Амулеты [Ричард Селзер] (fb2) читать онлайн

- Амулеты (пер. Неизвестно Неизвестно) 400 Кб, 17с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Ричард Селзер

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ричард Селзер. Амулеты.[1]

Жила себе Одри. И жил себе Ленард. До тридцати двух лет Одри не выходила замуж. Не потому, что не хотела, а просто никто ей не делал предложения. Но все годы она не теряла надежды, так что когда появился Ленард Блейксли, она потянулась к нему так естественно, словно увидела перед собой заморское лакомство, один вид которого привлек ее своей необычностью. Она только спросила: «А ты будешь меня любить?», и за все последующие годы он ни разу не давал ей повода усомниться в его любви. О своей бездетности они поначалу сожалели, но потом примирились. Это было даже удобно.

Ленард был антрополог. Периодически он уезжал на Новую Гвинею изучать культуру и быт папуасов. Супруги расставались только на время его поездок. Когда муж бывал в отъезде, Одри чувствовала себя как полчеловека. И Ленард тоже, как писал он в одном из писем (Одри хранила их все): «мне всегда хочется, чтобы ты была со мной рядом, где тебе и подобает быть, моя дорогая». Одри очень понравилось «где тебе и подобает быть». От этого веяло старинной изысканностью. Когда Ленард отходил от этой темы, письма его приобретали чисто этнографический характер, описывали папуасское племя асматов, их язык (словарь которого он составлял), обычаи, нравы и религиозные верования, а также новые пополнения его коллекции. Все это Одри читала и перечитывала с любовью и неподдельным интересом. В разговорах со своей сестрой Вайолет она любила со снисходительной улыбкой вставить «мой Ленард со своей коллекцией». Одри нельзя было назвать красавицей. Никому, кроме Ленарда, и в голову такое не приходило. Но что у нее было, то было: мужа своего она обожала.

Было у нее сейчас и другое: киста размером с кулак на правом яичнике. Врачи не могли сказать с уверенностью, злокачественная это опухоль или нет, а поэтому надо было ее удалить. Слава Богу, подумала Одри, что Ленард сейчас не в отъезде.

Пятнадцать лет назад, когда Одри было 42 года, ей пришлось вырвать все верхние зубы, когда Ленард был на Новой Гвинее.

— Пиорея, — сказал зубной врач, и голос его звучал сурово. — Все зубы нужно удалить. Они все гнилые и вот-вот начнут сами выпадать.

Приговор ошеломил Одри.

— Я должна подумать, — заколебалась она. — Муж сейчас в отъезде. Он на Новой Гвинее.

Она не могла забыть высокомерной усмешки врача. По дороге домой она сказала сестре:

— Но Ленард....

— Ленард антрополог, а не стоматолог, — возразила Вайолет.

И вот через несколько дней Одри лишилась зубов. Едва покинув кабинет врача, она поняла, что сделала ужасную ошибку. Домой ее везла Вайолет. Полулежа на заднем сиденье машины, ощупывая онемевшие губы и раздутые тампонами щеки, Одри думала о том, как посмотрит на это Ленард, как он к этому отнесется. Однажды она слышала, как он по какому-то поводу сказал одной своей студентке: «Никто не может лишить вас вашего достоинства. Только вы сами можете это сделать, никто другой, только вы сами». Вспомнив это, Одри твердо решила, что Ленард ничего не должен знать о происшедшем.

— Как ты там? — спрашивала Вайолет, останавливаясь перед красным светом и оглядываясь на сестру.

С первого же дня Одри отказывалась вынимать искусственные зубы изо рта, какую бы боль они ни причиняли. Они натирали ей десны, она шепелявила. Но решимость ее не слабела. Через два месяца должен был вернуться домой Ленард. Благодаря своему упорству, Одри уже за две-три недели до его возвращения сжилась со своим «протезом», как выражался врач. Совсем сроднилась с ним.



