Бобровый плач
Я на болотной тропе вечерней
встретил бобра. Он заплакал вхлюп.
Ручкой стоп-крана
торчал плачевно
красной эмали передний зуб.
Вставши на ласты, наморщась жалко
(у них чешуйчатые хвосты),
хлещет усатейшая русалка.
Ну, пропусти! Ну, пропусти!
Метод нашли, ревуны коварные.
Стоит затронуть их закуток,
выйдут и плачут
пред экскаватором –
экскаваторщик наутек!
Выйдут семейкой, и лапки сложат,
и заслонят от мотора кров.
«Ваша сила – а наши слезы.
Рев – на рев!»
В глазках старенького ребенка
слезы стоят на моем пути.
Ты что – уличная колонка?
Ну, пропусти, ну, пропусти!
Может, рыдал, что вода уходит?
Может, иное молил спасти?
Может быть, мстил за разор угодий?
Слезы стоят на моем пути.
Что же коленки мои ослабли?
Не останавливали пока
ни телефонные Ярославны,
ни бесноватые вопли царька.
Или же заводи и речишник
вышли дорогу не уступать,
вынесли
плачущий
Образ Пречистый,
чтоб я опомнился, супостат?
Будьте бобры, мои годы и долы,
не для печали, а для борьбы,
встречные
плакальщики
укора,
будьте бобры,
будьте бобры!
Будьте бобры, как молчит без страха
совесть, ослепшая спозарань,
слезоточивая демонстрантка –
«Но пасаран! Но пасаран!»
[1]
Непреступаемая для поступи,
непреступаемая стезя,
непреступаемая – о господи! –
непреступаемая слеза…
Я его крыл. Я дубасил палкой.
Я повернулся назад в сердцах.
Но за спиной моей новый плакал –
непроходимый дурак в слезах.
Васильки Шагала
Лик Ваш – серебряный как алебарда.
Жесты легки.
В Вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки,
Милый! вот что́ Вы действительно любите,
с Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски выдавленным
голубым!
Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Марка Шагала, загадка Шагала –
рупь у Савеловского вокзала!
Это росло у Бориса и Глеба
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба – чуточку неба.
Небом единым жив человек.
В них витражей голубые зазубрины
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо – но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.
В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо –
небом единым жив человек.
Как занесло васильковое семя
на Елисейские на поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера!
В небе коровы парят и ундины.
Зонтик возьми, выходя на проспект.
Родины разны –
небо едино.
Небом единым жив человек.
Ваши холсты из фашистского бреда
за Пиренеи несли через снег.
Свернуто в трубку запретное небо,
но только небом жив человек.
Не протрубили трубы господни
над катастрофою мировой –
в трубочку свернутые полотна
воют архангельскою трубой!..
Кто целовал твое поле, Россия,
пока не выступят
васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
хоть экспортируй их, сорняки.
С поезда выйдешь – как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь – все не уйдешь…
Вечером выйдешь – будто захварываешь,
во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
все васильки, все васильки…
Не Иегова, не Иисусе,
ах, Марк Захарович, нарисуйте
непобедимо синий завет –
Небом Единым Жив Человек.
Выпусти птицу!
Что с тобой, крашеная, послушай?
Модная прима с прядью плакучей,
бросишь купюру –
выпустишь птицу.
Так что прыщами пошла продавщица.
Деньги на ветер, синь шебутная!
Как щебетала в клетке из тиса
та аметистовая
четвертная –
«Выпусти птицу!»
Ты оскорбляешь труд птицелова,
месячный заработок свой горький
и «Геометрию» Киселева,
ставшую рыночною оберткой.
Птица тебя не поймет и не вспомнит,
люд сматерится,
будет обед твой – булочка в полдник,
ты понимаешь? Выпусти птицу!
Птице пора за моря вероломные,
пусты лимонные филармонии,
Пусть не себя –
из неволи и сытости
выпусти, выпусти…
Не понимаю, но обожаю
бабскую выходку на базаре.
«Ты дефективная, что ли, деваха?
Дура – де-юре, чудо – де-факто!»
Как ты ждала ее, красотулю!
Вымыла и горнице половицы.
Ах, не латунную, а золотую!..
Не залетела. Выпусти птицу!
Мы третьи сутки с тобою в раздоре,
чтоб разрядиться,
выпусти сладкую пленницу горя,
выпусти птицу!
В руки синица – скучная сказка,
в небо синицу!
Дело отлова – доля мужская,
женская доля – выпустить птицу…
…Наманикюренная десница,
словно крыло самолетное снизу,
в огненных знаках
над рынком струится,
выпустив птицу.
Да и была ль она, вестница чу́дная?..
Вспыхнет на шляпе вместо гостинца,
пятнышко едкое и жемчужное –
память о птице.
Диалог обывателя и поэта о Научно-технической революции
О: «Моя бабушка – староверка,
но она –
Научно-техническая революционерка.
Кормит гормонами кабана.
Научно-технические коровы
следят за Харламовым и Петровым,
и, прикрываясь ночным покровом,
Сексуал-революционерка
Сударкина,
в сердце,
как в трусики безразмерки,
умещающая полнаселения мужского,
подрывает основы
семьи,
личной собственности
и государства.
Посыпай капусту дустом,
не найдешь детей в капусте!
Наш мозг загружен на десять процентов.
Перспективы беспрецедентны,
когда торжествующе
вступит в работу
на сто процентов мозг идиота!
