Самурайша [Ариэль Бюто] (fb2) читать онлайн

- Самурайша (пер. Елена Викторовна Клокова) 502 Кб, 140с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Ариэль Бюто

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ARJELE BUTAUX LA SAMQURA'J АРИЭЛЬ БЮТО САМУРАЙША



К читателю

Любое сходство с реальным людьми или обстоятельствами является случайным. Мой роман — дружеское приношение Таэко и Патрику Кроммелинкам, хотя их история была совсем иной. Еще я посвящаю книгу Ориане и Марине Бовер, они — восьмое и девятое чудеса света.

Глава 1

— Чтобы играть Шуберта, ты должна привести себя в состояние полной боевой готовности.

— Простите, учитель, я не понимаю…

Он улыбается, услышав панические нотки в голосе своей всегда такой спокойной ученицы.

— Мир возник не за один день, Хисако. Успокойся. Ты всего год в Париже, а по-французски говоришь почти так же хорошо, как я.

— Спасибо, учитель, но я правда не понимаю… Объясните, что это за состояние.

— Попробую… Представь, что ты в опасности, что умрешь завтра и что все чувства, которые не сумеешь вложить в музыку сегодня, будут потеряны — навечно. Только так, и никак иначе, нужно играть Шуберта.

Прошло четырнадцать лет, но Хисако не забыла голос покойного учителя. Она закрывает глаза, ища в себе нужное состояние, чтобы развернуть тему, которую начал на басах Эрик. Оба сидят, но он все равно выше на целую голову. Их руки соприкасаются, Хисако чувствует левым бедром тепло тела Эрика. Один рояль, одна скамейка, одна фамилия — тоже Эрика — для их ставшего знаменитым дуэта. Слушатели не сводят глаз с этого мужчины и этой женщины, единых на сцене и в обыденной жизни. Публика ценит не только их интерпретацию Шуберта, но и манеру кланяться: рука в руке, глаза в глаза. Эрик угловат, прямые волосы обрамляют сурово-замкнутое лицо, ему неуютно в чуточку коротковатом фраке, он уродлив, но кажется почти красивым. Улыбчивая пухленькая Хисако выглядит заурядной в своих нарядных концертных платьях.

Боевая готовность! До цветов и аплодисментов еще далеко. Под напускной непринужденностью этого скерцо зреет драма, но боевая готовность не есть ни безумие, ни поспешность, нужно дать музыке время «раздышаться», ощутить опасность, но не рисковать, и — главное! — ни на одну, пусть даже самую крохотную секунду не задуматься о списке покупок или оставленной за кулисами бытовой проблеме.

Эрик торопится, подчиняясь участившемуся вдруг дыханию. Что-то вклинилось между Шубертом и музыкантами, Хисако пытается прогнать это, но они на несколько мгновений выпадают из музыки, осталась лишь сцена, старомодные костюмы и рояль, блестящий, как погребальная гондола. Они мешают друг другу, они сталкиваются — впервые в жизни.

«Представь, что завтра умрешь». Хисако берет ноту, потом аккорд… и они снова обретают равновесие, как канатные плясуны.

Публика ничего не заметила и не услышала. Мнение публики — закон, она пренебрегает — она и превозносит, кашляет или беззвучно внимает, но слышит всегда не то, что хотели выразить музыканты. Так было от века, и обе стороны притворяются, что в этом нет ничего особенного.

«Венгерский дивертисмент» знаменит двойственностью концовки: танцевальный мотив в тональности соль минор звучит печально и тревожно. Тень или свет. Хисако смертельно устала. Она роняет голову на руки, едва не касаясь лицом клавиш. Ей хочется насладиться моментом напряженной тишины, она ощущает ее как продолжение музыки. Но публика слишком долго молча внимала голосу рояля, люди хотят откашляться, дойти до туалета, размять ноги… В криках «браво» Хисако всегда чудится облегчение.

Дуэт Берней идет к рампе: Эрик делает один шаг, Хисако — два. Вспышки фотоаппаратов разрывают темноту зала, публика гудит, выражая восторг и преклонение, девчушка, одетая как телеведущая, подносит госпоже Берней цветы. Хисако запрещает себе смотреть на крохотное подобие взрослой женщины, она посылает улыбку куда-то в глубь зала, кланяется невпопад, Эрик шепчет — не касаясь ее руки, даже не глядя: «Бисировать не будем!»

Они уходят за кулисы, как отосланные хозяевами слуги, она — впереди, он — следом за ней, Хисако делает два шага, Эрик — один. Они кланялись, не переплетя пальцы, не обменявшись ни единым взглядом, и разочарованные слушатели вытекают на улицу, обсуждая эту новую, необычную холодность.

