загрузка...
Перескочить к меню

Альманах «Мир приключений», 1973 № 18 (fb2)

- Альманах «Мир приключений», 1973 № 18 (пер. Б. Е. Мескин, ...) (и.с. Альманах «Мир приключений»-18) 3.5 Мб, 919с. (скачать fb2) - Евгений Дмитриевич Симонов - Альберт Валентинов - Дмитрий Александрович Биленкин - Сергей Георгиевич Жемайтис - Анатолий Алексеевич Безуглов

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ 1973 ГОД, ВЫПУСК 2













Художник В.Сальников




Болдырев В. В ТИСКАХ Приключенческая повесть

В издательстве “Детская литература” выходила повесть В.Болдырева “Гибель Синего орла”. Дальний Север в годы Великой Отечественной войны. В поисках новых пастбищ молодые специалисты и пастухи Нижне-Колымского совхоза с оленьими стадами пробиваются сквозь дебри Омолонской тайги. Они открывают в горной тайге “пастбищное Эльдорадо” и основывают новый оленеводческий совхоз.

Чукотский юноша Пинэтаун находит в Синем хребте свою невесту, анаульскую девушку Нангу. Вадим — руководитель похода — встречает на Омолоне дочь польских революционеров Марию. Они полюбили друг друга, по жизнь разлучила их: Мария с родителями уезжает в Польшу и Вадим теряет ее след…

В романтической повести “Геутваль”, над которой сейчас работает В.Болдырев, рассказывается о дальнейшей судьбе знакомых читателю героев. “В тисках” — первая часть этой книги.

ГЕУТВАЛЬ

Морозная мгла застилала глубокую белую долину. Воспаленными глазами я искал внизу желанное стойбище, но увы: ничто не оживляло нетронутой белизны. Над холодной, пустой долиной возносились снежные громады. Нестерпимой стужей веяло с мертвых, обледенелых вершин.

Неужели в этой замерзшей стране нет жизни и схватка с северной пустыней проиграна?

Вчера я раздал собакам последние порции корма. Только что проскочил узкую трубу Голубого перевала.

В пятидесятиградусный мороз нелегко было пролезть с голодными псами сквозь эту обмерзшую щель. Не стихая, дул дьявольский ветер, сбивая с ног собак, обжигая лицо, пронзая меха точно шилом. Кухлянку и капюшон заковало ледяной коркой, ресницы смерзлись, я окоченел и потерял надежду выбраться из ледяной ловушки.

Лишь на спуске к Анадырю пришел в себя. Собаки, спасаясь от смертельного холода, прорвались сквозь ущелье и неслись сломя голову вниз по белому желобу. Мы перевалили главный водораздел и очутились в самом сердце Анадырского края, там, где начинаются истоки Анадыря.

Нарта скользила все быстрее и быстрее, проваливаясь в туманную пропасть. Неожиданно впереди на снегу зазмеились голубоватые борозды. Они спускались по склону на дно перевальной ложбины и уходили куда-то вниз, в снежную муть распадка.

Лыжный след?!

Я забыл о морозе и ветре. Неужели цель дальнего похода близка и след приведет к людям — в неведомые долины? Двадцать лет назад сюда ушли с оленями последние крупные оленеводы Чукотки.

Что сталось с беглецами? Удастся ли раздобыть у них оленей для Великого кольца совхозов?

Почуяв человека, собаки ринулись по лыжне, повизгивая от возбуждения. След оставили широкие охотничьи лыжи. Слишком поздно я заметил грозящую опасность. Освирепевшие псы могли настигнуть охотника, идущего впереди, и растерзать его…

Стальное лезвие остола,[1] вонзаясь в наст, взметало облако снежной пыли. Однако нарта, разогнавшись с перевала, продолжала скользить с прежней скоростью, и затормозить ее на крутом спуске было невозможно.

Я увидел внизу черную точку, двигавшуюся по дну узкой белой ложбины.

Человек!

Собаки, заметив путника, навалились с хриплым воем на постромки. Изголодавшиеся псы точно взбесились. Что тут было делать? На снегу отчетливо чернела прямая фигурка лыжника. Он спускался, не замечая надвигающейся опасности. Я заорал что есть мочи, но крик потонул в густом морозном воздухе. Человек скользил на лыжах, не оборачиваясь. На темном меху кухлянки поблескивала винтовка, белел убитый песец, перекинутый через плечо.

Вздыбив шерсть на загривках, оскалив волчьи клыки, захлебываясь от сдавленного воя, собаки настигали охотника. Ничто не могло их остановить. Я различал уже опушку меховой кухлянки, хвостики крашеного меха на рукавах, узорчатые торбаса. Меня чем-то поразила тонкая, гибкая фигура охотника.

И вдруг человек в мехах обернулся, круто затормозил, желая, видимо, убраться с дороги. Но спастись в тесной ложбине было негде. Быстрым движением он сорвал винчестер, откинул малахай…

Черные косы упали на плечи, обвивая смуглое лицо с огромными темными глазами.

Девчонка?!

Она замерла, пораженная внезапным видением, готовая дать отпор разъяренной упряжке.

Смутно помню, что случилось потом. Гаркнув команду передовику, я вцепился в дугу и опрокинул тяжелую нарту. Все смешалось в дикий клубок. Перевертываясь на крутом спуске комом, нарта врезалась в кучу воющих собак, постромки перепутались. Кувырком мы скатывались по снежному склону. Сознание отлетело, я не чувствовал толчков и ударов. Казалось, что качусь с большой мягкой горы и разглядываю себя откуда-то издали, с непомерной высоты.

Очнулся на снегу около перевернутой нарты. Где-то рядом скулили собаки. Кружилась голова, сопки плыли каруселью. Не хотелось шевелиться. Сквозь розовую пелену я видел чьи-то черные глаза, полные участия и тревоги.

Пелена пропала, сопки остановились. Из тумана выплыло девичье лицо, золотистое от полярного загара. Приподнявшись на локтях, я молчаливо разглядывал охотницу. Это была совсем еще юная чукчанки. Опустившись на колени, стискивая крепкими смуглыми пальцами потертый меховой капор, юная дикарка с острым любопытством рассматривала неожиданного гостя.

На снегу у широких лыж, подбитых камусами, лежал пушистый песец с простреленным глазом. Только меткий стрелок мог сразить в глаз пугливого зверя. У чукчей женщины не охотятся. Откуда принесло охотницу в эту дикую долину?

Весь я был в снегу, потерял шапку. Уши и лицо стыли на крепком морозе. Перевернув на полном ходу нарту, удалось сбить собак, и девушка осталась невредимой.

— Как тебя зовут? — спросил я.

В глазах незнакомки мелькнули и погасли искорки. Не отвечая, она с любопытством смотрела на меня своими темными удлиненными глазами.

После разлуки с Марией я терпеть не мог девиц. Но что-то в этой девчонке привлекало. Может быть, прямой, ясный взгляд внимательных глаз, смотревших с искренним участием, или губы, словно вырезанные острым резцом, придававшие ее лицу выражение скрытой энергии.

— Кто ты? — повторил я по-чукотски.

— Геутваль… — едва слышно ответила она.

Облокотившись на нарту, стал растирать снегом онемевшие щеки и уши. Слабость уходила, возвращались силы. Руки и ноги были целы, спуск кувырком окончился благополучно.

— На, возьми… — прошептала Геутваль, протягивая свой малахай.

Понимал я ее с трудом — она говорила на каком-то незнакомом чукотском наречии. Быстрым движением девушка накинула меховой капор на мою взъерошенную голову, подхватила винчестер и, махнув рукавичкой, побежала вверх по склону. Ее маленькие торбаса с опушкой из меха росомахи ловко ступали по развороченному насту. На мгновение девушка обернулась, на лице ее мелькнула улыбка: она отправилась искать потерянную шапку.

Ну и вспахали мы наст! Словно плуг прошелся вниз по ложбине. Опираясь на сани, я встал. Ноги едва держали, руки не слушались. Напрягая последние силы, разом перевернул нарту и принялся распутывать постромки — освобождать сбившихся в клубок собак. Наконец я распутал упряжь. Ездовики успокоились и легли, повизгивая зализывали ссадины и ушибы.

Скрип снега насторожил псов, они заворчали. Сверху сбегала Геутваль в моей оленьей шапке. Ее глаза блестели, лицо раскраснелось, волосы и мех пыжика искрились инеем. Чем-то близким и родным повеяло от нее. Вот такой снегурочкой, закутанной в побелевшие меха, впервые предстала передо мной Мария на далеком Омолоне.

Давно уехала она в Польшу, не писала и не отвечала на письма — видно, забыла. Только в романах описывают настоящую любовь, а в жизни все получается по-иному: женское сердце непостоянно, любовь женщины мимолетна и оставляет после себя лишь горечь…

Геутваль я встретил сумрачно. Молча мы обменялись шапками. Я положил ее лыжи и песца на сани, хорошенько притянул арканом и кивнул, приглашая садиться. Собаки рванули и понесли вниз. Нарту подбрасывало на застругах,[2] позади вихрем кружилась снежная пыль. Геутваль крепко уцепилась за мой пояс. Сквозь мех я почти ощущал тепло ее рук, и мне это было приятно. Я старался подавить непрошеное чувство.

Быстрее и быстрее катились мы вниз. Обледенелые вершины поднимались выше и выше к белесому зимнему небу. Наконец собаки выбежали на дно широкой белой долины. Нарта с крошечными фигурками людей, вероятно, казалась здесь песчинкой, затерявшейся среди снежных великанов.

До сих пор во сне я вижу эту замерзшую, голую и печальную долину. Со всех сторон нас плотно обступали обледенелые сопки. Ни кустика, ни деревца на утрамбованном ветрами снежном панцире. Лишь горбятся повсюду ребристые заструги.

— Где твое стойбище? — спросил я притихшую спутницу.

— Недолго ехать надо… — Голос ее почти терялся в хрустальном, замороженном воздухе.

— Кто живет там?

По-чукотски я говорил плоховато и старался подбирать самые простые слова.

— Отец, мать, Тынетэгин, Ранавнаут еще… две яранги стоят…

— Охотники вы?

— Пастухи мы… Оленей Тальвавтына пасем.

— Тальвавтына?!

Я затормозил нарту и обернулся. Неужто нашел, что искал? Передо мной ютилась на санях пастушка Тальвавтына. Когда-то он согнул в бараний рог всю Чаунскую тундру. А в тридцатом году удрал со своими стадами в глубь Анадырских гор и не появлялся больше на побережье. Лишь смутные слухи ходили по тундре о многочисленных табунах его, бродивших где-то у истоков Анадыря. Собираясь в поход, я рассчитывал встретиться с ним в неприступных горах и купить у него оленей для новых совхозов Дальнего строительства.

За Голубым перевалом, в двух переходах отсюда, пробирались по следу моей упряжки Костя и Илья. Они вели длинный караваи оленьих нарт, груженных тюками обменных товаров: пестрым ситцем, бархатом, бисером, табаком, чаем, свинцом, порохом и разным скарбом для оленеводов.

Вез Костя на своей нарте и кожаный мешок, набитый деньгами, которые я получил два месяца назад разом, наличными, по чеку Дальнего строительства в Певеке. На силу денег мы особенно не надеялись и прихватили поэтому целую передвижную факторию. Ведь в глубине Анадырских гор, на последнем острове прошлого, деньги, вероятно, не имели цены…

Я спросил пастушку, далеко ли яранга Тальвавтына. Но она не ответила, мотнув лишь головкой. Уж после я узнал, что Геутваль впервые видела русского человека и не решилась указать место, где жил некоронованный король Анадырских гор.

Нарта катилась по твердому скользкому насту, подпрыгивая на застругах. Нетерпеливо я оглядывал пустую, безлюдную долину. Куда запропастилось стойбище? Далеко же ушла Геутваль охотиться — ну и смелая девчонка! Собаки заводили черными носами — почуяли, видно, жилье.

И вдруг вдали, у подножия высокой двуглавой сопки, замаячили дымки. Двумя синеватыми столбиками они поднимались в морозном сумраке. Короткий зимний день окончился, небо потемнело, зажигались звезды. Долина погружалась в загадочный полумрак. Натягивая потяг,[3] собаки ринулись к близкому стойбищу.

С волнением ждал я встречи с людьми, бежавшими от натиска времени. Как живут они тут, сохраняя законы старой тундры, оторванные от всего мира?!

Появление незнакомой упряжки встревожило стойбище. Из ближней яранги выскочили люди, закутанные в меха. Запах чужого стойбища подгонял упряжку. Ощетинившись, собаки защелкали волчьими клыками. Пришлось затормозить нарту и поставить на прикол, не доезжая стойбища.

Геутваль соскользнула на снег и побежала к яранге. Взбеленившиеся псы, натягивая потяг, рвались за ней. Я успокаивал их тумаками. Наконец одичавшая свора угомонилась и легла. Девушка, взмахивая малахаем, горячо говорила что-то людям у яранги, указывая па сопки, откуда мы спустились.

Не раз за долгий путь к Голубому перевалу мне представлялась первая встреча с отшельниками Анадырских гор. Мог ли я вообразить, что так просто все получится и нашей дружбе с кочевниками поможет маленькая охотница?!

Встретил меня коренастый старик в заплатанной кухлянке. Красноватое скуластое лицо бороздили глубокие морщины, воспаленные веки щурились, лучики морщин расходились от глаз.

Едва слышно он произнес чукотское приветствие:

— Етти — пришел ты?

— И-и… да… — ответил я. — Здравствуй, старина.

Старик поспешно пожал протянутую руку шершавыми, узловатыми пальцами. Было что-то приниженное в сгорбленной фигуре, робкое и заискивающее в еще живом взгляде. Вытащив трубку и кисет, я протянул ему табак. Пастух торопливо извлек костяную трубочку и дрожащими пальцами, не уронив ни пылинки, набил запальник. Звякнуло огниво, блеснули искорки — задымила трубка. Старик затянулся, зажмурился.

— Ой… долго не курил, один мох остался… — прошептал он на странном чукотском наречии.

Это был отец Геутваль. Звали его Гырюлькай. Видно, Тальвавтын не баловал своих пастухов.

Рядом, опершись па длинноствольную бердану, стоял крепкий, широкоплечий юноша. Глубокий вырез кухлянки обнажал смуглую шею, выпуклую грудь. Старенькие меховые штаны и короткие чукотские плеки[4] ловко облегали длинные, как у лося, ноги. Молодой чукча был очень похож на Геутваль.

— Здравствуй, Тынетэгин…

Юноша с недоумением поглядывал на протянутую руку. Видно, ему впервые приходилось так здороваться. Но вот он решительно худощавой ладонью тронул кончики моих пальцев.

Геутваль, с интересом наблюдавшая всю сцену, откинула истертый рэтэм,[5] приглашая в ярангу. Держалась она свободно и независимо.

Зимняя чукотская яранга — довольно странное сооружение. Круглый шатер из оленьих шкур натянут на шесты. Внутри подвешивается полог — небольшая меховая комната без окон и дверей. В яранге на деревянных клюшках висит закопченный котел — здесь варят пищу. Дым свободно поднимается к дымовому отверстию, где скрещиваются потемневшие от копоти шесты. Вся жизнь семьи зимой проходит в пологе.

Поманив рукой, Геутваль исчезла под шкурами. Отряхнув снег с камусов, сбросив кухлянку, я приподнял чаургин[6] и очутился в тепле жилья впервые за многие недели странствования по снежной пустыне. Это было чертовски приятно!

Язычок пламени теплился в плошке старинного чукотского светильника. Вместо фитиля горел высушенный мох, пропитанный жиром. Полог устилали зимние оленьи шкуры, стены и потолок были сшиты из таких же мохнатых шкур. У низенького столика на корточках сидела старушка в стареньком керкере[7] и расставляла потрескавшиеся фарфоровые чашки с отбитыми ручками.

Черные с проседью волосы старушка собрала в узел. Доброе морщинистое лицо сохраняло следы прежней красоты, и в его чертах угадывалось сходство с Геутваль. Вероятно, это была мать девушки. Охотница тихо рассказывала о нашей встрече, и старушка любопытно поглядывала на бородатого гостя (у меня за время странствования отросла великолепная борода).

— Садись… — кивнула Геутваль на пеструю оленью шкуру — почетное место, у задней портьеры полога.

Девушка распоряжалась как маленькая хозяйка стойбища; наверное, ее любили и баловали в семье. Я спросил Геутваль, как зовут ее мать.

— Эйгели… — отвечала она.

Эго прозвище рассмешило меня. “Эйгели” означало по-русски “ветер переменный”, что явно не соответствовало, по крайней мере теперь, скромному виду старушки. В полог вошла молодая чукчанка, тоже в керкере, с болезненным, бледным, но миловидным лицом, жена Тынетэгина — Ранавнаут. Она дичилась, почти не поднимала глаз и молчаливо помогала Эйгели расставлять посуду.

Так я познакомился со всеми обитателями стойбища, сыгравшими столь важную роль в последующих событиях…

Явились Гырюлькай и Тынетэгин. Они успели накормить собак и принесли кусок оленины и мороженую рыбину. Оба кряхтели, словно втаскивали в полог целую оленью тушу. Так полагалось встречать гостей. Вероятно, это был последний продовольственный запас семьи, терпевшей острую нужду.

Эйгели вытащила из самодельного ящичка единственное блюдечко и посеревший кусочек сахара, невесть сколько времени хранившийся для редкого гостя. Ранавнаут подала в полог кипящий медный чайник. Старушка достала из своего ящичка тощий замшевый мешочек и вытряхнула на морщинистую ладонь последние крошки чая…

Я выбрался из полога и вышел из яранги. Спустилась дивная лунная ночь. Снежная долина, облитая призрачным сиянием, переливалась блестками, алмазной пылью искрились яранги. Синеватые тени сопок улеглись на блистающий снег. Распеленав нарту, я достал рюкзак с продовольствием (здесь было чем угостить анадырских робинзонов). Вернувшись в полог, уставил столик банками компотов и варенья, сгущенного молока и какао, насыпал груду печенья и галет, раскрыл пачки сахара и плитку чая лучшей, тысячной, марки.

Молчаливо разглядывали обитатели далекого стойбища невиданную роскошь. Ножом я раскрыл консервы. Тынетэгин настрогал мороженой рыбы. Рыба слегка протухла, и потому всем нравилась. Ранавнаут принесла блюдо дымящейся вареной оленины. Геутваль устроилась рядом со мной на пестрой шкуре. Впечатлительная, с огненным воображением, она довольно свободно разбирала мой чукотский жаргон и взяла на себя роль переводчицы. Невольно я сравнивал юную чукчанку с Нангой — искал в ней тихости, скромности, робости, замешательства. Но дикая охотница не походила на робкую невесту Пинэтауна. Она кипела энергией, живостью и была остра па язычок.

В пологе стало жарко. Женщины откинули комбинезоны, мужчины стянули кукашки и остались полунагие. Этот чукотский обычай ушел в прошлое в современных приморских селениях, где чукчи живут в домах. Здесь же, на стойбище, затерянном в неприступных горах, иначе и не поступишь. Ведь у пастухов Тальвавтына не было ни рубашек, ни платьев; меховая одежда надевалась, как у предков, на голое тело.

Пришлось стянуть свою лыжную куртку и остаться в сорочке, потемневшей от копоти. Было ли это приличнее первозданной наготы — не знаю. Я старался не смотреть на смуглую фигурку Геутваль, точно вылитую из бронзы Майолем. Никто не замечал моего смущения.

Завязалась оживленная беседа. Выбирая простейшие обороты чукотской речи, я рассказывал о новых поселках на побережье Чукотки, где чукчи живут в домах с электрическим светом, молодые люди учатся; те, кто честно трудится, покупает на факториях вот такие же продукты, а стада оленей принадлежат не одному человеку, а всем.

Гырюлькай слушал печально, опустив голову; Геутваль и Тынетэгин — жадно, с загоревшимися глазами. Я спросил старика, почему так бедно они живут, хоть и пасут огромные оленьи табуны Тальвавтына? Все притихли, долго молчал старик и наконец ответил:

— Маленькие люди мы… нет у нас оленей, большой человек Тальвавтын — не сосчитаешь у него табуны. Много ему должны — до смерти не отдать!

— Сгинь, сгинь он совсем! — выпалила Геутваль, сверкнув глазами. — Тальвавтын злой, богатый, хитрый, как лисица…

— Девку, — кивнул Гырюлькай на дочь, — Тальвавтын четвертом женой хочет брать, в, се равно силой — ничего нам не дает, чаю, табака, мяса. Три дня назад говорил: не пойдет охотой — помощники, как дикую сырицу,[8] арканами свяжут, возьмут вместо долгов к нему в ярангу.

— Убивать их буду… — тихо сказал Тынетэгин.

Юноша нахмурился, сжал ствол берданки. Он не расставался с винтовкой даже в пологе. Невольно вспомнилась давняя встреча в Сванетии. Эта маленькая страна в центре высокогорного Кавказа не соединялась еще дорогой с Черноморским побережьем, и мне довелось побывать там с первой своей экспедицией. У сванов сохранялась кровная родовая месть. На турбазе, в палатке походной парикмахерской, мы встретили молодого свана в круглой сванской шапочке, с винтовкой на ремне. Так он и брил бороды туристам — не расставаясь с винтовкой, каждую минуту опасаясь мести кровника. Тынетэгин напомнил мне этого свана.

Вдруг яранга вздрогнула и зашаталась, полог зашевелился. Кто-то дергал, хлестал ярангу ремнями и хрипло кричал по-чукотски:

— Эй вы, находящиеся в пологе, вылезайте! Эй вы, находящиеся в пологе…

Геутваль побледнела и замерла. Испуганно притихли женщины. Гырюлькай сидел неподвижно, подавленно опустив голову. Тынетэгин, щелкнув затвором берданки, метнулся из полога. Подхватив лыжную куртку, я выкатился за ним.

— Подожди, Тынетэгин!

Набросив куртку, я шагнул наружу. Тынетэгин стал рядом, плечо к плечу, с винтовкой наперевес. Против входа в ярангу стояли, с винчестерами в руках, двое чукчей в мехах. Дула винтовок холодно поблескивали полированной сталью.

— Убирайтесь, шелудивые росомахи… — зло прохрипел юноша.

Появление из яранги бородатого незнакомца привело в замешательство нарушителей спокойствия. Это были крепкие парни с угрюмыми лицами.

— Какомей![9] — воскликнул один.

— Таньг![10] — глухо откликнулся другой.

Окончательно привели их в смятение ездовые псы. Проснувшись от суматохи, они выбрались из сугроба, как привидения, и, обнажив клыки, вздыбив загривки, ринулись к пришельцам. Только опрокинувшаяся нарта удержала их. Двое с винчестерами пустились наутек, точно быстроногие олени, перепрыгивая заструги. Нам достались два аркана, накинутые на шесты яранги.

— Борода твоя пугала… — засмеялся Тынетэгин. На скулах юноши блестели проступившие капельки пота.

Из яранги выглянула, тревожно озираясь, Геутваль. Юноша рассказал, что случилось. Девушка порывисто приникла ко мне щекой, мокрой от слез. Ей было чуждо притворство, она не лгала и не фальшивила, просто в ее натуре было что-то драматическое, и выразить свои чувства иначе она не могла. Я осторожно погладил ее блестящие черные волосы.

— Не плачь, дикая важенка, не будешь ты четвертой женой Тальвавтына.

Мороз загнал нас в полог. Стоит ли говорить о радости, охватившей этих простых людей. Даже Гырюлькай поднял голову и сказал, что весьма возможно, нападавшие будут бежать так долго, что упустят нечто стоящее в этой яранге.

Геутваль выпрямилась, словно стебелек после бури. Плутовка опять откинула свой керкер, и в полог снова явилась юная Ева, смутившая меня совершенно. Девушка усердно подкладывала в мою плошку лучшие кусочки оленины и наконец поднесла половину оленьего сердца, другую положила на свою тарелку.

— Спасибо, Геутваль…

Неожиданно она поднялась на колени, своими смуглыми пальцами коснулась моей бороды, провела по усам и тихо засмеялась.

— Сядь, сядь, бесстыдная… — добродушно прикрикнул на дочь Гырюлькай.

Эйгели и Ранавнаут смешливо поглядывали на свою любимицу.

Гырюлькай спросил, что привело меня в далекие горы, к Тальвавтыну. Мой ответ удивил старика; он покачал вихрастой головой:

— Мэй, мэй, мэй![11] Как думаешь менять живых оленей? Тальвавтын только убитых оленей дает, живых не меняет… Хочет один самый большой табун держать.

— Ого!

Ловкач сохранил в сердце Анадырских гор все старые порядки. В свое время крупные оленеводы на Дальнем Севере избегали продавать живых оленей, ревниво оберегая свою монополию на живое богатство тундры. Бесконечно трудно будет поладить с Тальвавтыном!

Долго еще пили чай. Тынетэгин и Геутваль расспрашивали и расспрашивали о неведомом, манящем мире за перевалами. Гырюлькай так и не понял, для чего мне понадобились олени. Снова и снова я растолковывал старикану, что такое совхозы и для чего нужны олени у золотых приисков, где люди с машинами копают золото. Старым пастух никак не мог взять в толк, чьи же будут олеин.

Ужни окончился. Женщины убрали посуду. Тынетэгин и Ранавнаут ушли спать в свою ярангу. Эйгели развернула заячье одеяло во весь полог. Геутваль рассказала, что заячьи шкурки для одеяла она добыла сама на охоте. Старики улеглись у светильника. Геутваль выскользнула из керкера и юркнула под одеяло.

Светильник погас, и полог утонул в кромешной тьме. Под заячьим одеялом было тепло. Образ смуглой охотницы трогал в душе давно позабытые струны. Неужели Геутваль вытеснит милый образ Марии?

Я гнал прочь эту мысль. Ведь я любил Марию, хоть она и не отвечала на письма: забыла, видно, свою клятву.

Не помню, как заснул; не знаю, сколько времени спал. Проснулся внезапно, в полной тьме, от странного ощущения: что-то теплое, мягкое, нежное покоилось на откинутой руке. Я лежал не шевелясь.

“Что же это такое, где я?!”

Осторожно протянул свободную руку. На моей ладони, прижавшись теплой щечкой, крепко спала Геутваль.

КОНФИДЕНЦИАЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

Прежде чем продолжить рассказ о Геутваль и злоключениях, постигших нас в Анадырских горах, вернемся на два месяца назад — в столицу Золотого края…

Сплю, что ли, и вижу удивительный сон? Вместо заснеженной Омолонской тайги — стены в лакированных панелях, натертый паркет, прикрытый пушистым ковром, высокие окна с шелковыми гардинами, дубовый письменный стол, затянутый зеленым сукном, с табуном телефонов на зеркальном стекле.

За столом, в квадратном кожаном кресле, седой генерал, плотный, коренастый, краснолицый, в кителе с колодками орденов, с широкими генеральскими погонами, шитыми золотом…

Несколько часов назад летчик выхватил меня из дебрей снежной Омолонской тайги в чем был: в замшевой куртке, меховых торбасах, с охотничьим ножом в расписных ножнах.

В своих омолонских пущах я одичал. Не знаю, куда девать руки, слова запропастились куда-то, забыл и поздороваться. Генерал усмехнулся, вышел из-за стола, протянул руку. Я сдавил генеральскую ладонь.

— Ну, ну. Кожаный чулок, полегче…

Ростом он невелик, хоть и широк в плечах. Посматривает снизу вверх. Не решаюсь садиться, переминаюсь, как медведь. Вспотел даже.

— Эх, детинушка, и все у вас на Омолоне такие? Слышал о ваших подвигах в дебрях. Говорят, в воде не тонешь, в огне не горишь…

Генерал вернулся на свое место. Я утонул в мягком кресле напротив.

“Так вот он каков, хозяин Колымского края, генерал-лейтенант, начальник Дальнего строительства”.

Генерал смотрит из-под седых бровей прямо в глаза острым, всепроникающим взглядом. В светлых глазах вспыхивают искорки.

— Как же умудрился с того света явиться? — рассмеялся он, кивнув на развернутую перед ним газету.

“Вот так штука! Неужели старый номер сохранился у него?”

История действительно была интересная. После пожара Омолонской тайги и бесследного исчезновения табуна пас “похоронили”. Районная газета поместила прочувствованный некролог. Особенно много хвалебных эпитафий досталось на мою долю.

— Выкарабкались, товарищ генерал…

— И заодно порушили королевство Синего орла?

— Само рухнуло, как трухлявое дерево…

— Сомневаюсь… — нахмурился он и о чем-то задумался.

“Зачем я ему понадобился в такую пору — глубокой полярной ночью, когда и самолеты на Север почти не летают? Не наломали ли дров в Синем хребте? Крутой нрав у старика, загонит, чего доброго, прямо из кабинета, куда Макар телят не гонял…”

С тоской поглядываю в окно. Вижу заснеженные приморские сопки, обындевевшие скалы материка. Каменной грудью они уперлись в белый щит замерзшего моря. Под окнами пустая площадь, обставленная многоэтажными домами. Ветер раздувает по асфальту белые струйки поземки. Площадь дымится, словно зимняя тундра перед бураном.

— Трухлявое дерево долго не падает, валить его нужно… — вдруг жестко говорит генерал. — Правильно сделал… Потому и вызвал тебя, Вадим, по важному делу.

Генерал встал, раздвинул на стене шторы, открыв большущую карту Колымского края.

— Вот полюбуйся — наши горные управления…

— Ого!

Штриховка на карте почти слилась в огромную дугу вокруг Колымы, Индигирки и Яны.

— Вот эта, синяя штриховка, — объяснял начальник строительства, — освоенные районы золотодобычи. Знаешь сам: вздыбили мы там тайгу, дороги проложили, добываем золото машинами. А красная — перспективные районы. Видал? Твой Омолон геологи недавно заштриховали, а главное вот… сюда смотри — Чукотка. Золота там, видно, немало…

С изумлением разглядываю карту. Карминовая штриховка покрыла Омолон, Анюй, Полярное побережье Чукотки, Анадырь…

— Черт побери! Да откуда же на Чукотке взялось золото? Никто и не слыхивал о нем!

— Бог послал… — усмехнулся генерал. — Только вот беда: не дает покоя это золото соседям. Помнишь историю Калифорнии и Аляски?

Я развел руками. Генерал сказал:

— Читал я архивы русской дипломатической службы, когда собирался на Колыму — принимать край… 130 лет назад русские поселения, редуты, форты и крепости красовались на западном побережье Америки от Аляски до Сан-Франциско. Российские промышленники[12] осваивали дикие американские берега с необыкновенным рвением и упорством. Делами Русской Америки управляла российская компания.

Самый южный форт и поселение Росс российские колумбы поставили в 1813 году рядом с Сан-Франциско, неподалеку от устья Сакраменто. Калифорния тогда принадлежала, как ты должен знать, испанцам. Росс служил житницей для наших поселенцев Аляски. Обитатели Росса занимались хлебопашеством, разводили скот, покупали зерно у испанцев — отправляли на Аляску на кораблях компании.

По соседству с фортом Росс устроился подданный Соединенных Штатов бывший капитан швейцарской гвардии Зутер. Он тоже занялся хлебопашеством и скотоводством, рассчитывая нажить состояние на торговле с русскими. В долине Сакраменто построил усадьбу, крепость, защищенную пушками, завел даже личную гвардию, привез сельскохозяйственных рабочих с Гавайских островов. В 1842 году ухитрился купить у нашей компании под заклад своего поместья форт Росс со всеми прилегающими землями. А спустя шесть лет рабочие Зутера случайно открыли баснословные золотые россыпи Сакраменто, прогремевшие на весь мир.

Волна американских золотоискателей захлестнула Калифорнию, и Соединенные Штаты прибрали ее к рукам вместе со всем золотом…

— Дьявольщина! Выходит, товарищ генерал, упустили мы из рук Эльдорадо?!

— Ну, сохранить за собой все золотые россыпи Сакраменто, пожалуй, не удалось бы — слишком далека была Россия, слишком мутный людской вал всколыхнуло золото Калифорнии. А получить свою долю золотых богатств могли. Разом окупить расходы на строительство Русской Америки, сильного Тихоокеанского флота, неприступных крепостей на западном побережье Аляски.

— Откуда же Зутер раздобыл деньги для постройки собственной крепости?

— Вот это и осталось загадкой. Зутер бежал из Швейцарии гол как сокол. А потом вдруг всплыл в испанской Калифорнии с паспортом гражданина Соединенных Штатов. Продав форт Росс авантюристу, мы упустили не только Эльдорадо… Продвигаясь дальше и дальше на север по западному берегу Америки, американские золотоискатели открывали новые и новые золотые клады: Фразер, знаменитые золото-серебряные жилы Сьерры-Невады, россыпи Стахина. За ними шагали американские солдаты. Золотой след привел к Русской Аляске. Искатели наживы поняли, что нащупали величайший золотоносный пояс…

Я слушал генерала с жадным интересом.

— Вот тут, — продолжал он, — американцы и придумали проект Российско-Американского телеграфа. Линия его должна была пересечь все русские владения на Аляске, Берингов пролив подводным кабелем, Чукотский полуостров, далее выйти к Гижиге и по берегу Охотского моря к Владивостоку, В перспективе эту линию американцы предлагали соединить с Петербургом, Пекином, Нью-Йорком. Проблема по тому времени, конечно, грандиозная и заманчивая. С поразительной быстротой американские разведочные партии устремились обследовать трассу будущей телеграфной линии в Русской Аляске и в Сибири.

Но вот что странно, Вадим, трассу будущего телеграфа наметили точно по “золотому поясу”! Смотри: Сан-Франциско, Сакраменто, устье знаменитого Фразера, Стахин, дальше Аляска, а в Сибири — у подножия такого же горного барьера, что и у западных берегов Америки. Первые же находки, сделанные телеграфной компанией в наших владениях на Аляске, убедили американцев, что они идут по верному следу. Вот послушай, что писал в своем донесении в Петербург главный правитель Русской Америки князь Максутов… — Генерал вытащил потертую записную книжку и громко прочел: — “…Американская телеграфная компания открыла в наших владениях около горы святого Ильи золото в столь огромном количестве, что даже находятся самородки ценностью в 4–5 тысяч долларов…”

А вот что писала “Нью-Йорк геральд”: “…эта гора есть начало и глава золотоносной цепи, пролегающей по Калифорнии, Неваде, Мексике, Средней и Южной Америке. Почему не предположить, что в ней скрываются прииски богаче всех прочих, лишь бы добраться до них…”

Видал, что пишут, черти полосатые: “лишь бы добраться до чих…” Хитроумными дипломатическими маневрами и подкупом царского двора Соединенным Штатам удалось купить у России Аляску накануне открытия ее легендарных золотых богатств.

— А телеграфная компания? — спросил я.

— Была быстренько ликвидирована “в связи с прокладкой трансатлантического подводного кабеля”. После покупки Аляски американцы нашли сумасшедшее золото Клондайка на Юконе. Позже они не раз пытались проникнуть на Чукотку, отлично понимая, что великий золотоносный пояс уходит из-под рук на нашу сторону. В двадцатые годы, пользуясь отдаленностью края и разрухой, царившей в России, американцы понастроили свои фактории на Чукотке, отправляли проспекторов[13] искать золото на чужой земле. А сейчас за проливом пронюхали о чукотском золоте, действуют тем же манером. Вот смотри…

Он развернул на столе карту Аляски и Чукотки, изображенных на одном листе.

— Зашевелились на том берегу: войска, флот пригнали, военные базы как ошалелые строят. Видишь: северо-западные берега Аляски, Алеутские острова, подковой охватывают Чукотку…

— Ого!

— Только теперь не проведешь, шиш с маслом! — усмехнулся генерал. — Шагнем туда с машинами, дорогами, людьми. И может быть, очень скоро… — Глаза его стали колючими. — Неизбежно!

Весь этот разговор кажется сном. Может быть, потому, что слишком внезапно перенесся из гущи Омолонской тайги в комфортабельный кабинет генерала. Молчаливо рассматриваю карту Аляски.

Об охране северных рубежей я как-то не задумывался. Они казались такими недосягаемыми, далекими от событий, потрясавших мир, надежно укрытыми самой природой. Да и война окончилась, наши войска вошли в Берлин…

Я сказал об этом генералу.

— В общем, тишь, да гладь, да божья благодать… Вот… полюбуйся, — указал он на громадное пятно, заштрихованное на карте черной тушью.

Черная сеть затянула все внутренние районы Чукотско-Анадырского края: верховья Анюев, Чауна, Амгуэмы, Анадыря, Пенжины, подобралась к Омолону.

— Смотри, территория с пол-Франции! У нас под самым носом, рядом с твоим Омолоном, засели последние богачи и шаманы Чукотки. Знаешь, сколько у них оленей? Только не упади с кресла — двести тысяч! Они и делают в горах Чукотки политику. Правят этим “государством” крупные оленеводы, короли тундры, почище твоего Синего орла. На американцев надеются, что порядки им прежние вернут.

А Буранов, Золотой зуб. мямлит, цацкается с ними. Тут зубастая нужна голова, мертвая хватка, как у тебя, когда королевство Синих орлов рушил…

Генерал насупился, испытующе поглядывает, словно ожидает ответа. Я молчу, не зная, что отвечать.

“Бурановым, что ли, недоволен? Жаль, что не успел встретиться с ним перед конфиденциальным разговором. Адъютант генерала прямо с аэродрома, минуя Управление Оленеводства, доставил меня в этот роскошный кабинет”.

— Читал вашу с Бурановым докладную записку. Кольцо совхозов вокруг золотых приисков без чукотских оленей не построишь. Организовал Буранов совхоз в верховьях Чауна. А “шакалы” тундры окружили своими табунами дальние стада и полсовхоза тяпнули. Буранов и в ус не дует, мудрит — надеется на постепенную коллективизацию… А нам ждать нельзя, сам понимаешь, — генерал стукнул кулаком по столу, — трухлявое дерево валить нужно! — Он в упор посмотрел мне в глаза. — Ну, атаман, возьмешь булаву?

Мне стало не по себе. Судьба Буранова висела на волоске. Я любил Андрея за полет мысли, за размах, душевное отношение к людям. Генерал предлагал мне всю полноту власти. Конечно, я мечтал строить Великое кольцо оленеводческих совхозов, но Андрей столько сил положил на его основание…

Генерал спокойно ждал ответа, словно понимая мое замешательство.

— Строить кольцо совхозов, товарищ генерал, нужно вместе с Бурановым, а меня пошлите на Чукотку — оленей добывать у крупных оленеводов.

Генерал сдвинул брови, насупился. Не любил, когда перечили.

Наши взгляды скрестились…

Дальстрой в те времена был могущественной организацией. Начальник Дальнего строительства, в сущности, был хозяином огромного края.

И вдруг что-то доброе, мягкое засветилось в ясных, холодноватых глазах под нависшими седыми бровями.

— Эх и дикие оленеводы друг за друга уцепились — водой не разольешь! Любому инженеру только дай полномочия…

Я осмелел:

— На Чукотке, товарищ генерал, оленей силой брать нельзя. Скупить побольше важенок надо у богатеев для наших совхозов.

— Да что они, дурачки, что ли, — рассердился начальник строительства, — не продадут они нам оленей!

— Товары для обмена привезем — продадут. Отгородились они на своих плоскогорьях от всего мира, нужны им товары как воздух…

Генерал задумался, помрачнел. Пауза затянулась.

— Пожалуй, ты прав, — наконец сказал он, — начнем с этого… Товары, охрану тебе выделим. Полсотни людей хватит?

— Охраны мне никакой не нужно. Костю, еще Илью с Омолона заберу…

— Да они же вас укокошат! — рявкнул генерал. — Недавно торгашей уложили. Из Анадыря к ним пробрались.

Об этом случае я слышал еще на Омолоне. Но представители фактории явились к оленеводам с оружием.

— В тундре, товарищ генерал, с оружием в гости не ходят.

— Да как же иначе? — удивился он. — Кулачье. С этими чертями на бога надейся, а сам не плошай!

— С товарами пожалуем, мирно…

— Не пойму я вас, что за люди? — развел руками генерал. — Одичали со своими оленями. И Буранов то же твердит, одно слово — лесные бродяги. Кстати, Вадим, как твои личные дела?

— Личные?!

— Нашлась ли чудная Мария? — добродушно усмехнулся он.

Я покраснел. “Откуда знает о Марии? Буранов, что ли, все рассказал?”

— Плохо, товарищ генерал, потерялась в Польше, два года ничего не пишет.

— Да-а, война… — вздохнул генерал и опустил поседевшую голову. — Друга я, Вадим, потерял, всю гражданскую войну вместе прошли. И сам виноват… Если жива на белом свете твоя суженая, — встрепенулся он, — разыщем. Обязательно. Сообщу тебе на Чукотку.

— Спасибо, товарищ генерал!

— Ну, иди отдыхай, лесной стрелок, в гостинице номер забронирован, только, чур, о разговоре нашем помалкивай. Утром пусть Буранов ко мне зайдет. Сохранил ты ему башку. — Глаза под нависшими бровями потеплели, морщины разгладились. Генерал встал. — Прощай, гвардеец, не поминай лихом, коли не встретимся.

Ох и сдавил я на прощание генеральскую ладонь! Вылетел из роскошного кабинета точно пробка, сбежал по широкой лестнице, перепрыгивая через ступеньки, подмигнул опешившему вахтеру, плечистому русоволосому с густым чубом солдату, и, нахлобучив пушистую оленью шапку, вырвался вихрем на волю.

Темнело. На площади кружились снежные космы, свистел ветер, грохотали железные крыши, колючие иглы жалили разгоряченное лицо. Началась пурга — частая зимняя гостья столицы Золотого края.

Искать Буранова было уже поздно. Я отправился в гостиницу. Радостно было на душе. Предстояла новая одиссея — рискованное путешествие на загадочные внутренние плоскогорья Чукотско-Анадырского края…

Поздно вечером в гостиницу позвонила секретарша генерала и сообщила, что подписан приказ о моем переводе с Омолона в Магадан, в Главное управление строительства заместителем Буранова, и о срочной командировке в Певек “для проведения широких закупочных операций в центральной Чукотке”.

Генерал сдержал слово: Буранов остался во главе Оленеводческого управления, я получал широкие полномочия и должен был вылететь на Север без промедления.

Долго не засыпал я в ту ночь, склонившись над картой, в пустом, неуютном номере гостиницы. На месте внутренних плоскогорий Чукотки, куда меня посылали, растекалось большое белое пятно неизведанных земель. Оно казалось загадочным и туманным. Как встретят нас отшельники Анадырских гор? Уцелеют ли на плечах буйные наши головушки?

Утром я пошел в Оленеводческое управление.

Буранов ходил из угла в угол маленького кабинета, увешанного цветными картами оленьих пастбищ. Высокий, лобастый, с каштановыми прядями, спадающими на выпуклый лоб, он курил папиросу за папиросой.

Андрей держал приказ генерала. Молча он стиснул мою руку. Все было ясно без слов.

— Андрей, генерал вызывает тебя…

— Знаю, — улыбнулся Буранов. — Столкнулись мы, Вадим, с ним. Хочет он кольцо совхозов единым махом построить — оленей силой взять у крупных чукотских оленеводов. А все это не так просто. Совхозы не карточные домики — сразу не построишь. Кучу денег отваливает, успевай только поворачиваться.

— Да ведь это здорово, Андрей! Эх, и размахнемся с тобой…

— Здорово, да не очень, — нахмурился Буранов, — дров можно наломать сгоряча. Ты, Вадим, романтик, человек чувства. Тебя покоряет размах. А ведь для строительства кольца совхозов в непроходимой горной тайге надо изучить пастбища, маршруты дальних перегонов оленей, собрать опытных пастухов, специалистов, раздобыть, наконец, уйму оленей и… честным путем, чтобы не оттолкнуть простых людей чукотской тундры…

— А мы, Андрей, как Петр флот строил — собственными руками. Я заберусь на Чукотку, в самое ее пекло, все там вверх тормашками переверну, оленей добуду, и честным, как ты говоришь, путем, а ты наши табуны с Чукотки через Омолон принимай, готовь в тайге пастбища, людей, снаряжение новым совхозам. Помнишь, как на Омолоне мечтали?!

— Ох и горячая ты голова, Вадим! — рассмеялся Буранов. — Не так просто все это сделать — сам знаешь. Последние могикане встретят вас не с распростертыми объятиями. Удивляюсь, как генерал согласился на скупку оленей? Ведь я, в сущности, предлагал ему то же самое.

Буранов задумчиво прошелся по кабинету.

— Ну, Вадим, мне пора, — спохватился он. — Вот тебе печать, ключи от сейфа, располагайся. Теперь ты мой заместитель. Рад, что вместе работать будем.

Буранов быстро собрал в папку какие-то документы, откинул пряди со лба.

— Пойду на прием…

Я остался один в кабинете среди раскрашенных молчаливых карт…

“СНЕЖНЫЙ КРЕЙСЕР”

Пурга бушует во мраке полярной ночи на льду замерзшего океана. Вокруг — кромешный ад: исступленно пляшут снежные космы, хлещут с неистовой силой оголенные торосы. Ветер стонет, свистит, сшибает с ног все живое, тащит в воющую темь.

Обрушился “южак” — ураганный ветер. Здесь, у грани двух полушарий, он поднимает пурги чудовищной силы, дующие педелями. Не дай бог в такую пургу оказаться в пути. Меха леденеют, нестерпимая стужа пронзает до костей, и человек замерзает, если не закопается в снег.

Белые космы яростно бьются в смотровые стекла. Могучие порывы сотрясают кабину, и дикий, заунывный вой заглушает рев мотора и лязг гусениц. Широкий, смутный луч прожектора едва пробивает крутящуюся снежную муть, освещая перед носом идущей машины фирновый панцирь с ребрами застругов и грядами мелких торосов.

Мы давим их широкими стальными гусеницами.

В просторной кабине тепло и уютно. Фосфорическим светом горят циферблаты контрольных приборов. Крошечная лампочка освещает большой штурманский компас. Водитель, поблескивая белками глаз, гонит машину точно по курсу сквозь сумятицу пурги.

В руках у меня микрофон. В шлем вшиты наушники. Иногда спрашиваю, все ли в порядке, и знакомый хрипловатый голос Кости, смешиваясь с воем пурги, отвечает: “Порядок, Вадим, трещин нету. Так гони…”

Под защитой техники полярная стихия бессильна причинить вред. Как странно складывается судьба человека. Два года назад я встретил Буранова в кабине вездехода на льду Колымы, и он казался пришельцем из иного, нереального мира.

Теперь, облеченный еще более высокими полномочиями, одетый в такую же респектабельную канадскую куртку, я веду по льду полярного океана целый поезд.

Странный у пего вид: впереди мчится, сметая все на своем пути, тягач с утепленной кабиной, похожей на кузов бронированного автомобиля. Он тянет две сцепленные грузовые платформы на полозьях, с высокими бортами из досок. Платформы доверху нагружены мешками муки и сахара, ящиками с плиточным чаем и маслом, галетами и печеньями, тюками черкасского табака — бесценным для нас грузом.

Платформы накрыты брезентом и накрепко увязаны просмоленными канатами.

В кильватере грузовых саней грохочет гусеницами второй тягач с такой же утепленной кабиной. На буксире у него еще одна платформа с бочками горючего, углем, бревнами и разным путевым скарбом.

К платформе прицеплен походный дом на полозьях, с освещенными иллюминаторами, с дымящей трубой на обтекаемой крыше.

Свирепый ветер срывает клочья дыма и уносит их прочь. На кабинах тягачей горят прожекторы. Они освещают мятущуюся снежную пелену таинственными зеленоватыми лучами. В смутных огнях наш караван, вероятно, кажется фантастическим снежным крейсером, скользящим по льду океана.

Впереди головной машины, скрытая пургой, во всю прыть скачет упряжка из дюжины отборных псов. На длинной нарте сгорбились две фигуры в обледенелых мехах. Груза на собачьей нарте нет. Лишь походная рация с прутом антенны отличает ее от охотничьей нарты. Она несется впереди каравана, точно рыбка-лоцман перед носом акулы.

В нарте — Костя и Илья. Это наше “сторожевое охранение”. Они высматривают трещины.

И все-таки… чувствуем себя на льду океана не в своей тарелке. Под нами стометровые глубины, тракторный поезд весит полсотни тонн. Что, если лед не сдержит? Не могу побороть невольного опасения…

После памятного разговора с генералом я вылетел из Магадана на специальном самолете, через Омолон в Певек. На Омолоне мы приняли на борт Костю с Ильей. Втискиваясь в крошечный самолет с тюками походного снаряжения, Костя ворчал:

— Своих дел, что ли, на Омолоне мало? Кой черт несет нас, Вадим, в Певек?

Невидимое за сопками солнце освещало Омолонскую котловину малиновым светом. Тополя и чозении,[14] опушенные изморозью, склонялись над замерзшей протокой. Свежесрубленные домики совхоза, заметенные сугробами, приютились среди мохнатых коричневых лиственниц. Из труб поднимались к розоватому небу ватные столбики дыма. За лесом горбились малиновые заснеженные сопки.

Тишиной и спокойствием веяло от мирной, идиллической картины.

В самом деле, куда несет нас из теплого, насиженного гнезда? Грустно расставаться с Омолоном. Здесь все выстроено собственными руками, тайга исхожена вдоль и поперек.

Дверка кабины захлопнулась, взревел мотор, самолет развернулся, взметая лыжами снежную пыль, и понесся по белому полю замерзшей протоки, подпрыгивая на застругах. Приникли к иллюминаторам, прощаясь с Омолоном…

И вот тяжелый караван, громыхая гусеницами, несется сквозь воющую темь по льду Чаунской губы. Широким языком замерзший залив глубоко врезается в чукотскую тундру. Это видно на морской карте, развернутой у меня на коленях. Идем курсом на устье Чауна, где разместилась база оленеводческого совхоза, организованного Бурановым.

Там снарядим свой торговый олений караван. Оттуда кратчайшим путем можно проникнуть в сердце Чукотки, к отшельникам Анадырских плоскогорий.

Прокладываю курс, орудуя транспортиром и линейкой, как заправский штурман. Кажется, ледовый рейс окончится благополучно: сделали половину пути — вышли на середину Чаунской губы.

Пурга не стихает, беснуется с прежней силой; снежные космы бьются в зеркальные окна, как подстреленные чайки. Словно плывем в белых волнах. Хорошо за стеклами утепленной кабины! Клонит ко сну, укачивает на пружинистых подушках комфортабельных сидений. Вспоминаю трудные дни перед выходом в снежный рейс…

В Певек мы перелетели с Омолона без всяких приключений. На следующий день в кабинете начальника Горного управления состоялось бурное совещание. Против экспедиции во внутреннюю Чукотку возражали местные ветераны. На Чукотке они прожили много лет и утверждали, что сейчас не время для такой операции. Опыт окружной торговой экспедиции окончился плачевно: представители фактории были убиты при весьма загадочных обстоятельствах, да и случай с разгромом стад Чаунского совхоза, зашедших в верховья Анюя, тоже свидетельствовал о неблагоприятной обстановке.

Старожилы предлагали подождать завершения коллективизации в районах, прилегающих к неспокойному сердцу Чукотки.

— Время не ждет! — рявкнул из своего угла Костя. — Давно нужно было кулачье прижать. А вы цацкаетесь, двадцать лет ходите вокруг да около. А они оленей у Чаунского совхоза хапнули? Хапнули. Местных работников к себе не пускают? Не пускают. К “верхним людям” их отправляют? Отправляют. Несознательных тундровиков вокруг себя мутят? Мутят. Сила тут нужна…

Характер у Кости горячий, решительный. Слишком экспансивное выступление вызвало недовольные реплики.

Старожилы, работавшие среди чукчей по двадцать лет, великолепно изучили их прямодушный характер и предпочитали действовать убеждением, примером, увещеванием. В этом они видели смысл национальной политики в неосвоенных районах Чукотки.

Я задумался.

“Не странно ли, что в последние годы эти увещевания не давали толку? В центральной Чукотке происходили какие-то непонятные сдвиги. Стада крупных оленеводов увеличивались, власть их укрепилась, подняли голову шаманы, хозяйство Чукотки, разорванное на два непримиримых полюса — коллективное в приморских районах и откровенно частновладельческое во внутренних территориях, — плясало на месте. Правильны ли эти полумеры сейчас, когда жизнь всего края готова так стремительно шагнуть вперед?”

Последнее слово в те времена оставалось за представителями Дальнего строительства. Но я так погрузился в собственные мысли, что не заметил наступившей тишины.

— Ну, так что будем делать? — нетерпеливо спросил ведущий собрание начальник Горного управления, посматривая в нашу сторону.

— Золото не ждет, — сейчас нужны… более решительные действия, — ответил я. — Торговый караван необходимо снаряжать, и немедленно…

Тут поднялся молчавший до сих пор молодцеватый полковник, оставив на спинке кресла шинель. По-военному коротко он заявил, что гарантировать безопасность каравана во внутренних районах можно только с хорошо вооруженной охраной.

Костя одобрительно хмыкнул и громко зашептал:

— Шут с ними, Вадим, возьмем охрану, переоденем их в кухлянки, оружие в спальные мешки спрячем!

Я встал:

— Нет… охраны, оружия не возьмем… Таков приказ генерала.

Полковник развел руками, соболезнующе покачал головой и сел, поправив на блестящем ремне кобуру пистолета…

Мне так ясно представились эпизоды совещания, что я забыл о пурге, не слышал зловещего воя урагана, рокота мощного мотора.

…В снаряжении каравана приняли участие все, кто был на совещании. Иными словами — вся администрация Певека. Разногласия были позабыты, делалось все, что возможно. Нас провожали так, словно мы отправлялись в пасть дракона.

Особенно помог нам главный механик Горного управления — худой человек с грустными темными глазами и длинным лицом в глубоких морщинах, удивительно похожий на любимого моего писателя Александра Грина. Все его величали Федорычем и относились с большим почтением.

Руки у него были просто золотые. В механической мастерской он творил чудеса с разбитыми вдрызг машинами, отслужившими свой срок моторами, поломанными гусеницами, обретавшими у него вторую жизнь и действовавшими безотказно в любую певекскую стужу.

С бригадой своих промасленных помощников механик в несколько суток оборудовал наш “снежный крейсер” — утеплил кабины мощных тягачей, смастерил необыкновенно прочные грузовые платформы на полозьях, построил обтекаемый вагончик с корабельными койками в два яруса, печкой и хитроумной системой труб-обогревателей.

В те времена тракторные поезда редко ходили на большие расстояния, а если и осмеливались пускаться в путь, терпели бедствия в снегах Чукотки…

Посматриваю на щиток с освещенными приборами. Думаю о размахе начатого дела. С помощью “снежного крейсера” мы единым махом забрасываем громадный груз по льду Чаунской губы в преддверие центральной Чукотки. И кроме того, поднимаем на ноги ослабевший Чаунскнй совхоз. Подцепили к своему поезду целую платформу товаров и снаряжения для совхоза и везем в вагончике на полозьях новое подкрепление — смену специалистов с семьями.

С горячей признательностью вспоминаю Федорыча. Встает перед глазами его тощая фигура, грустные глаза. Какое горе гнетет его? Сейчас он спит в вагончике после очередной вахты. Старший механик сопровождает наш караван до Усть-Чауна и после выгрузки в оленеводческом совхозе вернется с тракторным поездом обратно в Певек.

Покачиваясь в мягком кресле, я незаметно задремал…

Очнулся от страшного толчка и скрежета. Кабина накренилась, я свалился на водителя. Сквозь смотровое стекло в смутном луче прожектора вижу зубастый зеленоватый излом вздыбленной льдины, черную, как чернила, вспененную воду океана, клубящуюся на морозе паром.

Гусеницы, лязгая по льдине, вращаются с бешеной скоростью в обратную сторону, но тягач не подвигается: что-то мешает ему выбраться из ловушки. Медленно, юзом соскальзывает он по накренившейся льдине к воде.

— Дверь! — заорал водитель, выключая задний ход.

Свою дверцу открыть он не может — она уже повисает над зияющей полыньей.

Дальше помню все, как в полусне: рванул ручку, выскочил на обледенелую гусеницу и, не замечая вихря пурги, гигантским прыжком перемахнул край вздыбленной льдины, трещину с водой и плашмя рухнул на заснеженный целый лед. На меня наваливается водитель, прыгнувший вслед за мной.

Не чувствуя холода, барахтаемся на краю полыньи. Льдина качнулась, полезла вверх, трактор, опрокидываясь набок, покатился по льдине и тяжело плюхнулся в воду, окатив нас веером холодных брызг. В полынье что-то забулькало, забурлило. Еще секунду под водой светил прожектор призрачным сиянием, освещая зеленоватую воду и громаду трактора, медленно уходящего вглубь. Буксирный трос натянулся, врезался в лед. Но тяжелые сани, груженные продовольствием, не сдвинулись с места. Погрузившись в воду, трактор потерял в весе и не мог осилить тридцатитонной махины. Тягач повис на тросе в холодной морской пучине.

Драматическая сцена, разыгравшаяся в несколько секунд, ошеломила нас. Бродим по краю полыньи, вглядываясь в неспокойную воду. Ветер безжалостно хлещет лица колючим снегом. Второй тягач, осторожно подвигаясь вперед, освещает прожектором место катастрофы. К нам бегут люди. Из (нежной сумятицы вынырнула Костина упряжка.

Собрались вокруг полыньи, поглотившей головную машину.

— Дьявольщина! Откуда взялась, проклятая?! — удивляется Костя.

Десять минут назад он проехал тут с нартой и не заметил и признаков трещины. Видно, тяжести трактора не выдержала льдина, непрочно смерзшаяся с ледяным полем; край ее опустился, и машина ухнула в полынью. Пройди мы на пять метров вбок — и несчастья не случилось бы.

Льдина растрескалась. Осколки ее плавали в темной, как чернила, воде, сталкивались острыми боками, терлись о туго натянувшийся трос.

Пурга бушевала пуще прежнего, торжествуя победу. Люди, обсыпанные снегом, молчаливо толпились, точно у могилы. Вода курилась на морозе паром. Что могли мы предпринять на льду океана, в кромешной тьме пурги? Неужели придется бросать груз и бесславно возвращаться в Певек, на радость скептикам, предвещавшим печальный исход экспедиции?

Тут кто-то вспомнил о Федорыче, безмятежно спавшем в вагончике. Костя помчался будить его. Федорыч явился тотчас. Невыспавшийся, в короткой, не по росту, кухлянке, он молчаливо осмотрел место происшествия. Промерил своими метровыми шагами ширину полыньи. Попросил принести с грузовых саней рейку — смерил толщину льда и глубину, на которой повис трактор, обследовал прочность льда. Все это он делал спокойно, неторопливо, точно у себя в мастерской.

Он сосредоточенно размышлял о чем-то, не обращая внимания на ураганный ветер, жаливший ледяными иглами, и, наконец, словно очнувшись, позвал нас в вагончик. В каюте было тепло и уютно от раскаленной железной бочки, топившейся углем. Все собрались у маленького столика, заполнив проход между койками.

Никогда не забуду эту короткую “летучку”. Суматоха разбудила обитателей вагончика. С коек свешивались пассажиры: ребятишки, встревоженные женщины. Раскаленная печка красноватыми бликами освещала сосредоточенные лица собравшихся.

Федорыч заявил, что попытается вытащить трактор, но для этого потребуется авральная работа всего экипажа. Он быстро распределил обязанности: водителям поручил выгрузить пустые железные бочки из-под горючего и подкатить к полынье; молодым специалистам совхоза — сбить из реек каркас для большой палатки; мне с Костей — изготовить из железной бочки печку. Сам он, выбрав в помощники белокурого великана, ветеринарного врача совхоза, сказал, что займется кузнечными делами.

— Ума не приложу, на кой черт ему понадобились пустые бочки? — удивился Костя…

Работа закипела. Мы с Костей притащили в вагончик железную бочку и принялись усердно вырубать дверцу и отверстие для трубы. Ветеринарный врач, выполняя поручение Федорыча, принес четыре лома и стал их раскаливать в железной печке, обогревавшей вагончик. Молодые специалисты, не обращая внимания на свирепые порывы пурги, сбивали, под зашитой грузовых саней, каркас для большой палатки. Федорыч с водителями воздвигали у края полыньи странное сооружение из бочек. Они поставили на лед три бочки, на них две, а поверх еще одну.

Всю эту пирамиду связали проволокой. Такое же сооружение воздвигли и у другого края полыньи. Скручивать бочки проволокой на обжигающем ветру было чертовски трудно.

Наконец Федорыч велел всем вооружиться ведрами и поливать железные пирамиды водой из полыньи. Вода моментально замерзала. Скоро образовались монументальные ледяные столбы, похожие на сталактиты.

Лицо механика прояснилось.

— Голь на выдумки хитра, — усмехнулся он, — добрые ряжи получились, крепче бетона…

Принесли с грузовой платформы самое длинное и прочное бревно и положили на ледяные опоры. Полынью закрыли до половины накатником. Бревна мы прихватили с собой из Певека для сооружения переправ через трещины во льду. Теперь они пригодились.

Федорыч торжественно извлек из грузовых саней блок и цепи талей и вместе с водителями подвесил их к бревну. Он долго колдовал, подвешивая блоки так, чтобы равномерно распределить тяжесть будущего груза. Малейшая оплошность могла привести к несчастью. Второго такого длинного бревна у нас не было.

Все это походило на чудо. Ведь вокруг бушевала пурга, густая тьма окутывала замерзший океан. Люди, запорошенные снегом, казались в лучах прожектора белыми привидениями. Я невольно вспомнил Левшу, подковавшего, на удивление всей Европе, металлическую блоху. Замысел Федорыча был гениально прост.

Подъемник готов! Федорыч отправился в вагончик, согнул из раскаленных добела ломов здоровенные крючья и закалил их в бочке с питьевой водой.

Долго закидывали стальные крючья, пытаясь зацепить трактор. В смутном свете прожектора, в сумятице пурги сделать это было невероятно трудно. Растянувшись на обледенелом помосте, мы вслепую шарили в воде, стараясь подцепить гусеницы, и наконец это нам удалось.

И вот цепи талей заработали. Медленно, дюйм за дюймом, показываются из воды тросы крючьев, натянутые как струны. Повисая на цепях, поднимаем страшенную тяжесть. Из воды появляется мокрая крыша кабины, блеснули смотровые стекла в стекающих каплях. Луч прожектора уперся в эти плачущие стекла. Внутри кабины колеблется темная вода, что-то белое покачивается там, прилипая к стеклам…

Да это же моя карта!

Все выше и выше поднимается из воды кабина. Точно рубка субмарины всплывает в полынье.

— Еще раз… еще разок, са-ама пошла, сама пой-дет! — командует Федорыч, взмахивая обледенелыми рукавами кухлянки.

Из воды появляются мокрый радиатор, капот машины, мощные гусеницы. Забыв о стуже, гроздьями повисаем на талях. Трактор покачивается над водой и быстро покрывается беловатой коркой льда. Бревно заметно прогибается…

— Кабанг!

Валимся на обледенелые бревна. Не выдержав многотонной тяжести, обломился один из крюков. Мы замерли. Трактор накренился. Крючья соскальзывают с гусениц один за другим. Машина тяжело плюхнулась в воду и снова погрузилась в пучину. Вода бурлит, сталкиваются обломки льдин. Трактор повис под водой на спасительном тросе. Стальной канат глубоко врезается в край ледяного поля…

— Тьфу, пропасть!

Чертыхаясь, барахтаемся на бревенчатом помосте, хрустит обледеневшая одежда…

— Порядок, выдержит! — кричит Федорыч, махнув на перекладину. Лицо его раскраснелось, глаза блестят.

Пришлось снова “выуживать” трактор, зацеплять крючьями траки. Цепи тянули потихоньку, без рывков. И наконец тягач опять повис на талях. Мгновенно закрыли всю полынью накатником. Потихоньку опустили машину на помост и вздохнули с облегчением. Подогнали второй тягач и на буксире вытянули спасенного утопленника на ледяное поле.

Он стоял перед нами весь белый, обвешанный сосульками, точно айсберг после бури. Обледеневшую машину поставили под защиту грузовых саней, накрыли только что сделанным каркасом, натянули на каркас брезент. Ураганный ветер рвал его из рук, надувая точно парус. Края его придавили тяжеленными ящиками с консервами. Получившуюся просторную палатку обвязали канатами. В шатре установили железную печку, которую мы смастерили из бочки, вывели трубу, натаскали угля, разожгли печку и раскалили докрасна. В палатке стало жарко, как в тропиках.

Работали с неистовым воодушевлением… Все понимали, что совершается чудо. Машина оттаяла и обсохла. Федорыч разобрал и прочистил карбюратор. Мы не жалели масла, заливали во все узлы, пазы и зазоры машины, протирали каждый болт.

Наконец механик неторопливо влез б кабину, артистическим движением коснулся рычагов. И… трактор ожил: чихнул, кашлянул и вдруг взревел и зарокотал ровным, спокойным гулом, пересиливая вой пурги и восторженные крики людей.

Из кабины высунулась счастливая физиономия в масляных пятнах, горькие складки на лице разгладились, и следа грусти не осталось в сиявших глазах.

Трудно описать нашу радость. Подхватив Федорыча, мы вынесли его из кабины и принялись подбрасывать к закопченному брезентовому потолку. Всем хотелось чем-то отблагодарить старого механика, так смело и так дерзко выхватившего стального коня из объятий морской пучины.

Я посмотрел на часы: было без четверти шесть. Двенадцать авральных часов пролетели как миг…

И снова наш “крейсер” в пути. Мерцают фосфорическим светом приборы. На коленях у меня та же карта, только сморщившаяся и покоробившаяся после морского купания. В наушниках хрипловатый голос Кости — нарта сторожевого охранения по-прежнему впереди. Рядом на сиденье Федорыч и водитель. Напряженно всматриваемся в сумятицу пурги. Прожектор едва пробивает снежную муть, и мы видим только заструги перед носом машины. Что, если опять попадемся в ловушку?

Еще несколько часов скользим по льду Чаунской губы навстречу скрытой, притаившейся опасности — Светает. Наступают короткие сумерки зимнего полярного дня. Пурга стихает, но барометр не предвещает ничего хорошего. Видно, “южак” угомонился ненадолго, сделал короткую передышку, чтобы обрушиться с новой силой. Судя по карте. почти пересекли огромный залив Чаунской губы и подходам к устью Чауна.

В наушниках зашуршало, и я услышал радостный голос Кости:

— Порядок, Вадим, вижу берег, огни совхоза!

Мы еще ничего не различаем в белесом сумраке стихающей пурги. Нарта с Костей значительно опередила нас. Кричу Федоры чу:

— Костя видит берег!

Водитель стирает рукавом мелкие капельки пота. Федорыч облегченно откидывается на спинку кожаного сиденья. Распахиваю на ходу дверцу кабины.

Снежная сумятица улеглась, открыв бесконечное белое поле залива, курившееся поземкой. Тракторный поезд, обсыпанный снегом, едва темнел на матовом снегу. Острый, как бритва, ветерок тянул с юга.

— Бр-р… холодина!

Захлопываю дверцу. Сквозь смотровые стекла видим вдали пустынный и дикий берег, заметенный сугробами. Крутым, обледенелым порогом он поднимается над помертвевшим заливом. Наверху поблескивают огоньками домики крошечного поселочка, погребенные снегом. Костина нарта, как птица, взлетает на снежный барьер. Собаки, почуяв жилье, несутся галопом, за нартой клубится снежное облако…

Водитель прибавляет газу, тягач устремляется вперед, давя в лепешки мелкие торосы. Проскочили припай, ползем на обледенелую бровку. Капот вздымается к небу. Гусеницы с лязгом и грохотом уминают твердый, как железо, снег, мотор оглушительно ревет. Вползаем выше и выше, волоча на буксире тяжеленные платформы…

И вдруг на самой бровке перед машиной появляется человек в мехах. Он стоит, широко расставив ноги, на пути “снежного крейсера”, будто преграждает дорогу в поселок совхоза.

Поджарый, длинноногий, в щеголеватой кухлянке, опушенной волчьим мехом, в штанах из бархатистых шкурок неблюя,[15] в белых чукотских торбасах. Откинутый малахай открывает высокий лоб, исчерченный морщинами, прямые черные волосы, спадающие на плечи нестриженными прядями.

Но больше всего поражало его лицо — худощавое, умное, выдубленное морозами, иссеченное глубокими морщинами, с редкой, заостренной бородкой. Любопытство, страх, недоумение отражаются в его темных глазах под насупленными мохнатыми бровями.