Душой замерев, как на лыжном трамплине!
Явив площадям содержание в формах,
парят сексуальные героини,
как памятники
на гигантских платформах!..»
П: «И все-таки это есть Революция –
в умах, в быту и в народах целых.
К двенадцати стрелки часов крадутся –
но мы носим лазерные, без стрелок!
Восхищенье Терпсихорой –
сочетанье с „Пепсиколой“.
Я – попутчик
Научно-технической революции.
При всем уважении к коромыслам
хочу, чтобы в самой дыре завалющей
был водопровод и движение мысли.
За это я стану на горло песне,
устану –
коллеги поддержат за горло.
Но певчее горло
с дыхательным вместе,
живу,
не дыша от счастья и горя.
И если для чрезвычайных мер
Революция потребует
одного чел. поэта –
я – ЧП НТР!..»
О: «С приветом!..»
П: «При этом
Скажу, вырываясь из тисков стишка,
всем горлом, которым дышу и пою:
„Да здравствует Научно-техническая,
перерастающая в Духовную!“»
Монолог читателя на Дне поэзии 1999…
Четырнадцать тысяч пиитов
страдают во мгле Лужников.
Я выйду в эстрадных софитах –
последний читатель стихов.
Разинувши рот, как минеры,
скажу в ликование:
«Желаю прослушать Смурновых
неопубликованное!»
Три тыщи великих Смурновых
захлопают, как орлы
с трех тыщ этикеток «Минводы»,
пытаясь взлететь со скалы,
ревя, как при взлете в Орли.
И хор, содрогнув батисферы,
сольется в трехтысячный стих.
Мне грянут аплодисменты
за то, что я выслушал их.
Толпа поэтессок минорно
автографов ждет у кулис.
Доходит до самоубийств!
Скандирующие сурово,
Смурновы, Смурновы, Смурновы,
желают на «бис».
И снова, как реквием служат,
Я выйду в прожекторах,
родившийся, чтобы слушать
среди прирожденных орать.
Заслуги мои небольшие,
сутул и невнятен мой век,
средь тысячей небожителей –
единственный человек.
Меня пожалеют и вспомнят.
Не то, что бывал я пророк,
а что не берег перепонки,
как раньше гортань не берег.
«Скажи в меня, женщина, горе,
скажи в меня счастье!
Как плачем мы, выбежав в поле,
но чаще, но чаще,
нам попросту хочется высвободить
невысказанное, заветное…
Нужна хоть кому-нибудь исповедь,
как богу, которого нету!»
Я буду любезен народу
не тем, что творил монумент –
невысказанную ноту
понять и услышать сумел.
Похороны Гоголя Николая Васильича
I. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться…
Н. В. Гоголь. Завещание
I
Вы живого несли по стране!
Гоголь был в летаргическом сне.
Гоголь думал в гробу на спине:
«Как доносится дождь через крышу,
но ко мне не проникнет, шумя, –
отпеванье нелепое слышу,
понимаю, что это меня.
Вы вокруг меня встали в кольцо,
наблюдая, с какою кручиной
погружается нос мой в лицо,
точно лезвие в нож перочинный.
Разве я некрофил? Это вы!
Любят похороны витии,
поминают, когда мертвы,
забывая, пока живые.
Плоть худую и грешный мой дух
под прощальные плачи волшебные
заколачиваете в сундук,
отправляя назад, до востребования».
Летаргическая Нева,
летаргическая немота –
позабыть как звучат слова…
II
«Поднимите мне веки, соотечественники мои,
в летаргическом веке
пробудите от галиматьи.
Поднимите мне веки!
Разбуди меня, люд молодой,
мои книги читавший под партой,
потрудитесь понять, что со мной.
Нет, отходят попарно!
Под Уфой затекает спина,
под Одессой мой разум смеркается.
Вот одна подошла, поняла…
Нет – сморкается!
Вместо смеха открылся кошмар
Мною сделанное – минимально.
Мне впивается в шею комар,
он один меня понимает.
Грешный дух мой бронирован в плоть,
безучастную, как каменья.
Помоги мне подняться, господь,
чтоб упасть пред тобой на колени».
Летаргическая благодать,
летаргический балаган –
спать, спать, спать…
«Я вскрывал, пролетая, гроба
в предрассветную пору,
как из складчатого гриба,
из крылатки рассеивал споры.
Ждал в хрустальных гробах,
как в стручках,
оробелых царевен горошины.
Что достигнуто? Я в дураках.
Жизнь такая короткая!
Жизнь сквозь поры несется в верхи,
с той же скоростью из стакана
испаряются пузырьки
недопитого мною нарзана».
Как торжественно-страшно лежать,
как беспомощно знать и желать,
что стоит недопитый стакан!
III
«Из-под фрака украли исподнее.
Дует в щель. Но в нее не просунуться.
Что там муки господние
перед тем, как в могиле проснуться!»
Крик подземный глубин не потряс.
Двое выпили на могиле.
Любят похороны, дивясь,
детвора и чиновничий класс,
как вы любите слушать рассказ,
как Гоголя хоронили.
Вскройте гроб и застыньте в снегу.
Гоголь, скорчась, лежит на боку.
Вросший ноготь подкладку прорвал
сапогу.
Художники ужинают в парижском ресторане «Кус-кус»
I
Мой собеседник – кроткий,
баско́й!
Он челюсть прикрыл бородкой
как перчаточкою боксер.
