чего-нибудь добьется…

С каждой минутой народу становилось все больше. Разнесся слух, что арестован забастовочный комитет. Возбуждение толпы усиливалось. Со всех сторон слышались возгласы:

— Эй, Маррета! Выходи! Хватит!

— Нечего возиться с этими предателями!

Никто не показывался в окнах фабрики, никого не было видно на фабричном дворе. Время от времени толпа ненадолго стихала, и тогда отчетливо слышался шум машин. Рабочие с нетерпением ждали, когда выйдет Маррета. Неожиданно на повороте дороги появился отряд полицейских, вооруженных пистолетами и карабинами.

Командир отряда, лейтенант, приказал:

— Расходитесь! Сейчас же! Убирайтесь отсюда!

Толпа замерла. Кто-то спросил:

— Почему расходиться? Мы ничего плохого не сделали!

Послышались крики, свист.

— Убирайтесь, сказано вам! — повторил начальник отряда.

Но никто не послушался. Тогда лейтенант приказал — арестовать крикунов. Полицейские вскинули карабины и двинулись на толпу. Многие испугались и замолчали, но некоторые, забыв обо всем, продолжали шумно выражать свое негодование. Их-то полицейские и стали арестовывать.

Между тем ворота фабрики открылись, лейтенант и двое полицейских вошли и немного погодя вернулись, ведя Маррету. Отряд, окружив группу арестованных — мужчин, женщин, подростков, — двинулся по дороге.

Пораженная толпа застыла. Но это продолжалось лишь мгновение. Рабочие и работницы побежали по дороге за арестованными. Вслед полицейским неслись негодующие возгласы… В городе толпа, в которой были главным образом работницы, увеличилась: к ней присоединялись ковильянские женщины.

— Их отправят в Лиссабон, а оттуда в Африку, и мы их больше никогда не увидим! — причитали жены и матери.

Едва арестованных ввели в тюрьму, как толпа заполнила площадь. Она росла с каждой минутой. Казалось, здесь собрались все женщины Ковильяна.

— Освободите арестованных! Хлеба для наших детей!

Лейтенант понял, что эта ревущая лавина сомнет полицейских. Он выстроил своих людей с карабинами наперевес и послал за подкреплением.

Шум не стихал. Женщины кричали все громче и подстрекали державшихся более спокойно мужчин.

— Пойдемте! Пойдемте все! Освободим их!

На площади ремонтировали мостовую, всюду лежали кучи булыжника. Разъяренные женщины стали бросать камнями в полицейских.

Внезапно появились солдаты с пулеметами. Они окружили площадь. Толпа на секунду пришла в замешательство, потом снова стала надвигаться на тюрьму.

— Отдайте моего сына!

— Верните мне мужа!

— Требуем наших арестованных!

— Хлеба! — Этот возглас тут же был подхвачен всеми и эхом раскатился по площади:

— Хлеба! Хлеба! Хлеба!

Разместив пулеметы, солдаты спокойно наблюдали за происходящим. Они не спешили открыть огонь, так как ярость толпы была направлена только против полиции.

Неожиданно прогремел выстрел. Это в отместку за удар камнем выстрелил из карабина полицейский. Какой-то мальчик, вскрикнув, упал как подкошенный. Последовал единодушный, полный ненависти вопль толпы. Другой полицейский при виде бегущих к нему обезумевших людей вскинул карабин и положил палец на курок. Лейтенант бросился к своему подчиненному. Резким движением он рванул ствол кверху. Раздался выстрел… Полицейские открыли огонь. Но стреляли они в воздух.

Толпа ненавидела лейтенанта. Это он два часа назад произвел аресты у ворот фабрики. Уже давно ходило много рассказов о его жестокости. Но сейчас перед его неожиданным благородным жестом толпа смягчилась: ненависть, сверкавшая в глазах людей, погасла, суровые морщины на их лицах разгладились. На площади воцарилась тишина. Казалось, гнев сменяется умиротворением. Воспользовавшись этой минутой, лейтенант поднял руку и заговорил с подкупающей мягкостью.

Пусть разумные люди расходятся по домам, иначе им грозят неприятности. Он никому не хочет зла, но должен выполнять свой долг. Освободить арестованных нельзя. Он передаст их начальству, и только оно может отпустить их с миром.

Пусть они хорошенько все обдумают. Разве они не понимают, что, если карабины и пулеметы откроют огонь, погибнет много народу? Он не хотел бы стрелять, но если они будут упорствовать, это вынудит его применить оружие. Освободить арестованных он не может, но ходатайствовать за них перед начальством будет. Это не признак слабости, а желание избежать кровопролития…

Многие женщины были растроганы. Лейтенант, безоружный, стоял возле здания участка перед полицейскими, которым приказал опустить карабины. Убедившись, что его слова произвели впечатление на толпу, он повернулся и вошел внутрь.

Тем временем прибыл другой отряд солдат с пулеметами. Некоторые рабочие еще волновались и шумели, но толпа уже разделилась на группы, где шли споры. Постепенно люди смирились и начали расходиться. Из окон стали исчезать любопытные. Немного спустя площадь опустела. По улицам с плачем брели, возвращаясь домой, жены и матери арестованных…


Забастовка продолжалась. Ежедневно на площади и в сквере группами собирались рабочие. Они то оживленно беседовали между собой, то подолгу молчали с остановившимся взором, будто мыслями были где-то очень далеко. К концу недели ковильянцы уже привыкли видеть этих бедно одетых людей, которые слонялись в бесцельном ожидании по аллеям сквера, подпирали стены домов на площади…

В Алдейя-до-Корвальо внешние признаки забастовки были менее заметны, чем в Ковильяне. Рабочие сидели дома, чинили всякую утварь, на что у них раньше никогда не находилось времени, либо обрабатывали арендованные участки. Но женщины чаще, чем прежде, ходили в город со свертками под мышкой — сдать в заклад последнюю ветошь, — и это напоминало о том, что забастовка продолжается.

Маррету и других арестованных тоже отвезли в Лиссабон. Узнав об этом, Жоан Рибейро сказал Орасио:

— Раз Жулия не хочет, чтобы ты оставался у нее в доме, можешь пока ночевать у Марреты. Ключ у меня.

В тот же день Орасио перебрался.

Рабочие встречались теперь каждый вечер у Трамагала. Выслушивали новости из Ковильяна и подолгу спорили. В городе был образован новый забастовочный комитет. Однако фабриканты опять отказались удовлетворить требования бастующих. Пусть, мол, рабочие наберутся терпения — они не могут повысить заработную плату, так как правительство по-прежнему не разрешает им поднять цены на ткани. Правительство понимало, что если оно уступит, то окажется в порочном круге, ибо повышение заработной платы неизбежно вызвало бы дальнейшее вздорожание жизни. Единственное, что обещали владельцы предприятий — это не увольнять тех, кто принимал участие в забастовке, и то лишь если на фабриках не возникнут новые волнения.

Трамагал однажды заметил:

— Фабрикантам тоже приходится не сладко! Они терпят большие убытки. Рабочие, за исключением кучки негодяев, которые не присоединились к забастовке, повсюду держатся твердо. Выждем!

Жена посмотрела на него с укором. Он понял ее взгляд, и выражение его лица стало суровым.

— Выждем! — повторил он, как бы отвечая жене.

Почти все думали точно так же. Было решено продолжать забастовку.

В Ковильяне рабочие по-прежнему собирались на площади и в сквере. Женщины оставались дома и вполголоса напевали песни. Но песни не могли их отвлечь от мрачных дум.

Новый забастовочный комитет также был арестован. По улицам Ковильяна патрулировали жандармы. Некоторые фабриканты на время вынужденного перерыва в работе предприятий уехали в Лиссабон и Коимбру. А те, что остались, не выказывали желания вести переговоры с бастующими…

Как-то вечером Мальейрос явился с известием, что в Ковильян из Лиссабона прибывают все новые полицейские силы. Рабочие, собравшиеся в доме Трамагала, не удивились: так бывало при каждой забастовке. Тут же их лица осветила радостная улыбка: вошел Белшиор и сообщил, что в городе образовался новый, третий по счету, комитет. Ходили слухи, что рабочие в Гоувейе, Уньяс-да-Серра, Аррентеле и других местах начинают забастовку солидарности с рабочими Ковильяна и пригородных поселков. Все текстильные предприятия страны должны были вскоре остановиться.

— Тогда посмотрим, что запоют фабриканты! — воскликнул Трамагал. — Нам не хватало поддержки товарищей. Иначе забастовка давно была бы выиграна…

Рабочие приободрились. И на другой день их жены, неся в заклад последние пожитки, уже вздыхали не так сокрушенно, как прежде.

С тех пор мужчины и женщины каждое утро просыпались с надеждой. Но время шло, а радостная весть так и не подтвердилась. Передавали только, что в текстильных центрах полиция усилила репрессии против рабочих. Несмотря на это, Трамагал упрямо твердил:

— Полиция всех нас арестовать не может, и фабрики не могут вечно простаивать! Помяните мое слово: забастовка охватит и другие города!

Как-то вечером Жоан Рибейро, придя из Ковильяна, рассказал, что полиция запретила ломбардам выдавать бастующим деньги под заклад вещей.

Озаренные мутным светом лампы лица рабочих казались высеченными из гранита. Внезапно чей-то голос прорезал тишину:

— Они хотят доконать нас голодом! Хотят убить нас… Нас и наших детей… А мы даже не защищаемся!

Людей охватила ярость; они разошлись, возбужденные и негодующие. Шагая в темноте, они с тревогой думали, как им поступить.

Однако на следующий день стало известно, что некоторые владельцы ломбардов отказались впредь ссужать деньги только потому, что последние лохмотья, которые приносили им жены бастующих, не представляли никакой ценности…

Фабрики по-прежнему не работали, хотя ожидавшаяся забастовка солидарности в других городах так и не началась.

Женщины повели себя решительнее мужчин. В то время как мужья, мрачные и сосредоточенные, с каждым днем говорили все меньше, жены шумели и протестовали все громче. Те, кому уже нечего было заложить, отправлялись пешком в Кортес-де-Мейо, Тейшозо и другие дальние поселки, чтобы попросить у такого же бедного, как они сами, родственника немного хлеба для детей и мужа. Но этих крох хватало лишь на несколько дней, а затем снова наступал голод. Вдоволь было только весенних дождей, которые заливали поселок, наполняя унынием души его обитателей. Первое время, когда ребятишки клянчили еду, обозленные матери наказывали их, обрушивали на них проклятия. Но потом перестали. Изредка, возмущенные назойливостью детей, они поднимали в раздражении руку, но тут же бессильно опускали ее…

Однажды утром жена пожаловалась Трамагалу:

— Нам нечего есть. Дети пухнут от голода…

— Ну что ж, и пусть пухнут! — в бешенстве ответил он.

Вечером Трамагал высказывался еще более непреклонно, чем до сих пор.

— Это собаки! Собаки! — загремел он, узнав, что в Ковильяне некоторые текстильщики вернулись к работе. — Как будто только они нуждаются! А другие? Другие? Жалко, что я продал свое ружье! Всадить бы им хороший заряд…

Никто, разумеется, не поверил этой угрозе. Между тем горящие глаза Трамагала остановились на Мальейросе и Орасио. Орасио выдержал этот взгляд, а затем недовольно опустил глаза: ему уже несколько дней казалось, что Трамагал считает его сторонником соглашения с хозяевами.

— Сволочи! У них нет совести! — снова заговорил Трамагал. — Вот такие предатели и виноваты в том, что фабриканты всегда одерживают верх.

— Не стоит поднимать бурю в стакане воды: за работу взялись единицы, — вмешался Белшиор. — Большинство держится стойко. Ни одна из фабрик не работает на полную мощность.

Трамагал немного успокоился. Он заявил, что не пойдет в Ковильян, чтобы не потерять голову.

Но на следующий вечер он снова разволновался, узнав, что еще несколько человек приступили к работе.

— У ворот фабрик теперь дежурят жандармы, охраняют штрейкбрехеров, — сообщил Мальейрос. — Говорят, будто комитет собирается прекратить забастовку…

— Комитет действительно собирается или ты этого хочешь? — выкрикнул Трамагал.

Мальейрос, не сказав ни слова, ушел, хлопнув дверью.

Утром Трамагал отправился в Ковильян…

В сквере продолжали собираться рабочие. Но они выглядели иначе, чем в первые дни забастовки. Хотя не стало теплее, почти все были в одних пиджаках, а те, кто еще носил пальто, казались в них уличными попрошайками.

Трамагал переходил от группы к группе. Везде он слышал одно и то же. Никто не знал наверное, но все говорили, что комитет хочет прекратить забастовку.

— А как вы? Неужели допустите это?

Все были согласны с Трамагалом, что надо держаться, но одни горячо высказывались за это, а другие, усталые и измученные, хранили молчание. Однако никто уже не верил в победу.

Трамагал пошел на площадь. Там, как обычно, было много бастующих. Едва он начал говорить о необходимости продолжать борьбу, к нему подошел ткач Силвано, — он был в новом забастовочном комитете, — отвел его в сторону и сказал:

— Мы идем на соглашение против своей воли. Для фабрикантов это хуже. Это значит, что мы не складываем оружия. Ясно?

Трамагала эти слова не убедили. И вскоре, собрав несколько человек, он неподалеку от Карпинтейры напал на группу штрейкбрехеров, направлявшихся на фабрику.

В тот же вечер жандармский патруль арестовал Трамагала и его товарищей и отвел их в полицейский участок…


В понедельник утром по дороге молча, опустив головы, шли рабочие. Резкий, холодный ветер бил им в лицо. Женщины шли, завернувшись в рваные шали, мужчины — подняв воротники. Они шагали все медленнее, переживая унижение побежденных. Ворота фабрик были открыты, как до забастовки, но теперь возле них патрулировали конные и пешие жандармы.

Раздался первый гудок. Темные фигуры мужчин и женщин приближались к воротам.

Вскоре снова загудели сирены, и вслед за этим послышался равномерный шум машин: работа возобновилась.

ДОМ

I

Разодетые по-праздничному, выбритые, а некоторые Даже с цветком в петлице, подходили родичи и гости. Сеньора Жертрудес, которой помогали тетя Мадалена и Арминда, непрерывно сновала из своей кухни к плите соседки, где жарились козлята и кролики.

В одиннадцать часов все собравшиеся мужчины вместе с Орасио отправились за невестой.

Идалина вышла из дома им навстречу. Ее сопровождали родичи и подружки. Невеста была в черной шали и черной косынке, в нарядной юбке и блузке. Встретившись с Орасио на людях, она смутилась… Но вот две группы соединились и направились к церкви.

Стоя перед священником, жених и невеста одинаково внимательно слушали то, что им было понятно, и то, что непонятно, отвечали, когда это положено, «да» и наконец оказались обвенчанными. На церемонии присутствовал представитель муниципалитета, который регистрировал браки; он первый поздравил молодых.

На паперти в ожидании милостыни толпились мальчишки и старухи. Идалина шла рядом с Орасио и улыбалась, но чувствовала себя очень неловко. Ей было стыдно, как будто она проходила голая под любопытными взглядами толпы.

Соседские девушки, высунувшись из окон, бросали цветы. Однако они созерцали свадебный кортеж без особого интереса: приглашенных оказалось немного, молодые так же бедны, как они сами, дом, где празднуется свадьба, слишком тесен, чтобы в нем можно было танцевать…

Сеньора Жертрудес как раз успела зажарить козлят, когда сын ввел в дом невесту. Разбившись на группы, гости беседовали в ожидании, пока Арминда накроет большой стол, составленный из нескольких столиков, занятых у соседей.

Сияло ослепительное июньское солнце, но в комнату, несмотря на то, что было открыто окно, проникало мало света. Все уселись за стол. С улицы доносились голоса нищих, которые, узнав о свадьбе, собрались возле дома. Нищих было столько и они так громко требовали милостыни, что сеньора Жануария закрыла окно. Между тем под влиянием выпитого вина мужчины говорили все больше скабрезностей, правда, за исключением посаженого отца, который считал своим долгом держаться в присутствии молодоженов строго.

Вскоре женщины ушли, чтобы вернуться к ужину, а мужчины разъединили столы и сели играть в карты; при этом они не забывали о вине. Арминде пришла в голову мысль отвести Орасио и Идалину к себе: там просторнее, можно потанцевать. Так как гости были по большей части пожилые люди, не интересующиеся танцами, Арминда обошла соседние дома, приглашая юношей и девушек. Однако в этот час многие еще были на фабриках или копались на огородах. Те, кого Арминде удалось зазвать, плясали до восьми часов вечера под гармошку Франсиско Силвейры. Потом все пошли в дом Орасио, ели и пили…

Уже за полночь сеньора Жануария сказала дочери:

— Нам пора уходить, завтра тебе рано вставать…

Она и дядя Висенте тут же ушли и увели с собой Идалину. Арминда бросила на Орасио сочувственный взгляд, а гости стали отпускать шутки: молодая жена, вместо того чтобы быть с тем, кому она принадлежит по праву, уходит с родителями…

Наконец гости разошлись. Сеньора Жертрудес снова осталась с мужем и сыном, будто свадьбы и не было. Она очень устала от хлопот, но не удержалась и принялась пересчитывать деньги, которые по старому доброму обычаю гости дарили молодым. Она насчитала всего двести восемьдесят эскудо и с горечью подумала, что это не возместит даже расходов на свадьбу и платы викарию за венчание, не говоря уже об аренде дома в Ковильяне, где будут жить молодые. И тут сеньора Жертрудес пожалела, что не пригласила посажеными отцом и матерью чету Фонсеко, как того хотел дядя Жоаким, — они наверняка подарили бы гораздо больше. С этой мыслью она и улеглась в постель, но до первых петухов никак не могла заснуть, а едва заснула, зазвонил будильник. Она слышала, как Орасио ворочался на кровати у себя в комнате, затем встал. Тогда сеньора Жертрудес тоже поднялась, чтобы разогреть ему остатки козленка и приготовить кофе.

В половине восьмого обе семьи собрались у грузовика, отправлявшегося в Белмонте. Шофер укрепил на верху кузова сундучок Идалины и два мешка картофеля, поднесенных накануне гостями, у которых не было денег. Солнце уже позолотило вершины гор, стеной окружавших Мантейгас; в церкви Санта-Мария зазвонили колокола, созывая верующих на воскресную мессу.