На крутом подъеме мы уже не в состоянии свернуть. Водитель включает воющую сирену. Человек в мехах прыгнул в сугроб, освобождая дорогу. На секунду наши взгляды скрестились. В его глазах я прочел испуг и холодную ненависть.

— Кто это? — спросил Федорыч.

— Не знаю… какой-то чукча.

“Снежный крейсер” с грохотом вкатился в поселок. Из домов выбегали люди. С изумлением разглядывали они гремящий железный караван. Костина нарта остановилась у нового бревенчатого домика с красным флагом.

— Газуй туда… там контора совхоза…

ТАЛЬВАВТЫН

И вот… Не решаюсь пошевелиться. Теплая щечка Геутваль покоится на моей ладони, согревая ее своим теплом. Девушка спит безмятежно и крепко — видно, во сне соскользнула с мехового изголовья.

В пологе пусто — никого нет. За меховой портьерой в чоттагине[16] кашляет Эйгели, позванивая чайником, — раздувает огонь в очаге. Потихоньку встаю.

Душно, приподнимаю меховую портьеру, жадно вдыхаю свежий морозный воздух. Уже светло. Оленья шкура у входа откинута, и неяркий свет зимнего дня озаряет сгорбившуюся над очагом Эйгели.

Черт побери! Проспал…

Давно пора ехать навстречу Косте. Поспешно натягиваю меховые чулки, короткие путевые торбаса. Они высушены и починены, внутрь положены новые стельки из сухой травы. Видно, постаралась заботливая Эйгели. Влезаю в своп меховые штаны, сшитые из легкой шкуры неблюя, туго завязываю ремешки. Выбираюсь из теплого полога, прихватив из рюкзака полотенце.

— Здравствуй, Эйгели!

Старушка закивала, добродушно щуря покрасневшие от дыма глаза. Согнувшись в три погибели, перешагиваю порог яранги…

Белая долина облита матовым сиянием. Вершины, закованные в снежный панцирь, дымятся. Там, наверху, ветер — вьются снежные хвосты.

А здесь, на дне долины, тихо. Ребристые заструги бороздят замерзшую пустыню. Все бело вокруг — долина, горы, небо; белесая морозная дымка сгустилась в распадках. Лишь черноватые яранги нарушают нестерпимую белизну.

Скинув рубашку, растираюсь колючим снегом. Кожа горит, мороз обжигает, стынут пальцы. Полотенце затвердело, хрустит…

Вдруг из яранги вышла Геутваль. Меховой комбинезон полуоткниут, крепкое смуглое тело обнажено до пояса. Она потянулась, волосы ее рассыпались.

С любопытством Геутваль наблюдала мою снежную процедуру. Затем решительно шагнула в сугроб и принялась растирать снегом лицо, оголенные руки, бронзовую грудь.

На пороге яранги появилась Эйгели и замерла в удивлении.

— Какомей! Что делаешь, бесстыдница?! Перестань скорее…

Геутваль своенравно мотнула головкой.

— Простудишься, дикая важенка! На, возьми, — протянул я полотенце.

Геутваль засмеялась, схватила полотенце и стала неумело растираться. Ловко накинула на голые плечи меховой керкер и вернула мне полотенце, изрядно потемневшее.

И вдруг я понял: девушка никогда не умывалась. Позже я узнал, что обитатели диких стойбищ Анадырских плоскогорий не мылись вовсе, называя себя потомками “немоющегося народа”.

Чай мы пили втроем: Эйгели, Геутваль и я. Гырюлькай и Ранавнаут ушли к стаду. Тынетэгин отсыпался в своем пологе после ночного дежурства.

Я сказал Геутваль, что поеду встречать своих товарищей, везущих в стойбище товары.

Девушка взволновалась и заявила, что не останется в стойбище одна.

— Тальвавтын обязательно приедет, силой забирать к себе будет. Очень плохой старик, все равно — волк! — воскликнула она, драматически заломив руки. — Возьми меня с собой!

Ее решительное заявление смутило меня. Костю с караваном я рассчитывал встретить далеко за Голубым перевалом. В ледяной трубе ущелья можно было заморозить Геутваль. Но больше всего меня смущало то, что юная охотница незаметно завладевала моей душой.

— Буду тебе пищу готовить, одежду чинить в пути… — решительно проговорила она.

Что-то живое и теплое мелькнуло в ее глазах. Это окончательно привело меня в смущение. Я молчал, не зная, что ответить. Одолевали сомнения: имею ли право дружить с Геутваль, не предавая Марию?

“Но ведь Геутваль действительно нельзя оставить в стойбище на произвол судьбы. Тальвавтын может нагрянуть каждую минуту и увезти к себе…”

— Ладно, поедем вместе, только одевайся потеплее, — махнул я рукой.

Геутваль очень обрадовалась, глаза ее вспыхнули торжеством. Наскоро допила чай с печеньем, проглотила кусочки мороженой оленины, достала свой маленький винчестер, повесила на шею мешочек с патронами, вытащила теплую кухлянку, ремень с ножнами.

Быстро увязали нарту. Отдохнувшие собаки понеслись как черти. Геутваль опять устроилась позади, уцепившись за мой пояс. В душе я проклинал своенравную девчонку, и все же… я охотно принял ответственность за ее судьбу: мне приятно было оберегать ее от всех опасностей и бед…

Собаки, повизгивая, галопом мчались по вчерашнему следу. Не прошло и часа, как мы очутились у ворот перевальной ложбины. Белый желоб, где я встретил Геутваль, круто поднимался вверх к скалистой, зияющей щели на гребне перевала.

Снизу, со дна долины, высоченные стены ущелья казались крошечными, а грозные снежные карнизы — безобидными козырьками.

Ущелье дымилось снежной поземкой, и я невольно поежился, представив обжигающий ледяной вихрь, дующий наверху в обмерзшей каменной трубе.

— Олени! — пронзительно закричала Геутваль.

Я затормозил, вонзив остол в наст. Высоко-высоко из щели перевала высыпались в белую ложбину темноватые черточки, как будто связанные незримой нитью. Ущелье выстреливало и выстреливало связками нарт.

— Караван!

Неужели Костя и Илья успели осилить длинный путь?! Ведь я оставил караван далеко за перевалом, у границы леса по Анюю. Растянувшись бесконечной цепочкой, оленьи нарты скользили вниз по белому желобу быстрее и быстрее.

Пришлось поскорее убираться с дороги. Псы уже водили носами, чуя приближающихся оленей.

Гоню упряжку к противоположному борту долины. Там опрокидываю нарту, ставлю на прикол, и, награждая собак тумаками, вцепляемся вместе с Геутваль в потяг.

Вереница оленьих нарт скрылась в глубине перевальной ложбины. И вот уже из белых ворот распадка вылетают первые олени. Впереди па легковой парте мчится сломя голову Костя — большой, рыжебородый, в заиндевевших мехах. На поводу у него длиннющая связка упряжек. Он погоняет своих оленей что есть мочи, ускользая от галопирующих позади упряжек.

Нарты вздымают облако снежной пыли. Костя похож сейчас на мифического бога, слетающего в облаке с небес.

— Ну и сорвиголова!

Только он мог решиться на спуск галопом с грузовыми нартами с незнакомого перевала.

Костя гонит упряжки во всю прыть, освобождая дорогу следующей связке каравана. Ущелье наверху опять выстрелило вереницей нарт. Это по следу Кости устремился вниз Илья с главной частью каравана, удостоверившись в благополучном спуске Костиных нарт.

Заметив собак, Костя круто завернул оленей и остановил свою связку поодаль от нашей упряжки.

— Гром и молния! — рокотал он, соскальзывая с нарты. — Вадим, Вадимище, жив?!

Он бежал к нам, перепрыгивая заструги. Собаки, натягивая постромки, хрипели, лаяли, визжали — они узнали Костю. Лицо его раскраснелось, борода, усы, брови обледенели.

Геутваль растерянно смотрела на бородатого великана, тискающего меня в медвежьих объятиях.

— Ух и гнали по твоему следу! Слабых оленей бросали. Думали, прихлопнут тебя тут, как куропатку… А это что за чертенок?!

— Дочь снегов, прошу любить и жаловать, пастушка Тальвавтына.

— Тальвавтына? Ты видел Тальвавтына?! Етти, здравствуй, — кивнул Костя девушке.

— И-и… — едва слышно ответила присмиревшая Геутваль.

Из ложбины вылетели в долину сцепленные упряжки. Их благополучно спустил с перевала Илья. Сгорбившись, старик восседал на своей легковой нарте, весь запорошенный снегом. Вся долина перед ними заполнилась грузовыми санями и оленями.

Илья подошел неторопливо, сдерживая волнение. Он уже успел закурить свою трубочку. Я обнял старика.

— Хорошо… жива Вадим… правильно, — бормотал он, смахивая с покрасневших век слезинки. — Эко диво! Откуда девка взялась?

Взволнованно я оглядывал похудевших товарищей. Нелегко было им с махиной грузового каравана продвинуться так быстро по следу моей легковой нарты в Белую долину.

Ох и вовремя друзья подоспели! Теперь я не один. Мы вступали в царство Тальвавтына рука об руку с верными друзьями, с армадой нарт, доверху груженных драгоценными в этой позабытой стране товарами…

К стойбищу подъехали засветло. Я мчался впереди на собаках. За мной следовали Костя, Илья с длиннющими караванами нарт. Замыкала шествие Геутваль. Она выпросила у Ильи связку нарт и управлялась с ними не хуже мужчин.

Ну и подняли мы гвалт в стойбище! Из яранг выбежали Гырюлькай, Тынетэгин и Эйгели. Нарты подходили и подходили. Скоро вокруг яранг образовался целый кораль. Оленей распрягали сообща, сбрасывали лямки и пускали на волю. Уставшие животные брели к ближней сопке, где паслись ездовые олени стойбища.

Тесной компанией собрались в пологе Гырюлькая. Костя, сбросивший кухлянку в чоттагине, блаженно потягивался в тепле мехового жилья. Илья, разоблачившись, уселся на шкурах, спокойно посасывая трубку. Геутваль примостилась рядом со мной на шкуре пестрого оленя. Она не отходила от меня ни на шаг.

— Ну и везет же тебе, Вадим, — усмехнулся Костя. — Дон-Кихот с верным оруженосцем…

— Что говорит рыжебородый? — встрепенулась Геутваль.

— Говорит: ты все равно олененок, а я важенка. Геутваль прыснула и смутилась.

Эйгели поставила на низенький столик блюдо дымящейся оленины, я развязал рюкзак, уставил стол яствами и стал рассказывать Косте о ночном посещении помощников Тальвавтына в неудавшемся похищении Геутваль.

И тут в чоттагине что-то брякнуло и загремело, полог заколебался. Появился Тынетэгин, бледный и встревоженный.

— Тальвавтын едет! — хрипло крикнул юноша.

В пологе поднялся переполох. Толкаясь, мы ринулись из яранги. К стойбищу галопом мчалась одинокая упряжка белых оленей. Человек на легковой нарте бешено погонял их. Беговые олени неслись вихрем, разбрасывая комья снега.

Приезжий круто затормозил перед коралем из нарт. Гырюлькай, сгорбившись, вышел навстречу гостю.

— Етти, о етти…

— Эгей, — отрывисто ответил гость.

Гырюлькай согнулся в три погибели, распрягая белых оленей. Я не верил глазам: перед нами стоял сухопарый, длинноногий человек в щеголеватой кухлянке, с лицом, иссеченным морщинами, с редкой, заостренной бородкой. Тот самый, что преграждал путь нашему “снежному крейсеру” на далеком берегу Чаунской губы.

Приезжий с напускным безразличием оглядывал армаду грузовых нарт. В глазах его, свирепых и бесстрашных, мелькнула тревога.

— Здравствуй, Тальвавтын, — протянул я ему руку. Глаза старика вспыхнули и погасли: он узнал меня. Небрежно прикоснулся рукавицей к моей ладони.

— Однако, не прошли сюда твои железные дома? — язвительно спросил он по-русски, кивнув на загруженные нарты.

— Больно далеко живете…

Гырюлькай встречал Тальвавтына как почетного гостя. Усадил в пологе рядом со мной на шкуре пестрого оленя. Геутваль не ушла к женщинам и пристроилась тут же у моих ног. Вся ее напряженная фигурка выражала дерзкое упрямство. Она словно не замечала Тальвавтына, всем своим существом понимая, что новые друзья не дадут ее в обиду.

На Гырюлькая жалко было смотреть. Старик сник, сгорбился, робко и виновато поглядывал на Тальвавтына. Тынетэгин сидел с каменным лицом, и лишь посеревшие скулы выдавали его волнение.

Я задумался. История с Геутваль могла поссорить нас с Тальвавтыном и, может быть, сорвать все предприятие с закупкой оленей. Но оставить девушку без защиты, на произвол судьбы мы не могли. Как спасти ее, не нарушая дипломатических отношений с властным стариком?

Тальвавтына поразило, видно, обилие яств на столе Гырюлькая. Но он невозмутимо пробовал печенье, сгущенное молоко, консервированный компот, джем, шоколад, конфеты…

Костя раскупорил флягу с неприкосновенным запасом и разлил всем понемногу спирта. Угощение получилось на славу.

И вдруг Тальвавтын спросил по-чукотски, жестко и зло:

— Почему девку не пускали? Он, — кивнул Тальвавтын на Гырюлькая, — много мне должен…

В пологе стало тихо. Геутваль побледнела. Эйгели перестала разливать чай — у нее дрожали руки. Ранавнаут замерла. Тынетэгин весь напрягся. В пологе было душно, как перед грозой.

И вдруг меня осенило:

— Скажи, Тальвавтын, много ли Гырюлькай тебе должен?

— До смерти не отдаст, — холодно усмехнулся Тальвавтын.

— Нужны ли тебе хорошие товары?

Тальвавтын внимательно и остро посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде светилось любопытство.

— Оставь Гырюлькаю девку, бери любой выкуп, сам выбирай товары…

Долго молчал Тальвавтын, покуривая длинную трубку. Лицо его было непроницаемо. Молчал и Костя, изумленный неожиданным поворотом дела.

— Все равно купец… — одобрительно сказал наконец Тальвавтын, — девку покупаешь. — Он переборол злость. — Ладно, пойдем торговать…

Напряжение разрядилось. Эйгели шумно вздохнула и принялась поспешно разливать чай. Гырюлькай словно проснулся от глубокого сна. Лицо Тальвавтына разгладилось, мелкие капельки пота выступили на скулах. Геутваль заерзала на своем месте…

Все вышли из яранги и направились к нартам. Костя распаковывал тюки и показывал товары, как заправский приказчик. Тальвавтын неторопливо выбирал. Представление о ценности товаров у него было своеобразное. Он отложил два мешка муки, медный чайник, ящик с плиточным чаем, мешок с пампушками черкасского табака и болванку свинца. Таков был выкуп, назначенный Тальвавтыном за девушку.

— Дьявольщина! — ворчал Костя, увязывая нарты. — Приехали покупать оленей, а покупаем людей. Ну и влетит нам, Вадим.

— Не влетит… — тихо ответил я. — Просто отдали долг Гырюлькая…

И все-таки меня грызла тревога: правильно ли поступил? Выкуп Геутваль не лез ни в какие ворота. Но что могли мы поделать? Тут, в сердце Анадырских гор, властвовали законы старой тундры. И пока мы не в состоянии были их изменить.

Гырюлькай и Тынетэгин сложили трофеи Тальвавтына на пустые нарты и крепко увязали чаутами, оставленными впопыхах ночными пришельцами.

Дипломатическая беседа продолжалась. Все вернулись в полог и устроились вокруг столика. Геутваль от избытка чувств, не стесняясь Тальвавтына, положила свою черноволосую голову ко мне на колени. Невольно я погладил ее спутанные волосы. И вдруг девушка взяла мою ладонь и доверчиво прижалась щекой, окончательно смутив меня.

— Раз купил — терпи, — усмехнулся Костя, заметив мое смущение.

Тальвавтын спокойно пил чай, не обращая ни на что внимания. Глубокие морщины бороздили скуластое, смуглое, как у индейца, лицо. Я искал повод заговорить и не решался начать важный разговор.

Тальвавтын опередил меня.

— Зачем приехал в Пустолежащую землю? — нахмурившись, спросил он.

— Приехали к тебе в гости — оленей торговать.

Тальвавтын не выразил удивления. Видно, о цели нашей поездки хитрец давно уже знал. Недаром встретил нас в поселке на берегу Чаунской губы, в преддверии Пустолежащей земли. Видно, на разведку приезжал.

— Зачем тебе олени? — насмешливо прищурился он.

— Табуны держать будем далеко в тайге, где люди золото копают, дороги, дома строят. Много людей кормить нужно.

— Как будешь чукотских оленей в тайге держать? Дикие они… обратно уйдут…

— Хорошие у нас пастухи. Изгороди на темные ночи строим. Большие совхозы там есть. Оленей, что у тебя купим, погоним на Омолон.

Тальвавтын задумался. Глаза его стали холодными и жестокими.

— Живых оленей чаучу[17] не продают, — резко сказал он.

— Много товаров хороших привезли, меняться будем. Деньги платить за каждого оленя и товары разные давать в придачу.

Тальвавтын задумался, выпуская из трубки синие кольца дыма.

— Давно это было, — заметил Костя, — чукчи много живых оленей американцам продали… на Аляску.

Тальвавтын холодно кивнул:

— Мой отец тоже чаучу был — не хотел продавать живых оленей мериканам…

На этом дипломатический разговор закончился. Тальвавтын пил и пил чай, перебрасываясь с Гырюлькаем односложными замечаниями о своем стаде. Он спросил меня, где “железные дома”, и я ответил, что из Чауна ушли обратно в Певек.

Спросил и о войне: кончилась ли она совсем?

Простыми словами я рассказал ему о капитуляции Японии, о новостях, тревоживших мир. Тальвавтын внимательно слушал, не выказывая любопытства. Но о продаже оленей больше не обмолвился ни словом. Мы тоже, соблюдая тундровый этикет, не возобновили разговора, представлявшего для нас главный интерес.

Закончив затянувшееся чаепитие, Тальвавтын поднялся и хмуро сказал:

— Приезжай завтра в гости ко мне, в Главное стойбище.

Он перевернул вверх дном чашку на блюдце, показывая, что чаепитие окончено.

Тынетэгин побежал ловить ездовых оленей и вскоре пригнал их. Белых впрягли в легковую нарту Тальвавтына. К ней привязали уздечки оленей грузовой связки из двух нарт с выкупом за Геутваль.

— Аттау…[18] — отрывисто бросил Тальвавтын.

Он прыгнул в нарту, беговые олени понесли; откормленные ездовые быки не отставали. Старик унесся как привидение, так же внезапно, как появился.

Радости бедной семьи не было границ. Словно тяжелый груз упал с плеч. Наше появление спасло несчастных людей от голода и неумолимого преследования Тальвавтына.

Тынетэгин торжественно протянул мне свой нож в расписных ножнах. Я знал, что это означает; снял с пояса свой клинок и протянул ему. Глаза юноши заблестели. Этот клинок достался мне на Памире в первой моей экспедиции и был выкован таджикскими мастерами из великолепной шахирезябской стали. Обменявшись ножами, мы с Тынетэгином становились побратимами…

Только поздно вечером угомонилось веселье в пологе Гырюлькая. Илья отправился спать к Тынетэгину. Мы с Костей остались у Гырюлькая. Улучив минутку, когда Костя вышел из полога, Геутваль на мгновение приникла ко мне и горячо прошептала:

— Мне очень стыдно сказать: я очень люблю тебя. Ты отдал за меня большой выкуп, и теперь я принадлежу тебе. Я буду хорошей, верной подругой.

Девушка юркнула под заячье одеяло и притаилась как мышонок. Признание Геутваль ошеломило п растрогало.

Множество мыслей одолевало меня, и я долго не мог заснуть. В эту ночь приснилась Мария. Она стояла на коленях на плоту среди бушующего океана, как Нанга когда-то во время тайфуна, и протягивала тонкие белые руки. Ее светлые волосы трепал ветер, и слезы бежали по лицу. Во сне мне сделалось невыносимо грустно…

ОЖЕРЕЛЬЕ ЧАНДАРЫ

Утром мы устроили настоящий военный совет. Отказ Тальвавтына продавать живых оленей ставил нас в очень трудное положение.

— Худо… совсем худо… — говорил Илья, попыхивая трубочкой.

— Ну его к чертовой бабушке! — разорялся Костя. — Не имеет он права держать столько оленей!

У Гырюлькая мы узнали, что Тальвавтын владеет пятью крупными табунами и, судя по всему, скопил в своих руках больше десяти тысяч оленей.

— Целый совхоз захапал! Предъявим ему разрешение окрисполкома на покупку оленей и прижмем ультиматумом!

Пришлось охладить пыл Кости — сгоряча действовать нельзя. Это неминуемо приведет к ссоре с Тальвавтыном и сорвет нашу операцию. Ведь с ним кочует многочисленная группа больших и малых оленеводов. Уведет Тальвавтын их в недоступные долины и укрепит только свои позиции.

Илья одобрительно кивал. Гырюлькай, которому я перевел существо спора, считал, что уговорить Тальвавтына нужно добром:

— В Пустолежащей земле он главный, и его слушают все равно как царя.

Костя тут же заметил, что царя давным-давно спровадили к “верхним людям”…

Но Гырюлькай покачал поседевшей головой и повторил:

— В Пустолежащей земле Тальвавтын все равно царь.

Туманно он намекнул, что русские, приходившие год назад с оружием и товарами, ушли к “верхним людям” из Главного стойбища Тальвавтына. А нарты с товарами он приказал не трогать и вернуть на побережье.

Сообщение Гырюлькая для нас было новостью. Каждый шаг в этой “стране прошлого” нужно хорошо продумать и сделать с большой осмотрительностью. Мы ступали словно с завязанными глазами по краю пропасти.

— В гости в Главное стойбище поедешь — подарки Тальвавтыну привези, — окончил свою немногословную речь Гырюлькай.

Старик преобразился. Прежде никто не спрашивал его мнения на столь важном совете.

— Хитрющую лису подарками не проведешь! — пробурчал Костя.

Тут Илья заёрзал на своем месте.

— Ну говори, старина, что сказать хочешь?

— Ожерелье, Вадим, надо Тальвавтыну и шаманам показывать.

— Ожерелье? Какое еще ожерелье?!

— У Пинэтауна я брал… про запас, — хитро сощурился старик.

Он долго шарил за пазухой и наконец вытащил и положил на чайный столик груду костяных бляшек.

— Ожерелье Чандары?! — воскликнул Костя.

— Какомей! — тихо ахнул Гырюлькай.

С недоверием и страхом уставился он на груду крошечных медвежьих голов, сцепившихся клыками, виртуозно выточенных из кости.

— Знак главного ерыма![19] — прохрипел Гырюлькай, не решаясь притронуться к ожерелью. — Везде Тальвавтын ищет костяную цепь, у людей спрашивает, сундуки стариков смотрит. Все, что попросишь, отдаст Тальвавтын тебе за большой знак ерымов!

Милый, мудрый Илья! Как он догадался прихватить с Омолона амулет Чандары? Собираясь на Чукотку, я и не подумал, что ожерелье может нам пригодиться. Эта красивая вещица, снятая с груди умершего Чандары, хранилась у Пинэтауна и Нанги как семейная реликвия.

— Красный кафтан, золотой нож у олойских чукчей Тальвавтын нашел, — продолжал Гырюлькай, — анюйские чукчи привезли ему денежные лепешки с блестящими лентами, старинные бумаги с висячей красной печатью…

Я осторожно расправил костяную цепь и надел на шею. Медвежьи головы загремели, сцепившись клыками, улеглись на груди ровным рядом.

Гырюлькай застыл. Потом торопливо проговорил:

— А этот главный амулет Тальвавтын не нашел — совсем пропадал куда-то. Как тебе достался? Ты сын ерыма? — согнувшись в три погибели, спросил Гырюлькай.

Костя прыснул:

— Только этого не хватало, попадешь еще в самозванцы, Вадим, чукотским царем станешь.

— У чукотских ерымов, Костя, были и русские жены, и нет ничего удивительного, если у меня в жилах потечет королевская кровь. Впрочем, шутки в сторону. Ну что ж, подарим Тальвавтыну ожерелье Чандары, а?

— Не вздумай отдавать старому хрычу, пока оленей не продаст, — стукнул кулачищем Костя.

Столик Энгели скрипнул и зашатался.

— Красиво… — тихо произнесла по-чукотски Геутваль, осторожно коснувшись ожерелья смуглыми пальчиками.

В стойбище к Тальвавтыну решили ехать не откладывая, втроем с Костей и Гырюлькаем. Костя с Ильей отправились чинить легковую нарту к предстоящей поездке, Гырюлькай и Тынетэгин — ловить ездовых оленей. Энгели хлопотала в чоттагине. Мы с Геутваль остались в пологе одни.

После вчерашнего признания Геутваль была грустна и молчалива. Я сказал девушке, что хочу о многом с ней поговорить, но плохо знаю чукотский язык и боюсь, что она не поймет меня как следует.

Геутваль взволновалась и заявила, что она хорошо понимает мой разговор и постарается понять все, что скажу.

Я взял ее маленькую, шершавую ручку — она потонула в моей ладони — и сказал, что люблю ее, как брат любимую сестру, что мне приятно оберегать ее от всех бед и опасностей, что я всегда буду дружить с ней, но далеко-далеко на Большой земле у меня есть невеста и мы любим друг друга, что ее зовут Мария, она уехала два года назад с Омолона на материк и я очень скучаю о ней.

Из нагрудного кармана я извлек свой талисман — портрет в овальной рамке — и долго растолковывал, что это бабушка моей невесты, когда она была молодая, и что Мария очень похожа на нее: “Портрет — все равно Мария”.

Растолковать все это было очень трудно, приходилось долго подбирать незамысловатые чукотские слова. Но Геутваль кивала черноволосой головкой и как будто все понимала.

Осторожно она взяла миниатюрный портрет, написанный акварелью. Долго и пристально разглядывала бледнолицую незнакомку в бальном платье, с большими печальными глазами и наконец тихо проговорила:

— Хорошая твоя невеста, умная…

Потом сказала, что сгорает от стыда и просит выбросить из головы вчерашний ее разговор. Меня поразил живой ум и необычайный такт чукотской девушки.

Геутваль спросила, где сейчас Мария и что она делает.

Объяснить это было еще труднее.

— Понимаешь, Мария уехала далеко-далеко, в свою родную страну — в Польшу. И делает так, — невольно вырвалось у меня, — чтобы поляки и русские были братьями и никогда больше не ссорились…

Геутваль, волнуясь, пылко воскликнула:

— Я не умею, как сказать: всем людям надо стать братьями! И чаучу, и русским, и полякам. — “Полякам” она произнесла с чукотским гортанным акцентом и совершенно покорила меня.

Геутваль взволнованно замолкла. Подумав, она спросила, как маленький следователь:

— Почему твоя невеста так далеко уехала без тебя и вернется ли она к тебе?

Этот вопрос поставил меня в тупик. Наконец я ответил:

— Не знаю… давно от нее нет вестей…

В глазах девушки блеснули искорки. Она еще что-то хотела спросить.

Но объяснение наше прервал Костя — он влез в полог, разгоряченный и красный.

— Нарты готовы! Ого, Вадим, молодчина, свою суженую показываешь!

— Рассказываю, чтоб ясно все было.

— Хвалю… Заморочил ты девчонке голову… Ну, поняла? — обратился Костя по-чукотски к девушке. — Невеста у него любимая есть…

Что-то живое, теплое и вместе с тем лукавое мелькнуло в глазах Геутваль. Стремительно она поднялась на колени, поцеловала меня и бросилась вон из полога.

— Ну и дьяволенок! — опешил Костя.

Гырюлькай и Тынетэгин пригнали ездовых оленей. Они выловили шестерку своих лучших беговиков.

— Поедем, как важные гости, — улыбнулся старик.

На легковые нарты положили самое необходимое — спальные мешки и рюкзак с продовольствием. Геутваль принесла свой маленький винчестер и протянула мне:

— Спрячь в спальный мешок… может быть, стрелять надо…

— Ай да молодец! — восхитился Костя. — Бери, Вадим, перестреляют, как куропаток, и отбиться нечем…

Я не взял оружие, поблагодарив юную охотницу. В стойбище мы отправлялись как гости и взяли лишь подарки Тальвавтыну: мой “цейс” — великолепный двенадцатикратный бинокль, ожерелье Чандары и рюкзак отборных продуктов.

На душе у меня скребли кошки — ведь недавно в стойбище Тальвавтына сложили свои головы представители фактории. Неспокоен был и Гырюлькай. Он курил и курил свою трубку, не решаясь идти к нартам. Рядом стояли наши друзья Тынетэгин, Геутваль, Илья — сосредоточенные и молчаливые.

— Может, поеду с тобой? — спросил Тынетэгин, сжимая широкой, сильной ладонью свою длинноствольную винтовку.

Мне очень хотелось взять его с собой, но появление Тынетэгина в Главном стойбище наверняка рассердит Тальвавтына. Я сказал об этом юноше.

Гырюлькай удовлетворенно кивнул, спрятал трубку и шагнул к оленям. Мы с Костей едва успели прыгнуть в нарты — беговые олени как бешеные рванулись вперед. Комья снега полетели в лицо.

Я обернулся: Геутваль замерла, протягивая руки, словно удерживая нарты. Лицо ее побледнело.

Вихрем мы уносились навстречу опасности…

Погонять быстроходных оленей не приходилось — они мчались во всю прыть. Нарты оставляли позади длинным хвост снежной пыли.

Главное стойбище было где-то недалеко — в соседней долине. Как птицы, взлетели на пологий перевал. Впереди, среди белых увалов, открылась широченная снежная долина, словно приподнятая к небу. Повсюду на горизонте вставали белые пирамиды сопок с плоскими, столовыми вершинами. У подножия дальнего увала поднимались в морозном воздухе голубоватые дымы.

Гырюлькай остановил оленей и обернулся. На его посеревшем лице мелькнула жалкая улыбка.

— Стойбище Тальвавтына… — сказал он каким-то глухим, сдавленным голосом.

Крошечной группой мы сошли на седловине, волнистой от застругов. С любопытством рассматриваем необычные столовые сопки. Наконец-то ступили на порог таинственных Анадырских плоскогорий! Гырюлькай достал кисет, набил непослушными пальцами трубку и закурил. Я вытащил из-за пазухи свой “цейс” и навел на голубые дымы.

Близко-близко я увидел дымящие яранги, множество нарт, оленей и черноватые фигурки люден, столпившихся на окраине стойбища. Мне показалось, что они смотрят на перевал, где мы стоим. На таком расстоянии они могли видеть лишь точки. Я протянул Гырюлькаю бинокль и спросил, почему так много людей там.

Старик, видимо, впервые видел бинокль. Я помог ему справиться с окулярами.

— Какомей, колдовской глаз! — воскликнул он, увидев стойбище необычайно близко. — Все старшины собрались, нас заметили…

Костя нетерпеливо потянулся к биноклю.

— А ну давай, старина.

Но Гырюлькай не хотел расставаться с невиданными стеклянными глазами.

— Орлиный глаз! — восхищенно чмокал он. — Однако, ждут нас, — отдавая наконец бинокль, проговорил он с нескрываемой тревогой.

— Заметили, черти, суетятся, в кучу сбились, побежали куда-то… готовят прием… — бормотал Костя, подкручивая окуляры. — Не разберу, что они делают? Окопы, что ли…

— Полегче, старина, многие там и русского человека никогда не видали.

— Поехали! — рявкнул Костя.

Беговые олени ринулись с перевала галопом. Никогда я еще не ездил с такой быстротой — прямо дух захватывало. Скоро уже простым глазом мы различали фигурки людей. Но странно: теперь они не толпились на окраине стойбища, а занимались каким-то делом. Копошились у нарт, жгли какие-то костры…

Гырюлькай поравнялся со мной и радостно крикнул:

— Оленьи бега готовят, жертвенные огни зажгли!

Галопом мчимся к стойбищу. Но люди там словно ослепли, не замечали гостей.

— Хитрые бестии! — крикнул Костя. — И виду не подают…

Подъезжаем к стойбищу. Никто не обращает внимания на приезжих. Мужчины готовят нарты, просматривают упряжь, запрягают ездовых оленей. На окраине стойбища, в тундре, женщины жгут костры, кидают в огонь кусочки мяса и жира в жертву духам. Вокруг огней толпятся обитатели стойбища в праздничных кухлянках, шитых бисером торбасах.

На шестах у финиша висят призы: новенький винчестер, пампушки черкасского табака, узелок с плиточным чаем. Тут же привязан к нарте призовой олень.

Останавливаемся у передней, самой большой яранги, неподалеку от призовых шестов.

Люди стараются не смотреть в нашу сторону, но я вижу, с каким напряжением сдерживают они острое любопытство.

Из яранги не спеша вышел Тальвавтын в белой камлейке,[20] накинутой на кухлянку, отороченную мехом росомахи. Подол камлейки опоясывают нашивки из ярких шелковых лент. На ногах белые как снег чукотские торбаса.

— Етти, о етти! — поздоровался он.

— И-и, — отвечаю я.

— Бега будем делать, — говорит Тальвавтын.

Быстрым взглядом окинул сгорбленную фигуру Гырюлькая, наши великолепные упряжки и, холодно усмехнувшись, спросил старика:

— На беговиках приехал? Давай гоняться будем…

Гырюлькай радостно кивнул. По внезапному наитию я прошагал неторопливо сквозь расступившуюся молчаливую толпу к шестам с призами, снял с груди “цейс” и повесил на самый высокий шест.

Зрители сгрудились вокруг. От нарт бежали мужчины и, смешиваясь с толпой, разглядывали невиданный подарок.

— Хороший твой приз! — громко сказал Тальвавтын. — Быстро сегодня побегут олени…

Толпа шевельнулась и ответила тихим вздохом. Напряжение разрядилось.

— Здорово… вот это номер! — улучив минуту, шепнул Костя.

Подготовка к бегам продолжалась с необычайным возбуждением. Драгоценный приз манил гонщиков. Даже Гырюлькай лихорадочно перепрягал в свою нарту лучших беговиков из нашей шестерки. В короткой сегодняшней поездке олени получили хорошую разминку, и Гырюлькаи рассчитывал взять “колдовской глаз”.

К бегам готовилось полсотни нарт. Оказалось, что в гонках участвует и Тальвавтын… Видно, старик увлекался бегами. Он пошел к своей нарте. Движения его стали мягки и пружинисты, как у рыси, заметившей добычу, глаза сузились, худощавое лицо окаменело.

Белая, утрамбованная ветрами долина, плоская, как дно корыта, была словно создана для оленьих бегов. Одетая плотным настом, она тускло отсвечивала в неярком свете короткого зимнего дня.

Нарты одна за другой выезжали на старт. Гырюлькай поставил свою упряжку справа от Тальвавтына. Позади гонщиков сгрудились все обитатели стойбища. Мы с Костей очутились в самой гуще пестрого сборища.

Вперед вышел сгорбленный старик в кухлянке с красными хвостиками крашеного меха на спине и рукавах — видно, шаман — и, подняв блеснувшим винчестер, выстрелил…

Нарты ринулись, поднимая тучу снежной пыли. Упряжки, обгоняя друг друга, неслись сломя голову. Постепенно они вытягивались гуськом и скоро скрылись за низким увалом у дальнего поворота долины.

Без Тальвавтына нас меньше дичились. Женщины с любопытством разглядывали наши бороды, чему-то улыбаясь. Черноглазые ребятишки в меховых комбинезонах жались к матерям, опасливо посматривая на чужеземцев. Молодые чукчи, собравшись вместе, тихо переговаривались, доброжелательно поглядывая в нашу сторону. Только старики демонстративно отворачивались.

В толпе я заметил двух молодцов с знакомыми лицами — угрюмыми и неприятными. Они избегали попадаться мне на глаза. За спиной у них поблескивали винчестеры.

— Вон наши ночные гости, — толкнул я Костю локтем, — чауты нам оставили.

Костя обернулся…

С полчаса длилось томительное ожидание. И вот толпа зашевелилась, зашумела. Из-за дальнего поворота вылетали нарта за нартой. Зрители расступились, образовав широкий коридор у финиша.

Две нарты, опередив остальные, мчались к стойбищу почти рядом.

— Ого!

— Тальвавтын и Гырюлькай!

— Молодец старина!

— Аррай! Аррай!

— Уг-уг-уг!

— Хоп-хоп-хоп!

Все были охвачены необычайным возбуждением. Олени неслись галопом, высунув розовые языки. Упряжка Гырюлькая на полкорпуса опередила тальвавтыновских красавцев. Оба гонщика, согнувшись на своих нартах, погоняли оленей. Упряжки мчались, словно связанные невидимым ремнем. Расстояние между передовой парой и остальными нартами увеличивалось.

— Гэй, гэй, аррай! — подпрыгивали зрители, хлопая рукавицами.

Костя рокотал раскатистым басом.

— Гырюлькай! Гырюлькай! Давай, давай, старина!..

Чувствуя близость финиша, олени выкладывали последние силы. Тальвавтын привстал на коленях, со свистом рассекая воздух погонялкой; он что-то кричал оленям, теснил нарту Гырюлькая. Лицо его помолодело, горело азартом. И вдруг мне показалось что Гырюлькай не хочет обгонять Тальвавтына. Он по-прежнему погонял оленей, согнувшись в три погибели, едва заметно уступая Тальвавтыну дорогу.

Морды их оленей поравнялись, Тальвавтын уже на четверть корпуса впереди. И вдруг он почти встал на своей нарте, бешено погоняя упряжку. Олени рванулись и… вырвались вперед у самого финиша. Молниями промелькнули мимо упряжки. Через секунду навалились и остальные нарты. Снежная пыль заволокла все вокруг…

Бега закончились. К шестам подошли Тальвавтын и Гырюлькай.

— Быстроноги твои олени… — хрипло говорит Тальвавтын, — хорошо бегали…

Скрывая волнение, Тальвавтын неторопливо снял драгоценный приз. Гырюлькай отвязал призового оленя. Новенький винчестер достался краснолицему юноше в кухлянке, подбитой волчьим мехом, — сыну главного шамана. Плиточный чай и пампушки табака поделили между собой двое чукчей с суровыми лицами, исполосованными глубокими, как шрамы, морщинами.

Все были довольны. Я понимал, что Гырюлькай в последнюю секунду добровольно уступил победу Тальвавтыну, не желая, видимо, осложнять накаленную обстановку.

— Вот так старина, — тихо сказал Костя, — ну чем не дипломат!

Вокруг Тальвавтына толпились мужчины, поздравляли с выигранной гонкой, по очереди прикладывались к биноклю, удивленно цокали, разглядывая далекие вершины. Прирожденные оленеводы и пастухи оценили необыкновенный приз. С таким “колдовским глазом” очень легко было искать отколовшихся от табуна оленей.

Костя обратил внимание на обилие оружия в стойбище. Почти на каждой нарте лежал винчестер. Многие молодые чукчи стояли с небрежно закинутыми за спину винтовками. Люди Тальвавтына были вооружены до зубов. Но больше всего нас поразило состояние оружия: новенькие винчестеры блестели, точно купленные в оружейном магазине.

Винчестеры на Чукотке остались со времен контрабандной торговли американцев. За многие годы после запрета хищнической торговли винчестеры износились, истерлись…

— Откуда раздобыли повое оружие, черти? — удивился Костя.

Тальвавтын пригласил нас в свою просторную ярангу. Внутри висел громадный полог, по крайней мере втрое больше, чем у Гырюлькая. Мы с Костей сбросили в чоттагине кухлянки и влезли вслед за Тальвавтыном в большую меховую комнату.

Жирник, похожий на блюдо, освещал роскошное меховое жилище. Пол устилали пушистые белые оленьи шкуры. У светильника висела пышная связка старинных амулетов — “семейных охранителей” — идолов, вырезанных из дерева, украшенных кусочками меха.

На шкурах восседала старуха в богато расшитом керкере и курила длинную трубку. Она кашляла, бормотала какие-то проклятия и не обращала ни малейшего внимания на гостей. Тальвавтын резко оборвал ее. Она спрятала трубку, зашипела, как змея, и выбралась из полога.

— Ну и карга! — проворчал Костя.

Тальвавтын расположился на шкуре пестрого оленя, пригласил сесть рядом, вытащил трубку с блестящим медным запальником и неторопливо закурил.

Старуха внесла низенький столик и поставила перед нами. Она не переставила что-то бурчать себе под нос. В полог поодиночке вползали люди. Молчаливо усаживались на оленьих шкурах вокруг столика. Меня поразили их лица: выдубленные полярными морозами, иссеченные морщинами, насупленные. Их соединяло какое-то общее выражение, словно родных братьев. Я пытался уловить это выражение и вдруг понял — высокомерие.

В отблесках огня лица их напоминали мрачные и неподвижные жреческие маски. У многих на рукавах болтались хвостики крашеного меха. Видно, тут собрались старшины и шаманы стойбищ, подчиненных Тальвавтыну. Все они невозмутимо покуривали длинные трубки, точно индейские вожди на военном совете.

— Вот так синклит… — усмехнулся Костя.

Я спросил Тальвавтына, много ли у него стойбищ в подчинении.

— Считай, — ответил он небрежно, кивнув на людей. — Каждый человек — стойбище…

— Недурно! Двадцать гавриков, — констатировал Костя. Тут портьера зашевелилась, и в полог явилось еще двое те самые парни с угрюмыми физиономиями. Они уселись напротив нас, в темном углу полога, положив на колени винчестеры.

— Ничего себе… — прошептал Костя, — целая батарея…

Невольно я подумал, что именно эти парни спровадили к “верхним людям” наших предшественников. Мы сидели перед этой грозной батареей, освещенные светильником, беззащитные, как младенцы.

Старуха, кряхтя, втащила деревянное блюдо с горой дымящейся жирной оленины. Видно, для встречи гостей забили яловую важенку. Костя неторопливо поднялся и вышел из полога, провожаемый двадцатью парами внимательных, настороженных глаз.

Никто не притрагивался к дымящемуся мясу. Портьера зашевелилась- в полог вернулся Костя. Он принес с нарты рюкзак с угощениями. Мы уставили столик невиданными яствами, стараясь представить полный ассортимент своих продуктов во всей красе. Костя вытащил даже флягу с неприкосновенным запасом спирта.

Лица оживились. Мясо было сочное и ароматное. Засверкали ножи. Все ели с аппетитом.

Старуха немного смягчилась и перестала бормотать свои проклятия. Она принесла котел с наваристым бульоном, достала из старинного сундучка тонкие фарфоровые пиалы и разлила гостям ароматный навар. Бульон все закусывали галетами.

После бульона Костя ножом вскрыл банки с персиковым компотом и разлил всем в чашки. Десерт понравился. Вожди тянули его крошечными глотками, поддевая скользкие персики ножами. Костя вскрывал все новые и новые банки. Раскрыв последнюю, поднес ее старухе. Она окончательно замолкла и принялась за невиданное угощение, ловко орудуя ножом.

Но Костю она наградила свирепым взглядом, в котором светились неистовая злоба и затаенное торжество.

— Ведьма чертова… — прошептал Костя.

Началось бесконечное чаепитие. Напряжение, повисшее в пологе, немного разрядилось. Лицо Тальвавтына разгладилось, подобрели лица свирепых его помощников. Только двое с винчестерами оставались настороженными, словно к чему-то прислушивались.

Кушанья перемешались. Старуха принесла блюдо, полное розоватых палочек сырого костного мозга. Он таял во рту, как масло. Мы закусывали его конфетами и запивали густо заваренным чаем.

Пламя в жирнике разгорелось, он пылал точно светильник в катакомбах, освещая желтоватыми бликами странное сборище. Двое с винчестерами нетерпеливо поглядывали на Тальвавтына. Лицо старика нахмурилось и побледнело. Он едва скрывал возбуждение. Притихли и его помощники. В пологе наступила зловещая тишина. Кажется, пора. Незаметно расстегиваю пуговицу на рукаве лыжной куртки. Ожерелье, обмотанное кольцами вокруг руки, соскальзывает вниз. Протягиваю пустую чашку к чайнику старухи. На запястье улеглись кольцами медвежьи головы, сцепившиеся клыками. Ожерелье свободно свешивается с руки несколькими браслетами. Шлифованные костяные бляшки тускло отсвечивают в колеблющемся пламени светильника…

Блестящий носик чайника ходит ходуном. Старуха уставилась на ожерелье, позабыв лить чай. Тальвавтын и его старшины словно в столбняке. Все как завороженные смотрят на ожерелье. Изумление, недоумение, страх написаны на лицах.

Старуха, схватившись обеими ладонями за дужку чайника, угодливо принялась наливать мне чай. Ставлю полную чашку около себя, поднимаю руку — костяные бляшки гремят, — ожерелье скользит, как живое, обратно в рукав лыжной куртки. Как ни в чем не бывало застегиваю пуговицу.

Такого эффекта мы не ожидали и с любопытством наблюдаем немую сцену.

Первым очнулся Тальвавтын.

— Скажи, откуда у тебя ожерелье наших ерымов?

И тут моя фантазия воспламенилась:

— Последний ваш ерым подарил ожерелье моему отцу на Омолоне. А отец передал его мне, когда я поехал к вам, на Чукотку.

Это была бессовестная ложь, и до сих пор я не могу понять, почему я так ответил Тальвавтыну. Я солгал, ввел в заблуждение неграмотных, полудиких людей.

Костя хмыкнул, возмущенно заерзал на своем месте, обалдело поглядывая на меня. Тальвавтын опустил голову, глаза его горели. После долгого раздумья он спросил:

— А знаешь ли ты, откуда наши ерымы получили эту костяную цепь?

— Нет, отец никогда не говорил мне об этом…

— Наши ерымы, — гордо проговорил Тальвавтын, — были потомками того храброго чукотского вождя, который победил вашего жестокоубивающего Якунина.[21] Сцепившиеся медвежьи головы — знак единения наших племен. Этот вождь получил в наследство от внуков Кивающего головой[22] — знаменитого чукотского воина, защитившего нашу землю от коряков, отбившего у них большие стада оленей. Вождь, победивший вашего Якунина, завещал медвежью цепь своему сыну. А когда сын состарился, ожерелье получил Галагын — первый чукотский тойон. Этот передал ожерелье своему сыну Яатгыргину — тоже чукотскому тойону. А Яатгыргин, когда умирал, отдал его Омракуургину — первому чукотскому ерыму. Он был все равно что царь.

Меня поразила осведомленность Тальвавтына, и я спросил, откуда он все это знает.

— Древние вести старые люди рассказывают… Очень старые люди видели твое ожерелье у старшего сына Эйгели — последнего нашего ерыма. Он кочевал летом на Олое, а зимовал на Омолоне. Потом, — вздохнул Тальвавтын, — медвежья цепь совсем пропала, и чукотские племена стали жить каждый по себе, каждый по своему разуму. Остались только кафтан ерымов, золотой нож, блестящие лепешки на лентах и бумаги старинные, что белый царь чукотскому царю дарил…

Речь Тальвавтына была куда более красочной. Я пересказываю се своими словами, хотя и довольно точно, потому что слушал с необыкновенным вниманием и даже просил Тальвавтына повторять дважды непонятные места его речи.

Так вот откуда пошли чукотские ерымы! Тальвавтын несомненно сообщал сведения большой исторической ценности. Особенно меня поразила история ожерелья Чандары. Не случайно Синий орел берег его как символ наследственной королевской власти, легендарные чукотские богатыри считали это ожерелье магическим знаком единения раздробленных племен, а Тальвавтын разыскивал пропавшее ожерелье, чтобы заполучить символическую реликвию в свои руки и укрепить престиж неограниченной власти.

Кое-что из истории известно было и мне. В 1742 году в ответ на непослушание чукчей императорский сенат вынес жестокое решение: “На оных, немирных чукоч военною, оружейного рукой наступать и истребить вовсе”. Комендант Анадырской крепости майор Павлуцкий силой оружия и жестокостью пытался выполнить это решение и подчинить непокоренных чукчей, но в 1747 году был разбит чукотским военачальником и убит в бою.

Царское правительство, решив действовать после неудачной войны с чукчами мирным путем, пожаловало сыну и внукам этого вождя знаки отличия — кафтаны и медали на лентах.

Сто лет спустя Майдель, ученый-путешественник и представитель царской власти в Колымо-Чукотском крае, попытался закрепить у чукчей начальственную организацию, разделив чукчей на ясачные роды во главе с родовыми старшинами и верховным князем Омракуургином. Как символ наследственной верховной власти Омракуургин получил царский кафтан, кортик, инкрустированный золотом, серебряные медали, жалованные грамоты с висячими сургучными печатями. А от своих предков — ожерелье знаменитого чукотского вождя Кивающего головой.

По счастливому стечению обстоятельств, эта старинная реликвия оказалась в наших руках…

— Зачем тебе ожерелье наших ерымов? — спросил вдруг Тальвавтын. — Подари мне костяную цепь.

Я задумался. Пламя светильника освещало суровые лица. Тальвавтын недаром собирал старинные прерогативы власти ерымов. Видимо, старик всеми путями стремился укрепить свою власть в Пустолежащей земле. Но спасут ли его от неумолимого наступления времени старинные побрякушки?

— Тебе, Тальвавтын, нужно ожерелье ерымов, нам — олени. Продавайте пять тысяч важенок. Мы тебе и твоим людям деньги, товары — все отдадим и ожерелье в придачу.

Тальвавтын выслушал предложение не шевельнувшись, опустив голову. Вокруг неподвижно, как мумии, сидели его приближенные. В пологе было душно и жарко. Они могли просто укокошить нас и овладеть ожерельем и товарами. Я видел, как напрягся Костя, готовый отразить нападение. В темном углу зашевелились парни с угрюмыми физиономиями. Мне почудилось, что дула винчестеров дрогнули, поворачиваются в нашу сторону.

А Тальвавтын неподвижно сидел и молчал, словно погрузившись в забытье. Атмосфера накалялась. Все взгляды обратились к Тальвавтыну. Как будто ждали его сигнала.

— Ты говоришь, — вдруг хрипло спросил он, — что последний ерым подарил костяную цепь твоему отцу? Хорошо… Совет старейшин будем делать — отвечать тебе. А теперь прощай, — нахмурился он, — будем думать.

С облегчением мы выбрались из душного полога. Никто не вышел нас провожать. Гырюлькай, бледный, осунувшийся, ждал у нарт. Видно, не надеялся увидеть живыми.

— Поехали домой, старина, — улыбнулся Костя. — Ну и дьяволы, чуть не прикончили нас. Думал, отправимся с Вадимом к “верхним людям”…

КОРАЛЬ

Домой возвращались в полночь, радостные и возбужденные. Звездное небо переливало разноцветными сполохами, ярко светила луна, туманный Млечный Путь уводил куда-то выше перевала в темную пропасть неба.

Олени бежали резво и споро. Хрустел снег под копытами, визжали полозья. Нарты скользили будто по алмазной пыли.

Взлетев на перевал, мы едва не сшиблись с бешено несущимися оленьими упряжками. На передней нарте стояла на коленях Геутваль, погоняя оленей гибкой тиной.[23] Кенкель[24] со свистом рассекал воздух. За спиной у нее блестел винчестер. Позади галопировала вторая упряжка с Тынетэгином, вооруженным длинноствольной винтовкой. Они неслись, как ночные духи, и лишь в последнюю секунду свернули, избегая столкновения.

— Куда, сумасшедшая?! Геутваль вихрем слетела с нарты.

— Какомей! Жив ты?!

Подбежал Тынетэгин:

— Тальвавтына убивать ехали…

— Ну и дьяволята! — рассмеялся Костя.

Не сговариваясь, мы подхватили Геутваль и стали подкидывать к небу, полыхающему зеленоватыми огнями. Наконец девушка уцепилась за мой капюшон, и я осторожно поставил ее на сверкающий снег.

— Думала, совсем пропадал… — тихо проговорила она по-чукотски и вдруг прижалась раскрасневшейся щечкой к обветренному, бородатому моему лицу.

Я ощутил нежное тепло девичьих губ.

— Огонь девка! — восхитился Костя и взял ее маленькую ручку в свои громадные ладони.

— Осторожно, не раздави, медведь.

— Не ревнуй, хватит с тебя и Марии, — ответил Костя.

— Что он говорит? — спросила Геутваль.

— Этот говорит, что ревную тебя.

Глаза девушки плутовато блеснули. Все вместе мы стояли рука об руку на обледенелом перевале, освещенные северным сиянием. Вороненые стволы винтовок тускло отсвечивали, и казалось, что никакие опасности теперь не страшны нам.

Почему-то пришла на ум песенка из джек-лондоновского романа “Сердца трех”. Я обнял Геутваль и громогласно затянул гимн искателей приключений:

Ветра свист и глубь морская!

Жизнь недорога. И — гей! —

Там, спина к спине у грота,

Отражаем мы врага!

Голос терялся в густом морозном воздухе, а пустой, обледенелый перевал мало походил на палубу корабля. Не было и грот-мачты. Но все равно — песня сложена была о таких же доблестных скитальцах, какими мы себя сейчас представляли.

— Ох и фантазер ты, Вадим! — воскликнул Костя. — А ну, давай еще: и — и раз…

Ветра свист и глубь морская!

Жизнь недорога…

Схватившись за руки, мы протанцевали дикий чукотский танец, увлекая в свой круг оторопевшего Гырюлькая. Вероятно, люди в мехах, пляшущие на пустынном перевале, в призрачном свете луны имели довольно странный вид.

Спускаясь в Белую долину, мы гнали оленей галопом. В холодной мгле упряжки, посеребренные инеем, мчались гуськом, не отставая, точно летели на серебряных крыльях…

Две недели Тальвавтын не подавал о себе вестей. Мы истомились, ожидая ответа. Каждое утро уходим с Гырюлькаем и Тынетэгином в стадо — помогаем пасти табун Тальвавтына. Илья остается в стойбище — сторожить груз. Зимний выпас северных оленей несложное дело. Олени спокойно копытят снег, добывая ягель. Ягельники здесь богатые, никем не потревоженные, одевают землю пушистым ковром. Снег рыхлый, и олени держатся почти на одном месте, не отбиваясь от стада.

Мы разделили громоздкий трехтысячный табун на две части и пасем в двух соседних распадках, не скучивая животных. У оленей хорошо развит стадный инстинкт, и теперь даже отъявленные бегуны не уходят далеко, а прибиваются к одному из косяков.

Утром обходим на лыжах распадки с оленями и следим за выходными следами. Тынетэгин или Гырюлькай объезжают окрестности на легковой упряжке — “смотрят волчий след”: не появились ли хищники?

Геутваль целыми днями пропадает на охоте и возвращается в ярангу только вечером с трофеями: куропатками, зайцами, иногда приносит песца. Ведь она единственный кормилец семьи: Тальвавтын, поссорившись с Гырюлькаем, запретил старику забивать оленей на питание.

Нас поражают олени Тальвавтына — все рослые, как на подбор, упитанные, несмотря на зимнее время. Оказывается, олени — страсть Тальвавтына. Он знает “в лицо” большинство хороших важенок и хоров[25] во всех своих табунах и безжалостно бракует плохих животных во время осеннего убоя на шкуры и зимнего убоя на мясо. В отел не цацкается с новорожденными телятами.

Все это нам рассказывает Гырюлькай:

— Тальвавтын велит: пусть остаются только самые сильные и крепкие телята, как у диких оленей. Потому люди, если его слушают, много шкур на одежду и мяса на еду получают…

— Хитрющая бестия, — покачал головой Костя, — трех зайцев убивает: людей приманивает, мехсырье получает и оленей отборных без канители выращивает.

— Ну, положим, такое натуральное хозяйство приносит мало толку Чукотке. Ведь товарной продукции огромные стада Тальвавтына почти не дают.

— Копят, гады, оленей — ни себе, ни людям… — ворчит Костя.

— Если Тальвавтын продаст важенок Дальнему строительству, — примирительно говорю я, — оправдает свое существование.

— Реквизировать излишки у кулачья надо, слить в товарные совхозы, и баста!

— Пришелся бы ты по душе нашему генералу…

Гырюлькай рассказывает, что всю жизнь пасет оленей, знает, как держать табун, чтобы олени жирные были. “Все сопки, долины, урочища Пустолежащей земли знаю”.

— Эх, хорошо бы Гырюлькая с семейством заполучить пастухами нашего перегона!.. — размечтался Костя.

— Прежде надо выудить оленей у Тальвавтына.

Мы сидим на легковых нартах, покуривая трубки. Перед нами простерся белый распадок, усыпанный оленями. Они спокойно взрыхляют снежную целину.

— Гык! — вскочил Гырюлькай. — Люди едут.

По длинному склону на увал, где мы расположились, быстро поднимаются две оленьих упряжки. На передней нарте Тынетэгин. За ним — гость в темной кухлянке и в пушистом малахае. Что-то знакомое было в его подтянутой фигуре.

— Твой приятель пожаловал, — пробурчал Костя.

Нарты подъехали, гость откинул малахай, открыв хмурое, неприятное лицо. Я узнал одного из телохранителей Тальвавтына. Парень избегал моего взгляда. Мы обменялись короткими приветствиями.

— Письмо тебе привез Вельвель, — сказал Тынетэгин, стирая рукавом капельки пота с коричневых скул, — Тальвавтын писал…

— Письмо? Тальвавтын умеет писать?!

— По-чукотски тебе писал, — ответил юноша.

Посланец молчаливо снял с шеи ремешок с узкой дощечкой, ловко развязал узелок, сдернул ее с ремешка и протянул мне. На дощечке, выструганной из светлой древесины тополя, чернели странные знаки, похожие на иероглифы.

— Что это? — протянул я дощечку Тынетэгину.

— Тальвавтын говорит: “Согласен два табуна важенок тебе продавать, приезжай — торговать будем…”

— Здорово! — Я едва скрыл радость. — Посмотри, Костя, письменность у них своя!

— Почище, чем у Синих орлов, — удивился Костя.

Действительно, это было уже не простое рисуночное письмо, а почти иероглифы.

Настоящая идеограмма. Каждый знак изображал слово или его значение.

Я вспомнил университетские лекции по этнографии: идеографическое письмо люди придумали в эпоху зарождения государства и развития торговли — потребовалось передавать на расстояние довольно сложные тексты. В чистом виде такое письмо сохранилось на старинных дощечках у обитателей острова Пасхи и Океании.

— Дощечке этой, Костя, цены нет, просто феномен какой-то — идеографическое письмо в двадцатом веке! Наши этнографы с ума сойдут.

Спрашиваю Гырюлькая, давно ли люди Пустолежащей земли передают так мысли.

— Десять лет назад Тальвавтын и шаманы стали нас учить… Придумал говорящие знаки чукотский пастух Теневиль. Тальвавтын говорил: “Так рисовать мысли лучше, чем русские учат. Всем понятно — чукчам, ламутам, корякам, юкагирам: одни знаки на всех языках”.

— В общем, эсперанто придумали, — усмехнулся Костя. — Ну и бестия Тальвавтын! Под тихую сколачивает здесь свое государство — прибрал к рукам оленей, прерогативы чукотских ерымов, письменность, изобретенную Теневилем, в общем, охмуряет людей Пустолежащей земли…

— И пожалуй, с большим успехом, чем Синий орел, — заметил я.

— Отвинтить Тальвавтыну голову нужно!

— Ну-ну, дружище, потише! Все-таки анадырский король продает оленей нашим совхозам.

— Кто его знает… — с сомнением покачал головой Костя.

Я обратился по-чукотски к Вельвелю:

— Скажи Тальвавтыну, что хорошее письмо прислал, завтра приедем торговать оленей.

Вельвель хмуро кивнул. Костя протянул кисет с табаком. Он поспешно набил трубочку. Молчаливо выкурил, коротко попрощался, прыгнул в нарту и понесся вниз по склону к Белой долине. Упряжка скрылась в морозной дымке.

Мимолетная встреча казалась сном. Но в воздухе стоял еще терпкий запах выкуренной трубки Вельвеля, а в руках осталась белая дощечка, изукрашенная необыкновенными письменами. Все понимали важность случившегося. Дощечка с письменами пошла по кругу…

На следующее утро мы с Костей отправились к Тальвавтыну на своей собачьей упряжке. Отдохнувшие собаки неслись во всю прыть, радостно повизгивая, хватая снег на бегу, — им надоело сидеть без дела.

Вот и знакомый перевал. Вдали, у подножия сопки, темнеют яранги Главного стойбища. Подъезжаем ближе и удивляемся — стойбище словно вымерло. Не видно ни людей, ни оленей. Никто не выходит навстречу приезжим.

Ставим упряжку на прикол неподалеку от большой яранги Тальвавтына, идем к шатру, поскрипывая снегом. В чоттагине встретила знакомая старуха. Недовольно пробурчав приветствие, матрона с ядовитой любезностью пригласила в полог. На белых шкурах, накрывшись кухлянкой, спал Тальвавтын. Необычайно высокого для чукчи роста, он едва вмещался в меховой комнатке.

— Тальвавтын! — притронулся я к спящему.

Старик вздрогнул и сел.

— Гык! Крепко заснул, — пробормотал он, вытаскивая трубку и закуривая.

— Письмо твое получили, торговать оленей приехали.

Старуха поставила свой почерневший столик, принесла чайник и блюдо с замороженным костным мозгом. Костя вытащил из-за пазухи заветную фляжку и разлил спирт в фарфоровые чашки. Спирт мы имели право расходовать в исключительных случаях — только на торжественное угощение, и точно выполняли инструкцию. Лицо Тальвавтына оживилось.

— Хорошо торгуешь, — заметил он, кивнув на флягу, — давай разговаривать.

На тонких губах мелькнула ироническая усмешка.

Я сразу приступил к делу и сказал, что за каждую важенку мы заплатим по твердой государственной цене.

— Продашь пять тысяч важенок — получишь вот такой сундук денег, — кивнул Костя на деревянный ящик, обтянутый сыромятью, из которого старуха извлекла фарфоровые чашки.

— И в придачу, — добавил я, — все продукты и товары, которые мы привезли с собой.

— Сколько денег? — удивился Тальвавтын. — Как считать буду?

— Купить сможешь две фактории со всеми товарами и домами в придачу.

— Какомей! — Глаза Тальвавтына заблестели.

— Только, чур, важенок продавай отборных — на племя!

— Из разных стад давать буду, — поспешно сказал Тальвавтын. — Только как отбивать будешь?

— Кораль — деревянную изгородь у границы леса построим.

— Однако, плохо, — покачал головой старик, — важенки бока намнут о твердую загородку, много выкидышей в отел будет.

Видно, Тальвавтын не пользовался никогда коралем. Мы с Костей отлично знали, что олени, загнанные в кораль, избегают прикасаться к изгороди. Я сказал об этом Тальвавтыну. Он удовлетворенно кивнул — повадки оленей старик знал великолепно. Весной перед отелом чукчи отбивают самцов от отельных важенок, загоняя табун в ограждение из туго натянутых арканов, завешанных шкурами. И олени никогда не сметают шаткой преграды.

— Как пасти купленных оленей будешь? — спросил вдруг старик. В его глазах вспыхнули недобрые искорки.

— Пастухов у нас пока нет, дай нам людей для перегона на Омолон — оттуда нам навстречу нам люди кочуют.

Тальвавтын нахмурился, долго молчал, покуривая трубку, и наконец ответил:

— Нет лишних людей у меня. Как давать стану?

— Много оленей у тебя покупаем — два табуна, — вмешался Костя, — меньше пастухов тебе нужно.

Старик одобрительно хмыкнул — ему понравилась логика ответа. Вообще он с удовольствием вел с нами дипломатическую беседу. Дело было стоящее — он получал большие оборотные средства и действительно мог стать королем Анадырской тундры. Покупая у него оленей, Мы невольно укрепляли его могущество. Но людей выпускать из-под своей эгиды Тальвавтыну не хотелось.

— Очень нужны мне люди, — повторил он.

— Не насовсем у тебя просим — на четыре месяца.

Тальвавтын задумался.

— Хорошие подарки, выкуп тебе за людей дадим, — вмешался вдруг Костя.

— А что генерал скажет? — не преминул заметить я.

Костя махнул рукой.

— Его бы сюда, в это чертово пекло! — тихо ответил он. — “С волками жить — по-волчьи выть”.

Мы выбросили все козыри. Не согласись старик выделить нам пастухов, вся операция полетит к чертям. Но и Тальвавтын понимал, что, если не даст нам людей, чертовски выгодная для него сделка не состоится. Все решалось на острие ножа.

— Сколько тебе людей надо? — спросил Тальвавтын.

— Человек шесть нужно.

Это было очень мало — вдвое меньше, чем требовалось. Но я понимал, что многого не выудишь. Да и мы с Костей могли помочь пастухам. Кроме того, зимний выпас требует меньше людей, а к весне с Омолона подоспеет выручка.

Долго молчал старик, о чем-то раздумывая, и наконец сказал:

— Ладно, бери пока Гырюлькая, Тынетэгина, Ранавнаут и Геутваль, Эйгели еще — торбаса, одежду чинить.

Тальвавтын сделал паузу, затянулся и выпустил синие кольца дыма из длинной трубки.

— И Вельвеля еще возьмешь…

Костя обрадовался. Лицо его раскраснелось, глаза заблестели. Его желание сбывалось: семейство Гырюлькая переходило в полном составе к нам.

Но Вельвель… Правая рука Тальвавтына. Зачем его подсовывают нам?

Но выбора не было, мы ударили по рукам. Может быть, мне показалось, но в глазах Тальвавтына мелькнуло торжество. Коварство и хитрость старика мы в полной мере испытали позже.

— Праздник большой у кораля устроим, — польстил я старику, — праздник отбоя оленей.

Тальвавтын кивнул. Но глаза его оставались холодными и колючими.

Долго пили чай, обсуждая детали предстоящего отбоя. Кораль Тальвавтын посоветовал построить на границе леса у Белой сопки. Ее столовую вершину мы видели с перевала. Тальвавтын сказал, что пусть Гырюлькай кочует с табуном к подножию Белой, сопки, а Вельвеля он пришлет к нам завтра в помощь Гырюлькаю.

Мы обещали выстроить кораль в десять дней — невероятно короткий срок. Но медлить нельзя — приближается время, когда беспокоить стельных важенок небезопасно.

Окончив торг и бесконечное чаепитие, распрощались, договорившись встретиться через десять дней у Белой сопки…

— В толк не возьму, почему старый лис так быстро согласился? — недоумевал Костя на обратном пути.

— Еще бы не согласиться — денежки с неба валятся и продукты на все дикие стойбища Пустолежащей земли.

— В кон ему ударили… — хмуро посетовал Костя, — власть его укрепляем…

Гырюлькай просто не поверил известию о благополучном завершении переговоров.

— Как живых оленей продавать согласился? — недоумевал он. — Половину богатства отдает.

Геутваль заметила, что тут что-то нечисто: Тальвавтын неспроста так быстро согласился продать оленей — хитрит, как старая лисица.

И все-таки спокойнее стало у всех на душе. Вечером мы собрались в пологе Гырюлькая. Было уютно и тепло. Казалось, что все преграды рухнули и мы почти у цели. Эйгели и Ранавнаут накрыли чайный столик. Теперь у них был целый сервиз, который мы с Костей преподнесли женщинам из “посудного отдела” своей передвижной фактории.

За чаем я торжественно объявил нашим друзьям, что отныне они пастухи перегонной бригады Дальнего строительства: Гырюлькай-бригадир, а Эйгели — чумработница. И что каждый месяц они будут получать хорошую зарплату и покупать любые продукты, какие хотят.

Долго мы с Костей растолковывали, что такое зарплата и сколько товаров можно купить на эти деньги.

Гырюлькай восхищенно цокал, Эйгели прыскала, удивляясь, за что она будет получать деньги, — ведь всю жизнь починяла одежду Гырюлькаю и своим детям даром. Тынетэгин и Геутваль как завороженные слушали нас, и мне чудилось, что они видят какие-то новые, невидимые для нас горизонты.

Геутваль порывисто поднялась на колени, откинула керкер (в пологе было жарко) и, протянув обнаженную руку к светильнику, воскликнула:

— Мы будем сами себе люди, никогда не вернемся к Тальвавтыну и будем всегда кочевать с тобой, да?!

Глаза ее блестели. Пылкая ее душа не знала покоя. Тынетэгин подался вперед. Лицо его покрылось пятнами. Костя сидел притихший и молчаливый, поглядывая с нескрываемым восхищением на бронзовую фигурку Геутваль.

