Трудные дети и трудные взрослые: Книга для учителя [Владимир Иванович Чередниченко] (fb2) читать онлайн

- Трудные дети и трудные взрослые: Книга для учителя 2.17 Мб, 196с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Владимир Иванович Чередниченко

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation

Автор – учитель (преподаватель «Этики и психологии семейной жизни») рассказывает о свой работе в колонии для несовершеннолетних девушек. «Проживая» с автором день за днем в колонии, читатели волей-неволей вовлекаются в борьбу за этих, казалось бы, пропащих девушек. Рукопись носит характер педагогических размышлений, особое внимание автор уделяет анализу причин, приведших девушек к преступлениям, чтобы обратить внимание родителей и учителей на процессы формирования трудных характеров.

Книга, предназначенная учителю, будет полезна и родителям.


Форзац

От издательства

1. Колония. Девчонки...

2. В реке обиды брода нет

3. Бойкот

4. Сверяясь с Макаренко

5. День за днем

6. Запрещенный прием

7. Переход на летнее время

Вместо послесловия


Форзац



Учебное издание

Зав. редакцией Н. П. Семыкин

Редактор М. Д. Соловьева

Художник Н. П. Лобанов

Художественный редактор Е. Л. Ссорина

Технический редактор С. В. Китаева

Корректор Л. Г. Новожилова

От издательства


Колония... для несовершеннолетних девушек... Нас сейчас трудно чем-то удивить, но, право, невозможно смириться с мыслью, что почти девочки, девчушки, нежные от природы создания и – преступления... порой, ужасные. Переворачиваешь последнюю страницу рукописи то ли с облегчением (как будто возвращаясь из потустороннего мира в реальную нормальную жизнь), то ли с каким-то неосознанным чувством вины.

Первое желание – вернуть рукопись автору. Да, да, мы понимаем, что где-то совершаются преступления, где-то перевоспитывают молодежь... Все правильно. Но у нас другие заботы: помочь учителям в воспитании и обучении наших, назовем их благополучными, детей. Кто же об этом будет думать, если не мы?

– Но позвольте, – неожиданно подключается внутренний голос, – а откуда же берутся неблагополучные дети, нередко становящиеся преступниками? Разве не из наших семей, не из наших школ одни уходят в жизнь, другие – в колонию? Разве не вина в этом каждого гражданина в отдельности и общества в целом? Ведь известно, что жестокость подростков, как правило, вызревает на почве, лишенной любви и теплого человеческого участия.

Нет, беда эта общая и не сегодня-завтра она может войти в любой дом. А впрочем, она давно уже стоит на пороге... нашего общего дома. Значит, не может быть посторонних, значит, мы сообща должны лечить наши «раны». И в первых рядах, конечно же, должны быть главные врачеватели душ человеческих – педагоги.

Колония. Девчонки...

Здесь нет бараков и нар, о которых поется в песнях тюремного фольклора. Воспитанницы спят па чистых простынях, учатся в школе, в свободные часы читают, пишут письма домой, смотрят телевизор...

И все же это место заключения, место лишения свободы. А эти девушки-подростки в опрятных платьях – заключенные. В их биографиях – воровство, участие в ограблении квартир, пьяных драках, разбой, насилия, убийства. Их избивали, они отвечали тем же. Почти у всех – ранняя и сверхранняя половая жизнь. Многие знакомы с наркотиками, многие перед поступлением сюда были на грани алкоголизма.

– И им ты хочешь преподавать этику и психологию семейной жизни? – спрашивали меня. – Не смеши!

Меня и самого терзали раздумья. А действительно, нужно ли этих девушек, таких, кого называют «падшими», готовить к замужеству? Честно ли это в отношении тех парней, женами которых они могут стать? И есть ли смысл, допустим, проводить здесь уроки по теме «Воспитание детей в семье», если добрая половина колонисток в результате абортов и перенесенных венерических заболеваний обречена на бесплодие?

А с другой стороны, разве мыслимо считать, что для 15—16-летнего подростка жизнь закончена? Что ей никогда не откроются простые семейные радости, что очищение души невозможно?

И все-таки я решился и в течение года преподавал здесь этот, многим кажущийся эфемерным предмет... И убедился в том, что он здесь необходим. Но что еще более он был необходим этим девушкам раньше, когда они еще не переступили роковую черту...

Не скрою – бывало и чувство брезгливости, и растерянности, и просто оторопь брала, когда я узнавал, например, что вот эта темноглазая девушка с аккуратной

косичкой до полусмерти избила (не одна старалась, позвала для этого подружку) свою сверстницу, приревновав ее к юноше, с которым «гуляла». А эта – страшно сказать– убила человека. За что? За то, что она его, как уверяет, любила, а он на нее не обращал внимания. А эта, сама в пятнадцать лет опустившаяся на дно пьянства и разврата, заманила в подвал тринадцатилетнюю соседку для своих дружков.

– И им ты хочешь преподавать этику и психологию семейной жизни? – слышу разгневанный голос читателя. – Не смеши!

Господи, да что же они, эти девчонки-колонистки, знали о любви? Как ее себе представляли? Да ничего не знали. Почти у каждой из них все начиналось с того, что малознакомый парень, а то и взрослый мужчина клал ей руку на плечо и говорил: «Пойдем!» Шла из любопытства, из неумения сопротивляться, из-за одурманенности выпитым перед этим стаканом вина (не из бокалов же и не из рюмок пьют в подъездах!), из-за непонимания последствий...

У некоторых все-таки было чувство. Был парень, который нравился. А он настаивал – докажи, что любишь! И доказательство требовал – известно какое...

Первая близость не приносила ничего, кроме физической боли и разочарования. Но для нравственно невежественной души она не становилась уроком. Являлась мысль – девственности не возвратить, сохранять целомудрие уже бессмысленно... Может быть, в следующий раз будет лучше?

У иных в такой ситуации являлись минуты стыда, страха за будущее. Но тут как тут был глушитель всех сомнений – сигарета, алкоголь, наркотик...

Да, это было – только протяни руку. А человека, который мог помочь, остановить, вывести на другую дорогу, задуматься, – не было.

Виноваты эти девушки перед людьми, перед обществом? Виноваты. Ну, а мы перед ними?

Я спрашивал у многих: с кем ты могла откровенно поговорить? К кому могла обратиться в трудную минуту за помощью? Как правило – ни с кем, ни к кому. Не нашлось «доверенного лица». Ни в семье. Ни среди учителей в школе. Ни среди преподавателей ПТУ. Ни среди соседей, почем зря честивших этих девчонок, но ни разу не задумавшихся, почему они такие.

Иногда приходилось слышать мнение: изначально порочны. С рождения. Хорошо, допустим, с рождения. Но ведь медики разъясняют нам, почему и как закладываются в организме те дефекты развития, которые могут дать почву для отклонений личности. Алкоголизм матерей, их нездоровый быт, их болезни. Значит, это мы не уберегли матерей, не поняли, что над их младенцами висит угроза, и значит, им особенно много надо внимания, тепла, участия, что рискованно им расти без пристального, не формального, не для «галочки», а настоящего медицинского и педагогического контроля...

Приступая к работе в колонии, я был далек от мысли, что мои уроки, как, впрочем, и вся воспитательная работа, способны преобразить эти изрядно исковерканные души и каждую из колонисток направить на стезю добродетели. И все-таки верил: какие-то зерна западут в душу...

1. Колония. Девчонки...




1

После второго урока Оля вместе со своей подругой Леной, которую все в классе называли почему-то Белкой, убежала из школы. Спрятались в подъезде близлежащего дома, покурили. Ну, а что же дальше? Слоняться бесцельно но улицам не хотелось – решили пойти к Белке домой. Достали из бара бутылку дешевого вина, выпили. Слушали музыку, смотрели утренние передачи по телевизору.

– Скучно без пацанов, – сказала Белка. – Чем бы еще развлечься?

Вдруг что-то вспомнила, подскочила:

– Живем, Олька! Где-то на кухне самогон должен быть. Старики готовили для сантехников и водопроводчиков. Давай поищем?

Нашли, выпили. Почувствовали свинцовую тяжесть в голове. Белка дошла до кровати. Оля не удержалась на ногах, упала на кухне и уснула на полу.

Проснулись под вечер. Помятые, больные, передвигались по квартире, как в тумане. Белка, глянув на часы, перепугалась:

– Старики сейчас придут. Бежим!

Девятиклассницы кубарем скатились по ступенькам, вскочили в автобус, поехали в соседний микрорайон. Там встретили знакомых ребят, согласились на их предложение выпить. Уселись в уютной беседке па территории детского комбината. Егор – долговязый парень, который успел уже побывать в зоне и считал, что твердо стал на путь исправления, даже пепельницу «организовал», приспособив под окурки банку из-под консервов. Лена с Олей, выпив вина, повеселели. Особенно Белка. Она явно хватила лишку и вскоре уже не могла управлять собой. Один из ребят ощупал жадным взглядом ее стройную фигурку и зашептал что-то на ухо. Белка неестественно засмеялась. Юноша, обхватив ее за талию, повел куда-то. Возвратились минут через десять. По угнетенному виду подруги и самодовольной ухмылке парня Оля сразу поняла, что произошло. Стало жутко. Хотелось испариться, исчезнуть, но

Белка удержала

– Останься. Теперь уже все равно. Нет в жизни счастья...

И пошли все вместе на дискотеку в парк. Оля была в школьной форме, потому идти на площадку постеснялась, взяла у Белки сигареты и устроилась на скамейке неподалеку. Не почувствовала, как задремала. Проснулась, ощутив на себе чьи-то липкие руки. Это Егор. Рвал с нее одежду. Девушка изо всех сил сопротивлялась, наконец вырвалась, ударила его по лицу.

– Дура, я же серьезно! – не отставал Егор. – Женюсь, веришь? Хоть завтра!

Егор снова попробовал взять ее силой. Оля, защищаясь, больно укусила его за руку. Юноша взвыл от боли. Со всего размаха ударил Олю кулаком в лицо. Девушка упала, потеряв сознание. Когда очнулась, Егора уже не было. Голова лежит на коленях у Белки. Подруга гладила рукой ее волосы, успокаивала. Вспомнив, что было, Оля поспешно ощупала себя руками и, убедившись, что Егор, кроме синяка под глазом, не оставил ей других «следов», облегченно вздохнула, встала со скамейки.

– Ладно, Лен, поехали отсюда. Только давай покурим сначала.

Сигарет у девушек не нашлось. Просить у прохожих стыдно. Легче, казалось, «взять» в киоске. Подошли, осмотрелись вокруг. Белка нашла камень, разбила стекло. Взяла с витрины полиэтиленовую новенькую сумку. Загрузила ее сигаретами. Оля прихватила зачем-то несколько детских игрушек.

Убегали, не оглядываясь. Лишь когда поняли, что никто за ними не гонится, остановились.

– Зачем тебе эти звереныши? – поинтересовалась Белка.

Оля вместо ответа лишь пожала плечами. Достала из сумки игрушки и выбросила их в песочницу.

Домой Оля возвратилась в два часа ночи. Без портфеля. В измятом школьном платье с двумя оторванными пуговицами. Отчим, ничего не спрашивая, с размаху ударил по лицу – теперь синяк появился и под левым глазом. Едва удерживаясь на ногах, Оля потухшим взглядом смотрела на отчима. Тот поколебался, но бить больше не стал:

Его сменила мать. Назвала дочь «проституткой», «босячкой», «падшей» и еще какими-то словами.

На рассвете в комнате родителем зазвенел будильник. Оля подхватилась, села на кровати. Зацепившись взглядом за школьные учебники на столе, едва поборола в себе желание схватить их, изорвать, выбросить за окно. Потом нашла учебник по основам права, раскрыла его там, где писалось об уголовной ответственности за совершенные преступления. Глаз заплыл, читать было тяжело. Отшвырнув книгу, вышла на кухню. Мать сделала вид, будто не замечает ее. А отчим ходил по квартире притихший, будто виноватый в чем-то. На Олю не смотрел, общался только с женой.

Неожиданно кто-то позвонил в квартиру. Оля вздрогнула, тело будто током пронзило. Мать этого не заметила, крикнула:

– Открой же дверь! Я не могу, видишь?

Оля пошла... Но повернула не к дверям, за которыми ждали, а к своей комнате. Выглянула в окно и увидела внизу около подъезда... милицейский «газик».


2

Для меня и шестнадцатилетней Ольги Водолажской  колония началась почти одновременно. С той лишь разницей, что она знакомилась со здешней жизнью сквозь оконную решетку небольшой камеры в карантине, я же мог открыть окно своей комнаты настежь.

– Ну что, Владимир Иванович, давайте знакомиться,– говорит начальник колонии Дина Владимировна Васильченко, пригласив меня в свой кабинет. – С вами. А потом познакомимся с колонией. И я заодно сделаю обход в качестве начальника. У вас это будет первый рабочий день, а у меня – второй. Кстати, раньше я работала здесь воспитателем... Начнем с карантина? – предлагает Дина Владимировна, приближаясь к длинному приземистому зданию с решетками на засиженных мухами окнах. – Познакомимся с новенькими? Между прочим, одну из них – Ольгу Водолажскую – распределили в шестое отделение. В то, с которым вам предстоит работать.

Идем мрачным коридором. Днем и ночью здесь тусклый свет электролампочек. Останавливаемся возле камеры девушек, которые прибыли накануне. Контролер наклоняется, заглядывает в «глазок», гремит тяжелыми засовами, – заходим. Кровати в два яруса. Небольшое зарешеченное окно. Посредине камеры стол, деревянные табуретки Девушки вскакивают, старшая по камере докладывает. Васильченко разрешает садиться. Занимаем места за столом. Всматриваюсь в лица осужденных, прислушиваюсь к вопросам, которые ставит Дина Владимировна, размышляю над услышанными ответами.

Вот Наталка Жужа. Одесситка. Осуждена по статье 142. Угрожая ножом, сняла часы с руки своей пятнадцатилетней ровесницы. Среди белого дня. На автобусной остановке в центре города. Приговор – три года лишения свободы. Наталка считает, что наказана слишком строго.

– Я только пошутить хотела, – говорит, оправдываясь.

– Хорошие шутки – с ножом...

Жужа смотрит исподлобья:

– Нож просто так взяла, я не угрожала.

– Играла, – подсказывает Васильченко.

Осужденная опускает глаза. Молчит.

– Допустим, ножом играла, – продолжила Дина Владимировна. – Но ведь часы у потерпевшей сняла?

Осужденная молчит. Потом взрывается:

– Ну, сняла, сняла! Все равно – та телка целая и невредимая. На свободе нежится, а мне тут три года нары полировать.

– А вот жаргон ты, пожалуйста, оставь, – говорит строго Васильченко. – Задумайся лучше о другом: как дальше жить будешь? А ту девочку, которую ограбила, не трогай. Не нужно ей завидовать. Она, может, теперь по улицам с оглядкой ходит, ночью спать не может спокойно.

Начальник колонии переводит взгляд на пятнадцатилетнюю Любу Борисову, которая осуждена к девяти годам. Та молчит. Напрасно теряем время и надеемся услышать от нее хотя бы слово. Впрочем, я уже немного знаю ее историю. Люба в отсутствие родителей пригласила домой приятелей. Пила с ними вино, танцевала. На просьбу парализованной и прикованной к постели бабушки прекратить пьяную оргию она подняла швабру, замахнулась, ударила и потом уже била до тех пор, пока она и помогавшие ей приятели не убедились в том, что бабушка мертва.

Люба молчит. Мохова, которая сидит рядом, тоже не из разговорчивых. Кратко информирует, что осуждена к трем с половиной годам за хранение и употребление наркотиков. Гаенко осуждена за квартирную кражу.

– Чью квартиру ты обворовала? – спрашивает Дина Владимировна.

– Одноклассницы.

– О чем думала, когда совершала преступление?

– Ни о чем. Бабки были нужны.

– Зачем?

– Да на разное.

– Разное – это что, наркотики?

– В общем-то да.

Начальник колонии расспрашивает о семье. И я снова, в который раз, убеждаюсь, что у истоков беды стоит семейное неблагополучие. Это наша общая большая боль – вот такие подростки, изолированные в воспитательно-трудовых колониях. Наша общая беда, коллективная ошибка, просчет. Много в чем не выполнила своей изначальной роли семья, где-то дала сбой школьная педагогика, подставила подножку «улица». Подростки за высокой каменной стеной – упрек всем нам: родителям, учителям, академикам...

Переходим в соседнюю камеру. Обстановка та же, и девушки в таких же серых халатах. В углу замечаю полку с книгами и журналами.

– Читаете?

– А что – здесь есть что читать?

Я присматриваюсь к содержимому полки и понимаю, что заключенная права: читать здесь действительно нечего. Васильченко, перехватывая мой взгляд, говорит:

– Я, Владимир Иванович, поняла вас. В скором будущем мы эти недоработки старого руководства исправим.

Начальник колонии ставит перед осужденными те же самые вопросы: о семье, причинах, которые привели к преступлению. И вдруг:

– Вы готовитесь перейти в зону, что вас особенно волнует в связи с этим?

– Ваш актив. Говорят, активисты больше воспитателей стараются! – выпаливает Клименко.

– А знаешь ли ты, Нина, – сдержанно спрашивает Васильченко, – о тех преимуществах, которые имеют активисты? О видах на досрочное освобождение, допустим? Внеочередных свиданиях?..

– Так что, из-за этого «мусоршей» становиться?

– Да-а, видимо, этот наш разговор преждевременный, – не обращая внимания на резкость осужденной, сожалеет Дина Владимировна. И предлагает: – Давай отложим и вернемся к нему через месяц. Ты поживешь – на нас посмотришь, мы – на тебя.

– Смеетесь? – по-детски надув губы, отвечает Нина. – Чужие лапти мне примеряете? Только не пойду я против народа, не пойду! Сдохну лучше!

– Почему же против народа? – принимает вызов Васильченко. – Таких, кто не поддерживает актив, у нас единицы. Сама убедишься.

– Посмо-о-отрим, – не желая уступать, тянет осужденная.


3

 С нетерпением жду встречи с Водолажской. И вот наконец – светловолосая, высокая, стройная, с коротко остриженными волосами, искренней улыбкой, словом, прямая противоположность той, которую я себе представлял. Она рассказывает о последнем дне перед преступлением. Вспоминает и бессонную ночь в ожидании ареста, следствие. Совсем не поддерживает разговор о родителях. А когда воспоминания возвращают ее к приговору, губы начинают предательски дрожать.

– Разве ж так честно? Мы на десятку взяли, а киоскер насчитала 120.

Я обескуражен ее наивностью. Но для Васильченко это будни.

– Разве не все равно, сколько украдено? – выговаривает строго. – Неужели не знала, что всякая кража – преступление?

– Представьте себе – не знала, – обозленно отвечает Ольга. – А попробуй разберись: один куртку из школьной раздевалки потянул, другой шапку с прохожего снял, третий еще чего натворил – они осуждены условно, с отсрочкой, мне же два года колонии – за что?

Осужденная наконец выговорилась, умолкла. Я спросил:

– Ты говоришь, не знала, что совершаешь преступление? Ну, а как же школьные уроки права?

– Ой, не надо про школу... – Водолажская растягивает тонкие губы в жалкую улыбку. – И вообще, и школу, и учителей я даже вспоминать не хочу – противно...

Из бесед с начальником колонии мне уже известно о стремлении осужденных всячески умалить содеянное, найти оправдывающие собственное падение причины. Пытаюсь заглянуть в глаза собеседнице, но... не удается.

В колонии еще много раз я буду слышать подобное Ольгиному объяснение собственной инфантильности. У подростка 13-15 лет нередко возникает чувство, что окружающие взрослые его не понимают, следовательно, несправедливы к нему.

Я перевожу разговор на другую тему.

– Скажи, а где сейчас твоя подельщица Белка?

Ольга задумчиво уставилась куда-то в пространство, словно желая погреть застывшее лицо теплым светом, проникающим в камеру через зарешеченное окно.

– На «даче» задержалась, где же еще.

– На даче?! На какой?..

– Ну, это мы так вендиспансер между собой называем...

После знакомства с Ольгой чувствую себя уставшим и морально опустошенным. Разобраться в природе преступления, совершенного хотя бы вот этой шестнадцатилетней девушкой, непросто. Еще сложнее – помочь ей осознать, что жила не так. Перед тем как отправиться в воспитательскую, я задал Водолажской еще два вопроса.

– Оля, ты была на учете в милиции?

Опускает глаза: значит, была.

– Я знаю из дела, что ты задержана в состоянии алкогольного опьянения. Скажи, почему ты пила?

Пожимает плечами.

– Вспомни, как это произошло в первый раз. Без отвращения взялась за стакан?

– Откуда ему взяться, отвращению? – иронично усмехается. – Все вокруг пили.

– А что, родители на это никак не реагировали?

– Откуда б они узнали?

– Ну а как же. Приходишь с запахом, да наверняка еще и курила.

– Ну и что – они тоже... с запахом...

Тут нашу беседу прерывает начальник колонии, и я понимаю, что увлекся.


4

 Первый мой урок неожиданно затянулся, за что позже долго пришлось краснеть перед директором школы Фаиной Семеновной Шершер.

Когда я переступил порог X «А», воспитанницы дружно встали.

Первые дни сентября. Еще жарко. Выигрывая время, снимаю пиджак, вешаю на спинку стула. Вижу, приближается одна из воспитанниц. Останавливается в двух шагах.

– Товарищ преподаватель, X «А» класс в количестве двадцати восьми человек к уроку этики и психологии семейной жизни готов.

– Хорошо, садись, – разрешаю я.

Замечая, что все остальные продолжают стоять, прошу их также садиться. Прежде чем начать урок, делаю попытку наладить контакт с учениками.

Мне уже говорила замполит Александра Афанасьевна Кочубей о том, что искренность здесь чувствуют сразу, и я не стремился вести себя как-то по-особому, проводил урок так, будто нахожусь в своей днепропетровской школе № 45, в которой в течение трех лет до этого преподавал. Слушают воспитанницы внимательно, конспектируют. Но в дискуссии не вступают, на вопросы отвечают коротко, скучают. Меня это обеспокоило. Что делать? Как их расшевелить? Взглядом прошу помощи у Водолажской, которая сидит рядом – за первой партой. Но она отводит глаза.

– Неужели нет вопросов?

Все молчат. Тогда Водолажская отрывает от листа маленький клочок, делает вид, что пишет на нем, складывает вчетверо. Смотрит красноречиво. Я понял ее. И, шутливо пообещав почерковедческих экспертиз не проводить, предложил передавать записки с вопросами.

Почти сразу поступил первый вопрос: «Как вы относитесь к зэчкам?» Читая вслух, заменил последнее слово словосочетанием «осужденные девушки» и по реакции одной из учениц на эту замену угадал автора записки. Проходя между рядами, прочитал на бирке ее фамилию. Корниенко.

В классе тишина. Очевидно, колонисткам не безразлично, каким будет мой ответ. Стараюсь отвечать искренне:

– Знаете, девушки, я еще не полностью разобрался. Но хочется верить, что за казенными формулировками ваших досье есть человеческие души...

Аудитория реагирует неоднозначно, основная часть воспитанниц продолжает рассматривать меня скептически. Я начинаю аргументировать и, увлекаясь, забываю о сложившемся в колонии правиле мужчинам-преподавателям не разгуливать по классу во время урока. Впрочем, далеко я еще не успел зайти. Остановившись в узком проходе между первыми партами и продолжая свою тираду, вдруг чувствую какое-то шевеление ниже пояса. Опускаю глаза и вижу, что близсидящая колонистка, свернув в трубочку

тетрадный лист, пытается всунуть его в мой гульфик. Я резко говорю:

– Оставь, там все в порядке.

И тут только замечаю, что весь класс, не слушая меня, наблюдает за нашим поединком. Кто знает, как отреагирует новый преподаватель. На этот раз я, кажется, выдержал испытание.

Прозвенел звонок. Не с урока. Тот мы не услышали. Это уже на новый урок. Обычный звонок, как во всех школах. Но он возвратил нас в мир реальности. Зашла учитель Ангелина Владимировна Жевновач. Староста снова отрапортовала, только на этот раз уже ей:

– Товарищ преподаватель, Х «А» класс в количестве двадцати восьми человек к уроку украинской литературы готов.

Сдав рапорт, она тихо, уже не по форме заискивающе попросила:

– Ангелина Владимировна, разрешите... Мы не все успели по этике, можно Владимиру Ивановичу ответить на наши вопросы?

Жевновач уходит, а я разворачиваю очередную записку. «Представьте, что вам 20 лет. Вы знакомитесь с девушкой, встречаетесь, полюбили ее. Вы решили жениться. И вдруг узнаете, что она в прошлом судима. Как вы поступите в таком случае?»

Отвечаю, не задумываясь:

– В условии заданной вами задачи сказано, что я полюбил. Значит, было за что. Разрешите задать вопрос вам: почему бы в таком случае и не жениться? Лично я не вижу препятствующих причин.

И разворачиваю следующую записку. «Любите ли вы готовить? Если нс секрет, что именно умеете? Кузовлева, староста класса».

Я отыскал глазами колонистку с копной огненно-рыжих волос, спадающих на плечи, ту, которая в начале урока сдавала мне рапорт.

– Иногда готовлю, – отвечаю, глядя на Кузовлеву. – Что за мужчина, если он не может заменить жену у плиты! Ну, а если конкретно?.. Умею десяток блюд из мяса. Жене и сыну особенно нравится курица под майонезом.

(На следующий день мы беседовали с Кузовлевой об успеваемости в отделении, и она не отошла, пока не записал ей в блокнот один свой рецепт. Что это было: особое доверие или продолжение «прописки»?)

Еще одна записка: «Как вы относитесь к курящим женшинам?» Подписи не было, но я так думаю, что под этим вопросом могла бы подписаться каждая.

– Плохо отношусь. И особенно плохо, больше того, вообще не понимаю курящую женщину, когда она беременна или кормит грудью.

Я отвечал и боялся, что очередным вопросом будет такой: курю ли я? Но колонисток интересует другое:

– А ваша жена, будучи беременной, курила?

Я их разочаровываю:

– Она вообще не курит.

И берусь отвечать на новую записку. «Сами понимаете, жили мы до колонии по-разному. Что делать в будущем девушке, которая захочет стать матерью, но не сможет?» (Без подписи.)

– Можно взять ребенка в Доме малютки. Нужно только подумать, сможешь ли ты стать для него матерью.

Реплика из класса была неожиданной.

– Еще чего! Пусть сами матери растят своих недоносков! Нам – чужое не надо!

В отличие от всех остальных я не понял, кому была адресована и почему вообще могла возникнуть эта реплика, потому что не знал еще историю Шумариной. Прозевав время аборта и желая избавиться от ребенка, она решила уехать рожать в дальнюю деревню, но роды застали в дороге. Закрывшись в туалете вагона скорого поезда она, преодолевая боль, приняла сама у себя роды, перегрызла зубами пуповину и, завернув ребенка в припасенную заранее простыню, выбросила его за окно. По счастливой случайности сверток с ребенком упал в сугроб, и тут же его зов был услышан проходящим мимо железнодорожником. Но «села» Шумарина за квартирные кражи, чем часто козыряет, не желая вспоминать о преступлении более страшном – против своего ребенка.

Вопросы продолжила колонистка у окна.

– Чтобы усыновлять, куда в первую очередь нужно обратиться?

– В районный отдел народного образования. К инспектору по охране детства.

Были еще вопросы. На разные темы. Достаточно серьезные, зрелые. И вдруг такой:

– В каких городах вы бывали?

– Ну, много в каких. В Ленинграде, в Москве, Новосибирске, Саратове...

– А в Томске были?

– А в Черкассах?

– В Одессе, Ворошиловграде, Краснодоне?..

Названия городов следуют одно за другим. Странно.

Что это? Похоже на детскую игру.

– Вот ты, – обращаюсь я к одной из воспитанниц. – Почему спросила именно о Томске?

– Я жила там...

Как все просто, оказывается. Воспитанницы называли города, в которых жили. Теперь понятен их интерес, желание узнать, был ли я там, ходил ли родными для них улицами. Многие уже давно не были дома.

Но почему колонистка сказала: «Я жила там»? Неужто для нее все в прошедшем времени?

– Ты жила в Томске. А после освобождения куда поедешь? – спрашиваю.

– Не знаю, – отвечает растерянно.

– Боишься, что потянет в прежнюю компанию?

– Да нет! Дома много кто знает, что я в колонии. Как на меня смотреть будут? – виновато улыбается. – Я для них навсегда останусь неполноценной...

...Настало время третьего урока. Ангелину Владимировну сменила Вера Юрьевна Лапочкина, старший учитель математики. Весь ритуал «срыва учебного процесса», как полушутя-полусерьезно охарактеризует это позже директор школы, повторился сначала. Я предложил девчатам провести тестирование. Начали с теста «Какими вы будете родителями?». Полученные результаты оказались удивительными и для меня, и для них. Восемнадцать из двадцати восьми воспитанниц, если будут придерживаться тех принципов, о которых заявили избранными вариантами ответов на вопросы, могут стать хорошими матерями. Кое-кто мечтает и о работе с детьми – хочет быть учителем. Пожалуй, это и не удивительно, ведь перед глазами хороший пример: из одиннадцати учителей колонии пятеро удостоены звания «Отличник народного образования УССР». А бывшая начальник колонии Н. И. Минеева – заслуженный учитель республики. Может ли таким похвастать хотя бы одна из наших обычных школ?

Из класса я выходил другим. Укрепилась не только моя вера в реальность исправления воспитанниц, укрепилась – что еще важнее – и их вера в возможность счастливой судьбы.


5

 Надежда Викторовна Заря, невысокая, застенчивая девушка с лейтенантскими погонами – мой наставник. За несколько дней она успела рассказать мне основное о колонии, перечислила вкратце мои обязанности, охарактеризовала каждую воспитанницу из шестого отделения, в котором нам предстоит работать. Уже из первой беседы с Надеждой Викторовной можно было понять: ей нелегко. Да и кому из воспитателей легко здесь – с детьми, которые совершили уголовные преступления, среди которых и тяжелые: убийства, грабежи, соучастие в изнасиловании...

На мой оптимизм от первых уроков Надежда Викторовна сухо заметила:

– Не спешите с выводами. Вы человек новый, вам хотят понравиться. Но как только привыкнут – начнут чудить. – Заря скупо улыбнулась. – Мне тоже они поначалу смирненькими казались. В Корниенко, к примеру, души не чаяла. До одного случая...

Заря на свою судьбу не жалуется. На работу в органы милиции она была рекомендована комсомолом. Получила юридическое образование. Позже молодого коммуниста Зарю направили в Мелитопольскую воспитательно-трудовую колонию для девушек. Ей с первых дней повезло – попала на стажировку к одному из наиболее опытных педагогов, воспитателю шестого отделения Дине Владимировне Васильченко. Да, именно к той самой Дине Васильченко, которая сейчас начальник колонии.

Как-то, это было на самоподготовке по литературе, Корниенко поссорилась из-за книги с одноклассницей Цирульниковой. Вспыхнув мгновенно, она веером запустила учебник по классу. Книга, описав дугу над головами воспитанниц, приземлилась возле двери. Надежда Викторовна, естественно, сделала Корниенко замечание и приказала поднять книгу. Но та категорически отказалась.

– Янка виновата, пусть и поднимает.

– Я, Катя, видела, что книгу бросила ты. Тебе и поднимать.

– Не буду, – уперлась Корниенко.

Шумарина ей сзади шепчет: «Дура, Катька, подними. Накажут же!» Но та твердо стояла на своем.

– Не подниму!

Молодой воспитатель растерялась.

– Нет, ты сейчас встанешь и поднимешь книгу.

– Не подниму, хоть режьте!

Класс замер. Все взволнованно ждали, чем закончится инцидент. Никто из воспитанниц не поддерживал в той ситуации Корниенко. Кошкарова, к примеру, говорила мне, что хотела тогда встать и поднять учебник, но не решалась. Надежда Викторовна сама подняла ту злосчастную книгу. Подошла, положила ее на парту возле Корниенко. Стараясь казаться спокойной, сказала:

– Продолжаем самоподготовку.

Все облегченно вздохнули. Кроме Корниенко. Лишь через неделю, убедившись, что воспитатель этот инцидент не вынесла за пределы классной комнаты, она подошла и извинилась перед Надеждой Викторовной.

Я, узнав об этой истории, подумал: вот тот случай, когда «наказание без наказания» оказывается эффективнее.

– Скажите, много времени в расписании занятий спецшколы милиции, которую вы заканчивали, отводится для изучения Макаренко?

Надежда Викторовна невольно запнулась. Я ее хорошо понимаю. Потому что сам заканчивал госуниверситет и за все годы учебы не вспоминаю ни одной содержательной лекции о системе Макаренко. А ведь проблема трудных подростков у нас не исчерпана.

С той самоподготовки взаимопонимание между новым воспитателем и отделением значительно улучшилось. А вскоре возникло доверие и откровение в общении. Но... ненадолго. Только наладилось все, утряслось, а тут ЧП. Заходит Корниенко в комнату воспитателей, лицо у нее синее, губы дрожат, и сообщает:

– Я проглотила ложку.

У Надежды Викторовны закружилась голова. Ладони рук стали влажными, а ноги будто свинцом вмиг налились, она не могла даже выйти из-за стола. Хорошо, что начальник отряда Любовь Георгиевна Пятецкая была рядом. Взяла воспитанницу за руку, повела в медсанчасть. А в городскую больницу ее уже сопровождала в машине Надежда Викторовна. После операции, когда дела Кати пошли на улучшение, воспитатель выяснила, как все было. У Корниенко возник конфликт с отделением. Только теперь выяснилось, кто был прав, а кто виноват в той истории с книгой. Не от предвзятого отношения к воспитателю Катя отказалась ее поднять. Это Цирульникова довела девушку до такого состояния, когда та уже не контролировала свои действия.

Только была еще одна причина, которая вынудила Катю похитить в столовой алюминиевую ложку, отломать ручку и проглотить ее через силу. Ей хотелось хотя бы на неделю вырваться на свободу.

– Чего только не было за два года, – вздыхает Надежда Викторовна. И переводят разговор на день сегодняшний. – Вижу, вы познакомились уже с этой новенькой из Кривого Рога, какое о ней мнение?

Я понял, что речь идет о Водолажской.

– Она совсем не напоминает преступницу. Боюсь, что ее здесь могут испортить.

На слово «испортить» Заря, очевидно, обижается.

– Вот еще! В отделении давно никаких ЧП. Нет рукоприкладства, работает каждый только за себя. Даже крыс полгода как вывели.

Я сначала подумал было, что крысы – это грызуны, и вслух высказал удивление бездеятельностью санстанции.

Надежда Викторовна объяснила:

– Нет, наши крысы не грызуны, а беруны. Втихаря берут у своих. То, что плохо лежит.

Минуту оба помолчали. Потом Заря постучала три раза по деревянной крышке стола.

– Наговорила вам всякого, хотя б не сглазить...


6

 Уже утром следующего дня я понял, что стучала Надежда Викторовна по столу не напрасно: девчата из нашего отделения начали чудить. Подошла ко мне в жилой зоне Водолажская, многозначительно прищурилась.

– Знаете, у нас день рождения у одной девочки.

– Не знаю, а у кого?

– Без понятия, – призналась Водолажская и неожиданно сникла, замолчала.

– Ольга, не темни, – сказал ей строго. – Что дальше?

– А дальше... Мы хотели просить вас принести нам... Банку сгущенки.

О том, что на языке колонии сгущенка означает водку, я уже знал. И был поражен Олиной просьбой. Для кого она старается? Кому это я дал повод думать, что способен пойти на такое нарушение?

– Сгущенку? – изобразил я искреннее удивление. – Не понял. К тому же, я не на молзаводе работаю, как ты знаешь.

У меня еще была надежда, что Водолажская отступится и переведет разговор на другое, но она действовала достаточно настойчиво.

– Бутылку водки принесите. Пожалуйста.

Эта дерзость окончательно выбивала из колеи. Что же происходит? Почему не со школьными проблемами, не с девичьими тайнами идут ко мне, а с такой просьбой? Может, проверяют? Я вспомнил предупреждение замполита Александры Афанасьевны Кочубей о том, что каждого нового человека в колонии воспитанницы долго и упорно изучают, стремясь познать особенности его характера до мелочей.

Принимая мои мысли за колебания, Водолажская тем временем назвала цену:

– Не даром просим, у нас есть 25 рублей.

На такое уже следовало ответить однозначно.

– Водолажская, – сказал ей тихо, – не надо ставить меня в дурацкое положение.

Но она не уходила, продолжала канючить.

– Пожалуйста, принесите. Мы бросим клич – 50 рублей насшибаем... Что, и пятьдесят мало? Сколько же вы хотите?

Вот тут на меня накатило.

– Пять тысяч, – говорю.

В глазах Водолажской промелькнула растерянность.

– Вы шутите?

– Нет, серьезно.

– А я пошутила, – хохотнула она.

Разговор, казалось бы, окончен, но воспитанница не уходит, мнется. Я терпеливо жду. Посмотрев исподлобья, она, наконец, спрашивает:

– Будете докладывать Хозяйке?

– Во-первых, не Хозяйке, а начальнику колонии.

– Значит, будете?

Я оставил этот ее вопрос без ответа.

– Оля, скажи честно, кому понадобилась водка?

– Мне...

Ответив так, она замкнулась, и больше не удалось из нее вытянуть ни единого слова.

Через час, просмотрев с воспитателем Зарей личные дела, узнали: приближается день рождения Цирульниковой.


7

 За окном прекрасное утро. Через распахнутую балконную дверь врывается нарастающий шум просыпающегося города. Настроение еще больше поднимается оттого, что увижу сейчас однокурсника. По сложившейся недавно традиции мы с ним каждое утро идем на работу.

Он уже ожидает возле выхода из гостиницы. Спускаемся ступеньками широкой лестницы парка вниз. Идем улицами старого города.

– Слушай, а может, и мне перейти работать в колонию? – вдруг спрашивает Зинченко. – Сколько там у вас платят?

– Ты знаешь, мне трудно ответить на твой вопрос. Я, Валера, за работу в колонии денег не получаю. А на каких ставках мои коллеги теперешние – не интересовался.

– Да нет, ты не правильно меня понял. Не только в деньгах счастье. Может, там от меня большая польза будет?

– Как сказать, может и большая, – отвечаю. – Но ты лучше в своем ПТУ работай так, чтобы твои воспитанники не попали в колонию. Пусть они лучше ее узнают из книг.

На перекрестке расходимся. Настроение по-прежнему прекрасное. Радуют оживленные улицы, разнообразие красок и цветов, непринужденный девичий смех и даже просьба старушки перевести через улицу.

Но вот высокая каменная стена. Колония...

Осужденные построены на утреннюю линейку. В глаза бросается удручающе-серый цвет: забора, построек, одежды, лиц. Председатель совета коллектива воспитанниц колонии громко подает команду, которая звучит здесь ежедневно: и сегодня, и вчера, и пять, и десять, и двадцать лет назад.

– Равняйсь! Смирно!

Председатель чеканит шаг, докладывает:

– Товарищ начальник колонии...

Васильченко прерывает ее жестом:

– Здравствуйте, воспитанницы!

– Здравия желаем! – отвечают осужденные хором.

После линейки – развод. Часть колонисток отправляется на занятия в школу, часть – в ПТУ, остальные – в производственные мастерские. Мы же собираемся в кабинете начальника колонии на утреннюю оперативку.

Трофим Мефодиевич Климук начал с доклада про обстановку в зоне на протяжении минувших двух выходных дней. Особенное беспокойство заместителя начальника колонии вызывает поведение воспитанницы Фомковой, которая высказывала в отделении мысль о побеге. О Фомковой я уже слышал. Она осуждена к десяти годам за соучастие в убийстве, в колонию прибыла недавно. Из доклада начальника отряда узнаю, что Фомкова взята на списочный учет, то есть запрещается брать ее на любые работы за пределами жилой зоны. Любовь Георгиевна Пятецкая сообщилатакже, что с Фомковой проведены несколько профилактических бесед.

Следующей берет слово Фаина Семеновна Шершер, директор школы. Говорит о волнениях, которые нарастают среди воспитанниц, особенно по пятницам, перед выходными. Фаина Семеновна просит у администрации разрешения за счет сокращения самоподготовки отпускать девушек на час раньше из школы. Для стирки. Отдельно вспомнила об утюгах. За каждым столом в бытовой комнате закреплено по одному. Утюги перегреваются, горят. Необходимо закрепить по два за столом.

Начальник колонии с этим соглашается и открывает журнал учета обращений воспитанниц в часы личного приема.

– Есть одна жалоба на медсанчасть, – начинает она. – Не буду называть имя, но одна из сотрудниц позволила себе высказаться в таком духе, что у нас тут, мол, не санаторий, нужно было на свободе лечиться. И медикам, и всем другим сотрудникам, извините, хочу напомнить: наши дети лишены одного – свободы. И ничего больше, подчеркиваю. Права на качественное медицинское обслуживание, как и советского гражданства, их никто не лишал.

Я насторожился. Где-то я это уже слышал. Стоп! Это было сказано бывшим начальником колонии Надеждой Ивановной Минеевой буквально два дня назад в этом же кабинете. А Дина Владимировна все продолжала говорить, выдавая мысли своей предшественницы за свои.

Закончив, Васильченко обратилась к Марине Дмитриевне Бондарчук, завучу школы:

– Ну а теперь доложите о вашем ЧП.

– Из сумочки преподавателя Жевновач пропал флакон с духами, – говорит тихо завуч.

– Где была оставлена сумочка?

– В учительской.

– С любительницей духов я разберусь отдельно. (Духи входят в список предметов, запрещенных к вносу в зону. – В. Ч.) Вы мне ответьте лучше на такой вопрос: учительская у нас – проходной двор?

– Из учительской можно что угодно вынести, – сказала Фаина Семеновна. – Я предупреждала, что комната не запирается.

– Что-то я не помню, чтобы вы меня об этом предупреждали.

– Не вам, Дина Владимировна, Минеевой говорила.

– Ну так с Минеевой и спрашивайте, – вскинув подбородок, обиженно ответила Васильченко.

– А что же сейчас делать с ключами? – робко вставил Трофим Мефодиевич.

– А что?.. Сколько у нас учителей, одиннадцать? Значит, закажем одиннадцать ключей. Какие еще есть вопросы?


8

 Я отдавал «долги». Теперь Жевновач. вместо моего урока этики и психологии семейной жизни проводила украинскую литературу. Пока Ангелина Владимировна проверяла домашнее задание, у меня было время поразмышлять о пропавших духах. Кто мог взять? Зачем? Подушиться? Вряд ли. Такое в зоне не принято. Для «внутреннего употребления»? Вполне может быть. У Цирульниковой день рождения, с водкой не получилось, можно компенсировать парфюмерией. Это, конечно, лишь догадки, и все же... Все же... Вырвал из блокнота листок и размашисто написал: «Яна! Помоги, пожалуйста, возвратить Жевновач духи». Подписался. Сложил листок вчетверо и передал его по рядам.

Цирульникова в ответ лишь скептически пожала плечами. Скомкав, она положила записку в карман. Поняв, что ответа не будет, я переключил внимание на Водолажскую. Она сидит с Шумариной. Плечи опущены, ничего не пишет, в дискуссии, которая вспыхнула вокруг романа Олеся Гончара «Прапороносцы», участия не принимает. В отличие от своей соседки Шумариной. Или, скажем, Корниенко.

– Три года Шура Ясногорская не знала ничего о судьбе Юрия Брянского, – вдохновенно говорила классу Ангелина Владимировна. – Три года не знала, но продолжала любить и оставалась верной ему.

– Ну и дура! – не удержалась от реплики Корниенко.

Ангелина Владимировна застыла посередине класса:

– Я не поняла. Ты, Катя, о чем?

Шумарина вмешалась:

– Да все о том же, о том...

Я сразу почувствовал, что обстановка на уроке необычная, воспитанницы ведут себя как никогда развязно, но вот понять причину этой развязности не мог. Ангелина Владимировна хорошо держится, молодец. Никаких срывов. Голос не повышает и моралей не читает.

– Ждала одного два года, хватит, – обозленно роняет Корниенко. – Невесту там себе, где служил, нашел.

Оглянулась Водолажская, и я увидел на миг ее отчаянные, умоляющие о прощении глаза, вспомнил, как неловко она переминалась с ноги на ногу, упрашивая принести девочкам «сгущенку». Никому, кроме воспитателя Надежды Викторовны, я не стал говорить о том случае, мы решили не принимать по нему пока никаких мер, но ведь Водолажская-то этого не знала – она ждала наказания. Я ободряюще кивнул ей, и в глазах ее заблестели искорки надежды. Она снова повернулась спиной, но сидела теперь ровно, чувствовала себя уверенней.

– Юноши, как и девушки, бывают разные, – продолжала беседу с десятиклассницами Ангелина Владимировна. – Тебе, Катя, не привелось, значит, встретить такого, как Юрий Брянский.

Корниенко недоверчиво покачала головой.

– Слышала, слышала! «Каждая девушка достойна своего поэта, но не каждая встречает его на пути...» Кажется, Бальзак это изрек. А по мне, что Бальзак, что рижский бальзам. Нет, вру, бальзам – все же лучше. Да и вообще – подумаешь, Брянский. Деревня, вот кто он. Такие не в моде уже давно. А те, кто в моде, – отребье да отбросы.

Ангелина Владимировна:

– Вот и хорошо. Вроде разговорились. Коллективно и отыщем истину...

Цирульникова не удержалась, чтобы не съязвить:

– «Истина в вине», а вина – нет, даже на день рождения. Мне вот вышедшая на свободу Клавка Калиниченко  пишет в письме, что в первый же день ящик мадеры раздобыла. Вот истина, так истина! Клавка не соврет, упаси бог.

В классе зашумели. Низкорослая и худощавая Цирульникова , ехидно посмотрев на учительницу, села на свое место, чтобы до конца урока не произнести больше ни слова.

Ангелина Владимировна с упреком смотрит на воспитанниц. Подходит к окну, молчит. Девушки вроде притихли, им неудобно. Как только наступила тишина, Жевновач  спросила у Корниенко:

– Катя, а все-таки, ты сама сумела бы так полюбить, как Шура Ясногорская?

Корниенко отвечает едва слышно:

– Не знаю.

Зато Шумарина, оказывается, «знает»:

– Любовь, Ангелина Владимировна, это как в нашем дворе пели: «Любовь – глубокая река, где тонут оба дурака...»

Жевновач обратилась к Неле:

– А что ты, кроме трилогии «Прапороносцы», еще читала из произведений Олеся Гончара? Скажем, читала книгу «Бригантина»? Как ты ее восприняла?

– Как надо, так и поняла, – откликнулась, не вставая, Шумарина. – Что за манера в душе ковыряться? Могу я прочесть для себя только или не могу?

Ангелина Владимировна плотно сжимает губы.

– Встань! – говорит требовательно.