Орасио и Идалина распрощались с родителями и забрались в кузов. Грузовик тронулся; в глазах у сеньоры Жертрудес стояли слезы. Она знала, что не скоро увидит сына — теперь он не часто будет приезжать в Мантейгас.

Тесно прижавшись к Идалине, обняв ее за плечи. Орасио чувствовал себя счастливым. Машина мчалась. Он полузакрыл глаза, мечтая о том, как они приедут и останутся одни в своем доме. Скорей бы наступил вечер…

Через два часа они были на станции Белмонте. Грузовик из Мантейгаса приходил сюда раз в день, чтобы забрать почту, доставляемую поездом из Лиссабона. Поезд на Ковильян отправлялся только в пять часов.

— Беда у нас с транспортом, — жаловался Орасио. — Приходится выезжать спозаранку, а потом терять здесь столько времени…

Сдав на хранение сундучок и мешки, они пошли побродить. Вдалеке виднелся поселок и старый замок, они не торопясь направились туда. Орасио обнимал Идалину за талию, и глаза его блестели. Если кто-нибудь попадался им навстречу, они сворачивали в сторону — в этот день им хотелось видеть только друг друга. Так они дошли до замка, но вместо того, чтобы любоваться чудесными видами, открывавшимися с горы, долго целовались под старинными стенами…

Позавтракав в таверне, они решили осмотреть стоявшую в стороне древнюю башню. В этом уединенном уголке Орасио перестал сдерживаться и овладел Идалиной…

К пяти часам с сундучком и мешками они снова оказались на платформе. И вскоре поезд наконец высадил их в Ковильяне…

Орасио начал торговаться с носильщиком, за сколько тот согласится отнести мешки с картофелем к нему домой, — сундучок он решил дотащить сам. Но Идалина не хотела тратиться: сундучок понесет она, а Орасио возьмет мешок — другой пусть оставит на хранение, они сходят за ним потом. Орасио колебался недолго: носильщик запросил с него больше, чем он зарабатывал за полдня работы на фабрике. Однако ему было неприятно, что Идалине придется в этот счастливый день тащить такую тяжесть.

— Нам идти далеко… Почти два километра и все время в гору…

— Ничего, — решительно заявила Идалина. — Я донесу!

Орасио шел, согнувшись под тяжестью мешка, поверх которого он положил свернутый новый пиджак; Идалина несла на голове сундучок — в нем было ее приданое и кое-какая фаянсовая посуда, подаренная на свадьбу.

Когда они вышли на улицу Азедо, темную и извилистую, оба запыхались и устали. Идалина остановилась и поставила сундучок на землю; Орасио сбросил мешок и принялся вытирать пот со лба.

— Я ведь тебе говорил, что это далеко. Но теперь уже скоро…

По улице навстречу им шел сгорбленный старик. Орасио узнал его, но притворился, что не замечает. Однако старик, поравнявшись с ними, воскликнул:

— Эй, парень! Что-то тебя давно не видно! — Он взглянул на Идалину и тихонько спросил: — Никак женился?

Орасио мало знал Мануэла да Боуса; он познакомился с ним вскоре после того, как власти в Лиссабоне решили освободить всех арестованных в дни забастовки, кроме Рикардо и Алкафозеса. В это время Орасио перебрался в Ковильян и арендовал домик, где собирался поселиться с женой. Мануэл да Боуса жил на чердаке той ветхой лачуги, где Орасио до приезда Идалины снимал комнату вместе с несколькими молодыми рабочими из Кортес-до-Мейо. Старик работал уборщиком на складе. У этого обиженного судьбой человека в Ковильяне не было ни родных, ни близких; он с трудам зарабатывал на хлеб. Орасио жалел Мануэла, но не любил беседовать с ним — старик повергал его в уныние. Мануэл да Боуса не верил в будущее и всегда плохо отзывался о людях. Он рассказывал, что когда-то владел домом И земельными участками, но враги отняли у него все. Он плавал по морям, скитался по дальним странам, работал как вол, но так и не смог ничего скопить, потому что везде находились люди, которые обманывали его. Затем в поисках заработков он исходил всю Португалию, но неудачи преследовали его и тут… В этом мире каждый заботится только о себе. Даже дочь и зять отказались от него, узнав, что он вернулся на родину без денег. Что ж, люди таковы, и тут ничего не поделаешь. Кому повезло — хорошо; кому нет — пусть гибнет! Здесь, в Ковильяне, его не выбрасывают на улицу только потому, что никто не станет работать за такие гроши. Кроме того, богач хозяин, должно быть, не хочет, чтобы его осуждали, если он выгонит бедняка, который зарабатывает всего полтораста мильрейсов в месяц…

— Когда я был таким молодым, как ты, — часто повторял он Орасио, — я тоже хотел чего-нибудь добиться в жизни, а видишь, чем все это кончилось…

Мануэл да Боуса очень любил говорить о своих горестях. Маррета, зайдя как-то в воскресенье к Орасио и познакомившись со стариком, сказал:

— Он опустился потому, что потерял всякую надежду…

Мануэл да Боуса, в лохмотьях, обросший бородой, повернулся к Идалине и, показывая на раскинувшийся по склону Ковильян, спросил:

— Нравится тебе, милая, город?

Идалина улыбнулась:

— Не знаю. Я ведь только что приехала…

— Значит, ты здесь раньше никогда не была?.. Послушай, если у тебя будет какая-нибудь работа по дому, поручи мне. Орасио знает, где я живу…

Орасио тяготился присутствием старика; он взвалил на спину мешок, собираясь идти дальше. Идалина нагнулась, чтобы взять сундучок. Тогда Мануэл вмешался:

— Не надо, доченька, я донесу!

Идалина взглянула на него и отказалась:

— Нет, большое спасибо. Он тяжелый — там посуда…

— Ничего! Я справлюсь, вот увидишь! Давай его сюда. Нехорошо девушке в новом платье нести сундук…

Орасио подумал: «Я-то знаю, чего он хочет; рассчитывает получить на чай». Но в первый день после свадьбы ему хотелось быть предупредительным к жене, и он сказал:

— Ладно! Если хочет, пусть несет. — И сам помог Мануэлу пристроить поклажу на плече.

Втроем они стали подниматься по уличке. Старик едва не падал под тяжестью ноши.

Домик, который снял Орасио, находился почти напротив того, где он устроился, покинув Алдейя-до-Карвальо.

— Здесь…

Мануэл поставил сундучок на землю. Пока Орасио отпирал дверь, Идалина окинула взглядом ветхую лачугу с грязными, облупленными, потрескавшимися стенами и осмотрелась по сторонам. Узкая уличка была такая мрачная, старая, такая убогая и унылая… Хилые, оборванные ребятишки с перепачканными личиками вместе с собаками и кошками играли на грязной мостовой. Сидевшие у порогов истощенные женщины выбирали соринки из кусков материи. Древние старухи тускнеющими глазами впивали последние отблески заката; некоторые с любопытством наблюдали за молодой четой.

Мануэл да Боуса помог Орасио внести в дом вещи и стал прощаться:

— Желаю тебе счастья, мой мальчик!

Орасио дал ему монету. Затем вынул спички и зажег лампу — в лачуге уже царил сумрак…

Закрыв дверь, Орасио кинулся обнимать и целовать жену. Когда он отпустил ее, она оглядела комнату. Старые, почерневшие стены; в глубине железная кровать и тумбочка; посредине столик и два стула; слева — деревянный сундук, справа — закопченный очаг, который, по-видимому, служил также и столом. И дом и мебель — все было старое; только полка для посуды оказалась новой. Орасио расставил на ней тарелки, положил вилки, ножи, ложки… Наверху красовались кастрюля, судки и широкая миска — это была вся их кухонная утварь.

Идалина еще раз не спеша обвела глазами комнату. Орасио очень хотелось услышать ее одобрение: он обошел весь город в поисках самой дешевой подержанной мебели.

— Ну как? — спросил он.

— Хорошо… — ответила Идалина. И с нежностью добавила: — Ты, верно, жалеешь, что у нас нет своего домика, о котором ты говорил, правда?

— Конечно, я предпочел бы сразу же после свадьбы оказаться в собственном новом доме, где мы зажили бы на славу и со временем растили наших детей…

— Да… но не думай об этом… Главное — жить дружно и счастливо…

Однако Идалина тоже свыклась с мечтой о домике, и теперь ей неожиданно стало грустно. «Здесь еще хуже, чем у нас в Мантейгасе», — подумала она.

— Разумеется, это временно, — продолжал Орасио. — Пока не будут готовы дома, которые строит муниципалитет… Потом мы переедем туда. Я не собираюсь прожить всю жизнь в этой конуре, не хочу, не желаю!

Орасио подошел к тумбочке, которую приобрел только потому, что без нее хозяин не продавал кровать.

— Тебе нравится? — не без тщеславия спросил он: ни в Мантейгасе, ни в Алдейя-до-Карвальо, ни даже здесь, в Ковильяне, бедняки не знали этой мебели и ставили ночной горшок под кровать.

— Да…

Она снова огляделась, как бы стараясь определить, чего же не хватает. В этой единственной комнате их дома была только наружная дверь и маленькое окошко, которое выходило на улицу. Идалина внимательно осматривала стены, будто надеялась увидеть еще одну, внутреннюю, дверь.

Орасио догадался, что она ищет: не раз в разговорах о домике он упоминал о теплой уборной. Ему не хотелось говорить о таких вещах в первый день их совместной жизни, но он понял, что этого не избежать.

— Да… Уборной здесь нет… В домах рабочих всюду так… Придется все выливать в раковину… она за дверью, под лестницей. Ты сразу увидишь. На ней деревянная крышка.

Идалина стыдливо опустила глаза. Он стал объяснять, словно оправдываясь:

— Я очень хотел снять что-нибудь поприличнее, но это нам не по средствам. И то наш дом лучше многих других. Есть улицы, где одной раковиной пользуется целый квартал: домовладельцы не хотят тратиться. В одном месте сдавался дом побольше и за ту же цену, но я, как видишь, предпочел этот. Здесь по крайней мере у нас своя раковина…

— Что ж, начну раскладывать вещи… — печально сказала Идалина.

Орасио посмотрел на нее с тревогой:

— Похоже, тебе все тут не понравилось… Так это?

— Нет… Почему тебе пришло в голову? — возразила Идалина, но голос ее звучал по-прежнему грустно…

Идалина наклонилась, чтобы открыть сундучок. Орасио обнял ее за талию и поцеловал.

— Давай сначала поедим, а когда вернемся, разложишь вещи.

— Разве мы будем есть не дома?

— Это только сегодня, мы ведь ничего не купили. Пойдем. Заодно я покажу тебе, где строят дома для рабочих. Увидишь, какое красивое место!

Проходя по улице, Идалина через раскрытые двери видела у порогов круглые деревянные крышки, о которых говорил муж. Она подумала, что ей было бы стыдно ходить к общей раковине с ночным горшком… Они свернули на другую уличку, которая ничем не отличалась от улицы Азедо: всюду оборванные дети, неопрятные женщины, растрепанные старухи, бродячие собаки и кошки.

— Мне казалось, что в Ковильяне иначе… — прошептала Идалина, схватив Орасио за руку.

— В Ковильяне не только это, дурочка! Здесь живут бедняки, не там, наверху, есть дома, каких в Мантейгасе и во сне не видели. Я тебе как-нибудь покажу; они не хуже, чем те, что в Лиссабоне и Эсториле…

Они вошли в сквер на площади. Высокие липы были в цвету. В воздухе еще реяла солнечная пыль. Публика наслаждалась ароматом и предвечерней прохладой.

Орасио и Идалина облокотились на парапет; перед ними открывался вид на Карпинтейру.

— Смотри, это вон там! — И Орасио указал на пологий склон противоположного берега реки. — Вот где мы будем жить… Видишь? Красиво, правда?

Идалина разглядела вдали дома еще без кровли.

— Очень красиво, — подтвердила она. — Но когда они будут готовы?

— Не знаю, должно быть, через несколько месяцев… — Орасио показал в другую сторону, налево. — А вон там фабрика, где я работаю… Видишь?

— Та, что стоит отдельно?

— Нет. Это фабрика Алсада. Моя — с флагом.

— А… теперь вижу.

— Скоро и ты туда пойдешь… Я уже просил Фелисио. Будешь либо штопольщицей, либо браковщицей в зависимости от того, кто больше нужен… Фелисио обещал тебя устроить… — Орасио улыбнулся. — Выйдет что-нибудь из этого или нет — не знаю… На всякий случай я попросил Маррету поговорить с мастерами на других фабриках… Ты начнешь работать, и нам будет легче… Когда я стану ткачом, заживем совсем хорошо…

Идалина слышала об этих планах не раз. Она ласково улыбнулась мужу, и взгляд ее снова обратился к фабрикам.

— А все-таки мне больше нравится Мантейгас… — заметила она как бы про себя.

— Это потому, что ты еще не привыкла. Тут тоже неплохо… Смотри, вон замок Белмонте, где мы сегодня были. А теперь повернись. — Он указал на центр города. — Видишь те красивые здания? Это о них я тебе говорил… Я никогда, конечно, не входил ни в один из этих домов, но говорят, что там полным-полно всякого добра, накупленного в Коимбре и Лиссабоне, — здесь такие вещи не продаются. Особняк с балконами — это дом моего хозяина. Иногда из Лиссабона к нему приезжают гости и проводят здесь день-другой, а потом отправляются на виллу, она стоит на берегу Зезере…

Орасио казалось, что богатство хозяина придает и ему больший вес в глазах Идалины.

— А что за человек твой хозяин?

— Толком не знаю… Мне его только раз и довелось видеть по-настоящему. Одни его хвалят, другие ругают. Но из всех фабрикантов он самый умный и самый ловкий…

Внезапно Орасио вспомнил, с каким презрением посмотрел на него Трамагал, когда Азеведо де Соуза показывал фабрику своему швейцарскому гостю; настроение у него сразу испортилось.

— Пойдем поедим! — сказал он уже другим тоном. — Пора…

Через лабиринт уличек они вышли к таверне. Пообедав и расплатившись, Орасио не спеша подсчитал свои деньги. От тысячи двухсот эскудо, которые он занял у Валадареса на аренду дома, осталось всего пятьдесят шесть. На пятьдесят эскудо они сумеют продержаться до пятницы.

Успокоенный этими расчетами, он протянул деньги жене:

— Возьми… — И так как Идалина медлила, добавил: — Завтра купишь на неделю еды…

Когда они вернулись домой, было уже совсем темно. Орасио зажег керосиновую лампу. Идалина вздохнула:

— Как жаль, что здесь нет электричества…

— Да, в этих домах его нет… Ничего не поделаешь.

Орасио вышел и подождал за дверью, пока Идалина ляжет — ему не хотелось смущать ее в их первую брачную ночь…

Раздевшись. Орасио стал обдумывать возникшее затруднение. Как быть, чтобы не проспать? В Алдейя-до-Карвальо его будила Жулия — тремя ударами в потолок. В Ковильяне у одного из парней, с которыми он снимал комнату, был будильник. А теперь что делать? Он не раз говорил себе — нужно купить такие часы, но, боясь, что не хватит денег на аренду дома, так и не сделал этого. И вот получается черт знает что. Однако он ни в коем случае не должен опоздать на фабрику.

Орасио обратился к Идалине:

— Ты просыпаешься рано?

— Когда как…

— Значит, у тебя нет уверенности, что встанешь вовремя?

— Уверенности… уверенности у меня нет. Дома у нас был будильник и…

— Вот он-то мне и нужен! Я во что бы то ни стало должен встать ровно в семь… но если меня не разбудить, я способен проспать до полудня. Переехал я в Ковильян не только потому, что в Алдейя-до-Карвальо трудно снять квартиру, но и чтобы жить поближе к фабрике. Здесь я могу вставать чуть позже… Признаюсь, люблю поспать…

— Можешь спать спокойно… — сказала Идалина. — Только положи на тумбочку часы. Я тебя разбужу…

— А тебе это не трудно?

Идалина тоже любила поспать и понимала, что, пообещав мужу разбудить его, сама проведет тревожную ночь. Однако она ответила с готовностью:

— Что ты, совсем не трудно.

Орасио был счастлив, что наконец они вместе. Ему страстно хотелось сжать Идалину в своих объятиях. То, что до сих пор беспокоило его, теперь потеряло всякое значение.

II

На вторую неделю их семейной жизни, в пятницу, Орасио, вернувшись с фабрики, выложил на стол бумажки и монеты:

— Вот, возьми… Здесь вся получка. Я оставил себе только двадцать пять тостанов на сигареты. Теперь ты сама распоряжайся деньгами… Но не забывай откладывать не меньше двадцати эскудо в неделю для выплаты Валадаресу. Каждые три месяца мы будем отдавать ему по двести пятьдесят эскудо и к концу года рассчитаемся вчистую.

Он пришел к выводу, что лучше давать жене деньги на всю неделю сразу. Когда он давал понемногу, оказывалось, что денег не хватает, и Идалина просила еще. А так, если она будет сама рассчитывать их бюджет, поневоле начнет экономить.

Идалина почувствовала, что муж чего-то не договаривает, но в то же время ей казалось естественным, что именно она будет распоряжаться деньгами — так всегда было в доме ее родителей.

Орасио посоветовал:

— Покупай продукты не ежедневно, а сразу на всю неделю, конечно, кроме того, что портится… Так выйдет дешевле. По субботам здесь большой базар… Потому-то получка в пятницу…

— Я сделаю, как ты хочешь, — сказала Идалина, радуясь, что муж предоставляет ей независимость — теперь-то она будет настоящей хозяйкой в доме, как ее мать и другие замужние женщины.

Однако эта радость длилась недолго. На следующее утро Идалина отправилась на базар и закупила всего, как советовал Орасио; но уже в среду обнаружила, что, если не взять из денег, которые отложены для Валадареса, не на что купить сардин и капусты. «Орасио еще скажет, что я мотовка, — с раздражением подумала она, — а я вовсе не мотовка… Мне, видимо, не хватает опыта. Дело именно в этом». Она промучилась все утро и наконец решила ничего не говорить Орасио, а на следующей неделе восполнить то, что потратит теперь.

В субботу она до хрипоты торговалась на базаре, споря из-за каждого тостана, и все же купила меньше, чем предполагала. В воскресенье наобед не было свинины. Орасио промолчал, и Идалина была этим очень довольна. В понедельник она снова забеспокоилась: цены на сардины растут изо дня в день, да и на овощи… К тому же нужен керосин — бутыль уже пуста…

Идалина решила покупать меньше хлеба, пусть хоть на сто граммов в день, — к концу недели получится почти кило.