Глава 2

СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ ЗНАМЕНИТОГО ДУЭТА БЕРНЕЙ
Загадочная драма в свадебных апартаментах отеля «Грегориана»

Эрик и Хисако Берней прибыли в Венецию в пятницу вечером. Они собирались провести в городе неделю после триумфального турне по Европе, но в воскресенье утром обоих нашли мертвыми в их номере. Первые шаги расследования указывают на двойное самоубийство, но пресса пока не располагает никакими подробностями касательно способа, к которому прибегла пара. Необъяснимый поступок артистов, выглядевших совершенно счастливыми на сцене и в будничной жизни, взбудоражил весь музыкальный мир. Агент звездной пары господин Мосли, с которым мы связались по телефону, признал, что их последняя запись Шуберта была плохо встречена критиками, а отзыв обозревателя «Музыкальной жизни» можно было безо всякого преувеличения назвать убийственным (если бы не печальные обстоятельства!). По словам господина Мосли, артисты были крайне угнетены этими нападками. Вправе ли мы считать ядовитое журналистское перо оружием, подтолкнувшим участников дуэта Берней к роковому шагу? Неужели психика обожаемых меломанами артистов оказалась столь хрупкой, что расстроилась из-за одной неверно взятой ноты? Выяснить, кто автор той самой статьи, не представляется возможным: он пишет под псевдонимом, и руководство «Музыкальной жизни» отказывается раскрыть инкогнито. Тайна так и остается тайной.

Напомним, что Эрик и Хисако Берней, соответственно француз и японка по происхождению, познакомились двенадцать лет назад в Парижской консерватории, в классе Фрэнсиса Монброна, где были первыми учениками. Именно профессор Монброн предложил им выступить дуэтом на конкурсе в Дюссельдорфе, где они одержали победу.

Эрик и Хисако поженились до окончания консерватории, их первая запись Грига была отмечена большим успехом у публики и критиков. Позже они начали записывать «всего Шуберта», но успели выпустить лишь три пластинки. Эрик и Хисако Берней обратили свои культурные различия в силу, и записи не дадут нам забыть их изумительную слаженность и тонкую манеру исполнения композиторов-романтиков.

Рикардо Ландини,
наш собственный корреспондент в Венеции.
Январь 1996

Глава 3

Я и сам знаю, что не выгляжу скорбящим родственником. Щеки у меня слишком румяные, я толстенький, но тут уж ничего не поделаешь: люди умирают, никого о том не предупреждая, вот мне и не хватило времени, чтобы принять соответствующий обстоятельствам вид. Мама все время разговаривает по телефону и шепчет в трубку одно и то же: «так внезапно», «никто не ожидал»… Нет ничего мрачнее таинства превращения живого человека в покойника.

Из-за ветра я не слышу, плачет мама или просто шмыгает носом. Она так крепко сжимает мою ладонь, словно боится, что я улечу, но я не показываю, что мне больно. Уже неделю все вокруг только и делают, что советуют мне быть поделикатней с мамой. Мне это начинает надоедать — я ведь не чудовище, в конце-то концов!

Мы стоим слишком далеко. Я наклоняюсь, чтобы разглядеть гроб, цветы и вырытую могилу. Похоже на русскую матрешку, которую он разбирал и собирал, развлекая меня в детстве, только теперь это не игра, и мы никогда не начнем все сначала. Мне, кстати, матрешки совсем не нравились, но в три года деревянные куклы меня развеселили, вот Эрик и старался.

Этим утром мама заставила меня облачиться в дурацкий старомодный костюм, который я надевал на прослушивание. Серые кусачие брюки, тесный синий пиджак и белая, мгновенно пачкающаяся рубашка. Вообще-то, я думал, мне больше не придется его надевать, в обычной жизни я не ношу ничего подобного — не хочу, чтобы меня принимали за клоуна. Мама не позволила мне надеть подаренную Эриком бабочку. Я поинтересовался, как будет одет Эрик, потому что слышал, что мертвых кладут в гроб в особой одежде и что им даже красят лицо, прежде чем зарыть в землю. В точности как перед прослушиванием. Мне показалось, что вопрос разозлил маму, но она ответила, что не знает, что никто ей ничего не говорил и чтобы я больше ни о чем ее не спрашивал.

Всякий раз, когда я задаю вопросы об Эрике, мама смотрит на меня с тоской и досадой и отвечает: «Поговорим когда-нибудь потом». Все равно что сказать: «Поймешь, когда повзрослеешь» — взрослые всегда так поступают, если не хотят отвечать на «неудобные» вопросы детей.

Эрик не пришел на мое последнее прослушивание. Мама солгала — сказала, что он в Японии. На самом деле тем вечером он выступал в Париже — я видел афишу на улице и узнал его на фотографии, но имя было другое — наверняка той девушки, с которой он играл. Меня прослушивали днем, так что Эрик вполне мог бы успеть. Хотя игра на рояле — не самая сильная моя сторона. Музыка — мамина идея, так она надеется сблизить нас с Эриком.

Играл я не слишком хорошо, а про афишу маме не сказал, чтобы не расстраивать ее еще больше.

Теперь, когда Эрик умер, я, возможно, брошу музыку. Это единственный плюс, потому что атмосфера в доме невеселая.

Все произошло в позапрошлое воскресенье. Я встал раньше мамы — она накануне праздновала с подругами свой день рождения, вот и решила поваляться подольше. Я взял на кухне кошелек и отправился за круассанами. Торопился ужасно — боялся, вдруг мама проснется, обнаружит, что меня нет, поднимет тревогу, начнет кричать, вызовет полицию. Она может решить, что я сбежал или меня похитили. Моя мама всегда воображает худшее. Ей никогда не придет в голову, что взрослый десятилетний сын решил сделать ей сюрприз на день рождения.

