Соседки [Сергей Аркадиевич Никшич] (fb2) читать онлайн

- Соседки (а.с. Полумертвые души -3) 679 Кб, 192с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Сергей Аркадиевич Никшич

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Никшич Полумертвые души. Соседки

Юрию Никшичу


Глава 1. Горенка театральная

Время остановилось ровно в полдень, и солнце замерло над Горенкой, как вкопанное. Одновременно остановились и все часы. Кукушка в сельсоветских часах горестно пискнула и скрылась в своем домике, потому как уже не могла больше пугать обитателей присутственного места тем, что жизнь проходит быстрее, чем им хотелось бы, и нервировать их непрерывным движением стрелок. Поначалу никто ничего не заметил. Все были заняты обычным делом – Голова лежал на диване и переваривал таблетку от головной боли, которую намеревался запить чаем. Маринка думала о том, что ей совершенно осточертело готовить начальнику чай. Тоскливец мечтал о том, что неплохо было бы на перерыве добраться до Клары, которая в последнее время вообще разучилась снимать пояс целомудрия – то у нее терялся заветный ключик, то не было настроения, которое портила неопределенность в ее статусе – ей никак не удавалось затащить Тоскливца в загс, и она решила взять его измором, как крепость. Паспортистка ни о чем не мечтала, потому что ею овладели нигилистические настроения и ей на все было наплевать. Одним словом, каждый был занят своим любимым делом и никто друг другу не мешал. Тоскливец, однако, первым заметил, что стрелки часов перестали передвигаться и, таким образом, час его очередного единоборства с Кларой отодвигался. Он недовольно фыркнул, подошел к часам, поправил цепь с гирей, но пыльный домик молчал, и более того, подлая кукушка изловчилась из его глубин свернуть ему кукиш. «Вот тебе вместо Клары!» – вполне внятно прокаркала обнаглевшая птица и Тоскливец предпочел сделать вид, что ничего не произошло, и поспешно возвратился на свое место, пока демарш кукушки не заметила Маринка, которую он всячески обхаживал, намереваясь воспользоваться ее добротой на тот случай, если Клара не оттает. И в сельсовете сгустилась тишина, которую внезапно нарушил визгливый телефонный звонок – так телефон звонил только тогда, когда про Горенку вспоминало районное начальство.

– Это ты? – поинтересовался Акафей.

– Я, – неохотно ответствовал Голова, потому как начальство никогда хорошими новостями его не баловало, а только стремилось чем-нибудь нагрузить.

– Ты это, – промямлил Акафей, – вот что: нужно деньги спонсорские на школу сдать, а для этого мероприятие провести – пьесу поставить или соревнование хоров организовать. Зрители пусть деньги за вход заплатят, и их-то ты на нужды школы и переведешь. Вот как!

– А нельзя, чтобы деньги сдать, а мероприятия не проводить? Да и на кой оно? Да и хоров то у нас, сам знаешь, нету. Люди больше в корчме поют, иногда даже, как соловьи, особенно по весне, но вряд ли с этим репертуаром можно выходить на сцену.

– Не понимаешь ты своей ответственности! – урезонил его Акафей. – Не понимаешь! Для тебя хлеб духовный – все равно, что мусор, а так быть не должно. Ты там, небось, на диване лежишь, а пьесу тебе я буду ставить?

– Не надо попрекать меня диваном – я на нем спину лечу. У тебя ведь тоже диван есть, но я же тебе ничего про него не говорю.

– Так ведь это я твой начальник, а не ты мой, и к тому же у меня диван не кожаный, как у тебя, а обыкновенный и с таким колючим ворсом, что нежиться на нем не удается. Так что, будь добр, преодолей силу земного тяготения и займись пьесой, а я тебе завтра перезвоню.

– Тоскливец! – позвал Голова подчиненного, не вставая с теплого лежбища, – на дворе дул свежий сентябрьский ветерок, и согретая его собственным теплом кожа создавала иллюзию того, что он, как в детстве, лежит на разогретой печи. Ответом ему была густая тишина, которую не нарушало даже мерное тиканье часов.

– Не ответишь – уволю! Видит Бог – уволю! Где это видано, чтобы начальству не отвечать?

В ответ на обычный для этих мест речитатив дверь кабинета скрипнула и в ней показалась изогнутая, как лук, спина Тоскливца, который то ли входил, то ли вползал в кабинет начальника, но при этом, невзирая на плавность его движений, оба его глаза сверкали, как у разъяренного кота.

– Вот что, – сообщил ему Голова, – пьесу будешь ставить. В клубе. Заодно его и отремонтируем.

– Про что пьесу? – злобно поинтересовался Тоскливец.

– Что-нибудь понятное для народа. Например, про Золотой Ключик или Красную Шапочку. Сходи в клуб, возьми книги в библиотеке и сценарий напиши. Все равно весь день мечтаешь понятно о чем, но только это все без толку, потому как супружница твоя бывшая без свидетельства о браке не рассупонится, а Маринку я предупредил, чтобы она держала ухо в остро и тебе не попустительствовала, так что шансов у тебя никаких и ты можешь смело, за отсутствием других перспектив, отдаться работе.

Тоскливец ничего не ответил, но глаза его загорелись еще ярче, и Голове даже показалось, что зрачки у него стали красными. «Главное, чтобы он не зеленел, – подумал Голова, – потому что мне надоело спасаться бегством от упырей, а то, что глаза сверкают, так это даже хорошо».

И Тоскливец, выражая всей своей фигурой глубокое презрение к начальнику, поплелся в клуб, чтобы раздобыть там упомянутые Головой книжицы. И Голова снова предался мечтам, которые преимущественно имели гастрономический и тактильно-осязательный смысл.

А Тоскливец открыл ржавым ключом библиотеку и разыскал в ней «Золотой Ключик, или Приключения Буратино» и «Сказку про Красную Шапочку», заодно он прихватил и «Повесть про Гамлета, принца датского» – книга прельстила его золотым тисненым переплетом, который безжалостно напомнил ему о том, что где-то в природе в изобилии существует столь необходимый ему презренный металл.

С этим интеллектуальным багажом он благополучно возвратился в сельсовет и принялся за чтение. «Дома читай!» – послышался из кабинета начальника запоздалый совет, но Тоскливец промолчал, потому что чтение как занятие представлялось ему совершенно бесполезным – деньги за него никто не платит. И поэтому дома он волен отдыхать, или сражаться с поясом Клары, или читать свою единственную книгу, поскольку в ней присутствует хоть какой-то смысл. А что он может почерпнуть для себя из приключений деревянной куклы?

А тем временем по селу, как всегда, поползли тревожные слухи: роль Красной Шапочки забрала себе Параська – Голову подмазал Хорек и почтеннейшая публика вместо детского личика с золотыми кудряшками вынуждена будет любоваться птеродактилем в очипке, который, по мнению знатоков, представляет собой, вследствие пагубных диет, интерес исключительно палеонтологический. Но слухи, которые зиждились на том, что Голова накануне отобедал в интернет-кафе, из которого выплыл с физиономией такого цвета, которая запросто могла дать фору вареному раку, были неверны. Гапка первой пронюхала про пьесу и, как только Тоскливец возвратился в сельсовет из клуба, заявилась к бывшему муженьку, который продолжал переваривать на диване пятерчатку, и прокаркала следующее:

– Вонючая гора сала, ты только попробуй отдать мою роль какой-нибудь кляче, и я сразу же сниму с тебя скальп!

Голова в очередной раз поразился собственной мудрости – макитра у него не болела, и таблетку он принял впрок, опасаясь, что Гапка может мрачным вихрем ворваться в уютный кабинет и довести его до мигрени попреками и клеветой.

«Развестись – это не самое главное, ~ подумал Голова. – Это всего лишь полдела. А вот оградить себя от бывшей супружницы, чтобы она не жалила всякий раз, как оса, – это уже высший пилотаж. Неужели придется завести в сельсовете бульдога и научить его реагировать только на Гапку? Но что на это скажет Акафей?»

– Может быть, это не ты, Гапка, – миролюбиво сказал он, – а мираж? И тебя на самом деле нет, и мне только снится, что ты хочешь играть Красную Шапочку? К тому же забесплатно.

Но Гапка тут же доказала ему, что она не мираж и не привидение, и ему пришлось пообещать ей, что главная роль за ней, и она, сияя, как ребенок, в ауре безукоризненных золотых волос, окаймлявших почти детскую рожицу, в которой никак нельзя было распознать злобную пенсионерку, ретировалась на исходные позиции, то есть в свой дом, а Голова остался при своем интересе, потому как Гапка поломала его план устроить своего рода аукцион среди жаждущих видеть на сцене своих супружниц или дочерей. Оставалось утешать себя тем, что в пьесе будут и другие роли, и он с дивана таким голосом, от которого мухи засыпали прямо на лету, попытался подвигнуть Тоскливца на написание сценария. Но тот молчал, ибо, как общеизвестно, египетский сфинкс – собеседник куда более благодарный, чем затаившийся до поры до времени Тоскливец. *

Тем временем солнце, замершее в зените, норовило спалить Горенку своими огненными лучами. В селе становилось все жарче, словно его перенесли неожиданно в Сахару или; еще в какую местность в этом же роде, и Голова был вынужден встать, потому что поверхность дивана вдруг превратилась в лужу из его собственного пота, а кровь в венах разогрелась настолько, что, казалось, она вот-вот вскипит, как пунш. Голова выглянул в окно и не поверил своим глазам.

– Вот! Шшшш, – зашипел он, как змея, указывая своим коллегам на небосвод.

Тоскливец тоже подошел к окну.

– Вы, Василий Петрович, наверное, солнца никогда не видели? – вежливо осведомился Тоскливец, увидев на что, собственно, указывает начальник.

– Дурень ты, – ответствовал тому Голова, – на часы посмотри!

Но часы не могли помочь, потому что они остановились ровно в полдень, и злорадная кукушка строила Тоскливцу из домика злобные хари, причем так ловко, что это не было заметно другим.

«И почему она меня ненавидит? – думал Тоскливец. – Это ведь я каждый вечер поднимаю гири, чтобы часы не остановились. Может быть, она хочет, чтобы я еще и пыль с домика вытирал? Но ведь для этого существует секретарша».

– Маринка, – позвал он ее, – ты почему пыль с часов никогда не вытираешь? Кукушка недовольна.

Маринка расхохоталась, потому как приняла слова писаря за шутку.

Но этот смех чуть не стал последним в ее жизни, потому что в сельсовете воздух вдруг нагрелся, точнее, почти вскипел, как в финской бане, из которой так хочется выскочить в чем мать родила и поваляться в снегу, но улица была раскалена, как сковородка, на которой дымились голуби и воробьи, которых чудо природы застало прямо в полете.

Голова ринулся к телефону.

– Акафей, спасай, – прохрипел он из последних сил.

– Что там у вас опять? – отозвался Акафей, которого не радовала перспектива выслушивать какой-нибудь типичный для Головы бред.

– Горим! Солнце зависло над сельсоветом, и скоро мы превратимся в шашлык! Спасай!

Акафей, не любивший всего того, что портит пищеварение, хладнокровно положил трубку. Голова тоже. И пластмасса, из которой она была сделана, стала оплавляться и стекать на корпус телефона, который тоже утратил свои строгие формы и начал превращаться в приплюснутый шар прямо на глазах у Головы, который смотрел на все то, что вокруг него происходило, как на мультфильм, авторы которого немного перестарались по части ужасов.

Посмотреть в окно Голова не решался, потому что опасался, что это вредно для его нервной системы, а до Тоскливца вдруг дошло, что металлический пояс в такую, так сказать, погоду может заживо испечь филейные части, которые вверены его охране, и что Клара наверняка его сняла, и поэтому он, рискуя жизнью, бросился по раскаленной улице к супружнице, которая, как он рассчитывал, была не менее разогрета.

Но Тоскливец, как это часто случалось с ним на протяжении его многострадальной жизни, ошибся. Дело в том, что в этот злополучный день Клара и в самом деле потеряла заветный ключик, а точнее, не могла его найти, потому что забыла, куда спрятала его от настырного Тоскливца. И она, как раненая львица, металась по дому, потому что пояс обжигал ее безжалостно и ей казалось, что вот-вот по ее седалищу заструится расплавленный металл. И любвеобильный Тоскливец, разогретый пробежкой и любовью, потный и покрытый желтой пылью, со шрамами на лице, который и в лучшие времена не напоминал Купидона, ворвался в дом не в самую светлую для себя годину. К тому же он, не подумав (но всем ли нам свойственно думать перед тем, как что-нибудь предпринять?), подскочил к Кларе и схватил ее за зад, чтобы убедиться в том, что проклятый пояс снят. И завыл от боли, потому что обжег свои белые, неприученные к физическому труду ладони.

– Воет он! – закричала на него Клара. – Идиот! А что мне тогда говорить? Я там, наверное, уже обугливаюсь, а ключ от соседей да тебя припрятала и вспомнить не могу, куда. Если ты его не найдешь…

Тоскливец сразу все сообразил, поплевал на ладони, чтобы хоть немного унять боль, и лихорадочно принялся соображать, куда его благоверная могла спрятать ключ. Осмотрел холодильник, но в нем, кроме вчерашнего бигуса, ничего не оказалось. В морозилке в лужице воды плескалась ожившая рыбка, отчаянно бившая хвостом в надежде спастись. Ключом и не пахло.

– Погибаю! – тем временем кричала Клара. – Погибаю. Ты меня довел! И соседи, будь они прокляты со своими низменными инстинктами!

– Не надо грубить, – явственно послышалось из-под пола. – Мы и сами от жары концы отдаем, дышать просто нечем. Ну и село у вас!

– А никто вас сюда не звал! – отрезала Клара. – Убирайтесь в свой пгт УЗГ, или Упыревку, и катайтесь там на ведьмах, сколько влезет. А нас оставьте в покое!

Клара, даже погибая, не могла удержаться от того, чтобы кого-нибудь не повоспитывать. Но тут до Тоскливца дошло.

– А не закопала ли ты его на огороде? – заорал он, поражаясь собственной интуиции.

Клара замолчала, что-то лихорадочно припоминая.

– Нет, – сказала она, – скорее на чердаке.

– Эгоистка, – послышалось из-под пола.

Клара как ошпаренная взлетела по лестнице на чердак, а за ней Тоскливец, который, невзирая на трагизм ситуации, все еще надеялся на то, что, когда ключик найдется, перегревшаяся, как мотор, Клара кинется к нему в объятия. Но надеялся он, понятное дело, зря, потому что Клара рассчитывала на то, что ее вскипающий от страсти бывший супруг начнет уговаривать ее вступить в законный брак. Каждому, как говорится, свое. А ключик и в самом деле нашелся в коробке для прищепок, в которой Клара заодно хранила и несколько «предохранителей» на тот случай, если ее «замкнет». Ведь жизнь, пусть и супружеская, полна неожиданностей. И Клара принялась сдирать с себя, обжигая руки, орудие пытки, призванное блюсти ее честь. Тоскливец было принялся ей помогать, но, едва прикоснувшись к раскаленному металлу, уразумел, что у него есть другие дела, и, кудахтая, спустился по лестнице в дом.

А Клара наконец высвободилась и тут же спустилась вниз, к трюмо, чтобы выяснить, какие потери она понесла. И, выворачивая шею, стала рассматривать свой красный, как яблоко, зад в пыльном потрескавшемся зеркале. Рассматривал ее, понятное дело, сквозь щелку в полу и сосед. Зрелище было мало аппетитное, и задыхающийся от собственной вони мохнатый сосед, виляя кожаным хвостом, подумывал о том, что этот обгорелый и едва не обуглившийся зад, пусть и довольно круглый, – последнее, что он увидит на этом свете. От этих горестных мыслей он издал стон, и Клара поняла, что за ней подсматривают. Соседи. Твари, которые поселились в доме без ее разрешения. И она уже было решилась произнести гневную тираду, направленную против прожорливых бездельников, но тут ее взгляд наткнулся на Тоскливца, притаившегося, как летучая мышь, – он тоже любовался ею исподтишка.

– Ну и твари! – возопила Клара, поднимая глаза к давно небелённому потолку, как к небесам. – Толку от них никакого, а стоит задрать халат, как они проходу не дают!

Тоскливец не понял, почему она обращается к нему во множественном числе, и предположил, что из уважения.

– У меня вазелин есть, – сообщил он ей. – Хочешь…

Весь вид Клары говорил о том, что она не желает ничего иного, кроме как увидеть бумажку с печатью.

А в сельсовете тем временем происходило групповое икрометание или, по крайней мере, приближенный к нему процесс: Голова икал и клял расплавившийся телефон, не позволявший попросить помощи у всемогущего Акафея, Маринка рассупонилась почти до первозданной наготы, но и это ей не помогало и она обмахивалась календарем, который гнал на нее раскаленный воздух. Паспортистка углубилась в себя и вспоминала напрасно прожитую жизнь, состоявшую из разнообразных казенных документов, которые теперь, накануне смерти, представлялись ей дьявольскими личинами, впитавшими в себя, как промокашка чернила, ее жизнь. Одним словом, сцена была мрачная. Но тут вдруг кукушка хрюкнула, часы пошли и солнце, нагоняя упущенное, ринулось вниз по небосводу. И уже через несколько мгновений живительная прохлада растеклась по Горенке живой водой, и только оплавленный телефон, зажаренные налету голуби да красный Кларин зад напоминали о происшествии.

– Сценарий почему не пишешь? – упрекнул Голова возвратившегося на рабочее место Тоскливца, которому дома все равно, кроме пощечин, ничего не светило.

Но Тоскливец ничего не ответил, он так увлекся сюжетом «Красной Шапочки», что ничего вокруг себя не замечал. Кроме того, он вдруг осознал, что пришел его звездный час и что те, кто над ним всю жизнь издевались, будут вскоре рвать на себя волосы, ибо он, вероятно, оказался инкарнацией Шекспира и это запросто сейчас докажет. И бумага, которую он положил перед собой, стала покрываться аккуратными бисерными буквицами, и он даже не заметил, как ушли сослуживцы, и очнулся только тогда, когда бдительная Клара, не любившая художеств, выволокла его за шиворот из сельсовета и свежий вечерний воздух окончательно его протрезвил.

– Красную Шапочку буду играть я! – грозно заявила Клара.

– Опоздала ты, – невозмутимо ответствовал ее бывший супруг, чуть краснея от радости, что может той хоть чем-нибудь досадить. – Красную Шапочку будет играть Гапка. Она же блондинка, и красный головной убор ей очень пойдет. К тому же у нее локоны. А ты… Ролей будет много… Бабушки, Мальвины…

Он хотел еще добавить – Серого Волка, но в последний момент сообразил, что эта сентенция может оказаться последней в его жизни, и сдержался.

– Всегда мечтала быть Мальвиной, – неожиданно сообщила Клара. – А волосы я перекрашу в голубой цвет – это не трудно.

Так, мирно разговаривая, они дошли до дома, но там оказалось, что Клара опять напялила на себя пояс, и Тоскливец от жалости к самому себе заставил ее готовить обед. А сам уселся на диван и снова принялся писать сценарий. Процесс его захватил, и к утру все было готово.

Мы не будем утомлять взыскательного нашего читателя подробностями утомительных репетиций в сельском клубе. Голова все-таки оказался превосходным менеджером, потому что актеры не только играли забесплатно, но и щедро вознаграждали его за возможность развлечься. Ему самому приглянулась роль призрака отца Гамлета, но он об этом никому не говорил и в репетициях не участвовал, потому что решил, что экспромт – он и в Горенке экспромт и что в этой роли он может поделиться с публикой той глубокой мудростью, которой набрался из циркуляров и указаний районного начальства.

Но до того знаменательного дня, когда сельчане, подобно древним грекам, собиравшимся на трагические состязания, всем селом заявились в клуб, чтобы увидеть, что из всего этого шума получилось, на Горенку накатила еще одна беда.

Как-то в обед, когда Голова почитывал основной источник информации – перекидной календарь, ему показалось, что он увидел в крысиной норе нечто знакомое. Голова протер кулаками глаза, и это на некоторое время отвлекло его от зловещей норы, возникшей с недавних пор у него в кабинете. Ее уже дважды заделывали, но это не помогало – она становилась все больше и все чернее. И Голове уже начинало мерещиться, что его погибель притаилась там, чтобы его доконать. Но, может быть, ему мерещится, что из норы ему улыбается личико совсем молоденькой девушки? И что вместо личика там периодически появляется нечто восхитительно округлое? Голова даже пребольно ущипнул себя за щиколотку, но видение не исчезало. Более того, из норы появилась тоненькая, беленькая ручка с длинными, тщательно наманикюренными ногтями и сделала жест, который не оставлял сомнений в том, что прекрасная незнакомка зовет его к себе в нору. Истины ради следует признать, что Голова, забыв все перипетии, в которые он попадал на протяжении последнего времени, бросился было к ней, но его попытался спасти внутренний голос, который без обиняков спросил его: «Куда прешь? А про Галочку забыл, да?». Совесть несколько протрезвила Василия Петровича, который словно охмелел от лицезрения загадочной красавицы, и он остановился. Но тут из норы раздался кокетливый смех, шорох кружев, и уже не одна, а две руки высунулись из норы, причем такие беленькие и нежные, что Голова, как завороженный, на полусогнутых ногах подошел к стене и опустился на четвереньки, мечтая о том, что они начнут его ласкать и гладить, а те и вправду обняли его за шею, но вместо ласки принялись его душить. И хотя это было удушение в объятиях, но Василий Петрович не привык не дышать и угрюмо прохрипел:

– Пусти!!!

Но это был глас вопиющего в пустыне, потому что красавица, кокетливо хихикая, продолжала сжимать своими нежными, но при этом стальными ручками бычью шею попавшего в западню Головы. А тот потел, и задыхался, и все норовил встать с колен, и даже подумал, что негоже ему умирать на коленях, но тут, на его счастье, в кабинет зашла Маринка, которая поначалу не поняла, что происходит, но потом быстро сообразила, отчего ее начальник мычит, как мул, и, недолго думая, выдернула из штанов Головы пояс и принялась им хлестать нежные, тоненькие ручки. Понятное дело, при этом доставалось и Голове, но он был готов снести какие угодно побои, лишь бы остаться в живых.

Наконец эти коварные, как ему казалось, щупальца осьминога, притворившиеся руками, скрылись в норе, и Голова, потный и полуживой, встал с колен, и, понятное дело, штаны, которые больше ничто не удерживало, упали на пол, обнажив бордовые трусы в белый горошек, которые он недавно приобрел по случаю у торговки в подземном переходе.

Маринка презрительно швырнула ему его пояс и удалилась, порекомендовав отовариться у кузнеца, потому как без пояса целомудрия ему теперь никак.

– Дура! – заорал ей вслед Голова. – Не бывает для мужиков поясов целомудрия. Это для вас, баб, их изобрели… Сама знаешь почему.

– Ну и зря, – сухо ответила секретарша и захлопнула дверь, то ли от злости, то ли от презрения к сомнительному бельишку начальника.

И грохот двери, которая, скажем прямо, многого насмотрелась на своем веку, возвестил, как догадался Голова, новую эру – эру соседок. Соседок, которые будут соблазнять и норовить укокошить, и подсматривать из дыр и щелей, пока Грицько будет ублажать свою Наталку, а та трепаться с Гапкой, и так без конца. А Акафею жаловаться бессмысленно, потому что он и с соседями ничего поделать не смог, а с соседками так и подавно, тем более что они, видать, хорошенькие, а Акафей ни одну особь женского пола не в состоянии пропустить, не попытавшись ее одолеть, по крайней мере мысленно, в вольной борьбе. Голова понимал, что момент единоборства с соседкой, из которого он благодаря выдрессированной секретарше вышел с честью, – момент исторический, но значение его для села так сразу осмыслить не мог и решил поделиться своим открытием опять же с Грицьком.

– Слышишь, ты, – сообщил он милиционеру, которого его звонок отвлек от бесценного сокровища – Наталки и который по этой причине делал вид, что очень занят, спешит и совершенно не готов выслушивать тот досужий бред, который на него норовит вылить Василий Петрович. – Б селе соседки завелись. Хорошенькие, как куклы, но стараются своими беленькими ручками удушить. Так что будь осторожен.

От этой новости ко всему привыкший Грицько присвистнул.

– Не может быть! – восхищенно прошипел он. – Но почему удушить? Может быть, ты сделал что-то не так, а они на самом деле услужливые, как соседи, и будут мужиков ублажать, пока суровые супружницы будут притворяться, что не могут разыскать ключи от известных поясов.

– Я тебя предупредил, – отрезал Голова. – Так что смотри. Лучше бы ты какое-нибудь средство против них изобрел.

– Я подумаю, – хихикнул Грицько и, положив трубку, снова принялся смешить Наталку.

Нет, право, повезло сельскому нашему милиционеру. Не каждому жизнь посылает хохотунью-подружку, с золотыми огоньками в карих глазах, проказливую и одновременно нежную, как любящая мать. Но не будем завидовать, чтобы не сглазить эту семейную идиллию, и возвратимся к событиям, связанными со спектаклем, который по мере приближения дня премьеры становился все более скандальным. Цифры, которые называли по вечерам хорошо осведомленные источники, как подношения, которые Голова получал за роль, обрастали бесчисленными нулями, и никому не приходило в голову, что столько «портретов» в здешних краях никто отродясь не видывал и что если продать все овощи, которые выращивают в Горенке, на десять лет вперед, причем вместе с теми, кто их выращивает, то все равно денег таких не наскрести. Но это мало кого волновало, и народ с нетерпением ждал представления, чтобы уразуметь, для чего люди платят за роль для супружницы или дочери такие деньги.

Мы не будем пересказывать все эти досужие домыслы, а приведем ниже подробное описание того, что произошло в Горенке в последнее воскресенье того памятного сентября, который ознаменовали нашествие соседок и театральная лихорадка.

Мы не можем не упомянуть, что зал был набит до отказа. В первом ряду уселся Акафей со своими подручными и с Головой, который всей своей фигурой изображал служебное рвение и преданность начальству. Разумеется, Акафей знал, что это ложь, но делал вид, что ему верит и ценит его старания. Прямо за Акафеем уселись Явдоха с Богомазом и Хорьком. А за ними Наталочка, и Хома, и Скрыпаль со своей новой женой, и Мыкита, и весь прочий честной народ, не забывший прихватить с собой краюху хлеба с луковицей и бутылочку с дарующим вдохновение напитком, чтобы совместить приятное с полезным.

Итак, занавес со скрипом полез верх, подняв густое облако пыли, от которой почтеннейшая публика начала чихать и ерзать, и на сцене показались чахлые искусственные елки, призванные изображать густой лес. С левой стороны сцены появились Гапка (разумеется, в красной шапочке) и Параська, которая изображала, и не без успеха, ее мать.

– Бабушку навести, – строго говорила Параська, – отнеси ей пирожков да горшочек масла, да смотри по дороге сама их не сожри!

– Бабушка! – горько вскричала Красная Шапочка, которая и вправду была в этот вечер изумительно хороша собой, и Галочка, сидевшая возле Головы, подумала о том, что молодость не купить и только немногим, прежде всего ведьмам, удается насладиться ею повторно.

– Ведьма твоя бывшая супружница, – шепнула Галочка на ухо Голове, но тот, во-первых, и сам это знал, а во-вторых, догадался, что Галочка говорит это из ревности, и поэтому охотно ей поддакнул.

– Слушай, что тебе старшие говорят, – продолжала талдычить Параська, но Красная Шапочка обиделась и, чрезмерно, как показалось Голове, виляя бедрами, зашагала среди искусственных елок.

– С посторонними не разговаривай! – закричала ей вслед Параська и исчезла за кулисами.

А перед Красной Шапочкой появился Серый Волк, то есть Тоскливец, который из старой заячьей шапки, чтобы не тратиться на маску, соорудил себе нечто, что должно было напоминать волчью морду.

– Ты куда, девочка, идешь? – лукаво осведомился Волк, делая акцент на слове «девочка».

Но Гапка презирала Тоскливца во всех ипостасях, тем более ей было приказано не разговаривать с посторонними, и поэтому она проигнорировала тоскливого и занудливого Волка и танцующей походкой продолжала идти среди елок.

– Я у тебя спросил, Гапка, куда ты прешь? – сорвался Тоскливец, который от накатившей на него волны гнева забыл о том, что должен называть свою бывшую подругу Красной Шапочкой.

– Ты бы, Волк, выражения подбирал, когда общаешься с барышнями, – сцепив зубы, ответствовала ему Гапка, которая с огромным трудом удерживала самое себя от того, чтобы не рассказать залу о том, что она думает о человеке, замаскировавшемся под облезлой заячьей шапкой.

Публика тем временем приняла эту перебранку за заранее отработанный экспромт и одобрительно зареготала, поражаясь фантазии сельского писаря. Надо сразу заметить, что и все последующее «экспромты» публика до поры до времени принимала как нечто само собой разумеющееся.

Но вернемся, однако, к нашей пьесе.

– Я ведь тебя спросил, девочка, – снова обратился к Гапке Тоскливец, которого игривая походка Гапки одновременно и злила, и нервировала, и вызывала воспоминания о деньках не столь отдаленных, которые он сам прекратил, потому что решил не тратить на Гапку деньги. Так сейчас он тратит их на Клару, и причем, наверное, еще больше, потому что Клара на замке и хочет опять с ним бракосочетаться, а у него об этом и мыслей нет, и вся эта катавасия отбирает силы, время и опять-таки деньги. Так думал на сцене Тоскливец. И вдруг его осенило: жизнь это то, что происходит с нами после работы? Или это просто обмен веществ?

– Жизнь – это просто обмен веществ, – неожиданно возвестил на весь зал Тоскливец к полному восторгу учителя биологии, который заседал в нем вместе со всеми. – Так что я сейчас тебя рассупоню.

И он бросился за Гапкой, а та убежала от него за сцену, и зал зашелся в овации, потому как такую трактовку «Красной Шапочки» в здешних местах никогда и не видывали. Более других хохотала Галочка, а Голову по причинам, самому ему малопонятным, мучила ревность – уж больно Гапка в этот вечер была хороша: золотые локоны выбивались из-под красного, а точнее, малинового берета, золотые искорки в карих глазах и розовые пухлые губки заставляли забыть, на что способен этот ротик, когда Гапку захватывает стихия устного творчества. «Гапка, она, как растение-хищник, которое маскирует свою природу цветами, – хмуро думал Голова. – Вот я и попался, как безобидная пчела, в эту ловушку и оплодотворял этот цветок долгие годы, но все это было совершенно бессмысленно, потому что Гапка отказалась рожать, чтобы не испортить свою талию, хотя, если честно, кому она нужна и для чего? Чтобы вилять сейчас бедрами между китайских искусственных елок и изображать Красную Шапочку? Думаю, кобру она изобразила бы с большим успехом».

Но тут Голова вспомнил, что, по его собственному сценарию, ему уже пора на сцену, и ушел, шепнув на ушко Галочке что-то неразборчивое.

На сцену тем временем вкатили избушку, в которой лежал на постели в затейливом чепце и с отвратительной улыбкой Тоскливец-Волк.

К избушке подошла Красная Шапочка и почтеннейшая публика, и не безосновательно, встревожилась за судьбу милой девочки, прелестями которой в реальной жизни очень многие даже сельчане не могли налюбоваться, и все завидовали некогда Голове, который увел у них из-под носа такую красавицу, словно у них был хоть малейший шанс. Но таковы уж наши сердца – так сладостно утешать себя мыслями о том, что красавица не досталась нам только по случайности и что исключительно из-за интриг не мы разъезжаем под охраной почетного эскорта… Но это своего рода мыслетерапия, потому что не каждому дано мужество смотреть в лицо реальности, что не только неприятно, а иногда очень даже страшно, и поэтому мы дружно живем в сотканном из мифов мире фантазий, который все меньше и меньше отличается от мира виртуального, и закончится все это, вероятно, тем, что человечество когда-нибудь покинет этот мир и уйдет в интернет, и те, кто случайно посетят когда-нибудь нашу Землю, будут вынуждены разыскивать тех, кто ее застроил уродливыми сооружениями и всякой дрянью, на жестких дисках.

Итак, Красная Шапочка приблизилась к избушке, и бабушка нежно спросила:

– Это ты, внученька?

Следует честно признать, что на какое-то мгновение Гапка ощутила себя маленькой девочкой, не превратившейся еще в мегеру, которая по этой причине может пока еще радостно смотреть жизни в лицо, но продолжалось это всего лишь мгновение, и Гапка вспомнила, что она – Красная Шапочка и что на нее охотится злобный Волк, которого к тому же играет ненавистный ей Тоскливец, и злобно ответила:

– Да, бабка, это я!

А Тоскливец, как это было ему свойственно, раздумывал только о том, как бы это Гапку забесплатно облапить, но так, чтобы Клара не увидела: «Не будет же она сопротивляться на глазах у всего зала? Публика ее не поймет».

– Садись ко мне поближе, внученька, – лукаво предложил Тоскливец, но Гапка сразу его раскусила – ведь женская интуиция дана прекрасному полу, как радар летучим мышам, для того чтобы уклоняться от препятствий и избегать опасностей, но только пользуются представительницы прекрасного пола ею, как раз наоборот, и в большинстве случаев из-за упрямства набивают себе шишки то ли на лбу, то ли еще где. Но Гапка, получившая, причем бесплатно, множество уроков от своего бывшего муженька, была девушкой осторожной, и она стала поодаль от постели и принялась пояснять «бабушке», какие гостинцы ей принесла.

И у жадного Тоскливца, который почуял запах настоящих пирожков с мясом, заблестели глаза, и он уже думал только о том, как бы их сожрать на глазах у почтеннейшей публики, да так, чтобы зрители приняли это за часть театрального действа. Но тут неугомонная Гапка, которую пирожки не волновали, спросила его:

– Почему у тебя, бабушка, такие большие уши?

Но Тоскливец не стал ввязываться в бесполезные дискуссии, приподнялся и, обхватив Гапку за талию, усадил ее возле себя.

– А зачем у тебя, бабушка, такие большие и давно не чищеные зубы? – спросила Гапка, чтобы досадить бывшему дружку, упорно экономившему на зубной пасте.

Публика, знавшая повадки Тоскливца, разразилась радостным хохотом. Чем ближе пропасть, тем радостнее смех, сказал бы в таком случае восточный мудрец, но зрители еще даже не подозревали, во что превратится детский спектакль и что им, собственно говоря, уготовано. Ведь человеку – и в этом его и трагедия, и счастье – совершенно неизвестно, что с ним произойдет уже через минуту.

А от наглости Гапки Тоскливец покрылся под макияжем синюшным румянцем и стал мучительно соображать, как ей отомстить. У него появилось время подумать, потому как на сцене появился Голова с присыпанными мукой щеками и с накинутой на плечи белоснежнейшей простыней. Непредусмотренный выход Головы, который незаметно улизнул из зала, вызвал определенное оживление, так как никто не мог понять, кого он играет и, самое главное, зачем? Ведь не мог же он хапануть сам у себя?

Тем временем Голова, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в том, кого именно он изображает, объявил:

– Я тот, кто был отцом принца Гамлета! И вынужденный как призрак скитаться по просторам земли…

– Ты не из этой сказки, – встревожилась публика, – убирайся!

– Не грубите привидению, – мирно ответил Голова.


А со сцены как бы дыхнуло холодком, и почтеннейшая публика поежилась и теперь уже стала принимать привидение с большим пиететом.

– Я пришел дать вам волю, – объявило привидение. – Не надо бояться волков. Никого не надо бояться, в том числе и супружниц, даже если они такие, как Гапка, пусть она и замаскировалась под Красивую Шапочку. Самое главное, и запомните это навсегда, – это избавиться от выдуманного «я», но зато познать собственную душу. Будем честны перед собой – мы случайно появились на свет, но не случайно отойдем в мир иной. И имя дали нам случайно, оно могло быть ведь совсем иным, и профессию мы получили из-за своих или родительских фантазий. Например, собаковод хотел быть преподавателем алгебры, а колхозник, то бишь фермер, в детстве мечтал быть содержателем публичного дома, но всю жизнь выращивает морковь и это навевает на него меланхолию. И к тому же свою супружницу он нашел себе по случаю, провидение совершенно не виновато в том, что он выбрал палача в юбке и к тому же с подручным в виде тещи. Так что не бойтесь! Все плохое, что могло с вами произойти, уже произошло или произойдет, независимо от ваших трепыханий на тему жизни. Перестаньте биться в конвульсиях! Вдохните полной грудью и живите спокойно. Пока живете.

Привидение злорадно захохотало и скрылось за кулисами.

Публика, сама не зная почему, разразилась овациями. «А Васенька у меня талантливый, – с гордостью подумала Галочка. – И к тому же я действую на него облагораживающе».

Тоскливец тоже не терял времени даром – одной рукой он запихивал себе в рот аппетитные пирожки, а второй судорожно подтягивал к себе Гапку, намереваясь приветствовать «внучку» поцелуем взасос в тот же момент, когда он умнет последний кусок. Кому-то такое развитие событий показалось бы странным, но только не закаленным в битвах с жизнью горенчанам. Они с радостью, как дети на слона, смотрели на то, что происходит на сцене, и с нетерпением ожидали того момента, когда Волк начнет пожирать Красную Шапочку.

– Такая Красная Шапочка сама кого хочешь сожрет, – говорила почтеннейшая публика и, не стесняясь, прикладывалась к флягам.

А Голова решил перевести дух и зашел в туалет, но тот был занят и ему пришлось ждать возле растрескавшейся двери. Но тот, кто был внутри, не подавал признаков жизни, а Голова не был готов ждать своей очереди целую вечность, поэтому почти нежно сказал:

– Выходи, что ли…

Дверь единственной кабинки раскрылась, и человек во фраке что-то пробормотал. Но тут Василий Петрович присмотрелся повнимательней и понял, что тот, кого он принял за человека, на самом деле комар почти двухметрового роста, который смотрит на него холодными как лед глазами. Но молчание длилось недолго, потому что комар преступно и без предупреждения выстрелил в Голову своим хоботом, присосавшимся тут же к его пухлой шее, и, наверное, выпил бы остатки его кровушки залпом, если бы Голова не саданул его ногой, которая, как в тесто, погрузилась в отвратительную вонючую мякоть, и комар опустил хобот и виновато так сказал:

– Не жлобись, Василий Петрович, а? Ты ведь такой жирный, что на самом деле дюжины две медицинских пиявок пошли бы тебе на пользу.

– А откуда тебе известно, как меня зовут? – подозрительно осведомился Голова. – Комарам не положено знать, как людей зовут.

– Не дури, – ответствовал ему комар. – Нам, комарам, многое о вас известно. Даже, может быть, больше, чем нам хотелось бы. Но мы вынуждены терпеть вашу неряшливость, запахи и храп. Особенно храп. Ты вот представь себе, Василий Петрович, что каждый день ты ешь под храп, обедаешь под храп, ужинаешь под храп. Или, что еще хуже, пытаешься сосредоточиться на борще, а тут кто-то начинает заниматься? любовью. Ты умираешь от голода, а тарелку бросает из стороны в сторону, словно разразился шторм. Думаешь, легко это?

– Так я тебе еще и сочувствовать должен? – устало огрызнулся Голова, который вдруг начал осознавать, что его, отца Гамлета, втягивают в совершенно бесполезный диалог, а публика его, скорее всего, уже заждалась. И жаждет, чтобы он поделился с ней своей мудростью. И поэтому он аккуратно закрыл кабинку, сожалея о том, что в туалетах кабинки закрываются только изнутри, и, не прощаясь (ну где это видано, чтобы нужно было обращаться с насекомыми согласно этикету?), вышел из туалета.

– Я голоден! – раздался вслед ему жалобный вопль зарвавшегося насекомого, но Голова даже не оглянулся. «Посмеемся над ним, как попугаи над шотландским волынщиком», – неожиданно подумал он, как подумал бы, наверное, Шекспир. И вышел на сцену как раз в тот момент, когда псевдобабушка, то есть Тоскливец-Волк, запихнул себе в глотку последний пирожок и теперь уже двумя руками вцепился в хорошенькую внучку, чтобы ее сожрать, но при этом основательно и пропальпировать, к радости аудитории, получающей неподдельное удовольствие от пьесы, оказавшейся хепенингом с элементами реалити-шоу. Но, во-первых, наша Красная Шапочка была совершенно не готова ублажать Тоскливца, пусть он и Волк, а во-вторых, ей хотелось быть очень хорошей Красной Шапочкой – она уже возомнила себя актрисой, – и поэтому она так сунула Волку локтем под ребра, что тот на какое-то время перестал ее тащить и она встала у постели и опять принялась задавать дурацкие вопросы про его глаза, зубы, чепец, и Тоскливец совсем запутался, потому что забыл сценарий и только помнил, что он должен ее сожрать, и поэтому он вскочил с постели и стал гоняться за Гапкой, которая, кокетливо хихикая, как девушка по весне, убегала по кажущейся Тоскливцу бесконечной сцене. А тот, потея и задыхаясь, бегал за ней, и в конце концов Гапке все это надоело и она убежала за сцену и заперлась в туалете, к радости настырного комара, который тут же к ней присосался. Но финт его не прошел, потому как Гапка сама у кого угодно могла выпить кровь, и поэтому она злобно укусила комара и тот улетел в ночь, печально разглагольствуя об упадке нравов среди озверевших людей.

А на сцене тем временем Буратино дрался с Волком, который за отсутствием Красной Шапочки накинулся было на Мальвину, но Назар-Буратино заступился за Мальвину-Клару, которая особо постаралась в этот вечер в смысле макияжа, а пояс целомудрия надела поверх юбки, что, по ее мнению, придавало ей особую прелесть. Она не ошиблась – ее хорошенькая рожица приглянулась Назару, который с трудом держался на ногах и мечтал (вот конформист!) только о том, чтобы соседи никогда не покидали село, потому что тогда заказы на пояса будут держать его на плаву и он сможет ногой открывать дверь в корчму, где его будут усаживать на лавку и обхаживать со всех сторон. Пока у него есть деньги. И вытолкают взашей, как только они закончатся. Также ласково.

– Ты Мальвину не тронь! – пригрозил Назар Тоскливцу. – В Горенке мы за нее горой.

Публика сразу поняла, что произошло, и с нетерпением стала ждать реакции Тоскливца, который в своей волчьей маске был тут совсем не к месту, и к тому же всему селу было известно, что он с Кларой в разводе, и поэтому Назар, по мнению зала, был в своем праве.

– Деревянная во всех смыслах кукла, – провещал Тоскливец. ~ С деревянными мозгами. Ты хоть и умеешь ковать пояса, но открывать их предназначено другим. Тем, кто заслужил это право своим обхождением и интеллектом. А ты лучше убегай поскорее, потому что сюда придет Карабас Барабас…

Но он ошибся, потому что вместо Карабаса Барабаса пришел Голова с простыней на плечах и, увидев взъерошенных Тоскливца и Назара, расправил плечи, сделал рукой неопределенный жест и сказал:

– Глупенький Буратино, спасайся! Зачем ты пытаешься победить Волка, который не умеет ничего, кроме того, чтобы вымогать взятки за дурацкие справки? И который весь день сидит на стуле, и оттого кровь приливает к его седалищу, а не к голове и вместо мозга решения у негопринимает, сам знаешь, что…

Голове не удалось продолжить свой, как ему казалось, остроумный монолог, потому что на сцене появился Папа Карло, то есть Дваждырожденный, которому прицепили бороду, сделанную, скорее всего, из швабры. Он с удивлением осмотрел присутствующих, потому что сценарий и в глаза не видывал и не собирался что-либо заучивать наизусть.

– Никчемные, – сказал он, – обращаясь к Тоскливцу и к пока еще не видимому Барабасу-Павлику. – Коптите воздух, как протухшее воронье. Освободите Мальвину!

И он взял Клару на руки, как берут маленьких девочек, и Мотря, сидевшая в зале, побагровела от удушливой ревности, от которой ее сердце застучало, как паровоз, а Клара вдруг ощутила в его руках не похоть, а ласку и даже нежность и трогательно обвила его могучую шею своими руками, размышляя при этом о том, что никто уже долгие годы не пытался ее вот так приласкать. Как маленькую девочку. И что именно поэтому она и остервенела.