Да, конечно, сперва ей приходилось брать себя в руки, когда новые зубы нужно было снимать, чистить и снова вставлять. Но она сама удивлялась своему спокойствию. Хладнокровно, даже с любопытством она вертела челюсть в руках, рассматривала. Напоминает розовую подкову, думала она, и поздравляла себя с тем, что отказалась от белоснежных зубов, посчитав это пошлым. Цвет слоновой кости выглядит гораздо естественнее. Слоновая кость не стареет, она оправдывает доверие. Со временем нёбо Одри приспособилось к протезу, верхняя десна прочно и уверенно улеглась в розовую канавку. Никогда, ни за что Одри не снимала и не будет снимать этих зубов нигде, кроме запертой ванной комнаты. И ночью не будет расставаться с ними. Она не верила, что на ночь их лучше снимать. Сравнительно скоро она перестала сожалеть о том, что сделала. Новые зубы стали для нее как бы символом ее собственного достоинства, чем-то вроде папуасских амулетов из коллекции Ленарда, обладавших чудодейственными свойствами, только этот имел отношение к тому, что для нее было главным в жизни: к Ленарду.

— Это не обман, — говорила она Вайолет.

— Счастье твое, — отвечала Вайолет, — что ты принадлежишь к людям, которые улыбаются, не разжимая губ.

Когда наконец приехавший Ленард влетел в комнату, заключил жену в объятия и расцеловал, она заулыбалась от сознания своей победы и от счастья.

— Какая ты очаровательная! — воскликнул он.

И Одри поняла, что Ленард ни о чем не догадался. Он никогда не узнает.

Но это случилось 15 лет назад. А теперь хирург заявил:

— Необходима полная абдоминальная гистерэктомия. Нужно все начисто убрать.

Будто она какой-то кухонный пол!

— Что значит — все? — спросила она.

— Матку, оба яичника, обе трубы.

— Мою матку? — она подчеркнула первое слово. — А зачем удалять мой левый яичник? Мои трубы?

Тогда он стал терпеливо (слишком терпеливо, подумала она) объяснять, что детородные органы ей больше не нужны, а «возможность появления злокачественного новообразования в одном из этих органов представляется отнюдь не незначительной». Люди таким языком не говорят, подумала она. Это не человеческая речь.

— А поскольку, — продолжал он, — мы все равно проникнем в полость...

В полость! Одри невольно провела рукой по своему животу. Потом хирург заговорил о добавочном риске, сопряженном с такой радикальной операцией, и сказал, что «ввиду незначительности этого риска, им можно пренебречь». Но Одри уже по опыту знала, что значит жить, лишившись чего-то. Ей хотелось сохранить удаление своей кисты в тайне, подобно потере зубов. Ведь это даже легче сделать, потому что яичники надежно спрятаны в глубине. Что же касается риска, возможности рака, это же не причина, чтобы вырезать все органы. Ведь вся жизнь полна риска. Жить в Калифорнии тоже рискованно. Там бывают землетрясения. Сперва ее лишили зубов, а теперь вот хотят лишить... женского»начала — да, конечно, речь идет именно об этом. Предстоящая операция вдруг показалась ей частью заговора по разрушению ее тела. Ей вспомнилось, как зубной врач весело позванивал мелочью в кармане, радуясь этому звуку, все подбрасывал там монеты и подбрасывал, перед тем как взять шприц и впрыснуть ей обезболивающее.

За столом хирурга на стене висело схематическое изображение женских органов в красках. В целом это напоминало морду добродушной коровы, увенчанную некрутыми рогами.

— Нет, — решительно сказала Одри. — Нет, я не разрешаю. Только один яичник с кистой. Больше ничего, если это не рак.

Она не даст своего согласия. Никакой такой бумаги не подпишет. Но в конце концов Одри капитулировала.

— Вы разумно поступаете, уверяю вас, миссис Блейксли, — говорил хирург, когда она подписывала все, что требовалось.

В больнице Ленард и Одри пошли за медсестрой в палату.

— Разденьтесь и наденьте это!

