Репрессированный ещё до зачатия [Анатолий Никифорович Санжаровский] (fb2) читать онлайн

- Репрессированный ещё до зачатия 1.86 Мб, 456с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Анатолий Никифорович Санжаровский

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анатолий Санжаровский Репрессированный ещё до зачатия

Я не бегал трудностей, не искал прибежища у кривды, никому не клал зависти ни в чём, не заедал чужой век, не гонялся за милостью сильного – я изжил свою жизнь праведно, мне ни на волос не совестно за дни, что в печали стоят у меня за плечами.

Анатолий Санжаровский
Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения… Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случалось наблюдать в жизни.

Лев Толстой
За что судили тех, у кого не было улик?

За их отсутствие.

Михаил Генин
На каждом человеке лежит отблеск истории.

Юрий Трифонов

Калачеевская ночь

В пятницу семнадцатого марта одна тысяча девятьсот девяносто пятого года померла в Нижнедевицке моя мама. Пелагия Михайловна Санжаровская. В девичестве Долженкова.

На похоронах меня поразили своей поэтичностью причитания-плачи её родной сестры Нюры.

Тётя посулилась списать на бумажку свои слова.

Да не списала.

Ждал-пождал я в Москве с полгода и, так и не дождавшись обещанного, сам поехал в августе к тёте Нюре Крав цовой за Воронеж, в степной, в сомлелый на солнцепёке городишко Калач.

А под боком у Калача жила Новая Криуша. Отцово родовое гнездо. Столица нашей семьи…


Воронежский поезд приплёлся в Калач уже в сумерках.

Весело выглядываю из тамбура. Улицы не убраны в кумач. Ни знамён, ни гирлянд. На перроне нет духового оркестра. Ни трапа с красной ковровой дорожкой… Ни завалящей ковровой дорожки, ни тётушки.

Никто меня не встречает?

Гм… Куда же мне одному шлёпать в ночь?

У меня ж здесь ни одной знакомой души кроме тёти…

Хотя…

От вагонных ступенек тихая грусть повела меня в тупичок.

«Толик… Толик… – позвал я тихонько себя из далёкого тёплого лета пятьдесят шестого. – Ты чего молчишь? Ты же здесь… Слышишь?.. Ты же давно здесь… С той самой поры… Напомнить? Тогда ты впервые поехал один на поезде к бабушке. Сюда, в Калач, а потом в Собацкий. И мама тебе всё наказывала не спать в поезде. Ты всё удивлялся, почему это не спать? Заснешь, украдут шо-нэбудь, постращала мама. Но красть было нечего. У тебя была лишь маленькая фанерная балетка и та пустая. А ты всё одно не спи, стояла на своём мама… И ты пообещал, что не будешь в поезде спать.

До самых Лисок крепился. Не спал. А как сел в Лисках на третий уже за всю твою дорогу поезд, так и заснул на самой верхней третьей полке. В Калаче весь народишко высыпался из вагона. Ты не слышал. И состав слился в тупик. Тут, в тупичке, ты проснулся от тишины, выпрыгнул в окно и побежал к вокзалу. А оттуда уже автобусом к бабушке в хуторок Собацкий. С той поры ты остался в Калаче. Семнадцатилетний. В веснушках. Сильный… Отзовись… Помоги мне, старику… Не молчи…»

Но тот Толик, из молодости, не откликался, и я, поталкиваемый в спину тёплым неунывающим ветром, побрёл по шпалам назад к тусклым огням вокзала.

Незнамо как я оказался в автобусе и очнулся, когда ко мне подошла кондукторша с билетной сумкой на груди:

– Вам куда ехать, мил гостюшка? – спросила она.

Я пробормотал тёткину улицу.

– Так туда автобусы уже не бегают. Поздно… Переедете с нами через мост и выходите. Мы поедем прямо. А вы идить в левую руку… Малёхо пройдёте по асфальту. А там ещё свернёте в левый бок…


Я шёл и час, и два…

Всё было черно. Куда я мог сворачивать?

Смотрю, где-то уж очень далеко замерцали тоскливые огоньки.

Я засомневался, что это ещё городок Калач, и, постояв, подумав, пошарачился назад.

Я вернулся к той развилке, где выходил из автобуса.

В бетонной плите стоял дорожный указатель.

Я так-таки и в темноте прочитал белые буквы.

Они складывались в Манино.

Манино!

В этом селе жила до замужества бабушка по маминой линии.

Мне стало как-то хорошо, будто я попал в гости к своим.

Я достал из портфеля огрызок колбасы, ломоть чёрного хлеба и, присев на холодный бетон, принялся есть.

Портфель скоро опустел.

Больше из него ничего не достать.

Что же дальше?

Искать гостиницу?

И я поплёлся за мост в слепой, тёмный городок.

Невесть откуда из черноты ко мне вырезался пьяный в корягу мужик и, еле ворочая ватным языком, потребовал:

– Д-дай в з-з-зубы, чтобы дым пошёл!

– Не дам. Некурец я.

– Тогда вып-пить подавай!

– И тут жирный прочерк.

– Кончай попусту греметь крышкой. Не то я тебе рог сшибу!

– И рога у меня нет, – грустно хохотнул я и побрёл дальше.

– Что ж, думаешь, как я под балдой, так дурее пьяного ёжика?.. Найду рог! – погрозился он и затих.

Я брёл по темноте, и тяжёлые мысли бередили душу.

Как же так получилось, что я потерялся, заблудился посреди России? У себя на Родине!

Не здесь ли мои корни?

Не здесь ли мой Дом?.. Дом моей крови?.. Дом моей души?..

Тогда почему я блуждаю один по этой чёрной ночи?

Я кое-как разыскал гостиничку.

Обветшалая, в один этажишко, она пропаще спала за дощатым глухим забором.

Я постучал в закрытую калитку.

Собака с лаем вылилась из-под ворот, и я еле отбился от неё.

В гостинице не было огней. Всё спало.

Кому я здесь нужен?

Поторчал-поторчал я у ворот и потащился на свет.

Это был телеграф.

Дверь размахнута нараспашку.

Я вошёл и прилип на краешке скамейки у обшарпанного стола.

– Вы, случайно, не Москву ждёте? – спросила из окошка молоденькая телеграфистка.

– Не Москву…

– А чего тогда ждёте?

– Рассвета.

– А-а…

Она ушла.

А я, подложив под голову кепку, лёг на лавку у стены, закрывшись газетой от яркого света большой и голой, без абажура, лампочки.


Я лежал и с горечью вспоминал свои отгорелые дни…

Жители тюрьмы

Первое, что я ясно помню из детства, – это как под гнилыми, малярийными грузинскими дождями родители корчевали на косогорах леса.

Разводили в совхозе-колонии «Насакиральский» чайные плантации.

В этот рабский совхоз-каторгу сгоняли одних репрессированных выселенцев да вербованных. Сначала мы куковали на первом районе (отделении) совхоза.

Потом, сразу после войны, всех рабочих отсюда пораскидали по остальным четырём. Нашу семью перевезли на арбе на пятый район. По пути завезли в центре совхоза в баню – она была в овраге, – где от вшей прожарили одежду и постельное бельё наше, где мы в первый раз вымылись по-настоящему. А так мы обычно мылись, конечно, не в турецком хамаме,[1] а дома в корыте или в тазике.

В войну и ещё в долгие годы после её окончания мыла в доме не было. Его заменяла печная зола. Мама насыпала золу в какую-нибудь тряпицу, опускала зольный комок в тазик с горячей водой. Зола «давала сок» – вода мутнела. В этой щелочной воде мы и мылись.

Мы уехали с первого района и там, в бывших наших гнилых, сарайных бараках, разместили… колонию.

Мы и не подозревали, что шиковали в тюремных апартаментах.

Жили мы горько.

За всё детство я видел несколько крохотных газетных кулёчков с дешёвыми конфетами-подушечками. И сахар был в большую редкость. Сахар у нас постоянно был только в нашей моче. «Живой сахар». Этим «живым сахаром» мы, пацанва, орошали яблочные пупырышки. Яблоня росла вприжим к нашему барачному окну. С подоконника мы рвали горькие пупырышки, обдавали своим тёплым «живым сахаром», яблочки становились не такими горькими, и мы их ели.

Только в восемнадцать лет я впервые увидел сливочное масло и то лишь тогда, когда беда прижала к больничной койке.

Отец погиб на фронте. Мама осталсь одна с тремя сыновьями. Когда отец уходил на фронт, мама была беременна дочкой Машей. Маша умерла, не дожив и до года.

С темна до темна, без выходных мама ломила на чаю. По ночам рыла оградительные окопы: мы жили в прифронтовой полосе. И получала за каторжную работу горькие гроши.

Держались мы в основном домашним хозяйством.

Господин Огород. Огород – наша кладовка.

Козы.

Куры.

Поросёнок.

Всё это было на нас, на детях. На мужичках.

Весна.

Надо натаскать на глинистые бесплодные огороды побольше навозу.

А огороды за полторы-две версты на неудобьях, в крутых оврагах, куда чай не воткнёшь. Только бросовые клочки земли и позволяли занимать под огороды. Вприбежку тащишь неподъёмный чувал с навозом, а по тебе течёт чёрная жижа; несёшься по дороге из стороны в сторону. Мешок с навозом тебя ведёт! А остановиться передохнуть боишься. Мешок потом не подымешь.

Притащишь, спустишься на корточки, тихонько вальнёшься назад, не отрывая от спины мешка, и лежишь отпыхиваешься на нём, выкупанный потом и навозной жижей.

А сеять кукурузу, сажать под лопату картошку…

Казалось всё это самым лёгким и весёлым.

А окучивать, пропалывать… Курорт!

Канары вперемешку с голубыми Багамами!

Осень-припасиха изматывала нас до смерти.

Кукурузу, картошку, кабаки – всё перетаскай на своём горбу.

А дрова на зиму? Лес ещё дальше огородов…

Мы, ребятня, сами лепили козам сарай. И каждую осень обязательно перекрывали его кугой, обмазывали хворостяные стены глиной, утепляли папоротником. Не мёрзни наши козушки в холод! И из бросовых досточек-лоскутков лепили вдоль стен на коротких столбиках широкие лавки козам для отдыха.

– Коза, – уважительно говорила мама, – для нас же, для дураков, стараеться как! Покы за день насбирает по горам молока повну банку – ноги с устали отваливаются. Надо ей по-людски за ночь выспаться ай не надо?

И вот огороды пусты. Сарай в тепле. Дрова натасканы. Гордой горушкой высятся между нашим сараем и соседским плетнём Шаблицких.

Чем заниматься после школы? Уроками?

Не-ет…

Такой царской роскоши мы, маленькие горькие советские рабы, не знали.

Наскоро похлебаешь какой холодной баланды и бегом после школы к мамушке на чайную плантацию. Собирали чай, формовали чайные кусты секаторами, копали чайные междурядья, тохали (мотыжили) их, чистили тунг…

Плоды тунга чуть мельче кулака, сопревшие в кучах под дождём и снегом. Зимой мы притаскивали в корзинках домой, вываливали эту вонь посреди комнаты, и вся семья с утра до ночи колупалась в этой грязи, вышелушивала из скорлупы зёрна величиной с голубиное яйцо.

Весь этот тяжкий труд детей – какой-никакой доварок к маминому копеечному заработку. Надо ж и учебники купить. Надо ж и грешный зад прикрыть чем…

С чаю приползали усталые уже в потёмочках.

Пока уберёмся с живностью (я часто помогал маме доить коз), пока то плюс сё – мало ль всякой беготни по дому? – уже полночь.

Вот и прикатило время садиться за уроки.

Комната у нас на четверых была всегда одна. (А до войны, когда жив был отец, нас было пятеро.)

Сначала в бараках с плетёнными хворостом стенами, обмазанными глиной и побелёнными, потом в новом, в один этаж каменном доме. Всегда одна. Все тут же уже спят под сильной голой лампой. А ты готовишься к завтрашней школе. Не заметишь, как и сам уронишь голову на единственный – он и обеденный, он и учебный, – стол и мигом отрубился.

Мама проснётся и увидит, мягко шатнёт за плечо.

– Иди, сынок, раздевайся та ложись…

А чаще бывало так. Что подремал на раскрытом учебнике, то и весь твой сон. Мама качнёт за плечо. Ты вскочишь и быстрей раздеваться на бегу к койке. А она горько улыбается:

– Не, сыно, тоби треба зовсим у другу сторону, – и показывает на дверь: за окном уже разлило свет дня. – Надо собиратысь у школу.

Школа для нас была всегда большим праздником.

И вовсе не потому, что там нам что-то клали в голову. Вовсе по другой причине. В школе мы могли за полдня хоть малёхонько отдышаться от домашней каторги.

И даже вздремнёшь когда на уроке – всё отдохновение!

Пастушонок

Сижу я на уроке.

А голос учителя забивают жалобные плачи коз и козлят.

Я был самый младший в семье. Братики Гриша и Митя жалели меня, доверяли самое лёгкое – пасти козлят и коз.

И я пас лет с четырёх и до окончания начальных классов.

После я делал всякую работу, что и они.

А пока я отвечал только за козье пропитание. Покуда я прохлаждался в школе, козки мои в плаче голодно покрикивали под крючком в сарае.

Всё звали меня.

Мы жили на пятом районе совхоза «Насакиральский».

А школа была в центре.

Туда четыре километра я шёл.

А назад уже бежал. Нигде не задерживался.

Добросовестный был я пастушок.

До самой ночи бродишь с табунком по кручам-оврагам, пока не раздуются мои рогатики как бочки. Идут назад, еле ноги переставляют. Ох-ох, ох-ох… Тяжело-о…

А у самой дороги зеленел чайный участок тёти Насти Сербиной, маминой товарки.

Как-то раз тётя Настя горестно посмотрела из-под зелёного пука чаинок в кулаке и говорит мне:

– Что ж у тебя, пастух, козы с пастьбы еле бредут в голодухе? Смотри, бока позападали!

– Вы не на те бока смотрите! – кричу я чуть не плача. – Вы что?.. Не знаете, что у коз один бок всегда немноженько пустой!? С ямочкой! Зато друго-ой!..

И круто заворачиваю стадушко.

Гоню назад мимо тёти Насти.

– Смотрите! Смотрите! Те бока были неправильные! А эти… Вот! Совсем полные-располные бочищи!

– Теперь вижу. Полные. Гарно напас. Молодэць!

И я затих в гордости…

После этого случая стал я стесняться тёти Насти.

Бывало, во всяк вечер, как гонишь мимо её участка стадо из лесу, угинаешь голову.

А они с дядей Петей бросят рвать чай и ну нахваливать дуэтом:

– Молодэць пастушонок! Гарно напас коз… Боки полнюхи…

А ты со стыда ещё круче утягиваешь голову в плечи.

«То с одной стороны полные. А на другом боку наверху у всех ямки. Господи! Неужели им лень так наесться, чтоб не было ямок? И всё б горюшко!»

Однажды разгромный дождь напал на меня с моим рогатым табунком.

Бежим домой.

А тётя Настя пережидала беду под придорожной ёлкой.

Увидала меня. Зовёт:

– Скорей-но сюда, вихревейка! Я закрою тебя от дождя. Ты ж весь мокрей воды! У тебя ж только, може, ну под мышками и сухо!

Она встречно распахнула полы большого старого пиджака. И я с разбегу влетел в её тепло, как в жаркую комнату.

Я плотно прижался к ней спиной.

Два тёплых бугорка мягко обняли меня за плечи.

Она застегнула свой пиджак у меня на животе. Я выглядывал из её пиджака, как цыплёнок из сумки.

Погладила меня по мокрой руке.

Маленький пастушонок… Совсем мокренький… Совсем холодненький…

И заплакала.


Начальную школу я кончил с отличием.

Меня даже сняли на школьную доску.

Почёт тебе, дорогуша!..

Куряка

Темнота тоже распространяется со скоростью света.

Л. Ишанова
Избирательность памяти коварна.

Не помню я ни лица, ни имени учительницы, научившей читать, писать. Зато расхорошо помню другого своего первого учителя. По курению. Точно вчера с его урока.

Васька!

Лохматый двадцатилетний лешак. Таскал и в лето и в зиму неизменно по две фуфайки. Всаживал одну в одну. Как матрёшки. И круглый год бегал в малахае. Это-то на Кавказе! (Дело пеклось в местечке для репрессированных выселян Насакирали, на самой макушке Лысого косогора.)

Васька был большой бугор (начальник).

А я маленький.

Васька пас коз, я пас козлят. С мая по сентябрь, конечно. В каникулы.

В рабочей обстановке мы не могли встречаться, хотя производственная необходимость в том и была. Сбежись наши стада, это чревато… Вернутся козы домой без молока.

У Васькиных коз и у моих козлят были прямые родственные связи. Как говорил Васька, это была кругом сплетённая родня.

Однако в обед, когда наши табунки порознь дремали в прохладе придорожных ёлок, мы с Васькой сходились на бугре. Третьим из начальства был Пинок, важный Васькин пёс с добрым лицом. Всегда держался он справа от Васьки. Был его правой рукой.

Козы были по одну сторону бугра, козлята по другую. Они не видели друг друга. Зато мы с Васькой видели и тех и других. У хорошего пастуха четыре глаза! И если уж они паче чаяния кинутся на сближение, им другого пути нет, как только через наши трупы.

Ну разве мы допустим их воссоединения?

И вот однажды в один из таких обеденных перерывов – было это в воскресенье тринадцатого июля 1952 года – мы сошлись. Запив полбуханки глиноподобного кукурузного хлеба литром кипячёного молока из зеленой бутыли, посоловелый Васька – а было так парко, что, казалось, плавились мозги, – разморенно вставил себе на десерт в угол губ папироску. С небрежным великодушием подал и мне.

Я в страхе попятился. Спрятал руки за спину.

– Ты чего? – удивился Васька. – Кто от царского угощенья отпрыгивает по воскресеньям?

– Я не к-кур-рю… – промямлил я оправдательно.

– А-а! – присвистнул Васька. – Вон оно что! Мамкин сосунчик! Долго ж тебя с грудного довольства не спихивают. Сколько тебе?

– Тринадцать.

– Уже все тринадцать! – Васька в панике пошатал головой. – Какой ужас!.. Во! – Васька щёлкнул пальцем по газете, в которую был завернут оставшийся после обеда шмат чахоточно-желтого кукурузного хлеба кирпичиком. – Вон шестилетний индонезийский шкеток Алди Ризал в день выкуривает по сорок сигаретин! Учись! О мужик! А ты?.. Тоскливый ты кисляй…

Васька лениво мазнул меня пальцем по губам.

Брезгливо осмотрел подушечку пальца. Вытер о штаны.

– Мда-а… Молочко ещё не обсохло. Мажется, – трагически констатировал он. – Несчастный сосунчик!

Это меня добило.

Я молча, с вызовом кинул ему раскрытую руку.

Он так же молча и державно вложил в неё «ракетину».

– Хвалю Серка за обычай. Хоть не везёт, дак ржёт! – надвое выпалил Васька.

Что он хотел этим сказать? Что я, дав вспышку, так и не закурю? Я закурил. Судорожно затянулся во всю ивановскую. Проглотил. И дым из меня повалил не только из глаз и ушей, но и изо всех прочих щелей. Я закашлялся со слезами. Во рту задрало. Точно шваброй.

– Начало полдела скачало! Всё пучком! – торжественно объявил Васька. И мягко, певуче вразумил: – Всякое ученье горько, да плоды его сладки…

– Когда же будет сладко? – сквозь слёзы просипел я.

– Попозжей, милок, попозжей, – отечески нежно зажурчал его голос. – Не торопи лошадок… Надо когда-то и сначинать… А то ты и так сильно припоздал. У меня вона куревой стаж ого-го каковущий! Я, говорила упокойница мать, пошёл смоктать табачную соску ещё в пелёнках. Раз с козьей ножкой уснул. Пелёнки дали королевского огня. Еле спасли меня… Кто б им тепере и пас коз?.. А вызывали, – Васька энергично ткнул пальцем в небо, – пожарку из самого из центра! Жалко… С пелёнками успел сгореть весь дом, а за компанию и два соседних.

Его героическое прошлое набавило мне цены в моих собственных глазах.

Я угорело зачадил, как весь паровозный парк страны, сведённый воедино.

– Это несмываемый позор, – в нежном распале корил Васька, любя меня с каждой минутой, похоже, всё круче, всё шальней. – В тринадцать не курить! Когда ж мужиком будем становиться? А? В полста? Иль когда вперёд лаптями понесут? И вообще, – мечтательно произнёс он, эффектно отставив в сторону руку с папиросой, – человек с папиросиной – уважаемый человек! Кум королю, государь – дядя!.. Человека с папироской даже сам комар уважает. Не нападает. За своего держит! Так что кури! Можь, с куренья веснушки сойдут да нос перестанет лупиться иль рыжины в волосе посбавится… Можь, ещё и подправишься… А то дохлый, как жадность. Вида никакого. Так хоть дыми. Пускай от тебя «Ракетой» воняет да мужиком! – благословил он.

А я тем временем уже не мог остановиться.

Прикуривал папиросу от папиросы.

Васька в изумлении приоткрыл рот.

Уставился на меня не мигая.

– Иль ты ешь их без хлеба? – наконец пробубнил он.

Он не знал, то ли радоваться, то ли печалиться этаковской моей прыти.

На… – ой папиросе у меня закружилась голова.

На… – ой я упал в обморок.

Васька отхлестал меня по щекам.

Я очнулся и – попросил курева.

– Хвалю барбоса за хватку! – ударил в землю он шапкой. – Курнуть не курнуть, так чтобы уж рога в землю!

До смерточки тянуло курить.

Едва отдохнул от одной папиросы, наваливался на новую. Мой взвихрённый энтузиазм всполошил Ваську.

– Однако… Погляжу, лихой ты работничек из миски ложкой. Особо ежли миска чужая… По стольку за раз не таскай в себя дыму. Не унесло бы в небонько! Держи меру. Не то отдам, где козам рога правют.

Не знаю, чем бы кончился тот первый перекур, не поднимись козы. Пора было разбегаться.

– Ну… Чем даром сидеть, лучше попусту ходить. – Васька усмехнулся, сунул мне пачку «Ракеты». – Получай первый аванец. Ребятишкам на молочишко, старику на табачишко!

Пачки мне не хватило не то что до следующего обеда – её в час не стало.

На другой день Васёня дал ещё.

– Бери да помни: рука руку моет, обе хотят белы быть. Ежель что, подсобляй мне тож чем спонадобится.

Я быстро кивнул.

Каждый день в обед Васёня вручал мне новую пачку.

Так длилось ровно месяц. И любня – рассохлась!

Я прирученно подлетел к Васёне с загодя раскрытой гробиком ладошкой за божьей милостынькой.

Васёня хлопнул по вытянутой руке моей. Кривясь, откинул её в сторону и лениво посветил кукишем.

– На тебе, Тольчик, дулю из Мартынова сада да забудь меня. Ну ты и хвостопад![2] Разоритель! Всё! Песец тебе!.. Испытательный месячину выдержал на молодца. Ещё чё?

– Чирей на плечо! – хохотнул я.

– Перетопчешься! Ноне я ссаживаю тебя со своего дыма… Самому нечего вота соснуть. Да и… Я не помесь негра с мотоциклом. Под какой интерес таскай я всякому сонному и встречному? Кто ты мне? Ну? – Он опало махнул рукой. – Так, девятой курице десятое яйцо… Я главно сделал. Наставил на истинно мужеский путь. Мужика в тебе разбудил… Разгон дал! Так ты и катись. Наверно, ты считаешь меня в душе быком фанерным…[3] Считай. Меня от этого не убудет. Добывай курево сам! Невелик козел – рога большие…

Этот его выбрык выбил меня из рассудка.

– Василёк!.. Не на что покупать… – разбито прошептал я.

– А мне какая печалька, что у тебя тонкий карман? Меня такие вещи не прокатывают! Крути мозгой. Не замоча рук, не умоешься… Ты про бычарики[4] слыхал?

Стрелять хасиков[5] у знакомых я боялся. Ещё дошуршит до матери. Стыда, стыда… К наезжим незнакомцам подходить не решался. Да и откуда было особо взяться незнакомцам в нашей горной глушинке?

А подбирать чужие грязные обкурки…

Ой и не царское ж это дело, Никифорович!

Не получив от Васьки новой пачки, я в знак вызова – перед гибелью козы бодаются! – двинул зачем-то козлят в обед домой. В наш посёлочек в три каменных недоскрёба.

Уже посреди посёлка мне встретилась мама.

Бежала к магазинщику Сандро за хлебом.

Я навязал ей козлят. А сам бросился в лавку.

Радость затопила душу. В первый раз сам куплю! Накурюсь на тыщу лет вперёд! Про запас!

На бегу – в ту пору я всегда бегал, не мог ходить спокойным шагом – сделал козу замытой дождями старой записке на двери «Пашол пакушать сацыви в сасетки. Жды. Нэ шюми. Сандро.» – и ветром влетел в лавку.

Денег тика-в-тику.

На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!

Сандро в раздумье выпустил из себя дымный комок, и, заслышав от меня о «Ракете», жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок, длинный тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.

– Вах! Вах!.. – сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. – Ти, – он наставил на меня нож, – хочу кури?.. Кацо, ти слаби… Муха чихай – ти падай!.. Тбе кури не можно… От кури серсе боли-и, – опало поднёс руку с ножом к сердцу. – Почка боли-и, – болезненно погладил бок, – голова боли-и, – обхватил голову, в стоне пошатал. – Любофа… Дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко… Нэ нада далэко…

Сандро жадно соснул и, завесившись плотно дымом, уныло бубнил:

– И рак куши, куши тбе всё… Скушит, спасиб скажэт. А ти спасиб ужэ нэ слишишь… Пошла ти на Мелекедур…[6]

Он потыкал, нервно, коротко, ножом вверх. Покойницки сложил руки на груди:

– Мат твой плачи. Твоя друг Жора Клинков плачи. Сандро тожэ плачи… Один шайтан папирос смэётся!

Сандро свирепо сшиб ногтем мизинца шапку нагара с папиросины. Яростно воткнул её снова в рот.

– Вот ти на школ отлишник… Истори знай… Полтищи лэт назад в Англии и в Турции курцам дэлали «усекновение головы». Простими словами – башка долой к чёртовой маме! На Россия курцов учили палками. Нэ помогало кому – смэртни казн добавляли. И луди всэ бил крепки, всэ бил здорови. Дуб! Дуб!! Дуб всэ!!!.. И пришла на цар Пэтре Пэрви… Покатался по Европэ да превратился в заядли курилщик. Пэтре позвала мужик. Сказала: «Кури, моя хороший… Нэ буди кури – давай твои голова мнэ! – Сандро ласково поманил пальцем, позвал: – Дурной башка секир буди делат!» И всэ эсразу кури-и-и, кури-и-и… Сонсе за дим пропал!.. Сама Пэтре мно-ого кури-и-и-и, кури-и-и… Сама Пэтре от кури тожэ на Мелекедур пошла… – скорбно сложил руки, как у покойника. – А бил Пэтре, – Сандро с гурийским неуправляемым темпераментом зверовато прорычал, размахнул руки на весь магазин, показывая, какие разогромные были у Петра плечищи; угрозливо рыкнул ещё, вскинул руки под потолок – экий махина был Пётр! И сожалеюще, пропаще добавил: – А табак секир башка делал Пэтре! Нэ смотрел, што на цар бил…

Сандро помолчал и убеждённо закончил свою речь, воздев в торжестве указательный палец:

– Табак силней на царя!

С минуту простояв в такой монументальной позе, Сандро твёрдо, основательно пронёс белый нож туда-сюда в непосредственной близи моего носа, медленно, злобно пуская слова сквозь редкие и жёлтые от курения зубы:

– Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… Двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник. У тбе чисты ум. Ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!

Я считал, что я вселенское горе горькое своих родителей. А выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу махорка!

Да выше Сандро не прыгнешь. И вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он брезгливо подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.

Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла. Быстрей ракеты домой. Только шишки веют.

Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и чумово задымил. С минуты на минуту нагрянет маманя с водой из криницы в каштановом яру. Надо успеть выкурить!

Едва отпустил я последнюю затяжку – бледная мама вскакивает с полным по края ведром.

– А я вся выпужалась у смерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!

Она обмякло усмехнулась.

С нарочитой серьёзностью спросила:

– Ты тута, парубоче, не горишь?

Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон.

Дёрнул плечом:

– Да вроде пока нет…

Мамушка смешанно вслух подумала:

– Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…

И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.

– А ты, – недоумевает, – чего печке кланяешься?

– Да-а, – выворачиваюсь, – я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…

Мама нахмурилась. Подозрительно понюхала воздух.

– А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? – выстрожилась она.

– Так я, кажется, не розы собираю, а козлят пасу…

Еле отмазался.

Так как же дальше?

Переходить на подножный корм? Подбирать топтаные басики?[7] Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?

А впрочем…

Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку отстёгивают за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?

«Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят. Они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?

Папироска из пачки с джигитом в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.

Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.

Во мне таки достало силы не нагнуться к земле за бычком. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.

Раз не на что покупать папиросы…

И я бросил курить. Вообще.

Милый Сергей Данилович

Из учителей нашей насакиральской русской восьмилетки мне запомнилась Анна Сергеевна Папава.

Пава…

Она преподавала нам грузинский язык.

Молодая, приманчивая какой-то дерзкой, торжественной красотой, она ходила всегда в радостном окружении крепких духов.

Почему Анна Сергеевна так любила сильные духи?

Может, всё дело в нас?

Может, мы, ученики, слишком смело пахли весёлыми и милыми жильцами наших сараев?

И, может, магазинными духами она отгоняла от себя наше сарайное амбре?

Ясно вижу и слышу обаятельнейшего умницу математика Петра Иосифовича Боляка.

Правая рука у него была сухая. Война высушила…

К жали, вижу и слышу и мелкого, круглого, вечно паровозно сопящего директора школы Власа Барнабовича Талаквадзе.

А век бы его не видать! У этого «хорошего» учителя в классе не было любимчиков. Ему все дети были одинаково противны. Кто только и воткнул его в дуректора?

Он вёл географию.

Сколько себя помню, у меня дома всегда одну стену закрывала карта. Любил я географию. Всё сочинял географические чайнворды, кроссворды. Чайнворды засылал даже в «Пионерскую правду». Уроки готовил честно.

А выйдешь к доске отвечать…

Ух ты, тухты! Всё знаешь. Летишь без запинушки.

Кажется, его раздражало, когда ученик отвечал прилично.

Начинал наш Влас, угромый, как скала, хмуриться. Хмыкать.

Я почему-то боялся смотреть на него. Нечаянно глянешь ему в злые глаза и вся география из тебя мигом вылетает в тартарары где-то у Баб-эль-Мандебского проливчика.

Растеряешься. Замолчишь.

И тут же сердитый басистый допрос:

– Пачаму напряжённая малчания в народэ? Кого хороным?

И сам себе манерно отстёгивал:

– Пиатёрку хороным! У гроба осталас одна нэсчастни вдова госпожя Двойка… Садыс!

Обидно огребать лебедя, когда знаешь урок.

Случалось, пустишь с горя росу.

А Влас этаким варягом и шильнёт:

– Москва, паньмаш, слэзам нэ вэрыт! Я солидарни на Москва! Развэ импэратор[8] плачэт?

Совсем иного замеса был завуч Сергей Данилович Косаховский.

С первого курса пединститута добровольцем ушёл на фронт. Больше он в институте не учился.

Озорные веснушки смеялись у него на лице, на руках.

Его все любили.

Этот удивительный человек никогда не ставил двоек!

Казалось, он просто не знал, как пишется двойка.

Он горячо верил, что двойка не самая высокая планка знаний у любого ученика.

Есть человечку в какую сторону расти.

К тройке.

К четвёрке.

Наконец, к пятёрке.

А чтоб не отбить охоту к росту, не надо сейчас топтать его двойками. Надо дать человечку возможность осмотреться, утвердиться, поверить в себя.

Не выучив географию, ребята срывались с урока.

Лучше пусть будет в журнале н/б (не был), чем верная цвайка.[9]

Здесь же убегать не надо.

Приходи на русский, на литературу.

Никто тебя двойкой не огреет.

Приходи и спокойно сиди слушай.

Только не мешай другим.

И дети постепенно втягивались, втягивались; водоворот любви совсем закруживал маленьких человечков в свои радостные недра.

Прибегала минута, и бывший неудаха варяжик отважисто вскидывал руку. Хочу отвечать!

Сперва я больше всего любил математику.

А под влиянием Сергея Даниловича переметнулся в его веру.

Мне почему-то было совестно идти к нему на урок, если я чего-то толком не знал.

Литература стала главной в моей жизни.

Газета

Уже в восьмом классе навадился я писать в газеты.

А началось…

Как бы в прощание с математикой я решил какую-то математическую головоломку в тбилисской газете «Молодой сталинец» и отправил ответ в редакцию.

Недели через три подхожу у себя в посёлушке к кучке парней.

И шофёр Иван Шаблицкий, с кем любил я кататься на его грузовой машине, в плату за что я помогал ему грузить тяжелухи ящики с чаем и разгружать машину глухой ночью, на первом свету, уже на чайной фабрике, – этот Иван, помахав газетой и не заметив меня, читает всем, державно потряхивая указательный палец над головой:

– «Первыми правильные ответы прислали…» – и выкрикивает мою фамилию. – Братва! Картина товарища Репина «Не ждали!». Зараз он прохватывает низы жизни. Без низа ж нет верха! Покружит в низах и рванёт в верхи! Этот чингисханёнок ещё поломится в писарьки! Промигнёт в писарьки, как трусы без резинки! Вот увидите, гром меня побей и молния посеки! То есть дорогой товаришок писатель Толстой. А это будет Тонкой. Младшенький писателёчек горячего насакиральского разлива!

Вся кучка слушавших грохнула.

Иван дождался тишины и продолжал уже с ядом так:

– Этот писявый тундряк совсем оборзел! Уже две недели не ездит на фабрику. Мы с Жорчиком одни качаем ящички… Ну ничего, ядрёна копоть! Этот тормознутый мамкин сосунчик ещё на четырёх костях приползёт проситься покататься!

Я показал ему в спину дулю и побрёл домой.

Сделав благое дело, надо всё же кое-что просветить для ясности.

Иван – фигура в нашем посёлушке из трёх двадцатикомнатных домов. Наместник Бога на земле и по совместительству шофёр! Привезти ли кукурузу с огорода, картошку ли, дровишки ли из лесу – все бегут на поклон к Ваняточке. Все перед ним не дыша ходят на задних лапках.

А мы с приятелем Жориком Клинковым были вхожи в кабинку к Ивану.

Любили покататься. Не отказывались и саночки возить.

С апреля по октябрь Иван возил на фабрику чай, собранный рабочими всего нашего пятого района. Возил дважды на день. В обед. И в ночь.

В обед Ивану помогали грузить чай в бригадах носильщики.

А в ночь мы с Жориком сменяли носильщиков.

Дохлячки мы были с Жориком. А как пушинку вскидывали на машину, на пятый ярус трёхпудовые ящички с зелёным чаем!

При этом Иван стоял в сторонке и цвёл, поглядывая на нас.

Заберём чай во всех пяти бригадах, юрк в кабину и с песняками подрали на фабрику.

До фабрики мы добирались в полночь.

А там очередина.

Что делать?

– Господа гусары! По бабам! – командовал Иван. – Пора в люлян![10]

Иван брал из кабинки сиденье и шёл отрабатывать на нём сонтренаж[11] в кустах.

А мы с Жорчиком взбирались на машину и плющили репы[12] на ящиках с горящим чаем. Хорошо-с! Чай не печка. А греет. Жалеет нас.

Мечталось мне с младых дней стать шофёром. Игрушек в детстве у меня не было. Кирпичина – вот моя первая машина. Я с воем гонял её по горке песка у нас в посёлке. Потом делал сам машинки из трёх тунговых «яблок». День напролёт мог бегать, поталкивая перед собой обруч с рассыпавшейся кадушки. И часто вылетал на дорогу. Смотрел на проходившие машины. Не было моих сил устоять на месте, меня срывало пробежаться наперегонки с машиной. И если она еле ползла, я цеплялся за цепь и ехал нашармака, покачиваясь, касаясь ногами бегущего колеса…

Я пьянел от запаха бензина. Дома его не водилось. Зато керосин вон под койкой стоит. Я любил брать керосин в рот. Наберу и блаженствую. Раза два по оплошке проглотил…

Моя мечта была – хоть с минутушку порулить трёхтонкой…

С фабрики мы возвращались домой всегда на зорьке.

Мама не могла смириться с такой дичью и была с Иваном на ножах.

Плача, она не раз и просила, и умоляла его:

– Ванька! Та где ж в тебе человек?.. Та где ж в тебе душа?.. Ну не бери ж ты хлопцев у ночь на фабрику! И хиба цэ дило подлетков валяться ночь на ящиках? Хиба цэ дило малых хлопят нянчить тебе ящики в полцентнера?

Иван ухмылялся и ломливо разносил руки в стороны:

– А я на верёвке их тащу на ту фабрику? Раз нравится…


Две недели назад вернулся я домой уже при солнце.

Мама подоила коз. Мыла пол.

– Ну шо, пылат,[13] опять на фабрике був?

– Был…

Ничего не говоря, мама резко распрямилась и со всего маху отоварила меня мокрой тряпкой по лицу и, заплакав навскрик, выбежала из комнаты.

Грязная холодная вода хлынула у меня по спинному желобку, по груди.

Горькие слёзы мамы, холод грязных струек, что лились по мне, ошеломили меня, сломали что-то во мне привычное, остудили интерес к шофёрской радости…

Я дал себе слово больше не кататься с Иваном по ночам.

Дал слово и – сдержал.

Да-а… Тряпка – великий двигатель прогресса.

Печать Бога – шлепок мокрой тряпкой.

Я бы поцеловал сейчас ту тряпку, что одним ударом отсекла от меня всё ненужное, развела с Иван-горем.

Тем не менее я благодарен ему.

Этот человек невзначай, с насмешкой подсказал мне мою судьбу – я занялся сочинительством. И началось всё с того, что, придя домой, кинулся я внимательно изучать газету. Невооружённым глазом вижу, что в газете очень много мелких заметок.

И говорю я себе просто и ясно:

«Неужели я такой дурик, что не смогу настрогать в газету пяток строк?»

Я оказался «дураком» вдвойне. Да ещё внасыпочку!

Я написал про то, как мы, школяры, собирали летом на плантации чай. В той первой моей заметке, опубликованной 16 июля 1955 года в тбилисской газете «Молодой сталинец», было двенадцать строк!

Кто бы мог подумать, что, начав с этих двенадцати газетных строк, я добегу до двенадцати томов первого Собрания своих сочинений, изданных в Москве?

Второе Собрание было уже в четырнадцати томах.

А третье – в шестнадцати.

На диковатом Бугре

В то далёкое лето я хорошо работал на чаю, и мама купила мне велосипед.

Я стал на нём ездить за восемь километров в девятый класс в городке Махарадзе (сейчас Озургети).

Со всего пятого нашего района выискалось лишь два охотника учиться дальше. В городе.

Георгий Клинков да я.

На диковатом бугре, над змееватой Набжуарой, притоком речонки Бжужи, одиноко печалилась на отшибе наша ветхая русская школушка в два сплюснутых барачных этажика.

У Жорчика в городке были знакомые. Жили у рынка.

Мы кидали у них свои веселотрясы и через весь тёмный даже днём школьный еловый сад брели в школку.

Как-то так оно выкруживалось, что мы частенько поспевали лишь ко второму уроку.

А то вообще прокатывали целые дни по окрестным горным сёлам.

А однажды…

Едем в школу.

Утро. Солнышко. Теплёхонько.

Развилка.

Налево поедешь – в школу к двойкам-пятёркам угодишь.

Прямо поедешь – дорогим турецким гостем будешь!

– Ну что мы всё налево да налево? – заплакал я в жилетку Жорке. – Давай хоть разок дунем если не направо, так хоть пряменько. – Пускай наши тетрадки на царский Батум поглядят! И на турецкую границу!

– Но если им интересно, пускай, – соглашается он.

Портфелей у нас не было. Книг в школу мы не носили.

На все случаи жизни за поясом толсто поскрипывала у каждого общая тетрадь.

Я повыше поднял тетрадь из-за пояса, – смотри, Машутка! – и мы понеслись прямо. Мимо Кобулети, мимо Цихисдзири, мимо Чаквы вдоль моря по горным серпантинам к Батуму.

На одном дыхании прожгли сто тридцать километров в два конца.

Дома я приткнул велик к койке и, не раздеваясь, без еды пал смертью храбрых поперёк койки. Сам вроде давил хорька[14] на койке. Но обутые ноги спали отдельно. На багажнике. Не хватило сил разуться и донести свои тощие ходульки до постели. Укатали Сивкина батумские горки.


В городской школе учителя были как и везде.

Разные. Мне и в городе немножко повезло.

Русский, литературу вела Анна Семёновна Решетникова.

Милая, незабвенная Анна Семёновна… Кто сильней Вас любил Русское Слово? Кто сильней Вас любил этих размятых бедностью несчастных русских ребятишек на чужине?

Помню историка Ядвигу Антоновну Шакунас, тяжело оплывшую годами.

Помню и химика Шецирули Иллариона Ивановича.

Старенький, седенький… И очень добрый, сердечный. Жил он в пригородном сельце Двабзу. Оттуда ходил пешком к нам на уроки.

Запомнилось и то, что он относился ко мне как к ровне. Как к коллеге. Он печатался в районной грузинской газете.

В последних классах вела литературу «Лера-холера».

И отчество, и фамилия не удержались. Выпали уже за черту памяти. Запомнилось одно прозвище.

Она никогда не знала урока.

Объясняет и перед ней на столе раскрытый учебник.

Всегда искоса подсматривала. Читала нам.

Будто мы сами читать не умели.

«Лера-холера» лепила мне гренадерские пятёрки по сочинениям. Только читать их никогда не читала!

Лень-матушка.

Писал я ясно. Зато очень мелко.

И она мне часто вприхвалку выпевала:

– Я тебе верю. За тебя я спокойна.

– Я за вас тоже! – не отставал я в вежливости.

(После одноклассница Светлана Третьякова напомнила, что звали нашу «литераторшу» Валерия Шалвовна Глонти.)

Из оригиналов не выбросишь и математика Василия Фёдоровича Товстика. Он носил чёрную повязку.

Насчёт пропажи глаза пели, что глаз ему выклевал по пьяной лавочке не то гусь (гусь был отпетый трезвенник), не то любимая жена дала туфлей-шпилькой в глаз, после чего неувядаемый Василий Фёдорович экстренно развёлся сразу с обеими. И с женой, и со шпилькой.

Другого конца не могло и быть.

Говорили, жили они с женой, как матрос Кошка с собакой Динго.

В школу его иногда приносили.

В буквальном смысле.

Его путь от дома проходил мимо вокзала.

А на вокзале ресторанчик. А в ресторанчике кофеёк.

Зайдёт по холостому делу попить с утреца кофейку – из ресторана его уже торжественно выносят.

Учителя несём!

Крепкий всё-таки подавали в Махарадзе кофеёчек!

Товстика выгоняли из нашей школы.

Горячий на расправу директор Владимир Иванович Аронишидзе бессчётное число раз безжалостно мысленно «выбрасывал» его на улицу, и всякий раз, пока Василий Фёдорович «летел» со второго этажа, гордый и неприступный Владимир Иванович успевал спуститься по лестнице и принять незабвенного Василия Федоровича на любовно распахнутые мягкие ладошки. Не давал упасть на твёрдую всё-таки землю. Не давал ушибиться. И, извиняясь за несдержанность и бестактность, сдувая с дорогого Василия Фёдоровича пылинки, прилипшие к нему во время короткого экзотического полёта, ответственно и всерадостно нёс бесценного Василия Фёдоровича назад в школу. А иначе можно и пробросаться. Другие быстренько подберут. Хорошие математики на провинциальной уличке не валяются!

Василий Фёдорович и в самом деле былпревосходный математик. Вот бы ещё не измерял градус на крепость…

И был ещё у нас физик Андрей Александрович Еркомайшвили. По прозвищу Дыкий Хачапур. Всё пожирал голодными иллюминаторами сдобненьких старшеклассок. Он и женился на одной юной цесарке, когда та была всего-то в одиннадцатом классе.

Междометия и с десяток простеньких русских слов – вот и весь был его русский багаж.

Ho преподавал физику в русской школе!

По-русски ни бум-бум. Как же он нас учил? Оч оригинально. Наизусть отважно вызубривал весь текст, даже подписи к схемам и потом на уроке нам молотил слово в слово, ни слова сам не понимая.

Той же зубрёжки требовал и от нас.

Знай текст наизусть!

Слово в слово по учебнику надо было тарабанить.

Начнёшь ему отвечать, собьёшься, два слова поменяешь местами. Он теряет нить, кисло дёргает легендарным носом и мотает уже перед твоим носом свой мохнатый палец из стороны в сторону:

– Э-э-э, кацо!.. Урёк нэ знш. [15]

И вскинутая рука с растопыренными двумя пальцами-клешнями приказывала сесть.

Ради проклятухи удочки[16] я наизусть зазубривал физику.

Но ненавидел её на всю пятёрку с плюсом.

Возражать ему, молодому кругляшу-короткомерке, было опасно.

Мелкорослый, плечистый, широкоскулый, косая чёлочка, взгляд борзой, внагляк… А ну кто что непотребное пикни этому разбузыке – под горячий случай безвозмездную оплеушку может физик одолжить. В-морду-тренинг[17] у него было в чести.

Дыкий всегда спешил. А потому и успел отстегнуть копыта молодым. Тут подмешалось и то, что пил очень культурно.

По воскресеньям он уезжал читать классиков с братилами-дружками подальше. В Батум. Чтоб в Махарадзе не видели его ни под мухой, ни под хмельком, ни подшофе, ни под градусом.

Не дай же Бог запятнать репутацию святого учителя!

В Батуме перекушал однажды дядя.

И в Махарадзе привезли труп.

Хорошо проспиртованный.

Французский отпуск

Наш школьный директор по прозвищу Кошка кликнул меня с урока к себе в холодную яму[18] и ну метать мне красную икру баночками. Сильно наш вождь осерчал, что я не был в городе на демонстрации 7 Ноября. Наша русская средняя школа шла отдельной колонной, и в той колонне я не был замечен. Кошка велел привести мать. Это я-то поведу к нему на ковёр свою мамушку?


На следующий день с первого же урока Кошка выпроводил меня домой.

Со скуки меланхолично забрёл я в калечную.[19]

И наткнулся на Ёську. Одноклассника и по совместительству отпетого прогульщика-лентяя.

– Ты чего здесь токуешь? – спрашиваю.

– Ха в квадрате! У меня всезаконный французский отпуск![20]

– И что тут поделывает наш парижский отпускник?

Он наклонился к моему уху:

– Готовлюсь, утюжок, к штурму родной Бастилии! – и, сияя, кивает на молодку за кассой. – Только вчера пришнурился к ней и уже такой царский клё-ёв… Все мы истинные наследники Суворова. Любил он брать крепости. Цапнем и мы свою!.. Довожу лалару до радостных кондиций… Запасся уже тремя будёновками…[21] Ну а ты, гофрированный гасило,[22] чего не в нашей бурсе?

Я выхлюпал ему в жилетку своё горе, и он качнулся мне помочь:

– Задвинутый! Сейчас же на пуле дуй в поликлинику. Прикинься ах жалкеньким да ах разнесчастненьким. Таких там любят. Скажи, вчерняк гриппом болел!

Я бегом в поликлинику и таки добыл липовую справку, которой и обломил Кошкин гнев.


11 ноября 1957.

Маруся

Село переднее колесо у моего вела.

В свой десятый класс иду пешком.

Добросовестно спешу на второй урок и у городского кинотеатра встретил Важу Катамидзе, одноклассника. Он не идёт в школу, а идёт в кино. Уговорил пойти с ним и меня.

А вечером…

Я сидел за стеной, у вербованных девчонок.

Их дверь и наша дверь выходили на одно крыльцо.

К соседкам пришла очаровательная Маруся Конева. Меленького росточку красивушка ранила моё сердце навылет.

Весь вечер я строил ей глазки. Она отвечала тем же строительством. Подмаргивала, звонким смехом встречала мои остроты, шутила.

Конечно, я её провожал.

Личико, покрытое коричневым загаром, чуть усеянное веснушками, зубки мелкие, белые-белые, глазки маленькие и чёрные, как у мышки, носик-вопросик, дужки тёмных бровок… Это поэтическое создание взбудоражило меня, заставило очумело биться моё сердце. Красавейка настежь распахнула дверцу в моё сердце и прочно поселилась в нём.

На следующий день, не зная ни одного урока, я кое-как отсидел в школе своё время и полетел домой.

Марусю я застал у соседок и до шести часов вечера не вышел оттуда. Мы сидели на койке вприжимку, смеялись, как дети… Вдруг она вальнулась на спину, её божьи ручки повисли на моей шее, и я опустил голову. Она стала меня целовать.

На следующий день получал я на почте в центре нашего совхоза-колонии гонорар из «Молодого сталинца». Заведующая отдала мне письмо для передачи моей Марусе.

Не стерпел я, прочитал ту грамотку, изорвал в клочки и утопил их в луже. Какой-то хрюндик из Жмеринки обещал жениться на ней! Клялся приехать! А я? Да никаких приездов!!!

Для надёжности я попрыгал на клочках в луже (я был в сапогах), крепко разделался со жмеринским наглюхой.

Вечером мы снова с Марусей целовались. Инициатива была в её лапках.

А на второй день она узнала, что было ей письмо.

Слёзы. Мольба отдать ей письмо, которого уже нет.

И я не пожадничал, разготов выполнить её просьбу.

Старательно припомнил всё, что писал ей гусь, от его имени по памяти настрогал почти слово в слово ей копию жмеринской писульки. Пожалуйста! Не жалко для хорошего человека!

В городе я сунул свою цидульку в почтовый ящик.

Какие были итоги?

Плачевные.

Она не нашла на конверте жмеринского почтового штемпеля, узнала мой почерк и не стала со мной встречаться.

Только мужская тропа к Марусе Лошадкиной, ой, Коневой не заросла травой. К херзантеме вчастую бегали и юнцы, и диковатые абреки с гор. И однажды, оставив пустой чемодан, Маруня вовсе исчезла с насакиральского меридиана с каким-то беглым чёрным хорьком.


Недели через три, уже в декабре, после школы я поехал рейсовым автобусом в село Шемокмеди. Надо написать для украинской газеты «Молодь Украины» заметку про хохлушку Аню Шепаренко.

Шемокмедский колхоз нашего Махарадзевского района соревновался с одним геническим колхозом на Украине. Мало подводить итоги, надо делом помогать друг другу! Украинцы подарили грузинам двенадцать коров, прислали и свою доярку Анну. Анна показывала грузинским сиськодёркам,[23] как надо кормить, ухаживать за коровами, чтоб те давали много молоко. Делилась опытом вживую.

Анна занимала целый второй этаж в красивом грузинском доме. И на ступеньках у неё всегда сидел старичок грузин с берданкой. Охранял Анну от горячих кавказских скакунов.

Переговорил я с Анной, иду к автобусу и сталкиваюсь…

– Конёва тире Лошадкина! – ору. – Ты как здесь оказалась?!

– Это как ты здесь оказался?

– Не обо мне песнь. О тебе!

– А я тут при месте. Выскочила замуж сюда. Вот…

– А как твоя жмеринская любовь?

– А никак! Ничего серьёзного у нас не было. Так… Пустые семечки… Спасибо тебе, сладкий разлучник, что порвал его письмо. Помог мне решиться. Спасибо, что развёл нас… А тут у меня всё капитально! Реально всё!

– Тут, в глуши, кругом одни грузины. Как ты понимаешь своего чуприка?

– У любви, Толяночка, везде один язык. Всем понятный. В переводе нет нужды…

– Я слушаю тебя и не верю… Вот так встречка! Великая гора с моих плеч долой! Если честно… Я переживал за тебя. Казнил себя, что навредил тебе кутерьмой со жмеринским письмом. А тут такой поворотище… Я счастлив за тебя!


7 декабря 1957

Футболёр

Диво вовсе не то, что на футболе сломали мне ногу. А то диво, ка-ак сломали.

Август. Воскресенье.

Дело под вечер.

Жаруха не продохнуть.

И мы, пацанва, кисло таскали ноги по бугорку, усыпанному кротовыми домиками.

Игра не вязалась.

Время ссыпалось к её концу.

И тех и тех явно грела сухая нулёвка.

И вдруг чёрт кинул мне мяч, и я попёр, попёр. Обвёл одного, второго и пульнул в ворота.

Вратарь не поймал. Отбил ногой.

Мяч низом уже уходил мимо меня в сторону.

Присев на одну правую ногу, в подкрутке я, левша, перехватил его и уже в следующий миг он просквозил в простор между двумя кучками штанов-рубах. Это были ворота.

Я подивился своей прыти и не спешил подыматься. Сижу на одной правой ноге, левая так и осталась отставленной в сторону, как в момент победного удара. Отдыхает после доброго дела вместе со мной.

Тут подлетает ко мне с воплями восторга Шалико Авакян и, споткнувшись о кротову хатку, со всего маху рухнул мне на отставленную в сторону ногу. Что оставалось ей делать? Она примитивно хрустнула.

В следующий миг ко мне хлынула вся наша команда. Мала куча закипела на мне. А я орал от немыслимой боли.

Они поздравляли меня с забитым мячом и не верили, что кричу я от боли. Думали шучу.

Когда мала куча всё же слилась с меня, миру открылась скорбная картина. Коленная чашечка сидит далеко на боку, почти в Баку. Изувеченная кривая нога держится на соплях, на одной коже.

Я не мог встать. И меня на руках понесли домой. Одно утешение, близко было. Мы играли на углу нашего дома.

Вдруг я слышу из одного окна крик:

– Вы что там понесли?

– Да Санжика.

– А что он натворил, что вы с ним носитесь?

– Да гол забил!

– О! За это надо орденок!


Орденок достался мне горький.

Мою ногу врачи обрядили в гипс.

Недвижно пролежал я полтора месяца.

Сняли гипс – нога не гнётся.

– Доктор… А вы… сломайте ногу и сложите правильно по-новой… – пролепетал я в страхе.

– Мальчик… Мы лечим. А не ломаем. Радуйся! Такая нога! Ходить можешь!

– Так она ж не гнётся!

– Будешь ходить гордо. Как Байрон! Как Грушницкий! Можешь же ходить! Чего ещё надо? Как мёд, так большой ложкой!

Через несколько дней я почувствовал, что смогу дойти до дома, и однажды вечером – медсестра увеялась в кино, клуб и больничка жили у нас под одной крышей, их разделяла лишь фанерная перегородка – я на костылях потащился из центра совхоза к себе на пятый.

До дома лились четыре километра, и я тоскливо костылял часа четыре.


Я не мог смириться с негнущейся ногой.

«Надо в колене сломать! А там она, умничка, сама правильно срастётся!» – твердил я самому себе.

Сломать…

Это легко сказать.

Как сломать? Стукнуть палкой?

На это у меня не хватало духу.

У койки, у моего изголовья, стоял мой велосипед.

«Гм… А вел мне не поможет?»


Я поднял сиденье так высоко, что до педалей в верхней точке едва дотягивался пальцами ног.

И стал потихоньку опускать сиденье.

Сегодня на полсантиметрика, через неделю ещё на полсантиметрика…

Когда к подошве приближается педаль, я осторожненько её встречаю, чуть-чуть утягиваю-приподымаю ногу и так же тихонько жму на педаль, гоню вниз.

Неправда, придёт момент, я забуду про осторожность, и педаль неожиданно так саданёт в подошву, что сломается нога в коленке.

И такой случай пришёл.

Я тогда упал с велика в канаву.

В коленке вроде хрустнуло. Но всё обошлось.

Бог миловал, от меня ничего не отвалилось.

Моя нога снова сильно опухла, стала толстой красной колодой.

В совхозную больничку я не поехал.

А стал дома каждое утро парить ногу в высоком тощем бидоне.

И мало-помалу моя нога стала потихоньку сгибаться.

Примерно через месяц моя пяточка добежала не до Берлина, – зачем нам такая чужая даль? – а до демаркационной линии.[24]

Большего счастья мне и не подавай!

Строптивец

Я много писал в «Молодой сталинец» и меня часто публиковали.

Всё б ничего. Да не нравилось, что меня так выбеливали в редакции, что одна фраза становилась деревянней другой и от своего материала я частенько узнавал только свою фамилию.

Однажды я вошёл в пике и кинул в редакцию ультиматум: печатайте мои заметки целиком. Без правки! Или вовсе не печатайте!

И через неделю я получил из редакции за подписью самого редактора чумовую, грозную распеканцию.

В копии эта бамбуковая распекашка прибарнаулила (прилетела) и в райком комсомола, и к директору школы.

По полной схеме смазали мне мозги и в райкоме, и в школе.

Но я не присел.

И перестал гнать свою классику в «Молодой сталинец».


1958

«Щэ заблудишься в Москве…»

Окончена одиннадцатилетняя школа.

Я собирался ехать поступать в МГУ. На факультет журналистики.

А мама сказала:

– Ну шо ты поедешь ото один у ту Москву? У Москви стилько мiру!.. Щэ заблудишься… Где тоди тэбэ шукать? Лучше поняй с Митькой у Воронеж. Родина! На Родине спокойнишь будэ!

Старший брат Дмитрий как раз закончил в Усть-Лабинске молочный техникум. Механик маслозавода.

Митя выщелкнулся из техникума с красной корочкой.

Он воспользовался правом первого выбора и цапнул направление в один крупный уральский город.

По случаю успешного окончания учёбы вскладчину штудировали градус и на воде, и на деревьях, и на коне. Митя целый день гордо форсил в шляпе, за стопарик дали поносить один день. Вдобавок он таки успел сняться в шляпе и с баяном на лошадушке.

А к ночи, когда начал слегка трезветь, побежал менять свой город на любую воронежскую деревнюшку.

Родина же!

Ему надо ехать в Воронежский облмолпром. Там ему выдадут направление на конкретный маслозавод.

Вместе с Дмитрием я и поехал в Воронеж. Попробую поступить в университет на филологический факультет. Факультета журналистика там пока не было. Думаю, где ни учиться, а работать я буду только в газете.


22 июля 958

Вокзал

Лето 1958-го.

Вместе с Митиком прикатили мы в Воронеж.

Я отлично сдал уже три вступительных экзамена на филфаке университета, когда Дмитрий наконец-то добыл направку в конкретную точку. На евдаковский маслозавод.

На второй день после отъезда Дмитрия хозяйка дома, где мы приквартировались, и воспой:

– Вчера я крупняво сглупиздила. Взяла с Митика по сегодня. Я думала, ты тоже учалишь…

– Мне ещё один экзамен досдать…

– Сдавай кудряво!. Разве я против? Только монетку за все дни кидай наперёдушки!

– Мне нечего кинуть… Осталось на питание дня на три. Да вы не переживайте! В выходной братечко приедет ко мне. Заплатит… Уждите ну капелюшку…

– Это мне-то ждать? Собирай свои тряпочки и сам жди на вокзале. Там целых два огромных залища! Тебе места хватит!

Она выпихнула мой чемодан за калитку и махнула в сторону трамвайной остановки:

– С Богом!

Чуть не плача, поехал я на вокзал с Богом.

Оба ехали зайцами.

Я отдал свой чемодан в камеру хранения.

Ночи я перетирал на вокзальных скамейках.

Отлетали последние копейки.

Я ел только утром. Брал в булочной дешёвенькую сайку на три откуса. А вода была бесплатная в колонке напротив.

Сдал я и последний экзамен.

С девятнадцатью баллами из двадцати меня не взяли.

И братец не приехал в воскресенье.

Что же делать?

Из газетного объявления я узнал о наборе в училище сантехников. Я с отчаянья и сунься туда. Там ведь наверняка есть общежитие! Буду я сантехником или нет, а крыша над головой пока будет!

Общежитие было, крыша на нём была.

Да места все уже заняты.

Чего мне ждать? Куда податься?

Язык до Киева доведёт.

Но в Киев мне не надо.

И язык привёл меня на той же станции к товарным вагонам, где меня взяли на разгрузку яблок. Всего-то полдня поупирался и заработал на дорогу до брата.

Там той дороги – полтора часа на рабочем поезде.

Яблочники, узнав, чего я прибежал на разгрузку, смеялись.

– Да до Евдакова проще по шпалам добежать, чем валяться неделю на вокзале! А неинтересно топать по шпалам, садись на рабочий поезд!

– Но с какими глазами ехать зайцем? – остолбенел я.

– О деревенская простота! С какими глазами… Да какие папка с мамкой выдали!

Наливщик льда, или Дорога в щучье

Дмитрий был персона на евдаковском маслозаводе.

Механик!

И по-родственному Митик великодушно отломил мне сразу два королевских трона.

Помощник кочегара и наливщик льда.

Пока нет морозов – я помощник кочегара.

Как-то после смены присел я на лавочку у своей кочегарки. Август. Солнышко. Тёплышко.

Подлетел на грузовике знакомый шофёр и кричит:

– Чего зря штаны протираешь, пузогрей! Не хочешь ли прокатиться с ветерком до Острогожска и заодно умиллиониться?

– Миллионы меня не колышат. А вот прокатиться я готов на край света!

– Тогда грузи! – кивает он на кучу шлака рядом.

Перекидал я совковой лопатой шлак в кузов, и мы подрали.

На мосту через Тихую Сосну я привстал и поклонился реке.

– Ты чего клоунничаешь? – поморщился шофёр.

– Этой реченьке не грех поклониться. Она на мир весь прославилась…

– Чем же?

– А тем, что в 1924 году в Тихой Сосне выловили у села Рыбного осётра на 1227 килограммов! Одной первоклассной икры в нём было 245 кило! На 289 тысяч долларов! Случай занесли в книгу рекордов Гиннесса…

– Ёшкин козырек! – присвистнул с горькой досады мой водила. – А я эсколь мотаюсь на Тихую с удочками… Ничего мне не перепадало кроме тоскливой мелочовки…

– Опоздали… Надо было пораньше родиться. Поймай того осётра – до конца дней купались бы в золоте. А то разбежались обмиллиониться на кучке шлака…

В Острогожске я разгрузил машину.

Нам дали простыню с портретом Ленина.

Сто рублей одной бумажкой.

– Как будем делиться? – спрашивает шофёр.

– По-братски… Поровну…

– По-братски – да. А вот поровну… Что ты! Что ты!! Что ты!!! Тут такая стратегическая бюстгальтерия. Я вдвое старше тебя. У меня три грызуна, женёнка брюхата четвёртым. Сосчитал? У меня на шее пятеро, а у тебя на шее никого! Одна родинка. А родинка с криком жрать не просит. Ну как я буду с тобой делиться поровну? Согласишься на королевскую десяточку?

– Идёт…


Как подбежали адовы холода – я наливщик льда.

В ту пору масло на заводе охлаждали живым льдом и надо было за зиму запастись таким льдом на целый год.

И вот я в фуфайке, в кирзовых сапожищах на гибельном холоде наливаю лёд. Льёшь вразбрызг воду из шланга и она тут же замерзает. А вместе с нею в сосульку застываю и я. Вода – то со всей дури временем скачет и на меня. Бандюга ветер не спрашивает, в какую сторону ему плевать.

И сосулькой всю смену торчишь в дрожи на промозглом ветру.

«Трусись сильней. Грейся!» – прибегала по временам из детства весёлая подсказка старика Сербина, папинова приятельца.

Да жара таки что-то не варила меня.

А помощник кочегара…

Таскать носилки с углём вдвое тяжелей тебя…

Стороной я проколупал, что наш Начальничек отряжает в Воронеж на курсы компрессорщиков одного чумрика с тремя неполными классами.

Я и ахни доблестному Митюку:

– А тебе не нужны приличные компрессорщики со средним образованием?

– Ты что ли? Нет! Ты, зелёный помидорянин, завтра запростяк уёрзнешь в газету. А мужику с тремя классами да с тремя пукёнышами[25] бежать некуда. Он вечно будет крутиться в компрессорщиках. А ты, тыря-пыря-растопыря-хмыря, до сблёва умнявый…

Я обиделся.

И мы с братом Гришей отрулили от своего Началюги.

Сбрызнули в райпромкомбинат.

Делали шлакоблоки.

А всё свободное время я очумело носился то на велосипеде, то на своих двух кривых клюшках по окрестным деревням, выискивал фактуру для заметок и строчил, строчил, строчил в евдаковскую райгазету «Путь к победе», в «Коммуну», в «Молодой коммунар»…

Не ушло и году, в мае позвали в область.

На совещание юнкоров.

И восходит на трибуну достопочтенный франтоватый Усачёв.

И говорит с трибуны достопочтенник высокие слова про то, что вот раньше, в войну, солдаты с парада на Красной площади шли прямо в бой. И сейчас есть фронт – новые газеты в недавно созданных сельских, глубинных районах. И сейчас есть бойцы, которых хоть в сию минуту направляй на передовую. В новые газеты.

И слышит всё собрание покаянный рассказ про то, как приходил я к Усачёву проситься в газету, и про то, как не поверил он в меня, и про то, что вот сейчас он принародно винится, что в прошлом году паяльником он щелканул – проморгал Журналиста и должен сейчас исправляться, и исправляется не иначе, как с данием, то есть с вручением мне почётной грамоты обкома партии «за активное участие в работе советской печати».

А к грамоте пришпиливается обкомовское направление в село Щучье. В районную газету «За коммунизм».

Мама совсем потерялась душой, узнав про мои скорые, срочные сборы в Щучье.

– И на шо ото, сынок, ехать? – жаловалась-отговаривала меня мама от Щучьего. – Чужа сторона, чужи люди… Один одиною… Один душою… Да Антонка… Та кто тоби рубашку погладит? Та кто борщу сварит?

– Сидя у матушки на сарафане, умён не будешь. Не Ваша ли присказка?

Мама не ответила.

– Надо, ма, когда-то и от сытого борща уезжать… – виновато заглянул я маме в скорбные глаза.

– От сытого никода не поздно уехать… А к какому приедешь? От у чём вопрос… И на шо ото сдалась тебе та писанка по газетах? Чижало ж составлять. Головой и маракуй, и маракуй, и маракуй… Игде ото стилько ума набраты? У соседа не позычишь… Не займёт… А голове отдых надо? Нет?..

Так говорила мама, укладывая мне в грубый длинный и широкий тёмно-синий мешок самодельное тёплое одеяло, две простыни, тканьёвое одеяло, подушку метр на метр. Меньшей в доме не было. Сама шила. Сама набивала пухом со своих кур.

Всё укладывала в мешок, который я потом, уже в Щучьем, набил сеном, и был он мне матрасом долгие холостяцкие годы.

Укладывала мама, а у самой слеза по слезе, слеза по слезе, а всё каплет! Всё моё приданое и пересыпала слезами.

И стал я работать в газете.

Поцелуй козочки, или Убежавший мотоцикл

Уже вечерело. Я вышел от тракториста, к кому приезжал от газеты на попутке. Он уговаривал меня переночевать у него. Но я, застеснявшись, отказался и почесал своим ходом в Щучье.

Когда я выскочил за околицу села, было совсем темно. Полевой дороги не видно.


И побрёл я назад. В Малый Самовец.

Неправда, где-нибудь да перекручу ночку!

В потёмках я наткнулся на конюшню. Ворота закрыты не на замок, а на палочку.

Я вошёл и увидел в углу стожок сена.

Вот и мой дорогой бесплатный отель «Метрополь»!

Я зарылся в стожок и уснул.


На первом свету меня разбудила коза.

Она подбежала к стожку подкормиться и нарвалась на меня. Сквозь сон я сперва услышал шелест поедаемой сухой травы и скоро торопливые тёплые губы схватили меня за нос.

Я вскочил.

Коза осмотрительно отошла от стожка с пуком травы, торчащей изо рта, и уставилась на меня.

– Ме-е? – бархатно проблеяла она, будто спросила: «Ты кто?»

Козочка была молоденькая, красивая. С весёлыми серёжками.

Я потянулся и дурашливо завёл разговор:

– Панночка! Чего тебе нужно было от моего родного носа? Чуть не отгрызла… Ты что, будила меня? Или так целовалась?

– Ме-е… – уже тише, повинно ответила она. Будто созналась: «Да».

– Эх! Радость ты моя всекитайская! Да кто ж так целуется на зорьке? Учись, пока живой!

Я нежно взял её за кончики ушей, развёл их в стороны и ласково чмокнул в сочные тревожные губы:

– Вот как целуются в танковых частях!

Козочка отпрянула от меня. Гневно всплыла на задние стройные ножки и, угнув голову, со всей выси тукнула меня рожками в подставленную ладонь. Наказала за украденный поцелуй.


О своей ночёвке в конюшне, где жили и лошади, и козы, я как-то случайно проболтался редактору.

Анна Арсентьевна запечалилась.

– Толя! – сказала она. – Это не дело ночевать по конюшням. Надо что-то предпринимать… У нас в редакции нет машины. Зато есть мотоцикл. Целый ИЖ! Вы самый молодой в нашем коллективе. Должны быть и самый мотористый. Мобильный такой… Как какое срочное задание – скок на самокат и в путь! В минуты вы на месте. На автобусы надежда кислая. Всего в несколько самых крупных сёл ходят. А пешком когда доберётесь? Да и не ночевать же вечно по конюшням… Так что учитесь ездить на мотоцикле.


Июль. Макушка лета через прясла глядит.

В воскресенье наш метранпаж Коля повёз меня на долинку у речки Битюг на боевые учения. Вёз на ИЖе и рассказывал-показывал, как же править этой чумовой страстью.

– Свято помни главное: «Мотоциклист – полуфабрикат для хирурга». Не лихачь!

На долинке я трусливо сделал сам на ИЖе круга три, и Коля аврально завопил:

– Всё! Всё!! Всё!!! Отличично! Блеск!! Ас!!! Приказом министра обороны Союза Советских Социалистических Республик войсковые ученья успешно завершены! Клевота!.. А я уже весь устал. Аж извилины задымились! Объявляется срочный отлёт в уют. По хатам!

Я сел на ИЖ. Кивнул на кружалку за собой:

– Прошу, пан Учитель! Прокачу с именным ураганчиком! Прыгай!

Коля заколебался:

– Не-е, шишки-мышки… Нажопником[26] я никуда не поеду. Нужно мне это как зайцу спидометр. Дай-ка я лучше сам довезу тебя назад в полной сохранности…

– Мы так, двухколёсный браток, не договаривались. Кричишь, что я ас. А сам этому асу не доверяешь? Значит, не ас я вовсе, а недоучка?

Колюня хорохористо заартачился:

– Ойко да ну успокойся! Только кончай крутить яйца. Ас! Ас!! Ас, в дышло тебя!!!

Обречённо махнув рукой, – была не была! – Коля плюхнулся на чёрную кружалку за моей спиной и благословил меня многопартийным матом.


Дня через два я поскакал в командировку.

День цвёл солнечный. Полевая дорога сухая, и я летел на ИЖе как сто чертей на сабантуй в родной преисподней.

На ферме я переговорил с заведующим.

Собрался уезжать. Завожу своего коника… Никаких признаков жизни не желает подавать. Совсем не фурычит!

– Давай-ка мы тебя подтолкнём! – предложили свои скромные услуги два дюжих молодца.

– Не возражаю.

Я держу своего ИЖика за рога.

Коржики позади упираются битюжками.

С божьей помощью потихоньку разбегаемся.

Я наддал газку, и мотыч,[27] зверовато рыкнув, вырвался из моих худых бледных клешней и угрозливо понёсся.

Я и оба-два толкача сделали всё что могли. Настежь распахнули дурацкие калитки[28] и тупо таращимся, как наша тачанка без ездока с рёвом, с дымком нарезает от нас по лугу.

Успокаивало лишь то, что на пути мотоцикла никого из людей не носило.

А зиял всего-то затрапезный овраг.

Чумной ИЖ чуть не перемахнул его.

Но, слава Богу, тукнувшись передним колесом в противоположный берег, ухнул на дно оврага и покорно затих.

После этого случая я никогда не просил подтолкнуть и ездил на ИЖе года два, пока работал в Щучьем.


Июль 1959

На хуторке слеза

Начало ноября.

Шквальный ветер.

Бандитский дождь со снегом.

А в районе половину свёклы не успели убрать.

Власти закрыли все районные конторушки и выперли всех на свёклу.

Нам, редакции, тоже милостиво отстегнули участочек у хуторка Слеза.

Работалось мне легко.

Наклонился, подхватил увесистый корешок-бомбочку, быструшко ножом очистил от грязи и ботвы – шваркнул в общую кучу.

Наклонился. Очистил. Швырнул…

Наклонился. Очистил. Швырнул…

Оптимистическая музыка дорогого товарисча Моцарта!

Не работа, а сплошная гимнастика!

Но я стыдился посматривать в сторону Анны Арсентьевны.

Анна Арсентьевна, наш редактор, уже в приличных годах и даже в такую погоду на свёклу подкрасила бровки, щёчки, губки.

Она не привыкла к каторжно тяжёлой работе.

В загвазданной фуфайке, в грязных шерстяных рукавицах она трудно выдёргивала из земли свёклу за чуб, трудно счищала грязь и не бросала, а несла, пошатываясь, корень к куче.

А по лицу её лились то ли дождь, то ли слёзы со снегом.

Анна Арсентьевна замечает, что у меня голая шея.

Она снимает рукавицы, молча завязывает на мне шарф узлом.

– Ну и человеченко… Ну совсем ребёнок, – ласково выговаривает. – Нету матери рядом, некому присмотреть…

А у меня щиплет в глазах, Я пониже опускаю голову.


Но вот уже ночь. Темно.

Не видно проклятуху свёклу.

И мы, мокрые, голодные, полуобледенелые, с устали еле бредём по хуторку в колхозную конторку.

Там мы будем ждать тракторную тележку. По такой грязи только на тракторной вездебежке и можно отвезти нас в Щучье. В эту несусветную сырь ни одна машина не высунется из гаража.

– Толя, – виновато улыбается мне Анна Арсентьевна, – вы знаете, как говорят? Какая лошадка везёт, на ту и наваливают.

– И что Вы хотите навалить на этого дохлю? – потыкал я себя в грудь.

– Не в службу… Вы у нас быстрец… Самый молодой коник, силы ещё пляшут… Что значит двадцать лет… В хуторке дворов десять. Пройдите и подпишите желающих на нашу газету. Заодно и погреетесь… Чтоб потом специально не приезжать сюда.

Из ридикюля она достаёт пук подписных квитанций.

Я молча беру и, угнув голову, подбегаю к первой хате под прелой соломой.

Я знаю, Анне Арсентьевне не столько нужна подписка, сколько то, чтоб я в чужих домах хоть согрелся. Ведь колхозная контора не отапливается и там не жарче чем на улице.

Я прожёг хаток пять. Никто у меня не подписался.

Ответ один:

– Мы, касатик, уже подписавши… На «Звёздочку».

Я пролетел весь хуторок – напропал никто не разбежался получать нашу районку!

Тогда я и спроси у одного дедка:

– Это что ж за наваждение?! Весь хуторок выписал лишь какую-то «Звёздочку». Это что за газета такая?

– А по-вашему, – говорит ясно так, будто из книги берёт, – «Красная звезда» будет. Военная газета такая.

Я опешил:

– Зачем же вам здесь, в хуторке, всем нужна лишь одна «Красная звезда»?

– А затем, милок, что в «Звёздушке» не квакают про село. Про гигантские успехи деревенского коммунизьма. Начитались мы про эти успехи – горькая головушка сама в петлю лезет! Звали ж наш от роду хуторок Слеза. А власти бах новое ему имя пришей. Радостный! А какая тут в шутах радость? Смеются над нами… Вот такая она, коммунизьма…

– Хоть бы один кто подписался на нашу районную газету «За коммунизм»…

– Хотько за, хотько против – не нужна ваша коммунизьма! Тошно про деревенские победищи читать…

Он помолчал и хохотнул:

– Ты, что ль, вроде уполномоченного?.. В прошлом годе приезжал из района один уполномоченный. Плохо куры у нас неслись, приезжал подымать яйценоскость. Отпределили к нам на постой. На день ему приносили с птични по одной курице. Мая баба готовила. Вот сварила ему первую курицу, обжарила с лучком. За секунд слопал и сымает с моей бабы строгий генеральский спрос:

– Почему у куры было всего две ноги? Куда подевала остальные? Скоммуниздила и сама схомячила?

– А нешь зевнула?

Баба кивает в окно на кур во дворе:

– Спытайте у ниха, почему у ниха лише по две ноги…

Подивился он:

– Действительно, у каждой в наличности всего толь по две ноги. А я думал, что побольше…

Вот такого раздолбайку петуха прислали помогайчиком повышать яйценоскость. А он эти яйца только у себя в штанях да в магазине и видел. Так какая была от него полезность колхозу? Сожрал с десяток кур и сдристнул. Вся и помощь… Не помощь, а убыток!.. И ты… Вот понатыкали этой свёклы… На кое горя? Знали ж, что убирать некому. И согнали помогайчиков. Вот ты где ноне должон стучать? В районе… В газетной епархии давать огня. Высокие там идеи тащить в народ непросветлённый. А ты свёклу за хвост таскаешь! Радостная у нас коммунизьма! Аж слеза прошибает…

В конторе наши встретили меня уныло.

Трактор, который потащил тележку с молоком на маслозавод, перевернулся по этой несусветной грязюке и ждать нам нечего.

Под ночным дождём со снегом мы потащились молчаливым стадом в Щучье. До него семь километров.


1959. Ноябрь.

Муж, наденный в стогу (История с историей моего первого фельетона)

Жизнь развивается по спирали и на каждом витке искрит.

Тамара Клейман
Врач зайдёт, куда и солнце не заходит.

Грузинская пословица
Вдруг слышу: «Осторожно! Двери загса закрываются!..» Я еле выскочить успел!

Нестор Бегемотов
В вид из нашего редакционного окна влетел на взмыленной кобылёнке с подвязанным хвостом молодой здоровяк, навспех привязал её к палисадной штакетине и через мгновение горой впихнулся к нам в комнату.

– Кто из вас главный? – в нетерпении крикнул он.

В комнате нас куковало трое. Все мы были рядовые газетчики. Но в душе каждого сидел главный. Да кто ж признается в том на миру?

Все мы трое аккуратно уткнулись в свои ненаглядные родные бумажульки.

– Так кто ж тут главнюк? – уже напористей шумнул ездун.

Мы все трое побольше набрали в рот воды.

Воды хватило всем.

Мы сидели в проходной комнате.

За нашими спинами была пускай не Москва, но всё же дверь к главному редактору.

На шум важно вышла из своего кабинета наша редакторша.

Мы все трое уважительно посмотрели на неё.

И тем без слов сказали, кто в редакции главный.

– А что случилось? – деловито спросила Анна Арсентьевна.

– Да вот! – щёлкнул парень себя по сапогу кнутовищем.

– Пишите про эту гаду… Не то я эту чичирку захлещу кнутом. Вусмерть! Иля… Знакомыши подзуживают меня: «Да сорганизуй ты ему кислоту в хариус! Сразу перестанет липнуть к сладкому женскому вопросу!»

– А вот всего этого, погорячливый, не надушко, – флегматично подсоветовала Анна Арсентьевна. – Не то вас посадят.

– Тогда скорейше пишите! Сеструха пришла к нему с зубами! А он её чуток не!.. Ну гад же!

– Можете не продолжать, – поморщилась Анна Арсентьевна. – Мы знаем, о ком вы… Это наша всерайонная зубная боль…

Тут Анна Арсентьевна повернулась ко мне.

– Это о Коновалове. Выслушайте, Толя, парня и пишите фельетон.

– Я ж младше всех в редакции! – в панике выкинул я белый флаг. – И я не написал ещё ни одного фельетона!

– Вот и напишите первый.

Я зачесал там, где не чесалось.


Мы вышли с парнем в коридор. И тут парня прорвало.

– Мы одни… По-молодому как мужик мужику я тебе выплесну, блиныч, вкратцах. Пришла она к нему с зубами. А он глянул ей в рот, и загоревал котяра: «У-у-у!.. Да у тебя страшный вывих невинности!» – Она и вытаращи на него иллюминаторы. Пала в панику. В страхе допытывается: «Какой ещё вывих невинности?» – «Той самой. Святой. Богоданной!» – «Да у меня никто ничё и не отбирал. Чё Божечко дал, то и при мне всё в полном комплекте! Я ещё ни с одним парубком толком не гуляла!» – «А тут парубка вовсе и не надь! Невинность – товарушко хрупкий… Слишком резво махнула игривой ножкой иль там неловко присела… одно негабаритное движение – вот и получи дорогой вывих, а то и медальку позвончей – ты в дамках![29] Только ты, любопышечка, не горюй. Я хорошо вправляю!» – «Но вы-то врачун по зубам!» – «И по всевозможным вывихам. Универсалище ещё тот!» – Она, дурёнка, и поверь. Вот невезёха!.. Поплелась к Коновалистому в чум – он живё тут жа, при поликлинике, – на вправление вывиха… Козлина этот шоком[30] дверь на крючок и разогнался было втюхать. Да не с той ноги побежал. Мы, борщёвские, люди хваткие. По мордяке честно добыл фрайер занюханный два разка! На том и вся кислая рассохлась канитель… Пиши про эту шмондю. Не то я за себя не поручусь. Стопудово[31] устрою ему день Бородина! Научу его десятой дорогой обегать женскую оппозицию!


А ночью мне, холостяшке, приснилось, будто я уже казакую при жене да при сыне. И по пути из детсада забрели мы с ним в наш магазин. Выходим с молоком.

Идёт ровный, спокойный дождь.

– Папи, смотри! А дождь прямой. Без зарючки!

В дверях впереди него замешкалась молодуха.

И сынаш сердито толкнул её в левую паляницу.

Она нервно сбросила его ручонку со своей сдобы:

– Что ты делаешь, мальчик?!

– Сынку, не толкай, – говорю я. – А то у тёти может произойти вывих невинности.

– Какой такой ещё невинности? – страшно подивилась подмолодка.

– Святой… Богоданной… – апостольски уточнил я.


Наснится же такая глупь!


У меня впервые заболел зуб. С неделю уже маюсь. Всё мылился сбегать к врачу. Сегодня-завтра, сегодня-завтра…

И бежать к тому же Коновалову. В районном нашем сельце Щучьем другого зубаря нет.

Если сейчас настрочу про Коновалова, то как потом буду я у него ремонтировать бивни?[32] Этот же ротознавец вырвет из меня что-нибудь другое вместо больного зуба!

И наутро поплёлся я к нему как рядовой зубной страдалик.

Я ещё рта не успел толком открыть, как Коновалов с апломбом бухнул:

– Рвём!

– Может, для началки хоть чутельку полечим?

– Трупы не лечим!

Я расстался с первым зубом и твёрдо решил заняться фельетоном.


Невесть откуда узнала про это наша редакционная бухгалтерша Люция Нам, приятная дама бальзаковского возраста, и сноровисто понесла Коновалова по кочкам:

– Этот Коновалистый такой тип! Это тако-ой многоступенчатый типя-яра!.. Я прибежала к нему с зубами! А он помотался этак сладкими глазками по мне и: «Раздеваемся!» – «И вы тоже?» – спросила я невзначай и слегка шутя.

«Я при исполнении… Мне не обязательно…»

«А как раздеваемся?»

«Традиционно. Как всегда».

«И до чего раздеваемся?»

«До Евы».

«Но у меня же зуб!»

«И у меня зуб. И не один… И чего торговаться? Да знайте! Врач заходит даже туда, куда и стыдливое солнце не заходит! Раздеваемся! Трудовой народ за дверью ждёт!»

Я подняла на него жалюзи.[33] Не знаю, что и сказать.

«Ну зуб же болит! – толку свою петрушку. – А зачем раздеваться-то?»

И он мне фундаментально так вбубенивает:

«Для выяснения всей научной полноты картины заболевания!»

Всей так всей… Чего уж там мелочиться! Да ради ж дорогой науки!..

Ну, разделась.

А он:

«Походим на четвереньках! Походим!»

Я чего-то упрямиться не стала. Быстро-весело помолотила вокруг зубного станка. Разобрало, что ли… Я ещё и вкруг самого Коновала гордо прошпацировала на четырёх костях…

Он стоит слюнки глотает. Во работёха!

Я на него даже разок тигрицей зубами призывно щёлкнула.

А он весь распарился. Зырк на дверь, зырк на меня и никаких делодвижений. Ну не типяра ли он после этого?


Я понял, весь грех Коновалова слился в то, что он дальше горячих смотрин не шагнул. И случай с бухгалтершей я не воткнул в фельетонуху. И подлинную фамилию девушки не назвал. Всё меньше будет хлопот у борщёвских скалозубов.

Вовсе не фельетон, а статья выплясалась у меня.

И статьяра длинная, нудяшная.

А Анна Арсентьевна прочитала и заявила мне гордова-то:

– Прекрасный фельетон! Вместе понесём на согласование в райком. Праздник! Первый фельетон в газете!

Февральским вьюжным вечером мы с редактором двинулись в райком. К первому секретарю с красивой фамилией Спасибо. К самому Владимиру Павловичу!

Тока не было.

Анна Арсентьевна с поэтическим подвывом читала ему моё творение при судорожно вздрагивающем робком пламешке в лампе.

Отважно дыша через раз, я мёртвым столбиком торчал в чёрном углу.

Первому мой фельетонка глянулся:

– Прекрасный испёк фельетон! Надо громить этого алконавта и пернатого дружка! Только, – Спасибо пистолетом наставил на меня руководящий мохнатый палец, – дорисуй нужную концовку моими словами. Присядь на углу стола и запиши. Диктую: «Врач. Советский врач. Я преклоняюсь перед людьми, которые носят это святое звание. Ведь им мы вверяем самое дорогое – свою жизнь. И до слёз становится больно, когда среди них нет-нет да и промелькнёт пятнистая душонка, подобная Коновалову П. Е. И долго ли он будет чернить честь советского врача?»

И тут же Спасибо уточнил:

– До завтрашнего утра. Про утро не для печати… Записал?

– Почти… Спасибо Вам…

– Не за что.


После дополнительных бесчисленных руководящих усушек и утрусок мой фельетонидзе наконец-то прорисовался в газете.

В день его выхода Коновалов решительно наловился градуса. Ну как можно было такое событие не обмыть?

Он был такой чистенький, что никак не мог добрести до своей сакли и замертво пал отдохнуть в знакомом боевом стогу.

В тот исторический тёмный момент, когда над его фривольно откинутым в сторону башмаком белым тёплым облаком опускалось нечто непередаваемое на словах, он вовремя бдительно проснулся и очень даже уверенно взял хозяйку облака обеими руками за легендарное упругое королевское колено и почти твёрдо проинформировал:

– А вот этого, душенька, делать не надь.

Она узнала знакомый голос и, в деланном испуге вскрикнув для приличия, поинтересовалась:

– Пал свет Егорыч! Да по этой египетской темнотище я вас и не уметила в стогу… Вы-то что тут делаете?

– Пришёл сынка наведать! – с вызовом болтнул он первое, что шатнулось на ум. – Дак сынка-то не в стогу пока живё… В хате.

– Приглашай в хату.

Пал Егорыч, отважистый донжуанец, сорил любовью налево и направо. Детей у него было как у Чингисхана. В щучинских дворах в семи бегали его киндер-сюрпризики. Пеструнцы и не подозревали, что у них есть живой папик.

Пал Егорыч вовсе не собирался проведывать своего сынка. Всё просто ну так крутнулось. Просто набрёл на подгуле на знакомый стог. По старой памяти просто припал отдохнуть.

И чем повернулся этот внеплановый, скоропостижный привал? Как-то так оно нечаянно свертелось, пустил он слабину, попутно – ну раз уж по судьбе занесло сюда! – решил наконец-то жениться.

А через недельку так столкнулся я с молодожёнами на улице. Невеста была довольная. Они шествовали в загс.

– Я б этого святого гадёнка задушил за его клеветон! – брезгливо доложил невесте Пал Егорыч, кивнув на меня.

– Иля ты точишь на него тупой зуб? Оё! Ой да ой! Жуть с ружьёй! Ну что ты гонишь пургу?!.. А я позвала б его в свидетели! А там и в посажёные отцы. Смотри… Худенькой веснушчатой парнишок… А чего смог! Мозга-ач! У-умничка! Только, повторяю, худенькой. Навприконец-то этот бухенвальдский крепыш жанил тебя, бесхозного жеребца! Наконецушко-то у меня нарисовался законный супружец, а у Виталика – всезаконный папайя. Я вся в довольке. Аж шуба на мне заворачивается! Область отстегнула тебе ловкое новое назначение. В городке! Махнём отсюдушки… Из этой дырищи… А без фельетохи всё это рази пало б нам?

– Никогда.

– А ты сразу душить. Благодарить надо!

– А я что делаю? Мысленно… Всё б ничего. Да ты, двустволушка, слегка худовата, костлява. Прям гремишь горячей арматурой!

Невеста расхохоталась:

– Егорыч!.. Ну да мил Егорыч!.. Роднуша!.. Роднулечка мой!.. Да ты ль не знамши? Живёшь – торопишься, даёшь – колотишься, ешь – маешься… Ну где ж тут поправишься?!


19 мая 1960

Рождение фельетона

Я переехал в Рязань.

«Рязанский комсомолец».

Под вечер Любченко, Покровская и я поехали из Рязани в колхоз «Россия» на встречу с редакцией «Сельской молодёжи». От журнала выступили: ответственный секретарь Добкин, заместитель главногоредактора Хелемендик. Стихи читал Евгений Лучковский. Забавно выступали читатели. Напишу фельетон.

И написал. Вот этот.

Среди немых и заика оратор

Нет такой глупости, до которой мы не могли бы додуматься.

П. Перлюк
В колхоз «Богатырь» приехала бригада из молодёжного журнала «А мы тоже сеяли».

На встречу.

Демократичные гости перенесли стол со сцены к первым рядам. Поближе к своему читателю. Тихо уселись и стали, как подсудимые, ждать участи.

– Товарищи! – усмехнулся председательствующий, когда сотрудники закончили с ужимками похваливать журнал. – Дайте-ка им перцу. На пользу!.. Слова просит, – он поднёс к глазам лист, – Пётр Захр-ряпин. Завфермой.

С крайнего стула в первом ряду встал долговязый парень.

Кашлянул. Осмотрелся.

Сунул руки за спину и скорбно вздохнул.

– Мне, товарищи, как и всем, – Пётр прикипел взглядом к потолку, – очень приятно встретиться с молодёжью… Которая представляет сельскую прессу в столице. Но сегодня, уже к вечеру, встречает меня комсорг и говорит: будет встреча с журналистами. Скажешь что-нибудь. А что я скажу, если этот журнал не читал? Я посмотрел пять номеров. Плохой журнал, надо сказать. Мне трудно выступать. Чувствую так, – кивок на гостей, – как они себя, когда приезжают в деревню. Ведь они, граждане, не знают, как отличить корову от быка! Не знают, с какой стороны доить корову!.. Не взял меня за душу журнал. И до тех пор не будет брать, пока писатели не пойдут в глубь села.

– Мне хочется, – уверенней рубил оратор, – как там говорится, сказать по существу. Тут публика сельского направления. Поймёт. Вот двое у меня привезли на ферму комбикорм и другие вещи. Один пьяный. Ну не стоит! Другой тоже пьяный. Но стоит. Только качается. Тому, что качается, говорю я:

«Сарыч, когда перевоспитываться будем?»

Он строго меня послушал и легкомысленно упал. Далеко людям до совершенства. Зло берёт. Исколотил бы – драться неудобно… Я стараюсь по-современному подойти. Я мог бы их выгнать. А я подобрал их со снега. Развёз по домам. Сам перенёс корм с саней в кладовку. В общем, стараюсь воспитывать свои кадры. А они пьют и пьют. Как с ними быть, граждане писатели? Вот о чём напишите!

Пухлявенькая телятница Надя Борзикова была категорична:

– Я про ребят. Плохого они поведения у нас. В один придых матерятся всеми ругательствами от Петра Первого до полёта Терешковой в космос. Водкой от них тянет – на Луне слышно! Есть нахалы – женятся по три-четыре раза и портят жизнь стольким и больше девушкам. При помощи юмора таких надо что? Лин-че-вать!

Женская половина зала вызывающе поддержала:

– Пр-равильна!

Агитатор Зоя Филькина философствовала:

– Не надо слушать музыку. Надо знать биографию композитора. Послушайте Бетховена. Музыка тяжёлая. Давит. Такой у него была жизнь. А музыка Россини лёгкая, радостная. Как его жизнь. Моя просьба: печатайте биографии композиторов для сельских любителей музыки…

Советчики сидели в первых двух рядах и друг за другом поочередно стреляли в приезжих наставлениями.

У гостей туманились взоры. Они вежливо выслушивали каждого говоруна. Даже хлопали.

Столичное воспитание сказывалось.

Спецкор редакторской корзинки

Удивительно, что труднее всего вызвать эхо в наиболее пустых головах.

Станислав Ежи Лец
Редактор Виктор Кожемяко, который брал меня в «Рязанский комсомолец», уехал на Дальний Восток корреспондентом «Правды».

И главным у нас стал бывший ответственный секретарь Константин Васильев по прозвищу Костюня Рябой.

Этот бритый шилом[34] Костюнька никогда не обмирал от любви ко мне.

А тут, впрыгнувши в генеральное креслишко, вовсю чёрно возлюбил меня.

Что я ни напиши, Рябой всё тут же брезгливо метал в корзину.

А если что и пропустит, так так искромсает, что тошен становится белый свет.

И вот однажды, прибежав из обкома ВЛКСМ,[35] даёт он мне горячее очередное задание.

Я исправно делаю своё дело.

Еду в командировку.

Пишу очерк «Стоит общественный огород городить!»

Сдаю.

Рябой тоже делает своё дело.

Читает. По диагонали.

Бракует с жестоким наслаждением, комкая рукопись.

Торжественно-брезгливо швыряет в корзинку. Стояла у него под столом.

– Постеснялся бы показывать главному редактору свой чержоп![36] – выпевает, морщась. – Ну да лажа же в полный рост! Неужели не усекаешь?

Я молча достал свой бедный «Огородик…» из корзинки, на коленке расправляю сжамканные страницы:

– Не кажется ли вам, что вы решили сделать меня спецкором вашей персональной корзинки?

– Тебе со стороны видней… Да такому тоскливому скрижапелю[37] место только в корзинке!

– А ведь материалец стоящий…

– Хватит тут ботву гнать.[38] Пока ещё ни один мазила писака не наезжал на свою бодягу.

– Тогда пускай выскажутся люди со стороны…

Я бегу к себе в кабинет и звоню в отдел сельской молодёжи «Комсомольской правды».

Объяснил, что за кашу сватаю.

– Присылайте!

– Сегодня же вечером отправлю.

– Не вечером, а сейчас диктуйте! – и называют мне телефон стенографического бюро газеты.

Через три дня, сегодня, 13 сентября 1963 года, мой «Огородишко…» державно раскинулся на трети первой полосы «Комсомолки». На самом видном месте!

Фитиль! Фитиль!! Фитиль!!!

Ну фитилище воткнули мы-с панку Рябому!

Наутро позвонили из «Комсомолки», поблагодарили за отличный материал!

И что любопытно. На второй странице дали коротышку информушку из Грузии. Написал её Ираклий Хуцишвили, мой первый редактор. Когда-то он был редактором «Молодого сталинца». Сейчас стал корреспондентом «Комсомолки» по Грузии.

Мой очерк раз в десять крупней заметки Ираклия. Ученик шагнул дальше учителя.

Как-то нескромно-с…


Итак, что плохо для Рязани, то превосходно для Москвы!

Говорят, когда рябой сычун увидел этот мой разогромный очерк в «Комсомолке», он позеленел и стал ещё рябее и просипел:

– Мда-а… Прижал-таки мне чуприк яйца дверью…

Но мне он сквозь кривые ржавые бивни процедил:

– Ты-то особо не фуфырься. Кто дал? Мальчишки! Что они там, в Москве, понимают в селе?

– А вы в Рязани много понимаете в селе? Вы хоть одну строчульку написали про село?

Рябое лицо его пошло пятнами.

Мне он ничего не ответил. Помолчал, значительно посмотрел в пол и криво присмехнулся:

– Ну что, субботарь, фестивалишь в душе?

– Разно… А при чём тут суббота?

– На досуге я поизучал твою биографию. Первую в жизни заметку опубликовал в субботу. Что заметка… Ты-то у нас сам субботнее явление Христа народу…

– Да, я в субботу родился. И что из того?

– А то, что в субботу, как выяснили учёные, рождаются гении. Мда-а… Подляночку мне на весь Союз мог выдать только гений…

– Вашими же доблестными старательствами…

– Только чего не подписался полностью? Чего не указал, что ты сотрудник «Рязанского комсомольца»?

– А зачем?

– Пусть знает страна, что есть такая в Рязани газета.

– Может… А разве стране не стоило знать, что есть в Рязани ещё и такой редактор? – кивнул я на него. – Может, и вас следовало в авторы включить? Ради крикламы?

– Реклама ещё никому не помешала…


Мой московский «Огородище…» окончательно доломал наши отношения.

Так он мне и помог.

Среди прочих своих нетленок я отправил в Тулу, в «Молодой коммунар», и «Огород…». Когда редактор Евгений Волков увидел его, он тут же принял моё предложение и взял к себе в штат без испытательного срока.

До этого Евгений работал собкором «Комсомолки» по Новосибирской области.


13 сентября 1963

В поезде

В Тулу я ехал через Москву.

На каждой остановке с соседней плацкартной лавки срывался толстячок и летел на вокзал.

– Куда вас носит? – спросил я.

– Оё! И не спрашивайте… Я был у кардиолога. Так этот шокнутый мормон накыркал мне, что я могу в любую секунду отстегнуть копыта. Вот я и бегаю к кассам за билетом лишь до первой станции.

– Какой вы полохливый скопидомушка! – усмехнулась ему полная красивая старушка, сидела напротив меня за откидным столиком. – Мне бы ваши печальки…

Разговорились. Оказывается, у неё какая-то мудрёная нервная болезнь. Уже 15 лет пухнет. Не двигается. Не может сама раздеться. На носилках вносили её в вагон.

Я разламывал ей булку, мешал чай. Окает она. Она из Плёса (под Ивановом), откуда Левитан. Волжанка. Там у неё с мужем украли чемодан. В нём её лучшая одежда, бельё, деньги, что скопила для крымского курорта, куда сейчас и едет.

Жаль её. А она не хнычет. Бодра.

На мягкой улыбке вспоминает:

– Как-то вышел от меня мой лечащий врач и в коридоре наткнулся на приятеля. Говорит: «Знаешь, вот странная больнуша… По всем моим диагнозам должна бы умереть лет тринадцать назад, но до сих пор здравствует!» – Тот и отвечает: «Это, коллега, ещё одно подтверждение того, что, если больной действительно хочет жить, медицина бессильна». Посмеялись и разошлись.

А мне, ёшкин козырек, вспомянулось, как хотели меня вылечить народными методами. Лежала я в больнице. Ходил ко мне из соседней палаты один болящий старичок. Вот он и говорит мне с моей подругой Сашей:

– Жалконько мне вас. Я скажу вам средство, как вылечиться.

– Говори.

– Боюсь. Меня могут посадить. Вот буду выписываться, тогда и скажу.

Выписали его. Приходит прощаться и говорит:

– В расфасовку[39] свозят мертвяков. Вот вам средство: обмойте мёртвого и воду выпейте. Как рукой всё снимет!

Настрадались мы, соколик… Ради здоровья на всё готовы. Взяли мы поллитровку и повезли нас на каталках к сторожу морга, к армянину старому.

– Христофорушка, – докладываем ему всё по порядку. – Так и так, мы дадим тебе водки, а ты нам дай одного клиента.

У него глаза на лоб:

– Какие шустрихи бабульки! Ну дикие сексналётчицы!

– Не бойся! Невинность твоего жмурика мы не порушим…

– В городке Лексингтоне – это в американском штате Южная Каролина, – тоже думали, что покойника не изнасилуешь. А работница тамошнего морга Фелисити Мармадьюк забеременела от молодого жмура! Пожаловалась своему гинекологу. А он и шукни полиции. И эта деваха Фелисатка выплатила штраф в 250 тысяч долларов. Её обвинили в осквернении умершего и в акте некрофилии.

– Не горюй! В наши годы и в нашем положении от нас такойского геройства не жди. Ты сильно не убивайся. Никого мы осквернять не собираемся. Мы только его помоем и воду с него выпьем. В нём, Христофорушка, всё наше спасение! Уступи любого жмурика. Бери спокойно плату! – и отдали ему поллитру.

– Ладно. С водкой я знаю, что делать. А всё же… Ох, дурная моя голова!..

Саша его перебила:

– Христофорушка! Не говори так! А то одного начальника посадили за неуважение к власти.

– Да, я самый большой начальник над жмуриками. Все лежат, один я бегай вокруг них. Ну, с учётом замечания спрошу культурно. Ох, умная моя головушка… Что вы будете делать с моим клиентом?

– Да в нём, божий человеченько, повторяем, всё наше спасение!

– Раз так – берите. Свеженького! Может, ещё горяченького! – и показывает на здоровенного дядьяру. – Сегодня подкатили.

Подъехали к «спасителю».

Зубы оскалены. Глаза открыты. Страшно.

Начали мы мыть. Саша моет ноги, а я – лицо.

Смотреть ему в лицо боюсь. Глаза отворачиваю, а сама мою.

Намыли полбанки.

Поехали в палату.

Как все уснули, Саша тайком от меня налила себе в ложку и выпила.

Я ей и говорю:

– Хоть темно, а вижу. Воруешь! Какая ты ходовая. Не делишься со мной.

Налила она и мне в ложку.

Подношу ко рту – увидела мёртвого в ложке. Его оскаленные зубы, широко раскрытые ужасом глаза.

Страшно-то что! Я чуть не закричала на всю палату.

Задрожала я вся, бросила на пол ложку.

И тут же пожалела. Сашка выздоровеет, а я нет!

И всё равно ни ложки не приняла.

А Сашка всю банку высосала.

И всё равно не помогло ей это народное средство.


Старуха в печали помолчала и снова заговорила:

– В другой раз приходит ко мне другой старый насмешник и так лукаво докладывает:

– А ты могла б вылечиться.

– Ка-ак?

– Мужик у тебя молодой?

– Откуда? Под шестьдесят.

– Тот-то. Надо молодого.

– Да кто ж на старую покусится? – с жалью я.

– Деньги есть на водку?

– Есть.

– Найду.

Дня через два приходит рыжий детина лет тридцати. Тупой и пустой. Мнётся.

– Вы Антонина Ивановна?

– Я.

Молчит.

– Вам дедушка что-нибудь говорил?

– Говорил.

– Вот я к вашим услугам.

– Да знаешь, милый, я не хочу так лечиться.

– Вам видней.

Вздохнул. Постоял. Поскрёб затылок. Побрёл.

Я рассказала об этом подруге Саше. Та – моему мужу. А он ревнивый. Прилетел ко мне:

– Было такое? – сымает спрос.

– Было.

– Знаешь, мать, собирайся домой. А то тут тебя вусмерть залечат!

И увёз меня из больницы.


– А это было уже не со мной. Однако на моих глазах.

Пятигорск. Санаторий. Первое Мая. Все ушли на демонстрацию.

Шесть женщин-калек распили на террасе бутылку шампанского и запели.

К ним подсели три парня с гитарой.

– Станцуем? – говорит парень из этой троицы молодой красавице Зине.

– Неохота.

Выпили ещё.

Другой парень Зине:

– Станцуем?

– Да что-то не тянет…

Сказали про обед.

Безногую Зину повезли в кресле с колёсиками в столовую.

Парни запечалились:

– А мы её ка-ак звали на танцы…


26 июня 1964

Перевоплощение

Командировка. Волово.

За обедом в столовой ко мне подсел милый паренёк.

Разговорились. Он и вывали мне свою историю.

Он играл в местном самодеятельном театре.

Хотелось ему сыграть в пьесе милиционера в главной роли. Так ну серьёзных ролей ему не давали.

Решил он доказать, что может отлично перевоплощаться.

После репетиции свистнул форму мильта и бегом с обыском к знакомой самогонщице.

– Аппарат мне не нужен, продукт гони. А то застрелю, – и схватился за пустую кобуру. – Скорей!

Бабка в дрожи принесла бутыль самогона. Стал пить, ни капли не пролил. Эта аккуратность заставила бабку засомневаться:

«Те милиционеры слюньки глотали, пили и лили. А этот только аккуратно и жадно пьёт, как холодную воду в жару».

Она и бухни ему в лицо:

– А может, ты вовсе и не милиционер?

К этому моменту парня совсем развезло.

Тут он и вскипел:

– Как так не милиционер!? Я сейчас тебя за грудки да по всем статьям по роже, по роже!.. А-а! Да вас уже две? Подмогу себе кликнула!? Пл-л-левать!.. Я и двум покажу, где раки зимуют и самогон достают у ротозеек таких, как ты…

Бабка прибежала к участковому:

– Иван Петров, что это за борец привязался ко мне? Пил, грозил… А потом спать полез на печку. Это-то летом!

Парня взяли. Судили.

На суде он доказывал, что всё это из спектакля. Доказывал худруку. Всё это перевоплощение. Репетировал сцену из спектакля!

Прокурор в клуб на спектакли не ходил. Он свои ставил. Отломил парню три года.

Парень больше не хочет перевоплощаться. Не ходит в клуб и не просит в спектакле главной милицейской роли.

Был парень-огонь.

А сейчас какой-то забитый тушканчик.

В столовую вошла мать, цыкнула на него и он, согнувшись, испуганно побежал домой.

При расставании я спросил его, зачем же он мне всё это вывалил.

Он растерянно пожал плечом:

– Так… Просто так… Мне хотелось кому-нибудь выговориться. Я и выбери вас. У вас чистые, добрые глаза.


Через много лет, когда я готовил свои дневники к печати, мне стало больно и стыдно, что у этой истории не было продолжения. И автором этого продолжения должен бы быть я. Почему я, узнав эту горькую историю, не полез в драку за парня? Уму непостижимое упущение. Почему не защитил его в газете? Почему я не дал в газете по ушам долбонавту прокурору?

Я не хвалю парня. За всякий проступок отвечай.

Но не тремя годами тюрьмы за бездумную шалость.


12 июля

В подвальной комнатке

Вчера наша редакция поехала в Тарусу. Выходные вместе проведут молодые журналисты Орла, Брянска, Тулы, Калуги.

Я не поехал. Закупал продукты на неделю. Купил семнадцать пачек перловой каши.

Сначала жил я в Туле в гостинице.

Потом редакционная уборщица бабушка Нина определила меня на койку к своим знакомым в подвальной комнатке. К бабке Маше с дочкой. Бабка на седьмом десятке, дочке Нюре далеко за сорок.

– Анатолик, – говорила мне бабушка Маша, – не бери в жёны деревенскую бабу. Привезёшь в город… Начнёт губы красить, начнёт сиськи в открытую носить. А шею мыть не будет…

Заодно досталось и соседям:

– Ох у нас и соседи… Грызут, грызут друг друга и всё голодны. Так двадцать лет сидят голодом. Ну, ничего… Не съел бы меня Бог, а добрые люди не съедят. Подавются моими костьми. Я ж вся худая что!

В магазине баба Маша отчитала кассиршу – обманула на десять копеек.

Пьяный малый из очереди:

– Бабка! А чего ты хотела? Это тебе не церковь. Тут коммунистический магазин.


19 июля

Готовый фулюган

Вечереет.

Баба Маша мелко режет капусту для своих цыплят.

Я сижу рядом. Слушаю её.

– Человек – это… Вот мне шестьдесят два… А я всё ещё ишшу мужика! Если он на пенсии получает тридцать пять – не пойду. А за пятьдесят пойду. Да подрабатывать может. Пущай идёт сторожем в детский сад. Это тридцатка. А всего сколько? Восемь десяток! Да мои сорок пять. Вота где денюшки! Вота где жизнюка!.. Только вот пьянь какую подкинут быстро, а добра нескоро.

У неё две дочери. Живут в двух соседних маленьких комнатках. Одна, Нюрка, тронулась умом после автоаварии. Была шофёром. Автобус в гололедицу сплыл в пропасть. И в потасовках бабка обзывает Нюрку корейской собакой.

Катьку бабка хвалит.

– Только на это самое Катька не так крепка, как я и Нюрка. Вишь, родила. А почему родила? Квартиру надо получить. Писала в местком – не дали. Одна всё да одна. А сейчас двоя. Дадуть!

Загорелась бабка окрутить меня на Катьке:

– А чего? Тогда варить сам не будешь! Она знаешь, какие царские щи варит!? И пройтиться можно. А что старшее тебя – юринда! Зато у неё два пальта, три костюма, а также ещё три комбинашки. Ни разушки не надевала! Всё шёлковые! Думаешь, мы в лесу росли, пенькам молились?.. Смущает тебя её самородок?[40] И это юринда! Тебе ж лучше! Не надо лишний раз в поту кувыркаться. Уже готовый фулюган!

Я молчу.

И она меняет пластинку:

– Ишшо за радиво плати пятьдесят копеек. Отрежу его. Хрипить тут. Спать не даёть. Отрежу! А захочу послушать – пойду в парк послушаю.

И разбито, в печали:

– Ну и чего бабы мне плохо деда ищут? Не хотять…


Нежданно Нюрке дали однокомнатную квартиру в Криволучье.

Я побегал-побегал… Не нашёл угла. Придётся ехать с ними.

Я подумал остаться в старой бабкиной комнате.

– Шиша тебе! – сказала бабка. – Я выброшу твои вещи, а ключи в рисполком снесу.

Еду с ними.

Пятый этаж.

– Да! – радуется Нюрка. – Не зря я в Петелине[41] одиннадцать лет лежала. Дали! Теперь на всех буду с пятого этажа плевать. Мать с курами на кухне зосталась пока на старой квартире. Пусть там стережёт их… И чего я такая несчастная? Три дороги у меня было. Машинист с железной дороги, таксист и вожатый трамвая. Никто не взял! Это из-за матери. Я собираюсь на свидание – эта ведьмаха летит платье на чердак прятать! Ну не стервь? А? Боялась, подброшу ей… Я не дура. Просто такая натура.


23 июля

Никто не хотел уступать

Не пей, братец Иванушка, а то козлёночком станешь.

Из сказки
Месяц я уже в Туле. Редактор Евгений Волков как-то обронил на неделе вполушутку:

– Толя! А вам не кажется, что нам пора посидеть?

Я смертно ненавижу винно-водочные катавасии, все эти голливуды.[42]

Не люблю наезжать на бутылочку,[43] не люблю и искать шефа.[44]

И в то же время…

На непьющего во всякой журналистской артельке смотрят с жестоким подозрением, как на гадкую белую ворону.

Это уже въехало в обычай.

Такое я испытал на себе.

Но… Деваться некуда.

Мне не хотелось угодить в семейство пернатых и мы в воскресенье с утреца забрели в какой-то едальный комбинатишко на четвёртом этаже.

На доске объявлений на стене:

Наш девиз «Пальчики оближешь!»

В едальне не было салфеток.

Выбрали столик в уголке.

За соседним столом дули чай из тульского самовара с тульскими пряниками… Тульская экзотика…

Но нашу упористую дурь чаем из тульского самовара не угомонишь.

Заказали поллитровку водочки. К водочке.

Разливает Евгений по стакашикам и назидательно говорит:

– Тот страшный бездельник, кто с нами не пьёт! Вот такой, Толя, крок-сворд.

Энергично подняли лампадки на должную комсомольскую высоту.

– Ну, Толя, тост скажете?

– Я ни одного не знаю.

– Тогда… Шиллер как сказал? «То, что противно природе, к добру никогда не ведёт». Так давайте же выпьем! Ведь это природе совсем не противно!

Второй тост был уже позаковыристей:

– Люди не проводят время, это время проводит их. Так выпьем же за то, чтобы нас никто и никогда провести не мог!

По два стакашика мазнули и мы уже оч-чень даже хороши.

Повело Женюру на философию.

Наливает он в стакашики и спрашивает:

– Знаете ли, Толя, с кем всю жизнь спит мужчина?

– Скажете – узнаю.

– До пяти лет – с соской, с пяти до десяти – с мишкой, с десяти до пятнадцати – с книжкой, с пятнадцати до двадцати – с мечтой, с двадцати до тридцати – с женой, с тридцати до сорока – с чужой, с сорока до пятидесяти – с любой, с пятидесяти до шестидесяти – с грелкой, с шестидесяти до семидесяти – с закрытой форточкой. Так выпьем же за то, чтоб никогда не закрывались наши форточки!

Мы чокнулись и трудно выпили. И он зажаловался:

– Маркс умер… Ленин умер… Вот и моё здоровье пошатнулось… Чувствую, скоро моя форточка захлопнется…

А на дворе жаруха. За тридцать!

Оказалось, не только я, но и он – питухи аховые. С одного водочного духу немеют языки. Что мы там приговорили? Совсем малёхонько. Зато уже сидим, держась за подлокотники кресел. Державно уставились друг в друга. А слова толком уже и не свяжем.

Мы налили ещё по стопарику. С напрягом чокнулись.

– Ну, Т-т-толя, к-к-каждый человек имеет в мире то значение, которое он сам себе дать умеет… В таком случае б-б-будем пить за нас, за с-с-с-самых з-з-з-з-значи-и-ительных!

Он мужественно понёс стопку ко рту. Но, похоже, сил не хватило донести до точки опрокидывания и он на вздохе поставил питьё своё на стол и как-то ненадёжно убрёл вниз, цепляясь обеими руками за перила, что лились у стеночки.

Посидел я, посидел один…

За пустой столик слева сел грузин и поставил чемодан на стол.

– Генацвале… дружок, – сказал ему официант, – убери чемодан со стола.

– Для кого чемодан, а для кого – кошелёк!

Что-то не видно на горизонте моего невозвращенца.

Позвал я официанта, уточнил, не должны ли мы чего ему, и тоже потихоньку потащился вниз по ступенькам, цепко держась за перила.

Иду я, значит, иду, и вдруг сшибаюсь нос к носу с Евгением.

Мы с ним в одинаковом ранге.

Он еле держится на ногах.

И я не отстаю. Тоже еле держусь на ногах.

Он держится за перила.

Я и тут молодцом не отстаю от него.

Вцепился обеими руками в перила.

Немигающе тупо вылупили шарёнки друг на друга…

Видимо, наконец, ему наскучила моя афиша,[45] и он с напрягом поднял взгляд повыше меня, на стену, где висел плакат «Осторожно, алкоголь убивает медленно!»

– А мы и не торопимся! – флегматично доложил он плакату и снова прикипел ко мне прочным взором.

Стоим значительно разглядываем друг друга.

Меня качнуло на чужие стишата:

– «На тебя, дорогая,
я с-с-смотрю не мигая…»
– Н-н-ну и с-с-смотри… Я не из гордых… Т-т-только… – Он еле заметно шатнул головой в сторону моего хода. Да промигивай!

Я ни с места.

Дорогие смотрины следуют, и мы со стеклянно-вежливыми взглядами ждём, кто же скорей уступит, посторонится и даст другому, не отрываясь от перил, пройти своим заданным курсом.

Да как же уступить?

Шаг в сторону – это неминучее падение.

А падать никто не хотел. На бетонные ступеньки. Холодные. Хоть и зализанные подошвами.

– Я п-п-п-попрошу… – пробубнил он, ненадёжно и как-то фривольно относя одну руку немного в сторону. Что означало: ну отойди чуть-чуть!

Я тоже оказался из ордена профессиональных попрошаек.

Своё тяну:

– Я т-т-т-т-т-тоже п-п-п-п-попрошу…

Так мы вдолгую стояли и просили чего-то друг у друга.

Но ничего не выпросили.

Наконец всё же я как-то нечаянно отдёрнулся на мгновенье от перил, и Евгений, не ловя галок, стремительным рывком стриганул вверх.


Гадко я себя чувствовал после этого бухенвальда.[46] Не знал, как и доберусь на трамвае до родной кроватки.

Но я всё-таки добрался.

И наутро дал зарок никогда больше не доить поллитровку.

Ни под каким соусом.

И после того случая вот уже полвека не пью.

И не помер.


30 июля

Надо обмыть космическую тройку!

В двенадцать часов запустили в космос наших трёх космонавтов.

По этому случаю в редакции меня подкалывают раскошелиться:

– Надо обмыть космическую тройку. А то приземление будет неудачным.

Отказываюсь. Ничего не финансирую. Ни запуск, ни приземление.

Люся Носкова, закурив по случаю космической победы, мне выговаривает:

– Не пьёшь, не куришь… Скучный ты человек. А женщины хоть волнуют тебя?

– Они меня волнуют только в часы пик.

Иду в библиотеку писать контрольную по стилистике.

Выписываю из занимательной психологии:

«Не бери в жёны девушку, которая не смеётся, когда смешно тебе».

Купил хлеба. Заворачиваю в газету, кладу на дерево на улице Каминского и отправляюсь в факельное шествие с оркестром впереди.

Волков:

– Эта космическая тройка – почётные члены «Искателя». Послать им телеграмму.

После шествия беру хлеб с дерева и домой.


12 октября

Поминки по Хрущу

Меня избрали заместителем комсорга редакции.

Волков вызвал к себе:

– Хрущёв с престола слетел. Сидел в Гаграх. Отдыхал. А без него заседал пленум. ТАСС прислал телеграмму «До двух часов ночи не давать».

В секретариате я писал контрольную.

В десять выхожу.

Кривотолки в конторе.

Иду домой.

Заглянул в хату к идеологам. Кузнецов, Строганов, Шакалинис. Пьяненькие. Зазывают.

Кузнецов наливает в стакан вина.

Строганов дурашливо хлопает в ладошки, собирая внимание всех:

– Ну-ка все вместе ушки развесьте! Слушай меня! Пить пока не давать. Надо узнать его платформу. Хрущ или Косыгин?

– Косыгин.

– Ур-ря-я! Пей!

Меня начали качать. Потом – Строганова. С гоготом подкинули его высоко, а поймать забыли.

Ржачка.