Публика тем временем отметила про себя, что сказка про Красную Шапочку, вероятно, закончилась, но ошиблась, потому что на сцене появилась красавица Гапка и, увидев призрака отца Гамлета, заявила:

– Чучело, ты бы лучше предупредило кукол о том, когда тут появится Карабас, потому что толку от тебя никогда и ни в чем не было…

Сентенция вызвала понимание публики, которая оживилась, ожидая продолжения. Но слово взял призрак, который вышел на середину сцену и, величественно сложив руки на груди, сказал:

– Блудница, молчи!

– Ты с кем-то перепутал меня, глупый призрак, – лукаво ответила Гапка, надув пухленькие, хорошенькие губки.

Но Голову и в мирной жизни заткнуть было трудно, а на сцене, когда его красноречию могут внимать целые толпы, а не один жалкий Тоскливец или гнусная Гапка, ничто не могло его остановить. И поэтому он, проигнорировав, как и другие артисты, выпестованный Тоскливцем сценарий театрального действа, ответствовал Гапке следующим образом:

– Презренная, нищая духом блудница, забывшая о своей душе, но зато всячески, при пособничестве дьявола, лелеющая свое похотливое тело, которое хотя и напоминает радостный цветок, но является на самом деле складом нечистот, как физических, так и духовных, которые ослепляют тебя, как слепни корову летним днем, и ты, потворствуя своим низменным инстинктам и своим ухажерам, с каждым шагом приближаешься к аду, в котором тебе самое что ни на есть место!

Публика разразилась овациями, потому что Гапка и Тоскливец были в селе личности известные и симпатии к ним никто не питал. Но Галочке монолог Василия Петровича не понравился, потому что она уловила в нем ревность к Тоскливцу, а ведь ревность является, как общеизвестно, то ли прелюдией, то ли финалом любви, и тем более Гапка ведь такая хорошенькая, словно в нее вселился душистый весенний ветер, настоянный на цветах и радугах, и глаза блестят у нее, как озера под летним солнышком… Нет, не к добру ругает ее Василий Петрович, ведь она, Галочка, понятное дело, за эти годы не помолодела, и неужели Васенька опять решил переметнуться к бывшей супружнице, забыв, что скрывается под завлекательным фасадом? И Галочка не выдержала и поддала, так сказать, реплику из зала:

– Васенька, ты будь с ней осторожен, не забывай о том, какая она на самом деле… Не забывай, что она – ведьма!

Но тут на сцене появился Карабас Барабас (Павлик), который стал требовать у Дваждырожденного, чтобы тот отдал ему Мальвину-Клару, но поддержала его только Мотря, жалкие хлопки которой затихли в сгущающейся в зале тишине.

– Отдай мне Мальвину! – повторил Барабас. – Ух, я ей, подлой девчонке! Сама убежала и кукол других моих портит духом ненужной им свободы! Да и кто достоин на этом свете свободы? Неужели все подряд? Блюдолизы и рабы, у которых собственные мысли вызывают ужас? Ну уж нет! Свобода принадлежит тем, кто любит свежий ветер, тугие паруса и не боится подставить грудь пуле, чтобы спасти верного товарища…

Благородные слова всеми презираемого Павлика, да еще вложенные в уста Карабаса Барабаса, вызвали у почтеннейшей публики определенное замешательство, но тут на сцене появился некто переодетый пуделем Артемоном и сообщил залу следующее:

– Куклы, бежим! Сюда идет Лоботряс!

Может быть, пудель хотел сказать что-то другое, но не смог воспроизвести имя директора кукольного театра. Но Павлик и так догадался, что речь идет про него, и взревел:

– Я уже здесь, подлый пудель! И ты будешь наказан вместе со всеми! Полиция! Бульдоги! Ко мне!

Но этот вопль души, в который Павлик вложил всю горечь, накопившуюся в его мрачном, обвитом паутиной сердце, в которое никогда не проникал солнечный луч, остался без ответа. Но зато подвигнул Гапку на экспромт, которая не могла стерпеть, чтобы ее оскорбляли при всем честном народе, да еще и при Наталке, сидевшей в одном из первых рядов и жадно ловившей каждое слово, чтобы его потом обсуждать со своим ненаглядным Грицьком, являвшемся, по убеждению Гапки, таким же прощелыгой и безответственным пакостником, как и все, кто по утрам надевает на себя брюки.

– Твоя роль, о гнусное привидение, всегда и всем все портить! И эту роль ты играешь уже пятьдесят лет! – громко и со знанием предмета заявила Гапка.

Публика злорадно захихикала и с нетерпением стала ожидать новых откровений Красной Шапочки, спасшейся, вопреки сценарию Тоскливца, от зубов Волка.

– Ты и Волк, – продолжала прелестная Красная Шапочка, щечки которой от волнения и гнева почти сровнялись по цвету с ее головным убором, – два изгоя и урода, появившиеся на свет не в самый светлый час для нашего села. И предлагаю, чтобы тот маразм, в который превратился наш спектакль из-за того, что умственных способностей начальства не хватает даже на то, чтобы зазубрить две строчки из детской сказки, закончился настоящим, а не сказочным аутодафе. И пусть в дыму и огне два отпетых грешника и еретика, – она показала своей беленькой ручкой на Голову и Тоскливца, – отправятся туда, где их давно заждались, – в ад!

Публика встревожено замолчала. Трудно сказать, что Гапкина мысль им не понравилась, но дело в том, что таким образом в Горенке никто еще не развлекался, и, пошептавшись, зал решил, что подлая ведьма подстрекает их к смертоубийству, а сама улетит на метле и оставит их наедине с Грицьком, который начнет ловить героев, покончивших раз и навсегда с бюрократами и тунеядцами. И нежные Гапочкины ушки услышали в ответ на ее пламенный призыв хорошо ей знакомую песню:

– Подлая ведьма, будешь подстрекать – так ворота дегтем вымажем, что вовек не отмоешь!

Гапка поняла, что перестаралась, и отошла в сторону, а тут на сцене появились учащиеся третьего класса, перепугано сжимавшие в руках клочки бумаги со стихами, который им предстояло читать. Пиит, автор стишат, которые, как он полагал, потрясут несговорчивых сельских мадонн, подвизался за сценой и с нетерпением ожидал, что благодарная публика увенчает его лавровым венком.

Детей, надо заметить, было всего трое – двое умненьких и шустреньких мальчиков и одна девчушка в белых колготках и с двумя косичками, по одному виду которой можно было без труда догадаться, что табель ее украшают одни только безликие пятерки, а не величавые лебеди-двойки, столь непохожие по генезису один на другого.

Итак, дети, как и положено, откашлялись и начали писклявым от испуга дискантом декламировать пиитов стих.

Мы куклы, куклы, куклы!
Бежим, бежим, бежим!
Сегодня мы узнали, что люди – тоже куклы,
Опасные и куклы, и просто невозможно,
Чтоб верили мы им!
Любимого Пиита
Не ставят ни во что,
А он ведь – чудо света,
Он радость и надежда,
И для колхозниц он,
Как в темноте – окно!
Любите вы – Пиита,
И он доставит радость
И вам, и вашим семьям
И Горенку прославит
Навек, навек, навек,
И памятник Пииту
Поставим всем народом.
Он будет идеалом, и другом, и вождем.
И пусть его стишата
Немного непривычны,
Как непривычна мудрость
Унылому ослу,
Но мы себя заставим
Стать родиной Пииту,
А не пропойцам жалким
И всякому жлобу!
К чести аудитории, никого из присутствовавших не пришлось уговаривать встать, и Пиит, слыша топот десятков ног и голоса: «Ты его тут не видел? А кол у тебя есть?», не стал дожидаться неблагодарных слушателей и заперся в туалете, где его уже ожидал комар, которому он не осмелился перечить, потому что тогда его могли бы услышать. И зал, и пространство за кулисами погрузились во тьму, и автор даже сказал бы, что наступила ночь средневековья, потому что вместо катарсиса пьеса, состряпанная на скорую руку Тоскливцем, пробудила у любимых наших горенчан инстинкты, которые спали в них со времен инквизиции. Только немногие остались на своих местах – Галочка, которая, как всегда, переживала за Васеньку, Хома и Наталочка, да и некоторые другие, как мы сказали бы, аристократы духа, а плебс искал, с кем бы свести счеты, и почему-то все чаще натыкался в темноте на Красную Шапочку, которая отбивалась, как могла, от грубых, мозолистых рук, решивших проверить, на самом ли деле она ведьма. Но все равно ни к чему хорошему это привести не могло, ибо пояса, которые стали таким же привычным атрибутом наряда горенчанок, как, скажем, плахта, не позволяли, чтобы искры превратились в пламя страсти. И скоро всем надоело тузить друг друга в темноте, и зрители возвратились на места, и свет, который выключил подлый Васька, заседавший в одиночестве на галерке в надежде разогнать тоску, снова зажегся, потому что до Васьки дошло, что ничего смешного не происходит, да и не произойдет, если он не скажет свое веское слово, и он уже собрался перейти на сцену, чтобы направить спектакль в должное, как ему казалось, русло. Он, правда, не учитывал, что как привидение и как оратор он успел уже давно осточертеть всему живому и его очередная попытка прославиться в качестве местного Цицерона была заранее обречена на провал. Кроме того, как привидение он не должен был показываться сразу перед многими людьми, но коты, как известно, с трудом подчиняются каким-либо правилам, и Васька, разумеется, не был исключением.

Итак, когда зрители, которым не удалось разыскать Пиита, чтобы раз и навсегда отправить его к праотцам вместе с его потугами на талант, уселись в зале, в котором, невзирая на свежий вечер, становилось постепенно все жарче из-за накала страстей, напоминавших местами всполохи адского пламени. А на сцене появилось хорошо известное горенчанам зеленое пятно с контурами тощего кота с длинными усами и пышными бакенбардами.

– Убери Баську, – сразу послышались голоса, обращенные к призраку отца Гамлета.

– Не могу, – угрюмо ответил тот из угла сцены. На него и раньше, особенно по весне, никакой управы не было, а когда он превращается в привидение, то и подавно. Откуда он только взял, что кому-то может быть интересно выслушивать его тошнотню?

– Не следует путать правду с занудством! – тут же отозвался Васька. – Многие, однако, не любят выслушивать о себе правду, и подобно тому, как страус прячет голову в песок, так они готовы одеть пояс целомудрия себе на голову, чтобы только ничего не слышать. И добиться полной девственности своих мыслей, стать, так сказать, tabula rasa, чтобы на поверхности их мозга извилины не существовали как таковые и мысли скатывались с него, как капли по внутренности унитаза. Но мы этого не допустим!

Трудно сказать, кого бывший кот зачислил себе в союзники, но симпатии зала были явно не на его стороне.

– Ты мешаешь, – выкрикнул из задних рядов чей-то хриплый и грубый голос. – Почему бы тебе не убраться отсюда подобру-поздорову, потому что, если сюда забредет гном и ты снова воскреснешь, то, как ты понимаешь, тебе могут надавать по шее и тогда тебе не отвертеться, как в прошлый раз, когда ты вырвался из рук Тоскливца! Или ты ему дал, так сказать, на лапу, а? Лапа лапу моет? Признавайся!

От такой наглости Тоскливец, которого перед всем залом обвинили в том, что каждому и так было известно, раздулся как индюк и стал надвигаться на привидение, из-за которого ему пришлось выслушивать попреки.

Но тут каким-то образом актеры вспомнили, что спектакль следует продолжить, и Буратино с Мальвиной стали убегать от бульдогов (их довольно реалистично изображали мальчики Павлика) и Карабаса Барабаса и на сцене поднялась кутерьма. Голова время от времени пытался что-то сказать, но его никто не слушал. Красная Шапочка, которую Волк таки нашел за сценой, и, войдя в роль, решил то ли сожрать, то ли еще что, била его по голове красной туфелькой. И эта азартная сцена не осталась тайной для почтеннейшей публики, потому что Васька, учуяв возможность развлечься, нажал на кнопку, занавес поднялся и тайное стало явным. Почувствовав поддержку зала, Красная Шапочка утроила рвение, и посрамленному Волку пришлось спасаться бегством, но так как маска сужала поле зрения, бежать быстро он не мог, и Гапка, хотя на ней и была только одна туфелька, хромая, бежала за ним и расставляла каблучком второй акценты на его многострадальной макитре, как бы напоминая о том, что супружеская верность тех немногих, кто ее блюдет, спасает от очень даже многих неприятностей. Но тут Мальвина-Клара, увидев, что ее кормильца доводят до коматозного состояния, в котором тот, правда, и так почти всегда пребывает, но с той только разницей, что он периодически из него выходит, особенно если есть шанс перекусить или попользоваться насчет клубнички, а при таком раскладе он останется в нем навсегда и это может спутать ей, Кларе, те немногие козыри, которые пока еще у нее на руках. И Клара, придерживая двумя руками парик из голубых волос, бросилась к обидчице и стала пинать ту ногами, нисколько не заботясь о том, что на прекрасном золотистом теле останутся черные уродливые синяки. И нежная наша Красная Шапочка, увидев, что Мальвина ее уродует, продемонстрировала городской приблуде, что выросшая на свежем воздухе девушка, знакомая с граблями и сапкой, запросто может дать фору физически неразвитой потребительнице городской роскоши. Но она не учла, как некогда и Тоскливец, что Клара в малолетстве изучала боевые искусства, и та, издав страшный крик, который до отказа наполнил ее легкие и выпятил заманчивые возвышенности, украшавшие ее спереди, бросилась на Гапочку, почуявшую, что конец света в образе Клары-воительницы может раз и навсегда покончить с ее страданиями, приносящими ей иногда и немалое удовольствие. И Гапка бросилась бежать по сцене среди елочек. Время от времени она кричала, чтобы ее спасли, но публика делала вид, что в восторге от режиссерской находки, и Гапка начинала уже понимать те чувства, которые испытывали погибавшие на глазах у злобной толпы гладиаторы. Но ее спас Хорек, хотя он и опасался гнева Параськи, обретавшейся неподалеку и не спускавшей с легкомысленного муженька своих строгих и внимательных, как у коршуна, готового броситься вниз на беззащитного зайчонка, глаз. В спектакле он не участвовал, потому что из жадности Голову не угостил, когда тот заглянул к нему на огонек, и тот, рассчитываясь за рюмку известного напитка с крошечным, как божья коровка, бутербродиком, поклялся страшной клятвой, что на сцене клуба Хорек сможет сыграть что-либо только в гробу. Итак, пошатываясь и похрамывая, Хорек вылез на сцену и принялся спасать прелестную Красную Шапочку, на которую он все еще имел виды, хотя Светуля изо всех сил и портила его хитроумные планы. Он бросился вслед за Мальвиной, и ему удалось вцепиться в то, что изображало ее голубые волосы, и дешевый самодельный парик оказался в его руках, к удовольствию почтеннейшей публики, которая радостно загигикала и засвистела, призывая его продолжать. От наглости пьяного содержателя интернет-кафе, в прошлом пасечника, Клара разъярилась, как дракон, и если бы могла, выпустила бы в нахала облако пламени. Но за неимением? таковой возможности она просто подставила ему подножку, и тот, совершив бреющий полет над неказистым, наспех покрашенным полом, врезал по нему своим видавшим виды черепом, скрывавшимся под давно немытыми волосами. От столкновения у Хорька из глаз вылетел сноп искр, которые превратились в черное пламя гнева – так он обиделся на свою мучительницу, и, распрямившись, как пружина, он ринулся за Кларой, чтобы ее и в самом деле укокошить. Голова, однако, понял его нехитрый замысел, ибо тот был недвусмысленно намалеван на превратившейся в маску гнева обличности, а так как он не мог допустить, чтобы на вверенной ему территории, да еще у него на глазах, произошло смертоубийство, он подал знак Грицьку, и тот кинулся на Хорька, чтобы утащить его в участок до тех пор, пока тот не придет в себя. Но Грицько, скажем честно, передвигался с трудом, все по той же причине, что и Хорек, и поэтому догнать Хорька, гнев которого заменил тому дозу допинга, он никак не мог. А Клара тем временем снова догнала Красную Шапочку, но за нее, что, по мнению Клары, было просто неприлично, вступился Серый Волк, который появился из-за кулис, надеясь на то, что Гапочка оценит его великодушие и отплатит ему сторицей. По мнению Клары, это было совершенно непристойно, и она на весь зал зашипела:

– Ты что, придурок, совсем спятил?

Тоскливец, забывший, вероятно, о том, что он на сцене и его слышит весь зал, кротко ответствовал ей:

– К тебе пояс, видать, прирос, как к черепахе панцирь, а я уже месяца два при своем интересе… Так как же мне ее, такую хорошенькую, не защищать? А ты на моем месте…

Но он не смог закончить эту чудовищную, с точки зрения Клары, крамолу, потому что его сожительница схватила елку и той треногой, на которой она держалась, собралась было врезать по физиономии подлого потаскуна, не собиравшегося, и это было особенно унизительно, сопроводить ее в загс для известной церемонии.

Публика только поражалась мастерству Тоскливца как драматурга и тому, что он так ловко связал мир сказочный с грустными реалиями Горенки. Но славные наши актеры на самом деле уже давно забыли про спектакль и на тех подмостках, которыми является весь земной шар и, в частности, сцена клуба, играли самих себя и при этом боролись, хотя некоторые из них и с пьяных глаз, за собственное достоинство и даже за саму жизнь.

Итак, мы остановились на том, что Клара с елкой наперевес, как с копьем, ринулась на предателя, защищавшего проходимицу-Гапку, замаскировавшуюся под Красную Шапочку, но и тот не растерялся и за отсутствием меча или щита тоже схватился за елку. И гладиаторы наши, к полному восторгу публики, подозревавшей, впрочем, что семейные бои – это как раз то, чем развлекаются втайне от людских глаз Тоскливец и Клара, сошлись. Ему первому удалось ткнуть вершиной елки в пасть Клары, но этот кажущийся успех только раззадорил его бывшую половину и она, размахивая основанием елки, как кувалдой, накинулась на тщедушного противника, который, почуяв, что приближается его смертный час, да еще при отягощающих обстоятельствах – без какой-либо выгоды для него, – ринулся от нее, как от чумы, за кулисы, за которыми уже давно от греха подальше скрылась нежная наша Гапочка.

И сцена опустела, но на ней, чтобы не дать публике соскучиться, тут же полились Голова и привидение кота Васьки, которые стали препираться о том, кто из них имеет право слова, и каждый настаивал на том, что именно он. Наконец они договорились о том, что будут выступать по очереди и заговорили одновременно, но публике это уже надоело и она стала требовать, чтобы Васька убрался раз и навсегда.

– Говорящие коты, к тому же наглые, это от нечистого, – говорили в публике. – Да и что может нам сообщить Васька, кругозор которого, как общеизвестно, был ограничен кошачьей задницей?

Услышав такие недоброжелательные речи, Васька, который, как и все неудачники, был преисполнен самых благих намерений, завопил благим матом, что он всех их выдаст и расскажет прямо сейчас всем и вся, что у кого из них дома происходит, если ему немедленно не дадут слова.

– Проклятая кошатина, мало того, что не в состоянии даже сдохнуть и никого не утомлять, так еще нас и шантажирует! Надо его окурить ладаном, может быть, он тогда успокоится и не будет нас донимать своей галиматьей, – заговорила почтеннейшая публика, нисколько не тревожась о том, что какие-то семейные секреты станут достоянием общественности, ведь в селе, как на корабле, друг о друге и так все известно.

Васька, великие откровения которого безжалостно обозвали галиматьей, гордо и молча ушел со сцены, выражая всем своим абрисом глубокое презрение к закоренелым мужланам.

И на сцене остался один Голова, который гордо поправил простыню на плечах и сказал следующее:

– Мальвина, будь она проклята, норовит свести счеты с Красной Шапочкой, которая тоже, скажем прямо, еще тот гусь. И все это почему? Потому что обиделась, что Волк за ту вступился, но где вы видели волка, которому не нравится, когда из-под красной шапочки выбиваются золотые кудряшки и так чудесно оттеняют игривые карие глазки и розовые щечки?

Сердце Галочки при этих словах снова тревожно сжалось – не влюбился ли опять Васенька в Гапку, из-за которой он ее бросил много лет назад?

– Но мы-то с вами знаем, – продолжил к облегчению Галочки Голова свой странный монолог, – что наша Красная Шапочка кого угодно сживет со свету, причем без особых усилий, и что только Тоскливец способен этого не замечать. Нет уж, мои дорогие, мне куда более по нутру самая лучшая пора человеческой жизни – старость.

Аудитория благодарно захохотала – шутка Василия Петровича им понравилась.

– А нечего смеяться, – продолжал разошедшийся Голова, – ведь что такое человек? Как призрак отца Гамлета, истинно вам говорю, что человек, хоть он по неразумию и тщеславию считает себя венцом творения, всего лишь – сумасшедшая игрушка с одноразовым заводом, неспособная остановить ни на мгновение ни свое тело, ни свои мысли, а ведь и то, и другое приближает его к неизбежному концу. Можно даже сказать, что жизнь на самом деле является пожизненным заключением души в теле и что, только выпорхнув из него, душа наконец обретает блаженство. И старость совсем не является пародией на юность, как это кажется на первый взгляд, а прелюдией к блаженству и отдохновению от трудов праведных.

Слова Голова говорил, разумеется, правильные, но у зрителей они вызывали чувства, прямо скажем, смешанные. Наверное, это было объяснялось тем, что поведение уважаемого Василия Петровича на протяжении его мутной, как речная вода, жизни уж никак не напоминало те высокие эмпиреи, которые он вдруг принялся проповедовать. И поэтому наградой ему были жидкие хлопки и непристойные оклики из задних рядов, которые призывали его не дурить, припомнить, каким он был и есть казаком, и прекратить нагнетать привиденческие настроения и грусть.

И только Галочка искренне восхищалась ораторским искусством Василия Петровича и размышляла, что надо бы купить ему блокнот, чтобы он записывал свои мысли, которые, может быть, его еще и прославят как философа из Горенки. Ведь помнят же все каких-то древних греков, а разве то, что говорит Васенька, хуже?

Но тут слово захотел взять Васька, но его слушать никто не пожелал, и все стали скандировать: «Пьесу! Пьесу!». Но актеры уже выбились из сил и никак не могли изобразить хеппи-энд, который они понимали как торжество добра над злом, кукол над Карабасом Барабасом и Красной Шапочки над злым Волком. Тем не менее с левой стороны сцены собрались силы зла, а с правой – добра. Тоскливец уже готовился было подать сигнал к апофеозному Армагеддону и уступить наконец горячему натиску дровосеков и Красной Шапочки. Васька при этом пытался вставить свое веское слово, но его никто не слушал, и в этот решающий момент из суфлерской будки вдруг стали вылезать бледные такие девушки, но при этом очень даже не дурнушки. Никто их раньше в Горенке не видел, но все догадались (уж очень филейные их части напоминали крысиный зад), что они – соседки. А те ошарашено смотрели на сцену и в зал и никак не могли понять, где оказались. Они смущенно отошли на край сцены и застыли там в своих рваных одеждах, которые, однако, придавали им некую пикантность. Мужики в зале воспрянули духом и телом, потому как, если соседки такие же резвые, как соседи, то у них появляются известные перспективы. А бабы приуныли, потому как крыть им стало нечем и их пояса мужикам теперь ни по чем. Эх, жизнь, да особенно жизнь в Горенке, совершенно непредсказуемая вещь. Уж кажется, что все известно, все проверено, – ан нет!

«Дураки, вот дураки, – злорадно думал Голова, замерший до поры до времени в углу сцены. – Соседки ведь, они еще те… Задушат ни по чем зря, хотя почему они такие злые? Может быть, с ними все-таки можно договориться? Например, за деньги. Заплатил ей гривню, и она вылезла из норы. Заплатил еще одну, и она туда же и залезла. И не нужно покупать ей одежду и еду. Ведь она на самом деле крыса. Правда, если народятся мутанты, то село придется закрыть на бессрочный карантин. И в город нас тогда уже не пустят. Оно, конечно, люди начнут тогда к нам ездить, чтобы полюбоваться на наших отпрысков, и на этом тоже можно заработать, но только это уже не то. Заповедник превратится в зоопарк.

Поглощенный столь глубокими мыслями, Голова не заметил, что Красная Шапочка и Буратино взяли верх над Волком и Карабасом Барабасом и что Мальвина как-то подобрела и не пытается уже прикончить Волка раз и навсегда. Публика в зале сидела умиротворенная и готовилась уже было разразиться аплодисментами, но тут, к радости сильного пола, на сцену выплыл белый лебедь, то есть Светуля, в одеянии намного более прозрачном, чем пресловутая гласность. Трудно, правда, сказать, кого она изображала в спектакле, но это, впрочем, и не имело особого значения, потому что мужики приняли ее на ура. И Светуля щедро продемонстрировала все то, на что она была способна, и то, чем ее наградила мать-природа. Танец ее удался на славу, и цель ее – посрамить подлых соседок – была достигнута. Но и те не захотели остаться в долгу, а ведь их сущность была горенчанам еще не до конца понятна, и пока Светуля очаровывала публику со сцены, они пошли в народ и разбрелись по рядам. И стали изображать из себя гейш, вызывая праведный гнев усталых от жизни сельских матрон, которые сцепились с ними, но без всякого успеха, потому что при кажущейся худосочности соседок бицепсы у них были накачаны, как у спецназа. И постепенно до мужиков стало доходить, что, кроме как устроить скандал, соседки ни на что не способны, потому что упорно не поддаются на то, чтобы уединиться в фойе, и предпочитают обниматься на глазах у остервенелых супружниц, которые не понимают, что это шутка. И мужики тогда принялись соседок гнать, а те стали пускать притворные слезы и приклеились как банный лист, и оказалось, что отделаться от них никакой возможности нету, хоть плачь. Но тут догадливая Красная Шапочка, то бишь Гапка, прямо в своем наряде смотылялась домой и притащила все ту же дудку, чтобы проверить ее на наглых самозванках. И дудка, что ей ранее было несвойственно, взревела, как иерихонская труба, и почти все, а не только соседки встали с кресел, и Гапка повела их к озеру. Причем сельчане кричали Гапке, что купаться в холодной воде у них никакой охоты нету, но та объясняла им, что только вонючие дегенераты неспособны пожертвовать собой ради блага родного села. «Но к чему такие жертвы, к чему? – лопотали основательно принявшие на душу зрители. – К чему это?» Но Гапка не сдавалась, и все были вынуждены следовать за ней, готовясь принять крещение в обжигающе холодной воде озера, которое и в летний зной загадочным образом умудрялось сохранять прохладу. Вой дудки сводил крестьян с ума, и они безвольно, как и соседки, приближались к черному озеру, которое в сумерках казалось особенно зловещим. А Гапка уже подошла к озеру и зашла в воду, а за ней против воли последовали соседки и присоединившиеся к ним по дороге соседи, издавая скрежет зубовный и проклиная Гапку. В холодной воде бултыхалась и почтеннейшая публика, которая уже протрезвела и сетовала, не избегая суровых идиоматических выражений, на то, что в селе жить стало совершенно невозможно.

В результате непредвиденного моржевания многие переболели бронхитом, но нечисти в селе стало меньше, по крайней мере первое время. Дня три после спектакля никто ни с кем не здоровался, вероятно, по рассеянности, а клуб сельчане обходили десятой дорогой, чтобы он не напоминал им о том, как они боролись с костлявой, душившей их ледяной водой и тянувшей их на илистое отвратительное дно. Только Наталочка отделалась, по известным причинам, легким испугом.

Но время, как общеизвестно, лучший лекарь, и вскоре все вернулось на круги своя. Возвратились в село и разбежавшиеся было соседки, но что это означало для приунывших сельчан, мы расскажем вам в следующий раз. Ибо многое, очень многое предстоит нам еще поведать о доблестных жителях Горенки, которые днем, и причем с неизменным успехом, притворяются обыкновенными людьми.

Глава 2. Тоскливый роман

Уж очень хотелось Тоскливцу согрешить с соседкой, но оказии, как назло, не было – Клара словно почуяла что-то и встречала его у порога присутственного места, а по утрам провожала на работу. И хотя соседки мельтешили прямо под сельсоветом и иногда забредали в кабинет Головы, чтобы того потормошить, при виде Тоскливца они скрывались в норе и корчили ему оттуда рожи или показывали кое-что, отчего ему становилось еще горче, но добраться до лакомого блюда перспектив у него не было. «Вот если бы приманить соседок к себе в дом, – размышлял Тоскливей, – то тогда дела бы у меня пошли на лад и Клара, почуяв конкуренцию, сразу пошла бы на попятную, а то, как только седалище у нее зажило от ожога, снова напяливает на себя известный пояс и талдычит про ЗАГС, словно документ может что-либо изменить. Изменить ведь может жена или муж, а не документ, но ей это трудно объяснить из-за ее зацикленности на свидетельстве о браке. В конце концов, я ей сам могу выдать справку про то, что она моя жена, и пусть она повесит ее на стенку в рамочке и любуется на нее, как на икону. А я устрою под полом нору с двуспальной кроватью и скажу Кларе, что там у меня скит, в котором я отдыхаю душой и запрещаю мне мешать. Только она ведь, подлая, не поверит и застукает меня с поличным, и тогда, если меня не прикончат соседки, а ведь Голова утверждает, что они опасные, то Клара наверняка меня укокошит, и вместо десерта я отправлюсь на два метра под землю. И все из-за Клариного упрямства и эгоизма. А что если потребовать от нее, чтобы она хотя бы частично вносила свою лепту за квартплату? И предложить ей, что я могу брать натурой, если у нее проблемы с наличными? Нет, все-таки женщины – это загадочные существа. Мужчины могут думать, что они их понимают, но это от самонадеянности. На самом деле проблема заключается в том, что женщины сами себя не понимают, но требуют от мужчины, чтобы те догадывались о том, что им нужно. Но все это порочный замкнутый круг. И я из него вырвусь, чего бы мне это ни стоило. Ведь та соседка, что забегает к Голове, чертовски хороша, и имеются определенные надежды на то, что она не наградит меня рогами, как чертовка, хотя и она, наверное, сатанинского разлива, но уж очень хороша – белокурая, статная, бледная из-за отсутствия солнца в норе и с голубыми глазами и с крутыми, как Гималаи, бедрами, которые мешают мне спать, особенно когда Клара изображает своим носом духовой оркестр. Эх, жизнь!».

Таким горестным мыслям предавался наш Тоскливец всю первую половину октября, и совсем уже было затоскливел, но все не предлагал Кларе сходить с ним в загс, а та, хоть и сама страдала по той же причине, но не сдавалась и старательно делала вид, что пояс ее не тяготит. Правда, по вечерам она принялась бегать кроссы, чтобы охладить то адское пламя, которое то и дело норовило разлиться по ее жилам расплавленной лавой, да стала ходить на курсы кройки и шитья, чтобы концентрироваться на чем-то неживом, но и то, и другое ей плохо удавалось, и она уже начала было подумывать о том, что придется ей, бедолашной, сдаться на милость Тоскливца, пока она выглядит, как девушка, потому как, если ее красота растает, то Тоскливец может и передумать.

Одним словом, позиции обеих сторон, хотя и кардинально отличались, но имели точки схода, и поэтому Клара притворялась ласковым котенком и готовила бывшему супругу вкусные обеды и тот жадно их поедал, но при этом неизменно притворно уличал Клару в многочисленных оплошностях, чтобы держать ее в узде и воспитывать, и все строил воздушные замки и мечтал о гареме из послушных и покорных соседок, которые забесплатно будут исполнять его прихоти. Но надеялся он на это, понятное дело, зря, потому что подлинные планы соседок еще никто не раскусил, и вряд ли они набежали в село из Упыревки или из самой преисподней, чтобы на дармовщину развлекать мужиков.

Тем временем село гудело от слухов. Супружницы уверяли, что соседки, которые якобы никогда не старятся, хотят выжить из села всех настоящих баб, а затем свести с ума мужиков, выпить их жизненную силу и завладеть Горенкой. Правда, для чего им понадобилась Горенка, бабы объяснить не могли, и мужики склонялись к тому, что это вранье. И злорадно усмехались в усы, когда бабы поносили прилюдно соседок и обвиняли их во всех смертных грехах. Гапка, например, уверяла всех, кто готов был ее слушать, что порядочная девушка не станет жить в крысиной норе, и нормально ли это дело, что они то и дело превращаются в крыс? Бабы ей поддакивали, но мужики, по известной слабости, склонны были занимать по отношению к соседкам либеральную и, как считали супружницы, попустительскую позицию.

Трудно сказать, чем бы все это закончилось, но в один сладостный и теплый осенний вечер, когда сельчане по обыкновению бездумно заседали в заведении Хорька и в корчме, на Горенку из леса надвинулся непроглядный туман, такой густой, что он словно залил село густыми чернилами и возвратиться домой из корчмы никакой возможности не было, а супружницы, отправившиеся на поиски своих суженых, чтобы вытащить их за уши из известных заведений, заблудились и многих из них так никогда и не нашли. А потом, уже под утро, все живое, и даже начальство, а Голова заседал в эту ночь в корчме вместе со всеми, потому что наплевательски отнесся к советам внутреннего голоса, призывавшего его незамедлительно уехать к Галочке, впало в странное забытье. И когда озябшее во время странствий по холодному космосу светило показалось над тем местом, где ранее находилась чудная наша Горенка, оно увидело на его месте гигантскую пустошь.

А Голова проснулся в огромной постели под балдахином, на белоснежных простынях. На голове у себя он обнаружил странный колпак. Осмотревшись по сторонам, он увидел, что в постели под отдельным узорчатым и, судя по всему, очень дорогим одеялом спит кто-то еще.

«Ну и набрался я вчера, – подумал Голова. – Прав был подлец внутренний голос, нельзя мне было в корчму, но ведь он тоже врет через раз, вот и знай, когда слушать его, а когда – нет».

Тем временем существо, которое спало в одной с Головой постели, пошевельнулось, приподнялось и перед Головой появилась юная и свежая, как роза, купающаяся в утренней росе, Гапка. На ней, правда, была надета батистовая с кружевами, прежде никогда не виданная Головой ночная рубашка, а ее заспанное личико чуть лукаво, как показалось Василию Петровичу, выглядывало из кружевного капора. Но это зрелище, которое, вполне вероятно, у человека, не знакомого с характером Гапки, могло вызвать вполне определенные весенние чувства, у Головы вызвало ужас. «Нализался до того, что по ошибке возвратился к Гапке! Нужно бежать к Галочке, а то она меня не поймет. Бежать и повиниться искренне, она простит, она добрая». Но тут Гапка проснулась, насмешливо посмотрела на Василия Петровича и довольно ласково сказала:

– Ваше Величество, изволите бодрствовать?

Трудно сказать, что именно ожидал Василий Петрович услышать от бывшей супружницы, но Гапкины слова его озадачили.

– Ты это, – ответствовал он. – Не язви. Я и сам знаю, что не должен тут находиться. Но я уйду. Уйду к Галочке. Она меня простит.

– Я не понимаю вас, Ваше Величество! – чуть покраснев, а от этого она стала еще более хорошенькой, вскричала Гапка. – Куда вы собираетесь уйти от вашей рабы, от преданной вам душой и телом королевы Стефании?

– Ну уж, королева, – хмыкнул Голова. – Ведьма ты, а не королева.

Но в ответ на это обычное в устах Головы изречение из Гапкиных глаз брызнули горячие, искренние слезы, и она обвила руками бычью шею Василия Петровича, прижалась к нему и стала горько рыдать у него на груди, а тот, оглядываясь по сторонам и ничего не понимая, ожидал, что в любую минуту Гапка может перестать притворяться и накинется на него, чтобы отправить в лучший из миров его замершую от ужаса душу.

Неприятная эта сцена длилась довольно долго, и парчовый халат, в который был облачен Василий Петрович, впитал в себя целое озеро соленой влаги, но конца водопаду слез все не было видно, и он заставил себя провести ладонью по золотым Гапкиным волосам, и она, перестав рыдать, посмотрела ему в лицо и робко спросила:

– Так вы больше не будете обижать вашу смиренную рабу, Ваше Величество?

– Почему ты так обращаешься ко мне? – хмуро поинтересовался Голова.

– А как же я еще могу обращаться к королю Фейляндии? – горько ответствовала заплаканная красавица. – И почему я попала в немилость? Разве я всегда и во всем не стараюсь вам угодить? И какой замечательный бал был у нас во дворце сегодняшней ночью!

«Бредит, – подумал Голова. – Заманила и бредит. И кровать купила с балдахином. Но за окном ведь все тот же тоскливый, как пасмурный день, дворик». И он встал и подошел к окну, потянул за шнур – штора бесшумно отодвинулась и перед ним в лучах утреннего солнца возник незнакомый, крытый черепицей город, на который он смотрел с высокого холма… из окна замка.

«Мамочка! Украли меня! Похитили! Террористы!» – мелькнула у него судорожная мыслишка.

– Ты – террорист? – спросил он красавицу в капоре, сомневаясь уже в том, что перед ним Гапка.

Но та его не поняла.

– Ты кто? – спросил ее снова Василий Петрович. – Признавайся!

– Шутить изволите, Ваше Величество, – ласково улыбаясь, ответила красавица, рассматривая самое себя в круглое бронзовое зеркальце. – Не могли же вы за ночь забыть свою верную супругу, королеву Стефанию, преданную рабу всесильного повелителя Фейляндии короля Леопольда!

«Вот так дела», – почесал затылок Голова.

– Так это я, значит, Леопольд, – спросил он у Гапки, притворяющейся королевой.

– Истинно так, Ваше Величество, – ответила та.

«Но ведь душа моя все та же, – подумал Голова. – Хоть ты меня сделай королем, хоть кем. И она, что самое ужасное, не стареет. Тело стареет, а душа нет. И от этого все мои неприятности. Не могу сказать себе – нет. А как тут скажешь, если у девушки, которая принесла тебе счет за телефон, лодыжки такие, что хоть их ешь?»

– Так ты, значит, моя королева, – уже более нежно осведомился Голова у королевы Стефания, внимательно, как барышник лошадь, рассматривая ее затейливый наряд. Так вот…

Но он не успел закончить свою нехитрую, как первозданный грех, мыслишку, потому что двери спальни открылись и в них появилась целая процессия слуг, которые внесли золотые тазы с подогретой водой, гребни, духи и всякий прочий, по мнению Головы, хлам. И принялись его умывать и причесывать, причем с таким тщанием, что новоиспеченному королю было очень больно и обидно. Особенно свирепствовал один из слуг, в котором Голова сразу же распознал Тоскливца. Тот, вероятно, одновременно исполнял обязанности брадобрея и палача, потому как чуть не перерезал королю горло, когда его брил, подравнивая аккуратненькую остроконечную, как водится, бородку.

– Тоскливец, – прорычал тому Леопольд, – не свирепствуй, а то я прикажу тебя вздернуть!

Слуга, похожий на Тоскливца, вздрогнул, но не подал виду, что узнал Голову. И только глаза у него засверкали, как у нашкодившего кота.

«Тоскливец, – подумал Леопольд, – точно Тоскливец. И такой же хитрый и подлый. Надо будет держать ухо востро, а то он может сделать гадость в любой момент. И приударить за королевой. У него это запросто. И он перевел взгляд на королеву и увидел, что она на мгновение без всякой на то причины взяла за руку Тоскливца, а потом также спокойно отняла руку, словно ничего не произошло. И ласково посмотрела на короля, который сидел так же, как и она, в постели, опираясь спиной на гигантские подушки, вложенные в наволочки из тончайшего белоснежного полотна и расшитые затейливыми золотыми вензелями.

– Если ты еще раз прикоснешься на моих глазах к Тоскливцу, – прошептал Леопольд замаскированной под королеву Гапке, – то я прикажу посадить тебя на кол.

Но королева никак не прореагировала на злопыхательский выпад престарелого и, вероятно, впавшего в маразм короля, а может быть, ей не был знаком этот вид казни. И чтобы усилить впечатление, Леопольд нагнулся к королеве еще ближе и прошептал:

– Ты учти, что я строгий.

В ответ на том языке, на котором они разговаривали, а это была смесь вульгарной латыни с тем, что потом превратилось в итальянский язык, из уст хорошенькой, как всегда, тапочки он услышал:

– Вашему Величеству прекрасно известно, что я принадлежу только ему.

Кому именно, Гапка не уточнила, и до Василия Петровича сразу же дошло, что первый раунд еще не сыгран и что спальня превратится в ринг, как только ее покинут надоедливые слуги. А те и вправду вскоре прекратили мучить Леопольда и, отвесив множество поклонов, удалились. Один из них, вероятно дворецкий, сообщил вполголоса, что завтрак готов и Его Величество еще раз убедится в мастерстве выписанного из-за границы повара. На это Леопольд небрежно махнул рукой, и двери за слугами бесшумно закрылись, и тогда королева, которая никак не хотела признать, что она на самом деле Гапка, принялась пилить Василия Петровича, попрекая его тем, что он ленится чистить зубы белым, привезенным из Парижа порошком и из короля превращается в мужлана, потому что в библиотеке, в которой так много интересных книг, он или засыпает, или пристает к служанкам. И соседи давно уже перестали приезжать к ним в гости, ибо чем можно развлечься в Фейляндии? Храпом негостеприимного хозяина? Одним словом, последовал хорошо знакомый Василию Петровичу репертуар. Только в другой упаковке. И чтобы не утомляться, он встал, зашел в свою личную спальню и стал переодеваться с помощью слуги, который появился словно из ниоткуда.

«Слышал он или не слышал?» – думал Леопольд, всматриваясь в непроницаемое, как у игрока в покер, лицо слуги. Но понять не мог. Одевшись в дурацкий, как ему показалось, костюм и в рубаху с дорогими кружевами и натянув на ноги, опять же с помощью слуги, удобные остроносые туфли с загнутыми носками, Леопольд отправился осматриватьсвои владения. Оказалось, что его замок расположен на довольно крутом холме, вершину которого срыли, чтобы построить каменные, угрюмые здания, украшенные, правда, многочисленными скульптурами, портиками, арками и всякой прочей бесполезной, по мнению Леопольда, дребеденью. Единственное, что ему понравилось в этом городе-крепости, так это стены из огромных, отшлифованных камней, которые окружали дворец со всех сторон. На сторожевых башнях виднелись усатые и бородатые молодчики, которые тупо всматривались в виноградники, окружавшие замок. Одним словом, идиллия была полная. «Да и королева собой не дурна», – подумывал Леопольд, возвращаясь в свои покои с намерением уделить той в известных целях полчасика перед завтраком, чтобы, во-первых, проверить действительно ли та так предана ему, как утверждает, а во-вторых, заработать аппетит.

Но навестить королеву оказалось не так-то просто – перед ее гостиной толкалась целая дюжина фрейлин и совершенно бесполезных типов в роскошных одеяниях, решивших, как и король, прямо с утра засвидетельствовать ей свое почтение. Проталкиваться сквозь толпу фрейлин, хотя некоторые из них и были пышногрудыми и этого не скрывали, ему было не с руки. И он удалился в свои апартаменты, и череда слуг принялась его обихаживать, и еды принесли столько, что ее хватило бы на целый полк. «Это они специально, – думал Леопольд, – чтобы потом самим все сожрать. Ну, погодите, выведу вас на чистую воду!» Но после завтрака ему захотелось спать, но слуги вместо опочивальни отвели его в библиотеку и усадили за бюро, на котором была раскрыта, как они утверждали, его любимая книга – «Гипнеторомахия Памфилис». Она была написана, как увидел Леопольд, на Г классической латыни, которую он, странное дело, понимал, его клонило ко сну и одновременно хотелось к королеве, которая, хотя и была похожа на Гапку, но, судя по всему, была более покладистой. Во всех смыслах. Чтобы не заснуть, он принялся перелистывать книгу – ее украшали многочисленные ксилографии, на которых встречались надписи на греческом и каких-то еще неизвестных Василию Петровичу языках. «Интересная книга, – подумал он. – Жалко, что я ее никогда не прочитаю». Он снова попробовал навестить королеву, но шустрый паж ему отсоветовал, загадочно улыбаясь. Объясняться с пажом Леопольд счел ниже своего королевского достоинства и стал подписывать какие-то скучные письма, которые принес секретарь. «А Маринка интересно где? – вдруг подумал Василий Петрович. – И сколько еще я пробуду Леопольдом? Может быть, это кошмарный сон? И я сейчас проснусь возле Галочки? Но почему меня опять тянет к Гапке, пусть она и королева?» Но ответа на эти вопросы у него не было, и оставалось только радоваться тому, что быт устроен и он занимает во дворце не самое последнее место. «Ничего, – думал Василий Петрович, – ничего. Войду в курс дела и буду руководить. Дело привычное». А ночью, после небольшого концерта в исполнении придворных музыкантов, королева доказала ему свою преданность и он был даже поражен ее пылом, которого от Гапки совершенно нельзя было добиться даже в лучшие времена. И он проснулся утром в совершеннейшем восторге от своей новой жизни, но настроение его испортил паж, который из-за чрезмерной старательности донес ему, что любвеобильная королева оказывает такое внимание не ему одному. Василий Петрович настолько огорчился, что решил даже приказать палачу, если такой во дворце имеется, отрубить пажу голову, чтобы та умела держать язык за зубами. Но потом, внимательно рассмотрев пажа, признал в нем Павлика и решил сменить гнев на милость. А тот стал доказывать, что его зовут Фабрицио и что он на самом деле звездочет.