Медсестра протянула Одри что-то вроде распашонки с разрезом сзади. Одри последовала ее приказу, а поверх распашонки надела салатного цвета атласную кофточку — вчерашний подарок Ленарда. Было условлено, что завтра Ленард будет ждать конца операции на застекленной террасе, рядом с хирургическим отделением. Туда к нему выйдет хирург и уведомит о результатах. Потом Ленард останется ждать несколько часов, пока Одри не привезут из послеоперационной в палату.

— Часы посещений кончились, — объявили по радио. — Посетителей просят удалиться.

— Ну, счастливо! — сказал Ленард с улыбкой, слишком широкой для него.

Он боится за меня, подумала Одри, чувствуя, как слезы умиления туманят ей глаза. После ухода мужа Одри, лежа на койке, думала о нем, вспоминала шелковистость его волосатых рук, свою уверенность в его постоянстве, его пение. Пел он басом. Как любила она его голос! Даже сейчас, в 61 год, голос его ничуть не потерял сочности. Не раз, слушая в церкви эти рокочущие звуки, она испытывала возбуждение далеко не религиозного характера. Однажды она призналась в этом, и Ленард погрозил ей пальцем. Он прав, конечно, но ведь голос у него действительно волшебный.

— Я доктор Даулинг, — сказал мужчина, вошедший в палату одновременно со стуком.

Да, вот так делают в больницах, подумала Одри. Ей приятно было чувствовать на плечах салатную кофточку. Пока кофточка на ней, она чувствовала себя защищенной.

— Я врач-анестезиолог, — продолжал вошедший. — Это я завтра буду вас усыплять. Вопросы есть?

Одри покачала головой. У него был важный вид, а седые кудри, выбившиеся на широкие скулы из-под зеленой шапочки хирурга, придавали ему вид почтенного конгрессмена. Поверх зеленой операционной одежды был надет белый халат. Завязки маски болтались.

— Откройте рот. Как можно шире, — он заглянул внутрь. — Ага, у вас протез верхней челюсти. Утром, перед тем как вас повезут из палаты, его снимут. Медсестра позаботится об этом.

Губы Одри беззвучно затрепетали.

— Но я никогда его не снимаю. Только чтобы почистить.

— Ну нет, в операционную так идти нельзя. Я не могу усыплять вас с инородным телом во рту.

С инородным телом! Одри почувствовала, что кровь отхлынула от ее лица. В ушах зазвенели удары гонга. Их сменило холодное тиканье.

— Надолго?...

— Пока окончательно не проснетесь. Во всяком случае до вечера.

— Но поймите, что... — она замялась.

Врач постоял, покосился на нее:

— Да?

— Муж не знает, что у меня искусственные зубы. Не знает уже 15 лет. Я не хочу, чтобы он видел меня без них. Прошу вас, — голос Одри был еле слышен. — Для меня это очень важно. — Она умолкла, ожидая, что стены вот-вот рухнут.

— Гордость, — буркнул анестезиолог. — Нет, ни для гордости, ни для стыдливости в операционной места нет. Допустим, что нам понадобится добраться до вашей трахеи, до дыхательного горла. Причем спешно. Времени нет, а нужно возиться с вашими зубами, снимать их, вытаскивать. Или, допустим, они у вас вывалятся во время операции. Можно придумать еще сотню неожиданных затруднений, — докончил он и собрался уходить.

— Это не гордость, — еле выдавила она.

— А что же это такое?

— Это чувство собственного достоинства.

Может быть, вначале это и было чувство гордости, но теперь это было нечто большее. Вдобавок Одри сознавала, что у мужчин супружеские чувства уязвимей, чем у женщин, и незачем их испытывать.

— Оставьте, миссис Блейксли, какое там достоинство!

Он взглянул на больничный листок, чтобы проверить ее имя. Одри силилась оттолкнуть от себя звук его голоса.

— Вы придаете этому слишком большое значение.

Ну, хорошо, подумала она, я подойду к тебе с другой стороны, по-кошачьи.

— Разве вы... — начала она. — Разве у вас нет какой-нибудь маленькой тайны, о которой вы бы не хотели, чтобы кто-нибудь узнал?

Она улыбнулась, не скрывая ехидства. Доктор был застигнут врасплох.

— Нет... собственно говоря, ничего такого...