«Кус-кус» на меню не сетует – повара не учить!
Мой фантастический собеседник
заказывает – дичь.
«Коровы летают?
Летают.
Неси.
Короны летают? Но в аут.
Мерси».
А красный Георгий на блюде
летел на победных крылах,
где как лебединые клювы,
копыта на белых ногах!
И парочкой на излете
ночном
кричали Тристан и Изольда,
обнявшись, как сендвич с мечом.
Поэты – не куропатки.
Но если раздеть догола,
обломок ножа под лопаткой
сверкнет, как обломок крыла.
А наши не крылья – зонтики
стекают в углу, как китч.
Смакует мой гость: «Экзотика!
Отличнейшая дичь!»
II
Голодуха, брат, голодуха!
Ухо
а ля Ван-Гог. . . . . 150 000 крон
фаршированный вагон
всмятку. . . . . 1000 персон
пятка
съеденного Рокфеллера мл. (Новая Гвинея). . . 10 000 000 000
неочищенная фея. . . . . на 2 персоны
цветочная корзинка Сены
с ручкою моста. . . . . 2 франка
Ирисы. . . . . 2 франка
полисмены в фенах
сидящие, как Озирисы. . . . .
Дебре семилетней выдержки. . . . .
роман без выдержки и урезки. . . . .
Р. Фиш (по-турецки). . . . . 5000 экз.
шиш с маслом. . . . . 450 000
хлеб с маслом. . . . .
блеф с Марсом. . . . . 1 000 000 000 000 000
«Мне нравится тот гарсон
в засахаренных джинсах с бисером»
Записываем:
«1 фиат на 150 000 персон,
3 фиата на 1 персону
Иона. . . . . 2 миллиона лет
сласти власти. . . . . 30 монет
разблюдовка в стиле Людовика
винегрет. . . . . нет
конфеты „Пламенный привет“. . . . . нет
вокальный квинтет. . . . . нет
Голодуха, брат, голодуха
особо в области духа! –
а вместо третьего
мост Александра III. . . . . 188?»
Голодуха, брат, голодуха
от славы, тоски, сластей,
чем больше пропустишь в брюхо,
тем в животе пустей!
Мы – как пустотелые бюсты,
с улыбочкою без дна,
глотаешь, а в сердце пусто –
бездна!
«Рубаем (испанск.), Андрюха!»
Ешь, неизвестно что,
голодуха, брат, голодуха!
Есть только растущий счет.
А бледный гарсон за подносом
летел, не касаясь земли,
как будто схватясь за подножку,
когда поезда отошли…
Ах, кто это нам подмаргивает
из пищ?
Мой собеседник помалкивает –
отличнейшая дичь!
В углу драматург глотает
противозачаточные таблетки.
Завтра его обсуждают.
Как бы чего не вышло!..
На нем пиджачок, как мякиш –
что смертному не достичь.
Отличная дичь – знай наших!
Послушаем, что за спич?
III
На дубу написано «Валя».
Мы забыли, забыли с вами,
не забыли самих названий,
позабыли, зачем писали!
На художнике надпись «сука»,
у собаки кличка «Наука»,
«Правдолюбец» на самодержце.
Ты куда, «Аллея Надежды»?
И зачем посредине забора
изреченье: «Убей ухажора»?
На Луне – «Дж. Армстронг, с любовью»
и «Прогресс» на Средневековье
И, уверовав в слов тождественность
в одиночнейшем из столетий,
кто-то обнял доску, как женщину.
Но это надпись на туалете.
И зачем написано «Лошадь»
на мучительной образине,
в чьих смычковых ногах заложена
одна сотая автомашины?
IV
«Кус-кус» пустеет во мраке,
уносят остатки дичи…
«Дикси!»
Но самая вера злющая –
что было бы революцией
название «Революция»
написано на революции!
И, плюнув на зонт и дождик,
в нелепейший из дождищ
уходят под дула художники –
отличнейшая дичь!
Летающий мужик
В. Л. Бедуле
I
Встречая стадо в давешние леты,
мне объясняла бабушка приметы:
«Раз в стаде первой белая корова,
то завтра будет чудная погода».
II
Коровы, пятясь, как аэротрапы,
пасутся, сунув головы в луга.
И подымались
плачущие травы
по их прощальным шеям в облака.
И если лидер – светлая корова,
то, значит, будет летная погода!
Коровьи отношенья с небесами
еще не удавалось прояснить.
Они, пожалуй, не летают сами,
но понимают небо просинить.
Раз впереди красивая корова,
то утро будет синим, как Аврора.
III
На фермах блещут полиэтилены,
навоз вниз эскалатором плывет
торжественно, как в метрополитене.
Из мрака к свету. И наоборот.
Как зубры ненавидят мотоциклы!
Копытные эпохи ледников
несутся за трещоткой малосильной.
Бедуля ненавидит дураков.
Ведь если лидер – темная корова,
то, значит, будет темная погода.
IV
Ему при Иоанне шапку сдуло,
но не поклон, не хулиганский шик –
Владимира Леонтьича Бедулю
я бы назвал «Летающий мужик».
Летит мужик –
на собственной конструкции,
летит мужик – по Млечному Пути,
лети, мужик!
Держись за землю, трусы.
Пусть снимут стружку.
Легче ведь. Лети!
А если первой скучная корова,
то, значит, будет скучная погода.
V
Он стенгазеты снял как дребедень.