Как-то вечером Орасио пожаловался:

— Что-то суп очень постный…

— Я не заметила, сколько положила масла… — виновато ответила Идалина.

В другой раз Орасио обратил внимание, что она мало ест:

— У тебя совсем нет аппетита… Ты ешь, прямо как птичка… Смотри, не заболей!

Идалина поспешила оправдаться:

— Нет… Мне вполне достаточно… Дело в том, что когда я готовлю ужин, то всегда пробую… А хлеб я никогда не любила…

Он пошутил:

— Ты, видно, хочешь быть похожей на богачей? Они тоже едят мало хлеба…

В пятницу, когда муж принес получку, она решилась признаться ему. Из сорока эскудо, которые она пыталась сэкономить для уплаты долга Валадаресу, осталось только восемнадцать. Идалина уже собиралась начать, когда Орасио сказал:

— Да, я забыл тебя предупредить: нам нужно еще откладывать по семь с половиной мильрейсов в неделю на взносы за аренду дома…

Идалина похолодела. Не поднимая глаз, она прошептала:

— Ничего не получится… Не хватает даже для Валадареса…

Когда Идалина призналась, что ей не удается скопить за неделю двадцать эскудо, Орасио рассердился:

— Ничего не понимаю! Я не говорю, что четырнадцать эскудо, которые я зарабатываю в день, — большие деньги, но у нас ведь нет детей, а на такой заработок живут и многосемейные. Есть немало прядильщиков, которые получают только двенадцать эскудо… Не понимаю, куда ты столько тратишь?

Впервые он говорил с ней таким тоном. Идалина расплакалась:

— Я не знаю… Не знаю, как живут другие… Тебе кажется, что я плохо хозяйничаю, но иначе я не умею… Если еще сократить расходы, можно будет кое-что наскрести на аренду, но для Валадареса никак… Хочешь убедиться? Считай…

Орасио уселся за стол, а она, утерев глаза тыльной стороной руки, начала вспоминать: столько-то этого — столько; столько-то того — столько…

— Ну как, подсчитал? И учти, что у нас была картошка, которую мы привезли из Мантейгаса… Но она уже кончается…

Орасио молча глядел на стоявшую рядом Идалину. Потом отвел глаза и, как бы обращаясь к самому себе, проговорил:

— Конечно, прядильщик больше четырнадцати эскудо не заработает, но ткачи получают куда больше… — И снова, глядя на жену, добавил: — Ладно! Может быть, что-нибудь соображу… Так ведь жить нельзя!

Орасио задумался; наклонив голову, машинально перебирал лежавшие на столе монеты… С первых дней работы на фабрике он решил, как только станет прядильщиком, начать обучаться ткачеству — ткачи зарабатывают больше, чем остальные рабочие, кроме того, получают сдельно; их уважают мастера и управляющие.

Однако эти планы не осуществились. До последнего времени он не мог думать ни о чем, кроме женитьбы, подготовка к свадьбе отнимала у него все свободные часы. А после свадьбы не хотелось расставаться с женой. Они подолгу гуляли, наслаждаясь летними солнечными днями… Где тут учиться! Орасио размышлял: «Будь сейчас зима с дождем или снегом, я бы так не тосковал на работе. Но летом приходить на фабрику к восьми утра и уходить только в час ночи… Час нужен на то, чтобы встать, одеться и дойти; таким образом, для сна останется только пять часов, когда мне и восьми мало. А самое главное, я почти не буду видеть Идалину. Но ничего не поделаешь — речь идет о моем будущем! И раз этого не миновать, надо браться за учение как можно скорее».

Орасио поднял голову. Идалина стояла у очага и вопросительно смотрела на него.

— Чего ты хочешь? — раздраженно бросил он.

— Я?.. Ничего… — ответила она и робко добавила: — А что ты собираешься делать?

— Еще не знаю… Там видно будет…

Он встал из-за стола и, держа руки в карманах и насвистывая, принялся расхаживать по комнате.


На следующий день, по окончании смены, Орасио подошел к Матеусу. Мастер выслушал его хмуро, как всегда, когда его о чем-нибудь просили; но потом пообещал:

— Поговорю с господином управляющим…

— Буду вам очень благодарен…

— Рано благодарить. Надо поискать, кто захочет работать только днем, чтобы ты всегда был в вечерней смене…

— Бока-Негра согласится… он сказал, что для него это неважно… В дневную смену ему даже удобнее…

— Посмотрим… — как всегда неопределенно, произнес мастер.

Орасио отошел.

Бока-Негра ждал его на дороге.

— Ну как?

Орасио передал свой разговор с Матеусом. Бока-Негра был очень рад за товарища:

— Не пройдет и двух недель, как все устроится… Безработных ткачей нет. Те, что есть, — старики, которых никто не хочет брать. Поэтому союз возражать не станет. И на фабрике тоже не встретится затруднений: пока ты будешь учиться, заработок у тебя останется прежний, а все-таки какую-то пользу в ткацком цеху принесешь. Помяни мое слово, не пройдет и двух недель… Ты не обращай внимания, какую рожу скорчил Матеус!..

Орасио вдруг захотелось, чтобы Бока-Негра ошибся и разрешение вопроса затянулось: тогда он со спокойной душой будет наслаждаться своим счастьем с Идалиной.

Однако Бока-Негра не ошибся. На следующей неделе инспекция труда разрешила Орасио приступить к обучению, и Матеус сказал ему:

— Можешь начинать завтра.

Орасио пробормотал слова благодарности, но сердце у него упало. Когда, придя домой, он сообщил эту новость Идалине, она тоже расстроилась.

— Нет, так жить нельзя! Семнадцать часов подряд на фабрике — это уж слишком! А я здесь все время одна…

Орасио старался скрыть от жены, как ему тяжело, но она догадывалась о его состоянии.

— Это ведь только на год… — попытался он успокоить ее. — Приходится работать вечером, чтобы иметь возможность днем учиться… Иначе ткачом не станешь…

— Разве? Ты мне этого раньше не говорил…

— Да, путь один… Еще хорошо, что хозяева разрешают работать только в вечерней смене… Посуди сама, человек заступает уже уставший… какая от «его польза?..

На Идалину эти доводы не подействовали:

— Будь у меня работа… Но так… я все время одна в четырех стенах… почти никого здесь не знаю…

— Ну, ничего… Мы же по воскресеньям будем вместе… Год пройдет быстро. А на работу устрою тебя обязательно, возможно, правда, не у нас… Сегодня Маррета сказал, что опять говорил о тебе с мастером на Новой фабрике…

Идалина по-прежнему была печальна и уныло молчала. Орасио погладил ее по щеке:

— Не горюй!.. Это, конечно, жертва! Но дело стоит того! Я буду зарабатывать больше, и мы станем жить лучше… Нам ведь нужно расплатиться с Валадаресом и скопить кое-что на покупку мебели для нового дома. Разве ты не хочешь поуютнее обставить его. — Он минуту помолчал: — Ну, ладно, давай пройдемся… Может, это тебя немного развлечет…

— Мне нужно приготовить ужин…

Он пожал плечами:

— Что ж, тогда пойду один…

Орасио хотелось поскорее выбраться из своей грязной, темной улички и погулять под ласковыми лучами солнца, которого он должен был теперь лишиться. Он шел и говорил себе: «Нужно стать ткачом… Нужно…» Когда он оказался на площади, там уже было немало рабочих — они приходили сюда поболтать. Орасио многих знал, но сейчас ему ни с кем не хотелось разговаривать. Он был зол на всех и на самого себя. Дойдя до Портас-до-Сол, он оттуда стал смотреть на долину, залитую солнечным светом. Смотрел, но не видел ее. Перед его глазами неотступно стояла фабрика, он видел машины и себя, день и ночь работающего в цеху… Орасио перевел взгляд на холм, где стоял монастырь Санто-Антонио, а чуть пониже — статуя Богородицы Консейсан, и вспомнил народное поверье, которое было выгравировано на каменном цоколе статуи: тот, кто, увидев эту статую, трижды прочтет «Аве Мария», будет удостоен небесных благ. Орасио решил помолиться. Но он не знал, как лучше описать богородице свои горести, с чего начать. Он уже стал прядильщиком, теперь ему разрешено изучать ткацкое дело, но для этого нужно все дни и вечера проводить на фабрике… Можно просто попросить богородицу облегчить ему жизнь — она, конечно, знает, как это сделать. Орасио уже собирался склонить колени, но тут вспомнил: ведь кардиналы и епископы, имена которых начертаны у ног статуи, обещали милости на небе, а не на земле…

Он быстро ушел, еще более угнетенный. Снова пересек площадь и зашагал по улице Дирейта. «Нет зла, которое длится вечно, и добра, которому нет конца. Мне плохо, но другим еще хуже». Орасио однажды слышал эти слова от Мануэла Пейшото, который хотел ободрить его. Теперь он шел и повторял их себе, но это не приносило облегчения. Он думал о Рикардо, который до сих пор сидел в тюрьме, обросший бородой и завшивевший, думал о его семье, о покойном Раваско… И становился все мрачнее…

Орасио вышел к церкви Сан-Франсиско и направился в сквер. Там, облокотившись на парапет, он стал смотреть на Пенедос-Алтос. Впервые за весь день он почувствовал удовлетворение — строительство домов продвигалось вперед. Однако как только его глаза наткнулись на фабрику Азеведо де Соуза, он снова нахмурился, в этот день фабрика была ему ненавистна больше, чем когда-либо.

Он решил вернуться домой и стал подниматься по центральной тополевой аллее. Сморщенные старики в поношенных костюмах беседовали у эстрады для оркестра. То были несчастные, уволенные с фабрик по старости, — существа, столь же бесполезные, как растительные и минеральные остатки, которые извлекаются из шерсти и выбрасываются на свалку. Кое-кому помогали сыновья, продолжавшие работу отцов. Однако большинство было лишено поддержки детей, и только пятница приносила им небольшое облегчение. В этот день, прошагав по грязным уличкам, они входили в профсоюз, помещавшийся в большом доме, таком же старом, как они сами. Старики и старухи поднимались на второй этаж; еле волоча ноги, направлялись в старинный зал и становились в очередь. Согбенные годами спины, дрожащие руки, полуоткрытые от одышки губы — не легко в эти годы взбираться по лестнице, — морщинистые щеки, растрепанные седые волосы — вот что представляла собой эта мрачная, как похоронная процессия, вереница людей. Старики и старухи неуверенными шагами подвигались вперед, пока в глубине зала молодой чиновник не вручал им от имени страховой кассы по двадцать эскудо. Получив пособие, старики и старухи, в дырявых башмаках, в рваной одежде, шли к домам своих бывших хозяев, на которых работали всю жизнь. Однако многие фабриканты, ссылаясь на обязательные взносы органам социального страхования, ничего не давали; некоторые жертвовали по десять тостанов в неделю.

И пособие профсоюза и милостыня хозяев — все это означало голод. Старики и старухи обманывали желудок и время в ожидании следующей пятницы и медленно умирали. Все они думали о богадельне, и все ее боялись, потому что богадельня была преддверием смерти, неизбежного конца. Нищета, однако, зажимала их в такие тиски, что многие, преодолев страх, все же стучались в двери Убежища для инвалидов. Но там для всех не хватало мест. Нередко, когда смерть забирала одного из проживавших в богадельне, выяснялось, что ближайшие кандидаты на его койку тоже умерли…

Летнее солнце было их единственным другом Обычно прятавшиеся в своих норах старики и старухи летом собирались в сквере, откуда видны были фабрики, где они проработали десятки лет. Тут было солнце и, главное, рядом проходила дорога, по которой возвращались с фабрик рабочие. Старики лелеяли надежду на несколько грошей в дни получки, на сигарету или по крайней мере на ласковое слово, когда у рабочих не было ни сигарет, ни денег.

Орасио хотел быстро пройти мимо эстрады, около которой группами стояли старики. Но в это время его окликнул Паредес. Старый рабочий шел к нему, опираясь на палку:

— Орасио! Орасио! Бока-Негра сказал мне, что ты начинаешь учиться на ткача. Хорошо делаешь! Я был рад узнать об этом. Ты молодой и крепкий… Чего бы я ни дал, чтобы оказаться в твоем возрасте!..

Паредес, который недавно овдовел, никогда не попрошайничал, но Орасио понял, чего хочет старик. Он сунул руку в карман и протянул Паредесу пять тостанов. Тот пожелал ему счастья. Не успел Орасио отойти, как старик нагнулся и поднял с мостовой окурок…

Эта встреча напомнила Орасио, что в день, когда он впервые пришел на фабрику, Паредеса уволили. И Трамагал обвинил в этом его…

У порогов домов, как всегда в этот предвечерний час, сидели женщины; они очищали и штопали куски материи. Проходя мимо, Орасио здоровался с теми, кого знал. Когда он обратился с приветствием к одной из соседок — Прокопии, — его вдруг осенила мысль и он остановился. Прокопия отложила в сторону материю, выслушала его и приветливо сказала:

— Что ж, пусть она приходит.

Вернувшись домой, Орасио сообщил Идалине:

— Я попросил Прокопию, чтобы она научила тебя очищать материал от соринок — так ты сможешь быстрее стать работницей. Кроме того, у тебя будет занятие и не придется все время сидеть одной… Прокопия симпатичная и как будто добрая женщина. Ну, что ты на это скажешь?

— Я рада… Я очень хочу поскорее начать зарабатывать…

Орасио снял шляпу и уселся ужинать. Он был доволен ответом жены.


Матеус поставил Орасио к Маррете, самому опытному ткачу. За соседним станком работал Дагоберто, худой, лысый, с продолговатой головой, которая походила на большое яйцо, поставленное на плечи.

Орасио радовался, что обучать его будет Маррета. С тех пор как он переехал в Ковильян, они встречались только во время обеденного перерыва и изредка по воскресеньям, если старый ткач приходил в город. Это уже было совсем не то, что прежде, когда Орасио по вечерам сидел у Марреты или вместе с ним возвращался с фабрики. Орасио не хватало Марреты, не хватало бесед о жизни, которые они вели, оставаясь наедине: вера старика в будущее всегда как-то поддерживала его. Дружба с Марретой, его чуткость и отзывчивость ободряли Орасио… Вначале ему показалось, будто старик не очень доволен, что его определили к нему в ученики. Но вскоре Маррета ласково улыбнулся и принялся объяснять, как работает станок.

— Это нити основы. Они проходят через глазки ремизок. А ремизки — это вон те движущиеся рамы. Видишь? Теперь замечай: одни ремизки поднимаются, другие опускаются. Одни нити оказываются внизу, другие наверху. Через нити основы прокидывается челнок и продевает уточную нить по всей ширине основы…

Казалось, что работа ткацкого станка с его непрерывным сухим и размеренным треском, круговоротом быстрых, вечно одинаковых движений не зависела от человеческой воли.

— Вот ремизки, которые были вверху, пошли вниз, а те, что были внизу — вверх, — продолжал объяснять Маррета. — Челнок опять прошел, вплетая нить. Так при переплетении уточной нити с нитями основы и получается ткань… Понял?

Взглянув на Орасио, Маррета увидел, что ученик не понял ничего. Он снисходительно улыбнулся и принялся объяснять все сначала. Потом сказал:

— Это нетрудно, ты только присматривайся. Со временем разберешься. Если бы ты родился в Ковильяне, то, наверное, учился бы в промышленной школе и уже давно был бы ткачом. А так тебе приходится до всего доходить самому… Я-то знаю, как трудно дается ученичество… Сам через это прошел. Не хочется и вспоминать!

Маррета продолжал объяснения:

— Сейчас на шпуле челнока кончится нить и станок остановится. Нужно иметь наготове другой челнок со шпулей и намотанной на нее нитью. Шпуля в челнок вставляется так… Видишь? Совсем легко. Это и есть перезарядка челнока.

Станок остановился. Маррета быстро сменил челнок.

— Это надо делать быстро. Мы ведь получаем сдельно, с каждого хода челнока; чем больше мешкаем, тем меньше зарабатываем. И хозяева в убытке… Не зевай, когда нужно соединять нити основы — они иногда рвутся. Как видишь, приходится останавливать станок, и если ткач быстро не управляется, это плохо и для него и для хозяина. Но в этом ты уже получил практику на прядильной машине. — Маррета снова улыбнулся. — Вон та белая ниточка, которая тянется по краю ткани, и заставляет нас работать быстрее. По ней нам замеряют работу: чем она длиннее, тем больше мы получаем. В молодости я за смену вырабатывал больше пятнадцати метров… — Он тут же поспешно добавил: — Я и сейчас могу сделать столько же, но не хочу уставать. Человек я одинокий, расходов у меня мало; зачем же мне метаться у машины как угорелому?..

Станок продолжал работать все с тем же равномерным сухим треском; так же справа налево и слева направо носились челноки.

III

Дома стояли почти готовые, беленькие, изящные, солнечные; в каждом дворике даже было высажено по фруктовому дереву. Наблюдая за стройкой, Орасио часто расспрашивал товарищей, но никто не мог толком сказать, куда и когда надо обращаться насчет аренды. Он дважды заходил в профсоюз, но и там ничего не добился.

Между тем прошел слух, что муниципалитет не будет больше строить дешевых домов. Орасио не поверил. Как это может быть, если построили около семидесяти домиков, а рабочих на одних только шерстяных фабриках шесть тысяч?

Несколько дней спустя он, однако, заметил, что землекопы, каменщики и плотники действительно исчезли из Пенедос-Алтос и начали строить близ больницы новую фабрику. Туда же перевезли и оставшиеся строительные материалы. Новый квартал был закончен; судя по всему, там действительно больше строить не собирались. Тогда встревоженный Орасио снова пошел в профсоюз. Председатель должен знать больше, чем рабочие, он ведь связан с инспекцией труда.

— Это правда, — сказал ему председатель. — Дома строили на половинных началах муниципалитет и правительство. Но теперь у муниципалитета больше нет денег. Жаль, это было хорошее дело!

— Значит, больше строить не будут?

— Придет время — будут…

— Придет время… Но когда?

— Это неизвестно… Во всяком случае, не скоро.

Орасио вышел, понурив голову. Всю неделю он ходил словно в воду опущенный. Как мог он получить один из домиков в Пенедос-Алтос, если их так мало, а нуждающихся так много?