– Как тебе здесь живется, Павлуша? – спросил он его.

Но тот сделал вид, что не понимает, или в самом деле его не понял.

После завтрака Леопольда для моциона повезли по ухабистой дороге, которая петляла среди зеленых полей и виноградников, на которых наливались тучные грозди. На полях копошились вечно недовольные чем-то селяне, в которых он без всякого труда распознал жителей славной нашей Горенки. Правда, одеты они были намного проще, чем Леопольд, и при виде его коляски сгибались почти в два раза, но делали это без особой любви и даже как-то неохотно. «Надо будет расспросить пажа, – подумал Голова, – как добиться того, чтобы они кланялись и улыбались искренне, а не из-под палки. Может быть, приказать их исполосовать, и тогда у них сразу же появится необходимый для учтивости энтузиазм?» При въезде в замок Голова увидел, как кто-то огромный и грубый тащит за руку служанку, которая причитает и голосит о том, что она невиновна. Голова приказал остановить карету, потому что в бледной от страха девушке распознал Галочку.

– Что здесь происходит? – осведомился он.

– Эта тварь нерадиво стирала в ручье белье и потеряла исподнее Вашего Величества. Мне поручено запереть ее на три дня в темный подвал, чтобы она осознала свою вину, которую отказывается признать.

– Что ты можешь сказать в свое оправдание? – спросил Леопольд, наполовину высунувшись из кареты и поражаясь тому, что Галочка его, по-видимому, не узнает.

– Вода в ручье очень холодная, Ваше Величество, – ответила Галочка, которой на вид было лет девятнадцать, как тогда, на втором курсе, когда она на свою голову познакомилась с Васенькой. – И мою правую руку свела судорога, и я невольно выпустила белье. Я бросилась в воду, чтобы его спасти, но сильный поток выбросил меня на камни и я сильно ударилась и потеряла сознание. А в сознание пришла оттого, что кастелян бил меня ремнем наотмашь, как мула.

Галочка заплакала.

– И за это ты тащишь ее в подземелье?

В голосе Леопольда слуга почуял угрозу, но на свою голову решил, что она адресуется нерадивой прачке.

– Именно так, – подобострастно ответствовал он, и Голова, который был по-своему человеком благодарным, а Галочка немало во всех смыслах для него сделала, приказал:

– Взять его!

И слуги схватили кастеляна и куда-то поволокли, и Голова предпочел не выяснять, куда именно, и приказал доставить прачку к нему в покои для дальнейшего разбирательства.

От этого указания морды присутствующих залоснились, как у жареных поросят, но так называемый Леопольд сделал вид, что ничего не заметил, и ретировался в свои апартаменты, куда незамедлительно была доставлена и Галочка, причем придворные льстецы успели переодеть ее в одежды фрейлины, чтобы доставить своему повелителю больше удовольствия от общения с хорошенькой прачкой. А та стояла ни жива ни мертва и смотрела на своего мучителя, как смотрит горлица на неожиданно появившегося перед ней коршуна, прощаясь с ясным солнышком и предчувствую скорую и горькую смерть. И Василий Петрович, то есть наш Леопольд, вдруг ощутил такую к ней жалость, такую нежность и такую благодарность за то, что она возится с ним, невзирая на все его художества, что он обнял ее и прошептал на ухо:

– Галочка, милая, не бойся – это же я. Я тебе помогу.

Но та дрожала то ли от страха, то ли от озноба и совершенно не была готова узнать своего Васеньку в престарелом и сумасбродном короле. А может быть, она не знала, что она – Галочка? И Василий Петрович вдруг всерьез задумался о том, что черт с чертовкой, вероятно, сыграли с селом очередную шутку и что он только один оказался при памяти после того, как они перенесли Горенку лет на пятьсот назад и к тому же куда-то в район напоминающих сапог Апеннин.

– Ты в самом деле меня не узнаешь? – спросил он служанку.

Но та бросилась ему в ноги, не осмеливаясь поднять хорошенькое личико, и жалобно запричитала:

– Ну как же может ваша раба не узнать своего господина! Не запирайте меня в холодном погребе, потому что тогда моя больная мать погибнет от голода и холода! Я ни в чем не виновата, Ваше Величество!

Леопольд приподнял ее за дрожащие плечи, посмотрел ей пристально в лицо, но его вид вызывал у нее скорее панический ужас, чем какие-либо другие чувства. И он больше не стал ни о чем ее спрашивать, только попросил ее прийти к нему на следующий день да сунул ей в руку несколько монет, которые нашел у себя в кармане. Леопольду было грустно, что никто из бывших сельчан его не узнает. Он оказался совсем один. Даже Галочка, красавица и умница, душа которой светится сквозь телесную оболочку и освещает ее лицо, особенно тогда, когда она улыбается, не узнала его.

«Может быть, подлый Тоскливец что-то помнит?» – подумал Леопольд и приказал камердинеру позвать секретаря со шрамами на лице и с половиной левого уха, которую он изо всех сил пытался скрыть под беретом с пером, натянутым на голову.

– Фаусто сейчас придет, Ваше Величество, – заверил его камердинер и исчез за дверью, бросившись исполнять приказ, но прошло не менее трех четвертей часа, прежде чем изогнутая, как арка, спина Тоскливца, на которую словно наспех была навинчена голова, показалась в дверном проеме. Василий Петрович как человек, хорошо разбиравшийся в Тоскливце, сразу сообразил по легкому румянцу на его впалых щеках, что тот развлекался чем-то совершенно непотребным, и ласково, чтобы того не испугать, спросил:

– Ну как ты тут, Тоскливец?

Но тот подло притворился, что не понял, и еще более изогнувшись, так что у Леопольда даже возникло подозрение, что спина его или по крайней мере затасканный камзол, в который она была облачена, лопнет, изрек:

– Ваше Величество, ваш верный раб по скудости ума не может понять величие вашей мысли.

Сказав это, Тоскливец расплылся в злорадной ухмылке.

«Не понимает или не хочет понять», – подумал Леопольд, всматриваясь в хорошо ему знакомое лицо. И чтобы проверить, тихо, почти нежно изрек:

– Я прикажу тебя четвертовать.

Глаза Тоскливца отчаянно заблестели, и синюшный румянец растекся по его обличности. Ухмылка исчезла, и на ее месте возникла маска отчаяния.

– Но за что? – взвыл он, бросаясь на колени и обхватывая руками колени своего повелителя.

Голова ничего не успел ему ответить, потому что в крысиной норе показалась обворожительная соседка и стала подавать Фаусто знаки, чтобы тот не задерживался и поспешил к ней.

«Тоскливец спелся с соседками, – подумал Леопольд. – Не к добру».

– Так как тебя зовут на самом деле? – прошипел Леопольд, наклоняясь к Фаусто.

– Фаусто, – ответил Фаусто.

– А прозвище Тоскливец тебе ничего не говорит?

На унылом лице Фаусто появилась гримаса, свидетельствующая, по-видимому, о напряженной работе мозга. Но гора в очередной раз родила мышь, и Фаусто коротко ответил:

– Ничего.

– Вот за это я и прикажу тебя четвертовать.

Фаусто опять взвыл, опять на его лице появилось подобие мысли, но и это усилие ни к чему не привело.

– А что ты делаешь во дворце?

– Я ваш секретарь, если изволите.

«Он опять в этом же качестве, – подумал Леопольд. – Его компания преследует меня, где бы я ни находился. Еще надо разобраться с этим замком. Может быть, мне все это просто снится…»

Он даже пребольно ущипнул себя за щиколотку, а потом опять выглянул в окно – но там виднелись все те же виноградники и все те же усатые молодчики, которые прогуливались по крепостной стене с таким видом, словно в любой момент этот безмятежный пейзаж могла сменить жестокая битва.

– Ладно, убирайся, – сказал Леопольд. – Пусть зайдет придворный поэт. У меня имеется придворный поэт?

– Разумеется, – ответил Фаусто.

И через несколько минут в апартаменты зашел Пиит. Все тот же. Точнее, тот же Пиит, который приставал к горенчанкам в трамвае, но только одет он был в камзол и сорочку с пышными кружевами. Из-под широких коротких штанин, заканчивавшихся чуть ниже колен, торчали затейливые цветастые чулки.

– Ух, ты, – сам себе сказал Голова. – И чем же ты меня увидишь?

Пиит решил удивить своего господина то ли сонетом, то ли чем-то еще в этом же роде. И Леопольд выгнал его взашей и приказал больше никогда Пиита к нему не пускать. Особенно его взбесили следующие строки:

Моя недотрога в замке живет.
Она для меня, как мышь для кота,
Как для проказливой мыши сыра кусок,
Самая строгая из недотрог!
И при этом ей невдомек,
Что она и для меня, как сыра кусок!
И ходит она, как плывет по волнам,
И с нею рядом я молчалив,
Но от разлуки с нею тоска.
И с нею тоска, с нею – лучшей из дам,
Что ж о пастушках тогда говорить…
«Может быть, если посадить его на кол в этом замке или устроить ему какой-нибудь дружеский сюрприз в этом же роде, то он перестанет появляться в Горенке?» – думал Василий Петрович. И тут его усталое сердце ужалила холодная, как игла, мыслишка: а где гарантии, что он-то сам опять окажется в Горенке? Может быть, эта фантасмагория навсегда? И присутственное место ему теперь только приснится. И кожаный диван. И холодильник в квартире Галочки, напоминающий рог изобилия.

И Голове отчаянно захотелось домой. В Горенку. К своим. Он еще раз ущипнул себя за щиколотку, но навязчивый замок и его придурковатые обитатели не исчезли. Правда, чуть позже к нему пришла королева и принялась его щекотать. И дощекотала до того, что он почти забыл про Галочку и уже было улегся в кровать под балдахином, но наглая и надоедливая соседка, до половины высунувшись из норы, нежно сообщила ему, что обо всем донесет Галочке, если он позволит себе развлечься с молодой королевой.

– Не обращай внимания на эту дуру, – посоветовала ему королева Стефания, кокетливо смеясь. – Этих крыс у нас хоть пруд пруди. Откуда только берутся? Я прикажу в эту нору залить завтра бочку уксуса, чтобы она не высовывала из нее свою гнусную, дешевую харю. В конце концов, дорогой Леопольд, если у каждой крысы появится собственное мнение, то жить в нашем королевстве станет просто невозможно.

Но настроение уже было испорчено. Василий Петрович думал только о Галочке и о том, что он должен ее спасти, и ему было не до королевы с ее глупостями. И та обиделась и сообщила, что у нее разболелась голова и что ей нужно прогуляться для моциона. И вернулась под утро, которое возвестили одуревшие от ночной скуки петухи. И хотя королева ожидала скандала, Леопольд и слова ей не сказал, потому как Гапка – она всегда Гапка и наговорит ему такого, что у него самого разболится голова и тогда никакой врач не поможет. Ведь пятерчатку в эти времена еще не изобрели. Но оказалось, что его молчание уязвило королеву, и она тут же сообщила ему, что большая часть мужчин, то есть тех, кто для чего-то носит гульфик, на самом деле олени и только милостивые боги сделали так, что рога их никому не видны, потому что тогда они, как это им свойственно, принялись бы бодаться и забодали бы друг друга насмерть, и не осталось бы тогда на лице земли ни одного тоскливого недоноска, и человеческий род тогда бы, к счастью для матери-земли, уставшей от поселившихся на ней двуногих чудовищ, пресекся.

Леопольд ничего не ответил на эти злопыхательские наветы и приказал, чтобы к нему привели кузнеца.

– Зачем тебе кузнец? – встревоженно поинтересовалась Стефания.

– Снимет мерку и изготовит для тебя пояс целомудрия. А ключик будет у меня. И все твои проблемы, о возлюбленная королева, растают как утренний туман.

– Вы не посмеете, Ваше Величество, так унизить свою королеву!

– А кто может мне это запретить?

Стефания выгнала слуг и принялась всячески ублажать Василия Петровича и якобы в порыве отчаяния сорвала с себя платье, и гордый монарх был вынужден созерцать то ли показ средневекового белья, которое оказалось очень даже, чтобы не говорили нынешние умники, то ли спонтанный стриптиз. Василия Петровича это душещипательное зрелище растрогало не на шутку, и он уже почти было сдался, убеждая сам себя, что никто бы не выдержал такой нежной осады, но внутренний голос бескомпромиссно сообщил ему, что он – подлец, а соседка прокаркала из норы, что Галочка узнает обо всем еще до того, как что-либо произойдет.

– Откуда тебе известно про Галочку, подлая тварь? – гневно возопил Леопольд, но из норы раздался лишь наглый хохот, а затем послышалась совершенно непотребная возня.

Соседка напомнила ему про Галочку, и он приказал слугам привести прачку.

– Фаворитку изволили завести себе, Ваше Величество, – с притворной грустью проворковала Стефания.

Но ей пришлось прекратить свои штучки, потому что в апартаменты привели кузнеца, он с ужасом смотрел на королеву, которая была то ли на половину одета, то ли до половины раздета.

Леопольд объяснил ему, что от него требуется, и тот дрожащими руками стал обмеривать королеву, которая гарцевала на месте, как кобылица, которую еще никому не удалось обуздать.

– Зачем эти строгости? – канючила она, нисколько не стесняясь кузнеца, который был, кстати говоря, точной копией Назара. – Я ведь ни разу не отказала своему господину…

Удивительно, но Леопольд знал, что она права. И что он сам довел ее до ночных вылазок своими придирками и упрямством. И поэтому он отчасти сменил гнев на милость.

– Пусть сделает, а вот надевать его или нет, я еще подумаю…

– Добрый и горячо любимый король! – с притворной благодарностью вскричала красавица Стефания.

Кузнец ушел, и в апартаменты привели Галочку. В одежде фрейлины она смотрелась несколько нелепо, и при виде ее Леопольд ощутил глубокую жалость и… любовь.

– Королева желает отдохнуть в своих покоях! – вполголоса сказал он, и Стефанию, которая то ли рыдала, то ли смеялась, увели фрейлины. Леопольду, впрочем, показалось, что когда она уходила, то бросила на него пронзительный взгляд и глаза ее от ненависти из карих вдруг стали черными. Армия холодных мурашек проследовала по покрывшемуся гусиной кожей телу Василия Петровича.

Но размышлять о причинах, по которым очаровательная королева так люто его ненавидит, у Василия Петровича времени не было, потому что он занялся Галочкой. А для этого он усадил ее на козетку и спросил о том, как ее зовут. К его удивлению, она ответила, что Гая.

«И имя даже похоже, – в удивлении подумал Голова. – Странно только, что я ее помню, а она меня – нет».

Он, как мог, ее успокоил, но та смотрела на него настороженно, как зверек, попавший в ловушку.

– Я твой друг, – сообщил ей Василий Петрович, но эта новость вызвала у прачки скорее ужас, чем радость.

Диалог этот продолжить не удалось, потому что пришел королевский волшебник с большими синими ножницами.

– Ты тут зачем? – хмуро поинтересовался Леопольд.

Жизнь, прожитая в Горенке, привила ему уважение к волшебству, магии, колдовству и гаданиям, и связываться с волшебником ему не хотелось.

– Королева попросила меня, с разрешения Вашего Величества, перерезать ту незримую нить, которая, вероятно, связывает Ваше Величество с прачкой.

От его слов Гая снова принялась чуть слышно всхлипывать, и Василий Петрович осерчал.

– Ты, это, – сказал он, – не доводи до греха. Я и так еле ее успокоил, а ты хочешь опять ее огорчить. Что за люди! Один тащит ее в подземелье только за то, что холодный ручей вырвал у нее из рук кусок бездушной ткани, второй притащился со своими ножницами, чтобы нагнать на меня порчу. Смотри мне! Королеву он слушается. Ты лучше меня послушай. Открой ей глаза.

– Так она и так не спит.

– Не хитри. Ты же понял, что я сказал. Пусть она вспомнит. Меня вспомнит.

Волшебник, Игнацио, пристально взглянул на Леопольда. Затем опять на Гаю. Подошел к ней, отложив зловещие ножницы на край покрытого резьбой бюро. Положил свои тяжелые руки ей на плечи и подул ей на лоб. Гая вскрикнула и стыдливо закрыла лицо ладонями.

– Она прозреет, Ваше Величество, – тихо сказал Игнацио и вышел, чуть слышно притворив за собой массивные, обитые парчой двери.

И он не солгал, потому что Галочка перестала всхлипывать и встала с козетки, оглядываясь по сторонам, как ребенок, который заснул в гостях и, проснувшись, не может припомнить, где он.

– Васенька, где мы? – спросила Галочка. – И почему ты так одет? Здесь что, карнавал?

Вместо ответа Василий Петрович подвел ее к окну, и перед изумленной Галочкой предстали ядовито-зеленые виноградники и усатые молодчики на крепостных стенах.

– Боже мой! – вырвалось у нее. – Ты хочешь сказать…

– Горенка превратилась в замок, и замок этот находится где-то в Италии… И ты догадываешься, какой здесь год?

– ?

– 1499.

– ?

– Представь себе.

– А остальные горенчане?

– Все здесь, но притворяются придворными или крестьянами. Тоскливец, например, но я ему не верю. Хочешь, я его тебе покажу?

– Нет, Васенька. Я хочу побыть с тобой. Какая мне разница, какой здесь год, если мы с тобой опять вместе? И она прижалась к нему и поцеловала его, и Василий Петрович ощутил себя на седьмом небе. Но интим этот продолжался недолго, потому что пришел Фаусто, то есть Тоскливец, и стал нудить о том, что Его Величеству пора переодеваться к обеду, а прачке, пусть она и наряжена фрейлиной, место все же в прачечной, куда ей и следует направить свои стопы, прежде чем королева не занялась ею всерьез.

– И как тебе не стыдно, Тоскливец, – робко спросила у него Галочка. Оцепеневший от такой наглости король с отвисшей челюстью замер на роскошном кресле, как кукла из музея мадам Тюссо, и не мог выдавить из себя ни звука. – Ведь я же его жена.

– Мадам, – уже более вежливо ответил ей Фаусто, – нашу королеву зовут Стефанией, и она вот-вот сюда придет. Вы забыли, наверное, что произошло с одной из фрейлин, когда она, вероятно по рассеянности, уселась вместо кресла на колени к королю, а Ее Величество неожиданно возвратилось, потому как забыло свой платочек? Бедную фрейлину с тех пор никогда не видели, правда, в лунные ночи из подвала доносятся какие-то крики, но кто решится признаться в том, что их слышит?

В коридоре раздались чьи-то шаги, Леопольд и Гая оторвались наконец друг от друга, и она, свесив голову до самых ключиц, зашагала, не оборачиваясь, к двери, уже не соображая, в какой, собственно, реальности она находится. А Леопольд, подозревая, впрочем, что слова Фаусто не далеки от истины, остался сидеть, соображая, под каким предлогом уместно упечь в подвал говоруна. Сердце его мучительно ныло, наверное, впервые в жизни, не от боли, а от тоски, потому что он остался среди совершенно чужих ему людей. «А разве в той жизни было не так? – вдруг подумал он. – Живешь, как среди волков. Так и норовят перегрызть глотку. И покушаются на мое дерево. И норовят всячески обдурить. Вот Павлик, например…»

Но ему не удалось закончить свою мысль, потому что в королевские апартаменты бесцеремонно вошел… Павлик. Или это был не он? Или все же он? Тем временем этот плюгавый, задыхающийся от собственной вони субъект в остроконечной синей шапочке, расшитой серебряными и золотыми звездами, вальяжно подступил к Его Величеству и заявил о том, что пришел час рассказать Его Величеству о расположении благоприятных и неблагоприятных светил. Не дождавшись разрешения, он стал скороговоркой бубнить всякую галиматью, которая в основном сводилась к тому, что благоприятных для короля звезд на небосводе отродясь не существовало, а для того, чтобы уберечься от неблагоприятных, Его Величество должно почаще снабжать своего преданного звездочета увесистыми кошельками с золотыми монетами. Леопольд сидел молча, не позволяя гневу, бушевавшему в его сердце, вырваться на поверхность. Гнусные, поверхностные людишки! Думают, что он не в состоянии раскусить их примитивные, как скорлупа ореха, мыслишки. И звездочет, Фабрицио, стал уже было отступать, причем без кошелька. Правда, при этом он низко и неискренне кланялся и бормотал затейливые проклятия. Его задняя часть была уже в коридоре, а покрытое цыганским загаром лицо еще уродовало интерьер, когда из крысиной норы вдруг ласточкой выпорхнула соседка и принялась тащить его за собой. Звездочет уперся, как осел, и в какой-то момент королю даже показалось, что у того не одна, а четыре ноги, но силы были не равны. Соседка, хотя и казалась почти бесплотной, изможденной неисчислимыми репетициями балериной, но силой, судя по всему, обладала нешуточной. И Фабрицио вдруг вспомнил о том, что голос у него существует не только для того, чтобы запугивать короля, и стал плаксивым дискантом уговаривать ее прекратить издевательство над всеми уважаемым звездочетом и астрономом.

– Но как же так? – кипятилась соседка. – Ты ведь вчера обещал на мне жениться. И звезды, по твоим словам, этому благоприятствовали. И никого милее меня не существовало в целом свете. И это было вчера! И я поверила тебе! А теперь ты отказываешься вернуться в нашу нору и кричишь так, как будто мы не знакомы.

– Мы не знакомы, – как эхо повторил Фабрицио. – Как может быть знаком королевский звездочет с какой-то крысой?

– Так я, по-твоему, крыса?

– Сейчас нет, но ведь в любой момент…

– Так что ж ты вчера целовал этой крысе руки, и молил ее о милости, и обещал надеть мне сегодня на руку кольцо в знак нашей вечной любви?

Василий Петрович смотрел на эту сцену, как завороженный. Он словно на мгновение перенесся в любимую, недосягаемую для него Горенку.

– Так значит, это ты, Павлуша, приманил в Горенку соседок? Вот ведь как! Или ты тоже знать не знаешь Горенку?

Фабрицио заклекотал что-то неразборчивое, как голубь, а соседка продолжала тащить его при этом в нору. И там он, наверное, и сгинул бы, если бы в комнату не заглянул бдительный Фаусто. Увидев, что Фабрицио вот-вот исчезнет там, откуда он сам выбрался недавно с превеликим трудом и пожертвовав задней частью любимого камзола, на который копил деньги последние три года, он ухватил Фабрицио за воротник, который тут же лопнул, и звездочет рухнул на пол плашмя, как оловянный солдатик. Уразумев, что у неверного и легкомысленного астронома появились союзники, соседка, поругиваясь, залезла в нору, размышляя вслух о природе мужской ветрености. «На коленях стоял, кольцо обещал, руки все обслюнявил, звездочкой ненаглядной называл, а сегодня даже смотреть на меня не хочет! А ведь расстались мы под утро, и он урчал и ластился, как кот. И обещал посвятить мне сонеты. И вот прошло полдня, и он готов на все, лишь бы забыть о моем существовании».

– Хоть бы короля постеснялась, – неуверенно посоветовал ей Леопольд.

И тут же узнал про себя, что и он неоднократно отмечался в норе, которая ему милее, чем королевское ложе с ледяной куклой по имени Стефания. Ледяной, впрочем, по той только причине, что у нее не остается на короля сил после тех знаков внимания, которые оказывают ей рыцари, трубадуры и даже пажи.

«Это был не я, – мысленно успокаивал себя Леопольд под град намеков, инсинуаций и оскорблений, так и сыпавшихся с пунцовых губок разбушевавшейся соседки. Я ведь, наверное, случайно заменил настоящего Леопольда, хотя и не понятно, куда он исчез и зачем. И я – это я, и смысл моей жизни понятен и прост – служить отечеству, блюсти родное село и охранять Галочку от всех невзгод и в конце концов выпросить у нее прощение за то, что я из-за избытка Гапкиного женского вещества променял ее на ведьму, прикидывавшуюся до поры до времени невинным барашком. И не забывать самого себя даже тогда, когда с купюр на меня осуждающе смотрят великие мои земляки, словно они и тогда уже знали, что к ним будут тянуться мои трясущиеся и потные от жадности руки. Прости, Тарас! Пройдет лет сто, и я исправлюсь. На том свете. И может быть, меня тоже пропечатают на какой-нибудь купюре. Желательно покрупнее. И я буду так же осуждающе смотреть на тех, кто будет меня пересчитывать в пачке таких же надувавшихся от чрезмерного самоуважения бумаженций. Так все же, что такое мое истинное „я“? И где мое место? Почему в этом замке, где вкусно кормят и который набит услужливыми соседками и фрейлинами, мне так тоскливо? Словно душу мою навсегда похоронили в собственном теле? И ей так холодно и неуютно, и только Галочка на мгновение вернула мне самого себя, и тут же подлые люди нас разлучили…»

Леопольд горевал так до тех пор, пока в спальню не проскользнула, как вороватая кошка, королева Стефания и осторожно не улеглась на свою часть супружеского ложа. А Леопольд тогда встал и, пошатываясь, как после долго попойки, а на самом деле от горя, заковылял по бесконечным коридорам, чтобы найти свою Галочку и удрать обратно в Горенку. Хотя как осуществить и то, и другое, он и понятия не имел. Впрочем, ему не удалось отойти от своих апартаментов более чем на пятьдесят шагов, потому что услужливые стражники, сообразив, что он заблудился, препроводили его обратно.

А Тоскливец тоскливел в своей комнатенке. Он тоже был при памяти и Василия Петровича узнал сразу же, но предпочел притвориться, что он только Фаусто и больше никто, потому как так больше гарантий, что тот не станет, как всегда, впутывать его в свои художества. Но он ошибался, потому что Леопольд полагал, что Тоскливец уж наверняка не помнит, а если нет, то вспомнит, если к нему заявиться в гости вместе с палачом, который, когда другая работа отсутствует, помогает на кухне по разделке туш. Итак, была глухая ночь – подходящее время для любовников и воров. А наш Фаусто мечтал стать и тем, и другим, потому что Клара была для него недосягаема, как луна, – в замке она занимала почетное положение придворной дамы, жила в просторных покоях, а в свободное время вышивала гладью лебедей и прогуливалась по саду в компании придворных, которые добивались ее милостей. Тоскливца она не подпускала к себе даже на пушечный выстрел, и все его попытки напомнить ей о том, что она – его супружница, заканчивались тем, что Клapa (a в замке она была известна под именем Леонора) грозила, что донесет королю про то, что его паж и одновременно секретарь сошел с ума, и тогда тот засадит его в подземную темницу, чтобы он не утомлял ее своим бредом, и единственный, кто будет тогда его навещать, – это монах-иезуит, который подготовит своего подопечного к аутодафе и лучшему из миров, если решит, что в того вселился дьявол. И советовала Тоскливцу уделять внимание пастушкам, которых в окрестности замка великое множество и они уж наверняка не откажут во внимании королевскому секретарю. И Тоскливец скорее по тупости, чем по наивности отправился как-то на поиски ласковых, как овечки, пастушек, но не учел, что, кроме пастушек, бывают еще и пастухи – закоренелые мужланы с сильными мозолистыми руками, которые чуть не отправили его по дороге предков еще до того, как он объяснил им, какую честь он окажет сейчас смазливой селянке, которая первой попалась ему по дороге. И он возвратился в замок в самом что ни на есть тоскливом состоянии своей мрачной, непонятной для окружающих души. И поклялся, что доберется до Клары, которая, хоть и корчит из себя придворную даму, на самом деле принадлежит ему и только ему.

А Клара Тоскливца узнала с первого взгляда, но виду не подала, потому что ей предоставилась наконец замечательная возможность повоспитывать его, причем без всякого пояса целомудрия. И довести его до такого кипения, чтобы он сразу кинулся с ней в загс после возвращения в Горенку – по непонятной для нее самой причине Клара была уверена в том, что рано или поздно она обязательно возвратится в родное село и будет вспоминать как страшный бред то, как она делает королю книксен, а тот бесстыдно пялится ей за корсаж. И то, как она танцует затейливые танцы с придурковатыми придворными, у которых, невзирая на пышные титулы, существует, как ей казалось, всего одна мечта – рассупонить ее забесплатно. Кроме того, ей не хватало телевизора, гигиенических пакетов, шпротов, кофе, сигарет и единоборств с Тоскливцем. Но и подпускать его к себе она тоже не собиралась. И злорадно посматривала на него, когда он позволял себе к ней приблизиться. Она и ему делала книксен, но не потому, что была обязана– мало ли в замке секретарей, а чтобы продемонстрировать свои выпуклости и того позлить. И то, и другое мастерски ей удавалось, и Тоскливец постоянно находился в состоянии, приближенном к экстатическому.

А Павлик пожаловаться на жизнь никак не мог, потому что кормили хоть на убой. А дома его поджидала все та же супружница с его собственными отпрысками, которые перенеслись сюда вместе с ним. Проблемы бытия его не мучили – супружница была безотказна и послушна, правда, его донимала нежеланная полнота – на месте талии появился кругленький животик, увеличивающийся после каждого обеда. И двигаться ему становилось все труднее – живот тащил его в постель, чтобы отдохнуть в ней от предательской силы земного тяготения, а с постели он вставал в дурном расположении духа с измученным телом, которое становилось все менее надежной подставкой для его легкоранимой, как ему казалось, души.

Итак, каждый играл свою роль, как вышколенный в школе жизни актер. Никто, правда, не смог бы ответить им на вопрос, для чего это им было нужно и почему они не объединили свои усилия против всех остальных обитателей замка. Наверное, все по той же причине, что и в Горенке – каждый выживал сам по себе. К тому же болтовня до добра не доводит. И вскоре наш новоиспеченный Леопольд (а что случилось с его предшественником, Василию Петровичу известно не было) осознал, что в этом огромном замке он, в общем-то, совершенно одинок. И что слуги в глубине души его презирают, а для королевы он всего лишь прикрытие для ее шалостей, но какие к ней могут быть претензии, если она годится ему в дочери? А поселить у себя Галочку он не может, потому как тогда разразился бы ужасный скандал и королева ее отравила бы или, по крайней мере, попыталась это сделать, чтобы защитить свою честь. Хотя «честь» в этом замке – понятие относительное. Он попытался было выяснить у Фаусто, что такое королевская честь, но тот наплел с три короба чепухи про то, что это что-то типа девственной плевы только по всему телу и что у королевской четы она должна светиться, как будто ее покрасили золотой краской и присыпали брильянтами. Изрытая эту галиматью, Фаусто ехидно ухмылялся, и Василий Петрович выгнал его взашей, лишний раз убедившись, что Тоскливец – он везде Тоскливец, хоть в замке он живи, хоть где. И решил тогда Леопольд изыскать способ перемещаться по замку без свиты и так, чтобы его не могли узнать. И украл из собственного же гардероба какую-то одежонку, напоминавшую одежду пажа. Но только ему было невдомек, что костюм этот был маскарадный и придворным это было отлично известно. Итак, напялив на себя тесную одежонку, которая сжимала грудь и мешала дышать, Леопольд отправился по запутанным коридорам на поиски Галочки, решив, что внутренний голос обязательно ему поможет. Но он, понятное дело, ошибался, потому что внутренний голос давно уже от него устал и сейчас тому хотелось спать. А по дворцу тем временем разнесся слух о том, что Леопольд окончательно спятил, прогуливается в маскарадном костюме, и поэтому надо стараться его не замечать. А Леопольд только поражался тому, как ему удается \ бесшумно (на самом деле он топал, как лошадь) и незаметно приближаться к своей Цели – длинному сараю в углу двора, в котором в одной из коморок ютилась Галочка со своей престарелой матерью. И он нашел их. Они сидели на убогих топчанах и ели из глиняных мисок какое-то варево. Увидев его, Галочка только руками всплеснула: «Васенька! Это же не одежда, а шутовской костюм. Зачем ты его надел?».

– Хотел прийти к тебе незаметно…

– Это совершенно невозможно. Во дворце тысячи ушей и глаз, и о том, что ты здесь, уже давно все известно. А как только ты уйдешь, они расправятся со мной для того, чтобы тебе досадить. Вот и все. Я очень хочу домой.

– Я тоже. От роскоши у меня депрессия. И ни одного искреннего лица. Все стараются или украсть, или обмануть. И врут, что попало.

– Я знаю. Я уже это поняла.

– Я тебя больше не оставлю. Отсюда мы уйдем вдвоем, а о твоей матери позаботятся мои слуги.

– И куда же, Васенька, мы пойдем?

– В мои апартаменты. Король я или не король?

– Я тебе благодарна, – тихо сказала Галочка.

И Голова в очередной раз поразился, как он мог тогда, в молодости, променять ее на Гапку. И тяжело вздохнул.

И они отправились вверх по массивной гранитной лестнице. Голова намеревался поселиться с Галочкой в своих апартаментах. И, как оказалось, ошибался, потому что, пока он отсутствовал, Тоскливец возомнил себя королем. И пообещал окружавшей его челяди, что он будет щедрым и добрым королем. И бунт вспыхнул, как лесной пожар. В апартаменты Леопольда не пустили, потому что на троне уже сидел Тоскливец и убеждал красавицу Стефанию в том, что ничего особенного не произошло. И что сегодня же он возляжет с ней, и их потомки унаследуют этот прекрасный замок. Он даже позволил себе намекнуть на то, что отношения у них уже были, но Гапка никак не хотела признаваться в том, что его помнит, а может быть, она и в самом деле ничего не помнила.

«Тем лучше, – думал подлый Тоскливец, – тогда это будет у нас, как в первый раз».

И он бормотал комплименты, осматривая королеву так же жадно, как осматривает паук попавшую в паутину муху. Впрочем, все портила подлая соседка, которая из норы предупреждала королеву о том, что ей не следует связываться с безродным то ли секретарем, то ли пажом, который способен только на то, чтобы подавать королю ночной сосуд. И который никогда не сидел на благородном коне и не держал в руках меча. А ведь сколько благородных рыцарей мечтают о ее руке! Но если они узнают о том, что она возлегла с плебеем Фаусто, то отвернутся от нее навсегда.

Тоскливцу, разумеется, эти злопыхательские наветы были не по душе. Тем более что Стефания внимательно слушала то, что изрыгала подлая крыса, и лицо ее становилось все более задумчивым, что явно не предвещало тех утех, на которые рассчитывал новоиспеченный король. И он приказал поджечь нору, и его приказание было с восторгом исполнено. И восторг этот продолжался до тех пор, пока не стало понятно, что вместе с норой сгорел и весь замок. С запасами еды и вина. И тогда толпа бросилась разыскивать Тоскливца, но, на его счастье, на долину опустилась ночная мгла и он растворился в ней и бросился бежать куда глаза глядят. И бежал до тех пор, пока совершенно неожиданно не оказался на околице Горенки. И увидел, как Галочка с Головой садятся в подоспевший за ними «мерс».

– Я с тобой завтра поговорю, – пообещал ему Голова, и автомобиль, выпустив в тоскливое лицо писаря струю удушливого газа, укатил.

А дома Тоскливца поджидала Клара, которая якобы ничего не помнила о том, что с ней произошло, и о том, что Фаусто подбирался к королеве, но при этом она сразу же нацепила на себя известный пояс, а на сожителя обрушился ниагарский водопад инсинуаций и оскорблений, смысл которых сводился к тому, что Тоскливцу везде мерещится Гапка, а если это так, то тогда почему он претендует на ее, Кларину, красоту? И пусть он тогда уйдет к своей ненаглядной Тапочке, если та его примет, что весьма сомнительно, и пусть они там, а не здесь играют в свои бесовские игры, гоняются друг за другом по кустам и плодят таких же, как и они сами, отродий.

Одним словом, репертуар был известный.

А на утро у Тоскливца появился еще один повод для грусти – стул его расшатался, а так как в присутственном месте, по известным причинам, ничего лишнего не водилось, то перспектива приобрести надежного и верного товарища, на которого можно было бы смело опереться, была весьма туманной. Тоскливец даже попытался стул подклеить, но клей желтыми слезами застыл вокруг щелей и Тоскливцу стало казаться, что стул то ли плачет, то ли гноится. Это окончательно испортило ему настроение, и он зашел в кабинет к Голове, чтобы выпросить себе новый стул.

А Голова то ли полулежал, то ли полусидел на своем диванчике, который был ему милее, чем трон, и азартно пил чай, который ему, чертыхаясь, подала Маринка.

– Ты почему меня в замке не узнавал? – рявкнул Василий Петрович, увидев своего тоскливого, как пасмурный день, подчиненного, который мутными глазами пялился на него, словно его впервые увидел.

– В каком замке? – последовал лаконичный ответ, и Тоскливец гнусно улыбнулся, вспомнив, как по-кретински выглядел его начальник в золотой короне на троне или когда утром слуги умывали его прямо в постели.

Но Василия Петровича, умудренного теперь уже не только жизненным, но и потусторонним опытом, обмануть было нелегко.

– Я все знаю, – уверенно сказал Голова. – Про все твои шалости. Так что ты у меня на крючке. А то расскажу Кларе, как ты до королевы пытался добраться, даром, что она – Гапка, и тебе тогда не поздоровится. До конца своих дней будешь при своем интересе. И кто-нибудь для будущих поколений напишет «Сказку про серебряный ключик, который так никогда и не открыл известный пояс».

Василий Петрович захохотал, потому что по утрам был большим шутником, а у Тоскливца глаза засверкали от бешенства и он позеленел.

«Эге, – подумал Голова, – он опять за свое. Превратится сейчас в упыря и начнет за мной гоняться. Оно, конечно, для похудения хорошо, но только меня после чая и так пот прошиб. Надо бы его как-то успокоить».

– Ладно, – пошел он на попятную, – пусть будет «Сказка про ключик, который открыл известный пояс».

Но Тоскливцу и эта шутка не понравилась, потому что он принадлежал к той категории людей, которым нравятся только собственные шутки, независимо от того, смешные они или нет, и он, насупившись, сказал:

– Я не для того к вам зашел, Василий Петрович, чтобы вы вникали в мою супружескую жизнь. Она вас не касается. А потому я зашел, что стул мой расшатался и сидеть на нем более нет никакой возможности, потому как я могу упасть и повредить себе спину, а я этого допустить никак не могу. Вот и прошу вас дать мне денег на новый стул.

– Не знаю даже, – почесал в затылке Голова. – Вечно у тебя проблемы. А почему ты не можешь стул из дому принести? Дома у тебя этих самых стульев миллион. Вот бы и принес.

Глаза Тоскливца засверкали, как раскаленные угли.

– Где это видано, – закудахтал он, потому что от волнения голос у него совершенно пропал, – чтобы что-то на работу из дому нести? На кой тогда работа нужна? В дом нужно нести, в дом, и вам, Василий Петрович, это известно доподлинно, уж я-то знаю. Так что позаботьтесь мне стульчик приобрести. Вот так-с. А уж я его беречь буду как зеницу ока или как вы некогда берегли свою Гапку…

Но это Тоскливец сказал напрасно, потому что одно дело рога наставить, а другое – о них вещать на весь коллектив.

И Голова в это утро наконец решил, что за долгие годы общения с Тоскливцем смертельно устал от своего подчиненного и что лучший способ заставить того замолчать раз и навсегда – его укокошить, причем прямо сейчас, пока у него чешутся руки, и проворно вскочил с дивана, и, как бык на тореадора, кинулся на тщедушного Тоскливца, который ожидал всего чего угодно, но только не того, что тучный и медлительный Голова перейдет в наступление. И все из-за того, что он на мгновение забыл о том, что молчание – золото. И он, спасая жизнь, а точнее, тот обмен веществ, который еще теплился в его теле, ринулся от грозного начальника, который швырял в него всем, что попадалось ему под руку, как то:пресс-папье, чернильницы, папки для бумаг. «Эх, бюста нет, бюста, – в отчаянии думал Голова. – На упыря тогда израсходовал. Вот бы мне сейчас Ильича, я бы ему продемонстрировал победу пролетариата над дегенератом».

Кончилось все тем, что Тоскливец как ошпаренный выскочил из дверей присутственного места и чуть насмерть не сбил Акафея, который степенно входил в двери, намереваясь произвести на Голову определенный эффект и предвкушая, как тот начнет его усаживать, уговаривать попить чайку и оказывать всяческие знаки внимания. Но вместо этого он вдруг оказался на спине в уличной пыли, как жук, которого бесцеремонно отбросили. И он так же, как жук, беспомощно болтал в воздухе ногами, подыскивая себе точку опоры. А тут его и в самом деле окружили сотруднички и принялись поднимать, обтирать и лебезить. Особенно старался Голова, чувствовавший свою провину, и Тоскливец, который извивался, как восточная танцовщица в танце живота, и одновременно выражал своим лицом оскорбленную невинность или что-то еще в этом роде. Помещение сельсовета предстало перед Акафееем, как разоренное гнездо: обрывки документов кружили в воздухе, а стены были покрыты эзотерическими чернильными пятнами. Надо честно сказать, что Акафей ненавидел любой мистицизм. И особенно тот, которым была пропитана Горенка. Сам Акафей считал себя человеком уравновешенным и религиозным, потому что два раза в год отмечался в церкви и умел довольно правильно перекреститься, особенно в присутствии духовного или начальственного лица. И совершенно не любил, когда ему звонил Голова и докладывал очередную нелепицу, которую уж никак нельзя было доложить «наверх», потому что начальство сразу заподозрило бы его в том, что он завел себе малооригинальное домашнее животное – зеленого змия. Ведь как доложишь о том, что в подведомственном тебе селе завелись соседи или бесчинствует упырь?

А почему сегодня, в понедельник, в сельсовете, телефон в котором не отвечал на протяжении последней недели, произошел погром? И думать не хочется.

– Что у вас здесь? – с мученической гримасой на лице спросил Акафей. – В сыщики-разбойники играете? Молодость вспомнили?

– Никак нет, – бойко ответил Тоскливец, пожирая начальника преданными глазами. – Новый стул я попросил, потому как мой совсем расшатался и починить его никакой возможности нету. – Тоскливец горько вздохнул. – И никак не могу я ввиду отсутствия стула исполнять свои служебные обязанности. Не могу же я писать стоя, – продолжил он свою мысль. – А Василий Петрович, как только я по субординации к нему обратился, набросился на меня и, можно сказать, чуть не убил.

– Разорит нас Тоскливец, разорит, – попробовал было оправдаться Голова. – Сегодня ему стул подавай, а завтра он и новый стол попросит. Где ж денег на него набраться? И ложь это, что нельзя писать стоя. Я слышал где-то или читал даже, что Хемингуэй писал стоя. Если он мог, так и ты сможешь!

– Так у него ж, наверное, конторка была высокая, и он мог писать, не сгибаясь. А как мне писать, если стол у меня низенький?

– А мы ножки нарастим. Призови мужиков, они тебе быстро ножки для него сварганят.

К негодованию Тоскливца Акафей поддержал Голову, бормоча что-то про экономию средств, и Тоскливец, щелкнув от злости зубами, отправился на поиск мужиков. А те и вправду потрудились на славу, и к обеду стол был готов – на его замусоленные конечности нарастили железные рейки, но когда стол наконец установили, то оказалось, что мужики по своей неизбывной щедрости перестарались и тот на две головы выше Тоскливца. Тоскливец, понятное дело, взвыл и стал обвинять всех и вся в заговоре против его, Тоскливца, интересов, но мужики, которым не улыбалось за бесплатно пилить железные рейки, ретировались, и тот остался один на один с этим новым для себя приспособлением. Паспортистка по доброте душевной отдала Тоскливцу скамеечку, на которую зимой ставила ноги, чтобы по ним не прогуливался обжигающе холодный сквозняк, и тот, став на нее, стал наводить на столе порядок.