Воздвиг радиостанцию пастушью,
чтоб плыли
сообщения воздушные
в дистанции 12 деревень.
Над Беловежьем звезды колоколили.
И нету рифмы на ответный тост.
Но попросил он прочитать такое!..
А я-то думал, что Бедуля прост.
VI
«Нет правды на земле. Но правды нет
и выше».
Бедуля ищет правду под землей.
Глубоко пашет и, припавши, слышит,
как тяжко ей приходится, родной!
Его и славословили, и крыли.
Но поискам – не до шумих.
Бедуля дует на подземных крыльях!
Я говорю: «Летающий мужик».
Все марты поменялись на июли.
Коровы, что ли, балуют, Бедуля?
VII
Коровы программируют погоды.
Их перпендикулярные соски
торчат,
на руль Колумбовый похожи.
Им тоже снятся Млечные Пути.
Когда взгрустнут мои аэродромы,
пришли, Бедуля, белую корову!
«Теряя свою независимость…»
* * *
Теряя свою независимость,
поступки мои, верней, видимость
поступков моих и суждений,
уже ощущают уздечку,
и что там софизмы нанизывать!
Где прежде так резво бежалось,
путь прежний мешает походке,
как будто магнитная залежь
притягивает подковки!
Безволье какое-то, жалость…
Куда б ни позвали – пожалуйста,
как набережные кокотки.
Какое-то разноголосье,
лишившееся дирижера,
в душе моей стонет и просит,
как гости во время дожора.
И галстук, завязанный фигой,
искусства не заменитель.
Должны быть известными – книги,
а сами вы незнамениты,
чем мина скромнее и глуше,
тем шире разряд динамита.
Должны быть бессмертными – души,
а сами вы смертно-телесны,
телевизионные уши
не так уже интересны.
Должны быть бессмертными рукописи,
а думать – кто купит? – бог упаси!
Хочу отреченья простого
от черт, мне приписанных публикой.
Монархия первопрестольная
в душе уступает республике.
Тоскую о милых устоях.
Отказываюсь от затворничества
для демократичных забот –
жестяной лопатою дворничьей
расчищу снежок до ворот!
Есть высшая цель стихотворца –
ледок на крылечке оббить,
чтоб шли обогреться с морозца
и исповеди испить.
Обстановочка
«Это мой теневой кабинет.
Пока нет:
гардероба
и полн. собр. соч. Кальдерона.
Его Величество Александрийский буфет
правит мною в рассрочку несколько лет.
Вот кресло-катапульта
времен борьбы против культа.
Тень от предстоящей иконы
„Кинозвезда, пожирающая дракона“
(обещал подарить Солоухин).
По слухам.
VI век.
Феофан Грек.
Стол. Кент.
На столе ответ на анкету:
„Предпочитаю Беломор Кенту“.
Вот жены акварельный портрет.
Обн. натура.
Персидская миниатюра.
III век. Эмали лиловой.
Сама, вероятно, в столовой…
Вот моя теневая столовая –
смотрите, какая здоровая!
На обед
все, чего нет»
(след. перечисление ед).
Тень бабушки – салфетка узорная,
вышивала, страдалица, вензеля иллюзорные
Осторожно, деда уронишь!
Пианино. «Рениш».
Мамино.
Видно, жена перед нами играла Рахманинова
Одна клавиша полуутоплена,
Еще теплая.
(Бьет.) Ой, нота какая печальная!
Сама, вероятно, в спальне.
Услышала нас и пошла наводить марафет.
«Уходя, выключайте свет!»
«Проходя через пороги,
предварительно вытирайте ноги.
Потолки новые –
предварительно вымывайте голову».
Вот моя теневая спальня.
Ой, как развалено…
Хорошо, что жены нет.
Тень от Милы, Нади, Тани, Ниннет
+ 14 созданий
с площади Испании.
Уголок забытых вещей!
№ 2-й,
№ 3-й,
№ 8-й – никто не признается чей!
А вот женина брошка.
И платье брошено…
наверное, опять побегла к Аэродромову
за димедролом, и…
Актриса, но тем не менее!
Простите, это дела семейные…
(В прихожей черен и непрост,
кот поднимал загнутый хвост,
его в рассеянности Гость,
к несчастью, принимал за трость.)
Вот ванная.
Что-то странное!
Свет под дверью. Заперто изнутри.
Нет, не верю! Эй, Аэродромов, отвори!
Вот так всегда.
Слышите, переливается на пол вода.
(Стучит.) Нет ответа.
(От страшной догадки он делается
неузнаваем.)
О нет, только не это!..
Ломаем!
Она ведь вчера говорила –
«Если не придешь домой…»
Милая! Что ты натворила!
(Дверь высаживают.)
Боже мой!..
Никого. Только зеркало запотелое.
Перелитая ванна полна пустой глубины.
Сухие, нетронутые полотенца…
Голос из стены:
«А зачем мне вытираться,
вылетая в вентиляцию!»
Бойни перед сносом
Памяти чикагских боен
I
Я как врач с надоевшим вопросом:
«Где
больно!»
Бойни старые
приняты к сносу.
Где бойни?
II
Ангарообразная кирпичага
с отпечатавшеюся опалубкою.
Отпеваю бойни Чикаго,
девятнадцатый век оплакиваю.
Вы уродливы,
бойни Чикаго –
на погост!
В мире, где квадратные
виноградины
собраны в более уродливую гроздь!
Опустели,
как Ассирийская монархия.