— Похлопочи! — посоветовал ему Бока-Негра. Они беседовали в пригородной роще, куда в воскресный день отправились побродить вместе с женами и Марретой. — Похлопочи, пока есть время. Мне вот, к примеру, не нужен дом… Да и многим другим… Не то чтобы мы в них не нуждались… вся беда в том, что самая низкая арендная плата — семьдесят эскудо в месяц. Правда, по нынешним временам это недорого. Но мне трудно платить даже двадцать эскудо за свою каморку. А ты, если хочешь переехать, не зевай. Дома эти не только для рабочих шерстяных фабрик, они и для мелких чиновников, торговых служащих, шоферов, — для всех… Не будешь хлопотать — останешься ни с чем.

— Но как я должен хлопотать?

— Не знаю. Это уж твое дело… Постарайся найти протекцию…

Женщины разбирали под соснами корзинку, в которой принесли завтрак. Орасио почесал затылок и посмотрел на сверкающий на солнце город, который раскинулся внизу.

— Какого, черт возьми, я могу найти себе покровителя, если я в Ковильяне никого не знаю?

— Надо искать. Все так поступают. Только дураки сидят сложа руки…

Маррета молча слушал. Орасио взглянул на него, как бы прося совета. Однако Маррета продолжал молчать. Затем вытащил из кармана газету и углубился в чтение.

Орасио взял бутылку, которую они принесли с собой, и отпил глоток. Вино ему не понравилось.

— Что же вы мне ничего не посоветуете? — спросил он Маррету.

Прежде чем ответить, старый ткач, не торопясь, сложил газету.

— Я устал, — сказал он. — В мои годы трудно совершать такие прогулки. От Алдейя-до-Карвальо сюда не близко, да к тому же все время в гору…

Орасио понял, что Маррета не хочет ничего советовать, и вспомнил, как старик ему однажды сказал: «Предположи, что ты копаешь огород и находишь клад. Ты продаешь золото и строишь дом. Тебе повезло, но у остальных все останется по-прежнему».

После завтрака Маррета поднялся и предложил:

— Пошли?

И они стали спускаться к городу…

С этого дня Орасио начал искать, кто бы мог похлопотать за него. Сначала он поговорил с Маркесом, но крестный сказал:

— Подожди, пока начнется запись. Ходатайства не принимаются.

Это не сходилось с тем, что утверждал Бока-Негра, и Орасио повторил бакалейщику слова товарища.

Но Маркес стоял на своем:

— Никаких ходатайств пока не принимают. Это я знаю наверняка. Мне сказали, что дома будут распределяться среди нуждающихся, которые подадут заявления. Однако люди нерадивые на работе, пьяницы и смутьяны квартир не получат. К счастью, ты не такой.

Слова Маркеса не успокоили Орасио. И уже со слабой надеждой он отправился к Педро. Хотя Педро и был простым рабочим, он встречался со многими влиятельными людьми — из числа знакомых своего отца.

Педро обещал поговорить с каким-то служащим муниципалитета; но в следующее воскресенье сказал то же самое, что и Маркес:

— Ничего нельзя поделать. Придется подождать, пока откроется запись…

В тот же день Орасио услышал на площади, что некоторые рабочие решили не записываться: новые дома далеко от города, и зимой детям будет трудно ходить оттуда в школу, а женщинам — на базар.

Рабочие старались преувеличить неудобства новых домов, чтобы потом не жалеть, что им не удалось поселиться в новом квартале.

Трамагал, который пришел в воскресенье в Ковильян, горячо ратовал за то, чтобы не записываться:

— Я думаю, что никто не должен записываться. Или дома для всех, или ни для кого!

Орасио был доволен таким оборотом дела. «Пусть не записываются. Так у меня будет больше шансов, — думал он. — Дома, конечно, хорошие. Они далеко от города, это правда, но зато фабрика — в двух шагах. В общем дома эти мне по душе; кругом простор, все залито солнцем. Как это люди, живя в темных ямах, отказываются от такой благодати?»

Трамагал продолжал твердить:

— Или дома для всех, или ни для кого!

Слова Трамагала казались Орасио нелепыми, но он молчал. «Как можно так вдруг построить дома для всех? Да и не все могут вносить даже такую арендную плату. Например, Бока-Негра и многие другие…»

Через неделю открыли запись — Орасио узнал эту новость в обеденный перерыв от жены Бока-Негры, которая принесла мужу еду. Он сразу же, с куском хлеба в руке, который не успел доесть, побежал в профсоюз…

У входа Орасио встретил нескольких рабочих — они уже шли обратно.

— Вы записались? — опросил он одного из них.

— Конечно.

Внутри оказалось немало народу. Наконец дошла очередь и до Орасио.

— Много уже записалось? — спросил он уполномоченного.

— Да, кое-кто записался… — ответил тот.

— Кое-кто… Значит, не так уж много? — допытывался Орасио.

— Разумеется… Запись ведь началась недавно.

Орасио вернулся на фабрику. Он ничего не сказал Маррете, а тот ничего и не спросил. Но по молчанию старика Орасио понял, что Маррета догадывается, куда он ходил.

Дагоберто признался ему, что, может быть, и он запишется: «Вряд ли что-нибудь из этого получится, но попытка не пытка».

Стоя за ткацким станком и соединяя рвущиеся нити, Орасио работал автоматически, как и сама машина. «Всегда на одну кость тысяча собак!» — повторял он себе, продолжая думать о домах.

Отработав вечернюю смену на прядильной машине, Орасио наконец вышел с фабрики. Ночь была теплая. В лабиринте узких уличек многие жители, спасаясь от жары и клопов, вынесли соломенные тюфяки на мостовую и спали под открытым небом. Орасио шагал по этому лагерю между старыми матрацами, на которых храпели люди. Ему было тоскливо, никогда за всю свою жизнь он не чувствовал себя таким ничтожным… Трамагал сказал, что на каждую тысячу нуждающихся приходится только семь новых домов. Какая же у него может быть надежда?

Дойдя до своей лачуги, Орасио хотел было постучать, но вдруг передумал и пошел дальше. Он решил обратиться за помощью к провидению.

Возле одного из соседних домов на двух уложенных рядом тюфяках спала целая семья. Прокопия заворочалась было, но так и не проснулась…

Маленький трудовой городок словно вымер. Только на площади Орасио встретил нескольких запоздалых прохожих. Старинное здание муниципалитета, казалось, хранило в себе глубокие тайны прошлого. Неподалеку среди обветшалых построек виднелись новые дома, воздвигнутые у древних городских стен; но они не могли разрушить очарования старины.

Часы на церкви пробили два. Орасио медленно поднимался к Портас-до-Сол. Он очень устал: с самого раннего утра был на ногах — стоял у ткацкого станка, бегал в союз, суетился возле прядильной машины… Сейчас в глубине его души шла глухая борьба с неуверенностью, с мыслями о невезении, о своем одиночестве в мире. Он говорил себе: «Если богородица оделяет благами на небе, то почему бы ей не сделать этого и на земле?»

Улицы, по которым он шел, спали. Таверна у Портас-до-Сол была закрыта. Долина покоилась в темноте, а справа, на холме сияла озаренная луной статуя Богородицы Консейсан. Казалось, она чудесным образом появилась из мрака, чтобы победить ночь на земле и в душах людей; эта статуя была подобна маяку, указывающему путь во тьме. Орасио с благоговением смотрел на нее и снова спрашивал себя: «Если богородица осыпает благами на небе, почему бы ей не помочь человеку и на земле?»

Он опустился на колени и трижды прочитал «Аве Мария» — молитву, которую кардиналы и епископы рекомендовали всем взыскующим небесных благ. Потом попросил у Богородицы Консейсан покровительства и помощи. Снова шепотом прочитал «Аве Мария» и дал обет: если ему предоставят дом в Пенедос-Алтос, он будет целый год вместе с женой по воскресеньям молиться перед статуей.

Когда он поднялся с колен, вокруг по-прежнему было пустынно, только мимо таверны пробежала кошка.

Орасио пошел домой. По дороге он представлял себе, какой радостной будет его жизнь в новом доме. Выплачивая по семьдесят эскудо в месяц за аренду, он через двадцать лет станет его владельцем. К тому времени ему будет только немногим больше сорока лет, а это еще далеко не старость…

Когда Орасио подходил к своей лачуге, ему вспомнились слова Марреты: «…Тебе повезло, но у остальных все останется по-прежнему». Он ускорил шаг и постарался думать о другом.

Открыв мужу дверь, Идалина взглянула на часы и всплеснула руками:

— Как поздно! Уже четвертый час, а тебе в семь вставать. Ты и так не высыпаешься…

— Ничего… Не беспокойся…

— Но почему ты так задержался?

Он оборвал ее:

— Я хочу спать. Расскажу завтра…


Придя в восемь утра на фабрику, Орасио, еще сонный, спросил Дагоберто:

— Ну как, записался?

— Записался.

— Как ты думаешь, получим мы или нет?

Дагоберто пожал плечами:

— Откуда мне знать? Во всяком случае, раз домов больше не строят, значит, если не удастся теперь, пиши пропало…

Маррета слышал их разговор, но притворился, будто не слышит; он делал так всегда, когда речь заходила о домах в Пенедос-Алтос. Этот молчаливый протест раздражал Орасио. «Маррета против не только потому, что домов мало, — подумал он. — Ему не нравится, что они построены муниципалитетом. Но мне до этого дела нет».

Он стал за станок раздосадованный и с этого дня избегал говорить о домах при старом ткаче.

Ученичество Орасио шло успешно. Он уже навивал и связывал нити без подсказок Марреты, как это было вначале; его руки делали все ловко и уверенно.

— Способный парень, — хвалил его Маррета, обращаясь к Дагоберто, но так, чтобы слышал Орасио: — Способный, ничего не скажешь! Ему и года не понадобится, чтобы стать ткачом…

Орасио это было приятно. Когда, однако, время приближалось к пяти и рабочие с нетерпением ждали конца смены, ему делалось очень грустно. Все расходились по домам или останавливались поболтать на площади, только он один не видел ни дня, ни вечера, как будто работал две смены кряду. Да так оно в сущности и получалось, менялись только машины. У ткацкого станка было легче, здесь он меньше уставал, но у прядильной машины приходилось все время бегать взад и вперед, делая одни и те же движения, — так осел крутит ворот у колодца…

Шел сентябрь, дни становились короче, но это не утешало Орасио. Он тосковал, пожалуй, даже больше, чем летом. В серый предвечерний час, когда другие кончали работу, а он оставался на вторую смену, ему бывало особенно горько. Глубокой ночью он наконец выходил с фабрики утомленный и раздраженный. По дороге в город он не раз попадал под ливень и, как ни бежал, все же добирался до дому весь вымокший…

Услышав его сильный стук, Идалина вскакивала с постели и, сонная, шла открывать. Вначале Орасио собирался заказать второй ключ, но жена сказала, что предпочитает просыпаться, когда он приходит, — иначе они почти не могут видеться, как бы им этого ни хотелось. По утрам Орасио всегда торопится; в полдень же, когда она приносит ему обед, вокруг бывает столько народу, что они как будто и не вместе… Орасио тут же согласился: он не любил, возвращаясь ночью домой, заставать жену спящей. Идалина подавала ему оставленный на плите суп, он ужинал и ложился. Иногда, прежде чем заснуть, они толковали о жизни. Однако обычно эти беседы только раздражали Орасио, и он потом долго не спал. Идалина жаловалась на дороговизну и уже не упоминала о деньгах, которые нужно было откладывать для Валадареса.

В одну из таких ночей, когда жена вздыхала особенно сокрушенно, Орасио, желая ее утешить, повторил слова Марреты:

— Кончится война, и все переменится. Все пойдет по-другому…

В октябре мастер на Новой фабрике принял наконец Идалину ученицей по очистке и штопке ткани. Орасио хотел устроить жену на ту фабрику, где работал сам, — там она была бы у него на виду и он всех бы заставил уважать ее; а на Новой фабрике к ней могли приставать… В особенности он опасался Педро — тот бегал за каждой юбкой и даже хвастался этим. Орасио вполне доверял жене, но достаточно было ему подумать, что другой может домогаться ее, нашептывать соблазнительные слова, как его охватывал гнев. Так как Фелисио все время откладывал принятие Идалины на работу, Орасио вынужден был смириться с тем, что жена поступит на другую фабрику…

Когда он сообщил ей эту новость, Идалина только сказала:

— Жалко, что я не смогу носить тебе обед…

Он пропустил эти слова мимо ушей и продолжал:

— Вот видишь, как хорошо, что ты ходила к Прокопии на выучку. Теперь тебе недолго придется быть ученицей. А через год я уже стану ткачом. Мы разделаемся с этим проклятым долгом Валадаресу и заживем на славу…

Орасио умолк. Перед его мысленным взором вставало их будущее. В наступившей тишине раздался голос Идалины:

— Конечно, ты мог бы разогревать себе обед на фабрике, но это уже не то… У тебя не хватит терпения…

С этого дня Идалина начала вставать раньше мужа. Разливала в банки вчерашний суп и ставила их в корзинки, накладывала туда же хлеба. Потом будила Орасио. Тот торопливо одевался и выходил вместе с женой. У ворот Новой фабрики они расставались…


Распределение домов производили в строительной конторе председатель муниципалитета и представитель правительства, который специально для этого прибыл из Лиссабона.

Небольшая комната еле вместила всех официальных лиц. Кандидаты же на аренду домов вместе с женами, закутанными в шали, дрожа от холода, ожидали на улице. Это происходило в одно из воскресений в январе; всю ночь большими хлопьями падал снег, и председатель муниципалитета даже позвонил в Лиссабон и предложил отсрочить назначенную церемонию. Оттуда, однако, ответили, что правительственный уполномоченный уже выехал вместе с журналистами и фотографами. Кроме того, столичные газеты успели объявить, что торжественное событие состоится в это воскресенье, и откладывать уже неудобно.

Орасио и Дагоберто, как и вся толпа, слушали речь сеньора Наварро — уполномоченного из Лиссабона. Он восхвалял муниципалитет и правительство, которое приняло участие в расходах на постройку домов. «Этой благородной инициативе мы обязаны тем, что наконец жилища предоставляются действительно нуждающимся. Сегодняшнее хоть и неприветливое, холодное воскресенье — радостный день не только для рабочей семьи Ковильяна, но и для всего города; оно символизирует подлинное единение всех классов общества, ибо только путем социальной справедливости достигается гармония, которая составляет прочную основу всеобщего благосостояния…»

Слушатели заметили, что сеньор Наварро тоже изрядно промерз и даже охрип.

Подходили опоздавшие; все в нетерпеливом ожидании толпились у дверей. Здесь были и рабочие, одетые в старенькие пальто с поднятыми воротниками, и франтоватые приказчики… Небо продолжало хмуриться; в горах все еще шел снег.

Как только правительственный уполномоченный закончил свою речь и вернулся в контору, оттуда донеслись оживленные голоса. Толпа заволновалась: очевидно, началось распределение домов. Люди вплотную придвинулись к дверям, чтобы услышать, что происходит внутри. Орасио, который оказался сзади, сколько ни вытягивал шею, ничего не мог разобрать.

Внезапно толпа затихла. Отворилась дверь, вышел чиновник муниципалитета. Откашлявшись, он начал громко читать:

— Дома типа Два-A предоставляются Элиодоро де Соуза — мастеру Новой фабрики; Франсиско Телесу — шоферу; Жозе Бенто — ткачу…

Орасио перестал чувствовать холод; он весь превратился в слух, в мире как будто не существовало ничего, кроме этого размеренного, громкого голоса:

— …Жозе Антонио да Силва — торговому служащему; Фелисио Сараива — мастеру; Роберто дас Дорес…

Орасио с нетерпением ожидал, когда же будет названо его имя. Чиновник читал быстро, но ему казалось, что время тянется, тянется бесконечно.

Толпа, теснившаяся возле дверей, слушала молча. Только изредка раздавались радостные восклицания счастливцев, фамилии которых оказались в описке. А тот же голос бесстрастно перечислял:

— …Марио Таваресу — булочнику; Лукасу Соаресу — фабричному служащему…

После короткой паузы чтение списка продолжалось:

— Дома типа Три-A предоставляются…

Послышались новые фамилии. И когда наконец голос умолк, так и не произнеся его имени, Орасио не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг. Перед ним возникла статуя Богородицы Консейсан, потом лачуга на улице Азедо, Мантейгас — все видения были связаны с мечтой о домике… Сердце его, раньше бешено колотившееся, теперь как будто успокоилось, но пересохли губы и он задыхался… Подняв глаза, Орасио увидел угрюмого, мрачного Дагоберто: его тоже обошли…

Толпа постепенно расходилась; некоторые весело смеялись, другие шли с поникшими головами. Приехавшие из Лиссабона фотографы снимали новые дома. Один из них наставил свой аппарат на ткача Жозе Бенто и попросил:

— А ну-ка, улыбнись! Сделай веселое лицо! Это для газеты…

Жозе Бенто рассмеялся, фотограф снял его…

Вскоре опустела и контора. Сеньор Наварро на мгновение задержался у двери, меланхолически созерцая новый квартал, засыпанный снегом. Он размышлял о том, что не удалось как следует использовать политический эффект события. Председатель муниципалитета, догадавшись, о чем он думает, сказал:

— Жаль, что такая погода! Иначе мы бы разукрасили дома флагами и пригласили духовой оркестр. Все было бы по-другому.

Сеньор Наварро и сопровождавшие его лица покинули Пенедос-Алтос…

Кто-то дружески хлопнул Орасио по плечу:

— Тоже записывался?

Он повернулся и увидел мастера Фелисио.

— Тоже!

— По лицу видать, что ничего не получил. Потерпи… Нельзя же всем сразу…

Слова Фелисио, который получил дом, разозлили Орасио. Но он сдержался:

— Что ж… Это верно…

Дагоберто куда-то исчез. Отвернувшись от мастера, Орасио поискал глазами Идалину. Она стояла возле одного из новых домов и разговаривала с Прокопией. Орасио начал подавать ей знаки, но она не замечала. Тогда, рассерженный, он зашагал один по дороге. Сотни рабочих шли впереди, шли медленно и молча, как будто это были похороны.