Шумарина медленно и неохотно поднимается за партой. Ситуация в классе напрягается. А мне приходит записка от Цирульниковой: «Никто и ничего у Жевновач не брал. Пусть пороется хорошенько в своей сумочке».

– Да, разуверилась ты крепко во всем хорошем, – с неожиданной теплотой и участием в голосе говорит Шумариной Ангелина Владимировна. – Но ты встретишь добрых людей, и любовь – настоящая, верная – найдет тебя. Кстати, ты, Неля, как считаешь, если бы Шура Ясногорская родила сына от Юрия Брянского, оставила бы она его в детском доме?

Шумарина вспыхнула.

– Опять побасенка с моралью в конце? Не старайтесь понапрасну, забудьте, нет у меня ребенка, нет и точка! Потому что... – Она запнулась, уронила голову. – Потому что... Юра мой вовсе не брянский, он у меня – бердянский.

Никто из воспитанниц не засмеялся, даже не улыбнулся никто.

– Отсижу, сколько имею, выйду на свободу, – звучали в полной тишине слова Шумариной, – паспорт получу, да и займусь поисками таких, как в наших романах.

Ангелина Владимировна приблизилась к воспитаннице вплотную.

– А сынок твой как же?

– Это, – с губ Шумариной рвется хриплое, тяжелое дыхание, – моя проблема.

– Но ты же не торопишься к нему, – говорит с горечью Жевновач, – ничегошеньки не предпринимаешь, чтобы заслужить условно-досрочное освобождение.

Шумарина едко и противно засмеялась.

– A-а, бросьте вы про УДО [условно-досрочное освобождение], надо мне досрочка, как рыбе зонтик. На белых простынях здесь сплю, накормленная, трезвая.

Отшатывается Жевновач от воспитанницы, отходит к своему столу. Звонок, разрывающий установившуюся в классе тишину, звучит непривычно и тревожно.


9

 В учительской, вспомнив о записке Цирульниковой, предложил Ангелине Владимировне еще раз поискать как следует в своей сумке. Духи оказались сверху. Черты лица Жевновач застыли, резко обозначились морщины под глазами и около губ.

Нетрудно было догадаться, что флакончик духов подложили на уроке литературы. Но кто подложил? Как это удалось? Впрочем, стоит ли выяснять? Важно другое: обращение к Цирульниковой не осталось безответным. Она откликнулась, выполнила просьбу. Знать бы, какие мотивы двигали ею? Скорее всего, я угадал с духами, попал в точку. А она дрогнула, посчитала, что знаю больше, чем это есть на самом деле. Ладно, не будем гадать.

Жевновач поспешила с духами к директору школы, я же достал из шкафа дневник наблюдений осужденной Шумариной – сорокавосьмилистовую тетрадь в грубом картонном переплете. Интересовала ее жизнь до колонии – полстранички, исписанные мелким почерком воспитателя Зари.

«Шумарина Неля Эдуардовна, 1971 года рождения. Родилась в Черниговской области. Отца нет. Мать надлежащего внимания дочери не уделяла. Употребляла регулярно алкоголь, занималась устройством личной жизни. Дочь с 14 лет живет половой жизнью, употребляет алкоголь, не ночует дома. В 15 лет Неля приняла участие в квартирной краже, за что была осуждена условно. Образ жизни не изменила. Внебрачный ребенок Шумариной воспитывается в детском доме. Шумарина отказалась письменно от материнских прав на него. За участие в квартирной краже снова задержана милицией и осуждена к трем годам лишения свободы в воспитательно-трудовой колонии общего режима».

Дальше я бегло просмотрел еще несколько страниц, выхватывая взглядом однотипные записи воспитателя, мастера и учителей. Чаще всего в этих записях встречались слова: не принимает, не участвует, отказывается, не реагирует, не хочет, не стремится...

Заметив вошедшую в учительскую преподавателя математики Веру Юрьевну Лапочкину, я закрыл дневник и положил его на место.

– У меня сейчас урок в вашем классе! – улыбаясь приветливо, сообщила Вера Юрьевна. – Можете поприсутствовать, если имеете время.

Сразу после приветствия Лапочкина вызвала к доске председателя отделения Чичетку, дала ей задание вычислить площадь поверхности прямоугольной призмы. Ирина исписала формулами полдоски, но где-то, видимо, закралась ошибка, ответ не получался.

Видя, как мучается председатель, Цирульникова не удержалась от реплики:

– Нужна она – математика!

Однако учитель, казалось, пропустила это мимо ушей.

–  Давай начнем сначала, – предложила она Чичетке. – Как будем находить общую площадь?

– Вычислим площадь боковой поверхности и площадь основания, – отвечает уверенно председатель.

– Что для этого будем измерять?

– Высоту и сторону основания.

– Правильно. А ты что сделала? Ну-ка посмотри внимательно, – предложила Вера Юрьевна и повернулась лицом к классу.

Она прочитала условие задачи для самостоятельного решения, пошла между рядами. Остановилась возле парты безучастно сидевшей Бондарь, которая третий день будто в спячку погружена. У этой колонистки, как и у большинства здесь, тяжелая судьба. Ей было 14 лет, когда на мать завели уголовное дело за растрату. Оставили «на подписке». Накануне суда мать отослала дочь к бабушке, мужа попросила сходить за чем-то в магазин, а сама в это время... повесилась на люстре.

Возвратившись домой, дочь упала на пороге без сознания.

Через какое-то время отец ушел к другой женщине. Простить ему это она не могла, но, протестуя, пошла по пути наименьшего сопротивления. Забеременев, решила рожать, надеялась воспитывать свою Леночку самостоятельно, только хватило ее лишь на несколько месяцев. Разгульная жизнь продолжалась, дочурка голодала, иногда у нее не было сил даже плакать, и Бондарь решилась на самое страшное, невероятное... Об этом, хрипло шипя, осужденная сообщила мне одной фразой: «Дочь Леночку похоронила в полгода, она мне мешала».

Воспитанницы закончили самостоятельную работу. Вера Юрьевна, объясняя новый материал, то и дело поглядывала на Бондарь.

Но ни словом не затрагивала ее.

Говорят, от смешного до трагического один шаг. У меня на геометрии получилось наоборот. В то время, когда мысленно вновь переживал нечеловеческое преступление несовершеннолетней женщины, лишившей жизни своего ребенка, от Водолажской передали записку. Всего три слова: «Я вам нравлюсь?»

Противоречивые чувства возникли во мне. В общем-то Водолажская мне действительно нравилась своей непорочностью, вежливым отношением, детской наивностью, что заметно выделяло ее среди остальных. Но вспомнив случай со «сгущенкой», я написал: «Иногда очень».

Лапочкина предложила классу устную задачу.

– Вот комната, – показала она руками. – Нужно оклеить обоями. Сколько рулонов понадобится?

Водолажская, прочитав мой ответ, оглянулась. Улыбнулась приветливо.

Корниенко отвечала на вопрос:

– Измерим высоту и стороны.

– Хорошо, измерим, – согласилась Вера Юрьевна, – Но какая у нас призма в основании?

– Неправильная.

– Что из этого следует?

Класс заинтересован уроком, активен. А я думаю: почаще бы такие проводились на свободе. Может, и не попала бы какая-то из моих теперешних учениц на скамью подсудимых.

– Итак, разделив площадь стен на площадь рулона, вычислили: нам нужно девять. Так, – торжествующе обращается Вера Юрьевна к Цирульниковой, – нужна ли нам математика?

...Вечером, истощенный за день морально, я выходил из колонии. Нажал на кнопку. Щелчок. Дверь открывается. Еще щелчок. И еще. Последняя тяжелая дверь распахнула передо мной привычный всем мир. Зеленая и тихая улица, каких немало на окраине Мелитополя.

На автобусной остановке возле проходной завода «Мотордеталь» ожидал Валерий. Он, оказывается, звонил на КП. Узнав, что я еще не выходил, решил подождать.

– Давно ждешь? – спросил первым делом у товарища.

– Да нет, работал допоздна сегодня, – сказал устало. И добавил, улыбаясь: – Старался так работать, чтобы мои ученики не оказались вдруг твоими...

2. В реке обиды брода нет




1

Эта сцена, пересказанная мне во всех подробностях Кошкаровой, поражала своей жестокостью и бессмыслием. Обозленные воспитанницы навалились на Водолажскую все сразу, пинали ее ногами, рвали волосы, запихивали ей в рот горстями дешевые карамели в обертках.

– Крыса! Как ты могла? – кричала истошно Цирульникова. – У кого воровать надумала? У своих? Да за это знаешь что у мужиков положено? Там, на зоне? Падаль ты и мразь!

– На «взрослой» зоне ей давно бы зубы посчитали,– сплюнула через губу Шумарина. – Или электродом в бок – проверка на щекотливость. Ну, а мы еще по-гуманному с тобой. Жри, сука, подавись! Может, поймешь, что большей подлости, чем крысятничество, на зоне не существует. Отвечай, мармыза, для этого тебя дневальной в корпусе оставили? Чтобы по тумбочкам шастать?!

Ольга пытается вырваться, молит о пощаде:

– Простите, девочки, меня. Если по правде, вы же на свободе тоже воровали...

Цирульникова едва не захлебнулась от ярости.

– По правде? По морде тебе! Вот, получай!

И она со всей силы бьет Водолажскую по лицу. Потом Корниенко подскочила к поваленной на кровать Ольге, но Кошкарова схватила ее за руку. На помощь бросилась Кузовлева, староста класса. Не осталась в стороне и Чичетка.

– Не надо, Катя. Я председатель отделения, мне влетит. Да и ты схлопочешь, как минимум, дисциплинарный изолятор.

Корниенко отмахнулась от нее, как от назойливой мухи.

– А, плевать на изолятор. Испуганная ворона и куста боится.

Ирина повысила голос:

– Все равно кончай. Мы ее хорошо накормили, чуть не подавилась.

– Пусть теперь, – сказала Шумарина, – чтобы не имела привычки о прошлом нам часто напоминать, поносит на шее этот сувенир, я взяла на три дня у девок из четвертого отделения.

С этими словами Неля повесила на шею Водолажской высушенную крысу.

Рассказом Кошкаровой я был потрясен. Впрочем, не столько даже сценой наказания Водолажской, сколько самим ее поступком. Мне казалось, я хорошо знал Ольгу, изучил ее, но теперь этот миф развеялся. Она продолжает воровать, занимается тем, за что была осуждена, лишена свободы. Как это понять? Как объяснить? Времени на размышление много не было, прозвенел звонок, и надо идти на урок.

В отделении внешне все как обычно. Кузовлева сдала рапорт, мы поздоровались, начали работать. Изучение темы «Товарищество и дружба» обычно начинаю с вопроса к одной из учениц. На этот раз он достался Чичетке.

– Ирина, сколько у тебя друзей?

– О, много! Сразу и не сосчитать. Ну, пол-Кировограда, полколонии...

– А у тебя, Яна? – обратился к Цирульниковой.

– Ха, друзей! – Она сложила губы в язвительную улыбочку. – Одна у меня сейчас подруга – Водолажская.

Ольга при этих словах еще сильнее втянула голову в плечи.

Я замешкался. Не знал, как лучше: продолжать урок, будто ничего и не было, или принять вызов Цирульниковой? Нет, только не второе. Я не говорил еще с активом, не знаю обстановку в классе, совершенно не готов к разговору о случившемся вчера вечером. Но и продолжать урок, сбившись в самом начале с привычного темпа, не мог, очень уж неуместным и наивным сейчас казалось все то, что приготовлено было по этой теме. Я прибегнул к обычному в таких случаях выходу: предложил к начальным словам двух определений дописать: «Друг – это...» и «С другом я часто...»

Все склонились над тетрадями. Только Цирульникова не спешила приступить к работе, рассматривала меня с надменной ироничной улыбкой. Ну, улыбка, пусть даже ироничная, – это еще полбеды. Но вот Гукова, очевидно, дабы продемонстрировать свое дружеское расположение к Водолажской, поцарапала кожу на руке, подождала, пока скопится достаточное количество крови, и взмахнула кистью, укрывая проход между партами выразительными багровыми пятнами.

– Света, выйди из класса, – говорю ей спокойно. – Иди в умывальник, санчасть, куда нужно.

– А не хочу!

Это был уже явный вызов.

Оставаясь верным своему принципу не уделять воспитаннице больше внимания, чем она того «заслуживает», я прошелся вдоль первых рядов, наблюдая, как выполняется письменная работа. Гукова, явно ущемленная подобным равнодушием к ее поступку, поерзала минуту за партой и, не спрашивая разрешения, демонстративно удалилась из класса. Позже я у нее интересовался: «Зачем было произведено кровопускание?»

– Хотела на вашу реакцию посмотреть, – призналась воспитанница. – Как кричать будете, топать ногами. Неужто вас невозможно вывести? Учителя, которые приходят к нам со свободы, обычно такие слабонервные...

Ну нет уж, не дождетесь, подумал. Надеюсь, у меня хватит выдержки, чтобы не дойти до такого состояния.

И все же – оставлять проступки воспитанниц без реагирования тоже нельзя. Но как реагировать? Наказывать? Так ведь наказание всегда палка о двух концах: результат дает, конечно, но какой?..

Я с трудом дождался окончания рабочего дня и поехал на совет к майору Минеевой.


2

 – Помните мой девиз? – Надежда Ивановна встречает доброй улыбкой и приглашает в комнату. – Все годы работы в колонии он был неизменным: до рассвета встать и, помышляя о чуде, рукой обожженною солнце достать, чтоб подарить его людям.

Стихи?! Как это удивительно – поэтическое отношение к жизни и работа в колонии для уголовных преступниц.

Надежда Ивановна, закончив хлопотать вокруг самовара, приносит из соседней комнаты пачку писем, раскладывает на столе.

– Это за последние три дня, – объясняет, – от девчат, которые на преступный путь не вернулись. Это все, Владимир Иванович, что осталось у меня от моей работы, от моей прежней жизни, – говорит с грустью.

Не сразу, из многих встреч, бесед с Надеждой Ивановной, из переписки, из воспоминаний сотрудников раскрывается постепенно необыкновенный образ педагога Минеевой, а вместе с ним – и история становления колонии. Первым ее начальником был майор Зиновий Семенович Ворник. Взялся за дело с энтузиазмом, оборудовал жилой корпус, построил школу и производственные мастерские, начал сплачивать коллектив воспитателей. Но его перевели неожиданно на другой участок работы, а исполняющему обязанности начальника Василию Федоровичу Балабанову, честному и порядочному человеку, коммунисту, не позволили продолжить начатое Ворником. Ему, образно выражаясь, было определено место «сидящего на чемоданах», ибо кто-то из милицейского руководства решил вдруг, что девичьей колонией не должен руководить мужчина. Искали женщину, наверное, это счастье, что такой женщиной оказалась именно Минеева.

Заинтересовавшись возможностью испытать себя, как педагога, в работе с трудными, Надежда Ивановна решила оставить должность инспектора облоно, квартиру в Запорожье, переехала в Мелитополь. Начинать Минеевой приходилось почти что с нуля. Восемь месяцев фактического «безвластия», когда и «снизу» и «сверху» подавлялась всякая положительная инициатива исполняющего обязанности, не могли не сказаться на состоянии воспитательного процесса в колонии, моральной атмосфере в среде осужденных.

Вот одно из первых построений на плацу в 1969 году, когда Надежда Ивановна только-только возглавила педагогический коллектив колонии.

– Здравствуйте, девочки! – обращается Минеева.

Но строй осужденных будто окаменел. Лица угрюмые, словно рисующиеся своей отпетостью, взгляды исподлобья. И вдруг хриплый, недоброжелательный голос:

– Ха!.. С бабой здороваться...

И снова тишина. У Минеевой внутри все кипит. Heт, это не злость, она прекрасно понимает, кто перед ней, это, скорее, стыд за собственное неумение найти с осужденными общий язык.

– Но вы же меня совсем не знаете?! Я к вам с добром пришла...

– И знать не хотим!

Девчата обрывают начальника колонии на полуслове, кричат, плюются, сквернословят. А потом, как по команде, вдруг расходятся. Скрываются кто где: в кочегарке, под койками, в туалете. Что делать? Как их снова собрать, чтобы одних посадить за школьную парту, других – за швейные машины в мастерских? Все трещит по швам...

Двухметровый сержант-контролер, поигрывая бицепсами, смотрит на Минееву сверху вниз.

– Свободу нам дайте, – почти требует. – Сейчас быстро шмон наведем.

– Не будет вам больше «свободы», забудьте, – твердо отвечает Надежда Ивановна, подразумевая время, когда можно было иногда посвоевольничать, зная, что вот-вот исполняющего обязанности переведут в другое подразделение органов внутренних дел. – Разыщите-ка лучше воспитанницу, которая пользуется авторитетом среди девчат, и пригласите ко мне в кабинет.

Контролеру ничего другого не оставалось, кроме как доложить, что он приказание понял, и отправиться его выполнять.

Разговор с воспитанницей Лукониной, отбывающей срок за тяжкое уголовное преступление и не желающей становиться на путь исправления, дался Минеевой нелегко. И все же Надежде Ивановне хватило такта и педагогического мастерства, чтобы расположить к себе этот «орешек», от Лукониной она услышала многое об истинном положении дел в колонии, узнала также имена сотрудников, которые пользовались уважением в среде осужденных. Многие последующие часы провела Минеева в беседах и жарких спорах с ними – совместно вырабатывался план воспитательной работы в колонии.

На ближайшей оперативке Минеева потрясла многих сотрудников перечислением нововведений, которые она намеревалась внедрить.

Не курить.

Называть друг друга по имени-отчеству.

Строго соблюдать форму одежды.

Рукоприкладство или даже повышение голоса на воспитанниц будет рассматриваться как причина для увольнения с работы.

Обязательны при обращении к воспитанницам – тактичность, понимание, доброта.

– А они к нам как?! – не выдержал кто-то из начальников служб.

– Но они по-другому и не умеют.

– Надо ломать таких!

– Не спорю, надо, – тихо отвечала Минеева. – Но ломать добром.

Когда страсти, поднявшиеся вокруг истины, которую педагогически обосновал еще А. С. Макаренко, несколько улеглись, новый начальник колонии продолжила:

– Будем организовывать художественную самодеятельность. Понимаю, воспитанницы сразу не пойдут, мы сами пример подадим.

– Петь и танцевать перед этими ублюдками?! – подскочил один из сотрудников. Но тут же и сел на свое место, охлажденный короткой фразой начальника колонии:

– Да, придется. Я – первая, а вы – за мной. Кого не устраивает – могут поискать себе другое место работы.

Нововведения Минеевой воспитанницы приняли по-разному. Часть девчат сразу стала на ее сторону, еще часть осталась в решительной оппозиции, а большинство попросту сомневались: можно ли верить новому начальнику, что с ними будут обращаться, как с людьми, а не как с преступницами? Но тон задавали наиболее активные – они решили организовать бунт, намеревались спровоцировать Минееву на решительные и жесткие меры для его подавления, чтобы доказать всю несостоятельность планов и прожектов нового начальника. Бунт был необычным. Группа воспитанниц забралась на крышу жилого корпуса и задраила за собою люк. Там установили проигрыватель, принесенный из кабинета литературы. Более подходящей пластинки, чем с записью «Осенней песни» Чайковского, не нашлось. Включили проигрыватель на полную громкость. Раздевшись донага, воспитанницы начали танцевать. Танец своеобразный – медленные плавающие движения, грациозные па.

У раскрытых окон расположенных рядом помещений профтехучилища, едва не вываливаясь наружу, толпились подростки. Их вожделенные взоры были устремлены на обнаженных танцующих девушек. Смотрели, затаив дыхание. Но как только закончилась пластинка, вмиг засвистели, закричали, зааплодировали.

Бунтовщицы ответили тем же. Только еще похлеще; к их свисту и неблагозвучным репликам прибавились недвусмысленные жесты, бесстыдная игра телом.

Внизу тем временем собрались сотрудники, среди которых и начальник колонии. Увидев ее, девчата дружно и злобно скандировали:

– Долой бабу! Не хотим бабу!

С разных сторон Надежде Ивановне подсказывали: плеснуть по крыше холодной водой из брандспойтов. Благо пожарная команда под рукой; прибывшая по срочному вызову машина ждет разрешения на въезд за воротами.

Минеева обернулась к своему советчику и посмотрела на него с укоризной.

– Пока я здесь начальник, – заявила решительно,– ни одному постороннему ни шагу на территорию колонии.

И тут с крыши полетела черепица. Девчата, уставшие упражняться в острословии с хлопцами из ПТУ, переключились полностью на воспитателей, срывали черепицу и швыряли ее вниз. Многие отступили, а Надежда Ивановна, наоборот, вышла вперед, на середину двора жилой зоны. Пытавшейся ее остановить школьной учительнице Минеева сказала:

– Другого выхода нет, надо с ними говорить.

– В ступе воду толочь, – ухмыльнулась та.

– Но вода камень точит, – возразила Минеева.

Надежда Ивановна еще не знала, что предпринять...

Черепица со свистом продолжала лететь с крыши, разбивалась об асфальт и мелкой дробью разлеталась во все стороны. Осколки доставали и Минееву. Боли не чувствовала – укусы комара, не больше.

Начальник колонии не отрываясь смотрела на происходящее на крыше. Стоп, а это кто? Еще на линейке, когда знакомились, Надежда Ивановна заметила у одной девушки красивые вьющиеся волосы и огромные синие глаза. Встретились взглядами. Кажется, почувствовали взаимную симпатию. Вспомнила: Люба Корзинкина, вот как зовут эту девушку.

– Люба! – позвала ее Надежда Ивановна.

В ответ – свист, улюлюканье, нецензурная брань. И синие Любины глаза.

– Люба, слезь с крыши.

– В дизо посадите?

– Не посажу.

Все одновременно, почти сиюминутно стихло.

– Так уж и не посадите? – спрашивала Люба в установившейся полной тишине.

– Слово чести, не посажу.

Шли дни за днями. Минеева читала и перечитывала Макаренко. И размышляя над «Педагогической поэмой», искала ответы на вопросы применительно к своей новой деятельности: как возродить у воспитанниц женственность? Помочь им стать лучше, красивее... Исконно девичью гордость почувствовать...

Чтобы решать эти задачи, нужно было получше разобраться в «материале», с которым предстояло работать. Минеева с помощью своих единомышленников перелистала сотни томов личных дел и определила одну закономерность. Оказалось, что в колонии 30% воспитанниц имеют различные психические заболевания, преимущественно на сексуальной почве; 90% воспитанниц рано начали половую  жизнь, с 12-13-летнего возраста; до 70% перенесли венерические заболевания. С такой категорией лиц женского пола нужны особые методы работы...

Сутки напролет не выходила Надежда Ивановна из колонии. Массу времени уделяла индивидуальным беседам с воспитанницами, изучению их характеров, поиску приемов и методов перевоспитания. О тех первоначальных трудностях Минеева вспоминает, как о чем-то давно прошедшем. Привел контролер в ее кабинет новенькую из карантина – Ирину Лавочкину. Стоит перед столом начальника этакая мужеподобная девица. Стрижка мужская. Стойка морская. Плюет, курить просит... нет – требует. Сквернословит. Кричит, чтобы посадили ее в дизо, ибо видеть она никого не желает, особенно тех, кто в зеленой форме.

Минеева о родителях спрашивает, а она вдруг вонзается ногтями в собственное лицо и начинает его царапать. Кровь... Лавочкина беснуется. Зрачки мечутся. На губах пена.

Минеева дожидается, пока воспитанница переведет дыхание, и негромко говорит:

– Ты свободна. Иди и подумай, стоит ли следующий наш с тобой разговор начинать с такого концерта...

Так Надежда Ивановна начинала. Подчиненные постепенно заражались ее терпением и целеустремленностью, шли за начальником. С теми, кто работать по-новому не хотел, Минеева без сожаления рассталась. Уволенные жаловались, в колонию приезжали комиссии из УВД и МВД, но они не могли упрекнуть нового начальника в чем-то серьезном – количество дисциплинарных нарушений в колонии неуклонно снижалось. Если в первый год ее руководства было 178 нарушителей, то уже во второй – 53, в третий – лишь 12. Все чаще в почтовом ящике колонии стали встречаться письма, подобные тому, что написала Люба Корзинкина, помните, та голубоглазая девушка с крыши?

«Здравствуй, мама, Надежда Ивановна! Вы беседовали со мной каждый день, и я все равно нарушала... До этой колонии была в тюрьмах, считала, что сотрудники работают с нами, беседуют, потому что им по штату положено. А у вас совсем другое. Ведь в вашу обязанность совсем не входит писать нам письма, когда вы находитесь, скажем, в отпуске или командировке. Да еще, мы же знаем, что выбираете самых трудных из нас. Знаем, что каждый день засиживаетесь допоздна, а приходите всегда к подъему. Вы все время помните о нас. Благословит вас Бог за ваш нечеловеческий труд!.. У меня все хорошо, работаю на стройке. Бригада у нас дружная. Я счастливая: меня ставят в очередь на квартиру. Вот только с мужем не повезло. Пьет, хотя мы уже расстались. Но есть дочка, я ее назвала Надей, в честь дорогого человека, который спас меня...»


3

 Надежда Ивановна смотрела прищурившись.

– Что вас собственно удивляет? То, что Водолажская украла конфеты из чьей-то тумбочки? Но ведь и срок она получила за кражу. Вы попробуйте дипломатичненько так написать письмо ее матери и наверняка узнаете: девочка эта ворует с детства.

– Вряд ли, – говорю я неуверенно. – Она не похожа на конченую воровку.

– А вы напишите матери, напишите, – настойчиво советует Минеева. – Ну а в отношении воспитанниц, измывавшихся над Водолажской, не знаю, что вам посоветовать. Я бы их никак не наказывала. И Гукову тоже. Забрызгала пол кровью – да, это проступок, но, думаю, она и так его больше не повторит.

– Хорошо, – соглашаюсь я. – Попытаюсь убедить воспитателя Зарю обойтись без наказания в обычном смысле этого слова.

– То есть без наказания в соответствии с исправительно-трудовым кодексом? – улыбаясь, уточняет Надежда Ивановна.

– Именно, – киваю я. Делаю несколько глотков обжигающего чая. Довожу затронутый вопрос до конца. – Все равно, как-то прореагировать на случившееся мы должны.

– Должны, – соглашается с готовностью Минеева. – Но только очень вас попрошу: побольше доброты, участия, понимания.

– Мы как-то говорили, Надежда Ивановна, что не вина, а беда этих девчат в том, что они очутились здесь, в колонии. И все же полюбить их, как вы, я не могу. Но не могу и ненавидеть. Представьте, не выходит.

– А что ненависть? Достаточно той, которой щедро наделяют «трудных» иные учителя в школах общеобразовательных, – погрустнев мгновенно, тихо говорит Минеева. – В реке обиды, как справедливо заметил кто-то из древних, брода нет... И строгость в наказании, поверьте, не лучший из педагогических приемов, а чрезмерная строгость при определении срока лишения свободы подростку даже вредна – Надежда Ивановна доказывала закономерность: если осужденный на срок не более семи лет еще стремится к другой жизни, надеется и верит в свое будущее, то после этого срока наступает полная деградация, его охватывают безразличие, неверие в завтрашний день.

И еще ее аргумент против ужесточения. В шестидесятых годах, кто помнит, вводилась смертная казнь за изнасилование. К чему это привело? К другому более тяжкому преступлению – убийству. Убивая жертву, преступник получал дополнительные шансы скрыться от правосудия. В 1962 году ввели также расстрел за хищение государственного или общественного имущества в особо крупных размерах. Ну и что? Хищения разве прекратились? Возросли конечно. Только размеры их стали во много крат больше. Логика преступника проста... если уж рисковать жизнью, то брать сколько возможно. Ответ все равно один!

– Убедили, убедили, – заверил я гостеприимную Надежду Ивановну, и все же что-то не позволяло согласиться с ее доводами до конца. – Согласен, что для большей части преступников чрезмерная жестокость лишь во вред. Но как быть с такими, как Гукова, Бондарь?

Гукова убила парня, своего ровесника, не имея для этого ни малейшего повода. А на суде, когда ее спросили, сможет ли она посмотреть в глаза женщине, у которой отняла единственного сына, Гукова решительно повернулась к потерпевшей, вскинула вперед правую руку и «скрутила» ей фигу. Зал утонул в общем вздохе отчаяния. Несколько женщин не выдержали, сорвались с мест – если бы не усиленный наряд милиции, присутствовавший на судебном заседании, неизвестно, чем бы все закончилось.

Преступление Бондарь еще страшнее, кощунственнее. Она, устав от криков и плача постоянно голодающей пятимесячной дочурки, вынесла ее во двор, положила под яблоню, облила керосином и подожгла. Дружки звали ее в дом, чтобы продолжить попойку, один, одолеваемый нетерпением, даже за руку пытался тянуть... А она как вкопанная. Только курила сигарету за сигаретой, ожидая конца. Оставшийся от Леночки пепел перекопала с землей, убрала, так сказать, следы преступления. Лишь потом пошла в дом. Пила беспробудно почти месяц. Пыталась сменить квартиру – ничто не спасало от преследовавших кошмаров. Наконец не выдержала, пошла в милицию заявлять...

Надежда Ивановна при упоминании подобных преступлений сникла, потемнела лицом. Положила под язык кружочек валидола.

– И к этим у меня нет жестокости, – сказала глухо, – Пусть живут.

– Но как относиться к ним?

– Как и ко всем.

– Разве можно?.. – Никак не мог я понять и согласиться с Надеждой Ивановной.

– Нужно, – сказала Минеева. – Относиться, как и ко всем, – повторила. – Ведь и Гукова и Бондарь выйдут когда-то на свободу. Какими выйдут? И я, и вы, все общество заинтересовано, чтобы не такими, как прежде. И есть надежда на то, что Бондарь выйдет все-таки чище, чем Гукова. И этот период очищения у нее уже начался с момента совершения преступления. Ибо не зря же она, движимая то ли раскаянием, то ли мучившими ее видениями самого процесса горения маленькой дочки, пришла в милицию. Давайте будем надеяться все-таки: в большей степени пришла из-за того, что мучительно раскаивалась в содеянном, а не из-за того, что ей было страшно оставаться одной.

Мы долго молчали.

Заговорила Минеева:

– Я понимаю, как трудно вам. Сама переживала это десятки лет. Да и сейчас переживаю. Что поделаешь, мы добровольно избрали себе этот удел и отступать некуда.

Я собирался уже идти. Надежда Ивановна дважды повторила совет:

– С детьми работаете, не забывайте. Изучайте их – многие из них еще хороший материал для лепки.

Я уходил, терзаемый сомнениями.


4

 Следуя совету Минеевой, на ближайшем воспитательном часе предложил воспитанницам написать сочинение. Тема – на доске: «Кто виноват в том, что я оказалась в колонии?»

В классе весь урок стояла непривычная тишина. Писали молча. И так же молча, опуская глаза, приносили свои работы на мой стол. Очень хотелось начать читать сочинения еще в школе, но я выдержал, приступил к этому в гостинице. Первым взял двойной листок из школьной тетради, подписанный Гуковой в правом верхнем углу.

«Не знаю, что вам от меня нужно, – написано размашистым небрежным почерком, – не понимаю: какого... в душу лезете? Этот пацан, которого я... ну, убила – из оборзевших. Я курить у него просила, а он лыбился, будто ненормальный. Доказывал, что рано мне еще. Часы попросила примерить – тоже пожалел. Ну я и ножом... Конечно, неправильно поступила, только вас это не касается. Суд был, меня наказали, чего еще?»

Мне уже от первой состоявшейся попытки заглянуть осужденным в душу поглубже стало плохо. Беру в руки следующее сочинение, читаю, и на сердце становится еще тяжелее.

«Да пошли вы все к чертовой матери, – пишет искренне, как я и просил, Бондарь. – Вы, взрослые, только вы одни и виноваты в том, что я оказалась в колонии. Это вы, которые с высшим образованием, довели мою мать до того, что повесилась. Отец виноват, потому что даже положенный траур не выдержал, побежал к другой бабе. Тот гад виноват, от которого я забеременела. Участковый – бездельник, потому что кроме предупреждений на словах он ничего не мог сделать. И те хмыри виноваты, которые с выпивкой ко мне приходили. Им уже по двадцать и тридцать лет, а мне четырнадцать было, зачем наливали мне? И когда Леночка горела, они слышали ее вопли, от которых мне даже плохо стало, почему же не остановили меня, не спасли мою дорогую доченьку? Все – гады! Всех ненавижу! Все виноваты в том, что я на десять лет села в колонию. Такое мое сочинение. А теперь что хотите ставьте, плевать».

Я вышел на балкон. С восьмого этажа хорошо виден был старый Мелитополь, узкие улочки, приземистые дома и высокие степы на самой окраине... Вышки с охранниками, прожекторы вдоль всего периметра. Там, за стеной, Гукова и Бондарь. Но там есть еще и Водолажская, Кузовлева, Чичетка, Шумарина, Дорошенко. Хотя бы даже для них нужно продолжать работать. Ведь их, я надеялся, можно еще спасти.

Вернувшись в комнату, читаю сочинения, все подряд.

Чичетка: «Нет, я не виню маму, но в какой-то мере все началось от нее. Она работала экскурсоводом, часто ездила в командировки. Оставляла мне немало денег. Одной в доме было скучно. Начали приходить подруги, друзья... Напившись, мы шли на танцы, там устраивали драки, одну чувиху ограбили... Я до сих пор не пойму, почему в этом участвовала, тем более что у меня дома все есть».

Кошкарова: «Мою мать убил отчим. Мы похоронили ее вдвоем со старшей сестрой, которая потом запила, загуляла. Я тоже шла по ее пути. Думаю, вина началась с моего отчима: если бы он не убил мать, я бы не пошла на улицу. И отца родного вина есть. Почему он бросил нас? Я разыскала его уже пятнадцатилетней, просила взаймы немного денег, так он чуть не спустил меня с лестницы,обозвав всяко-разно».

Шумарина: «Виноваты многие. Те, кто тянет девушку в постель и не думает о последствиях для нее. Те, кто должен был объяснить мне, чем такой разврат может кончиться. Врачи виноваты, которые отказались делать аборт. Разве мне много радости, если по-честному, что так все вышло и у меня уже есть ребенок, который в детском доме. Лучше бы я жила, как все нормальные девушки, и вышла замуж, как все...»

Корниенко: «Знали бы вы, сколько красивых легенд ходит среди молодежи о колониях, о законах преступного братства и прочее. У меня путь сюда начался от любопытства. К тому же в нашем дворовом мире в особом авторитете те молодые люди, которые побывали в колонии, срок тянули, вот и я решилась на преступление. Ну, посадят, думала, страшно разве?»

Водолажская: «Отстаньте! Моей вины никакой, ведь знаете! Судья виновата, я незаконно получила срок».

Дорошенко: «Вина эта прежде всего моя. Воровать меня никто не учил: ни мама, ни учителя. В шестом классе я совершила первую кражу, взяла кошелек у учительницы, и меня поставили на учет в милиции. Не потому украла, что нужны были деньги или из озорства, – просто очень ненавидела ту учительницу. Все меня начали терроризировать, обзывать грубыми словами, давать подзатыльники, а я начала убегать из школы. Потом мать перевела меня в другую школу, но прежние учителя и там достали, рассказали, что я воровка. Я, конечно, не воровала поначалу. И все равно все пропажи списывались на мой счет. Я в защиту себя устраивала драки, снова начала пропускать уроки. Ничего не помогало, и я в самом деле начала воровать: отвечать – так за свои проступки, не за чьи-то».

Кузовлева: «В школе скучно. Пока будет так продолжаться, пока в подвалах и на чердаках будет интереснее, чем в школе, не справиться вам с преступностью несовершеннолетних.

О зоне много было разговоров в нашем кругу. По рассказам друзей колония не пугала, даже интересно было попасть сюда на год-два, чтобы увидеть своими глазами. Правда, участковый иногда сочинял о зоне всякие небылицы, но стоило мне посмотреть, пообщаться с теми, кто вышел из колонии – выглядят физически крепкими, бодрыми, жизнерадостными, будто после курорта, – и нет больше веры его словам. Но теперь-то я уж знаю, какой это курорт. Теперь я поняла, что колония – это жуть... Волком бы выла, стены грызла – да что толку! Неужели и я, когда выйду, буду рассказывать о колонии так, чтобы и другим сюда захотелось. Наверное, буду, не смогу идти против течения, указанного неписаными законами преступного мира.

Я знаю, что вы пишете книгу о колонии. У меня просьба: пишите всю правду, какой бы некрасивой иногда она ни казалась».


5

 Но самое неожиданное, оригинальное сочинение написала Цирульникова. Если работы Гуковой и Бондарь – это закономерная реакция на наш трудный разговор с Надеждой Ивановной Минеевой, то сочинение Цирульниковой я намеренно отложил напоследок. Особое внимание – Яне, ибо не Чичетка, а именно она, Цирульникова, была истинным лидером в коллективе отделения, с нее брали пример, в большинстве негативный, ей беспрекословно подчинялись воспитанницы. Я почти с первых дней чувствовал патологическое неприятие надменной и заносчивой Цирульниковой, но тщательно скрывал в себе это чувство. Подсознательно не верил, сомневался в каждом ее слове, чувствовал, что Цирульникова человек насквозь лживый. И вот ее сочинение.

«А что виновных искать! Гуляли мы толпой по массиву. Иногда на хату чью-нибудь заскочим – укололись по-быстрому и разбежались. А то занычилнсь как-то на девятый этаж, к малолетке одной по имени Елена... Чувствую, уже бежать надо, а чуваки, вижу, по очереди к ней в спальню ныряют, не выманить. «Идиоты, ору, погнали отсюдова, пока менты не спалили». Не внимают. Так я одна сорвалась, береженого бог бережет...

А в другой раз эта принцесса Елена совсем обнаглела: в моем присутствии начала с ребятами, как вы это называете, половую связь в извращенной форме. «Зараза, говорю ей, что же ты делаешь?» А она мне: «Можно подумать, ты не такая!» – «Курва!» – говорю. А она: «Перестань девочку изображать, могу поделиться, комнат много». Не выдержала, заехала ей ногами в рожу. Ногами, потому что руки марать не хотела об эту скотину. «Ну, падло, теперь весь город о тебе узнает!» – пообещала я Ленке, о чем теперь больше всего жалею. Утром за мной приехали. Увидела в машине эту стерву, и все поняла. Надеялась, что посклоняют три часа в милиции, как это было не раз, и отпустят. Но пришили мне соучастие в изнасиловании. Благо суд ограничился условным сроком. Ну вернулась в училище, а тут что началось! Директор говорит: сухари готовь, все равно посажу. Что делать, пошла я на работу устраиваться. Пока устраивалась, директор за прогулы мне показательный суд организовал прямо в училище. Отменили отсрочку приговора, сюда направили.

Вас интересует, кто виноват, что я оказалась в колонии? Надеюсь, прочитав мое творение, вы это поняли?»

Двойственное чувство возникло у меня после прочтения сочинения Цирульниковой. Если она пишет правду – значит, незаконно осуждена (сколько известно сейчас таких случаев!), тогда понятным становится ее обозленность в поведении. Либо же врет. И врет умело.

Следующий рабочий день начат со знакомства с личным делом Цирульниковой. Внимательно вчитываюсь в частное определение суда:

«...Цирульникова Я. И. осуждена по статье 117, части 3 за соучастие в изнасиловании к 5 годам лишения свободы. На основании ст. 45 УК УССР мера наказания признана условной с исполнительным сроком на три года.

В течение исполнительного срока Цирульникова допускала антиобщественное поведение. Систематически пропускала занятия в училище без уважительных причин. В группе учащихся избила свою соученицу Л., нанесла ей побои средней тяжести.

Цирульникова проживает отдельно от матери, контроля со стороны родителей за ней нет, она дружит с лицами, склонными к совершению преступлений, отрицательно влияет на своих соучеников.

Принимаемые к Цирульниковой меры воспитательного характера положительного результата не дали.

В мае 1986 г. она была предупреждена участковым инспектором о недопустимости антиобщественного поведения, от явки по вызову в инспекцию по делам несовершеннолетних уклонялась.

С учетом изложенного суд находит, что Цирульникова Я. И. на путь исправления не стала, и поэтому считает необходимым отменить условное осуждение и направить ее в места лишения свободы».

Читая десятки других документов из личного дела, убеждаюсь в верности вывода из характеристики инспекции по делам несовершеннолетних, присланной в колонию по требованию Надежды Ивановны Минеевой: «...по характеру Цирульникова Я. И. коварная, скрытная, лживая, некритически относящаяся к своим поступкам».

Так как документы дела не внесли аргументированную ясность в преступление Цирульниковой, я решил не спешить в отношении нее с окончательными выводами.

Через четыре года Цирульникова выйдет на свободу.

Какой выйдет?

Наверное, в определенной степени это будет зависеть и от меня тоже.


6

Поднялся на второй этаж жилого корпуса воспитанниц. Постучал. Дверь приоткрылась, показалось сквозь щель лицо Кошкаровой и сразу исчезло. В комнате засмеялись, загремели, засуетились, наводя порядок. Через полминуты меня впустили. Увидев письма, взяли в полукруг. Потянулись руки. Я зачитывал фамилии:

– Лелюк, Чичетка, Дорошенко.

Девчата выхватывали письма и отходили.

– Водолажская!

– В столовой убирает, передам, – предложила Левина.

– Нет, я сам, – возразив зачем-то, положил письмо в карман.

– Банкина, Нежная, Марухленко, Корниенко. Снова Корниенко. И еще одно – Корниенко! Все, – развел я руками, отдавая Кате последнее письмо.

Рядом полтора десятка неподвижных, грустных лиц.

– Этой три сразу, а мне ни одного, – пробурчала недовольно Шумарина.

Корниенко услышала.

– Кому завидуете? – вспыхнула неожиданно. – А как месяц до этого писем не получала – не замечали?

Последние претензии от Цирульниковой.

– Мне почему не принесли? – спросила то ли серьезно, то ли шутя.

– Нет тебе, нести нечего.

– Сами пишите!

– Напишу.

Такой ответ ей, очевидно, понравился. Она благодарно улыбнулась.

Я долго не мог объяснить для себя эту ее улыбку, но со временем понял. Письма – это самое дорогое для воспитанниц, единственная ниточка, которая связывает со свободой. Письма здесь ждут больше, чем обед или ужин, чем просмотр кинофильма в воскресенье, это наибольшая ценность, но их в колонию приходит мало. Цирульникова не получает уже больше месяца. Что ж, я ей напишу. И поинтересуюсь, зачем обманывала в сочинении, которое писала на воспитательном часе.

Оставив воспитанниц отдыхать перед началом производственной смены, я спустился вниз. Встретил по пути Водолажскую. Она заглядывает мне в глаза, вроде о чем-то спросить хочет.

– Тебе что, Водолажская? – интересуюсь.

Девушка молчит.

Повторяю вопрос. Опять молчит. И я вспоминаю о письме. Она выхватывает его из моих рук и убегает.


7

Увиделись мы снова лишь на следующий день. Шестое отделение занималось в первую смену. Значит, с полдевятого утра до десяти по распорядку дня самоподготовка. Сидят воспитанницы в классе, делают домашние задания. Моя забота – следить за порядком, могу помочь и в учебе, если кто обратится.

Прохорова подошла – объяснил непонятный ей вопрос из учебника по основам Советского государства и права. Алена Большакова присела на стул рядом – с ней пошептались минут пять о Достоевском. Потом попросил у старосты сигнальную тетрадь. Кузовлева принесла, хотела идти обратно, но я задержал.

– Присядь, поговорим.

Как и ожидал, поговорить было о чем. За предыдущий день по химии, украинской литературе и алгебре «четверки» за поведение.

– Почему «четверки»? Кто нарушал дисциплину?

Староста класса вздохнула.

– Гукова письмо писала вместо конспекта, ее и засекла математичка.

– Не понял...

– Это заметила Вера Юрьевна, – повторила, поправляясь, Кузовлева.

– А на украинской литературе что было?

– Гукова стих не выучила. Пререкалась с Ангелиной Владимировной.

Я разрешил старосте вернуться на место и бросил тяжелый взгляд на Гукову. Она будто предвидела это (наверное, подслушала наш разговор со старостой), дописала что-то, сложила вчетверо листок и передала мне.

«Выведи, мой друг, меня сперва из затрудненья, а нравоучение ты и потом прочтешь. Это Жак Лафонтен сказал, вы его должны послушать».

Тяжелый комок подкатил к горлу. Она еще и кокетничает. Затрудненье у нее? А у матери, которой показала на судебном заседании кукиш?.. Пробовала Гукова хоть на минуту поставить себя на место той женщины? Написал ей в ответ на том же листке: «Будешь еще письма писать на алгебре, придется всего Лафонтена наизусть учить». Передал записку через Кошкарову. Задержал взгляд на книге, что лежит на ее парте. «Отец Горио» Бальзака. Рядом толстый журнал «Новый мир» с «Последней пасторалью» Алеся Адамовича.

– И на свободе много читала? – тихо спрашиваю у нее.

– Да.

– Серьезные вещи?

– Нет, больше развлекательные.

– А сейчас что же?

– Ищу, Владимир Иванович, смысл в жизни, – вздыхает Кошкарова. – Хочется лучше разобраться во внутреннем мире человека.

– Когда читать столько успеваешь?

Аня пожала плечами: не знаю, мол, успеваю как-то.

Гукова, получив записку, игриво улыбалась, как бы заверяя, что письма писать на алгебре впредь не будет.

Видимо, заметив наш обмен записками, решила написать и Водолажская. Прежде чем прочесть послание, задержал взгляд на ее лице, которое не выражало ничего, кроме безразличия и отрешенности.

«Ну, спасибо вам, дорогой учитель, – написала мне Водолажская. – Век молиться на вас буду за письмо, которое написали моей матушке. – Дальше ее прорвало. – Как вы могли, не понимаю. Зачем матушке сообщать, что я крыса, перечислять мои оценки по предметам? Что я, маленькая? Сама не могу за себя отвечать? Боже, я так разочаровалась в вас! Оставьте меня в покое! А то я могу не выдержать, сорваться и наговорить грубостей. Забудьте о своей идее втянуть меня в актив. Уж лучше с отрицаловкой, веселее. И обойдусь я без вашего УДО».

Эти письма, которые вчера раздавал, проверяла Надежда Викторовна, и я не знал, что написала Анна Анатольевна Водолажская своей дочери Ольге. Но я хорошо помнил свое письмо ей, в котором был достаточно сдержан и дипломатичен. Любопытно, что такое она написала дочери?

– Задержись, – попросил Водолажскую после окончания самоподготовки. – Я оставлю тебя в покое, лишь когда закончится твой срок.

– Не оставите в покое? Как это понимать?

– Как хочешь, так и понимай.

Водолажская, очевидно, поняла по-своему.


8

У окна за партой сидит семнадцатилетняя Кузовлева. Вглядываюсь в нее. Какая она бледная и грустная! Темные тени под глазами, и, когда вызываю, отвечает растерянно и, вероятно, потому неверно.