Вышедший из своего кабинета Голова поздравил Тоскливца с обновкой, на что тот прорычал, что, стоя, он не может пользоваться антигеморроидальной подушечкой.

– А ты ее к себе чем-то крепко привяжи, – посоветовал ему Голова, – да так и ходи.

Но Тоскливец не был склонен последовать сему совету.

А тем временем Акафей удалился в кабинет Головы и уселся там на предмет своей постоянной зависти – кожаный диванчик. Маринка, понятное дело, тут же принесла ему горячего, с дороги, чаю, и тот стал уже более милостиво пилить Василия Петровича, призывая его лучше справлять службу и не крушить сельсовет из-за таких мелочей, как Тоскливец. Голова делал вид, что внимает каждому звуку, излетающему из начальственных уст, и уже подумывал о том. чтобы предложить Акафею плавно переместиться в корчму. Но все дело испортила зловредная соседка, которая стала из норы демонстрировать заезжему начальнику свои прелести. А Акафей, как мы уже говорили, мистицизм не переносил во всех его ипостасях. И хотя то, что ему показывали, ему нравилось, он нутром почувствовал, что это нечисть. И он брезгливо спросил Голову:

– Что это ты под полом завел? Секретаршу?

– Никак нет, Акафей Акафеич! – обиженно вскричал Голова. – Никак нет! Соседи ведь из Горенки исчезли, а их заменили соседки. Но ты к ним ни на шаг! Опасные. Могут удушить, хотя и в объятиях.

Акафей, которого никто не душил в объятиях уже целую вечность, мечтательно зажмурился, как пригревшейся на печке кот. На соседку он уже теперь взирал без негодования, а та, высунув из норы длинные белые ручки, манила его к себе, кокетливо при этом хихикая. И Акафей встал и на деревянных ногах подошел к норе, заглянул в нее и, не смущаясь Головы и не оборачиваясь, нырнул в нее, словно дома его не поджидала бдительная супружница, способная по одному его виду учуять, чем он развлекся на работе.

«Только бы он возвратился оттуда живым, – думал Голова. – Если он там исчезнет, то будет непросто объяснить районному начальству, куда исчез один из них».

А Тоскливец привыкал к своему новому рабочему месту – оно возвышалось над присутственным местом, как алтарь, и зашедший на минутку Павлик взирал на него с благоговейным ужасом.

– Ппоч-ч-чему у тебя такой стол? – чуть заикаясь спросил он у Тоскливца, который, стоя на скамеечке, писал что-то невидимое для посетителей.

– Для секретности, – не моргнув глазом, ответствовал Тоскливец. – Чтобы ко мне в бумаги не заглядывали все кому не лень.

– Ух ты! – Павлик поразился, что его бывший сослуживец пошел в гору.

Но из крысиной норы послышался злобный хохот, и соседка, чтобы насолить Тоскливцу, провещала.

– Это оттого, что у него стул поломался. Хотели, чтобы он работал стоя, потому как на стул денег, говорят, нету, вот стол и нарастили да перестарались. А секретности тут никакой нету. Какие тут секреты?

Павлик сразу успокоился, потому что завидовать было нечему.

– Не верь ты этой дуре, – вальяжно бросил Тоскливец. – Подумаешь, говорящая крыса…

– Так что ж ты перед этой дурой вчера на коленях стоял и называл путеводной звездой? Да и товарищ твой, правда, еще в замке, уверял меня, что я вообще единственная. В целой вселенной.

Павлик и Тоскливец обменялись понимающими взглядами и пришли к тому выводу, что соседка подло клевещет.

– Все, что ты говоришь, – клевета, – сообщили они ей почти хором. – Доказательств-то никаких!

И они торжествующе рассмеялись в знак того, что объегорили простушку из норы. Но из норы послышалось нечто такое, что привело их в состояние, близкое к трансовому.

– А вы на коленки свои посмотрите! – и из норы снова послышался хохот.

Надо ли говорить, что штаны Павлика и Тоскливца были мгновенно спущены и на своих коленках они обнаружили то ли татуировки, то ли еще какую-то дрянь, явственно изображавшую девушек с округлыми крысиными задами.

В этот трогательный момент, когда они стояли друг перед другом со спущенными штанами и рассматривали свои коленки, в сельсовет вошла Маринка. Увидев, чем занят коллектив, она вежливо заметила:

– Вы могли бы этим заниматься дома, после работы, или вам супружницы мешают? В конце концов, добейтесь, чтобы в селе построили общественный туалет…

Но тут она заметила чудо-стол.

– Нет, все-таки я работаю в сумасшедшем доме! Это; что здесь за навес?

Тоскливец и Павлик, впопыхах напялившие на себя брюки, объяснили, что у Тоскливца поломался стул.

– Работать стоя я не могу, – пожаловался ей Тоскливец. – Вот так оно и получилось.

– А что у вас на коленках за рисуночки были, – поинтересовалась было секретарша, но тут из кабинета начальника послышалась ругань и из него в одном исподнем выскочил Акафей, за которым бежала соседка и лупила его туфелькой по голове.

– Так мы не договаривались, – кричала она. – Такого у нас еще не было. Я вот твоей жене расскажу. Вот увидишь – расскажу.

– Не клевещи, – задыхаясь и потея, урезонивал ее Акафей, ему очень шли зеленые кальсоны и такая же рубашка, которые он, опасаясь холодов, напялил на себя поутру.

Увидев, что она оказалась в центре внимания, соседка превратилась в крысу и юркнула в нору.

– Так это же крыса, мать честная! – вскричал Акафей. – Крыса. Жена моя не будет слушать грызуна. Это ниже ее достоинства.

– Ничего, ничего, – пригрозили из норы. – На коленках твоих все и так написано.

Акафей, нисколько не стесняясь секретарши и того, что он стоит перед ней в исподнем, закатал кальсоны и издал крик, какой, вероятно, издает смертельно раненный олень, прощаясь с родным лесом, облаками, солнечным светом и вкусным лесным воздухом.

– Мыла, – потребовал Акафей у Головы. – Мыла!

– Мыло – в бане, – лаконично ответствовал Голова.

И мужская половина, оставив на хозяйстве Маринку и паспортистку, отправилась отмываться в баню.

А возле бани уже толпился народ, который ругался из-за места в очереди.

Банщик Пелагей заламывал, пользуясь оказией, цену несусветную, но увидев начальство, присмирел. Лица у мужиков были виноватые, и было понятно, что их мучает одна и та же печаль. Появление начальства, однако, направило их мысли в другую сторону, и они стали жаловаться, что руководство не в силах избавить село от грызунов. А грызуны-то еще те, то бабам не дают прохода, то мужикам. А как тут удержишься, если бабы понадевали известные пояса и корчат из себя недотрог, а соседки все красавицы, как на подбор, вот оно как… Только ведь, когда бабы увидят у них на коленях сатанинский знак и поймут, что те стояли перед соседками на коленях, вместо того чтобы смиренно добиваться милостей от супружниц, то скандал разразится такой, что хоть святых выноси. Лучше уж они навсегда покинут родное село и отправятся в странствия по просторам нашей державы, раскинувшейся от Черного моря до Карпатских гор, и будут, бездомные, скитаться так до конца своей горемычной жизни. Научатся петь и будут собирать милостыню под печальные бывальщины о том, как некогда и у них была крыша над головой. И все потому, что погрязшее в мирской суете начальство вместо того, чтобы держать ухо востро и предупреждать невинных, как голуби, сельчан о грозной опасности, само отметилось в известных норах и, не постеснявшись народа, притащилось отмывать свои смертные грехи.

– Вот уж действительно голуби, – прикрикнул на них Голова. – Если бы вы уважали своих супружниц, да не просиживали задницы в корчме, перемывая их косточки, да оказывали почтение тещам, так и супружницы тогда бы давно сдали в металлолом известные пояса. А когда вы расползаетесь из корчмы, как змеи, или величаво, как львы, шествуете, из нее на четвереньках и вас швыряет при этом из стороны в сторону, то как же может супружница без потери своей женской гордости перед вами рассупониться?

– Ты, теоретик, – раздалось из толпы. – Коленки свои покажи, а?

И Голова без обиняков спустил штанины и продемонстрировал им свои девственные, розовые, как сосиски, коленки. Без всяких там крыс. Галочка и внутренний голос удержали его от пресмыкательства перед хорошенькими, как куклы, соседками. Но Акафею, Тоскливцу и Павлику похвастаться было нечем, и они молча влились в толпу сельчан, которые с великодушием, которое всегда было присуще народу нашему, приняли их как родных.

Забегая вперед, сообщим читателю нашему о том, что отмыться никому не удалось.

И вечером, а дело было в пятницу, накануне выходных, почти из каждого дома доносилась витиеватая ругань: мужики поносили на чем свет соседок, а те – мужиков. На сторону соседок вскоре встали и супружницы, и тогда отчаявшиеся вкусить супружеских радостей у семейного очага селяне собрались в корчме и в заведении Хорька, чтобы обсудить, как избавиться от ненавистной им татуировки. Голова, хотя внутренний голос и предупреждал его об опасности, отправился в корчму вместе со всеми. Ему и Грицьку, правда, все завидовали как отмеченным особой благодатью личностям, избежавшим искушения. И поэтому и Голова, и Грицько купались в лучах неожиданно свалившейся на них славы. А напитки в корчме текли рекой, потому как только раскрепощенное воображение могло подсказать, как избавиться от дьявольского клейма.

В довершении всех бед оказалось, что соседки завелись уже и под корчмой и что они подло подслушивают, о чем талдычат мужики, да еще и пререкаются с ними из-под пола.

Акафей уехал домой, потому что решил, что пребывание в Горенке оказывает пагубное влияние на его психику, и так угнетенную бесконечными циркулярами.

А в корчме бушевало море народного гнева. Особенно неистовствовал Хорек – дьявольские отметины украшали не только его колени, но и локти. И он был вынужден сидеть в шапке, потому что у него опять стали расти рога, по которым злобная Параська то и дело проходилась сковородкой, и поэтому его мучила ужасная мигрень.

– Погибель напала на Горенку, просто погибель, – вещал он, и благодарная аудитория впитывала его слова, как губка воду. – Где это видано, чтобы тебе приставали прямо в собственном доме? И откуда известно, что эта блондинка вдруг превратится в крысу? А если нет? И как ей отказать, если она такая вся из себя? И разве кто-нибудь нас предупреждал? Разве нас этому в школе учили? А теперь нам до конца своих дней нельзя будет раздеться в бане, потому что на нас будут указывать пальцами, как на прокаженных.

– Портреты им наши не нравятся, – раздалось из-под пола. – Во дают.

И гнусный смех раздался прямо под ногами у Хорька. Хорек топнул на них ногой, но проклятые грызуны не унимались, потому как добились наконец своего и поглумились над православными.

Напиток, который обычно даровал возможность забыться, сегодня почти не помогал. Собравшихся мучил страх, который словно въелся в них изнутри, и они мрачно смотрели друг на друга и на свое будущее. Среди сельчан пригрелся и Нарцисс, которому домой теперь дороги не было – супружница не поняла бы татуировки, которые украшали его со всех сторон. «Придется квартиру в селе нанимать, – думал он. – Беда».

Но тут прибежали запыхавшиеся вестники и сообщили, что Дваждырожденный на том самом месте, на котором дважды переезжал Ваську, переехал Тоскливца и тот совсем помер, а Клара голосит на все село.

И все бросились хоронить Тоскливца, подталкивая друг друга локтями и перемигиваясь.

– Справки теперь подешевеют, – говорили селяне.

А Тоскливец и вправду лежал недвижимо на проезжей части и пялился в вечность стеклянными глазами, которые никто не отважился закрыть.

Впрочем, пока публика подоспела к месту происшествия, оказалось, что Дваждырожденный тут ни при чем, а просто Тоскливца ударил гром. По крайней мере, так уверял Грицько, который, тупо улыбаясь, составлял протокол и похлопывал себя по карману. Клара, подвизавшаяся тут же, не возражала, а Дваждырожденный уже проходил по делу как свидетель.

Почтеннейшей публике на все на это было начхать, потому как день выдался трудный и всех интересовало только то, когда будут назначены поминки. Оказалось, что уже через два часа. А тем временем плотник притащил свой заранее приготовленный экспромт, то есть гроб. И Тоскливца, не отпевая, зарыли. И все отправились к Кларе, которая щедро выставила весь неприкосновенный запас Тоскливца, который припас всего столько, что хватило на все село. И мужики вскоре забыли, для чего собрались. И даже не очень удивились, когда увидели, что между ними сидит и Тоскливец, который, как всегда, сидел за столом с таким видом, словно сидел за ним всегда. Правда, от него попахивало землей и он был немного растрепан, но пожирал все, что перед ним стояло, как то: буженину, салат «оливье» и миску нежинских огурчиков совсем не как покойник. И молодая вдова поняла, что насладиться отдельным домом с заначками Тоскливца, затыканными в укромные места, ей не удастся. И, выругавшись, она сделала вид, что очень ему рада.

Праздник, правда, портили зловредные соседки, которые нудили из-под пола о том, что хозяин вообразил себя Гудини.

– Это он из жадности вылез, – говорила одна соседка другой. – Чисто из жадности. Там ведь не наливают. И есть не дают. Бот он и не удержался. И будет теперь опять гацать по норам, а потом открещиваться от своих верных подруг.

Из норы раздался омерзительный хохот.

– Заткнитесь, дуры! – бесцеремонно отрезал Тоскливец, не вставая из-за стола. – А то вылью в нору бутылку уксуса.

В другой раз общественность Горенки встала бы на сторону соседок, но теперь, когда колени мужиков были разукрашены портретами хвостатых прелестниц, симпатии были явно не на их стороне.

– Даже человеку не дадут умереть спокойно! – парировал Тоскливец. – Ну и зануды. Уж лучше бы молчали.

А те и вправду по какой-то причине замолчали.

И разговор переключился на новый стол Тоскливца. Как и все, что происходило периодически в присутственном месте, он поразил воображение горенчан, и теперь, когда его обладатель благополучно возвратился с того света, мужиков стал мучить страх, что за справки Тоскливец станет драть с них вдвое или втрое, и они осторожно задали ему этот вопрос.

Но от Тоскливца и в лучшие времена ничего нельзя было добиться. А сейчас и подавно. Он только прокудахтал что-то про стул, который ему не дает Голова, а тот ответил, что был прав, ибо у подчиненного дома лавок и стульев хоть завались, и он может принести стул из дома.

– Виданное ли дело, – посинел от сдерживаемого гнева Тоскливец, – нести стулья на работу. Ничего, я и так посижу. А точнее, постою. И тем, кто сидят на стульях, пусть будет стыдно.

Не помним уже точно, что ответил ему Голова, который по неизвестным науке причинам решил сэкономить на стуле своего писаря. Переспорить друг друга им не удалось, а мужикам было начхать – их волновало только то, как им отделаться от проклятых отметин. И они стали спрашивать об этом соседок, но те отшучивались и раскрывать тайну явно не собирались.

И под утро гости разошлись, забыв, для чего, собственно, собрались и что отмечали.

И Голова заснул возле Галочки, к которой его отвез озверелый от усталости Нарцисс. И во сне к нему явился зеленый Тоскливец. И Голова был вынужден проснуться и увидел, что призрак Тоскливца ему не снится, а бродит по комнате и бесшумно проходит сквозь мебель.

– Вы вот спите, Василий Петрович, – канючил Тоскливей, – а у меня на работе стула нету. Опять мне на табуретке стоять. А если я упаду? Ну, неужели нельзя мне стул купить? Мягкий. А я на него свою подушечку положу. Ну, неужели?

– А ты почему здесь таскаешься? – ответил ему оторопевший от наглости своего подчиненного Голова. – Здесь, между прочим, спальня, а не проходной двор.

– Не могу я без стула. Не могу. Ну какой я писарь без сидения? Купите мне стул, и я сразу уйду.

– Ладно, завтра куплю, – солгал Голова, которому на самом деле не хотелось тратить на Тоскливца деньги. И Тоскливец от радости позеленел еще больше и исчез.

Надо заметить, что после этой ночи оживший Тоскливец радостно влился в ряды живых горенчан, хотя за глаза его иногда и называли «трупом». Но со временем и это забылось, как забывается любая сплетня, когда к ней пропадает какой-либо интерес. Тем более что мужскую половину села волновало сейчас только одно – как избавиться от дьявольских отметин. И даже самые отчаянные сорвиголовы перестали, по крайней мере, как они утверждали, навещать соседок. Хорек, например, рассказывал посетителям своего заведения, что он обходит все норы десятой дорогой. При этом Хорек даже божился, но верилось ему с трудом. Фельдшер Борода помочь односельчанам ничем не мог. Он попытался протирать зеленые, как татуировки, портреты крыс спиртом, но это не оказало на мерзкие образины никакого влияния. Мужики попробовали принимать это лекарство внутрь, и оно немного смягчило их душевные страдания, но раздеваться перед супружницами было совестно. И тогда в селе появилась мода спать в одежде. Супружницы только диву давались – чудят мужики. Но потом банщик с пьяных глаз проговорился в очереди за пивом в сельпо, и по домам начались ураганы и землетрясения. Супружницы угрожали робким, как новорожденные телята, благоверным, что выгонят их раз и навсегда и наотрез отказывались признать, что сами их довели до общения с соседками известными поясами и несносным своим характером. И в селе жить стало просто невозможно. Параська, например, из принципиальных соображений перестала варить Хорьку борщ, который тот очень любил. Он попробовал было сунуться к Явдохе, но та при всей своей доброте выперла его взашей, опасаясь, что тот заразит дом соседками. И грустный Хорек стал питаться бутербродами из собственного заведения, что было крайне вредно для его печени. Брадобрей, регулярно подстригавший ему рога, поведал Хорьку, что рога теперь растут у многих, но имен по причине профессиональной этики не назвал.

В конце октября, когда Хорек рискнул сходить в баню, чтобы очередной раз попытаться отскрести ненавистных крыс с колен с помощью пемзы, он оказался в компании односельчан, которым пришла в голову эта же гениальная мысль. И вместе они скребли и ругались, скребли и ругались, да так, что соседки, наверное, крутились в своих норах, как на сковородках, от тех затейливых пожеланий, которые им адресовывались. А тут еще кто-то пустил слух, что соблазнительницам этим лет по пятьсот, потому что Голова видел их в замке, и настроение было окончательно погублено. Оставалось только ждать чуда. И Хорек даже стал подумывать о том, чтобы отправить Параську куда-нибудь на Бали, чтобы ее там сожрали, как заморскую консерву, прежде чем она перепилит его надвое. И только из-за своей врожденной бережливости, когда речь идет о супружнице, не отправлял ее к дикарям. А на следующий день после той ночи, когда зеленый Тоскливец просил у Головы стул, Голова вальяжно заявился в присутственное место, попахивая дорогими сигарами и демонстрируя новый клубный пиджак, который ему намедни подарила заботливая Галочка за то, что он заступился за нее в замке. Понятное дело, что Тоскливец чуть не отбросил концы, потому что его едва не задавило все то же пресловутое животное – жаба, но как-то удержался в теле и кротко спросил:

– Так я могу идти стул покупать?

– Если за свои кровные – иди, – равнодушно бросил Голова и бодро проследовал в свой кабинет.

Однако он не на того нарвался, ибо когда дело касалось его внутреннего мирка, к которому он привык, как рыбка привыкает к крохотному аквариуму, Тоскливец был готов бороться на смерть.

– Вы же мне ночью обещали, – стал укорять он начальника, без спроса войдя в кабинет.

– Ночью я спал, – солгал Голова, которому решительно не хотелось покупать что-либо Тоскливцу, который беспардонно наставил ему рога с Гапкой. – Да и как. я мог тебе что-то обещать ночью?

Тоскливец замолчал, и по его чуть розовой, гладко выбритой харе, из которой слегка торчал раздвоенный подбородок, стал разливаться синюшный румянец, свидетельствующий о внутреннем волнении.

«Главное, чтобы не зеленел, – думал Голова. – Главное, чтобы не зеленел».

– Иди, – величественно сказал Василий Петрович подчиненному, – стань на табуретку и пиши. Кто знает, может быть, в заоблачной высоте тебе придут удивительные мысли.

И целый день Тоскливец провел под потолком, и впечатление было такое, что он усердно трудится. Но когда Голова догадался проверить, чем занимается его подчиненный, то оказалось, что тот перелистывает скабрезный журнал.

– Выгоню, – сказал Голова. – Видит Бог – выгоню.

– А я не могу стоя работать, ~ нагло парировал тот. – Где это видано – стоя работать? У меня так желудок может испортиться. И я уйду на больничный на веки веков. И вы тут без меня пропадете. Впрочем, общаться с вами, – Тоскливец сделал выпад против всех присутствующих, – все равно, что давать интервью клубку змей. Польза та же.

– Ух ты! – восхитился Голова. – Это ты уж точно от Гапки набрался. Можно открывать в селе школу ораторского искусства. Под ее руководством. Так и быть, купим тебе седалище, но только не стул, а табуретку. Потому как денег у нас нету. А когда появятся – прибьем к ней спинку. Лады?

Тоскливец зашипел так, словно он сам стал змеей. Но возражать не стал. Табуретка – так табуретка. Во-первых, даром, а во-вторых, на нее можно положить антигеморроидальную подушечку. И жизнь тогда начнет налаживаться.

И на следующий день Голова притащил табуретку. Она совсем не была из белого дерева с кожаным сидением, как рисовало Тоскливцу его воображение, а старая, серая, с расшатанными ножками и пропахнувшая супами. Голова спер ее на своей бывшей кухне, то есть в доме у Гапки. И Тоскливец тоскливо уселся на нее под столом и стал на коленях бездумно писать что-то в гроссбух, потому что он вдруг вспомнил, что так и не добрался до Клары, а коленки у него изуродованы и та его к себе не подпустит, пока он не выведет эту гадость. И гнусная табуретка напоминала ему о тщетности жизни. А тут еще и погода подкачала – небо вдруг посерело и с серого, как сырая шинель, неба на село обрушились мириады холодных прозрачных капель.

А у Головы вдруг, после чашки отборного индийского чая, появилось желание пообщаться с народом, и он подошел к столу Тоскливца и задушевно так спросил:

– Как это тебе удается прогуливаться по ночам в образе зеленого призрака? Расскажи.

Тоскливец оглянулся – не подслушивает ли кукушка – и ласково ответил:

– Никак не пойму, Василий Петрович, о чем это вы?

И Голова сразу сообразил, что Тоскливец его переиграл. Но решил не сдаваться.

– А то, что ты шляешься, как упырь, по ночам и мне спать не даешь. Хотя ты, наверное, и есть упырь, только не признаешься.

– Стул не купил и оскорбляет, – как бы в сторону и с надрывом сказал Тоскливец.

И Голове стало того почти жалко, но тут в присутственное место вошла красавица Гапка да еще в сопровождении Грицька, который держал в руке какую-то унылую, под стать осеннему дню, бумаженцию, с которой стекали на пол дождевые капли.

– Прикажи его арестовать, – просила Гапка. – Где это видано табуретки красть?

И она за шиворот подняла Тоскливца с его утлого, как тонущий корабль, сидения и торжествующе схватила табуретку. Разумеется, известная подушечка упала с нее на замызганный пол, а Тоскливец был человек аккуратный и не мог вынести такого издевательства. К тому же прилюдного.

– Гражданка Гапка! – возопил он на свою бывшую полюбовницу. – Это тебя надо упечь раз и навсегда, чтобы ты не оскорбляла невинных людей.

– У невинных на коленях крысы хороводы не водят, – ответила Гапка, которую трудно было заставить замолчать. – Слабо тебе штанины закатать, а? Вот и молчи!

И она торжествующе стала уносить табуретку из сельсовета.

– Слабо, а? – хихикнули из-под пола подлые и хвостатые идиотки, чтобы подлить масла в огонь.

Тоскливец не мог свести этого издевательства и, выхватив у Гапки табуретку, швырнул ее в нору. А та, удивительное дело, попала в цель и кого-то основательно задела по макитре, потому что из норы послышался громкий плач, но понять, притворный или нет, никакой возможности не было. Гапка и Тоскливец остались без табуретки и теперь обменивались злобными взглядами. Ругаться им перехотелось. И только наивный Василий Петрович себе на голову внес и свою лепту в сложившуюся ситуацию.

– Соседки, они малость не в себе, – сообщил он. – Воображают о себе, что они люди, а на самом деле просто гадость. Я бы ни за что…

– А ты на свои коленки посмотри, – посоветовал из норы девичий голос.

Голова удалился в туалет и возвратился из него со страшной маской гнева на лице.

– Немедленно удалите с меня свои хари, – требовал Голова. – Вам же известно, что я к вам ни-ни. Галочка меня не поймет. А не поможете – перетравлю дустом. Есть у нас дуст?

По выражению лица Тоскливца можно было понять, что, – кроме его несуразного стола на страусиных ногах, в сельсовете ничего нет.

– Неужели ты и дуст украл? – мягко так спросил Голова, но в его вкрадчивом голосе Тоскливец учуял отголоски надвигающейся бури.

– Дуст, – ответил он, – в общем-то, давно запрещен, и я был вынужден его утилизовать.

– И как же ты, я извиняюсь, его утилизовал? – не унимался Голова, с отвращением взиравший на застенчиво улыбающегося Тоскливца, который явно продал дуст прямо за углом.

– Надо в актах посмотреть, – степенно ответил тот, не бросившись, однако, смотреть «акты».

Но Голове было не до этого гада. Чертовы крысы подкузьмили его, и Галочка ни за что не поверит, что он не развлекся в норе. И выгонит его. И тогда ему придется ночевать в сельсовете, а ведь там даже плиты нет. И телевизора. И останется ему только прогуливаться по Горенке да слушать всякую гадость, которую вещают из нор.

И стало ему так грустно и обидно, что он, не прощаясь, вышел из присутственного места на свежий, почти холодный воздух и отправился к своему дереву, чтобы выплакать ему, за неимением маменьки и папеньки, свою печаль. И нашел он свой дуб, и припал к нему так жадно, как умирающий воин припадает к роднику с прозрачной живой водой. И стал горько жаловаться ему на соседок, плакать, причитать и голосить, да так, что проходивший мимо лесник даже подумал, что Голова окончательно свихнулся. А дуб молчал и жадно слушал небывальщину. И жалел заблудившегося на дорогах жизни глупыша, ведь многие деревья, как общеизвестно, куда более жалостливы, чем те, кто, притворяясь людьми, окружают нас со всех сторон.

И Голова вдруг почувствовал, что колени его вдруг разогрелись, словно их обернули ватой, и он, не стесняясь досужих белок, спустил штаны и обнаружил, что родное тучное розовое тело избавлено от ужасных бесовских отметин. И он покрыл дуб поцелуями, и возвратился в корчму, и поведал народу великую тайну.

– Только свое дерево может избавить вас от этой гадости.

Но ему не поверили, потому что нелегко поверить в то, что гениально просто, а не в какую-то дребедень. И ему пришлось влезть на стол и опять спустить штаны, и почтеннейшая публика разразилась неистовым криком и бросилась в лес, чтобы найти заветное дерево и избавиться от набившей оскомину дряни.

И лес превратился в поле чудес. Спотыкаясь в сумеречной полутьме, сельчане, как дети, потерявшие родную матерь, искали свое дерево. Кто молился, кто ругался, кто разодрал рубаху об куст, и лес словно ожил от ругани, напоминавшей молитвы, и молитв, напоминавших ругань. И невиданный доселе свет, засветивший откуда-то из его глубины, привел отрезвевших искателей лучшей доли на большую поляну, которую окружали опрятные рощи.

И в эту ночь, назло подлым соседкам, многие, очень многие очистились. И возблагодарили Голову за то, что он принес им избавление. И соседки на время перестали быть властны над доверчивыми мужиками и хмуро молчали в своих норах, размышляя о том, как им подкузьмить православных.

А Голова возвратился к своей Галочке, которая не отругала его за то, что от него несет корчмой, и он улегся в белоснежнейшую постель, рассказывая о том, какие на небе звезды, и как в сумеречном лесу скачут зайцы, и какой у Тоскливца вдруг появился стол.

Галочка, разумеется, ничему этому не верила и правильно делала.

Ведь так уж устроен этот мир.

И Голова крепко и сладко заснул, так и не увидев радугу, возникшую неожиданно на ночном небе. А Галочка долго стояла на балконе и любовалась невиданной доселе ночной гостьей. И сама себе поражалась и понять не могла, за что она так любит своего Васеньку.

Но ведь если бы женщины знали, за что любят мужчин, то жить на свете стало бы очень скучно, не правда ли, господа?

Глава 3. Ультиматум

Тоскливцу без стула было тоскливо, как скрипачу без скрипки: вместо музыки – пустое место и тишина. Да еще с дурацким столом, который мрачно возвышался над присутственным местом. Но Голова был неприступен, как крепость, и стул покупать не собирался. Из принципиальных соображений. Уж как только на него Тоскливец не наезжал – и уговаривал, и угрожал, и сам приносил ему чай, но ничего не помогало. И обида, горькая и злая, стала накапливаться в горле у сельского писаря и прорываться иногда визгливым криком вперемежку с жалобами и причитаниями. Мысль о том, что можно было бы действительно приобрести недорогой стул за свои кровные, Тоскливцу в голову не приходила, так же как и то, что можно принести что-либо напоминающее стул из своего жилища – выносить что-либо из дому Тоскливец считал святотатством.

Паспортистка по своей наивности считала, что проблема не стоит выеденного яйца, но очень обижалась, когда Тоскливец утаскивал ее собственный стул, когда она выходила по делу или просто так из присутственного места. Хуже всего приходилось Тоскливцу от соседок.

– К нам заходи! – истерично визжали они из норы. – У нас этих самых стульев сколько хошь! Всех размеров и цветов! Мы тебе даже кресло найдем!

И из норы слышался отвратительный хохот.

– Вы, Василий Петрович, должны мне стул купить, – нудил каждое утро Тоскливец.

Но Голова отмахивался от него, как от мухи. Он был категорически настроен против того, чтобы покупать Тоскливцу стул за казенные деньги. Надо честно сказать, что он и сам не понимал, почему. Подумаешь, стул. Но Тоскливец не был готов признать поражение и затаил на начальника зуб. И хотя внешне он был такой, как всегда, в груди у него бурлило море праведного гнева, которое иногда захлестывало его целиком, и тогда он сжимал кулаки и в отчаянии смотрел на волю, на улицу, на которой, как правило, лил холодный осенний дождь, грозя наградить какой-нибудь хворью. В довершение всех бед сплетня о том, что Голова не покупает Тоскливцу стул, распространилась по селу, и мужики бились об заклад на то, кто возьмет верх. И периодически засовывали нестрин женные хари в дверной проем, чтобы убедиться: есть уже у Тоскливца стул или нет и кто его купил. И напускали, к неудовольствию Маринки, холодный воздух. И скандал завис над присутственным местом, как грозовое облако, из которого вот-вот грянет гром. Может быть, в другом селе все разрешилось бы мирно, но вот в Горенке, в которой соседи не могут разминуться только по той причине, что не знают, кто именно должен уступить дорогу, дело со стулом обстояло скверно. И хотя Тоскливец, как общеизвестно, был родом не из этих мест, упрямство поразило все его внутренности, как бацилла. И поэтому он мечтал, что подкупит Нарцисса и они вместе украдут стул из городской квартиры Головы, а тот пусть доказывает, что это его стул – номерки ведь на домашнюю мебель не приклеивают. Но план этот не был воплощен в реальность, потому что Тоскливцу было жаль денег на подкуп. И он попробовал Нарцисса обмануть.

– Слышишь, – пробубнил он Нарциссу сквозь полуоткрытое окно «мерса», когда тот как-то вечером приехал забирать в город Василия Петровича, – ты завтра вечером стул из его квартиры привези. Любой. Он приказал.

Тоскливец, однако, не учел, что Нарцисс, по-прежнему влюбленный в свою хозяйку, совершенно не выносит, когда ему отдает приказания всякая сволочь. А сволочью он в глубине души считал всех, кроме себя. И хотя он Тоскливцу поверил, но на следующий день стул не привез.

– Стул привез? – спросил его Тоскливец, когда тот пригнал на следующий день лоснящуюся загадочную машину.

– Забыл, – солгал Нарцисс. – Завтра привезу.

И целую неделю он водил Тоскливца за нос, пока тот наконец не догадался, что его подло обманывают.

– Гад ты, – сообщил он Нарциссу, когда того увидел в следующий раз. – Гад. Тебе же сказали – стул привези. А ты не исполняешь.

– Не вырос ты приказывать мне, – гордо ответил Нарцисс и выпятил грудь. – Мал ты еще.

Нарцисс не знал, разумеется, что рискует жизнью, потому что доведенный до слепой ярости Тоскливец был так же опасен, как камышовый кот, которого загнали в угол.

– Не привезешь завтра стул, пеняй на себя, – только и бросил Тоскливец и, не оборачиваясь, ушел.

И в мрачное сердце Нарцисса, не избалованного шампанским, икрой и Лазурным побережьем, закрались определенные сомнения. И он нашел на следующий день стул на каком-то мусорнике, облил его водой из шланга на заправочной станции и привез Тоскливцу. Он бы мог, разумеется, взять какой-нибудь стул из квартиры Галочки или из ее конторы, но решил этого не делать, потому что подозревал Тоскливца в неуважении к своей возлюбленной. И гниловатый стул с мокрым еще сидением был привезен и преподнесен Тоскливцу как чудо природы. Но Тоскливец, подозрительный от природы, как неподкупленный чиновник, осмотрел так называемую обновку со всех сторон и пришел к мысли, что его опять подло обманули.

– Эту гниль ты привез мне? – поинтересовался он у Нарцисса, который курил и выражал своим лицом полнейшее равнодушие к любой мебели, на которой можно сидеть.

– Тебе, а кому же, – ответил он и выпустил в лицо Тоскливцу кольцо удушливого дыма.

Тоскливец поморщился, потому что не курил из принципиальных соображений: во-первых, потому, что ему было жаль тратить деньги на сигареты, а во-вторых, он заботился о собственном здоровье. И намеревался умереть абсолютно здоровым человеком назло Кларе и врачам. Лет в сто пятьдесят.

– Ладно, заноси, – вдруг пошел на попятную Тоскливец, решив, что лучше такой стул, чем никакого.

– Сам неси, – также равнодушно ответил Нарцисс. – Я свое дело сделал – привез, а ты неси.

– Ну ты и человек! – опять нахмурился Тоскливец. – Никак с тобой не сговоришься.

И он занес стул в сельсовет и только тогда вспомнил, что стул у него не соответствует столу. И стал требовать у Головы, чтобы тот приказал отпилить у стола ножки.

– Остались от столика рожки да ножки, – ехидно сказал Голова и как бы ненароком, словно поглаживая, прикоснулся к острому черепу Тоскливца, чтобы проверить того на наличие рогов.

Но череп Тоскливца был гладок, как доска для резки овощей. А Тоскливец с омерзением отстранился от Головы, сразу сообразив, что тот у него в голове ищет.

«Значит, у него рога стали расти, – радостно подумал Тоскливец. – Выгонят его наконец с работы, а меня назначат».

И он радостно заулыбался, представляя себе, как Маринка будет заносить ему в кабинет чай, а он будет ее хватать за всякие соблазнительные места. И тут же сообразил, что соседки сразу же донесут обо всем Кларе, и огорчился.

«Надо бы залить все подвалы в Горенке цементом, – подумал Тоскливец, – вот тогда они оставили бы нас покое. И чердаки, чтобы они туда не перебрались. Кругом безсоседочный цемент. Прочно и надежно. И вооружить всех автоматами, чтобы открывали по соседкам стрельбу без предупреждения. Вот тогда началась бы настоящая жизнь. И Маринка никуда бы не делась».

Но настроение ему испортила опять же соседка, которая, высунувшись из норы до половины, сообщила ему, что стул его с мусорника и только ему не покупают настоящий стул, потому что он человек совершенно бесполезный. Только и умеет, что с кукушкой ругаться. А вот снять с жены пояс ему слабо.

– Она с тобой даже за деньги не ляжет, – сказала наглая, но при этом очень хорошенькая гадина и скрылась в норе.

И от бешенства глаза Тоскливца превратились в красные угли, и он стал неумолимо, как Немезида, надвигаться на Нарцисса, который, источая миазмы, обретался неподалеку, поджидая Василия Петровича. А тот обсуждал с Акафеем что-то нелицеприятное, и обличность его багровела, как закат солнца, и он хватался за сердце и божился, но на другом конце провода ему не верили, и вскоре начальственное лицо положило трубку, и в ушах у Головы раздались частые оскорбительные звонки.

– Дваждырожденного вызывай! – коротко приказал он Тоскливцу, заметив, что тот на него смотрит.

– У него же дома телефона нету, – парировал Тоскливец.

Часы уже показывали шесть и он представлял себе, что заседает за столом и пожирает горячий ужин и Клара то и дело норовит задеть его бедром, а он делает вид, что не замечает ее намеков на то, что пора скрепить их отношения соответствующим документом. Идиллия. А вместо этого ему предлагают тащиться по сырому, промозглому, пахнущему соснами воздуху, который он ненавидит, к грубому, как горилла, типу, который наверняка его оскорбит или, по крайней мере, скажет какую-нибудь гадость.

– Нарцисса пошлите, – посоветовал он Голове. – Тот, во-первых, на машине, а во-вторых, его уже давно пора куда-нибудь послать.

Мысль показалась Голове не лишенной интереса, но он не любил менять своих решений, полагая, что мягкотелость начальника портит подчиненных.

– Тебе сказали, ты и иди. Неужели не понятно?

– Я ведь писарь, а не глашатай, – возразил опять Тоскливец, потому как точно знал, что идти к Дваждырожденному ему не выгодно.

Голова нахмурился. Спор с подчиненным приводит к потере авторитета. Но уступить Тоскливцу, значит признать его правоту. А разве Тоскливец может быть прав?

– Иди, а то и без стола окажешься! – завопил Голова. – Шагом марш!

– Здесь не армия, а присутственное место, – кротко возразил Тоскливец, – но если вы так настаиваете, то я пойду. Хотя на улице собачий холод и Нарцисс бы в автомашине добрался бы до нужного места за одну минуту.

Голова почесал затылок – Тоскливец был прав, но как же это признать?

– Исполняй! – сказал он и залег на кожаный диван, чтобы забыться.

Тоскливец напялил на себя куртку, надел вязаную шапочку, чтобы не застудить макитру, и отчалил плавно и неторопливо, давая понять, что ждать его придется целую вечность.

А Голова лежал на диване и мысленно зализывал раны: Акафей угрожал уволить его через сутки, если он не избавит село от соседок. И соседей, которые опять набежали в село. Но при этом только своими силами. «Сами их развели, – сказал ему Акафей, – сами и избавляйтесь. На мою помощь не рассчитывай. Вот так. Уволю, и все. Это – ультиматум. Не хочу за твои подвиги отвечать… Достаточно, что…» Голова знал, что не досказал ему Акафей. Коленки. Ведь Акафей не искал в лесу своего дерева, да, впрочем, и не мог его там найти, ведь он был родом не из этого села. А супружнице его вряд ли нравится, что неизвестный художникизобразил на коленях ее муженька двух упитанных крыс с круглыми задницами. И рисуночек этот не вывести, хоть ты ткни. Хотя как поможет Акафею то, что мы избавимся от соседок? Если избавимся. Ведь это легко сказать – избавиться. А как? На них ведь ни одна отрава не действует. И в замке они были. Значит, живут долго. А в Горенке всегда есть, чем развлечься. Так как же можно рассчитывать на то, что они уберутся подобру-поздорову? Одна надежда на то, что у Дваждырожденного военный опыт. Дать ему ядерную бомбу и пусть взорвет село. Соседки тогда и убегут. И нас уже здесь не будет. Никогда. И Акафею некого будет увольнять. Гапкина дудка уже ни черта не помогает. Разве что свиней пасти. Но Гапку к работе не приставить. Только и умеет, что кровь пить. Абсолютный чемпион по выпиванию крови. Вот каким грустным мыслям предавался Василий Петрович под шум мелкого, надоедливого дождя, который как из ведра лился на село с холодного серого неба.

А Тоскливец и вправду запаздывал, и Василий Петрович уже начал подумывать о том, что он вообще не придет. А завтра к вечеру его уволят, и тогда он будет целыми днями смотреть Галочкин огромный телевизор и поедать вкуснейшие бутерброды. И это тоже неплохо. А после него хоть потоп. Пусть соседки все тут сожрут. В том числе и дома. И тогда уже наверняка вмешаются санэпидемстанция и войска. И славные воины покроются известными татуировками.

Тоскливец так и не возвратился с задания в присутственное место, но Голова не стал выяснять, почему. Потому что все это было бесполезно. Адская машина времени продолжала отсчитывать часы, на протяжении которых ему еще предстояло быть начальником. И он уехал в город, но не домой, а на Подол, чтобы побродить по тем местам, по которым любил прогуливаться, будучи еще подростком. И рассматривать старинную лепку на фасадах. И орнаменты – то греческий, абстрактно изображающий волны, то какой-нибудь еще. И затейливых зверей, охраняющих дома от сглаза. Киевляне, видать, всегда боялись сглаза. В те годы он был вхож в одну компанию здесь же, на Нижнем Валу, но время раскидало друзей, как спички. И знакомые лица ему давно уже не встречались. Словно он вырос в лесу и причем совершенно один. Одноклассников, живущих в Горенке, он обходил десятой дорогой. А вот друзей хотел бы при случае и разыскать. «А почему мы скучаем по старым друзьям? – размышлял Голова. – Да потому, что они помнят нас молодыми и беззаботными, а не изъеденными заботами и семейными, самим себе навязанными, тревогами и бедами. Они помнят, как мы смеялись от души, а не от того, что коллега плоско пошутил и отвернуться от него как бы невежливо. Они помнят, как девушки казались нам загадочными и мы смотрели на них, как на недосягаемые божества, и даже кропали им безумные, но такие искренние стихи. И что самое удивительное, девушкам нравились наши незамысловатые рифмы, пронизанные любовью. И мы провожали подружек по полутемным улицам и целовались при любой возможности, словно можно было выразить поцелуем весь тот чудесный, загадочный космос, который нас тогда окружал. И жили без пошлости. Или, по крайней мере, ее не замечали. Но время, бесшумное, как крадущийся кот, шпионит за нами и уродует нас и наши души, и мы забываем себя. И наших друзей. Потому что для дружбы больше нет времени. Потому что любой ценой надо выжить. И из зеркала на тебя растерянно смотрит незнакомый старик – оболочка твоей вечно молодой души – и поражается, как он так быстро состарился. И понимает наконец, что седьмой десяток – это всего лишь последние годы молодости. Вот почему нам нужны лица и глаза тех, кто помнит нас молодыми. Чтобы скинуть полета бездарно прожитых, растранжиренных на устройство быта лет. И расправить плечи, и вдохнуть свежий воздух, и стряхнуть с души патину печали. Ведь в чем проблема? А в том, что никто не учил нас жить настоящим. Мы всегда тревожились о будущем и волновались о том, что уже произошло. А ведь жизнь – это сейчас. Ты сейчас вдыхаешь воздух, сейчас пьешь пиво с приятелем и сейчас смотришь в глаза любимой женщине. Сейчас. И выкинь из головы будущее и прошлое и, как в серфинге, катись по волне настоящего, и тогда твоя настоящая жизнь будет долгой. И счастливой, а не унизительной. Ибо прошлое унижает, а будущее тревожит и ранит. И сердце, устав непрерывно кровоточить, покрывается броней равнодушия и перестает быть способным к добру».

Вот о чем раздумывал Голова, прогуливаясь по Подолу. Но знакомых не встретил. Мимо него скользили дорогие машины, из которых раздавался смех, дамы прогуливали собачек, объявления на заборах и столбах обещали несметные блага и причем прямо сейчас, достаточно только обратиться к доброму дяде по телефону. Чтобы он отобрал у тебя последнее и дал пинок по синей, как у курицы, заднице, чтобы ты исчез раз и навсегда и не мешал ему поджидать следующего клиента.

Голова уже было отчаялся встретить кого-либо из знакомых, но тут совершенно неожиданно наткнулся на Скрыпаля. Тот понуро тащился куда-то и бережно прижимал к себе футляр, в котором покоилась скрипка.