Перейдя мост, Орасио увидел на повороте дороги толпу. Люди окружили какого-то человека. Это был Рикардо. Он похудел, осунулся, под кожей выпирали острые скулы. На нем был потертый, лоснившийся, весь в пятнах костюм и рваная сорочка. В руке Рикардо держал сверток. Увидев Орасио, он бросился обнимать его:

— Как поживаешь? Я знаю, что ты женился… Жулия мне писала…

Орасио с волнением посмотрел на товарища: Рикардо впервые обратился к нему на «ты», как будто разлука сделала их ближе.

— Когда вы вышли? А Алкафозес?

— Только что. Алкафозес тоже.

— Жена уже знает?

— Нет…

Рикардо хотел было идти дальше, но рабочие не отпускали его.

— Так чего же от тебя добивались? — допытывался Мальейрос.

— Потом поговорим, — ответил Рикардо.

— Дружище, ну, в двух словах!

— В общем все время требовали каких-то разоблачений. Искали главарей. Хотели дознаться, не получали ли мы указаний из Лиссабона… Мне надоело повторять, что никто нами не командовал, что мы сами решили бастовать, потому что заработной платы нам не хватало на жизнь. Они твердили, что я лгу, и настаивали на своем. Конечно, я очень беспокоился о Жулии и о малышах, в особенности когда сидел в одиночке и не знал, что с ними. Жулия мне писала, но, должно быть, о многом умалчивала…

Рикардо говорил просто, но тверже и решительнее, чем прежде. Он повернулся к Бернардо и спросил:

— Ты видел Жулию и ребят? Как они?

Многие знали положение семьи Рикардо, и вопрос этот поставил их в затруднительное положение. Бернардо, живший в Алдейя-до-Карвальо, ответил, запинаясь:

— Да… Да… Я их видел… Еще вчера видел… Живут…

Рикардо почувствовал, что тот чего-то не договаривает.

— С ними что-нибудь случилось?

— Нет… Нет… — пробормотал Бернардо. — Живется им трудно. Ты ведь знаешь… Можешь представить… Но они как-то обходились… Товарищи им помогали, но мало что могли сделать…

Рикардо отрывисто попрощался:

— Ладно! До свидания!

Он исчез за поворотом. Рабочие начали подниматься к Ковильяну.

Они уже Дошли До середины склона, когда Орасио услышал, что его зовет жена. Она бежала за ним, спотыкаясь на обледенелой дороге.

— Я и не заметила, как ты ушел, — сказала Идалина.

Орасио недовольно пожал плечами:

— Ты болтала с Прокопией… Конца этому не было…

— Прокопия хотела еще раз посмотреть на новые дома. Она ведь тоже не получила… даже расплакалась с горя. А мне как жалко!.. Домики такие красивые! Я уже привыкла к мысли, что мы туда переедем. Я даже принесла обет…

— Ты тоже?

— Да, я дала обет… Теперь, когда нам отказали, мне тяжело смотреть на эти дома. Поэтому-то я и не пошла с Прокопией…

Орасио слушал жену и представлял себе новые дома, а рядом свою ветхую лачугу на улице Азедо — эта картина становилась то более четкой, то расплывалась.

— Как жалко! — повторила Идалина.

— Успокойся, — пробовал утешить ее Орасио. — У нас будет собственный дом. Мы построим его сами, по своему вкусу. Эти дома красивы, но они слишком далеко от города. Представь себе, каково оттуда ходить в Ковильян под дождем. По правде сказать, я не очень горюю, что нам отказали. Наш домик будет в лучшем месте… Ты уже работница, кое-что зарабатываешь… А у меня к лету закончится ученичество, и я стану ткачом… Поговаривают, что хозяева повысят заработную плату. Так что не унывай…

Орасио пытался ободрить жену, но ему было не менее грустно, чем ей.

IV

Орасио постепенно овладевал мастерством ткача. Он уже изучил ткацкий станок и работал не медленнее, чем Маррета. Если обрывалась нить, он соединял ее за каких-нибудь две секунды: если в станок закладывалась новая основа, он знал, что должен делать вплоть до того момента, когда уже готовая ткань наматывалась на валик.

Когда Орасио начинал обучение, Маррета, если ему нужно было сходить в уборную, просил Дагоберто присмотреть за станком. Теперь же, уходя, он ничего не говорил, будучи уверен, что Орасио управится сам. Даже Дагоберто, выходя из цеха, поручал Орасио свой станок.

Наблюдая, как работает Маррета, Орасио вначале не понимал, зачем старик, напяливавший на нос очки всякий раз, когда ему надо было вдеть нить в ушко, снимал их и быстро прятал, как только подходил Матеус; только когда Матеус, продолжая обход, оказывался далеко от его станка, Маррета снова надевал очки, то и дело поглядывая, не возвращается ли мастер. Наконец он догадался, в чем дело, и ему стало очень жаль старика. С тех пор Орасио избегал разговоров, которые могли бы напомнить другу о его возрасте, и, когда только мог, старался предупредить Маррету о приближении мастера. Старому ткачу это, видимо, не нравилось. «Пусть идет!» — говорил он развязным, необычным для него тоном, но тут же незаметно запрятывал очки глубже в карман пиджака.

Орасио в конце концов пришел к выводу, что Дагоберто работает быстрее, чем Маррета: он вырабатывал всегда больше пятнадцати метров материи в день, тогда как Маррета — всегда меньше. Вначале Орасио, как и все на фабрике, объяснял это тем, что Маррета, человек одинокий, не нуждается в большом заработке; однако со временем он убедился, что причина крылась в другом. Орасио видел, что Маррета хоть и прекрасно знает свое дело, работает все медленнее и неувереннее. Даже со сменой или перезарядкой челнока Дагоберто, считавшийся неважным мастером, справлялся гораздо быстрее. Явное превосходство этого ткача, который был моложе Марреты лет на двадцать, почему-то возмущало Орасио. А ведь он знал, что и сам теперь может работать быстрее, чем Маррета. Однажды он решил обогнать Дагоберто. Но увидев, как Маррета печально следит за его проворными движениями, отказался от своего намерения…

Наступил апрель. Как-то Маррета явился на фабрику охрипший и с сильным насморком. «Я простудился», — сказал он, затягивая вокруг шеи старое кашне. Он пришел и на следующее утро, хотя у него была высокая температура. На третий день сам Матеус предложил Маррете побыть несколько дней дома — иначе он долго не поправится, да еще и заразит гриппом товарищей.

Маррета ушел домой; у станка остался Орасио. Доверяя машину ученику, Матеус велел Дагоберто приглядывать за ним. Поэтому Дагоберто время от времени подходил к Орасио и давал ему указания. Но Орасио притворялся, что не слышит. Зато незаметно присматривался, наблюдал за движениями ткача и старался превзойти его.

В пять часов Орасио увидел, что выткал столько же, сколько Дагоберто, и много больше, чем обычновырабатывал Маррета. Он чувствовал себя счастливым…

Маррета вернулся в четверг, пожелтевший, осунувшийся.

Он осмотрел станок и запустил его, но сделал это с какой-то странной осторожностью. Он часто обращался к Орасио и вел себя так, словно теперь станок был поручен им обоим. В первые минуты он касался машины с робостью человека, который трогает у кого-нибудь на виду вещи в доме только что умершего родственника.

Немного погодя Маррета сказал:

— Я знаю, что ты себя хорошо проявил. Тебя уже нельзя считать учеником… Ты работаешь, как настоящий ткач…

— Если я кое-чему и научился, то обязан этим вам, — ответил Орасио. Ему было очень неловко.

— Ну-ну! Ты смекалистый парень, вот в чем дело! Я всегда это говорил! У другого так бы не получилось.

В обеденный перерыв они сели рядом в столовой: было еще рано обедать на вольном воздухе. То, что рабочие не любили ходить в столовую, очень раздражало хозяина и управляющего фабрикой: администрация затратила столько денег на ее оборудование, а рабочие по-прежнему предпочитают есть под открытым небом, беспорядочно, без всяких удобств…

И сейчас, хотя день выдался пасмурный и холодный, многие закусывали на дворе или за воротами, у дороги, и в столовой было мало народу. Маррета с Орасио оказались за столом одни. Маррета разогрел суп и неторопливо съел его.

— Еще каких-нибудь три месяца… — пробормотал он, как бы про себя.

— Что? — спросил Орасио.

— Еще только три месяца я буду ходить на фабрику…

— Почему вы так говорите?

Орасио догадывался о причине этих слов, но ему хотелось разуверить старого ткача, разогнать печаль, которая чувствовалась в его голосе, в покорной улыбке, в выражении глаз.

— Я говорю это потому, что через три месяца тебе передадут мой станок, и тогда все будет кончено…

— Ну вот еще! Во-первых, я не соглашусь занять ваше место; а во-вторых, никто его у вас не отнимет.

Маррета скептически улыбнулся:

— Когда на прошлой неделе Матеус отослал меня домой, я тут же понял, что он хочет испытать тебя, посмотреть, на что ты способен. Я не раз болел гриппом, но никогда он не отпускал меня домой. Когда я просил его об этом, он смотрел на меня зверем… С того дня, как тебя поставили у моего станка, я ожидал этого. Именно затем Матеус и определил тебя ко мне. Ведь до сих пор он никого не давал мне в ученики — боялся, как бы я не заразил их вредными идеями. Понимаешь теперь, что к чему?

Орасио перестал жевать хлеб. Он хотел говорить, глядя Маррете прямо в глаза, но невольно отводил взор.

— Я вашего места не хочу, вы зря беспокоитесь!.. Пусть у меня отсохнет рука, если я его отниму у вас…

— Ты его у меня не отнимешь, его тебе дадут, — неторопливо отозвался Маррета. — Если ты откажешься, место займет другой — только и всего. Поэтому я предпочитаю, чтобы его отдали тебе, так как ты мне друг.

— Я не соглашусь, я уже сказал!

— А я думаю, что тебе нужно согласиться. Ты ведь здесь ни при чем, и я тебя никогда не буду обвинять. Меня уволят потому, что я мало вырабатываю. Зачем нужен старик, который не может выткать пятнадцати метров в день?..

У Орасио подступил комок к горлу, и ему захотелось обнять Маррету.

— А все-таки я не соглашусь… — упорствовал он. — В крайнем случае перейду на другую фабрику…

Маррета снисходительно улыбнулся, словно говорил с ребенком:

— А какая разница? Ты сможешь перейти только в том случае, если кто-нибудь уйдет оттуда. А чаще всего уходят старики — такие, как я… Я не жалуюсь на Матеуса: он выполняет свои обязанности. Мне скоро шестьдесят пять, и я сам вижу, что работаю уже не так, как прежде…

Маррета замолчал. Орасио искал слова утешения, но не находил их.

— Ты не должен из-за этого расстраиваться, — продолжал Маррета. — Еще до того, как ты начал обучаться, Матеус уже косо на меня поглядывал. Я работаю здесь почти пятьдесят лет и многое видел. Трудно сказать, когда мастера начинают задумываться… не стар ли тот или иной рабочий… и приглядываться к нему… Если они хорошие люди — а бывают среди мастеров и такие, — некоторое время они делают вид, что ничего не замечают; но управляющий просматривает ведомости заработной платы и знает, сколько каждый вырабатывает… Как-то подошел ко мне Матеус, посмотрел и недовольно спросил: «Ты еще не закончил этот кусок?» Он прекрасно видел, что я еще вожусь с ним, и сказал это, только чтобы подчеркнуть, что я не выполняю норму… В моих интересах выткать как можно больше, но я не могу. А выпускать брак — еще хуже… Матеус все время давал мне понять, что я старею и уже не гожусь для этой работы. Еще с прошлого года он думает о том, как бы вышвырнуть меня на улицу — я в этом уверен. Так что тебе не стоит спорить со мной. Если меня еще держат здесь, то только из-за тебя. О тебе хлопочет брат Матеуса; поэтому мастер ждет, пока кончится твое ученичество, и тогда отдаст тебе мое место. Если бы не это, меня бы уже давно уволили и взяли другого. Это так же верно, как то, что мы с тобой здесь разговариваем…

Маррета на мгновение замолчал и затем с печалью в голосе проговорил:

— Да… грустно быть стариком! Стыдишься, что уже ни на что не годен… Но что поделать?

Орасио по-прежнему не находил нужных слов. Он представил себе стариков-инвалидов, которые собирались в солнечные дни в сквере, — бывших ткачей, прядильщиков, чесальщиков. Их уволили, когда они исчерпали свои силы. Он видел, как старики нагибаются и подбирают окурки, как терпеливо ожидают, пока мимо пройдут их товарищи-рабочие и кто-нибудь подаст несколько винтемов. Он видел этих плохо одетых, голодных людей возле особняков их бывших хозяев, с рукой, протянутой за подаянием. Он видел их около здания профсоюза, где им выдавали по двадцать эскудо в неделю — а этого едва хватало на два дня. И среди них всюду был Маррета.

— На что же вы будете жить? — робко спросил Орасио.

— Ну, как-нибудь… — неопределенно ответил старик и заговорил о другом: — Видать, война идет к концу… Италии здорово достается. Читал?

Орасио отрицательно покачал головой.

— Нет, не читал. Но слышал.

Маррета долго говорил о войне. За соседними столами беседовали о том же. Победы русских и высадка англо-американских войск в Сицилии воодушевляли рабочих, от уныния первых военных лет не осталось и следа. На фабриках и в убогих лачугах почти неизвестного миру города на склоне суровых гор рабочие-шерстяники жили надеждами всего человечества. Они покупали лиссабонские газеты, читали их вслух и обсуждали сводки с фронтов. Дагоберто вырезал из газеты две карты и, раскладывая их на столе в столовой, показывал пальцем города, где шли бои. Все предсказывали победу союзников, а некоторые, считавшие себя стратегами, даже намечали пути наступления союзных войск. С ними не всегда соглашались, возникали споры…

Рабочие были убеждены, что после победы будет построен новый, справедливый мир. Особенно твердо верили в этот новый мир Маррета и Жоан Рибейро. Когда они начинали говорить о будущем, споры сразу прекращались и все замолкали, внимательно слушая. В руках у Жоана Рибейро всегда были газеты — многие из них уже протерлись на сгибах. В подтверждение своих слов он раскрывал их и прочитывал телеграммы или отрывки из официальных выступлений государственных деятелей, где тоже говорилось о новом, лучшем мире, который возникнет после войны.

— Правда ли это? — выразил однажды сомнение Орасио.

— А как же иначе? Это обещают даже руководители консервативных правительств! — ответил Жоан Рибейро. — Новый мир будет создан, и никто не сможет этому помешать…

Рабочие Ковильяна смутно представляли себе грядущую эру, о которой возвещали газеты и радио, которую сулили парламенты и правительства, если Германия и Италия потерпят поражение. Но все они верили, что эта эра действительно наступит. Поверил в нее и Орасио…

Однажды ночью, когда Орасио с товарищами возвращался после вечерней смены домой, на площади они увидели ликующих рабочих.

— Муссолини слетел! Муссолини слетел! — восторженно восклицали они.

Подошедшие текстильщики не сразу поняли в чем дело.

— Кто это вам сказал?

— Передавали по радио.

— Но как это произошло? — спросил Бока-Негра.

Один из рабочих, Илдефонсо, ответил:

— Подробности пока неизвестны. Но это точно. Би-би-си повторяла много раз…

Люди стали обниматься. На летнем ясном небе сияли звезды.

— Теперь ждать недолго! Война на исходе! — слышалось со всех сторон. И рабочие снова обнимались.

Расцвели давние мечты о свободе — их вдохновляла пропаганда союзников по радио и в газетах. Как только враг будет повергнут в прах, наступит эра свободы…

Как-то утром Орасио спросил Маррету:

— Вы не могли бы дать мне еще раз те две книжки, которые я брал у вас? Мне хочется их перечитать…

Старик ласково улыбнулся:

— Что ж! С удовольствием… Но теперь ведь тебе некогда читать…

— Я буду читать их по воскресеньям, — объяснил Орасио.

— Ладно. Завтра же принесу…

Оба подумали об одном и том же: скоро Орасио станет ткачом и тогда будет работать восемь часов — вот и найдется время для чтения…

За несколько недель до того Маррета однажды как бы между прочим сказал: «После одной из ближайших получек меня вышвырнут на улицу». Больше он ни разу об этом не заговаривал, но Орасио чувствовал, что это, пожалуй, правда. Матеус, который держался со всеми очень сухо, теперь стал обращаться с Марретой значительно мягче, как бы сочувствуя ему. Если он останавливался у станка Марреты, то уже не зло, а, наоборот, снисходительно посматривал на старика. Маррета, словно ничего не замечая, продолжал все так же светло улыбаться и в цеху во время работы и в столовой за обедом, когда рассказывал о войне и о новом мире, который придет ей на смену…

Сейчас он говорил Орасио:

— Мне приятно, что ты хочешь перечитать эти книги. Ты себе не представляешь, как ты меня этим обрадовал.

На следующее утро старик принес книжки.

— Все мои книги в твоем распоряжении… — сказал он.

Орасио невольно подумал, что, когда Маррету уволят с фабрики, они будут очень редко видеться.

Старый ткач, будто отгадав его мысли, предложил:

— Если хочешь, потом я буду посылать тебе книги через одного товарища…

Это «потом» болью отозвалось в сердце Орасио.

Для них обоих потянулись тягостные дни. Маррета все время ждал увольнения, хотя и не показывал вида. Как-то вечером он спросил Орасио:

— Кажется, уже год, как ты начал обучаться на ткача?

— Да, позавчера исполнился год…

— Ну, жди мастера… Скоро он поставит тебя за мой станок. — На глазах старика показались слезы.

— Я не хочу? — воскликнул Орасио. — Я здесь не останусь!

— Не говори глупостей. Если ты откажешься, придет другой. — Голос Марреты стал особенно мягким: — Прости меня… Я не должен был говорить об этом. Но вот… забываюсь и, сам того не желая, заставляю тебя страдать…

Старый ткач оказался прав. В пятницу после обеда Матеус, проходя мимо него, остановился, вежливо поздоровался и не спеша двинулся дальше. Через некоторое время, закончив обход цеха, тем же неторопливым шагом мастер вернулся. Снова задержался возле Марреты и скороговоркой, как бы торопясь избавиться от неприятной обязанности, сказал:

— Ты уже стар и больше работать не можешь. Мне тяжело сообщать тебе об этом, но есть распоряжение дирекции об увольнении. Ты должен сходить к врачу страховой кассы и взять у него свидетельство об инвалидности — это тебе пригодится для получения пособия… Правда, всего двадцать эскудо в неделю, но это лучше, чем ничего…

V

Хотя Орасио и стал теперь ткачом, да и жена начала зарабатывать, к концу года он еще полностью не рассчитался с Валадаресом.