Но она почувствовала его легкое замешательство и поняла, что попала в цель.

— Какая скучная у вас жизнь, — улыбнулась она ему прямо в лицо. — Только я вам абсолютно не верю.

Доктор, конечно, не мог знать, что Одри боролась за свою жизнь. Но он сжал губы, отступил и, не приняв боя, стал недосягаем для нее.

— Так или иначе, а вам придется расстаться с ними. Больше говорить не о чем.

Он резко встал и направился к двери.

— Спокойной ночи, — бросил он через плечо.

Он ушел, и Одри почувствовала, что сердце у нее сжалось в комочек. Ей послышался звон монет в кармане. С неожиданной отчаянностью она решила, что сейчас не до тактичности. Положение вещей требовало не церемоний, а решительных действий. Я выпишусь из больницы, решила она. Вопреки всем советам врачей. Эта киста на яичнике может оказаться и не злокачественной. Точно ведь никто не знает. Оставить ее на месте значит просто еще один риск. И риск бесконечно меньший, чем если допустить, чтобы Ленард увидел ее без зубов. Со впавшим ртом, сморщенным, как стянутый шнурком кошелек. Она представила себе, как потом скажет Ленарду: «Ну, хорошо. Теперь ты все видел. Тебе остается принять это. Или не принять». Но этого она сделать не могла. Это был путь к смерти. Смерти ее собственной или смерти чего-то гораздо более драгоценного. Нет, подумала Одри. Ни за что. Никогда больше не буду верить в неизбежность.

Одри потянулась к телефону, набрала номер:

— Ленард, не приходи завтра в больницу. Совсем не приходи.

— Почему? — поразился он. —- Конечно, приду.

— В том-то и дело, что не надо, прошу тебя, Ленард. — Она почувствовала, как голос ее задрожал. — Ну пожалуйста. — уже умоляла она. — Не приходи, слышишь? Обещай мне, что не придешь.

— Нет, уж извини, Одри, этого я обещать не могу. И не думай даже, — проговорил он строго, словно обращаясь к капризному ребенку.

— Я не хочу, чтобы ты видел меня в таком виде.

— В каком виде? — В его голосе зазвучала улыбка. — Я тебя видел во всех видах, ты же знаешь.



О нет, в таком ты меня не видал, подумала Одри. И не увидишь, надеюсь.

— Что с тобой, Одри? Ты чем-то расстроена? Может быть, прийти сейчас? Я добьюсь, чтобы меня впустили.

— Нет, я просто хочу тебя избавить от этого, — сказала она сухо. — Иногда человеку надо быть одному.

— Нет, — сказал Ленард. — Я все равно приду.

Вайолет заведовала подарочным магазином в вестибюле больницы. Крупная женщина, один раз разведенная, другой раз овдовевшая, она была старше Одри на два года. Краситься она перестала. Скрывать мне нечего, говорила она. Но волосы все-таки красила — для пользы дела. Когда работаешь на людях, седина, хочешь не хочешь, роняет тебя в их глазах. Пятнадцать лет назад сестры были близки, и когда Вайолет привезла Одри от зубного врача, та заставила ее поклясться, что она никогда не проболтается. Но за истекшие годы Вайолет постепенно превратилась в тот тип женщин, которые торжественно усаживаются в кресло, чтобы выслушивать чужие секреты. Она должна была зайти в палату к Одри, когда закроет магазин. Одри решила, что попросит сестру отвезти ее домой. С Ленардом она объяснится потом.

— Никуда я тебя не повезу, — возразила Вайолет в ответ на просьбу Одри. — Ты хочешь сказать, что Ленард до сих пор не знает, что у тебя вставная челюсть?

Вайолет не сказала «искусственные зубы». «Вставная челюсть» звучало грубее, но сестры уже так отдалились друг от друга, что нежничать не приходилось. Сизые жилки на щеках Вайолет налились кровью от негодования. Одри потянулась к выключателю и погасила свет. Так будет лучше.

— Можно погасить свет? — спросила она с опозданием. В сумраке Одри видела поблескивающую копну волос сестры.