– Отчитываясь друг перед другом в покупках, нужно ли придерживаться бухгалтерской точности: капуста – 28 копеек, кефир – 31 копейка, печенье – 24 копейки?

– Можно придерживаться, – говорит, пожимая плечами.

– А ты не думаешь, что от умения грамотно и рационально распоряжаться семейным бюджетом в немалой степени зависит счастье и благосостояние молодой семьи?

– Не знаю, – неуверенно продолжает отвечать Кузовлева.

Что с ней? Может, больна? Через два месяца у Тани комиссия по условно-досрочному освобождению. Она – активистка и, по-видимому, будет освобождена на год раньше окончания срока. Радоваться надо, а она, как в воду опущенная. Впрочем, ее можно понять. Ведь Кузовлева не совершала таких преступлений, как Гукова или Бондарь, и даже не воровала ничего, как Водолажская, у нее по-другому все, нелепо и поэтому обидно. Кузовлева – сирота. Воспитывалась у дедушки с бабушкой – родителей спившейся и погибшей «по пьяному делу» матери. Материально девочка жила неплохо, а морально? В школе скучно, у дедушки с бабушкой – скучно, во дворе – более-менее. В поиске приключений поддалась однажды на уговоры старшей подруги и согласилась пойти в «компанию». Точнее будет сказать – в притон наркоманов. И полчаса не провела там, как наскочила милиция, всех задержали, отвезли в крытой машине в наркодиспансер. Злость кипела в душе у девушки: с первого раза и попасться. Успела она принять несколько таблеток седуксена – познакомилась, так сказать, с «колесами». Так что, за это одно закрывать в диспансере? Почему нет у милиции и у врачей хороших диагностических приборов? Почему человека, сделавшего всего лишь первый шаг, ставят в один ряд с прожженными наркоманами? Так рассуждая, Кузовлева решила доказать свою правоту, нагрубила лечащему врачу, ударила медсестру, перебила все окна в палате и коридоре. А спустя несколько часов уже находилась в камере следственного изолятора. Окно здесь было одно, зарешеченное, под самым потолком.

– Хорошо, Татьяна, садись, – разрешил я ей.

Опросив устно еще несколько воспитанниц, предложил классу небольшое письменное задание:

– Представьте, что каждая из вас уже на свободе. У каждой семья, ребенок. Составьте перечень предполагаемых расходов и накоплений за месяц. Вот на доске образец: на питание – 100 рублей, культурную программу – 25, откладывать на покупку дачи – 40...

– Обязательно дачу? – вставила вопрос Шумарина.

– Это в образце только, – объяснил я. – Желания у всех разные, кто-то захочет откладывать на машину, кто- то на летний отпуск, это на ваше усмотрение.

Класс с энтузиазмом взялся за работу. Но давалось им это задание нелегко. Вот Кошкарова: записала столбик цифр, потом все перечеркнула, начала по новой. То же самое и у Дорошенко – весь листок исчеркан.

Со всех сторон сыпались вопросы:

– Сколько нужно платить за детский сад? – спрашивала Шумарина.

– А за квартиру, за проездной билет в общественном транспорте? – интересовалась Корниенко.

Чичетка хихикнула:

– Полюбуйтесь Катькой, она больше «зайцем» не будет ездить!

Но эта реплика утонула в граде новых вопросов:

– Кто больше зарабатывает: шофер или металлург? – волновало Цирульникову.

А Водолажская с многозначительной улыбочкой спросила:

– Признайтесь, сколько зарабатывает учитель?

Вскоре работы были переданы на мой стол.

– Надеюсь, вы догадались подсчитать общие суммы, которые вам понадобятся для ведения семейного бюджета? – спросил я, указывая на стопку листов.

– Подсчитали, а как же, – заверили воспитанницы.

– Тогда последний вопрос: как считаете, полученные суммы не выше тех, реальных, которые вы с мужем будете иметь в месяц в виде заработной платы?

Притихли. Задумались, значит. Гукова сказала растерянно:

– Девки, у меня семьсот рублей получилось, у кого-то меньше?

Меньше, это я уже узнал проверяя работы, было только у Кошкаровой и у Чичетки. А рекордную сумму, необходимую для удовлетворения собственных семейных нужд, назвала Цирульникова: девятьсот пятьдесят рублей. Сможет ли она с мужем зарабатывать столько честным путем? Впрочем, разговор об этом на следующем уроке, а пока нужно переработать новую информацию для размышления, поступившую от Водолажской. Вот дословно все, что записано па ее листке: «Питание – 100 рублей, одежда – 250 рублей, откладывать на путешествия – 70 рублей каждый месяц. (Все это перечеркнуто.) Владимир Иванович (крупными буквами). Помогите! Мне стыдно, противно, я не хочу быть такой. Простите за все. Не пишите пока ничего маме. Я решила вступить в актив. Подскажите, с чего начать?»

Столь резкий перелом... эта перемена в Водолажской настораживала. Что если рукой ее, когда писала, двигало лишь сиюминутное настроение? А завтра снова начнется: отстаньте, оставьте в покое, лучше в «отрицаловке», обойдусь без УДО? Как бы ни было, надо вместе с Надеждой Викторовной подумать, чем загрузить воспитанницу. Музыкальный руководитель Юрий Георгиевич Логинов как-то хвалил голос Водолажской, пусть забирает ее в хор. Еще можно предложить ей принять участие в работе комитета внутреннего порядка – пусть испытает себя.

3. Бойкот




1

Корниенко мела асфальт во дворе предзонника. Меня встретила открытой обезоруживающей улыбкой.

– Водолажскую ночью хорошенько «погладили», – доверительно сообщает Катя. – Увидите сейчас, какая она красивая.

Казалось, ее слова взрываются в мозгу и бьют молотком по нервам.

– Кто «погладил»? За что?

– За дело.

– Какое дело?

– А пусть не выпендривается! Повязку надела, активистка, ть-фу! Курица гнилая, а в КВП [комиссия внутреннего порядка]  вступила, чтобы досрочку заработать. – Последние слова Корниенко произнесла досадливо и ядовито.

Я стараюсь не повышать голос, оставаться последовательным.

– Вступление в КВП – это серьезный и правильный шаг, я склонял к нему Водолажскую. Ну, а речь твою замусоренную придется нарядом вне очереди отметить.

Глаза воспитанницы, казалось, обжигали меня.

– Ничего, я отработаю. Только Водолажская от этого не поумнеет. Дрянь она, гнилье, шестерка!

Корниенко и раньше не отличалась особой логикой суждений и культурой речи, но сейчас она явно стремится переусердствовать. Мне не составляет труда догадаться о причине – хочет выполнить поручение лидеров «отрицаловки» как можно лучше.

– Дрянь, гнилье! – настойчиво повторяет собеседница.

Только я будто и не слышу ее.

– Разберемся вечером, – сообщаю коротко. – Соберу отделение в комнате, и поговорим все вместе.

Глаза Корниенко потускнели.

– Не стоило бы вам за Водолажскую заступаться. Мы вам очень не советуем...

Мы – это «отрицаловка». Но с каких это пор «отрицаловка» начинает давать мне подобные советы?

Задумавшись, я поднимаюсь на второй этаж админ-корпуса, стучусь в кабинет замполита.

Александра Афанасьевна Кочубей смотрит прищурившись. Я знал, что разговор пойдет о ЧП с Водолажской, но не предполагал, что замполит обвинит во всем меня одного.

– Вы виноваты, вы...

– В том, что убедил Водолажскую войти в актив? – спросил, не выдержав. – В том, что она сознательно вступила в комиссию внутреннего порядка и надела повязку?

– В другом ваша вина, – сказала замполит. – Вы пишите книгу, это хорошо, когда учитель пишет, но зачем зачитывать и обсуждать ее отдельные главы с воспитанницами?

– Ну как зачем? Воспитанницы помогают мне избежать неточностей, нередко добавляют в рассказ весьма существенные детали.

– Вот видите, к чему приводит ваш либерализм!

– При чем здесь?.. Я ведь не все читаю. Только те места, на которые получаю согласие у их персонажей.

– Водолажская согласилась, чтобы зачитали ту главу, где она входит в актив? – недоверчиво качает головой Александра Афанасьевна. – В частности, то место, когда Белова угрожает отомстить ей на свободе?

– Водолажская рассказала об этом обещании своему шефу Кузовлевой, – объясняю. – А через ту инцидент стал известен всей колонии.

– Всей колонии, – кивает Александра Афанасьевна. И предлагает ответить на вопрос:– Что из этого следует?

– Следует, что прочитанные мною страницы не были ни для кого открытием. Иначе, даже имея разрешение Водолажской, я не читал бы их.

– Но вы ведь прочитали!

– Прочитал. Скрывать нечего. Да и согласие Водолажской было.

Замполита это не убеждает.

– Давайте разберемся, какое это было согласие,– предлагает Александра Афанасьевна. – Вы не первый день у нас работаете, понимать должны, что Водолажская не могла запретить читать о ней в присутствии отрицательно настроенных воспитанниц.

У меня даже сердце разболелось. Почему так трудно спорить с руководителем, даже в том случае, когда ты равен с ним по профессиональному статусу? Ведь и Александра Афанасьевна и я в данном случае имеем равноценное образование; опыт педагогической работы у меня несомненно меньше, но у нас сейчас должны быть общие цели и задачи, оба мы воспитатели. В первую очередь – воспитатели.

– Были случаи, когда воспитанница на словах давала согласие, но я по глазам, по выражению лица видел, что она не хочет преждевременной «огласки», – с горечью доказываю я. – И в такой ситуации, ничего отделению не объясняя, я говорил, что этот сюжет не доработан, прочту позже. Но с Водолажской все по-другому. Не сомневаюсь, что ее вступление в актив – шаг сознательный. Ольга твердо решила стать на путь исправления, помогать администрации и воспитателям в работе. Поэтому и не было ей смысла таиться. – Я сделал паузу, посмотрел Александре Афанасьевне в глаза. – Думаю, если спросите у Водолажской, она подтвердит: согласие на прочтение было искренним.

Замполит вздохнула.

– Вы в этом так уверены? Знаете, что у некоторых воспитанниц по семь пятниц на неделе?

– Возможно. Но в случае с Водолажской, я надеюсь, не так.

– Ну, хорошо. Завтра будет начальник колонии, закончим наш разговор. А пока такой еще вопрос. Объясните, почему в пятницу вы зашли в комнату к девочкам и пробыли там полчаса.

Обычно принято говорить «к воспитанницам», но Александра Афанасьевна, видимо, сознательно делает акцент на «девочках».

– В классе мы не успели закончить беседу о проблеме выбора спутника жизни, воспитанницы позвали в комнату. Честно скажу: не хотел, отказывался, знаю, что в пятницу им готовиться к стирке.

– Знаете, а пошли! – Александра Афанасьевна смотрит с укором. – Значит, продолжаем оправдываться?

– Уж сильно просили девчата. Ненадолго.

Следующая фраза замполита ошарашивает...

– Может, и просили... Но в субботу на вас жаловаться пришли!

Тут уж трудно было сдержаться.

– Да правда ли это?

Женщина с майорскими погонами обиженно поджала губы и поднялась, вышла из-за стола, давая понять, что разговор окончен.

– Двадцать лет проработала в колонии, – сказала она с укором. – Никто из сотрудников подобного вопроса не задавал.

Я, как мальчишка, пролепетал слова извинения.


2

Нет, в воспитательскую я сразу не пошел. Хотя и знал, что там ждет Надежда Викторовна Заря, которую вызвали, несмотря на выходной день, для разбора ЧП. Мне нужно было побыть какое-то время наедине, обдумать состоявшийся только что разговор с замполитом и ЧП с Водолажской. Сел за свой стол, скользнул взглядом по томику Макаренко... Учитель я неопытный, не мешает иногда и стружку снять. Но ведь в данном случае замполит, скорее всего, не права. Кто-то из осужденных солгал ей, что в пятницу я находился в комнате отделения против воли коллектива, по крайней мере – его большинства. И Александра Афанасьевна этой осужденной поверила. А мне?..

Я долго пытался угадать, кто же из воспитанниц ходил к замполиту, но без успеха. Кто-то из новеньких? Вряд ли. Среди них одни «серенькие мышки», могут быть только орудием в чьих-то руках. «Отрицаловки» работа? Может быть. Ну-ка, что за противоречия были между нами в последнее время? Корниенко выговаривал за «двойки» по химии и литературе, обещал позвонить ее матери в Кривой Рог. Обиделась, конечно. Но вряд ли до такой степени. Она скорее в глаза все скажет, чем к замполиту пойдет. Может, Шумарина? Опускаться начала, перестала следить за своим внешним видом, объясняя это тем, что нет рядом ребят, для кого, мол, стараться хорошо выглядеть. Я сделал ей замечание, пристыдил. Она подтянулась, прическу в порядок привела, ногти подстригла на руках, платье выстирала и нагладила. Значит, приняла критику без обиды.

Стоп! А почему к замполиту должен был пойти кто-то обязательно из «отрицаловки»? В активе тоже ведь разные девчата есть. Я хотя и не согласен с Корниенко в отношении Водолажской, но ведь есть и другие: вступают в КВП только для того, чтобы заработать условно-досрочное освобождение. Гукову взять, к примеру. Осуждена к десяти годам за соучастие в ограблении и убийстве. По мнению воспитанниц, в преступлении не кается, может быть дерзкой, грубой и циничной в своем кругу, когда нет рядом никого из сотрудников. А вот с нами всегда предупредительная, подчеркнуто вежливая. Впрочем, жаловаться замполиту она не могла, все в отделении слышали, как нелестно она несколько дней назад отзывалась об Александре Афанасьевне.

Так размышляя, я вспомнил Вику Ноприенко. В пятницу, когда изучали «Войну и мир», я спросил у класса:

– Кто не хочет быть похожей на Наташу Ростову?

Ноприенко тогда расплылась в улыбке до самых ушей:

– А как это?

Как трудно воспринимать улыбку на ее устах. Преступление у нее серьезное. Решив отомстить однокласснику, который был влюблен в другую и не мог ответить Ноприенко взаимностью, девушка попросила помощи у знакомых дворовых ребят. Рассчитаться за услугу пообещала щедро: коньяк, хорошая закуска, собственное тело. Юноши, привлеченные такой перспективой, явно перестарались, тот парень умер. Впрочем, не без личного участия самой ревнивицы, которая собственноручно забила ему, поверженному наземь и находящемуся без сознания, гвоздь в висок. Я вспоминал это, а Ноприенко, раскачиваясь, дурашливо улыбалась.

– Как это? Как?

– Как, спрашиваешь? А помнишь подвиг Александра Матросова, тоже бывшего колониста, – он лег грудью на амбразуру вражеского пулемета для того, чтобы его однополчане смогли взять высоту и остались живы. Знаешь, сколько у него было последователей? Десятки, тысячи. Вот к этому стремиться – благородно. А бывает, человек совершает подлость или даже преступление, и повторить его так называемый «подвиг» охотников не находится. Я бы, например, быть похожим на тебя никогда не согласился.

Ноприенко села. Улыбка постепенно сползала с ее лица. Вскочила Цирульникова.

– Что вы себе позволяете?! – спрашивает взвинченно. – При чем здесь Матросов? Нам даже воспитатели, даже начальник отряда не напоминают о прошлом, а вы!.. Вы!..

Выдержав взгляд Цирульниковой, я попросил ее сесть на место и помолчать, если не хочет быть записанной в рапорт за нарушение дисциплины.

Да, я знал, что в колонии не принято напоминать воспитанницам о совершенных ими преступлениях. Правильно это или неправильно? Некоторые воспитатели знакомство с вновь поступившей осужденной начинают так: «Считай, что ты живешь от нуля. Забудь прошлое. Знать не хочу, что там было – мы с тобой отныне озабочены только тем, каким человеком ты станешь». Но я с этим не могу согласиться, ибо забыть о совершенном ими считаю порочным. Также считаю, что и для них самих вредно это забвение, а значит, мнимое очищение. Приемлемее, мне кажется, так: основываясь на вчерашнем и сегодняшнем, стремиться закладывать в души воспитанниц иммунитет к злу, вырабатывать уверенность и уважение к себе, умения и навыки противостояния тлетворной среде, в которую, к сожалению, после освобождения большинство невольно попадают.

И все же, кто мог пойти к замполиту? Я снова возвращаюсь на круги своя. Ноприенко? Цирульникова? Пожалуй, эти могли. А Белова? Подельщица Водолажской, пролечившись в вендиспансере, прибыла, наконец, в колонию. И с первых дней, примкнув к отрицательно настроенным, начала бузить: грубит воспитателю, учителям, отказывается от общественных поручений, избегает дежурств. И вот вопрос: Белка, как ее все здесь называют, обидевшись на меня за Водолажскую, могла пойти к Александре Афанасьевне? Или... не могла? Голова раскалывается, хорошо что зазвонил телефон внутренней связи, не то совсем бы утонул в собственных догадках.

– Ну, Владимир Иванович, вы и ходите, – слышен в трубке звонкий голосок воспитателя Зари. – Сорок минут прошло. Это так много надо, чтобы дойти от кабинета замполита до воспитательской?


3

Рядом с дверью воспитательской подпирает стенку Чичетка, председатель отделения.

– Я вас жду, – говорит, выпрямляясь. – Звать Водолажскую?

– Зови.

Водолажская робко переступает порог, садится на краешек стула. Меня будто и не замечает, смотрит только на Зарю. Лицо воспитанницы раскрасневшееся, исцарапанное, глаза подпухшие. Что переживает она сейчас? О чем думает? Считает ли меня виновным в том, что с ней произошло? Только пытаться узнать это не следует, поэтому я и молчу, вопросы задает Заря,

– Что у вас получилось с Леной? Ну, когда она пригласила тебя ночью в умывальник.

– Подрались маленько, – тихо отвечает Водолажская. – Белка мне, видите... – Оля показывает лицо, – но и я ей... Не думайте!

– С этим потом разберемся, – остановила Водолажскую  воспитатель. – Что говорила тебе Белова?

– Будешь «сорить» – будешь получать. Больше ничего.

– А что Цирульникова сказала, когда ты возвратилась в спальню?

С губ Водолажской рвется хриплое, тяжелое дыхание.

– Синяки пройдут – еще получать будешь. – Слова Цирульниковой выдавливает она из себя через силу.

– Какая твоя вина? – Надежда Викторовна продолжает настойчиво, не дает передышки.

– Что в КВП вступила.

– Для чего вступила в комиссию внутреннего порядка?

– Хочу быть среди активистов – лучше стать хочу.

Последняя фраза прозвучала несколько высокопарно,

показалась неестественной. Заря в задумчивости постучала карандашом по столу. Я решил, наконец, воспользоваться паузой.

– Оля, почему тебя не было на обеде?

Водолажская глянула исподлобья и тут же опустила глаза.

– Не хочу еды. Ничего больше не хочу!

– Ну, это ты брось, – строго говорит Надежда Викторовна. – Что за отреченность такая? Запомни: никогда не бывает так плохо, чтобы не могло быть хуже.

– Встряхнись, выше голову! – в унисон воспитателю подбадриваю я. – Ты же активистка теперь!

Водолажская еще больше втягивает голову в плечи.

– Мне безразлично, что происходит в отделении. Мне объявили бойкот.

Смотрел на осунувшееся, измученное, погасшее лицо колонистки, и впервые мне стало ее по-настоящему жалко. Бойкот – это самое страшное, что может быть для воспитанницы. Бойкотируемая оказывается изолированной не только от общества, но и от тех, с кем приходится жить в колонии. Никто не заговорит с ней, не поделится своими мыслями; к вчерашней приятельнице подойдет, попросит иголку с ниткой – та сделает вид, что не слышит.

– Значит, бойкот? – в задумчивости повторяет Заря. – Бойкот объявили. – Надежда Викторовна постукивает легонько карандашом по столу и неожиданно спрашивает: – Все объявили?

Водолажская задумчиво уставилась куда-то в пространство.

– Пусть нс все. Кошкарова и Чичетка бойкот не объявили, но и они молчат. Не подумают даже, чтобы вступиться. Уж как Цирульникова сегодня на футбольном поле изощрялась: «О, Водолажская! Главная героиня! Одной ногой пишет, другой зачеркивает!»

Ольга неожиданно поднимает голову, и мы встречаемся взглядами.

– Ну зачем, зачем вы сделали меня главной героиней своей книги? Зачем придумали эту дурацкую фамилию?

– Как иначе? – удивляюсь я. – Можно, конечно, оставить настоящую, но разве не собираешься ты жить на свободе по-иному? Нужны тебе будут напоминания о судимости из уст каждого встречного?

Оля снова опустила глаза. Надежда Викторовна к ней с очередными вопросами:

– Скажи, а Кузовлева, она тоже объявила тебе бойкот?

– Кузовлева не объявила, – отвечала Водолажская, не поднимая глаз.

– А Оксана Дорошенко?

– Тоже нет.

– В таком случае могу лишь повторить слова Владимира Ивановича: выше голову! Все, Оля, иди. И чтобы обязательно была на ужине в столовой. Не вижу причины объявлять голодовку.

Заря провожала Водолажскую до двери, а я смотрел за окно, наблюдая за воспитанницами, которые гуляли парами по дорожке вдоль охраняемого периметра. Замечаю, некоторые из них уж больно пристально всматриваются в густеющих сумерках в окно, нас разделяющее. Впрочем, не окно их интересует, а то, что происходит под окном. Я поднимаюсь, подхожу вплотную к подоконнику и почти одновременно по ту сторону стекла возникает лицо Гуковой. На устах привычная улыбка, а глаза растерянные, зрачки бегают.

– Извините, Владимир Иванович, вам холодно, наверное, я решила закрыть форточку.

Гукова захлопывает форточку и мгновенно исчезает. Раздосадованный тем, что нас могли подслушать, я возвращаюсь на место. Стул, который только что занимала Водолажская, занимает спустя несколько минут Белка, высокая, косая сажень в плечах девица с растрепанными волосами. Она оправдывается скороговоркой, трясется при этом от волнения, даже заикается.

– Не р-рада я, что с-связалась с этой В-водолажской. Она в-ведь ненор-рмальная, два р-раза так меня ударила, что...

– Ладно, не плачь, – строго произносит Заря. – Сама виновата. Объясни лучше, зачем среди ночи вызвала Ольгу в умывальник?

– Понимаете, вы р-разберитесь сначала, п-поймите. Мне сказали, что б-будут писать в к-книге о нашей ссоре. А з-зачем? Все девки с м-меня смеются. П-популярной, г-говорят, как к-киноактриса, станешь. У меня ч-чуть не истер-рика. Вот так и п-получилось. Я не хотела Водолажскую б-бить. Это первая д-драка.

Надежда Викторовна налила Белке из графина стакан воды и, лишь после того как та выпила, продолжила расспросы.

– Как ты относишься к КВП, Лена? Что там в комиссии – мусорши, мильтовки или как?

– А, что КВП, – Белка замахала руками. – Здесь все это д-детский сад.

– А там? Ты была на «взрослой», знаешь?

Воспитанница опустила глаза.

– Знаю, по р-рассказам.

В воспитательской зависла пауза. Кому-то нужно было ее нарушить.

– Может, вас помирить с Ольгой? – спрашиваю у Белки. – Пригласим ее, и здесь вот, – очерчиваю рукой полукруг, – вчетвером и поговорим.

Лицо воспитанницы вмиг залило краской.

– Нет, никогда! Не п-представляю этого...

Когда дверь за Белкой закрылась, Заря подняла на меня уставшие глаза.

– Нужно докладывать замполиту. Какое наказание предлагаете для Беловой?

– Никакого.

– Почему так?

– Если бы Белова спрашивала о наказании, – пытаюсь я наиболее полно обосновать свою позицию, – если бы она начала выяснять, не повлияет ли этот случай на ее УДО, тогда другое дело, а так мое мнение однозначно: без наказания.

Надежда Викторовна сняла трубку и доложила замполиту о результатах проведенного разбирательства, передала мнение о ненаказании зачинщицы ночной драки. Свое решение Александра Афанасьевна сообщила не сразу. Обдумывала минут несколько, наконец сказала:

– Предложение Владимира Ивановича принято – наказывать Белову не будем...


4

Сумерки уже окончательно сгустились. Включены мощные прожектора на вышках. Зорче всматриваются в полоску земли вдоль охраняемого периметра часовые. Только воспитанницам, танцующим на плацу под музыку «Машины времени», нет до этого дела: ко всему привыкли, не замечают...

Я долго стоял у арки, разделяющей жилую и производственную зоны, наблюдал за девчатами. Подошел спортинструктор лейтенант Бастанжиев, остановился рядом.

– Хороши девчата? – спрашивает громко, чтобы перекричать «Машину». – Моя школа!

– Хороши, – признаюсь. – Хорошая школа.

Мои симпатии издавна на стороне аэробики, поэтому душой я не кривил. Но здесь аэробика особая, не та, что на цветном экране телеприемника. Представьте себе сотню увлеченно танцующих девчат в черных халатах с белыми прямоугольниками именных бирок. Танцующих организованными рядами. Танцующих по часу или даже два кряду. Знаю, многие скажут: «Мед на зоне. Больно уж сладкое им наказание за совершенные преступления». Не соглашусь. Здесь, в колонии, многому необходимо учить воспитанниц заново, в том числе и танцевать. Вот Шумарина устала, отошла в сторонку. У нее спрашиваю:

– Ты танцевала на свободе?

– А то?.. Конечно, танцевала.

– Трезвая?

– Еще чего! Разве на дискотеку ходят трезвыми!

– Где появился вкус к танцу, понимание танца?

– Не знаю... – задумывается. – Может, здесь?

Беседуя, я продолжаю наблюдать за танцующими. Ищу глазами воспитанниц шестого отделения и не нахожу.

– Где наши все? – спрашиваю у Шумариной.

– В разных местах, разбились на группы, совещаются.

– Ну, а ты что же?

На лице колонистки возникает открытая обезоруживающая улыбка. Меня даже поражает иногда: почему Шумарина до сих пор в «отрицаловке»? Впрочем, сам виноват, плохо работаю.

– Не для меня это – шептаться по углам, – отвечает она на вопрос, и тут же старается начисто развеять иллюзии, возникающие на ее счет. – Мне, конечно, предельно фиолетово, но не стоило бы вам за Водолажскую заступаться. Мы вам очень не советуем...

Опять это «мы». Мы – это «отрицаловка». Почему все-таки «отрицаловка» столь настойчиво продолжает давать мне подобные советы?


5

В поисках своих воспитанниц я обошел спортплощадку. Нашел одну только Кошкарову, сидевшую в одиночестве на скамейке зрительской трибуны. Она отбывает срок наказания по статье 108 Уголовного кодекса республики – заражение группы лиц венерическими заболеваниями. Через несколько недель ей выходить на свободу; активная, подвижная, всегда улыбающаяся Кошкарова последнее время – чернее тучи. Я догадываюсь – боится мести. Хотя и вина ее относительная. Главный ее недостаток – слабоволие, неумение отказать. В тринадцать лет она перестала быть девушкой, потому что так очень захотелось одному из дворовых «королей». А потом ее приглашали и «водили на крышу» кому только не лень, стоило чуть припугнуть ее.

Вся жизнь Кошкаровой – это жизнь в страхе. Именно из страха она не сообщала партнерам, берущим ее силой, о том тяжелом венерическом заболевании, которым заразилась сама неизвестно от кого

– О чем задумалась? – спрашиваю у Кошкаровой бодро.

Она в ответ кисло улыбается.

– Домой не хочу. Боюсь я.

– Здесь разве лучше?

– Тоже болото, – говорит негромко Кошкарова. – Зачем вы только его расшевеливаете? Не надо этойвстречи в восемь часов. Не будем говорить о ЧП, а? Отделение разобьется на две группировки. А Водолажской вы все равно не поможете, представьте, каково ей будет меж двух огней.

Я иногда соглашаюсь с доводами и предложениями Кошкаровой, но на этот раз лишь качаю головой.

– Мы должны поговорить. Обязательно.

– Это трудный, неудачный будет для вас разговор, вот увидите.

– Трудный, да. Только уходить от него не будем.

Смотрим друг другу в глаза, в свете прожекторов с вышек достаточно хорошо видно.

– Ладно, будь по-вашему, – уступает она. – Хотя высказала я не только свое мнение. Это мнение актива.

Я искренне огорчен.

– С каких это пор у «отрицаловки» и у актива появились сходные цели? Кому это нужно, чтобы не состоялся разговор о ЧП с Водолажской? Быть может, только таким активистам, как комитетчица Гукова? Аня, будь со мной и на этот раз честной до конца.

По лицу воспитанницы было видно, что какое-то время в ней происходила внутренняя борьба.

– Ладно уж, – вздохнула тяжело Кошкарова, – расскажу... Сон, знаете, мне приснился. Будто Гукова, которая при девках так много против замполита выступала, подошла к ней и начисто вас «вложила». Распиналась; будто из комнаты вы в пятницу никак не хотели уходить, а ей, барыне, переодеться, видите ли, негде было.

Вообще, я не сторонник подобных методов получения информации, Кошкарова должна бы на собрании воспитанниц об этом сказать со всей прямотой, но в сложившейся ситуации крайне неразумно было бы ей выговаривать. Спросил только:

– Ты не можешь объяснить мне причину подобного поступка? Что за счеты могут быть со мной у Гуковой?

– Из-за ее преступления, – объясняет Кошкарова. – Она ведь считает себя не виноватой в том убийстве, а вы – заметный человек в колонии – вдруг оказываетесь заодно с ненавистной нам милицией и судьями.

– И тебе... ненавистными? – смотрю я на Кошкарову ошарашенно.

Она сникает.

– Нет, извините, я оговорилась.

Я иду вдоль охраняемого периметра и вспоминаю пер-вую свою беседу с Гуковой. Она сразу, без ужимок и многословия рассказала о своем преступлении. Были с подругой в баре. Выпили. Страшно злились, что в тот вечер не «обратил внимание» на них никто из мужчин. Вышли, шли через парк. Увидели парня.

– Эй, офицер, сигареткой дам не побалуешь?

– Пожалуйста, пожалуйста, девочки, сколько хотите!

У прохожего, когда он доставал сигареты из пачки, дрожали от страха руки.

– О, какие часы! Дай, дорогой, примерить!

Дрожащими от страха руками он с трудом расстегивал ремешок.

– Пожалуйста, девочки, только вы не насовсем, хорошо?

Подруга Гуковой вставила свои «пять копеек».

– Светик, ты посмотри, какая на нем курточка! Попросить, что ли, погреться?

Так начиналось преступление, о котором длительное время говорила вся Одесса. На мой вопрос: «За что вы его убили?» – Гукова ответила коротко: «За трусость». Тяжелая, горькая истина. Истина, требующая отдельного серьезного разговора. Почему у нас так много трусливых юношей? Кто в этом виноват? Женщины, которые поневоле вынуждены в одиночестве растить сыновей? Или школа, директором и завучами в которой женщины? И вообще, 90% учителей – женщины. Но их ли (женщин) в этом вина? А может, виноваты прежде всего мы, мужчины? По статистике, в нашей стране вредный, тяжелый физически, трудоемкий (в том числе – педагогический) труд – в значительной степени удел представительниц прекрасной половины. Вспомним хотя бы женщин в оранжевых жилетах, укладывающих асфальт или железнодорожные пути! Я иногда думаю, а не взвалили ли они на себя столь непосильный груз от крайней необходимости, оттого, что мы, иные мужчины, ушли от тяжелого труда и острейших социально-бытовых проблем в тень. Не в этом ли основная причина того, что женщины «пашут» в оранжевых жилетах и очень часто срывают голос, льют слезы в стенах школ, ПТУ, не зная, как управиться с акселерирующими и морально деградирующими подростками? Не этим ли объясняется появление все большего количества юношей и мужчин, у которых даже при встрече с представительницами «слабого» пола от страха руки дрожат?

Впрочем (а я не побоюсь вступить в открытый спор с учеными-виктимологами [Виктимология – наука о поведении жертвы, провоцирующей преступление.] , теории которых охотно использует для своей защиты здесь каждая вторая заключенная), поделюсь убеждением: ни одно убийство не может быть объяснено (а тем более хоть как-то оправдано) поведением жертвы. Но если мы можем предположить, в какой среде рос убитый Гуковой паренек, то никакой человеческой логики не хватит, чтобы понять, в каком окружении и каким обществом, на каких его примерах воспитывались девушки-убийцы. Именно те, которым самой природой заложено давать жизнь, а не забирать ее. Те, от которых мы привычно ждем любви, нежности, сострадания, по малоизученным нами причинам доходят в своих зверствах иногда до крайности. Соревнуясь в изобретательности, подвергают жертву немыслимым пыткам (что в полной мере относится и к нашей Гуковой), пока не убеждаются, что конец достигнут.

А вот и Гукова, легка на помине, идет навстречу.

– Прохаживаетесь? – Она останавливается, спрашивает с неизменной ухмылкой. – Воздушком южным дышите? Размышляете?

– Размышляю, размышляю.

– О чем, интересно знать?

– Вычисляю, говоря на вашем жаргоне, кто мог пожаловаться на меня замполиту в пятницу.

В свете прожекторов хорошо видно лицо Гуковой, замечаю, как пробегает по нему легкая тень.

– Интер-ресно! А что такого совершили вы в пятницу?

– В комнату к вам зашел после уроков. Вы, правда, не против были, не помнишь разве?

– Не помню... – Гукова оголяет в улыбке выщербленные зубы.

– Слабая, видно, у тебя память.


6

Комната шестого отделения размером двадцать квадратных метров. В ней тридцать кроватей в два яруса, стол почти у самого входа, несколько табуретов. Я присаживаюсь на табурет, обвожу глазами комнату. Активистов, кроме Кошкаровой и Водолажской, никого нет. Зато «отрицаловка» вся в сборе; ждали, значит, готовились к разговору. Но почему такая тишина, почему все делают вид, что меня не замечают? Никакой внешней реакции на появление. Так меня еще не встречали.

Поднимается со своей кровати Кошкарова, подходит, в ее руках конверт.

– Владимир Иванович, вы не знаете индекс Брянска? – спрашивает так, чтобы всем было слышно.

– Есть в блокноте такой индекс. А кому ты написать хочешь? Уж не Люсе Игнатушкиной случайно?

– Ей, кому же еще.

Я ищу в блокноте адрес воспитанницы, освободившейся в сентябре, улавливаю при этом едва слышный шепот.

– Бойкот. Вам объявили бойкот. С вами никто не будет разговаривать.

– Но ты же не объявила? – Так же тихо отвечаю Кошкаровой. – Ты будешь говорить?

Клин вышибают клином, и в борьбе с «отрицаловкой» нужно попробовать ее же оружие. Почему бы не объявить ответный бойкот? Знать не хочу никого, кроме Кошкаровой. Всех игнорирую!

– Поговорим, – соглашается она. – Но о чем?

– О городах, например, – вспоминая первый урок, предлагаю я. – Знаешь, Аннушка, есть на земном шарике такой город – Чернигов.

– Знаю, наша Шумарина там «гастролировала» когда-то и ребеночка своего там нагуляла.

– Самой-то не приходилось бывать в Чернигове?

Воспитанница пожимает плечами.

– А я вот, Аня, когда-то побывал. Спасский монастырь смотрел, Пятницкую церковь. А больше всего поражают Дом архиепископа и Троицкий собор. Это грандиозно!

– Что это вы, Владимир Иванович, все по церквям да по церквям, в бога веруете, что ли?

– Это же история наша, достояние, как без этого?

Кошкарова снова пожимает плечами.

– В Чернигове еще и другие достопримечательности есть. Зона, например, женская. Только не «малолетка», как у нас, а взрослая. Моя приятельница там сидит.

– Хороша достопримечательность! – Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не улыбнуться.

Но что это? Неужто лед трогается? «Отрицательные», поняв, что их проигнорировали, зашевелились, перешептываются. Шумарина закрыла решительно учебник алгебры (до этого она делала вид, что с интересом читает) и произнесла язвительно:

– Слушай, Нюша, а может, хватит все о боге да о боге? Бог не фраер, он простит! Катись-ка ты лучше!..

Кошкарова, как пружиной подброшенная, подхватилась и пересела на ближайшую от стола кровать. Ни на реплику Шумариной, ни на жест Кошкаровой не обращаю внимания, записываю свое в блокноте. Не выдерживает, нарушает тягостное противостояние «отрицаловка». Шумарина спрашивает язвительно

– Вы как, считаете нас с Цирульниковой кончеными?

– А в чем, собственно, дело? – отвечаю вопросом на вопрос, чтобы завязать беседу.

– Зачем же говорить было в воспитательской?

Вспоминаю Гукову, которая «закрывала форточку»; ну и подлая же душонка, все сделала, чтобы столкнуть лбами учителя с «отрицаловкой».

– Откуда подобная информация? – спрашиваю спокойно у Шумариной.

В ее взгляде проскальзывает явное самодовольство.

– Цыганская почта принесла, – объясняет невозмутимо.

– Так врет твоя почта!

Теперь Шумарина смотрит растерянно, часто моргая. Молчит. Ее сменяет Цирульникова. Эта – неформальный лидер «отрицаловки» в шестом отделении, хотя сама предпочитает лишний раз не высовываться, делает все чужими руками. Я ответ на письмо матери Цирульниковой так и не получил. Но Надежда Викторовна ездила знакомиться с ней в Донецк, была в милиции, суде и убедилась в лживости письменного сочинения Цирульниковой, в котором она объясняла участие в изнасиловании Лены К. в выгодном для себя свете.

Было все вот как. Цирульникова, тринадцатилетней примкнув к дворовой компании, в которой верховодили татуированные подростки из «бывших», никому не отказывала в удовлетворении сексуальных потребностей, в том числе и в извращенной форме. Но малопривлекательная Цирульникова быстро наскучила своим дружкам. Однажды, взбудораженные наркотиками, они потребовали, чтобы вела к подругам. Так как подруг у нее не было ни одной, она привела к знакомой девчонке из училища. Та, как чувствовала, не хотела открывать Цирульниковой, чей норов хорошо знала. Но Цирульникова выдумала какую- то историю с якобы понадобившимся ей учебником для написания реферата, и Лена все же открыла. Издевались над девушкой долго, при этом Цирульникова своими руками затолкала ей в рот кляп, чтобы не кричала, помогала срывать одежду, держала за руки.

И вот сейчас у меня в ушах звенит от ее крика.

– Как вы можете защищать подлость? То, что сделала Водолажская – это!.. Это!.. – Цирульникова задыхается, багровеет от ярости. – Да на свободе башку бы растерла ей по стенке. Дрянь она, ваша Водолажская, гнилье, шестерка!

Это я уже слышал. Вспомнил, несколько часов назад от Корниенко, когда она сообщала о ночном ЧП.

– Дрянь? Гнилье? К себе ты никогда не пробовала это примерить? – спокойно спрашиваю Цирульникову.

Она еще больше багровеет.

– А не надо, не надо мне прошлым глаза колоть! Наказана уж, хватит. Водолажская ваша – гнилье! – повторяется Цирульникова. – Дрянь! Гнилье!

– Но почему гнилье? – возвращаюсь и я к разбираемому ЧП. – Разве одна Водолажская в активе? Другим, кто вступает, вы тоже концерты устраиваете?

– Других, Владимир Иванович, туда назначают,– снова включается в разговор Шумарина. – Или избирают, а эта сама!.. Сама, понимаете?

– И это вы называете подлостью? Да бросьте, разве можно так относиться к человеку!

– К человеку?! – кричит со своей кровати Корниенко. – Вы считаете, Водолажскую можно назвать человеком?

– Ее нельзя? А вас?

Последней фразой я, кажется, всех оглушил. Снова в комнате повисло тягостное молчание. На этот раз мне надо было его нарушить.

– Больно строго вы Ольгу судите. И нечестно.

Цирульникова мгновенно взрывается, брызжет гневом, награждает Водолажскую разными нелестными словами.

– Нет, Цирульникова, – возражаю ей, – это только твое мнение.

– Мое?! – у Цирульниковой глаза лезут на лоб. – Да все так считают! Давить надо эту Водолажскую, под каблуком держать. Неля, ты согласна? А ты, Катя? Ты – Кошкарова? Вот видите, все, все!

Она даже не замечает, что Кошкарова не согласна, молчит, ибо не всегда можно пробовать здесь, в уголовной среде, плыть против течения.

– Какую ты роль сейчас репетируешь? – спрашиваю у Цирульниковой. – А ты уверена, что они в самом деле хотят следовать твоему примеру?

– Ха! Еще чего! Спросите любую – вам скажет!

Я уже знаю, как спрашивать любую.

– Ты бы первая сняла эту маску гнева, – предлагаю ей.

А Цирульникова еще больше кичится собственной отпетостью.

– Это не маска. Я именно такая! Вы сомневаетесь?

– Тогда ты, – не сразу я могу найти нужное слово,– ты... знаешь, кто?

– Кто? Ну, ну, интересно, – смотрит с ненавистью и ожесточением;

– Нет, – выдыхаю. – Не могу подобрать слово. Но если это не маска, то мне страшно. Страшно! – повторяю громко.

Цирульникова отшатывается. В наступление, сменяя подругу, идет Корниенко. Что-то доказывает, размахивая руками. Потом забирается на второй ярус, машет уже и ногами, будто хочет продемонстрировать всем дешевые коричневые чулки с чернильными пятнами.

– Разве дело только в повязке! – исходит криком Корниенко . – Знали бы, сколько эта Водолажская подлянок делала!

– О крысятничестве знаю. Назови еще хоть одну, – предлагаю настойчиво.

– И назову! Сто тысяч назову!.. – Корниенко запинается, голос ее становится тише. – Только вот не вспомню сейчас. Время дайте!

Я снова обращаюсь к Цирульниковой.

– Пойми правильно, не на одной Водолажской свет клином сошелся, – убеждаю ее. – Тут другое. Тут в принципе дело. Окажись ты на месте Ольги – защищал бы тебя.

Цирульникова молчит.

– Допускаю, что Водолажская, войдя в актив, могла в какой-то мере и зазнаться, заговорить с кем-то свысока, но разве ты никогда в жизни не ошибалась, не спотыкалась, не оставалась в одиночестве? Забыла, каково тебе было? Хорошо чувствовала себя, когда воспитанницы узнали о твоем преступлении и объявили тебе бойкот?

Сейчас Цирульникова считает себя довольно значительной фигурой среди блатных, ей неприятно напоминание о том времени, когда только поступила в колонию. Поэтому она, прерывая мою речь, кричит:

– Я, как Водолажская, не надевала повязку и не надену никогда! Не хочу, чтобы называли меня на свободе «мусоршей». Я честный человек и совестью не торгую!

– Тебе важно, как назовут тебя бывшие дружки? Значит, к ним собираешься возвратиться?

– К ним. Обязательно! И почему это – бывшие? Они настоящие друзья.

И вдруг, без перехода:

– Эй, Водолажская, чего сидишь в углу? Вали сюда! Позырить на тебя хочу.

Та медленно подходит. Застывает напротив. Снова напоминает мне колосок: высокая, светловолосая, с солнечным искренним взглядом, короткой стрижкой. Перехватываю взгляд Цирульниковой и понимаю, что она – низкорослая и плоскогрудая – попросту завидует внешности Водолажской.

– Уродина, тварь, ничтожество! – будто угадывая мои мысли, отпускает Цирульникова комплименты в адрес мнимой соперницы.

Мне не под силу сдержать улыбку.

– Мелко плаваешь, Цирульникова.

– Зато не мешаю другим двигаться по фарватеру,– ухмыляется она. Что-то, видимо, хочет сказать еще, но в комнату заходит начальник отряда, дежурившая в то воскресенье в жилой зоне, и с ней еще две женщины в сержантской форме – контролеры. Лидия Павловна Дьяченко, поняв по выражению моего лица, что здесь еще не «взрывоопасно», как будто равнодушно спрашивает у воспитанниц о причине шума.

– За жизнь спорим, – объяснила коротко Корниенко. – Лидия Павловна не задерживается, тут же уходит.

– Не буду вам мешать, спорьте.

Впрочем, я знаю, что Дьяченко далеко уже не уйдет, вместе с контролерами будет поблизости, по долгу службы не сможет оставить меня без подстраховки.

Водолажская, раскачиваясь на носках, смотрит на Цирульникову в упор. На лице у той разгорелись красные пятна. И голос изменился, осел, хрипловатым стал, старушечьим.

– Чё беньки вытаращила? Я тебе, мразь, до конца срока жизни давать не буду!

Цирульникова брызжет злостью и, размахивая угрожающе руками, пытается приблизиться к Водолажской. Я преграждаю ей путь.

– Возьми себя в руки!

А она лишь ухмыляется и отвечает по-хамски:

– Мне больше нравится, когда меня берут в руки другие!

Подобные циничные реплики нередко заводят в тупик, и я, прикрыв глаза ладонью, медленными, кругообразными движениями начинаю массировать виски. Выдержав паузу, говорю спокойно:

– Яна, присядь вон на тот табурет. Остынь. Свой срок ты продолжишь отбывать уже не здесь, я позабочусь...

– Я уйду – другие останутся! – цедит сквозь зубы Цирульникова. – А поедет Водолажская на «взрослую», по этапу передам – «мусорша» катит.

Через несколько минут в комнату заглянула воспитанница с повязкой.

– Девочки, на построение!

Привыкшие исполнять команды по первому требованию, девчата зашевелились, они быстро надевали ватники, застегивались, с ворчанием натягивали сапоги. Из глубины комнаты показалась Кузовлева – для меня полнейшая неожиданность.

– Ты?! Была здесь? И молчала?

Кузовлева лишь пожимает неопределенно плечами. Корниенко объясняет поведение активистки с ехидцей:

– «Отрицательных» воспитывать? Зачем это Таньке, если ей через месяц на свободу?

Я подумал о Кошкаровой. Ей столько же до окончания срока, но она не считает для себя возможным пожимать в неопределенности плечами. У нее не так много сил, но в меру допустимого Кошкарова все же старалась мне помочь. Только говорить об этом Татьяне сейчас не хочется.

Радуясь, что я больше ни о чем не спрашиваю, Кузовлева прошмыгнула в коридор.


7

Строй из сотен осужденных девушек застыл толстой буквой «П» на плацу жилой зоны. Слепят глаза лучи прожекторов с вышек. Озлобленно лают собаки. Контролеры пересчитывают наличие личного состава. Докладывают дежурному офицеру. Тот подает команду «вольно». Обычная, повторяющаяся ежедневно процедура. К ней привыкаешь. Только песня, взлетающая над стенами одетого в колючую проволоку ограждения, по-прежнему рождает а сердце комок и подкатывает его к горлу:

В детстве казалось, что жизнь бесконечной будет всегда,

Можно мгновения тратить беспечно, дни и года.

Но незаметно полжизни проходит – не возвратить.

И невозможно ушедшие годы снова прожить.

Ряды воспитанниц плотно сомкнуты, лица хмурые, будто закаменевшие. Но припев колония поет еще громче, интонация пронзительнее:

Дни-и летят, за рассветом закат,

За годами года, дни-и летят.