Фабриканты повысили наконец заработную плату, но жизнь дорожала и, несмотря на прибавку, рабочие по-прежнему не могли свести концы с концами. Когда Орасио говорил об этом, он так волновался, что Идалина, скрывая свои огорчения, принималась его успокаивать:

— Нам еще везет — ведь нас только двое. Правда, не удается откладывать по двести эскудо в месяц, как ты хотел, но шестьдесят-семьдесят остается… А в прошлом месяце мы сэкономили даже сто…

Орасио язвительно прерывал ее:

— Сэкономили! Оторвали от себя, вот что! Мы не тратим ни одного лишнего винтема… Не развлекаемся, живем впроголодь, во всем себе отказываем — во всем!

Идалина в душе была согласна с мужем, но все же старалась его утешить:

— Ты ткач и хорошо зарабатываешь. Детей у нас нет. А другие? Почти у всех большие семьи… вещи в ломбарде. У нас-то вот ничего не заложено. Если бы ты не дал денег Маррете, когда работал четыре дня в неделю, мы бы уже выплатили Валадаресу…

— Господи! Двадцать пять эскудо! Стоит ли говорить о такой мелочи!.. Вот неполная неделя — это действительно причина, и такое положение может повториться.

Прошло несколько дней. Однажды утром, когда Орасио собирался на фабрику, Идалина смущенно проговорила:

— У меня есть подозрение… я очень беспокоюсь…

— Какое подозрение? — встревоженно спросил Орасио.

Идалина не ответила. Догадавшись, в чем дело, он проворчал:

— Сейчас только этого недоставало…

— Ведь ты говорил, что любишь детей…

— Люблю. Но всему свое время.

Подозрения оправдались, и Орасио вынужден был примириться с этой новостью…

В воскресенье утром Орасио уселся за стол и занялся подсчетами; изредка покусывал кончик карандаша и устремлял взор на стену, потом снова что-то писал. Идалина, стоя к нему спиной, готовила завтрак.

— С Валадаресом мы еще как-нибудь расплатимся… Но и только…

Идалина повернулась к мужу:

— О чем ты? Я не понимаю…

— Я хочу сказать, что мы теперь должны забыть о доме. Раз у нас будет ребенок, все пропало. Ты не сможешь столько работать, а расходы увеличатся…

— Ну что ты! Как же живут те, у кого пятеро, шестеро детей?

— Они не думают о собственном доме… Вот смотри… я подсчитал, — и он показал жене бумажку. — Если даже жизнь не вздорожает и если не считать расходов на врачей и лекарства, все равно, когда появится ребенок, больше двадцати эскудо в месяц нам не отложить. Отсюда ясно, что при нынешних ценах на землю и строительные материалы мы за всю жизнь не наберем денег на домик.

Впервые он признался, что потерял надежду на постройку дома; впервые не пытался скрыть от жены свое огорчение и даже ощутил какое-то смутное злорадство от того, что и она страдает.

Идалина почувствовала, что за его словами кроется раздражение против нее, против ребенка, которого она носила под сердцем. Ей захотелось переубедить мужа:

— Ну, что ты! Все еще может измениться! Кто знает, что будет? До войны цены были ниже, и как только кончится война, все опять подешевеет…

— Я думал об этом, — угрюмо возразил Орасио. — Ткач до войны получал около десяти эскудо, редко кому удавалось зарабатывать до пятнадцати. Жизнь была дешевле, но и получка куда меньше. В то время рабочие и не мечтали строить себе дома… Когда я пас скот, я всеми силами стремился на фабрику: мне представлялось, что рабочие хорошо зарабатывают: рассказывали, что они пьют вино и кофе, угощают приятелей… Вот я и рассудил: стану рабочим, буду беречь каждый грош, скоплю деньжат, и мы с тобой заживем на славу. А теперь вижу, что все это не так — на заработную плату не разгуляешься. Посуди сама: ведь ты даже перестала покупать к обеду вино, я сейчас курю меньше сигарет, чем когда был пастухом, и все-таки денег не хватает…

— Не моя вина, — оправдывалась Идалина. — Я делаю все, что могу…

— Никто тебя и не обвиняет! — рассердился Орасио. — Никогда ты не можешь помолчать! — Он поднялся и нервно скомкал бумажку с расчетами.

С этого дня Орасио все чаще казалось, что лишения, которым он подвергает себя и Идалину, чтобы осуществить свою мечту о домике, только напрасная жертва.

Он перестал считать сигареты — одна утром, две днем, две вечером, как делал это до сих пор. Ему уже не хотелось по вечерам оставаться дома — он еще успеет насидеться с Идалиной в этой мрачной конуре, где им предстояло прожить всю жизнь, — и он уходил в город, старался заводить новые знакомства…

Часто, возвращаясь с фабрики, Орасио заходил в сквер и домой являлся только к ужину. После ужина он снова уходил. Он заказал себе второй ключ к двери, чтобы не будить Идалину.

Однажды она пожаловалась:

— Ты никогда не побудешь со мной… Похоже, ты меня разлюбил…

— Что это ты выдумала?.. Просто у меня дела… Пойми, что человек должен знать, что творится на белом свете. А сидя взаперти, ничего не узнаешь…

Он сказал так, чтобы оправдаться, но потом подумал, что в сущности именно по этой причине и проводит много времени вне дома. Теперь ему уже было трудно жить, не слыша разговоров о войне. Как раз недавно войска союзников высадились в Нормандии, на востоке успешно развивалось крупное наступление русских. Все это вселяло в рабочих новые надежды, каждый чувствовал себя участником великой освободительной борьбы. Только о ней говорили и во время обеденного перерыва, и при выходе с фабрики, и вечером в сквере, на углах улиц, в дешевых кафе.

После ужина Орасио обычно шел в кафе «Жоан Лейтан», где собирались Дагоберто, Илдефонсо, Бока-Негра и многие другие рабочие. Иногда там бывал и Педро. Дагоберто почти всегда приносил последнюю карту, вырезанную из лиссабонской газеты. Все склонялись над ней, отыскивая города и селения — они даже не знали, как произносятся их названия, — где происходили бои. По ежедневным сводкам рабочие отмечали на карте продвижение союзных войск; они словно следили за тем, как сбываются их надежды.

Педро часто завязывал ожесточенные споры, особенно с Илдефонсо. Он, как и все, интересовался сообщениями с театра военных действий, но не разделял надежд своих товарищей. Иногда, обидевшись на Илдефонсо, он уходил раньше других. Тогда не только Илдефонсо, но и остальные говорили, что Педро всегда отстаивает буржуазные взгляды, возможно потому, что рассчитывает получить наследство от отца… И тут же снова склонялись над картой, словно желая увидеть на ней новый мир.

Иногда в воскресенье Орасио отправлялся в Алдейя-до-Карвальо навестить Маррету. Ему хотелось услышать слова, проникнутые верой в будущее, слова, в которых он нуждался теперь больше, чем когда-либо. Орасио по-прежнему считал Маррету самым умным и самым знающим из всех своих друзей и верил ему больше, чем кому бы то ни было.

Но после этих посещений у него оставался какой-то горький осадок. Маррета никогда не говорил о себе, а если Орасио или кто-нибудь другой расспрашивал его, утверждал, что ни в чем не нуждается: двадцати эскудо в неделю ему хватает и на аренду дома и на картошку. Никто ему не верил, и соседи знали, что ест он только раз в день и часто даже не разводит огня в очаге, питаясь двумя-тремя картофелинами, сваренными накануне. Жоан Рибейро, Трамагал, Белшиор — все товарищи предлагали Маррете помощь, но он упорно от всего отказывался. Нет, ему ничего не нужно; у них семья, и они нуждаются больше него. Когда Орасио принес ему пятьдесят эскудо, он не взял их. Орасио, уходя, оставил деньги под тарелкой, но на следующее утро старик вернул их и только после долгих настояний согласился принять половину.

Маррета все больше худел и казался совершенно изнуренным. Он уже не рассказывал о своей переписке с иностранными эсперантистами, а однажды, когда Орасио вспомнил об этом, тут же перевел разговор на другую тему…

В одно из воскресений Орасио нашел дверь Марреты запертой. Он постучал раз, другой, третий — никто не вышел. Опять наступила зима, моросил мелкий дождь. Орасио постучал снова. Но только река откликнулась ему рокотом своих бурных вод. Наконец Орасио услышал скрип двери соседнего дома. Он повернулся и увидел сгорбленную фигуру сеньоры Лукресии.

— Он здесь больше не живет, — сообщила старуха. — Перебрался в богадельню.

— В богадельню? — переспросил удивленный Орасио.

— Да, вчера ушел. — И соседка, поеживаясь от холода, закрыла дверь.

Орасио решил было переждать дождь у Рикардо и заодно узнать насчет Марреты. Но тут же отказался от этой мысли — ему было бы тяжело увидеть нищету, в какой последнее время жила семья Рикардо. И он зашагал к лачуге Трамагала. Дождь усилился; улица была пустынна, даже ребятишки не решались высунуть нос и скучали дома, глядя в окошко.

— Здоро́во! Ты заходил к Маррете? — спросил Трамагал.

— Да… Что ж ты мне ничего не сказал? Ни ты, ни другие…

— Я тоже не знал, мне рассказали только вчера, когда я вернулся с работы. Маррета скрывал, что собирается в богадельню. Думаю, что он попросился туда, как только его уволили с фабрики, и все это время дожидался, пока освободится место…

Некоторое время оба молчали. На улице по-прежнему шел дождь.

— Но ведь он всегда ругал убежище: и порядка там нет, и кормят плохо… даже не используют те пять тостанов, которые мы еженедельно вносим на его содержание, — вспомнил Орасио.

— Да… — проговорил Трамагал. — Оттого-то мне и больно было узнать об этом… Ведь Маррета пошел туда не потому, что ему хотелось… Он и слышать не мог о богадельне… Вот почему я не решился сегодня пойти проведать его…

Орасио посмотрел на часы:

— А мне бы хотелось сходить к нему… Но уже поздно. Пока дойдешь, стемнеет…

— Пойдем вместе в следующее воскресенье. Когда я думаю о старике, у меня сердце разрывается! Трамагал подошел к двери, распахнул ее настежь и стал жадно дышать влажным воздухом… По-прежнему моросил дождь…


Большое старое здание Убежища для инвалидов возвышалось на фоне соседних ветхих домов. Орасио часто проходил здесь, но никогда не останавливался у входа. Сейчас дрожащей рукой он нажал кнопку звонка. Издали послышались шаги, они медленно приближались; наконец дверь открылась.

Перед Орасио стояла бледная монахиня лет сорока в белом накрахмаленном чепце.

— Добрый день… — поздоровалась она слащавым голосом. — Что вам угодно?

— Я бы хотел повидать Жозе Ногейру… Его обычно зовут Марретой…

Монахиня вытащила часы:

— Остается десять минут… — нерешительно сказала она и тут же милостиво разрешила: — Раз уж вы здесь, входите!

Орасио прошел в старинный дворик, в глубине которого виднелась лестница на второй этаж.

— Подождите здесь, я позову его.

Едва монахиня исчезла, кто-то наверху затянул песню. Низкий женский голос без конца повторял начальную строфу; он звучал, как победный клич над трупом поверженного врага. Наконец голос смолк. Вскоре на лестнице появилась растрепанная девушка и посмотрела на Орасио безумным взглядом. Она простояла несколько мгновений неподвижно, затем, пронзительно вскрикнув, убежала.

Сверху донесся другой женский голос:

— Разве я тебе не запретила выходить в коридор?

Снова воцарилась тишина. Вернулась монахиня. В тусклом свете сумрачного зимнего дня ее чепец казался особенно белым. Рядом с ней шел старик, одетый в поношенную форменную одежонку, порыжелая куртка и заплатанные, обтрепанные брюки придавали ему очень жалкий вид. Орасио узнал Маррету по улыбке.

— Дядя Маррета… Ну как вы? — Орасио не мог продолжать — слова застревали у него в горле.

Маррета обнял его:

— Здравствуй паренек! Что нового?.. — У него навернулись на глаза слезы, ему тоже было трудно говорить.

Несколько мгновений помолчали.

— Я очень рад тебя видеть… — сказал Маррета.

Обоих стесняло присутствие монахини. Маррета повернулся к ней и спросил:

— Сестра, вы разрешите провести моего друга внутрь?

Монахиня кивнула головой.

Через темный коридор они вышли к галерее. Всюду здесь были старики, только старики. Одни ковыляли, опираясь на палку, другие молча сидели на скамейках. Орасио обратил внимание на старика, сидевшего в сторонке, который грыз ногти и исподлобья поглядывал на него. Некоторые, посмелее, подходили к Орасио:

— Нет ли сигаретки для старичка?

С задней стороны Убежище выходило двумя крыльями на небольшой огород. Там по тропинке, опустив глаза в землю, расхаживал какой-то старик; он непрерывно говорил и жестикулировал, обращаясь к невидимому собеседнику. Изредка останавливался, сплевывал и снова принимался шагать взад и вперед, весь поглощенный этим нескончаемым разговором.

В задних крыльях тоже были галереи — и там тоже ковыляли или сидели на скамейках инвалиды. Среди них Орасио увидел Паредеса. Он сразу узнал старого прядильщика.

— Мы можем посидеть здесь, — предложил Маррета.

Орасио присел на скамеечку рядом с Марретой:

— Что это вам пришло в голову уйти сюда? Да еще никого не предупредив!.. Я узнал об этом в прошлое воскресенье и очень расстроился…

Маррета ответил не сразу.

— А что мне было делать? — наконец пробормотал он. — Товарищам тоже приходится нелегко. Их помощь — большая жертва…

— Да ведь вы отказывались от этой помощи. А уделять вам понемножку никому не трудно…

— Я не хотел ничего принимать, но принимал. И наступил бы день, когда товарищи перестали бы помогать мне. Бедняги! Ведь каждому из них надо содержать семью…

Со второго этажа послышался голос сумасшедшей. Она снова затянула ту же песню, но вскоре замолкла.

Маррета хлопнул Орасио по коленке:

— Обо мне не беспокойся! Здесь не так плохо, как я думал… Конечно, это не рай земной, но жить можно. Поначалу вроде тяжеловато… Но потом привыкаешь. И я скоро привыкну, я уверен…

Наверху опять запела безумная. Казалось, звуки проникают во все щели, заглушают разговоры стариков, наполняют ужасом здание…

— Вот что на меня плохо влияет, — признался Маррета. — Но и к этому можно привыкнуть…

— Значит, здесь есть сумасшедшие?

— Есть несколько… Их некуда было поместить, потому и устроили сюда… Они не совсем сумасшедшие, но… Некоторых я знал, когда они еще работали на фабриках, и теперь так больно видеть их такими, с помутившимся разумом. А эта девушка совсем плоха… Жалко ее — ведь она молодая, ей и двадцати нет…

Сумасшедшая замолкла.

— Я хотел чего-нибудь принести, но не знал хорошенько, что вам нужно, — сказал Орасио. — Ведь вы не курите, да и мяса не едите… Скажите, чего вам не хватает, и я в следующее воскресенье принесу.

— Мне ничего не нужно. — Маррета на мгновение заколебался. — Я мечтаю только о том, чтобы потеплело. Я очень люблю копаться в земле. Как только пригреет солнышко, стану обрабатывать огород, — у меня появится занятие…

Орасио настаивал: не может быть, чтобы он ни в чем не нуждался. Известно, что в богадельне жизнь несладкая; он сам говорил это всякий раз, как только заходила речь об инвалидах. Почему же сейчас отрицает?

Маррета опустил голову.

— Ладно, раз тебе так хочется, принеси мне пару марок для писем за границу… И несколько листков почтовой бумаги… Я не успел ответить эсперантистам в Аргентину…

Они дошли до конца галереи. Отсюда виднелись разбросанные вдоль реки шерстяные фабрики. Выше, на горном склоне, зеленела сосновая роща, кое-где проглядывали белые пятна каменоломен. Маррета показал рукой вдаль:

— Там в горах однажды я встретил волка. Это было много лет назад… А теперь всюду дома… дома… — Его голос дрожал. — Беда в том, что я слишком рано родился… Вот у тебя другая судьба… Когда окончится война, ты еще увидишь много перемен.

Опираясь на палку, к ним подошел старый Паредес:

— Э, да ведь это Орасио! Орасио!

Орасио дал старику пару оставшихся у него сигарет.

— Я не знал, что и вы здесь…

— Да… после смерти жены. Что мне было делать?.. Но это не важно… Вот Маррету действительно жалко! Я-то ничего не стою, но он… Тяжело мне его видеть здесь! Так тяжело!

— Замолчи, дружище! Оставь эти глупости! — проговорил Маррета.

Издали послышались чьи-то голоса; они приближались. Орасио сразу узнал грубый голос Трамагала… С Трамагалом был Жоан Рибейро. Монахиня, проводив их, тотчас ушла. Трамагал бросился к Маррете.

— Дай-ка обниму тебя, старина! Ты не имел права уйти, никому не сказав!..

Трамагал и Жоан Рибейро тоже стали спрашивать Маррету, что ему принести, но он с мягкой улыбкой ответил, что ни в чем не нуждается. Тут вмешался Паредес:

— Одеяло ему нужно, вот что…

— Как? — воскликнул Трамагал. — Значит, у него нет одеяла?

— Есть… Есть… — запротестовал Маррета.

— У него есть одно, но летнее… этого недостаточно. У меня два, и то я мерзну. А ему каково? Всю прошлую ночь он дрожал… Я сам видел.

Маррета хотел было возразить, но Трамагал не дал ему сказать ни слова:

— Просто невероятно! Человек всю жизнь обрабатывал шерсть, а когда пришла старость — у него нет даже одеяла!.. Где тут начальница? Я ей покажу!..

Услышав этот громовой голос, инвалиды повернули головы и насторожились. Маррете с трудом удалось успокоить негодующего Трамагала:

— Начальница не виновата… Она делает, что может… Но убежище не располагает достаточными средствами. Рабочие вносят только по пять тостанов в неделю, при нынешней заработной плате больше выделить они не могут. Иногда производится сбор пожертвований по подписным листам, но и это почти ничего не дает — фабриканты не любят раскошеливаться… Так что нет смысла попрекать начальницу… Не я один, все здесь в таком положении…

Минуту помолчали, затем Жоан Рибейро спросил:

— У тебя ведь дома были одеяла?