С распущенными волосами, черными и блестящими, девушка походила на жрицу дикого, первобытного племени…

Утром приехал Вельвель. Тальвавтын выполнил обещание и прислал его к нам пастухом. Вельвель привез Гырюлькаю дощечку с иероглифами — коротким распоряжением перегонять табун к Белой сопке и там ждать подхода остальных табунов Тальвавтына.

Я попросил у Гырюлькая “говорящую дощечку”. Так я начал собирать уникальную коллекцию идеографического письма Пустолежащей земли, взбудоражившую впоследствии университетских языковедов…

Несколько дней мы продвигались с табуном и со всем своим караваном вниз по Белой долине, забираясь дальше и дальше в глубь Пустолежащей земли.

Костя ехал задумчивый и хмурый.

— Заманивает нас старый плут в ловушку… сами лезем в капкан.

Но я не видел опасности. Ведь Тальвавтын согласился продать нам оленей и, видно, решил честно выполнить свое обещание.

— Посуди сам, — говорил я Косте, — зачем ему расставлять какие-то ловушки? Ведь расправиться с нами он мог уже давно. Да и сделка чертовски выгодна для него — получает в собственность и законным путем целый “королевский банк” и “универсальный магазин” с товарами.

Но Костя молчал, нахмурившись.

Только на третьи сутки мы подошли к Белой сопке с плоской, как стол, вершиной. На снежных ее склонах чернели мохнатые от древесных лишайников узловатые лиственницы. На речных террасах поднимались более стройные деревья. Граница леса частоколом перегораживала Белую долину.

Ох и обрадовались мы лесу! После бесконечных скитаний в лабиринте голых, безжизненных сопок, закованных в снежный панцирь, деревья казались близкими, родными друзьями.

Яранги поставили на опушке среди лиственниц, утоптали площадку, накололи дров из сухостоя, и сразу лагерь принял обжитой вид. Костя расположил нарты с грузом квадратом вокруг лагеря, оставив лишь узкий проход к ярангам. Получилась маленькая крепость среди снежной тайги.

Время подгоняло: через неделю к границе леса прикочует Тальвавтын с табунами. Надо успеть срубить, как договорились, кораль.

Место для изгороди выбирали всей бригадой. На плоской террасе среди лиственниц нашли просторную опушку. Долго бродили с Костей в снегу, считая шаги, и наконец составили план кораля. Конструкцию его упростили — ведь рук для строительства не хватало.

Костя принес из наших неистощимых запасов новенькие американские топоры на длинных изогнутых ручках, похожие на большие томагавки, и ручную канадскую пилу. Работа закипела.

К сумеркам уложили длинные завалы крыльев. Они суживались воронкой ко входу в будущий вспомогательный загон.

Усталые и довольные, возвращались мы в лагерь.

— Больно хорошо пастухом у тебя работать, — вдруг сказала Геутваль, поправляя выбившиеся из-под канора волосы.

— Ты работаешь не у него, — рассмеялся Костя, — а в Дальстрое, понимаешь, в Дальстрое…

Гырюлькай шел, поглаживая блестящее лезвие топора:

— Очень нужный, хороший топор!

Приятно было растянуться в теплом пологе, пить горячий чай, уплетать сочную вареную оленину. Все были в приподнятом настроении. Наше настроение передавалось и женщинам. Смешливо переговариваясь, они суетились у чайного столика. Гырюлькай и Илья мирно покуривали прокопченные трубочки. На душе у меня было легко и радостно: шаг за шагом мы подвигались к своей цели.

Я спросил Костю, что такое счастье.

— Коо… кто его знает… — рассеянно ответил он, пробудившись от раздумий.

— Хочешь, выдам самое точное, самое верное определение?..

— Ну, выкладывай!

— Счастье, старина, — в достигнутой благородной цели!

Костя обалдело уставился на меня и вдруг, смутившись, отвел в сторону глаза.

Пять суток, почти не отдыхая, рубим и рубим лиственницы. Жерди приколачиваем прямо к стволам деревьев. Особенно пригодились нам строительные железные скобы. Целый мешок их подарил нам в Чауне Федорыч, прослышав, что собираемся строить первый кораль в центре Чукотки.

К концу недели, совершенно выбившись из сил, окончили хитроумное сооружение и были готовы принять табуны Тальвавтына.

Первыми почуяли приближение чужих табунов ездовые собаки. Потом забеспокоились самые неуравновешенные олени, державшиеся по краям стада. Они норовили удрать, отбиться от табуна — разведать манящие запахи. Пасти табун стало трудно. Приходилось то и дело заворачивать беглецов.

Неожиданно в стойбище нагрянул Тальвавтын. Он появился у кораля на своей упряжке белых оленей. Старик похудел, глаза его блестели недобрым огнем, но встреча была мирной. Не скрывая изумления, он осмотрел кораль. Видно, впервые видел ловчую изгородь и сразу оценил ее достоинства.

— Пять табунов привел, завтра отбивать будем.

Я предложил начать с табуна Гырюлькая, полагая, что наши пастухи хорошо знают оленей своего стада, и мы получим в первый же день надежное ядро будущего табуна. Тальвавтын хмуро кивнул.

У кораля появлялись всё новые и новые нарты — приезжали старейшины, родственники Тальвавтына, возглавлявшие табуны. Собрался весь “цвет” Пустолежащей земли.

Гости важно здоровались со мной, словно не замечая Костю, Гырюлькая, Илью. Молчаливо разглядывали кораль, перебрасываясь односложными замечаниями. Осматривая ловчую камеру, Тальвавтын спросил словно невзначай:

— А какую тамгу будешь ставить?

Его свита притихла, ожидая ответа.

Вопрос о тамге — семейной метке — был особенно важен для обитателей этого острова прошлого. Каждый из них имел собственную метку — тавро — надрезы на ушах оленей. По числу и форме этих надрезов определялась принадлежность животных.

О своем тавро мы позаботились еще в Магадане. Горький опыт Чаунского совхоза научил нас. Там оленям, купленным у последних магнатов тундры, оставили метки прежних хозяев. И этим не преминули воспользоваться крупные оленеводы. Они расставили свои табуны вокруг пастбищ, где пасся купленный табун. И совхозное стадо растаяло, как сахар в стакане воды. Представителям совхоза оленеводы заявили: “Приезжайте отбивать своих оленей, если узнаете”. Буранов после этой истории имел крупные неприятности…

— Будем ставить свое тавро, — нахмурился Костя, — железное.

— Железное? — удивился Тальвавтын, в глазах его мелькнула досада.

И тут я понял: старый лис отлично знал историю с Чаунским совхозом и, может быть, готовил нам такой же удар. Осмотрев кораль, гости уехали.

— Завтра преподнесем ему тавро, — усмехнулся Костя. — Провались я на этом месте, если чертов старик не лопнет от злости…

Утром Геутваль разбудила нас затемно. В небе горели звезды, и луна освещала белую вершину столовой сопки. Облитая мягким сиянием, она словно парила над Белой долиной.

Стали подъезжать люди Тальвавтына. Пологи в наших ярангах пришлось поднять, настелить оленьих шкур, чтобы вместить всех гостей и напоить чаем. Первыми приехали рядовые пастухи, преимущественно молодые. С любопытством осматривали кораль, охотно пили чай и чувствовали себя без старшин свободно.

Они окружили Тынетэгина и Геутваль и о чем-то расспрашивали. Разговоры моментально прекратились, как только появился Тальвавтын со своей свитой. Молодые пастухи во главе с Тынетэгином отправились собирать табун.

И вот решительная минута наступает. Плотной кучен трехтысячный табун медленно движется к невысокому увалу. По ту сторону его широкой пастью раскрываются крылья кораля. Пойдут ли дикие олени Тальвавтына в кораль? Ведь изгородь они видят впервые.

Позади табуна, полукругом, идут загонщики, покрикивают, стучат палками по стволам деревьев, подгоняют отстающих. Передние олеин переваливают гребень увала. Если сейчас испугаются изгороди, начнется невообразимая паника. Табун повернет обратно, сметая все на своем пути.

В цепь загонщиков включаются все. Мы с Костей идем рядом с Тальвавтыном. Он молчаливо наблюдает за поведением оленей. Пока все спокойно. Поваленные лиственницы с необрубленными ветвями, образующие крылья кораля, не беспокоят полудиких животных. Табун спокойно втягивается в разверзшуюся пасть завала.

Передовые олени благополучно проходят широкие ворота, вступают в первый, вспомогательный загон. И только тут замечают изгородь. Секунда растерянности…

Но сзади напирает стесненный табун. Встревоженные вожаки устремляются вперед, увлекая за собой массу оленей. Рысью передовые олени вбегают в главный загон. И, понимая, что попали в ловушку, несутся во всю прыть. За ними неудержимым потоком льется табун. Но впереди только крошечная ловчая камера, а дальше пути нет — глухая изгородь.

Вожаки в панике поворачивают назад, табун в растерянности, олени вскидываются на дыбы, бегут по кругу в просторном главном загоне. Вот живой поток хлынул обратно в камеру вспомогательного загона.

Поздно! Люди уже задвигают шесты в воротах у самых крыльев.

Путь на волю отрезан. Олени поворачивают обратно, образуя водоворот в главном загоне.

— Здорово! — кричит Костя. — Сработал, как часы!

На лицах Тальвавтына и его свиты растерянность, любопытство, недоумение.

Табун кружит в главном загоне. Здесь очень много важенок — светлошерстны, крупных, упитанных, несмотря на зимнее время. Спины оленей плоские, как доски.

— И выбирать нечего, — говорит Костя, — ставь метку и выпускай в боковую камеру.

Пора начинать. Загонщики устремляются в главный загон, отбивают первый косяк с полсотни оленей и загоняют в небольшую ловчую камеру. Обезумевшие олени теснятся, лезут друг на друга, молотят копытами своих сородичей. Но высокую изгородь не перепрыгнуть.

К ловчей камере примыкают два боковых загона. В один будем пускать отобранных важенок, в другой — остальных оленей.

Костя приносит гремящий мешок и бросает на свою нарту:

— Вот наши метки!

Вокруг теснятся старшины, пастухи Тальвавтына, любопытно заглядывают через плечи своих товарищей.

Костя вытаскивает пригоршню наших “волшебных кнопок”. Это последняя новинка института оленеводства — полые пуговицы и бляшки с остриями. Демонстрирую несложную операцию на ездовом олене, пронзаю острием бляшки ухо, надеваю полую пуговицу и сдавливаю…

Щелк! Пуговица намертво скреплена с бляшкой. Не отдерешь от уха. На бляшке выгравирован номер.

— И-кхх!

— Какомей!

— Колдовская метка!

С острым любопытством наши гости рассматривают невиданную метку. Осторожно передают друг другу алюминиевые пуговицы. Тальвавтын прокалывает свой малахай и застегивает кнопку намертво. Шапка идет по кругу. Каждый повторяет несложный опыт. Полный успех! Теперь все наши гости щеголяют в меченых малахаях. Шутят, смеются. Даже шаманы, отбросив надменную чопорность, радуются, как дети.

Костя, Тынетэгин и несколько молодых пастухов, набив карманы бляшками, спрыгивают в ловчую камеру, в гущу оленей. Мы с Тальвавтыном оседлали изгородь — будем считать отобранных важенок.

В камере начинается суматоха. Парни снуют среди оленей, ловят обезумевших важенок, ловко прокалывают ухо острием бляшки. Щелк! И готово! Приотворяют калитку и выпускают меченую важенку в наш загон. Я ставлю точку в блокноте, Тальвавтын кидает спичку в малахай. После конца отбивки мы сличим счет…

Кораль действует безотказно. Ловцы воодушевлены ритмом слаженной работы. Через десять минут в ловчей камере остаются лишь непринятые олени. Тынетэгин выпускает их в другую калитку, в пустой боковой загон. Загонщики отбивают в главном загоне следующий косяк и загоняют в опустевшую ловчую камеру. И снова суматоха, едва успеваю отмечать в блокноте меченых важенок.

И так целый день. Ловчая камера кипит, как котел. Мечутся олени, люди. Отбивка идет стремительно, как по конвейеру. Времени не замечаем…

Табун в главном загоне тает. А когда стало смеркаться, мы пропустили последнюю партию оленей. Табун разделился на две части. В нашем загоне медленно кружат меченые важенки, крупные, как на подбор. В боковом загоне теснится отставшая часть табуна.

— Больно хорошая твоя изгородь, — говорит Тальвавтын, стирая пот с лица. — Сами будем теперь такие делать.

— Подарим тебе кораль, как отобьем всех важенок, — говорит Костя.

Тальвавтын удовлетворенно кивает.

Мы считаем спички в малахае Тальвавтына. Их там 952. В блокноте у себя я насчитал 953 точки…

Пять суток, не смыкая глаз, пропускаем громадные табуны Тальвавтына через кораль и наконец отбиваем шестую тысячу важенок.

В этот же вечер в пологе Гырюлькая мы составили акт передачи важенок Дальнему строительству. В пологе собрались все старшины Тальвавтына. Они молчаливо наблюдают всю процедуру. Наконец Костя громогласно переводит текст исторического акта — первого торгового документа Пустолежащей земли. Подписываем его, передаем Тальвавтыну.

При гробовом молчании старик ставит вместо подписи иероглиф, обозначающий семейную тамгу…

Костя высыпает из кожаного мешка посреди полога груду пухлых денежных пачек. Тальвавтын неторопливо складывает деньги в сундук, обтянутый сыромятью, и заполняет его доверху. К нему перекочевывает содержимое нашего кожаного мешка.

— Разводим миллионеров… — ворчит Костя, чертыхаясь.

Снимаю с груди и передаю Тальвавтыну ожерелье Чандары. Он сейчас же надевает его. Медвежьи морды, сцепившиеся клыками, улеглись на смуглое тело. Старейшины склоняют головы. Глаза Тальвавтына блестят торжеством, лицо помолодело. Исполнилось заветное его желание — он получил старинную реликвию ерымов — пропавший талисман чукотских вождей.

Вручая Тальвавтыну копню акта, говорю, что завтра может забрать наши товары…

Вся эта сцена производит глубокое впечатление на присутствующих; мне она врезалась в память навсегда. День мы завершили великолепным пиршеством в нашей яранге. Только поздно вечером гости покинули лагерь, вполне удовлетворенные невиданным зрелищем. Теперь у нас образовался громадный шеститысячный табун. Табун после отела в пути удвоится. На Омолон, в случае счастливого завершения похода, мы приведем целый оленеводческий совхоз!

Хлопот с выпасом шеститысячной армады прибавилось. Собранные из нескольких табунов, олени стремились вернуться к своим сородичам.

Особенно тревожными были последние сутки. Мы сбились с ног, заворачивая беглецов целыми косяками. Управляться с громоздким табуном было невероятно трудно. Разделить его на две части не решались: уследить за двумя косяками при таком наэлектризованном состоянии оленей мы просто не могли…

Ночью, когда я спал, меня разбудила Геутваль. Я так крепко заснул, что долго не мог очнуться. Девушка тормошила меня и встревоженно говорила:

— Проснись, проснись, Вадим, беда, да проснись же ты…

Ее слова едва достигали моего сознания. Но слово “беда” мгновенно отрезвило меня. В пологе тускло светил жирник.

Горячо и сбивчиво она рассказала, что пошла на лыжах по следу отбившегося оленя. Он шел быстро, не останавливаясь, и она не смогла нагнать его. За ближним увалом в распадке она увидела табун Тальвавтына, который мы пропускали днем через кораль.

— Тальвавтын ночью не отогнал его, и наш олень убежал к ним. Я почуяла недоброе, — продолжала Геутваль, — пошла дальше на лыжах, и везде в распадках притаились табуны Тальвавтына. Ночью они потихоньку подогнали их и, как ястребы, окружили твое стадо. И теперь заманивают наших оленей. Говорила я тебе: Тальвавтын все равно волк, хитрая лисица, коварная росомаха!

Лицо девушки пылало. Она только что пробежала на лыжах километров пятнадцать и вся кипела возмущением.

Геутваль так хороша была в эту минуту, что я притянул ее к себе и поцеловал. Это случилось неожиданно, само собой.

Девушка тихо засмеялась:

— Оставь… у тебя на Большой земле невеста есть…

Известие Геутваль ошеломило меня. Неужели Костя оказался прав: Тальвавтын заманил в ловушку и мы очутились в тисках?

— Кочевать надо, убегать скорее из кольца! — воскликнула Геутваль.

Накинув кухлянки, мы выбрались из яранги в лунную морозную ночь. Голубоватый снег исполосовали угольно-черные тени лиственниц. Свежий лыжный след Геутваль, взрыхляя серебристый склон сопки, спускался прямо к ярангам.

Подвязав лыжи, мы заскользили к близкому стаду. Подоспели вовремя. Нас встретили встревоженные друзья, обессиленные борьбой с растекающимися оленями. Табун волновался как море. Чувствуя близкий запах сородичей, охваченные нервным возбуждением, олени целыми косяками как одержимые устремлялись к близким сопкам.

Приходилось непрерывно объезжать стадо и заворачивать беглецов. Горстка людей боролась из последних сил.

— Не пойму, что с этими дьяволами случилось, белены объелись, что ли?! — прохрипел, подъезжая на своей нарте, Костя.

— Быстрее, старина, собирайте стадо! Тальвавтын табуны ночью подогнал — взял нас в кольцо. Удирать надо!..

— Чертов хрыч! — загремел Костя. Он дернул поводок упряжки и понесся к дальнему краю табуна.

Соединенными усилиями мы быстро собрали многотысячный табун на опушке, освещенной лунным сиянием. Стесненные олени медленно закружились плотной, живой массой. Неукротимой силой веяло от табуна.

“Точно туго натянутый лук, — невольно подумал я. — Что, если тетива лопнет?”

Мы сошлись у трех сухих лиственниц. Геутваль посохом нарисовала на серебристом снегу расположение стад Тальвавтына.

— О-кка! — удивился Гырюлькай. — Душить табун хочет. Сюда будем убегать, — показал он на замерзшее русло реки.

Действительно, по льду можно было вырваться из окружения. Решили, не теряя времени, двинуть табун вверх по заснеженному руслу и гнать до тех пор, пока хватит сил. Яранги лагеря оставим на месте до приезда Тальвавтына, сохраняя видимость присутствия табуна. К рассвету я предполагал вернуться в лагерь — встретить Тальвавтына и передать ему обещанные товары.

Геутваль заявила, что вернется со мной и будет готовить гостям мясо и подавать чай. Вельвеля решили не будить. Он спал в пологе с Тынетэгином и Ильей, отдыхая после дежурства. Ранавнаут потихоньку разбудила их. Приготовления к стремительному ночному маршу начались…

Через час мы вытеснили живую громаду табуна на замерзшее русло. Молчаливо провожали нас лиственницы, отбрасывая длинные черные тени на светящийся снег. Вытянувшись лентой, табун лился живой рекой среди заснеженных берегов.

Двигались молчаливо, стараясь не шуметь. В тихом морозном воздухе скрипел снег, под копытами потрескивали суставы бесчисленных оленьих ног, постукивали рога.

Движение “походной колонной” успокоило оленей. Они послушно брели за нартой Гырюлькая со связкой ездовых оленей на поводу. По бокам стада ехали Илья и Тынетэгин. Вооружившись длинноствольной винтовкой, юноша прикрывал левый фланг табуна.

Мы с Костей ехали сзади, подгоняя отстающих. Геутваль, Ранавнаут и Эйгели вели легкий обоз из нескольких нарт. Невольно я вспомнил такую же лунную ночь далеко на Омолоне. Тогда мы двигались по заснеженному его руслу на штурм Синего хребта и чувствовали себя победителями. Теперь наше шествие напоминало отступающую, потрепанную в боях кавалерийскую часть.

Уходим налегке, прихватив лишь самое необходимое: немного продовольствия, палатку с печкой, спальные мешки, скудное лагерное снаряжение и стволы сухостоя — запас дров на первое время.

Яранги и основной груз я рассчитываю привезти после завтрашней встречи с Тальвавтыном.

Почти всю ночь двигаемся по Белой долине, уходя дальше и дальше от границы леса и манящих запахов чужих стад. Через каждые два часа останавливаем табун, пасем на заснеженных террасах и снова пускаемся в путь.

Небо едва заметно светлеет. Останавливаем табун на очередную кормежку. Олени успокоились.

— Пора… — волнуясь, сказал Костя. — Пора тебе, Вадим, возвращаться… А мы с табуном еще километров двадцать отмахаем. Ну и взбесится старый хрыч! Держись… кремневая встреча будет.

Гырюлькай привел лучших беговых оленей. Ведь к рассвету мы с Геутваль должны вернуться в наши яранги.

— Прощай, дочь снегов, береги Вадима. — Костя приподнял девушку могучими ручищами и чмокнул в губы.

— Ох нет, пусти! — Геутваль закрыла лицо руками.

Все собрались у наших быстроногих упряжек. Мы прощались с друзьями, может быть, навсегда…

В ТИСКАХ

Блаженствуем в теплом пологе. Еще затемно примчались на беговых оленях в покинутый лагерь. Вельвель по-прежнему беспробудно спал в соседней яранге — видно, здорово утомился на дежурстве.

Теперь Геутваль — маленькая хозяйка стойбища. Она старательно наливает чай в мою большую кружку и себе в расписную фарфоровую чашечку, которую я ей подарил, нарезает мелкими ломтиками мороженое мясо, ставит на столик сахар, масло, печенье.

Мы одни в этом огромном снежном мире. Освещенные колеблющимся светом жирника, среди пушистых оленьих шкур… С незапамятных времен женщина отдавала свою заботу и ласку мужчине, и он защищал ее от всех бед и опасностей. В кочевом шатре, осененном веками, я особенно остро ощущаю свое одиночество.

Смотрю на Геутваль, на ее фигурку, крепкую как орешек, смуглое личико, спокойное перед надвигающейся грозой, и вдруг понимаю, что за эту маленькую, смелую девушку готов отдать жизнь.

Геутваль подняла голову, посмотрела пристально в глаза и неожиданно потянулась ко мне доверчиво и просто.

— Зачем страдать заставляешь?..

И вдруг снаружи слышится хруст копыт и скрип полозьев: кажется, ярангу со всех сторон окружают бесчисленные нарты.

— Тальвавтын! — метнулась к винчестеру девушка.

— Спрячь винчестер, сумасшедшая!

Выкатываюсь из полога, выскакиваю наружу. Рассветает, звезды померкли. К ярангам подходят вереницы пустых грузовых нарт. Совсем близко белеет упряжка Тальвавтына.

— Приехал?!

— Нарты привез, грузить будем…

Показываю сани с товарами, приготовленными для передачи. Каюры Тальвавтына начинают перегружать наши богатства. На каждой нарте винчестер в чехле. Целый арсенал! Тревожный признак. Идем с Тальвавтыном в ярангу. В чоттагине он долго отряхивает кивичкеном[26] торбаса, кухлянку.

Тут все в порядке: Геутваль, согнувшись в три погибели, усердно раздувает костер под чайником. Вползаем в полог. Вытягиваю из полевой сумки список товаров, передаваемых в уплату за оленей. Неторопливо читаю бесконечный перечень.

— О-к-к-а! Много! — удовлетворенно кивает старик.

Он подписывает акт передачи — ставит свою классическую тамгу, похожую на трезубец Нептуна. Операция завершена!

Геутваль втаскивает чайник, степенно расставляет чашки, разливает чай. Неторопливо пьем крепкий, как кофе, напиток. Знает ли старик, что наш табун ускользнул из мертвой петли? Лицо его спокойно, непроницаемо.

— Как олени? — вдруг спрашивает он.

— Хорошо, только бегают очень — держать трудно, — отвечаю, не сморгнув.

Тальвавтын пьет и пьет чай, о чем-то размышляя. Наконец переворачивает чашку вверх дном.

— Однако, пошел, — говорит он по-русски, — ехать далеко надо. Хорошо торговали. Через два дня в гости к тебе приедем — праздник отбоя будем делать…

Облегченно вздыхаю. Геутваль в волнении роняет чашку. Не унюхал еще, старый лис!

Выходим из яранги. Каюры перегрузили нарты и покуривают трубочки. Прощаюсь с Тальвавтыном как ни в чем не бывало.

Белая упряжка рванула с места. Старик обернулся. На тонких его губах змеилась холодная усмешка. Караван тяжело груженных нарт тронулся по следу Тальвавтына.

Мы с Геутваль молчаливо стояли у порога яранги до тех пор, пока последняя нарта не скрылась за лесистым увалом.

— Ну, Геутваль, снимай скорее яранги, удирать будем!

Я побежал будить Вельвеля. Нельзя было терять ни минуты. Втроем быстро свернули лагерь, пригнали ездовых оленей. Через час наш легкий караван несся вверх по Белой долине, в противоположную сторону, по следам ушедшего табуна. Только тут Вельвель сообразил, что случилось. Он ехал хмурый и злой.

На месте нашего стойбища оставалась вытоптанная в снегу площадка и холодный пепел потухшего очага…

Только в сумерки нагнали табун. В глухом распадке, как ветер, налетела легковая нарта Тынетэгина. Юноша, вооруженный винтовкой, спустился галопом с ближнего увала, где устроил, видно, сторожевой пост. Соскользнул с нарты и, не выпуская поводка, в волнении закурил трубку.

— Гык! Давно ждем вас, Костя совсем не спит…

Подражая взрослым, он старается скрыть радость, но юношу выдают глаза — сияющие и счастливые.

— Как олени?

— В Большом распадке, — махнул в сторону увала Тынетэгин, — совсем смирные стали…

Наше появление всполошило лагерь. Из палатки выскочили Костя, Гырюлькай, Ранавнаут, Эйгели. Костя окинул быстрым взглядом наш караван.

— Молодец, Вадим! — тискает он меня в могучих объятиях. — Собирался уже ехать на выручку.

— Едва догнали вас… далеко увели табун…

— Ах ты чертенок! — обрадовался Костя, увидев Геутваль. — Сберегла Вадима!

На шум подъехал Илья, дежуривший у стада. Все собрались вокруг. Расспросам не было конца. Снова сошлись вместе — маленький, непобедимый отряд. Лишь Вельвель сумрачно стоял у своей упряжки, не разделяя общей радости.

Яранги решили не расставлять — повесили на шестах одни пологи. На рассвете уйдем с табуном дальше…

Утром мы обнаружили исчезновение Вельвеля. Это встревожило нас: через несколько часов Тальвавтын узнает о нашем скрытом маневре.

В путь собрались быстро. Решили продвинуться возможно дальше. Табун гнали ускоренным маршем, почти не останавливаясь на кормежку. В этот день сделали особенно большой переход, достигнув того перевала, откуда мы с Костей впервые увидели Главное стойбище Пустолежащей земли.

Теперь табуны Тальвавтына не страшны. Вряд ли он решится беспокоить стельных важенок утомительным маршем. Да и нам двигаться дальше такими стремительными переходами нельзя — погубим приплод.

На общем совете решили устроить отдых. Расположились у перевала комфортабельно — поставили две яранги с пологами, вокруг сдвинули нарты в каре, добыли льда на промерзшей до дна речке, напилили и нарубили дров из привезенного сухостоя. Костя торжественно поставил у яранги шест с красным флагом — символ нашей полной независимости.

— Настоящий форт получился! — восторгался Костя. — Голыми руками не возьмешь.

— Только пушек не хватает, — съязвил я.

Но все-таки на соседней возвышенности выставил сторожевой пост.

Олени спокойно копытили снег на пологих гривах Белой долины, украшая тонким кружевом следов склоны.

Дежурили у стада в три смены. Я выходил с Геутваль, Костя с Гырюлькаем, Тынетэгин с Ранавнаут. Илья помогал ночной смене. В дежурство один объезжал табун на легковых нартах, другой безотлучно находился на сторожевом посту, обозревая окрестности и широкую тропу, пробитую табуном во время отступления.

Распорядок был твердый, как в армии. Всем это очень нравилось. Работали с увлечением. Особенно охотно несли сторожевую службу Геутваль и Тынетэгин…

Ночью, в пологе, я сквозь сон услышал близкий выстрел.

“Р-ра-рах!” — тревожно повторило эхо в горах.

Я не успел проснуться, как Геутваль затормошила меня в темноте:

— Винтовка Тынетэгина стреляла, просыпайся скорее! Девушка быстро зажгла светильник, принялась будить

Костю, Гырюлькая. В пологе поднялась суматоха. Геутваль заряжала винчестер; Костя, чертыхаясь, натягивал торбаса; Гырюлькай лихорадочно одевался.

— А ну давай сюда! — потянулся Костя к девушке. Маленький винчестер потонул в Костиных ручищах.

— Только, чур, старина, уговор оружие пускать в крайнем случае!

Костя неопределенно хмыкнул. Снаружи послышался скрип полозьев, свист кенкеля, хриплое дыхание галопирующих оленей…

Мы с Костей выскочили из яранги. К нам бежал Тынетэгин, затормозивший упряжку у кораля из нарт.

— Куда стрелял?! — крикнул Костя.

— Спящих в пологе разбудить хотел — Тальвавтын едет…

— Один?!

— На беговой упряжке.

— Уф… дьявол, — облегченно вздохнул Костя.

Он едва успел сунуть винчестер в ярангу. Из морозного тумана вынырнула белая упряжка. В лунном мареве белые олени, опушенные изморозью, казались привидениями, а седок, запорошенный серебристым снегом, — пришельцем из лунного мира.

Олени как вкопанные остановились рядом с упряжкой Тынетэгина.

— Какомей! Далеко убегали… — вместо приветствия насмешливо проговорил Тальвавтын.

— Твои табуны близко подошли, — резко ответил Костя.

Тальвавтын нахмурился, угрюмо посмотрел на Костю и дерзко сказал:

— Мои пастухи плохо оленей стерегли.

Я пригласил Тальвавтына в полог. Беседа не клеилась. Костя сидел у чайного столика, хмурый, закипая бешенством. Тальвавтын молчаливо курил длинную трубку.

— Экельхут, главный шаман, разговаривал с духами, — вдруг сказал старик. — Большая беда будет. Нельзя вам кочевать дальше в горы — погибнут олени, надо обратно к границе леса уходить…

Тальвавтын замолчал и снова погрузился в раздумье, словно подчеркивая длинной паузой зловещее предупреждение.

— Ну и шельма… — пробормотал Костя.

Действительно, маневр Тальвавтына был шит белыми нитками. К границе леса нас и калачом не заманишь.

— И что же говорит Экельхут, какая беда грозит нашему табуну?

— Сильно сердятся келе[27] — живых оленей тебе отдавали. Большое бедствие на Пустолежащую землю насылают. Экельхут говорит: быстрее кочевать тебе нужно к границе леса — обманывать духов, — повторил Тальвавтын.

— А где твои табуны? — спросил я старика.

— В лесные долины быстро кочуют.

— Не пойдем к лесу, мало времени осталось, — грубо отрезал Костя.

— Спешить надо… отел скоро, — подтвердил я отказ в более вежливой форме.

— Добра желаю вашему табуну, — презрительно взглянул на Костю Тальвавтын. — Поехал я. Array!

Тальвавтын исчез так же внезапно, как появился. Поведение его было для меня непостижимо. Зачем он приезжал? Чего хотел? Чем грозил нашему табуну?

— Мэй, мэй, мэй! — встревожился Гырюлькай. — Экельхут очень сильный шаман, большая беда будет!

Мы долго еще обсуждали предостережение Тальвавтына и решили не принимать его во внимание — двигаться дальше, возможно быстрее покидая Пустолежащую землю…

Неделю мы кочевали, совершая небольшие переходы, уходя далее и далее от границы леса, в лабиринт безлесных снежных долин обширного горного водораздела между Анадырем, Анюем и Олоем. Теперь нас отделяли от границы леса добрые сто пятьдесят километров, и мы почувствовали себя наконец в безопасности.

В этот памятный день мы поставили свои яранги у подножия сопки с одинокими кекурами.

На следующее утро, когда мы с Геутваль отправились дежурить, нас встретил Гырюлькай. Лицо старика посерело от волнения.

— Совсем плохо, — сказал он, — посмотри, какое грязное небо.

Обычно зимнее небо было белесым и тусклым, теперь же облака набухли странной синевой. Мороз упал, стало необычайно тепло, и воздух пропитывала непонятная свежесть.

Подошел Костя:

— Черт знает, что творится! Все шиворот-навыворот… Лесных куропаток видимо-невидимо налетело, сороки появились, белую сову видел, кукша пролетела. Не пойму, откуда их несет?!

— Плохие облака, — повторил Гырюлькай, — давно такие видел зимой, когда мальчиком был…

Он что-то еще хотел сказать, но не успел. Где-то в вышине утробно забулькало, как в горлышке большой пустой бутылки, и мы увидели двух черных как уголь птиц. Медленно махая крыльями, они пролетели на север.

— Вроны! Откуда их в такую пору дьявол принес?! — удивился Костя.

Появление на безлесных плоскогорьях птиц, давно улетевших на юг, к тайге, поражало…

Но больше всего нас пугали облака. Они все гуще наливались синевой, точно перед грозой. С востока потянул теплый ветерок, напоенный необычной свежестью. Казалось, что надвигается грозовая туча. Но вокруг лежал снег девственной белизны, толпились снежные сопки. Посиневшие облака никак не вязались с картиной белого безмолвия.

И вдруг на лице я ощутил влажную морось. Гырюлькай, бледный и подавленный, молчаливо опустил голову.

— Дождь?! Зимой?!

Ошеломленные, мы стояли с Костей и Геутваль, подняв лица к посиневшему небу. Я видел мелкие капельки на смуглых щеках девушки. Костя, чертыхаясь, стирал шарфом бусинки воды со лба. Дождь моросил и моросил. Падая на снег, вода не замерзала. Наступила сильная оттепель. Снег на глазах посерел, и можно было лепить мокрые снежки.

— Большая беда пришла… — глухо проговорил Гырюлькай.

Мы с Костей не сразу постигли грозный смысл случившегося.

— Дьявольщина! — заорал вдруг приятель. — Гололедица, мертвая гололедица!

Пастушеский посох согнулся и треснул, переломившись, как спичка, в его ручищах. Только теперь перед нами открылась неотвратимость поразившего нас бедствия.

После оттепели с дождем неминуемо грянет мороз и скует снежную целину непробиваемым панцирем. Олени не в состоянии будут разбить копытами лед, и гибель их неизбежна.

Так вот о чем предупреждал нас Тальвавтын! Он звал нас в лесные долины, где снег не так подвержен оледенению. Вероятно, Экельхут — хранитель мудрости поколений — сумел по каким-то признакам предсказать наступление зимней оттепели. Послушай мы вовремя Тальвавтына, успели бы вернуть оленей к лесу!

Дождь моросил и моросил, все усиливаясь, и вдруг хлынул как из ведра. Странная, ужасная картина: ливень зимой. Поверхность снега превратилась в мокрую кашу. Вершины сопок почернели от проталин. Дождь стекал по мокрому меху кухлянок. Казалось, все в мире перевернулось вверх дном.

“Почему так легкомысленно мы пренебрегли предупреждением опытного оленевода? Неужели все наши усилия тщетны и олени обречены на гибель?!”

— Скорее, братцы! — крикнул Костя. — Оттепель продержится несколько дней, и мы сумеем вырваться к лесу!

Пожалуй, это был последний шанс спасения табуна. Мы побежали к ярангам. Быстро собрали лагерь, погрузили свой скудный скарб, пригнали ездовых оленей, запрягли в нарты и бросились собирать табун.

Пробираться по раскисшему снегу было тяжело. Но олени держались кучно, спокойно разгребали мокрый снег и лакомились ягельниками. Не мешкая, собрали шеститысячный табун.

Наконец двинулись по старой кочевой тропе. Нарты с грузом едва тащились по раскисшему снегу. Зимний дождь не прекращался, обильно смачивая снег, набухший точно вата.

Оставив позади грузовой караван, подгоняем табун на легковых нартах. Но продвигаемся слишком медленно. Олени проваливаются в рыхлый, промокший снег. Обычный дневной переход совершаем за сутки и, вконец утомив табун, встаем на отдых у подножия горы, похожей на колоссальный монумент.

Венчал ее массивный останец, сложенный горизонтальными слоями скальных пород. Каменный чемодан покоился на огромном конусе более рыхлых пород и возносился над пустой снежной долиной. На отвесных его стенах снег не удерживался, и побеленные инеем стены холодно темнели в вышине.

Такая причудливая вершина осталась, вероятно, от древнего водораздельного плато, размытого в течение тысячелетий. Невольно я подумал, что эта сопка самой природой приспособлена для обороны…

Яранг не расставляем — натянули палатки. Необычайно тепло, и это нас радует. Даже воспрянули духом: может быть, успеем спасти табун. Засыпаем как убитые, решив сделать только трехчасовую передышку…

Разбудила нас Геутваль. Было еще темно. Первое, что я ощутил, — холод в палатке.

— Мороз… — жалобно воскликнула девушка.

Все лихорадочно одевались. Костя тихо ругался, не попадая в штанину меховых брюк. Выбрались из палатки. Светила лунная морозная ночь. Холодно и беспощадно мерцали звезды. Вокруг все звенело и шуршало. Сначала я не понял, что происходит.

Тысячи копыт молотили непробиваемую ледяную корку. Олени пытались пробить панцирь и добраться до ягельника. Замерзшая долина отсвечивала полированной сталью. Душу сдавил мертвящий ужас. Все было кончено, все рушилось на глазах — судьба шеститысячного табуна предрешена…

Олени оказались в тисках. Преодолеть 130 километров обледенелых снегов и выбраться к лесу голодный табун не в состояния. Да и там, у границы леса, гололед, видимо, не пощадил снегов. Грозное стихийное бедствие обрушилось на Чукотку.

Вероятно, случайное воздушное течение вынесло массы сравнительно теплого, насыщенного влагой беренгийского морского воздуха в континентальные области — наступила внезапная зимняя оттепель. А потом массы арктического воздуха пересилили случайное воздушное течение и заковали снежную целину в ледяной панцирь…

Подавленные обрушившимся несчастьем, мы пытались что-то предпринять. Захватив топоры, остервенело рубили и кромсали матовую, скользкую, как каток, ледяную корку. Толщина ее была не менее семи сантиметров, и олени не могли ее пробить.

К рассвету все выбились из сил, так и не облегчив участи табуна.

Наши “царапины” привлекали толпы проголодавшихся оленей. Они теснились вокруг, пытаясь расширить ямки, ожесточенно били и били копытами. Напрасно! Непробиваемая толща не поддавалась, лишь счастливчикам удавалось выхватить клочки ягельника. Несчастные животные ранили ноги. Повсюду алели пятна крови, и, когда рассвело, снежная долина стала похожа на поле сражения, политое кровью.

Гырюлькай предложил разделить табун на мелкие части и загнать оленей на вершины сопок с проталинами. Там росли черные высокогорные лишайники, жесткие, как проволока: олени смогут некоторое время продержаться.

Мы понимали тщетность этих усилий: слишком велик наш табун, проталины на вершинах малы и людей у нас мало, очень мало. Но сидеть сложа руки невозможно…

Вместе с Гырюлькаем я полез на сопку с причудливым останцем на вершине — высмотреть сопки с проталинами. Остальные принялись из последних сил взрыхлять топорами ледяной панцирь в долине.

С высоты их работа казалась работой пигмеев. Крошечные фигурки людей терялись среди моря теснящихся оленей.

Подымаемся медленно. Крутые склоны сопки скользкие, не за что уцепиться. Рубим топорами ступеньки. Хорошо, что торбаса подшиты щетками[28] и ноги не так скользят.

Обындевевшей громадой сверху нависает каменный чемодан. Подползаем ближе и ближе. Если нога соскользнет, покатишься вниз, как на салазках, пронесешься через всю долину и угодишь в гущу табуна.

— Плохая сопка… — говорит Гырюлькай. — Сильно здесь воевали с коряками. Сюда Кивающий головой последних коряков загонял — на вершине всех убивал…

— Полезем? — кивнул я на скальную стену.

— Тут нельзя — упадешь… С другой стороны тропа Кивающего головой осталась…

Мы выбрались к подножию отвесной каменной стены, обдутой ветрами. Слои каменных пород лежали горизонтально слоеным пирогом. У основания останца был довольно широкий плоский карниз. Держась за стены, мы стали огибать “каменный чемодан” и скоро подошли к месту, где останец был косо срезан наподобие пирамиды, слои, разрушенные временем, образовали естественные ступени.

— Вот тропа Кивающего головой… Тут он приказал своим воинам стрелять из всех луков и со своими подмышечными первый взбежал на вершину и убил много врагов…

— Подмышечными? — удивился я. — Кто это?

— Самые сильные воины, охранявшие его от копий, — невозмутимо ответил старик.

Сопка ожила в моем воображении. Эта неприступная скалистая вершина была почище любого средневекового замка. Я позабыл о табуне и представил себе штурм неприступной вершины. Это был подвиг. Недаром чукотские предания сохранили его в веках!

По этим ступеням легко взобрались на плоскую вершину. Тут могли свободно поместиться несколько сот людей. Проталины обнажали мелкокаменистую поверхность, покрытую бриопогеном — черным высокогорным лишайником с перепутанными, как проволока, стебельками.

— Смотри…

Я обернулся.

— Боже мой!

Перед нами открывалась целая страна снежных сопок. Точно белые валы окаменевшего в бурю океана. Все сопки сверкали ослепительными бликами, а долины, врезывающиеся между ними, отливали сталью, словно огромные катки. Гололедица сплошным панцирем заковала снега…

Лишь вершины сопок там и тут чернеют проталинами. Но это крошечные островки среди океана обледенелых снегов. Да и не ко всем вершинам подступишься с оленями по скользким, обледенелым склонам. Доступны для нас лишь те из них, что соединяются с плоскогорьями перемычками гребней.

Исцарапанными пальцами карандашом набрасываю в блокноте расположение спасительных сопок.

— Приметные сопки, — говорит Гырюлькай. — Все их помню…

Теперь скорее вниз к табуну!

Но спуститься не так просто. Вонзая ножи в обледенелый снег, часа два сползаем по ступенькам. Собрались вшестером вокруг табуна. Гырюлькай каждому разрисовывает на листке из моего блокнота путь к сопкам с проталинами.

Удивительно! Вся топография местности отпечаталась в голове старика, как на фотопластинке. Он точно рисует ее на бумаге.

Все молчаливы и сосредоточенны. Понимаем, что с бродячими косяками станем вечными скитальцами замерзшей пустыни. Косяки отбиваем без счета прямо на дне Белой долины. И вскоре шесть косяков уводим в разные стороны. Белая долина опустела. Лишь одинокие яранги чернеют у подножия обледенелой сопки. Над ними реет красный флаг и вьется синеватый дымок.

В лагере остались лишь женщины: Эйгели и Ранавнаут. Они будут варить пищу, разыскивать нас по следам, привозить еду и чай. Мы стали людьми, живущими на сендуке,[29] без крова и пристанища, привязанными каждый к своему косяку. Куда заведет нас судьба?

Мне достался остаток табуна с тысячу важенок. Поглядывая на листок с приметами Гырюлькая, сверяясь с компасом, потихоньку тесню косяк на легковой нарте. Голодные олени послушно бредут, куда их гонят, словно понимая, что человек ведет их к спасению.

Сопку я нашел в верховьях бокового распадка. С трудом преодолев пологий, но скользкий склон, поднялись на седловину. Ослабевшие олени тяжело дышат, часто ложатся на замерзший снег передохнуть. На перевале оставляю свою истомленную упряжку. Дальше идем по гребню.

Ну и крестный путь! Вытянувшись бесконечной лентой, бредем и бредем по узкой, как лезвие ножа, перемычке. Справа и слева круто спадают обледенелые скаты. Неверный шаг — и покатишься неудержимо бог знает куда. Чуя опасность, олени осторожно переставляют широкие копыта, украшенные мохнатыми щетками.

“Может быть, ошибся и гоню косяк к обледенелой вершине, где нет никаких проталин?”

Передние олени выбираются на плосковерхую сопку. Вижу, как они устремляются вперед…

— Проталины!

Олени растекаются по вершине, приподнятой к небу. С потрясающей быстротой счищают плотный слой черного бриопогена.

Ужасно! Через пятнадцать минут на проталинах все съедено до камней. Вершина сопки оголяется, точно после пожара. Олени ожесточенно долбят скудную каменистую почву, раскапывают и съедают какие-то корешки.

Вдали, на соседней сопке, — олени. Они облепляют проталины, как мухи. На вершине танцует крошечная фигурка, размахивая какой-то одеждой.

— Да это же Геутваль! Милая девочка…

Сбрасываю кухлянку и отвечаю ей. А еще дальше на плоской, как стол, вершине — тоже олени, но фигурка человека так мала, что различить, кто это, невозможно. Высматриваю следующую сопку с проталинами, куда можно двинуть свой косяк…

Счет часам потерян, семь суток на ногах, сплю урывками, забываясь чутким, тревожным сном, пока косяк расправляется с очередной вершиной, и снова в путь. Вверх, вниз; вверх, вниз… В голове шумит, глаза слипаются. Остановиться невозможно.

Бродим со своими косяками по кругу, как лунатики, все дальше и дальше уходя от стойбища. Просто уму непостижимо, как находят нас женщины в лабиринте обледенелых сопок! Раз в сутки привозят вареную оленину, горячий бульон в бутылках и… крепкий чай, последнюю отраду скитальцев. Как мы благодарны им — это наши сестры милосердия.

Эйгели уже привезла мне одно письмо с каракульками Геутваль. Она изобразила на клочке бумаги волнистые сопки, крошечных оленей на вершине, бородатую фигуру на соседней сопке и летящую к бородачу птицу. Яснее не напишешь! Я люблю маленькую Геутваль. А как же Мария?

Олени очищают проталины до камней. Но что толку? Животные слабеют с каждым днем — слишком много сил теряют на бесконечные подъемы и переходы к сопкам.

Мы не видимся друг с другом вот уже семь суток. Представляю, как истомились люди почти без сна. Ведь каждый день нам приходится еще взламывать топорами обледенелый панцирь — добывать ягельник для ездовых оленей в упряжке. На моей нарте всегда в запасе мешок ягеля, добытый с невероятным трудом!

Иногда я засыпаю в пути, и ездовики долго тащат вслед за бредущими оленями нарту с человеком, спящим сидя.

Уходят последние силы. Понимаю, что дальше не выдержать ни людям, ни оленям. Мои олени едва волокут ноги, часто ложатся на снег и никуда не хотят двигаться. Приходится поднимать их силой и гнать, гнать на сопки…

В этот памятный день мы с Костей оказались на соседних сопках. Я видел, с каким невероятным трудом ему удалось загнать на вершину ослабевший косяк. Костя заметил моих оленей и поспешил ко мне на сопку.

Лицо друга осунулось и почернело, губы запеклись. Он тяжело дышал, взобравшись на мою высокую сопку.

— Амба! — махнул он рукой. — Пропали олени, пора спускать флаг. Распустим табун, пока могут уйти на своих ногах. Может, протянут до весны в одиночку на проталинах, а?

Костя прав: пока у оленей остались хоть какие-то силы, надо пустить их на волю.

— Падеж начнется со дня на день — видишь, сколько слабых появилось. Понос начался…

Костя — ветеринарный врач и ясно видит надвигающийся конец. Лежим высоко над Белой долиной, у плиты, расколотой морозами. Оранжевые, желтые, зеленые пятна наскальных лишайников пестрым узором расцвечивают серый камень. Вокруг сгрудились олени, расправляясь с последними проталинами. Безумно хочется спать, звенит в ушах.

И вдруг…

Смотрю на Костю, он на меня — испуганно и подозрительно.

— Ты слышишь?

— Слышу…

Тихий, непрестанный гул то пропадает, то возникает вновь. Вскакиваем как безумные. Сон слетел.

— Самолет! — кричит Костя.

Гул с неба слышен явственнее.

Перед нами простирается море заснеженных сопок. Но сколько ни вглядываемся в блеклое небо, пусто, ничего не видим. И все-таки это не галлюцинация!

Гул нарастает, перекатывается, точно весенний гром, в сопках. Теперь и олени услышали странный звук — насторожились. Внезапно из-за дальней сопки выскальзывает крошечный самолетик.

Он деловито и целеустремленно рыщет над вершинами.

— Нас ищет!

Скинув кухлянки, пляшем на сопке, размахивая одеждой, точно потерпевшие кораблекрушение, призывающие корабль. Что-то вопим охрипшими глотками. По лицу Кости, похудевшему и заросшему, бегут слезы. Нервы сдали и у меня. Но мне не стыдно.

Самолет круто разворачивается, устремляется к нашей сопке. Рев мотора оглушает. Олени, сбившись в табун, галопируют по кругу. Самолет закладывает головоломный вираж на уровне вершины. Сквозь колпак кабины вижу улыбающееся, небритое знакомое лицо, сдвинутый на затылок лётный шлем.

— Сашка! Дьявол!

— Да он же врежется! — вопит Костя.

В крутом вираже самолет дважды огибает вершину, чуть не задевая крылом разрисованные лишайниками плиты. Кажется, что пилот вывалится из своего кресла нам на головы. Бурная радость теснит душу; как по команде, сжимаем кулаки в ротфронтовском приветствии.

Самолет выравнивается, выстреливает вымпелом и уносится на север, покачивая на прощание крыльями. Скатываемся на седловину, бежим наперегонки к ленте вымпела, алеющей на снегу.

Спотыкаюсь о ребро заструга и растягиваюсь на фирновом склоне. Костя первый схватывает алую ленту. Торопливо вытаскивает из патрона записку и громогласно читает:

— “Соберите табун к яранге с красным флагом, ждите, утром прилетим. Целую лохматые образины”.

Невольно вспоминаю Омолон. Вот так же, в самую трудную пору, появился на самолете Саша. Но там он мог нам помочь разыскать ускользнувших оленей. Теперь же, будь он самим богом, бессилен спасти шесть тысяч оленей, истомленных голодом…

— Ясно?!

— Ничего не пойму. Зачем собирать табун? Кто прилетит? И как они сядут к нам? Разобьют лыжи о ледяные заструги.

— Приказ есть приказ, — решительно говорит Костя. — Давай собирать табун к ярангам. А ночью разобьем топорами заструги в Белой долине — подготовим посадочную площадку для Сашки…

Быстро спустили оленей с сопок, соединили в один косяк, и Костя погнал их к лагерю. Я отправился искать косяк Гырюлькая. Через час напал на следы его оленей. Поднялся к перевалу и пошел по гребню к вершине. Наконец очутился на вершине среди оленей. Они сожрали уже альпийские лишайники и ожесточенно копытили каменистую почву.

— Какомей! Вадим! — обрадовался Гырюлькай, заметив меня.

Давно я не видел старика. Он похудел, глаза покраснели, возбужденно блестели.

— Железная птица летала! — воскликнул старый пастух. — Оленей смотрела, смеялась с неба, потом вот это бросала…

Гырюлькай протянул флягу, обшитую войлоком, с длинной алой лентой, привязанной к горлышку.

— Боялся открывать без людей.

Я отвинтил металлическую крышку, вытащил ножом пробку и попробовал жидкость, налитую во флягу. Ого! Крепчайший ром!

— Попробуй, старина…

Гырюлькай глотнул и поперхнулся.

— Крепкая вода!

Мы так ослабели за эти дни, что несколько глотков рома закружило головы. Ноги не держат. Уселись на снег — продолжаем разговор в более устойчивом положении.

— Железная птица и у нас с Костей была, письмо бросала: табун велела к ярангам собирать.

— Келе, что ли, брать оленей хочет?! — испугался старик.

— Самолет — хорошая птица, — успокоил я.

Спустили оленей Гырюлькая с сопки на дно долины, и я повел их к ярангам.

Гырюлькай, отлично знавший местность, поехал собирать косяки Ильи, Тынетэгина и Геутваль…

В сумерки весь табун собрался у яранг. Олени улеглись и стали пережевывать жвачку. Несчастные, что они пережевывают? Ведь за эти дни они наглотались лишь жестких, как проволока, горных лишайников.

Собрались все в одном пологе. С наслаждением отогреваемся в тепле мехового жилища. Растянулись на шкурах, дремлем, не в силах побороть сон. Геутваль, свернувшись калачиком, спит, положив мне на колени голову. Пожалуй, она устала больше всех. Ей пришлось забираться с оленями на самые дальние сопки.

Несчастье сплотило нас в одну семью. И матерью этой большой семьи была Эйгели. Старушка обрадовалась, что все ее “сыновья” собрались вместе.

Разливая чай, она рассказала, что днем, когда светил полный день, вдруг что-то сильно загудело, она выскочила из яранги и увидела железную птицу совсем близко. Она кружилась над ярангами, “чуть не задевая красную материю на шесте”. От испуга Эйгели упала в снег. Поднялся страшный ветер, и птица унеслась прочь, “ничего не схватив”. Илья и Тынетэгин видели летящий самолет издали, а Геутваль слышала только далекий рев железной птицы. Я рассказал о Сашином самолете, о полетах на Омолоне. Людям, никогда не видевшим самолета, все это казалось красивой сказкой…

Недолго пришлось нам нежиться в тепле. Когда появилась луна и осветила серебряную долину, мы вышли разбивать обледенелые заструги. Ну и помучились мы с посадочной площадкой! Но дело подвигалось быстро. К полуночи разбили ледяные гребни, отметили свой “аэродром” по углам разостланными шкурами.

Остаток ночи спали в теплом пологе вповалку как убитые. У табуна по очереди дежурили Эйгели и Ранавнаут, оберегая сон скитальцев. Утром Эйгели едва добудилась нас:

— Беда! Тальвавтын опять едет!

Выскакиваем из яранги полусонные. К лагерю подъезжает знакомая упряжка. Олени бегут неторопливо, дышат тяжело — видно, очень устали.

Не узнаю старика — похудел, состарился, лихорадочно блестят глаза. Не распрягая оленей, он снимает мешок с парты и вытряхивает ягельник утомленным ездовикам.

— Трудно далеко ездить, — говорит он осипшим, простуженным голосом, — корм возить надо…

Тальвавтын с любопытством осматривает отдыхающий табун. Олени спокойно лежат по соседству на гладком, как каток, дне долины.

— Как, живы?! — воскликнул старик, не скрывая своего изумления.

— Семь дней на вершинах сопок пасли, на проталинах, — ответил я. — Отдыхать табун собрали.

Тальвавтын понимающе оглядел наши измученные лица и тихо проговорил:

— Все равно слабые олени — очень большой табун, маленькие проталины, подохнут, однако.

Костя протянул Тальвавтыну кисет; он пошел по кругу, все закурили.

— Как твои олени в лесу?

— Трудно живут: в густолесьях остался рыхлый снег. До весны перетерпят, — ответил Тальвавтын. — Плохо, не слушались вы, далеко уходили в горы. Экельхут правильно говорил…

— А что сейчас говорит Экельхут? — поинтересовался я.

— Говорит: твой табун распускать надо, пока ходят олени. А весной все равно придут на знакомые места в мои табуны. Тамга твоя крепкая — железная, отобьешь потом своих оленей.

И вдруг я понял Тальвавтына: ему просто жаль было оленей и он предлагал единственно правильный путь их спасения. Собственно, к этому же выводу мы с Костей пришли на сопке, где нас настиг Сашкин самолет.

Я посмотрел на Костю — лицо его было хмурое и злое. Он не успел ответить…

Откуда-то с неба послышался монотонный нарастающий гул. Тальвавтын, отвернув ухо малахая, прислушался.

— Сашка летит! — завопил Костя.

Гул нарастал и нарастал, раскатывался эхом в сопках Пустолежащей земли, наполняя долины грохотом. Все замерли, подняв лица к небу.

И вдруг из-за сопки с “каменным чемоданом” вылетела странная машина. Она неслась слегка юзом, похожая на громадную пузатую стрекозу. Таких летательных аппаратов мы с Костей еще не видывали.

Сверху над металлической стрекозой вращались громадные лопасти. На хвосте тоже вертелась какая-то вертушка. И вся тяжеленная махина с невероятным гулом легко и свободно неслась над долиной.

Тальвавтын окаменел, словно пораженный громом, лицо его побледнело, глаза расширились…

— Геликоптер! — изумился Костя.

— Вертолет! — поправил я.

В те годы вертолеты только что появлялись в авиации, и увидеть такую необычную машину в сердце Чукотки мы не ожидали.

Огромная махина с отвислым брюхом, внезапно как-то косо изменив курс, помчалась к нам.

— Железная птица! — воскликнул Гырюлькай. Воздевая руки к небу, он подпрыгивал, словно приглашая невиданную машину к себе.

Оглушительный рев заполнил долину, летательный аппарат пронесся над ярангами, взметая вихри, и вдруг повис над площадкой, которую мы приготовили ночью для посадки Сашиного самолета.

Вихрь разметал оленьи шкуры, расстеленные по углам площадки.

Вертолет величиной с добрый автобус, с длинным хвостом, украшенным вертушкой, плавно и вертикально опускался па отполированное дно долины. В воздухе бешено крутились лопасти, похожие на крылья железной ветряной мельницы.

И вдруг мы увидели под брюхом вертолета нечто невероятное! Покачиваясь на тросах, там висел знакомый тягач с утепленной кабиной. Головная машина нашего “снежного крейсера”, испытавшая ледяное купание в полярном океане!

Чудесная машина опустилась и, осторожно щупая надутыми шинами разбитые заструги, поставила свой драгоценный груз на обледенелый снег.

И только тут мы с Костей сообразили — пришло спасение! Мы как ошалелые тискали друг друга в объятиях. Я расцеловал Геутваль. Костя, подхватив Эйгели и Гырюлькая, пустился в пляс.

Сквозь стекла кабины мы видели смеющихся пилотов. И вот лопасти замерли. Распахнулась металлическая дверь, выскользнула узкая дюралевая лесенка…

На обледенелый снег выскакивали люди. Коренастый, в комбинезоне, в меховых унтах, в лётном шлеме Саша, побритый и радостный. За ним высокий — в канадской куртке и пыжиковой шапке.

— Да это же Буранов. Андрей!

За ним неловко спускается по лесенке длинная, сутулая фигура в короткой, не по росту, кухлянке.

— Неужто Федорыч?!

Механик уже копается у тягача. Из вертолета выпрыгивают парни в штормовых куртках, с откинутыми капюшонами. Они выгружают какие-то железные рамы, сваренные треугольником из рельсов, с массивными стальными ножами.

— А это что?

— Снегопахи… Федорыч придумал, — смеется Буранов, поглядывая на растерянные наши физиономии.

— Просто чудо какое-то! Андрей, как ты здесь очутился?!

— На выручку прилетел… — блеснув золотым зубом, ответил Буранов.

— А вертолет?!

— Авиаторы выручили.

Все это похоже на сон. Голова идет кругом.

— Порядок, Вадим… — усмехается Буранов. — Вы здесь вон какой табунище отхватили — целый совхоз! А мы тоже не зевали. Благодари Сашу — он вас разыскал.

— Ваша сопка помогла, — кивнул на причудливую каменную вершину летчик. — Издали увидел “каменный чемодан”, подлетел, гляжу — флаг у стойбища, значит, свои…

Федорыч завел трактор, и впервые с сотворения Белая долина ответила эхом на рокот тракторного мотора. Механик вывел машину из-под фюзеляжа вертолета. Парни прицепили рамы из рельсов с приваренными зубьями.

— Показывай, Вадим, где у вас тут ягельники, сейчас накормим табун, — говорит Буранов.

Зову Гырюлькая. Опасливо подходит старик к невиданной машине.

Федорыч влезает в кабину, распахивает дверку:

— Садись, старина, показывай, где ягельники хорошие…

Растолковываю растерявшемуся Гырюлькаю, что надо показывать. Подвел к железным рамам с зубьями. И вдруг Гырюлькай радостно закивал поседевшей головой.

— Крепкие ножи! — воскликнул старик.

Федорыч поманил его в кабину. Мы с Костей подхватили старика и посадили на мягкое сиденье, рядом сел Буранов. Дверца захлопнулась. Тягач взревел и двинулся, волоча тяжелые рельсовые бороны.

Зубья дробили обледеневший наст на мелкие куски. За трактором оставалась широкая полоса взрыхленного снега.

Мы с Тынетэгином и Геутваль поднимаем многотысячный табун, тесним к взрыхленной целине. Передние олени, учуяв запах ягеля, выбегают на широкий след, легко разгребают взрыхленный наст и жадно набрасываются на освобожденные ягельники.

Скоро весь шеститысячный табун вытянулся узкой лентой позади трактора. Грохот мотора не пугает оленей. Они чувствуют, что громыхающее чудовище избавляет их от гибели.

Люди молчаливо смотрят, потрясенные невиданным зрелищем.

— Здорово! — восхищается Костя. — Ну и башка у Федорыча!

Чудесный снегопах быстро взрыхляет пологий склон увала, особенно богатый ягелем. Тальвавтын поражен — с недоумением следит за оленями, неторопливо разгребающими изрубленный снег.

Авиаторы принялись выкатывать из вертолета бочки с горючим. Тягач, оставив на склоне увала свои могучие бороны, мчится к нам.

На снег выпрыгивают разгоряченные и раскрасневшиеся Буранов, Гырюлькай, Федорыч.

— Большой шаман, сильнее Экельхута, — кивает на Федорыча старик, — победил духов…

— Ну, Вадим, принимай снегопах на десять дней и Федорыча в придачу. Пойдете с трактором на запад, по кратчайшему пути к границе гололеда. Сто километров гололед будет, а дальше рыхлый снег, там и встанете… Саша, — позвал Буранов, — передавай свои кроки.

Саша подошел и вытащил из лётного планшета лист.

— Вот тебе схема маршрута и азимут движения. Вот граница гололеда и приметная сопка с кигиляхом[30] на вершине. Там заберем Федорыча с его колымагой.

Знакомлю Буранова со всеми нашими друзьями. Подвожу смутившуюся Геутваль:

— А это дочь снегов — великая охотница. Она подружила нас с обитателями Пустолежащей земли.

— Хороша… — тихо говорит Буранов. — Кстати, Вадим, генерал просил тебе передать: в Польше твою Марию не нашли. Уехала куда-то в Советский Союз. Поиски продолжают. Найдут — сообщу.

У меня подкосились ноги. “Неужели жива? Но почему не пишет?!”

Тальвавтына не успеваю познакомить с Бурановым. Старик словно очнулся от сна, лицо его исказила судорога. Круто развернув нарту, он помчался прочь от нашего лагеря, нещадно погоняя оленей.

— Кто это? — спросил Буранов.

— Тальвавтын — король Анадырских тундр.

— Ого! Птица высокого полета. Много слышал о нем. Жаль, что не познакомились.

Парни откатили бочки с горючим для трактора.

— Прощайте, друзья… — говорит Буранов. — Улетать пора. Надо засветло в Певек вернуться с вертолетом, к последнему контрольному сроку…

Вертолетчики уселись в свои кресла, пристегиваются ремнями. Обнимаем Сашку, Андрея…

— Увидимся ли? Передай привет генералу.

Буранов скрылся в пузатом брюхе вертолета. Саша, махнув шлемом, втаскивает лесенку и захлопывает дверь. Вертолетчики подняли в прощальном приветствии руки, одетые в мохнатые рукавицы. Взревел мотор. Завертелись лопасти винта. Вихрь подхватывает и уносит наши малахаи, оленьи шкуры, разбросанные на снегу.

Схватившись за руки, смотрим, как медленно подымается вверх чудесная металлическая стрекоза. Косо прочертив воздух, вертолет уносится ввысь, наполняя долину невероятным грохотом.

Неяркий свет полярного дня озаряет обледенелые снега. Они холодно отсвечивают. Но теперь этот мертвый ледяной панцирь не страшен нам…





Домбровский К. СЕРЫЕ МУРАВЬИ Фантастическая повесть

КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

(“Мир приключений”, 1969)

Вся история началась с того, что в Америке взорвали очередную атомную бомбу, давно, еще в сороковых годах. Подземные воды, насыщенные радиоактивными веществами, просочились на поверхность и образовали в глухом лесу маленькое озеро.

Около него прижился муравейник.

Спустя много лет, уже в наше время, в окрестностях маленького университетского городка Нью-Карфагена начали происходить странные события. Внезапно умер, то ли от укуса муравья, то ли отравленный бразильским ядом кураре, Роберт Григ-младший — одни из местных промышленников. В этой смерти оказалась замешана жена профессора Нерста — Мэрджори Нерст. Из боязни скандала она тщательно скрывает свое знакомство с Григом, но все подробности их отношений очень скоро становятся известны полиции.

В городе совершаются таинственные кражи. Из радиоприемников исчезают германиевые транзисторы. В ювелирном магазине пропадают рубины, аккуратно вырезанные из своих оправ каким-то неизвестным инструментом. Все эти события так или иначе связываются с появлением в окрестностях города серых муравьев.

Изучением этих муравьев занимается профессор Нерст. Ряд обстоятельств приводит к выводу, что он имеет дело с совершенно новым, не известным науке видом муравья, отличающегося сравнительно высоким интеллектом и зачатками того, что можно назвать технической культурой. Некоторые наблюдения указывают на то, что муравьи связаны между собой биологической радиосвязью. В исследованиях Нерсту помогает ассистентка Линда Брукс и профессор физики доктор Ширер. Последний подвергался в прошлом преследованиям по обвинению в антиамериканской деятельности, но под давлением властен отказался от своих взглядов.

Некоторые сведения о муравьях Нерсту доставляет бразилец Васко Мораес — поденщик, работающий на ферме Томаса Рэнди. Здесь тоже появляются серые муравьи, и от их укуса погибает сын Рэнди — мальчик Дэви.

Химический концерн Грига, заинтересованный в увеличении продажи ядохимикатов, раздувает сенсацию вокруг появления опасных серых муравьев. Непосредственно этим занимается репортер местной газеты Ганнибал Фишер. Провокационные сообщения в газетах и по радио приводят к тому, что окрестные фермеры под водительством Томаса Рэнди устраивают поход против муравьев. Но это не дает желаемых результатов, и после гибели одного из фермеров остальные разбегаются. Однако при этом Васко Мораесу удается поймать “стальную” стрекозу, как-то связанную с появлением муравьев. Он приносит ее доктору Нерсту, который сразу устанавливает ее искусственное происхождение. Перед собравшимися возникает вопрос — кто же ее сделал?

1

8 июля.

10 часов 55 минут.

— Муравьи? — переспросил Ган Фишер.

— Да, муравьи, — повторил доктор Нерст. — Эту механическую стрекозу создали муравьи, теперь я в этом совершенно уверен. — Он смотрел на корреспондента, но, казалось, не видел его и обращался сразу ко всем, кто находился в этот момент в лаборатории: и к своему другу Ширеру, и к молчаливой ассистентке Линде Брукс, и к стоявшему в сторонке Мораесу, и к сотням своих студентов, ожидавших в аудиториях, и к миллионам американцев, сегодня еще ничего не знавших о серых муравьях. — Эта стрекоза, — продолжал доктор Нерст, — не насекомое. Это искусственно созданный летательный аппарат, построенный разумными муравьями. Ни один человек, даже самый искусный, своими грубыми руками никогда не смог бы сделать что-либо подобное… По сравнению с этой стрекозой механизм даже самых изящных дамских часиков выглядел бы вроде кукурузного комбайна…

Лестер Ширер стоял перед экраном проекционного микроскопа и разглядывал изображение внутренностей “стрекозы” — тонкие беловатые трубки, разветвляющиеся, как пучки проводов или нервы на школьных анатомических моделях, какие-то ритмичные кристаллические структуры с четкими гранями и явно металлическими включениями, сероватые разорванные пленки, почти прозрачные и, казалось бы, влажные…

Местами все это напоминало машину, местами — просто внутренности раздавленного насекомого.

— Быть может, вы немного увлекаетесь, доктор Нерст, и забегаете вперед в своих высказываниях, — заметил Ширер. — Пока можно сказать лишь то, что мы в данном случае имеем дело, по-видимому, не с биологическим объектом. Я говорю “по-видимому”, потому что пока не сделаны химические анализы материалов, пока мы не имеем ни малейшего представления о функционировании объекта в целом, об устройстве и назначении отдельных частей, о его энергетике наконец, нельзя делать никаких окончательных выводов. То, что, вскрыв один из сегментов брюшка насекомого, мы обнаружили детали, напоминающие известные нам приборы, созданные людьми, еще ничего не доказывает. Возможно, это результат какого-то еще не известного нам эволюционного процесса, возможно, и то, что это простая случайность, приведшая к грубому заблуждению. Представьте себе, что мы вскрыли желудок акулы, проглотившей корабельный компас, и не видим ничего, кроме его поврежденных деталей. Было бы опрометчиво делать на этом основании вывод, что рыбы двигаются с помощью электромотора. Необходимо провести подробное исследование и прежде всего хотя бы в общих чертах ознакомиться с “анатомией” этого объекта.