Шакалинис мне:

– Старик! Жертвуй рубль на поминки Хруща.

– Отвянь!

На улицах ликование.

На пороге каких событий мы топчемся?


14 октября

Бармалей

Семь часов утра.

Обзор газеты «Правда»:

«В связи с преклонным возрастом и резким ухудшением здоровья…».

Я:

– Баб, Хруща сняли.

– По собственному желанию иль по статье по какой шуганули?

– По статье «Ротозейка».

– Правильная статья. А то как пришёл к царствию, так хлеба не стало… А так он ничего. Это он нам квартиру дал. Можно было и не снимать. А его зятя тоже сняли?

– Тоже.

– Вот хорошо. Теперь ты на газету, как он, учишься? Или ты учишься на Хрущёва?

А так Нюрка приняла новость:

– А нам что ни поп, то и батька. А кто ж главный теперь?

– Брежнев.

– Это что брови широкие, как ладонь?

– Он.

– Ничо. Симпатичный. Не то что Хрущ с голым чердаком. – И запела:

– На трибуне мавзолея
мы видали Бармалея.
Брови чёрные, густые,
речи длинные, пустые.
– И ещё, – присмеивается Нюрка, – этот бровеносец Брежнёв запивает таблетки зубровкой. Говорит, так лекарство лучше усваивается.

– Откуда ты знаешь?

– От своего началюги. Он тоже по-брежневски запивает таблетки водкой.


На работе все ликуют.

Летят редакторы московских газет.

Сегодня в Туле открытие цирка на льду. Знаменательно. Похоже, в Кремле свой цирк начинается.

Конищев пошёл в цирк. Выпил за падение Хруща. Ему не дали места по пригласительному билету.

– Распишу!!!

– Смотри! А то они спустят на тебя медведя на коньках!


16 октября

Мои разыскания

Губарев и Гиммлер

Английский журналист Бернард Стэплтон писал в статье «Последние часы Гиммлера»:

«В тот день, в мае 1945 года, около пяти часов вечера английский патруль задержал троих людей, собиравшихся перейти мост к северо-востоку от Бремерфёрде. Один из задержанных – худой, небритый мужчина с чёрной повязкой на глазу – назвался Генрихом Хитзингером. Вскоре выяснилось, что этот человек – Генрих Гиммлер».

Мягко говоря, лондонский журнал «Уикэнд» выдал желаемое за действительное, утверждая, что Гиммлера, гестаповского палача, убийцу миллионов, первого помощника Гитлера, арестовали английские солдаты.

Архивы Великой Отечественной войны убеждают, что английский журналист написал неправду. Поимка Гиммлера – дело бывших русских военнопленных Василия Губарева и Ивана Сидорова, которых злой рок забросил фашистскими невольниками на Нижнюю Эльбу.


Был Губарев рядовым тружеником войны.

Утром, после «наряда», уезжал далеко в тыл за пушечными снарядами, подвозил их на нейтральную землю и, когда темнело и утихал бой, переправлял на передовую.

Предстоял жестокий бой.

К нему готовились как никогда.

Он произошёл у безымянного запорожского местечка, где ютилось всего с десяток хаток да проблёскивала рядом железная дорога.

Враг подтянул большие силы.

Девять жестоких часов выкосили ряды полка, и он, понеся большой урон, остался без боеприпасов.

Отступить?

Некуда.

Со всех сторон на горстку мужественных храбрецов урча полезли танки.

Вспыхнула последняя хатка-прикрытие.

Вражеское кольцо сжалось.


Нижняя Эльба.

Каменный карьер.

Тут не нянчились с пленниками из России. Твои обязанности: коли ломом камень до одури, спи на нарах и получай ровно столько похлебки, чтоб мог переставлять ноги.

Тех, кто заболел, увозили.

– Куда?

– В госпиталь, – слышал в ответ Василий.

Но из «госпиталя» уже не возвращались.

Парни из России продолжали сражаться за право на свободу, за право жить.

Их оружие – умная видимость покорности. И конвоир доволен. Посмей не так на него глянуть, как он штыком отталкивал тебя от ребят в сторону, пинал, говорил, что ты болен, и отправлял в «госпиталь».

Трудно Василию играть в покорность, если каждая клеточка, каждый нерв кричали о ненависти к садистам.

«Бежать, бежать», – стучало в висках.

Но так получалось, что Губарев помогал уходить только другим.

Трёхлетний бой, который был ничуть не легче ежедневных схваток на поле брани, выигран.

Говорили что-то об окончании войны.

В одно вешнее утро сорок пятого пленных построили и повели.

– Под откос, – гадали одни.

– Наши близко! – уверяли другие. – В глубь Германии гонят.

По дороге начало твориться странное.

Исчез один конвоир, через километр второй.

Исчез ещё один, ещё…

Потом фельдфебель достал пистолет и совсем без энтузиазма, коверкая русские слова, сказал:

– Вы дошли, и я дошёл. Мог я вас… Пах, пах!.. Ну… Идите, куда хотите, а я – куда знаю, – и ушёл, оставив кучку удивлённых пленников.

– Куда идти? – спросил Василий. – Вправо? Влево?

– Прямо! – фальцетом выкрикнул долговязый юноша, и парни побрели дальше по дороге.

Смотрят: двое с винтовками.

Хотели бежать в лес.

Те заметили. Зовут.

Ба! Да это английский патруль. Союзники!

– Военнопленные? Проводим вас к землякам.

– О! Нашего полку прибыло! – тискал в крепких объятиях каждого новичка старший лейтенант. – Теперь нам веселей будет!

– Веселей, – хмыкнул один из «старичков». – Вчера ушёл Сизов и – как в воду. Где он? Что с ним? Не сегодня-завтра домой, а человека нету.

– А кто виноват? – спросил лейтенант. – Сами. Дружнее надо быть, смотреть за своими людьми, охранять наш лагерь. Всё равно без дела сидим на этом сборном пункте. Кто пойдёт в комендантскую роту?

– Пиши, – бросил Губарев.

– Тоже, – сделал шаг вперёд Сидоров.

Наутро, 21 мая, Сидоров и Губарев вместе с четырьмя англичанами поехали патрулировать.

Добродушный английский капрал сыпал острогами и блаженствовал, когда его шутки вызывали смех. Почему-то казалось, что они не на службе, а на загородной прогулке. Так они были веселы и беззаботны.

Остановились у местечка Мейнштедт.

– Какой порядок несения службы? – спросил Василий.

– Какой больше по душе! – шутил капрал. – Выбирайте. Можете идти в обход по двое, если желаете, или всей компанией. Главное, не забудьте вовремя поесть.

Иван и Василий молча ходили по дорогам, пристально всматривались в прохожих.

– Знай их язык, я б им объяснил, что такое служба! – злился Василий.

Иван только вздохнул.

И снова молчат.

Обедали с тремя англичанами. Четвёртый охранял.

Потом трое вышли из дома, стали у крыльца весело болтать.

А тот, четвёртый, пошёл есть.

Иван и Василий к вечеру вернулись с патрулирования.

– Идём кофе тринкен, – предложили англичане.

– Нет! – в один голос ответили Губарев и Сидоров и отправились на дорогу.

– Видишь, – Василий показал рукой на трёх незнакомцев, которые, озираясь, выходили из лесу на дорогу. – Бежим!

Те совсем близко. Все в зелёных плащах.

– Стойте!

Идут.

Предупредительный выстрел Губарева заставил остановиться.

На выстрел подоспели и англичане.

Задержанные нервничали, особенно свирепствовал немец в фетровой шляпе. Он показывал пальцем на чёрную повязку на глазу и твердил:

– У меня болит глаз. И нога. – Он опирался на дубовую сучковатую палку. – Мы из госпиталя!..

– Пожалуй, надо отпустить, – страдальчески вздохнул капрал.

– Как же так просто! – не отступали Губарев и Сидоров.

– Не знает толком, кто перед нами и – отпустить. Нет!

Капрал пожевал губами. Посмотрел на часы, присвистнул.

– Время, время какое! – обратился он к Василию и Ивану.

– Восемь скоро! Часы нашего патрулирования кончаются. Пора ехать в лагерь отдыхать. A тут ещё с ними, – взгляд на задержанных, – хочется вам валандаться? Вези их в штаб, то да сё… Не один час пройдёт!

– На службе не время важней, господин капрал! – гневно бросил Василий.

Капрал бессильно развёл руками.

– Ну что ж, повезём в штаб. Пусть там разбираются.

Через два дня стало известно, что один из задержанных, тот, что был с повязкой на глазу, оказался Генрихом Гиммлером, первым помощником Гитлера, двое других – его личная охрана.

Вскоре Гиммлер отравился.


Что и говорить, непонятно было поведение английских солдат.

И зачем теперь английскому журналисту понадобилось замазывать правду, выдавая за героев своих соотечественников?

Встреча с подлинным героем перечеркнула эту выдумку.

Шахтёр Василий Ильич Губарев живёт на тихой Первомайской, 13. Это маленький городок Кимовск под Тулой.

В семье у Губаревых двое детей. Вовка и Таня.

Ребята учатся в четвёртом классе.

Сразу за домом – молодой яблоневый сад. Сам растил. Пчёлы. Это его болезнь.

Василию Ильичу говорят, он совершил тогда нечто из ряда вон выходящее.

– Ничего особого, – пожимает плечами. – Я просто нёс службу по нашему уставу.


Спокойно России за Губаревыми.


1964

Конкурс невест

Куда скачет всадник без головы, можно узнать только у лошади.

Б. Кавалерчик
У меня два брата.

Николай и Ермолай.

Ермолаю, старшему, тридцать три.

Мне, самому юному, двадцать пять.

Я и Ермолай, сказал бы, парни выше средней руки.

А Николай – девичья мечта. Врубелев Демон!

Да толку…

И статистика – «на десять девчонок девять ребят» – нам, безнадёжным холостякам, не подружка.

Зато мы, правда, крестиком не вышиваем, но нежно любим нашу маму. Любовью неизменной, как вращение Земли вокруг персональной оси. Что не мешает маме вести политику вмешательства во внутренние дела каждого.

Поднимали сыновние бунты.

Грозили послать петицию холостяков куда надо.

Куда – не знали.

Может, вмешается общественность, повлияет на неё, и мы поженимся?


Первым залепетал про женитьбу Ермолай.

Он только что кончил школу и сразу:

– Ма! Я и Лизка… В общем, не распишемся – увезут. Её родители уезжают.

Мама снисходительно поцеловала Ермолая в лоб:

– Рановато, сынка. Иди умойся.

Ермолай стал злоупотреблять маминым участием.

В свободную минуту непременно начинал гнать свадебную стружку.

Однажды, когда Николайка захрапел, а я играл в сон, тихонечко подсвистывал ему, Ермолай сказал в полумрак со своей койки:

– Ма! Да не могу я без неё!

Это признание взорвало добрую маму.

– Или ты у нас с кукушкой? Разве за ветром угонишься? В твоей же голове ветер!

– Ум! – вполголоса опротестовал Ермолай мамин приговор. – У меня и аттестат отличный!

– Вот возьму ремень, всыплю… Сто лет проживёшь и не подумаешь жениться!

Наш кавалерио чуть ли не в слёзы.

Я прыснул в кулак.

Толкнул Николашку и вшепнул в ухо:

– Авария! Ермолка женится!

– Забомбись!.. Ну и ёпера!

– У них с Лизкой капитал уже на свадьбу есть. И ещё копят.

– Ка-ак?

– Он говорит маме: Лизке дают карманные деньги. Она собирает. Наш ещё ни копейки не внёс в свадебный котёл.

– Поможем? – дёрнул меня за ухо Коляйка. – У меня один рубляшик пляшет.

– У меня рупь двадцать.

Утром я подкрался на цыпочках к сонному Ермаку и отчаянно щелканул его по носу. Спросонья он было хватил меня кулаком по зубам, да тут предупредительно кашлянул Николаха. Ермолай струсил. Не донёс кулак до моих кусалок. Он боялся нашего с Николаем союза.

Я сложил по-индийски руки на груди и дрожаще пропел козлом:

– А кто-о тут жеэ-э-ни-иться-а хо-о-очет?

Ермак сделал страшное лицо, но тронуть не посмел.

От досады лишь зубами скрипнул.

– Вот наше приданое, – подал я два двадцать (в старых). – Живите в мире и солгасии…

Я получил наваристую затрещину.

Мы не дали сдачи. На первый раз простили жениху.

В двадцать пять Ермак объявил – не может жить без артистки Раи.

– Это той, что танцует и поёт? – уточнила мама.

– Танцует в балете и поёт в оперетте.

– Я, кажется, видела тебя с нею. Это такая высокая, некормлёная и худая, как кран?

– Да уж… Спасибо, что хоть не назвали её глистой в скафандре…

– Сынок! Что ты вздумал? В нашем роду не было артистов. Откуда знать, что за народ. Ты сидишь дома, она в театре прыгает и до чего допрыгается эта поющая оглобля… Не спеши.

При моём с Николаем молчаливом согласии премьер семьи не дала санкции Ермаку на семейное счастье.

Ермолай был бригадиром, а я и Николай бегали под его началом смертными слесарями.

Свой человек худа не сделает.

Эта уверенность толкала на подтрунивание над незлобивым «товарищем генсеком», как мы его прозвали.

Когда у Ермака выходила осечка с очередным свадебным приступом и он не мог защитить перед мамой общечеловеческую диссертацию – с кем хочу, с тем живу, – мы находили его одиноким и грустным и, склонив головы набок, участливо осведомлялись:

– Товарищ генсек! Без кого вы не можете жить в данную минуту?

Если он свирепел (в тот момент он чаще молча скрежетал зубами), мы осеняли его крестным знамением, поднимали постно-апостольские лица к небу:

– Господи! Утешь раба божия Ермолая. Пожалуйста, сниспошли, о Господи, ему невесту да сведи в благоверные по маминому конкурсу.

Бог щедро посылал, и Ермиша встречал любимую.

Ермак цвёл. Мы с Коляхой тоже были рады.

Частенько по утрам, проходя мимо проснувшегося Ермака, я яростно напевал, потягиваясь:

– Лежал Ермак, объятый дамой,
На диком бреге Ир… Ир… Ир…ты… ша-а!..
Ермак беззлобно посмеивался и грозил добродушным кулаком:

– Не напрягай, мозгач, меня. Лучше изобрази сквозняк! Прочь с моих глаз. Да живей! Не то… Врубинштейн?

Год-два молодые готовились к испытанию.

Удивительно!

Мама квалифицированно спрашивала о невесте такое, что Ермак, сама невеста, её марксы[47] немо открывали рты, но ничего вразумительного не могли сказать.

Мама спокойно ставила добропорядочность невесты под сомнение. Брак отклонялся.

Паника молодых не трогала родительницу.

– Для тебя же, светунец, стараюсь! – журила она при этом Ермолая. – Как бы не привёл в дом какую пустопрыжку!

Раскладывая по полочкам экзекуторские экзамены, Ермолай в отчаянии сокрушался, что так рано умер отец. Живи отец, сейчас бы в свадебных экзаменаторах была бы и наша – мужская! – рука, и Ермолай давно бы лелеял своих аукающих и уакающих костогрызиков.

Столь крутые подступы к раю супружества заставили меня и Николая выработать осторожную тактику. Объясняясь девушкам в любви, мы никогда не сулили золотого Гиндукуша – жениться.

По семейному уставу, первым должен собирать свадьбу старшук. Ермолайчик. А у него пока пшик.

Мы посмеивались над Ермолаем.

Порой к нашему смеху примешивался и его горький басок.

С годами он перестал смеяться.

Реже хохотал Николайчик. Я не вешал носа.


С Ермолая ссыпался волос. Наверное, от дум о своём угле. Потвердевшим голосом он сказал, что без лаборантки Лолы[48] не хочет жить.

– Давай! Давай, Ермошечка-гармошечка-баян! Знай не сдавайся! А то скоро уже поздно будет махать тапками! – в авральном ключе духоподъёмненько поддержал Николя.

А мама сухо спросила:

– Это та, что один глаз тудою, а другой – сюдою? На вид она ничего. Ладная. А глаз негожий. Глаз негожий – дело большое.

– Ма!.. В конце концов, не соломой же она его затыкает!

– Сынок! Дитя родное! Не упорствуй. Ты готов привести в дом Бог знает кого! На, убоже, что нам негоже! Тогда не отвертишься. Знала кобыла, зачем оглобли била? Бачили очи, шо купувалы? (Мама знала фольклор.) Да за ней же лет через пяток присмотр, как за ребёнком, воспонадобится. Ну глаза же!

– Ма!.. Мне уже тридцать три!

– Люди в сорок приводят семнадцатилетних!

Теперь все трое не смеёмся.

На стороне Ермолая я и Николай.

Мы идейно воздействуем на слишком разборчивую в невестах маму.

Ермолай бежит дальше. Устраивает аудиенции Лолика и мамы. Как очковтиратель профессионал раздувает авторитет избранницы. Убеждает, что золотосердечная Лолушка-золушка не осрамит нашу благородную фамилию.

Лёд тронулся, господа!

Мама негласно сдаёт позиции.

Возможна первая свадьба.

Лиха беда начало.

На экзаменах

После планёрки зашёл к Волкову:

– Пора ехать на сессию.

– На свои?

– Разумеется.

– Оформляйте командировку. Пишите какое-нибудь для формы задание… Да придумайте что-нибудь от фонаря, Толя, и езжайте!

Я чувствую себя неловко. Киваюголовой. Ухожу.

– Командировка на экзамены. Интересно, – сказала бухгалтер Вера Григорьевна. – А что? И правильно! А почему не помочь бедному студенту-заочнику?

На следующей планёрке Волков торжественно объявил:

– За хорошую работу, за проявленную журналистскую фантазию товарищ Санжаровский командируется в творческий отпуск в Ростов-на-кону.[49] Заодно сдаст и экзамены.

Гул одобрения.

За командировку на семь дней я получил сорок три рубля.

Еду через Воронеж.

Остановка в Ельце. Дед с костылями на второй полке:

– Елец оставил без коров и без овец… Хлопнулся об лёд – красные мозоли из глаз высыпались. Такие красные, с искрами.

Видит в окно мимо проходящих девчонок:

– Народ совсем осатанел. Телешом пошёл… И начальники… Начальники воруют на возах! А мы… Ну что унесёшь из колхоза на плечах?

На два дня заскочил к своим в Нижнедевицк.

Дома я был один. Мама, Дмитрий и Гриша уехали на похороны дедушки и бабушки. Они умерли в один день.

На кухне бугрилась огромная куча кукурузы. Колхоз за семь рублей привёз целую машину.

Я один чистил кукурузу.

Приехали наши с похорон, и я двинулся в Ростов.

Практическое занятие. Зачёт.

– Что вы можете делать? – спрашивает молоденькая преподавательница. – Макетируете?

– Неа.

– Фотографируете?

– Не нравится.

– Считать умеете?

– Что?

– Строчки. Посчитайте, – и даёт мне гранку учебной их газеты.

Думаю, посчитаю, отвяжется. Поставит зачёт. Ан не тут-то было. Не ставит!

– У меня, – хвалится, – не так-то просто получить зачёт.

– Я уже шесть лет в штате газеты!

– Ну и что?

Плюнул я. Сбегал в гостиницу, взял из чемодана кипу своих вырезок и прибежал. Сунул ей. Она остолбенела:

– Извините… Так вы Санжаровский! Я вас знаю. – И обращается к очникам журфака, готовившим очередной номер университетской газеты: – Товарищи! Посмотрите! Перед вами живой журналист!!!

Я кисло посмотрел на откормленных слюнтяев, которые льстиво мне улыбались, и быстро вышел, не забыв прихватить с собой книжку с зачётом.

Зачёт по стилистике я ездил сдавать домой к преподавательнице в Батайск.


19 ноября

Разгуляй

У Яна Пенькова шикарно ободран нос.

– Понимаешь, старик, – жалуется он мне, – у меня с перепою руки дрожат. Вчера пять бутылок вермута один выхлестнул, не емши. Грызли у Шакалиниса какую-то столетней давности корку. А спился в сиську. В полночь хотел идти к Петуху хлеба занимать.

– И по какому случаю был устроен разгуляй?

– По случаю понедельника. В отместку за трезвое воскресенье…

Шеф кликнул к себе в кабинет:

– Вам, Толя, предстоит побыть Цицероном на тридцать минут. Выступите завтра в Суворове на читательской конференции. Поедете с Крамовым.

– Ладно.

К вечеру в редакции прорезается Шакалинис и сразу ко мне:

– Толя, добрый человек…

Сейчас будет просить денег на выпивку.

Не дослушав его, спрашиваю:

– Когда отдашь?

– Завтра, Толя.

Даю ему рубль.

Он устало усмехается:

– Толя больше своей нормы не даёт…

– Не для дела же…

– Правильно, Толя.

Фотограф Зорин сбегал на угол. Загудел гульбарий.

Я ушёл в типографию.

Скоро вваливается загазованный гигантелло Вова Кузнецов:

– Кому фонари сегодня будем вешать? Можно и Санушке…

И подымает кулаки-тумбочки.

Тут восьмеря вбегает Шакалинис и мне:

– Толя! Он тебя любит. Мы с ним на твой рублишко славно побарбарисили. И ему теперь зудится кому-нибудь смазать бубны. А проще подпиздить. Выпил Вова – повело на подвиги. У него сегодня день открытых дверей с раздачей весёлых люлей. Не попадись под его кувалды. Уходи.


19 декабря, вторник

Праздник

Я первым пришёл в редакцию.

Пусто. Нигде никого.

Следом за мной пробрызнул Шакалинис. Увидел меня в коридоре, радостно заорал попрошайка, выставив пустую ладошку гробиком:

– Толя, дуб!

И вскинул указательный палец:

– Всего-то один дублончик!

– Отзынь! – рыкнул я. – Сначала верни пять!

Я брезгливо отвернулся и ушёл в свой кабинет.

Шеф по дикому морозу прибежал в одном свитерочке, испачканном губной помадой. Оттиски губ ясно видны. Похоже, только что из горячих гостей. Товарищ приплавился прямо с корабля на бал. Павленко накинул ему на плечи свой пиджак.

Чувствуется приближение праздника.

К вечеру в кабинете шефа расшумелся бухенвальд.[50]

Местком расщедрился.

Шеф сказал всего пять слов:

– В общем, хорошо работали. Спасибо. Выпьем.

Хлопнули по две стопки.

Пришла матёрая одинокая корректорша Марья Васильевна. Увидев на столах бутылки и закуску, Марья Васильевна разочарованно прошелестела:

– В объявлении было только про профсобрание. А что, профсобрание уже кончилось?

– Нет, – сказал шеф. – Ждали вашего выступления.

Она гордо роется в сумочке:

– Я сейчас выступлю с документами. Я буду, товарищи, обличать!

Хохот. Марья Васильевна смутилась.

Под хлопки ей вручают стопку:

– Потопите там свои обличения!

И шеф подсуетился:

– Здесь собрался весь наш цвет. Марья Васильевна – лучший корректор мира! Зоя Капкова – самая красивая женщина! Люся Носкова – самая коварная!..

После третьей стопки Люся подсела ко мне. Мы ахнули на брудершафт. Я поцеловал её ниже нижней губы.

– У-у-у!.. – сказала Люся.

Начались танцы. Ко мне с лёгким грациозным поклоном лебёдушкой подплыла неотразимая красёнушка Зоя:

– Станцуем?

Я смутился. Я не умел танцевать и пропаще буркнул:

– Нет. Я не танцую.


30 декабря 1964

Билет

Вы только мост, чтобы высшие прошли через вас! Вы означаете ступень: не сердитесь же на того, кто по вас поднимается на высоту.

Ницше
Вокзал. Кассы.

На проходящий нет билетов.

Я к дежурному по вокзалу. Тот разводит ручками:

– Раз в кассе нет, значит нет. Не могу подсодействовать.

Не можешь ты, попробую я!

Подлетаю к кассирше и ломлю с апломбом:

– Дежурный велел дать!

Она хмыкнула, встала и, поправив юбку, роняет сквозь зубы:

– Пойду уточню…

Конечно, осечка.

А на подходе очередной скорый в сторону Ростова.

В лихорадке влетаю в будку телефона-автомата, по 09 узнаю номер касс.

Звоню.

Трубку берёт «моя» кассирша. Она от меня наискосок. За проходящими-пробегающими туда-сюда субъектами не может видеть меня.

– Девушка! – ору я в трубку. – Что у вас там творится? Говорят из приёмной первого секретаря обкома партии Ивана Харитоновича Юнака. Мы срочно посылаем в Ростов сотрудника молодёжной газеты. Только что он нам позвонил и сказал, что вы не даёте ему билет на проходящий.

– Ну если нет…

– Как так нет?! Дальние поезда мотаются туда-сюда каждые десять минут… И нет одного билета до Ростова? Не забывайтесь! С первым же поездом товарищ должен уехать. Вы поняли?

– Поняли, Иван Харитонович…

– Ещё не хватало, чтоб сам Иван Харитонович вам звонил. Я всего лишь его помощник…

– Всё равно поняли.

– Вот и хорошо. Спасибо. Всего вам доброго.

Выхожу из будки, смотрю на кассиршу. Она звонит куда-то… Через минуту к ней подходит дежурный.

Я гордо прохожу медленно мимо касс.

Кассирша увидела меня, высунулась в окошко, ласково машет мне:

– Идите! Идите сюда!

И я уже с билетом.

Дежурный виновато:

– Плацкартный вагон. Без места. Вы уж, пожалуйста, не ругайтесь там, если сразу не окажется свободного места. Потерпите, пока поезд не тронется.

– Постараюсь.

Местечко присесть нашлось сразу.

Вот я и поеду теперь спокойно на сессию.


6 июля 1965

На эшафоте

Вызвали в обком.

Еле бредём в молчании всем редакционным базаром.

Уже у входа нас нагнал Малинин, первый секретарь.

Я показываю ему на уныло идущих позади. У всех опущенные головы. Едва переставляют ноги.

– Валерий Иванович! Ну чем не живая картинка «По пути на эшафот»?[51]

– Зато с эшафота все полетят радостными орлами. Идейно вас подпитаем!

Особенно на бюро несли по кочкам Конищева. Бывший директор сельской школы. Сейчас в «Молодом» генералит в идеологическом отделе «Юность». Второй Суслов![52]

Областная партийная газета никак «не нахвалится» им. Раз за разом докладывает читателям: Конищев украл статью у одного, у второго, у третьего. И всё сходит ему с рук.

А что нагородит от себя – без тоски не взглянешь.

Вот он разбежался порассуждать о неупорядочении зарплаты. И начинает статью с письма в редакцию Петрова (псевдоним Конищева). Пишет самому себе!

Говорят ему на бюро об этой чумной глупости, он в оправдание жалуется первому секретарю:

– Думаете, Валерий Иванович, легко написать статью? Сколько надо прочитать…

– Переписать, – с издёвкой подсказывает секретарь ему.

– Ну да!

– На восемьдесят процентов чужое переписываешь! И не говори.

Молчит, раз переписывает. Как возражать?

А вот ещё позанятней статейка «Четыре часа наедине со следователем».

Лучший друг-алкаш украл у Конищева пиджак и продал грузинам за три рубля. Пропил тот трояк вместе с Конищевым. Те грузины перепродали пиджак другим грузинам уже за семь рублей. Эти грузины увидели в кармане документы и звонят Коню:

– Приходи с пятью рублями, отдадим документы.

Конь пришёл с милицией.


Решение бюро было конкретное: морально нечистоплотен, идейно неустойчив; снять с должности заведующего отделом «Юность».

И эту «Юность» бухнули мне. Ведёшь успешно «Колос», бери в свои руки власть и в «Юности».

Уж так у нас. На ту лошадку, что везёт, и наваливают.


13 сентября 1965

Крутилкин

На смену детям капитана Гранта пришли дети лейтенанта Шмидта.

Л.Лях
У грязных денег и сила нечистая.

С.Мягков
Вернулся я сегодня из отпуска, и мой литраб Крутилкин, обращаясь ко мне, назвал меня по фамилии.

Я страшно удивился:

– Ты чего? Забыл, как меня по имени? Подсказать?

Он гордо засопел и, повыше задрав свой бледный испуганный нос, вышел.

Мало-помалу туманишко рассеивается.

Оказывается, пока меня не было, Северухина премировала Николашку 25 рублями.

И пошла гулять по редакции легенда.

Про то, что я затирал Крутилку, не давал ходу. Был он, дескать, при мне мучеником. И стоило мне отбыть – Крутилка зацвёл, расправил крылышки.

Гм…

И вот первый звоночек из Ленинского. Знакомый журналист из районной газеты Кусов говорит мне:

– В нашей газете был мой материал. Вы перепечатали. Гонорар не забудьте мне.

Проверяю.

Гонорар выписан Дюжеву из Киреевска.

Рою дальше.

Ещё вот. Ещё…

На разметных полосах Крутилин перечёркивал фамилии подлинных авторов и гонорар выписывал Дюжеву.

И тут я вспомнил странненький разговорчик Крутиликина с Дюжевым. Заикаясь и вождисто размахивая рукой, Крутилкин кричал:

– Что ты за дубак! Учу, учу, как делать шуршалки,[53] а ты ни с места!

Проверяю ещё. Автор один – гонорар выписывается другому дружку Крутилина. Ерофееву из Венёва.

Идея! Поставить на столе Крутилкина табличку

КОНСУЛЬТПУНКТ ИМЕНИ НИК. КРУТИЛИНА

Как делать деньги

Завпунктом Ник. Крутилин

С пунктом успеется. Полистаю ещё.

Листаю. Не хватает терпения. Спрашиваю Николайку:

– Вот почему ты за статью Чижова гонорар выписал персонально себе?

– Я над нею сидел!

– За это тебе идёт оклад.

И что в итоге?

В моё отсутствие Крутилин опубликовал девять статей авторов районных газет, а гонорар выписывал не им, а себе или своим дружкам, над которыми шефствовал.

В общей сложности у авторов украдены двести рублей пятьдесят одна копейка. Целое «состояние, награбленное непосильным трудом»!

Дошло до тихого ужаса. Материал Щеглова лично я готовил к публикации, а гонорар за этот материал Крутилин выписал себе!

Ну Крутилкин!

Ну внучок лейтенанта Шмидта!

Несолидно. Неинтеллигентно.

Да узнай сыновья лейтенанта Шмидта, что у них такие крохоборные ученики, они б его задушили.


Редколлегия срезала оклад Крутилина со ста рублей до восьмидесяти. Пришлёпнула ещё выговор.

Через два дня осерчавший внучок лейтенанта Шмидта закрыл свой консультпункт и удалился в отпуск.


13 октября

Жена напрокат

Браки заключаются на небесах, а исполняются по месту жительства.

Г. Малкин
«Любовный треугольник – это замкнутый круг».

В двадцать я мечтал о подруге. В двадцать пять женился. У меня, бывало, спросят: «Красивая жена?» – я отвечу: «Некрасивая – любима, а любимая – красивая!»

Засвидетельствовав симпатии к фольклору, Николай с мажорного тона переходит на минорный:

«До мая 1964 года мы жили как все смертные. Но (после этого но всегда ждёшь чего-то страшного) вот я узнаю, что моя любимая жёнушка изменяет мне в соавторстве с Горлашкиным. Это нахальный любовник и моей Ольги добрый начальник, то есть прораб. Ольга – маляр. Они вместе работают в быткомбинате. Спелись! При «беседе» она не отрицала факта. Что делать? Применить силу? Я руководствовался не только чувствами, но и умом, и выразил своё негодование, отшлёпав слегка её по щекам. Показал на дверь. Не буду же я вешать красный фонарь на воротах. Мне кажется, она с радостью ушуршала с сыном к любовнику. Но Серёжка? Мне его жаль. Кто ему заменит меня, отца? Горлашкин? Почему об этом не подумала жена? Если она хочет, то пусть превращается в стопроцентную гулящую женщину. Её дело. Но судьба сына скатывается в неизвестность. Я его люблю сердцем и рассудком. Как хотите люблю. В конечном счёте, и чувство ответственности родителя что-то значит. Она это выверила и бьёт меня сыном: не пускает к нему. Я знаю, семья исчезла, но сын есть и будет. Подскажите, как быть. Серёжка! Он любит меня больше, чем мать. Я не хочу его терять. Не желаю, чтобы наши родительские дрязги бросали на судьбу сына тёмные пятна. Не хочу, чтобы выходило по восточной пословице «Верблюд дерётся с лошадью, а достаётся ослу».

Жду от редакции ответа нравственного, вразумительного и правдивого.

Н. КОЛЮЧКИН».[54]
Визит к женатому холостяку расстроил меня.

Прежде я не ставил под сомнение святое назначение любви. Помните? «Любовь – это факел, который должен светить вам на высших путях».

Должен?

Свети, дружок!

Но сейчас, когда я с тоской смотрю на стол с объедками месячной давности, на всклокоченную постель, на хозяина в пальто, – трон любви заколебался передо мной.

Я ясно видел, что Николаю совсем не светит.

Он смотрел мне в глаза и настырно требовал ответа на программный вопрос, украденный у Шоу:

– «Скажи, почему женщины всегда хотят иметь мужей других женщин?»

Мне ничего не оставалось, как наивно признаться, что я не женат и что проблемы столь высокого свойства не стучались ко мне за разрешением.


Ольга пожаловала из Москвы на отдых в Дрёмов.

Отпуск улыбнулся.

Она снова влюбилась и, кажется, намертво.

Бог весть какой ждать развязки, если б не репродуктор, который бесшабашно хрипел со столба:

– Прочь тоску, прочь печаль!
Я смотрю смело вдаль.
Ско-оро ты будешь, ангел мой,
Моею ма-аленькой женой.
Идея! Надо срочно пожениться!

Указание было одновременно спущено из двух высоких инстанций. С небес и со столба.

Её отпуск ещё не кончился, как они вместо кинухи на минутку забежали в загс.

Дым медовых ночей рассеялся, и Ольга узрела, что супружник до сблёва нерентабельный.

– У других мужья как мужья. Получка – денег приволокут! Хоть в подушку вместо соломы набивай! А этот половой демократ[55] таскает каждый божий день одни грязные рубахи!

– Я ж не министрюга. Экскаваторщик, едри-копалки!

– Другой на твоём месте ковшом бы золото загребал, а не глину, любчик.

Уроки жизни случались по стечению обстоятельств.

А потому во все прочие времена Колючкин был доволен судьбой и, наверное, счастлив.

Будь журнал «Идеальный супруг», о Николае писали бы передовые и печатали его неподвижную личность на открытках. Как артиста.

Он мыл полы, топил печку, варил завтраки, обеды, ужины, сушил пелёнки, нянчил мальчишку и читал книжки.

Столь широкий диапазон импонировал Ольге.

Но и тут она покровительственно укоряла:

– Книжки ты брось. Не занимайся онанизмом головного мозга. Лучше поспи. Ослепнешь – водить не стану.

Николай робко лез в пузырь.

Ольга ошарашивала жестоким доводом, как дубинкой:

– У меня пять классов. Больше ни в книгу, ни в газету ни разку не заглянула. Не померла. И тебя до срока не вынесут вперёд пятками!

Кот Васька слушал и молча кушал.

Жизнь у него была как у седьмой жены в гареме. Тусклой. Тихой сапой Николай переползал в вечёрке из восьмого в девятый, из девятого в десятый.

Потом начал слесарничать в цехе контрольно-измерительных приборов и автоматики.

Это на заводе синтетического каучука.

Курсы.

Вечерняя учеба котировалась у Колючкина не ниже высокого подвига во имя несказанной любви к собственной жене.

Грезилось…

Заочный юридический институт…

Следователь Колючкин несётся за матёрым преступником и запросто кладёт на лопатки.

Первое задание! Каково?

Он спешит в родные пенаты обрадовать Гулюшку…

Опередила женщина в чёрном.

Почти в полночь, когда он, голодный и усталый, брёл с занятий, она ласково взяла его под локоть:

– Твоя лютоедица и мой бесхвостый кобелино…

«Сорвалась налевяк! Соавторство!»

Реакция была слишком бурной.

Он понял, в лучшую сторону надежда не просматривается.

Долг платежом красен.

Ольга кликнула его на рандеву в отделение.

В ментхаузе он вёл себя, как истинный джентльмен, и галантно подарил ей расписку:

«Дана в том, что я, Колючкин Н. П., никаких хулиганских действий в физическом выражении не буду предпринимать против своей жены Колючкиной О. Ив.».

Она взяла эту бумажку и съехала с любовником на частный сектор, не подумав даже развестись.

Через месяц забежала на старый огонёшек.

Колючкин зарадовался. Думал, насовсем вернулась, устроит день межполового примирения. А она, бесхвостая макака, всего-то и притаранила лишь кой-какие вещички назад. Бросила Николаю, как сторожу, и снова исчезла.

Вынырнула в суде.

Полквартиры вздумала отсечь.

«Чтобы не скитаться с сыном по частникам».

Не выгорело!

Соседи так охарактеризовали Николая:

«Колючкин не пьёт. Мы очень им были довольны и радовались как хорошим человеком и добрым отцом. Жену не бил. Работал, по вечерам учился. Она стала дружить с другим. Всё равно он не запивал и вёл себя тактично. Жена бросила и ушла. Опять он всегда у нас на глазах трезв и немного печален».


Снова куда-то запропастилась жена!

Нету месяц. Нету два.

Прокурор Кочко чего-то липнет:

– Колючкин, где ваша прищепка?

– А я почёмушки знаю.

– Она расписана с вами. Что случится – вам отвечать. Не ребёнок. Включайте голову. Думайте!

Николай скребёт затылок.

Ребята в курилке подыгрывают:

– Многоборку твою аннексировал клизмоид напрокатки, а срока так и не указал. Уже три месяца… Ебилей!

– Пора б и честь знать… Да… «Что у женщины на уме – мужчине не по зубам»!

– Но ты особо не унывай. Семеро мужиков из десяти несчастливы в браке. А остальные трое – холостяки.

– Только это и бодрит меня…

У Николая последняя услада – Серёжка трёхлетний.

Пока Ольга на работе, Николай тайком прибегал к нему в сад с конфетами, играл, гулял, и оба со слезами расходились.

Ольга выкинула последнее коленце.

В «книге движения детей по детскому саду № 1» появилось её заявление:

«Прошу не отдавать моего ребёнка Колючкину Н. П., т. к. мы с ним не живём. Прошу не отказать мою просьбу».

Всё это во имя прораба!

Не слишком ли много приношений одному чубрику? Кто он?

Клещ в последнем приступе молодости.

О перипетиях судьбы судит, как о гвоздях:

– Все мы искатели. Ищем Счастье. Ищем повсюду. Дома. На работе. На улице. Я нашёл на работе. Я устроил свою жизнь.

Он оставил жену, с которой разделил десять лет и этаким фертом ринулся на сближение с Ольгой.

В нём Ольга ценит две давно лелеянные штучки: должность и оклад.

Чем-то эти артисты напоминают тоскливый треугольник. Колючкин мучается чёрной изменой жены, готов в любую минуту заманить в родные пенаты и бойко разлучить с вероломным любовником. Но у Ольги, «старой волчицы» с ведьминым весом (меньше сорока килограммов), губа не дурка. Она знает цену обоих воздыхателей. А потому без колебаний тяготеет к Горлашкину.

Как всё это старо.

Эстафету неверных жён Ольга зло и величаво понесла дальше. И просто уходить со сцены она не желает.

– Да я затюкаю его на судах! На каком-нибудь десятом или двадцатом судебном процессе этот сундук с клопами[56] откинет кривые сандалики! А сколько я попорчу ему кровушки по прочим каналам и канальчикам! – с маниакальной жестокостью рисовала она далеко не прекрасное будущее своего бывшего милого.

От такой перспективы стало жутко, и я замолвил словечко за Николая:

– Опыта не занимать… По глазам видно.

Каким благородным гневом вспыхнул Горлашкин:

– Да честнее Ольги нет женщины на свете! В её глазах ты ничего дурного не можешь увидеть. В них только нежность и верность.

Я оставил за собой право возразить. Со стороны виднее.

И многое.

Пусть не разбазаривает восторги Горлашкин.

У Ольги он не первый. А третий.

Может, последний?

Судя по её жестокому влечению к «разнообразию мужчин», вопрос широко открыт.

С последним звонком удалось раскусить Николая.

Рыльце и у него в пушку.

Редакцию он пронял трактатом о небесной любви к Серёжке. Как щедро природа наградила его любовью к собственным отпрыскам!

Эффект был бы солиднее, не оставь Николай в тени Мишку.

Он плюшевый? С ним Серёжка отводит душу?

Увы!

Это не игрушечный медвежонок, а маленький гражданин, первенец Колючкина. И живёт он далеко за Уральским Камнем. С «мамой Тамарой».

Вспомнил, Николушка, первую жёнушку?

Вот и слава Богу!

Слава-то Богу. А я рисуй ответ.

«Нравственный, вразумительный, правдивый».

Подарить с автографом солидный трактат об ответственности молодых за благополучие семьи? Поплакаться, как трудно быть супругом? Заострить внимание юной общественности на знании основ любви и призвать молодят не хватать счастье на лету? Тем более, когда ты в двухнедельном отпуске, в трёхдневной командировке или в краткосрочных бегах от супруги.

Всё это пустяки?

Но они имеют прямое касательство к тому, что в Дрёмове каждый десятый пеструнец входит в мир без отца.

Грустные плоды счастья напрокат…


17 октября 1965

24 декабря. Эхо «Жены напрокат»

Гулюшка жена, уже единожды мамка, по-чёрному разгулялась.

Я и накрути про неё этот фельетон «Жена напрокат».

Ан сама «Правда» против.

Слишком дерзко подана деликатная тема!

Критика в «Правде» – дело святое, божеское. Раз погрозила кому сама «Правдесса» – критикесса трупным пальчиком – берегись! Как уж заведено, лучше сразу бери под козырёк. Кайся. На ходу перевоспитывайся.

И тут же сигнализируй наверх о своих новых соцобязательствах в свете окрика «Правды».

«Молодой коммунар» так и сделал.

Взял. Покаялся. Признал. Просигнализировал.

То есть.

1. Перепечатал из цэковки критику.

2. Признал критику полностью и безразговорочно.

3. Всенародно просигнализировал, что подобного себе больше не позволит. Ни-ни!

А не сделай это «Молодой…», наш редактор Волков мог бы и не усидеть в своём креслице.

Формально всё скроено тип-топ. Не подкопаешься.

Это по форме. Для верхов.

А на самом деле?

Евгений Волков был большой умница.

Всегда чутко прислушивался к дорогим советам «Правды».

Только поступал наоборот.

На летучке он сказал:

– Битьё в «Правде» – прекрасно! Мечта всякого пишущего! С битья в «Правде» начинается всеобщее признание. Так что, Толя, я поздравляю Вас с успехом! Раз «Правдуня» лягнула – значит, это высшего пилотажа материал! А за это надо хвалить!

Похвалил на редакционной летучке.

Осчастливил премиальной поездкой в Ленинград:

– Напишите приличный материал про Ленина в розлив. Пардон, про Ленина в Разливе. Смотрите. Что интересней получится, то и пишите.

И в начале января, когда день прибыл на куриную ступню, я с группой тульских туристов поехал на автобусе в северную столицу на шесть дней. Отчитался за поездку весёлым репортажем «Шесть дней подряд и все праздники».


1966. Январь.

Перед дипломом

На преддипломный отпуск я приехал к маме в Нижнедевицк.

Я подсел к ней на койке в кухоньке. Мама ещё лежала.

– Ма! У Вас вон на окошке стоит цветок. Как его зовут?

– Кто звёздочкой, а кто дурочкой.

– Почему?

– А цветёт он всё время. Дурочки всегда цветут!

– Ма… Раньше я не замечал, что лежите Вы как-то странновато. Ноги не выше ль головы? Сидя лежите?

– Да почти…

– И чего так?

– Да сетка забастувала подо мной. Обленилась вся… Провисла чуть не до полу.

– Это исправимо.

В сарае я нашёл моток проволоки, схватил койку с боков. Сетка уже не так сильно провисала.

– А лучше и не треба, – сказала мама. – По науке в самый раз.

– Это ещё какая наука?

– У меня заниженное давление. И врачица подсоветовала на ночь шо-нэбудь класть под ноги, шоб они булы каплюшку повыше головы. Сетка раньче меня сообразила, провисла и ничо не трэба кидать под ноги.

– Гм… А Вы помните, как я в первом классе учил Вас грамоте?

– Я щэ трошки поучилась бы…

– Так будем учиться?

– Буду. Читать я хочу… Писать тебе письма сама хочу…

– Ну, – подал я ей газету, – почитайте заголовки покрупней.

Мама засмеялась и в испуге сжалась. Глянула ещё раз на газету, зарделась и отвернулась.

– Ну чего же Вы?

– Буквы я прочитаю… А как сложить их в слово? Не получается…Чудное слово у меня выходить и сказать стыдно. Було б мало буквив, я б сложила… А так… Они у меня не укладываются вместе…

– В одно слово?

– Ну да…

– Уложим! Вот пойду куплю букварь и будем учиться!

Я сбегал вниз, в центр села. В книжный магазин.

Букварей не было.

В грусти возвращаюсь.

И вижу: два чумазика барбарисничают у нас.

В кухоньке на столе наше сало, их четвертинка.

Мама старательно подживляет аликов:

– Йижьте сало! Шо ж вы даже не попробовали?

Питухи оказались вежливыми. Пригласили меня выпить с ними.

– Мне врачи не велят! – холодно буркнул я и прошёл в другую комнатку.

Политруки[57] тут же и убрались.

– Ма! Это что за пиянисты были?

– Та я откуда знаю? Прости люды… Шли мимо, стучат в окно: «Не найдётся ли пустого стаканчика?» Я и кажу: «Та шо ж вы навстоячки да на улице? Заходьте у хату».

– Молодцы!

– Та хай выпьють! Шо мне стола жалко? Сала подала…

– Доброта хороша. Да не к алкашам!.. Ну да ладно. Проехали… Забыли… В книжном нет букварей. Но учиться мы всё равно будем!

– Будэмо, – подтвердила мама. – Читать я люблю. Як две-три буквы – учитаю слово. А як нацеплялась их цила шайка – я сразу и не скажу слово. Если перечитаю по одной буквушке… Цэ довго…

– Словом, надо учиться. Когда начнём?

– Тилько не зараз. Зараз холодно. И я ничо не запомню. Та и зараз некогда. Вот посадим картошку… Будэ тепло… Вот тоди и засядэмо мы с Толенькой за учёбищу… Та я, сынок, и сама занимаюсь. Я тоби зараз покажу, шо я за зиму написала…

Из ящичка в столе она достала измятый листок и подала мне:

– Сама писала. Безо всякой чужой всепомощи. Особо я люблю писать слово часнок…

Чеснок – шесть ног…


25 марта 1966.

Поход в гусёвку

В шесть утра пошли мы с мамой за картошкой в Гусёвку к одной тётушке.

У её погреба валялась ржавая, с дырками, немецкая каска.

– А из другой, нехудой, я кур пою, – сказала тётушка. – Врыла в землю, налью воды, и курочки попивают, важно задирая клювы. У-у, эти гады фашистские густо разбрасывались своими головами, – глухо проговорила тётушка, глядя на прогнившую каску.

Тётушка одна за три дня убрала двести пудов картошки. Заболела. Операция. Не может теперь поднять пустого ведра.

Себе в мешок мама всыпала два ведра картошки.

Я хотел нести три ведра.

– Мужику надо вдвое больше таскать, – сказала тётушка. – Он свой вес унесёт.

Я взял четыре ведра. И легко нёс. Уверил себя, что хватит сил.

Наша сила зависит не от наших мускул, а от веры в свою силу. Чем больше веры, тем больше силы.

30 апреля. Гуляки

Митя получил сто рублей премии и бежит с нею домой. Навстречу мама.

Митя рванул в кусты. Испугался, что премию отнимут?

Но уже через час, обнявшись со Степаном, гудели дуэтом у винного магазина:

Зять на тёще капусту возил,
Молодую жену в пристяжке водил…
Бросили это, затянули другое:

– Не топись, не топись в огороде баня!
Не женись, не женись дурачок Ваня!..
– Сундук слева, сундук справа –
Вот и вся моя держава! Сундуки! Сундуки!
– Калинка, малинка моя,
Где лежу, там и жинка моя…
Митя бросил петь и вздохнул:

– Что деется! Весна! Копать огороды! Сажать! За этой работой и голливуд[58] запустишь! Эха-а горе-е…


18 мая

Вернулся из Ростова. Защитил дипломную на четыре.

Защиту я запомню. Написал о ней целый фельетон.

«Мой фельетон»

Ну что может сказать в своё оправдание тот, кто не виноват?

М. Генин
Завтра – защита!

В панике я прочёсывал последние кварталы города, но рецензента, хотя бы завалящего, ни кафедра, ни Бог не посылали. Как сговорились. Ну куда ещё бежать листовки клеить?[59]

У-у, как я был зол!

Я был на грани съезда крыши.

Преподаватели почтительно встречали меня на пороге и, узнав цель моего визита, на глазах мрачнели.

Уныло слушали мой лепет утопленника, вздыхали и, глядя мимо меня на голубое майское небо, твердили одно и то же (порознь, конечно):

– Не знаю, чем вам помочь. Вот он свободен! Идите к…

– Я от него…

– Вот вам пятый адрес. Божко выручит. Придите, покажите, – лаборантка провела ребром ладони под подбородком, – и он, слово чести, вас поймёт!

Я обрадовался, как гончая, которая напала на верный след. Меня встретил красавец, похожий на Эйсебио.[60]

Я провёл рукой, как велели и где велели. Молча отдал работу и сел на ступеньки.

Он расстроился:

– Ничего. Всё обойдётся. Сходите в кино. А завтра – защищаться.

Я выполнил наказ молодого кандидата наук.

Наутро он крепко тряс мою руку, будто собирался выжать из неё что-нибудь путное.

– Молодца! Я вам отлично поставил!


– Ты сегодня? – ударил меня по плечу в знак приветствия староста Распутько.

– Сегодня.

– Кидай на бочку двадцать коп за цветы! Во-он у комиссии на столе они.

Я расчехлился на двадцать копеек и гордо сел в первом ряду.

Звонок.

Гора дипломных на красном столе.

Голос из-за спины:

– Начните с меня. Я тороплюсь.

Подбежала моя очередь.

Председатель комиссии Безбабнов безо всякого почтения взял моё сокровище. Брезгливо пролистнул и принципиально вздохнул.

Пошла, сермяжная, по рукам.

– Мы не можем допустить вас к защите. Ваша работа оформлена небрежно.

Я гну непонятки. Делаю большие глаза:

– Не может быть. Я сам её печатал.

– Посмотрите… Дипломные ваших товарищей в каких красивых папках! Берёшь и брать хочется. Ваша же папка никуда не годится. Вся потёрлась!

– Потёрлась, пока бегал искал рецензента.

– А ведь работу вашу будут хранить в библиотеке. Её будут читать! – торжественно пнул он указательным пальцем воздух над головой.

– Не будут, – уверенно комментирую я. – Кроме рецензента в неё никто никогда не заглянет. А рецензент уже прочёл.

– Надо быть скромней, молодой человек. Вы назвали свою работу «Мой фельетон». Самокриклама! Ни Кольцов, ни Заславский себе такого не позволили б!

– Моя дипломная – творческая. Я говорю о своих фельетонах. Почему из скромности я должен не называть вещи своими именами? Хоть я и не Петров, но, судя по-вашему, я обязан представляться Петровым! Тут рекламой и не пахнет, – независимо подвёл я итог.

Конечно, рекламой не пахло. Зато запахло порохом.

– И вообще ваша работа нуждается в коренной переделке! – взвизгнул председатель. – О-очень плохая!

– Не думаю, – категорически заверил я. – О содержании вы не можете судить. Не читали. А вот рецензент читал и оценил на отлично. Я не собираюсь извлекать формулу мирового господства из кубического корня, но ему видней.

Председатель не в силах дебатировать один на один со мной. А потому кликнул на помощь всю комиссию.

– Товарищи! – обратился он к комиссии.

Я оказался совсем один на льдине!

Пора без митинга откланиваться.

Перебив председателя, спешу аврально покаяться на прощание:

– Извините… Что поделаешь… «У каждого лилипута есть свои маленькие слабости». Я искренне признателен за все ваши замечания. Я их обязательно учту при радикальной переработке дипломной! – и быстренько закрываю дверь с той стороны.

Вылетел рецензент.

На нём был новенький костюм. Но не было лица.

– Что вы натворили! Теперь только через год вам разрешат защищаться… Не раньше… Даже под свечками![61] Ну… Через два месяца. Вас запомнили!

– Океюшки! Всё суперфосфат! Приду через два дня.

В «Канцтоварах» я купил стандартную папку.

Какая изумительная обложка!

Главное сделано.

На всех парах лечу в бюро добрых услуг.

– Мне только перепечатать! – с бегу жужжу машинистке. – Название ещё изменить. «Мой фельетон» на «Наш фельетон». И всё. Такой вот тет-де-пон.[62] Спасите заочника журналиста!

Машинистка с соболезнованием выслушала исповедь о крушении моей судьбы:

– Рада пустить в рай, да ключи не у меня. Сейчас стучу неотложку. Только через месяц!

С видом человека, поймавшего львёнка,[63] я молча положил на стол новенькую-преновенькую хрусткую десятку.

– Придите через три дня.

Положил вторую десятку.

– А! Завтра!

Достал последнюю пятёрку.

– Диктуйте.

На этом потух джентльменский диалог.

Через два дня вломился я на защиту.

Однокашники хотели казаться умными, а потому, дорвавшись до кафедры, начинали свистеть, как Троцкий.[64]

Я пошептал Каменскому:

– Следи по часам. Чтобы разводил я алалы не более десяти минут. Как выйдет время, стучи себя по лбу, и я оборву свою заунывную песнь акына.

На кафедре чувствуешь себя не ниже Цицерона.

Все молчат, а ты говоришь!

Нет ничего блаженнее, когда смотришь на всех сверху вниз, а из них никто не может посмотреть на тебя так же. И если кто-то начал жутко зевать, так это, тюха-птюха плюс матюха, из чёрной зависти.

Что это фиганутый Каменский корчит рожу и из последних сил еле-еле водит пальцем у виска, щелкает?

Догадался, иду на посадку:

– Мне стучат. У меня всё.

Председатель улыбнулся.

Я не жадный.

Я тоже ему персонально улыбнулся по полной схеме. Для хорошего человека ничего не жалко.

– Вы мне нравитесь! – пожимает он мне руку.

Как же иначе?

Крутилка

В «Молодом коммунаре» я гегемонил отделом сельской молодёжи «Колос».

Под моей рукой был лишь один литраб.

Да и тот Николай Крутилин. Гонористый, занозистый.

Редактор Евгений Волков частенько мне выпевал:

– Толя! Гоните из отдела этого Крутилку. Ручку ж человек в руках держать не может! Зачем он нам? Накрутит статью – вешайся с тоски!.. Гоните!

– Жалко… Бывший детдомовец… Двое детей… Кормить хоть через раз надо…

– А у нас что? Собес или редакция? У человека семь классов… Не понимаю, зачем вы переписываете его классику? Почему вы на него пашете, как папка Карло? Возьмите к себе Женю Воскресенского. Или Лёню Балюбаша. Асы! А Крутишку не всякая и районка подберёт. Гоните! За вашу доброту он вам подвалит окаянную подляночку. Вспомните ещё меня!

Я пожимал плечами и молча уходил.


И вот я уехал в Ростов, в университет, где заочно учился на факультете журналистики.

Уехал защищать диплом.

Приезжаю и сразу с вокзала в редакцию.

Час ранний.

Можно было отвезти вещи домой.

Но ехать мимо редакции и не зайти?

Во всей редакции хлопочут лишь уборщица бабушка Нина, да настукивает в машбюро старая девулька Аля. Дома холодные стены кусаются, бежит в редакцию чуть свет.

– А у нас новостей полный мешок! – торопливо докладывает Аля, едва увидев меня на пороге. – Зося-то наша!.. Задурила Зосенька с Шингарёвым! Несчастная! Как она с ним спит!?

– Наверно, закрыв глазки.

– Ага! У этого усатого бугая поспишь! Он же старый как чёрт! Толстый! Седой! Громадный, как шкаф! Ему все пятьдесят два! А ей двадцать! Ровесница его сына! Ну Зося! Ни стыда ни совести. Ничего не боится. Какая смелая!

– Что вы так убиваетесь? Будто вам предстоит оказаться на месте этой сладкой пышечки Зоси. Ночью в кровати все молодые и красивые!

– Я бы, тютька, всё равно не смогла б.

– Потому-то вы и сидите за машинкой тут почти безвылазно. А Зося молодец. Не промахнулась. Сергей Исидорович – серьёзный гражданин. Солидный, внушительный. С уважением относился ко всем в редакции. Большой военный чин. Полковник. Вышел в отставку. Самого Гагарина учил летать! Такие на глупости не распшикиваются. У нас был комиссаром отряда «Искатель».

– Так вот дал Шингарь тягу. Позавчера приходил, забрал трудовую. Потом говорит: «Дайте и книжку Аиста». Это он так Зосю величает. Зося раньше прислала заявление по почте. Стыдно глазки показать. Ну надо! Прихватизировала слона! Отбыла скандальная парочка на житие в столицу. С квартирой Шингарю помог сам Гагарин.

– Подумать… Самого Гагарина учил летать! Какие птицы залетают к нам в «Молодой». Я думаю, у Зоси с Сидорычем всё вырулится на добрый лад… Хватит о них. Как тут все наши? Неугомонный герр Палкинд всё бесшабашно штурмует редакцию вагонами своей пустозвонной, кошматерной стихомути?.. Что наш красавей Вова Кузнецов напечатал в моё отсутствие? Золотое перо! А разменивается на газетную ламбаду. Как жалко… За серьёзную прозу надо садиться парню!..

Тут, горбясь, глаза в пол, прошила к себе в дальний угловой кабинет Северухина. Я к ней.

– Ну, как вам жилось месяц без меня, товарисч заместитель редактора? – спрашиваю.

– По-всякому, Толя… Наверно, скоро меня здесь не будет…

– А с чего такой пирожок?

– Тут надо мной такое… Тульские умельцы… Третьего дня прибегаю утром и с ходу падаю в кресло читать ботву[65] в номер. По старой привычке, не отрываясь от рукописи, наливаю из графина попить, подношу стакан ко рту и тут мне шибанул в нос специфический запах… Оха, тульские умеляки… И блоху подкуют, и цыганский долг мне в графин отдадут… Как чисто эти тульские умельцы всё сляпали… Горлышко у графина такое узкое… Как смогли?.. Нипочём не пойму… Даже сразу и не заметишь…

– Да что ж таковецкое свертелось?

– Мне, Толя, говоря открытым текстом, в графин, пардон, написали и накакали тульские мастеровиты. Только и всего. И под графин подпихнули красочную открытку с застольным весёлым призывом: «Пей до дна! Вся годна!..

Пей до дна! Вся годна!.. Пей до дна! Вся годна!..».

– Мда-с… Кому-то вы сильно пересолили. Кого подозреваете?

– Только не тебя. – Она тоскливо усмехнулась. – У тебя алиби. Будь спокоен. Ты не мог из Ростова приехать на такое громкое мероприятие. Да что выяснять… Уеду я к себе в Нижний… Хватит обо мне. Давай о деле. Защитился?

– На отлично.

– Хвались!

Я подал ей развёрнутый диплом.

Она рассматривает его, восхищённо цокает языком:

– Я, дурка подкидная, мечтала о журфаке, да сдуло в педик, в этот чумной, – она кисло поморщилась, – анстятут благородных неваляшек… А ты, ей-богу, молодчук! Журналиссимус! Другого не могло и быть. При твоих способностях да теперь и при дипломе журналиста ты можешь быть востребован в высших кругах области. Мы это будто предчувствовали и подготовили тебе достойную смену. Беда нас врасплох не накроет. У нас уже готов завотделом сельской молодёжи.

– Послушайте! Я что-то не пойму. Вы тут меня без меня женили? Куда вы меня сватаете? Про какую смену ваша высокая песнь песней?

– Про Колю Крутилкина. Пока ты месяц блистал отсутствием, Николенька вырос на пять голов! И тут у нас сложилось такое мнение, что ты его, извини, затирал. Не давал ходу…

– Да, да! Именно я затирал, именно я не давал ходу его бодягам, доводил до газетных кондиций его галимэ.[66] Рубите прямо!

За этот месяц Крутилкин по строчкам выкрутился в асы! А при тебе он постоянно пас зады, плёлся в отстающих. Часто за месяц не набирал шестисот строк и платил пятирублёвые штрафы А тут… За всю свою работу в «Молодом» выбился в геройки! Как тебе это? То всю жизнь стриг концы. А тут – первый! У него открылся великий дар организатора авторских выступлений!

– Так, так! И кто эти авторы? Сиськодёрки,[67] свинарки, механизаторы, пастухи?..

– Конечно, публика не от сохи, – замялась в ухмелке Северухина. – Но всё же…

У неё на краю стола лежала подшивка.

Я пролистнул несколько последних номеров газеты.

– Мне всё ясно. Пока я вам ничего не скажу. Ключик от этого ларчика у меня. Встретимся после обеда. Дядька я добрый. Но если кто наступит мне на хвост – останется без головы!

– Толь! – залисила она. – Ты только не наезжай на него круто. Я как понимаю?.. Зачем шуметь? Надо съезжать с горы тихо. На тормозах…

– А вот это, уважаемая Галина Александровна, дело вкуса. И у каждого свой вкус!


В областной библиотеке я накинулся внимательно просматривать подшивки районок.

И моё предположение подтвердилось.

Местные журналисты, напечатав свои материалы у себя в районной газете, стали по просьбе Крутилкина засылать их к нам в «Молодой». Одну и ту же статью человек прокручивал дважды. Это уже не дело. А главное – каково после районки печатать материал в областной газете?

Удар по престижу нашей газеты наносился невероятный.

Когда про всё это я сказал Волкову, он позеленел:

– Вот вы, Толя, и дождались гостинчика от дорогуши Колянчика! Я предчувствовал… Завтра же – собрание! Чтоб были все! Кину я Крутилке железного пенделя под зад! По статье шугану из редакции!


На собрание Крутилкин не пришёл.

Заявление об уходе передал через Северухину.

А месяца через два не стало у нас и самой Северухиной. Подалась-таки поближе к северу. В Нижний Новгород.


1966

В Ясной поляне

Примерам в жизни нет конца,
Когда красивая дурёха
сбивает с толку мудреца
и водит за нос, словно лоха.
БорисДунаев
На два дня я взял командировку в Щёкинский район, где находится толстовская усадьба Ясная Поляна. Материал собрал в один день и тут же, со станции «Ясная Поляна»,[68] ахнул в Москву.

Возвращаюсь в Тулу с Аллой Мансуровой. С новым самоваром в ту же Тулу.

С Аллой я познакомился в Главной библиотеке страны напротив Кремля, когда в книгохранилище выписывал из старых журналов фразеологизмы для своего словаря.

Алла обворожительна. Под нейлоновой кофточкой она вся на виду, как под рентгеном. Верно, «одежда может многое сказать о человеке. Особенно прозрачная».

Алла – узбекско-абхазское авральное, горячечное, вулканическое сочинение марксов[69] на вольную тему. Она смугла, строптива, с норкой.[70]

– Меня, – закурила она в тамбуре, – всегда злила твоя наивность.

– Видишь, милая женьшень… С разными девушками по-разному и ведёшь себя. С одними начинаешь счёт с нуля, с другими – с пятидесяти.

– Что это такое?

Я покраснел. Что-то промямлил. Сам не понял что.

– Между прочим, первый муж взял меня наивностью.

– Наивные люди просты. Они не могут лгать. Люди другого сорта никогда не забывают, что они на сцене жизни перед рампой. Они всегда играют даже когда нет зрителей. Они играю самим себе. Они лгут даже самим себе. Я так не могу.

– Тольяш, а где я буду давить массу?[71]

– В доме отдыха «Ясная Поляна». Я купил вчера две двухдневные путёвки.

– А у тебя дома нельзя?

– У нас мужской монастырь.

– С вахтёром?

– Нет. Но туда не пускают.

– Странно… Ладно. Тебе понравилась сегодня Роденовская выставка?

– Очень! «Мыслителя» я б хотел видеть помасштабнее. От этого он бы выиграл. «Вечная весна», «Поцелуй»… В музей надо ходить каждый день.


Тулу захватил дождь.

Я накинул Алле на плечи свой пиджак.

Уже вечером уставшие мы приехали автобусом в «Ясную Поляну».

В доме отдыха нас развели по разным корпусам.

Утром после завтрака пошли ко Льву Николаевичу.

Усадьба…

Могила…

Любимая скамейка…

Мы присели.

Я молча наклонился к Алле поцеловать. Она капризно выставила щитком ладошку:

– Пошло. Люди гениальные романы писали, – и наши поцелуи? Нелепо…

Молча сидим на скамейке. Перед нами скошенный луг. Душисто – задохнёшься.

После обеда искупались в Воронке.

Загораем.

Алла рассказывает о своих родителях (отец – кандидат, мать скоро станет кандидатом), о сыне Марксе, пардон, Максе, о бывшем муже.

– Он не объяснялся мне в любви. Говорил: «Ну чего тебе говорить? Ты и так знаешь, наверняка догадываешься». Он не знал слова пожалуйста. «И так знаешь, что уважаю». Он только ел. В театры не ходил. Я училась в вечернем МГУ. Мне он не помогал.

У нас возникали споры.

Мне забавно видеть её ершистой.

– Отношения людей, – говорила она, – должны быть гармоничны.

– Гармоничны, но не гладки. Несоответствие характеров мне симпатично, нравится. Один дополняет другого.

– Эти несоответствия приводят к гибели семьи!..

– … которой не было, – подхватил я. – Спать на одной кровати – это ещё не семья. Это сожительство. Да и разве могут создать семью два девятнадцатилетних холерика, которые ценят друг в друге только цвет глаз, умение пить и давить шейк?

– Это ты обо мне и моём бывшем муже?

– Зачем же?

– Какой же ты наивняк!

– Если тебе не нравится моя кочка зрения, которая не совпадает с твоей, так это ещё не значит, что я дубак.

– Ты думал, зачем люди живут?

– Ты только всё отрицаешь. Это не главное! Это не главное! А что же ты не подскажешь его? А красиво закатывать глаза, когда слышишь неугодное, это ещё не дело.

– Кто твой отец? – спрашивает она.

– Чёрный вол-работяга. Я его не помню. У него была раздроблена нога, дали отсрочку. Но его таки угнали на фронт в зачёт какого-то откупившегося грузина. Тогда мы жили в Грузии. Отец погиб. Похоронен в Сочи в братской могиле. Когда я пошёл в школу, на первом занятии учитель спросил отчество. «Что это?» – спросил я. – «Как звали твоего отца?». – «Я не знаю. Я пойду спрошу у брата». Я пошёл в соседний класс, спросил у старшего брата Гриши, как звали нашего отца. «Ни-ки-фор!» Победоносец!

– Кто ты?

– Я и холерик, и сангвиник, и флегматик. Товарисч широкого профилёчка!

Я спорил с Аллой. Мне нравилось видеть её сердитой. И я вдруг понял, что моя ершистость сослужила плохую службу.

Алла нервно хлопала ресницами и говорила, что я со звоном в голове и что разговоры со мной не радуют, а злят её.

Она играла в теннис. Я смотрел и с ужасом думал, что я начал терять её. Она вся вот тут, но уже не та, что ехала вчера, когда ей хотелось быть в ночь со мной под одной крышей. Теперь, наверное, нет у неё такого желания.

Мы идём ужинать. Ветер. Дождь.

– Скажи, – говорю я, – когда тебе бывает страшно?

– Когда я встречаю плохих людей. А тебе?

– Потом…

– Что ты меня дразнишь? Потом, потом…

– Мне страшно, когда уходят от меня.

– От тебя часто уходили?

– Нет.

– Зачем я тебе?

– С тобой интересно… Ты филолог…

– Ну и что?

– А мой словарь фразеологизмов?

– Словарь… Да ты не осилишь его и за все двадцать лет!

– Даль всю жизнь работал над своим словарём!

– Ха! Даль!

– Что за ха!?

– Ты не Даль. А я не филолог. Ты нашёл плохого советчика.

– Хорошего. Этот год должен быть переломным.

– То есть?

– Я не журналист, а букашка, нуль, ничто. Кому нужна моя стряпня-однодневка? Газета не главное. Я боюсь себя проспать.

– В тебе таятся силы необъятные.

– Может быть… Словарь… Сколько о фразеологизмах учёной дребедени, а словаря нет. Я дам историю фразеологизмов, с иронией расскажу историю и значение каждого фразеологизма и приведу каждый фразеологизм в афоризме, в своей стихии. О каждом фразеологизме я напишу маленькую весёлую новеллу.

– Это будет солянка, а не наука.

– Это будет в первую очередь весёлое пособие для пишущих, а не макулатура для складов «Академкниги».

– Я плохой советчик. Поезжай к Шаинскому в МГУ. Толковый профессор. Это всё твоё – по его части…

Мы разговаривали у входа в мой корпус.

Подошла тётечка и сказала:

– Молодые люди, отбой. Уже одиннадцать. Вас, девушка, могут и не пустить.

Мы нехотя разошлись.

Я лежу и вспоминаю дневные дела. Алла в голубом купальнике сидит у Воронки на куче березняка и болтает красивой ножкой:

– Где ты живёшь?

– В общежитии обкома комсомола. Это трёхкомнатная квартира на четверых.

– Не надоело?

– Пока нет, – ломаюсь я. – «У одиночества одно неоспоримое преимущество – тебя никто не покидает»… А почему тебя это беспокоит?

И на вздохе роняю:

– А пора уже подумать и о своём гнезде.

– У тебя нет практичности. А жениться надо.

– На ком?

– Найди девушку. Девушки облагораживают мужчин.

– Я находил девушек и отпускал с миром.

– Когда-то надо и не отпускать.

– Пытаюсь.

– Ты говоришь обо мне?

– Что ты! – соврал я.

В разговоре и раз, и два прошлись мы по прешпекту…


В наш мужской номер вошёл хохол. Стал вспоминать о своей службе:

– Служил у нас татарин. Очень хотел получить отпуск и поехать домой. На карауле собрал мешки из-под солидола, поджёг и позвонил начальству: «Пожар! Тушу!». Потушил. Ему дали десять дней отпуска. Товарищ из контрразведки к нему с вопросом: «Расскажи, как поджигал. Отпуск тебе теперь всё равно не отменяется – десять суток губы».

Он помолчал и усмехнулся, мотнув головой:

– Сегодня здесь, в Ясной, слышал байку про Толстого… Поутру Лев Николаевич выходил на покос. Махал косой и думал: «Ах, хорошо! Только физический труд позволяет человеку мыслить, совершенствоваться».

Крестьяне смотрели и переговаривались:

– Пошто барин капусту косит?

– Да кто ж их, образованных, разберёт?


Последний день в Ясной.

После завтрака пошли на Воронку. Волейбол. Футбол. Алла в воротах «вражьей команды».

Приговорили по кружке пива и в Тулу. В моё дупло.

Алла приняла ванну. Вышла румяная. Я ахнул:

– Какая ты красивая!

Она засмеялась, легла на мою кровать.

Я сижу на столе и вижу её ноги далеко выше колен. Подойти, по-дружески прилечь?..

– Какая шикарная квартира, – говорит Алла со вздохом. – А ты не пустил меня сюда на ночь…

– Знаешь… Суды-пересуды… Не хочу…

Алла погладилась, переоделась в моей комнате, повелев мне не смотреть на неё при этом и заставила лежать на койке вниз лицом.

Мы уже собрались уходить – появился на кухне Чубаров с платьем в горошинку.

– Мальчики, – говорит Алла, – неужели кто из вас без платья выпроводил от себя девочку? Чьё?

– Это я купил своей подружке в подарок, – сказал Чубаров. – Послезавтра у неё день рождения.

У Аллы список тульских достопримечательностей, которые она должна посмотреть. Музей, театр, цирк.

Пролетели мы по этим местам, взяли на рынке ей черники, малины, вишни и на такси на вокзал.

Стоим на перроне.

– Скоро я поеду туристом в Германию. Что тебе купить? – спрашиваю её.

– Зачем?

– Мне приятно делать подарки хорошим людям.

– Ты делаешь подарки, но так, что зло берёт.

– А ты не злись.

– Я жалею, что приехала. Я рассчитывала получить удовольствие и не получила. Я из тех людей, которые не могут позволить себе такой роскоши, чтобы бросать на ветер по два дня.

– Ты не поняла меня. У японцев есть поговорка «Знакомство может начаться и с пинка».

– М-м-м-мдя-а-а-а-а? Здрасте!

– До свидания.

– Ты со всеми так говоришь? Это дурно. Ты журналист. А что ждать от простого работяги? Я многое потеряла…

– А было ли что терять?

– Было! Я ждала от тебя значительно большего, да не дождалась.

Чего? Язык присох. Я не могу спросить.

– Санж, у тебя были девочки?

– Возможно.

– А сейчас?

– Нет.

– Почему?

– Не хочу. Всё ясно на второй день.

– А со мной?

– Неясно и на сотый. И ещё мне больше импонирует, когда я веду охоту.

– Ты хочешь сказать, что за тобой охотятся девушки?

– Бывает.

– Я, – тихо сказала она, – не могу тебе дать того, что ты ищешь.

– Можешь! Я уже нашёл его. Мы люди разные. Но найдём общее!

– Разные всегда бывают только разными. И мы врём самим себе, когда уверяем, что изменились. Мне не нравится больше наивность. Хотя наивность первое, что я ценю в новом человеке. Потом она мне не нравится.

– Выходит, наивность – мост, пройдя по которому, ты тут же его сжигаешь?

– Да! Дело, понимаешь, в другом. У меня нет ничего к тебе. Отсюда и… Понимаешь, тут надо чтоб так было, чтоб нельзя без мужчины, без тебя. А я могу…

– Разумеется. Мужчина не ложка, без которой нельзя обойтись при еде супа.

Я молчу. Как-то стыдно. Вот чего я боюсь! Я боюсь, когда от меня уходят те, кто не должен бы уходить.

Подошёл бакинский поезд.

Она поднялась в тамбур. Вскинула руку.

– До свидания, – почему-то виновато буркнул я.

– Не сердись…

– Не подходи близко к краю. А то из вагона, как из жизни, вывалиться просто.

Поезд тронулся.

Из-за мужских голов в тамбуре дважды мелькнула в прощанье белой пташкой её рука.

Я долго смотрел вслед убегающему от меня красному огоньку, пока не закрыл его поворот.


30 июня 1966

Головомойка

Прошла зима, настало лето, –
Спасибо партии за это!
За то, что дым идёт в трубе,
Спасибо, партия, тебе.
За то, что день сменил зарю,
Я партию благодарю!
За пятницей у нас суббота –
Ведь это партии забота!
А за субботой выходной.
Спасибо партии родной!
Спасибо партии с народом
За то, что дышим кислородом!
У моей милой грудь бела –
Всё это партия дала.
И хоть я с ней в постели сплю,
Тебя я, партия, люблю!
Юрий Влодов
Целый месяц московская комиссия проверяла работу нашей редакции. Рыла, рыла и чего нарыла?

Сегодня доложит на генеральной головомойке.

– У газеты нет линии, – брякнул на комиссии завсектором печати ЦК КПСС Морозов. – Она оторвалась от дел обкома комсомола, не является его органом. «Молодой коммунар» – орган дешёвых сенсаций. Всякие, простите за грубость, глупости печатаете. С облаков надо опуститься на землю, идти от земли. Вот поэт из Москвы в девятнадцать лет пишет о смерти. Москвич! У вас своих долбаков не хватает? Конечно, смерть в нашей жизни присутствует, но зачем о ней писать? Не лучше ли писать о трудовом энтузиазме молодых тружеников, о великих свершениях партии в разрезе построения коммунизма? Сам редактор критикует обком! («Дважды два не всегда четыре»). Носкова пишет всякую белиберду об учителях, играет на руку хулиганью. Видите, ей не нравятся хорошисты. В двоечниках всё счастье!.. Конищев о зарплате. Кто он по образованию? Историк? А что же он фантазирует так глупо: «Платить надо за физическую, нервную потерю труда. По результатам!» И ещё: «Рабочий тратит больше труда, чем директор завода или председатель совнархоза, а получает меньше». На руку кому эта гнилая философия? Что, поссорить детей и отцов? Что за анкета «Человек родился и спросил, тот ли он или не тот?» Конечно, не тот! А это что за рубрики: «Кому из взрослых я не подал бы руки?», «С кем бы я пошёл в огонь и воду?»

Малинин, первый секретарь обкома:

– Всех критиканов мы вызовем на бюро. Примем радикальные меры. Ваши мнения?

Чубаров:

– Можно пять минут перерыва? Посовещаться.

В большую комнату сбежались все наши. Сговариваются, что и как говорить.

– Почему сегодня среди нас на эшафоте нет дорогого Евгения Павловича? – спрашивает Смирнова.

– О-о… – вздыхает Северухина. – У тебя, Валюша, на глазах аля-ля? Не видишь? Волков у нас мудрее зайца. Как кликнут сбегать на эшафот – он тут же выбрасывает белый флажок. Больничный. Я болен! Лежачий. А лежачего не бьют. Бьют, ещё ка-ак бьют! Судя по сегодняшней разборке, нашего Женюсю скоро махнут. Будем отбиваться своими силами. Только без эксцессов. Их не убедить.

И снова продолжение разборки полётов.

Чубаров, ломаясь:

– У меня претензий к докладу нет. Добавление к справке. Вот тут говорилось, что мало пишем мы о труде молодёжи. Это неверно. У нас есть прекрасная рубрика «Институт труда и таланта». Ведётся более года. Отличные материалы. Почему это не замечено?

Я чуть не подпрыгнул от гнева. Вот сволота! Лично я веду эту рубрику, а он преподносит всё дело так, будто он персонально тянет весь этот «Институт».

Чего ж греть озябшие ручки у чужого костра?


6 июля 1966

23 июля. Макароны по-скотски

– Никогда, никогда не женись, мой друг; вот тебе мой совет, не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал всё, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь её ясно; а то ты ошибёшься жестоко и непоправимо.

Лев Толстой. «Война и мир».
Брак – это борьба: сначала за объединение, потом – за равноправие и в конце концов – за независимость.

В.Чхан
Ну это ж сам чёрт пихнул меня зайти в библиотеку именно в ту минуту, чтоб я встретился с Лилькой. Свеженький ах бутончик, ну только что распускается…

Договорились на завтра о свидании. А где? Тут невинная Лилечка и говорит:

– У нас дома!

– Первое свидание и сразу с марксами?[72]

– А чего? Мама говорит, что ходить долго не надо. Надо сперва быстренько пожениться, а тогда и ходи хоть до самой смерти.

Меня это заинтриговало.

Надел чёрную рубашку. Иду.

Попался на пути Кириллов. Весело несётся навстречу под руку с какой-то клещихой. Увидал меня – состроил видок прокудливый. Отозвал меня в сторону, шепчет:

– Старик, если увидишь мою ненагляную паранджу,[73] скажи, что я в командировке. А тебе по секрету шукну: еду со своей лаларой на всеночный бадминтон.


Переступил я порог и нарвался на накрытый к чаю стол. Меня поразила громоздкая позолоченная конфетница с горой медовых пряников «Левша».

– Удивлён!? – усмехнулась Лилька. – Мамуся для тебя подстаралась. Ты ж у нас левша! И левшу, сказала она, надо потчевать именными тульскими пряниками.

– Вы мне льстите…

– Ценим! Ты ж из когорты великих! Левша – гений от Бога! Левшами были Аристотель, Владимир Даль, Пушкин и сам Лев Николаевич Толстой, наш исторический соседушка. Если залезть на крышу нашего детинца[74], то можно увидеть его Ясную Поляну…

– У-у, куда ты всё повела…

Лилькина матуся Клавдия свет Борисовна, восхищённо поглядывая на свою дочурку, начала игру с центра:

– Дочь будет иметь диплом культпросветшколы. Я переживаю за неё, Толя. Она девушка, а не женщина. Девушка! Ты это понимаешь до всей глубины, Толя? До всей глубины? Как трудно удержаться девушке. Я пиковая,[75] Толя. Сколько ты получаешь? А жениться думаешь?

– В принципе – да.

– Ты видишь, как мы живём. У нас свой царь-дом в два этажа. Сад. Огород. Поросёнок. Курочки. Девки-уточки… Неплохо живём. И на хорошем громком месте. На окраине Тулы, на выезде к Ясной Поляне. Лев Николаич почти наш сосед. Он много раз видел наши места, когда отправлялся в Тулу или возвращался из Тулы. Исторические места. В нашем доме жило много квартирантов. Я всех женила и выдала замуж. Тёща у вас неглупа. – Она усмехнулась: – Я багдадский вор.[76] В наше время кто не берёт? Только хвеня. Продуктов хватает нам и всем нашим птичкам и кабанчику с Тузиком и Муриком.

Она почитала мне стихи по-белорусски.

Немного передохнула и продолжала:

– Толя! Я не хочу вмешиваться в дела дочери. Но так хочется, чтоб у неё был хороший человек. Я вышла за своего мужа в войну. За три дня! Гулять не надо.

– Сейчас мирное время. Чего не погулять?

– А если надоедите друг другу? Я откроюсь Вам! Был нам Голос. Он сказал: будет на вашем пути много молодых купоросных воздыхателей. Гоните всех поганой метлой! Только по ошибке не прогоните одного рыженького, умненького, порядочного. Оставьте себе. Сгодится! Для большого счастья вашей дочки!

– Не цыганка ли Вам всё этого накыркала?

– Назовите как хотите! Сколько было у нас молодых бесквартирников! К Лилечке эсколь подкатывали коляски! А я никого не прогнала поганой метлой. Я каждому нашла невесту из знакомых по службе. Всех честь по чести женила! И вот явились Вы…

– Умненький, рыженький, порядочный… Да сколько их, рыженьких, крутится по Руси!?

– Мы на всю Русь не замахиваемся. Я говорю про тех, кто прошёл через наш дом. И вот явились Вы… Мы всех отпустили с добром. А Вас оставляем себе.

– Ну, спасибо. Уважили. Глядишь, авось сгожусь в Вашем хлопотном хозяйстве.

– Вы, пожалуйста, не шутите. Эта спешка, наверное, выбивает Вас из седла? А Вы не сдавайтесь! Крепче держитесь в своём седле и Вы прискачете к своему большому счастью!!! Лиле интересно с Вами, Толя! Жалеть не будете. Прежде всего Лилюнчик заточена услаждать Ваш благородный желудок. Она чýдненько готовит! Вы никогда не узнаете, что такое макароны по-скотски![77] И потом… Лилёнчик такая весёлая! Умеет и петь, и танцевать, и…

– Ну мы ж говорим не о создании ансамбля песни и тряски?.. Оно, конечно, не подкрасив, не продашь…

– Зря Вы так! Вам с нею не будет скучно. Вот увидите! Не хотите петь и плясать? Она вам стишок весёлый расскажет. Наизусть. Она у нас в самодетельности эко сарафанит! Ну-к, дочанушка, – кивнула матушка Лильке, – отстегни нам с жаром «Минус сорок»!

И Лилька солнечно залилась:

– Климат наш ни с чьим не спутать –
Это понимают все.
Минус сорок – это круто
В нашей средней полосе!
Минус сорок, если с ветром, –
Это, братцы, не мороз,
Это тонно-километры
Матюгов, соплей и слёз!
Это, скажем, в прорубь если
Африканца окунуть,
Подержать часок на месте
И в простынку завернуть.
За пример прошу прощенья –
Братья с неграми мы всё ж!
Но какое ощущенье –
Прорубь, стужа, чёрный морж!..
Ну, не чёрный, может, серый!
Мы немножко отвлеклись –
В Африке свои примеры…
Да, так вот – про нашу жизнь.
Гражданин гуляет с дамой –
Минус сорок между тем!
Вдруг чуть слышно шепчет:
«Мама, Мне же… в семь…
забыл совсем…»
Но удерживает позу –
Мол, джентльмен – но всё быстрей
Тащит даму по морозу
До родных её дверей.
Оставляет на пороге
(А мороз кусает зло!),
Без гармошки пляшут ноги
Всем приличиям назло!
Гражданина в эту пору
Ты, товарищ, не вини –
Это всё же минус сорок,
Даже если и в тени…[78]
Гордая за дочку Клавдия Борисовна улыбается мне:

– Ну как стишок?

– Прекрасный!

– И Лилюшка наша прекраска! Такая радость! Чего тут думать? Ну да и сколько можно тянуть? Вам уже двадцать восемь! Прожита половина жизни. Пора иметь семью!

Вечно один не будете. Человек, что лодка. Лодка не может быть посреди моря. Рано или поздно, но и она причаливает к берегу. Так и человек.

– Нет. Я, наверное, та лодка, которая, разбившись о волны посреди моря, идёт на дно, так и не успев причалиться. Выплюнет море на берег лишь одни обломки лодки…

– Не горюйте. Лиля Вас спасёт!

– От чего?

– Вы такой нерешительный… Извините, Вы пока «муж-полуфабрикат»… Вас надо подталкивать… За нами, Толя, дело не закиснет!.. А у нас дома так хорошо. Не будь Вас, судьба Лили сложилась бы иначе. Были, повторяю, парни. Хвалили Лилю, хвалили наш дом. Но Лиля прогоняла их во имя Вас! Она предчувствовала встречу с Вами! И вот Вы пришли. Так за чем остановка?

– За любовью…

– Так будет Вам любовь! Сколько угодно! Вагон! Лилёк постарается! Коту то и надо, чтоб его к колбасе привязали! Разве не так?

– Ну зачем спешить с привязкой? Я не хочу Лиле ничего плохого. И не лучше ли вернуться ей к одному из тех парней, которые ухаживали за нею?

– Она хочет с Вами. Она будет Вам надёжным броневиком.[79] Ни одну беду к Вам не подпустит!

Мне стыдно смотреть в лживое, просящее, молящее лицо матери. Я опускаю голову. Молчу.

Мало-помалу разговор о женитьбе притухает.

Семейный альбом.

Телевизор. Футбол СССР – Венгрия. Наша победа.

Час ночи. До калитки провожает Лилька.

Она поела селёдки, чтобы я, упаси Бог, не поцеловал её до срока, который наступит лишь в загсе.[80]

Я шёл домой и думал, стоит ли завтра, в воскресенье, тащиться с Лилькой загорать на Воронку?

Она ж выставила строгое условие:

– Придёшь вовремя – пойдём к Толстому на Воронку. Купаться. Опоздаешь – пойдём уже в загс. Вот такое будет тебе святое наказание от Боженьки! Не забудь взять с собой паспорт.

С такими заворотами место за воротами!

Конечно ж, к Лильке я больше не ходок.


2 августа

Кавалеристы

Народ собирается на открытое партсобрание. Будут обсуждаться итоги московской комиссии.

Минут за пять до собрания Волков с бодренькой улыбчонкой бросает в толпу у себя в кабинете:

– Телетайп только что отстучал закон о пьянстве. Обязательно надо обмыть! Иначе закон не будет работать!

Все вежливо посмеялись и стали рассаживаться.

Обкомы партии и комсомола за увольнение Волкова по статье. Против выступает инструктор ЦК комсомола Кузнецов:

– Комиссия работала две недели. Всего, естественно, не увидела. И не надо относиться к её заключению, как к решению суда в последней инстанции. Комиссии тоже бывают субъективны.

Волков:

– Мы – кавалеристы! Далеко ускакали от тыла, но не оторвались от него, хотя в справке и пишут, что газета оторвалась от дел комсомола. У нас два-три хороших работника, а остальные – обоз. Есть сотрудники, не любящие газету. Санжаровского тут не упрекнёшь, но он на четыре месяца кинул газету, пошёл на диплом…

Я вёл протокол. Бросил писать, вскочил как ошпаренный:

– Я не понимаю, о какой нелюбви говорит Евгений Павлович! Два часа назад он подписал приказ о моём премировании за количество строк, опубликованных в прошлом месяце. И это-то за нелюбовь к газете? Зачем вы, Евгений Павлович, лукавите? Вы не раз уговаривали меня бросить университет. Мол, дело это лишнее. Говорили: «У вас прекрасное перо! К чему мучиться в университете? Проживёте и без него. Смотрите на меня. У меня лишь десять классов, но я уже редактор областной газеты!» Мне не чины нужны, мне хочется быть в своей работе профессионалом высшей пробы. И что? Заочно учиться шесть лет и не пойти на защиту своего диплома по горячей просьбе одного трудящегося товарища?

Волков потемнел в лице, пролепетал кисло:

– Я про вашу работу ничего плохого не говорил… Когда нужно, я вас защищал…


Через час наш шеф был уже нам не шеф.

Волков низложен.

По этому поводу он дёрнул из горлышка с Кирилловым и теперь, обнявшись с ним, шатко бродит по коридору, заглядывает во все комнаты и, кланяясь, на мышиный манер улыбается, оскаливая тонкие гнилые зубки. Он сияет. Он рад. Бюро обкома собиралось проститься с ним по статье, а цековский буферный мужик добился, чего хотел и сам Волков – увольнения по собственному желанию.

Волков ликующе заглядывает во все комнаты и всем всюду с поклоном говорит одно и то же:

– До свидания. Я еду до одиннадцатого августа в Ригу к своим искателям.

Бежать!

Если человек бессердечный, то и инфаркту не за что зацепиться.

В.Гавеля
Маркова, новая редактриса, превращает газету в трупный листок.

И меня подмывает уйти из этого обкомовского бюллетеня. Да куда? На какие шиши жить?

Может, податься в аспирантуру института международных отношений?

На вступительных придётся сдавать немецкий.

Пока есть время, надо подучить его. Стану бегать на курсы.

Из «Молодого» я обязательно уйду. И куда? Буду искать.

Больше газета не будет в моей жизни главной. Надо засесть за роман о маме «Поленька». Этот роман будет первым в трилогии «Мёртвым друзья не нужны».

Днём – газета. Вечером и в выходные – роман.

А пока поеду поболтаюсь по краешку чужой Европы.

За две недели по туристской путёвке я побывал в основных городах Германии.


25 сентября

Дурь

Парторг Смирнова положила передо мной на стол записку «Слушали персональное дело Конищева».

– Какое?

– По пьяни полез на Маркову…

– Что он на ней забыл?

– Свою дурь! Полез, меланхолично мурлыча:

«На мосту стояли трое:
Она, он и у него».
– Полез с кулаками?

– С колотушкой в штанах! И повод она сама подсунула. Приходит вчера на планёрку и радостно щебечет: «После проводов Нового года осталось много закуски. Не пропадать же! Давайте скинемся по дубику!» Скинулись. Колыхнули. Опять Маркова с цэушкой: после трёх разбегайсь по домам! Но никто никуда не побежал. Всё стаканили. К чему-то заговорили про город Орджоникидзе. Маркова и ляпни: «А-а, это такой маленький грузинский районный городок!» Вот тут Конищев и всплыви на дыбки: «Ка-ак маленький? Ка-ак районный? Ка-ак грузинский? Меня, бывшего преподавателя географии и директора школы, это глубоко взбесило. Не знать, что Орджоникидзе – столица Северной Осетии! Не знать, что в нём проживает до трёхсот тысяч человек! Не знать, что этот город вовсе не в Грузии, а в России!.. Уму недостижимо. Всего этого не знать после окончания Высшей партшколы ЦК КПСС в Ленинграде, святой колыбели нашей революции?! Это полная политическая слепота и темнота, и блевота! И с такими знаниями руководить областной молодёжной газетой? Ну, не-ет!!! Я, зав идеологическим отделом газеты, по политическим мотивам этого так не оставлю!» И, дождавшись, когда Ленка осталась одна в своём кабинете, свалил по политическим мотивам шкаф и разбежался на нём, опять же по принципиальным политическим мотивам, засигарить[81] Ленке. Редактрисе-то нашей! Она залезла под стол и завопила о помощи. Уборщица бабушка Нина как раз проходила по коридору мимо и заглянула в кабинет, когда услышала вульгарный шум легкомысленно безответственно упавшего шкафа и марковские вопли. Бабулька и спасла святую невинность горькой редактриске от притязаний этого дикого носорога Конищева. Ну и скандалюга! О как! И на редколлегии, и на партсобрании он выклянчивал прощения. Ленка ни в какую. Смертно оскорблена-с! Орёт в обиде: «Как это так!? Проститутку и ту уговаривают, говорят какие-то красивые к случаю слова. А тут никаких радостных слов! Как бешеный лоховитый жеребец! Безо всякой художественной увертюры! Прям ну сразу вот вам нате из-под кровати! Молча! Наглец! Не прощу! Совсем с головой не дружишь! Не слиняешь по-собственному, подам в суд. Вышибу из партии! Навечно загоню в камеру хранения!»[82] И навертел наш трусляйка Конь заявление: «Прошу освободить по собственному желанию от занимаемой должности». Маркова кинула на уголке резолюцию: «Освободить от занимаемой должности согласно поданного заявления». Вот такой у нас сладенький новогодний подарушка спёкся…


3 января 1967

Конь спасатся бегством

Примчался в редакцию бледный муж Марковой. Ошалело разыскивает Конищева. Сгорает от горячего желания получить удовлетворение.

Конищев тайком сбежал.

Разгневанный муж ушёл без удовлетворения.

Конищев уговаривает всех, чтобы о сути дела никто не знал кроме редакционных.

Жене Светлане он брякнул по телефону:

– Я послал Маркову матом, и она уволила. Обиделась, не туда послал!

Жена побежала к Малинину за помощью.

Конищев умоляет всех не вступаться за него.


4 января 1967

Зеленоградский перепляс

На фронтах любви женщины всегда на передовой.

Т.Клейман
И прикопался я в ближнем Подмосковье. В С…ске. В городской газете.

Жизнь на новом месте побежала по ранее выбранной тропке.

Всё неслось как обычно.

День я толокся в редакции, а вечером летел на электричке в Москву. Ужинал в подвале Главной Библиотеки страны, что напротив Кремля, и до закрытия библиотеки на антресолях третьего научного зала писал «Поленьку».

И так изо дня в день.

Возвращался я в С…ск далеко взаполночь.

Угла своего у меня не было.

Первое время ночи я мял на редакционном хрустком кожаном диване.

И никого не было, кто бы раньше меня оказался утром на своём рабочем месте. По сути, я его и не покидал.

Тогда я ни разу не опоздал на работу.

И тепло было в редакции, вроде даже и уютнешко, да всё равно не то, не домашнее жильё…

И я передислоцировался в местную гостиничку.

Гостиничка убогонькая. Всего четыре комнатки в жилом доме. Нет горячей воды, зато полно вшей.

И вот дежурная, старая проказница, пытает меня раз со смехом:

– Эльдэ у тебя есть?

– А что это такое?

– Личная дача.

– Нет.

– А эльэм? Личная машина?

– Нет.

– А что ж у тебя есть?

– Эльха и тот в гармошку.

– Ну, про гармошку с баяном ты это брось. Молод! Автопилот, поди, ух-ух! До двух ух-ух и после двух ух-ух-ух!!! На боевом дежурстве стоит круглосуточно! Теперь я наточно знаю, что спросить. Тебе не надоело окармливать наших племенных и пламенных вошек?

– Ёй же как набрыдло! Я б сбежал с радостью. Да никак не найду себе койку у частника. С ног сбился искаючи…

– Побереги свои резвые ножулечки… Я уже подумала, глядючи на тебя! Не койку… Я тебе предлагаю целую царскую башню в комплексе с молодой царевной-невестой!

– Ну… С невестой можно и погодить… Не прокиснет. Мне б свой уголочек…

– Записывай адрес… Это в Зеленограде. Возле самой станции Крюково… Въедешь, как турецкий султан!

– Кто хозяин?

– Хозяйка. Моя сестра. Я предупрежу её по телефону. Поезжай сегодня же к восьми вечера.


Я бутылку шампанского в портфель и вперёд!

Золотой мечте навстречу!

Антонина Семёновна оказалась дамой расторопной и цепкой. Короткая стрижка под мальчика. Дерзкий взгляд. Секретарь директора какого-то пищеблока.

Хлопнули мы за знакомство по бокальчику моего шампанского, и Антонина Семёновна пошла сахарно рассыпаться.

– Толя! Вы должны знать всё с первой минуты в этом доме. Муж сгрёб уютный срок в пять лет. Сейчас отдыхает на сталинской даче.[83] Пьяница. Был фельдшер. Жили в калининской деревне. То вроде был так… Терпимо… А то стал гасить[84] всё что в пузырьках! Раз мочу выпил. На анализ принесли… Слава Богу, сидит. Сын Саша служит в Германии. Мне страшно в доме без мужчины…

– Вот я и займу вакансию мужчины в вашем доме.

– Я к тому и веду… У меня две девочки. Вера в пятом классе учится. Такая лиса… И Надя. Ей уже двадцать два. Работает табельщицей в здешней тюрьме. Вы не подумайте… Тюрьма передовая. Держит переходящее, сами понимаете, красное знамя московского УОПа.[85] Надя часто получает прогрессивку! Любит петь. Поёт в тюремном хоре. Зовёт и меня. Так мы с Надей ещё и вас заарканим в хор!

– Хотите сделать меня солистом Краснознамённого академического хора «Солнце всходит и заходит»? Не ошибитесь в выборе солиста. Проверьте сначала. Послушайте, подхожу ли я вам!

И я в напряге запел:

– Солнце всходит и заходит,
А в тюрьме моей темно.
Дни и ночи часовые
Стерегут мое окно.
Как хотите стерегите,
Я и так не убегу.
Мне и хочется на волю –
Цепь порвать я не могу.
Эх вы, цепи, мои цепи,
Вы железны сторожа,
Не порвать мне, не разбить вас
Без булатного ножа.
Антонина Семёновна аврально захлопала в худые ладошки:

– Никаких ножей! Нечего рвать… Нечего портить святые цепи Гименея![86] Это убыточно. И второе. Голосок у вас симпопо… Вы очень даже хорошо подходите!.. Да не смущайтесь же вы. Кушайте, кушайте. Вы же дома! Слава Богу, угостить вас есть чем. Сегодня был банкет у нас на триста персон. Я накрывала на стол. Кто там считает… Да вы кушайте, кушайте! А то ещё ослабеете…

– Честное слово, вы меня балуете.

– Ну как же? Вы ж и моё счастье… Вы б сходили с Надюшей сегодня в кино. На последний сеанс.

– Ну а чего не сходить, раз поступило высочайшее повеление?

Посмотрели мы в «Электроне» фильм «Если дорог тебе твой дом».

Это было наше первое и последнее кино.

Надежда – это та мармыга,[87] на которую во второй раз добровольно взглянуть не захочешь.

И я отрулил с крюковского меридиана.


Январь 1968

Краткость – чья сестра-то?

Я искал работу.

Куда ни залечу на пуле – мимо, мимо, мимо…

Нечаянно меня занесло в одну странную редакцию. Это был какой-то вестник для пенсионеров. Я летел по коридору. Меня как-то шатнуло к двери, на которой я и не успел толком прочитать табличку, и ломанул в ту дверь.

Старичок-сверчок.

Слово за слово.

– Вам, – говорит он, – у нас делать нечего. А вот у меня есть хороший знакомый. В секретариате «Правды» правил бал. Кинули в ТАСС. На укрепление. Собирает команду. Может, сбегаете на Тверской, десять-двенадцать?

– Нам бегать не привыкать.

– ТАСС. Главный редактор редакции союзной информации. Колесов Николай Владимирович. Мне кажется, ему вы можете подойти.

Колесов полистал-полистал мою трудовую, спросил, знаю ли я редактора Кожемяку, с которым я когда-то работал в «Рязанском комсомольце». Позже Кожемяко уехал от «Правды» собкором по Дальнему Востоку. По работе в «Правде» Колесов и знал Кожемяку.

Я ответил утвердительно.


Через два дня я подошёл.

А раз подошёл, так мне выдали удостоверение.

На печати в слове агентство не хватает первой тэ. Экономия-с! Ну чего это ещё разбазаривать буквы? Чего по две одинаковые запихивать в одно слово? Можно обойтись одной!

И долго обходились. Экономили!

Все про эту заигранную тэ жужжали на всех углах. Однако печать не спешили менять. Хватит и одной тэ!

Или забыли, что краткость – сестра таланта?

Тассовская изюминка!

Правда, народная молва уверяет, что Лев Николаевич Толстой любил объяснять Антону Павловичу Чехову:

– Краткость – сестра недостатка словарного запаса.

Один мой день

Политику совка определяет веник.

А.Петрович-Сыров
Никто не делает чего-либо втайне, и ищет сам быть известным; если Ты творишь такие дела, то яви Себя миру.

(«Новый Завет»)
В какое непростое время мы живём!

Особенно с девяти до восемнадцати ноль-ноль.

В.Антонов
Ночью я просыпался.

Сплю я чутко и слышу даже когда мышь на мышь ползёт и от удовольствия попискивает. Я слышу этот писк и просыпаюсь.

Сегодня меня среди ночи разбудил Анохин. Я снимаю у него в ветхом частном недоскрёбе в Бусинове угол.

Я лежу на койке, он на диване у окна. Холодно.

– Ну не дом у меня, а форменная расфасовка![88] – ворчал Николай Григорьевич.

Он вставал в два ночи и засыпал в печь уголь. При этом бормотал:

– Где тут дождаться маленького Ташкента? Боженька тепла не подаст, если сам ведро угля не саданёшь в печку.

В маленькой проходной комнатке горел свет. Студент Горкин приехал из Алма-Аты. У него кончились каникулы. Теперь он ночами читает и спит при свете, который пробивается ко мне по углам двух матерчатых створок вместо дверей в дверном проёме. Свет мешает мне быстро заснуть после того как я проснусь.

Николай Григорьевич пытался среди ночи зажечь мою электроплитку. Он кряхтел, сопел, дул на неё. Но она не загоралась.

Просыпался я за ночь раза три. Потому и проспал.

Слышу, за стеной детей в сад собирают и требуют от них не хныкать.

Я кричу Анохину, заживо самопогребённому под ворохом одеял, пальто, фуфаек:

– Па-адъё-ём!

Он вскакивает и выговаривает мне:

– Ты специально меня поздно разбудил!?

– Я сам только что проснулся.

Холодина. Нет спасу.

На прошлой неделе у нас потекли трубы при тридцатиградусном морозе. Анохин кликнул каких-то леваков. Я с ними лазил на чердак оттаивать форсункой лёд в трубах. За образцовое моё прилежание Анохин обещал купить мне в подарок тёплые шерстяные носки ко дню рождения.

Бежим по Бусинову с Анохиным к электричке. Холодно. Ветер. Небо чистое.

– Хор-рошо! – кричит Анохин. – От ветра краснеют щёки.

Он розов. На ресницах наледь.

На платформе к нам приближается девушка.

– Распрямитесь! – приказываю я Анохину. – Красавица к нам идёт!

Проскочил красный ленинградский экспресс, свирепо угоняя за собой сердитые клубы московской снежной пыли, и следом явилась электричка.

Трудно открылась дверь. Народу невпрокрут.

С разбегу мы рывком вжимаемся в тепло.

Женщина машинист объявляет:

– Товарищи! Поддерживайте в вагонах порядок. Чего только нет в вагонах! И семечки, и хлеб, и бумага от мороженого. И не забывайте хоть свои вещи при выходе!

От метро я настёгиваю по Герцена к своей конторелле. На этом отрезке я поймал себя на том, что почти всегда меня несёт за теми кадрессами, у которых красивые ножки. Плотные, тугие. Мне приятно на них смотреть. Пышные девичьи ноги я отождествляю с благополучием всей страны. Прочней колени – праздничней на душе. Я за державу не переживаю. Спокоен. Прочно стоим! Твёрдо шагаем вперёд! Значит, прекрасно живём! Меня охватывает чувство гордости. Я никогда не обгоню толстоножку. Зачем же себя обделять?

В двадцать я смотрел девушкам в лицо, в двадцать пять – на их пилястры,[89] а сейчас, в тридцать, – на колени. Моё любопытство к юной особе не подымается выше её праздничных, картинных ах ножек. Вот такая жестокая и сладостная деградация. И во мне гремит гимн соблазнительным королевским женским коленям.

Без четверти девять.

Я всегда стараюсь прошмыгнуть мимо милиционера до девяти. Иногда на опоздунов устраиваются облавы. У прибежавших после девяти милиция отбирает пропуска под расписку. А там такое начнётся… Сущий воспитательный марафон! Затаскают по кабинетам с объясниловками.

Сунул я под нос милицианту своё удостоверение и к лестнице. В лифт я никогда не вхожу. Всегда подымаюсь только по ступенькам.

Вот лифт набился под завязку, тяжко пополз вверх. Дунул и я по лестнице. Наперегонки. Кто быстрей выскочит на четвёртый? Лифт или я?

Ну, конечно же, я!

По глухому коридору иду к себе в 411 комнату. В редакцию промышленно-экономической информации.

Тут всё без перемен.

Пять столов в ряд слева, пять столов справа.

Боком у огромного окна – друг против друга столы Медведева и Новикова. Наши-с боссы-с. У них столы двухтумбовые, а у нас, у мелюзги, однотумбовые. Вот в чём разница между начальником и подчинённым.

По-прежнему первой от Медведева сидит Аккуратова. За её могучей спиной – я. С полмесяца назад за мной сидела Хорева. Теперь Петрухин. Дальше Бузулук. Боком у двери стол Игоря Лобанова.

На стенах – огромные четыре карты. Живые памятники! На них уже вписаны имена всех доблестных труженичков нашей комнаты. Да не по разу!

Все в комнате тайком считают, что все населённые пункты на земле, все реки, все вершины, все ямки, все бугорочки носят именно их имена. Вотчина Медведева – пятьдесят населённых пунктов от Медведкова в Москве до Медвежьих островов в Ледовитом океане и до урочища Медвежья Ляга на Севере. А Медвежка? А Медведь? А Медвежа? А Медвежанка?.. Все названы в честь дорогого Александра Ивановича.

У Новикова всё скромней. Всего чёртова дюжина мелконьких населённых пунктиков с его фамилией.

У прошмыгни Бузулука – отрастил пузень, за ремень переливается – есть в Оренбургской области целый город Бузулук. Есть ещё посёлушки: Бузулук-Привокзальный, Буздяк, Буздюк, Бузовка.

Обозревателю Артёмову (обозреватель выше завредакцией) отведено 26 пунктов от Артёма до Артёмовского.

А у Аккуратовой – жирный прочерк. Нет ни одного местечка с её именем. У Махровой наличествует лишь одна Махровка, у Хориной – Хорево.

На долю Петрухина выпало лишь одно Петрунькино. Судьба к Саше несправедлива. Он должен бы иметь побольше. За этого красавца мужчину просто обидно. Он курирует московский дворец пионеров. И, естественно, охотней курирует очаровашек пионерок. И очень плотненько. В угарном служебном порыве он, разведчик эрогенных зон,[90] нечаянно то ли спионерил, то ли скоммуниздил звёздочку[91] у цесарки. А «за райские наслаждения полагаются адские муки». И он их стоически принял. Месяц назад его женили на этой пострадавшей семнадцатилетней янгице. Ка-ак он, бедняжка, брыкался! Но выбора, увы-с, не было.

Силы были явно неравны. У Саши в загашнике ничего другого не было кроме пылкой страсти к молодому роскошному телу. А у папки янгицы, у большого генерала… Я молчу про заряженную пистолетку. Этого не было. И не было того, чтоб генерал плотно тыкал заряженной керогазкой Саше в родной висок. У генерала было другое. Пострашней.Обломный нажим по различным каналам, после чего Саша трупно склеил лапки. В момент спёкся. Согласен! Согласен! Со всем согласен, дорогой папа! Только ж невиноватый я агнец!

Но Саша не смирился с судьбой. Он вздыхает, вспоминая японские нравы. Хорошо в Японии. Там молодые целый год живут, пристреливаются друг к дружке, только потом регистрируются. А если не понравятся друг дружке и наживут ребёнка? Ну и что? Сойдёт за пробного. Я б там, мечтает Саша, никогда б не расписывался, а только бы стажировался, стажировался, стажировался…

Не пойму, почему Бузулук с ухмылочкой навеличивает Саню иногда Александром Моисеевичем.

Саня всё равно разведётся. Исполнится ребёнку год и подаст Саша на развод. Только целый год жди!

– А ты придумай повод для развода, – советуют ему. – Ну что она холодна к тебе.

– Да, холодна! – с сарказмом фыркает он. – Лошадь горяче-жгучая!

– Саня! Всё равно есть выход. Вспомни дорогих тебе япоников. У них муж имеет право потребовать развода, если заметит, что супруга спит некрасиво.

– Она красиво спит!

– Кто докажет? Свидетели, фотографии есть?

– Нет.

– То-то!

Однако женитьба не сломала его вольный дух. Он по-прежнему опыляет своим вниманием лишь пионерочек.

Саша в возрасте Христа, но выглядит на все двадцать. Он высок. А «чем выше рост, тем мозг находится от греха подальше». Он чопорно одет. Важно, с достоинством лорда носит свою единственную голову. Походка уверенная, спокойная. В разговоре всегда конкретен и ясен. Как-то по телефону он сказал новой своей пионерочке:

– Чтобы победить врага, надо его знать. Я хочу вас победить. Где это можно сделать?

У Саши большой чёрный портфель. Без него он был бы ничто. Однажды над ним, над Саней, пошутили: положили в портфель четырёхтомный справочник населённых пунктов, политехнический словарь. Всего десять кило. Саша три дня таскал эти грузы и не догадывался о недозволенных вложениях. Саша ж считает, чем тяжелей портфель, тем весомей, солидней он сам.

Ближе к вечеру Саша забивается в коридоре в будку и начинает телефлиртовать. В эти минуты особенно ярко горят у него блестящие глаза французского обольстителя. Но вот гордый нос, сосед глаз… Нос был бы совсем хорош, если б его пик – кончик – был острым, а не плоским, как высокогорное плато. Правильные черты лица, превосходный рост, строен… Все задатки безотбойного обольстителя.

Игорь Лобанов побогаче представлен на карте. У него и Лобаниха, и Лобань, и Лобаново…

Однако всех выпередил я. У меня больше своих мест, чем у всех трударей нашей комнаты, вместе взятых. Триста пятнадцать моих городов начинаются на Сан! Сан – первый слог моей фамилии. И состоит он из первых букв фамилии, имени, отчества. Да я и расписываюсь вон как. Можете справа посмотреть.



Так что все города в мире, начинающиеся на Сан, я спокойно могу считать своими.

Сверх того. У меня у одного на весь ТАСС два своих персональных телеграфных агентств. Анатолийское![92] Это в Турции.

И сирийское агентство САНА!

Плечом я упираюсь в Монголию, где в войну бывал мой Николай Григорьич. Монголия ему запомнилась тем, что там он невзначай крепенько натянул антенну одной монголочке. Муж-разведчик как-то опрометчиво отлучился на боевое задание Родины. И наш пострел к моменту поспел. Природа ж не терпит пустоты.

– Всю маклёвку от боли сипела узкоглазка, – котовато припомнил Николай Григорьич.

У всех на столах лампы. На потолке два ряда «жуков». Когда включают дневной свет, сверху слышно шуршанье, будто жуки в банке дерутся.

На стене справа – огромные уличные часы.

Потолок у нас белый, стены коричневые.

– У наших соседей, у крестьян, – Медведев постучал ногтем в стену, за которой арабила редакция сельскохозяйственной информации – прошёл ремонт. Скоро будет и у нас. Каждый напротив себя покрасит стену в какой желает цвет. Интересно будет. Комната – зебра.

Конечно, Александр Иванович говорил в шутку.

Александру Ивановичу уже пятьдесят пять. Худ. Одни мослы. На затылке лысинка. Тёмные волосы с проседью. Среднего роста. В очках. Типичный рабочий-интеллигент.

На нём серый пиджак в тёмную клеточку сидит как на палке. Тугодум. Всё, что выходит за пределы его ума, считает крамольным. Бузулук называет его тихим неврастеником. Неврастеник в себе. Только когда уже в себе не может что носить, так нелепость перехлёстывает через край по временам и тут кое-что достаётся нам с его стола убогости.

Александр Иванович очень подозрителен. Страшно боится, как бы его в чём не обошли. Мужик себе на уме.

Как-то Аккуратова опоздала на десять минут.

– Честно. Проспала, – покаялась она.

– Пишите объяснительную.

Этот службист номер один может всякий пустяк раздуть в мировую проблему. Всё может так бюрократски обставить, что только ахнешь.

В редакции его никто не любит. Зато все заискивают перед ним, прикидываются овечками.

Он это чувствует и лепит за глаза:

– Горды до первой необходимости. Как со своей заметкой кто подходит – все заискивают!

Он знает силу своей твердолобости, стоит непоколебимо.

Однако он ни разу не уходил в отпуск на весь месяц. Обязательно делил отпуск на два куска по две недели.

– Уйдёшь! А тут заговор и захват рукпоста![93] И ты свободен! Вон как Хрущёв!

Медведев долго был в парткоме, замещал секретаря. Этот высокий идейный пост позволил ему слегка обжулить родной ТАСС. По документам он мог рассчитывать только на однокомнатную квартиру. Он же спартайгенносил, скоммуниздил двухкомнатную… Обежал тайной тропкой закон. А бдительные стукачики тук-тук-тук. Настучали в партбюро. Эту весть доставил уже в редакцию в зубах сияющий панок Бузулук.

Все считают Медведева тяжёлым человеком. А он попросту с дуплом. В ТАССе четверть века. Всё меряет на свой кривой аршин. Ненавидит живое слово. Как кто скажет в заметке о чём-то образно, он тут же хаять:

– Распустился народ! Не хотят подумать. Вот и дуют образы. Вон сидит у нас корреспондентом в Херсоне Пробейголова. Всё выкрутасничает! Иногда такое загнёт, что вся редакция не в силах разогнуть. И чего гнать пургу? Ведь для всего ж есть свои готовые формулировки. Ну и пиши по-человечески.

Эти топоры и делают тут погоду. Тот-то тассовские заметки рубятся примитивно. Мне твердили, что до ТАССа надо дорасти. А может, совсем напротив? Надо опуститься?

Медведев молчалив. Угрюм.

Он чувствует себя нормально, когда тиранит кого-нибудь. И тут дело нельзя пускать на самотёк. Жди, когда кто-нибудь оступится. Надо самому раскинуть ловушки!

Он подсиживает своих сотрудников на опозданиях. Часы в нашей комнате перевёл на пять минут вперёд. Придёшь после девяти – косится. Два раза опоздаешь на минуту – обвинит в недисциплинированности.

Но меня поймать трудно. Я причаливаю всегда в восемь пятьдесят. И вовсе не из боязни. Мне не хочется первым с ним здороваться. И он вынужден сам первым здороваться со мной.

И как он подносит себя в качестве образцово-показательного борзовитого труженичка пера?

Жена Тамара ближе к вечеру приносит ему яблоко, завернутое в газету. Кладёт в верхний ящик стола.

Тут же Медведев никогда к яблоку не притронется. Он показушно съест его ровно в шесть ноль-ноль, когда кончится рабочий день. Понимай так и бери пример! Медведев дисциплинирован, дорожит рабочим временем. Будь, мол, и ты таким!


Я торопливо вошёл в свою комнату и кинул глаз на часы на правой стене.

Девять ноль одна!

– Здравствуйте! – ясно сказал я.

– Здр, – выглянула поверх газеты Аккуратова в белом свитере, с косынкой на шее.

И больше никто ни звука.

Все уткнулись в газеты.

Редакция получает все центральные газеты. На столе Татьяны их целый ворох. И день у нас начинается с просмотра газет. Обязательного! Надо же знать, как мы сработали вчера. Что нашего дали газеты. Что не дали.

На мое приветствие Медведев лишь сердито взглянул на часы, молча покосился на меня и сильней обычного плюнул на щепотку и дальше листает страницы.

– Да-а… Нашего ничего, – слышен его скрипучий голос.

И снова молчание.

Тишина. Все завесились газетами.

В комнате свежо. Медведев всегда с утра проветривает. Он и дома сидит при холоде.

Вот он наткнулся на занятную заметку и восклицает:

– О! Зажигалки! Чёрт знает для чего их делают. Разве спичек не хватает?

В знак одобрения этого замечания Татьяна выдаёт своё:

– «Русский смех». Ну и заголовочек!

Лягается в газетах всё, что может не понравиться товарищу Медведёву, как частенько за глаза называет своего начальника Танька.

Медведев всегда стоя просматривает газеты и до сблёва противно посвистывает. Обсасывает зубы. Вылавливает утреннее мясо?

Татьяна принесла ему книжку «Квартира и убранство»:

– Александр Иванович, посмотрите, как сделать домашнюю лестницу.

– Вот пойду на пенсию. Займусь.

– Сейчас хорошо. Потолки высокие. А то были… Переодеваюсь – обязательно огрею люстру рукой. А вам лестницу сделать надо. Вы ж с неё не упадёте. Вы ж не алкоголик, как установлено.

– Установлено и подписано! – мрачно хохотнул Медведев.

В марте он поедет в Лейпциг на весеннюю ярмарку. Собирает все бумаги. Его подозревали в алкоголизме. Сейчас подозрение снято.

Заговорили о высоких чиновниках.

– Я с одним учился в ВПШ,[94] – хмыкнул Медведев. – Он на экзаменах трёсся больше меня. Шпаргалки везде совал. Сейчас секретарь ЦК профсоюза металлургов. На активе увидел меня, рванул вбок. Испугался. Будто я у него пятёрку попрошу. Это говорит об отсталости, недалёкости ума. Уходя вверх, умные признают прежних друзей…

От приоткрытого окна несёт свежаком.

Татьяна передёргивается:

– Ну и ветрище у нас у университета. Вчера ветром на пустыре меня сдуло. Грохнулась! Думала, лбом землю проломлю. Загудела земля…

– Не голова?

– Не разобрала.

Сидеть слушать утренний пустой перебрёх грустно и я подхожу к Медведеву.

– Александр Иванович, заметки есть посмотреть?

– Сейчас.