— Послушай, Одри, ты просто помешалась на своей челюсти. — Негодование Вайолет подчеркивалось поблескиванием золота на шее и мочках ушей.

— Есть вещи и похуже, — возразила Одри.

Она уже жалела о своей слабости, побудившей ее раскрыться перед этой чужой женщиной, называвшейся ее сестрой.

— А кроме того, это ложь. А лгать нельзя, что бы ни случилось, — не унималась Вайолет.

— Ложь, говоришь, — вздохнула Одри. — Вот тут-то ты и ошибаешься. Люди должны больше лгать. Когда говорят всю правду, вот тогда-то все и разваливается. Человеческие отношения в большинстве случаев похожи на нежные растения. Их надо держать частично в тени, а то они завянут.

Вошла дежурная сестра и зажгла свет. Словно возбужденная вспышкой света, Вайолет снова набросилась на сестру.

— Перестань дурить, Одри! — бросила она, направляясь к двери. — Веди себя, как взрослая.

У Вайолет зубы никогда не выпадут, подумала Одри. Она грызет, терзает ими слова, потом замыкает ими свой рот.

Едва Вайолет вышла, послышался робкий стук в двери. Боже мой, это еще кто?

— Я доктор Бхимджи. Я врач-стажер этого отделения.

Индиец или пакистанец, подумала Одри. И хромой. Он ковылял к ее кровати, мотая при движении головой и одной рукой.

— Миссис Блейксли, я заметил, что наши фамилии кончаются на одну и ту же букву.

Лицо у него было темное — скорее от усталости, чем по природе, подумала Одри. Больше всего он походил на нескладную, неуклюжую птицу. Волосы у него были очень густые, иссиня черные, только на макушке черноту смягчала белая прядь. Он уже не молод, решила Одри. Должно быть, ему много пришлось перенести. Интересно, всегда ли хватало у него терпения? И вдруг стена между ними исчезла. Кто может предсказать, к кому человек почувствует доверие?

— У меня вставные зубы, — выпалила она прямо в шапку его волос. Она сама поразилась, с какой легкостью дались ей эти запретные слова. Врач, не сводя с нее глаз, сказал:

— У многих вставные.

Грифельный цвет его лица оттенял белоснежность его зубов. Он просто красив, отметила она. И, не колеблясь, доверилась его милосердию.

— Я не расстаюсь с ними вот уже пятнадцать лет. Муж никогда не видел меня без них. Он даже не знает, что у меня искусственные зубы. До вас сюда приходил анестезист. Он сказал, что завтра, идя на операцию, я должна оставить их в этой комнате. А муж будет ждать здесь, когда меня привезут из послеоперационной. И он увидит меня без зубов. Я не могу этого допустить. Прошу вас, пожалуйста!

Последние слова доносились, как эхо. С минуту они смотрели друг на друга, словно между ними возникал какой-то сговор, заключалось безмолвное соглашение. Дрогнув ресницами, Одри перевела взгляд на его тонкие благородные пальцы. И вдруг сокровенная глубина ее воззвала к другой глубине. На нее нахлынуло неведомое чувство, влечение совсем иного рода, чем к Ленарду, и тем не менее чувство это вполне заслуживало имя — любовь.

— Не беспокойтесь. — Он говорил с едва заметным акцентом. — Утром оставьте зубы в тумбочке. Там есть для этого стаканчик. Я захвачу их с собой в операционную. Я прикреплен к вам и поэтому буду присутствовать при операции. Перед тем как вас увезут из послеоперационной, я надену их вам. Не беспокойтесь.

Потом, когда Одри очнулась в послеоперационной, она не сразу ощутила боль от разреза. Первым делом она нащупала языком вставную челюсть. И только после этого она почувствовала боль, которой она не боялась. Несмотря на боль, Одри даже свернулась на кровати калачиком. И один раз, открыв глаза, она увидела, или ей показалось, что над ней склонилось смуглое лицо и черные волосы с белой прядью, вьющейся как дымок над крышей уютного домика.

— Не беспокойтесь, — послышались ей слова. — Зубы на месте. Вдохните глубже. Еще раз. — Он выслушивал ее стетоскопом. — Вы уже скоро проснетесь.