– Ты куда? – поинтересовался Голова.

– Да тут в одной церкви концерт даем. Устал, сил нет. А вы?

– Прогуливаюсь для моциона, – туманно ответил Голова.

– Я давно уже в селе не был, – сообщил ему Скрыпаль, – работа заела. Но слышал, что там нелады – к соседям добавились соседки и они мужикам прохода не дают.

– Истинно так.

И они зашли в рюмочную, чтобы отпраздновать случайную встречу. Скрыпаль выпил, как он выразился, «для вдохновения», а Голова для того, чтобы забыться. И обоим стало легче. Ибо когда мужчины пьют, их души, хотя бы на немного, освобождаются от оков, хотя за это, как и за все, приходится платить, например головной болью.

– Твоя-то как? – спросил Голова.

– Тоже участвует в концерте, – ответил Скрыпаль, закусывая. – Но ей для вдохновения пить не надо. Она словно впитывает его из воздуха. Я тоже не злоупотребляю…

Но тут он осекся, потому что мимо окна рюмочной прошествовал Тоскливец, тащивший на плечах здоровенное кресло с золотыми подлокотниками. Совершенно невозможно было понять, украл он его или купил. У Головы от этого зрелища быстро-быстро заколотилось сердце. Это же как? Он будет сидеть на своем спартанском кожаном кресле, с подголовником и хорошо смазанными колесиками, а Тоскливец на троне? Так кто же тогда из них начальник? Он быстро распрощался со Скрыпалем, оказав тому честь за себя заплатить, и ринулся в погоню за Тоскливцем. Но того уже и след простыл – то ли он нанял машину, то ли затаился в подворотне, но полутемная улица была пуста, как ограбленный саркофаг. И желтые лампы фонарей безучастно изучали Василия Петровича. А в кармане у него зазвонила мобилка – Галочка выясняла его координаты и удивлялась, что он возле Днепра.

– Васенька, приезжай скорей домой, не шали, – просила она.

И он послушался и на метро прибыл к себе домой. В вагоне ехали такие же, как он, усталые и растерянные люди, и это его немного успокоило.

– Я так испугалась, когда Нарцисс без тебя приехал, – сообщила Галочка ему прямо у дверей. – Так испугалась!

И она прижалась к нему, и он ощутил ее хрупкое тепло и чувство благодарности за то, что она спасла его от мерзкого одиночества, согрело его озябшее сердце.

А на другой день, к своему ужасу, прикатив в присутственное место, Голова обнаружил, что Тоскливец сидит на троне. Точнее, на роскошном кресле, с которым он видел его намедни. И с подлой улыбочкой на лице. При виде начальника Тоскливец и не подумал встать, а даже как бы сделал вид, что чем-то очень занят и не замечает благоухающего французскими духами Василия Петровича. При этом Тоскливец сидел не за столом, а под столом, потому что ножки его еще не отпилили.

– Ты бы свой стол в порядок привел, – посоветовал ему вместо приветствия Голова. – А то сидишь, как шут.

– Значит, я к тому же еще и виноват? – возразил Тоскливец.

Однако же он встал и пошел позвать мужиков, чтобы те отпилили ненавистные металлические ножки. Но как только он встал и повернулся к креслу спиной, оно само по себе ринулось в нору и в нем исчезло.

Тоскливец посмотрел на то место, где еще минуту назад стояло столь горячо любимое им кресло, и на лице его возникла неподдельная маска скорби.

– Отдай! – закричал он и бросился к норе, но тут же сообразил, что это бесполезно.

– Что тебе? – притворно равнодушным голосом поинтересовалась соседка, которая высунула из черной дыры хорошенькую головку с золотыми волосами, уложенными в безукоризненную прическу.

– Кресло отдай, – уже менее решительно попросил ее Тоскливец. И даже добавил: – Пожалуйста.

Но хорошенькая гадина и не подумала отреагировать на просьбу христианина.

– А ты залезь, посмотри, может быть, и найдешь.

И в норе послышался постылый, отвратительный хохот.

И тут же зазвонил телефон, и Акафей стал расспрашивать Голову о том, как продвигается освобождение Горенки от соседок. И Голова стал лгать, что продвигается хорошо, что их еще осталась двойка-тройка, но и те уже подумывают о том, чтобы навсегда покинуть Горенку и перестать ее оскорблять своим сатанинским присутствием.

Акафей уже было поверил в то, что это правда, но тут распоясавшаяся соседка выскочила из норы и выхватила трубку.

– Акафеич! – заорала она. – Приезжай! Мы тебя, пузанчик, заждались. Не стесняйся! А супружнице скажи, что в командировке. Ждем!

Она хотела сказать что-то еще, наверное, такую же гадость, но Голове удалось выхватить у нее трубку, из которой на пол лилась пена, которую вместо крика, испускал из себя Акафей. А затем послышалось его извечное: «Уволю, уничтожу…». И Голова грустно положил трубку и ушел к себе в кабинет, проклиная соседку и Дваждырожденного, который не хочет помочь.

А Тоскливец снова остался без стула. Правда, стол его обкромсали и он стал такой же высоты, как всегда. Маринка, видя, что Тоскливец расстроился не на шутку, заварила чай, и он ушел к ней в закуток, чтобы обдумать, как жить дальше. Ведь получается, что соседки могут украсть у них все. И забрать у них обратно свое добро невозможно. И он обречен на бесстульное существование, и от постоянного стояния он заболеет слоновой болезнью. И что же тогда? Есть у него начальник или нет? И он отправился к Голове.

А тот от огорчения разлегся на диванчике и сосал пятерчатку в надежде, что Маринка и ему принесет чай. Приход Тоскливца окончательно вывел его из душевного равновесия.

– Стула у меня нету, – сообщил Тоскливец.

– Возьми мое кресло, – ответил Глова. – Все равно меня уволят.

И Тоскливец дрожащими потными руками вцепился в кожаное кресло и укатил его в зал. И уселся на него, опасаясь, что соседки утащат и его. А те делали вид, что утратили интерес к мебели, и доказывали ему из норы, что у них там веселее. Посетители не заходили, потому что людям осточертело брать справки. «Главное, чтобы не пришла Гапка», – успели одновременно подумать Тоскливец и Голова. И в это же мгновение на крыльце послышались легкие девичьи шаги и в сельсовет вошла красавица Гапка. Она опытным взглядом оценила ситуацию, осмотрела девичьи прелести, которые демонстрировали из норы и поняла, что может внести и свою лепту в то, чтобы окончательно добить бездельников и ловеласов, которые подвизаются на ниве местного самоуправления.

– Соседок стало намного больше, – сообщила она, – они почкуются.

– Клевета, – ответили ей из норы.

– Грызунов не спрашиваю, – парировала Гапка. – Так что скоро они заполнят всю Горенку и сожрут все, что тут есть. И они не уйдут, пока мы не узнаем их тайну. Но так как большинство мужланов, проживающих в этих местах, с упрямством, достойным лучшего применения, разыскивают тайны на дне стаканов, то боюсь, что силы не равны. И только привидение Васьки может знать, как нам от них избавиться.

В норе послышался стон – Гапка была права.

– Я не видел его уже целую вечность, – сказал Голова. – И трудно сказать, что я по нему соскучился, но если ты говоришь… Я готов эту ночь переночевать у тебя – может быть, он и появится.

– И думать не думай, – завизжала Гапка, словно ее ужалили. – Свое ты у меня уже отночевал.

– Так где же я найду Ваську?

– Где хочешь.

Гапка развернулась и ушла. А телефон надрывно зазвенел, и было понятно, что звонит доведенный до трансового состояния Акафей. Телефон звонил долго, но никто не осмеливался снять трубку, а затем телефон сам по себе стал исполнять какую-то мрачную музыку и Голова понял, что это – конец его карьере. И снял трубку, и Акафей сообщил ему, что он уволен. Пожизненно. И может теперь сколько угодно развлекаться с соседками, которых сам же и приманил в село.

– Дай мне еще сутки, – задыхаясь, то ли прошипел, то ли простонал Голова.

И Акафей, супруга которого быстро, как Шерлок Холмс, разведала, откуда берутся на мужских коленах такие рисунки, нашел в себе достаточно благородства, чтобы, припоминая съеденные в Горенке обеды, сказать:

– Сегодня у нас какой день недели?

– Вторник.

– Я не хочу тебя обижать и скажу тебе так: в понедельник я приеду в Горенку с комиссией. И если я увижу хоть одну соседку…

– Добрый и щедрый Акафей Акафеич! – чуть не разрыдался в трубку Голова. – До понедельника от этих тварей и следа не останется! Обещаю!

– Ладно! – ответил Акафей и положил трубку, не прощаясь.

– Кретин! – донеслось из норы, но Голова из чувства собственного достоинства ничего соседкам не ответил.

Среда
День начался, как всегда: в голове не было ни одной умной мысли. Василий Петрович даже позволил себе выпить немного кофе, чтобы прийти в себя. Ночью он, как зритель в кино, высмотрел с десяток кошмаров, все из которых заканчивались совершенно одинаково: он шел по Крещатику в наутюженном пиджаке и в белой сорочке с галстуком-бабочкой, но без штанов и в любимых малиновых трусах в белый горошек с плакатом в руках. На плакате было написано: «Ищу работу головы сельсовета. Срочно». А прохожие (хотя разве можно назвать прохожими сборище вурдалаков, упырей и марширующих на задних лапах презлющих собак?) строили ему хари и потешались над ним, и вскоре к нему подошел милиционер и стал распекать за нарушение общественного порядка.

– Ну, какой здесь порядок? – возмущался Голова, указывая на так называемых прохожих, но милиционер стал тащить его в участок и заставил выбросить плакат – единственный, хотя и жалкий способ найти опять любимую работу.

Одним словом, ночь прошла ужасно, и хотя утром Галочка отогрела его, как мать любимую дитятю, и собрала на работу, настроение у него было, как у человека, которого заживо, не по справедливости хоронят. Кроме того, подлый Васька и не думал ему являться.

«Вонючая тварь! – думал Голова. – Когда ему нужно, он тут как тут! Цицерон! А когда нужен он, так его, понимаешь, найти невозможно!»

Когда благоухающий кофе закончился, напомнив, что убежища от Акафея в Латинской Америке ему не получить, Василий Петрович направил свои стопы к Гапке, чтобы проверить ее обитель на наличие Васьки. И дудки. И тут же вспомнил, что Гапка как-то рассказала ему, что несколько раз пробовала вывести соседок из дома, но дудка не помогла. Гадский инструмент, видать, себе на уме. Значит, остается только Васька.

Но дом, в котором он прожил столько лет, был неприступен, как крепость, и не проявлял признаков жизни.

– Гапка! – позвал Голова и без долгих раздумий пнул туфлей дверь.

Но эффект превзошел все его ожидания – дверь как была, так и осталась, а у туфли оторвалась подошва и теперь уже только черный тонкий носок отделял ногу начальника от холодного дощатого крыльца, на котором он стоял.

– Гапка! – возопил Голова и ударил дверь второй, пока еще дееспособной ногой. И вторая подошва легла возле первой, и остатки, а точнее, верхние части туфель совершенно не грели ноги, которые тут же промерзли до костей.

– Гапка! – Голова не смог сдержать эмоций, которые нахлынули на него. – Я сожгу этот свинарник, видит Бог, сожгу.

И только тогда суровая дверь приоткрылась и из-за нее показалась Светулина рожица.

– Василий Петрович! – заулыбалась прелестница. – Вы одни или с ремнем?

Голова не стал выслушивать женский бред и вошел, отодвинув племянницу плечом. Гапка заседала за столом и, судя по всему, пыталась позавтракать. Приход бывшего благоверного расстроил ее планы и пищеварение, и она быстро соображала, что можно от него спрятать, пока тот не вцепился в еду. Она забыла, что он живет как у Христа за пазухой и ни в чем не нуждается и нарезанная колбаска не вызывает у него во рту водопад из слюней. Но увидев Гапкины подлые поползновения, Голова плюхнулся за стол, поставил ноги на перекладины, чтобы сквозняк не вымещал на них свою злобу, и попросил чаю.

– Не поняла! – вскинулась на него Гапка. – Здесь что – сельпо или корчма? Если всякие будут сюда заходить завтракать, как к себе домой… Я ведь на пенсию живу, а не на взятки…

– Заткнись, – нежно посоветовал красавице Голова. – Ты мне лучше скажи: Ваську не видела?

– Этой ночью таскался тут и просил селедочную голову. Говорил, что если не дам, так он сойдет с ума, как будто привидение может сойти с ума.

– А про крыс ты у него не спрашивала?

– И слушать не захотел! Говорит, давай селедочную! голову, и все. А откуда у меня ночью селедка? Я что – закусываю?

– Я у тебя сегодня переночую, – сообщил своей бывшей супружнице Голова, осматривая ее, как осматривал бы барышник породистую лошадь.

– Лучше ты сразу на кладбище ложись, вурдалак, – тихо ответила ему Гапка. – Нам таких, как ты, здесь не надо. Да и краля твоя городская дебош устроит, а нам отвечай. Грицька вызову, пусть он тебя в шею и вытурит из дома, который ты долгие годы осквернял своим присутствием.

Голова понял, что вряд ли стоит подвигать Гапку на продолжение монолога и молча налил себе чай, придвинул блюдо с колбасой – не потому, что был голоден, а из принципа. Светуля тоже сделала себе бутерброд и принялась азартно его уминать. Завтрак, как завтрак. Говорить было не о чем – они и так друг о друге знали все.

– Постель мне приготовь, – сказал Голова, когда после огромной чашки чая его прошиб приятный, как после баньки, пот. – А я рыбью голову принесу, может быть, Ваську и приманим.

Гапка ничего не ответила. Ей хотелось просто вкусно и молча в компании Светули позавтракать, а рок опять занес к ней драчуна, повесу и пьянчугу, от которого одни только неприятности.

Голова не стал ожидать ответа и ушел в сельпо, обжигая ступни о промерзшую ночью землю, покупать туфли. Но туфель там не оказалось, и он был вынужден довольствоваться кедами, которые совершенно не подходили к добротному синему костюму (Голова любил синий цвет, напоминавший ему, что где-то существует море, на которое ему всегда было лень ехать).

А в присутственном месте Тоскливец, чтобы развлечься, катался по помещению на его кресле. Паспортистка и Маринка хихикали, как будто было из-за чего. Пошел дождь, и птицы стали разыскивать, куда бы спрятаться от настырных холодных капель.

– В магазин сгоняй! – приказал Тоскливцу Василий Петрович. – Принеси мне рыбью голову, но только пусть хорошо ее завернут, чтобы я костюм не испачкал.

Тоскливец проворчал что-то про собаку, которую выгоняют на улицу в непогоду, но возражать не посмел.

Соседки, однако, заподозрили, что против них затевается заговор и, как сирены Одиссея, стали уговаривать Голову покуролесить с ними «без последствий».

– Чтоб нам не сойти с этого места! – вопили они из норы. – Зачем тебе рыбья голова? Ты же сам Голова! Иди к нам, и мы исполним тебе, и только тебе, не виданный ни одним из смертных райский танец! А за колени не бойся! Будут, как простыня: белые и гладенькие. Так что иди! Ведь рыбью голову не поцелуешь, а вот нас… Дались тебе эти рыбы! Иди к нам, иди!

Голова прямо даже растерялся – столько хорошеньких рожиц высовывалось из норы… И к тому же забесплатно… Но тут он вспомнил, как мучительно односельчане избавлялись от дурацких зеленых крыс, которые разукрасили их наивные тела, как они протирали колени до дыр жестокой пемзой. Вспомнил Голова, и как исчез в норе стул, который Тоскливец стибрил где-то в городе. И не поддался на их подлые штучки.

– Цыц! – пригрозил он им. – А то открою стрельбу.

И те на время замолчали, пока не вспомнили, что оружия у него нет.

И принялись издеваться, как над полоумным. Но Голова все стерпел. Ему сейчас было не до них. Только бы уговорить Ваську открыть свой секрет. Но тот ведь тоже хорош гусь, упрямый и мало предсказуемый.

– Галочка, – сообщил он своей подруге по телефону. – У меня новости: я сегодня у Гапки заночую, но не для того, а…

Галочка положила трубку, и его объяснения застряли у него в горле горьким комом, как у ребенка, которого напрасно обвинили в чем-то и не позволили оправдаться.

«Ну, ладно, – сказал сам себе Голова. – Я ей потом все объясню».

И вечером он, как на Голгофу, отправился к Гапке. Дверь ему открыла Светуля, одетая скромно, но со вкусом: в кокетливом фартуке с оборочками, который напоминал набедренную повязку.

– Василий Петрович пожаловали! – громко объявила она, как объявляет дворецкий где-нибудь в замке о прибытии на бал очередного гостя. Но Гапка отнюдь не была расположена к светской жизни и спрятала в холодильник довольно объемистую кастрюлю.

«Жадина», – подумал Голова, который за день изрядно проголодался и сейчас мечтал о кастрюле горячего борща вприкуску с чесноком. Кроме того, до него дошло, что рыбью голову он забыл в сельсовете.

– Рыбу забыл, – сообщил он. – Сейчас вернусь.

И он снова вышел на промозглую от холода улицу, на которой, кроме него, не было ни души. И на душе у него лежала печаль, которую могла развеять одна только Галочка, но она была далеко и не хотела его слушать. И тут у него в кармане пронзительно, как никогда раньше, зазвонила мобилка. «Галочка!» – догадался он. Но ошибся. Хриплый голос трансвестита, по которому уж никак нельзя было догадаться, к какому полу принадлежит невидимый собеседник, сообщил Голове, что тот очень рискует. И пусть он лучше убирается в город хоть ползком, но не пытается с помощью Васьки проникнуть в тайну соседок. «Тебе она все равно не по зубам, – убеждала его телефонная трубка. – А в историю можешь вляпаться со многими неизвестными. И оказаться за решеткой, да за такой, что никакая Галочка тебя не вытащит. Поезжай лучше в город, там тебя накормят, поужинаешь и ляжешь спать».

«А в понедельник меня уволят навсегда, – подумал Голова, – ну уж нет».

И стал раскручивать собеседника на разговор, чтобы побольше выведать.

– Ты такой добрый и заботливый, – стал лгать Голова. – Дай тогда мне совет. Как мне сделать так, чтобы в понедельник Акафей не увидел соседок? А ведь он будет с комиссией, и если увидит хоть одну соседку, то тогда мне конец.

– Нет ничего проще, – собеседник тоже лгал, причем еще более вдохновенно, чем Голова. – В понедельник в норах не будет ни одной живой души – соседкам самим не выгодно, чтобы их застукали с поличным и начали борьбу с ними по полной программе. Комиссия никого не увидит, а после обеда, в корчме, она и вообще забудет, какое село проверяла. Можешь мне доверять. Я желаю тебе только добра.

Разумеется, собеседник Головы (а это был черт) нагло лгал – он добивался того, чтобы Голову выгнали с работы с тем, чтобы предложить ему подписать известный договор под обещание устроить его обратно. Но Голова, десятки раз битый на протяжении своей многострадальной жизни, не был склонен доверять даже самому себе или своему внутреннему! голосу, а уж какому-то аферисту, который то ли пугает, то ли вводит его в искус, он и подавно не был склонен верить.

– Будь по-твоему, – солгал Голова, и причем довольно уверенно, – не буду я искать Ваську. На черта он мне? Поеду домой борщ есть.

– Вот это разговор! – поддержал его чертяка, и они попрощались и каждый был уверен, что обхитрил противника.

А Голова возвратился в сельсовет в тот момент, когда Тоскливец нашептывал на ухо Маринке какие-то нежности, а та уже склонялась к тому, чтобы забыть, какой он потаскун и предатель, и уже не так категорично, как пятнадцать минут тому назад, отказывалась его облагодетельствовать и позволить полюбоваться на свою красоту, как он ее о том просил. Они настолько заворковались, что перестали обращать внимание на угрозы соседок донести обо всем Кларе, и совершенно напрасно, потому что соседки не преминули той тут же все выложить, и Клара, побряцывая своим поясом, как рыцарь, приготовившийся к турниру, заявилась в сельсовет почти одновременно с Василием Петровичем, и пока тот вынимал рыбью голову из холодильника, в присутственном месте разразился очередной шторм.

– Как это так, – кричала Клара, – чтобы тебя нельзя было ни на минуту оставить!!? Неужели у тебя нет других дел и забот, как охмурять эту несчастную, малопривлекательную женщину?

Тоскливец промолчал, полагая, и не без причин, что Маринка возьмет инициативу на себя.

– Так это я – несчастная, малопривлекательная женщина? – спросила Маринка, которая в этот вечер не напоминала ни несчастную, ни тем более малопривлекательную – чертяка постарался на славу и ее светлые волосы сами собой уложились в затейливую прическу, а возвышенности на груди вздымались, как вулканы перед извержением лавы, и при этом глаза ее блестели, словно их заменили драгоценными камнями.

Клара еще раз осмотрела разлучницу, и пришла к выводу, что она ее недооценила.

– Ну, ладно, – Клара сменила тон. – Пусть привлекательную и довольную собой, как свинья, валяющаяся в грязи, девушку. Но вопрос не в этом, неужели ты должен приставать к каждой юбке, независимо от того, что скрывается под ней?

– А что может скрываться под юбкой? – Тоскливец вытаращил глаза.

– Под этой юбкой скрывается твоя погибель! – категорически заявила Клара. – И тебе самому это известно.

Ничего подобного Тоскливцу известно не было, но он задумался и ушел с Кларой, даже не попрощавшись с «ангелом во плоти», которому еще несколько минут назад пел такие дифирамбы, что у «ангела» кружилась голова.

– Мужчины, они все такие, – соседки теперь подлизывались к Маринке, чтобы каким-нибудь образом нагадить ей еще больше и избавиться от конкурентки.

Но та не стала их слушать и ушла, громко хлопнув дверью. И Голова остался в присутственном месте совершенно один, если не считать рыбью голову, которая пялилась на него выпученными глазами, как бы вопрошая о том, что еще людям от нее нужно.

– Сволочи вы, – сказал Голова соседкам, – из-за вас одни неприятности.

И Голова набрал Галочку и стал объяснять про комиссию и про то, что ему по зарез нужен Васька и что только поэтому он вынужден идти к Гапке, но Галочка, как он чувствовал, верила ему с большим трудом, а потом вообще принялась жалобно всхлипывать, словно каждое его слово жалило ее, как укус змеи, а потом связь прервалась.

И Голова закрыл сельсовет на висячий замок, понимая, что это чистая формальность, потому что внутри бесчинствует нечистая сила, на которую даже облеченный властью Гринько не способен найти управу. И зашагал по холодной земле к Гапке, проклиная холодные кеды, которые скорее холодили, чем грели его ноги, готовые вот-вот уступить мучительной судороге. Но вот наконец и змеиное гнездо – Гапкин дом. И Светуля услужливо открывает дверь, и, что самое удивительное, ему совершенно не хочется ее ущипнуть. Проклятая старость! Или виновата привязанность к Галочке, а не старость? Поди, разберись.

– Васька не забегал? – деловито осведомился Голова.

Но ответом ему было напряженное молчание, словно тетка и племянница набрали воды в рот.

– Васька, спрашиваю, не забегал?!! – уже громче повторил Василий Петрович, чтобы разогнать эту тягостную тишину, которая комариным, писклявым звоном норовила свести его с ума.

Тишина.

– Ладно, – сказал сам себе Василий Петрович и подошел к холодильнику, открыл замызганную из-за Гапкиной лени дверцу и вытащил приглянувшуюся ему кастрюлю. И точно, Гапка сварганила борщ. Да еще какой! Густой, с мелко нарезанной свеклой и кусками свинины. Голова принюхался – запах умопомрачительный.

«Хоть борщ под пенсию научилась готовить», – злобно подумал Голова и поставил кастрюлю на плиту. Оглянулся. Гапка и Светуля, как завороженные, сидели за столом и смотрели на него.

– А сметана у тебя есть? – поинтересовался Голова у хозяйки дома, подозревая, что она опять не ответит и вечер, да и всю ночь он проведет с двумя мумиями, которые будут пялиться на него и молчать. Но он ошибся, потому что вопрос про сметану оказался той последней соломинкой, которая переломила спину верблюду.

– Сметану? – вдруг повторила Гапка его вопрос. – Сметану? Чужой, погрязший в грехах человек врывается в дом, дорывается до холодильника и еще требует сметану. Что ты, Светуля, можешь об этом сказать? Да ведь это еще не все. Ведь он потом что-нибудь разобьет или сломает и при этом найдет множество способов, чтобы себя оправдать. Да и соседок ведь он в село приманил, чтобы они попустительствовали его похоти, которая страшна, как смертный грех, и если от них народятся такие же, как он, то они сожрут все село, как саранча, и мы убежим голы и наги и без крыши над головой, и все потому, что когда-то кто-то по ошибке произвел на свет это двуногое чудовище и назвал его Васенькой.

Гапка замолчала. Светуля продолжала хранить молчание.

Борщ на плите почти закипел, и Голова налил себе большую, от души, миску. Нашел штоф. Выпил за гостеприимных хозяек и важно приступил к еде. А по хате тем временем распространялся рыбий запах от головы, которую Василий Петрович небрежно бросил возле входной двери прямо на пол. И какой-то приблудный кот стал скрестись в дверь, но без толку. Потому что его никто не думал пускать.

«Это не Васька, – думал Голова, которому было лень вставать, чтобы проверить, – у привидений когтей не бывает».

Но он ошибался. Это был как раз Васька, который в очередной раз ожил, потому что встретил в лесу гнома. И не знал, ведь живые коты отличаются наивностью, что он нужен бывшему хозяину как привидение.

А кот скребся о дверь все сильнее, и Светуля вышла посмотреть на нахала, и в дом ворвался голодный, как волк, Васька. При его виде Голову прошиб пот, но не от борща, а от той мысли, что ничего он теперь у Васьки не узнает. А Васька принялся пожирать рыбью голову, но ошибся, потому что та неожиданно, наверное, в самую последнюю секунду своей рыбьей жизни ожила и укусила Ваську, да так, что он сразу же, в который уже раз, испустил дух.

– Все, философ! – радостно подумал Голова, в изумлении глядя на это чудо. – Теперь ты мой. Я ложусь тут спать, а ты гуляй тут, сколько хочешь, и рассказывай мне про соседок, про то, откуда они взялись и как мне от них избавиться. А в награду я буду размахивать у тебя перед носом куском рыбы, и ты будешь вдыхать, если сможешь, свой любимый запах.

Гапка брезгливо вытащила останки беспокойного домашнего животного на улицу, а Голова улегся на своей любимой тахте и принялся ждать Ваську. Но тот не спешил предстать перед своим хозяином. Под домом копошились соседки, в спальне шушукались Гапка и Светуля, и по улице то и дело проезжали машины, которые не только шумели, но еще и светили сквозь жидкие занавески мощными фарами. В довершении всего тикали настенные часы, которые отмеряли, сколько еще часов ему, Голове, ходить в начальниках. Василию Петровичу даже захотелось часы остановить с помощью ловко запущенного кеда, но он вспомнил, что слишком устал, чтобы ругаться с Гапкой, которая сразу же, по причине сварливого характера, устроит скандал, если он укокошит часы. И сдержался.

Но вот часы бьют полночь. Соседки замерли, из спальни доносится такой храп, словно там спят не две девушки, а рота солдат. Фары уже не слепят его, и он может спокойно заснуть. Но что это? Зеленое пятно, еще более унылое, чем депрессированный Тоскливец, появляется у его изголовья.

– Ты зачем притащил вяленую акулу? – слышит он у себя в ушах занудливый голос бывшего кота. – Убийца.

– Васенька! – вскричал Василий Петрович, который ожидал чего угодно, но только не такой чудовищной несправедливости. – Это же не акула была, а осетр. Никто у нас акул не вялит. Уж можешь мне поверить. А я просто хотел тебя рыбкой порадовать. Вот, думаю, заглянешь на огонек и поешь в охотку.

– Врешь, – грубо ответил Васька бывшему хозяину, – ты не мог знать, что я ожил. Я ведь только сегодня нашел наконец гнома. Значит, ты просто хотел меня приманить для каких-то своих, как всегда, гнусных и своекорыстных целей. Иначе бы я снова услышал: «Васька, брысь!» вместо «Васеньки». «Васенька» – это ты. Отъедаешь пузо у Галочки на дармовщину, а голодный кот пусть питается холодным ветром. Тебе начхать. Так что тебе, убивцу, от меня понадобилось?

Василий Петрович молчал. Он не ожидал, что у призрака Васьки такая интуиция. И что тот видит его, венец эволюции, насквозь.

– Братцы, да что же это такое? – в отчаянии сам себе забормотал Голова. – Как же это так?

И чуть громче сказал.

– Да ничего, Васенька, мне от тебя не нужно. Просто я по тебе соскучился, по тому, как ты мурлычешь, как трешься об мою ногу, как норовишь заснуть у меня в ногах таким маленьким, уютным комочком. Вот и все.

Надо сказать, что Голова лгал, спасая свою шкуру, изо всех сил. А так как артистических способностей он никогда не проявлял, то убедительная ложь далась ему нелегко и на лбу у него выступила испарина.

Но Васька по своей закоренелой наивности ему поверил, ведь какой кот не готов поверить в то, что хозяин, невзирая на определенные расхождения во взглядах и привычках, его все равно любит? И стал разговаривать с бывшим хозяином более дружелюбным тоном. А тот сделал вид, что ему очень хочется спать, но при этом стал задавать коту наводящие вопросы насчет соседок, а тот никак не мог понять, что Голове от него надо, и быстрее, чем он, обо всем догадалась подлая соседка, которая высунула из норы свою взъерошенную голову и заявила следующее:

– Ты, Васенька, ему не верь. Сволочь он и пакостник, и все, что ему нужно от тебя, так это выдурить из тебя то, как можно избавиться от нашего народа, потому как в противном случае ему в понедельник дадут пинок под зад. Вот почему ты вдруг стал Васенькой, и для того он подложил тебе акулу, чтобы ты снова отправился на тот свет – живой ты ему и даром не нужен. Тайна ему нужна, наша тайна, но ты ведь не выдашь ее, о верный и благородный кот? Ты не пойдешь на поводу у того, кто заставлял тебя служить, извини, как собаку, за каждую селедочную голову, а потом, когда тебя мучила жажда, якобы по рассеянности забывал тебе налить воды в блюдечко и ты вынужден был, как кот-простолюдин, пить воду из грязных луж. И это твоим таким розовым и чистым язычком!

Подлая сатанинская образина так ловко смешала ложь с правдой, что перещеголяла даже Гапку. Положение у Головы было теперь критическое.

– Ты не слушай эту дрянь – ведь тебе, философу, не пристало слушать даму с помойки, то есть крысу, которая воспринимает книгу как нечто такое, что можно в случае крайнего голода сожрать. И она подло лжет о том, для чего я принес эту голову, – попробовал было оправдаться Василий Петрович. Но бывший кот был не готов его слушать.

– Не напоминай мне про нее! – вскричал несчастный призрак Васьки. – Я теперь уже все знаю. А я то уже было поверил… Горе мне! Всю жизнь среди жадных, неблагодарных людей, которые скорее заживо съедят тебя сами, чем вкусно и сытно накормят, чтобы наслаждаться потом урчанием, которым мы, коты, благодарим добрых хозяев. Но как мне, несчастному, не повезло! Отвратительные хозяева! А когда я наконец нашел гнома, они опять прикончили меня! Да я так превращусь в посмешище среди привидений. И котов. Шутка ли сказать – то одно, то другое. И я уйду, уйду в четвертое измерение и буду печальный и одинокий блуждать среди далеких звезд и только изредка посылать на Землю изумрудно-зеленые лучики, чтобы они напоминали тем, кто меня здесь любил, о моей трагической судьбе.

Васька разрыдался.

А Василий Петрович лихорадочно просчитывал свой следующий ход.

– Милый тезка! – вскричал он. – Не верь подлым крысам. Лучше скажи, как нам от них избавиться, и мы всем селом поставим тебе памятник возле присутственного места и будем возле него тебе на радость приносить в жертву копченую селедочку и парное молочко.

Призрак облизнулся. Мысль показалась ему интересной.

– Да толку тебе от этой селедочки! – раздался из норы свежий девичий голосок. К тому же где гарантия, что он не притащит туда опять акулью голову, которая сожрет и памятник?

Подлая соседка преднамеренно испортила момент примирения.

– Не нужен мне памятник! – Васька опять прислушался к словам из норы. – Зачем мне парное молочко, если я могу о нем только мечтать? Если хочешь, чтобы я открыл тебе великую тайну, – гнома давай. Раздобудь мне гнома. И я расскажу тебе, как избавиться от самозванок.

– Подлое, зеленое, бесполое облако-кастрат, – донеслось из норы. – Как же, найдет он тебе гнома, найдет!

И из норы раздался отвратительный хохот.

А у Василия Петровича кружилась голова, хотя он и лежал на хорошо ему знакомой тахте и под своим старым одеялом. Это же – шутка сказать! Гнома! Да ведь этого самого гнома ищи-свищи!

– Я тебе совет дам, – вдруг сказал Васька. – Я там у них, у гномов, кое-что подслушал. Они собираются музей ограбить. Тот, что в Музейном переулке. И Мефодий завтра ночью будет там. Дай мне шанс, и я дам его тебе. А иначе избавляйся от них как хочешь! А в субботу, если мне не удастся разыскать тебя возле музея, я приду к тебе на киевскую квартиру, а ты придержи для меня Мефодия в клетке для морской свинки. Я оживу и тебе сразу все расскажу.

– Лады, – солгал Голова. – А сейчас ты не можешь сказать? А гнома я тебе все равно словлю.

Но Васька, по известным причинам, не был склонен верить своему бывшему хозяину на слово. И поэтому он беззвучно исчез. А соседка забылась тяжелым предутренним сном, и только яркое сияние луны норовило нарушить то отдохновение, которое так щедро дарует нам богиня-Ночь.

А Галочке в эту ночь не спалось. Она ходила из комнаты в комнату и ждала Васеньку, все еще надеясь на то, что он не останется у Гапки. «Ну как он, наконец, не поймет, что Гапка ведьма, – думала Галочка. – Ведь она уничтожила его нервную систему, он стал совсем стариком, но ей все мало – она хочет завладеть его душой. А может быть, она потому и молодеет, что впитывает в себя чью-то жизненную силу? Ведь пенсионерка не может выглядеть, как двадцатилетняя девушка. Что-то здесь не так. И каким это образом к ней вернулась ее красота? Она ведь действительно красива. И волосы у нее, и ножки, и грудки, и кожа… Будь проклята человеческая кожа! Уж лучше бы мы, как змеи, были покрыты чешуей. Сбрасывали бы ее и были бы вечно молоды. В конце концов, чем чешуя хуже кожи? А красота? Я ведь тоже была красива, как икона, да и сейчас… Но следует признать, что Гапка приманивает к себе взгляды мужчин, это точно. Умеет так качнуть бедром, что мужики столбенеют. И откуда это у нее? Ведь в селе этому не учат. Наверное, гены, черт бы их побрал! Но красота, ведь в чем сущность красоты? И для чего она? Чтобы даровать одним счастье, если под ним понимать мужа-самца, мужа-производителя потомства, и чтобы гены передавались в будущее по эстафете? Или женская красота нужна для того, чтобы оправдывать то, что происходит между мужчиной и женщиной? Ведь если бы все мужчины были на одно лицо, а у женщин были бы одинаковые лица и фигуры, то кто был бы тогда счастлив? Женщина-ученый или посудомойка? И по каким критериям они выбирали бы себе мужчин? В зависимости от толщины кошелька? И почему он сейчас там? Звонить не хочется, он опять начнет говорить что-то путанное, про соседок. И про то, что нужно разыскать привидение кота. Но и то, и другое– бред».

Дело в том, что Галочка давно в село не приезжала и относилась к рассказам Василия Петровича о соседях и соседках как к неуклюжим попыткам ее развлечь деревенскими байками. И жалела его за то, что он такой глупый. Но в эту ночь… В эту ночь у нее появились определенные сомнения в том, что Василий Петрович всегда рассказывает ей только сказки. А если и правда… Но как это проверить? И при чем тут кот? Точнее, его привидение. Что он может об этом знать? И рука Галочки потянулась к телефону, и она вызвала Нарцисса, который сделал вид, что очень рад встать в два часа ночи и мчаться по ночному лесу, чтобы спасать проходимца, отобравшего у него Галочку. И ее деньги.

А по дороге в село Галочка вдруг вспомнила, что видела каких-то странных девушек в сельском клубе, в котором ее дружок изображал призрака отца Гамлета во время дурацкого, невозможно дурацкого представления, которое закончилось скандалом и во время которого угрюмые жители этого заповедника играли преимущественно самих себя. И она припомнила, что незнакомки, хотя они и были одеты в рваные тряпки, но выглядели очень даже, ведь любая тряпка на девушке, которая по-настоящему красива, выглядит, как нечто коллекционное. И Галочка похолодела: неужели пылкий Васенька опять увлекся? На этот раз этими загадочными соседками. И может быть, сейчас…

Ей стало так грустно и обидно, что она чуть не приказала Нарциссу развернуться и возвратиться в город и только усилием воли заставила себя продолжить путь. «Пусть уж горькая правда, но правда, – думала Галочка. – Лучше одиночество, чем подозрения и неизвестность». И «мерседес» бесшумно прикатил к дому Гапки, и Галочка вышла из него, все еще не решив, как ей быть. На улице не было ни души, за исключением Тоскливца, тащившего на спине мешок, в котором что-то трепыхалось.

«Какая гадость этот Тоскливец, – подумала Галочка. – Он похож на ядовитую рыбу, от которой никакого толка. Хотя и Васенька тоже хорош».

Она толкнула калитку и зашла во дворик, в котором на утоптанной земле не произрастало ни одно растение, что являло разительный контраст с соседними усадьбами, на которых бабы выращивали для самих себя, а не для продажи разнообразнейшие, хотя и безвкусные цветы. «Эта земля, как душа Гапки, – подумала Галочка. – Хотя, если честно, наверное, это Василий Петрович отчасти виноват в том, что эта сельская девушка превратилась в совершеннейшего дракона».

Дверь в дом была не заперта, и Галочка проникла в знакомое жилище. На тахте в одежде спал Васенька. Один. Сквозь дверь в спальню доносился сочный храп.

Она прикоснулась к его плечу, и тот вскочил с криком: «Васька! Рассказывай!», но увидел перед собой свою подругу и со сна обрадовался ей даже больше, чем обрадовался бы бывшему коту.

– Галочка, ты здесь, – заворковал Голова. – Как хорошо, как я тебе рад, а то я здесь совсем один.

– Ну уж совсем один, – раздался из норы мелодичный девичий голос, в котором слышалась одновременно и легкая насмешка, и затаенная грусть.

– Это кто, Васенька? – робко спросила Галочка, радость которой от искренности Василия Петровича тут же рассеялась и уступила место тревожной,ранящей сердце ревности.

– Крыса, – ответил тот. – Так называемая соседка. Нечистая сила, одним словом. И если я до понедельника не очищу от них село, Акафей меня уволит. Навсегда. Но теперь у меня есть шанс – мне удалось договориться с Васькой.

И он что-то зашептал на ухо Галочке так, чтобы соседка не могла его услышать, и сколько та не высовывалась из норы, ей так и не удалось ничего подслушать. А Галочка с любопытством смотрела на золотоволосую девушку, которая до половины высунулась из норы.

– Может быть, тебе помощь нужна? – спросила у нее Галочка. – Если ты, как утверждает Василий Петрович, превращаешься в крысу, то, может быть, это болезнь?

– Это тебе помощь нужна, – отрезала соседка, но не так грубо, как всегда, и скрылась в норе.

Галочка и Василий Петрович уже собрались было уходить, как дверь из спальни неожиданно открылась и показалась заспанная Гапка. Она недоверчиво осмотрела Голову и его подругу и сделала для себя вывод, что угрозы они для нее не представляют. И молча закрыла за ними дверь, сама поражаясь своей кротости и ангельскому характеру. Но поражалась она только до тех пор, пока не увидела в норе задорную девичью рожицу, которая с таким же любопытством рассматривала Гапку, как Гапка ее.

– Брысь! – сказала Гапка. – Постылая! Ну как тебе не надоело по норам шастать? Хочешь – я сдам тебя на опыты в лабораторию? Заодно они тебя и вылечат…

Но в ответ Гапка услышала нечто такое, что заставило ее швырнуть в мерзкую крысу-оборотня домашней, такой теплой и удобной, тапочкой. И та попала прямо в хорошенькое личико, торчавшее из норы. И в ответ на эту выходку Гапка выслушала про себе целый поток крысиной клеветы, который мы не осмеливаемся цитировать тут, чтобы не шокировать нашего взыскательного читателя. Скажем только, что наименее злобным из эпитетов, которыми была награждена хозяйка дома, был «пожирательница чертовкиных трусов». Разумеется, Гапочкино настроение было подмочено на перспективу, да и любимый тапочек пропал, и она, пробормотав только, что «найдет на грызунов управу», отступила в спальню и забралась под толстое байковое одеяло, которое надежно, по крайней мере пока она спала, отделяло ее от холодного и злобного мира.

А Голова возвратился домой, галантно помог Галочке снять пальто и почти уже было снял и собственный плащ с теплой подстежкой, презентованный, разумеется, Галочкой, как вдруг увидел перед собой в трюмо не собственную, знакомую до боли физию, а что-то расплывчатое, как сырой блин, но только в зеленых и фиолетовых прожилках. И с крошечными холодными змеиными глазами посередине. «Братцы! Опять я вляпался!» – мысленно возопил Голова, поражаясь тому, как несправедлив к нему мир. Но тут предательский внутренний голос сообщил ему, что он видит перед собой то, что давно заслужил своим пропойством, потаскунством, – свою харю в образе смертного греха.

«Ты и в самом деле такой. Потому и соседи в селе завелись. Они чуют человеческую слабинку, как собака „собачью радость“, и селятся возле тех, кто им духовно близок. Ты и сам такой, как соседи. И соседки. Ничем не лучше», – нагнетал внутренний голос, но Голова прикрикнул на того и тот недовольно замолк.

А в зеркале снова возникла багровая обличность ее счастливого обладателя, и Галочка, как он надеялся, ничего не заметила. И он, почистив против своего обыкновения зубы, надел накрахмаленную, пахнущую чем-то вкусным пижаму и, в который раз проклиная себя за то, что женился на Гапке, залез под атласное одеяло, надеясь, что тут же заснет и отдохнет от измучивших его субъектов и обличностей.

Но надеялся он, понятное дело, зря. Ему снились соседки, которые затаскивали его в нору, обещая райские утехи. А потом стал сниться Васька, который долго и сбивчиво что-то объяснял ему про гномов, но что именно, понять никакой возможности не было. И он проснулся, измученный душой и телом.

Четверг
Посмотрел на календарь. Четверг. И все хилые надежды зиждутся на почти неуловимом гноме, который и в лучшие времена – что ветер в поле. А сейчас, когда он нужен позарез… Одна надежда на то, что Васька не солгал и его можно будет взять в музее с поличным. Надо только купить клетку для морской свинки.

И прямо с утра, вместо присутственного места, Василий Петрович отправился на птичий рынок, поражаясь тому, что разница между ними невооруженным глазом не просматривается. Клетку он купил довольно быстро, не торгуясь. Продавец спросил, для кого она, и долго смеялся, когда Василий Петрович пояснил ему, что для гнома.

А у Нарцисса лицо с утра напоминало почему-то бульдожью морду: то ли потому, что тот плохо выспался, то ли по причине несносного характера.

– В музей вези! – приказал ему Голова.

– В какой? – ощерился тот. – У нас в Киеве этих музеев, сам знаешь…

– В Музейный переулок.