— Ваше замечание, дорогой Ширер, относительно акулы, проглотившей компас, может быть, и остроумно, но едва ли уместно в данном случае, — возразил Нерст. — Я далек от мысли делать какие-либо окончательные выводы, разумеется, для этого необходимы подробные исследования, но все же то, что в данном случае мы имеем дело не с насекомым, а с механическим прибором, кажется мне бесспорным. Что же касается общей “анатомии”, как вы говорите, то этим я предполагаю заняться немедленно.

Нерст выключил экран микроскопа и, уткнувшись в окуляры, принялся налаживать манипулятор.

— Вам не помешает, доктор Нерст, если я сделаю несколько снимков для газеты? — спросил Ган Фишер.

— Помешает, — не оборачиваясь, ответил Нерст. — Сегодня я не могу дать вам никакой информации.

— Но… — возразил Фишер.

— Никаких “но”, мистер Фишер, — вмешался Ширер. — До тех пор пока мы не закончим исследования и не придем к достаточно обоснованным выводам, в газетах не должно появиться ни одной строчки.

— Но вы забываете, доктор Ширер…

— Я все помню.

— Вы забываете, доктор Ширер, что эта стрекоза, или этот объект, называйте как хотите, принадлежит мне. Это моя собственность. И только от меня зависит, разрешу ли я производить над ним какие-либо эксперименты или исследования. Я заплатил за него пятьдесят долларов, и он принадлежит мне.

Фишер говорил очень тихо и сдержанно, чувствуя за собой неоспоримое право. Ширер посмотрел на него удивленным, недоумевающим взглядом. Он не сразу воспринял несколько непривычный для ученого чисто коммерческий подход к делу. Ему казалось само собой разумеющимся, что подобное научное исследование должно в равной мере интересовать всех имеющих к нему отношение. Минуту помедлив, он достал из кармана чековую книжку и автоматическую ручку.

— Я готов немедленно возместить вам расходы, мистер Фишер.

Ган Фишер отрицательно покачал головой:

— Вряд ли у вас хватит денег, доктор Ширер. Я не собираюсь продавать эту стрекозу ни за пятьдесят, ни за тысячу долларов. Я гораздо больше смогу заработать на сообщениях о нашем открытии. Я готов оставить вам для исследования этот объект, но с условием, что мне будет предоставлено исключительное право публикации сообщений о ваших исследованиях. Как о том, что вами и доктором Нерстом уже сделано, так и о том, что может быть выяснено в дальнейшем.

Фишер замолчал, давая время ученым обдумать его ультиматум.

Этой паузой воспользовался Мораес для того, чтобы внести свое предложение.

— Босс, — робко сказал он, — если вам нужны такие стрекозы, то по сто долларов за штуку я мог бы их вам приносить каждый день…

Нерст продолжал возиться со своим микроскопом. Казалось, он даже не слышал того, что говорили Фишер и Мораес.

— Лестер, — позвал он Ширера, — взгляните, Лестер, я никак не могу разобраться в том, как они крепят связки к панцирю. Сегменты панциря соединены эластичным материалом, но впечатление такое, словно… словно этот пластик прирос к металлу… Мне не хотелось бы его разрезать…

Ширер, все еще держа в руке перо и чековую книжку, нагнулся к микроскопу.

— Конечно, было бы лучше не разрезать, — сказал он. — В технике существует правило, что всякая машина, всякая конструкция, созданная людьми, обязательно должна разбираться на части.

— Да, но эта конструкция создана не людьми, — возразил Нерст.

— Это не имеет значения. Техника должна оставаться техникой. Даже в муравьиных масштабах. Разборность механизма — это один из всеобъемлющих принципов конструирования. В этом, по-видимому, основное различие между произведениями техники и биологическими объектами. Любая машина изготовляется по частям и потом собирается, тогда как биологические объекты формируются сразу как единое целое путем одновременного наращивания деталей на молекулярном уровне. Поэтому животное нельзя разобрать на части, как машину.

— Это справедливо для человеческой техники. А здесь мы можем столкнуться с иными, нам совершенно чуждыми и непонятными технологическими приемами.

— Все равно. Любая машина должна изнашиваться или ломаться. Они должны были предусмотреть возможности ремонта, а для этого машина должна разбираться.

— Опять же с человеческой точки зрения… Что… вы хотите сами попробовать действовать манипулятором?

— Да.

Ширер неумело пытался продеть пальцы в кольца на рукоятках манипулятора. Нерст показал ему правильное положение руки.

— Это очень просто, вы быстро освоитесь. Захваты манипулятора повторяют движения ваших пальцев и рук, но уменьшенные в масштабе одна двухсотая. Самое трудное — привыкнуть к левому изображению в поле зрения… Это обычный принцип пантографа…

Ширер осторожно и неуверенно попробовал управлять манипулятором.

Ган Фишер достал из футляра фотокамеру и установил на ней фотолампу. Линда Брукс, следившая за его действиями, встретилась с ним взглядом и отрицательно покачала головой; неслышно, одними губами, она произнесла слово “нельзя”. Фишер сделал вид, что не понял ее знаков, и, выбрав подходящий момент, нажал спуск фотокамеры. Полыхнула и погасла фотолампа. Доктор Нерст резко обернулся:

— Что это было?

— Поймите меня правильно, доктор Нерст, — сказал Фишер, — я никоим образом не хочу мешать вашей работе. Наоборот, вы могли убедиться в том, что я всячески рад вам содействовать, но вы должны понять и меня: пресса — это мой бизнес, моя работа. Вся эта история с муравьями интересует меня лишь постольку, поскольку она может дать материал для печати. Это мой бизнес…

— Я прошу вас возможно скорее уйти из лаборатории, — сказал Нерст.

— Подождите, Клайв, не нужно горячиться. — Ширер повернулся от микроскопа и старался выпростать пальцы из захватов манипулятора. — Подождите, Клайв, от прессы мы все равно не избавимся, а мистер Фишер действительно оказал нам некоторую помощь, и кое в чем он прав. Если бы не он, мы бы сейчас не имели в руках этой стрекозы.

— Но я не могу допустить безответственных публикаций в газетах и по радио. Если бы не эта безграмотная передача, фермерам никогда не пришло бы в голову устраивать поход против муравьев. Гибель этого старика на вашей совести, мистер Фишер.

Фишер сделал протестующий жест:

— Я не давал этой информации, доктор Нерст. Я передал на радио только то, что было напечатано в газете и что мы с вами согласовали. Эту передачу финансировало местное отделение химического концерна “Юнион кемикл”: они заинтересованы в продаже ядохимикатов и ради этого несколько сгустили краски. Я здесь ни при чем.

— Но это возмутительно! Какая может быть гарантия, что нечто подобное не повторится снова?

— Такой гарантии быть не может. Мы живем в свободной стране, и каждый вправе публиковать то, что он считает нужным.

— Если это не вредит интересам общества, — вставил Ширер.

— Обычно это бывает очень трудно доказать.

— Вот поэтому я и не хочу давать никакой информации, пока мы не придем к определенным выводам, — сказал Нерст.

— Я думаю, вы не правы, Клайв, — возразил Ширер. — Заставить замолчать прессу не в нашей власти. Какие-то сведения все равно будут появляться и будоражить общественное мнение. Единственное, что мы можем сделать, — это позаботиться о том, чтобы информация носила по возможности объективный и научно достоверный характер. События, участниками которых мы стали, имеют слишком большое значение не только для нас. Впервые за всю историю Земли люди столкнулись с технической культурой, с цивилизацией, которая имеет нечеловеческое происхождение. Это подобно появлению инопланетных пришельцев, о которых пишут в фантастических романах. Мы не вправе брать на себя всю полноту ответственности и замалчивать факты в ожидании исчерпывающих научных результатов.

— Но тогда я категорически настаиваю на том, чтобы любое сообщение, которое будет публиковаться со ссылкой на нашу лабораторию, было предварительно мне показано. Вы правильно заметили, Ширер, что на нас лежит слишком большая ответственность перед обществом и мы обязаны проследить за тем, чтобы в печати не появлялось ничего такого, что может ввести людей в заблуждение.

— Это я могу вам обещать, доктор Нерст. Вы уже имели случай убедиться в моей корректности, и я обещаю вам передавать в печать лишь ту информацию, которую вы сочтете уместной. — Фишер, как полководец, одержавший сомнительную победу, спешил закрепиться на завоеванной позиции. — Но, понятно, я не могу нести ответственность за то, что будут писать мои коллеги… Если вы не возражаете, я хотел бы сделать еще несколько снимков в лаборатории…

Нерст молча отвернулся. Его воображению представились те сотни и тысячи холодных, равнодушных, эгоистичных, иногда более или менее честных, иногда подлых людей, которые будут делать свои большие и мелкие бизнесы на его открытии.

2

9 июля.

13 часов 20 минут.

Самолет набирал высоту.

Пассажир у восьмого окна с правой стороны равнодушно смотрел в мутный кружок иллюминатора. На стекле розовел косой след раздавленной мошки, отброшенной встречным потоком воздуха.

В детстве он любил давить мух на окнах. Это было немного противно, немного жутко и щекотало нервы ощущением власти и безнаказанности.

Это же сознание безнаказанности, возможность вызывать в людях чувство страха, стало для него источником удовлетворения в его теперешней деятельности в роли специального инспектора Федерального бюро расследований. Сейчас он направлялся в один из юго-западных штатов для проверки хода следствия по делу Грига.

Под крылом самолета медленно скользили желто-зелено-серо-лиловые клетки полей, четко разграниченные внизу, прямо под самолетом, и сливающиеся в общий голубоватый тон вдали, на непривычно высоком горизонте. Тонкие, прямые, белые нити дорог расчленяли лоскутную пестроту полей на большие квадраты, подобно координатной сетке на географической карте. Разница была лишь в том, что на географических картах меридианы и. параллели изображают обычно черными, а здесь они казались почти белыми. Все было очень правильным и прямоугольным. Редкие извилистые ленты рек и висевшие кое-где между землей и темным, фиолетовым небом белые хлопья облаков только еще больше подчеркивали строгую геометричность разграфленных по линейке посевов и пашен. Это была прочно обжитая, хорошо ухоженная, крепко прибранная к рукам земля. Старательный хозяин трудом нескольких поколений очень хорошо оборудовал ее для жилья. Она казалась причесанной, приглаженной, подстриженной, выскобленной до стерильной чистоты, обсосанной пылесосами, напомаженной и смазанной там, где ей полагалось быть смазанной. Это была очень удобная и совершенная машина для жилья людей, снабженная электричеством, сеткой оросительных каналов, гладкими дорогами, уютными фермами с телевизорами, холодильниками, стиральными машинами и удручающей скукой по вечерам.

Инспектора Федерального бюро расследований весьма мало интересовала панорама напомаженной страны за окном самолета. Он равнодушно отвернулся, открыл объемистый желтый портфель и занялся своими бумагами.

До того, как стать инспектором ФБР, он переменил несколько профессий. Он был агентом по продаже недвижимости, гидом на Ниагарском водопаде, держал маленькую рекламную контору в Кентукки и даже пробовал свои силы в кино. Пожалуй, ни одна область человеческой деятельности не привлекает к себе в такой степени мечты неудачников, как кино. Это кажется так просто — жить на экране, увлекать миллионы людей выдуманными поступками выдуманных героев и собирать с этих миллионов людей миллионы долларов. Он не имел никаких данных для того, чтобы стать артистом. Его крошечное личико, сморщенное, как старушечий кулачок, с остреньким носиком, никак не подходило для звезды экрана. Поэтому он решил попытать счастья в качестве продюсера. Его расчет был прост. Не полагаясь на свой талант или профессиональный опыт, он предполагал добиться успеха, показывая на экране то, что всегда вызывает отвращение в людях с развитым интеллектом, но что привлекает нездоровое любопытство толпы обывателей. Ему удалось собрать некоторую сумму денег, достаточную, чтобы начать съемки фильма и тем поставить своих кредиторов перед дилеммой: или потерять деньг, или продолжить финансирование в надежде закончить картину и вернуть затраты.

В фильме из современной американской жизни много и подробно убивали людей. Их били дубинками, им выдавливали глаза и заливали глотки горящей нефтью. Все это делалось с большой изобретательностью и претензией на новое слово в искусстве. Опасаясь, что зритель может не поверить в истинность того, что ему показывают, и догадается, что все это лишь изображается актерами, а не происходит на самом деле, он добавил несколько настоящих, подлинных истязаний — забил насмерть собаку и переломал ноги лошади. Но обыватели его почему-то не поняли и не понесли срои доллары в кассы кинотеатров. Не помогли ни реклама, ни глубокомысленные замечания некоторых критиков, боявшихся прослыть отсталыми.

Потерпев финансовый крах, он был вынужден ликвидировать свою рекламную контору и заняться иного рода деятельностью. Использовав некоторые неофициальные связи, ему удалось поступить на службу в Федеральное бюро расследований. На выбор новой профессии повлиял один, казалось бы незначительный, факт: по странной случайности его звали Джеймс Бонд. Собственно говоря, его звали не Джеймс, а Оливер, и не Бонд, а Бонди, так звали его, когда он был маленький. Полное имя — Оливер Мартин Джеймс Бонди. В школе его звали Слизняк Бонди за унылую внешность и пристрастие к доносам. В шестидесятых годах, когда он прочел романы Флемминга о героических похождениях легендарного сыщика — “агента 007” Джеймса Бонда, когда насмотрелся фильмов, повествующих о невероятных приключениях этого супермена, преследователя гангстеров и борца с коммунистами, он утвердился в мысли, что сходство имен даст ему право на преемственность по отношению к литературному герою. Так бывает иногда с глупым актером, стяжавшим известность исполнением роли великого человека. Постепенно он так вживается в образ, что и в жизни начинает путать себя с киногероем. Такой актер, правда, не совершает великих деяний, свойственных его прототипу, но зато всегда с удовольствием принимает преклонение публики, относящееся вовсе не к нему лично как к актеру, а к тому, кого он изображал. Постепенно ему начинает казаться, будто он и в самом деле совершил те подвиги, которые только изобразил перед стеклянным глазом кинокамеры.

Оливер Джеймс Бонди так привык отождествлять себя со своим почти однофамильцем, что стал путать действительность с вымыслом, свою настоящую, весьма прозаическую, жизнь с насыщенной приключениями жизнью киногероя. Он изменил свою фамилию, откинув “и” на конце, и добился того, что был принят на работу в ФБР. Нельзя сказать, что сходство фамилий так уж совсем не способствовало его новой карьере. Каждый, с кем он встречался, услышав знаменитое имя Джеймс Бонд, невольно переносил на него уже сложившееся под влиянием кино и телевидения отношение к Джеймсу Бонду — непобедимому сыщику. Правда, его деятельность в ФБР носила весьма скромный характер. Поручение заняться делом Грига было его первым серьезным заданием, и сейчас, направляясь в штат Южная Миссикота, он был полон решимости доказать, на что способен настоящий, невыдуманный Джеймс Бонд.

Впереди в проходе между креслами появилась профессионально прелестная стюардесса. Оливер Бонди не любил женщин такого типа, слишком уверенных в своей привлекательности. Он вообще не любил всех здоровых, веселых и красивых люден, словно бы они захватили полагавшуюся ему долю радостей жизни.

— Леди и джентльмены, — сказала стюардесса с дежурной голливудской улыбкой, — приветствую вас на борту самолета “Америкен эрлайнз” пятнадцать восемьдесят один. Мы летим на высоте тридцать две тысячи футов со скоростью шестьсот миль в час. Температура воздуха за бортом самолета — минус пятьдесят градусов по Фаренгейту. Сейчас мы находимся над штатом Западная Вирджиния, через несколько минут с левого борта можно увидеть город Чарлстон. Наш самолет следует по маршруту Вашингтон—Денвер—Парадайз-сити. Командир корабля капитан Дональд Роклин, стюардессу зовут Мюриэл Акерс. Она охотно исполнит все ваши просьбы.

Стюардесса еще раз кокетливо улыбнулась. Оливер Бонди покосился на ее стройную фигурку и отвернулся. Он достал из портфеля подборку материалов по делу Грига и занялся чтением.

Работать в самолете не очень удобно. Как бы ни был обычен в наше время воздушный транспорт, как бы часто ни приходилось летать человеку, все равно каждый новый полет — это всегда событие, несколько выходящее из ряда обыденных впечатлений. Настойчивые заботы администрации о комфорте и безопасности лишь подчеркивают исключительность полета. Биологически человек не приспособлен для жизнедеятельности в воздушном пространстве, и любой воробей должен чувствовать себя в самолете спокойнее и увереннее, чем даже самый опытный летчик.

Оливер Бонди сделал над собой усилие и постарался думать не о тридцати двух тысячах футов, отделявших его от земли, а о бумагах, лежавших у него на коленях.

В докладе, составленном по материалам следствия, которое вел местный агент в Нью-Карфагене, весьма скупо излагались факты, касающиеся смерти сына полковника Грига во время загородной поездки вместе с женой профессора Нерста, и высказывались некоторые предположения относительно возможных обстоятельств убийства. Все выглядело довольно обычно, за исключением туманных упоминаний о серых муравьях, которые, видимо, играли в этом деле более существенную роль, чем это хотелось показать автору доклада.

Оливер Бонди откинулся на спинку, кресла и постарался представить себе, с чем ему придется иметь дело в ближайшие дни. Те, кто его послали, довольно ясно намекнули, что в этом деле далеко не все так просто, как может показаться с первого взгляда, особенно если судить только по докладу местного агента. Ему советовали основательно заняться муравьями и не спешить с выводами.

Оливер Бонди перевернул плотную хрустящую пачку листков доклада и стал просматривать газетные вырезки. Первые сообщения местной печати по тону и освещению событий мало отличались от того, что содержалось в докладе инспектора. Но чем дальше, тем все большее место уделялось муравьям. Последние сообщения о нападениях муравьев на людей и неудачном походе фермеров были перепечатаны некоторыми центральными газетами. В корреспонденции высказывались упреки в адрес местных властей и сельскохозяйственной инспекции, которые не приняли никаких мер для уничтожения ядовитых насекомых. В общем, все это носило довольно обыденный характер, за исключением одной статьи в распространенной газете, где высказывались явно бьющие на сенсацию совершенно фантастические домыслы о какой-то особой породе муравьев, научившихся пользоваться металлами и похищающих драгоценности из ювелирных магазинов. “Если бы это оказалось хотя бы на десять процентов правдой, — подумал Оливер Бонди, — я мог бы считать свою карьеру обеспеченной. Нет в современной Америке более легкого способа сделать деньги, как оказаться в центре сенсации, а из этого безусловно можно сделать сенсацию, если с умом взяться за дело”.

В конце статьи скупо упоминалось о том, что муравьи пользуются какими-то летающими приспособлениями, по виду напоминающими стрекоз.

Оливер Бонди захлопнул папку с документами и рассеянно взглянул в окно.

Реактивные двигатели воздушного лайнера пели на одной ноте. Этот звук не повышался и не понижался и по тону походил на жужжание стрекозы. В окно был виден край крыла с подвешенными под ним моторами. Корпус мелко вибрировал, усиливая сходство самолета с каким-то гигантским насекомым, с единым организмом, живущим своей жизнью. Оливер Бонди представил себе такой же самолет, но пропорционально уменьшенным в сотни раз. Какая нежная, хрупкая штучка должна получиться! Такая же или даже еще более хрупкая, чем живое насекомое. Одного щелчка, одного движения пальца было бы достаточно для того, чтобы превратить это сложное сооружение в кровавую кашицу из раздавленных пассажиров, скорлупок металлической обшивки и перепутанных клубков тончайших трубочек и проводов. Хрустнет, как раздавленная муха, и все…

Стюардесса начала подавать завтрак, ловко маневрируя в узком проходе между креслами.

Оливер Бонди укрепил поднос на подлокотниках. Стакан сока, ножка цыпленка с листиком салата и кусок шоколадного торта. Он отпил сок и готов был приняться за цыпленка, но в этот момент заметил на краю подноса маленького муравья. Он не сразу подумал, что это может быть один из тех самых муравьев, о которых он только что читал. Повинуясь первому импульсу, он придавил его пальцем. На подносе остался грязный след. Половина муравья — голова и грудь — осталась цела и продолжала шевелить лапками. Бонди еще раз прижал его ногтем, и только тут у него мелькнула мысль о грозящей смертельной опасности. Он попытался подняться, но ему мешал поднос. Он почувствовал себя в ловушке. Стараясь освободиться от подноса и встать с кресла, он рассыпал лежавшие на коленях бумаги и опрокинул стакан с томатным соком. Ему показалось, что весь он облеплен муравьями. Они ползали у него за воротником, копошились на спине под рубашкой, кусали икры и плечи. Залитые соком брюки противно липли к телу.

Подбежала испуганная стюардесса.

— У нас не может быть муравьев в самолете, сэр, это ошибка… это хлебная крошка… Позвольте мне заменить вам завтрак…

Оливер Бонди окончательно потерял самообладание. Он вскочил на ноги. Толкнув соседа, задев стюардессу, встречая возмущенные, сочувствующие, насмешливые и просто безразличные взгляды пассажиров, Оливер Бонди пробрался в туалетную комнату.

Ему вдогонку из репродуктора слышался равнодушно-любезный голос:

— Леди и джентльмены! Наш самолет пролетает над рекой Миссури южнее города Сан-Луи. Вы можете любоваться открывающимся видом через окна правого и левого борта…

3

9 июля.

14 часов ровно.

— Джентльмены!

Окружной агроном сделал паузу и обвел взглядом собравшихся.

Члены Совета графства и несколько человек, специально приглашенных на это заседание, расположились за длинным столом в унылой казенной комнате и делали вид, что пришли сюда с единственной целью: выполнить свой гражданский долг. Перед каждым лежал чистый лист бумаги, на котором еще не появились ни записи, ни пометки с большими восклицательными или вопросительными знаками, ни бессмысленные закорючки, которые так любят рисовать “отцы города” во время подобных заседаний.

Справа от окружного агронома, несколько отодвинувшись от стола, жался в кресле смущенный доктор Нерст. Он чувствовал себя стесненным этой, непривычной ему, официальной обстановкой и совершенно бессмысленно перебирал бумаги в разложенной на коленях папке.

Тихо гудел мотор кондиционера.

— Джентльмены! — повторил окружной агроном. — Совет графства просил меня сделать сообщение о тех мерах, которые уже предпринимает или может предпринять в ближайшее время сельскохозяйственная инспекция нашего округа для уничтожения появившихся в последнее время в окрестностях города вредных насекомых. Я имею в виду ядовитых серых муравьев. Все вы, несомненно, читали газеты и находитесь в курсе происшедших событий. Мне нет нужды говорить о той опасности для населения, которую представляют собой серые муравьи, и поэтому я сразу перейду к изложению тех данных, которые имеются в распоряжении сельскохозяйственной инспекции. К сожалению, эти данные носят в значительной части случайный, отрывистый или недостаточно систематизированный характер. Тем не менее сейчас уже можно считать установленным, что серые муравьи отнюдь не являются неуязвимыми, как это может показаться после недостаточно обоснованных газетных сообщений. Серые муравьи, как и большинство насекомых, подвержены действию ядохимикатов, в частности, они быстро погибают при обработке их такими веществами, как гексахлоран, хлорпикрин или дихлордифенил-трихлорэтан. Однако сложность проблемы состоит в том, что муравей погибает лишь при непосредственном воздействии на него ядохимиката. Нужно производить опрыскивание на довольно большой площади, охватывающей весь район распространения насекомых, и делать это так тщательно, чтобы ни один муравей не мог избежать контакта с ядохимикатом. Мы сейчас еще не знаем точного расположения места их гнездования, мы можем лишь предполагать, что муравейник — или муравейники — находится где-то в окрестностях лесного озера, в нескольких милях от федеральной дороги. Сложность проблемы усугубляется тем, что вблизи озера находится очаг повышенной радиации. По некоторым наблюдениям, мощность излучения такова, что исключает возможность пребывания там человека сколько-нибудь длительное время. Неудачная попытка фермеров уничтожить муравьев теми средствами, которые они обычно применяют для истребления вредителей на своих полях, убедительно показывает всю сложность стоящей перед нами проблемы…

— Что же вы предлагаете? — задал вопрос один из членов Совета графства.

— Сложность проблемы… — Агроном остановился, заметив, что он злоупотребляет повторением одного и того же выражения. Он потянулся за сифоном с содовой водой. — Передайте мне, пожалуйста, воды, — сказал он. — Спасибо. — Он отпил несколько глотков и начал фразу с другого конца: — Сейчас я перейду к тем предложениям, которые может сделать сельскохозяйственная инспекция. На наш взгляд, представляются два возможных варианта. Так сказать, радикальное решение и компромиссное. Мы можем примерно определить границы района, где локализована деятельность серых муравьев. Это лесной массив площадью около двадцати тысяч акров. Единственное, что возможно сейчас сделать в рамках нашей обычной деятельности по защите посевов, — это постараться воспрепятствовать дальнейшему распространению муравьев за пределы этой зоны. Я полагаю, для этого мы могли бы обработать ядохимикатами более или менее широкую полосу по границам участка. Это не приведет к полному уничтожению муравьев, но, несомненно, затруднит их распространение за пределы участка. Это, так сказать, простейшее мероприятие, которое мы могли бы провести своими силами. Другое, как я сказал, радикальное решение — это обработка всего лесного массива с воздуха. Это мероприятие поведет к полному уничтожению очага размножения муравьев, по оно потребует расхода довольно значительных средств и может повлечь за собой ряд нежелательных последствий. Дело в том, что для полного уничтожения муравьев необходимо тщательно обработать каждое дерево, каждый куст. Возможно, потребуется предварительное применение дефолиантов для устранения листвы на деревьях. Все это неизбежно приведет к полному истреблению всего живого на территории леса, а возможно, и к гибели всего лесного массива. Так как лес находится в ведении федеральных властей, мы не вправе принимать эти меры, не согласовав их с вышестоящими организациями.

— Едва ли федеральное правительство будет возражать. Это можно легко уладить.

— Сколько будет стоить проведение операции?

— По предварительной смете, обработка с воздуха обойдется 57 832 доллара.

— Какой убыток причиняют муравьи и какова предполагаемая сумма убытков на ближайшие годы, если вообще не принимать никаких мер по уничтожению муравьев? — Этот вопрос задал тот же член Совета графства, который интересовался стоимостью операции. Он сделал первые пометки на своем листке бумаги.

— Видите ли… — Окружной агроном замялся, подыскивая более точную формулировку. — Видите ли… собственно говоря, до сих пор, если не считать несчастных случаев с людьми, муравьи не приносили убытка. Скорее, даже наоборот: серые муравьи, как и другие обычные лесные муравьи, приносят некоторую пользу — они уничтожают вредных насекомых, вредителей леса, и тем способствуют его росту.

— Значит, они полезны?

— В этом смысле — да. Но они представляют определенную опасность для жизни люден…

— Это можно легко подсчитать… — Член Совета графства, интересующийся стоимостью, посмотрел на сидящего напротив другого члена Совета графства, связанного со страховым обществом. — Мой коллега, — продолжал он, — надеюсь, сообщит нам, кто из пострадавших и на какую сумму был застрахован?

— Только двое: бармен на пять тысяч долларов и Григ на тридцать шесть тысяч.

— Итого — сорок одна тысяча долларов. Но Григ — это не типичный случай. Я думаю, следует принять среднюю сумму страхования жизни фермеров что-нибудь около десяти тысяч… Какое число жертв ежегодно можно считать вероятным в том случае, если не будет предпринято никаких мер по уничтожению муравьев? Вы меня понимаете, джентльмены? Я ищу приемлемых критериев для оценки экономической эффективности мер по уничтожению муравьев. Сколько стоит человек и сколько стоит муравей? Мертвый муравей.

— Я полагаю, — заметил член Совета графства, связанный со страховым обществом, — я полагаю, — повторил он, — что, если муравьи не будут уничтожены, наша компания будет вынуждена пересмотреть тарифные ставки страхования жизни. Во всяком случае, ставки для данного района страны. Я считаю, что наш долг перед избирателями, наша священная обязанность- как можно скорее принять все необходимые меры для полного уничтожения серых муравьев.

— Вопрос установления тех или иных тарифных ставок страхования жизни — это частное дело компании и не может быть предметом нашего сегодняшнего обсуждения, — заметил молчавший до этого член Совета графства. — Единственная задача наша — это принять такое решение, которое наиболее полно отвечает интересам налогоплательщиков. С этой, и только с этой, точки зрения мы и должны рассматривать всю проблему. Насколько я понял из объяснений окружного агронома, муравьи, пока они находятся в лесу, не приносят вреда посевам, наоборот: они являются, в известном смысле, полезными насекомыми. Что же касается опасности для людей, то это мне кажется сильно преувеличенным. На земле существует много ядовитых животных — змеи, пауки, осы и множество других, я не буду их перечислять, дело не в этом, а — в том, что если от их укусов и бывают случаи гибели людей, то всегда это происходит по собственной неосторожности. Главным образом, оттого, что люди не применяют необходимых защитных мер. Я не вижу необходимости уничтожать огромный лесной массив ради того, чтобы истребить несколько муравьев. Гораздо проще предоставить заботу о собственной безопасности самим фермерам. Фирма “Юнион кемикл”, в которой я имею честь сотрудничать, может обеспечить население любым количеством весьма эффективных инсектицидов и по достаточно низким ценам. В настоящее время наша фирма разрабатывает новый препарат — “формикофоб”, специально предназначенный для защиты от муравьев. Он обладает приятным запахом и совершенно безвреден для человека. Мой коллега интересовался экономической стороной дела. Мне кажется, предложенный им способ оценки стоимости одного человека, по средней сумме страховки в десять тысяч долларов, крайне завышен. В среднем человек стоит гораздо меньше, так что с этой точки зрения нет никаких экономических оснований для проведения весьма сложного и дорогостоящего мероприятия по уничтожению муравьев.

Член Совета графства замолчал. Насколько он мог судить, его выступление произвело нужное впечатление, и, если не будет приведено новых, более веских аргументов, Совет графства не примет ассигнований на полное уничтожение муравьев.

Некоторое время в зале заседаний царило молчание.

По гладкой, хорошо отполированной ножке стола, с той стороны, которая находилась по диагонали от угла, за которым сидел доктор Нерст, медленно ползли два серых муравья.

— Я шериф, — сказал шериф, — и на моей обязанности лежит забота о безопасности жителей нашего графства. Должен сказать, что это первый случай в моей практике, когда людям, населению нашего округа, угрожают не люди, а… как бы это сказать… очень маленькие насекомые. Но тем не менее это опасность, а с каждой опасностью надо бороться. Я не специалист и не могу судить обо всем так подробно, как другие, но за последнее время мы имели несколько случаев правонарушения, которые, возможно, связаны с муравьями. Я имею в виду хотя бы ограбление ювелирного магазина. Следствие по этому делу еще не закончено, и сейчас нельзя сказать ничего определенного, но не исключена возможность, что это дело рук… — Он поправился: — …дело ног муравьев… — Поняв, что совсем запутался, он махнул рукой и продолжал: — Все равно… если подобные случаи будут повторяться, они так же должны быть приняты в расчет при определении убытков, приносимых муравьями. Было бы интересно выслушать по этому вопросу мнение доктора Нерста, присутствующего на нашем заседании. Все посмотрели на доктора Нерста. Он сидел в своем кресле, несколько отодвинувшись от стола, как бы показывая этим свою непричастность к этому собранию люден, считающих себя вправе распоряжаться судьбами города. Ему никогда не приходилось принимать участие в подобных собраниях, никогда не приходилось так близко наблюдать в действии американскую демократию. То, что здесь говорилось, мысли и соображения, которые здесь высказывались, даже сам подход к проблеме с точки зрения стоимости одного среднего человека был совершенно чужд складу его ума. Если оценивать это собрание с позиций тех научных дискуссий, участником которых он часто бывал, все это производило впечатление крайнего дилетантизма и непрофессиональности. “Очевидно, — думал он, — управление городом должно быть такой же профессией, как и всякая другая. И главное, здесь так же, впрочем, как и в любой деятельности, необходима полная честность, отрешенность от предвзятых мнении и личных интересов. Что было бы с наукой, если бы ученые в своих спорах руководствовались не поисками истины, а конъюнктурными интересами коммерческих предприятий, политических партий или отдельных лиц? Собравшимся здесь “отцам города” нет никакого дела до существа проблемы, они даже не задумываются над тем, что из себя представляют серые муравьи. Они интересуют их лишь в той мере, в какой могут оказать влияние на их личные планы, на развитие их бизнеса. Шериф хочет быть переизбранным на следующих выборах, и поэтому ему важно успокоить общественное мнение; член Совета графства, очевидно связанный со страховым делом, опасается увеличения числа несчастных случаев, так как это, естественно, повлечет за собой убытки. Поэтому он заинтересован в полном уничтожении муравьев и восстановлении статус-кво. Но в то же время он подумывает о том, что небольшая ложная паника могла бы пойти на пользу дела, так как вызвала бы приток новых клиентов. Представитель фирмы, торгующей инсектицидами, уже все подсчитал и взвесил. Он пришел к выводу, что ему гораздо выгоднее увеличение розничного сбыта, чем единовременный заказ, связанный с тотальным уничтожением муравьев. Окружной агроном пытается сохранить объективность, но он совершенно не понимает всей сложности возникшей проблемы, хотя сам все время повторяет эти слова. Председатель Совета графства…”

— Итак, доктор Нерст, — обратился к нему председатель, — что могли бы вы сказать по этому поводу?

— Я думаю, — сказал Нерст, — я думаю, что мы, все здесь собравшиеся, несколько недооцениваем те факты, с которыми нам приходится иметь дело. Если обратиться к историческому опыту, то нужно с сожалением признать, что еще ни в одном случае, когда перед людьми вставала задача полного уничтожения вредных муравьев, не было достигнуто успеха. Трудность в данном случае усугубляется тем, что мы имеем дело не с обычными муравьями. Появившиеся отличаются от всех ранее известных видов насекомых и не только насекомых. Дело в том, что они, видимо, стоят на иной, более высокой ступени развития, чем все известные нам живые существа, кроме нас самих. Они обладают тем, что я назвал бы “технической культурой”. Они не только строят дороги и жилища, как все муравьи, но они создают машины. И это главное. Машины. Орудия производства. А раз так, то, помимо чисто практических трудностей борьбы с вредными насекомыми, перед нами встает прежде всего вопрос, я бы сказал, этического характера. Целесообразно ли, вправе ли мы уничтожать эту возникшую рядом с нами культуру только потому, что она не такая, как наша? Уничтожать, не подвергнув ее прежде доскональному и всестороннему изучению?

— Скажите, доктор Нерст, если я вас правильно понял, вы возражаете против тотального уничтожения муравьев с воздуха? — Этот вопрос задал тот член Совета графства, который был связан с торговлей химикатами.

— Я считаю, — ответил Нерст, — что это принесет нам больше вреда, чем пользы.

— Хорошо. Тогда, если мне будет позволено, — член Совета графства обратился к председателю, — я хотел бы сформулировать проект нашего решения по этому вопросу… — Член Совета графства взглянул на лежащий перед ним лист бумаги, на котором он делал заметки, и увидел ползущего серого муравья. Член Совета графства машинально смахнул его со стола, но тут же, с некоторым опозданием осознав, что это один из тех муравьев, вскочил со своего места и затопал, застучал каблуками, стараясь раздавить невидимого муравья. Он вертелся так, словно учился плясать чечетку.

Почтенные “отцы города” невозмутимо сохраняли благопристойность…

4

11 июля.

10 часов 30 минут.

Если на землю смотреть с вертолета, она не теряет своей привычной реальности. Это не то, что вид из окна самолета с большой высоты, когда все затянуто голубоватой дымкой и цвета меняются, становятся блеклыми. С вертолета хорошо видны участки полей, разделенных узкими полосками живых изгородей, дороги с автомобилями, отдельные деревья и люди, работающие на полях.

Мальчик, который сидел у окна в кабине, смотрел на землю и старался узнавать знакомые места. Все выглядело обычно и в то же время странно, потому что он еще не привык видеть землю сверху. Он сидел рядом с пилотом и глядел на проносящиеся внизу черепичные кровли ферм, на проезжающие по дорогам автомобили, на тень вертолета, машущую своими лопастями и легко скользящую по темно-зеленым группам деревьев. Сверху они были похожи на клочки густого лесного мха. Такой мох растет в сырых еловых лесах. Мальчик жил раньше в северных штатах, где много таких лесов.

— Папа, мы полетим вдоль дороги? — спросил он.

Отец его не услышал. Мальчик потянулся за ларингофоном, который висел на стенке кабины. Отец увидел, что мальчик прилаживает переговорное устройство, и улыбнулся. Он поправил свой шлемофон и отключил связь с аэродромом.

— Что ты хочешь спросить, сынок? — сказал он.

— Я говорю: мы полетим вдоль дороги?

— Нет, я думаю, сперва пролетим над лесом, чтобы осмотреть весь участок, а потом начнем обрабатывать западным клин. Там ждет репортер из Ти-Ви. Он хочет снять нас для вечерней программы.

Мальчик промолчал. Ему было жаль, что они не полетят вдоль дороги. Ему хотелось сравнить скорость их вертолета с проносящимися по шоссе машинами. Все мальчишки любят быструю езду, и в машинах они прежде всего обращают внимание на крайнюю цифру спидометра, не задумываясь над тем, что никто никогда не ездит с этой максимальной скоростью.

— Папа, а ты дашь мне самому включить эжектор, когда мы прилетим на место?

— Я же тебе обещал.

— Они прячутся в лесу?

— Кто?

— Муравьи.

— Конечно. Муравьи обычно живут в лесах. Разве ты не знаешь?

— Знаю. Только я никогда не видал этих серых муравьев.

— Их мало кто видел. Больше разговоров.

— И мы их всех уничтожим?

— Вряд ли.

— Почему?

— Лес — это не хлопок. На хлопке или на капусте можно за один раз уничтожить всех вредителей, да и то не всегда. А в лесу это трудно.

— Почему?

— Нужно, чтобы ядохимикат проник в почву. Муравьи живут на земле. На деревья они поднимаются только за пищей, а в основном прячутся в своих муравейниках. А с воздуха разве можно обработать весь лес так, чтобы опрыскать каждое дерево от макушки до корня. Из этого все равно ничего не выйдет.

— Зачем же мы тогда летим?

— Нам платят за это деньги. Это моя работа. Совет графства принял решение, а я должен его выполнять. Конечно, нужно было бы сперва обработать лес дефолиантами, чтобы опали листья, но на это не согласились. Не хотят портить леса. Не понимают, что сперва надо уничтожить листья на деревьях, а потом пускать в дело инсектициды. Тогда они пропитали бы всю почву и муравьям некуда было бы деваться. А так вся наша химия останется на листьях, а муравьи будут спокойно сидеть в своих муравейниках и только посмеиваться.

Мальчик представил себе хохочущих муравьев, и ему самому стало смешно.

Вертолет пересек магистральное шоссе и теперь летел вдоль восточной окраины леса. Справа, до самых холмов на горизонте, раскинулся сплошной лесной массив. Слева — расчерченные светлыми полосками дорог поля фермеров.

Пилот посмотрел на приборы. Давление масла в норме. Бензина — почти полный бак. Обороты в норме. По серой серебристой панели щитка пробирался муравей. Он почти сливался с фоном панели — его серое брюшко мутно поблескивало совсем так же, как серебристая эмаль отделки панели. Пилот достал из-под сиденья тряпку и раздавил муравья. На панели остался влажный беловатый след раздавленных муравьиных внутренностей. Пилот перехватил тряпку и снова чистым концом протер панель. Теперь на ней уже не осталось никаких следов.

Пилот потянул к себе укрепленную на планшете карту. Зеленый клин леса и желтый треугольник автомобильной свалки были обведены жирной красной чертой. Он взглянул на расстилавшуюся под ним местность. Впереди и немного левее по курсу виднелось буро-ржавое автомобильное кладбище. Он снова посмотрел на карту и попытался в уме прикинуть площадь, обведенную красной чертой, — примерно пять на восемь… — сорок квадратных миль… около двадцати пяти тысяч акров… Если по полтора доллара за акр, то опрыскивание всего леса должно стоить около тридцати семи тысяч долларов… Недурная сумма. Жаль, что Совет графства решил ограничиться только полосой шириной в сто ярдов по границе леса… но и это составит 1350 долларов — совсем неплохой заработок за несколько дней.

Мальчик сидел неподвижно, уткнувшись в ветровое стекло. Вертолет летел медленно над самыми верхушками деревьев. Они колыхались и пригибались от потока воздуха, отбрасываемого винтом. Под вертолетом образовывалась гудящая воронка из трепещущих, вывернутых наизнанку листьев* Эта воронка медленно двигалась по лесу вместе с вертолетом.

— Скоро будем включать эжектор, — сказал отец. — Репортер просил пролететь пониже, чтобы ему удобнее было снимать.

— Да, вон он стоит, около голубой машины. Ты видишь?

— Вижу. Сейчас мы развернемся и начнем опрыскивание.

Ган Фишер стоял около своей машины с ручной кинокамерой и махал платком.

Вертолет повис в воздухе, потом развернулся и полетел вдоль границы леса, примыкавшей к автомобильному кладбищу. Из эжектора вырвалось белое облако распыленной жидкости. Ган Фишер сунул платок в карман и начал снимать. Вертолет удалялся — он летел вдоль опушки леса и был плохо виден. Ган положил камеру на капот машины и открыл дверцу кабины. Он потянулся за телефонной трубкой и набрал номер.

— Карфаген. Диспетчер аэродрома слушает.

— Не могли бы вы связать меня с вертолетом “Би-Икс двадцать семь—одиннадцать”? Говорит репортер Ти-Ви-Ньюз Фишер.

— Сейчас постараюсь, мистер Фишер.

Ган через ветровое стекло автомобиля следил за удаляющимся вертолетом.

— “Би-Икс двадцать семь—одиннадцать” слушает.

— Хэлло, это Фишер. Из Ти-Ви-Ныоз. Я вас вижу. Я стою левее автомобильной свалки, вы должны были меня видеть — голубая машина с белым верхом…

— Я вас видел, мистер Фишер.

— Я прошу повторить заход. Пройдите немного правее, над самой свалкой раза два-три, а потом разворачивайтесь вдоль леса.

— О’кей, мистер Фишер. Я понял. Над самой свалкой, потом влево над лесом.

Ган Фишер вышел из машины, взял камеру и приготовился снимать. Вертолет был еще далеко, и Фишер, не выпуская его из поля зрения визира, ждал, когда он приблизится настолько, что будет хорошо видно белое облако распыленной жидкости.

Вертолет медленно приближался.

Ган Фишер нажал спусковую кнопку. Камера мягко зашелестела. В прямоугольном окошечке визира он ясно видел серебристо-серый вертолет и белый конус выбрасываемой жидкости. Ударяясь о землю, облако распадалось на отдельные клубы, быстро тающие в нагретом воздухе. У основания облака возникла небольшая радуга. Вертолет находился теперь точно над самой свалкой. Он летел низко и очень медленно.

Через визир Фишер не заметил никакой вспышки, никакого взрыва. Просто в какой-то момент все четыре лопасти винта одна за другой оторвались, как бы обрезанные невидимой нитью, на которую натолкнулся вертолет. С резким гудением лопасти полетели по касательным, одна из них пролетела над головой Фишера и тяжело шлепнулась в нескольких футах позади машины. Вертолет резко качнулся и. вращаясь на одном месте, начал падать. Он со скрежетом врезался в гору наваленных друг на друга машин. От места падения взметнулся крутящийся столб дыма с пламенем.

Винтом, спиралью, черным штопором взвился в небо черный дым, черный с оранжевыми просветами пламени. В своем вихревом движении он все еще повторял вращение оторванных лопастей.

В лицо Фишеру пахнуло жаром, едким запахом горящего бензина, масла, краски, человеческого мяса и резины.

Глухо взорвался бензобак одной из разбитых машин. За ним рванули второй и третий. И ржавые трупы разбитых машин каждый раз подпрыгивали в своей посмертной агонии, выбрасывая в воздух языки дымного пламени. Растекшийся бензин перебросил огонь на другие машины.

Фишер непрерывно снимал, пока не кончилась пленка. Когда камера остановилась, он бросил отснятую кассету на сиденье машины и, торопясь и нервничая, достал из сумки новую. Порыв ветра отнес дым в его сторону, он закашлялся и закрыл рот платком. Теперь горело уже много машин, и трудно было определить место, куда упал вертолет. Ган Фишер влез на крышу своего автомобиля, чтобы снять пожар с верхней точки. Здесь было еще жарче. Он провел длинную панораму по лесу, по дымному зареву автомобильного кладбища, по шоссейной дороге с проносящимися по ней машинами.

Задыхаясь от дыма, Фишер спрыгнул на землю и влез в машину. Запустив двигатель, он сразу почувствовал себя спокойнее.

“Пожалуй, стоит отъехать немного и спять пожар общим планом”, — подумал он.

Фишер быстро развернул машину, но, проехав едва несколько ярдов, увидел лежащую в траве у обочины оторванную лопасть винта. Он подал машину назад и выскочил на дорогу.

Край лопасти был отрезан очень ровно, как по линейке. Края разреза оплавились так же, как микроскоп в лаборатории доктора Нерста. Ган Фишер попробовал поднять лопасть, но она была слишком тяжела и длинна для того, чтобы он мог увезти ее в своей машине. Он еще раз провел пальцами по гладкой оплавленной поверхности разреза. Она была чуть теплой. Ган Фишер оттащил лопасть в сторону от дороги и забросал ее травой. После этого он сел в машину и поехал к выезду на магистраль.

Отъехав на некоторое расстояние, достаточное для того чтобы чувствовать себя вне опасности, он опять остановил машину, соединился с редакцией и продиктовал подробный отчет о трагическом итоге первой попытки уничтожить муравьев с воздуха.

5

12 июля.

В то же время.

Доктор Нерст сидел в своем низком кресле в углу лаборатории. Его длинная фигура, составленная из ломаных прямых линий, напоминала сложенную кое-как плотницкую линейку, такую желтую складную линейку с дюймовыми делениями, какими пользовались мастеровые в конце прошлого столетия и какими сейчас еще пользуются редкие мастера, упорно не признающие современного машинизированного производства.

Нерст сидел, подперев голову руками, опершись острыми локтями на острые колени, и внимательно смотрел на мерцающий экран топоскопа. На экране, разделенном примерно на два десятка отдельных ячеек, одновременно пульсировали голубоватые линии осциллограмм. Причудливые изгибы этих линий, непрерывно меняющихся по частоте и амплитуде, образовывали в целом хаотическую мозаику импульсов, подчиненную тем не менее крайне сложным, но все же вполне точным закономерностям. Экран топоскопа представлял в целом схематический план мозга человека. Отдельные ячейки, в которых были установлены электронно-лучевые трубки, соответствовали определенным участкам мозга.

На голове Нерста, почти так же как в прежних опытах на голове рыжей обезьяны, были укреплены провода, образующие нелепую шевелюру из тонких проволок в яркой изоляции. Провода подсоединялись к датчикам на металлизированных участках кожи. Эти серебристые кружки, величиной с мелкую монетку, поблескивали среди почти таких же серебристых седеющих волос.

Разноцветные провода, собранные в толстый жгут, подобно косе античной модницы, свисали на затылке, лежали свободными кольцами на спинке кресла и затем тянулись к усилительному блоку топоскопа. От металлизированных кружков на височных долях черепа отходили две тонкие, длиной в указательный палец, блестящие антенны. Они напоминали игрушечную комнатную антенну телевизора, или рога улитки, или усики насекомого.

Серый муравей сидел на правом плече Нерста.

Доктор Нерст с предельным вниманием вглядывался в пульсирующий ритм осциллограмм на экране топоскопа. Он стремился уловить связь между тем, что он думал, связь между образами, возникающими в его мозгу, и тем, что он видел на экране, отражающем биотоки мозга. Временами ему казалось, что такая связь обнаруживается. Собственно, он был в этом почти уверен. Каждый раз, когда он вызывал в своем воображении абстрактное понятие “число”, это сопровождалось определенной, часто повторяющейся группой колебаний на некоторых ячейках экрана. Сейчас он пытался уловить зрительную разницу между картинами, возникающими на экранах в тех случаях, когда он представлял себе понятия “один” или “два”. Но при этом он каждый раз терялся в хаосе импульсов. Если абстрактное понятие “число” часто сопровождалось более или менее похожими группами колебаний, то понятие “единица” отражалось всегда по-разному. Это зависело от того, представлял ли он себе число “единица” в виде цифры, записанной на бумаге, или одного пальца, одного человека, одного экрана. Ему не удавалось абстрагировать понятие “единица” от тех зрительных образов, которые с ним связывались, и поэтому он видел на экране отражение уже не абстрактного понятия, а конкретных представлений. Они возникали в сознании случайно, каждый раз путая электронную картину наслоением побочных, несущественных деталей.

Устав от долгого напряжения, Нерст переключил топоскоп на автоматическую запись, откинулся на спинку кресла и постарался ни о чем не думать. Он закрыл глаза и целиком отдался тем мыслям и представлениям, которые могли возникнуть в его мозгу под влиянием внешнего воздействия.

Это воздействие осуществлялось муравьем, сидевшим у него на плече.

Зрительные образы, начавшие проявляться в его сознании, были сперва расплывчаты и бесцветны. Они напоминали обычную черно-белую фотографию, слегка подкрашенную двумя тонами — красновато-коричневым и зеленоватым. Потом у него появилось ощущение приятной влажности и свежести.

В сумрачном рыжевато-сером фоне выделилась широкая зеленая полоса. Ее края были слегка зазубрены. Нерст сделал над собой усилие, чтобы как-то почувствовать размеры этой полосы, слегка покачивающейся, поднимающейся почти отвесно вверх. Она была гладка и упруга, и ее конец терялся в вышине. Она была, во всяком случае, шире его тела. С непривычной легкостью и быстротой Нерст побежал вверх по этой гладкой зеленой поверхности. Он почти не чувствовал своего тела. Он различал направление вверх и вниз, но движение вверх не представляло никаких трудностей, как если бы изменилась сила земного притяжения. Вообще произошло какое-то странное смещение привычных чувств и ощущений. Он мог бежать очень быстро. Если сравнить с движением на автомобиле, то, может быть, больше ста миль в час. Так ему казалось. Так он чувствовал. Взбираясь по отвесной зеленой полоске, широкой, как шоссе, он не испытывал ни напряжения, ни усталости, ни сопротивления встречного воздуха. Он легко перебирал своими неощутимо легкими конечностями и быстро достиг вершины зеленой травинки. Ее заостренный конец заметно раскачивался. Прямо под собою Нерст увидел муравьев. Они представились ему такими же большими или такими же маленькими, каким был он сам. Они показались ему одного с ним размера. Он воспринимал все окружающее глазами муравья, с точки зрения муравья.

Нерст открыл глаза. Перед ним по-прежнему мерцал экран топоскопа. Голубые линии осциллограмм продолжали свой пульсирующий дрожащий бег. “Как странно, — подумал Нерст, — муравьи смогли создать такую сравнительно высокую техническую культуру, и в то же время они так примитивны в своих потребностях. Зачем им техника? Люди изобрели паровую машину и ткацкий станок потому, что им было холодно. Им была нужна одежда. Много тканей. Муравьям одежда не нужна. Вероятно, им чуждо и понятие комфорта. Они не знают любви — они бесполы. Что же остается? Зачем нужна техника? Для связи? Но у них эта проблема решена биологически, они обмениваются информацией непосредственно с помощью излучения мозга. То, к чему люди пришли в результате тысячелетнего развития техники, образовалось у них с самого начала как физиологическое свойство организма. Что же остается? Любопытство? Война? Голод? По-видимому, это единственные стимулы, двигающие вперед их цивилизацию. Или, может быть, что-то другое, о чем мы, люди, не можем даже догадываться…”

Нерст снова закрыл глаза и сосредоточился на восприятии того, что непроизвольно возникало в его мозгу. Эти странные образы отличались той же мерой условности и реальности, как и необычайно яркие воспоминания о давно прошедших событиях, которые появляются при электростимуляции мозга посредством вживленных электродов.

В созданной Нерстом, вместе с Ширером, установке переменное поле, генерируемое мозгом муравья, принималось чувствительным приемником и после усиления вводилось через фокусирующие электроды в те участки мозга, которые управляли образным мышлением. Как часто бывает в науке, в данном случае экспериментальные результаты существенно опередили теорию этих сложных процессов.

Возникновение в мозгу человека тех или иных, по преимуществу зрительных, образов под воздействием излучения мозга муравья было им обнаружено почти случайно. Прямая биологическая радиосвязь между муравьем и человеком была возможна и без применения каких-либо специальных приборов усиления, однако в этом случае возникавшие у человека мысли или желания были весьма смутны и неопределенны. Используемая Нерстом аппаратура, разработанная, в основном, еще для опытов с обезьяной, позволяла получать значительно более четкое отражение образов и восприятий муравья. Для Нерста оставалась неясной возможность обратной связи — от человека к муравью. Некоторые наблюдения давали основание думать, что это осуществляется даже с большей легкостью.

Сейчас Нерст направил свое внимание, свои мысли и волю на то, чтобы установить какой-либо обмен информацией в области таких отвлеченных понятий, как основания геометрии.

Перед его мысленным взором постепенно из тумана неопределенности образовался круг. Довольно четкий белый круг на коричневато-черном фоне. В круге прочертился диаметр и возникло число: 305/100.

Нельзя было сомневаться, что муравьи пытаются сообщить число пи — отношение длины окружности к диаметру. Но эта фундаментальная мировая константа равна, как известно, 3,14… Нерст еще раз проверил свое ощущение и снова, увидя 3,05, не мог предположить ничего иного, кроме того, что или все его попытки установить контакт с муравьями ни к чему не приводят и все это является лишь его собственной галлюцинацией, или же что в “муравьином мире” действуют иные законы геометрии и там имеет место иное соотношение между основными геометрическими понятиями.

Между тем круг, представлявшийся его воображению, начал постепенно деформироваться, он приобрел материальность; теперь это был уже не круг, а сфера, полый шар, стенки которого были всюду одинаковой и совершенно неопределенной толщины. Нерст очень остро, каким-то дополнительным чувством ощущал эту общность отвлеченного понятия замкнутой сферической полости со стенками всюду равной толщины и плотности. Зрительные образы, сопутствующие этим представлениям, были неопределенны и в то же время конкретны. Все было темным, коричневатым, всюду одинаковым и все же видимым. Он представлял себе эту темную сферическую полость одновременно и как бы изнутри, и снаружи, и в разрезе. Себя самого он почувствовал внутри полости, свободно парящим в пространстве. Он мог двигаться и не мог перемещаться. Он как бы находился в состоянии полной невесомости, подобно космонавтам в космическом корабле, лишенным воздействия гравитационных сил.

Нерст услышал звук открывающейся двери.

В лабораторию вошел доктор Ширер.

— Я не помешал, Клайв? — спросил Ширер. — Вы просили зайти к вам.

Нерст резко повернулся. Фантастический мир странных видений сразу исчез. Он полностью вернулся к действительности.

— Нет, нет, Лестер, вы как нельзя более кстати. Я здесь совсем запутался.

— Что-нибудь новое?

— Да, и весьма интересное. Наш усилитель работает отлично. Теперь мне удается довольно уверенно устанавливать двустороннюю связь. Во всяком случае, мне так кажется. Я делал попытки найти общий язык на базе математики, но пока получается что-то не то. Видимо, они мыслят не словами и не понятиями, а образами. В основном зрительными и осязательными образами. Садитесь, Лестер. Это больше всего похоже на галлюцинации.

— Я никогда не испытывал галлюцинаций.

— Я тоже. Я сужу только на основе клинических описаний. К сожалению, этот вопрос еще так мало разработан.

Серый муравей, сидевший на плече у Нерста, перебрался на спинку кресла, оттуда на рабочий стол, заваленный аппаратурой, и скрылся в глубоком ущелье между двумя конденсаторами.

Нерст отсоединил от усилителя жгут проводов и сунул конец разъема в карман пиджака.

— Ну, а что у вас? — продолжал Нерст. — Разобрались вы наконец в этой стрекозе?

— Почти ничего. Все чертовски сложно. Единственное, что нам пока удалось установить с несомненностью, — это что они пользуются плазменным двигателем, работающим на дейтерии. Однако механизм действия этого двигателя совершенно непонятен. Видимо, им удается создавать в очень малом объеме магнитные поля совершенно невероятной напряженности. Но пока это только наши предположения. Жаль, что этот ваш друг, бразилец, так здорово ее помял.

— Понимаете, Лестер, то, чем я сейчас занимаюсь, это не заслуживает в наше время названия научного исследования. Пока это всего лишь жалкие дилетантские опыты. Мы с вами с первых же шагов столкнулись с таким невероятным обилием совершенно новых, принципиально новых фактов, что для их систематизации, только систематизации, не говоря уже о серьезном научном исследовании, потребовалась бы лаборатория с десятками, сотнями сотрудников, с другим, более совершенным оборудованием. На все это нужны деньги, но сейчас об этом нельзя и думать. На данном этапе нам нужно выяснить хотя бы некоторые основные факты, такие факты, которые мы могли бы предать гласности, а тогда уже можно заняться настоящим изучением этой проблемы. Пока же нам не остается ничего иного, как действовать нашими примитивными методами. Кое-что мне удалось установить, но все это очень запутано. После того как муравьи сами вернулись в мою лабораторию, я не могу сомневаться в том, что они стараются войти с нами в контакт. И в ряде случаев это мне удается. Я уверенно принимаю передаваемые ими образы, но их истолкование представляет большие трудности. Слишком велика разница между муравьем и человеком. Я говорю о принципиальных различиях в методике мышления, о различиях в такой области, как основные понятия математики. Например, их представление о круге, о геометрических отношениях, связанных с кругом, видимо, совпадают с нашими, но почему-то в их геометрии отношение длины окружности к диаметру, число пи, составляет не 3,14, а только 3,05.

— Этого не может быть, — уверенно возразил Ширер. — Если вы умеете… — Ширер замялся, подыскивая подходящее слово, — …если вы можете понимать передаваемые ими числа, то это уже очень много. Собственно, пользуясь только числами. можно передать любые понятия, как это делается, например, в наших компьютерах. Но число пи должно оставаться числом пи даже в муравьиных масштабах. Я уверен, что если на других планетах, в любом уголке Вселенной существует цивилизация, существует Разум, то и там дважды два равно четырем, а пи равно 3,14…

— Они передавали мне образы какой-то полой сферы… — Нерст рассказал о своем ощущении невесомости внутри замкнутой полости.

Ширер некоторое время сосредоточенно думал, потом сказал:

— Ну, это понятно. Если я вас верно понял и если вы правильно изложили то, что вам старались внушить, то это всего лишь иная, весьма необычная для нас, интерпретация закона тяготения Ньютона. Собственно, это ваше видение эквивалентно известному положению из элементарной теории гравитации: шаровой слой не притягивает материальной точки, расположенной внутри слоя… Если принять это положение за основу, то из него можно вывести закон тяготения Ньютона в его обычной формулировке… Но почему пи не равно пи?

— С числами вообще получается какая-то нелепица. Возьмите этот ряд цифр, который они мне сообщили. В нем нет никакой закономерности. Иногда создается впечатление, что они умеют считать только до пяти.

— И тем не менее строят плазменные двигатели? — усмехнулся Ширер. — Конечно, здесь явное противоречие. Но меня поражает другое. С одной стороны, все данные говорят за то, что наши муравьи достигли уровня разумного общества, научились создавать технику посложнее человеческой, но в то же время мы видим, что иногда они ведут себя как самые безмозглые насекомые: кусают неповинных людей, заползают в бутылки с виски и, если не считать ваших сегодняшних наблюдений, не делают никакой попытки войти с нами в контакт. А ведь если они разумны, то это первое, что должно их заинтересовать. Вместо этого они просто воруют у нас нужные им материалы. Как-то не верится… Может быть, за всем этим кроется что-то другое, более сложное, такое, до чего мы еще не добрались?

— Мне кажется, Лестер, в нас говорит сейчас обычное человеческое самомнение. Мы слишком привыкли считать себя вершиной разума и хотим все мерить на своп мерки. А с точки зрения муравья, люди могут представляться какими-то двигающимися горами, разумность которых совсем не очевидна. Что мы знаем о них? Вы говорите: они воруют. А доступно ли им само понятие воровства? Для этого должно прежде всего существовать понятие собственности. А если его нет? Если они вообще в принципе не знают, что такое твое, мое, чужое? Они просто берут то, что им нужно. Почему они обязаны понимать различие между рубином и желудем, валяющимся под каждым дубом? Откуда они могут знать о физиологическом действии алкоголя? Может быть, кусая Грига, они просто были пьяны? Вы говорите: они не пытались установить контакт с людьми. Как знать, может быть, они и делали такие попытки, а людям даже и в голову не приходило, что это разумные насекомые. Слишком велика разделяющая нас пропасть. Разве могут они сразу уловить разницу между нами, учеными, и теми тысячами обывателей, чей интеллектуальный уровень значительно ниже муравьиного? Очень может быть, что они не заметили различия между мной и моей обезьяной и, принимая ее за человека, пытались вступить с ней в контакт, а она давила их как блох? Я не знаю…

Зазвонил телефон.

— …я не знаю, — повторил Нерст. — Я не берусь высказывать сейчас какие-то окончательные суждения. Можно говорить лишь о том, что я… что я сам…

Зазвонил телефон.

— …наблюдал. Конечно, “наблюдение” — это не самый подходящий термин для данного случая, но я не могу подобрать лучшего. — Нерст нервничал. Его раздражали…

Зазвонил телефон.

…эти ритмично повторяющиеся звонки. Он знал, что это звонит Мэрджори, что она опять будет горячо и долго убеждать его бросить свою работу и уехать…

Зазвонил телефон.

…вместе с нею во Флориду. Это злило Нерста тем более, что он отлично понимал, что Мэдж давно уже решила уехать одна, без него, что все это лишь пустая маскировка.

Зазвонил телефон.

Нерст снял трубку.

— Доктор Нерст? Говорит Хальбер. Я вам помешал? Вы долго не отвечали.

— Нет. нет, пожалуйста, чем я могу быть вам полезен?

— Может быть, вам будет интересно узнать, доктор Нерст, что из моей лаборатории исчезли запасы неодима. Это весьма редкий металл, используемый в некоторых лазерных устройствах большой мощности. Не может ли это находиться в связи с вашими экспериментами с думающими муравьями?

Хальбер не постеснялся дать почувствовать скрытую в его словах насмешку.

6

15 июля.

В середине дня.

— А есть ли они на самом деле, эти муравьи? — спросила миссис Бидл. — Видел ли их кто-нибудь своими глазами?

Миссис Бидл вместе с Мэрджори занималась укладкой чемоданов. По всей комнате да и по всему дому были раскиданы пляжные халатики, шорты, платья, туфли, чулки, несессеры, платки, полотенца, купальные простыни и купальные костюмы, блузки, кофточки, юбки, свитеры, подвязки, детективные романы, духи, тюбики с кремом, бусы, темные очки… Поразительно, какой чудовищный беспорядок могут создать две неорганизованные женщины, собирающиеся в дорогу. Они уже давно безнадежно запутались среди этой массы нужных и ненужных вещей, запутались так, что теперь уже положительно не знали, что они берут с собой, а что оставляют здесь. Мэрджори уезжала во Флориду, в Майами, на берег моря, ее мать — к себе на север, в Вайоминг.

— Иногда мне кажется, — продолжала миссис Бидл, — что вся эта история с муравьями просто рекламный трюк. Фирме нужно продавать свои инсектициды. Ты берешь эти платья?

— Нет, они мне малы.

— Уже малы?

— Да, малы, — с досадой повторила Мэрджори. — Как ты можешь спрашивать, видел ли их кто-нибудь, когда весь город заражен муравьями? Их сколько угодно у Клайва в лаборатории. Они там, наверное, так и ползают по всем столам.

Мэрджори лишь однажды была в лаборатории доктора Нерста и довольно смутно представляла себе характер его занятий.

— Ну, у него вообще столько этих разных жуков и бабочек… Как только он не запутается в них? Я всегда удивлялась, как может в наше время серьезный мужчина заниматься такой мелочью.

— Ему это нравится.

— Да, но за это платят так мало денег! — Миссис Бидл бросила взгляд на телевизор.

На экране респектабельный мужчина и респектабельная дама обсуждали проблемы, сложившиеся в связи с тем, что у младшего сына начался насморк, а старшая дочь Айлин поссорилась со своим женихом как раз в то время, когда они всей семьей собрались на велосипедную прогулку.

Это была еженедельная передача из серии “Семья Парсонс” — передача, не имеющая ни конца, ни начала, продолжающаяся неделя за неделей уже на протяжении нескольких лет.

— Клайв сегодня опять задержится? — спросила миссис Бидл.

Мэрджори, думавшая в это время о другом, ответила не столько на вопрос матери, сколько своим собственным мыслям:

— Он говорит, что не может никуда уехать, пока не закончит свою работу с этими муравьями.

— Тогда, может быть, лучше тебе пока остаться?

— Я уже сто раз говорила, что не могу здесь оставаться больше ни одного дня.

Между Мэрджори и миссис Бидл уже давно установились отношения молчаливого взаимопонимания и невмешательства в личные дела. Мэрджори не поверяла матери своих секретов, хотя отлично знала, что та о многом догадывается, а миссис Бидл со своей стороны старалась не задавать дочери таких вопросов, которые могли бы поставить ее в затруднительное положение. Как всякая мать, она пребывала в счастливой уверенности, что между нею и дочерью нет и не может быть никаких тайн. Все же некоторые обстоятельства, повлиявшие на решение Мэрджори немедленно уехать из города, ускользнули от внимания миссис Бидл, а Мэрджори, как человек, слишком далеко зашедший по пути лжи и обмана, теперь уже не могла быть откровенной. То, что ее волновало, знала только она и, может быть, еще один человек. Она не была в этом твердо уверена, но ей показалось, что в мужчине, подошедшем к ней в универмаге, она узнала того, кто подвез ее из леса в день смерти Роберта Грига. Тогда она была настолько подавлена случившимся, что ее охватило какое-то тупое безразличие ко всему окружающему. Она плохо запомнила человека, сидевшего за рулем. Останавливая попутную машину на шоссе, она следила лишь за тем, чтобы в ней не было пассажиров и чтобы номер был не черного цвета, то есть чтобы машина была не местная. Перебирая в уме все события того дня, она никогда не считалась с возможностью вновь встретить того, кто ее подвез. Эта улика казалась ей надежно сброшенной со счета, и когда в универсальном магазине она лицом к лицу встретилась с этим человеком и он ее, видимо, узнал, она почувствовала себя пойманной за руку на месте преступления. Даже при том, что обвинения в убийстве теперь явно отпадали, все равно установление ее личности грозило неминуемым скандалом. В этой ситуации она видела для себя единственный выход в немедленном бегстве из города. Нужно уехать, уехать, все равно куда, лишь бы иметь возможность переждать, пока все успокоится, пока возникнет новая сенсация, дающая пищу газетам и сплетникам. Но во все эти деликатные обстоятельства она никого не посвящала, предоставляя миссис Бидл полную возможность строить любые предположения по поводу ее настойчивого желания немедленно уехать в Майами.

Мэрджори не знала и не понимала того, что полиция уже давно проследила каждый ее шаг в тот день, что все ее телефонные разговоры записывались на пленку, что полиции были известны такие подробности ее биографии, которые она сама уже давно позабыла. Она наивно думала, что ей удалось что-то скрыть, что она сохраняет свободу воли, и не понимала, что эта свобода не больше той, которой располагает инфузория в капле воды на предметном стекле школьного микроскопа.

— Совершенно не понимаю, почему вдруг тебе понадобилось немедленно уезжать из города, — заметила миссис Бидл. — На твоем месте я бы ни за что не оставила Клайва одного. Зачем ты опять все вынимаешь из чемодана?

— Я забыла положить серый костюм. Они, кажется, сейчас помирятся. — Мэрджори кивнула головой в сторону телевизора.