Не-е забудь, что ни дня не вернуть.

Не вернуть никогда, не-е забудь.

Я задумываюсь о днях, которые летят, которые не вернуть воспитанницам. Зачем прожит этот? Что сделано? Сам-то вроде на волнах удержался, но ведь шторм от этого меньше не стал, обстановка в отделении остается по-прежнему тяжелой. Не изобьют ли Водолажскую во второй раз? Где гарантия, что грядущая ночь пройдет без других ЧП в отделении? Все ли для этого сделано?

Песня допета. Воспитанницы не суетятся и не толкаются, молчаливой, унылой цепочкой втягиваются в жилой корпус. Я провожаю своих до двери. Спрашиваю вполголоса у Кошкаровой:

– Как думаешь, обойдется без новых ЧП?

Вместо нее отвечает Кузовлева. Ей, наверное, неудобно за проявленную пассивность.

– Обойдется, – говорит твердо. – Это я вам обещаю.

Словам старосты класса хочется верить.

Дорошенко незаметно сует в руку клочок бумаги.

– Не сейчас, в общежитии прочитайте, – шепчет скороговоркой. – А за Водолажскую не беспокойтесь. Не дадим в обиду.

Чуть-чуть отлегло от сердца. Но есть еще записка – что в ней? Развернул, как только вышел за КПП. «Владимир Иванович, – узнаю крупный почерк Дорошенко,– пожалуйста, не обижайтесь на отделение. Делайте свое, что задумали. Не надо падать духом, давайте будем надеяться на лучшее. Ведь против вас Янка, а я – за. Мне почему-то нравится, когда вы нас воспитываете. Спокойной вам ночи и хороших снов!»

Дышать стало немного легче.

Ну, Дорошенко, вот тебе и «серенькая мышка». Вот тебе и «ее хата с краю». Думает, беспокоится об отделении, о психологическом климате в коллективе: сегодня написала записку, а завтра, глядишь, и вслух не побоится высказаться. Но главное – нет у нее симпатий к «отрицаловке».

Ночью я спал удивительно крепким и спокойным сном. Но как только проснулся, вскочил, набрал номер телефона КП. Дежурный помощник начальника колонии ответил, что происшествий в течение ночи не было.

4. Сверяясь с Макаренко




1

Следуя давнему совету Минеевой, я продолжал серию сочинений на тему нравственности и морали. Этот воспитательный час прошел под знаком «Если бы мне предоставили день свободы».

Писали все. Кроме Цирульниковой. У нее забинтована рука, зацепила чем-то в цеху, а теперь радуется: писать на уроках не надо. А может, и ей хотелось помечтать о дне свободы, но... Брать ручку в левую руку – значит, писать и завтра, и послезавтра: на алгебре, физике, химии... А Цирульникова не дура, она всем так говорит, уж лучше за окошко в клеточку 45 минут просмотреть, но чтобы жить, так сказать, не напрягаясь, исключительно для себя.

Впрочем, и без ее творения скучать вечером не пришлось, другие достаточно насочиняли, было над чем подумать. Вот хотя бы Водолажская: «В первую очередь я обязательно пришла бы к матери. Поговорили бы, поплакали. Потом – прогулка по городу, сладости в кафе. Покурила бы... Если бы встретила старых друзей, немного бы поговорила с ними обо всем, пошла бы в гости. Возвратившись домой, обязательно надела бы наушники и до ночи слушала магнитофон, одновременно смотря телевизор».

Гукова: «Если мне такой день, я бы поехала домой к матери. Или... Ведь была такая суровая казнь с ее стороны! Плохо, что нет у меня поддержки. В трудную минуту не должно быть лучше и вернее друга, чем мать.

Дорога к матери закрыта. Ее отказ от родной дочери – это большая рана у меня в груди. К другим приезжают, присылают – посмотришь на все это, за душу очень берет.

Моя-то сдружилась с мамашей того хлопца, которого я... вы, Владимир Иванович, знаете. Мне еще три года назад написали, что мать успокоилась, объединившись с той женщиной. Две страдалицы: та – потеряла сына, моя – дочь. Глупо!

Я, если бы мне взаправду дали такой день, пошла бы по Мелитополю и напилась бы...»

Кошкарова: «За один день, я думаю, домой в Новороссийск никак не успеешь. Пошла бы в Мелитополь, сходила в кино, посмотрела город. А если бы заранее знала, что мне этот день будет предоставлен, сестре написала бы, позвала сюда. Уж она бы рассказала, что обо мне думают близкие родственники и вообще люди в нашем квартале. Ведь они знают, что я судимая, то есть – отверженная...»

Бондарь: «Не желаю никуда из колонии. Да и куда? К отцу, грубому и пьяному? На кучу пепла, что осталась от дочери Леночки? К дружкам, которые с порога водкой зальют и уложат в постель? Нет, никуда не хочу, лучше в колонии. Пока лучше...

Ну зачем, зачем вы дали нам такую тему? Сидите сейчас за своим столом, заполняете журнал, а я реву. Вы разве не видите? Бессердечный, жестокий до предела человек, я сейчас поняла. До освобождения еще восемь лет, а вы предлагаете размышлять, как провести день, который никто не даст».

Кузовлева: «Вот я приехала домой. Примарафетилась. Обзвонила друзей. Договорились о месте встречи. Посидела дома, поплакала с бабушкой. А в назначенное время вышла к друзьям. Посидела с ними в ресторане, отдохнула немного. Обратно пришла домой. Конечно, поужинала... С бабушкой долго говорила бы...»

Чичетка: «Что сделала бы? Первым делом, выйдя из колонии, зашла в ближайшую столовую и поела хорошего борща. Потом привела себя в порядок в парикмахерской, вышла в город и пошла гулять.

Ну, а появись возможность перенестись на ковре-самолете в родной город, я бы хотела встретиться со своими бывшими «подельщиками» или хотя бы узнать о каждом. Кто из них не остался в дураках, а взял себя в руки и сейчас путем живет. Потерпевшую, конечно, хочется видеть. Как она поведет себя при встрече?

Домой, разумеется, тоже зайду. Но на улицу показываться не буду, потому что стыдно от соседей».

Корниенко: «Домой не успею доехать. На все деньги, которые выдадут со счета, закажу телефонные переговоры с родителями и наговорюсь с ними вволю. Останутся деньги – пойду в кабак, два года здесь сижу – имею право».

Шумарина: «Выйдя за ворота колонии, я от радости, наверное, буду кричать «Ура!». А потом сразу же зайду в магазин, куплю сигареты и закурю. А дома самое главное – посмотреть, как ко мне относятся старые друзья. Если хорошо – погуляем вместе по Чернигову.

Можно, конечно, сходить и в детский дом, поговорить с воспитателем, узнать, как там мое горюшко. А лучше, чтобы вообще не давали этого дня, только расстраиваться. Уж если выходить на свободу, то один раз и навсегда».


2

Дина Владимировна Васильченко первые полдня после возвращения из Киева (вызывали на совещание в Министерство внутренних дел) провела не в служебном кабинете, а в школе. Зашла и к нам в класс. «Пришла как мама, которая долго не видела и соскучилась за своими детьми» – так позже передала свое впечатление от появления начальника колонии Кошкарова.

Воспитанницы народ такой, всегда чувствуют отношение к себе со стороны сотрудников и стараются отвечать той же монетой. Дружно подхватились они навстречу Васильченко, громко поздоровались. Засыпали вопросами. В том числе и пустячными.

– Мыши завелись в нашей комнате, – сообщила Дорошенко. – Что делать?

Начальник колонии оглянулась на меня с укором:

– Раньше нельзя было решить этот вопрос? А где Заря?

– Надежда Викторовна в командировке, – ответил я. – В Чернигове.

Шумарина при упоминании ее родного города вздрогнула, хотела, очевидно, что-то спросить, но передумала, промолчала.

Васильченко сделала пометку в блокноте.

– Сегодня же получите мышеловки, – заверила воспитанниц, – я распоряжусь, чтобы выдали со склада. Еще вопросы?..

Цирульникова поднялась за партой.

– Почему свидание через стекло? – спросила грубовато. – На «взрослой» зоне до такого еще не додумались.

– И не додумаются, – спокойно отреагировала Васильченко. – Здесь ведь так: виноваты и дочь и мать. Когда есть стекло, мать тоже может прочувствовать свою вину. А в исправительно-трудовой колонии люди взрослые, вина родителей в совершаемых детьми преступлениях не та. Я понятно объясняюсь?

– Да уж, куда понятней, – недовольно проворчала Цирульникова.

Следующий вопрос поставила перед начальником колонии Кошкарова:

– Почему нам запретили пользоваться фломастерами?

– А почему нельзя разрешить пластмассовые спицы для вязания? – подхватила Бондарь.

С этим вопросом Бондарь и ко мне уже подходила. Я ее поддержал. Вязание и вправду укрепляет нервную систему; благотворно влияет вяжущий человек и на окружающих. Знаю аргументы противников вязания, но... ведь на производстве воспитанницы работают с металлическими ножницами – и ничего?..

– Запрет на фломастеры я снимаю, – сказала Васильченко, – потом разберусь, кто его наложил. А вот со спицами вопрос посерьезней. – Она сделала еще одну пометку в блокноте. И снова обратилась к отделению. – Все? Жалобы кончились? А теперь расскажите, как у вас дела с дисциплиной?

– В школе замечаний нет, – негромко сообщила староста класса.

– В школе нет, – повторила удовлетворенно начальник колонии, – в жилом корпусе как, миритесь?

Кузовлева рассказала о возникшем вчера конфликте. Окна в конце ноября были уже заклеены, но Гуковой вдруг показалось душно. Она сорвала бумагу и открыла окно возле своей кровати. Остальным воспитанницам не было жарко, поэтому Гуковой сделали замечание. На что та реагировала довольно воинственно, едва не ввязалась в драку с активистами.

– Вот как, – покачала головой Дина Владимировна. – Еще какие происшествия?

– В кухонном наряде Водолажскую записали в рапорт, – продолжала докладывать о нарушениях Чичетка. – За то, что работала без косынки. Хотя повар сама почти никогда не надевает.

Я знал о многих случаях, когда в тарелке с супом оказывался волос. Конечно, можно наказывать наряд, только разумнее, педагогичнее начать с повара. Если наша повар работает на кухне без косынки на голове, что можно требовать от осужденных.

Дина Владимировна уже собиралась уходить, остановилась на пороге.

– Что же это вы о рекламации из Дома одежды ни словом не обмолвились, а? Или забыли?

Нет, о рекламации не забыли. Три платья из дорогостоящего материала оказались с существенным браком. Но кто этот брак допустил? В чьей смене? И почему на платьях не оказалось клейма бракера? С этим еще предстояло разобраться.

Васильченко сделала очередную пометку в блокноте.

– Обязательно нужно разобраться, – сказала хмуро. – Кто-то же должен за брак ответить.

Дина Владимировна ушла. А я подумал о том, что живы в колонии лучшие традиции, оставленные Надеждой Ивановной Минеевой. Она тоже бывало так: возвратится из отпуска или командировки – не заходя в кабинет, сразу к воспитанницам.

Мысленно проделываю экскурс в историю отечественной педагогики. В 1928 году после ухода Макаренко колония в Куряже стала разваливаться. А в своих произведениях Антон Семенович утверждал, что открыл систему методов воспитания, которые применимы не только в колониях сирот и малолетних преступников. Так что же важнее в воспитании: «система» или личность? Споры по этому поводу не утихают и сегодня...

Сам Антон Семенович на подобные вопросы отвечал так: «Колония Горького должна была развалиться не потому, что я ушел, а потому, что в ней заведены были новые порядки. Вы же прекрасно понимаете, что выметали не только меня, а решительно все, что было в колонии сделано: организацию, традиции, людей, выметали «макаренковщину».

К счастью, я не заметил, чтобы с таким же усердием выметали из Мелитопольской ВТК «минеевщину», и все же отдельные попытки уже были. Внушает оптимизм лишь верность благоразумным принципам Минеевой ее преемника – начальника колонии Дины Владимировны Васильченко.


3

Шумарина забунтовала. На дворе тридцатиградусный мороз, а она вышла на построение в тапочках. Дежурившая капитан Антонина Александровна Казакова вызвала Шумарину из строя, сделала ей замечание, на что Неля неожиданно бурно отреагировала...

– А где я возьму, если у меня один сапог украли?

– Пойди в корпус и обуйся, – настаивала Антонина Александровна.

– Господи, – оборачиваясь, чтобы идти в корпус, застонала Шумарина, – и откуда только таких начальников набрали? Не люди, а звери!

Еще не прозвенел звонок, а Неля уже стояла в строю по форме. Но Казакова все же записала ее в рапорт – за грубость. И вот теперь на воспитательном часе Шумарина оправдывается:

– Она ни за что записала меня в рапорт. Антонине Александровне показалось, что я назвала ее зверем. Но я ведь не называла, я просто так сказала.

– Неля, ты все-таки обидела человека, который, между прочим, беспокоился о твоем здоровье. Можно ли полчаса выстоять в тапочках на морозе?

Я не знал причины, почему Шумарина вышла в тапочках. Скорее всего команда на построение застала ее внизу, и лень было подниматься наверх, чтобы переобуться. Шумарина, не называя причину, многословно продолжала оправдываться, только я с ней уже не спорил, понимал – не передо мной оправдывается, перед отделением, за то, что записаны на «шестое» штрафные очки. Принцип в колонии такой: чем больше штрафных очков, тем ниже место, которое займет по итогам соревнования отделение. Окажется, скажем, наше «шестое» на последнем месте – это значит: развод на работу или учебу – последними, чтобы дурь успевала выветриться на пронизывающем ветру; в баню – последними, когда о том паре, что ломит кости, остается только помечтать; отовариваться – последними, когда в ассортименте лишь сухари и консервы «Завтрак туриста». Словом, стимул довольно существенный для того, чтобы стремиться не зарабатывать штрафные очки, не быть записанными в рапорт.

После воспитательного часа Шумарина и Дорошенко остались убирать класс. Неля подметала, Оксана вслед за ней протирала шваброй. Я посмотрел на часы, потом глянул за окно, словом, на полминуты отвлекся, а между Шумариной и Дорошенко уже вспыхнула драка. Молчаливая, жестокая, бескровная. Мой окрик будто и не слышали. И лишь когда я вывернул Шумариной руку за спину, а Дорошенко, удостоив тяжелым взглядом, настойчиво попросил уйти в жилую зону, обе затихли, начали оправдываться. Оксана даже улыбнулась.

– Да мы пошутили. Вы думали мы всерьез, что ли?

– Выполняй, Оксана, что приказано. Кру-гом!

Строго, жестко, но иногда надо и так.

Дорошенко ушла. Я попробовал заговорить с Шумариной:

– Что с тобой происходит? Какие трудности? Неля, ты всегда можешь рассчитывать на мою помощь...

– Не надо! – Губы девушки сложились в ироническую улыбку. – Ничего не надо. На «взросляк» хочу!

Больше не удалось вытянуть из нее ни слова.

В обед, когда позвонила возвратившаяся из командировки Заря, пересказал ей вкратце о новостях в отделении, не забыл вспомнить и Шумарину.

– Устала с дороги, заеду домой, отдохну, – доносился негромкий голос Надежды Викторовны с того конца провода. – Но вечером приду, вы меня дождитесь, говорить будем с этой красавицей Шумариной.

Я тогда не знал еще, что это будет за разговор, и тем более не мог предвидеть его неожиданный финал.

Заря, едва появившись в жилом корпусе, попросила дневальную позвать Шумарину в воспитательскую. Я устроился в уголке комнаты и приготовился наблюдать. Она зашла несколько растерянная.

– Вызывали, Надежда Викторовна?

– Присаживайся, поговорим.

Воспитатель веером разложила перед Шумариной письма.

– Это от воспитанниц, которые уехали на «взрослую». Ты думаешь там мед, что так рвешься?

Шумарина встрепенулась стрельнула глазами в мою сторону:

– А кто сказал, что рвусь?

– Ну как же, первая скрипка в «отрицаловке», в активе не хочешь, боишься «мусоршей» прослыть... – Надежда Викторовна четко выговаривала каждое слово, и я видел, как больно воспринимает это Шумарина. – Да, напускаешь, напускаешь на себя браваду, любишь маской цинизма попугать... Ладно, времени много нет, вот почитай-ка лучше, подумай... И я, чтобы не мешать, почитаю.

Заря взяла со стола последний номер «Огонька», развернула его. На столе остался фотоснимок двухлетнего симпатичного мальчика в клетчатом костюмчике. Неля сначала лишь скользнула взглядом по снимку, а потом подняла глаза, взяла снимок в руки.

– Какой симпатичный мальчик! Чей это?

Воспитатель, не отрываясь от «чтения», спокойно ответила:

– Твой...

– Мой Димочка?! – вскрикнула Шумарина. – Мой?!

Надежда Викторовна положила журнал на стол.

– Пока что – твой...

– Как это – пока что?

– Мальчика хотят усыновить.

Воспитанница опустила голову на кулаки. Когда подняла, мы увидели глаза, полные слез.

– Если твоего Димочку усыновят, ты никогда его больше не увидишь.

Теперь Шумарина уже не сдерживалась и не стеснялась своих слез.

– Но ведь так не бывает... Они не имеют права... Это мой сын...

– Право имеют. Ты же письменно отказалась от материнства. Или забыла?

– Что же мне делать теперь? – шептала Шумарина пересохшими губами.

– Подумать о том, чтобы скорее возвратиться домой. К сыну.


4

Брожу по цветочному рынку. Нужен букетик цветов, чтобы поздравить Надежду Ивановну Минееву с днем рождения. К сожалению, рядовому советскому учителю не все цветы доступны. Кусаются цены. Выбираю вариант оптимальный, и для моего бюджета, и для того, чтобы не стыдно было вручить. Радуюсь, что в местном магазине удалось захватить альбом репродукций «Третьяковская галерея». Художественную книгу решил принципиально не брать, так как у Надежды Ивановны богатая библиотека, боялся повтора.

Придя к Минеевой, вручаю цветы и книгу, приношу свои поздравления с пожеланиями чаще встречаться с ней в стенах колонии. Ибо считаю, что она еще может принести ощутимую пользу. На что Надежда Ивановна смеется и говорит, что вряд ли осуществится мое пожелание, потому что ее пригласили работать в инспекцию по делам несовершеннолетних.

Интересуюсь:

– И что, вы не собираетесь даже навестить нас?

– Ну, это обязательно, при первом же удобном случае. Вы же знаете, Владимир Иванович, что сердце свое я оставила там.

Глаза ее грустнеют, увлажняются, и я понимаю, что это действительно так.

Я пришел первым. В зале стоит сервированный стол, Надежда Ивановна посматривает на часы, и я понимаю, что она ждет гостей. Я, выполнив свой долг, спешу откланяться. Но хозяйка в категорической форме убеждает меня остаться.

Под хорошее настроение она достает из шкатулки самые дорогие свои реликвии – письма от Григория Медынского, автора известной книги «Честь». Бережно, с трепетом вынимаю из конвертов пожелтевшие листочки, вчитываюсь в строчки, написанные рукой талантливого педагога и писателя. На дне шкатулки медаль Антона Семеновича Макаренко. Минеева, единственная в колонии, удостоена этой высокой награды. Держу медаль на ладони, пристально всматриваюсь в лицо человека в застегнутом на все пуговицы военном френче...

Разговор завязывается о нем. Его идеях и их воплощении в педагогической практике Мелитопольской ВТК.

– Взять хотя бы дисциплину, – предлагает Надежда Ивановна. – Макаренко считал, что дисциплина является не средством воспитания, а результатом воспитания. Я двадцать лет проработала в колонии, но так и не смогла убедить нескольких сотрудников, что дисциплина – продукт всей суммы воспитательного воздействия. Они считают, что дисциплины можно достичь при помощи каких-то специальных методов.

– Что это за методы?

– А те, от которых я вас всегда предостерегаю: наказание, запреты, повышение голоса, иногда даже рукоприкладство.

Минеева как пример привела случай, когда Водолажская забралась в чужую тумбочку. И Гукову не забыла, забрызгавшую кровью проход между партами.

– Вы никак не наказали этих воспитанниц, и что же, повторяли они подобные поступки? А Шумарина, как считаете, выйдет еще на построение в тапочках? Будет она еще грубить дежурному помощнику начальника колонии?

– Думаю, вряд ли...

Я в который раз вспомнил теплым словом воспитателя Зарю, сумевшую повернуть заблудшую душу лицом к своему ребенку.

– Вот так и нужно работать, – назидательно проговорила Надежда Ивановна. – И об этом у Макаренко: «Знание воспитанника должно прийти к воспитателю не в процессе безразличного его изучения, а только в процессе совместной с ним работы и самой активной помощи ему».

Радуясь перелому, который произошел с Шумариной, Надежда Ивановна не удержалась, чтобы еще раз не процитировать: «Для нас мало просто «исправить» человека, мы должны воспитать его по-новому, т. е. должны воспитать так, чтобы он сделался не просто безопасным или безвредным членом общества, но чтобы он стал активным деятелем новой эпохи».

Наш разговор еще раз убеждал меня в правоте мыслей о том, что мало, пожалуй, оторвать ту же Водолажскую или Шумарину от «отрицаловки», нужно ввести их в актив и сделать все, чтобы они стали в нем не только формальными членами. Каким, кстати, является председатель Чичетка – безынициативная, слабовольная, малодушная. Впрочем, это не значит, что Чичетку надо тут же переизбирать, тем более что заменить ее пока некем. Необходимо воспитывать, помочь стать лидером коллектива. А Шумарину можнопредложить заместителем председателя. Взамен Безкоровайной, у которой вскоре заканчивается срок.

Мои мысли прерывает звонок в дверь. Надежда Ивановна спешит к очередному гостю.


5

Мы условно делим воспитанниц на три группы. Самая многочисленная – это, пожалуй, «пассивные»: тихие, живущие по принципу «моя хата с краю». Эти подчиняются режиму колонии и особых хлопот ни воспитателям, ни учителям не приносят. Среди пассивных воспитанниц немало физически и духовно слабых, которые служат мишенью для насмешек и издевательств. Их окрестили так: «лошарики». Есть еще «шестерки» – их удел угодничество, стремление любой ценой быть в милости у неформальных лидеров. А есть и такие, которые при своей достаточной независимости в коллективе абсолютно безразличны ко всему вокруг, замкнулись в себе, спрятались в собственную скорлупу и не вылезут из нее до самого дня освобождения. В качестве примера можно вспомнить осужденную Бондарь, такие имеются почти в каждом отделении.

Кроме «пассивных», есть также в колонии категории активных воспитанниц и воспитанниц, отрицательно настроенных. В шестом отделении лидерство постепенно переходит к активу. Эти девчата вездесущие. Хорошо учатся, с желанием (как, скажем, Кошкарова) выполняют общественные поручения, помогают во всем администрации колонии. Освобождаются такие воспитанницы, как правило, условно-досрочно, на год-два раньше определенного судом срока. По существующему положению, девушки могут находиться в воспитательно-трудовой колонии до достижения восемнадцатилетнего возраста, но для активисток существуют исключения, многие из них остаются здесь до девятнадцати-двадцати лет. Это советчицы колонии, у каждой на рукаве пришита широкая красная полоска. Иногда подобные исключения (в смысле отсрочки перевода в исправительно-трудовую колонию) делаются и для «пассивных» – в целях закрепления результатов перевоспитания.

Альтернатива активу – «отрицаловка». Эту группировку обычно составляют воспитанницы, осужденные за особо опасные преступления: убийства, разбойные нападения, злостное хулиганство, торговлю наркотиками, соучастие в изнасиловании. «Отрицаловка» состоит в постоянном конфликте с учителями и воспитателями, администрацией колонии, воспитанницами из актива. «Отрицаловка» – это отрицание, неприятие всех режимных требований к осужденным в колонии, это жаргон, жестокость, бездуховность, татуировки по всему телу, всевозможные интриги и планы. В шестом отделении, к счастью, таких осталось немного, и все же есть: Цирульникова, Корниенко, Гукова...

Едва ли не основная наша педагогическая задача – бороться за «пассивных». Воспитатели – старший лейтенант Татьяна Игоревна Селезнева, лейтенанты Татьяна Борисовна Рябова и Валентина Вадимовна Мных давно уже большую часть времени и усилий посвящают активу, справедливо считая, что будет сильный актив – будет пример остальным, больше надежды, что «пассивные» скорее за активом пойдут, чем за «отрицаловкой».

Активисты – значит, лучшие. Но внимания к себе они требуют не меньше, чем «отрицательно настроенные». Антон Семенович Макаренко считал, что лучшим ничего нельзя прощать, даже мелочи. Староста класса Кузовлева пассивной оказалась во время разбора ЧП с Водолажской. Что же мне, закрыть на это глаза? Забыть? Я в индивидуальной беседе высказал Кузовлевой свою точку зрения, а освободится Татьяна, мы с ней еще и в Днепропетровске встретимся. И разговор у нас будет серьезный.

Как-то, вспоминаю, сорвалась на жаргон Чичетка, председатель.

– Ты, Ирина, кто? Помнишь, какое место занимаешь в активе?

– Что с этого! Язык мой не в ту степь загулял, не я! – куражилась она на глазах у Цирульниковой и Корниенко. – «Отрицаловке» можно, нам нельзя? Преступление разве, говорить словами, какие на ум плывут?

– Не усложняй. Без жаргона вроде язык беден. Тебе, Ирина, нравится на уроках литературы слушать Валентину Егоровну Бакланову? Или Ангелину Владимировну Девновач?

– Угу, – нахмурилась недовольно председатель.

– Но учителя ведь обходятся без жаргона. И ничего! Красиво, эстетично!

– Мы так говорить не умеем, – продолжала недовольно кусать губы Чичетка.

– Учитесь!

– Зачем учиться! – обнажая выщербленные зубы, подбрасывает реплику Гукова. – Не слушай учителей, Ириша. Им купюры за то отстегивают, чтоб без жаргона...

Чичетка лишь отмахнулась:

– Да отстань ты!

А я постарался объяснить воспитанницам, что стараемся в их же интересах. Ведь будет еще жизнь после колонии, у многих новая, отличная от прежней. Сыграют ли добрую службу в ней старые привычки? Если избавляться от прежнего груза, то сейчас, а кто не хочет, пусть даже не заикается, что не окажется после освобождения на былой скользкой дорожке.

Когда в колонию А. С. Макаренко прибывала новая партия воспитанников, он, прежде всего, собирал их и убеждал, что через несколько лет станут они прекрасными работниками, мастерами своего дела, уважаемыми многими людьми, а потом повседневно учил их, как добиться этого. Нет безнадежно испорченных, плохих от природы детей, считал Антон Семенович. Он глубоко был убежден, что любому подростку под силу изменить себя. Искренне веривший в человека, Макаренко вселял эту веру в своих подопечных. Он всегда подчеркивал, что в душе каждого подростка таится желание быть добрым, мужественным, заслуживающим одобрения. Надо лишь натолкнуть его на это доброе. «Хорошее в человеке приходится всегда проектировать, – искренне убежден Макаренко, – и педагог обязан это делать. Он обязан подходить к человеку с оптимистической гипотезой».

Надежда Ивановна Минеева рассказывала об осужденной Наташе Носовой, которая отбывала в колонии наказание в середине 70-х годов. С первых дней после карантина примкнула она к «отрицаловке». Трудно было найти к Носовой подход, и все же удалось это сделать мастеру Людмиле Николаевне Нестеровой. Маленькой росточком, нелюдимой, дикой как зверек Наташе мастер однажды сказала так, чтобы слышали все в цехе: «Посмотрите, Носова такая маленькая, а норму перевыполнила. И брака нет! Быть тебе на свободе, Наташа, на Доске почета. Еще и в газетах про тебя напишут!» Воспитанница, о которой раньше печатали в газете под рубрикой «Из зала суда», расцвела от похвалы, преобразилась, почувствовала, что с ней считаются, ее уважают. Людмила Николаевна спрашивает как-то: «Кто меня порадует, красиво брюки сошьет?» Наташа первой тянет руку: «Я! Носова маленькая, но все может!»

– Тонкий знаток человеческих душ Горький, – комментирует эту педагогическую ситуацию Минеева, – в одной из сказок об Италии говорит устами своего героя, поучающего сына перед лицом смерти: «Никогда не подходи к человеку, думая, что в нем больше дурного, чем хорошего, – так оно и будет! Люди дают то, – улыбается тепло Надежда Ивановна, – что спрашивают у них».

Я всегда удивляюсь не только обширной эрудиции Минеевой, но и ее памяти. Бывшая начальник колонии утверждает, что она никогда не учила наизусть и тем более не зазубривала специально цитаты ни из Макаренко, ни из Горького. Она попросту выписывала у них все, что применимо было к условиям девичьей колонии, и в трудные минуты сверялась с проверенной жизнью мудростью.

Не раз от разных людей я слышал упоминания о «педагогике Минеевой», «системе Минеевой», «методике Минеевой». Когда спрашивал об этом у Надежды Ивановны, интересуясь, почему не берется за написание диссертации или книги, она лишь отмахивалась.

– Ой, да что вы! Какая система? Педагогика у Макаренко, а я лишь честно и добросовестно всю жизнь стремилась ей следовать.

После этих слов долго еще преследовали меня грустные мысли. Во всех без исключения общеобразовательных школах, спецшколах и спецПТУ, профессионально-технических училищах и воспитательно-трудовых колониях можно увидеть в учительской и кабинетах портреты Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Владимира Ильича Ленина, Крупской, Макаренко... Но не превратились ли они в своеобразный иконостас, которому давно уже никто не поклоняется? Везде ли следуют их заветам? Хорошо ли знают их работы?

А ведь педагогический олимп еще недавно делал все для сдерживания идей А. С. Макаренко. Запретили на Украине эксперимент В. В. Кумарина. Известно, как реагировали на книгу Ивана Синицына. Как не издавали И. П. Иванова. Как редко выходят сочинения самого А. С. Макаренко.


6

Мне нужна была Кошкарова.

Разыскивая ее, заглянул в клуб. Есть. На сцене Юрий Георгиевич Логинов аккомпанирует на пианино, Кошкарова, Водолажская и Дорошенко поют:

Перелетная птица – одинокая птица...

Я заслушался. По-другому воспринимал сейчас слова запева, которые слышал раньше десятки раз. Наверное, и девчонки здесь, в колонии, воспринимали их по-другому. На свободе не задумывались, пили вино, танцевали, смеялись, не вникая в смысл слов, которые доносились из динамика.

Девчата закончили «Птицу» и готовятся начать другую песню. Юрий Георгиевич, оторвавшись от пианино, спрашивает, кто мне нужен. Но я еще в плену музыки и слов, вновь для себя открытых.

– Ничего-ничего, вы работайте, – говорю. – Послушаю, если можно...

Логинов в недоумении развел руками. Повернулся к девчонкам. Что-то негромко сказал, опустил руку на клавиши. Кошкарова запела. Ее поддержали Водолажская и Дорошенко:

Пришло прозренье в дальнем, дальнем далеке,

Как мало прожил я с тобой, как мало

Твою я руку грел в своей руке,

Как много задолжал тебе я, мама.

Уроки у меня в тот день уже закончились, остальные дела не были настолько срочными, чтобы куда-то спешить. Я остался в клубе.

Вспоминаю, когда еще только начал работать в колонии и рассказывал бывшему однокурснику Валерию Зинченко о ее буднях, тот возмущался: «Даже хор есть?! Это не зона, а пионерлагерь какой-то! Не много ли развлечений для преступников?» Я не нашел тогда, что ответить товарищу, теперь же – скажу. Да, можно посадить их на хлеб и воду, запретить читать журналы, смотреть телевизор, забрать песню, лишить многих других прав. Но кто же тогда возвратится к нам после окончания срока? До колонии они обходились без журналов, телевизора и песни. Если в колонии их не приучить к этому, куда они возвратятся? В подворотню? В подвалы? Или на чердаки? Где все эти вещи заменят несколько затяжек папирос с опиумом. Если мы, воспитатели и учителя, будем с ними жестокими и грубыми, кто переубедит на личном примере, что не только в кино, но и в жизни существуют вежливость и честность, доброта и сердечность? А если и принципиальность, то без кулаков и повышения голоса, без унижения личности.

Воспитанницы продолжают петь, и я снова возвращаюсь к словам исполняемой ими песни:

И по своей и по чужой вине


Мне рано в жизни выпала дорога,


И часто снится, снится часто мне,


Что я у твоего стою порога.



Музыкальная пауза.

Но до чего же увлеченно и проникновенно играет Юрий Георгиевич! Правду говорят: человека лучше всего познавать в работе.

Водолажская, пользуясь паузой, отошла к пианино, уперлась локтями в верхнюю крышку, застыла, лишь плечи вздрагивают.

Преступница? Да какая же это преступница? Есть ли на земном шарике человек, который заглянул ей в душу, захотел понять ее до конца?..

Перевожу взгляд на Кошкарову. Она, чувствую, сейчас разревется. А ей нельзя. Ей нужно петь. Если заплачет, кто тогда подхватит ее песню? Но не поет Аня. Она говорит. У нее речитатив под аккомпанемент пианино, старенького и скрипучего, и подголосков Водолажской и Дорошенко:

Я вас прошу,


                и ныне,


                            и всегда,


Вы матерей своих


                        жалейте


                                    милых.


Не то, поверьте мне,


                        вас


                            ждет беда,


Себя вы


            не простите


                            до могилы.



Этот монолог переворачивает всю душу. Я не могу ничего говорить. А Юрий Георгиевич, ударив последний раз по клавишам, поворачивается, улыбается весело и спрашивает:

– Ну как?

Юрий Георгиевич Логинов. Не заслуженный и не народный. Но вполне мог бы быть и заслуженным, и народным. Слышал не один раз, как он говорил: «В институт девчат готовлю!» Думал – шутит. Только теперь слова Логинова наполнились для меня лично новым содержанием. Не скажу, как насчет института культуры, но в институт жизни он действительно готовит этих девушек и готовит не менее профессионально, чем все мы, школьные учителя и воспитатели вместе взятые. Всматриваюсь в лица воспитанниц после репетиции и не узнаю – озарены каким-то внутренним, мною не замечаемым раньше теплом.


7

В учительской я один. Зашла Водолажская.

– Тоскливо что-то на душе, знобит, – призналась, усаживаясь на стуле возле электрокамина.

– Температуру меряла? Может...

– Оставьте, Владимир Иванович, – поеживаясь, сказала отрешенно. – На душе тоскливо, понимаете? Душу знобит.

Посмотрел воспитаннице в глаза:

– Что случилось, Оля? Не темни, выкладывай.

Водолажская рассматривала корешки книг на полках, потом перевела взгляд на окно.

– Комиссия по УДО скоро, – проронила вполголоса. – Многие девчонки домой поедут...

Теперь стала ясной причина пассивности, которая завладела в последние дни половиной отделения. Одни воспитанницы, те, которые представлены советом воспитателей к условно-досрочному освобождению, с беспокойством ожидали решения администрации, а другие завидовали их возможности близкого возвращения домой.

– Встряхнись, через полгода будет и для тебя комиссия, – пытаюсь ободрить Водолажскую. – Ну, подумай сейчас о чем-нибудь другом, о приятном, и перестанет тебя знобить.

– О чем?

– О письме, например. От Саши.

Девушка вздрогнула.

– Забудьте о нем, он подонок.

– Ну, что ты! Такое искреннее, сопереживающее письмо не может быть от подонка, – говорю я. – Кстати, ты уже написала ему ответ?

– А надо? – К лицу девушки приливала краска, глаза ее ожили. – Вы думаете, надо?

И Водолажская рассказала мне коротко свою историю с Сашей. Он был ее одноклассником. После уроков спешил на тренировку, а потом приходил к ней. В восьмом классе мама уже начала отпускать ее на дискотеку – хорошо относилась к Саше. Оля грустила, когда ее друг уезжал на соревнования в другие города. Коротала время в обществе Белки. Белкина мать пила, и дочку совсем не контролировала. Та еще в шестом классе начала курить, а в седьмом уже попробовала вино. Водолажская тоже потянулась к сигарете. От матери ничего не скрывала. Однажды, возвратившись домой, вынула из кармана пачку и закурила на кухне. Мама ничего не сказала, только ходила из угла в угол и вздыхала. Все было хорошо, пока мать не решилась вдруг в третий раз выйти замуж. За бывшего одноклассника, который, вместо того чтобы продолжать воспитывать своих сыновей, резко взялся за перевоспитание Ольги. Однажды она решила, что хватит, не маленькая уже (исполнилось 15 лет), чтобы возвращаться домой в девять. До полуночи гуляли с Сашкой по городу, целовались, говорили о любви. Отчим встретил ее на пороге квартиры с кулаками, обозвал «проституткой» и другими близкими по смыслу словами.

Только пережила Водолажская этот домашний конфликт, а тут еще одна стрессовая ситуация. В субботу они с Белкой помчались на дискотеку. Зашли в парк, уже приближались к танцплощадке, когда Оля увидела группу знакомых ребят. И Сашку среди них. Он сидел на скамейке, обнимал какую-то девушку. Ребята были одноклассниками Водолажской. Оля заметила, как Вова сообщил Сашке о ней. Тот обернулся и быстро убрал руку с плеча девушки. Водолажская подошла, поздоровалась, попросила Сашку познакомить с его новой подругой. Юноша сразу покраснел, молчал, не находя что ответить. Новая подруга тоже растерялась. А Оля, зная, что давно нравится Вове, взяла его под руку и громко сказала:

– Ладно, не будем терять время, пошли!

Они долго гуляли по улицам, потом зашли в подъезд, девушка не запрещала ему обнимать себя и целовать.

Со следующего дня Водолажская перестала посещать школу, хотя каждое утро дома и делала вид, будто собирается туда. Сашка пришел как-то, хотел помириться, но он уже не был нужен Ольге. Она почувствовала свободу и не желала ее утратить. Водолажской, судя по ее словам, и с Белкой было неплохо. Где они только не были вместе! Конечно, длительные прогулы в школе и поздние возвращения не могли остаться незамеченными – девочек поставили на учет в милицию. Отношения с учителями и классным руководителем обострились...

Классного руководителя Водолажской я знаю лишь по рассказам Ольги, но могу представить ее и ей подобных. Хотя и не они виноваты, что работа их в основном оценивалась (да и сейчас кое-где оценивается) в большей степени по состоянию кабинета, по выпущенным стендам, количеству мероприятий в классе, умению пустить пыль в глаза открытым уроком, по различного рода планам, отчетам, справкам.

Слушая признания колонистки, думаю о том, что рост урбанизации обеспечивает возрастающую свободу от контроля общества над человеком. Выйдя за порог родительской квартиры, перейдя в соседний микрорайон, подросток легко «теряется» в огромном городе. Семья и школа практически не в силах контролировать, где он бывает, чем занимается. В этих условиях первостепенно важной задачей родителей и педагогов является воспитание у ребенка с раннего возраста потребности и умения контролировать самостоятельно собственное поведение, свои действия и поступки.

Воспитанница, оборвав рассказ на полуслове, долго смотрела за окно. Солнце уже село. Декабрьская вьюга мела вдоль забора с вышками колючий снег. По всему периметру включились осветительные прожектора. Приближался к концу еще один день в воспитательно-трудовой колонии.

Мысленно я прохожу по дороге той недлинной жизни, что осталась за чертой, отделившей Ольгу от всего, что вмещает в себя одно емкое слово – свобода.

Водолажская, насмотревшись за окно, заговорила первой:

– Почему вы не спрашиваете, помирилась ли я с Белкой?

В памяти всплыл тот воскресный день, когда «отрицаловка» объявила нам бойкот. Вспомнились Водолажская и Белка, застывшие неподвижно на грубых, некрашеных табуретках в воспитательской. Надежда Викторовна —хмурая и расстроенная. Клятвенные заверения Белки в том, что их ссора на всю жизнь.

– Оля, – спрашиваю с готовностью и надеждой, – помирилась ли ты с Беловой?

Водолажская улыбается.

– Да, мы помирились. И Белка уже записалась в актив. Вместе хотим освободиться условно-досрочно, будем помогать друг другу. Белка тоже хочет заработать поощрение.

Я вспомнил, что Водолажская не так давно была впервые поощрена. В приказе это выглядело так: «За достигнутые успехи в трудовом соревновании по итогам месяца осужденной Водолажской О. А. разрешено дополнительное отоваривание на сумму три рубля». Помню, что Оля тогда позволила себе кроме привычных сухарей и кефира приобрести в лавке маргарин, консервированную фасоль в томате и банку минтая.

– Давно не видела такого лакомства, – говорила она мне, счастливо улыбаясь.

Прежде чем отослать Водолажскую в жилую зону – там скоро должно быть построение на поверку, – задал и я ей два вопроса:

– Вот ты, Оля, не отъявленная и не отпетая, а оказалась в отделении рядом с Цирульниковой, Гуковой, Корниенко. Можно ли такое допускать?

– Сначала я была в отчаянии, – призналась Водолажская. – А потом, сопротивляясь им, почувствовала, что и сама становлюсь сильнее...

Слушая Ольгу, я вспоминал претензии, которыми многочисленные противники досаждали Макаренко: «Как вы допускаете, что у вас воспитываются вместе правонарушители  и нормальные дети?» Антон Семенович объяснял, что в жизни они тоже живут вместе. «Именно поэтому воспитывать нужно вместе, – утверждал Макаренко. – Каждый человек должен входить в жизнь, умея сопротивляться вредному влиянию. Не оберегать человека от вредного влияния, а учить его сопротивляться. Вот это советская педагогика».

Второй мой вопрос к Ольге был попроще:

– Раньше ты общалась со мной через записки. Почему?

– Больше не буду.


8

Вот он и настал – долгожданный для заключенных день. Заседает комиссия по условно-досрочному освобождению. Одновременно решаются и вопросы с теми, кого по возрасту нужно переводить во взрослую колонию.

– Воспитанница шестого отделения Корниенко на комиссию но УДО явилась!

Ей исполняется вскоре восемнадцать, а до конца срока еще полтора года, предстоит решить вопрос о возможности оставления ее в ВТК, сокращения срока наказания.

Вечером накануне я имел с Корниенко продолжительный разговор, делалось все, чтобы вырвать ее из «отрицаловки» и повернуть лицом к активу. Только она уклонилась от этой темы. Перевела разговор на личные переживания, связанные с тем парнем, которого она ждала, а он, возвратившись из армии, ее бросил. Говорили и о любви, долге и верности, но я хорошо помню вскользь брошенную фразу о том, что она готовится к этапу – скоро ей отбывать на «взрослую». Почему Корниенко так уверенно заявила? Пусть я за множеством дел упустил что-то из виду. Но разве осужденная могла забыть о решении совета воспитателей направить ее дело для рассмотрения админкомиссии? Никак не могла, это ясно. Значит, твердо уверовала, что у нас ее не оставят.

Лидия Павловна Дьяченко, начальник отряда, зачитывает характеристики на воспитанницу, сообщает мнение совета воспитателей: ходатайствовать об оставлении Корниенко в колонии для закрепления результатов перевоспитания. В характеристиках осужденной далеко не все однозначно. Еще полгода назад воспитателем Надеждой Викторовной Зарей делалась запись о нестабильном ее поведении, отмечалось, что на замечания реагирует болезненно, раздраженно, настроение играет порой главную роль в ее поведении.

Начальник оперативной части майор Андреева хмурится.

– Это как же так, Катя? Сейчас раздраженно реагируешь, а на свободе, если сделают тебе замечание, кулаки в ход пустишь? – спрашивает устало Анна Дмитриевна. И напоминает: – Как это было, когда вы устроили Водолажской самосуд. За кражу.

– Да не била я Ольку, не била!

– Потому что не успела, – подсказывает Анна Дмитриевна. – Активисты помешали: Кошкарова, Кузовлева, Чичетка...

То, что происходит дальше, неожиданно для всех. Корниенко тихо спрашивает: «Можно уйти?» – и, не дождавшись разрешения, выбегает из кабинета.

Трофим Мефодиевич Климюк, заместитель начальника колонии по режиму, вытирает выступивший на лбу пот. Надежда Дмитриевна Король, инспектор по трудоустройству освобождающихся, озадаченно смотрит на дверь, за которой скрылась воспитанница. Удручена и Дина Владимировна. Не так давно работала Васильченко воспитателем в шестом отделении, много сил и души вложила в Корниенко, и ей, понятно, обидно сейчас за такое поведение Кати.

– Восемнадцать лет, а она, ей-богу, как маленькая девочка, – говорит тихо начальник колонии.

Заключенной, видимо, уже прощен столь дерзкий поступок, ей будет дан еще один шанс. Не успев так подумать, я тут же и убедился в правильности своего предположения.

– Пусть Корниенко подождет. Пригласим ее последней, – сказала вошедшему конвоиру Васильченко.

Вздохнули с облегчением члены комиссии.

– Следующего пригласите, – распорядилась начальник колонии.

Порог переступает Наташа Токарева. Эта – не «моя», она из третьего отделения. Высокая, стройная, серьезная.

– Перевыполняет норму... Хорошо учится... Переписывается с мамой... – доносятся слова из характеристик. Но вот слышу нестандартное. Лидия Павловна говорит от себя: – У Токаревой завтра день рождения, она уже совершеннолетняя...

– Что ж, нужен подарок! – улыбается приветливо Васильченко. И тут же серьезнеет. – Не возвратятся ли на свободе твои прежние настроения? Все ли ты поняла, Наталья?

– Не возвратятся. Я, Дина Владимировна, будто переродилась здесь.

Отчего-то именно в этот момент вспоминается жесткое, безапелляционное лицо женщины, с которой ехал в «Икарусе» из Днепропетровска. В ответ на мои откровения случайная попутчица заявила с уверенностью: «Вешать надо таких девиц». Мы заспорили. Каюсь, был момент, когда, вспомнив о жестоких преступлениях Гуковой и Бондарь, готов был уже уступить, согласиться в чем-то. Но сейчас вот смотрю на слезинки, которые горохом покатились по щекам Токаревой, и сердцем чувствую: нет, «вешать» не надо. Много ли достигнем жестокостью? Ну обозлим ту же Бондарь до конца, лишив ее доброго слова и внимания. Но этим самым не повернем ли мы Бондарь назад к прежней жизни, не подтолкнем ли к новым жестоким преступлениям? Будет ли ощутимая польза обществу от такой системы перевоспитания, после знакомства с которой возвратятся к нам униженные, растоптанные и оскорбленные, обозленные на мир люди?

Именно так, наверное, думает и Дина Владимировна Васильченко. С материнским участием произносит она традиционные в подобных случаях слова:

– Есть мнение ходатайствовать перед народным судом об условно-досрочном освобождении Токаревой.

Девушка вздрагивает. Не выдерживает, плачет навзрыд.

Руки у воспитанницы по швам: так привыкла, так положено, даже слезы нет возможности вытереть.

– Спасибо! Разрешите идти? – едва шевелит Наталья губами.

– Иди.

Токарева выходит.

Контраст между поведением ее и Корниенко, конечно, разительный.