И «мерс» плавно понесся по улицам съежившегося от холода города в самый центр, на узенькую старинную улочку, от которой веяло чем-то давно забытым, патриархальным и добрым. Музей возвышался над ней серой глыбой – чужой и неприступной. Вход в него охраняли два огромных каменных льва, таких же мрачных, на первый взгляд, как и музей. Когда машина остановилась, Голова приказал водителю ждать, а сам, прихватив клетку, пошел в музей. К его огорчению, ему пришлось купить билет (Голова, как и все горенчане, не любил швырять деньги на ветер) и сдать в гардероб не только уже полюбившийся плащ, но и клетку. А ведь как без нее удержишь Мефодия? Но ничего не поделаешь, и Василий Петрович, чуть похрамывая от усталости, отправился на поиски гнома. Он старательно обошел все залы, но ничего похожего на гнома не обнаружил. Да и что может украсть гном в музее, в котором на стенах иконы и картины? Гномы ведь любят золото. И тут Голова кое-что припомнил. Васька рассказывал ему о сейфе в кабинете директора. Или в запасниках. Может быть, это там появится коварный Мефодий со своей бандой? И Голова направил свои стопы в администрацию музея, в которой обнаружил множество нервных дамочек, каждая из которых, как ему показалась, была жертвой искусства. Дамочки принялись на него орать изо всех сил и даже пригрозили милиционером.

– Не надо пугать меня моей родной милицией, – парировал Голова. – Мы хотим культпоход организовать. Для тружеников полей. Бот я и пришел договориться.

Крикливые дамочки успокоились и, снисходительно улыбаясь, стали объяснять Голове, что ему нужно обратиться к дежурной, которая сидит возле кассира. И посоветовали ему побыстрее покинуть служебное помещение, в которое посторонним вход воспрещен. И Голова прошел по пыльному коридорчику и хлопнул дверью, но на самом деле не ушел, а затаился в чулане. И из предусмотрительности выключил мобильный телефон, чтобы тот его не выдал. И стал ждать. И быстро понял, что поторопился, потому что было еще утро, а музей закрывался часов в шесть. И ждать ему придется целую вечность, а у него с собой нет ничего из еды. И питья. Но что самое ужасное, до него доносились голоса дамочек, которые говорили о высоких материях, как то: пошлых выставках в музеях-конкурентах, тупых посетителях, которым что ни показывай – в глазах пустота. И про то, как посетители из села смотрят в пол, когда оказываются перед «ню», а потом, втайне от жен, норовят посмотреть еще раз. И про то, что зарплата у музейных работников смехотворная и пора бы в очередной раз намекнуть об этом начальству. А затем дамочки принялись пить кофе с бутербродами и у Головы забурлил от голода живот, а разговоры искусствоведш становились к концу дня все раскрепощеннее. И Голова узнал много для себя нового. «Всегда говорил, что ходить в музеи полезно», – думал он.

К концу дня он привык жить в чулане. «Человек привыкает ко всему», – подумал Голова. А тем временем дамочки от искусства стали собираться уходить домой. Милиционер обошел музей, и его тяжелые двери закрылись. Клетка для гнома осталась в гардеробе. Кроме того, как понял Василий Петрович из разговоров сотрудниц музея, в пятницу музей закрыт. И выйти из него, минуя милицейский пост, невозможно. «Ничего, похудею, – думал Голова. – Главное – гнома найти. Понедельник ведь не за горами». Голова вышел из своего убежища, с удовольствием сходил в туалет, а затем проверил холодильник на наличие еды. Оказалось, что дело обстоит не так уж плохо – дамочки оставили и бутербродики, и кусочек торта, и даже минеральную водичку. Василий Петрович подкрепился, стараясь не шуметь, но тут раздались чьи-то шаги и он был вынужден шмыгнуть в свою кладовку: в помещение зашел страж музея. С той же целью. После его ухода шансы Головы на похудение пошли в гору – холодильник был пуст. А тем временем сквозь зарешеченные окошки свет почти перестал проникать и было понятно, что вечное светило скользит по небосводу за горизонт и надвигается ночь. У Головы защемило сердце – он совершенно не хотел, чтобы его выгоняли с работы. Мысль о том, что ему придется сидеть дома, пусть и возле Галочкиного холодильника, депрессировала его, ведь он привык быть в гуще жизни, среди народа и обязательно на руководящем посту. Он опять вышел из своего укрытия и стал обходить служебные комнаты, в которых он не нашел ничего, что могло бы заинтересовать жадного гнома. «Неужели Васька наврал? – уныло подумал он. – С него станется». В комнатах было множество книг по искусству, в том числе старинных и на иностранных языках. Во многих из них были сделаны закладки, и Голова догадался, что дамочки их читают. «Вот почему они такие нервные, – подумал Василий Петрович. – Картинки-то все разные, а их, видать, нужно запомнить. И потом у них от иностранных языков, наверное, мигрень. Как у меня от Гапки. Так что, в общем-то их можно понять». А тем временем на город опустилась ночь. Сквозь полуоткрытую форточку в затхлое помещение врывался вкуснейший ночной воздух, настоянный на сухих листьях. Голова всегда любил киевский воздух – он напоминал ему про институт, про то, как он был молод и ухаживал за всеми девушками подряд и ходил к друзьям на Подол пить пиво и глазеть на проплывающие мимо корабли. «Воздух– загадочная субстанция, – думал Голова. – Ведь воду, которую я пью, кто-то когда-то уже пил. Но только кто, мне никогда не узнать. Так и воздух – я вдыхаю его, а может быть, вчера им дышала хорошенькая девушка и я угадываю в нем ее нежность и ее бархатистый, грудной голос…» Но тут Голова сообразил, что вместо того, чтобы заняться делом, он опять мечтает о девушках, и стал ходить по кабинетам в поисках сейфа. И нашел – в закутке за книжной полкой стоял большой, немного облупленный сейф, казавшийся неприступным. Голова потрогал его и стал подыскивать себе место для засады – и нашел. Неподалеку от сейфа был диван. Голова отодвинул его от стены и хотел уже было нырнуть за него, чтобы дождаться за ним преступного Мефодия, но сообразил, что клетка-то осталась наверху, возле входа, а если гном начнет кусаться, то его вряд ли удастся удержать. И он снял туфли и в одних носках по холодному мраморному полу прошествовал к гардеробу. Страж музея спал на раскладушке крепким, здоровым сном. «Великое дело чистая совесть», – подумал Голова и взял клетку. И опять спустился вниз, к сейфу. Позвонил Галочке и попросил его не беспокоить, потому как он «в экспедиции», но та уже и так была наслышана от Нарцисса, где он обретается, и попросила его «не дурить и возвратиться домой». После этого Галочка положила трубку. И ночь прошла в тревожном ожидании, Голова почти не спал и страшно измучился на холодном полу, за вонючим диваном. Мефодий не появился.

Пятница
Пятницу Василий Петрович провел опять в чулане. И, как птица, склевал из холодильника все остававшиеся там крошки в надежде, что искусствоведши не будут придираться одна к другой с вопросами, кто избавил их от съестного.

И опять наступила ночь. Голова сидел за диваном, предаваясь размышлениям о тщетности человеческой жизни, которая есть суета сует. И услышал чьи-то легкие шажки – он выглянул из-за дивана и увидел гнома в рваном пальто и с охапкой металлических инструментов, которые он нес под мышкой, чтобы не морозить руки. Увидев сейф, наглый гном положил инструменты на пол, потер руки и гнусно выругался.

«Бездельники! – ругался гном. – Дрыхнут под дубом, а я должен за них работать, потому как из Горенки они ничего не в состоянии принести. И винят во всем соседок. А при чем тут соседки? Здоровая конкуренция… Правда, я готов согласиться с тем, что жадные селяне перестали хранить еду в погребах и завели премерзкий обычай надевать на холодильник цепь, словно мы какие-то собаки. Все у них под замком– дома, супружницы, холодильники… Все! Ничего, они еще за это поплатятся. А пока…»

И гном уже хотел было заняться сейфом, но гневная рука Василия Петровича схватила его за воротник и подняла в воздух.

– Ты пойман, – объявил тому Голова.

Но в этот момент воротник оторвался и гном, шлепнувшись об пол, стал убегать, как показалось Голове, со скоростью звука. И тот бросился за ним, но так как был в одних носках, то скользил и падал, задыхался и хватался за сердце, но не отставал. А гном в темноте ошибся – забежал в комнату, из которой выхода не было, и в тусклом свете луны на мгновение остановился и был пойман и посажен в клетку, которую Голова тащил с собой. Голова, правда, не учел, что гном будет орать: «Милиция! Милиция!», но, во-первых, они были далеко от входа, а во-вторых, страж музея безмятежно спал. И Голова объявил гному, что если тот не заткнется, то он уронит клетку и тому придется искать себе не милиционера, а врача. Мефодий замолчал, и в коридорах музея воцарилась густая, напряженная тишина.

Голова возвратился в комнату, в которой оставил туфли, обулся. Оставалось самое главное – покинуть музей. Но центральный вход был недоступен, а все окна были зарешечены, словно это был не музей, а тюрьма. И Голова стал бродить по ночным залам в поисках выхода.

К своему удивлению, он обнаружил, что в одном из залов на скамейке кто-то сидит. Голова замер.

– Я так больше не могу, – послышался мужской голос. – Я так больше не могу – но как это можно жить без вдохновения? Я становлюсь похожим на обычных людей, которые покупают еду и газеты, ходят на службу, воспитывают детей и… не творят. Не пишут стихи и картины, не снимают фильмы и не умеют любоваться теми красками, которыми Творец расписывает величайший из холстов – небо. А я так не могу. С недавних пор то, что я пишу, мне кажется скучным и никому не интересным.

– Ну уж неправда, – ответила ему невидимая в темноте девушка. – Тебе еще нет и тридцати, а ты уже написал столько картин, что ими можно завесить целую картинную галерею.

– Очень правильно, – подтвердил ее собеседник, – написал. Но уже не пишу. Мне кажется, что уже выплеснул всего себя на холсты вместе с красками и во мне не осталось ни капли крови, ни искорки вдохновения. И вот только твой портрет…

– Мне очень нравится мой портрет, – ответила невидимая девушка. – Это – шедевр. И ты покажешь его на осенней выставке, и все поймут, что ты – гений.

– А ты – красавица.

И они, на зависть Голове, принялись так жадно целоваться, словно оба умирали и делали друг другу искусственное дыхание.

Но и поцелуй, как и все в этом мире, закончился, и они снова заговорили. Художник жаловался на отсутствие вдохновения, а девушка убеждала его, что он отдохнет и тогда тот мощный источник вдохновения, который он носит в себе, забьет снова и он будет писать свои картины, не останавливаясь денно и нощно. Она гладила его по голове, как ребенка, и бледный луч луны тем временем перемещался с картины на картину. И художник молчал, и думал, и смотрел по сторонам, и прислушивался к своему сердцу, которое, усталое и печальное, молчало и от которого он опять ожидал сигнала наброситься с красками на холст.

А Голова лихорадочно размышлял о том, как эти двое попали в музей – ведь прошлой ночью их тут не было. И уловил сильный сквозняк– окно где-то было раскрыто настежь.

Но тут девушка стала позировать художнику возле какой-то картины, и ее красота в мертвенном свете луны показалась Голове неземной. Девушка, а на ней не было ни клочка материи, была словно сделана из мрамора. И художник смотрел на нее и говорил о том, что обязательно закончит ее портрет.

– Только не женись на мне, – кокетливо просила девушка. – Это было бы слишком банально – опять художник и его модель. И тогда ты будешь обречен на то, чтобы всю жизнь писать только меня…

– Ну, как же, Валерия, – отвечал ей художник. – Ты – моя Муза, я без тебя, как воздух без кислорода, как океан без волн, как небо без солнца. Ты для меня – все.

Но тут где-то вдалеке, словно это был не центр города, стал прокашливаться петух, и девушка схватилась за одежду и они бросились куда-то в темноту. А Голова, сжимавший в руке ручку клетки, – за ними. Молодежь без труда вылезла из окна, а вот дородному Василию Петровичу пришлось порядочно попотеть, прежде чем он оказался на воле. На его счастье, на улице не было ни души и только возле калитки музея маячило знакомое зеленое пятно с очертаниями вечно голодного и нудного кота. Васька уже было приблизился, но Голова успел сообразить, что если тот оживет, то ничего ему не расскажет, и накрыл клетку пиджаком.

А тот и вправду подплыл облачком и стал нудить, что клетка, наверное, пуста и что ему не ожить, но Голова заверил его, что товар на месте, и стал требовать инструкций по избавлению от соседок. А кот стал хихикать и спорить, но наконец, пыжась от собственной важности и мудрости, поведал Голове, что соседи не выносят бреда, хотя сами и являются таковым. И что достаточно процитировать им что-нибудь из учебника по научному коммунизму, как у них начнутся спазмы в голове и по всему телу и они навсегда покинут село. Трудно было сказать, лгал кот или нет, но усталый Голова надел пиджак и перед Васькой предстал Мефодий.

– Ага, подлый гном, – вскричал Васька, но тут же из привидения превратился в кота и больше уже ничего не мог сказать.

А Голова от усталости уронил клетку, и она открылась, и вороватый Мефодий, как заяц, бросился в кусты, не забывая, впрочем, отпускать проклятия в адрес ненавистного ему Головы. И тут же подкатил «мерс», и Галочка застукала его с котом, который радостно терся о его ногу и требовал еды. И Галочка великодушно пустила их обоих в машину, и их поездку домой омрачало только перекошенное от ненависти лицо Нарцисса, который, как всегда, мечтал о том, что займет место Головы и уже не будет крутить баранку. И получит доступ к хозяйке и холодильнику. А супружнице напишет трогательное письмо, но новый свой адрес не укажет. И из принципа не подпишется. Но это были мечты, а суровая реальность в виде дебошира и потаскуна дышала ему в затылок, да еще по салону растекался запашок от серого, никому не нужного кота.

«Я же лучше, – думал Нарцисс. – У меня и кота нету». Но мысли его никто не слышал.

Выходные Василий Петрович провел в постели с тяжелой мигренью и температурой, но в понедельник, в промозглый, туманный, серый, как вся наша жизнь, понедельник, он уже в восемь утра под чертыханья и причитания Нарцисса, проснувшегося, как он утверждал, ни свет ни заря, чтобы отвести «тушу» на место службы, снял с сельсовета тяжелый навесной замок, охранявший теперь соседок от того, что окружало присутственное место. А в сельсовете было гадко – приторные, неприятные запахи пропитали все комнаты, бумаги были раскиданы по полу, словно от сквозняка, но на самом деле без труда можно было понять, что это соседки развлекались от скуки – читали, наверное, друг другу указания начальства и визгливо хохотали, хотя вряд ли в них можно было найти что-либо смешное. Разве может, например, рассмешить указание усилить бдительность по случаю встречи Нового года? Или пожелание повысить уровень вежливости при работе с заявителями? Куда ее повышать, если персонал, если под ним понимать Тоскливца, и так извивается перед ними, по известным причинам, как змей на сковородке?

В норе, заделать которую было совершенно невозможно – она непрерывно увеличивалась и грозила превратить в «нору» все помещение, – зашевелились.

– Начальник пришел! Пузан! – раздался доброжелательный девичий голосок, и в норе показалось хорошенькое личико, которое строило глазки и нежно улыбалось, словно соседка и в самом деле обрадовалась приходу Василия Петровича.

«А ведь не дурна! – подумал Василий Петрович. – Ученые когда-нибудь узнают, откуда они появляются».

– Не узнают, – ответила соседка, прочитав его мысли. – Слабо им.

– Я с тобой, прелестница, попрощаться хочу, – сказал Голова. – Навсегда.

– А я не собираюсь…

Но тут Василий Петрович сообщил ей:

– Коммунизм – это советская власть…

Соседка схватилась за виски и застонала:

– Ни слова, больше ни слова, прошу вас, я вам сделаю все, что вы зах…

Но тут Василий Петрович припомнил, как он, ни в чем не повинный, растирал себе до крови пемзой коленки и закончил:

– …плюс электрификация всей страны!

Соседка с визгом ретировалась в нору и притаилась там. Более того, из норы стали вылетать, скажем так, предметы женского туалета. Для того чтобы ввести начальника в искус и соблазн и сбить с мысли. Но он, настрадавшийся от разнообразной нечисти, на которую так богаты здешние места, подошел к черной пробоине норы и громко и внятно, хотя и ласково, провещал:

– Советский цирк циркее всех цирков!

В норе раздался хлопок, как будто открыли шампанское, и наступила тишина, как на поле битвы, когда кипевший на нем бой окончательно прекратился и ветер поглаживает траву, примятую ядрами и телами павших воинов. Но тут дверь со скрипом раскрылась и появился Тоскливец, решивший, что он конфискует стул у паспортистки, и потому явившийся раньше времени. Увидев Василия Петровича, стоявшего возле норы рядом с кучкой женского белья, Тоскливец расплылся в улыбке и вежливо осведомился:

– С утра развлекаетесь, Василий Петрович? Значит, этот день уже прожит не напрасно.

И Тоскливец понимающе захихикал.

– Я нашел способ от соседок, – величественно ответил недоумку Голова.

– В «Камасутре?» – парировал подчиненный, который наконец припомнил, как называется его единственная книга.

– Да у тебя одни глупости в голове! В присутственном месте соседок больше нет. Вот как!

– Да ну!

Тоскливец деловито подошел к норе, встал на четвереньки и осторожно в нее заглянул. Среди кучи хлама лежало его кресло, которое он по случаю стибрил возле Житнего рынка. Но соседок и вправду не было. Но Тоскливца эта новость не привела в состоянии эйфории – во-первых, Голову не уволят, а во-вторых, никто его больше не будет соблазнять и предлагать всякие глупости, на которые, разумеется, соглашаться нельзя, но все равно… А кому он так интересен? Кларе? У которой в голове нет ничего, кроме дурацкой справки, и которая срослась с поясом, как черепаха с панцирем? И Тоскливец, по своему обыкновению, затоскливел.

– Ты что не рад? – удивился Голова. – Они же теперь не будут тебя отвлекать.

Но на мрачном лице подчиненного даже самый заядлый оптимист не обнаружил бы следов радости. И Василий Петрович подумал о том, что в мире нет ничего страшнее человеческой простоты. И что переплюнуть ту может только энтузиазм. А тут в присутственное место пришли Маринка и паспортистка. И тоже стали, но со знанием дела, рассматривать раскиданное по полу бельишко.

– Соседок нет и не будет, – пояснил им ситуацию Василий Петрович.

У дам эта информация вызвала смешанные чувства.

И тут, открыв дверь ногой, как бог из машины, появился Акафей.

Вид его был страшен – видать супружница его допекла. И он жаждал крови, причем не какой-то, а крови Головы.

– Ну! – прорычал Акафей. – Хвастайся!

Он был уверен, что соседки как были в норе, так и есть, и был крайне озадачен, когда Голова отрапортовал о своей полной победе.

Акафей величественно встал на четвереньки и осторожно, наученный горьким опытом, заглянул в нору. Но она была пуста и в ней копошился только Тоскливец, спустившийся туда за своим креслом. Акафей протер глаза кулаком и снова заглянул в нору: из нее на него смотрела теперь подобострастная обличность Тоскливца, тащившего кресло. Соседок и вправду не было. Голова победил.

– Ладно, – милостиво сказал Акафей. – Поздравляю, и пусть село чествует своего героя. Я не против.

И тут же весть об избавлении от навязчивой нечисти облетела село. Мужики как молитву бормотали всякую заученную в прошлые годы белиберду, и грызуны с криком испарялись, как туман. В корчме потом говорили, что неплохим средством являются и портреты бывших вождей, если их прицепить напротив норы или какой-нибудь бюстик. Одним словом, вариации на тему.

А Голова в это звездный для своей карьеры час отдыхал на кожаном лежбище – Маринка подавала ему один стакан чая за другим, а он, как младенец соску, сосал пятерчатку и смотрел на серое небо, с которого иногда, даруя надежду, пробивался солнечный луч.

Глава 4. Хома

Хома часто просил Наталочку, чтобы она не плавала в озере – он боялся, как бы ее не утащила нечистая сила, но та не могла себя перебороть, потому что холодная вода была ей нужна как воздух, а в полнолуние у нее всегда отрастал рыбий хвост, и тогда она носилась по волнам и любовалась звездами, которые Высший Мастер так искусно нашил на черный бархат неба. Время от времени она встречала на глубине Петра и Оксану – в белых одеждах с печальными лицами они кружили в глубинах озера. К Наталочке они не подплывали и даже как бы не замечали ее. Иногда она рассматривала остатки памятника на песчаном дне и от души хохотала, вспоминая потешные фигуры Павлика, Тоскливца и Хорька и то, как каждый из них кормил голубя. Правда, иногда у нее возникало ощущение, что за ней кто-то подсматривает, но Хоме она об этом не рассказывала и списывала все на нервы. А волноваться ей было от чего – ее заждались в королевстве, из которого она была родом, и уже два раза большая черная машина с цветастым флагом приезжала к ее домику и усатый господин в начищенных туфлях и в галстуке-бабочке упрашивал ее немедленно отбыть на родину, ибо королева-мать по ней истосковалась, да и найти ее удалось с большим трудом. И Наталочка, которую на самом деле звали Нетликристельсен, никак не могла решиться рассказать Хоме, о чем она разговаривала с усатым господином, который обращался к ней не иначе, как «Ваше Высочество», и лебезил изо всех сил. Хома, впрочем, и сам догадывался, что разлука – немая и страшная – подкрадывается к нему средь белого дня, но предпочитал свою возлюбленную ни о чем не спрашивать. Однако по вечерам, когда он возвращался домой из мастерской, сердце его тревожно сжималось, ибо он боялся, что найдет свой дом пустым и холодным и шаловливая Наталочка исчезнет из его жизни таким же загадочным образом, каким и появилась.

«Ну, конечно, – думал Хома, – если она принцесса и причем такая красивая, что даже птицы оглядываются на лету, чтобы ею полюбоваться, то всякие там короли и принцы, несомненно, будут добиваться ее руки. А что для нее значит какой-то подмастерье?»

Как и все влюбленные, Хома ошибался – его нежность и доброта покорили принцессу с первого взгляда. Кроме того, Хома был высок и статен, с копной упрямых рыжих волос, напоминающих стог сена, и бледнокожая Наталочка души в нем не чаяла. И терять его она не хотела. Да и жилось им безбедно, после того как они нашли клад, а ведь не всякому богатство идет на пользу. Жители Горенки, хотя сами и падки на чужие сокровища, прекрасно об этом знают. Как-то в корчме, после того как автор этих строк изрядно надегустировался всякой местной снеди и напитков, ему поведали историю, которой он просто не может не поделиться со своим любимым читателем. А рассказали ему по секрету, но на всю корчму, хотя при этом и прикладывали неоднократно указательный палец к губам, вот что.

Однажды Хорек, когда он был совсем молодым и девушки не давали ему проходу, да и он не мог ни от одной из них оторвать жадного своего взгляда, вывез далеко в лес свою пасеку. Волков в окрестностях было тогда великое множество, и Хорек с двустволкой не расставался и носил ее за плечами, почти не снимая. И правильно делал, потому что чертяка его ненавидел, как и каждого христианина, и всячески норовил его подкузьмить – натравить пчел на хозяина, наслать на него стаю волков или, что еще хуже, убедить его жениться на Параське, которая тогда выглядела, как супермодель, и ничто не предвещало, что она превратится в птеродактиля в очипке, который будет его злобно клевать за малейшую провинность. Последнее чертяке удалось, правда, несколько позже. А в то лето он решил застлать пасечнику глаза золотом и ввести в искус. И наивный наш Хорек в одно летнее утро, когда в лесу все благоухало, пело, чирикало и стрекотало, проснулся от удивительного сна. А приснилось ему, что в лесу прошел золотой дождь и он, Хорек, был единственный тому свидетель и быстренько насобирал тонны две золотых монет и зарыл их в землю, а часть из них положил в ульи и на повозке, погоняя по худой спине ленивицу-лошадь, повез их в село. Но это был сон, а когда он вылез из шалаша, в котором ютился возле пасеки, то червонцев и в помине не было. Правда… Или это ему показалось? Между деревьями мелькнул да и исчез никогда не виданный им прежде красный, огненный цветок. «Рута, – подумал Хорек. – Черт бы меня побрал, если это не рута!» И бросился за ним. Зря, впрочем, незадачливый наш пасечник помянул нечистого, потому что тот, когда его поминают, становится еще сильнее и ему легче поизмываться над христианской душой. Но пасечнику это известно не было, и он, как заяц, убегающий изо всех сил от волка, петлял среди сосен да перепрыгивал через кочки, которых становилось все больше, потому что чертяка заманивал его в болото, надеясь, что тот начнет тонуть, а тогда он предложит ему известный контрактик и спасет его бренное тело, но зато получит права на его душу. Эх, золото, слепит оно нам глаза, ибо как мираж в пустыне обещает утолить жажду, так презренный металл якобы может исполнить желания, теснящиеся в нашей груди. Но только ведь желаний становится все больше, они множатся втайне от нас и уже ни за какие деньги их не исполнить, как не купить молодость и настоящую любовь. Но пасечнику тогда было не до философских мыслей, ибо все, что его волновало, – это не упустить руту и увидеть то место, где она остановится, ярко вспыхнет и укажет ему на клад. А рута тем временем прямиком вела Хорька в болото, и бежать пасечнику становилось все труднее, потому как рута-то была фальшивая, дьявольская и чертяка держал ее в руке, как факел, чтобы заманить Хорька в самую топь, откуда выхода уже не было. А Хорек уговаривал себя, что надо потерпеть, что, видать, он сейчас наткнется на островок, на котором вдалеке от людских глаз кто-то когда-то закопал сундук с дукатами. А бежал он уже по пояс в отвратительной, гнилой болотной воде, которая сводила судорогой его ноги, и чертяка уже предчувствовал полный успех. Но тут силы покинули блудного пасечника и он рухнул в изнеможении на первый попавшийся ему клочок сухой земли, возвышающийся! над смрадным болотом. И возблагодарил Господа за то, что! тот не дал ему умереть, но тут земля зашевелилась и полуразложившийся старец встал из нее и грустно так спросил потревожившего его Хорька:

– Неужели и здесь мне не будет покоя от таких, как ты, прощелыг, души которых погрязли в жадности и похоти?

И он стал надвигаться на Хорька, чтобы без промедления отправить к праотцам его заблудшую душу, но тут откуда-то с черного, мрачного неба, ибо пока Хорек бегал за чертом наступил уже вечер, на старца с писком набросилась неизвестно откуда взявшаяся в этих краях ласточка и стала яростно его клевать. И тот остановился и уже не надвигался на обессилевшего Хорька и даже стал понемногу заползать в растревоженную свою могилу, чтобы укрыться там от ее гнева. А ласточка вдруг превратилась в маменьку Хорька, давно уже отошедшую в мир иной. И она стала над ним, в белом, как туман, одеянии, молодая и нежная, какой он помнил ее, до того как проклятый недуг свел ее раньше времени в могилу, и спросила его:

– Что ты делаешь тут, сыночек? Ведь болото это опасное, вода в нем студеная, и нечистая сила совсем тут распоясалась… Рассвета дождись и осторожно, по кочкам, уходи отсюда да не оборачивайся, кто бы тебя не звал, оглянешься – останешься тут навсегда.

Ласково посмотрела мать на своего сыночка и исчезла в ночном мраке.

А Хорек лежал на сырой траве ни жив ни мертв, но тут далеко, за лесом, начали прокашливаться петухи и первые лучи вечно юного светила стали прорезать ночную тьму, и он, не оборачиваясь, как наказывала ему маменька, стал по кочкам прыгать по коварному болоту, проклиная нечистую силу, заманившую его в самую топь.

Но тут он услышал ласковый голос своей маменьки, которая звала его:

– Сыночек, помоги мне, запутались мои ноженьки в трясине, вытащи меня, не дай мне утонуть на потеху нечистой силе!

И уже было бросился Хорек на помощь своей родительнице, как в последний момент сообразил, что это чертяка заманивает его, и, не оборачиваясь, продолжил свой путь. Пришел усталый и мокрый к своему шалашу, залез в него и забылся тяжелым сном. И проспал наш пасечник целый день, но когда открыл глаза, то увидел, что возле него сидит Параська, а она тогда была девка видная, хотя и худая, и кончиками своих пышных волос щекочет его и хохочет от души.

А Хорек, хотя он и заглядывался на Параську, как заглядывался на любую особу женского пола, попадавшую в его поле зрения, никогда прежде с Параськой не заговаривал и был весьма даже удивлен, что она находится возле него и к нему ласкается.

– Что ты делаешь тут? – спросил ее Хорек, который после ночных приключений был совершенно не расположен к проделкам с девушками и мечтал только о том, чтобы добраться живым до своей хаты, отмыться от болотной гнили, а потом опрометью броситься в церковь ставить свечку и просить батюшку помолиться за упокой души маменьки, которая и с того света протягивает руку помощи своему беспокойному чаду.

– Да вот пришла поговорить с тобой, – отвечает ему Параська, – уж очень ты мне приглянулся. Но в селе мне к тебе не подойти – кругом завидущие глаза и уши. Ославят потом девушку на весь мир и сплетен таких напридумывают, что хоть из дома убегай. А здесь мы с тобой одни… Совсем одни.

И расстегивает она блузку, и груди ее – белые голуби – выпархивают на свободу, и Хорек, предвкушая блаженство, прижимает ее к себе и гладит ее, забыв о наставлениях маменьки, но тут рука его, которой он гладил Параську, нащупала под ее пышной прической два выступа и пасечника нашего прошибает холодный пот, ибо он понимает, что в объятиях сжимает черта, который решил его погубить. А тот догадался, что пасечник его раскусил, и глаза его загорелись, как раскаленные угли, и он уже было приготовился убить ненавистного ему христианина, как пасечник пробормотал святую молитву, которой его научила опять же маменька, и черт исчез, оставив после себя только смрадный запах серы. А пасечник ни жив ни мертв рванулся к своей лошади, чтобы немедля погрузить на нее ульи да убраться подобру-поздорову в село, пока не одолела его нечистая сила. Но лошадь, старая да убогая, которую он неоднократно жаловал ремнем по худым ребрам, чтобы придать ей бодрости, смотрит на него своими печальными глазами и говорит ему человеческим голосом.

– Как ты смеешь просить меня о помощи, если ты всегда измывался над моей старостью и слабостью и бил меня, словно кнут заменяет душистое сено? Будь ты проклят на веки веков вместе со своей жадностью и бездушием! Пусть ты сам превратишься в лошадь, и пусть стегают тебя по ребрам те, кому достанется та ленивая кляча, в которую ты превратишься!

И лошадь исчезла, а Хорек вдруг ощутил на себе узду и сообразил, что это уже его запрягли в телегу и что теперь возить ему ее до конца своих дней, пока он не свалится от слабости на краю пыльной проселочной дороги и не испустит дух. И слезы заструились из глаз клячи, в которую он превратился, но спасения не было. А тут на краю поляны, где расставлены были ульи, появилась настоящая Параська со своими родителями. Они собирали чернику и во весь голос проклинали бесполезных юношей, которые не обращают внимания на Параськину красоту. Увидев ульи и повозку, они окликнули было Хорька, а затем заглянули в шалаш и увидели, что тот пуст.

– Волки загрызли повесу, пьянчугу и драчуна, – сказала будущая Хорькова теща. – И правильно сделали, ибо он только оскверняет собой землю. А ульи и нам пригодятся.

И она приказала супругу грузить их на телегу, что тот и сделал, изрядно при этом попотев и приняв несколько укусов пчел, которые, во-первых, не были готовы к перемене хозяина, а во-вторых, не хотели возвращаться в скучное село из душистого леса. Надо при этом сказать, что даже Хорек, которого уж никак нельзя было упрекнуть в попустительстве старой кляче, отвозил в лес ульи в два захода, чтобы она не сдохла по дороге и ему не пришлось бы раскошеливаться на новую лошадь. Но подобные мысли не пришли в голову родителям Параськи, и все ульи были погружены, а сверху на них уселись и они сами, а Параська взяла вожжи в руки и ну погонять четвероногого Хорька, чтобы тот сдвинулся с места. А тот, как ни кряхтел, как ни фыркал, но тяжеленная телега словно приросла к поляне и не желала сдвинуться с места, и Параська, которую даже ее близкие подруги не заподозрили бы в избытке милосердия, окончательно потеряла терпение и так врезала по Хорьковым ребрам кнутом, что того словно ударили током, и он рванул из всех сил, и телега медленно поползла по мягкой земле. Упряжь глубоко врезалась в тело несчастного пасечника, и вскоре уже кровь заструилась по его плечам и дождем стала падать на дорогу. На запах крови набежала стая волков, которые, увидев двух стариков да молодицу, окончательно рассвирепели и решили сожрать заживо всю компанию. Но Хорек, которому не пришло время умирать, вдруг бросился бежать, не обращая внимания на волков, которые то и дело норовили куснуть его. А Параська теперь уже обратила свое благосклонное внимание на серых бандитов и хлестала их из всех сил кнутом, норовя попасть то по морде, то по глазам, а те выли, но не отставали. И кто знает, чем закончилась бы эта схватка, если бы на дороге не показались лесники. Несколько выстрелов расставили нужные акценты, и волки, повизгивая, как побитые собачонки, отступили в лесную чащу. А Хорек дотащил телегу до Параськиного двора, да и свалился. Но Параське и ее родителям было на него уже наплевать – они разгрузили ульи и стали звать соседей, чтобы те помогли увезти мертвую клячу за околицу села, чтобы там уже волки да вороны сделали свое дело. Но соседей дома не оказалось, и они отправились в корчму за подмогой. Но тут словно кто-то бальзамом смазал Хорьковы раны и он открыл покрытые смертной пеленой глаза и увидел опять же ласточку, которая носилась над ним и поливала его своими горючими слезами. И каждая слезинка придавала ему сил, и вдруг он почувствовал, что опять превращается в человека, и разодрал на себе лошадиную шкуру и вышел из нее в тот самый момент, когда пьяные мужики с родителями Параськи уже входили во двор.

– Вы почто мои ульи к себе привезли? – только и спросил у них Хорек.

Но те ответили, что хотели спасти их от разбойников, ибо, не обнаружив в шалаше Хорька, решили, что того загрызли волки. А пока они говорили, ласточка, к огорчению Хорька, растворилась в вечерней мгле. И Параська принесла ему ковш студеной воды умыться, и накормила варениками с ягодами якобы ее приготовления да увела в свою горницу, строго-настрого приказав родителям туда не заходить, и для обольщения бедного нашего пасечника словно прилипла к нему, и он ушел от нее уже возле полуночи, пообещав на ней жениться и признавшись ей, к своему собственному удивлению, в том, что он уже давно и искренне ее любит.

Вот чем закончилась для Хорька поиск клада.

Автору нашего незамысловатого повествования рассказали в корчме и про то, как в селе появился сын Козьей Бабушки. Он был плюгав, и на лице его оспа оставила чудовищные рытвины. Он давно уже забыл, где его родная хата, и пробирался к ней наугад, расспрашивая местных. Оказалось, что он не был в селе лет сорок и, как живет мать, подарившая ему жизнь, его интересовало так же мало, как свет далеких, не известных ученым звезд. Но каким-то образом он прослышал, что в усадьбе у нее нашли клад, и пришел за своей долей. Козья Бабушка узнала его, с большим трудом, но все-таки узнала и стала расспрашивать его, куда он запропастился, женат ли и есть ли у нее внуки, которых она может прижать к своей высохшей груди. Но он лишь огрызался в ответ, и интересовало его только то, где его деньги. А то, как она жила в своей хатенке все эти сорок с лишним лет, его и подавно не интересовало, словно жизнь закалила его, как кирпич в печи, и превратила его сердце в бесчувственный кусок глины. Когда до Козьей Бабушки дошло, что сыночек, которого она ласкала и которого кормила, отказывая себе в куске хлеба, для нее все равно, что чужой человек, и что он уйдет на этот раз навсегда, как только она отдаст ему найденное в земле золото, она молча провела его в чулан, где стоял пузатый сундучок. И тот набил карманы золотом и ушел, не оборачиваясь, но только не успел он выйти за околицу, как дукаты превратились в тараканов, и те разбежались, оставив его ни с чем. И как сын ни молил на коленях свою мать простить его, она была нема, как скала, и также молча указала ему на дверь. И ему не пошло на пользу богатство, откуда бы то ни взялось! Своими детьми Козья Бабушка с тех пор считала только Хому и Наталочку, которые заботились о ней, как о родной, и которые всегда были ей рады.

Но вернемся, однако, к Хоме. И скажем прямо, что предчувствие его сбылось. Как-то в пятницу, накануне выходных, он возвратился в свой светлый и уютный домик и даже привез из города миндальный торт – Наталочка была большая до него охотница, как обнаружил, что гнездо опустело. Он осмотрел весь дом, который теперь казался ему склепом, а затем долго бродил по берегу озера, но Наталочки нигде не было видно. Тогда он бросился к Козьей Бабушке в надежде, что она отправилась ее проведать, но и там Наталочки не оказалось. И тогда он побежал в милицейский участок, чтобы сделать заявление, но Грицько, выставив живот, который уже мог сравняться по объему с брюхом Головы, сообщил ему, что пропажи-то никакой и нету, потому что днем приезжала в село машина под цветастым, с коронами, флагом и что его красавица села в нее с таким видом, словно ее везут на Голгофу. И поэтому пусть он ищет свою кралю не здесь, а в тех краях, куда увезла ее машина. И Хома сразу же отправился в город и стал искать машину с таким флагом, но на Киев опустилась густая летняя ночь. Звезды и фонари равнодушно, как насекомое, рассматривали его, а он бегал по улице, что возле Золотых ворот, на которой, как известно, находится множество посольств, но Наталочки нигде небыло видно.

«Даже записки мне не оставила, – думал он. – Даже записки. А ведь она моя жена, моя жизнь, моя любовь… И как я теперь буду есть без нее, буду дышать без нее, буду говорить, зная, что она меня не услышит?»

Он тщательно обыскал весь дом, но записки или письма не нашел. Грицько заявления у него не принимал, настаивая на том, что Наталочка в селе прописана не была. Да к тому же она еще и иностранка. И шепотом сообщил опешившему от того, что их тайна открыта, Хоме, что бабы видели, как она носится по озеру и бьет по воде хвостом.

– Коли они не брешут, – сказал ему милиционер, – так она у тебя к тому же и русалка. Ты хочешь, чтобы я русалку искал? В воде? Сам ищи!

Не обнаружив у Грицька и тени сочувствия к своему горю, Хома пешком исходил весь Киев. Все искал черную машину с флагом, на котором изображены короны, но так и не нашел. И так прошло несколько месяцев, и озеро уже стало покрываться тонкой коркой льда, как как-то поутру, а дело было в субботу, в его дом постучали. Он подумал было, что это Козья Бабушка принесла ему еды, потому как он не мог заставить себя есть, исхудал и душа еле держалась в его изможденном теле. Но это была не Козья Бабушка, а Его Превосходительство посол, во фраке и в галстуке-бабочке, который с поклоном вручил ему конверт. И укатил в город. А Хома открыл конверт и увидел перед собой непонятные рядки неизвестных ему букв. Но зато узнал подпись Наталочки и покрыл ее поцелуями. А затем стал искать на Петровке словари, чтобы прочитать то, что она ему написала, ведь Наталочка, как оказалось, по-украински писать не умела и написала ему на своем родном языке. Не прошло и недели, как он прочитал ее письмо. Она звала его в далекий город, Упсалу, где она учится в университете и ждет его, чтобы обвенчаться с ним в церкви. Легко сказать – в Упсале! Но как туда добраться, особенно если в карманах, после того как последний дукат был истрачен на приобретение словаря, гуляет холодный осенний ветер? И где гарантия, что он там ее найдет? Но сердце Хомы не позволяло забыть свою Наталочку, хотя сельские прелестницы уже и стали понемногу подъезжать к видному парубку, который, как им казалось, опять остался один. И он стал собираться в дорогу. Хотел продать дом, но Козья Бабушка не позволила.

– Я еще буду смотреть в нем за твоими внуками, – сказала она. – Поверь мне.

И вытащила откуда-то пачку гривен, с которых как бы даже с интересом на Хому уставились великие земляки наши. И Хома получил паспорт, а затем стал завсегдатаем особняка, в котором служил усатый господин, который должен был приклеить ему в паспорт клочок бумаги с печатью, позволяющий въехать в то королевство, в котором жила и училась Наталочка. Но усатый господин и видеть его не хотел и всякий раз отворачивался от Хомы, когда того замечал и, судя по всему, даже приказал на порог того не пускать, ибо свои же бравые парни, охранявшие этот дом, выгоняли Хому взашей, как только он там появлялся.

А по вечерам Хома читал словарь и заучивал слова, чтобы научиться понимать свою возлюбленную, которая, впрочем, когда жила у него в Горенке, разговаривала по-украински, хотя и с акцентом, как иностранка. Но Хома тогда списывал это на то, что она была русалкой.

И так продолжалось до тех пор, пока как-то ночью Хоме не приснилась Наталочка – та плакала, и требовала от него объяснений, и обвиняла его в том, что он ее забыл. И проливала горючие слезы из-за его, Хомы, неблагодарности и непостоянства.

«Наталочка! – вскричал опять же Хома. – Как ты только могла подумать, что я забыл тебя? Как я могу забыть тебя, если ты живешь в моем сердце, если в каждом вдохе мне чудится аромат твоих духов, если в каждом порыве ветра мне чудится твой нежный голос? Но не пускают меня к тебе, выгоняют…»

Ох как разозлилась Наталочка, когда это услышала. И нескольких часов не прошло с тех пор, как она во сне навестила своего Хому, как возле его дома пронзительно завизжали тормоза и лоснящаяся, словно смазанная сливочным маслом, машина привезла усатого господина. Он, правда, был не во фраке, а в пиджаке и принялся извиняться и оправдываться, и попросил дать ему паспорт, в который он тут же приклеил зеленую бумажку и поставил печать. И с поклоном отдал его Хоме, и сообщил тому, что его визит в королевство – большая честь для всех его подданных. И отбыл в город на длинной черной машине, на которой развивался флаг с тремя золотыми коронами.

И в тот же день Хома убыл за море. Он сошел на берег в огромном портовом городе, от которого до заветной Упсалы было еще далеко, как до луны. И он, за отсутствием средств, добирался до Упсалы автостопом. Подрабатывал по дороге чем придется. Но уже через неделю оказался он в городке, где и вправду жили, как ему показалось, одни студенты. И стал искать Наталочку. Да как ее найдешь? Только бросится за какой-нибудь девушкой с гладкими золотыми волосами, как окажется, что это вовсе и не Наталочка, а какая-нибудь насмешница, которая давай смеяться над ним, как над клоуном, – никто его не ругал, ибо Хома, как мы уже говорили, был парень видный, хотя и исхудал от переживаний и нехитрая его одежонка в дороге порядком поистрепалась. Некоторые из них даже предлагали ему познакомиться, но он избегал девушек, как огня, и все искал свою Наталочку и надеялся, что та навестит его во сне и расскажет ему, где ее найти. Но дни шли за днями, уже и белый саван снегаj прочно улегся вокруг Упсалы, а Наталочки все не было. И устроился Хома работать в булочную, и наловчился выпекать большие ароматные хлеба да и по-шведски научился лопотать, ибо оказалось, что судьба занесла его в Швецию. А дочь булочника, сама как сдобная булка, положила глаз на Хому и ну того охмурять. То погладит, то поцелует, а то в комнату свою позовет и начнет перед ним красоваться в чем мать родила, прикрываясь разве что фиговым листком. А Ингрид, так ее звали, и вправду была собой недурна и была в общем-то девушкой доброй и ласковой. И только когда видела Хому, то кровь, видать, начинала бурлить в ее северном теле и она прямо с ума сходила, так ей хотелось выйти замуж за заезжего казака. Но кто может ее за это упрекнуть? Да и старый булочник уже стал поглядывать на статного и расторопного работника своего как на зятя и даже обещал справить тому бумаги, ибо виза его давно уже закончилась. Но Хома все держался, держался, как крепость, в которой давно уже закончилась вода и припасы и которая держится скорее верой, чем силой. А Ингрид что-то поняла и стала дуться на Хому, которого ей не удалось обольстить. То посмотрит на него грозно, а то приласкается, как котенок. И только просит ее поцеловать. Только поцеловать. Но Хома наш знал, что стоит ему исполнить ее желание, и любовный туман отравит его и он забудет свою Наталочку и то, для чего он приехал в эту страну. И так было ему горько и обидно, что он часами бродил по городу, якобы в поисках Наталочки, а на самом деле от отчаяния и даже не замечал, как по пятам за ним следуют два хорошо откормленных господинчика в штатском. А господинчикам-то было приказано кем-то из дворца вышвырнуть его из королевства, но только тихо, чтобы Наталочка не узнала, но те все не могли улучить подходящий момент. А тут накатилось Рождество, и в витринах виднелись только елочные игрушки, и молодежь швыряла друг в друга снежками.