Сложные проблемы семейства Парсонс получили наконец благополучное разрешение, и на экране появился любезный теледиктор:

— Я воспользуюсь минутной паузой, чтобы сделать следующее сообщение: взволновавшие в последние дни наш город события, связанные с появлением в магазинах и некоторых общественных зданиях серых муравьев, побудили нас к решительным действиям. Муравьи будут уничтожены завтра. Совет графства принял постановление о полной ликвидации серых муравьев. С этой целью из лагеря Спринг-Фолс близ Прадайз-сити вызвано специальное подразделение войск химической обороны. Войска прибудут в наш город завтра после полудня. Команды дегазаторов сперва изолируют очаг размножения от остальной местности — будут прокопаны канавы и почва обработана инсектицидами, а затем будет приступлено к планомерному уничтожению муравьев в месте их размножения. Жители города могут быть уверены, что печальные события, случившиеся в последние дни, больше не повторятся…

Диктор любезно улыбнулся и исчез.

7

16 июля.

12 часов 10 минут.

— Так-то, Мораес, — сказал Рэнди. — Будете еще в наших краях, заезжайте на ферму. В конце августа мне опять понадобятся рабочие на сбор персиков.

— Премного вам благодарен, босс, большое спасибо. Обязательно постараюсь заехать, — говорил Васко Мораес, засовывая в карман не слишком толстую пачку долларовых бумажек. — Непременно заеду, когда буду в этих местах.

Мужчины стояли у порога белого дома фермы Рэнди. Был тихий солнечный день середины лета, ясный, безветренный день, когда пахнет нагретой землей и над полями дрожит и струится горячий воздух; когда ласточки летают высоко в прозрачном, чистом небе и серебряные нити паутины тихо плывут над душистой спелой травой.

Им нечего было больше сказать друг другу. Мораес отработал свое и получил заработанные деньги. Рэнди закончил уборку ранних овощей и теперь несколько недель мог обойтись без работника. Когда снова подойдет горячая пора, он без труда найдет другого такого же Мораеса, который за ту же цену будет ему помогать и потом, получая расчет, будет так же неловко стоять перед ним и топтаться на месте, словно хочет еще что-то сказать, когда говорить уже нечего.

Оба думали в этот момент об одном и том же. О том, что их связывало в жизни нечто большее, чем случайная полевая работа. Тот день, когда они двое с напряжением всех душевных сил пытались спасти жизнь маленького Деви Рэнди, навсегда запечатлелся в их памяти. Слова и мысли, чувства людей, вместе переживших трагедию, не исчезают бесследно. Они застревают в глубинах сознания, роднят людей, устанавливают между ними неощутимые нити душевных контактов. Ни Рэнди, ни Мораес не были сентиментальны. Каждый был целиком поглощен своей борьбой за существование, не оставляющей места мыслям о том, что не было связано с насущными задачами сегодняшнего дня. Они стояли на различных ступенях общественной лестницы н, каждый по-своему, в меру своих возможностей, боролись за свое место под солнцем. Их цели и стремления в известном смысле противоречивы, как всегда бывают противоречивы цели рабочего и работодателя. Один заинтересован в том, чтобы получить за свою работу как можно больше, другой старается заплатить как можно меньше. Это непреложный закон борьбы за существование в том обществе, в котором они жили. Казалось бы, все очень просто — работа сделана, деньги заплачены и люди расходятся, как спортсмены после встречи, окончившейся вничыо.

И все же мужчины молча стояли у порога дома, топтались на месте, не решаясь окончательно порвать тонкую нить, на время связавшую их судьбы. Эта эфемерная, призрачная связь, установившаяся между ними, лежала вне рамок привычных отношений. Она определялась проявлением необычного для них чувства человечности. В критические минуты опасности, когда нужно быстро и энергично действовать, не щадя своих сил и не считаясь со своими формальными обязанностями, они на какое-то время перестали быть хозяином и работником и стали двумя товарищами, делающими общее дело.

Мораес еще раз переступил с ноги на ногу и сказал:

— До свидания.

— До свидания, — ответил Рэнди.

Мораес повернулся и пошел к машине. “Плимут” долго не заводился, и пришлось несколько раз включать стартер. Наконец мотор заработал, и Мораес развернул машину. В боковое окно он увидел Рэнди, все еще стоявшего у порога. Мораес помахал рукой. Рэнди ответил тем же, повернулся и вошел в дом. Мораес вывел машину на дорогу, ведущую к магистральному шоссе.

По федеральной дороге, держась в крайнем правом ряду, строго соблюдая дистанцию между машинами, двигалась воинская часть. Колонна шла на скорости сорок миль в час, интервал между машинами всюду был равен десяти футам — примерно половине длины грузовика. В голове колонны шел бронетранспортер — приземистая, угловатая, лязгающая треками машина. За ней как единое целое, как бы связанная невидимой сцепкой, ревя моторами, шла колонна грузовиков — крытых фургонов с людьми и снаряжением, с походными кухнями, радиостанциями, цистернами с химикатами, дозиметрическими лабораториями и всем другим сложным военным снаряжением, необходимым для того, чтобы обеспечить деятельность молодых парней, набившихся в грузовики.

Машины шли так плотно одна за другой, так точно выдерживали заданную скорость, что солдаты, сидевшие в кузове впереди идущей машины, могли свободно перекидываться шуточками с парнями, сидевшими в кабине следующей. Они не стеснялись отпускать солдатские остроты по адресу обгонявших легковых машин. Они делали это с особенным удовольствием, чувствуя свою полную безнаказанность, сознавая себя частицей огромной военной машины, неудержимо и беспрепятственно катившейся по заполненному автомобилями шоссе.

Капрал Даниэльс, ехавший в кабине последней, замыкающей машины, развалился на сиденье рядом с водителем, высунув ноги в открытое окно. Встречный ветер приятно холодил икры. Даниэльс посасывал дешевую сигару и чувствовал себя в том блаженном состоянии, когда все идет нормально, по строго установленному порядку, когда все обязательства выполнены, а впереди ждет что-то новое, приятное уже тем только, что оно отличается от привычного и надоевшего. До города оставалось меньше пятидесяти миль, через несколько минут они должны были прибыть к месту намеченной стоянки. Предстоящая акция по уничтожению серых муравьев представлялась ему, да и всем остальным участникам этого несколько необычного похода, чем-то веселым и праздничным, призванным нарушить унылое однообразие воинской службы.

Васко Мораес миновал лесную опушку и подъехал к месту пересечения с магистральным шоссе. Всю дорогу от фермы Рэнди он обдумывал план своих дальнейших действий, но все еще не пришел к определенному выводу. Увольнение с фермы, хотя и было вполне естественным, так как работа, на которую он подрядился, была закончена, все же явилось для пего некоторой неожиданностью. Он надеялся, что ему удастся несколько дольше задержаться на этой уютной белой ферме с хорошими, благожелательными хозяевами. Теперь ему нужно было решать, куда направить свой путь. Если ехать в город, то надо было проехать прямо через тоннель на другую сторону шоссе и повернуть налево. Если ехать на восток, надо было сейчас сворачивать направо и вливаться в поток машин, едущих в сторону Прадайз-сити. Мораес, не выключая двигателя, притормозил у развилки, чтобы еще раз взвесить представлявшиеся ему возможности. Если поехать налево, в Нью-Карфаген, то там едва ли удастся найти сейчас работу, но зато представлялись весьма туманные перспективы снова подработать на чем-нибудь, связанном с муравьями. Если он уже два раза получил от Фишера по пятьдесят долларов, то, возможно, ему подвернется снова что-то в этом роде. Если повернуть направо, то с этим будет покончено, но зато можно рассчитывать на небольшой, но верный заработок на какой-либо ферме. Можно, наконец, продвинуться дальше, в Канзас или Айову, там сейчас должен быть спрос на рабочую силу…

Раздумывая так, Мораес сидел в своем “плимуте”, машинально прислушиваясь к звукам мотора, глядя через ветровое стекло на проносящиеся по дороге машины.

Вдали справа показалась зеленовато-серая колонна военных грузовиков. Они шли довольно быстро, слитно держась один за другим, похожие вместе на сумасшедшую гусеницу или на пьяный экспресс, внезапно покинувший рельсы, чтобы прокатиться по белой ленте шоссейной дороги.

Слева навстречу проносились легковые машины. Приближался огромный белый фургон рефрижератора.

Мораес смотрел на шоссе рассеянно, занятый своими мыслями, и потому он не видел, как это началось. Он заметил только, как прямо перед ним большой синий автомобиль вдруг разделился на две части, как бы разрезанный вдоль невидимой нитью, протянутой поперек шоссе на высоте двух-трех футов. Линия разреза пришлась чуть выше бортов машины. Нижняя часть продолжала двигаться вперед, а верхняя, отброшенная сопротивлением воздуха, съехала назад. Высекая снопы искр, она проволочилась несколько ярдов по шоссе и была смята колесами встречной машины. Остаток лимузина, потеряв управление, съехал на обочину, ударился бортом в перила путепровода над тоннелем и, перевернувшись в воздухе, с глухим скрежетом упал на нижнее поперечное шоссе.

Разбившийся лимузин загорелся.

Встречная машина, налетевшая на верхнюю, отрезанную часть синего автомобиля, пытаясь затормозить, стала поперек шоссе. В нее тут же ударилась машина, следовавшая за лимузином. Тяжелый белый фургон-рефрижератор, стараясь избежать столкновения с машинами, загородившими шоссе, взял слишком вправо. На какое-то мгновение его колеса повисли над краем путепровода, и в следующий момент, хрустя и ломаясь, — как яичная скорлупа, он рухнул на горевшие остатки синего лимузина.

Колонна военных машин не имела времени затормозить.

Головной бронетранспортер с ходу смял стоявшую поперек машину, отбросил ее влево и тем расчистил путь следующим за ним грузовикам.

Через полторы секунды с ним повторилось то же, что произошло с первым лимузином. Он так же был разрезан невидимой нитью, пересекавшей шоссе, ярдов на шестьдесят левее. На этот раз линия разреза пришлась несколько ниже, очевидно, были затронуты механизмы управления, потому что треки сразу заклинило, нижняя часть бронетранспортера развернулась и остановилась, а верхняя, кусок брони с башней, скользнула по инерции вперед, превращая в кровавую кашу все, что было внутри. Ближайшая машина, шедшая следом за бронетранспортером, врезалась в него и загорелась. Вторая тоже не смогла избежать столкновения — они шли слишком близко одна за другой. Последующие, постепенно притормаживая и сворачивая в стороны, сбились в кучу у места катастрофы.

Все это произошло очень быстро, гораздо быстрее, чем Мораес сумел отдать себе отчет в том, что здесь происходит. Он тупо смотрел на горящие машины, на выползающих из-под обломков людей и все яснее ощущал свое бессилие оказать помощь. Справа и слева от места катастрофы начали скапливаться машины. Кто-то очень громко кричал.

В этот момент Мораес заметил стрекозу. Она летала вокруг машины, временами почти неподвижно зависая в воздухе, временами стремительно взмывая вверх. Сделав еще один круг, она села на капот машины, уцепившись лапками за огрызок эмблемы. Ее металлическое тело вытянулось в прямую линию, и Мораес увидел довольно яркую вспышку. От стрекозы по направлению к шоссе протянулся прямой, тонкий, как вязальная спица, луч красноватого света. Он продержался неподвижно доли секунды, потом взлетел вверх, разрезал наискось стальную ферму высоковольтной линии электропередачи, снова опустился’ на шоссе, описал плавную дугу, разрезая на пути остановившиеся военные машины, и погас.

Взорвался бензобак последней машины в колонне грузовиков. Загорелся растекшийся бензин. Струя пламени скользнула по насыпи и перекинулась на разбитый фургон.

Мораес — включил скорость и тронул машину. Стрекоза улетела. Мораес развернул “плимут” и, поднимая клубы пыли, поехал обратно в сторону леса. Сзади он услышал дробный стук — несколько звонких ударов по крышке багажника, по он не обратил на это внимания.

Капрал Даниэльс со своей позиции в кабине грузовика не мог видеть дороги. Когда он заметил, что машина резко тормозит, он, не вынимая сигары изо рта, спросил водителя:

— Приехали?

— Нет. Авария на шоссе.

Ведущий остановился.

Даниэльс втянул высунутые из окна ноги, стряхнул с рубашки осыпавшийся пепел, открыл дверцу и спрыгнул на землю. Для того чтобы увидеть место аварии, ему нужно было обогнуть машину. Он сделал несколько шагов и почувствовал, как сильно затекла у него левая нога. Он нагнулся, чтобы растереть лодыжку, и это его спасло. Луч лазера прошел у него над головой. Он успел заметить яркую вспышку, исходившую от потрепанной черной машины, стоявшей слева внизу на поперечном шоссе. В следующий момент он услышал у себя за спиной грохот взрыва. Все это вызвало у него болезненно яркие воспоминания о войне. Повинуясь привычному автоматизму, он растянулся на асфальте и пополз к обочине, одновременно освобождая оружие. Он еще раз отметил вспышку и вслед за тем увидел, что черный “плимут” начал разворачиваться. До того как он скрылся за поворотом, Даниэльс успел выпустить по нему две коротких очереди из автомата.

8

16 июля.

12 часов 20 минут.

Первые сообщения о катастрофе на федеральной дороге пришли в город от полицейской патрульной машины. Заметив скопление автомобилей, далеко не доезжая до места происшествия, констебль Роткин вызвал по радио полицейский вертолет и мотоциклистов. Еще не зная, в чем дело, полагая, что это одна из обычных аварий, образовавших временный затор, он вывел свою машину на левую сторону и, пользуясь отсутствием встречного движения, проехал вперед. Вся правая сторона шоссе была забита машинами, стоявшими вплотную одна к другой в несколько рядов, растянувшихся мили на полторы. Эта вереница машин непрерывно увеличивалась за счет новых, подходящих со стороны города. Впереди был виден столб черного дыма, поднимавшийся почти отвесно в тихом, безветренном воздухе.

Водители задних, только что подошедших машин, привыкшие во всем полагаться на указания полиции, терпеливо ждали, когда будет ликвидирован затор. По опыту они знали, что, если в подобных обстоятельствах нет возможности свернуть на боковую дорогу, не остается ничего иного, как ждать, пока снова восстановится движение. Но чем дальше, чем ближе к месту катастрофы, тем больше росло возбуждение этой механизированной толпы. Люди видели впреди огонь и дым и догадывались, что там случилось что-то серьезное, но, сидя в своих удобных, комфортабельных машинах, слушая радио или продолжая начатые разговоры, болтая по телефону и досадуя на задержку, они в то же время ни на секунду не допускали мысли, что им самим угрожает опасность. Такие мысли не возникали потому, что в их сознании любые опасности, связанные с машиной, всегда ассоциировались только с ездой. Слишком быстрой ездой. Опасной дорогой, крутыми неожиданными поворотами, случайными неисправностями, но все это было опасным лишь во время движения. Если же машина вынуждена стоять, то это не может ничем угрожать, кроме досадной потерн времени.

Те, кто стоял ближе к месту катастрофы, видели горящие впереди машины и понимали, что там произошла тяжелая авария, но также не связывали это с какой-либо опасностью для себя и тоже выжидали. Каждый водитель, если бы он на пустынной дороге увидел машину, попавшую в беду, несомненно остановился бы и оказал помощь, но здесь было слишком много людей и машин, и каждый молчаливо слагал с себя обязательства по оказанию помощи, полагая, что там и без него справятся.

Наконец, водители самых передних машин, видевшие катастрофу, но сумевшие избежать столкновения, были совершенно потрясены масштабами происшедшего. Непосредственно у самого места катастрофы образовалась плотная свалка, клубок покореженных, сцепившихся друг с другом автомобилей, перегородивших всю ширину шоссе. Впереди, смрадно дымя, горела колонна военных машин. Плакали дети и стонали раненые. Некоторые из них оставались в машинах, другие выползли на обочину. Метались растерянные люди. Некоторые пытались оказать первую помощь пострадавшим, другие просто глазели и давали советы. Кто-то достал аппарат и фотографировал горящие машины и окровавленные трупы. С другой стороны горящей свалки время от времени слышались короткие очереди из автомата, но кто и почему стреляет, было неизвестно.

Констебль Роткин доложил по радио о том, что он успел увидеть, и просил блокировать шоссе на выезде из города, чтобы прекратить увеличение затора. Пока это было единственное, что он мог сделать до прибытия подкреплений. Вся его выучка, опыт и тренировка были направлены лишь на разрешение обычных неожиданностей. Подобные же обстоятельства не имели прецедента в его практике. Насколько можно было судить с того места, где он остановился, больше всего пострадала колонна военных машин. Они были уничтожены практически полностью. Впереди пылал огромный бензиновый костер, протянувшийся вдоль шоссе более чем на сотню ярдов.

Констебль Роткин вылез из машины. Навстречу, по левой обочине, двое мужчин и женщина несли обожженного. На нем тлела одежда.

— Надо эвакуировать людей! Надо эвакуировать раненых! — кричал один из мужчин. — Где полиция?! Они засели с правой стороны в лесу! Я видел! Они могут опять пустить свою дьявольскую штуку!

— Кого? Кто засел? — растерянно спросил Роткин. Он все еще не понимал, что здесь произошло.

— Это диверсия! Как вы не понимаете, это диверсия! Они засели в лесу… Они стреляют по машинам…

Впереди, с той стороны, где горели военные грузовики, опять послышались выстрелы, и мужчина пригнулся.

Слева у дороги громоздилась разрезанная невидимым лучом ажурная мачта линии высоковольтной электропередачи. Оборванные провода извивались на земле, разбрасывая снопы голубых искр.

Кричали дети.

В небе показались два вертолета. Они быстро приближались.

Человек с окровавленным лицом пытался выбраться из разбитой машины. Дверцу заклинило, и он неуклюже, головой вперед, выползал через разбитое окно. Констебль Роткин бросился к нему, чтобы помочь. В машине плакал ребенок. Мать была без сознания.

Подлетевшие вертолеты зависли над местом катастрофы. Один из них — белая санитарная машина — сделал круг и начал опускаться на лужайку между шоссе и лесом. Поток воздуха пригнул, расчесал траву, затрепал ветви кустов, дохнул в лица черным дымом.

Тогда со стороны леса блеснул едва видимый в ярком солнечном свете тонкий красный луч. Он срезал верхушку молодого деревца, мазнул по скопившимся на шоссе машинам, рассек надвое санитарный вертолет, секунду поколебался в воздухе, метнулся вправо ко второму вертолету, и тот вспыхнул ярким желтым пламенем.

Кто-то подал команду “Ложись!”, но люди, выбравшиеся из машин, продолжали стоять, сбившись в кучи, и следили за тем, как медленно падает, кружась в воздухе, горящий вертолет.

Те, кто сидел в своих машинах сравнительно далеко от места катастрофы, до этого сохраняли относительное спокойствие. Они просто не понимали, что, собственно, здесь происходит. Никому из людей, скопившихся на шоссе, не могло прийти в голову, что они присутствуют при полном крушении всех установленных ими правил и законов.

Констебль Роткин был здесь единственным представителем власти, обязанным принять меры для восстановления нарушенного порядка. Но один он был совершенно бессилен что-либо сделать. С минуты на минуту должны были подойти мотоциклисты и санитарные машины. Он снова вызвал полицейское управление города. Ему ответили, что помощь выслана.

— Вертолеты! — крикнул он. — Вертолеты сбиты! Оба! Сгорели! Нас обстреливают!

Его не поняли.

— Вертолеты вылетели, — ответил спокойный голос. — Они должны скоро прибыть.

Роткин бросил трубку.

Слева горели обломки вертолета. Впереди стреляли. Роткин оглянулся назад. Шоссе было забито машинами почти на всю ширину. Только у правой обочины оставался узкий проезд. Несколько машин пытались развернуться в обратном направлении, и это грозило уже полным хаосом.

Роткин включил громкоговоритель:

— Здоровые мужчины, ко мне! Врачи или санитары, ко мне! Водители машин, слушать меня! Водитель первой машины, серый “форд”, подайте машину вперед и постарайтесь развернуться на левую обочину. Серый “форд” тридцать три—пятьсот семьдесят два, я обращаюсь к вам. Остальные ждут моей команды… Здоровые мужчины, врачи, ко мне!

Вдали на шоссе послышался вой санитарных машин. Они были на расстоянии больше мили от места катастрофы, когда их остановил красный луч. Ехавший впереди мотоциклист был разрезан надвое примерно на уровне пояса. Это произошло быстро. Внезапно он испытал острую боль в обеих руках и в области диафрагмы. В течение нескольких секунд его мозг еще продолжал функционировать и принимать информацию от органов чувств. Он понял, что с ним случилось что-то ужасное и непоправимое. Потоком встречного воздуха отрезанная часть туловища была отброшена назад. Он еще успел увидеть продолжающий движение мотоцикл с половиной его тела и цепляющимися за руль обрубками рук.

Следовавший за ним санитарный фургон, захлебываясь, как свинья на бойне, диким ревом сирены, разваливаясь на части, сбивая стоявших у машин и на обочине людей, расплескивая горящий бензин, загородил оставшийся проезд. Через несколько секунд в этом месте полыхал второй бензиновый костер, из которого выскакивали обезумевшие от ужаса горящие люди.

Констебль Роткин с того места, где он находился, не мог видеть всех обстоятельств гибели санитарных машин. Он слышал вой сирены и видел поднявшийся там столб пламени. Теперь дорога была перерезана в двух местах, и бесполезно было ожидать помощи из города. Нужно было спасать оставшихся в живых людей, орущих и плачущих, бессмысленно мечущихся вдоль шоссе, боящихся покинуть эту узкую полоску привычной культурной земли, протянувшуюся среди чуждой горожанину зеленой стихии природы, находящейся к тому же в частном владении.

Констебль Роткин снова повторил свой призыв:

— Здоровые мужчины, врачи, санитары, ко мне!

— Я врач, — сказал высокий седой мужчина в дорогом костюме. — Я все видел. Они ведут огонь из леса. Нужно выводить людей через кукурузное поле под прикрытием насыпи. Вы были на фронте?

— Нет, — сказал Роткин.

— Я займусь ранеными, а вы… У вас действует радио? Роткин кивнул головой.

— Вызывайте санитарные вертолеты, пускай они садятся в поле не ближе двух миль от шоссе… — То ли от волнения, то ли из-за больного сердца врач говорил медленно, делая большие паузы между словами и тяжело, со свистом, набирая воздух. — Я займусь ранеными, а вы уводите людей в поле… Они только с той стороны шоссе.

Людская толпа, случайное сборище чужих, ничем не связанных между собою людей, враждебных, трусливых, смелых, нахальных, охваченных страхом за себя и свое благополучие, объединенных лишь одним общим стремлением как можно скорее выбраться из этого страшного места и вернуться к привычному комфорту, людская толпа, растерянная и возмущенная, понуро брела по кукурузному полю. Стадный инстинкт на время победил воспитанный в этих людях с раннего детства американский индивидуализм. Перед лицом непонятной опасности, вынужденные спасать свои драгоценные жизни, они невольно собрались в толпу, старались держаться друг друга и, как стадо баранов за вожаком, растянулись длинной неровной цепочкой среди высоких зарослей кукурузы.

9

17 июля.

11 часов 30 минут.

Паника в Нью-Карфагене началась в тот вечер, когда прибыли первые беженцы с места катастрофы на восточной дороге. Усталые, измученные, запыленные, перепачканные глиной, в разбитой обуви и порванной одежде, они заполнили гостиницы города и, как это свойственно людям, потерпевшим поражение, представили все события в сильно преувеличенном виде. По их рассказам, все случившееся приобретало характер чудовищной космической катастрофы, полного крушения всех устоев нормальной жизни. Впервые столкнувшись с реальной опасностью, увидев обожженные трупы не на экранах телевизоров, а здесь, рядом, став непосредственными участниками разыгравшейся трагедии, чувствуя свою полную беспомощность, все добравшиеся до города в своих рассказах изображали события так, что по сравнению с ними поражение в Пирл-Харборе или бегство англичан из Дюнкерка могли показаться детской игрой в солдатики. Распространяясь по городу, эти рассказы, многократно усиленные и искаженные, способствовали развитию паники, побуждали людей к бегству из Нью-Карфагена.

Сбивчивая информация, передаваемая в первые часы радиостанцией Парадайз-сити, только усиливала эти панические настроения. Однако наибольшее влияние на умы обывателей оказало то, что город лишился электроэнергии. Вечером улицы Нью-Карфагена были темны и мрачны, как улицы Лондона в дни войны. Не горели огни реклам, и было темно в домах. Не работали пылесосы и телевизоры. Выключились холодильники и электрические плиты. Кондиционеры перестали подавать в комнаты свежий воздух, и на электрических тостерах нельзя было поджарить гренки.

В первый момент, когда прекратилась подача электроэнергии по линии, проходящей вдоль восточной дороги, на местной подстанции переключили питание на другую линию и выслали ремонтную бригаду на место аварии. Ремонтники вылетели на вертолете. При попытке снизиться вертолет был уничтожен. Приблизительно через полтора часа вышел из строя главный трансформатор подстанции. Он был разрезан лучом лазера.

Примерно в то же время вышел из строя узел телефонной и телеграфной связи.

Местная радиостанция прекратила передачи. Жизнь города была практически парализована. Продолжали работать лишь те немногие предприятия, которые имели резервные автономные источники питания электроэнергией. Водопровод еще действовал, но подача воды сильно сократилась.

Утром тысячи жителей Нью-Карфагена не смогли, как обычно, как ежедневно, принять ванны — вода из кранов едва сочилась тоненькой стрункой. Впервые за много лет они не нашли у своих дверей пакетов со свежим хлебом. Газеты не вышли. Крупные магазины были закрыты. Торговали мелкие лавочки, и в закусочных подавали только холодные блюда.

У бездействующих колонок скопились длинные очереди машин. Бесполезные и ненужные, брошенные своими владельцами, они с терпеливостью мертвецов ожидали того момента, когда жизнь снова войдет в свою колею.

Транзисторные приемники, включенные в каждом доме, приносили все более путаную, противоречивую информацию, которая только усиливала тревожное настроение города. Радиостанции Парадайз-сити, Денвера и Сан-Франциско передавали сообщения о небывалой катастрофе, охватившей весь район Нью-Карфагена. Осторожно, как бы все еще не веря в правдоподобность такого объяснения, говорилось о каких-то чудовищных насекомых, вступивших в борьбу с людьми за овладение городом.

С десяти часов утра началась передача радиорепортажа из Нью-Карфагена, транслировавшаяся по всей стране.

— Сейчас мы едем по восточной федеральной дороге к месту вчерашней катастрофы. — Репортер вел передачу в привычном быстром темпе, пропуская слова и не следя за стилистикой, подобно тому как это делают радиокомментаторы бейсбольных матчей. — Итак, мы приближаемся к месту катастрофы. Только что миновали тридцать шестую милю, осталась еще одна—две минуты — и мы прибудем. Дорога на всем протяжении от самого города совершенно пустынна. Ни одной машины — ни встречной, ни попутной, даже как-то странно! Шоссе словно вымерло. Пока мы не видели никаких повреждений, просто ничего нет, и все… Джеф, возьми, пожалуйста, чуточку левее, чтобы я мог видеть идущие впереди машины. Это я прошу нашего водителя взять левее, а то мне все загораживает фургон телевизионщиков. Так хорошо, Джеф, спасибо. Наша машина идет третьей. Впереди на открытой машине едут кинооператоры. Они установили свои треноги и сейчас, наверно, уже снимают, хотя снимать пока нечего. Дорога по-прежнему пустынна. Не видно ни огня, ни дыма. Пожар, вероятно, уже потушен. Сейчас я возьму бинокль. Джеф, веди, пожалуйста, ровнее. Ага, в бинокль я что-то вижу! Да, конечно, впереди, на расстоянии примерно около мили, я вижу несколько машин. Это обгоревшие машины. Одна, крайняя, лежит поперек шоссе. Сейчас ее видно уже невооруженным глазом. Кинооператоры в передней машине засуетились… Так и держи, Джеф… Они едут на расстоянии примерно ста восьмидесяти ярдов впереди нас, затем, ярдах в ста, фургон телевизионной компании “Эй-Би-Эс”. Справа от нас лес, слева кукуруз… А… Вот… С передней машиной что-то случилось… Они полетели за борт, и люди и камеры, амашннавсеедет… Их разрезало, их смело… Джеф, тормози-и! Фургон! НадвоеразрезанДжефтормози-и-и… тормо…

…После этого в приемнике послышался треск, а потом спокойный голос другого диктора сообщил:

— По техническим причинам передача временно прерывается… А сейчас послушайте немного музыки!

Пятнадцать миллионов зрителей, смотревших в это время телевизионную передачу, видели, как люди, сидевшие и стоявшие со своими киноаппаратами в открытой машине, были разрезаны пополам на уровне немного выше бортов машины. Невидимый луч срезал ветровое стекло машины, голову водителя, перерезал треножник киноаппарата и двух людей, стоявших около него.

Все это произошло очень быстро, но было отчетливо видно на телеэкранах. Лишенная управления машина врезалась в обгорелый остов, лежавший поперек шоссе. В следующий момент телепередача прекратилась.

До последней секунды в телестудии была включена магнитная видеозапись. Все, что случилось с автомобилем кинооператоров, не только было несколько раз передано по телевидению всеми станциями Соединенных Штатов, по с этой записи были изготовлены фотоувеличения отдельных кадров, показывающие в деталях весь ход катастрофы. Эти фотографии были широко распространены информационными агентствами и появились в печати многих стран мира.

10

22 июля.

12 часов 00 минут.

Лус Морли — сенатор от штата Южная Миссикота — придвинул один из разложенных на столе снимков. На большой глянцевой фотографии был изображен тот момент, когда автомобиль с кинорепортерами попал в зону действия лазера. Сам луч не был заметен, но было хорошо видно, как срезанное ветровое стекло машины перекосилось и сдвинулось назад.

На другом снимке, сделанном в более поздний момент, все, что находилось выше той линии, по которой прошел луч, уже отсутствовало. В машине можно было разглядеть тело водителя, прикрытое упавшим ветровым стеклом, и что-то, представлявшее собой останки оператора и его помощников на заднем сиденье машины. На переднем плане было видно сильно смазанное изображение двух фигур, отброшенных назад встречным потоком воздуха. В момент, когда был сделан снимок, они еще не успели коснуться поверхности шоссе.

Сенатор отложил снимки и обвел взглядом собравшихся членов Специальной комиссии по расследованию событий в штате Южная Миссикота. За длинным столом, кроме него, сидело еще шесть членов комиссии: представители министерства внутренних дел, Федерального бюро расследований, Центрального разведывательного управления, Комитета начальников штабов, Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и представитель отдела внутренней безопасности министерства юстиции. Все это были умные, энергичные люди, обладавшие большим профессиональным опытом в своей области, привыкшие обсуждать серьезные вопросы и не боявшиеся ответственности за принятые решения. Все они принадлежали к чиновной элите Вашингтона, и каждый обладал более или менее прочными связями в деловых кругах. Большинство из них до того, как стать чиновниками, занимало ответственные посты в частных фирмах, и эта прошлая деятельность неизбежно накладывала свой отпечаток на характер принимаемых ими решений. Но в данном случае никто из них не преследовал каких-либо скрытых целей. При обсуждении событий в штате Южная Миссикота они могли руководствоваться только своей совестью и интересами общественного благополучия. Это объяснялось тем, что по сравнению с масштабами, в которых они привыкли действовать, вся эта муравьиная история представлялась слишком мизерным фактом. Это не была воина в Корее или Вьетнаме, не убийство Кеннеди и даже не расовые беспорядки. Поэтому при обсуждении событий в штате Южная Миссикота они со спокойной совестью могли думать лишь об интересах своей карьеры, престиже своего ведомства и благосостоянии своей нации.

Сенатор еще раз посмотрел снимок и, не обращаясь к кому-либо особенно, сказал:

— А не может ли все это быть просто ловкой мистификацией? Вы ведь знаете, в кино могут делать самые невероятные трюки…

— Это исключено, — возразил представитель Федерального бюро расследований. — Я абсолютно уверен, что это исключено. Я сам видел эту передачу, и, кроме того, у нас есть вполне достоверные показания очевидцев. Как-никак уничтожено целое воинское подразделение и пострадало много гражданских лиц.

— Все же… — сенатор недоверчиво покачал головой, — так просто разрезать лучом автомобиль и даже бронетранспортер… Если это верно, то им ничего не стоит обрушить таким же способом Бруклинский мост?! Что вы об этом думаете? — Сенатор обратился к представителю Комитета начальников штабов.

Подтянутый полковник загадочно улыбнулся и пожал плечами.

— Не знаю, — сказал он. — По официальным данным, лазерная техника наших потенциальных противников еще не достигла такого уровня. Я не могу сказать, доступно ли им обрушить Бруклинский мост с помощью лазера.

— Прежде всего, я думаю, нам следует установить, кому это им, — заметил представитель Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности.

Наступило молчание.

— Я полагаю, — предложил представитель ФБР, — было бы целесообразно выслушать показания нашего агента, проводившего расследование на месте. Он находится здесь.

Никто не возражал.

Оливер Бонди бочком вошел в зал заседания.

У него было ясное сознание, что наступил тот решительный момент, к которому он давно готовился. Ожидая в приемной, сидя у стенки на жестком стуле, положив на колени объемистый портфель желтой кожи, он без конца перебирал в уме все детали предстоящего доклада. Очень легко представлять себе свои героические действия, когда сидишь один в тихой комнате, и совсем другое — реально действовать в критические минуты, когда надо собрать всю свою волю и умение для решительного момента. Для Бонди это выступление в сенатской Комиссии представлялось именно тем Большим Шансом, которого он всегда искал и который всегда от него ускользал.

— Я прошу вас вкратце рассказать о результатах проведенного вами расследования, — сказал представитель ФБР.

Оливер Бонди остановился у свободного конца длинного пустого стола, за которым сидели члены комиссии, положил на стол свой тяжелый портфель и начал:

— Проведенным следствием твердо установлены следующие факты: в конце июня текущего года, а именно: двадцать третьего шестого, двадцать шестого шестого, двадцать седьмого шестого…

— Несколько короче, пожалуйста, — заметил представитель ФБР.

Бонди глотнул слюну и продолжал:

— …были отмечены случаи смерти от паралича сердца при не выясненных до конца обстоятельствах. Примерно в то же время и несколько позже были отмечены не раскрытые до настоящего времени случаи ограбления ювелирного магазина и двух лабораторий в местном университете. В частности, из лаборатории доктора Хальбера похищены запасы редкого металла неодима, используемого в экспериментах по созданию мощных лазеров.

В начале июля в местной печати появились сообщения, в которых все эти события объяснялись деятельностью некоторого вида муравьев, якобы достигших высокого уровня развития и научившихся пользоваться металлами и другими не свойственными им материалами. Корреспондент местной газеты Фишер показал на допросе, что эти сообщения были инспирированы неким доктором Нерстом, профессором Нью-Карфагенского университета. Газетные статьи вызвали в городе большое возбуждение и повлекли за собой новые жертвы. По слухам, очаг размножения муравьев находится где-то в лесу, на расстоянии около сорока миль от города. Под давлением общественного мнения местные власти были вынуждены принять меры для уничтожения вредных насекомых, но это не дало положительных результатов. Тогда городское самоуправление обратилось за помощью к военным властям для проведения широкой акции по полному уничтожению “разумных муравьев” во всем районе, примыкающем к восточной федеральной дороге. С военной базы Спринг-Фолс, расположенной близ Парадайз-сити, было вызвано подразделение химических войск…

— В армии Соединенных Штатов нет химических войск! — прервал Оливера Бонди представитель объединенных штабов. — Международной конвенцией запрещено применение химического оружия.

— Моя ошибка, — поправился Бонди. — Я имел в виду специальное подразделение, в задачу которого входит ликвидация последствий химического или ядерного нападения.

Представитель штабов удовлетворенно кивнул головой.

— Дальше разыгрались события, широко освещенные нашей прессой. На подходе к предполагаемому месту обитания серых муравьев воинское подразделение было почти полностью уничтожено. Уцелела лишь небольшая группа солдат. Почти одновременно были выведены из строя электростанции и узел связи. Все диверсии осуществлялись с помощью неизвестного оружия, основанного на действии лазера. В последующие дни ни одна машина не смогла подойти к месту катастрофы. Все они уничтожались на подходах к сорок второй миле. Сейчас там образовался завал из нескольких десятков, если не сотен, сгоревших машин. Точное число жертв пока не установлено. Два полицейских агента сумели подойти к месту катастрофы, пробравшись по кукурузному полю. Вот сделанные ими фотографии.

Оливер Бонди выложил перед комиссией пачку снимков, на которых можно было видеть искореженные, обгоревшие остовы машин, потерпевших аварию, и длинные вереницы неповрежденных машин, покинутых своими владельцами. Они стояли в несколько рядов, растянувшись вдоль шоссе в обе стороны от места катастрофы.

— Движение на этом участке федеральной дороги полностью парализовано, — продолжал Оливер Бонди. — Полицейские агенты пробыли на месте катастрофы около часа и тем же путем, через кукурузное поле, вернулись обратно. По словам констебля Роткина, осматривая машины, он видел в них много серых муравьев.

— Полицейские агенты принимали какие-нибудь предохранительные меры? — спросил представитель Департамента внутренних дел.

— Да, на них были защитные костюмы, те, которые применяются для работы с ядохимикатами, и они опрыскали себя инсектицидом.

Развитию паники в немалой степени содействовали распространяемые в городе слухи о нападении муравьев. По заявлению ряда свидетелей, они видели серых муравьев в своих домах или в магазинах, но эти данные не достоверны. Способствовало бегству населения из города и то сообщение, с которым выступили по радио Парадайз-сити два профессора местного университета — уже упоминавшийся доктор Нерст и доктор Ширер. Они предупреждали население о необходимости соблюдать осторожность, опять повторили своп утверждения, будто серые муравьи наделены разумом и умеют пользоваться машинами. Они сообщили, что ведут исследование этой проблемы, но отказались дать какие-либо подробности, пока не закончат своей работы. Стенограмма их выступления имеется в деле.

Из материалов допроса непосредственных свидетелей катастрофы наибольший интерес представляют показания капрала Даниэльса. Они позволяют увидеть эти события в совершенно ином свете. Как я уже говорил, капрал Даниэльс в момент катастрофы находился в замыкающей машине воинского подразделения, и ему удалось избежать гибели. Я не буду оглашать протокол полностью, прочту лишь наиболее существенные места…

Оливер Бонди хорошо освоился с обстановкой и теперь говорил достаточно четко и уверенно. Он не спеша открыл свой портфель и достал папку с протоколом допроса. Он не заметил, да и не мог заметить нескольких серых муравьев, скрывавшихся в складках портфеля.

— Итак, я цитирую, — начал Бонди. — “Вопрос. Что вы сделали, выскочив из машины?

Ответ. Я постарался сориентироваться на местности, сэр.

Вопрос. Что значит “сориентироваться на местности”?

Ответ. Это значит постараться определить, откуда исходит опасность, где может скрываться противник.

Вопрос. Что же вы обнаружили?

Ответ. Прежде всего я оценил обстановку. Справа было открытое кукурузное поле, слева лес. Диверсанты всегда предпочитают прятаться в лесу. Да и по расположению подбитых машин мне показалось, что огонь вели из леса.

Вопрос. Вы слышали выстрелы?

Ответ. Нет, выстрелов я не слышал, но я слышал взрывы.

Вопрос. Не было ли это результатом взрыва бензобаков машин?

Ответ. Может быть, но я в этом не уверен.

Вопрос. Что вы сделали дальше?

Ответ. Я пополз на левую сторону шоссе” стал наблюдать за лесом. На проселочной дороге, у выезда из леса, я заметил автомашину. Она была повернута в сторону шоссе. Я стал просматривать лесную опушку и в этот момент увидел в машине яркую вспышку, и затем от нее протянулся едва заметный красноватый луч света. Очень тонкий луч. Он был направлен в сторону шоссе, и там что-то взорвалось. Я не видел, что именно, так как смотрел в другую сторону. Луч светился несколько секунд, потом погас, и машина стала разворачиваться. Тогда я открыл по ней огонь.

Вопрос. Вы попали в нее?

Ответ. Думаю, что попал. Я не мог промахнуться. Правда, расстояние было довольно большое, но я должен был в нее попасть до того, как она скрылась в лесу.

Вопрос. Что вы делали после этого?

Ответ. Я собрал оставшихся в живых солдат и приказал им вместе со мною вести наблюдение за лесом. Мы еще два раза видели красный луч, и оба раза на шоссе происходили катастрофы. Но мы не видели вспышек. Луч выходил из леса. Мы вели огонь, пока у нас не кончились патроны…”

Оливер Бонди сложил свою папку и продолжал:

— Эти показания капрала Даниэльса представляют исключительный интерес, так как они являются по существу единственным достоверным свидетельством очевидца и прямого участника событий. Немедленно по получении этих сведений на всех дорогах, ведущих от места катастрофы, были установлены контрольные посты. Пока они не обнаружили машину, отвечающую описанию, данному Даниэльсом, и если только она не успела скрыться в первые же часы, она должна оставаться в этом районе. Данные, полученные от капрала Даниэльса, заставляют нас предполагать здесь тщательно продуманный и широко осуществленный акт диверсии против вооруженных сил Соединенных Штатов. А вся шумиха, поднятая вокруг пресловутых “думающих муравьев”, — это всего лишь ловкий ход, предпринятый с целью посеять панику и скрыть следы диверсантов. В этой связи особое внимание привлекает деятельность некоторых преподавателей местного университета. Показания доктора Хальбера…

— А что из себя представляет этот доктор… — сенатор взглянул на лежавшую перед ним записку, — этот доктор Нерст? Вы знакомились с его досье?

— Да, господин сенатор, я сейчас об этом доложу. Доктор Нерст… — Оливер Бонди опять покопался в своем портфеле, доставая нужную бумагу. — “Доктор Нерст, профессор энтомологии, родители — выходцы из Голландии. Проходил проверку лояльности. Женат. Жена, Мэрджори Нерст, проживает с мужем, занятие — домашнее хозяйство. Доктор Нерст лютеранского вероисповедания, но церкви не посещает. Никогда не участвовал ни в каких политических выступлениях. На выборах обычно голосует за демократов. Член нескольких национальных и европейских научных обществ. Участник ряда международных конгрессов”. Как видите, весьма заурядная личность. Несколько больший интерес представляют данные о его ближайшем сотруднике, совместно с которым он выступал с сообщениями по поводу муравьев. Я имею в виду доктора Ширера из того же университета. — Оливер Бонди взял другой листок: — “Лестер Ширер, профессор теоретической физики. В молодости отличался радикальными взглядами. Был отстранен от работы в атомной промышленности Соединенных Штатов. Принадлежит к методистской церкви. Уроженец Соединенных Штатов. Холост. На протяжении ряда лет находился в связи с некоей Идой Копач, участницей прокоммунистической организации “Комитет борьбы за демократию”. Эта организация отнесена к разряду подрывных. После вызова в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности Ширер заявил о своей лояльности и порвал с Копач. Последнее время состоит профессором Нью-Карфагенского университета…”

Оливер Бонди сделал паузу и окинул взглядом собравшихся. Все молчали.

— Итак, — продолжал Бонди, — собранные материалы дают хотя и косвенные, но довольно веские основания полагать, что в данном случае мы имеем дело с диверсионными действиями, в которых принимали участие коммунистические организации. Если сделать предварительные выводы, то…

— Выводы будем делать мы, — оборвал его сенатор Морли. — Ваша задача — предоставить нам факты и только факты. Я думаю, мы можем больше не задерживать мистера… — Сенатор посмотрел на представителя ФБР…

— Бонд. Джеймс Бонд, — подсказал Оливер Бонди.

— …мистера Бонда, — продолжал сенатор. — Вы можете быть свободны, но я попрошу вас все же подождать в приемной, быть может, вы нам еще понадобитесь.

Оливер Бонди стал собирать свои бумаги. Серые муравьи выползли из портфеля, но он их не заметил. Его сморщенное старушечье личико выражало достоинство и сознание собственной значимости. Он откланялся и вышел из зала. Муравьи расползлись среди фотографий, раскиданных по столу.

— Ну, так что вы об этом думаете? — спросил сенатор.

Все молчали.

— Мне кажется, мы все еще не располагаем достаточным материалом, для того чтобы делать окончательные выводы, — осторожно сказал представитель Отдела внутренней безопасности.

— Однако факты есть факты. Нанесен значительный материальный ущерб, погибли сотни американских граждан и парализована жизнь целого города.

— Не ясно, чем это вызвано.

— В сущности, мы имеем только два возможных объяснения: или это организованная диверсия, как предполагает ФБР, или следует принять версию о “разумных муравьях”, что мне лично представляется слишком уж фантастичным. Мне кажется, мы должны оставаться в рамках реальности, — заметил представитель Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности.

— Но практические действия в обоих случаях должны быть совершенно различны, — возразил представитель Департамента внутренних дел. — Если принять версию о каком-то заговоре, то нужно действовать в основном полицейскими мерами и выявить прежде всего организаторов. Материалы, собранные Федеральным бюро расследований о деятельности этих двух профессоров, представляются мне пока весьма неубедительными…

— Это только первые данные, — вмешался представитель ФБР. — Настоящее расследование еще впереди.

— Я понимаю. Но мне не ясно, какую цель может преследовать такая диверсия. Было бы интересно узнать, что по этому поводу думает представитель ЦРУ?

Представитель ЦРУ, человек с крайне невыразительным лицом и оттопыренными ушами, ответил:

— У нас нет никаких данных о подготовке подобного заговора. Но подробный анализ сообщений советской печати и некоторых публикаций советских авторов в иностранных журналах позволяет утверждать, ч^о в Советском Союзе ведутся обширные работы по исследованию высшей нервной деятельности различных животных, и в том числе насекомых.

— Эти работы, конечно, засекречены?

— Н-не совсем… Собственно, у нас нет сведений, что Советы ведут эти исследования в секретном порядке. Мы пользовались только публикациями в печати.

— Тогда какое это может иметь отношение к данному случаю?

— Пока никакого. Я только констатирую факты, собранные нашей информационной службой.

Представитель Департамента внутренних дел хотел еще о чем-то спросить представителя ЦРУ, но передумал.

— Тогда, если остановиться на предположении о действиях каких-то вредоносных муравьев, следует просто принять эффективные меры для уничтожения насекомых в этом районе.

— Объявить войну муравьям? — воскликнул представитель ФБР. — Но это же смешно! Армия Соединенных Штатов против… муравьев! Смешно.

Полковник пожал плечами. У него было свое мнение, которое он пока не высказывал.

Сенатор постучал карандашом по столу.

— Джентльмены, — сказал он, — будем придерживаться фактов и попытаемся дать им разумное объяснение. Мне кажется совершенно невероятным, что муравьи или какие-либо другие насекомые могли создать столь мощное оружие, действие которого мы испытали. Насекомые могут ужалить, могут причинить смерть, но они не могут пользоваться новейшими лазерами. В этом я совершенно уверен. Следовательно, это сделано людьми. Я полагаю, необходимо продолжить начатое ФБР расследование и как можно скорее довести его до конца. Не исключено, что здесь действовали оба фактора. Это мне кажется наиболее вероятным. Было бы неправильно отрицать возможность появления в каком-то районе неизвестных ядовитых насекомых. Я это не исключаю. Допустим, произошло несколько несчастных случаев со смертельным исходом. Это, естественно, вызвало возбуждение общественного мнения. Тогда некоторая подрывная организация решает использовать создавшееся положение и осуществляет свой план диверсий.

— Но зачем?

— Политическая цель подобной акции совершенно ясна. Она призвана вызвать волнение в нашем обществе, дискредитировать правительство и способствовать проведению пропагандной кампании, направленной на подрыв устоев американского образа жизни. А разумные муравьи — это миф…

— А что вы думаете об этом? — сказал представитель Отдела внутренней безопасности, указывая на лист бумаги, лежавший перед сенатором.

По бумаге полз серый муравей.

Сенатор не сразу понял, о чем идет речь, но, заметив муравья, он спокойно и неторопливо поднял стоявший перед ним пустой стакан и накрыл им насекомое.

— Вот и все, — сказал он.

Члены комиссии со сдержанным любопытством разглядывали муравья. Он не проявлял признаков беспокойства. Он стоял смирно, пошевеливая усиками. По стенке стакана медленно стекала капля воды.

— Вот и все, — повторил сенатор… — Я никоим образом не склонен отрицать возможности появления тех или иных ядовитых насекомых. Один из примеров — перед вами. Но не надо это преувеличивать. В конце концов, это всего лишь муравей, который не может выбраться из стакана. Будем смотреть на вещи трезво. Совершить подобную диверсию могли люди и только люди. И наша задача их обнаружить и обезвредить.

— То, что говорит уважаемый сенатор, представляется мне в высшей степени разумным н логичным, — сказал представитель министерства внутренних дел, — но давайте взглянем на события с несколько иной точки зрения. Допустим, все это действия какой-то подрывной организации, использовавшей появление серых муравьев лишь как удобный предлог для того, чтобы замести следы. Во-первых, в этом уже есть известное противоречие. Насколько я могу судить, в результате катастрофы пострадали гражданские лица и маленькое саперное подразделение. Следовательно, военное значение этой диверсии практически равно нулю. Я имею в виду возможное ослабление нашей обороноспособности… Значит, эта диверсия преследовала лишь политические цели. Но здесь возникает противоречие: сваливая всю вину на муравьев, эта подрывная организация тем самым лишает диверсию ее политического значения. Тогда это просто стихийное бедствие, несчастный случай, не более.

Представитель Департамента внутренних дел взглянул на собравшихся. Никто не возражал. Сенатор, казалось, был целиком занят своими мыслями. Полковник из Пентагона кивнул головой.

— Я хотел бы развить и дополнить мысль, высказанную моим коллегой, — сказал представитель Отдела внутренней безопасности. Это был сравнительно молодой человек лет сорока, с небрежной прической, как у студента. ^ — Давайте рассмотрим возможные последствия принятых нами решений. Допустим, мы обнаружим ту или иную подрывную организацию, которая будет обвинена в совершении диверсии. Прежде всего не так легко собрать неопровержимые улики, особенно если судить по сегодняшнему докладу. Но, допустим, мы соберем достаточно данных для возбуждения судебного процесса. Что за этим последует? Каковы будут политические последствия подобного процесса? Газеты неизбежно поднимут кампанию против наших органов безопасности, прежде всего против ЦРУ и ФБР, допустивших самую возможность осуществления подобной диверсии. Признание существования в нашей стране столь сильной оппозиционной группы также не будет способствовать проведению принятого нами курса политики. Априорно следует считать, что в нашей стране подобные события невозможны. Следовательно, придется опять сваливать все это на действия какого-то фанатика, совершавшего свои преступления в одиночку. Мы уже имели подобный опыт, и вы должны согласиться, что это не легко. Наконец, нет никакой гарантии в том, что нам удастся ликвидировать предполагаемую подрывную организацию полностью. Возможны случаи повторения диверсий, и тогда это может перерасти в скандал международного масштаба — скандал, могущий существенно повредить престижу Соединенных Штатов. С другой стороны, если мы применим быстрые и энергичные меры к полному уничтожению очага размножения муравьев, то тем самым лишим возможные эксцессы их политического значения. Я не берусь судить сейчас о том, могут ли муравьи создать столь совершенную технику, но я думаю, что нам выгоднее признать такую возможность.

— Иными словами, — вы предлагаете оставить без внимания собранные нами данные, включая совершенно ясные и недвусмысленные показания капрала Даниэльса, видевшего диверсанта, и принять объяснение событий, предложенное такими вызывающими подозрения личностями, как эти профессора Нерст и Ширер? — Представитель ФБР смотрел упорным, немигающим взглядом.

— Я предлагаю продолжать следствие, не предавая его огласке, и полностью уничтожить очаг размножения муравьев.

— Какими методами вы предлагаете это осуществить?

— Я полагаю, здесь не может возникнуть серьезных затруднений. Конечно, придется прибегнуть к помощи вооруженных сил, так как обычные средства борьбы с сельскохозяйственными вредителями могут оказаться недостаточными.

— Они уже оказались недостаточны, — заметил представитель министерства внутренних дел. — Было бы интересно выслушать, что думает по этому поводу полковник?

— Мне представляется предложение министерства юстиции наиболее правильным в данной ситуации. Я тоже не хотел бы выносить сейчас окончательное суждение о том, кто является виновником катастрофы-люди или муравьи. С военной точки зрения, оба эти понятия объединяются одним термином — противник. Им было совершено нападение на вооруженные силы Соединенных Штатов, и он должен быть уничтожен. Насколько можно судить, этот противник располагает довольно эффективным оружием, действующим, однако, лишь на малых дистанциях, порядка одной мили. Во всяком случае, мы не имеем сообщений о большей дальности. Это позволяет ему осуществить блокаду дороги, но противник, судя по всему, вынужден скрываться в ближайшем лесу или в самом городе. Если весь этот район подвергнуть тотальному уничтожению, то погибнут все — и муравьи, и диверсанты. Это практически полностью решает проблему.

— Вы считаете, что такое тотальное уничтожение технически осуществимо?

Полковник изобразил на своем лице любезную улыбку.

— Мы располагаем более чем достаточными средствами для того, чтобы уничтожить все живое не только в этом районе, но и на всем земном шаре. Полностью. И это займет не очень много времени.

— Вы, очевидно, имеете в виду атомное оружие, но его применение, в силу известных вам международных соглашений, в данном случае исключено. Окажется ли оружие обычного типа достаточно эффективно против муравьев? Ведь оно рассчитано на уничтожение главным образом людей, а не насекомых?

— Я полагаю, да. Конечно, проще всего было бы применить здесь тактические атомные бомбы небольшой мощности. Это дало бы отличный результат и одновременно позволило бы нам провести боевые испытания новых образцов. Но и обычные вооружения вполне годятся для этой цели. Мы будем обрабатывать эту площадку с воздуха: сперва уничтожим дома, деревья и тому подобное, затем выжжем всю местность напалмом и, наконец, используем отравляющие вещества. Конечно, уничтожить человека легче, чем муравья. Простой подсчет показывает, что вероятность поражения муравья при стрельбе из винтовки с расстояния триста футов приблизительно в тысячу раз меньше, чем вероятность попадания в человека. Кроме того, насекомые могут скрываться под землей, в корнях деревьев, в расщелинах между камнями, словом, в таких местах, где человек скрыться не может, но я не предвижу здесь особых трудностей. Естественно, пока будет вестись подготовка этой акции, необходимо, чтобы противник оставался на месте. Очевидно, он ставит своей целью не допускать наши машины к месту катастрофы. Для того чтобы удержать его там, нужно периодически проводить ложные атаки. Это сопряжено с некоторыми жертвами, но на это придется пойти.

— Значит, все же сражаться с муравьями?! — подал голос сенатор. — С муравьями, один из которых сидит здесь, у меня на столе, прикрытый стаканом?

Сенатор посмотрел на стоявший перед ним перевернутый стакан. Под ним ничего не было. Только чистый лист бумаги.

— Куда же он делся? — Сенатор подозрительно посмотрел на присутствующих. — Кто его выпустил?

Члены комиссии испытали то странное чувство растерянности, которое обычно испытывает человек, сталкиваясь с непонятным. Они внимательно осматривали стакан и бумагу — там не было ни малейшего просвета. За несколько минут до того они все разглядывали серого муравья, сидящего под стаканом, а сейчас его не было.

— Но вы же сами его выпустили, — медленно сказал представитель ЦРУ. — Я все время наблюдал за вами, сенатор. Мне казалось, что вы так заняты своими мыслями, что не замечаете окружающего и готовы заснуть. Потом вы приподняли стакан и выпустили муравья.

— Этого не может быть! Я этого не делал. Я пока еще нахожусь в здравом уме и твердой памяти и отвечаю за свои поступки. Этого я не делал!

Сенатор разволновался, как всегда волнуются старики, подозревая в молодых недоверие к своим способностям.

— Тем не менее это факт, — спокойно заметил представитель ЦРУ. — Подобный случай доказывает лишь то, что с муравьями дело обстоит далеко не так просто, как может показаться на первый взгляд.

11

22 июля.

14 часов 40 минут.

Дорогу перебежала жирная крыса. Она шмыгнула вдоль стены и скрылась в невидимой щели.

Доктор Нерст ехал по пустынным улицам покинутого города на маленьком ярко-красном садовом тракторе.

Внешне здесь почти ничто не изменилось, не было только людей. Дома и улицы обрели некоторый налет запустения. Не то чтобы они покрылись пылью или где-нибудь были заметны разрушения, нет, все осталось прежним, и все же все было иным. Так выглядят жилые комнаты, в которые давно никто не заходил. Все вещи стоят на своих местах, все лишнее убрано, а войдя в такую комнату, сразу чувствуешь, что здесь никто не живет. Человек в своей повседневной деятельности вносит в неживую природу тысячу едва уловимых следов своего присутствия, тысячи едва заметных неправильностей, или, вернее, правильностей, нарушающих устойчивое равновесие хаоса, к которому стремится природа. Говоря современным языком, деятельность человека всегда и всюду, кроме войны, ведет к уменьшению энтропии, к внесению в природу некоторого, несвойственного ей порядка. Природа имеет свое направление развития, противное воле человека. Люди сооружают плотины, строят дома, украшают их стены семейными фотографиями, а реки смывают дамбы, и пыль покрывает серым налетом портрет любимой.

Улица была пустынна. Ветер смел пожелтевшие обрывки бумаги и опавшие листья к краям тротуаров. Глянцевитые черные полосы, накатанные автомобилями на асфальте улиц, потускнели и стали серыми. Бледные ростки хилой травы еще не успели пробиться между камнями, но казалось, они вот-вот готовы протянуть к солнцу свои острые лепестки.

Красный садовый трактор, на котором ехал Нерст, раньше стоял без употребления в углу гаража. Он купил его вместе с домом, но так ни разу и не использовал по назначению. Он сам обычно не имел времени для работы в саду, а Мэрджори принадлежала к тому типу женщин, которые не слишком любят утруждать себя возней с гудящей, дымящей, капризной и своевольной техникой. Сейчас доктор Нерст перегонял трактор в университет для того, чтобы использовать его там как дополнительный источник электроэнергии. Небольшой генератор, который он с Ширером установил в лаборатории в первый же день после аварии на электростанции, был недостаточно мощным для питания всей необходимой аппаратуры.

Нерст повернул влево и выехал на аллею, ведущую к университету. Его трактор был, вероятно, единственным движущимся экипажем в этом покинутом городе, и все же, разворачиваясь на перекрестке, он автоматически выехал на правую сторону, словно бы здесь еще действовали правила уличного движения. В этой части города, застроенной одноэтажными жилыми домами, муравьев почти не было видно. Они орудовали, главным образом, в центре, на Главной улице, где были сосредоточены магазины.

Снова пробежали одна за другой две крысы. Они даже не заметили трактора, промчавшись в двух шагах от него. Беспокойно взлетела стайка голубей, как бы вспугнутых неожиданной опасностью. Они покружились и улетели.

Впереди, на расстоянии нескольких ярдов, Нерст заметил довольно широкую темную полосу, пересекающую дорогу. Он почувствовал резкий и неприятный запах. Серая полоса на серой дороге медленно двигалась, извиваясь, как гигантская змея. Она выползала из разрыва между двумя домами, пересекала тротуар, сползала на проезжую часть улицы, наискось пересекала серый пыльный асфальт и скрывалась между домами на левой стороне.

Это шли муравьи.

Миллионы муравьев плотным серым потоком неслышно двигались по безлюдной улице покинутого жителями города. Они шли, строго соблюдая определенное направление, подчиняясь какому-то непонятному приказу. Нерст остановил свой трактор. Его поразила удивительная организованность и четкая целеустремленность этого массового переселения. Муравьиная колонна двигалась как единое целое, как лента конвейера, как ручей, как пехотная дивизия на марше. Нерст вспомнил рассказы натуралистов, наблюдавших подобные переселения муравьев-кочевников. Они уничтожали все живое на своем пути, все, что не могло улететь или спастись бегством. После их ухода оставались только стерильно очищенные скелеты животных — мышей, крыс, лягушек, собак, если они были привязаны, коз и телят, случайно оставшихся в загонах. Есть описание того, как муравьи-кочевники заживо съели ягуара, запертого в клетке.

Нерст с любопытством ученого наблюдал стройное движение этого бесконечного серого потока. Он не испытывал страха: с тех пор как муравьи сами вернулись в его лабораторию, как бы предоставляя себя для исследований, он привык к мысли, что ему лично ничто не угрожает. Ему казалось, что между ним и муравьями установилось какое-то негласное сотрудничество.

Внезапно, повинуясь неизвестной команде, колонна муравьев разделилась на два потока. Одна часть продолжала свое движение в прежнем направлении, а другая, как бы отрезанная невидимым ножом, круто свернула влево и направилась к тому месту, где стоял трактор. Сплошная лента муравьев, преграждавшая дорогу, оказалась разорванной. Нерст осторожно двинул трактор и направил его в образовавшийся просвет. Правая часть колонны, изменившая направление движения, обогнула трактор сзади и направилась на соединение с ушедшим вперед головным отрядом. Нерст еще раз оглянулся назад и проследил за тем, как муравьиный поток снова слился в одно целое. Он невольно задумался над тем, сколь точны и организованны были действия муравьев. Для того чтобы человеческая толпа могла выполнить подобный маневр, понадобилось бы, кроме общей команды, дать индивидуальные приказания каждому человеку в отдельности. По-видимому, связь, система общения у муравьев была много совершеннее, чем у люден. За последнее время он достиг известных результатов в своих попытках наладить обмен информацией, но это касалось лишь некоторых, крайне ограниченных областей. Его настойчивые попытки установить какое-то подобие взаимопонимания на базе простейших математических понятий неизбежно заканчивались неудачей. Он терялся в хаосе чисел и представлений, возникавших в его мозгу при общении с муравьями. Арифметические действия не подчинялись привычной школьной логике и приводили к абсурдным решениям, где пятью пять равнялось сорока одному.

Въехав во двор университетского здания, он подвел трактор к помещению мастерской, где стоял генератор. Ширера здесь не было, но двигатель работал. “Наверно, Лестер у себя в лаборатории”, — подумал Нерст. Он заглушил трактор и направился по дорожке к главному входу в здание… Захотелось курить. Нерст машинально сунул руку в карман пиджака и вспомнил, что сигареты кончились, а Линда все еще не вернулась из Парадайз-сити, куда она поехала за покупками. Странное дело: город был завален продуктами, они лежали на витринах магазинов, на складах, бесполезно пропадали в бездействующих холодильниках, сигаретами были набиты сотни безмолвных и безответных автоматов, но ни Нерст, ни его товарищи ни разу не воспользовались брошенными товарами. Для них эта сдержанность была своего рода защитной реакцией, утверждением своего человеческого достоинства. В отличие от остального населения, для них жизнь все еще продолжала идти своим заведенным порядком. Оставшись одни в опустевшем городе, Нерст и Ширер целиком отдались работе. Что же касается тех неудобств и лишений, которые им приходилось испытывать, то они мирились с ними, старались не замечать отсутствия горячей воды или свежего хлеба и приспосабливались к новым условиям, оставаясь, по возможности, в рамках того порядка, тех норм поведения, которые были им привиты с детства. “Может быть, у Лестера остались еще сигареты?..” — подумал Нерст. Он постучал в дверь лаборатории, но никто не ответил. Дверь была не заперта. Нерст вошел. В лаборатории было темно и тихо. Узкие полоски света пробивались через опущенные шторы. Рентгенограф был включен, горели сигнальные лампы.

Ширер лежал, свернувшись в кресле, подперев голову рукой, неуклюже поджав ноги. В этой скрюченной фигурке было что-то наивно-детское, ребяческое.

Нерст опять испытал острое желание закурить.

Он подошел к окну и поднял штору. Снаружи на подоконнике ползали муравьи.

— Это вы, Клайв? — услышал он за спиной голос Ширера. — Я, кажется, задремал. Вы знаете, рентгеноструктурный анализ дал удивительно интересные результаты…

Нерст обернулся. Минуту он молча смотрел на Ширера.

— У вас есть сигареты? — спросил Нерст.

— Да, пожалуйста. Что, Линда еще не вернулась? А я заснул. Я последнее время очень плохо сплю. Одолела бессонница. Ночью часами лежишь, ворочаешься с боку на бок и не можешь заснуть, и вертятся в голове одни и те же черные мысли… — Ширер потянулся к приборной доске и выключил рентгенограф. — Если вам не трудно, Клайв, остановите, пожалуйста, генератор. Я протянул выключатель в лабораторию, чтобы не спускаться каждый раз в мастерскую. Он рядом с вами, слева у окна. Белая кнопка. Иногда очень остро чувствуешь свое одиночество. У вас есть семья, а я один. Я должен рассчитывать только на себя самого. Вот и лежишь ночью, прислушиваешься к своим ощущениям и представляешь себе в деталях, как будешь умирать. Мы с вами вступаем в самый инфарктный возраст. Этого можно ждать в любой момент… Да, а с рентгеноструктурным анализом получаются замечательные результаты. Вы понимаете, они используют бездислокационные кристаллы — материалы, обладающие совершенно безупречной структурой. В таких условиях обыкновенное железо обладает прочностью в сотни, в тысячи раз большей, чем самые твердые стали! Вы понимаете, что это значит?

— Пока не очень. Вы сказали, Лестер: у меня семья. Какая же это семья? Я не менее одинок, чем вы. Я так же часто бессонными ночами думаю о смерти, а потом утром делаю гимнастику, чтобы держать себя в форме. У нас каждый должен рассчитывать только на себя самого. Я боюсь старости с ее дряхлостью и беспомощностью, но ни от кого не хочу ждать помощи.

— И все же, Клайв, я совсем один, а у вас есть жена.

— Мы очень разные люди. Мэрджори хороший человек. Она добрая и заботливая, но все ее интересы сводятся к очень примитивной программе — есть, спать, наряжаться. Больше ее ничто не волнует. Ей нет дела ни до меня, пи до моей работы, ни до чего-либо, что выходит за рамки этой программы.

— Ну что же, и это не так уж мало. Больше, чем у муравья. Тем, во всяком случае, не нужно наряжаться.

— У них есть любопытство, Лестер. Я много думал над вопросом, чем вызвана столь резкая вспышка их развития, что заставило их пойти по пути технического прогресса? Зачем нужны им машины? Ведь их потребности остались почти на прежнем уровне. Казалось бы, им ничего не нужно. Что же заставляет их работать, создавать новое? Любопытство. То же самое, что заставляет нас, меня с вами, оставаться в покинутом городе и, рискуя жизнью, вести свои эксперименты. Мне интересно, мне хочется узнать, как они живут, как они думают, как создают свои удивительные машины. Это возбуждает мое любопытство. Мне хочется узнать это так же, как мне интересно, какая будет завтра погода.

— А вы не думаете, Клайв, что нами движут, я бы сказал, более высокие соображения. Например, польза общества? Стремление предотвратить грозящие людям опасности? Пользуясь вашей биологической терминологией, не руководит ли нами инстинктивное стремление к сохранению и развитию био-1огического вида гомо сапиенс?

— Или, наоборот, мелкое тщеславие? Стремление к личной славе?

— Не знаю. Может быть. Но мне лично слава не нужна. Я предпочел бы взять свою долю деньгами.

Ширер поднялся со своего кресла.

— Вы слушали радио?

— Ничего особенного. В Вашингтоне создана комиссия из семи человек, которой поручено расследовать последние события. Представляю себе, какую ерунду они там говорят. Что они могут знать? У семи нянек всегда дитя без глаза.

— Нам нужно скорее заканчивать наши работы, Клайв. Нельзя оставлять общество в неведении.

— Если мы выступим с недостаточно обоснованными сообщениями, нас просто поднимут на смех. Это может только повредить.

— Я вас понимаю. Вы все еще надеетесь, что вам удастся установить с ними контакт и взаимопонимание. Я в этом не уверен. Да, кстати, сколько у муравья ног?

— Шесть, конечно, у всех насекомых шесть ног.

— Я так и предполагал. Понимаете ли, я все думал над вашими неудачными попытками установить контакты на основе математической логики, и я знаю сейчас, почему это не удалось. Это до смешного просто. У них не десятичная, а шестиричная система счисления. Ведь мы выбрали число десять за основание нашей системы лишь потому, что у нас десять пальцев на руках. Это совершенно произвольно. Просто неандерталец начал считать по пальцам число убитых оленей. С тем же успехом можно взять любое другое число. Например, в наших компьютерах мы пользуемся двоичной системой, у древних майя была пятиричная система, а вавилоняне взяли за основу число шестьдесят, и мы до сих пор пользуемся этой системой для измерения углов и времени: шестьдесят секунд — одна минута — одна единица следующего разряда, шестьдесят минут — один час и так далее. А муравьи начали считать по ногам. Шесть ног — один муравей. Новый разряд — единица с нулем. Вы следите за моей мыслью, Нерст? Это весьма интересные данные для истории муравьиной науки.