Он проверил пульс и исчез. Но голос его еще долго колыхался над ней, затухал, вновь возникал, уплывал в темноту. Потом появился Ленард, взял ее за руку, склонился над ней, чтобы поцеловать.

— Доктор сказал, что опухоль оказалась не злокачественной.

Одри слабо улыбнулась ему сквозь наркозную дремоту.

В последовавшие за этим дни Одри обнаружила, что доктор Бхимджи занимает ее мысли не меньше, чем Ленард. От него веяло спокойствием. Не столько покорностью, сколько приятием. Да, безусловно не покорностью. Покориться значит потерпеть поражение. А приятие существующего порядка вещей — это совсем другое. Как он приобрел это качество? Вырвал его голыми руками из колючих зарослей бытия, предположила она. Ему незачем прибегать к обману. Да он и неспособен хитрить и обманывать. Теперь она смотрела на него иначе, чем в тот первый тревожный вечер. То, что ей казалось усталостью, было просто итогом всех страданий, выпавших на его долю. Это они истончили его лицо до самых костей. До темных кругов под глазами. Следы страданий таились в темных впадинах его глазниц. Одри хотелось взять его на руки, как ребенка, заключить в объятия, проникнуть в его мысли.

Вскоре настал час выписки из больницы. И врач-стажер пришел попрощаться с ней.

— Жена говорит, что вы были очень внимательны к ней, — начал Ленард.

Одри не могла оторвать глаз от обоих мужчин.

— Ну, что вы!

— Я хочу сказать, что я никогда не забуду вашей... вашей..., — Одри видела, что Ленард с трудом подыскивал слово, — обходительности...

— Ну право, такие пустяки.

— Во всяком случае, — сказал Ленард, — во всяком случае, — повторил он, — примите вот это на память.

Он протянул врачу какой-то красный камешек.

— Что это?

— Просто камень, который выкрасили папуасы на Новой Гвинее. Видите? С одной стороны выгравирована обезьяна, а с другой — попугай. Мне его подарил один шаман. Он у них и врачеватель. Этот амулет отгоняет тоску, приносит счастье. Пожалуйста, примите.

Доктор колебался.

— Я хочу, чтобы этот амулет был у вас, — сказал Ленард.

Голос его наполнился какой-то особой живой силой. Может быть, луч солнца прорвался в этот момент сквозь просветы жалюзи, но со своего кресла-каталки Одри увидела, что в то самое мгновение, когда амулет переходил из белой руки в смуглую, что-то вспыхнуло, словно настоящий огонь. ■


От автора

Перо и скальпель[2]


Я уже работал хирургом 15 лет, как вдруг в сорокалетием возрасте меня обуял писательский зуд. Вызванный им прилив энергии был так могуч, что перевернул мою жизнь вверх дном. Целых 15 лет я был не только практикующим хирургом, но занимался изучением и преподаванием общей хирургии на медицинском факультете Йельского университета в Нью-Хейвене, радуясь полезности и красоте своего ремесла. А следующие 16 лет, вплоть до недавнего выхода на пенсию, я совмещал работу хирурга с писательством.

Но где же взять время, чтобы писать, если с утра до вечера, а иной раз и дольше, я был занят медициной? Вечера, во всяком случае, исключались. По вечерам люди ходят в гости к родственникам, помогают детям готовить уроки или просто отдыхают в кресле, попивая мартини. Поэтому я стал, вероятно, первым взрослым в штате Коннектикут, который ложился спать в детское время. Я спал с половины девятого до часу ночи, вставал, спускался в кухню, ставил чайник, садился за стол, брал в руки перо (стук машинки разбудил бы домашних) и писал до трех часов. Затем я возвращался в спальню и спал до шести утра, после чего приступал к своим дневным обязанностям хирурга. Спал я достаточно, но с перерывом в два часа, которые проводил в одиночестве с пером в руке над листом бумаги, сосредоточившим на себе свет всего мира. Вот так я написал три сборника рассказов, эссе и воспоминаний.