Он важно перебирает ворох бумаг. Не спеша. Обстоятельно. А ты стоишь ждёшь. Как милостыньку. Ему это доставляет наслаждение, потому он не торопится. Не тороплюсь и я.

Я поторчал пенёчком минуты две, взял с его стола газету и пошёл на своё место писать дневник.

Ему не нравится, что я занимаюсь чем-то своим.

Если б я сидел без дела, а это угнетает всякого, он бы наслаждался втихомолку – неврастеник в себе! – он бы и не давал работы. А тут этот архарка чего-то своё исподтишка карябает. Надо отвлечь от безобразия! Загрузить!

– Анатолий, – подносит он мне заметку. Я встаю навстречу. – Сделай эту. «Удачный эксперимент».

С заметкой я выхожу в коридор и бреду в его глухой конец. К четырём телефонным будкам.

Хоть у нас на каждом столе стоит по параллельному телефону, звонить из редакции нежелательно, если разговор предстоит обстоятельный.

Ответить на звонок – пожалуйста. Но если предстоит длинный разговор, а тем более, когда надо переговорить по личным делам – пожалуйте в коридор. Там вы никому не будете мешать.

Я консультируюсь в рыбном министерстве.

– Есть здесь что-то новое?

– Абсолютно ничего! Сельдь ловят разноглубинными тралами уже лет десять. Какой же это эксперимент? Что ж тут нового?

Заметку я забраковал и вернул Медведеву.

– Погода с ума сошла, – жалуется Татьяна. – В Алма-Ате тридцать два мороза!

– Сильно за Алма-Ату не переживай, – успокаивает её Александр Иванович. – Надо бы узнать в министерстве речного флота о дне актива.

– Ха! – восклицает Татьяна. – Я могу позвонить начальнику мореплавания Грузинову. Я познакомилась с ним в Архангельске, когда он, Грузинов, был капитаном, а мне было всего-то двадцать два сладких годочка. Только кончила журфак. За критику на вступительном экзамене советских романов меня, медалистку, чуть не приняли в МГУ. Ой… Ну… Было… От «Труда» поехала в первую командировку в Архангельск. Весна. Начиналась навигация. Приходило первое судно. Слетелась куча столичных корреспондентов. Все мужики. Одна я баба. Боялась напутать в материале. Помнила поговорку «Вечёрка» и «Труд» всё переврут. Как-то… Не пойму… Провалилась я в прорубь и проболела в Архангельске две недели. Капитан этого первого судна Грузинов поил меня ямайским ромом. Приятный, не пахнет духами. Теперь Грузинов в министерстве. Так что я ему позвоню. А вы, извините, на планёрку не опоздаете?

Медведев смотрит на настенные часы и хорохорится:

– Ещё три минуты до боя Богов на Олимпе.

Олимпом у нас называют планёрку заведующих редакциями у Колесова.

Звонит местный телефон.

Трубку взяла Татьяна:

– Его нет. Он давно ушёл!

И кивает Медведеву:

– Вас вызывает Таймыр!

– Я понял. Я давно уже там!

Медведев кладёт ей и мне по заметке:

– Ну, я пошёл, – говорит он так, будто вплавь отправляется пересечь океан.

Татьяна постучала ногтем по заметке:

– Что за новостюху подвалил мне товарищ Медведёв? – и поворачивается к входившему Новикову: – А ты где пропадал, тов. Новиков?

– По очень важному делу.

– И у меня не менее важное. Пойду-ка стрельну папироску.

Странное дельце. В нашей комнате не курит ни один мужчина. Зато курят одни женщины. Хорева с Аккуратовой. Курит даже заходящая к Владимиру Ильичу законная супружница Лидочка, редактриса из отдела культуры.

Татьяна накурилась. Ждёт Медведева, чтоб отпроситься на кофе.

Питьё кофе, обед – очень важные и ответственные мероприятия. О них начинают говорить с утра. С десяти часов прилежно ждут открытия буфета и столовой и говорят о них с таким вожделением, что, кажется, они сюда приходят не работать, а только попить кофе и отобедать.

Без медведевского согласия Татьяна не решается двинуться в буфет. Преданно ждёт начальника.

По радио – здание радиофицировано – объявили об общем собрании в конференц-зале по случаю выдвижения кандидатов.

Кончилось собрание, а Медведева, как и пушкинского Германа, всё нет.

– Сколько они там заседать будут? – ворчит Татьяна. – Офонарели, что ли? Пойду-ка я трахну с горя кофейку!

И она решительно уходит.

А Медведев вернулся только через полтора часа.

– Что так долго? – с вызовом выкрикивает ему навстречу Татьяна.

– Медленно работаем. Побыстрей надо шевелиться.

– А чем мы виноваты? – вскидывает руку Ия. – Мы выдаём нормально…

Медведев бухтит под нос:

– Заколебал всех этот принцип новой метлы…

Это камешек в огород Колесова. Не нравятся Медведеву навязываемые новшества «новой метлы». Не нравятся, но говорит Медведев о них чуть ли не шёпотом.

Медведев быстро надевает бледно-коричневое пальто, шапку-ушанку:

– Володь! Я поеду на площадь Борьбы в седьмой диспансер. За справкой.

– Между прочим, там проверяют шофёров, – говорит часто болеющий дедушка Кошельков с выпуска Б. – Я рядом там живу.

И он переводит взгляд на окно, расписанное морозом.

– Любуетесь зимним пейзажем? – улыбается ему Ия.

– Я на больничном. Пришёл погреться. А то дома холодно…

Выходя, Медведев начальственно, с подкриком советует:

– Работать! Работать надо!

Держащий нос по ветру Бузулук уставился на Новикова:

– Слушай, Володь! Ты наравне с Медведевым протираешь штаны. Почему вы не даёте ходу старшим редакторам Аккуратовой и Сану? Два дня в неделю надо давать им возможность бывать на объектах. Пусть пашут. Пусть показывают нам, как надо писать. Переймите опыт соседней, крестьянской редакции. У Бори Бажанова нет зама. Боря держит на месте лишь одного редактора, он перелопачивает всю шизофрению телетайпного потока. А второй редактор у Бори бегает по объектам и делает конфетки. Разве у нас так нельзя?

Обо всём этом Колесов только что твердил на планёрке. Бузулук обеими лапками за:

– Ну чего мы стадом сидим на корреспондентском самотёке? Один-двое спокойно справятся!

– Ну, лектор, проквакал – брысь с трибуны! – машет Татьяна на Олега. – Меня больше беспокоит, чего такой злюкой сидит Лобанов. Игорь, ты чего такой злой? У меня зуба нет, желудок пустой, и я не такая злая, как ты.

– А как не злиться? – ворчит Игорь. – Только что Медведь угробил мою тему об оснащённости геологов. Говорит: нет повода. А что ты, говорит, нового скажешь? Будет День геолога, тогда и дашь свою статью. Я говорю: «Напишет статью член коллегии министерства геологии» – «Он скучно напишет». – «Я за него напишу. Он подпишет».

Татьяна выставляет свой довод:

– Ты сделай статью. А потом и говори.

Я впихнулся в разговор:

– Чужую беду пальцем разведу, а свою и пятернёй не растащу… Игорь не день и не два вынашивал свою тему. И без согласия бугра пиши? Глупо. Не до каждого всё сразу доходит. В минуту всё не укладывается в Медведе.

– В его голове ничего не укладывается! – говорит Татьяна. – Плюй на всё. Спокойно делай. Выдашь через редакцию науки или Бориса Прохоровича. Злой… Тебе тоже надо в психдиспансер. Иди догони тов. Медведёва и топайте вместе!

Да… Стоит начальнику отлучиться в психарню – начинается крутая критика. Не глядят на то, что Медведев вытиран (ветеран) ТАССа.

Татьяна и Игорь уходят в столовую.

Звонит Калистратов:

– Гоните Бузулука на выпуск. Волосы будем выдирать!

Пять минут назад Бузулук сиял. Сейчас он мрачен.

Наполеон побит!

– Этот Калистрат-кастрат… – опало шепчет Олег. – Я ему сколько надиктовал. А он дал только десятую часть. Посчитаемся мы с Севушкой… Ничего… Обкашляем это дельце в свете бутылки…

Бузулук бежит на калистратовский эшафот. Приглашён срочно!

Входят Татьяна с Игорем.

– Вот, – отдаёт она мелочь Игорю, – получи. Ты ж меня кофе поил… А теперь… – Она берёт со своего стола какой-то листок, треплет им. – Где этот Бузулучина. Я без него соскучилась. Материал есть, Бузулука нет. Гм…

Она подходит к Новикову:

– Володь, а Володь! Дай таблицу умножения с твоей тетрадки. А то я забываю, сколько будет пятью пять. Положу себе на стол под стекло…

Татьяна ликующе суёт мне под нос таблицу:

– Глянь, что у меня есть. Таблица!

Отредактированную заметку я несу в машбюро.

Тамара, жена Медведева, мне говорит:

– Сколько вы носите заметок! Вороха! От вас к нам надо проложить трубу. Положил, дунул – заметка у нас! А раньше была труба имени Вишневского. Был такой заместитель генерального директора. По трубе материалы летели с выпуска на четвёртом этаже на первый этаж, где стояли телетайпы. Трубу убрали. Сейчас заметки курьеры носят.

Потягиваясь, Татьяна спрашивает:

– Ребя! Где достать шестьдесят рублей?

Бузулук выворачивает карманы:

– Я сейчас пустотелый.

Свой вопрос Татьяна бросает и входившему Беляеву.

Он расшибленно разносит руки в стороны:

– Какие деньги у гулёны? Первый же день на работе после отпуска.

– Нет денег. Так зато как вы загорели!

– Ну да. На лыжах ходил. Подгорел.

– И ещё вас интересно постригли.

Беляев осмотрелся и душевно выговорился Татьяне:

– Стригла меня старая клизма в доме отдыха. Стригла не глядя. Говорю ей: «Вы хоть посмотрите». – «Я чувствую». Начувствовала… Ребята! Всех велено свистать наверх. В конференц-зал. Будем всем собором выдвигать кандидатов в депутаты райсовета. От вашей комнаты будет выступать ваш товарищ Новиков.

Через пять минут Новиков заунывно пробубнил с трибуны:

– Я предлагаю выдвинуть Пименова Василия Сергеевича. Вы все его знаете. Он секретарь парткома ТАССа. Честный в работе. Неплохой семьянин.

По залу пробежался в разминке ехидный смешок.

Поддержал кандидатуру ещё живой обозреватель Романов. Говорил с места. Из рядов:

– Я хорошо знаю Пименова. И он меня знает. Вместе бултыхаемся в ТАССе двадцать лет.

Потом молодой патлатик выдвинул какого-то Лёшу.

Шум из рядов:

– Лёша! Покажись народу! Какой ты, наш избранничек?

К подножию сцены, к микрофону направляется Лёша.

Он ещё не взял в руку микрофон, а из зала уже кричат:

– Ничего малый. Стройный. Не горбится. Пройдёт!

– Молодой. Холост ли?

– Четвёртый раз женат.

– Не мучайте. Отпустите человека. И так видно. Отличный!

Потом выбирали народных заседателей. Список был готов. То и дело поднимали и опускали руки.

Устал я и с тоски чуть не заснул.

Собрание скоро закончилось, мы спустились к себе.

Тут как раз вернулся из бегов Медведев. Смотрит затравленным волком.

Володя интересуется:

– Александр Иванович! Как дела с психдиспансером?

Медведев на срыве:

– Это ж идиотизм высшей марки! Такое может быть только у нас!

Тамара, жена Медведева, оказавшаяся в комнате, снисходительно улыбается:

– Слова-то какие! Всё иносранные!

Медведев знай распаляется:

– И-искал, и-искал этот диспансер! За четыре часа еле нашёл! Очередь к врачу – двадцать человек! В час – одного! Завтра с утра пойду.

Володя сочувственно кивает головой:

– Да, Александр Иванович! В щепетильную ситуацию вас затёрло. Артёмову, когда он ездил в ГДР, просто списали с карточки, что не псих. И не бегал к врачу.

– Мою карточку не нашли.

– У вас же отличная характеристика РК КПСС, что вы нормальный, не пьяница. А если врачи дадут обратное заключение?

Звонят с выпуска А, спрашивают, есть ли события на завтра.[95]

Медведев сердито отрубил:

– Нет ничего. Не хотим вас загружать.

Поговорил Медведев с выпуском – звонит череповецкий корреспондент Тихомиров:

– Пускаете домну? – переспрашивает Медведев. – Хоррошо! Давайте в приподнятом настроении. Говорите, будет митинг? Это повод. Чтоб мы не были голыми фиксаторами факта, назвать фамилии задувщиков печи. Напишите как-то понеобычней. А то корреспонденты не очень-то думают. Благовещенская заметка похожа на читинскую. Штамп, тупость, глупость в информациях.

Заглянул Ахметов. Вчера он написал для Медведева заметку. Дали многие газеты. Ахметов сияет:

– Александр Иванович! Всё пашете!?

– Да, мы вечно пашем. Это у вас одни симпозиумы.

Как всегда, ровно в четыре пятнадцать жена принесла Медведеву яблоко, завернутое в газету. Положила в верхний ящичек стола.

Ровно в восемнадцать ноль-ноль Медведев начинает есть яблоко. Его хруп служит сигналом, что трудовой день окончен. В рабочее время он не может есть яблоко и одновременно читать поступающую информацию. Он должен sosредоточить всё внимание исключительно на информации и ни в коем случае не переключать его на яблоко. Он же председатель народного контроля по сектору «Как используем рабочее время?»

Сегодня я вёл книгу записей информации, полученной редакцией. Пришло 25 заметок. Семнадцать забраковали. Брак я несу в секретариат, кладу в папку «Текущий отсев».

Подобьём игого. За день восемь лбов выдали лишь восемь заметок. По штуке на нос. Не густо-с. Да если ещё учесть, что писали эти заметки на местах не любители, а профессиональные журналюги, становится совсем не по себе. В безделье протираем трусики и штанишки.

Вот какой компот выскакивает.

Под медведевское хрумканье с чувством свято исполненного долга я тоскливо собираю свои тряпочки и в обрат, домой.

По пути взял хлеба, сметаны и на электричку.

На платформе столпотворение.

Идёт посадка.

К какому вагону ни подлечу – не вжаться даже бочком.

Добежал до первого вагона – не войти.

Бабка канючит с платформы:

– Детки… Вы ж пожмитесь… Молодые…

Хмельной мужик:

– Граждане! Подвиньтесь на полчеловечка. Пускай милиционер войдёт.

Створки сохлопнулись. Из щели между ними торчит рука милицейская и пол-лычки.

Двери открылись. К первому вагону снова вальнулась толпа. Волосатый мужик просит машинисточку:

– Пусти к себе, любушка ах и голубушка ух!

– Пусти одного… Всё стадо тут будет!

Поезд тихонько трогается.

Одной рукой я держусь за поручень. Вежливо бегу рядом.

Мне кричат:

– Брось, шальной!

Машинистка ловит меня за полу пальто – одной ногой я стою уже на её территории.

– Ну вот, – улыбается она. – Входи, входи, бледненький. Это из-за тебя пришлось второй раз открывать двери?

– Из-за лычки.

Она внимательно посмотрела на платформу и впустила меня из своей кабины в головной вагон.


В Бусинове мело.

Было холодно. Я бежал. Ветер подхалимно поталкивал меня в спину.

На заледенелой горке я поплыл. И тут же боком поплыл на меня грузовик. Колёса не крутятся, а махина надвигается на меня. Я прыгнул в канаву. Еле уцелел.

На мостике я нагнал пьяную дебелую старуху. Пальто полурасстёгнуто, волосы выбились из-под платка.

Ударит ветер в спину – пробежит чуток. Ветер стих – на месте замерла старуха. Стоит ждёт толчка ветра. Самой ей и шагу не сделать.

Но в пенье ей помощи от ветра не надо.

– Г-улял по Уралу к-казак молодой…

– Да не казак молодой, – поправляю её, – а Чапаев-герой!

Старуха обрадовалась подсказке и схватила меня за рукав:

– Из школы, сынок! Ой и дура же я?.. Ну скаж-жи…

– Вам видней.

– Сестра дала одну стопку, другую… Я и зареви на неё тигрюхой: «Что ты напёрстком дражнишь?» – И хлоп водяру[96] в гранёный. Надралась… А ведь никогда не пила…

Она крепко держится за мой локоть и просит довести её до церкви.

– Ты чейный будешь?

– Я ничейный.

– Ой же ж и хор-рошо! Поплыли ко мне… Что я буровлю? Ты и вправдешке ничей?

– Инкубаторский я.

– Ну айдаюшки ко мнешке в инкубатор! У меня ой же и тепло-о…

Мы вместе дошли до анохинского сераля. Дальше старуха, пошатываясь, побрела одна.

Я вхожу в наш чум. Щёлкнул выключателем – света нет. Наверно, ветер оборвал провода.

– Тут живой кто-нибудь есть? – спрашиваю я темноту коридора. – Отвечайте! Боитесь? Ну не бойтесь. Я сам боюсь!

Хочется есть.

С выступа над хлипкой коридорной дверкой – там мой холодильник – ощупью натыкаюсь на две варёные картофелины со вчера, хлеб в целлофановом мешочке и кусок селёдки. Есть чем отужинать.

Пошарил вправо от своего холодильника – наткнулся на военную фуражку на гвоздке. Летом один солдат стоял у Анохина. За неуплату отдал с головы фуражку.

Я быстренько умял картошку с селёдкой и завалился спать. Под одеялом всё же теплей.

Не успел я заснуть, дали свет.

Я вскочил, намешал в железной миске с ушками блинов, напёк на электроплитке.

Блины со сметаной согрели меня, и я вспомнил, что мне бы не мешало заняться стиркой.

Я притащил бидон воды из колонки.

Влил кастрюльки три в чистое ведро, нагрел на электроплитке и уже в горячую воду плеснул «друга» (моющее средство). Простирнул белье в горячей воде, потом пополоскал в холодной и развесил всё своё приданое сушиться где придётся. Трико накрутил на трубу, пододеяльник повесил на спинки двух стульев. Примерещилось мне почему-то, что на стульях стоит гроб и его прикрыли белым. Простыню я раскинул по этажерке, а наволочку для подушки определил на зелёный металлический абажур настольной лампы на приёмнике. Лампа включена. Наволочка быстро сохнет.

Дело сделано. Можно и передохнуть.

Я включил приёмник. Шла опера Моцарта «Свадьба Фигаро». Включаю на всю. Чтобы праздничного Моцарта слышали все. Даже мыши под полом. Слушайте и плачьте от радости приобщения к великой музыке!

Я не заметил, как меня понесло подирижировать. Не знаю, откуда у меня взялся в одной руке бледно-розовый пакет с блинной мукой, а в другой – чашка, из которой я пью чай.

Музыка нарастала, надвигалась лавиной, сминающей всё…

Руки затрепетали над головой. Утверждение торжества могущества, красоты!

На последнем высоком аккорде пакет выпорхнул у меня из руки и полетел вверх, ударился о потолок, лопнул и рассыпался мучной пылью по всей комнате.

Опера кончилась.

Слышу, кто-то вошёл.

Оглядываюсь – загазованный Николай Григорьевич, покачиваясь, трудно поднимает два пальца и делает широкий шест с поклоном:

– Здоровэньки булы! Ч-что здесь д-дают? Аустерлиц? Сталинград? Курскую дугу?

– Моцарта! – выкрикиваю я.

– Хорошо! Сегодня Фигаро здесь, – показал он рукой на диван и подался к нему всем корпусом, а завтра – там, – ткнул пальцем в пол. – А ты тут валяешь дурака?

– Предпочитаю валять дурочку.

– Я хотел сейчас свалить свою, а она меня под ручки и айнс, цвай, драй – за дверь. Цоб-цобе! Не дозволила сбросить давление. Говорит, иди пробздись! Ох же с солькой у меня масштабиха![97] А ка-ак я хотел вертухнуться. Не вышло! Ну да ладно. Всё это пустота, схоластика. Во-от же скотобаза… Я фальстаф, обманутый, Толя, муж. По девять месяцев она где-то в Химках каталась на радостных каруселях. С кем? А я перебивался всякой падалью. Потом подлезла… Развелись… Четыре года как я развёлся. А вон какая каруселя. Накануне получки такая добрейка… Накормит. Спать уложит. По-всякски перед тобой вертится. И так, и через эдак. Везде Анохин достанет. Со всех фалангов. А вот сегодня желал. Хотел её вдоль по Питерской. Не дала. Получка нескоро. Я не верю этим крестоносицам. Не будет сегодня малёвки…. Да не в этот методика. Всё это туфта.

– А в чём нетуфта?

– Заниматься трепачевским не хочу. Прожил 53 года. Пытаюсь понять и никак не пойму, что за сила в женщинах. Женщина убивает мужчину влётку одним взглядом!

– А мужчина её одним ударом?

– Я не дерусь. Мужчина не может так сильно на неё влиять. Вот в чём разница между мужчиной и женщиной. Вот в чём вопрос.

– Вы её любите?.. Чего молчите? Так живите!

– Она требует: брось пить. – Анохин покаянно усмехнулся. – А я рака боюсь. Я пью, чтоб не было рака желудка. Это так… Резюме. Вроде комплимента себе. Оттедева – отседева, как говорит один у нас в мастерской. Когда я переходил в сельское министерство, мне устроили экзамен. «Водку пьёшь?» – «Нет». – «Четыреста грамм без отрыва от горлышка можешь?» – «Где же водка? Бесконечно могу пить, глядя за чей счёт».

Он помолчал и продолжал:

– Я дам тебе тему. А ты напиши. Капитал на двоих. Мне платишь по рублю за строчку.

– Давайте тему.

– Завтра Сергей с левого берега приглашает меня на свадьбу. На Любке женится. Девка-плотняжь! Студентка института культуры. Есть на что глянуть. А он до армии в девятнадцать лет чуть не женился на горбунье. Жил с матерью. Одна комната. Комнату перегородили шкафом и взяли на постой двух студентушек. Одна, Аня, горбатая. Поиграли разок в буёк.[98] Она – у, какой вертушок под ним! Понравилось. Жениться! И конец! Жил с нею у меня. Оттартали заявку в загс. Вот завтра расписка. Знакомка его матери спрятала его паспорт. Какой ёперный театр открылся! Лезвием Аня порезала себе вену. Спускала кровь в тёплую воду. В таз. Позвали мильта. Он только ручки раскинул: «Горбунья! А бесится!» Полежала Аня три дня и уехала к себе в Курск. Писала Серёге, что там её любят. Сергей столяр. Уже отсолдапёрил армию. Всё! Я сливаюсь с палубы!

Николай Григорьевич устало повалился на свой жёлтый потёртый диван.

Раньше этот диван служил в министерстве. Потом Николай Григорьевич перевёз его сюда. Диван прожжён в нескольких местах папиросой. У изголовья с гвоздя свисают по стене выгоревшие анохинские брюки.

Уже через минуту Николай Григорьевич угрозливо захрапел.

– Эту песню прекратить! – шумнул я с напускной сердитостью.

Николай Григорьевич извинительно улыбнулся и затих.

Мы с ним жительствуем в одной тесной келье. Размером она примерно метров пять на четыре. Между анохинским диваном и моей койкой вжат маленький столик. У этажерки, у кровати – книги мои на полу. Стул у меня служит вешалкой. На спинке его собрано всё, что я ношу. Два пиджака, брюки, свитер, три рубашки. За этажеркой на полу два бумажных пакета с картошкой, кулёк с луком, сетка с морковкой. За спинкой койки, на гвозде в стене, – выходной чёрный костюм и нейлоновая рубашка. Мама подарила.

Под койкой стоит электроплитка. На ней я всё себе варю, жарю.

Почти во всю стену шишкинская картина «Рожь». Копировал сам Николай Григорьевич. Засыпая, я всегда последней вижу эту картину.

Вот и весь мой обычный день.

Сколько таких в жизни?

Все!

У стаканохватов

Анохинские холода допекли. Полетел я на Банный, 13. Здесь толкутся те, кому надо снять, сдать, обменять жильё.

Ищу, к кому бы пристроиться на коечку в добротном доме. Чтобы в новую зиму не мёрзнуть.

Одна тётечка взялась меня приютить.

Еду с нею в Красногорск.

Новая башня. Капитальная.

Подымаемся в лифте на девятый этаж.

Входим.

И настроение у меня покатилось к нулю.

Жуткая алкашная семейка!

Отец, мать, дочь, зять – все стаканохваты.

Папанька уже отхватался.

В состоянии готовальни[99] полез ночью гулять на пруду по первому зыбкому льду. Был один. Провалился, вмёрз в лёд. Три дня провёл на свежем воздухе в пруду. Вмёрз крепонько, еле вырвали у льда.

Мать молчит.

19-летняя дочка с малышкой на руках жалуется:

– Муж у меня бык с задвигами. Если спросишь, с чего он начинает день, отбомбит коротко: «С безделья!» Всего-то и забот – керосинит да давит подушку.[100] Дольше трёх месяцев нигде не задерживался на работе. Вечно сыпит лапшу! Свои частые прогулы объяснял начальству только похоронами родни. Он три раза похоронил мать, восемь раз отца и двенадцать раз меня, жену. Мы с ним не расписаны. Ты не пугайся… Если надо, – смотрит на дочку, – я её покормлю и она у меня надолго отрубается. Мешать нам не будет…

И тут она наливает в бутылочку вина, надевает на бутылочку соску и «кормит». При этом пританцовывает и поёт, гонит веселуху:

– Мы смело в бой пойдём
На суп с картошкой
И повара убьём
Столовой ложкой.
Я плюнул и ушёл.
25 марта

Полёты китайской грамоты

Эта забавка спеклась в те дни, когда наши отношения с Китаем были как ни досадно далеко не сладкие.

Тассовские аппараты в китайском посольстве были отключены.

А в посольство надо было передать важную бумагу.

И поручили это сделать обозревателю ТАСС Николаю Железнову. Молодому провористому кряжику.

Поехал важный Коляк в посольство – дальше проходной не пускают и послание не принимают.

Что делать?

Отошёл Коля от проходной метра два и, уныло-философски глядя в сторону, небрежно так, тайком метнул через плечо за забор пакет.

Тут же через тот же поименованный забор тот же пакет прибыл назад, ответно посланный уже каким-нибудь бдительным Ху Дзыньдзыньдзынем, и жабой плюхнулся у Колиных ножек.

Но Коля из тех, кто не допускает, чтобушки кто-то его обошёл.

Коля негордый. Нагнулся.

Взял пакет за уголок и швырнул ещё сильней…

И летал пакетино белой загнанной птичкой туда-сюда, туда-сюда…

Минут десять летал.

Уже выработался ритм. На полёт пакета за забор и из-за забора нужно всего четыре секунды.

И Коля подразинул рот, когда пакет не уложился в четыре секунды.

Нет уже пять…

Нет уже шесть…

Коля в спешке запахнул рот и пошёл-побежал прочь.

И не знает Коля, приняли ли китайцы пакет, или пакет заблудился где, когда летел на чужую территорию через суровый забор московский.


14 апреля

Кто мы

В конференц-зале я был на встрече с Генеральным директором ТАСС Лапиным. Говорил Сергей Георгиевич об информации.

– Разовый тираж газет 138 миллионов экземпляров, журналов – 120 миллионов. Вот наша аудитория. За рубежом у ТАСС сто отделений. В ТАСС работает около двух тысяч профессионалов. Нет определения информации, которое было бы утверждено… Это война слов. Правдивая информация не самоцель, а средство достижения цели. К сожалению, не обходится без казусов. Мы выдали речь Сергея Михалкова на пленуме детских писателей. А выступление перенесли. Сообщили об этом газетам. Однако «Московская правда» всё-таки напечатала речь до её произнесения. Или такое. Звонит мне Промыслов[101] и говорит: «По «Правде», сессия Моссовета закончилась, а мы её и не начинали». А информация в «Правде» – то наша.

Сказал Лапин и о «большом Дубчеке» Михалкове:

– Если воспитывает Михалков, то уцепится за пуговицу вашего пальто и будет крутить до тех пор, пока не открутит.


12 июня

Шашлык для генералитета

Сегодня открылась какая-то армянская выставка на ВДНХ.

По этому случаю устраивался обед.

Бузулук на правах почти хозяина – ВДНХ – его объект-вотчина – захватил почётное место для Колесова.

Раздавали шашлыки. Бузулук цапнул аж две шпаги.

Сглотнул он свой шашлык, а хоря[102] всё нет. Задерживался пан Колёскин!

Подвыпившие гости стали нападать на Бузулука. Хотели его обезоружить, конфисковать у него начальничью шпагу с мясом, поскольку нечем стало заедать армянский коньяк.

– Не отнимайте, клизмоиды![103] Вы что! Это шашлык для генералитета!

Еле отмахался шпагой с мясом для начальства.

С этим шашлыком на подносе Олег выбежал к воротам Выставки встречать своего патрона.

По словам Олега, Колесов схомячил шашлык по пути, придя к столу лишь с одной голой масляной шпажкой.

Надурняк Олег решил подкормить Новикова. Позвонил ему. Владимир Ильич прихватил с собой и голодный желудок Надежды Константиновны, ой, пардонушко, Лидии Ивановны. В минуты они уже бежали по Выставке. Но Владимиру Ильичу и его верной спутнице не повезло. Досталось им лишь по одной синеглазой котлетке.

Лидушка пошла к замминистра Армении и жалконько заныла:

– Подайте, пожалуйста, несколько яблочков для голодающего Поволжья…

– Если так – берите!

Она сгоряча и явно по ошибке вместо одного яблочка цапнула всю полную яблок вазу.

Дали пальчик, отхватила руку.

С обеда на халтай все вернулись довольные и пьяные. Не надо идти в столовую!

Подобревший с сытного армянского стола Колесов даже ответил на мое приветствие:

– Здравствуй, Анатолий!

И заулыбался, обнажив стальной рот.


Увидев меня, Николай Григорий трудно поднимает над головой указательный палец:

– Вот скотобаз-за!..

– А точнее?

– Никифырч! Без трепачевского… Дура эта Лидка… Купила диплом масштаба в войну за шматок сала… Эта хохлушка… Стараюсь для неё же… Я ж кенгуру, тащу в сумке всё домой! В субботу сбегал в ГУМ…

– На Красной площади?

– На Красной… На Зелёной… За Бусиновом! Свалку мы так называем. В нашем ГУМе больше товару, чем на Красной! Рылся целый день. Принёс двенадцать пар туфель. Тамарке одни такие хорошие отдал… Обул… Вчера с Володькой десять пар отнёс на Преображенский рынок. Продали по вшивику за пару. Купил себе брюки за три рэ, рубашку за полтора. Володьке купил часы за три. А ей – я не забываю про дамские нагрузки – большой кочан капусты! И недовольна! Натравляет на меня ребят. Володька ей стеганул: «Я б с таким мужем, как папка, не жил». Хотел по шее ему съездить, да сдержался. Учит, как жить. Ну… Выпил… Так не на мозолистые ж вшивики… На гумовские…


28 июля

Стахановцы

Доброму почину – крепкие крылья!

Под таким девизом трудятся в поте лица доблестные стахановцы РПЭИ.

Воодушевлённый примером орденоносного Бузулука сегодня разродился сыном и Петрухин.

Под вечер он принёс две бутылки.

Наша редакция фестивалит.

Хором запела:

– Петрухин Саша – гордость наша!

Прыткий

Звонили от Миля, генерального конструктора вертолётов. Просили взять готовую заметку.

Я сказал об этом Медведеву, зажав микрофон ладонью.

Он кивнул:

– Благословляю в добрый путь!

И Татьяна не забыла подсуетиться с советом:

– Не надо ссориться с Милем.

Я заартачился и ответил в трубку милевскому заму Ремизову:

– У нас некому ехать.

– Тогда я отдам материал «Красной звезде». Рвут!

– Вам же хуже! Вы не учли одного. «Красная» напечатает, а другие газеты не станут. Мы же даём сразу всем газетам.

Ремизов сам привёз информашку «Рекорды в небе».

У Аккуратовой глаза по семь копеек. Шары на лбу.

Медведев доволен моей прытью. И разметил мне редактирование заметки.

Я покружил красным карандашом в уголке листка – срочно! – и в машбюро.

– Опять ты красным уляпал заметку? – выговаривают там мне. – Мы не индюшки. Что ты нас дразнишь? Придёт время и так отпечатаем! И без красных пометок по сорок раз перепечатываем вашу бессмертную классику!

– Не всё потеряно. За сороковым идёт сорок первый.

– Мы скажем, чтоб не давали вам красный карандаш.

– Я куплю новый. Вот тогда была беда, если б вы в Совете Министров потребовали прекратить выпуск красных карандашей.

– Мы управимся и без твоего Совета Министров.

И действительно…

Через несколько минут Тамара, жена Медведева, принесла ему вне графика яблоко. Обычно она приносила яблоко в конце трудового дня. Мол, заработал – получи. А тут… Ещё утро.

Возвращаясь, она остановилась у моего стола и игриво спросила:

– Ты назовёшь по памяти все цвета радуги по порядку?

– Н-нет, – растерянно промямлил я.

– Так слушай. Внимательно слушай! Маленький ликбез… К(красный)аждый О(оранжевый)хотник Ж(жёлтый)елает З(зелёный)нать, Г(голубой)де С(синий)идит Ф(фиолетовый)азан. Первая буква каждого слова в прибаске начинает название цвета. Как ловко придумано!

Мы посмеялись и расстались.

После её ухода со мной тайно расстался и мой красный карандаш. Я и не заметил, как Тамарушка его увела.

Пришлось покупать новый.


13 августа

Колесов

С задания возвращаюсь в контору трамваем. Взял билет. 743158. Счастливый!

Неужто что-то и прибудет от этого счастья?

Последние месяцы я хлопочу о выделении мне комнаты за выездом. Моё заявление в Ленинградский райисполком подписали заместитель Генерального директора ТАСС Постников и заместитель председателя месткома ТАСС Шабанов.

В коридоре наткнулся на Шабанова.

Он печально мне улыбнулся:

– А комнатка-то ваша сгорела?

– Райисполком спалил?

– Если бы…

– Кто подставил ножку?

– Ваше низовое начальство. Серов… Колесов…

Я в редакцию международных связей. К Серову.

– Володь! Это что же такое?

У этого понтовоза[104] вид порядочно напакостившей сучонки.

– Это не я, – отбрёхивается он. – Это Колесов.

– Да вы садитесь, – предлагает мне из-за соседнего стола масляный партайгеноссе Шишков, вчера вернулся из ГДР. Как обычно, он сиял приторной улыбкой, в которую переложили сахару. – Садитесь. Правды в ногах нет.

– Нет её и в верхах. Где же мне жить? Поставить койку на Красной площади?

– Заявление недействительно без треугольника, – говорит Шишков. – Нужна подпись парторга. Я поговорю с Пименовым. – И к Серову: – Володь, к тебе Анатолий обращался?

– Официально нет.

– Зачем ты врёшь? – резанул я. – Моё заявление лежит у тебя. Я с тобой трижды говорил. Ты обещал помочь.

– А почему ты не хочешь зайти к Колесову?

– Только в этом и загвоздка? Так я уже одной ногой у него в кабинете.

– Николай Владимирович, – с порога обращаюсь к Колесову, – тут такая карусель с жильём…

– А при чём тут ТАСС? Правительственная организация?

Он брызжет ядовитой слюной из стального цельно-металлического рта. Лицо – жевал верблюд да выплюнул – стакановца. Глазки бегают…

– Помочь быне грех…

– А почему мы должны вам помогать? Вы здесь год. Но разве сравнить вас с Димой Дмитриевым. Специалист!

Жить тоже негде. Хоть в сарай иди живи.

– Так я уже живу в сарае! Я ж за выездом прошу…

– Люди по пятнадцать лет ждут за выездом.

– Им есть где жить.

– Ну почему я должен отдавать вам квартиру?

– Да про какую вы квартиру? Всего-то надо подписать заявление в райисполком.

– Ну… Раз вы пошли через голову…

Оказывается, вон где собака зарыта. Сам гневается, что его обошли.

– Давний тассовец Петрухин, – мямлю я, – посоветовал идти сразу к Шабанову.

– Подумаешь! Петрухин тут фигура!

И в его гневе я слышу подтекст: здесь фигура я!

– Я письма в райисполком не задерживал, – гремит он. – Это массы. Местком. Партком. Скажите Серову, пусть он на собрании разберёт ваше заявление и будет ли разбор в вашу пользу? Попросите! – прищурил он холод в глазах.

Он так быстро говорит, что два ряда стальных зубов постоянно обнажены, вразбег мечутся навстречу друг к другу и сливаются в один ряд высоких блестящих бивней.

– Ха! – выпалил он. – Дайте ему! А чем хуже Дмитриев?!

– Это вы уже говорили.

– Я в «Правде» проработал шесть лет! Даже в «Правде» только через пять лет дают за выездом, если ЦК вас приглашал на работу. Вас ЦК не приглашал! У меня, – смотрит на часы на стене, – в три планёрка у Лапина. Хоть пойдите к самому Сергею Георгиевичу… Не даст!


Снова грести к Серову…

Как-то я должен был делать с ним материал с актива станкостроителей. Он заболел. А в авторы я всё равно сунул и его. Угрёб он халявную десятку. Сейчас и я получил от него. Только не той монетой он мне отблагодарил, ой, не той…


23 сентября

Своя хата

Нотариальная контора на Кирова, 8.

Рань.

Я первый в очереди на приём.

И чего я тут забыл?

Свою хату.

В ТАССе вроде побежали мне навстречу. Партайгеноссе Шишков вторично отдал мне мои бумажки по жилью со словами:

– Ну, Толя, теперь всё у нас в порядке. Подписал треугольник. Как положено. Беги в райисполком. Добивайся!

Прибежал. Добиваюсь у зама Азарова.

– Для порядка, – сказал он, – мы можем принять у вас документы. Да толку… У нас десять тысяч очередников. Вы в Москве чуть больше года. Ну подумайте, когда вам улыбнётся ваша комната за выездом?

– По-моему, никогда, – выразил я предположение.

Он вздохнул… Я вздохнул…

Обменялись мы глубокими вздохами и расстались.

Послушал я Азарова и склеил крылышки.

Что же делать? Ныть-скулить на всех углах о несчастной доле?

Ныть нас не учи. Сами тут академики!

На ТАСС никакой теперь надежды. Надо самому крутиться!

И я закрутился.

По объявлениям изрыскал пол-Москвы.

И наскочил на своё.

На стене Казанского вокзала увидал замытый дождями сиротливый клочок бумажки. Трепеща на ветру, клочок с улыбкой сказал мне, что в Кускове продаётся комнатка.

И набежал на ловца зверь.

Я покупаю сегодня!

Покупаю у брата и сестры Соколовых. Они вместе со мной преют сейчас под чёрной нотариальной дверью.

Всё бы оно и ничего. Да дёргает меня какая-то обида.

– Всё ж таки дороговато, – говорю я. – Восемьсот! Сбрасывайте сотню…

– Чего торговаться!? – пыхнул Николай Александрович. – Это несерьёзно. Договорились же!

– В том-то и дело, что договорились! Вы уверяли меня, что дверь будете делать вы. Двери-то нет. Не в окно же ходить?

– Да, Толя, комнатка глухая, – печалится Мария Александровна. – Ходить через мою комнату. – И озоровато усмехнулась: – Вход через перёд хозяйки!

– Вход через старушкин перёд меня не утешает. Сбрасывайте…

– Ну куда сбрасывать?! – крикнул Николай Александрович. – Ты хоть представляешь, в какие хоромы ты въезжаешь почти за спасибо!? Кус-ко-во![105] Русский Версаль! К нам на увеселительные затеи езживала сама Екатеринушка!

Мария Александровна весело поддела:

– И на тех балах-приёмах не ты ли, Колюшок, плясывал с самой императрицей?

Николай Александрович отходчиво хлопнул себя по ляжкам:

– Ну кто ж кроме меня…

Я упираюсь на своём:

– Вы так мёртво стоите за ценой, будто я сымаю себе хоромы в самом шереметовском дворце.

– В том дворце ты можешь снять себе хоромы. Да лишь на карточку! А жить будешь в моей-то комнате!

Голос из-за двери:

– Входим!

Я не шелохнулся. Пропустил очередь.

– Что вы делаете!? – в панике заорал Николай Александрович.

– Сбрасывайте.

Засуетилась и Мария Александровна:

– Колька, уступи ж… И в сам деле, ты ссыпаешь клетуху без дверей в сакле Соколовых, а не во дворце графов Шереметевых…

– Ну… Чёрт с ним! Уступаю четвертную.

Мы вошли к нотариусу. И уже через минуту вышли.

Оказывается, договоры купли-продажи сегодня не оформляются.

Соколов, генерал в отставке, приказал мне:

– Приходи в понедельник.

– Я суеверный. Увидимся во вторник.

Во вторник я сказал Медведеву, что иду в килькино (рыбное) министерство за комментарием к информации, и прибежал к нотариусу.

Чин чином подписали мы все бумажки, и сияющий генерал протягивает ко мне руку:

– Давай!

– Чего?

– Тугрики.

– А их у меня нет!

Зеленея, генерал хватается за сердце.

– Вы так сильно не переживайте, – успокаиваю я Сокола. – Денежки будут через полчаса. Ждите. Я пошёл за деньгами.

Соколовы немо уставились на меня, слова не могут сказать.

А я убегаю вниз по Кузнецкому.

Не мог же я при нотариусе им объявить, что такую большую сумму при моём кочевье я не таскаю в кармане на булавке. Я храню их в надёжной сберкассе на Центральном телеграфе, в виду Кремля.

При нотариусе я отдал соколам деньги, и мы счастливо разошлись.

Только на этом не кончились квартирные напасти.

Уже на работе любуюсь купчей и обнаруживаю дикий ляп. Ну нотариальные хмыри! Напечатали, что деньги я вручил, и я же их получил. Пришлось тут же бежать к нотариусу исправлять.

На прописку надо представить в милицию разрешение райисполкома на продажу. Разрешение у генерала. Пришлось ехать к нему домой, в двенадцатиэтажную башню.

Подгулявший на мои денежки генерал был настроен благодушно. Стал расспрашивать о моём житье-битье.

Наслушавшись о моих мытарствах, он искренне припечалился:

– Да… Жизнь прожить да не крякнуть… Какой ты, право, бухенвальдский крепыш, стойкий. Ни жены, ни жилья, зарплату на работе урезали ого как! Крепенький ты орешек… Другой на твоём месте не устоял бы…

– А я закалённый. Спасибо жизни за большие трудности… Я с семи лет зарабатываю на хлеб… Отец погиб в сорок втором. Мать не умеет расписаться. Троих подымала одна. Мы тонкие. Мы жилистые.

– Ничего, ничего…

– Конечно, во всём этом нет ничего хорошего…


25 октября, суббота

Счастье

Кусково. Рассветная аллея, 56.

Адрес моего счастья.

У меня – свой угол!

Фу-у-у-у-у!!!

И радостно вздохнули народы мира. В том числе и я.

Свой пенал четыре на двенадцать. Шагов. Но – свой! Пускай он не графский дворец, видный мне из вечернего окна.

Свой маленький бревенчатый сераль без отдельной входной двери!

Пускай такой. Но – свой!

В нём я готов каждому таракану воздвигнуть памятник нерукотворный. И если моя хозяйка хоть только косо взглянет на одного моего таракашика, я ей…

Моего таракана не трожь!

Правда, я сам пока ни одного таракана не видел, но первое притеснение мне было высочайше пожаловано.

Вчера я вечером слушал свой маленький хриплый приёмничек, и в 22.30 слушание прервалось. Преподобная Мария Александровна безо всякого предупреждения выкрутила пробки. Приёмничек замолчал.

Что бы это значило?

Посмотрим, куда ветерок подует и чего надует.

В шесть утра старуха пыталась сама вкрутить пробки.

Не получилось.

В семь одеваюсь без света.

Старуха из-за своей двери шумит:

– Толь! Ты в пробках не понимаешь?

– И вам понимать не надо. Просто вверните, как вчера вывернули…

Невинное удивление:

– Я вывернула?

– Ну не я же.

Она зажигает керосинку, вносит в мою комнату:

– Всё видней будет.

Давясь смехом, я ухожу.

Оказывается, она не может уснуть при работе приёмничка. Так скажи. Разве я не выключил бы?


1 декабря

По пути в Сандуны

Вечер.

Иду в Сандуны. В баню.

У телеграфа улица перегорожена.

Битком народу. В Доме Союзов – прощание с Ворошиловым.

Я сунул ментозавру[106] удостоверение. Он буркнул:

– Понятно. Проходите.

На углу я взял двести граммов колбасы и втесался в толпу.

В Колонном зале лились два людских ручья. Один – на смотрины, второй – уже со смотрин.

Гроб стоит метрах в семи от русла потока. Останавливаться нельзя.

Впереди меня шла старуха. Она вдруг, распахнув рот, остановилась напротив катафалка и поднялась на цыпочки, чтоб получше рассмотреть покойника.

– Проходите, проходите, – прошептал я ей. – Только язык не уроните.

– Так и нельзя поглядеть на человека, – проворчала она и двинулась дальше.

Мой рассказ о том, как по пути в баню я простился с вождём, припечалил Марию Александровну.

– Опять мне работа, – развела она руками у раскрытого гардероба. – Умер любимый мой маршал. Уж как я искала его на белом коне. Картина такая есть. Так и не нашла… Ну что за контры? Дворничиха ходила и наказывала, чтоб завтра вывесили на доме красный флаг, а послезавтра – в день похорон Ворошилова – чёрный. Что ж мне за чёрное повесить? Разве вот это? – выдернула она из гардероба брошенные съехавшим квартирантом чёрные плавки с красными полосками по бокам. – Не-е… Это не гожается…

Она вывалила из гардероба всё чёрное сукно.

Перебирает:

– Для Ворошилова мне ничего не жалко. Моя любовь! Всё сукно, что подарил мне на юбку старик, повешу. Хоть проветрится от нафталина. Купил лет пять тому будет. Самого схоронила четыре зимы назад… Всё на меня!.. Флаг вешать от всего дома – мне! Лампочка освещает номер дома – моя!..

– Это, Мария Александровна, высокое доверие масс. Ценить надо!


4 декабря, среда

Дрова для бедной махи

Да Бог с ним, с раем, раз шалаш остался.

Н. Хозяинова
Сегодня минус двадцать.

Мария Александровна протопила печь. Тепло.

Весёлая у нас изразцовая печка. Одна согревает четыре комнаты. В каждой комнате есть её бок. И у хозяйки Махи, и у Дуськи, и у меня, и у бабы Кати, которую муж Марьи Александровны навеличивал Кэти.

– Зачем он меня так? – обижалась баба Катя.

– А он на французский макарий! – пояснила Марья Александровна.

– А-а! Это почтение!

У нас печка одна на четыре хозяина. Каждый может топить из своей комнаты. Тепло же будет идти и в остальные три.

На электроплитке я пеку блины и сразу транзитом в рот. Ни одной перевалочной базы.

– Тебе надо прикупить дровишек, – советует Марья Александровна, любившая называть себя обнаженной Махой.

В молодости она была неотразимо хороша. За всю жизнь ни одного дня не работала. У неё даже не было трудовой книжки. Ехала на своей красоте.

Наша кусковская Маха приоделась. Похвалилась:

– Ухожу на заработки.

– Вот на дрова и подзаработаете.

– Ну да, пекарь Пикэ, задница в муке!

Вернулась Маха что-то очень вскорую.

Запыхалась от быстрой ходьбы.

Стучит в фанерную стенку соседке:

– Кать! Ты совсем легла?

– Совсем.

– А у меня происшествие…

– Сейчас встану.

Пришла Катя. Шушукались долго.

Через стенку всё слыхать.

Из обрывков их шёпота я понял, что Маха, она же Марья Александровна, ходила к своему воздыхателю. Спросил он, который час. И цап её за руку – часов нет.

Еле отбомбила свои часы и не бегом ли домой.

При таких кадревичах где тут Махе заработать на дрова?


21 декабря, воскресенье

Витька ушёл!

Вчера под вечер был в килькином министерстве. Там готовили материал для «Правды». А отдали мне. И попросили:

– Обставь «Правдуню»: А то она нас задолбала своей критикой.

Сегодня в восемь я был уже на работе. Отпечатал материал. Кинул на стол Медведеву.

Вышел в коридор размяться и наткнулся на некролог.

Виктор Иванович Китаев.

Милый человечко… Ходячий островок чистоты…

В прошлый четверг он не пошёл на поминки матери нашей сотрудницы. А наутро, в пятницу, позвонил и сказал, что у него грипп, на работу чуть опоздает. Вечером жена приходит со службы и видит: пол залит горячей водой. Виктор Иванович лежит в ванне, кипяток льётся на него.

Со слов врачей о смерти говорят так:

– С мороза человек влетел в кипяток. Клапан сердца не сработал. Потерял сознание, захлебнулся. Диагноз: утонутие.

И вот сегодня кремация.

Автобус от ТАССа отходит в 15.30.

До отхода осталось пять минут.

Я мечусь со своим рыбным материалом. Медведев сбегал выпил чаю, дочитал мой материал и велит:

– Кинь материал на машинку и пойдём отдадим свой гражданский долг.

По пути я заношу материал в машбюро, дальше идём с ним вместе. Садимся в автобусе рядом.

Из тассовской двери выходят трое.

– Смотри! – толкает меня Медведев в локоть. – А одетый по-зимнему Князев похож на Лаврентия Павловича Берия. Ему может не поздоровиться.

Трое проходят мимо открытой передней двери автобуса. Красовитая секретарша Лидушка подивилась:

– Хо! Все трое в очках. А не видят нас!

Впереди рядом с Лидой восседает, расклячившись, громоздкий рохля Беляев.

Беляев медведем облапил её. Хвалится Медведеву:

– Вот у меня подчинённые! Одни молодые дамы! Ну как руку не приложить?

Судя по её выражению лица, она б готова оформить его в нокаут.[107] Да как дашь хамоватому начальничку по балде? И она, притворно улыбаясь, молчит.

Минус двадцать. Холод – это рассыпавший своё тепло зной. Медведев держится петушком, не опускает уши шапки. Она ему большая. В ней он выглядит смешно. Кажется, вот-вот она прикроет его тонкое лицо. Выглядит он мальчишкой-забиякой. Шапка надвинулась на брови, из-под которых насторожённый взгляд так и стрижёт всякого, на кого ни посмотрит.

Вошли Бузулук и Молчанов.

Медведев уставился на Молчанова:

– Что, наш жених без шапки?

Кто-то хохотнул:

– Он её в руке держит. Бережёт. Боится, на голове она застудится!

Последним вскочил в автобус преподобный Терентьев. Стандартно вскинул руку:

– Здравствуйте, борцы за народное дело!

Мы отъехали.

Весь автобус молчал. Лишь временами раздавалось лошадиное ржание Беляева. Чувствовалось, что едет он по принудиловке.

Сразу после кончины Китаева зам Генерального Сергиенко подписал приказ: похоронить на средства ТАСС. Работавшие с Виктором Ивановичем должны были как обычно взять на себя похоронные хлопоты.

Начальник Китаева балагур Беляев наотруб лупанул:

– Мне некогда! Я не могу!

Глядя на Беляева, открестился от похорон и его зам подхалимный лукавка Терентьев.

Тогда Сергиенко звонит Колесову и требует, чтоб тот создал комиссию по похоронам. И потребовал, чтоб именно Беляев возглавил эту комиссию.

Вот теперь он по приказу сверху и «возглавляет» дурачась, как бы показывая: я не хотел – вы заставили. Вот и получайте в ответ.

Первый медицинский институт.

Покойницкая. Высокая и узкая.

В приоткрытую боковую дверь я вижу, как студенты-мясорубы четвертуют тела. Практикуются.

Мне становится не по себе. Я опускаю голову.

К открытой двустворчатой двери подправляется задом автобус с чёрной полосой.

Вот и Виктор Иванович.

Дебелая баба в халате равнодушно укладывает цветы у лица, на груди, вдоль рук. Виктор Иванович весь в цветах. Видны лишь лицо и седая голова.

Тассовцы томятся у гроба, ждут не дождутся, когда же ехать. Наконец они хватают гроб и быстро запихивают в автобус.

Первым идёт автобус с гробом. Мы, тассовцы, едем за ним. С первого сиденья я тупо вижу, как впереди холодно вертятся колёса автобуса с чёрной полосой. Живые едва выскакивают из-под колёс с мёртвым. В автобусе у нас тихо. Слышен лишь грохочущий бас Беляева. Он отдаёт свой долг гражданина.

Донской крематорий. Во дворе молодые ели с подушками снега на них. Кажется, они скорбят. Кругом разлита печаль. Из трубы идёт дым. Вот где воочию убеждаешься, что все мы чадим, коптим небо. Вечно будут светить живым неугасимые огоньки коммунизма.[108]

Гроб проносят в центр великолепного огромного зала. Ставят на пьедестал, окруженный мраморным барьерчиком.

Оглядываюсь. В глубине зала виден орган на сцене. Слева мраморный бюст архитектора Осипова, автора этого крематория, открытого в 1927 году. Осипов был тут кремирован.

Поднимаются на сцену две слепые женщины. Играют на скрипке и органе.

Люди проходят за барьер. Прощаются.

– Все простились? – сухо спрашивает служивица.

Молчание.

Дёрнулся свет, что-то дрогнуло, и пьедестал с гробом под звуки органа стал опускаться. На секунду я увидел пропасть, куда уносило Виктора Ивановича.

Эту пропасть с обеих сторон стремительно закрывают две створки тёмного бархата. Сбежались и дрожат.

Вера, супруга Виктора Ивановича, повисла на барьере, простёрла руки к ещё дрожащему бархату.

– Витька ушёл! – раздался её дикий вопль в мёртвой тишине.


У автобусов долго судачили.

Начальство не захотело ехать на поминки. Партвождь Шишков тут же сбежал. Остальные доехали на автобусе до дома Китаева. Родственники вышли. В автобусе снова поднялся базар. Идти не идти на поминки?

– Эх! – вскинул кулаки Бузулук. – Люди вы или кто? Пошли скажем Вере слова утешения!

Медведев чуже ему буркнул:

– Скажи от нашего имени. Мы доверяем тебе.


24 декабря 1969

Всепланетный плач

Бегу на работу вприпрыжку. Так мне хорошо.

А хорошего-то ничего. Только сегодня узнал, что должен был я дежурить вчера на главном выпуске. Да запамятовал.

Вызвал Фадеичев и велел рисовать объяснительную.

Я такие штуки ни разу не писал.

– Ну чего ты, пане, повесил нос? – тряхнул Олег меня за плечо. – Садись рядом. Я помогу. Уже штук шесть нарисовал. Поделюсь опытом.

Он пишет от моего имени.

Заместителю главного редактора ГРСИ

Фадеичеву Евгению Михайловичу от литсотрудника РПЭИ Санжаровского А.Н.

ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА

В воскресенье 11 января я должен был по графику дежурить на главном выпуске ГРСИ. Безусловно, я бы вышел на дежурство, твердо знай, что должен быть там. К сожалению, я впервые об этом запамятовал. И вот почему. Накануне два дня у меня были заняты освещением актива геологов страны. Я впервые писал о таком крупном событии, я боялся упустить самую аленькую подробность. В пятницу поздно вечером на активе выступил Секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Соломенцев. Я устал. У меня не хватило сил приехать в редакцию. Сверки, передача, дальнейшие уточнения деталей отняли у меня не только много времени, но и сил. В результате я не смог приехать в редакцию и восстановить в памяти известие о том, что в воскресенье у меня дежурство на главном выпуске (оно лежало на моем столе). Обещаю, что этот первый нечаянный случай нарушения трудовой дисциплины будет у меня и последним.

Олег торжественно прочитал мне своё творение и спросил:

– Ну как? Этот всепланетный плач народов пойдёт?

– Хыр-р-рошо!

– Писал ведь опытный нарушитель дисциплины. Стреляный воробей и не раз битая собака. Ничего, старик. Крепись! «Человек не становится меньше оттого, что ему отрубают голову».

– Спасибо. Утешил.

Приказом за подписью одного из замов Лапина мне отстегнули замечание.

Секретарь Лидочка принесла мне этот приказ на подпись.

Я заартачился:

– Ваши шишки собирать!? Не буду. За месяц тащите график на подпись! За месяц можно забыть даже как тебя зовут! Почему б за неделю до дежурства не предупредить?

– График составляют Колесов и Беляев. Говори с ними.

Я к Беляеву.

– Ничего, Толь! – охлопывает он меня по спине. – Вон Смолин тоже чуть не получил выговор на невыход на дежурство. Забыл тоже. Но ему позвонили и он пришёл. А у тебя нет дома телефона… Не ты первый накалываешься…

Я схватил толстый карандаш для правки и зло и размашисто в пол-листа кручу всего четыре буквы.

Приказ провисел в коридоре всего один день.

Бузулук сочувственно пожал мне руку:

– Свою ненависть к администрации ты доходчиво выразил в своей подписи. Только слишком рьяно не дерись с начальством. А то оно быстренько прижмёт тебе морковку дверью.

А Молчанов подбодрил:

– Чтоб волков не бояться, надо спортом заниматься!


12 января 1970

Понедельник

Виза у трапа

Я почти не спал.

В шесть встал. В восемь был уже в конторе.

Звоню в Шереметьево.

Рейс из Гаваны перенесён на завтра.

Вот тебе и виза министра у трапа!

Молчанов:

– У тебя сегодня день визы. Не забыл?

– Да не забыл… Министр испугался ответственности за визу и остался в Гаване. На сутки взял кубинское подданство.

Я забираю материал у Федорчука и к Евсеенко:

– Жду вашего меча.

– Это с помощником решайте.

– Нет. Свет клином не сошёлся на Сидоренке. Надо делать беседу с другим человеком. Желательно с вами.

– Ладно.

Он прочёл материал и сказал:

– Хреновый. Даже «Пионерке» стыдно давать.

– Но давать что-то надо. Праздник!.. День… Такой…

– Хорошо. Я вызову Данилевича. За два часа переделает.

– Ну и я с ним. Деваться некуда.

Мы с Данилевичем на ключ заперлись в его кабинете.

Ровно через два часа, в тринадцать, мы были у Евсеенки.

Читает он материал и мурлычет:

– Выбросишь – не ошибёшься… Никогда не ошибёшься, когда говоришь директивами. Тэ-экс… Прочёл. Что вам надо от меня?

– Ваш автограф.

Он подписывает и морщится:

– Всё равно хреново, но не так уже.

В конторе на меня смотрят как на героя дня. Виза! И чья!

В синей папке с беседой случайно оказались выступление Сидоренки на торжественном собрании и доклад первого зама.

Я отвёз эту папку назад, поплакался в жилетку секретарю коллегии Лаврову:

– А всё же Федорчук неприятный тип. Откуда он?

– О-о!.. Всю жизнь он был кагэбэшником. Ловил и к стенке ставил золотоворов. Кагэбэ его испортило. Сидоренко встретил его где-то на прииске, где золото рыли в горах, и взял. Мужик ещё тот! Повышенной прооходимости!

– Это я заметил. Он хотел забрать мой материал. Сказал мне: «Вы не справились с заданием. Плохо написали. Вот напишу я, завизирует министр, а вы дадите. В противном случае ничего не дадим». Я ему: «Материал читал первый зам. Дал добро». – «Я доложу министру, что отдельные члены коллегии недобросовестно относятся к своим обязанностям. Он ему даст добро! Всё у вас не то».

– Он тут отколол номер! Всё министерство сообща готовило доклад министру на торжественном собрании. А он тайком, подпольно готовил свой доклад. План Федюни: общий доклад забрить, а свой подсунуть министру. Узнал Евсеенко. Вызвал к себе Федю, выматерил – выскочил от Евсенки Федяшка синий. Шёлковый стал. Типяра ещё тот…


3 апреля

Живи!

Кусково. «Русский Версаль».

Рассветная аллея, пятьдесят шесть…

Кусково рушат.

Скоро здесь радостно зашумит молодой парк.

А пока тут колобродила озорная жизнь.

А пока здесь ещё вечно хмурился ветхий бревенчатый домок, в котором я без малого за восемьсот рублей купил пенал. Два на восемь. Не сантиметров. А всё же метров.

С печным отоплением.

Случалось, в сильные морозы я ложился одетым, стянув уши шапки под подбородком тесёмкой.

Утром я умывался толстой пластиной льда, за ночь нарастала в ведре. Ведро с питьевой водой стояло у двери на табуретке.

Трёшь, трёшь лицо ледышкой, возьмёшь слегка подзавтракаешь. Погрызёшь ледышку и аллюром на службу.

И всё равно мило мне моё дупло.

Совсем не то что раньше…

Пеналу своему я радовался.

Перекрутил кое-как последнюю зиму и задумайся. Надо кое-что довести до ума в моей норке.

А то старуха хозяйка, большая древняя баловница, ни дня не работавшая нигде и даже не имевшая своей трудовой книжки – жила на иждивении мужа – и так не раз кидала мне в шутку:

– Толя! Это не дело, что ты шпионом пробираешься в свой пенал через мою комнату. Вход через перёд хозяйки! Нехорошо-с. Руби себе отдельную дверь в свою Европу!

Вход через чужую комнату – это не дело. Надо вставить свою отдельную дверь!

У меня было два окна и в одно я взялся врезать дверь.

Вынул оконный проём и ржавой ножовкой, отыскавшейся на чердаке у хозяйки, я стал резать брёвна в стене, лежали ниже окна. Брёвна дулись толсто, а ножовочка-коротышка была всего в две четверти, и она, когда я пилюкал, даже не высовывала своего горячего носа из бревна.

Пилил я, пилил и вдруг бах! – просвистел мимо чурбачок, чиркнув меня по верху уха.

Я огляделся и обомлел.

Чурбачок этот был куском бревна, который лежал в верхнем венце над окном.

Видимо, бревно было коротковато, его нарастили этим куском. За долгие годы притёрся он, лежал тихо и даже не подал голоса, когда я убрал проём.

И вот – ахнул!

Всего в сантиметре каком стоймя прожёг мимо моей головы.

Этот сантиметр и спас меня. Не будь его, чурбак тюкнул бы меня по копилке.[109] А это уже чревато… Навсегда бы припечатал к будущему порожку. Я не успел испугаться. Сейчас смотрю на него и меня одевает страх. Я цепенею. Молча беру три кусочка сахара и передаю хозяйке:

– Отнесите вашему пёсику Байкалу. Пусть скушает на помин было не усопшей моей души.

Меня не отпускает мысль, каким чудом я уцелел. Почему чурбачок не угодил в меня? Почему промазал? Почему не стукнул?

Ну что ж гадать? Стукнул не стукнул…

Раз расхотел стукать, надо тянуть жизнь дальше.

Живи, панове!


19 апреля, воскресенье

Хулиганистый чурбачок

Взял отгул за прогул на выпуске. Вожусь с дверью.

Со стула вправляю хулиганистый чурбачок над дверью. Он вроде вошёл на своё место. Да я не устоял, рухнул со стула. Зацепился за гвоздь в стене. Разодрал ладонь. Плеснул йода и в медпункт.

– Где работаете?

– В ТАССе.

– Это где же?

Медсестра трудно записывает под мою диктовку по аршинной буковке:

– Т… А… С…

Я в нетерпении:

– Добавьте ещё одну С. Больше не будет.

Вернулся в бинтах.

Снова лезу на стул и снова падаю.

Падая, хотел удержаться за бревно в стене. Конечно, не удержался. Только сильно саданул ладонью по бревну и кровь полилась сквозь толщу ваты и бинтов. От боли мне хочется писать. Холодно в животе и жарко в голове.

Да-а… Странно, Анна Ивановна. Чай пила, а живот холодный.

Отключили свет. Соколинка пожарила на керосинке мне сала и принесла пива:

– Пей! Не упирайся! А то услышит!

И кивает на стену, за которой наверняка надставила уши топориком бдительная Кэтрин, она же баба Катя.

Я поел и уснул.


20 апреля

Столетие Ленина

Идти на работу.

Лестницы пока нет.

Первый раз выпрыгнул в свою дверь-окно. Героем смотрю на торжественно окружающий меня мир.

Соколинка подобострастно:

– Соседи тебя хвалят. Молодец! Всё сам!

– Я и девок сам. Не зову на помощь. Универсалище!

В конторе тихо. Как в мавзолее.

Идёт столетнее заседание. Из конференц-зала выходить нельзя. На стене приказ

21, 22 апреля всем сотрудникам ГРСИ, не работающим в Кремле и на главном выпуске, прибыть в редакции к 9.00 и находиться на своих рабочих местах. Выполнение неоперативных заданий, связанных с выходом из здания ТАСС, запрещается.

Сидим. Обхватили пустые столы руками. Не отдадим исторические завоевания Ильича!

Вот и подарок к столетию Ленина.

В 10.00, за десять минут до торжества, в Кремле была коллегия и Лапина кинули на радио.

У нас сменился папа.

Теперь надо любить Замятина. Он заведовал в МИДе отделом печати.

Артёмов кисло:

– А наш новый генеральный – дярёвня! Митрофанович! Так только в деревне могут назвать.

– Теперь, – скребёт Медведев темечко, – и титулы изменит. Заведующие редакциями станут послами, редакторы – посланниками, редакторы в командировке – временными поверенными.

Медведев засиял.

Поглаживает ленинскую медальку на груди:

– Наверху баба из райкома вручала. Сказала: «Ленинскую премию можно когда хочешь получить. Только постарайся. А ленинскую медаль не получишь!»

Влетел малый из спортредакции и к нашему расписанию.

Медведев, поглаживая ленинскую медалишку на груди, с ядовитой усмешкой цедит:

– Это расписание для шпионов. Оно старое. Вот попадёт к нам шпион – введём в заблуждение.

Бузулук воет стих:

– Я видел, как ветер кобылу свалил…

Дальше дело застопорилось.

Он морщится и кричит входившему Молчанову:

– Нахапетов! Сюда!

Он называет Молчанова Нахапетовым.[110] Внешне они похожи слегка.

Валька подходит ближе, и Олег начитывает ему своё горячее свеженькое творение:

– Приходите, тётя Лошадь,
Нашу Лену покачать.

Как гналась за мной злая лестница

Кусково ещё спит. Рань.

А я уже тюкаю молотком на своей веранде. Кладу последние половые доски.

Строю-с дорогую вер-р-рандео!

Моё Кусково спешно рушили.

Кругом прело полно уже покинутых домов и я быстренько натаскал оттуда досок, дверей, брёвен, старой жести для крыши. За апрельские вечера и выходные я слепёхал себе веранду. Какую красотищу залобанил!

Летом вокруг всё зацветёт. Фазенда! Под окном я посажу подсолнухи, фасоль и несколько корней огурцов.

И это ещё не всё моё богатство. Ещё были подобранная бездомная собачка с красным бантом на груди да отражённый в моём окошке чужой сад.

И вот положена последняя доска.

Пол готов!

Он у меня на столбиках высотой так с метр.

Под верандейкой я расквартирую дрова.

Но как входить? Нужна лестница ступенек в десять.

Самому её лепить – штука чумная.

Не проще ли раздобыть где в заброшенном старом вигваме?

Поблизости такой лестницы не попадалось и я побрёл на ту сторону железной дороги.

У дома без окон и без дверей на берегу пруда я наскочил на то, что искал.

Бросовой электропроводкой подхватил за скобу почти новёхонькую лестницу и, сунув топор за пояс, поволок.

Экую махину через бесчисленные пути не протаранить, я и попри свою ненаглядку на мост.

Как по ступенькам встащил на самый верх и не скажу.

Пот лился по всем моим желобкам.

По мосту красиво прожёг.

И остался самый пустяк. Спуститься с моста.

Потянул я по ступенькам вниз, и моя тушистая госпожа Лестница покорно и легко пошла за мной.

Вначале она медленно плыла, но потом вдруг взбесилась и полетела на меня.

Что делать?

Громокипящая громада чертоломит за мной во всю ширь мостовых ступенек. В сторону не стригануть. Но и пластаться впереди всё быстрей бегущей за тобой махины нет сил.

Я до сих пор не знаю, как она не настигла меня на мосту и не срезала с ног.

Уже на земле, сам не свой, подошёл я к своей буйной Лестнице и говорю:

– Милая! Ты что, спятила? Ты чего за мной гналась? Ты ж могла меня раздавить! И думаешь, тебе от этого было б лучше? Чужие люди тебя б раскроили топориками и сгорела б ты в печи. А при мне ты ещё поживёшь. Тебе у меня понравится. Вот увидишь. Ну, пошли домой…

Притащил я её.

Тут же скобами прихватил к своей веранде.

А ну ещё убежит, если отложу на потом. А теперь, когда прихвачена толстенными скобами, от меня ей не улизнуть.

Я ещё и снизу вбил в землю по штырю, чтоб её сдерживали.

– Ну, – смахиваю пот со лба, – нравится тебе, госпожа Лестница, у нас? Молчишь? Сказать нечего? Там ты, у пруда, кисла под открытым небом. Дождь, снег – твои. Невозможное солнце – твоё. А тут тебе рай. Над тобой крыша крыльца. И соседи какие у тебя. С одной стороны огромнющий куст цветущих роз, по другую сторону будет живой подсолнух в цвету… Вон там, чуть поодаль, видишь, будет цвести картошка, по забору будет виться фасоль, огурцы побежат по плетню… Раньше там гнила помойка. Со всего дома несли. А я возьми и разбей тут огородишко! Соседи какие у тебя… Красота всюду теперь какая! Любуйся… Всё равно, милушка, молчишь… Ну, я и сам не люблю байду разводить.[111] Спасибо, что на мосту не нагнала… Мы с тобой мирком да ладком ещё не один годок уживём!


1 Мая

Верандео

И снова продолжение пляски на верандео.

Где что подчистить, где что подогнать… Да мало ль радостных хлопот у подновлённого своего дупла?

Под окном разлился огромный куст роз.

Соколинка говорит:

– Если мешает… Сруби!

– Мне цветы никогда не мешали.

Мы потуже собрали куст, стянули старой бельевой верёвкой. На флоксы – они на полпальчика торчат из земли – поставили перевёрнутые банки. Чтоб никто не наступил.

Баба Катя выпустила из закутка своих двух поросят погулять по солнышку. Пощипали они немного травки и ну по Катиной делянке лихо носиться, весело похрюкивая друг на дружку.

Бабка не надышится на них.

Пёс Байкал вылетел из своей конуры и вдоль соседнего забора носится за ними с диким лаем.

– Ну чего ты, Байкалушка? – лаской успокаивает его бабка. – Иди в свою каюту, – ткнула пальцем на конуру. – Иди. Не шуми. И на мальчишек, – улыбнулась проносящимся мимо поросятам, – не серчай. Они у меня лихачи! Вишь, как носются! Хоть милицию вызывай, чтоб свистела им за завышку скоростёв!

Пёс не унимается.

– Байкалка! Кончай эту злую припевку! А то, – она положила руки на подпояску на животе, – горячих насыпаю! Целый возок!

Напоминание о ремне производит на Байкала впечатление.

Он как-то срезанно авкнул и стих.

– Ну! Вот и молодец! Не серчай на моих ребяток. Они травки покушают, косточки расправют и пойдут к себе баюшки…

Пёс удивлённо уставился на бабку.

– Ты не всё понял? Иль тебе не в понятку, чего они хрюкают? Так они это так смеются! И боль ничего! И не над тобой смеются. А так, промежду собойкой. Играются!

Пёс зевнул и лёг, положил голову на лапы.

Тут поросята, разом оттолкнув носами калитку, побежали к дороге.

– Эй! – кричит им вдогонку бабка. – Вы куда-а? Там машины!

Как ни странно беглецы остановились. Будто задумались: и в самом деле, куда мы летим?

Бабка подошла к большенькому, почесала бок, и он готовно опрокинулся, будто подкошенный. Бабка скребёт ему живот и что-то ласковое говорит, а он тихонько хрюкает и выворачивается весь, подымает живот всё выше, выше. Вот лежит он уже на спине, упираясь ногами в небо.

– Нравится? – улыбается ему бабка и продевает под него бечёвку. Он не чует подвоха и в ответ лишь легонько похрюкивает. Бабка потуже стягивает верёвку, взваливает поросёнка на спину и тащит назад. Сделала шага три и ушастик выскользнул из неплотного кольца бечёвки, побежал к закутку.

Бабка сияет. Роняет ему вослед:

– Ничегошко… Живой…

Я с улыбкой наблюдал за милой идиллией. Бабка это заметила и, проходя мимо, спросила:

– Как дела, Толя? Идут?

– Куда ж они денутся? Что им делать? Идут… Вчера из дома получил посылку. Прислали яйца и кусок сала. Заходите как-нибудь. Угощу.

– Тут меня упрашивать не надо…

Она услышала шаги. Повернулась.

Соколинка несла завтрак Байкалу, и баба Катя сказала ей:

– Мань! Ну когда мы с тобой женим нашего Антолика?

– Это вопрос с задачей…

– И с большой! Ты, – говорит мне баба Катя, – всё ищешь запечатанных.[112] А их тольке в таких и найдёшь, как я. Вот на днях была у врача. Он ясно мне сказал, что всё моё всё при мне. В полной сохранности. Никому чужому ни грамма не дадено. Всё при мне! А у молодых этого добра незнамо. Да и где этих целинок наберёшься для вашего брата?

– А всё мужики виноваты! – шумнула Соколинка. – Норовят перепортить всех девок и невинность в дом привесть.

– А где её взять? – разводит руками баба Катя. – Горбатый вопрос.


2 мая

Персональный гимн

За праздник я так наломался на веранде…

Все костоньки плачут.

Работа. Заметок нет. Чем заняться?

Что вижу, что слышу под интерес – всё тащу в дневник.

По временам мелькает перед носом белая поддёвка – Аккуратова садится, приподымая платье. Уж лучше бы вовсе не видеть эту каравеллу Колумба с кормой[113] шире клумбы!

Медведев читает её заметку и выговаривает:

– Не «Началось сооружение», а «Начато сооружение». Так надо.

– Всё закавыка в -лось. Люди ведь строят! – вскакивает Татьяна. – Я всегда правлю: «не началось», а «начали».

Владимиру Ильичу тоже, глядя на начальство, хочется ввязаться в дискуссию:

– Разве можно сказать «Изготовили 100 тонн стали»? Изготовить можно машину, а сталь плавят.

Бузулук звонит на междугородную телефонную станцию:

– Девочки! С послепраздничком вас! Как нам вытащить на редакцию Кривой Рог?

– Какой лисий голос! – восхищается Артёмов.

Я выстриг из липецкой газеты за 22 апреля на всю страницу две красные строки:

Ты всегда с нами,
Наш дорогой Ильич!
Вырезку отдал нашему Ильичу со словами:

– Это о тебе персональный гимн.

Он лишь довольно хмыкнул.

Бузулук:

– Ну, я понёс заметку Лю Сяо Ци (Люсе Ермаковой на выпуск Б).

Люся пришла с Олегом и спрашивает:

– Где ваш вождь и слегка учитель Новиков? У него моя зарплата.

– Неужели вам, – усмехается Медведев, – почти главному выпускающему, нужны деньги?

Ермакова полуобиженно:

– Зачем так жестоко смеяться? Надо мной уже смеялись.

– Кто?

– Общественность?

– Когда?

– Намедни.

– А у нас Калистратов пропал. Три дня не работал до праздника. Нет его и сегодня. Говорили, что в подмоге у Смирновой. Спросил её. Отвечает: «Никакого Калистратова у меня нет».

Бузулук горько вздыхает:

– Что вы хотите взять с лодыря необученного?

– Его учить дороже обойдётся, – уверяет Медведев. – Такого работника надо уволить.

Артёмов уходит и предупреждает:

– Если позвонит Брежнев или кто из политбюро – я буду через час.


4 мая

Грушевое варенье

Мария Александровна показала из окна на рясную грушу в своём саду:

– Толя! Не дай пропасть экой красе! Я груши не люблю. Все они твои. Рви себе, неси на работу кому. Не дай пропасть.

– Это пожалуйста! Я по грушам умираю!

И разлетелся я наварить на зиму грушевого варенья.

Да на чём варить?

У меня в пенале стоит изразцовая печь без плиты. И готовлю я себе на крохотульке электроплитке. Пока стакан воды вскипятишь – год пройдёт!

На электроплитку я поставил четырёхведёрный котёл, доверху насыпал нарезанных груш и варил двадцать шесть часов. Ночь не спал!

На медленном, сонном огне груши хорошо уварились.

Варенье получилось сказкино.

И через пять лет оно будет смотреться таким, как будто только что сняли его с огня.


12 августа

На картошку!

Меня вызывает Колесов.

Не Таймыр, не Колыма. А именно вот пан Колёскин.

За что на ковёр? Я ж месяц был в отпуске. Грехов ещё не напёк.

Захожу.

У него масляная улыбка до ушей.

– Анатолий Никифорович! Зайдите через пять минут.

Странно… По имени-отчеству…

Я ухожу в кабинет задумчивости[114] и тупо гадаю, что же сейчас со мной будет. Да-а, тучи всё сильнее сгущаются. Снаряды рвутся совсем рядом… Ох… Подождать, когда снаряды начнут точно попадать? Тогда будет уже поздно. Как и где пересидеть эту бурю? Не высовываться отсюда? Ну, ваньзя!

Я выхожу из туалета.

– Где тебя хрен качает? – набросился на меня Иткин. – К главному на одной ноге!

Колесов, Князев, я. Триумвират.

– ЦК КПСС, МК КПСС, Моссовет, – духоподъёмненько затягивает свою лебединую песнь Коляскин, – поставили задачу о завозе продуктов в столицу местными силами в связи со сложившимися трудными обстоятельствами. Вы об этом знаете. Мы обращаемся к вам за помощью. Задача такова: надо организовать сбор и завоз продуктов. Придётся заниматься и переборкой капусты. Это нетрудно. Чтоб отрывать капустные листья, не надо быть Геркулесом.

– Достаточно быть зайцем, – уточнил Князев.

Я обрадовался, что зван не на эшафот, не на ковёрную прокатку, и проблеял:

– Не знаю, какой я руководитель, но сделаю всё, что от меня зависит. Овощи будут! Поверьте моему честному слову. Все силёнки кину! Организую. Вот…

– Там нужен личный пример, – робко подсказал Князев.

– Я и пример подам. Не то подавали.

– Там работать надо, – уточняет он.

– И поработаем!

– Там нужно самому работать.

– А я и не собираюсь перекладывать на чужие плечи.

– Там нужно просто самому убирать картошку.

– Не привыкать… С детства пахал у себя на огороде. Физического труда не боюсь. Вон полдома сам построил. Купил чёрте что и построил.

Колесов крякнул:

– Здесь у вас будет идти стопроцентная зарплата. Плюс то, что заработаете в совхозе.


13 августа

Дадим!

Еду в совхоз «Чулки-Соколово».

Нас битый час наставляли уму-разуму в парткоме.

В автобусе ко мне подсел бочком Шурик, верзила-шкаф из грамзаписи «Мелодия».

– Ну какая от нас польза? Это же порнография! У вас длинные музыкальные пальцы, а у меня любовь к вину и работать на сельской ниве мне противопоказано.

Шурик вернулся к своим на заднее сиденье, и там они шумно разыгрывали на спичках, кто ж выпьет первый халявную лампаду[115] на 101 километре. Выиграл Шурик.

Автобус летел по Зарайску, когда к водителю еле подошёл пьянюга:

– Шеф! Остановились! У нас не стало одного…

– А куда он делся? Я ж нигде в дороге не останавливался…

– Святой! Чудотворец! Вышел сквозь закрытую дверь! – хохотнул Коля. – Открой! Я пойду его искать.

– Не валяй дурочку. Бутылку будешь искать? Мало набрался? Потерпи. До совхоза осталось всего пяток километров. Там и отоваришься!

– Тебе в доклад не пойду. Открывай, ящер печной!

Водила шумнул в салон:

– Ребята! Возьмите этого чумрика…

Но никто не шевельнулся. Никто не хотел связываться с пиянистом.[116] И шофёр, плюнув, открыл дверь.

Коля побрёл по проезжине.

Навстречу лошадь в телеге.

Нашла коса на камень.

Коля мужественно держался на ногах и храбро не уступал дорогу. Лошадь не собиралась обходить поддатика.

Они сошлись лицом к лицу. Мордой к морде.

Коля стал бить лошадь по голове.

Возница не стерпел избиения своей живности. Скрутил Колю и привёз на опохмелку в вытрезвитель.

Коля напоролся, за что боролся, – на штраф в двенадцать рублей и ночь провёл в вытрезвителе.

Наутро он сходил в собор Николая Чудотворца, посмотрел свою икону и на попутке доскакал до нас в Жемово. До места уборки картошки.

– Ну так нашёл ты того, кто вышел из автобуса сквозь дверь?

– Нашёл… Он перед тобой. Не выпивки ради я вылез в Зарайске. Хотелось посмотреть на свою икону. Икону Николая Чудотворца! И я посмотрел. Теперь можно и вожжаться с картошкой.

Вот такая чумная комедия…


И вернусь я к той минуте, когда мы прибыли в совхоз.

Остановились у конторы.

А выходить боязно. Наполаскивал сатанинский дождь. Кругом непролазная грязь по колено.

Так что же делать?

Спускаться на грешную землю!

Выдал комендант нам постельные тряпочки и понеслись мы дальше. В клуб в селе Жемово.

На клубе ветер теребил плакат

Дадим больше овощей Родине!

Ну…

Кому чего…

Родине – овощи.

Нам же – жильё.

В вестибюле на нарахбудут спать женщины. Мы же, товарищи мужчины, будем спать в зрительном зале, а избранные – в президиуме (на сцене). Но все на нарах.

Из автобуса мы выскакивали каждый со своим матрасом. Каждый под дождём набивал его тут мокрой соломой, которую подвезли к нашему появлению.

Ночью шёл пар от нас. Мы испарялись.

Дверь между вестибюлем и залом – между женщинами и мужчинами – не была заколочена, и ночью в потёмках публика хаотично мигрировала куда угодно сексу.

В президиуме же жительствовал лукавый народец. Есть там дурка Валера. Он кричит:

– Отбой в двенадцать. Кто опоздал… Я не виноват. Выключаем свет и… и… Опоздунам устроим весёлый бег с барьерами!

В проходе между нарами он ставит поперёк лавки и хохочет.

Входившие по темноте налетали на лавки, падали. Кто-то смеялся, кто-то ругался, а кто-то в то же время уже звонко целовался за сценой.

Там была светлица. Комната на четыре койки. Туда шли девицы, которые не хотели как простолюбинки заводить шашни с мужиками в общем стаде хотя и в потёмках.


У столовой произошла забавная сцена. Коля узнал одного гуся из вытрезвителя. Хлопнул его по плечу:

– Слушай! Почему мне знакома твоя синяя рубаха? Где я тебя видел? Ты на днях не был в райском-зарайском аквариуме?[117]

– Почему не был? Как же вытрезвиловка без меня? Обижа-аешь…

– О-о-о! Обмоем встречку! Устроим себе бенефис! Что мы, хуже артистов?

Скинулись по рублю и в посадку.

И на этом бухенвальде[118] Коля рассказал про свои последние домашние бенефисы.

– Выпили. Наутро воскресенье. Надо похмелиться, а паранджа[119] не даёт на выхлоп.[120] Ладно. Я ей и говорю: дай хоть рассолу! Она молча полезла в погреб за рассолом. Только опустилась в яму – я крышку хлоп! Поставил на крышку шифоньер. Стал я для надёжности на крышку и засылаю ей вниз условие: пока не дашь на отходняк,[121] не выпущу. Сходил к соседу, похмелился. Возвращаюсь, руку к виску и докладываю: «У меня не горит. Буду ждать твоего раскола!» – Она просит выпустить. А я еду на своём козыре: «Не дашь – не выйдешь!». С утра до полдника отсидела и больше нет её терпения. В щёлку люка пропихнула мне горбатого.[122] Чмокнул я благодарно ту люковую щёлку и выпустил на волю послушницу целую и невредимую. Ага… В другой раз выпил её одеколон и в пузырёк налил какой-то солярки. Собираемся в кино. Она перед зеркалом и ну себя хлестать из пузырька во все места. Носом что-то задёргала… Догадалась… Ка-ак пужанёт в меня тот пузырёк! Да промахнулась. Пробила окно. Я выбежал на улицу и забросил тот пузырь в кусты. Вдруг дурь ещё не улеглась, чтоб не повторила свой бросок… Потом как-то напоил не знаю чем мужа своей сестры. Мне ничего, а он в 24 часа облез. Больше в гости ко мне не ходит. А то очень обожал кудряш по гостям слоняться. Я отучил… Е-есть польза от бенефисов…

– А вот я заступлюсь за облезлого! – вдруг замахнулся пустой бутылкой зарайский варяг. – Не смей изнущаться над хорошими людьми!

– Чего ж хорошего? Болтался по гостям…

– Замолчи! Не буди во мне зверя.

– А ведь ты боишься меня.

– Я боюсь тебя? Да убить могу! А у меня семья, щенок!

Обменялись они тоскливыми оплеушинами и уныло расползлись кто куда.


На третий день появился на личной «Волге» МОЩ 69 – 39 запоздалый помогайчик из ТАССа.

Вылез из своей машины и заявил:

– Я покажу, как надо работать не прикладая рук!

И показал.

До уборки картошки и вообще ни до какой работы он не дошёл.

Во все дни не вылезал из машины.

За ним табунились девки. Возил их в город в кино, на танцы, в ресторан. В машину набивалось человек по десять.

Сам он приударял за юнчихой Кланей, которую звал Дрожит Бедро. Кланя собиралась поступать во ВГИК и была похожа на Брижит Бардо.

Но кончилось всё пшиком.

Кланю увезли в больницу.

С чем-то венерическим.


Уборкой картошки и не пахло.

Из шести тассовских мужиков создали бригаду.

На пилораме мы катали брёвна, убирали мусор. Приводили двор в порядок.

Вскоре меня из бригады перекинули в помощники печника.

Бледный, хлипкий мой печник был мне ровесник.

Начали мы с того, что на складе взяли печные плиты. Одну он отвёз знакомому, и тот принёс литр водки.

Мой начальник опорожнил бутылку, окосел, будто его подрубили.

Я его на плечо и отнёс домой. Положил на ступеньках.

После обеда он не пожаловал работать. Я пришёл к нему. Он беспробудно спал на ступеньках.

Я выговор заведующему пилорамой:

– Я сюда приехал работать, а не пьянь разносить.

– Это тоже дело. За это я тебе тоже выведу. И неплохо.

Всё же мы сложили две печки.

– Какие мы стахановцы! – похвалился печник.

– Может, стакановцы?

– Всё у нас может быть. Мы универсалы. Плохо, что ты совсем не пьёшь. Это о-ч-ч-чень большое упущение. Но я тебя исправлю!

– И не пытайся!

– Попытка не пытка. Я всё ж таки мастерец… На прошлой неделе сдал калымных бутылок на тридцать четыре рубля!

За полмесяца я заработал сорок пять рублей. Девчонкам за пятидневку выводили и по тринадцать копеек. Они пололи капусту, собирали помидоры и огурцы.

Питание в столовой было не ахти, и мы ломали грибы, варили и жарили. Хоть нас на уборку картошки и не пустили, но мы всё равно не обегали картофельное поле. Подкапывали под вечер по полсумки и варили. С постным маслом – объедение.

Кто-то на пилораме сделал из дранки меч. Я его взял себе. Хранил на своих на нарах под матрасом. Повешу дома над диваном…

Перед отъездом многие мужики взяли по поллитровке. Чтобы не затосковать в дороге. Ехалось весело. Один мухомор так набрался, что всё просился к девчонкам на колени. Ему уступили. Он всю дорогу спал у девиц на коленях.

Из совхоза я привёз два мешка яблок. Нарвал в заброшенном саду. Этой осенью собирались его вырубать.

Высадили меня у Курского вокзала.

Как добраться до электрички?

Два мешка на один горб не усадишь.

Я тащил один мешок и постоянно оглядывался, чтоб второму мешку не приделал кто ножки.

Метров через пятьдесят возвращался за вторым.

Впеременку нянчил то один мешок, то другой.

Так добирался и от платформы в Кускове до дома.


18 августа

На небесах

Аккуратову кликнули на небеса. К заместителю генерального директора Ошеверову.

На ватных ногах побрела на шестой этаж.

Спустилась с небес в ликующем нимбе:

– Ребята! Это нечто… Григорий Максимович сказал мне: «Вы написали хороший материал, но зачем эта стереотипная фраза «Напряжённые дни наступили у работников московской телефонной станции»? Напряжённые дни могут быть у косарей…»

– Твой Ошеверов рванул не в ту степь! – сказал я. – Почему напряжёнка может быть только у косарей? А у телефонщиков не может быть? Перед праздниками, например, когда работы у них набегает ого-го сколько!?

– Ну, – развела Татьяна руками, – не стану же я возражать боссу… Я быстренько отрапортовала: «Полностью с вами согласна! Не нужна эта фраза». Интересно… Вызывал, чтоб сказать о лишней фразе… Я всегда так знакомлюсь с начальством. Он спросил, не обиделась ли я. Я ответила: «Я обижаюсь, когда на меня необоснованно кричат».

– Ишь, как она подсиживает нас! – ядовито буркнул из своего чёрного угла Медведев.

Татьяна равнодушно отмахнулась:

– Ну вы-то, Александр Иванович, никогда не кричите.

Ермакова позавидовала Татьяне:

– Походя и второго начальника умастила.

И тут Татьяна разбежалась хвалиться:

– А знаете, как я с Лапиным познакомилась? Вызвал он меня. Вхожу. Моя беседа с торговым министром лежит перед ним. Я смекнула, о чём может пойти речь, и с ходу каяться. Сказала: «В этой моей беседе не всё гладко…». Он и говорит: «Редко у кого всё идёт гладко. Вон… Когда я завтракал с Громыкой[123] в Нью-Йорке, нам подали простоквашу с черносливом и спросили меня, не хочу ли я с черешней. «А разве мы хуже питаемся?!» – пальнул я. – И невесть с чего расшумелся. Когда проорался, смолк». Не помню… Я что-то такое ему сказала, что ему понравилось. И мы расстались друзьями.

– И в добавление, Тань, – сказал Бузулук. – Ошеверов – новенький зам. С первых дней бурно погнал волну. В субботу звонил мне на выпуск: «Зачем употребляете тяжёлые деепричастные обороты?» – «Ну раз они есть в русском языке…». Что ещё мог я ему ответить?


10 февраля

На рандеву

На перекидном календаре на столе я красно написал:

Выход к рампе А.Сана

Вышел к рампе в срок.

Вернулся из отпуска Козулин. Поёт:

– С моря дует ветерок, ветерок.
С юга я везу трипперок, трипперок…
Философ Калистратов делится с Козулиным последними новостями:

– Колюшка Великанов подзалетел со своим орденоносным поносом в больницу. Съел огурец, а водкой не запил. Гриб да огурец в жопе не жилец. Ему исправно таскали передачи. Антизнобин наливали в авторучку. Взяла сестричка авторучку расписаться за приём передачи и обнаружила зарядное устройство.[124] Насухач загорает теперь Колюшок.

– И чем же он сейчас в больнице промышляет?

– Выводит племенных мандавошек.

Робко, бочком подходит к Калистратову Молчанов:

– Сев! Ты куда засунгарил мой материал? Похоронил?

Севка показывает пальцем на папку с готовыми заметками:

– Он здесь, в братской могиле.


Потею над покаялкой.

Заместителю Генерального директора ТАСС

Ошеверову Григорию Максимовичу от литсотрудника редакции промышленно-экономической информации Санжаровского А.Н.


ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ


Исполняющий обязанности заместителя заведующего редакцией промышленно-экономической информации Калистратов В.Л. написал на меня докладную, в которой утверждает, что второго сентября я вышел на работу с опозданием на четыре часа.

Дело вот в чем.

Со дня на день я откладывал обмен паспорта. Из милиции напомнили, что за проживание с просроченным паспортом я буду оштрафован. Первого сентября я попросил тов. Калистратова отпустить меня на следующий день в милицию.

– Хорошо. Иди. Только не забудь по возвращении отправить телеграммы, – сказал он.

В своей докладной тов. Калистратов поставил все с ног на голову. Он утверждает, будто бы я отпрашивался до десяти утра. Это не так. Разговора о том, когда я должен вернуться, не было. Да я и сам не знал, когда смогу вернуться. Ведь в десять часов только открывается паспортный стол. А огромная в полсотни человек очередь? А более часу на дорогу?

В милиции я пробыл до часу дня. что, кстати, подтверждает и прилагаемая справка участкового инспектора. В случае надобности это может подтвердить и начальник паспортного стола.

Я не был предупрежден о времени отправки телеграмм и потому считал, что это можно сделать в течение дня. Ощущения пожарной срочности этих телеграмм у меня не было. В противном случае я либо отправил телеграммы первого сентября, оставшись после работы (я получил их в 18 часов), либо вовсе не отпрашивался бы в милицию.

Я, конечно, виноват, что, задерживаясь в милиции, не позвонил в редакцию. Этого я не мог сделать, поскольку ближе полутора километров не было телефонов-автоматов.

Поначалу я не стал писать объяснительную, основываясь на таких личных наблюдениях. Многие в ГРСИ ходят в рабочее время не только в милицию и к врачам, тратя немало времени, однако никто от них никаких объяснительных не требует. Причина моего отсутствия не менее уважительная.

За три года работы в ТАСС у меня не было ни одного случая опоздания. Факт, который никто не может опровергнуть. В том числе и тов. Калистратов.

8 сентября 1971
С Севкой мы были приглашены на рандеву к Ошеверову.

Как поганчук де Калистрато ни рвал попу,[125] а ошеверовского выговора так мне и не выхлопотал.

Всё обошлось.

Под колесо!

Врага надо знать в лицо, а бить в морду.

А.Кнышев
Понедельник.

На всех парах настёгиваю в родную контореллу.

В ТАССе главное вовсе не работа.

Главное в ТАССе – до девяти ноль-ноль прошмыгнуть мимо постового ментозавра.

А там…

А там хоть вешайся от безделья!

Я сидел на рыбе, геологии, лесе и бумаге.

В кои-то веки приплывёт заметулька по какому-нибудь из четырёх моих министерств. Пишут-то с мест профессионалы. Корпеть не над чем. Иногда приходится позвонить в своё какое-нибудь ведомство и уточнить, новость ли пригнал корреспондент с места или нашёл топор под лавкой и про то простучал к нам наверх.

В общем, не запаришься.

И от безделья весь изведёшься, ожидая конца такого рабочего дня.


Ну вот просвистел я метеором мимо постового кентавра и наконец-то устало рухнул на свой трудовой пост.

Сижу. Отпыхиваюсь.

Не успел отдышаться – в приоткрытую дверь воткнула праздничную головку секретарша и грозно наставила на меня указательный палец с кроваво накрашенным ногтем:

– Под колесо!

У меня всё похолодело в животе.

Что я натворил? Когда успел? Вчера ж был выходной!

Еле плетусь за секретуткой и упало допытываюсь:

– Наш достопочтенный пан Колёскин хоть проснулся путём? Чего так с утреца пораньше тащит на цугундер?

– Соскучился по тебе. Места не находит…

Я и через порог ещё весь не переполз, как Колесов сразу на крутых оборотах:

– Ты что делал вчера?

– Кажется, отдыхал…

– А без кажется можно?

– Можно. Раз выходной… Отдыхал.

– Он отдыхал! – заорал Колесов, воздев руки и взор к потолку. Будто самому Вышнему докладывал о моём отдыхе. – Он отдыхал! – ещё громче, ещё авральней пальнул Колесов, словно засомневался, что его расслышали на небесах. – Понимаете, он отдыхал! – в гневе комментировал Колесов меня. – Вы слышали!?

С докладом наверх покончено и Колесов упёрся в меня бешеным взглядом:

– Говори, это кто расписывался? – и сунул мне под нос график дежурств на выпуске А. – Не думай год! Говори!

Я искоса всматриваюсь в каракули под его обкусанным, с кровавой трещинкой, ногтем и узнаю свою ненаглядную родную царапку.

Я не знаю, что и квакать.

В возникшую паузу в нетерпении влез Колёскин:

– Кстати, почему ты расписываешься лишь тремя буквами? Причём, пишешь чётко, ясно?

У меня малость отлегло.

Ну, если за этим дело тормознулось, так не грех же и просветить своего дорогого давилу.[126]

– Видите… Я после первой буквы имени пишу в подписи только первый слог своей фамилии. И в этом первом слоге весь я. Все мои инициалы фамилии, имени, отчества.

А. Сан. И точка. А что без завитушек, ясно пишу, так это от открытости души. Мне нечего мутить. Я весь на ладонке. У меня всё открыто, честно…

– Так, так! – в запале протакал Колесов. – Теперь скажи мне открыто и честно, что ты делал вчера?

– Болел! – теперь уже я торопливо крикнул, боясь забыть, что же именно делал я вчера.

– Так отдыхал или болел? Только открыто и честно!

– Открыто и честно. В комплексе. Отдыхал, болея…

– Это что-то новое! Но… Выпустил пар изо рта, сумеешь там, – он тоскливо глянул на потолок, – забрать его обратно?[127]

Я молчал.

Чёрт! С месяц назад я расписался за дежурство и забыл.

Как же выкручиваться? Какую песенку спеть?

– Скорую вызывал?

– Нет. У меня нет телефона. А дойти за километр до будки не мог. Послать некого было. Я живу один…

– Ну что мы тут будем наматывать круги? Не представишь оправдательную цидульку – там, – он скорбно поднял вверх палец, – тебя подвесят за племенные!

– Спасибо… – благодарно кивнул я. – Я могу идти?

– Можешь! Можешь!


Я кое-как домял трудовой день, не вставая со стула, и невесть зачем поплёлся в поликлинику.

– Знаете, – заныл я перед врачом, – я весь какой-то перееханный. Будто колесо тяжело нагружённого товарняка меня переехало. Всё болит… Даже волосы на голове…

Измерил я температуру.

Тридцать семь и семь! Наша пляшет полечку!


Я показал Колесову справку от врача.

Он вернул её мне и поморщился:

– Иди порадуй Григория Максимыча! – потыкал он указательным пальцем вверх. В воздух. – Он вёл вчера дежурство. Он и решит, что с тобой делать.

На шестой этаж к Ошеверову, заместителю генерального директора ТАССа, я подымался на варёных ногах.

Повертел он мою бумажулечку и злорадно ухмыльнулся:

– Нормальные люди постесняются показывать справку с такой температурой. А ты показал. Смелюга… Только тридцать семь и семь не спасают тебя от выговорешника.


Примерно через полгода Ошеверова скрутил на работе милый дружочек аппендикс.

Обоих, Ошеверова и его родной, дорогой аппендицит, на скорой с сиреной помчали в Кремлёвку.

По пути прожигали мимо районных больниц.

Предлагали прооперироваться в одной из них.

В ответ Ошеверов вопил:

– Только в ЦКБ! Только в Кремлёвку!

В Кремлёвку доставили уже труп.

Правда, ещё тёплый.

И ошеверовское креслице улыбнётся панку Колесову.


15 ноября

Будние хлопоты

Калистратов по телефону:

– Вода под лежачий камень не течёт, даже если он флюорит. Капать надо не на меня. Из меня ты ничего не выточишь. Капай Колесову. Дроби колесовские камни. Он может перевести тебя из Читы в любимый твой град. Я не загоняю тебя в игнор. Просто переводы корреспондентов – колесовская епархия.

Сева доволен. Наконец-то отбился от лишних хлопот.

Снова звонок.

Оренбургский корреспондент Степаненков.

– А-а! Незабвенный Пётр ибн Васильич! – кровожадно цедит сквозь зубы Сева. – Надо провентилировать такой вопросишко века. Зачем ты, дружа, ловишь себя левой рукой за правое ухо? Мы никогда не были за обобщения. Мы всегда за конкретику. Конкретно ломлю: не выпендривайся! Ну что это за работа? Три заметки за полтора месяца выплюнул! Не перетрудился? Это нам на один зубок. Чего держишь нас на голодном пайке? Пожалей себя! А то наш Иванов строго пропорционально распределяет пощёчины. За лодырничество мы тебя так откоцаем, что перья не соберёшь в свой оренбургский платок. Я тебе доходчиво разобъяснил, что ты не очень хороший служака? Усёк? Закатывай рукава и за дело!

Сева расслабленно откинулся на спинку стула и смотрит, кто чем занят. И сердито хмыкает. Никто не держит в руках ручку. Никто не пашет! Знай перемалывают глупости. Болтают, как на рынке.

Вот заявилась Татьяна и с порога к Миле:

– Чего такая скучная?

– Не знаю, чем и заняться от безделья… Вся в растрёпанных чувствах… Со вчера… Вчера, в воскресенье, ездила в Кусково. В музей… Шла по уличке и увидела на куске ржавого железа на крыше собачьей конуры написано мелом: «Зачем ты, Федя, мне сердце не разбил?

Ну зачем? Валя». Меня это так полоснуло… Будто это про меня. Ведь был у меня Федя. Было всё у нас! Как мы тогда говорили, была я, болячка,[128] в замазке[129] с Болтом.[130] Всё было и нет ни-че-го! …Одна… Как осина в поле… Тридцать пять за горбом…

– Куда ж запропастился Федя?

– А!.. Не помню уже из-за чего… Горшок об горшок… Раскидали пену по стенам и разбежались…

– Нечего было разбрасываться своей бесхозной слюной. Нельзя быть слепым орудием в руках своей хамоватой дури. Смолчи раз, может, и казаковала б сейчас при Феде.

– Сразила меня записка на собачьей конуре…

– Мил, это подсказка рока. Возьми бездомную собаку и у тебя появится смысл в жизни. Будешь варить ей мясо, а себе супчик. Мы с греком Марсику мясо, а себе юшку, супчик.

Мила вздыхает и молчит.

– Чего молчишь, Мил? Все молчащие обладают дурным пищеварением.

– Ну и пусть!

Татьяна Олегу:

– Ты был привязан к телефону. Освободился… Слушай. Мать дала сорок рублей на водку для новоселья. Я зашила деньги в карман, чтоб не украли. Ловко я придумала? – и показывает на брюках зашитый карман.

– Спасибо, золотко, за информацию. Я очищу тебя, как белочку!

Этот трёп подкалывает Севку. Каково всё это терпеть ему, ио заведующего редакцией? Надо покрепче браться за бразды правления!

И он уже было собрался повоспитывать вверенный ему эректорат, но тут зазвонил красный телефон от Колесова.

На бегу он положил с пристуком заметку Олегу на стол и исчез за дверью.

Бузулук потирает руки:

– Ну, Наполеон Францевич! Ну, Урал Гималаевич! Ну, голуба де Калистрато! Что ты тут мне подсунул?

Он перевернул калистратовскую заметку, и все стали обсуждать, что же происходит сейчас в кабинете Колесова.

Наконец Сева возвращается на ватных ногах.

– Ну что? – соболезнующе спрашивает Олег. – Сильно валял по полу?

Сева тоскливо отмахнулся:

– Лучше не говорить… Ой, кто это мне положил на стол три пирожка?

– Ешь, – ласково говорит Татьяна. – Мы знали, что тебя изобьют. Подлечись…

– Спасибо! – Он ест и рассказывает. – Приехал из БЕЛТЫ[131] пан Марущак и побежал с доносом сразу к Замятину. «Я директор агентства, подписываю заметки, а со мной не считаются!» Привёл особо нелепые резолюции. Ой, селу и досталось! Шаповалов пришёл первым. Пока Колесов катал его по ковру, я отстаивался в углу и думал, что петь. Валял за Баринова. Накидал нам барин тут резолюций! Моих видно не было! Сейчас надо заново подготовить нашу переписку с Минском и понесём Замятину. Из двух папок сделаем одну! Анатоль! Тарань сюда две новенькие папки и в них перенаколи из старых папок. Действуй!

– Новые папки у меня есть.

Я нудно перекалываю.

Краем уха слушаю Севкин траурный доклад:

– Навалился Колесов и на Беляева. Беляев оправдывался: «Дал мне инвалидную команду, а теперь спрашиваешь!»

Сева вытащил из переписки мои письма:

– Подержи в столе, чтоб не наводить твоей фамилией гнев на начальство.

А тем временем Олег и Татьяна стали рядом и завыли по-собачьи. Ловко им подрыкивал Молчанов.

– Ой! Все мы чайники головкой вовнутрь. Хорошо бы записать наш дуэт на магнитофон, – предлагает Татьяна.

– Для записи мы лучше споём в другой раз, – говорит Олег и смотрит на стенные часы. – Сева! Уже три! Это тебе не шутка. Идём есть.

– Идём.

Олег кладёт руку Севке на плечо и тихонько мурлычет:

– Калистратов, Калистратов,
Неумытенький такой.
Что ж ты, что ж ты, Калистратов,
Не ведёшь нас за собой?
16 ноября

Колесов в командировке

Чтобы народ любил своих лидеров, их ему надо как можно реже показывать.

И.Александров.
Я первым пришёл на работу. Наших никого не было.

В девять пятнадцать явились не запылились Аккуратова с Горбачёвой. Это новенькая. Колесов из «Правды» перетащил.

Татьяна сильно топнула, и они прокричали дуэтом:

– Здравствуйте, психи!

Валька ответил. Я отмолчался.

Горбачёва мне попеняла:

– Толя – воспитанный человек. А на приветствия не отвечает.

Я сказал:

– Я буду с вами здороваться ровно в девять ноль-ноль. Спешите со мной здороваться. Не опаздывайте.

Вельможной походочкой припожаловал Бузулук, вполголоса мурлыча:

– Пей компот, рубай опилки.
Я начальник лесопилки.
Татьяна осуждающе махнула на него рукой:

– Сегодня получка. Ещё не давали. Тогда ну где ж ты, певчук, набарбарисился сранья?

– Гляжу я на Таньку… Ну её в баньку! В «Социалистическом Донбассе» в отделе промышленности пашут двое. Беабахер и Херсонский. Звонок: «Нам Хера». – «Какого? Который сзади или спереди?»

– Ну тупак! Тёмный лес, кривые дороги! Да пошёл ты!

Олег с усилием донёс руку до виска:

– Слушаюсь… Пошёл…

Он направился к двери, ворча:

– Палец трубы торчал в небо… Хороша строчка… Запомнить… Держи голову в холоде, живот в голоде, а ноги в тепле, будешь долго ходить по земле…

Зазвонил телефон. Татьяна взяла трубку:

– Кто заказывал Магнитогорск?

Горбачёва:

– Бузулук.

Татьяна на нервах:

– Уж я не побегу его звать. Это точно.

– Это называется месть китайцев, – сказала Горбачёва.


На два назначено занятие «Журналист в командировке». Ведёт Колесов. Название переиначили: «Колесов в командировке».

Вошёл Николай Владимирович и подивился:

– Так мало народу?

– Зато какой народ! – выпалил я.

– А поближе нельзя пересесть? У нас не доклад, а беседа… Я тассовей молодой, а не волк. Сначала не хотелось идти в ТАСС, хотя с лекциями об информации выступал десять лет в Высшей партшколе. Привык работать над большими полотнами. К информации относился…

Он замялся, и Романов подсказал:

– … высокомерно!

– Вот именно! Считал, информация – удел середнячков. В ТАССе понял, как труден этот жанр. Требует большего мастерства, поворотливости. О визите во Францию я написал в «Тассовце» «Шесть дней и пять ночей». Прочтёте. Опозданий нам не простит не только газета, но и сама история. Отправной точкой для романа служит живое свидетельство очевидца – информация. Она должна быть в оправе. Без оправы она не будет сверкать, как не заблестит и драгоценный камень. От нашей заметки идёт отсчёт истории современности.

Первые шаги в ТАССе я сделал в Минске. Сопровождал Брежнева. Со мной тогда были мои первые учителя Герасимов и Лукьянов.

Заранее надо познакомиться с местом, куда едешь. Заготовка сначала в голове, потом на бумаге – основа нашей работы. Информация должна давать оправу, где что и за чем происходит, хотя бы та же церемония.

В Болгарии во время десятого съезда Ильичу оставалось возложить венки «Борцам за свободу». Журналисты кинулись к памятнику. А Ильича нет. Ждут, ждут… Нет.

Власти размагнитились и разошлись.

А Ильич передумал. Хорошая погода. Шепнул близким:

– Пойдём по магазинам!

Это вроде бабский заскок.

Я и брежневский фотограф Владимир Мусаэльян вцепились в знакомые спины телохранителей:

– Братцы! Не покиньте!

Ехали по городу. Зашли в гастроном, потом в универмаг.

В универмаге комитет комсомола срочно собрал бюро, выделил три самых красивых девушек. Когда Ильич осмотрел универмаг, его пригласили в отдельную комнату и те девушки вручили ему подарки. У Ильича есть два товарища, которые ведают подарками.

Нежданные встречи, приветствия.

На ступеньках в универмаге Мусаэльян стал снимать. Пятился, пятился – а он длинный – и упал со ступенек.

Подошёл Ильич, помог подняться и спросил:

– Не разбился, Володя?

– Нет.

– Ты аппаратуру не разбил?

– Цела.

А снимал Владимир, когда Ильич разговаривал с женщиной с двумя маленькими детьми.

У сопровождающего Ильича были на всякий случай плитки шоколада с великолепными видами Кремля. Ильич дал ребятишкам по плитке. То-то радости!

Вечерело. В парке заработали под штраусовские мелодии фонтаны с подсветкой. Идём к памятнику. Надо возлагать цветы. Цветов нет. Организаторы-то возложения разошлись.

Болгары находчивые. Нарвали цветов прямо с клумбы и отдали Ильичу. И возложение прошло как положено.

В Болгарии встречали хорошо. Цветы, цветы, цветы.

Были встречи в Венгрии, в Германии.

Ильич любит охотничьи магазины. Были в одном таком магазине в Берлине.

Каково наше журналистское положение? Идёшь сзади и на ходу пишешь. Как согласовать?

Раньше про каждый чих писали. Теперь строже. Без сюсюканья, безо всяких подробностей.

Мы не писали, но Ильич в Берлине ходил по магазинам, интересовался ценами на хлеб, на промышленные товары. Трудно нам уловить ту грань между золотой серединкой протокола и размазыванием.

Париж. Орли. Народу поменьше, чем в Софии и Белграде. Я впервые увидел лозунг «Мы помним Сталинград!». Чистая публика Елисейских полей спокойна, элегантна.

Когда возвращались в Орли, было такое. По обочинам молодёжь радостно приветствовала гостей. А другая часть молодёжи стала бросать в наши едущие машины листовки. Завязалась драка. Древками парни били «листовщиков». «Листовщики» бегом на проезжую часть. А полиция не разбирается, кто прав, кто виноват. Виноват тот, кто нарушает. Хватали тех и тех и бросали назад, к забору.

А французский высший свет – это кино! В театре все в смокингах, старушенции с лорнетами, декольте невероятных размеров. Вблизи посмотрел, как выглядят французские актриски.

То и дело приходилось бегать к телефону. Всё уточняешь, кто есть, кого нет… Каждую минуту – какая-то неожиданность. Соображай, как выкрутиться из положения.

Едем на Мари-Роз, где жил Ленин. Что будет там? Кто встретит? Оказывается, встречало всё политбюро ФКП. А я никого не знаю в лицо. Я назвал всех присутствующих членов политбюро, а Красиков, наш корреспондент в Париже, потом уточнил в «Юманите». Я ездил за Ильичом, писал, надиктовывал текст Красикову. А уже он передавал в Москву.

Вам интересно…

Квартиру, где жил Ленин, купила компартия. Но квартира до тех пор будет собственностью партии, пока кто-то в ней живёт. Жила молодая коммунистка. Вышла замуж, съехала к мужу. Ищут, кого тут поселить.

– Я бы поехала! – пустила бойкий голосок Зина Хромова из соседней редакции. Зина недавно получила квартиру в Мытищах. – Если бы чуток раньше знать…

Марсель был в туманной дымке. Марсельцы пели «Марсельезу» и «Интернационал».

Едем по городу. Мне говорят:

– Подыми один глаз. Замок Монте-Карло!

– Некогда! Не видишь? Речь на коленке пишу.

По Франции, как и везде, ездили, вцепившись в спины охранников.

Владимир Николаевич читает записки. Отвечает.

– Вот тут анонимный вопрос: «Коля! Ну а как всё-таки француженки? Хороши?»

– Не видел.


Оказывается, Калистратов не был на занятии. Но спесиво так спрашивает:

– Ну и что он тут нёс? Знаю, ничего нового. Может, приходил приврать? На людях легче сочиняется-вспоминается.


17 ноября

Тассовские зюгзаги

Три года прошлёпал я в ТАССе, в центральном аппарате, редактором союзной промышленно-экономической редакции под руководством отставного подполковника Александра Ивановича Медведева, твёрдо считавшего, что тассовцу вполне достаточно для высокопрофессиональной работы всего восьмисот слов.

– Да! Хватит всего восемьсот слов! – крикнул он раз под случай, когда я вдруг вставил в статью незатасканное, незамусоленное словцо. – И восемьсот первое – лишнее!

Три года шуршал я бумажульками в ТАССе – три года уходил…

Да что я?

Обозреватель милый Иван Павлович Артёмов уходил сорок лет! Уходил каждый божий день!

Рассказывал он не без горькой иронии:

– Забила рутина! Всё проверяй! Проверяй!! Проверяй!!! Проверил – на поле посадил галочку. Погасил… Допроверяешься… Во всём сомневаешься… Приходишь домой… На пороге жена. А чёрт его знает, жена или подсадная американская утка! Паспорт её выхватишь из комода. Сверишь, успокоишься… Вроде жена. Галочку даже поставишь мысленно поаккуратнее… Даже против своей подписи под материалом ставишь галочку, когда сверишь с удостоверением…

За три года я опубликовал в тассовских вестниках около двухсот материалов.

Я собрал их все в две фирменные папки. Зелёно-ядовитые. Холодные.

Красным толстым карандашом буквами в локоть я вывел:

«Наши в в в в ТАССе…»

И ниже:

«Рожденный в в в в в ТАССе писать не может!»

«Начато» и я продолжил: со времён товарисча Адама.

«Окончено» с появлением Евы.

Коллекционировать свою тассовскую классику я перестал на материале «Океан – людям, люди – океану». (Вестник ТАСС.) Интервью с заместителем директора ВНИИ морского рыбного хозяйства и океанографии профессором П.А.Моисеевым. Беседа шла под шапкой

«11 РПТ[132] 11 ИЮЛЯ – ДЕНЬ РЫБАКА»

По вестнику СОЮЗНОЙ информации была передана 9/7, шла за №№ 1-7, состояла из семи частей. Первая часть была передана в 2119, вторая – 2122, третья – 2125, четвёртая – 2129, пятая – 2132, шестая – 2134, – седьмая – 2137.

Камчатская газета «За высокие уловы» напечатала беседу лишь 19 сентября 1971. Через два месяца с хвостиком.


Вестник ТАСС с моим материалом «Океан – людям, люди – океану».

Отличился «Московский комсомолец» за 11 июля.

Дал вовремя, с красной рубрикой «Сегодня – День рыбака». Но в концовку посадил дикий ляп:

(Корр. ТАСС.)

ВОРКУТА.

В вестнике моя фамилия была в середине беседы.

ВНИИ морской кильки из окна «МК», конечно, не видать.

А с крыши, если хорошо постараться, – пожалуйста!

Или редактор «МК» с моторчиком?

Почему он всё из Москвы перекинул в Воркуту?

Может, в «МК» считали, что только в Воркуте, в шахтах, разводят-то рыбу? И там весь Мировой океан?


Я в тысячный раз твёрдо решил уйти из ТАССа.

Но ноги по старой привычке всё приносили и приносили мою умную, как валенок, бестолковку (голову) каждое утро на Тверской, десять-двенадцать.

Однако…

Всегда найдутся доброжелатели, помогут сделать то, чего тебе так хочется.

В ТАССе, повторяю, я сидел на геологии, лесе, бумаге и рыбе.

Как-то я не смог пойти в килькино министерство ну на очень высокое совещание. Дал пятистрочную информашку со слов вроде надёжного бывшего тассовца Цапка. Сидел этот Цапко со мной в одной комнате. Вроде серьёзный пострел. Но одной серьёзности оказалось маловато, и с этим Цапом[133] наше начальство распростилось. Прилип он в рыбном министерстве. По телефону он меня заверил, что на совещании никого из высоких цэковских чинов не было. Я и поверь. И напрасно. Был всё-таки на совещании член политбюро Кириленко. Как потом выяснилось, блин горелый, до совещания мой дятел[134] так и не доплыл, застрял то ли в министерском буфете, то ли ещё где.

Информушка проскочила в «Правде».

Скандалюга!

Главный редактор редакции союзной информации незабвенный Николай Владимирович Колесов в минуту наметал целый вагон чёрной икры, уже расфасованной в баночки. Ещё бы! В информации пропустили самого Кириленку!!!

Совещание, может, только и затевалось ради Кириленки, а по тассовской информации его нету! Уволили?!

Совещание чадило два дня, и назавтра «Правда» повторила тассовскую заметку. Теперь уже как надо.

С классической лебединой концовкой:

«В работе совещания принял участие член Политбюро ЦК КПСС А.П.Кириленко».

Ну, день прополз тихо…

Отхромал второй…

Вроде обошлось…

Ан нетоньки.


Наш ио Бузулук лалакал по телефону с Киевом:

– … Да, сам товарищ Бузулук. Ты Колю не обзывай Ваней. Коля золотой парень, только не насквозь. Я остался один на хозяйстве. Если не дойдёт честное слово, пошлю служебочку Горкуну….

На столе у Бузулука зазвонил красный колесовский телефон.

Все оцепенели.

По чьей горькой головушке затосковал тупой колесовский топор?

На цыпочках Молчанов подбежал к ревущему телефону и припадочно затряс над ним руками.

– Что ты делаешь? – хмыкнула Татьяна.

– Призываю всех святых духов образумить его, – ткнул Валька в телефон пальцем, – и забыть все злые намерения.

Олег торопливо положил киевский телефон, со вздохом взял колесовский:

– Слушаю, Николай Владимирович! Что?.. А… – Олег глянул нам меня. – На месте. Ладно. – И мне: – Иди. Знай, краснознамённые тылы постоят и полежат за тебя! Если что, не спеши кидать ему красивую бумажку об уходе.

Тут вошла секретарь Лида, наклонилась ко мне:

– Труба зовёт…

Я вздыхаю и встаю идти за нею.

Аккуратова:

– За что тебя, Толь, на колесовский ковёр?

– Родина знает.

Меня догнал Молчанов, положил руку на плечо:

– Таки кликнул тебя твой лучший друг… Толик, возьми меня с собой.

– Не примазывайся.

На ватных ногах вхожу к Колесову.

На стенных часах 17.00.

Колесов снимает пиджак, вешает на спинку стула. Закатывает рукава рубашки.

Я забиваюсь в угол дивана как зверёк, готовый к травле.

Колесов орёт с полуоборота:

– В информации пропустить члена Политбюро! Это!.. Это… Вы были на совещании или нет?! Да или нет?? Да или нет??? Почему вы со мной не говорите? Да или нет?

Я еле слышно:

– Не орите… Я не буду вам отвечать, пока вы не станете говорить нормально. Вы кричите, и я не слышу вас…

– Мда! – хлопает он себя по ляжкам. – Вы журналист средней квалификации. Пишете медленно, редактируете неважно! Я ошибся. Медведев вами недоволен.

– А я что-то этого не заметил, – буркнул я. – Да Медведева давно уже и нет в нашей редакции… На выпуске он…

– Выкручиваетесь!? – орёт Коляскин и обессиленно падает в кресло.

Отдохнул Колёскин и снова по-новой в ор. И ну катать по персидскому! Зря ли кликнул на свой дорогой ковёр?

– Пиши по-собственному! – притопнул он принципиальной цэковской ножкой. – Не артачься… Кончай морочить яйца! Не отрулишь самоходом, выдавлю статьёй! А так… Отличную письменную харакиристику нарисую! Укажу, что у вас аналитический склад ума, склонность к большим работам. И тассовская мелочь вовсе не про вас… И не покривлю душой! Да! У вас же золотущее перо! Переводите ещё!.. «Литературка», «Известия», «Наш современник»… Все вас со свистом дают! Я долго думал… Все мозги сломал! У тебя ж, друже, писательский дар! Не зарывай сей божий клад в землю, чтоб потом не пришлось откапывать… Да поздно будет… Разве я не дело говорю? Ну а что вы тут будете гнуться перед трёхстрочными огрызками?! Мне прямо жалко, что вы здесь попросту пропадаете!.. Соглашайтесь. И нашей разладице конец! Есть такое мнение… Я настрогаю ах характеристочку!.. Ну да чего вы кривитесь? У вас что, кукушка поехала? Я ж не собираюсь ляпать такую, что вас сразу в тюрягу загребут и заставят на нарах мыть бруснику![135] Я выдам оттяжную, угарную ораторию, и тебя, простодушка, даже в рай примут без испытательного срока! Я напишу, а генерал-кадровик Герман без звучика подпишет! Ну? По рукам!?

Я промолчал.

– Можете не продолжать! – кисло махнул он рукой и тут же навалился рисовать мне характеристику.

И через час он снова вызвал меня и отдал характеристику.

Я начал читать.

А он в нетерпении заёрзал в красном кресле:

– Да с такой характеристикой в рай со свистом примут!

– Что за мадридские страсти!?[136] Что-то вы слишком рьяно забеспокоились о моём трудоустройстве в раю… Лучше… Не грех, если б так пеклись о моих днях земных…

– А разве хоть разок я в чём-то подрезал вас?

– Вспомните историю с комнатой… Как вы с самим-то императором?!

– Это вы-то император?

– Кто ж кроме меня? В переводе с арабского имя Санжар означает император. И как вы с императором-то?!

– О!.. Дорогуша!.. – Он покаянно поднёс сложенные ладони к груди, молитвенно посмотрел на белый пустой потолок. – Видит Бог и вы тоже, это не я! Это всё сверху!

– Я снимал на окраине ржавую койку в сарае у несчастного дяди Коли в Бусинове. Не хоромы просил. Я просил клетуху за выездом. Бросовую! Ходатайство в райисполком вы сами подписали. Но через три дня тоже сами туда же позвонили! Услышав мою фамилию, вам сказали: «Ордер Санжаровскому подписан. Может приехать получить». А вы что ответили? «Если у вас напряжёнка с туалетной бумагой, то сходите с этим ордером в одно место. А жилищное дело Санжаровского аннулируйте. Наше ходатайство отзывается!» Этот телефонный разговор был при мне в вашем кабинете. Вот и все ваши земные хлопоты обо мне… Ну да…

Кое-что в характеристике было не совсем верно, но я не стал возражать.

Надоело… Я ж все три года уходил! Чтоб заняться только прозой. Чего тянуть дальше?

И я согласился.

Колесов сразу заулыбался.

– Вот и отлично! Всё равно ж уходить. Я не стал сразу говорить, что с первого января мы сокращаемся. Слухи циркулировали давно, а официальное распоряжение поступило лишь на этой неделе. Под это ординарное сокращение ТАСС выхлопотал себе индульгенцию – суды не имеют право восстанавливать уволенных. И вы мудро поступили, что подали сейчас заявление по-собственному. Ведь уволенным ещё в этом году, легче устроиться на новом месте. Уже завтра вы можете идти искать. Говорите, что вам надоело дежурить по ночам. Кто там знает, что работаете вы ночью или нет… А если уволят по сокращению после нового года, тогда трудней устроиться. Ведь все знают, что лучших не сокращают.

– Возможно. Но не всегда уходят худшие.


В коридоре столкнулся с Севой. Он на больничном. Завтра выходит на работу. Я сказал ему, что ухожу.

– Заявление не неси.

– Так я уже только что отдал.

– О Господи! Ну никакой гибкости![137] Беги забери. Скажи: перепишу получше. Забери и дуй к мамке домой.

– Куда бежать? С верёвки рваться – только туже затягивать петлю.

– Есть куда уходить?

– Пока нет. Завтра пойду с утра искать… Пойду по Москве рекламировать себя.

Вхожу в редакцию. Аккуратова в тревоге:

– Ну что там?

– Где?

– У Колесова?

– Колесов.

– А ещё?

– Кабинет.

– За что тебя так?

– Ещё и этак будет. Уж эти партласки…

– Орал Колесов?

– Орал.

– Не огорчайся. Он на всех орёт. Все темнилы[138] дураки.

– Но до такого дурака надо дорасти… Ухожу я…

– Жалко… Вывалился ты из ТАССа, как дитя из коляски…

– И к лучшему. Гром не грянет – мужик не догадается перекреститься. Гром был. Я перекрестился. Дым идёт, ишак ползёт. Всё путём. Мне не жалко себя. В душе я ликую. Наконец-то займусь чем хочу.

Молчанов припечалился:

– Опять этот гусь[139] приставал к тебе?

– Прямо домогался.

– Отбился заявлением… Молоточек! Иди теперь пей и пой. Свобода!.. Да… Гм… У верхов денег куры не клюют, а у низов на водку не хватает!

Марутов позвал меня в коридор и в углу вшёпот горячечно выпалил:

– К вам это сокращение не имеет отношения! Колесовская грязь вам по барабану! «Танки грязи не боятся»! Я говорил с большим человеком, он знает всё о сокращении. Предполагается сокращать технический персонал, а не творческий. Надо подраться, Толя!

– Я по натуре колючий. Я бы подрался…. Но… Этот уход мне в руку. Пора всерьёз заняться прозой. Это поважней, чем охранять тассовские столы с девяти до шести.

– Надоело… Я ж все три года уходил! Чтоб заняться только прозой. Чего тянуть дальше?


Мне отдали мою трудовую.

Я отбыл из ТАССа.

Но по каналам ТАСС сообщения об этом почему-то не было.

Я искренне благодарю Колёскина, что помог решиться на уход.

В чужой важной карете скакал я три года.

Скакал куда-то не туда.

Как стало известно позже, моё место в ТАССе занял сыночек одного цэковца, приближённого к самому «бровеносцу в потёмках».

В зарубежных поездках «бровеносца» сопровождал наш Колесов. Сопровождал и квакал о том на весь Союз. Освещал же все генсековские визиты.

И вот однажды он подузнал об одной закулисной цэковской сшибке, после которой, казалось, ему больше не светит сопровождать. Генсеком мог стать другой.

И Колёскин, как всегда, досрочно дунул поперёд батьки в раскалённое пекло.

То ли с горячих глаз до поры встал на трудовую вахту в честь очередной годовщины Великого Октября, то ли ещё какое крутое дело замыслил, только он до времени влетел в тот свет.

В однопрекрасное майское воскресенье подался он прогуляться по скверику и прескверно обошёлся с собой.

Зачем-то второпях натощак выкушал, амкнул ампулу с ядом.

«Правда» в некрологе доложила:

«Скоропостижно скончался Николай Владимирович Колесов – заместитель Генерального директора ТАСС, верный сын Коммунистической партии, талантливый журналист».

А «бровеносец» потешал плачущую страну в потёмках ещё семь лет.

Компенсация

В голове теперь полный порядок: все тараканы чисто выбриты, пронумерованы и покрашены.

Н.Богомолов
Нужда выпихнула меня в тоскливую февральскую командировку. От журнала «Турист».

Заявился я в Брянск к первому секретарю обкома с температурой, без голоса. Я не мог говорить, и свои вопросы я задавал Крахмалёву по бумажке.

Эта беседа потрясла меня. Какой вопрос ни подсунь…

В ответ самодовольная, сытая и тупейшая идиотская ухмылочка, разнос рук в стороны:

– Про это вам лучше спросить в таком-то отделе у такого-то…

Лезешь с новым вопросом.

– А по этому вопросу вам лучше выехать в такой-то район к первому секретарю…

Какой же Крахмалёв председатель комитета по Десне, какой же он защитничек малых брянских рек, если он обо всём этом имел смутное представление?

Неделю я скакал по области, собрал нужный материал и написал беседу с первым «Возрождаемая красота».

О чинопочитающий задолиз Хомут[140] весь гонорар выписал персеку.[141]

Я бегом к Хомуту:

– Что же вы весь гонорар махнули в Брянск?

– А ка иначе? – хохотнул Хомут. – Что ты тут расходился, как квочка перед бурей? Вспомни, интервью кто тебе давал?!

– А писал-то кто? Крахмалёв? Да ну если по большому счёту, он и понятия не имеет о том, что было в беседе! Кадриль простенькая. Я придумывал ему вопросы и сам же отвечал за него. У него ответов не было. Я неделю кружил по всей Брянщине, копил фактуру. Его великие труды состояли лишь в том, что он завизировал присланную ему по почте уже готовую беседу: «С изложенным согласен». Вот и весь его вклад! В конце полосы была строка: «Беседу записал А.Санжаровский». Зачем вы её похерили? Чтоб спокойней оставить меня без гонорара и угодить партбоссу? Так?.. Молчите?.. Да и потом, ему, члену ЦК КПСС! первому секретарю обкома партии! очень ли нужны мои тоскливые восемьдесят четыре копейки?

– Не заговаривайся! Песнь не о копейках. А о рублях!

– Какая разница? У меня и этих копеек нет на хлеб сегодня! Вам ли объяснять… После ТАССа я у вас вольный художник. Еду только на проклятой гонорее![142] Месяц я провалялся в больнице. Мне даже больничный не оплачивается!

– А как ты хотел? Положение о вольных художниках для всех одно. Не оплачивается больничный, зато капает исправно производственный стаж. Можешь бегать в вольных казаках до самой счастливой старости! Все девятьсот лет! Как библейский Адам!

– Да на какие шиши? В следующие два месяца у меня ничего не идёт в журнале.

– Чтобы не прерывался стаж, ответишь авторам на триисьма – трояк в кармане!

– Трояк на месяц! До сблёва много? Воробью-то хоть на пшено хватит? Но я-то не птичка! И вы подкинули номерок. Весь гонорар ахнули в Брянск!

– И что? Как я могу оставить члена ЦК без гонорара!? Тогда я останусь без красного кресла под задом! Перекрутись как-нибудь… Мы тебе компенсируем…

– Что? Когда? Мне сегодня нужны эти копейки на корку хлеба. Се-год-ня!

Он театрально развёл руки.

– Странный ты гусь… Хочешь кучу свободного времени для сочинения своей классики и полные карманы шуршалок.[143] Так не бывает…

– Ну, Толя, – просипел я себе, на нервах вылетая из кабинета Хомута, – никто тебе ничего и никогда не компенсирует, если сам себе не компенсируешь… Учись у курочки. Разгребай да подбирай! Поднажми, если так покупалки тебе нужны!

И обо всей этой дичи я вбег настрочил Крахмалю. Попросил вернуть мне мой гонорар. Чтоб ему проще было расставаться с халявными рублейками, я привёл в пример секретаря ЦК ВЛКСМ Куценко. Один из журналистов написал от её имени статью в «Комсомолке». Гонорар пришёл к Куценко. Она до копейки вернула в редакцию, заявив: «Получать должен подлинный автор статьи, а не тот, чья фамилия стоит под нею».

Брянский член оказался нормальным. Вернул семьдесят четыре тугрика. Десятка уплыла на почтовый прохладный променаж моих горьких юаней[144] до Брянска и обратно.

Февраль-сентябрь 1972.

Белореченск

Чаква под Батумом.

Слева горы в тумане, справа море.

Пальмы…

Ах, Чаква… Ах, Чаква…

Ещё раз ах!..

Я приезжал туда в командировку к академику Ксении Ермолаевне Бахтадзе.

Мы сидели у неё на веранде и пили один из двадцати пяти чаёв, выведенных этой удивительной хрупкой женщиной.

Пили чай. Говорили о чае.

О прочем здесь не говорят.

Среди беседы меня вдруг вогнала в панику, намертво скрутила чёрная революция в животе. Боли – нет спасу.

Я кое-как дожал интервью и бочком, бочком посыпал к автобусной остановке.


В Батуме я сразу к врачам.

Дебелая тетёха с полубудённовскими усищами, столкнув на затылок богатырский белый колпак, плеснула:

– Резить тэбья надо, дорогои…

И почикала указательным и средним пальцами, как ножничками, проведя с низа живота моего до его верха. Вскрыла вроде.

Эта перспектива меня не согрела.

– А что болит-то? – буркнул я.

– Откроэм твои животики и пасмотрим-аба, чито там болит, чёрт эго маму знаэт! И чито болит – отрэзи и кинь к чёртовой бабушке собачкам!

Она лениво махнула рукой на окно, за которым под черешней дремал бомжеватый цуцык в ожидании чего-нибудь вкусненького.

Я и вовсе скис:

«Будут тут ещё разбрасываться мной…»

Я двадцать лет прожил в Грузии и знаю, какие там отличные медики с покупными дипломами.

Нет! Не дамся!

Я к авиакассе.

На стекляшке, отделявшей кассиршу от прочего мира, бумажка:

Правоз цитруси катэгорически заприщион Законом!

– Что бы это значило? – спросил я кассиршу, кивнув на это объявление.

– Это значит, дорогои, ни один мандаринка нэ улэтит на самолёт от Батуми.

– А у меня их десятка три. Гостил у друга детства. Подарил. Из своего сада…

– Хо! На мандаринка нэ пишут, где он вирос-да. На совхоз-плантации или у друга в саду. Эщё не виполнен государственни план, ни один мандаринк нэ убэжит налэво или направу. Кажди мандаринка одэнут в хорош бумаг с гэрбом Грузии и отправят-да куда надо.

– Я жертвую подарок друга. На сегодня один билет!

– На сэгодня ничаво нэту. Толко на послезавра!

Не сидеть же тут ждать. На поезд! Мне бы только добраться до первой русской берёзки….


В вагоне я попросил проводницу, чтоб она сдала меня медикам на первой же русской остановушке, и, корчась от боли, сжался в комок на нижней полке.

– Я скажу начальнику поезда, и он даст телеграмму на ближайшую станцию, чтоб вас встретили медики, – заверила проводница.

Ничего. Перетерплю. Выскочу на поезде за грузинскую границу и у первого же русского столба сойду. Пускай русский скальпель вершит мою долю!

Но Русская Поляна – первая русская остановка – как-то не заинтересовалась мной и прохладно проводила меня дальше.

Да что Русская Поляна?

И Адлер, и сам Сочи, и Туапсе отмахнулись от меня!

Уже десять часов в пути. Вот и Белореченск.

Простояли четырнадцать минут.

Вернулся из буфета с кульком яблок сосед с верхней полки.

– Да вас так и не сняли? – подивился он. – А проводница флиртует на перроне с усатыми грузинами. Без билетов везут в тамбуре гору мандаринов в ящиках до Ростова. Ой, да вон и медсестра прохаживается в скуке под нашим окном.

Парень побежал в тамбур. Слышу его голос:

– Доктор! Доктор! У нас больной. Идите к нам в тринадцатый!

И через минуту в вагон ворвалась крепкая, гренадерская деваха в халате поверх фуфайки и, набатно стуча коваными кирзовыми сапожищами, державно прошагала сразу ко мне и карающе наставила на меня пистолетом толстый ответственный указательный палец:

– Выходим!

– Да знаете… Мне лучше… Доживу до Москвы…

– Так мы выходим? – строго заинтересовалась она.

– Мы – нет, – на вздохе неуверенно пискнул я из своего угла.

– Тогда рисуем художественную расписку.

Я не любил раскидывать свои автографы и, подхватив портфелишко, поплёлся, кривясь от боли, за гордым белым халатом.

Из вагона я выходил при красном флажке, поднятом проводницей. Держала весь поезд.

В районной больничке меня расквартировали на коридорном диване.

Тут же ко мне подсела на круглом табурете с дыркой весёлая старушка и кокетливо кинула мне на грудь тёплое белое облачко мыльной пены.

– Что вы вытворяете? – проявил я слабый интерес к облачку.

– Я не вытворяю… А на работе служу… Я, сынку, буду брыть твою бледную грудинку.

Я торопливо накрыл свою грудь ладонями.

– Не трогайте мою родную шерсть! Не для вас растили.

– Валадимир Артёмович, – поворотилась она к проходившему мимо хирургу Толмачёву, – оне дужэ брыкаються. Ну нипочёмушки не даються брытысь!

– Больной! В чём затор? У вас язва желудка. Этот диагноз поставил вам и хирург из привокзального медпункта Не тяните время. Перед операцией и секунда дорога.

– Доктор! – взмолился я. – Да зачем мне брить грудь? Да мой желудок!.. Никогда не болел! Я и не знал, что он у меня есть. Глотал ржавые кривые гвозди – выскакивали блестящие ровненькие! Что хотите! А желудок я не дам вам раскроить!

Владимир Артёмович сильно нажал мне на живот и резко отнял палец:

– Куда болька побежала?

– Вниз нырнула… Вправо…

Он ещё несколько раз нажимал и отпускал, и я всякий раз разбито бормотал:

– Вниз… Вправо…

– Гм… – принципиально нахмурился Владимир Артёмович. – Будем считать условно, что вы безусловно правы.

И нянечке:

– Брейте низ!


Трудная операция длилась больше часа.

Не в силах сдерживать себя я безбожно стонал от боли.

– Доктор, вы обещали показать, что там у меня…

Из ведра он брезгливо достал отросток. Местами чёрный, местами ярко-красный.

– Вот такой собашник. Пройди ещё час, и он лопнул бы. И тогда никакая операция вас не спасла б.

У меня убрали гнойный аппендицит.

Протяни я с операцией ещё капельку, я б мог повторить кислую судьбу заместителя генерального директора ТАСС, того самого, который вмазал мне выговор. У того зама, у Ошеверова, тоже спёкся аппендицитушка.

Все мы по одним стёжкам бегаем с одними и теми же медальками…


Придя в себя, я стал лёжа писать на коленке Жене Волкову. Тому самому, который был редактором областной газеты в Туле. А теперь рулил отделом в столичном журнале «Турист». Тесен мир!

Женя!

Материал я взял. Но 3 декабря при возвращении в Москву меня сняли с поезда Батуми-Москва в городке Белореченске. Через 20 минут операция. Аппендицит.

Говорят, выпишут дней через семь.

Но это пока говорят. А на самом деле?

Когда вернусь, не знаю.

Как у всякого оказавшегося на операционном столе, у меня есть последнее на сегодня желание: чтобы в марте у меня не было прокола-прочерка в ведомости, давайте вернёмся к повторной публикации зарисовки о Штарасе. Всё же обидно. Я написал четыре страницы, а дали полстранички.

И ещё маленький привесок.

Чтобы и в феврале не выскочил прочерк, выпишите мне ответы на три письма. А я вернусь, отработаю сполна.


С уважением Анатолий.


Адрес:

Краснодарский край, Белореченск, райбольница, палата № 9.

Надо немножко пояснить.

Уйдя из ТАССа, я вплотную засел за свою трилогию «Мёртвым друзья не нужны».

Официально я нигде не числился на службе, и меня могли за тунеядство выслать из Москвы.

Нужна хоть какая фиговая крыша.

И меня взяли в случайно подвернувшийся «Турист» на должность вольного художника. Я получал только за публикации. Тем и жил. Но чтобы не было перерыва в трудовом стаже, я должен был иметь заработок каждый месяц. Я обязан был постоянно ковать монету. Хоть три рубля в месяц.

Публиковаться каждый месяц невозможно.

И когда у меня не было публикации, мне поручали подготовить три ответа на читательские письма. За три ответа я получал три рубля, спасая тем самым непрерывность стажа.

Такие были тогда порядки.

Будто на три рубля человек мог прожить месяц.

Как воробей.


В больнице мне было не до бритья. Отросли рыжие усы. Понравились. Я без колебаний принял их на свой баланс, с тех пор и таскаю. Как орден.

Не знаю, как я и выжил в Белореченске.

Передач мне носить было некому. Я питался лишь тем, что давали в больнице. Да помогли слегка друговы мандарины.

Кто ж не знает, как скудны больничные обеды? В больнице кормёжка человека обходится в сорок, в тюрьме на против – 69 копеек.

Вышел я из лечебки полуживой.

Я настолько ослаб, что не мог донести даже своего портфеля. Я снял с себя ремень, продел под ручку портфеля и волоком тащил его.

Щель в боку затягивалась трудно.

Под Восьмое марта я приплёлся в Москве в свою поликлинику, и хирург весело подмигнул:

– Там у тебя уже почти ничего нет. Помоги перенести подарки нашим дорогушам женщинам в другую комнату.

Простецкая душа, я помог.

И мой шов разъехался. Образовался свищ.

Я боком потрусил в Мосгорздрав.

Дежурный врач, принимавший меня, расхохотался, когда узнал, с чем я припожаловал.

– Как же велики завоевания столичной медицины, что обычный аппендицит не могут за полгода скрутить! – огрызнулся я.

Меня направили в Первую Градскую.

Первая Градская перекинула в шестьдесят восьмую больницу. И только там умница врач так посекла мой свищ, что мои аппендицитные муки скоропостижно скончались.

А я уцелел.


1972 – 1973

Девочка-праздник

От поцелуев от твоих
И вызревают в поле маки.
Благое Вуйисич
Одиннадцатое января. 1976

Понедельник.

Холодное тоскливое утро.

Ещё темно.

В автобусе, что летел по быковскому полю к самолёту на Орск, я увидел её.

И в автобусе сразу стало светлей, теплей.

«Тольчик! Покуда живой не отпускай эту русалочку из виду!», – приказал я себе и подошёл к ней поближе.

Юна, обворожительна… Девочка-праздник! Спецпосланница с небес! Божья розочка!

Отороченная розовым мехом шубка с расшитыми алыми розами на груди и на карманах чётко облегала талию, за которую я бы не пожалел Нобелевскую премию.

«И талия, и премия будут наши! В комплексе!» – успокоил я себя и как истинный делибаш[145] стал зорко следить, чтоб к ней не прикопался кто из юных поскакунов.

Я всё время бдительно припухал возле и, неотступно подымаясь уже по трапу за ней, больше не мог скрывать своих намерений.

Хоть самолёт и был полупустой, я сел рядом с нею.

На всякий случай глянул в билет – и по билетам наши места были рядом! Эта судьба.

Конечно, мы познакомились.

Познакомились за облаками, на небесах.

Мы летели в страну Камня.[146]

При знакомстве с хорошенькими меня всегда заносит на чересчур умное.

– Знаете, – сказал я, – мы живём в век искр.

– Что вы говорите! – восхитилась она, как и подобает в таких случаях девушкам.

– Да! В век искр… Посмотрите только вокруг…

Она посмотрела. Половина салона была пуста, другая половина дремала, запрокинув головы.

– Не туда смотрите.

Она глянула в иллюминатор. Под нами стлались комки облаков на снежном поле.

– И не туда.

Она вопросительно уставилась на меня.

– Вообще-то и не сюда… Вот сегодня добирался до аэропортовской электрички троллейбусом. Тащился, как… Обгоняет грузовик – из-под колёс искры! Через минуту обгоняет нас трамвай – опять из-под колёс искры. Влетаю на платформу – электричка без меня с места рванула, из-под колёс одни искры…

– Это и все искры?

– На сегодня, может, и все… А может, и не все…


Ой не зря на этот Новый год мне первым встретился мужчина с полным ведром воды. Получи, друже, счастья полных два ведра!

Последний Новый год я не встречал.

Не на что и не с кем…

Ровно в полночь я мылся дома. В тазике. Нагрел полный чайник воды. Изо рта поливал себе…

Встал в девять. В ведре ни водинки. Нечем и умыться. Хвать ведро и побежал к колонке. А навстречу мне шёл мужчина с двумя полными вёдрами воды. Это добрая примета. Первый человек, встреченный в новом году с вёдрами воды, – это к радости. Я его не знал. Но я с поклоном сказал ему:

– Здравствуйте!

Сказал в благодарность за полные вёдра обещаемого счастья.

И сегодня я его получил.

Галинка!


Прошлой весной она с отличием закончила в Оренбурге техникум механизации учёта и выбрала Одессу.

Приезжает. А там кислыми ручками разводят:

– Работа вас ждёт. Но жить вам пока негде. Женское общежитие на капитальном ремонте. Эта канитель почти на год. Поищите что-нибудь в частном секторе.

Галинка избегала пол-Одессы.

На свой угол так и не набежала.

И ещё Одесса запомнилась круглым железнодорожным вокзалом, где без сна провела две ночи.

Назад, в Оренбург, она ехала через Москву.

Раз Москва оказалась на её жизненном пути, она в окошко между пересадками сбегала в своё министерство, выложила одесскую катавасию.

И Москва с извинениями за одесскую юморину дала ей на выбор Балашиху и Ленинград.

– Балашиха – это Подмосковье?

– Оно самое.

– А Ленинград?.. Сам Ленинград?

– Сам.

– Давайте в сам!

Она насобирала отгулов и вот летит в Гай к маме.

Соскучилась.

– Вы один раз уже легкомысленно проскочили мимо этого дара Небес,[147] – подолбил я себя большим пальцем в грудь. – Такого больше не будет.

– Это как мимо?

– А так. Автобусы в Балашиху бегают в ста метрах от моего пятиэтажного вигвама.


В Орске мы трудно расстались.

Она поехала автобусом в Гай, а я поплёлся в гостиницу.

Взял место и дунул по делам командировочным. Но почему-то меня снесло к Галинке под окно. В гайской хомутке[148] узнал адрес и прибежал.

На ураганном ледяном ветру я ждал и час, и два, и три, всё надеялся, что она за чем-нибудь выскочит, и мы невзначай столкнёмся.

До столкновения дело так и не добежало.

А вломиться незваным гостем я постеснялся.

И в то самое время, когда я бдительно нёс караул под её окнами, она была в орской гостинице «Урал». Спросила меня. Сказали, что вышел по делам командировки. Она и сядь в вестибюле ждать.

Моя царская лилия ждала меня в Орске – я ждал её в Гаю под её окнами.

Мы не встретились ни в Орске, ни в Гаю.

А встретились на миг, может быть, в пути во встречных автобусах, развозящих нас по своим кочкам…

От Орска до Гая всего-то километров сорок…

Так началась наша любовь на лету. В космосе.


Спустя десять дней она летела назад в Ленинград.

Через Москву.

Ну разве могли мы не встретиться?

И вечный жених, как представляли меня в дружеских шаржах на редакционных вечеринках, пал.


А потом была переписка.

Мы кидали друг дружке письма если не через день, так каждый день.

А то и на день по два.

27 февраля. Тайный вклад

Вторую неделю у меня в Москве гостит милая моя мамушка.

Все дни гастролируем в мыле как две савраски по магазинам. Список заказов у неё длинный. Что-то надо взять сынам, сношеньке, кривой ноженьке, внучкам… А самое горячее в этом списке – четыре кило муки.

В Нижнедевицке, в Воронеже нельзя купить в магазине муки. Нету! Это-то на Воронежье – русской житнице!

Сегодня мы вернулись из бегов с мукой.

– Сколько в Москве миру! – удивляется мама. – Сколько миру надо накормить. Страшное дело сказать. А вишь – на всех муки хватило. Даже на нашу долю!

Мама сияет. Присела на диван. В восторге посматривает на стены.

– Не нагляжусь… Не нарадуюсь на твою квартирушку. Все угольчики по сотне раз продывылась… Эхэ-хэ-э… Живи, живи, щэ и помирать треба. Вот хлопоты яки придвигаються… Умру… Некому будет ездить. Привета того не будет, когда чужие…

– Что это Вы на чёрные мысли заехали?

– А на светлые уже не выносит. Шесть десятков и семь. Цэ дужэ богато. Дело колыхнулось под откос… Торба с годами уже тяжёлая, сынок… Еле таскаю… Вас три у меня. За Митьку я спокойна. Механик при заводе. Пускай малая бугринка на равнинке. А всё ж одно какой-никакой начальнишко. Ты в самой Москви шо-то по газетам мажешь. А Гриша у нас самый горький невдаха. Компрессорщик… Глотае аммиак… Мне он жалкишь ото всех вас. Как могла денежку собирала. То чесночёк-лучок на базарчике продашь, то яйца… Прошлой осенью одних подсолнуховых семечек на сотню рубляков насобирала на колхозном поле. Убрал колхоз техникой – старушки бегут подчищать… Принесу с поля, Гриша жарит. Пока семьдесят стаканов нажарит, чуб нагреет. Ругался он на меня. Не бегай, не кочуй по тем полям! Да… Чисто не проходишь, ласо[149] не поешь, праздно не проживёшь… Век прожить не рукавом тряхнуть… Деньжатками я трохи окупорилась… Как ехать сюда, колыхнула, положила ему три тыщи на книжку. Под три процента. Случаем приедет он к тебе, не говори ему про книжку. Я всё тайком… Всю пенсию берегла на своей койке под матрасом. А ну шо случись?.. Лучше я сыночку положу… А книжку я сунула в гардеробе в рукав кофты, в которой наказала Грише хоронить меня. Снимет он кофту и наткнётся на книжку. Не пропадёт моя пенсия… И сыночок добром меня воспомнит… Памятью будет ему эта книжка… Не думала рассказувать, да всё и рассказала… Ну ничего. Что было бачили, шо будэ побачим. На веку як на довгой ниве.

На память мама взяла мне жёлтую вельветовую куртку и двуспальное тёплое одеяло.

Брала мама при мне. И одна баба была у нас непрошеным консультантом. Говорила маме:

– Молодожёнам надо брать односпальное. Им и так жарко. А разведённым бери только двуспальное. Поодиночке трудно согреться.

А мама ответила, кивнув на меня:

– Он ещё неженатый, а возьму я всё равно двуспальное. Надёжней. Господи, благослови…

Консультантша возразила:

– Молодой. И так согреется… Что он у тебя, какой великокуйский фельдмаршал?

Мама улыбнулась:

– Он у нас выще твоего начальника.

На маме был старенький платок. Я купил ей тёплый нарядный платок. Мама поблагодарила и сказала:

– Твой платок будет у меня выходным. В астроном там сходить, в церкву, на источник, просто на люди куда… А старенький будет со мной патешествовать во всякий след.

Судорога

Скрипнул диван, на котором спала мама, и я проснулся. Было часа три.

– Ма, Вы не спите?

– Нет.

– А что такое?

– Обычно я сплю як вбита. А тут… Судорога ноги сводит… Пальцы подымаются, жилы по-под коленками понадувались, сделались толщиной как палка.

– И как Вы обходитесь?

– Погладишь рукой… Покряхтишь, покряхтишь и всё обхождение.

– У врачей были?

– А шо знають те врачи? Не ходила я к ним.

Хлеб

Пластинку заплесневелого хлеба я бросил в мусорное ведро.

Мама тут же на нервах выхватила хлеб из ведра:

– Ты шо бросаешь хлеб в поганое ведро? Мы ни одной крошки не стоим, а хлеб… Мы ничто. Мы из земли пришли и в землю уйдём.

– Почему мы из земли пришли? По-моему, Вы меня родили.

– Ну не знаю… Кажуть так… А хлеб… Я лучше отнесу птичкам.

– Так и я не хотел выбрасывать его на помойку. Выносил бы вёдро и хлеб бросил бы в ящик для пищевых отходов. Понаставили на каждом лестничном марше. Это вумный дядя Лёня Брежнёв взялся задушить нас изобилием. Нечем кормить скот, так он решил поднять животноводство отходами с голодного московского стола.

Мама завернула хлеб в газету и пошла на улицу.

Лавра

Чтобы не проспать сегодня, я оставил вчера включённым репродуктор на стене. Под бой кремлёвских курантов мы с мамой и вскочили.

Быстренько я напёк блинцов, вскипятил пакет молока.

– Ну, мам, садитесь. Перед дальней дорожкой надо прочно подкрепиться.

– Не, сынок. Я не буду…

– Не станете есть – не поедем в Лавру.

– Шо хошь говори, а йисты я не буду.

– Это что, забастовка?

– Яка тут бастовка? Вранци на службу идуть не едят.

– Вчера мы были на службе в Елоховской церкви. Утром Вы ели…

– Так то учора. Службу правили вечером…

Ел я свои блинцы один.

Взяли мы с собой в газету колбасы, хлеба и в путь.

Электричка.

Загорск.

Чудный день. Солнце яркое слепит.

– И где Ваши девятнадцать мороза с метелью? – подначиваю я.

– Радиво сбрехало, сбрехала и я…

А день празднично разгорался.

Идём по городу. Звонят в колокола. Настойчивый, неброский, мягкий звон звал к себе. Отовсюду была видна многолуковая, блестящая Троице-Сергиева Лавра. Всюду стоял звон, и мы в радости шли к нему.

Божий рай на земле…

– О-о сынок!.. Это будет память до самой смерти, – восхищённо прошептала мама.

В Лавре народу было невпроход.

Вот пробирается вперёд молодая тетёха, поталкивая перед собой мальчишку лет пяти. Она говорит:

– Пропустите. Не видите, я с ребёнком?

На неё сердито глянула старуха и прошептала:

– Ну и веди его в детсад.

– Мы причащаться пришли, – отвечает тетёха и пытается пройти вперёд.

– Куда прёшь? – зло шепчет старуха.

– В Ленинград.

– Я сейчас как долбану, так ты перескочишь Ленинград и окажешься на Шпицбергене.

– Дурь свою оставьте при себе. Она ж вам необходима для поддержания своей обычной формы. Таким злым никогда ничего не достанется.

Тетёха с минуту думает и благоразумно обходит стороной сердитую старуху.

Началась служба.

Я снова услышал тот неземной голос, который стоял у меня в сердце с той самой поры, как я лет пять назад был здесь при возвращении из ярославской командировки. Я снова увидел того мужчину с тем неземным голосом. Как он выводил это «Преподобный отче наш Сергий, моли Бога о нас!» Наверное, под это пение радостно умереть.

Евангелие читал сам патриарх Московский и всея Руси Пимен.

По временам я взглядывал на маму. Она с тихим усердием молилась, в глазах её дрожали слезинки.

Служба кончилась и мама неохотно, медленно пошла на улицу, говоря:

– Хорошо службу правили. Я б голодный день тут стояла…

Ярко светило солнце. Боже, как много солнца!

На порожках трапезной старухи разложили на газете хлеб и ели.

– Я оголодала – на лавку не взлезу. И всё ж таки в голод хорошо службу нести – легко, – говорила одна старуха.

Другая ей возразила:

– С твоей лёгкости я чуть не упала в обморок.

Мама достала из сумки две пластинки хлеба и одну отдала какой-то рядом стоявшей бабке.

У проходившего мимо парня с длинными волосами старичок спросил:

– Не подскажите, где тут продают лампадное мало?

– Я лампадное масло не ем, – ядовито хохотнул длинноволосик. – Предпочитаю постное. Перепадает иногда сливочное.

Старичок обиделся и упрекнул парня:

– В церкви надо шутить умеренно.

Не спеша мы с мамой пошли к электричке.

Навстречу шла молодка лет тридцати. Указывая на меня пальцем, прошептала мальчику, держала за руку:

– Это батюшка!

Я сказал:

– Не верь, мальчик, маме. Она говорит неправду. Я матушка.

Молодка насупилась и спросила меня:

– Вы всё же батюшка?

– Я сказал, я – матушка, – и усмехнулся.

Мама просияла:

– Цэ гарно, шо тебя хоть из-за бороды принимают за батюшку. Батюшка – святой человек!

Не спеша мы с мамой побрели к электричке.

На переходе мама бойко помолотила на красный. Я в два прыжка догнал её и за руку вернул назад:

– Ма! Куда Вас несёт нечистая? Что Вы забыли под колёсами?

– Дурость, – покаянно улыбается мама. – Шо ж ещё?

– В метре от вас уже была машина…

– Спасибо метру. Подай Боже ему здоровьячка.

И мы рассмеялись.

1 марта. В сумерках

Принёс в свою районную библиотеку книги.

Старушка из читательниц подошла ко мне:

– Вы про шпионов принесли? Я только про шпионов ищу книжки.

– Я сам шпион.

Библиотекарша уточнила:

– Был бы шпион, молчал бы.

Она повертела мой формуляр, сморщилась:

– Вы зачитали книжку за 66 копеек. Умножаем на пять. С вас три тридцать штрафных.

– А почему умножаете-то только на пять? Вас научили умножать лишь до пяти? А если б одолели таблицу умножения до тысячи?

Я отдал три тридцать и бегом домой.

В тепло.

Мама варит борщ. Переживает:

– Як одна баба жалилась: «Ой, диду, я борщ дужэ кислый сварила – аж за ухами кисло!» А дед отвечает: «Не журись, бабо! Поедим. То ему и всё будет». У меня такой не должен бы выйти…

Я налил ей полную корчажку с ушками.

– Съедите?

– Раз налил, съем. – И скоро доложила: – Ну, два раза зажмурилась[150] – управилась с борщом. Хорошая погода сегодня будет.

Подошло тесто.

– Ну, хорошее ж, – сияет мама. – Как вата. Бачь, вчера выходилось, выгрелось, выигралось хороше. Надо ж такому получиться! Пирожки там хорошие – хоть на продажу продавай! – На ладошку положила пирожок. Любуется: – Не пирожок – вот ком золота!

Последний лист с пирожками мама вытащила из духовки рано. Сыроватые вышли пирожки. Пригорюнилась и улыбнулась. Вспомнила:

– Одна баба хвалилась: «Кума, кума, какой я хлеб хороший испекла. Як пух, як дух, як милое счастье!» А как мужик взял, ударил тем хлебом в спину – сукин сын, як каменюкой!

Она озирается:

– Толька, а где нож?

– У меня в кармане. Пощупайте! – И подставляю ей бок трико, в котором нет карманов.


Вечер. Сидим без света. Сумерничаем.

– Жила одиноко одна бабка, – говорит мама. – Продала хату, начала с конца… У неё было семеро сыновей. Пошла проситься жить к одному. Дали поесть. Она заплакала. Говорит: дом, корову продала – всё украли. Сынок и говорит: «У меня дети. Тесно. Пойди к Ивану или к Петьке». Всех сынов обошла, нигде ей нет места. Пришла к зятю. У него семеро детей. Плачет старуха: продала хату, корову. Все деньги украли…

– Не беда! – смеётся зять. – Не украли б голову!

И командует жене:

– Выкупай мать, покорми и пусть лезет к ребяткам на печку греться. – И тёще: – Будешь, мать, с ребятами сидеть. А жена пойдёт работать. Двое будем работать. Так и заживём.

Поела старуха, выкупалась и отдала зятю узел с деньгами.

Узнали про такой оборот дела её сыны и обиделись: продала дом и корову, а нам, родным сыновьям, и по рублю не дала. Всё зятю колыхнула!

– Бачишь, сынок, – сказала мне мама, – як оно бывает. Один последний кусок разломит пополамки, а у другого и жменю снега зимой не выпросишь.

История с намёком? Мне почему-то стало неловко и я сказал:

– Ма! А чего б Вам не остаться жить у меня?

– Не, сынок. Тут у тебя скучно. Все дни сиди одна у окна? Жди тебя? Вчера вечером тебя нету. Одна… Страшноватонько…

4 марта. «Всегда встрену тёплыми руками»

– Нас птички будят, – говорит мама, потягиваясь после сна и показывая на дверь, ведущую на балкон, откуда слышались птичьи голоса. – У тебя есть своя молитва «Живые помощи»?

– Есть.

– Перепиши мне. А то я свою потеряла.

– А Вы текст знаете?

– Нет. И читать не могу. Гриша переписал мне молитву буквами в локоть. Как куда еду, иду… Беру с собой. С молитвой в дороге надёжнишь. Молитва была у меня в жукетке. Этой весной сажали в поле гарбузы. Як выпинаются всходы, грачи их дёргают. Гриша в охрану определил мою жукетку. Распял на палках над лунками с гарбузами. Стереги! Скотина прошла, палки посбивала и жукетка сгнила.

На машинке я отпечатал молитву под копирку.

– Ну вот, – легко вздохнула мама и перекрестилась. – Один листок будет со мной везде патишествовать, а другой будет пока в хате отдыхать.

Идёт крупный снег. Мама смуро смотрит в окно:

– Сегодня метелица за все дни. То сыпал реденько да меленько, а теперь какие лопаты летят…

Мама посадила рядом две латки на мои штаны.

– Два глаза получилось. Глядят.

– Ну наденьте на них очки! – подсуетился я с советом.

Мама улыбнулась и взялась ремонтировать простыню.

– Оцэ латку подкидаю и начнемо собиратысь в поход на вокзалий.

Вечером мы уже толклись в ростовском поезде «Тихий Дон». Вскинул я мамин чемодан на третью полку. Обнялись, поцеловались.

По динамику приглушённо лилась моцартовская «Волшебная флейта».

У мамы слёзы на глазах, дрожит голос:

– Приезжай, сынок, пока я жива. Не обижайся, где так… где не так… Живём мы неплохо. Лук, морква и вся ерунда своя. А в городе борщ сварить – из рубля вылезет. Приезжай в ночь, в полночь… Всегда встрену тёплыми руками. Холодные года мои на отходе… Перекинусь… Тогда не к кому будет ехать…

5 марта. Условие

«Не напишешь хоть одно слово – не приеду на Восьмое!»

Вот так фантик!

Я кидаю своей Мёдочке письма почти каждый день а до неё они не доходят? Иначе разве она написала б такое?

Настучал на машинке целых две страницы, бегом на почту. Отправил самолетом. Послал и телеграмму в одно слово «Приезжай!»

Пришёл с почты, прямо из пакета попил молока с чёрствой булкой и задремал. Приснилось… Какая-то драка. Лома ломались о головы, как сухие хворостинки… Буран перевернул пятиэтажку и столкнул в яр. Я стукнул ногтем в окно пятого этажа и спросил:

– Откуда принесло?

– С Диксона!

Я куда-то бежал по льду. Зацепил нечаянно девицу и она заорала вдогон:

– Перехватите его и дайте ему пятнадцать суток!

Я очнулся. Нетерпение сжигало меня.

«Может, уже пришла от Галинки ответная телеграмма? А почтари не спешат мне её нести? Схожу-ка я сам за нею».

На трамвае поехал на свою почту.

В проходе пьяный мужик подбивал клинья к одной озорнушке. Она на вздохе лениво махнула на него рукой:

– Поищите других… Посвободней кто. А то у меня муж, два любовника… И так полный перебор…

Телеграммы мне не было. Я заказал телефонный разговор с Питером и присел у стеночки. Рядом парень слушал приглушённый диктофон. Передавали спектакль «Всё остаётся людям».

Да-а, всё достаётся людям, только не мне…

Скоро дали Питер.

– На Восьмое я не смогу приехать, – сказала Галинка. – Буду работать за двойные отгулы… Могут сгодиться…

– А чего голос кислый?

– Ты прокислил.

– Когда это я и успел? Может, тут вклинился помидорянин первого плана? А я на втором плане? В запасе? Я вторых ролей не терплю. Или… Может, ты Восьмого работаешь?

– Ну-у… Самая запарка… Отчёты…

– Какие отчёты на праздник? Я тебя не понимаю!

– Так получается. Я приеду числа десятого-одиннадцатого.

– Ты писала, что у тебя набежали отгулы. Бери все и кровь из носу обязательно приезжай!

О вернейшая из вернейших!

О нежнейшая из нежнейших!

О несравненная из несравненных!

О мудрейшая из мудрейших!

О…………шая из ………ших!

О ……….шая из …………ших!

Приезжай! Ты не на танцы – на государево дело едешь!

– Только ты не подымай на меня свой вокал. Не кричи.

– Да это от радости поднялся у меня голос. Значит, мёдочка, такое распределение. За тобой приезд, а за мной твой любимый мутьфатлар![151]

– Нет… За тобой ещё и… Ты обещал, что не будешь сутулиться. Как, продвигаются дела на этом фронте?

– О Боже! Что это за экзекуция!? Сегодня убери живот, убери сутулые плечи, а завтра убирайся сам? Ты этого добиваешься?

– Ни в коем случае. Просто я хочу, чтоб ты был ровненький и стройный, как тополёк…

– Будет тебе тополёк! Будь терпимей к чужим недостаткам. Я ж не требую, чтоб ты свою короткую юбку, которую ты называешь «Смерть мужчинам!», удлинила до пят…

– Потому и не требуешь, что такая она тебе нравится.

Я отмолчался.


И всё же Восьмое меня не отпускало. Почему она не сможет приехать? Между нами втесался клином кто-то третий?

Я не находил себе места. За что ни возьмусь – всё валится из рук. Восьмого засел за Астафьева. Не читалось. И чтением не перебить дум о ней.

А с другой забежать стороны… Разница в семнадцать лет. Есть о чём подумать. И так ли уж интересен я ей? Да и знаю ли я её? Чтобы узнать человека, надо, по народной молве, съесть пуд соли. Вместе? Порознь? Да и долговатушко есть. Я съедаю в год один килограмм соли. Значит, вдвоём мы доползём до мечты через восемь лет. Гм… Тогда мне надо будет покупать уже белые тапочки для гробного уюта, а не свадебный смокинг.

Так кто этот третий? С кем она ставит мне рога?

Я пялюсь в круглое зеркальце на подставке, перед которым я обычно бреюсь, трогаю лоб. Даже маленьких рожков не чувствую. Гм…

Да и что рога? Если мужчины носят перья на шляпах, то почему не пофестивалить с рогами как украшениями?

Хватит свистеть в никуда![152] Хватит этих досужих домыслов! Счастье – это риск. Кто не рискует, тот не пьёт шампанского!

А дело к тому мажется.

Телеграммой она сообщила, что прилетит ко мне одиннадцатого на десять дней. Рейс 2424.

Десять дней подряд и все праздники!

Одиннадцатого по пути в аэропорт я заскочил в «Турист» оставить свой материал. Балагур Левченко, увидев меня, бухнул:

– Ну, достославный житель Новогонореева,[153] то бишь Новогвинеева плюс Новогероинова, ты чего это сегодня в таком ах наряде? Скажи, на какие олимпийские половые игрища до потери родного пульса собрался?

– Мели, Емеля, твоя неделя! Да ну тебя к Богу в рай! Нуты чего несёшь? Думал бы хоть через раз…


В загсе у нас приняли заявку на 23 апреля. На канун Пасхи. В этот день отмечаются именины Анатолия и память мучеников Анатолия.

Вчера я загодя снял с книжки сто рублей.

– Ну что, – говорю Галинке, – настал черёд взяться за обмундирование невесты?

Она робко кивнула и, неловко прикрывая ладошкой сиротливый бахромчатый рукав жёлтой изношенной кофтёнки, сказала:

– По примете, у девушки на свадьбе должно быть три новых вещи…

– Начнём наряжать нашу гаечку сверху или снизу? От земли? По-моему, надо идти от земли. Начнём со шлёпанцев.

– Ну ты наглый, как танк…Обижаешь… Назвать свадебные белые туфли на высоком каблуке шлёпанцами…

– Как ни называй… Главное, чтоб были красивые.

В салоны для новобрачных пускали только парами.

У магазина на Щёлковской из толпы выскочил один закопчёный кавказец и к Галинке:

– Можно, я с вами пройду?

– Опоздал, генацвале, – сочувствующе сказал я. – Как думаешь, я при ней для чего?

Взяли мы и туфли, и кой-что из белья, и кольца, и нежно-розовую ткань. Платье Галинка будет шить сама в Питере.


Вот и кончился мой десятитдневный праздник. Проводил я её до самолёта и вернулся домой уже в 18.05. И сразу сел писать ей письмо, в которое вложил нежно-розовые лепестки примулы: в них было всё, что было у меня к ней.

Розы

За неполный месяц Галинка насобирала полную тележку отгулов и прилетела ко мне в Москву на целую неделю.

Я ездил в аэропорт, встречал её по-сухому. Без цветов.

Хотя букет красных роз и томился у меня в портфеле.

По пути у метро брал – нравился мне букет. Был какой-то торжественный, праздничный.

И чем ближе я подъезжал к Шереметьеву-2, букет мне нравился всё меньше и меньше. Вышел я из автобуса уже в аэропорту, придирчиво обозрел свой букетец, и заныло моё ретивое. Показался мне мой букетишка несвежим, приувялым, каким-то убогим, и сам я себе показался страшнючей прадеда крокодила.

Мне стало совестно преподносить любимой такой будет. Чувствовал я себя как на иголках. Рядом урны не было и я на злах запихнул его в портфель.

Павильон прилёта. Жду. Вон и моя Галинка!

Я бегом к ней, протянул руку:

– Есть официальное решение месткома поцеловаться.

– Но оно ещё не утверждено на президиуме!

Я обнял её:

– Утверждаю единогласно! – и поцеловал её в радостно открытые губы.

Дома я хотел тайком пронести свои розы в ведёрко под мойкой. Достаю из портфеля и вижу, а розочки мои-то вовсе и ничего-с. И, теряясь, вскользь разбито проблеял я что-то про их портфельное заточение.

– Какие чудные розы! – воскликнула она. – Букет-красавец! А-а… Розы в портфеле! Почему ты держал их в портфеле?

– Я вёз эти розы тебе, товарисч девушка, в аэропорт. Да мне они показались ой и неважнец… В отчаянии я и сунь их в портфелио…

– А я обиделась в Шереметьеве, что ты встретил меня без цветов. Такую красу прятать в портфеле! Как они мне нравятся!

За то, что я не поднёс именно эти розы ей при встрече в аэропорту, она сильно на меня рассердилась.

Но ночь всё весело уладила.

Дождь на молодых – к счастью!

Мы с тобой мороженое ели,
Мы с тобой на белый свет глядели,
В глубине дворов сгущались тени –
Вечер таял в запахе сирени.
Пели соловьи не уставая,
Ночь спустилась, шалая такая…
Буйством трав весна входила в лето,
Мы брели устало вдоль рассвета,
А заря всё жарче разгоралась,
А в тумане солнышко качалось…
Валентин Киреев
Галинка снова прилетела ко мне из Питера восемнадцатого апреля.

Я встретил её в Шереметьеве.

Идём под дождём от вокзала к автобусу.

– Радушка! – говорю я. – Сегодня первый весенний дождь! Дождь на молодых – к счастью!

– Не возражаю.

– А чего с грустинкой в голосе?

– Да всё думаю, есть ли жизнь на Зелёном, 73 – 13. Если и есть, то какая будет?

– Какую устроишь…


Наутро у нас выскочил разгрузочный день.

Мы проснулись в пятнадцать часов тридцать пять минут одиннадцать секунд. Поели пирога с яблоками и снова храбро пали на многотерпеливый, орденоносный диван.

На вздохе она пожаловалась:

– Такую ударную затяжную утреннюю гимнастику надо завязывать.

– Мы её толком ещё не развязали, – нежно отклонил я её опрометчивое неудачное рацпредложение.

Я ласково потрепал её по щёчке.

– Женщину нельзя бить даже цветами, – мягко отвела она мою руку и восторженно уставилась на золотистый паркетный пол, щедро усыпанный под свежим лаком, как летящими алыми радостными птицами, надписями Галя.

– Долго мучился? – кивнула Галинка на рассыпанные вокруг Гали.

– С той самой минуты, как увидел тебя. Думал, думал… Осколком оконного стекла соскоблил старый лак. Отциклевал сам тем осколком пол… Видишь, вроде ничего… И всюду красным карандашом пораскидал твоё имя… А вон там надписи и поинтеллигентней. Вон у самого порожка видишь? «Добро пожаловать, Радушка, в рай!».

А вон… «Я люблю тебя, Галя!»… Весь пол расписал и покрыл новым лаком. Старался успеть к твоему приезду…

– Вижу… Вижу… – Она как-то трудновато улыбнулась.

Я внимательней всматриваюсь в свою Галинку и замечаю, что лицо у неё какое-то разгорячённое.

Померил температуру. Тридцать восемь и семь!

– Вызываю скорую! – всполошился я.

– А лечить как будут? Я ж у тебя не прописана… Глотать больно. Этой бякой я болела ещё в девятом классе. Аспирин, ванна, молоко с маслом и содой… Отобьёмся! Только никаких звонков ни в скорую, ни в медленную!

К новому утру у неё было уже тридцать шесть и четыре.

Галинка повеселела:

– Это температура варёного петуха в супе, что стоит у тебя на балконе.

Холодильника у меня не было.

Мы быстренько позавтракали и двинулись в турне по магазинам.

Сначала мы взяли «Темп-209». Это такой большой чёрно-белый телевизор. Раньше у менятелевизора тоже не было.

Потом устроили налёт на хозяйственный. Мыло, ложки, вилки и прочая столовая мелочь.

Уже вечером я взял тюльпанов с рук.

– Надо пять или семь, – сказала тётка.

– Семь! – уточнил я. – Семь больше.

Взяли игристого вина. Но не уходим из магазина. Деловито разглядываем этикетки на бутылках.

– О! Забомбись! – щёлкнула пальцами Галинка. – Что я вижу! Что у вас есть! «Старый замок»! Потрясное! Берём и это!

– Откуда такие познания глубокие, милая?! Уж лучше б ты не знала.

– Нет! Я из тех девушек, которые понемногу знают всё обо всём.

– Только это не тот случай подбежал. Ты ж знаешь мой девиз: что девушка не знает, то её и красит!

Галинка фыркнула:

– Я не хочу, чтоб меня красило чёрт те что! Разве тебе нужна глупистка?.. Сухое вино женщинам полезно. Там виноград…

– Подумаешь! Улучшает кровообращение в ушных мочках!

Уже вечером мы устало подскреблись к стоянке такси.

Думаем, брать не брать на завтра такси.

– Нам, – мнётся таксист, – не разрешают стоять у загса. Линейный контроль накроет. Это надо заказывать в спецбюро свадебных машин по телефону 225-00-00. Так там уже закрыто.

– Значит, – развожу я руками, – не суждено. Да мы без шаров поедем. Я не мальчик. Утром прибегу возьму.


Дома она гладит свадебное платье.

– Как ты относишься к мужчинам? – спрашиваю я.

– Неважно.

– Стоит ли их любить?

– Конечно, нет.

– Бедные мужчины! Знали б они, что про них говорят в канун похода в загс! Я, между прочим, их представитель… Чего кисло хмыкаешь?

– Ничего.

– А как твои мальчики?

– У меня все хорошие были мальчики.

– И что же? Почему ни с одним хорошим не осталась, а оказалась здесь? Будешь с ними переписываться?

– Лишь с мамой и двумя подружками по техникуму.

– А мальчики?

– А зачем? Раз по каким-то причинам не вышло, так зачем о том свистеть? Я такая. Если с кем не захочу, сразу скажу: извини, ты мне не подходишь.

– Смело и оригинально.

– Да тебя это не касается. Я тебе буду, извини, верна.

– Это угроза?

– Просто информация к сведению.

– Спасибо.

– С гарантией. Я очень отзывчива на доброжелательность. В благодарность всегда сделаю больше лучшего.

Она повесила платье на плечики и сунула в шкаф.

И сразу хватается мыть пол.

Мыла она чуть не плача. Похоже, с непривычки.

Я смотрю на неё и меня разбирает смех.

– Матинка! Ну что ты злишься? Я ж смеюсь, любя. Этот смех – восторг. То всегда я сам мыл свой пол. Теперь за меня это делает другой человек. Я с удивления и радости смеюсь.

– Толя! Уж в чём-чём, а в мытье пола, в бытовых вопросах я всё же смыслю, и ты не должен тут ни смеяться, ни переделывать.

– Ладно, ладно! Пол – твоя епархия!

Я поцеловал её, и мы разом посмотрели на тюльпаны на телевизоре. Совсем распустились! Хороши!

Каждый по кулаку!


22 апреля 1976. Четверг.

Марш товарища Мендельсона

Контрольный выстрел Купидона: «В з-з-загс!»

Н.Хозяинова
«Гравировка внутри обручального кольца: «Этот дятел был пойман и окольцован 23.4.1976»»

В районных загсах, словно бы в прострации,
Расписывались он и ты, и я…
Как много актов о капитуляции
Нам довелось подписывать, друзья!
С. Миронов
Я проснулся в семь без десяти.

– Матинка! Уже семь!

Она что-то буркнула и отвернулась к стенке.

Второй заход:

– Матинка! Уже семь тридцать!

Она полохливо вскакивает:

– Да мне одни бигуди крутить до десяти часов!

Борщ из большой кастрюли я переливаю в миску. И кастрюлю с водой для бигудей, и миску с борщом водружаю на газовую плиту.

Галинка садится к своему зеркалу на кухне.

Борщ закипел.

– Галь, садись. Поедим на весь день!

– Я не буду. На меня платье не полезет.

– Найдётся местечко…

– Это не твой костюм.

Она не садится есть, начинает крутить бигуди. Я откладываю ложку, кидаюсь к ней в помощнички. Таскаю из кастрюли горячие каштаны – бигуди – и подаю ей.

– Что тебе снилось? – интересуюсь я.

– Ничего… А знаешь, когда снятся сны? За две секунды до пробуждения. И это не я сказала. Это врачи установили.

– И что сегодня видела?

– Не помню. Но сны мне снятся уже сто лет!

– Позвольте! Тогда сколько вам сегодня, невеста?

– Смотри лучше. А то один плохо видел и женился на своей прабабушке. Смотри… А знаешь… А ещё говорят, что человек два раза в жизни видит цветные сны. Я уже видела цветной!

– А у меня чёрно-белое изображение. Бедная экипировочка.

Она накрутила бигуди. Повеселела.

Мы сели за борщ.

– Как настроение, девушка? Волнуешься?

– Ещё чего не хватало! Ты говоришь, у нас дневник про тебя и про меня. Да получается только про меня. Ты постоянно спрашиваешь. Я отвечаю. Ты записываешь…

– Гордись. Для истории записываю.

– Буду гордиться.

– Ну давай писать вместе.

– Это неестественно.

– Почему? Хотя… Лев Толстой от жены носил дневник в сапоге. Я не хочу прятать. Я записываю ото всех. А чего ж от жены не записать?..

– Тепло. Придётся ехать без головы…[154] Надо не забыть взять паспорта.

– Ты там, – показываю глазами на её паспорт на книжной полке, – ещё ни с кем не расписана?

– Кажется, нет.

Девять ноль-ноль.

Сердце начинает скулить.

– Галь, иди почитай, что пишу.

– Этим почерком я ничего не пойму.

– Ага! Вот что тебя смущает!

Бреюсь.

Девять сорок пять.

Объявляется вседержавный розыск моей майки.

В девять пятьдесят попалась!

Надо бежать на ловлю такси.

Выбегаю – кошка навстречу вальяжно входит в подъезд. Хлоп её газетой по уху – не успела перейти мне путь. Отскочила в сторону.

На пуле скачу к стоянке у беззубой детской поликлиники.

Без очереди подлетаю к подъехавшей машине 73 – 18.

Со мной подбежал и малый из очереди.

Очередь заволновалась.

Я заговорщически шепчу парню на ухо:

– Миль пардон, я еду первым!

– Нет! – Его ладонь накрывает мою руку на ручке дверцы. – Я первый в очереди! Я и еду первым!

– Послушай, дорогой товарисч Банан![155] Да ты на кого крошишь батон?[156] И потом… Что твой локоть забыл в моих печёнках? – Я тихонько шатнул его плечом.

– И вовсе не в печёнках. А всего-то лишь пока в твоём боку…

– Срочно отзывай. Иначе тут откроется Второе Баку, и нефть фонтаном ударит из тебя.

– Кончай гнать мороз!

Моя шалопутная нефтеламбада подсекла его бдительность, он добродушно улыбнулся.

Я не отстал и тоже ему улыбнулся:

– Поймай главное. Вникни… Номер моего дома и первое число номера машины – семьдесят три – совпали! Моя пляшет!

Его рука уступчиво, обмякло сливается с моей руки.

Он отходит от дверцы:

– Ладно. Пляши…

Я плюхнулся на переднее сиденье, кинул руку вперёд:

– Шоком в рай за пирогами!

Подлетаем к углу нашей хрущобки – мои секунданты лавирант Зайчик и Танечка входят в подъезд.

Я толком не могу понять, как на моём горизонте прорисовался этот прокудливый типчик по кличке Зайчик. Ни человек ни обморок… Раза два мельком виделись в Туле в редакции. Потом этот шапочный знакомец пригласил меня на свою свадьбу в Москве… Друзья не друзья… Стали изредка перезваниваться. Я и позови его в свидетели вместе с его побочной подружкой Танечкой, которую за глаза он почему-то навеличивал Полежайкиной.

Зайчик из того калибра людей, которым очень плохо, когда их знакомым очень хорошо. Сколько помню, Зайчик только тем и занят, чтоб женить меня на ком угодно. Хоть на блохе. Вакансия жены при мне не давала ему покоя.

На своей свадьбе он мне вбубенивал:

– На красивой нельзя жениться! Этому меня научил кислый опыт первого брака. Раз прихожу с работы, а ходок грациозно выпархивает из окна моего персонального гнёздышка. Да что я хуже него!? Я тоже прыгнул вдогонку. И сломал ногу. Он вернулся, внёс меня в квартиру и на прощанье подал мне для пожатия-примирения руку. Я – добросовестно укусил его за руку! Мы квиты. Он пришёл и ушёл через дверь! Джентльмен! Я обидчику нанёс кой-какой ущербец. Тоже из джентльменов не выкинешь… Моё заключение. Не живи ниже второго этажа и женись на страшнючке в кубе!

– А я стою на позиции старого француза, за советом к которому обратился молодой француз: «Посоветуйте, на ком мне жениться? Марлен красива, но ветрена. Наверняка будет мне изменять. Шарлотта преданна, но страшна». И мудрый француз ответил: «Мой друг! Лучше вкусную пищу делить с друзьями, чем всю жизнь давиться дерьмом одному!»

– Нет! Женись, как я. На раскоряке-страхолюдке. Видел же мою Лохнезию Крокодилишну? Можно смело брать даже чуток и покруче мармыгу. Страшные не загуляют! Будут преданней собачек! А мы с тобой будем резаться на стороне в стоклеточные шашулечки с импортными бизнес-ледями! Каждую неделю с новыми ковырялочками! Или… Да здравствует совьетто-ебалетто-шик![157]

И он так разошёлся в своих наполеоновских прожектах, что его свадьба чуть не переросла в мою. Навяливал какую-то родственницу жены. Доводы неотразимые. Первый. С продуктами хорошо: невеста работает в столовой поварихой. Второй. Никаких затрат на двоих детей. Даже рожать не надо. Уже есть. И уже подростки!

Я устоял. И с его свадьбы вернулся всё же холостым.

Не прошло и года, он доставляет мне на дом какую-то бочку из Владимира. И на бочку я не возложил ни глаз, ни чего иного. Открестился.

Тогда он кидает на кон всё, что у него было самое дорогое. Свою медузу Полежайкину!

– Гражданка надёжная! Любуня проверена – мин нэма! – весело постучал Зайчик по дивану. – Опломбированная! Сургучом залитая… Отрываю от пламенного сердца. Рисуй на свой баланс! Не ошибёшься! Это я тебе говорю. Не какой-нибудь гундяй, а сапёр-ас!

И я не ошибся.

Ну зачем мне эта старая размолоченная колымага?

– Проверяй дальше! – кидаю ему.

– А где? Тогда помогай! Я буду приходить с нею к тебе с простынкой. А ты в это время катаешься для здоровья на своём задотрясе! Все заняты благородным делом!

– Велосипед – ладно. Но простынка – негигиенично!

– А что если я кресло-диван тебе куплю? Этот диваннели будет нашей с Таньчиком неприкосновенной территорией в твоих царских владениях.

– Сейчас я перевожу украинского юмориста Чечвянского Он писал в одном рассказе от имени своего героя: «В Дунькиной клуне был я как у себя дома. Это было, так бы сказать, моё полпредство. Приду, ляжу на скамейку и чувствую себя как неприкосновенная особа на вражьей территории». – И ты хочешь чувствовать себя с Танечкой на своём диване у меня в хате как неприкосновенные особы на вражеской террритории?

– Почти так…

– Мне только твоего дивана и не хватало!

И моё восклицание вприсмешку он принял как руководство к действию.

В первую же субботу вламывается с диваном на горбу и в почётном сопровождении Танечки с ридикюлем, гордо надутым от простынки.

Ха! Неужто мой сераль – стрёмный филиальчик борделино для угарных концертов симфонических оркестров?[158]

Почесал я в затылке и ответствую:

– Обновить, конечно, можете. Однако… Дела ваши швах. Напротив кукует така-ая вольтанутая хаванагила! Така-а-ая жучара!.. Раньше в моей квартире – я получил её за выездом – обитал одинокий тарзан. Говорят, он переселился на сталинскую дачку[159] по её желанию. Говорят ещё там разное… Оказывается, он отдавал всяким дружкам с простынками свою фазенду напрокат. Соседка выследила раз, когда он ушёл, оставив в квартире горячих клиентов, и позвонила в фараонку[160]: «В квартире напротив воры! Мужчина и женщина. Только хозяин ушёл, они с подобранными ключами вбежали». Прискакала дорогая милиция. Она звонит. Они не открывают. Всё-таки ментозаврики открыли. Парочка на месте. Кто такие? Почему в чужой квартире? Ваши паспорта! И т. п. И т. д. Стукнули жене любовника. В семье скандал. Сообщили на её и на его работу. Повыкидывали со службы. Обоих! Неужели и вы мечтаете о таком щекотливом финале?

Зайчик больше не набивался ко мне в гости с простынкой. Зато очень переживал. Не знал, как поступить с креслом-диваном, который пышно окрестил «Диван имени З. и П.». Забрать? Неудобно. Оставить? Жалко.

Наверное, в нём всё же теплилась тайная надежда на огненные ламбады с Танечкой на именном диванчике.

Они не спеша подымались по лестнице к нам на четвёртый этаж. Я догнал их уже на пороге.

Зайчик был несколько удручён. Ехал сюда Зайчик на трамвае зайчиком и его оштрафовали на рубль.

С поклоном подавая мне букет белых астр, Таня увидела на столе семь наших красных тюльпанов и доложила со знанием дела:

– Невеста должна быть только с белыми цветами.

И совсем распустившиеся наши тюльпаны остались отдыхать дома. К машине Галя пошла с букетом астр.

Сели. Я водителю:

– Адрес известен. Перовская, 45. Зигзагс! Он же зюг-загс! Торжественное прослушивание в узком кругу оптимистического марша уважаемого товарисча Якоба Людвига Феликса Мендельсона-Бартольди! Не спутали б с похоронным маршем Шопена…


23 апреля 1976. Пятница.

Первый день совместной жизни

Любовная лихорадка эффективно излечивается загсами.

А.Гудков
Сегодня уже двадцать четвёртое! Суббота.

Мы прожили целые сутки. И даже не подумали ещё развестись. Надо же! Прожили целые сутки! Подозрительно долго.

Я собираюсь на велике на рынок. Надо купить к салату свежих огурцов. Соберём стол. Свадьба не свадьба… Приглашены лишь свидетели. Зайчик с Танечкой.

Галинка увидела, что у меня трико на коленке лопнуло.

– Сядь на диван. Я на тебе шоком зашью. Ты должен всегда быть красив!

– Даже под колесом автомобиля?

– Тут исключений не бывает.


На обратном пути с рынка меня тормознул на шоссе Энтузиастов ментозаврик:

– Гоним штрафной рубль!

– За что?

– Такое движение… А вы почему одной рукой управляете транспортным средством?

– Двумя мне нельзя править своим педальным мерседесом. Одна рука на руле, другая отставлена в сторону с газетным кульком.

– А что, – постучал он своей полосатой палкой по звонку, – нельзя кулёк сунуть в авоську на руле?

– Нельзя. В кульке черешня. А в авоське она помнётся. А мне этого не хочется. Я везу молодой жене первый подарок. Вчера расписались. Сегодня свадьба. И платить рубль мне не с чего. У меня ни копейки. На последние взял полкило черешни… А хотите, я на рубль отдам вам с пяток черешенек или отломлю кусок огурца?

– Вот ещё! Черешня для молодой жены… Святое дело… Езжай как ехал… Я тебя не видел.


Когда я вернулся, Зайчик и Танечка уже были у нас.

Наши свидетели – наши единственные гости на сегодняшней свадьбе.

Зайчик глянул на телевизор:

– Вы ещё не подключились к общей антенне?

– В среду подключат.

– Давай включу без антенны!

Я запретительно вскинул руку:

– На нада.

– Или ты его для модели взял?

Чтоб замять неловкую паузу, Танечка затараторила:

– Сегодня кончается Страстная неделя. Страстная неделя – страшная жизнь! Кто женится на Страстной неделе – страшная будет жизнь! Толя! Как ты на это смотришь?

– Разжуём – увидим. Видишь ли… Не распишись вчера, пришлось бы ждать очереди ещё месяц. Мыслимо ли?

– И ещё! – не унималась Танечка. – Толя! Мы вам подарки не будем дарить. Мы вчера подарили.

– Конечно! Конечно! – закивал я. – Большое вам спасибо за букет из тринадцати белых астр.

И мне стало как-то неловко за её слова.

Требовал Зайчик, – танцы. Танцуют все! Особенно невеста. А то, может, она кривоногая…

Чтоб так о моей картиночке?

Это уже слишком и для стакановца.

– Разуй чуть-чуть иллюминаторы и смотри. Ничего не спрятано…

Мы с Галинкой вышли на середину комнаты и прошлись в вальсе.

– Вижу… Госпроверкой установлено… Ножки – пять!.. Шоколадные подушечки – пять!.. Фигурка – пять!.. И вообще выше всё, всё, всё, всё – отл, отл, отл, отл!.. Претензий госкомиссия не имеет… Госкомиссия принимает объект на свой баланс с оценкой отлично!

– Баланс всё-таки мой! – уточняю я.

Зайчик крякнул и смолчал.

– Где вы познакомились? – впала в любопытство Танечка.

Я ткнул пальцем вверх:

– В космосе! Я летел в командировку. Галина Васильевна летела к маме на картофельные оладьи и пельмени.

В космосе познакомились!. Ка-ак романтично… Расскажи поподробней, Толя.

– Танечка! – возложил я руку на сердце. – Тут не рассказывать – петь душа просит! Я и спою. Слова мои. Музыка пока не выяснено чья. Гитара и академический вокал мои. Итак, слушайте!

Любовь – божественный пожар (Колыбельная для старого холостяка)

В самолёте встретил Радушку я.
Счастьем закипела душа моя.
Сели мы рядом. Ладошку её накрыл.
Взор её пыхнул: «Отзынь, крокодил!»
Задрожали челюсти, ухо повело.
Судорогой руку круто мне свело.
Дёргаю я руку, с мясом рву.
Господи! Ой Господи! Никак не оторву!
Прилетели в Орск мы. Надо выходить.
Шагаем рядом. Рука в руке лежит.
– Послушайте, милейший, вы же хулиган!
В ближайшую милицию сейчас же вас сдам!
– Только не это! – взмолился я. –
В любви милиция разве судья?
– Да как вы смели, старый кот,
Юной девушке всё это молоть?
– Я очень хороший! Справку покажу.
И на деле это, хотите, докажу.
Ну зачем в милицию?.. Милиция… Пустяк!
Уж лучше полюбите! Вас просит холостяк!
– Вырвались из дому – так и холостяк!
– Что вы! Что вы! Что вы! Совсем это не так!
– В милицию! В милицию путь прямой!
Не к маме ж на пельмени везти вас домой!
– К маме не против… К маме если нет –
Кинусь под троллейбус и маме – привет!
Заторы на линии в пик вредны.
Уж лучше привет везите маме вы.
Подвела к загсу: «Милиция моя!»
Взяла и ноги судорога у меня.
Парни молодые внесли на плечах –
Оттуда я вынес её на руках!
Солнце сияло. Пела душа.
В Гай на пельмешеньки еду к тёще я!
Летел в командировку старый холостяк.
А кончилась история видите как!
Будь я одинокий – горевал бы я,
Что такая радость не жена моя.
Летайте самолётами, матёрые холостяки!
До счастья быстрее долетите вы!
– Браво! Браво! – тускло захлопали в ладошки Зайчик с Танечкой.

В их восклицаниях я не уловил искренности нараспашку.

Я замечаю, что Татьяна с козьей тоской в глазах безотрывно пялится на Галинку.

Наверное, представляет себя на её месте?

Смотрела, смотрела и заревела:

– Не хочу к родителям! Хочу, как Галя, отдельную квартиру и мужа в придачу! – и, вскочив со своего дивана, в слезах убежала в кабинет задумчивости.[161]

И долго оттуда слышался её плач.


24 апреля 1976. Суббота.

Бзыки

Утром я пёк блины для Галинки.

– Вам, гражданин мужчинчик мой, – сказала она, – следует вручить медальку «За доблестное печение блинов».

После блинов она поехала к себе на «Агат». В бюстгальтерию.

А я повёз в журнал «Юность» свою повесть «В Батум, к отцу».

Без огня волоку к пристани «Юность» свой «Батум». Будет ли тут ему убежище?

В отделе прозы дева с большими бзыками:

– Вы член?

– Кажется…

– Чего?

– А чего хотите. Все мы члены понемногу…

– Союза писателей…

– Увы.

– Тогда вам в шестнадцатую комнату.

– Член… Нечлен?.. Какая разница?

Она опускает глаза долу.

Я плетусь в шестнадцатую комнату с табличкой «Рукописи». Приоткрываю дверь:

– Здесь крематорий юных гениев?

– Здесь, здесь, – кивает роскошная толстушечка, оторвавшись от груды рукописей, к которым скрепками прилаживала ответы на фирменном бланке. – Пишите адрес. Через месяц ответ… А вот и наша заведующая.

Вошла дама с усами.

Ах, как я распрямился! Весьма-с далеко ей до моих усов! У неё пародия, а усы – это у нас!

Усатая заведующая посмотрела на рукопись без энтузиазма, с ленивым любопытством и вышла.

Заглянул какой-то мышастый мужичок. Собакевич в уменьшенном формате. Голова сплюснута, глаза навылупке. Казалось, вот-вот их выдавит из-подо лба.

Хмыкнул он и прикрыл дверь.

– Если рукопись не глянется, вы вышлите?

– Вы что!? – удивилась девушка. – Не высылаем! Смотрите, – показывает на подоконник и стол в горах рукописей. – Если всё рассылать, когда ж работать? Можете приехать и забрать.

– Спасибо и на том. Пожалуйста, автограф на память, – подаю разовый пропуск.

Я откланялся и отчалил.


Галинка привезла четыре билета.

– У тебя, – говорит, – рука лёгкая. Вскрывай.

Отвинтил им головы – ничегошеньки. Что ж… Се ля ви…

И тогда я сказал:

– Если вы не можете выбрать выигрышный билет, то вот вам в наказание… Мы уже почти полгода вместе, а дневник молодожёнов про тебя и про меня всё толком не ведём. Начни всерьёз… Смотри по вечерам свои теле «Юркины рассветы» и записывай, что произошло за день интересного в семье. Работай! Совмещай приятное с бесполезным! Только меньше дави на клавиши. Ты девушка. У тебя сила не должна быть лошадкина. Так что, Галина Васильевна, Родина в моём лице поручает вам вести машинописный дневник.

– Привет! Оправдаем ваше доверие, товарищ мужчина. Начинаю с завтрашнего дня.


20 октября 1976. Среда.

Дрожжи

Приезжаю домой, говорю мужу:

– Корми меня немедленно. Иначе я тебя проглочу.

Т. бросился спасаться, т. е. печь блины. Тут выяснилось, что он поставил подходить дрожжи на пироги. В подогретое молоко вылил дрожжи. Молоко свернулось. Значит, оно кислое?

– Можно в такое молоко сыпать муку? – спросил он.

– Милый мой, спроси что-нибудь полегче.

– Ну ты же хозяйка! Должна чувствовать женским чутьём.

– Если б я когда-нибудь видела, как их пекут, я бы, наверное, знала.

Я уронила в это молоко маленькую ложку. Она утонула.

– Она занимается подводным плаванием, – уточнила я и спросила:

– А можно мне одно яйцо сварить?

– Бери без спросу.

– Не могу без спроса у хозяина. Кто возьмёт без спросу, тот останется без носу. Не ты ли говорил?

Он молча сварил мне два яйца. Но и тех оказалось мало. У нас в магазине яйца мелкие, голубиные. Куры перестали добросовестно нестись. Занеслись голуби.

Мы замесили снова тесто и легли смотреть «Юркины рассветы».

Попутно я ем «Алёнку». Вчера мой расщедрился. Купил в универсаме. Все брали бутылки. А мой… Прекрасный муж. Самый лучший во всех трёх ближайших околотках.

Я малость вздремнула.

К одиннадцати чуть подошло тесто.

Он замешивал и раскатывал тесто, упорно игнорируя свою жену, притом молодую. Я резала яблоки, готовила начинку. Дай Бог, чтобы он всегда оставался настоящим мужчинчиком!

Пироги испекли в полночь.

Т. так старался, схватился за горячий поднос и обжёг обе руки. Сунул их в мазь Конькова, мы держим её строго на кухне.

Т. сказал:

– Что ж не жечь, раз мазь пропадает?

Я перевязала ему два пальца и скормила ему из своих рук полпирога.

21 октября 1976. Четверг.

Платок

Проснулись. Т. спрашивает:

– Крутиться будем?

Если бы я изъявила желание, он бы преданно поскакал быстрее молодого жеребца на кухню ставить мне бигудёшки. Но я ответила отрицательно:

– А ну их.

Он сварил мне на свой страх и риск, не глядя на часы, четыре яйца в авоськах, т. е. в мешочках.

Я сделала всё от меня зависящее. Проглотила. Даже не заставляя себя упрашивать.

Сегодня у нас на «Агатике» получка.

Я взяла оренбургский пуховый платок. Три года назад Т. был в Оренбурге, собирал статью для журнала о платошницах, шутя попросил прислать один. А ему всерьёз прислали за семьдесят рэ.

Насколько я знаю, платки он носил только в детстве, и один платок сгорел у него на голове. Тогда ещё кудрявой.

Этот, оренбургский, у него валялся на антресолях. Мне он, тёмный, тоже ни к чему. И я решила его продать.

В проходной тётка с пистолетом не пускает на работу с платком – он в большой симпатичной фирменной коробке.

Подхожу к другой вахтёрке в надежде, что она не увидит коробку. Но она в своём деле дока и сразу разгадала мой манёвр – бдительная штукерия! – и спрашивает:

– Это у вас что?

– Платок. Хотите, покажу?

Она посмотрела на меня глазами заговорщицы, оглянулась по сторонам и тихо прошептала:

– А платок хороший? Вы его на продажу несёте?

– Фирмовый!

– Вы связаны с торгашиками? У вас большой выход на тряпки?

– Оч большой! – смеюсь.

Она уговорила продать ей, велела через часок придти договориться насчёт сделки. Радостная и довольная, я на крыльях взлетаю на свой этаж. Хотя бы удалось это дело!

Через час спускаюсь к проходной, с этой женщиной топаем в камеру хранения, берём платок, разворачиваем. Тут понабежала вся гардеробная рать. Платок всем понравился. И вахтёрша стала умолять никому другому не отдавать. Сговорились на сто рублей.

Приезжаю домой, моего милого нет. Дверь была прикрыта. Но не заперта на ключ. Что за штукенция? Где он? Что с ним?

Меня успокаивало то, что не будь и живой, он при своей практичности всё равно закрыл бы дверь своим телом. Значит, его отсутствие несерьёзно. Просто на время его выкрали мелкие сиюминутные хлопоты. Может, побежал на угол позвонить кому?


Но – дальше я пишу сам – её разочарование было жесточайшим. Этот нахальчик посмел вернуться живым!

– Вы кто такая? Вы как влизнули в мой фигвам? Нет! Я вас закрою на месте преступления! А сам сбегаю в козлятник.[162] Сидите тут тихо. Не шевелите чем попало!

Я хочу закрыть дверь.

Она не даёт.

И я сдаюсь. Вхожу.

Гм…

Оказывается, это моя жена, граждане. Я даже с нею расписывался! Правда, не на рейхстаге. Зато в перовском зигзагсе. Для начала и это сойдёт.

Ладно.

Вижу, на туалетной двери, на ручке, авоська. В ней уносила она платок.

– Что, мимо?

– Да, мимо.

– Завтра качнём в комиссионку.

– Это была шутка! – Галина юркнула в прихожую, пошуршала, как мышка в углу, и принесла два кулака денег.

Считает. Хорошо считает. На «Агате» она работает бухгалетером-экономистом. Учёба в оренбургском техникуме механизации учёта пошла ей на пользу, что вижу-слышу своими ушами-глазами. Шуршит-считает, считает, а конца-то нету. Десятки летят на диван, на пол, летят, как перелётные бесконечные птицы осенью. А каждая птичка – это красненькая десяточка и таких десяточек десять!

Я делаю то, что мне и остаётся делать – ахаю и валюсь на диван, не забыв предварительно собрать бабашки и сунуть их на грудь под толстой рубахой. На твёрдую соцсохранность.

Галинка подозрительно ласково возлагает свою головку мне на грудь, где лежат денежки. Я вижу, истинный крест вижу – шевелит ухом лиса! – уточняет, где наши купилки?

Я разгадываю этот манёвр и мгновенно расправляюсь с происками хитрюши, отдалив её на время от себя и приблизив её к небу на вытянутые руки.

– Материнка! А тебя не заберут?

– Пускай забирают. Хрустики у меня!

– Вот именно. Они могли записать номера и застукать спекуляшку! Сегодня ты сделала на этом пути первый шаг.

– Ничего! Первый блин, да не комом. Пробный шар запущен нормально.

– Ты ж обокрала! Я ж тебе говорил – за девяносто. Такие по восемьдесят девять в ЦУМе видал. Ну, за восемьдесят… Ну, за семьдесят. А ты… За все сто!

– Глупенький. Сто же больше!

– Я тоже так думаю. Как тебе удалось?

– Она спросила: сколько? А я просто для ровного счёта бухнула. Сто!

– Ой! Смотри! У неё пистоль на боку заряженный?

– Не приглядывалась. Муж, начальник охраны, ко мне на четвёртый этаж сам приносил эти фонарики.[163] Приобрела сразу двух таких друзей из охранки!

– Ой!.. Как бы они не разрядили свои две штуки в тебя одну.

– Я тоненькая. Промажут!

– Да-а… Не имей сто рублей, а имей одну такую жену!

– Я теперь могу идти работать в торговлю… Что б его ещё такое ссыпать?

– Ссыпь меня за три шестьдесят две – мой гарантированный месячный заработок.

– Нет, милый. Не ликуй. Я тебя сбывать не стану по той простой причине, что ты сам приносишь три шестьдесят две да ещё сам столько стоишь. Зачем же тебя сбывать?

Мда, эти сто рэ нам не помешают.

Ведь когда она пришла, я бегал звонить в «Комсомолку». По заданию этой газеты я ездил год назад в Киров. Написал четыре страницы о девицах-механизаторах из Зуевки. А материал до сих пор не ставят. Места нету!

А когда дадут, идол знает. Тут всякая копейка на счету. Есть-то хоть через раз надо.

Я сказал новой заведующей сельским отделом:

– Может, позвонить главному редактору?

– Если у вас есть такие возможности.

– Ну год же тянете! От вас же ездил!

– Не всё даём даже тех, кто ездил от нас. Многое значит и уровень исполнения. Места нам не дают. Вчера стояла в полосе. Так сняли! Пошёл официоз.

– Может, на следующей неделе?

– Вряд ли. Там начнётся сессия Верховного Совета и места на первой полосе нам не дают. А вообще попытаемся…

– Ну что ж. Такова судьба авторов. Ждать…

А потому приходится только изредка обедать и эта сотня для нас золотая.

Сначала Галина писала. Я чистил картошку и тёр для картофельных оладьев. Потом роли сменились. Я пишу. Она печёт и ест.

Дым стоит – жену не вижу у плиты.

Вот как у нас оладьи пекут!

Открываю окно.

– А что если с дымом на улицу улетит и жена? Что тогда? – забеспокоился я.

– Для тебя это будет рай! У тебя уже триста рэ на книжке…

– Не у меня, а у нас… Потом… Мы договорились, феники, что я заработаю, будем копить на море, на лето. А жить попробуем на твои и слегка на мои. Потом… Тебе надо купить плавательный бассейн, пардон, купальный костюм.

Под эти сто мы так размечтались, что мне стало страшно так много капиталу держать дома. Я хочу их сейчас же отнести в сберкассу. А Галя против:

– Не надо. Не уходи… Мне одной будет скучно сидеть.


22 октября 1976. Пятница.

Полгода

Проснувшись, Галинка спросила:

– Какое сегодня число?

– Двадцать третье. Уже полгода мы с тобой в союзе. Ты эти полгода жила или страдала?

– Жила, мурик.

– Ну, слава Богу!

– И тебе. Где б его ещё сто рэ сорвать?

– На каком углу? Ой, смотри, пойдёшь сегодня вот на свою профсоюзную конференцию – выросла за эти полгода моя гражданочка! – и та вчерашняя бабка выстрелит в тебя за обманку. А сама будет в нашем платке.

– Пусть только попробует. Ей это так не пройдёт!

– На конференции, наверное, будут книги…

– Не знаю. Надо взять почитать что-нибудь, пока там будут тянуть отчётную резину… Мурик, за мной!

Надо крутиться.

Я помогаю ей как преданный пёс. Подаю горячие бигудёхи, которые грел сам, ещё какие-то финтифлюшки.

– Благодарю тебя за помощь. А теперь тебя зовёт кухня. Грей оладьи мне!

– Видали, какой амфибрахий!

– Вообще-то можешь и не греть. Я могу схомячить и такие, – берёт она со сковороды и ест.

– Нет. Такие холодные мы не позволим. Много съедите, пока разогреетесь! А так на приобретение тепла ничего не уйдёт. Они ж будут уже горячие.

Она поела оладьи, выпила кружку чая с «Маской»:

– У меня всё масло во рту.

Наливает ещё чаю.

– Не поможет – кинь в рот соды. Будет резина… На конференции очень не балуйся. В день полугодовой жизни я тебе признаюсь, милая. На «Агате» я везде понапихал телеглазки, и по нашему «Темпу» я весь день смотрю, как ты там себя ведёшь.

– Ну как впечатление?

– Продолжайте в том же духе… Радушка, не надо так долго вертеться у зеркала. А то я могу и не пустить. Пускай мы расписывались целых полгода назад, но моя власть над вами пока, думаю, ещё в силе… Тугрики будешь брать? На книги?

– Да.

– Сколько?

– Сколько дашь.

– Вот тебе три рэ. Только, пожалуйста, не сбрасывайся по рублю. Если будет назревать бутыльбол,[164] ты им скажи, что с девушек брать нельзя. Их надо угощать! По-царски!

У зеркала Галинка примеряет паутинку:

– Как Манькя с трудоднями. Не идёть…

– Были б трудодни.

– Ну чёрт с ней, с ружьёй!

– Ты ж возвращайся. В двадцать три по телеку концерт «Рой Кларк кантри-шоу» из США. Не захочешь вернуться к мужу, приезжай хоть концерт послушать.

– Не бойся. Концерт я не пропущу.

– Ты свои знаки отличия уже надела?

– Нет… Сейчас.

Она смотрит в шкатулку с кольцами. Её кольца нету. Нырь в туалет – на подзеркальной стеклянной полочке нету.

– Где кольцо?

– А почему ты меня спрашиваешь? – отвечаю я невинно.

– Я опаздываю.

Я достаю кольцо из шкафа.

Вчера сам туда положил, увидев в туа.

– Уже второй раз ты бросаешь кольцо в кабинете задумчивости. Это, сударыня, дурной знак!

Она показала рукой на слегка выпиравший вперёд мой кузовок,[165] веля как-то убрать его, и я без слов подтягиваю свою копилку к спине. Распрямляюсь.

– Во-о! Сразу стал выше, стройней мой мужчинчик!

Она уходит.

От двери показывает пальчик. Не балуй тут!

Я отвечаю:

– Ну, с Богом, – и иду делать двадцать приседаний.

Потом задираю ноги на диване, перегибаюсь у батареи через стул десять раз – всё по её спецуказанию, всё для выработки приличной осанки. Затем принимаю холодный душ, растираюсь и для закрепления успеха закалки протираю влажной тряпкой пол в комнате и на кухне.

Это я делаю всегда.


Моя Радушка отпрашивалась на какой часок.

Уже 15.00. А её нет как нет. Хоть на стенку лезь!

На стенку я пока всё же не лезу. Как-то, знаете, лень, да и белили недавно. Жалко стенку. Причина уважительная вполне.

Временами тянет рвать и метать. Но рвать нечего, а метать тем более. А так во всем остальном я остаюсь ископаемым ревнивцем: кусок в горло не лезет; он, правда, может, и полез бы, да его нету; договорились, что придёт она, вместе сходим за пельменями и сделаем этот самый кусок, но нет её, нет куска – без неё руки опускаются.

Интересно, как им там тянется резина?

Долгохонько таки тянут…

Думаю, не придёт вот через час – прямой путь в прорубь. Правда, не на предмет утонутия, при своей худобе затонуть я не могу, а на предмет искупнуться на манер моржа. Я-то ведь закаляюсь по утрам под душем.

Пятнадцать двадцать.

Звонок.

Приоткрываю дверь – она.

– У нас таких нету! Сгинь! – и подул ей в лицо. – Наши просились на час. А уже вон сколько!

– Чуть остановку не проехала.

– Водку пьянствовали? Или влюбилась на конференции?

– Было б в кого. А чем вы тут без нас занимаетесь?

– Пишем на вас доносы Господу Богу.

За такое заявление она потрепала меня за шиворот.

Я товарищ стойкий, перенёс спокойно это шатание.

У неё холодные руки.

– Товарисчи господа! У молодой гражданочки холодные руки! Это дурной знак.

– Из-за тебя с такого кино ушла! «Собака Клякса, скрипка…» и ещё там кто-то.

– Пиши оправдание, как всё это было.

– Хочу есть. Надо заморить червячка.

– Заморить ты можешь себя. А червячка надо кормить регулярно. По-настоящему… Матинка! А ты чего это так сегодня разрядилась?

– Я ж на конференции была!

– Ну это же не смотрины с раздеванием и с пляской с ножом в зубах!

– Видишь… Я к двенадцати, к твоему приходу, побрился и целых три часа зря сидел бритый! Диктуйте всё, мадам, по порядку. Только честно.

– Народу было видимо-невидимо!

– Только ты не кричи.

– Более четырехсот чек. У братуни Сани преподаватель физкультуры говорил не человек, а чек. Сокращённо… Разделась, правда, не догола, ну и пошла в клуб. Отметилась… У меня мандат № 31. А было всего 440. Вперёдсмотрящий мандат. Вот… Более двух часов выступали всякие типы, отчитывались за натворившее. Все шпарили по бумажке до того нудно! Я пыталась слушать. Из этого ничего не вышло. Пришлось играть в слова… Позор! Такое богатое предприятие! А дали по карандашику в одну копейку и по стрёмненькому блокнотцу за восемь коп… Единственное, кого я слушала от начала до конца, – одного дядечку из перовского Белого дома. Очень хорошо говорил. Без бумажки. Оказывается, у нас и у США примерно одинаково производят сырья. А продукции мы на треть производим меньше. Вот!

– Радушка! Вы не тому аплодируете! Вы помните мой вечный наказ? Где ни будь, записывай необычные слова, выражения. Что записала?

– Только одно предложение «Тыкаем одним электрическим щупом». Больше ничего интересного. В перерыв нам крутили интересные мультфильмички. В основном маде ин оттуда… О! Чуть не забыла. Я сидела справа у окна, у прохода и во время конференции зал снимали. Вышла на перерыв – фотографии уже на стенде. И самое интересное – на самой большой фотографии я самым крупным планом! Так хорошо получилась! Я сидела, сунув руки под мышки, и сделала умную мордочку. Слушала! Ишь, как! О! Взглянула – я сижу первая, за мной все остальные. Мутьфильм показывали – собаками зайчиков ловили. Я хотела убежать в перерыв – мне не дали пальто.


Мы выкатились гулять.

И прогулка наша жила до первого гастронома.

– Хочу пельмешек! – сказала Галинка.

Мы взяли мяса для пельменей.

Она спокойна. Зато неспокоен я:

– У нас муки – мне нечем глаза запорошить!

И мы берём муки, сахару, молока.

– Ты у меня всё помнишь! – удивилась Галина. – Ты память-машина. Куда мы идём?

– Закудакала… Человек я суеверный и дела не будет. Давай договоримся: куда слово ругательное для тебя. Говори: далеко? в каком направлении идём?

Я нёс на почту сдать свои пословицы «Просвещению».

Приходим – закрыта почта с пяти.

– Убеждайся, закудыкала дорогу!

Нужна капуста.

Забегаем в магазин.

– Ох! – морщит Галинка нос. – У капусты мороженый вид. Прямо солёная. Нет, не берём. Перекукуем… Айдайки быстрей к пельмешкам!.. А кто мне пельмешки поможет делать?

– Если не я, то кто же?

Галина замесила тесто, я лук-чеснок порезал, смешал с мясом. Она быстренько порезала тесто на кусочки – я раскатываю.

В «Мире животных» Песков распелся про крокодилов.

Показывают, как выводятся они из яиц.

Один высунул из яйца голову. Уже с зубами!

– Давай, – говорит Галинка, – выведем крокодильчика и он будет у нас жить сто лет.

– Тебе что, – хмыкнул я, – одного Крокодила Крокодилыча мало?

– Мало. Один крокодил не крокодил!

– Ну что ты кусаешь? Была мысль. А ты перекусила жилу, и мысль утекла. Налицо утечка мыслей!

– И мозги текут, и твои не пишут, и ничего не шлют…

– А мы когда им последнее письмо кинули? Не с месяц ли назад? Дата!

– Сегодня вообще хорошая дата.

– Ну, поешь пельменей по случаю полугодового союза… Гриша без женщин озверел. Они ему изменяли, когда он совсем верил, и в сорок один год он им больше не верит. Женщина нужна мужчине для умягчения и очеловечивания его нравов. Да Гриша уже засох. На корню.

– Ни один пельмешек не разварился. Фирма! Посмотрел бы, что другие жёны мужьям готовят!

– Что?

– Я помню, когда Коренная с матерью ругалась, так они с мужем придут с работы, поедят из банки солянку и всё.

– Я б за такое по одному месту дал.

– Капка до тридцати лет дожила, а картошку не пожарит. Когда я сказала, что милому пироги пекла, – все на меня из-под руки поглядели. Они те пироги лишь в кино видали!

– Пища – забота о человеке. Это любовь к нему. А без пищи и прыгать не станешь. Тот-то все они без мужей.

– Охушки! Жарко!

– Молока тебе или чаю?

– Не знаю… Мать бы сказала, ремня ты хочешь… Бывало, слоняюсь по дому, говорю, ну, ма, чего-то хочется. «Возьми поешь». Съела. «Ещё б чего». – «Ремня ты хочешь!». Ты не убежишь, если я буду хорошо готовить?

– Не убегу. Ты меня закормишь, и я не смогу убежать. Я тебе говорил. Америкосы проводили конкурс, как уберечь мужа при жене. Премию получило предложение одной дворничихи: «Муж – это такая свинья, которую надо просто хорошо кормить, и она никогда никуда не денется». Это не про меня. На голодный желудок какие эмоции?

– Если в доме пельмени – это какой-то ебилей. Сегодня – полугодовой. Мяу-мяу! Как быстро пролетели шесть месяцев. Не заметила даже! Кажется, только вчера я первый раз явилась к тебе в гости в холостяцкое дупло… Помню, пришла сюда, и мне очень понравилось, как везде всё чистенько, уютненько. Больше всего понравились полы. Такие красивые! Как бы прозрачные! И прекрасные голубые шторы во всю стену. Красота! И не скажешь, что живёт один мужчина. Только впоследствии я убедилась, что у моего мурика всё может быть в ажуре, что он самый чудесный мужчинчик изо всех мужей, виденных мною когда-либо. Вот я заявляю это со всей ответственностью и преданностью твоим идеалам.

В двадцать три Рой Кларк дал кранты-шоу, и вместо него подкинули концерт семьи Доули.

Галинка уже дремала.

Я призывал её послушать семью. Она роняла беззвучное короткое да и спала как без задних, так и без передних ног.


23 октября 1976. Суббота.

Пельмени

Мне такое снилось… Такое снилось… Вроде мама отказалась от меня… Ты выиграл тыщу в лотерею.

Я встрепенулся:

– Скорей говори, птичка, где получать. В сбербанке «Сон»?

– Поели вчера и сразу легли… А ели не воду. Пельмени! Ох! Хорошо ж сказал дядько Блинов:

«Готов упасть я на колени
Пред тем, кто выдумал пельмени!»
Пельмешки – еда толстая. Тот-то и снится Бог подай что… Капа говорит, спроси своего, пускай скажет как мужчина. Был у неё торгашик с кремовой «Волгой». Престрашнючий. Жадный до чёртиков! Ни копейки на неё не положил. Пять лет катались на каруселях. Потом он нашёл другую. Капа написала ему нелестное письмецо, и он стал её преследовать. До ссоры! «Иду домой. Из-за кустов у дома вылазит. Зашла в комиссуху на два часа – сидел ждал в «Волге»! Закатил допрос – что делала? Ничего у нас не выходит. Зачем же преследовать? Что твой скажет?»

– Он устал от неё. Выжал этот лимон и хочет, чтоб другому не достался. Тоскливый бобик на сене. Сам не ам и другому не дам! Если за пять лет не женился, так теперь тем паче. Да он на «Волге» пчёлок роями будет возить!

– У неё теперь военный. Разведёныш. Была у него фрикаделька по лимиту. Хотела устроить налёт на окоп с его миллионами. Но генерал – в просторечии старший лейтенант – сдрейфил и приземлился у наивной Капуси. На третий вечер заявил торжественно и слегка безответственно: «Ты мне нравишься. Я на тебе женюсь». – «Ты ж меня знаешь только три дня». – «Но не три же минуты». Находчивый.

– Вот и пускай берёт Капа курс на доблестные вооруженные силы СССР. Скоро прозвучит команда «Нал-л-л-ле-е-е-е-ев-в-ву-у-у-у-у-у-у!!!! Равнение на перовский загс! Шагом арш!» С этой Капусей генералу верный капут…

– Жена у него была страшна, как три войны, и все мировые… Не убирай голову… Положи снова мне на плечо. Мне так нравится.

Я возвращаю свою голову на прежнее место и скромно предупреждаю:

– Мне жаль тебя. Во мне слишком много песка. Я могу тебя засыпать, как в Сахаре.

Мы делаем гимнастику.

Галинка:

– Я сделала тебя молоденьким. А была б у тебя старушня ровесница,был бы ты брюзга!

– Конечно! За твоё бесстрашное замужество я награждаю тебя личным орденом «За мужество»! Вот так… Спасибо, моя девочка за всё. Дай Бог, чего тебе хочется!

– Мне хочется увидеть тыщу, которую не ты, нахал, выиграл, а я. Я даже за её получение расписалась на небесах.

После воскресной гимнастики мы двинулись к ванне.

Я залез первый, принял кое-что в виде душа. Потом и она основательно обтиралась с ладошки ледяной водой.

Всё-таки жена у меня бесстрашная.

Начала она разогревать завтрак.

Пол-оладушка упало на пол.

Она быстро подняла и кинула в рот, принципиально не вытирая:

– Как важно иметь чистый пол и хорошего мужа, который может многое, если не всё. Лично держит всегда пол в образцовой чистоте.

– Стараюсь, матушка…

– Чудно… Когда я начинаю готовить, ты садишься рядом, если твоя помощь не нужна, и смотришь. Выжидаешь урона с моей стороны. Если упадёт, на лету хватаешь и безапелляционно заявляешь: «Что с возу упало, то в моём желудке пропало. За мой желудок не боись. Глотаю кривые ржавые гвозди – выскакивают прямые, новёхонькие. Справка. В крокодиле металл переплавляется и пропадает бесследно. А у меня ничего не пропадает. Безотходное производство!»

– Что сегодня будем делать?

– Гулять. Попробуем прогуляться без заскоков в магазины.

– Не выйдет.

– Будем их обегать, как бы это нам тяжело ни давалось. Ох мы! Дети очереди. Я даже вырос до начальника очереди.


Уже час дня.

На Галинке маечка с короткими рукавами.

– Галь, у тебя мурашка.

– Убей мурашку!

Я легонько погладил её руку. Не могу я бить на ней мурашку. Бия мурашку, я б ударил свою радость. А это в мои планы не входит.

Галинка прижалась локтем к моей руке:

– Какой ты горячий! Почему ты такой горячий?

– Потому что я мужчина.

Я в самом деле всегда горяч, как воробей.


После обеда двинулись в Кусковский парк. На мою Рассветную, 56. Там я жил когда-то.

Было уже прохладно.

На пруду лёд. Я ступил на него. Подпрыгнул.

Лёд треснул, выскочила вода, и Галинка пулей отбыла на берег.

Я всё-таки совращаю Галинку в свою веру.

Она в опаске бредёт по пруду:

– Первый раз я была у тебя в январе. Ты повёл меня на Терлецкий пруд. Я спокойно пошла. А вот теперь я знаю, какая здесь вода, я видела её и боюсь.

– Но идёшь! Герои всегда боятся, да делают. В этом героизм, матинка.

Мы перешли на островок, где когда-то в любовных плясках кобенились цари и царята, потом тихонько побродили по пруду и подались назад к себе.

Я шёл с приобретением. Нёс прутик алюминиевый – прочистить воздушку в ванне, раз слесари не могут, а скорей, не хотят.

Дома я сразу кидаюсь резать лук для пельменей.

Галинка дует мне в плаксивые глаза, говорит очень хорошо, ласково так:

– Миленький! Может, ты для начала помоешь руки с мылкой?

И напоминание, и совет без нажима, без напора.

Я кидаюсь с чумовым рвением мыть руки, будто бы всю жизнь мечтал это делать.

– Радушка, ты чего там шуршишь?

– Всё-то вам расскажи.

Я слышу, она разбила яйцо – путь к разгадке, почему это у неё тесто для пельменей раньше было жёсткое, а вот прочитала и разбила для мягкости.

Я так подумал и переспросил:

– Ты разбила, чтоб тесто было мягче?

– Гм… Я всю жизнь била.

– А что ты вычитала тогда?

– Единственное. Тесто надо закатать в шар, накрыть салфеткой и…

– … выбросить за окно?

– … положить на двадцать минут. В жизни не видела, чтоб маманя занималась такими вещами.

Она раскатывает тесто. Я режу чеснок.

Галинка блаженно понюхала воздух:

– У-у!.. Пахнет мяска. А-а-а, – закатила глаза. – Аж слюна выступила, облизаться захотела. Ух пельмешки сейчас будут! Вот ты помогаешь – мне с настроением делается. А будь я тут одна, а ты где в комнате, я б делала без настроения. А сейчас тесто хорошее. Мякенькое. Воды, наверно, больше, чем вчера. Всё от воды, может.

Мы перестраиваемся.

Я раскатываю кусочки теста. А она уже лепит пельмени розами маленькими, беленькими. Лепила, лепила и попутно куснула меня в шею.

– Оё! Что ты делаешь? Больно!

– Я зубы точу.

– Ты не знаешь, что напильник лежит под мойкой? Почему бы его не взять?

– Чего ты ржёшь, мой конь ретивый? Предупреждаю, пельмени будут и с таком. Мяса мало. Несколько кружочков останется. Давай с чем другим сделаю?

– Ну… С хлебом или маленькие кусочки теста вкладывай…

– Я серьёзно.

– И я не шучу. Баловница ты у меня.

– Раздушу тебя! – обхватывает меня за шею.

– Не имеешь права.

– Имею. Я за это расписывалась.

Галинка поставила ногу на стул, пробует первый пельмень. Повар сыт с пальчика!

– Готовая композиция! Уральский мастеровой пельмешник. Я в Челябинске видел памятник такому умельцу… А что, уксус в мясо влить?

– Можно попробовать.

– Взять немножко фарша, влить уксуса и отдельно положить эти пельмени. А для надёжности, чтоб не перепутать их с другими, съесть их сырыми. Наверняка не спутаешь!

– Укусю-ю!


Я гляжу, как она моет посуду.

– Ты о чём думаешь? – спрашивает она.

– Да так… Обо всём… Разве это плохо, когда муж иногда думает?

Сварила первую партию.

Тарелку горкой наворачивает сначала мне.

Я влил себе уксуса. Ем.

– Галь! Бери у меня, пока сварятся твои. А я у тебя потом вычту.

Она берёт моей ложкой. Я достаю её, питерскую.

Она себе строго:

– Не ешь двумя ложками! А то два раза будешь выходить замуж!.. Ой! Съела ж я таки один пельмень из твоей ложки! – Она резко пересаживается на угол: – Я с угла семь лет не буду выходить!

– Успокойся! Ешь моей. Думаю, сегодня не выйдешь. А завтра видно будет.

Она взяла свою ложку, выгнутенькую, с другим рисунком, и стала есть.

– Ох, и суеверная ты!

– Ничуть… Надо же пошутить… Ну и вкуснотища! Или пельмени в самом деле вкуснецкие, или я голодная? Прямо язык проглочу.

– Лучше пельмени проглатывай. Слушай! А чего б не записать свои впечатления о прожитом дне в дневник?

– Жарко. У меня голова не думает.

– А ты сама?

– Тоже. Жарко и душно… Я сто лет не ела такие вкусные пельмени!

– Какая ты у меня старая, моя Радушка, работающая под белянку.

(Она красится. Свои волосы у неё тёмные.)

– Я б тебя съела!

– А тебе что, пельменей не хватило?

– Они не такие вкусные, как ты.

Потом мы радостно купались.

Часа полтора откисали в ванне.

– Надо бы будильник поставить…

– Миленькая, ну что ты? Будут над ухом молоты по наковальне грохать. Иногда от цоканья на тумбочке будильника я просыпаюсь…

– Не пойму… Ты у нас можешь… То ты его в книжный шкаф работающим запирал, то совал днём под подушку, то днём выносил и на балкон: «Пускай поостынет, отпадёт охота стучать». Он простудился, но не умер. В шкафу ждёт, когда его подзаведут.

– Сегодня ему не дождаться подзаводки.


24 октября 1976. Воскресенье.

Зачем люди женятся

Проснулся я – светло.

– Ойко! Как открыть глаза? – и протираю их кулаками.

– У меня тоже нет такого средства…

– Крутиться будешь?

– После вчерашней бани да не крутиться?

Спотыкаясь, я продираю на бегу глаза, лечу на кухню ставить бигудёшки.

– Всё, товарищ, нет вам больше доверия. Сегодня заведу будильник.

Пока она крутилась, я сварил гурьевскую кашу, два яйца в авоськах.

– Несу кашу воробьям. На балконе она быстро остынет.

– Не неси! Всё равно я поесть не успею! – безответственно заявляет моя гражданка и с большим энтузиазмом побежала по комнате, по пути натягивая на себя, кажется, всё, что попадало под руку или под ногу.

– Посмотрим…

Каша поостыла. Галинка напяливает свитер, а я ей – здоровую ложку каши! Свитер завис над головой, ложка опорожнилась, свитер пошёл вниз. Галинка поморщилась, достала изо рта что-то непотребное.

– Фу! Из-за этой бяки… На зубах раздавила…

– Не раздавишь же на ушах…

– Такая хорошая каша и портят её этим изюмом… Фи, бяка… Ну ни к чему тут этот изюм!

– Не волнуйтесь, мадам. Изюму место найдём под нашим солнышком!

Я беру его и кидаю себе в рот.

Кашу она доела, когда поправляла брови.

Галинка сунула белый халат в авоську:

– Разрешат пронести?.. Резать не стала. Пускай большой… Постираю.

– Он станет меньше…

– Мне его Катя дала. Я не просила. Ни у кого нету. Она принесла два. Дала мне сама, говорит, твой.

– Видите, вас любят не только на Зелёном, 73 – 13. Но и на «Агате».

– Хороших везде любят. Все любят!

– Не надо бы так. А? Везде, все… Ой-ой-ой-о-ёй, Радушка! Я ведь муж! Я ж и могу… Я право имею от двадцать третьего, четвёртого, семьдесят шестого за номером 367349. Знаете, что это за номер? Нашего свидетельства о браке. И записи номер 820…

– Как у нас на счётной станции. Сплошные цифры!

– К чему-то обязывающие и призывающие.

Галинка снимает бигуди.

Я даю ей любимое полусырое яйцо.

– Ну что у тебя яйца такие сырые? – Она бежит на кухню.

– Не у меня… Соль у меня в руке…

– Мне хлеба…

– Вот и хлеб в руке.

– А-а… Скажи, а чего яйца такие маленькие? Куры что, не знают призывов последнего съезда КПСС? Или они вышли из-под повиновения петухов, бросили это дело по носке крупных яиц и теперь их несут петухи, то есть ваш брат?

– Наш брат страусиные рад вам нести.

– Как истинные ударники комтруда… Часы, знак! – протягивает она руку из рукава пальто, не глядя на меня.

Я несу ей часы, кольцо.

Маяк молитву зазвонил. Восемь.

Я уже приоткрыл дверь для её вылета.

Галина:

– Прекрасно!

– Можно вставать и в полвосьмого.

Она торопливо поскакала по лестнице вниз.

Я сажусь к столу записать вчерашнее.

Вчера мы гуляли, и я забыл отстучать на машинке.

Зашла речь, зачем это люди женятся. Галина сказала:

– Многие метёлки гоняются за миллионами. Дуры! Разве миллионы нужны?

Я авторитетно:

– И миллионы.

– Они не помеха, если окажутся, но не они первооснова супружеского счастья. Если тебе нужны деньги, выходи с колотушкой на большую дорогу.

– Правильно! Сама добывай! Добыча миллионов должна быть поставлена на самообслуживание. На худой конец, добывай вместе. А лезть на готовый миллион неэтично.

– Верно. Некоторые женщины на западе делают мужей миллионерами.

– Не знал. Каким образом? Сгораю быстрее узнать!

– Необходимо одно условие.

– Ну скорее говори! Какое же?

– Прежде надо быть миллиардером!

– А-а… Увы…

– Не отчаивайся. Слёзы льются и на миллионы. Да если только они тебе нужны – добывай себе сама. У тебя никто их не возьмёт и на что тогда тебе муж?.. А вот на что… У нас в самом большом секретном цехе номер девяносто главным инженером Зайцев. Симпатюля. Мальчику двадцать восемь. Такой беленький, пушистенький, стеснительный. Бюстгальтерию этого цеха начала вести я. В прошлом месяце Зайцев получил больше всех. Семьсот! Это уже готовенькие, после всяких вычетов. А всего ему начислили рублей девятьсот. Он вечно в командировках. Возвращается раз до срока и застаёт жену в интересном переплёте. Конечно, он совершил все формальности, выгнал жену. Так он любил её до страсти! Теперь он напуган. Женщин боится. Вторично его не женишь.

– Можно подумать, что это твоя персональная печаль.

– Я-то тут ни при чём. Я про миллионы. С деньгами не поспишь. А мужа нету месяцами и винить жену как? Главное, чтоб было на хлеб. Только пускай твой муж будет не гангстером по добыче тысяч, пускай он приносит…

– Три рэ шестьдесят две коп?

– Лишь бы делал интересную для себя работу и приносил минимум. Счастье в том, когда всё добывается и делается сообща. А не в готовеньком.

– Задачи вы понимаете очень правильно. Какой у меня человечище жена!

– А ты говоришь… – застеснялась она.


Вечером я встретил её с работы у самого «Агата».

Мы возвращались домой пешком. Она экзаменовала меня.

Увидит легковушку:

– А это какая?.. А это какая?..

Что-то я угадываю, что-то нет.

– Мой муж должен знать всё. Даже марки машин!

– Чтоб знать, какую покупать?

– Отнюдь.

– Ну, тогда чтоб знать, под какую кидаться, если…

– Ну-ну… Я этого не допущу. Я тебя и мёртвого с того света вытащу!

– Это что, угроза?

– Констатация факта… Мы просто вас любим.

В благодарности я тихо погладил пальчиком её плечо.

Вижу, в холодных перчатках её пальцы измёрзли.

Я снял её перчатку. Взял её руку в свои.

Она в искреннем изумлении воскликнула:

– Ойко! Какие у тебя руки горячие!

– По штату положено.

И было прохладно, и я нёс её руку в своей руке, и было мне хорошо, и было мне так славно на душе оттого, что у меня такой вот рядом человечина, и я думаю про то, что вот всё время мне не везло, всё как-то я был на обочине, и никто меня не баловал сердечным теплом, и было всё как-то совсем не так, а годы идут, идут, и большие уже года, и всё у меня не устроено, и всё в доме пусто и холодно, и одиноко, и всё как-то совсем не так, как то должно быть в мои большие лета, и я порой думал про себя и с отчаянием, и с сожалением, по временам мне было жалко себя, и обидно-то что, или я Ваньзя какой, все ж сверстники мои давно живут своими семьями, а я, стесняющийся себя, один, один всё как божий перст, и вместе с тем, со всем своим совестливым одиночеством и тоской по своему очагу семейному я не кидался в крайности, я не вис на первой попавшейся крутихвостке; если я не видел того, что мне близко, я упрямо отбрасывал пустышек прочь, я не верил, что я не встречу ту единственную, ту одну, на которой старый неудаха наконец-то споткнётся навсегда и никогда о том не пожалеет; и пришёл тот январский час, и пришёл он в самолёте, когда я летел в командировку, и судьба усадила нас рядом, потом мы сидели рядом в орском автобусе, потом мы были рядом у меня дома, потом мы рядом гуляли по лесу, рука в руке, вот как сейчас; нам понравилось делать всё вместе, чтоб быть рядом, и мы сделали последнее, поставили рядом свои фамилии в загсе, и вот уже прошло полгода – не день, не месяц – полгода, и мы для Отечества целы, и мы идём рядышком, и все эти полгода я был наполнен счастьем, я как-то иначе взглянул на себя, я поверил в себя, в свою внешность, в свою будущность – Боже правый, и всё это благодаря ей, стройной, красивой и такой зябкой.

Я посматриваю на неё и не знаю, куда и положить её руку, чтоб она согрелась, – то к сердцу поднесу, то к губам и дышу на неё, то к карману. Я сунул её руку в тепло своего кармана и иду молча.

– Ты где? – спрашивает она. – Ты о чём думаешь?

– Я здесь… И ни о чем не думаю.

Она молча улыбается.

И может, мне б всё это и сказать в один дух ей, но мне как-то совестно показаться сентиментальным, не так понятым, и я глажу её холодную руку, и говорю про то, что вот мамушка моя хорошо вяжет, я напишу ей, и она обязательно свяжет и пришлёт хорошие шерстяные перчатки ей, Гале, и Галя будет носить, и ей никогда не будет холодно.


Уже вечер. Звонок. Галина:

– Привет, мое сокровище!

– Ого, как ты меня!

– Это не я, а любовница Голованя. Это она тебя так назвала. Мы с работы ехали вместе. «Садись», – говорит. – «Надоело. Сидишь на работе и дома». – «А готовит вам обед мама?» – «Нет. Для этого у меня муж есть». – «У него что, ночная работа? Или у него такая хитрая работа, что он дома?» – «Да, у него хитрая. Он и покупает, и убирает дома, и готовит». – «Где ж ты такое сокровище откопала? Там нельзя больше взять?» – «Наверное, можно».

– Кого, Гришу или ты меня ссыпать хочешь?

– Ну да! Видишь, как я тебя расхвалила! А ты не ценишь.

– Ну-у… А вот тебе, – подаю ей бандерольку, – прислала из Питера Нина Слободенюк.

Она вскрыла и ахнула:

– «Табулятор»! Я на эту книжку с нею на Невском подписывалась. Вот получил магазин. Нинка выкупила и… Золотая подружка! И как ко времени прислала! Завтра ж я веду урок у себя на машиносчётной станции «Молодёжь в борьбе за качество и производительность труда».

– А почему именно ты ведёшь?

– Да потому что кто везёт, на того и наваливают…. Такая я… А серьёзно если, я одна у нас на станции со спецобразованием. А остальные так… Самоучки… Мне и поручи. Мол, смотри, учи, подтягивай остальных до своего уровня. Вот мне эта книжечка и поможет… Полистаю свои техникумовские конспекты, почитаю цэушки сверху…

Она радостно погладила рисунок перфокарты на обложке:

– На всех наших книжках по механизации учёта перфокарта как ритуальный жест…

– Да… Видишь, тебе книжку прислали… А я ничего не стал с тобой читать.

– Разве можно что-нибудь читать, когда мы вместе? Я читаю на работе. Мне нравятся книги, где есть серьёзные мысли. Например, Бальзак сказал: «Разум – рычаг, которым можно перевернуть мир». Или Драйзер: «Заботливость – это тот родник, который питает супружескую жизнь»…

– И я заметил, ты стала ко мне относиться заботливей. Мы в последние дни стали намного ближе, буквально за несколько дней сроднились так, на что нужны годы иным людям. Значит, книги учат?

– Миленький, ты меня извини, не отвлекай. У меня завтра урок.

– Ладно. Ты читай там своё. А я тебе буду печь блины со сметаной.

– Это можно. А пока я возьму яблоко.

Она ест яблоко, стоя на диване на коленях, с карандашом читает газеты под вой радио.

– Иди ешь блины.

– Не хочу.

– Что-то подозрительно.

– Ну… Я один съем.

Она видит, что я пишу, толкает в локоть бедром:

– Злодей! Блин горит!

Я кидаюсь к сковороде:

– Где?

– Надо же как-то тебя оторвать от машинки… Где варенье сливовое, которое тебе горчит и ты хотел выбросить? А я съем с блинами и отравлюсь. Может, умру. А то ты давно ждёшь. Заждался!

– Да ты только обещаешь!.. Шучу, шучу!.. Не кусай в шею. Там недалеко мозговой центр.

Она ест блины, не отрываясь от газет.

Было душно. Мы приоткрыли на ночь окно и дверь на балкон.

25 октября 1976. Понедельник.

Должно!

Галинка потягивается.

– Оеньки!.. Надоело просыпаться каждый день!

– Ну просыпайся только по праздникам!

– Я не то хотела… Каждый день надоело вставать… При открытой двери спалось хорошо. Никаких снов ни в одном глазу.

Я сочинил ей омлет.

Она торопливо ест. Я на вздохе:

– Как-то у моей не прожаренной бедами рыбки пройдёт урок?

– Хорошо пройдёт, карасик мой. Слушай! Что ж я наделала! Я ж хотела вчера борщ сварить. Мясо лежит в тумбочке на балконе, в воскресенье брали. Ты собой все борщи затмил. За тобой всё забываю. Что ж ты будешь есть?

– Пойду ловить рыбку. Пускай просижу до вечера, так в шесть она точно приплывет. Я её поймаю и зажарю!


Уже шесть. Звонок.

Открываю.

– А-а, это вы? Вас ещё охранка не пристрелила за платок?

– Э-э… Иди бери в сберкассе сто рублей. Нехороший у тебя глаз. Всё сглазил! Утром бегу, она сидит в будке: «Галя, платок дочери не понравился, нам надо поговорить». – «Как же… Я не могу взять». Потом пришёл муж: «Сколько он стоит?» – «Восемьдесят пять!» – «Шестьдесят четыре! Мы не можем брать вдвое дороже». – «Да ради Бога! Я его вам не навязывала». Отдала Капке. Я ей всё рассказала… Ну, какую десятку сбросим…

– Не вышла из тебя спекулька. И не берись… А у меня не глаз нахулиганил – у меня интуиция. Он в магазине такой стоит восемьдесят девять. Ладно… Как прошёл урок?

– Нормалишь. Другие выступали так… А… бэ… мэ… А я с чувством, с толком… Развёрнуто… Капка случайно увидела у меня две твои статьи, говорит: я всю жизнь такого искала. Я хотела ей сказать, не там искала.

Я почистил картошку. Галина стала её резать.

– Ты так крупно режешь? – подивился я. – Ты ж не проглотишь! Ротик у тебя маленький. Я сегодня на зорьке при обследовании это установил.

Галинка задумывается, что-то вспоминая.

– Я где-то читала, что замёрзшую капусту надо сразу класть в кипяток…

– Не суши голову. Она и так у тебя маленькая… Я другое знаю. Если консервы испорчены, надавите на баночку и вмятина выпрямляется.

Я надавливаю пальцем ей на спину:

– О! Вмятина тут же выпрямилась. Жена испорчена!

– Сегодня по всем комнатам ходили и всем закапывали в носы от гриппа и от неверности супружеской. А мы закрылись. Они тыркаются – мы сидим мышками! Все умрут от сыворотки, а мы не умрём!

– Вот именно, что вы умрёте!

– Потом вроде утихло, никто не стучит. Вдруг снова застучали. И стучали долго, упорно. Капа открыла. На пороге Толя Шибанов, механик. А за его спиной сам Головань, главбух. Смотрит удивлённо. Открывала Капа и не растерялась: «У нас всегда дверь захлопывается»! О! Мы умерли!

– Вы это только говорите!

– Что б полизать?..

– Полижи мозжечок, – подаю ей на тарелочке чьи-то мозги из магазина.

– Всё равно не поумнею. О! Сливки с какао! Вскипячу чаю, им буду запивать. А разбавлять водой эти сливки нельзя.

Она наливает в чайник.

– Ой! Налила в рукав воды из крана!

– Это уметь надо. Вам привет от Серёжи Назарова!

– Ты чего?

– Я ничего.

– А-а… Это в Оренбурге служил. Адрес в чёрной тетради прочитал? Мы дружили с их группой. Хорошие были ребята…

Она грустно листает тетрадь с техникумовскими конспектами, вчера прислала Нина.

– Давно всё было и неправда. Кажется, всё было сто лет назад.

– Какая ты у меня древняя!

– Вы это уже говорили не раз, гражданин муж.

– А то не считается.

– Я показала Капе фотографию с конференции. Висит в клубе. Подвела. А Капа сразу: «У! Какая у тебя шикарная паточка (кофточка) с розой на сердце!»

Галина открывает сливки. Аккуратно режет банку по краю, а я обычно чуть не посередине ли.

– Учись, пока жива… Толь, я пойду кое-что там постираю. Все полотенца, носки… Пошли. Ты просто будешь сидеть там. А то мне одной скучно.

Я иду, сижу смотрю, как она медленно мылит, смотрю, потом порываюсь взять. Она слабо сопротивляется, наконец, я беру и всё делаю сам. Мылю, стираю, выкручиваю… Стирал же сам когда-то и сразу холостяцкое не вытравить из себя. Это плохо? Не думаю.

Я спрашиваю:

– Можно ли так крепко любить свою жену?

И Галинка восклицает:

– Должно!


26 октября 1976. Вторник.

Праздник до заступа

– Ты замерз?

– Не знаю. Бок отморозил. Всю ночь дуло от приоткрытой двери.

– А у меня всю ночь ноги были голые. Надо достать то новое одеяло тёплое, что ты покупал со своей мамой.

– Нет, дорогая, не выгоднее ли укоротить твои ноги, чтоб вмещались под этим одеялом?

Я поцеловал Галинку в ухо.

– Ты мне всё помял. То б я не крутилась. А теперь…

По радио слушаем, как хозяйка поехала в Осло, а кошку оставила дома в селе. Кошка своим ходом отыскала хозяйку в Осло. Пробежала шестьсот миль.

– Разве может быть такое? – недоумевает Галинка.

– Вполне. Вот возьми эту кошечку, – показываю на неё, – отвези в Верхоянск и оставь. С завязанными глазами отыщет ведь московскую квартиру тринадцать в доме семьдесят три на Зелёном?

– Это точно!

– Что тебе сготовить? Гурьевскую кашу или пару сырых яиц в авоськах?

– И то, и то надоело.

– Ну, спроси у своих на работе, что они едят по утрам.

– Дома они ничего не едят по утрам.

– Вот и ты переходи на эту уважаемую диету!

– Да-а… Не едят дома, так тащат на работу бутерброды, сырки. Начинают есть, угощают. Накладно. Кыш! Исть отсюда! Из ванной!

– Интересно… – Я чищу яйцо. – Когда засекал время по часам, то варил яйца не такие, как тебе надо. Всё переваривал. А без часов – самое-самое! Подержал в горячей воде и готово!

Я разбиваю второе яйцо об лоб. Видите, практичный человек. У меня всё служит делу. Если лоб не годен в другом, то в качестве молота на плечах для расколачивания яиц вполне подходит.

Галинка советует:

– Ты не с того конца чистишь. Надо начинать с тупенького. Там желток ближе. Я его сразу съем и уже не страшно, ничего не вытечет. А ты начинаешь с остренького. Так могут перемешаться желток и белток.

– Ты сотню положила назад отдать?

– Положила.

– Всё-таки мы поживились. Они нам десять денежек (десяток). А мы им всего четыре по двадцать пять… На пропитание этого хватит – пятьдесят коп? А на трамвай есть? Нет, туда не дам. Оттуда – пожалуйста! А то скажешь, ехать не на что. И не вернёшься. Получите три коп.

– Ну нахальчик!

Галина удалилась.

Я приседаю двадцать раз, гляжу сбоку в зеркало, чтоб не гнуться, – для осанки же всё! – перегибаюсь через стул, держась носками за низ батареи, дрыгаю ногами в космосе над диваном, пребывая сам на диване, иду под холодный душ и за машинку…

Один на один с белым пустым листом… Как на войне…

Воюешь каждый день. А случись в городе с утра до вечера и не пообедаешь, носишься наголодняк, прилетишь домой, как вчера… По-быстрому сварил борщ. Две миски так остервенело хлопал, что, казалось, ввек не наемся. И когда уже не шло, мне не верилось, что некуда кидать…

Пока эта война на полуголодный желудок ничего ощутимого не даёт желудку, идти к нему к одному в услужение я не намерен, как не намерена и моя айн вторая. Всё! Работать!


Галинка пришла около девяти.

У них сейчас самая запарка.

Я заранее начистил картошки. Режу. Сейчас она будет тушить с мясом и с нижнедевицкими вышкварками.

– Что так хорошо пахнет?

– Ужином.

Она присела на стул, и я увидел тёмное пятнышко у неё чуть выше точёной госпожи коленочки.

– Что это за щипок? Кто это так неаккуратно обращается с моей родной женой? Я не потерплю! Так щипать… До чёрных следов!

– Мой стол! – отмахивается она. – Угол. Налетела, он и щипнул.

Галина порывается прочитать, что я написал днём.

Я не даю:

– Не имеешь права!

– Имею. Я на то и ходила в загс двадцать третьего апреля.

– Нашла чем хвалиться! Я тоже, между прочим, ходил.

– О! Помню! Я тоже была, если не изменяет память, с тобой.

– Точно?

– Спроси что-нибудь полегче.

Она читает, тянет меня за воротник.

– Задушишь.

– А что, нельзя? Я, может, всю жизнь мечтала. Сегодня утром…

– Подожди! Я не успел ещё одно слово тут дописать… Сейчас… Ну что?

– Я семь раз порывалась рассказать. А вас это не интересует.

– Интересует. Говори.

– Сегодня уже вечером встречает меня Головань и говорит: «Приятно видеть вашу фотографию в газете». Я не спросила в какой. Спрошу завтра. Я ждала, когда он выйдет назад. Заработалась и проворонила.

– А мы вам «Маску» купили, чтоб вы нас не лупили… Твои любимые конфетулечки… Последний кулёк купил. Триста грамм…

Мы ели тушёную картошку. Галинка рассыпала соль.

– Наконец-то есть возможность поругаться! – потёр я ладошки. – Зря рассыпала соль, что ли? А то в тоске сидишь один с бумагами сутками…

– С кем, с кем? С утками и курами?

– Озороватушка, не перекручивай… Ну, говори мне что-нибудь. Я обязательно обвиню тебя. Ведь жена на то и даётся, чтоб всё на неё сваливать.

– Соль рассыпалась… Я её собрала и выбросила. Ничего не будет!

И, правда, ничего не было. Хорошо-то что!

– Ты мне ничего не говори. А то я снова стану записывать.

– Молчу. Меня не будет на будущую всю пятилетку.

Молодая красивая жена – разве это праздник лишь на один день?

Это праздник до заступа. До последнего взгляда!


27 октября 1976. Среда.

И нас никто не увидит…

Ещё рано. Там ещё скребут!

– Радушка, дворничиха может начать скрести и в два дня. Мне снилось, что мне давали новую квартиру. Первый этаж… Пол прогорелый, посреди разводили костёр. Обуглившиеся чурки валялись прямо на земле… Мне не хочется тебя отпускать. Вся моя жизнь в последние дни – из одних ожиданий. Я только жду тебя… Нести бигудёшки?

– Они хорошо вскипятились?

– Одна даже расплавилась.

Я помогаю ей крутиться, подаю бигуди:

– Подумать, полгода живу с женой.

– И сто лет без жены. Почему ты так долго жил без жены?

– Я её искал… Сначала ждал, когда родится, потом – где выплывет…

– Спасибо, гражданинчик мой… Ты не видел, здесь, на кухне, майка не пробегала?

– Она бросилась в окно.

Я развожу блины.

Сегодня на завтрак моей гражданке блины со сметаной.

Первый же блин тоненький. В весёлых дырочках.

– Галь, ты чего ешь стоя?

– Так больше войдёт. И добавушки просить не надо… Вспомнила. Мне снилось, что Капа показала платок одной женщине в старом платке и говорит: «Разве у вас платок? Вот платок!» – и развернула наш. Потрогала платок у той женщины. Мягкий, а наш жёсткий. Плохой.

По радио сказали, что началось строительство первой станции метро «Марксистская» на линии Таганская – Новогероиново.[166]

– Во! – вскинул я руку. – В Гае услышали!

– Интересно, поезд метро до нас будет меньше идти, чем трамвай?

– Конечно! Все трамваи ходят, как женщины по жизни. Зигзагами.

– Ударила б. Но за блинами некогда. У, какой мужчинчик прямой! Я уже наелась. Фу, да я не дойду нидокуда.

Поддерживая руками живот, она подходит к окну.

– Я так много наелась… Прям дышать не могу!

Галина открывает окно, размахивает какой то тряпицей.

Выгоняет духоту:

– Кшы, кшы отсюда!


Я позвонил ей по 176-24-96:

– Мадам! Вы собираетесь сегодня навещать свой дом?

– Несомненно.

– Во сколько? Я приеду тебя встретить. А то мало ли… Привяжется ещё кто к молодой жане.

– Приезжай к восьми.

– Служу Отечеству!

Я помыл два яблока. Свезу ей подкрепиться. Проветрюсь и сам заодно. Два ж дня сижу за машинкой без выхода с кухни.

Вручаю ей яблоки и говорю:

– Галина Васильевна! Это вам от мужчины из квартиры тринадцать.

Она легонько поклонилась, приняла яблоки и положила в сумочку.


Домой мы шли пешком.

– Галя, когда у вас будут билеты в цирк или на экскурсию во МХАТ на Тверском? Видишь ты хорошо, а я в очках тоже, бери на последние ряды. Во-первых, это дешёво. А во-вторых, именно для нас будут играть. Обычно артисты орут, чтоб слышали задние. И дешёво, и сердито. Сидим на задах, а именно для нас и стараются. А сядь впереди – они кричать будут уже не для нас.

Мы брели полтора часа. Сэкономили шесть трамвайных коп. Их я завтра отнесу в сберкассу, положу на книжку. Открою новый счёт «Не забывай жену-у-у-у-у-у!».

Мы шли и говорили о том, что думать опасно.

– Задумаешься и страшно, – сказала Галинка. – Вот звезда… Свет от неё до-олго идёт. Может, её уже и нет, а свет всё идёт. От Марса идёт три с половиной миллиарда лет!

– А нас не станет – никто уже нас не увидит…

– Гля, гля! Во-он за домом лунёшка!

– Скобка молодого месяца… Новолуние… У нас осталось семнадцать рублей. Давай три дня до конца месяца проживём на два рэ?

– Давай, – кивнул я и грустно запел:

– Трещит на улице мороз,
Снежинки белые летают.
Замёрзли уши, мёрзнет нос…
Замёрзло всё. А деньги – тают.
28 октября 1976. Четверг.

Пропуск

У Галинки волосы схвачены булавкой на затылке.

– Как тебе хорошо!

Она запрокинула голову. Прикладывает холодную мокрую руку к носу: у неё идёт кровь.

Я кладу ей в красную сумку два яблока – там лежат два вчерашних.

– Ты почему не съела?

– Заработалась. Забыла.

Кладу ей рубль в кошелёчек. Там много монетушек. Всё двадцатки.

– Это мне вчера из халата отдали. Халат вроде не мой…

– А денежки наши?

– Рубль не клади. На что будешь покупать? Мы ж решили три дня прожить на два рубля.

– Ну мало ли что мы решили? Ешь хорошо. У тебя вон кровь носом бежит…

– Перестанет… Люди всегда выходят по утрам в одно и то же время. Каждое утро я за углом дома встречаюсь с усатым парнем. Встретимся и разойдёмся, как в море две селёдки. Он сюда, я туда пробегу…

– Смотри мне, усатый… Мало тебе одного усатого? – твёрдо пожал я ей локоток.

– Только без рук.

– Как же без рук? Я не инвалид. Прав Чарльз Дарвин: «Вся наша жизнь – борьба». Как я буду бороться без рук?


Вечером я снова приехал к проходной её встретить.

Она спустилась, пробила сверхурочное время на карточке, но не выходит. Забыла пропуск!

Побежала назад – ничего.

Вернулась с каким-то патлатым малым в помятой шляпе и с помятой репой. Ещё порылась в своей сумочке – не нашла. Снова увеялась с тем малым куда-то.

Бегали с полчаса.

Наконец, они вышли. Он сказал до свидания, сказала и она до свидания и подошла ко мне.

Идём молча.

– Кто это был?

– Слава…

Кровь ударила мне в лицо. Тот самый Слава, имя которого я объявил как ругательное, и потребовал, чтоб она, всё восторгавшаяся им, никогда не произносила этого имени. И вот я слышу его снова!

На нервах молчу.

Она:

– Ты чего молчишь?

– Жду, когда расскажешь, чего этот пятак с тобой бегал.

– Никого другого не было… Я тут не знаю ничего…

– Будто он потерял, а не ты…

– Мы вместе работаем…

Она приотстаёт на «Электродной». Я назло рванул быстрей.

Она догоняет:

– А ну!.. А ну!.. Ты чего такой? Сказал бы хоть слово в утешение…

В трамвае я всё молчу. Она плачет.

– Где у тебя был пропуск?

– В сумочке.

– Дай посмотрю её. Может, впопыхах не так внимательно посмотрела…

Всё перерыл – нету!

– Вместо того чтоб утешить… Ты как прокурор…

– Жаль, что я один прокурор. Я утешай. А ты по-прежнему будешь терять? Надо быть самой к себе прокурором. Тогда не придётся плакать. Ты хоть сказала начальству, что на работе потеряла?

– Писала объяснительную…

– А что это у тебя в сумочке за деньги?

– А те… За платок… Я ещё не вернула.

– И таскаешь в сумочке? Святая душа уволокла пропуск. Не нужны ей твои башли. А предприятие ваше закрытое. Есть над чем подумать… В твоей сумке ералаш, как в дурной мякинной бестолковке.[167] Надо мне ревизию провести… Зачем-то квадратный тюбик туши для ресниц… Я ж тебе два польских кружочка теней для век подарил. Зачем-то ещё?

– Это разные.

Дома я сел за дневник.

Она переоделась и спрашивает:

– Тебе что готовить?

– Мне ничего не надо.

И отбыла из кухни в неизвестном направлении.

Выхожу. Сидит в халате на диване с чужим лицом:

– Чего есть будешь? – буркнула она.

– Ты чего дуешься?

– Это я б хотела знать, чего ты дуешься…

– Ну, чего сидеть? Чем без дела сидеть, лучше попусту ходить… Иди ложись спать, а я посижу за машинкой.

– Что это тебе вдруг понадобилось работать?

– Скажи, а чего этот Славуня с тобой летал? Мы с тобой уже говорили на эту тему.

– Чего ты хочешь от меня?

– Ответа.

– Ты видел… Девчонки все ушли. Никого не было…

Меня этот ответ ни в коей мере не успокоил. Девчонки ушли, зато дорогой Славусечка остался!

– Ну ты чего сидишь? – говорю я.

– А я что, тебе мешаю?

– У тебя в сумке бардачино. Устрою-ка я мини-ревизию. Там лишнего хлама…

– Не надо ревизию! – подняла она руку. – Я у тебя не роюсь… И не надо говорить со мной прокурорским тоном, незагорелый Отелло.

Я шлёпаю за новым листом в комнату. (Бумага на гардеробчике.) Возвращаюсь на кухню с чистым листом – сзади сильный толчок, я чуть не лечу на пол. Лист выпал из руки, спикировал к её ногам.

– Машинка, – на срыве крикнула Галина, – ему заменила меня! Разобью!

– Гражданочка! Девушка! Это матценность!.. Что ты разбуянилась. Попридержи свои разбойничьи замашки. С эмоциями вы, гражданочка, работаете хуже табуретки.

– Иди и садись, – подталкивает она меня к дивану, и в довесок я получаю подушкой по спине.

Мы сели.

– В таких вещах я тебе не союзник, – читаю я ей молитву. – Видите, ей тяжело. Пожалейте! Нет! Жалеть в разгильдяйстве не буду. Из малого разгильдяйства рождается большое. Я был в таких переплётах и по своему разгильдяйству посеял триста рэ. В общежитии тяпнули. Зачем тебе повторять моё? Ты не в деревне. Здесь тебя целуют. А под случай походя сорвут башню. Видишь, вроде кругом друзья… В понедельник проведи собрание… Украли пропуск. Пускай знают, кто рядом.

– Районного прокурора приглашать?

– Обязательно! Всё б ты скакала по жизни, как малявочка. Вам же начислять зарплату. Ты пойдёшь завтра?

– Нет. В бюро пропусков сказали, без пропуска не пустят.

– Как суббота, так у тебя фокусы.

– Вот-вот! Я этого ждала.

Я подметил уже что-то наподобие закономерности. Чаще наши редкие схлёстки выбегали или в канун субботы и тогда пропадал выходной, или в саму субботу. Неужели суббота – день открытых выяснений отношений?

Я хочу сесть за машинку – Галина не пускает.

– Ревнуешь к машинке? Не бойся. С нею ничего не станется.

– Кто знает. С нею – нет. А с тобой? У меня башня скрипит, буксы клинит. Вся голова трещит. Вот такая пухлая! Лучше б со мной поговорил, чем… – злобный взгляд на машинку.

Наверно, ей неприятно, что я пишу по горячим следам. Я верю конкретному слову, сказанному вот только что. В дневнике я не хочу ни лжи, ни приблизительных полувыдуманных воспоминаний. Дневник – зеркало души, и это зеркало должно всегда быть чистым, как глаза моей милой растеряши утром 23 апреля, когда только что проснулись, и я пошёл ловить такси, чтоб ехать в загс.

– За этой идиоткой машинкой скоро забудешь, как меня зовут…

Я трясу её за плечи.

– Что ты делаешь?

– Вытрясаю из тебя обиду. У меня что-то руку крутит…

– Со злости. Отойди от машинки. Не забывай, у тебя жена ещё живая. Мужики! Вас надо бить да бить!

– Лозунг века! Если мужчины планеты узнают об этом призыве, они могут из солидарности и сплотиться вокруг меня. Вокруг одного битого. Ничего, за одного битого дюжину небитых дают, да и то не берут!

– Ты кончил сегодня работать?

– Кончил… А ты тоже прокурорша.

– Берём пример со старших.

Мы сели пить чай.

– Поделись лучше с дядей конфеткой, – предлагаю я.

– С этой машинкой… У меня целый день по башке стучало…

– И лучше, что не пойдёшь завтра на работу. Побродим в Измайлове. Лучше?

– Для кого как.

– Я вас угощаю гороховым супом, сам варил и уже ел. Пока жив. Оставил поделиться с вами.

– Он горький.

– Это поклёп. Не мог я сварить горький суп.

Она милостиво приняла всего одну ложечку. С усилием сотворила кислую мину. Что могла, то и сделала.

А суп я ещё немного поел сам, остальное вылил. Без сожаления. Раздал всем Богам по сапогам.


29 октября 1976. Пятница.

Примирение

В восемь сорок Галина увеялась позвонить из будки на «Агат». Авось нашёлся, вернулся из бегов пропуск.

Долго нету. Заблудилась?

Вернулась печальная. Всё ясно.

Я ничего не стал спрашивать.

Она подала мне «Правду», которую я не выношу.

– Остальные уже расхватали. Осталась только эта…

– Молодец, что взяла именно эту газету. Я никогда её не беру. Назови только место, где тебе памятник поставить.

– Только обещаете…

– А почему во множественном числе? Кто тебе ещё обещал?

Молча слушаем по радио передачу для родителей. Любопытно. В первом-втором классе ребёнок должен делать домашнее задание один час, в четвёртом-пятом – два, в девятом-десятом – четыре часа.

Галина:

– А я делала домашку всегда за двадцать минут.

– Того-то ты такая лёгкая.

Она затевает блины.

– В миску сыпать муку? Так?

– Сначала чуть нагрей воду.

Мне в постель доставляется на комиссию первый блин со сметаной. Блин красив.

– Последний раз в нашем цирке… – Галина отломила кусок блина, в ложке сметана, приглашает съесть.

– Не последний, а первый. Вкусно! Чёрт возьми, приятно, когда ты печёшь. У тебя вкусней! Тут к блину примешивается и то, что это сделано руками, которые обнимают тебя!

– Раньше я боялась переворачивать. А теперь я ничего не боюсь.

Изумительный день!

Сегодня Галя поднялась на новую ступеньку. Она больше не боится переворачивать горячие блины! А это подвиг. Нет, что ни толкуй, придётся отыскивать площадку ей для памятника. И чем быстрее, тем лучше.

Я ем блины со сметаной на диване. А будь я один, разве б это было? В этом отличие холостяка от женатика при условии, что жена Галина Васильевна.

– Галя!

– Меня нету, – ответ из кухни.

Она наводит там порядок. Всё моет.

Я иду к ней.

– Вишь, как хорошо, когда всё чисто… Старается моя женьшениха. Вот вам премия за чистоту на кухнёшке, за старание и прилежание. – Я протягиваю ей лучшее яблоко из миски. – Только не замахивайся на мой элеватор.[168]

– Убери. Он тебе не идёт.

– Товарищ начальник, а дышать можно?

– Можно.

– Ну, слава Богу.

– Когда придём с прогулки, напомни мне, чтоб я постирала это, – показывает на кофту на себе. – А то она, – тянет за рукав, – гля, как оттягивается.

– А мы её зашьём. И она раздумает оттягиваться.

– Укусю! Почему у тебя усы не ярко-рыжие? Они поблёкли!

– Мадам! Вы отстали. Чепе века! Разве Вы не читали сообщение ТАСС «Блондины исчезают»?

– … в полночь! – подкрикнула Галинка.

– За уточнение спасибо. Читаю: «Ученые Бирмингемского университета (Англия) заявили, что процент естественных блондинов с каждым годом сокращается. Причина – увеличение содержания серы в воздухе, которая способствует потемнению волос». Галь, хохма хохмою, а я был ярко-рыжий. В молодости это многим позволительно. Теперь я стал темнее.


Мы пошли гулять.

Наша прогулка кончилась традиционно.

В универсаме.

Мы забыли про уговор, что суббота – закупочный день.

И инстинкт поставил нас на место.

Дома Галинка ест хлеб с чесноком и молоком. Попутно млеет от восторга. Я взял сразу десять пачек гурьевской каши. Ну теперь мы Галину Васильевну закормим!

Под нами слышны весёлые голоса. На третьем живут мать и дочь. Матери сорок, дочке двадцать. Обе холостючки штучки. Неделю тихо. А в выходные бухенвальд (пьянка) через край. Конечно, с участием сильного пола.

Галинка говорит:

– Берут от жизни всё, что только можно. Зато их никто не берёт.

– Берут… Напрокат.

Делаем пельмени. Толкуем о войне.

– Вот, – вспоминаю, – был я в Германии. Пристально всматривался в пожилых немцев. Я инстинктивно искал того, кто ранил-убил моего отца. Я и не знаю, что бы я сделал с убийцей…

– Ну… Раз не знаешь… Скажи, почему ты сутулишься?

– Я такой с детства. От стеснительности.

– Как соблазнять девушек в самолёте, так он не стеснительный.

– А в космосе я забываю, что я стеснительный. И на земле тоже иногда…

– Ничего. Я тебя выровняю.

– Могу обещать одно. В гробу я буду ровный… Так что могиле грозит безработица. Вы видели объявление у входной двери?

– Мне мама с детства не разрешала читать всякие надписи на стенках… В техникуме у нас была одна Валя толстоватая – семь на восемь и восемь на семь. Квадратненькая. Преподаватель ей и говорит: «Почему ты вчера не пришла на собрание» – «Я не знала». – «Ка-ак не знала? У нас два дня висело на доске в коридоре объявление». – «Мне мама с детства…» и тэ дэ.

Галина ест пельмени без хлеба и выговаривает мне:

– Налился водой с хлебом и – не хочу! Больше тебе не буду давать хлеба.

– Не имеешь права не кормить мужа… Дай Бог, чтоб нам всегда было хорошо так.

– Трижды плюй через левое плечо.

– А где левое?

– Компасом найди.

Она пошла наливать чай и покачнулась.

– Пива надо пить меньше, – выговариваю я в шутку. Пивом я называю чай, который она так любит. – А то, поди, перед пельменями тайком приняла пивка с рыбкой вяленой…

Она подходит ко мне и смеётся:

– Пейте пиво пенное, будет радость здоровенная!

– Довольна ли ты полугодовалой семейной жизнью?

– В общем да. А в частности… Вы не всегда хотите потрудиться понять душу женщины.

– Когда? Конкретная дата? День? Час? Минута? Секунда? Место? Какая была погода? Дождь? Снег? Туман?

– Я сказала так, для разнообразия…

– Ну а всё же?

– Ну, вчера, например…


30 октября 1976. Суббота.

Клад

Мне снилось, что я по лотерейному билету выиграла сто рублей.

– Раз выиграла, будь добра, положи в общийкотёл. А мне снилось, ты зажала меня в углу тёмном и била.

– Не горюй. Сон воскресный сбывается до обеда. А обед уже проехали. Жаль!

– Что это за день открытых мыслей? Какая ты смелая!

– Пускай мысли будут открытыми, чем таиться там где-то внутри. Сейчас тебя подкормлю и ты будешь снова с шашкой на коне.

Она разогрела пельмени. Несёт в постель.

Ем без отрыва от подушки:

– Ты сделаешь меня Обломовым.

– А кто такой этот Обломов?

– Герой… Символ лени.

– Только попробуй!

Идёт снег.

По телеку фильм про одного чудика. Встретил единственную. Не может уйти от жены.

– Сам виноват! – выпеваю я ему. – Надо было верить и ждать ту единственную, а не хватать на скаку ту, которую случаем поднесло. Дождался же я в тридцать семь. Верил ведь!

– Ты у меня молоточек мужчинчик! – плеснула бальзамчика на душу Галинка.

Изучаем книжку «Медицинские аспекты брака».

«На всю страну только 100 мужчин в возрасте 45 – 49 лет выбрали себе в подруги жизни девушек моложе 20 лет».

Хоть я старше Галинки всего-то на семнадцать годков, я хвастливо приписал на полях:

«Я 101-ый!»

Галинка кинулась утверждать, что те сто были на двадцать лет моложе своих невест, а я сказал – невесты были до двадцати лет. Заспорили. Я выиграл корзинку «Маски».

– Не бойся. Не возьму. Сам покупал и забирать? Дарю тебе в фонд отмаливания своих будущих грехов.

– У тебя будут грехи?

– Ну как же без? Мужчины способны на всё!

Мы встали в полпятого. Конечно, не утра.

Вчера вечером я уснул позже Галины и видел, как она спала, приоткрыв рот. Интересно так, не дышит – экономит воздух. А можно без экономии. Дверь на балкон ведь открыта!

Смотрим фильм. Одному герою рот платком завязывали, когда открывал во сне. Чтоб мухи не налетели.

– У нас нету мух, – докладывает Галина.

– Зато есть собаки.

– Сколько собак?

– Одна. – И я преданно авкнул. – А ты лиса хитрая.

– Да. Я иду и следы хвостиком заметаю.

Три недели назад Галинка испекла торт и кекс. Лежат.

Заговорила она стихами:

– И торт, и кекс
Никто не ест…
– Где восклицательный знак?

– Зачем? Тут трагедия. Никто ж не ест. Хватит многоточия.

– Иди, иди сюда. Прими мои глубокие соболезнования по поводу постигшего тебя неизбывного горя: ты не права.

– Жена всегда не права. На то она и жена.

– Не спеши с амбицией…

Мы затеваем пельмени.

Я достаю из-под стола чеснок. Крупный. В головке лишь четыре зубка:

– Эх! Вчера ты меня сбила. Говорил взять кило. Нет, согласилась лишь на полкило.

– Ну сколько можно пилить?

– Пока пила не затупится. Шучу… Я же без зла.

Она увидела на полке свою открытку. Поздравила подружку в стихах.

– Сочиняла от нечего делать. Поздравительная хорошо получилась.

– А у меня всё получается плохо.

– Нет. У вас получается хорошо. Да мало.

– А-а, как мёд, так и ложкой! Женщина без мужа сирота.

– Это неженатые мужики сироты.

– Без мужа сходят с ума эти толстые разъехавшиеся тумбочки.

– Самое то. Клад для мужчины!

– Ты не сбивай с толку. Сами знаем, что для нас клад.

– Капа говорит, чтобы взять мужчину в плен, надо ему сдаться с небольшим эффектным боем.

– Ну что, генерал принят на службу?

– Принят! Принял бы он её… Беспросветная простушка. Тяжело такой в Москве. Как бы он её не ликвиднул.

Толкушкой, которой катал тесто для пельменей, я тукнул себя по лбу:

– Хороший, крепкий лоб. Годится орехи, яйца бить.

– Ой! – Галинка вытирает мой лоб полотенцем. – Весь в муке! Толкушка была-то в муке!

– Пацанчик ты мой… Мог ли я такую найти в Москве? Есенин сказал, в Москве три тысячи юбок, а любить некого. А я ли не разборчивее?

Пьём чай.

Галина берёт конфетку из проигранной вазы:

– Один грех вам отмолен.


31 октября 1976. Воскресенье.

Воспитание

Мы крепко спали, как вдруг послышались гармошка и подвизгивания приплясывающих загазованных баб.

Я встал посмотреть.

Оказалось, уже с копейками семь, хоть и было темно. Будильник нагло спал в шкафу. Только что без храпа.

Никак не проснётся и юная жёнушка. С бани спится.

– Волосы промылись, – не открывая глаз, говорит она.

– Ты их красила?

– Нет.

– Может, мысленно.

Она ест кашу гурьевскую стоя.

– Села бы.

– За пропуск сегодня ещё насижусь… А мужчины с годами старше становятся?

– Сильнее! В молодости я носил по три пуда, а сейчас я в состоянии поднять вас и кой куда отнести, до дивана, например.

В субботу она замочила две простыни. Хотела постирать вчера. Некогда. Встали в четыре дня. Уже темнело. И тут опять надо ложиться. Ламбада зовёт!

Сегодня Галинка сказала:

– Ты их не трогай. Придём, вместе постираем.

Не стерпел я. Постирал один. Сохнут.

Весь день ничего не ел, если не считать, что испил ушицы со вчерашних пельменей. Встал из-за письменного стола и меня так качнуло, что я чуть не рухнул. Я тут же дунул в гастроном за продуктами, спотыкаясь и едва не падая на мокрой гололёдке.

Лупит дождь. Сырь кругом препасквильная.

По пути в магазин я сочинил лозунг жене, тем паче она мечтала. Пускай каждый из нас повесит на кухне своё любимое изречение. Я повешу такое:

МУЖА, РАВНО И ОСЛА, ВЕЗУЩЕГО ТЕБЯ В РАЙ РАДОСТИ И ЛЮБВИ, ПОГОНЯЙ КОРМЁЖКОЙ.


(Из назиданий молодым новогонореевским[169] римлянкам.)

Мыслитель Древней Грэции А.Н.Санжаровский, жил в первом веке до вашей эр-р-р-р-р-р-р-р-ры.

В магазине я взял последние двадцать семь яиц по девяносто копеек за десяток. Счастливый лечу к телефону. А темно. Помёл напрямик по воде. Зачерпнул в ботинки.

Хотел позвонить Гале – придётся бежать переобуваться.

На вылете из магазина авоськой с яйцами столкнулся с одной кувалдой. Думал, все побил. Одно раскололось. Но не вытекло. Пустил на пироги.

Назидание я написал молодой жёнушке, да выполнять всё равно придётся самому, потому я сразу и кинься готовить тесто.

Сушу ботинки и носки.

Надо бы позвонить своей даме.

Однако на угол к автомату босиком не побежишь. Как она там? Обошлось ли?

Наконец она пришла.

– На эшафот таскали?

– Если б потащили, не увидел бы. Пришло начальство. Головань с грозным видом: «Где пропуск?» – «Нету нигде… Потеряла. По вашему ж звонку впустили на работу… Надо подать заявку». – «Схлопочешь выговор». – «Ну и ладно». Перелётов: «Кликнем собрание и тебя хорошенько пропесочим». Через час сам Перелётов принёс кусок бумаженции с набросанным черновичком протокола: «Напишите таким образом, как на черновике». Я села, переписала. Слушали… Решили… Постановили… Даже написали: присутствовало тридцать восемь человек. Всего же в бухгалтерии шестьдесят. Объяснительную написала ещё одному дядьке, замдиру по режиму. Завтра всё отнесу в бюро пропусков.

Галина чистит картошку:

– В мойке паук – весточка будет.

– Посмотрим. Люба Цыкина ликовала?

– А! Её забрали в другое отделение бухгалтерии. Приходят девчонки оттуда. Спрашивают, как она работала. «Она у нас ничего не делала». – «А у нас пашет как пчёлка. Хоботка не подымает». У них работы… Там она учиться не будет. А то у нас… Люди остаются на вечер – она сидит в рабочее время и делает чертежи. Готовится к сессии. Заочница ж при институте нашем! У неё три цеха было. Самые большие два – сорок первый и сорок второй – взяла я. Помимо них я вела ещё шестой. У меня с первого раза пошло чудесно. И лицевой счёт, и сводная – всё сразу пошло. На нашем языке означает, все итоги сходятся, что записаны в нашей тетради. Ей неделю надо – я за полдня всё сделала.

– Молоточек, Галина Васильевна!

Галинка навестила ванную. Увидела развешанные выстиранные простыни, поцеловала меня в ухо:

– Спасибо за простынки.

В лёгкой одёжке месит тесто для пирогов.

– Слишком много теста.

– Это хорошо. Ешь и радуешься!

Я порезал все яблоки на начинку, оставил одно самое лучшее. Она хнычет под маленькую девочку. Берёт яблоко из пластмассовой тарелки:

– Зачем оставил тыблочко-сиротинку? Убивал бы всех.

– Для Вас оставил, Радушка.

– Какая вкусная картошка! Что значит, готовил товарищ мужчинчик. Я б так не смогла… Какой вы испорченный. Никак не реагируете на полуодетую женщину.

И ответить нечего.

– «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Товарищ Пушкин. Я ни при чём. Хорошо, что за потерю пропуска сегодня не воспитывал. Там воспитывали, ещё дома… Так и перевоспитать можно. В смысле переборщить… Ты чего кусок на один глоток оставила хлеба?

– Ну не хочу. Не могу.

– Вот я не хочу тоже. Но съем его мужественно.

– Запей молоком.

– Я мысленно запил… Достаю пироги. Как в лучших домах Жмеринки!

– Да-а… – смеётся Галинка. – В Жмеринке поесть любят.

– Ну!.. Люба уходила. Радовалась?

– Да как сказать… Торчи здесь, решала б свои задачки, как сидела год, когда в институт готовилась. Там девочки не то, что у нас салажата. Тут она была самая старая, под сорок. Там Зотова начальница. Там посторонкой не займёшься. Сколько проходили мимо их открытой двери, сидит пишет. Под праздники мы скидывались по рубляшке. А она – мимо. Заявляла нам: «В ваших мероприятиях я не участвую!» А там отдала рубль на праздник.

– Тебе тоже рубль давать?

– Можешь и два. Куда ж я от коллектива? Как это ни странно, я всегда помню, что у меня дома есть муж… Я озорная была в детстве. Весело так было. В деревне недалеко от деда с бабкой жил мальчишка, на год старше меня. Мы с этим Саней озорничали… Не могу! С ним у его же деда горох зелёный воровали! Хата крайняя. За забором по траве прокрадёмся и нырь в огород. А нет войти через калитку да нарвать?

– Вот почему ты любишь горох!

– Мы играли под деревом на перевернутой лодке. За домом запчасти разные, сеялки-веялки… А один раз мы пошли с ним после сильного дождя с огромными чашками за грибами в траве. Не отходя от дома, представляешь, набрали!

Режет пирог:

– Яблоки сладкие-сладкие! – Нюхает. – Напоминает запах клубники, собранной в Гае у мамани в саду. Интересно, как запахи у нас долго живут в памяти… Как ты ешь сырое тесто?

– Отвечаю: зубками.

Выела она из отрезанного куска пирога яблоки, а остальное не ест:

– Яблоки растут в пирогах!

На кухне устоялый дух пирогов.

– То полгода был медовый месяц. А теперь, может, кликнем для разнообразности будни в гости?

– Я тебе, краснозобик, кликну! – погрозила Галинка кокетливым пальчиком.

– Ну давай ближайшие тридцать лет объявим медовым месяцем!

– Это лучше.


1 ноября 1976. Понедельник.

Любящая и любимая

Я спал плохо.

Проснулся часа в три и лежал думал.

Уже перед тем как встать задремал.

И приснилось…

С Галинкой едем куда-то. Вышли в Воронеже. Растерялись. Бегу на вокзал. К поезду. Нет нашего поезда. Идёт товарняк, пустые вагоны из-под глины. Носильщик: «Это на Ростов. Там мои специалисты». Поезд шёл медленно. Я не сел, остался…

– Мне тоже наснилось не знай и что.

– Ну, отстань ты одна в Воронеже, поехала б к моим? Ты помнишь адрес?

– Нижнедевицк, улица Воронежская, номер дома… Знаешь, не помню.

– Ути-ути, двадцать два! – даю подсказку. – Столько тебе будет, когда отстанешь.

– Откуда ты взял?

– Повезу я тебя к своим только будущим летом. Посчитай свои годы. Двадцать два!

– Точно… О! Упала вилка – придёт тётка.

– Уже вторая вилка упала, только ни одна тётка за утро не пожаловала. Скажи ещё приметы, чтоб я знал, к чему готовиться.

– Упала вилка – придёт тётка, упала ложка – тоже тётка, нож – дядька, маленькая ложка – ребятёночек… А у нас молоко есть?

– Нет. Вчера всё выпили.

– Вот молокоглоты!

Галинка бьёт яйца и оплёскивает ими вчерашнюю жареную картошку. Ударит по яйцу, толком ещё не разобьёт, понюхает.

– Ну что, – смеюсь, – слышно?

– Всё слышно.

Она ест.

Я веду эти записи на кухне. Сидим на одном стуле спинами друг к дружке.

Я поворачиваюсь. Глажу её локоть. Она:

– Что это?

– Это между перерывами…

Целую в обнажённое плечо.

– Это тоже между перерывами?

– Да. Ты ж там на работе не балуйся. У тебя дома штатный муж.

– Не буду.

Она опаздывает. Торопливо надевает шапочку, я ползаю у её ног и кремом чищу на ней пыльные чёрные сапоги.

– Ты тут ешь, – наказывает она. – Сделай, как я. В картошку набей яиц и поджарь. Ешь, котик…

– Мяу!

Есть в ней душа и есть чувство ко мне, и всё есть, что надо для любящей и любимой жены.


Раз в неделю я должен бывать в «Туристе», где состою на договоре вольным художником. Сегодня вторник – мой явочный день.

Если же нет в том особой нужды, можно и не ехать в редакцию, а лишь позвонить. Что я и сделал.

Трубку взяла моя непосредственная начальница Кириллиха.

Эк, как она сиганула:

– Сидишь! Ничего не делаешь!

– Почему? Я, Юль, сделал для командировки всё!

– Нет. Не всё. Тебе редактор дал задание разузнать положение с подготовкой туркадров во всей стране. А ты упёрся в один Ростов!

– Это задание давалось по принципу: знаешь дело в Ростове? Не надо! Давай про Омск. Есть Омск? Не надо, давай Калининград… Выходит, едешь писать про одну область, по телефону вызнавай, как обстоят дела во всех остальных местах? Не абсурд ли?

– Не абсурд. Звони и узнавай!

– Не вижу нужды. В одну статью всё не впихнёшь.

– Ты так держишься, будто уже прорезался на литературном Олимпе и сияешь на весь мир! Только мы в нашем журнале этого твоего сияния как-то не заметили. Молчишь? Тогда иди в сапожники.

– Лишь после тебя! Я вежливый. Уступаю дорогу даме. Тебя там больше ждут и проку от тебя больше там будет. А я, может, ещё покручусь в журналистике, – со смехом кинул я и повесил трубку.

Ехать в контору, хоть и в явочный день, не пришлось.

Я позвонил Галинке, сказал, что приеду к работе и буду сопровождать её с платком её матушки для тёти Люси.

– Может, одну отпустишь?

– Не-е… Я приеду к половине шестого.

Заработался! И немного опоздал.

Вижу, стоит Галинка. То ли приветствует, то ли кулаком грозит. И поделом. Ну шляпа! Не опаздывай!

От метро «Юго-Западная» пилим на автобусе.

– Вот тут живут лумумбы, – показывает Галинка в окно на кучку пятиэтажек. Это были общежития студентов университета Дружбы народов. – По словам тёти Люси, меня тут чуть не украли… С мамой я приехала погостить к этой тёте. Я была тогда ещё совсем девочка. У меня белые распущенные по плечам волосы, накрашенные бровки. Само собой, коротенькое платьишко. Вся из себя такая прям куколка… Мы вошли в магазин. Там толклась целая банда, и один был немытее другого. Уставились на меня голодными глазюками. Стали перешёптываться. Видит это тётя Люся, подскочила ко мне со словами «Ведь так и украдут!», схватила меня на руки перед самыми их носами, давая тем самым понять: воруйте нас в комплексе, обеих! Или – позволительный вариант – её, тётю Люсю, одну! Да одной тёти Люси им только и не хватало! Они мигом сориентировались, поскучнели и «похищение» рассохлось. Чёрные страсти быстренько улеглись на дно нуля.

Нашли дом.

Я был покинут на лестнице третьего этажа.

Дальше Галинка побежала одна.

Я читал «Дядюшкин сон» минут сорок.

– Ты где? – слышу её голос исподнизу.

Лечу вниз. А она, оказывается, наверху!

– Ты не слышал, как я прощалась с тётей? На словах она хотела проводить по лестнице до выхода из подъезда. Я упросила разрешить войти в лифт, спустилась до пятого, а там пешком к тебе.

– А мне показалось, ты внизу. Я и пошёл…

– Не зря ездила. Заработала пять рублей и дыни поела. Вчера были из Ташкента у них. Дядя Лёва большой пузырь. Шишкарь! Рулюет всей торговлей в Москве!

«Заработала пять рублей…»

Эти слова обожгли меня. Моей жене дали милостыньку!

Галя говорила что-то ещё, я не всё понимал, и мне было стыдно, что моей жене кинули подачку. В метро я смотрел на неё и чуть не расплакался, еле удержался от слёз…

Ничего… Когда-нибудь и мы заявим, кто есть кто…


Дома Галя похвалилась:

– Знаешь, я нашла покупателя.

– На меня?

– Нет. Не надейся. Сбыту ты не предназначаешься… Капке генерал сказал – найди.

– Что?

– Одну штучку. Я не скажу тебе про неё. Она тебе всё равно не понадобится. Капулька обежала пол-Москвы. Нету! Дефцит! А у нас валяется без дела. Пропадает…


2 ноября 1976. Вторник.

Дыши глубже!

– Дыши глубже! – велит она мне бодро. – Ты полежи. Я побегу получу посылку.

Она быстро вернулась не только с посылкой, но и с анекдотом.

В автобусе жена рассказывала мужу-милиционеру: «У лесника жена ничего не ела, не было аппетита. То не хочу, это не хочу. «Ну, сиди жди аппетита. Я пойду в лес». Пришёл солдат. Жена: «Тебя Аппетит зовут?» – «Аппетит». Подмёл солдат всё до крошки. Побаловались. Ушёл. Вечером жена мужу: «Приходил Аппетит, завтра, как ты уйдёшь в лес, он снова придёт»».

Открыли мы Гришину посылку.

Видим две пачки венгерских макарон.

– Одна открытая, – говорит Галя. – Наверно, Гриша попробовал. Не понравились. Он и отправь нам. Напечатано на пачке по-русски-венгерски-тарабарски:

Предложение на приготовление:

Тесто положить в кипящую воду со солью (вода должна быть десять раз больше чем тесто).

Безграмотно, но по-русски.

Ещё были в посылке килограмм риса и два кило гречки.

Гречка какая-то зелёная. Не росла ли она в реакторе какой-нибудь атомной электростанции?

Ещё скромно присутствовали два кусочка сливочного масла.

Вот нам и гостинчик к Седьмому.

– Пошли по магазинам! – теребит меня Галинка. – А то мои премиальные покоя не дают.

– Галь, помой яблоко себе.

– Я то и делаю. Не читай мои мысли. У меня нет кармана, положу к тебе. Запомни, на сегодня это мой карман с моими премиальными.

Купили мне трикотажный костюм за пять пятьдесят.

– Полмечты моей сбылось! – просияла Галинка.

Погода отвратительная. Крупа, дождь, снег… Бр-р-р!

Дома Галина за вязкой рассказывала, как она попала в солисточки ансамбля техникума. Надо группе выступить на смотре. И чтоб старосте группы не поставили минус, она спела песню «Не зови меня, красивую».

А старостой-то была сама Галинка.

Спела – самой понравилось. И другим она понравилась. Так и взяли в ансамбль.

– Гля, как интересно! Моя жена вяжет…

– Между прочим, я слышала, оренбургские платки начинали вязать мужчины. До семнадцатого века это было привилегией исключительно мужчин.

– На что ты намекаешь?

– Ни на что. Я просто вяжу к твоему свитеру рукава. А то старые обтрепались вдрызг.

Галина дёрнула ящик в столе. Просыпала соль.

Однако мы почему-то не поругались.

Зачем же тогда было рассыпать соль?

– И заразила меня вязкой одна девушка ещё в техникуме, – проговорила Галина.

– Ты чего кидаешь спицы?

– Сами падают, когда кончаю ряд. Они тяжёлые.


6 ноября 1976. Суббота.

Седьмое

Перед самым утром я застонал во сне, порываясь плакать. Мне снилось что-то нехорошее.

Я целую Галину в талию и торжественно говорю:

– Талия жены – святое дело зубов мужа! Он должен её выкушивать по мере надобности, чтобы она, талия, всегда была такой фигуристой, как у тебя. Вот у меня и лозунг поспел: «К тонким талиям жён через зубы мужей!»

Мы окончательно проснулись под холодным душем, и каждый занялся своей производственной гимнастикой. Я ползаю с тряпкой по полу. Мою. Галина надувает шар.

– Не дуй больше! – кричу я. – Лопнет.

Через секунду шар лопнул.

– Да не трещи ты под руку! – взрывается она. – Ну как скажет, так и будет!

– Я пророк и по совместительству муж. А как муж скажет, так и должно быть.

Она надула ещё два шара.

Повесили на нитках на люстру. Хорошо!

За окном плюс два. Слабый гололёд. Немного накидало снежку. Муторно.

Галина навадилась жарить свой ливерпуль (ливерную колбасу). Вчера брала по рублю восемьдесят и важно так пела:

– А будет ли гордая кошечка есть?

– Кошки очень её любят, – важно сказала стоявшая за нею дама и сама взяла триста грамм.

– Очень любят! – подпустил я значительно. – Там есть и по шестьдесят четыре коп. Возьми.

– Нет. На ту наша избалованная кошечка и смотреть не станет.

– Тебе видней.

Ни о каких кошках не было и речи. Люди брали себе. Никакой другой колбасы, кроме этой ливерпульской, и на дух не было. Но как они ломали из себя сильных и богатых мира сего. Ха-ха!

Я надеваю старую рубашку.

Галинка не даёт.

Велит надевать спортивный костюмишко. Вчера вот купила.

Я прошу:

– Самая лучшая девчоночка квартиры тринадцать! Позвольте надеть старое, – и целую ей руку.

– Не позволю. Ничем не подкупите.

Галинка хотела найти в «Книге о вкусной и здоровой пище» что-нибудь о ливерной колбасе. А нашла о вине:

– «Натуральное виноградное вино имеет лечебное профилактическое значение и назначается больным при некоторых заболеваниях и состояниях… Наилучшими натуральными винами являются кагор, мускаты Крыма и Армении, а также шампанское». Понял?

– Не намекай. Пойду возьму. А то у нас нет даже пива. Зато, правда, есть стограммовый пузырёчек коньяка пятилетней давности.

– Кагор – святое вино. Им попы причащали свою паству в лице Галины Васильевны?

– Да не надо. Хорошего не найдёшь. А всякую ерунду зачем? Я пью сухое.

Она хотела из чайника вылить в мойку старую заварку и отбила вершинку носа.

– С праздником! – крикнул я.

– Это ты виноват! Позвал зачем-то.

– Слушай, чего это ты меня винишь?

– А что делать? Винить, увы, больше некого.

– А себя?

– Ну, скажи, зачем меня ещё винить, раз я и так виновата?

Она вносит масло с балкона.

В открытую дверь послышалось грозное пенье из уличного репродуктора:

«В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас ещё судьбы безвестные ждут».
– Безвестные… Вот именно, – вздохнул я.

– Меня мама приучала есть сливочное масло. Говорила, а то печень не будет здоровая. У меня всё здоровое!

Я вижу в окно, по тротуару ведут собаку на верёвочке.

– А у вас, Галина Васильевна, собака в доме живёт без намордника.

И я преданно вавкнул.

– Ойко! Как у тебя хорошо получается! Ты лучше настоящей собаки!

– Собака в квадрате!

– Вавкни ещё.

– Нечего баловать.

– Где практику проходил?

– У Аккуратовой в ТАССе… В окно вижу: первые пиянисты пошли в гости… На сближение со своими бутылочками.

Галинка затеяла борщ. Внесла с балкона мясо.

– Можешь представить, – хвалюсь я, – я с этим мясом ходил вчера в кино!

– Злодей ты.

– А не поругайся, сидели б на праздник без мяса.

– Нет худа без добра и добра без худа.

– В очереди отмяк и мяса взял под момент. Показал потом ему кино и вернулся…

Я бреюсь. Галина вяжет.

Закипел борщ, побежал на огонь. Я рывком на кухню.

Туда же следом в одном носке и жена.

– Ты-то чего? – удивился я.

– Надо же спасать борщ… Надень мне и второй носок. На что мне тогда муж?

– Ишь, Обломов женского рода! Нянька я! – ворчу я и натягиваю ей носок.

Он немного больше того, что у неё на другой ноге.

– Вязала твоя маманя, – укоряет Галинка. – Она, наверное, думала, что у меня разные ноги.

– А что, одинаковые? Одна левая, другая правая! Я ошибаюсь?

Я сходил вниз к ящичкам, посмотрел почту. Пусто.

– Галина Васильевна, где вести? Ваш паучок вчерашний в ванне лгун. Где вести?

– Может, ещё будут. Он же не сказал, во сколько.

Галинка вяжет, я листаю её блокнот.

На обложке запись карандашом:

«Витамин Е. 21-24-90. Геннадий. «Ленфильм».

– А что это за витамин с «Ленфильма»?

– А! Анекдот. Топаю с Наташкой по Невскому на подготовительные в институт. Подлетает мужчичок. Разодетый. За тридцать.

«Девойки! Вы что сегодня делаете? У меня дома хорошее вино, музыка. Подкрасим наше существование? Посидим?»

«Нет».

«Или вы замужем?»

«Конечно! А что, по нас не видно?»

«Не отпущу. Запишите телефон, звоните!»

– Думал, на «Ленфильм» клюнем. Раз Наташка хотела позвонить. Не дозвонилась.

В блокноте у неё я нашёл и Фонвизина:

«Женщина в наше время стала подобна голландскому сыру: он тогда хорош, когда подпорчен».

Нам вздумалось и мы включили наш старенький хиленький магнитофон. Однако он не пожелал ничего интересного нам выдать. У него не крутилась одна катушка.

– Сними крышку, – сказал я жене. – Тогда он будет работать.

Сняла Галинка крышку, и – о чудо! – маг заговорил.

Вскоре всё равно заглох.

Поругали мы его и выключили.

Галинка пошла смотреть, что произошло с мясом, которое уже давно поставила варить.

Я следом за нею.

На ходу она отстёгивает мне свою цэушку:

– Прошу чистку картошки взять на себя!

Не выпуская из рук газету, я буркнул:

– Вообще-то я, кажется, женат!

Она хватает меня в охапку и тащит в кресло, усаживает. И быстро убегает на кухню.

Через минуту я забираю у неё нож с таким рвением, что, как показалось мне, она подумала, а не хочу ли я её прикокнуть. Но тут же быстро выяснилось, я просто хочу чистить картошку. У меня совесть заиграла «На сопках Маньчжурии».

Она меня оттолкнула, и мы с хохотом начинаем бороться до колик в животе и в пятках, после чего я прилежно чищу картошку.

Я попробовал борщ и нашёл его очень солёным, о чём незамедлительно объявил жене.

Она удивлена и слегка поражена, на что я говорю:

– Что ты смотришь на меня, как чингисханиха?

Я чувствую, ей лестно это заявление.

Я ухожу в магазин за хлебом.

– Ты где так долго пропадал? – допытывается Галинка, когда я всё же возвращаюсь. – Чем кончились твои подозрительные шатания?

– Вот… Искал… – и подаю ей три конфетки «Агат».

– Знаешь, чем меня сразить! Родным «Агатиком»!

И я получаю законный поцелуй в щёку.


Маленький кусок бумажки уехал в мойку.

– Зачем он туда полез? – спрашивает меня Галя.

– Он покончил жизнь самоубийством. Утонул.

Она выпила много молока за обедом. Смотрю, идёт боком.

– С тобой что?

– Да ничего. Меня молоко переваливает.

И тихонько грызёт у меня над ухом капусткин листок.

Потом она в кухне моет яблоко. Я открываю дверь:

– А-а, попалась?

– Которая кусалась.


Мы едем на Красную смотреть салют.

От метро «Пушкинская» идём по Пешков-стрит к Кремлю. Удивило и обрадовало то, что люди тугой хмельной лавиной ломили по проезжей части. Машины как-то боязливо объезжали прохожих.

Слышу, перед нами один говорит другому:

– А стоило когда-то делать революцию, чтобы лишь разок в году пройтись вразвалочку по главной улице столицы?

Мы засмотрелись на световые картинки центрального телеграфа, а нас обползала легковушка. Её мы заметили, когда она уже прошла за спинами мимо.

Перемахнули поверху и проспект Маркса. Ух и площадь 50-летия Октября здорова, когда на неё смотришь, находясь посреди неё. Раньше, с боков, она казалась маленькой.

К мавзолею протолкались в 18.55. Смены караула не увидели из-за толкучки. Бесконечные одна за другой цепи военных. Проскочили одну, оказались в каре-ловушке. У второй тормознули. На месте мялись до восьми, ждали салюта.

Донимала бесконечная толкотня; шатаются уквашенные массы.

Милиционер в рупор:

– Будьте взаимно вежливы. Не толкайте вперёд, среди вас есть дети и женщины. Ведите себя хорошо. Вы находитесь напротив мавзолея. Понимаю, все вы под пределом, но но есть но

Парень посадил мальчика лет двух на плечи. Что-то негромко объяснил. Мальчик удивился:

– А зачем солдаты охраняют зоопарк?

Все рассмеялись.

А парень, показывая глазами на высокую красную зубастую стену, виновато пояснил:

– Это не зоопарк, а Кремль. Там наши правители.

Одна старая бабка:

– И куда лезет молодёжь? Ведь успеете посмотреть… А мне умирать, может, завтра. Надо край посмотреть…

Салют нам не понравился. Стоял сильный туман. Видно было лишь яркое освещение, вспышки. Сами лопающиеся огоньки едва угадывались.

На Красной пьяных в дупло пушкой не прошибить.

У метро «Площадь революции» конная милиция.

Галинке понравились попоны на красивых лошадях.

Зашли в дежурную аптеку, купили пакетов гигиенических для Галины. Не во что положить. Я сунул под полу жёлтой вельветовой тужурки и к девятнадцатому сараю на привязи.[170]

Давка.

Еле втиснулись.

Какой-то ванька-в-стельку клялся меня проучить за то, что я якобы при посадке толкнул его в бок. Мы обменивались мнениями довольно на повышенных скоростях, и жена, постукивая меня пальчиком по груди, осаживала:

– Тише, тише. Вспомни «Динамо»…

Я засопел и отвернулся.

«Гм… Как подкусывает родная. Всё помнит! Недевичья память…»

Выйдя из троллейбуса, я рубнул ей:

– Ну, чего ты переживала? Дал бы мордан в ухо… Так мне, а не тебе. И я не остался б в долгу. Глядишь, кинул бы чего в ответ. Эка печаль…

– Без меня можешь давать кому угодно и принимать от кого угодно. Но даже без меня не советую ни давать, ни брать…


Заходим в подъезд. открываю я свой почтовый ящичек – извещение на посылку из дома!

Галина:

– Ну что? Я права? Вчера паук не зря рядом со мной плавал в ванне кросс. Будет маленькое письмо или открытулька, мелкое известие. А тут целая посылка!

7 ноября 1976. Воскресенье.

Поливайте фикусы!

Сбегал я на почту. Притащил посылку.

– А молодцы ваши! – говорит Галинка. – К Седьмому две посылочки нам бухнули. Там крупы, тут яйца. Аккуратно каждое яичко завернули в газету, пересыпали подсолнечными семечками. Есть что, – смеётся, тыча пальцем себя в грудь, – и курочке поклевать.

Перебираем яйца. Битые нюхаем. Не испортились ли?

– О! – ткнула меня в нос Галинка. – У тебя носопырка в яйце!

– Следы внимательной работы. Старательно нюхал.

Я ищу в книге «Нашим женщинам», как сохранять яйца.

Попал на какие-то тортинки.

Спрашиваю, что это за чепухень.

– Я их ела в ресторане «Парус» на воде.

– Ба! Как ты туда заплыла?

– С дорогим коллективом. Отмечали ебилей отдела. Два года назад!

– Как куда, так ты с целым отделом!

– А я никуда одна не хожу.

– А чего ж ты замуж одна пошла?

Стакановцы бегут на ринг гурьбой. Четыре конь-девки с винтами[171] пролетели навстречу мне, когда я выносил мусор в ящике из-под посылки. Прошпацировали в хату под нами.

– Скажи ваф, гражданинчик, – просит Галя.

Я набираю себе цену. Молчу. Пусть лучше попросит.

Лучше попросила.

Я басисто и несуетливо:

– А-а-а-а-аф-ф!

– Ой, как хорошо! Какие у тебя таланты! Таланты открываются в человеке постепенно.

– И на том спасибо, что во мне не сразу видно собаку. А лишь через полгода.

– Скажи ещё ваф, пёсик.

– Ваф… ваф… ваф… ваф… ля… ваф – ля…

– Ой! Говорящая собачка!

– Вот именно.

Мы сделали королевский омлет из разбитых в посылке яиц.

Себе капнул грамм двадцать коньяку. Столько и своей морковке.

У нас равноправие.

Чокаемся.

– Выпьем за тех, – подмигнула Галинка, – кто в море. А те, что на суше, напьются сами.

Выпили и чувствуем, жжёт в горле у обоих.

– Не помрём? – запаниковал я.

– Он не прокис? – показала Галинка на пузырёчек с коньяком, валялся у нас лет пять. – Скажи ваф.

Я делаю, что заказано.

– Ах, ах! Не дыши на меня коньяком, полкаша!

Она нечаянно пробует матушкины конфеты «Белый парус». Понравились. Даже с орешками! Когда-то она их отвергла и положила мне в миску. Теперь быстро перекладывает в свою корзиночку, пока не забыла…

Она раскраснелась и просто чудо. Хмельно!

Видит Бог, мы не собирались гасить коньяк. Но мы порыскали, порыскали… Пива нигде нет, которым отделывались во все торжественные дни, и приударили по коньячку.

Я помыл сковороду, сунул на огонь.

– Ты зачем поставил?

– Ты хотела пожарить семечки.

– Ну у меня муженёк! Всё помнит. А я уже забыла… Примерный мой муж моет посуду. Я сижу и щёлкаю семечки. В мою голову заглянула мысль. А давай дежурить на кухне по дню? Как в школьном лагере? Один готовит, другой убирает. Ты следишь за чистотой. А я за полнотой кастрюль.

– Согласен, – тщательно вытираю я бок газовой плиты.

Улетающая с её губ шелуха не мешает пробиться к ней новой мысли:

– Слушай! А если тебя отдать в армию, там тебя выровняют?

– Я думаю, побоятся связываться. Я их писаниной добью. А что это ты решила меня в солдаты запихнуть? Надо было раньше думать и сразу идти за солдата, как поступила одна практичная девушка. Помнишь? Расскажу. Девушка говорит: «Знаешь, мама, я решила выйти замуж только за солдата: он умеет шить, штопать, стирать, варить и, что самое главное, привык слушаться». Ты не за солдата выскочила… Я в этом деле генерал. Делаю многое значительно лучше солдата. И не только слушаю, но по большим праздникам могу кое-что и приказать, не приказывая.

– Мудрёно уж слишком… Да тебя всё равно не возьмут, – сожалеюще вздыхает она. – И я всё равно туда не отдам тебя.

– А зачем тебе, чтобы я был стройный?

– Лицо дома – стройный хозяин… У тебя усы, как у морского котика.

Я грызу семечки и думаю вслух:

– А знаешь, сегодня щи лучше, чем вчера.

– Щи чем больше стоят, тем вкуснее делаются. А вот суп – наоборот.

Галинка убаюкала целый пакет молока.

– Теперь ты, дама из Амстердама, уснёшь не ранее семи часов утра. Молоко плохо переваривается. Не ранее семи!

– Нахал!

– Я просто сказал правду. Горькую правду в глаза.

Вся из себя этакая важная, она встаёт, идёт в ванну и машет мне лапкой:

– Как говорит моя мама, привет тёте, поливайте фикусы!

Я развёл демагогию про то, а что б было, не встреть я её в аэропорту Быково, когда возвращалась она в Питер? Поехала б сама ко мне в первый раз?

– Вряд ли. Не знаешь человека… А может, он авантюрист?

– А что самое худшее может мужчина сделать девушке? Разве что одно – жениться на ней…


8 ноября 1976. Понедельник.

День

– Гражданинчик! – будит меня жена. – Вставай.

– Гм… Вставай… Это уже было.

– И вот это было. Слышь? В шкафу звонит будильник. Семь без десяти. Кто-то обещал заниматься гимнастикой вместе и обливаться.

– Вас мы и без гимнастики обольём. А сегодня можно и с гимнастикой.

Она вчера завела будильник. Сказала:

– Всё! Гимнастикой вместе будем заниматься.

И чтоб будильник не тикал (тиканья я не выношу), поставила в шкафчик. А то когда он тикает, кажется, что мне по голове стучат двое по очереди огромными кувалдами.

– Видишь, как темно? – кивает она на окно. – Теперь всегда будем ставить будильник.

После гимнастики я обтираю ей холодной водой спину.

Растираю полотенцем.

– Что, котик? Спал Спалыч мой?.. Проснулся злодей среди ночей, а утром его и не разбудить!

– Галь! А почему носок с грибком валяются на полу?

– А кто их туда скинул?

Она надела чёрное платье с широким ремнём, на грудь – корабличек с якорьком:

– У меня траур сегодня по прошедшему празднику.


Вечером я похвалился ей:

– А здорово я придумал себе разрядку. Сижу, сижу над бумагами, только вот-вот соберусь околевать, выйду среди комнаты под люстру и начну пинать носом и лбом шар в шар – они подвешены на нитках к люстре. И наступает уму просветление.

– А вот почему ты такой умнявый?

– Тебе кажется.

– Сегодня делили цехи. Мне достались 42, 47 и 48. Всего 520 человек. Люба ушла. Двое вернулись из отпуска. Они рассказали, как отдыхали. А мы рассказали, как работали. Так и день прошёл.

– Опять у тебя на ноге синяк. Ну и кто это у вас там на работе так неаккуратно щиплет мою усладу? Ведь я могу обидеться и даже возмутиться.

– Не возбраняется… На работе холодно. Настоящий дубяк: фрамуга все праздники была открыта. Скажи ваф.

– Ваф, – беззвучно роняю я одними губами.

– Отличично! Когда захочешь есть, скажи. Я напеку блинов.

– Разве тебя дождёшься?

Галинка срывается и начинает блинные приготовления:

– В твоих шуточках девяносто девять процентов горькой правды и один процент даёт улыбка. А давай ради шутки я отредактирую страницу, посмотришь, как у меня получается. А то у тебя фразы длинные, захитрые.

В оправдание я привёл пример из «Анны Карениной»:

– «Может быть, и нельзя помочь, но я чувствую, особенно в эту минуту – ну да это другое – я чувствую, что я не могу быть спокоен». Видишь, повторы…

– Хоть он и Лев, а не тае!

Я принёс книгу другого автора.

Она прочла первое предложение:

– Хорошее. В нём много точек с запятыми. А ты мало употребляешь точки с запятыми. Я ясно, не по-импортному выражаюсь?


9 ноября 1976. Вторник.

Штора

– Мадам! Что, сегодня с пробуждения пост на поцелуи?

– Это я немножко скапризничала. Со сна…

– Хоть вы и sosна, а я дуб, а всё равно ж я вас целую…

В ливерную колбасу на сковородке я бью ей пять яиц.

– Не надо. Много.

– Я доем, если останется.

– Нет! Садись и ешь вместе. Иначе одна я всё уложу. Не могу я хорошее оставлять.

Через минуту она вылизывает хлебом пустую сковороду:

– Вот видишь? Всё ухлопала! Это ты виноват. Так я толстая скоро буду.

– Ты уже толстая. Вчера двумя руками не мог обнять.

– После бани они у тебя ссохлись. Укоротились…

Звоню в Батум.

«Дадим через десять минут…» «Дадим через полчаса…» Надоела мне эта тянучка. Я и пульни:

– Девушка! У меня билет в Батум на самолёт. Через полтора часа вылет, надо б аэропорт. А вы тянете…

Дали через три минуты.

Ну откуда в нужную минуту я так умею врать? Правда, я не вру. Просто слегка фантазирую… Уму недостижимо.

Даже нашёл родственников на Новодевичьем кладбище, лишь бы пропустили нас с Галинкой. А шли просто побродить у могил великих.

С кладбища – в магазин за тканью ей на халат.

Советую:

– Бери эту, под цвет наших штор. С голубым уклоном. Увижу издали, штора шевелится – значит, это женьшениха моя.


10 ноября 1976. Среда.

Мельница в ложке

Я проснулся рано и спрашиваю Галинку:

– А чего молчит наш будильник в шкафу? Он там не уснул?

– Конечно, спит! Рано ещё. Поспи и ты. Впрочем… Раз разбудил… Встаю. Съем-ка я пока тыблочко (яблоко).

– Бери больше масла.

– Не могу. Вдруг дурно станет. Упаду.

– Вот до падения мы не допустим дэвушку!

Я беру варёное яйцо, остужаю в ложке под струёй в мойке. Под струей яйцо крутится, и вода из-под него выпрыгивает двумя рожками, как у чёртика. Чем сильнее струя под яйцо бьёт, тем быстрей оно вертится.

– Мельница в ложке! Открыл новый закон!

– Ты лучше корми меня!

– Ой! Ну ты всегда влезешь с прозой! – Я подаю ей очищенное яйцо. – Ешь. Полусырое. Любишь такие.

Она кусает яйцо и смеётся: я чуть снизу снял белок.

– Ну что ты сделал с яйцом? Весь желток на полу!

– Не всё тебе. Что-нибудь надо и полу.

– В «Недельке» была интересная статья «Любовь со второго взгляда», – Галя, запивает слова чаем, заедает хлебом с маслом и ещё с чем-то непонятным для человечества. – Суть. Люди в годах на танцульки не поскачут. А где им познакомиться? Там не говорится про брачные машины. Только намекается.

– А ты что бы им предложила? Летайте самолетами! Да?

Мы купили вчера два календаря с самолётами. Один она повесит у себя на работе, другой я пристрою над книжной полкой на кухне. На работе и дома всё будет напоминать о первой встрече в воздухе.

И запеваю переиначенное:

– Ты пойми меня правильно, мама,
Не могу я на ветке сидеть.
– Надо на месте сидеть. А ты? Ты с ума спрыгнул так петь?

Вечером мы стриганули по магазинам искать чайник.

Не нашли.

В аптеке я подвёл Галинку к счётчику калорий на витрине.

Она загорелась купить.

– Зачем считать? Было б что считать, – говорю.

– Покупай! Я на обеды не буду брать денег.

Взяли.

Стала считать дома.

По её работе многовато потребляет она калорий.


11 ноября 1976. Четверг.

Дума телевизора

Отнёс я молоко на балкон.

Иду назад.

Галинка приоткрывает воровато дверь, и мы одновременно кричим друг другу одно и то же собачкино ваф!

– Нехорошо, Галина Васильевна, в ваши годы прикидываться собачкой.

– Я беру счётчик на работу. А хочешь, оставлю. Будешь считать несъеденные калории свои.

Я чищу ей сапоги большой щёткой. Потом, уже на ней, фланелькой.

– Я опаздываю…

– Ничего. Я должен свою жену отправить в стройные мужские ряды в наилучшем виде, чтоб не было претензий к мужу.

Нам вторично принесли одну ту же чужую открытку.

Пишу на открытке:

«Почта! Да читайте же адрес! Не подбрасывайте чужое. Не берём! Даже за взятку!»»

Кинул открытку в почтовый ящик на углу дома напротив и побежал варить московский змеиный супчик из пакета. Только съел – заявился телетолстунчик.

На два был заказан спец из телеателье к нашему капризке «Темпу».

Мастер включил.

– Пропадает, значит, изображение? А что делать сейчас? Он же работает! Разбирать весь бессмысленно.

Он всё-таки снял крышку. Сунул отвёртку туда-сюда.

– Ну что ремонтировать? Тут сам частенько не понимаешь… Какая-то каша. Прямо в огороде госпожа Бузина, а в Киеве дорогой товарищ дядька…

Он тоскливо захлопнул крышку.

Теперь свистеть начал телик.

– С моей повторной квитанцией быстро придут. Хорошо, что вы понимаете. А то есть доказывают! Он работает. А ты ремонтируй.

Благодарность получить от ремонтника – большая честь. Только почему они приходят ко мне и каются в своих незнаниях? Тогда слесарь, сейчас этот? Что я, батюшка?

Вечером Галинка радостно доложила:

– Обежала со счётчиком всех! Всех заразила. Всем подсчитала! Все они курносые бегемоты! Лишние калории трескают!

– Скажи, с какого возраста девочки начинают бояться мальчиков?

– Откуда я знаю?!

– Но ты же была маленькой девочкой?

– Одно скажу. Меня воспитывали в духе, что мужчина не враг, а друг женщины. Поэтому я всегда играла с мальчишками. Они и в техникуме ко мне все хорошо относились. Я их не боялась.

– Популярность девушки у юношей ещё не повод для ликования.

– Ты всегда думаешь дурное.

– Как все глупари.

Включили телик. Отработал минут десять и стал тухнуть. Гробовая минута молчания. Он думает, работать не работать. Потом снова работает.

С грехом пополам посмотрели «Деревенский детектив».

А тут свой детектив!


11 ноября 1976. Пятница.

За полчаса до смерти

«Сядет осень на бугор, обоймёт колени – упадет в её подол последний лист осенний».

Сегодня день мужа. Я один готовлю на кухне.

Традиция.

Она собирается в наш перовский райком комсомола на субботник.

– Бумажки перекладывать с места на место? – ворчу я. – Ну и комсомольня! То… Вспомнил… В октябре «агатовские» комсомолюги навязали тебе шефство над ровесником. Фанат «Спартака». Паршиво ведёт себя на стадионе… Ты что же, будешь бегать с ним в «Лужники» и перевоспитывать на месте? Ты уже встречалась с этим оболтусом?

– И не подумаю. Что я, по пояс деревянная? Они для галочки спихнули его на меня и забыли. Да я хоть и Галочка, но о нём тоже не вспомню.

– И правильно. Слава Богу, тебе есть над кем шефствовать! – постучал я себя в грудь. – Ну комсомолюги! Сами раздолбайки му-му катают.[172] А за них пашут посторонние граждане под маркой субботника. Вот бы добраться до юных демагогов и лодырей, неизвестно за что получающих звонкую монету.

Галинка причёсывается у зеркала.

Я наклоняюсь, изображаю чудище: кручурастопыренными руками, подбираюсь с оскаленным рычащим ртом к её ножке а-ля Парис.

– Ты напоминаешь Кощея, – смеётся она, наблюдая за мною в зеркале.

– Это всё-таки лучше, что не крокодила, – говорю я упавшим голосом.

– Без десяти десять! Сбор в фойе. Я опаздываю!

– Не волнуйся, Радушка. Скажи, ты семейная, у тебя есть черновичок,[173] из-за утренней гимнастики с которым ты и припоздала.


(Дальше Галина пишет сама.)


Я приехала вовремя.

Нас сбежалось двенадцать человек.

Пришёл парень и повёл в комнату. Там мы расселись за длинным зелёным столом. Вошёл ещё один, маленький и лохматый, будто юный бандюган. Он и стал объяснять нам задание, которое шло под видом субботника.

– Будем жестоко гонять зайцев. Нерадивых комсомольцев! Тех, кто годами злостно не платит взносы, тех, кто не обменял до сих пор билеты. Каждому из вас мы дадим по одному адресу этих зайцев, и ваша задача примчать их сюда.

Мне досталась Буракова Екатерина Алексеевна. Шенкурский проезд, 8 б, квартира 67.

Мы скентаврились с Раей Хрульковой и сразу дунули по её, Раиному, адресу к Семёновскому метро. По дороге в автобусе узнавали у всех подряд, где находится эта проклятая улица Жигулёнкова. Как назло никто не знал.

У метро нашли круглую будочку «Справка».

Пристали и к будочке со своим вопросом.

– Подите вон! – рявкнула из окошка тётка. – На неприличные вопросы не отвечаю! Дай им адрес «Жигулёнка»!

– Да не про машину мы. Мы ищём улицу такую!

– Но это другой напев.

Она пошуршала своими бумажками и:

– На тридцать шестом автобусе едете до остановки «Улица Жигулёнкова».

Крепко выругавшись по-импортному, мы поплелись обратно к той остановке, где сошли. Подшуршал автобус. Сели. Сразу же к водителю. Переспросили у него. Он посмотрел на нас мутным взглядом и проронил, что такой остановки нет. И мы опять стали всех расспрашивать.

Наконец одна женщина нам объяснила.

На адресной бумажке было написано: ул. Жигулёнкова, 1/20. Мы почему-то подумали, что корпус 1, а дом 20. Но мы жестоко ошиблись. Проблуждав с полчаса, мы поняли, что адрес дан в расчёте на две улицы. Выматерившись ещё раз, но уже по-русски, с упоминанием матушки, повернули назад.

Нашли первый дом.

С остервенением взбежали на пятый этаж. Звоним.

Открыла маленькая, круглая, как бочка с капустой, девица.

– Здравствуйте! Мы из бюро ЧК КПСС! – внаглую затараторили мы дуэтом и тут же почему-то запнулись. Немного подумали. Уточнили уже смирней: – Мы из райкома комсомола.

Дальше Рая одна потащила допрос:

– Вы почему до сих пор не обменяли комсомольский билет? Почему не платите взносы?

– Апельсин тебе в гланды! Да сколько можно?! Надоело кормить этих райкомовских спиногрызов. Мне б самой кто помог. Старенькие родители… Декретница… Только родила… Больной ребёнок… Муж у меня с издёвкой поёт:

– Нам хлеба не надо:
Нам партия светит.
Нам денег не надо.
Работу давай!
На кого терпужить? На райкомовских чумовых болтушков?

– Вас же могут из комсомола исключить. А это нехорошо повлияет на будущее ваше.

– А какое оно, будущее это? Мне в господа, – девушка посмотрела на потолок, – не лезть. Куда нам, в лаптях, по паркету? А на мой век чёрной ломовухи удавись…

– Нам велено привезти вас в райком… С вами там поговорят…

– Вместе с больным ребёнком на руках ехать к тем тундрякам?

Рая покраснела. Замялась.

И мы молча побрели к двери.


Всю обратную дорогу до «Семёновской» мы думали, ехать ли по моему адресу или лучше сразу рвануть по домам. После встречи с первой зайчихой нам расхотелось рвать жилы в этом дурковатом шмоне. Или мы наподгуле?

Мы поколебались, плюнули в урну, не промахнулись – культурные! – и ахнули по хатам.

Я с лёгким сердцем ехала назад, зная, что мой муж мечет уже икру, хотя он не сом и даже не сазан.

(На этом её запись кончается.)

Я в самом деле в четырнадцать звонил комсомольнятам в райком:

– Жена уверяла, что будет в час. А уже два. Я беспокоюсь.

– Не беспокоитесь. Они получили задания, разъехались. Ещё не все вернулись. Кое-кто чуть задерживается.

Галина вернулась в два пятнадцать.

Вошла. Кисло махнула рукой:

– Послезавтра в райкоме конференция по предварительному отчёту об обмене комсомольских билетов. Сами не разбежались рыться в этой грязи. Всё свалили на нас в последний день. Ну порядочки… Ну… Всё делается за полчаса до смерти! Айдаюшки! Вместе позвоним им…

Мы спустились к будке у соседнего дома.

Галинка набрала телефон:

– Я насчёт рейда по женщинам, которые не обменяли билеты. Я, – она назвала свою фамилию, – съездила по своему адресу. Дома никого не было. Я оставила бумажку.

– А соседи что? Живёт эта Буракова там?

– Да вроде живёт…

Галина повесила трубку и моляще проговорила:

– Хотя бы жила…

13 ноября 1976. Суббота.

Перед сном

Утром после холодного душа и бритья я по воскресной привычке вышел из ванной с тряпкой протереть пол.

– Отнеси тряпку назад! – повелела Галинка. – Сегодня впервые я сама вместо гимнастики протру. А то что-то неохота заниматься просто гимнастикой.

– Мы искренне рады таким переменам.

– Что же ты молчишь насчёт нового костюма?

– Галина Васильевна! Ножно кланяюсь вам за спортивный костюм! Такой даже бровеносец в потёмках не носит! А вы купили и, что самое главное, сумели надеть на меня. Я берёг его для выезда на велике. Я на радостях сегодня утром в постели сочинил про вас стишок:

– Ты моё первое, второе и третье,
Ты и закуска, ты и вино.
– Во! На груди или на спине рубашки надо вышить велосипед. Шикарно будет!.. Ты чего так пристально глядишь на меня?

– Я любознательный.

Она заходилась выбросить мои старые, но дорогие мне носки.

– Ты и со мной не чинишься. Как с носками. Не надо так бесцеремонно обращаться со старой мебелью. Она сейчас в моде.


Мы вместе постирали.

Потом Галя спекла толстюху пирог.

Она выбирает из него яблоки. А остальное не ест.

– Яблоки растут в пирогах! – сообщает она.

– И иногда в магазинах на полках.

Перед сном я ношу её на плечах по комнате.

– Ты так небрежно и легко несёшь, как куклу. Тебе совсем легко?

– Совсем.

– Не поскользнись на нашем стеклянном паркете. Иначе будет два молодых цветущих трупика.


14 ноября 1976. Воскресенье.

Отпуск в страду, или Запоздалый медовый месяц

Как-то притаранил я жёнке-пшёнке в гостинчик из кокандской командировки пуда два винограда.

Еле втащил в вагон свои коробки.

А жаруха азиатская. Под сорок. Во все эти поездные дни на мне из одёжки лишь закатанные выше колен трико.

Разложил в тощий слой свой гостинчик на третьей полке и все пять дней пути всё дрожал над ним, переворачивал свои гронки, боялся, что сгниёт мой гостинушка.

А он не сгнил. Только привялился.

Глянешь – слюнки текут.

Ест любимушка виноградишко – а ягодки с хороший мизинец! – и на вздохах-печалях мечтает:

– Господи! Сделай так, чтоб я без конца ела, ела, ела его… А он бы не убывал, не убывал, не убывал. Сделай! Нужалко тебе!?

– Ему, может, и не жалко, – говорю я, – да не сделает. Не сможет! А я могу дельное предложение поднести. Тебя надо вывозить в сбор на плантацию! Наешься хоть раз вволю, до сблёва. И без веса.

– Ага! На арбузы уже вывозил!

– Прошу на арбузы не клеветать.

Позапрошлым летом в отпуск я выцыганил командировку в журнале «Сельская молодёжь» и увеялся на Астраханщину за арбузным очерком.

У Галинки тоже был отпуск. Мы и покати дуэтом. Может, между делом загару поднакопим. Развеемся.

Приезжаем в арбузный совхоз.

Места нам глянулись.

Вроде неплохо нас встретили. Мы и загорись недельку какую покувыркаться на сборе арбузов. Поедим вволюшку… Студенты вон убирают. А мы хуже, что ли?

А директор нам и бахни:

– Арбуз – штука весёлая. Может статься и печальной. Занозистой… Утро… Наклоняешься сорвать красавей арбуз. А на нём сияет на первом солнышке корона из живой гюрзы. Греется. Озябла, вишь, за ночь…

– Байка! – не соглашаюсь я. – Да водятся ли у вас гюрзы?

– Кишмя кишат.

И Галинка призавяла.

– Нет, – морщится. – Не нужна мне такая арбузная диета. Я спокойней на рынке куплю.

Только до рынка дело не скатилось.

Командировка свела нас с местными селекционерами. И они надарили, натащили нам в гостиницу отменных арбузов на всю оставшуюся неделю. Нечаянно подзалетели мы на арбузную диету. Жили в астраханской гостинице «Волга» с видом на Волгу, ели только одни арбузы и не забывали про пляжные радости-загары.

И домой мы вернулись с пудовым арбузом.

Селекционеры на прощанье поднесли.


Вот и весь арбузный экспромт.

С наскоку ничего не делается.

Хоть и сорвалась нечаянная арбузная идея поработать в отпуск в поле, но в нас засела крепко.


Ну в самом деле…

Не знаю, кому как, зато мне, корнем из деревни, прожившему полжизни в ней, больше всего не по душе мой столичанский отпуск.

Не дают селянину роздыху если не поле или ферма, так своя подсобка. А тут вдруг выбежала навстречу чёртова прорва пустого времени!

Что делать?

Забот по дому никаких.

Раскатывать по югам не на что и не люблю.

Там больше загораешь в очередях, чем на пляже.

Такой отдых не по мне.

А не полезней ли поарбайтать на чистом воздухе?

В полюшке?

Хорошо бы в сам распал страды податься на уборку. Наверняка богато зачерпнёшь и свежих себе сил, и солнца, и здоровья. Не я ж один такой вумный, который знает, что лучший отдых – смена работы.

Задумано – сделано.

Разослал письма-предложения по объединениям.

Увы…

Кубанский плодопром даже не ответил.

Из Ставрополя посочувствовали: пригласить на уборку плодов и овощей не можем, так как в совхозы уже наслали народу с предприятий на всё летушко.

Заместитель начальника Донплодопрома В. Трофименко (Ростов-на-Дону), отказываясь от наших с женой услуг, под копирку поиронизировал:

«Условия у нас следующие: море отсутствует…»

Как-то не смешно.

Я ничего не вижу крамольного, если горожанин-отпускник поедет поработать в хозяйство, где плещется речка ли, озерцо ли, море ли. Искупаться утром, в обед или при заходе солнца кому не в радость? Кому во вред?

С объединений спустился я этажком ниже.

Навалился строчить районным властям тех мест, куда хотелось бы закатиться.

Тут коленкор совсем другой.

Деловые ответы летели быстро. В частности, Анапа посоветовала списаться с совхозами: «Витязево», «Кавказ», «Джемете».

«Джемете» написал:

«Если снимете частную квартиру, то на уборку приезжать можете. А свободным жильём совхоз не располагает».

Крылья у нас опали.

Кто не знает, каких капиталов стоит койка в курортном пригороде?

Устав от долгой безрезультатной писанины, в августе подались мы, как все, на юг. Проветриться да поджариться.

Не смогли вырваться из оглоблей моды.

Полсвета обскакали.

Мои милые Насакиралики…

Батум.

Сухум.

Сочи.

Туапсе.

Новороссийск.

Анапа.

Везде по капелюшке. Два-три дня. Не могу век киснуть на одном месте. Нудное и какое-то постыдное это вынужденное безделье, именуемое отдыхом.

А вокзалы, дороги, суета – бальзам на душу.

Всё вроде при деле.

Пожалуй, мы с женой навсегда распрощались бы с мыслью увеяться в отпуск на уборку, не привяжись к нам история в Анапе, в той самой Анапке-канапке, куда я писал.

Дотлевал дождливый август. Холодно. Ветер.

Купаться не сунешься.

Завтра на поезд.

А куда денешь сегодня?

Как неприкаянцы слонялись по улицам.

Вдруг натыкаемся у овощного ларька на очередь – святое спасение от скуки. Не спрашиваем за чем. Так стоять не будут!

Молча пристёгиваемся к хвосту.

Стоим час.

Стоим два.

Очередь очумело пухнет.

Люди завязывали знакомства. Ссорились. Мирились. Поблизости прогуливались. Одна парочка, по точным, авторитетным подсчётам очереди, трижды прогулялась до загса, но так и вернулась, по заключению экспертов всё той же ревнивой очереди, с чистыми паспортами.

Но с четвёртой прогулки парочка вернулась счастливая-счастливая. И, взявшись за руки, дурашливо пела:

– Надену я чёрную шляпу,
Поеду я в город Анапу.
И там я всю жизнь пролежу
На солёном, как вобла, пляжу.
Лежу на пляжу я и млею,
О жизни своей не жалею,
И пенится берег морской
Со своей неуёмной тоской.
– Что с вами случилось? – заволновалась очередь.

И парочка торжественно доложила дорогой очереди:

– Саукались! Подали заявку на законный брак! Дождались своего вольного виноградика!!!

От этой вести Галинка запечалилась.

– Ты что загоревала? – допытываюсь я. – Жалеешь, что не ты на месте невесты?

– На месте невесты я уже была… В медовый месяц многие пускаются в путешествия… А мы никуда и не ездили.

– Так съездим! Это просто. Пускай и запоздало объявим будущим летом новый медовый месяц и поедем. Только вот куда? Да хоть к господам у Грэцию!

– Нет. Там и без нас всего много. И зачем так далеко забиваться? Да и на каковские манечки? Нам бы куда поближе… Попроще… Куда-нибудь в деревню. На виноград. Прям с поезда сразу на плантацию! Чтоб без веса есть и не жаться, что кончается… До отвалушки наесться хоть бы разок…

Тут горец продавец докладывает уважаемой очереди:

– Товарисчи! Звонила сердитая совхоза, картинк такой. Простоите до сэмнадцат нола-нола, а винград будэт нэ будэт… Одна Бог знай. Собрай нэкому!

Мы честно отдежурили пять часов до семнадцати ноланола и отбыли с пустыми руками.

Зато это собрай нэкому подстегнуло, всколыхнуло, накинуло веры, что где-то наверняка мы ещё воспонадобимся в страду.


И понадобились.

Пускай и через год.

Мы едем в запоздалый медовый месяц на виноград в кубанский совхоз «Залив»! Это Темрюкский район!

Прилетел я на вокзал.

А мочалка из кассового окошка и отрежь:

– Не дам я вам билет через Керчь. Нет в указателе! Ехайте через Краснодар!

– Через Краснодар в полтора раза дольше. Всё равно, что к соседу за стеной добираться через Торжок. Поговорите поласковей с указателем. Он не человек. Может, упрямиться не станет.

– Мне что… Если машина даст, так и я не пожадничаю. Тут же вам быстренько дам!

– Вот за это спасибушко! Вот что значит ненавязчивый сервисок!

Машина оказалась сговорчивей человека.

От кассы я отжался с билетами в руке.


С нами в плацкартном купе ехал до Орла один загранрыбачок.

В день по двенадцать часов ловил кильку у Канар.

– Выловил дармовой «Фордик», полмешка зелёнки.[174] Раньше можно было провезти один ковёр. Сейчас три! Ковры от и до! У меня уже три ковра валяются. До дома пилюкать пять часов с копейками. Дам своим шороху! Пускай кормят, поят. Я шесть месяцев картошечку не видал!

– Насмотришься… Как там? За бугром?

– Оюшки! Лучше молчать… Не фонить… А то укатают за пропаганду ихней жизнёхи. За жизню молчу. А мелочи… Сюрпризов до сблёва! Вот рюмка как рюмка. Ничего. Выпил водку – на дне целая голая баба! Подарунчик!.. Или… Купальник с сюрпризом. Тонкий, шелковистый. Наденешь – ничего. А выйдешь из воды – без ничего. Голый!.. Купальник-то на тебе, да не закрывает от других твои радости-гордости. Всё на виду!.. Ради «Фордика» позволительно полгода не видеть барыньку картошечку…

Нам стало как-то не по себе. Снесло в стыд.

Мы едем не заработать.

В запоздалый медовый месяц летим поесть вволюшку виноградику…


Вот вам, пожалуйте, и Керчь.

Поболтались по городу.

Пошатались по Митридату-горе.

А в семнадцать двадцать на пароме подались через четырёхкилометровый пролив.

За нами чайки клубятся. С криками.

С парома в восторге швыряют чайкам хлеб.

– Им надушко рыбку ловить! – выговаривает тощенький дедок. – А оне хлеб у пукёнышей выпрашивають. Бессовистни!

Уже темнело, когда ступили на кубанский берег.

До нашей Гаркуши-лягуши 37 километров. Сегодня на своих двоих не допластаться. Гостиниц же поблизости никаких.

Потопали по шпалам к станции Кавказ.

Куда ни глянешь – всюду скачут лягушки. Откуда?

– Это их родина! – поясняет нам машинист с тягача.

– Эхушки! Не хватает на них французов!

На вокзальчике всю ночь гладили боками и без того уже до блеска отполированные горбатые скамейки. В окна весело подмигивал крымский маяк. Ничего, мол, не ропщите.

Главное, вы почти у цели!

А мы и не роптали.

Чуть забелел свет – бегом к переправе.

Оттуда автобусом жмём по длинной дамбе.

От станицы Запорожской пешком в свою Гаркушу.

До неё двенадцать километров.

Вдоль дороги – виноград! Похоже, уже порвали. Но пооставляли дай Божечко сколько!

Мы забежали, бомбили[175] прямо с кустов.

Вот и первый завтрак-мечта.

Без веса.

Безо всякой платы.

До свинячьей обжорки!

Наелись. Стали дурачиться. Поцепили на булавке по бумажному рублю на грудь и ну отплясывать меж кустами «танец денег». Это у греков на свадьбе такое танцуют.

Этот танец сулит молодожёнам достаток и благополучие.

И чистая правда.

Мы, может, завтракали б и танцевали до вечера, не остановись рядом с нами красный «жигуль».

Видит водитель, приезжие, с улыбкой зовёт в машину:

– Станция Березай! Кому надо залезай!

И он подвёз нас к самой конторе.

Директор «Залива» Лещёв спросил:

– Вы кто по образованию?

– Инженеры.

– Вам отдохнуть надо с дороги.

– Смена труда – наш отдых.

– Не. У нас так не говорят… Устроим в дом приезжих. Завтра подключим вас к уборке. А сегодня устраивайтесь.

– А что устраиваться? Оставим вещи, переоденемся и ух вместе со всеми на плантацию! – посмотрел я в окно на женщин, поднимались с вёдрами в крытую машину. – Только восьмой час утра. Зачем же целый день киснуть без дела?

– Не-е… Вы гостейки. С дороги не грех отдохнуть.

Да отдыха не получилось.

Комендант Пимонова показала нам нашу комнатушку, пообещала принести постельное бельё и ушла.

Ждём час, ждём два. Ждём три.

Пришлёпали к ней домой – закрыто.

Снова ждём.

Сидеть и смотреть на пустые стены как-то нерентабельно.

Меня заносит на философию.

Я думаю… Вспоминается…

«Женщина хитра, как лиса, ловка, как тигр, изворотлива, как змея, ленива, как бегемот».

Уже полдень.

Бредём в столовую.

Нас не пускают:

– Чужих не кормим!

– Мы помогать приехали!

– Вас нету в нашем графике!

Что нам оставалось делать?

Хоть мы с жёнкой и беспартийные, но я все-таки от души плесканул в поварскую шатию ушат отборного многопартийного мата, правда, к моему удивлению, мысленного, и дунул прочь из столовки, не забыв схватить за руку свою Галинку.

На выходе мы с горячих глаз взяли не вправо, а влево, и очутились через минуту не на гаркушинской улице, а в винограднике, примыкал к боку столовой.

Мы огляделись вокруг и грохнули. Было б с чего гнать пургу! Перед нами ж наш царский обед!

Виноград тут уже убрали. Ну и сколько побросали!

И мы навалились дёргать ягоды с кустов и сразу прямым транзитом в рот.

Нарвали и про запас.

Так что и на ужин у нас снова был дорогуша виноград с хлебом.


А что с устройством?

Уже под потёмочками опять стучимся к комендантше.

Она разгневана:

– Ну? Иля у вас башни посорвало? Ну чего вы, шурики, ломитесь в чужую хату? Я ж сказала принесу, обдери тебе пятки, значит, принесу!

Часов в десять вечера прибегаем из кино – белья нет и в помине.

Снова к комендантше.

На ступеньках у неё банки закрученные.

– Толя! – шумит она.

Выбегает из-за занавески в дверном проёме слоноватый мужичара в одних трусах-парусах.

– Ты вынес подростку?[176] – кисло щурится комендантша.

Мужик вяло подносит руку к виску:

– Человек я послухмяный… Докладую по всей формочке номер один. Вынес… Лопает! Какие будут новые указивки, дорогая моя ЧК КПСС?

– Та кинь ты этим беложопикам там в детской то проклятущее бельё!.. Чи я у Бога пирожок вкрала, шо он наслал на меня цю наглу московську филлоксеру![177] Ну при кипели, обдери тебе пятки! Ну репьяхи!.. И без вас тошнит! Дом – цэ така крутаница, така крутаница! Вечна крутопляска! Вечный зыбок![178] Нам тилько вас и не хватало!..


Сунули мы подушки в наволочки, разостлали простынку и бух спатеньки. И испытали райское чувство полёта в невесомости.

Сразу мы не поняли, что тут в чём.

Огляделись – мы почти сидим в яме!

Сетка чуть тебе не резиновая. Провисла до самого пола.

И занятно ж так спать.

Ноги и голова вверху. А всё прочее в ямке!

К тому же наша люля[179] оказалась тесной да короткой, и нам пришлось приставлять стулья сбоку и под ноги по ту сторону железных прутьев.

9 сентября. Воскресенье

Вскочил. Бегу на берег подузнать время.

Рань несусветная.

Навстречу мужик с мальчиком и девочкой.

Читает им наизусть пушкинскую сказку про попа.

Луна по-за тучами крадётся.

– Папка! – аврально кричит мальчик. – Луна летит!

– Пускай летит. Своим делом занята. А ты слушай…

Странно и счастливо услышать в Гаркуше Пушкина в такой ранний час.

Батёка прервал сказку и стал ласково отчитывать за что-то мальчика. Тот послушал-послушал и говорит:

– Ругай Маринку больше меня. Она выше меня!

Девочка мягко дёрнула мальчикову руку книзу:

– А ты, барабулька,[180] смалчивай. Не подучивай папушку своим глупостям.

Мы позавтракали виноградом с хлебом и бегом к конторе, где сливается в кучку народ.

Было около семи.

Кругом никого.

Из конторы важно выкатывается тумбоватая ландёха-тетёха. Закрывает за собой дверь на ключ:

– Ступайте добирайте сны. Ноне всему совхозу выходной выписан.

– Как так? Сам директор вчера пел – работаем!

– То вчера. А то сегодня. От вчера до ноне переезд ба-альшой!

– Страда… День золотой!

– У нас богато золотых дней. Так что теперьше? Без передыху? Два выходных пахали. Сегодня кинули отдых.

Мда… Опять целый день сшибай баклуши по Гаркуше!

За тем ли ехали?


Пинаем воздух по посёлку.

А Гаркуша недурна собой.

Один за одним роскошные двухэтажные дома-красавчики. Под окнами цветы. Улицы приоделись в асфальт…

Дёрнуло искупаться. Шатнулись к берегу.

Разделились. Пали на песочек.

Не жарко что-то.

Скорей прохладно.

День разгорается.

Только прочного тепла не выдаёт.

Одетыми сидим на берегу Таманского залива.

С воды тянет холодняком. Не до купанья.

Одни утки-гуси хлопочут в ряске, затянула прибрежку.

Прорисовывается на горизонте ватажка ребят с проволочными прутиками.

Пеструнцы прислушиваются.

Слышен всплеск.

– Колька! Там кефаль балуется! – и вся ватага, задрав до колен штаны, кидается по мелководью к месту, откуда донёсся всплеск.

Через мгновение все кучкой на бегу кидаются сечь воду прутьями. Бьют, глушат гаркушата кефаль!

Как-то жутковато всё это видеть.

Я попытался остановить эти страхи, и взрослые из местных дали прозрачно понять, что понянчат меня на кольях, не перестань я замать малых детишков.

Я спросил у кефальщиков:

– Ребята! А виноград на плантации едите?

– Без вопросов! В худшем случае денёк на струе посидите.[181]

Галинка мне:

– А ты переживал! Конечно, он, может, и опрыскан. Но о трупы между рядами покедушки мы не спотыкались. Так что особь не волнуйся!

– Попробую.


Вечером к дебаркадеру притёрся катер «Лотос».

Прямушко из Керчи!

Да черкни нам гаркушата, что катера ходят из Керчи напрямки в Гаркушу, не казнились бы мы позапрошлой ночью на вокзалушке станции Кавказ.


Стыдно за бесцельно прожжённый день.

Чем же всё-таки заняться?

Может, почитать?

Мы в библиотеку.

– Запишите нас…

– Давайте паспорта в залог, – протягивает к нам руку молоденькая библиотекарша.

– Паспорта в залог нельзя.

– И книжки нельзя. Потеряете ещё… А за паспортами придёте…

– Берите деньги в залог, что ли?

– Деньги я возьму, когда потеряете. С чужими мы контактируем по принципу обмена: вы нам паспорта, я вам – книжки.

Меняться мы не стали.

Мы сами немного порылись в книгах. Со скуки.

А библиотекарша то и дело убегала в соседнюю комнату попеть под баян. Там самодеятельные артисты готовились к праздничному концерту.

И выкатились мы из библиотеки с пустом.

Куда пойти?

И поскреблись домой.

По пути забрели в нервный (нерваный) виноград, сдёрнули несколько кистей для второго завтрака.

Лежали под плащом и видели в окно, как наша собачка подбежала к соседской, понюхались через забор и стали навстречу толкать каждая свою половинку воротец. Створки разошлись, и собачки, весело играя, вместе пожгли гулять к заливу.

10 сентября. Понедельник

Сегодня у меня день рождения.

По обычаю, я вскочил затемно.

– А кто, – улыбается Галинка, – у нас тут именинник?

– Деньрожка, – уточняю я.

– Всё равно. Что тебе пожелать?

– Чтоб хоть сегодня вжались в работу…

Кисло пожевали винограда с хлебцем, и я стриганул к главному агроному с весёлой фамилией Пища.

Сижу в предбаннике. Пища гремит по телефону:

– Тащи, тащи меня по кочкам! Только скажи тому винторогому ветерану-ветеринару, умный волк на глупости не реагирует! Всё об этом!.. Ну как!? Вчера отдохнули на большой?! Денёк прекрасню-юха! А теперь давай ныряй в работу. Рвать всё вподрядки! А то дожди могут закупать!

Еле дождался я его телефонного конца.

Сразу в карьер:

– Уже третий день без дела! Нам вёдра! Секаторы!

– Только по телефону говорил… Вы в третьей бригаде. Ваш бригадир Татьяна Углекова будет здесь с минуты на минуту. Всё это у неё.


Вот и наша Татьянка. Мамка в панамке.

Татьянке лет двадцать с мелочью. Первый год после института. Быстрая, симпатичная.

– Садитесь в машину! – махнула нам. – Там…

На плантации все разбредаются по своим рядам.

Татьянка ведёт нас к будке на брёвнах-полозьях.

Это табор называется.

Находим в таборе четыре ведра.

– А чем резать?

– Дать вам нечего, – подёргивает плечишками Татьянка. – Вы пока так… А я съезжу…

Голыми руками много не возьмёшь. Тутошние женщины в шерстяных перчатках не рвут, а доят виноград в подставленные вёдра.

А мы…

Вертишь, вертишь иную гронку… Ни оторвать, ни отломить.

Взялся я со рвением – онемел от боли уже большой палец.

Наконец прорисовывается на горизонте Татьянка с обычными ножничками, только что ноготок и то не всякий срежешь.

– У всех ваших секаторы…

– Секаторов у нас нет.

Резать тугими маникюрными ножничками палки – штука непростая. Больно пальцам.

Нам сочувствуют женщины из соседних рядов.

Мы бодримся.

Честно говоря, мы и этим ножничкам рады. В отпуск за свой счёт, по своей воле сунулись за полторы тыщи километров от Москвы. Два дня без толку прослонялись по Гаркуше и наконец-то мы у дела!

А потом…

Я увидел что-то знаменательное, что свой день рождения встретил здесь, на винограднике.

Но восторги жили недолго.

Утром мы путём не поели. В шесть горожанина не усадишь за стол. Мы были наслышаны о роскошных 25-копеечных горячих обедах на плантации.

Ждём.

А обед, оказывается, уже был!

Нас просто не позвали!

Ряды наши крайние. Мы не видели, как обедали другие.

Когда мы узнали про этот номер, хотелось бросить всё к чертям и уехать.

Обидно…

Ехали помогать. Думали, здесь ждут нас…

Бросить-таки работу не посмели. Надо хоть ряд дойти до конца!

И тут посыпал дождь.

Мы прятались под кустами. Пережидали.

На минуту дождюха стихал и лил снова.

– Иль вы себе вороги?! – крикнул с трактора парнишка. На тракторе он подвозил к краям рядов ковши. В них сборщицы ссыпали виноград. – Все давно попрятались в будку. Бегите ж и вы!

На нас не было и сухой нитки.

Медленно мы побрели. Мокрому дождь не страшен.

В будке вокруг длинного грубого стола толпились, поёживаясь, бабы в мокрых одёжках. Ждали машину уехать домой. Поругивали вчерашний глупый выходной:

– День был – леточко!

За столом державно восседала наша мамка в панамке.

В новеньком платьице, в идеально белых носочках, в белых туфельках. По всему видно, не выходила из будки Татьяна. Её наряд был вызовом этим мокрым женщинам, вызовом всему, что заботило людей вокруг.

Это ж по её прямой вине остались мы без обеда.

Я и заскочи в будку поговорить об этом с Татьяной.

Но, увидев её в таком наряде, не стал открывать рта. Витающих в облаках не обременяют понапрасну земными хлопотами.


В полтретьего вся бригада съехала в Гаркушу.

Столовка и магазин уже на замках.

У нас в доме приезжих негде согреть и стакана воды. Ни побриться, ни выпить кипятку. А ведь и плита, и баллонный газ есть, да не про нашу честь.

А штука вот в чём.


За стеной обитает некая ася[182] Олечка. То ли аспирантка, готовящая беззащитную диссертацию, то ли таки кормящаяся от науки кандидатка в аспиранточки, эдак небрежно выплывающая по вечерам в белых столичных брючатах смущать гаркушинское ёбщество и так увлекающаяся этим невинным предприятием, что иногда забывает ночевать дома. Так вот эта Олечка поспешила объявить, что за баллон платила она. А потому к плите не подходи. Второй баллон подключить нельзя. А на паях жечь газ не соглашается.

Не ругаться же…

И мы не подходим, хоть как с холода хочется выпить чаю.

Вот так за целый день мы с женой не поели и разу. Ей-богу, в моей жизни был первый такой день рождения…

А две нормы с верхом мы сегодня выдали-таки…

12 сентября. Вторник

Просыпаюсь.

Есть не хочется.

Может, я уже мёртвый?

Ущипнул себя – слышу. Гм! Я ещё жив! А большой палец немой, потому и не мой, как и вчера. Хорошо, что онемел не указательный.

Обозреваю лицо жены и докладываю:

– У тебя на подбородке вскочили две новые простудные бабашки.

– Как хорошо, что нет зеркала. Я не вижу, какая я престрашучая. Вон по стеклу двинулась в прогулку божья коровка.

Я подаю жене пустой стакан:

– Подои. А то уже давно у нас нет молока.

– Сам!

Галина забирает с верёвки над койкой уже высохшие свои жёлтые брюки, носки, моё трико и улыбается:

– Небо чистое-чистое! Я ещё никогда не видела такого чистого неба.

Из моря выплыло солнце. Петухи перестали петь…

В семь бежим к скамейке у конторы. Обычно к этой скамейке стекается рабочий люд.

Полвосьмого… Восемь…

Сбежалось человек пятьдесят. Да ехать не на чем.

Лишь в полдевятого поехали.

Сегодня вместе работают несколько бригад.

Первой и пятой обед привезли, а нам, третьей, нет.

Наша мамка в панамке заказ отправила с ненадёжным шофёром Канавиным, и заявка до столовой не доехала.

Те сидят едят.

Танечка скликает свою бригаду, 25 ртов, в автобус и везёт в посёлок.

Одни бегут обедать домой, другие в столовку.

Утром полтора часа прождали машину, потом полтора часа прообедали. Три часа ухнуло в трубу!

За эти три часа можно было норму выдать.

Сейчас, в страду, каждая минута золотого стоит.

Вон вчерашний дождь сбил сахаристость.

Потери огромные.

И теперь жди, когда сахаристость достигнет прежней силы. Зайчиха не наносит.

13 сентября. Среда

Я проснулся ещё по теми.

Проснулся и первым делом удивился, почему я ещё не уронился на пол.

Я ж завис!

Как чага на берёзе.

Фантастика!

Фантастика фантастикой, однако надо поскорей и осторожней вставать.

Я ясно чувствую, что я как-то неосторожно во сне выкатился из-под тепла тканьвого одеяла, и один мой бок покоится на холодной голой кроватной железке – я лежал с краю! – другой бок пребывал на подставленных табуретках, поскольку коюшка наша и коротка и узка. А потому каждый вечер мы старательно обставляем её табуретками и сбоку и за прутиками, куда выскакивали наши родные ходульки.

Наверно, во сне я позволил себе неслыханную роскошь повернуться, и табуретки дружно отступили от кровати. Отступить отступили, да не настолько, чтоб я мог спикировать на пол.

Делать нечего. Я встал.


Танечка велела прибегать к конторе к семи тридцати.

Мы прилетели в семь тридцать пять.

Наши уехали. Ну и ветер им в спину!

Язык довёл нас до своих рядков.

Рвали ркацители (белый) и саперави (чёрный).

А с обедом снова конфуз. Не привезли. Ну ёперный театр!

Видно, решили – обойдёмся.

Отправляемся километра за два к студентам.

Под тополями, на травке, борщ показался вкусным.

Нам сказали: борщ будет и на другой день, и на третий…

– Неужели ничего другого нельзя свертеть? – спрашиваю круглявую, как репка, повариху.

– Для вас – нет! А студентам радостно светит и рагу.

– Почему только студентам?

Повариха хитрюще подмигивает:

– Студентам надо крепко обнимать девушек!

– Не спорю, причина крайне уважительная. Ну отчего это привилегия только студентов? Странно даже очень…

– А вы что, за двадцать пять копеек – слепому на кино, безногому на танцы! – хотите заполучить и цыплёнка с табаком?

– Да хоть с махоркой! Лишь бы не эти синепупые макароны!

Студенты здесь котируются как основная ударная сила на уборке. Оттого им и кусочки полакомей. Я видел, как студенты баловались и курочкой, и пловом, и помидорчиками, и прочими интересными штучками.

Нам же, рабочим совхоза и прочим иным – одни синие макароняки.

И студенты, и мы в одном чине. Помогайчики.

Студенты при исполнении. Они должны, они обязаны. Ехали они сюда не на свои кровные, отнюдь не по своей воле.

Мы с женой никому не должны, никому не обязаны. По своей воле примчались в отпуск помочь. Только поэтому нас разделили со студентами в питании?

Конечно, обед дешёв на плантации. Всего двадцать пять копеек. Пускай будет подороже, да поразнообразней.

– Разнообразие сами себе организовывайте, раз жел-л-лаете.

Осточертели нам с Галинкой макароны.

Я стал просить рагу.

А повариха:

– Вы студент?

Следом стоявшая из нашей бригады баба гаркнула:

– Та вин робэ з намы!

Я на то и я, чтобушки выпросить.

– Я отстегну копыта здесь от ваших макарон. Хоронить за счёт поваров. Официальное завещание!

Похоже, эта перспектива не приглянулась поварихе, и она отделалась сомнительным всё же рагу.

Вырванное с такой кровью рагу я преподнёс своей любимке, опорожнявшей в травянистой придорожной канаве железную с ушками миску борща. На свежем воздухе она ела удивительно много. Завтракали хлебом с виноградом, ужинали виноградом с хлебом. Горячее только в обед. Возможны были добавушки. Это не курорт и всё же жить можно.

Себе я добыл гуляш с синеглазыми проклятыми макаронами.

Не успели мы поесть – наши лезут в машину.

Поскольку мы были последние, нам достались сидячие места на заднем борту. Мы весело расселись по борту, как курочки на жёрдочке, и ухватились за верх будки.

Одной рукой я держался за верх будки. В другой руке у меня были два куска хлеба, что не мешало мне поддерживать жену за спину. Всю дорогу я уговаривал её сунуть голову в будку.

А она упрямо, принципиально держала её над будкой.

Сегодня жарко.

Моя половинка рвёт с огня в купальном костюме собственного производства «Маде ин Зелёный, 73 – 13».

Она подбивает меня поскорей кончить рядок и пойти на море.

Я не возражаю на её горячее заявление, что мы не рабы.

Мы кончаем свой рядок и обнаруживаем слева ещё два беспризорных рядка. Бросили другие.

Высокая сознательность не позволяет мне махнуть на них, а сознательность Галины Васильевны позволяет, следовательно, моя сознательность выше её на три сантиметра. И конкретный вопрос. Какова натуральная высота высокой сознательности в мм, см, дм, м, км?

Намечается захватывающая душу, сердце и пятки сюжетная коллизия: сознательный муж и не совсем сознательная жена.

Как всё в нашем высокосознательном ёбществе кончается хорошо, так и у нас: рядки мы не покинули.

Они, рядки, были этому рады.

Я стал торопиться.

Галинка тоже увлеклась как всякая образцово-показательная жена бредовыми желаниями мужа.

Все уже лешак знает где.

Мы добиваем рядки, что не дорвали позавчера другие, и бросить виноград в таких гроздьях, которые мы называем свинками – налитыми, большими, янтарными – просто жалко.

И вот дело прикончено.

Без двадцати шесть.

Галина втыкает ножницы в землю.

Мы по-быстрому одеваемся.

Я вижу, как жена кинула рукавицу на куст.

Я с выговором:

– Я ж тебе говорил, положи рукавицу в сумку. А зачем ты сложила её вдвое и повесила на куст? Разве она не хочет вместе с нами вернуться домой?

– Это ей знать лучше.

Мы напились воды и напрямик, по плантации, разбито побрели к морю.

Еле тащимся. Две ноги компания. Куда одна, туда и другая. Не могут друг без дружки.

– Где твои ножницы? – крикнул я.

Я резал своим кухонным чёрным ножом. Из Москвы привёз. Эту ржавейку не жалко и потерять. А ножницы…

Галинка изобразила на лице оскорблённое недоумение, вывернула всё из сумки на землю.

– Весь чёрт-морт[183] на месте, а ножниц – тюти! – растерялась Галинка и бегом назад.

Еле нашла свою пропажу.

Солнце уже садилось, когда мы дошатались до моря.

По мосткам, вокруг которых цвела ряска и гордо плавали гуси вперемешку с медузами, добрались до чистой воды.

Вода едва дотягивалась до наших бледных колен.

Я сдуру нырнул. Чуть шею не вывихнул.

Галинка села на мостки, опустила одну ногу в воду и вдруг завизжала:

– Оёй! Камбалёнок мимо проплывает! Цветом под серый песок. Видно, пока плывёт. А остановился – не видно.

Дикие гуси клином летели в закат. В даль воды уходил катер. Густел воздух.

Вечерело.

С пакетом ркацители пришлёпали к себе в чум.

Я сунул ключ в скважинку и, не крутя им запятую, надавил на него. Дверь отпахнулась. Вот с такой хитринкой открывается наша клетушка.

Вовсе никакой запятой не нужно!

Балагашка наша тесна. Негде даже рядом две пятки поставить. Сразу приходится садиться лишь на кровать.

В дупле у нас душно. Окна заделаны наглухо. И всюду густой дух винограда. Он у нас и на тумбочке, и под кроватью, и на гвоздичках на стенках висит толстыми гронками.

На спинках кровати сохнут плавки.

Всюду: на стенках, на полу, на потолке, на самой кровати, на подоконниках – важно разгуливают божьи коровки, святые виноградные жительницы. Кажется, они ползают и внутри нас самих.

Галинка ими умиляется.

– Что за фортели!? – вспылил я. – Коров полно, а молока не видим неделю! Жена! Подои хоть одну корову!

– Сам! У нас самообслуживание… У тебя вон нос красный. Обгорел! А у меня? Может, нам надевать эти?..

– Намордники?

– Наносники!

13 сентября. Четверг

Сегодня как образцовые мы первые болтались вокруг конторы.

Стали подбегать наши.

Подскочила машина. Залезли.

– Может, подождём?

– Не ждать! Они будут до девяти тянуться.


Работаем, где и вчера. Занимаем рядки.

Татьяна:

– Вчера до полвторого ночи была тут. Отправляла виноград.

Теперь мы знаем, почему свитер, штаны и разбитые кеды она меняет на лёгкое платье и белые туфли. Готовится к отправке винограда до самой зорюшки.

А шофёры молоденькие что…

Взяли мы пять рядков с расчётом кончить в три и сбежать купаться.

Соседка:

– Счастливый у вас рядок. Много винограда.

Счастливыми оказались все рядки.

Мы провозились с ними до шести.

Спрятали вёдра в кустах, чтоб не тащить в посёлок, и пошатали к морю позже вчерашнего.

Мы брели через курган, где когда-то было извержение вулкана, и на ходу ели виноград с хлебом.

Ужинали.

14 сентября. Пятница

Вкалывали.

15 сентября. Суббота

Откалывали шишки.

На работу не пошли.

Загорали.

Купались в одном обществе с гаркушинскими гусынями и гусаками и слушали их мудрые, степенные беседы.

16 сентября. Воскресенье

Весь вчерашний день и часть сегодняшней ночи нас мучила совесть, являющаяся, по выражению гаркушинцев, роскошью: мы не работали вчера весь день. Нас слегка успокаивало лишь то, что была всё-таки субботея.

Попили воды, то есть позавтракали, и, забросав чуточку воду в желудке редкими виноградинками, ринулись потемну на заработки.

Собралось полбригады.

Поделились с Татьянкой своими переживаниями.

– Глупости! – сказала она. – Не на ту тему переживаете.

И выговорила:

– Вы вообще зачем сегодня пришли? Только распшикали выходной. Могли ж и не выходить!

– Да неудобно как-то. Погода…

– Ну и что? Всё равно в двенадцать по домам.


Работали рядом с легендарными личностями. С парторгом в тёплом синем лыжном костюме и с Николай Иванычем, главным финансистом, самым уважаемым человеком в «Заливе».

На жене ничего не было, если не считать на грешных бёдрах слегка грешных поплавков, то есть плавок. Было там что-то и на груди по мелочи. Я был лишь в закатанном до колен трико. Голодранцы!

Партия и экономика страны Советов не могли на это безобразие спокойно смотреть, и они с нами принципиально не разговаривали.

И вот мы перешли на новые рядки.

– Спина загорела сегодня здорово. Стотонно! А на лицо ни одного солнышка не пало! – вздохнула жена и намахнула на себя шорты и маечку с короткими рукавами.

Наши рядки снова выскочили рядом с легендарными гражданами.

Теперь они с нами заговорили.

Парторг хвалился, что он купил модное пальто. Однажды его оплевала лужа, не глядя на то, что пальто-то партийное.

Стирать нужно было только целиком.

А этого ему делать не хотелось.

Так оно и висит в уважаемом шкафу.

Целиком в комплекте с грязью.

Потом он ещё охотно рассказывал, что его племянник учится в Анапе в техникуме, и в этом году свободен от винограда. Парторг купил ему за двести рублонов джинсы:

– Кто не имеет таких джинсов, тот не пользуется популярностью, авторитетом.

Мы всё это с прилежанием выслушали и оставили рядок хорошего винограда на тёмный отъездной денёк.

Самим пригодится!

Гнули позвонки до двенадцати.

Полдень. Солнце.

Плантация пустеет.

Мы потащились на море.

Рядом с нами на берегу торчал красный «жигуль». Две девы и два мужика гасили водку. Они тоже загорали.

Мы набирали градусов от солнышка, они – от водяры.

17 сентября. Понедельник

Всю ночь за стенкой то пели, то плясали, то визжали.

Веселье было комплексное.

Это наши невинные столичные фрикадельки Алла и Оленька прощались с гаркушатами.

Следы прощания были обнаружены утром у калитки. Четыре бутылки из-под «Столичной».

Только слиняли каркалыги – заявляется какой-то помятый чмырь.

– А где запивалы соседушки? – спрашивает меня.

– Так уехали…

– Срыгнули!.. Обещанный опохмелион срубили… Скоммуниздили… Ну абсирантки![184] Поголливудили и ушуршали по-чёрному… Даже вшегонялку[185] одну на двоих забыли у меня… Хотел отдать…


Как бы в отместку за то, что вчера, в погожий день, совхоз почти не работал, с утра посыпал дождь.

Сыро. Холодно.

Нерабочий день.

Решаем уехать.

Больше года искали мы хозяйство, котороеприняло бы нас на время отпуска.

Ты рвёшься на гору, а оно тебя за ногу.

Намеревались помогать «Заливу» с месяц – пробыли полторы недели.

Почему?

Не вынесли труда на земле?

Ничего подобного!

Ежедневно давали больше нормы.

Испугались непогоды. Холода?

И у моря можно дождаться погоды.

Не вынесли мы равнодушия, безразличия к себе.

Изо дня в день давиться одним и тем же, не иметь возможности вскипятить стакана воды, спать на подставленных стульях, не видеть книг, не слышать даже радио – не в пещерный же век мы вляпались!

Надоел нам этот ёперный гаркушинский театришко.

И потом…

Работали неделю.

А четыре дня устраивались-рассчитывались.

Не слишком ли в «Заливе» разбрасывались нашим отпуском?

Требовать же к себе внимания мы не осмеливались.

Нас никто не приглашал. Сами напросились!

В бегунок надо было накопить с десяток закорючек и от людей, которых мы никогда не видели. Надо было, чтоб все расписались, подтвердили, что мы ничего у «Залива» не спионерили.

Утром расписалась комендантша. Подивилась:

– Три дня работали! А обходной подписывай!

Нужна подпись управляющего Кретова.

Одна женщина позвонила на первое отделение.

У телефона сам управляющий!

Я говорю ему:

– Наши обходные ждут не дождутся вашей подписи. Уже соскучились по вашему автографу. Где вас найти? Вы ж носитесь на своей мотайке[186] туда-сюда. Нигде не поймаешь. Случайно, вы в контору в Гаркуше не заскочите?

– Кто вы такой?

– Рабочий. Уезжаю.

– А вы знаете, что не гора, а Магомет идёт к горе?

– А где гора?

– Куда звоните. В конторе первого отделения!

По слякотине мы пошлёпали за километры.


В конторке Кретов один.

Я докладываю:

– Магомет пришёл к горе!

– Пожалуйста.

И он расписался, не глядя в бумагу. В тот момент он будто впервые увидел стену своей халупной резиденции и не мог оторвать глаз от стены.

Пришлось нам и к мамке в панамке плыть домой по такой сыри.

Я пихнул нос в приоткрытую дверь.

Медленно проговорил в сумрак:

– Тук-тук-тук! Кто дома?

– Я да кошка, да собачка, – радостно плеснула Татьянка.

Она получила квартиру и сидела с ногами на койке у окна. Подбивала штору.

Мелкая чёрная собачка вертелась рядом.

Увидев нас, собачка стала гордо бегать взад-вперёд по дерюжной дорожке, словно похвалялась гостям, какая ж у неё, богатейки, есть невозможная красота.

– Таня! А чем ты занимаешься в свободное время?

– Слушаю «Америку»[187] под утюг.

– Это как?

– Да втыкаю утюг в приёмник вместо антенны.

– Ты откуда сюда приехала?

– Из-под Калуги. Там люди проще, сердечнее. Тут у каждого по машине и по десятку бочек вина, хотя своего винограда ни корня. Их оправдание: совесть – непозволительная роскошь в наше время.

– Тань! А как нам быть? Ты не закрыла нам наряды за одиннадцатое и за шестнадцатое.

– Нетоньки и тени вопроса! Сложное делаем сразу. Невозможное – чуть позже!.. Оставьте адрес, доверенность на меня и я вышлю вам заработок за эти два дня.

О святые деревенские лень и простота!

– Таня, – говорю я вежливо. – В бухгалтерии нам шукнули: «Если она не оформит наряды, скажите, что вынужденный простой ей придётся оплачивать из её карманчика. Посмо́трите, как крутанётся карусель».

Я замолчал. Смотрю.

Таня молча отложила штору.

Молча выписала наряды и молча отдала нам.

Все и проблемы! И мы молча вышли.

И вот отъезд.

Уехать надо без следов.

Вечер. Поели одного винограда с хлебом и легли.

Условие: как кто проснётся первым, тут же и выходим.

Я проснулся первым. Оделись.

Побрели потемну к остановке.

Остановкой называется столб, к которому приколочена ржавая погнутая жестянка с расписанием автобусов.

Первый автобус в пять.

Сколько же сейчас?

Мимо по колдобинам проползала легковушка.

Из неё шумнули:

– Панове! Где тут дорога на Темрюк?

– Сюда! – махнул я рукой в темноту, чуть отступила от света фар. – Вы время не скажете?

– Полпервого вас устроит?

Что же делать? Не возвращаться же!

Мы утащились в ближние кусты, где были припрятаны два ящичка с виноградом, сами под вечер собирали.

Переложили виноград в сумку, напялили на себя всю одежонку, что была у нас. На голову себе поверх солнцезащитной кепки приладил я своё трико, в котором собирал виноград, подпоясался жениным халатом. Был он тесен мне и надеть его не удавалось.

– Мы похожи, – смеюсь, – на отступающих немцев зимой.

Поблизости за деревом под навесом размыто выступали столик и щербатая скамейка.

И мы кинули свои очугунелые головы на столик.

На ладошках не спится сидя.

Холодно. Прыгаем.

Нас сильно согревала мысль, что мы первые будем в очереди на автобус! Ни за что не проспим!

Вот так мы!


И кончилась ночь!

Утро пригожее, грустное.

Мы уезжали.

Говорила мама… Повесть в житейских бывальщинах

Русская женщина – самый красивый цветок в мире.

А.Санжаровский
Всё, что было в судьбе,
Будет помниться вечно,
Вот и снова я дома,
В родимом краю,
Замирает сердечко,
Когда старая речка
Простирает мне руку
Худую свою.
Иван Семенихин
Как свят уют родного очага,
Привычно всё – от звёзд и до росинки…
Здесь чувствуешь, насколько дорога
Родительская каждая морщинка.
Иван Семенихин
(село Вязноватовка Нижнедевицкого района.)

В Нижнедевицке у мамушки

Нижнедевицк…

Это уютное степное районное сельцо в шестидесяти километрах к северо-западу от Воронежа.

Сюда в шестидесятые перевели из Евдакова старшего брата Дмитрия. В Евдакове он бегал механиком на маслозаводе. И в Нижнедевицке тоже механничал. Одно время покняжил директором маслозавода. Не уякорился. И нерасторопность спихнула его снова в механики.

Вскоре после переезда Дмитрий женился и зажил отдельно своей семьёй в новом доме через три двора от наших.

А мама и брат Гриша – он работал на маслозаводе компрессорщиком – куликали в аварийном заводском бараке-сарае. Мама мучилась в нём тридцать пять лет, Гриша – тридцать семь. Мыкали горе в этом пролетарском баракко до самой смерти.

Все эти долгие годы строители «счастья на века» горячо обещали им квартиру в доме-новостройке. Только дальше жарких обещаний дело не пробегало. И получили мама и брат жильё лишь на кладбище.

Правда, уже после смерти мамы, в 1996-ом, Гриша дождался-таки уже от новой власти ордера на новую квартиру.

Счастливый, он основательно ухорашивал свой уголок.

Да переехать так и не успел.

Судьба распорядилась по-своему.

Смерть…

Двери их ветхой хилушки были так узки и малы, что в них нельзя было вынести гроб с покойником.

И гроб с телом мамы, и гроб с телом Гриши пришлось выносить в окно.

Очки, футляр положили Грише в гроб. Были у брата пухлые ноги. Их обули в тапочки. А хорошие новые туфли тоже положили. Одну туфлю под левый локоть, другую под правый. Захочет, там возьмёт и переобуется. Мама встретит его ещё на дороге.

Их могилки рядом. За одной оградкой.

И верный Гришин друг посадил в изножье печальную берёзку…

Каждый год я наезжал к своим в отпуск.

То огород поможешь вскопать или убрать картошку.

То погреб подремонтируешь.

То дровец на всю зиму нарубишь…

Всё какая-никакая подмога.

У мамушки мне всегда было добро.

Я был влюблён в её образную простую речь. Не запиши сразу – не запомнишь всё в точности. Пропадёт такая радость.

И стал я записывать за мамой.

Однажды она это заметила и очень расстроилась.

– Толька, сынок… Ты к чему мои слова кидаешь на бомагу? Потом шо, сдашь меня у милицию?

– Боже упаси! Да как Вы такое могли подумать? Я просто так… Нравится, как Вы говорите…

– А и наравится, всё одно не хватай на карандаш, шо я там ляпаю… Да мало ль шо я бегмя ляпону!?

– Успокойтесь… Не буду…

И всё же я тайком записывал.

Набежало тридцать три тетрадки.

Когда я их читаю, вижу и ясно слышу свою маму.

У неграмотной мамы я неосознанно учился писать свои книги – шестнадцать томов собрания сочинений.

Бомба

В школу я пошёл в девять лет без десяти дней.

Безграмотной маме нравилось слушать, как я усердно терзал букварь.[188]

Сама она училась в школе с месяц. По чернотропу бегала. А как похолодало, как пали снега в воронежском хуторке Собацком, учёба и стань.

Не в чем было ходить в школу.

На троих у неё с братьями Петром и Егором метались в служках одни сапоги. Сапоги понадобились братьям.

Как-то мама готовила на плите вечерю.

В тот день я выучил уроки до её возвращения с чайной плантации, и мама попросила:

– Почитай мне трошки.

Я раскрыл букварь и торжественно прокричал по слогам:

– Бом-ба!

– Неправильно! – стукнула мама ложкой по кастрюле на плите. – Бон – ба!!! Ны! Ны посерёдушки воеводиха! А не твоя мыкалка мы!

– Но в букварике – «бомба»!

– Ой да ну-у!.. Ой-ёй-ёюшки-и!.. Та шо ж они там у той Москви понимають!? Негодный твий букварюха! Вкрай неправильный! Выкинь ото!

– А уроки по чём делать?

– Тогда не выкидывай.

И больше мама не спорила с учебниками.


1947

«Махновец»

У нас в девятом классе двадцать пять гавриков состояли в комсомоле и пятеро не состояли.

Я был несостоятельный.

И вот после новогодних каникул всех несостоятельных согнали в директорскую яму.[189] На эшафот.

Нас выстроили вдоль стены.

Звероватый дирюга молча прохаживался мимо нас по своей боевой цитадели и не сводил с нас жестоких глаз. Не мог налюбоваться, что ли?

Дуректор прохаживался, а наша очкаристая классная комсоргиня Женечка Логинова торжественно тараторила из-за его стола:

– Владимир Иванович! Наш класс борется за звание образцово-показательного. Если б эта пятёрка вступила в комсомол, мы б могли выскочить на первое место по школе! Но честь класса им недорога! Какие-то упёртые махновцы!

Тощий дирик примёр посреди кабинета со сложенными на груди руками и – взбежал он под потолочек ростом – с высоты хищневато уставился на нас поверх очков, будто собирался с нами брухаться:

– Ну! Чито будэм дэлат, уважяемие господа махновци? – распалённо вопросил он с родным грузинским акцентом. – На честь класса вам напиливать? А ми можэм на вас на всэх напиливать! Вот ти! – кровожадно ткнул в мою сторону мохнатым чёрным пальцем. – Как ти смээшь писат на комсомолск газэт, эсли сама не камсомолец? Тожа мнэ юни каресподэнт! Нэ будэшь ти юни, эсли нэ паидёшь на комсомол! Вступай аба бэгом! А то я позвоню на редакция «Молодой сталинец», и ни один строчк твой не побэжит болша на газэт!

Я промолчал.

И через полчаса нас табунком пригнали в райком комсомола в грузинском городке Махарадзе (сейчас Озургети). Райком куковал в десяти минутах ходьбы от нашей школы.


А вечером я вприхвалку доложил маме:

– Ма! А я сегодня в комсомол вступил.

Мама горестно покачала головой:

– Оха-а, сыне-сыноче… Везёт же тоби як куцему на перелазе… То в коровью лепёшку ступишь, то в кансомол той…


1956

Кто живёт под полом

Мама гостила у меня в Москве.

Сидела у окна, смотрела во двор и как-то насторожённо стала вслушиваться в голоса снизу. Из-под пола.

Лицо её смяло недоумение:

– Иль тамочки люди балакають под полом?

– Люди.

– Цэ як?.. У нас под полом бессовистни гражданки мыши живуть-панствують… А у вас люди? О столица! В метро спустишься… Дух такый, як лук перегорит! Под полом живуть…

– А чего Вы удивляетесь? Мы на четвёртом этаже. Под нами третий.

Мама покачала головой и ничего не сказала.

Паляница

Рассказывала мама…

– Идуть двое. Дорога довга. Подморились. Бредуть голодняком.

«Вот бы… – замечтался один. – Найди мы паляницу, я б ку-у-усь!..»

Другой прокричал торопливо:

«А я бы ку-усь! Ку-у-усь!!!»

И первый шмальнул кулаком второго:

«Ты чего два раза кусаешь?»

Бешеный пух

Года три мама собирала куриный пух мне на подушку. Собрала и понесла на почту посылку.

Не принимают.

– Может, – говорят, – у вас куры бешеные и пух весь бешеный. Справку неси, бабка, от ветврача.

– И шо в той справке докладать?

– Что куры нормальные и пух нормальный.

С такой справкой у мамы приняли посылочку.

– Бачь, – говорила она потом мне, – как на той почте маракуют. Бешеные куры! Чего им беситься? Или дурочки какие?

Мумиё

Летом мы с Галинкой были в Нижнедевицке.

А в конце сентября снова я приехал. Только один.

Заболела мама.

Сразу за задами нашего огородчика тоскливо, чахоточно желтела новая районная больница.

Но маму туда не положили.

Сказали:

– Нам в первую очередь надо лечить советских тружеников. А дорогушам пенсионерам – славная краснознамённая орденоносная Ольшанка!

И отвезли её за двадцать километров от дома.

Три недели, что пробыла мама в Ольшанке, я возил ей передачи, помогал брату Грише вести дом.

И вот уже под вечер маму привезли.

Гриша только-только закончил белить печку.

Я тем временем домыл пол.

Приготовились к встрече мамушки.

Прошла мама от машины к порожку. Счищает палочкой с сапог грязь. Переобувается в тапочки:

– А то щэ наведу вам в хату грязюки…

За ужином она грустно роняет:

– Шо-то, хлопцы, не хочеться йисты… Думаю, йисты ли свеклý? Вводить ли вас в растрату?

– Смело вводите! – с апломбом бухнул я. – Только сначала выпейте пять капелек мумиё. Я вам привёз…

Гриша подшкиливает:

– Маме он привёз! А ты докажи, что не туфту привёз. Выпей сперва сам.

Я выпил. За еду не берусь.

– Что интересно, Толя сегодня у нас говеет. Праздник у него религиозный, – вприсмешку кидает Гриша.

– После мумиё нельзя сразу есть.

– Мужественный товарищ… Да! Все великие свои новые препараты испытывали на себе! – подпускает он важного туману.

Я тихонько говорю маме:

– А Гриша всё ждал, когда я начну от мумиё зевать.

– Станешь ты зевать, – отбивается Григорий, – когда полсковороды курятины умял!.. Ма! Как Вы себя чувствуете?

– Голова болит и в виски постукивае. Сердце разом ничё. А разом як застукае по ребрах…

– Ма! Когда насмелитесь? – кивнул я на стаканчик с мумиё.

– А шо? Надо зараз начинать пьянку? Потом як-нэбудь.

– Я ж выпил. Цел. И от Вас ничего не отвалится.

Григорий:

– Ну к чему липнуть каждую минуту? Пристал банный лист… Будет пить!

Мама перекрестилась и опустошила рюмочку с мумиё.

– А приятнэ на вкус… И к еде навроде просится…

Впервые за три недели поела с аппетитом.

И вспомнила:

– Ещё до войны мне цыганка нагадала. Если, говорила, в сорок пять переболеешь хорошо, то будешь жить восемьдесят три года…

– А мы не согласные на цыганские восемьдесят три. Наш поезд летит до станции СтоИДалееВезде! – пальнул Григорий.

– Охоюшки, Гриша… Расхороша ж твоя станция. Да не про нас. На старых людей зараз всплошь пришло гонение. Районный главврач Комаров як мне сказанул? Напрямо вот так и фукни в глаза: «В районной больнице нам предписано свыше ударно лечить тех, кто даёт молоко, мясо, хлеб. А ты что даёшь? Пенсию тянешь… В Ольшанку тебе столбовая дорога красными коврами уже выстлана…» А Ольшанкой заздря пужали. Вернулась же жива та ходячая. Про шо ще мечтать?

Бабунюшка Фрося

Наутро я проснулся в пять.

– Чего не спишь? – щёлкнул меня указательным пальцем по руке Григорий.

– Да собираться в столицу надо…

Он подсмеивается:

– Я устрою тебе тёмную прощальную… Надо мне остальное достирать мамино. А то, что я вчера стирал, уже высохло. Ты погладишь… Если думаешь гладить, вставай гладь. Сейчас под раз нужное напряжение. Всё равно не спишь…

Я включил утюг.

– Ма! – хвалюсь я. – А я глажу с обеих сторон. Следов чтоб не было.

Григорий уточняет:

– Следы заметает-заглаживает.

И понёс он завтрак поросёнку.

Мама вздыхает:

– Толька гладит. Гриша побежал на поклон в гости к кабану. А шо ж мне делать? Не лежать же, як коровя? Так я у вас ничего и не буду делать. Разучусь…

– Полежите… Придите в себя от Ольшанки.

Возвращается Григорий и сразу швырь камешек в мой огородишко:

– Ма! Что интересно, за целый час Толька выгладил только сорочку, наволочку и плащ!

– Это он от зависти, – говорю я маме. – Я основательно всё делаю. А он так не может.

– Да, – улыбается Григорий. – Так не могу. Лучше делаю!


Ещё толком не раскидало ночь, когда припостучалась к нам бабунюшка Фрося. Мамина товарка.

– Игде туте наша ольшанска геройша? – шумит гостья и подслеповато пялится за печку, где на койке лежит мама.

– На старом боевом посту! – усмешливо откликается мама.

– Я не разулась…

– Ну и не разувайтесь.

– Хлопцив аж двое. Помоють.

Бабушка подсела на табуретке к маме.

– Ну!? Кто к кому, а я к вам уявилась… Не померли? Хвалитесь! Докладуйте мне и моей тубаретке!

– Та жива ж! Сами бачите! Ну чего его ото шо здря греметь крышкой? В одно слово, раздумала помирать…

– Тако оно способней. Ты у нас крепкая, как жила… А я туточки сама то ли полужива, то ли полумертва… Не пойму… На уколах катаюсь втору неделю! Дуже понаравилось старой дурейке…

– Ну, чего у вас уколами сшивають?

– Кроводавление штопають. Тыкають ну кажный божечкин денёшек! Оно у меня бешеное. Заниженное.

– А у меня завышенное. А обом нам кислувато…

– Да ну его в транду это давленье!.. Оё… – Она прикрыла рот кулачком. – Як же нехорошо ругаться… – Она посмотрела на печку. – Эта божья ладонь всё слышит!.. Нельзяшко при ней ругаться… И штобушки нэ було дуже кисло, вот вам сумочку яблок. Не покупные. Из свого сада.

– Да я ль не знаюшки? Спасибко за подаренье!

– Как раз подгадали вернуться домой к свому дню…

Гриша уставился на бабушку Фросю:

– А что сегодня за день?

– Трифона-Палагеи, – ответила гостья и покачала головой на вздохе: – С Трифона-Палагеи всё холоднее и холоднее. Всё чаще донимають ознобицы, зябуша, ознобуха… Трифон шубу чинит. Палагея рукавички шьёт барановые.

– Цэ так, – соглашается мама.

– Михална! – с подкриком говорит бабушка Фрося. – Чи вы забулы, шо бабака я с глушью на обе пятки? Посадила вам голосок Ольшанка. Кричить мне сильнишь.

– Цэ привсегда пожалуста!

– Слухайте, шо я, глухня, вам расскажу… Тилько воспомнила. Цэ у Россоши було. Женився один. А жинка не всхотела, шоб мать его з ними жила. Он и говорит матери: «Пошли я тебя покатаю». Посадил в машину. Поехали. Стал раз. Поковырялся в моторе. Стал ещё. «Мам, выйди. Я подыму твой бок». Она вышла, он и толкни её в ров. Три дня лежала без сознательности! Потом стала кричать: «Спасите, кто верует в Бога!» Мимо ехал один. Услыхал крик и привёз её у Россошь. Напрямко в трибуналий![190] Вызвали молодых… А у сына уже спрашували соседи, где мать. А он отвечал одно: «Уехала в своё село». И дядько, спаситель матери, сказал сыну: «Ты выбросил мать. А мы подобрали». Посадили тех молодых… А то ещё… Сунули родители пятилетишку дочку на санки и повезли. «Поедем зайчиков ловить!» Привезли в лес, раздели, привязали к дереву и пошли… Ехал один шофёр, услыхал детский плач. Тут подъехал второй шофёр. Один снял с себя фуфайку. Укутал девочку. Едут. Видят мужика и бабу. Девочка и докладае: «А вонь мои злюка мамрыгла и папычка. Они у меня часто напиваются, а потом закрываются от меня на крючок в своей комнате и мучаются.[191] Стонут и кричат». Первый шофёр стал. Сказал второму: «Я прямиком дую в крокодильню.[192] А ты подбери их и тарань туда же». Второй взял их. Везёт. Они шумлять: не туда прёшь, агрессор! А шофёр: «Я знаю, где вы живёте. Но мне надо заскочить на моментушко в одно местынько. А там я вас доправлю до вашего дупла». Их домом оказалась теперь тюряжка. Сталинска дачка… Отака спеклась история. Коли брешу, так дай Бог хоть печкой подавиться!

Бабушку Фросю мёдом не корми.

Стой у печи да не приставай к чужой речи!

Только слушай.

Ей и самой тоже хочется услышать что-нибудь необычное. Мама это знает и расписывает свой случай:

– А цэ чертевьё в Нижнедевицке скрутилось… Молодые не хотели его мать. Там пара… Она тонка, як щука. Ноги-палки рогачиком. Стоит, як на дрогалях. А шо злая… Хоть у кого вырежет и мозг, и позвоночник… У него мордяка с ведро! Губищи, як лопаты!.. Вот сын вывел мать в лес. Снимает с плеча ружьё. Свете божий… Мать перекрестилась и просит: «Не стреляй меня у спину, сынок. Стреляй у грудь». Он застрелил себя.


21 октября 1977

Качающиеся на лопатах

Приехал я в мае к своим.

Смотрю, на двери замок.

Я за сараи. В огородчик.

Гриша в одной майке. Рубаха повязана на бёдрах. Копает.

В отдальке мама копает грядку под чеснок.

Обнимаемся. Целуемся.

– Ну, как Вы тут?

– Да помало качаемось на лопатах! – вполушутку бросает мама. – Ойно! Да ну ходим у нашу заброшку. Шо мы туточки стоимо?

Я:

– Да Гришу караулим. А ну, не дай Бог, весёлые цыганки украдут нашего женишка! Как пережевать такое горе?

Гриша:

– Гришу кинь на дороге… Споткнутся, но никто не подымет… Ну что, ма, как говорил один, глубоко покурили, мелко поработали, можно и на отдых. Раз Толька приехал, какая тут копка?

Мы идём в наше палаццо.

В эту тоскливую аварийную гнилушку.

Бросается дома в глаза цветастый ковёр во всю стену.

Мама гордовато присмехается:

– Угадай, за скилько взяли?

– За двести?

– Выще! Все шесть сот! Хватит лохмоты туточки развешивать!

– Но стена-то вечно сырая!

– Это верно. На той неделе стенка отвалилась совсем до костей. Еле заделали… Мы подбили под ковёр стари одеяла.

– Ковру надо дышать. Там должен пан воздух прогуливаться.

– Толька! А вы себе ничё не покупили? Машина щэ не бибикае у вас под окном?

– У нас, мам, арктическая тишина под окном. Ну на какие тугрики брать ту машину? Так что у нас ни дачи, ни машины… Из транспорта я держу лишь велосипед. С Вашей доброй руки… Помните, Вы мне купили велосипед, когда я был в девятом классе? С тех пор не слезаю с вела. Четыре уже украли. Купил пятый. Не повезло и с пятым… У нас одни убытки. У магазина на прошлой неделе украли. Зашёл за пакетом молока. Выхожу с пакетом – веселопеда нетушки.

– А мы уже год порося не берём. Кормить нечем. А магазинным хлебом окормлять… Знаешь, куда оно выскочит!.. Гриша, ну шо нам делать?

Гриша с напускным выговором:

– Бабушка! Или ты с Луны упала?

Он достал поллитровку из-за телевизора.

Подбросил и ловко поймал одной рукой:

– Наедем на бутылочку, Михалушка?

– Случай ты не бросишь… И чего вот эти дядьки, учёны, шо ли, не придумають, як человека отохотить от водки?..

– У-у-у, ма… На что Вы замахиваетесь… Это опасно! Да если наука победит пьянство, люди перестанут уважать друг друга! Ну… Пока до этого дело не дошло, суну-ка я своё пойло в холодильник. Не, не пойло… Моя валерьянка! Холодненькая лучше идёт.

– Тебе только б стаканить, – укоряет мама Григория. – Его, Толька, нипочём от бутылочки не выгонишь… От него не открадёшься… Чекалдыкнет один целую бутыляку и болта, и болта… И ляпае, и ляпае… Цэ скилько на его газировку[193] трэба?

– А что нам деньги? Мы сами золото! И… Ма! Не наговаривать! А то подумает Толька, что я, николаевский жених, ещё и вечный аквалангист.[194] А уж если по правде… Всё у меня аллес нормалес.[195] Ведь малопьющий я…

– Ага! Скилько ни налей – всё мало! – без зла погрозила мама пальцем.

– К случаю явления столичанина ну чего не съездить в Бухару?[196] – покаянно вздыхает Григорий. – Ну просто великий грех не остограмиться!

– Трэба ж тогда и к выпивке чего подтащить? – разводит руками мама. – Самэ лучше, сбегаю-ка я на свиданку на низ. Пробегусь по магазинах.


Скоро стол был накрыт.

Гриша налил нам с мамой пива. А себе водочки.

Все встали. Чокаемся.

– Ну! – стукнул Гриша своей рюмкой мою и мамину. – Не дадим прокиснуть нашему антизнобину.[197] Сгинь, нечистая сила. Останься один спирт! Бум! Бум!! Бум!!! За здоровье всех!

– Правильни слова, сынок! Здоровьюшко – всё золото наше!

Гриша лениво потягивал водочку.

А мы с мамой баловались пивком.

Мама всё подкладывала мне грибки:

– Чемпион (она не выговаривала шампиньон и чемпионом его называла) всем грибам генерал. Ломали с Гришей в Чураковом рове. Е щэ грибы гусеником, гуськом растут. Як полотно!

– Что у Вас новенького?

– О Толька! За раз и не проскажешь! – хвалится мама. – У нас районна больница вся водою пидойшла. Канавами больницу обнесли. Обрыли. Ну властюра! Поставили больницу. А потом хватились щупать воду! А она сама нагрянула в подвал. Канавы стали обрывать.

– А толк пляшет?

– Не знаю, самэ лучше… Сёгодни шла к сараю, горобець вжик у самых глаз. Чуть крылом не резанул. Цэ, думаю, к приезду Толеньки.

– И белый голубь у нас на антенне сидел, – добавил Гриша. – И в окно воробейка тукал. Кто-то приедет.

– Зима-зимица путёвая була. Я из тарахтушки[198] на той неделе тилько выскочила. Ведро углю у день спалювалы.

– Ты Митькиных девок ещё не видел? – спросил Гриша. – Ленка… Ух ты, тухты! На Октябрьскую с трибуны от школы орала. Читала что-то. Акти-ивнущая… Девка-отлёт! Нашей выпечки! На баяне ох и режет – я тебе дам! Формы м-м-м!.. Выше матери. С лица видная. Мужики уже косятся… Ленка хороша. Смелая. До каждого подойдёт. А меньшая, Людка… Худая, как кочерыжка. Худорба напала. Выдула непохоже что. Уже в первом классе. Спрашиваю, женихи есть? Кричит: целая шайка! Все женихи, что были в детсаду, веются за нею и в школе. Ни одного малушу не поменяла.

– Бачишь, сынок, – грустно улыбнулась мне мама, – молодое растёт, старое отваливается… Люди свое дило знають туго, мруть, як мухи… Ну вон зимой Сашка с завода Ползик… Вечером, солнце так уже заходило, був у нас. А ночью помер… У нас на порядке жил Жора. Здоровкался как… Бывай здоров! Его и прозвали Жора Бывай Здоров. С перепою убил себя выстрелом в рот. А соседка у нас во отожгла номиерок! Утром встала, позавтрикала, каплю покопалась в огородчике и опрокинулась. Разделалась… Сёгодни под Три Тополя, – мама посмотрела в окно в сторону кладбища, – уже ухоронили… Часа два назад провезли на машине…

– А почему на руках не несли? – спросил я.

– На руках надо носить, пока жив человек! – хлопнул Гриша вилкой по бутылке. – А то живут и на кулаках друг дружку нянчат.

Мама возразила:

– Не у всех же так. Вон деда Костюху проносили мимо нас на рушниках. У него шестеро сыновцов!


4 мая 1979

Яйца для Москвы

Мы с Григорием завтракаем варёными яйцами.

– Ма, – тронул я маму за локоть, – съели б и Вы хоть половинушку яйца…

– Не, сынок. Я утром не ем. Туда надальше… Часам к двенадцати… А зараз и рота не раззявишь! Ты лучше скажи, почему свои яйца укуснее? В магайзине як-то брала… Никакого укусу! Белок от желтка не отличается… Толька! А тёща хотько изредка вам посылочки подае? Ай не?

– С чего ей подавать? Своего у неё ничего нет. Зимой приезжал её сын Саша. Привозил полмешка картошки своей.

– И то гарна подмога… А наши яйца, в апреле посылали, хороше дошли?

– Хорошо. Только не все проложили…

– В те года пересыпали яйца подсолнухом. А в прошлом годе нэ було нигде ни зернинки. Когда подсолнух поспевает, они чем-то его попрыскають и за неделю весь доспевает. А тут то ли потравили… Люди с Гусёвки кинули курам семян – попадали. И подсолнух во всём районе весь пожгли на корню. Район не сдал государству ни одного зёрнушка. Никто не отвечал. Значит, так надо. А може, зерно само не выздрело… Вот нам и нечем было пересыпать яйца… Что ж это у нас за житуха?.. Как это они там, – мама посмотрела в печали на потолок в аварийных трещинах – так сумели всё дожать до такого краю?.. В Москве без драки не укупить яець! Выкинут же раз в сто лет… О-ёй и житуха…


5 мая 1979

Буквы

Строчу послание своей половинке Галине.

Мама напряжённо всматривается в мои каракули:

– Ин пишет, словно рожает, другой пишет, тилько перо скрипит… Як ты пишешь? Ну и почеркушки… Одни ковылюшки-финтиклюшки! А не буквы! Ну… Вот слово. Ни одной буквушки нэма!.. Ни одной не пойму… Э-э-э… Ничё не понимаю. Напропал одни крючочки. Ну, хлопче, у тебя и подчерк!

– Да не хуже Вашего! А помните, как я, первоклашик, учил Вас писать?

– Помню! – гордовато просияла мама. – Хвамилию свою напишу. Настановлю цилу бригаду буквив. Ще и лишние с мешочек понакидаю.

– Да что фамилию? Вы целые послания строчите! Вот одно я в Москву увезу. Память будет… Сейчас найду…

Я порылся в своих талмудах и показываю маме клок газетного полюшка с её строчкой.

– Ма! Как я ни бился, ничего не смог понять…

– Та ты шо?! Неграмотный у нас? Ясно ж я тут написала:

«Гриша, это каша курам».

– А к чему Вы написали?

– Наварила я каши себе и курам. И край бежать в астроном. А Гриши нэма. Придэ со смены, щэ курячью кашу ухлопае. Курей без ужина и без завтрика ну оставит! Я и наверти ему письмище. Положила под ложку на чугун с курьей кашей. Шоб не перепутал, где наша каша, а где господская, курам… А лучше всего я люблю писать слово часнок.

И она обстоятельно засадила столбик чесноком.

– А ну-ка, мам… На засыпочку… – Гриша подал маме крохотный газетный клок. – Прочтёте ли Вы сами это своё боевое донесение?

Крайком глаза мама стрельнула недовольно на свою записку и в лёгкой обиде поморщилась:

– Нашёл с чего возжигать раздоры… Та шо тут читать? Ясно ж писано! Я ушла в церкву! И с зажмуром тут ничего другого не вычитаешь. Ну шо не понятно?.. Эха, сыноче… Не учитать такое! Выходит, полных три года ты не учился заочно в сельском анституте. А тольке крепенько прохлаждался, за шо и попросили? По барину говядина… Вон твой Валерка… Отбегал в один анститут. Чуе, не выучили его толком. Малувато скопилось в лукошке. Он и дёрнул во второй анститут добирать ума. Целых два анститутища впихнул в одну башню! А ты?.. Или, можа, за шо-нэбудь другое попросили? Только мне про то не стукнул?

– Ну, – кисло усмехнулся Гриша, – в ногах не валялись… Чтоб так уж просить… Я сам ушёл безо всяких высоких прошений, когда меня убедили, что аховый агроном из меня будет. Характеристику навели на все буквы от А до Я… Сам ушёл! Чего чужой хлеб жевать?

– Сам или попросили за шо? Разница… С анститутом материну руку не разбэрэ… Плохи твои дела, хлопче…

Русяточка

– Сынок! Ты Халина не знаешь? С одной ногой?

– Ни с одной, ни с двумя не знаю.

– По-страшному чёртяка стаканил. И бил жинку. Зиночку. У нас её ще Русяточкой зовуть… На Паску получила Зиночка пензию. Он попросил у неё денег. Хотел щёлкнуть у неё капитальцу… А она не дай! Тогда он с любовницей – у них жила на кватыре – изволохали[199] Зиночку. Зиночка заявила в милицию и ушла в Кабанский лес. Залезла в трясовину. В самый мул. Присосало… В сырой тине по грудь була неделю. Побачив тракторист. Сказал, шоб приихалы. На красной легковухе прискакали. Еле вытащили. А войлочные сапоги так и остались в трясовине. Привезли в больницу. В лесу була семь дней. Не ела, не пила. И в больнице ще неделю жила. Ани крошки не ела. В сознательность так и не вернулась. Сёдни померла…


5 мая 1979

Помехи

Мы с Гришей смотрим футбол.

Подсела к нам и мама.

И через минуту, покорно положив голову на плечико, уснула.

Её разбудил Гришин вскрик:

– Проклятухи помехи!

Мама чуть приоткрыла глаза и тихо, вполупотай проговорила:

– Можь, вертун[200] пролетел…

Стало вроде лучше показывать.

Мама снова спокойно задремала.

– Ну опять! – горячится Григорий.

Мама приоткрыла глаза:

– Може, пьяна баба проходэ мимо нашей халабуды… Гриша! А с чего это у тебя пан тельвизор бастуе? Ты ж сёгодни перед ним увесь день приплясывал. Всё настраивал…

– Да-а… Похоже, ма, я настроил его лишь против себя.

Постепенно помехи поубавились.

Да ненадолго.

– Ну а сейчас от чего помехи, ма? – допытывается Григорий.

– Играють погано. Можь, таракан вместе с нами с печки смотрел эту кислу игру. С досады плюнул и пошли помехи…


5 мая 1979

И в аду картошку сажают

Проснувшись, Гриша потягивается на диване:

– Как там Татьяна Ивановна? Копает?

– Это та, что позавчера похоронили? – уточняю я.

– Та. Не дали ногам человека остыть[201] – скоренько оттартали под Три Тополя. Накопала горемычка себе беды… Что интересно… Покопалась в огородчике… Почувствовала себя неважнецко… Пошла в хату, вповтор села завтракать. Будто боялась, что там не дадут поесть… Про запас поела и кукнулась… «Отдала Богу душу. В хорошие, как говорится, руки». Теперь спокойнушко отдыхает на складе готовой продукции…[202] Под интерес, хоть после смерти насморк у неё прошёл?

– Не кощунствуй.

– И не думал. Она как чуяла… На днях в беспокойстве всё спрашивала себя на людях: «Неужели так и помру с невылеченным насморком?» Слышит Бог и ты тоже, не вру…

– А там лопаты дают? – ляпнул я.

Мама печально покачала головой:

– А кто зна… Скилько померло, нихто не прийшов, не доложил… И ничегошки там не продашь. Ни лишний лучок. Ни чесночок… Там в смоле кипять. Я во сне бачила. Место, як комната. Не огорожено. Котла нету. А стоит смола в метр высотою, булькае и собирае с боков в середину. В той смоле сидела морочка.[203] Качается она. Ленивой волной её носит. Колыхается то на ту сторону, то на ту.

«Ты что там делаешь?» – кричу я ей.

Отвечает:

«Картошку сажаю».

Я удивился:

– Видите! Сажает!

Мама постно поджала губы:

– Значит, там тоже сажають. Надо Богу молиться… А мы не молимся… Я як кансомолка… Будем исправляться… Я зараз сбегаю на низ. А вы отдыхайте. А завтре будем и мы сажать.


6 мая 1979

Приготовины

Тихо-натихо мне мама прошептала:

– В кассе взаимной помощи моих уже сотенка гуляет рубликов. Как перекинусь, е на шо ховать… Плохо, проценты не дають. В банке напенивается три процента. А тут дурные копейки не пенятся. Как зарастут мои стёжки… Приедешь… Найдэшь ли прислон? То ли дома переночуешь… То ль со слезой в гостиницу шатнёшься…

– Вы что так мрачно настроены?

– А на веселуху не сносит… Это время такое придавило. У нас в прошлом годе сын матери голову отрубил. Як кавун привезли. Кой-кому мать не нужна… Мать хуже слуганки…

– Но к Вам-то это не относится. Лучше б рассказали что про своё детство.

– А шо россказувать? Хорошества мало… У нашего деда Кузьмы була красна скрынька с сахарём. А ключики на пряжке. Хотелось нам в ту скрыньку глянуть хоть чутушки глазком… Мы, детвора, – я, Ягор, Олена – и бороду ему погладим, и расчешем… Он и даст по маленькому кусочку сахарю. А не понравимся мы, ухмурится: «Я б вам и дал, что просите, да давалка высоко! Я вас быстро свожжаю!» – и смотрит на лозинку на печке… Не помню, где вчора була… Откатилось шестьдесят годов, и я помню, как дед Потап в церковной караулке читал: «Будут птицы с железными носами, мать дитя будет пожирать…». Одна бабка и заохай: «Да откуда ж его начинать есть? С головы? С рук?»

«Да сбудется Слово реченное, пройдёт небо и земля, но Слово не пройдёт» – написано в Евангелии.

Дед Потап прочтёт кусочек и оскажет своими словами, про что читал. Пояснит… Всё сбылось…


6 мая 1979

Обыденкой

Лет пять назад покатила я обыденкой на антобусе в Воронеж. Яйца продавать.

Ведро продала. Ведро осталось.

Ну, ведро с яйцами впихнула в пустое ведро и поскреблась ночевать на вокзал. Туда всех пускають.

В вокзале села в тихом уголочке на скамейку. Вёдра поджала под лавку. Сторожý ногами с обох сторон.

Рядом калачеевский хохол-мазница, давай дражниться, умял палку колбасы и этако посмехается мне:

«Теперько можно з голодным боротысь!»

А я за целый день и крошки в рот не вкинула.

И не хочется.

Утром чем свет знову бежмя на базарь.

Расторгувалась…

Взяла я под перёд[204] билет. Тилько выдралась из толкушки у кассы – пылит из-за угла мой антобус из Нижнедевицка. Назад он побежит часа через два. Ждать на лавочке? Ещё просплю отход. А вбегу загодя в антобус, там не страшно и заснуть. Спи не спи, а в Нижнедевицк всё одно привезуть!

И у дверей сошлёпнулись мы с Гришей.

Он весь такой дельной. Насуровленный. Строгий ревизёр![205]

Сначалки так угрозно покосился сам Топтыгин на меня и тут же раздумал лютовать.

В ухмелке поклонился мне генерал:

– Здравствуйте, пропащая бабунюшка Пелагия Михална!

И я ему в полной культурности кланяюсь низэсэнько:

– Драстуйте, сыночок Никифорович!

Тут Гриша совсем задобрел. Отошли от антобуса, и Гриша подаёт мне из пазухи банку жареных картох. Ещё теплом грели-дышали.

Голодуха ахти как подпекала меня.

Да как ото его на людях йисты?

Поставила я банку с картохами к себе в ведро и спрашую:

– Гриша! Ну не сувстренься мы у антобусных ступенюшек, шо б ты делал? Как на пужарь,[206] побежал ба по городу и кричал, как те цыганча, он тоже утерял матерь: «Не видали мою маму?!.. Никто не видал мою маму?!..» – «А какая она?» – «Ойё! Да ну лучшéе всех!»

– Я не цыганёнок и не скакал бы по улицам. Я б чесанул сразу в козлятник.[207]

И обогрели сыночка Гришу в той горький день две большие радости.

И матерь нашлась, и штаны купил.

А уже дома, вечером, мы разогрели ту картошку, что жарил он в четыре часа ночи и в пазухе привозил мне в Воронеж.

За кого можно ручаться?

– Тольчик! Ты у нас женатый…

– И что?

– Да ничего хорошего из того. «Называть женатого женатым неполиткорректно. Следует говорить: мужчина с ограниченными возможностями».

– И в чём мои ограничения?

– Шаг влево – расстрел на месте!

– Не переживай за меня. Левизна меня не колышет…

– Ты-то у нас образцово-показательный одномандатник.[208] А жёнушка, твоя ненаглядная дама-хозяюшка, тебе верна?

– Ясный перец! Что за вопрос?!

– Конкретный. И по существу. У тебя лоб не чешется?

– А с чего ему чесаться?

– Рожки когда режутся, должен чесаться. Переживаю я за тебя. И за оленей. Гляди, какие развесистые у них рога! Столетние дубы таскают на головах! Это дар божий? Или подношение весёлых шалунишек олених?

– Отвянь, редиска! Кончай…

– Чего кончай? В Британии вон даже отмечают 18 октября День Рогатого Бога. Во-о в какой чести оленьи рожки. В этот праздник мужики важно разгуливают по улицам с укреплёнными на головах оленьими рогами. А многие жёнки посмеиваются себе на уме. Они-то точно знают, что наставили рога своим благоверикам…

– Всё ты знаешь…

– Пока ты здесь, чужой закоптелый племенной жеребец не гарцует ли по твоим радостным прериям?

– Да хватит тебе!

– А тебе не хватит слишком доверять этим коварным паранджам? Один умный дядько через газету предупредил: «Женщины – как дети: их нельзя оставлять и без внимания, и без присмотра». А ты легкомысленно оставляешь часто и густо. Ну зачем, милый брате? Ждёшь, когда голова зашатается от тяжести рогов? Я б на твоём месте хорошенько подумал и на досуге всерьёзку поднял бы вопрос о…

– Ну и подымай на своём месте. Только не надорвись!

– Не перебивай… Я бы на принципиальную высоту поднял вопроселли о размандачивании твоей Галюни.

– Чего? Чего?

– Что, заклинило? Не можешь разгрызть простюшкино словцо размандачивание? Оно всего-то и значит лишение твоей Галюни мандата жены. Усёк? Суровая песнь этого проницательного акына, – тукнул он себя кулаком в грудь, – о разводе. Вот мы и выбежали на финишную прямую.

– Да заглохни ты! Пожалуйста, живей покинь арену, отзывчивый. Счастливого пути, болтушок!

И я покивал ему двумя пальцами.

Тут входит мама. Гриша сразу к ней:

– Ма! Как Вы думаете, пока наш доблестный Толяныч мечется в своих вечных журналистских командировках, его Галюня не параллелит ли с кем на стороне? Пока пан Анатолёнок гостит у нас, не жарит ли Галюша в чаду кильку с каким-нибудь запасным диким абреком? По-чёрному не шалит-с?

– Да по виду не должна б. Мягка поведенкой. Меня мамой называ. А там… Сынок! Никогда не ручайся за три вещи: за часы, за лошадь да за жену. Ручатысь можно тилько за печку и за конька на дому.

Копка по-научному

Гриша вскочил в семь. Я за ним.

Он копает в огороде.

И я отважисто пристраиваюсь рядышком.

Гриша присмеивается:

– Что, Толяка? Усердно отрабатываешь за харчи? Отрабатывай, отрабатывай… Копай по науке. Ты слишком глубоко и ровно копаешь. А надо держать лопату под углом! Так легче копать. Учись… Не спеши. Не загоняй себя. Это только старт.

– Не проспим и финиш! Мы, московские, не разучились возюкаться в земле.

– Ты не московский. А ковдский. Только уже двадцать лет с городским стажем… Иногда стану у окна. Взгрущу. Как же они живут по городам? Там же одни коробки! Пушкина ссылали в Михайловское. Какая ж это ссылка!? Деревня – благо! Ты б не хотел с годок покняжить в деревне?

– Я б хотел посидеть со своими бумагами.

Из соседнего баракко, потягиваясь, вышел и сел на приступках плотный, быковатый чудик Алёша Баркалов с пронзительно синими глазами и кричит раздетой до красных плавок нашей молодой соседке, копала по ту сторону от нас у забора:

– Шурок! Божечко мой! Живот на живот – вот где барыня живёт! Что ж это ты, улыбашечка, подрываешь у мужиков дисциплинство? – и рукой на нас. – Бог в помочь тебе, раздорогуня Шуруня!

Молодайка заливается.

– Шурок! А ведь будто про меня правильно сказал дорогой товарищ Дидро: «Мои идеи – мои распутницы»!

– Оха ж ты и иде-ейный! Может, озороватушко, дать тебе новенькую острую лопату?

– Да возрадушки тебя я готов шилом вскопать тебе весь огород! Только не сегодня… Я перед тобой святую душу настежь расчехлю! Не мой ноне день… Какой из меня сегодня помогайчик?! В этом деле я классический Нуль Нулич! Потому в надёжные помощники я смело засылаю тебе самого Божечку!

– Бог-то Бог… Сам бы помог!

– Не-е… Я, всеконечно, люблю поработать. А особенно посидеть… Шурок! Дело не в грамматических словах. Мне просто нонь не работается. Не могу из-за тебя. Сижу на ступеньках и смертно воззираю на тебя. Исхожу. Вот ига мне сегодня попалась! Досмотрюсь – кой-где что порепается!

– Я погляжу, ты, Лёшик, дюже многозаботный. Ты уж не убивайся тако. Это не твоего огня дело. Хватя языком-то хлестать! И ты, дурноед, дай своему волнению власть! –хохочет наша соседушка, весело качаясь на лопате. – А то у тебя с жары все мозги поплавились и вытекли в пятку!

– Шурок! Твоя словесная интервенция попала в бидон![209] – отбивается Алёшик. – Мне она, как дверца к уху… А не забыла, что из-под смеха дети бывают? Кто смеётся, тому не минётся! Ты помнишь, жадность – плохая статья в человеке. А у нас всё крупное, ядрёное. Комары с орла! Людей забивают!.. Знаешь, над чем я сейчас строго думаю? В среду 25 июля 1821 года – это был год белой змеи – проездом из Воронежа в Курск царь Александр I пристыл на ночлег в нашем в Нижнедевицке. Будь мы тогда, у кого б он приночевал? Конечно, не у меня. Так и не у тебя, вседорогая Шурок! Он же мужеского построения! С глазами! И глядючи на тебя, мучился б побольшь моего. Ну на что ему такая кипяток ига? Сбёг бы император на сеновал на погребе у пана Григореску!

Шурочка закатывается ещё сильней.

– От чего она такая толстея? – шепнул я Грише.

– От недоедания. В деревне так… Встают до солнца и за лопату. Развиваться! Утомлённое солнце уже село. А они всё катаются на лопатах. Нравится!.. Говорят, кто посадил дерево, тот не зря прожил жизнь. Я не зря. Вот эту яблоньку у забора садил я. За шестьдесят копеек брал ростком на маслозаводе. Яблоки будут. Богатые. Что интересно, цветёт гроздьями. Пупырки кучами. Я посадил на огороде три яблони, шесть вишен. Вон видишь? Моя китайская вишенка расцвела… Во дворе три киевских каштана. Я сажал.

– Двенадцать раз прожил не зря!

Вывернулась из-за сарая мама:

– Хлопцы! Я тилько шо прибежала снизу. Из командировки. Докладую. Площадь вся застановлена народом у магайзина. Хлеба ни крошки. С пустом прибежала шкабердюга. Шо нам пойисты сконбинировать?

– Сами! – отмахивается Григорий. – Что Бог на душу кинет, ту комбинацию молча и берите.

Я прямо на огороде записываю за Гришей в блокнот:

– Ни одна твоя великая мысль не должна проскочить мимо человечества!

– Какие мысли? Дурацкие… День прошёл… Протолкнули его… Ну и… Кончай. Айда в наш вигвам.

Я до того накатался за день на лопате, что еле донёс родные ноженьки до койки.

Упал и пропал. И нога спит, и рука спит, и ухо спит, и мозоли на бедных московских ладонюшках спят…


6 мая 1979

Гришины хлопоты

Она сидела с кислой миной,
Ей было наплевать на всё.
Но он был опытным мужчиной
И – разминировал её.
В. Забабашкин
Ради женщины мужчина готов на всё, лишь бы на ней не жениться.

К. Мелихан
Гриша посадил цветы на грядке с луком. Поливает цветы из литровой банки. Вода тут же, в железной ржавой бочке. Воды он только что натаскал из колонки.

– В апреле, – ласково вспоминает он, – ездил в Лиски. На областные курсы компрессорщиков.

Утрецо. Солнышко играет. Весна на дворе. Весна в душе.

Шпацирую на занятия и мурлычу всяко-разно:

«Цыпа-цыпа, кукареку,
Пошла курочка в аптеку…»
Пришла и обмерла.

В дверях я с крашонушкой[210] Верушей стакнулся… Ух ты, тухты! Это что-то с чем-то! Радостная, как майская берёзка! Сразу легла ладуня на глаз. Увидал и сердчишко моё опаньки… Ёшки-переёшки-поварёшки! Повело коника на щавель! Влюбёхался по самую макушечку! Быстренько начесал чёлку и вперёд! Давай, давай, Гришуня! – подстёгиваю себя. – Вперёд! На тебя ж смотрит Родина и счастливые папка с мамкой!.. Любовь в сердце не утаишь. Сидим на занятиях… Переглядываемся… Нету лучше игры, как в переглядушки… На переменке пешком по рельсам к ней… Ей вроде совестно от людей вокруг. Гонит девка молодца, да сама прочь нейдёт… Как вспомню сейчас её царские формы… Порохом вспыхивает во мне огонь срочно подправить горькую демографическую картинку в России! На пятнадцать же лет моложе! Декольте по самое не горюй, Гришунечка! Ножки стройняшечки! Бёдра разбежливые, широченные. Евростандарт! Это хорош-шо-с! Чем раздольней бёдра у мамки, тем умнее её детки!.. А одевалась как! Ноги уже кончились, а юбка ещё не начиналась! А королевский балкончик[211] какой озорной… Грудёнки стоят, как боевые огненные стрелы! Родные рубежи дорогой Отчизны надёжно защищены!.. Озарушка побегчивая… Быстра… Как молния! Не могла шагом ходить. Всё бегом и бегом. Да навыкладку. Того и жди, невинность обронит… До чего ж Верашенька красива, умна… Надо подбить колья к этой пейзаночке. Ух и работнём на досуге с витаминкой Ц! Стали видаться. Такой закрутился бешеный букетный роман с царской лилией… Расчехлился я на фунфырик… Разлил по рюмашкам и докладываю: «Дорогой товарисч Овидий нам сказал: «Быть влюблённым – значит быть в бешенстве при здравом уме». Так выпьем же за то, чтобы никакие прививки от бешенства не лишали нас способности любить и быть любимыми!»

Котёл кипящих страстей! С тигриным энтузиазмом я штурмом взял этот дерзко-восхитительный, божественно пылающий бастион, будто персонально брал горящий Берлин в мае сорок пятого. И понеслось!

– И долго неслось?

– И долго неслось, и сладко, брате, неслось… Поди, чёрный пояс по любовным скачкам спокойно можно мне вручать… Саукались так вплотняж… Ну прям два сапога на одну ногу! Звала вкусняшка меня Нежиком. Нежик… Нежный значит… Звала ещё солнценосцем… Песни пела какие духоподъёмные. Оптимистические. «Скорей же целуй меня везде! Уже двадцать звонит мне!» Она расстроила меня своими погибельными метаморфозами. Гриша, говорит, надо драпать нам из компрессорщиков. Мы ж, дурачоныши, на аммиаке пашем! А аммиак – травилка для нас! Как для несчастных мышек… Эта смертная зараза заедает, срезает наш век! Я хоть и дурочка из переулочка, а зря греметь крышкой не стану… Знаешь, до какой решалки я допрыгала? Не тебе говорить, в курсе… Наш женский ум меньше мужского. Эко вселенское горе! Ну и!.. Мы за большим не гонимся. Зачем нам лишний вес?.. Сбегу, говорит, в поварихи. И моя святая мечта – симпозиум по галушкам где-нибудь на волшебных Канарах! И чтоб цветочком ты сиял на том симпозиуме… Я в моменталий сориентировался на лискинской пересечённой местности и тут же эти волшебные Канары шоком перенёс в Лиски. Досрочно такой закатил симпозиумище А!.. Прощальные праздничные сексторжества отфестивалили на евроуровне… Ну бешеный скелетон…[212] И столько накидал ей на том дорогом симпозиуме галушек, что расставались – рыдали… Навпрочь залили слезами жилетки друг дружке. Так разве слезами горе замоешь? Знаешь, я полюбил… Вот такие тирольские пирожки…

– Фантастиш! Это снежком не присыплешь… Дела в нашем колхозе не так уж и плохи! Флаг тебе в руки! Думаю, это ускорит твой гордый бег к финишу в загсе… Я тебя, братушка, понимаю. Ситуацию надо зарулить! Вперё-ё-од!.. Милёшечка! Тихонечко перекрестись и не дыши лет пять. Пять не пять… А хоть немножко надо потерпеть ради важного дела. Отдохни малко от вечного дыхания, чтоб не спугнуть божью удачу, которая, как погляжу, желает вам, сударик, улыбнуться… Всё ж в ёлочку! Да здравствует блицс![213] Жизнь зла, полюбили вот и тебя. Григореску! Это судьба! Ты встретил девушку своей мечты. С прочими мечтами можешь теперь спокойно расстаться. Молодая! Не страхозябра какая… Красивушка! Лучше синицу в небе, чем утку под кроватью… Бери! Пока ветры не обдули да собаки не облаяли. Зерно в колоске, не валяйся в холодке! Кончай кормить завтрашними днями! Ну сколько можно толочь слова в ступе!? Срочно женись и большой привет кенгуру! Неужели ты не знаешь? Жена – величина постоянная. А любовница – величина временная. Ну так чё?

– Чирей на плечо!

– И всё? Ну так бу или не бу?

– Чего бу?

– Будешь или не будешь жениться? Отвечай конкретно!

– Конкретна только смерть…

– А ты?

– Что ты! Что ты, мил братунюшка! Не учи ковыряться в носу… Ну не надо, глупыш, гнать мороз![214] Ты толкаешь меня войти в чужую дверь? С какими глазами входить?.. Жениться старчику на молодиночке – тяжкое преступление! И в это преступление уже впаян фугас-наказание… Горька калина, хоть мёду половина… Ведь дельфин и русалочка вообще не пара! Не пара, Толик… Мне до неё – как пешком до Луны! Я морально расплющен…

– Ну да не поленитесь, застрелите кто-нибудь меня! Не могу я такое слышать… Ну не смеши ж ты мои родные тапочки! Эх, тыря-фыря-мыря! Разбежался жениться и – напопятушки! Пал смертью храбрых?! Но это ещё не повод заказывать похоронные венки! Кончай тарахтеть попой,[215] несчастный трусляй! Как забить горячую золотую пулю такой красавейке – это мы! С царским удовольствием! А как жениться… Ой-ой-оеньки! Что вы! Что вы!! Что вы-с!!! Да дорогие ж граждане товарисчи! Да она ж ну даже не из нашего профсоюза! Глыбоко извините уж, пожалуйста!.. Ну и прыгунец… Эхма-а… Наскочил милашка зайчик на охотника… Такое ура-счастье само плывёт к тебе в штопаные сети! Другой скорострел схватил бы на лету! А есть товарищи, – стукнул я его по плечу, – готовы весь свой век безответственно активно колебаться. Брать не брать?! Брать не брать!?.. По-моему, давно пора взять на супружеский баланс такую красуню! Вижу, и хочется, и колется, а тут ещё и мамка пальчиком грозит? Ну чисто вселенское горе… А ты поступи простенько и со вкусом. Что колется – решительно откинь в сторонку и рыцарски сосредоточься на том, чего хочется. Любовь такой хризантемы! Это несметное богатство! Наследство!.. От какого наследства отказываетесь, сударь? Прямо по-вождистски вынудил квакать! Аж самому противно!.. С затонувшего корабля плыл, плыл один вплавь в штормовом море и на берегу героически отважился утонуть? Выпрыгивать из какой игры… Привет от Эйфелевой башни! Ты не догадываешься, что у тебя не все дома? Учти… Пока всё вертит твою мельницу. Не спи, картонная дурилка! Иначе твои непозволительные колебания раскачают и разобьют лодчонку твоей жизни. Кончай финтить-винтить. Аполитичные колебания надо прекратить и крепко охомутать набежавший момент. Всё! Леди не шевелятся! Действуй!

– Не-е… Ну куда спешить? Надо подумать…

– Что тут ещё думать, важно засунув палец в нос? В твои старчиковы годы нет времени на медленный танец!

– Почему же нет? Ну куда спешить?.. Как сказано не мной, «брак – благоухающая тюрьма». Что я забыл в тюрьме?.. Набежало раз. Набежит ещё… Да и… Побыли неделю счастливыми и хватит… Да… Вспомнил… Учёные турки доказали, что самой красивой попой считается та, которая наклонена к спине под углом 45 градусов.

– И какие успехи у твоей Веруньки?

– Сорок пять! И у меня тоже сорок пять.

– Стахановцы! И тут вы выскочили на идеал! И ты ещё думаешь?

– Думаю… Хорошего понемножку… Расстались… Птичка улетела, гнёздышко сгорело… Чего остывший пепел ворошить?

– Ну трусляйка! Залез на дерево и теперь не знаешь, как слезть? Ты чего так дрейфишь перед женской оппозицией? Как подумаешь о венце, так со страху, поди, аж яйца обмирают? Да не боись, дуранюшка… Страх – ненадёжный страж… Страх никогда не огородит твой покой… Ну? Женишься? Молчишь… Тогда хоть скажи… За износ фонда амортизации её пупка ты ничего ей в подарок не купил?

– У-у, чего захотел… Тут только начни дарить… Да «что у женщины на уме, не выдержит ни один кошелёк»! Двустволкам я ничего не покупаю. В поту топчешь, топчешь эту солдатскую пилотку… Не щадишь своего родного орденоносного пупка… Мешок собственных сил отважно кинешь! Ещё и покупай!

– Ну на что тебе, ушлёнок, эта временная топтушка? Тебе сорок три… Я не Державин. В гроб ещё не собираюсь сходить и никого не собираюсь благословлять. И всё же скажу… Слушай мой подсказ. Женись и жги дальше!

– Щас! Дай только шнурки разглажу… Каравай выбирай по зубам!.. Ради Бога, не путай Эйнштейна с кронштейном! Лискинские лихие скачки – это одно. А жениться – совсем другое!.. Нет, нашим судьбам не слиться… Да и к чему спешить? У меня не горит… Намотай ус на кулак: дважды два не четыре, а сколько надо. На мой век хватит крашонушек. На всякий горшок всегда найдётся своя крышка! Что да, то да… А если… А если что, бегает запасная Матрёнка – скорая помощь. Есть куда слить бешеную кровушку. Тут через три дома эта кувалда… Ветропузова… По последнему мужу в отставке Котолупова… Правда, страховитая старушка-веселушка… Да ещё эта бактерия с большой дороги с киселём в коробке. Не может число двадцать два написать цифрами. Не знает, какую двойку ставить первой… Свяжет же чёрт… Я этой лапчатке прямостоячей шутя кинул как-то: «Давай дружить?» А она всерьёз: «А чего? Давай, Грягорий! Прибегай нонь в полночь к сеновалу! Я тебе загорать на солнышке не дам!» Эта сердитка чуток постарше меня… На один нолик справа. Ну… Сбегаешь к этой Матрёнке… Там любовня… Как шершавую крокодилиху потискал. Меня от неё штормит. И хочется – ну гормоны сносит! – и жутковато… Однажды обточила крокозябра меня матом и грозится: «Не возьмéшь меня – обесточу в момент! Искрошу из автомата! Я ж девушка-пираньюшка… Кончай балду валять. Не то Аляска отвалится… Я обожаю котов лупить. Хрясь-хрясь – и нету дядяйки Гришони!» Ну накачай какой! Вроде шутит так эта титька в каске. А ты думай! Расслабушечку не давай. Шевели пузырями!

– А чего тут особо-то шевелить? Верочка в твоём ассортименте… В твоём послужном списке счастливое исключение. А ты всё ударяешь по лубью.[216] Или ты сдвинутый по голове? Ну на что тебе этот вымирающий эректорат?.. Не к лицу бабке девичьи пляски… А не хотел бы… Чтоб по твоему желанию вечерами на десерт подавали витаминчик Х, этот шоколадный перепихнин с повторином? У меня жёнушка молодёнушка. Хорошо-с! Ты б не желал, чтоб и у тебя перед глазами всегда жужжала молодая пчёлка?

– Да что ж я буду делать с детсадом?

– А что ты будешь делать с домом престарелых?


7 мая 1979

Беспокойный друг

Вечером пришёл к Грише его дружок, сорокалетний холостяк Валерка.

– Вот, – подаёт Грише газетную вырезку. – Ты всё толкуешь о выборе себе невесты… Ответственное предприятие. Переживаю я за тебя. Не нарвись на какаси.[217] Читай внимательно. Пособие для холостяков. Выбирай себе качалку по груди… Тут всё оюшки ладно расписано. Главное – читай внимательно…

– Давай сюда твоё ненаглядное пособие.

Гриша берёт вырезку и читает…

Что говорит о женщине форма её груди
Впервые гадать по форме женской груди начали в Испании в XVIII веке. С тех пор появилась целая наука – стерномантия. Ученые-стерноманты несколько столетий занимались изучением предмета, и вот что им удалось выяснить.

Оказывается, характер женщины можно определить по форме ее груди, а зная характер, не составит труда предположить, как сложится судьба женщины в дальнейшем.

Лисьи носики
Такая грудь по форме напоминает лисичку, которая подняла острый носик вверх и что-то вынюхивает. Обладательница «лисьих носиков» легка на подъем, весела, сексуальна, но немного ленива.

Яблоки
Считается, что среди женщин, чья грудь по форме напоминает яблоко, чаще встречаются фригидные. В то же время это очень верные женщины, которые не любят менять партнеров и становятся хорошими хозяйками.

Груши
Грушевидная форма груди выдает страстную любительницу секса. Она ветрена, легкомысленна, хотя может быть хитрой и коварной, если захочет.

Баклажаны
У самых артистичных женщин грудь похожа на баклажан, они непредсказуемы и сведут с ума любого, кто встретится им на пути.

Арбузы
Властные натуры обладают массивной грудью, напоминающей зрелые арбузы. Они напористо идут к своей цели, не сворачивая с пути.

Укусы пчелы
Противоположный «арбузам» тип женщин. Они приятны в общении, игривы и легки на подъем. Часто у них много друзей-мужчин.

Не менее красноречиво говорить о характере женщины могут и соски. Если большую часть времени соски торчат так, что ими можно резать стекло, то их обладательница, скорее всего, отличается добротой, щедростью и великодушием. Слабо выраженные соски выдают скрытный характер. Темные соски свидетельствуют о любви к риску, с такой женщиной точно не соскучишься: авантюра – ее второе имя. А вот розовые соски чаще всего встречаются у девушек тонкой душевной организации, они нежные, и легко чувствуют перемены в настроении своих мужчин.


Прочитал Гриша и вздохнул:

– Остановлюсь я, наверное, на баклажанах… Или на лисьих носиках… Окончательно пока не решил…

– Я вижу твоё смятение. И я тебя понимают как никто. Зима. Все литавры[218] сократы одеждой. Как узнать? Как играть? И на этот случай выдаю второй вариант, доступный во все времена года. Воть этот…

Как определить характер женщины по глазам
Глаза – это основное оружие женщины. Их обаяние и притягательность, стальной блеск и упрямство – заставляют мужчин покоряться, и делать все, чтобы добиться ответного блеска глаз любимой. Но мужчина, как известно, в глаза женщине смотрит редко – эта «деталь» волнует его меньше всего. И зря! Потому как заглянув в них, можно узнать кое-что интересное не только о характере женщины, но и о ее темпераменте.

Японские физиогномисты считают, что в глазах человека написан не только его характер, но и его прошлое, будущее и настоящее. Так что если мужчина вознамерился выбрать себе подругу жизни, прежде чем сделать свой окончательный выбор – необходимо внимательно всмотреться в глаза избранницы. Существует одно интересное старинное японское наблюдение, говорящее о том, что если у женщины радужка глаза не достигает нижнего века, то такие дамы, как правило, отличаются высокой выносливостью, агрессивностью и вспыльчивостью. Удлиненные глаза с широким веком, как бы чуть-чуть вытянутые к вискам, присущи женщинам, которые в будущем будут обладать хорошим материальным положением. Такая форма глаз гарантирует здоровую и счастливую старость. Маленькие глазки, с редкими белыми ресничками, свидетельствуют о скупости, хитрости и очень большой бережливости своей обладательницы.

Такие женщины не глупы и весьма своеобразны. Но они живут себе на уме. И японцы считают, что при встрече с такими барышнями нужно проявлять особую осторожность. Девушки с большими, ближе к круглым, глазами, ясными и горящими – это счастливицы, которых ожидает удивительная жизнь полная событий. Перед ними будет открываться будущее, и они будут видеть перед собою только прекрасные перспективы. В жизни таким дамам все будет даваться легко.

Глазастая правда
Голубые глаза. Эта милая крошка только внешне кажется такой беззащитной и податливой. На самом деле она четко придерживается принципа «если кошка голубоглаза, ей не будет ни в чем отказа», поэтому парой поцелуев мужчина не отделается – ублажать девушку придется по полной программе. А вот получит ли мужчина то же самое взамен – это зависит от ее настроения. (Пример: Николь Кидман).

Серые. Она на редкость работоспособна, но подвигов в постели от нее не приходится ждать – это, пожалуй, единственная сфера в жизни, где она совершенно не заботится о результативности. Впрочем, если мужчина отдает преимущество качеству, а не количеству, такой вариант его вполне может устроить. (Пример: Шарлиз Терон).

Коричневые. Зажечь в ней огонь желания – дело не хитрое, но вот поддерживать его намного сложнее. Она очень чувственна, но ленива. Зато и от мужчины многого не потребует. Так что если в отведенное для обеденного перерыва время у мужчины осталось немного свободных минут, то он может смело предаться страсти. (Пример: Бритни Спирс).

Зеленые. В метро она этого делать не станет. Но если мужчина остался с ней вдвоем, то она поможет воплотить в жизнь любую эротическую фантазию – для нее не существует табу. Своими ласками она способна довести мужчину до безумия. Но когда придет время заняться, собственно говоря, делом, мужчина будет несколько разочарован ее индифферентностью. Зеленоглазую партнершу больше интересует собственно любовная прелюдия, нежели секс. (Пример: Линда Евангелиста).

Серо-голубые/зеленые. Чтобы растопить эту ледышку, придется попотеть. Заранее предупреждаем: душевная теплота в этом случае стоит не на последнем месте. Зато если уж получится, то этому счастливцу можно будет только позавидовать: у нее нет комплексов. К тому же она чрезвычайно романтична, нежна и темпераментна. (Пример: Мадонна).

Темно-карие. Ее импульсивность и раздражительность – ничто по сравнению с темпераментом. Даже если мужчина немного не в форме, откладывать свидание не стоит. Во-первых, сама она заводится с полоборота. Во-вторых, готова экспериментировать до утра, использует все свое богатое воображение и всю нежность, дабы мужчина смог почувствовать себя настоящим мужчиной. (Пример: Салма Хайек).

Взгляни на меня, люби меня!

Мимика, жесты чаще говорят намного больше, нежели простые слова. А глаза женщины – это вообще открытая книга! Необходимо только знать, как правильно ее читать. Глядя в пару бездонных, можно запросто определить, что именно чувствует женщина в момент общения. Так если девушка постоянно отводит глаза в сторону, но при этом все равно старается проследить за взглядом мужчины – то подобное явно свидетельствует о том, что собеседник ей небезразличен. Если же девушка во время общения смотрит себе под ноги или же водит глазами по сторонам, фиксируя взгляд на посторонних предметах – то интереса у нее к собеседнику не больше, нежели к лавочке стоящей рядом. Если женщина в общении с мужчиной загадочно подымает глаза в небо и чаще смотрит поверх собеседника, нежели на него самого, не стоит обольщаться – романтических чувств дама не испытывает, а, скорее всего, думает о том, как лучше использовать подвернувшегося ей под руку кавалера.

Часто в самом невинном женском взгляде можно почувствовать небывалую силу и энергию. Это пробивающее током чувство невозможно описать, ибо действие подобных флюидов ощущается исключительно на душевном уровне и, собственно, более чем красноречиво говорят о личной заинтересованности женщины в мужчине.

Путёвка

– Хлопцы! Я выписую соби путёвку за хлебом сходить… Плохое мне счастье уродилось. У других сыны поженились. Невестки приносять хлеб, по магазинах бигають. А мне ну нипочём нэма ниоткуда помочи. Встала и бегом у кажинный след сама. Я сказала:

«Гриша! Женись. Помогала б…»

А Гриша: «Поможет! То обстируешь одного. А то будешь обстирывать двоих. Да ещё не угодишь!»

Не було у собаки хаты, не будэ и довеку. Если б кто усчитал, по скилько километрив у день я вытопываю… На один низ за день рейсов десять сгоняй. А там ще и постоять треба. В магайзине часто и густо мнётся стилько народу… Руку не сунешь! Это время. И стоишь… Ноги-то одни. С устали не молчат. Ноют-гудят… Да по другим маршрутам скачешь раз по разу. Раз по разу. Скилько цэ в километрах? Десять?.. Не сбрешу, самэ лучше. Учора бигала, бигала… Ноги по коленки оттоптала… Насилу уморилась…


8 мая 1979

Бусы из дождя

Всю ночь ко мне в сон лезли кошмары.

Я вскочил затемно. Тихонько оделся и мышкой, чтоб никого из своих не разбудить, нырь во двор и подрал на переговорку.

Шёл дождь.

Я бежал в глубоких маминых калошах и прикрывал голову от дождя газетой.

– Девушка! Москву по адресу можно заказать? Мне надо сегодня!

– На сегодня нужно было заказывать вчера. А телефона дома нет?

– Нет… Тогда я приду часа через три.

Когда я вышел из почты, дождя уже не было.

Под первыми лучами солнца празднично сверкали на проводах капли. Бусы из дождя.

У колонки Гриша набирал второе ведро.

Мы взяли по ведру и домой.

– А мы думали, – усмехнулся он, – ты убежал. Где был?

– На телеграфе.

– Заказал?

– Нет. Часа через три позвоню на работу. А то ещё отравится… С месяц назад я был в Новосибирске у профессора-травника Крылова. Собираюсь писать про него. На время, пока буду писать, он дал мне свою книгу о травах. У меня такое жестокое предчувствие, что я не верну ему эту книжку. Самому нужна!

– Это воровство.

– Книга, пожалуй, единственная вещь, умыкание которой благородно… Я думаю, он со мной согласится. Он дал мне Марьина корня от Галинкиных болячек. Я оставил ей корень, наказал, что и как делать. Да делает ли по-моему? Надо позвонить. Всё расспросить. А то перехлебнёт… Может и отравиться… Ну, это в сторону пока… Какой мне на сегодня наряд? Помидоры посадили… Мама говорила, и на нашу долю. Огородчик вскопали… Воду выливать из погреба будем?

– Не каждый день погребу Пасха. Вчера выливал ты. Сегодня пропускаем денёк.

Входим в хату.

Мама уже наворочала целый сугорок блинцов.

– Толька! Та ты дэ був?

– Нигде…

– А чего портфель на веранде ночевал?

– А это Вы у гулёны портфеля спросите.

– А я думала у тебя спросить. А то мы просыпаемось – нэма Толеньки! Думаем, потеряли тебя. Пропал наш Толька.

Гриша:

– Ты как Лев Толстой. Ночью ушёл.

– Так я вернулся. К блинцам. Был вкусный стимул… Ма! Как Вы так печёте? Все они у Вас в дырочках мелких. Не блин, а тёплое духовитое решето.

– Сынок!.. Толенька!.. Будет свободная минута, повсегдашно наезжай. Днём… В ночь-полночь… Привсегда встретим тёплыми руками… Мы люди маленькие. У нас в кармане машина не пипикает. То и богатствия – одна во дворе верёвка бельё повесить. А на хлеб и к хлебу привсегда сыночку снайдём. Садись поближче к блинцам. Пока тёплые. Бери сметанку… Начинай…

– Тут нас упрашивать не надо.


9 мая 1979

Будь борщом!

– Сынок, я вспомнила… Тут у нас, в Гусёвке, померла у одного жинка. Остался он один. А готовить не умел. Сразу клал в холодную воду мясо, картошку, капусту, свеклу, приправу. Перекрестит всё то и велит:

– Будь борщом, пожалуйста! Христом-Богом прошу!


5 июня 1980

Боюсь…

– Я смерти не боюсь, сынок. А боюсь… Как зачнут кидать комки земли на гроб. Бум-бум-бум глудки по крышке… Пробьют крышку и мне достанется… Попаду щэ под горячу раздачу… Боюсь…

– Тогда Вы ничего не услышите уже…

– Услышу, Толюшка… Як же? Слышала всю жизню. А тута не услышу? Не можэ того буты… Не глухая… Боюсь, як с кладбища все пидуть по домам и спокинут на ночь меня одну в земле…

Концертик

– Сегодня, – рассказывает Гриша, – Сяглов, – это наш нижнедевицкий Брежнёв, первый секретарь рейхстага,[219] – собирал у себя на совещание профсоюзных дельцов райцентра.

Сяглов страшно любит рулить…

У этого Сяглика посток с вершок, а спеси на целого генсека…

Ну, напихалось человек сорок в его яму.[220]

Благоговейно ждут выхода нижнедевицкого солнца.

Вдруг по рядам шу-шу-шу!

Сам Сяглов идёт! Член КПСС с тыща девятьсот затёртого года!

Все приветственно вскочили.

А я так лениво и основательно долго пытаюсь встать.

Кормчий сразу горячей рысцой ко мне:

– Откуда?

– Маслозавод.

– Кем работаешь?

– Машинист холодильной установки.

– Общественная работа?

– Председатель завкома.

– Коммунист?

– Нет.

– Вы свободны!

– Совсем свободен?

– Совсем! Совсем!! Совсем!!!

И я торжественно взял к двери.

Кто-то вдогонки в страхе прошептал мне:

– Ну по седой бородище вылитый Маркс!

И Сяглов подхватил:

– Похож! Похож! Лучше б не позорил всем нам дорогого товарища Маркса. Сбрил бы бороду!

Я обернулся и говорю:

– Бороду-то я сбрею. А умище куда дену?

– Родная партия в твоём умище не нуждается!

И Сяглов брезгливо чиркнул ладошкой по ладошке.

Стряхнул остатки моего праха на пол.

Где мы живём? Мы что, какая-то Шурунди-Бурунди или Муркина Фасоль, где засиделись разомлевшие от счастья гЫспода партайгеноссе на пальмах? Лень спуститься на землю… Всем прислуживай…

Оказывается, надо как ванька-встанька вскакивать при виде бугра в овраге.[221] А мы к такому не обучены. Ха! Сяглик-Зяблик – верхушка-макушка! Пупкарь! Квакозябр! Тоже мне начальство. Мы сами начальство! Эх, шпын голова, поезжай по дрова! Всё летит в щепы да в дрова. Не тужи, голова! Мы и там служить будем на бар. Они будут в котле кипеть, а мы станем дрова подкладывать!

Вот такой сегодня был концертик в нижнедевицком рейхстаге…


9 августа 1981

По грибы

Трудно входит мама с полной сумкой.

– Ну, хлопцы! Прибежала я снизу с раздобытком. – Крюковатым пальцем спихнула зернистый пот со лба. – Насилу уморилась… Пешеходного[222] сыру взяла, ситра взяла. И к ситру…

– И что ж Вы пристегнули к ситру? – интересуюсь я.

– Да двадцать семь пачек хлебной соды! Она бывает… Раз в сто лет выкинут… И ходить туда радости скупо. Продавцы до того вознаглели… Шо ни спроси, як рявкнут рявком! Всю взяла, шо приудобилась в магайзине на прилавочке. Вот так я!

– И зачем Вам столько?

– Чтобушки потом не бегать. Я буду или нет, а сода в доме будет!

– А мы, ма, – хвалюсь я, – уцелились с Галей по грибы.

– Детки! И я с вами! Я давно рисовала себя на это дело. Для памяти. Это сейчас так… Ничего… Черты потом останутся.

– Ну, разве что для памяти…

Мама кидается мыть яблоки.

Уже через минуту докладывает:

– Я накупала яблок цилу шайку! Пирожков щэ визьмэм, яець…

И навертелось снеди с половину соломенной кошёлки.

По обычаю, мы идём к Чуракову рву за шампиньонами-чемпионами. Вспоминаем, как много их было в прошлом году. Набрали тогда две корзины. Хотели оставить на ночь под навесом во дворе.

А мама:

– У нас двор прохожалый. Унесуть. Одно место останется.

Мама идёт, улыбкою цветёт.

– Иду с вами по грибы. Есть такая путёвка…

– Есть! Есть! – подтверждаю я.

– Галя! – улыбается мама. – А ты по курам тосковать не будешь, как уедешь? Ты их любишь. Заглядываешь к ним частенько в кабинет…

– На приём к ним прошусь. Хочу погладить. А они разбегаются от меня по всему сараю с насестами… Выпирают меня из своего кабинета ласково. С шёлком…

Побродили мы по рву, побродили…

Ни один грибок нам не усмехнулся.

Мама:

– В прошло лето Чураков ров був всплошной чемпион! А в этом году грибов… Нэма и знаку!

Мы сели на бугре и как-то нечаянно духом опорожнили кошёлку.

– Вот так мы! Вот так мы, стахановцы! – восклицает мама. – Это надо! Грибов нэма и званья! Ни одного чемпиона не отыскали. А кошёлку харчей ляпнули! Мы ж какого заквасу? Нам абы елось да пилось, да работа на ум не шла. На воздухе хороше всё идёт. Мы с Гришей часто и густо тоже вот так ходим по грибы. Найдём не найдём… Зато на бугру в охотку поедим. На воздухе!

Помолчала и продолжала уже с грустинкой:

– Грозами слился июль. Говорили, в августе зальют дожди. А засыпала жара. Сушь хватила. Всё поспекло… Лето, считай, уже пробежало… Опять формируемся к зиме. Вы уедете… Следы застынут… Все раскочились, разлетелись… Как дробью разбило… Зачнут купать дожди. Холодюга… Ночь-год… Я буду сидеть под окном и споминать, как мы ходили по грибы. Добро добром воспоминается…


13 августа 1981

Ни конь ни собака

– Хлопцы! Я паспорт не меняла. Шо мне будэ? Нэма у мэнэ пути… Не знаю, в какую жилетку и поплакаться… Гриша говорит, могут забрать. Только ты, Пелагия Михална, говорит, сильно не горюй. Я тебе, говорит, передачи буду вёдрами носить… Это ж надо фотографироваться… В чью сторону будешь похожа? Ни конь ни собака… Приходила из сельсовета Шурка. Я ей и говорю, Шурушка, я уже стара, скоро отойду в Божьи покои… Что мне менять? Ну что? Посадять?.. Шурушка поулыбалась и ушла. Гриша говорит, с пензии спихнут. Вчистую отхапають. Пускай… Останусь без копейки… Гриша говорит, если ты останешься без копейки и на кусок хлеба при нас, при трёх сынах-бугаях, нас надо сжечь живьяком! Ну, сжигать никого не треба…Житуха вас и так вчерняк попекла… Вы и так… Вас трое. Кажный по десятке кинет, и весёлая тридцаточка уже у меня в гостях улыбается.

– Зачем Вам гостевая тридцатка, когда уже бегают к Вам постоянные пятьдесят шесть? – недоумеваю я.

– Не хочу фотографироваться. На кого похожа? Если б ну пятьдесят… А то ну восьмой десяток! Молоди года промелькнули, як молонья. Убежали. Спокинули на старые… Крива… Такая жись кого хочешь нагнёт. Лицо страшнэ! Тилько волосы гарни. У мене смолоду волосу меньче було. Зараз в две косы плету. Прожито много… Восьмой десяток… Это уже путём.

– С нового года, – подливаю я страху, – старые паспорта теряют силу. По ним даже нельзя будет получить пенсию.

– Не дадуть пензию… Значит, мы того заслужили.

– Вам только сняться. А я б отнёс в сельсовет. Читал, две тыщи Вас таких в районе.

– Слава Богу! А я думала, я одна. Если таким дуракам пензию не дадуть, государство будет бога-ацкое. Шо будет, то будет… Два разы не помирать. А раз не миновать. От смерти не убежишь… Как ни мудруй, помирать всё одно ж когда-то надо. Тоже боевая задача… Перекинусь… Отнесут под Три Тополя… Ото и отыгралась бабка.

– Ну при чём тут Тополя!?

– Всю жизнь с паспортом прожила? Прожила. Чего им щэ надо? Если им дуже трэба моих денег, хай не дають…

Дед и баба

– Вспомнила, сынок… Одна баба кажэ свому деду:

«Дедо, борщ недобрый получился».

А дед:

«Ничё, бабо. Не такый будэ, поедим. Ото и всэ ему будэ!»


13 августа 1981

Воскресенье

Мама:

– Толька! Сёдни не пыляйте дрова. Сёдни воскресенье. Грех… Да и жара…

– И что? Сидеть, наотмашку распахнув рты?

– Шо, нечем закрыть?


16 августа 1981

На рынке

– Ойко! Ну кто забыл купить у меня яблочки? Берите ж яблочки! Это ж не яблочки. Конфеты! Пробуйте… Попробуете… Нипочём не расстанетесь! Рупь – кучка, в кучке – штучка!

– Сверху хорошие…

– Все такие! С одного корня. Ну руб – ведро! Сама ж глазастей трёх рентгенов! Сама видишь красоту такую!

– Ну ты оха и растратчица чужих капиталов. Хвалишь хороше!

– А как жа иначко? Вон курица несё яйцо. Всему миру про то смертным криком докладае! А как утка несётся? Не гремит чевокалка крышкой… Чинно, молча несётся. Никто и не знай. И чьи яйца всегдашно нараздрай?[223] Куриные…

– Не спохвалить – с рук не свалить. Ну ты цыганка! Не надо, а беру.

И мама вернулась домой с яблоками.

Хотя свои пропадают на погребе.

Странница

Я гнусь над дневником.

Галя печёт сырники.

Гриша ест и, млея, ухваливает:

– Как дух, как пух, как милое счастье!.. Мягкие! Вкуснотенища!.. Толька, ешь сырники. А то на горизонте скоро дно блеснёт!

Его рука с сырником застывает над тарелкой.

А взгляд прилип к окну – показалась мама:

– О! Наша странница вернулась! Под сырники!

Мама и через порог ещё не ступила, Гриша шумит:

– Ну!? Как поход? Удачный?

– Очень. Народу наявилось… Як на Паску! Там молодёжи у церкви!..

– Что интересно, молодёжи от семидесяти до девяноста? – подкалывает Гриша.

– Молодьше. От тридцати до сорока.

Я:

– Мы не подходим. Гале ещё нет тридцати. Мне уже за сорок.

Гриша:

– Где кочемарили?[224]

– В караулке.

– Во сколько легли?

– Там часив нэма.

– А что ели?

– Хлеб с помидорами… А ты, Толенька, всё пишешь?.. Галя! Да не давай ты ему денег на тетрадки!


Я зову Галинку на пруд.

Мама возражает:

– Не ходите, Галя. Проезжала мимо… Там ни одной ляльки.

– Мы сами ляльки! – хвастливо пальнул я.

– И всё равно не ходите. Не надо, на ночь глядя. Сёгодни праздник. Годовой! Яблоки святять… Второй Спас…

– Мам, – с горчинкой в голосе роняет Гриша, – два дня впроголодь… На одном хлебе… Садитесь поешьте Галиных сырничков. Во рту тают. Как конфеты!

– Меня тут долго не надо упрашивать.

– А я Вас срочно прошу… – тянет Гриша. – Ну что Вы так… Вам не семнадцать. В церковь с ночёвкой в караулке! За сорок километров от своего дупла! В Ваши-то годы…

– Будь тута церква, я б и не каталась в Девицу… А то тута властюра в церкви сгандобила то гараж, то клуб… Это дело? А шо ездю туда… Цэ судьба. А от судьбы не уйдёшь и не уедешь. А покорно поклонишься и пойдёшь…

Мама поела сырников. Похвалила.

Ест арбуз и говорит:

– Без Бога и до порога не дойдёшь. Кто даёт дождь? Пшеница стоит сухая. Пропадает.

– Чего ж он не даст дождя? – усмехнулась Галина.

– А того, что пятеро молятся, а пять тысяч хулят!

– Вы его видели?

– Его и ангелы не видели. А вы хотите видеть. Ты, Галя, женщина. А доказываешь хуже мужчины. Я думала, ты за мою руку. А ты против?

– В чём выражается помощь Вам Бога?

– В здоровье. Мне восьмой десяток. А я хожу. А есть в тридцать-сорок ходять-ковыряются.

– Мы помогаем друг другу… Помогаем конкретным людям. А Вы верите Богу. Его кто-нибудь видел?.. Что ж… Вы принесли ему свою веру, здоровье, себя. Приехали молиться прошлой зимой, только отшагнули от автобуса и упали перед церковью. Что ж он песку Вам под ножки не плеснул?

– Лёд как стекло був.

– Для всех! И для верующих, и для неверующих. Что ж ему не помочь, как человек человеку?

– А у тебя мать молится?

– Нет.

– Она шо, у тебя генерал?

– Ма, – сказал я как можно мягче, – любовь к Богу живёт в любви к ближнему. Зачем же Вы обижаете её мать?

– Извинить… Одна смерть праведна. В суде можно откупиться. А от смерти не откупишься. Не такие столбы валились…


19 августа 1981

Братья

Мама проговорила в грусти:

– Наш род пропадае…

– Да! – подхватывает Григорий. – Что ж мы делаем? Надо думать о будущем. Надо кидать кусок наперёдки. А кидать-то и нечего! Нас три брата. Три бегемота. Толик молчит о своих детках. Гриша засох на корню! А Митька… Копилку[225] откормил ого-го! А браконьер злостный. Мазила! Бракобес! Две девки и ни одного парубка! Фамилия пропадает… Да и кто вырастил тех девок? Вы, мам. А благодарность какая? К Вам, как к стенке, Лидка обращалась. За всю жизнь ни матерью, ни по имени – отчеству и разу не назвала.

Мама припечалилась:

– Чего восхотел… Эта девка с большими бзыками…

– Всю жизнь обиду таскает на Вас. Всё помнит, как Вы отговаривали Митяйку жениться на ней: «Митька! Сынок, иль ты не бачишь, шо у неи один глаз негожий? Соломой заткнутый». Оскорбили её… То не солома, мам… То бельмо было…

– А… Скажешь, сыно, правду – уронишь дружбу…

– Ма, – говорю я, – вот нас три братчика. Вы ко всем одинаково относитесь в душе?

– А невжель по-разности? Все из одной песочницы… Какой палец ни уколи, болит… Грише большь всех доставалось. Он и вырос выще ото всех вас.

Она помолчала и усмехнулась:

– Как-то Грише прибажилось… Загорелся подправить наши дела. Давай, сорочит, возьмём Алку! А она товста, як копна. А что с мужичьём шьётся… Четверых мужей ухоронила. По улице её дражнять: Алка-катафалка… Як-то хвалилась у винной лавки: «Да у меня этих женихов – раком всех не переставишь до самой до Москвы! Ещё и посадить в шпагат хватит на весь экватор!» Ну как такую распустёху вести под свою фамильность? Не-е… Не треба нам такого сору… С многоступенчатым[226] дитём она. У неё девочка-каличка… А там пье! Пьянь болотная… Старюча. Пять десятков, гляди, уже насбирала… В столовке возьме бутылку и меленькими стаканчиками содит с приговоркой: «После пятидесяти жизнь только начинается!» А там курэ!.. В своей хате своя правда. И правда та, шо пьянки да гулюшки – всё и занятие той Алки! Я и режу: «Гриша! Божий человече! Ну шо за чертевьё ты несёшь? Да куда ж мы её возьмём? Она ж, пустошонка, нас пропьёт!» И наш комиссар гордо примолк с женитьбой. А наискал бы путняшку… Чего б не жениться? Горе на двоих – полгоря. Радость на двоих – две радости!


30 июля 1982

Оправдание

Мама:

– Вот и август припостучал к нам… Август – податель дождя и вёдра, держатель гроз: дождь и грозы держит и низводит. Сёдни, на Илью, до обеда лето, а после обеда осень. До Ильи и поп дождя не намолит, а после Ильи и баба фартуком нагонит… Вспомнила… Один у нас беда как изнущался над жинкой.

Раз по пьяни кричит ей:

«Становсь к стенке!»

Стала.

«Голову вниз!.. Голову выше!»

Саданул у щёку.

Она не будь дура и шимани его ножом в пузо. Крутанула! Як буравцом, вытащила сердце.

Под последок он только и прошептал ей:

– Ах ты, сучонка крашеная… Я ж так… Для развития руки… Что ж… ты… утворила…

На суде её спрашують: «Вы ужили со своим благовериком сорок лет. И потом укокали. Как же так получилось?» – Пожала плечишком: «Да вот, ваша честь, всё как-то откладывала, откладывала…»


Ей кинули восемь лет. Даже согнали в тюрьму.

А тюрьмы забиты винными и невинными.

Был ещё суд и ей поднесли оправдательность.

А сама она маненька. Человеченко там… За крупное дитё примешь. В детском саду нянечка.


2 августа 1982

Примета

– У нас в доме – вспоминает мама, – главным был дед Кузьма. Он решал, когда начинать сеять.

Дед первым ехал в поле. Брал в жменю землю. Рассыпается – надо начинать сев. Остаётся мячом – рано сеять.


3 августа 1982

Бич

– В Нижнедевицке судили одного за бродяжку. Я его видела. Молодой, здоровый бугаяка. Годам к тридцати подскребается. Он всё бичом[227] себя называл.

Ну, судили.

Отсидел.

Вернулся и всё равно мать его в работицу нипочём не воткнёт.

Когда его спрашивали, где работает, он отвечал:

– В гортопе. По городу ножками топ-топ.

И стал он просить у матери на выпивку.

А мать старенька.

Пензии всего-то сорок пять рубленцов.

Она и укоряет его:

– Что ж ты в работу не впрягаешься?

А он:

– Что я, псих? Пусть трактор работает. Он железный!


22 августа 1983

Осторожный гриша

– Месяца три назад я как-то сказала Грише за тельвизором:

– Сынок! Вот мы покупили две красные мягкие стулки – он их креслами дражнит, – рядушком в культуре сидимо. Вдвох караулим[228] один тельвизор. А як бы ловко було, женись ты всё ж на какой путящой. Мы б тоди взяли третью стулку и уже утрёх караулили б один тельвизор. Надёжнишь було б… А то… Неважнуха из тебе караульщик. Тилько подсив к тельвизору – тут же засыпаешь!

– Оно и Вы не лучше караульщица. Едвашки пристроитесь покараулить – тут же отъезжаете в Сонино.

– Обое хороши… Бессовестно спимо перед тельвизором… Унесут и не побачим… Надо шо-то делать.

– Надо. Стулку б мы купили! Она б караулила! Да ты, что интересно, тогда где б сидела?

– Как и зараз. В красном углу.

– Да, в красном углу. Только снаружи! По ту сторону стенок. Во дворе!


23 августа 1983

Ужин после ужина

– Что ваши делают?

– Да повечеряли. Теперь хлеб жують.


– Ма! А Гриша часто пишет письма?

– Часто. Кажный год.

На конфеты

– Получила я пензию. Трохи оставила на магазин. Аостальное отдала Грише.

– Пелагия Михална! – щурит он один глаз. – Чего не всю пенсию отдаём в общий котёл?

– Мне деньги нужны. На конфеты…

– Знаю Ваши конфеты. На магазинные путёвки!

Он все деньги отдаёт в семью.

Все знают, где лежат деньги. Надо – бери без докладу.

У нас всё открыто. Всё навыружку.


25 августа 1983

Столовка

– Леночка наша выходит в Воронеже замуж. Недели две назад Митька отвозил ей постелю. Хай сперва кусок в руки возьмёт. По разговорам, жених у моей внученьки схватчивый богатюшка. С ломтём… И я ездила с Митькой. Понасунуло туч. Холодняк. Морозяка прямушко в щёки. Зима не зима, а и летом не назовёшь. Завезли Ленушке постелю, и побежали мы с сынком в путёвку по магазинам. Отыскали мне кустюм. Покупили… А уже надвечер. В голоде бежим. Заскочили в столовку «Три карася». Набрал он полный стол. Как лопатой накидал! А я и не села. Хоть во весь день во рту нэ було ни росинки ни порошинки. Он говорит, ну выпейте хоть компоту, размочите желудок. Весь же день насухач! А я говорю, ты ешь, ешь. А я на улице пидожду. Вышла. Не стала йисты. Ну как ото его на людях йисты?.. Все смотрять… Ну, вот, Галенька… Всё я тебе обсказала… Батька гарно гуртом бить. Ты гладишь. Я цепляю подзоры. И дело у нас видней…


26 августа 1983

Вся жизнь на движениях!

Приехали мы с Галей в Нижнедевицк. В гости.

Только на порог – мама навстречу:

– Детки! Не обижайтесь. Я пойду. Мне в десять на антобус. Еду в церкву. Яблоки святить!.. Вы в дом. Я из дома… Вся живуха у нас на движениях!

Вернулась мама через день. Хвалится:

– Служба началась в семь. А покончилась в два. Оюшки ж и народу!

Гриша с подсмехом:

– Они б и сейчас служили, не разгони их… Эти все в рай рвутся попасть!.. Небостремительные… Ма! Вы ж не девчушечка. Совсем устарились. Не обязательно туда скакать молиться. Молиться можно и дома.

Мама засерчала:

– Молиться надо без смеха. Один дедушка говорил: и делай людям добро, чтоб в сутки два спасиба заработать. А когда злишься – сам себя грабишь. Делаешь людям зло и себе сделаешь зло.

– Верно… Не сердитесь. Лучше расскажите, как там всё было?

– Годовой праздник… Сначала молитву читали. А потомушко кругом церкви яблоки по траве все на полотенцах разложили… Несут три иконы… Певчие и батюшка… Дядько несёт воду. Батюшка макает кропило и брызгае по яблокам. И всё.

Григорий:

– И затем каждый хватает свои яблоки и убегает!

Мама укорно смотрит на него:

– И чего ж убегать со своим?.. Голодняком не сидели. За обед буханку хлеба разделали… Помидоряку разломишь – как сахарём посыпанный. Блестит!

– А добирались назад как?

– По-царски! Вышли из церкви – антобус с дымком к нам бежит. Старается! Стал возле нас. А большой! Служебный. Прямо под нас, под бабок, подогнали антобус! Сначала не хотел нас брать. Разбежался ехать в другой край. А мы… Денежки на карман… Куда хочешь заедешь! Никакой ревизёр не остановит! Нас пятьдесят душ. Кидаем по рублю и он…

Мама запнулась. Я подторопил её:

– А он что?

– Да ну тебя! Ты щэ в газету наляпаешь!

– Разве хоть раз я писал про Вас?

– И дядько сказав: залазьте, дорогие снегурушки! И наши шкабердюги полезли. Гарный дядько… Это под его распоряжением був антобус.

Гриша стукнул в ладоши:

– Во что интересно, как зарабатывают состояние! Автобус служебный! Вёз тех, кто был на службе. Идейно!

Мама просветлённо улыбнулась:

– А людей полно-вполно. Раньче жались по уголочкам. А тут… Как водой налито! И детей многие крестили.

– Ма! А я крещёный? – спросил я.

– Да.

– А кто мой крёстный отец?

– Да ну там… В Грузинии… Не пойдёшь искать. Я и не помню кто…


18 августа 1984

– Ур-ра! Наш папка задушился!

– Что это водку не прекратять продавать?! – гневится мама. – Или мир стоит на водке? Зинка Давыдова, соседка, ругала своего мужика. Этот Мишка по-страшнючему её отоваривал. Всем бита, и об печь бита, только печью не бита. С пьянюгою жить – синяки растить! Плечо ей разбандерил. Год болело! Однажды он пьяный упал, как петух, на порог. Как кто его положил. Голова хорошо лежит. Хорошо б её отрубить! Глянула слезокапая Зиночка – дочка Наташка делала уроки. Затряслась. «Жалко ребёнка. Калекою сделаю». И бросила топор… А через три дома мужик тоже издевался над жинкой. Раз лёг он пьяный спать. Подлетела к койке жена с топором на весу: «Закрывай глаза. Я тебе голову отрубаю!» – «Что ты! Что ты, божья моя радость! Я пить больше не буду! Не буду! Не буду!.. Только брось топор! Брось, роднушечка-золотушечка, топор!» Жена и отступись. Спал он, спутанный верёвками. Это она его упеленала, шоб среди ночи не кинулся умывать.[229] А утром входит к нему в комнатку – он мертвыш. Разрыв сердца! Четырёх лет хлопчишка ихний выскочил во двор и в полном счастье закричал:

«Ур-ра!.. Наш папка задушился!»


19 августа 1984

Любовь – королевский пожар

«Что наша жизнь? Да вечный бой
С лукавым полом слабым!»
– Поздно, хлопцы, сёдни я встала. Как та невестка: «Та шо оно, мамо, як я ни встану, увсегда рушник мокрый та мокрый?» – «Треба, доцё, вставать ранесенько, и рушник повсегдашно сухый будэ!» Так и я долежалась… Все уже поумывались…

Из кружки она набирает воды в рот.

Изо рта поливает на руки. Умывается над ведром.

– Ма! А куда отбыл дом напротив нас за посадкой? – спросил я. – Его ж в прошлом августе уже достраивали…

– Любовь спалила! И дня не жили люди. Тилько дорубывали… А чердак вжэ був готовый. И сын, жеребяка лет тридцати пяти, таскал на чердак одну хвиёну. Потом прилюбил другую. Стал водить эту. Первая ночью залезла… Думала, он там со второй, и облила чердак керосином. Зажгла и слезла. А вторая и он уже управились по-стахановски раньче. Раньче и слезли. Дом сгорел. Ну кто ж теперь будэ спорить, что любовь не пожар?


21 августа 1984

Посмотреть бы на новую Криушу

Едем с Галей из Воронежа в Нижнедевицк.

Посреди пути тормознула наш автобус кучка голосующих.

– Вы далече едете? – на подбеге шумят водителю.

– Мы-то далече. А вам кудашки надо?

– В Нижнядявицк!

– Так бы сразу и пели. Садитесь!


Вечером на петуха пришёл старший брат Дмитрий со своим выводком. С женой и двумя дочками.

Приняв на грудь, Дмитрий повеселел и зажаловался:

– Была премия… Всем дали. А мне, начальнику, – тюти… Шиш! Дяректор пока я на маслозаводе. А сам себе не выпишешь. Тот-то. Что запоют низы?.. Замудохался я с этим заводом… Жизнёха закрутилась – кругом разруха в головах и сортирах… Слыхали? На родине Горбатого-угря разметают дороги. Наводят марафет.

– Та хай наводять! – великодушно разрешает мама. – Чище будуть.

Дмитрий с ухмелкой махнул рукой:

– Пусть отъезжает та премия подальше… А мы…

Он угрюмо набурхал себе в стопку водки и как-то мстительно опрокинул её себе в рот.

– Ты что у нас единоличник? – говорю ему. – Оторвался от масс, в одиночку отоварваешься?

– В одиночку, Толик, в одиночку…Пока коллектив готовится к приему очередного градуса, я до срока… один… вне графика… На заводе мне достаётся и в хвост и в гриву. Значит, принимают меня за лошадь? Вот я и хлопнул один за то, чтоб нас везде принимали только за нас самих и ни за кого больше!

Он как-то враз повеселел:

– А теперь можно и о чукче… Чукчу спросили, что такое перестройка. Чукча ответил: «Перестройка – это лес. Вверху ветер, шум. А внизу тихо-тихо». Правильно ведь. А? Московские шишкари оборались о перестройке. А страна об этой перестройке и понятия не имеет. Или… Чукча разбежался в Москве мандыхнуть. – Дмитрий щёлкнул себя по горлу. – И стал в хвост очереди. На Красной площади. Очередь привела к Ленину. А чукча думал, очередь за вином. «Ну и как?» – спрашивают его. – «Да как… Пока очередь мой пришла, вино кончился и продавец умер».

Все смеются. А мама вздыхает:

– Умирать – никому не миновать. Живём одним секундом… Старушка шла в магазин. Грязь… Машина поплыла и бахнула старушку бортом. Помэрла старушка. Разве она за тем шла в астроном?.. Народ зараз настал не дай Бог какой. Одна в магазине кричала продавщице: «Я не пойму, ты советский продавец или к будке привязана? Ты пять лет училась, как торговать. И тебе ещё надо пять лет учиться, как обращаться с народом. Плюёшь в лицо и не отворачиваешься!» Митьке, начальнику, хуже. А Грише, простому работюхе, лучше. Тилько на часы поглядуе. А Митьку вон на днях в два ночи подняли в Вязноватовку. Там шо-то на молокопункте скрутилось…

Мама помолчала и продолжала:

– Зараз время – все в отпусках. Никого нэма на работах. Тилько Бога и застанешь на своём месте…

– Эк как высоко летаете Вы! – хмыкнул я.

Мама ничего не сказала на это и спросила меня:

– Вы с Галей на море поедете?

– Наше море пока – Ваши огороды, дрова, погреб…

– Бабка я стара, голова моя с дырой… А… Куда б мне поехать хоть одним глазком на море глянуть? Правду Гриша кажэ: «Ничего ты не видела. Коптишь небо». Сроду нигде не була. Ничё не бачила. Ничё не вкрала… Толюшка! Там у тэбэ нэма путёвки у Грузию? Вот бы подывытысь на Сербиниху, на Солёниху, на Скобличиху, на Гавриленчиху… До си ли на каторжном чаю пашуть? Рабыни подружушки мои… Как же мы мучились в том проклятом совхозе… Свезли туда одних бездольников… День мучились на чаю, в вечер бежали рыть окопы… Жили мы в прифронтовой близости. Тяжко было. Покончилась войнуха, но лекша не стало. Ещё не рассвело, а бригадир бигае по посёлку и палкой в окна лупит. А ну давай бэгом на работ! Вэсь дэнь на плантации с первого света до чёрной ночи. А шо получали? Дулю… В мае самый напор чая. Можно собрать в два-три раза больше чем в сентябре. Ты стараешься, и они не спят. В два-три раза завышають норму! И ты получаешь дулю с маком…Считай, беплатно ишачили… Ну Насакираля… Потом из Насакиралей на Ковду марахнуть бы… Скилько жизни там кинули мы тому проклятке северу… Як начнэшь на том лесозаводе доски грузить… Смертная запара… Не знаю, откуда туда наезжали со своей водой…

– То, наверно, американы приезжали за нашими досками. Но со своей водой. Боялись нашей отравиться.

– Земли в Ковде не видно. Одни доски-мостовые… Досточки-тротуарчики…

– Ма! – вжимает меня разговор в интерес. – А Вы помните, на какой там улице наш барак был?

– Буквы не знаю. А ты хочешь, улицу шоб знала?

– Ма! А почему у Вас нет ни одной карточки с севера?

– Хох! С этими карточками… Держали нас в горьком режиме… Ты хочешь снятысь с семьёй, а тебе в нагруку человек сбоку пихает сверху за спину какой-то дурий фанерный плакат с политикой. Без плаката не снимали. А мы с плакатом не всхотели сыматысь.

(Через много лет я разыскал этот плакат. Он справа.)

– Був щэ подурей плакат «Железной рукой загоним человечество к счастию». Жестокой дури було вышь ноздрей. Страшно и воспоминать…

Она долго в печали молчит. Вздыхает:

– В Собацкий… В Новую Криушу поехала б… Хоть вприжмурку глянуть на свою хатынку… Е ли хто живый?

Мама идёт к себе в комнатку в прихожей. Там за печкой её койка. Идёт спать:

– Поехали на отдых… На наш жаркий курорт за печкой…


23 августа 1986

Свидание

Мама собирается на низ. В магазин.

– Сбегаю на свиданку в астроном.

Гриша:

– Горючего ничего не берите. И капли!

– На водке прожил. А на спичках-каплях хоче сэкономить! – смеётся мама и обращается к Гале: – Почему сейчас детвора такая? Идуть – цыгарки крутять. Восьмёрки делають. Пьяные…

– Детей надо воспитывать в строгом формате. А родительцы балуют.

– Не нами началось. Не нами и кончится… Скилько твоей матери?

– Пятьдесят шесть.

– У-у! Ей щэ далэко жить. А тут семь десятков и шесть… Считать долго. А прожить… Много моих подруг уже лежат… Прижмурились… Отошли… Половина восьмого… Багацько…

– Какой половина восьмого? – вскидывает руку Григорий. – Уже семьдесят семь!

– Щэ хуже! Уже почти восемь! Да-а… Семьдесят семь не семнадцать… Край всё блище и блище… Помирать зараз безохотно… Семь десятков и семь… Неровный счёт годам… Уживу щэ три летушка… Для ровного счёта… Шоб було восемь десятков… Ровно шоб… А там можно и перестать брыкаться… Спокойно можно кончаться… Оюшки… Или я остарела? Или сдурела? Пока ходю – ходю. А сяду – хоть кипятком обливай. Вставать неохота… Галя уедет, жалкувать буду. За тобой, Галенька, я третий день на курорте. Ты у меня печной комендант.[230] Еда готовится. Ложки моются… А с Григорием мы… Кто дольше сидит, той и моет. Кто первый выскочил из-за стола, той и пан!

Мама показывает свою вышивку гладью и крестиком:

– В обед, вечером вышивала… Пряли ночами… Патишествия много було… Хлопцы! Ну шо мне делать? Подруги едуть у церкву. Отпустите?

Гриша морщится:

– Да что с Вами поделаешь…

– Молодёжи густо в церкви. Ходять крестяться. Как положено.

– Церковь хороша постами, – важно заметила Галина.

– Я, – говорит мама, – раньше мяса поем – круги передо мной, як райдуга. А постюсь – хороше… Самой надо держаться. А в наши годы из больницы здоровьица не натаскаешь. Ну… Я иду в город. В поход… Галя, на тебя вся надёжка. Корми тут мужиков. А я вся в походе. На ночёвку вернусь. Мне за своих сынов в аду кипеть. Упекут они меня в беду!

Гриша и бахни:

– А может, гордиться надо такими орлами? Что, мы кого-то убили? Где-то что-то украли? С такими сынами в рай попадёте! Большое спасибо Вам Боженька скажет за таких сыновцов. И поклонится.

– В рай попадём, когда будем носить кресты…


25 августа 1986

Болезни природы

Мама:

– Вот буря прошумела стороной. Вы с Галей убегали от неё. Откуда та буря? От Бога? А вот вулкан бил где-то…

– Всё это – бури, вулканы – болезни природы, – ответственно доложила моя Галюня. – Природа как человеческий организм. Здесь болит у человека почка. Там болит палец. А у неё… Тут бури… Там вулканы… Природа живёт и болеет…

Я с царским почтением смотрю на свою дражайшую жёнку. И очень даже весь до глубины пяток согласен с высказыванием полководца Наполеона, мечтавшего стать «господином мира»:

«Никто не герой перед своей женой!»


25 августа 1986

Почём место в раю, или У каждого свой Иерусалим

Вернулась мама из Ольшанки.

Из церкви.

Была с ночёвкой.

Отмечался Третий Спас.

– Драстуйте, ребята! – весело посветила улыбкой мама, входя в наше прелое палаццо.

Мы ей хором в ответ:

– Здравствуйте, девчата!

Мама хвалится:

– Антобус до церкви довёз!

– Вся Ваша боевая была дружина? – уточняет Григорий.

– В полном количестве!

– Усердно бабуси молятся. В рай край просятся. Пока допросятся… Мороки целая гора. Да ну не проще ли… Тугриков поболь собери и купи царское место в раю!

Мама шатает головой:

– Дело не в деньгах, сыно. Надо креститься. У каждого свой Ерусалим! Есть рука. Есть сердце. Крестись…

Григорий ворчит:

– Ма! Читать не можете. А так… Где Вы нахватались?

– Один многих убил. Идёт мимо церкви. Шла служба. Глянул и сказал: «Да будет мне!» Все посмотрели на него с осердием. Как такой вошёл в святой храм? Он вышел святым. Потому что сказал это с усердием.

– Мудрёно, ма, глаголете…

– У Нижнедевицку церкву порушили. Некому було застоять…


Постепенно разговор отстёгивается от церкви.

Мама в грусти уставилась в окно:

– На дворе прохладь… С Успенья солнце засыпает… Проводы лета… Отгуляло тепло… Гриша ругает меня: «Ты не умеешь мясо произвесть в дело!» Не отказуюсь. Не умею. Как котлеты сделать, шоб они путёвые были? Не умею… А и умей, Грише б лучше не было. И так раскис. Як баба.

И я поддакнул:

– Госпожа слониха вынашивает своего цесаревича двадцать два месяца. А Гриша баюкает неизвестно что уже два года.

Гриша ухмыльнулся:

– Ма! А Вы видели, как с чердака по столбу спускалась крыса на веранду, где я спал?

– То она смельчугу Гришу пугала, – пояснила мне мама шёпотом.

Гриша услышал и похвалился:

– Меня не испугают ни крыса, ни милиция.


29 августа 1986

Разные Гали

Галя, Гриша и я побрели по смирному солнышку в Кабаний лес.

Видели у одного за плетнём: огород сплошно усыпан тыквами. Даже не верится, что так много их может быть. И огромные. Как хорошие поросята. Земли не видно. Всплошку жёлто залито насыпными тыквами.

Набрали диких соковитых груш.

Возвращаемся. Передохнули в стогу сена.

Уже темнело, когда подскреблись к крайним нижнедевицким дворам и увидели маму.

– Хлопцы! – Голос у неё облит обидой. – Шо ж вы так довго? Вечер. Притёмки… А их нэма! Без малого не выскочила в милицию. Та передумала. Побигла встретить. А саму тревога щипае. А ну Гришу там кабан якый сердитый укусил? Шо ж тоди робыты?

– Ма! А почему кабан должен был укусить именно меня? – любопытничает Гриша. – Что, у него выбора нету? Нас же трое!

– Трое-то трое… Да кабаны ж не таки и бессовестни. Чего они будуть гостюшек кусать?.. Ну, слава Богу! Все в кучке. Целые… В хате крутишься, крутишься… Нипочём всю работицу не перекрутишь. Всю неделю, як в забое… Я вам первый раз приготовила рисовой каши с мясом.

– Это плов! – уточняет Галя.

– Да не знаю, – покаянно вздыхает мама. – Будете то ли вы йисты, то ли придётся отдать ласковой козушке Галюшке.

Гриша учудил. В прошлое лето купил пуховую чёрную козочку и назвал именем моей молодой жены. Намекает, что я женился на козе?

А плов всем понравился. Только слегка суховат. Мало было морковки.

– Галя! – говорит мама. – Как вы там, в той горевой Москви, окормляетесь?

– Роскошно, мам! – отвечаю я. – У нас царское трёхразовое питание. В понедельник, в среду, в пятницу.

– Ну вправде? – не отступает мама. – А как разбежаться по работам, вы завтрикаете или бежите натощака?

– По-разному, – уклончиво жмётся Галинка.

Мама показывает ей на меня:

– Ты ему не подчиняйся. А то раз подчинишься, он и вылезет на макушку…

Галинка выскочила в сенцы помыть ложки-тарелки, и Гриша ласково выговорил маме:

– Ну чему Вы её учите? Да где ж это видано, чтоб жена верховодила в доме? Или Вы не знаете, где жена круглошуточно верховодит, там муж по соседкам бродит?

Мама с усмешкой равнодушно отмахнулась:

– Да ну куда он денется? Побродит-побродит и вернётся.

Тут вошла Галя, и Гриша сменил пластинку.

– А вообще, – подал он постный голос, – есть помногу вредно. Одна молодуха у нас так раскормилась, что каравай репнул, как у лошади.

– Как у немецкой? – спросил я.

– Как у русской. И всё время хохочёт-ржёт. К кому ни придёт, сразу деревенская хата превращается в будёновскую конюшню.


30 августа 1986

Книга

Ещё прошлым летом я привёз нутряной замок. И Гриша всё никак не мог его вставить.

Я сегодня сам вставил.

Подаю маме ключ.

– Ма! Вот Вам ключ от тишины.

– Вот спасибы, сынку… Вотушко спасибы… А то Гриша уходит ли в ночь в смену иле приходит ночью со смены – я вскакивай. То закрываешь на крючок. То открываешь… А теперь сам откроет-закроет. Мне не надо вставать… Толька! Я всё забуваю спросить… Ты получил шо-нибудь за книгу?

Я уклончиво посмеиваюсь:

– Нет.

– Э-э-э… Сидел, сидел и ничего… Ты им большь не пиши. Свеклу вон полют за деньги. А ты книжки пишешь за так! Или тебе денюшки не нужны?.. В твои года… Ты ж четвёртый десяток таскаешь один-одиный выходной простюшкин кустюм! Цэ яка житуха?

– Советская… – грустно киваю я. – Зато я могу лишь смиренно повторить за святым апостолом Павлом: «Я научился быть довольным тем, что у меня есть»… Да… Столько в одном костюмишке… Это ж в Книгу рекордов Гиннесса надо стучаться! Глядишь, занесут…

– Занесут не занесут… А за так ты им большь не пиши.

– Не могу остановиться, – отшучиваюсь я. – Разве рыбу отучишь плавать?.. Привык…

– Э-э-э, сынок… Привыкала собака к палке, сдохла, а не привыкла. Не пиши большь! Дали хоть бы ну полсотенки. А то ничё… Не пиши!

– Как же, мам, не пиши?.. Это моя жизнь… Мне уже сорок восемь. И половину из них я каждый день пишу. В стол наворочена приличная горка. Не печатают. Мол, не о том и не так поёшь.

– А ты, – огорчилась мама, – спроси у начальника, кто не печатае, как ему, чёртяке, треба писать?

– Не, мам… Тот издательский бугор мне не указ. У меня свой началюга… – Я положил руку на сердце. – Как мой нашальник говорит, я так и пишу. А вот издаваться… Неправда, когда-нибудь проблеснёт светлое времечко, и всё вырулит на так! Да и… Ну и сейчас не совсем же полный провал. С большими трудами первая серьёзная книга таки вышла в Москве, в солидном издательстве «Молодая гвардия»! Я в шутку-утку сказал, что за неё не заплатили. Почти пять тысяч отстегнули.

– Ну, так щэ можно писать…

– Долги раскидал. Остался в кулаке один пшик… А вбухал я в эту свою первую панночку-книжицу «От чистого сердца» лет пятнадцать!

– На такую книгу не жалко и двадцати, – отвесил Григорий. – Теперь я понимаю, почему Толстой шесть раз переписывал «Аню Каренину»… Ого сколько терпужил дяденька… А какому-нибудь Ваньке лодырю лень читать такой романище, и Ванькя ужал содержание – сделал короче названия книги. В восемь буковок ужал: «Аня, поезд!..» Трудный твой хлеб… Долгими годами сидишь корпишь над рукописью… Притащишь в издательство… И там какой-нибудь пайковый[231] хмырь, морщась, походя победно водрузит на ней крест, как знамя над рейхстагом… Ну, ничего… Начало заложено. Вышла первая книга. Хорошо! Пруд начинается с капли… Такое впечатление… Очень много ты работал над книгой. Иголкой копал колодец. И выкопал! Нельзя ни слова ни вставить, ни выбросить. Уже забываешь про содержание… Следишь не за содержанием, а за тем, можно ли ещё какое новое ловкое слово услышать от тебя. Писатель – слуга Слова. Ты добросовестный слуга… Хорошая книга! Разве Главсоколу до тебя взлететь?[232]

– Гм… Даже так? Конечно, явный перехлёст. Однако спасибо, брате, на добром слове, – пожал я ему руку выше локтя.

Работа

Мы с Галинкой нескоро поедем назад в Москву. Но мама загодя собирает нам «приданое». Кладёт в сумку мешочки с пшеном и в горечи роняет:

– Толька! Пшено у нас горьковатое. Хороше шиш-два привезут. Мы, остолопы, ездили в Воронеж. Муки сразу не взяли… И муки нету в нашем астрономе. Дожили… Надо Галеньке насыпать кабачковых семечек.

– Они столетние.

– О! Как ты боишься ста лет. Будет и тебе восемьдесят. Узнаешь, как оно работается чисто… грязно…

– Я до восьмидесяти не собираюсь волынку тянуть. В шестьдесят загнусь.

– Сынок… Люди тут в работу кислые. А драться… С двух слов кулаками перекидываются. Драчуки!.. Ты работу себе поденьгастей не наискал? Тебе хоть сто рубчонков в месяц обходится? Гриша получает восемьдесят. Работёнка у нашего дремуши!.. На жопе музли понабивал! Двадцать шесть лет к нему на завод ходю. Ни разушки не застала, шоб он хоть шо-нибудь путящее в руках держал. Хоть той же молоток! Или щипцы… Привсегда сидит-спит на лавочке. В открытую дверь уныло гудит якась машина. Спать мешае.

– Ну зато гудит! – защищаю я Гришу. – Машина работает. А он следит, чтоб работала. Компрессорщик же!

– Я там понимаю… У Митьки работёнка… Варють железо… Може, наглотался… Тилько отскакуе… Почки в камнях. Махнул в Воронеж. Шо ему скажуть?.. Погано живемо… И в Евдакове… Скрозь нам в сараях угловые комнаты… Ты б работёху налапал хоть бы на кислую сотнягу в месяц. Скилько получаешь?

– В восемьдесят пятом как получил за книгу и всё.

– Три годища ничё?!

– Ничего.

– О! Погано! Ты б искал, шоб в каждый месяцок подбегал прибыток… Начальником хуже быть. Начальник отчитуйся перед каждым. А то… Григорий пришёл, картуз кинул на крюк и отчитался.


21 июня 1988

Хирург и знахарка

Нет безнадёжных больных. Есть только безнадёжные врачи.

Авиценна
«Бесплатному врачу никогда не докажешь, что болен, а платному – что здоров».

Медицина так быстро ушла вперёд, что многие не успели вылечиться.

Михаил Мамчич
– Ну что, мам, к врачу завтра сбегаем?

– Оюшки, эти врачи… Как ловко сказал один умный дядько: «Порой не так страшна болезнь, как лечащий врач». Я пошла бы к бабке к одной на Гусёвку. Там була наша главная докторица. Як мне раз подмогла! Да большь не поможет. Примёрла… А к больничнику с чем идти? На лбу корка слезла. Крови нема. Як проситься в Воронеж? Будь врачица, выписала б какой мазилки. Оно б и счистилось… А то та Зиновьева и на врача не похожа. Мелкая, злая, як собака. Конопата… Свиней бы тилько пасти. Двум свиньям щей не разольёт. А она, бачь, врач!

– А болит-то как? Ноет или как?

– А собака его зна! Болит и всё!

– Давайте свожу к врачу. Районная поликлиника под носом. За нашим же огородчиком!

– Нашёл к кому идти! Эти врачи по три стулки позахвачувалы. А шо они понимають?

– Их же учили чему-то?

– Жабам глаза колоть их учили! У моей одной подруги дочка замужем за хирургом в Воронеже. Так он похвалялся, как стал хирургом. В детстве, рассказывал он, моя уже взрослая сестра прятала заначки в куклы, а я их резал-сшивал, резалсшивал… О таки они хирурги!.. По дури выпишут какой-нибудь трыньтравин иль лошадин. А ты и охай… У каждого ж врачуна свое кладбище! Вон лет пять назад шла на низ. У себя на порожках подвернула правую ногу. Повёл меня Гриша к хирургу. К самому к Миките к Ванычу. Этого Фролова кто похвалит, а кто и матерком обточит… Для меня он плохый. Кунечно, всем не угодишь. На весь мир не испечёшь блин. До кого обратится хорошо – хороший. До кого плохо – плохый… Напухла нога. Стою. Смотрел, смотрел на ногу. Будто никогда и не видел. А нога пухлая. Как мешок! Даже к ноге не притронулся! Он сидит – я стою. Он говорит – я слухаю. Смилостивился, пальцем ткнул в ногу. Палец тонет в пухноте. Як в тесте. Шо-то пописал. Суёт листок: «Вот тебе таблетки. И парь, и парь, и парь!» Пью. Парю. А оно щэ хуже. Нога вся уже в пятнах. То жёлтые. То синие. То чёрные. Нога щэ толще. Застекленела. Хоть как в зеркало дывысь. А болючая! Нипочёмушки не усну. Хоть ну на стенку дерись. Через неделю повёл меня Гриша снова. Попали к другому хирургу. Этот послал на реген. С регеновой карточкой потом снова к Миките. Микита: «Вот тебе ещё таблетики. Но парить ни в коем случае!» Во! Бачь, он забыл свои слова. Перевернул кверх кармашками. Микита той, нога тая. А слова другие… Что ж ты, паразитяра, делаешь? То парь. То не парь! Или я тебе скотиняка? Я не знаю, куда со стыда деть глазоньки. В карман не положишь… Со стыда у меня глаза из лоба вылезают. Будто это я, а не он мне говорит. А спросить в лицо не смею… Не пиши… Ещё до него слух добежит. Бахнет куда надо!

– Вы чего так боитесь? Вы что говорите? Куда надо-то?

– Они тамочки знають! – И она испуганно прошептала: – Посадють! Та ты не пиши, Толька! Брось ото! Намекнёшь всем… Другая, смелая, спросила б, что ж он раз так, раз тако поёт. А я – ком страха…

Повернулась, заплакала я навозрыд и шкандыбаю назад.

А боль такая пекучая сочилась…

Навстречу бабка с Гусёвки. Знакомка.

– Ты чего, Михалиха, – кричит, – летом на лыжах ползёшь, в слезах купаючись?

А я и в сам деле, как на лыжах, шла. Ног от земли не оторву. Волоком то одну протащишь, то другую.

Я распела ей свою беду. Она в ответ:

– Ладно… Бывает и хуже. Только реже… Не ходи ты большенько к тем коновалюкам! У ниха в груди заместо сердца болтается дохлая зелёная жаба. Врачуны – это ж такая врагокосилка… Они тебя под Три Тополя быстренько со своими дипломатами[233] сопроводят… Да что толковать про нашу деревнюшку? Вон по самой Москве… Там у меня брат. Восемь уже десятков годов наскрёб… Ночью приезжала скоряшка. С воспалением лёгких хотела отвезти его в стационарий. Не поехал. Все бумажки передала скорая в братову полуклинику. Он и сам звонил в ту свою полуклинику. Звал в помочь. И что ж ты думаешь? Участковый врачок Максимка Зосимов не пришёл! С неделю он раньше приходил. У тебя орви, урадовал. Выписал таблетки. А для контрольности и разу носу не показал. Вот с «помощью» Зосимова братка и влетел в воспалёнку! Как теперь скрыть свою преступную расхлябку? И стал он ловчить. После скорой он пришёл по вызову. Звонить в дверь не стал. Зато сунул в дверь записку «Приходил врач, не открыли дверь». И зайцем умотал. По вызовам он ездит надушенный, на своей машине. А все вызовщики живут не даль триста метров от полуклиники. Братка не будь дурак, позвонил в окружную власть и Зосимова пригнали. Оправдывается: «Вы не открыли!» – «Сам вызывал и не открыл? Так позвони по мобилке, торчала у носа из нагрудного кармана… Ваш диагноз?» – «Не воспаление лёгких, а пневмония». А в карту лукавец ахнул: «Диагноз: прежний». Это что за хворь такая – прежняя? Новая? Заметает следы… Придти к больному с воспалением лёгких, постоять у входной двери и сбежать? Кто за такое по головке погладит? Ну не фашистюк этот Зосимов? А сколь их с дипломатами таких? Держись от них поодаль… Сделай так. Налей полный таз воды горячей и мыль, мыль, мыль, мыль, мыль ногу не тем мылом, что умываемся. А тем, каким стираем. Чтобушко пены по-царски высокуще было! И парь.

– Долго?

– А пока не уморишься.

Я попарила и тут же боль отрезало.

Я уснула. Всю ночь не прокидалась. Как молодая.

Утром смотрю… Нога опала. Оттухла. Кожа свисает гармошкой… С тех пор нога большь не болела. И разу не взялась болеть. Вот и думай, куда идти? Я б на радостях побегла к той хирургинюшке бабке. Да вжэ помэрла. А к врачам идти как? Так налечат, что без головы останусь! И подумать нечем будет.

И всё. Большь не пиши.


22 июня 1988

Мороз

– Купила в овощном капусту. Наверно, парниковая. А у нас на огороде у неё щэ и листа нэма.

– Это у Вас.

– А морозяки яки чесали! – находится мама.

– Где-то были. Где-то нет.

– И это правда. Два помидора в одной лунке. Один убитый. Свалился, як варёный. Сварился на морозе! А другой стоит!


23 июня 1988

Еда

У колонки, что на углу соседнего барака, набираю воду.

– Холоднячка попить бы! – на подходе поклонился прохожий мужик.

Я тихонько лью ему из ведра в ковшик из тяжёлых ладоней. Он с присвистом пьёт.

Дома мама с постуком режет капусту и спрашивает:

– Толька! Шо готовить?

– Мне ничего не надо. Холодной воды попил… Мало будет – попью на второе горячей.

Мама довольно:

– Яка туга капуста! Ты пойняв! Зимой така туга не бувае.

Сборы

– Толька! Ты куда сбираешься?

Я киваю в окно на сарай, из-за угла которого сиротливо выглядывал наш кривой скворечник:

– В туалет.

– Ну шо его так рано бежать? Вареники с сыром простынут. Подожди трошки. Поешь.

– Ма! Да ну куда я иду?!

– И куда?

– В туалет.

Мама смеётся:

– О! А мне отслышалось – в сельсовет.


24 июня 1988

На картошку

Бегу на огород окучивать картошку.

С милой подружкой тяпкой.

И с литром молока себе и с литровой банкой вареников Грише.

Он убежал раньше.

Спешит всю влагу укутать в картошку.

Я иду и напеваю своё:

Простудила Галя горло.
Заболела. Ой-хо-хо.
Денёк третий я рыдаю
Под окошком у неё.
Нобелевскую премию мне. Не проносите мимо!


24 июня 1988

Благодарность за проигрыш

Мы с Гришей смотрим футбол.

Идёт концовка.

– Ну, кто проиграл? – интересуется мама.

– Наши.

– Э-э! Докомандовались. Мы да мы! Дерутся тилько страшенно.

Комментатор Перетурин:

– Не хватило чуть-чуть удачи!

– Хороши чуть-чуть. Ноль – два!

Перетурин знай гонит пургу:[234]

– Спасибо нашим игрокам за хорошую игру! Сегодня голландцы были чуть лучше. Хорошо использовали наши ошибки. Поаплодируем голландцам! Поаплодируем и нашим ребятам!

– Шо вин молотэ? – удивляется мама. – За шо аплодировать? Ай и брехливый дядько! Нашим же два мячика закатили!


24 июня 1988

Бюрократ

Гриша лежит на диване. На полкомнаты задрал левую ногу на согнутую коленку правой ноги. Крутит в атмосфере голой ступнёй.

И важнюще философствует:

– Людаш, младшая Митина дочуня, близко выскочила замуж. Два локтя по карте!

Он смотрит, как мама заворачивает в газету заплесневелый кусок хлеба. Советует:

– Да выбросьте в ведро!

Мама серчает:

– Разве можно хлиб кидать в поганэ ведро? Отнесу положу в огородчике. Птички, може, склюють. Ты б, Топтыгин… Да зарубай ты курицу!

– Дай отдохнуть. У меня сегодня законный выходной.

Ну и Гриша…

В день моего приезда на мамин призыв отчаяния он кинул:

– Ещё успеем. Дай отдохну перед работой. Потом…

Если просьба звучала после смены, он менял пластинку:

– Я вкалывал! Дай хоть передохнуть!

Это длится уже неделю.

Не бюрократ ли мой милуша Гришатулечка?


26 июня 1988

Очередь

Я подаю Грише кипу бумаг:

– На пуле тащи этот бесценный груз на завод! Сегодня предместкома выкатилась из учебного отпуска. Хорошо, что я сходил в райисполком, взял у Кирюшиной все бумаги. Сказала: разнополых из одной комнаты ставим на учёт при любой жилплощади. Не валяй ты дурочку. Ещё двадцать шесть лет назад мог бы получить новую юрту! Ждёшь, когда братка дело подтолкнёт. Не телись. Дорога ложка к обеду. А после обеда хот выбрось. Бегом с бумагами в местком!

– Мне спешить некуда. У меня ещё тридцать лет впереди!

– А в заду сколько?

– Пятьдесят три.

Я нечаянно облился. Вытер колено полотенцем.

– Мы, – выговаривает Григорий, – полотенцем лицо вытираем. А он – шлюз!

– С каких это пор колено стало задницей?

– На дворе, как в печи, – печалится мама. – Така жара! Токо шо полымя не схвачуеться… Но со стороны святого источника «Неупиваемая Чаша» улыбаются нам маленькие тучки…

Неожиданно надбежал, наведался к нам дождь.

Я пошёл в огородчик за сараем окучивать под дождём помидоры.


27 июня 1988

Мамины заботы

По телевизору выступают ложкари.

– Ложки побьете! Чем борщ станете хлебать? – укорно допрашивает их мама.

Они не слушают её. Знай поют своё.

Один:

Укусила меня муха.
Не ходи по молодухам!
А второй:

Ускорение, перестройка –
Беспокойные слова.
Перед этим у кого-то
Заболела голова.
28 июня 1988

Церковь и свёкла

– Пятого, – объявляет мама, – еду в церкву.

Гриша чешет в затылке:

– На открытое партсобрание? Как бы Вас из церкви не укатали на прополку свёклы?

– Не увезут! Мы своё отпололи. Шо нам, по тридцать? Это молодь хай полет! А то уха золоти, штаны шёлковы… А мы в молодости ходили босяком… Пятки в кровь порепаются… Как сказано? Своё счастье не обойдёшь, не объедешь. А покорно поклонишься и пойдёшь.


29 июня 1988

Живуха

Мама нечаянно наступила Грише на ногу и улыбчато шепнула мне:

– Як собака я. На шкоде и живу… А молоко у нас сселось, як ремень!

Гриша ест мясо с хреном.

Мама:

– Кряхтишь, как Ванёк. А где он?

– В детдом отдали.

– В престарелый дом… Там говеть не дадут.

– Но и раздобреть не дадут.

– И помолиться не пустят. То не живуха… У каждого свой Ерусалим…


3 июля 1988

У Зиновьевой

Еле сводил сегодня маму к дерматологу Зиновьевой.

Мама не хотела идти:

– Ну с чем идти? Хирург сказал, если с этим посылать в Воронеж, нас всех разгонят!

– Второй же год на виске язвочка болит!

– Поболит и раздумает!

Медсестра берёт у неё кровь на анализ:

– Что, бабуль, не с кем жить? В престарелый дом коньки точишь?

– Что она там забыла? – зло бросил я. – Просто язвочка на виске. Врач послала на кровь.

Мама с ваткой пришла домой.

– Не мочите то место, где брали кровь, – напоминаю я. – Вам нельзя работать.

Мама великодушно соглашается:

– Ну, буду вэсь дэнь болеть!

Она разулась. Босиком стоит на ледяном полу.

– Ма! Ваши ноги не боятся холодного пола?

– Наши ноги не боятся ни холодного пола, ни милиции, ни тучи, ни грому.


4 июля 1988

Горбатая посылка

Мама зашивает посылку с яйцами нам в Москву.

– Какая-то она у Вас горбатая получилась, – заметил я.

– Та там чи цилувать кто её будэ? Пиши адрест аккуратно. Гляди, не напутляй там!


4 июля 1988

Бесплатная грязь

– Ма! Да не возите Вы эти яйца на продажу в Воронеж. Сколько мороки! В грязи…

– Грязь нам бесплатна. Свинья всю жизнь роскошно валяется в болотине, а по пять рубчонков за кило врасхват беруть!


4 июля 1988

Отъезд

Пошёл дождь.

Я уезжаю. Мама:

– Ну, как? У нас воздух не лучше?

– Лучше. Особенно когда пролетит машина.

– И это верно. Як даст газу, так с ног валишься.

– И пыль. Неба не видно… Ма, приезжайте к нам. А то только мы к Вам с Галей ездим.

– Да как его ехать? Годищи такие… Оха, сыночок, ну до чего ж это я такая жадовитая… И не заметила, как по жадности нахватала полный чувал годов… Одной не дотащить… И чем старее года, тем злей да поганее… Их восемь десятков!..

– Вам всего-то лишь двадцать!.. Осталось до ста…

– Их восемьдесят. А я одна. Доищись с ними ладу… Сама себя боишься. Як такой в дорогу кидаться?

Гриша отбывает в смену. Попутно несёт мне руку:

– Держи лапочку!

Мы обнимаемся. Целуемся.

Простукиваем друг дружку по спинам.

– Может, Толик, что и было не так… Забудь! Всего тебе хорошего.

– И тебе.

– Да что мне… Как велено? Не откидывай работу на субботу, а любовные скачки на старость. А я, дурак с придурью, отложил. Что поделаешь… Ну явный сдвиг по голове… Всё гордыбачился. «Не кидай на завтра то, что можно перекинуть на послезавтра»… Добросался… Ничего… Через два года выпаду на пенсию. Буду свободен, как Бог на небесах. Ух и загул-ляю!

– Да-а… За тобой угнаться, надо разуваться.

Мама даёт мне двадцать рублей:

– Купи Гале конфет и передай привет. Привет передай и свашеньке, низэсэнький та хороший.


5 июля 1988

С дороги

Выскочили мы с Галинкой в Нижнедевицке из автобуса, огляделись и увидели маму. Она стояла в сторонке и сиротливо смотрела из-за тоненькой берёзки на сыпавшийся из автобуса люд.

Мы незаметно, по-за чужими спинами, подошли и с поклоном поздоровались.

После объятий-поцелуев все втроём побрели к себе на Воронежскую, 22.

– Та Толенька! Сыновец! Та Галенька! Та откудушки ж вы? – в изумлении причитает мама. – Из дома иля с дороги?

Раньше я часто приезжал к нашим с командировкой. В редакции какой-нибудь газеты или журнала обговаривали тему и мне выписывали командировку. Суточные, проездные… Всё какие копейки набегают. А нищий и копеюшке рад.

Так за эту копеечку надо отрабатывать.

При встрече я говорил маме, что здесь я проездом из Москвы в какую-нибудь деревнюшку под Нижнедевицком. Это удручало её. Значит, отпуск я буду рвать и на встречи с теми, о ком собираюсь писать. А это время, отнятое у мамы. И она на мой ответ всегда вздыхала:

– Значится, с дороги… И мимо нас…

Я спешу её успокоить:

– На этот раз никуда из Нижнедевицка не придётся уезжать.

– Так-то оно сподручней… А я… Стыдно сознаться… Я ходю вас встречать круглый год. Знаю, не приедете… А иду за хлебом, на станции постою подожду воронежский антобус. Знаю, вас не будет. А всё одно… А то… Учора уехали. А я сёдни бегу к антобусу. А ну Толенька шо забув, возвернулся, я его и встрену. Во такая у меня вечная путёвка крутится. А сёдни, бачь, первый раз совстрела по нечайке. Дуже соскучилась, детки. Боженька и пошли вас ко мне…


28 августа 1991

Картошка

Мама просит Гришу сбегать на огород подкопать картошки.

– Туда все четыре километрища! – упирается Григорий. – Под Першином… Сегодня с ночи отдохну. А завтра накопаю.

До вечера он проспал на полу после ночной смены.

Ударил дождь.

Мама жалуется мне:

– Шо в дело – ладно. А то… Солнце светило. А он – завтра! Шо вин такый упрямый? Мозги у хлопца крепостно стоять на месте. Но часом наш парубоче такие отмачивает штуки… Как шо скаже – тилько шоб по его. Вин такый. Всё до схочу. А не схоче, упрётся, як той бык в нови ворота. Захочет – на стеклянну гору возбежит. А не захочет… Вот такое выскакивает. Всё ноет: не порть мне день, дай отдохнуть. Переработался! Тридцать лет на молоканке.[235] Когда ни приду, сидит на лавочке под компрессорной. Музли на сиделке во таки наработал! – Мама вскидывает вместе сложенные кулачки.


Наутро дождь разгулялся ещё злей.

В буйстве суетится под ветром.

Гриша расстроился.

Наклонился за тумбочку с телевизором.

За компанию глянул и я туда.

Маменька! Там с десяток чекушек «Русской»!

– Зачем тебе столько?

– Не мне. А трудовому ёбчеству. Табуретовка – стратегический продукт. А ванки[236] цены не держат. Выкопал картошку. Привезти – гони бутылку! Уголь со склада подкинуть – бутылку! Покойника под Три Тополя не сплавишь без бутылки!

– Во живуха… – печалится мама. – С утра распечатаешь?

– А зачем я наклонялся? Для голой гимнастики?

Он выловил одну тонкую бутылочку. Вилкой сковырнул белую нашлёпку. Набулькал в рюмочку и со смехом подаёт маме:

– Ма! Примите душу на грех. Одну грамульку!

Мама отмахивается обеими руками:

– Иди ты, топтыга!

Он подаёт мне. Не беру и я.

Гриша со смехом поднимает выше стаканчик:

– За ваше здоровье, достопочтенные господа трезвенники!

Всю рюмку тщательно слил в рот, потряс рюмку над раскрытым ртом, рачительно постучал указательным пальцем по заднюшке рюмки – не осталось ли чего? – и одним глотком степенно прогнал горючее по тракту вниз. И не забыл державно крякнуть.

– Хор-роша!.. Как крякнул, значит, выпил. Покрякаю, пока гостенька. Что интересно, месяц же не измерял градус![237] Совсем запустил важное дело.

– К чему такие бесплатные муки? – допытываюсь я.

– Да она сама почти бесплатно. Да при живом госте! Раз гостюшка на порог, как не разгерметизировать фунфырик? И чем дольше гостюня, тем масштабней разгуляй.[238] Люблю гостей!

Я со страхом жмурился: метелил он «Русскую» как воду.

Один убаюкал бутылочку. В ней 350 граммов.

– Теперь шо, – подгорюнилась мама, – лягать будешь писля ночной смены?

– Меня, ма, чтоб уложить, надо вломить семьсот генеральских грамм. А я принял только полнормы. Маловатушко оприходовал. Ни туда ни сюда.

Умял он полкурицы, поджаренной с лучком.

Налегает на борщ.

– Есть надо, когда хочется, а не по режиму, – рассуждает вельможный пан Григореску. – Вон ма восемьдесят лет нажила. Режим не держала. И не жаловалась.

– А по тому режиму и забудешь, як едять, – поддерживает мама.

– Курицу вдвоём утром умолотили и готов склероз. Забываешь, что обедать надо. Самое полезное куриное мясо. А самое тяжёлое – жирная свинина. Зато много калорий. Если хочешь когда лезть на гору, ешь свинину.Выползешь.

Он съел тарелку борща.

Подмигивает маме. Руку к виску:

– Товарищ командир! Докладываю! Рядовой Санжаровский стрельбу окончил!

– На здоровьячко! – мама в грусти смотрит на дождь за окном. – Луку натаскали. Помидоров натаскали. Наварила томату пятнадцать литров… Готовы к зимушке. Да… Уже… Сёгодни Хлебный Третий Спас, готовь рукавички на запас. Проводы лета… У Спаса всего полно в запасе: и дождь, и вёдро, и серопогодье… Озимые досевают… Ежли вовремя не отсеяться, лишь цветочки уродятся на следующий год. По слухам, с севом уклались в срок… Хорошо. Господь дождю прислал…

– Кому хорошо. А кому и не очень… – Гриша тоскливо смотрит на окно в капельках, ложится на вчетверо сложенный ковёр на полу и поднимает глаза на телевизор. – Хоть ноги вытяну… А то всё спал в сенях на старом диване. Ног не вытянешь… Скрючишься, как ребёнок под сердцем у матери.

Скоро Гриша засыпает.

Мама воровато поглядывает на него и шепчет мне:

– Толька! Скажи, шоб наш комиссар побрился.

– Я сам небритый.

– Да зовсим шоб… Шоб бороду вчисте с царской должности снял!

– Какие строгости…Хотя бывали строгости и покруче. Есть на телевидении передача «Клуб весёлых и находчивых». Так КГБ, наша дорогая госбезопасность, «потребовала, чтоб участники КВН не носили бороды, усмотрев в этом насмешку над коммунистическим идеологом Карлом Марксом».

– Во! Во! А про Гришину бороду ничё нигде не написано? Ни над кем она не насмехается? Шоб счесать её разом?!

– Да вроде она никому на верхах не мешает… Только один Сяглов, генсек нижнедевицкий, тоже на Гришину бороду точит тупой зуб… Нашлась коту забота…

Сквозь сон Гриша трудно и экономно приоткрывает один глаз.

– Ма! Прекратите там чёрные пропагандистские подстрекательства…

– А на шо тоби борода? Шо, она тебя кормит?

– Согревает одинокую счастливую старость, – тускло усмехается он. – Что Вам далась моя борода? Хотите сказать, борода не делает козла священником? Так я не рвусь в святые батьки…

Мне жалко его. Был бы никчёмыш… Так нет. Стоумовый. Красивый… Парень куда надо! Подрежь волосы – ну совсем же юныш! А уже пенсионер в неполные пятьдесят шесть. Ведь компрессорщики маются с аммиаком. Соскакивают на пенсию в пятьдесят пять. Как женщины.

– Дуну-ка я Вам за картошечкой! – вдруг выпаливает Григорий.

– Та ты шо!? – в панике тычет мама на бегущие наразрыв по оконному стеклу струйки. – Там дождюра поливае як из рукава! Лучше щэ ляпни триста пятьдесят до сна и спи!

– Это уже взятка! А взяток я ни с кого не стряхивал. Вообще не беру! Иль что, – недовольно бурчит он, – я какой алик? Пью так… Для разогрева аппетита.

– Чем по такой сыри комкать четыре километра, лучше выпей и спи без задних гач дальше.

– Напугали! Я Вам говорил и повторю, где-то слышал. «Водка – враг народа, но мы, русские, врагов не боимся»!

– Смеля-як! Тогда ото выпей до ваньки-в-стельку да спи.

– Не гоните, бабунюшка, лошадок. Ещё не вечер.

Мама ставит бутылочку у изголовья.

Гриша доволен. Оправдывается передо мной:

– Будь я бухарик, разве б припухало на боевом дежурстве у меня под столом и в холодильнике десять бутылок? Заботливый!.. Ты знаешь, как определить, что мужик начинает беспокоиться о своём будущем? Это когда он вместо одной бутылки берёт, как я, целый ящик! Стратегический продукт в деревне! Мать вон даже взятку даёт водкой! «Истина в вине, а правда – в водке»! В деревне водка ка-ак выручает. Пробить что – только огнетушителем-пушкой и прошибёшь! И чем больше литро-градусов на рыло, тем надёжней!

Он одевается и направляется к двери.

Мама ловит его за рукав:

– Та куда тебя чёртяка понёс, не подмазавши колёс?! Иля ты без начальника в голове?

– Бабунюшка! Озороватушка! – похохатывает он. – Не приставай. Не напрягай меня… Отпусти. Тебе ж лучше. Сама просила картошечки накопать. Вот я и иду.

И он пропадает в распято хлюпающих сумерках.


29 августа 1991

Рядовая

Гриша вернулся с ночной смены в восемь утра.

– Мы тута досиделись до краю! – жалуется ему мама. – Нечего было и разу попить. Спасибо, наносил Толька воды. Пей до утопа!

– Это Вы пейте!

Мама со смехом подносит руку к виску:

– Слухаюсь, генерал Топтыгин! Хотела до вашего прихода открыть курей. Да проспала. Извинить, Григорий Никифорович!

– Извиняю!

– Разрешите идти открывать курячий кабинет? – смотрит она в окно на сарай.

– Идите, рядовая Санжаровская.

Мама снова на усмешке подносит руку к виску:

– Слухаюсь! – И уходит с ключом.


На ужин мама сварила борщ. Ну кто вкусней мамушки сварит?

Мама ест и посматривает на кастрюлю с молоком на плите:

– Надо смотреть, шоб не марахнуло.

Гриша по серьёзке закрывает входную дверь на крючок.

– Шо ты ото делаешь? – недоумевает она.

– Закрываю покрепче дверь. Чтоб молоко во двор от нас не удрапало.


30 августа 1991

Цвет денежку берёт

Мама принесла с базарчика красных яблок.

Я вывалил глаза:

– Да зачем Вы их взяли?! У Вас же в садочке свои яблоки валяются. Белые, рассыпчастые. Золотко! Ну на что ж Вы набрали этих красных камней?

– Свои не такие… А эти красивые. Я и укупи полный салофан.[239] Сыночка угостить…

– Мне свои больше нравятся.

– А эти красивше. Цвет денежку берёт…

Я замолчал.

Вскоре снова шатнулся попрекать её.

– Да тебе или денег жалко? – возразила мама. – Я ж не работаю. А пензия аккуратно бегает. Кажно третье число бесплатно приносять по сто двадцать семь… И на базаре два дурака… Иду. Незнакомка бабка киснет под дождём. Скрючилась. Мокрая. Никто её падалку не бэрэ. Я и укупи для почина на руб. Козе отдам, если ты не хочешь. Коза сжуёт и спасибо скажэ. Не то шо люди.

Я помыл красное яблочко. Откусил.

Ну не прожевать! Дерёт горло.

И нипочём не пропихнуть в себя.

– Ничего, ма… Как говорят, спелое яблочко вниз упадчиво. Есть можно…

– Ну видишь! А ты говорил…

И глаза её теплеют.


1 сентября 1991

Утренний трактат о здоровье

Мама кашлянула со своей койки из-за печки.

– О! Паразитство! Это я учора холодной воды нахлёбалась.

– Зачем же пили?

– Не знаешь? – Она стучит себя кулачком по виску. – Ума нету и пила. Эту холодную пьянку надо кончать. Здоровье – всё наше золото! Когда ты здоровый, ты самый богатый. И поесть, если е шо, поешь. А нету, воды холодной с хлебом-солью чекалдыкнешь и побежал дальшь. А нэма здоровьюшка – как обворовали. Без здоровья беда-а. Эту беду слезами не замоешь… Вон покойный Ягор, меньчий мой брат, сразу за мной родился… То ли печень болела, то ли ще шо унутри. Всё по курортам патишествовал. Раз приехал с курорта. Я и пытаю: «Ну, Ягорушка, теперь вже не болит?» Заплакал Ягор и стелет: «Полюшка! Я все курорты, все пляжи объехал. Ни на каких курортах, ни на каких пляжах здоровья не продают и так не дают. Ни на каких курортах здоровья не выпросишь. Не украдёшь. И крыхотку не ущипнёшь…»

Такой крутой дефицит запечалил её.

– Охо-хо-хо… Умирать всем не миновать. Страшное дело. Бывало, пронесут кого мимо наших окон. Увяжусь за людьми. Схожу на похоронку под Три Тополя. Боюсь… Як зачнуть землю на гроб кидать. Глудки бух-бух-бух. Гляди, гроб пробьют и человека убьют. Это как вытерпеть?

– Мёртвому всё уже по сараю.

– Ага! Через два двора, ближе к кладбищу, жил Жора. Перепил и застрелился.

– Холодной воды перепил?

– Если б воды, бегал бы и зараз… Перед смертью он во дворе цементировал. Осталась одна дорожка… И приснилось его дочке Тамаре… Вернулся батёка доцементировать дорожку. Цементирует. А дочка и цепляет вопросом: «Папка! Как ты к нам пришёл? Как ты там живёшь?» – «Как я живу… Я лежу в тёмном… А за стеной колокольчики играют. Цветы цветут. Я стучался и просился. А меня туда не пускают».

– А ты думаешь, – продолжала мама, – простучали комки земли по гробу и всё? Все мы будем в аду. Потому что не молимся Богу.

– Вы-то не молитесь?

– Разве то моленье? Спаситель как сказал? «Вы меня чтите языком. Но сердце ваше от меня далеко». Будем стучаться и проситься, где колокольчики звенят и цветы цветут. Только кто нас туда пустит?

– Тогда лучше и не начинать кашлять.

Мама не поняла, к чему я прошуршал про кашель, и деловито даёт совет:

– От кашля люди пьють на сон чай с малиной и натирають ноги спиртом или деколоном.

– Как же Жора перепутал глотку с пятками? Плесни водочку не в горло, а на пятки, до сих пор бегал бы, как ртутик.


1 сентября 1991

Куда уходят годы?

Вчера у мамы разболелась голова.

Гриша подаёт ей какую-то таблетку.

Мама не любит лечиться. Отмахивается.

– Берите и пейте! – настаивает Гриша. – А то голова будет ещё сердитей болеть.

Мама сдалась.

Выпила и запечалилась:

– Такая толстая твоя таблетка… Як кулак! Еле силяком проглотила. Будет теперь во мне год киснуть.

Сегодня я спросил её, как голова, раскислась ли таблетка.

– Та голова смирней стала. Лекша… Или таблетка боль обломала?.. Голову треба берегти. Голова, як торба. Шо найдёшь, то и спрячешь в ней… Надо головушку берегти…

– А над глазом краснота не вся сошла.

– Да бывает… То под глазом покраснеет, то на руке.

– Аллергия?

Мама морщится, машет рукой:

– Токо и осталось на твою лергию посматривать! Шо ты хочешь? Девятый десяток! Или вот щэ восемь десятков разбежаться отжить? Не… Не получится. Совестюшку надо иметь… Век сжить не шапку сшить… Когда эти восемь десятков промигнули? Не то днём, не то ночью? Кто и зна, когда они шли. Не бачила… Не то днём, не то ночью… Всё навроде хороше… Есть чего поесть-надеть. Одно погано – годков дуже багато…


2 сентября 1991

То разлука, то любовь

Любовь – это нервная болезнь: сначала в любимом человеке вас всё волнует, а потом всё раздражает.

К. Мелихан
Иду в Гусёвку.

Навстречу державно вышагивает знакомый мужичок.

Ваня-струкуток.[240]

Ване уже за пятьдесят. Пасмурный.

– Чего такой смурый? – смотрю я на свёрток у него под мышкой. – Или ты, аварийная душа без ветрил, с бой-развода дрейфуешь?

– С разво-ода… Удалой долго не думает. Допекла халала. Ну никакой же тебе уважухи! Сменные штаны, рубашку под руку и в святой путь к своим батьке с маткой. Хорошо батьке. Он женился на своей доброй матке. А я, башка с затылком,[241] ну чёрте же на ком!.. Однакушко хорошо и примаку. Есть куда сплыть отдышаться.

– И долго ты, половецкий плясун, будешь отдыхиваться?

– А это уже как укоськает. Через недельку так побегить ко мнешке напару с кислушкой[242] убазаривать.[243] А я, пан Громушкин, не сдамся как голенький. Я ещё наистрогие прынцыпы выдержу. С год и уманежу. Потом, глядишь-ко, из милости отступлюсь и возвернусь к своей ненаглядной Дидоне.[244]

– Сколько раз, пан Громушкин, уже уходил?

– Я тебе по чесноку[245] скажу, как… Тут у нас на базарчике торгует виноградом один закопчённый труженишка с Востока. Трясёт гронкой, созывает покупцов: «Я парень чесни, хоть и не местни. Мой винград лучша всеха! Подходи – вешаю бэз очередь сразу!» А я хоть и местный, но скажу честно… Никогда не стареющий неунывака ветер аккуратно носит меня по земле из края в край… Бережёт… Ухожу уже десятый раз. Ебилей! А вот вернусь ли? Кто за меня скажет?

– Я знаю, вернёшься. Ты не устал туда-сюда катать одно и то же колесо? Не надоел тебе этот китайский шахсей-вахсей-бахсей?

– А почему надоел? Это не надоедает. Даже в интерес в большой я въехал. То разлука, то любовь… Рома-антика… Как молодята… Знаешь же, разлука для любви, что ветер для костра. Сильней разжигает!


3 сентября 1991

По картошку

А Нижнедевицк будто вымер.

Ещё затемно вёдра, лопаты, вилы разбежались во все стороны.

На картошку!

Мы с Григорием рано встали.

Да свели на позднее.

Уже за семь настучало, когда мы пошли.

Ветрогон пыль на дороге крутит, по красному лету со стоном рыдает…

У рыбного магазина нас подхватил на мотоцикл наш милый соседушка синеглазый кудряш Алёшик Баркалов со странным прозвищем Адам:

– Я свою девку отвёз в школу за двойками. С утреца пораньше уже сделал одно благое дельце… Мне, жмотоциклисту, всё равно тут по своим делам му-му валять до девяти. Работун из меня… Раз по пальцам, два по яйцам… А вижу, вы шевелите помидорами.[246] Чем без дела гавов ловить, лучше, думаю, доброшу вас к огороду.

Алёша подал мне шлем:

– Надевай малахай!

– Зачем?

– При аварии чтоб вульгарно не окропил умными мозгами меня с отцом Григорием.

– Ты, вихревей, слишком грубо мне льстишь! – хохотнул я. – Ты всерьёз считаешь, что у меня есть что разбрызгивать?

– Без митинга надевай малахай! И будешь, как господин 420.

– А без малахая нельзя пробиться в господа?

– Без малахая можно прибиться к штрафному стольнику. Зачем нам такие барыши?


В Разброде мы раскланиваемся с Алёшей и по полю ещё долго бредём к своей делянке.

Люди уже давно выбирают.

Стыдно глядеть в глаза. Во сони ползут!

Ну ёханый бабай! Удружили нашим огородец аж за четыре километрища. Хорошо, что у наших за сараем жирует клочок земли. А не будь его, как у жильцов новых домов? За моркошкой, за луковым пером к обеду слетай за восемь кэмэ?

В поле жуткий ветер.

Я не знаю, как и быть. На мне фуфайка, трико под брюками, глубокие калоши, мои бумажные и мамины пуховые носки.

Как-то неохота, чтоб просквозило.

Парит.

Гриша подкапывает.

Я выбираю.

Я весь мокрый. Хотел подраздеться.

А Гриша:

– Не смей расчехляться! У меня спина всё время мокрая. Прохладно.

Гриша следит, чтоб я выбирал чисто.

По временам он перекапывает за мной. Нашёл раз картошину, в укоризне шатает головой, цокая языком:

– Это ж на целый суп!

– Лучше б посматривал, как тут сам вчера рвал фасольку. Сколько побросал!

За весь день мы присели лишь минут на десять. На мешках. Когда обедали.

Руки у него, копача, чистые. А у меня, как у чушки.

Перед едой он советует:

– Ты экономно помой два пальца. А на остальные воду не переводи.

У нас воды-то одна бутылка с наклейкой «Мартуни». Бутылка из-под азербайджанского вина.

За компанию вместе с двумя пальцами как-то нечаянно вымыл я ещё три. И вовсе не потому, что вода мешала, а потому, что и остальные пожелали за обедом быть чистёхами.

С непривычки я устал как бобик.

И больше всего я боялся сесть.

Иначе потом каким домкратом меня подымешь?


После обеда над нами без конца кружил, покачивая крыльями, кукурузник.

Пролетит чуть ли не на бреющем с финтифлюшками и скроется за бугор. Через полчаса опять несётся дебил. Лыбится во всю картинку. Совсем унаглел! Или он из шизиловки сбежал и ему не хрена делать? Так хоть керосин не порть!

И когда он в очередной раз с фигурами дребезжал над нами, я в распале погрозил ему кулаком с выставленной чёрной дулей.

И больше жужжало не проявлялось.


В полпятого пришла машина.

Грише это не понравилось:

– Васёк! Чего так рано прискакал? Мы ж договаривались на полшестого!

– Ну Ядрёна Родионовна – Пушкина мать! Я ж, Гришок, плохо переношу конкуренцию. Боюсь, а ну кто другой перехватя, я и останься, как дурёка, тверёзый? Хочу, чтоб во мне постоянно кипела непримиримая гражданская война белых с красными…[247] Жизнь-то тут как?

– Да бьёт по голове и всё буром.

С шофёром увязался ещё один момырь, любитель чужих стаканчиков. Витёк. Слесарь с маслозавода.

И Васёка, и Витёка как-то остервенело хватали огромные чувалы и, раскачав, картинно вбрасывали в кузов. Будто они были с пухом.

– Вишь, – шепчет мне Гриша, – как огнище заставляет вчерняк арабить? Что значит оплата натурой. Водяра правит деревенским миром!

Скоро все одиннадцать мешков покоились на машине.

Закрыли борта.

– Ты, – плутовато подмигнул мне приятка шофёра, – мешочка три прихватизируй в панскую Москву. Как гостинчик.

– Да где он будет её хранить? – возразил Гриша.

– А зачем хранить? Продаст! У нас, в Нижнедевицке, три рубляша за килограммидзе! Жи-ву-ха! Как у тебя жизнёнка? Красивая? Как в «Правде»? Ты сейчас где рисуешь? Не в этой ли «Правдуне»?

– Никогда я там и строчки не опубликовал! И не собираюсь!

– Так-то оно лучше. Как её Боря-бульдозер уделал? Не опомнилась – уже без девиза. Как без пролетарских трусиков. Голенькая кларка целкин. Не зовёт пролетарии в один шалаш. И Ильича посеяла с груди. Обновилась. Тазиком накрылась.


Я еле дополз до нашего чума, до койки. И рухнул.

Во мне болела каждая костонька.

Будто майданутый танк поплясал на мне лезгинку.


4 сентября 1991

Чёрная биография белой кошки

Гриша позвал меня в сени.

Я еле вышел и обомлел.

За ухо он деликатно держал перед собой мышь.

– Укусит же! – в панике крикнул я.

– Оенько! – успокаивает мама. – У Гриши пальцы закоцубели. Ни одна мыша не угрызёт! У нас этих мышей… Ходенём ходять!

– У какой норки ты её подсидел? – впал я в любопытство.

– Вот тут, – показал он глазами на чувал с пшеном для кур, накрытый старой настольной клеёнкой. – Вижу, тряпочка шевелится. Эгеюшки, думаю, мышки в еде разбежались. На месте преступления я её и накрой!

Он толкнул плечом дверь и, не давая ногой ей закрыться, позвал со двора кошку.

Из копёшки сена на пологой крыше погреба под яблоней не сразу показалась наша белая кошка с чёрным нарядным платочком на голове. Шла она вальяжно, вразвалочку. И совсем нехотя. Будто серчала, что осмелились снять её с уютной душистой постельки.

– Мадам Фуфу! Это что? – помахал перед нею Гриша мышью.

Кошка отмахнулась лапой и сонно потянулась.

– Ты чего из себя строишь дурочку? Тут и безо всякого строительства всё ясно. Ты на чьём довольствии королевствуешь? Ты что себе позволяешь? Мыши по нашей юрте под ручку парами фланируют! А тебе хоть бы хны? Ты знаешь, что чипсогрыз Павлов[248] повысил цены на продукты в три-шестнадцать раз!? Тебя это не колышет? Тебе всё до лампадки? Тебе что до Павлова дня наливали консервную банку молока, что сейчас… Когда ж ты соизволишь начать работать?

Гриша приткнул мышь к каштану у порога.

Мышь вцепилась в кору.

– Ну-с, мадам! Извольте пешком по рельсам! – приказал мышке.

И только он отпустил, серая на пуле дёрнула вверх по стволу.

Кошка только тоскливо глянула на неё.

Но погнаться и не подумала.

– Брысь, мымра, отсюда! – с притопом гаркнул Григорий на кошку, и та пометёхала снова к копёшке. – До чего дожила! Я штук тридцать поймал! Давал ей на обеды. Скольких зевнула!

– Может, – думаю я вслух, – надо было поджарить с лучком?

– Я поджарю её хворостиной! На крыше погреба среди яблок спит и спит эта дрыхоня. А ты день на огороде на лопате катаешься, ещё и мышей за неё гоняй! А она!.. Летом взяли два десятка цыплят. Двухнедельников. Посадил в решетчатую огородку до вечера. А сверху не прикрыл. С крыши погреба она с дочурой и прыгни туда. Шестерых слопали! Остальных передушили и сложили в две равные кучки. Это её, это дочуркина!

– Зачем же ты держишь этих бандиток?

– Тут и забурлишь решалкой,[249] – мнётся Гриша. – Что интересно, когда охотится, хороших крыс в сарае берёт. Смотришь – потащила. Положит перед своими ребятами-котятами и пошла обедня… А к мышам в доме не притрагивается. На верёвке в наш шалаш не затащишь.

– Может, мышками, этой мелочью, она гребует? Предпочитает работу по-крупному?

– Пожалуй. И вышла у нас полная специализация. Я гоняю мышей, она – крыс. А крыса не мышь. Трудней взять крысу. Кошка и берёт. А я пока не могу. Только поэтому я её и терплю.


5 сентября 1991

Трещина

«Ленин везде с нами!»

Эта меловая надпись на задней стенке звонилки[250] у автовокзальчика твёрдо подчёркнута толстой чертой, запряжённой в чёрную стрелку.

Стрелка показывала, где искать ленинские места в Нижнедевицке.

И я пошлёпал, куда посылала стрелка.

Я очутился на площади перед райкомом партии.

У Ленина.

Он стоял в излюбленной позе. С протянутой рукой.

В неё никто не подавал. Одни только голуби. И так много наподавали, что щедро осыпали своими подношениями и ладонь, и рукав, и голову, и бантик в петлице.

И экспроприированная троечка повыцвела, поистрепалась. По всему пальтецу на меридиане пупка белая полоса краски. Кто-то из любви ливанул.

И гордо стоит Ильич, не замечает брачка в своём виде.

Стоит и посылает перстом.

Куда?

По пустырю вниз, поверх плаката на развилке улиц «Трудящиеся района! Внесём свой конкретный вклад в перестройку!» на голый, выгоревший лысый бугор. В тупик.

Мёртвый бугор – это горизонт, перспектива.

А по пути к пустому бугру-тупику двуэтажилась районная почта.

А почты вождь любил. Прям подозрительно обожал.

В семнадцатом он прежде всего что себе умкнул?

То-то ж.

Нижнедевицкую почту строители возводили многотрудно.

С коммунистическими боями.

Сдачу всё откладывали да откладывали.

И партия сказала:

– Скоро круглая дата Октября. Сдать к Октябрю! Это будет лучшим подарком Ильичу!

Строители, естественно, традиционно не укладывались.

Райком-рейхстаг, естественно, стандартно напирал.

И лучший двухэтажный подарок оказался инвалидом.

Репнул посерёдке.

Говорят, в целях безопасности приёмную комиссию не пустили в здание. Велено было принимать дорогой объект на почтительном отдалении. Опять же во избежание дорогих жертв в сплочённой команде комиссии.

Ну, отрапортовали.

Ну, даже открыли почту.

А она тут же возьми и лопни ещё больше.

Как раз у входа.

Трещина, будто молния, от самой крыши пронзила здание до самого низу, упрятывая свой тонкий хвост под фиолетовую, как синяк под глазом, вывеску

Нижнедевицкий районный узел связи

И тогда взяли почту в столбы.

Попарно поставили в четырёх окнах второго этажа. Скрепили столбы накрепко досками.

Дивится народ.

– Или война, – спрашивает меня мама, – что окна закиданы столбами-досками? Затянули трещину картиной… Мал дядько Ленин оказался. Даже трещину не хватило им закрыть. Война-а…

– И без войны лопнула почта…

– Тут, сыно, дело покруче. Почта уже лопнула потом. А попервах ляпонулась гнилуха властёха. Скилько жила она, стилько и воевала со своим народом… В голод вогнала… Ка-ак изнущалась? Ско-оль изничтожила путящего миру? Ответит она за это Богу? Ай нет?


И задумалась вседорогая власть.

И додумалась.

Все эти четыре окна, всю эту двухэтажную хрень закрыли с фасада новой гигантской картинкой Ленина. Не той, где он куда-то коллективно якобы несёт брёвнышко. (Мне иногда мерещится, не то несёт, не то сам на брёвнышке висит-катается…) А той, где он в кепочке и так лукаво машет ручкой:

«Правильной дорогой идёте, товарищи!»

Верх трещины не виден. А низ…

Похоже, трещина твёрдо взяла курс дойти до земли. Казалось, трещина выползала как бы из пятки вождя.

Так вот и скрепили узел связи безразмерной ленинской картиной-полотнищем.

Но грянул коммунистический путч.

И партия мужественно добилась своего, к чему решительно рвалась все семьдесят три года.

Райком-рейхстаг закрыли.

И в его белый особняк въехала райстатистика.

«Товарищей считать»?

Справа, над райсоветом, воспарил трёхцветный флаг.

И ленинскую картинищу скинули с почты.

Ляпнулся вождь яйцом в грязь.

Хватит верным нижнедевицким гражданам ленинцам свои ум, честь и совесть прикрывать вождём на полотне.

И всем теперь стало ясно видно, кто есть ху.

И днём, и ночью.

Даже самой тёмной.

Разброд

«Не бойся делать то, что еще не умеешь. Ковчег был построен любителем, «Титаник» строили профессионалы».

С непривычки я так позавчера упахался на картошке, что не то что пальчиком – мыслью не мог шевельнуть.

Пластом вчера лежал. Отходил.

А Грише хоть бы хны.

Сбегал в компрессорную, отбухал свою смену.

Сегодня ему в ночь. День свободный. Значит, снова культпоход на картошку.

Мама поднялась в три ночи.

Торопко подвязывает юбку бечёвочкой.

– Хлопцы! Я с вами побегу на картоху! А то лежу, як коровяка!

А в коровяке всего-то килограммов сорок, не считая зубов в стакане с водой. И восемьдесят один год.

– Михална, отбой! – командует Гриша. – Не знала, где тот наш огород. Не сажала, не окучивала… Не будешь и копать. Спи. Ещё черти не бились на углу на кулачках. А она вскочила!

И выключил свет.

Мама постояла-постояла и на вздохе легла.

Гриша угнездился на полу, на толсто сложенных новых коврах. Поближе к себе пододвинул будильник.

То будильник синел на неработающем холодильнике в кухоньке-прихожей, и я его не слышал. А тут бух-бух-бух над ухом. Как молотом по башне.

Попробуй усни!

Григорий встал в полпятого и убежал с мешками на огород.


На дворе бешеный ветер.

А в поле что? Ураганище?

Не унесло б… Не выдуло б всё из головы…

С моим бронхитом только меня и не хватало на нашем картофельном бугре, расчехлённом всем ветрам.

Гриша не велел мне идти.

Да с какими глазами куковать дома?

Часов в одиннадцать чёрные тучи задёрнули небо.

Наверняка рванёт дождища!

Я не удержался. На попутном дмитриевском автобусе доскочил до Разброда. А там полем почесал к нашей делянке.

Ну…

Удружили ж нам огород у чёрта на куличках.

Рядом с лужком, где Макар пас телят.

Правда, сейчас ни Макара, ни телят не было на лужке. Испугала их непогода, и они не вышли из села.


Только я наклонился выбирать – ливанул дождяра.

У нас по полиэтиленовому плащу. Без рукавов.

Зато есть хоть по капюшону с тесёмочками.

Подвязались под подбородками и сидим на корточках. Чтоб ветер не так рвал.

Сидим на кукуе.[251]

Я вспомнил море, вечное южное солнце и грузын, вечно сидящих от безделья на корточках.

Изнывая от жары, син Капкаса может целыми днями преть на корточках.

Покурил. Поплевал. Вздремнул…

Вздремнул. Поплевал. Покурил…

Покурил. Поплевал. Вздремнул…

Обложил матом проходившую мимо русскую девушку, раз отказалась от его пылкого приглашения присесть на корточки рядом и покурить…

О! Уже вечер. Надо грести дремать уже дома.

В великих трудах и проходил грузинский день…

По приметам, сегодняшний дождь обещает сухую осень и хороший урожай на будущий год. Д что нам будущий год? Убрать бы то, что этим летом выросло.

Я смотрю, как белыми ядрами дождина обстреливает беззащитные картошины, и мне становится не по себе.

– Гриша! Ну зачем ты сразу пол-огорода выбурхал? Теперь вся картошка наверху. Лежит купается бедная. В земле б она спала сухая…

– Кто ж знал, что так оно крутанётся?

– Я ж тебе и раньше не раз выпевал… Надо… Выкопал с комнату. Подбери. Подобрал – снова копай. А ты? Ты как тот перегретый на солнцежоге грузын. Только познакомился с крутишкой и тут же норовит спустить с себя свои тряпочки, пламенно уговаривая её срочно последовать его горячему примеру. Всё шиворот-набекрень!

Как только дождь чуть сбавлял обороты, мы в судороге втыкались в землю. Три мешка выбрали.

Мы уже не обращали внимания на дождь. Бросили придерживать плащи.

Автоматными очередями палили они на ветру у нас за спинами.

В низу бугра сидели на корточках копальщики, насунув на головы белые цинковые и красные, зелёные пластмассовые вёдра.

– Люди живут кучками, – с тоской глянул Гриша вниз. – А мы по-одному… По-одному. Или мы бирюки?

Брюки на мне мокры до самой развилки.

Ребром ладони я сталкиваю воду с колена.

– Это уже не картошка! – сожалеюще кривится Гриша. – Это уже могила. Давай дуй к мамке в чум!

– Да, может, ещё размечет ветер эту хлябь?

Я смотрю на мутно-светлый клок неба.

Божечко мой! Подай солнышка…

– С-солнце! – распрямившись, варяжно рявкнул Григорий в оружейных хлопках плаща.

Великанистый, могучий, в размётанной по груди былинной бороде, он и впрямь походил на богатыря.

– Страшно! Вся Гусёвка чёрная, – показал он на низ неба. – Все пакости от госпожи Гусёвки! Иди, пока ещё ходится. Я не понимаю, зачем ты прибежал!

Я тоже не понимал. Был ветер. Заходил дождь. Все основания для домашней отсидки.

Но я приплёлся.

Наработал!

Весь мокрый. Потряхивает озноб.

Гриша наступил ногой на куст, к которому я потянулся обирать.

– Командировка выписана. До-мой!

Я не стал противиться. Выписана так выписана.

– Извини, – бормотнул я повинно и побрёл к дороге.

Я шёл с бугра боком, боясь загреметь на осклизлой мокреди.

Глубокие калоши нацепляли пуды грязи, выворачивались, всё норовили сорваться с ног. И срывались.

Тогда я тыкался бумажным носком в сырь.

У большака две милые юницы в лёгких платьицах, мокрые, как вода, сушили на ветру газовые косынки, поднявши их над головами, и беззлобно препирались. Уходить или не уходить?

– Скажите, – обратились они ко мне. – Рассудите нас. Дождь будет?

– Нет! – вызывающе крикнул я.

– Тогда чего ж капитулировали со своего картофельного рубежа?

– Родина приказала!

– А-а, – уважительно покивала головой одна янгица. – А в том приказе не было наших фамилий?

Я сделал вид, что не слышал, и пошёл себе.

– Да айдаюшки и мы! Бу-удет дождь. Ещё какой! Чего?! Картошка не наша…

Я не вытерпел и съехидничал:

– Обязательно будет! Ну раз картошка-то не ваша!

И радостные девичьи ноги в шалости благодарно зашлёпали по грязи у меня за спиной.

Асфальт дороги залила жижа пальца на полтора, и всякая пробегающая машина норовила оплевать тебя с корени до вышки.

Дорога немного разогрела меня. Расхотелось одному плестись, я срезал шаг. Авось нагонят милые улыбашки.

Только я так подумал, как пеструшек окликнул старчик со встречной телеги. В кузовке он стоял на коленях с вожжами в руках. Ноги в кирзовых сапогах держали попиком жёлтое пластмассовое корыто. Казалось, ехал дед в жёлтой нише.

– Дедунюшка! – крикнула одна из девушек, грациозно всплывая на телегу. – Да что ж вы едете, как в стоячем гробу?!

– Ну, – равнодушно махнул рукой старик, – не до разбору. Стоячий там, лежачий… А сыпани дождина, я загодя уже в укрытии. Дождь ноне обещает сухую осень и хороший урожай на будущий год. Добрый ноне дождь… Айдаеньки, королевишны, заберём, что вы там укопали.

И увёз моих хорошек.


6 сентября 1991

Розовая улыбка Ларисы

Дома я напился настоянного на смородиновом листу горячего чаю с малиновым вареньем, попарил ноги и шнырь под одеяло. Имею полное законное право! Как тяжёлый пострадалец на славном трудовом фронте.

За окном озверело буянил ливень. И до того разошёлся, что его тонкий пристанывающий рык стоит и в нашей курюшке: нитяные белые струи, не прерываясь, монотонно льются в ведро посреди комнаты.

Два тазика по углам.

Второе ведро торчит в сенях.


И эти четыре водолпада с тоскливой ненавистью бандитничают в нашем бурдее,[252] наглюще поют, когда хотят. Хоть день на дворе, хоть ночь. Они – хозяева!

Боже! Боже!

В какой дырявой пещере мы кукуем?

Эта маслозаводская сарайная засыпушка была рассчитана на тридцать лет. Срок ей давно вышел. А она стоит.

Обмазка на внешней стороне стен отстала. Сильно постучи ночью вернувшийся со смены Гриша, чтоб разбудить мать, – завалит наш «государев дом», дающий течь при первых дождевых каплях.

«Государев дом»…

Приделанные Гришей сенцы, кухонька и одна жилая комнатка. Двенадцать метров. На двоих.

Двое на двенадцати квадратах четвёртый десяток лет!

Мать и сын – в одной комнате.

В какой Африке так живут?

Законом нельзя взрослым разных полов жить в одной комнате. Законом нельзя. А – живут!

Мамина койка на кухне почти вприжим к плите.


Гришина койка в комнате.

А приехал гость – уже и положить негде.

Разве что на пол.

Пока я тут, великодушный Гриша сам всё время спит на полу, на двух вчетверо сложенных коврах. Ковры наши не расстилают, ждут, что раскинут в новой юрте. В один шкаф всё не воткнёшь. Горы тряпок горбятся на стульях по углам. Ждут новоселья.

Маме 81, Грише 56.

Куда ждать? Чего ждать? Новоселья на том свете?

Обо всей этой квартирной катавасии я писал президиуму первого съезда народных депутатов СССР.

Поставили в общую очередь. Наш номер очереди 178.

В прошлом году я добыл недостающие бумаги о погибшем на фронте отце – вжались третьими в первый льготный список.

Неужели за год не сдали три квартиры?

Надо сбегать спросить.

И тепло под одеялом, уютно.

Да каково слушать разбойничьи песни дождя над вёдрами-тазами-корытами в этих графских апартаментах?


В райисполкоме жилищную комиссию вела зампред Лопатина. На её двери нет уже таблички с её фамилией.

Проходила мимо женщина.

Я спросил, где искать Лопатину.

– В загсе теперь она женит-хоронит. А на её место… Я и не знаю, кого теперь греет её кресло… Весь же несчастный райисполком оккупировало парткомарьё. Ондатровые гвардюки!

– Какие страхи под вечер…

– Да… Гвардейцы эти сидели во-он в том белом фикваме, – показала в окно влево на бывший райком. – Они, пайковые гвардейцы, – славные строительцы коммунизма! Дом у них – белый. Вот этих неусыпных строителей светленького будущего у нас и звали кто белой гвардией, кто белогвардейцами. Себе и своим эти ондатры под горло понахапали до трёхтысячного года. Слава Богу, Ельцин расшурудил это осиное коммунистическое гнездо. Думаешь, похватали тяпки и побежали ухорашивать колхозную свёклу? Утаились! Ждут-с. Выхватывают последние сладкие кусочки. Даве царевал тут первым в райкоме-рейхстаге Шульженко. Мотанул в ёбласть. В Воронеж. Не то в агропроме, не то в облисполкоме прижух. Сам ксёндз[253] удрапал. А свою квартиру-дворец, думаешь, сдал? Там мозгодуй оставил своего резидента. Какого-то ветхого хренка. Не то тесть, не то ещё какой родич. Спрашивают Шульженку, что ж ты его не забираешь? Он же тебе люб и дорог? Молчит. Видать, даровая квартира дороже. Они ж подыхать будут, а не отдадут. Я слышала, какая-то гадость размножается делением. Так и эти гвардейцы. Учалил нельзяин[254] – остался старец. Как чеховский Фирс. И эта квартира теперь будет у Шульженки вроде как дача, что ли? Откинь лапоточки старчик – сунет эту юрту какой-нибудь своей жучке-сучке или кошке, или мышке. Зато людям – ни за что! Это ж ещё те комгвардюки!.. До Шульженки тут рулил в рейхстаге Сяглов Витюшок по батюшке Сёмка. Во-о ворюга! Из ворюг ворюга!!! Классман! Как говорит моя внучка. Полмешка бриллиантов нагрёб! Народ-ушляк и бахни в обком. Принципиальный обком этого дела так не оставил. Снял Витюшу с повышением! Из нашего района пересадил его в рейстаг другого района. Покрупней. Побогаче. Партия своих сыночков не топит!.. Так бы и купался Витюня в бриллиантах… Да, на беду, Ельцин ухватил власть. Витюня тут и пал. Повесился у себя в бунгале, как уверяют, на лампочке дорогого товарища Ильича… На проводке… Никто не помогал… Сам дотумкал… Мда-а… В каждом дурдоме свои сумасшедшие… Витяни уже нетушки, а он, – женщина кивнула в окно на памятник вождю, – всё торчит с гордо протянутой рукой, облитый краской. Чего выжидает? Падёт Союз… И кого винить? Дым без огня не живёт. И тянется этот дымок из огня двадцатых. Россия, Украина, Закавказье, Срединная Азия – везде в гражданской войне на штыках да на крови скидывали до кучи Союз. А что удержится на крови? Семьдесят три года проскрипели в муках… Рухнет такая держава… И кто первей всех виноват? Не он ли? – ткнула на Ленина пальцем. – Разве на крови да на штыках жизнь замешивается? А не он ли на крови подымал Союз? И смахнут все вождёвы памятники. А на оставшиеся из-под Ленина постаменты чего не нашлёпнуть памятники репрессированным? Репрессии – ленинский кнут. Разве репрессии проросли не из ленинской нереальной жестокости?


Я всё же раскопал одну янгицу из жилищной шарашки. Лариса Глебова. С розово-красными височками. Мода такая. Верх щёк красить. Вроде намёк: у нас и мысли все розовые, да и те не все дома. Вообще никого нет на фазенде!

Я спросил, почему за год очередь не продвинулась ни на одного человека.

– А мы ничего не сдали. Заложили фундамент на семнадцать квартир. Блочный. Может, к следующему августу поспеет…

– А я боюсь, к той поре и в нашем шале[255] может кто-нибудь поспеть. Восемьдесят один год не восемнадцать лет. Неужели новоселье только на том свете коммунисты гарантируют?

Лариса розово улыбнулась.


6 сентября 1991

Крик в ночи

В шесть я прискакал из райисполкома.

Гриши не было.

Как так?

Я на маслозавод. В компрессорную. К Максимычу, кого Гриша сменит по графику в восемь вечера. Сразу с вопросом:

– Вы не слышали, Васёк уехал к Грише за картошкой? Должен был в пять приехать!

– Эв-ва! С каким дерьмом связался отец Григорио! Да твой Васёка этот Ковалёв уже твёрдо наконвертировался!

– Чуть поясней…

– Сразу видать, несельский ты жилок… Водка в селе – конвертируемая валюта. За водку тебе что хошь сделают. Хоть картошку привезут, хоть голову срежут, хоть чужую приставют! Даве наконвертировался этот пиянист и враскачку еле уполз к себе в кривой соломенный недоскрёб.

– Не может быть! Он позавчера привозил нам картошку. Давайте посмотрим, тут ли его машина 21 – 87 ВВ.

Обрыскали весь заводской двор – нету.

Значит, всё-таки уехал!

В состоянии готовальни!!!

С неспокойным сердцем побежал я по Нижнедевицку.

Думал их встретить.

А нарвался на весёлую семейку Дмитрия, старшего брата. Он с женой Лидией, с дочкой Еленой и с её сынишкой в коляске возвращались из магазина.

Молча проскочить мимо неудобно. Скажут, бегает, как бес от грома. И я не стал их обегать, взял и покатил коляску.

Пока везла мамхен Ленушка, парень сидел на улыбках ровно.

А как я повёз, склонил головку.

– Леонид Юрьевич! – заглянул я парню в кисловатое лицо. – Что, стариковская усыпила езда?

Дома Ленка стала кипятить ему молоко.

Плеснула чуток в кастрюльку и на газ.

– Бог даёт! Бог даёт! – запричитала она, увидев, как сердито подымался в кастрюльке белый шатёр.

Глазами плясуля аврально искала тряпку и не находила.

А когда подлетела с тряпкой снять, шатёр выбило на плиту.

И Ленушка разогорчённо проронила:

– Боженька дал. Боженька и взял… Обнулил…


Пока тары-бары на три пары – уже девять.

Я на стреле домой.

Григория – нету!

Маточка моя! Это беда!

Я переоделся в фуфайку, в старые Гришины штаны.

Натягиваю мамины резиновые сапоги.

Мама причитает:

– Та Толька!.. Та сынок!.. Та куда ты ото у ночь побежишь?! Шо ты в том поле зараз знайдэшь?

– Он мне брат и Вам сын или слепой лишний щенок, которого Вы собираетесь утопить? – рявкнул я. – С пьянчугой усвистал! Сырые бугры… Может, навернулись! Валяются где в овраге. А Вы – ночь! Дождь! Оё!..

Не знаю, зачем я сунул в карман ножичек с палец и на завод. Сейчас как раз везут молоко с ферм. С какой попуткой и увеюсь.

И я умчался на молоковозе с першинским шофёром Мацневым.

Подъезжаем к Разброду.

Я сказал, как ехать к нашей делянке, и он поехал.

Я боялся, что мы не доедем.

На удивление, сырь нас нигде не усадила.

Одно дело день, другое дело ночь.

Как ты на убранном поле сыщешь свой клин?

Летели мы наугад и всё же не промахнулись.

Выскочил я из кабинки. Ладони рупором ко рту:

– Гри-иша!.. Гри-и-иша!!.. Гри-и-и-и-иша!!!..

Никакого ответа.

Только обломный чёрный ветер валил с ног.

Мол, кончай орать!

Рядом с нашим огородом кисла деляночка плохо скошенного овса. Осыпался овёс. Пророс.

Поднялся редкой белой полоской.

Овёс утвердил меня в мысли, что я на своём клину. И стал я вскидывать ботву… И нашёл. Вот пять мешков с картошкой! Мы с Гришей собирали!

Я и заплакал, и засмеялся.

Живой Гриша! Живой!! Живой!!!

Этот стакановец Васёка не приехал!

И развеликое спасибушко!

– Иван Николав! – подбежал я к шофёру. – Милушка! Роднулечка! Золотко! Тут всегошеньки-то пяток мешков! Ну давайте заберём и вся комедь!

– Да нет. Комедия отменяется. Ну молоковозка! Куда я суну мешки? Бортов нету. В цистерну насыпом?

– Ну в прошлом годе привозили точно на такой молоканке. Десять привозили! Ну! По бокам привязывали!

– Как вы там возили, я не видел…

Этому гофрированному вавуле[256] интересней му-му валять. Неохота отрывать свой худой банкомат от тёплого сиденья. Ну и хрен с тобой!

Главное, Гриша цел, невредим и готов к новым боям-баталиям!

Мы выскочили на асфальт и горшок об горшок.

Мацнев дунул к себе в Першино.

Я пожёг в противоположную сторону.

По пути забежал на завод.

Гриши не было.

Максимыч стоял за него вторую смену подряд.

– Так Григория вы видели?

– Да. Договорились. Я его ночь отстою. Он завтра погасит должок. Примерно часов в пять уехал на молоканке.

Я подхожу к нашему вигваму.

Два красных огня. Молоковозка. Поверху между цистерной и поручнями громоздятся горушками мешки.

Какой-то мужик с машины помогает Грише усадить мешок на горб.

– Здравствуйте, что ли! – в радости крикнул я.

– Здоровьица вам!

По голосу я узнал Алексея Даниловича Вострикова.

Душа человек!


Мы вечеряли в два ночи.

Гриша кипел гневом.

– Вот Востриков! До пенсии докувыркался! А с водярой незнаком! А Ковалёв, эта косопузая шаламань, как проснулся, одна сила выворачивает его наизнанку. Где кирнуть? Как рухнуть в запой? И шуршит[257] до первой бутылки. Как дорвался – песец! Трудовой день окончен! Пошла драка с унитазом, ригалетто…[258] Я ж с ним по-людски договаривался… Значит, перехватили. Кто-то раньше поднёс… Тупой, как веник… Не водись на свете водка, он бы и на работу не ходил. Этому мало по заднице настучать. Будь моя воля, я б дал шороху. Такие бухачи гнут всю Россию. Их надо выстраивать и отстреливать через одного. Потом выстроить, кто остался, и снова стрелять. Пока ни одного не останется. Иначе пьяная Русь сама падёт-сгинет.


6 сентября 1991

Слушай сюда. Я тебе устно скажу

Утром мама внесла с огорода помидорную веточку.

– Не попадэшь, шо оно и творится… Там иля где морозяка учесал?.. Холодюга!.. Ой-оеньки… То листья на помидорах висели. А то стоять дыбарём. Як коляки! На, глянь.

Я взял веточку. Стылые закаменелые листья как-то оцепенело топорщились в стороны.

– Насунуло кругом. Должно, дождь возьмётся навспрашки полоскать, – добавила мама тихо, боясь разбудить на полу Гришу. – Спыть наш герой-генерал. Хай поспыть…

– Хай! Хай! – подал голос Гриша. – Все дни как конь занузданный… Будто штамп на лбу: паши, паши, паши, саврасушка! А сегодня я барин. Хочу, полежу хоть час, хоть до ночной смены и ни одна бяка в меня пальцем не шильнёт!

Мама грустно постояла у окна на кухне, потом вошла в комнату к Грише, откинула занавеску. Усмехнулась:

– О дела! В соседнем дворе бабка с дедом разодрались… Иль печку на зиму делят?..Да-а… К снегу едем… В одном окне сонце. В другом дождь схватился с крупой хлобыстать… Листьё на дереве не держится… Летит… Листопадник последний гриб растит… Да… Ненастное бабье лето – погожая осень будэ. Сонце щэ погреет…

– В сентябре? Говорят, трудолюбцы япошики сажнем точно измерили Солнце. Его диаметр 1392020 километров. Диаметр Земли – 12757 километров. Солнце в 110 раз больше Земли. А толком согревает Землю только летом…

Скорбная моя статистика припечалила-таки маму, и она, вздохнув, тихонько побрела в сенцы к газовой плите.

Гриша игриво поманил меня к себе пальцем:

– Слушай, пане, сюда, что я тебе устно скажу… А ловко мы… Разными дорожками скакали с тобой вчера ночью. Вы с Мацневым покатили с огорода вниз. А мы с Востриком подъезжали сверху. Видели ваш хвост… Всё до картошеньки в погребе! Ай да мы! Ай да мы! Налетел холод уже утром. И что нам с того? Никакие морозы нам теперь не указ. Наша барынька Картошечка с комфортом переехала на зимнее житие в погреб!!! В свои царские покои… Могу я до самой смены спать?

– Можешь.


7 сентября 1991

Батько

В полночь позвонил старший брат Дмитрий.

– Толик! Приезжай. С матерью плохо.

– У меня сыну нет месяца. Сейчас он с Галей в больнице.

Но я приеду.

Галинка выставила условие:

– Ехать всю ночь. Отпускаю в том случае, если возьмёшь в вагоне постель.

– За двадцать пять? Когда-то ж стоила рублёху всего… За двадцать пять я хорошо высплюсь на откидном столике. Кепку под умнявую головку и дави хорька…[259]

Постель стоила двенадцать. Я немного поколебался. Пожалел себя и взял.

Уже в Воронеже в аптеке у вокзала купил ундевида, аминалона. Всё не с пустыми руками…


Я вошёл.

Мамина койка в прихожей у печки пуста.

Гриша в своей комнате торчит растерянным столбом.

– Привет, начальник, – вяло промямлил я.

Мы молча обнялись.

– Где мама?

– В больнице… Только что я оттуда. Положили. Надо своё полотенце, свою ложку, свою миску, свою кружку, свой стакан. Сейчас понесём.

– Как она себя чувствует?

– Туго… И как получилось… В пятницу встала весёлая. Говорит, будем суп-воду готовить. Начала резать лук. Я побежал, – он посмотрел в окно на сарай напротив, – я побежал в куриный кабинет подкормить кур. Прихожу. Она расшибленно крутится вокруг себя, опало бормочет: «Как же так оно получилось, что пропала память?..» Я спрашиваю: что Вы ищете? Оказывается, нож. Уронила. И пальцем стучит по луковице. Режет пальцем… Я испугался. Уложил её и позвал соседку Шурочку. Она медсестра. «Шур, иди на секунду. Посмотри на мать». – «Или лечить я стану?» – «Лечить не надо. Ты просто войди. Как она среагирует на постороннего человека?» Шура вошла. Мама забеспокоилась. На локте привстала на койке: «Вы что хотите со мной делать?» – «Да ничего мы с тобой, бабушка, не собираемся делать… Брёвна раскатились. Прибегла Гришу дозвать, чтоб собрать помог». Шура ушла. Я вызвал скорую. Скорая сказала, надо на приём к невропатологу. А уже ночь. Мама молчит. А вдруг что случится? Ты всегда наказывал: звони в тяжёлых случаях. Как знаешь, телефона у меня нет. Я к Мите. Митя и позвони тебе. А когда он пришёл, мама его не узнала. Минут десять не узнавала. Оно и неново. Хоть Митя в своих хоромах и живёт-княжит в ста шагах от нас, а к нам редко заскакивает… В субботу невропатолога не было. Вызвали в Острянку. В понедельник собираемся в поликлинику. Вон, – ткнул он рукой в окошко, – на наших задах. Говорю, давай отвезу. Нет! Пошли пешком! Я упросил очередь разрешить пройти нам сразу. Так мама упирается: «Не! Люди прийшли под перёд нас. Да як это мы пойдём зараньше всех?» Вот какая у нас мамушка. В очередь! А сама на ногах еле держится. Ей же уже восемьдесят два! Врач Белозёрцев увидал её – кладём!


Бочком мы вжались к маме в тесную четыреста четырнадцатую палату. Её койка у двери.

Меня мама узнала сразу.

Я поклонился, поцеловал её.

И мама загоревала:

– Толенька, сынок-розочка, приихав… А я барыней царюю в больнице! Это дела? Така беда скрутилась, така беда… Ну шо поделаешь? Беда на всякого живёт… Толька, ты теперь батько?

– Батько? – не сразу сообразил я.

– Ну что ж он, маленький, робэ? Ростэ хоть чуть-чуть?

– Баклуши не сбивает! Некогда! Знай растёт колокольчик наш с шелковистыми русыми волосами!

– Хай ростэ великим! Хороше вы его назвали… Гриша…

– В честь этого дорогого товарисча, – пожал я Грише локоть. – Мы своего маленького ещё ни разу не снимали на карточку. Поэтому я привёз показать Вам метрику нашего Гришика. Нате посмотрите.

Мама тихонько погладила метрику. Прошептала:

– Хай ростэ великим!..


Мы стали выкладывать, что принесли, и выбежало, мы с Гришей забыли взять кружку и миску.

Я сбегал принёс.

– Гриша, – сказала мама, – не сидите голодняком. Зарубайте петуха.

– Сегодня же отсобачу Вашему петрунчику башню! – на вспыхе пламенно пальнул Григорий.

А мама, вздохнув, запечалилась:

– Как же так беда случилась?.. Человек полный день невменяемый!

Потом она заговорила неясно.

Слова вязкие, непонятные.

Я поддакивал и боялся смотреть ей в лицо.


Дома мы с Гришей сварили петуха.

Банку с горячим бульоном я укутал в полотенце, сунул под полу плаща – шёл дождь – и побежал к маме.

Есть она не стала. Говорит, не хочется.

– Мам, – спросил я осторожно, – а что у Вас болит?

– Голова. Одна сторона, левая, молчит. А другая, – приложила руку к правому виску, – лаеться…


Я по все дни ходил к маме, пока её не выписали из больницы.


Июнь-июль 1992

Банда

– Взовсим, сынок, дни утеряла. Ну раз головешка, – пальцем мама стучит себя по лбу, – не робэ! Сёгодни шо будэ?

– Четверг.

– Совсем в словах запутлялась… И в словах, и в годах… Воспоминается… Горбачёв людей размотал. А теперь кочуе по заграничью… Какие мы у них рабы… Той проклятущий чай… Вскакувалы летом вдосвита у четыре и в устали приползали домой не знай когда. Когда того погибельного, каторжанского чая уже не видать. В одиннадцатом часу ночи! И… Тилько первый свет подал день в окно, знову вскакуй…

– Помню, помню преотлично то проклятое рабское времечко… – припечалился я. – Как же Вы допекали по воскресеньям… Темь на дворе. А Вы будите… Да как! Вырывали подушку из-под головы, молили со слезами в голосе: «Уставай, сынок… То не сон, як шапку в головах шукають…». Я сел на койке, протираю кулаками глаза. Вы: «Просыпайся скоришь. На выходной бригадир припас гарный участок. Постараемось, нарвэмо богато чаю. Шо, гляди, и заробымо…». – «Ну… Вырвали подушку… Шапку-то нашли?» – «Найшла! Просыпайся, просыпайся, шапочка… Лева ножка, права ножка просыпайся понемножку…».

Мама повинно тихонько улыбнулась мне:

– Прости, сыно, за те давни проклятущи утрешни побудки…

– Да при чём тут Вы!? То не Вы, мам… То нищета будила!

– Оно-то так… По семнадцать часов у кажный день гнулись раком на том проклятом чаю! Без выходных… Жара под сорок… То дожди… Все твои… С плантации не уйди… Клеёнкой обмоталась и рви той чай… Разве то жизня? Рабская каторга… На минуту с чем в хате завозюкаешься – бригадир бах палкой в окно: Полиа! Аба бэгом на чай!.. Цэ людская живуха? То и пожили по-людски, шо до колхоза… Летять года… Летять… Не остановишь и на секунд. Ну это надо? Налетела целая чёрная шайка коршунов. Восемь десятков да ещё два! Целая банда. И как же они меня мучат. И шо я одна-то сделаю с этой злой бандой? От своих годов не убежишь… Их не отгонишь от себя… Снежком не прикроешь… Боюсь я их. Голова не свалилась бы… Мно-ого годов ко мне содвинулось. Но никто не видел, как они днями и ночами шли-летели ко мне… Только мелькают зима – лето, зима – лето…

– А поют, мои года – моё богатство.

– Да петь шо хошь можно. А года – это полный разор. И чем большь их, тем звероватей они. Ну шо ж… Старое вянет, молодое на подходе… У маленького малютки Гриши личико худенькое или полненькое?

– По-олненькое.

– Молочко пье живое? А не то, шо с завода? Гнатое-перегнатое?[260]

– Со своим молочком не получилось… Тут история темноватая… Рожала Галинка в первомайские праздники. Роддомовские коновальцы с перепою сразу запретили кормить грудью. А потом выяснилось, напрасно запретили. Да поздно уже было. Молоко пропало… Вот она наша бесценная бесплатная медицина… Тот-то мы и кормим парня смесью Nan.

– Это той, в банках? Как молоко или чуть получше? Ребёнку плохэ не дадуть… Он у вас в кроватке спит? А как подрастёт, где будэ спать?

– Кроватку растянем.

– Ещё не бегает?

– Тренируется.

– Не ленится расти?

– Да вроде старается…

– Хай с Богом ростэ. И подальше туда. Подальше от моих годов…

– Он у нас крепенькой.

– Цэ самое главное. Здоровье – всё золото наше! Здоровье никто нигде не подаст за твои же денежки. Здоровьюшко не украдёшь, не найдёшь и не купишь.


27 августа 1992

Не спеши!

Что я знаю, то знаю, а чего не знаю – того и знать не хочу!

Алексей Аракчеев
Гриша решительно объявил мне:

– Всё! Я намылился привести тётку!

Я кисло отмахнулся:

– Кончай ездить по ушам! Мы это уже не раз проходили…

– Плохо, сударь, проходили! Амбец! Женюсь!

– По случаю високосного года?

– Случай другой… Пока глупость мне воевода… Похоже, завис[261] я… Женюсь!

– Хочешь новых проблем – женись! Однако веселей будет. Давно пора. Наконец-то… Куда не едешь, там не будешь. Куй железо, пока не остыло. Шашку наголо тебе в руку и горячего боевого коня в придачу!

– И куда мне лететь с шашкой на коне?

– Ка-ак куда? На завоевание сердца целинки!

– И конь не нужен, и шашкой махать не к чему. В соседнем же бараке кукует.

– Опа-на! Расшибец![262] Глядишь, сораторите ребёночка-молоточка, эту совместную пылкую божественную баркаролу на праздничную вольную тему, и покуривай себе бамбук![263]

– А мы, что интересно, берём уже с готовеньким… Чтоб потом не обливаться потом при давке блох.

– Расшибец в квадрате! Не так уж и плохи дела в нашем орденоносном колхозе! Полдела скачано! Но… Ты заранее подумал о его пропитании? – Я деловито посмотрел в окно. – Не похоже… Не вижу ни одного вагончика, ни одного огурчика…

– Ты чё лалакаешь? Какие ещё вагончики? Какие огурчики?

– Обыкновенные! По подсчётам британских учёных, за свою жизнь человек съедает до сорока тонн продуктов, включая 3201 огурец и восемь пауков. Пауками человек харчится во сне. Как учёные всё это обосновали? Уму недостижимо.

– Хватит крутить ламбаду! Ну совсем замумукался я с этим своим сералем. «Мало того что годы летят, словно птицы, так они ещё гадят и гадят нам на голову!» Огороды на мне. Готовка… Вечный неустрой… Мама часто болеет… Недосып. На мне ж все собаки! Всё делал. Ничего из рук не вырывалось! Мозоли, как у гориллы… Да сколько можно? Крутишься ж, как шизокрылый вентилятор! «Ни одна собака не поверит, что наша жизнь собачья»! Надоело. Женюсь!

– А она бить с крыла[264] не будэ нас обох? – забеспокоилась мама. – С капризной же начинкой. Привередливой бабе и в раю плохо, и в аду холодно.

– Товсту та гарну выбрал? – спросил я на мамин лад.

– А чё её выбирать? Не корова… Средняя так… Не страхозявра какая там в скафандре… Путёвая… Лет сорока… Начитанность[265] и образованность[266] на уровне моего уважаемого евростандарта. Только уж чересчур простяшка… Ну ни воровать, ни караулить…

– Там здорова, як мурлука! – пожаловалась мама. – Не знаю, шо в ней Григорий и раскопал… Прямо бугаиха… На всё время бувае. Когда цветок цветёт вовремя – хорошо. А как цветёт не в своё время – он уже отцвёл. Отделался. Отбалакался.

– Когда ж, пан Григореску, свадебка? – копаю я в глубь радости.

– А вот спешить как раз и не надо! Всё в своё время.

– Ну-ну… Всё стукаешься головой об небо… Плохому танцору мешают ноги… Сколько можно бегать по одним и тем же граблям? Ну когда ты кончишь переливать эту сладкую водичку из пустого в порожнее? Или ты совсем не дружишь со своей головой? Подумал бы, сколько тебе лет… Чего ждёшь?

– Не чего… А кого. Подожду ещё трёх чеховских сестричек. Где они плутают? Помнишь, в конце пьесы сестрички хором стонали: «В Москву! В Москву!». Слышал даве по радио, в 1926 году пьесу «Три сестры» поставили в Лондоне. Англичане будто не слыхали слова Москва и не знали, куда просились сестрички, и сестринский призыв заменили на свой, родной: «В Лондон! В Лондон!» Так куда ушуршали сестрицы? В Москву? В Лондон?

– А может, в Нижнедевицк? Персонально к тебе? Три невесты! Выбирай, пан Григореску!

– И я о том же. За мною не прокиснет.

– Ну братуля-уля-люля! Да тебя ж женить всё равно что шелудивого порося стричь! Визгу много, а шерсть-то где?


27 августа 1992

Мамин платок

Мама лежит в кухоньке у печки на своей койке. Печка – божья ладонь. Даёт и тепло, и еду. Печь в доме Госпожа-а…

Я сижу на краю койки у мамы в ногах.

Перед нею на полном мешке с сухарями платок из козьего пуха.

– Ма! А что Вы с платком делаете?

– Да дуриком валяется себе… Мы с ним на пензии. Отдыхаемо напару… Шоб мне скушно нэ було… Он у нас тяжелоранетый. Увесь на дырках. Мыши попрогрызали.

– Он бы нам сгодился. Гринчику для прогулок.

– А шо? Завяжи маленького, положи в коляску и гуляй. Дырки нитками позаплутать… Я с Григорием побалакаю… Гри-иша! – крикнула она в комнату за жёлтыми шторами в дверном проёме, где вечерами Григорий смотрит телевизор и одновременно спит. В комплексе. Господин Универсалкин наш!

Григорий выглянул из-за шторки.

– Григорий свет Батькович! Цэй платок трэба аннулировать. Хай в нём малэнький Гриша гуляе по Москви!

– А большому Грише в Нижнедевицке уже и дышать не надо?! У меня ж радикулитище! Как закрутит спина, я натру спиртом и хоп в платок. Два дня поношу и зверюга боль отбывает на покой. Оставить большого Гришу без платка… Да Вы что?

– Ха! – щёлкнул я себя ногтем в ладошку. – Я тоже как-то выбился в радикулитики. Шерстяной платок таскал под поясом. Побежал к врачуну. А он: «Ты чего маешься дурью? У тебя свой кулак с собой? Не потерял?» – «Пока без потерь». – «Растирай и пройдёт». И помог я себе кулаком. А у тебя кулака нету?

– Нету! – рубнул Григорий.

– Так на мой! – в подсмехе мама подаёт свой сухонький кулачок, сине перевязанный жилками.

– Оставь себе, бабунюшка. В хозяйстве сгодится.

Сердитый Гриша уходит во двор.

А мама в шутку грозит ему в спину кулачком:

– Мы тоби, генерал, дамо прочуханки!

Мама трудно поднимается, тихонько идёт в Гришину комнату, к шкафу, и возвращается с клубком шерстяных ниток.

– Оюшки! Малюсенькому на носочки хватэ! Если б я не лежала, я б и… Пух есть. С козы Гальки… Есть из чего вязать. Я б сделала. Да здоровье мое бастуе. Голова совсем сама в отставку ушла… Даст Бог, подлечимся. Голову надо держать. Без головы не будешь работать.

Она подала мне клубок и тут же забрала:

– Дай я перекрестю.

Крестит и шепчет.

Всех слов я не разберу.

– … дай Бог ему счастья и здоровья на далёких дорогах его жизни, во всех его работах… Помоги и спаси нас, Господи, грешных… Постой, я встану, начну ходить. Шо-нэбудь придумаю…

Она долго молчит и роняет, ни к кому не обращаясь:

– А мне наша завалюшка наравится. Притерпелась…

– Как могут нравиться эти блошиные хоромы? Тесно. Всё гнилое… Вы ж не видели, как люди живут.

– Где ж я жила? Шо я бачила? Восемь десятков лет не то прожила, не то промучилась… Не то проплакала, не то пробедовала. Не знаю, где я и була восемьдесят лет…

– Как Вы рассказывали, сколько себя помните, столько и работаете каторжно…

– Да. Без труда не выхватишь и рыбку из пруда. А ловить трэба кажный божечкин день.

– Ма! У Вас полипы в желудке. Это с голода. Вы едите часто?

– Часто. Кажную неделю.

– Запоры бывают?

– Бувають.

– Простоквашку пейте по утрам.

Я подогрел ей стакан простокваши из холодильника.

Она выпила.

– А не простоквашу, так масло пейте растительное.

– А где возьмёшь то масло? Уже год его у нас в магайзине нэма… Ноги болять…

– А чего им не болеть? По цементу ходите в одних шерстяных носках. Далеко ли тут до простуды? А за диваном валяется целый бугор тапочек.

Второй день мама понемногу пьёт подогретое кислое молоко.

Начала вставать.

Выходит посидеть под окном на лавочке.


28 августа 1992

Большая стирка

Гриша стирает в корыте на табуретке.

С койки мама горько глядит, как он это делает.

Гриша заметил, что на него возложили глаз, и так расстарался перед мамушкой, так осатанело раскипелся-разбежался в усердии, что сам чёрт позавидовал и кинулся помогать ему по полной схеме.

Корыто не выдержало пламенного старательства двух горячих, чумовых гигантов и с гордым вызовом перевернулось.

Вода со змеиным жестоким шипом раскатилась по всей кухоньке.

– Э-э! Прачка! – шумнула мама. – Ты нас затопишь!

– Не бойтесь, Пелагия Михална! Я в запасе держу хорошие багры. Спасу! – смеётся Григорий, ловко схватывая тряпкой воду с полу.

Баптист

За обедом Гриша наливает мне и маме ситра.

А себе спирта.

– Я не хочу ситра, – отодвигает мама рюмочку. – Оно тэплэ.

– А холодненькое, – трясёт Григорий трёхлитровую бутыль со спиртом, – Вам ой нельзятушки. Горло застудите. Пейте тёплое ситро. Как я. Я разогреваю своё пойло до девяноста шести градусов. И доволен.

Мама ест простоквашу:

– Гриша! Намахай и Толеньке спирту.

– Толька не пьёт. Баптист!


30 августа 1992

И лопатой не накидаешь!

Лишь сегодня я заметил, что у козы Гальки занятные рога. Две костяные кокетливые кудельки лились по лицу, и один рог изгибом упирался под глаз.

Нарешил я эту загогульку срезать.

Как же!

Вон олень сбрасывает рога, сбросит и она.

Стал отпиливать ножовкой. Выбугрилась густая кровь.

Мне стало плохо. Я бросил эту хирургию.

Гриша замазал рог зелёнкой. Кровь перестала течь.

– Не получился из тебя Пирогов, – вздохнул Григорий. – Может, выйдет хоть рядовой трудяшка. Айдайки в поле на наш огород рвать фасольку.


По пути забрели в колхозную кукурузу.

Сдёрнули несколько кочанов.

– Колхозное брать можно спокойно и с достоинством, – разрешил Гриша. – Как своё родное. Всё равно бросят. Сгноят на корню. Но поймай здешняки вора на своей картошке, уроют на месте и на могилке выложат крестик из картофельных листьев.

– А если ночью?

– Не советую. Когда намылишься спионерить какой пустяк, рули на колхозное поле днём. Как в народе поют? «Всё вокруг колхозное. Всё вокруг моё!» Днём ты просто культурно берёшь. Почти своё. А ночью ты уже тать и надо тебе накидать по всей катушкиной строгости.

Я хотел рвать фасолюшку с корнем.

А Григорий против:

– В корнях удобрение. Да… На будущий год нам сунут огород в другом месте. Нечего беречь кому-то удобрение. Дерём с корнем!

Набрали два чувала.

Подвёз на мотоцикле весёлый наш соседец Алёша Баркалов.

Дома я сварил кукурузу.

Гриша отщипывает понемногу зернинки и подаёт маме. Она лежит на койке.

Мама улыбается:

– Толька, поглянь-ка… Гриша отпускае мне тилько по две зернятки.

– И то ладно! – вскинул руку Григорий. – Даю! А то вон… Сын и мать ругались. Мать укоряет: «Я ж тебя, чёртов жеребяка, с сосочки, с ложечки кормила!» А сын в ответ: «Так зато тебе и лопатой не накидаешь! Словно в печь: сколько ни вали, всё ничего нет!»

Мама гордо восклицает:

– Яа-ак хороше! Три сыночка – сразу три лопатищи! В Воронеже Гриша носил меня в больнице на руках аж на четвэрту этажуху!

Григорий не любит, когда его ухваливают, и тут же гасит похваленье нежданным сердитым попрёком:

– Ма! Как же не цвести Вашим полипам в желудке, если поститесь по четыре дня подряд? Во рту ж ни крошки!


30 августа 1992

К счастью – под конвоем!

Мама ест борщ и жалуется:

– Рука болит… Как жуёт. Лежу, як коровяка. Ничё не роблю. Ну целыми ж днями валяюсь с открытыми глазами и ловлю мух! Хиба цэ дило? Или я придумляю себе разные болячки?

Ладошкой она отгоняет муху от лица:

– Ото у нас мухи! Пока ложку борща от миски донесёшь до рота, всё из ложки выхлёбають! А я вот молодец. Гриша намахал повну мисяку борща, и я его напропал домолачиваю!

– А в мисяке полстакана, – уточняет Гриша.

Мама вздыхает:

– На дворе жара. Не продыхнуть. Травичка вся попривяла… Когда прошло оно, наше время? Днём или ночью? Не видали. А все стали вжэ старые та больные… «Как же долго нас вели к счастью под конвоем…»


30 августа 1992

Молитву и курица слышит

Маме кажется, что гостейку всё не так потчуют.

– Гриша, – тревожится она, – та шо ты напал на петухов? В них же мясо резинное! Зарубай хоть одну курицу!

Гриша сопит.

Больной маме не возрази. Слова поперёк не кинь. И согласиться он не разбегается. Каждый же день по петуху отстреливает! Два-три кило свежатинки на двоих! Сама мама мяса не ест. Не то что петуха, бульона в рот не вотрёшь!

Все дни, что я здесь, мама пристаёт к Григорию с курицей. И все дни он твердит одно:

– Да что в той Вашей курице?! На один зубок нечего возложить!

– Зато у курицы мясо мягкое та укусное. Тольке завтра ехать. А курица не рубана! Ты шо творишь, комиссар Топтыгин?

– Хоть всех перерублю! – вскипает Григорий.

Он бросает разминать в ведёрной кастрюле мешанку и бежит в сарай за топором.

Откуда ни возьмись с сарайной крыши с воплями вдруг пикирует тараном на него красным боевым снарядом пулярка.[267]

Такая гнусь!

Чтоб хохлатка напала на всеми почитаемого пана Григореску?!

Не хватало, чтоб ещё села на голову и принципиально клюнула в темечко?

На родном пепелище и курочка ж бьёт!

Ведёрный чугунный кулак-кувалда был при Григории. Он со всего маху залепил вражине по уху. Та и пошла винтом по сетчатой загородке.

Делать нечего. Рубить край надо!

Григорий топор в руку, курку в другую и, подбежав к торчавшей попиком колоде, с полузамаха отвалил воинственной психопатке голову.

Эта история воспотешила маму.

– То, Гриша, – заключила она, – так и должно було случиться. Я стилько тебя просила. Зарубай та зарубай! Моя молитва и до курицы дойшла. То щэ хороше, что напала одна. А ну налети все шестьдесят! Шо делал бы? Га? В прах бы заклевали нашего сердитого комиссара…


А в Москву я всё же повёз петуха.


1 сентября 1992

Отдохнул и – погреб вырыл, или дать спасибо!

Вскоре после школы меня вкружило в журналистику, и весь оставшийся кусок жизни припало мне куковать вдалеке от своих.

А кто не давал прикопаться возле наших?

В Евдакове, куда мы переехали из Насакиралей, ходила газетёшка «Путь к победе». В народе её называли «Путь к горшку» или «Вокруг двора». А то ещё короче. «Брехаловка».

Потом перебрались наши в Нижнедевицк. Была и там газетка «Ленинский завет». С издёвкой навеличивали её «Ветхий ленинский завет».

Тоскливые районушки не грели меня.

Мне нужен был размах!

И почти полжизни прокрутился я в столичных газетах и журналах. Верх моих журналистских скаканий – три года проработал редактором в центральном аппарате Телеграфного агентства Советского Союза (ТАСС).

Каждое лето я приезжал к маме, к братьям Григорию и Дмитрию в гости.

Поначалу ездил один.

Потом, женившись, стал ездить вместе с женой.

На этот раз Галинка осталась в Москве с маленьким Гришиком. Я приехал погостить один.


Я до́ма. В Нижнедевицке.

У милой мамушки со старшим братиком Гришей.

Святые, великие дни…

Я приехал уже под вечер.

Отоспался по полной программе.

А наутро началось моё гостеванье.

Гостеванье – это ломовая работа.

Мама, брат уже при солидных годах. Прибаливают. Кто же им поможет, если не я, в ком силёшки ещё играют?

Выкопать картошку, нарубить на всю зиму дров, заготовить угля, под зиму вскопать у дома огородишко, починить погреб – всё это набегало перемолотить мне за время отдыха.

Не зря мама, провожая меня до автобуса, часто повинно казнилась:

– Извини нас, шо стилько пало тоби роботы. Отдыха и не побачив. У нас отдохнул – и погреб вырыл!.. Тяжкий у нас отдых…


Я переоделся в заводскую братову робу из брезента и ну рушить ветхий сарайчик. Порубил на дрова.

Вечер собрал всех за ужином.

– Гриша, – заговорила мама, – я все дни растеряла. Якый сёгодни дэнь?

– Четверг.

Минуты через две мама обращается уже ко мне:

– Толюшка! Я все дни растеряла. Якый же сёдни дэнь?

– Разве Вам Гриша не сказал?

– А у тебя уже и нельзя спросить? А вдруг Гриша ошибся? – И закашлялась. – Во! Шо цэ я ославилась кашлем? Зовсим опрокудилась… Не вспопашилась, как и… Нигде не выходила… Не обидно, если б за порог куда хоть на секунд выпнулась. А то сидючи в хате…

Мама ест яблоко и жалуется:

– Я яблоко не кусаю. А тираню-скребу… Биззуба… Еле доскребаю…

– Да бросьте Вы травмировать то несчастное яблоко! – Гриша подаёт ей чашку молока. – Вот Вам монька.

Мама замахала на него обеими руками:

– Ну ты на шо накачав повну чашку? Я и так уже почти намолотилась.

– С одного яблочка?.. Ешьте! Поправляйтесь!

– А я шо делаю? Тилько и ем… Та лежу… В хвори валяюсь… Вы, хлопцы, в работе кружитесь. А я лежу и лежу… Ничё не роблю, как коровя. Палкой меня надо гнать с койки в работу!

– Вы, ма, своё отработали, – на вздохе сказал Гриша. – Восемьдесят пять лет не восемьдесят пять реп! С помоями за дорогу не плеснёшь!

– Подумаешь… Аж страх осыпае… А я боевая бабка. Добежала до таких годов и не скапустилась!

– Ешьте побольше и пробежите дальше Хасанки![268] – хохотнул Гриша. – Счастливого пути! – смеясь, он прощально покивал маме одними пальчиками. – И на дорожку примите чашечку молочка.

Он поближе пододвинул к ней чашку с молоком.

– Молочко, Гриша, у меня не пропадэ… Тилько… Шо ж мы з тобой робымо? Я в хвори лежу. Ты посля операции… Слабкий щэ на ход… Задрыхленький… И тебя года бьють. Шесть десятков без году… Цэ, сыно, вжэ багато.

– Видите, я богатый. Так и Вы ж не бедные! Не горюйте. Всё образуется.

– К тому надо бежать…

Мама берёт крупный помидор.

Смотрит на соль в банке.

– Соль, як ледянка… Гарни помидоры у нас уродились… Прям сахарём усыпаны. Таки сладкие… Толька! А почём у вас хлеб?

– Я Вам уже десять раз говорил!

– Так то тилько десять… Ты не обижайся. Я трохи умниша була, як помолодче була… Так почём?

– Шестьсот рублей буханка. В два раза дороже, чем у Вас.

– Ка-ак цены возлетели! Когда-то буханка шла за шестнадцать копеюшек. Перевернулось всё кверх кармашками… С сентября знову подвышение цен…

– Поделали, – Гриша наступил мне на ногу с лёгкой подкруткой, – поделали хватократы-демократы из нас клоунов. Цены гонят и гонят без конца. Обдерут нас как липку и голенькими пустят в Африку…

Гриша вздыхает на улыбке.

– Ма! А Тольке надо дать спасибо! Сегодня сарайчик у дома сломал. Нарубил машину дров. Я только в ведре носил на погребку. На ползимы мы уже с дровушками! Так дадим спасибо?

– Та или мы жадни?! Дамо! Тилько… Одного спасибка малувато…

Мама надвое разрезает помидор.

Одну половинку посыпает крупной солью. Подаёт мне:

– На тоби, Толенька, помидора за хорошу роботу.


25 августа 1994. Четверг.

Катила мышка бочку

Вечер.

Культурно отдыхаем перед телевизором.

Гриша полулежит в кресле. Голова на спинке. Державно храпит.

И по временам, оглядываясь спросонку по сторонам, мужественно строит вид, что смотрит телевизор.

Я лежу на койке.

Пытаюсь всмотреться и вслушаться.

Да как ни всматривайся, кроме нервно дёргающихся белых полос ничего другого. Как ни вслушивайся, кроме дикого храпа ничего иного благородного не доносится до ушей.

Это не смотрины.

Это муки.

Принимаю я эти телемуки стоически.

Хочется посмотреть. Всё-таки про Зощенко. Сегодня ему стукнуло б сто, не дожми его усатая соввластюра в пятьдесят восьмом.

Вдруг послышался отдалённый глуховатый топот котов. Оглядываюсь и вижу: из-за иконки по верху угла серванта, проворно стуча хвостиком, как музыкальной палочкой, по святым объектам – четыре трёхлитровые банки со святой водой, мамино богатство, восемь поллитровок с русской (Гришины завоевания рынка) – вдруг сквозь этот святой строй со звоном пробегает мышь и грациозно пикирует на спинку дивана, на котором я имею честь спать.

Придиванилась, деловито понюхала воздух и весело побежала по гребню долгой диванной спинки, как полуголенькая нежно-розовая гимнасточка по бревну.

Я в изумлении чего-то вякнул. Разбудил Григория.

Он не обиделся. Напротив.

Бегущая мышка глянулась и ему.

И мы стали смотреть, что она нам покажет.

Только она ничего не показывала.

Знай себе бежала и бежала, бежала и бежала к телевизору.

Похоже, ей самой хотелось приобщиться к столичной культуре, посмотреть чего-нибудь интересненького да свеженького.

Наши дурацкие морды, видать, ей не нравились.

С серванта она прыгнула на тумбочку с телевизором.

Я думал, она остановится перед экраном и станет смотреть.

А она обежала телевизор по краю тумбочки и пристыла.

Эта титька тараканья будет смотреть телевизор сзади?

Ну да!

Как мы в детстве. На халяву набившись в совхозный насакиральский клубишко, скорей летели на сцену и влёжку рассыпались по полу у обратной стороны экрана, по-барски кинув босую ногу на ногу. Смотреть так фильмы было куда вкусней.

Забежала мышка за телевизор.

На том мы с нею и расстались.

Да не навек.


Среди ночи мы с Гришей проснулись.

Мышь что-то яростно катила. Гром стоял адовый.

– Кто дал право этой сучонке в ермолке нарушать наше законное право на восьмичасовой сон!? – зло, сквозь зубы поинтересовался Григорий. – Что она там катит?

– Может, бочку с порохом на тебя? – выразил я предположение и костью пальца постучал в пол.

Однако мышь не унялась. Ещё обстоятельней покатила к норке под икону, в святой угол, свою звончатую добычу.

Жаль, что лень не пускала нас из-под одеял.

Но всему приходит конец. И выбрыкам мышки. Может, она спрятала свою находку? На том и успокоилась?

Утром я нашёл у норки греческий орех, больше известный в народе как грецкий. Из самой Греции прикатила? Мышка разбежалась впихнуть его в норку. Он был крупней норки и не проходил. Тот-то она старалась, как сто китайцев. Всю ночь гремела.

– Всё-таки хорошо, что орех не пролез в норку, – пощёлкал Гриша пальцами. – И наше благосостояние не пострадало. А наоборот. Приросло стараниями мышки! Где мышка добыла этот орех? У нас же вроде не было орехов? Не было, так стало!

Гриша торжественно раздавил орех. Съел.

– Вот я и подзавтракал! – доложил он. – Сыт на весь день. Спасибо мышке!

– Чем выносить мышке благодарность с занесением в личное дело, лучше б дал хоть одно генеральное сражение этой нечисти.

– Да ну давал… Сбегал в санэпидстанцию, настучал на мышку. Санэпидстанция поставила мне на боевое дежурство целую горсть отравленных семечек…

– И ты их сам поклевал?

– Да нет. Поделился по-братски с мышками. Что интересно, посыпал – ещё сильней забéгали!

– Значит, надёжно подкормил.

– А как иначе? Свою живность надо беречь! По нашей бедности у нас в хозяйстве не только мышь, но и таракан – скотина!

– Ну-ну… Семечки не остались? Или все сам дохлопал?

– Да есть ещё. Могу и тебе дать.

Я посыпал у самой норки.

Ночью мы спали спокойно.

То ли мышка упокоилась. То ли мы за день так наломались – я на картошке, Гриша в стирке, – что не слышали её похождений. Я склоняюсь ко второму.


29 августа 1994. Понедельник.

И гарбуза хочется, и батька жалко

Рань.

Солнце ещё не проснулось.

Чтобы не разбудить маму и болящего Григория, на цыпочках крадусь в переднюю комнатёшку, где и кухня, и обеденный стол, и ведро с водой на табуретке, и умывальник, и чуть в глубине мама лежит на койке за печкой.

Тихонько умываюсь над ведром.

– Ну шо, сынок, подъём?

– Отбой. Чего вскакивать спозарани?

– Как спалось на новом месте?

– Да как… Обычно. Закрыл глазки и спал.

На электроплитке – она на обеденном столе – разогреваю вчерашний суп, вчерашнюю жареную картошку.

Мама пристально смотрит из-под одеяла, как я быстро ем, смотрит, смотрит, и слёзы задрожали на глазах.

– Вы чего, ма?

– Ну это видано? Приихав у гости. А набежало одному убирать картохи… Одному в поле на лопате качаться… Вся работа на твои руки пала. А мы сидимо, як кольчужки. Я, як коровя, ничё не роблю. И Гриша посля операции нипочём не очухаеться… От горечко насунулось…

Я кидаю в целлофановый пакет кусок сыра, краюху хлеба, два яйца, с десяток слив, только что подобрал в палисадничке под окном, три белых налива в чёрных пятнах.

Полевой княжев обед!

Сборы кончены.

Мешки под прищепкой на багажнике. Можно и в путь.

– Ну, сынок-золотко, подай Бог тоби счастья, здоровья! – сквозь слёзы твердит мама каждое утро одну и ту же приговорку, когда я уезжаю в поле.

Глядь – я в домашних синих Гришиных тапочках.

Я переобулся в калоши, прыг на велик и покатил.

Десять соток нашей картошки далеко в поле. Под самым Першином. Туда дорога всё чаще в горку.

С переменным успехом я то еду, то сам веду педальный мерседес.

Гришин костоятряс «Урал» какой-то с припёком. Тяжёл в ходу. И всё время тянет куда-то в сторону. Еле удерживаешь. Что за дикость?

В первый день я убрал двенадцать рядков.

На второй чуть больше.

Я слегка загрустил.

Да если я буду убирать такими стахановскими темпами, я и в декаду не вотрусь!

Завтра ты кладёшь на лопатки пятьдесят рядков!

Старый метод копки кидай на свалку истории!

То я как убирал?

Сунул лопатку под корень. Перевернул. Лопату в сторону, выбираю интеллигентно. Не спеша, обстоятельно.

Теперь я отвожу намеченный фронт работ.

Пятьдесят рядков!

Отсёк себе танцплощадку и скачи на радостях. Выкопай сразу все пятьдесят. Только потом начинай выбирать. Пока не уберёшь, ни шагу к дому! Хоть до полуночи пляши на карачках!

Сначала я выкапываю с краю первые гнёзда в каждом из пятидесяти рядков…

Завидно смотреть по сторонам.

Люди убирают под соху. Лошадка выпахала, осталось подобрать.

И подбирают не по одному, а целыми ордами!

В полдня картошка перебралась из земли на машину и гордой княжной отбыла отдыхать на курорт. В прохладный сухой погреб.

И опустели соседние делянки.

А ты один катайся, катайся на лопате…

Солнце какое-то очумело злое.

Варишься в поту. Усталость переламывает тебя надвое. А кататься не бросаешь и на минуту. Край понравилось дураку лбом орехи щёлкать.

Ворочать одному рядок за рядком тоскливо и медленно. Нельзя ли побыстрей? А что если выкопать весь сорок девятый? На целый же рядок останется меньше!

Или чего не вскопать поперёк последний рядок? Тогда в каждом рядке меньше останется гнёзд, всего по семнадцать. А было по восемнадцать. Всё-таки семнадцать меньше восемнадцати. Это вакурат подтверждается долгими выверенными подсчётами…

В конце концов, как ни хитрил, а всю сегодняшнюю танцплощадку перевернул кверх корнем.

Бело поблёскивает на солнцепёке картофельная братия.

Я и не ожидал от себя такой прыти. Выкопал экую махину и не испустил гордый дух.

Раз живой, покувыркаемся дальше.

Поесть жало давно. Но я всё ещё не ел.

Заработай!

Как выкопаю намеченное, так и поем.

Заодно первый разок и отдохну.

Как ни трудно, доскрёбся-таки до поедухи.

Раскинул фуфайку по траве на краю рва, опустошил пакет и сверх того минуты три полежал в роскоши, раскидав по сторонам беззаботные руки-ноги.

Гулять так гулять!


То с колен, то сидя подобрал последнюю картошку уже в молодых сумерках.

Набежало шесть мешков.

Как же я их уволоку? Пускай и напару с веселопедом?

А вел у меня с норовом.

Любит, чтоб ему кланялись. Чтоб перед ним приседали.

– Видишь, – толкую велосипеду, – чтоб тебе легче было, три мешка я спрячу в бурьян. Всё равно ты больше не увезёшь?

Он молчит.

Я затащил три мешка в заросли за межой.

Рядом с нами дали полоску одному. Поганых глаз он сюда и разу не показал. Выросло чёрт те что выше моей лысины.

Я зажал веселопедов хвост коленками, лажусь вспереть беременный чувал на багажник.

Веселопед нервно дёрнулся от меня и завалился.

– Хамлюга ты приличный! День же деньской спал на солнышке! И опять на боковую?! Домой поедем или тут заночуем?

Молчит.

Я подпихнул палку ему под сиденье.

Стоит как миленький. Не брыкается.

Покидал я мешки, и тяжело повёз.

Со зла он кряхтит.

Но везёт под мудрым моим руководством.

Я бреду-упираюсь рядом. Трудно держу норовистого за рога.

Дорога полилась с горки.

Я изловчился, сел между мешками.

Он сердито потащил.

Даже ветерок у ушей просыпался.

Я на тормоза.

Щелчок.

Или я солидола во втулку слишком напихал?

Я снова на тормоза.

И опять щелчок.

А он тащит всё наглей.

Ну ёпера!

Что было силы, сжал твёрдо руль, нажал ногой на бок передней шины. Не знаю, как и остановил.

– Бандюга с чёрной дороги! Что у тебя с тормозами-мозгами? Убить же мог! Больше я на тебя не сяду!

Он скрипнул:

«Большой печали не будет».

Бредём потихоньку напару. Смирно молчим.

Надоели друг дружке.

Как вдруг новая напасть. Свалился верхний мешок.

Один был на раме, два на багажнике.

Верхний и рухни бугром наземь.

– Или ты спятил? – дёргаю за хохолок чувал. – Кто подсадит тебя на верхотуру? Лежал бы себе и лежал. Так нет, край ему валиться!

Стою посреди угрюмой ночной степи и ума себе не дам.

Ну как я его взопру?

Одной рукой держу велосипед.

Другой пробую поднять мешок.

Слабо́.

Рука болит в локте, силы никакой. И такое чувство, будто она у меня вот-вот отвалится. До того налило усталости.

Кто бы помог?

Нигде ни души.

Только в низине-яме какие-то покорные, смирные нижнедевицкие огни.

Невероятным усилием я всё-таки встащил мешок одной больной рукой.

И медленней черепахи пополз по ночи дальше.

Больше всего я боялся уронить мешок снова.

Ненароком подобралась компания. За веселопедом смотри, за мешками смотри.

Эти друзья готовы в любую минуту свалиться и заночевать в степной канаве.

Ночёвка в канаве им не улыбается, и велосипед норовит удрать от тебя. С горки тянет слоном. Не удержать. В гору же упирается опять, как слон.

Еле-еле пихаю.

С грехом пополам дотолкал я велосипед до нашей калитки. Чтобы открыть её, хотел я на минутку прислонить велосипед к загородке и тут мешки с веселопедом повалились набок. До того я с этой компанией наломался, что усталость приварила руки к рулю, я не мог быстро разжать пальцы, ладясь хоть как-то подправить картинку, и скандально рухнул наземь вместе со всей этой шатией.

Гриша с мамой все видели в окно.

Трудно подошёл братка и жалконько, по-старчески помог мне подняться.

– Проклятуха картошка! – буркнул он. – И бросить жаль. Столько трудов вбурхали! Не знаешь, почём будет на базаре. А то б дешевле прикупить. И жалко на твои муки смотреть… А помочь я тебе не могу… Чувствую, слабый, хилкой на ход. Впервые в жизни не могу я свою картошку сам убрать… – И бессильно хохотнул: – И гарбуза хочется, и батька жалко.

– Что за притча?

– От мамы слышал.

Мы стали вместе перетаскивать мешки в сарай.

– Прижимистый батяня, – рассказывал Гриша, – купил крохотульку арбуз. И режет за столом. Это матери. Это старшей донечке. Это младшенькой… Это… По кругу пришла очередь отца. Но кусок был последний. А за отцом сидел ещё единственный сын. Отец со вздохом отдал свою долю сыну. И тут сын горько заплакал. «Ты чего плачешь?» – всполошилась мать. – «И як же мне, мамо, не плакать? И гарбуза хочется, и батька жалко…»


За вечерей Гриша поторапливал маму:

– Работайте, ма! Работайте! Чего ложку положили?

– Та я вжэ картохи не хочу. Я яблоко… Поскребу трошки…

– Ну, скребите, скребите, – разрешает Гриша. – А ты, – поворачивается он ко мне, – что накопал, то и привёз?

– Да, – соврал я.

– Если когда придётся оставлять там, в бурьяне, то не оставляй в мешках. Врассыпку оставляй. Вдруг кто нечаянно набредёт… Не унесёт… Ну, в карманы напихает… Вот и всё всепланетное горе…

Совет выслушать не возбраняется.

Только поступай по-своему.

– Да кто там набредёт? Ночь. Разве что космонавты из ракеты увидят? Ну станут ли они размениваться на твой мешок?

– Люди в степи не постесняются, – уклончиво пробормотал он. – Я тебе не писал… Если б ты знал, что я после операции не смогу убрать картошку, ты б не сунулся в эту каторгу?

– Напротив. Обязательно б приехал! Сколько живу отдельно от вас, каждое лето приезжал навещать. А тут приехал бы на больший срок, чтоб всё поделать по дому.

Он хмыкнул и замолк.

Слышно лишь было, как на электроплитке уныло закипал чайник.

– Это тебе для мини-сандуновской бани! – показал Гриша на чайник.

Перед сном мама вышла посидеть на лавочке у окна под каштаном. А я тем временем выкупался в корыте. Поливал себя изо рта.


На следующий день я одолел ещё пятьдесят рядков.

– Всё! Завтра не пойдёшь на картошку, – объявил Гриша. – Получаешь льготу на отдых.

– Солнце. А я задери кособланки[269] и дрыхни? А ну послезавтра дождяра вжарит? Дожму картошку. А там на отдых посмотрим.

Тут я включаю «Новости» и слышу: завтра в Чернозёмье дождь.

Во мне всё заныло.

Три мешка в бурьяне и выкопанную, но не собранную картошку на двадцати рядках будет купать дождюха? И так в этом году картошка плохая. Спасибо Гришиному другу Валере Котлярову. Божьей милостью дружбан прополол, когда Гриша лежал в Воронеже. И эти остатки кинуть? А ну дождища разбежится полоскать до двенадцатого сентября, когда я должен уже ехать? Билет-то на руках…

Ночью мне приснилось, как рекой лило с крыши.

Проснулся я в половине седьмого.

Дорога под окном сухо стекленела.

Я обрадовался.

На пальчиках выкрался из засыпухи. Никто не проснулся.

Я скок на велик и в поле.

Надо мной брюхато провисало облако.

Вдали стоял то ли тугой туман, то ли уже полоскал дождь.

Была сильная роса. День-плакальщик. Утренняя роса – добрая слеза: ею лес умывается, с ночкой прощается.

В Першине не вилось ни дымка. Иной колхозничек, этот горький чёрный коммунар, проснётся о-го-го когда и долго будет очумело метаться из калитки в калитку, ища, где бы на халяву врезаться в жестокий опохмелон. С семнадцатого года никак не опохмелится. Где уж тут до работы?

Что смогут, уберут с полей горожане и школьники-студенты с горячим участием военных. А на тоскливый хлеб ему дуриком отвалит кремлёвский дядя буляляка.[270]

Сбросил я с одного мешка траву. Из дырки в мешке выскочила мышь. Нашла где тёплую хатку!

В восемь я был уже дома с родной картошкой.

Говорю своим:

– Я дверь оставил незапертой. Вас тут не покрали? Все в полном составе?

– В полном! – в присмешке подтверждает Гриша.

Быстро позавтракав, я снова дунул в поле.

Осталось собрать с двадцатирядков. Да выкопать ещё со ста пятидесяти пяти. Раз плюнуть!

Выкопал рядков десять – сломалась лопата!

Даже железо не вынесло моего энтузиазизма!

Поскакал я напару с велосипедом по ближним делянкам. Ни у кого нет запасной лопаты. Пожимают лишь плечишками:

– Мы под лошадку убирам!

Подобрал я выкопанную картошку и домой.

Хоть тормоза и не держат, но если тормозить осторожненько, нерезко, то ехать можно. До первой аварии.

На спуске имени товарища Бучнева – это невропатолог районной поликлиники, вымахал юртищу в два этажа у речонки Девицы, – тормоза мне твёрдо отказали.

А навстречу грузовики, сзади кучка легковиков.

Народу везде невпроскок…

И с половины спуска я чудом сумел вырулить перед носом у камаза в отбегавший в сторону от дороги затравянелый проулок и потому, наверное, могу сейчас всё это писать.


Докопал я остаточки.

Глянул окрест.

Мне стало грустно.

По чём я грустил? По чёрному полю, которое больше не увижу? По километровому колхозному стогу соломы, который гнил по тот бок рва и в прошлом году, и в позапрошлом?

Я поболтался по рву, надёргал полсумки шиповника.

Возьму в Москву сыновца отпаивать.

Привёз я последние три мешка.

Мама с Гришей в грусти сидели на лавочке под окном.

– Ну, сынок, – виновато проронила мама, – большое тебе спасибо! Вырыть картошку – это языком легко. А руками надо землю ворочать. Одному убрать всю нашу картоху – всё равно что шилом вырыть погреб… Цэ яки труды?.. А картоха там чиста, как орехи! Дай Бог тебе счастья, здоровья… Картошка – всё богатство наше. Спасибко, сынок-розочка…

– У-у-у! – хохотнул в довольстве Гриша. – По части спасиба мы не жаднюги. Сломал ты птичий сарайчик – спасибо! Нарубил дров на всю зимку – спасибко! Выкопал, выхватил из земли картошку – спасибушко! Вишь, сколько спасибов надавали? Вагон и большую тележку! Мы этими спасибами тебе шею уже перетёрли! А если по большому счёту, с тебя, браток, магарыч. Если ты убрал нам нашу картошку, то, думаешь, мы платим? Не-е… Платишь ты! По Москве безработица. А мы тебе – работёху до поту! Неслыханную заботу отвалили о твоём дорогом здоровьишке! Нашармака отсвинярили тебе целый царский склад здоровья! Ты приехал бледный, слабей комара. А на нашем огороде, на нашем свежайшем воздухе какую мускулатуру наел! – Он ударил ребром ладони по верху моей руки. – Гири накачал! На лице зарисовалась крутая краска. Лопата кровь разогнала. Королевское здоровье налицо! И всё добыто нашими стараниями. Врубинштейн? Ну разве грех за это нам дёрнуть с тебя магарыч?

31 августа 1994. Среда.

Женюсь!

Когда сходишь с ума, главное – не споткнуться!

А. Гудков
Жизнь так сложна, что без смеха не разберёшься.

Г. Малкин
Жизнь промелькнула пред глазами:
Футбол, рыбалка, то да сё…
Прощаюсь мысленно с друзьями.
Марш Мендельсона… Кольца… Всё!..
В. Кузьмичёв
– Всякое дыхание любит пихание. Ты согласен?

– Ещё ка-ак согласен! А потому… Я твёрдо прибился к своему бережку… А потому к зиме женюсь стопудово![271] – мрачно пригрозил мне Григорий.

– Смельчуга-ан… Только в который раз обещаешь? И всё равно в твои годы надо поосторожней разбрасывать безответственные заявления.

– А какие мои годы? Ну какие?

– Через полгода шестьдесят. Не семнадцать.

– Вот именно! В семнадцать не грех и подумать. А в шестьдесят на раздумье – ноль!

– Да к чему такая спешка? Сорок лет колебался!

– А куда было в молодости торопиться? Всё ж впереди! Вон дедушка Серёжа Михалков женился в восемьдесят три… А Серёжу обставил питерский артист Ваня Краско. В 84 года Ваня женился на студенточке. Разница в возрасте ровно шестьдесят лет. О рекордишко! В Гиннесс его! В Гиннесс!

– Дедуньки Сергуня и Ванюня не твой ориентир… Ты не думал, чем могут кончаться секс-набеги озорных древних старичков на свежих розочек? Вспомни, вспомни хоть товарисча Чингисхана. Человек тысячелетия! Не какой там секунд-майор… Полководец! Полмира завоевал! А как кончил? Стыдобища! На бабе откинул адидасы! И сколько таких шаловливых супчиков-бульончиков!? Это и император Карл Великий, и философ Авиценна, и римский папунька Лев VII (сам Лев!), и вице-президент США Нельсон Рокфеллер, и премьер-министр Великобритании лорд Генри Пальмерстон… Лорд дубаря секанул… на бильярдном столе во время космической состыковки со сладкой чертовкой служаночкой…

– Мда-а… Есть над чем подумать на досуге… Явно не мой ориентир дедушки Сережа и Ваня ещё вот почему. Женился-то Михалков во второй забег… во второй разок… А Краско в четвёртый… Годы подпихивают. Надо мне погонять лошадушек. И сейчас моя компания мужички нераспакованные, кто и разу не забегал в брак ни с одной паранджой. И тут я выпередил всех. Холостым я уже пережил самых знаменитых женихов. Поэт Жуковский пал как жених в пятьдесят восемь. Что интересно, почти на два года я иду с опережением!

Он взял мамину палку под окном и, расклячив ноги, пошёл стариком. Вылитый какой-нибудь святой Зосима.

– Ну как? Дедулио без фальши? – вопрошает Григорий.

– Без.

– Тот-то. Срочно нужна тётка!

Так его пятидесятичетырёхлетний друган Валерка Котляров, который тоже всё никак не женится, называет свою будущую жену. Тётка и никак больше. Не жена, а именно вот тётка. Вроде нянечка. Не чужая. А своя. Родного замесу.

– Тётку срочно надо аж пищит!

– За сорок лет никак не мог решиться?

– А всё разбегался…

– Ну теперь разбежался?

– Разбежа-ался. Эти гады с квартирой в спину толканули. То тридцать лет прел с мамой в этом аварийном сарае-засыпушке, – тоскливо обвёл он взглядом комнатуху. – Со старой матерью в одной клетухе… Куда вести жену? Или… С милым рай и в шалаше, а в подвале – и вообще! Или мы звери какие? Тридцать лет мариновали с квартирой. Гноили. А тут нежданно и бухни. Новосельевские ключики перед носом зазвенели! То не было приличной хатёнки и ладно. А тут… Осталось вокняжиться в эти свои господские хоромы… Газ, вода, ванна!.. Полную ванну напустил… Не-жишь-ся…

– На какую, милаша, впопыхах нарвёшься. А ну тётушка задурит?

– С такой у меня широких танцев не будет! Тогда, может, – хохотнул Гриша, – накурнать мне эту щеколду в водичку? Окунуть разика два в полную ваннушку и кончен балок?

– Закупалась! Сяма!

– Именно-с! Только сразу не буду окунать. Пускай спервони умного потомка мне подаст…

– На заказ, что ли?

– Конечно! Сахарница[272] у неё ого-го какая! Только умных и рожать! Хочу умных детей. А ум ребёнка в ногах и в ягодках матери.

– Гм… Что-то новенькое…

– Да нет. Старенькое.

Он подошёл к серванту, пошуршал в бумажках и подал мне газетную вырезку. Просвещайся!

«Чем шире бёдра матери, тем умнее её малыш
Чем больше, – читал я, – жировых запасов у беременных, считают эксперты, тем выше шанс на выживание ребёнка и на его высокий интеллект. Всё дело в том, что жир богат питательными веществами, которые играют роль в развитии детей. Со слов врачей, «жир в ногах и ягодицах матери – это своеобразное депо для строительства мозга ребенка. Нужно много жира для формирования нервной системы малыша, к тому же жиры в этих зонах обогащены докозагексаеновой кислотой, которая является особенно важным компонентом человеческого мозга». «Всегда было загадкой, – добавляют медики, – почему у женщин так много жира. Млекопитающие и приматы обычно имеют от пяти до десяти процентов жировых тканей, но у женщин Homo sapience жировые запасы в теле могут достигать 3 %. Всё выглядит так, как будто в процессе эволюции природа специально накапливала и сохраняла эти жиры у женщины до появления на свет ребёнка».


– Мда. Подумать есть над чем, – пощёлкал я пальцами.

– А мы и подумали заранее… Новую ж барскую хижину кому я оставлю? Коммунякам? Хренушки в кубе! А всё в квартире? Под Три Тополя, – глянул в окно в сторону кладбища под тополями – не понесут со мной. Как ни проси. Всю жизнь копил и?..

Действительно, дом похож на склад. Всюду продираешься боком. Вещей битком в углах, на столе, в шкафу… Нераспакованными стоят цветной большой телевизор, оверлок, пылесос, магнитофон…

– Ну кому всё это?! Только потомку! И брать буду, как Витяня Предурь. Холостовал этот кручёный долбонавт безбожно долго. У этого бармалея, гляди, есть чёрный пояс по любовным калякам-малякам. Не перекрой этому красному богатырю краник – полрайона обсеменит! Как-то раз на лужке пожаловался этот пехотинец с кулаками с махотку: «С большим риском для жизни я сделал доброе дело для человечества. Спас невинную девушку от неотвратимого изнасилования! А мне ни одна собака даже спасиба не сказала…» – «Как же ты спасал-то?» – «Да я просто не догнал ту длинноногую козу… А догнал бы… Я сперва накурнал бы её в снегу. Не бегай жутко, милая Машутка, от хорошего человека!» – «А риск в чём твой был?» – «Я слишком быстро бежал!.. А так… Она мне глянулась. Можь, я б на ней женился… Жаль, не догнал…». Один гусь и шепни ему: «И чего зря дорогие ножки гробить? Доколе будешь баклуши сбивать? В Першине кака-ая невеста-закром на корню сохнет-увядает!? Сама панночка Сажекрылова! О! Петрушечка кудрявая! Там приданое! Ух-ух! Чего стоит одна свиномамка на сто двадцать кило! Преполный погреб картошки! У самой повна пазуха цыцёк!!!» Витоша услыхал это и насмерть запал. Волчком закрутился. «Ну-ка, ну-ка, что за штука!?» – щёлкнул Витяй пальцами над головой и рысцой жиманул в Першино. Пешком по рельсам! Надеючись, жеребчик и в дровни лягает! Всё своими глазами увидел, оценил, женился. Теперь распевает:

«Мимо тёщиного дома
Я без шуток не хожу!»
Ахти-бабахти как быстро схрюкался Витюка с этой Сажекрыловой. Забрал Витёка симпатюлю свиномамку на все сто двадцать кило. Ни грамма не оставил! Забрал весь погреб. Ничего не оставил! Всё угрёб! Даже блох её. Ну, толкую ему, блохи уж и сверх всего. Так нет, говорит, у неё и блохи особенные. Прыгают, как балерины! Чего добру пропадать? Забираю! Заведу у себя в Гусёвке маленький филиал Большого театра. И пускай прыгают. Пускай изображают маленьких лебедей! Мы за большими не гонимся. Мы и на маленьких в полной согласности… Вот и я… Созрел в шестьдесят… Созрело яблочко наливчатое… Само упало. Как хороший бухач. Ведь… Надо полоть, а я в больнице. Спасибо, Валерка-Хлебороб хоть прополол. Хоть что-то ты убрал. В этом году у меня недород на картошку. Возьму такую тётушку, у которой уродило картошку. У меня недород – там перерод. За тётушкой доберу!

– Ох, брате, не разевай рот на чужой перерод, – со скептическим смешком похлопал я Григория по загривку. – А если уж замахиваться… На днях читал в газете… Гонконгский аллигатор[273] Сесиль Чао предлагает 65 миллионов долларов тому, кто сможет покорить сердце его дочурки Гиги. Она у него лесбиянка и в Париже уже состоит в браке с одной козлицей. «Исправишь» Сесильку эту, женишься на ней – 65 миллионов твои!

– Что я – Ваня Подгребалкин? Не нужна мне эта Сосиска. Я уж попроще как…

– И как?

– На мой век не хватит у нас своих тёток?.. Обязательно женюсь!

– Ты в гладиаторы[274] ещё не выбился? Гладиатор только и способен погладить девушку. А большего от него не жди. Потомка-киндерёнка будешь сам замешивать или кликнешь лихостного стахановца дядю соседа? Здоровье-то как?

Он кисло отмахнулся:

– А! Как у той кумы. То хлеб не ела, а то и воду перестала пить… Это я так. По утрам краснознамённый хохотунчик ещё ликующе вскакивает! Ты не смотри, что шестьдесят. А радостные простуды не отпускают. На зорьке циклоп одеялку шатром вскидывает, простуда с боков и налетает… Покуда буду простужаться, до той точки я и мужик. А перестану простужаться – нету мужика живого! Повелю тащить под Три Тополя.

– Ну-ну. Легче стало дедушке. Неслышно стал дышать.

– Тот-то и хорошо. Лёгкие отличные, значит. Про меня ещё долго не скажешь: то хлеб не ел, а то и воду перестал пить. Не воду! Водочку ещё попиваю! Да как!?

– Молодцом! – кивнул я.

– Молодец на конюшне стоит. А я за столом ем и пью! Ам и пью! Ам и пью!! Бедная печень рассыпается на атомы! Ах, подать бы сюда тётушку да потолще. Я б этой кракозябре показал, где раки ночью кукуют. Надо по глухим деревушкам заслать гонцов. Там и откопаешь тётку подурей. И чтоб погреб полный. У меня неурод – там перерод! А то нижнедевицкие о-очень вумные. Как замаячил на горизонте ордерок на новую юрту, шлепоток везде кругом побежал с уха на ухо. Шу-шу да шу-шу. Ну, мне от этого ни жары ни прохлади. На каждый роток не испечёшь блинок. А вон вчера одна знакомушка заводская… Этой хреньзантеме не идти – давно пора бежать замуж! Вот эта уже капитально потоптанная бабайка и подкати вчера коляски. Вроде сначатки как смехом я мумукаю этой фефёле про горячие полежалки, а она и ухни: «Не надоели ещё тебе эти от случая к случаю ночные плясандины? Чего б нам не сойтися? Можь, сбежимся характерами?.. И кушали б мороженое вместе… Америкон! Прихватизируй мяне у нову фатеру. Не разочарую!» – «В качестве?» – «Жёнки, навернушко…» – «Так кто, – спрашиваю, – тебе, бабетка, нужен? Я или новое дупло моё?» – «Кунешно, обоюшки. Всейный кон!» – «Я погляжу, так у тебя в головке прям богатейший склад ума. Только вот почему этот склад никто не охраняет? А?.. Ну, отдохни, отдохни, птичка-рыбка-киска Мурка моя Ненаглядкина. С расчёта, с кошелька разгон берёшь… Не тупи… Остынь, килька бесхвостая… Ты чего всё не выходишь замуж?» – «Тут с вами выйдешь… Все пробуют, хвалят, а не берут». – «И мне не больше всех надо. Посиди ещё». – «Я готова за тебя жизнь отдать! Но это бесполезно?» – «А ты ещё сомневаешься?» Ведь чую, нипочём я не нужон этой секс-мамбе…[275] Это ж сразу считывается. Да и она мне нужна как зайцу триппер… У этой крюкозябры уже климакс на носу… Любит тугрики трясти… И корабли у нас отправились в разные моря… Эх… Хороших парней загодя разобрали кого ещё в институте, кого в школе, а кого и в садике. А я всё не востребовался…

– Мда-а… Любвезадиристый товарисч Пушкин катался на каруселях со ста тринадцатью кадрицами. А тут… Пляшет на примете хоть одна кривенькая снегурка, да помоложе?

– Я сам кривенький. Зачем же мне ещё какую-то корявую таскать? А жениться пора. Пора давно перепорила… Потомка бы мне. И точку можно ставить. Жирнюху!

И замурлыкал себе под нос сергейкамышниковское романсьё:

– Я нежна, прекрасна, сексапильна.
Себя своим признаньем завожу.
Люблю себя любимую так сильно,
Что от себя, наверное, рожу.
2 сентября 1994. Тяпница. (Пятница.)

Мешок-спаситель

Утром я побежал на почту, телеграммой поздравил своего маленького Гришика с промежуточным днём рождения. Сегодня ему два года и четыре месяца.

Вернулся.

Переодеваюсь в братнины брезентовые штаны, куртку – пойду для своего маленького Гришика рвать шиповник, – Григорий большой и скомандуй:

– Стоп! Рубаху не снимай. Померяй.

И достаёт из своего гардероба приличный костюмчик. Новенький. Бирочка торжественно болтается.

– Дарю. За картошку… Убрал один… И эта твоя помощь мне как божий дар Небес. Хотя… Ты сам дар Небес.[276] Да что Небеса? Небеса ничего не кинули б нам вниз, не повкалывай ты сам вчерняк… Костюмишко можешь загнать. Тысяч шестьдесят без звука отстегнут. Или носи.

– Спасибо, братушка. Носить буду. Выходной костюм. А то у меня единственный выходной костюмчик уже старенький. Тридцать лет с гачком таскаю. А этот будет мне до похорон. Может, в нём и схоронят…

– Ну, о похоронах рано. Спервачку поноси.


После завтрака я на велик и дунул по улочке напротив наших окон. В сторону Гусёвки. Справа по руке печально желтели из-за бугра лишь чубы тополей с кладбища.

Еду тихонько себе, еду.

Заехал за газовую. Так тут называют газораздаточный пункт. Простор вокруг пункта всё ровненький, выложен огромными бетонными плитами.

Я уже хотел спрыгнуть со своего мозготряса и дальше, вниз, идти с ним рядышком, как вдруг что-то ширнуло меня в бок:

«Неужель струсил? Боишься съехать?»

А вот проверим!

И я, крутнув руль, на дурьих ветрах помчался вперёд.

От газовой это была уже не улочка, а одни овражные страхи. По ложу пересохшего дождевого ручья петляла уличка по бугру, почти отвесно падающему вниз.

Надо стать!

Так я подумал, как только меня понесло.

Но я не остановился.

А в следующий миг уже страшно было останавливаться на полном скаку. Земля была сухая, в чёрных комочках и на них велосипед не остановишь. Он будет скользить, как корова на льду.

И всё же я нажал на тормоза.

Щелчок!

И велосипед летит ещё звероватей!

Я снова на тормоза. И снова щелчок.

Гос-по-о-оди!..

Не знаю почему я панически заорал:

– Ма-а-а-а-а-а-а-а-а-а!..

Не знаю зачем я кричал, но я кричал.

Я видел по обеим сторонам за штакетинами вытянутые лица и летел, как смерть.

Изо всех сил я держал руль. Боялся выронить. Улица почти отвесная, в дождь по ней хлещут дикошарые ручьи, сбиваясь в один, жестокий и чумовой. Глубокие вымоины изрезали уличку, я боялся не удержать на них руль.

Была мысль умышленно упасть.

Ну чего падать раньше срока? Уж лучше пока подожду. Если само уронит, возражать не стану. Госпожа Судьба!

А судьба, как говорила мама, штука такая: покорно поклонишься и пойдёшь.

От поклона не переломиться.

Только после падения пойду ли я?

Может, врезаться в приближающийся сетчатый забор?

Железобетонные колья, которые держали забор, тут же погасили во мне это желание.

А скорость всё авральней…

До поворота метров сорок. Поворот крутой, на девяносто градусов. На дикой скорости я в такой поворот не впишусь.

Лететь мне всё равно по прямой!

А на прямой – солома!

Знали, где я упаду, и постелили загодя?

Но кто бы ещё опустил эту солому на землю? Огромная копна соломы торчит-нависает над землёй. На тракторной тележке. А мне надёжно светит лишь передний борт тележки и продвинутая навстречу мне железная забабаха, за которую тянет тележку трактор.

Выдвинутая железяка или борт!

Третьего не дано.

А я тем временем всё беспрерывно ору и думаю, что же мне делать. Наконец, я вспомнил, что у меня есть ноги, есть переднее велосипедное колесо. Я ткнул ногу между передним колесом и трубкой над ним.

Кажется, ход немного срезается.

Может, мне это только кажется?

Да нет. Не кажется!

Бес подо мной вдруг останавливается почти вкопанно, и я валюсь через руль на бугорок в скользких чёрных земляных горошинах.

Я быстро вскакиваю и оглядываюсь по сторонам.

Ёбщества вокруг набежало препорядочно. До сблёва.

Ждёт картинки смертельной. А у меня ни царапинки.

– Тормоза отказали, – винясь, пробормотал я ротозиням.

Их лица постнеют.

– Чёрт ли тебя нёс на дырявый мост? – выговорил мне один старик. – Ёлы-палы… Так лихоматом реветь и никаковского убивства!? Тогда на кой хренаж было здря весь мир сгонять на улицу?

– Ить… – возразила ему бабка. – Когда тонут, кто и соломинке не рад?.. Хоть дуром на нашем свежем воздушке чего не поорать?


Я так и не понял, почему же остановился велосипед.

Я так сильно жал ногой на колесо, что оно не посмело дальше вертеться?

Вряд ли…

Пожалуй, меня спас мешок, в который я собирался рвать шиповник для своего сына.

Мешок был у меня под слабой прищепкой на багажнике.

На рытвинах он выбился из-под прищепки и намотался между колесом и багажной трубкой так туго, что колесо больше не могло крутиться?

Я еле выдернул мешок и в близких слезах благодарно прижался к нему щекой.

Заныло в спине. У меня всегда начинает ныть спина, когда сильно понервничаешь.

Значит, рано ещё мне под Три Тополя.

Надо жить.

И носить браткин подарок.

4 сентября 1994. Воскресение.

Спокойной ночи, Гриша, или Свидания по утрам

Сквозь вишнёвую пыльную листву льётся в приоткрытое окно за тюлевой белой занавеской первый свет.

Утро.

Рука сама тянется за изголовье к верху телевизора, где лежит газетный конвертик с карточкой сына.

Уголок одеяла я собираю в гармошку. Приставляю к синему заборчику карточку.

Гриша стоит у меня на сердце и очень серьёзно всматривается в меня из ромашек. Точь-в-точь так, как тогда, когда я снимал его в августе за Косином.

Впервые я привёз его на велосипеде на бугор, где раньше рвал ромашку.

Я стоял перед ним на коленях и кричал:

– Гриша! Бомба!.. Бомба!!.. Ну бомба же!!!..

Обычно, когда я произносил это слово, он смеялся.

Между прочим, на этом слове мама учила меня грамоте в первом классе. Сама мама ходила в школу всего месяца три. Она твердила мне:

– Бонба. Правильно будет бонба!

Я упрямо гнул своё. Как было в книжке:

– Бомба!

То, бывало, тихонечко скажешь бомба, и сын грохотал взакатки.

А тут…

Строгие глаза внимательны.

Он наклоняется. Припадает лицом к объективу.

И я в лёгком шоке.

Почему темно? Ничего не видно.

Не сломался ли мой полароид?

Я аппарат в сторону.

Полароид мой и не думал ломаться. Просто Гриша закрыл объектив лицом. Старался увидеть меня в глазок.

Я смотрел на него в глазок с одной стороны, он на меня – с противоположной.

Я переступаю на коленях назад.

Он неотступно следует за мной.

– Гриша! Стой на месте и улыбайся. Бомба! Бомба!! Бомба!!!

Он всё равно не стоит на месте.

Я раком карачусь назад.

Он с удивлением тянется за мной и деловито наклоняется к фотоаппаратову глазку.

Что ж там разынтересного увидел папка!?

Наконец, в изнеможении я дёргаюсь верхом назад. Между нами сантиметров шестьдесят. В аппарате стих звоночек, не мигает красный свет.

Я нажимаю на кнопку. Будь что будет!

И выползает эта картинка в цвете. Крупное лицо. Срезан чуть сверху лоб… И цветы, цветы, цветы… Ромашки тесно обступили Гришу. Одна любопытная ромашишка даже выглядывала у него из-под мышки. Кажется, ромашки тоже тянутся к аппарату. Им тоже интересно заглянуть в глазок…

Глаза у Гриши живые, ясные, умные.

Он молча всматривается в меня, я в него.

И длятся смотрины, может, с час. Может, и больше. До той самой поры, покуда, тихонько откинув шторину на дверном проёме, не входит в гости мама.

– Ну шо, хлопцы, подъём? Спали весело, встали – рассвело?

– Так точно! – готовно откликается Григорий. – Входите, ма. Большой гостьюшкой будете.

– Толенька, как на диване спалось?

– Без происшествий.

Увидела на карточке Гришу, степлела лицом:

– О! Якый сыняка-соколяка!

Всё. Свидание с сыном кончено.

Я кладу карточку в газетный конверт и на телевизор.

И так каждое утро.

А в прошлом году со мной приезжала сюда другая карточка. «Прогулка с папиным пальчиком». Чёрно-белая. В рост. Я вёл Гришика по берёзовому лесу. Меня на фото не видно. Лишь моя рука уцелела. Одна рука Гриши держится за мой указательный палец. На другой руке Гриша сжал пальчик крючочком. А почему за мой пальчик никто не держится?

За день ещё не раз присядешь на диван с карточкой…

А вечером…

Во всякий нижнедевицкий вечер я смотрю «Спокойной ночи, малыши».

Сегодня у этой передачи день рождения.

Ей тридцать лет.

У меня такое чувство, будто смотрю я эту передачу вместе с Гришей. Я чувствую его рядом. Будто мы сидим в Москве на нашем диване и смотрим по цветному телевизору «Сони». Стоит он у нас высоко на шкафу.

Смотрит Гриша цепко. Не дохнёт. А ближе к концу передачи глаза у него наливаются горючими слезами. Передача ещё не кончится, а он уже плачет навзрыд.

Мы с Галинкой сами чуть не ревём. Успокаиваем его.

А он плачет и плачет.

Жалко расставаться со Степашкой и Хрюшей?

Кто его знает…

И чтоб его не расстраивать, не стали мы больше включать эту передачу.

Подождём, как немного подвзрослеет.

Может, перестанет плакать?


Попрощались Степашка и Хрюша.

Спокойной ночи, Гришик. Спи, маленький, спи…

5 сентября 1994. Понедельник.

Без тебя

И паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде.
Фёдор Тютчев
Сегодня десятое сентября.

Мой день.

Уже перед тем как встать приснилась такая глупь.

Я проснулся (во сне) и лап, лап рядом по дивану. Разбежался разговеться! А веселушки-то моей нет!

Лежу жду.

Жду-пожду. А её нет как нет.

И пошёл я её искать.

Нашёл.

Переходим вброд речку. Я по пояс голый. А вода в речке чистая-пречистая.

Заходим в какой-то дом. Чего-то набрали. Идём. Заходим в лифт. И тут жена пропадает. И я спускаюсь со старушкой уже, похожей на нашу почтальоншу Марью Ивановну Жукову.

Выходим из лифта – нас поджидает моя жёнка.

Только – всякий кочет кукарекать хочет – разогнался я ей что-то сказать, она снова пропала.

Как на человека спрос – так он сразу пропадает!

Цену набивает?

Тут я во зле и проснулся.

И в следующий миг не забыл слегка обрадоваться, что жена у меня только во сне пропадает.


Вошла мама.

– Ма! А когда я родился? Утром? Вечером? Ночью?

Мама обиделась:

– И всё ото я должна помнить?

Она не помнила ни дня, ни года моего рождения.

– Ма, а когда я маленький был, Вы мне игрушки покупали?

Мама махнула на меня рукой как на двинутого.

– Яки там игрушки? Из твоих игрушек я помню тилько три. Кирпичина, ржавый обод с выброшенной кадушки и тунговая коляска. Кирпичина була тебе машиною. С кирпичиной ты один носился по куче песка на пятом районе и выл. Так тяжеле ехала машина. С ржавым ободом летал по дорогам, подталкивал ладошкой. А коляска… Сначала я сама тебе её робыла. На коротку палочку насаживаешь посередке меленькое, с голубиное яйцо, тунговое яблочко. По бокам от этого яблочка сажаешь на ту же палочку крупные тунговые яблоки. Это колёса. В маленькое яблочко втыкаешь палку. Коляска готова! И с воем мотался ты с той коляской как оглашенный… Вот и все игрушки. Ничего покупного… Нам живуха яка уродилась? Охушки була и жизь… Колы ж ты, мечталось, похужаешь?.. Нищета крутила нами, как худым мешком. Хлиба по кусочку давали. Тонэсэнькому, як листик. Всё прожито, всё забыто… И воспоминать престрашно…

На велосипеде я с карточкой сына утащился мимо кладбища на бугор.

Было солнечно.

Я один. Со мной лишь неунывающий весельчак ветер.

Горизонт, который я объехал в поисках шиповника для сына, лежал подковкой.

Чернели убранные поля…

Какие-то пронзительные дали…

Молча смотрел я вокруг, и всё виденное лилось в стих про маленького Гришу.

Без тебя

Почернели грустные поля.
В печали дали синие.
Пало лето. Не поднять
Восторга в смехе трав.
Ветры рвут тепло,
И замывается оно дождями.
До весны, сыновец, далеко,
А зима уж целится снежками.
Я на маминой территории.

За сарайчиком.

В огородчике.

Мама любит здесь побыть в одиночестве.

Она и сейчас сидит на перевёрнутом ржавом жбане, покрытом какой-то дерюжкой. Собирает последнее тепло.

Я подсаживаюсь к ней. Не за горками конец ноября, – грустно улыбается мама. – Земля вжэ на покое… Зима, как говорят стари люды, с коня слезае, встае на ноги, кует седые морозы, стелет по рекам-озерам ледяные мосты, сыплет из одного рукава снег, а из другого – иней… Всэ щэ впереди… А пока тепляк щэ, славь Бога, трошки держится, ушедшему лету вследки растерянно кланяется, – в печали качает мама головой. – Всякэ тепло кончаеться… Запасаюсь тёплышком на зиму… Всёжки сентябрь – дверь в дожди, в холода. Журавли сбираются на болотине уговор держать – яким путём-дорогою на тёплые воды лететь… Ветер разом колыхнёт… Аж жарко! То холодно, то парко… Бачишь, як ворон против ветра кричить? Край! Край! Край тепла! Дождь будэ… Волосья у меня свалялось, як валенок. Надо сёгодни помыть голову…

Гриша идёт на низ. Там центр села. Магазины.

Он крикнул:

– Ма! Бегу в лавку сорить деньгами. Что брать?

– Бери побольшь та подешевше! – смеётся мама.

Мама долго молчит. Потом тихо роняет:

– Дней у меня, сынок, остаéться всё меньче… Як хороше, шо ты приихав… Хочь надывлюсь на тэбэ. А вот уедешь… Ну… Когда Гриша в доме, ще ничо… А як уйдэ на завод, одной сидеть скушно. И стены, Толенька, боляче кусаються…

– Ма… А мне сегодня пятьдесят шесть. Что бы Вы мне пожелали?

– Та шо ж я тоби, сынок-золотко, возжелаю? Ты Грише скажи. Он казак при грамоте. Лучше шо придумае пожелать.

– Да не Гриша мне нужен. Вы! Я хочу, чтоб Вы сказали.

– Ну шо?.. Я всэ забула, як барашка… Тут помню… тут не помню… Даже вчерашний день потеряла… Не помню, шо учора делала… Кибитка, – стучит себя ногтем по виску, – не варит. Тилько отбывае фокус… Ну… Счастья… Здоровья… Здоровье – это наше всё! А без здоровья всё – ничто. И дай Бог тоби жить туда надальшенько.

Ни торжественной ружейной пальбы по случаю моего 56-летия, ни стрельбы из бутылок с шампанским, ни глухого перепоя, ни просто примитивного буревестника.[277] Ничего…

Никто из наших и не заикнулся про мой день.

И я ни на кого не в обиде.

У нас просто не принято отмечать чьи-то дни рождения.

И тянется это издалека.

Растёт из вечной нищеты.


10 сентября 1994. Суббота.


А через день я уезжал из Нижнедевицка.

Провожали меня до автобуса и мама, и Гриша.

Мама плакала, винилась, что у меня не отпуск получился, а каторга:

– Отдохнул – и погреб вырыл! Хиба цэ отдых?

– И погреб, мам, надо рыть, раз есть в том нужда. На своих работа не барщина… А отдохнуть ещё успеется. Вот подбежит новое лето. Приеду отдохну.

И не знал я тогда, что говорил с мамой в последний раз.

Она умерла через полгода.

А спустя ещё полтора года умер, так и не женившись, Гриша, мой милый братик…

Могилки Мамы и Гриши в одной оградке. Рядом. С печальной берёзкой в изножье.

(Конец повести «Говорила мама…»

«Я проснулся… Здрасьте… Нет советской власти…»

Прощание

Только я могу начать ядерную войну.

М. Горбачёв.
(Из заявления французскому телевидению.
Я понял, что единственный способ быть правым – быть у власти.

Жорж Бидо (1899-1983), премьер-министр Франции.
Восьмого декабря по ЦТ передавали интервью, которое Горбачёв дал корреспонденту Украинского телевидения:

«Я решил откликнуться на ваше предложение… Я порассуждаю перед вами. Это, может быть, будет пространно, но нужно. Информация поступила из неожиданного угла… Несмотря на референдум, в душе украинцы за Союз. Нужен центр. Центр необходим один. А эти двухсторонние связи республик – это отрыжка старых бюрократических штучек. Вместо одного центра создали двенадцать! Если ошибёмся сейчас, то на многие годы схлопочем такую ситуацию, из которой не вылезем! Я снял все тормоза, чтоб сказать людям. Я употреблю всё, переступлю через всё и пойду к народу. Это дешёвка, когда твердят, что Горбачёв держится за власть. Если бы он держался за власть, он бы всё это не начинал. Я всё это начинал, я всему этому привержен. Я начал, я должен отвечать за весь этот процесс… Кто знает, буду ли я выставлять кандидатуру на выборы…»

Он так усердно-нудно толок воду в ступе, что телевизор сам выключился.

Ну, кто ж не знает, что Союз нужен? Что центр необходим?

Также ж хочется и дальше порулить да поцентралить!

В то время, когда он телевитийствовал, сегодня в 14.17 в Беловежской пуще Ельцин, Кравчук и Шушкевич подписали документ о содружестве трёх славянских государств. Это значит, что ни Союза, ни центра уже нэма.

Прощай, пан Гупало![278]

К Союзному договору все республики были благосклонны. Процесс, понимаете, пошёл!

Только Украина…

Выбрала себе в прошлое воскресенье президента Кравчука, провозгласила незалэжнiсть и взгомозилась. Нэ пiду у той цэнтр! Нэ пiду!

Ну что тут делать?

А без Украины Горбачёв стал хуже видеть. Говорит, без Украины я не вижу Союза. Так мало что стал хуже видеть, заодно перестал и мыслить! Говорит, без Украины не мыслю Союза. Не представляю. Видите, даже представлять уже перестал!

Ну что тут будешь делать!?

Надо уламывать Украину, доказывать, что без Союза ей каюк да и пускай посмотрит получше, от кого отказывается! От своих же! От сотоварищей по крови! По соцкуреню!

И стал капитально докладывать, что все его корни с Украины текут. И по бабке он Гупало. И Раиса Максимовна вся украинка. Титаренко ж была в девичестве. Свои! Свои мы! Идите ж скорей к нам! Не упрямьтесь!

Ну что длинно думаете?

Или всё не верите, что мы украинского корня?

И стишок Тарасов в подлиннике горячо отдекламировал!

Почувствовал, получилось!

Загорелся. Готов был накинуть расписную рубашку с петухами да атласные шаровары с красными лампасами, да ударить гопачка…

Он прочно оповестил о своей любви к Украине. Да в пустой след. Поезд уже ушёл! Ку-у-угук!

Ан тут и звонок поспел.

Это куражливый «минский мотор» Кравчук. Покаянно, прослезившись:

– Мы тут удругэ подывылысь по телябаченню на Вас, Михайло Сергейович, и дужэ извиняемось за задержку. Бижемо ж до таборку у Ваш у Союз та дужэ часто спотыкаемось!

Но Кравчук ему помстился.

Звонил Шушкевич: Мы, говорит, тут сегодня в Беловежской пуще, на даче Хрущёва, сообразили на троих соглашение об СНГ…

– Чего? Чего? – вздыбился Горбачёв. – Новогодний подарочек подкинули? С Новым Годом расшифровывается? Или Способ Насолить Горбачёву? Или, может, Сбылась Надежда Гитлера? Даже Гитлеру не удалось то, что сделали вы… Или Спаси, Нас, Господи!?

– Да нет… Иначе… Содружество Независимых Государств. Украина, Россия, Белоруссия… Переговорили с Бушем. Одобряет.

Полетели по телефону чёрный пух и вдогонку матерщинные перья.

Как они посмели? Пока он беседовал по телевизору с украинским народом, эта троица прихлопнула Союз! Вот так походя ликвиднуть центр и меня в том центре? А ну везите бумаги! Посмотрю, чего вы там наподписывали!

Наутро Ельцин привёз.

Горбачёв долго читал. Дли-инно думал…

Именно этот злосчастный «мотор» Кравчук предложил встретиться славянам в Минске. Ельцин привёз горбачёвский союзный договор. Передал наказ Горбачёва: вноси любые поправки, только подпиши. Подпишет Украина, подпишет и Россия. Но Кравчук сказал нет.

И троица подписала то, что подписала.

Ещё и выпила бутылку шампанского.

По слухам, при «делёжке» Кравчук спросил Ельцина:

– Шо будем делать с Крымом?

Ельцин махнул рукой:

– Да забирай его на х… себе!

Горбачёв без конца переспрашивал, что да как.

И наконец полилась лава.

Срочно созвать внеочередной съезд! Пусть-ка скажет троица, чего наворочала! Устроить референдум! Давал ли народ этой троице мандат на закрытие Союза? Беззаконище! Сговор за спиной президента! Я в такие игры не играю!

Раз выпрыгнул из игры, то начал рваные перебежки на короткие дистанции. По кругу. Первая пробежка до Арбата. До минобороны. Молчали, слушали. А что было ему сказать, если он сам получал впервые зарплату за декабрь из ельцинского кармана? То есть из российского бюджета. У Союза ж ни копейки.

На второй день прибыл Ельцин. Встреча с государственным мужем!

Обещал: с первого января Россия поднимет на 90 процентов денежное содержание офицеров, связал себя словом решить жилищные хлопоты.

И армия осталась с Ельциным.

Куда бежать дальше?

И президент кнопки побежал плакаться журналистам.

– Совершается самая крупная ошибка за шесть лет перестройки. Рушится то, что создавалось десять веков… Нетерпеливость тут недопустима. Три президента поговорили даже с Бушем, а со своим президентом нет. Стыдобища! Ставить своего президента в известность только потом… Но я через это перешагиваю… Я не буду в этом деле участвовать!

Он сделал вид, что ничего не знал. А ведь ещё год назад намечалось создание содружества четырёх: Россия, Казахстан, Украина, Белоруссия. Горбачёв эту идею на корню задушил.

На этот раз решили дело делать без него.

– Я не знаю, почему за спиной президента решили проигнорировать Союзный договор… Думаю, что из тупика переговоров с Украиной можно было бы найти выход, например, ассоциированное членство. Украинский момент был… использован руководством России.

Почуял батька безработицу…

Через немецкую газету «Бильд» министр иностранных дел России Александр Козырев и скажи:

«Горбачёв не прокажённый и в новом Содружестве работа ему найдётся!»

Успокоил!

Батька и вовсе осерчал. Ответил так:

«Для меня нет места в новом Содружестве трёх государств, так что напрасно меня трудоустраивают».

Баба с возу, спицам легче!

Он думал, свет клином на нём свело. Думал, всей вселенной без него ни дохнуть, ни глянуть.

А тут и дышат, и разрешения не спрашивают.

И совсем уж непонятно. Пять азиатских республик разбежались примкнуть к Минску!

Горбачёв и притихни. То зудел про отставку. А тут:

– Я не ухожу в отставку. В этот переходный период я обязан находиться на своём месте. Я должен проследить, чтоб создание Содружества прошло законно. Чтоб не выпрыгивали за пределы конституции.

Видите, ну разве без него посвятится?

И мастер промедления сидит.

«Азиатские товарищи» завтра уже подписывают минское соглашение. А наш говорун, которого, кстати, в стране не приемлют семьдесят четыре процента опрошенных, мирно прихваливал себя журналистам:

– Я по своей натуре демократ. А по радикальности принимаемых решений в студенческие годы был и просто диссидентом! – воскликнул он и победно осмотрелся, уверенный, что все сражены.

– Если завтра подписывают в Алма-Ате, что вы предпринимаете?

– Я возражать не буду. Если азиатские товарищи подпишут, я тут же уйду в отставку.

Азиатские товарищи подписали.

А сенсации нет.

Михаил Сергеич никакого телодвижения.

Сидит день, сидит два, сидит третий… Ну, как тот незваный гость, который зашёл на минутку да засиделся. Все званые ушли. Незваный всё сидит. Впору бери под белы ручки и выводи.

Как в Минск, так и в Алма-Ату его не позвали. Хотя участникам алма-атинских переговоров он написал отдельные отеческие письма. Мол, детки мои, не подкачайте. Думайте ж там о Союзном договоре, о батьке вашем родном. Без батьки вам не жить.

Приглашайте, летело между строк, меня на встречу и я научу, как вам быть.

Они подумали, и никто его не позвал.

И это вовсе не значит, что все смирились с его присутствием. Союза уже нет, а президент, не верящий в Содружество и ратующий за Союз, за социализм, есть!

Президент при ядерном чемоданчике.

Помните его заявление?

«Лишь я один могу начать ядерную войну!»

И все вогнаны в трепет?


Девять часов Ельцин обговаривал с ним его уход.

И что запросил уходящий президент?

Статуса неприкосновенности!

То пёкся о законности.

А тут сверх закона ему подай этот самый статус.

Ему было отказано.

– Если вы за что-то беспокоитесь, – позволил себе пошутить Ельцин, – покайтесь сейчас. Пока вы президент.

– Ну, тогда дайте мне охраны двести человек.

– Дадим в десять раз меньше. Тэтчер ехала за границу, брала лишь одного охранника. А тут на пенсии человек и двести охранников?

За ним две «Волги», 4000 рублей в месяц. Освобождает служебную квартиру на Воробьёвых горах. Специально оборудованную президентскую дачу оставляет, переезжает на меньшую.


Он долго думал, кому первому сказать о своей отставке, кому преподнести подарок. Поднести своим? Шиш! Свои, славяне, меня не ценили. Спасибо славянам за их беловежскую вечерю! Западок ценил, на ручках носил. Западку уж я и отвалю подарочек!

И вчера, двадцать пятого декабря, на католическое Рождество, он в семнадцать позвонил Бушу. Сказал об отставке своей скорой. Доложил, что ядерную кнопку передаст Ельцину.

– Дорогой Джордж! Вы можете спокойно провести рождественский вечер.

Уж и не знаю, как это называется.

То батька устроил выволочку минским архаровцам, что о своих делах доложили сперва Бушу, а потом ему. Но вот и сам не лёпнулся в грязь яйцом. Сперва доложил о своих делах-намерениях Бушу. А своему народу это всё скажет только два часа спустя.

В девятнадцать часов засветился на телевизоре. Одиннадцать минут гремел крышкой о своём уходе. Гремел зло, мстительно. Серча-ал дюже.

Ну как не серчать?

Советские цари царствовали до упора. Из креслица несли ножками вперёд под кремлёвскую стену. А тут выперли живяком и спасиба не сказали!

Наш креслолюб знал, что ничего доброго о себе не услышит. А потому сам о себе похлопотал. Слушаешь и рот разеваешь! И землю крестьянам отдал! И заводских рабочих осчастливил! И свободы завались!.. И!.. И!!.. И!!!..

Да полноте!

– Когда я вступал на свой пост, со страной было неладно. Общество задыхалось в тисках партийно-государственной бюрократии… Что сделано, должно быть оценено по достоинству… Проделана работа исторической значимости. Совершён прорыв на почве демократических преобразований… Кардинальные перемены… По принципиальным соображениям я прекращаю свою деятельность на посту президента СССР. Я твёрдо выступал за самостоятельность, независимость народов, за суверенитет республик, но одновременно и за сохранение союзного государства, целостности страны. События пошли по другому пути… Возобладала линия на расчленение страны и разъединение государства, с чем я не могу согласиться. И после алма-атинской встречи и принятых там решений моя позиция на этот счёт не изменилась…

Слушаешь это, а в ушах стоит его прошлогодняя новогодняя речуха по телеку:

«Дорогие товарищи! Как ни глубок переживаемый страной кризис, мы можем и должны добиться перелома к лучшему уже в будущем году».

Добились… Остались без страны, без портков, без куска хлеба.

В девятнадцать двенадцать, когда кончилось горбачёвское теленытьё, я вышел на балкон.

Было темно. На углу хохотали.

Пьяный голос рубил хвост частушки:

– Умчалась в космос наша тройка.
Райка, Мишка, перестройка!
– Да отдыхай, перестройщики! – обломил пенье другой. – Наконец-то гепнулся голодно-кровавый шестилетний Горбачёв-базар! Хватя про эту порностройку! Хватя под бесконечные алалалы перевешивать старые портки на новые гвоздки! Земной вам поклон, дорогой вы наш ненаглядный Михал Сергейч, за ваши неземные достижения! Дотла сожгли жизнь перестройкой в нашей странёшке, мотанули перестраивать космос?!

– Не надо допущать нашего вождюка в космос. Он же прикончит жизнь во всей вселенной! Пусть потренируется ещё на земле…

– Может быть, может быть… Его достиженьища видит и заграница. Сейчас он уже товарищ господин вольный. По пятнышко! Может, к нему уже очередь дерётся? Просят порулить там если не Америкой, так хоть Германией иль Францией!?

– Бьются в кровь! Как же!.. Нигде никому он не запонадобится. Уж на чтоотчаянно-бесшабашная Бразилия, а и та осмелилась пригласить его лишь на карнавал. И не порулить карнавалом, а только посмотреть. Лишь с балкона. Не то и всю карнавальню людям ухлопает. А уж чтоб Америка с Францией кликнули порулить… Он же через годок посадит их на талоны. А через два оставит без куска. С его выдающимися способностями это раз плюнуть. Не такие державы ломал! Тот же наш СССР! Пусть летит подальше… на космический хутор бабочек ловить… Будь что будет!

– А как выбирали его в президенты этого самого СССР?.. Стыдобина в квадрате!.. Встал комсомольский секретарёк Мироненко и, ломая из себя дураська, бухнул: «Тут мы приняли хороший закон. Выбирать президента всем народом. Хороший закон. Но давайте выберем президента на съезде. Давайте один раз нарушим свой же закон и больше не будем». Закон нарушили. Выбрали на съезде. Ловко скоммуниздил Горбун президентское креслице и этого хитровца Мироненку за выдающиеся заслуги лично перед ним срочно х-хоп к себе под бочок на непыльную геркулесову работёшку в центральную котельную.[279] И весь его «демократический прорыв»!

– Будя про перестроечного покойничка… Лучше вспомни, как Борис поверил, что и впрямь на дворе гласность, сказал на пленуме о партпривилегиях, о том, что в мыле скачем третий год на месте, напомнил Ленина, что в праздник надо сосредоточить огонь на нерешённых проблемах… И чем кончилось? Отец строго дозированной гласности вышвырнул Ельцина из кандидатов в члены палитбюро, отецки предупредил: «В большую политику я тебя больше не пущу!» А вылетел из неё сам. И это всерьёз и навечно. Политический труп… Что ж… «Прими усопшего, Господь, в твои блаженные селенья…»

– Всё это так… Да… У бывшего президента воз выдающихся заслуг. Уже есть они, эти заслуги-ошибочки, и у Бореньки… Что он так лебезит перед американами? Чего он так рьяно подпихивает Россиюшку под Штаты?.. Не наплачемся ли мы и с ним?..[280]

– Пожуём увидим… Но особо не горюй. Ангелов на земле нет. Все ангелы на небесах… Ельцин – цемент-мужик! Он спас от гибели Россию… Основатель новой России… Ну а кто на первых шагах в ошибках не купается? Да не будь Ельцина, не продолжали б мы до сих пор строить самое чёрное на земле светленькое будущее в красно-коричневую клеточку? Разве только один этот плюс не перевесит все его минусяки?


В 19.20 Горбачёв передал ядерную кнопку Ельцину.

Через восемнадцать минут над Кремлём спустили флаг Советского Союза.

И в 19.45 поднялся над Кремлём флаг России.


Всё это было вчера.

Весь вчерашний день бесновалась стонущая метель.

А уже сегодня утром наконец-то в долгой череде тяжёлых, удушливо-смертных сумрачных дней впервые проблеснуло солнце.


26 декабря 1991. Четверг.

Шестьдесят два года моей незаконной репрессии

Россия!
Тяжело в твоих пределах
Самим собою выживать сейчас:
Повыбили и смелых и умелых
У нас в роду.
Когда бы лишь у нас!
Олег Бузулук

Утро в калаче

За галопными воспоминаниями быстро отлетела чёрная калачеевская ночь.

Уже плотно расцвело, когда вышел я из почты.

Уютный, смирный городок ещё спал.

Калач…

Если смотреть сверху, он и впрямь на калач похож. Невесть откуда на безбрежной равнине вздыбился, будто хлеб при выпечке, невысокий холмок. На вершинке меловой карьер. Он припудривает всё окрест. На склонах – дома, дома, дома. По-за дворами окраины, будто стыдясь шумливых улиц, тихонько льётся сонливая речушка Подгорная.

Безмятежный русский городок.

Я бродил по сонным улочкам и ненароком выбрел к гостинице, где в ночь меня отогнал от ворот жестокий лай.

И сейчас, снова оказавшись у знакомых ворот, я вздрогнул, когда из-под калитки ко мне степенно вылился пёс. Я хотел было уже отскочить, да не успел. Пёс не спеша, солидно подошёл ко мне и державно подал лапу.

Комок подступил к горлу, я пожал её.

Он укорно посмотрел на меня, как бы говоря:

«Человек ты вроде хороший. Да чего лезть к нам в ночь? Чего мешаешь покою?»

– Я тоже шёл к покою…

Он зевнул:

«Так приходил бы раньше и я б не шумел…»

Мало-помалу городок просыпался. Редкие прохожие в поклоне здоровались со мной. С незнакомцем.

Этот чудный русский обычай привечать незнакомца тронул меня. Я подумал, может, не такой уж я тут и чужак?

Кто ж чужой у себя на Родине?


На остановке мне охотно расписали, как добраться до моей тётушки.

Подпылил мой автобус.

Однако я не сел в него. Вдруг нарешил сперва заскочить в архив узнать, что ж такого известно о корнях нашего рода.

На площади я скобкой обогнул Ленина с протянутой рукой, усердно уработанной голубями. Голуби не забыли и про его голову.

В администрации района архив ютился на первом этаже.

Я ожидал чего угодно, только не этих ледяных строк из чёрно-грязного пыльного талмуда о том, что нас в тридцатые годы кулачили. В Новой Криуше было раскулачено 424 человека!

Но разве это полный «расход»? В одном лишь в тридцатом году был расстрелян 191 человек по «списку ликвидированных кулаков как класса по Ново-Криушанскому сельсовету».

Основание: Ф. 20, Оп. 1, Д. 2, Лл. 10-13, 15-18, 23.

По «списку кулаков по Ново-Криушанскому с/с по состоянию на 1 мая 1931 года значится 56 глав семей и 175 членов семьи».

Основание: Ф. 20, Оп. 1, Д. 5, Лл. 1-4.

В 1916 году в Криуше было 1105 дворов, жило в них 7524 человека. В январе двадцатого было 8624. А в двадцать девятом проживало уже более 10 тысяч! Но к январю 1941 года уцелело лишь восемь тысяч.

То постоянно шёл рост населения. А тут такой спад… Куда подевались остальные криушане? Репрессивная коллективизация сожрала?

И это лишь в одном-единственном селе!!!

А по стране?


На стук в калитку из сарайки выскочила тётушка.

Увидев меня, она на пол-Калача раскинула для объятий длинные крепкие мужицкие руки – была она высокая, костистая, какая-то громоздкая – и, качая головой, враспев затянула:

– Та хто ж цэ к нам приихав!?.. Сам Толик! Ты ли, чё ли! О дела!.. Та проходь! Проходь! Ты не к чужим приихав – к ридной тётке! Ты чё не написав? Я б тебя встрела не у калитки. К самим к вагонным порожкам прибигла б с расписным половичком та с гармошкой!

– Как не написал? – опешил я. – Ещё полмесяца назад!

– Хотешко…

Тётушка покосилась на ржавый почтовый ящичек на ветхой калитке и детски просияла:

– Та вон же оно в дырочки выглядае-смиеться!

Она открыла низ ящичка. Моё письмо в паутине выпало ей в блёсткую от мотыги широкую ладонь.

– Мне никто не пише, – пожаловалась тётушка. – Я в ящичек и не заглядую… Вот так у нас! Как мы по-стахановски молотим! Сначалу встречаем. А потом получаем просьбицу встретить. Раньше письма встрела!

– Да-а… – усмехнулся я.

– А шо? Не совстрела? Я кого только шо обнимала-цилувала? Некупаного таракана соседского?.. Ну, покандёхали[281] у хатынку.

По тропке между грядками лука, чеснока, огурцов тащимся к халупке, откуда только что выпихнулась тётушка.

– Конешно, у меня не кремлёвски хоромищи. Летний дождюху таки переждать можно… Лиса вон под бороной дождь пережидала и никому не жаловалась.

– Лиса если не в поле, так в лесу…

– А мы не в лесу? Люди – дрему-учий лес… Толкнут со скалы, а потом говорят – сама свалилась… Я баба здорова и свою хаточку сама гандобила. Тогда я с Алёшкой в разбеге була… Где шо выпросю, где шо бросове подберу… Я ни копейки в свою хатюшку не воткнула! Сама как могла слепила. Вотонько и царюю. Алёшка назадки уже на готовенькое приполз…

На нутряном свином жиру тётушка нажарила огромную сковородищу картошки. Жиру она так много положила, что картошка не жарилась, а варилась в нём.

– Ну как там Москва? Шикуе?

– Да-а…

– Зараз хоть шо из продуктов явилось… А то… Ну бесновати коммуняки! За семьдесят годив зробылы нам полную голодную жизню. Выкинут ли прелое пшено иля вонючую ливерку – очередяки ну! Драки! Штурм Зимнего!.. Тилько шо без выстрела «Авроры»… Коммуняки думали, шо с лодырями та с мордохватами зроблють гарну жизню. И не дотумкали своей неотремонтированной бестолковкой, шо «добро должно быть с кулаками… в крайнем случае с середняками!»

За картошкой она прочитала моё письмо и кинула его на подоконник:

– Значит, Толик, за песнями приихав? Я и не знаю, шо те сказать… Я ж над покойником причитаю – сама не помню шо…

– Это как?

– Я и сама не знаю, откуда ко мне слова бегут. Они бегут на язык, спотыкаются. Я тольке успеваю прокрикиваю. А спроси минутой посля, я и не скажу, чего я выла-говорела…

– Вот маму хоронили… Вы дома, потом на машине, потом уже на кладбище причитали… Можете повторить? Я б записал…

– О не! Прийшло и гэть ушло! В скрыньке – она постучала себя тяжёлым крюковатым пальцем по виску, – ничегошеньки не осталось. Пуста…

– Ну и… Тут песня пострашней…

Я достал из портфеля и отдал тётушке ворох архивных бумаг о наказаниях моих родителей.

Тётушка сразу же накинулась читать их вслух.

Прочитала, горько покачала головой. Хотела что-то сказать, но я опередил её слова:

– Протокол длинный. Смотрите следующие листы. Я сам выписывал…

– Горько всё это читать… Ну да шо ж, – и опустила глаза на новую выписку:

– Значится: «Список военнообязанных, состоящих на учёте тылового ополчения Н.Криушанского с/с (лишенцев)

5. САНЖАРОВСКИЙ Никифор Андреевич, родился 4 февраля 1908 года, место жительства Новая Криуша.

Восстановлен в избирательных правах. (Пометка красным карандашом сделана после.)

Основание: фонд 20, опись 1, дело 5, листы 26, 28.

Молча тётушка немного передохнула и унылая, скорбная читка продолжалась.

В спехе тётушка дочитала и облила меня пасмурно-благодарным светом.

– Ты слегчил мне душу… Теперько ты знаешь всё и мне ани нечего от тебя прятать…

– Как же так? – недоумевал я. – За всю жизнь мама даже не сказала, что нас кулачили. Почему она скрывала это от нас? От трёх сынов своих?

– Раскулачили ваших и выкинули на спецпоселение на север за то, что ваши отказались вступать в колхоз. И это Поля скрывала не только от вас, от своих детей. Скрывала ото всех. Мне она сказала лише два года назад, як в последний раз гостювала у мене… Моя сестричка Поля хватила лиха через крайку… Не подай Господь такой жизнюки никому! В последнюю приездку всё корила себя: «Одинокая, как палец… Дура! Дура я!» – «Да какая ж ты дура? – говорю. – Бесправная… В беспросветной нищете вытащила в люди три таких хлопца! Ну! Одна подыми!» – «Сады посохли, быки подохли, а я дурой осталась… Баба без мужика – кругом дура!»

– Про какие сады? Про каких быков речь, тёть Нюр?

– А-а… Она наточно вам не говорела… За нею в Собацком уход нёс один парубок… Махонин… Серёга… Сбиралась за него… А тут выскочи на горизонтий Никифор. Батько ваш. Родительцы и погнались за Никишкой: «Там домяка якый! Царский! Быков четыре пары! Две лошади! Две коровы! Одна телега!.. Свои один плуг, одна борона… Земли одной надельной десять десятин да восемь арендной! Сады какие!.. Что его и гадать, жизню уживёте без сучка без раздоринки!» И свезли её в Новую Криушу под венец с Никишей. А крутнулось – ни садов, ни быков, ни Никиши. Под свой венец увела Никишу война. А Махоня посля войны в царский чин впрыгнул. С тремя хуторскими классами целыми районищами рукойводил! И в том же вашем Евдакове був бредседателем райисполкома…

Я не знал, что говорить. А тётя продолжала:

– И наказала Поля, шоб я про раскулачку да про высылку на Север та в Грузинию вам ничё не болтала. Ей сверху велели молчать. Расписки про то от неё с Никишей взяли… Почти всю жизнь промучилась на чужине… А чужина немила, чужина без огня пече… Почти весь век душа в ярме… Шесть десятков лет в дрожи молчала!

– А зачем?

– А затем, шо она с Никифором щэ на Севере, в Ковде, дали подписание, шо никому не скажут и никто из них никогда и на миг не вернётся сюда, в ридни места, у Нову Криушу иль у Собацкий. Колы була у мене, она вечёрами выбегала в посадку и часами крадкома выглядувала по-за деревьями на криушаньску дорогу… Зачем? А хто зна… Можь, просто кортелось глянуть хоть тайком на кого из Криуши? Та и шо там побачишь в ночи? И лише в последний наезд она насмелилась и ночью полем жиманула к Криуше. С бугра до первого света смотрела на свою Криушу. Криуша в низинке так, в долинке-ямке… Наревелась и полем, полем прибигла сестричка Поля назадки ко мне.

– Всю жизнь… Все 60 лет оттрястись в страхе… Сколько помню, я постоянно видел этот страх в ней. В печальных глазах вечно толклось ожидание беды. Теперь я понимаю, почему она даже запрещала записывать за нею всякие её житейские истории. Боялась, что отнесу в КаГэБерию!? Даже своего сына боялась! Как же так надо запугать человека!? Уже ж три года назад пала советская власть! СССР закрылся! Пала империя страха.[282] Чего таиться?

– А советска власть, эта бандитка Софья Власьевна, шёлково так припугнула, шо пускай её уже и нэма, а и в гробу будешь от её ласки дрожать. Хороша… хороша советска власть, тилько дуже довго длилась… Боялась сестричка Поля за вас. Боялась, как бы вам не утворили чего… Страшен кровавый оскал ласковой властьюшки… Всю державу репрессиями гнали в коммунизм… Почитай за так в совхозе арабили… Беломорканал, Ростсельмаш… Кто строил? Репрессированные… В Криуше скилько миру було раскулачено!?.. Та чёртова власть всю вашу семью переехала! Она як голодный волк. А волк шо наслюнит, то и отхватит да слопает! Ох, беда… Беда, как полая вода. Польёт – не удержишь… Смотри… Вот ваш батько… Какой ни «кулак», лишенец, а Родину защищал отважисто. Рядовой, стрелок… И погиб он от немецкой пули? Да его голодом на войне задушили! Кого пометила чёрным крестом эта дорогая любящая Софья Власьевна – будет горячо целовать, пока не запихнёт под гробовую доску! С фронта с чем ваш батько загремел в госпиталь лёгкого ранения? Располагался тот госпиталь в сочинском санатории. Попал туда батько с ожогом гудроном трёх первых пальцев правой стопы! Ожог был второй степени. И разве он от ожога помер? От каких-то других ран? Болезней? «Умер от истощения»! В санатории! Разве, – тряхнула она листком, – не тебе это ответил на твой запрос Центральный архив министерства обороны? Это как надо кормить, чтоб в госпитале-санатории вогнать человека в смерть от истощения? Кому ни скажи, не верят… Чтоб в санатории человек сгас от истощения?!!!

– И смотри… – продолжала тётушка, – Изничтожили человека и – молчок. Девять месяцев ничего не сообщали Поле. Брат отца Иван Андреевич, с боями добежавший от Кавказа до Германии, стал разыскивать Никишу. Ивану Андреевичу ответили что-то по мелочи… Не укладывается в голове… Ну это как надо кормить, чтоб в госпитале-санатории вогнать человека в смерть от истощения? Кому ни скажи, не верят… Чтоб в санатории человек сгас от истощения…

– Я писал ещё в сочинский архив. И мне ответили, что «в списках воинов, умерших от ран и захороненных на Завокзальном кладбище города Сочи значится под № 923 рядовой Санжаровский Никифор Андреевич, дата смерти 16.03. 43 г.». Вот я и встретился с папой на мемориале. Через полвека после разлуки… Снялся у стелы, где золотом выбито и имя отца…


Тётушка долго смотрела молча на карточку, где я на мемориале у отца, и, горько покачав головой, в печали продолжала:

– Ох и хлебнула горюшка моя сестричка Поля… А Гриша?.. Больше тридцати лет казнились в одной комнатёшке аварийного сарая-засыпушки! Даже законом запрещено жить в одной комнате разнополым. А они жили-гнили… Всеконечно, им постоянно сулили новое жильё. И дали-таки новоё жильё. Тилько на кладбище… Не дожили они до своего порядочного угла… А за шо Гришу выпихнули с третьего институтского курса? А с Митей шо утворяли? Почему его с красным техникумовским дипломом даже не подпустили к институту? А потомушки… Как старался в работе хлопчага… Возвели до директора на маслозаводе. А чего через год какой знову сдёрнули в механики на том же заводишке?

Я слушал тётю и цепенел. Почему я раньше сам в причины всего этого не влезал? Да и как я мог влезать, если не знал корней этих зол?.. Да я и сам… В далёкие шестидесятые я три года крутился редактором в редакции промышленно-экономической информации ТАСС. В центральном аппарате… По ходатайству ТАССа мне, не имевшему своего угла, кинули клетуху за выездом. Но тут же ходатайство было отозвано без объяснения мне причины, и я завис на бобах. Да и из самого ТАССа неужто меня не выдавили?..

Клеймо репрессированного душило меня шестьдесят два года. Не поэтому ли книги мои не спешили издавать? Мне было уже сорок семь, когда у меня вышла в московском издательстве «Молодая гвардия» первая книжка и та не толще мизинца. Было это в 1985-ом. На закате советской власти. И только уже после её падения, после моей реабилитации в 1996-ом дело пошло на поправку… Вскоре стало выходить моё первое Собрание сочинений…

Ну да разве эти истории папы, мамы, братьев, мои не печали одного мотива? Всё это случайности? И не сливались ли они в один узелок ещё с чумовых тридцатых, сразу после раскулачивания моих родителей?

– Тёть Нюр, – прошептал я, – а за что нас кулачили?

– А за то, шо в колхоз не захотели вписаться. Объявили кулаками и отобрали дом, четыре пары быков, две лошади, две коровы, восемь овец, две шубы… Всё отняли, шо можно було отнять. Дом забрали… А ваши куликали в землянушке в своём же дворе… Ты, Толик, вторую бумажку внимательно читал? Никиша… Смелюга таки був! Разом со своим батьком отбывал первую высылку на Урале. До срока сбежал с высылки. Самоволко занял свою кухоньку. Своё взял!.. А колхоз «Безбожник» орёт: «Я заплатил за неё сельсовету 500 рубляков!! М-моя!» Безбожный был бандюга той колхоз!.. Не побоявся, написал Никиша в Москву, в «Крестьянскую газету», шо не по правде наказали всех наших… не по правде отняли всё у наших вплоть до путящей одёжки… А отняли всё, шо можно було отнять. Дом, кухню, амбар, сарай, сани, бричку, веялку, молотилку, плуг, корову, две лошади, шесть овец… Отнять отняли, но никакой бумаги о том, что взяли, не дали. И вышло, ограбила власть несчастную неграмотную семью. И через любые суды никогда не вернёшь отнятого ни на копейку… Да… Шайка-лейка одна була, шо в Калаче, шо в Москви… Доищись горькой правдоньки… Однако… Вишь, с газетой повязан Никиша… Як и ты… Одна кровь, одни стёжки… Не от батька ли пала к тебе страсть к газете?

– Гм…

– Правдоньку Никиша искал… Захотел правды знайти… Думаешь, узятый дом в дело произвели? Разобрали и за селом скулемали хатынку для овчаров. Овчары перепились та сожгли её. А ваши, в повтор заеду, с малыми детьми бедовали в землянке на своём же подворье… Время, як и вода: всё идёт вперёд. В тридцать четвёртом их сослали за Полярный кружок, на лесопильню в Ковде. Через пять лет перегнали у малярийную Грузинию. Корчевать леса да разводить чайные плантации. Рабская работа… Били и плакать не давали…

– В тридцать четвёртом… За четыре года до рождения я был репрессирован за компанию вместе с родителями. Шестьдесят два года наказания… Чем я, ещё не зачатый, тогда уже провинился перед дорогой советской властью? Вы можете сказать?

– Не могу, Толик… Не могу… По слухам, в тридцатые плач-годы був такый тайный порядок… Если родители объявлялись врагами народа, то и их дети, даже ещё не родившиеся, автоматом становились тоже врагами народа. Во така жуть бигае в народе… И вроде похоже… Митя був репрессированный в два года, Гриша – за год до рождения… Ты був репрессирован за четыре года до рождения!!! Как это понять по уму?.. По сердцу?..

Новая Криуша – столица нашей семьи

«Своя земля не мёртвым тяжела.
Она – живая тяжела живущим».
С вечера тётя Нюра напекла пирожков, и на рани утром я в компании с ними в портфеле поехал автобусом в Новую Криушу.

Новая Криуша…

Родовое гнездо.

Столица нашей семьи.

Иду по солнечной Ниструговке, помнившей моих молодых родителей. За плетнями август радостно хвалился сказкиным урожаем тыкв.

Полсела – Санжаровские!

Чудно как-то…

Я похож на них.

Они похожи в мою сторону. Доброта тоскует в лицах…

Санжаровские живут здесь, в Новой Криуше, не век и не два. Дедушка с бабушкой по отцовой линии здесь родились. Андрей Дмитриевич в 1872 году. Татьяна Григорьевна в 1874-ом. Четвёртого февраля 1908 года нашёлся Никифор. Детей всего было восемь душ.

У Санжаровских было прочное, крепкое хозяйство.

Санжары – великие трудари. В Новой Криуше они жили на Ниструговке. По улице их звали Головки. Головастые значит! По обычаю, апрельским утром Никиша пел в хоре церкви Спаса Преображения. С клироса он увидал Пелагию Долженкову. Сама Поленька была из соседнего хуторка Собацкого. А в Новой Криуше гостила у тётушки.

Молодые познакомились и через полгода поженились. Навсегда Поля переехала в Новую Криушу. Поля была младше Никиши всего на год. И родители её, Михаил Алексеевич и Александра Митрофановна (родом она из села Манина), были почти ровесниками с родителями Никиши.

Я давно всё рвался хоть разок съездить в Новую Криушу. Да мама отговаривала.

И только тут, в Криуше, я понял, почему она это делала.


Мой дед по отцу Андрей Дмитриевич, по характеристике от сельсовета, «политически неблагонадёжный», был лишён права голоса. Этот упрямистый казачара, в десятом колене выскочивший из вольных казачьих кровей, не вписался в «Красную дурь», как навеличивали криушане свой колхоз «Красная заря».

– Не пойду и всё. Ну хучь режьте!

Его не стали резать. Объявили кулаком.

А подпихнула, ускорила арест одна историйка…

По заведённому обычаю, бешеные налоги выдирали у тех, кто не пошёл в колхоз, только ночами. И вот однажды вломак вваливается в три ночи сельский активистик с дальнего угла Криуши Ваня Сарана, он же Саранча. Так-то по бумагам Ваня пишется Толмачёвым. А уже улица приварила ему Сарану-Саранчу. Потомушко как Ваня оказался внепапочным, нечаянным побочным шальным творением погорячливого соседца Саранчина.

Вошёл Ваня и увидел у печи на жёрдочке верблюжий шёлковый платочек и сразу хвать его.

– Что ж ты, грабитель, пакость головастая, внагляк отымаешь у сироты-малютки последний платок?! – вскипел дед и, не растерявшись, ухватил платок с другого конца и вырвал его. – Иля не знашь?.. Только ж полгодочка как отошла хозяйка моя Татьяна Григорьевна?

– Ну… Отошла и отошла… Ворочать не побегим, – пробубнил Саранча, сражённый ловкостью деда. – Разнесчастушка ты кулачара! Я при исполнении! А ты из рук выдирать? Давать жестокую сопротивлению самой дорогой Софье Власьевне в моём лице?! В колхоз не вписываешься да ещё кулаками махаться? Думаешь, с нашим умом тут не разберёмся? Перестарался ты нонче. Не твой нонче день… Ничо-о… ОГПУ[283] тебе вклеит! Отдохнёшь на сталинской дачке! Пускай состанется платочек твоей дочуре Машутке! Пускай я вернусь нонь без ночного гостинчика своей дочке! Зато я тебе такой устрою звон московских колоколов! Тако устряпаю!.. Кровями зальёшься!

Саранча тут же побежал в сельсовет, накрутил заявление, что такой-то «показал жестокую сопротивлению проть самой дорогой Советской властьюшки при исполнении».

И через два часа зевающий конвой погнал деда во мглу рассвета.


На «суде» тройки деда только спросили:

– Богу веруешь?

– Да.

– Хорошо. Не хочешь вступать в колхоз – три года тебе. Иди. И весь минутный «суд».

«Троечники» были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.

И поднесли втроём все три года одному деду.

На размышление.

И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от пламенных сердец с кровью оторвали жаркое местечко в уральском концлагере.

У каких-то военных он обихаживал семь коров. Сам кормил, сам доил… Он и дома доил коров. Головки – уличное прозвище – головастые трудолюбики!

К слову, я и сам пас и доил своих коз в Насакиралях.


Вернулся дед.

Сызнова в Криуше клинки подбивают:

– Снова не пойдéшь до нас у колхоз? Иля не одумалси?

– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?

Теперь незаконно репрессировали уже всех наших. За что? За отсутствие улик? Точно сказал сатирик: «За что судили тех, у кого не было улик? За их отсутствие».

И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг. На лесоработы.

А деду настукивал седьмой десяток.

А у отца с матерью было двое маленьких сынов.

Митя и Гриша.

За чем все они полмесяца тащились на север? Чтоб погреться в Заполярье?

Или «за туманом? За запахом тайги»?

Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили «неутомимые борцы за всенародное счастье на века».

Кого на север, на Соловки, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь срочно выжали. Все-е-ех «осчастливили».

Кулачьё же!

А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.

В месте ссылки нашей семьи, в заполярном селе Ковда, что прижилось к бережку Кандалакшского залива, я и родись в субботу десятого сентября 1938 года.

Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.

Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители удостоились этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за че-ты-ре года до рождения?!

Оказывается, и я, ещё не появившийся на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться моим родителям.

Ковдяна – крекали…

Крекаль…

Этим прозвищем награждался всяк житель Ковды.

А вообще крекаль, крохаль – водоплавающая птица утиного фасона. В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.

Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный.

И семья выкатилась в Западную Грузию.

Это сейчас уже заграница.

Под гнилыми, малярийными дождями родительцы корчевали на косогорах леса. Разводили в совхозе «Насакиральский» чайные плантации. Потом работали на них.

Выходных там не было.


В Криуше я разыскал из наших бабушку Анисью.

Это старшая сестра моего папы. Когда-то бабунюшка была хорошей подружкой моей мамы.

Сейчас бабушке Анисье уже за девяносто.

На августовском солнцежоге она сидела на крыльце в фуфайке, в валенках и ёжилась от холода.

– Саша! – позвала она сына. – Повези покажи мил Толюшке Никифорово подворье.

И первый раз в жизни проехался я вихрем на повозке, запряжённой двумя рысаками.

Я попросил Сашу уехать, и я один остался на родительской земле.

Вечерело.

Бесноватый ветер носился по одичалой пустой полоске земли, упиравшейся одним концом в меловый бугор, а другим в берег камышовой речушки Криуши. Когда-то здесь росли вишни, груши, яблони, картошка. Теперь это был пустырь, тесно забитый лопухом, сурепкой, калачиком, незабудькой (жабьими очками), полынью.


В стакан, взятый у тётушки, я набрал для памяти чёрной земли с отцова печального подворья.

Распятая земля…

Лютые советы варварски убили деревню… Когда – то в Криуше жило более десяти тысяч человек. Теперь и двух тысяч не наскрести…

Ретивым колхозостроителям мало было уничтожить Род Великих Тружеников. Наказали и их Землю.

Людей с неё согнали. Но сам участок – бросили.

И лежит Родительская Земля распятым трупом уже почти семь десятков лет, и жируют-бесятся на ней лишь сорные травы.

Вот этого-то, наверно, мама и не хотела, чтоб я увидел.

Потому и отговаривала меня от поездки в Новую Криушу.

Вечный страх быть снова ни за что наказанной заставлял её таиться, молчать.

Всю жизнь, шестьдесят один год, скрывала от своих трёх сыновей, что мы «кулаки». Хотела, чтоб хоть нам жилось спокойней.

И кто осудит её за это?

Воистину, «колесо истории не приспособлено к нашим дорогам».

«Оглушены трудом и водкой
В коммунистической стране,
Мы остаёмся за решёткой
На той и этой стороне».
В печали брёл я по горькой Криуше… Под какую крышу ни сунься… Не в каждом ли дому беды по кому, а где и по два… Здесь я услышал и эту историю.

Девяносто лет не девяносто реп
ВОРКУТЫ САРКОФАГ ЛЕДЯНОЙ
(Её репрессировали в пять лет)
Анастасия Михайловна Санжаровская родилась в 1925 году здесь, в Новой Криуше.

Её дед по материнской линии Стеценко Григорий был церковным старостой в селе Новая Криуша. Боялся он пуще всего, что с ним обойдутся, как с одним попом в эртильской стороне. Коммунисты нацепили тому горемыке на грудь табличку «Продаётся поп по цене козла» и выставили у церкви на «торг».

Правда, в Новой Криуше до «торгов» не дошло.

Ей было пять лет, когда её деда Илью Васильевича объявили кулаком за то, что имел свою мельницу. Дед был инвалид. С первой мировой войны он вернулся без ноги до колена. Ходил на деревянном протезе, сам сделал.

Взамен потерянной ноги притаранил с фронта трофейный немецкий дизель. Дизель был упакован в ящики. Никто в селе не мог собрать этот дизель А толковейший дед собрал! Построил – дед был плотник, столяр – мельницу себе и заставил движок работать на этой мельнице.

По сути, деда раскулачили за подобранный на войне брошенный трофей-движок. Раскулачить раскулачили, но в концлагерь не погнали. Всё же инвалид. В таком случае по лукавому сталинскому закону предусматривалась «замена» – старший из детей. Отец Михаил Ильич отбывал срок на Соловках, а его семью – жену Агриппину Григорьевну с детьми, с дедом и бабкой по материнской линии – выслали на спецпоселение в Сибирь, в посёлок Гребень на Ангаре. В семье было трое малолеток: пятилетняя Ася, Миша и Коля. Коле было всего месяц от роду. В пути от переохлаждения он умер. Этаптики плыли по Ангаре. Мёртвого мальчика опустили в реку… Его могилой стала Ангара…

Чем провинился этот репрессированный месячный комочек горя перед советской властью? Зачем она замучила его холодом, убила и похоронила в ледяных жестоких водах сибирской реки? Ей, советской власти, стало от этого легче? Эта мученическая смерть младенца хоть на йоту приблизила советскую власть к её «светлому будущему»?

Жилось в Сибири тяжко, хотя и мыли золото. Не на что было иной раз купить даже карандаша. Дед затачивал палочку, и острым концом Ася выдавливала на коре березы рисунки. После ими разводили печь.

Но неисправимые упрямцы и в Сибири выбились в кулаки. Воронежский мужик-трудяга и на сибирских бедных землях развернулся во всю мощь! Не зря их в Новой Криуше звали по-уличному Головками. Головастые! Подняли санжарята крепенькое хозяйство и их объявили кулаками. Вторично раскулачили и погнали с дудками на переплавку теперь уже в саму в столицу ГУЛАГа. В Воркуту.

Однако деда Софья Власьевна (советская власть) не оставила в покое. В 1939 году Илью Васильевича всё-таки из Гребня загребли в концлагерь и деда больше не увидели.

Отец Михаил Ильич, отбыв срок на Соловках, очутился в Воркуте. Работал бортмехаником в авиаотряде авиации Севера. Летал с известными пилотами Левандовским, Байшевым и другими. Хорошо работал. Его некоторые документы, фотографии и личные вещи можно увидеть в архангельском музее авиации Севера.

В 1944 году в Воркуте на первом выпуске школы ГУЛАГа, на концерте, который дали выпускники, на Асю обратил внимание Борис Аркадьевич Мордвинов, бывший главный режиссёр Большого театра, профессор Московской консерватории, руководитель кафедры сценического мастерства. Он был отправлен в Воркуту для трудовой повинности на общих работах: грузчик на пристани, подсобный рабочий на складе, дневальный в бараке. Ему, бывшему заключённому, было поручено создать в Воркуте музыкально-драматический театр из заключённых и вольнонаёмных.

Ася отучилась в казанском художественном училище и была принята в мордвиновский театр на должность «актрисы драмы и балета второго положения» с окладом 700 рублей.

Знаменитый оперный бас Борис Степанович Дейнека, кинодраматург Алексей Каплер, артистка Малого театра Михайлова, балерина Добржанская – жена Мартинсона… Со многими известными людьми искусства сводила воркутинская доля Асю.

В 1946 году она поехала в Ленинград. У неё было рекомендательное письмо к известному артисту Черкасову. К нему постеснялась заявиться. Пошла на подготовительные курсы. И тут болезнь сломала все её планы. Ася пропустила вступительные экзамены в театральный институт.

И таки ж не всё было потеряно. В январе в студию театра будут набирать молодые таланты. А что делать до января?

Ася узнала, что ленинградское высшее художественно-промышленное училище имени Веры Мухиной продлило приём студентов. Ася поступила на факультет архитектурно-художественной керамики.

«Мухинку» девушка закончила с красным дипломом за семь лет (вместо восьми).

Она работала в Краснодаре архитектором-художником в проектном институте и вышла замуж за сослуживца Зураба Твалашвили. Молодые уехали к нему на родину. В Цхинвал.

Преподаватель в художественном училище.

Директор художественной школы.

Руководитель изостудии в республиканском дворце пионеров и школьников.

Сорок лет отдано воспитанию творческой молодежи в Южной Осетии.

Анастасии Михайловне Санжаровской, члену Союза художников СССР, было присвоено высокое звание заслуженного деятеля искусств Южной Осетии.

Сын Александр тоже пошёл по стопам родителей. Окончил Воронежский архитектурный институт. Долгое время был главным архитектором администрации муниципального образования Волосовского района Ленинградской области.

Перехал на работу в Санкт-Петербург. С ним и мама. Ей уже за девяносто.


Свои стихи Анастасия Михайловна собрала в общую тетрадь и на обложке написала:

На меня нашла стихия.
Начала писать стихи я.

Расскажи, расскажи, Воркута…

Полярной зимой
Над тундрой ночной
Горит сияние.
Воркуты саркофаг ледяной
Хранит молчание.
Расскажи, расскажи, Воркута,
Сколько судеб людских,
Сколько жизней
Поглотила твоя мерзлота.
Воркута – моя юность и детство,
Город первый мой Воркута,
От тебя никуда мне не деться,
Приковала к тебе, приморозила,
Обвенчала с тобой моё сердце
Твоя вечная мерзлота.
Мимо окон с утра до заката
По болотным дорогам твоим
В нумерованных серых бушлатах
Шли этапы один за другим.
За колючкою, рядышком, зона
Да бараков, бараков-то в ней!
А в бараках битком заключённых
Всех народов, всех рас, всех кровей.
Мы в бараки ходить не боялись,
Зеки с детства нам были родня,
Нам навстречу уркан улыбался,
Золотою фиксою маня.
Там, в бараке, в позорном бушлате
Академик с разбитым пенсне
Мою голову ласково гладил,
Видно, дочь свою видел во мне.
Для меня твой театр, как чудо,
Как от Бога подарок судьбе,
В нём такие мне встретились люди,
Я таких не встречала нигде.
Музыканты, артисты, писатели,
Благодарностью к Вам я живу.
Я когда-нибудь обязательно
Поимённо всех Вас назову.
Измождённые, в тех же бушлатах
Вы из зоны в театр шли, как в рай.
Под рычанье овчарок клыкастых
Выводил Вас стрелок-вертухай.
Там, в театре, как будто под допингом,
Под прицелом слепящих огней,
Одеваясь во фрак и смокинги,
Вы играли счастливых людей.
А потом, когда занавес падал
И восторженный зал умолкал,
Вертухай, упражняясь с прикладом,
Снова в зону всех Вас загонял.
Если есть во мне что хорошее,
То от вас ко мне перешло.
Это Вами зерно в меня брошено,
Это Ваше зерно проросло.
Вас, наверное, нет уж на свете,
Кто при мне ушёл, кто потом.
Пусть сиянье полярное светит
Вашей памяти вечным огнём.
Солнце уже садилось в тучу.

Подталкиваемый ветром я побрёл через речушку Криушу, запутавшуюся в камышах, к церкви, где когда-то познакомились, а потом и венчались мои родители.

Сейчас в полуразрушенной, загаженной церкви без крыши в выбитых окнах стонали чёрные голуби.

Долго стоял я у стелы Памяти с именами погибших в войну новокриушанцев. Было на стеле и имя моего отца…

На фронт ушло 850 мужчин. Погибли 378…


Я не стал ждать на остановке автобус.

Сейчас в полуразрушенной, загаженной церкви без крыши всё ещё были тракторный парк и склад удобрений. Чёрные голуби стонали в выбитых окнах.

Долго стоял я у стелы Памяти с именами погибших в войну новокриушанцев. Было на стеле и имя моего отца…

Я не стал ждать на остановке автобуса. Пошёл в Калач пешком. Поднялся на бугор, с которого мама всматривалась в ночную Криушу…

Я не стал ждать на остановке автобуса.

Пошёл в Калач пешком.

Поднялся на бугор, с которого мама всматривалась в ночную Криушу…

Снизу, казалось, мне прощально в печали махала под ветром дымами родная Криуша.

Я шёл и не смел отвернуться от неё.

Я шёл спиной к городу.

Но вот я сделал шаг, и Криуша пропала с виду.

Я онемел. И тут же снова сделал шаг вперёд, и горькая Криуша снова открылась мне. Я стоял и смотрел на неё, пока совсем не стемнело.

И лишь тогда побрёл в кромешной тьме к городу…

Пристёжка к роману. Эпилог

Странная реабилитация, или «Социализм с человеческим лицом»

На мой запрос о дедушке ответила воронежская прокуратура:

«Разъясняется, что Санжаровский Андрей Дмитриевич, 1872 г. рождения, уроженец и житель с. Н – Криуша Калачеевского р-на ЦЧО (Воронежской области) по Постановлению тройки при ПП ОГПУ ЦЧО подвергался репрессии по политическим мотивам, по ст. 58-10 УК РСФСР к 3 годам заключения в концлагерь.

19 июня 1989 г. реабилитирован прокуратурой Воронежской области на основании Указа ПВС СССР от 16.01. 89 г. Дело №Г-4193 хранится в ЦДНИ г. Воронежа (ул. Орджоникидзе, 31)».

После долгой писанины во всякие инстанции я всё же добыл справки о реабилитации дедушки, мамы, папы (все посмертно). Реабилитирован и я.

Отец, на фронте защищая Родину, погиб репрессированным.

Мама умерла в возрасте 86 лет репрессированной. Пережила 61 год незаконных репрессий.

Старший брат Дмитрий был репрессирован в двухлетнем возрасте.

Средний брат Григорий был репрессирован за год до рождения. А уж я напоролся на вышку. Я был репрессирован за четыре года до рождения. Вот какие в тридцатые очумелые годы были грозные «враги» у советской власти. Как же их не карать?

В нашей семье все пятеро были незаконно репрессированы. Троих реабилитировали. Но братьев Дмитрия и уже покойного Григория – нет. И куда я об этом ни писал, мне так и не ответили.

У родителей незаконно отобрали всё имущество.

Пытался я, член Московской Ассоциации жертв незаконных репрессий, получить хоть какие крохи компенсации.

В судебной тине дело и увязло.


В печали я часто подолгу рассматриваю вот эту справку о своей реабилитации.


Читаю в ней:

«Где, когда и каким органом репрессирован».

Ответ: «1934 г. Калачеевским РИК». РИК – это райисполком.

В третьей строчке указан год моего рождения. 1938-ой.

Только вдумайтесь.

В Ковде, Мурманской области, куда сослали нашу семью, я родился в 1938-ом, а репрессирован Калачеевским риком Воронежской области в 1934-ом одновременно вместе с родителями, которые отказались вступать в колхоз!

Вот какой бдительный был «СОЦИАЛИЗМ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ».

Наказывал человека за четыре года до его рождения!

Брат Григорий был наказан за год до рождения и на всю жизнь! Григорий, повторяю, родился уже виноватым. И умер виноватым. Всю жизнь в репрессии. Да за что? В чём его вина? Кто объяснит? Кто ответит?

Брат Дмитрий был репрессирован в два года.

Я перенёс целых шестьдесят два года незаконной репрессии.

Шестьдесят два года постоянного советского страха…

Всю жизнь душа и воля в ярме… А за что?

Я никак не вспомню, какое ж тяжкое преступление перед государством я совершил за четыре года до своего рождения?

Но слишком хорошо запомнил варварское наказание за это мифическое «преступление». Мои книги в советское время не издавали.


25 августа 1995 – 1 мая 2019.

Комментарий

Главы из романа «Репрессированный ещё до зачатия» печатались в федеральной «Новой газете» 27 октября 2010 года.

Добротную, развёрнутую рецезию на роман опубликова федеральнй еженедельник «Российские вести» 21 – 27 апреля № 6 за 2016 год.

Повесть «Говорила мама…», (составная часть романа), напечатал общеросийский литературный журнал «Подъём в № 3 за 2013 год.

Главный редактор «Подъёма» Иван Щелоков поместил в газете «Коммуна» 21 декабря 2012 года искреннюю рецензию на повесть «Говорила мама…»

Виктор Жилин написал положительную рецензию о повести в газете «Коммуна» за 17 мая 2013 год.

Примечания

1

Хамам – турецкая роскошная баня.

(обратно)

2

Хвостопад – человек, который любит за чужой счёт поживиться и развлечься.

(обратно)

3

Бык фанерный – глупый молодой человек.

(обратно)

4

Бычарик – окурок.

(обратно)

5

Хасик – окурок.

(обратно)

6

Мелекедури – на кладбище этого соседнего села хоронили покойников из нашего совхоза «Насакиральский».

(обратно)

7

Топтаный басик – окурок, подобранный с земли.

(обратно)

8

В переводе с арабского языка имя Санжар означает император. С тюркского языка это имя переводится как пронизывающий.

(обратно)

9

Цвайка – двойка.

(обратно)

10

Пора в люлян – пора спать.

(обратно)

11

Отрабатывать сонтренаж – спать.

(обратно)

12

Плющить репу – спать.

(обратно)

13

Пылат – пират.

(обратно)

14

Давить хорька – спать.

(обратно)

15

style='spacing 9px;' src="/i/7/625407/i_004.png">(грузинское ори) – два.

(обратно)

16

Удочка – тройка.

(обратно)

17

В-морду-тренинг – рукоприкладство.

(обратно)

18

Яма – кабинет.

(обратно)

19

Калечная – аптека.

(обратно)

20

Французский отпуск – прогул в школе.

(обратно)

21

Будёновка – презерватив.

(обратно)

22

Гофрированный гасило – бездельник.

(обратно)

23

Сиськодёрка – доярка.

(обратно)

24

Демаркационная линия – углубление между ягодицами.

(обратно)

25

Пукёныш – ребёнок.

(обратно)

26

Нажопник – пассажир на заднем сиденье мотоцикла.

(обратно)

27

Мотыч – мотоцикл.

(обратно)

28

Калитка –  рот.

(обратно)

29

Оказаться в дамках – забеременеть.

(обратно)

30

Шоком – очень быстро.

(обратно)

31

Стопудово – стопроцентно, обязательно.

(обратно)

32

Ремонтировать бивни – лечить зубы.

(обратно)

33

Поднять жалюзи – внимательно посмотреть.

(обратно)

34

Бритый шилом – лицо с оспинами.

(обратно)

35

ВЛКСМ – Возьми Лопату и Копай Себе Могилу.

(обратно)

36

Чержоп – безответственно, некачественно выполненная работа.

(обратно)

37

Скрижапель – сорт кислых яблок.

(обратно)

38

Гнать ботву – говорить вздор.

(обратно)

39

Расфасовка – морг.

(обратно)

40

«Самородок – внебрачный ребёнок».

(обратно)

41

В Петелине находится областная психбольница.

(обратно)

42

Голливуд – пьянка.

(обратно)

43

Наезжать на бутылочку – пьянствовать.

(обратно)

44

Найти шефа – выпить за чужой счёт.

(обратно)

45

Афиша – лицо.

(обратно)

46

Бухенвальд – попойка.

(обратно)

47

Марксы – родители.

(обратно)

48

Лола (лат.) – сорная трава.

(обратно)

49

Ростов-на-кону – Ростов-на-Дону.

(обратно)

50

Бухенвальд – пьянка.

(обратно)

51

Эшафот – 1) единственное место, где радикально избавляют человека от насморка; 2) место, где некоторые, теряя голову, приобретают бессмертие. («Крокодильская сатирическая энциклопедия». КСЭ. Москва, 1972.)

(обратно)

52

Михаил Андреевич Суслов (1902 – 1982) – член Политбюро (Президиума) ЦК КПСС (1952–53, 1955–82), секретарь ЦК КПСС (1947–82).

Пик карьеры М.А.Суслова пришёлся на времена Брежнева, хотя влиятельным деятелем был уже при Сталине и Хрущёве. Являлся идеологом партии и его иногда называли «серым кардиналом» советского строя и «Победоносцевым Советского Союза».

(обратно)

53

Шуршалки – деньги.

(обратно)

54

Все фамилии в фельетоне изменены.

(обратно)

55

Половой демократ – импотент.

(обратно)

56

Сундук с клопами – глупый, недалёкий человек.

(обратно)

57

Политрук – пьяница.

(обратно)

58

Голливуд – пьянка.

(обратно)

59

Куда бежать листовки клеить? – что делать, куда идти?

(обратно)

60

Эйсебио – знаменитый португальский футболист, прозванный чёрной пантерой.

(обратно)

61

Под свечками – под ружьями.

(обратно)

62

Тет-де-пон – (фр. tete de pont) – название предмостного укрепления.

(обратно)

63

Поймать львёнка – обокрасть богатого.

(обратно)

64

Свистеть, как Троцкий – нести околесицу.

(обратно)

65

Ботва (здесь) – материалы.

(обратно)

66

Галимэ – вздор, галиматья.

(обратно)

67

Сиськодёрка – доярка.

(обратно)

68

В 2001 году станции было возвращено прежнее название «Козлова Засека».

(обратно)

69

Марксы – родители.

(обратно)

70

С норкой – о капризном человеке.

(обратно)

71

Давить массу – спать.

(обратно)

72

Марксы – родители.

(обратно)

73

Паранджа – жена.

(обратно)

74

Детинец (стар.) – крепость, кремль, цитадель.

(обратно)

75

Пиковая – еврейка.

(обратно)

76

Багдадский вор – заведующий столовой.

(обратно)

77

Макароны по-скотски – любая плохо приготовленная пища.

(обратно)

78

Автор Валентин Викторович Киреев.

(обратно)

79

Броневик – жена.

(обратно)

80

Загс – пункт, где подписывают самые недолговечные договоры о ненападении. («Крокодильская сатирическая энциклопедия». КСЭ. Москва, 1972.)

(обратно)

81

Засигарить – совершить половой акт.

(обратно)

82

Камера хранения – тюрьма.

(обратно)

83

Сталинская дача – тюрьма.

(обратно)

84

Гасить – пить спиртное.

(обратно)

85

УОП – управление охраны порядка.

(обратно)

86

Цепи Гименея – брак, супружество. (Гименей – в древнегреческой мифологии Бог брака, освящённого религией и законом.)

(обратно)

87

Мармыга – некрасивая девушка.

(обратно)

88

Расфасовка – морг.

(обратно)

89

Пилястры – женская грудь.

(обратно)

90

Разведчик эрогенных зон – ловелас, бабник.

(обратно)

91

Звёздочка – девственная плева.

(обратно)

92

Анатолийское информационное агентство (турецкое агентство «Анадолу», Anadolu Ajansi, АА) основано 6 апреля 1920 года при непосредственном участии основателя Турецкой Республики Мустафы Кемаля Ататюрка за 17 дней до первого заседания Великого национального собрания (парламента) Турции. Основной задачей агентства тогда было освещение всех этапов национально-освободительной борьбы турецкого народа и проводимых в республике реформ. Анатолийское агентство стало также главным средством распространения информации о деятельности парламента.

В настоящее время офисы АА находятся в 25 странах мира.

Основная цель АА в рамках «Концепции развития – 100 лет АА» – войти в пятерку ведущих информационных агентств мира к 2020 году. К этому времени агентство «Анадолу» намерено осуществлять вещание на 11 языках.

(обратно)

93

Рукпост – руководящий пост.

(обратно)

94

ВПШ – высшая партийная школа.

(обратно)

95

С выпуска вечером обзванивают все редакции и спрашивают о событиях на завтра. На следующее утро во все газеты страны уходит проспект, в котором даётся перечень событий на текущий день.

(обратно)

96

Водяра – водка.

(обратно)

97

Масштаб – учитель географии.

(обратно)

98

Поиграть в буёк – совершить половой акт.

(обратно)

99

В состоянии готовальни – пьяный.

(обратно)

100

Давить подушку – спать.

(обратно)

101

Владимир Фёдорович Промыслов – председатель исполнительного комитета Моссовета в 1963–1985 годах.

(обратно)

102

Хорь – начальник.

(обратно)

103

Клизмоид – вредый, нехороший человек.

(обратно)

104

Понтовоз – человек с завышенной самооценкой.

(обратно)

105

Усадьба Кусково – бывшее имение графов Шереметевых, где сохранился архитектурно-художественный ансамбль XVIII века. Ансамбль включает: дворец, построенный во второй половине XVIII века в стиле классицизма; регулярный, украшенный скульптурой парк с павильонами: «Грот», «Оранжерея» (проекты крепостного архитектора Фёдора Аргунова, вторая половина XVIII в.), «Эрмитаж» (вторая половина XVIII в.), «Итальянский» (XVIII в.) и «Голландский» (XVIII в.) домики; церковь Спаса Всемилостивого (XVIII в.); музей керамики.

Усадьба состояла из трёх частей: запрудной со зверинцем, французского регулярного парка с основным архитектурным ансамблем и английского парка «Гай». С наибольшей полнотой сохранился архитектурно-парковый комплекс центральной парадной части.

Кусково было известно как «старинная вотчина» Шереметевых. С 1715 года усадьба принадлежала первому русскому фельдмаршалу, сподвижнику Петра Первого Борису Петровичу Шереметеву, а затем перешла к его сыну Петру Борисовичу, вельможе нескольких царствований. В эти годы ансамбль и получил свой законченный вид. Кусково строили крепостные мастера и архитекторы Шереметева, которыми руководил крепостной архитектор Ф.С.Аргунов.

(обратно)

106

Ментозавр – милиционер.

(обратно)

107

Оформить в нокаут – сильно ударить.

(обратно)

108

Огни коммунизма – крематорий.

(обратно)

109

Копилка – голова.

(обратно)

110

Родион Нахапетов – актёр.

(обратно)

111

Байду разводить – болтать.

(обратно)

112

Запечатанная – девственница.

(обратно)

113

Корма – задница.

(обратно)

114

Кабинет задумчивости – туалет.

(обратно)

115

Лампада – стакан.

(обратно)

116

Пиянист – пьяница.

(обратно)

117

Аквариум – медвытрезвитель.

(обратно)

118

Бухенвальд – пьянка.

(обратно)

119

Паранджа – жена.

(обратно)

120

Выхлоп – похмелье.

(обратно)

121

Отходняк – похмелка.

(обратно)

122

Горбатый – рубль.

(обратно)

123

Андрей Андреевич Громыко (1909 – 1989) – дипломат и государственный деятель, в 1957–1985 годах – министр иностранных дел СССР, в 1985–1988 годах – Председатель Президиума Верховного Совета СССР.

(обратно)

124

Зарядное устройство – спиртное.

(обратно)

125

Рвать попу – стараться.

(обратно)

126

Давила – начальник.

(обратно)

127

Выпустил пар изо рта – сумей забрать его обратно – сумел проговориться – нейтрализуй последствия.

(обратно)

128

Болячка – студентка мединститута.

(обратно)

129

Быть в замазке – любить.

(обратно)

130

Болт – студент механического факультета.

(обратно)

131

БЕЛТА – Белорусское телеграфное агентство.

(обратно)

132

РПТ – профессиональное; сокращение от английского repeat – повторение.

(обратно)

133

Цап (украинское) – козёл.

(обратно)

134

Дятел – информатор.

(обратно)

135

Мыть бруснику на нарах – отбывать наказание в местах лишения свободы.

(обратно)

136

До переворота в 1917 году в нынешнем здании ТАСС был доходный дом, в котором одно время якобы были и гостиничные номера «Мадрид».

(обратно)

137

«Гибкость – плавный переход от одной точки зрения до противоположной».

(обратно)

138

Темнила – начальник.

(обратно)

139

«Гусь – ночной сторож древнеримской вневедомственной охраны».

(обратно)

140

Хомут – прозвище главного редактора журнала «Турист» Хомуськова Василия Кирилловича.

(обратно)

141

Персек (сокр.) – первый секретарь.

(обратно)

142

Гонорея (здесь) – гонорар.

(обратно)

143

Шуршалки – деньги.

(обратно)

144

Юань (здесь) – рубль.

(обратно)

145

Делибаш – в старой султанской Турции – страж турецкого паши, удалой воин.

(обратно)

146

Камень – Уральские горы.

(обратно)

147

У древних шумеров Анатолий переводилось как дар Неба Земле.

(обратно)

148

Хомутка – отделение милиции.

(обратно)

149

Ласо – чисто, аккуратно.

(обратно)

150

Два раза зажмурилась – очень быстро.

(обратно)

151

Мутьфатлар (правильно мурфатлар) – марка румынского вина.

(обратно)

152

Свистеть вникуда – мечтать о чём-либо.

(обратно)

153

Новогонореево, Новогвинеево, Новогероиново (шутливое) – Новогиреево, район Москвы.

(обратно)

154

Без головы – без платка.

(обратно)

155

Банан – человек высокого роста.

(обратно)

156

Крошить батон – выступать против более сильного.

(обратно)

157

Совьетто-ебалетто-шик – красавица из кордебалета.

(обратно)

158

Симфонический оркестр – групповой секс.

(обратно)

159

Сталинская дача – тюрьма.

(обратно)

160

Фараонка – отделение милиции.

(обратно)

161

Кабинет задумчивости – туалет.

(обратно)

162

Козлятник – отделение милиции.

(обратно)

163

Фонарики – деньги.

(обратно)

164

Бутыльбол – пьянка.

(обратно)

165

Кузов – живот.

(обратно)

166

Новогероиново (шутливое) – станция метро «Новогиреево».

(обратно)

167

Бестолковка – голова.

(обратно)

168

Элеватор – живот.

(обратно)

169

Новогонореевский – новогиреевский. (От Новогиреево – район Москвы.)

(обратно)

170

Сарай на привязи – троллейбус.

(обратно)

171

Винт – бутылка с завинчивающейся пробкой.

(обратно)

172

Му-му катать – бездельничать.

(обратно)

173

Черновичок – первый муж.

(обратно)

174

Зелёнка – доллары США.

(обратно)

175

Бомбить – есть.

(обратно)

176

Подросток (здесь) – поросёнок.

(обратно)

177

Филлоксера – «едва различимое на глаз насекомое, безжалостно уничтожающее виноградники».

(обратно)

178

Зыбок – прибой.

(обратно)

179

Люля – кровать.

(обратно)

180

Барабулька – мелкая рыбёшка.

(обратно)

181

Сидеть на струе – о поносе.

(обратно)

182

А с я – аспирантка.

(обратно)

183

Чёрт-морт – всякая всячина.

(обратно)

184

Абсирантка – аспирантка.

(обратно)

185

Вшегонялка – расчёска.

(обратно)

186

Мотайка мотороллер.

(обратно)

187

Речь о заглушаемой в то время у нас в стране радиостанции «Голос Америки».

(обратно)

188

Терзать букварь – старательно учить уроки.

(обратно)

189

Яма – кабинет.

(обратно)

190

Трибунал – отделение милиции.

(обратно)

191

Мучиться (здесь) – заниматься любовными утехами.

(обратно)

192

Крокодильня – отделение милиции.

(обратно)

193

Газировка (здесь) – водка.

(обратно)

194

Аквалангист – запойный пьяница.

(обратно)

195

Аллес нормалес – всё в порядке.

(обратно)

196

Съездить в Бухару – выпить.

(обратно)

197

Антизнобин – спиртное.

(обратно)

198

Тарахтушка – куртка с капюшоном.

(обратно)

199

Изволохать – избить.

(обратно)

200

Вертун – вертолёт.

(обратно)

201

Не дали ногам человека остыть – скоро после смерти.

(обратно)

202

Склад готовой продукции – кладбище.

(обратно)

203

Морочка – старая больная женщина.

(обратно)

204

Под перёд – заранее.

(обратно)

205

Ревизёр – ревизор.

(обратно)

206

Пужарь – пожар.

(обратно)

207

Козлятник – отделение милиции.

(обратно)

208

Одномандатник – верный муж.

(обратно)

209

Попасть в бидон – потерпеть неудачу.

(обратно)

210

Крашонка – крашеное пасхальное яичко.

(обратно)

211

Балкон – большая грудь.

(обратно)

212

Скелетон (Skeleton, буквально – скелет, каркас) – зимний олимпийский вид спорта, представляющий собой спуск по ледяному жёлобу на двухполозьевых санях со скоростью до 130 километров в час.

(обратно)

213

Блицс (аббревиатура) – береги любовь и цени свободу.

(обратно)

214

Гнать мороз – говорить вздор.

(обратно)

215

Тарахтеть попой – бояться, дрожать от страха.

(обратно)

216

Лубьё (здесь) – старьё.

(обратно)

217

Какаси (японское) – пугало.

(обратно)

218

Литавры – женская грудь.

(обратно)

219

Рейхстаг (шутл.) – райком партии КПСС.

(обратно)

220

Яма – кабинет руководителя.

(обратно)

221

Бугор в овраге – начальник в кабинете.

(обратно)

222

Пешеходный (здесь) – пошехонский.

(обратно)

223

Нараздрай – нарасхват.

(обратно)

224

Кочемарить – спать.

(обратно)

225

Копилка – живот.

(обратно)

226

Ребёнок, зачатый на ступеньках в подъезде.

(обратно)

227

Бич – бывший интеллигентный человек.

(обратно)

228

Караулить (здесь) – смотреть.

(обратно)

229

Умывать – бить.

(обратно)

230

Печной комендант – хозяйка, стряпуха.

(обратно)

231

Пайковый – относящийся к элите.

(обратно)

232

Главсокол – Максим Горький.

(обратно)

233

Дипломат (здесь) – диплом.

(обратно)

234

Гнатьпургу – говорить вздор.

(обратно)

235

Молоканка – молочный завод.

(обратно)

236

Ванок – рубль.

(обратно)

237

Измерять градус – пить спиртное.

(обратно)

238

Разгуляй – пьянка.

(обратно)

239

Салофан – целлофановый пакет.

(обратно)

240

Струкуток – мужчина маленького роста.

(обратно)

241

Башка с затылком – простофиля, растяпа.

(обратно)

242

Кислушка – самогон.

(обратно)

243

Убазаривать – уговаривать.

(обратно)

244

Дидона (Элисса) – по античной мифологии, сестра царя Тира, основательница Карфагена.

(обратно)

245

По чесноку – честно.

(обратно)

246

Шевелить помидорами – идти быстро.

(обратно)

247

О винах.

(обратно)

248

Павлов В.С. – глава правительства СССР с 19.1.1991 по 22 августа 1991 года.

(обратно)

249

Бурлить решалкой – думать.

(обратно)

250

Звонилка – туалет.

(обратно)

251

Сидеть на кукуе – ждать у моря погоды.

(обратно)

252

Бурдей – цыганский шалаш.

(обратно)

253

Ксёндз (здесь) – политработник в тюрьме.

(обратно)

254

Нельзяин – хозяин.

(обратно)

255

Шале – роскошный сельский дом в Швейцарии.

(обратно)

256

Вавула – лентяй.

(обратно)

257

Шуршать – работать.

(обратно)

258

Драка с унитазом, ригалетто – рвота.

(обратно)

259

Давить хорька – спать.

(обратно)

260

Гнатое-перегнатое – пастеризованное.

(обратно)

261

Зависнуть – полюбить.

(обратно)

262

Расшибец! – превосходно!

(обратно)

263

Курить бамбук – радоваться.

(обратно)

264

Бить с крыла – бить противника на кулачках, заходя сбоку (запрещённый приём).

(обратно)

265

Начитанность (здесь) – пышная грудь.

(обратно)

266

Образованность (здесь) – толстая задница.

(обратно)

267

Пулярка – жирная откормленная курица.

(обратно)

268

Афганка Хасано прожила 136 лет. Дольше всех на Земле.

(обратно)

269

Кособланки – кривые ноги.

(обратно)

270

Буляляка – этим словом пугают маленьких детей.

(обратно)

271

Стопудово – обязательно.

(обратно)

272

Сахарница – задница.

(обратно)

273

Аллигатор – олигарх.

(обратно)

274

Гладиатор (здесь) – импотент, половой демократ.

(обратно)

275

Мамба – самая ядовитая змея в Африке.

(обратно)

276

У древних шумеров Анатолий переводилось как дар Неба Земле.

(обратно)

277

Буревестник – выпивка.

(обратно)

278

Гупало – фамилия бабушки Михаила Горбачёва.

(обратно)

279

Центральная котельная – ЦК КПСС.

(обратно)

280

Предчувствие не напрасное. Пройдёт всего немного ельцинского царствования, и уже «внутренний наш рынок на 85 процентов захвачен иностранцами. Россия импортирует всё – от металлорежущих станков и подержанных «боингов» до подслащённой воды и канцелярских скрепок, даже продовольствие – две трети от потребляемого. Большинство крупных частных промышленных предприятий – основа российской индустрии – в иностранной юрисдикции и, по сути, нашей стране не принадлежит».

Ельцинская «семья»…

Ельцинская растащиловка…

Разруха…

К этому ли стремилась Россия?

(обратно)

281

Кандёхать – идти медленно.

(обратно)

282

Материалы о злодеяниях Ленина и Сталина смотрите в приложении В.В.Путина «Ленин заложил под Россию «атомную бомбу» в конце книги, на стр. 584-597.

(обратно)

283

ОГПУ – объединённое государственное политическое управление. В народе ОГПУ расшифровывалось так: «О Господи! Помоги Убежать». Расшифровывалось и с конца: «Убежишь – Поймаем, Голову Оторвём».

(обратно)

Оглавление

  • Калачеевская ночь
  • Жители тюрьмы
  • Пастушонок
  • Куряка
  • Милый Сергей Данилович
  • Газета
  • На диковатом Бугре
  • Французский отпуск
  • Маруся
  • Футболёр
  • Строптивец
  • «Щэ заблудишься в Москве…»
  • Вокзал
  • Наливщик льда, или Дорога в щучье
  • Поцелуй козочки, или Убежавший мотоцикл
  • На хуторке слеза
  • Муж, наденный в стогу (История с историей моего первого фельетона)
  • Рождение фельетона
  • Среди немых и заика оратор
  • Спецкор редакторской корзинки
  • В поезде
  • Перевоплощение
  • В подвальной комнатке
  • Готовый фулюган
  • Никто не хотел уступать
  • Надо обмыть космическую тройку!
  • Поминки по Хрущу
  • Бармалей
  • Мои разыскания
  •   Губарев и Гиммлер
  • Конкурс невест
  • На экзаменах
  • Разгуляй
  • Праздник
  • Билет
  • На эшафоте
  • Крутилкин
  • Жена напрокат
  • 24 декабря. Эхо «Жены напрокат»
  • Перед дипломом
  • Поход в гусёвку
  • 30 апреля. Гуляки
  • «Мой фельетон»
  • Крутилка
  • В Ясной поляне
  • Головомойка
  • 23 июля. Макароны по-скотски
  • Кавалеристы
  • Бежать!
  • Дурь
  • Конь спасатся бегством
  • Зеленоградский перепляс
  • Краткость – чья сестра-то?
  • Один мой день
  • У стаканохватов
  • Полёты китайской грамоты
  • Кто мы
  • Шашлык для генералитета
  • Стахановцы
  • Прыткий
  • Колесов
  • Своя хата
  • Счастье
  • По пути в Сандуны
  • Дрова для бедной махи
  • Витька ушёл!
  • Всепланетный плач
  • Виза у трапа
  • Живи!
  • Хулиганистый чурбачок
  • Столетие Ленина
  • Как гналась за мной злая лестница
  • Верандео
  • Персональный гимн
  • Грушевое варенье
  • На картошку!
  • Дадим!
  • На небесах
  • На рандеву
  • Под колесо!
  • Будние хлопоты
  • Колесов в командировке
  • Тассовские зюгзаги
  • Компенсация
  • Белореченск
  • Девочка-праздник
  • 27 февраля. Тайный вклад
  • Судорога
  • Хлеб
  • Лавра
  • 1 марта. В сумерках
  • 4 марта. «Всегда встрену тёплыми руками»
  • 5 марта. Условие
  • Розы
  • Дождь на молодых – к счастью!
  • Марш товарища Мендельсона
  • Первый день совместной жизни
  • Любовь – божественный пожар (Колыбельная для старого холостяка)
  • Бзыки
  • Дрожжи
  • Платок
  • Полгода
  • Пельмени
  • Зачем люди женятся
  • Должно!
  • Праздник до заступа
  • И нас никто не увидит…
  • Пропуск
  • Примирение
  • Клад
  • Воспитание
  • Любящая и любимая
  • Дыши глубже!
  • Седьмое
  • Поливайте фикусы!
  • День
  • Штора
  • Мельница в ложке
  • Дума телевизора
  • За полчаса до смерти
  • Перед сном
  • Отпуск в страду, или Запоздалый медовый месяц
  •   9 сентября. Воскресенье
  •   10 сентября. Понедельник
  •   12 сентября. Вторник
  •   13 сентября. Среда
  •   13 сентября. Четверг
  •   14 сентября. Пятница
  •   15 сентября. Суббота
  •   16 сентября. Воскресенье
  •   17 сентября. Понедельник
  • Говорила мама… Повесть в житейских бывальщинах
  •   В Нижнедевицке у мамушки
  •   Бомба
  •   «Махновец»
  •   Кто живёт под полом
  •   Паляница
  •   Бешеный пух
  •   Мумиё
  •   Бабунюшка Фрося
  •   Качающиеся на лопатах
  •   Яйца для Москвы
  •   Буквы
  •   Русяточка
  •   Помехи
  •   И в аду картошку сажают
  •   Приготовины
  •   Обыденкой
  •   За кого можно ручаться?
  •   Копка по-научному
  •   Гришины хлопоты
  •   Беспокойный друг
  •   Путёвка
  •   Бусы из дождя
  •   Будь борщом!
  •   Боюсь…
  •   Концертик
  •   По грибы
  •   Ни конь ни собака
  •   Дед и баба
  •   Воскресенье
  •   На рынке
  •   Странница
  •   Братья
  •   Оправдание
  •   Примета
  •   Бич
  •   Осторожный гриша
  •   Ужин после ужина
  •   На конфеты
  •   Столовка
  •   Вся жизнь на движениях!
  •   – Ур-ра! Наш папка задушился!
  •   Любовь – королевский пожар
  •   Посмотреть бы на новую Криушу
  •   Свидание
  •   Болезни природы
  •   Почём место в раю, или У каждого свой Иерусалим
  •   Разные Гали
  •   Книга
  •   Работа
  •   Хирург и знахарка
  •   Мороз
  •   Еда
  •   Сборы
  •   На картошку
  •   Благодарность за проигрыш
  •   Бюрократ
  •   Очередь
  •   Мамины заботы
  •   Церковь и свёкла
  •   Живуха
  •   У Зиновьевой
  •   Горбатая посылка
  •   Бесплатная грязь
  •   Отъезд
  •   С дороги
  •   Картошка
  •   Рядовая
  •   Цвет денежку берёт
  •   Утренний трактат о здоровье
  •   Куда уходят годы?
  •   То разлука, то любовь
  •   По картошку
  •   Чёрная биография белой кошки
  •   Трещина
  •   Разброд
  •   Розовая улыбка Ларисы
  •   Крик в ночи
  •   Слушай сюда. Я тебе устно скажу
  •   Батько
  •   Банда
  •   Не спеши!
  •   Мамин платок
  •   Большая стирка
  •   Баптист
  •   И лопатой не накидаешь!
  •   К счастью – под конвоем!
  •   Молитву и курица слышит
  •   Отдохнул и – погреб вырыл, или дать спасибо!
  •   Катила мышка бочку
  •   И гарбуза хочется, и батька жалко
  •   Женюсь!
  •   Мешок-спаситель
  •   Спокойной ночи, Гриша, или Свидания по утрам
  •   Без тебя
  •   Без тебя
  • «Я проснулся… Здрасьте… Нет советской власти…»
  •   Прощание
  • Шестьдесят два года моей незаконной репрессии
  •   Утро в калаче
  •   Новая Криуша – столица нашей семьи
  •   Расскажи, расскажи, Воркута…
  •   Пристёжка к роману. Эпилог
  •     Странная реабилитация, или «Социализм с человеческим лицом»
  • Комментарий
  • *** Примечания ***