Ширер торжествующе смотрел на Нерста. Он весь преобразился, охваченный радостью открытия. Человеку свойственно испытывать радость всякий раз, когда он понимает, находит стройную закономерность в том, что раньше казалось ему хаосом случайностей. Это тоже есть акт упорядочения информации, уменьшения энтропии.

— А те цифры, — продолжал Ширер, — которые вы мне тогда передали, это всего лишь ряд простых чисел в шестиричной записи!

Нерст молчал, напряженно думая, стараясь восстановить в памяти разрозненные результаты своих наблюдений и осмыслить их с новой точки зрения.

— Да, я понимаю вас. Это вполне логично и действительно дает некоторый ключ к пониманию исторического хода их развития… Но если так, то можно составить таблицы перевода с одной системы в другую? Подобно тому, как это делается для компьютеров?

— Конечно! Это не представит ни малейших затруднений. Нужно только помнить, что у них число шесть является единицей следующего разряда, как у нас число десять. Тогда семь нужно записывать как наше одиннадцать, восемь — как двенадцать и так далее. Это очень просто. Важно то, что и в этой арифметике дважды два — четыре, а пятью пять — двадцать пять, только записываются они иначе…

Ширер суетливо подбежал к пишущей машинке, торопясь и нервничая, заложил лист бумаги и начал выстукивать таблицу перевода:

Таблица перевода чисел из одной системы в другую

Десятичная система

Двоичная система (компьютеры)

Шестиричная система (“муравьиная”)

0

0

0

1

1

1

2

10

2

3

11

3

4

100

4

5

101

5

6

110

10

7

111

11

8

1000

12

9

1001

13

10

1010

14

11

1011

15

12

1100

20

13

1101

21

За окном послышался шум подъехавшей машины.

— Линда приехала, — сказал Нерст.

Линда Брукс вернулась усталая и оживленная. Так входят в дом матери, неся рождественские подарки: “Смотрите, дети, что я вам принесла…” — заранее предвкушая ту радость, которую они могут доставить своим близким.

— Я еле смогла добраться, — говорила она еще на пороге — Все дороги перекрыты. Пришлось делать большой объезд. Я едва смогла убедить полицейских, чтобы меня пропустили. Пришлось доказывать, что у меня здесь осталось двое детей… Разве не правда? — Она улыбнулась своей шутке. — Вот ваши сигареты, доктор Нерст. И почта. Я видела в городе этого корреспондента, мистера Фишера. Он, конечно, пристал ко мне со всякими вопросами, но я отказалась отвечать. Я была стойкой как скала. Он от меня ничего не добился. Он сообщил, он просил вам передать, что он продал свой договор с вами относительно монополии на право информации. Официальное уведомление должно быть в почте. Теперь вместо него с вами будет иметь дело Гарри Купер, комментатор из “Эй-Би-Эс”. Вы его знаете?

— Не знаю и не желаю знать, — ответил Нерст.

— Ловкий ход, — заметил Ширер, не отрываясь от пишущей машинки. — Теперь у него развязаны руки. Он, очевидно, содрал с этого Купера хорошую сумму, а сам будет теперь направо и налево торговать той информацией, которую успел здесь собрать. Очень ловко. И мы лишены возможности на него повлиять. Я составляю таблицу до трех десятичных знаков. Я думаю, пока этого хватит?

— Да, да, конечно. — Нерст просматривал полученные письма. — Вот видите, опять из Оксфорда. Просят подтвердить мое участие в конгрессе. Очевидно, до них тоже дошли сведения о муравьях. Но они проявляют британскую сдержанность и прямо об этом не пишут.

— В Парадайз-сити только об этом и говорят, — заметила Линда. — Все помешались на муравьях. А наш город совершенно опустел. Никого. Ни одной живой души. За всю дорогу я видела только одного фермера — он грабил радиомагазин. Вытаскивал из разбитой витрины какие-то ящики и грузил в свой “пикап”.

Нерст разбирал бумаги, полученные из Оксфорда, — план работы конгресса и перечень докладов. Нерст увидел свою фамилию и предложенную еще весной тему: “К вопросу о биологической радиосвязи у насекомых”. Среди других сообщений он отметил доклад профессора — Ольшанского из Московского университета: “Влияние ионизирующей радиации на филогенетическое развитие высшей нервной деятельности у Апис мел-лифика”. “Возможно, этот русский проводит на пчелах почти те же опыты, что я на муравьях, — подумал Нерст. — Только он, видимо, идет к цели с другого конца…” Нерст просмотрел список делегатов и анкету, в которой просили указать, когда и каким транспортом приедет делегат, и будет ли он один или вдвоем, и сколько мест в гостинице нужно резервировать.

Нерст сразу начал заполнять анкету. На последнем вопросе он задержался, взглянул на Линду и написал: “2 места”.

12

22 июля.

15 часов 30 минут.

Рэй Гэтс стоял перед разбитой витриной радиомагазина. Издали могло показаться, что человек просто стоит и глазеет на опрокинутую радиолу, изучает для собственного удовольствия случайные формы осколков стекла, странные извивы трещин.

Но в действительности Рэй Гэтс был здесь неспроста. Он ждал. В его позе было что-то покорно-услужливое, ватное. Эдакое лакейское подобострастие человека, полностью лишенного сознания собственного достоинства. В давние времена так держались мелкие писари перед лицом сурового начальника или дрожавшие за свою шкуру предатели на докладе у фашистского оккупанта.

Он стоял и ждал, как бы прислушиваясь к внутреннему голосу, который должен был подсказать ему, что он должен делать. Медленно и неуверенно он шагнул вперед. Хрустнули осколки стекла. Он прошел через витрину и остановился внутри магазина. На полках были выставлены приемники и телевизоры. Все осталось почти в том виде, как было в последний день перед бегством из города. Владелец магазина, видимо, так торопился, что не стал ничего упаковывать. Рэй Гэтс постоял минуту, как бы ожидая нового приказания, и затем, так же вяло и неуверенно, как раньше, прошел в глубь магазина к тому отделу, где находились радиодетали. Он остановился перед шкафом, составленным из множества отдельных ящичков с названиями деталей. Он не стал читать эти надписи, а вместо того начал медленно водить рукой, как это делают дети в игре “жарко—холодно” или саперы, работая с миноискателем. Рука задержалась у одного из ящиков. Рэй Гэтс натянул перчатки и выдвинул ящик. Там лежали упакованные в прозрачный пластик германиевые триоды. Он рассеянно поворошил их, как бы ожидая найти в ящике что-нибудь более ценное или хотя бы понятное, и, не найдя ничего заслуживающего внимания, поставил ящик на прилавок. Затем он прошел к двери в подсобное помещение. Она была заперта. Он подергал ручку — дверь не открывалась. Гэтс потоптался на месте и, не зная, что делать, присел на край прилавка. Закурил, но тут же бросил сигарету и придавил ее своим тяжелым башмаком. Звонко сплюнул на кафельный пол. Сдвинул на лоб свою широкополую шляпу и почесал за ухом.

На шляпе сидела стальная стрекоза. Она расправила крылья, взлетела, сделала круг и неподвижно повисла в воздухе на расстоянии примерно трех футов от двери. В полной тишине покинутого города было слышно негромкое гудение крыльев. Потом раздался слабый щелчок, похожий на треск электрической искры, блеснула вспышка света, и от стрекозы к двери протянулся тонкий красный луч. Он шевельнулся и погас. Дверь едва заметно дрогнула. Запахло обгоревшей краской. Рэй Гэтс лениво поднялся со своего места и подошел к двери. Она легко открылась. Щеколда замка была разрезана. Рэй Гэтс вошел в помещение склада. Там было темно. Он потянулся к выключателю, но с досадой выругался, вспомнив, что электричество не работает. Он вернулся в торговый зал, прошел за прилавок, туда, где продавались электропринадлежности, и выбрал ручной электрический фонарик. Проверил его. Фонарь давал сильный и широкий сноп света. “Два доллара девяносто центов”, — с удовлетворением отметил Гэтс. Он осветил фонариком помещение склада. Там, сложенные штабелями, стояли картонные ящики с. радиоаппаратурой. Ящиков было много. Рэй Гэтс опять остановился в нерешительности. Он несколько раз поводил фонариком вверх и вниз, освещая причудливые архитектурные композиции, образованные случайным нагромождением серо-желтых картонок. Подобные сооружения выстраивают дети из своих разноцветных кубиков. Здесь он повторил ту же игру “жарко—холодно”. Он стал методически, один за другим, освещать сложенные ящики. Оп делал это с ленивым равнодушием человека, не заинтересованного в своей работе, не утруждающего свой мозг мыслями, не делающего ни малейшей попытки вникнуть в суть своих поступков, понять, что и зачем он делает. Очевидно, получив какой-то сигнал, он задержал свое внимание на нескольких ящиках, стоявших внизу с левой стороны прохода. Он пристроил фонарь у противоположной стены и принялся за работу. Пыхтя и ругаясь, он сдвинул верхние ящики, некоторые из них были довольно тяжелыми, разобрал штабель и, когда нужные ему коробки освободились, одну за другой стал их перетаскивать в стоявший у подъезда “пикап”. В машине уже лежали два ящика фруктовых консервов и сильно вонявшая свиная туша. На ней копошились муравьи.

Рэй Гэтс посмотрел на них, усмехнулся своим мыслям, поправил ящики в кузове “пикапа” и вернулся в магазин. Он прошел прямо к двери конторского помещения и открыл ее. Замок был уже вырезан стрекозой. В конторке Гэтс легко нашел вделанный в стену сейф. Он потрогал рукоятку замка и отошел. Стрекоза, поняв его намерение, повисла в воздухе перед сейфом. Блеснул красный луч, и в стальной дверце образовался разрез. Гэтс открыл сейф. На полках лежали пачки документов. Некоторые из них, оказавшиеся на пути красного луча, были разрезаны. Наличных денег нашлось только 217 долларов. Гэтс пересчитал их, сунул в задний карман брюк, еще раз переворошил бумаги в сейфе и, не найдя ничего интересного, вернулся в торговый зал магазина. Он взял с прилавка оставленный им ящичек с триодами и остановился в раздумье, что бы еще захватить. Он покрутил один из транзисторов, тот сразу заработал — шла передача о бейсболе. Диктор говорил очень громко и взволнованно. Гэтс быстро его выключил и сунул приемник в ящик с триодами. Он еще раз оглядел напоследок магазин, толкнул ногой большую радиолу на тонких ножках, она опрокинулась, зазвенело разбитое стекло. Гэтс пнул ее сапогом в мягкое картонное подбрюшье — радиола застонала. Гэтс вышел. Он покосился на мерзко вонявшую свиную тушу, влез в машину и захлопнул дверцу.

Гэтс проехал уже почти весь город и только у выезда на шоссе вспомнил, что он забыл набрать сахара. Он притормозил машину, думая развернуться, но вспомнил, что впереди, недалеко, есть маленькая дорожная закусочная. “Какая разница, — подумал он, — возьму сахар там. Что другое, а сахар-то должен остаться”.

Закусочная была так же брошена хозяевами, как и все в городе. Останавливая машину, он заметил, что дверь открыта. Должно быть, здесь уже кто-то успел побывать до пего. На стойке стояли пустые бутылки. Одна, разбитая, валялась на полу. Гэтс сразу прошел в кладовку. Открывавшаяся внутрь дверь мягко распахнулась. Здесь был полумрак, на окне были спущены решетчатые жалюзи, и сквозь них пробивались косые лучи света. Сильно пахло тухлыми яйцами и еще какой-то кислятиной. На полу лежала разорванная коробка от яиц. Кругом была разбросана яичная скорлупа. Гэтс глянул на полки, отыскивая, где лежит сахар, и в этот момент услышал за спиной тихий шорох.

Как бы ни был груб, нахален, примитивен в своем умственном развитии человек, все равно, когда он ворует, нервы его напряжены до крайности. Любой звук, любая неожиданность может нарушить неустойчивое равновесие духа и вызвать внезапный пароксизм страха.

Гэтс резко обернулся.

В углу, между ящиками, дрожал волчонок. На морде у него прилипли яичные скорлупки. Он смотрел на Гэтса испуганным человечьим взглядом, прося помощи. Он забрел сюда в поисках пищи, но дверь захлопнулась, и несколько дней он не мог выбраться на свободу.

Рэй Гэтс в какой-то дикой злобе бросился на волчонка. Тот увернулся и отскочил в другой угол. Гэтс изловчился и ударил его ногой. Волчонок заскулил и глубже забился между ящиками. Гэтс замахнулся, чтобы еще раз ударить, но поскользнулся и едва удержался на ногах. Волчонок выскочил из своего убежища и забился в узкую щель под нижней полкой. Теперь Гэтс видел только кончик его оскаленной морды и большие испуганные глаза. Гэтс заметался по тесной кладовке в поисках подходящего орудия. Им овладела бессмысленная жажда убийства. Убийства во что бы то ни стало. Убийства ради убийства, без смысла и цели. Ему под руку попался тяжелый стальной ломик для выдергивания гвоздей. Но волчонок забился так глубоко в свое убежище, что Гэтс не мог нанести сильного удара. Он попытался выдвинуть ящик, за которым скрывался волчонок, но мешала стойка. Тогда он, наоборот, двинул ящик вглубь. Прижатый волчонок по-детски захныкал и выскочил из своей щели. Гэтс кинулся на него, не давая ему спрятаться, но в этот момент открылась дверь, и волчонок вырвался на свободу.

Рэй Гэтс остановился. В дверях стоял коренастый мужчина с конопатым лицом.

— Что это здесь? Могу помочь? — спросил он.

Гэтс швырнул в угол свой инструмент и вытер рукавом пот со лба.

— Волк, — хрипло сказал он. — Волк.

Он тяжело дышал и все еще смотрел диким, звериным взглядом.

— Убежал, — сказал Мораес. — Я не знал, что у вас здесь волк. Маленький. Одногодок.

— Пойдем выпьем, — сказал Гэтс. Они прошли к. стойке.

— А я еду мимо, вижу — машина стоит и дверь открыта. Ну, думаю, значит, здесь люди. А тут — волк. Бывает…

Гэтс налил.

— Джин. Виски я не нашел. Все вылакали.

— Можно и джин. А вы-то сами — хозяин здесь?

— Теперь все здесь хозяева. Бери что хочешь. Все убежали.

— И в городе?

— И в городе никого нет. Сегодня видел одну сумасшедшую, ехала в машине. Чего ей здесь надо? А вы-то сами откуда?

— С фермы. Батрачил.

— У Рэнди?

Мораес кивнул.

— Теперь я вас узнал. Я тоже тогда был в лесу. Надо же такому случиться… Вы на дороге были?

— Был. А чего вы с собой эту тухлую свинью возите?

Гэтс хитро подмигнул и налил еще по стакану.

— Вы муравьев боитесь?

— Я? Нет.

— И я не боюсь. Надо уметь устраиваться. Если есть голова на плечах — не пропадешь. Ну, мне пора. Надо еще сахару взять.

Он прошел в кладовку, Мораес подождал, пока Гэтс вышел с ящиком сахара. Они вместе прошли к машинам.

— Здорово воняет, — сказал Мораес.

Гэтс ухмыльнулся:

— Ничего, они это любят.

— Кто?

— Муравьи. Ну, привет.

— Привет.

Мораес дождался, пока Гэтс развернул машину и выехал на шоссе. Ему не хотелось, чтобы Гэтс видел пробоины в багажнике его “плимута”.

13

24 июля.

15 часов 05 минут.

— Если вы собираетесь оставаться здесь дольше двух недель, джентльмены, я потребую, чтобы у меня была настоящая кухня. И большой холодильник. — Линда Брукс, в белом передничке, накрывала обеденный стол в кабинете доктора Нерста. — Нельзя все время питаться одними консервами и замороженными продуктами фирмы “Буш и Бекли”.

— Это салат? — спросил Ширер. — Великолепно! Пропали бы мы без вас, мисс Брукс.

— Конечно, пропали бы. Разве мужчины способны на что-нибудь дельное, кроме своей науки?

— А за наукой вы все же признаете право на существование?

Линда Брукс улыбнулась:

— Да, если она обеспечит меня плитой с четырьмя конфорками. Это же немыслимо — приготовить настоящий обед на такой маленькой плитке!

— Вот чисто утилитарный подход к науке. Что вы об этом думаете, Клайв?

— Я думаю, что мы уложимся в одну неделю. Не считая, конечно, тех двадцати лет, которые потребуются для дальнейших исследований.

— Вы удовлетворены, мисс Брукс? Кажется, нам не придется оборудовать здесь большой холодильник. Скажите, Клайв, а что вообще вы думаете о дальнейшем развитии нашей работы? Сейчас мы так увлеклись, так завязли в огромном количестве нового и необычного материала, что, мне кажется, утратили перспективу. Что вы об этом думаете?

— Ничего не думаю. Я привык ставить перед собой локальную задачу и разрешать ее. А потом возникает следующая, а потом еще одна, и так без конца. Сейчас единственное, что я могу делать в1 этих условиях, — это исследовать феноменологическую сторону механизма биологической радиосвязи у серых муравьев. Затем нужно исследовать тот же вопрос с позиций биофизики. Затем разработать эффективные методы обмена информацией между людьми и муравьями. Затем исследовать их общество, их культуру и технику. Конечно, я могу заниматься в дальнейшем лишь биологическими аспектами этой проблемы. Изучением техники или, скажем, социальной структуры будут заниматься другие. Но для этого важно прежде всего с достаточной научной строгостью установить факт обмена информацией. Как только этот этап будет пройден, можно опубликовать результаты исследований и заняться, уже в больших масштабах, другими вопросами. Я полагаю, мы могли бы выступить с сообщением по телевидению уже в начале августа. Как вы думаете, Лестер?

— Вы знаете, Клайв, основные результаты я уже получил, а полное исследование мы все равно здесь не сможем закончить. Я мог бы подготовить выступление к началу августа. Вообще при данной ситуации не стоит это затягивать. Передайте мне, пожалуйста, соли. Спасибо. Я думаю сейчас о другом. Вы строите такие далеко идущие планы изучения муравьев в полном отрыве от реальности. Не кажется ли вам, что их все равно придется уничтожить?

— Зачем?

— Не “зачем”, а “почему”. Дело в том, что, к сожалению, не мы будем решать этот вопрос. Вы привыкли смотреть на муравьев как на свое детище, как на свою научную, авторскую собственность. Но ведь мы с вами только случайно и временно находимся в такой полной изоляции в покинутом жителями городе. Кроме нас, существует остальное человечество, которому нет никакого дела до ваших научных интересов и которое не может оставить без последствий такие происшествия, как то, что случилось на федеральной дороге и о чем вы стараетесь не вспоминать. Вы просто отмахнулись от этого, игнорируете то, что в глазах общества представляется самым существенным.

— Это печальное недоразумение. Ошибка. Результат непонимания. Первобытного человека тоже, вероятно, кусали волки, прежде чем он сумел их приручить. В конце концов, муравьи действовали в порядке самозащиты.

— Вы надеетесь их приручить?

— Ешьте бифштексы, пока они не остыли. Неужели у вас мало времени для научных споров? — Линда Брукс, как всякая женщина, оказавшаяся в роли хозяйки, чувствовала за собой в этот момент известные права, выходящие за границы обычных официальных отношений.

— Бифштекс превосходный, — ответил Нерст. — Я не собираюсь приручать муравьев, они слишком умны для этого. Я полагаю, будет найден некоторый модус вивенди, какая-то форма существования, допускающая развитие обеих культур.

— Сомневаюсь, что кто-либо согласится встать на вашу точку зрения. Слишком все это необычно, слишком далеко от наших представлений, от того, что мы привыкли считать здравым смыслом, нашим американским практицизмом. Мы не имеем представления о том, что сейчас делается в мире, в кашей стране. Мы не читаем газет и не слушаем радио… Вы наладили свой приемник?

— Нет. Он окончательно замолчал. Скисли батареи. Но у нас есть радио в машине.

— Это бесполезно. Кто же будет спускаться в машину специально для того, чтобы слушать радио? Во всяком случае, мое любопытство не заходит так далеко. Можно представить себе ту шумиху, тот бешеный ажиотаж, который развили вокруг последнего инцидента газеты. Политики постараются нажить на этом политический капитал, бизнесмены, несомненно, найдут способы извлечения денег из муравьиной проблемы; совершенно неизвестно, как отнесется к этому церковь…

— При чем здесь церковь?

— Согласитесь, Клайв, что церковь не сможет пройти мимо факта появления разумных существ, обладающих иной, не человеческой культурой и не человеческим происхождением. Здесь сразу возникнет масса вопросов: есть ли у муравьев душа? Доступно ли им божественное откровение? Применимы ли к ним догматы христианской морали?

— О чем вы говорите, Ширер? Что может быть общего между чисто научной проблемой — исследованием нового вида насекомых и догмами христианской религии? Что может их связывать?

— То же, что вообще связывает науку и религию. Вера в единый смысл и всеобщую целесообразность окружающей нас Вселенной. Если сравнивать науку и религию…

— Их нельзя и не нужно сравнивать, — прервал Нерст. — Они прямо противоположны! Наука — это комплекс познанных нами объективных закономерностей. Закономерностей, объясняющих причины и позволяющих предвидеть следствия. Область религии — это все то, чего мы не знаем, не понимаем, не умеем объяснить. И в этом смысле наука и религия прямо противоположны. Взгляните на историческое развитие человеческого знания. Первобытный человек не понимал, почему гремит гром, и он говорил: это бог. Люди не знали о существовании бактерии, и для них чума была проявлением воли божьей. Чем больше мы узнаем, чем дальше развивается наука, тем меньше остается таких явлений, для объяснения которых мы вынуждены прибегать к сверхъестественной помощи. Я рос в семье, где соблюдались внешние формы религии, но мой отец, по-своему очень умный человек, однажды как бы вскользь сказал мне фразу, которая осталась у меня в памяти на всю жизнь: “Бога выдумали люди, чтобы объяснять непонятное”. Кажется, до него это уже сказал Вольтер. Это стало основой моей личной философской системы.

— А не кажется ли вам, доктор Нерст, что доктор Ширер думает совсем не то, на чем настаивает, — вмешалась в разговор Линда Брукс. — Мне лично очень нравится Санта-Клаус. Я люблю получать рождественские подарки. Но что касается Неизвестного, то как можно приписывать ему какую-то сознательную деятельность, если это всего лишь не известные нам законы природы?

Ширер удивленно посмотрел на Линду. Он привык считать молчаливую ассистентку чем-то вроде лабораторного оборудования и не ожидал от нее такой способности к самостоятельным суждениям.

— Конечно, вы правы, дорогая мисс Брукс. Вы правы. Я, пожалуй, разделяю точку зрения доктора Нерста, но было бы так скучно жить, если бы никогда не возникало споров и все думали одинаково. Возможно, так живут муравьи, но тогда непонятно, как у них мог развиться разум и техническая культура. Для этого необходимо столкновение противоположных точек зрения. Как вы думаете, Клайв, муравьи умеют спорить?

Нерст взглянул на Ширера. Он был немного задет тем, что его вызвали на спор, который не имел под собой оснований.

— Вы шутите, Лестер, но вы не отдаете себе отчета в том, насколько серьезен этот вопрос. Пока я не могу на него ответить. Это покажет будущее.

— Тогда я хотел бы вернуться к началу нашего разговора. Мы не знаем, какова реакция общества на первое серьезное столкновение с муравьями. Сейчас мы не можем предвидеть, как будут развиваться события: муравьи — это не миф, а действительность. И, как показал опыт, достаточно опасная действительность. Где гарантия, что не найдутся люди, которые сумеют, помимо вас, вступить в контакт с муравьями и потом использовать их в своих целях? Как долго вы сможете сохранять монополию на общение с муравьями? Несколько недель. Как только мы опубликуем результаты своих наблюдений, так сейчас же появится множество последователей, истинных и мнимых. Возникнет чудовищная путаница, которая не принесет ничего хорошего. Я понимаю ваш интерес ученого, исследователя, столкнувшегося с новой увлекательной проблемой. Мне тоже очень интересно разобраться в новых технических решениях, с которыми я встретился. Возможно, это принесет нам некоторую выгоду, даже материальную. Поможет ускорить прогресс техники. Поэтому я здесь и остался. Но, в общем, пока я не вижу ничего такого, до чего мы не могли бы додуматься сами, пускай несколько позже, это неважно. Но с другой стороны, при их чудовищной плодовитости и бесспорной работоспособности они могут представить серьезную угрозу для нашего общества.

— Однако, Лестер, вы должны согласиться, что бесполезно пытаться повернуть историю вспять. Нужно приспосабливаться к новым условиям существования. История развивается по своим сложным и не всегда понятным законам. Выживает тот биологический вид, который умеет лучше и быстрее приспособиться к изменившимся условиям.

— Иными словами, вы предлагаете плыть по течению?

— Мы расходимся в оценке событий. Уничтожить муравьев можно было раньше, несколько лет назад. А сейчас уже поздно. Для этого потребовались бы совершенно исключительные меры вроде атомной бомбы, но на это никто не пойдет. Все наши вооружения рассчитаны на уничтожение нас самих, а не муравьев. Вы можете целый день обстреливать лес тяжелой артиллерией, разнести всё в щепы, сровнять с землей, а муравьи будут спокойно ползать по вывороченным из земли корням. История — это процесс необратимый… Я думаю, нам пора идти. Мне хотелось бы сегодня обработать последние осциллограммы… Да, и еще, последнее, Лестер. Я вынужден просить вас: когда мы будем выступать по телевидению, не настаивать на необходимости уничтожения муравьев…

— Ну, разумеется, Клайв. Об этом не нужно говорить. Может быть, вы и правы. Может быть, так и нужно поступить в интересах нашего общества.

Нерст поднялся со своего места и, звонко стуча каблуками, заходил по комнате. Его длинная худая фигура то рисовалась темным силуэтом на фоне окна, то, наоборот, светло-серым на темном прямоугольнике двери.

— Вы говорите, Ширер: “общество”. О каком обществе вы говорите? Мы нация индивидуалистов. Нас больше двухсот миллионов, и каждый тянет в свою сторону. Каждый думает только о себе и о своей выгоде. У нас нет единого, монолитного общества, выступающего как сплоченная социальная сила. Мы все разрозненны и думаем только о своих долларах. Такие люди, как мы с вами, — это редкие исключения, белые вороны, патологические отклонения от общего правила.

— Вы рассуждаете, как коммунист, Нерст.

— Я не коммунист. Я американец и так же, как вы, люблю страну, в которой родился и вырос. Я люблю осенние красные листья на кленах, люблю свежий ветер полей, люблю наши озера и реки, люблю, наконец, весь тот уклад жизни, который мы создали. Но когда вы предлагаете уничтожить культуру, возникшую рядом с нами, только потому, что она совершенно отлична от нашей, я не могу с вами согласиться.

— Прежде всего, насколько я понимаю, быть коммунистом — вовсе не значит отрицать свою родину.

— Я не знаю, Ширер. Я не знаю. Я не политик и никогда не интересовался политикой, но как биолог я должен сказать, что в межвидовой борьбе за существование оказывается более жизнеспособным тот вид, тот коллектив, внутри которого отдельные особи способны жертвовать своими интересами ради взаимопомощи, ради сохранения вида в целом. И в этом отношении мы, американцы, существенно уступаем даже самым обычным лесным муравьям. Пойдемте работать, Лестер.

Ширер поднялся. Линда Брукс собрала со стола посуду.

Спускаясь по лестнице в первый этаж, она услышала внизу, в холле, какой-то шум. Это были неуверенные шаги человека, случайно забредшего в незнакомое помещение. Она остановилась. Человек подошел к лестнице и тоже остановился.

Она подождала, потом негромко спросила:

— Кто там?

— Хэлло, мэм, я уж думал, никого не найду…

— А кто вам нужен?

— Я не знаю… Кто-нибудь…

Линда спустилась. Мораес ждал внизу.

— Здравствуйте, мэм. Я уж думал, никого не найду.

— Здравствуйте. Что вы здесь делаете?

— Я мимо ехал. Услышал — мотор шумит. Ну, думаю, значит, здесь люди. А я человека ищу. В городе никого не осталось. Я уже был здесь раньше…

— Я помню. Мистер…

— Мораес. Васко Мораес.

— Да, да, я помню. А почему вы остались? Почему не уехали?

— Мне нельзя сейчас уезжать. Они задержат меня на дороге. Мне нужно сперва отремонтировать машину. Вы слышали радио? Они ищут машину, пробитую пулями. Номера они не знают. Мне нужно ее отремонтировать, а здесь нигде нег электричества… И я не могу это сделать один. Там нужно работать вдвоем. Одному держать, другому работать. Мне нужен еще один человек.

Линда поставила посуду на ступеньки лестницы.

— Пойдемте, я вас провожу к доктору Нерсту.

14

24 июля.

20 часов 20 минут.

В тот час, когда на атлантическом побережье уже стемнело, здесь, в штате Южная Миссикота, солнце еще не заходило. Близился тот мирный предвечерний час, когда стихает ветер, когда пыль на дорогах медленно оседает и воздух становится чистым и свежим, когда раскаленный шар солнца постепенно теряет свою слепящую яркость и все ниже склоняется к неровной линии далеких темных холмов.

Рэй Гэтс ехал по узкой проселочной дороге в своем клыкастом, похожем на старого бульдога “пикапе”. Услышав сегодня сообщение по радио о предстоящем уничтожении всего района, заселенного серыми муравьями, и плохо представляя себе, во что это может вылиться, он почел за благо немедленно выполнить требование властей и возможно скорее покинуть опасный район. Его совсем не беспокоила судьба фермы. Все имущество было застраховано, и, кроме того, федеральное правительство гарантировало полное возмещение всех убытков. В этом случае он материально никак не страдал и даже, наоборот, мог рассчитывать на некоторую выгоду.

И еще одно обстоятельство повлияло на его быстрый отъезд.

Он получил приказание.

Он уже привык получать указания, оформленные как смутные, полуосознанные желания сделать то или другое. Он быстро наловчился правильно понимать эти приказы и охотно выполнял их потому, что это не требовало от него большого труда и приносило заметную выгоду. Сейчас он знал, что должен во что бы то ни стало и как можно скорее выехать по направлению к местечку Бранденберг в одном из центральных штатов. Это приказание было настойчивым и возникло в его мозгу почти сразу после сообщения по радио. По складу своего ума, не расположенному к анализу ощущений, он просто повиновался этому мысленному приказу. Если бы он дал себе труд задуматься, проанализировать свои поступки, он, может быть, поступил бы иначе, но это его не интересовало. Его вполне устраивало создавшееся положение, при котором, выполняя несложные задания муравьев, он взамен получал некоторую помощь или содействие, позволявшие ему реализовать свои желания весьма практического свойства.

Большую часть ценностей, добытых в городе, он надежно закопал на территории фермы, а наличные деньги увозил с собой. Все это представлялось ему довольно выгодной сделкой, тем более что необычность обстоятельств, казалось бы, исключала неприятные последствия. Предстоящее уничтожение Нью-Карфагена было особенно выгодно, так как устраняло любые следы его деятельности.

Впереди, слева, несколько в стороне от дороги, показались белые строения фермы Рэнди. Над домом поднималась тонкая струйка сизого дыма.

С тех пор как человек научился пользоваться огнем, дым очага стал для него священным символом дома, родины, семьи. Завидев издали дым очага, усталый путник ускорял шаги, и ноша казалась ему менее тяжелой. На протяжении многих тысячелетий вся жизнь людей концентрировалась вокруг огня. Дым костра звал к себе, обещая тепло, еду, отдых. В наше техническое время жители городов почти утратили священное и поэтичное чувство домашнего очага, огня, у которого вечером, после тяжелого, трудного дня, собирается вся семья и мать раздает еду. Огонь костра всегда был для люде” символом дружбы и единения. У огня забывались распри и ссоры, откладывалось в сторону оружие, и недавние враги сидели рядом, молча глядя на раскаленные угли. Собираясь вокруг огня, люди становились Людьми.

Рэй Гэтс посмотрел на дым и проехал мимо фермы Рэнди. Он смотрел на поднимающийся из трубы дым, пока это было возможно, а потом отвернулся. Впереди были участки хорошо обработанных полей, а дальше, на горизонте, поднимались невысокие холмы.

Проехав около мили, он все же притормозил машину, с трудом развернулся на узкой дороге и поехал обратно. Поравнявшись с фермой Рэнди, он свернул направо и подъехал к дому. Никто не вышел навстречу. Он продвинул машину вперед и за углом увидел Рэнди, возившегося с трактором у раскрытых дверей сарая.

— Хэлло, Рэнди! — окликнул Гэтс.

Рэнди повернулся. Низкое солнце светило ему прямо в глаза, и он прикрылся рукой, чтобы лучше видеть. Потом, вытирая на ходу испачканные маслом руки, он сделал несколько шагов навстречу Гэтсу.

— Хэлло, Рэнди, ты разве не слышал радио? Всем нужно уезжать. Комитет семи объявил нас опасной зоной. Будут уничтожать муравьев. Хотят выжечь и лес, и город, и все вокруг. Надо уезжать. У тебя что, машина не в порядке? Я могу подвезти тебя и Салли.

— Машина в порядке, — сказал Рэнди.

— Так надо ехать. Здесь все уничтожат с воздуха. Правительство обещает возместить убытки.

— Я не поеду, — хмуро сказал Рэнди. — Ты уезжай, а я не поеду. Я здесь родился, я здесь и останусь. Тут все мое.

— Да ты не понял, по радио передавали…

— Я слышал радио, я все знаю, только я никуда не поеду. Эту землю копали мой дед, мой отец, я… Здесь все мои… — Он замолчал. — Они все лежат здесь, в этой земле. Это наша земля, и я ее не оставлю, что бы они с ней ни сделали, что бы здесь ни наломали.

Рэй Гэтс глядел на Томаса Рэнди, на его перепачканный маслом комбинезон, грязные руки и хотел было спросить, зачем же он сейчас ремонтирует трактор, если знает, что завтра утром все будет уничтожено — и дом, и трактор, и все вокруг… Но Гэтс промолчал.

— Ты поезжай, а я останусь, — сказал Рэнди. — Спасибо за заботу. Будь здоров.

Он повернулся и пошел к трактору.

Гэтс развернул свой мордастый “пикап” и выехал на дорогу в сторону Бранденберга.

…На авиационной базе Бранденберг с вечера начали готовить самолеты к вылету. Разъехались по полю длинные белые автозаправщики. С глухим урчанием подползали они к сверкающим в голубых лучах прожекторов рядам бомбардировщиков. Длинные черные тени людей и машин метались по аэродрому. Команды технического обслуживания снимали чехлы с двигателей, проверяли исправность оборудования, строго следуя подробным инструкциям, деталь за деталью, прибор за прибором, проверяли они весь сложный комплекс механических, пневматических, гидравлических, электронных, радиотехнических, оптических, магнитных и гироскопических устройств, которыми оснащен современный самолет. Лихо заломив козырьки своих рабочих кепок, засучив рукава рубашек, здоровые, рослые парни, ребята — золотые руки, с привычной добросовестностью, с отменной тщательностью и профессионализмом американских рабочих проверяли все то, что им полагалось проверить в соответствии с точной, умно и ясно составленной инструкцией.

Эти американские рабочие в военной форме хорошо делали свое дело. Это была их работа, за которую хорошо платили. Они выполняли ее аккуратно и добросовестно, а все остальное их не касалось. Об остальном они старались не думать.

В их подробной инструкции не было пункта о том, что нигде в самолете не должны скрываться муравьи. Об этом никто не позаботился. Да разве возможно их обнаружить? В сложнейшем сплетении проводов, между обшивками корпуса, в тонких стреловидных крыльях они могли найти тысячи мест, где их нельзя, невозможно заметить.

Начали подвозить боезапас. Автопогрузчики, плавно покачиваясь на мягких шинах, подруливали к самолетам, бережно поднимали своими стальными лапами черные тела авиабомб и заботливо, как мать укладывает ребенка в колыбель, стараясь не потревожить его мирный сон, затискивали бомбы в раскрытые чрева самолетов. Все это делалось просто, спокойно, без лишней спешки, точно и деловито. Для работников аэродромной службы это было обычным будничным делом, ничем не отличавшимся от сотен других патрульных вылетов, направленных к берегам потенциального противника. Здесь все было слажено, продумано до мелочей, и весь этот комплекс машин и люден работал четко и ритмично, как хорошо отрегулированный механизм, как организм вполне здорового человека.

Рэй Гэтс беспрепятственно миновал контрольно-пропускной пункт на выезде из запретной зоны вокруг Нью-Карфагена. К авиационной базе Бранденберг он подъехал уже ночью. С пустынного в этот час шоссе были видны цепочки огней на аэродроме. То вспыхивающие, то внезапно гаснущие фары автомобилей освещали длинные ряды самолетов. Их стройные рыбьи тела то загорались алюминиевым блеском, когда на них попадал косой луч прожектора, то, наоборот, в голубоватой дымке рассеянного света рисовались их четкие черные силуэты.

Рэй Гэтс поставил машину на обочину, обошел кругом, постоял у края канавы, подтянул брюки, достал из кузова небольшую картонку от яичного порошка и швырнул ее в канаву. После этого он сел в машину, закурил сигарету и уехал дальше в ночь.

Из картонки выполз муравей.

В штабе авиационной части, базирующейся в Бранденберге, начальник штаба проводил инструктаж командиров кораблей перед вылетом:

— …в шесть часов тридцать семь минут первое звено должно выйти в район цели. Первый заход на высоте девяти тысяч футов, последующие — по решению командира. Оружие противника действует до высоты шести тысяч футов — это надежно проверено автоматическими самолетами-мишенями. На высоте девять тысяч футов вы можете чувствовать себя в полной безопасности. Ваша задача: полностью уничтожить все живое в квадратах одиннадцать—восемнадцать и двенадцать—двадцать один. Это значит: плотность бомбовой обработки местности должна быть такова, чтобы были разрушены все здания до фундаментов и вскрыты подвальные помещения. Необходимо создать условия для наиболее эффективного применения напалма и отравляющих веществ. Должна быть вскрыта любая щель, любая нора. То же относится и к лесному массиву и прилегающим фермам. Весь район, отмеченный на ваших картах, должен быть превращен в сплошное пожарище, выжженный пустырь, на котором не уцелеет ни одно насекомое. Так выжигают каленым железом ранку от укуса змеи на здоровом теле. Желаю удачи. Бог да благословит вас.

15

25 июля.

05 часов 17 минут.

Сперва возникли три белых лошади.

В бурой мгле, среди пыльных развалин они мчались и мчались вперед, калеча копытами мрамор колонн, ломая цветы и оставаясь все время на месте.

Кругом вздымались руины разрушенных зданий, закопченные, темные, с красными подтеками битого кирпича, безобразные, как гнилые зубы во рту великана.

Красный конь тянулся к черной чернильной воде и не мог до нее дотянуться. Густая, тягучая, словно вар, вода блестела в темноте и была неподвижна. Так неподвижны свинцово-осенние пруды в парках. На них плавали желтые листья. Младенец в коляске орал полицейской сиреной. Замолкая на минуту, как машина на повороте, он снова испускал свой дикий вопль, дрожащий, вибрирующий на одной ноте…

Семь нянек в белых передничках сидели на скамейке Централ-парка и неслышно шептались.

Кривой мальчишка слепым, невидящим глазом целился в них из игрушечного автомата.

Нерст хотел остановить его, он силился пошевелиться, но мог только стонать.

— Проснись, Клайв. Ты так ужасно стонешь. Что тебе снилось?

Нерст очнулся от кошмара. В комнате было темно. Линда трясла его за плечи.

— Что тебе снилось?

— Так… Всякий ужас. Разве можно рассказать? Семь нянек, у которых дитя без глаза… Глупости. Почему ты не спишь?

— Меня разбудила сирена. Полицейская машина ездит по городу и сигналит. Совсем как воздушная тревога. Слышишь? Опять.

— А ты разве слышала сигналы воздушной тревоги?

— Конечно. Учебные.

— А я слышал настоящие. В начале войны мы с отцом застряли в Лондоне. Я был тогда еще маленький. Мы прятались в убежище. Я очень любил своего отца. Он казался мне таким сильным, таким мудрым, он знал все и обо всем умел мне рассказать. И каждый вечер мы спускались в убежище. Это было совсем не страшно, ведь мы были вдвоем. Да и вообще дети не знают страха смерти. Они больше боятся уколоть палец. Мне нравилось, как стреляют зенитки, и было интересно видеть разрушенные здания.

— Зачем люди воюют?

— Иногда бывает так, что нельзя не воевать.

— Все равно это плохо.

— Конечно, плохо.

Небо за окном казалось темно-лиловым, и на нем тускло светили бледные звезды. Скоро начнется рассвет. Было очень тихо, только вдали иногда слышался вой полицейской сирены.

— О чем ты сейчас думаешь? — спросила Линда.

— А ты как узнала, что я о чем-то думаю?

— По глазам. Они улыбались твоим мыслям.

— Я думал… Я думал о том, что, если бы у нас родился сын, мы бы назвали его Ники… Николсом, как моего отца.

— А ты уверен, что был бы мальчик? А если девочка?

— Нет. Непременно мальчик. II он был бы веселым и смелым. И я ездил бы с ним на озеро ловить рыбу…

— Нет, не так. Сперва мы купили бы ему голубую колясочку, и я ходила бы с ним гулять в парк, и он смеялся бы, когда я к нему наклонялась. Ведь он был бы веселым? Правда?

— А потом он первый раз пошел бы в школу… Представляешь, как он будет волноваться?

— А я стояла бы за дверью и ждала, когда кончится урок…

— Летом я буду с ним уходить в лес, далеко-далеко. Я буду ему рассказывать, как растут деревья, как живут лесные звери, как птицы вьют гнезда. Ведь он будет совсем маленький и сперва совсем ничего не будет знать, а я ему буду рассказывать. Знаешь, это очень большая радость, когда можешь передать ребенку частицу своего опыта. Частицу самого себя… Ты спишь?

— Нет, я слушаю.

— Жаль, что ничего этого не будет.

Рассветный сумрак медленно пробирался в комнату, придавая всем предметам странные, причудливые очертания. Контуры стен, стулья, стол постепенно проявлялись из темноты, как скрытое изображение на фотопластинке.

Они молчали, прислушиваясь к тишине покинутого города.

Скоро яркий шар солнца поднимется над горизонтом. Сперва он осветит верхушки деревьев и красные крыши домов, потом, рассеивая утренний туман, его лучи проникнут в пустынные улицы, потянет ветер, шелестя обрывками старых газет. Из щелей и подвалов поползут к солнцу и свету новые хозяева этого города. Наступит день.

Где-то очень далеко последний раз прозвучал сигнал полицейской сирены. Констебль Роткин закончил свой объезд Нью-Карфагена и с легким сердцем, довольный сознанием выполненного долга, радуясь тому, что и на этот раз для него все обошлось благополучно, вывел свою машину на пустое шоссе и дал полный газ.

Было пять часов сорок три минуты.

16

25 июля.

06 часов 26 минут.

Капитану военно-воздушных сил Соединенных Штатов не положено особенно много рассуждать. В этом нет необходимости. Это за него делают другие. Он обязан выполнять приказ своего командования независимо оттого, что он думает о его смысле и целесообразности. Лучше всего, если он по этому поводу вообще ничего не думает.

Командир ведущей машины, так же как и все члены экипажа, как и командиры остальных машин, в данный момент выполнял приказ и делал это со всей точностью, которая требуется в таких случаях. Если у кого-либо из них и возникало неприятное чувство от сознания того, что они летят бомбить не какой-то чуждый им вражеский “военный объект”, а свой, чистенький и благоустроенный американский городок, то они старались этого не замечать. Они гнали от себя такие мысли. Они старались не думать о том, что им предстоит превратить в дымящиеся руины частицу своей страны. Они смотрели на эту операцию, как на любое другое задание, подлежащее выполнению. Это была их работа.

Да и в самом деле, не все ли равно, куда сбрасывать бомбы — на покинутый жителями город или на изрытый воронками полигон в пустыне? При взгляде на карту район, обреченный на уничтожение, представлялся таким маленьким, таким ничтожным кусочком огромной страны, что сразу становилась ясной неощутимая малость такой потери. Все те материальные ценности, которые предстояло уничтожить — дома, холодильники, мебель, семейные портреты на стенах, посуда, расставленная на полках шкафов, и тысячи самых разнообразных предметов, созданных людьми для своего удобства, все то, что составляло призрачные, внешние атрибуты счастья для нескольких десятков тысяч людей, — псе это в общей сложности стоило намного дешевле тех самолетов, которые сейчас приближались к городу.

Современный бомбардировщик — это удивительно сложная, совершенная и очень дорогая машина. Он спроектирован и построен так точно, так тщательно и продуманно, снабжен таким количеством прецессионной аппаратуры, что представляет собой как бы самостоятельный организм. Почти живое существо. Он очень умен, такой самолет. Его приборы могут делать очень сложные вычисления, учитывать множество изменяющихся величин; он может лететь с огромной скоростью на очень большой высоте; он может видеть и слышать все, что делается вокруг на далеком расстоянии. Он может видеть в темноте и тумане. Его радиолокаторы непрерывно ощупывают землю своими лучами, поддерживают связь со станциями слежения и наведения. Сотни приборов непрерывно контролируют его полет, работу всех агрегатов. В любой момент он точно знает свое место в пространстве, и ему не страшны никакие капризы погоды. Экипаж корабля занимает места в удобных кабинах, где все продумано до мельчайших подробностей, где все сделано для того, чтобы человек мог точно, уверенно и беспрепятственно убивать других людей. Это очень хитрая, сильная и дорогая машина — современный бомбардировщик.

Самолетом управлял автопилот.

Командир сидел, откинувшись на спинку своего кресла, изредка поглядывал на приборы, жевал резинку и думал о том, как сегодня вечером он встретится со своей девушкой.

Все шло нормально.

Для командира корабля этот полет был частью его работы, довольно выгодной и не слишком обременительной, не лучше и не хуже любой другой, дающей обеспеченное существование. Ему не пришлось участвовать в войнах, и он никогда не испытывал страха перед зенитными снарядами или самонаводящимися ракетами — для него они были всего лишь абстрактными понятиями из курса подготовки военных летчиков, такими же отвлеченными, какими для многих на всю жизнь остаются заученные в школе законы физики или формула решения квадратных уравнений. Война и связанные с нею опасности всегда скрытно присутствовали где-то в глубине его сознания.

Команды других самолетов, все эти здоровые, веселые, жизнерадостные парни, относились к предстоящей операции примерно так же, как их командир. Они просто о ней не думали. Каждый был занят выполнением своих, строго регламентированных, обязанностей, требующих почти автоматических действий.

Все шло нормально.

Строгая, тщательно разработанная система субординации насильственно объединяла между собой команды самолетов и превращала все это воинское подразделение в единый, точно и слаженно работающий механизм. Самолеты летели в плотном строю, образуя в небе четкие геометрические фигуры. Они были как бы связаны друг с другом невидимыми нитями дисциплины. Они были очень хороши в небе, эти серебристые стрелы двадцатого века.

Командир ведущего корабля посмотрел на часы, переложил жвачку за другую щеку и нажал кнопку переговорного устройства.

— Спринг-Фоллс, я “Дэвид—пять”. Сообщите обстановку в районе цели. Прием.

Станция в Спринг-Фоллс ответила грудным басом:

— “Дэвид—пять”, я Спринг-Фоллс. Вы подходите к Парадайз-сити. Через полторы минуты смена курса. Новый курс — три ноль семь. В районе цели ясно. Ветер на высоте девяти тысяч футов — сто десять градусов, восемь узлов.

Командир корабля удобнее уселся в своем кресле, отключил автопилот и взялся за ручку управления.

Штурман сделал пометку на карте.

Все шло нормально.

Внизу, в брюхе самолета, в бомбовом отсеке висели в своих держателях бомбы. Длинные, черные, неподвижные, таящие в себе чудовищную разрушительную силу, они молчаливо ждали своего часа, того момента, когда по команде человека, повинуясь едва заметному нажатию кнопки, они сорвутся со своих мест и ринутся в гудящую пустоту, чтобы, достигнув земли, полыхнуть оглушительным взрывом.

По одной из бомб, второй снизу в правом ряду, полз муравей. Он спустился по ребру стабилизатора, пробежал по гладкой цилиндрической поверхности корпуса, миновал желтые буквы заводской маркировки и приблизился к закругленной головной части бомбы. Здесь уже копошилось несколько муравьев. Они суетливо бегали вокруг серой, похожей на паука машины. С тихим жужжанием, не громче исправной электрической бритвы, она вгрызалась в металл корпуса бомбы. Цепляясь за окрашенную поверхность восемью членистыми лапками, эта машина высверливала в металле круглое отверстие, приблизительно четверть дюйма в диаметре. Тонкие, как пыль, блестящие стружки разлетались во все стороны, оставляя на корпусе бомбы едва заметный серебристый налет.

По мере того как отверстие становилось глубже, паукообразная машина сгибала свои лапки, все больше и больше погружаясь в тело бомбы. Работа подвигалась медленно, и муравьи нервничали. В тот момент, когда наконец металл был просверлен насквозь, машина прекратила жужжание и повисла над чернотой отверстия. Муравьи один за другим быстро проникли внутрь корпуса. Они расползлись по стенкам головного обтекателя, перебрались на механизм взрывателя, быстро обследовали его и собрались в том месте, откуда удобнее всего можно было добраться до капсюля детонатора. После этого несколько муравьев вернулись к своей паукообразной машине, и она пришла в движение. Быстро и ловко перебирая лапками, “паук” подполз к тому месту, которое наметили муравьи на корпусе взрывателя, закрепился на нем и начал сверлить новый канал, открывающий доступ к детонатору.

Самолеты приближались к городу Парадайз-сити — столице штата Южная Миссикота.

Было раннее утро. Люди еще спали, но воробьи уже проснулись. В этот час, пока еще не началось оживленное движение машин, они могли кормиться на тихих улицах. Закончили свою ночную работу пекарни. Автофургоны грузились горячим хлебом. На железнодорожной станции только что приняли большой товарный состав. На аэродроме готовились к вылету первые рейсовые самолеты. Последние полицейские машины, закончив ночное дежурство, разъезжались по своим участкам. На путях товарной станции два железнодорожника, молодые, статные негры, о чем-то спорили. Они говорили оба разом, быстро, зло и невнятно, потом оба одновременно засмеялись, похлопали друг друга по спинам, достали сигареты и закурили. Вдали над горизонтом показались летевшие в строю самолеты. Их еще не было слышно, и только утреннее солнце блестело на серебряных крыльях.

Командир ведущего самолета подал команду приготовиться к перемене курса и, всем телом сливаясь с могучей машиной, предчувствуя каждым своим мускулом знакомое и приятное ощущение небольшой перегрузки, возникающей в момент поворота, вдавливающей тело в кресло, заставляющей сильнее напрягаться мускулы, безотчетно радуясь своей силе и могуществу, он уже готов был отклонить влево руль управления, когда все его мысли, чувства и желания разом оборвались. Он не успел ничего ни сделать, ни увидеть, ни услышать. Он не успел ничего почувствовать, потому что все началось и кончилось гораздо быстрее, чем нервные импульсы смогли дойти до коры головного мозга. Его такое удобное кресло, мгновенно смятое взрывом, сложилось надвое, стало клубком изогнутых дюралевых трубок. В ничтожные доли секунды все то, что представляло собой самолет с его экипажем, приборами, двигателями, было превращено в клочья мяса, куски исковерканного металла, брызги горящей жидкости.

Железнодорожники увидели этот взрыв с расстояния приблизительно одиннадцати миль. Издали это было совсем не страшно. Где-то вдалеке, едва различимая в утреннем небе, серебристая стрелка внезапно превратилась в клубок оранжевого пламени и затем распалась на несколько дымных струй.

Следующий самолет взорвался немного ближе.

Затем, через несколько секунд, почти одновременно взорвались еще два самолета. Они были уже ясно видны, но железнодорожники все еще не слышали взрывов, так как самолеты летели быстрее звука. Только когда уже совсем близко разорвалась пятая машина, они услышали грохот взрывов и поняли, что эти казавшиеся далекими и безобидными вспышки желтого пламени в голубом небе могут угрожать их жизни. В инстинктивном страхе перед непонятным, не отдавая себе отчета в своих поступках, они скатились по насыпи и бросились ничком в канаву.

Следующий самолет упал в районе железнодорожной станции.

Последний разорвался над жилым кварталом окраины Парадайз-сити.

17

2 августа.

18 часов 56 минут.

Телевизионная студия довольно четко делилась на две половины — темную и светлую. В темной части стояли телекамеры, осветительная аппаратура, двигались люди — там шла какая-то работа. Светлая половина была пуста. Здесь не было ничего, кроме стола и трех стульев.

Нерста и Ширера провели в светлую половину.

— Пожалуйста, доктор Нерст, садитесь. Вот сюда, пожалуйста, прошу вас, доктор Ширер, садитесь слева от меня… — Телекомментатор компании “Эй-Би-Эс” мистер Купер был очень любезен. Даже слишком любезен. Такая приторная любезность была неприятна и настораживала.

Нерст занял предложенное ему место за большим гладким столом полированного дерева, на котором стоял белый телефонный аппарат. Нерст разложил листки со своими записями и осмотрелся. Прямо перед ним выстроились телевизионные камеры. Операторы неслышно передвигали их с одного места на другое, то поднимали, то опускали, выбирая нужные точки съемки. Лаконичными жестами операторы давали указания своим помощникам и так же беззвучно переругивались друг с другом на своем условном языке жестов.

Высокая худая девушка, ассистент режиссера, осматривала сцену опытным хозяйским взглядом, давала шепотом какие-то указания, о чем-то справлялась у стоявшей рядом с нею Линды Брукс и часто поглядывала на секундомер. Яркий свет был направлен на стол, за которым сидели Нерст, Гарри Купер и Ширер. Отсюда все остальное помещение казалось особенно темным, и в этом полумраке шла какая-то слаженная, очень четко организованная и совершенно бесшумная деятельность. Справа, чуть впереди телекамер, стоял передвижной пульт с телеэкраном.

— Напоминаю, джентльмены, — говорил Купер, — на этом экране вы будете видеть то изображение, которое идет в эфир. На включенной в данный момент телекамере загорается красная лампочка. Если вы захотите, чтобы ваше изображение на экране смотрело прямо в глаза зрителю, смотрите в объектив этой камеры.

Девушка-ассистент сделала шаг вперед и вытянула руку с поднятым пальцем.

— Осталась одна минута до начала передачи…

Доктор Нерст почувствовал себя подопытным кроликом на операционном столе. Сейчас он еще мог распоряжаться собой. Через минуту он окажется полностью во власти этих людей и тех миллионов зрителей в Соединенных Штатах и за границей, которые будут смотреть передачу.

Девушка согнула палец.

— Полминуты…

Гарри Купер ободряюще улыбнулся. Нерст подумал о том, как странно, что этот сладенький, заискивающий, насквозь фальшивый человек может пользоваться такой любовью и доверием публики.

Девушка сжала руку в кулак и сразу же резко выбросила ее вперед, уставившись указательным пальцем на Гарри Купера.

И в тот же момент он заговорил. Заговорил ясно, сильно, убедительно, с полным чувством собственного достоинства, без малейших следов того заигрывания с публикой, которое всегда идет от неуверенности оратора и так неприязненно воспринимается слушателями. Он превратился в совершенно иного человека. Он начал работать:

— Леди и джентльмены! Вы все, конечно, читали и слышали о тех трагических событиях, которые в последнее время

происходили в штате Южная Миссикота. Чудовищная катастрофа на восточной дороге, бегство жителей из Нью-Карфагена, гибель наших самолетов, наконец, последние сообщения о том, что серые муравьи замечены в атомных лабораториях Калифорнийского университета и Массачусетского технологического института, в лабораториях, занятых исследованиями в области ядерной энергетики в Брукхевене, и в некоторых других атомных центрах. Все это не могло не вызвать среди населения нашей страны справедливой и обоснованной озабоченности. Раздаются возмущенные голоса людей, недоумевающих: как могло это случиться в нашей стране? Высказываются предположения о том, что муравьи в данном случае являются лишь предлогом, своего рода ширмой, за которой скрывается преступная деятельность враждебных организаций, стремящихся подорвать наш строй, нарушить наш американский образ жизни. Высказывается мнение, что нелепо приписывать муравьям такие исключительные способности, относить на их счет то, что на самом деле является результатом действий широко разветвленной подрывной организации…

Как только Гарри Купер начал говорить, Нерст почувствовал себя спокойнее и увереннее. Он взглянул на Ширера — тот, сдвинув очки на лоб, просматривал записи в своем блокноте.

Нерст посмотрел на экран монитора — там было крупное изображение одного Гарри Купера.

— …Для того чтобы разобраться во всех этих сложных вопросах, — продолжал Купер, — мы пригласили сегодня в нашу студию известного энтомолога доктора Нерста и профессора физики доктора Ширера. В последнее время они занимались изучением всего, что связано с появлением серых муравьев…

Нерст все еще смотрел на экран монитора. Очевидно, камера, ведущая передачу, стала отъезжать, так как поле зрения раздвинулось, и он увидел на экране себя и Ширера… Он оторвал взгляд от монитора и растерянно взглянул на батарею телевизионных аппаратов, отыскивая среди них тот, на котором горел красный огонек. Линда встретилась с ним взглядом и ободряюще кивнула. Ассистент, поняв его затруднение, жестом указала нужную камеру. Нерст взглянул в голубоватую линзу объектива и в знак приветствия едва заметно кивнул головой. Он впервые выступал по телевидению, и ему, привыкшему на лекциях непосредственно обращаться к живой аудитории студентов, было странно и непривычно искать контакта с этой бездушной стекляшкой, торчавшей в большом железном ящике.

— Доктор Нерст, — обратился к нему Гарри Купер, — не могли бы вы в общих чертах рассказать нам о ваших последних работах по изучению серых муравьев? Что они собой представляют?

— Прежде всего я должен заметить, что наши работы еще далеко не закончены, собственно говоря, они только начаты, и если я позволяю себе выступить сегодня с публичным сообщением, то это вызвано исключительно желанием рассеять те нелепые слухи, которые успели широко распространиться. Я хотел бы внести некоторую минимальную ясность в проблему, с которой мы столкнулись. Дело в том, что впервые за всю историю своего развития человек — биологический вид, известный науке под латинским названием гомо сапиенс, то есть человек разумный, впервые встретился с живыми существами, с обществом живых существ, так же, как и он, обладающих разумом. Это новый биологический вид насекомых, муравьев, которому мы дали название формика сапиенс, то есть, по аналогии с человеком, муравей разумный. Высшая нервная деятельность этого вида насекомых принципиально, качественно отличается от всего, что нам было известно в мире животных. И различие здесь именно в способности этих муравьев думать, а не только действовать, повинуясь врожденному инстинкту, как бы сложен он ни был. Думать — это значит аналитически оценивать обстановку, предвидеть возможные последствия и сознательно принимать то или иное решение. Наши далекие предки стали людьми благодаря тому, что в силу ряда обстоятельств, вследствие генетических изменений наследственности и естественного отбора у них колоссально усложнился аппарат управления поведением — их мозг. Это привело к принципиальному качественному скачку в ходе эволюции. Человек обрел способность сам формировать программу своего поведения. Он стал трудиться.

Нечто подобное произошло в последние годы и с тем видом муравьев, которым мы занимаемся. Надо сказать, что нервная система муравья, его мозг, если можно так выразиться, несравненно примитивнее мозга человека. Биологическое развитие вида формика сапиенс пошло по принципиально другому пути. Не по пути развития и усложнения мозга отдельного индивида, а по пути развития связей между индивидами и создания таким путем коллективного мозга всего вида в целом… Здесь я должен коснуться понятия коммуникабельности, то есть способности к общению между собой отдельных представителей вида. Хорошо известно, что ребенок, от рождения лишенный возможности общения с людьми, скажем, глухо-немо-слепой или искусственно изолированный от человеческого общества, будучи предоставлен самому себе, остается на крайне низком уровне умственного развития. Он не может выйти за пределы врожденных программ поведения. Вся наша культура, все то, что мы с гордостью называем величайшими достижениями человеческого разума, разума наших великих гениев, таких, как Франклин, Дарвин или Ньютон, — все это есть прежде всего результат коллективного разума, коллективного действия людей как биологического вида в целом. Вне общества, без общения с другими людьми их великие открытия не были бы сделаны.

У интересующего нас вида муравьев способность к общению друг с другом развита несравненно выше, чем у людей. И этим они восполняют примитивность организации каждого отдельного индивида. Как показали наши исследования, эти муравьи обладают почти неограниченной коммуникабельностью, возможностью передачи информации. Есть основания полагать, что они, весь коллектив, весь вид в целом, представляют собой как бы единый мозг. Все они связаны между собой общей системой передачи информации. Это позволяет им осознавать себя как единый организм, хотя бы и расчлененный на отдельные особи. Муравьи вида формика сапиенс все одновременно знают, что делает каждый из них. Если больно одному — больно всем. Если один из них нашел что-то заслуживающее внимания — об этом знают все. Такая универсальная связь позволяет им действовать с идеальной согласованностью. Развитие коммуникабельности восполнило несовершенство мозгового аппарата каждого насекомого в отдельности и сделало возможным развитие коллективного сознания, способности к разумной деятельности всего ансамбля как единого целого… Не слишком ли долго я задержал внимание наших зрителей, мистер Купер?

— Нет, нет, доктор Нерст, все, что вы рассказали, очень интересно и, в общем, я надеюсь, понятно… но… это весьма неожиданно. Трудно представить себе, что такое может существовать.

— Почему нет? В сущности, это доведенная до крайности модель нашего общества. То, к чему мы стремимся, развивая и совершенствуя наши средства связи, наши технические средства общения и воздействия на мысли. Например, сейчас мы с вами объединены в такую систему, но, в отличие от муравьев, эта система односторонняя. Нас видят, но мы не видим наших зрителей. У муравьев подобная система дополнена обратной связью от индивида к целому. И это очень важно. Это позволяет им обеспечить единство мыслей, полное подчинение индивида обществу. Может быть, не отдавая себе отчета, люди, как общественные животные, всегда стремились к этому, но нередко случалось обратное: что общество подчинялось воле отдельного индивида, который, используя ту или иную технику связи, старался осуществить контроль над мыслями. Тому есть немало исторических примеров. На этих же принципах основана наша массовая реклама или армейская дисциплина. Представьте себе, что стало бы с нами, если бы мы лишились всякой возможности общения друг с другом. Люди очень скоро превратились бы в орду дикарей, нет, не в орду — она тоже основана на связи. Мы стали бы массой разрозненных индивидов, где каждый учитывает только свои личные интересы, — массой, обреченной на быстрое вымирание…

Гарри Купер корректно и сдержанно слушал Нерста, давая своим видом понять, что он пока не опровергает его высказывания, но и не соглашается с ним полностью. Он просто давал ему возможность высказать свою точку зрения, резервируя за собой право ответить. Хорошо владея своей профессией, он все время умело поддерживал специфически телевизионный контакт с аудиторией. В нужный момент его изображение на миллионах телеэкранов как бы встречалось взглядом со зрителем, молчаливо призывая его на свою сторону.

— Я сейчас подумал, — сказал он, — как хорошо, что мы, люди, владеем таким замечательным средством общения, как телевидение. Ваши слова, доктор Нерст, заставили меня по-новому оценить это замечательное создание нашей техники. Скажите, пожалуйста, доктор, а вам удалось выяснить, каким именно способом ваши муравьи осуществляют между собой ту универсальную связь, о которой вы рассказали? Что же, у них есть какой-то язык? Или как вообще они объясняются друг с другом?

— Это чрезвычайно сложный вопрос, который сейчас еще полностью не разрешен. Поставленные нами опыты говорят за то, что у муравьев нет языка в нашем понимании. К ним неприменим сам этот термин — язык, слова… Дело в том, что у них нет органов слуха и речи. Видимо, они обладают способностью непосредственно воспринимать биотоки мозга, но об этом лучше расскажет мой коллега доктор Ширер.

Купер повернулся налево.

Ширер, казалось, был целиком поглощен изучением своих записей. Он сидел, уткнувшись в бумаги, не обращая никакого внимания на то, что происходило в студии. Такое пренебрежение к смотревшим на него зрителям невольно вызывало в них чувство некоторой антипатии. Сейчас, оторвавшись от своих записей, он растерянно взглянул вокруг, отыскивая перед собою невидимую аудиторию.

— К сожалению, та аппаратура, которой мы располагали на первом этапе работы, не позволила провести исследования с необходимой полнотой и точностью. Поэтому я вынужден ограничиться лишь замечаниями самого общего характера.

Сейчас можно сказать, что нервная система муравья является излучателем очень слабых электромагнитных колебаний и эти колебания могут непосредственно восприниматься другими особями и дешифрироваться, то есть переводиться снова в исходные представления. Короче говоря, муравьи передают друг другу не слова, как это мы делаем по радио, и не изображения, как в телевидении, а непосредственно те ощущения, те зрительные, вкусовые или осязательные образы, которые возникают в мозгу передатчика. Интересно отметить, что при благоприятных условиях передаваемые муравьями образы могут восприниматься людьми. Мы добились некоторых результатов, используя специально собранное устройство и фокусирующие электроды, закрепленные на черепе человека. С другой стороны, можно с уверенностью утверждать, что обратный процесс восприятия муравьями тех образов, представлений или даже мыслей, которые возникают в мозгу человека, осуществляется значительно легче. Иными словами — муравьи могут понимать то, что мы думаем.

— Если я вас правильно понял, доктор Ширер, вы хотите сказать, что муравьи знают все наши мысли?

— Да, именно это. Конечно, не все мысли всех людей без исключения, но все то, что их в данный момент интересует.

— Возможно ли это, доктор Нерст?

— Да, безусловно. Это проверено на многих опытах. Более того, при благоприятных условиях, зависящих, в основном, от индивидуальной психической конституции, возможна прямая передача мыслей, или, пожалуй, правильнее — желаний от муравьев к человеку и без посредства тех приборов, которыми мы пользовались. Это должно восприниматься нами как своего рода внушение или галлюцинация. Этому должны быть подвержены люди с неустойчивой психикой и слабой волей.

— Тогда… — впервые в тоне Гарри Купера прозвучала нотка смущения и неуверенности, — тогда можно допустить, что и сейчас эти муравьи слушают и понимают нашу беседу?

— Я в этом не сомневаюсь. Очень возможно, что они присутствуют сейчас в этой студии или в домах зрителей и следят за нашей дискуссией.

— Но… неужели нельзя как-то оградить себя от их вмешательства в нашу жизнь, в наши мысли?

— А как? Попробуйте обнаружить муравья в этой комнате. Он может скрываться где угодно, в щелях пола, в складках занавеси, в этом столе… под воротником вашего пиджака… где угодно…

Гарри Купер нервно поежился и поправил свой воротничок, словно бы почувствовав на себе насекомое.

Миллионы людей на территории Соединенных Штатов испытали в этот момент такое же ощущение и повторили сделанный им непроизвольный жест. Поправили воротнички сенатор Морли и старый полковник Григ, поежилась Мэрджори, отряхнулись миссис Бидл, и Дженни Фипс, и Ганнибал Фишер, и все миллионы людей, смотревших программу.

— Ну что же, — продолжал Купер, — вначале мы говорили, что они сумели создать своеобразную техническую культуру. Удалось ли вам исследовать какие-нибудь произведения муравьиной техники?

— Да, я имел возможность довольно подробно изучить некоторые механизмы, созданные муравьями. Они чрезвычайно интересны с технической точки зрения и дают возможность судить о путях развития муравьиной культуры. Прежде всего следует отметить огромное значение в их творчестве того, что мы теперь понимаем под словом “бионика”, то есть использование в технических конструкциях принципов и схем, существующих в природе. Вообще, по-видимому, муравьиная техника развивалась совсем иным путем, чем наша. Мы начали с каменного топора и постепенно, за десятки тысячелетий, дошли до атомной энергии, кибернетики, молектроники и тому подобного. Они с этого начали. Они зажгли свечку с другого конца. Они не изобретали колеса и не пользовались огнем. У них не было паровой машины и водяной мельницы. Им это было не нужно. В их масштабах такая энергетика оказалась бы крайне неэффективной. Они начали сразу с использования атомной энергии. Они не пользуются горячен обработкой металлов — это понятно, потому что перед ними никогда не стояла задача добывания металла из руды: они имели его в неограниченном количестве на наших автомобильных свалках. Это избавило их от огромного труда. С самого начала освоив атомную энергию, они тем самым полностью решили для себя проблему энергетики и могли сосредоточиться на развитии техники. Например, они сумели создать крайне миниатюрные лазеры, действие которых мы испытали на себе.