У булочной стояла женщина с золотым зубом и продавала нарциссы. Я купил у нее букетик, а на сдачу взял в киоске «Воскресную газету». Когда я вернулся, мама все еще спала. Между нами говоря, если мамочка-наседка не заметила, что ее птенчик сбежал из курятника, она не лучшая «наседка» на свете. Да ладно, шучу! Я сварил кофе, поставил на поднос чашку, тарелку с круассанами, рядом положил газету, а справа поставил вазочку с цветами и поздравление «С днем рождения, дорогая мамочка!», отнес все в ее комнату и отправился к себе. Больше всего на свете я люблю читать. «Убийство в Восточном экспрессе» — гениальная книга, но я обо всем догадался где-то на середине, что слегка испортило удовольствие. Я как раз подсказывал решение этому дурачку Эркюлю Пуаро — подумай о смерти Цезаря, старик, каждый убийца нанес по удару! — когда услышал жуткий вопль. От радости так не кричат. Я кинулся в мамину спальню. Нарциссы валялись на полу, кофе пролился на простыни, а мама вопила как безумная и трясла газетой. Она только что в лицо мне ее не швырнула и с рыданиями заперлась в ванной. Я подобрал газету и на второй странице увидел фотографию Эрика с какой-то китаянкой. Так мы с мамой узнали, что Эрик умер.

Интересно, где похоронили ту даму, что умерла вместе с Эриком? Мы стоим далеко, но я вижу, что гроб всего один. Около могилы девочка раздает всем желтые цветы, всем — но не нам, мы слишком далеко, за деревом, прячемся, как шпионы, и это странно — хоронят ведь Эрика. Незнакомые люди бросают цветы на гроб. Я не уверен, но мне кажется, что это нарциссы… Мама может быть довольна, мы с Эриком в конце концов сошлись во вкусах, пусть и по столь печальному поводу.

Глава 4

Май 1956


Милан Берней уже два месяца работал на синьора Скарпу. Этот промышленник возомнил себя Медичи и купил на Джаниколо палладианскую виллу. Вид с террасы на холмы Вечного города и мосты через Тибр мог потрафить вкусу самого завзятого филокартиста. Много веков домом владела родовитая римская семья, но в начале двадцатого столетия дела пришли в упадок. Разорившимся наследникам угасающего рода оказалось не под силу содержать дом, и в 1940 году они переселились в современную квартиру на окраине Рима. Прошло еще десять лет, прежде чем они решились продать это материальное свидетельство былого величия. Разбогатевший на продаже оружия африканским странам синьор Скарпа был очень убедителен: он предложил миллиарды лир наличными, и обедневшие аристократы, вздыхая и охая, как «побывавшие в употреблении» девственницы, продали стены вместе с обстановкой.

За последующие шесть лет синьор Скарпа потратил на ремонт и переделку еще несколько миллиардов лир, и дом на Джаниколо изменился до неузнаваемости. Теперь он полностью соответствовал представлениям об аристократизме выходца из среды мелких буржуа. Золото и мрамор скрыли от глаз людских седой камень, современная плитка легла поверх древних полов, дешевые подделки под XVII век «украсили» комнаты. Пережить катастрофу удалось лишь фрескам на галерее: Министерство культуры приписало авторство ученикам Рафаэля, объявило росписи национальным достоянием и взяло их под охрану. Скарпу обязали отреставрировать фрески, но он не желал тратить свое золото на старые картинки, которые и рассмотреть-то не мог, не вывернув шею (потолки были слишком высокими!), и нанял совершенно безвестного, а потому самого дешевого из французских реставраторов. Милан Берней согласился работать за жилье и скромное вознаграждение по окончании всех работ. Он привез в палаццо Джаниколо кисти, краски, жену Флоранс, установил леса и приступил к делу.

В те часы, когда Милан трудился, Флоранс выгуливала в находившемся по соседству ботаническом саду их будущего наследника. Врач пообещал чете Берней, что ребенок появится на свет в Риме. Будущие родители не сомневались, что их малыш станет творческой личностью, художником или артистом, но роды задерживались, и Милан, желая умаслить судьбу, усердствовал то над рукой Венеры, то над виноградной гроздью.

Наконец счастливый день настал. 15 мая 1956 года Милан отвез Флоранс в одну из лучших клиник, где ей отвели элегантную палату. Милан свято верил, что первые впечатления накладывают отпечаток на всю дальнейшую жизнь новорожденного, и не поскупился, надеясь, что в один прекрасный день его расточительность окупится сторицей. Он знал, что через несколько дней ему заплатят за полгода тяжелой работы, да и вообще не умел экономить.

Флоранс надеялась, что у них родится дочь и она назовет ее Лукрецией… Родился мальчик. Все время пребывания в клинике он оставался безымянным.