— Да, конечно… Но прежде, чем перебраться сюда, я их продал, чтобы расплатиться с кое-какими долгами… Продал все…

— Завтра же у тебя будет одеяло! — взволнованно воскликнул Трамагал.

— Не хочу! Откуда ты возьмешь деньги, чтобы ни с того ни с сего сделать мне такой подарок?

— Не один Трамагал заплатит за него… — вставил Жоан Рибейро.

— Завтра же у тебя будет одеяло, — повторил Трамагал. — А теперь вот что: как тут обстоит дело с харчами?..

Паредес хотел было ответить, но Маррета остановил его взглядом. Старик только покорно улыбнулся.

Трамагал все понял:

— Никуда не годятся, ясно!

— Нет, еда хорошая… — возразил Маррета. Потом, заметив укоризненный взгляд Паредеса, неуверенно добавил: — Неплохо готовят… в казармах, например, гораздо хуже… Правда, старики съедали бы и больше, но не дают… У некоторых, знаете, неплохой аппетит!.. Вот, например, у дяди Паредеса… Ну а мне вполне хватает. Я ведь вегетарианец и привык довольствоваться малым. В первые дни было трудновато… Но я поговорил с начальницей, и сейчас для меня отдельно готовят картошку и капусту. Вчера даже морковь дали — я уже давно ее не ел…

Снова послышалось пение сумасшедшей. Но обитатели богадельни, должно быть, привыкли к этому — одни продолжали свои неторопливые беседы, другие, сомкнув веки, дремали. Трамагал осмотрелся по сторонам.

— Да, много здесь стариков… — проговорил он и, повернувшись к Орасио, добавил: — И никто из них ничего не добился в жизни — вот что меня бесит!

Орасио зажмурился, чтобы не видеть этих несчастных, но они неотступно стояли перед его глазами. Он представил себя стариком, здесь, в богадельне, среди всех этих жалких бедняков. И ему мучительно захотелось как можно скорее выйти на улицу, оказаться на площади, где угодно, только бы не видеть этих людей, этого здания, не слышать шуток Трамагала, пытавшегося развлечь Маррету…

Они пробыли в убежище до четырех часов дня. Прощаясь, Маррета отвел Орасио в сторону и шепотом сказал:

— Знаешь, я передумал насчет этих заграничных писем… война… неизвестно, когда они дойдут, а может, еще окажутся на дне морском… бывает и так. Пожалуй, пока не стоит их отсылать… Поэтому марок ты мне не покупай, а лучше принеси для Паредеса сыру. Ему будет приятно — старик очень любит сыр… только позавчера он мне об этом говорил…

VI

Весной у Орасио родился сын. На склонах гор зазеленели каштаны, в сквере оделись в зеленый наряд липы, веранды богатых особняков скрылись за зеленым ковром вьющихся роз. На летние пастбища поднимались стада — как сто, двести, тысячу лет назад; на Пеньяс-да-Сауде и Наве-де-Санто-Антонио любителей лыжного спорта сменили пастухи. Там, где зимой слышались шутки и смех лыжников, сейчас царило безмолвие, которое изредка нарушала заунывная песнь пастуха. Утром, когда рабочие шли на фабрики, веселое солнце заливало горы своим светом. Воздух был напоен душистым запахом трав и цветов, все сияло яркими красками. Радостное спокойствие исходило от кустарников и деревьев, от замшелых утесов и скал. И трудно было поверить, что где-то все еще грохочут орудия и рвутся бомбы.

Но мир и спокойствие царили только в природе, — их не было в душах людей. Рабочие с нетерпением ожидали окончания смены, чтобы узнать новости о войне. Берлин был в агонии. Зажатая в тиски фашистская армия, оборонявшая свою надменную столицу, отступала шаг за шагом под непрекращающимся шквалом железа и огня.

Сестра Дагоберто вместе с обедом обычно приносила брату лиссабонскую газету. Во время перерыва вокруг Дагоберто собирались рабочие и внимательно слушали сводки с фронтов. Но самые последние новости, передававшиеся по радио, они узнавали вечером на площади и в сквере. Гитлер мертв. Русские дошли до рейхсканцелярии. Адмирал Дениц где-то вдали от столицы сформировал новое правительство. Теперь никто уже не обращал внимания на названия городов, которые русские, американцы, англичане и французы занимали в эти последние дни войны.

Было начало мая; на каштанах появились желтые почки. Уже несколько недель все с нетерпением ждали благостной вести о том, что война окончилась и на земле наступил мир. Наконец это свершилось, и тогда в церквах зазвонили колокола, праздничные процессии потянулись по городам и селам.

Война закончилась, но предсказанные перемены так и не произошли. В который раз не сбылись мечты рабочих! Словно чьи-то невидимые руки вырыли яму на их пути… Радио и газеты уже не твердили о новом, справедливом мире для всех людей. И государственные деятели толковали теперь о других проблемах.

Однажды вечером в кафе «Жоан Лейтан» Илдефонсо, призывая товарищей не отчаиваться, сказал:

— Еще рано терять веру… Пока все очень запутано…

Педро саркастически улыбнулся. Эта улыбка всех покоробила. Рабочие теперь верили словам Илдефонсо куда меньше, чем даже месяц назад. Но поведение Педро оскорбляло их лучшие чувства, их заветные надежды.

Педро держался вызывающе:

— Лучший мир!.. Кто оказался прав? Разве я не говорил, что он никогда не наступит? Все это была болтовня! А вы, дураки, верили!..

Илдефонсо резко встал, собираясь уйти, но не сдержался и бросил:

— Дурак — это ты, понимаешь?

Педро не остался в долгу:

— От такого слышу…

Слово за слово возникла ссора. Илдефонсо уже готов был пустить в ход кулаки, но его удержал Бока-Негра. Другие рабочие окружили Педро, который тоже вскочил из-за стола.

— Убирайся подобру-поздорову! — воскликнул один из них.

Бока-Негра и Орасио вышли, уводя с собой Илдефонсо…

С этого вечера рабочие избегали говорить о своих несбывшихся ожиданиях, а когда об этом все же заходила речь, печально улыбались.

Узнав, что Маррета заболел, Орасио отправился навестить его. Старый ткач лежал на железной койке в узкой, тесной спальне убежища. В марте у него было два сердечных приступа, кроме того, врач обнаружил у него нефрит.

С тех пор как окончилась война, Орасио не был у Марреты ни разу. Сейчас ему не хотелось говорить о политике, чтобы не огорчать старика: ведь его предсказания, как и слова Илдефонсо и многих других, так и не исполнились. Однако Маррета, ответив на вопросы Орасио о здоровье, заговорил об этом сам:

— Значит, все осталось по-прежнему?

Орасио промолчал. Исхудавшие, цвета старой слоновой кости руки Марреты казались мертвыми на ветхом белом одеяле.

— Нет, так больше продолжаться не может… — снова заговорил старик. — Годом раньше, годом позже, но все должно измениться. Вы, молодые, еще многое увидите на своем веку…

Орасио по-прежнему молчал. Уже некоторое время его снова одолевали сомнения. Он видел, что общее улучшение жизни оказалось такой же несбыточной мечтой, как и его личные планы. Педро не раз говорил ему, что Маррета витает в облаках, и сейчас Орасио слушал старика недоверчиво, как в первые дни их знакомства.

Однако он уже не был тем молодым крестьянским парнем, который впервые попал на фабрику. Временами, ругая все и вся, он был готов смириться, покорившись обстоятельствам, как это делали многие. Но тут же в его сознании возрождалась надежда и на новый, справедливый мир, может быть, еще туманная, но живая, вселявшая бодрость в минуты отчаяния.

Сейчас, слушая Маррету и вспоминая обо всем, что как будто подтверждало слова Педро, Орасио чувствовал, что в нем снова борются надежда и сомнение.

— Сегодня ты не в духе… — заметил Маррета.

— Мне бы хотелось, чтобы вы поскорее выздоровели…

Маррета улыбнулся покорно и грустно. Затем сказал:

— Я должен поправиться, но пока что-то не получается… Я плохо сплю… беспокою и стариков и наших бедных монахинь… Но это пройдет…

Когда Орасио в четыре часа вышел из убежища, он был еще более грустен, чем улыбка на лице Марреты.

Дни становились длиннее. Каштаны — их было немного на склонах — уже зацвели, и Орасио с тоской вспомнил тенистые рощи вокруг Мантейгаса. Он на мгновение остановился и задумался. Он вызвал в памяти годы своего детства и юности — в его жизни никогда не было ничего, что стоило бы вспомнить. Тоска, смутная, непонятная, не оставляла его…

Когда Орасио вышел на площадь, там группами беседовали рабочие и торговые служащие. Однако он не остановился. После рождения сына Орасио, как и в первые месяцы своей семейной жизни, шел с фабрики прямо домой. Он уходил только после ужина, когда мальчик засыпал. Теперь сама Идалина просила его об этом: «Пойди пройдись, а то разбудишь Жоанико…»

Орасио все больше привязывался к ребенку и был очень доволен, что сын похож на него. У Жоанико были его глаза, его нос, его заостренный подбородок.

На фабрике Орасио все время думал о сыне, ему хотелось поскорее попасть домой — он боялся, как бы с ребенком не случилось чего… Прежде чем вернуться после родов на работу, Идалина пыталась устроить мальчика в ясли, но его туда не приняли. Ей сказали, что помещение рассчитано всего на двенадцать детей да и покупать больше молока не на что. Она не настаивала, не требовала — это были ясли, основанные дамами-благотворительницами. Идалина решила попросить Прокопию присматривать за Жоанико, пока она на фабрике. Услышав, что ей за это заплатят, Прокопия согласилась.

В обеденный перерыв Идалина спешила домой, чтобы покормить ребенка грудью, и уже на обратном пути торопливо жевала свой хлеб с сардинами… Соседки провожали ее скептическими улыбками. «Так заботятся только о первом ребенке», — говорили они. Но Идалина думала иначе — она останется такой всегда, сколько бы детей у нее ни было…

Орасио считал Прокопию неряхой и с каждым днем все больше сомневался, что она хорошо смотрит за Жоанико.

— Пожалуй, лучше тебе работать дома, — сказал он как-то жене.

— Я тоже об этом думала. Но дома я куда меньше выработаю. Поневоле занимаешься хозяйством — берешься то за одно, то за другое, а шерсть лежит…

— Да, это так… — согласился Орасио.

На следующий вечер, взяв Жоанико на руки, он увидел у ребенка на ножках красноватые пятнышки, похожие на сыпь.

— Что это? — воскликнул он.

Идалина подошла, но еще до того, как она осмотрела ребенка, Орасио закричал:

— Это укусы клопов, и смотреть нечего! Прокопия свинья, я всегда это говорил!..

Идалина перебила его:

— Говори тише… Может быть, Прокопия на улице… еще услышит.

— Ну и пусть! Грязнуха она — вот что! Как можно было это допустить?

Идалина знала, что по соседству, кроме Прокопии, некому было приглядывать за ребенком. Поэтому она попыталась успокоить Орасио:

— От клопов дети не умирают… Я поговорю с Прокопией, но… в такую жару они повсюду. И у нас их немало. Вчера я нашла двух… Разве они тебя не кусают по ночам?

— Одно дело — мы, а другое — беззащитный ребенок!

Раздраженно выпалив это, Орасио положил сына на кровать, снял с колыбели тряпье и стал тщательно его осматривать.

— Вот один! — воскликнул он. — Вот другой! Не иначе, они от Прокопии…

Но Идалина не хотела ссориться с соседкой:

— Она здесь ни при чем. Ведь у нас во всех щелях клопов полным-полно!

— Тогда в воскресенье будем их морить. Надо с этим покончить!

В воскресенье, как только Орасио, успокоенный, вернулся из богадельни — Маррете стало как будто лучше, — они принялись за дело.

Прежде всего разобрали кровать.

— Матрац на улицу! — приказал Орасио.

Пока Идалина выносила матрац, он искал клопов в кровати. Вот выполз один, другой, затем появились десятки; он давил их с яростью. Жоанико, колыбель которого поставили в угол, принялся плакать.

— Успокой ребенка и иди сюда!

Орасио обнаружил клопов и в полу под кроватью. Идалина начала чистить пазы между старыми досками, а он в это время осмотрел тумбочку. Ребенок снова расплакался, Идалине пришлось укачивать его.

Тумбочка тоже оказалась населенной клопами, и Орасио обильно посыпал внутри порошком. В это время в дверях появился Мануэл да Боуса. У него был вид человека, который чувствует, что пришел не вовремя.

— Добрый день!..

Орасио едва ответил и продолжал свою работу.

Мануэл да Боуса часто захаживал к Орасио. Хозяин склада ни разу не повысил ему жалованья, и старик зачастую просто голодал. Он наведывался в обеденное время то к одному, то к другому знакомому и предлагал хозяйке свои услуги для выполнения различных поручений. Он становился все дряхлее, ходил сгорбившись и был похож на старую обезьяну. Оборванный, грязный, Мануэл да Боуса представлял собой жалкое зрелище. Когда кто-нибудь ел в его присутствии, он угодливо улыбался и губы его вздрагивали. Орасио жалел старика, но тот был ему по-прежнему неприятен. Не раз он замечал, что Мануэл пристально смотрит на Жоанико. В такие минуты Орасио казалось, что старик может сглазить ребенка, причинить ему зло. Он грубо окрикивал Мануэла, и тот вздрагивал, словно приходил в себя.

В противоположность мужу Идалина относилась к старику очень терпимо, даже с некоторой симпатией.

— Он бедный человек! И честный! Ни разу не взял у меня ни одного тостана! — говорила она. — О нем некому позаботиться. Жалко мне его…

С тех пор как Идалина начала работать на фабрике, она ходила на базар только по воскресеньям. Мануэл да Боуса взялся помогать ей — иногда приходил рано утром, до начала работы, и кое-что покупал; заходил ивечером, после закрытия склада, всегда готовый услужить. Как только старик видел, что Идалина снимает с очага ужин, он притворялся, будто собирается уходить.

— Ну ладно… До завтра… Пошли вам господь спокойной ночи…

— Подождите! — И Идалина подавала ему миску супа.

Как-то Орасио сказал, что не может есть, когда Мануэл да Боуса смотрит ему в рот, тем более что не всегда у них было что предложить старику. С тех пор, как только Мануэл начинал прощаться, Идалина говорила:

— Приходите попозже… Вы мне понадобитесь…

Видя, что творится в доме, Мануэл да Боуса еще с порога понимающе улыбнулся Орасио:

— Расправляешься? Сейчас для них благодать, жара-то какая… В моей комнате их тоже тьма… Хочешь, помогу?

Орасио не ответил, и старик принял его молчание за согласие. Взяв у Идалины головную шпильку, он занялся поисками гнезд, скрытых в щелях и пазах. Он действовал уверенно и мастерски, как будто занимался этим всю жизнь. Чтобы лучше видеть, Мануэл да Боуса попросил Идалину зажечь лампу. Извлекая клопов из их убежищ, он иногда сжигал их над пламенем лампы и торжествующе смеялся. Клопы были повсюду. Много щелей уже было засыпано порошком. Из дома доносился на улицу запах керосина.

Снова заплакал Жоанико. Орасио взглянул на ребенка, затем на жену, которая держала в руках половую тряпку, на Мануэла да Боуса, поглощенного уничтожением клопов, и проворчал: «Разве это дом? Клопиный сарай! Барахло, а не дом!» И внезапно представил себе: вот Жоанико, уже подросший мальчик, расхаживает по двору их нового беленького домика, крытого черепицей… Затем перед ним встала картина, которую он наблюдал в Лиссабоне и Эсториле: за оградой особняка, на обсаженных пальмами лужайках играют дети… Он с восхищением вспоминал о них, когда вернулся из Лиссабона в Мантейгас, и с грустью, когда узнал, что ему не достался домик в Пене-дос-Алтос. Теперь же его охватило негодование. Неужели Жоанико должен все свое детство провести в этой лачуге?

Соседки — Тракитанас, Жозефа и Прокопия, — увидев разложенные возле дома Орасио матрац и одеяла, с любопытством подошли к открытой двери:

— Бог в помощь! — воскликнула, заглянув внутрь, Тракитанас, старуха со смуглым морщинистым лицом. — Но зачем вы это делаете? Сегодня вычистите, а завтра опять их всюду будет полно…

Действительно, летом от клопов не было житья, и бедняки смирились с этим, зная, что только зима принесет избавление. Теперь их донимали другие заботы. Война кончилась, а хлеба по-прежнему не хватало, хотя газеты когда-то уверяли, что после войны все будет в изобилии. Если к зиме положение не изменится, миллионы людей в Европе, переживших войну, могут погибнуть от голода и холода.

В один прекрасный день стало известно, что американцы сделали в Португалии крупные заказы на одеяла для тех, кто остался без крова в разрушенных селах и городах. Таким образом, текстильщикам Ковильяна не угрожала безработица.

— Повезло нам! — радовался как-то вечером Педро в кафе «Жоан Лейтан». — У нас не будет четырехдневной недели…

Мантейгас славился своими камвольными и грубошерстными тканями — его фабрикам и была передана значительная часть этого заказа. Азеведо де Соуза, который уже несколько лет собирался прибрать к рукам одну старую фабрику в Мантейгасе, теперь решился наконец вложить средства в реконструкцию этого предприятия.

Фабриканты Ковильяна были довольны — вопреки многочисленным предсказаниям в шерстяной промышленности спада не наблюдалось. Так как Англия и другие соперничающие с ней страны еще не оправились от ран, нанесенных войной, и не могли пока выступить на мировом рынке со своими текстильными товарами, ткацкие станки Ковильяна продолжали работать с такой же интенсивностью, как во время войны.

Наступила осень, листья каштанов пожелтели, а затем постепенно стали опадать.

Ребенок Жозефы, который был в яслях, подрос, и его вернули матери. Увидев сына Жозефы, Идалина позавидовала. Он был толстенький, краснощекий, а ее Жоанико никак не поправлялся, и у него постоянно болел живот…

Газеты продолжали писать о тяжелом экономическом положении в Европе, где насчитывалось сто сорок миллионов голодающих. Тысячи детей умирали от недоедания, тысячи бездомных бродили по дорогам, нападали на людей, убивали из-за куска хлеба. Нищета, более страшная, чем когда бы то ни было, неумолимо владычествовала над континентом.