— Считаете ли вы, что их технический опыт, их изобретения, если можно так выразиться, могут представить какой-то интерес для нашей промышленности?

— Да, но с некоторыми оговорками. Так же, как и другие конструкции, созданные природой. Но я не думаю, чтобы мы могли буквально повторять их “изобретения”, как вы говорите. Здесь все дело в масштабах. То, что оказывается целесообразным и эффективным для муравьев, может быть совершенно неприменимым в увеличенном виде. Здесь нельзя подходить механистически.

— Вы говорили, доктор Ширер, о том, что они, эти муравьи, научились пользоваться атомной энергией в производственных целях. Можно ли предположить, что их техника дошла до создания… атомного оружия?

— В принципе в этом нет ничего невозможного. Весьма вероятно, что именно этим и вызвано их появление в наших атомных лабораториях, о чем вы говорили в начале вашего выступления. Конечно, они не могли и никогда не смогут создать атомную бомбу, подобную тем, которые были сброшены на Японию. Здесь опять-таки дело в масштабах. Те бомбы основаны на явлении так называемой критической массы и могут быть реализованы лишь в определенных, достаточно больших размерах. Но отнюдь не исключена возможность иных технических решений, скажем, применения далеких трансурановых элементов, для которых критическая масса может оказаться вполне доступных для них размеров, и тогда станет возможным создание маленькой “муравьиной” атомной бомбы. Но не нужно думать, что оттого, что она будет маленькой, она будет менее опасной. Много таких мини-бомб смогут принести вред не меньший, чем одна большая.

— Благодарю вас, доктор Ширер. Теперь я хотел бы задать несколько вопросов вашему коллеге. Скажите, пожалуйста, доктор Нерст, как вы оцениваете возможность установления какой-то связи, какого-то взаимопонимания между людьми и муравьями?

Нерст смотрел на свое изображение па экране монитора и думал о том, сколько людей, чужих и близких, следят сейчас за выражением его лица, за каждым его жестом. Вероятно, и Мэрджори сидит у телевизора где-то в Майами, за тысячи миль отсюда, и пытается понять его слова только потому, что сейчас это делают все.

— Прежде всего, — сказал Нерст, — я хотел бы возразить доктору Ширеру по поводу его предположений, что появление разумных муравьев в наших атомных лабораториях вызвано их намерением создать атомную бомбу. Такое предположение совершенно необоснованно. Как известно, все эти лаборатории заняты чисто научной деятельностью, не связанной с ядерным оружием.

Теперь что касается вашего вопроса, мистер Купер, — относительно установления взаимопонимания. Я думаю, что в будущем это окажется возможным. Здесь нужно учитывать целый ряд специфических особенностей, обусловленных биологией вида формика сапиенс. Как я уже говорил, они общаются путем прямой передачи мыслей, чувственных образов. Поэтому у них принципиально невозможен обман, ложь, умолчание, сознательная дезинформация. Все эти понятия, играющие такую большую роль в общении между людьми, совершенно отсутствуют в обществе муравьев. Поэтому у них нет и не может быть искусства, литературы, музыки или живописи. Это им чуждо. Их мышление предельно рационалистично. У них принципиально иная житейская логика, иные интересы, иное отношение к жизни. Они не знают многого из того, что для людей является крайне важным и часто определяет наше поведение. Муравьи не знают любви. Во всяком случае, любви в нашем понимании. Подавляющее большинство муравьев — так называемые “рабочие” или “солдаты” — бесполы. В каждом муравейнике имеется только одна женская особь — матка и небольшое число мужских особей — трутней, которые часто погибают или изгоняются из муравейника после выполнения функции оплодотворения. У муравьев нет семьи. Нет экономики, потому что у них нет денег — они им никогда не были нужны. У них принципиально не может быть правонарушения, и потому у них нет закона и аппарата принуждения, следящего за его выполнением. Абсолютная коммуникабельность, абсолютная связь единого мозга делает это просто излишним. Они весьма ограниченны в своих желаниях и потребностях: они хотят только есть, работать и удовлетворять свое любопытство, свое стремление к созиданию и познанию природы — это заложено в их наследственной программе поведения. Им не нужны развлечения, им чужды страсть, споры, противоречия, эксплуатация друг друга, стремление к обогащению — все то, что наполняет жизнь многих из нас. Что же касается маток и трутней, то они еще примитивнее в своих желаниях. Они не работают и не любопытны. Они практически лишены интеллекта и являются лишь носителями наследственности.

— Удивительно унылое общество! — заметил Купер.

— С нашей точки зрения — да. Но в некотором смысле, как биологический вид, они лучше приспособлены к борьбе за существование, чем мы — люди.

— В чем вы это видите? — возразил Купер. — В их технике?

— Отнюдь нет. Разум и вытекающую отсюда способность к созидательной деятельности я принимаю как данное, как отправной пункт наших рассуждений. Их преимущество как биологического вида состоит прежде всего в том, что у них интересы отдельной особи всегда стоят на втором плане по сравнению с интересами общества, всего вида в целом. Тогда как у нас, в Америке, мы привыкли думать только о себе. Мы страна эгоистов, и в этом наша слабость. С биологической точки зрения.

Как видите, различия между нашим обществом и муравьями весьма глубоки. Слишком глубоки для того, чтобы могло быть достигнуто полное взаимопонимание. Мы слишком разные. Причем нам, людям, легче понять их, потому что, при всех наших недостатках, мы все же организованы неизмеримо сложнее и совершеннее их. И даже главное преимущество муравьев вида формика сапиенс — их единый мозг и вытекающая отсюда идеальная согласованность действий — легко может быть достигнуто нами при современных средствах коммуникации, но для этого необходимо сознательное подчинение всех наших усилий общей цели.

— Таким образом, если я вас правильно понял, вы не считаете реальным, если можно так выразиться, мирное сосуществование с муравьями?

— Нет, почему же. Я убежден, что те трагические события, которые имели место, произошли скорее по нашей вине. Муравьи нигде не нападали на людей первыми, они только оборонялись. Они просто хотят жить, и я не вижу причин, почему мы должны уничтожать разумные существа только потому, что они думают и живут иначе, чем мы. В конце концов, их потребности крайне ограниченны и совершенно ничтожны по сравнению с нашими. Уничтожение муравьев должно стоить много дороже того, что они могут съесть за тысячу лет.

— Если они не будут размножаться.

— Вы правы. Если они не будут размножаться. Их способность в этом отношении такова, что они могут за год удвоить и даже удесятерить свою численность. Это и произошло, очевидно, в последние годы. Но дело в тем, что если они обладают разумом, то они неизбежно должны ограничить свою плодовитость в таких пределах, которая позволит поддерживать биологическое равновесие между видами формика сапиенс и гомо сапиенс.

— А если нет?

— Тогда их нельзя считать разумными, и все этические проблемы отпадают.

— Значит, вы, доктор Нерст, все же за сотрудничество, за то, чтобы предоставить вашим муравьям возможность свободного развития?

— Да.

— А что вы думаете, доктор Ширер?

— В этом вопросе я не могу согласиться с моим другом доктором Нерстом. Я полагаю, что муравьи должны быть уничтожены.

Ширер сказал это подчеркнуто резко. Нерст удивленно поднял брови. Он не ожидал, что Ширер так легко пренебрежет его просьбой и своим обещанием не настаивать на уничтожении муравьев.

— В наше время на нас, на ученых, — продолжал Ширер, — лежит гораздо большая ответственность за наши поступки и высказывания, чем это было раньше, в прошлом столетии. Тогда научное открытие, каким бы значительным оно ни было, оказывало сравнительно малое влияние на судьбы человечества. Роберт Майер открыл закон сохранения энергии — один из кардинальных законов природы, и что же? Кто знает его имя? Какое влияние это оказало на судьбы миллионов людей? Да почти никакого. Когда же Эйнштейн обобщил этот закон и дал формулу эквивалентности массы и энергии, это привело к созданию атомной бомбы, а это уже близко касается каждого из нас. Целое поколение нашей молодежи воспитано в страхе перед угрозой атомной войны. Ученые оказались в положении рыбака, выпустившего джинна из бутылки и не знающего теперь, как с ним справиться. Нельзя допустить, чтобы такое повторилось. Я понимаю доктора Нерста, его интерес биолога к новой научной проблеме, но я уверен: не следует выпускать нового джинна из бутылки. Мы не можем сейчас предвидеть всех последствий, всего, что может вызвать появление на нашей маленькой планете новой разумной силы. Мы люди и должны прежде всего заботиться о себе. Мы должны действовать в интересах сохранения и развития своего вида, а не разумной жизни вообще. До таких высот альтруизма я не способен подняться. Я эгоист и буду отстаивать необходимость их уничтожения.

Доктор Нерст разволновался, и это было заметно зрителям.

— Но вы не можете отрицать, — возразил он, — что, если нам удастся установить деловой контакт с муравьями, это может принести большую пользу хотя бы в деле создания миниатюрных приборов, таких, какие мы никогда не сможем изготовить сами? Пример тому — события в Калифорнийском университете. Кроме того, если подходить к этому вопросу с позиций биологии, то следует признать, что подобно тому, как внутривидовая взаимопомощь способствует развитию вида, так же точно и взаимопомощь между различными цивилизациями способствует развитию Разума в самом широком смысле этого слова…

— А знаете, сенатор, мне нравится этот парень, — сказал старый полковник Григ.

— Который? В черном?

— Нет, другой, высокий, в сером. Биолог. В нем есть какая-то детская непосредственность. Наивность. Он так любит своих муравьев, что это вызывает симпатию. Хочется ему верить.

— Я купил другого. Ширера. Он теперь работает на нас.

— Толковый?

— Да, свое дело знает. Разобрался в конструкции их лазеров. Мы начинаем работы в этом направлении. Понимаете, полковник, эта история с самолетами наделала слишком много шума. Нельзя, чтобы такое повторилось.

Григ согласно кивнул и отпил из своего стакана.

— Но на биржу это оказало очень хорошее влияние. “Юнион кемикл” поднялись на три с половиной. Мы переводим еще два завода целиком на производство “формикофоба”. Сегодняшняя передача тоже сделает свое дело.

— Конечно. Пока все идет хорошо.

— Еще как хорошо! Вы представляете, что будет твориться завтра по всей Америке? Мы и сейчас едва успеваем удовлетворять спрос. Понимаете ли, такой серьезный научный разговор лучше любой рекламы. Он должен очень сильно подействовать на воображение зрителей…

На экране телевизора доктор Нерст продолжал говорить, приводил новые доводы в защиту муравьев, но сенатор и полковник его уже не слушали.

— Так вы думаете, Мор л и, их нужно уничтожить?

— Я думаю, да, полковник. Дело зашло слишком далеко. Они в самом деле могут представлять некоторую опасность. Мы вынуждены считаться с общественным мнением. Скоро выборы.

— Какими же средствами вы предполагаете это осуществить?

— Наша комиссия еще не пришла к окончательным выводам. Конечно, вы понимаете: вся эта история с бомбардировкой носила скорее демонстративный характер, мы с вами об этом говорили. С самого начала было ясно, что нельзя уничтожить таким способом всех насекомых на довольно большой площади, — бомбежка могла подействовать не столько на муравьев, сколько на воображение потенциальных покупателей. Но я не ожидал, что им удастся подорвать наши самолеты в воздухе…

— Об этом не стоит говорить, сенатор, это дело прошлое. Что вы собираетесь делать теперь?

— Мы склоняемся к тому, что наиболее эффективным в этих условиях был бы ядерный взрыв.

— Но его нужно производить в атмосфере?

— Да, но этот вопрос, я думаю, нам удалось бы уладить. У меня есть одна идея. Мы действительно имеем здесь дело с исключительными обстоятельствами, на которые можно сослаться. С другой стороны, Пентагону может понадобиться повод для того, чтобы испытать наши новые боеголовки. В этом заинтересован Комитет начальников штабов. Это удобный предлог.

Григ довольно долго молчал, рассеянно глядя на экран телевизора.

— Вас беспокоит формальная сторона этого дела? — спросил сенатор.

— Нет. Я думаю о том, как это отразится на деловой конъюнктуре. В известном смысле, уничтожение муравьев нам не выгодно. Но нельзя забывать, что наши настоящие враги вовсе не муравьи, а люди, живущие за океаном, и с этой точки зрения испытание новых боеголовок может оказаться для нас важнее. Он правильно говорит, этот муравьиный доктор: иногда нужно идти на жертвы ради общего дела. Теряя некоторую часть прибылей, мы укрепляем нашу систему в целом…

Серые муравьи, контролирующие беседу сенатора Морли и полковника Грига, скрывались на обратной стороне крышки низенького столика, на котором стояли стаканы, бутылки и хрустальная посудина с кубиками тающего льда.

— А что думает по этому поводу ваш маленький профессор? — спросил Григ.

— Ширер? Он считает такое решение вопроса наиболее рациональным. У него есть вполне конкретные предложения. Видите ли, здесь необходимо соблюсти строгую секретность. Я имею в виду секретность по отношению к муравьям. Нельзя допустить, чтобы повторилось то же, что с этими злосчастными бомбардировщиками. Необходимо полностью исключить малейшую возможность контакта муравьев с оружием. Он предлагает произвести запуск баллистической ракеты с подводной лодки, которая уже давно находится в плавании и где заведомо нет муравьев. А конкретную лодку выбрать по жребию в самый последний момент.

— Ну что же, в этом есть здравый смысл… Еще виски?

— Нет, спасибо… Впрочем, налейте. Довольно. А что касается конъюнктуры, я не думаю, что это существенно повлияет на спрос. Страх перед насекомыми еще долго будет владеть обществом, а потом это войдет в привычку… Знаете, полковник, мне только что пришла в голову интересная мысль: что, если нам оставить нескольких муравьев, настоящих или… мифических? Для поддержания рынка будет достаточно двух-трех сообщений в год о несчастных случаях. Это всегда можно организовать. Впрочем, газеты и сами позаботятся об этом, без нашей помощи. Теперь все будут сваливать на муравьев.

— Я об этом уже давно подумал, — сказал Григ. — По этому вопросу я прошу вас связаться с моим новым сотрудником мистером Фишером. Он теперь заведует отделом рекламы “Юнион кемикл”. Он хорошо разбирается во всем, что касается муравьев.

…На экране говорил Гарри Купер:

— …так вы предполагаете, доктор Нерст, что окажется возможным как-то приручить муравьев, превратить их в своего рода рабочих на специальных предприятиях? Это интересная мысль…

— Я не предрешаю сейчас конкретных форм возможного сотрудничества, об этом еще рано говорить…

— Я с вами согласен, — вмешался Ширер, — конечно, при известных условиях муравьи могли бы оказаться полезными в некоторых областях приборостроения, в военной промышленности, но неизвестно, захотят ли они с нами сотрудничать? С другой стороны, учитывая их плодовитость и бесспорные технические возможности, они очень легко могут выйти из повиновения…

— Не кажется ли вам, доктор Ширер, что вы мыслите колониалистскими категориями прошлого века?

— Но ведь они не люди!

— Но они разумны!

— И все же, взвешивая все “за” и “против”, я прихожу к выводу — их нужно уничтожить, и чем скорее, тем лучше.

— Не думайте, что это так просто. Мы с вами уже разбирали этот вопрос. Мы до сих пор не смогли уничтожить малярийных комаров на нашей планете.

— Ну, я думаю, у нас найдутся средства для этого. Просто нужно правильно взяться за дело, пока не поздно, пока джинн только еще высунул голову из бутылки…

Ширер замолчал. Телевизионная девушка подняла руку и показала пять пальцев. Гарри Купер обратился к Нерсту:

— Доктор Нерст, наша передача подходит к концу, у нас осталось несколько минут. Я хотел бы задать вам последний вопрос: чем вы объясняете такое внезапное развитие этих серых муравьев, почему мы ничего не знали о них раньше? Почему они достигли такого высокого уровня развития именно сейчас, а не сто и не тысячу лет назад? Быть может, они были случайно или намеренно занесены в нашу страну с другой планеты или… с другого континента?

— Я не могу вам ответить с полной достоверностью — для этого нужно проследить всю историю их развития, но я могу высказать предположение, как я надеюсь, весьма близкое к истине. Нелепо думать, что эти муравьи занесены к нам откуда-либо извне, тем более с другой планеты. Оставим эту версию романистам. Исследование их анатомического строения показывает, что они весьма близки к широко распространенным и всем хорошо известным обычным лесным муравьям. Они отличаются от них примерно так же, как мы отличаемся от шимпанзе. Причина их быстрого эволюционного развития кроется в резком и внезапном изменении генетического кода, в изменении наследственных признаков. Это могло произойти в результате радиоактивного облучения. Наукой изучено огромное число подобных примеров. Чаще всего изменение наследственности бывает неблагоприятным: такие особи быстро погибают. Но случайно возникают и такие изменения, которые способствуют развитию нового подвида. Таких примеров много. Как известно, центр размножения муравьев находится вблизи очага повышенной радиации. Судя по тому, что раньше в этой местности не наблюдались подобные явления, можно предполагать, что этот очаг радиации случайно возник вследствие проводившихся в нашей стране атомных испытаний. Таким образом, если кто-нибудь и виноват в появлении серых муравьев, то это только мы сами.

18

Через несколько дней.

Оливер Бонди потратил довольно много времени на то, чтобы выбраться из Нью-Йорка, и теперь, выехав на магистральное шоссе, испытывал то удовлетворение, которое неизменно испытывают все водители после городской сутолоки, видя перед собой широкую, ровную, серую ленту дороги, плавно взлетающую на холмы, спускающуюся в низины и так точно спланированную на поворотах, что машина проходит их, почти не снижая скорости, а потом снова легко ложится на прямой участок, и дорога с мягким шелестом стремительно расстилается под колесами.

Оливер Бонди включил приемник. Передавали что-то о муравьях. Диктор излагал основные сведения по морфологии насекомых вообще и муравьев в частности. Бонди переключил программу. На этот раз передавали джазовую музыку, и кто-то кричал, что он не хочет ничего слышать о муравьях, они страшны только тем, кто не пользуется “формикофобом”. Бонди выключил приемник совсем.

Проехав миль пятьдесят, он начал присматриваться к местности вдоль шоссе. У Хоторна он свернул влево и пересек водохранилище. За Иорктауном, где все чаще стали попадаться лесные участки, он снизил скорость и свернул вправо. Он сделал еще несколько поворотов и наконец остановил машину на тихой лесной дороге.

Он заглушил двигатель, достал из-под сиденья пустую стеклянную банку от яблочного компота, нейлоновый чулок и детский игрушечный совок и направился в лес.

Он довольно долго бродил между сосен, прежде чем ему попался первый муравейник. Бонди осторожно обошел его кругом, приглядываясь к муравьям, потом присел на корточки и стал наблюдать за тем, как они суетливо копошатся на его округлой поверхности, сложенной из сосновых игл.

Муравьи были заняты своим несложным делом и не обращали на него никакого внимания. От муравейника в разные стороны тянулись узенькие тропинки — дороги, проложенные муравьями в джунглях зеленых трав.

На одной тропинке вяло шевелился червяк. Муравьи облепили его со всех сторон. Он был слишком тяжел для того, чтобы они могли затащить его в муравейник, и они ели его здесь, на дороге.

Бонди довольно долго и с интересом наблюдал за тем, как муравьи разделываются с червяком. Он смотрел и думал: “Всюду одно и то же… Муравьи едят червяка, а черви едят нас, людей, после того как мы умираем. И мы едим друг друга, когда это удается делать безнаказанно. Всюду одно и тоже…”

Непривычная тишина и знойный запах соснового леса настроили мысли Бонди на философический лад: “Конечно, — думал он, — какому-нибудь доктору Нерсту я могу казаться таким же ничтожным червяком, он может даже меня не заметить, войдя в комнату, и все же я сильнее его. Придет мое время, и я съем его, Нерста, вместе со всеми его муравьями…”

Червяк извивался, не имея силы сопротивляться муравьям.

Бонди сорвал сухой стебелек травы и подцепил им одного муравья. Он подождал, пока муравей дополз до конца травинки, и только что хотел его раздавить, но муравей свернулся в крошечный комочек, сорвался со стебелька и исчез в траве.

Бонди достал сигареты и закурил. Он пустил струю дыма на муравейник. Насекомым это не понравилось — они быстрее забегали, но потом, когда дым рассеялся, успокоились.

Тогда Оливер Бонди воткнул сигарету в купол муравейника. Сигарета задымила и погасла. Муравьев это очень обеспокоило. Весь купол пришел в движение. Муравьи суетились и, казалось, без всякого смысла перекладывали с места на место сухие веточки и хвойные иглы, но уже через несколько минут стало заметно, что поврежденное место снова приобретает первоначальную форму. Тогда Бонди, изловчившись, зачерпнул совком горсть хвойных игл вместе с муравьями и ссыпал их в банку. Муравьи сразу начали расползаться. Он накрыл банку чулком и зачерпнул еще горсть, стараясь захватить побольше муравьев и меньше игл. Он повторил эту операцию несколько раз, пока банка не наполнилась. После этого он аккуратно завязал ее сверху чулком и направился к машине.

Ставя банку рядом с собой на сиденье, он посмотрел, как себя чувствуют муравьи. Повинуясь инстинкту, они пытались навести порядок в своем новом жилище. Бонди встряхнул банку и понюхал ее. Она пахла прелым листом и дешевыми духами. “Это от чулка”, — подумал Бонди.

19

11 августа.

10 часов 10 минут.

Каждая страна, каждый город обладают своим, неповторимым, только им одним присущим запахом. Этот характерный запах страны охватывает вас в тот первый момент, когда вы спускаетесь по трапу самолета на всюду одинаковые бетонные плиты аэродрома, и потом уже не покидает вас во все время пребывания в этой стране.

Гавайи пахнут цветами, Бангкок — парной баней, Нью-Йорк — бензиновым перегаром, Исландия — морем, а Россия — полевыми травами. Англия пахнет каменноугольным дымом. За последние полтораста лет в этой стране сожгли такое количество угля, что его дымным, терпким запахом пропиталось все — одежда, мебель, шторы на окнах, дома, земля, деревья, — все. К нему не скоро привыкнешь, к этому запаху. Первое время он постоянно напоминает о том, что это другая страна, с другими обычаями, с другим ритмом жизни.

Выйдя из самолета, Нерст испытал приятное чувство успокоенности и благополучия, возврата к нормальному образу жизни. Все то, что его волновало в последние месяцы, вся трудная, напряженная работа, которую ему пришлось проделать, осталось далеко позади, за тысячи миль, за несколько часов ночного полета над Атлантикой.

Проезжая в старомодном такси по узким улицам Лондона и потом, по дороге в Оксфорд, он думал о своем предстоящем докладе, о встрече с коллегами, собравшимися сюда со всех концов земли, о тех спорах и дискуссиях, которые неизбежно должны возникнуть в связи с его сообщением. Он радовался возможности вернуться в атмосферу чистой науки, где люди откровенно высказывают свои мысли, правильные или ошибочные, но по большей части искренние, свободные от конъюнктурных соображений, личной выгоды или сложных закулисных интриг. Здесь, в Англии, тревожные события последних дней как бы отодвигались в прошлое, позволяли взглянуть на себя со стороны, спокойно и объективно. Здесь никто не боялся муравьев. Никто о них просто не думал.

Нерст уже бывал раньше в Оксфорде, но сейчас он с новым интересом смотрел на улицы этого старинного города, такого старого, что здесь называют здание, построенное в тринадцатом веке, всего лишь “Новым колледжем”.

Машина проехала по шумной и оживленной Хай-стрит, мимо знаменитой библиотеки Радклифа, потом по тихим тенистым уличкам, таким уютно-старомодным, что, казалось, автомобили избегают на них показываться, стесняясь своей новизны.

Наконец машина остановилась у ворот колледжа, где размешался Международный конгресс биологов.

Это было действительно новое здание, построенное только двести лет назад. Нерст отнес чемодан в отведенную ему комнату в студенческом общежитии и спустился во внутренний дворик.

Было воскресенье, и в университетской церкви играл орган.

Удивительная музыка Баха, гениальная своей простотой и глубочайшей эмоциональностью, наполняла все пространство двора. Густой, почти физически ощутимой массой она переливалась над зеленым квадратом газона, мягко касалась красных кирпичных степ, обтекала ажурные выступы башен. Упругие кольца музыки свивались в гигантские космические клубы и уносились вверх, в ясное, безоблачное небо, где невидимый самолет чертил прямую, белую, нематериальную линию.

Нерст долго стоял неподвижно, вглядываясь в черную темноту раскрытых готических окон, откуда вытекала музыка.

Потом орган замолк, и пространство стало пустым.

Нерст услышал шорох листьев у своих ног. Смешно припадая на широко расставленные лапки, распушив хвост, к нему прыгала рыжая белка: Она остановилась и посмотрела, ожидая подарка. “Что ты, милая, — сказал Нерст, — у меня сейчас ничего нет. Как-нибудь в другой раз…” Белка поняла и запрыгала дальше.

Нерст прошел на лужайку, отыскивая взглядом знакомых среди собравшихся здесь людей. На зеленом газоне сквера стояли, сидели, прохаживались делегаты конгресса. Это было место встреч, бесед и неофициальных контактов. Пробежал, размахивая бумагами, маленький энергичный профессор из Вены, прославившийся своими околобиологическими работами. Нерст не любил людей такого сорта, слишком деятельных для того, чтобы стать настоящими учеными. Они всегда на виду и всегда занимают почетные места в президиумах, но после их смерти не остается ничего.

Нерсту хотелось встретить одного своего знакомого из Утрехта, но он его не находил. Он увидел американского коллегу из Колумбийского университета, скучного, прямого, сухого и занозистого, как неструганая доска. Он встретил компанию слишком оживленных и не в меру болтливых итальянцев, скромного и застенчивого энтомолога из Праги и двух самодовольных немцев из Геттингена. Нерст раскланивался со знакомыми, обменивался пустыми, незначащими словами и спешил перейти к другой группе, избегая серьезного разговора. Он боялся неизбежных вопросов о последних событиях в Америке — вопросов, которые, могли нарушить то состояние душевного равновесия, в котором он находился. Инстинктивно ему не хотелось вступать в такие разговоры сегодня, накануне его доклада, и тем растрачивать накопленные мысли и впечатления. Так певцы избегают петь перед маленькой аудиторией и писатели стараются не говорить о незаконченных произведениях, сберегая свой эмоциональный заряд для основной работы. Нерст вспомнил, что он не видел сегодня утренних газет и не знает, чем кончилось вчера обсуждение в Международной организации вопроса о применении против муравьев атомного оружия. Он направился к выходу на улицу, чтобы купить газеты.

— Доктор Нерст, — окликнул его кто-то по-английски, — как поживаете?

Нерст обернулся.

К нему подходил знакомый профессор из Берлинского университета. Вместе с ним был человек неопределенного возраста в темном костюме. Он как-то странно держал голову немного набок и пристально смотрел на Нерста. У него были очень светлые, чисто-голубые глаза.

Немец представил его:

— Профессор Московского университета, доктор… — Он назвал такую длинную и труднопроизносимую фамилию, что Нерст даже не сделал попытки ее запомнить. — Профессор интересуется вашей работой о муравьях…

— Очень приятно, — сказал Нерст и протянул руку. Русский пожал неожиданно сильно. Нерст не привык к таким энергичным рукопожатиям.

— Я читал запись выступления вашего по телевидению, — сказал русский. Он говорил медленно, на довольно сносном английском языке, но слишком книжном, для того чтобы его можно было легко понимать. — Меня заинтересовали некоторые мысли, вами высказанные в этой беседе. Я хочу задать несколько вопросов относительно этого.

В тоне, каким он говорил, в его манере держаться сквозила такая убежденность в своем праве задавать вопросы и получать на них ответы, что Нерст даже не пытался уклониться от разговора. Немец откланялся, и они остались вдвоем.

— Я плохо говорю по-английски, — продолжал русский. — Знаете ли вы немецкий или французский языки? Мне было бы легче говорить по-немецки.

— Я провел два семестра в Геттингене, — ответил Нерст по-немецки.

Русский оживился. Он сразу почувствовал себя свободнее, перейдя на язык, которым хорошо владел. Он говорил быстро, легко, не подыскивая слов, употребляя чисто берлинские словечки и обороты.

— Меня совершенно не занимают детали ваших опытов и методика наблюдений. Я полагаю, что все было сделано на достаточно высоком уровне и эксперимент ставился строго. Я принимаю ваши результаты, но хотел бы сделать некоторые замечания относительно выводов и обобщений. Вы высказали интересную мысль о роли коммуникаций для развития культуры. Вы утверждаете, что муравьи обладают своего рода абсолютной системой связи, объединяющей их в единый, монолитный нервный аппарат, единый мозг. И вы видите в этом причину их быстрой эволюции. Но вы себе противоречите, потому что ранее вы утверждали, что своим развитием человеческая культура обязана не столько гениальности отдельных личностей, сколько возможности обмена информацией внутри коллектива.

— Я не вижу тут противоречия. По-моему, это одно и то же. Просто у муравьев эта способность к обмену информацией доведена до предела.

— Но это же абсурд! — Русский начал горячиться, и Нерста покоробила его резкость. — Это абсурд, — повторил он. — Согласитесь сами: единый мозг, хотя бы и расчлененный на множество индивидов, — это все же один мозг, я подчеркиваю — один. Если связь абсолютна, как вы говорите, то нет обмена информацией. Все думают одинаково. И, следовательно, это неизбежно должно привести не к развитию, а к полной деградации коллективного интеллекта, так как в этом случае отпадает, полностью отпадает сама возможность диалектического развития. Вы следите за моей мыслью?

— Да, да, только говорите, пожалуйста, немного медленнее.

— Я согласен с вашим тезисом, что для развития культуры, для развития индивидуального интеллекта необходим обмен информацией внутри коллектива. Это есть процесс преодоления противоречий. Но если эта способность к обмену становится абсолютной, то есть если коллектив превращается по существу в один мозг, действующий с идеальной согласованностью, то с кем же он будет корреспондировать? С кем же он будет обмениваться информацией? Он уподобится одному изолированному индивиду и неизбежно прекратит свое развитие.

— Но остается обмен информацией с внешней средой, посредством органов чувств…

Русский удивленно и, как показалось Нерсту, насмешливо посмотрел на него.

— Внешняя среда… Неужели вы допускаете, что Эйнштейн, попав на необитаемый остров, стал бы заниматься теорией относительности? При всей своей гениальности он очень быстро превратился бы в животное и начал бы жрать сырое мясо… Скажите, пожалуйста, может быть, я вас задерживаю? Что вы собирались делать сейчас?

— У меня не было никаких определенных планов, кроме покупки газет… Когда здесь ленч? Я завтракал в самолете довольно рано.

— До ленча у нас еще почти полтора часа. Давайте пройдемся немного и по дороге поговорим. Я первый раз в Англии. Прекрасная страна! Но вы чувствуете этот запах угля?

— Да, здесь всегда так. Потом к этому привыкаешь и перестаешь замечать.

Нерста заинтересовал этот человек, так непохожий на всех, с кем ему доводилось встречаться. Ему была близка и понятна его страстная убежденность и готовность отстаивать свою точку зрения. Если бы разговор зашел о второстепенных деталях его сообщения, о частностях, вокруг которых обычно возникают дискуссии на официальных собраниях, он, вероятно, нашел бы способ уклониться от беседы. Но этот русский ухватился за самую суть, за самую глубинную часть его доклада, за ту проблему, которая далеко выходила за рамки данного конкретного случая и касалась самых общих вопросов развития любой цивилизации, вне зависимости от того, муравьи это, или люди, или представители иной планеты. Его интересовало не столько фактически сложившееся в данный момент положение, сколько динамика его развития.

— Вы говорите, обмен информацией с внешней средой, — продолжал русский, когда они вышли на улицу. — Но такой обмен может оставаться в рамках чисто рефлекторной деятельности. А здесь речь идет о развитии интеллекта, о развитии цивилизации. Я совершенно согласен с вами, когда вы утверждаете, что, лишенные всякой возможности общения, мы очень быстро превратились бы в разрозненное скопище глухонемых идиотов, живущих примитивной жизнью. Но и другая крайность — абсолютная информационная связь каждого индивида со всеми, абсолютное подчинение единому разуму, когда невозможны никакие споры, никакая критика и все раз навсегда определено и понято идеальным мозгом, который все равно знает лишь то, что он знает, и не больше; такое положение также неизбежно должно привести к деградации и вырождению, но уже не индивида, а всего коллектива в целом.

— Тогда какие же выводы следует сделать относительно перспектив развития вида формика сапиенс?

— Следовательно, или вы допустили ошибку и сильно переоценили их способность коммуникации, возможно, у муравьев имеется какая-то иная, гораздо более сложная система связи, но не столь совершенная, как вы предположили, обладающая неполнотой, оставляющая место для ошибок и непонимания, и тогда внутри этого общества должны существовать противоречия, конкуренция, внутривидовая борьба, которые в какой-то мере ослабляют возможность согласованных действий, но зато способствуют дальнейшему развитию их разума, общества в целом. Или другой вариант, вы полностью правы, и тогда эта внезапная эволюционная вспышка, приведшая к такому быстрому развитию, столь же быстро угаснет, и, предоставленные самим себе, муравьи утратят способность к развитию и снова превратятся в обычных муравьев, застывших на достигнутом уровне и желающих лишь есть, жить и размножаться. Они утратят любопытство, стремление к познанию и совершенствованию, ибо это свойство есть результат неполноты информации, несовершенства знания. Правда, это случится, только если они действительно будут предоставлены самим себе, то есть если вы не поведете с ними активной борьбы. В противном случае такая борьба явится мощным стимулом для развития их способностей. Я не вижу третьего варианта.

Некоторое время они шли молча. Потом Нерст сказал:

— Пожалуй, вы правы, но тогда я вижу еще не один, а два возможных пути развития.

— Какие?

— Первый — это если неполнота информации, непонимание приведет к таким непримиримым внутренним противоречиям, что в результате внутривидовой борьбы они просто уничтожат самих себя…

— В животном мире мы не знаем таких случаев… за исключением гипотетического пока примера с человеком разумным, добравшимся до атомной бомбы…

— Я это и имел в виду.

— Так, а другой вариант?

— Другой возможный вариант представляется мне в том, что деградация, о которой вы говорите, приведет к снижению жизненного уровня, к частичному вымиранию, и это послужит новым стимулом к развитию разума и, следовательно, цивилизации. Таким образом, это общество будет как бы колебаться около некоторого среднего уровня равновесия.

— Интересная мысль, но мне кажется… как бы это лучше выразить… недостаточно четко сформулированная. В известном смысле, вы правы: любые трудности в процессе борьбы за существование обычно в человеческом обществе приводят к обострению умственной деятельности. У нас, у русских, есть поговорка: “Голь на выдумки хитра”. Это трудно перевести на немецкий, но смысл вам ясен. В тяжелых условиях человек проявляет больше изобретательности, его сознание работает более интенсивно. Собственно, этому факту мы и обязаны своим развитием: вся наша цивилизация является следствием и проявлением борьбы за существование. Но человеческое общество развивалось в условиях постоянных дискуссий и противоречий. Это главное. Вне спора не может быть развития. Такова диалектика. Но, возможно, мы с вами допускаем ошибку, рассматривая это муравьиное общество изолированно, в отрыве от его связей с человеческим обществом. Это нельзя игнорировать. Я думаю, что именно это — существование рядом двух различных цивилизаций, возникающие между ними противоречия, их взаимодействие — должно явиться решающим фактором для развития каждой из них. В этом главное.

Воскресные улицы были пустынны и тихи.

Редкие автомобили и еще более редкие прохожие не нарушали этой торжественной тишины всеобщего отдыха, а скорее подчеркивали ее. Было слышно, как падает с дерева пожелтевший лист и где-то далеко звонит колокол.

— Священная тишина британского воскресенья, — заметил Нерст. — Удивительный народ англичане. Они стремятся сохранить свои традиции во что бы то ни стало, но с каждым годом им это удается все хуже и хуже.

— Ну, не скажите, — возразил русский. — Вчера в Лондоне на Пикадилли я видел такого великолепного Форсайта, что казалось, он только что сошел со страниц Голсуорси. У нас в Москве такого не увидишь. Да и в Америке, я думаю, тоже.

Навстречу прошли две девушки в ультрамодных юбках. Модных до последней крайности.

Нерст искоса взглянул на своего собеседника. Он впервые заметил у него на шее глубокий шрам. “Должно быть, поэтому он так странно держит голову”, — подумал Нерст.

— Вы так хорошо говорите по-немецки, профессор, — сказал он, — вы учились в Германии?

Русский удивленно посмотрел на него.

— Нет, я учил язык в школе. Но в некотором смысле вы правы, если, конечно, называть это учением. Я там воевал. А потом должен был задержаться на несколько лет в Берлине.

Они дошли до конца улицы и свернули направо. Здесь начинался просторный английский парк с редкими группами деревьев, одиноко стоявшими на залитых солнцем зеленых лужайках. Двое мальчишек сбивали с дерева конские каштаны.

— Мальчишки всюду мальчишки, — заметил Нерст. — Скажите, профессор, вы не знаете, чем кончилось вчера обсуждение в Международной организации вопроса об уничтожении муравьев?

— Разве вы не знаете? — удивился русский.

— Нет, я не видел утренних газет. Я приехал сюда прямо с аэродрома.

— Ваша делегация сумела настоять па своем, использовав для этого несколько необычный прием. Вы действительно ничего не знаете?

— Нет, я же сказал — нет.

— В последний момент перед голосованием в зале заседаний появились муравьи. Возникла небольшая паника, кое-кто стал покидать зал. Тогда ваш делегат выразил уверенность в том, что человечество сможет справиться с нависшей над ним угрозой. Это решило исход голосования. В конце концов, делегаты — это тоже люди. Но самое нелепое состоит в том, что муравьи оказались самыми безобидными лесными муравьями. Их просто выпустили в нужный момент в зал заседаний.

— Я ничего об этом не знал.

— Я не сомневаюсь. Вы же выступали против их уничтожения. Вообще, должен сказать, вам здорово повезло, что в результате случайного облучения возникли мутации, приведшие к такому изменению наследственности. Это чрезвычайно интересный и пока беспрецедентный факт.

— Вы говорите: “пока”. Трудно допустить, чтобы такое стечение случайных обстоятельств могло повториться.

— Случайных — да. Но эти обстоятельства, такое изменение наследственности под воздействием ионизирующих излучений можно вызвать искусственно. Я опубликовал несколько статей по этому вопросу. Мы уже давно ставим опыты на пчелах и получили очень интересные результаты. Я буду об этом докладывать на конгрессе. Правда, наши пчелы еще не достигли такого уровня развития, как американские муравьи, но зато этот процесс нами полностью контролируется. Поэтому-то меня так интересуют ваши работы по муравьям фор-мика сапиенс. Это крайне интересный объект исследования, и будет очень жаль, если вы его уничтожите. Хотя не исключено, что муравьи в последний момент еще выкинут какую-нибудь штуку… Вам не кажется, что мы слишком далеко зашли? Не пора ли возвращаться, мы рискуем опоздать к ленчу.

Нерст остановился. Он пытался прочесть фамилию русского профессора на значке делегата, приколотом к лацкану его пиджака, но так и не сумел разобраться в непривычном сочетании букв. Русский резко повернулся, и они зашагали обратно.

20

12 августа.

16 часов 35 минут.

Белый медведь медленно брел по заснеженному ледяному полю. Тусклое полярное солнце слабо просвечивало сквозь белую муть облаков. Все кругом было привычно белым, пустым и безжизненным. Медведь устал и был голоден. Инстинктивный, неосознанный опыт многих поколений вел его вперед, туда, где могла быть чистая вода, полынья, в которой можно было найти тюленей. Его вели к полынье сотни неуловимых сигналов, столь смутных и неопределенных, что ни один компьютер не смог бы их точно проанализировать и определить по ним направление. Едва ощутимое движение льда, неслышимые ухом, но ощущаемые всем телом потрескивания и скрип, цвет неба, слабый ветер, временами доносивший запах морской воды — все эти тончайшие признаки перерабатывались его сознанием в желание идти вперед в определенном направлении. Скоро он уже вполне ясно почуял запах воды и затрусил быстрее, слегка припадая на левую ногу. Все его движения были удивительно плавны, лаконичны и точны. Его тяжелые мохнатые лапы легко и мягко ступали на гладкую поверхность обнаженного льда, на плотный, слежавшийся снег, покрытый тонкой хрустящей корочкой.

Впереди показалось темное пространство свободной воды. Медведь остановился в заметенной снегом расщелине между двумя торосами и, вытянув вперед свою удлиненную горбатую морду, стал принюхиваться. Все было тихо. Вода неслышно плескалась о зеленоватую кромку льда. Полынья была большая, она далеко растянулась вправо и влево. Медведь уже переступил с ноги на ногу, чтобы подойти ближе к воде, когда заметил на ровной поверхности странное волнение. Это не было похоже на то, как всплывает тюлень, а китов он никогда не видел.

Вода вздыбилась бурлящим бугром, вода поднялась горой и развалилась пенными струями. Вода стекала с чего-то огромного, темно-серого, всплывавшего на поверхность.

Шумная волна с белой пеной раскатилась по ровной глади полыньи и выплеснулась на ледяной берег.

Из воды вырос громадный темный столб с тонкими крыльями-плавниками, распластанными, как у летящей птицы. С крыльев стекали потоки зеленой воды. Потом появилась темная спина, округлая и обтекаемая, как у тюленя, и большая, как айсберг. Серое чудовище, вынырнувшее из глубины, тяжело покачалось и замерло среди полыньи.

Медведь уже не раз видел здесь появление таких чудовищ. Сперва они вызывали у него только любопытство, потом страх, потом он научился их различать по запаху. Они были опасны, память об одной такой встрече он носил в левом боку. Двуногие, пахнущие сигарным дымом, вылезшие из чрева серого чудовища, загремели, как ломающиеся торосы во время весенней подвижки льда, и тогда он почувствовал сильный удар в левый бок, и было очень больно, и он бежал, оставляя на снегу кровавый след, и потом долго отлеживался среди торосов, зализывая кровоточащую рану.

Капитан подводной лодки включил привод перископа. Гладкая стальная колонна плавно пошла вверх. Когда из шахты появились рукоятки, он привычным жестом откинул их и прильнул к окуляру. Медленно разворачивая перископ, он осмотрел белый берег, нагромождения торосов, протянувшуюся далеко вперед темную полосу полыньи, снова торосы и желтоватый силуэт медведя между ними.

— Отдраить люк! Поднять антенну! Радистам выйти на связь! — скомандовал он и отошел от перископа. — Белый медведь слева по борту, хотите взглянуть, Джим? — обратился он к старшему помощнику.

Тот подошел к перископу.

— Хорош… Разрешите сойти на лед, капитан?

— Стреляйте с борта. Он близко. Если убьете — спустим шлюпку. Цельтесь в голову. У меня один такой уже ушел.

Матросы протопали по трапу на мостик. Старпом пошел за винтовкой. Радист включил свою аппаратуру и передал позывные штаба подводного флота в Норфолке. Рулевые откинулись на спинки своих кресел.

Медведь все еще стоял на льду и нюхал воздух.

Глухо стукнула крышка открываемого люка. Несколько человек один за другим вылезли из чрева чудовища и разбежались по горизонтальным рулям.

Медведь сильно втянул воздух и сразу ощутил острый запах сигарного дыма. Он медленно повернулся и, прихрамывая, побрел между белыми ропаками. Когда старпом поднялся на палубу, его уже не было видно.

В центральном посту радист передал капитану полученную радиограмму. Капитан прочел и взглянул на радиста. Тот смотрел прямо на своего начальника, и его лицо решительно ничего не выражало. Капитан вторично перечел приказ. В нем говорилось, что вверенный ему корабль должен выйти на боевую позицию в Мексиканском заливе и произвести запуск баллистической ракеты с ядерной боеголовкой по указанной цели на территории Соединенных Штатов.

Многие годы, на протяжении всей своей служебной карьеры, капитан готовился к войне. С тех пор как он принял командование атомной подводной лодкой, все его действия были подчинены одной цели, он жил одной мыслью о том критическом моменте, когда получит приказ ввести в действие те силы, которые были ему доверены. Его подводная лодка, в числе многих других, несла патрульную службу вблизи берегов “потенциального противника”. Это был отличный корабль, и, как всякий моряк, он любил его, как любят живое существо. Американские рабочие, инженеры и ученые вложили много труда в его создание. Это был огромный труд. Одна такая подводная лодка стоила столько же, сколько стоит постройка современного города на 100 000 жителей. На те деньги, которые были израсходованы на создание подводного корабля, можно было построить пять тысяч комфортабельных домов, с электрическими кухнями, кондиционерами, гаражами и зелеными лужайками, на которых могли бы играть дети. 16 боевых ракет, спрятанных в глубоких шахтах в теле корабля, были в любой момент готовы вырваться на свободу и устремиться к назначенным целям. Каждая из ракет, в случае точного попадания, могла полностью уничтожить, превратить в руины средней величины город. И если к тому же нападение удалось бы совершить внезапно, одна ракета убила бы сотни тысяч людей — молодых и старых, мужчин, женщин, детей, влюбленных и беспечных, веселых и озабоченных, мальчишек, девчонок, матерей и отцов.

На протяжении многих лет службы все мысли и усилия капитана были направлены на то, чтобы обеспечить эту внезапность.

Он упорно и настойчиво тренировал свою команду, добиваясь безупречно четкой и согласованной работы всех звеньев. Он до мельчайших, доступных ему подробностей изучил те 16 городов “потенциального противника”, на которые должны были упасть доверенные ему бомбы. Он много лет каждый час и каждую минуту был готов получить приказ привести в действие систему ядерного нападения и, нажав кнопку, совершить непоправимое. Он много лет жил в постоянном страхе перед ответной мощью “потенциального противника”.

Теперь вместо всего того, к чему он себя готовил, он должен был совершить почти то же, но выпущенная им ракета должна была обрушиться не на чужой город, отмеченный кружком на карте чужой страны, а на землю его родины.

Капитан аккуратно сложил бумагу и скомандовал:

— Приготовиться к погружению!

21

18 августа.

17 часов 10 минут.

Томас Рэнди вышел на крыльцо своего дома.

— Том! — окликнула его Салли.

— Что?

— Том, нам нужно уезжать отсюда. Мы одни здесь остались. Совсем одни. Все уехали.

Рэнди ничего не ответил. Он стоял на истертых ступенях, на каменных плитах, которые много лет назад, еще мальчишкой, помогал укладывать своему отцу, когда они заново перестраивали этот дом. Он смотрел на свои поля, на густую зелень кукурузы, на ровные ряды персиковых деревьев, которые в этом году дали первый урожай, на далекую темную полосу леса, за которой проходило, безжизненное теперь, федеральное шоссе.

— Том…

— Я сказал, Салли, это моя земля. Я здесь родился. Пускай делают что хотя г. у них опять ничего не выйдет.

— Том…

Рэнди спустился по ступенькам и зашагал в поле.

Слева шелестела своими глянцевитыми листьями кукуруза. Скоро нужно убирать. Трудно будет. Одним не справиться. Будет очень трудно.

Земля лежала перед ним горячая, жаркая, распаренная, пахнущая ветром и травами. Сколько же труда вложено в нее, в эту землю. Сколько забот и радости, сколько надежд, горьких разочарований и счастья, удач с нею связано. Она как женщина — верная и преданная, иногда капризная и своевольная, она требует к себе внимания и ухода, ее надо знать, понимать, ее надо любить, эту землю, и тогда она тоже ответит любовью.

Рэнди медленно брел по меже.

Он нагнулся и сорвал ветку полыни, растер ее и глубоко вдохнул терпкий запах.

Скоро все это будет уничтожено.

В глубине сознания он понимал, что на этот раз сопротивление бессмысленно. Им придется уехать, придется в чужом и незнакомом месте начинать все заново. Обживать новую землю, которая только его детям и внукам снова станет родной и близкой.

Он последний раз окинул взглядом поля и повернул к дому.

22

19 августа.

07 часов 32 минуты 19 секунд.

— Через сорок секунд выйдем на боевую позицию, сэр, — доложили с поста управления боевыми операциями.

— Глубина?

— Сто двадцать три, сэр!

— Ход?

— Четырнадцать с половиной, сэр!

Капитан следил за медленно бегущей стрелкой секундомера.

— Приготовиться к пуску… и-и-и… Огонь!

Вахтенный офицер поста управления оружием нажал кнопку.

Подводный корабль военно-морских сил Соединенных Штатов Америки сделал свой первый боевой выстрел.

На пульте указатель времени отсчитывал секунды, оставшиеся до взлета ракеты. Команда центрального поста замерла на своих местах. В полумраке светились циферблаты приборов, экраны локаторов и красные сигнальные лампочки. Рулевой, не отрывая взгляда, всматривался в экран “Кона-лога”, на котором плавно бежала навстречу протянувшаяся в бесконечную даль полосатая линия “дороги” и ее отражение в верхней части экрана. Центральная марка точно держалась на точке схода. Вахтенный офицер поста управления громко отсчитывал секунды:

— Девять…

— Восемь…

— Семь…

— Шесть…

— Пять…

— Четыре…

— Три…

— Две…

— Одна…

— Зиро!

Сильный удар тряхнул корпус. Подводная лодка начала медленно проваливаться в глубину. На экране “Коналога” уходящее в перспективу полотно “дороги” закачалось, искривилось и поползло вверх.

В момент выстрела ракета находилась в глубокой десятиметровой шахте, диаметром около полутора метров. Рядом было расположено еще пятнадцать таких же шахт с ракетами, ждущими своего времени. После того как вахтенный офицер нажал кнопку, все дальнейшие операции происходили автоматически, управляемые очень хитро придуманными приборами. Тысячи рабочих, тысячи умелых рук изготовили их со всей тщательностью, на которую только были способны. А способны они были на многое и работать умели.

В нужный момент автоматические приборы впустили в шахту сжатый газ. Они впустили его ровно столько, чтобы уравновесить давление забортной воды. Затем приборы прекратили доступ газа и включили механизм, сдвинувший тяжелый двухметровый люк, закрывающий шахту. Теперь внутреннюю часть шахты с находящейся в ней ракетой отделяла от воды только тонкая пластмассовая пленка. После этого приборы включили механизмы управления ракеты и открыли доступ в нижнюю часть шахты сжатому под громадным давлением воздуху.

Как пуля из пневматического пистолета, пятнадцатитонная ракета рванулась вверх, прорвала полиэтиленовую пленку и, со скоростью двести километров в час, вырвалась из шахты в мутно-зеленую толщу воды. Взметнув белые фонтаны брызг, она поднялась над поверхностью моря, и в этот момент умные, хитрые приборы, управляющие ее полетом, отбросили ненужные больше защитные крышки и зажгли горючую смесь двигателя первой ступени. Гудящий, ревущий, бушующий столб пламени вырвался из хвостовой части ракеты и заставил ее двигаться все быстрее, и быстрее, и быстрее, все стремительнее врезаться в казавшуюся бесконечной синеву неба.

Сперва ракета двигалась почти вертикально. Потом хитрые приборы подсчитали, что если она будет лететь так дальше, то она попадет совсем не туда, куда послали ее люди. Приборы дали команду другим точным и сильным механизмам, и те повернули рули ракеты так, что она несколько изменила направление своего полета.

Приборы заметили, что горючее первой ступени выгорело полностью, и приказали отбросить эту часть ракеты и включить двигатели второй ступени. Исполнительные механизмы это сделали точно и аккуратно.

С той высоты, на которой находилась ракета, приборы хорошо видели юго-восточное побережье Соединенных Штатов. Серебряная лента Миссисипи плавно извивалась среди желто-зеленых берегов. Справа, вдали, на самом горизонте зеленел полуостров Флорида.

Приборы видели сияющее в черном небе Солнце и по-неземному яркие звезды. Сверившись по ним, они решили, что нужно несколько изменить угловую ориентацию ракеты, и распорядились выполнить это.

Ракета летела в молчаливой пустоте космоса.

Холодные, бесстрастные приборы равнодушно смотрели на нашу родную Землю. Прекрасная, как невеста, она плыла в звездной россыпи мироздания, вся в белом кружеве облаков, окутанная голубой вуалью туманов.

Удаляясь от Земли, ракета постепенно замедляла свой стремительный полет. Достигнув наивысшей точки траектории, повинуясь строгим законам механики, известным только людям и созданным ими приборам, она плавно и медленно изменила направление своего движения. Она начала падать на Землю, все убыстряя, и убыстряя, и убыстряя свой бег. Под ней сейчас были видны серовато-желтые пустыни штатов Колорадо и Нью-Мексико, морщинистые гряды гор, глубокие, темные борозды каньонов, и серые пашни, и зеленые прерии, и темные пятна лесов, и серебро озер, и ленты рек, и прямые дороги, и города, и дома, и деревья, и травы…

Сопротивление воздуха раскалило ракету. С гулом и ревом, дрожа и обгорая, она рассекала плотные слои атмосферы, готовая вонзиться в невинное тело Земли.

Но хитрые приборы, сделанные людьми, не допустили этого. Они спокойно и терпеливо ждали, пока ракета достигнет нужной им высоты, и в этот момент замкнули тонкие золотые контакты. Лавина освобожденных электронов ринулась по проводам и привела в действие механизм взрывателя.

В небе над Нью-Карфагеном вспыхнуло ослепительно яркое, новое солнце.

Клубок белого пламени раскинулся над Землей, над полями и лесом. Дома, деревья, цветы и камни мгновенно превратились в горящий хаос, над которым глумливо кривлялось черное облако пыли.

Выворачивая с корнем деревья, ломая стены, сокрушая могильные плиты, выбрасывая в небо острые, белые кости, взрывная волна, подобно волне прибоя, раскатилась далеко вокруг, сметая все на своем пути.

Земля вспучилась и почернела, словно ее перепахали великанским плугом. С неба на нее падал серый радиоактивный пепел…

Безумный волк с выжженными глазами и опаленной шкурой метался среди черных, поваленных, разбитых в щепы стволов деревьев.

А потом все успокоилось, и пошел дождь.

Вода смывала радиоактивный пепел в низины, в глубокие расщелины, образовавшиеся в месте взрыва, скапливалась в темных кавернах и в поисках выхода протачивала в теле Земли новые пути. Насыщенная радиоактивностью, вода постепенно образовала маленький подземный ручей. После долгих блужданий этот ручей выбрался на поверхность, и там собралось тихое озерцо. На берегу озера жил своей мирной и незаметной жизнью лесной муравейник.

Москва 1965–1968 гг.





Коротеев Н. ПО СЛЕДУ УПИЕ [31] Приключенческая повесть

Было раннее и очень тихое утро. Тишина стояла ясная, хрустальная, как воздух, каким он бывает в глухой тайге в августе после ливня, прошедшего три дня назад. Земля уже подсохла, и лишь запах от полусгнивших колодин, терпкий и вязкий, устойчиво держался у земли. Деревья, даже смолистые кедры, и кустарники уже не пахли, потому что на них созрели плоды, а листья и хвоя стали суховатыми, жесткими.

Наискось по склону сопки поднимался неторопливо, но споро таежник с котомкой за плечами. Он был одет в шинель с подрезанными полами, штаны из шинельного сукна, на ногах олочи из сыромятной кожи. Голени оплетены сыромятными ремешками, а из олоч торчала ула — мягкая трава, которая греет не хуже шерстяных носков. По островерхой бараньей шапке можно было судить, что он не из коренных жителей. Таких шапок в здешних краях не носили.

Легко поднявшись на середину склона, человек остановился и осмотрелся.

Меж стволов высоченного, но молодого кедровника ему стала видна долина, перемежеванная полосами зарослей и леса, с распадками и полянками. Над одной кругами вились вороны.

“Чего они там крутятся? — подумал человек. — А, все равно. Совсем все равно. И не стоит думать. Теперь совсем не стоит об этом думать. Думать надо об одном: не остался ли я в дураках. Верно ли я понял Ангирчи? Не хвастался ли он, говоря о женьшене, который будто нашел еще его прадед?

И вряд ли там лишь один корень… Вдруг целая плантация? Рано, рано размечтался, Петро Тарасович, — остановил себя таежник. — Прибыль хорошо считать, когда красненькие в руках. А ну как ошибешься?.. Теперь надо смотреть в оба. Затески, шу-хуа[32] — язык искателей корня не проглядеть. Ягоды женьшеня красны, ярки — их птицы склевать могли… Листья — маралы или лоси объесть. Они великие охотники до женьшеня и прочих растений из семейства аралиевых, как говорит Наташка Протопопова. Верно, оттого в их рогах копится особая сила, во многом похожая на женьшеневую.

Смышленая девка. Ничего не скажешь. Коли ее отец не был бы участковым инспектором, милиционером, велел бы Леньке жениться на ней. Вот ведь только не та семейка, чтоб родниться. Узнай Самсон Иванович про мои дела — по-хорошему, по-родственному он не поступит. Упечет крепче, чем чужого. Чудак человек, будто кто знает, сколько я корней нашел, а сколько сдал. Тут меня голыми руками не возьмешь. И никогда Самсону не угадать, кто сбывает в городе мои корешки. За столько-то лет не сообразил!

Но теперь — все. Хватит. Пофартило мне… Пора и тихо пожить. Годы не те, а подыхать в тайге, как Ангирчи собирается, мне совсем не хочется. В городе в свое удовольствие поживу. Да и надоело слышать у своего затылка дых Протопопова. Совсем на пятки наступать стал. За каждым корнем смотрит, все учитывает…

Ну, где ж ты, корешок? Не зверь, не отзовется и следов не оставит… Сидит в земле, помалкивает… Вот!”

Петро Тарасович Дзюба замер, словно мог спугнуть корень. Даже не сам корень, а затески, особые надрубки на стволах кедров, которые для настоящего таежника — замок покрепче электронного в государственном банке. Затески свежие, прошлогодние…

Снял с плеч котомку, все так же осторожно и тихо, лишь шевельнув плечами. Сглотнул слюну--горло пересохло от волнения.

Взгляд таежника рыскал по редкой траве меж стволов. И, наконец, наткнулся на то, что искал. Удивление охватило Дзюбу. Хотя он и готовился к негаданному, но увиденное превзошло все надежды.

— Чу-удо… — шепотом протянул Дзюба. — Чудо…

В нескольких шагах от него, рядом с полусгнившей валежиной, вымахал едва не по грудь Петра Тарасовича толстый, в два пальца, мясистый стебель, увенчанный зонтом ярких, красных ягод.

Дзюба стал считать листья на стебле. По их количеству можно определить примерный возраст корня, но от удушливого, алчного волнения сбился со счета.

— Старый корень — упие! Ясно! Ясно, старый, еще прадедом Ангирчи найден! Ему сто—сто пятьдесят лет! — бормотал Дзюба, по-прежнему стоя на месте, будто не решаясь до конца уверовать в свою воровскую удачу: так точно все разведать! Сколько ж лет ему понадобилось, чтоб втереться в доверие Ангирчи, льстить, подлаживаться к этому старому дураку…

Дзюба постоял еще немного, дав сердцу успокоиться. Потом вытер потные от волнения ладони и, не спуская глаз с яркого, красного зонтика, присел, на ощупь отыскал в котомке две костяные палочки, не длинные, с авторучку, шагнул к женьшеню.

Двигался Петро Тарасович медленно, крадучись. Он все еще не обвыкся с мыслью, что корень, к которому подбирался столько лет, — вот, перед ним. Подойдя к стеблю почти вплотную, Дзюба протянул руку к плодам и погладил тугие, глянцевые, мясистые ягоды. Затем огляделся.

Ни рядом, ни поодаль стеблей женьшеня не было.

“Жаль… — подумал Дзюба. — Жаль. Одно верно: нашел я именно тот корень, о котором проговорился Ангирчи. Выходит, плантация у него в другом месте…”

Опустившись на колени, Дзюба стал осторожно отгребать от ствола женьшеня опавшие и полусгнившие прошлогодние листья, длинную темную кедровую хвою, веточки. Он делал это без спешки, тщательно и очень осторожно. Заскорузлые, крючковатые пальцы двигались удивительно ловко и плавно. Очистив метра на полтора землю вокруг стебля, Дзюба взял костяные палочки и, став на четвереньки, словно в глубоком молитвенном экстазе, движениям, легкости и точности которых мог бы позавидовать нейрохирург, начал откапывать шейку женьшеня.

“Да, работы здесь хватит дня на три… Если не на неделю…”

*

Бывают же такие странные дни… Поначалу все вроде бы как надо, а потом вдруг пойдет наперекосяк, комом, будто кто подножку поставил. В домашних нескончаемых мелких хлопотах прошло утро. Антонина Александровна, жена участкового, не успела к отлету, чтоб, как повелось, проводить и отправить пассажиров. Самого Самсона Ивановича в селе не было — ушел с инспектором из райотдела в дальний леспромхоз. В таких случаях в “аэропорту” — на выгоне, где приземлялся вертолет, — дежурили либо сама Антонина Александровна, либо кто-нибудь из общественников. Чаще всего начальник “аэропорта” — Степан Евдокимович.

Никто из живущих в селе и появляющиеся в нем не считали подобную щепетильную заботливость участкового и его помощников ни обременительной, ни навязчивой. Напротив, уходящие в таежные дебри считали долгом сообщить участковому и о своих намерениях, и о маршруте. Мало ли что может случиться в тайге! Не появись они в названный самими срок, участковый организует поиски, придет на помощь. Обычай этот укоренился несколько лет назад. Пропали тогда в тайге двое охотников-любителей. Ушли по чернотропу на кабанов и сгинули.

Вечером Антонина Александровна пошла в клуб. По средам вертолет доставлял в Спас кинофильмы, и первым обычно крутили самый новый.

Статная, с косами, светлой короной уложенными на голове, жена участкового выглядела много моложе своих сорока лет.

У клуба ее окликнул Степа, или Степан Евдокимович, начальник “аэропорта”.

— Что ж вы решили предпринять, Антонина Александровна?

— Ты о чем, Степан Евдокимович?

— Как — о чем? — Начальник “аэропорта” глаза вытаращил. — Разве Леонид вам ничего не сообщал?

— Он бы еще с оркестром в хлев заявился! Дренькнул гитарой, Астра подойник опрокинула. Турнула я твоего Леонида со двора.

— Турнули…

— Случилось что?

— Пассажир перед самым отлетом объявился. По реке пришел. На берестянке-самоделке. Сказал, мол, смердит у Радужного. У водопада, в скалах.

— Что смердит?

— А может, “кто”? — Степан Евдокимович склонил голову набок, как бы желая получше увидеть, какое впечатление произвел вопрос на жену участкового.

— Так уж и “кто”… Зверь в обвал попал. Чего только не может случиться в этих Чертовых скалах. Недаром их так назвали.

Немолодой уже, краснолицый, с мешочками под глазами, как у всех истых любителей пива, начальник “аэропорта” достал папиросу и долго, старательно разминал ее:

— Мое дело сказать. Фамилия его Кругов. Вроде геолог. Рыжий такой. Торопился он.

Около Антонины Александровны и Степана Евдокимовича, стоявших у клуба, задержалось несколько жителей. Прислушались к разговору, переглянулись. Один вмешался:

— Да не столько пассажир торопился, сколько Степа был занят. С летчиками ругался.

— Брось, — махнул рукой Степан Евдокимович.

— Чего уж там — брось! Пива тебе обещанного не привезли, вот ты и ругался. А на геолога тот рыжий не похож. В комбинезоне и без кепки. Скорее пожарник-десантник.

Антонина Александровна разволновалась. Неопределенность, неясность, намеки сильнее всего действуют на воображение. А тут еще Степа явно наплевательски отнесся к важному делу. Так уж всегда — одно к одному.

— Степан Евдокимович, толком расскажи! — взмолилась Антонина Александровна.

— Да… все я рассказал… — пожал тот плечами. — Говорит Крутов этот: смердит, мол, у Радужного. А что, почему — не знает. Торопился… Ну хоть Леонида спросите… Он рядом стоял.

Будь Самсон Иванович дома, все было бы просто: он сам бы находился на “аэродроме” и решил бы, как поступить. А Протопопов и инспектор угрозыска из райотдела появятся в Спасе лишь дней через десять. Может быть, у Радужного ничего и не случилось — так, пустяки: зверь попал в каменную осыпь. А может, что и серьезное. Тут еще таинственный то ли геолог, то ли пожарник-десантник… Вдруг и “засмердило” у Радужного после того, как он там побывал? И торопился он, чтоб скрыться? Или видел что-то, а сообщить не захотел: чего, мол, мне не в свое дело вмешиваться?

“Вероятно, Леонид подробнее расскажет”, — подумала Антонина Александровна.

Но Леонид в клубе не появился. Идти же в дом к своей бывшей подруге Дуне Дзюбе Протопопова не хотела. И не пошла бы, даже если бы появилась еще большая надобность. Так уж складываются порой отношения между подругами.

Фильм Антонина Александровна видела и не видела. Не до того было. Ждала окончания, чтоб поговорить с председателем сельсовета: больно уж странное дело. Илья Ильич был, кстати, и начальником штаба народной дружины. И еще Протопопова надеялась, что на танцах после кино появится Леонид.

Илья Ильич по своей привычке сначала больше гмыкал да вытирал платком лысину, нежели отвечал. Потом принял соломоново решение:

— Подождем до утра. Вдруг кто из тайги придет?

— Кому прийти-то? Не время, — возразила Антонина Александровна.

— Не время… Корневщики месяца не будет как ушли… Кородеры — тоже. А те, кто пантачил, вернулись. Гм… гм… Я и говорю: вдруг, — добавил Илья Ильич и вытер платком лысину. Был он полнотел, медлителен в движениях и мыслях.

Возвратившись домой, Антонина Александровна поужинала без вкуса и аппетита. Потом прокрутилась всю ночь с боку на бок, чего с ней никогда не бывало.

Засыпая, решила наконец, что чуть свет, едва выгонит корову, пойдет к Илье Ильичу. Но поутру он пришел сам.

— Гм… гм…

Откашливаясь то ли от смущения, то ли после первой папиросы, Илья Ильич сказал:

— Не спал… Оно таки очень странно. Съездить надо… Дней за пять обернемся.

Полдня ушло на споры — кого брать с собой, на сборы.

Поехали втроем: сам Илья Ильич, Степан Евдокимович и Леонид Дзюба.

Сын старика Дзюбы приехал со стройки, где он шоферил, в отпуск. Тайга парня не манила: наломаешься больше, чем за баранкой… Красивый, чубатый и кареглазый, Леонид пропадал на реке, охотился неподалеку по перу, отдыхал в свое удовольствие. Старый Дзюба держал сына в строгости, но в последний год что-то случилось, после чего Петро Тарасович не возражал, когда сын, как он говорил, дармоедничал.

Прежде чем согласиться поехать к Радужному, Леонид долго отказывался. Как заметил Илья Ильич, его аж в пот бросило, что придется, может быть, иметь дело с уголовщиной. Но и отказаться Леонид не мог — в отпуске все же. Степана Евдокимовича тоже уломали с трудом. Но экспедиции нужен был радист.

Чтобы скорее добраться до водопада Радужного и вернуться обратно, решили идти на моторке и по ночам.

*

Река Солнечная, если глянуть на карту, гигантской подковой огибала горный кряж. В том месте, где она прорывалась сквозь сопки, и образовался водопад.

Илья Ильич со спутниками добрались до Радужного к концу третьих суток. Ведь шли против течения и без отдыха, даже отсыпались в моторке. Остановились в заводи, едва не за километр от водопада. Отсюда легкие баты, оморочки или берестянки тащили на себе и спускали в реку уже выше водопада. Но они подниматься по Солнечной не собирались.

Выпрыгнув из лодки первым, Степан Евдокимович долго и тщательно чалился. Илья Ильич гмыкал — первый раз ему доводилось вот так, без Самсона Ивановича, выходить в тайгу на проверку “сигнала”. Беспокойство Антонины Александровны, молчаливость Леонида во время пути, мрачность Степана Евдокимовича, твердившего, что погнали его зря и что тот рыжий — геолог ли, пожарник ли — балбес и выдумщик, настраивали Илью Ильича на тревожный лад.

Наконец они сошли на низкий травянистый берег.

— Тут устроимся… — сам не зная толком почему, сказал Илья Ильич.

С ним молча согласились.