Милан каждый день приходил навестить жену с сыном, и лицо младенца — некрасивое, грубой лепки — приводило его в замешательство. Малыш почти все время спал, и утонченная обстановка никак на него не влияла, а ведь родители так старались… Флоранс отказывалась кормить сына грудью: его маленький ротик был якобы слишком жадным, а губы — ужасно шершавыми. Этот ребенок оказался сплошным разочарованием: унылая внешность мальчика не сочеталась ни с одним из горделивых имен, которые обсуждали над его колыбелькой родители. Назови они сына Лоренцо — никто не вспомнит о Лоренцо Медичи Великолепном, потому что он будет похож на подмастерье брадобрея. Имя Джузеппе тоже не подойдет, ибо он скорее станет сапожником, чем Верди. Имена Романо или Лука казались слишком заурядными и какими-то деревенскими.


Через неделю после появления на свет безымянный мальчик вынужден был покинуть родильное отделение. Флоранс уже час сидела на постели с ребенком на руках и чемоданом у ног в ожидании мужа. Малыш серьезным взглядом смотрел на мать, она тоже глядела на сына без улыбки. Флоранс почти утешилась насчет некрасивости сына, теперь она находила, что он полон достоинства. «Мы напрасно искали среди имен художников и меценатов, — думала она. — Стоило вспомнить о Ватикане — в конце концов, он родился в Риме!»

«Григорий, — шептала Флоранс, поглаживая лысый череп младенчика. — Нет, лучше Урбан. Или Бонифаций. Ах, мой маленький уродец, до чего ты серьезен, вылитый маленький Папа Римский!»

Флоранс не терпелось поделиться своей гениальной придумкой с мужем. Она тщательно запеленала сына и подошла к зеркалу, чтобы отрепетировать достойную повадку, ей хотелось, чтобы сын явил себя улицам итальянской столицы со всем возможным величием и торжественностью. Флоранс почти нравилось, что ее ребенок не родился миленьким, это было бы слишком пошло. Душу переполняла гордость: никто не посмеет подшучивать над ее сыном, его будут уважать, с самых юных лет. Он некрасив, зато исключителен.

Дверь бесшумно отворилась, и в палату проскользнул перепуганный молодой отец.

— Ты готова? Поторопимся, дорогая!

Флоранс сделала шаг к двери, но Милан остановил ее:

— Не сюда…

— Что происходит? — воскликнула молодая мать с удивленным нетерпением в голосе.

— Через окно, живо! Мы на втором этаже.

— Ты с ума сошел!

— Не спорь со мной. Скарпа отказался платить. Я потом все объясню. Но тебя не выпустят отсюда, пока я не оплачу твое пребывание, а у меня нет ни су, — объяснял Милан, подталкивая жену к открытому окну.

— Я не стану прыгать.

— Увы, любимая, другого выхода у нас нет!

— А малыш? Не могу же я прыгать в окно с ребенком на руках!

— Конечно, нет. Дай мне сына. Я так давно скачу по лесам, что научился падать с высоты. Пошли, доверься мне!

И Флоранс прыгнула, плача от страха и досады. Она упала на клумбу, вскочила и успела увидеть, как Милан приземлился на обе ноги с чемоданом в руке.

— Никто не заметил. Бежим! — воскликнул он. — В глубине парка есть выход.

— Куда ты дел ребенка?

— Без паники! Он в чемодане.

Флоранс хихикнула, и они кинулись бежать.


Не стоит и говорить, что это приключение навсегда лишило сына Милана и Флоранс достоинства в глазах родителей. Идея назвать мальчика в честь одного из пап отпала сама собой. Перед возвращением во Францию ему, за неимением лучшего, дали имя Эрик.

Глава 5

1982


— В чемодане! — Хисако прыскает со смеху.

— Он выбросил все вещи моей матери, чтобы освободить для меня место. Она так и не простила отцу, что он пожертвовал единственным в ее жизни шелковым пеньюаром.

— Тебя это, должно быть, здорово потрясло!

— До сих пор не опомнился.

Они весело смеются.

— Ну а ты, Хисако?

— Я никогда не убегала из больницы в чемодане!

Девушка улыбается и замолкает. Эрик знает — больше Хисако ничего о себе не расскажет. Она говорит на изумительном французском, но в ее родном языке нет притяжательных прилагательных, а первая заповедь любого вежливого японца — не выпячивать свое «я». Все, что Эрик знает о Хисако, она открывает ему безотчетно, за роялем. Глубина, умение сострадать, честность… Что же, для начала неплохо. После того как она сыграла на занятии сонату D.960 Шуберта, сам профессор Монброн смотрит на нее другими глазами. Хисако не играет Шуберта — она его проживает и понимает, как брата-близнеца. Профессор Монброн слушает Хисако, он воспринимает ее как чудо, ему нечего рассказать этой девочке о музыке Шуберта, но он снова и снова просит Хисако играть, словно надеется разгадать ее тайну.

До появления Хисако все ученицы из Японии были для профессора Монброна дурочками на одно лицо, которых родители посылают во Францию для завершения «фирменного» — парижского — образования. На международных конкурсах они выглядят бледно, но часто побеждают настоящих, глубоких музыкантов — и все благодаря «точности обработки», как у швейной машинки! Хисако поколебала убежденность профессора.