Рабочим Ковильяна приходилось туго; они вынуждены были отказываться от самого необходимого. Но, несмотря ни на что, продолжали надеяться, что все изменится к лучшему.

В начале декабря выпал первый снег. Утром по дороге на фабрику Орасио невольно подумал о мужчинах, женщинах и детях, которых война лишила крыши над головой. Он представил себе, как они, дрожа от холода, укрываются в засыпанных снегом развалинах. Затем подумал о Маррете, доживающем свои дни в богадельне, о Жулии, заложившей последние одеяла, о старике, которого однажды вечером товарищи нашли мертвым на дороге в Алдейя-до-Карвальо…

Снег все шел и шел. С крыш свисали белые сосульки, улицы сверкали белизной — все было белым, за исключением дверей лачуг, они напоминали вход в пещеру. Телеграфные и телефонные провода стали похожи на толстые пастушеские посохи: теперь на них уже не садились ни воробьи, ни снегири. Снег хлопьями висел на деревьях и придавал им какой-то фантастический облик…

На рассвете Орасио и Идалина оделись и вышли из дому. Стоял страшный холод. По занесенной снегом дороге брели черные фигуры рабочих.

В горах снега уже навалило на несколько пядей. И, как всегда, через Ковильян начали проезжать лыжники, прибывавшие сюда из Лиссабона. На них были толстые свитеры, теплые шарфы и вязаные шерстяные шапочки. Они на несколько минут задерживались на площади, где была стоянка такси. Шоферы, в надежде на хороший заработок, наперебой предлагали им свои услуги. Владельцы фабрик, председатель муниципалитета и другие видные граждане города были довольны, так как паломничество любителей лыжного спорта поднимало престиж Ковильяна в стране. После недолгой остановки юноши и девушки уезжали в горы, в отель Пеньяс. Там они целыми днями носились по заснеженным просторам, по крутым белым склонам — тут поворот, там спуск, дальше подъем, — и их веселый смех нарушал ледяное молчание гор.

Усталые, возвращались они в отель, на застекленную террасу, где танцевали, занимались флиртом, обменивались впечатлениями о своих прогулках. Те из юношей, кто бывал в Швейцарии и в Пиринеях, пренебрежительно посматривали на безмолвную белую пустыню за окнами, жаловались, что наст недостаточно плотен… Девушки, которые никогда не бывали за границей, покуривая сигареты, с восхищением слушали их рассказы…

Вечером сверкающий огнями отель издали казался загадочным судном, зажатым в полярных льдах. Там шла своя, обособленная от окружающего мира жизнь. А если смотреть вблизи, здание как бы составляло неотъемлемую часть гор…

Каждый день через Ковильян проезжали новые группы лыжников. Педро, выходя из фабричных ворот, встречал их на дороге, и ему всегда хотелось поехать вместе с ними. Однажды он решил в ближайшую субботу подняться в горы и пробыть там воскресенье — так он иногда делал в прежние годы. Он всячески убеждал Орасио пойти вместе с ним: они приятно проведут день и полюбуются на лыжников, проводник Триго за какие-нибудь гроши предоставит им ночлег и еду.

— Нет! — отказался Орасио. — Лезть наверх, чтобы разбить башмаки, да еще платить за то, чтобы смотреть, как другие развлекаются, я не намерен. Какая в этом радость?

Педро продолжал настаивать: если Орасио захочет, он тоже сможет ходить на лыжах. Это не так уж трудно, Триго его научит.

Орасио иронически заметил:

— Я знаю… Тебя привлекают девчонки. Но неужели ты думаешь, что кто-нибудь из них обратит внимание на рабочего парня? Они, такие богатые, ждут тебя, не дождутся…

— Кабы не эта проклятая работа, — задумчиво проговорил Педро, — я бы дал жизни. Проводил бы время, как сынки фабрикантов, что приезжают из Лиссабона. Что я, не такой человек, как они? Плохо то, что я могу бывать в горах только по воскресеньям… А другие свободны всю неделю. В прошлом году я там познакомился с одной девушкой. Прелесть… все на нее засматривались. Не то, чтобы красивая, но глаза такие, что человек теряет голову… У меня ничего не получилось. Я был с ней только один день… Когда в следующую субботу вернулся, она уже уехала…

Орасио посмеялся над этим рассказом.

— Пойдем со мной! — твердил Педро. — Там ты забудешь о всех своих горестях. Подумай до субботы — и решайся!

Прошли дни. В субботу Орасио узнал, что Маррете стало хуже. Он тут же отправился в убежище. Оказалось, что Маррета уже едва мог говорить. Педро ушел в горы один…

В воскресенье Маррета почувствовал себя лучше и очень жалел, что напугал товарищей. Монахиня попросила Орасио долго не задерживаться, а Маррете велела поменьше разговаривать. Но тот ее не послушался и говорил без конца. Как и прежде, его интересовало, что происходит в мире.

— Ну, как там, что слышно, что говорят? Теперь ведь мне даже не дают читать газет.

— Ничего хорошего… все хуже и хуже…

— Хуже? Да не может быть! Я уверен, что все должно стать лучше… Разве ты не видишь, что весь мир содрогается? Так продолжаться не может!.. Я вот запрятан здесь, в четырех стенах, но отлично все вижу… Наступит день, и люди станут братьями… не будет больше так, что у одних все, а у других ничего. Изобилие придет во все дома. Это говорю я, Маррета! И придет конец всем войнам, и исчезнут границы между государствами. Человечество станет единым. Мне не верят, но я-то знаю, что войнам придет конец…

Видя, что старик очень возбужден, Орасио прервал его:

— Не разговаривайте так много — это может вам повредить…

Но Маррета продолжал говорить со все возрастающим пылом, словно будущее человечества зависело от его слов, от его веры…

В комнату вошла монахиня.

— К вам еще двое друзей…

Орасио простился с Марретой и вышел. Тогда монахиня впустила Трамагала и Дагоберто…

Орасио возвращался через галерею. На скамейках сидели инвалиды, сгорбившись и кутаясь в обтрепанные пиджаки и пальто, почти такие же старые, как и они сами…

Когда Орасио пришел домой, Идалина, стоя у очага, разговаривала с Жозефой, державшей на руках сынишку.

— Ну, как? — спросила Идалина.

— Ему как будто лучше…

Жозефа продолжала прерванный приходом Орасио рассказ. Идалина с удивлением глядела на ее уснувшего сына. Это был уже не тот ребенок, которого несколько месяцев назад мать забрала из яслей. Он стал бледным и худым, даже изможденным, у него был непомерно большой живот. Однако Жозефа, видимо, не обращала на это внимания: ее мальчик был таким же, как все дети, живущие в грязи и нищете.

Наконец Жозефа ушла. Идалина хотела поделиться с Орасио своими подозрениями, но все не решалась. И только когда они уже ложились спать, сказала:

— Знаешь, кажется, я опять…


Маррета скончался во вторник. Орасио узнал об этом, когда, возвращаясь с фабрики, проходил через площадь. Он сразу направился в убежище. Там все было так, словно ничего не произошло. Только монахиня, которая вела его по коридору, говорила тише, чем обычно.

Старики по-прежнему сидели на скамейках, закутавшись в свои отрепья, точно и не трогались с места с того дня, когда Орасио в последний раз приходил сюда.

Монахиня остановилась у входа в часовню убежища, куда клали покойников, и забормотала молитву. Маррета лежал там, в глубине, накрытый простыней. Вокруг него были зажжены свечи. Орасио хотел войти, но так и не смог — не хватило сил; он несколько минут постоял у дверей, затем повернулся и зашагал обратно. Монахиня шла рядом.

— Я приду на похороны… — произнес он, чтобы хоть что-нибудь сказать.

В коридоре Орасио встретил Паредеса.

— Ушел от нас Маррета, — печально проговорил старик.

— Для него это лучше, чем страдать здесь… — с трудом выговорил Орасио.

Похороны состоялись на следующий день к вечеру, как это было принято с давних пор, — фабричные рабочие могли после смены проводить покойника на кладбище.

Пришли текстильщики из Алдейя-до-Карвальо, к ним присоединились рабочие Ковильяна.

Маррета был атеистом, но из симпатии к нему два религиозных братства хотели принять участие в похоронах. Илдефонсо и некоторые другие рабочие стали против этого возражать. Разгорелись споры. Бока-Негра настаивал на участии братств:

— Он не был верующим? Допустим! Но ведь жил же он в убежище? Разве тут не полно монахинь и молитв?

Илдефонсо пожал плечами:

— А что ему оставалось делать?

Хотя большинство рабочих были правоверными католиками, они дали себя убедить Илдефонсо. Однако с этим никак не мог примириться Бока-Негра: ему казалось, что его душа никогда не найдет покоя, если похороны Марреты, которого он так уважал, состоятся без участия церкви. Поговорив с товарищами, он в конце концов добился их согласия, и к часу выноса возле убежища собрались члены «Братства душ».

Четверо стариков вынесли гроб из ворот. За ними шли инвалиды в форменных куртках и каскетках — отряд ветеранов, который по традиции должен был сопровождать покойника на кладбище.

Гроб поставили на катафалк. Процессию возглавляли «братья» в красных одеяниях без рукавов; одни несли зажженные свечи, другие хоругви — убогие олеографии в рамках, укрепленные на шестах. Рядом с гробом шли священник и псаломщик, а позади темной массой двигалась толпа фабричных рабочих.

У ворот убежища стояли старики, у которых уже не было сил дойти до кладбища, они в молчании смотрели, как уходит в последний путь их товарищ, уходит по той самой дороге, по которой отправятся и они, разве только с меньшим числом провожающих.

Кладбище было расположено в верхней части Ковильяна, и процессия, извиваясь по уличкам, начала подниматься в гору.

Жители, завидев катафалк, собирались у дверей домов, останавливались на тротуарах. Но было очевидно, что эти похороны не заслуживали внимания: правда, в них участвовало много народу, но за гробом не следовало ни одного автомобиля… Изредка на перекрестках появлялись машины, но ни одна из них не присоединилась к процессии. Все они останавливались, ожидая, пока освободится дорога, а затем продолжали свой путь. Вот показался и автомобиль Азеведо де Соуза. Многие рабочие узнали владельца фабрики. Никто не удивился: в былые времена, когда умирал какой-нибудь рабочий, его хозяин обычно бывал на похоронах. Некоторые фабриканты поступали так и по сей день.

Процессия проходила мимо автомобиля. Азеведо де Соуза нетерпеливо ждал. Полчаса назад он спокойно сидел дома, когда ему позвонил компаньон по поводу нового, очень выгодного заказа на сотни конто и просил срочно приехать в Мантейгас. Азеведо де Соуза решил выехать сразу же, с тем чтобы вечером вернуться. Он торопился, а тут это неожиданное препятствие… Кроме того, он не любил похорон: они напоминали о бренности и его существования.

— Погуди и попробуй пробиться… — приказал он шоферу.

Но суеверный шофер боялся пересечь путь траурной процессии.

— Скоро конец, — сказал он.

— Кого это хоронят? — равнодушно спросил фабрикант.

— Маррету, — не оборачиваясь, ответил шофер таким тоном, словно это должно было быть известно каждому.

— Маррету… Маррету…

— Он много лет работал у вас на фабрике… ткачом…

— А, вспомнил! — воскликнул Азеведо де Соуза. — Я не знал, что он умер… Бедняга! Давно уже я его не видел…

— Он больше года находился в убежище…

— Поэтому-то я его и не видел… Бедняга!

Фабрикант теперь вспомнил о своих давних спорах с Марретой, когда тот, еще в первые годы республики, был одним из руководителей забастовочной борьбы за повышение заработной платы. Сейчас, спустя двадцать пять лет, все это представлялось хозяину безобидным, и он жалел Маррету. Азеведо де Соуза показалось, что со смертью старого рабочего что-то ушло из его жизни. Он подумал, что, раз уж очутился здесь, следовало бы присоединиться к процессии.

И приказал шоферу:

— Поезжай за ними.

Шофер, который размышлял о том, как поскорее добраться до Мантейгаса, подумал, что ослышался.

— Как вы сказали? Ехать за ними?

— Да.

Автомобиль стал подниматься по склону, замыкая траурное шествие.

Кладбище находилось неподалеку от центра города, на холме; подъем к нему был настолько крутым, что процессия едва двигалась. Азеведо де Соуза посмотрел на часы — было почти шесть. Как быстро ни ехать, все равно в Мантейгас он попадет только к обеду. Затем начнется деловая беседа с компаньоном — раньше одиннадцати ее не закончить. Стало быть, в Ковильян он вернется очень поздно…

Процессия продолжала медленно подниматься. Мысли Азеведо де Соуза уже приняли другое направление, ему теперь не было дела до покойника. Но покинуть траурную процессию неловко; теперь он проследует за ней до кладбищенских ворот. Он не выйдет из машины — ему всегда было неприятно бывать на кладбище. Даже свой семейный склеп, который он распорядился воздвигнуть, он посетил только раз, когда принимал работу…

У Азеведо де Соуза пропало желание ехать в Мантейгас. Было холодно, на дороге лежал снег. Ему хотелось вернуться домой, в свой уютный особняк, почитать лиссабонские газеты — днем у него на это не хватало времени, — пообедать, потом сыграть с друзьями в карты и наконец в одиннадцать, как обычно, лечь в постель. Но что произойдет, если он не встретится сегодня со своим компаньоном? Тот всегда колеблется и к тому же недостаточно сообразителен, сам он такой важный вопрос не решит. А дело это, черт возьми, срочное. Если его не решить немедля, заказ может быть передан другому предпринимателю, и тогда прощай прибыль, и немалая — по крайней мере пятьдесят конто!

Азеведо де Соуза подумал, что провести вечер в тепле и комфорте за пятьдесят конто было бы слишком дорого.

Но, с другой стороны, он уже стар для того, чтобы холодным зимним вечером носиться по пустынным дорогам. Он богат, немало заработал на войне, детей у него нет; даже если он и потеряет этот заказ в Мантейгасе, ему не придется просить милостыню. Жизнь коротка, каждый уходит в небытие, подобно Маррете. Он, Азеведо де Соуза, тоже всю жизнь трудился и сейчас имеет право остаться дома, даже если это ему обойдется в пятьдесят конто. К тому же он сделает доброе дело: проводит в последний путь своего старого рабочего…

Автомобиль двигался за процессией. Чтобы добраться до кладбища, понадобится еще не меньше пятнадцати минут — подсчитал Азеведо де Соуза и снова взглянул на часы: было около семи.

Рабочие уже видели, что он сопровождает гроб. Если он уедет сейчас, никто не посмеет сказать, что хозяин не отдал последний долг своему бывшему ткачу. А если толком поразмыслить, он вовсе не обязан ехать на кладбище — ведь Маррета уже давно у него не работал…

И Азеведо де Соуза на первом же перекрестке приказал шоферу:

— Поверни здесь…

Шофер и на этот раз подумал, что не расслышал и переспросил:

— Повернуть? Куда?

— В Мантейгас.

Автомобиль умчался…

Процессия подошла к кладбищу. Первыми через порота прошли члены «Братства душ». Товарищи Марреты сняли гроб с катафалка и понесли его на руках. Шествие замыкали инвалиды из убежища и рабочие с фабрик Ковильяна и Алдейя-до-Карвальо. Процессия проследовала мимо роскошных мавзолеев богачей в самый конец кладбища и остановилась возле небольшой могилы, которую едва можно было разглядеть при свете фонаря могильщика и свечей членов «Братства».

Все свершилось очень быстро…

Тихо беседуя, провожающие группами возвращались в город. Педро подошел к Орасио и некоторое время молча шагал рядом. Затем, догадавшись, что Орасио думает о Маррете, сказал:

— Хороший он был человек. Правда, с причудами, но очень хороший… Всегда витал в облаках… часто даже смешно было слышать, что он проповедовал с самым серьезным видом… Но мне он нравился…

— Замолчи! — резко прервал Орасио.

— Замолчать? Почему? Вот еще!

— Замолчи, прошу тебя!

Педро остановился, удивленно глядя на товарища. Орасио быстро отошел от него.

Педро пожал плечами, как бы показывая, что ему это безразлично, и присоединился к группе рабочих, повернувших к центру города.

Орасио подождал, пока пройдет Педро — ему не хотелось видеть этого человека. Неожиданно он заметил бредущего вверх по дороге Мануэла да Боуса. Сейчас этот ни во что не верящий старик был неприятен Орасио больше, чем когда-либо. Он отвел взор и принялся смотреть на одетых в черное людей, которые шли с кладбища; все это были его товарищи, с которыми он встречался на фабрике, в сквере, на площади.

Орасио думал о том, как много новых мыслей, идей и надежд пробудили в нем беседы с ними, как он не похож теперь на того парня, который оставил пастушеский посох и пошел работать в город. Все больше тускнели в его мозгу образы Педро и Мануэла да Боуса; все ближе становились ему рабочие, шагавшие рядом: он знал, что почти все они думают так, как думал Маррета, как думает теперь он, Орасио.

Он увидел Трамагала, Рикардо и Жоана Рибейро и присоединился к ним. Рикардо сказал ему.

— В субботу вечером у нас будет собрание, здесь, в Ковильяне, у Илдефонсо. Надо продолжать… Понимаешь? Мы должны продолжать… Придешь?

— Приду, — уверенно ответил Орасио. Он чувствовал, что какая-то скрытая сила связывала, роднила его с товарищами по труду, вселяла во всех них новые надежды на новую, счастливую жизнь.

Дойдя до улицы Азедо, Орасио распрощался с друзьями. Он шагал один по этой пустынной уличке, но ему казалось, что товарищи идут рядом…

Он пришел домой. Идалина, убаюкивая ребенка, напевала монотонную колыбельную песенку. Жоанико услышал скрип двери и увидел входящего отца. Он широко открыл глаза и улыбнулся.

— Ну как? Много было народу? — грустно спросила Идалина.

— Много.

Жоанико продолжал улыбаться отцу. Орасио взял ребенка на руки, приласкал его:

— Ты что же не спишь, маленький? — И повернулся к жене: — На пасху съездим в Мантейгас — покажем Жоанико бабушкам и дедушкам…


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


Оглавление

  • ФЕРРЕЙРА ДЕ КАСТРО
  • ПРОЛОГ
  • СТАДА
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  • ШЕРСТЬ И СНЕГ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  • ДОМ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI