РУКАВодство по рукоприкладству [Александр Иулианович Рукавишников] (fb2) читать онлайн

- РУКАВодство по рукоприкладству 1 Мб, 172с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Александр Иулианович Рукавишников

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Рукавишников РУКАВодство по рукоприкладству

Неожиданности Александра Рукавишникова

Отрывки из дневников и другие мемуарные тексты художников — это всегда автопортрет, и притом в придачу еще что-нибудь — подчас такое, чего читатель, казалось бы, не мог и ожидать.

В забавном и вызывающем названии «Рукаводство по рукоприкладству» просматривается несколько смысловых пластов. Тут возникает образ человека, которому, так сказать, все нипочем и море по колено. Он легко играет двумя значениями слова «рукоприкладство»: одно из них — насмешливо-полу хулиганское, соединяющее в себе мордобой с творческим актом. В конце концов, чтобы каркас скульптуры хорошо сделать и глиной его обложить, нужно очень даже руки приложить, и притом намаяться изрядно. А дальше ведь и литье, и установка…

Тема боевых искусств, психология «черного пояса» и мироустройство с точки зрения каратиста высокого класса красной нитью проходит через все житейские коловращения юной, молодой, зрелой личности — всегда настроенной на борьбу и жизнь в борьбе. В такой двойственности легко угадывается и другая ипостась пишущего: он — интеллектуал особого рода, владеющий парадоксальными стратегиями поведения. Да и непринужденная манера зашифровать свою собственную фамилию в как-бы ошибочном написании слова «рукаводство» тоже указывает на то, что перед нами — не просто образец разнузданной столичной богемы позднесоветского образца, а маэстро языковых игр и даже виртуоз вербального искусства. Может быть, он Виттгенштейна вовсе даже и не читал, но бывают такие личности, которые в своем психофизическом устройстве отражают актуальные интеллектуальные склонности.

Читатель приступает к знакомству с героем с самого начала с множественными ожиданиями. Автор воспоминаний — умница и творческая личность, но не тихий созерцатель чудес Вселенной, а неистовый и отчаянный лихач на путях жизни. Там сшибка на сшибке, там что ни поступок — так либо физический тумак, либо символический пинок. Там юные дарования и их созревшие аватары то попадают в милицейский «обезьянник», то швыряются в приступах гнева двухпудовыми отливками (попробуйте разок, и многое поймете.) Там прекрасные дамы из художественной среды заходят за грань всякой речевой благопристойности. Там кипит жизнь — непричесанная, гримасничающая, вечно неожиданная.

Неожиданность и непредсказуемость — во главе угла. Это философия жизни и одновременно философия искусства нашего мудреца, сэнсея, шута горохового, актера всемирного театра. Далее можете подобрать определения по своему усмотрению. Где еще вы найдете творческое кредо, которое гласит, что художнику полезно испытать ощущение, подобное тому, которое испытываешь от легкого удара головой об связку лука в темной комнате? И ведь это он не для эпатажу нам выдает. Он умница и знает, о чем говорит. Он не просто для блезиру поминает Филонова, который толкал своих учеников под руку, когда те рисовали. Ибо Случай правит миром. Так говорили и Шекспир, и Кальдерон, и так гласит дзенская мудрость.

Толкнуть под руку, выбить из колеи, — это означает разбудить человека от обычного сна, от бессознательного течения жизни. Душа просыпается тогда, когда нам прилетает неведомо что, неведомо откуда и неизвестно почему. Такова и стратегия боевых искусств высокого уровня, такова стратегия нового искусства. Провозвестниками такого искусства были сюрреалисты Парижа и обериуты Питера. Старшими товарищами Александра Рукавишникова были Ив Клейн (в том же Париже) и Джон Кейдж — порождение удивительного Нью-Йорка.

Они и их единомышленники не просто начитались дзенских коанов, а обнаружили главную истину нового искусства. Люди так повернули свою историю, такого над собою насотворили, что теперь нет смысла обращаться к ним с проповедями доброго, разумного и вечного. Будить их и только будить — в уличном хаосе и в студенческой аудитории, в библиотеке и на худсовете, в пьянке-гулянке и творческом усилии. Продумывать и планировать хорошо сделанную вещь — дело гиблое. Притворись дурнем, гулякой праздным, обалдуем-моцартом; вроде как случайно мимо проходил. Тут у художника есть шанс. Прочие шансы упущены. Про то и пытается нам сказать сегодняшнее искусство Запада и России.

Александр Якимович


Моей маме Ангелине Филипповой

Когда Бог создал Адама и из ребра его создал Еву,

он увидел, что Адам хочет о чем-то его попросить.

«Чего еще ты хочешь?» — спросил Господь Адама.

«Дай мне немного счастья», — ответил он.

Тогда Бог взял кусок глины и подал Адаму

со словами: «Сам сделаешь».

Предисловие

Дорогой читатель, хочу вас сразу предупредить. Книга, которую вы держите в руках, специфическая: не то чтобы очень веселая, если не сказать немного нудноватая; рассчитанная на подготовленного и, буду честен, не совсем нормального читателя (ну а какой нормальный человек в трезвом уме по собственной воле приобретет фолиант под названием «Рукаводство по рукоприкладству», наверняка путаный и сумбурный — как обычно пишет непрофессионал-писака). Состоит книга из страниц моих дневников, которые я веду для себя лет пятьдесят, не меньше. Записываю понравившиеся цитаты, свои мысли, делаю наброски для будущих произведений. Это книга ощущений человека, который посвятил скульптуре жизнь напролет. Не только ей, но и всем ее основным составляющим: воздуху, пространству, объемам. Нет, правильнее сказать — объему. Сечениям, иллюзорной весомости, тектонике, осям напряжения, цельности и так далее. Думаю, результатом деятельности скульптора, в идеале, должно быть изменение настроения зрителя в лучшую сторону. А во вроде бы бездушном том или ином материале должно появиться то или иное эмоциональное наполнение, которое должно перерасти в ощущение внутренней силы и одухотворенности. Понимаю, звучит малореально, однако о достижении такого результата я тоже хочу в этой книге поразмышлять.

Хронология моей жизни сложилась таким образом, что момент первых серьезных соприкосновений с миром скульптуры совпал с судьбоносной встречей с моим сенсеем в области другого, не менее интересного искусства — искусства каратэ. О том, как этот человек повлиял на мою жизнь, я расскажу чуть позже, а пока поделюсь с вами следующим занятным наблюдением: у этих видов искусства есть много общего. Я понял это, когда заметил, что ИЗО помогает на занятиях боевыми искусствами — в понимании структуры движений, в пластике, в динамике и в возможности увидеть все это как бы абстрагируясь, со стороны. А философия восточных единоборств, в свою очередь, заметно влияет на мою скульптуру своей кажущейся алогичностью, спонтанностью и мистическими принципами перевоплощений.

В какой-то момент мне захотелось развить эту идею взаимосвязи, выстроить некую систему. И я начал: сначала осторожно, если не сказать робко, потом смелее, до тех пор, пока не начали вырисовываться вполне четкие очертания закономерностей, которые открыли для меня новые возможности. Например, сочетать несочетаемое, смешивать техники, материалы, стили, фрагменты. Зачем мне это было нужно? Затем, что в наше время художнику необходимо изобрести свой индивидуальный язык; обрести лицо, тем самым узаконив себя в истории искусства. Кстати, этот найденный почерк значительно повлиял не только на мой творческий вектор, но и на манеру преподавания. Я тут недавно подсчитал, что веду мастерскую в Сурке1 уже больше двадцати пяти лет! И с уверенностью могу сказать, что из нее вышла целая плеяда замечательных, ярких, самобытных, не похожих ни на кого и друг на друга скульпторов.

В этой книжке мне хотелось бы поднять с земли и внимательно рассмотреть тот «сор», из которого, как вы знаете, рождаются стихи, музыка, скульптура, живопись, архитектура и так далее. Который на самом-то деле никакой вовсе не сор, а сакральный хаос нюансов, увиденных и выхваченных каким-то чудаком, скомпонованных им же и поднятых им до высоты критерия. Для художника крайне важно разглядеть в этом эссенцию смысла, а не пройти мимо, коротко зевнув. А порыться в этом соре предлагаю вместе. Я не раз это делал в компании великих, читая дневники и порой не совсем понятные установки Паши Филонова, погружающие в далекие времена рассказы Кости Коровина и Кузьмы Петрова-Водкина, вроде бы дурацкие заветы и советы Васи Ситникова, эксцентричные записки Сальвадора Дали. Очевидно, стоит остановиться, иначе можно перечислять до конца книги. Думаю, что автору «Дельфийского возницы» понравился бы Роберт Фрипп. Хотя Лев Толстой говорил Чехову: «Шекспир скверно писал пьесы, а ваши еще хуже». Это панибратство через века свойственно большим мастерам. Школа Рубенса может морочить голову только обывателю, но не Филонову. Он, умирающий от голода на железной сетке-кровати, видел всю марцифаль (выражение тюремное, означает смесь марципана и кефали) предлагаемой живописи. Это и есть Страшный суд (поверьте художнику).

Эта книга не претендует, конечно, на то, чтобы быть полноценным руководством: писать его было бы самонадеянно и, самое главное, бесполезно. Всё-таки никакому рукоприкладству (читай — делу, занятию, ремеслу), я полагаю, нельзя научиться, следуя руководству. Скорее это коллекция мыслей, соображений и воспоминаний человека, который посвятил скульптуре — самому сложному, на мой взгляд, для восприятия виду искусства — много времени. А также советов, предостерегающих молодых от неосторожного обращения с граблями и велосипедами.

Что такое скульптура Объем и воздух


Наша публика так еще молода и простодушна,

что не понимает басни,

если в конце ее не находит нравоучения.

М. Ю. Лермонтов.

«Герой нашего времени»

Если попытаться сформулировать ответ на вопрос: «Что такое скульптура?», уверен, что многие столкнутся с затруднениями. Я же определяю скульптуру так: это объемный иероглиф в пространстве, читаемый со всех точек обзора, активно влияющий на психосферу.

Дзенское появление звука в тишине — чудо. Первый штрих изображения на девственной поверхности — сакральный акт. Представьте себе пустой череп, в котором невесомая песчинка вдруг начинает превращаться в горошину. И мы, обладатели этого пространства, с ужасом и восторгом начинаем различать черты нового объема, в который превращается горошина. И объем этот совершенствуется, усложняется и как будто начинает звучать как орган. Так рождается видение новой скульптуры.

Здесь, пожалуй, правы даосские мыслители: Великая Пустота порождает всё, и объем в том числе. Но, рождая, она его и омывает, оберегает и преподносит. Скульпторы называют это явление воздухом. Пропорциональные соотношения воздуха и объема очень важны. К воздуху необходимо относиться бережно, понимая, что он сам по себе уже великая ценность. Так же, как акварелист до конца бережет белизну бумаги, в отличие от живописца, который наслаивает свет по своему желанию. Многие старательные, но не очень тонкие художники (особенно часто это встречается в графике) заполняют всю плоскость — как бы ткут ковер. Это выглядит, как правило, довольно провинциально. А в трехмерном пространстве все это еще и усиливается. Значимость воздуха возрастает в разы. Отдельный разговор о рельефе, где пространство сжимается.

Попробуем все окружающие нас предметы воспринимать с позиции объема, расположенного в воздухе. Во-первых, мы сразу поймем, что многое является скульптурой и композиция это не что, а как. Горы, облака, машины, деревья, столбы, будки, птицы и даже человек. И мы постепенно начнем воспринимать окружающее, как его воспринимает настоящий скульптор, и учиться у всего этого. Тогда мы с сожалением будем относиться к людям, которые этого не чувствуют и не знают, но называют себя скульпторами.

А еще важно не учиться у природы, а как бы впитывать, находясь в спокойном созерцании. Не стараться, не форсировать, не анализировать, а просто проводить время, глядя на все это чудо, которое нас окружает. Андрей Тарковский говорил, что можно просто сидеть и наблюдать бесконечное кино природы. Звенящая тишина и правильный настрой создают благоприятную атмосферу для восприятия, а позже и для применения этого.

И помните: при пробуждении реальные голоса кажутся потусторонними, а приснившиеся — настоящими. Это полезно помнить во время творческого процесса.

Совсем не проклятый род

Да, чувствую в себе всех предков своих…

и дальше, дальше чувствую свою связь со «зверем»,

со «зверями» — и нюх у меня, и глаза,

и слух — на все — не просто человеческий,

а нутряной — «звериный».

Поэтому «по-звериному» люблю я жизнь.

Все проявления ее — связан я с ней, с природой, с землей,

со всем, что в ней, под ней, над ней.

И. А. Бунин

Мой двоюродный дед Иван Рукавишников написал роман «Проклятый род», который начал публиковаться в журнале «Современный мир» в 1911 году. Когда Сергей, отец Ивана, узнал, что сын хочет опубликовать роман, предлагал ему аж миллион рублей, чтобы этого не произошло. Но роман вышел. Как писали тогда критики: «Талантливая вещь при всей ее сумбурности». В своем романе Иван описал историю трех поколений нижегородских купцов Рукавишниковых.

Скажу без утайки: предки мои, как мне доверительно, вполголоса однажды поведали, в шестнадцатом веке грабили на дорогах около Нижнего. А потом потихоньку начали торговать и стали зваться купцами. К восемнадцатому веку занимали уже серьезное положение в купеческой иерархии города. Позже они превратились в банкиров: держали монополию по торговле металлом, не скупились на благотворительность, построили и владели сорок одним домом, для строительства которых даже нанимали Шехтеля и Микешина. Самодурствовали, покупая стада верблюдов и приказывая снимать при посетителях люстры в парижском «Максиме», собирали произведения искусства.

А потом начался двадцатый век, и случилось то, что случилось. Так, два брата Иван и Митрофан (мой дед) Рукавишниковы — поэт и скульптор — остались жить в Стране Советов. Остались — в том смысле, что не избрали путь эмиграции. Почему — неизвестно. Может быть, по интеллигентской инертности. А может, просто не понимали, насколько это затянется. «Мы все были уверены в том, что не пройдет и года, как мы вернемся в цветущую черемухами Россию» — так писал Владимир Набоков о тех временах. Кстати, насколько мне известно, Владимир Владимирович то ли в какой-то переписке, то ли еще где-то называет Ивана Рукавишникова своим дальним родственником, и факт этого родства (пусть и дальнего), конечно, не может не радовать. Мать Набокова Елена в девичестве была Рукавишникова.

В жизни Ивана и Митрофана вообще было немало занятных персонажей. Мой папа, например, вспоминал, что у них в гостях бывали Андрей Белый, Федор Сологуб, Георгий Иванов, Георгий Якулов, мастерская которого располагалась этажом выше нашей, и многие другие. Белый, кстати, однажды выиграл в шахматы у моего отца, когда тот был еще совсем маленький. И эту победу дед Митрофан ему не простил никогда.

Иван был поэтом-имажинистом. Он женился на женщине, которая руководила всеми цирками Страны Советов. А потому иногда позволял себе приехать куда-нибудь в гости в экипаже, запряженном восьмериком белых цирковых лошадей. И это в тридцатые-то годы! Голод, нищета, люди красят ноги в черный цвет в тех местах, где должны быть видны носки. Отобрали, казалось бы, всё. Всё, кроме куража. Митрофан часто советовал сыну Иулиану: «Главное — не обрастай!», имея в виду имущество. Но генетические привычки сильнее заветов мудрых. Мне в детстве часто приходилось слышать, как мама называла отца «купчина неисправимый», когда он притаскивал в дом что-то ужасно дорогое и не очень нужное.

У Мариши Ишимбаевой, моей школьной подруги, есть старшая сестра Лялька. Она смонтировала «Маленькую Веру» и множество других замечательных советских фильмов. Пока они с дочкой не свалили в Америку, у нее был муж Толя Заболоцкий — заряженный человек с иконописной внешностью и подчеркнуто тихим, как бы робким голосом. Знаменит Толя был тем, что снимал как оператор «Калину красную» (и не только ее). Как-то, вернувшись из очередной командировки, где шли съемки фильма по по роману «Обрыв» Гончарова, он заехал к нам на Маяковку в возбужденном состоянии.

— Снимали у тебя в родовом имении Подвязье. Я ничего подобного до сих пор нигде не видел. Там остались одни руины, но и по ним видно, что это было чудо, — рассказывал Толя немного сумбурно, но очень интересно.

«Творческий человек, преувеличивает», — подумал я. Но Анатолию пообещал, что обязательно съезжу туда.

Лет через тридцать, году в 2017-м, в Нижнем Новгороде проходила моя небольшая выставка. Тогда я впервые попал в знаменитый дом на обрыве, один из многих построенных моим прапрадедом Михаилом и другими Рукавишниковыми. Совсем недавно в нем закончили реставрацию: многое получилось странновато — например, изумрудно-зеленый цвет стен. Но все равно приятно. Впрочем, я сам виноват, что все получилось неидеально. Когда реставрация только начиналась, мне предлагали поучаствовать, на что я запальчиво ответил: «Мы будем строить, а вы — ломать. Потом еще просите помогать восстанавливать». Те, к кому я обратился — те самые «вы» — удивились, так как ломали их деды, а не они сами. Да и сравнивать мои финансовые возможности с прадедовскими смешно. Мы с папой часто иронизировали на эту тему. Он говорил: «Представляешь, как они на том свете смеются, глядя на нас, скребущихся здесь в поисках кедровых орешков?»

Но по-настоящему ощутил я эту самую разницу в доходах, только побывав в Подвязье. Имение это сначала принадлежало семье Приклонских, потом его купил мой прадед Сергей. Графиня Прасковья, последняя из рода Приклонских, напрочь отказывалась продавать имение потомку купцов. Поэтому только после ее смерти Сергею удалось купить Подвязье. Говорят, что дух Прасковьи до сих пор появляется в образе вороны в церкви, построенной ее предками. Кстати, церковь эта имеет необычную форму эллипса. По слухам, там проходили масонские ритуалы. Вскоре имение было признано лучшим в России.

С возвышенности, где расположено имение, открывается нереальной красоты и мощи вид на равнину, испещренную до горизонта прихотливым узором притоков Волги. Только вот само имение, хоть прошло каких-то жалких сто лет, благодаря неустанным усилиям советских поселян и поселянок, увы, превратилось в руины в стиле фэнтези. К слову, варварам Бренна2 и другим иноземцам потребовалось для подобного разграбления и разрушения Рима пятнадцать веков. А наши сумели всего за столетие! Какая целеустремленность, какие молодцы. При этом по останкам — толщине стен, дубовым рамам — отчетливо видно, что качество строений было отменное. Там были и шлюзы для причаливания судов, и свои пароходы, и маслобойни с английским оборудованием. То была прихоть Сергея. Кстати, формы для сливочного масла делал сам Шехтель, частенько работавший у прадеда и со временем превратившийся в друга семьи. А еще: конные заводы с лошадьми лучших пород, привезенными со всего мира. Это сейчас кажется чем-то обыденным, а вы почитайте книгу «Железный посыл» сильнейшего советского жокея Николая Насибова — он там подробно описал свои мытарства в попытках привезти породистого жеребца из-за границы. Кроме прочего — рыжие коровы из Великобритании, мощная и красивая водонапорная башня, немного обезьянничащая наклоном с Пизанской. Отдельно стоящее здание оранжереи с громадными окнами, где выращивалось бог знает что. Оно было расположено таким образом, чтобы завтракающие могли наслаждаться видом, а летом, когда были раскрыты окна, и запахом экзотических растений и цветов. Входная группа основного господского дома была спроектирована так, что хозяева и гости могли заезжать верхом, не спешиваясь, на второй этаж в дом, где слуги, ожидавшие их на экстерьерной широкой полулестнице-полупандусе, принимали разгоряченных скакунов и вели их сначала выхаживать на карусели, а после в светлые и просторные денники конюшен.

На заднем дворе имения располагалась специально устроенная дорога для водовозных повозок на случай поломки водопровода. Длинная липовая аллея, в начале которой растет дерево, что нельзя обхватить вдвоем, идет сначала параллельно дороге, в парк, дорога опускается к реке.

Когда свершилась Великая Октябрьская революция, молодой Митрофан находился в Подвязье и работал над усовершенствованием передвижных фресок, которые сам придумал. Прошло около года, и революционные рабочие и матросы добрались до Подвязья. Митрофан сразу согласился освободить имение, понимая, что против лома нет приема, и попросил их разрешения воспользоваться своим «роллс-ройсом». Трудовой народ не разрешил этого контре3, и молодой дед навсегда покинул свое родное, с детства любимое Подвязье на катере со своим помощником Альдо, которого он привез из Флоренции. Спасибо, что не убили и не съели. Не могу понять, почему он остался в России, которой уже к этому времени не было. Я бы, наверное, плюнул и уехал.

Контекст
Я родился в Москве осенью пятидесятого года. Страна еще не совсем оправилась от недавно закончившейся страшной войны, жили довольно тяжело, но были счастливы. Еще бы: заслуженная гордость перехватывала горло, а после таких испытаний любая жизнь покажется раем. Мои бабушки, дед, родители, их многочисленные друзья — все были на позитиве, ходили толпами друг к другу в гости, отмечали бесконечные праздники, пели Вертинского и танцевали танго, а позже буги, сопровождаемые опаснейшими трюками. Пили и курили, как с цепи сорвались, искрометно, безостановочно шутили и все время ржали. Сейчас я подозреваю, что они еще что-то делали помимо этого, но тогда, будучи маленьким, я в основном находился дома и мне так казалось. Как ни странно, это эмоциональное состояние неплохо передают по большей части агитационные, конечно, но все равно замечательно сделанные советские фильмы тех лет. Хотя на улицах, особенно зимами, мне было неуютно. Еще долго после моего рождения, помню, в обледеневшем городе, в кромешной темноте под утро гудели заводы, и толпы серо-черно-коричневых горожан в нереальных разваливающихся ботинках и ботиках спешили на работу сквозь холод, снега и вьюги: на фабрики, в депо, поликлиники, милицию, закрытые НИИ, фабрики, кухни и прачечные. Потом все это как-то незаметно рассосалось.

Родившись в такой обстановке, ребенок не сомневается, что это норма, и только гораздо позже начинает постепенно понимать, что то, где он живет, ничего общего не имеет с Россией, его настоящей родиной. И оказывается, например, что поэтическая жизнь Парижа и Лондона по сравнению с петербургской дореволюционной была слегка провинциальна (Николай Гумилев так считал). Что вообще литература наша была известна и почиталась во всем мире, музыка тоже, и все декоративно-прикладное искусство, начиная от русского стекла и до мебели, ценилось везде. А оружие, а меха, а архитектура, а авто (вспомним барона Андрея Нагеля), а законодательство цен на ярмарках, например родной для нашего клана Нижегородской! А тем временем новая «прекрасная жизнь» ворвалась и набирала обороты.

И по утрам маленькие счастливцы шли в детские «садики» (ханжество процветало не меньше, чем сейчас) и школы. Меня обычно будила своим колоратурным сопрано, кормила завтраком и вела в школу моя любимая бабушка, ее звали Люба. У меня о ней исключительно добрые воспоминания. Вот, например: середина октября, Тишинка — легендарный рынок. Мне лет четырнадцать. Мы с бабушкой пришли за капустой и антоновкой, пора заквашивать. Моросит дождик. Только часов шесть, а уже стемнело. Под ногами московская слякоть. На душе как-то хорошо, у меня пока пустые сумки, их много, но мы дотащим, я же сильный. Я горжусь своей красивой бабушкой, очень ее люблю. Весь рынок забит антоновкой и капустой, мы долго, не спеша ее выбираем, привередничаем. У всех торгующих одинаковые грязные облупленные весы с уточками, темные гири, орковская одежда. Из тряпочных обрезанных грязных перчаток торчат грязные пальцы. Ими, отрезав яблоки перочинными ножичками, дают попробовать кусочек. Никто не болеет. Стоит гул, прибаутки, матерщина. Всем весело.

Уличная жизнь, как бы по контрасту, была «жестко-романтическая» — вспоминается всегда почему-то «Белая гвардия». Дома уют, а за окном мороз, темень и сугробы. Страшного вида грязные грузовики защитного цвета, троллейбусы с морозными узорами на окнах. Они не отапливались, зато на окно можно было приклеивать пятачок, предварительно подышав на него, а потом, оторвав, проверить, как в прозрачном кружочке отпечатался рельеф монетки. Ковбойские скругленные «победы», «москвичи», прозванные «хоттабычами», все одного цвета — серо-голубые, и реже шикарные чистые полированные ЗИМы и ЗИСы, всегда черные. Принято было много гудеть, и это создавало типично московский городской шум.

Дед Николай
Да, в конце пятидесятых телевизоров еще у многих не было (сейчас стало понятно, что это было несомненным плюсом), они появились лет через пять-семь. Отчетливо помню, как мы всей семьей сидели около принесенного папой ящика под названием «Темп», мучительно вглядываясь в темный малюсенький экран, пока не пришел вечно на кого-то надутый дядя Коля с первого этажа, и, о чудо, все заиграло. В те годы на маленьких чёрно-белых с голубым оттенком экранах шли для советских малышей «Старик Хоттабыч», «Тимур и его команда» и фильм с двумя шпионами — толстым и худым, косоватым, кажется «Судьба барабанщика», да еще «Тайна двух океанов», фильм у которого всю эстетику одежды как будто бы заимствовала потом Прада. На этих удивительных фильмах и росли мы, других просто не было.

Дед Николай, с повязанным вручную художническим черным галстуком в виде банта и в шапочке (как потом выяснилось, такая же была у Мастера), прослушав «Вести с полей» у голубого экрана и произнеся в сердцах неизменное и сакраментальное: «Тфу, воло…бы ети их мать-то!», брал меня сильными, безупречно ухоженными руками, сажал к себе на плечи, и мы отправлялись с ним на его уютнейшие и вместе с тем загадочные, скрипучие, пахнущие деревом и старинными книгами антресоли. Он очень обстоятельно и серьезно показывал мне, совсем еще маленькому, иллюстрации в старых потрепанных фолиантах и рассказывал про мировое искусство, про странных чудаков-художников, про самоотверженных скульпторов, чаще о Возрождении, которое очень любил, о Древней Греции, России, Египте. В этой библиотеке все сохранилось и сейчас так, как было тогда, книг только добавилось благодаря моим родителям, а позже мне. По стенам висят маленькие, вырезанные им отовсюду иллюстрации Микеланджело, Пьеро делла Франческа, Мантеньи, Фра Анджелико. Вытянутая антресоль, поручни, как на палубе, лучи солнца, проникающие через узкое, как бойница, окно, проявляют пляшущие в воздухе пылинки, низкий потолок, копии работ делла Роббиа, Донателло и Якопо делла Кверча.

В детстве я довольно много времени проводил в углу-закутке между спальней и гардеробом — так меня наказывали родители, и надо сказать, за дело. Услышав громкие голоса, дед в любое время суток буквально «ссыпается» с антресолей и, брызжа слюной, орет: «Идиоты, е… вашу мать! Не понимаете, кто у вас родился!» И сильные, с красивыми кистями руки уносят меня на свою половину. «Идиоты» бессильны — чужая территория. И вот я уже, мирно всхлипывая, рисую что-нибудь акварелью на французской бумаге голландскими кистями, а капающие слезы прихотливо усложняют нарисованное. Справедливости ради надо сказать, что иногда он бывал солидарен с родителями в вопросах моего воспитания и участливо спрашивал их: «А деревянной лопатой по голой жопе не пробовали?»

Деда не стало, когда мне исполнилось тринадцать. Это было моей первой серьезной трагедией. До сих пор благодарю Бога за эти тринадцать лет, проведенные рядом с ним. Это был совсем необычный человек. Художник с неумеренно континентальным характером — то взрывным и кипящим, то мягким и добрым. Он мог, разволновавшись, запустить в домочадцев уменьшенной бронзовой копией «Венеры Милосской», весившей пуда два, или окороком в тесте, который сам же коптил на чердаке перед Пасхой в течение месяца. «Колька — бандит и бабник», — называла его бабушка Люба. У меня сохранились многочисленные открыточки и письма, которые он писал мне четырех-, пятилетнему. Громадные печатные буквы, наклоненные в разные стороны, налезают одна на другую, куча всяких ошибок. Видимо, ему было не до орфографии. Он выше этой ерунды. И при этом удивительно нужные и простые советы начинающему художнику, или исследователю, как считал Филонов: «Сашенька! Смотри, как устроены цветочки, травинки, зарисовывай, запоминай, делай себе шпаргалки на будущее». Храню все это с благоговением и благодарностью.

Он разрешал мне все, дарил старинные итальянские карандаши, и клячки — белоснежные ластики. Сажал рядом с собой рисовать античные гипсы, хотя сейчас понимаю, что рановато. У него всегда был удивительный порядок в инструментах: муштабели4 разной длины отдельно, удлинители для карандашей, рембрандтовские кисти сантиметров по семьдесят-восемьдесят, рулоны шершавой иностранной бумаги ручной работы шириной до двух метров с необрезанным краем, чёрно-белые репродукции Микеланджело повсюду. Я думал, что у всех художников так. Откуда все это было у него, мне сейчас непонятно. Наверное, дореволюционные запасы.

Наш дом во времена моего отрочества представлял собой целую вселенную: полно народу — картонажники, шрифтовики, проектировщики, — делается какой-нибудь очередной музей. У нас живет великий Гриценко с Ирой Буниной, которая моложе его лет на тридцать. Они вместе служат в Вахтанговском. Любовь. Центром вселенной является дед в черной академической шелковой шапочке. Я в соседней комнате делаю вид, что делаю уроки — тупо смотрю в учебник по алгебре. A жизнь идет, конечно, там, в мастерской. Основную партию исполняет Николай Васильевич: «Физиолога вставляй в эллипс! После кислых щей будет индейка с яблоками. Подай муштабель, где ретушь? Какая, какая — английская. Достаньте кисель из холодильника к ужину! Завтра все идем на „Живой труп“».

B молодости Николай всерьез болел цирком. Он был жонглером. Сам видел, как он выдергивал скатерть с накрытого стола. Правда, некоторые предметы падали, но тем не менее это выглядело очень эффектно. Как-то в деревне под Вереей, где он купил деревянный сруб, дед продемонстрировал трюк с кипящим самоваром на шесте: он удерживал шест на подбородке, затем коротким ударом выбивал его и ловил самовар за ручки почти у земли. У меня от него остались кое-какие предметы для фокусов. Фокусы он показывал постоянно, и не только цирковые. Однажды, не зная, как заглушить двигатель у только что купленной «победы», он уперся передним бампером в Музей Ленина, что у Красной площади, и тогда, чихнув на передаче, машина заглохла. Достаточно бурно проходили мои крестины. Распространитель скульптурных заказов, некий Нелюсов, видимо перебрав на радостях, написал в только что купленный гипс. Николай Васильевич, огорчившись, дал ему в глаз. Тот, падая, ударился головой, и дед, положив его на заднее сиденье той же «победы», поехал в травмпункт. Вскоре позвонили из милиции и попросили забрать художника Филиппова из отделения. Позже выяснилось, что он спрашивал постового милиционера в стеклянном «стакане», как переключаются передачи в автомобиле. Кстати, Нелюсова по дороге он потерял. Много можно вспоминать еще курьезного (его словечко). Я очень благодарен деду за то, что он, будучи недюжинным эрудитом в области изобразительных искусств всех времен и культур, посвящал мне время.

Никогда после не встречал я людей, хоть чуть-чуть похожих на Николая Васильевича Филиппова.

Дед Митрофан
Деда Митрофана, или Митрошеньку (как называла его моя бабушка Аля), я не застал. Его не стало в 1946 году. До этого он сильно болел. Они жили на Большой Садовой в доме 302-бис. В том самом доходном доме Пигита, где происходит действие знаменитого романа. Там помимо обычных квартир были три с высокими потолками и большими окнами — мастерские для художников, а под ними на первом этаже находился каретный сарай. Мастерскую на втором занимали Рукавишниковы, на третьем работал известный художник Георгий Якулов. Выше творил великий Петр Петрович Кончаловский. К нему, как я потом узнал, хаживал молодой красавец, похожий на Дорифора5, Володя Переяславец — папа моего друга Мишки. Он помогал ему во всем и, кстати, позировал Кончаловскому для знаменитой картины «Полотер». Вся дворовая шпана, болтающаяся без дела, ждала, когда из окна этой мастерской опустится веревка с привязанной к ней корзинкой. В корзинке лежала денежка. Счастливец, оказавшийся проворнее других, пулей несся через Садовую по диагонали налево в «Шустовские коньяки». Покупал некий традиционный набор — хлеб, сыр, лимоны и две бутылки коньяка. Вернувшись, все это складывал в ту же корзинку, а сдачу оставлял себе.

Эту и другие истории рассказал мне сын Петра Петровича Михаил — тоже живописец. Это был кроткий, улыбчивый, уже пожилой человек, приходивший писать каждый день в определенные часы. Кстати, традиции отца иногда сохранял, так как, уходя, слегка покачивался. После Якулова нашими соседями сверху стали Семен Иванович и тетя Лена Аладжаловы. Лена, с внешностью голливудской звезды, с сильно выраженным углом нижней челюсти, неизменной черной сигаретой в мундштуке, часто бывала у нас в мастерской, где все пахали и веселились. Там, как и у деда Николая, шла активная жизнь — тоже бегали форматоры, резчики по камню, выколотчики, натурщики. Я старался не отставать — лепил, обезьянничал. Однажды уронил, если не ошибаюсь, маминого трехметрового «Куйбышева» в пальто. Кстати, скульптурное сообщество в те годы потрясла ужасная весть — женщину-скульптора N. задавили глиняные «пионеры». Напутствие молодым: делайте каркасы качественно!

В этих мастерских бывали все великие поэты, художники. Говорят, что именно у Якулова Есенин познакомился с Айседорой Дункан. Остался даже диван, на котором они ночевали. И порядочная коллекция русского авангарда, полагаю, состоящая из подарков авторов, которая на моих глазах постепенно таяла. Думаю, эта коллекция являлась единственным источником дохода Лены и Семена Ивановича. На сигареты и на кофе хватало. Семен, маленький, как щегол, жил по железному распорядку — крахмальный воротничок, бабочка, рюмка, прогулка. Час или два работы.

Мама как-то рассказывала, что встречала на Патриарших прудах старика, прогуливающегося вечерами в сопровождении юноши в странном пальто. Принимала старика за пианиста Игумнова. Потом выяснилось, что это были Митрофан и мой папа. Митрофан уже был сильно болен, и папа сопровождал его.

По этим отголоскам я стараюсь воссоздать атмосферу той неповторимой жизни. А вкусы в семье сформировались наследственно достаточно радикальные — и ни шагу в сторону. Например: мужик не должен носить ювелирку, кроме нательного креста. Кстати, у меня сохранился крест Митрофана на пеньковой бечевке — строгий, золотой с цветной эмалью. Пожелание «приятного аппетита» в семье запрещено — неметчина, физиология, все равно что пожелать приятного пищеварения. Нельзя не застелить постель поутру. Не буду перечислять другие условности. Занятно, что иконы стиля в обоих домах были одинаковые (имеются в виду композиторы, художники, писатели). На Гранатном, например, на видном месте висели работы Николая — портреты Ференца Листа и Салтыкова-Щедрина. Сначала делался подмалевок акварелью на бумаге, а потом дед достаточно долго работал, заканчивая их ретушными карандашами и сангинами. На Большой Садовой на большом черном комоде стоял большой черный бюст Листа, а на стене — чей-то офорт Салтыкова-Щедрина. Митрофан, ступая на тернистый путь скульптора, бредил Италией. Он прожил там несколько лет, обучаясь в Римском университете искусств в качестве вольнослушателя. Осталось много фотографий, маленьких скульптурок, копий, купленных, думаю, в магазинах при музеях. Внешне Митрофан был самый красивый из нас. Иулиан немного хуже, а я еще хуже. Налицо деградация. Конечно, не сразу, а со временем я начал обращать внимание на отличающийся от всех других, свойственный только митрофановским произведениям пластический язык, иногда с чертами гиперискренной наивности, свойственной чуть ли не самоучкам. Представьте себе — волжские порты, грузчики, горловые звуки, качающиеся дощатые трапы, пахнет рыбой и смолой. Ведь родился и вырос он в Нижнем. Это не могло не повлиять на маленького Митрошу, а позже — на его творчество. А наряду с этим приемы, которые он развил, изучая древних, — увеличение глубин для восприятия на воздухе. Количество неосуществленных проектов огромно. Мне тоже известно это состояние. Времена, когда творил Митрофан, конечно, были несравнимо сложнее — голод, холод. А с реализацией проектов почти ничего не изменилось, с адаптированностью и доступностью для восприятия тоже, теперь уже и для нового россиянина. Бывает, начинаешь участвовать в конкурсе, работаешь, работаешь, а потом все срывается из-за подкупленного жюри. Жалко. Слава богу, у меня наступил возраст, когда работаешь не для людей, не для денег, не для себя, а для Бога.

Вообще трудно, конечно, сложить образ, если не видел, не встречал человека. Как известно, русские интеллигенты, которых уничтожили, в большинстве своем говорили мало и очень тихо. Это отличало их от других. Думаю, дед был таким. Иулиан рассказывал, что, будучи шестнадцатилетним, как-то вернулся домой ночью под мухой и с гитарой. Дверь открыл Митрофан, молча взял гитару и, почти не размахиваясь, разбил ее об его голову. Обломки инструмента бросил в угол и ушел спать, не сказав ни слова.

Мы с Иулианом перевели в материал почти все сохранившиеся скульптуры Митрофана Сергеевича, до войны с этим было сложно, поэтому камень и дерево еще можно было найти, а с литьем обстояло совсем плохо. Да что там до войны, мы с Переяславцем в семидесятые тоже с трудом находили литейки. Приходилось таскать гипсовые модели за город на электричке, потом несколько километров пешком до литейки, потом обратно, только уже с бронзой и чувством гордости и радости. Зато, может быть, именно это сподвигло меня построить свое литейное производство.

Остались носильные вещи Митрофана: жилет, в который никогда не помещались ни папа, ни тем более я, несколько галстуков как артефакты очень породистой, как понятно теперь, расцветки. С десяток цветных рисунков Малявина, штук сто рисунков самого Митрофана: театральные костюмы, сценография «Царя Максимилиана». Его рисунки я нашел на чердаке в пыльном чемодане, который был весь в паутине, как принято изображать клады в кино. Это и стало для меня настоящим кладом. Нашел я их, когда мне было лет тридцать. A громадную папку со своими детскими рисунками потерял, может, когда-то кто-нибудь найдет и их. Да, о Малявине — пожалуй, его можно сравнить только с Гольбейном, работы которого вызывают у меня щемящий восторг. Удивительные пастели, акварели в смешанной технике Филипп Андреевич дарил деду и бабушке. Они дружили. Потом почти все раздарили «добрые» мои родители. Очень жаль, такого не купишь. Но два больших женских портрета на картоне пастелью и один маленький цветной рисунок русской девочки, слава богу, остались.

И самое главное — остались стеки деда, сакральные предметы. Мои ученики изучают их с благоговением. И действительно, они чудесны, с вырезанными или выжженными буковками М и R. Несколько стамесок с желудевым клеймом и самодельной ручкой. Вот, пожалуй, и все. Надеюсь, сохранился дух, который дает мне уверенность в спонтанных моих действиях, когда работаю над скульптурой. То, что он знал, передалось Иулиану и, чувствую, мне. Может быть, я фантазирую, не знаю. Для меня очень важно, что у меня был такой дед. Его опыт — мой тыл. Всегда им гордился и буду гордиться и, если бог даст внуков, постараюсь оставить им его жилетку, галстуки, рисунки и стеки, а главное, крест.

Наши ученики Лена и Иван Седовы назвали Митрофаном одного из своих сыновей.

Красный квадрат усов и другие

Из чего угодно может получиться что угодно, только начни превращать и анализировать. Например, как видит лошадь женщина из окна дома, как ее видит воробей, сидящий на мостовой, как ее видит муха, которая сидит у лошади на животе.

П. Н. Филонов

В этой книге мы в основном ведем речь об искусстве скульптуры, применяя вечные критерии оценки. В парках раньше были «бабы с веслами», «метатели дисков» да «пионеры», а теперь одни инсталляции. Одно их объединяет: и первые и вторые могут быть хорошими и плохими. А вот чтобы увидеть это, надо много работать над своей эрудицией, формировать вкус.

Например, частой ошибкой бывает, когда детали сделаны в другом ключе, нежели все произведение. Это случается даже у великих. Кисти рук у «Короля и Королевы» Генри Мура меня немножко смущают своей излишней реалистичностью. Поскольку мы много говорим о вечном в искусстве, наверное логично, имея это в виду, идти в обратную сторону от мейнстрима, добиваясь там новых побед. Как шутят современные музыканты: «Авангардная музыка теперь только в консерватории». Случается, что художник, делая так, сам возглавляет мейнстрим, не желая этого. Другие мастера вынуждены параллельно заниматься пиаром для достижения популярности. Не секрет, что им приходится делать все наоборот, не так, как принято в обществе, повергая наивную публику в шок. Хундертвассер, Дали, Бойс, Уорхол вынуждены были исполнять весь этот нескончаемый перформанс. Сколько художников, которые работу над имиджем превращают в неотъемлемую часть творчества!

Помню, как один голландский художник и фотограф, который находился вместе со мной в маленьком итальянском городке Гаретто, любил подойти к моим окнам с симпатичной коричневой козочкой, которая составляла часть образа, от трех до четырех утра, когда сон самый крепкий, и негромким низким голосом пропеть: «Alexander, come on». Первый раз спросонья я подумал, что со мной разговаривает Бог. Когда я выглянул из окна, оказалось, что проснулся не я один. Деликатные, веселые итальянцы прощали ему это. Но достал он всех прилично. Многие не до конца понимали, что он имел в виду, а это былпиар-ход на пути к известности, пусть и с мизерной аудиторией. Как-то на открытии нашей с папой выставки в Амстердаме мое внимание привлек пожилой мужчина, странно одетый, с ярко-красным, почти фосфоресцирующим квадратиком усов на верхней губе на манер Гитлера. Вел он себя неадекватно, вызывающе шумно. Надо сказать, что улица, на которой открывалась выставка, самая галерейная. В каждой продаются шедевры. Древний Китай, Египет, Пикассо, Тулуз-Лотрек. Упирается эта улица в Национальный музей. На вернисаже были в основном художники и арт-критики. Я поинтересовался, чем знаменит этот человек с красными усами. «Красными усами», — ответили мне. И я сразу все понял. Только некоторые могли позволить себе роскошь не заморачиваться этим: Джакомо Манцу, Карл Миллис, Константин Бранкузи, Марино Марини. Новые произведения искусства, как и все новые блюда, возникают либо благодаря счастливому сочетанию рацио и бешенства, либо благодаря удачной ошибке, либо благодаря намеренному отказу от традиционных методов приготовления и замене их на новаторские. Главное — в результате должен возникнуть оглушительный эффект.

Сюжет, скорость, количество
Основным заблуждением начинающих художников является неправильное отношение к выбору сюжета. Оно, как правило, неоправданно серьезно. То есть у них муки творчества с этого и начинаются. Напомню, что мук в творчестве вообще быть не должно, или это уже не творчество. А муки физические даже полезны для формирования характера. «Что же слепить?! Какую придумать тему?» — пристает молодежь к преподавателю. Проанализировав в довольно молодом возрасте произведения всемирно известных мастеров, я пришел к выводу, что тематический диапазон художника, особенно поначалу, не должен быть велик. Четыре, ну пять основных тем. Встречаются, конечно, исключения из правил, но мой совет именно таков. Начинали мы довольно обычно: спорт, труд. В армии насмотрелись с Переяславцем на ребят — какой же красоты попадаются типы! Вся история искусств проносится перед глазами: смотри, прямо Мантенья, а вот этот — ну прям Марини. А баня — это просто музей скульптуры, если глаз насмотрен античностью. Какие вам темы, бери — лепи по памяти или с натуры. Когда еще наступит момент умышленно отступать от нее. А может быть и не наступит, смелости не хватит, например, или мозгов.

Одной из составляющих успеха в создании скульптуры, как это ни странно, я считаю скорость. Хоть это и противоречит заключению, сделанному Сашей Соколовым (о блаженстве медлительных). Впрочем, мы с ним говорим, конечно, о разных вещах. Часто, общаясь с кем-нибудь из студентов, я задаю вопрос: «Сколько работаешь над этим этюдом фигуры или портретом?» И каков бы ни был ответ, я шокирую ученика, называя свой рекорд скорости. Скульптурный портрет — сорок две минуты. Для чего я это делаю? Себя выпячиваю, зазнайку даю? Нет. Провокация, дзенский метод. Часто ребята, не горящие творчеством, лепят — как будто выполняют повинность. Откуда им знать, не испытавшим полета, как это бывает. Вот они и делают один этюд несколько месяцев. Необходимо выбить их из этого «успокоенного» состояния. Чтобы они очнулись. Что же касается меня, постарев, я попробовал повторить рекорд в прошлом году, лепя голову Антона Чехова для Болгарии. Куда там. Примерно в пять раз дольше — четыре часа ровно. Зато покачественнее тоже раз в пять.

Важно, как ни странно, особенно для молодых скульпторов, количество работ. Бывает этап, когда надо работать быстро и много. Иногда вынужденно. Впоследствии, как правило, это перерастает в качество. Как в Китае — художник рисовал петуха тысячи раз для того, чтобы потом научиться делать это в несколько движений и стать лучшим мастером, изображающим петуха. Некоторые затягивают работу до бесконечности, отчего вещь становится вялой, «мозговой», «засушенной».

Поэтому предлагаю при работе над скульптурой представлять, что вас могут арестовать или даже убить (не дай бог) в любой момент. И когда бы это ни произошло, скульптура должна быть безупречной на каждой стадии. Надо ответственно относиться к каждой единице действия.

* * *
Вспоминаю случай. Неподалеку от Театра Советской Армии, который птицам и пилотам вертолетов напоминает известную книжку Александра Куприна, в ухоженном парке за прозрачным забором находится здание, построенное в стиле дерзкого советского романтизма. В здании этом трудились и трудятся сейчас не покладая рук советские, а теперь российские военные художники, посвятившие творчество свое нашим вооруженным силам. Там располагается Студия Грекова, где работали замечательные династии моих друзей: Присекиных, Переяславцев и другие.

Первый раз я попал в студию, болтаясь как хвост за папой по его делам, еще будучи тинейджером. Он сказал, что нужно заехать в Студию Грекова к Сонину и посмотреть работу, которую тот собирается представить на очередную выставку в Манеже. Сонин встречал Рукавишникова на улице. Это был полноватый мужчина с неблагонадежным лицом, в серо-голубом костюме с отливом и кухонном фартуке. Помню его приклеенную улыбку. Повел нас в святая святых — свою мастерскую. Стандартного размера комната примерно посредине была разделена холщовой занавеской. По стенам — полки с унылыми, почти неразличимыми бюстами и головами, несколько этюдов. Отдельно на козырном месте стоял, кажется, пятинатурный замыленный бюст Брежнева, выполненный из мрамора. Видимо гордость скульптора. В уголке располагался журнальный столик с обычным для такого случая натюрмортом: бутылка старки, нарезанные апельсины, колбаса салями, конфеты. Все это было сервировано на видавшей виды клеенке азартной расцветки.

— Может, для начала по грамульке рабочего коньячку? — промяукал хозяин.

Помню, я реально напрягся, испугавшись за Сонина. Но Иулиан устало молвил:

— Да ты, Витя, спятил, что ли? Какие грамульки днем! Где нетленка-то твоя? Давай показывай!

И Витя показал, отдернув занавеску эффектным движением.

Мы остолбенели. Повисла пауза. То, что там было, я даже не знаю, как описать. Попробую начать: это, видимо, должно было быть схваткой какого-то витязя с трехглавым змеем. Кажется, одна из голов уже была отрублена. Это и неважно. Помните знаменитую вещь Джеффа Кунса «Майкл Джексон с обезьяной»? Так вот, это просто детский лепет по сравнению с «Витязем». Отталкивающийся от китча Кунс изучал принципы стиля, копировал, пытался добиться разваливающейся композиции. Я видел в натуре много Кунса и даже «Обезьяну» в том числе — если не ошибаюсь, в отделении MoMA в Сан-Франциско. А у нашего советского Виктора само все получилось, да как органично. И с образом все было в порядке, не надо пыжиться. Жилы, складки, аморфный парубок с курносым носом и квадратной челюстью, и весь в бородавках несчастный червяк — трехглавый змей.

Что я хочу сказать? Важно находиться в нужном месте и настойчиво позиционировать себя, создавая вещи в одном и том же ключе. Виктор Сонин просто не догнал, что он тоже принадлежит к New Pop или Post Pop — неважно, как там это называлось. И работать не покладая рук ему надо было в USA, а не в Студии Грекова.

Дина Бродская
Во дворе нашего дома на улице Щусева (теперь вернулось название Гранатный переулок, где-то тут давным-давно изготавливали гранаты) располагалась скульптурная мастерская, в которой работали три товарища: Исаак Бродский, Миша Альтшуллер и Давид Народицкий. Будучи товарищами моих родителей, они часто заходили к нам, а мы к ним. Я и один после школы любил завернуть к ним с кем-нибудь из своих одноклассников. Чай с лимоном и бутерброды с неизменными любительской колбасой и советским сыром были всегда в нашем распоряжении. Это мне, школьнику, казалось тогда нормой. Одержимый искусством Исаак работал с утра до ночи без выходных. Он был повернут на поиске совмещения брутальных форм. Как-то утром в праздничные дни мы с родителями собирались за город и зашли за Исааком, чтобы позвать его с нами. Он, в синем комбинезоне, с ног до головы в гипсе, растрепанный, с растерянно-счастливой улыбкой, открыл нам дверь. Мы вошли и с порога начали соблазнять его катером, водными лыжами, свежим воздухом и багажником рыночной еды. В центре мастерской стояла необычная по пластике фигура в гипсе. Близорукие глаза скульптора блуждали сквозь линзы очков от нас на фигуру и обратно: «Да нет, ребятки, спасибо, в другой раз с удовольствием, а сегодня я уж поработаю, настроился как-то, поезжайте, за меня отдохните». Мы уехали, и по дороге я все пытался понять, как же можно отказываться от таких предложений и променять их на сомнительное удовольствие оставаться одному в аскетичной обстановке мастерской, работая над этой странной скульптурой. Бородатая улыбающаяся физиономия Исаака Бродского и сейчас стоит у меня перед глазами. Потом я понял его, и, наверное, лучше, чем это было необходимо.

Дусик, так все звали Давида Народицкого, был скульптором, который умел жить. Красивый, внешне он напоминал актера Михаила Козакова, плохиша из старого фильма про Ихтиандра, но с волосами. Всегда загорелый, с хорошей фигурой, в белых костюмах и шейных платках, с новой красивой натурщицей под ручку, он шел по переулку либо обедать в Дом архитектора, который располагался недалеко от нас, либо возвращался, уже отобедав. «О, Александр, какая встреча! — восклицал он, невзирая на мой возраст. — Зайди, старик, покажу тебе свои новые работы». И когда я заходил, видел на его аккуратной территории (у товарищей были проведены границы) на хороших деревянных станках несколько очень качественно сделанных мраморных ню метра по два. Охапка сирени в ведре на полу. Это вызывало уважение, и, наверное, было смешно со стороны наблюдать, как какой-то шплинт в школьной форме хвалит белоснежного, с белоснежной идеально подстриженной бородкой плейбоя.

Миша Альтшуллер внешне был самым серьезным из них. Творческих работ его я не запомнил. «Давид, мой руки после сортира, у нас общая глина!» — с намеренно подчеркнутым одесским акцентом кричал дядя Миша дяде Дусику. Старшие говорили, что, когда ему исполнилось сорок, Альтшуллер вдруг начал хвататься за сердце и замирать, прислушиваясь. Он очень боялся за свое здоровье и прожил дольше своих партнеров, уехав к детям в США.

У Исаака была дочка. Дина вызывала неоднозначные пересуды в скульптурной среде Москвы. Имя это так часто упоминалось, что я, не зная Дину лично, уже ее недолюбливал. Познакомились мы в подвальной мастерской на Новослободской у Юрия Тура. Скульптор Тур, альпинист, мастер спорта международного класса, преподавал в Строгановке рисунок и подрабатывал тем, что готовил абитуриентов для поступления в художественные вузы. Уникален Юрий Аврамович был тем, что учил скульптурному рисунку, конструктивному, а не иллюзорному. Таких мастеров я в жизни больше не встречал. Светловолосый и светлоглазый, с ликом царя Агамемнона, смешанным с бурделевским «красноречием», всегда в черном костюме и белоснежной рубашке с золотыми запонками с агатом, слегка выпивший, он подсаживался к ученику, брал у того карандаш и ластик и на свободном месте блестяще рисовал фрагмент этого рисунка. Таинство усиливалось рассуждениями и комментариями, которые произносились всегда тихим, подчеркнуто ласковым голосом. Одно удовольствие было учиться у такого мастера: все сразу становилось понятным и пример того, как это делается, был перед глазами. Мой будущий друг Юра Орехов и моя будущая настоящая первая любовь Дина Бродская, жившие в соседних домах на улице Усиевича, готовились у него поступать в Строгановку, а я просто учился, так как мне поступать было рано — в ШРМ была одиннадцатилетка. Динка поражала библейской красотой и отвязностью одежды. Я, всю дорогу с разбитой после тренировок у Сегаловича рожей и скорее напоминающий своим видом урлу (теперь это гопники), понимал, что мне там ловить нечего. Прошла московская слякотная осень с дождями, мокрым снегом и заморозками, началась суровая зима 1966 года. Стемнело рано, еще по дороге к Туру. Отрисовав с Диной и Юрой обычные четыре часа, мы прихватили натурщицу, дошли вместе до метро «Новослободская», попрощались и поехали в разные стороны. Попав с мороза в уют квартиры и не успев переодеться, я услышал телефонный звонок. Я подошел, трубка говорила Динкиным голосом: «Привет, доехал? Что будешь делать? Может, пойдем погуляем?» Бабушка и мама, которые были в это время дома, подумали, что я сошел с ума. Завертевшись на месте, попросив у них денег и пробкой вылетев из дома, я бежал опять к метро. Шестнадцатилетними мы грохнулись с ней в еще незнакомый нам океан любви, с загадочными чувствами и огоньками на горизонте, глубокими переживаниями и надеждами. Спасибо тебе, Динка, ты удивительная, просто чума. Молниеносно изменилось внутреннее отношение к себе. Если такая красивая и неординарная девушка у тебя, то ты хо-хо. Московско-судакская любовь (лето мы всей шоблой проводили в Крыму), изобилующая всякого рода «подвигами», длилась долго — лет пять. Всеобщие ожидания узаконивания наших отношений меня раздражали. Из-за какой-то вредности я тянул резину, не хотелось делать того, что очевидно было для всех окружающих. А Дине все было по барабану. На море она дни напролет проводила под водой, плавая с распущенными волосами. Зимой, питаясь одной петрушкой и кипятком, лепила портреты наших друзей и подруг (портрет Никитки Мамлина был очень хорош) и собирала коллекцию немыслимых по сочетанию и экстравагантности шмоток.

В любом обществе, куда бы мы с ней ни попадали, она была абсолютной «собакой», как говорят актеры, то есть по органичности, естественности и внешности не имела равных. Дурацкие короткие присказки, поговорки, вялые ответы на все вопросы невпопад. Задававший вопрос всегда чувствовал себя идиотом.

Солнце
Интеллектуалы довольно часто пересекались с хиппующим народом Юрия Солнышко и с ним самим. Юра был добрым парнем с некрасивым, блинообразным лицом землистого цвета и длинными, всегда нечистыми на вид, безжизненными темно-русыми волосами. Встретить его одного, без свиты, было сложно, но меня он как-то окликнул у старого здания универа. Лет через десять я узнал, что это место и называлось легендарной Плешкой, где собирались хиппи. Юра предложил пообедать. Я согласился: во‑первых, я любил и люблю поесть, а во-вторых, мне интересно было понять феномен его известности и величия. Мы пришли в какую-то знакомую ему столовку неподалеку. Там уже обедали несколько хиппи. Наше появление не вызвало у них никакой особой реакции. Мы поприветствовали их и сели за соседний пластиковый столик. Нужно понимать, что такой антисанитарии, которая повсеместно царила тогда в подобных точках общепита, сейчас вы не найдете нигде. Женщины плотного телосложения в грязных халатах и мужских с узорами синтетических носках, надетых поверх коричневых чулок, облезлый маникюр с траурной каймой — этот образ дополнялся немыслимыми прическами в стиле Макса Эрнста и «газовыми» косыночками. Про тряпки, которыми вытирались столы, лучше не вспоминать. Про запахи — тем паче. Утрированно хамская лексика была спецификой подобных заведений советских времен. Столовая, куда мы попали, была именно таким заведением. Я, чтобы не обижать Солнышко, заказал что-то простенькое типа булочки с кофе. Он героически ел много и с аппетитом, вызывая у меня жалость. Мне почему-то часто бывает нестерпимо жалко мужчин, когда они едят. Расплатившись, Юра позвал меня с собой, и мы покатились по Москве. Парк культуры имени Горького, где работали хиппи на аттракционе «американские горки», а рядом ребята продавали мороженое. Поехали туда и, скупив все, забрали их с собой. Потом была какая-то стеклянная пивная в Сокольниках с названием типа «Сирень» с мокрыми сушками, обсыпанными крупной солью, и разбавленным пивом. Я, помню, встретил там одного из наших главных «трезвенников-интеллектуалов» Сергея Хмелевского. Он пил пиво со своим соседом Федей, гитара стояла между ними. Сергей не был удивлен, увидев меня с хиппи, поехать с нами они отказались по причине нетрезвости.

Хочу несколько слов сказать о Серёге. Это был невысокий светловолосый ладный парень, объективно красивый. У него было какое-то музыкальное образование. Его кумиром был Леннон. С лидерами известнейших ныне московских рок-групп он даже не здоровался, хоть они заискивали перед ним при встрече. Помню, Хмелевский как-то, когда мы были вместе, снисходительно улыбался самому известному из них, но руки не подал, хотя тот свою тянул. Мне даже стало жаль «звезду». На мой вопрос: «Чего ты так с ним?» он ответил: «Пусть учится петь и не п….т много». Он писал красивейшую музыку на слова ирландских средневековых поэтов и так пел, что любая импровизированная аудитория не могла остаться равнодушной. Еще ему почему-то нравился Петр Лещенко, а «Чубчик» он пел так, что никто не мог сдержать слез, не исключая вашего покорного слуги. Позже он закончил Институт восточных языков. Долго работал в Северной Корее. Спивался потихоньку, появляясь все реже и реже, и погиб в прямом смысле слова. Очень жаль, что он родился не там, где был бы востребован. Несомненно, Сережа был самым талантливым из нас.

Но вернемся в тот летний московский день. В общем, где бы мы ни появились, к нам присоединялся свежий хиппующий народ, и странно выглядящая шобла постепенно росла. Среди них были разные занятные персонажи, мальчишки и девчонки. Выделялся своей заразительной веселостью Саша Костенко, с которым мы раньше встречались, а в тот день сблизились ещё сильнее. Завершилось все это для меня уже практически ночью. Сначала мы всей толпой на метро поперлись выручать кого-то, кого порезали, потом, не поймав обидчиков, приехали в какую-то большую темную квартиру на улице Жолтовского. Большая часть шоблы осталась внизу во дворе пить портвейн. Юрка затащил меня наверх, желая с кем-то познакомить. Громко звучали The Doors. На полу вяло шевелились слабо одетые юноши и девушки, то ли играющие в наркоманов, то ли являющиеся ими. Я очень устал от этой бестолковщины и свалил по-английски, благо жили мы тогда рядом, на Большой Садовой, 302-бис.

Потом мы с Солнышко мимолетно виделись несколько раз на каких-то сейшенах, неизменно начинавшихся в те времена почему-то композицией The House of the Rising Sun. Привет — привет. Потом он как-то звонил и обращался ко мне с просьбой отмазать своих от кого-то, принимая меня бог знает за кого. Товарищи мои попросили хулиганов не трогать «детей цветов». Значительно позже, году в 2013–2015-м когда все уже забыли и о хиппи, и об их лидере, по Москве прошел слух, что Юра Солнышко умер. Мне почему-то сразу вспомнилось, как он ел тогда в той столовой. Жаль, что так рано закончилась целая эпоха — кусок нашей московской молодой жизни. Солнце зашло.

Набоков
Мы, наша семья, смогли прочитать Набокова, лишь когда появился самиздат. Спасибо, сосед на Маяковке по кличке Барабан приносил такую литературу постоянно. Когда начались проблемы у моего учителя по восточным единоборствам Алексея Штурмина (о нем напишу позже), меня предупредили, что могут поинтересоваться и книгами его друзей. Мы долго отбирали, что можно хранить дома.

Позже мой друг Виталий Вавилин помог связаться с мэром Монтрё, где в отеле «Гранд Палас» последние пятнадцать лет жил Набоков. Виталий познакомил меня с сыном Владимира Владимировича — Дмитрием, ныне покойным. И позже перед отелем мы с Филиппом поставили памятник. Дмитрий оказался неординарным и очень принципиальным человеком. Когда мы дорабатывали статую в воске для литья, он уже плохо себя чувствовал, но живо интересовался ходом работы. Сделав модель, мы отправили ему фото в разных ракурсах. Он позвонил и деликатно, осторожно, чтобы не обидеть, сказал, мол, вряд ли его отец мог носить никербокеры в таком возрасте. И предложил: может быть, лучше обычные брюки?

Концепция показать великого, творческого человека, одетого респектабельно сверху, но вольно снизу (брюки до колена и альпийские ботинки), разваливалась. Однако через несколько дней Дмитрий Владимирович перезвонил и сказал, что нашел цитату отца, где тот пишет, что если бы он сейчас поехал в Россию, то надел бы никербокеры6 и взял бы с собой сачок.

Есть знаменитая фотография, где Набоков смотрит в объектив поверх пенсне. Она и была взята за основу. Пенсне, конечно, постоянно отрывают от скульптуры. Саркастично настроенный менеджер отеля сказал, что русские туристы очень любят своего писателя, а потому берут пенсне на память. Я спросил, почему он думает, что это именно русские. Он пожал плечами и хихикнул: «Возможно это швейцарцы».

Случай
Суриковский институт семидесятых годов был очень необычным учебным заведением. Едва ты входил в вестибюль, тебя сшибал с ног запах щей из столовой, которая располагалась в подвале. Точнее, вестибюля вообще не было. Войдя, ты упирался в лестницу, ведущую вверх и вниз, в столовую. Там слонялись странные типы в грязной одежде. Иногда мелькала профессура. Модный и популярнейший Таир, любимец молодежи; статный герой Курилко-Рюмин, потерявший руку на войне; скромный и незаметный Алпатов, читавший нам историю русского искусства. Алпатов, которому было, наверное, лет шестьдесят, казался нам, студентам, очень старым. Он тихо говорил, и у него постоянно слезились глаза. Было ощущение, что он оплакивает уничтоженное и все еще уничтожаемое темными и безвкусными дурачками великое искусство. В аудитории на его лекциях было темно: показывались слайды. Только его некрасивое одухотворенное лицо, выхваченное светом настольной лампы, выражало страдание. Михаил Владимирович не то чтобы любил русское искусство, он жил им и в нем, дышал им, и то, что творилось с культурой, являлось для него не только трагедией вселенского масштаба, но и личной трагедией. Таких людей было немного. А когда, например, появлялся сам ректор Пал Иваныч Бондаренко в идеально пошитых костюмах, эдакий Лино Вентура, все вокруг замирало. Спустя много лет, когда я работал над образом Пилата Понтийского, передо мной стоял именно его образ. Поговаривали, что он во время войны командовал большим партизанским отрядом и отличался бескомпромиссной жестокостью к врагу и к своим поскользнувшимся бойцам.

На втором курсе с нами учился Павел Венглинский, он лет на пять старше нас, немного угрюмый, замкнутый. Грубо напоминал актера Урбанского. Про его талант ничего сказать не могу, не запомнилось.

Как-то в актовом зале проходило общее собрание института, что случалось нечасто. В президиуме на сцене сидело человек десять великих: Бабурин, Кибальников, Салахов, Кербель, Бондаренко, Курилко-Рюмин и другие. Когда официальные выступления закончились и было предложено выступить кому-нибудь из студентов, Паша в коричневатой ковбойке, слегка испачканной глиной, спокойно поднялся на сцену. Помолчал, дождавшись тишины, и внятно сказал, обращаясь к президиуму: «Суки, твари, жируете тут, расселись, а мы мучаемся…» — и все в этом роде. Воцарилась тишина, которая продолжалась, как мне показалось, довольно долго. Все оцепенели. А он говорил все громче, переходя на крик, и собирался уже накинуться на кого-то из членов президиума. Но тут его скрутили старшекурсники, сидевшие впереди. Собрание сразу закончилось, что нас всех очень обрадовало, и мы с Переяславцем пошли за пивом. Потом, помню, отправились в Андроников монастырь и жалели Пашку, решив, что его теперь, конечно, выгонят. Пиво было холодное, колбаса вкусная, хлеб свежий, еще теплый.

Придя на следующее утро в институт, я зашел в каптерку за ключом от нашей мастерской. Ключа не было — кто-то приперся еще раньше. «Интересно, кто такой прилежный», — думал я, идя по коридору. Рванув грязную дверь с юношеским задором и приготовившись, как обычно, шутить, я чуть не врезался в чьи-то ноги. Паша висел прямо у двери. Ледяной холод пополз вверх по позвоночнику. Я тихо, придерживая, прикрыл грязную дверь на пружине и как лунатик пошел обратно по коридору. Для Сурка подобная смерть не была чем-то из ряда вон выходящим. Неуравновешенные молодые гении выбрасывались из окон, травились и вешались. Один студент из Средней Азии, протестуя, даже отрезал себе член, диплом защищал уже без него. Муки творчества свойственны художникам. Но смерть нашего Паши сильно подействовала на группу. Слава богу, те времена ушли. Теперь всем всё до фонаря. Комсомолу пятидесятых всё было по плечу, а современной молодежи все по х… Наверное, так все-таки лучше.

Танцы
Через мою жену Олю мне вдруг открылся неведомый и таинственный мир танца, ансамблей и вообще балета. Мамины друзья шутили: «Алка, это ты наколдовала своими балетными композициями и сына заразила». В этой шутке была доля правды. Балетные с детства вызывали любовь и уважение. Помню, балерины, приходившие позировать маме, были или казались мне, подростку, такими совершенными созданиями, что меня поражало, что они так же, как мы, говорят, пьют чай, даже кое-что едят, смеются. Правда, весь разговор крутился вокруг сцены. А тут ансамбль великого Игоря Моисеева! Этот легендарный коллектив — целый драгоценный пласт, самобытный и уникальный в мировом масштабе. Организм ансамбля очень непрост: там работают свои законы. Жизнь молодой танцовщицы эмоционально очень напряженная, со своими взлетами и падениями, «внутренними» анекдотами, которые идут нон-стоп. Скажу одно: когда бы ты ни попал на концерт и какое бы у тебя ни было настроение, праздник неизбежно захватит тебя и понесет «вдоль Млечного Пути». А после концерта полет еще долго с тобой. А добиться, чтобы так воздействовало какое-либо искусство, ох как непросто. Поэтому я так ценил наши нечастые встречи с Игорем Александровичем и Ириной Алексеевной. Иру я, правда, знал гораздо раньше, потому что она мама Ленки Коневой. Которая, кстати, с мужем Юрой, моим товарищем и известным в Москве музыкантом, чаще всего и организовывала эти встречи. Сколько интересного таила память маэстро, с кем только он не встречался. Я расспрашивал его о Пикассо, Максе Эрнсте, Манцу. Разговаривая с Игорем Александровичем, понимаешь манеру общения русской интеллигенции (он любил называть себя столбовым дворянином) — все суждения как бы в рамках сдержанности, не доведенные до выплеска эмоций. И только о мировых шедеврах с достойным, но негромким пафосом. На людях он вел себя как Набоков, даже не пытаясь кого-либо узнавать. Его занимал рисунок танца, он всегда творил. Понимая это, я не лез к нему при встрече. Пока Ира не скажет ему: «Лапка! — Саша Рукавишников». Тогда, кротко улыбнувшись, он тянул две руки: «А! Ну как же. Над чем сейчас трудитесь?» Помню его юбилейный концерт, помню гримасу удивления, которой исказилось его лицо, когда в поздравительном обращении со сцены Ельцин назвал его Игорем Моисеевичем. Владимир Васильев, в шутку поздравляя его вьетнамским танцем, чуть-чуть запутался в горизонтальных шестах. Девяностопятилетний Игорь с улыбкой подошел к шестам и станцевал фрагмент правильно! Когда Моисеева не стало, мы с Сергеем Шаровым сделали надгробие на Новодевичьем. Я ощущал ответственность, мы не имели права сделать обычно. Я горжусь этой работой.

Оля была совсем ребенком, когда мы встретились, но какая-то воспитанная ею самой ответственность за поступки, сдержанность, что ли, какая-то взрослость, отличающая ее от других девочек, сразу была видна. Например, она всегда вытаскивала деньги, пытаясь расплатиться за что-нибудь — сама. По некоторым поведенческим нюансам прочитывалось что-то необычное, непривычное для меня. Мне она казалась очень красивой — худую статную славянскую фигуру венчала небольшая, совершенная по форме голова с красивым необычным лицом. Кстати, ее трудно слепить, мы с Иулианом пробовали — получается она и не она. Я делал много набросков с нее, некоторые получились. Ее тогда только начали брать в первые поездки, и в иностранных шмотках с ней даже мне, «непобедимому мастеру», трудно было пройти по улице. Сочетание красоты внешней с красотой внутренней было необычно.

Оля сразу познакомила меня со своими подругами и друзьями. Лену Коневу, проходившую у нас в компании под кличкой Внучка маршала, тремя годами раньше привела ко мне Света Микоян — сестра моего друга Вовы. Они жили на улице Алексея Толстого в новом шикарном доме, занимая целый этаж, с напоминавшим мне молодого Пастернака папой и легендарным дедом Анастасом Микояном. Когда я случайно натыкался на него в квартире, хотелось провалиться сквозь землю — такая значительность исходила от него. Мне сразу вспоминались рассказы папы о его встрече с Иосифом Виссарионовичем. Впрочем, нам, малолетним кретинам, пафосность обстановки этой квартиры не мешала, когда там никого не было, устраивать веселые попойки с беганьем голыми по длинным круговым балконам с криками «Ай кен гет ноу сатисфэкшн», после чего Серго Анастасович говорил Вовке: «Вы бы хоть в трусах бегали и пели бы что-нибудь из Beatles, а то охранники жалуются». Возвращаясь к моисеевцам, вспоминаю веселое, бесшабашное братство, которое представляли ансамблевские ребята и девчонки, и которое мне очень импонировало. Из мужиков своим талантом выделялся Боря Санкин, его цыганское происхождение плюс интеллект и работоспособность, помноженные на природные данные, творили чудо. В танце аргентинских пастухов гаучо все трое из кожи лезут, стараются, а при этом двоих как будто нет, один Санкин. Еще я очень полюбил Колю Огрызкова по кличке Боинг, царство ему небесное. Такую внутреннюю душевность и одержимость любимым делом трудно встретить. Он всегда, в какой бы стране ни оказался, стремился к новым знаниям и сразу, как Иван-дурак, брал быка за рога, учась танцевать в сомнительных портовых притонах, частных школах, городских праздниках. Глядя слегка в разные стороны и вверх, с какой-то внутренней улыбкой, он, находясь рядом с тобой, вместе с тем пребывал в вечности. Ему бы больше подошла кличка Зачарованный странник. В серию о великих я сделал его портрет «Друг мой Колька», украв название у Александра Митты. Первый экземпляр находится в Третьяковской галерее.

С Олей жизнь наша была нескончаемым праздником, с интереснейшими встречами, друзьями и приключениями, описать которые почти невозможно. Двери Маяковки не закрывались ни днем ни ночью, вся Москва считала нормой завалиться к Рукавишниковым. Годам к тридцати пяти меня это начало тяготить. Я наделал ключей от банно-тренировочного комплекса и раздал их друзьям, что оказалось ошибкой.

Туман
Неотъемлемой частью моего счастливого детства были мраморщики. Правильно говорить «резчики по камню», но это профи-сленг. Как правило, то были безмятежные мужики с понятным мужским делом и каменными руками. Иулиану они резали бюсты Ленина — для заработка. И уникальные скульптуры — для искусства. Точнее, оболванивали до оговоренной с ним степени. А дальше он работал сам. Пили эти ребята сильнее, чем скульпторы, поэтому довольно быстро сменялись. Мне повезло: я учился у резчика по камню Виталия Суховерхова, частенько ездил к нему на дачу на электричке. Напротив писательского Переделкино располагалась легендарная Баковка. Именно из нее на рассвете звонил в Кремль командарм Будённый, крича в трубку: «Иосиф! Измена! Меня какие-то пытаются арестовать! Держу оборону». И поливал товарищей, приехавших за ним поутру из «Максимки», предусмотрительно установленного на чердаке. Мне однажды повезло увидеть его на нарядном гнедом жеребце с белыми чулками в компании нескольких всадников. Местные говорили, что он долго еще регулярно ездил верхом по окрестностям. До глубокой старости. Какой молодец! Так вот, дядя Виталий был мастером от бога и так чувствовал камень, что казалось, не режет мрамор, а расколачивает черновую форму, и отлетающие искрящиеся на солнце, куски благородного камня высвобождают уже заложенное внутри изображение. Жена Виталия тетя Валя беспрерывно звала меня то обедать, то попить молочка или холодного кваску. И укоризненно махала на него: что, мол, привязался к Сашеньке со своими железками и молотками?

А сам маэстро работал так. По всему участку — под яблонями и сливами — стояли станки, штук восемь — десять. На каждом высилась начатая скульптура из камня, рядом — гипсовая модель. И инструменты, конечно. Когда античный красавец дядя Виталий, обнаженный по пояс, в пижамных штанах, обрезанных валенках, с папиросой в зубах, шел мимо, он останавливался у некоторых станков и как бы нехотя, прищуриваясь и покачивая головой, как болгары, из стороны в сторону, делал несколько точных ударов шпунтом7 или закольником8. И шаркал дальше. Эффект был потрясающий.

Если вспоминать папу, то он в основном сотрудничал с пятью постоянными резчиками. Среди них своей внешностью и безалаберностью выделялся Женька Егоров. Это был добрейший человечек, пластикой движений и внешне напоминающий клоуна Карандаша — очень популярного в те годы. Такой безотказный во всем: бегать за водкой, заказывать инструменты, раскалывать вновь привезенный блок, ставить его на станок (вес мог быть любым). Всё это было его работой. Выполнял он ее с энтузиазмом, спокойно, долго и неуклюже. Помню: чтобы расколоть блок, нужно было сначала просверлить дырки, то есть потратить где-то двое суток. Тихоходная дрель, немыслимого вида и веса, сверлила одну дырку больше часа. С инструментами в СССР вообще была проблема. Иулиан, правда, и тут оказался в своем амплуа. Помню, он как-то раз ввалился в мастерскую со свитой посольских шоферов, в руках у всех были блестящие коробки с английскими инструментами, видимо украденными из посольства. Некоторые из них, кстати, шлифуют и пилят до сих пор. Так вот, Женька. Пил он, надо заметить, не хуже других мраморщиков, и, заезжая с друзьями в мастерскую во внеурочное время, мы не раз замечали существо, бегающее по двору в темноте на четвереньках и издающее при этом мистические звуки. Наутро, как правило, нас с родителями ждал сюрприз в виде отбитого носа, а то и всей головы, лежащей рядом с полуфигурой, которой вот-вот на выставку. На наши вопросительные взгляды он отвечал одинаково гениально: «В нашем деле не бывает неудач». Затем брал что-нибудь лежащее рядом — например, гипсовый фрагмент древнего египетского рельефа, который только что отформовали, по-деловому лил на него эпоксидку, замешивал ее с отвердителем моей любимой галтелью9 и, добавив туда мраморной пудры, зачерпнутой прямо с земли, приклеивал к бюсту отскочивший нос. Потом и рельеф, и галтель летели на землю и благополучно затаптывались. Нос держался, но появлялся тёмно-серый шов. Пудра-то была с землей!

Как-то мы с папой решили забетонировать часть двора мастерской. Для этого необходимо было снять приличный слой земли. Представьте себе: в процессе работы нашли столько инструментов, что можно было смело открывать магазин. А еще как-то, будучи под мухой, Евгений чуть было не выгнал президента Академии наук Анатолия Петровича Александрова, приехавшего позировать папе. Диалог у них был примерно такой:

— А ну-ка, дед, вали отсюдова. Чё, ссать тут удумал?

— Отнюдь. К Иулиану Митрофановичу позировать приехал.

Или вот другой случай. Одним поздним зимним вечером мы с Ростроповичем и Ирой Алаторцевой заехали в мастерскую посидеть после чопорного светского ресторанного ужина и вспомнить былое. Открывший дверь Женька почему-то кинулся целовать Славу взасос. Тот обалдел, но поддался, приняв его за моего какого-нибудь слегка сумасшедшего родственника. Когда часа через два мы уходили, Евгений вознамерился повторить трюк с поцелуем. Тут уже я помог великому музыканту избежать этого. И Ростропович, лишь издали вежливо поклонившись «меломану», уехал.

Шло время. «Ленины» стали неактуальны. Иулиан набирал мощь в области виталоформалистического анимализма. Тем временем Женя Егоров, как это часто случается с резчиками, стал позиционировать себя как скульптор. Будучи в те времена членом всяческих советов, я по блату принимал у него какие-то невообразимые гадости, помогал лепить. В мастерской появлялись молодые невыразительные резчики. Однажды пришел нормальный парень — Андрей, закончивший Строгановку. На вопрос, нет ли у нас работы по камню, я, чтобы оценить его навыки, поручил ему вырезать женский портретик, не упомянув о сроках. В тот же день появился знакомый алконавт и ворюга со двора на Большой Садовой: попросил подработку. Тоже Андрей, представьте себе. Стал клянчить. Мы с Юрой, моим помощником, придумали ему занятие: утеплить чердак стекловатой. Алконавт резво начал, а на следующий день исчез. Я написал ему записочку и попросил резчика по фамилии Тумандейкин передать, когда тот явится. Примерное содержание было таким: «Дорогой Андрей, если ты, сука, не закончишь к понедельнику начатую тобой работу, пеняй на себя. Рукав». Тумандейкин в шутку отдал записку другому Андрею, тому самому резчику из Строгановки. С тех пор его в Москве никто не видел. Такая вот штука — конкуренция. А коварный Тумандейкин тем временем уверенно становился лидером по резке камня в отдельно взятой скульптурной мастерской. Не могу не познакомить вас с этим гордым сыном чувашского народа. Говоря о себе, он часто применял это веселое выражение. Внешне был ничем не примечателен: роста ниже среднего, кареглазый, неплохого телосложения. Разве что ноги могли бы быть подлиннее и прямее. Будучи трезвым, вел себя нормально, будучи пьяным — приставал ко всем, не исключая меня, с предложением бороться. Мой друг Серёга Косоротов, который только что стал абсолютным чемпионом мира по дзюдо в тяжелом весе, тоже не избежал этой участи. Более того, Тумандейкин предлагал, чтобы мы с Серёгой выступили в тандеме против него одного. Обычно он подходил близко, щуря и так небольшие глазки и дыша луком (водку он закусывал репчатым луком), сквозь зубы тихо говорил одно и то же: «Ну что, зассали сына чувашского народа?» Надо справедливости ради сказать, что он неплохо резал мрамор, и с его помощью в мастерской было сделано несколько технически сложных скульптур. Однажды он был отправлен нами в Казахстан, в какую-то командировку. После получасового полета самолет пришлось развернуть и посадить опять в Москве, так как «гражданин Тумандейкин, находясь в нетрезвом состоянии, дебоширил, целовался с пассажирками, членами экипажа, при этом исполняя песню Газманова „Мои мысли — мои скакуны“». Нехилый штраф я заплатил за этот, увы, не увиденный мною перформанс. После этого Саша притих и пребывал в романтически печальном расположении духа. Даже чего-то отрабатывал. Но как настоящий джентльмен и ловелас раскрылся он только в США.

Работая по контракту в Америке, я сделал в шамотной глине довольно большой женский торс, сидящий в седле, — отголосок моих «Финишей». Мне нужно было перевести его в черный гранит. Я вызвал из Москвы Тумандейкина, заранее попросив его по телефону не исполнять в самолете песни Газманова. Когда он прилетел, выяснилось, что он не знает ни одного слова по-английски. Написав русскими буквами ряд выражений типа кафе, ту эгз, брэд, батер энд джем, плиз, сенк ю, мы с друзьями отправили его в маленький городок, название которого уже не вспомню. Это на севере, там принято заниматься камнем. Месяца через два, когда мы с подругой приехали в это местечко, перед нами предстал Гуру, за которым ходил хвост почитателей и фанатов. Все смотрели на него с восторгом и обожанием, обращаясь к нему на неведомом языке. «Что это за язык, Саш?» — спросили мы. «Чувашский, — не без гордости ответил он. — Но я их и русскому учу».

Скульптура наполовину была отполирована и местами сияла будто черное солнце. Около станка стоял ящик пива. Это оказалось незыблемым правилом, аксиомой: Тумандейкин питался пивом Heineken и беспрерывно курил Camel, подогревая тем самым миф о непобедимом сыне чувашского народа. Когда он вынимал из ящика очередную бутылку, руки поклонников тянулись с открывалками. Когда он зубами после специфического встряхивания пачки вытягивал очередную сигарету, к нему со всех сторон тянулись зажигалки. Инородцы не понимали, как этот русский, кардинально нарушая все правила и законы жизни, добивается подобных результатов. Ежедневно выпивая коробку пива, выкуривая пару пачек крепких сигарет, не пьянеет, не отекает, не кашляет, не имеет ни капли жира и сутками пашет. Он поведал им о жизни камня, его слоях и внутренних напряжениях, о духе человека, которым наполняется камень. Как говорится, нечего добавить к речи предыдущего оратора.

Из толпы поклонников своей красотой и приближенностью к Гуру выделялась высокая белокожая шатенка Вэнди. Дочь нью-йоркского миллионера втюрилась в Тумандейкина. Он принимал от «Вэндюхи» дорогие подарки и снисходительно разрешал себя любить. Говорят, что девочка мечтала о замужестве, но, вернувшись в Нью-Йорк, Сашка приперся к ней в шикарную квартиру на Манхэттене с сумками, полными ее подарков, и заявил, что у него на родине семья. На том и улетел в Москву. Может быть и зря. Мог бы семью забрать туда. К сожалению, как это часто случается с такими яркими личностями, лет через десять Саша сломал позвоночник, упав с высокой и крутой лестницы, и вскоре умер. Будучи парализованным, разговаривал так, будто ничего не случилось: спокойно и благожелательно. Земля ему пухом.

Два искусства
Значительную часть жизни я посвятил сначала боксу, затем боевым искусствам Востока. В детстве меня тренировал в «Труде» Лев Маркович Сегалович — любимец всех московских боксеров. Потом Григорий Бергер. А после него моим учителем стал легендарный Алексей Штурмин. С ними я разработал целую, как мне казалось, стройную теорию, согласно которой два главных искусства в моей жизни — скульптуру и единоборства — необходимо было не то чтобы поженить, но произвести их диффузию. И как это часто бывает, развитие этой теории началось с запальчивой декларации эксцентричного молодого человека. Слово не воробей — ляпнул когда-то в семидесятые годы, опубликовали, напоминают, спрашивают. Вот и отвечаешь, чтобы не оказаться трепачом. Честно скажу, сначала эта история у меня сочинялась неважно. А потом постепенно пришла вера в ее незыблемость. Интересно наблюдать эволюцию: сначала довольствуешься крохами, заметными одному тебе результатами. А потом вдруг как удар кнутом, как нокаут, все становится на свои места. И все сразу же понятно относительно того, как работать и в бою, и в изо. Чтобы не соврать, первое такое просветление было у меня после тридцати. Те, кого бои интересуют с позиции спортивной карьеры, знают это уже ближе к концу. Но спорт, по выражению знакомого китайского врача, — «это очень плохо». Слишком много в нем нелепых чаяний и глупой агрессии. Спорт как таковой, слава богу, меня никогда не интересовал. Интересовало самоощущение бойца:стратега, появляющегося и исчезающего по звезде, или хаотично отступающего, пережидающего и иногда как бы не вовремя наносящего удар. То есть сам бой как искусство. Я и в соревнованиях-то спортивных старался не участвовать. Вдруг продуешь, подведешь команду. Вот основные идеи и постулаты доморощенного манифеста:

1. Работая над каким-либо произведением, как и противостоя в бою противникам («коллегам», как теперь принято говорить), ты все время внутренне перевоплощаешься из рассудочного, осторожного мастера, грамотного и правильного по форме, в творца со странной экспрессивной манерой. И обратно — из хулигана с грязной техникой в однообразную ритмичную машину. Разница только в том, что в скульптуре сначала рацио, а потом экспрессия. А в бою все иначе. Необходимо строить бой по ситуации, но творить небанально, нелогично, неудобно для противника.

2. Парадоксальность, неожиданность ответов на поставленную задачу, о которых я говорил в первом пункте, без громадного багажа знаний всего лишь жалкое позерство и наигранность. Такое частенько встречается у художников XX века, которые за экспрессивным бешенством пытаются скрыть свою несостоятельность в базовой технике рисунка. Если же речь идет о бое, в нем тоже важно сохранять базовую технику и холодный рассудок. То есть пребывать в состоянии спокойной мудрости и все время, как бы не включаясь, анализировать действия противника.

3. В создании произведений искусства непредвиденность действий только на руку. Совет молодым скульпторам: не бойтесь ронять на пол пластилиновые композиции. Или проливать тушь на рисунок. Не пугайтесь увиденного. Осознайте, что без этого вы вряд ли догадались бы отказаться от половины лица. Или расположить фигуру падающей вбок. Совершив этот трюк несколько раз, вы впоследствии научитесь самостоятельно добавлять радикальности своим произведениям. Что-то подобное проделывал со своими учениками Павел Филонов. Вот сидит у него ученица, рисует, ведет линию носа, а он вдруг толкает ее под руку. Зачем? Чтобы избежать тоскливой правильности, слащавости, журнальности, реалистичности. Чтобы возникла совершенно другая красота. И не подумайте, пожалуйста, что это является непреложной истиной: мол, так все время и надо делать. Нет, скорее чтобы позволить вмешаться воле случая и самой природе. То же самое в боевых искусствах. Убегать, бояться, просить прощения — это все претит духу самурая? Нисколько. Идешь вразрез с привычным, все ты делаешь алогично и через боязнь, слезы и мольбы, вдруг прилетает сокрушительный скоростной удар.

4. Помню, одно время мы с моими учениками в шутку подпрыгивали, разворачивались в воздухе и садились на грудь или на плечо противнику, нанося ему сверху удар «тецуи учи» — «рука-молот». Конечно, с опытным противником это не пройдет. В спарринге партнера нужно все время поражать из ряда вон выходящим. Будто бы хаотичным (но именно «будто бы»).

5. Важно каждый новый бой провести по-новому, творчески. А в искусстве помнить, что в мире на одну скульптуру или рисунок становится больше. При этом важно не утратить своего почерка ни там ни тут.

Одна из замечательных систем ведения боя, на мой взгляд, заключается в том, чтобы воспринимать противника как пятиконечную звезду. Две ноги, две руки и бубен, и никаких эмоций (довольно распространенная версия). Конечно, если дело происходит не на тренировке в твоей школе. Блокируя и прихватывая четыре конца и вытягивая их, когда удается, с сайд-степом наружу, можно ударами кулака, а лучше локтя, постепенно нанося удары снаружи в распрямленный сустав и сверху, отбить у пятого конца желание продолжать схватку. Но это работает, когда противник один. И если он не твой друг. Для «группы товарищей» эта техника медленна. Вынужден вертеться как волчок, дабы что-нибудь откуда-нибудь не прилетело, и безошибочно импровизировать.

Аферист на доверии
Когда я был маленьким, я и подумать не мог, что в мире есть люди — нескульпторы. Вокруг меня всегда что-то лепили, рисовали, формовали, резали камень, дерево патинировали, чеканили, полировали, делали каркасы, позировали. А мне куда деваться? Вот я и учился походя. Потом мне многие напоминали, что я их частенько доставал своими дотошными вопросами. Сегодня, когда мне задают вопрос, как же я дошел до такой жизни, я отвечаю известным анекдотом: «Марья Иванна, почему так вышло, что вы, будучи ткачихой, комсомолкой, передовиком труда, стали валютной проституткой?» — «Да вы знаете — просто повезло!» В общем, повезло мне родиться в правильной семье. Сохранились гипсовые олень и индеец, которых я слепил из цветного пластилина года в четыре. Представляете, мои родители наняли формовщика, чтобы отформовать их! Благодарю их за серьезное отношение к детским опусам. Думаю, это сыграло важную роль в появлении моего отношения к скульптуре.

Впрочем, чрезмерное старание иногда выходило боком. Как-то зимой меня отправили к бабушке Але, которая жила в мастерской на Маяковке, — пересидеть разразившийся грипп. Мне было лет двенадцать, пятый класс. С порога я зачем-то сразу наврал бабушке, что мама попросила меня лепить композицию из трех балерин, над которой она долго трудилась для предстоящей выставки. Фигуры были довольно большие, примерно по метр двадцать в высоту. До сих пор не понимаю, что это было со мной. Бабушка, даже на секунду не предполагая, что я вру, как обычно ласково произнесла: «Валяй, только подметай за собой». Валял я, несомый творческим порывом, как сейчас помню, дня четыре. Закончив, я будто аферист, на котором пробы ставить некуда, позвонил форматору Кавыкову и деловым тоном заявил ему: «Дядя Вася, родители гриппуют. Просят вас приехать и отформовать маминых балерин». Что он и сделал еще дня за четыре. Когда все вскрылось, не разорвали меня только потому, что в очередной раз спас дед Николай. На ненормативной лексике он объяснил всем, что им до Сашеньки далеко, потому что Саша — необычный мальчик.

Когда слушаешь воспоминания известных людей, складывается впечатление, что все они были хулиганами, сорвиголовами, шпаной, победителями в дворовых схватках, «державших» Таганку или, чего доброго, Марьину Рощу. Должен сказать, что на улицах столицы в шестидесятые было вполне терпимо, но шпаны, заставляющей попрыгать ботанов, дабы определить, водится ли у них в кармане мелочь, было еще достаточно. В отличие от этих достойнейших смельчаков, я лет с двенадцати регулярно работал на улице грушей. Пытался проанализировать почему. Вроде и одет как все. Рожа — обычная рязанская, в общем, не лорд Байрон. Позже разобрался, что всему виной речь, манеры, указывающие — чужой. Спортивное общество «Труд» и мой первый учитель по боксу Лев Маркович Сегалович немного улучшили ситуацию. Я стал «грушей через раз», причем грушей, которая спокойно переносила тумаки, да еще и отвечала. А вообще, если бы не улица, мое детство можно было бы назвать вполне набоковским. Вспомним слова Владимира Владимировича: «Балуйте детей, неизвестно, какие испытания выпадут на их долю». Вот и меня баловали напропалую. Да, дошкольные годы были праздником, который никогда не кончался.

Дом. Всегда уютно и красиво, пахнет скипидаром и масляными красками. Десятки празднеств: к традиционным Пасхе, Рождеству, Масленице прибавляйте советские — с парадами на Красной площади. Летние каникулы на даче у крестного, дяди Юры Нероды. Что за дача там была! Старый большой деревянный сруб в поселке Пески неподалеку от старинной Коломны. Жена его тетя Вера, её дочь Ирка были мне как родные. Рядом, слева через забор, — дача Лансере, скульптора, лепившего трогательные натуралистические статуэтки с лошадками, которые были популярны в России. Дети Жека и сестра постарше; не помню, как ее звали. Как я потом узнал, они были правнуками Лансере. Любимые бабушки, читающие вслух книжки, мама и дед Николай.

Родина

Эта дальняя белая страна как нельзя лучше отвечала моей патологической страсти ко всему совершенно необычайному.

Сальвадор Дали о России


Синий ворон от падали

Алый клюв поднимал и глядел.

А другие косились и прядали,

А кустарник шумел, шелестел.

И. А. Бунин

Когда в дождливый день едешь на велике или на лошадке по лесу и по-боксерски уклоняешься от веток деревьев, нет-нет да и получишь по морде мокрыми листьями. Хоть и кажешься себе очень молодым, ловким и неуязвимым. Пахнет грибами, прелой листвой, цветами иван-чая, можжевельником. Корни сосен на лесных тропинках, отполированные, плотные будто кость, знакомы все до единого: вроде бы хаотично, но безупречно расположены по отношению друг к другу. Разное сечение и толщина. Готовый барельеф. И промежутки земли, покрытые сосновыми иголками, которые производят сфумато10, где-то наползая на корни, небанальны. «Учись, мудила», — шепчет внутри некто неопознанный. Смеркается.

Они лежали как обычно везде: кто-то на полу, кто-то на атаманке. Вздыхали, зевали, ждали, когда же конец. Я начал выключать лампочки одну за другой, вырубил радио, что символизировало конец рабочего дня. Фрося первая вскочила и залаяла, а за ней вся свора с бешеным лаем выкатилась во двор. А там — такой пронзительный воздух, такая красота, выхваченная садовыми светильниками из темноты. Черное зеркало пруда еле видно из-за скользящих по нему желтых листьев. Ветер уже холодный, пахнет зимой и конюшней.

Осень, целыми днями дожди. Как дальний завод, с нудной периодичностью в озере гудит сом. Перед окном Василь Василич, красивый, немного постаревший молдаванин, исполняет перформанс: веерными граблями собирает и жжет упавшую листву. В мастерской горит и топит старая чешская печка. Благодать.

Заканчивается ноябрь 2020 года. Наконец-то пошел крупный долгожданный снег. Ложится на зеленую травку. Как быстро всё меняется. Раньше в это время трава везде была жухлая, теперь, видимо генно-модифицированная для кормления скота, вытеснила настоящую. Подхожу к озеру посмотреть на воду. Некрупная цапля, наверное подросток, неуверенно летит над темной ледяной водой. Где ты будешь зимовать, цапля? Прилетай к нам.

Несчастны те, у кого утрачено чувство родины.

Невольно вспомнишь Сашу Пушкина. Действительно, осенью наступает эмоциональное очищение, какое-то счастье — только работай. Когда не меняется температура, все зеленое круглый год, жара, бананы, голубое небо каждый день — как же это, должно быть, скучно! Ничего приличного не создать.

Творцу нужна смена сезонов.

Зима, например. Выскочишь за дровами босиком, специально, чтобы немного замерзнуть, а потом вернуться в тепло. Снег сначала кажется теплым. Пока добежишь до поленницы, схватишь несколько потенциальных Буратин — и назад, ноги уже схватятся. Потом постепенно отойдут. Весь пол в собаках, все разных цветов. Большинство дворняг из приютов и передержек. А теперь у всех есть дом.

Зима теперь не совсем русская. Не холодно, но снега пока хватает. Как и праздников. Два Рождества, два Новых года. А там, глядишь, и Масленица. Русский тяжеловоз Тюдор — ух хорош: и под седлом, и для саней. Комья снега летят из-под его больших светлых копыт, похожих на блинчики, сильно бьют в выгнутую крашеную в черный фанеру передка, санки прыгают на ухабах и кренятся, скрипят, того и гляди развалятся. Собаки, которые в санях, ложатся на животы — страшно. Которые снаружи — несутся с бешеным лаем по бокам. Пузик проносится то и дело перед жеребцом — дурак.

Екатерина, красавица-берейтор, правит стоя в высокой киба-дачи11. «Ой, прям испугались, прям боимся всего, конееешно» — голос ее специально нарочито низок и груб. Тюдор поворачивает свои меховые, слегка присыпанные снежком локаторы совершенной формы. Фиг слепишь! Щеки у девушки — хоть прикуривай. Монголовидный, чтобы не сказать косоглазый, приехавший погостить декан факультета прилег сзади, ближе к корзинке с шампанским и пирожками, орет дурниной и умудряется еще играть на баяне. Молодец! Бокалы благородно позвякивают в белоснежной корзинке. Только что начался Великий пост, ничего, нам можно, у нас самый тяжелый и прекрасный на земле труд. Скоро уж Пасха!

Весной не до работы, но приходится — привык. Такие запахи приносит ветер — башка кру´гом. Бирюза небес, бульканье тающих потоков, время совершенствоваться в мордобое, а ты все лепишь. Вечером приедут ребята, будем драться от восхода до заката дня четыре. Надо съездить в город за едой и бинтами.

Лето — самое неудачное время для творчества. Жара, комары, слепни. Надо камушек какой-нибудь сделать на воздухе или деревяшку вырезать. В заветных тетрадках жизней на пятьдесят придумано. Слава богу, топоров теперь хватает: их можно по Интернету заказывать откуда хошь, по всему миру. Представляете, на каком-нибудь хуторе в Швеции или Норвегии мужичок в своей маленькой аккуратной кузне, где порядок и чистота, откует заготовку. Закалит ее, вспоминая секреты прадеда, наточит, потом доведет до бритвы вручную, потом насадит на вырезанную им же ручку с мягкой удобной насечкой, чтобы топор не вылетал из руки. И наконец, вклеит деревянный клин. А потом, вложив шедевр в простой кожаный чехол ручной работы с заклепкой, отправит его в далекую и страшную Россию. Класс. А тут мы с собачней его получаем и вешаем на дверь в компанию других таких же прекрасных топоров разного размера. Потом радуешься долго. Просыпаясь поутру, вспоминаешь: а чего так хорошо? Конечно! Новый топор.

Каждый раз даешь себе зарок летом ничего не делать. Только медитация и тренировки. Носиться по водохранилищу на жёлто-чёрном спидстере12 Bombardier взад-вперед, а потом пьяным от воздуха и красного вина валяться под яблоней или грушей, глядя в звездное небо, и рыдать, рыдать, рыдать под Роберта Фриппа и Алешу Димитриевича, представляя бесконечную Россию, пока собаки слизывают слезы. Вот это жизнь. Мечты, мечты! Пока не получается. Но кажется, старость уже пришла, а значит уже нужно пробовать.

Весна, середина марта. Лед на озере уже серый. Вода заметно поднимается каждый день. Ночами сильный ветер, нет, лучше написать — сильные ветра. У берега три совмещающихся прудика: для уток, для людей, для катеров. Утиный отделан бревнами лиственницы, льда уже нет, темно-изумрудная вода чуть теплее по цвету, чем в Женеве. Второй, отделанный булыжником, покрыт коркой льда, в третьем вода точно под навесом, остальное — лед. Как все непросто и логично устроено в природе. Работается еще хорошо, как зимой. Откуда ни возьмись, каскад интереснейших заказов. Русская самоедская особенность: нет работы — плохо, есть — плохо, слишком много. Не гневи бога. С некоторыми задачами помогут справиться мои замечательные ученики. Они, кстати, тоже часть родины. Порой до глубины души трогают ребята меня своей самоотверженностью. Ведь некоторые задания требуют нечеловеческой самоотдачи. Игорь Александрович Моисеев называл танцовщиц и танцовщиков ансамбля своими крыльями. Вот и у меня подросли, слава богу, небольшие крылышки. Хочется, чтобы каждый стал неподражаемым мастером и не поминал лихом своего учителя. Примерно такие мысли наряду с другими, о вечности, лезут в голову, когда сидишь на дощатом настиле у шалаша над водой. Прям Ленин, такой гуманист. Кое-где еще потемневший лед.

Журавлиный клин медлительно движется из-за черного слэба13 леса, похожего на лабрадорит, и как в масло входит в почти геометрически правильный веер, образованный четырьмя самолетами, вылетевшими, очевидно, недавно из Шереметьева. Мигая бортовыми огоньками, они летят навстречу птицам с такой же скоростью, только немного повыше, на фоне свинцового неба с небрежно кем-то вырезанными лазурными весенними лоскутами. И только отдаленный грозный рокот двигателей немного мешает гармонии картинки. Овчина старой куртки, купленной на Манхэттене лет тридцать назад, от влаги пахнет немного псиной, всесезонные валенки в прозрачных галошах велики на много размеров. Благодаря им и куртке ощущается домашнее тепло. Как им удается держать такой стройный клин?

* * *
Когда идёте в лес, советую брать с собой мандарины — кусочки корки горят в сумерках, как фонарики.

* * *
Учитесь у блинов подготавливать левкасную14 доску. Не шутка: вы только понаблюдайте, как неповторимо ведут себя блины на сковородке, совсем не так, как раки, брошенные в укропный кипяток. Как неповторимо остроумно возникает узор, как уравновешенно перемешиваются светлые и темные места. Как сдержанна гамма. Видно, что им хорошо, и на глазах они превращаются в реасе of аrt. Речь идет, конечно, о настоящих блинах, не этих бледных, унылых, одинаковых и вечно холодных блинчиках — «символах новой России» — на какой-нибудь Масленице в Сокольниках или в Коломенском с безвкусно ряженным на скорую руку народом.

* * *
Когда на чем-либо спускаешься вниз по Лене в районе Жиганска, среди непролазной тайги по обоим берегам проплывают огромные поля, точнее поляны, голубые от незабудок. У местных собак такого же цвета глаза, и кажется, что глазницы сквозные, а то и совсем белые. Когда выходишь на берег, они встречают тебя толпой, молча и внимательно разглядывая: «чё надо?»

Народ немногословен, по-скульптурному очень красив. А душой? Душой вроде бы тоже ничего, но не совсем понятен. Местные краской рисуют красные звезды на крыльях бакланов, и те как самолеты медленно движутся на фоне свинцового неба на ветру, не шевеля крыльями. Скоро океан.

Не знаю, как сейчас, а в конце семидесятых, чтобы сварить одного дикого оленя, бригады сезонных рыбаков натягивали проволоку и пропускали по ней ток, используя генератор. Натыкаясь на нее, совершенные по форме, небольшие в холке чёрно-седые красавцы и их подруги гибли десятками. И туши их даже никто не подбирал, они так и оставались разлагаться в непролазной тайге.

В те времена в Якутии было много бичей. Приехавшие на заработки из больших городов люди, получая приличные деньги, спивались и не могли взять себя в руки, чтобы купить билет на самолет и вернуться домой. В сельских магазинах ассортимент ограничивался порохом, хлебом, спиртом и трехлитровыми банками маринованных болгарских огурчиков и помидорчиков. Еще забыл шоколад и нейлоновые сорочки. Попав с тремя моими товарищами в поселок Жиганск и повздорив в клубе с местными ребятами, мы дня на три поселились в тайге, чтобы нас не застрелили. Молоденький паренек с дефектом речи (и не только) перевез нас на мотоцикле с коляской по очереди на импровизированную базу знакомых ему бичей.

Заканчивался вторник, а автобус приходил раз в неделю, по пятницам. То, что мы увидели, правильнее назвать лежбищем, чем базой. Кострище неподалеку от опушки метра три в диаметре. Догорают приличной толщины бревна. Беспрерывно зудит стена мошки и прочих летающих насекомых. Мы с моими в сетках. Страшный бардак: упаковочные коробки с плитками шоколада, надорванные плитки валяются вокруг, пачки чая, ватники, нейлоновые сорочки двух цветов — бордового и темно-синего — в упаковках, некоторые подгоревшие — всего не перечислить. Забыл самое главное: полупустые пластиковые ящики с бутылками коньяка и блоки «Пегаса», тоже со следами потрошения. Как у Эдгара По, будто хозяйничала громадная обезьяна или йети. Неподалеку в разных направлениях лежат четыре человека, точнее, три с половиной: один когда-то во сне обгорел с одного бока, да так и не заметил. Он из Питера, зовут Толей, остальные из Подмосковья. Они очухиваются в разное время суток, пьют коньяк, заваривают в закопченном чайнике чифир. Видя нас впервые, не удивляются. Пободрствовав недолго, опять отключаются. Защитных сеток на них нет. Зачем они?

Сергий + Михаил Афанасьевич
Не могу не рассказать здесь о моем друге Сергее Шарове. С ним как с архитектором мы сделали, наверное, половину всех памятников. Представляю его физиономию, когда он будет читать этот текст. «Я не архитектор, — всегда настаивает он. — Архитекторы — это Норман Фостер, Фрэнк Гери, Людвиг Мис ван дер Роэ, Жан Нувель…» — «А ты кто? Как тебя писать на постаментах?» — «Не знаю, наверное, художник». Антипафос у него гипертрофированный. «У меня нет фантазии, я чего-нибудь срисую, перенесу на тряпку и потом разукрашу». Когда ты говоришь это своим, они понимают, что ты шутишь, а когда в интервью по телеку, никто ничего не понимает. «Странный мужичок,  — думают. — Жаль его, а впрочем, фиг с ним». На самом деле он — это современный Леонардо. Как сформировался этот незаурядный художник? Вроде бы в биографии ничего удивительного. Мама, папа — типичные для послевоенного времени граждане, бессеребренники. Обычная школа, журнал «Наука и жизнь», кружки Дома пионеров, спортивные секции с локальными рекордами, МАРХИ с великим Учителем и другом Виталием Скобелевым. Правдами и неправдами добытые книжки про другое искусство. А дальше — талант плюс аналитический ум, плюс трудоспособность. Мы с Худяковым в разговорах всегда определяли его как самого сильного из всех известных нам современных художников, правда, с очень непростым, занудным характером. Кстати, он был одним из легендарной «Двадцатки» авангардистов, выставки которой наделали шума в Москве и за ее пределами в семидесятые — восьмидесятые прошлого века.

В бестолковой чехарде современной жизни скульптору бывает очень непросто подсчитать процент реализованных им проектов. По молодости, когда берешься за всё, процент этот, наверное, около десяти. С приобретением опыта и интуиции процент начинает подрастать, но не быстро. И наконец, когда знаешь себе и другим цену и напропалую отказываешься от всего скучного, сомнительного, бесперспективного, он вырастает где-то до сорока-пятидесяти. Но большая часть проектов срывается, похоже, из-за того, что утратило силу понятие «купеческое слово», крепче и вернее которого, говорят, ничего не существовало. Договорились, ударили по рукам, всё! А у многих современных магнатов замах силен, да на удар силенок не хватает. Вот они и ограничиваются разговорным жанром. Жаль, потому что нет-нет да и возникнет вдруг нестандартный, остроумно сочиненный проект, реализация которого могла бы продвинуть нашу культуру вперед, оставив позади другие народы. А случается, что и сам народ, ничего не поняв, не отличая хорошее от плохого, соберется с силами, возмутится, да и встанет стеной, обрушивая свой праведный гнев на зарвавшегося автора. Правильнее сказать — не весь народ, а небольшая часть его. Не самая осведомленная и продвинутая. Возьмем, к примеру, пару выигранных нами официально конкурсов. Один из них — памятник Булгакову в Москве. Необходимо учитывать, что место выделяется заранее и на него и играется конкурс.

Патриаршие пруды. Ряд традиционных парковых скамеек, за спинками которых проходит Большая Бронная. Справа, если смотреть от пруда, неожиданно заканчивается отступавшая к улице площадка, вымощенная серым гранитом. Для чего, спросите вы. Отвечу: там какие-то идиоты собирались поставить такую же сдвоенную скамью, только бронзовую. На левой ее части должна сидеть, нога на ногу, фигура писателя, смотрящего задумчиво на пруд вслед уходящему по воде четырехметровому Иешуа. Правая же половина лавки вообще должна быть сломана — видимо, символизируя разруху, которая царила тогда в городе. Безобразие! В те времена вообще не было принято, чтобы фигуры сидели — все они стояли на постаментах. Теперь же все сидят на лавках, и на поломанных в том числе. Правильно тогда одна газета, где-то раздобыв фотографию черновой промежуточной модели памятника, опубликовала ее. И прибавила комментарий: мол, еще не видя статуи, остроумные москвичи уже прозвали ее «В жопе веник». Почему-то у москвичей, критикующих скульптуру, юмор всегда вертится вокруг задницы. Пример тому — мой памятник Достоевскому у Библиотеки имени Ленина.

Так вот памятник. Предполагалось, что зимой Иешуа будет уходить не по катку, а все-таки по воде: эти великие умы задумали окружить его античной колоннадой из песчаника и вместе с инженерами планировали построить такую систему, чтобы вода внутри круга подогревалась. Там могли бы зимовать утки — как на одном из прудов Ботанического сада. А ближайшие деревья покрывались бы сказочным инеем, как бывает, когда прорвет трубу с горячей водой. Слева, между павильоном и углом пруда, располагалась бы руинированная архитектурная композиция, тоже из песчаника, символизирующая Ершалаим, где обитали бы Левий Матвей и Рыцарь Золотое Копье со своей собакой.

Говорят, что эти проектировщики-дебилы хотели вместо пруда построить подземный гараж, забетонировать пруд и установить семидесятиметровый примус, на котором восседал бы Сатана, а из-под примуса должна была взлетать машина с Грачом и героями, именами которых названа небезызвестная книжка. Неужто такие идиоты, даже не верится! Точнее, она должна была взлетать с верхней бровки травянистого склона, которым окружен пруд — между примусом и скамейкой с писателем, по диагонали от Иешуа. Сам примус криво, с наклоном стоял бы внизу, одной ножкой в воде. Диаметр чаши равнялся бы шести метрам, а снизу можно было увидеть «нехорошую» квартиру, где предполагалось собрать всю нечисть, изобразив ее в горельефах, дабы она не влияла на психосферу города. А Азазелло — демона-убийцу, демона безводной пустыни — вообще не изображать по той же причине. Из пулевых отверстий летом в пруд должны были бить струи воды, изображая бензин. Примус освещался бы снизу оранжевым, вызывая у осведомленных зрителей ассоциацию с тем самым булгаковским абажуром. Вот вроде бы и все, не считая деталей: пандуса для инвалидов в виде выдвижного ящика кухонного стола с громадной облезлой ручкой в середине. А также стилизованной под тридцатые годы телефонной будкой, около которой днем можно было послушать роман нон-стоп. И искусственной луной, освещающей Иешуа с противоположного угла пруда. Она бы создавала и летом и зимой лунную дорожку. Слава богу, весь этот «ужас» не состоялся.

Такая же участь постигла и памятник Сергию Радонежскому. Мой проект был таким: на первом плане я изобразил четырехметровый оклад с житием святого. Оклад этот был слегка выгнут, как обычно бывают выгнуты старые иконы, и немного руинирован. Толщина его была сантиметров шестьдесят, а с задней стороны, обращенной как бы к сцене, на определенной высоте были устроены ниши с держателями для свечей, свет которых своим колебанием оживлял бы все слепленное на следующих двух планах. Особенно фигуру и лик преподобного Сергия. Центром композиции следующего плана была экспрессивно слепленная фигура старца (230 см высотой), идущего по зеленому холму, покрытому травами и полевыми цветами. Справа от фигуры, ближе к зрителю, присел заяц. К фигуре со стороны лика можно подняться по бронзовой лесенке из четырех ступеней, устроенной сзади оклада под свечами. Третий план представляет собой сквозной рельеф, на котором изображена первая деревянная часовня, построенная преподобным Сергием, в которой он спасался. И два дерева: тонкая плакучая береза и мощный дуб — олицетворение веры. На деревьях и на окладе полно разных птиц. Под деревьями — травы и цветы, зверье. Если смотреть на композицию фронтально, увидишь икону с настоящим небом, на настоящей земле. При обходе возникают непредсказуемые ракурсы.

Бесконечные разговоры о том, что объемная скульптура свойственна католицизму и чужда православию, натолкнули меня на мысль создать принципиально новый вид композиции, построенной по принципу театральной сцены.

Я предлагал (и предлагаю) сделать эту вещь за свой счет, раз уж деньги, выделенные на реализацию проекта, чудесным образом исчезли. Но мне было сказано, что в таком случае я должен буду взять на себя и всё благоустройство, включающее перекладку коммуникаций, фонари, лавки, урны, ларек для продажи свечей. «Не хочу», — как говаривал известный профессор, отвечая Швондеру.

Анатолий Зверев

Беда только рака красит

Пословица

Заканчивалась одна из вёсен начала восьмидесятых в Москве прошлого века. Под утро прошла короткая гроза. Пахло свежестью и липовым чаем. Мы с моим другом Костей Худяковым договорились ехать в горком графиков, который располагался на Малой Грузинской, чтобы получить там какие-то бумаги для вывоза в Грецию наших произведений. Я, радуясь тому, что можно больше не кутаться, в майке и джинсах выскочил из дома.

Молодость и относительная известность в определенных кругах делали нас немного самоуверенными идиотами. Горком был Костиной вотчиной, и я ходил за ним по кабинетам немного позади с глуповатой, но, мне казалось, очаровательной улыбкой.

Встретив в коридоре какую-то женщину, я обнял, поцеловал ее пару раз и подбросил вверх, приняв ее за свою знакомую. «Я слышала про Рукавишникова, что он немного того, не в себе, но чтобы настолько…» — шептала она потом Худякову.

Наконец получив нужные справки, мы вышли во двор на свежий воздух, чтобы ехать в МОСХ ставить печати. К нам подошел какой-то бомж. В тельнике, коротковатых и при этом расклешенных штанах и неимоверных сандалетах. В руках у него была авоська с пустой бутылкой из-под кефира. Опухшее красное широкое лицо, всклокоченные темно-русые волосы с проседью и неопрятная борода. На вид лет пятьдесят.

— Ребятки, может, порисуем чего-нибудь?

Мой Константин ему спокойно говорит:

— Давай, Толя, напиши наши портреты.

— Для меня это большая честь, господа, — высокопарно отвечает тот.

Я молчу, принюхиваюсь, жду, чем кончится.

— А на чем будешь рисовать? — хмурит брови Константин.

— Да на чем угодно.

— А чем, какие краски тебе нужны, какие кисточки?

— Никаких кистей, и что касается красок, есть основные цвета: белый, красный, синий.

— Ок, — говорит Худяков, — жди, скоро вернемся.

— Знаешь, кто это? — заговорщически спросил Костя.

— Нет, — говорю,  — не знаю.

— Это же Анатолий Зверев, его картинки в лучших музеях мира.

— Ааа! Это который послихе подснежники дарил?

В Москве в это время ходила история: Зверев, придя последним на прием в посольство Великобритании, куда были приглашены советские художники-авангардисты, одетый так же, как сейчас, подойдя к основанию лестницы, на верхней площадке которой встречали гостей посол с супругой, начал делать немыслимые реверансы, расшаркиваться, одной рукой ища что-то в заднем кармане штанов, а другой делая предупреждающий жест: мол, подождите. Англичане покорно ждали. Наконец он извлек из недр обгрызенный и увядший букетик подснежников, отряхнул его от табака о свое бедро и, поднявшись по лестнице, вручил его даме, сделав реверанс и при этом встав с трудом на одно колено.

На моем «жигуле», как сейчас помню, ярко-зеленого цвета быстро смотались на Беговую, художественный ларек по закону подлости оказался закрыт.

Но печати поставили. Поехали на улицу Жолтовского в подвальчик, где торговала знаменитая контуженая тетя Лена, вся художественная и архитектурная Москва знала и боготворила ее. Выслушав обычную сопровождающуюся плеванием в сторону тираду из серии «пошли все в п…., на х..», про наших мам, мы купили краски. Белая оказалась в больших емкостях и дорогая, рубля по два. Костя сказал: «Да давай желтую, ничего. И еще пару картонок для этюдов». Вернулись. Зверев терпеливо ждал на лавочке. Бутылка в авоське трогательно стояла на асфальте между сандалиями. У меня сжалось сердце. «Белой не было, — наврали мы, — купили желтую».

И тут началось… Зверев, видимо обрадовавшись, что пижоны вернулись, превратился в Лао-цзы: «Ничего, все белое желтеет со временем: желтеет бумага, мы умрем — тоже пожелтеем, снег, белые платья, всё! Остановите, пожалуйста, у магазина».

Я остановился у маленького занюханного винного и говорю: «Схожу, чего вы пьете в это время суток?» — «Нет, вы не знаете. Я с вами пойду». Мою попытку что-то быстро купить Анатолий мягко, но достаточно конкретно остановил: «Так эти дела не делаются. Барышня-красавица, дайте-ка нам, голубушка, бутылочку „Салюта“, четыре бутылочки пива „Жигулевского“, четвертиночку „Столичной“, бутылочку „Старочки“ и портвейн вот этот». Примерно так, точно не помню.

«Черный пояс», — подумал я с уважением.

Приехали ко мне на Маяковку, в булгаковский дом. Бегемот, громадный черный кот из музея, как обычно ошивался во дворе. Мы, пообещав ему что-нибудь вынести, зашли в гараж, который я только что достроил. Под бывшей мастерской, в которой мы жили, располагался гараж УПДК. Водители Дипломатического корпуса, как я уже говорил, регулярно снабжали папу ворованной резиной, замшей для протирания авто в фирменных упаковках, дворниками и всякой иностранной всячиной. В один прекрасный момент они съехали, и папа оформил гараж как подсобную мастерскую в нежилом помещении. Я ликовал. Придумал, как сделать там лифт, баню и додзё15. К слову сказать, в нем возрастали великие и не очень мастера боевых искусств России и не только. А какие гости посещали там вашего покорного слугу: Юра Овчинников, Спартак Мишулин, Отари Квантришвили, гремевший тогда Михаил Муромов и многие, многие другие. Яркий свет, зеркала по периметру из полированной нержавейки (дабы не бились от врезающихся в них тел), серьезные мешки, висящие кислородные баллоны, японские и китайские макивары16, полированные доски пола — все это почему-то огорчило Зверева. «Понадобятся две газеты и ножницы»,  — пробурчал он в бороду. Первым позировать сел Костя, а мне не терпелось понаблюдать, как работает мастер, и я присел по диагонали сзади. Поставив перед собой загрунтованную картонку на стул, повернутый от него спинкой, Анатолий с левой газеты, на которую он положил тюбики, взял краплак, трясущимися ножницами обрезал уголок сзади и смело, как пишут иероглифы, выдавил на нее большие А и З и 1983 или 1985 (не помню точно, какой год), заполнив всю картонку. И с ужасом, видимо, вспомнив, что я наблюдаю, резко повернувшись, с мольбой вскричал: «Это еще не все!» Я понял, что обычно после подобных подписей его начинали лупить поклонники его таланта. А мой гараж он принял за пыточную. Порисовав еще красным, Анатолий аккуратно положил тюбик на другую газету, лежащую справа. «Что у тебя с рукой?» — спросил Худяков. «Да ломают каждый раз, как забирают. А забирают постоянно. Я сразу, как подходят, ее вперед выставляю, а правую назад, мне ж ей рисовать! Вот надысь вроде понедельник был. Подходит один, красииивый такой, шея колонной, прям Апоксиомен17 в форме. Милиционееер! Ну, я левой к нему. „Кто ты?“ — грит. Я грю: „Тоооля“. — „Ах Толя“. Кааак мне врежет кулачищем по морде. Я упал, думаю: „Красавец какой, бывают же, земля русская родит! Молодец!“ Он меня за шиворот поднимааает: „Так значит ты Тоооля!“ Каак мне еще разок врежет. Ну я опять полетел. Очнулся, лежу, думаю: „Вроде живой! Хорошо, правую не сломал, мне ж ей рисовать“». «Да ты, наверно, пьяный всю дорогу, вот тебя и лупят все кому не лень», — иронически нравоучительным тоном замечает Костя. «Бывает, конечно. А как же, я ж художник. А то закон вышел новый, Андропов придумал. Пить нельзя! Как это так, есть можно, а пить нельзя?»

Тут я на правах хозяина предложил выпить, тем более что один портрет был готов. Зверев, отставив его подальше, прищуривался, корчил физиономии, как это делают непрофессиональные художники. Очевидно, это у него был выработанный прием, рассчитанный на лоха. «Нет, сначала порисуем, если господа не против». Сел я. Портреты получились лихие, но, на мой взгляд, посредственные. Мы оба непохожи. Увеличенные, видимо в угоду заказчику, глаза. Но все равно, Зверев — круто. Закончив рисование, мы приступили к таинству выпивания. Зверев оживился и начал проводить мастер-класс. Мы с Константином оказались неважными учениками и пили только водку, если не ошибаюсь. Анатолий же, выпивая из каждой бутылки, оставлял примерно треть, приговаривая застенчиво: «Разрешите для моей подруги возьму». Авоська постепенно наполнялась. Когда бутылки закончились, Зверев засобирался: «Ну, что-то я засиделся у вас». На вид он показался мне абсолютно трезв. «Разрешите сосисочку, коту во дворе обещааали». Перед нами стоял жалкий, спившийся пожилой человек среднего роста, с изуродованной рукой, с авоськой, в которой были полупустые бутылки и пустая молочная с сосиской, и с изуродованной судьбой, зависимый, старающийся всем угодить. Большой художник, московский блаженный, философ Анатолий Зверев. Пижоны в тот раз приятно удивили его, заплатив за портреты и вызвав ему такси.

Граф

Блаженны медлительные, но не суетливые,

ибо они ощущают течение вечности.

С. Соколов

Принадлежал ли наш Саша к прославленному роду графов Воронцовых на самом деле, неизвестно. Просто все были в этом уверены. Когда его расспрашивали, он только грустно улыбался и молчал.

По институту ходила вырванная откуда-то страница, на которой был различим офорт медальона с каким-то Воронцовым в профиль, одетым в колпак типа фески с кисточкой, с горбатым носом, очень похожим на Сашкин. На вопрос: «А почему вы считаете, что этот мужик граф?» никто внятно ответить не мог, но поведением Саша незаметно, но сильно отличался от всех нас. Он был по-настоящему остроумен и восприимчив к смешному, но при этом неизменно отмечен какой-то печалью — то ли потому, что его отец Володя Воронцов, скульптор, один из родительской тусовки, покончил с собой, то ли от всеобъемлющего социалистического оптимизма, который бушевал вокруг. Надо заметить, что мы в те времена были частенько чрезмерно веселы. Бравада, что ли, такая? Типа: мы живем в г…е, но нам до фонаря. Оказываясь в нашей компании, Лин фон Хаммерсхейм, фрейлина двора Датского королевства с безупречно прямой спиной, наклонялась к моему уху и шепотом спрашивала по-английски: «Почему твои друзья все такие неестественные?» Тогда я не понимал, в чем она видела неестественность. Теперь, вспоминая повадки друзей, понимаю, что вопрос был уместен. Кто глотал монеты и задыхался от этого, кто на четвереньках гонялся по квартире за хозяйской собакой, лая и пытаясь ухватить ее зубами за задницу? Одна великая актриса на элитных раутах, когда ее начинали раздражать окружающие и изрядно выпив, задирала юбку на голову, как бы отгораживаясь ото всех. Один товарищ с лицом херувима был не прочь уничтожить элиту советского кино, пытаясь расправиться с ней физически, раз и навсегда. Саше Воронцову были чужды подобные забавы, он полировал фирменными средствами свою терракотово-оранжевую «ниву» и стрелял из лука, рассказывая про всякие подвиги, связанные с этим занятием. Кстати, врал он божественно, получше пресловутого барона Мюнхгаузена.

В те счастливые времена наши товарищи, архитекторы Худяков, Шапин и Сережа Шаров, частенько получали госзаказы на создание Музеев Ленина по всей стране. Коробки проектировали другие архитекторы, а они самовыражались в интерьерах. Кстати, получалось это у них реально замечательно. Применялись самые последние на тот момент технологии. Фрич, всемирно известный чех, наш товарищ, наполнял пространство японской начинкой: Dolby Surround погремушками, всякого рода панорамными видеоэкранами. Живописцы писали, а мы лепили горбатого, точнее, чего требовалось. Надо заметить, что решения каждый раз были новые и далеко не ординарные. В одном музее, например, все потолки из зала в зал должны были росписью рассказать всю историю Великой Октябрьской революции. Не помню точно, но по количеству квадратных метров потолки эти могли поспорить с Сикстинской капеллой. Витя Шабалин, недюжинный живописец, взявшийся за этот подвиг, набирал себе подмастерьев. Его хриплый, лающий, беспардонный баритон звучал из глубины пока еще пустующих музейных залов. «Рисуй руку в ракурсе!» — орал он, тыкая указательным пальцем чуть ли не в нос очередному претенденту. «Теперь лошадь в ракурсе снизу». — «Кааак?!» — «По представлению!» Очень смешно выглядели члены советов, которые должны были оценивать работу и делать замечания. В проекте одного музея, например, архитекторы придумали нестандартное архитектурное решение, обозвав его «каньоном». Нескольких членов совета оно возмутило до глубины души и даже взбесило: «Что это, понимаете, нет, товарищи, это не пройдет, это несерьезно. Где это видано! Так в Музеях Ленина делать не принято». На что наши веселые архитекторы настойчиво отвечали: «Да это же каньон — такое новое решение. Каньон дает возможность воспринимать концепцию с разных уровней». И все в этом роде: каньон бла-бла-бла, каньон бла-бла-бла. И так шло от заседания к заседанию. Каньон… Каньон. Наконец проект этого музея был завершен. Совет собрали в очередной раз с целью обсуждения нового проекта — уже другого музея. На первом же заседании, когда рассматривалась его концепция, самый ярый до этого противник каньонов взял слово и хорошо поставленным голосом заявил: «Товарищи, в принципе все неплохо и может быть одобрено. Но, товарищи, позвольте вас спросить, где же каньон?» «Его здесь нет и быть не может, он здесь совсем ни к чему», — еле сдерживаясь, чтобы не заржать, ответил один из архитекторов. И еще долго после этого слышалось сдавленное возмущенное бурчание членов, мол, как же так, без каньона, это уж ни в какие ворота не лезет. Совсем уже… до чего дошли.

Так вот, мы, молодые скульпторы, были счастливы, когда появлялась возможность «полепить для музейчиков», как мы это называли, и заработать очень приличные по тем временам деньги. Советская власть бабла на пропаганду не жалела. Единственное, что омрачало процесс, — сроки. Они были нечеловеческими. Для музея в Казани я должен был слепить двадцать семь или шесть, не помню, студентов Казанского университета. Граф Воронцов выбрал тему «Смерть вождя». Я вынужден был лепить с нечеловеческой скоростью. Это не могло не сказаться на персонажах. Потом гипсовые фигуры я должен был раскрасить под живых. Надвигался грозой визит самого главного секретаря местного отделения компартии. И наконец он появился с умными замечаниями: «А знамя красное ведь будет, да, товарищи?» — спрашивал он скороговоркой с акцентом у Воронцова. На что тот задумчиво отвечал: «Нет, уважаемый …». Имя и отчество я, к сожалению, не помню. «Вся композиция бронзовая, а красить одну деталь, как вы знаете, дурной тон». Начав просмотр с конца, эксперты добрались до вводного зала в последнюю очередь. С мраморной парадной лестницы спускались на зрителя по правой ее стороне мои возмущенные гипсовые студенты, ведомые Володей Ульяновым. Что греха таить, слеплены они были слегка гротескно, со скрытой иронией. «Ведь этоУльянов, товарищи? Да, впереди? — опять затараторило первое лицо. Вождь же, у него должно быть выражение вождя, а тут, понимаете ли, товарищи, слишком, ммм, слишком спокойное». Скульптор Мокроусов с голыми ногами, одетый в синий рабочий халат, угрюмо заметил: «Ленин был, как мы с вами, человеком, тоже писал, какал».

«Нет, — не унимался секретарь. — Нужно чтобы все-таки вождь!» «Неси, Саша, ножовку и мешок», — тихо попросил я Воронцова. Саша, обожавший подобные мероприятия, все мигом понял и через две минуты стоял перед вождем с ржавой пилой, толстой веревкой и мешком для картошки. Комиссия заметно напряглась, притихла. «Пили»,  — махнул я рукой. Граф с индифферентным породистым лицом подошел к натурально раскрашенному молодому «Ленину» и поднес ножовку к шее вождя. Комиссия слабо запротестовала. Ольга Сергеевна — директор Центрального музея Ленина — выдавила из себя: «Ну не сейчас же!» «Нет, только сейчас, потом будет поздно, товарищи!» — с брайтонско-ленинской интонацией, чуть ли не грассируя, воскликнул Александр и принялся отпиливать голову вождю. В звенящей тишине раздавались только шуршащие звуки ножовки, вгрызающейся в гипс. Натуралистично раскрашенная голова, только что гордо смотрящая в светлое будущее, шевельнулась и вскоре отвалилась. Импровизированный палач, ловко подхватив ее, сунул в мешок, уверенно завязал веревкой и попытался передать его главному секретарю. Тот отшатнулся как черт от ладана. В итоге голову забрал мой помощник Витя Колосов. Теперь вышло, что революционных студентов вел Володя Ульянов без головы. Потом все как-то стушевались и, расстроившись, пошли в зал, стоявший особняком. Этот последний зал, как часто случается, оказался рядом с началом экспозиции. Посвящен он был смерти вождя, а автором его, как я уже сказал, был Александр Воронцов. Трагедию случившегося должна была передавать опечаленная толпа бедноты, вышедшая на улицы в виде демонстрации. Немного впереди с флажком шла девочка-дебилка (по выражению самого автора), бритый, видимо от тифа, ребенок лет пяти, одетый в пальто не по размеру. Подлинная фотография этой девочки располагалась на видном месте. Передать выражение ее лица мне не представляется возможным. За ней ковыляли убогие и сирые. Надо сказать, что слеплено это было мастерски, и каждый образ имел прототип, взятый из хроники тех лет. Распечатанные с увеличением образы размещались рядом на наскоро сбитых подобиях мольбертов и подлинностью своей заставляли молчать. На крышах домов тоже шла жизнь, там страдали люди и кошки, росли молодые березки. «Александр Владимирович,  — обратилась к автору Ольга Сергеевна, — может быть, вам попробовать взять какую-нибудь другую тему?» «Нет, товарищи, эта тема мне очень дорога», — потупив взгляд и смахнув слезу, прохрипел Саша.

Благодаря этим музеям все мы работали, росли профессионально, часто встречались, ржали, набирались опыта. Потом, много позже, Александр с женой и дочкой Елизаветой переехали в деревню верст за четыреста на север от Москвы. Я как-то приезжал к ним в гости, засев на своей «ниве» несколько раз. Помню, что уезжать уже не хотелось. Баня по-чёрному тогда открыла мне глаза на жизнь. Я понял, что до этого просто жил вполноги. Берег туманного озера, утки, цапли, белые, пахнущие зимой рубахи, самогон, печка. Какая там Москва. Сашка научился вырезать русских птиц счастья, и вся изба была в этих птицах. Разного размера, свежевырезанные, а некоторые уже раскрашенные, они свисали с темных потолков.

Пахло деревом и пирогами.

На этом остановлюсь. Дальше все было плохо, не хочу об этом.

Саша Воронцов на своем примере показал нам всем, какие раньше жили люди в России.

Комов
Лев Кербель — Владимир Цигаль, Юрий Нерода — Иулиан Рукавишников, Олег Комов — Юрий Чернов, Леонид Баранов — Иван Казанский, Михаил Переяславец — Александр Рукавишников. Эти «сладкие парочки» в московской скульптурной среде появлялись примерно раз в десятилетие. Пятидесятые, шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые и, наконец, пресловутые девяностые — когда немного окрепли и мы с Михаилом. Сладкими эти парочки можно назвать разве что в шутку, идя от обратного, как в анекдоте со Сталиным и Горьким. Мы с Переяславцем немало чудили. Например, в институте учредили праздник, отмечавшийся первого марта, — День зверей. Мы заодно в этот день вспоминали языческий праздник, основной смысл которого — рассмешить заспавшегося зимой домового.

Игнорируя в этот важный день обучение, мы должны были напиваться до звериного состояния (что, слава богу, не всегда получалось) и своим поведением смешить домового. Не исключаю, что он до сих пор ржет над нами до слёз.

Да, это была традиция — учившиеся вместе товарищи входили в профессию рука об руку. Так легче было освоиться и понять, что к чему, зарекомендовать себя. А когда надо, и показать зубы. Нам с Переяславцем долгое время, помню, доставалось на худсоветах и выставкомах от старших коллег, так как мы были дети «этих». Полезно было узнать необоснованную злобу людей и научиться относиться к ней снисходительно. Потом как-то одномоментно всё прекратилось после ряда удачных выставок. Юрий Львович Чернов, высокий, полноватый, кудрявый балагур, душа компаний, изобретатель «остроумных» решений в создании произведений на тему труда, изображение которого тогда приветствовалось руководством страны. Девушка моет окно, а рама висит в воздухе за счет касания с тряпкой. Монтажник руководит крановщиком, а крюк висит в воздухе, касаясь рабочей рукавицы. Это считалось очень современным.

Чернов руководил всеми возможными советами и выставкомами молодежных и не очень молодежных выставок. Он являлся бессменным секретарем по скульптуре Союза художников СССР. Невысокое здание этого замечательного Союза располагалось на Гоголевском бульваре напротив переулка Сивцев Вражек. Подобный Союз со всеми нюансами и персонажами гениально описан Михаилом Афанасьевичем в «Мастере и Маргарите», только там про писателей. То есть те же продуктовые заказы к праздникам, те же путевки, тот же ресторан с филейчиками и запотевшими графинчиками водки. Роль Арчибальда с блеском выполнял мудрейший из мудрых, юрист-международник Абрам Михайлович. Сколько прошений и писем было составлено с его помощью в разные организации! Начиная с покупки автомобиля до приобретения какого-нибудь финского мебельного гарнитура. Интересная деталь: в этом уютном особняке раньше встречались декабристы, о чем напоминает и поныне мраморная мемориальная доска с позолоченным шрифтом. Вашего покорного слугу тоже туда выбрали секретарем по скульптуре, но в силу лени и невозможности правильно и плотно общаться со всеми приезжающими из республик мастерами скульптуры посещать союзы этих республик на местах и там так же плотно и правильно общаться с ними, выпивая и закусывая, его (покорного слугу), слава богу, выгнали через четыре года, не проголосовав на следующем же съезде художников. На съезд он прийти не удосужился, но, узнав об этом от товарищей по телефону, испытал катарсис. Почему? Да хотя бы потому, что не стало необходимости каждую среду полдня сидеть на секретариате и слушать одно и то же от каждого его члена. Последним, когда уже все мечтали об обеде, брал слово папа известного ныне историка моды Александра Васильева. Будучи живописцем, он нараспев, монотонно и довольно высоким голосом сетовал на дефицит нужных материалов: «Я не понимаю, ну как же можно творить, если нет хорошей бумаги, акварели, пастели, кистей, холстов, подрамников, в конце концов, тоже нет?» Для меня до сих пор эти его выступления остаются загадкой. Что это было? Издевательство надо всеми, шутка такая или мольба? Но слово в слово, каждый раз одно и то же. Респектабельный Таир Салахов, который обычно вел президиум, являясь первым секретарем Союза, спокойно выслушав выступавшего, неизменно вежливо благодарил оратора и прощался со всеми до следующей среды. И еще, что касается секретарства: даже в те молодые годы я бы не мог столько выпивать, да и ежедневные изнурительные тренировки по боевым дисциплинам не позволили бы мне это воплотить в жизнь, если бы я и дерзнул попробовать.

Вторым членом этой двойки был Олег Константинович Комов, который манерами напоминал мне мемуарный образ Валерия Брюсова. Он являлся бессменным секретарем Союза художников РСФСР. Встречая где-нибудь нас с папой, он с иезуитской улыбочкой, свойственной только ему, вкрадчивым голосом называл нас «двухрукавным орлом», на что Иулиан приветливо восклицал: «О, первый блин комовым, здорово!»

Олег славился неплохими памятниками Пушкину, которые он ставил в российских городах. Мне они казались кукольно-аккуратноватыми. Однажды, попав вместе в ближневосточный круиз на корабле, мы провели с ним две недели. Я был с Филиппом, и мы привязались к Олегу Константиновичу. Сидя вместе за столом, мы много разговаривали. Вернувшись в Москву, я зачем-то заехал в Академию художеств. Там, не помню кто, подошел ко мне с подметным письмом против Комова. Я его, естественно, не подписал. Мне до фонаря, кто в академии руководит отделением скульптуры, так как от этого она лучше не становится, да и мы с Олегом Константиновичем только что сблизились. Но письмо это все-таки сработало, подписей «великих» хватило, чтобы Комова выгнать.

Говорят, он очень переживал. И вскоре после этого умер. Кто занял его место на этом посту, не помню. Вдова его Нина, яркая высокая блондинка, лет двадцать со мной не здоровалась, что тоже было до фонаря. Потом каким-то образом узнав, что я был чуть ли не единственным, кто не подписал то письмо, поменяла отношение ко мне. Что мне тоже было до фонаря.

Смысл искусства

В народе есть чаяние и тоска по искусству.

Художник, подслушай ее.

Е. Б. Вахтангов

«Традиция — это почва и дух искусства. Без коллекции старых ценностей возможно ли создать новые? Из ничего в пустоте творит один Вседержитель, а художник, работая у Него в мастерской, творит из того, что сработал ОН и прежние его мастера. Другим необходимым условием творчества является Свобода. Она свет и крылья искусства» — так предельно точно раскрывает эту тему великий русский писатель Саша Соколов. Еще к сказанному я бы добавил интуицию.

Смысл искусства у каждого свой. У многих — сохранить и приумножить капитал. У немногих — наслаждаться им и оставить его детям и внукам.

Художники, как правило, крайне наивны. Ищут совершенства, абсолюта. Мучаются. Спиваются, поджидая музу. А не дождавшись, стреляются и прыгают из окон.

В чем же действительно смысл искусства? А кто его знает. Павел Филонов, например, полностью положив жизнь на алтарь искусства, явился пророком, самоотверженно применяя метод аналитического, «сделанного» искусства. При этом он никогда не гнушался использовать анахронизмы, выпадая из времени.

Многочисленная группа товарищей, яркими представителями которой являются Гюнтер фон Хагенс и Дэмиен Херст, зарабатывает славу и деньги, заменяя устаревшую потребность человека во встрече с прекрасным встречей с отвратительным. Они используют пристрастие обывателей, не обладающих даром воспринимать, распознавать и отличать прекрасное от посредственного, окунаться в патологию и дерьмо. Заметьте, в петербургской Кунсткамере всегда много народу. А о столпотворениях в зале с патологией эмбрионов и всякого рода уродствами, фактически трагедиями людей, я вообще молчу. На этой тяге к, с позволения сказать, диковинным вещам уже много лет паразитируют сотни писателей, режиссеров, художников. Тут как с порно: аудитория гарантирована.

Как написаны герои этих произведений? Посредственно. Но создателю это неважно. Важно, чтобы наивные зрители стояли у полотна и гадали: кто есть кто, что есть что, какие здесь зашиты символы, какие смыслы и подтексты вложил художник. Они постояли у полотна минут десять, не больше, вряд ли что-то поняв, потому что понимать нечего. Пришли домой, рассказали соседям. И те пришли на выставку. Так около «произведения» образовывается неиссякающая толпа. А всего-то-навсего «мастер» восполнил отсутствие художественного мастерства литературщиной. Это тоже популярная нынче разновидность искусства.

Долгое время люди последовательно и настойчиво убивали в себе интуицию, сопереживание кому-либо, бескорыстную любовь, подменяя все это — рационализмом. Может быть, отсюда тотальная невосприимчивость к изобразительному искусству. Пока им не вдолбят, что Ван Гог великий художник, они ему тарелку супа не нальют за предлагаемую им картинку. Зато как только вобьют это знание — их же правнуки метут те же картинки за десятки миллионов. Жаль их, они несчастны в своем убожестве, бестолковости и слепоте. Есть еще разновидность ценителей, которые делают вид, что понимают изобразительное искусство: прищуриваются, корчат гримасы, глядя на произведение. Арт-критики такие встречаются, их тоже жаль. Чиновники, которые решают, кому заказывать монументальную живопись, патриотические памятники, городскую скульптуру. Этих жаль тоже, так как они в результате лишаются своих постов, но несравнимо больше жаль города, а еще больше людей, которые рождаются, мучаются и умирают до срока, глядя на предлагаемое им искусство.

А вот такие скульпторы, как Аниш Капур, Джефф Кунс и их апологеты, удивляющие современными техническими возможностями, без сарказма, мне очень нравятся. Они делают так, что в городской среде появляется чистая форма, пусть механическая, зато идеально выполненная, идеально отражающая окружение. Прикольно, позитивно влияет на внутреннее состояние.

А сам-то ты в чем ты видишь смысл искусства, резонно спросите вы. Я бы ответил так: настоящий мастер, конечно, должен, заикаясь и почесывая затылок, мычать что-то абстрактное, невразумительное. Но я по своей простоте и заскорузлости отвечу прямо. Меня занимает влияние изобразительного искусства на психосферу разных существ и людей, населяющих нашу планету. На психосферу самой планеты. Джазовый саксофонист Орнетт Коулман, если не ошибаюсь, считал, что смысл искусства в том, чтобы напомнить людям о вечности и вечной любви. Вполне благородная, на мой взгляд, задача.

Я лично в своих произведениях пытаюсь передать ощущение, подобное тому, что получаешь от легкого удара головой о связку лука, висящую в темном помещении. Уверен: если своими произведениями мы будем добиваться подобного чувства у зрителя, не халтурить, продвигаясь от работы к работе, это положительно будет влиять на общую психосферу и мы с вами постепенно будем ее улучшать.

Выдающиеся аферисты от скульптуры породили множество посредственных последователей, а те, в свою очередь, породили их еще больше, к тому же ниже рангом. Обывателю, задерганному бытовыми трудностями, бывает нелегко различить хорошее в массе посредственности. Хуже того — существует насмотренность на плохую скульптуру, и обыватель часто принимает ее за вполне приличную или даже хорошую. По этой причине выигрываются конкурсы. Скверно подготовленные, эти «творцы» постоянно обижаются на дельные советы художников. Я имею ввиду советы учиться смотреть и видеть. Различать: где, когда и что было; что чем было вытеснено; что и почему заимствовано; откуда чем дополнено; с какой целью взялось. Этим «творцам», увы, не приходит в голову, что уметь воспринимать скульптуру дается нелегко, и это почетно, потому что за ним стоят долгие годы изучения и самовоспитания. Это вам не точные науки, где надо творить головой. Тут больше сердцем, духом, пробужденным кундалини, талантом. Состояние творческой медитации, как и простой, приходит не сразу.

Настрой и дух

Те, кто исполнен музыкой, услышат вздох всеобщей души,

если не сегодня, то завтра.

Александр Блок

Я заметил, что люди хорошо рисуют, когда разговаривают по телефону. Почему это происходит? Потому что они не стараются. Это действие сродни такому штукарству, когда рука подсознательно делает то, что надо, а голова занята чем-то другим. А бывает наоборот: пустой холст, неимоверная концентрация и сосредоточенность, висящая над тобой мечом ответственность, и… ничего! Тормоз. Мастер «разговоров по телефону» идет от частного к общему, не задумываясь о правильности композиции, пропорциях (респект Павлу Николаевичу Филонову). Очень важно научиться входить или, точнее сказать, вводить себя в правильное состояние готовности к творческому процессу. Наступление этого состояния — когда налаживается незримая связь со Всевышним — я провоцирую уборкой в мастерской. Заметил эту закономерность случайно. Наступает ночь, очередная порция дров догорает в буржуйке и вроде бы можно заканчивать и идти пить чай. Начинаешь подметать вокруг станка и собирать стеки. Ты мимоходом бросаешь взгляд на то, что делал целый день, и вот тут-то и начинает страшно переть. Ладно, думаешь ты, еще один кусочек, ой, прошу прощения, «одна единица действия». Но оторваться уже невозможно. Думаю, именно это состояние имел в виду великий Булгаков, когда придумал фразу: «Роман летел к концу».

Теперь я вынужден убираться утром, раскрыв незавершенное произведение, и как бы невзначай, проходя мимо с веником, поглядывать на него. И что вы думаете? Ни фига, ни фига, долго ни фига. И вдруг… Есть искра. Мотор завелся, потихонечку поехали. Летим!

Когда упорно и самозабвенно работаешь над скульптурным образом человека, которого ты боготворишь за что-либо: за его подвиг, дела или творчество, причем абсолютно неважно, когда он жил на Земле — недавно или много веков назад, или вообще не жил, — иногда, нечасто, на определенном этапе, ближе к завершению статуи, у меня возникает непередаваемое чувство: дух его или нечто подобное как бы появляется в скульптуре, подселяясь, что ли, незаметно заполняя форму. И вот ты, уже продолжая работать над образом в глине, например, осознаёшь, что перед тобой больше, чем глина. Что перед тобой он, но в какой-то потусторонней, торжественной ипостаси. Проснувшись, ты не едешь в мастерскую, а едешь к нему, он же ждет тебя. Плохо одно: бывает, начинаешь осторожничать, бояться не испортить. Бояться необходимо. Получившиеся куски беречь и совершенствовать можно только тогда, когда поймано то самое состояние. Вообще стараться не переделывать без нужды. С ним можно разговаривать как примерно с кем-то находящимся в коме — то есть, скорее всего, он не слышит тебя, но чувствует или, может быть, даже видит тебя и по-доброму к тебе относится. Как бы внутренне кивая тебе и то ли благодаря, то ли подбадривая тебя, мол, «давай, старик, — мочи!».

Ангелина
«Саш, а давай сделаем богатыря! Большого, цветного, красивого. Давай представим, каким он был: какая у него мощная фигура, какое лицо, доспехи, оружие! А когда закончим, покажем папе, деду, бабушкам. Неси пластилин, стеки, все необходимое, садись поудобнее» — примерно так говорила мне мама еще совсем маленькому. Грамотно затаскивала ребенка в профессию. Лет через десять будет: «Сядем поуютнее, накроемся пледами и посмотрим иллюстрации в старинной книге о замечательном венецианском художнике Тинторетто. Он жил в шестнадцатом веке… Смотри, как на темном фоне работает голова старика. Как брутально. Видишь, как сильно отличается от венецианца Веронезе, потому что та-та-та…»

Как хорошо с умной и красивой мамой в пледе на антресолях в дедовской библиотеке. Тикают часы. Дед стучит фигурами, решая шахматные задачи. На улице холод, а мы здесь, вместе. Да, она умела создать правильную атмосферу. Раздаются нетерпеливые звонки в дверь. Там актерский дуэт Николай Олимпиевич Гриценко с Ирой Буниной. Ира красивая. Она мне нравится. Ира моложе всех в доме. Ей, наверное, было лет тридцать, мне двенадцать, но несмотря на разницу в возрасте мы с ней друзья. Смотрим вместе фильмы по телику, беседуем. Я её рисую, за ужином сажусь рядом. Сейчас понимаю, что она была просто добра ко мне и умна, относилась снисходительно. Счастливое время! Школа ещё не достаёт так сильно, часто ходим в Театр Вахтангова, где служат Гриценко и Бунина. Кстати, а вы знали о том, что вахтанговская школа строится на том, что актёр настолько вживается в образ, что на сцене может свободно импровизировать? Я убедился в этом, став свидетелем одного случая.

Для начала скажу: в вопросах пьянки все окружавшие меня в то время взрослые, в основном мужчины, были, что называется, чёрными поясами. Выпивали красиво и помногу. Один из таких раутов начался довольно рано, днем. Вот по какому случаю: как-то деду Николаю прислали приличного размера чемодан ростовских раков. Страшный дефицит! С пивом в СССР в то время тоже была проблема. Позже, помню, придумали покупать билет в кинотеатр и затариваться в буфете пивом. Но это мы, беспомощные подростки, а те — крутыши. Позвонили дяде Юре Нероде, и он не замедлил появиться с багажником, полным коробок пльзеньского пива. Помню, как молодежь (мы с Буниной) уморились таскать их на четвертый этаж. Решив после пива повышать градус, народ дошел до песен и танцев, незаметно уйдя в ночь. Утро медленно сползало в вечер, во время которого всех занимал вопрос: как же выйдет на сцену Гриценко? В тот знаменательный день давали «Турандот». Николая Олимпиевича папа повез в театр пораньше и потом вернулся за нами. Мы сидели, ясное дело, в первом ряду — по блату. Вскоре после начала спектакля Тарталья, которого играл Гриценко, подошел к рампе и, наклонившись к нам прямо во время действия, сказал: «Злоупотребили с вами вчера пивком с раками, еле на ногах стою, а вы как себя чувствуете? Скоро продолжим!» Смеялся тогда только первый ряд.

Помимо монументальных произведений и станковой пластики в семье занимались медальерным искусством. В СССР выпускались памятные медали к всевозможным датам. Лет в пятнадцать я уже помогал маме в этой специфической работе. До сих пор не могу простить себе некоторой наивности жеребца на реверсе Багратиона. Но, видимо, все-таки что-то да получалось, потому что папа спустя время тоже начал поручать мне фрагменты. В те далекие годы делалось это так. Бралась ненужная виниловая пластинка Тамары Миансаровой или Эдуарда Хиля (благо в такого рода исполнителях в стране не было недостатка). Затем покрывалась слоем пластилина в один сантиметр, потом при помощи полотна от ножовки по металлу сдергиванием то зубастой стороной, то ровной делался идеальный диск, который и являлся основой для будущей медали. Самое важное — придумать аверс и реверс. Ха! У нас же есть библиотека, а там и Древний Египет, и Греция со своими медалями, Ассирия с рельефами, европейское медальерное искусство разных веков, любые шрифты… — и все по накатанной, как в детстве, опять с любимой мамой на тех же антресолях. Правда, уже без деда. Кропаем вместе. Вечером вернется цензура в виде Иулиана, покажем. Будет совместное обсуждение, нечто вроде семейного худсовета. А потом — самое приятное — поездка в Питер (в нашей семье он всегда оставался Питером, никогда не был Ленинградом) на Монетный двор.

На Монетных дворах в Москве и Питере медали уменьшались до нужного размера — примерно до пяти сантиметров в диаметре. Потом автор подписывал акт приемки и получал несколько медалей в бронзе. Бесплатно, в маленьком холщовом мешочке, завязанном бечевкой с сургучной печатью. Ангелина каждую такую поездку превращала в чистую магию. Заказывалось СВ на лучший ночной поезд туда и обратно. По приезде нас на вокзале уже ждала машина с Монетного двора. Она с водителем в нашем распоряжении два дня. Гостиница? Только «Астория» с Николаем Первым перед ней, детищем барона Клодта. «Хвостом не упирается, стоит на двух тонких опорах, чудо! В статуе, видимо, противовес и рессоры проходят через скакательный сустав, до плинта и в плинт», — восхищаемся мы с мамой, каждый раз входя в гостиницу и выходя на улицу. «Но постаментик, несмотря на время, все-таки аляповат, как думаешь?» — как взрослый говорю я. «Если честно, всегда так думала», — отвечает она.

Нам интересно вместе.

Поход в Эрмитаж — это, конечно, здорово, но главное — обед. Ясное дело, только в лучшем ресторане.

«Что будем пить?» — спрашивает Ангелина у подросшего сына. «Давай шампанское за медаль». — «Давай». Никакого ханжества. Респект родителям, что никогда не было запретного плода. Потому и не стал алкоголиком. А потом в Мариинку или в кино с мамой-подругой. И обратно в столицу.

У нас с мамой была совершенно особая жизнь, общие тайны, секреты, свой непонятный никому язык жестов. Рассказывая свои истории из детства, она привила мне любовь к балету и цирку: отец постоянно таскал ее с собой в цирк на репетиции. Маленькая Ангелина была там как рыба в воде. Часы, проведенные в цирке, в итоге вылились в сотни удивительных набросков и композиций.

Я и сам не заметил, как наступило время, когда мои друзья «трезвенники-интеллектуалы» начали классе в восьмом влюбляться один за другим. Так вот со своими душевными терзаниями и за советами они непременно шли к ней, мудрой Ангелине.

Когда я был маленький, у нас дома всегда стоял запах хлеба; этот запах мне особенно запомнился. Папа укладывал хлеб прямо на газовую горелку, и буханка немного обугливалась. В день, когда Ангелины не стало, мы с папой и Филиппом молча сидели на кухне, а хлеб подгорал и дымился, прямо как тогда. И снова был запах детства, старого нашего дома, когда все еще было в порядке и были живы бабушки и дед. Папа в тот день вспоминал всякие ее хулиганства и как они с Ангелиной познакомились. Еще абитуриентом, он пришел в Сурок — кажется, узнавать про поступление. Там во дворе в тот момент ошивались какие-то уже студенты. Из компании этой до него донесся хриплый голосок, рассуждавший о том, как было бы здорово в этот жаркий день выпить холодного сухого вина. Про этот хриплый голос он довольно часто вспоминал.

В общем, неудивительно, что с таким детством дорога мне была заказана в один институт — Сурок. Поступал по блату, предупреждены, говорят, были все на всех факультетах. Учась на первых курсах, я постепенно начал помогать лепить скульптуры — сначала Ангелине, а потом ее подругам. Чаще всего — красавице тете Зине по кличке Кошка. Мы жили в одном дворе, на Маяковке. У нее был большой серый кот Киссенджер и толстый сын Сережа по кличке Satisfaction. На несколько лет моложе меня, он всю юность растил светлые волосы и правдами и неправдами собирал коллекцию винила. Кошка славилась фигурой и статусом любовницы Павла Ивановича Бондаренко, который, в свою очередь, славился тем, что был ректором Суриковского института, установил титанового Гагарина на Ленинском проспекте, а в войну партизанил, ловил и уничтожал фашистов, как мух. Одного его слова в институте было достаточно, чтобы все забегали и всё беспрекословно завыполнялось.

Как-то мама, вроде невзначай, упомянула, что тетя Зина получила заказ и лепит трех пионеров с горнами. И что, мол, было бы неплохо заехать к ней в мастерскую — помочь. Я страшно загордился, почувствовав, что кому-то нужен. И не кому-то, а самой Зине Шестеркиной, вожделенной мечте юности. Кстати, в отличие от Набокова с его Лолитой, меня всегда привлекали не девочки, а дамы постарше — с определенного возраста я был влюблен во всех маминых подруг одновременно.

Зинина мастерская находилась где-то в районе Песчаных, левее Сокола, если смотреть от центра. Мы с мамой вошли в обычный полуподвал с неполноценными окнами. Всё в нем было кукольно аккуратно. На видном месте висели фотографии солдат, и поныне украшающих мост на Ленинградском проспекте, и «женщины с корабликом», которая венчает входную группу Речного вокзала. Она очень гордилась этими работами.

Стол, накрытый красивой клеенкой, ломился от вкусностей.

— Кофейку? — потирая холеные ручки с безупречным маникюром и множеством породистых колец, предложила потенциальный автор «пионеров».

Я промямлил:

— Может, сначала полепим? Где «пионеры»?

Хотя есть и хотелось по молодости.

— Успеем, — успокоила хозяйка. — Откройка шампанское нам с мамой. А ты за рулем, пей кофе или «Буратино». — Мне совсем недавно родители подарили «жигуль», и я чувствовал себя крутым.

После легкой получасовой трапезы я, открыв второе шампанское, пошел в другую комнату к «пионерам». А Зина с узким бокалом и ментоловой сигаретой, с которой никогда не расставалась, в одной руке и стекой в другой последовала за мной. Мама с какой-то книжкой зависла у стола.

— Натурщице позвонила, сейчас придет, рядом живет, — сообщила Кошка.

Композиция была раскрыта. Я был «поражен» смелости пластического и анатомического решения. Каркасы лезли из всех мест и качались. Размер фигур был не настолько велик, чтобы убить при падении, разве что покалечить. Укрепив их слегка, приступили к работе.

Происходило это так: я лепил, Зина наподобие автомата за мной замазывала. Появилась натура с бутылкой красного донского игристого. Это была смазливая, во вкусе Льва Толстого, с темным пушком над верхней губкой, невысокая жопастая взрослая девушка с толстыми ногами и аккуратной грудью. Она сразу разделась, оставшись в лифчике и трусах синего цвета. Взобралась на подиум, который был рядом со станком. И начала принимать разные позы, примеряя гримасы независимости. В скульптуре одно время была мода на подобное телосложение, очевидно от Сарры Лебедевой.

Тетя Зина не унималась и добросовестно портила всё, что я делал. Я пошел к маме и настучал на скульптора и модель. Она их забрала в своей лаконичной манере: «А ну-ка на х. р все отсюда! Так он никогда не закончит. Пошли лучше выпьем!» Когда женщины удалились, я быстренько привел всё в относительный порядок. Часа через два мы ехали домой на Маяковку, Ангелина с Зинаидой, сидя на заднем сиденье, пели Вертинского, а модель осталась в студии убираться. Проводив автора до квартиры, мы пошли домой. Иулиан открыл дверь: на пороге стояли, обнявшись, мы с мамой. Посмотрев на нас поверх очков, он со смехом заметил: «Если часто будете помогать Кошке, сопьетесь».

Иулиан

О проснись, проснись,

стань товарищем моим,

спящий мотылек!

Басё

(перевод В.Марковой)


Но зато не унизив ни близких, ни трав,

Равнодушием отчей земли не обидел…

Надо мною стояло бездонное небо,

Звёзды падали мне на рукав.

А. Тарковский

У семьи Рукавишниковых есть дворянский герб — башня-тура с вырывающимися из нее языками пламени. В декабре 2000 года я работал в Вероне. Мне позвонили — папе плохо. Я купил билет на ближайший рейс и поехал в аэропорт. Самолет в Москву улетал утром. Я ехал по предрассветной декабрьской промозглой Италии и вдруг увидел перевернутую горящую фуру — пламя бушевало, озаряя небо рыжим. Подсознательно понял, что папы больше нет. В Москве через несколько дней после прощания неожиданно ночью загорелась и сгорела дотла баня на даче. Пусть кто-то думает, что это совпадение. Я думаю иначе.

Папа Иулиан. Великий скульптор. Так считалось у нас в семье. Об этом, правда, в пору моего детства кроме нас никто не знал. Да, я уверен: он заслуживал куда большей славы. Возможно, просто родился не в то время и потом не был в полной мере оценен. Красавец, душа компании, очень принципиальный, упрямый и последовательный. Причем он всегда был прямолинеен невзирая на личности. Он просил, или правильнее сказать, спокойно приказывал, и тут же все исполнялось. Когда ему нужен был для композиции плащ агронома, его искали все знакомые, родственники и соседи. Друг всех шаромыжников на улице. Очередь людей с украденной из посольств резиной для автомобиля и другими дефицитными предметами то и дело возникала у нашего дома. Король запасов. Когда его не стало, я со своими товарищами несколько недель разбирал гаражи, кладовки, выбрасывая детали от автомобилей, которые к тому времени не выпускались уже лет двадцать. Со мной маленьким — всегда ласков, ровен, нежен. А еще Иулиан очень любил делать сюрпризы.

Тут нужно отметить, что при тоталитарном режиме скульпторы неплохо зарабатывали. Мраморные бюсты вождя назывались «огурчиками», «куличами», «лукичами» и были востребованы в неограниченных количествах. А папа был признанным ленинистом. Он превращал этого невзрачного плюгавого человечка в серьезные по пластике монументальные скульптуры. Творцы часто обсуждали, кто сколько заготовил на зиму. Заказы на это великолепие поступали от специально обученных людей в черных габардиновых костюмах с портфелями. Одного из них прекрасно помню. Запах одеколона, смешанный с коньячным перегаром, светло-коричневые сандалии, носки пастельных тонов. По фамилии Нелюсов. Он извлекал толстую папку с заказами и предлагал на выбор: три фигуры Ленина (мрамор) разного размера, восемь его бюстов разной величины, пионер с горном, сидящая Крупская… Громадная страна нуждалась в официальной агитационной скульптуре. А потому периодически денег было много. И тогда сюрпризы Иулиана становились просто удивительными, особенно по тем скромным временам: немецкий катер из массива красного дерева, многофункциональная, тоже немецкая, лодка (был на ней и парус и двигатель), музыкальные центры («Грюндиг», «Филлипсы»). Закупал все это для папы и дяди Юры Нероды маленький, приторно вежливый человечек — регент Алексей Михайлович с высоким, профессионально поставленным голосом, находящийся всегда в неизменно приподнятом настроении.

Как-то папа явился домой с длинным свертком. По его лицу было понятно: внутри что-то интересное. Это была мощная испанская духовая винтовка с оптическим прицелом. Мне было лет восемь и я обалдел. Первое, о чем мы договорились, что я не подхожу к ней без папы. Надо сказать, что я это требование неукоснительно выполнял. Стреляли мы в специально для этого сделанный деревянный ящик, используя мишени, которые в огромных количествах нарисовали и вырезали в детстве Иулиан с братом Сергеем. Это была картонная армия из индейцев, лошадей, рыцарей. Все это освещалось двумя лампочками. Однажды я все-таки не удержался и стрельнул в лампочку. Папа посмотрел на меня и спокойно сказал: «Так больше не делай». Очень политкорректно, хотя я с детства слышал и другие, более сильные выражения. Кстати, Сергей, который был на несколько лет старше папы, куда-то исчез. Темная история. Говорили, что живет он где-то на Севере.

Или еще один случай удивительного подарка. Как-то утром, которое у нас дома началось как обычно — с запаха кофе и позвякивания посуды, — я, лет пяти от роду, на бешеной скорости влетел в спальню родителей и начал им что-то рассказывать, как обычно грассируя и, очевидно, упоминая паровоз. Папа на это все ответил: «Скажешь правильно букву „р“ в слове „паровоз“, куплю железную дорогу из „Детского мира“». Это было чудо, о котором я не смел мечтать: натуралистически сделанные пути, семафоры, вагоны со светящимися окнами, фонари, переключающиеся стрелки, меняющие направление состава, выезжающие из будок с флажками стрелочники, освещенные станции с жизнеутверждающими названиями типа Пионерская, Сосновый Бор, электровоз и разные вагоны были реальными копиями настоящих, подробными, тяжелыми. В общем, такого я не ожидал, даже зная папу. Всю следующую ночь я рычал. Утром разбудил родителей громкими возгласами: «Парровоз! Парроход!». Через час мы были в «Детском мире». И потом чуть ли не до вечера с дядей Колей с первого этажа собирали ее, и она с трудом поместилась в большой мастерской деда Николая. Как сейчас помню: часто, когда весь дом уже спал, мы с мамой лежали вдвоем у железной дороги и до полуночи играли в путешествия. Потом, когда я подрос, она часто брала меня с собой в разные командировки по стране, и мы вспоминали игры в железную дорогу.

Еще помню, что, когда мне было лет восемь, милиционеры из близлежащего отделения милиции под номером 50, которое называлось «Полтинник», рассказывали соседу дяде Коле Виноградову, что всем отделением не могли справиться с неким скульптором, вроде бы лауреатом фестиваля молодежи и студентов, которого потом приехал вызволять юрист Союза художников СССР Абрам Гальпер с уважаемыми «товарищами». Потом помню его, появившегося как после мясорубки, спокойного, всего в гематомах и ссадинах. Шутил, что пуговиц не сохранилось, но глаза, слава богу сохранились. Кстати, драки были у них тогда в порядке вещей. То ли общая атмосфера располагала, то ли народ был другим. Помню обсуждения «славных сражений» то в тандеме с Юрием Неродой где-то на Масловке, то в тандеме с Владимиром Цигалем и женами. Помню еще долгие разговоры, что Лиза Цигаль и Ангелина Рукавишникова виртуозно работали сумками как щитами.

С отцом всегда было как-то уютно. Пожалуй, именно он больше других показал мне важность влияния созданного тобой самим уюта или порядка, что ли, в творческом процессе. Конечно, эти слова очень условны или относительны. Начинать работу необходимо с организации рабочего места, это могут быть самые простые предметы, из которых все складывается: освещение, высота табуретки, высота станка, чисто, тихо. Только тогда можно попытаться поймать нужную волну, связь — как хотите. Несчастные ребята, которым этого не говорят и не объясняют педагоги, просто теряют время. А еще эта банальщина о мнимой благотворности творческого беспорядка. Все равно что заниматься боевыми искусствами, не научившись правильно дышать и контролировать движение внутренней энергии, только на физическом уровне.

Вот только что он звонил и произносил, особым образом растягивая гласные, как бы улыбаясь: «Привет». В этом привете была настоящая приветливость, вместе с тем настойчивость. «Мне нужно посоветоваться, заезжай». Обычно две-три разные скульптуры стоят на небольшом столе, пластилин плохо смешан, пятнистый, обычно уже много сделано.

Вот совсем недавно хохотали, репетируя за кулисами цирка, готовясь к моему юбилею. Замечательная Татьяна Николаевна и Максим Никулины любезно предоставили под это дело Московский цирк. Иулиан Митрофанович и Сергей Шаров принимали в этой авантюре активное участие. Зрительные ряды были превращены в столы, на улице гостей встречали клоуны на ходулях, верблюды, всадники. Папа всегда мечтал всерьез о своем слоне. Я думал, он шутит, но он настойчиво перечислял достоинства слонов перед всеми остальными животными. Мне придумали номер и я репетировал с молодой слонихой, не помню ее имени. Рассказывали, что она была очень буйной, неуправляемой раньше и от нее отказался бывший хозяин, а новому дрессировщику удалось лаской сделать ее кроткой и послушной. Помню, он научил нас класть ей в пасть кусочки рафинада в виде поощрения. Горячая влажная глотка, глаза внимательные, оценивающие, казались недобрыми. Иулиан прогнал меня репетировать другие репризы, а сам остался с ней. Вернувшись через какое-то время, я застал умилительную картину: слониха сидела на заднице, перед ней сидел мой папа на табуретке, подперев щеку, и по-дзенски влюбленная улыбка блуждала на его лице. Пустые пачки из-под сахара аккуратно сложенные лежали рядом. «Ну что, будешь лепить ее портрет или фигуру?» В ответ я услышал: «Безусловно». Как бы это было красиво, если бы он успел это сделать.

Здесь необходимо сказать о выборе сюжетов. Он всегда поражал меня продуманностью композиции до мелочей. Наверно поэтому все вещи его, за небольшим исключением, пригодны для любого, или правильно сказать, выдержат любое увеличение. Часто наблюдаем противоположное: размер большой, а по внутреннему устройству — пудреница или гном на пудренице. Из того, что удалось сделать большим, это «Четыре лилии», «Бабочка на листе», «Улитки» и «Куколка». Не зря он изучал всерьез искусство древних: Египта, Индонезии, Греции, Сирии и Ассирии. В Европе кумирами его были Аристид Майоль, Карл Миллес и Карл Блоссфельд. Блоссфельда он часто брал за основу, говоря: «Здесь все уже найдено». От себя добавлю, менял сильно, чаще в сторону лаконичности. Помню домашние батлы в конце 70-х. Помню вселенский поиск плаща агронома, без которого нельзя было браться за композиционную статую «председателя», очевидно навеянную образом, созданным Михаилом Ульяновым. Пресловутый плащ нужного размера для уже подобранного натурщика никак не находился. Мы с мамой орали, выведенные из себя упрямством главы семейства. И тут пришло приглашение поучаствовать в какой-то экологической выставке на ВДНХ на воздухе, и Иулиан, не без наших настойчивых стенаний, сделал лаконичный бронзовый листик, примерно 90 сантиметров. На фоне остальных опусов имел скандальный успех в узких кругах московских художников. Следующим утром Иулиан проснулся, как говорят, другим — настоящим мастером. Эти удивительные загадочные произведения, особенно в то время, стали рождаться одно за другим, сначала мучительно и редко, потом быстрее, смелее, отвязнее, пока не образовалась вертикальная связь с Всевышним, превратившаяся в мощный поток. Мы с мамой были безумно рады, хотя и являлись самыми непреклонными цензорами.

«Убери глаза».

В ответ его типичное: «Как так?»

«Убери вообще!». «Птичья нога слишком реалистична. Преврати в деталь какого-нибудь механизма».

«Деталь. Да пошли вы».

Надо сказать, что он часто прислушивался и часто соглашался, что поначалу мне было удивительно. Но, конечно, иногда нет. Характер у мастера был не чета моему, я вообще соглашатель, восточный стиль поведения. У нас нет намерений, их рождают обстоятельства. Про себя в одном гороскопе я с внутренним удовлетворением прочитал: Весы — неспособен на подвиг. Иулиан был способен на подвиг. Если он прекращал с кем-либо общаться, то это было навсегда. При этом его все обожали. До сих пор встречаю в разных местах людей которые говорят мне: «Знали Вашего батюшку». А по глазам читаю: «Не тебе чета». Согласен.

Внешне с возрастом, говорят, появляется сходство. А внутренне, конечно, он базальт, а я, наверно, ковыль. Эрнст Неизвестный рассказывал мне в Нью-Йорке у себя в мастерской про сумасшедшего Юльку, который засовывал всех соучеников в Сурке в какую-то печку за то, что они шумели и мешали работать над этюдом с натуры. Когда я, вернувшись, передал ему привет от соученика и спросил про это, он ответил: «Врет. Только его».

Помню, до творческого перерождения ему заказали мраморный портрет Брежнева. Леонид Ильич уже плохо себя чувствовал, и лицо его стало слегка асимметричным. Я помогал. В общем хотели сделать поблагообразнее, кончилось тем, что слепили портрет самого Иулиана размером 5–6 натур. Резчики вырезали его из мрамора, отполировали, и мы, ничего не подозревая, отвезли его и еще какие-то мои работы в Манеж. Сначала ржали все коллеги: «Ну ты, Юлька, даешь! Себя ставишь в Манеже на выставке, посвященной съезду. Да еще в вводном зале». Петр Нилыч Демичев, который был тогдаминистром культуры, сказал папе при встрече: «Вы, Иулиан Митрофанович, уж как то повнимательней». Или что-то в этом роде. Фразу эту потом долго повторяли как мантру московские скульпторы.

Все любили его. Мы ездили с ним лепить в разные города, даже в самые немыслимые условия: зима, окна выбиты, холод… Помню, я, как-то работая с ним, провалился между досок, поскользнулся на глине и начал падать с лесов, но, расставив руки, задержался на следующем уровне. Он, увидев это, промолчал, а после вечером посадил меня перед собой и рассказал основные правила поведения на лесах. Как сейчас помню, тихим голосом сказал: «Начинай медленно вести себя по системе, и это станет со временем органично для тебя». До сих пор так и работаю на лесах, действительно привык.

Как-то раз я заметил, что, начиная делать один кусок, он практически заканчивает его, а не ползает в «творческом экстазе» по всей статуе, потом следующий, потом следующий. Это абсолютно не значит, что кусок получился, но благодаря этому принципу скульптура двигается к завершению, каждый фрагмент как бы тянет следующий. Многие скульпторы этого не понимают и не умеют, может быть поэтому в наших многострадальных городах мы имеем такие «шедевры». К чему он тоже относился снисходительно, с высоты мастера. Часто с иронией говорил: «Культурка низкая, как могут, так и лепят». Один раз мы вместе ехали в машине с его знакомым архитектором мимо недавно построенного ЦДХ. «Вот еще построили какое-то дерьмо!» Архитектор скромно сознался: «Это я». «Ну что ж ты…» — сильно наехал на него отец. Сидя на заднем сиденье, я пожалел несчастного человека. Папа работал со многими архитекторами, но, пожалуй, чаще всего с Николаем Миловидовым, всегда элегантно одетым, по моде конца XIX века, очень вежливым и эрудированным человеком. Они так курили, что от дыма не было видно ни макета, ни того, что они рисовали. Столько мата я никогда не слыхал ни до, ни после в своей жизни, эпитеты сыпались в обе стороны как водопад.

Мы с ним много работали в Калуге — там находился крупный скульптурный комбинат. Как-то раз с нами поехали мои друзья Витя Колосов и Костя Астахов — двое из ларца.

— Надо бы пожрать чего нибудь, — кричит Иулиан вниз проходящему мимо с ведрами Витьке. — Сгоняй на рынок, ключи от машины в штанах.

— А сумки в багажнике есть, Иулиан Митрофанович?

— Не помню, посмотри. А тебе пары ведер не хватит?

Прошло лет сорок, а выражением «принести пару ведер еды» пользуемся в мастерской до сих пор. Уж очень это по-скульптурному.

На даче в Вельяминово он поднимался с рассветом, я сквозь сон понимал это, потому что Фромаж, наш пес, спавший обычно рядом с моей кроватью, зевал, неохотно вставал и шел выполнять свой долг — наблюдать и ходить за ним хвостом. Тем временем папа занимался своим любимым садом, действительно великолепным. Иногда он делал непонятные мне таинства, например ломал тонкие прутики и рассыпал кусочки в разных местах. На вопрос: зачем? отмахивался, типа не для средних умов. Утверждал, например, что пересаживать и сажать все что угодно можно в любое время года, и на деле доказывал это. Знакомые птицы прилетали завтракать, а сам он завтракал с нами, это обычно происходило часа через четыре. Сидя за столом, делал бутерброды себе и псу.

Критика

Надо быть очень культурным человеком,

чтобы удержаться от советов художнику.

А. П. Чехов

Почти в каждом интервью задают вопрос: «Как вы относитесь к критике?» Отвечу. Когда критикует человек, имеющий на это право, то есть создавший сам нечто достойное в истории мировой скульптуры, выслушаю, но не со всяким из достойных соглашусь. Ведь скульптура постоянно меняется, меняется в зависимости от многих причин: времени, места, контекста, технического прогресса. Сейчас технологии позволяют, например, делать громадные с идеальной поверхностью формы из листовой нержавейки. Еще раз вспомним Аниша Капура или Джеффа Кунса. Во многом успех их произведений зависит от качества сварки, лазерной резки, обработки. Это удивляет (в хорошем смысле этого слова) и замещает умение непосредственно лепить. Это эффектно и здорово. Это отдельный сегмент современной скульптуры, который родился относительно недавно. В то же время она не всегда опирается на традиции. Поэтому великий Фидий вряд ли имел бы право критиковать какого-нибудь Ипостеге за чрезмерную физиологию, и наоборот. Но есть, конечно, скульпторы, критику которых я выслушал бы с благоговением, сняв шляпу и стоя на коленях. Это в первую очередь Фидий, Марино Марини, Генри Мур, наверное, Исаму Ногути и, конечно, из русских — Великий Дмитрий Цаплин.

Несуразная критика может даже улучшить настроение, рассмешить. Например, была восхитительная по наивности заказная статья по поводу моей выставки в Музее современного искусства на Гоголевском бульваре. Фамилию автора, к сожалению, не запомнил, но утверждал он следующее: мол, все женщины были изображены мною в момент оргазма. Я был польщен. Долго этого добивался. Дурак, а тоже кое-что понял.

Бывают трогательные письменные обращения. Одну гениальную записку, сохраненную мною специально, хотел привести в подлиннике, но автор ее ушла из жизни, царство ей небесное. Не хочу компрометировать автора этого гневного опуса с орфографическими ошибками. Ибо автор — дама с уважаемой фамилией.

Моя бабушка вспоминала, с каким «благородным неистовством» критиковали их друзей: Стенберга, Меркурова, Дейнеку. И как глупо выглядели критиканы, которым позже, когда критикуемых настигало признание, приходилось перестраиваться. Помню, как-то, сидя в дедовской мастерской, я слышал, как дед Николай отчитывал какого-то молодого искусствоведа, типа того: «Как ты, мракобес, ничего не понимающий в искусстве, можешь доводить свои убогие взгляды до высоты критерия?!» На мой вопрос: «И чего ты так на него накинулся?» Николай Васильевич отмахнулся: «Нечего писать всякую х…ю, да еще в „Огоньке“». Дед вообще считал профессию критиков паразитической. Я с ним согласиться не могу. Ринго Старр как-то давно сказал, что каждый ударник должен знать свое место. Есть замечательные арт-критики, которые помогают продвижению художников. Благодаря им публика узнает творчество молодых или забытых художников. Искусствовед Ирина Седова, например, много сделала для того, чтобы реанимировать имя Митрофана Рукавишникова. Провела исследовательскую работу, раскопала массу интересного.

Я благодарен выдающемуся искусствоведу Валерию Турчину за нестандартный, творческий подход к моим работам. Несравненному Александру Рожину, моему другу, — за безотказное удовлетворение моих просьб написать что-нибудь о той или иной моей скульптуре. Якимовичу Александру Клавдиановичу, который смог увидеть сложность и глубину направления в скульптуре, которое создал Иулиан Рукавишников.

* * *
Мама рассказывала, как она ходила в МОСХ, где выступал великий Дмитрий Филиппович Цаплин, недавно вернувшийся из Европы. Он тщетно пытался открыть глаза членам тогдашнего Союза художников на то, что такое настоящая скульптура. Какие качества ценны в ней. Его, пожилого человека, освистали, улюлюкали, орали с мест, оскорбляли. Он растерялся, не ожидая такой дикости. Я же считаю Цаплина номером один в истории скульптуры нашей страны. Это величайший из мастеров. Жаль, что почти никто этого не видит и не понимает. Его, как многих, обвиняли в формализме, издевались, не давали заказов. Во Франции и Испании Дмитрий был довольно успешен, но не продавал своих вещей даже просившим его об этом музеям, считая, что они должны вернуться на родину. Он достоин ста музеев, но, увы, нет ни одного. Несколько анималистических скульптур есть в собрании Третьяковки. Большая часть каменных и стеклянных скульптур исчезла в результате нападения «черных риелторов» уже в начале двадцать первого века. Изуверски убита его дочь Вера. А остальные уцелевшие после разграбления вещи валяются в ужасных условиях в полуразрушенных комбинатах. Спасибо скульпторам Буйначеву и Тугаринову, что они хоть что-то сохранили. Странно, что у нас нет национальных героев. Правда?

Петр Барановский

Там дураки власть берут.

Андрей Платонов

Как же нам повезло, что «товарищи», захватившие власть в 1917-м, не обладали последовательным умом, как какие-нибудь немцы, например. И не могли довести задуманное до конца. Иначе мы бы не увидели остатки шедевров нашей архитектуры. Прекрасное ведь действует на неискушенное око подобно зеркалу, которое ничего не отражает, если в комнате никого нет. Замечаю, что немногие теперь умеют видеть. Однако люди, для которых уничтожение великой культуры являлось непоправимой трагедией, нет-нет да встречались. Пожалуй, самой мощной фигурой из этой немногочисленной группы был Петр Дмитриевич Барановский. Незаметный, скромнейший человек-подвижник — страдалец всю свою жизнь посвятил реальному спасению древнерусской архитектуры. А жизнь его аккурат совпала с самыми страшными для нашей культуры десятилетиями, когда руководящее быдло оголтело уничтожало все национальные шедевры по всей необъятной стране. Как завещал Сергий Радонежский, на собственном примере Барановский, взяв свой объемистый саквояж с инструментами для обмеров, в костюме, ширина брюк которого напоминала чаплинский, в неизменной кепке, попросившись на какую-нибудь попутную подводу, ежедневно, из года в год, приближался к очередному храму или монастырю, который или собираются взорвать, или уже уничтоженному. Его сажали, он работал в лагере, организовывая там строительные отряды и спасая в окрестностях погибающие древности. После отсидки его селили за сто первый километр от Москвы, откуда он тайком каждый день ездил на объекты, которые у нас сейчас есть благодаря его подвигу: Казанский собор на Красной площади, храм Василия Блаженного, Крутицкое подворье, Коломенское. Его опять арестовывали, отпускали, он опять ехал реставрировать и обмерять. Замерзал, промокал, болел, не мог уговорить никого помочь, но не сдавался. Унижался перед Фурцевой, которая вела себя с великим ученым высокомерно, отказывая ему во всех просьбах. Благодаря Петру Дмитриевичу мы имеем возможность пройтись по Коломенскому, навестив домик Петра Первого, посетить Крутицы, завернуть в Спасо-Андроников монастырь, посмотреть мощнейшую коллекцию икон и многое, многое другое по всей оставшейся у нас территории и на территориях государств, отделившихся от Российской Федерации.

Громадный и уникальный архив его дочь передала в Музей архитектуры. Я хотел поставить Петру Дмитриевичу памятник в Коломенском за свой счет, но не нашел понимания.

Крёстные
Крещён я был в младенчестве в церкви на улице Неждановой. Кстати, лет через шестьдесят пять напротив этой церкви я установил памятник Ростроповичу. Нарекли меня Александром в честь Саши Соркина, одного из друзей моих родителей, которые, собравшись в тот вечер и, по рассказам, изрядно выпив, положили в шапку записки со своими именами. Я мог стать Марком, Наумом, Исааком и Юрием. Последний и стал моим крестным папой, будучи единственным православным из присутствующих. Это был легендарный в Москве Юра Нерода, или дядя Юра. Человек-праздник. У него было особое отношение к жизни и ко всему, что с ней связано. Являясь сыном успешного и востребованного скульптора Георгия Васильевича Нероды, седовласого джентльмена с благородными манерами и аристократической внешностью, Юрий был смолоду обласкан судьбой. Говорили, что Нерода-старший как-то на заседании прилюдно сказал Гришину, когда тот посмел повысить на него голос: «Вас когда-нибудь снимут, а я навсегда останусь русским скульптором». И вышел.

Пожалуй, крестный — единственный из знакомых мне людей умел извлекать блага из жизни в социалистическом обществе. Во время войны мечтал, что по ее окончании — если останется в живых — первым делом выкинет из матраца начинку и набъет его рафинадом. В немногочисленных ресторанах Москвы шестидесятых, которые по пальцам можно было пересчитать — «Метрополь», «Берлин», «Прага», «Советская» — бывший «Яр», конечно, «Пекин «с «Националем», — его появление производило фурор в рядах гардеробщиков, официантов и метрдотелей. Лично имел честь наблюдать это. Он частенько таскал крестника за собой на футбол, бокс, ипподром, где иногда проходили помимо бегов скачки, в которых победителем неизменно был великий жокей Николай Насибов на своем знаменитом Анилине, а зимой мотогонки по льду, легендой которых являлся Габдрахман Кадыров, гонщик из Башкирии. Дядя Юра, неизменно короткостриженый, бледный и немного трагически-печальный, модно и сдержанно одетый, сиживал в ресторанах за столами, накрытыми белыми крахмальными скатертями, подперев подбородок сильной скульптурной кистью, и иногда слегка улыбался бескровным ртом, глядя на меня. Как будто говорил глазами: «Что тебя ждет в этой жизни, Сашка?» Его необычное умное лицо мне очень нравилось. Столы ломились, официанты почтительно кланялись, перекинув крахмальную салфетку через черно-белое предплечье.

Он был новатором в скульптуре. Не уставал шокировать публику всякого рода экспериментами на московских и всесоюзных выставках. До сих пор помню его Гагарина из красной пластмассы, в котором с трудом можно было различить советского героя-космонавта. Его произведения нравились мне необычной пластикой. Он любил поражать собеседника нестандартностью суждений. Говорил: «Надо занимать побольше денег у всех. Когда умрешь, все равно уже не спросят». Довольно часто, бывая за границей, даже работая там и возвращаясь, делал определенные выводы и делился ими со мной, когда я подрос. Скажем, после поездки на очередной зарубежный аукцион искусств он убеждал всех в том, что имя художника порой куда важнее того, что тот делает. Это очень влияло на меня, тем более что я любил дядю Юру и старался ему подражать. Приезжая к нам в гости, он обычно сильно опаздывал и неизменно появлялся со своей свитой. Из свиты я выделял Ирку, его дочь, и Эдика, которого Юрий Георгиевич усыновил. Ира и Эдик были постарше меня лет на десять и являли собой совершенство, к которому я так стремился. Модные, взрослые, в красивых шмотках.

Дядя Юра обожал Вертинского, и когда под утро все гости, подустав от буги-вуги, фокстрота, еды и пьянства, просили его спеть, он проникновенно это делал. И, на мой взгляд, лучше автора. Хотя в кульминационных моментах мог и упасть. Его подхватывали, ставили на ноги, и он продолжал петь.

Но не только с ипподромом, стадионами и ресторанами знакомил меня крестный папа. Первый мой «обезьянник» случился тоже с ним. Точнее, в его компании. После бокса в «Крылышках», где проходило что-то типа первенства Москвы, он взял меня пообедать в знаменитую в то время шашлычную у Никитских Ворот. Дело прошлое, но таких вкусных шашлыков по-карски я больше за жизнь не пробовал нигде, даже в Грузии. Вскоре приехал Эдик с каким-то скромным парнем необычайной красоты. По крайней мере мне так показалось. Небольшая античная голова на накачанной шее, гармоничное телосложение, безукоризненная одежда. «Бывает же!» — подумал я с завистью. Мне было лет пятнадцать. Беседа шла ни о чем. Взрослые выпивали. Когда красавец вышел в уборную, Эдик сообщил мне, что это Логофет. Хоть я и не интересовался футболом, но имя Геннадия Логофета я знал: оно звучало из каждого утюга. Уважение мое выросло еще сильнее. Я, с гордостью посмотрев по сторонам, заметил, что вся шашлычная таращится на наш столик. Посидев еще какое-то время, Геннадий, откланявшись, ушел. Я был счастлив от того, что он мне как взрослому пожал руку. И даже сказал, что ему приятно познакомиться. Не помню точно, как это произошло, но, кажется, удалившийся в уборную десять минут назад дядя Юра вскоре появился из-за стеклянных дверей с обувной коробкой под мышкой, да еще и в компании двух милиционеров. Они его осторожно придерживали с обеих сторон. Помню, меня тогда удивило его поведение: оно было подчеркнуто спокойным. Мы с Эдуардом кинулись за ними. На их предложение проследовать в отделение крестный как бы нехотя их посылал, чуть ли не зевая. Эдик кипятился, говоря милиционерам: «Вы что! Это заслуженный художник СССР! С нами только что сидел Логофет». «Ну да, ну да, а Стрельцов с Яшиным случайно не заходили?» — саркастически ухмылялись менты. Забирали дядю Юру за то, что он в сортире у какого-то фарцовщика успел прикупить итальянские ботинки. Спекулянта тоже замели. Но по законам того времени покупающий был так же виновен, как и продавец. Да еще сопротивлением или словом крестный, видимо, успел вывести сотрудников из себя. Мы с Эдиком сели в милицейскую машину из солидарности и орали по дороге всякие глупости. По приезде в отделение, чтобы нас проучить, всех закрыли в «обезьяннике». Это было на улице Щусева, где мы с родителями в то время жили. От этого ситуация казалась мне еще трагичнее. Я представлял себе бабушку, маму, папу. Представлял, как они там будут без меня, даже не догадываясь о том, что я вообще-то неподалеку. Длилось это все минут двадцать, которые показались мне вечностью. Потом Эдик напомнил Нероде о дружбе с главным гаишником города, тот попросил телефон, набрал номер, дал раскалившуюся от мата трубку одному из привезших нас милиционеров, и нас быстренько отвезли к дяди-Юриной машине, припаркованной у шашлычной. Вместо извинения прозвучало: «Поосторожнее, граждане-художники».

Пустяк, с кем не бывало, скажете вы. Конечно пустяк. Но опыт был приобретен, и еще долго до следующих, не столь удачных, «обезьянников» я между делом упоминал в разговорах этот случай, сильно его приукрашивая. Сев в неродовскую «волгу», мы приехали опять на Щусева, но уже домой. «Ну ты, Рыжий, в своем амплуа, — сказал папа (папа всегда называл дядю Юру именно так, имея в виду Рыжий клоун). — Тебе необходимо все одновременно: и с футболистом дружить, и шашлык жрать, и ботинки итальянские скупать». Дядя Юра, спокойно улыбаясь и привычно подперев рукой подбородок, глядел на папу. Если не ошибаюсь, в итоге та беседа затянулась до утра — главным образом выясняли, кто кого уважает. Правда, я ушел спать, утром нужно было идти в школу.

Моей крестной согласилась быть Оля Барановская, дочь упомянутого выше великого подвижника Петра Дмитриевича. Как и моя родная мама, она была скульптором. Она еще работала начальницей на комбинате, в связи с чем у нее выработался властный, не терпящий возражений тон, и это с природным подчеркнуто тихим голосом. Все скульпторы без исключения боялись ее как огня. На меня, уже на взрослого, она тоже действовала как удав на кролика. Тетя Оля, так я называл ее с детства, была ближайшей подругой моей мамы. И только мама — одна из немногих — периодически в сердцах посылала ее на хер. А после этого тетя Оля звонила как ни в чем не бывало: «Сашенька, здравствуй, дружочек, позови маму». Мозг модницы тети Оли не отдыхал, она неустанно придумывала наряды с конкретными деталями, которые должно было искать и доставлять ей все ее окружение. Когда я вырос, она по телефону общалась примерно так: «Саша, здравствуй, тебе нигде не попадался серо-голубой сарафан в мелкую клетку? Если кто-нибудь будет продавать, купи мне, у меня сорок шестой. Да, еще помнишь, я отдала тебе папины галстуки-бабочки, когда тебе было лет десять. Так вот, один из них был темно-коричневый в мелкий светлый горошек, срочно верни мне его». Так весь дом начинал тщетные поиски. Гонцы ехали по комиссионкам и к знакомым фарцовщикам. Найдя нечто похожее, я ехал к тете Оле.

— Нет, Сашенька, это бордовый и горошек крупнее. Поищи еще, прошу тебя.

Я понуро покидал ее уютнейшую квартирку с потрясающими древними предметами и антикварной мебелью. Драматизм нарастал. Тетя Оля позванивала:

— Сашенька, не нашел? Ну поищи, он же не мог сквозь землю провалиться.

Я не решался ответить, что в десятилетнем возрасте мог его сразу выкинуть вместе с другими бабочками. По натуре я не стукач, но от безвыходности я обращался к маме, и она, когда раздавался очередной звонок, вырывала у меня трубку и страшным голосом орала в нее: «Ольга, … твою мать! Что ты привязалась к парню со своей сраной бабочкой?!»

Ни в чем не повинная трубка летела и билась об телефон. Подобные разговоры в среде творческой интеллигенции случались и были нормой. Тетя Оля поражала своей эрудицией. Она знала про древнерусское искусство и архитектуру все досконально. Ее дотошность в данном случае помогла ей стать недюжинным специалистом в этой области.

Свет или комфорт
Зa жизнь свою я сделал штук, наверное, двести станковых скульптур так называемой нетленки в разных материалах. Штук четыреста-пятьсот картинок и рисунков, больших и не очень. Наверное, штук сто памятников там и сям и только две больших скульптурных композиции: «Гладиатор» для Москвы и «Неманя» для Белграда — двадцать пять и двадцать два метра, не считая меча. Когда приступаешь к подобной работе, в размер сооружения, с первых шагов становится понятно — закончить ее невозможно. Скрываешь это от ребят-помощников, бывших учеников, хорохоришься, шутишь чаще, чем обычно. За день незаметно кладешь тонны глины. Ученики реально помогают, стараются, верят учителю — он же все может. У некоторых хорошо получается. Ближе к ночи неизбежно появляются малодушные мечты: упасть бы мордой в яму с глиной да полежать так тихонечко, но кто-то не дает. Положив кусок, тянешься за другим — как семечки, не оторвешься. Мятущийся гений, епрст! И так месяцами. Все труднее заставлять себя утром вставать. 3а окнами меняются сезоны. Жаль, родился не немцем или прибалтом каким-нибудь. Семь часофф — конец рабочий день, до завтра, тофарищи. Под четырнадцатиметровым потолком летом жарко невыносимо и душно, вентиляторы не справляются. Гнутый фонарь для правильного света над головой сделан из прозрачного пластика. Выбирай — или свет, или комфорт. Бойцы скульптурного братства выбирают свет. Тогда и нечего пытаться дышать. Часто в респираторе — привыкаешь. Тем более сухая глина, состоящая из микрочастиц, стоит облаком. Частые поливания и мокрые веники не помогают, да и с поливаниями надо быть поосторожнее — скользкая глина и высота — костей не соберешь.

Незабываемое впечатление от наслаждения творчеством усиливается еще и тем, что в руки периодически впиваются сантиметровые кусочки стальной ржавой тонкой проволоки. Бессменный технический директор и соратник Леня Петухов по доброте душевной дает взаймы глину нашим «друзьям». А возвращают они ее с разными вкраплениями и в разы уменьшившуюся. Успокаивает то, что глина обладает заживляющими свойствами, поэтому мы не обращаем внимания на порезы и уколы. А пашем, пашем и пашем.

Потом романтика бронзолитья. Печь гудит с надрывом, дрожит, раскаленный белый металл полился. Как будто другая планета — взметнулось под потолок облако черного дыма и поползло, затягивая все и медленно серея, почти ничего не видно. Невозможно продохнуть. Все ломанули на воздух. По всей линейке тихо дымятся куски ХТС18. Завтра посмотрим, пролилось или нет. Ребята как из преисподней, потемневшие, улыбаются белыми зубами и белками глаз — устали.

Глаз устал
Первый свой полноценный памятник — памятник Микешину для Смоленска — я лепил в заброшенной церкви на Старо-Рязанском направлении, где располагался какой-то скульптурный комбинат. Дикость? Но в те времена это было не худшее применение для разрушенных храмов.

Рядом создавался десятиметровый солдат для Новомосковска, если не ошибаюсь. Авторами его были Леонид Васильевич Присяжнюк, который преподавал у нас скульптуру на первом курсе, и опереточный персонаж с громоподобным голосом, знаменитый тем, что помогал Кибале — так все называли советского классика Александра Павловича Кибальникова. Помню, в моем детстве папа, разговаривая с кем-то по телефону, не хотел ехать к какой-то Кибале:

— Да он пристанет со своим уставшим глазом, напьешься с утра, не поеду.

Мне было интересно, и я спросил его:

— Кто это?

Он сказал тогда, что это неважно.

Много позже, когда мы жили на даче в Вельяминово, соседями по улице были Кибальниковы. Появлялся и сам классик. Глаз у него уставал хронически и, чтобы он отдохнул, нужно было бежать в сельпо на станцию, что я и делал регулярно из уважения к нему. Как-то мы послали четырехлетнего Филиппа к Кибальникову, чтобы он пригласил его к себе на детский день рождения. Мальчик быстро вернулся с выпученными глазами:

— Александр Палыч спрашивает, а жидкий хлеб будет?

— Будет, пусть не волнуется, — сказали все хором.

Но вернемся к глиняному солдату. Третьим был безотказный курносый парень, которого шпыняли и в хвост и в гриву. Скульпторы в силу возраста и опыта командовали снизу, а Ваня (так звали курносого) лазил по лесам с ведрами, наполненными глиной, лопатой, веревками, которыми он на каждом ярусе то привязывался, то отвязывался. Он был счастлив. Иногда создавалось впечатление, что роль нижних заключалась в том, чтобы не дать Ивану ни секунды покоя. Ор стоял непрекращающийся. Высокий и низкий голоса как бы соревновались в глупости:

— Освободи глазницы и поэкспрессивней скулы. И виски прямо с волосами, до каски. Да, да, да. Ещё срежь лопатой левую дельту сантиметров на пять. Ещё, ещё, стоп.

— Старииик! Возьми всё цельнее, обстучи всё колотушкой, ещё, ещё. Остааавь, старииик! Глаааз устааал! Слезай, обед. Час волка!

При чем тут волк? При том, что в те времена какой-то из генеральных секретарей, руководивших СССР, издал указ: продавать бухло с одиннадцати утра. А на Кукольном театре Образцова недавно установили нарядные цветные часы, на которых каждый новый час сопровождался выходом какого-нибудь зверя. Волк выходил ровно в одиннадцать. Так и повелось, что полноценная жизнь в СССР начиналась с выхода волка. А у настоящих скульпторов тем паче. Выражение «глаз устал» прозвучало для меня как старая, до слез знакомая мелодия.

Далее работа над статуей солдата проходила обычно так: Ваня шел в магазин за водкой и закуской. Все садились обедать в отдельную каморку. Звали и меня. Я отказывался, вежливо отшучиваясь. Уклонялся. Примерно через час звук голосов оттуда усиливался, слышалась какая-то возня, иногда раздавалось нестройное задушевное пение. Потом мастера выходили и учили меня лепить и жить.

Например, сам маэстро своим густым басом объяснял про форму колодок ботинок, полагая, что они были тогда, как сейчас: правые и левые. Я, помню, здорово обескуражил его, заявив, что в те времена их шили одинаковыми и только потом обладатель разнашивал один на правую, а второй на левую ногу. Он победоносно было хохотнул, взглядом призывая окружающих присоединиться к порицанию меня, но когда Присяжнюк утвердительно кивнул, маэстро хмыкнул и отошел, возмущенно бормоча.

«Микешин» мой катился к концу, как говаривал Михаил Афанасьевич в своем великом произведении о романе Мастера. «Солдат» стоял на месте. Вернее сказать, то, что стояло, только называлось солдатом, оно не было похоже на человека. Разве что количеством рук, ног, глаз…

Однажды, когда я на лесах совершал последние «единицы действия», приехал Кербель. Я слез поздороваться. Лев Ефимович приехал по просьбе Присяжнюка, чтобы помочь принять статую. Ее прокрутил Ваня, после чего Кербель в шутку замахнулся на авторов:

— Поубивал бы, шо за у…ще зробыли?! Ладно, Миша, — он всегда путал нас с Переяславцем, — давай подпишем, что мы принимаем. Ты же член худсовета, который должен это принимать.

— Член, — подтвердил я.

Откуда ни возьмись появилась бумага с хвалебными отзывами, относящимися к «шедевру», и два ФИО: Кербель Л. Е. и Рукавишников А. И. Лев Ефимович лихо подмахнул около своей фамилии и проникновенно посмотрел на меня. Я подписал. Дня через три я с советом приехал на автобусе смотреть «Солдата».

Иван прокрутил скульптуру. Въедливые члены просили крутить помедленнее. Бумага, подписанная нами, оказалась у председателя — тогда Ю. Г. Орехов. Он незамедлительно ознакомил с этой бумагой всех-всех. Все с ужасом посмотрели на меня. Покраснев до слез (я был молод и романтичен), я довольно неожиданно для себя вдруг прокричал:

— А что, у вас у всех любимого учителя что ль не было?!

Говорил мне кто-то, что «Солдата» установили в Новомосковске. Жаль местных жителей, конечно. Хотя жизнь не стоит на месте. Теперь это стало нормой. Такого великолепия полным-полно по всей Российской Федерации, не исключая столицы.

Учитель
Это он стоял у истоков создания Федерации каратэ СССР. Это он открыл первую в стране секцию каратэ, учредил Центральную школу этого вида спорта и организовал первый чемпионат СССР.

Алексей Штурмин — человек-легенда. Основатель нашей школы каратэ.

Когда в компании присутствует он, все остальные попадают в расфокус. Что-то есть в нем особенное, отличающее от других. Нудное и неряшливое слово «харизма» не подходит абсолютно. Наверное, это дух, соединенный с невероятным умом и добротой. Те же чувства возникали в присутствии Высоцкого: если он рядом, ловишь себя на том, что с идиотской улыбкой, приоткрыв рот, смотришь на него и не можешь отвести взгляд. Так герой Сергея Бодрова в фильме «Брат» смотрел на Бутусова. Кстати, Высоцкий и мой сенсей Алексей Штурмин дружили. Он-то и познакомил нас, бойцов своей школы, с Высоцким — за что громадная ему благодарность.

Paзбавленное крымское обильной пены не дало, а в «Мастере» на Патриках абрикосовая дала — вспомнил я начало из только что появившегося в журнале «Москва» романа. Пива мы заказали больше двадцати кружек. поэтому в каждой руке несли по две. Мы — это часть объединения зрелых тинейджеров с шутливым названием «трезвенники-интеллектуалы» и другая, сборная часть, прибившаяся к первой. Достаточно эксцентрично выглядящая по тем временам, объединенная любовью к брит-попу тех времен, «вяло антисоветски настроенная», нищеватая, но с замашками, обожающая загадочно-мистическое, недоступное логичным лохам, довольно жестокая в своем идиотизме группа товарищей. Дина Бродская, наша хиппующая богиня, «срубила» на набережной Судака длинного, напоминающего сенбернара неустойчивостью походки Ваню Лактионова. Где же генетический след в этом Лактионове от великого отца, думал я, сидя на тротуаре и глядя на него. Шумный «врун, болтун и хохотун», добрый, умный парень, взяв гитару, как-то плохо спел про каких-то лошадей, утонувших вместе с баржей. Всех возмутил, но слушали молча, и это после признанного рокера Хмелевского. Он понял, и чтобы реабилитироваться, вдруг сказал: «У меня товарищ — реальный гений дзюдо, тьфу, гений каратэ».

Каратистами у нас тогда были все, кроме меня — сейчас очень интересно вспомнить степень непосвященности ребят и их придумывания на эту тему: девяносто девять процентов рассказов и один процент показов. Я в тот момент уже занимался боксом.

«Богато бачили таких гениев», — произнес задумчиво, имитируя хохляцкий акцент и глядя на море, хорошенький светлоглазый Саша Костенко. «Без базара познакомлю всех, спорим еще на два пива. Все будем заниматься и станем мастерами». В итоге после этого разговора из всех на «Маяк» пришли только Ваня и я. В зале с крашенными зеленой краской полами появились люди, одетые в белые каратэги. Я зауважал Лактионова. Тренируюшихся было человек семь. Самый старший и значительный Тадеуш Касьянов оказался не главным. Сенсей — изящный журнальный красавец с аккуратной прической — мне сначала не понравился, но когда тренировка окончилась, я готов был на коленях ползти за ним на край света. Это был тогда никому еще не известный Алексей Штурмин. Ему было лет двадцать. Когда я в компании Вани с подобострастным выражением лица ждал во дворе его выхода и обдумывал, как принято здороваться с подобными людьми, он вышел и с улыбкой просто протянул нам руку. Эта метаморфоза, произошедшая с ним после отданных им же громоподобных команд и демонстрации безупречной техники, меня поразила. Примерно подобное случилось со мной, когда патриарх Алексий, впервые посетив мою мастерскую, не дал мне возможности продемонстрировать заученные просьбы о благословении и просто поздоровался за руку.

На следующей тренировке в школе появились два «красавца» с белыми поясами, в дзюдогах до колен, купленных в Военторге. Потом я ходил уже один, преисполненный романтических ощущений. Отличие от бокса со стороны было таково: раньше Рукав все время ходил с разбитой рожей, теперь хромой со сломанными руками. Как-то на очередном симпозиуме творческой молодежи девочки-балеринки спросили меня: а вы, наверное, пианист? Кисти обеих рук у меня были в гипсе. Учитывая то, что я вскоре поступил в Суриковский на факультет скульптуры, это было вовремя. Анализируя те времена, испытываю смешанное чувство. Например, все люди с узкими глазами вызывали гиперуважение. Никаких белых драчунов на экранах, кроме Бельмондо, не было. Фетиш иероглифов (вырезалось и клеилось все и везде), плакаты, книги и конечно же фильмы. Видики появились гораздо позже. Сколько времени теряли в очередях в клубы и подобные места, когда должно было что-нибудь демонстрироваться… Перепечатки самиздатовских дзен-буддистских книг остались со мной на всю жизнь. Чуть позже появилось великое Дао. Эти философские представления повлияли сильно на мое искусство и сейчас рикошетом влияют на моих учеников по скульптуре. Что еще выявилось в связи с каратэ, так это какое-то совершенно отличное от прежнего чувство друга, друзей, дружбы вообще. Полное отсутствие возможности реалистически оценивать ситуацию. Чувство опасности, страха — неоправданно исчезло. Не буду перечислять всякие случаи из «героической» юности, чтобы не показаться суперменом с недалеким умом. Но вот как ухитрялись оставаться живыми ребята из Центральной школы, участвовавшие в разных переделках, сейчас совершенно непонятно.

Возвращаясь к Штурмину, хочу сказать, что он был всегда спокоен, весел, приветлив, со вкусом одет. Никак его облик не вяжется с тем, что с ним сделали. За подвижническую жизнь человека не раз хотели уничтожить. Поясню для тех, кто не в курсе: в 1981 году партия решила поставить каратэ вне закона. И учредила соответствующую уголовную статью, после чего все школы позакрывали, а тренеры были вынуждены уйти в подполье.

Хорошо, что его с таким внутренним стержнем не удалось сломать, как ни пытались. О своих годах заключения он мне скупо, сдержанно рассказывал. Я просил написать, но он ограничился небольшой книжечкой стихов, объясняя тем, что чистую правду написать невозможно, а адаптированную — неинтересно. Я для этой книжки стихов рисовал иллюстрации, не переставая расспрашивать. И все полнее и полнее представлялся ужас случившегося. При этом Штурмин выглядит и ведет себя так, что можно подумать, что эти без малого девять лет он провел где-нибудь на островах, ловя рыбу и собирая гербарий.

Нужно понимать, какого масштаба дело ему удалось сделать. Он зажег огромную часть молодежи любовью к каратэ — к восьмидесятым единоборствами занимались уже порядка шести миллионов человек! Таким образом сделал из нас, советских людей, достойных граждан.

Говорят, с подачи Володи Винокура (респект ему) Учителя наградили государственным орденом Почёта, а японцы присвоили ему девятый дан. Слава богу, что в наши дни все это стало возможным. От себя скажу, я благодарен судьбе за то, что она подарила мне такого Учителя — такого друга. Мне хотелось написать то, чего не напишут другие, чтобы не повторяться. Несколько ироничный тон продиктован тем, что недолюбливаю ложный пафос. Штурмин навсегда остался моим Учителем и другом. За это я благодарю Ваню Лактионова, который давно ушел от нас, царство ему небесное. И еще я благодарен судьбе, что она дала мне мощнейший, нерушимый, как океан, тыл.

И как часто бывает в дзен-буддистских легендах, после этого знакомства мне открылась еще одна ступень просветления, толчок — дверь унылой анфилады однообразной и тупой советской жизни с агиткой распахнулась, потянуло апрельским морским воздухом, открылись простирающиеся в сумерках поля с редкими огоньками на горизонте, и не сразу, а по одному формировались и с прошествием времени постепенно поднимались фигуры вновь приобретенных братьев-воинов. Сергей Шаповалов — гений обитания в воздухе. Возможно, никто в мире не был близок к тому, что умеет он. Виталий Пак — фарфоровой красоты и изящества мастер с армией корейских товарищей, каждый из которых явление: Шин, Хан, Кан. Люди очень трогательно и тонко организованные. Коварный весельчак Саша Костенко. Саша Иншаков — благородный мастер, справедливый Робин Гуд, не забывающий о себе. Сдержанный и немногословный трудяга Гена Антонов с кулаками терминатора, не знающими усталости. Володя Томилов — античный Дорифор, защищающий своих учеников от всякого рода невзгод, обладающий поистине страшной скоростью удара. Великий и ужасный Юра Кутырев, взгляда которого бывает достаточно, чтобы сами собой решались все разногласия между сторонами. Хотелось бы продолжать этот список, но это надолго.

Большая языческая богиня
Лет с шестнадцати я все время рисовал придуманную, как мне казалось, девушку. Как вдруг она явилась мне в реальности. У нее было мужское древнеримское имя Инна. Они с одним моим товарищем заехали ко мне в мастерскую. Я тогда разбирал чемодан, только что вернувшись из Сеула, где в императорском парке сделал большой, около десяти метров в длину, гранитный торс лежащей беременной женщины, как бы возникающей из скал. Приближалась ночь, в холодильнике было пусто, и я предложил им кофе. Встреча оказалась мимолетной и случайной, но впоследствии перевернула мою жизнь. Помню первое впечатление, когда они вошли и я увидел её: фантастическая фигура, прямо как у меня в рисунках. Плечи высокие и широкие, узкий таз и, главное, голова с узким лицом и слегка горбатым носом, правильно сидящая на шее. Вытянутые глаза с зеленой радужной оболочкой и опущенными книзу слезниками смотрят спокойно, изучающе, без эмоций. Так смотрят большие уверенные в себе звери кошачьей породы. Подумалось тогда: «Какая индифферентно самостоятельная, вежливая, но холодная и молодая. На фига я ей?»

После длительных перелетов я клевал носом. Мое возвращение пришлось на время, когда СССР вроде бы случайно сбил корейский пассажирский самолет, и они перестали летать над нашей территорией. Поэтому мне пришлось лететь обратно через Аляску и Париж. Вежливые полуночники, увидев скульптора засыпающим, вскоре ушли. Зевнув и подумав: «Не судьба», я завалился спать. Прошло больше года. Затем я случайно оказался в нашей галерее «Марс», уже не помню, по какому делу. Там я обратил внимание на двух девушек, отбирающих картинки. В одной из них я узнал ночную гостью, ту самую материализовавшуюся мою модель. Подошел. Ни к чему не обязывающий московский разговор. Ла-ла-ла, туда-сюда. Ну пока. «Помогите барышням выбрать приличные картинки и сделайте скидку!» — крикнул я, уходя, продавщице нашего салона. Не знаю, сколько бы еще продолжалась эта тягомотина, пока я не додумался до хитроумного трюка. Решив использовать преимущества своей профессии и не без труда найдя ее телефон, я попросил мне попозировать для «Большой языческой богини». Она согласилась. Мне показалось тогда, будто она ждала чего-то подобного. Работая над «Богиней», мы узнали друг друга получше. «Богиня» получилась похожей на рисунки и скульптуры, сделанные мною раньше. Двадцать лет спустя, зимой 2013 года, у меня была выставке в MMOMA на Гоголевском бульваре. Когда она монтировалась, мы с Инной пришли туда, и я представил ее кураторам и искусствоведам. Они заcмеялись и сказали: «А мы давно знакомы, вот же она выглядывает из каждого произведения».

Она работала в Московском онкологическом центре врачом. Эмоционально тяжелая профессия. Ее коллеги, с частью из которых Инка меня познакомила, позже рассказывали, что поначалу приняли меня за бандита. То ли слухи обо мне сделали свое, то ли брутальная тогда внешность. На защите ее кандидатской один доктор, встретив в коридоре приятеля, доверительно сообщил ему: «Там Рукавишников». — «Да ты что? Никого еще там не заколбасил?»

Хорошее медицинское образование и воистину ведьминское чутье сделали ее недюжинным диагностом, что потом не раз спасало стареющего скульптора от неприятностей со здоровьем.

Спустя время у нас родилась дочка Наташа, щекастая положительная красавица. Рассудительная, в домашних тапочках и кофтах с оленями, с полными карманами конфет и сушек, привнесла в мою и так счастливую жизнь особый уют и любовь. Мы старались быть хорошими родителями, таскали ее везде по разным странам, жили в деревне в окружении животных, катались на всем, на чем можно, — лодки, велосипеды, лошади. Читали книжки и обсуждали шедевры мировой литературы, живописи и музыки. Я, помню, даже подарил ей пятилетней Пончика — белого с черными пятнами и разными по цвету глазами злобного пони, тоже пяти лет от роду. Кстати, интересно, что пони бывают очень злыми. Может быть, в связи с малым ростом. Их даже используют для охраны территорий. Пончика привезли поздно зимним вечером на «газели», так как не нашли коневозки, примотали его через одеяло и толстый поролон скотчем к борту. Когда его освободили, Пончик благодарно заржал. Может быть, по дороге думал, что станет колбасой?

Наташка, конечно, сначала онемела от восторга. А потом они стали, что называется, не разлей вода. Какая это была трагедия, когда с приближением ночи надо было разлучаться!

С возрастом менялся размер лошадей. Как-то незаметно дочь закончила журфак МГУ. А после универа, как случается в мыльных операх, свалила в столицу Великобритании — доучиваться искусству графического дизайна и ещё каким-то современным штуковинам. А мы с её мамой и псом Карлом очень скучаем по ней.

Фрэнк Заппа
Как-то раз мой детский товарищ Стас Намин, отличный, кстати, живописец при всех его основных талантах, очень глубокий, интересный человек, пассионарий, ещё в том веке познакомил меня с великим Заппой, попросив показать ему «художническую» Москву. Фрэнк приехал с двумя операторами, чтобы снять фильм о Стасе, его центре и о советской неформальной тусовке. Я взял с собой любимую подругу — модняцкую красавицу Инку, и мы втроем покатили по трущобным мастерским, где люди жили коммуной в выселенных домах, по подпольным клубам, по притонам и жутким стоячим пивным, наполненным сомнительными людьми. Чтобы соблюсти контраст, мы водили его и в респектабельные рестораны, и в Большой театр, и в консерваторию, а потом опять ипподром, три вокзала, Мытищи. Пили водку на подмосковныхзаплеванных и заблеванных перронах, занюхивая рукавом. Захмелев, Фрэнк хватал Инку за жопу, в связи с чем она была очень горда, а я ржал над этим как сивый мерин. Есть по-русски он не мог и частенько умолял бросить его, как просит раненый солдат в бою, показывая двумя пальцами на горло. Одевался он будто аккуратный бомж и был в экстазе от того, что его почти никто не узнает. Но там, где люди были предупреждены, что приведем Заппу, выстраивалась очередь с дисками и пластинками за автографом. Он безропотно всем подписывал черным фломастером. В это время у меня в мастерской жили два грузинских художника — Отар и Бесо. После очередного знакомства с московскими трущобами мы с Фрэнком Заппой как-то заявились в мастерскую. Бесо, который был не только художником, но и играл рок-н-ролл, когда увидел Звезду, потерял дар речи и с излишним панибратством прицепился к нему, чтобы тот послушал записи их тбилисской группы. Мне было очень интересно увидеть поведение Фрэнка. Он ни в какую не соглашался, объяснял, что сейчас у него в Москве другая миссия, он снимает фильм. Длилось это довольно долго, но он не поддался на уговоры. Я понял, что бываю неправ, соглашаясь посмотреть чьи-либо произведения. Об этом здорово написано у Довлатова в рассказе «Жизнь коротка».

«У вас такая великая музыка, такие корни», — хватаясь за голову сокрушался Заппа, — а вы в хвосте за нашими плететесь, которые у ваших предков и воруют, да и их-то догнать не можете. Если, например, нужны деньги, нужно написать хит! Приходится делать медляк про любовь. А я хочу написать песню про сельдерей. Хита не получится, не поймут. People are idiots». "The same situation with sculpture", — с сожалением поддакивал я. Действительно, по гамбургскому счету, в скульптуре разбираются очень немногие.

Двое из ларца
Московское лето. Жара. Дважды коротко бибикаю у нашей мастерской. Помощник Юрка открывает ворота: никаких дистанционных пультов еще нет и в помине. С восторгом сообщает мне в открытое окно машины: «Только что были Шаповалов и Пак. Пошли в Дом книги, обещали еще зайти». Юрка тоже занимается каратэ, у какого-то из учеников Пака. Они для него мафия, боги. Я, раздевшись по пояс, лезу на леса: доделывать «Достоевского». Вчера ученики помогали, сегодня я один.

Фигура стоит в садике перед мастерской, на открытом воздухе. Так глина хоть и сохнет быстрее, зато свет там такой, какой будет на скульптуре всегда — а это важно. Пока лезу на леса, вспоминаю ситуацию, случившуюся на днях. Работал себе спокойно, как вдруг подъезжает грязная BMW. Из нее вылезает мой патинировщик Саша с незнакомыми ребятами. Матерясь про себя (отвлекают!), слезаю знакомиться — все-таки я хозяин. Пожав всем руки, представляюсь спокойно, улыбчиво: «Саша». И тут замечаю, что у патинировщика что-то странное с рожей — нос распух и кровь под ним запеклась. Тут он начинает мямлить про то, что в них въехал и что теперь денег должен и все такое. В итоге все вышло само собой. Когда один из приехавших вытащил из-за спины бейсбольную металлическую биту, он сразу же получил ею же по заднице. После чего бита, честное слово, сама оказалась у меня в руках (потом она еще много лет валялась в мастерской). Ну а потом едва задел ногой второго, легонько так, и он живенько удрал. Третий в панике рванул к забору, вопя: «Убивают!», и с удивительной легкостью перевалился через ограду. Видимо реагируя на мои специальные звуки, которые я в стертой форме успел продемонстрировать для убедительности. Удивительно, но это всегда действует на неподготовленных. Даже очень умелые от природы и опытные драчуны на долю секунды остолбеневают. А этой доли хватает. Тот, что получил своей же битой, злобно скалясь из-за калитки, обещал, что «приедут старшие» и тогда я «буду раскаиваться». Я от такой угрозы чуть не помер со страха. А потом объяснил патинировщику, что раскрывать локацию дома кому ни попадя — затея сомнительная.

Стал объясним сегодняшний визит «двоих из ларца», книголюбов. Кто-то уже им, видать, успел настучать.

— Юр, а кто ребятам мог сказать про инцидент?

— Я Исаеву только сказал, — пробурчал Юрка, потупив взгляд.

Исаев — один из бойцов нашей школы, ныне священник.

— Ты б лучше на работу ходил каждый день, а не стучал. Меня позавчера убить могли вообще-то.

Тут раздался смех у калитки, и во двор ввалились родные рожи.

— Чего ржем? — спрашиваю.

Выяснилось, что этих двух легендарных мастеров боевых искусств какой-то смелый книгочей — посетитель магазина, взяв обоих за шиворот, выкинул на улицу. За что, уж и не помню. Помню, что «даже не бил».

— Какой молодец, хоть одним глазком взглянуть бы на него, — восхитился я.

— Да, здоровенький такой мужичок был, похож на работягу. Мы даже не пикнули, — заметил Пак.

«До какой степени мастерства надо дойти, чтобы так благородно поступить с незнакомым человеком», — подумал я.

Чтобы ночами не подвергать мастерскую риску, было решено заселить туда кого-нибудь. Шаповалов решил посадить туда двоих из своих товарищей. Где-то через час с небольшим они подъехали на убитом оранжевом «жигуле» и, бросив его чуть ли не открытым за забором, вошли в калитку, обвешанные целлофановыми пакетами в Микки Маусах и Дональдах Даках. Когда я увидел их, я сам почувствовал себя Микки Маусом, и предательский холодок пополз у меня по спине. По всему, особенно по глазам, чувствовалось: это мужчины с биографией. Что было у них в пакетах, мне неизвестно до сих пор. Наверное конфеты. Мне стало жаль «старших», которые могли подъехать на разборку. Может быть, еще не приедут, может, набакланила молодежь. Сергей конструктивно отдал им распоряжения, представил им Юрку, и мы свалили восвояси поесть. Юрка, оставшийся с ребятами, потом восхищался их аккуратностью и деликатностью. Обычно вечерами, после того как я уходил, отработав, они периодически звонили мне с докладами: «Александр, все спокойно, вам звонили такие-то и такие-то».

В субботу, то есть дня через три, появились «старшие». Я, как водится, был на лесах. Они приехали с одним из успевших смыться. Это были средней руки бандиты, типа из Железнодорожного или еще откуда-то. Раза в полтора постарше первых. Они приехали, чтобы проверить, нельзя ли тут чем-нибудь поживиться. Спрыгнув, на этот раз я без рукопожатий наехал на них: чего, мол, детей каких-то на разборки присылаете. Бандиты начали было оправдываться, а потом, когда по очереди появились шаповаловские ребята, как это часто бывает, один из бандитов узнал их и стал вежливо лебезить: нашлись общие знакомые.

В итоге пили чай с вареньем из крыжовника под глиняным Федором Михайловичем. Бандиты эти частенько стали появляться у меня в мастерской и даже выполняли какие-то безобидные поручения. Дружба с ними длится и по сей день. Теперь, правда, заматерели, обросли шерстью и обзавелись «бентли». А эпизод я этот вспомнил вот к чему: «лихие девяностые», да и вообще все последующие, прошли для меня спокойно. С такими друзьями, как Серега, Виталий и всеми остальными, я был как за каменной стеной.

Школа
В отрочестве из книг про художников мне очень нравились тогда книжки про творчество Франца фон Штука, сомнительного вкуса австрийского символиста начала двадцатого века, и про Карла Миллеса, шведского скульптора того же времени, замечательного мастера, создавшего свой неподражаемый стиль. Еще вернемся к нему, мой читатель.

В то время я страдал одним недугом: мне хотелось посвятить всех друзей в свою любовь, и я их мучил, показывая им эти книжки. В основном все терпели, наверное из уважения к необычной обстановке. Правда, некоторые будущие художники, например Гена Павлов, открывали там для себя новые имена, что мне казалось удивительным. Он жил неподалеку на Малой Бронной с мамой и кошкой, в большой полутемной коммунальной квартире. Гена, безусловно, являлся моим кумиром. Был старше меня ровно на два года, дни рождения в один день. Писал как бог свои примитивы про наши переулки. Был не от мира сего — настоящий художник. Не обращал никакого внимания на одежду, не то что другие. Занимался боксом у Льва Марковича Сегаловича в «Труде». Он научился брать руками в краске одежду, не пачкая ее, — указательным и средним пальцами. Еще у него был сосед Василий Ситников, только другой, тоже интересный художник. Генка общался со мной немного свысока долгие годы, как мне казалось, а я молился на него тогда. Прошло пятьдесят лет, а кажется, что пятьсот — столько исследовано, познано, сделано. Он звонил мне неделю назад, справлялся о здоровье, сказал, что давно написал мой портрет и хочет мне его подарить: «Может, повесишь куда-нибудь, если тебе он понравится». — «Спасибо, — говорю. — Я тоже сделаю твой скульптурный портрет. Сделаю для проекта „Воины“, он выразительный».

Еще одним нашим товарищем в те далекие времена был Русик, Саша Русишвили. Он знал всю шпану нашего района, благодаря ему меня лупили не так часто. Позже Русик стал гинекологом и славился тем, что после его абортов рождались прекрасные двойни. Мой товарищ, который мне много помогал, Витя Колосов, до сих пор благодарит его за сыновей.

После восьмого класса нас с Русиком вышибли из «двадцатки», элитарной в то время английской спецшколы, за неуспеваемость и поведение. Надо сказать, что учеником я был, мягко говоря, не самым лучшим. Много времени проводил за дверью. Там мне становилось лучше, легче дышать, как Ихтиандру под водой. Всегда было неприятно возвращаться домой из-за бабушки, которая с порога с надеждой спрашивала, что я получил. Что я мог ответить? Три кола и две двойки, примерно так.

Как следствие этого, мы благополучно поступили в школу рабочей молодежи в девятый класс, и в ночь на первое сентября, взяв с собой ведро черной фасадной краски и лестницу, нарисовали на подновленной желтой штукатурке двадцатой школы шестиметровый летящий пенис с крыльями над входом как символ прощания. А утром стали наблюдать с Сашкиного балкона за происходящим праздником знаний. Надо сказать, что ряды членов Политбюро, которые привели внучат, и их домработницы оказались к этому не готовы и дрогнули, не говоря уж про директора Антона Петровича, двойника Хрущева, который, увидев наш артефакт и осознав его, присел и просто завертелся на месте в своей светло-серенькой синтетической шляпочке. Да, я уверен: время драгоценное, которое можно было бы провести так интересно, тратилось напрасно в этой квинтэссенции идиотизма, вони, плебейства и безвкусицы.

В школе рабочей молодежи мы впервые за школьные годы вздохнули свободно, учителями там работали хорошие люди, к которым было достаточно приходить на занятия трезвым и здороваться, чтобы получать приличные отметки. Работать меня устроили к тете Насте, любовнице нашего придворного форматора Васи Кавыкова, зеленоглазой симпатичной женщине лет сорока. Дядя Вася отличался от других формовщиков тем, что после него оставалась идеальная чистота в мастерской, да и сам он выглядел как лорд, неустанно рыща по ЦУМам и ГУМам и скупая там финские и гэдээровские костюмы, ботинки, куртки и еще всякую дребедень. И когда он в очередной обновке появлялся у нас с непростым от гордости лицом, моя мама всегда делала ему комплименты: «Ну ты, Васька, самый элегантный мужик!» Это, конечно, ему импонировало.

Так вот тетя Настя, которая взяла меня на работу, была начальником комбината, который располагался, если не ошибаюсь, на улице Гиляровского, где делали «Лениных» из мастики (папье-маше). Я работал младшим форматором, но формовать так и не научился. Да и как можно научиться на одинаковых, лысых, сомнительного качества бюстах. Тетя Настя была очаровательная русская простая и по-своему красивая дама. Относилась ко мне по-доброму, закрывала план. Они с Васей очень гордились дружбой с моими родителями. Кстати, должен сказать, что она, то есть дружба, была искренняя с обеих сторон. Но ходить на работу мне все же не нравилось. Вонь от столярного клея, который делался, как известно, из костей, женщины разного возраста с шутками-прибаутками, однообразие манипуляций — все это укрепило желание стать скульптором и никогда не работать. Скульптура же не работа, а бесконечная вселенная счастья. Надо только поймать и осознать этот драйв. Да, надо не забыть и потом рассказать вам забавную историю про столярный клей и таможенников Копенгагена. Даже две занятные истории связаны у меня с этим чудесным городом. Но об этом позже, а пока продолжим об отрочестве.

Как известно, в юности гипердружба превыше всего, до кома в горле, до слез, до самопожертвования. За свои принципы, за свою музыку, за своих кумиров мы могли растерзать кого угодно. После седьмого класса пришло много интересных ребят: например, Леня Володарский, известный всей стране своими переводами видеофильмов с особенностями ухо-горло-носового произношения, Леня Терлицкий, обладающий абсолютным слухом. Среди нас всех выделялся небольшого роста симпатичный ладный паренек со светло-серыми глазами и пшеничными волосами — Сергей Хмелевский, который подсадил всех нас на британский поп и рок. Он приносил, доставая откуда-то, новые пластинки, сам сочинял музыку. Он открыл для меня Рахманинова, я услышал Роберта Фриппа и полюбил его навсегда. Музыка сильнейшим стержнем вошла в нашу жизнь. Это объясняет появление позже моих «Леннонов», «Рода Стюарта», «Стинга» и «Кита Ричардса», «Эми Уайнхаус». Володя Микоян по кличке Микки Джан, Паша, внук легендарного непотопляемого Анастаса Ивановича. Будущий архитектор и вообще незаурядный Андрей Родионов и скульптор Юра Орехов учились в других школах. Я познакомил их со своими «интеллектуалами». Таким образом сколотилась, группировка «трезвенников-интеллектуалов» расширенного формата. О названии. Почему? По кочану. Ни трезвенниками, ни интеллектуалами мы на самом деле, конечно же, не являлись, а являлись скорее раздолбаями.

Забыл главного, можно сказать, идеолога группировки: Юру Селиверстова по кличке Барс. Это был очень душевный умный малый. Позже работал на Московском ипподроме жокеем и берейтором, а заодно и конюхом. Жил в конюшне, мы часто посещали его там, оставались ночевать, выпивали, слушали рассказы жокеев о бегах и скачках. С удовольствием вспоминаю эти времена: глядя на Барса, становилось понятно, как нужно жить — никакой карьеры, реальная свобода, естественность. Юра прожил короткую, простую и честную жизнь. В одном с ним не могу согласиться. «Лошади же глупые», — часто говаривал он с улыбочкой, желая меня позлить. «Но интуитивные и красивые, в отличие от тебя», — парировал я. Кстати, интересно, что благодаря этому шутливому тону «трезвенники» не могли поссориться. Внешне он напоминал Кевина Костнера — вполне ничего. Сам Барс, несмотря на принятый в их конюшне скептицизм, конечно, любил лошадей, особенно свою фаворитку Нюшу. Однажды они вместе выиграли какой-то серьезный по советским меркам приз. В конюшне собралось пол-ипподрома и интеллектуалы тут как тут. Пили только советское шампанское и только из ведер, такая традиция. Люди пытались угнаться за лошадьми и вскоре начали падать плашмя. Их аккуратно складывали на диваны, тахту в жокейской, потом, помню, кто-то расстелил газеты, на них куртки и пальто, и стали класть людей сверху. Я поинтересовался у Барса: «Зачем газеты?» — «Чтобы куртками пол не испачкать». Заботливое отношение к своим товарищам мне очень понравилось, и лошадники стали еще милее.

Лошади
Совсем не в том дело, что она полезна. Без изображения лошади всемирное искусство было бы ущербно. Трудно вообразить, сколько шедевров в мировом искусстве всех времен связано с лошадью. Лошадь — одно из составляющих счастья. Не зря кто-то из великих сказал: «Счастье — это когда ты отражаешься в зрачке у лошади и она считает тебя своим». Я и сам проверял, это так.

Знаете, бывает такое состояние внутренней раздерганности, когда все валится из рук. Но вот зайдешь в денник и услышишь сразу теплое дыхание преданного тебе большого, совершенного по форме существа, радостное ржание, почувствуешь внимательный, спокойный и доверчивый взгляд. И всей этой чуши как не бывало, даже стыдно. Еще лошади обладают какой-то совершенно загадочной, мистической интуицией, в отличие от нас. В общем, думаю, не повезло тем, кому не довелось общаться с лошадью. Лошади бывают совсем разными: добронравными, покладистыми, генетически необидчивыми, несмотря на то что их часто бьют и мучают маленькие, глупые, назойливые, жестокие существа. А бывают, наоборот, злыми и злопамятными. А помнить есть что: иной раз хозяева их почти совсем не кормят из-за своей жадности. Сам видел в разных городах, как катательных лошадок прикрывают попонами в страшную жару, чтобы скрыть тот позорный факт, что от тела там остались только голова и хвост, остальное — скелет. А лошади, работавшие раньше в шахтах, у которых вечно завязаны глаза, даже на поверхности, чтобы дневной свет не ослепил их. Слава богу, что теперь воюют без лошадей. А сколько те натерпелись во время многовековой истории войн. Соревнуясь в беге и скачках, человечки во имя победы готовы загнать насмерть своего «друга». И уж лучше не говорить, что происходит в случае поражения. Так и случается, что совершенное, красивое и тонко организованное существо выбивается из последних сил, чтобы угодить дураку-хозяину. Неудивительно, что у нас в стране загублены фантастические породы, которые селекционировались десятилетиями.

Девочка привела полуголодного рыжего жеребенка:

— Они хотят убить его и пустить на колбасу.

У него еще миндалевидные, пока не лошадиные глазки.

— Как зовут?

— Гаврюшей.

Оставили.

Через месяц, когда ходил гулять с собаками, без него не случался уже ни один моцион. Рыжее чудо с розовым носом. Красавец жеребец.

Как-то дождливой ноябрьской ночью я услышал глухие удары копыт по бревнам денника. В светящемся окошке конюшни металась тень. Набросил на себя первое попавшееся, выбежал из дома и, скользя по осенней грязи, полетел в конюшню. За закрытой дверью денника стоял нанятый мною на днях работник «из» Украины, как говорят теперь. Пьяный, с бичом в руке. Спазм перехватил мне горло, чего давно не случалось…

Обычно просто превращаешься в бронзового бойца или еще в кого-нибудь. Кстати, это не подразумевает неизбежного «рукоприкладства». Я сдержался, все закончилось хорошо (он остался жив), но больше у меня не работал. Интересно другое — что в голове вместо мозгов у этого «как бы»? Про душу и вспоминать нет смысла. Когда мы с берейтором Викой покупали Хитона на 1-м конезаводе в поселке Горки-10, ему было года три. Продавшие нам его юноши и девушки — спортсмены — сказали, что оголовье мы на него никогда не наденем без губовертки19. И да, действительно, около полутора лет нам приходилось применять изуверское изобретение. Как только к нему подходили с уздечкой, рослый гнедой красавец тракененской20 породы начинал волноваться, драть голову вверх, свечить. Но ласка и спокойствие сделали свое дело: сейчас о губовертке мы даже не вспоминаем. А еще эти «спортсмены» били его по голове. Надо бы заскочить к ним и, заглянув в глаза, сообщить о том, что они были неправы: Хитон спокойно дает надеть на себя оголовье.

Что до скульптуры лошадей, то перед ее созданием важно определить задачу. Дабы не изобретать велосипед, сначала надо изучить все виды изображения лошадей — Ассирия, арабские миниатюры, Древний Рим, Египет, Древний Китай, лошади эпохи Возрождения, византийская иконопись, натуралистические американские скульптуры, памятники Джамболоньи, полотна Жерико и многие, многие другие. Если лошадь Клодта — это лошадь, максимально приближенная по анатомии к настоящей, то статуи Верроккьо и Донателло, известные многим по Пушкинскому музею, скорее похожи на танки. Это придуманные самоходные организмы. Например, творчество Марино Марини в основном построено на изображении всадника. Заметьте, мастер умышленно не обращается к анатомии. Он намеренно отвергает ее. Его интересуют чувство тяжести, сбалансированная асимметрия, объем как таковой. Получается не копирование лошади, а ощущение, будто находишься рядом с ней и слышишь ее дыхание. Пример этот, разработанный и приведенный им на отдельно взятом союзе «лошадь — человек», думаю, может распространяться на все, что нам хочется или предстоит изобразить. Главное — определить задачу.

Высоцкий
Как я уже говорил, с Высоцким меня свел Учитель. Они дружили. Владимир, или как его сейчас называют Владимир Семеныч, приходил к нам порой на тренировки. Нет, с нами он не тренировался, но помню один его широкий поступок: как-то из поездки в Париж привез нам два громадных баула с дефицитными защитами и шлемами. И даже гонг, как я помню. Представляете? Тащить из-за границы две огромные сумки каким-то малознакомым балбесам. Конечно, он в те времена обладал бешеной популярностью: все хотели с ним общаться, но я старался особо не лезть — из деликатности. При встрече мы не раз договаривались, что я его слеплю. Мне очень нравилась умная, спокойная мужественность его лица.

Как-то раз у нас была так называемая «показуха», которую мы устраивали в Театре на Малой Бронной. Руководивший им тогда Лев Дуров, тоже друживший с нашей школой каратэ и болевший боевыми искусствами, решил устроить такое показательное выступление для артистов театра. Представление шло хорошо, у нас такие «показухи» были отрепетированы, участвовали только лучшие бойцы. Но вдруг в момент своего выступления (я не только участвовал, но и вел все это действие) я явно почувствовал, как потерял контакт с залом. Ощущение было, будто случилось землетрясение или война. Оказалось, что это появился Высоцкий. Популярность его может характеризоваться вот этим случаем. Ну пришел человек, пусть даже и известный, но все, что происходило на сцене, всем стало вдруг неинтересно. Мы закончили «показуху», но так, без особого энтузиазма, включили свет. Он вышел на сцену, всех поприветствовал, даже комплименты сказал про всех про нас. А потом добавил что-то вроде: «Да, ребята, конечно, молодцы, но их всех выучил гениальный человек — Алексей Штурмин. Он бы и сам мог выступить, но простудился, поэтому сейчас в зале».

Ну да мы не в обиде.

С Ниной Максимовной и Семеном Владимировичем — родителями Владимира Высоцкого — меня познакомил тоже Штурмин. Кажется, дело было в 1981-м. Я, помня о нашей с Володей договоренности, что сделаю его скульптурный портрет с натуры, вырезал из мрамора полуфигуру и выставил ее в Манеже на какой-то серьезной выставке.

Надо сказать, что выставки в те времена были совсем другими. Да, безусловно, существовал налет совковой безвкусицы, но художники, принимавшие в них участие, вызывали уважение: Пластов, Коржев, Салахов, Сидоркин, Захаров, Шварцман. Из скульпторов: Нерода, Пологова, Берлин, Соколова и много других. Часто выставлялись вещи ушедших великих: Корина, Тышлера, Цаплина, Матвеева, Конёнкова, Голубкиной. Каждый раз это было событием значительным. В наши дни, дабы не обижать коллег, я даю на теперешние экспозиции что-то маленькое, но контекст там такой, что притащи хоть Мантенью с Вермеером — не заметишь. Так сильны современные мастера!

Так вот в Манеж мы отправились с Ниной Максимовной уже после открытия, почему-то вдвоем, Штурмина не было. Вокруг скульптуры Высоцкого толпились посетители. Нина Максимовна тихо подошла, постояла, дотронулась рукой. Ей сразу сделала замечание пожилая смотритель. Я, отведя ее в сторону, сказал ей, кто это и что я автор. И, мол, трогать можно. Мы еще постояли минут пять, которые показались вечностью. В машине Нина Максимовна меня благодарила, спрашивала, как мне это удалось, трудно ли работать в мраморе. Около дома на Малой Грузинской, куда я с шиком доставил ее на ярко-зеленом «жигуле» с разбитой жопой, Нина Максимовна меня поцеловала и еще раз поблагодарила. Потом дней через десять я привез ей копию той полуфигуры в гипсе, и еще позже Нина Максимовна написала мне письмо, которое нельзя читать без слез. Храню его как зеницу ока. Публиковать не имею права, оно слишком личное.

Мне не разрешали ставить памятник на могиле Высоцкого нужной высоты, и вообще не разрешали делать его связанным и вырывающимся. А как же его изображать, когда идиотизм доходил до того, что Володю дублировали в кино. Всеми способами травили такой мощный талант. Звонил незнакомый мне тогда космонавт Гречко и просил по-дружески: «Саша, сделай поспокойнее лицо и развяжи ты его, я обещаю тебе, сразу установим». В ответ я применял какую-то ходульность, не помню точно, типа: «Тогда вечность мне этого не простит!» или «Буду нечестен перед вечностью!» Он серьезно, с уважением тянул: «Понимаю». Спасибо ему, поддержал тогда. Спасибо Иосифу Кобзону, приходил ко мне в мастерскую и после долгого разговора сделал все, чтобы помочь. Активно включился друг Володи Вадим Туманов со своими резко континентальными связями. Я чувствовал, что всем хотелось помочь Высоцкому, его памяти. И от бессилия по молодости я чуть ли не лопался. Лицо его, которое я постоянно «переделывал», становилось все аморфнее и хуже. Позже меня заставили отпилить сантиметров пятьдесят от низа скульптуры, и мы с Семеном Владимировичем, радостные, на пойманном на Садовой грузовике повезли модель в Мытищи. Месяца через четыре сияющий Семен приехал оплачивать бронзолитье на комбинат. Мы с моим верным другом и помощником Витькой Хаврошечкиным с серо-зелеными от въевшейся бронзовой пыли лицами встретили его у стен комбината. Когда каждый день пилишь бронзу, особенно в жару, она въедается в кожу и даже после горячего душа с мылом не отмывается до конца. Кожа зудит, хочется утопиться. Семен Владимирович, оплатив в кассе бронзолитье, попытался и мне ввести пару увесистых котлет, трогательно завернутых в газету. Я гордо сказал, что ни копейки не возьму, что это мой долг, что мы с ним, Семеном, друзья. И не взял. Потом было открытие. Народ висел на заборах кладбища и на деревьях. Высоцкий в очередной раз собрал всех. Потом почему-то отмечали открытие в «Пекине» на Маяковке. Было человек тридцать. Мы сидели рядом с Золотухиным и грустили — он, наверное, вспоминал их с Володей театральную и киношную жизнь, а у меня было обычное после такой пашни и нервотрепки внутреннее опустошение. 3адорнее всех был Хаврошечкин, но недолго, пока его не унесли. Еще причиной моей грусти был, конечно, сам памятник, изуродованный цензурой. Я тогда виду не показывал, чтобы не портить ощущение победы, но в душе решил: придет время, я ночью отпилю голову и приварю заранее подготовленную новую, главное, чтобы она подошла.

Приближалось сорокалетие со дня гибели Поэта. Я не молодел. Если не сейчас, то никогда, сказал внутренний голос, и окажешься ты обычным п……лом. Позвонил сенсею. Тот, выслушав, одобрительно крякнул, но предложил собрать Володиных близких товарищей во главе с сыном Никитой. Пришло человек пятнадцать, каждый высказывал свои за и против. Позвонили Мише Шемякину, он поддержал мою идею, сказав: «Это твое право, ты же автор, сколько хочешь можешь переделывать». Позвонили Вадиму Туманову. Он, помолчав, спросил, уверен ли я, что будет лучше. «Уверен», — ответил я.

Началась работа. Я, чтобы не повторить старой ошибки, решил устроить так называемую клаузуру. Запереться в своем деревенском срубе, оборудованном под мастерскую, выключить телефон и, пока не сделаю новый бюст, не выходить. Обклеил весь сруб фотографиями Володи, взял пару планшетов, чтобы пользоваться стоп-кадрами (полезно, кстати), и понеслась. Дня через три голова в глине была готова. Скинул фотки Володиным товарищам. Всем вроде бы понравилось. Вызвал форматора и после него проработал восковку. И так далее. Короче, когда наконец новая голова была готова в бронзе, мы, как собирались, поставили их рядом для сравнения. Все собравшиеся высказались в пользу новой. Участь старой головы была решена, она будет экспонатом Музея Высоцкого. Все-таки тридцать пять лет венчала фигуру Поэта. Минуя подробности об обычных технологических трудностях и загадках, мы установили обновленный вариант. Ну и тут началось, как обычно. Я, по своему обыкновению, выключил телефон. Булгаковский Воланд исчерпывающе охарактеризовал москвичей, помните, на Патриарших: «Они люди как люди…» Но, на мой взгляд, немного напоминающие парадоксальностью суждений персонажей пьесы Эжена Ионеско. Кто утверждал, что скульптура стала ниже, а отрезанное продали, кто говорил, что раньше был похож, а теперь нет, некоторые опускались до прически, мол, не там пробор, некоторые были в восторге. Представляю, как бы удивился и что бы сказал Володя Высоцкий, узнав, что у него есть прическа!

Кербель, Меркуров, Конёнков
Скульптор вообще профессия излишне романтизированная у нас в стране. Наш учитель Лев Ефимович Кербель — гениальный мастер скульптурного портрета — не раз показывал нам, как надо себя вести в советском обществе. Помню, как он делал памятник Ленину для Москвы. Едва получив заказ, сразу обратился то ли в горком, то ли в ЦК, где ему выделили новую «волгу» со спецсигналами и спецсвязью. Чудо по тем временам. Водитель в костюме учтиво открывал дверь маэстро в песочном пальто и светлой шляпе, будто из «Индианы Джонса». А тот с подчеркнуто серьезным лицом плюхался на заднее сиденье. Не скрою: мне всегда было приятно как бы походя сказать, кивнув в его сторону: «Это мой Учитель». Лев Ефимович купался в этом. Как-то он, сильно опоздав на заседание Президиума Академии художеств, вошел в зал и хорошо поставленным голосом заявил президенту и всем присутствующим: «Мне срочно нужно забрать своих учеников Переяславца и Рукавишникова. Непредвиденные обстоятельства! Если успеем, еще вернемся». Мы с озабоченными лицами выбежали и уже за дверью с волнением обратились к учителю:

— Что случилось, Лев Ефимыч?

— Да ничего не случилось, давайте пожрем где-нибудь, что там сидеть.

«Пожрать» мы шли в ресторан напротив. Верх цинизма, не находите? В этом был весь Кербель. И всю жизнь я старался ему в подобных делах подражать.

Кто-то из скульпторов рассказывал, как они, будучи молодыми, работали у Льва Ефимовича: прокладывали очередного «Ленина». Во время обеда сказали, что собираются отойти куда-то перекусить. Кербель отреагировал незамедлительно: «Не надо никуда ходить, в этом доме прекрасный кафетерий. Алё, кулинария? Народный художник, лауреат Ленинской премии, академик Лев Кербель беспокоит. В творческой мастерской, что левее вас, выполняем важный правительственный заказ. Принесите нам, голубушка, пару чайников кофе с молоком и по пять бутербродов с сыром и с колбаской»,  — проговорил властным низким голосом маэстро и, спокойно выслушав ответ, положил трубку.

— Неужто принесут? — восхитилась молодежь.

— Да нет, конечно. На хер послали, — засмеялся Лев Ефимович.

У Кербеля никогда не менялось отношение к друзьям молодости. С Юрием Петровичем Поммером у них сохранилась дружба на всю жизнь. Как-то они поехали в командировку в Ялту от худсовета. И прислали телеграмму в Союз художников: долетели хорошо. всё в порядке. кербель помер.

Из легендарных и успешных скульпторов еще вспоминается имя Сергея Меркурова, с которым дружил мой дед Николай Филиппов. Моя мама ходила к нему готовиться перед поступлением в Сурок. Он ее научил приему, который делает нос скульптуры дышащим: в ноздри снизу втыкаешь стеку среднего сечения. Я пользуюсь этим до сих пор и ребят учу. Мама рассказывала, что у Сергея Дмитриевича в середине мастерской была каморка типа скворечника. С окошками на все четыре стороны, на «курьих ножках». Он там, видимо придумывая композиции и делая эскизы, параллельно наблюдал за тем, как идет работа снаружи. А еще около входной двери мастерской стоял мешок из-под картошки, набитый деньгами. Каждый, кто уходил домой, брал ровно столько, на сколько наработал. Связи и масштабы у Меркурова были серьезные, скульптуры тогда стоили в СССР нормально, не как сейчас, в новой России. И потому маэстро то и дело приходили со всей страны вагоны с баранами, арбузами, вином. Шли годы. Мастерство и чудачества Сергея Дмитриевича остались только в легендах и в книге, которую мне недавно подарил один из талантливейших моих учеников Кирилл Чижов. А мастерство осталось, конечно, и в произведениях. Его «Тимирязев» восхищает меня с детства и поныне. Такая замечательная вещь! А скандальный шедевр «Похороны вождя», про который Сталин сказал: «Я такие дорогие подарки не принимаю», уверен, будет оценен следующими поколениями. У Меркурова остались два сына. Дядя Гога — яркий, высокий, белозубый полковник с семиструнной гитарой, был долгие годы неотъемлемой частью дедовских и родительских раутов. И Дмитрий — маленького росточка человек, абсолютно из гоголевской «Шинели», с печальной улыбкой и подчеркнуто тихим голоском, долгое время скромно работал увеличителем скульптур в одной из бригад.

Еще из великих своим нестандартным мышлением и поведением славился Сергей Конёнков. Мой дед Митрофан, учившийся у него, проникся его сказочным подходом к творчеству. Он не раз говорил моему отцу, что его поражал в Конёнкове резко континентальный характер отношения к работе и к отдыху. Во время работы над какой-нибудь вещью он, подобно многим православным иконописцам, вел аскетичный образ жизни: мало спал, мало ел, почти не разговаривал, совсем не пил спиртного. Это органично для настоящего пассионария — в таких вот нетривиальных условиях происходит таинство рождения нового произведения. После такого художника, ясное дело, охватывает смешанное чувство: вроде бы радость победы, но вместе с тем расставание — с чем-то привычным, почти родным, с частью себя самого. У Конёнкова за этим расставанием происходил примерно следующий сценарий: он в белоснежной расстегнутой косоворотке, с гармошкой в руках идет покачиваясь, а за ним следуют все шаромыжники Красной Пресни: оборванцы, пьяницы, беспризорники, воришки, шпана. Пестрое нечто в сапогах, клешах, кепках, с измятыми папиросами во рту хохотало, орало и плясало, не забывая задирать встречающихся прохожих. На вопросы непосвященных посвященные с придыханием вполголоса отвечали: «Конёнков гуляет! Вторая неделя пошла». Да, так расслаблялся наш философ, загадочный автор неразгаданной до сих пор «Графической Библии», автор не показанных им при жизни никому космогоний, о существовании которых было известно только Альберту Эйнштейну и Иосифу Сталину, пророк-самородок, предсказавший нападение Гитлера с неточностью только в один месяц. Великий русский скульптор Сергей Тимофеевич Конёнков.

Божественное начало
Скульптор, как мастер боевых искусств, должен входить все время в разные образы, ощущать себя по-новому. В бою это необходимо, чтобы дезориентировать противника алогичностью поведения, меняя внутреннее состояние и внешние повадки: то росомаха, то бронзовый боец, то челнок однообразный и ныряющий вправо и влево.

В скульптуре тоже в зависимости от задачи надо перевоплощаться, становясь то классиком, то примитивистом, то умалишенным, то вообще девушкой. Я выделяю среди этого всего два основных состояния: рациональный, все просчитывающий наперед аккуратный ремесленник и освобожденный от всех условностей, смелый, иногда до безумия мятущийся гений, творец. С первым состоянием все более или менее понятно. Здесь большую роль играет взвешенная аккуратность, знание законов физики, геометрии, анатомии. В общем, традиционная школа. Для достижения второго художник сначала должен познакомиться со скульптурой всех народов и эпох. Идеально, конечно, вживую. На крайняк хотя бы в интернете. Также хорошо бы познакомиться с разными философскими направлениями, в результате чего у скульптора сформируются гораздо более прочные связи со Вселенной, нежели у рядового гражданина. На мой взгляд, очень важно избавиться от сдерживающих центров: «Ну, батенька, это уж слишком» или «Не, старичок, это не пройдет. Не поймут или не примут». Ответ мастера на подобные сентенции должен быть неизменен: «Ой, правда? Вы так считаете? А мне похеру».

Страх и оглядка на чужое мнение, нерешительность блокируют движение творческой энергии художника. Главное — внутренне освободиться. А без внутреннего заряда мы опять получим все тех же стаффажных истуканов, которыми наводнена Москва, да и вся страна за мизерным исключением. Вы знаете, какой разрушительной силой обладают умалишенные. А знаете почему? Да потому что они не сомневаются и идут до конца, напролом. Ради справедливости надо сказать, что и у наших коллег за границей, как их сейчас принято называть с легкой руки президента, этого несчастья — ужасной скульптуры — не меньше. Чтобы выскочить из этого порочного круга, на мой взгляд, нужно удивляться окружающему, настроиться на соревнование с великими мастерами: Фидием, Мироном, Поликлетом. Почувствовать себя правильно, достичь состояния внутренней десоциализации. Многие художники для этого прибегают к водке с портвейном. Не знаю, не пробовал. Нет, выпить я люблю и стараюсь делать это регулярно, но не для достижения особых состояний. Но точно уверен: каждый творец должен найти свой метод входа в состояние. Многие великие художники веровали в Творца. Сколько шедевров создано благодаря этой вере. Временно находясь на большой Земле, лишь некоторые из людей способны оценить масштаб и величие деяний Его. «Вначале познай Бога в себе, а потом делай все что угодно» — Святой Августин. Либо — «Нужно стать маленьким, ничем, умереть и, умерев, в потустороннем мире с Богом встретиться». Вместе с тем истинный мастер из мира Востока умеет показать ученику оборотную сторону любого явления. Отсюда все эти алогичные, парадоксальные действия дзенских учителей, являющиеся ответами на вопросы учеников. Все дуально. Все правильно и так и сяк. Тогда ученику легче освобождаться от условностей, принимать смелые решения, действовать, творя нетленку. Примером масштаба подвига может служить жизненный путь великого японского скульптора — монаха Энку. Дав себе обет, он создал огромное количество статуй Будды из дерева, камня и кости. А когда почувствовал, что силы покинули его, он живым лег в могилу, попросив учеников закопать его. Находясь в могиле, дышал через трубочку тростника и звонил в колокольчик, привязанный к нитке, продетой через ту же трубочку. Монахи знали, что Энку еще жив и молится за них. Были люди! К чему я это: полезно бывает прикинуть, а каков твой обет? Будущему скульптору также необходимо почитать литературу о понятии «дурак». Дураки счастливее и зачастую принимают более правильные решения, нежели умные. Мозг человека, как известно, загадочен и не изучен. Вспомните историю хоть бы прошлого века, страшного своей оголтелой жестокостью. Многие персонажи, жившие в нем, считали себя гуманистами. Так что особо не полагайтесь на свой разум, разве что в создании каркаса, постепенно по возможности реанимируя убитую материалистами интуицию. Она, дух и фантазия — три краеугольных камня искусства. Работая с глиной, старайтесь почувствовать ее происхождение, ее волшебные пластические свойства. Просто относитесь к ней, как повар к тесту: бережно и с уважением! Без перегибов типа: «энергия земли входит в вас через кисти ваших рук, соединившись с вашей творческой энергией, уходит в произведение…бла-бла-бла». Осточертела эта жвачка. Важно другое: каким-то образом накрутить себя, чтобы не прикасаться к глине, пока не готов. Помните об ответственности, что на одну скульптуру в мире станет больше. Трудно это состояние описать, но пробуйте, и получится. Это очень похоже на такие картинки с однообразными 3D узорами, на которых лишь единицы видят обещанные сюжеты.

Настаиваю: старательность — неоднозначная вещь. Все начинают робко и осторожно, а потом надо небрежно, смело и до хамства. «Ибо чего убоюсь я перед лицом вечности».

Пока нет связи с Ним (с Всевышним) — творчества нет, есть просто приличное занятие. Делаешь что-то, и вдруг как рыба клюнула. И стало интересно, увлекательно, наладилась связь с Ним. Как воздушный змей, поймавший ВЕТЕР. Пока нет этого, нет и счастья. А как поперло — все, есть контакт. Связь эта как прозрачная труба произвольного диаметра, идущая вверх. Важно научиться вызывать ее, чтобы она возникала и была достаточного сечения, а ты уже в ней. И учиться надо не стараясь и как бы от нечего делать. Что-то калякать, примериваться, применяя метод Филонова от частного к общему. Ничего хорошего, может быть, в это время и не сделаешь, но цель ясна — творец нащупывает вход в это состояние. Иной бывает и входит, а результат посредственный, вялый, мозговой, засушенный, скучный. Но это уже от совокупности знаний базовой техники, генетического вкуса, природных данных, таланта и драйва. По-русски — куража. И наоборот, обладающим всеми этими качествами ни разу не удается найти и почувствовать это состояние, эту божественную связь — натянутую, невидимую, но прочнейшую нить. Она возникла, и тебя немного потянуло, ты еще не уверен, а потом тянет, как в замечательном фильме Тарковского. Лечу! Лечу!

В такие моменты важно, чтобы телефон был выкинут к чертовой матери. Ну или выключен, на худой конец. В якобы настраивающих на творчество книгах часто звучит фраза: «Дыхание ваше отпущено». Да какое там, к черту, дыхание! В минуты настоящего создания вы вообще не понимаете, кто вы и где находитесь. Вам интересно, вы никогда еще не были так счастливы. А пропорции, построение, спросите вы. Это все, конечно, тоже важно. Но сейчас я про такой этап мастерства и совершенства, где необходимо забыть о пропорциях и построении. Иначе будет как у всех.

Делая скульптуру, пытайтесь вспоминать и анализировать созданное Творцом. Как же все это органично, остроумно, широко и вместе с тем оптимально и красиво. Ведь мы же — Его подмастерья и работаем у Него в мастерской, по очень правильному утверждению Саши Соколова. Старайтесь изучать и понимать законы, руководствуясь которыми Он создал все. Пусть это недостижимо, ничего страшного. Результатом этих попыток должно быть рождение вашего собственного стиля. Без этого не стоит и начинать. Иначе получится имитация деятельности и трата времени, материалов, денег, обман надежд публики, друзей и родственников. А в глобальном результате — засорение психосферы. Кто этого не поймет и не ощутит, хорошим скульптором стать не сможет. Разве что использующим высокие технологии. Но скульптура ли это? И еще, чуть не забыл. Перед тем как пробовать создавать скульптуру, попробуйте научиться ее видеть.

* * *
Культура, особенно через время, играет коварную роль. Основной проблемой является то, что скульптура долговечна, и будучи установленной, настойчиво негативно влияет на психосферу планеты, заражая ее. Хотя призвана очищать, как делала это влучшие времена. Идя каждый день в школу, дети вынуждены сталкиваться с бронзовыми истуканами. Эти так называемые памятники замусоривают наши города, уродуют веками сложившиеся красивейшие архитектурные ансамбли, влияют на сознание, портят настроение, как неразлагающийся пластиковый пакет пагубно влияет на экологию. Лично я по многим привычным для себя в Москве маршрутам теперь на машине не езжу, чтобы не расстраиваться. А маршрутов этих с каждым годом становится все больше.

Театральный роман
Мама с бабушкой все детство таскали меня на оперы и балеты в Большой и другие театры. В «Князе Игоре», я помню, все ждал, когда выведут живую лошадь на сцену. В «Евгении Онегине» раздражала пухлость Ленского. Помню, в «Аиде» мне не понравились декорации: было слишком много аляповатого золота, дома в книгах о Британском музее я видел другой Египет. «Ты слушай тетю Галю (партию Аиды исполняла Вишневская), а не смешивай все в одну кучу», — шепотом замечала бабушка. К счастью, на этом мое знакомство с театром не закончилось.

Как-то раз, в конце восьмидесятых годов, я обнаружил на чердаке ужасного вида большой тяжеленный чемодан. И предположить не мог, какой же невероятный клад в нем все это время лежал. Это были рисунки Митрофана, и какие! Сто девятнадцать, если быть точным. И вырезанные кальки с чертежами. Все виды бумаги и картона, на которых они были исполнены, обрели за эти годы историческую убедительность благодаря пыли, сырости и холодам. Бо́льшая и красивейшая часть их относилась к театру. Роскошные, стильные цветные эскизы к костюмам. С размашистыми подписями, кому из героев пьесы предназначается тот или иной образ. Эскизы сценографий для разных спектаклей. Чертежи на кальках, предназначавшиеся, по всей видимости, для технологического устройства декораций. С благоговением я разбирал и рассматривал всё это неожиданно появившееся у меня богатство: это окантовать с паспарту, это просто красиво, это в папку. Датировались рисунки началом двадцатых годов. Неповторимая манера, в которой всё это было исполнено, выдавала самобытного, уверенного, недюжинного в своей отвязанности мастера начала двадцатого века. Ай да Митрофан, думал я.

Театральное искусство вообще-то своего рода бездна, вселенная. А у него так смело, уверенно, лаконично. Были ли поставлены эти спектакли, кем и на каких сценах? Увы, спросить уже не у кого. Известно только, что молодой Митрофан был в дружеских отношениях с Эдвардом Гордоном Крэгом — английским знаменитым актером, режиссером и крупнейшим символистом в театральном мире Европы. Крэг приезжал работать в Москву по приглашению Станиславского, с которым его познакомила Айседора Дункан. А над скульптурной мастерской, где жил и работал Митрофан с семьей, а теперь живем и работаем мы, располагалась точно такая же мастерская Георгия Якулова, в которой — вот совпадение — познакомились Есенин с Айседорой. И потом часто бывали. До сих пор сохранился диван, на котором они оставались ночевать, засидевшись у Якулова в гостях. Этажом выше писал свои экспрессивные полотна великий Кончаловский. Вот такая была тусовка. Конечно, общение с Айседорой и дружба с Эдвардом не могли не повлиять на молодого скульптора. В этом же дворе, колодцем, построенном в стиле ар нуво, жил и работал Булгаков с 1921-го по 1925-й. Ему удалось прославить этот дом на весь мир. Правда, были ли они знакомы с Митрофаном, неизвестно.

Что же касается меня, то в страшном сне я не мог представить себя в роли театрального сценографа. Приходя на спектакли в разные театры, я, конечно, критически оценивал декорации, но мнения своего не высказывал, не будучи искушенным в этой области искусства. Просто они мне иногда нравились, иногда не очень, иногда раздражали своей беспомощностью. Так жил я спокойно, пока не раздался анонимный звонок. До сих пор помню ту минуту, когда из трубки сказали до боли знакомым голосом: «Александр? Здравствуйте. Владимир Машков беспокоит. Есть идея. Не могли бы вы заехать к нам в театр?»

Вообще, меня трудно удивить звонком, но чтобы сам Гоцман из «Ликвидации»… Сами понимаете. Договорились о встрече, и вскоре я, будто Максудов, попал в знаменитый, бывший угольный подвал, в котором бывал и раньше, но в роли зрителя. В красивом светлом кабинете со штангой, лежащей на станке для жима лежа, со множеством фотографий великих театральных деятелей меня встретил Сам. Наговорив друг другу комплиментов, мы перешли к сути дела. Машков предложил мне подумать о памятнике Олегу Павловичу Табакову, который будет установлен на Сухаревке перед новым зданием театра его имени. «Мы, его ученики, посоветовались. Всем хотелось бы в композицию включить кота Матроскина и атом солнца», — сказал Владимир.

Я взял под козырек и отправился придумывать эскиз. Всю жизнь учился этому и научился придумывать быстро и хорошо. Потом, если не забуду, расскажу, как это делается. Наутро фор-эскиз был готов. Позвонил моему замечательному ученику Илье Феклину и попросил помочь проложить его, чтобы не терять времени. Сам я в тот момент работал над «Стефаном Неманей» для Белграда. У Ильи получилось неплохо, мне осталось поработать несколько дней, и подробный эскиз был готов в пластилине. Машков приехал в «Рукав» со свитой и начал рассматривать. Я как человек антипафосный через какое-то время потихонечку начал склонять всех к обеду. А Машков все смотрит. Смотрит десять минут, полчаса, час. Я не знал его тогда, поэтому подумал, что он из вежливости играет восторг и заинтересованность. Только потом понял: у него просто смещены временны́е рамки. Он включен в любимое дело двадцать четыре часа в сутки. Вообще думаю, что слово «пассионарий» — это как раз про Машкова. Для него понятия «отдых» не существует. И поэтому все вокруг вынуждены пахать. При этом, что удивительно, он никакой не деспот и не узурпатор. Мне очень нравится, как он работает с людьми: бережно и предупредительно. До знакомства с ним у меня было два друга, ну совершенно необычных и великих сумасшедших. Не думал, что их список когда-нибудь может пополниться, но сейчас, похоже, их три.

Вскоре после нашего знакомства Володя (мы быстро перешли на ты) позвонил и попросил заехать. На встрече я услышал: «Такое дело: ставлю спектакль по Агате Кристи. Сделай сценографию?»

Я чуть не подавился печеньем, с которым пили чай. Повисла пауза.

— Как ты себе это представляешь? Я ж ни одного закулисного термина не знаю. Нет, нет и нет!

Сценографию я в итоге делать согласился. На этом пути было много интересного, для меня абсолютно нового, веселого. Пришлось и повкалывать, конечно. Машков ненавязчиво и умело познакомил меня с обширным коллективом инженеров, художников, бутафоров, специалистов по свету и звуку, работающих в театральных мастерских. Накрыв поляну на всю ораву, он произнес проникновенный и расширенный тост, в котором назвал меня своим другом. Видимо так было надо, чтобы меня не убили. После этого началась работа, во время которой ставшие мне близкими ребята, дабы не позорить перед остальными горе-сценографа, негромко подсказывали мне: «Александр Иулианович, не фиговина, а падуга21. Не хренотень, а колосники22». Я очень им благодарен.

Кончилось тем, что я в очередной раз почувствовал себя Максудовым, когда на афише Театра Табакова прочел: «И никого не стало». Агата Кристи. Режиссер: В. Л. Машков. Сценография: А. И. Рукавишников. Костюмы: В. А. Юдашкин.

Метро
Не могу не рассказать вам, любезные читатели, об одном великом и ужасном товарище моем — Коле Шумакове. В нем все необычно. Он прежде всего художник жизни, архитектор света, интуит дружбы, пофигист и хулиган. Результатом, казалось бы, его раздолбайства, внешней легкости подхода к работе неизбежно является шедевр. Мосты и аэропорты звенят от конструктивной слаженности и выверенности, небанальных решений. Станции метро, созданные им и его талантливыми соратниками, наполняют вас радостью и, как он выражается, «желанием умереть от восторга». Живопись его безжалостна, точна и прекрасна. Мастеру такого масштаба для реализации творческих идей должен принадлежать мир без границ, а он зачастую вынужден доказывать очевидные вещи всякого рода «начальникам умывальников». Смешно, право. На таких людей надо молиться. Николай Иванович году в две тысячи пятом предложил мне поработать в метро. Я обрадовался. Какие мастера украшали московское метро! Пристегнуться бы к этому «составу». Пятнадцать лет упорной работы результатов не дали. То одного снимут, то другого. Наконец на «Электрозаводской» что-то получилось, и то не без анекдота. Станция эта должна была называться «Рубцовская» — на этом месте находилась деревня Рубцово, которая принадлежала легендарному воину по кличке Рубец. Этот бесстрашный боец принимал участие во многих сражениях и был достаточно успешен. Вот Николай и предложил мне с соавтором станции Александром Некрасовым на путевой стене изобразить битву. Я начал царапать в своей технике «острый коготь». Когда примерно через год все левкасы были мною выполнены, Некрасову сообщили, что станция для удобства пересадок будет называться «Электрозаводская», на аглицкий манер, как это сделано в городе Лондон. Кстати надо сказать, что это правильно, чтобы пассажиры не путались в лишних названиях. Рассказывают, что Александра Некрасова вызвали в некую организацию и сказали, что «битва» не нужна, после чего тот залез на подоконник, чтобы выброситься с одиннадцатого этажа. Принесшие дурную весть, видимо, испугались, стащили его на пол, пообещав, что «битву» постараются оставить, объяснив это историческим названием деревни. Мне все это рассказали позже, видимо, не желая травмировать художника. Но я, закаленный в боях несправедливых наших конкурсов, вообще не волнуюсь — и участвую теперь только в международных. Еще одна фигня приключилась на этой станции. Работая над «битвой», дабы показать серьезность происходящего и продолжить традиции великих мастеров — Джорджоне, Мантеньи, Штука и многих, многих других, я изобразил одного обезглавленного витязя, голову которого как трофей за волосы держит злой плохиш на пятнистом жеребце. Чтобы не было натуралистично, обошелся без крови и патрубков гортани, артерий и позвоночника, понимая, что будут смотреть и дети, и некоторые неуравновешенные их родители. Как по сценарию, возник скандал, и архитекторы ко мне обратились с вопросом, не буду ли я возражать, если голову «пришьют» на компьютере обратно. «А не будет ли это плагиатом на Михаила Афанасьевича?» — в шутку поинтересовался я. В результате бедным монтажникам пришлось аккуратно снимать девять стеклянных панелей и с переделанным ухудшенным изображением ставить их на место. Извините меня, ребята, я не нарочно. Когда на еще недостроенной станции состоялся худсовет, нам всем выдали белые каски. После совета, на котором никто ничего не посоветовал, а только все члены его по очереди подходили к нам с рукопожатиями, около меня нарисовался какой-то большой тщетланин в красной каске (типа бригадир). И как мне показалось, довольно безапелляционным тоном стал говорить чушь про отрезанную голову. Сначала я не обращал на него внимания. Он не унимался и перешел к обсуждению крупов лошадей, сравнивая их с порнографией и настаивая на том, чтобы я и их переделал. Я повернул голову в его сторону, как это делал Высоцкий, встречаясь с подобными умниками. Парень почувствовал неладное и включил обратку. «У кого какие ассоциации», — сказал я и пошел догонять Шумакова и Некрасова.

Свиязов
Локация чрезвычайной важности на карте моей Москвы. В Суриковском учились мои родители. Помню, как летом тысяча девятьсот шестьдесят седьмого я шел по Товарищескому переулку на первый экзамен; помню пожилого японца неподалеку от института, с интересом рассматривавшего тополиный пух. Я еще подумал: «Наверное, прикидывает, как можно применить его в хозяйстве…»

Прошлой осенью, когда я шел по коридору института уже совсем в другом качестве, ко мне подошла женщина — как оказалось, сотрудница отдела кадров. Она удивила меня тем, что обратилась по имени-отчеству и сказала, что скоро у меня юбилей. Я поблагодарил ее со свойственным мне вежливым идиотизмом и спросил: «Какой?» «Двадцать пять лет преподаете!» — ответила она и пошла дальше по своим важным делам. Что же это получается, подумал я. Двадцать пять (лет) умножить на восемь или десять (среднее количество студентов в год)… Много! Из них человек пять прямо-таки супер-пупер. Вспоминаю сразу Роберта Фриппа, который как-то в интервью сказал, что за двадцать пять лет существования его высококвалифицированной гитарной школы только один парень подает надежды на то, чтобы стать неплохим музыкантом. Об одном таком уникуме расскажу в следующей главе.

Невысокий, насыщенно рыжий паренек. Он появился среди первокурсников в октябре 2009 года (в Суриковском занятия начинаются в октябре). В первом полугодии мы с моим товарищем скульптором Андреем Балашовым запрещаем ученикам лепить. Придумал я это довольно давно, и теперь это стало традицией. Как нам кажется, ребята бывают развращены псевдоискусством после средних художественных заведений и испорчены привитым им понятием о творческом беспорядке, если не сказать расхлябанности. Поэтому на старте обучения вместо творчества они убираются в мастерской, отскребают с пола прилипший в прошлом году пластилин, моют окна, делают стеки и каркасы на несколько лет вперед, чтобы не терять потом на это время. За это получают первую отметку по скульптуре. Их руки, привыкшие к ложке, телефону и компьютерной мыши, часто впервые ощущают ручку молотка и стамески. А ведь эти инструменты могут пригодиться будущему скульптору, чем черт не шутит.

Кстати о порядке. Для меня крайне важно, чтобы во время работы был порядок. Я просто не могу сосредоточиться в условиях «творческого» бардака. И мы прививаем это ребятам, что многих из них искренне удивляет поначалу. Ведь благодаря фильмам, романтизирующим будни художника, у публики сложилось мнение, что в мастерской у художника, а уж тем более у скульптора, должна быть свалка. Гора пустых бутылок, окурки и прочие атрибуты праздника. Возможно, кто-то и может работать в таких условиях. Вспомнить фотографии Фрэнсиса Бэкона из его мастерской — там среди хлама сложно заметить самого Бэкона. Он, конечно, педалировал все время тему, что он якобы не в своем уме, и лицо делал на фото соответствующее. И вот, мол, творческий беспорядок под стать. Что не делает его менее великим. Как-то раз, помню, я снял у коллеги (не буду называть его фамилию) мастерскую для выполнения заказа, так как в моей не хватало места. По обыкновению мы с помощниками начали приводить ее в порядок. Чтобы понять масштаб бедствия, скажу, что среди всего многообразия была найдена, например, открытая, но недоеденная банка бычков в томате. На ней стоял год изготовления — кажется, тысяча девятьсот шестьдесят восьмой! Какая рачительность, Плюшкину такое и не снилось.

Так вот, в октябре 2009-го я собрал студентов и в мягкой, как мне кажется, форме обрисовал им права и обязанности на первое полугодие. «Чё, ваще лепить что ль нельзя?» — спросил рыжий. «А у тебя чё, проблемы со слухом?» — начал заводиться я. Тот в ответ лишь улыбнулся.

И только в следующем полугодии мы поняли, что значит для него лепить. Без пафоса: то же самое, что дышать. Да, мы давно заметили: обычно, накопив за несколько месяцев рвущейся наружу энергии, ребята бросаются лепить как заведенные, приносят по три-пять эскизов для композиций в неделю. Только вот Саша Свиязов (так звали рыжего) приносил раз в десять больше. В общем, я быстро осознал свою ответственность перед Вечностью и бережно начал вести его — такой дар встречается редко и его легко сломать.

Количество быстро перерастало в качество. Свиязов демонстрировал невероятные результаты. На следующий год пришлось ему даже выделить дополнительную мастерскую, так как в общей его работы уже просто не помещались. Я никогда не встречал ничего подобного. Примерно половина из сделанного была безупречна, самобытна и, главное, не имела аналогов в истории скульптуры. Прошло еще несколько лет: никаких спадов, никаких «ожиданий музы», стабильно каждый божий день два-три шедевра. Все только поражались.

А затем наступила весна 2011 года. Я, находясь в Австрии где-то в окрестностях Хинтерглема, спускался на лыжах по довольно сложной для меня трассе, забыв выключить телефон. Он еле слышно пиликал, я выругался, остановился и с трудом достал его из дебрей куртки. Позвонили из института, не здороваясь сообщили: Свиязов в реанимации. Оказалось, что Саша и Виталий со второго курса, катаясь на коньках, столкнулись и, упав, оба потеряли сознание. Виталий очнулся через несколько минут, а второй впал в кому.

— Когда это было?

— Два дня назад.

Дело отдавало душещипательным и пошлейшим мексиканским сценарием. Гениальный мальчик из деревни Прислониха поступает в Суриковский институт, попадает в неплохие руки, делает на малой родине памятник своему кумиру Пластову. Все ликуют, и… такая трагическая развязка. Я отогнал мрачные мысли и начал звонить своим великим друзьям-медикам. Один, обрадовавшись моему звонку, сообщил, что он рядом, в соседней деревне, катается на лыжах. Другой был отключен. К счастью, вспомнили, что кум моего вышеупомянутого товарища Балашова был нейрохирургом. Он-то и поехал к Саше в больницу.

Сделали серьезную операцию с трепанацией черепа, и через несколько дней он пришел в себя. Все навещали его, молились. В итоге обошлось, но нервотрепка была приличная. Он работал так, будто ничего не произошло. Потом в лобную кость вставили пластину, и выросшие рыжие волосы скрыли шрам.

Сейчас он такой же, как раньше, глаз горит. Защитил на четвертом курсе малый диплом с похвалой, на шестом — большой, тоже блестяще. Сейчас Саша много работает, выставляется, по-настоящему помогает своему учителю, втихаря женился — свадьбу зажал. Дай бог, чтобы у них все было хорошо!

Сашка Свиязов, как он обычно представляется, смерчем ворвался сначала в тихий омут Сурка, потом в робкую и изобилующую посредственностями, по сути сервильную (не скажу кому) жизнь московской скульптуры. Нет, это не навязший на зубах «глоток свежего воздуха», это скорее запотевший стакан пахнущего антоновкой и первым снегом кальвадоса — яблочного самогона.

Его зачарованность жизнью безгранична, влюбленность в процесс создания рождающегося нового объема сравнима, пожалуй с влюбленностью Дж. Хендрикса в родную гитару. Пластика его предсказуемо непредсказуема и мощна, разум отпущен именно настолько, насколько надо. И главное. «Фрики» его любимы им до боли в стиснутых зубах. Он готов за них горло перегрызть. В этом принципиальное отличие его от искусства соц-арта. Там художник всегда посылает message — «вы же меня понимаете, я стебаюсь». Искусство Саши очень национально, интересно для иностранцев. Александр — второй из моих учеников, который в моем аномально сфумативно коаническом23 сознании хронически коррелируется со сказочным Иваном-дураком. А миссию дурака, как известно, трудно переоценить. Первый великий ученик мой не из изо, а из будо — Сергей Шаповалов. Допускаю, что ему нет равных в современном мире, но с определенного этапа это не моя, а его заслуга. Обойдя учителя, он скрылся за горизонтом, однако всегда называет меня сенсеем.

Не так давно у Свиязова родился первенец — Григорий Александрович. Сашка попросил меня стать ему крестным папой. Я отказывался, объясняя тем, что могу быть только крестным дедом и помру до тех пор, пока он вырастет. На что он парировал: «С таким дедом лучше хоть сколько-нибудь пожить, чем с абы каким отцом, но долго».

Теперь Григорий мой крестный внук.

Твой учитель А. И. Рукавишников

Данте в тюрьме (один случай)
Как-то зимой в середине девяностых мне позвонил мой приятель писатель и журналист Игорь Свинаренко и спросил: «Хочешь познакомиться с бабой-скульптором? Она рецидивистка — аферистка на доверии, в Орловской тюрьме сидит. Мы едем туда на симпозиум по правам женщин-заключенных». Я согласился. Мне и так давно по некоторым делам нужно было попасть в Орел: меня просили подумать о памятнике орловскому рысаку (к сожалению, в те годы лошадей этой старинной породы оставалось мало; не знаю, как сейчас).

В поезде нас ехало человек пятнадцать: в основном женщины — интеллигенция. На «волгах» городской администрации, присланных встречать нас, доехали до тюрьмы. Перед КПП, еще на воле, стояло нечто невообразимое, что-то мне сильно напоминающее, цветное. Секундное замешательство, и тут я понимаю: да это же мой деревянный Дмитрий Донской! Только в наиве — раскрашеный бетон. Эффект от увиденного был просто оглушительный. Очевидно было, что автор шедевра — та самая «баба-скульптор». Но почему взяла за образец моего Донского? Вопросов было миллион.

Лязг покрашенных в «салатневый» решеток, замков; отдаваемые команды — мы в тюрьме. Тот же советский детский садик, та же пахнущая хлоркой чистота линолеумных узорчатых полов, те же азартные цветовые сочетания: розовый с коричневым суриком внизу, все в каемочках, покрашенные под ковровую дорожку лестницы и на каждом шагу веселые «фрески» из мультиков про крокодила Гену, про волка в тельнике и клешах, про зайца с хвостом бобтэйла. Ни слова в простоте! Ни сантиметра не найти непокрашенного. Какой же творчески одаренный народ, тянущийся к прекрасному. Встречающиеся женщины одеты по-домашнему, редко привлекательны, в хлопчатобумажных чулках, в мужских носках поверх чулок и войлочных тапочках. Взгляд у всех разный, но не как на воле. Недостает зубов. Смотрят с нескрываемым любопытством, обожают фотографироваться. Мы с высоким красивым начальником и несколькими разнополыми вертухаями в актовом зале. Дают «Снегурочку». Своеобразный театр Кабуки наоборот. Главная героиня с неплохой фигуркой и замазанным фингалом на смазливой мордашке. Выражение зеленых глаз для Снегурочки слишком вызывающее. С удовольствием смотрю спектакль, вспоминается довлатовский «Ленин». Веселенький интерьер с тюлем фиолетового оттенка усугубляет впечатление от действа. Полы покрашены в сложно подобранный колор, потягивает щами, видно неподалеку готовят премьерную трапезу. Бурные аплодисменты в восемь пар рук, и мы в святая святых — столовой. Уют зашкаливает. До боли знакомый вырезанный из липы медведь, покрытый лачком с морилочкой держит бутылку водки. Орел с поднятыми крыльями, выполненный в той же технике, стоит на полированном серванте. Видимо, рядом дружественная военная часть, где служит рядовым умелец-резчик. Такой был и в нашей орденоносной Таманской дивизии. Невысокий молчаливый парень никакой внешности, с пальцами, обмотанными синей изолентой. Мы с Переяславцем любили заходить к нему в свободное от боевой подготовки время. Он неизменно приветливо и печально улыбался нам, не прекращая резать. Темный подвал с лампочкой Ильича чем-то напоминал застенок.

— Что, Костя, много работы?

— Четыре больших медведя, три маленьких, три орла и два маленьких орла. Ну, погоди до понедельника!

Был вторник. Великий Энку, буддийский монах — скульптор, давший обет вырезать десять тысяч Будд за жизнь — мальчик по сравнению с Константином. Ведь его подпитывало признание! Энку умело ударит топором по бревну несколько раз — Будда готов. Японцы утробно гудят: ооооо. Здесь же вместо этого входит красивый майор. «Смотри, чтобы вся шерсть была, как тогда этому прапору, сука, делал. У командировой жены день рождения, не дай бог не сделаешь. Тогда все», — неумело высказывает свою просьбу майор Спирский. Костя режет, не обращая на него внимания. Стамесок немного — всего штук шесть, полированные, остроты невообразимой. Когда майор уходит, Костя поднимает святое бескровное лицо с неизменной улыбкой:

— Увольнение обещает, может быть, домой съезжу хоть.

То было армия, а мы давайте вернемся в тюрьму. Есть в них что-то общее. Для меня в армии самым неприятным было то, что ты несвободен: нельзя выйти с территории. В армии, очевидно, как и в тюрьме, начинаешь ценить эту возможность. И потому депрессии, которые случаются у многих на свободе, становятся неоправданными и смешными. Выражение Штурмина «от депрессии помогает лагерь» очень точное. Так вот, в тюремной столовой, где мы расположились, помимо деревянных статуэток было много и других удивительных по вкусу предметов интерьера: чеканки, всякого рода панно, всего и не перечислить. Кабаков пытался делать что-то подобное, но ему далеко: сильно недотягивает. Сидим. Вертухаи оказываются простыми, радушными людьми. Кто знает, какие они с зэками. Полковник послал за ней. Привели. Сдержанна и неприступна. Одним словом Данте. Как-то видел интервью с Джоном Ленноном: перед ним зудели скучные вопросы, будто рой надоедливых комаров, а он редко и вежливо отвечал в своем дзенском стиле. Невпопад, нелогично, сплошное «в огороде бузина, а в Киеве дядька». Она вела себя похоже. Видимо решила, что она великий скульптор. Я как клоун с пряниками, кисточками, чаем и красками пытался разговорить ее, но ответом было достойное вопросительное непонимание. Лет через пять после этого мне сообщили, что она умерла на воле. Цветные скульптуры ее так и расставлены по территории: Пётр Первый, лебеди с оленями, что-то типа русалки, прототип моего деревянного князя Дмитрия были, к сожалению, плохими. То есть не имели к искусству, даже наивному, никакого отношения. Чуда, на которое я надеялся — встретить самородка в застенках тюрьмы, — не случилось.

Исключение
Осетинская школа скульптуры — это великолепное, самобытное явление. Родоначальником плеяды является Сосланбек Едзиев из горного села Ход, родившийся в середине девятнадцатого века в семье каменщика. Его наивные надгробные обелиски пронизаны высоким стремлением напомнить о хорошем человеке, погребенном здесь. В них нет ни намека на штамп или прием.

Вот сила. Да, выше мы говорили о необходимости того, чтобы скульптор был максимально осведомлен и «насмотрен». Но в данном случае мы сталкиваемся с исключением из правил. Налицо дуальность: правильно так и так. У Сосланбека, видимо, была минимальная возможность видеть какие-либо скульптуры. Максимум на картинках. Эрудированность ему заменили дух, искренность и честность, а насмотренность — горы, облака, горные реки, человек. Не могу отвечать за сказанное, не изучал вопроса, но судя по неповторимости и мощи эмоциональной наполненности образа, это так.

Благодаря ему появилась целая плеяда замечательных осетинских скульпторов: ушедший Лазарь Гадаев, Володя Соскиев, Алан — мой друг и помощник.

Эксперимент
Июль. Плохо работается. Духота. Достают своим иезуитским писком империалистические комары, начиненные вирусами. Нереальных размеров оводы и слепни тучей носятся за нами с Тюдором в полях, не дают нормально поскакать. Все не так! Это, видимо, возраст. Пенсия. Телефон еще этот чертов забыл выключить.

— Алё.

— Алексанюлянч, вы не забыли? Завтра принимаем! — лисья скороговорка декана.

— Кого и куда?

— Абитуриентов к вам в мастерскую.

— Слушай, примите сами, — нужу я.

— Нуу, Алексанюлянч, это же в вашу мастерскую, — нудит в ответ Галим.

— Ладно, жизни нет с вашим институтом.

А сам думаю: все! Последний год, сил моих больше нет, ну сколько можно.

Московские пробки. Сижу как пень в железной коробочке на колесиках, изредка давлю на педаль. Опаздываю.

Когда приезжаю, меня встречает мой Спиноза-водитель. Спиноза — потому что тот еще любитель философских рассуждений. Сообщает очевидное:

— Вас уже ждут все.

— Подождут. На вот, водки купи, вина, воды, ну квасу там, закуски.

— Какой?

— Трепангов с лангустами.

— А?

— Сообразишь, не маленький.

Это у нас традиция отмечать приемные экзамены.

Родной запах художественного вуза: масло, скипидар, темпера, пластилин. Несуразный интерьер вестибюля. Тишина. Есть в этом нечто волшебное.

В деканате скульптуры, который располагается в маленьких двух комнатках, аншлаг. Спасибо Переяславцу — отучил всех целоваться, а то художники любят. Накинутся с чесночно-перегарными оттенками в бородах и норовят всего обслюнявить. Откуда у них это? Но скульпторы теперь не такие, почти не пьют.

— Всем кюю, — как обычно приседаю я с похлопыванием по щекам, респект Георгию Данелии. Надо отучаться, а то и ректор в коридоре со мной так недавно поздоровался под недоуменными взглядами второкурсников.

В приемной комиссии обычно человек восемь-десять. Лезем из кожи, стараясь быть объективными. Скучная неинтересная миссия. Примерно одно и то же во всех аудиториях. В большой и неуютной на третьем этаже мое внимание останавливается на скульптурах и рисунках повышенной страшноты и выразительности. Особенно скульптурный портрет с натуры. Асимметричный, безо лба и без затылка, глазки как у вареного судака, на разном уровне. «Сам Микеланджело бы так за две недели не слепил» — повторяю свою надоевшую всем шутку. — «Кто это, не знаете?» — обращаюсь к педагогам, которые обязаны присутствовать на экзаменах.

«По-моему, это девочка, такая маленькая», — тараторит скороговоркой декан. — «Найди ее мне после экзаменов. Не забудь. Сделаем с ней шедевр».

Месяца через четыре, уже зимой, поздно вечером ко мне в мастерскую на Арбате пришла Саша Рогоза с папой. Мы познакомились. Я поведал им свою идею, и работа началась. Невысокая, хорошенькая, хрупкая 19-летняя Саша оказалась обладательницей мужественного характера. Получив от меня задание, которое заключалось в том, чтобы вылепить из пластилина играющую на баяне девушку в юбке, зубастую, высотой сантиметров восемьдесят, она на следующий день приступила к работе и вскоре, недели через три, показала свою скульптуру. Мои ожидания оправдались. Потом я поработал при ней часа два (важно, что при ней), объясняя, что и почему я делаю. Финита ля комедия. Шедевр состоялся. Подписанный: А. Рогоза, А. Рукавишников. Да, ladies first. Позже, отлитый в бронзе, он с успехом экспонировался на экспериментальной выставке «Из князи в грязи». Но это уже следующая история.

Из князи в грязи
Закончив Суриковский институт с хорошими отметками, я никак не мог отойти от учебного рисунка. В скульптуре постепенно начало получаться еще в институте, а на плоскости — ну никак. Замахиваешься на великое, а выходит учебная тоска; правильная, хорошо закомпонованная, крепкая тоска. Изучал великих — самым крутым я считал Пизанелло. Изучал древних японцев и китайцев. К слову сказать, попадаются удивительной красоты китайские художники, обратите на них внимание. Изучал

наивных и примитивных, смотрел умалишенных дикарей, добрался до эскимосов и чукчей. Кстати, наших от американских отделяет километров пятьдесят — знаю, бывал на Чукотке. Как-то по просьбе Романа Абрамовича ставил в Анадыре памятник местному писателю Юрию Рытхэу. Рытхэу пешком ходил на их территорию со своим товарищем. Так вот, наши художники-косторезы делают одинаковые всем известные сюжеты на продажу — охоты на моржей и прочую убогую сувенирку. А такие же эскимосы там рядом — гениальные произведения. По идее, должно быть наоборот, там ведь устоявшийся мир денег и чистогана. Но увы, факт.

Так вот, рисунок и его поиски. Я менял размеры листа, царапал на ржавом железе, рисовал на рубероиде и т. д. Бесполезно. Ничего не выходило.

Вот плоды этого хваленого классического образования! А на деле русская школа изобразительного искусства годится только для того, чтобы выделиться на молодежных и всесоюзных выставках, злился я. Как было бы здорово ничего не уметь и рисовать, опираясь только на желание создать великое произведение. И на искренность. Видимо, можно как-то вводить себя в это состояние. Как делали, наверное, неординарные, совершившие прорыв в музыке двадцатого века люди: Шостакович, Джоплин, Шнитке, Хендрикс, Заппа, Веберн.

В какой-то момент мне стала яснее задача: по крайней мере, она была сформулирована. Уметь переключаться как в скульптуре: то идиот, то гений, то академик, а то ремесленник. Просто звучит вроде бы, а вот так вот сразу фиг сделаешь и фиг поймешь, а главное — фиг применишь.

Шли годы — такие, сякие. Я много рисовал. Даже купил в этом году землю под запасник для картинок. Дешево продавать жалко, а дорого не пришло время. В 2012 году я открыл «Рукав» — арт-пространство в районе Таганки, где молодые художники учат людей разного возраста азам изо. Это свое детище нечасто навещаю: хватило всего этого в институте. С вывеской заведения и названием долго не мудрствовал — Рукавом меня зовут со школы. Сейчас мои студенты, опаздывающие в институт, частенько спрашивают у моего водителя: «Давно Рукав приехал?» Да я и нетленку свою подписываю RUKAV. Или РУКАВ. Зависит от предполагаемого места обитания произведения. Фамилию мою иностранцы выговорить не могут, а отчество и подавно.

Когда «Рукав» открывали, мне стукнуло шестьдесят два. В прошлом веке, особенно в детстве, часто задумывался: какими мы будем в двухтысячном году. Да ладно, когда ещё это будет — успокаивал себя я. А вот наступило и ещё плюс двенадцать лет. И что же? Еще тренируемся (не так, как раньше, конечно). И реагируем на форму красивой женской лодыжки. И даже перечитывая этот текст спустя восемь лет его написания — все то же самое. И спустя восемь лет после открытия я подумал: а может, и мне чего-нибудь оттопырить на старости лет? И оттопырил.

Попросил кинуть клич, что, мол, собираю центральную, экспериментальную группу. Да, так и назвал. Подумал, что буду ее тренировать нетрадиционным способом целый год, итогом которого будет выставка с каталогом. А на выставке — будут экспонироваться работы этих экспериментальных учеников вместе с моими.

Вот тут и пригодятся мои мытарства с обучением творческому рисованию, и дзенский подход к творчеству, и выведение на первый план искренности и спонтанной, закономерной последовательности, думал я.

Группа набралась. В большинстве своем люди убегали, послушав мою невнятицу несколько занятий. Оставшиеся приводили новых несчастных. Наверное, говорили что-то в духе: он не в своем уме, но вроде бы добрый и не кусается. Постепенно сформировался костяк. В основном женщины среднего возраста, несколько мужиков — все состоявшиеся в своих профессиях люди. Они вскоре сняли приличный подвал неподалеку от «Рукава», завезли туда все необходимое, и понеслось.

Трубка регулярно говорила вкрадчивым голосом: «Когда вам будет удобно? Мы ждем». Моя секретарь Полина тоже передавала их просьбы заехать. Я старался появляться более-менее регулярно. Немного помогал лепить, но больше объяснял, почему лучше так, а не эдак. Мне было интересно работать с ними, да и привязался я, что естественно. Все стали для меня родными. Художники — люди эмоциональные.

Иногда было жестко и бескомпромиссно. Некоторые обижались, упрямились, но достаточно быстро меняли мнение и «слушались». Когда я видел халтуру, сразу говорил, что так на выставку не пойдет. И все переделывалось.

Сделать дизайн помещения выставки труда не составило. Длинное неудобное помещение в виде кишки затянули черным материалом, сделали точечный направленный на пол свет, поставили обычные ведра, полные цветов, даже стенку падающей воды взяли в аренду. Заказали каталог. Что было непривычно для меня — они платили за все сами. Ну, правда, и учил я их бесплатно.

Вернисаж получился замечательным. Народу все прибавлялось, хоть помещение уже было заполнено до отказа. Все были торжественны и нарядны. Некоторых авторов я даже узнал не сразу: так они похорошели. Привык-то я видеть их в одежде для работы.

Пришли великие всех мастей. Открывали выставку мои близкие друзья академики Михаил Переяславец и Константин Худяков, сказали очень правильные и доброжелательные слова. Наконец всех запустили в зал, а я с чувством выполненного долга пошел выпить водки и закусить пирожком.

Как я оказался в Сурке во второй раз
В середине девяностых, когда скончался Олег Константинович Комов, мне позвонил Лев Шепелев, ректор института, и предложил возглавить осиротевшую мастерскую. А я на тот момент кроме каратэ никогда ничего никому не преподавал. Поэтому сразу отказался. Но в силу молодости и глупости, а также не без убедительных доводов моего друга Левы я в итоге как-то незаметно для себя согласился, хотя всегда считал, что скульптуре научить нельзя.

Встретившись впервые с ребятами с разных курсов, я понял следующее: преподавание скульптурного мастерства — дело непростое. И делать это, как принято, я не буду. Слава богу, другую мастерскую на факультете уже в течение года возглавлял мой друг Миша Переяславец, с которым можно было посоветоваться. Так мы с ним смело поменяли большую часть программы. Часть времени на первых курсах мы отдаем под выявление и распознавание склонностей индивидуума. Я не настаиваю на своих принципах, как это делал, например, известный скульптор и знаменитый своими фортелями педагог Михаил Федорович Бабурин. На мой взгляд, он, будучи прекрасным мастером, слишком жестоко ломал обучающихся, не обращая внимания на их предрасположенность к тому или иному направлению. Что я имею в виду: представим себе, как Леонардо учит Ван Гога, а Микеланджело — Генри Мура. Наверняка какие-то моменты в их методе совпадают абсолютно. Но если бы Ван Гог и Мур приняли советы напрямую, мы бы не увидели их творчества. Их бы просто не было в истории искусства. Но Бабурин, видимо, такой точки зрения не разделял. Легенды о нем ходят до сих пор. О том, например, как в ночь перед дипломом готовые статуи летели в окна с четвертого этажа. Или как лопатой была пошинкована не одна обнаженка. Он не терпел посредственности и робости. Не исключаю, что его от этого просто выворачивало физически. Воспитанный на Древней Греции и Возрождении, он настаивал на подражании и плевал на тех, кто за глаза его называл «ложный классик». А еще он был трудоголиком: месяцы проводил в грязном холодном цехе на Профсоюзной, делая громадные статуи. Многие десятилетия его сопровождала верная муза Галя, пожилая седая женщина со следами былой красоты. Сделанная ею мемориальная доска и ныне украшает Музей Конёнкова. На мой взгляд, ее подвиг равен подвигу святых великомучеников. Для нее не существовало ни ночей, ни праздников, ни выходных. Одержимый Михаил Федорович на нее внимания не обращал. Роль ее заключалась в том, чтобы восхищаться его мастерством и чтобы он хоть чем-нибудь закусывал. Сварщик Толя Козлов, попавший по воле рока в этот смерч творчества, рассказывал как-то: «Прикорнул я. Ночь же. Пошел пописать. Вижу: Бабурин лежит навзничь под двенадцати метровым «Лениным». Если не ошибаюсь, это была модель для двадцати семи метровой статуи для Владивостока. Галина скамейка была пуста. В углу рта дымится смятый окурок «Беломора». Я подбежал к нему и говорю: «Михаил Федорович, что с тобой?» «Ты думаешь, я пьяный? — грассируя рычит маэстро. — Я в гакурсе смотгю».

Дзен в помощь
Когда я только заступал на должность, сразу придумал, что мое преподавание в Сурке будет… немного дзенским. И поймал себя на мысли о схожести с персонажем Евгения Леонова из фильма «Полосатый рейс». Для тех, кто не видел: герой фильма — вынужденный изображать дрессировщика мясник, который периодически применяет терминологию, связанную с разделкой туши, вместо понятий из анатомии тигра. Так и я, идя путем постижения боевых дисциплин и опираясь на древние восточные философские идеи, внедрял все эти атрибуты в обучение скульптуре.

Что я имею в виду. Сначала необходимо всерьез овладеть базовой техникой. Вуз-то академический! Пока ученик не добился этого, дальше идти ни в коем случае нельзя. А вот потом наступает самое сложное и интересное: это не натаскивание, не воспитание себе подобного, а воспитание самостоятельности и смелости в принятии неординарных решений. Достигается эта цель тем, что опровергается все то, чему учили долгий период времени. Для этого по возможности нужно быть раскрепощенным и неожиданным, не допускать ремесленнического, успокоенного подхода к банальному сюжету. Не допускать обычных сценариев. Этот метод я взял как раз из искусства боя, в котором категорически нельзя быть привычным и удобным. Бывая в боксерских залах, мы часто слышим: «Начинаем легко, осторожно, прощупываем, убыстряем темп или ускоряемся в каждом раунде, а в финале — жесткая концовочка» и тому подобная ерунда. Тренеры не виноваты, они хорошие, честные люди. Просто их так учили еще в СССР, где бокс строился на гуманности, спортивном поведении, одним словом — джентльменстве. Константин Цзю, известный безупречной техникой джентльмена в боксе, как-то проиграл англичанину, который навязал ему «грязный бой», вися на нем, нанося удары локтем и предплечьем. Видимо, он внимательно изучал бои Константина. Думаю, лет на десять раньше победу англичанину не присудили бы. Другие времена, другие принципы.

Красота
Дорогие женщины, иногда у вас складывается ошибочное мнение, что лицо человека состоит изо лба, носа, щек и подбородка, а важнейшими деталями являются губы и глаза (лучики души). Или что-то типа того. Так вот, в основном женщины смело начинают все это корректировать, наивно полагая, что это улучшит их внешность. Они не берут во внимание тип своей головы, угол лица, посадку головы на шее, длину и толщину последней и многое, многое другое. Они обычно ориентируются на детали лиц кинозвезд. Тоже идиотизм, так как важен контекст, образованный остальными деталями. Результатом, к сожалению, является недоумение всех тех, кто их раньше знал и любил.

Портретист-скульптор (хороших имеем в виду) знает, насколько микроскопической может быть единица действия для глобального изменения образа. Поэтому необходимо, чтобы именно скульптор, соображающий в структуре объемного конструирования, сделал остроумный и, самое главное, оптимальный проект изменения лица, используя отформованный слепок с лица клиента или других частей тела, естественно, согласовав его с заказчиком. Важно, чтобы модель была натурально затонирована и волосы по цвету и по форме соответствовали прическе заказчика. Иначе клиент не сможет абстрагироваться и затоскует, увидав свою физиономию белого цвета и без волос. Потом заказчик находит хирурга в той или иной стране, которому он доверяет, показывает ему объемную модель, сделанную каким угодно способом, выясняет, сможет ли доктор это сделать и гарантирует ли он последующее сходство с моделью. Если хирург соглашается, то заказчик предупреждает, что результат они вместе будут сравнивать сэталоном. Серьезное дело все-таки ваша внешность.

Копенгаген
Самым красивым и безупречным по вкусу городом мира мне кажется Копенгаген. Но утверждать не могу, я же не везде был. С этим благородным городом я познакомился году в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом, когда профсоюз датских моряков обратился в Минкульт, чтобы молодой скульптор сделал памятник Ленину. Приехав на установку, я обалдел от набережных, архитектуры, скульптур и от общего духа свободного морского северного ветра, смешивающегося с запахом датского пива и ароматного трубочного табака. Памятник получился довольно необычным. Моряки остались довольны. Позже, после нашей Перестройки, его поставили в какой-то музей, но там я уже его не видел. Да и не об этом я хотел бы рассказать, мой уважаемый читатель. Когда я ехал согласовывать архитектурный проект и прилетел в аэропорт, мои планшеты стояли у стенки рядом с движущейся лентой. «С чемоданами. Естественно, не габарит», — подумал я. Подошел, чтобы забрать упаковку, и почувствовал, как ласковые руки с двух сторон осторожно, но крепко взяли меня под локти. Я много лет тренировал прием, чтобы освобождаться от такого захвата. Ноешь что-нибудь, вдруг неожиданно бьешь коленом в подколенную впадину правого, подхватывая коленкой же его бедро сильно вверх, и этой же ногой высекаешь его оставшуюся на земле ногу. И т. д. и т. п. с ударами в пах и по глазам. Слава богу, мозгов хватило, чтобы не исполнить все это. Держали меня два вежливых полицейских. Выяснилось, что пограничная собака среагировала на запах советского столярного клея. Он же варился из костей. Я пытался объяснить таможенникам на своем посредственном английском, что эта традиция — клеить архитектурные проекты — берет свое начало на Руси с шестнадцатого века. Люди в форме, улыбаясь, с недоверием смотрели на меня, но отпускать не собирались. Принесли мне канцелярский ножик. «Режь», — говорят. В ответ я назвал им придуманную на ходу цену и предложил резать самим. Это подействовало и меня вскоре отпустили. Вторая история про этот город, которую я выше обещал вам рассказать, была связана с нашей галереей «Марс». Декабрьский вечер в Москве. В галерее остался охранник и директор-женщина. Благообразный посетитель, позвонивший в дверь, назвался датчанином, хоть, как позже выяснилось, имел половину индийской крови. Он осведомился у директора, не будет ли она против, если он поснимает немного произведений и покажет фотки своим высокопоставленным друзьям в Лондоне и Копенгагене. Директор не отказала. Гость быстренько всё отснял и, наговорив кучу любезностей и комплиментов, скрылся в ночи. Прошло около года. Я собирался уходить из мастерской, было около десяти вечера — темень, дождь со снегом. Раздался телефонный звонок, женский голос спокойным безапелляционным тоном устало произнес: «Александр Иулианович? Здравствуйте. С вами говорит полковник Интерпола Шереметьева Надежда Семённа. Мне как следователю российского отделения поручено вас допросить по делу (фамилию не помню)…» — как выяснилось, того датского гостя. Я положил трубку. «Вы зря бросаете трубку, Алексан Юлянч. Я вас допрошу, и допрошу сегодня». Я наврал, что разъединил случайно, и сказал, что завтра улетаю в Берлин. «Подъезжайте сейчас по адресу (какому, не помню), и мы все сделаем быстренько». Меня привез мой товарищ в какой-то московский двор, к зданию, напоминающему школу. «Если не вернусь через полчаса, звони братве», — сказал я и вошел в подъезд. На четвертом этаже в классе под указанным номером сидели три человека: Надежда Семенна и два мужика помоложе, все в форме. Они, заговорщически улыбаясь, рассказали мне суть дела. Представитель Датского королевства, вернувшись домой, продал наши произведения несколько раз, по фотографиям, на сумму в двадцать один миллион баксов. Причем стратегия была примерно такой. Он показывал корпорациям, банкам, богатым людям фотки картин и скульптур и пугал, что если их сейчас не купить, то потом их не найдешь или найдешь, но очень дорого: «Я плачу половину, и вы — половину». «Нееет, — говорили друзья.  — У нас нет свободных денег». Или еще что-нибудь в этом роде. «Это глупость — не вложиться сейчас в этих русских. Хорошо, я плачу свою половину и четверть вашей половины, а когда мы заработаем, продав шедевры, вернете мне мои деньги. По рукам?» Так многие попались. В результате, имея только снимки в телефоне, наш «искусствовед из Дании» напродавал произведений на двадцать один миллион баксов. «Какой талант! — обсуждали мы позже с коллегами. — Нам бы такого арт-дилера в галерею». Надежда Семеновна, поговорив со мной, отпустила меня через полчаса. Но это еще не все. Через несколько месяцев, работая в Вероне, я увидел чуть ли не бегущую ко мне хозяйку литейки Джованну, невысокую, полноватую, немолодую итальянку. Даже когда кто-нибудь приезжал расплачиваться с ней за отлитую статую, она так не бегала. Я в волнении снял наушники: «Что случилось?» «Возьми трубку! — крикнула она на плохом английском. — Звонят из Интерпола». В такие моменты даже святые, думаю, испытывают легкий дискомфорт и начинают припоминать и анализировать свое поведение. Выйдя из цеха, я набрал странный номер, который продиктовала Джованна. Приятный голос поставленной речью на безукоризненном английском, поздоровавшись, объяснил мне суть звонка. У меня гора упала с плеч. Оказалось, что наш «профессор из Дании» уже под следствием и всех художников галереи «Марс» приглашают на суд в Копенгаген. Я поблагодарил за приглашение и сообщил, что я не встречался со злодеем, что якобы проданные им мои скульптуры находятся в Москве у меня в мастерской и что, если возникнет необходимость, я прилечу по первому требованию Интерпола. Потом, встретившись с друзьями, которые летали на суд, я узнал, что аферист рассказывал, что я его возил по каким-то мастерским, дачам и вообще от него не отставал. Юра Миронов, великий (без шуток) абстракционист, упрекал меня: «С Сальвадором Дали легче договориться о встрече, чем с тобой, а с каким-то аферистом ты не расстаешься сутками». Посмеялись и забыли. Через какое-то время интерполовцы сообщили, что мне все-таки необходимо присутствовать на очередном заседании суда в Дании. Прилетев, в аэропорту среди встречающих я увидел полицейского с табличкой «mr. Rukavishnikov». Встретивший меня паренек на полицейском авто отвез и поселил меня в двухзвездочную маленькую гостиницу и провел до здания, где должен был проходить суд на следующее утро. Ровно в назначенное время я вошел в здание суда (если правильно помню, в девять утра), поднялся на нужный этаж, увидел людей обоего пола в судебных мантиях, всем им было за пятьдесят. Ко мне, с дружеской улыбкой и раскрыв руки для объятий, кинулся какой-то полноватый хорошо одетый мужчина с длинными ресницами. Это оказался он. Проходящая мимо женщина-судья неодобрительно посмотрела на меня. Потом какой-то мужчина представил мне мою переводчицу-польку. Она приветливо произнесла несколько обычных при знакомстве фраз практически без акцента. Это меня порадовало. Когда началось заседание, нас посадили с полькой за маленький столик справа, а слева стоял такой же столик, за которым расположились злоумышленник и его адвокат. Напротив нас, спинами к окнам, за длинным столом сидели судьи, человек пятнадцать. Торжественность обстановки действовала. Мы поклялись не врать. И получилось, что на первый же вопрос я соврал, потому что многие видели, как он меня приветствовал, а я ответил, что не знаю этого человека. Один — ноль, понял я. На вопрос, продавал ли я ему свои скульптуры, я решил пошутить и ответил, что если бы я их ему продавал, то мы бы познакомились и он мог бы вам предъявить эти произведения. Переводчица перевела на английский так, что я понял, что меня посадят. Оказалось, что из русского она знает только «очень приятно, как долетели». Я попросил говорить, как могу, сам. На заседании я узнал про себя много нового: что у меня есть серия «Амазонки», а не «Стреляющие из лука», «Материнство», а не автопортрет с мамой, что я знакомил его с художниками, с которыми сам незнаком, и возил его к своему давно покойному другу Юре Орехову на дачу и он нас там угощал. Меня отпустили, но осадочек остался. А Копенгаген все равно самый красивый.

* * *

Весна еще в начале,

Еще не загуляли,

Но уж душа рвалася из груди…

В. Высоцкий

Дураки
Со временем, внутренне перевоплощаясь, например, из кота в бронзового бойца и потом в челнок или швейную машинку, начинаешь замечать и верить в то, что меняется и структура оболочки вокруг тебя, как бы капсулы, в которой ты находишься. Она то натянутая и плотная, как арбуз, то липкая и затягивающая, как мед или клей. Я даже пробовал покинуть капсулу, но вовремя испугался и прекратил эти эксперименты. После этих опытов иногда полезно побыть уличным драчуном с незамутненным сознанием. Еще бывает очень сложно избавиться от внутреннего диалога и остаться одному. Диалог отнимает силы и жрет время.

Каратэ и спорт несовместимы. Наступает момент, когда умный боец понимает, что нужно выбирать дорогу: либо добиваться спортивных успехов, либо совершенствоваться в глубину, оттачивая технику и, главное, успокаивая, усмиряя, что ли, тем самым и совершенствуя дух. Дух — это основа. У меня из-за скульптуры никогда банально не хватало времени на каратэ. Настоящим мастером можно быть в чем-то одном. Серьезный мастер нашей школы Олег Шин, занимаясь ежедневно, наносит один и тот же удар сотни раз, меняя скорость, или тренирует какой-нибудь блок или захват. Он человек немногословный, не внешний и для него органично так проводить день, год, жизнь. Результат у него фантастический.

Когда тренируешься сутками, что, например, со мной случалось всего несколько раз в жизни, приходит ощущение, что становишься настоящим мастером. Движения нападающих в круге, например на тренировке, в разы замедляются, становятся отчетливо видны все ножи, палки, тросы и пистолеты. Становится смешно, но это нехорошее чувство, не поддавайтесь ему. Тебе теперь очень легко действовать, обманывая этих ленивцев с замедленными действиями. Случай, произошедший в реальной ситуации, слава богу, совпал с двухнедельным тренировочным запоем, в который мы погрузились с моими друзьями, иначе бы нас с моим приятелем Кириллом Смедовичем растерзала бы группа довольно серьезных товарищей в количестве примерно сорока человек. В какой-то момент этой немыслимой мясорубки, не скажу за Смедовича, а у меня открылось это состояние, и мы неожиданно стали победителями. Гуляя до утра по Москве, мы с Кирой под впечатлением обсуждали пользу таких изнурительных занятий, предшествовавших инциденту: «Ни одной травмы, а ущерб составил отсутствие всех пуговиц на одежде». Повезло, конечно, что в связи, наверное, с надвигающейся Олимпиадой никто из них не стрелял. Молодые были, дураки, но не мы начали.

Лёня
Верона. Конец февраля. Холодно, очень промозгло, хоть всего около ноля. В так называемой мастерской, которую мне любезно выделила моя литейщица Джованна, как в холодильнике. Ангар, сложенный из бетонных блоков. Две газовые лампы, напоминающие большие поганки с алюминиевой шляпкой, греют локально. Вышел из-под нее, залез на леса, взял ледяную глину, а от рук — пар, и думаешь: «Черт меня принес в эту Италию! Сидел бы в Москве на Большой Молчановке в тепле, работал бы как человек». Там за уют отвечает Танзиля. Многие великие и светские люди, бывающие в мастерской, даже те, которые сидят на жестких диетах, уплетают ее беляши и меренги, позабыв о ЗОЖ. А эти несчастные, господи, они-то чего ради прилетели и страдают?» В роли несчастных — мой технический директор, святой безотказный человек Леонид Иванович Петухов. Леня — человек необычный. Интонации его неизменно приветливые и ласковые со всеми. Он от всего получает удовольствие: что он в Италии, что водит BMW, которую нам дала та же Джованна. Человек необычайной порядочности и доброты. Мой верный помощник долгие годы. С ним вместе юный философ, бунтарь Филипп, мой сын. С надеждой и мольбой из-под грибов смотрят на меня их глаза, которые как будто говорят: «Когда же ты закончишь?» А я леплю Иешуа для памятника Булгакову, который тогда еще должен был быть установлен на Патриарших, и рыдаю в голос вторые сутки. Я, встретив их два дня назад в Венецианском аэропорту, первое, что спросил: «Как там мой Фромаж [громадный четырехлетний красавец бриар песочного цвета]?» Непонятная тяжелая пауза. Ленька с трудом выдавил из себя севшим голосом: «Саш, у нас горе, он погиб в неравном бою с двумя кавказцами». У меня все опустилось: «Как?» — «Они прибежали по льду с того берега, Фроша защищал лошадей и вообще дом. А что он мог еще поделать? «Потерял ночью много крови, и утром его не стало». — «Почему не отвезли в клинику?» — «Ольга-берейтор позвонила Борьке шоферу, а ему лень было ехать за город. Дай ему теплого молочка, сказал он. Сволочь». — «Почему она не мне набрала?» — «Не знаю. Прости, Саш, не уследил». Картины счастья побежали в моей памяти, как мы с ним то да это. Плавали вместе далеко по озеру, и его за голову можно было поворачивать, чтобы он менял направление, как зимой он смешно хватал пушистый снег, поднятый в воздух валенком. Так играть он мог сколько угодно. Как потом, замерзнув, валялись вместе у печки. Ленька и Филипп в ужасе поглядывают на меня, а я не могу остановиться: терял друзей, брал себя в руки, а тут не могу. Четырехметровый Иешуа с нарочито нарушенными пропорциями смотрит на нас с участием. Кажется, думает: «Какие маленькие и глупенькие, ничего-то вы не знаете». Наконец, решив, что «хватит лохматить», начинаем ритуал заворачивания. Разрезанные пополам мусорные пакеты мочим в горячей воде и как бы обклеиваем ими статую. Новый и очень эффективный способ. «Куда поедем, Александр Иулианыч? В рыбный или к вальдшнепам?» На самом деле вальдшнепами он называет каких-то маленьких приготовленных на гриле птичек. Романтик! «Какие, Лень, вальдшнепы с такой заплаканной рожей? Поедем домой, купим мяса, вина дома полно, будем жарить». Джованна предоставляет мне еще свою загородную виллу со скульптурами великих на территории, которые они ей подарили в связи с совместной работой, и подлинными рисунками Де Кирико в комнатах. В супермаркете мы одни, поздно, и кассирша, упитанная итальянка средних лет, перекладывает товары на полках. Накидав полную тележку всякой всячины, начинаем вспоминать, как по-ихнему говядина. Ягненок — помним, свинья — помним, а говядина? Леонид Иваныч, наш полиглот, не долго думая, подойдя к кассирше, подставляет к лысине два указательных пальца, выпучивает и так слегка навыкате глаза и, согнувшись к ее животу, произносит на чисто итальянском: «Сеньора, мууууууууу!!!» При этом лицо его краснеет от напряжения и от наклона, а большие седые бакенбарды, обрамляющие его, мелко трясутся от усердной имитации передачи мычания коровы. Сеньора в ужасе шарахается от нас и моментально заскакивает в кассу, видимо там располагается спасительная кнопка вызова полиции. Мы лопочем по-английски, который ей также, как русский, неведом, пытаемся ее успокоить, Филипп рисует корову. Победа, как теперь принято говорить: «Мы сделали это, вау!» Кассирша с недоверием проверяет наши деньги. Приехав на виллу Джованны, мы отмякаем, там тепло. Филя разжигает камин, и мы поджариваем на открытом огне свежайшую говядину, запиваем ее зимним терпким вальполичелла. Минуты вознаграждения за тяжелый труд должны же быть и у людей, связавших жизнь свою со скульптурой.

Скоро домой. Март. Версия дрезденского «Достоевского» вросла в землю по начало брюк. Собаки, принимая ноги статуи за деревья, в течение десятилетий писают на них, отчего они божественно запатинировались. Только время плюс контрастная атмосфера, плюс моча могут создать столь естественный цвет и глубину. Вопрос «сколько вам лет?» неточно выражает эмоциональное наполнение русской жизни.

Правильно говорить: сколько вам вёсен?

Примечания

1

Сурок — Московский государственный академический художественный институт имени В.И. Сурикова

(обратно)

2

Бренн — галльский вождь племени сенонов

(IV век до н. э.), возглавлял походы на Рим в 390 г. до н. э.

(обратно)

3

Справедливость восторжествовала: в середине 90-х со мной расплатились «роллс-ройсом» 67-го года.

(обратно)

4

Муштабель — приспособление для поддержки руки при рисовании, представляет собой деревянную указку с утолщением на конце.

(обратно)

5

Дорифор — «Копьеносец», скульптура Поликлета (приб. 450 г. до н. э.)

(обратно)

6

Никербокеры — широкие брюки-бриджи, собранные под коленями.

(обратно)

7

Шпунт — инструмент скульптора, металлический стержень с заостренным концом для первичной точной обработки камня.

(обратно)

8

Закольник — инструмент из победита в форме лопатки для скола камня.

(обратно)

9

Галтель — инструмент для работы по мрамору.

(обратно)

10

Сфумато — термин ИЗО, означающий общую приглушенность, растушеванность изображения.

(обратно)

11

Кибо-дачи — стойка всадника; статичная боевая стойка в восточных видах боевых искусств.

(обратно)

12

Спидстер — высокоскоростной катер.

(обратно)

13

Слэб — тонко спиленная часть камня, а также продольный спил дерева.

(обратно)

14

Левакс — грунтовка для доски, смесь мела и животного или рыбьего клея и льняного масла.

(обратно)

15

Додзё — место для тренировок в боевых искусствах.

(обратно)

16

Макивара — тренажер для отработки ударов каратэ.

(обратно)

17

Апоксиомен — бронзовая фигура атлета работы Лисиппа (330 г. до н. э.).

(обратно)

18

ХТС — холодно-твердеющие смеси.

(обратно)

19

Губовёртки — закрутка, палка-рукоятка с петлёй для сдавливания верхней губы лошади.

(обратно)

20

Тракененская лошадь — спортивная порода, выведенная в Германии.

(обратно)

21

Падуга — горизонтальный «ламбрекен», часть одежды сцены.

(обратно)

22

Колосники — верхняя часть театральной сцены для установки сценических механизмов.

(обратно)

23

Коанический — от слова «коан» — дзен-буддистское короткое повествование, вопрос, диалог, обычно не имеющие логической подоплёки, зачастую содержащие алогизмы и парадоксы, доступные скорее интуитивному пониманию.

(обратно)

Оглавление

  • Неожиданности Александра Рукавишникова
  • Предисловие
  • Что такое скульптура Объем и воздух
  • Совсем не проклятый род
  • Красный квадрат усов и другие
  • Родина
  • Анатолий Зверев
  • Граф
  • Смысл искусства
  • Настрой и дух
  • Иулиан
  • Критика
  •   Петр Барановский
  • Твой учитель А. И. Рукавишников
  • * * *
  • *** Примечания ***