— Мне пора. Спасибо за ноты. И за кофе.

— Мы скоро увидимся?

— В среду, в десять, в зале Пуленка — будем репетировать.

Эрик чувствует себя идиотом. Хисако не из тех, кто может назначить свидание «не по делу». Ему следует благодарить небеса за то, что профессор Монброн решил объединить их в дуэт для Дюссельдорфского конкурса.

Хисако уходит. Эрик провожает взглядом маленькую фигурку в сером. Никакого изящества в манере держаться, ноль элегантности в одежде — но Эрик покорен. Хисако спустилась в метро, Эрик поворачивает голову и натыкается на собственное отражение в висящем на стене зеркале. Он изумлен, но не отводит взгляд, намеренно подвергая себя «пытке разглядыванием», он чувствует себя жертвой чудовищной несправедливости и упивается жалостью к себе. И верно — кто способен распознать величие души и тонкость чувств за этим грубым лицом с унылым носом? Ну да, он влюблен в маленькую японку. Но эта любовь чиста, у него нет похабных мыслишек на ее счет. У Эрика есть мечта — поместить Хисако в хрустальный шар и любоваться ею, стоя на коленях, ловить каждый взмах ресниц, обрамляющих раскосые, похожие на черных рыбок, глаза, терпеливо ждать, когда она сама захочет что-нибудь о себе рассказать. Эрику не нужны излишние подробности — он не хочет, чтобы Хисако утратила ореол загадочной женщины.

— Любуешься собой?

Эрик краснеет и отрывается от зеркала. Катрин целует его и приземляется на банкетку, точнехонько на то место, где сидела Хисако.

— Ты как будто не рад меня видеть!

— Конечно, рад, очень даже рад. Ты прекрасно выглядишь! — протестует Эрик, глядя на два заштукатуренных кольдкремом прыща на подбородке девушки.

— Я столкнулась с желтолицей китайсой. Держу пари — вы снова встречались.

— Хисако — японка!

— Да какая разница… Так у вас было свидание?

— Я отдал ей ноты. Монброн хочет, чтобы мы сыграли в четыре руки в Дюссельдорфе.

— Это мне известно. Вся консерватория в курсе. Надеюсь, ты отказался?

— Согласился порепетировать, а там будет видно.

— Ничего не выйдет! Нянчиться с этой маленькой ужасно одетой китаяночкой — пустая трата сил и времени. Она никогда ничего не поймет в западной музыке. Почему бы тебе не порепетировать со мной?

— Потому что я с тобой сплю.

— И что с того? Не вижу связи.

— А я вижу. Да и вообще — решает Монброн.

Катрин надувает губы, обхватывает голову руками, и Эрик вдруг замечает, что покорившие его белокурые волосы подозрительно потемнели у корней.

— Ладно, куда пойдем — к тебе или ко мне?

Потрясающий характер! Катрин мгновенно сдает позиции, если спор может помешать ее сексуальной жизни.

— Решай сама.

— Тебе все равно?

— Если честно — да. Когда свет погашен, особой разницы нет.

— Да ты поэт!

Эрик гладит руку Катрин, но думает о другом. Катрин ласкает его ногой под столом, наклоняется ближе, чтобы вырез блузки оказался у него под самым носом. Большая грудь придает Катрин уверенности в себе, но закон земного тяготения распространяется даже на самые красивые сиськи, а ведь ей нет и двадцати!

Катрин влюблена в Эрика, потому что у него есть машина, он на шесть лет старше и его ждет успех. Поговаривают, что Монброн может взять его в ассистенты. Монброн в консерватории — полубог, и Катрин жаждет, чтобы отблеск его величия пал и на нее. Эрик не выбирал Катрин и общается с ней, потому что только она изображает безумную влюбленность и врет так искусно, что он верит, будто она находит его красивым. Другие даже не пытаются. Эрик знает — Катрин хочет выступать с ним в концертах, но он слышал, как Хисако исполняет финал сонаты D.960 Шуберта, и твердо решил, что будет играть только с ней. Он ничего не говорит Катрин, та немедленно бросит его, если догадается, что он вовсе не собирается помогать ей с карьерой. Катрин никогда ничего не делает безвозмездно, ее принцип — баш на баш.

— Может, поедем прямо ко мне?

— Но ведь еще и шести нет!

— Вот и прекрасно! У нас будет мно-о-го времени на… Сам знаешь на что!

Эрик не упирается. Ему лень придумывать причину для отказа, да и скучать в одиночестве весь остаток дня не хочется.

Студия Катрин в кампусе пропахла затхлостью и пачулями. Всем цветам она предпочитает розовый: в ее жилище розовые стены, у столовых приборов розовые ручки, даже сиденье на унитазе — и то розовое.

Лежа на розовых простынях, Катрин похрюкивает под Эриком, прыщи на подбородке багровеют от натуги. Она стонет громче обычного, ее крик в решающий момент полон самодовольного торжества. Эрик подозревает какой-то подвох, но поздно замечает, что кровать переставлена к стене, за которой слышно пианино. Басовая партия звучит все громче, словно призывает на помощь партнера.