Когда-то представители таких свободных профессий, как медицина и право, считали достойным делом покровительствовать искусствам, но отнюдь не заниматься ими. В особенности предосудительно это было для хирурга. Кому интересно знать, чем занимается хирург в свободное время? Когда по больнице разнеслось, как я провожу свои ночи, мои коллеги встревожились. «Ну что ты, что ты...», твердили они и чуть ли не повторяли вслед за поэтом Ричардом Уилбером «Пренебреги ты розами ума, расти в себе цветы добра и правды». Но тематика моих писаний была так тесно связана с моей врачебной практикой, что оба занятия казались мне нераздельными. Одно питало другое. Почему, размышлял я, не все хирурги обращаются к перу? Каждый доктор ежедневно становится участником десятка рассказов. Их неудержимо хочется занести на бумагу. Когда в конце концов настало время выбрать одну из моих страстей, выбор, практически, был уже сделан. Вот послушайте.

В операционной больного нужно анестезировать, чтобы он не чувствовал боли. Хирурга тоже нужно «обезболить», чтобы он мог держаться как бы в отдалении от совершающегося. Когда скальпель рассекает тело больного, сердце хирурга не должно обливаться кровью. Вот эта кажущаяся бесчувственность и рождает представление о хирурге как о человеке, которому лишь бы резать живую плоть. Уверяю вас, что это только так кажется. Известная изоляция хирурга от вскрытого тела ближнего необходима для благополучия и пациента и врача. В хирургии, больше чем где бы то ни было, бесстрастие совершенно необходимо. Но хирург-писатель 49 не анестезирован. Он не усыпляет себя, он бодрствует. Он видит все и не отбрасывает ничего из увиденного. Такой врач играет двойную роль: он должен разрезать и исцелить тело больного и должен описать это миру со всею выразительностью, на которую он способен. Став писателем, я сбросил с себя панцирь и стал уязвимым. Пора было уходить. Можно перестать быть хирургом, но перестать быть писателем — нельзя.

Фаустовская сделка, скажете? Пожалуй, но, по правде говоря, Нью-Хейвен стал казаться мне Зверем-с-Тысячью-Желчных-Пузырей. И на каких скрижалях начертано, что после своего посвящения в хирурги человек должен оставаться у операционного стола до тех пор, пока скальпель не выскользнет из его безжизненных пальцев? Не собирался я уподобляться и тому льву, у которого давным-давно притупились когти, но не желание пользоваться ими. И все-таки не так легко было бросить призвание, которому я посвятил свою жизнь. Поначалу я испытывал такое чувство, будто вокруг меня все изменилось. Словно я смотрел на речку, у которой движутся берега, а вода стоит на месте. Только теперь, спустя два года, перестал я чувствовать приливы тоски по работе, которая так удовлетворяла и радовала меня. Могло также случиться, что уход из больницы, отрыв от множества больных и всех, кто ухаживает за ними, наказал бы меня как писателя творческим бесплодием. Писатель отрывается от родной почвы на свой страх и риск. Вдобавок стать писателем в 56 лет, значит работать под дамокловым мечом. Подобно Джону Китсу, другому писателю-врачу, я тоже «страшусь того, что смерть прервет мой труд и выроню перо я поневоле».

В медицине существует процедура, называемая диафаноскопией. Если в темной комнате поставить источник яркого света за какой-либо полостью в теле, то сквозь внешний покров тканей можно разглядеть то, что в ней находится, — артерии, вены, кости. В этом рубиновом полумраке врач отличит паховую грыжу от водянки или опухоли яичка. Так же он может просветить и лобную пазуху. В отличие от хирургического исследования, требующего разрезов, диафаноскопия позволяет врачу определить состояние больного простейшим образом, так сказать, на глаз. Вот и писатель пользуется примерно таким же методом просвечивания. Он прибегает к свету родного языка, чтобы разглядеть скрытую под внешними покровами суть.