На соломе
засохший
навоза кусочек.
Эхом ахая,
вызываю души усопших.
А в углу с погребальной молитвою
при участии телеока
бреют электробритвою
последнего
живого теленка.
У него на шее бубенчик.
И шуршат с потолков голубых
крылья призраков убиенных:
белый бык, черный бык, красный бык.
Ты прости меня, белый убитый.
Ты о чем наклонился с высот?
Свою голову с думой обидной,
как двурогую тачку, везет!
Ты прости, мой печальный кузенчик,
усмехающийся кирасир!
С мощной грудью, как черный кузнечик,
черно-красные крылья носил.
Третий был продольно распилен,
точно страшная карта страны,
где зияли рубцы и насилья
человечьей наивной вины.
И над бойнею грациозно
слава реяла,
отпевая,
словно
дева
туберкулезная,
кровь стаканчиком попивая.
Отпеваю семь тощих буренок,
семь надежд и печалей районных,
чья спина от крестца до лопатки
провисала,
будто палатки…
Но звенит коровий сыночек,
как председательствующий
в звоночек,
это значит:
«Довольно выть.
Подойди.
Услышь и увидь».
III
Бойни пусты, как кокон сборный.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
IV
И я увидел: впереди меня
стояла Ио.
Став на четвереньки,
с глазами Суламифи и чеченки,
стояла Ио.
Нимфина спина,
горизонтальна и изумлена,
была полна
жемчужного испуга,
дрожа от приближения слепня.
(Когда-то Зевс, застигнутый супругой,
любовницу в корову превратил
и этим кривотолки прекратил.)
Стояла Ио,
гневом и стыдом
полна.
Ее молочница доила.
И, вскормленные молоком от Ио,
обманутым и горьким молочком,
кричат мальцы отсюда и до Рио:
«Мы – дети Ио!»
Ио-герои скромного порыва,
мы – и. о.
Ио-мужчины, гибкие, как ивы,
мы – ио,
ио-поэт с призваньем водолива,
мы – ио.
Ио-любовь в объятиях тоскливых
обеденного перерыва,
мы – ио, ио.
ио-иуды, но без их наива,
мы – ио!
Но кто же мы на самом деле?
Или
нас опоили?
Новедь нас родили!
Виновница надои выполняла,
обман парнасский
вспоминала вяло.
«Страдалица!» –
ей скажет в простоте
доярка.
Кружка вспенится парная
с завышенным процентом ДДТ.
V
Только эхо в пустынной штольне.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VI
По стене свисала распластанная,
за хвост подвешенная с потолка,
в форме темного
контрабаса,
безголовая шкура телка.
«Добрый день – я услышал – мастер!
Но скажите – ради чего
Вы съели 40 тонн мяса?
В Вас самих 72 кило.
Вы съели стада моих дедушек, бабушек…
Чту ваш вкус.
Я не вижу вас.
Вы, чай, в „бабочке“,
как член Нью-Йоркской Академии Искусств?
Но Вы помните, как в кладовке,
в доме бабушкиного тепла,
Вы давали сахар с ладошки
задушевным губам телка?
И когда-нибудь лет через тридцать
внук ваш, как и Вы, человек,
провожая иную тризну,
отпевая тридцатый век,
в пустоте стерильных салонов,
словно в притче, сходя с ума, –
ни души! лишь пучок соломы –
закричит: „Кусочка дерьма!“»
VII
Видно, спал я, стоя, как кони.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VIII
Но досматривать сон не стал я.
Я спешил в Сент-Джорджский собор,
голодающим из Пакистана
мы давали концертный сбор.
«Миллионы сестер наших в корчах,
миллионы братьев без корочки,
миллионы отцов в удушьях,
миллионы матерей худущих…»
И в честь матери из Бангладеша,
что скелетик сына несла
с колокольчиком безнадежным,
я включил, как «Камо грядеши?»,
горевые колокола!
Колокол, триединый колокол,
«Лебедь»,
«Красный»
голодом,
только голодом
правы музыка и удар!
Колокол, крикни, колокол,
что кому-то нечего есть!
Пусть хрипла торопливость голоса,
но она чистота и есть!
Колокол, красный колокол,
расходившийся колуном,
хохотом, ахни хохотом,
хороша чистота огнем.
Колокол, лебединый колокол,
мой застенчивейший регистр!
Ты, дыша,
кандалы расковывал,
Лишь возлюбленный голос чист.
Колокольная моя служба,
ты священная моя страсть,
но кому-то ежели нужно,
чтобы с голоду не упасть,
даю музыку на осьмушки,
чтоб от пушек и зла спасла.
Как когда-то царь Петр на пушки
переплавливал колокола.
IX
Онемевшая колокольня.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
ПЕРВОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ
Колокола, гудошники…
Звон. Звон…
Вам,
Художники
Всех времен!
Вам,
Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
Испепелял талант.
Ваш молот не колонны
И статуи тесал –
Сбивал со лбов короны
И троны сотрясал.
Художник первородный –
Всегда трибун.
В нем дух переворота
И вечно – бунт.
Вас в стены муровали.
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
Плясали на костях.
Искусство воскресало
Из казней и из пыток
И било, как кресало,
О камни Моабитов.
Кровавые мозоли.
Зола и пот.
И Музу, точно Зою,
Вели на эшафот.
Но нет противоядия
Ее святым словам –
Воители,
ваятели,
Слава вам!