— Эрик! — вопит Катрин, привычно и умело имитируя оргазм.

— Заткнись! — рявкает Эрик, закрывая ей рот ладонью.

Он вскакивает и, дрожа от ярости, начинает торопливо одеваться.

— Но, дорогой… — канючит Катрин, прикрываясь простыней.

— Никакой я тебе не «дорогой». Кто живет за стеной? Кто?

— Господи, ты же сам знаешь, что жильцы все время меняются. Еще вчера вечером там обитал жирный япошка — тот, из класса Мейера. Чего ты так дергаешься?

Катрин с голым задом догоняет Эрика на пороге:

— Ты не можешь вот так взять и уйти!

— А ты, надеюсь, не выйдешь в таком виде в коридор, — отрезает Эрик.

Музыка смолкла. Лампа дневного света под потолком потрескивает и гаснет.

— Но что я такого сделала? — хнычет Катрин.

— Ничего, — вздыхает Эрик, которому вдруг становится жалко Катрин. — Ничего, извини меня.

Он обнимает девушку, позволяет ей раздеть себя, снова ныряет в розовые простыни и обращается в слух, внимая одинокому голосу пианино.


Девушка за стеной роняет слезу на клавиши. Она сидит среди неразобранных коробок с вещами. Уступая ей квартиру, Сейджи хвалил тишину и вид на остров Сен-Луи, но ни слова не сказал про соседку-нимфоманку, которая средь бела дня приводит к себе мужчин. И один из них — Эрик, теперь Хисако точно это знает.

Глава 6

ОНИ НЕ РАССТАВАЛИСЬ ПРИ ЖИЗНИ, НО СМЕРТЬ РАЗЛУЧИЛА ИХ…
Сегодня на Монмартрском кладбище состоялись похороны знаменитого пианиста Эрика Бернея, трагически скончавшегося неделю назад в номере венецианской гостиницы. Тело его супруги было передано семье и сегодня же нашло упокоение в Токио. На церемонию в Париже пришло около ста человек, в том числе многие знаменитости из мира музыки.

Наших читателей наверняка удивит тот факт, что пара, не расстававшаяся при жизни, после смерти оказалась разделенной тысячами километров. Как нам стало известно, мать Хисако, госпожа Танизаки, обвинила своего покойного зятя в смерти дочери. У нее якобы имеется письмо Хисако, подтверждающее это подозрение, но она пока отказывается его обнародовать. Расследование, проведенное венецианской полицией, не оставило сомнений, что Эрик Берней скончался первым, так что не стоит принимать всерьез утверждения госпожи Танизаки. Мы уважаем чувства убитой горем матери, но не можем не сожалеть, что музыкантов, не расстававшихся при жизни, разлучили после смерти.

Ален Йонас,
«Курьер». 26 января 1996

Глава 7

Эрик приходит на репетицию первым. Он берет ключ и поднимается в зал Пуленка. У Эрика клаустрофобия, и он никогда не ездит на лифте. А еще ему нравится разглядывать юных балерин, собирающихся в стайки на площадке каждого этажа. Вообще-то об этих девочках даже думать не стоит, но их изящество завораживает Эрика — так бывает со всеми очень некрасивыми людьми.

Попав в зал, он приглаживает волосы и торопится сесть за рояль. Эрик снова и снова повторяет самые виртуозные пассажи из «Сонаты» Листа, он в ударе, он играет в быстром темпе, форсирует звук, чтобы привлечь внимание Хисако. Когда девушка войдет, он притворится, что не видит ее, и продолжит играть. Она подойдет, восхитится его туше и не заметит уродства склонившегося над клавишами лица. Мать Эрика говорила о нем «che brutto»,[1] она не хотела, чтобы ребенок понял ее слова, но он все угадывал по ее взгляду. «Che brutto…» Два этих итальянских слова он выучил даже раньше, чем «ti ато»,[2] которые Флоранс приберегала для Милана.

Дверь приоткрывается, Эрик барабанит по клавишам, испытывая легкий стыд за свою уловку, но он никогда не осмелится признаться Хисако в своих чувствах, вот и изливает страсть на клавиатуру.

— Так это вы! — восклицает профессор Монброн. — Что вы сделали со своим вдохновением?

— Здравствуйте, мэтр. Я работал. — Эрик говорит извиняющимся тоном, прижимая руки к груди.

— Вы выбрали странный способ, молодой человек! Дело ваше, но, если однажды я возьму вас в помощники, надеюсь, вы будете работать иначе!

Эрик краснеет, как мальчишка, которого застукали за ковырянием в носу. Монброн впервые открытым текстом заговорил с ним о вожделенной работе, и надо же было случиться, чтобы по собственной глупости он попал в столь унизительное положение!

— Что же, не стану вам больше мешать, — говорит профессор.

— Вам нужен зал?

— Вовсе нет! Скажу честно — я просто хотел посмотреть, кто так ненавидит эту сонату! А, вот и ваша юная коллега… Добрый день, Хисако.

— Здравствуйте, мэтр.

— Оставляю вас наедине с музыкой. Постарайтесь утишить вашего буйного партнера, Хисако…

Профессор подмигивает и удаляется. Мерзкий старик! Эрик чувствует себя жалким неудачником.

Хисако садится за инструмент рядом с Эриком, ставит на пюпитр ноты «Фантазии фа минор» Шуберта, спрашивает взглядом, могут ли они начинать. Эрик кивает. Хисако берет первые низкие ноты, Эрик должен вступить через два такта, руки молодой японки слегка дрожат, а когда Эрик ставит пальцы на клавиши, она сбивается и останавливается.

— Хочешь играть другую партию? — спрашивает Эрик.

— Не уверена, что мы вообще должны браться за это произведение, — едва слышно отвечает Хисако.

— Но мы ведь даже не попытались! Тебе не нравится эта музыка?

— Очень нравится!..

Эрик практически насильно подталкивает девушку к верхнему регистру.

— Дамы начинают! — шутит он и, не оставив Хисако времени на сомнения, берет первые ноты ее партии.

Мгновение спустя уверенность возвращается к пианистке, и она присоединяется к нему.


Эрик и Хисако не слишком разговорчивы, что очень помогает им за роялем.

Они на едином дыхании проигрывают «Фантазию» и тут же исполняют ее снова, с начала до конца, пораженные возникшей близостью и слаженностью.

— И все-таки придется поработать! — подводит итог Хисако.

— Но зачем?

— Не знаю.

— Расскажи мне о себе, Хисако.

— Но…

— Я же рассказал о чемодане!

— Ладно, — соглашается Хисако.

Глава 8

Токио, 1962


С каждой ночью Суми спит все крепче, ее сон теперь больше похож на кому, пробуждение требует сверхчеловеческих усилий. Она с вечера готовит рис к завтраку и даже не встает, чтобы проводить мужа на службу. Шинго работал в бюро путешествий, где два года назад Суми служила секретаршей. Ей тогда было двадцать два года, и она жила с родителями, торопившими ее с замужеством. Холостяк Шинго был на шесть лет старше Суми, у него имелась небольшая собственная квартира в получасе езды от Токио, и девушка ему нравилась. Три месяца спустя они поженились. Сотрудники турбюро подарили молодоженам часы, они повесили их в гостиной, и Суми ушла с работы.

Все произошло очень быстро, и молодая женщина не успела толком подумать над тем, чего ждет от брака и чего хочет от жизни. Вскоре она смертельно заскучала, но попыталась поверить, что это одно из забавных проявлений жизни замужней женщины. Суми постаралась стать образцовой супругой, которая каждый день тщательно наводит порядок в доме, вечером встречает усталого мужа счастливой улыбкой, а все остальное время следит, как движутся стрелки на преподнесенных на свадьбу часах.

Потом Суми забеременела. У Шинго вошло в привычку пить пиво с коллегами после работы. Ребенок в животе у Суми рос, Шинго проводил дома все меньше времени и почти не разговаривал с женой.

Вначале Суми чувствовала себя обиженной, но очень скоро оценила преимущество такой ситуации: теперь она могла проявить независимость. На первых порах воздух свободы довел ее только до рынка, но она пыталась оттянуть момент возвращения домой, где ее ждало одиночество. Иногда она ходила в парк, однако, как только отцвела сакура, ей это наскучило.

Суми была на восьмом месяце, когда встретила мадам Фужероль, жену работавшего в Токио французского дипломата. Суми почти каждый день проходила мимо дома француженки и видела, как та читает, сидя в тени под деревом, или — невиданное дело! — сама подрезает кусты, хотя слуг у нее наверняка предостаточно.

Мадам Фужероль тоже иногда ходила на рынок в сопровождении служанки и объяснялась с торговцами на ломаном, но вполне внятном японском. Суми узнавала ее издалека — по бесформенным шляпам и причудливым платьям, болтавшимся на ней как на вешалке. Мадам Фужероль была оригиналкой, но она составляла часть местного колорита.

У мсье Фужероля был длинный нос, и он носил темные очки — больше о нем никто ничего не знал. Каждое утро лимузин увозил его на службу — подальше от сада, рынка и хрупкой мадам Фужероль.

Как-то раз Суми, утомленная беременностью и оттягивавшей руку сумкой, прислонилась к ограде сада Фужеролей, чтобы передохнуть, и ужасно смутилась, увидев рядом с собой встревоженную хозяйку дома.

— Вам нехорошо?

Суми не успела ответить. Ей стало дурно, земля полетела навстречу так стремительно, что она не успела смягчить падение.

Когда Суми очнулась, мадам Фужероль обтирала ей лицо влажным полотенцем, шепча слова утешения. При других обстоятельствах подобная забота повергла бы Суми в смущение, но она так устала, что позволила француженке продолжать и выплакала ей свою скуку, одиночество и обиду, копившиеся в душе с первого дня замужества.

Мадам Фужероль молча слушала, а когда слезы иссякли, вытянула из японки всю печальную историю, слово за словом. На это понадобилось время, потому что мать внушила Суми, что воспитанный человек никогда не говорит о себе. Мадам Фужероль раскрыла Суми душу, и молодая женщина ответила ей тем же.