Снова открывается дверь.

– Воспитанница четвертого отделения Татьяна Логачева на комиссию по УДО явилась.

Продолжительный, трудный разговор. Прямые, конкретные вопросы. Многообещающие ответы. Опять слезы. Жалко ее становится. Но из характеристики и устных замечаний членов комиссии не чувствуется, что Логачева осознала свою вину, твердо стала на путь исправления. Ей уже восемнадцать лет, срок заканчивается через два года. Комиссия принимает решение об отправке в исправительно-трудовую колонию.

Вмиг слетает маска.

– На «взросляк»? А что – и поеду!

С горечью думаю о том, что слезы этой воспитанницы, вероятнее всего, были лживыми, в надежде лишь на год-полтора раньше возвратиться к прежней «свободе». Горечь вижу и на лицах офицеров. Не доработали где-то, не нашли ключик к Логачевой.

Я хорошо помню наш разговор с Васильченко о различных психических отклонениях в поведении отдельных воспитанниц.

– Их бы лечить, – говорила Дина Владимировна. – Воспитательные меры станут более эффективными, если применять их в комплексе с медицинскими.

Да, именно лечить. Лечить обязательно. Но кто за это возьмется? В штате медсанчасти ВТК нет должности психотерапевта. А такой специалист обязательно нужен. Только сеансы гипнотерапии, аутогенной тренировки, иглоукалывания в комплексе с воспитательными мероприятиями педколлектива колонии могут гарантировать устойчивый, ощутимый результат. А ведь подобный опыт уже существует: в Макеевском спецПТУ для подростков, совершивших правонарушения, давно уже имеется свой психиатр, применяется лечение электросном.

Следующей зашла Кошкарова. Все внимание я переключил на нее. Характеристики положительные, и это обнадеживает. Но...

– До сих пор не пришел из Новороссийска ответ на наш запрос о трудоустройстве, – сообщает хмуро Надежда Дмитриевна Король.

– Я сама устроюсь, не буду бездельничать, поверьте, – заверяет, прижав руки к груди, Кошкарова.

– Что, Аня, так хочется поскорее с нами расстаться? – спрашивает, улыбаясь добродушно, Трофим Мефодиевич.

– Если честно, совсем не хочется...

Воспитанница терялась от волнения, лицо ее залило краской, глаза потускнели.

– Не хочется, правда, – повторила она. – Но все равно ведь рано или поздно придется... Отвыкла я от той жизни, буду приспосабливаться.

– Дружки, которых ты... которым в вендиспансере пришлось полежать, как встретят? – спросила начальник оперативной части.

– Хорошей встречи не будет, это ясно, – потупив взор, отвечала Кошкарова. – Я хотела просить в Мелитополе меня оставить, но сестра написала: едь домой. Муж у нее – военный, защитит если что.

– Ты сказала «буду приспосабливаться», это в каком смысле? – задала вопрос Анна Дмитриевна.

– Приспосабливаться, – кивнула головой Кошкарова. – Днем, надеюсь, меня никто не тронет, а вечером дома буду сидеть.

Комиссия продолжается несколько часов. Без перерыва. Офицеры, кому нужно, могут с разрешения Васильченко выйти на несколько минут. Выхожу и я. Вижу у лестницы Корниенко. Рядом воспитатель Надежда Викторовна Заря. О чем-то говорят между собой вполголоса. Подхожу, здороваюсь с воспитателем. Заре сегодня во вторую смену, но она, как чувствовала, бросила все дела, примчалась в колонию, беседует с Катериной.

– Ну, и что наша Корниенко? – спрашиваю Надежду Викторовну.

Воспитатель лишь махнула рукой в отчаянии.

– Да ну ее!

Корниенко стояла, потупившись.

– Это что же ты, Катя? – Я даже не знал, с чего начать. – Зачем здесь показываешь свой характер? Это потом, на свободе, в трудной ситуации проявишь. Знаешь, каково этим людям, офицерам? – спросил, оглядываясь на плотно прикрытую дверь. – Ты, когда вошла, в потолок смотрела, а я очень внимательно наблюдал за лицами.

Она молчит. Не спорит, не дерзит, просто молчит. Знаю, грубого слова не скажет, в этом Корниенко умеет себя сдерживать. И я думаю о том, что для нее неплохо было бы остаться у нас, а нам – продолжить работу с ней.

Когда я возвращаюсь в кабинет, комиссия уже рассматривает дело Кузовлевой. Вопросов к нашей старосте класса немного. Дома ее ждут бабушка и дедушка, каждому из которых еще нет шестидесяти. О месте на трикотажной фабрике договорено.

– Ну что ж, – подвела черту Дина Владимировна. – Мы, администрация колонии, будем писать представление в суд. Дадим суду гарантию, что ты готова к новой жизни. Мы ручаемся за тебя, понимаешь? Не подведешь?

– Нет, не подведу.

– Верим, не сомневаемся в тебе, Татьяна.

Сказав Кузовлевой последние, напутственные слова, Васильченко опустила глаза к бумагам. Просматривала что-то.

В кабинете начальника колонии тишина. Вопрос Кузовлевой уже решен, но она не уходит, переступает с ноги на ногу, ждет чего-то.

– Что тебе?—заметив, что воспитанница еще здесь, поинтересовалась озадаченно Васильченко. – Ну, говори, смелее!

Кузовлева набралась, наконец, решительности, пропела робким голосочком:

– Так вы меня отпускаете?

Настолько парадоксальной была ситуация, что все добродушно засмеялись. Дина Владимировна сказала серьезно:

– «Отпускать», Таня, будет суд. Но мы суд попросим, очень попросим за тебя.

Теперь и Кузовлева заулыбалась вместе со всеми. Широко улыбалась, искренне. Так, на мой взгляд, может только честный, твердо уверенный в своем завтрашнем дне человек.

В конце работы комиссия снова возвращается к делу воспитанницы Корниенко. Она опять стоит перед нами и смотрит в потолок. Члены комиссии молчат. Васильченко предлагает ей еще немножко поразмышлять за дверями и берет папку с делом. Внимательно вчитывается в скупые строчки характеристики. Хмурится. Хмурится. Перелистывает очередную страницу, и лицо ее светлеет на миг.

– Так, Корниенко, оказывается, бригадир?!

– В работе она зверь. Может показать пример, когда захочет, – поспешно поддакивает начальнику колонии воспитатель Заря. – После разрыва дружбы с Цирульниковой  и Гуковой Катя во многом изменилась. В лучшую сторону.

Я о конфликте между Корниенко с лидерами «отрицаловки» не знал и с обидой посмотрел на Зарю. Интересно очень, почему я узнаю об этом в последнюю очередь?..

– Из-за чего разрыв? – спросила Васильченко.

– Шумарина стала у них камнем преткновения, – объяснила коротко Надежда Викторовна. – Она, твердо решив заработать УДО и возвратиться к сыну, отмежевалась от «отрицаловки». Цирульникова и Гукова это ей простить не могли, хотели «наказать» Шумарину, но вступилась Корниенко.

Теперь и для меня оитуация окончательно прояснилась. Корниенко с Шумариной издавна были близкими подругами, ими остались и сейчас. Агрессивность Цирульниковой  и Гуковой в данном случае была вполне закономерной: «отрицаловка» всегда до последнего борется за каждого своего члена, ведь «отрицаловке» вольготно живется лишь в тех отделениях, где она больше по количеству и сильнее актива. В нашем отделении наступил, кажется, перелом. Так я думал. Но вместе с тем понимал: Цирульникова и Гукова свои позиции не сдадут, не успокоятся. Очень скоро пришлось убедиться в этом.

Воспитатель Заря, заканчивая с Корниенко, повторила дважды:

– Я с Катей готова продолжить работать здесь, я верю в нее.

Вслед за Надеждой Викторовной выступил почти каждый из присутствующих:

– Недавно бабушка Корниенко приезжала. Было четырехчасовое  свидание. Ее мнение такое, что изменений к лучшему нет.

– Ведь было время, когда Катя и ложки глотала!

– В учебе она не очень активна...

– Неделю назад учителю химии сказала: «Я свое отучила. Пусть активисты помоложе стараются».

– О чем рассуждать? У нее еще полтора года, пусть едет в НТК.

Когда настал мой черед, я поддержал Зарю. Аргументированно постарался объяснить, что будет совершена серьезная педагогическая ошибка, если мы примем решение о переводе Корниенко в исправительно-трудовую колонию. Васильченко, всех внимательно выслушав, попросила привести Катерину.

– Допускала ли ты грубости мастеру?

На первый же вопрос Дины Владимировны воспитанница неожиданно ответила не выкручиваясь, не пыталась оправдаться.

– Да, в этом году.

По щекам Корниенко вдруг покатились слезы. Не спросив разрешения, она снова выбежала за дверь.

Это произвело эффект разорвавшейся бомбы.

Воспитатель Заря подхватилась, сказала с болью:

– Мне Катю жалко.

Тишина в кабинете наступила долгая и тягостная. Я пытался угадать, какое предложение будет вынесено для обсуждения первым, но то, что произошло в дальнейшем, было полнейшей неожиданностью. Как вихрь ворвалась в кабинет Корниенко.

– Отправляйте меня! Не хочу здесь!

Воспитанница тут же порывалась убежать, только ноги, видно, отказали ей.

Снова тишина до звона в ушах.

– Катя, успокойся. Присядь. Давай спокойно во всем разберемся, – с участием предлагает начальник колонии.

Корниенко молчит.

– Почему ты стремишься от нас уехать?

Корниенко продолжает молчать.

– Думаешь, что там будет лучше?

Молчит.

Дина Владимировна не выдерживает.

– Ладно, иди.

Катя медленно оборачивается. С трудом переставляет ноги. Надежда Викторовна помогает ей выйти.

– Отведу в жилую зону, – будто испрашивая согласия у членов комиссии, говорит воспитатель. – Пусть отдохнет.

Никто против этого не возразил.

Я посчитал это хорошей приметой. Разрешили работать, значит, о подготовке к отправке Корниенко по этапу речь пока не идет. Видимо, окончательное решение вопроса с ней будет отложено. Так и есть. Все расходятся. Спросив у Васильченко разрешения остаться, я наедине раскрыл начальнику колонии свой взгляд на поведение Кати и причины ее неуспеваемости в учебе. Вынужден был во имя благой цели приоткрыть занавес и в личные переживания девушки, которые были доверены мне одному.

Мучаясь этим, я долго не замечал никого вокруг. Когда пошел в буфет для сотрудников, ни с кем из очереди разговор не поддерживал. Молча и без аппетита ел. Допивал уже компот, когда подошла воспитатель Вера Ивановна Калинина, что-то спросила. Разговорились.

После обеда была работа в карантине, потом уроки во втором отряде вместо заболевшей Ангелины Владимировны – словом, замотался, напрочь забыв о Корниенко. А вечером увидел ее в промзоне сияющей.

– Не отправляют меня на «взрослую», – сообщила звонко, – здесь оставили!

– Ты – рада?

– А как вы думали!

Катя виновато улыбнулась.

5. День за днем




1

Наконец подошли зимние каникулы, которые и я, как миллионы школьников, родителей, учителей, ждал с нетерпением. Новость о том, что я уезжаю домой в Днепропетровск, разнеслась мгновенно. Иду на выход. Издалека замечаю у железных ворот группку воспитанниц. Притоптывают на месте, шутят, толкают друг друга. Завидев меня, как по команде устремляются навстречу.

– Владимир Иванович!

– Кузовлеву навестите!

– Привет передайте.

– Расспросите, как она там!

– Просим!

– Очень просим.

Теперь я понимаю, зачем они меня ждали. Даю согласие, поздравляю с наступающим Новым годом. И спешу домой.

Еду в «Икарусе» и составляю план действий. Прежде всего – в школу получить зарплату. Потом по магазинам – купить жене и сыну новогодние сувениры. В промежутках между магазинами обязательно позвоню Кузовлевой.

Звоню с проспекта Карла Маркса. Трубку снимает бабушка.

– Здравствуйте, – придаю своему голосу наиболее доверительную интонацию. – Я хотел бы поговорить с Татьяной.

– А кто это?

– Учитель. Владимир Иванович.

– Как ваша фамилия?

Называю.

– Ну, хорошо, подождите, – говорит бабушка и передает трубку... дедушке. Тот не спеша выясняет те же самые вопросы, и я вынужден повторить, что хотел бы говорить с Татьяной, что я учитель, что зовут меня Владимиром Ивановичем. Такому допросу я даже радуюсь.

Контроль налажен. Хотя, возможно, и с некоторым перегибом. Остается лишь пожалеть, что это не было сделано своевременно.

Проверка закончилась. Слышу в трубке знакомый звонкий голос. Кузовлева благодарит за привет от девчонок, расспрашивает о новостях в отделении. Я рассказываю. Потом узнаю о жизни Татьяны на свободе. Она ни на что не жалуется. Осуждающие взгляды и шепоток соседок за спиной; парни, которые спешат уйти едва поздоровавшись; бесконечные чтения морали в милиции – все это заслуженно.

– Мне это необходимо пережить, – слышу негромкое из трубки, – преодолеть.

– ...

– Вот только с работой плохо, – грустно сообщает Татьяна. – А пока нет справки с работы – нет дороги и в вечернюю школу.

– Давай на днях встретимся возле оперного театра. Я попробую помочь тебе с трудоустройством.

– Ой, сейчас никак не могу, – слышу в трубке ее растерянный голос.

– Почему не можешь? Ты чем-то занята?

– Я не могу вам это объяснить, извините.

– Что-то случилось? – спрашиваю встревоженно.

В ответ ни слова.

Приехал домой расстроенный. Ожидавшее на столе письмо от Кошкаровой из Новороссийска настроения не прибавило. Хотя письму я был рад больше, чем разговору с Татьяной. Кошкарова писала откровенно, Кузовлева же явно что-то недоговаривала, не хотела объяснить. Что скрывает она? Если бы знать...

Решив снова позвонить утром следующего дня, принялся читать письмо.

«...Первую неделю я просидела дома, – начинает она свой рассказ сразу же после слов приветствия. – А потом пошла устраиваться на работу и в школу. Хочешь не хочешь, людей видишь, а среди этих людей и бывших дружков. Однажды я спешила домой, зашла в подъезд, и сердце мое екнуло – они. Роман и Санек. Наркоманы. Сидят на ступеньках. Курят. Не дают пройти. Минут пять поговорили. Как мне показалось, разговор был безобидным. Сначала они говорили с этакой презрительной издевкой: «Что, Кошечка, освободилась? Вместе теперь будем?» Я говорю:

– Да вы что, ребята? Не для того я по УДО уходила.

– Ах, да ты же там коммунаршей была!

– Почему вы так думаете? Я человеком была. До коммунарского звания мне далеко.

Весь разговор протекал в таком же духе, один вопрос с издевкой следовал за другим. Но попрощались они культурно. «До свидания, Аня». Меня это немного удивило, но я тут же и забыла. Как потом оказалось – зря...

Вчера поздно возвращалась из вечерней школы. Снег лежит в городе, иду, любуюсь. Вдруг будто из-подземли вырастает Санек. Поговорили о пустяках и разошлись. Дома я посмотрела телевизор, почитала и легла спать. Снился какой-то хороший сон. Но он был прерван тихим постукиванием в дверь. Не само постукивание меня взбудоражило, а условные сигналы. Такими стучали мне два года назад только «свои». Тогда они были «своими», а сейчас?..

Сестра крепко спит, муж ее в командировке. И я дрожала от подступившего страха. Да, это были они. Стучали не переставая. Я накинула плащ. Пока поворачивала ключ в замке, они успели убежать. Открыв дверь, я услышала только топот ног. Успокоилась, как будто гора с плеч. Сразу прыгнула в постель. Закрыла глаза в предвкушении новых сладких снов, но вдруг эти условные сигналы повторились: стучали по стеклу моей комнаты (мы живем на первом этаже). Осторожно выглянув из-за шторы, я увидела Романа и Саньку. По их виду поняла, что оба в состоянии «обколотости». Роман, заметив меня, стал тарабанить сильнее. Я боялась, что проснется сестра, открыла окно, спросила, что ему надо. Роман требовал, чтобы я вышла на улицу, мол, есть важное дельце. Я сказала – нет. Он спросил:

– Что, струсила?

Я ответила:

– Нет.

Хотя он попал в точку. Да, я боялась этого. Я боюсь, панически боюсь своего прошлого, боюсь ихних угроз и венерических заболеваний. Я не вышла, закрыла окно. Долго не могла уснуть от душившего страха, от неминуемости таких встреч и в будущем. Но выход был найден. Единственно верный. Я решила перестать бояться.

Сегодня в чудесном настроении я возвращалась от бабушки. Было полвосьмого вечера. Выходя из автобуса, увидела Романа. Сердце противно сжалось в тугой комок и подкатило, трепыхалось где-то возле горла. Кто же он, этот Роман? Очень красивый, статный, модно одетый юноша. Да оно и понятно. Мать ходит у него в рабынях. Любит Романа беззаветно. Но он избалован еще любовью и других женщин. И вырос этаким неуправляемым циником. Добьется своего любыми путями. Лишь бы не пострадать его шкуренке. И вот этот Роман стоит, ждет меня. Взял так культурно под руку, потому что навстречу шел милицейский наряд. Заговорил о погоде, о музыке. Довел до дома. Убедившись, что милиционеры уже далеко, пытался вспомнить старое, хотел меня «уговорить». Я отвечала молчанием. Это его начало бесить. Мы зашли в подъезд. Он мне:

– Что, подружка, мало тебе в зоне по голове давали? Добавлю! Помнишь, как два года назад ты меня болезнью одной наградила?

– Я ведь не хотела. Вспомни, как все было.

– Ах, так! – Роман схватил меня за руку и начал выкручивать. – Сейчас пойдем на крышу – расплатишься за мою тогдашнюю болезнь.

И он потащил вверх. Откуда у меня силы взялись, куда страх делся? Хоть и дрожала вся, как в лихорадке, но я твердо глянула ему в глаза.

– Не боюсь тебя. И лучше не трогай. А то кричать буду!

Он был поражен. Неужели перед ним та Аня, которая раньше всего боялась!

– Ах, ты!.. – Он наградил меня весьма неблагозвучным определением.

– Да, я была такой. Была, понял?

– Ты меня милицией пугаешь?

– А с каких пор ты ее не боишься?

Он отпустил меня, сказал:

– Иди. На глаза не попадайся. Убью. Не я, так другие.

И вот теперь я спрашиваю и спрашиваю себя, правильно ли поступила, перестав бояться? И всякий раз отвечаю: «Да, правильно». А что будет дальше? Вот это знать никому не дано. Нож? Пойду и на нож. Это лучше моего прошлого. А что хорошего, если бы я пошла на крышу?..»

Вот такое письмо пришло от Кошкаровой. Трудное у Ани начало, но она молодец... А что сейчас у Кузовлевой? Может быть, она избегает встречи со мной?

Увидев, что письмо дочитано, жена подсаживается рядом в кресло, и я долго еще рассказываю ей о буднях колонии, о звонке Кузовлевой и письме от Кошкаровой, делюсь своими размышлениями, сомнениями.

А утром снова звоню Татьяне. Ответ прежний:

– Ну, простите, пожалуйста, никак не могу. Может быть, дня через два?

Через два дня Кузовлева снова извиняется и просит позвонить в понедельник. А в понедельник, ссылаясь на совершенно непредвиденные обстоятельства, предлагает перезвонить в среду.

Для полного комплекта не хватало еще «после дождичка в четверг». Бросив трубку, я чертыхнулся и решил больше Кузовлевой не звонить.


2

Писем я получаю много. Но такого письма, как это, еще не было. Только взглянув на конверт, я уже удивился. Не Владимиру Ивановичу, как обычно, а просто: Вове. От кого же это? Обратный адрес знаком: колония. Имя отправительницы тоже: Отрощенко Надя. Я видел на линейке как-то эту воспитанницу из четвертого отделения, но разговаривать с ней не приходилось ни разу. Ладно, почитаем, что пишет.

«Здравствуй, Вова! Увидела твою фотографию у своей подруги из X «А», ты мне очень понравился и решила тебе написать. Как ты понял уже, я учусь в вечерней школе и работаю. Живу в общежитии в одной комнате с Оксаной. А вообще я из того же города, что и ты, т. е. из Днепропетровска, только из дома вынуждена была уехать и временно живу здесь.

У нас уже выпал снег, ходим в шубах. Вчера с Оксаной ходили в кино «Танцор диско», производство «Индия». Мне так этот фильм понравился; наверное, несколько раз схожу, пока он будет идти в наших кинотеатрах.

А в субботу были с Оксаной в ресторане. Посидели, послушали музыку, хотели пойти на дискотеку, но передумали. Потому что сейчас ходят на дискотеку одни только малолетки. Ты не подумай, Володя, что мы все время гуляем, нет, это бывает очень и очень редко. Мы же днями напролет на ногах, то на работе, то в школе. В свободное время книги стараемся читать, за журналами и газетами следить. Мы с Оксаной одногодки, живем с ней дружно. Что хочешь узнать, пиши, не стесняйся, отвечу, если будет в моих силах. Пиши о себе побольше и поподробней, ведь мне так важно хорошо узнать человека, который так сильно понравился с первого взгляда. Пиши. До свидания. Надя».

Только успел дочитать письмо, как в кабинет вошла жена. Села в кресло. Посмотрела исподлобья.

– Ну, рассказывай. Что за роман начался у тебя в зоне?

Письмо вынимала из почтового ящика она. Я, понимая, что ее тоже удивила подпись на конверте, протягиваю письмо. Люда читает. Смотрит ошарашенно. В ее огромных, цвета небесной голубизны глазах – немой вопрос.

– Не понимаю, чьих рук это дело? Кто так нелепо шутит? «Отрицаловка» моего отделения, ибо зачем смотреть этой Отрощенко на мою фотографию, если она каждый день меня видит в колонии? И как могла воспитатель пропустить это письмо? А может быть, она заинтересована в нем? И это сделано с ее согласия? Ведь коллектив колонии, как и любой другой, не защищен от внутренних интриг. – Я размышляю вслух, а моя жена терпеливо ждет, когда я сделаю вывод. Но за ним нужно ехать в колонию. А такая поездка состоится в конце школьных каникул.

В комнату заходит Андрей.

– Пап, давай поиграем в солдатики.

– Поиграй с сыном, он очень соскучился по тебе,– говорит Люда, поднимаясь с кресла. – А я пока на кухне приготовлю вам сюрприз.

Расставляя солдатиков, я думаю о том, что если автор письма и стремилась внести разлад в мою семью, то явно промахнулась. И отбрасывая все мысли в сторону, двигаю свои войска в бой.

3До отправления мелитопольского автобуса оставалось еще минут двадцать. Решил в последний раз позвонить Кузовлевой. Трубку, как всегда, взяла бабушка. Но она уже не выспрашивала анкетные данные – узнала по голосу. Услышав, что Татьяна сейчас «не может» взять трубку, я не выдержал.

– Да что происходит у вас там?! Почему Татьяна не хочет работать и учиться? Если это не так, почему отказывается от помощи?

– Вы на Таню жалуетесь, – услышал я из трубки в ответ, – а она: на вас. Мы никак пальто ей не купим, она хочет хорошее, модное, а с деньгами трудно. Танюшка бегает на работу в чем придется, а вы же ей назначаете свидание возле театра...

Больше с бабушкой мне не удалось поговорить. Татьяна, узнав, что я уже еду в колонию, вырвала трубку. Попросила всем передать привет. Рассказать, что у нее все хорошо, работает на швейной фабрике, в школе учится, а летом, если успеет подготовиться, будет поступать в техникум.

– А самое главное, – снизив голос, сообщает Кузовлева, – я замуж собираюсь, вот!

Пять часов ехал в «Икарусе» и столько же укорял себя за многие сомнения, которые были порождены отказом Кузовлевой встретиться возле театра. И за то, что не догадался поехать домой к ней посмотреть, как живет. Впрочем, главное, что она на правильном пути. Не прошло, значит, напрасно время, проведенное в воспитательно-трудовой колонии. Взять хотя бы учебу. Кузовлева прибыла со свободы с одними «тройками» в аттестате, много пропустила за время следствия и суда. В колонии все догнала. Освобождалась с оценками «четыре» и «пять» по всем предметам. И сбавлять в учебе как будто не собирается, вон даже в техникум поступать запланировала.


4

Приехав в Мелитополь, я сразу поспешил в колонию. Зная, что Васильченко в отпуске, обратился к замполиту.

Александра Афанасьевна Кочубей дважды прочитала письмо Отрощенко, оба раза – с нескрываемым удивлением.

– Ну, девочки, ну, сочинители, – приговаривала Александра Афанасьевна, читая. – В шубах они ходят, не в фуфайках. В ресторанах сидят, в кинотеатрах... Ничего не понимаю, – говорит искренне замполит, откладывая письмо.

Сняла трубку внутреннего телефона, попросила привести осужденную Отрощенко. В ожидании ее пытаемся о чем-то говорить. Но разговор не клеится.

Наконец в дверь заглядывает строгий усатый старшина. Александра Афанасьевна жестом приказывает ему ввести воспитанницу. И вот она стоит перед нами. Внешне спокойная, но только замечает письмо, лежащее на столе, зрачки у нее вмиг расширяются, губы начинают дрожать.

– Что будем с тобой делать, Отрощенко? Может, не сообщая, кому письмо адресовано, прочитаем его на линейке?

Воспитанница испугалась еще больше.

– Нет, не надо, я вас прошу.

– Почему это не надо? – спрашивает строго замполит. – Пусть вся колония узнает, как ты в шубе разгуливаешь с Оксаной по кинотеатрам и ресторанам! Кстати, это о какой Оксане речь идет?

Отрощенко, потупившись, продолжает молчать.

– Хорошо, – говорит замполит. – Фамилию Оксаны ты потом нам назовешь. Объясни сейчас, зачем понадобилось тебе написать Владимиру Ивановичу такое письмо?

Воспитанница подняла на Александру Афанасьевну большие черные, под цвет волос, глаза. Столько мольбы я в них увидел, столько отчаяния...

– Да не писала я Владимиру Ивановичу, парню писала...

– Какому парню?

– Нс знаю какому. Мне показали фотографию, дали адрес.

– Владимира Ивановича фотографию?

– Нет, другого... Владимира Ивановича я бы узнала.

– Что-то, кажется, проясняется, – констатирует замполит, обращаясь ко мне. – Остается выяснить, кто показал фотографию и дал адрес. Кто, Надежда?

Потупившись, Отрощенко снова молчит.

– Надя, – говорит ей Александра Афанасьевна. – А ведь ты знала, кому писала. Я видела, как изменилась в лице, когда увидела в кабинете Владимира Ивановича.

Воспитанница прижимает руки к груди.

– Нет, правда не знала. Когда писала, я не знала, что у него такая фамилия. А то случайно увидела в Ленкомнате, как Водолажская подписывала конверт. И знакомую фамилию на конверте. «Кто это?» – спросила. А Олька только плечами пожимает: «Ты разве не знаешь? Это наш учитель этики». Тут меня словно кипятком ошпарили.

– Что ж, может быть, – соглашается замполит. И снова повторяет вопрос: – Так кто тебе, Надежда, посоветовал написать?

Отрощенко молчит.

Александра Афанасьевна поворачивается ко мне.

– Владимир Иванович, у вас много Оксан в шестом отделении?

– Одна. Дорошенко, – отвечаю автоматически.

– Все ясно, – заключает замполит и приглашает в кабинет старшину. – Уведите, – кивает на осужденную.

Отрощенко пытается задержаться, что-то хочет объяснить, но ее уже никто не слушает. – Сразу надо было, Наденька. Не тот случай, чтобы в молчанку играть... – И снова замполит обращается к старшине: – Дорошенко из шестого отделения приведите.

Когда мы остаемся одни, спрашиваю у Кочубей:

– Как могла воспитатель не задержать это письмо? Может, Отрощенко передала его другим образом?

Александра Афанасьевна хмурится.

– Все время думаю об этом. Могло быть, что и воспитатель четвертого отделения, запамятовав вашу фамилию, в спешке не обратила внимание на содержание. Насчет другого пути... мы разберемся, это точно. Важно другое: зачем это письмо было написано, кто его инициатор?

Вспомнив давнишний конфликт с «отрицаловкой», я подумал, уж не месть ли это за то, что стал на защиту Водолажской? Да и позже я не очень-то либеральничал с «отрицательно настроенными». Кто-то же подбросил мне перед отъездом записку: «Хотите перекрыть кислород «отрицаловке»? Мы вам сделаем!» Вот и сделали – написали письмо.

Снова в дверь заглядывает усатый старшина.

– Разрешите, товарищ майор?

Александра Афанасьевна кивает.

– Заводите.

Дорошенко, увидев меня, широко улыбается.

– О, вы уже приехали! Почему не идете в отделение? Девочки вас так ждут!

– Ты нам, Оксана, расскажи-ка лучше, – останавливает ее словоизлияния замполит, – чей адрес дала для переписки Отрощенко? Чью фотографию ей показывала?

Дорошенко замечает письмо, лежащее одиноко на столе.

– Фотографию киноартиста показывала, – голос воспитанницы срывается, начинает дрожать. – Индийского.

Она отбрасывает со лба прядь волос.

– Чей адрес ты дала для переписки Отрощенко? – четко и ясно повторяет вопрос Александра Афанасьевна.

Дорошенко помешкала еще минуту.

– Ничей, – неожиданно отвечает. – Ничей конкретно. Дала тетрадь с адресами. Показала адрес одного парня, а Надька попутала и переписала адрес Владимира Ивановича, он записан рядом.

– Неужели у тебя имя учителя записано в тетради без отчества? – строже становится Александра Афанасьевна. – Зачем сочиняешь здесь то, чего не было? Или хочешь очную ставку с Отрощенко? Сразу выяснятся разночтения в ваших версиях. Так что не дури! Отвечай: зачем понадобилось организовывать подобное письмо учителю?

Дорошенко молчит.

– Кто заставил тебя организовать такое письмо? – продолжает настойчиво выяснять Александра Афанасьевна.

Воспитанница молчит по-прежнему. Только глаза подняла. Смотрит на меня с пренебрежительной улыбкой, будто сказать хочет: что же вы «настучали», дорогой Владимир Иванович, сами разве не могли разобраться?

Я не выдержал.

– Не смотри на меня так, – говорю ей. – Мне надоели ваши бесконечные проверки.

– Действительно, зачем ставить учителя в неловкое положение? – поддерживает замполит. – Признайся, Оксана, с какой целью ты это сделала?

Молчит.

– Кто склонил тебя к этому?

Молчит.


5

В школьном коридоре останавливает меня Любовь Александровна Приступа. Интересуется, почему не был на совещании у директора.

– Домой ездил. А что, вспоминали?

– Завуч спрашивала. Как у вас с взаимопосещаемостью ?

– Да не очень.

– Если сейчас свободны – приглашаю на урок. Как раз химия в вашем отделении.

Класс встретил меня без особого энтузиазма. Дорошенко успела «поработать», наверняка уже выложила историю с письмом в выгодном для «отрицаловки» свете. Впрочем, только поздоровавшись и поздравив воспитанниц с Новым годом, я передал инициативу Любови Александровне. Сел за последнюю парту, осматриваюсь. Много свободных мест в классе, непривычно отсутствие Кошкаровой, Кузовлевой, других воспитанниц. Освободились. Уже дома. От каждой успел получить по письму. Пока вести от них обнадеживающие. Кого же еще нет? Да, вот Лелюк. Тоже «вышла» перед Новым годом, уехала в свою Молдавию. Но письма от нее пока нет. Интересно почему? А вон и новенькая – Бубенцова. Она из Днепропетровска, мне о ней рассказывали. Сидит грустная за своей партой, плечи опущены, что-то записывает автоматически. Вряд ли ей, отвыкшей от школы, интересна тема «Связь науки с производством», раскрываемая Любовью Александровной.

Приступа показывает воспитанницам журнал «Химия в школе», вычитывает из него интересные факты. Завязывается в классе дискуссия о научно-технической революции, спор переходит на внутриколонийские проблемы.

– О чем вы? О какой революции? – восклицает Гукова. – Вы видели машины, на которых шьем? Это же старье!

– Старье? – удивляется искренне Любовь Александровна. – А вы обратили внимание на дату выпуска машин, которые установлены в наших цехах?

– 1983 год, – отвечает с первой парты Корниенко.

– А у нас какой на календаре? – спрашивает у нее Любовь Александровна.

– 1988-й.

– А срок гарантии швейных машин?..

– Десять лет, – без запинки, как на занятии в колонийском ПТУ, отвечает Корниенко.

– Какие есть еще вопросы? Какие претензии? – разводя руками, спрашивает Приступа у класса.

Все молчат. Я думал, что Любовь Александровна начнет читать ученицам мораль, поругивая за то, что не всегда добросовестно относятся они к станкам и швейному оборудованию, а иногда даже сознательно их ломают. Но нет, Приступа знает, где поставить точку, она снова возвращается к теме урока.

Формулы образования химических соединений мне не интересны – продолжаю размышлять об истории с письмом Отрощенко. Уже ясно, что сама она здесь ни при чем. Дорошенко, скорее всего, лишь связующее звено. Вряд ли у нее были личные мотивы для столь несерьезного поступка. Да и не способна Дорошенко к проявлению подобной инициативы. Она из числа «пассивных», «серенькая мышка», способная выполнять скорее то, что ей прикажут. Но кто мог приказать? Цирульникова? Гукова?

До конца урока остается минут десять, когда Любовь Александровна прерывает мои размышления и предлагает занять место за учительским столом.

– Воспитанницы, наверное, соскучились, хотят рассказать вам свои новости.

Мы с учителем химии меняемся местами.

– Ну, как вы жили это время без меня? – спрашиваю у класса. – Что случилось вдруг с успеваемостью?

– Падает, да... – подтверждает Водолажская.

– Только разве новая староста виновата, что всех «хорошистов» на свободу повыпускали? – заступается за нее Шумарина.

– Спросите лучше, как мы встретили Новый год! – предлагает, улыбаясь, Корниенко.

Предложение принято. Спрашиваю:

– Как вы встретили Новый год?

Вспоминая о новогодней ночи, воспитанницы вмиг оживляются и начинают рассказывать, перебивая друг друга. После ужина, как только пошло личное время, воспитанницы начали прихорашиваться: наглаживались, делали прически, красились.

–  Чем красились? – спрашиваю у них. – Косметика ведь запрещена.

– Так мы сами сделали, – улыбается моей наивности Чичетка. – Тени для век, например, – из мыла, пепла и канцелярской туши.

– Накрасились, а дальше что? – спрашиваю.

– Собрались все в клубе, – говорит Корниенко. – С Дедом Морозом, со Снегурочкой...

– Да ну?! И кто же из контролеров играл Деда?

– Зачем нам контролеры?! – улыбается во весь рот Дорошенко. – Бондарь лучше, чем они, справилась. А Цирульникова  была Драконом. Сообща ей костюм шили.

– Весело было?

– Весело! – отвечают хором.

Ловлю себя на мысли: а ведь от старшеклассников в Днепропетровске, тех, скажем, которые встречали Новый год во Дворце культуры, ни разу не приходилось мне слышать столь восторженных отзывов, и делились они впечатлениями от праздника без энтузиазма: «А что хорошего: ну елка, ну Дед Мороз, ну танцы...»

Конечно, в колонии народ понаходчивее. Даже с праздничным столом проблем не было. Снесли у кого что осталось от посылок, сдвинули тумбочки в комнате, застелили их чистыми простынями – вот вам уже и стол.

– Одна проблема, которую не под силу было решить, – я провоцирующе прищуриваюсь, – с шампанским, да?

– Так у нас лимонад был! – не задумываясь, ответила Корниенко. – Знаете, так было шумно и весело, что некогда даже вспомнить о вине. Нет, правда! Вы не подумайте, что сочиняю...

Едва она закончила, Цирульникова, захлебываясь от восторга, начала повествовать, как шестое отделение обстреливало девятое хлопушками. А потом, когда прозвенел контрольный звонок и нужно было разойтись по комнатам, воспитанницы колдовали вокруг зеркала, вызывая Есенина. И Водолажская, заменяя поэта, читала до полуночи его стихи. Не обошлось, впрочем, и без взаправдашней мистики. Чичетка, она, кстати, уже не председатель отделения, рассказала, как положили на табуретку ручку, поколдовали над ней и оставили так до утра. Утром подняли платок, а ручки нет.

– Может, пошутил кто? – спрашиваю недоверчиво.

– Обижаете, учитель, – только и ответила на это Гукова.

Будто по команде, все вдруг притихли, исчезли улыбки с лиц.

– Да вы чего это?

– С крысятничеством в отделении покончено, – четко выговаривая каждое слово, сообщает Цирульникова.

– Так я же не говорю: украли ручку. Может, взял кто-то, пошутил...

По-прежнему не понимают. И не хотят понять. Смотрю на часы – должен быть звонок. Отложу-ка до воспитательного часа беседу о привычках и чертах характера, которые должны быть оставлены в году минувшем. Позже поговорим и о том, что значит для них Новый год: только ли это повод повеселиться или нечто большее? Спрошу-ка я о другом.

– Вы вот переизбрали председателя. Ну, а в отделении обстановка в какую сторону изменилась?

– В лучшую! В лучшую, конечно! – послышались редкие и неуверенные голоса. – Мы даже первое место по санитарному состоянию заняли.

– А мне кажется, что в отделении не все в порядке. У вас первое место – а вы действительно его заработали? Почему стал возможным тот проступок, который совершила у всех на глазах председатель отделения?

– Ну погорячилась! Не подумала! С кем не бывает! – послышались голоса в защиту Чичетки.

Черту подвела Цирульникова.

– Не по делу ее сняли. Подумаешь, одеяло у мармызы зашмонала.

Одной этой реплики было достаточно, чтобы убедиться в моем давнем предположении: Чичетка на посту председателя была удобна для «отрицаловки».

-– Вы считаете, что Ирина наказана слишком строго?

Уже не оставалось времени для дискуссии, и я подвел итог беседы кстати вспомнившимися словами Макаренко. «Я, например, – писал в одной из работ Антон Семенович, – в системе своих наказаний настаивал на таком принципе: в первую очередь наказывать лучших, а худших в последнюю очередь или совсем не наказывать...»

Беседуя с классом, я не выпускал из виду Дорошенко. Она оставалась безучастной до самого звонка, чувствовалось, что ожидала и боялась разговора о письме.

Слабы же ее позиции, подумал. И ее, и тех, кто, возможно, приказал ей это письмо организовать.

Впрочем, если бы я знал тогда истинные позиции Дорошенко, я бы наверняка и думал, и действовал бы иначе.


6

Воспитанницу, дежурившую с повязкой возле учительской, я попросил позвать Корниенко и Бубенцову.

Корниенко заходит первой, широко улыбается, она довольна, что ее позвали именно на уроке физики.

– Если бы не вы – хана мне! – Проводит ребром ладони по горлу. – На самоподготовке статьей одной зачиталась, совсем забыла о физике!

– Что за статья такая?

– А, Цирульникова подсунула. О проститутках!

– Ну-ну, – говорю, намеренно хмурясь. – Лучше бы стихи какие почитала. Поэзии тебе не хватает, грации и поэтичности!

– Да к лешему эту грацию! – кривит губы Катерина. – Мне интереснее читать о кайфе, о ментах.

– Не понял, – говорю резко.

– Ну, о приключениях, о милиции, – поправляется она.

Перевожу внимание на новенькую.

– А ты, Бубенцова, что любишь?

Воспитанница начинает перечислять, явно фальшивя:

– Мужчин люблю, секс, кабаки, притоны...

– Подвалы, теплотрассы, – подсказывает услужливо Корниенко.

– И подвалы, – ухмыляясь, подтверждает Бубенцова. – И теплотрассы.

Терпеливо выслушиваю до конца. Спрашиваю:

– Альбина, ты перед кем рисуешься?

Бубенцова, проглотив подступивший к горлу ком, опускает глаза. Корниенко наблюдает за новенькой с любопытством. Конечно, Кате тут интереснее, чем на уроке физики .

– Альбина, – продолжаю искать подход к строптивой воспитаннице. – Ты перед Корниенко сейчас рисуешься, я догадываюсь.

Бубенцова порывается что-то возразить, но я жестом руки останавливаю ее.

– Катю ты считаешь «отрицательной», хочешь изобразить перед ней, насколько верна законам блатного мира, так? Задумайся: почему позвал сюда обеих? Ведь мог пригласить для ознакомительной беседы тебя одну, верно?

–  Действительно, почему? – переспросила Бубенцова. – Почему позвали нас обеих?

– Для Корниенко «отрицаловка» – вчерашний день, – объясняю ей. – Корниенко порвала решительно с «отрицаловкой» и будет, надеюсь, в активе. Я, кстати, о Кате лучшего мнения, чем даже она сама о себе.

Корниенко смотрит широко открытыми от удивления глазами. Такого она наверняка не ожидала, но я все высчитал, пришло время ее слегка похвалить.

– В ближайшее время будет отправлена на «взрослую» Цирульникова, – продолжаю я, – и «отрицаловка» в шестом отделении прекратит свое существование. Ты, Альбина, возможно, даже подружишься с Катей, вместе стремиться будете к условно-досрочному освобождению.

Корниенко, улыбнувшись неопределенно, лишь вздохнула.

– Мудрено излагаете. Ну, извините, не буду перебивать, мне нравится, как вы фантазируете. С удовольствием послушаю дальше.

– И хитрющая же ты! – говорю ей. – Я ведь не с целью развлечь вас сюда позвал, узнать мне кое-что надо.

– Так узнавайте.

– Ответы будут «вокруг да около»?

– Можно и по существу, – обнадеживает Корниенко. – Смотря какие вопросы.

– К тебе один вопрос, о письме. Остальные к Бубенцовой.

Воспитанница явно разочарована.

– Письмо вам Дорошенко накатала – это любой скажет.

– Ты знакома с содержанием письма?

Корниенко кивнула.

– Почему оно столь беззубое? Ну, увидела фотографию, ну, понравился. Если писалось в расчете поссорить меня с женой, могло быть и беспардоннее, что ли.

– Хотели, чтобы ваша жена заревновала, – сообщает Корниенко, – устроила дома дебош и запретила вам у нас работать. А беспардоннее, Владимир Иванович, Дорошенко «организовать» не могла, себя бы засветила. Отрощенко ведь правда поверила, что отправляет письмо парню, которого ей показали на фотографии.

– Но ведь все равно Дорошенко себя раскрыла!

– Засветилась, – кивает Корниенко, – потому что она «лошарик», дура набитая, вот кто. Поспешила отправить, рассчитала, что вы будете еще в колонии, а письмо, значит, получит и откроет ваша жена. Для нее и написано было на конверте: Вове. Чтобы обратила внимание. Ну, а как вышло? Письмо сразу попало к вам? Кто вынимал его из ящика?

Корниенко ждала ответ. Бубенцова, казалось, не очень прислушивалась к нашему разговору, думала о своем.

Я рассказал, как было.

Корниенко искренне удивилась:

– Как?! Жена держала в руках это письмо и не распечатала? Не полюбопытствовала?

Оставляя Кате время поразмыслить над таким, с ее точки зрения, парадоксом, обращаюсь к Бубенцовой:

– Альбина, я видел, что на перемене ты мыла пол в классе, это как понимать, твоя очередь подошла?

– Да.

– Ты сегодня дежурная?

Бубенцова прищуривается, долго молчит. Соврать она не может, ведь знает: мне ничего не стоит проверить по графику дежурств.

– Ты дежурная сегодня? – повторяю вопрос.

– Нет, – отвечает наконец.

– А кто?

– Не знаю. Мне председатель сказала, что надо полы вымыть.

– Шумарина? – Неожиданная догадка не дает мне покоя. – Уж не она ли сегодня дежурит по графику?

Корниенко отводит в сторону глаза, но говорит правду: «Шумарина».

История, значит, повторяется. Одной активистке – председателю отделения – захотелось «поменяться» с новенькой одеялом, другой – дежурствами.

– И это на третий день своего председательства! – говорю сокрушенно. – Заелась, власть почувствовала! Ну, этого я нс ожидал от Шумариной.

Корниенко впала в отчаяние, упрашивала простить ее подругу и не сообщать о происшествии начальнику отряда. Обещала, что сама поговорит с вновь назначенным председателем по душам и такое больше никогда не повторится.

– Хорошо, поверю, – сменил я гнев на милость. – Но в первый и последний раз, так и скажи Шумариной. Хорошо меня поняла?

– Поняла, – хмуро кивнула Корниенко.

Я подумал о том, что лишь понаслышке знаю историю, за которую в мое отсутствие сняли прежнего председателя, и решил расспросить у Бубенцовой подробно.

– Альбина, как ты «входила» в отделение?

– А как входила? – Бубенцова вспоминает. – Контролер показала мне комнату шестого отделения. Вошла. Вижу на столе Чичетку, она делает стойку на голове. Я поздоровалась. Ирка продолжает стоять на голове. «Я главная курица, – говорит, – а ты кто?» Я осужденная Бубенцова, распределена для отбытия срока в шестое отделение, отвечаю, как положено. Тогда Чичетка спрыгивает со стола и показывает рукой на кровать возле двери: «Здесь будешь отбывать, на втором ярусе». А увидев у меня в руках новое одеяло и постельный комплект, заявила: «Это давай сюда, поменяемся». Я не хотела меняться, так она как зашипела!.. И два пальца к моим глазам.

– От кого узнала о вашем обмене Заря? – спрашиваю Бубенцову.

– Не знаю, – качает головой воспитанница. – Наверное, Надежде Викторовне кто-то сказал из активисток. Во всяком случае, мне лично безразлично, каким одеялом укрываться. Я эти годы вычеркиваю из своей жизни.

– Напрасно вычеркиваешь, – заключаю. – Здесь тоже жизнь. Научиться многому можно. – И спрашиваю: – В актив вступать когда будешь?

– Не собираюсь, – передергивает плечами Бубенцова. – Хочу человеком срок отбыть, от звонка до звонка. А чтобы УДО заработать – «мусоршей» надо стать.

Интересно, когда она успела набраться таких понятий? В преступной среде ведь пребывала недолго – попалась на первой квартирной краже. В следственном изоляторе делила камеру с двумя пожилыми женщинами-бухгалтерами, такие многому не научат. Да и характеристика из следственного изолятора на Бубенцову положительная. Значит, здесь, в карантине, успели с ней поработать – «отрицаловка» ищет новых членов для пополнения своих поредевших рядов.

Цепко смотрю Бубенцовой в глаза.

– Ты этот жаргон брось, не к лицу девушке, – внушаю ей. – Скажи честно, кто убедил, что освободиться условно-досрочно – значит изменить каким-то общечеловеческим принципам, забыть о совести, чести? Нужно другое: хорошо работать, учиться и не нарушать дисциплину.

–  Да что вы, Владимир Иванович, говорите? – комментирует Корниенко. – Да разве так в самом деле бывает?

Ну вот, и она туда же...