ВТОРОЕ ПОСВЯЩЕНИЕ
Москва бурлит, как варево,
Под колокольный звон…
Вам,
Варвары
Всех времен!
Цари,
Тираны,
В тиарах яйцевидных,
В пожарищах-сутанах
И с жерлами цилиндров!
Империи и кассы
Страхуя от огня,
Вы видели
в Пегасе
Троянского коня.
Ваш враг – резец и кельма.
И выжженные очи,
Как
Клейма,
Горели среди ночи.
Вас мое слово судит.
Да будет срам,
Да
Будет
Проклятье вам!
I
Жил-был царь.
У царя был двор,
На дворе был кол.
На колу
не мочало –
Человека мотало!
Хвор царь, хром царь,
А у самых хором
Ходит вор и бунтарь.
Не туга мошна,
Да рука мощна!
Он деревни мутит.
Он царевне свистит.
И ударил жезлом,
и велел государь,
Чтоб на площади главной
Из цветных терракот
Храм стоял семиглавый –
Семиглавый дракон.
Чтоб царя сторожил,
Чтоб народ страшил.
II
Их было смелых – семеро,
Их было сильных – семеро,
Наверно, с моря синего
Или откуда с севера,
Где Ладога, луга,
Где радуга-дуга.
Они ложили кладку
Вдоль белых берегов,
Чтоб взвились,
точно радуга,
Семь разных городов.
Как флаги корабельные,
Как песни коробейные.
Один –
червонный, башенный,
Разбойный,
бесшабашный.
Другой – чтобы, как девица,
Был белогруд, высок.
А третий –
точно деревце,
Зеленый городок!
Узорные, кирпичные,
Цветите по холмам…
Их привели опричники,
Чтобы построить храм.
III
Кудри-стружки,
Руки – на рубанки.
Яростные, русские
Красные рубахи.
Очи, – ой, отчаянны!..
При подобной силе –
Как бы вы нечаянно
Царство не спалили!..
Бросьте, дети бисовы,
Кельмы и резцы!
Не мечите бисером
Изразцы.
IV
Не памяти юродивой
Вы возводили храм,
А богу плодородия,
Его земным дарам.
Здесь купола – кокосы,
И тыквы – купола.
И бирюза кокошников
Окошки оплела.
Сквозь кожуру мишурную
Глядело с завитков,
Что чудилось Мичурину
Шестнадцатых веков.
Диковины кочанные,
Их буйные листы,
Кочевников колчаны
И кочетов хвосты.
И башенки буравами
Взвивались по бокам,
И купола булавами
Грозили облакам!
И москвичи молились
Столь дерзкому труду –
Арбузу и маису
В чудовищном саду.
V
Взглянув на главы-шлемы,
Боярин рек:
– У, шельмы, –
В бараний рог!
Сплошные перламутры –
Сойдешь с ума!
Уж больно баламутны
Их сурик и сурьма…
Купец галантный,
Куль голландский,
Шипел: – Ишь, надругательство,
Хула и украшательство.
Нашел уж царь работничков –
Смутьянов и разбойничков!
У них не кисти,
А кистени.
Семь городов, антихристы,
Задумали они.
Им наша жизнь – кабальная,
Им Русь – не мать!
…А младший у кабатчика
Все похвалялся, тать,
Как в ночь перед заутреней,
Охальник и бахвал,
Царевне
Целомудренной
Он груди целовал…
И дьяки присные,
Как крысы по углам,
В ладони прыснули:
– Не храм, а срам!..
…А храм пылал в полнеба,
Как лозунг к мятежам,
Как пламя гнева –
Крамольный храм!
От страха дьякон пятился,
В сундук купчина прятался.
А немец, как козел,
Скакал, задрав камзол.
Уж как ты зол,
Храм антихристовый!..
А мужик стоял да посвистывал,
Все посвистывал, да поглядывал,
Да топор рукой все поглаживал…
VI
Холод, хохот, конский топот
да собачий звонкий лай.
Мы, как дьяволы, работали,
а сегодня – пей, гуляй!
Гуляй!..
Девкам юбки заголяй!
Эх, на синих, на глазурных
да на огненных санях…
Купола горят глазуньями
на распахнутых снегах.
Ах!
Только губы на губах!
Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.
По соборной, по собольей,
по оборванной Руси –
Эх, еси! –
Только ноги уноси!
Завтра новый день рабочий
грянет в тысячу ладов,
Ой вы, плотнички, пилите
тес для новых городов.
Го-ро-дов?
Может, лучше для гробов?..
VII
Тюремные стены.
И нем рассвет.
И где поэма?
Поэмы – нет.
Была в семь глав она –
Как храм в семь глав.
А нынче безгласна –
Как лик без глаз.
Она у плахи.
Стоит в ночи.
. . . . . . . .
И руки о рубахи
Отерли палачи.
РЕКВИЕМ
Вам сваи не бить, не гулять по лугам.
Не быть, не быть, не быть городам!
Узорчатым башням в тумане не плыть.
Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!
Ни белым, ни синим – не быть, не бывать,
И выйдет насильник губить-убивать.
И женщины будут в оврагах рожать,
И кони без всадников – мчаться и ржать.
Сквозь белый фундамент трава прорастет.
И мрак, словно мамонт, на землю сойдет.
Растерзанным бабам на площади выть.
Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!
Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда…
Врете,
сволочи,
Будут города!
Над ширью вселенской
В лесах золотых
Я,
Вознесенский,
Воздвигну их!