На первый взгляд может показаться, что между хирургией и писательством мало общего, но я смотрю на это иначе. Прежде всего, оба занятия принадлежат к числу сугубо земных искусств. Насколько я знаю, ангелы ими пренебрегают. Затем, и хирург, и писатель работают тонким инструментом, прикосновение которого оставляет за собой след. В одном случае проливается кровь, в другом — чернила на бумагу. Скальпель нужно сдерживать, перо — тоже. Хирург соединяет ткани тела, чтобы вернуть здоровье больному, писатель соединяет слова в предложения, чтобы облечь в новую форму человеческие переживания. Хирургическая операция похожа на рассказ. Делаешь разрез, покопаешься немного внутри и зашиваешь. У операции, как и у рассказа, есть начало, середина и конец. А вот если бы мне пришлось заказывать медику роман, то я выбрал бы не хирурга, а психиатра: они как заведут — конца и края нет.

Хотя я начал писать только во второй половине жизни, я думаю, что в душе я всегда был писателем. Как и мой отец, который, будучи врачом-терапевтом в период кризиса 30-х годов в городе Трой в штате Нью-Йорк, однажды написал роман. В этом романе фигурировали проститутка с золотым сердцем и доктор, который спас ей жизнь, а затем влюбился в нее. Мама прочитала роман и сказала: «Спрячь его от детей».

Кабинет и приемная у отца были на первом этаже старого каменного дома, а жилые комнаты — на втором. По вечерам, когда прием больных кончался, мы с братом Билли (ему было 10, а мне — 9 лет) прокрадывались вниз, в темный кабинет отца, зажигали огарок свечи и, робко снимая с полок медицинские книги, рассматривали их. Особым успехом пользовался у нас «Учебник акушерства и гинекологии».

Именно там я впервые осознал все богатство медицинской лексики. Некоторые слова я произносил с упоением. «Карсинома» — читал я и воображал, что это та самая ария из «Риголетто», которую мама любит напевать за мытьем посуды. «Серебеллум» — я выговаривал это слово, замирая на его окончании, так что оно таяло на губах, как шоколад. Я с восторгом читал — «коледокоджеджуностоми» — и только гораздо позже узнал, что это всего-навсего операция. Вся эта длинная вереница слогов маршировала в моем мозгу до последнего завершающего звука. Если хирурги изъясняются таким языком, то я стану одним из них и буду всегда жить в состоянии сладкозвучного восторга, думал я. В своих рассказах я не пользуюсь этими словами, но стараюсь прибегать к языку, напоминающему звуки живого тела — луп-буп, луп-буп говорливого сердца, хрипы и свисты одышки, все урчанья и всплески нашей анатомии и физиологии. И я делаю попытки использовать потенциальную поэтичность научной лексики. Вот один образчик из моего дневника:

Как мирно выглядят окрестности города Трой в штате Нью-Йорк, с их пастбищами и пашнями! Каким здоровьем дышит эта земля! Чувствуешь прилив сил, глядя как под вечер стадо коров возвращается на скотный двор, переливаясь, как огромная амеба. Сперва из стада выдвигается одна корова. Делает несколько шагов и замирает. Затем выдвигается другая псевдоподия и тянет за собой еще несколько, и так вся эта млечная цитоплазма постепенно перемещается в коровник. Берега реки Гудзон заросли дубами, вязами и белой акацией, достигающей здесь большой высоты. Кора акаций образует глубокие трещины и складки, поросшие мхом и лишайником. Это такие старые деревья, что то одно, то другое, порой без всякого ветра, сбрасывает сравнительно большую ветку, словно желая избавиться от лишней тяжести. Причем это, видимо, не причиняет дереву никакого вреда. Так диабетик соглашается ампутировать пораженный гангреной большой палец ноги, чтобы вернуть себе возможность ходить. Как разумно поступают эти деревья, не прибегая к помощи хирурга, а руководствуясь только природной мудростью древесной плоти. ■

Примечания

1

Copyright © 1986 by Richard Selzer

(обратно)

2

Copyright © 1988 by the New York Times Company. Reprinted by permission.

(обратно)

Оглавление

  • Ричард Селзер. Амулеты.[1]
  • От автора
  •   Перо и скальпель[2]
  • *** Примечания ***