–  Ты-то что знаешь? – начинаю я заводиться. – Ты разве хорошо учишься? И дисциплину никогда не нарушала? – Снова поворачиваюсь к Бубенцовой. – Не слушай никого. Это «отрицаловка» сочинила поговорку: «Паши не паши, а не будешь «стучать» – раньше срока домой не поедешь». Так, Корниенко?

Она кивает.

Бубенцова молчит...


7

С воспитателем карантина капитаном Людмилой Викторовной Хаджиковой, временно замещающей отсутствующую Зарю, заходим в камеру. Здесь четверо, распределены в шестое отделение.

– Вот, полюбуйтесь, Мариненко, – представляет Людмила Викторовна высокую русоволосую девушку. – Вы, Владимир Иванович, у нас с первого сентября?

– С первого.

– Ну, а она 28 августа освободилась... Сколько же ты погуляла, Галя? – спрашивает Хаджикова осужденную.

– Полтора месяца. – улыбается девушка. – Мало, да?

– Если тебе хватило... – разводит руками воспитатель. И переключаясь, указывает на худощавую заключенную. – А это Столярчук, орешек, должна я вам сразу сказать, твердый.

Столярчук, когда говорим о ней, даже не шелохнется. Ладно, будет еще и ее время, подумал я.

Третья обитательница камеры – Лаврентьева. Она из Крыма. Настроена положительно. Сразу после перехода в отделение собирается вступить в актив, все постарается сделать, чтобы освободиться условно-досрочно. Лаврентьева, как и Столярчук, и Мариненко, осуждена за квартирные кражи. Статья одна, сроки тоже одинаковые, но сами девчата, это бросается в глаза с первых минут знакомства. очень разные: по характеру, образу жизни, отношению к вещам и людям, их окружающим. Четвертая – Карпенко, осуждена за нанесение тяжелых увечий подруге. Я был настроен на продолжительную беседу с новенькими, но не получилось. Пришла Ангелина Владимировна, сказала, что зовет в школу директор.

– Мои чудят?

– Экспериментируют, – ответила Жевновач неопределенно. – Сегодня фокусы демонстрирует Дорошенко.

Опять Дорошенко. Мало ей фокуса с письмом.

Собираясь уходить, я попросил вновь поступивших написать кратко о своей жизни. Не описать, как это принято в уголовном деле, а рассказать своими словами.

Столярчук сразу предупредила:

– Писать не буду.

– Почему?

– Я людям не верю. – Подумав, она добавила: – Вам уже одна писала, знаем, что из этого получилось.

Не трудно было догадаться, что Столярчук имеет в виду письмо Отрощенко. Исправно работает беспроволочная связь, ничего не скажешь. Передали уже и в карантин историю с письмом, и что важно, в выгодном для «отрицаловки» свете. Теперь я понимаю: цель письма не только поссорить меня с женой, расчет был и на то, что я дам ему официальный ход, таким образом утратив доверие к себе.

– Можешь не писать, – говорю я Столярчук. – Принуждать никто не будет. Но ты не права в том, что не веришь мне, выслушав лишь одну сторону.

Выйдя из здания, в котором кроме КП располагались также карантин, комната для свиданий и помещения охраны, я уже переключился на Дорошенко, ей до конца срока осталось три месяца: зачем чудит? Что натворила на этот раз? Контролер, дежурившая у железных ворот, отделяющих предзонник от школы, сообщила накоротке: кто-то в шестом отделении выпустил на учителя крысу. Встретившийся на лестнице офицер охраны сказал, что по классу, где учится X «А», бегают три большие мыши. Оказалось, Дорошенко поймала в жилом корпусе маленькую мышку и выпустила ее из кармана на уроке украинской литературы. Мышь побежала по классу, вызывая своим неожиданным появлением отчаянный визг воспитанниц. Они повскакивали, некоторые забрались на парты с ногами. Урок был сорван. «Забуксовали» занятия и в других классах: там были растревожены криком, доносившимся из X «А».

– Вы видите, как одна глупая шутка может повлиять на учебный процесс всей школы? – спрашивала с укором Фаина Семеновна. – Какое наказание предлагаете для Дорошенко? Может, запишем в рапорт?

Стараюсь сохранять серьезное выражение лица.

– А может, простим? Я хорошо знаю эту воспитанницу, верю, что она твердо стала на путь исправления. К тому же мышку сама поймала, перед Ангелиной Владимировной и перед классом извинилась. Давайте так, – предлагаю Фаине Семеновне, – приглашу ее после уроков в воспитательскую, поговорю...

– Под ваше поручительство, – говорит директор.

– Под мою ответственность.


8

Загадочным образом в карман моего пиджака попала анонимная записка: «Не думайте плохо на Отрощенко и Дорошенко. Письмо вам организовала Корниенко».

Корниенко?!

Вот уж никогда бы не подумал!

Сижу за столом Надежды Викторовны Зари, со всех сторон рассматриваю записку. Слова в ней выписаны большими витиеватыми буквами. На это не менее получаса нужно, отмечаю автоматически. И обращаю внимание на деталь: очень тонкие линии оставила после себя шариковая ручка, которой писалось письмо. Ни отечественные, ни импортные стержни из соцстран так не пишут. Это, пожалуй, след японской ручки. Ручка, которую мне привез в подарок из загранкомандировки мой приятель-журналист, пишет примерно так же. Значит, надо искать похожую. Нужно обязательно выяснить, с кем из отделения в последнее время был у Корниенко конфликт. Не случайно же «подставляют» именно ее, кому-то хочется убить сразу двух зайцев: и от Дорошенко удар отвести, и Корниенко скомпрометировать.

Заходит воспитатель карантина Хаджикова, передает исписанные листы.

– Что, и Столярчук написала?

– Как видите, – улыбается Людмила Викторовна.

Она садится за стол напротив, занимается своими делами. Я изучаю написанное новенькими.

Лаврентьева: «...Дома я должна быть в десять часов вечера. Но пришла на десять минут позже. Думала, мне спишется, ведь до этого я ни разу не опаздывала. Но мама стала кричать, ударила меня головой об стенку. Я не выдержала, оттолкнула ее и ушла из дому. Ночевала у Ирки, своей одноклассницы. И днем осталась у нее, вместо того чтобы пойти в школу. А когда Ирина вернулась с занятий и рассказала, что там было (она, разумеется, никому не призналась, что я у нее), я сразу всех вокруг взрослых возненавидела. Оказалось, приходила в школу мать. Она и классный руководитель говорили всем, что я проститутка, что по мне давно тюрьма плачет и т. п.

Я скрывалась у Ирины, пока не возвратились ее родители из отпуска. А потом вынуждена была идти домой. Дверь мне открыл какой-то мужчина. Мать почему-то называла его мужем. Она опять долго кричала, все высказывала, а потом заявила прямо в глаза, что ей такая дочь не нужна, что ей муж дороже. Я снова ушла. Постучала к соседу, который, как я знала, живет один. Он меня принял. Утешил. Угостил водкой... А когда не было денег для нормальной жизни, на пару воровали из квартир. Вот вроде бы и все...»

Мариненко: «Освободилась я из ВТК в конце августа и сразу же поехала домой. Отец не обрадовался, ведь надо было меня одеть, кормить и пр., а ему денег на выпивку не хватало. На неделю поселила у себя бабушка. Я пошла в РОВД, стала на учет, получила паспорт, написала заявление на работу. Когда попросила у отца взаймы немного денег, он опять начал скандалить, а бабушка стала на его сторону, упрекая, что в колонии ничего себе не заработала. А я здесь работала не хуже других, экономила, как могла, на «отоварке», лишь бы скорее выплатить потерпевшим по иску. Одним словом, я психанула, собрала вещи и поехала на другой конец города к маминой сестре. По пути встретила старых друзей, и они меня отговорили. «Чего ты должна перед кем-то унижаться? – сказал Помидор, это кличка такая у парня, с которым я до колонии жила половой жизнью. – Имей гордость, можешь пожить пока у меня». Осталась. Целый месяц мы интересно жили: пили, гуляли. Обворовали несколько квартир. И попались...

Владимир Иванович, я боюсь, что воровство у меня уже в крови. Сделайте что-нибудь, помогите! Я очень боюсь входить в отделение. Когда в конце августа освобождалась, я украла кое-что у девчонок и теперь (еще на этапе) узнала: мне готовят «встречу». Не боюсь, что меня изобьют или объявят бойкот, я заслужила за крысятничество, но все же очень хочу повиниться перед девчонками, выпросить прощение, помогите мне в этом».

Карпенко: «Дома мне никогда и ни в чем не отказывали. Покупали все, что я хотела. Даже не задумывалась над тем, как нелегко доставались деньги матери и бабушке. Я просто требовала от них все больше и больше.

Впервые попробовало вино на дне рождения одной своей приятельницы. Отказаться было неудобно. Понравилось. С этого и началась моя «красивая» жизнь. Для меня она заключалась в вине и сигаретах. Даже школу забросила. Вино, бары, рестораны – и так каждый день. У меня была старшая подруга Зоя – двадцати трех лет. Вместе пили, курили, а когда денег не хватало, то шли грабить. Однажды Зоя пришла ко мне с двумя парнями. Взрослых дома не было. Сбегали в магазин, купили водку. Пили и слушали музыку. Потом ребята заснули, а мы с подругой вышли во двор. Обе были пьяны. Не помню, из-за чего мы поссорились. Зоя дала мне пощечину. Я выхватила из сумочки нож и ударила ее. Мне страшно вспомнить ту сцену. Так называемая «красивая» жизнь привела меня на скамью подсудимых».

Столярчук: «Владимир Иванович! Извините, что не могу написать вам«уважаемый». Ведь я не знаю, что вы за человек, ну, а писать просто так, для красоты слова, как это делают сейчас Мариненко и Лаврентьева, мне неохота. Ведь если писать – так уж начистоту. Может, я когда- нибудь в будущем смогу написать вам «уважаемый», ну а пока что прошу извинить.

Если описывать мою семнадцатилетнюю жизнь, то это можно сделать двумя словами. Как говорится: «Мало пройдено дорог, но много сделано ошибок...» В том, что случилось, винить, кроме меня одной, по-моему, некого. Дома все хорошо, родители живут дружно да и меня очень любят, как говорится, «слепой любовью». Мне все прощалось и все разрешалось. Вот я и решила после восьмого класса посидеть дома, отдохнуть. Днем спала, читала, а вечером гуляла по улице. А улица есть улица, она очень редко влияет положительно. Появилась у меня компания. В этой компании я и закурила в первый раз, как говорится, чтобы не быть белой вороной, ну, а потом и выпила. Правда, наркотики долго не решалась попробовать, все как-то боялась. Но потом плюнула на последствия, которыми все пугают, и попробовала.

Такая жизнь скоро надоела, я устроилась на работу и пошла в девятый класс вечерней школы. В школе познакомилась еще с «лучшей» компанией, с ней и пошла воровать из квартир. Мне присудили полтора года с отсрочкой, как говорится, для исправления. Но через три месяца я снова попалась на квартире. Вы простите, я не вас имела в виду, когда сказала, что не верю людям. Это относится к суду. И к тем, кто придумал отсрочку. Может, кому-то она и на пользу, но почему же в моем случае суд не смог увидеть, что меня такой мерой не остановишь? Лучше бы уж сразу попасть в колонию, а так теперь сидеть мне еще три года. Извините, если что не так пишу, я ведь вас предупреждала, что не люблю высказывать свои мысли на бумаге. Еще раз извините. Всего хорошего вам, как говорится: всех благ в жизни!»

Последнюю фразу я зачитываю вслух. Людмила Викторовна улыбается:

– Это каких же благ вам желает Столярчук? Знает ли она сама, какие блага истинные, а какие – мнимые?

Не знает – объясним, думаю я, а в душе радуюсь искренности, которая чувствуется в письме Столярчук. От первой встречи мнение о себе она оставила хуже. Никак нельзя допустить, чтобы ею пополнились ряды «отрицаловки». Да и что такое вообще эта «отрицаловка»? В шестом отделении, как только отправим Цирульникову, надеюсь, перестанет существовать вообще. Ибо Гукова, оставшись в единственном числе, вряд ли сможет оказывать прежнее влияние на «пассивных».


9

В воспитательскую заглядывает Дорошенко.

– Просили зайти? – напоминает робко.

Воспитатель Хаджикова оставляет стопку писем, которые мне нужно перечитать и отправить. Отдельно кладет открытку – поздравление с Новым годом. Надо вызвать Корниенко, ее написавшую, и объяснить, почему эта открытка не была отправлена адресату. Сославшись на множество дел в карантине, Людмила Викторовна уходит. Остаемся вдвоем с Дорошенко.

Воспитанница до глаз замотана платком, а ватник весь в пятнах, расстегнут.

– Что это ты в таком виде?

Дорошенко, смутившись, снимает платок. Поправляет волосы. Спохватившись, прикрывает рукой пятна на ватнике. Я цепляюсь взглядом за нагрудную бирку. «Белова Елена. 4-е отделение». Спрашиваю, почему Дорошенко в чужой фуфайке. Она долго и путано начинает объяснять. Я до конца не выслушиваю, прошу позвать Корниенко, после чего найти Белову и забрать у нее свой ватник.

Воспитанница задерживается в дверях.

– Вы еще сердитесь на нас с Отрощенко за то письмо?

– А в чем дело? – спрашиваю.

– Не подумайте, что мы специально, ошибка получилась, – оправдывается Дорошенко. – У вас ведь неприятности с женой, да? Мне такое кто сделай, прибила бы.

Я уже не тороплю ее, любопытно выслушать до конца.

– Поверьте, – продолжает Дорошенко, – не могу вот даже спокойно смотреть на вас, все думаю, что злитесь.

Исчерпав собственное красноречие, она замолчала. Я подхожу к ней, смотрю в глаза.

– Только честно, какие у тебя отношения с Корниенко?

Ответная реакция вовсе не та, которую ожидал.

– Никаких! Катька презирает меня, за человека не считает, «гнилухой» зовет.

– Почему, как ты думаешь?

– По той же причине, по которой взъелась она тогда, помните, на Водолажскую. Недостаточно блатными мы, если так можно выразиться, ей кажемся...

– Ты сильно злишься на Корниенко?

– Если честно, – отвечает Дорошенко, – мне она безразлична.

– Ну ладно, иди. Позови Корниенко ко мне и сама придешь.

Воспитанница уходит. Я возвращаюсь за стол, беру из стопки первое письмо. Цирульникова пишет в Донецк подруге, которая освободилась полгода назад. Но письмо очень сдержанное, в нем ничего лишнего, разве что кроме одной фразы: «Отделение у нас болото». Я ее старательно зачеркиваю, ибо, по моему убеждению, это определение уже не соответствует истине. Заклеиваю письмо в конверт. Беру следующее. Шумариной. Адресовано Кузовлевой.

«Здравствуй, Танечка! В первых строках своего письма спешу сообщить тебе, что все мы здесь живы и здоровы, завидуем вам и дни, даже часы считаем, когда сами сможем поехать домой. Особенно я соскучилась уже за своим Димулькой, не дождусь, пока будем вместе. Фотографию, которую отдала мне Надежда Викторовна, я ношу всегда с собой и могу смотреть часами на нее. А на что другое смотреть? Зона угнетает, давит на голову, на душе тоска беспросветная возникает от серости и однообразия вокруг. Вот одна радость, Владимир Иванович приехал...»

Откладываю письмо, мне неудобно его дальше читать, хотя и понимаю, что нужно. Это письмо осужденной, я обязан его дочитать до конца хотя бы потому, что таков профессиональный долг, потому что нередко случаются попытки передать таким способом из зоны информацию, ожидаемую в преступной среде: кто кого «заложил», куда что перепрятать, кого «грохнуть» и пр.

В дверь постучали. Вошла Корниенко.

– Присаживайся, – указываю на табурет возле стола.

Осужденная садится. Я начинаю с дела, из-за которого ее позвал.

– Вот открытка, которой ты поздравила подругу с Новым годом. – Выигрывая время, показываю открытку. – Мы не выпустили ее из зоны, и я тебе позже объясню почему. Объясню, если ты сама не поймешь, – продолжаю выкручиваться, мысленно ругая себя, что за текучкой не нашел пять минут познакомиться с содержанием открытки или хотя бы у Хаджиковой спросил, что в ней запретного. – А сейчас хочу прочитать это вслух и с выражением, можно? Ты готова слушать?

Корниенко в растерянности кивает. Я читаю с выражением:

До Нового года минута осталась,


За что же мне выпить бокал свой вина?


За счастье?


А есть ли оно?


За юность?


Она улетела давно!


За дружбу?


Увы, я ее обойду...


За светлую жизнь я выпить не прочь,


Но вся моя жизнь непроглядная ночь!


За что же мне выпить? Часы уже бьют!


Эх, думай не думай, не все ли равно,


Я выпью за то, что в бокале вино!



– Итак, – говорю Корниенко хмуро, – выяснилось, что у тебя в зоне проблема номер один – за что выпить бокал с вином? А разреши полюбопытствовать, откуда у тебя вино?

Воспитанница, не замечая иронии, отвечает на полном серьезе:

– Что вы, Владимир Иванович, вино в стихах только.

Других аргументов у меня нет. Искренне пытаясь угадать, что запретного нашла Людмила Викторовна в этом предновогоднем послании, я несколько раз внимательно перечитываю его. Наконец нахожу две грамматические ошибки, и одна запятая стоит не на месте. Говорю об этом Корниенко, предлагая переписать открытку.

– Но лучше не самой, – советую, – попроси это сделать воспитанницу, у которой почерк получше. Кстати, кто в отделении умеет красиво писать? Витиеватым этаким шрифтом, похожим на древнерусский...

Удивленная Корниенко продолжает смотреть на меня, будто на пришельца с далекой планеты.

– Многие в зоне красиво пишут, – поразмыслив, говорит она. – Лучше других, пожалуй, Шумарина. Эта новенькая, Бубенцова, тоже может. А вензелями, кажется, получается только у Цирульниковой. Но мне-то ее вензеля зачем?

Оставляя этот вопрос без ответа, я спрашиваю:

– Чья ручка была положена под платок, когда вы колдовали в новогоднюю ночь? Какая это была ручка?

– Нелькина ручка. Японская. С тонким стержнем.

Шумарина у самой себя вряд ли воровать станет, думаю я. А вслух говорю:

– Пожалуй, ты мне помогла.

Корниенко награждает меня сердитым взглядом.

– Это, выходит, на кого-то настучала, да?

– Глупости.

Разрешаю колонистке идти, и она покидает воспитательскую медленными шагами.

Снова берусь за чтение писем. Дочитываю «сочинение» Шумариной.

«...Рассказывал вчера Владимир Иванович, как ты ему, Танечка, сквозняки гоняла».

Стоп, что это еще за «сквозняки»? Я понял, речь идет о невозможности Кузовлевой встретиться со мной, когда приезжал в Днепропетровск. Но «сквозняки»!.. Вот уж придумала! Впрочем, почитаем дальше.

«Не расстраивайся, Танюша, купит тебе дедушка пальто, а пока фуфаечкой порадуйся. Как я помню, тебе о-о-о-чень шла колонийская черная фуфайка с простроченным по моде воротником...»

Читая письма, время от времени поглядываю на часы. Что-то долго Дорошенко ищет свой ватник, который у Белки. Как бы не пришлось теперь посылать дневальную на поиски самой Дорошенко.

Следующее письмо Ноприенко. Адресовано Кошкаровой. Она тоже не забывает сообщить приятельнице о моем возвращении: «...Опять прикатил Владимир Иванович наводить свои порядки. Вчера два часа нас воспитывал, мораль читал и о тебе вспоминал, рассказывал, какая ты принципиальная стала на свободе. Кое-кто сомневался, посмеивались девки на воспитательном часе, поэтому я хотела, чтобы Владимир Иванович не говорил о тебе. Я даже написала ему об этом записку, но он не прореагировал. Аннушка, если бы ты знала, какие у меня неприятности пошли после твоего освобождения. Одной оставаться так тяжко, что это не передать словами. А тут еще брак в работе получился, шов на платье не в ту сторону погнала. За брак, как понимаешь, начислили на отделение штрафные очки. Стою одна посредине комнаты, а девки лежат, пальцами тычут и выговаривают за брак. Да ты сама знаешь, каково это – попасть на круг. Хорошо хоть сразу после «круга» Людмила Викторовна, которая сейчас вместо Зари, письма принесла. И мне одно – от тебя. Сразу на душе полегчало...»

Наконец вернулась Дорошенко. Я отложил письмо, убедился, что она пришла в своем ватнике.

– Вот теперь порядок, – говорю ей. И прошу передать отделению, что отсутствие воспитателя Зари – не повод, чтобы «меняться» одеждой и вообще делать кому что заблагорассудится.

Закончив с моралью, перевожу разговор на случай в школе.

– Тебе как в голову пришло такое учудить?

– Да, если бы я с самого начала специально, – оправдывается Дорошенко. – А то ведь знаете, как было? Полезла утром под свою кровать за сапогами, а там – мышь. Живая. Только хвост ей зажало мышеловкой. Я положила мышку в карман, чтобы выбросить на улице, и забыла. А в школе...

Дорошенко запнулась.

– Мышь сама из кармана выпрыгнула и побежала по классу, так?

Оксана опускает в смущении глаза.

– Я сама ее выпустила. – Она надувает по-детски губки. – Скучно ведь...

– На уроке Ангелины Владимировны скучно?

– Вообще в зоне, – уточняет Оксана. – Душа болит, понимаете? И жить не хочется! Три года я уже здесь. Три года...

Дорошенко будто уснула с открытыми глазами. Я ее не трогал, не нашел слов для утешения, а напоминать, что только по своей вине она оказалась здесь – нужно ли?

Выдержав достаточную паузу, спрашиваю:

– Оксана, ты можешь ответить искренне на один вопрос?

– Попробую, – кивает.

– Скажи, как ты относишься к Цирульниковой?

Дорошенко вмиг оживает.

– Я ее ненавижу! Всеми фибрами души! Дерьмо, паскуда, все ее ненавидят! Все! Дни считаем до ее отправки на «взрослую».

– Но если Цирульникова дерьмо, почему ей так угождаете?– пытаюсь выяснить.

– Именно потому, что дерьмо, – объясняет Дорошенко. – Есть девчата сильнее, а молчат. Потому что Янка мстительная, и делает это чужими руками.

Я замечаю в ответ, что Цирульникова еще здесь и мы должны показать отделению всю дутость и несостоятельность ее «авторитета». Дорошенко задумывается. Я решаюсь у нее спросить:

– Имела ли возможность Цирульникова взять из-под платка авторучку в новогоднюю ночь?

Собеседница от такого предположения в шоке.

– Вообще-то Янка причисляет себя к блатным, – растерянно тянет. – А блатные у своих не воруют. Хотя...

– Допустим, Цирульникова все же взяла ручку, – подхожу я с другой стороны. – Куда спрячет?

– Взять, конечно, могла, – продолжает размышлять Дорошенко. – Ее кровать ближе других к табурету, на котором колдовали. К тому же Янке переезжать на другую зону, там краденой ручкой спокойно можно пользоваться. А куда спрячет? Конечно же, в каптерку. К себе в мешок положит. Ей это без проблем в любое время – ответственная за каптерку в подругах у Янки ходит.

Я понял, где Цирульникова могла найти время выводить витиеватые буквы на листке анонимки – в каптерке, разумеется; никто не помешает, не спросит, чем это она занимается. Теперь, кажется, ясно, кто истинный организатор письма, написанного рукой ничего не подозревающей Отрощенко. Цирульникова, видя в моем лице непримиримого противника «отрицаловки», чувствуя угрозу своему собственному месту «на троне», решила от меня избавиться. А Корниенко она оболгала в анонимке, искренне желая столкнуть нас лбами. Это месть за ее измену позициям «отрицаловки» и стремление к новой, нормальной жизни.

...Спустя час вдвоем с воспитателем Людмилой Вик-торовной Хаджиковой мы проверили в каптерке личные вещи осужденной Цирульниковой. И нашли в ее сумке ручку, которая пропала у Шумариной в новогоднюю ночь.

6. Запрещенный прием




1

Выложил на стол Дины Владимировны Васильченко письма, которые пришли в адрес республиканского журнала «Ранок», опубликовавшего главу из рукописи этой книги – «Бойкот». На лице начальника колонии удивление.

– Столько писем! Откуда?

– Из Днепропетровска, Никополя, Кривого Рога...

– И от ребят есть?

– Большинство от них.

– Значит, будем открывать филиал службы знакомств?– сказала хмуро Васильченко и взялась читать.

Это, учитывая множество текущих дел, не на один час; я решил пойти в школу. Воспитанницы встретили приветливо, поделились новостями, скопившимися за дни моего отсутствия. В спортивной работе и учебе – вторые места. План на производстве выполняется, хотя было и немного брака. Разучили новую строевую песню, которую исполнили здесь же, в классе.

Меня девчата тоже выслушали с интересом. Особенно сообщение о письмах.

– Зэчкам, преступницам – письма от нормальных людей? – скептически высказалась Бондарь.

– На отделение писали или как? – вырвалось у Чичетки.

Я объяснил, что есть письма мне, есть на отделение, немало и личных – воспитанницам.

– Кому именно, можно узнать? – спросила Корниенко.

– Тебе есть одно.

– А мне? – поинтересовалась Бондарь.

– Тебе нет.

– А Дорошенко? – назвала свою фамилию Оксана.

– Есть.

– Наибольшее кому? – молвила с хрипотцой Цирульникова; она всем своим видом настойчиво пытается подчеркнуть принадлежность к «отрицательным».

Отыскал глазами Водолажскую. По грустному и задумчивому лицу понял: она догадывается, что половина писем – ей.

– Почему Водолажской? За какие блага? – запротестовала Гукова. Не удержались от реплик и Цирульникова, Бондарь, Мариненко.

Я ободряюще кивнул Водолажской. А классу объяснил, что в каждом произведении должна быть главная героиня и это авторское право определить, кто ею станет.

– Но в данном случае эту героиню выбрали вы, избрав ее объектом своего бойкота.

Гукова, услышав мое объяснение, лишь заскрежетала зубами. Столярчук подняла руку.

– Ну, а вам что пишут?

– Читатели высказывают мнение, что не в колонии вы находитесь – в санатории, Питание трехразовое, телевизор цветной, аэробика, художественная самодеятельность – разве это зона?

Отделение забурлило. Реплики, острые, как стрелы, полетели в адрес читателей.

– Руки б отсохли, кто так пишет!

– Если ума нет, прокурор не добавит!

– У тех, кто так написал, наверное, детство прошло без игрушек!

Ответил я на столь бурную реакцию предложением написать коллективную отповедь читателям, объяснить людям, знающим о жизни в зоне лишь понаслышке, чем тягостна для осужденных изоляция от общества. Девчата с готовностью взялись за работу. Вот в сокращенном виде эти необычные сочинения. Надеюсь, они окончательно развеют сомнения тех, кому колония показалась похожей чем- то на дом отдыха.

Корниенко: «...Нам не холодно и не голодно здесь. Мы обуты и одеты. Но очень тяжело видеть эти темные тона одежды. И только нагрудные бирки с фамилией и именем отличают нас друг от друга. Внешне может кому-то показаться, что здесь «курорт». Всем так кажется поначалу, даже отдельным воспитанницам. Но позже начинаешь понимать, что внутри колонии – очень тяжелый темный мир. Знаете, есть такая закономерность: когда много раз слушаешь одну и ту же мелодию, на душе становится жутко. А здесь эти постоянные звонки, даже страшно становится. На звонки у нас выработан рефлекс: зазвенит – и ты уже бежишь, сломя голову, на построение или еще куда положено.

А вид каменной стены чего стоит, а колючая проволока...»

Ноприенко: «Я – мелитопольская. Со слезами привыкала подписываться на школьных тетрадках не ученицей, а воспитанницей ВТК для преступников. Минувшую весну провела я по ту стороны стены. Прогуливаясь по улице Карла Либкнехта, я стремилась проникнуть взглядом за ограду с вышками охраны: как там? что там? какие девчонки? А теперь мечтаю заглянуть наоборот: что там? как оно на свободе? Ко мне сейчас подходит такая поговорка: «Раньше жила напротив тюрьмы, а сейчас – напротив дома».

Ну, а если говорить серьезно, то просто устала так жить. Жить по звонкам. Когда каждый твой шаг расписан и контролируется».

Чичетка: «Конечно, если с вашей читательской стороны посмотреть глазами свободного человека, может показаться, что живется нам, как в доме отдыха: вовремя обедаем, ужинаем, завтракаем, смотрим телевизор, участвуем в мероприятиях, художественной самодеятельности, театральном кружке. Но знали бы вы, как тяжело здесь морально. Иногда, бывает, дурное письмо получишь – хочется побыть наедине, разобраться в себе, своей жизни. Но уединиться невозможно: куда ни глянь – везде эта серая публика. Серая одежда и серый мир вокруг. Приходишь после работы в комнату, а отдыха не получается. Неуютно! Кровати стоят в два яруса, не протиснуться. Галдят все. Иногда кажется, что голова не выдержит, треснет».

Шумарина: «Страшнее, наверное, не придумаешь – у моей подруги Веры (из седьмого отделения) ребенок родился в зоне. Хотелось очень рожать на свободе, как всем нормальным женщинам. Мечтала возить своего ребенка в коляске, кормить грудью. Но грудью Вера могла кормить один месяц и четыре дня. Потом мама забрала Анечку домой, Верка совсем затосковала. Один раз вешалась – мы сняли...»

Бондарь: «Дважды я хотела покончить с жизнью и не смогла. Страшно! Вы должны проникнуться нашим моральным состоянием здесь, иначе никогда не поймете, чем тягостно лишение свободы. Голова болит очень, и никакие таблетки не помогают. Ведь моральное состояние у нас какое: всегда находимся под невыносимым давлением неопределенности.

Как, будет дальше? Как встретят на свободе?..»

Лаврентьева: «Звонки. Звонки... Никуда не уйдешь, нигде не спрячешься. По звонку встал, лег, пошел в столовую, на работу. От серости вокруг и от этих звонков можно сойти с ума. Дружки на свободе рассказывали о колонии, как о рае. Теперь знаю, какой это рай».

Бубенцова: «Моя мама болеет раком. Ей осталось жить несколько месяцев. Самое тяжелое, это думать, что я не успею освободиться и увидеть ее живую.

Постоянно давят забор, вышки, сигнализации, обыски. Надоела колючая проволока, зарешеченные окна. Обидно за письма, которые получаем из рук воспитателя открытыми.

Только во сне я бываю иногда счастливой, когда вижу наш дом и маму – молодую, улыбающуюся, еще не заболевшую этой тяжелой болезнью.

Я отношу себя к категории людей более или менее нормальных, мне чужд мир блатных, и я никогда не могу согласиться с принципом: попал в волчью стаю – вой по-волчьи. Я не волчица. И ею становиться не хочу. Но посидишь в зоне много лет – поневоле завоешь и кусаться начнешь. Это самое страшное. Не знаю, как вам еще объяснить всю невыносимость изоляции».

Дорошенко: «...Взять хотя бы и баню. Я не привыкла, не хочу толпой, выслушивая пошлые подколки относительно фигуры. Но даже на это я не имею здесь права.

А самое тяжелое в колонии – однообразие. До отупения, до одурения!

Самой бы хотелось за себя все решать, но мне не позволяют, вроде робота себя чувствую, уже не хочется ни о чем думать и мечтать».

Водолажская: «Кому-то тяжело и нудно ожидать два-три часа поезд, тут же необходимо ждать много лет. Врагу не пожелала бы отдыхать в таком «доме отдыха». Свобода – самое дорогое. Свободу не заменишь «развлекаловкой» в тюремном хоре или даже аэробикой в тюремных халатах...»

Остальные письма коллективной отповеди читателям могли бы быть не менее интересны. Но не все воспитанницы захотели писать. Не утруждала себя, как и прежде, Цирульникова. К ней присоединилась Гукова.

– А мне тема не подходит, – заявила с вызовом.

С горечью возвращаюсь к мысли, что Цирульникова и Гукова – это наш с Зарей брак в работе. Мы еще не научили их главному – думать.


2

Угрожающе низко поплыли клочковатые серые тучи.

За окном класса вижу черную стену, черные деревья сквера в жилой зоне, паутину ветвей на фоне догорающего солнца.

То ли погода влияет, то ли рассказ учителя истории не увлекает, только почему-то скучают воспитанницы, каждая занимается своим. Корниенко бабочку-заколку примеряет к волосам. Водолажская письмо пишет. Чичетка смотрит открытки – виды города, в котором жила. Шумарина  украдкой читает «Ранок». Бондарь ничего не делает, но и учителя не слушает. Сидит ко мне боком, тяжело прислонившись спиной к стене. Долго смотрю на воспитанницу в упор – не замечает. Знаю, уходит в себя не от нежелания учиться, тут другое... Боль невыносимая накатывает при воспоминании о своем преступлении. Наши колонийские медики утверждают: Бондарь с каждым годом будет труднее, видение убитого ею собственного ребенка все чаще будет приходить и преследовать, возьмет в тиски и никогда в жизни уже не отпустит.

Oт мыслей, связанных с Бондарь, знобит. Пытаюсь переключиться на рассказ Корвегиной, но это не получается. Людмила Ивановна сегодня не в духе, делает частые паузы, задумывается о чем-то, повторяет набившие оскомину фразы: положите ручки, откройте учебник, посмотрите на меня, запишите в тетрадь.

Цирульникова, вижу, что-то рисует. Вчера она отказалась работать: «Мне на «взросляк» ехать, плевать на все!» Мастер пригрозила рапортом. Она взорвалась и вдруг начала бить в цеху окна. Вызванные контролеры связали ей руки, поместили в дисциплинарный изолятор. Разговаривать с воспитателем Цирульникова отказалась. Меня также приняла с холодком. Угрюмо слушала, цинично рассмеялась в глаза.

– О чем вы, бросьте! Я в каком обществе росла и воспитывалась, в совершенном, что ли? Почему должна быть честной, если столько лет все вокруг обманывали: родители, учителя, корреспонденты? Разве беспокоились о моем будущем, пока не оказалась в колонии? Матери – плевать на дочку, она водку глушила со своими ухажерами. Классная руководительница свиньями занималась, нас не стесняясь, таскала им ведрами отходы прямо из школьной столовой... Или в инспекции несовершеннолетних, думаете, была я нужна? Как бы не так! Вызовут, пять минут мораль почитают и уже кричат: следующий!

Цирульникова замолкает, выдохлась. Она смотрит на меня изучающе и говорит убежденно:

– Как жаль, что я не у вас была на учете...

Услышать от нее подобное я не ожидал. Что это: робкие ростки человечности, прорывающиеся из глубин души преступницы? Прорастут ли они, пробьются сквозь толщу негативных наслоений? Лишь озлобленность, пустота, понимание бессмысленности своего существования остались в Цирульниковой. Нам с Надеждой Викторовной эту пустоту заполнить не удалось. Восполнят ли пробел воспитатели НТК? Обнаружат ли пустоту? Достаточно ли им для этого трех лет, оставшихся нашей подопечной до освобождения? Хватит ли души, терпения, понимания?

Продолжаю делать вид, что внимательно слушаю урок Людмилы Ивановны. Сам же вспоминаю разговор с воспитанницей в камере дисциплинарного изолятора.

– Ты, Яна, высказала сожаление, что не у меня была на учете... А почему ты вдруг сделала такой вывод?

– Потому что вы поняли, в какой я дурацкой ситуации оказалась в случае с той японской ручкой Шумариной, и не дали возможности всей зоне насмеяться надо мной. Спасибо вам большое, Владимир Иванович, и извините меня за все: и за то письмо, которое я организовала для вашей жены, и за бойкот, который мы вам с Водолажской  объявили. Если бы я только могла... Если бы у меня была возможность хоть как-то отблагодарить вас... Я бы...

Я ошарашен всем услышанным. Но спешу не упустить момент.

– Если все, что ты сказала – искренно, пожалуй, я дам тебе такую возможность...

– Конечно, Владимир Иванович, конечно – искренно, не успев выйти из состояния душевного подъема, продолжает заверять Цирульникова.

– Понимаешь, Яна, тебе теперь уезжать на «взрослую», а здесь, благодаря тебе, народ взбудоражен. Я помог тебе, а ты теперь мне помоги успокоить их.

– Я?.. Каким образом? – округлила Цирульникова глаза, но я вижу, что она уже догадывается, о чем буду ее сейчас просить.

– Да, Яна, да, тебе нужно выйти на линейку и публично покаяться в своем поведении. А на производстве – дать норму.

– Я? Покаяться?.. – Губы Цирульниковой растянулись в неестественной улыбке. – Да меня на «взрослой» сожрут за такие активные проявления. Да я зарок дала, татуировка на животе, ясно? Паук головой вниз!

Выдержал паузу.

– Не, так не смогу. Согласна на все другое – хоть сейчас отдамся, сделаю все, что ваша душа пожелает...

– Яна! О чем ты? – резко обрываю ее.

И вдруг замечаю в се глазах мольбу.

– А я надеялся на твою помощь.

– Ну и не зря надеялись, – приходит она к решению. – Когда это нужно сделать?

– Сейчас, на линейке.

Своим покаянием Цирульникова, на что я и рассчитывал, очень удивила всю колонию. Судили-рядили о причинах столь необычного поступка по-разному, но даже самые отъявленные из «отрицательных» колонисток призадумались: если уж Цирульникова сломалась, стоит ли продолжать «чудить»?

Под монотонный рассказ о временах коллективизации и под дождь так хорошо думалось. Но Людмила Ивановна замолкает вдруг. Уже заметила, почувствовала безразличие класса.

– Что вы такие сонные? – спрашивает требовательно.

По стеклу еще громче забарабанил дождь. Воспитанницы поглядывают на темные рамы, зябко поеживаются. Учитель включает свет, просит Водолажскую читать вслух главу из учебника. Я ее понимаю – нужно время, чтобы обдумать сложившуюся ситуацию, изменить ход урока.

Людмила Ивановна отходит к окну, всматривается пристально в черноту дождливого омута. О чем думает она сейчас? Беспокоит ли ее то, что неверный тон взяла, приступая к изложению столь сложной темы, изначально?

...Я снова ухожу в себя. Корниенко получила накануне письмо от отчима дяди Леши. Последние его строчки я перечитывал, озадаченный, несколько раз.

«Так хочется подержаться за тебя, поцеловаться, – признается в конце письма отчим. – В прошлый раз я даже не смог обнять тебя на прощанье. А так хочется прижать к себе и целовать, целовать. Я тебя очень люблю. До свидания, до скорой встречи, моя красавица».

Закончив с письмами, которые пришли на отделение, я послал дневальную за Корниенко. Только разговора, на который рассчитывал, у нас не получилось. Воспитанница, пробежав глазами подчеркнутые строчки, быстро сообразила, зачем ее вызвали, и устроила истерику:

– Что вы подозреваете? Как не стыдно! Дядя Леша ко мне относится лучше отца родного!

Я был здорово раздосадован, что беседу на столь деликатную тему начал без продумывания и предварительной подготовки. Какое-то время терзался сомнениями в правильности вывода, сделанного на основании одних лишь последних строчек письма. Поделился с Надеждой Викторовной – и не пожалел. Воспитатель Заря сразу внесла в вопрос с отчимом некую определенность.

– Заглядывала я в комнату свиданий, когда приезжал этот дядя Леша, – улыбнулась Надежда Викторовна многозначительно. – Катенька наша сидела у него на коленях, а он... – Заря поперхнулась, прокашлялась: – С отклонениями товарищ, что с него возьмешь. Но Катя-то наша, Катя!..

Водолажская, видимо, дочитала главу из учебника до конца. Слышен голос Людмилы Ивановны. Голос окрепший, бодрый. Учитель, чувствуется, уже обдумала ситуацию на уроке, знает, что делать дальше.

Вопрос к Бондарь:

– Что такое комбед?

Воспитанницу толкают, она поднимается медленно, вертит головой по сторонам.

– Прослушала я, – признается, не дождавшись подсказки.

Людмила Ивановна спрашивает о том же у Корниенко.

– Комбед – это, значит, комитет... – Воспитанница устремляет глаза к потолку, – бедных.

– Бедноты, – уточняет учитель. И поворачивается к Цирульниковой.

– Чем колхоз отличается от совхоза?

Раскаявшаяся на колонийской линейке Цирульникова пытается отвечать обстоятельно. Она еще не закончила, а Ноприенко и Водолажская уже тянут руки – дополнять.

Оживились девчата, разговорились, отстранились от темных рам, за которыми уныло продолжает лить дождь. И Людмила Ивановна уже улыбается.

– Катя, – обращается снова к Корниенко, – представь, что мы с тобой руководим колхозом. Уже погасили ссуду в банке, выплатили проценты, у нас есть хорошая прибыль. Как распорядимся деньгами?

Гукова, подсказывая, шепчет: поделим!

Но Катя не соглашается.

– Инвентарь купим, – говорит твердо.


3

В учительской мы с Корниенко вдвоем. Дождь не прекращается. Капли зигзагами ползут по стеклам окон.

– Через три дня родительское собрание, – говорю Кате. – Хочет приехать... отчим. Опять один приедет – без матери.

–  Что от меня нужно? – выдавливает воспитанница хрипло и придушенно.

Со времени разговора о ее отношениях с отчимом прошла неделя. Корниенко достаточно было времени подумать, и сейчас она не спешит, как прежде, оборвать меня на полуслове. Она не горячится и не закатывает истерику.

– Что я должна сделать? – повторяет вопрос. – Отказаться от свидания? От передачи? Но это же глупо...

– Тебя больше ничего не беспокоит?

Я стараюсь поймать взгляд Корниенко, но она прячет глаза. Такая безысходная, глубокая в них тоска.

– О чем вы? – с усилием спрашивает.

– О связи с отчимом. В силах ли ты будешь от нее отказаться?

Губы Корниенко дрогнули. По лицу медленно покатились слезы.

– Для всех будет лучше, если эта связь прекратится, – говорю убежденно. – Ты взрослый человек, Катя, должна понимать...

Воспитанница слушает молча, не перебивая. Чем дольше я говорю, тем больше бледнеет ее лицо. А слезы просыхают.

– Раскаяния хотите? – роняет она сквозь стиснутые зубы. – Но раскаиваются только на суде в последнем слове. Есть, как вы это называете, «связь». Да, связь имеется. Но причины ее совсем не такие, как вы, наверное, думаете. Просто... – Корниенко подыскивает слово. – Понимаете, мне трудно дяде Леше отказать, да и самой, не скрою, разнообразия хочется...

Катя обрывает свою речь на полуслове и замолкает.

– До колонии между вами?..

– Ничегошеньки! – Она едва не срывается на крик. – И здесь ничего не началось: ну, обнимаемся, целуемся, ласковые слова...

– На коленях у него сидишь, – подсказываю.

Корниенко растерянно смотрит, щурится.

– И это уже знаете? – вырывается у нее горький смешок.

– Это – да. А как сложится у вас после колонии, могу только предполагать.

– Все может быть, все! Но это вас не касается, слышите, вы!..

Продолжать спорить с Корниенко, читать ей мораль – нет смысла. Знаю, она выслушала за свою жизнь столько назиданий, что их стенограмма составила бы, я думаю, несколько толстых томов. А много ли пользы?

Оказавшись в тупике, я вынужден был использовать «запрещенный прием». Не знаю, имел ли я право, но ведь делал это без какой-либо предвзятости, не из стремления принести вред своей воспитаннице. Наверное, в исключительных ситуациях и педагог, воспитатель, подобно врачу, имеет право солгать, если ложь эта во благо.

– Письмо от отчима, – говорю осторожно, – это тайна для всех. Пока только я и ты знаем его содержание.

– Пока?! Вы сказали – пока?..

Корниенко подняла глаза, и мне на секунду стало не по себе.

– Я так сказал? Неужели? Значит, оговорился.

Начинаю наводить порядок на столе. Складываю тетради, карандаши. Краем глаза наблюдаю за собеседницей. Она встревожена. Психологи хорошо знают, что для девушки, как правило, суждение микросоциальной среды ее непосредственного окружения более значимо, чем, скажем, для юноши. Разумеется, Корниенко далеко не безразлично, какую оценку ей дают в отделении, что думают о ней, что говорят. Вряд ли она обеспокоена сейчас тем, что я могу нарушить тайну ее переписки. Озабочена воспитанница, скорее, другим: как, узнай правду, может оценить ее «роман» с отчимом колонийское окружение?

Корниенко дрогнувшим голосом спросила:

– А вот вы лично, как относитесь к случаям, когда девушка и... ее отчим...

Я освободил воспитанницу от необходимости формулировать столь трудный для нее вопрос.

– На прошлое закрыть глаза готов, – говорю прямо. – А в будущем... – Смотрю Корниенко в глаза. – Ты хочешь услышать сейчас много горьких слов для себя?

Она не выдерживает, отводит взгляд.

Молчим. Дождь не прекращается, и капли продолжают ползти зигзагами по стеклам. Выхожу из-за стола.

– Пойдем, Катерина, на самоподготовку.

Вместе заходим в класс, Корниенко садится за свою карту. Ко мне идут воспитанницы с вопросами относнтельно домашнего задания. Потом наступает затишье, и я поочередно всматриваюсь в лица осужденных, пытаюсь угадать настроение каждой, ее душевное состояние. Задерживаю внимание на Дорошенко. Она что-то старательно переписывает из книги, глаз не вижу, но по напряженному выражению лица чувствую: чем-то озабочена, расстроена.

– Оксана, – говорю вполголоса. – Покажи, что ты уже сделала.

Она собирает свои тетради, подходит, садится на стул рядом. Делаю вид, что проверяю ее работу. А между тем спрашиваю:

– Ты уже ответила на письмо?

Долго, на протяжении урока этики и двух воспитательных часов мы читали вслух письма от читателей. Обсуждали каждое. Спорили, кому отдать письмо, которое пришло без конкретного адреса, написано только: воспитаннице шестого отделения. Как радовались Водолажская и Шумарина, Ноприенко, Чичетка и другие, которым в конверты рядом с обращением к редакции были вложены еще и письма личные. Дорошенко тогда не выдержала, расплакалась, закрыла лицо руками. Уже несколько дней прошло, а она все не может успокоиться:

– Неужели это он мне написал? Неужели считает человеком?

– Ты уже ответила? – повторяю я вопрос.

Лицо Дорошенко застыло, потом задергались уголки глаз.

– Еще нет. Не знаю, что ему написать. Боюсь я...

Сильное впечатление произвели читательские письма и на других воспитанниц: почти в каждом их сверстники и сверстницы предлагали дружбу и переписку, обещали подставить плечо в трудной ситуации. В целом эта почта, на мой взгляд, сыграла положительную роль в воспитательном процессе, впрочем, были с этими письмами и неприятности. Воспитатель Заря, когда мы встретились в буфете, посмотрела хмуро и спросила:

– Когда в последний раз заглядывали в сигнальную тетрадь?

– Еще в день приезда, а что?

– Посмотрите – поймете! Не забудьте сделать выводы...

Я уже шел смотреть, но по дороге к школе встретил майора Богинского, начальника режимной части. Владимир Григорьевич – интересный собеседник, он работал в нескольких колониях, хорошо знает психологию преступника и всегда может дать дельный совет. Забыл я в разговоре с ним о сигнальной тетради, вот только сейчас вспомнил. Открываю. Смотрю. Поведение за урок математики– «3», на литературе за прилежание – тоже «3». Остальные все «четверки». «Пятерки» за четыре учебных дня – ни одной. Поднимаю старосту класса. Ну-ка, Водолажская , объяснись! Она не скрывает, причина одна: писали на уроках ответы читателям.

Пришлось поговорить с отделением строго. Предупредить, что эти письма могут оказаться последними. Подобный поворот девчатам не но душе, поглядывают исподлобья.

– В общем так, не будет поведения – не ждите писем, – повторил свое предупреждение.

Прозвенел звонок с самоподготовки, и в классе осталась одна Корниенко. Сцепив руки на коленях, смотрит за окно.

– Я обдумала: дайте дяде Леше телеграмму, чтобы не приезжал. – В глазах ее светилась твердая решимость. – Мама приедет – будет лучше.

– Вот это правильно...

Празднуя в тот день одну из своих маленьких побед, я не самообольщался, не убеждал себя, что воспитанница Корниенко изжила сексуальное влечение к отчиму. И все же начинать с чего-то надо, я сделал первый шаг. Когда готовился к этому шагу, боялся споткнуться. Не споткнулся – это ли не повод для торжества?

Крупные капли продолжали барабанить по стеклу. Под унылый аккомпанемент дождя ни о чем колонийском больше не хотелось думать. Взяла верх тоска по дому.


4

К воскресенью дождь перестал, но все еще было холодно, и тяжелые свинцовые тучи висели над колонией.

Первым приехал отец Бондарь. Сразу, что бросилось а глаза, – его седая голова. Опущенные плечи. Вялая, медлительная походка. Мы вместе прошли в предзонник.

– Ну как она здесь, моя дочка? – спросил Сергей Игоревич.

– Как все, – отвечал я неопределенно. – Учится, работает... Вы первый раз ее навещаете?

– Впервые, – хмуро ответил Бондарь. – Да знали бы вы, каково мне, – говорит раздраженно. – Дочь собственного ребенка сожгла. Зверь она или как понимать? К ней как теперь относиться? Можно ли дочерью считать?

– Когда Галя ожидала ребенка, вы где были?

– Рядом был. Помогал чем мог, заботился.

– Жили отдельно?

Неожиданно вновь начал накрапывать дождь, и я в ожидании ответа следил за лопающимися на лужах пузырьками.

– Поверьте, часто наведывался к дочери, – дрогнувшим голосом убеждал Сергеи Игоревич. – Каждые два-три дня приходил.

– Знали, что у Гали собирается сомнительная компания, что пьют, что...

– Все знал, – отвечает глухо. – А сделать ничего не мог. Не мог ничего противопоставить этой своре уголовников. Их много, мне угрожали...

Тяжелый у нас получается разговор. Через 5 минут такой беседы я чувствовал себя словно после окончания рабочего дня. Сергей Игоревич оправдывается, а я, устав слушать, вспомнил прочитанную недавно повесть Юрия Короткова «Авария» (Парус. – 1987. – № 8, 9). Там похожая ситуация. Столь же стремительно, как и наша Бондарь. ее ровесница Валерия Николаева покатилась по наклонной вниз и вскоре уже не имела возможности самостоятельно выбраться из этого болота. Ее отец, Николаев, упустивший дочь в свое время, теперь боролся за Валерию всеми доступными средствами и погиб, ценою собственнойжизни заплатив за возвращение пятнадцатилетней дочери к прежнему здоровому образу жизни. Я не судья Бондарю, и все же такие люди, как Николаев, мне симпатичнее и понятнее. Уже, наверное, полчаса прошло, но отец Ольги продолжает оправдываться, всячески отрицает собственную вину в происшедшем, а во мне нарастает глухое недовольство, копится раздражение.

– Зачем вы приехали? – спросил я, пожалуй, слишком резко.

Бондарь после этого вопроса как-то сразу отстранился, словно ступил на льдину, и между нами стала расти полынья.

– Зачем вы сюда приехали, Сергей Игоревич?

Собеседник раскис окончательно.

– Я могу, конечно, попытаться объяснить, – заговорил он плаксиво. – Но вы поймете? Поймете ли?

– Буду стараться, – чуть мягче ответил я.

Бондарь не знал, куда спрятать дрожавшие от волнения руки.

– Один остался, понимаете? – Он начал ломать свои пальцы. – Новая жена, шлюха, уже спуталась с другим, ее дети – не мои дети. А мама... – Сергей Игоревич ослабил галстук. – Сорок дней как схоронили ее. Только помянул и на поезд – сюда.

– Вы хотите вернуть дочь? – спросил я и почувствовал, как стиснуло горло. – Это серьезно?

В глазах Бондаря затеплилась искорка надежды.

– Да, да, хочу вернуть, – ответил глухо.

Пришло время подвести итог нашему разговору:

– В таком случае вы можете рассчитывать на мою поддержку.

Проводя Сергея Игоревича в школу, я возвратился на КП – там ожидали матери Водолажской и Дорошенко. Обе в нашей колонии впервые. Но Дорошенко-старшая прежде отбывала срок, ей в зоне многое привычно, а Водолажская  засыпала вопросами.

– Анна Анатольевна, – сказал я с упреком, – разве вы письма наши не получаете?

– Получаю, а как же, – поспешила заверить Водолажская. – И от вас, и от Олечки, но все-таки живое слово, знаете?.. Как она тут, не болеет, не подводит вас?

Я заверил Анну Анатольевну, что Ольга не болеет и не подводит. И для Дорошенко-старшей время нашел.

– После того случая с мышью, о котором писал вам, ничего существенного не было. Через месяц заберете Оксану домой. Ну, что можно сказать? Педагогическую запущенность девочки здесь, кажется, удалось приостановить, учится на твердую «тройку», работает неплохо. В будущем все будет зависеть от тех условий, которые создадите ей дома, особенно важен личный пример. Ваш личный пример, слышите?

Дорошенко-старшая отвела в сторону глаза.

– Будет как-то, – неуверенно пообещала она.

– Не как-то, – возражаю я родительнице деликатно,– должно быть так, как мы с вами, Светлана Анатольевна, наметим. Вы ведь взрослый человек и жизнь хорошо знаете...

Я все говорю, говорю, иногда переводя взгляд с Дорошенко на Водолажскую и обращаясь к ней. Какие они все разные – родители наших колонисток. Есть хорошие, добросовестные, но и они не смогли уследить за дочерьми, упустив в результате собственной педагогической необразованности, беззаботности ряд важных моментов в воспитании девочек, совершив ряд ошибок. Но есть и другие: обозленные, инфантильные, дерзкие, злоупотребляющие, среди которых немало ранее судимых. И все же мы должны относиться к ним как к коллегам и одновременно пытаться понять их трудности, помогать им. Что поделать: других родителей у наших воспитанниц не будет, надо сотрудничать с теми, какие есть. Дело не в том ведь, какие родители, а в том, что именно родители, и только они могут сделать то, чего не в силах за них сделать никто, в том числе учителя и воспитатели. Но к таким не относятся, разумеется, подобные отчиму дяде Леше, который, едва я вспомнил о нем, появился неожиданно на КП.

Я сухо с ним поздоровался.

– Вы разве не получили телеграмму? – спросил прямо. – Почему приехали вы, а не мать?

– Есть разница? – осведомился, ухмыльнувшись, дядя Леша.

– Мы хотели видеть мать, – повторяю с нажимом на последнем слове. – Почему ее нет?

Отчим – грузный, невысокий мужчина с редкими волосами и широкими скулами – засуетился.

– Мы посоветовались, решили с матерью так. Нет, это она решила, – поправился он. – Дорога, говорит, дальняя, езжай ты. Вы уж, начальник, на нее не серчайте, мать дочку любит, переживает. А «моторчик» у нее слабый, в поезде ее укачивает.

Дядя Леша для пущей убедительности приложил руку к груди, и я увидел на тыльной стороне его ладони татуировку: паук головой вверх.

– Понял, – остановил я этот вулкан фальшивой доброжелательности и лжи. – Пойдемте на собрание.

Шли молча. Лишь перед входом в школу дядя Леша задержал меня вопросом:

– Свидание с Катенькой, думаю, будет позволено? Часа четыре, если можно...

Я посмотрел собеседнику в глаза.

– Час, не больше, – сказал холодно.

У Катиного отчима улыбка во весь рот. А в зрачках беспокойство бегает.

– Час, – повторял я. – И только через стекло.

– Это беспредел! [Так заключенные называют между собой случаи превышения прав сотрудниками колоний.] – задохнулся негодованием «родитель». – Хозяйку требую! Быстро!

Он поднял глаза, и мне на секунду стало не по себе.

– Вас провести в админкорпус? Пожалуйста, могу...

Отчим разжал кулаки. Постоял, подумал.

– Почему от дочери отрываете? – спросил хрипло. – Ведь это моя... Моя дочь! Оформленная!

Тут уже и меня повело на принцип.

– Свидание через стекло, – с усилием повторил. – В моем присутствии. – И чтобы окончательно избежать неопределенности, заявил жестко: – У Кати возврата к былому не будет.

Гримаса искривила лицо гостя, и тяжелая нижняя челюсть как бы перестала повиноваться, обвисла, обнажив ряд желтых от курева зубов. По потухшим глазам не трудно было определить: дядя Леша все понял.


5

Не все родители приехали. За партами чуть больше десятка женщин и двое мужчин. Надежда Викторовна подробно характеризует каждую из осужденных. Слушают ее внимательно, иногда прерывая вопросами, что-то уточняя. Позже дежурная по школе приглашает воспитанниц, те заходят с опущенными головами. Рассаживаются по трое. Шумарина остается у доски – она председатель, ей первой держать ответ перед родителями. Но они пока молчат.

– Неля, может, ты начнешь? – предлагает Заря. – Может, объяснишь: почему у нас так?..

Та переминается с ноги на ногу.

– Ну, говори, говори, председатель.

Шумарина начинает неуверенно:

– За ноябрь и декабрь в отделении шесть взысканий от начальника колонии... В этом году лучше.

– Что не хватает? Вас не кормят, обижают? – спрашивает, не вставая, мама Дорошенко.

– Просто безразличны все, – кривит губы Шумарина. – Десятый класс, многие перевода на «взрослую» ждут. Из тех, кто остается, одни предпочитают жить ни во что не вмешиваясь, другие... – Она махнула в отчаянии рукой. – Никто не думает о коллективе, каждый сам за себя. На работе план выполняем через раз, в школе «тройки», «двойки».

– Но ты же пять минут назад утверждала, что сейчас лучше, – заметила Заря. – Объясни, Неля, родителям.

Шумарина тяжело вздохнула, прижала руки к груди.

– И сейчас у нас так – то поднимаемся, то падаем.

– Почему? – спрашивает Надежда Викторовна. – Не мне, родителям это попробуй объяснить.

Председатель опустила голову, упали руки, упала тень от ресниц на побледневшие щеки.

– Есть среди нас еще так называемые «отрицательные», многие на них равняются.

– Дайте-ка я гляну на этих козырных! – с вызовом требует Дорошенко-старшая.

Цирульникова с Гуковой лишь переглядываются, но подняться не спешат.

– Ну-ка, дочка, подскажи, которые тут из них?..

Шумарина, сжимая губы, смотрит за окно. Тучи на небе сливаются в сплошную серую массу.

– Этих двоих и я назвать могу, но ты-то почему боишься? – вставляет Заря.

Реакция Шумариной на слова воспитателя была более сильной, чем я ожидал. Неля отшатнулась, словно получила удар, лицо напряглось, глаза заблестели.

– Отбоялась уже! – говорит вызывающе. – Цирульникова  и Гукова – встаньте!

Яна со Светой медленно, неохотно поднимаются. Присутствующие на собрании родители поворачивают к ним головы, рассматривают.

– Где их матери? Здесь есть? – спрашивает с места мама Наташи Столярчук.

– Мать Гуковой от дочери отказалась, – коротко информирует родителей Надежда Викторовна. – А Цирульниковой мамаша... Извините, что так ее называю, поверьте, она того заслуживает. Мы с Владимиром Ивановичем ей много писем написали – не отвечает. В Донецке я была в командировке, хотела встретиться с ней, но она пряталась, избегала встречи.

– Дочери-то она хоть пишет? – поинтересовалась Анна Анатольевна Водолажская.

– Дочери пишет, – кивнула Заря. – Во всех подробностях рассказывает, с каким мужчиной и как провела время, сколько выпито было... Но не о матери мы будем сейчас говорить – о Яне. Я расскажу вам подробно о том влиянии, которое она оказывает на остальных.

Цирульникова смотрит на меня красноречиво, как бы желая сказать: «Что же вы не заступитесь? Ведь покаялась перед всей колонией! Стараюсь не высовываться, не хочу на «взрослую» с крысиным хвостом...» Я делаю вид, что взгляд ее не замечаю, молчу. Ибо Цирульникова не выдержала в субботу, снова начудила, за что Надежда Викторовна успела побывать на ковре у начальства. Не дождавшись поддержки, Яна решила защищать себя сама.

– Извините, – перебивая воспитателя, сумрачно процедила, – вы сказали «оказывает влияние». Но ведь правильнее будет: оказывала.

– Ну, Цирульникова, – побагровела Заря, – не хотела я рассказывать, а теперь пусть все знают! Это она, Цирульникова, первой... – продолжала Надежда Викторовна, обращаясь уже к родителям, – увидела хлопцев на крыше соседнего ПТУ, которая в двадцати метрах от окон спальни. Жестами показывали: разденьтесь, мол, девчата, а мы вас сигаретами угостим. Активисты в это время были как раз на заседании штаба дружины, ну, а остальные, не смея Цирульниковой перечить, начали раздеваться...

– Да что же у вас тут происходит! – не выдержав, поднялась мама Водолажской. – Как мы ждем вас, доченьки! Сердце кровью обливается по ночам. А вы здесь... Вы домой не спешите?.. Но почему вы так? В письмах сообщаете, что все хорошо, на «пятерки» учитесь, а в самом деле спину здесь перед Цирульниковой гнете? Почему нет стремления уйти домой досрочно? Почему воспитателей своих изводите и учителей?

Выдохшись, Анна Анатольевна села. Достала платок, утирает слезы. Воспитанницы молчат, подавленные. Больно их донимают родительские слова, достают до глубины души, ранят.

Водолажскую сменила мама Наташи Столярчук. Оглядываясь на дочку, с болью заговорила:

– Я потрясена была, узнав, что вы «сеансы» устраиваете у окон для хлопцев из ПТУ. Коленки им свои обнажаете? А они сигаретами рассчитываются – вот ваша цена! Да взяли бы эту пачку и швырнули назад. Как подачка вам! Почему песню спеть вас не просили? Почему цветы, конфеты не бросают, задумывались? Да над вам смеются попросту, наблюдая дележку!

– Ну хватит, мать! – попыталась остановить ее Наташа. – Я перед теми пижонами не раздевалась. И не курила ихнее.

– О тебе разве одной речь? – с горечью продолжила Столярчук-старшая. – Знала бы ты, доченька, знали бы вы все, доченьки, каково нам ехать сюда к вам. В поезде попутчикам стыдно сказать, куда еду. Этот – на море, этот – в командировку, эта – к сыну в армию. А я? В тюрьму. К несовершеннолетней дочери...

Женщина уронила голову па подставленные ладони и разрыдалась.

В классе установилась тягостная тишина. Лишь всхлипывания матерей слышны да звуки баяна – в клубе, который в одном со школой помещении, Логинов что-то репетирует.

Не выдержала Шумарина. Задыхаясь, она рванула ворот школьного платья, пуговицы горохом посыпались на пол.

– Девки, действительно хватит... Не знаю, как вам, но я не могу это слышать...


6

Багряные лучи солнца, пробиваясь сквозь неплотно прикрытые шторы, становились короче и короче.

Долго я не мог уснуть, перебирал в памяти встречи, события и разговоры прошедшего дня. Родительский день дал обильную нишу для размышлений. Как-то мы привыкли винить в росте правонарушений и преступлений среди подростков в первую очередь семью. И совсем уж незначительно – другие социальные институты. Удобная позиция. Легче, конечно, перекладывать ответственность на чужие плечи. Только, я считаю, что эти девочки, помещенные за колючую проволоку, – немой укор не только и не столько родителям (речь не о таких, как мать Цирульниковой или отчим Корниенко), сколько нам, педагогам, обществу в целом. Из бесед с осужденными я давно проследил закономерность: у определенной части подростков конфликт с обществом вырос из конфликта со школой. Нет, я не склонен вовсе оправдывать родителей пьющих и совершенно не заботящихся о своих детях. Таких, скажем, как мать Цирульинковой, как отец Гали Бондарь или, например, отчим Кати Корниенко. Но в большинстве своем ведь родители другие: работающие порой от темна до темна, добирающиеся с нервотрепкой в общественном транспорте до дома, стоящие в бесконечных очередях. Скажете мне, что есть выходные дни, они должны быть отданы детям. Не соглашусь. Потому что и в выходные родители не освобождаются от массы бытовых забот. Иное дело, что к домашнему труду необходимо с малых лет приобщать детей своих, чего многие родители не делают, жалея их, а в результате приносят порой непоправимый вред и себе, и своему ребенку, и обществу:

В днепропетровских средних школах № 45 и № 69, вполне благополучных в смысле правонарушений и преступности, было проведено анкетирование. На вопрос «Где вы проводите большую часть вашего времени?» 87% старшеклассников ответили: в школе. На втором месте дворовая компания, художественные, музыкальные, спортивные школы, клубы по интересам, дискотеки. Семье, а значит, семейному воспитанию 83% старшеклассников отвели последнее место. На вопрос «Что вы делаете в семье?» большинство старшеклассников отвечают так: смотрим телевизор, учим уроки, спим, едим. Совсем немногие (около 15%). активно общаясь с родителями, помогают им в ведении домашнего хозяйства, знакомы с распределением бюджета в семье, участвуют в семейных советах. Исходя даже из одного этого анкетирования, становится ясной та значительная роль, которая ложится в смысле профилактики преступности и правонарушений на школу. Как осуществляется эта профилактика?

Вот несколько цитат из сочинений воспитанниц, в которых им предлагалось вспомнить уроки права:

«Мне нечего вспоминать, – признается Водолажская. – Это были серые будничные уроки. Мертвые уроки. Все, что говорил учитель, забывалось после звонка».

Дорошенко дополняет: «На уроках права мы играли в морской бой, читали книги или еще что-то делали. Оживились, правда, когда зашел в класс участковый в капитанской форме, но он рассказывал так занудно, в его речи было столько морали, что... опять играли в морской бой».

«А у нас уроки права вел учитель истории, – рассказывает Шумарина. – Но он сам сознался, что в университете его никто не учил, как нужно проводить такие уроки».

Цирульникова сообщает, что ее учительница две недели была на курсах повышения квалификации, но уроки после возвращения с этих курсов стали еще хуже.

А вот мнение воспитанницы Чичетки о существующем сегодня учебнике: «Читать учебник по основам государства и права невозможно. Будто не для людей пиcaлось, в для программирования роботов».

Конечно, необходимо перестраивать не только сложившуюся в школе систему правового воспитания, нужны кардинальные глубокие изменения, коренной пересмотр существующей сегодня образовательной и воспитательной концепции вообще. Нравственные начала зарождаются и устанавливаются в семье. Школа, к сожалению, больше занимается накоплением информации. Этому подчинены практически все предметы, даже литература.

Словом, мы тогда начнем решительное наступление на детскую преступность, когда и уроки в школе, и внеклассные мероприятия будут увлекательнее, чем собрания в подвале, на чердаке или в подворотне. По статистике, более 60% преступлений совершаются несовершеннолетними в то время, когда они должны находиться на уроках. Так давайте привлечем их на эти уроки! Но прежде всего избавим учеников от засилья учительской авторитарности, грубости, рукоприкладства, которые по-прежнему встречаются в школах.

Перестройка психологии учителя – задача едва ли не одна из самых важных, ибо значительно легче изменить аппарат управления народным образованием, переписать учебники или программы, чем изменить характер мышления и действий рядового учителя. Начинать здесь, видимо, нужно со строгого профессионального отбора при поступлении в педагогические вузы.

Думаю, что необходимо также избавиться от балласта многих формальных дисциплин и спецкурсов. Педагогический институт должен учить будущего учителя в первую очередь профессиональному мастерству. Профессиональной этике. Искусству любить детей. Искусству сопереживать. Пришло время сказать решительное «нет» заакадемизированности иных вузов, плодящих пусть даже неплохих предметников, но учителей с невысоким уровнем духовности, не способных (да и не желающих) воспитывать учащихся. В моей рабочей тетради выписаны примеры, когда учителя сознательно или невольно подталкивали своих воспитанников к совершению правонарушений. Вот выдержка из письма классного руководителя Корниенко:

«Как тебе отдыхается, Катенька? Ты, наверное, и думать о нас забыла? Знать не хочешь, в какое положение поставила всех учителей школы своей кражей? Прошел год, но до сих пор это пятно не смыто, до сих пор ругают нас в районо и на педконференциях. За что только, не понимаю. Ведь на отсутствие моего внимания ты не можешь пожаловаться, правда? Разве не я дала тебе бесплатное питание? Разве не я покрывала твои прогулы в школе и предупреждала, что докатишься ты потихоньку до тюрьмы?..»

Нужен ли комментарий к этим строчкам?


7

Не один час пришлось мне уговаривать Минееву хотя бы 8 марта прийти в колонию. Уговорил. Пришла Надежда Ивановна. Увидели ее воспитанницы, обступили вмиг, начали расспрашивать, упрекать: «Что же вы, наша любимая мамочка, не приходили? Разве не передавали, как мы ждем вас здесь?» У Минеевой на глазах выступили слезы. Ей тяжело было говорить. Хорошо, что девчонки и не вынуждали: перебивая друг друга, рассказывали свои бесхитростные новости.

Зазвенел звонок на построение. Майор Лидия Павловна Дьяченко, которая дежурила в то воскресенье, уступила место Минеевой. Та вышла, как когда-то перед строем:

– Здравствуйте, воспитанницы! – дрогнувшим голосом сказала.

– Здравия желаем! – ответили ей дружным хором.

– Хорошо отвечаете! – Надежда Ивановна похвалила. Воспитанницы заулыбались.

После сдачи Минеевой рапортов вышла вперед строя Лидия Павловна. Она объявила итоги соревнования между отделениями. У шестого за санитарное состояние второе место. Второе – это, конечно, не первое, но и не девятое, скажем, поэтому все дружно аплодируют. Все, кроме Надежды Ивановны.

– За санитарное состояние у всех должны быть первые места, – говорит Минеева озабоченно. – Вы же девушки...

Дьяченко вызывает из строя воспитанниц, которые допустили  брак на производстве. Среди них одна моя – Бондарь.

– В каком цеху работаете? – спрашивает девушек Минеева.

– Платья шьем, – сообщает, не поднимая глаз, Галина, – Мы исправимся, извините нас, Надежда Ивановна.

– Нет, это совсем никуда не годится, – разволновалась Минеева. – Вы знаете цену ткани, из которой шьете?.. Вы думаете о людях, которым покупать вашу продукцию?.. Все, возвращайтесь в строй, я на вас посмотрела.

После линейки один отряд строем пошагал в клуб на просмотр кинофильма, второй, вместе с Минеевой, – в Ленинскую комнату. Я предполагал, будет беседа, но Надежда Ивановна начала с песни. Музрук Юрий Георгиевич Логинов растянул меха баяна, Минеева даже плащ забыла снять, так увлеклась, запевая. Воспитанницы, раскачиваясь рядами, дружно подхватили:

Весна сорок пятого года,


Как долго Дунай тебя ждал,


Вальс русский на площади Вены свободной


Солдат на гармони играл.



Минеева в такт песни тоже раскачивается. И Юрий Георгиевич увлечен не меньше. Играет одной рукой на баяне, другой дирижирует. Припев запели вдвое громче, так, что стекла в рамах дребезжали:

Помнит Вена,


            помнят Альпы


                            и Дунай


Тот цветущий


            и поющий


                        яркий май.


В вихре танцев,


                в русском вальсе


                                    сквозь года


Помнит Вена,


                не забудет


                            никогда.



Только допели, Минеева сняла рывком плащ, бросила его на стул, сказала что-то вполголоса Логинову. Тот взял первые аккорды «Смуглянки» – веселой песни времен войны. Девчата оживают, улыбаются, а слезы на щеках еще не высохли:

Как-то летом на рассвете Заглянул в соседний сад.

Там смуглянка-молдаванка Собирала виноград...

– Стоп! – останавливает Надежда Ивановна аккомпаниатора. И к воспитанницам: – Как вы поете? На три с минусом! Будто бабы старые!

Начали заново.

Я слушаю и думаю: насколько поможет эта песня очиститься им? И поможет ли всем? Но даже если из двадцати поющих две прочувствуют слова песни до глубины души – и то хорошо.

Дина Владимировна Васильченко, сменившая Минееву па посту начальника колонии, понимает всю обманчивость и непостоянство сиюминутных результатов и нацеливает коллектив на достижение результата конечного. Конечно, руководителям колонии да и нам, рядовым учителям и воспитателям, удобнее, когда в зоне спокойно, нет никаких ЧП. Но более существенным видится другое: стремиться не к тому, чтобы в колонии непременно была тишь да благодать, а к тому, чтобы наши воспитанницы, освободившись, не возвратились на прежнюю стезю. В своей работе мы должны руководствоваться только этим. А что касается ЧП – они, хоть зто и звучит парадоксально, не только во вред. ЧП приносит иногда и результат положительный. Идя на нарушение, наша подопечная проявляет себя. При этом у воспитателей появляется возможность лучше узнать особенности ее характера, наметить действенный план индивидуальной работы с ней. Именно поэтому я взял для себя за правило не наказывать воспитанницу в соответствии с исправительно-трудовым кодексом, а искать педагогические решения возникающих противоречий.

Тем временем отзвучали последние аккорды баяна, воспитанницы выходят на построение.

Спрашиваю у Чичетки:

– Ты могла бы сейчас, оставшись с девчатами наедине, заругаться?

Воспитанница даже покраснела, отвечая:

– Не-а, – усиленно мотает головой.

– А ты? – останавливаю Гукову.

– Щас попробую! – обнажает в дурашливой улыбке выщербленные зубы.


8

Когда Минеева впервые предложила педсовету проведение конкурса рисунка на асфальте, единомышленников почти не нашлось.

– Рисовать на асфальте? – улыбнулась одна из воспитателей. – Но у вас же не детская площадка!

– Ничего не выйдет, не станут рисовать, – покачала головой другая.

– Может и не выйти, – согласилась тогда Надежда Ивановна. – Но попробовать, думаю, стоит.

Воспитанницы, передвигаясь на корточках, рисовали на асфальте земной шар, цветы, море, лес, зверушек и птиц. Старательно выписывали слова: «мир», «дружба», «любовь», «мама». Но больше было, конечно, цветов. Чаще всего выводилось цветными мелками слово «мама». Что ж, и праздник такой – 8 Марта. Накануне проводились предварительные туры в отделениях, и сейчас каждое выставило по одной художнице. Вокруг них столпились болельщики и советчики. Дружно ахали от восхищения и вздыхали сочувствующие в случае, если какая-то деталь рисунка не получалась.

Водолажская рисовала Буревестника. Работала старательно и увлеченно. Лишь раз отвлеклась, попросила пить, и Бубенцова тут же сбегала в жилой корпус, принесла. Подруги, пользуясь перерывом, выспрашивали: не устала ли, может, помощь нужна? Водолажскую всячески подбадривали: молодец, Олька, лучшего рисунка ни у кого не будет.

К Минеевой подошла Людмила Ивановна Корвегина, председатель жюри конкурса.

– Приглашаем вас принять участие в жюри!

– Ну, какой из меня оценщик! – Надежда Ивановна, улыбаясь, лишь развела руками. – Еще подсуживать начну кому по старой памяти!

– Но девочки вам доверяют, – настаивала учитель истории.

Возразить нечего. Пришлось Минеевой отвлечься от интересной беседы с Лидией Павловной Дьяченко и пойти смотреть рисунки. Надежда Ивановна, Корвегина и другие члены жюри, среди которых, разумеется, несколько воспитанниц, долго спорили, решали, кому из отделений присудить первое место. Когда дошли до рисунка Водолажской, Минеева, а она была много лет шефом шестого отделения, сложила свои полномочия. Шумарина дергала Надежду Ивановну за рукав.

– Что же вы молчите, скажите им? Ведь наш Буревестник лучше всех!

– Может, и лучше, – ответила Минеева. – И не удержалась от замечания: – Но ваш Буревестник переписан с картинки в учебнике, а жюри учитывает оригинальность, неповторимость композиции.

– Многие отделения перерисовывают с открыток,– обиженно поджав губы, заметила Шумарина.

Я наблюдал за увлеченными игрой воспитанницами и радовался... Вспомнил Шумарину полгода назад, вряд ли она стала бы тогда переживать за рисунок Водолажской.

– Вам нравится конкурс? Правда? – спрашивала взволнованная Минеева. – Знаете, иные педагогические теоретики не соглашаются, что наших девчат иногда нужно возвращать в детство, которого у многих не было.

И вот Лидия Павловна Дьяченко объявляет, что шестому отделению за рисунок присуждена похвальная грамота. Водолажская радостно смутилась, услышав это, и я радуюсь вместе с ней.

Присел на скамейке рядом с опечаленной Столярчук.

– О чем грустишь, Наталья?

– Думаю, – сказала воспитанница, и голос ее дрожал. – На свободе я видела – рисуют на асфальте. Но настоящая жизнь, считала я, другая: в барах, ресторанах. Рисунки казались детством. Сейчас в этом детстве я побывала и... расклеилась.

7. Переход на летнее время




1

За партами четырнадцать воспитанниц, с каждой неделей их становилось все меньше. Одни освободились, другие по достижении восемнадцатилетнего возраста отправлены в исправительно-трудовую колонию. Увезли и Цирульникову. Мы с ней попрощались тепло, я даже пожалел, что она уезжает. Особенно после письма, полученного От ее матери в ответ на мое, написанное полгода назад. Письмо еще раз подтвердило: не только одной Цирульниковой вина в том, что не заложены в ней с детства качества, которые для большинства людей являются привычной  нормой.

«Что, вы от меня хотите? – спрашивала в письме Цирульникова-старшая. – Попала к вам моя Яночка – воспитывайте, деньги за это получаете. Ко мне с тысячей вопросов лезть не надо. Если что не ясно по Янкиному прошлому, бабке пишите, она ее растила, пусть вам и отвечает. Знаю, начнете меня стыдить. Только, чтобы иметь претензии, надо влезть в мою шкуру и попробовать, каково оно без мужика остаться. Заглядывают, конечно, и ко мне старые друзья, выпьют, погостят, а уходят к своим женам. Есть, правда, холостяки, только они поспивались все и опустились, на кой мне такие? Если бы поняли, Иваныч, каково мне среди грязи, не писали бы такое умное письмо и не требовали, чтоб Янку помогала воспитывать. Когда мне? Была бы жизнь нормальная – было бы время свободное. А такого нет. Ищу работу. А в перерывах между хождениями по отделам кадров надо еще подумать как пропитаться. Мне ли до писем в такой обстановке? Разве могу голову напрягать, вспоминая детство Янки (зачем вам это?), когда столько есть других проблем? Не ругайте меня сильно, берегите мою доченьку, она ни в чем не виновата. Судья злая попалась – потому у Яночки большой срок».

Я веду урок. И время от времени вспоминаю о письме. Непривычно видеть пустым место за последней партой, где рядом с Гуковой сидела обычно Цирульникова. Сейчас она в исправительно-трудовой колонии. Вестей еще пет, но хочется надеяться, что там приняли Цирульникову хорошо, найдут ключ к ее душе, помогут обрести веру в себя, очиститься от шлака, который в течение многих лет она невольно в себя впитывала. Но куда возвратится она после освобождения? Кто ее встретит? Пьяная мать, совершенно безразличная к дочери? Былая компания, из которой почти все к тому времени закончат первое знакомство с местами не столь отдаленными? Сможет ли бабушка Цирульниковой противопоставить их влиянию свое? Только ведь и на этом круг проблем бывших колонистов не исчерпывается. О сложностях с трудоустройством, жильем, учебой, пропиской уже писалось в периодике, но они практически не решаются, ибо, как говорят в народе: «У семи нянек дитя без глаза». В США, к примеру, действует ассоциация, которая осуществляет разнообразную помощь осужденным. Содействует в устройстве на работу после освобождения (и это в стране с высоким процентом безработицы!), в получении крыши над головой, ссужает деньгами, оказывает психологическую помощь и моральную поддержку. Общество не отталкивает бывших преступников, а содействует их быстрой адаптации на свободе, и от этого в выигрыше все.

Водолажская что-то записывает в тетради и улыбается. Эта счастливая. Эту ждут. Она, если не изменит своего поведения в худшую сторону, будет, видимо, освобождена через несколько месяцев условно-досрочно.

Шумарина, Корниенко – эти тоже чувствуют себя уверенно. Оттого, что уже знают, как нужно жить после освобождения.

А место Дорошенко почему пустует?.. Вспомнил, ей сегодня освобождаться. Пошла с Надеждой Викторовной подписывать обходной лист. На утренней планерке у начальника колонии говорилось об этом. Дина Владимировна, называя имена освобождающихся девчат, еще высказала сожаление, что в зоне в связи с их уходом не становится просторнее и потому необходимо форсировать начатое строительство нового жилого корпуса. Преступность несовершеннолетних, к сожалению, продолжает расти вопреки прогнозам о ее неуклонном снижении в современных условиях. Необоснованные надежды на перестройку в данном вопросе весьма вредны. Перестройка, конечно, ломает стереотипы в сознании, сокрушает идолы и идеалы. И эта ломка не может не отразиться в первую очередь на молодежи. Подростки – максималисты, и, не видя реальных результатов, они сами начинают искать выход, самостоятельно пытаются решить свои проблемы, нередко противоправными способами.

Там, на планерке, еще вспоминали тезку нашей Дорошенко, тоже Оксану, только Хмельникову, которую перевели сюда из Томска. Колоритная личность! Три дня как прибыла с этапа, находится в карантине, но уже хорошо известна всей колонии.


2

Судьба Хмельниковой в чем-то схожа с десятками других. Мать она почти не помнит, та «сгорела» от водки, когда девочке было десять лет. Трезвенник-отец, вздохнув облегченно, всецело погрузился в личную жизнь. Старшей сестре тоже было не до Оксаны. Потянувшись за братом-картежником, младшая тем не менее в отличие от некоторых таких же «неприсмотренных» сверстниц училась в школе прилежно, уроки почти не прогуливала, в притонах не напивалась и под заборами не валялась. Но все свободное время было отдано компании. Девочку привлекала преступная романтика, нравился язык приятелей брата, их бесшабашность, показная смелость и щедрость. Иногда она выполняла в квартире, где собирались поиграть, несложные поручения, готовила закуску, следила за музыкой. Позже, взрослея, занялась делами посерьезней. Однажды узнав, что некто Оползень задолжал друзьям брата пять тысяч рублей, упросила не калечить его пока, вызвалась сама изъять этот должок. Компания не возражала. Хмельникова тут же, при брате, набрала номер телефона Оползня.

– Это крематорий? – спросила игриво у шестидесятипятилетнего любителя карточной игры, отозвавшегося на ее голос с того конца провода. – Из центра управления полетами беспокоят. Вы приготовили нашему председателю топливо? – И резко меняя тон: – Слушай, фрайер, я завтра в пять зайду, приготовь должок Графу, понял?

– Все понял, завтра в пять жду, – послышалось из трубки раздосадованное.

После школы Хмельникова забежала домой, быстренько сделала уроки по математике и физике, заказала по телефону такси и поехала к Оползню должок выколачивать. Старик встретил юную гостью доброжелательной улыбкой, провел на кухню, предложил коньяку.

– Подавись им, – грубо отвергла спиртное Хмельникова. – Монету гони!

Ей трудно описать все, что произошло в дальнейшие несколько минут. Оползень сорвался. Пытался изнасиловать ее. Изорвал на ней одежду, поцарапал грудь. Но Хмельникова не из робкого десятка: вывернувшись, она схватила со стола кухонный нож, ударила Оползня в живот. Тот мешком повалился на пол. А гостья дрожащими пальцами набрала по телефону «скорую».

Итог этому – четыре года лишения свободы. Два из них Хмельникова провела в Томской ВТК. Причины перевода стали ясны, когда Дина Владимировна зачитала вслух характеристику из прежней колонии, которая была аккуратно подшита в сопроводительных документах; «Вспыльчива, жестока, замкнута, злопамятная, агрессивная. За попытки физической расправы над осужденными и грубые нарушения режима наказывалась 18 раз...»

В нашей колонии Хмельникова «проявила» себя в первые минуты после прибытия. Только привезли Оксану с этапа, водитель, помогая выбраться из машины, по ее словам, больно сжал локоть. Так она кинулась на него как кошка.

– Всю жизнь дергаться будешь! – свистящим шепотом предупредила.

Дежурный помощник начальника колонии долго убеждала Хмельникову: никто тебе здесь не трогал и трогать не будет, по иным законам живем.

День прошел нормально. А потом воспитатель карантина Людмила Викторовна Хаджикова в числе других осужденных попросила и новенькую помочь разгрузить продукты, всего несколько ящиков. Хмельникова посмотрела на нее презрительно:

– Ты, женщина! Тебе надо, ты и разгружай!

– Ладно, – не стала настаивать Хаджикова, – отдыхай.

И в тот же день – еще одно столкновение. Контролер объявила Хмельниковой о ее очереди мыть полы в камере и в коридоре. Та попыталась переложить это на сокамерницу.

– Иди ты, Капралова, мне нельзя.

– Еще чего! – услышала дерзкое в ответ.

Лицо Хмельниковой наливалось кровью.

– В лоб дам – побежишь!

Капралова бежать не хотела, и Хмельникова тут же исполнила угрозу. Получив сокрушительный удар кулаком в переносицу, сокамерница не удержалась на ногах, отлетела к кровати, ударилась головой об стену. Контролер прибежала:

– Ты и здесь буянишь?

– Это не я, – расплылась в улыбке Хмельникова.

Вот такая в колонии новенькая. Ведет себя похлеще Цирульниковой и Гуковой вместе взятых. Впрочем, мне не придется с ней работать. Шестое отделение, воспитанницы которого заканчивают сейчас десятый класс, переформировывается постепенно. Новенькие в отделение направляются из числа тех, кто заканчивал или успел закончить на свободе восьмой класс. Лаврентьева, Столярчук, Мариненко и другие девчата, распределенные в отделение, учатся сейчас в подготовительном классе, а на воспитательные часы и другие мероприятия мы их объединяем. И спят они в одной комнате с прежним составом шестого отделения. Количество десятиклассниц с каждой неделей уменьшается. Вот вихрем ворвалась в класс Дорошенко. Остановилась между рядами парт, руки прижала к груди.

– Девки, я уезжаю! За мной приехали! – По бледному лицу Дорошенко катились слезы. – Мама платье привезла, – рассказывала, вытирая щеки. – Голубое. Модное. Туфли на высоком каблуке. И целую коробку конфет. Шоколадных!

В классе звонкая тишина. Скрестились на Дорошенко завистливые взгляды. Первой не выдержала напряжения Шумарина, всплакнула. Поднялась навстречу подруге, обняла ее. Теперь уже и другие воспитанницы не скрывали слез. Даже Гукова разревелась, закрыв лицо руками. Уж она-то слезы лила не из-за того, что с подругой расстается, скорее, от сознания, что очень не скоро она вот, как Дорошенко, сможет забежать счастливая в класс, рассказать всем, что за ней приехали, платье привезли модное, туфли, сладости.

Дорошенко, прощаясь с отделением, тоже плачет.

– Ой, девочки, как же я на каблуках ходить буду? Отвыкла за эти годы.

– Сапоги проси! – советует, улыбаясь грустно, Чичетка.

Шумарина гладит одноклассницу по плечу.

– Ты же письма пиши, слышишь?

– Я буду, буду! – обещает Дорошенко.

– Ну, иди, Оксанушка, иди. Ждут же тебя.

– Ой, так тяжко... Не могу, понимаете?

В класс заходит контролер Валентина Андреевна.

– Пойдем, – говорит строго. – Пора.

В последний раз, будем надеяться, Оксана уходит под конвоем.


3

Один переполненный автобус я пропустил. Следующий шел полупустым, а на переднем сиденье – Надежда Викторовна Заря. В приподнятом настроении. Не дожидаясь вопроса, поделилась своей радостью.

– Все, Владимир Иванович, конец кочевой жизни. Надоело это общежитие за три года...

– Неужто новоселье скоро? В каком районе? На каком этаже?

– Улица Гризодубовой, 62, – благодушно объявила Надежда Викторовна. – Этаж не знаю пока, номер квартиры тоже. Но ордер – это, со слов Дины Владимировны, дело ближайших дней.

Я искренне разделял радость Зари. Она рассказывала о своих общежитейских буднях, в них мало было веселого. Еще на первом году к Заре в комнату подселили... освободившуюся из колонии воспитанницу. Конечно, продолжить воспитание заблудшей души и на свободе, помочь девушке определиться в новых для нее условиях – дело благородное и нужное. Только Надежда Викторовна тоже человек, со своими заботами и проблемами, своей личной жизнью, и тоже имеет право на отдых, право на то, чтобы хоть иногда побыть одной. Впрочем, на эту свою соседку – Свету Миледину – Заря поначалу не жаловалась. Миледина вела себя тихо, скромно, никуда не ходила, друзей в комнату не приваживала. Хотя и встречалась с парнем, студентом сельхозинститута. Однажды, возвращаясь после работы, Миледина увидела его через окно автобуса рядом с девушкой. Вспылила тогда очень и не скрывала от Зари:

– Жаль, что автобус не остановился, подошла бы и набила той стерве морду.

Надежда Викторовна ответила лукавым изучающим взглядом:

– Захотелось назад в колонию?

Допоздна она проговорила с Милединой и, кажется, смогла убедить ее, что нет никакой вины за той девушкой, да и бессмысленно решать личные проблемы при помощи грубости и рукоприкладства. Заре казалось, что ее поняли. Как оказалось, ненадолго. Через неделю снова возвращается Миледина обозленная – сменщица ее проговорилась мастеру, что она судимая.

– Падла, – метаясь по комнате, рвала на себе волосы Миледина, – меня вложила, а сама... таскается с «кобелями», пьет, курит...

Заря ей:

– Знай, Светлана, себе цену. Поставь себя так, чтобы забыли, что ты была когда-то в колонии...

И снова беседа... до полуночи.

Полгода длилось относительное затишье, если не считать нескольких обращений к Зape с привычной просьбой:

– Покормите, Надежда Викторовна! Денег на недель-ку займите!

Однажды Заря решила, что хватит. Не напоминая о тех стапятидесяти рублях, которые Миледина успела задолжать, заявила:

– Покормлю. И займу. В последний раз. Сама учись экономить.

Соседка поела и деньги взяла, а все равно обиделась, почти месяц с Зарёй не разговаривала. Но долг постепенно отдала и больше не занимала.

В сентябре, это когда и я уже был в колонии, помню, Заря жаловалась на то, что из сушилки на этаже пропадает одежда. Кто мог воровать? Думали, разумеется, на Миледину. Но та клялась, что не брала, несколько раз повторила Надежде Викторовне: «Поймаю воровку!» Заря ей поверила:

– Я тебе помогу, – решила.

И помогла. Воровкой оказалась внешне благопристойная девушка, которая ни в колонии не была, ни на учете в милиции никогда не состояла. Но чего эта поимка стоила Заре!Сколько нервов! Я хорошо помню приходы ее на работу мрачной, уставшей и невыспавшейся. А ведь будни в колонии до предела напряженные, требуют от человека полной отдачи сил, которых у него не будет, если не отдохнуть как следует. Но игра стоила свеч. Миледина ведь была оправдана.

Автобус остановился на конечной, и последние пассажиры покидали салон.

Вышли и мы. Перед КП колонии (это в ста метрах от конечной остановки) Заря призналась:

– А вообще, знаете, буду жалеть об общежитии. Привыкла очень...

Разубеждать Надежду Викторовну я не стал. А как только зашли на КП, оба вовсе забыли о разговоре, о новой квартире Зари и всем остальном, что было за пределами колонии.


4

Дежурный офицер, пригласив в свою комнату, сообщила о происшествии, виновником которого было шестое отделение.

– Коллективный невыход на зарядку – это грубейшее нарушение режима, – возмущенно сообщала дежурный помощник начальника колонии, – Я уже записала в рапорт и теперь вас прошу принять срочные и безотлагательные меры.

Прежде чем принять меры, мы решили основательно во всем разобраться. Но чем больше узнавали мы об утреннем происшествии, тем больше возникало сомнений: ЧП ли это? Ровно в шесть, как обычно, зазвенел громко звонок побудки. Но по воскресеньям он должен звучать в семь. Шумарина потянулась к настенным часам, которые имеются в каждой комнате, убедившись, что еще только шесть, махнула девчатам рукой.

– Спим еще час, – распорядилась председатель. – Ошибка.

Гукова лишь чертыхнулась матерно и перевернулась на другой бок.

Спустя несколько минут – второй звонок. Длиннее и пронзительнее.

– Что за чушь? – воскликнула недовольно Чичетка. – Кто шутит?

– Морду такому шутнику выправить бы об стенку, – подала со своей кровати реплику Гукова.

Председатель отделения молча подхватилась, оделась и пошла к дежурному помощнику начальника колонии выяснять. Та показала ей свои наручные часы – десять минут восьмого.

– У вас неправильно. Откуда столько? – спросила изумленная Шумарина.

– Сколько есть, – ответила офицер. – Поднимай, Неля, отделение. Опоздаете на зарядку – будете в рапорте!

– Да что рапорт! Чуть что – рапорт! Объясните, в чем дело?

– Ты забыла разве о переводе часов на летнее время?

– Забыла... – Шумарина задумалась. И вдруг, подняв голову, сверкнула глазами. – Но почему отбой давался по-прежнему? Почему не сделали на час раньше? Мы что, «лошарики»? Страдать, недосыпать из-за этого!

Дежурный офицер вспыхнула.

– А вот за грубость, пререкания, несоблюдение режима записываю вас в рапорт.

– Пишите!

Шестое отделение продолжало «спать». Не удалось выставить их из комнаты ни дежурным КВП, пи сержантам-контролерам. Это уже было ЧП. Дежурный офицер позвонила домой начальнику колонии, замполиту и в общежитие воспитателю Заре. Только Надежде Викторовне не дозвонились, она уже была в дороге на работу.

Полдня прошло у нас с Зарей в нервном напряжении – разбирали происшествие, которое лишь с большой натяжкой можно было назвать чрезвычайным. Конечно, воспитанницы виноваты в том, что не подчинились распоряжению дежурного офицера. Но ведь первичная вина была за офицером. Это она не выполнила своевременно требование о переводе часов на летнее время. Настроение у всех было подавленное, а у меня особенно мерзкое. И лишь после обеда, когда почтальон принесла письма, оно приподнялось. Среди других было и письмо от Кузовлевой. Она сообщала, что в ближайшее время собирается к нам в гости, с оптимизмом делилась своими сегодняшними буднями и планами на завтрашний день, не забыла вложить в конверт и красочную открытку: нас с Надеждой Викторовной, а также всех воспитанниц, которые к тому времени освободятся, Татьяна приглашала на свадьбу.


5

В понедельник сразу после оперативки – приемная комиссия. Нескольких осужденных, у которых закончился срок пребывания в карантине, необходимо распределить по отделениям.

Порог кабинета начальника колонии переступает осужденная Ротарева. Высокая, широкоплечая, мужеподобная девушка, четырнадцати лет. Мне удается заглянуть на миг в ее глаза – я отшатнулся. Дикие, любого способные испугать своей опустошенностью глаза. Дина Владимировна читает вслух строчки из приговора суда, и слова ее, как камни, падают на сердце: «Привязали потерпевшую к дереву... Издевались... Перегрызли зубами вены... Убедившись в смерти потерпевшей, сбросили ее в колодец...»

Все в комнате молчат, потому что жутко. Тишину нарушает Васильченко.

– Как можно? За пятнадцать рублей убить человека? Откуда столько жестокости? – дрогнувшим голосом спрашивает Дина Владимировна. – Ты хоть понимаешь, что наделала?

– Я виновата, неправильно поступила, – говорит Ротарева .

– Неправильно?! – воскликнула Дина Владимировна. – Ты говоришь: неправильно?! – Овладев собой, она повернулась к Марине Дмитриевне Бондарчук, завучу школы: – Вы уже просмотрели ее дело, в какой класс оформим?

– В восьмой, – решила завуч.

– Пусть так, в восьмой, – согласилась начальник колонии. – В пятое отделение ее, значит. Все, иди, Ротарева , иди...

Но та стоит, переступает с ноги на ногу.

– Что у тебя еще?

– Спросить вас хочу, – мнется осужденная. – Если буду положительно ce6я вести и хорошо учиться в школе, будет надежда остаться в вашей колонии после восемнадцати лет и освободиться условно-досрочно?

Васильченко еще больше потемнела лицом.

– Ты, Ротарева, осуждена к девяти годам, как считаешь, закон справедлив?..

Она молчит. Потом поворачивается и так же молча выходит. У меня на душе вдвойне тяжело. И от сознания преступления, которое совершила эта девушка-подросток, и оттого, что думает она сейчас только о себе, только о благах для себя.

Второй заходит Надя Кроленко. Начальник колонии зачитывает строчки из личного дела, и каждый облегченно вздыхает – у этой квартирная кража. Все в жизни познается в сравнении. У Кроленко тоже преступление, но какая пропасть между девушкой, захотевшей иметь магнитофон, скажем, такой, как у ее подруги Аленки, и Ротаревой.

– Кто у тебя дома? – спрашивает Надю начальник колонии.

– Мама и отчим.

Васильченко заглядывает в дело.

– Братья не были в колонии?

– Нет.

– Ты одна, значит, такая?

– Да, – вздыхает, прищурившись, Кроленко, – одна.

– Выпивала?

– По праздникам.

– А мама, тоже по праздникам?

– Нет, мама каждый день, и отчим тоже.

– Все ясно, – подытоживает Васильченко и переводит взгляд на завуча школы.

Не успевает дверь закрыться за Кроленко – на пороге появляется третья осужденная. Эта – тоже за квартирную кражу. Нужны были деньги для покупки наркотиков – подобное объяснение слышу не впервые...

Последней конвоир заводит Хмельникову. В вопросах к ней и ее ответах мало нового для меня, поэтому слушал вполуха. К тому же ее не могли распределить в шестое отделение: в связи с приближающимся переформированием брали лишь восьмиклассников. Задумался я о Гуковой. Преступление ее не менее жестокое и бесчеловечное, чем у Ротаревой. Гукова, как и Ротарева сейчас, долгое время чувствовала себя спокойно, считала совершенное ошибкой, не мучилась и не страдала, заботилась только о себе. И только сейчас, лишившись после отправки Цирульниковой отрицательной среды, затосковала вдруг, раздражительной стала. А на днях узнаю, что заговариваться стала. Была в дисциплинарном изоляторе, а всем рассказывает, что в лифте каталась. Притом каждый раз с новыми неожиданными подробностями.

– Знаете, Владимир Иванович, какая неприятность? Ехала я на день рождения к подруге и не доехала. Лифтер – сволочь и пьяница, я его звала, а он не слышал. Песни пел, и каждый день ко мне во снах приходил, но дверь не открывал. Опоздала я на день рождения... – Гукова заканчивала свой рассказ, и я видел в ее глазах неподдельные слезы. – Цветы, представляете, повяли. И торг испортился.

Мысли о Гуковой были прерваны неожиданной фразой начальника колонии:

– Хорошо, убедили, пускай Хмельникова идет в шестое...

Я едва не подскочил: да зачем же нам такая...

Но Надежда Викторовна опередила.

– Возражений, конечно, нет, – сказала она негромко. – Кроме одного: мы ведь переформировываемся.

– Ничего, возьмете Хмельникову на время, – повторила свое решение Васильченко. – У вас сейчас сильный актив, лучшего варианта не подыскать.

Мнение начальника колонии о том, что в нашем отделении сильный актив, слышать, конечно, приятно. И все же настроение было подавленным. Хмельникова, судя по ее документам да и поведению в карантине, закоренелая смутьянка, десятки воспитателей прежде не могли найти с ней общий язык. За что нам с Надеждой Викторовной такой подарочек? Впрочем, возмущаясь решением комиссии, заботился я в большей степени не о себе, беспокоило другое – обстановка в отделении. Да, «отрицаловки» уже нет. Но нет ведь и устойчивого актива. Пятнадцатилетние воспитанницы, которые только-только прибыли в колонию, легко могли пойти за столь сильной личностью, как эта Хмельникова.

После приемной комиссии, выйдя во двор предзонника, мы с Зарей долго еще сокрушались полученным неожиданно «сюрпризом».

– Да не против я этой Хмельниковой, – в сердцах сказала Надежда Викторовна. – Только опять вот придется работать от светла до темна, а надо бы в квартире ремонт сделать, перевезти вещи из общежития. Да и мебель кое-какую купить.

– Вот и займитесь этим, – предложил ей.

Пришлось уговаривать Надежду Викторовну, и она, проведя в отделении воспитательный час, поехала в мебельный.


6

В тот же день Хмельникова входила в зону. Высокая, гордая, с разукрашенным личиком матрешки и двумя белыми бантами на голове появилась она под аркой. Ее обступили воспитанницы, глазеют. Оксана делала вид, что никого не замечает, а потом вдруг оскалилась, прохрипела самодовольно:

– Ну что, насмотрелись? Теперь валите!

Гукову, очевидно, задело за живое.

– Слушай, мы тебя обломим.

– Кто, ты?! – В речи Хмельниковой проскальзывает явное пренебрежение. – Твое место на кладбище!

Гукова, трусливая душонка, только внешне гонористая, отступила, проворчав что-то угрожающее. А Лаврентьева подошла к новенькой вплотную и предложила дружить.

– Катись-ка ты пока со своей дружбой, – ответила незлобно Оксана.

Войдя в комнату, Хмельникова первым делом попросила показать кровать той, которая грозилась ее «обломить». Это было одно из лучших мест – нижняя койка возле окна. Хмельникова сбросила постель вместе с матрацем на пол, положила свои вещи. Остолбеневшей от подобного действия Гуковой сказала:

– Чего смотришь? Забыла, что на кладбище тебе прогулы ставят?

Гукова, судя по всему, так просто сдавать свои позиции в отделении не собиралась. За ее спиной сгрудились с хмурыми лицами Чичетка, Шумарина, Бубенцова и другие девчата, которым подобная выходка новенькой тоже не понравилась.

– Что за цирк, божечки! – снисходительно измерила их взглядом Хмельникова. – Попробуйте меня пальцем тронуть. Знаете, что за мной труп на томской зоне? Нет? Так пойдите узнайте...

Отступили девчата, дрогнули. А Гукова сразу же прибежала ко мне.

– Правда, что за Хмельниковой труп на томской зоне?

Расспросив о столкновении, случившемся в комнате, ответил как есть:

– Да, воспитанница одна погибла. При невыясненных обстоятельствах.

Больше Гукову ничего не интересовало. И я не задерживал ее, попросил лишь позвать в воспитательскую Хмельникову.

– Хорошо, сейчас позову.

Оксана вошла без стука. Прошла, картинно раскачивая бедрами, по воспитательской. Отодвинула ногой табурет, предназначенный воспитанницам, уселась на мягкий стул Надежды Викторовны.

– Ну! Я вас внимательно приготовилась слушать, – сообщила она, подпирая руками подбородок.

Хмельникова выглядит эффектно, броско, а голубые, очень красивые глаза смотрят с вызовом и заметной недоброжелательностью.

– У тебя... – говорю ей то, что в данный момент осужденная меньше всего ожидает услышать, – ...красивые глаза.

Оксана, кажется, действительно удивлена, она даже отодвигается подальше от моего стола вместе со стулом и вдруг демонстративным жестом вызывающе оголяет коленки. Я автоматически фиксирую это взглядом, а Хмельниковой уже повод для торжества.

– Глаза, говорите? – спрашивает насмешливо. – Чего ж тогда на ноги мои пялитесь?

Это не первые дни работы в колонии, и меня уже не так просто вывести из равновесия. Хмельникова, ощущая это, пробует зайти с другой стороны.

– Божечки! – спохватывается, всплескивая руками. – Вспомнила! Да мы же знакомы! В Москве виделись. Да... да... В кабаке. Именно! Вас трое за столиком было. Водки много, закуски... Вы еще с «метелкой» [«Метелки» – так в отдельных группах молодежи называют девочек легкого поведения.] рыжей два танца подряд, да?.. А потом меня пригласили, ну, вспомнили?

Собеседница, очевидно, физиономистка. Она пытливо и напряженно всматривается в мое лицо, пытаясь угадать, мог ли разгуливать по московским ресторанам, забыв спьяну, сколько раз и каких «метелок» приглашал танцевать. А быть может, и не только танцевать...

Неожиданно для себя я решаю сыграть в «поддавки», и все сразу «вспоминаю»:

– Вот как, так значит та рыжая это ты была? – спрашиваю так, вроде бы всю жизнь мечтал об этой встрече. И это – вместо ожидаемой морали... На лице Хмельниковой  полное разочарование.

– Я рыжая? Да вы что, спятили? Да и не была я никогда в Москве.

– Я тоже.

Поняв, что попала впросак, она как за спасательный круг хватается за, очевидно выработанный на допросах у следователей-мужчин, способ самозащиты, – еще больше оголяет коленки и улыбается дерзко:

– Что это вы?.. Так...

– А как надо?

Я резко и весьма неожиданно для собеседницы выхожу из-за стола, долго стою спиной к ней, глядя за окно.

– Знаешь что, милая, – говорю устало, – я не хочу больше разговаривать с тобой и видеть тебя не хочу. У меня трудная профессия. И не так много сил, чтобы развлекать кого-то баснями о встречах с какими-то «метелками» в ресторанах. Я могу пытаться помогать вам, оступившимся, но лишь тем, кто хочет моей помощи. Ты – не хочешь. Ты – свободна. Можешь идти, – заканчиваю свою короткую речь жестко и достаточно холодно.

Тягостная пауза длится недолго, но я чувствую, что подчиняться моему требованию она не собирается.

– Ты свободна. Иди! – повторяю настойчиво, почти требовательно.

Она сидит, словно закаменела, и я убеждаюсь в этом, повернувшись к ней лицом.

– Скажите, – начинает робко, – это правда, что пишете книгу о нашем отделении? И сейчас запишете в блокнот все, что наговорила вам про ресторан и «метелок»?

Я снова занимаю место за столом.

– Отдельные фразы, обороты речи, которые потом будет трудно воспроизвести по памяти, записываю. О ресторане, «метелках» и так запомню.

– Вы и обо мне напишете?..

Улыбка у Хмельниковой во весь рот. А в зрачках беспокойство бегает.

– О тебе обязательно! Ты у нас прямо персонаж для боевика. Такой агрессивной еще у нас не было. Твоя персона, уверен, наверняка вызовет у читателя отвращение.

– ...Что я подлюга, убийца, извожу ментов, издеваюсь над девками в отделении? – роняет Оксана сквозь стиснутые зубы.

– Вот именно.

– Это же все будут читать, божечки! А если я сегодня, сейчас войду в актив и стану хорошей? Как писать тогда будете?

– Придется так и написать, – говорю я, выражая сожаление.

– А если я действительно положительной стану – поверите?

– Поверю.

– После всего, что было?

– А что было?

Я и сам позже удивлялся, как быстро удалось сбить с Хмельниковой первую спесь. Расположить ее к искреннему, без прежних ужимок и коленок, рассказу о пережитом.


7

– Колония в Томске совсем не похожа на мелитопольскую. Большая! Божечки, четыре отряда! И Хозяин там мужчина, подполковник. Иваном Генриховичем зовут. Меня как привезли, переодели, воспитатель Зимина пришла. «И откуда ты, деточка, такая интеллигентная?» – спрашивает. Это потому, что баню я их обложила всеми матерщинными словами, которые в тюрьме и на этапе выучила. Да разве можно тот свинюшник баней назвать, божечки!

На второй день я во дворике прогуливалась, на облака через колючую проволоку смотрела. Только воздуха вдохнула, а тут опять Зимина идет, божечки.

– Заходи в камеру, – говорит.

Я упираюсь.

– Еще час не прошел, – спокойненько так ей отвечаю.

– Откуда знаешь? Дома под заборами валялась, потеряла, небось, счет времени.

Ну, я ей ответила... Отсидела, правда, десять суток в дизо, но потом – какая радость – передали меня Цветочку. Божечки, это же совсем другой человек – воспитатель Цветкова. В дизо я песни с девками этапные пела – назло Зиминой. На лампочку за компанию выла. От прогулки отказывалась. А когда дежурный силой поволок, за руку его укусила. Контролер озверел.

– Тронешь пальцем, – на всякий случай его предупредила, – скажу Хозяину, что изнасиловать пытался.

Божечки, поверил. Не дал воли кулакам. Позвал другого контролера, связали мне руки в локтях – знаете, как больно! – и затянули в одиночку. А я случайно лезвие нашла, чьей-то доброй рукой спрятанное, веревку перерезала. Пришел этот хмырь, дежурный, а я как завизжу, как брошусь на него, чуть глаза не повыдирала. Он отскочил, и я увидела впервые Цветкову. Пожилая женщина, внимательная, вежливая.

Только успела познакомиться с Цветочком – решили меня отправить на «психушку». Классная получилась прогулка. В поезде прокатилась до Рыбинска, а две недели в больнице проспала. Не курила, с врачами не ругалась – не хотелось, чтобы опять в локтях руки за спиной связывали, а это правда очень больно. Да и зацепаться лень было: питание усиленное – я же малолетка. Вот только молоко кипяченое... Шкурки плавают. Не могу я, тошнит. Божечки, за что такая мука! Отказываться решила – в рот силой вливают. Сорвалась я. В изолятор попала. А там девки блатные две... Накурились мы. Дым коромыслом. Толпа санитаров врывается.

– Живо встать!

Кого они на понт берут, божечки!

– Где шмаливо взяли?

– С собой привезли.

– Вас не шмонали?

Я – ему:

– Из ума выжил, старый?

Он меня по руке ударил.

– Сигареты на базу! – заорал, протягивая ладонь.

Я же ему спокойненько:

– У них своя база – мой карман. Достала – курю. Пронесла – не обшманали, теперь катитесь.

Не захотели иметь со мной дело и в «психушке». Отправили назад в Томск, божечки! Цветочек меня встретила, душу растопила, красивые речи повела. Можно в электроцеху гирлянды для елки собирать. Или коробки для карандашей в картонажном. Есть еще цех резиновых деталей, есть швейный... Я обещала подумать.

Чтобы не подводить Цветочка, согласилась на стройке помогать. Там «химики» вкалывали. С мужиками интереснее, как-никак. Да и сигаретами угостят... Засекли меня – выперли со стройки. В швейку определили. Сорвалась. Примкнула с Иркой к «столовским» на месяц. Взяла под ответственность холодильный цех, чтобы поближе к мясу, понимаете? Наелась я, божечки, как не лопну. А тут еще мыть надо. Позвала уборщицу из зала:

– Вера, помой. Я тебе пачку сигарет дам.

– Хорошо.

Ну я и укатила в отряд. Лежу. Хабаровск вспоминаю. Жизнь свободную. А тут Ирка влетает.

– Скорее в столовую. Поварша зовет.

– Да пошла она!

– Надо, Оксана, что-то стряслось. Паленым воняет из холодильного.

У меня все и оборвалось.

Бежим. С ног всех сшибаем. Поварша зверем встречает на пороге.

– Ты рубильник трогала?

Рубильник у нас в коридоре.

– На кой он мне! – сказала я.

Открываем мы дверь в цех... Божечки! Верка лежит вся обуглившаяся. Да за что же это ей такая смерть!

– Ты что! – кричу на поваршу. – Ты зачем дверь в холодильный заперла, когда уходила? – И норовлю двумя пальцами в беньки ее паршивые поцелить.

А она уклоняется, плачет. Клянется, что рубильник выключенный был. А кто же его тогда врубил?

Приехал следователь, разборы начались. Крайних не нашли. Поваршу из колонии выперли, меня в дизо засадили. Даже хорошо, что в дизо. А то не перенесла бы я похорон. Родители Веркины из Магадана примчали, убивались страшно за единственной дочерью. Меня порывались видеть, батя разорвать на куски грозился. Божечки! За что же? Не убивала я. А что вина на мне есть – не открещиваюсь. Так жалко девку, до сих пор кошки на душе скребут. Верите, Владимир Иванович? Вы должны верить, вы можете снять камень с моей души... (Плачет.) Да, спасибо. Я понимаю, конечно, провода и по мне шибанули б, возьмись я за мокрую тряпку. Все равно – душа стонет, грех на моей душе.

Вышла я с дизо, а легче не стало, Куда ни гляну, везде видение Верино. В школе «двояки», работа в швейке из рук валится. Сорвалась я, плюнула на работу, поплелась зачем-то в электроцех. Стащила звезду – для ночника в комнате. Но кто-то усек. Настучали дежурному офицеру. Схватили меня, божечки. Обыскали. И опять заперли в дизо.

Пришел пахан в камеру. Ну, Хозяин.

– Отправлю в другую колонию, – говорит.

Я об этом только и мечтаю.

– Да позора пострашишься, – подначиваю его специально.

И он клюнул.

– Вот увидишь, отправлю!

Через неделю пришла Цветочек, разжалобила меня и в школе уговорила учиться. Вижу – другого выхода нет, что толку бузить, надоело. Сижу на уроке – учусь. Вдруг вызывают на КП. Божечки, отец приехал. Это я так подумала. Но никто не приехал. Мне дали в руки обходной и сказали:

– Собирайся.

– Куда?

– В Мелитополь.

– А где это?

– Крым где, знаешь?

Божечки, это же на краю света!

Отпросилась я будто бы за письмами сбегать в жилую зону, а сама в школу, с отделением прощаться. Задержалась там. Вернулась на КП, контролер мне пощечину с размаха.

– Где была?

Решила и я его треснуть хорошенько на прощанье. Согнулся надвое, взвыл. Хозяин прибегает, но разбираться ему некогда.

– Обстричь, – говорит, – наголо.

Повел меня старшина стричь в комнату для свиданий.

– Садись.

– Божечки, да пошел ты! Холоп паршивый!

Старшина, зная, что я могу укусить, не грубил.

– Присаживайся, – повторил. – Я концы тебе подровняю.

– Не надо.

– Надо! – неожиданно поменял он тон.

Я поняла, чего он так осмелел, божечки. Друг его на помощь пришел, вдвоем, рассчитывали, легче будет. Сделала вид я, что смирилась, подошла кротко к столику с инструментами и схватила бритву. Разрезала пару раз воздух для острастки и как завизжу:

– Кто подкатит – сразу по морде!

Контролеры начали уговаривать меня положить бритву, обещали не стричь наголо, но кто же им поверит, божечки!

– Веди с бритвой! – ору я, продолжая станок на вытянутой вперед руке держать.

Не стали связываться, повели. Идут и хохочут оба: во баба!

Уехала я из Томска. Думала, кончились кошмары, но в поезде не обошлось без приключений. Смертник за стеной ехал, один в купе. И я одна. Вообще одна на весь вагон мужичков, божечки! И вот подходит солдат, записку от смертника передает. Его через сколько-то там дней расстрелять должны, хочет последний раз в жизни побыть с женщиной. Я спросила у солдата: за что его?.. Солдат лишь пожал плечами и ушел. А вагон ревет:

– Это не по-арестантски!

Кричат со всех купе, божечки, колотят тарелками по перегородкам. Солдат прибегает с перепуганным лицом.

– Может, согласишься? – уговаривает. – Они вагон раскачать грозят.

Что такое раскачать вагон, я знала. Это не труднее, чем качели в горсаду. А если раскачают вагон – значит, крушение поезда. Но я не могла пойти, я боялась, боялась, божечки.

Тут уже и прапорщик прибежал, уговаривает, а я ни в какую.

– Отстаньте, – кричу. – Отвалите!

А у самой уже пол из-под ног ускользает.

Мужики вагон начинают раскачивать.

– Не тяните, выбрасывайте красный, – говорю я прапорщику.

А он ключи достает, дверную решетку открыть хочет.

– Отвали! – кричу я опять. – Не выйдет! Зубами твою рожу разукрашу. Вон, сволочь!

Божечки, поверил! Побежал за флажком сигнализации.

А мужики продолжали вагон раскачивать. Я перекрестилась. Ну, вот и смерть пришла. Глупо, конечно. Но что делать?

– Подумала, девка?! Пойдешь? – орут мне хором.

Я молчу и крещусь.

Они опять орут, божечки!

Я молчу. Скрежет тормозов слышу. Поезд замедляет ход и останавливается. Полчаса простояли. Пока не приехала за мной машина и меня не увезли от этих...

Оксана выразительно повертела пальцем у своего виска.


8

За окнами автобуса – тенистые тротуары. Толпы беспечных, разморенных отдыхом и солнцем людей, особенно много на шумном в воскресенье мелитопольским рынке. Так получается, что почти каждый выходной день находятся дела в колонии. Сегодня, к примеру, приезжает из Днепропетровска наша бывшая воспитанница Кузовлева – как не пойти. В следующее воскресенье поэта ждем в гости, тоже безотлагательное мероприятие. К тому же текущих проблем более чем достаточно. Главная забота сейчас – Гукова. Ей очень неуютно стало в отделении после публичного покаяния и отъезда Цирульниковой. По-другому, беря пример с активистов, жить она не приучена. А тут еще и преступление о себе напомнило: в кошмарных снах является убитый ею парень и подолгу громко, истерически смеется. «Я, наверное, сойду с ума, не выдержу», – несколько раз жаловалась она нам с Надеждой Викторовной.

Глядя в перекошенное душевными муками лицо Гуковой, я вспоминал, как, ехидненько улыбаясь, разглагольствовала Светка полгода назад: «Вспоминать свое преступление, переживать – значит проживать еще и еще раз свои неприятности, унижение, обиды. Стоит ли? Помнить – это значит продлевать, удлинять плохое». Но избавиться от груза совершенно Гуковой не удалось. Не только для нее – для всех в колонии действует железная логика расплаты за преступление. Расплата свободой, страданиями родных и близких, потерянными годами, несбывшимися надеждами, душевными муками.

Не только ночью, но и вечером в личное время не было Гуковой покоя. Бубенцова, невзлюбившая Хмельникову с первого дня, подначивала ее:

– Света, ну ты что, струсила? Разве на прежнем месте снились тебе кошмары? Сгони Хмельникову!

Гукова была взвинчена до предела. Увидев заходящую в комнату Оксану, бросилась на нее с кулаками.

– Ну что? – захрипела и брызнула на противницу слюной. – Ведь в «отрицаловке» была, теперь... «мусорам» лижешь?!

Впервые после нашего разговора Хмельникова не сдержалась, со всей силы ударила Гукову кулаком в переносицу.

– Получай за шалаву!

С трудом удержавшись на ногах, та попыталась дать сдачи. Но Хмельникова схватила ее обеими руками за волосы, ударила головой об стену.

– А это – за парня, которого ты из дури замочила...

О драке в колонии никто не узнал. Ибо Хмельникова всех, кто был в комнате, предупредила:

– Проболтается какая – язык отрежу!

Мне она рассказала в тот же день. Не сразу, правда, лишь когда заметила неладное с Гуковой. Началось с того, что та подошла в жилой зоне к замполиту и, потянувшись карандашом, спросила прикурить. Потом разгуливала по колонии с ножкой от табурета, выдавая ее за автомат. Возле вышки остановилась, прокричала охраннику:

– Фаина Семеновна, который час?

Фаина Семеновна Шершер, услышав эго из своего директорского кабинета, открыла окно и с удивлением смотрела на Гукову.

Конечно, ее поведение могло быть и притворством, проявляемым из нежелания работать. Но могло быть и другое. Я вспомнил предельно циничную, бранную фразу, сорвавшуюся из уст Гуковой на перемене. А возле столовой она в четвертый раз начала рассказывать случай, как она однажды поднималась в гости к подруге лифтом. Лифт заклинило, мастер не появлялся, и пришлось ей десять дней прожить в клетке.

Приближаясь к колонии, я еще терзался мыслью: давать ход инциденту с Гуковой или смолчать. Войдя в зону, решил твердо: молчать. Признаки невменяемости у нее проявлялись и прежде, неизвестно в какой степени ускорила этот процесс Хмельникова. Нет уж, пусть будет, как будет, назад ничего не вернешь, признание Хмельниковой необходимо стереть из памяти и забыть. На какое-то время это легко удалось.

Я увидел Кузовлеву.


9

Бывшая староста класса, уже не в сером халате с именной биркой, а в простеньком ромашковом платьице, спешила мне навстречу, приветливо улыбаясь. Мы, наверное, обнялись бы, годись я по возрасту ей хотя бы в отцы, а так ограничились лишь теплыми фразами приветствия. Смущенные оба, пошли через арку в жилую зону. Отделение уже ждало. Собрались в беседке, долго рассматривали Татьяну – как выглядит, в чем одета, – расспрашивали о жизни на свободе. Кузовлева начала рассказ с того времени, когда принесла документы в вечернюю школу. Секретарь, заглянув в табель, в котором были одни «пятерки», приветливо улыбнулась. Но тут же и нахмурилась, долго рассматривала оттиск школьной печати...

– Послушайте, что это за школа у вас такая?.. Не та ли это?..

Тяжело было Татьяне сдержаться. Но напутственные слова начальника колонии, с которыми уходила воспитанница на свободу, помогли овладеть собой.

– Поверьте, – сказала тихо той девушке-секретарю, – не нужно, чтобы о прошлом знала вся школа.

Корниенко спрашивает:

– Были у тебя, Таня, еще случаи, когда нервы на пределе?.. Когда могла сорваться?..

– Были, – говорит Кузовлева искренне. – На работе каким-то образом многие узнали о моем прошлом. У нас есть в цеху одна Люба. Разошлась с мужем, курит, пьет. Подошла однажды, когда я расчесывалась перед зеркалом, потихоньку оттерла плечом и сама начала прихорашиваться. Честно скажу, так врезать хотелось той Любаше, но сдержалась, отошла молча. Так лучше, девочки... А как иначе? Ну, подерись мы – кого назвали б виновной?

– Тебя, конечно, – пробасила Бондарь. – Ты же «сидела», деточка...

– А я б ей голову об стену растерла! – не сдержавшись, высказалась Чичетка. – Терять собственное достоинство и разрешать, чтобы тебя ногами топтали, никогда нельзя.

Воспитанницы зашумели, заспорили, мнения их разделились. Тут уже и мне необходимо было включиться:

– Почему вы считаете, что Кузовлева стала беспринципной? Такую, как Люба, в самом деле лучше обойти стороной. Она не только Татьяну оттирает, нет, это не месть Татьяне за то, что была в колонии. Люба ко всем одинакова. Зайдет в трамвай фронтовичка, как считаете, уступит ей место?

– Нет.

– Вот и не горячитесь. Хоть вы и из колонии, но опускаться до уровня отдельных невоспитанных личностей, наверное, не стоит...

Высказавшись и увидев, что меня поняли, вздохнул облегченно. Воздух был чист, прозрачен, майское солнце мягко пригревало сквозь молодую листву. И погода в дополнение к рассказу воспитанницы, которая стала твердо на путь исправления, поднимала настроение, добавляла бодрости и оптимизма.

Вопрос задает Водолажская:

– Говорят, ты, Танюша, вышла замуж?

– Да, ровно месяц назад.

– А кто из наших на свадьбу приезжал?

– Дорошенко...

– Оксана? – воскликнула Шумарина. – Ну, как там она?

– Трудно сказать, – сообщает Кузовлева. – Мать ее снова запила. И с тем парнем, по переписке который, плохо дела. Подонком оказался. Разыграть Оксану хотел, не из серьезных намерений писал. Хотя от постели и не отказался.

– Ладно, к черту, – произнесла раздосадованно Шумарина. – Давай о хорошем. Как у тебя-то с мужем? Он знает о твоем прошлом?

– Знает и он, и его родители. – По лицу Татьяны пробежала тень воспоминания. – Свекровь приняла в штыки. У Володи даже отношения разладились с ней из-за меня.

– Вы живете отдельно?

– Да, сняли квартиру.

– Муж, наверное, много зарабатывает?

Кузовлева в ответ пожала плечами.

– Как сказать. У Володи наибольшее получается «чистыми» сто пятьдесят. И у меня девяносто.

– Хватает на все? – удивленно переспросила Чичетка. – Мне этих денег – на день...

Кузовлева улыбается.

– Пока хватает. Рассчитываем даже откладывать по пятьдесят рублей. На всякий случай.

Корниенко не выдержала:

– Не заливай, Танечка, здесь все свои!

– Я правду говорю, – растерянно смотрела на девчонок Кузовлева. – Я же в колонии к чему привыкла: к простой еде, к тесноте в комнате. Поэтому и квартирка маленькая вполне удовлетворяет, и на еду денег не много идет.

– Значит, в семейной жизни все гладенько, – констатирует Корниенко. – А на работе, с техникумом как? Поступать не передумала?

– Не передумала, – улыбается Татьяна. – С техникумом все по заранее намеченному плану. А вот на работе было...

Кузовлева вспоминает случай, когда, получив зарплату, она подсчитала, что больничный лист ей не оплачен. Пошла в бухгалтерию выяснять причину. А бухгалтер вызывающе так смотрит в глаза и уверяет, что ее больничного листа нет. Татьяна растерялась.

– Я же вам лично две недели назад отдавала! После того как подписала в профкоме.

– Ничего не знаю, не помню.

– Потерялся, может?

Бухгалтер обиженно надула губы.

– У нас никогда и ничто не теряется!

– Что же делать? – спрашивала озабоченно Кузовлева. – Как доказать? Новый больничный принести?

– Неси дубликат, – безразлично ответила бухгалтер.

Закрывая за собой дверь, Татьяна услышала, как она вполголоса сказала соседкам по комнате:

– Пусть побегает, барыня!

В Кузовлевой все закипело. Но она уже научилась владеть собой, умела становиться выше собственных обид. Внешне спокойной возвратилась в комнату бухгалтера и решительно заявила:

– Если вы не найдете до обеда мой бюллетень, пойду к директору. И жалобу напишу – в газету «Труд».

С этими словами повернулась и молча вышла.

Спустя час больничный лист был найден.


10

Гукову я разыскал на спортплощадке все с той же ножкой от табурета, только теперь к ней был привязан клубок шерсти. При моем появлении глаза у воспитанницы яростно заблестели, она вскинула перед собой руку с деревяшкой и визгливо закричала:

– Жучка, вперед!

А потом, будто узнала – застыла, выражение лица изменилось, Гукова улыбнулась и кивнула на клубок.

– Нравится вам моя Жучка?

Пока, растерявшись, я собирался с мыслями, начала канючить:

– Дай, гражданин начальник, сигаретку. С Жучкой сейчас догуляю и покурю.

Я окончательно убедился в выводе, что без приглашения психиатра из городской больницы не обойтись. Но активисты, даже узнав о новых чудачествах Гуковой, надеялись все же разобраться самостоятельно. Взяли ее в круг и начали, будто в шутку, швырять от одной к другой. Потом не заметили, как разожглись, наградили несколькими  зуботычинами

– Получай, сука. Знай, как дурочку валять!

– Не одной тебе, всем на «психушку» хочется!

– В больничке свобода, свидания каждый день, передачи. Ишь чего зажелала!

Гукова, отлетая от Шумариной, обмякла вдруг и резко повалилась наземь. Замерла Светка, не дышит. Забегали все, контролеров позвали, откачали Гукову совместными усилиями. Дежурный офицер приказал посадить ее пока в одиночную камеру. Помогло. Наутро после припадка Гукова стала тихой и смирной, лишь незначительно себя проявила: призналась пятидесятилетнему старшине-контролеру в любви, обещала развестись ради него с мужем и бежать хоть на край света.


11

Хмельникова, как и в прошлый раз, вошла без стука, уселась на мягкий стул Надежды Викторовны.

– Соскучились? – спросила, кокетливо улыбаясь. – Так вот я, полюбуйтесь!

Слава богу, подумал, что хоть коленки не заголяет.

– Хмельникова, ты можешь быть вежливее? Ты почему не постучала в дверь, прежде чем войти?

– Не надо, не старайтесь понапрасну, учитель, – великодушно позволила колонистка. – Уж в школе вашей науки наслушалась, хватит. Семья, постель, дети – божечки! – лениво потягивается.

– О семье, Оксана, мы продолжим, и очень подробно, на уроках, а сейчас ответь мне на такой вопрос: как думаешь вести себя в отделении?

– А никак!

Невозмутимым тоном я повторяю вопрос:

– И все же, как думаешь себя вести?

– А как хотите?

– Несерьезный ответ. Очевидно, тот наш предыдущий разговор был напрасен, – говорю я благодушно. – Что ж, не будем повторяться. Ты свободна. Можешь идти.

Хмельникова лишь удивленно хлопает ресницами.

– Иди! – говорю ей громче и требовательнее.

Но воспитанница продолжает сидеть, словно закаменев. Мне начинает казаться, что она даже дышать перестала, только губы дрожат, и краска постепенно приливает к лицу.

– Иди!!! – Я уже почти кричу, а у Хмельниковой по щеке скатывается первая слезинка.

Что это? Слезы обиды, беспомощности, злости или – пробуждения, очищения?..

Я прибегаю к испытанному приему: навожу порядок на столе. Делая вид, что колонистка мне совершенно безразлична, не спеша складываю ручки, поправляю письма в стопке, делаю несколько записей в рабочем блокноте. Краем глаза продолжаю наблюдать за Хмельниковой, замечаю, как налет фальшивой отпетости постепенно сходит с ее лица. Наконец ей надоедает игра в молчанку. Тонкие губы вытягиваются в жалкую улыбку.

– Можно у вас спросить?

– Да, можно, – киваю, не отрываясь от начатого занятия.

– Скажите, – робко начинает Хмельникова, – вы свою жену любите?

Этот вопрос застает меня врасплох. Игра кончилась. Я уже не навожу порядок на столе – смотрю на нее ошарашенно. И разражаюсь неожиданно для себя целым потоком слов.

– Люблю. Очень. И хочется мне быть сейчас там, дома, рядом с ней. Сыну моему через полгода в школу, с ним нужно читать. Да и в саду, в огороде много работы. Трудно им без меня...

– Божечки, как красиво звучит! – шепчет Хмельникова. – Неужто вы не измените жене никогда?

Можно, конечно, и не отвечать, только я уже завелся, мне давно нужна была разрядка, наступил, очевидно, подходящий момент выплеснуться.

– Мне, Оксана, никто другой не нужен. Я, разумеется, несовременный, даю повод поиронизировать, позубоскалить о своем пуританстве в мужской компании, но мне действительно никто не нужен, так же как не нужны человеку, скажем, две матери. Люда моя – она ведь не только жена мне, она мать моего сына. Ты понимаешь – мама...

У Хмельниковой мама умерла – она темнеет лицом. И вдруг задорно улыбается.

– Что вы так откровенны со мной? Божечки, это ж так в учебнике педагогики написано? Воспитываете, да?

– При чем здесь учебник? Я всегда ненавидел учителей, для которых учебник – догма, которые в школе одни, а вне школы – прямая противоположность. Вне школы они много проще, честнее, человечнее.

Откинув назад голову, колонистка со злостью проговорила:

– Я тоже таких ненавижу. От них нет пользы – только вред. И плевать мне на их честность и человечность, которой не хватает для учеников.

Смотрю на Хмельникову и думаю: кто же она? Озорная девчушка, избравшая сознательно жизнь, полную душещипательных авантюр? Или опасная преступница, сознательно идущая на нелады с законом? Определить это сразу невозможно, и мы долго говорим с ней о смысле жизни, любви, прошлом и будущем Оксаны. Мне, кажется, удается убедить воспитанницу в том, что есть смысл и в ее жизни, придет к ней любовь, а будущее ее не может быть таким же, как прошлое, ибо прошлое Хмельниковой можно сравнить разве что...

– Ты не обижайся, Оксана, – говорю ей прямо,– только эта твоя красивая жизнь как мазут. Мазут, знаешь, по чистой воде тоже красиво растекается – живая радуга,залюбуешься, а на вкус попробуешь... Неужто не нахлебалась вдосталь?..

Хмельникова, опустив глаза, молчала, даже не пыталась возражать, спорить со мной. И я уже не узнавал в ней ту колонистку, которой она была еще несколько часов назад.

Есть такая поговорка: мир женщины – ее дом, а дом мужчины – весь мир. У какой-то части подростков дома по сути нет. Школа, к сожалению, не стала для таких вторым домом. И там не нашли они понимания, доброты, участливого отношения к своим душевным терзаниям. Девочки, становясь «бездомными», оказываются в более незавидном положении, чем ребята. В компании таких же «бездомных» сверстников или взрослых парней им предназначается известная роль, с исполнения которой в 93% случаев начинается крутая дорога вниз – с первой остановкой, как правило, в охраняемом милицией вендиспансере или следственном изоляторе. Колония в сравнении с изолятором – дом для осужденных, место их постоянного жилья и работы. Томская ВТК в силу целого ряда причин для Хмельниковой домом не стала. В порыве сострадания к этому одинокому, вырванному обстоятельствами судьбы из детства подростку у меня слетает с языка:

– Хочешь, Оксана, буду твоим братом?

Ока отшатывается, часто моргает.

– Вы... шутите? При Хозяйке сможете это повторить?

– Повторю.

Трудно передать меняющуюся гамму различных чувств, которые выражали глаза колонистки: удивление, непонимание, восторг, неверие.

Признаюсь, были позже моменты, когда я обзывал себя мальчишкой и даже определениями похлеще. Но никогда не жалел о сказанном. Ведь уставшая скользить по наклонной Хмельникова именно в тот час вдруг остановилась, оглянулась – и покатились по ее щекам слезы горохом. Начался и для нее процесс очищения, который психологи называют катарсисом.


12

На итоговом педсовете у меня постепенно вырастают крылья. Внимательно следя за разбором работы классных руководителей и воспитателей отделений, я, естественно, сравниваю. И эти сравнения – в мою пользу. По успеваемости наше с Надеждой Викторовной отделение вышло на второе место в колонии, по дисциплине – на первое. У нас изжито само понятие «отрицательные», что, если верить старым работникам, серьезное достижение. Омрачал, правда, картину всеобщего благоденствия недавний эпизод с Гуковой – активисты, «ставя диагноз», перестарались, и врач обнаружила следы побоев. Но и это уже позади: психиатрическая комиссия признала Светлану невменяемой, и ее отправили на Игрень – в крупную психо-неврологическую клинику Днепропетровска. Каждый день в колонии настолько насыщен событиями, что и это вскоре начали забывать. Директор школы, когда подошла наша с лейтенантом Зарей очередь, о Гуковой даже не вспомнила. А вот перерождение Хмельниковой отметила.

– Расскажите нам, как в столь короткий срок вам удалось наставить ее на путь истинный? – предложила.

– Воспитатель Надежда Викторовна постаралась, – отвечаю, кивая в сторону Зари.

– Я спрашивала уже Зарю, – говорит Фаина Семеновна. – Она сказала, что Хмельникова – ваша работа... Ну, не скромничайте, поделитесь опытом, расскажите, как из закоренелой бандитки и нарушительницы режима удалось сделать активистку.

– Вы знаете, ничего нового я вам сказать не могу. Никаких новых педагогических приемов я не изобрел. Так что обмена опытом в данном случае не получится.

Возвратившись к обсуждению, педагоги отметили наши с Надеждой Викторовной удачи в перевоспитании Водолажской, Шумариной, Корниенко. Отдельно вспомнили Кузовлеву и Кошкарову, которые твердо продолжают идти по пути исправления, и уже есть надежда, что не свернут на прежнюю скользкую дорожку. Хотя я знал, что самообольщаться нельзя, слишком труден этот путь, а поддержка окружающих слишком мала.

Пожурили слегка за Бондарь и Чичетку, в работе с которыми, чего греха таить, мы не добились сколько-нибудь заметных результатов. С сожалением вспомнили Цирульникову – знали в колонии о ее письме из НТК, в котором наша бывшая воспитанница искренне рассказывает, каково ей там: взрослые женщины – не ровесницы, поставили ее в такое положение, что она плачет уже второй месяц горькими слезами.

А вот с Дорошенко мне преподнесли сюрприз.

– На столе у начальника колонии, – сообщила Фаина Семеновна, – лежит сообщение из милиции: арестована за участие в квартирной краже. – Шершер помедлила, не желая затягивать тягостную паузу, спросила. – Это же сколько ей лет сейчас?

– Семнадцать... и четыре месяца, – вспомнил кто-то из учителей.

– Значит, после суда к нам привезут, – усмехнулась невесело директор школы.

Педсовет переходит к следующему вопросу. А у меня голова кругом. Сколько же всего не предусмотрели мы! Сколько недоработали! Раздосадованный, прошу разрешения выйти. Фаина Семеновна кивает.

Но передышка, даже минутная, не получилась. В коридоре лицом к лицу сталкиваюсь с Водолажской.

– Надежда Викторовна сказала, чтобы вы срочно спустились в жилую зону, – дрожащим от волнения голосом передает Ольга.

– Что там еще? – предчувствую недоброе.

– Бондарь вскрыла вены, – хмуро сообщает воспитанница. – Фу, какая гадость! А лужа крови! Согнутая вдвое... Нет, – поправляется Водолажская, – лежала. Уже унесли.

– Да как же такое произойти могло? Где ты была? Шумарина, Корниенко? А Хмельникова что же?

Она едва поспевает за моим широким шагом.

– Активисты на «активе» были. Да и вообще – что они могут? – с вызовом бросает. – Вон Мариненко с Бубенцовой – в «отрицательные» выдвигаются. А что мы можем?

На меня словно ушат холодной воды вылили: вот тебе и крылья, и памятник при жизни. Отдохнул на лаврах – ничего не скажешь...

Вместо послесловия


Зачем я писал эту книгу?

Чтобы ответить, нужно, пожалуй, сначала объяснить, почему я, учитель этики и психологии семейной жизни обычной школы, преодолев немало административных барьеров, отправился на годичную стажировку в Мелитопольскую воспитательно-трудовую колонию общего режима для несовершеннолетних преступниц.

Началось с того, что одна из десятиклассниц нашей школы (внешне благополучная девочка) была задержана на квартирной краже. Осуждена к двум годам лишения свободы условно.

Спустя месяц при загадочных обстоятельствах покончила с жизнью девятиклассница Л., втянутая, как впоследствии выяснилось, в преступный круг.

А еще через несколько дней школу потрясла ожесточенная драка в девичьем туалете между ученицами восьмых классов.

Заметим, что на протяжении этого времени ни одного ЧП среди ребят не было. Это, кстати, свидетельствует о том, что педколлектив в контакте с родителями неформально занимается воспитательным процессом, но в центре особого внимание и опеки – кто? Мальчишки, конечно же!

Эти события заставили меня задуматься. Проанализировав проделанную работу, я сделал для себя открытие: на протяжении трех лет после окончания университета занимался всерьез лишь трудными ребятами, напрочь упустив девичьи вопросы. А теперь на примере случившихся событий легко можно сделать вывод, что девочки, в отличие от мальчиков, зачастую не столь откровенны в своих поступках и, попросту говоря, стремятся к сокрытию двойного образа жизни, что им, кстати, хорошо удается. Незнание психологии на долгие годы заслонило от учителей процессы, происходящие в девичьей среде. Бывают, разумеется, в каждой школе исключения, отклонения от нормы: появляются невесть откуда беременные десятиклассницы или восьмиклассница из запущенной семьи оказывается на учете в милиции. Но все же девочки-подростки, признаемся, никогда не тревожили нас так, как мальчишки.

Эти мысли мучили меня на протяжении долгого времени. Будучи в Академии педагогических наук, поделился своими переживаниями с И. В. Гребенниковым. Просил совета. А он в ответ, скупо улыбаясь:

– Учиться лучше на собственных ошибках. Раз тебя этот вопрос волнует, значит, ты готов к его решению. Оптимальный вариант был бы, если б ты извлек урок из непосредственного общения. Общения с самыми отпетыми.

Так и был сделан выбор, весьма удививший моих школьных коллег: поработать хотя бы год в колонии для несовершеннолетних преступниц.

Находясь в колонии, я сделал для себя тысячу открытий. И самое главное, понял, что без умения видеть в своих воспитанниках, особенно «трудных», как говорят отпетых, прежде всего человека, нельзя работать педагогом.

Подростки – и девочки, и ребята – сейчас не лучше и не хуже, чем пять, десять или двадцать лет назад. Нам, педагогам, необходимо учиться понимать их.

Убыстряется ритм жизни. Порой бессистемно сваливается на молодых глыба противоречивой информации из различных источников. Увеличивается бытовая и социальная занятость родителей и, что особенно прискорбно, занятость женщины-матери. При этом все опаснее становятся нервные перегрузки. Прямо пропорционально возрастает роль учителя для снятия напряжения, предупреждения отклоняющегося поведения путем целенаправленного, целесообразного, результативного педагогического творчества.

Специалисты по спортивному прогнозу утверждают, что для прыжков в высоту, скажем, существует объективный предел, выше которого прыгуну подняться невозможно. Нам же, педагогам, необходимо ежегодно поднимать планку на несколько порядков выше.