Я – парень с Калужской,
Я явно не промах.
В фуфайке колючей,
С хрустящим дипломом.
Я той же артели,
Что семь мастеров.
Бушуйте в артериях,
Двадцать веков!
Я тысячерукий –
руками вашими,
Я тысячеокий –
очами вашими.
Я осуществляю в стекле и металле,
О чем вы мечтали,
о чем – не мечтали…
Я со скамьи студенческой
Мечтаю, чтобы здания
Ракетой
стоступенчатой
Взвивались в мирозданье!
И завтра ночью тряскою
В 0,45
Я еду Братскую
Осуществлять!..
…А вслед мне из ночи
Окон и бойниц
Уставились очи
Безглазых глазниц.
Вступаю в поэму, как в новую пору вступают.
Работают поршни,
соседи в ремнях засыпают.
Ночной папироской
летят телецентры за Муром.
Есть много вопросов.
Давай с тобой, Время,
покурим.
Прикинем итоги.
Светло и прощально
горящие годы, как крылья, летят за плечами.
И мы понимаем, что канули наши кануны,
что мы, да и спутницы наши, –
не юны,
что нас провожают и машут лукаво
кто маминым шарфом, а кто –
кулаками…
Земля,
ты нас взглядом апрельским проводишь,
лежишь на спине, по-ночному безмолвная.
По гаснущим рельсам
бежит паровозик,
как будто
сдвигают
застежку на «молнии».
Россия любимая, с этим не шутят.
Все боли твои – меня болью пронзили.
Россия,
я – твой капиллярный сосудик,
мне больно когда –
тебе больно, Россия.
Как мелки отсюда успехи мои, неуспехи,
друзей и врагов кулуарных ватаги.
Прости меня, Время,
что много сказать
не успею.
Ты, Время, не деньги,
но тоже тебя не хватает.
Но люди уходят, врезая в ночные отроги
дорог своих
огненные автографы!
Векам остаются – кому как удастся –
штаны – от одних,
от других – государства.
Его различаю. Пытаюсь постигнуть,
чем был этот голос с картавой пластинки.
Дай, Время, схватить этот профиль, паривший
в записках о школе его под Парижем.
Прости мне, Париж, невоспетых красавиц.
Россия, прости незамятые тропки.
Простите за дерзость,
что я этой темы касаюсь,
простите за трусость,
что я ее раньше не трогал.
Вступаю в поэму. А если сплошаю,
прости меня, Время,
как я тебя часто
прощаю.
* * *
Струится блокнот под карманным фонариком.
Звенит самолет не крупнее комарика.
А рядом лежит
в облаках алебастровых
планета –
как Ленин,
мудра и лобаста.
1
В Лонжюмо сейчас лесопильня.
В школе Ленина? В Лонжюмо?
Нас распилами ослепили
бревна, бурые как эскимо.
Пилы кружатся. Пышут пильщики.
Под береткой, как вспышки, – пыжики.
Через джемперы, как смола,
чуть просвечивают тела.
Здравствуй, утро в морозных дозах!
Словно соты, прозрачны доски.
Может, солнце и сосны – тезки?!
Пахнет музыкой. Пахнет тесом.
А еще почему-то – верфью,
а еще почему-то – ветром,
а еще – почему не знаю –
диалектикою познанья!
Обнаруживайте древесину
под покровом багровой мглы.
Как лучи из-под тучи синей,
бьют
опилки
из-под пилы!
Добирайтесь в вещах до сути.
Пусть ворочается сосна,
словно глиняные сосуды,
солнцем полные дополна.
Пусть корою сосна дремуча,
сердцевина ее светла –
вы терзайте ее и мучайте,
чтобы музыкою была!
Чтобы стала поющей силищей
корабельщиков, скрипачей…
Ленин был
из породы распиливающих,
обнажающих суть вещей.
2
Врут, что Ленин был в эмиграции.
(Кто вне родины – эмигрант.)
Всю Россию,
речную, горячую,
он носил в себе, как талант!
Настоящие эмигранты
пили в Питере под охраной,
воровали казну галантно,
жрали устрицы и гранаты –
эмигранты!
Эмигрировали в клозеты
с инкрустированными розетками,
отгораживались газетами
от осенней страны раздетой,
в куртизанок с цветными гривами –
эмигрировали!
В драндулете, как чертик в колбе,
изолированный, недобрый,
средь великодержавных харь,
средь нарядных охотнорядцев,
под разученные овации
проезжал глава эмиграции –
царь!
Эмигранты селились в Зимнем.
А России сердце само –
билось в городе с дальним именем
Лонжюмо.
3
Этот – в гольф. Тот повержен бриджем.
Царь просаживал в «дурачки»…
…Под распарившимся Парижем
Ленин
режется
в городки!
Раз! – распахнута рубашка,
раз! – прищуривался глаз,
раз! – и чурки вверх тормашками –
рраз!
Рас-печатывались «письма»,
раз-летясь до облаков, –
только вздрагивали бисмарки
от подобных городков!
Раз! – по тюрьмам, по двуглавым
ого-го! –
Революция играла
озорно и широко!
Раз! – врезалась бита белая,
как авроровский фугас –
так что вдребезги империи,
церкви, будущие берии –
раз!
Ну играл! Таких оттягивал
«паровозов»! Так играл,
что шарахались рейхстаги
в 45-м наповал!
Раз!..
…А где-то в начале века
человек, сощуривши веки,
«Не играл давно», – говорит.