Однажды ночью Хоме приснилось, что он спит в постели возле дочки булочника, Ингрид. Он в ужасе проснулся, и оказалось, что она и вправду находится возле него, но только не лежит, а сидит в ночной сорочке и гладит его по голове, как ребенка, и нежно целует его, и плачет, и говорит, что его любит. И что они будут жить весело и беспечно, и тятенька подарит им не только булочную, но и кондитерский цех, и она родит ему множество красивых, светловолосых девочек с голубыми глазами – таких, как она сама, и рыжих, крепких мальчишек – таких, как он. Но только условие ему поставила такое – ответ до полудня, а то из дому вон.

– Душу ты мне измучил, – говорит. – У меня вон сколько женихов было, всех разогнала, одного тебя люблю, а ты, когда на меня смотришь, в глазах у тебя черный лед. Ну что ты за человек? Неужели я не мила тебе?

– Да нет, Ингридушка! – вскричал наш Хома. – Ты, как сестра мне, как мать, ну как же ты не понимаешь, что сердце мое навек отдано другой девушке. Я люблю тебя… как сестру.

А у той от его признания слезы градом. И кто это говорит, что шведы – это северный, холодный как лед народ? И давай к нему прижиматься-обниматься. Сестра, да не та. А Хома ведь парень молодой, кровь вскипела у него в жилах, как пунш, и он уже было подумал: «Наталочка, потому что она принцесса, видно, и знать меня не хочет. Для чего ей какой-то подмастерье? Упущу Ингрид, и счастья мне тогда не видать… За что я ее обижаю, если она меня любит такого, каким я есть?». И поцеловал он Ингрид в губы, а та – его, и мир вокруг них на мгновение перестал существовать, но тут в голове у Хомы зазвучал укоризненный голос Наталочки: «Это так ты меня любишь? Это так ты меня ищешь? Это так ты, такой-сякой, хранишь мне верность?».

– Наталочка! – к ужасу Ингрид, вскричал Хома, голова которого закружилась от переживаний.

И он выскочил на улицу и прожогом понесся по ней в надежде, что Наталочка где-то рядом, и вдруг наткнулся на небольшой домик под опрятной черепицей и увидел, что из окна на него смотрит Наталочка и машет ему рукой. Сиганул наш бедолашный подмастерье во двор, вскочил на крыльцо, но дверь ему никто не открыл, а два огромных пса выскочили из-за угла и молча вскочили на крыльцо. Они не сводили злобных глаз своих с Хомы, и тот подумал, что русалка все-таки его не любит и хочет свести его с ума или отправить на тот свет. Но в голове у него снова зазвучал ее нежный голосок: «Ну почему в тебе столько неверия? Разве я не доказала тебе свою любовь? Разве мы с тобой не единое целое? Разве я не катала тебя среди звезд? Ну неужели ты и до сих пор не понял, что не имеет никакого значения, рядом я с тобой или нет? А вот подумай обо мне что-то ласковое, и ты сразу же ощутишь, как и мои мысли ласкают тебя и обнимают тебя».

И он подумал о ней и стал вспоминать, как они жили в домике возле озера и как не могли насмотреться друг на друга и нацеловаться вдоволь. И он сразу же ощутил, как сердце его потеплело, и его словно присыпали сахарной пудрой, которая уняла боль и печаль, и он стал смотреть вокруг себя не как сквозь туман, а широко открытыми глазами. И увидел, что злые псы на самом деле – два добродушных спаниеля, которые только и ждут того, чтобы с ним поиграть. Посмотрел на дом, а в окне Наталочки уже не видно, зато она в малиновом, до самой земли, платье с кружевным воротником и в алмазной короне открывает ему дверь, и подходит к нему, и говорит ему на самое ухо:

– Глупый ты мой, глупый, ну неужели ты не догадался, что Ингрид – это тоже я? Ведь я проверить тебя хотела, а ты не сдал, как школяр, этот самый простой экзамен – на верность. И поэтому потерял ты меня на веки веков, хотя я тебе и люблю.

И сказав так, она превратилась в белого лебедя и с печальным криком растаяла среди снежинок, которые медленно и торжественно заваливали студенческий городок снегом под самые крыши накануне Рождества.

А Хома попробовал подумать про свою Наталочку, но ничего не почувствовал, и сердце его словно омертвело и оледенело. И он поплелся по улице, как побитая собачонка, туда, где Наталочка являлась ему в виде проказливой дочки булочника, но на том месте, где была булочная, он увидел лишь развалины, покрытые зеленым мхом, которые с каждой минутой все сильнее и сильнее заносил снег.

А тут два упитанных господинчика улучили наконец момент и подошли к Хоме, и увезли его в порт, и посадили на первый попавшийся корабль, отплывающий по холодному морю в сторону родной для Хомы страны. А капитану было приказано не выпускать Хому из каюты, пока корабль не пришвартуется в далеком порту, куда его надлежало доставить.

«Вот и закончилась моя любовь», – подумал Хома, лежавший в наручниках на узкой моряцкой койке в кубрике, упрятанном где-то возле днища огромного судна.

И вдруг (или это ему показалось?) он услышал голосок Наталочки:

– Ты опять сдался, о малодушный! Ну неужели какие-то обстоятельства могут быть сильнее нашей любви? Кто может заставить прекратить два сердца биться в унисон? Кто может заставить нас перестать мечтать друг о друге?

– Время, – ответил ей Хома. – Проклятое время. Оно покрывает белым снегом наши головы и опутывает паутиной наши сердца. И тела наши утрачивают свою гибкость, а глаза – блеск. Мне это точно известно, мне рассказал об этом Голова в сельской корчме, когда я пытался залить горилкой свою тоску о тебе, но с каждым глотком моя печаль становилась все сильнее, и тогда он поведал мне и о своей жизни, и о жизни Хорька, и я понял, что в подлунном мире нет никого несчастнее мужчин, которые стремятся к любви, как мотыльки, летящие на огонь, и ранят себя и своих близких. А любовь исчезает, как мираж воды в пустыне, так и не утолив жажду путника. Так и ты, моя любимая, внезапно покинула меня, и выйдешь замуж за какого-нибудь принца, и будешь жить с ним в красивом и недоступном замке, а мне даже издалека на тебя не посмотреть. Так зачем мне такая жизнь, если сердце мое превратилось в пылающий уголь, ранящий ни в чем не повинное тело? Уж лучше мне умереть и улечься в сырой земле на веки вечные, чтобы не видеть ничего и не знать ничего!

– Глупый, – только и ответила ему Наталочка и вошла в каюту. – Глупый, – повторила она. И сняла с него наручники, и поцеловала его. – Я плыву с тобой и останусь с тобой навсегда, потому что без тебя мне мой замок кажется пустым склепом. Потому что без тебя я мертва – мне не с кем смотреть за полетами ласточек и некому рассказывать свои сны. Мне посчастливилось, и в далекой стране я нашла тебя – свою половину. И стоит ли гадать, так это или не так? Ведь существуют тайны, которые лучше не пытаться познать…

И через десять дней они сошли на берег в далеком заснеженном порту, над которым тревожно кричали озябшие чайки, а еще через два дня они добрались до своего домика на краю озера в любимой своей Горенке.

И страх с тех пор пропал из сердца Хомы, ибо он знал, что всегда-всегда Наталочка будет с ним, и он перестал бояться, что найдет свой дом пустым, когда возвратится в него из мастерской.

Жители Горенки рассказывали мне, что Хома и Наталочка зажили с тех пор весело и беспечно, а с ними и Козья Бабушка, которая была для них как мать родная.

Вот, пожалуй, пока и все.

Глава 5. Тещин гамбит

Голова, молодой и наивный, женился не только на Гапке. Вместе с Гапкой он получил и тещу. Но не каждый из тех, кто носит брюки, а не юбку, догадывается или знает о том, что вместе с красавицей он получает и бесплатное приложение – тещу. Теща как бы присутствует на фоне брачных приготовлений и даже как бы помогает их осуществлению, и у новичка в брачных играх складывается впечатление, что она его любит и будет вместе с будущей супружницей наперегонки стирать ему носки и готовить борщ. Ибо ему не известно, что изрыгает теща в хорошенькое ушко его возлюбленной, как только за ним закрывается дверь. И, увы, не успел отыграть свадебный марш, а жестокая, мы бы даже сказали сермяжная, реальность уже норовит съездить по харе да так, чтобы он запомнил раз и на всю жизнь, что умные люди женятся на сироте. Однако не будем забегать наперед.

Теща Головы была размером с двустворчатый шкаф, и ничто, как тогда думал Васенька, так не напоминало морду бегемота, высунувшегося из воды, как обличность его новой сродственницы, вздымающаяся над застегнутой по горло кофтой. Надо честно признать, что свою тещу Василий Петрович раскусил не сразу – ему потребовалось на это целых два дня.

А дело было вот как. Свадьба отшумела на все село, но все обошлось, потому что, кроме зверского мордобоя, все участники которого дрались лежа, ибо земля их уже не держала, все прошло гладко, по заранее расписанному сценарию. И на рушнике стояли, и Васенька внес Гапочку в дом, в котором, как гадюка, приготовившая к нападению, уютным калачиком на диване свернулась теща. И даже им как бы обрадовалась. И Васенька тоже обрадовался, как радуется барашек, которого, как он думает, ведут погулять. Но радость его стала понемногу улетучиваться, когда на следующее утро, проснувшись возле очаровательной Гапочки, он услышал из ее нежнейших губок:

– Ты бы пошел помочь матери на огороде, а то она старенькая. Да и у отца сил уже нет…

И Васенька, чтобы прислужиться той небесной красоте, обрушившейся на него, счастливца, с горных высот, ринулся на огород, где его уже поджидала теща. А та уже не улыбалась и указала Васеньке на грядку, заканчивавшуюся, как ему показалось, за горизонтом. И приказала ее тщательно прополоть, что Васенька, припоминая Гапочку, и исполнил. Но, видать, он с большим тщанием прокручивал перед собой Гапочкины прелести, чем обращал внимание на сорняки, и| вместе с ними выполол и всю морковь.

– Это какой же ты мерзавец! – услышал он вдруг ледяной голос тещи. – Это кто же тебя так полоть научил? И она ласково взяла из его рук сапку и саданула его ею по голове, да так, что расколола ее надвое, и мозг Васеньки вытек на ненавидимую им грядку. И затолкала проклятая теща, оказавшаяся самой что ни есть ведьмой, серое вещество Васеньки обратно в череп вместе с землей и сорняками. И прикосновением сапки заклеила бедолашную эту голову. И возвратился Васенька к Тапочке, держась за голову и прощаясь с жизнью.

– Что с тобой? – строго спросила у него красавица Гапка, которая весь день нежилась в доме, уминая остатки от свадебного пиршества.

– Мать твоя – ведьма, – честно сказал ей Васенька. – Голову мою расколола надвое, как орех, и мозг мой вытек на сухую землю, а она затолкала его обратно вместе с сорняками и всякой гадостью, и теперь она раскалывается от боли и кружится и я, наверное, умру.

– Ну что ты, милый, – засмеялась Гапочка, – это ты вчера, видать, перебрал, вот тебе и мерещится всякая дрянь.

Она угостила муженька пятерчаткой, к которой он пристрастился сразу и навсегда, ибо не выдерживал супружескую жизнь без болеутоляющего средства. И улегся наш Васенька возле новобрачной, но та вскоре прогнала его на тахту, ибо из ушей у него высыпалась земля и он мог попачкать белье. И уже вторую свою супружескую ночь Васенька провел в гордом одиночестве на тахте, и Гапка к нему не пришла, ибо он обидел ее маменьку, обозвав ее ведьмой. Ибо какая благонамеренная дочь признает, что ее мать сущая ведьма и только и норовит, что отправить незадачливого зятя на тот свет? И праздник как-то резко закончился, и наступили жестокие будни. Голова у Васеньки гудела, как колокол, но Гапка безжалостно загоняла его на огород, который он возненавидел всеми фибрами своей души. Он боялся, что какой-нибудь его сокурсник случайно забредет в село и увидит, как он, бесшабашный гуляка и большой специалист по части «шпор», надрывается на вонючем, пропахшем навозом огороде. Но Гапка и теща не выпускали его из своих рук. И он превратился то ли в зомби, то ли в робота, который послушно сутками возится на грядках. И те уже подумали было, что одержали над ним полную победу, и Гапка стала звать его «муженьком», но при этом еду готовила ужасную – свиное пойло и издевательски хохотала, когда среди волос у него всходила какая-нибудь поросль. Но он терпел и каждую ночь выковыривал из ушей землю, от которой постепенно очищалась его голова, и взор его светлел, и мысли уже не так путались. Но виду он не подавал, притворялся невменяемым и даже в церковь ходил втайне от Ведьмидихи – так прозывалась его теща, – чтобы та не догадалась, что силы постепенно к нему возвращаются и он готовится скинуть с себя постыдное ярмо. И вот в конце лета, когда ненаглядная Гапочка ускакала неизвестно куда, а теща задрыхла в спальне, потому что ей было лень тащиться на край села, где она проживала у безропотного мужа, Васенька набрался мужества, поцеловал в церкви икону, попросил у святого отца благословение и отправился выковыривать из дома злобную ведьму, которая при Гапке притворялась кроткой и добродушной родительницей.

А теща спала, и злобная гримаса сменялась иногда на ее лице такой же отвратительной ухмылкой. Васенька перекрестил ее, чтобы она исчезла раз и навсегда, но та открыла свои веки и с любопытством взглянула на зятя.

– Чего тебе, Василий, неужели ты опять налакался? Это была злобная клевета, ибо Василий Петрович, как; его стали называть впоследствии, ничего в рот не брал с тех пор, как черт его подкузьмил и он женился на Гапке.

Василий перекрестил ее еще раз, но та только вздрогнула и стала вставать, оглядываясь по сторонам в поисках предмета потяжелее, чтобы опять проделать известную операцию с головой взбунтовавшегося зятя.

– Ах ты, подлая ведьма! – вскричал Васенька, который в те времена после студенческого общежития, в котором резвился, и тещиного огорода, в котором надрывался, был таким худым, что прохожие удивлялись, как это душа держится в таком скелетообразном теле.

И ударил он подлую ведьму, но от прикосновения к ее купленному сатаной телу правая рука, которой он ее ударил, онемела и беспомощно повисла вдоль тела. А теща вдруг превратилась в злобную черную собаку, размером с волка, и принялась гоняться за ним, чтобы перегрызть ему горло. И он улепетывал от нее, как заяц, знающий в глубине души, что не избежать ему свирепой смерти, но в какой-то момент исхитрился и сорвал со стены старинную саблю, оставшуюся Гапке от прадеда-запорожца. И левой рукой, которая была у него намного слабее, чем правая, ударил злобную собаку, и голова у нее отделилась от туловища, и черная зловонная жидкость стала вытекать из него на тщательно выскобленный пол. А собачья голова лежала на полу и гнусно ругалась человеческим голосом. Но тут правая рука Васеньки потеплела и пальцы на ней стали шевелиться, и он взял саблю в правую руку и уже было приготовился нанести по коварной голове Ведьмидихи окончательный и победоносный удар, как та вдруг жалобно запричитала и стала просить ее помиловать.

– Ой, Васенька, не делай этого, ибо грех большой возьмешь на душу, и поутру найдут в доме мое тело и отправят тебя на каторгу, и на кого тогда останется моя ни в чем не повинная горлица, моя Гапочка, в которой я души не чаю?

Засомневался Василий, ибо посоветоваться ему было не с кем, а тут ключ стал поворачиваться в замке и собака ожила и превратилась в тещу, которая как ни в чем не бывало принялась громыхать кастрюлями, чтобы сварганить загулявшей дочери ужин.

– Ты где была? – спросил у нее Василий, но та только фыркнула что-то в ответ, потому как была по-своему девушкой гордой и считала, что облагодетельствовала собой нищего и во всех смыслах голодного студента.

– Пролеживай и дальше свою тахту! – издевательски сказала ему Гапка, раскрасневшаяся от танцев в сельском клубе, куда местные после свадьбы, как правило, не ходили.

И заперлась в спальне, чтобы Василий ее не беспокоил.

«Вот влип!» – подумал тогда Василий, но так и не смог вспомнить, что в городе его заждалась Галочка, которая его любит и ждет – настолько он потерял голову от всего того, что с ним произошло.

И дни потянулись страшные, а ночи тоскливые, потому что днем, за отсутствием до осени другой работы, он, как трактор, пахал на огороде, а по ночам добивался от Гапки ее милостей и та вертела им, как хотела, и он все больше превращался в подобие вьючного животного. Кроме того, по ночам ему приходилось держать ухо востро, ибо подлая ведьма могла напасть на него в любой момент, особенно когда он засыпал после тяжелой поденной работы и любовных утех. И ему приходилось то и дело просыпаться и проверять, не подкрадывается ли к нему ведьма. Кроме того, от той любви, которую даровала ему Гапка, он чувствовал, как душа его окончательно мертвеет, но не находил в себе силы и воли отказаться от блюда, которое раньше казалось ему таким лакомым. Хуже всего, что Гапка ни за что не хотела поверить в то, что ее мать – ведьма, норовящая сжить зятя со свету. И любые рассказы Васеньки объявляла злобной клеветой и алкоголическим бредом, хотя Васенька и обходил корчму десятой дорогой за отсутствием денег.

А теща продолжала измываться над ним как могла. И когда Гапка как-то отправилась в клуб, чтобы вместе с подружками от души похохотать под заморскую кинокомедию, а Васенька, одуревший от работы на грядках, в полуобмороке отлеживался на тахте, теща вдруг подошла к нему и злобное лицо ее превратилось в маску ужасного гнева.

– Для тебя я доченьку растила? Для тебя ее грудью кормила? Чтобы ты над ней издевался и измывался? Чтобы она служила тебе, как рабыня, и исполняла твои скотские прихоти? Нет, не уйти тебе от меня!

И теща превратилась в свирепого лесного вепря и так ткнула Васеньку в бок своими клыками, что два фонтана крови забили из него и сознание стало покидать его. Но он успел увидеть, что теща торжествует и злобная харя вепря расплывается в омерзительной гримасе. И заставил себя вскочить и, оставляя на полу кровавый след, ринулся к стене, на которой висела сабля. Но подлая ведьма спрятала ее куда-то, и стена была пуста. И тогда Васенька углядел краем глаза топорик, которым Гапка рубила на кухне капусту, и дотянулся до него, и пошел на вепря, а тот, гордый своей силой, стоял, не шевелясь, и только скалился и пялился на умирающего зятя. И поднял Васенька руку, и замахнулся на тещу, но та отступать и не думала. Более того, вепрь, к ужасу Васеньки, превратился в нечто наподобие дракона, который стал на него надвигаться, поливая при этом пол ядовитыми слюнями. И поглядывая на Васеньку в последний раз, перед тем как его сожрать раз и навсегда. И погибла бы ни в чем не повинная христианская душа, если бы у бывшего студента вдруг не прорезался внутренний голос, который довольно грубо сообщил ему, что спасительная сабля лежит в одежном шкафу на верхней полке под постельным бельем. Но между шкафом и Васенькой находился проклятый дракон, готовившийся к трапезе, а из ран на боку кровь текла ручьем и сил у Васеньки с каждой минутой оставалось все меньше. И до него вдруг дошло, что всего через несколько мгновений жизнь, которую он так любил до знакомства с Гапкой и тещей, закончится среди зубов дракона. И он с криком «Аминь!» вскочил на спину чудовищу и перескочил через него, и ему это удалось, потому что ведьма была уж слишком уверена в своей победе, и открыл шкаф, и вывалил из него на пол чистейшее белье, и выхватил саблю, и отрубил дракону хвост, а потом лапу, а потом… Но и тот не оставался в долгу и своими ядовитыми зубами вцепился в правую ногу Васеньки и почти ее перекусил. Но тут на крыльце послышались шаги Гапки, и чертова ведьма тут же превратилась все в ту же тещу со страдальческим выражением лица, на котором от сабли остались красные полосы. А кровь перестала течь из бока Васеньки, и от него вдруг стало разить дешевым спиртом. И перед Гапкой предстало измазанное землей постельное белье, пьяный муж и избитая, сдерживающая слезы, мать.

– Я же тебе говорила, что он подонок, – кротко сказала ей подлая ведьма и, прихрамывая, чтобы вызвать к себе еще больше жалости, ушла в ночь.

А Гапка никогда не умела сдерживать свой гнев и на клеветнические разговоры суженого о том, что ее горячо любимая мать – ведьма, отвечала площадной бранью, которая, как думал будущий Голова, совершенно не шла хорошенькой, как кукла, девушке, ставшей по какому-то недоразумению его женой. Но соображал он еще слабо по причине контузии и понимал только одно – или он тещу, или она его. Хуже всего было то, что нога от укусов дракона воспалилась и он почти не мог ходить, а фельдшер, навещавший его, вызывал почему-то бешенство как Гапки, так и тещи, и они то прогоняли его, не позволяя исполнить свой долг, то уговаривали сделать Васеньке такой укол, чтобы тот навсегда покинул этот мир и больше не беспокоил их своими глупостями. А Васенька отлеживался на тахте и копил силы, и серые наивные его глаза, в которых еще совсем недавно то и дело мелькало детское удивление, становились черными от ненависти, когда в поле его зрения, ограниченное бинтами, попадала Ведьмидиха.

А Гапка понемногу училась произносить свои замечательные монологи, которые впоследствии прославили ее как незаурядного оратора и которые автор этих строк когда-нибудь издаст отдельной книгой, ибо люди всех возрастов и занятий найдут в них немало для себя поучительного.

Но не будем забегать вперед.

Итак, время шло, Васенька опять окреп, хотя и кормили его ужасно и он с ностальгией вспоминал маменькины котлетки и наваристый борщ или, в худшем случае, студенческую столовку, в которой иногда удавалось забесплатно получить добавку от приветливой кухарки, большой проказницы не только по части соусов для макарон. Но как человек, уже несколько умудренный жизненным опытом, Васенька тщательно скрывал, что может вставать, и требовал, чтобы супружница подавала судно, а та утверждала, что ее от этого тошнит и пусть он не надеется на то, что она когда-нибудь исполнит супружеский долг, ибо она не для того выходила замуж, чтобы он избивал ни в чем не повинную ее матерь, а она бы ухаживала за ним, как медсестра за инвалидом. Она ведь жена, а не сестра, и Гапка уходила на танцы, чтобы развеяться, а он лежал и сквозь полуприкрытые веки наблюдал за тещей, которая только и поджидала момент, чтобы окончательно его доконать.

И в один прохладный осенний вечер, когда небо над Горенкой заволокли серые зловещие тучи и с небес полил колодный, отвратительный дождь и Гапка утащилась в гости к Наталке, еще не бывшей замужем за Грицьком, внутренний голос подсказал Васеньке, что быть беде. И в тот раз голос его не подвел. Потому что теща, после того как выпила ведро чая и обильно пропотела, превратилась в черную кошку со стальными когтями и вальяжно сообщила оцепеневшему от ужаса Васеньке, что пусть он посмотрит вокруг себя в последний раз, ибо больше он ничего никогда не увидит, потому как она выцарапает ему глаза за то, что он испортил жизнь ее доченьке. И пусть он тогда не клевещет на нее Гапочке, ибо кто виноват в том, что он напивается, даже не выходя из дому? И если он сам себя покалечил, то кто в этом повинен? Но ведьма не знала, что худое тело Васеньки скручено в пружину, и не успела она еще закончить свои хвастливые речи, как он скинул с себя провонявшееся байковое одеяло, схватил ее за хвост и забормотал святые молитвы, которые укрепляли его сердце, пока он под холодным проливным дождем бежал к колодцу, чтобы утопить раз и навсегда зловредную ведьму. А колодец был у них на краю усадьбы, старый и давно заброшенный, и Васенька не знал, что воды в нем немного, всего лишь по пояс, что явно недостаточно для того, чтобы свести счеты с ведьмой. Правда, по дороге на глаза ему попался мешок и он засунул в него отчаянно мяукавшую кошку, пытавшуюся привлечь внимание соседей к своей беде, и давай этим мешком колотить по тыну, чтобы заставить ее замолчать. И тогда из мешка донеслись жалобы, и причитания, и обещания исправиться и заботиться о Васеньке, как о своем собственном сыночке. Но бывший студент знал, что это его последний шанс и, завязав потуже мешок, швырнул его в колодец. И отправился домой обсыхать. И обнаружил на плите жаркое с черносливом, а в серванте недурной напиток, который от него тщательно скрывали. И сидел он, и ужинал, и размышлял о смысле жизни до тех пор, пока в дом не возвратилась его благоверная. А та сразу же обнюхала все закоулки, и то, что ее муженек выздоровел, не вызвало у нее ни малейшей радости, по крайней мере, на ее хорошеньком личике были написаны только подозрение и злость.

– А где моя маменька? – сразу же спросила Гапка и ни за что не хотела поверить в то, что Васенька и в глаза ее не видывал.

И' Гапка не поленилась сбегать на околицу села, чтобы проверить, не возвратилась ли ее матушка домой, но когда и там ее не обнаружила, то накинулась на Васеньку с расспросами, как прокурор, и стала трясти его, как грушу, но ничего от него не добилась. И взяла она тогда фонарь, и хотела уже было идти искать ее по усадьбе, как дверь отворилась и бледная ее матушка, голая, с мешком на голове, входит в двери и жалобно так говорит:

– Чуть не убил меня тот преступник, которого ты привела в наш тихий и радостный дом! Заманил меня на огород и хотел утопить. Еле я из колодца выбралась – добрые люди помогли.

И Гапка уже было накинулась на Васеньку, чтобы того проучить, но тут Васенька что-то заметил и говорит:

– А откуда же у твоей матушки, коли она не ведьма, кошачий хвост? Я ведь кошку топил, а не матушку твою.

Смотрит Гапка, а на спине у матушки и вправду хвост – не рассчитала подлая ведьма. И как она ни убеждала свою дочь, что это Василий ей его прицепил, не поверила Гапка. Правда, и мужа своего она видеть не захотела и выгнала их обоих под дождь. И ведьма утащилась к себе домой, а Васенька залез на чердак да и заснул там в соломе под шум дождя.

И во сне приснилась ему девушка, которую он любил в городе и о существовании которой забыл, когда ведьма насыпала ему в голову земли. И звала эта девушка его к себе, и плакала, но он не мог вспомнить ни ее, ни имени ее и решил, что его мучит кошмар. Так околдовала его Гапкина красота, ведь недаром она была дочерью ведьмы.

А Ведьмидиха с тех пор боялась заходить к нему в дом, и он был спасен от ее речей и ее колдовства и сам стал понемногу воспитывать Тапочку в нужном, как ему казалось, направлении, и огород, на котором некому стало работать, превратился в пустыню, в которой росли одни сорняки, но зато осенью Васеньку назначили начальником, и он стал Головой и Василием Петровичем, и Гапка перестала бегать в клуб на танцы и старалась быть ему хорошей женой. Но читателю уже известно, что из этого получилось, – ее женское вещество лишь на время подчинилось мужскому началу, а потом начался перманентный бунт, а тут еще и Наталка стала вмешиваться и все, как, впрочем, и всегда пошло наперекосяк. И каждый из них зажил как бы сам по себе. И все было бы и ничего, если бы Голова мог вспомнить незнакомку, являвшуюся ему во сне. Но он не вспомнил – уж слишком Тапочка в те времена была собой хороша.


А у Хорька теща тоже была ведьмой, и хотя он это подозревал, но доказать поначалу никак не мог, ибо и Параська, и теща ни за что не хотели в этом признаться. И Хорек даже сделал вид, что им поверил, но на самом деле держал ухо востро, ибо, как ему объяснила его маменька, в здешних местах, если дочка красавица, так мать у нее наверняка ведьма. А ведь Параська в те годы была девушка видная, статная, хотя и несколько худощавая, но это ее не портило, а даже как бы придавало ей особую прелесть на фоне пышных, как булки, жительниц славной нашей Горенки.

Так вот, Хорек, а фантазии ему на всякие проделки всегда было не занимать, решил вывести тещу на чистую воду. И однажды в полнолуние, а дело было в лютый зимний мороз, когда в селе развлечься, кроме как семейным скандалом, в общем-то и нечем, он подкрался к спящей, как бревно, теще и решил ее осмотреть на предмет рогов, копыт или хвоста. В комнате было жарко натоплено, и теща дрыхла с чувством исполненного долга, ибо всю вторую половину дня посвятила тому, что с помощью выражений очень даже образных, как дважды два, объяснила Хорьку, что тот не только алкоголик и тунеядец, но при этом еще и подлец, который умудрился так запудрить мозги ее дочурке, что та просто с ума сошла и позволила затащить себя под венец эдакой образине, от которой толку, как от козла молока. Хорек, надо отдать ему должное, с тещей не дискуссировал и все ее попреки, как бы пролетали мимо его ушей. Но в душе у него накапливался праведный гнев, и обида, горькая мужская обида, душила его изнутри и обжигала, как будто кто-то засунул раскаленный утюг прямо ему в грудь. Итак, он понемножку стянул с нее одеяло, но обнаружил не хвост, а хорошенькие пухленькие ножки и кое-что еще и настолько увлекся этим зрелищем, что не заметил даже, как глаза тещи открылись и она злобно уставилась на него, но потом, сообразив, что лежит перед ним нагишом, а он жадно, как лягушка на комара, пялится на нее, сменила гнев на милость и притянула его забубённую голову к своей высокой груди, и Хорек оказался как бы между двумя белоснежными Монбланами и совсем забыл, в какое измерение и для чего он попал. И оказалось, что теща еще очень даже и запросто может дать фору собственной дочери, отличавшейся по молодости лет, по мнению Хорька, некоторой леностью в известных вопросах. А Параська в ту ночь спала как убитая и ничего не услышала, но была премного удивлена, когда на следующее утро вместо обычной брани теща угостила зятя вкуснейшим завтраком. Она, правда, сначала заподозрила, что в омлет матушка подмешала стрихнин и поэтому ничего не сказала, но когда ее муженек встал из-за стола цел и невредим, она принялась с пристрастием допрашивать ту на предмет ее внезапной любви к человеку, который появился на ее горизонте для того, чтобы испортить ей, Параське, жизнь.

Но какая мать, и особенно если она ведьма, признается собственной дочери, что отметилась в пресловутой гречке? И к тому же за ее счет. И как Параська не билась, дородная матрона втолковывала той, что заметила вдруг у Хорька определенные человеческие качества, которые дают ей надежду на то, что этот закоренелый грешник исправится и обратится на путь истинный. Но Параське эти объяснения казались подозрительными, и она не поверила ни одному ее слову. Но разве часто случается, чтобы одна женщина была готова охотно поверить другой?

И на следующую ночь, как только Параська оказалась в объятиях Морфея, теща бесцеремонно вытащила зятя из супружеского ложа и он доказал той свою сыновнюю любовь. Но их возня разбудила Параську и та тоже потребовала от него доказательств, причем многочисленных, его преданности. И Хорек, скрывая свою и тещину тайну, метался между двумя фронтами. И так и повелось. Хорек, хотя он был и казак во всех смыслах, от этих упражнений отощал, как швабра, и одежонка висела на нем, как на вешалке. Он, однако, успокаивал и оправдывал себя тем, что хочет раскрыть секрет ведьмы, но это был жалкий самообман, ибо теща была ему милее, чем Параська, которая днем, невзирая на ночные шалости, была раздражительна и зла, как невыгулянная собака. И от всего этого Хорек решил, что вскоре он умрет и что верные пчелы больше его не увидят, ибо две ведьмы выпьют его жизненную силу. И тогда решил он устроить теще экзамен и проверить, действительно ли она ведьма, как он о ней думает, потому что насчет Параськи у него были еще определенные сомнения.

Надо сказать, что дело было накануне полнолуния и Субмарина, а теща Хорька звалась именно так по прихоти ее отца – морского в прошлом офицера, предупредила его, чтобы он этой ночью в комнату к ней не заходил. Понятное дело, что любопытство разобрало Хорька, как хмель, и он, как только теща заперлась, пристроился возле замочной скважины с биноклем, чтобы все рассмотреть. Параська ему нe мешала, ибо ей было на него в общем-то наплевать – она уже поняла, что муж ее неудачник и всю жизнь будет тянуть ее за собой в бездонную пропасть, единственный обитатель которой – зеленый змий. Итак, теща заперлась и, как Хорек явственно видел, втерла себе во все сдобные места какую-то мазь, от которой стала светиться, как луна в яркую ночь, а потом уселась нагишом на метлу и сиганула в окно. Хорек, понятное дело, открыл ее комнату и затаился за одежным шкафом в углу. Но не для того, чтобы налюбоваться на Субмарину, когда ей надоест шабаш ведьм, на котором она, видать, почетная гостья, а для того, чтобы ее прикончить раз и навсегда. Но только ведь как? И решил Хорек за неимением других средств облить тещу кипятком. И пошел на кухню, и вскипятил целое ведро, и притащил его в спальню как раз вовремя, ибо та, пока он грел воду, прилетела, улеглась в постель и отогревалась теперь от жуткого мороза, набросившегося из холодного космоса на беззащитную Горенку. Но одеялом она не укрывалась и лежала голая и замерзшая, словно кровь ее превратилась в лед.

– А ну-ка я тебя согрею! – сказал Хорек и по простоте своей душевной облил ее кипятком.

Тщетно надеялся добрый наш пасечник на то, что та сразу испустит свой поганый дух, а он тогда займется Параськой, чтобы и ту проверить как следует. Но теще, как оказалось, только этого и надо было, и она сразу как бы ожила и даже попыталась улыбнуться, чтобы приманить Хорька к себе и убить его, но от усталости забыла спрятать от него руки. А он смотрит – а ногти у нее с полметра каждый и острые, как кинжалы, и понял, что злая погибель уже поджидает его и последует он по тропе предков туда, откуда никому нет возврата. И попробовал он убежать, хотя бы к Параське, может быть, думает, та при дочери не посмеет, но ведьма поняла, что он ее раскусил, и за ним, как ракета, но Хорьку удалось довольно метко швырнуть в нее стул и тот расквасил ей физиономию и выбил несколько зубов. Ведьму это не остановило, но тут на шум прибежала Параська и смотрит – мать ее голая и беззащитная истекает кровью, комната, как после битвы, а подлый алкоголик торжествует.

– Мать твоя – ведьма, – говорит супружнице Хорек. – На ее ногти посмотри.

Смотрит Параська – ногти, как ногти, та их уже спрятала.

– Ты чего лжешь? – спрашивает.

Смотрит Хорек – и точно: ногти у тещи, как у всех.

– Она, – говорит, – на метле летала.

– Придурок, – отвечает ему подлая ведьма, – откуда у нас в доме метла?

И сколько Хорек не искал – не нашел метлы.

Но Параська и не стала дожидаться, пока тот ее найдет, и, к удовольствию мамочки, погладила макитру пасечника утюгом, да так, что тот пришел в себя только утром. Открыл глаза и видит, что руки и ноги у него связаны, теща точит нож, а Параськи нигде не видно.

– Ну, дружок, – говорит ведьма, увидев, что тот пришел в себя, – досчитай до трех, а там пусть тебя уже ничто не волнует – сыграю я с тобой гамбит, только у меня ферзь, то есть нож, а у тебя вообще ничего нет. Так-то.

И на него. Хорек даже испугаться не успел, да и чего пугаться, если уже все равно?

– Ведьма, – только и сказал Хорек, – подлая ведьма, но люди все равно узнают и пришпилят тебя осиновым колом, чтобы ты не губила православных.

– Это мы еще посмотрим, – отвечает ему теща и начинает примериваться к его горлу.

«Мамочка!» – подумал Хорек, но не успел он вспомнить мать, как гневная ласточка влетела в дом сквозь слуховое окно и на тещу, да как клюнет ее в глаз. У той от злости и нож выпал из рук, но она пришла в себя, и кинулась за ласточкой, и швыряет в нее, чем попало, чтобы убить, а та, бедняжка, норовит пролететь над пасечником, чтобы ее слезинка упала на него и придала ему сил. И мечется несчастная ласточка по комнате, натыкается на стены и от боли пищит, но не отступает и все к сыночку, все к сыночку. И тут вдруг почувствовал Хорек в руках силу неодолимую, и подхватился с места, разорвав на себе бельевые веревки, и накинулся на тещу, и так ее отдубасил за то, что та покушалась на мать его, что та в беспамятстве упала на пол, и в этот самый момент в дом вошел милиционер Грицько всопровождении Параськи.

– Экое дело, – задумчиво сказал милиционер, глядя на тещу, единственным признаком жизни которой была гримаса, передававшая ту смертельную ненависть, которую она испытывала к своему зятю. – Трудно сказать, что ты любишь родительницу своей супружницы.

Но писать протокол ему было лень, и он попробовал примирить две воюющие стороны.

– Ты, это, – сказал он Хорьку. – Не бедокурь. Теща у тебя, как булка сдобная, хоть ешь ее, а ты вот что наделал.

Но тут ласточка пролетела над тещей и ногти на руках у ведьмы сразу отросли и та предстала перед Грицьком и дочкой в своем истинном виде. А тут на ведьму откуда-то свалилась метла и она унеслась прочь, чтобы не выслушивать бред, который несет служивый и не позориться перед дочкой, которая была большая чистюля и не любила, когда не стригут ногти.

А Грицько почесал в затылке и ушел, не прощаясь, потому что понял, что ему ничего не дадут и не стоит зря расходовать жизненную силу на ненормальных. А то, что Субмарина – ведьма, ему и так, как, впрочем, и всем жителям Горенки, было известно.

Но Хорек не мог отойти от того шока, который пережил, ведь он был еще молод и был уверен, что ведьма хотела его прикончить не по справедливости. «А если и Параська у меня тоже ведьма?» – подумал он. И стал уговаривать супружницу приготовить ему борщ, чтобы потянуть время и получше ее рассмотреть. И Параська согласилась, но тут подозрительный Хорек припомнил, что в былые годы ведьму швыряли в воду, чтобы проверить, выплывет она или нет, а если выплывет, то сжечь, а если нет – так выпить за упокой души, которую утопили по ошибке. Метода его заинтересовала, и он накинул на Параську мешок в тот самый момент, когда она уже выключила приготовленный, наваристый и густой, как водится, борщ. И как она не ругалась, как не молила его и как не обещала, что станет кроткой и нежной, как овечка, Хорек потащил ее к озеру. Но на дворе стоял лютый мороз, и озеро было покрыто прочным, как броня, льдом. И Хорек был вынужден оставить орущий и ругающийся мешок на берегу озера и сбегать домой за топором. Когда Параська догадалась, что он рубит лед, она стала так жалобно просить ее помиловать за ее многочисленные прегрешения и так просила не губить ее юную жизнь, что Хорек даже заслушался и пожалел, что у него нет с собой карандаша и бумаги, чтобы все записать. Но тут прорубь была уже готова и он, под визг и плач Параськи, потащил мешок по льду к черной дыре, в которой могла на веки веков успокоиться беспокойная Параськина душа. Но мешок в прорубь не пролез, и Хорек стал просить Параську поджать коленки, но та, наоборот, их расставила и продолжала требовать, чтобы он ее отпустил, и доказывать, что его посадят за смертоубийство. Хорек почесал затылок – на нары ему не хотелось, но ведь он еще не проверил, ведьма его женушка или нет. И он, проклиная чертов мороз, расширил прорубь и столкнул в нее свою половину. Та ушла на дно, как камень, и сразу стало понятно, что она хотя и дочь ведьмы, но сама невинна, как голубь. И Хорьку пришлось лезть за ней в прорубь и тащить ее наверх, а ведь оказалась, что мокрый и холодный мешок еще тяжелее, чем холодный, но сухой, и он немало утомился, пока притащил женушку домой. И вынул ее из мешка, и положил на кровать – а из той отходит вода, в лице ни кровинки и даже не дышит. Но Хорек был человек упрямый, и ему опять стало казаться, что та его дурит, а на самом деле она такая же ведьма, как и ее мамаша. И он нагрел ведро воды да окатил ее кипятком. И та сразу же пришла в себя и накинулась на него, продемонстрировав, что равенство полов ни к чему хорошему привести не может и не приведет. И Хорек покрылся синяками, как весенняя поляна – цветами, и даже всплакнул, но ласточка не появилась, и он даже подумал, что, вероятно, был не прав. Но и этот скандал закончился, хотя и под утро, и ночь оказалась не такой скучной, как предыдущая. Теща с тех пор затаилась в своей избушке на околице и дом Хорька обходила десятой дорогой. А у Параськи с той ночи характер стал портиться, и она все чаще брюзжала и пилила Хорька, хотя тот и старался и от усердия и сам летал по пасеке, как пчела.

Глава 6. Возвращение

В первый понедельник декабря, когда снег покрыл тоскливой белой пеленой окрестности Горенки, Василий Петрович приехал на работу в настроении, прямо скажем, выше среднего, потому как обнаружил в «мерсе» то ли наполовину пустую, то ли наполовину полную бутылку коньяка и, не углубляясь в эту дилемму, опорожнил ее к дремучей зависти Нарцисса, которому, во-первых, не предлагали и который, во-вторых, был за рулем. Более того, Василий Петрович потребовал, чтобы водитель остановился возле магазина и купил себе шоколадку, чтобы закусить, и ее горьковато-приторный запах преследовал Нарцисса, жевавшего собственные слюни, до самого присутственного места. Высадив Голову, Нарцисс умчался в город, поливая проклятиями все, что попадалось ему на глаза. А Василий Петрович проследовал в кабинет мимо Тоскливца, который высокомерно и в то же время снисходительно ему кивнул, и было отчего – Тоскливец читал свежую газету, возвышаясь на величественном кресле с золотыми подлокотниками, и хотя Василию Петровичу было прекрасно известно, что кресло краденное, Тоскливцу оно придавало уверенности в себе и он посматривал на начальника так же равнодушно, как фараон на своего раба. Более того, из чашки Тоскливца доносился запах кофе, чего давненько уже не случалось, и Василий Петрович сразу заподозрил, что подчиненный хапанул по большому счету, и причем не посвятив в суть дела своего руководителя и с ним не поделившись.

«Ну, ничего, – сказал сам себе Голова. – Я выведу тебя на чистую воду. От соседок избавился и от тебя избавлюсь».

– Идиот! – послышалось из норы, которую еще не успели заделать.

Голосок был знакомый и нежный, и Голова даже улыбнулся, но потом сообразил, что это соседка, и съежился как внутренне, так и внешне в надежде, что ему показалось.

– Идиот и есть! – не унимался голосок в норе.

Голова повернул свою обличность, которая еще минуту до этого была вполне самодовольна и уверена в себе, и уставился на хорошенькую, как модель, соседку, смотревшую на него из норы.

– Электрификация, – начал было Голова, – то есть, коммунизм…

Но его жалкие потуги вызвали у соседки презрительный хохот. Более того, возле нее появилась еще одна, такая же хорошенькая и с золотыми волосами, и они вдвоем стали смеяться над полупьяным чиновником, который пытался от них отделаться.

– На нас эти штучки больше не действуют, – доверительно сообщили они. – У нас на них теперь иммунитет. Так что, пузан, или ты с нами, или против нас!

И в норе опять захохотали, и Голова подумал, что совершенно не любит, когда кто-то начинает внезапно ржать как лошадь. Но это еще было бы полбеды, если бы ему доподлинно не было известно, что в любой момент к нему может нагрянуть Акафей. А Маринка опаздывает на работу, и кто тогда подаст заезжему начальнику чай?

– Я подам, я! – заорала из норы хорошенькая соседка, прочитавшая без труда мыслишки Василия Петровича. – Я ему так подам, что…

Но тут и Голова, и соседка замолчали, потому что заметили, что через дохленькую тюлевую занавесочку в кабинет заглядывают Ведьмидиха и Субмарина. Соседка от страха нырнула поглубже в нору, а Василию Петровичу деваться было некуда и он был вынужден сделать вид, что рад видеть гражданочек, интересы которых он, в силу своего положения, должен всячески защищать. И он радостно улыбнулся, бормоча при этом полузабытые молитвы, но соседки пялились на него, как на седьмое чудо света, и явно что-то замышляли. – Эй, Тоскливец! – позвал Голова подчиненного. – Беги за Грицьком. И за батюшкой Тарасом. Беги, кому говорю!