От узкой поймы вверх к скалам, через чернолесье, вела узкая извилистая тропа — волок. Трава и кустарник выглядели нетронутыми, свежими. Лишь приглядевшись, можно было увидеть, что густая розово-белая кипень метелок хрупкого иван-чая и леспедеции попримята, поломана.

Говорливо трепетали по-августовски звонкие кроны осин, шумели березы, мерцали под ветром листья кленов, а в вершинах лип кое-где светились первые желтые пряди, очень яркие среди остальной темной зелени.

Шуму леса вторил низкий, густой немолчный гул водопада, доносившийся издалека.

Подъем по просеке был не крут, но и не легок. Трава скрывала острые выступы камней. Гул водопада с каждой минутой нарастал. Слева из-за верхушек лиственного леса поднимались причудливые, сильно выветренные, даже на вид непрочные верхушки красных скал. Наконец скалы взмыли вверх прямо перед ними. И так высоко, что деревья у их подножия выглядели крошечными. А справа, в клубах седой водяной пыли, вспыхнула радуга. Они вышли на площадку перед водопадом.

Никогда раньше Илья Ильич не замечал мрачной красоты этого места. Неуютным оно было, даже опасным. Меж скал виднелись светлые языки каменных осыпей. Но другого, более легкого пути к верховьям Солнечной не существовало. А там, за скалами, начинались самые богатые пушным зверем охотничьи угодья, заросли бархата-пробконоса. Там бродили стада пятнистых оленей, гиганты сохатые и жирные кабаны, рос женьшень.

Ниже Радужного река растекалась бесчисленными протоками по болотистой долине, бедной зверем.

Остановились на краю поляны.

— Ерунда, — сказал Леонид. — Где ж тут смердит?

Степан Евдокимович вынул платок, трубно высморкался.

— Не гожусь я в гончие… Ничего не чую.

— Гм… Раз уж мы здесь, надо по порядку…

— “По порядку”… — пробурчал Степан Евдокимович. — Один дурень сбрехнул, другие поверили…

— Бабий переполох, — поддержал его Леонид.

— Чего ж серчать? Радоваться надо. Ложная тревога — хорошо… Гм… гм… Только что ж вы решили, будто вот так посреди поляны и наткнемся?.. Давайте всерьез все осмотрим. Придется и в скалах полазить. Осторожно. Там и свою голову оставить — пара пустяков.

На поляне то тут, то там валялись серые ошкуренные стволы с торчащими корнями. Их вырвали из земли мощные сели — послеливневые паводки, которые возникали, когда вода в реке поднималась на несколько метров и горловина водопада не успевала сбросить поток. Река сама создала себе второе русло, смыв часть скал выше обычного уровня. По этому “аварийному руслу”, по камням, отполированным тысячами селей, и перебирались в верховья Солнечной. Путь, что и говорить, трудный, но все же это было легче, чем тащить поклажу через горный кряж. Да и самый тяжелый путь — обратно, с добычей, — пройти по реке одно удовольствие: сама к дому принесет.

После селей поляна быстро зарастала травой, и лишь огромные валежины со щупальцами корней напоминали о редкой силы наводнениях.

Степан Евдокимович и Леонид двинулись за Ильей Ильичом вдоль скал. Они шли от расселины к расселине, старательно принюхивались. Степан Евдокимович ворчал на “собачьи” обязанности, да и в душе Ильи Ильича место тревоги и настороженности заняла досада. Леонид следовал за ними как бы поневоле.

И тут Илья Ильич споткнулся, точно его нога попала в петлю. Кряхтя, поднялся с четверенек и увидел, что он зацепился за ремень валявшегося в траве карабина.

— Эт-то… что? — с трудом вымолвил Илья Ильич, поднимая оружие.

— Э-те-те-те… — опешив от изумления, протоковал Степан Евдокимович. — Находочка! Целый? Дай-ка я посмотрю.

— Подожди! — отцепляя руки Степана от цевья и дула, воскликнул Илья Ильич. — На номер надо взглянуть.

Леонид, стоявший за спиной Степана Евдокимовича, сказал негромко:

— Отцов… похоже…

— Подожди… подожди… Очки достану. Дело такое…,

— Отцов! Отцов карабин! — закричал Леонид, отстраняя Степана Евдокимовича, но к оружию не притронулся. — По ложу узнал! Отцов!..

— Дзюбы? Погодь, паря… погодь. Чего ты сразу так… Гы… Мало что бывает… Гм… гм… — Кое-как сладив с очками, Илья Ильич прочитал номер. — Точно… А сам-то Дзюба где? — Илья Ильич сдвинул очки на кончик носа и пристально огляделся вокруг, словно надеясь увидеть коренастую фигуру Дзюбы.

— Н-да! — покрутил головой Степан Евдокимович. — Не такой Дзюба человек, чтоб живым из рук оружие выпустить. Ишь ты… “Смердит”… Ловко он. И смылся.

— Раскаркался! — одернул его Илья Ильич и двинулся к широкой расселине.

Потоптавшись около карабина, Леонид пошел за ним, а Степан Евдокимович присел на корточки и сам прочитал номер:

— Дзюбин…

— Степан! — послышался крик Ильи Ильича. — Иди сюда!

Подбежав к председателю сельсовета и Леониду, Степан Евдокимович потянул носом: действительно смердило.

— Пахнет, — подтвердил Степан Евдокимович.

Леонид пошел было вперед, но председатель сельсовета удержал его:

— Не лезь… Дело такое…

И тут Илья Ильич увидел торчащую из-под камней непомерно распухшую фиолетовую руку с почерневшими ногтями.

Обернувшись, Илья Ильич глянул на Леонида: огромные, будто совсем белые, без зрачков глаза, лицо словно без губ — так они были бледны.

— Откопать… Откопать!

— Он давно умер… Он давно умер… — приблизив губы к уху Леонида, почему-то шепотом твердил Илья Ильич.

— Ну что ты… Ну что ты… — басил растерянно Степан Евдокимович.

— Откопать! Похоронить… дайте!

— Нельзя… Нельзя, — увещевал Степан Евдокимович.

— Темное… Темное дело… — вторил ему председатель.

Но Леонид не слушал их, вырывался, кричал. Они силком увели его подальше от скал. Когда он немного успокоился, спустились вниз, к лагерю.

Потом Степан Евдокимович развернул рацию и связался с райцентром, с отделом внутренних дел, и сообщил обо всем. Начальник отдела сказал, что завтра, видимо, на место происшествия прибудет вертолетом следователь прокуратуры. По пути, хоть и не совсем, они захватят участкового Протопопова и инспектора уголовного розыска Свечина.

— Главное — не трогайте ничего! Пусть все останется как есть.

Чтобы Леонид не натворил глупостей, Илья Ильич и Степан Евдокимович дежурили по очереди у костра.

Леонид тоже не спал, но и не пытался уйти в скалы.

*

Свечин вышел к реке первым. Хотелось лечь ничком и прикрыть веки. Но сильнее усталости, сильнее головной боли мучила жажда. Сбросив с плеч котомку, Кузьма подошел к заводи. Сквозь воду виднелось рыжее дно, стебли, поднимающиеся вверх. От воды веяло прохладой.

— Не надо, — раздался позади голос Самсона Ивановича.

— Чуть-чуть… Глоток.

— Не удержишься. Потом совсем сдашь. Чай сварить — минутное дело. Лучше сядь в тени.

У берега стояло гладкоствольное дерево. Ветви его раскинулись, словно пальмовые, и отбрасывали короткую густую тень. Там, в траве, кое-где светились росинки, спрятавшиеся от солнца. Кузьма лег ничком, окунул лицо в зелень, пахучую и влажную. Стылые капли росы смочили губы. Пить захотелось нестерпимо. Он поднял голову и взглянул на заводь, близкую и манящую. Сквозь слепящий отраженный свет он увидел нечто, поразившее его.

Белые лилии в заводи стали голубыми… Как небо.

Вскочив на ноги, Кузьма шагнул назад. Хмыкнул. Закрыл ладонями глаза, опять глянул на заводь.

— Лотосы… Обычные лотосы, — послышался за спиной Кузьмы голос Самсона Ивановича. — Нелумбий.

Повернувшись в его сторону, Кузьма увидел, что участковый вроде и не смотрел на заводь. Он копался в котомке.

Усталость пропала, даже пить вроде расхотелось. Пожалуй, Кузьма просто не помнил уже: хотел или не хотел он пить.

Кузьма глядел на заводь, и объяснение Самсона Ивановича представилось ему слишком обыденным и отвлеченным: “Лотосы…” Память по ассоциации вытаскивала из своей кладовки: “Древний Египет… Пирамиды… Фараоны… Нил… Священный цветок”. Чересчур мало, чтобы объяснить чудо. Не древняя история, не Египет, а вот — наклониться и дотронуться.

Лотос поднялся над водой почти у самого берега. Он очень напоминал пион и был такой же величины. Но лепестки выглядели плотнее, восковитее. Кузьма заглянул в голубую чашу цветка фарфоровой прозрачности. Там бриллиантами сияли капли росы.

Время словно пропало. И будто померк солнечный день. Светился только цветок.

Неожиданно Кузьма услышал у себя за спиной усердное сопение, и нагой Самсон Иванович, пробежав рядом, плюхнулся в воду. Вынырнул, долго отфыркивался и кряхтел, по-бабьи обхватив руками плечи. Очевидно, вода была холодна.

— Зачем… — Кузьма сморщился, точно от зубной боли.

— Забыл ты сухари на заимке, Свечин. Вот я и иду на промысел. — И Самсон Иванович погрузился в воду, ставшую мутной от взбаламученного ила.

“Черт с ними, сухарями! Так бы поели. Купаться-то здесь зачем? — сердито думал Кузьма. — Дела нет ему до красоты, — с горечью размышлял Свечин, отойдя от берега и устроившись в тени похожего на пальму дерева. — Л может, он просто привык? “Обыкновенные лотосы…” Не хотелось бы мне заиметь такую привычку и в шестьдесят лет. А Самсону Ивановичу всего-то сорок пять”.

Подумал, кстати, Кузьма и о том, что долгое пребывание на одном месте, в одном районе, привычка к людям и обстановке, неизменно притупляют восприятие. Так, живя в городе, словно перестаешь слышать шум машин, а тишину начинаешь ощущать как нарушение обычного, заведенного порядка. Засиживаться в этих краях не входило в расчеты Свечина. Работу инспектора уголовного розыска в глубинке он считал своего рода стажировкой для своей будущей деятельности.

Прислонившись спиной к гладкому стволу, Кузьма прикрыл глаза. Вернулись усталость, боль в висках. Теперь она казалась даже сильнее, чем прежде. До слуха долетало фырканье и бульканье купавшегося Самсона Ивановича. Потом кряхтенье и трубное сморкание, чавканье ила под ногами участкового. Протопопов вышел на берег. Открыв глаза, Кузьма увидел его тело: поджарое, без единого грамма лишнего веса, хорошо тренированное.

Одевшись, Протопопов вернулся к берегу и поднял из травы целый пук вырванных с корнями лотосов.

“Вот так”, — горько усмехнулся про себя Кузьма. Вздохнув, он лег ничком. Не хотелось смотреть ни на заводь, ни на своего спутника. Усталость, досада и какое-то тоскливое разочарование обессилили Кузьму.

Голос Самсона Ивановича послышался как бы издалека:

— Сварим корневища. Отлично вместо хлеба сойдут.

Свечин не ответил. Незаметно для себя он словно провалился в сон. Привиделась какая-то ерунда: по Нилу плыли белые крокодилы и пожирали лотосы — яркие, пунцовые, будто канны на городских клумбах. По берегам Нила почему-то стояли пирамиды, а меж ними сфинкс с разбитой мордой мопса оглушительно хохотал, выл.

Вскочив, Кузьма и наяву продолжал слышать вой и треск. Вихрь едва не сбил его с ног. Наконец он понял, что над поляной завис вертолет. Кто-то распахнул дверцу, выбросил веревочный трап, знаками приказал им подняться на борт… В оглушительном треске и урагане от винта Свечин и Протопопов забрались по веревочной лестнице в кабину. Там, к изумлению Свечина, их встретил следователь районной прокуратуры Остап Павлович Твердоступ. Вместо приветствия следователь потрепал их обоих по плечам. Затем он уселся рядом с Самсоном Ивановичем и стал что-то кричать тому на ухо. Кузьма ничего не мог разобрать, хотя и сидел совсем близко.

По виду Самсона Ивановича он догадался, что стряслось нечто чрезвычайное. Резче обозначились морщины на лице участкового, словно свитом из канатов. Подождав, пока Твердоступ закончит разговор с Самсоном Ивановичем, Кузьма дотронулся до плеча следователя. Тот наклонился к Свечину:

— Нашли труп… У Радужного…

— Убийство? — спросил Кузьма.

— Похоже на несчастный случай. Надо разобраться, — неохотно ответил Твердоступ.

Они летели минут тридцать. Потом машина зависла. В иллюминаторе виделись рыжие скалы, похожие на столбы. Из кабины пилотов вышел плотный человек в кожаной куртке и, открыв дверь, выбросил трап. Твердоступ знаками показал: надо выходить. Ураган от винта мотал веревочную лестницу из стороны в сторону, и приходилось подолгу ловить ногой очередную ступеньку. Свечин спустился первым и сразу же отбежал в сторону. Потом добрались до земли Самсон Иванович и следователь прокуратуры. Вертолет боком отлетел на другой берег реки и сел на длинной косе.

Грохот мотора стих, но в воздухе продолжал слышаться мощный, непрерывный гул. Кузьма не понял сначала, откуда он доносится. Взглянув вверх по реке, увидел зеленый блистающий занавес водопада. Отсюда, издали, занавес казался неподвижным, замершим. И не было видно места, куда обрушивалась лавина. Его загораживали камни. Седыми, будто кисейными клубами поднималась водяная пыль, и время от времени в ней разгоралась яркая радуга. Она вспыхивала неожиданно, словно кто-то зажигал ее то в глубине ущелья, то над водопадом, и так же быстро пропадала.

Скалы стояли около водопада полукольцом — высокие ржавые столбы с широкой полосой осыпей у подножия.

“Страховидное местечко… — подумал Кузьма. — Каменная мышеловка! Надо быть либо совсем неопытным человеком, либо отлично знать этот лабиринт…”

Самсон Иванович, стоявший рядом с Кузьмой, тоже глядел на Чертовы скалы, словно увидел их впервые.

— Труп мы оставили на месте, — сказал подошедший вперевалку Твердоступ. — Вы, Самсон Иванович, хорошо знаете погибшего Дзюбу. Нам не понятно, зачем ему понадобилось забираться в эту ловушку.

Из нагромождения камней, перепрыгивая с обломка на обломок, вышел Степан Евдокимович. Кивнув в его сторону, Остап Павлович сказал:

— Не обрати он внимания на слова Крутова, вряд ли мы скоро узнали о гибели Дзюбы. Экспертиза теперь еще может более или менее правильно определить причины, повлекшие за собой смерть. А у вас неплохие помощники. Действовали как надо.

— Дзюбу опознал он? — спросил Протопопов.

— Еще бы мне Петра Тарасовича не знать, — улыбнулся Степан Евдокимович. — Только первым руку его в камнях Илья Ильич увидел. За ним — Леонид. А потом уж я.

— А где же…

— Илья Ильич с Леонидом? Внизу, у реки. Получилось же так!.. Сын отца опознавать приехал… Тяжко ему… Все-таки отец…

— Котомка Дзюбы цела? — обратился к следователю Самсон Иванович.

Твердоступ кивнул:

— В ней четырнадцать корней женьшеня. Отличные экземпляры!

— Жаль, что вы развязали котомку, — раздумчиво проговорил Самсон Иванович.

— Сначала ее сфотографировали, — быстро вставил начальник “аэропорта”, увлекшийся расследованием.

Кузьму несколько удивило, с каким уважением Твердоступ относится к замечаниям Самсона Ивановича.

— Спасибо за помощь, товарищ Шматов, — сказал следователь.

Сообразив, что он слишком навязчив, Степан Евдокимович несколько обиженно пожал плечами и отошел.

— У меня такое ощущение, что произошел несчастный случай, — продолжал Твердоступ. — Пока я так думаю.

— Возможно. Карабин здесь… Котомка цела…

— Интересно и другое, Самсон Иванович, — сказал Твердоступ. — Вы, товарищ Свечин, тоже обратите внимание… Котомка была завязана и находилась у костра. Она, очевидно, просто осталась лежать у костра, когда потерпевший почему-то вскочил и побежал в скалы.

— Вскочил? — переспросил Кузьма. — Почему вы так думаете?

— Вы сейчас увидите — у него пепел на шнуровке олочи, на голени.

И они вчетвером направились к скалам, в лабиринте которых находился труп.

Прыгать с обломка на обломок оказалось делом нелегким и не безопасным.

— Иди за мной! — бросил Самсон Иванович, поравнявшись со Свечиным. — Здесь торопиться — не доблесть.

Послушался Кузьма безоговорочно: теперь он до конца осознал смысл фразы следователя: “Непонятно, зачем ему понадобилось забираться в эту ловушку”.

За поворотом у подножия столба, в осыпи, они увидели обезображенный камнепадом труп.

Эксперт то и дело ослепляюще вспыхивал блицем, чертыхаясь, спотыкался о камни, отыскивая нужные точки для съемки. Молоденькая невысокая докторша стояла поодаль.

— Вот так он и лежал, — проговорил Остап Павлович. — Видимо, обвал настиг его на бегу. А вы как думаете?

— Похоже, — согласился Самсон Иванович. — Карабин валялся от него метрах в двадцати?

— Не больше. Получается так: он выстрелил и опрометью бросился в расселину, на верную гибель. Обвал ведь мог возникнуть от звука выстрела, — сказал Твердоступ.

Обернувшись, Свечин с сомнением осмотрел путь, который пришлось преодолеть Дзюбе после предполагаемого выстрела, и сказал:

— Мы сюда добирались секунд двадцать… Камни обвала рухнули бы раньше…

— Резонно… — заметил Твердоступ. — Но ведь он бежал. Бежал опрометью, не разбирая дороги. Бежал от костра, Смотрите…

Кузьма пригляделся. На правой ноге Дзюбы трава, вылезшая из задника олочи, обгорела. Прожжен был и суконный чулок. И что самое важное — на закраинах прожженной дырки, небольшой, с пятикопеечную монету, сохранился пепел.

— Сукно еще некоторое время тлело… уже после того, как обвал обрушился и придавил его, — сказал Свечин.

— И я так считаю, — кивнул следователь прокуратуры и обратился к Самсону Ивановичу: — А вы?

— Может, и так…

— Что же вас смущает, Самсон Иванович?

— Зачем ему было бежать опрометью в эту ловушку? Стрелять… Ведь он, наверное, стрелял.

— Да, — кивнул Твердоступ, — вот гильза. Ее нашли в двух метрах от валявшегося карабина. Вот план, Самсон Иванович. Здесь все обозначено. Это-то меня и интересует. Вы же очень хорошо знали Дзюбу. Его характер, привычки… Что, к примеру, могло заставить Дзюбу побежать в расселину, несмотря на риск?

— Легкая добыча…

— Интересно… Если так, то можно предположить: дело происходило днем. Дзюба находился у костра. И увидел… легкую добычу…

— В скалах козы, случается, бродят. Их тут много, — заметил Самсон Иванович. — И потом… Науку тайги ни за месяцы, ни за годы до конца не постигнешь. Тут так бывает. Уж казалось бы, какой опытный таежник — суперохотник. А вдруг на склоне дней такое отчебучит — диву даешься. Мало — сам пострадает, еще и товарищей подведет.

— Он мог испугаться кого-то или чего-то, — заметил Свечин.

Самсон Иванович покачал головой:

— Дзюба? Испугаться? Никогда не поверю. К тому же он был вооружен. Чего же бояться?

— Значит, легкая добыча, — констатировал Твердоступ.

— Не вижу ничего другого, — твердо заявил Самсон Иванович.

— Что ж… Если вскрытие и экспертиза не дадут ничего нового… закроем дело.

— Пойду в скалы, посмотрю, нет ли там этой легкой добычи, — сказал Самсон Иванович.

— Да, да, — согласился Твердоступ. — И потом… Ни ниже водопада, ни выше него нет лодки.

— Все-таки жаль, Остап Павлович, что вы не захватили нас с собой сразу… — попенял Протопопов.

— Честно — боялся, что общественники набедокурят… — несколько смущенно улыбнулся следователь прокуратуры. — Вы, товарищ Свечин, займитесь осмотром костра и пути от него до расселины.

— Я думаю, товарищ Твердоступ… мне лучше держаться с Самсоном Ивановичем, — пересилив себя, проговорил Кузьма. — Хоть я и год здесь… Но дела вел в райцентре. По-настоящему в тайге впервые. Могу упустить важное.

Часа полтора они лазали в скалах по гибельным каменистым осыпям, рискуя сломать себе если не шею, то ногу или руку наверняка.

Отыскали полуразложившуюся, полурастащенную зверьем и вороньем тушу козла.

Протопопов обрадовался находке.

— Вот и “легкая добыча”! Дзюба мог только ранить козла. Побежал за добычей да под камнепад и попал.

Привели на место находки следователя и эксперта. Эксперт принялся сверкать блицем, а доктор после тщательного осмотра и записи в протокол заметила, что и в этом случае определить время гибели козла и характер ранения сразу нельзя. Нужна патологическая экспертиза.

Потом стали осматривать костер и местность вокруг него. Кострище, у которого лежала котомка Дзюбы, находилось в глубине поляны, далеко от обрыва, где гудел водопад.

— Здесь, как правило, местные останавливаются, — сказал Самсон Иванович. — Ты записывай по ходу, быстрее будет. Кострище старое. Ему уже сколько лет… А вот полено… отброшено.

— Ну и что? Головня, может.

— Еловое полено. Такое таежник в костер не положит. Стреляет еловое полено угольками. Недолго и одежду прожечь.

— И у Дзюбы есть прожог, — напомнил Кузьма.

— Да, но полено-то зачем ему класть в костер? Чтоб выкинуть? Нет, тут новичок был. С кем-то из опытных. Должен здесь был быть новичок. Ага… Банка из-под консервов знакомая… Вот упрямица!

— Кто? Вы о ком, Самсон Иванович?

— О Наташке. О дочке. Она любительница лосося в собственном соку. Обычно рыбных консервов в тайгу не берут. Капризные — портятся. Да и свежей рыбы много. Наловить можно. Может быть, они с напарницей по ошибке сунули в костер еловое полено?

— Еще банки из-под консервов. Две. Мясная тушенка. Семипалатинская. Вымыты дождями начисто.

— Семипалатинская? — переспросил Самсон Иванович.

— Да.

— А открыта как? — Взяв в руки банку, Самсон Иванович принялся рассматривать срез. — Дождь сильный был месяц назад… Срез… Семипалатинские мясные… Их получили метеорологи. Станция здесь неподалеку. Пятьдесят километров. Нож, которым консервы эти открывали, не самодельный, заводской. Старый. Из отличнейшей стали…

— Вы знаете, чей это нож?

— Да. Телегинский. Метеоролога Телегина. “Шварцмессер”.

— Немецкий? — Кузьма так и подался вперед. — В переводе “черный нож”.

— Уральский. В войну уральцы послали на фронт танковую бригаду. На свои деньги полностью укомплектовали, экипировали часть. В комплект обмундирования входил и нож в черном кожаном футляре. Нашим уральским золингенов-ский знаменитый как палку строгать можно было… Сталь под стать ребятам-танкистам. Их фрицы пуще огня боялись. А за ножи — не было таких в других частях — фашисты и прозвали бригаду “Шварцмессер”… Охотникам нашим ножи кузнец Семен делает. Тоже отличные. Из рессорной стали…

Самсон Иванович присел около банок, стал присматриваться к характерам срезов.

— Одну банку открывал Телегин. Сам. А вот вторую — кто-то другой. Телегин, тот воткнул нож, повернул банку — и готово. А второй этак пилил. И нож другой. Да и банка не так сильно поржавела, как первая.

Свечин, который записывал в блокнот замечания Протопопова, покусал кончик карандаша:

— Может, первая с прошлого года осталась?

— Нет. Поздней осенью я на всякий случай чищу поляну. Чтоб не путаться. А зимой охотники консервов с собой не берут. Эти баночки для меня что карточки визитные. Пришел человек в Спас — назвался, отметился. Я о снаряжении расспрошу, об экипировке… Потом уж тут для меня секретов нет. Был тот-то. А вот эта банка… Консервы одни и те же… — Самсон Иванович сравнил выдавленные на крышках цифры и буквы- индекс выпуска. — Кто ж их открывал? Кто тут был?

— Может, этот Крутов? Который тревогу поднял.

— Сомнительно… Крутов из другого района, из другой организации… И чтоб сошелся номер партии, время выпуска…

— Да… Но ведь и в реку пустую тару бросают.

— Редко. Почти никогда… Все успел записать?

— Все.

У трех других кострищ в разных концах поляны ничего существенного обнаружено не было.

— Самсон Иванович, где может быть лодка Дзюбы? — спросил Твердоступ.

— Где ж ей быть? Выше порога. Вот если ее не будет… — Протопопов поднял палец, — то Дзюбу кто-то сюда привез.

Лодка действительно оказалась за порогом. Она была вытащена высоко в тальник.

— Мог ли Дзюба один втащить лодку так высоко? — спросил Остап Павлович.

— Дзюба мог, — не задумываясь, ответил участковый.

В лодке были и шест и мотор, покрытый брезентом. Все в полной сохранности.

— Экспертизу у нас в больнице будете проводить? — поинтересовался Протопопов. — Тогда уж Матвея Петровича пригласите.

— Само собой, — кивнул Твердоступ. — Сдается мне, что результат будет один — установим одновременность смерти Дзюбы, погибшего под обвалом, и козла, которого он ранил.

— Вроде так… — согласился Протопопов. — Коли корешки в котомке целы.

— Вы знаете, где его дружки корнюют?

Самсон Иванович кивнул:

— Не вовремя он ушел из бригады…

— Заболел… Простыл… — предположил Твердоступ. — Петро Тарасович?!

— Хоть бы и так. Что, Петро Тарасович заветное слово знал?

— Знал: “женьшень”. Таких стариков, как он, ничем не проймешь. Корешки их не только кормят. Они и себе их оставляют. Пользуются.

— И не только государству сдают, но и поторговывают, — в тон Самсону Ивановичу протянул Твердоступ.

— Лицензий на женьшень нет. Корень — не шкурка, клейма на нем не поставишь.

— Вы сказали, что Дзюба не вовремя ушел из бригады? — спросил Остап Павлович. — Как это “не вовремя”?

— Сезон в разгаре — середина августа. Если ушел, то или на самом деле совсем лихо ему стало, или, может, пофартило. Скорей всего, последнее. Корень хороший, крупный нашел. Граммов на сто пятьдесят. С таким бродить в тайге опасно.

— Опасно? — спросил Кузьма.

— Для корня. Подпоить, подмочить то есть, можно. Поломать. Половина цены долой. И только. Да… Однако, и заболеть мог… Матвей Петрович, помнится, говорил, что печень у Дзюбы шалит. А ему как не верить? Звание заслуженного врача республики ему присвоили небось не за то только, что он безвылазно сорок лет на одном месте проработал. Матвей Петрович — врач замечательный… И научную работу ведет. Говорили, что вот-вот доктором наук станет.

— Есть у меня предложение, Самсон Иванович, — сказал следователь. — А не пойти ли вам с инспектором Свечиным к корневщикам? К Храброву и Калиткину…

— Как же… как же… Если что… и если запираться начнут, то как расскажу о Дзюбе… Одно им останется… Либо корн” потерять, либо правду сказать. Тем более, что намерений-то их мы не знаем — как они хотели с корнями распорядиться. Можно и к ботаникам добраться, и на метеостанцию… Ангирчи увидеть можно.

— Заманчиво… Старик Ангирчи очень наблюдательный, — сказал Твердоступ. — А корешки в котомке вы, Самсон Иванович, посмотрите. И оформим их актом.

— Как же… как же…

Подойдя к котомке Дзюбы, Самсон Иванович поднял ее за лямки, словно взвесил. Потом стал доставать из нее лубянки — конверты, сделанные из лубодерины. Сверху они были аккуратно перевязаны лыком, чтоб не раскрылись ненароком. Двенадцать лубянок. Самая большая — со сложенную вчетверо газету. В каждом конверте лежал закутанный мхом корень, чем-то похожий на крохотного воскового человечка: один напоминал стоящего на посту солдата, другой выглядел словно моряк на палубе штормующего судна, третий как бы заложил ногу за ногу, четвертый танцевал…

Самсон Иванович осторожно брал корни и взвешивал по одному на аптекарских весах, взятых из котомки Дзюбы. Весы — часть экипировки искателя женьшеня, как и костяные палочки, которыми выкапывают корень.

— Не так уж и велика добыча… — сказал Самсон Иванович, закончив взвешивание. — Из-за такой не стоило торопиться в заготконтору. Явно не стоило. Дзюбу заставило выйти из тайги что-то другое.

*

Перед тем как отплыть к искателям женьшеня, Самсон Иванович сказал следователю:

— Выясним, пропало ли что из котомки, и тут же дадим вам знать. Лодку корневщикам оставим — ихняя. Ну, а нас, как договорились, вертолетом вывезете. Погода вроде не должна подвести.

— К тому времени и у нас многое станет ясным. А вы, товарищ Свечин, рацию берегите, — улыбнулся Твердоступ стройному лейтенанту, на котором новехонькая форма сидела словно на магазинном манекене — не обмялась, не приладилась.

Кузьма ответил весело, с задором:

— Как зеницу ока!

Движок заработал сразу. Плоскодонка резво отошла от берега.

По-осеннему радужные берега, поднимавшиеся вверх от синей реки, выглядели равнодушными, безжизненными.

Разговаривать с Самсоном Ивановичем, сидевшим на корме у гремящего мотора, было невозможно.

Следователь прокуратуры и Самсон Иванович, должно быть, правы: с Дзюбой произошел несчастный случай. Позарился старый на “легкую” добычу — козла. Выстрелил в него, а тут обвал. Не всегда он начинается лавиной: пока-то камушек по камушку ударит. А Дзюба кинулся в расселину сразу. Вот и угодил в самое пекло. Их же поездка — необходимая формальность, без которой дела не закроешь.

Но для него лично поездка значит очень много. У Самсона Ивановича есть чему поучиться. Недаром же он больше двадцати лет проработал в тайге.

Солнце оказывалось то справа от Кузьмы, то слева, било в глаза и грело затылок. Высота берегов и юр, вздымавшихся по сторонам, менялась, и Кузьма потерял ориентировку и даже чувство времени, а когда взглянул на часы, понял: плывет они уже шесть часов с лишним.

Самсон Иванович размышлял о своем и по-своему. В глубине души ему как-то не верилось, будто все происшедшее с Дзюбой — несчастный случай. Петро Тарасович был человеком осторожным, осмотрительным.

Похоже, есть сомнения и у следователя, но ощущение — это еще не доказательство.

“Легкая добыча”? Может быть. Плюс ошибка от самоуверенности. Может, может быть.

Они пристали к берегу, когда солнце скрылось за горный хребет. Самсон Иванович достал из котомки моток серебристой нейлоновой лески, из-под подкладки фуражки — крючок и велел Кузьме наловить рыбы на перекате, уху сварить.

— А я пока к Ангирчи схожу.

— Он живет неподалеку? — поинтересовался Свечин.

— Пантовал здесь. Панты теперь сушит. Ждет охоты на реву. А живет… Вся тайга — его дом. Он вроде шатуна. С чудинкой человек. Вон его бат в кустах стоит, припрятан.

— Какой бат?

— Лодка большая, долбленная из целого тополя.

— А-а… — протянул Кузьма, недовольный собой, что не заметил укрытой в прибрежных кустах длинной лодки.

— Посмотри, Кузьма, спички у тебя не подмокли?

— Сухие. Жаль, лопатки нет.

— Зачем тебе?

— Червей накопать. На наживку.

— Мух налови. Шмелей.

— У реки их нет.

— Вон около бата должны быть.

— Откуда они там? — хмыкнул Кузьма.

— Мясо там спрятано. Не за одним же изюбрем пришел сюда Ангирчи! Накоптил, поди. И для себя и на продажу, чтоб припасы на зиму купить. Да леску не режь!

— На одну удочку ловить?

— Хватит, — улыбнулся участковый. — Я скоро. Чуешь, дымком попахивает?

— Нет, — признался Кузьма.

Самсон Иванович ничего не сказал и пошел по галечнику к береговым зарослям, высокий, сутуловатый. Камни под его сапогами не скрипели, не постукивали. Вздохнув, Свечин тоже двинулся к зарослям — срезать удилище. Справив снасть, Кузьма с превеликим трудом поймал пяток мух и вышел к перекату. Приглядевшись к прозрачной воде, увидел стоящие против течения рыбины. Сначала одну, потом еще и еще. Различить их на фоне пестрого галечного дна было не так-то просто: веселого цвета радужный плавник как бы рассекал рыбу надвое. Серо-зеленый хребет и пятнистая буро-желтая голова довершали мимикрический наряд.

Прочно нацепив на крючок одну из пяти так трудно доставшихся ему мух, Свечин закинул леску. Муха коснулась воды у самого уреза, но стремительное течение подхватило ее и понесло на быстрину, туда, где стояли рыбы. Забрасывая удочку, Кузьма потерял добычу из виду и теперь старался угадать, увидят ли рыбы наживку. И вдруг меж витых струй выскочила из реки серебристая, с радужным отливом рыбина и, описав короткую дугу, исчезла. Леска тут же натянулась, и удилище едва не выскользнуло из рук Кузьмы. Свечин дернул. Рыбина вновь выскользнула из витых струй переката, будто только для того, чтоб глянуть на Кузьму крупным ошалелым глазом, и скрылась. Свечин, вываживая, попятился.

Наконец у берега показалась крупная пятнистая голова. Рыба остервенело билась на гальке, пока Кузьма не исхитрился оглушить ее ударом камня.

Так он поймал еще три рыбины. В меру своего умения Кузьма выпотрошил, почистил их, поставил варить уху.

Хотя солнце давно уже закатилось за сопки, темнело исподволь. Небо меркло медленно. Река выглядела светлой полосой.

Сообразив, что уху надо чем-нибудь заправить, Кузьма полез в котомку Самсона Ивановича за пшеном и наткнулся на перевязанный бечевкой конверт из тополиной коры. Свечин пощупал его, понюхал, подавил. Кора была свежая, лежало в ней что-то упругое, пахло деревом и еще чем-то странным. Из лубяного конверта торчала лохматушка мха, а на ней светилось что-то пестрое, сухое, похожее на крылышко мотылька.

“Откуда это?” Кузьма был готов поручиться, что еще вчера тополиного конверта в котомке не было. Ведь он укладывал продукты да еще забыл сухари.

Уха получилась на славу, как считал Кузьма, только в юшке оказалось много чешуи, и приходилось то и дело отплевываться.

Похвалили уху и участковый с Ангирчи. Когда тот вместе с Самсоном Ивановичем вышел из кустов, Свечин поначалу принял его за мальчишку-подростка. Низенький, сухонький, со сморщенным, как печеное яблоко, лицом, старичонка протянул Свечину руку лодочкой и все время улыбался.

Видимо, по дороге участковый не успел, а вероятнее всего, и не стал говорить с Ангирчи. После ужина, прошедшего в торжественном молчании, старичонка облизал ложку, сунул ее за онучу и сказал:

— Вверх идете…

— К корневщикам, — кивнул Самсон Иванович.

Ангирчи тоже покивал головой:

— Очень Дзюба вниз торопился. Я махнул ему, чай пить звал. Не остановился.

— Ночевать пришлось бы ему здесь. Не успел бы к Радужному до темноты.

— Зачем не успел? Рано-рано шел. Солнце над сопками не поднялось. Только свет был. Значит, ночью шел. Луна, как теперь, вполовину была. На рожденье, однако.

— Вы не будете возражать, если я запишу разговор? — спросил Свечин. — На пленку.

— Пиши, начальник. На что хошь пиши.

Прихватив свой рюкзак, Свечин сел позади Ангирчи и Самсона Ивановича и включил магнитофон. Это была его гордость — сам собрал: портативный, на транзисторах. В таких условиях вещь незаменимая. И кроме магнитофона-самоделки, есть у него “оружие” и посерьезнее. Но о нем не знает ни следователь, ни Протопопов.

Свечин задал Ангирчи несколько вопросов, заставив его повторить сказанное. Ведь старик точно назвал срок, когда Дзюба прошел здесь, — две недели назад. И время — утро. Выходит, Дзюба пришел к Радужному в полдень. Но Протопопов вроде бы не обратил внимания на слова Ангирчи. Лишь повторил:

— Торопился, наверное. Болел…

— Нет. Большая котомка был. Много корня вез.

— Много?

— Большой-большой котомка был.

— Вы ошиблись, — сказал Свечин.

— Не-ет. Ноги слаб стал, глаз — нет. Большой котомка! Много корня. Что с ним? Почему на его лодке пришли?

Самсон Иванович рассказал о гибели Дзюбы и заверил Ангирчи, что в котомке у того корней оказалось немного.

— Хунхуз объявился… — Известие о гибели Дзюбы очень взволновало Ангирчи; он, недвижный до того и, казалось, глухой ко всему, зацокал, покачался из стороны в сторону, будто от внезапной боли. — Его ищи, Самсон.

Кузьма подался к старику:

— Кто такой “хунхуз”?

Но ответил Самсон Иванович:

— Хунхузы — бандиты. Грабили золотодобытчиков, искателей женьшеня. Были такие когда-то.

— Хунхуз Дзюбу убил, — настойчиво сказал Ангирчи.

— Почему же хунхуз этот все корни не взял? — спросил Свечин.

— Чтобы мы думали, что с Дзюбой произошел несчастный случай, — сказал Самсон Иванович. — Котомка-то полупустая, а Ангирчи утверждает — большая котомка. Только откуда и кто мог знать, когда Дзюба будет у Радужного? Ангирчи, — обратился участковый к удэгейцу, — ты здесь каждый куст знаешь… Мог Петро найти необыкновенный корень?

— Нет, однако, можно сказать. — Старичонка стал смотреть в костер. Лицо его будто окаменело. — Да — тоже можно… Если он взял корень… Корень мог и сорок соболей стоить.

— Откуда ты знаешь про такой корень?

— Мой много знай, мало говори… Посмотреть, однако, надо… Своими глазами гляди. — И Ангирчи замолк, будто склеил губы.

Свечин задал ему еще несколько вопросов, но Ангирчи будто и не слышал его.

Кузьма выключил магнитофон, поднялся, взял чайник:

— Я за водой…

Он понял: разговор, собственно, окончен.

Подойдя к воде, Кузьма уловил мягкое, редкое и глухое постукивание. Он долго прислушивался, пока не понял, что это камни под водой бьются друг о дружку. Сильное течение тащит гальку по дну.

Когда огонь взвивался особенно высоко, на быстрых струях речки мелькал пляшущий свет костра. Звезды отражались в воде нервными, дергающимися черточками.

“С норовом старичок, — думал Кузьма. — Но что-то он знает… Или догадывается? Может быть, подозревает, но не хочет говорить? Да, норовистый старик”.

Пока Кузьма был у реки, около костра не обронили ни слона. Подвесив чайник над огнем, Свечин глянул на лица сидящих и поразился их окаменелой похожести. Даже мечущиеся отсветы пламени не оживляли их, как это обычно бывает.

Закипел чайник. Кузьма достал из рюкзака заварку, бросил в бившую ключом воду. Крышка запрыгала, пена фыркнула через край. Не успел Свечин сообразить, чем снять чайник с рогульки, как Ангирчи взялся голой рукой за дужку висящего над огнем чайника и поставил его на землю. Пальцы его были точно железные, в движениях не чувствовалось ни тени торопливости, будто дужка холодная. Ангирчи спросил:

— Зачем вы его лодку взяли?

— Корневщики на ней вернутся, — ответил Самсон Иванович.

“Ведь сейчас Протопопов фактически сообщил Ангирчи, что они попадут в Спас другим путем, другим способом, — подумал Свечин. — Сообщил, что они уже не встретятся больше с ним, Ангирчи… Зачем старичонке это знать?”

Спать Ангирчи улегся в своем бате. Милиционеры устроились на лапнике у кустов. Проснулся Кузьма от холода и сырости. Едва светало. Река приукрылась туманом.

Вскочив, Свечин принялся пританцовывать и хлопать себя ладонями по плечам. А ведь он был в ватнике. Подойдя к бату, Кузьма увидел, что охотника нет. Забыв о холоде, Свечин заспешил к Протопопову:

— Ангирчи ушел!

— Ему некогда — охота, — спокойно ответил Самсон Иванович. — Не надо беспокоиться.

— И все-таки я хотел бы знать, почему вы…

— Почему отпустил его?

— Я хочу знать…

— Вы хотели бы поступить опрометчиво? Ангирчи не причастен к этому делу.

Потом они сели в лодку и поплыли вверх по реке. Вечером за ужином Самсон Иванович сказал:

— Отдохнем часа два и пойдем дальше.

— Ночью? В темноте?

— Луна взойдет после полуночи, — ответил Самсон Иванович.

Кузьма внимательно посмотрел на участкового. Свечина не в первый раз поражали решения Самсона Ивановича. Так же удивляло его и собрание книг в библиотеке участкового: полка накопленных годами изданий “Роман—газеты”, тома “Истории войны на Тихом океане”, военные мемуары, комплекты юридических журналов. Все это не вязалось с представлениями Кузьмы об участковом инспекторе в “глубинке”, самим обликом Протопопова.

Он, Кузьма, конечно, другой. Он-то должен знать очень многое. Но он, Свечин, и не собирается “завязнуть” на своей должности. И потом, он и мысли не допускал, что можно провести сравнение между ним, Кузьмой Семеновичем Свечиным, и Протопоповым.

А Самсон Иванович глядел в огонь костра, слишком жаркий и слишком желтый. Понимал — быть завтра грозе — и радовался, что будет гроза, а не нудный обложной дождь. Поэтому он и решил идти ночью, когда взойдет ущербная, но еще довольно яркая луна. Размышлял Самсон Иванович и о Свечине. Он жалел Кузьму. Он не раз встречал молодых людей, которые, приобретая знания, считают, что проценты от этих знаний прежде всего ложатся ступеньками карьеры, их жизненного успеха.

И можно ли вот так, как Кузьма, мерить жизненный успех, счастье в жизни метрами и сантиметрами служебной лестницы?

И потом, где она, мера человеческих способностей? Сам-то человек что Микула Селянинович — кажется ему похвальба правдой… И на чем старухе рыбачке следовало остановиться? На новом корыте, избе, на боярских, на царских хоромах? А? Ведь никто не знает, где предел возможностей его “золотой рыбки” — таланта.

В какой-то книжке, за давностью уже и забыл какой, он читал мудреную и мудрую притчу, как один человек задал дьяволу вопрос: “Кто самый великий полководец на земле во все времена?” А дьявол показал на холодного сапожника, что сидел на углу улицы: “Вот он — самый великий полководец во все времена. Только он не знает об этом”.

“Ну, а ты? — спросил сам себя Протопопов. — Участковый. Не плохой, если верить начальству, участковый… И будь доволен!”

— Самсон Иванович…

Протопопов перевел взгляд с играющего пламени костра на Свечина. Очевидно, Кузьма уже несколько раз обращался к нему и теперь дотронулся до его плеча, чтоб вывести из задумчивости.

— Самсон Иванович, что за конверт из коры у вас в рюкзаке?

— Лубянка. В ней корешок женьшеня.

— Откуда?

— Из котомки Дзюбы. Совсем крошечный корешок. Года два. Не принято такие брать.

— Разве не всякий вырывают?

— Умный корневщик — не подряд. У умных корневщиков свои плантации есть. По десять, по двадцать лет ждут, пока подрастет женьшень. Найдут вот такой, к примеру, корень. Крошечный. Выкопают его, пересадят в тайное место. Ухаживают.

— А если кто другой выкопает?

— Узнают, кто выкопал… Могут и убить за такое.

Кузьма подивился спокойствию, с которым участковый проговорил эти слова, спросил:

— И не грабят плантаций?

— Свой кто наткнется случайно — не тронет. По свежим затескам на деревьях увидит — не бесхозная плантация. По посадке корней увидит, по уходу. Не возьмет. Да и хозяин бывает неподалеку. Плантация что огород — завел, так и кормишься с нее. Уж не корни, семена подсаживает.

— Вы знаете таких кладовладельцев? Да и сколько стоит, ну, средняя плантация? — с интересом спросил Свечин.

— Ни их жены, ни дети не знают, где плантация. Редко когда сыновей посвящают в тайну. Перед кончиной обычно, или уж ног таскать не станет корневщик. А случись что с хозяином — все в тайге в тайне останется… — Искоса взглянув на Кузьму, Самсон Иванович усмехнулся: — А стоимость… И до десятков тысяч может дойти. Сколько корней, смотря какой возраст… Бывало, натыкались на старые плантации. Фартило… Не при мне, стороной слышал. Оценивали такие плантации в самородок золота с конскую голову величиной.

— Но ведь, Самсон Иванович, иметь плантацию — государственное преступление! — воскликнул Кузьма. — Существует закон, по которому…

— Да. Статья сто шестьдесят семь Уголовного кодекса. Но в ней ничего не говорится о женьшене, хотя он дороже золота, металлов и кое-каких камней. “Нарушение отдельными гражданами правил сдачи государству добытого ими из недр земли золота или других драгоценных металлов или драгоценных камней…” Не относится женьшень и к кладам. Так-то. Никто, кроме самого корневщика, не знает: сколько он нашел, сколько сдал государству, сколько себе оставил… И сколько на сторону за хорошие деньги сбыл.

— Не представляю! — нервно передернул плечами Кузьма. — Корешок травы — и такая ценность! Десятки тысяч рублей денег!

— Молоды… — проговорил Самсон Иванович. — Молоды!

— Чтобы понять?

— Нет. Вот Владимир Клавдиевич…

— Кто?

— Арсеньев. “Дерсу Узала” читали?

— А… Читал.

— Так он писал, что на строительстве железной дороги был найден корень в шестьсот граммов! Редчайший из редких. Его тогда за границу за десять тысяч золотом продали. Это, считай, тысяча соболей. И не в деньгах дело… Когда старость да болезни корежить начнут, никаких денег человек не пожалеет. Деньги…

— Что ж, он от смерти спасает, женьшень?

— Как считать… — протянул Самсон Иванович. — Прошлой зимой запоролся я в промоину. По грудь вымок. Дело уж затемно было. До заимки — километров восемнадцать. А мороз. Только к утру до тепла добрался. И хоть бы чихнул.

— Женьшень принимали?

— С осени.

— Случай… — Кузьма даже рукой махнул.

— Больно много случаев… Пора нам, — нахмурившись, бросил Самсон Иванович и добавил, будто про себя: — Такой корень, про который Ангирчи говорил, должен граммов четыреста с гаком весить. Это уже государственная ценность. Таежная реликвия. В музеях таких нет. Слышал я о находке в четыреста граммов. Но если Ангирчи угадал, то Дзюба нашел побольше.

Взяв котелок, чтобы пойти за водой и залить костер, Свечин сказал:

— Кто же такой корень купит?

— Государство.

— Я не про то…

— А-а… Покупают же “Волги”. Для удовольствия. А корешок может лет десять жизни подарить. Кто с умом его принимает. Молод ты, здоров. Вот и не веришь.

Вернувшись, Свечин залил костер, но Самсон Иванович не торопился с отправлением в ночное плавание.

Быстро взошел большой тусклый серп луны. Но, постепенно поднимаясь, он делался серебристее, ярче. Стали различимы отдельные кусты, а легкая туманная дымка, пологом проступившая над рекой, еще сильнее рассеяла свет.

Мотор застучал раскатисто и басовито. Ясно зашелестела вода, расталкиваемая тупым носом плоскодонки. Протопопов повел лодку не быстро, но уверенно. Он хорошо знал стрежень реки. В блеклом, неверном свете он без особого труда находил дневные ориентиры.

Долина реки быстро сузилась. Берега взмыли вверх. Если бы не туманная дымка, рассеивавшая свет, то в ущелье, где по-медвежьи урчала вода, было бы совсем темно.

Подавшись вперед, крепко сжав рулевую ручку мотора, Самсон Иванович взглядом и на слух прощупывал реку перед собой.

Потом, к заре уже, берега расступились. Протопопов зажал ручку мотора под мышкой, набил трубочку, закурил.

Устроившись около средней банки, Кузьма спал.

Не мог предполагать тогда Самсон Иванович, что два дня спустя он и Свечин будут едва не ползком искать на здешних берегах следы, смытые ливнем.

*

Леонид сказал неожиданно и резко:

— Хватит спорить! Чего тут торговаться?! Не бросать же лодку здесь. Давайте я спущусь в Спас на лодке…

Твердоступ, Илья Ильич и начальник “аэропорта” переглянулись и почувствовали себя неловко. Настало время отлета, но все еще было неясно, кто отправится на вертолете, а кто погонит лодку.

— Я серьезно. Доберусь за двое суток до Спаса, — повторил Леонид.

— Гм… гм… Нехорошо получается.

Остап Павлович подумал, что у Леонида, наверно, обостренное чувство товарищества. Это, конечно, очень хорошо, но Леониду следовало подумать о своей матери, на которую так внезапно обрушится удар, а рядом не окажется самого родного и близкого человека — сына… И в то же время Степану Шматову надо как можно скорее попасть в Спас — дела. И у Ильи Ильича — тоже.

— Гм… Остап Павлович, — откашлявшись, сказал председатель сельсовета, — дайте листок бумаги. Без справки его ведь не похоронят. И печать со мной…

Степан Евдокимович, горячившийся почему-то больше других, отошел в сторонку.

Махнув рукой, Леонид поморщился, промолвил безразлично:

— Как хотите… Мне все равно. По реке погнал лодку Илья Ильич.

В Спасе Остап Павлович передал в райотдел внутренних дел, что сигнал Крутова подтвердился — обнаружен труп, и просьбу: выяснить личность этого Крутова, поскольку не ясны обстоятельства, при которых он обратил внимание, что у Радужного “смердит”.

Ни гостиницы, ни Дома приезжих в селе не было, и Твердоступ по приглашению Антонины Александровны остановился у Протопоповых. Остап Павлович попросил Шматова дать ему список фамилий пассажиров, улетавших из Спаса в последний месяц. Их было не много — всего восемь человек. Твердоступ встретился с ними и поинтересовался целями их отъезда, их отношением к Дзюбе. Второе получалось как бы ненароком. Гибель Дзюбы в Чертовых скалах жители Спаса восприняли так же, как и Самсон Иванович: считали, что погнался Петро Тарасович за легкой добычей. Это никем не оспаривалось. Говоря о Дзюбе, люди даже слово “деньги” употребляли на его манер: “гроши”.

— Гроши он любил…

— Где пахнет грошем, тут Дзюбу понукать не надо…

— Он всякий грош до копицы, до кучи нес…

— Он все больше по договорам: охота, женьшень, панты, бархат…

— Только на себя мужик надеялся…

— Сбочь от людей шел…

Часу в одиннадцатом вечера в комнату, где расположился Остап Павлович, пришли доктор, выезжавшая на осмотр места происшествия, и местный врач-нанаец Матвей Петрович. Они закончили вскрытие тела Дзюбы.

— Вот протокол вскрытия, — сказала Анна Ивановна. — Никаких свидетельств, что смерть Дзюбы произошла от на несения ему огнестрельных или ножевых ранений, нами не обнаружено. Однако у Матвея Петровича есть кое-какие сомнения…

— Вы это занесли в протокол? — спросил Твердоступ.

— Да, — ответил врач.

— В чем дело, по-вашему, Матвей Петрович?

— Сомнения — не доказательство, Остап Павлович… — начал доктор. — Тем более, состояние трупа… Я считаю, что нужно провести дополнительно тщательную химическую и гистологическую экспертизу. Но в наших условиях это, к сожалению, невозможно.

— Вы, Матвей Петрович, предполагаете, что…

— Отравление.

— А вы, Анна Ивановна?

— Здесь у меня нет твердого мнения, хотя согласна, что гистологическую экспертизу провести совершенно необходимо. Это поможет установить более или менее точно время гибели Дзюбы. А также злополучного козла…

— Да… — ответил Твердоступ, подумав: “Не получается, выходит, несчастного случая… Впрочем…” — И Остап Павлович обратился к Матвею Петровичу: — А что-либо о характере отравления можно сказать?

— Об этом может с уверенностью говорить лишь химик. — А все-таки… Как вы думаете?

— Характер яда — психотропный… действующий на нервную систему. Но не только на нее. Так сказать, яд с широким спектром действия. Обычно такими ядами являются растительные. Характерные признаки указывают на цикуту.

— Съел случайно что-нибудь? — спросил Твердоступ.

Матвей Петрович пожал плечами.

— Что ж… — поднялся Твердоступ, а за ним и врачи. — Благодарю. Отправьте все, что нужно, в крайцентр…

Через несколько дней прилетел инспектор краевого управления внутренних дел Виктор Федорович Андронов. С собой он привез результаты гистологической и химической экспертиз. Предположение Матвея Петровича подтвердилось: до того, как Дзюба попал в обвал, его отравили. Точнее, Дзюба выпил спирт, в который подмешали яд — цикутотоксин.

Розовощекий, улыбчивый Виктор Федорович появился в знакомом ему доме Протопоповых — как показалось Остапу Павловичу, уже привыкшему к глуховатой тишине, — чуточку шумливо.

Он “подселился” к Остапу Павловичу. Они знали друг друга еще по тому времени, когда Виктор Федорович только что начал после демобилизации свою работу в милиции участковым и был “соседом” Самсона Ивановича.

Чай пили в своей комнате, чтобы не мешать хозяйке, а главное, обсудить дело. Выводы экспертизы, подтвердившие догадку старого врача Матвея Петровича, многое меняли.

— С Крутовым беседовали? — спросил Остап Павлович.

— Сначала его надо найти, — улыбнулся Андронов.

— В бегах?

— Вроде нет. Он действительно десантник-пожарник. И действительно торопился. Крутов был в тайге около двух недель. Вернувшись, в тот же день оформил отпуск и уехал с женой отдыхать. А вот куда — неизвестно. Говорили, будто отправятся — ближний свет! — на Черное море. То ли в Сочи, то ли в Ялту. Писать не обещали. Некому. Ищем.

— Может быть, это ловкий ход? — вздохнул Твердоступ. Не нравилось ему, очень не нравилось, что люди отправляются в вояж за тысячи километров, не сказав куда.

— Вы ведь, наверное, тоже время не теряли, Остап Павлович?

— Поговорил со многими… О Дзюбе. Ну и с теми, кто последний месяц выезжал из Спаса. Ничего особенного. Но сам покойный был человеком своеобразным. Мягко выражаясь.

— Такого типа не забудешь и через пятнадцать лет. Все греб и греб к себе. Так уж руки у него устроены…

— Но сейчас он мертв…

— Да, и умер он все-таки не от отравления. Он был еще жив, когда на него обрушился камнепад. Вот ведь в чем дело, Остап Павлович. Ранения, полученные Дзюбой, погубили его раньше цикуты. Я побывал перед отъездом у экспертов. Они назвали одно-единственное растение, которое содержит цикутотоксин, — вех. Он распространен по всей России. От Балтийского до Охотского моря.

— Таежники, бывает, долго сидят без еды, — как бы про себя рассуждал Твердоступ. — Однако если ты едешь по реке, можешь остановиться, чаю попить. В котомке сухари, копченое мясо. Отличное, Виктор Федорович… Выходит, Дзюба спешил. Очень. Гнал во все тяжкие, чтобы успеть куда-то, к кому-то. Куда?..

— Может быть, и не к Радужному. Может быть, в Спас.

— Да… Но он был отравлен. Следовательно, есть отравитель. Почему Дзюба отравлен и кто его отравил? А пока мы не знаем даже, зачем или почему он спешил.

— Я слышал, — заметил Андронов, — что вехом травились дети и туристы. По недоразумению. Один раз какая-то очень уж дотошная хозяйка обвиняла пастуха в том, что он, мол, нарочно загнал ее корову в болото, где вех растет. Но чтоб мало-мальски таежный человек наелся веха — не бывало.

— Может быть, не слышали потому, что люди просто-напросто пропадали в тайге?

— Это бывало, — согласился Андронов. — Но ведь Дзюба почти ничего не ел… Смерть от цикутотоксина наступает и через двадцать—тридцать минут, а случается, что и через несколько дней.

— Но признаки отравления появляются уже через пять—десять минут. Недаром вех зовут еще водяной бешеницей. И все же у нас очень мало фактов. Связь со Свечиным и Протопоповым завтра вечером. Возможно, у них есть новости… А пока, я думаю, продолжить изучение Дзюбы. В деталях восстановить его образ жизни, привычки, склонности, связи. Необходимо знать не только местных пассажиров вертолета, но и тех, кто в это время уходил в тайгу и где был. Непонятным остается, Виктор Федорович, одно немаловажное обстоятельство. Почему все это произошло у Радужного? Случайность? Роковое стечение обстоятельств? Или заранее обдуманные действия? Отравление, стрельба, обвал…

— Мне думается, Остап Павлович, преступник действовал по наитию. Плана, заранее обдуманного, у него не было. Отсюда и этот ералаш в поступках. Неопытный, импульсивны” человек, он метался, пытаясь во что бы то ни стало скрыть следы.

— Может быть… Может быть. И все-таки, почему именно у Радужного?

— Обычное место встречи, — заметил Виктор Федорович.

— Тогда следует предположить, что Дзюба был знаком со своим убийцей, хорошо знаком! И при чем тогда во всей этой истории козел, которого, надо полагать, убил Дзюба? Ведь экспертиза подтвердила, что корневщик мог убить животное. Их смерть, можно сказать, наступила одновременно. По крайней мере, произошла в один и тот же день.

— По-моему, Остап Павлович, надо ждать вестей от Свечина и Протопопова. Если у Дзюбы были еще корни, кроме тех, что остались в котомке, то будет ясен мотив убийства, отравления. Его ограбили. Но забрали не все, а только часть, чтоб запутать следствие.

Утром Виктор Федорович решил познакомиться и поговорить с родными погибшего. “Дзюбина хата” — так все и сам покойный называли крепостицу из бревен в обхват — была, не в пример другим домам, огражденным хилыми плетнями, обнесена дощатым забором. На калитке висела жестяная табличка с надписью масляной краской: “Осторожно! Злая собака”. Рядом с калиткой проволочка, очевидно, к звонку. Андронов дернул. Раздалось бряцанье бубенца. В подворотне сердито, но без лая фыркнула собака. Потом послышались легкие, будто невесомые шаги. Постукивали один за другим какие-то запоры. Наконец дверь открылась.

— Совсем забыла, что хозяин помер. Законопатилась на все задвижки, — вместо приветствия пробормотала худенькая сутулая женщина.

— Вы жена Петра Тарасовича? — спросил Виктор Федорович.

— Вдова уже… — и махнула рукой. — Хозяйка теперь, выходит.

— Разве вы раньше ею не были?

— Отмучилась…

Двор, открывшийся Андронову, был, что называется, вылизан. Видимо, каждая вещь имела свое, только ей предназначенное место. Лишь у калитки валялись дубовые засовы, только что брошенные хозяйкой.

В комнатах не ощущалось никакого беспорядка, какой бывает в доме внезапно и трагически погибшего человека. Лишь зеркало было завешено простыней. Тяжеловатая дорогая мебель выглядела словно сконфуженной среди светлых, медового цвета, выскобленных стен. Мебели явно не хватало света, чтоб, как говорят, “глядеться”.

От сутулости, верно, руки Авдотьи Кирилловны казались очень длинными, а ее привычка смотреть исподлобья, напряженно, будто угадывая мысли собеседника, словно гипнотизировала.

— Большое у вас хозяйство. Управитесь? Трудно будет.

— Трудно… — неопределенно проговорила Авдотья Кирилловна. — Известно. Две коровы, свиньи, овцы, куры… ульи, сад, огород… А работников всего десять. — И женщина вытянула крупные, узловатые руки с широкими, красными, припухшими пальцами.

— Сын поможет.

— Нет. Уедем с ним в город. Покойник все командовал, командовал. В черном теле держал. Оттого сын и на стройку утек. Пусть теперь вздохнет. Поживет по-людски.

— Ваш сын дома, Авдотья Кирилловна?

— Нет.

— Он в Спасе? — Тут.

— Мне бы его повидать хотелось.

— Не девушка… Чего его видать? А вот лодку пашу угнали.

— Кто?

— Ваши. Самсон и этот… чистенький. Посмотришь на него — прямо с витрины. Из района который. Следствие ведут. А закон — тайга, прокурор — медведь.

— Я тоже когда-то здесь жил.

— Помню. До города уже дослужились. Начальство… А Самсон тут и зачах. Судьба. Она тенью за человеком ходит.

“Неужели ей всего сорок лет? — с недоумением подумал Андронов. — Так состариться! Дорого же ей досталось хозяйство…”

— Пригонят вашу лодку. Отдадут.

— Калиткин и Храбров? Нет. Скажут, бригадная. Мы, мол, за нее и тем-то и тем-то заплатили.

— Значит, она артельная.

— Петро Тарасович говорил — его. Сам мастерил. Когда ж нам корешки отдадут? — поинтересовалась Авдотья Кирилловна. — Поди, бригадные так поделят, что достанется с гулькин нос.

— У них с Петром Тарасовичем свои расчеты.

— Ясно — не наши.

“Да. Держал ее Дзюба в руках крепко. Тени несогласья не терпел. А платье на ней дорогое… Совсем новое, но шила, видно, сама…”

— Баловал вас муж…

Авдотья выпрямилась, точно ее ударили в подбородок, даже сутулость пропала.

— Баловал… — Она подошла к трехстворчатому шифоньеру, распахнула. — Баловал. Вот это — двадцать лет назад куплено. А вот — десять висят, по году прибавляйте. А потом отрезы пошли. Все ново, все цело, все лежит. Пять пар туфель я за двадцать лет заработала. Вот. Два костюмчика детских- на шесть и на пятнадцать лет. Все не надевано. Некуда было надевать. Это Петра Тарасовича костюм. Говорил, довоенный.

— Зачем вам все это? — неожиданно сорвалось у Андронова.

— Добро… Нажито. Сыну останется.

— И богат Дзюба?

— Хватит Леониду, чтоб жить не по-нашему. Как мне только во сне снилось.

— Пил Петро Тарасович?

Вдова покосилась на кухонную перегородку, словно и сейчас там мог сидеть хозяин.

— Выпьет стакан самогону, посидит, хлебом занюхает… Ждет, пока в голову ударит…

“Самогону”… — повторил про себя Виктор Федорович. — Ведь на спирту настаивают женьшень. Пил ли его Дзюба?” И Андронов спросил об этом у вдовы.

— Как же! Такому бугаю еще лет тридцать жить бы да жить. Да дума — за горами, а смерть — за плечами.

— Где ж он самогон гнал? Дома?

— У себя на заимке. Тут нельзя — Самсон. И на заимке-то с предосторожностью. Спирт денег больших стоит… А брюхо добра не помнит, говорил Петро Тарасович.

— Не болел Дзюба?

— Покатается иной раз с печенью, а так особо не жаловался.

Они вышли из дома. Собака, лежавшая у калитки, понуро поднялась, отошла в сторону.

— А на калитке написано: “Осторожно! Злая собака”, — сказал Андронов.

— По хозяину тоскует. Пятый день не жрет. Похоже — сдохнет. Леониду сказать, чтоб к вам зашел? Невесело у нас…

Действительно, выйдя со двора Дзюбы, Виктор Федорович как-то свободнее вдохнул чистый воздух, напоенный и свежестью близкой реки, и ароматами тайги.

“Тяжеленько жилось Авдотье, да, наверное, и Леониду, — подумал он. — А самому Дзюбе? Экий скупой рыцарь двадцатого века. Скупой? Нет, что-то другое. Жене в год по платью, по отрезу. Пять пар туфель. Сыну костюмы “на шесть и на пятнадцать лет”. Мебель. “Выпьет стакан самогону. Ждет, пока в голову ударит”… Даже здесь расчет!”

Андронов рассказал следователю прокуратуры о своем посещении вдовы, о привычках и характере Дзюбы.

— Вот и выяснилась весьма существенная деталь, — добавил Виктор Федорович. — Дзюба выпил яд, очевидно подмешенный в спирт. Но это было чье-то угощение. Вот зафиксированный в протоколе список вещей в котомке. Среди них — “фляжка алюминиевая армейского образца. Наполнена жидкостью с запахами самогона и специфическим — женьшеня”. Результат химического анализа: “Спирт с большим содержанием сивушных масел — самогон. Настойка корня женьшеня”. Вынул же Дзюба из котомки только кружку. Наверное, и еду. Но ее птицы могли растащить. Пил же Дзюба спирт, а не самогон. Таково заключение экспертизы. Спирт!

— А если там никого не было? — Твердоступ прищурил один глаз. — Если отравитель оставил Дзюбе спирт? Тогда все-таки следует предположить: у Дзюбы был тайный сообщник. Доверенный человек. С ним Дзюба, видно, вел дела не один год.

*

Ливень ударил сразу после полудня, но Самсон Иванович не повернул к берегу. Вымокшие до нитки, уже в сумерках, они увидели на яру костер и пристали около отесанного кола, белевшего в полутьме. Он был прочно вбит в расселину каменной стены.

— Может, это не корневщики? — спросил Кузьма.

— Боле некому…

После дождя небо очистилось, а пунцовая заря долго не гасла. Самсон Иванович впотьмах искал тропку наверх, чертыхался, поминал корневщиков недобрым словом за то, что они, заслышав мотор, не спустились навстречу. Наконец они поднялись на яр. Под высокими липами у костра полулежали двое. Над огнем висел парующий котелок. Очевидно, корневщики недавно вернулись и готовили ужин.

— Что не встретили? — молвил Самсон Иванович, выйдя из тени к свету.

Оба корневщика разом обернулись. Было видно, что они ожидали кого угодно, только не участкового. Поднялись, сделали по нескольку шагов навстречу.

— Гость-то какой! — всплеснул руками заросший по глаза мужичонка и по-бабьи хлопнул себя по ногам. — Да не один!.. Милости просим!

— Здорово, Терентий, — сказал участковый.

— Соскучился, что ли, Самсон? Чего дома не сидится? — спросил второй корневщик. — Аль запрет какой на корешки вышел?

— Да вот… — Самсон Иванович повел своим длинным носом, — учуял вкусный запах. Дай, думаю, поужинаем кстати. Решил вот, Серега, к тебе в гости напроситься. А?

— Ангирчи угостил, — улыбнулся конопатый Серега, мужик с редкой клокастой бороденкой. — Еще когда подымались… Добрый человек. Хорошо копчена изюбрятина.

— Чую, чую… — добродушно отозвался участковый. — А это товарищ из района, — кивнув на Кузьму, добавил он.

— Очень… очень… — кланяясь, подскочил к Свечину Терентий, а Серега, кивнув, пробурчал что-то неразборчивое себе под нос и опять улегся у огня.

— Поздравить вас надо, мужики! — улыбнулся Самсон Иванович.

Терентий захихикал: мол, шутит начальство, понимаем. А Серега, скривив губы, цыкнул слюной в костер.

— Неужто сохатых разрешили без лицензий бить?

— С находкой вас… — присаживаясь па валежину у огня, ласково продолжал участковый.

— Ты что, Самсон, белены объелся? — Бойкий мужичонка принялся подпрыгивать, размахивая руками, как-то по-куриному и квохча бросать слова, словно они жгли ему рот. — Типун тебе на язык! Едва дорогу оправдаем. А харч? “С находкой”! Да в середине сезона… Тьфу, тьфу… Эк шутить! Сам знаешь, люди мы не государственные. На своп страх и риск идем. Ни черта пет. Три сопки обломали-пусто. “С находкой”… Да этот… Дзюба! Туды его… Сутки в таборе провалялся — и вон из тайги. Печенку схватило. Ишь! Темнил что-то. Глаза у него не больные — ясные. Вот те крест — не так что-то. Будто я его не знаю! Потом — у Лысой сопки — дымок…

— Не пыли… — глухо буркнул Серега. — Столько намельтешил. Не продохнешь. Тебе, Самсон, Дзюба находкой хвастался?

— Нет, Ангирчи сказал.

— Ангирчи? — Серега быстро, не по возрасту, сел, скрестив ноги, плюнул в огонь. — Хм… Ангирчи… — Значит, не находили вы крупного корня?

— Да не смейся, Самсон! — вновь закудахтал Терентий.

— Не пыли… Не пыли, Терентий! Затоковал. Погодь, Сам