И лицо у него горит.
4
В этой кухоньке скромны тумбочки,
и, как крылышки у стрекоз,
брезжит воздух над узкой улочкой
Мари-Роз,
было утро, теперь смеркается,
и совсем из других миров
слышен колокол доминиканский,
Мари-Роз,
прислоняюсь к прохладной раме,
будто голову мне нажгло,
жизнь вечернюю озираю
через ленточное стекло,
и мне мнится – он где-то спереди,
меж торговок, машин, корзин,
на прозрачном велосипедике
проскользил,
или в том кабачке хохочет,
аплодируя шансонье?
или вспомнил в метро грохочущем
ослепительный свист саней?
или, может, жару и жаворонка?
или в лифте сквозном парит,
и под башней ажурно-ржавой
запрокидывается Париж –
крыши сизые галькой брезжут,
точно в воду
погружены,
как у крабов на побережье,
у соборов горят клешни,
над серебряной панорамою
он склонялся, как часовщик,
над закатами, над рекламами,
он читал превращенья их,
он любил вас, фасады стылые,
точно ракушки в грустном стиле,
а еще он любил Бастилию –
за то, что ее срыли!
И сквозь биржи пожар валютный,
баррикадами взвив кольцо,
проступало ему Революции
окровавленное лицо,
и глаза почему-то режа,
сквозь сиреневую майолику
проступало Замоскворечье,
все в скворечниках и маевках,
а за ними – фронты, Юденичи,
Русь ревет
со звездой на лбу,
и чиркнет фуражкой студенческой
мой отец на кронштадтском льду,
папа, это ведь несмертельно?
Папа, как ты в годах глухих?
Мы родились от тех метелей,
умираем теперь от них.
Вот зачем, мой Париж прощальный,
не пожар твоих маляров –
вижу стартовую площадку
узкой улочки Мари-Роз!
Он отсюда мыслил ракетно.
Мысль его, описав дугу,
разворачивала парапеты
возле Зимнего на снегу!
(Но об этом шла речь в строках
главки 3-й, о городках.)
5
В доме позднего рококо
спит, уткнувшись щекой в проспекты,
спит,
живой еще, невоспетый
Серго,
спи, Серго, еще раным-рано,
зайчик солнечный через раму
шевелится в усах легко,
спи, Серго,
спи, Серго, в васильковой рубашечке,
ты чему во сне улыбаешься?
Где-то Куйбышев и Менжинский
так же детски глаза смежили.
Что вам снится? Плотины Чирчика?
Первый трактор и кран с серьгой?
Почему вы во сне кричите,
Серго?!
Жизнь хитра. Не учесть всего.
Спит Серго, коммунист кремневый.
Под широкой стеной кремлевской
спит Серго.
6
Ленин прост – как материя,
как материя – сложен.
Наш народ – не тетеря,
чтоб кормить его с ложечки!
Не какие-то «винтики»,
а мыслители,
он любил ваши митинги,
Глебы, Вани и Митьки.
Заряжая ораторски
философией вас,
сам, как аккумулятор,
заряжался от масс.
Вызревавшие мысли
превращались потом
в «философские письма»,
в 18-й том.
* * *
Его скульптор лепил. Вернее,
умолял попозировать он,
пред этим, сваяв Верлена,
их похожестью потрясен,
бормотал он оцепенело:
«Символическая черта!
У поэтов и революционеров
одинаковые черепа!»
Поэтично кроить Вселенную!
И за то, что он был поэт,
как когда-то в Пушкина – в Ленина
бил отравленный пистолет!
7
Однажды, став зрелей, из спешной
повседневности
мы входим в Мавзолей, как в кабинет
рентгеновский,
вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас,
и Ленин, как рентген, просвечивает нас.
Мы движемся из тьмы,
как шорох кинолентин:
«Скажите, Ленин, мы –
каких Вы ждали, Ленин?!
Скажите, Ленин, где победы и пробелы?
Скажите – в суете мы суть не проглядели?..»
Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно
прозрачное чело горит лампообразно.
«Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?»
И Ленин отвечает.
На все вопросы отвечает Ленин.
«17 июня 1806 г. Здесь видел я опыт искусства Лейтенанта Хвостова, ибо должно отдать справедливость, что одною его решимостью спаслись мы, и столько же удачно вышли мы из мест, каменными грядами окруженных».
«Я должен отдать справедливость искусству гг. Хвостова и Давыдова, которые весьма поспешно совершили рейсы их…»
«18 октября 1807 г. Когда я взошел к Капитану Бухарину, он, призвав караульного унтер-офицера, велел арестовать меня. Ни мне ни Лейтенанту Хвостову не позволялось выходить из дому и даже видеть лицо какого-либо смертного… Лейтенант Хвостов впал в опасную горячку.
Вот картина моего состояния! Вот награда, если не услуг, то по крайней мере желания оказать оные. При сравнении прошедшей моей жизни и настоящей сердце обливается кровью и оскорбленная столь жестоким образом честь заставляет проклинать виновника и самую жизнь.
«Я представлял ей край Российской посуровее и притом во всем изобильной, она была готова жить в нем…»
Хэбитаг – построенное в Монреале жилое сооружение нового типа из отдельных квартир, сгруппированных, как кубики.
Последние комментарии
1 день 8 часов назад
1 день 8 часов назад
1 день 9 часов назад
1 день 20 часов назад
1 день 21 часов назад
1 день 21 часов назад