Но ответом ему служила тишина, нарушаемая только шорохом страниц, – Тоскливец сосредоточенно читал ту полосу, на которой изо дня в день публиковали фотографии заморских красавиц, по-дружески улыбавшихся Тоскливцу, и он, вероятно, за отсутствием других перспектив, улыбался им в ответ. Более того, запах кофе усилился, и Тоскливец, по своему обыкновению, затаился, как летучая мышь, чтобы не выходить на холод и не терять столь необходимую ему жизненную силу. Но Голова не мог позволить себе оставить его в покое, потому что ведьмы явно что-то задумали, а он не может сам броситься за помощью и оставить капитанский мостик, потому что в любой момент может нагрянуть Акафей. И он вышел из кабинета, и Тоскливец вопросительно уставился на него, словно никогда прежде его не видел.

– За Грицьком беги! И за батюшкой Тарасом! Беги, а то будет поздно, – приказал Голова, но Тоскливец даже не пошевельнулся. Более того, он еще вольготнее развалился в кресле и принялся рассматривать начальника: его мятые, пузырящиеся на коленях брюки, нечищеные ботинки, перхоть на пиджаке, его одутловатое, красноватое лицо, не отмеченное печатью мудрости, но при этом встревоженное, и рот, пытающийся что-то сказать, словно его обладателю есть что сказать.

А Голова был вынужден, в свою очередь, лицезреть подчиненного, которого на самом деле рассматривать он не любил, поскольку тот неизменно вызывал у него брезгливость, как слизняк, обнаруженный в салате: его шрамы, кастрированное ревнивцем ухо, его ухмылку, залысины, прогрессирующее брюшко, нарукавники, которые тот неизменно надевал на рабочем месте. Нет, нарукавников сегодня не было! И что это? На Тоскливце новый, видать, импортный, джемпер с велюровыми наклейками на локтях, чтобы рукава не протирались. Как же это так? Откуда? И сидит, как падишах! А ну я его!

– Встать! – заорал Голова, потерявший остатки терпения. – Шагом марш!

Но и этот призыв остался втуне.

– Вы, Василий Петрович, наверное, устали с дороги, – вежливо осведомился подчиненный. – Здесь ведь не казарма. И за какой помощью я должен бежать? И кого мы спасаем на этот раз?

Вопрос попал не в бровь, а в глаз. Признаться в том, что спасать нужно его, Голову, от ведьм и соседок, довольно опасно, потому что, если сейчас Акафей ударом ноги откроет дверь и окажется здесь, то преступный Тоскливец, как только улучит момент, обвинит его в алкоголизме. И в том, что ему мерещатся соседки. А ведь Акафей человек светский и не выносит мистицизма в любых его проявлениях. Особенно в тех, когда вынужден скоблить наждаком собственные коленки. А когда он еще увидит соседку… Может быть, уехать в город? Навсегда. А после меня хоть соседки, хоть соседи. И ведьмы на метле. Возле Галочки им меня не достать. Обвешу квартиру иконами и буду читать псалтырь. Круглые сутки. Пусть только попробуют!

Голова осторожно заглянул в кабинет – дыра была пуста и возле окна тоже никого не было видно.

«Пронесло», – подумал Голова, сел в кресло и тут же слился воедино со своим большим полированным столом, который был аккуратно протерт от пыли и на котором не было ничего, кроме его любимого перекидного календаря. Точнее, почувствовал, что стал столом, хотя и сохранил способность видеть то, что находится вокруг него в кабинете. Попробовал позвать на помощь, но понял, что нем. Посмотрел в сторону окна и увидел два злорадных силуэта, издевательски делавшие ему «ручкой» подобно тому, как маленькие дети, прощающиеся со взрослыми. Подлые ведьмы праздновали победу. Особенно Ведьмидиха. «Всю жизнь она, – думал Голова, – дожидалась этого момента. И дождалась. И теперь я, немой и четвероногий, буду выносить издевательства, а Галочка так и не узнает, куда я исчез, и будет думать, что я опять ее бросил. А ведь я ее люблю». И Голова было всплакнул, но при этом почувствовал, что плачет, как бы внутрь себя. «Чудеса, – думал Голова. – Утром еще был человек, пил коньяк и ехал на роботу. И вот на тебе – стол. Но коньяк, откуда коньяк? Ведь вчера его в машине не было, – и по столу заструилась гусиная кожа. – Ведьмы в заговоре с Нарциссом подложили в машину свое зелье. Вот почему Нарцисс так кривил рожу… Или я подозреваю его напрасно?»

Рассуждения Головы были прерваны ударом, сравнимым только с прямым попаданием молнии – Акафей! Дверь для пущего эффекта была отрыта ногой и только чудом удержалась в петлях. Акафей, румяный, как девушка, ворвался в затхлое казенное помещение с криком: «А ну я вас!». И Тоскливец сразу же вскочил и принялся обхаживать начальство, снял с Акафея пальто и, рассыпаясь перед ним в любезностях, препроводил его в кабинет. Но Головы не было видно.

– Только что был здесь, – доложил Тоскливец. – Видно, сейчас появится.

Для убедительности Тоскливец обыскал весь кабинет, заглянул в ящики стола и даже показал Акафею плащ Головы как вещественное доказательство. Но Голова все не появлялся, и Тоскливец взял инициативу на себя – приготовил чай, положил в него, скрепя сердце, побольше сахару и поставил его на стол перед Акафеем, который уселся в кожаное кресло Василия Петровича. Голова при этом ощутил сильный ожог, словно его облили кипятком.

«Не думают о своих ближних», – подумал он. И тут же ощутил глубокий стыд – сколько раз он сам ставил горячий, стакан или чашку на нежную полировку. Впрочем, теперь уже все равно – вряд ли ему удастся вырваться отсюда, куда запраторили его подлые ведьмы.

Тем временем страсти накалялись. Акафей требовал, чтобы ему привели Голову, и подозревал, что тот убежал из трусости. Тоскливец лебезил перед ним изо всех сил, но это не помогало – Акафей разошелся пуще прежнего, а тут в довершение всех бед Акафея стали приветствовать соседки, пообещавшие, что они скоро появятся и у него в кабинете, Чтобы ему было веселее.

– Слышь, пузанчик, – нагло вещала соседка из норы, – не ори, а то с тобой младенческое сделается. Сам же будешь виноват. Лучше на нас посмотри, мы ведь, как ягоды – одна в одну.

– Тьфу ты, какая мерзость! – выругался Акафей. – Так вот почему смылся Голова – испугался, что я ему начну за вас вычитывать. Но мне наплевать. Разве можно уволить человека за то, что у него расплодились тараканы? Или такие крысы, как вы? Мне он друг и товарищ, а на вас мы все равно найдем управу.

«Добрый и благородный Акафей, – подумал Голова. – А я и не думал, что он меня поддержит. Жаль, что я не могу обнять его и на славу угостить в корчме».

И Голова пустил слезу и снова ощутил, что слезы как бы капают внутрь его нового естества.

«И надо же, – думал Голова. – Всю жизнь я стремился быть таким, как все. И мне это не удалось. Проклятая Гапка! И пиво. Хотел быть абсолютно нормальным, но помешал проклятый Васька. И соседи. Разве можно быть нормальным, когда они постоянно вмешиваются? И потом ведьмы. Нет, не судьба. Интересно, сколько мне вот так стоять на четырех ногах? Неужели до тех пор, пока меня не спишут, то есть вечность? А потом выкинут на мусорник».

Но зато Тоскливец, как Голова и подозревал, оказался Иудой.

– Это ничего, что его нет, – вещал Тоскливец. – Он ведь что есть на работе, что его нет, а это все я, своими руками. А он это так – тьфу.

«Ну и гад, – подумал Голова. – Только меня не стало, а он уже поливает меня грязью. А ведь я хуже, чем мертвец, и про меня нельзя говорить плохо. Но, с другой стороны, я ведь знаю, кого держу рядом с собой, потому что уже к нему привык. Да и где по нынешнем временам найдешь писаря получше? И верного как собака. Таких теперь нет, каждый сам старается удержаться на плаву. И утопить всех остальных. Но только он все равно – змея подколодная. И если я оживу…»

И тут Голова с ужасом понял, что ничего он Тоскливцу не сделает, потому как сделать ему ничего невозможно – он таков, каков он есть, и не воспитать его, не пристыдить, не изменить в лучшую сторону совершенно невозможно. И к тому же не исключено, что он ведьмак. Ведь рассказывал же Хорек как-то в корчме, что тот играл с чертом в карты на уворованные у Хорька червонцы. Ведьмак и есть. Вот если бы можно было доказать, что он связан с ведьмами, да всем селом… Но надежд на это было мало, ибо пока взяли вверх подлые ведьмы.

Акафей несколько минут соображал, как ему отнестись к Тоскливцу, но так и не решил и на всякий случай только фыркнул, как лошадь, и ничего не сказал.

В поиски Головы включился Грицько, отправившийся искать его в корчме и у Гапки. В корчме к нему отнеслись более приветливо, чем Гапка, и даже налили стаканчик. Головы нигде не было. И Акафей, которому стало скучно, убыл в город, а Нарцисс явился к Галочке без Головы, и та кинулась в Горенку, но его не нашла.

И уже на следующий день Тоскливец уселся в кабинете и потребовал чаю. И Маринка ему подчинилась, а паспортистка из подхалимства нежно прошептала ему на ухо, что «при его руководстве ей легче дышится».

«Какая гадость! – подумал Голова. – И это человек, которому я доверял. Но важно не это. Важно, что ты помнишь. Ведь жизнь проходит, а ты запоминаешь только отдельные ее фрагменты. Значит, нужно знать, что запоминать. Остальное все равно забудешь. И странно, что я теперь стол, а все равно все помню. Вот только не понятно, умирают ли столы?»

А Галочка была безутешна. Она опять провалилась в гнетущее одиночество. Она несколько раз приезжала в Горенку, обыскала все углы присутственного места, но ничего не обнаружила. В ящике стола она нашла свою фотографию тридцатилетней давности и очень растрогалась. Правда, в этом же ящике хранилась и фотография помолодевшей Гапки в купальнике и без головы, которую Василий Петрович спер у паспортистки и которой иногда любовался для поднятия тонуса, но Галочка по доброте душевной не обратила внимания на эту шалость.

– А мы знаем, где твой! Знаем! – нудили из норы соседки. – Принеси нам торт – скажем.

Бедная Галочка сбегала в сельпо за тортом, но как только тот был передан в нору, контакт с подлыми крысами прекратился и Галочка так и не поняла, знают ли они что-то про исчезновение Василия Петровича или нет. Она даже пообещала им по торту в день на протяжении года, но те промолчали, потому что боялись мести ведьм.

А Голова кричал немым криком, что он тут, перед ней, но Галочка его не слышала, словно оглохла. И только одна молоденькая соседка, совсем девочка, из доброхотства намекнула ей, что дело в столе.

И Галочка решила увезти стол с собой на память о своем беспокойном супруге. Но вмешался Тоскливец, доказывавший, что увозить стол никак нельзя, потому как он казенный. Правда, некоторое количество крупных купюр несколько поколебали его уверенность, и он стал с меньшим жаром говорить о невозможности перевозки стола в город, но Галочке пришлось расстаться с основательной сумой, прежде чем писарь перестал встревоженно кудахтать и разрешил вынести стол.

И тут-то начались для Василия Петровича мучения – оказалось, что когда бьют стол, то ему очень больно, видать, подлые ведьмы специально так придумали, чтобы над ним поизмываться. А стол по дороге в город били бесконечное множество раз, и Голова поклялся страшной клятвой, что если к нему возвратится человеческий облик, то он обязательно рассчитается с ведьмами по полной программе. С ведьмами, присутствовавшими при его выносе из присутственного места и проводившими его словами: «Четвероногий ты наш». Мысленно он пожелал им, чтоб сквозняк всегда выдувал у них из домов остатки денег. А потом в мозгу у него открылся шлюз вдохновения и всю дорогу до Киева его подсознание выплескивало такой монолог на тему ведьм, что будь он озвучен, вся дорога была бы покрыта в семь слоев чем-то весьма неудобоваримым.

Но на этом его мучения не закончились, потому что Галочка, чтобы быть поближе к своему дружку хотя бы в воспоминаниях, завела привычку завтракать и обедать на столе. И вот тут-то началась настоящая пытка, ибо Голова не ел уже несколько дней и запах еды вызывал у него спазмы по всему телу, если можно назвать телом внутренности стола. И он вдыхал запах копченой курочки, вкусного сыра с соблазнительными овальными дырками, жаркого с черносливом, борща и опять борща, причем с чесноком. Еда доводила его до слез. И слезы он проливал в таком количестве, что стол их уже не вмещал, и возле ножек стали натекать соленые озерца. Поначалу Галочка не поняла, откуда они берутся, и просто их вытирала. Но они появлялись вновь и вновь, и стол к тому же стал как бы усыхать, то есть худеть, и все кончилось тем, что Галочка попробовала эту жидкость на вкус и догадалась, что это слезы. Горькие слезы. И сообразила, что ее Васечка в аккурат перед ней и что нечистая сила превратила его в стол. И новость эта, такая же, как ее одинокая в прошлом жизнь, совершенно сломила ее, и она разрыдалась, что совсем не шло владелице процветающей фирмы. Но ведь процветала скорее фирма, чем владелица, лишившаяся хотя и беспокойного, но в общем-то преданного и почти верного друга. И стол омылся ее слезами, и слезы их соединились, и произошло чудо – то ли жалость ее спасла его, то ли заклятие ведьм утратило свою силу, но Василий Петрович восстал, как феникс из пепла, правда, худой и озлобленный, и с его растрескавшихся уст срывались теперь только ругательства, словно другие слова, бытующие в нашем южном и певучем языке, ему известны не были. И Галочка, увидев его, такого щетинистого, худого, на негнущихся ногах и с ужасным радикулитом, бросилась его обнимать-целовать, и накормила вкуснейшим ужином, и уложила в чистейшую постель, и Василий Петрович в очередной раз подивился, как это его угораздило жениться на Гапке. И решил, что всему виной ее внешность, которая, как у растения-хищника, приманивает наивное насекомое, рассчитывающее перекусить. И он уснул возле Галочки, как дите на руках у мамаши. И сон его был спокоен и долог, и даже кошмары, которые он по обыкновению смотрел, его не пугали, потому что самым большим кошмаром была его жизнь.

А утром он встал с твердым намерением отомстить ведьмам и забрать у Тоскливца деньги, которые Галочка заплатила за стол. И горя жаждой мщения, он, невзирая на Галочкины увещевания, бросился в Горенку и по дороге то и дело подгонял Нарцисса, который тащился, как телега, и на каждую просьбу ехать быстрее отвечал занудливой лекцией на тему правил дорожного движения. Но вот и присутственное место. Дверь не скрипнула, вероятно, потому, что ее смазали. Василий Петрович заглянул в кабинет – за столом, наскоро сколоченном из плохо отесанных досок, сидел Тоскливец и что-то читал. Возле его левого локтя дымился стакан крепчайшего чая в дешевом подстаканнике. При входе в кабинет на стуле примостилась Клара, бдившая, чтобы в кабинете из-за чрезмерного старания секретарши в очередной раз не случился первородный грех. Но беспокоилась она зря, потому что кайф Тоскливцу все равно испортила бы соседка, которая, как любая женщина, даже если она крыса, совершенно не переносила конкуренции.

– Деньги давай, – вместо приветствия сообщил Голова своему подчиненному.

К чести Тоскливца, тот не стал уточнять, какие именно деньги, и сразу вытащил несколько «портретов». Деньги он вернул все, за исключением тех нескольких гривен, которые потратил на масло для смазки двери (Голова не покупал его из принципиальных соображений) и на прессу для коллектива. Под «прессой» он понимал несколько скабрезных журнальчиков и пособие по очистке помещений от грызунов. Голова спорить не стал, но мысленно послал ему черную метку. А Клара, успокоенная появлением начальника, ретировалась на исходные позиции, то есть домой, но, как оказалось, зря, потому что Тоскливец, измученный долгой и безуспешной осадой, сразу же нырнул в нору, где был встречен, как старый и долгожданный друг.

«Все-таки надо признать, – подумал Голова, – у соседок, из какого бы пекла они не вылезли, есть к мужчинам определенный подход».

Но Голова переоценил дружелюбие обитательниц норы, потому что Тоскливец сразу же, причем чертыхаясь, из нее вылез, и по его тоскливой обличности без всякого труда можно было догадаться, что он остался при своем интересе.

– Торт требуют, – доложил Тоскливец. – Проститутки. Это виданное ли дело, чтобы крыса, пусть и прехорошенькая, требовала торт! Где ж тогда этих самых тортов набраться?

– А не надо тогда перед этой крысой на коленях стоять! – раздался из норы насмешливый девичий голос.

И хорошенькая соседка высунулась из норы и состроила Голове глазки.

И Голова ласково улыбнулся ей в ответ той особой улыбкой, которую он приберегал для самых хорошеньких девушек и от которой те сразу чувствовали, что прошли в финал конкурса красоты. После этого он без особого пиетета выставил из кабинета своего подчиненного, а соседке предложил заткнуться по-хорошему. Но баба, она и есть баба, и соседка вместо того, чтобы прислушаться к дельному совету, принялась рассуждать о том, что в нынешнем столетии настоящие мужчины, джентльмены и кабальеро, перевелись, вымерли как вид и на смену им пришли брюхатые, сутулые и опухлые от алкоголизма бюрократы, которые думают только о том, как обдурить добропорядочную девушку.

К чести Головы, он не позволил втянуть себя в диалог, отчасти потому, что не выносил любой схоластики, а отчасти потому, что спешил сквитаться с Субмариной и Ведьмидихой. И поэтому стал накручивать телефон и первым набрал Грицька, но трубку взяла Наталка, ничуть не обрадовавшаяся тому, что Голова нашелся.

– Мужа позови, – просил ее Голова.

– Ушел, – солгала в ответ Наталка, не хотевшая, чтобы Голова того во что-нибудь втянул. – Будет завтра.

– Говорю – позови, – нудил Голова, – а не то я сам приду. Приду и все.

Перспектива увидеть Голову воочию несколько остудила Наталкино воображение, и она позвала к телефону своего суженого.

– Приходи немедленно, – приказал ему Голова. – Дело есть.

– Не могу, – стал отнекиваться тот. – Какие в пятницу могут быть дела? Пятница – она ведь не понедельник и даже не среда. Пятница – это день накануне выходных. Приготовиться нужно, помыться, чтобы в воскресенье, как положено, сходить со всем честным народом в Божий храм. А ты – дела. Так что, уж извини.

Грицько, разумеется, лгал – он просто не был готов оторваться от своего сокровища, и Голова понимал его как никто. Но жажда мести не давала ему покоя, и он не мог позволить Грицьку остаться дома.

– Даю десять минут! – отрезал Голова и положил трубку.

После этого он набрал заведение Хорька. Телефон долго не отвечал, и трубку в конце концов взяла Параська, но поскольку она была дочерью Субмарины, Голова не захотел открывать карты и поручил Тоскливцу привести Хорька в присутственное место.

– И никому ни гу-гу про то, что я возвратился, – приказал писарю Голова.

И по дороге в интернет-кафе Тоскливец сообщал встречному и поперечному про благополучное возвращение начальника, которому он, Тоскливец, желает здравия и многие лета. Дело в том, что Тоскливец надеялся на то, что Голова опять исчезнет и тогда он возьмет в свои руки бразды правления. И Маринку. И соседок. А Клара пусть тогда демонстрирует свой пояс всем желающим или на показах моды. Ему наплевать.

Добравшись до пресловутого заведения Хорька, Тоскливец бесцеремонно вытащил его на улицу, и Хорек, смекнув в чем дело, не стал артачиться и зашагал к сельсовету по заметенной снегом улице. Он мог бы, разумеется, и проехать – он уже купил себе почти новый автомобиль, но ему захотелось прогуляться, чтобы продышаться и сообразить, что от него нужно Голове.

И вот в сельсовете собрался военный совет. Председательствовал Голова. Грицько и Хорек с изумлением вслушивались в его жаркий шепот – он не хотел, чтобы вертихвостки из норы его подслушали. А потом приятели и вообще перешли в корчму, где прозаседали почти до полуночи, к неудовольствию Нарцисса, который по своей неизбывной наивности торопился к семейному очагу. Никто так никогда и не узнал, о чем они говорили. Очевидцы рассказывали потом, что за их столом то и дело раздавался громкий хохот, но причина его осталась тайной. Поговаривали также, что уже поздним вечером Хорек куда-то сбегал и к компании присоединился Дваждырожденный, который поначалу отнекивался, но после того, как его угостили все тем же, хорошо ему известным, напитком, спорить перестал.

А компания тогда обсуждала вопросы планетарной важности. И один из них – таинственный образ тещи. И как женщина ею становится. Более других неистовствовали пострадавшие от тещиных рук Голова и Хорек.

– Превращение женщины в тещу– великая тайна, – вещал Голова. – Вы только подумайте – появляется на свет ребенок-девочка, чуть позже становится подростком, девушкой, наконец – молодой женщиной. И у нее рождается дочь, которая проходит все тот же цикл. И вот дочь выходит замуж, и в мгновение ока ее мать становится тещей, потому что в ней сработал тайный, неизвестный науке механизм. Может быть, таким образом на Земле продолжают свое существование динозавры? Но что самое удивительное – тещей якобы движет любовь к своей доченьке. И боюсь, что нам этого никогда не понять.

– Не понять нам, и как теща становится ведьмой, – вставил как знаток свое веское слово грустный, как всегда, Хорек. – Но, думаю, что хуже всего, если будущая теща была ведьмой еще до того, как дочь ее вышла замуж.

И припомнив былое, Хорек пустил слезу, и все стали его утешать, и нить разговора была надолго потеряна.

И вот наступило полнолуние. Луна, хотя ее и с трудом было видно за тяжелыми, уставшими от странствий по холодному небу облаками, с любопытством посматривала на Горенку, но в той пока все было тихо. И казалось, что ночь будет мирной и спокойной. Но вот часы на церкви мерно пробили полночь и в природе стало еще тише, да к тому же с неба повалил густой снег, норовящий засыпать с трудом расчищенные тропинки и как вата впитывающий в себя звуки. И вдруг на фоне бледно-желтой луны показался странный силуэт – ведьма, обхватив метлу, вольготно и, как ей думалось, без свидетелей бороздила ночное небо. Но она ошибалась, потому что в лесу что-то хлопнуло и зенитный снаряд сорвал ее ночную прогулку. И понятное дело, ведьма, чертыхаясь, обрушилась в глубокий сугроб, спасший ее подлую жизнь. И все опять стало тихо. Но вот уже силуэт второй ведьмы показывается на фоне опешившей луны, и снова такой же хлопок.

«Нет, не зря наши предки изобрели эту нехитрую штуковину, нет, не зря", – думалось Голове.

И ликованию Василия Петровича, Дваждырожденного и Хорька не было конца (Грицько в последний момент отказался участвовать в стрельбах и пригревался возле Наталки, но его, в конце концов, можно было понять). Голова даже подумал тогда, что никаких денег не жалко для очищения родной земли от нечистой силы – ему и Хорьку пришлось основательно раскошелиться, чтобы служивый не заметил, как они вывозят с территории музея орудие, которое ошибочно полагало, что ему уже никогда не удастся что-нибудь сбить.

Но тут, к удивлению ликующей троицы, над спящей Горенкой показалась еще одна летунья. И Дваждырожденный уже было бросился к орудию, как вдруг осознал, что ее округлый силуэт ему знаком. И что он чуть не прикончил добрую фею, о проделках которой был наслышан. И дрожащими руками он поставил орудие на предохранитель и предложил увести его в тот сарай, в котором друзья его хранили.

А Ведьмидиху и Субмарину по утру нашли в сугробах, и те поняли, что погорячились насчет своей шутки с Головой, и долгое время после этих событий того не беспокоили. Более того, зенитные снаряды пошли им на пользу и они, как это ни странно, стали понемногу исправляться, хотя и передвигались с тех пор исключительно на костылях. Более того, как-то в воскресенье они даже попытались зайти в церковь, но не смогли, потому что неведомая и добрая Сила не позволила им перешагнуть тот порог, переступать который дозволено лишь людям в полном смысле этого слова.

Голова от своей победы вообразил себя Наполеоном и предложил Дваждырожденному попробовать таким же образом избавиться и от соседок.

– Бац в нору, и всех делов! – вещал Голова.

Но бывший воин объяснил ему, что вместе с норой, к сожалению, взлетит на воздух и весь дом. И Голова был вынужден, к радости соседок, отказаться от своего плана.

И зимние скучные дни потянулись унылой чередой, и все зажили, как и всегда, в том числе и Тоскливец, мечты которого стать начальником в очередной раз не сбылись.

Но мечты ведь для того и существуют, чтобы нас утешать, и в них ведь никому не откажешь, в том числе и чиновникам, не правда ли? И Тоскливец мечтал о том, что рано или поздно одолеет Кларин пояс, а та мечтала, что снова станет законной женой и, возможно, женой головы, когда Василия Петровича наконец снимут за разгильдяйство и за то, что он не избавил село от соседок.

А возвратившиеся соседки и вправду прижились в Горенке, и к ним ее жители постепенно привыкли, как привыкают к домашним животным или гриппу.

Ну вот, пожалуй, и все о нелегкой борьбе Головы с ведьмами. Скажем только, что к этой теме мы когда-нибудь опять возвратимся, ибо неугомонный Василий Петрович притягивал к себе всякую нечисть, словно магнит. Сам для себя он объяснял это своей чрезмерной добротой, хотя не все были готовы с ним согласиться и в первую очередь загадочный Тоскливец, который, как подозревал его начальник, спелся не только с соседками, но и с ведьмами.

Но ведь подозрение, как говаривал сам Голова, к делу не пришьешь.

Глава 7. Этюдная девушка

Валерия была удивительно хороша собой, хотя красота ее не бросалась в глаза и была какой-то скромной, почти стыдливой. Она училась на искусствоведа, но родители ее вышли на пенсию и ей самой пришлось думать про то, где находить средства на обеды, которые даже в студенческой столовой стоили, как она теперь поняла, сумасшедшие деньги для тех, у кого их вообще нет. А ее жалкие попытки заработать публицистикой ни к чему не приводили: статьи ее брали как бы для пробы, но платить не спешили, а ведь в метро не зайдешь, пообещав, что рассчитаешься, когда получишь гонорар. И Валерия существовала на ту неприлично мизерную сумму, которую могли ей выделить стареющие родители. Правда, бедность, как оказалось, хороша для фигуры: диета – кефир и булочки с курагой – вырисовалась сама собой. Но вот одежда… А ведь неподалеку от ее института выстроился целый ряд «бутиков». Но она боялась в них заходить, потому что по ее одежонке сразу можно было понять, что она не из тех, кто отовариваются в этих местах. Еще хорошо, что у нее была своя отдельная квартира, если гак можно назвать коморку на узкой старинной улочке у самых Золотых ворот, где она могла уединиться с мыслями об искусстве и о том, как ей жить дальше. Будущее, как и всегда, было окутано туманом. Замуж она не спешила, потому что еще с детства решила, что выйдет замуж только по любви. Или вообще не выйдет.

А дело было вот как. Ей было тогда лет девять, и добрые и нежные родители ее все еще воспитывали своего ребенка с помощью проверенных временем сказок из северных морей, отчасти потому, что были людьми верующими, а отчасти потому, что реальной жизни они боялись как огня. И однажды ночью, когда Лерочка, как ее тогда называли, спала в своей комнатке под шорох снежинок, сыпавшихся на город из поднебесья, ей явился маленький принц. Он был соткан из света луны и на боку носил длинную шпагу. Эфес ее был украшен драгоценными камнями, их сияние и разбудило Лерочку. Увидев гостя, она не испугалась, потому что было понятно, что он из сказки, и сонно спросила его:

– Ты кто?

– Я принц, – ответил ее гость. – А когда я выросту, мы с тобой поженимся и ты станешь моей женой.

– Какая прелесть! – рассмеялась Лерочка. – Я тоже стану принцессой?

– Да нет, – поморщился принц. – Королевой.

Лерочка сидела на постели, кутаясь в плед. Принц с удовольствием рассматривал ее круглую детскую рожицу, желтые, как пшеничное поле, волосы и голубые, как озера, глаза, разделенные аккуратным, ровненьким носиком.

– Я буду ждать, – также сонно пообещала ему Лера. – Но только скажи мне свое имя.

– Оно очень сложное, и ты вряд ли сможешь его выговорить, но ты можешь называть меня Рональдо.

Сказав это, он понемногу стал бледнеть, и Лерочка догадалась, что сейчас он исчезнет и, может быть, навсегда. И глаза ее заполнились слезами.

– Не уходи, – попросила она. – Зачем ты уходишь, если нам все равно суждено быть вместе?

– Я не могу остаться, милое дитя, – ответил принц, который и сам был еще совсем ребенком. – Я обязательно разыщу тебя, ты только жди.

И принц исчез, растворившись в лунном свете, и Лерочка так и не смогла понять, то ли он ей пригрезился, то ли она действительно, когда вырастет, станет королевой. Подругам она ничего про эту встречу не рассказала, чтобы они над ней не смеялись, и поделилась тем, что с ней произошло только с матерью. Но та, понятное дело, приняла ее рассказ за детские фантазии. И на этом все и закончилось. Годы шли, а принц не появлялся. Она училась уже на третьем курсе и подружки называли ее дурочкой, потому что она не обращала внимания на самых что ни на есть видных парней, пытавшихся за ней ухаживать. И однокурсники махнули на нее рукой, но ведь им не было известно про ее тайну.

А потом ее совсем прижали деньги, точнее их отсутствие, и чтобы не заболеть от постоянного нытья в животе, она стала подрабатывать тут же, в институте, натурщицей. Новость об этом произвела на ее курсе фурор – от этой симпатичной тихони никто такого шага не ожидал. Но поговорили-поговорили и забыли, ведь любая новость со временем превращается в антиквариат. А Валерия работала – деньги были нужны ей как воздух, чтобы у нее не отключили воду и электричество, чтобы покупать на барахолках подержанные, но зато стильные одежду и обувь. Ведь у нее был изысканный вкус и безвкусная одежда вызывала у нее в голове те же самые спазмы, которые вызывают у музыканта фальшивые ноты. А потом за ней стал ухаживать ее преподаватель, но из этого ничего не получилось – тот оказался человеком честным и к тому же с удивлением для себя осознал, что то, что казалось ему любовью, и есть любовь, но только отеческая. И он целовал ее в лоб, и благодарил ее за вдохновение, и относился к ней, как к собственной дочери – давал деньги на квартиру и дарил альбомы по искусству и те книги, которые он хотел, чтобы она прочитала. На его выставке (он был художником) она увидела его жену и дочерей, и он их познакомил, и те отнеслись к ней, как к родной, а вовсе не бросились выцарапывать ей глаза, как она того опасалась. Видать, в нашем благословенном отечестве еще не полностью перевелись добрые и отзывчивые люди, и автор этих строк надеется, что и ему когда-нибудь удастся таковых разыскать.

И у Лерочки появилась еще одна семья, которая о ней заботилась и ей помогала. И она теперь могла больше времени проводить в читальном зале, а не на подиуме перед будущими художниками. И понемногу старалась забыть то, что испытывала, когда должна была позировать в первый раз. Но есть вещи, которые лучше не вспоминать и которые услужливая память помогает нам задвинуть на заднюю полку, как уже ненужную книгу.

А потом у нее появился и свой художник – правда, он не напоминал ей принца, явившегося к ней детстве, – вечно ныл, что вдохновение обходит его стороной и что Муза сурова к нему, но в остальном был славным парнем и терпеливо ждал, когда она созреет для «отношений». Она теперь позировала только ему, но, как это ни странно, первое время это скорее отдаляло их друг от друга, чем сближало – уж слишком красива была Валерия и непризнанный пока еще художник и представить себе не мог, что такая красавица может его полюбить. И время шло, и наступил «поцелуйный» период их знакомства – они бродили по старинным улочкам и целовались в густой тени, которую каштаны отбрасывают по ночам, когда улицы Киева освещают лишь желтые шары фонарей и далекие, равнодушные звезды. Но дальше этого дело не шло, и художник, а звали его Григорием, был терпелив и события не ускорял – как все люди искусства, он верил в Судьбу и умел, невзирая на свой пока еще юный возраст, терпеливо дожидаться ее милостей. Иногда по ночам сумасбродная парочка пробиралась в музей – это придумал Гриша в поисках вдохновения – и он рисовал Валерию в свете луны, который без труда проникал в просторные залы через стеклянную крышу. Валерия на все соглашалась, потому что ценила его деликатность и умение ждать. А сама себя она все чаще спрашивала: может быть, ей действительно привиделся тот юный принц? И если он, Рональдо, существует, то почему не приходит за ней? Ведь ей уже почти двадцать два года, а там и молодость ее поблекнет и какой тогда принц… Дело в том, что после того, как Лерочке исполнилось двадцать лет, она стала считать себя совершенно взрослой, но человек наблюдательный, посмотрев минуты две-три на ее милое личико, сразу догадался бы, что перед ним совершеннейший ребенок. Но принц действительно не появлялся, и она стала опасаться, что их странная дружба начнет тяготить художника и он ее бросит, ведь в Художественном красивых девушек, как цветов на лесной поляне, да и к тому же он из семьи весьма состоятельной. И она уже почти было решилась ему уступить, как внутренний голос начинал с ней спорить и говорить, что ей нужно в Италию, к Рональдо, и причем к ней этот художник? И все такое. Одним словом, тоска. А то, что внутренние голоса зачастую такие же маразматики, как и люди, ей тогда известно не было. И она наскребла денег и уехала в Рим одна, чем и удивила, и обидела Григория, намеревавшегося вместе с ней осматривать достопримечательности Вечного города. И она поселилась в крохотной, но зато уютной гостинице и каждое утро автобус, собиравший туристов по всему городу, увозил ее на экскурсии и она впитывала в себя искусство, на которое так богата эта страна, и решительно пресекала попытки любвеобильных и по-своему сентиментальных итальянцев с ней познакомиться. Но дни мелькали один за одним, как странички отрывного календаря, а Рональдо все не появлялся. В предпоследний день своего пребывания в Риме, когда она сидела за чашечкой капуччино в той кофейне, в которой некогда любил попивать кофий духовный отец всех истинных украинцев, внутренний голос бесцеремонно сообщил ей, что она уже достаточно развлеклась, и что Рональдо надо искать не за границей, а в своем собственном отечестве, и что Гришеньку обхаживает коварная брюнетка, которой нечего терять, кроме своей зачетки, в которую лучше не заглядывать, и поэтому пусть она не медлит и возвращается домой.

А дело было осенью, и листья в парках Киева были окрашены во все мыслимые и немыслимые оттенки охры и золота. И воздух был настоян на сухих листья, и бабье лето раскинуло над древним городом свои почти невидимые сети, чтобы в них ловились влюбленные и поэты. Но каждый, как говорится, развлекается по-своему.

И Валерия возвратилась в Киев и прямо с вокзала бросилась к Григорию, чтобы ему рассказать про то, что ей удалось увидеть. Но дверь его студии, той, что на Подоле, возле белой церкви, построенной во времена расцвета барокко, долго не открывалась, но потом все-таки Григорий ее открыл и лицо его не выразило той радости, с которой он прежде встречал свою сумасбродную модель. Она попробовала его поцеловать, прижаться к нему, но тому что-то мешало и он отстранился, а когда онвсе же пригласил ее войти, то она увидела, что на козетке сидит брюнетка с чернющими волосами, и глазами, которые придают особую прелесть ее бледному, с правильным овалом лицу, и губками бантиком, словно на нем нарисованными. И Валерия тоже перестала улыбаться и молча повернулась и ушла, сказав только:

– Я зайду к тебе в другой раз.

И поняла, что уходит навсегда. И оббитая дерматином дверь плавно и бесшумно закрылась, и тех, кто остались за ней, было двое, а она была одна. В глубине души она надеялась, что художник бросится ее догонять, и несколько раз оборачивалась, но напрасно – по полупустой улице шли чужие, незнакомые ей люди.

И неумолимое время принялось отсчитывать дни, а потом недели ее новой жизни – жизни без Григория. Несколько раз она видела его издалека в институтских коридорах, но не решалась к нему подойти. Она чувствовала свою вину перед ним, понимая теперь: он думает, что она безжалостно дразнила его и кокетничала с ним, ожидая на самом деле другого, хотя он и не мог знать про принца.


А в Горенке тем временем разразился строительный бум: новые украинцы всех мастей облюбовали ее для своих дач, которые росли, как грибы после дождя. И Василий Петрович стал, по известным причинам, еще более дородным, а Тоскливец мечтал уже только о том, чтобы купить себе подержанный трон, и этого не скрывал. И в один погожий осенний день Голова изрек Тоскливцу давно вынашиваемую им мысль:

– Сгоняй-ка в город, я дам тебе Нарцисса, и купи несколько картин. А то сюда люди заходят, а у нас не присутственное место, а сарай.

И Тоскливец убыл в город – впервые в жизни он сидел в «мерседесе» и поэтому ощупывал потными руками все, до чего мог дотянуться, как беспокойный влюбленный, все еще не могущий поверить своему счастью. Нарцисс, правда, пытался его урезонить, но напрасно, Тоскливец гладил салон машины и покрывался багрово-синюшным румянцем – зависть к Голове в очередной раз сразила его, как шальная пуля.

И они прикатили на Андреевский спуск, оставили машину возле церкви и отправились покупать картины. Экономный Голова сумму им дал хотя и значительную, но явно недостаточную, чтобы завесить сельсовет оригиналами Ван Гога или Рембрандта, которые, как оказалось, продавались тут в большом количестве. И они отправились вниз по улице, стараясь найти что-нибудь на свой вкус, словно он у них был. Но искусство, как общеизвестно, облагораживает даже самые дремучие, темные души, и те любовались всем, что видели вокруг себя, отдавая предпочтение, понятное дело, многочисленным ню. И тут Тоскливец увидел нечто, что ранило и его, и Нарцисса, как птицу, в которую безжалостный охотник выстрелил картечью и которая несется над болотом, отчаянно хлопая мертвеющими крыльями и издавая жалобный, предсмертный крик, – волею судьбы они наткнулись на Григория, распродававшего по настоянию своей новой приятельницы рисунки проказливой и своенравной Валерии. И то, что они увидели, действительно было высоким искусством – зря плакался Григорий на недостаток вдохновения, – это была красота, которая попалась в капкан бумаги и карандаша и осталась на ней запечатленной, дай Бог, навсегда.

– Это то, что нам нужно! – вскричали оба.

И принялись отчаянно торговаться, чтобы купить побольше рисунков, а оставшиеся деньги разделить пополам, чтобы потом засесть здесь же в кафе и отметить покупку.

Но Григорий торговался изо всех сил – не потому, что был жаден, нет, не потому, просто ему было жаль расставаться с тем, что он так любил. Он ведь знал цену этим рисункам, да и Валерия… Потерял ли он ее навсегда? Ведь в его жизни появилась Анна, которая намного покладистей…

Но с рисунками он расставаться явно не хотел и даже стал увеличивать цену, но и Тоскливец не был простаком по части базарной торговли, и они унесли семь прекрасных рисунков и тут же заказали рамы, которые им обещали изготовить прямо на месте. И друзья (Тоскливец предпочитал не вспоминать, как Нарцисс повел себя со стулом) уселись в подворотне, превращенной в кафе, чтобы в охотку выпить пива и отведать горячих, с забористой горчицей, сосисок.

И в этот же вечер рисунки были развешены в присутственном месте на прочных, монументальных гвоздях, которые по приказанию Головы, руководившего процессом, вбил, проклиная при – этом начальника, все тот же Тоскливец. Рисунки вызвали непонимание Маринки и паспортистки, но на них, как на невежд, не обратили внимания. А Голове они очень даже понравились. «Какая девушка! – думал он. – Да где ее найдешь? Да и зачем? Чтобы она приняла меня за Деда Мороза?»

И только потом припомнил, что любовался ею в лунном свете. И сообразил, что когда ему на глаза попадается что-нибудь красивое, он сразу же напрочь забывает про Галочку. И он чертыхнулся и попытался не пялиться на рисунки и от этого усилия даже вспотел. А вот соседкам рисунки понравились. Они хором обсуждали их и пришли к выводу, что неизвестная им красавица, наверное, тоже соседка.

А ночью, когда в опустевшее помещение пришел злой гном Мефодий, чтобы по своему обыкновению что-нибудь украсть, он обнаружил, что на холодильник надета цепь, в подвале бесчинствуют соседки и его шансы чем-нибудь поживиться и подкрепиться равняются нулю. Но на глаза ему попались все те же развешенные по присутственному месту рисунки, и он поразился красоте неизвестной ему девушки и подумал, что неплохо бы и ее сделать гномом. «Ей так будет даже лучше, – размышлял он. – А позировать она сможет только мне. Сколько захочет. С той только разницей, что я не собираюсь ее рисовать».

И гном гнусно расхохотался. Но он, как и все, кто проживают в этих местах, был необычайно упрям и поэтому уже на следующее утро отправился в город, превратившись в почтенного, на первый взгляд, старика. Поскольку все свои сто пятьдесят лет он бродяжничал, то прекрасно знал, где в Киеве учат рисовать. И потащился прямиком в Художественный и стал бродить по коридорам в поисках девушки. Но не нашел – благосклонная судьба наградила в это утро Валерию какой-то хворью и злой гном напрасно утруждался. А устал он настолько, что ушел домой, то есть в пресловутое поддубье, похрамывая и с расшатанными нервами. И еще больше возненавидел Голову, который его подкузьмил рисунками. Хотя, если по совести, то при чем тут Василий Петрович?

А Валерия появилась в Институте на следующий день и судьба столкнула ее с Григорием. Они посмотрели друг на друга, и художник наш вдруг понял, что бесконечно рад ее видеть. И они уселись в кафе и стали говорить друг с другом, как говорят товарищи, которые давно не виделись и соскучились друг по другу. И она рассказала ему про Рим и про то, что пожалела, что отправилась в путешествие без него, и что ее статьи теперь пользуются спросом, но ей грустно, потому что она привыкла к нему и ей без него скучно и даже одиноко, хотя за ней и ухаживает половина ее курса.

А Григорий рассказал ей, что сразу догадался, что она кого-то ждет, и поэтому никак не может принять решения. Но признался, что и сам был связан словом, данным еще в детстве, и что только ее красота и доброта заставили его забыть детские грезы. А рассказал Григорий ей вот что. Однажды давным-давно он крепко заснул под шум пушистых снежинок, засыпавших город. И ему приснился удивительный сон – он превратился в сказочного, сотканного из лунного света принца и отправился искать свою принцессу. И нашел милую девочку и та пообещала, что дождется его. И сон закончился, но он был уверен, что действительно беседовал с хорошенькой девочкой, и часто потом мечтал, что они каким-нибудь образом встретятся. Но годы шли, а девочка все не появлялась, а потом он встретил ее, Валерию, и сегодня понял, что она – его единственная любовь.

– Да, я тебя люблю, – сказал ей Григорий. – Очень люблю. И всегда буду любить только тебя одну.

– Но как же тогда та девушка, которую я встретила у тебя?

– Я вычеркнул ее из своей жизни. Она заставила меня продать мои самые лучшие рисунки, на которых изображена ты. А на те деньги, которые я за них получил, купила себе кожаное пальто. И я попросил ее больше ко мне не приходить. Никогда.

– Это ты ко мне приходил, – сказал ему Валерия. – Та девочка – это была я.

– Не надо, – попросил ее художник. – Не надо, я ведь и так…

– Я не шучу, Рональдо, – возразила Валерия.

И он посмотрел на нее, как будто только что увидел ее впервые, и они, счастливые от того, что дождались друг друга и наконец встретились, бросились обниматься и целоваться с таким пылом, что даже проходившие мимо преподаватели им ничего не сказали.

А рисунки с Валерией с тех пор украшают в Горенке присутственное место, и Голова, невзирая на многочисленные предложения, просьбы и даже шантаж, так никому их и не продал.


Оглавление

  • Глава 1. Горенка театральная
  • Глава 2. Тоскливый роман
  • Глава 3. Ультиматум
  • Глава 4. Хома
  • Глава 5. Тещин гамбит
  • Глава 6. Возвращение
  • Глава 7. Этюдная девушка