Если солдат стреляет из ружья, то в тот же миг начинает свое существование рана, которую пуля пробьет в неприятеле через какое-то время; если кто-то глотает порцию неизлечимого яда, то в этот же момент начинает существовать окончательный смертельный процесс, даже если бы завершение его должно было бы прийти только лишь через пару дней. Верно говорили древние: мы умираем в момент своего рождения. Власти над последующим путем пули и яда (и в плане выживания) мы не имеем.
Глава первая
О тысячерублевом сыне
1 июля 1924 года, когда пришли за мной чиновники Министерства Зимы, вечером того же дня, в канун сибириады, только тогда начал я подозревать, что не существую.
Под периной, под тремя одеялами и старым габардиновым пальто, в кальсонах с начесом и вязаном свитере, в носках, натянутых на другие носки — только ступни выступали из под перины и одеял — наконец-то размороженный после более десяти часов сна, свернутый в колобок, с головой, втиснутой под подушку в грубой наволочке, так что звуки доходили уже мягкими, согретыми, отлитыми в воске, словно жучки, завязшие в смоле — именно так они продирались вглубь, постепенно, с громадным трудом, сквозь сон и подушку, миллиметр за миллиметром, слово за словом:
—
Гаспадин[1]Венедикт Ерославский.
— Он.
— Спит?
— Спит, Иван Иванович.
Один голос и другой, первый низкий и хриплый, второй низкий и певучий; еще до того, как поднять одеяла и веки, я уже видел их, как они наклоняются надо мной: хриплый с головы, а певун — со стороны ног, царские ангелы мои.
— Разбудили паныча Венедикта, — подтвердил Иван, когда я расклеивал второе веко. Он тут же кивнул Бернатовой; хозяйка послушно покинула комнату.
Иван придвинул себе табурет и уселся; колени он держал вместе, а на коленях — черный котелок с узкими полями. Высокий vatermorder
[2], белый словно снег на полуденном солнце, неприятно резал мне глаза, белый vatermorder и белые конторские манжеты, ослепительные на фоне единообразной черноты их костюмов. Я захлопал глазами.
— Позвольте, Венедикт Филиппович.
Позволили они себе сами. Второй присел в ногах кровати, стягивая перину своей тяжестью, так что мне пришлось ее отпустить; схватившись теперь за одеяла, я приподнялся в своей берлоге, тем самым, открыв спину — холодный воздух сразу же забрался под свитер и кальсоны, а я — окончательно проснувшись — задрожал.
Пальто я накинул на плечи, колени подсунул под подбородок.
Гости весело глядели на меня.
— Как здоровьице?
Я откашлялся. В горле собралась ночная мокрота, во всех отделениях желудка едкая кислота: от чесночной колбасы, огурцов, чего мы там еще вчера употребляли, от теплой терновки и папирос, кучи папирос. Я отклонился к стенке и схаркнул в горшок. Согнувшись чуть ли не пополам, я долгое время тяжело кашлял.
После этого я оттер рот разорванным рукавом пальто.
— Лошадиное.
— И ладненько, и ладненько, а то мы боялись, что вы и с кровати не встанете.
Я встал. Бумажник лежал на подоконнике, втиснутый под горшок с мертвой пеларгонией. Я вытащил бумагу и подсунул ее Ивану под нос.
Тот и не глянул.
— Ну,
гаспадинЕрославский! Да разве ж мы городовые какие! — Он еще сильнее выпрямился на своем табурете, мне казалось, что такое просто невозможно, но он выпрямился, теперь уже кривыми казались стены, шкаф горбатым, дверь — пораженной сколиозом; обиженный чиновник вздымал подбородок и выпирал грудь. — Милостиво просим вас к нам, на Медовую, на чаек со сладостями, комиссар все время заказывает себе шербеты, бабки ромовые и песочные, рожки сливочные, прямо от Семадени — истинный разврат для нёба, если позволите так выразиться; правильно, Кирилл?
— Можете, Иван Иванович, как же не можете, — запел Кирилл.
У Ивана Ивановича были крупные усы, сильно напомаженные и подвернутые кверху; Кирилл же весь был гладенько выбритым. Иван вынул из кармана жилетки часы-луковицу на плетеной цепочке и объявил, что сейчас пять минут пятого, комиссар Прейсс весьма ценит пунктуальность, а во сколько он там на ужин выходит? С генерал-майором договорился во «Французской».
Кирилл угостил Ивана нюхательным табаком, Иван угостил Кирилла папиросой, приглядываясь за тем, как я одеваюсь. Я плеснул в таз ледяной воды. Кафельная печь остыла. Затем подкрутил фитиль в лампе. Единственное окно комнаты выходило на тесный дворик; стекла настолько заросли инеем и грязью, что даже в полдень мало пропускали солнечного света. Когда я брился — это еще в те времена, когда брился — мне приходилось ставить перед зеркалом лампу, горящую на
Последние комментарии
12 часов 19 минут назад
18 часов 42 минут назад
18 часов 50 минут назад
19 часов 18 минут назад
19 часов 22 минут назад
19 часов 22 минут назад