Судьба француженки оказалась такой же незавидной, как участь японки. Ее муж Анри женился на ней, потому что она была красивой и хорошо воспитанной и он надеялся с ее помощью взойти на дипломатический олимп. Супруга дипломата оказалась стеснительной и замкнутой, она не умела разрядить обстановку на званом ужине, не могла разогнать скуку мужа, но он утешался надеждой на рождение сына.

За пятнадцать лет Фужероли побывали в половине азиатских стран. Всякий раз они мечтали, что у их наследника будет двойное гражданство — франко-китайское, франко-таиландское, франко-корейское. Во Вьетнаме Виолетта Фужероль консультировалась у специалиста, утверждавшего, что он может определить по радужке глаза способность пациентки к деторождению. Он пообещал Виолетте, что через год она родит близнецов, но Фужероли покинули Сайгон вдвоем.

Когда дипломатическая чета прибыла в Токио, Виолетте исполнилось тридцать девять. Супруги совершенно охладели друг к другу, так что зачатие стало бы чудом.

Виолетта подозревала, что у мужа есть любовница. Она продолжала мечтать о ребенке — но не для того, чтобы вернуть мужчину, чье общество ее утомляло, просто хотела, чтобы малыш разделил ее одиночество.

— Вам очень повезло, — заключила она свой рассказ, погладив живот Суми.

— Мне очень повезло, — эхом откликнулась Суми, не веря сама себе.

У молодой японки никогда не было подруги. Когда мадам Фужероль попросила Суми звать ее Виолеттой, она решила, что теперь все изменится. У них вошло в привычку видеться каждый день. Суми приходила к Виолетте, о чем слуга доложил хозяину дома (новость оставила того равнодушным), а Шинго так ничего и не узнал. Суми была счастлива и не собиралась ничем с ним делиться.

Она решилась поговорить с мужем, когда ребенку исполнился год, и горько пожалела, что так долго тянула. Малышка делала первые шаги, и было слишком поздно.

Глава 9

Дорогой Отец, дорогая Матушка,


Надеюсь, что вы здоровы и получили мое последнее письмо. Я очень благодарна за деньги, которые прислал мне отец. Я переехала в одну из студий, которые японское посольство арендует в Художественном городке, и теперь могу заниматься, не докучая своей игрой соседям.

Профессор Монброн настоял, чтобы я записалась на Дюссельдорфский конкурс, где буду играть дуэтом с девушкой из моего класса. Ее зовут Эрика, и она очень талантлива. Мы начали репетировать, и у нас очень хорошо получается. Я привыкаю к французской еде — ко всему, кроме сыра! — но прошу вас прислать мне еще пакетиков с японскими блюдами. Здесь они стоят дорого, да и купить их непросто. Мне они необходимы, потому что легко и быстро готовятся. Вчера я угощала мою подругу Эрику, и она очень оценила…

Хисако откладывает ручку и переводит взгляд на плывущие по Сене баржи. О чем еще написать родителям? Она не может ни солгать, ни рассказать им, что полюбила Европу и начинает забывать Японию. «Забывать» — не совсем точное слово, но тоска первых месяцев прошла, бледные краски детства растаяли на ярком свету ее новой, парижской жизни. По собственной воле Хисако в Японию не вернется.

Она солгала родителям о сыре. Она краснеет, когда ее перо выводит на бумаге имя «Эрика» вместо «Эрик». Но разве сумеет она убедить родителей, что во Франции юноша и девушка могут наслаждаться камамбером, пить бордо, гулять, рука в руке, вокруг острова Сен-Луи и никто не подумает о них ничего плохого?

Хисако заканчивает письмо вопросом о самочувствии соседей и сознательно ничего не приписывает для мамы Виолетты. Она не уверена, что ее собственная мать видится с госпожой Фужероль, ведь Суми ни разу не упомянула о ней в посланиях к дочери.

Хисако обещает себе, что напишет маме Виолетте отдельно. Завтра. Или через неделю. Бедная, она так одинока в своем огромном доме… Интересно, сохранила она рояль или отдала инструмент кому-нибудь другому?

«Иза, маленькая моя, кого ты любишь больше всех на свете?» — «Маму. А потом папу». — «Я — твоя мама!» — «Нет!» — «Но ты ведь называешь меня мамой. Поцелуй меня!»

Девочка всегда подчинялась — из страха, что мама Виолетта закроет пианино на ключ. Белокожая француженка расплетала косы Хисако и принималась расчесывать длинные пряди, восхищаясь их красотой. Она наряжала девочку в роскошные платьица из шелка и кружев, которые приходилось снимать, прежде чем отправиться домой, к Суми и Шинго.

На несколько часов Хисако становилась Изой, драгоценной куклой щедрой бесплодной дамы, которую не позволяла себе любить слишком сильно, инстинктивно ощущая «неправильность» такого чувства.

Виолетта Фужероль баловала ее, учила, кормила, но настоящей матерью оставалась Суми, бывшая сердечная подруга, отвергнутая ради дочери.

Хисако догадывалась об их яростной борьбе. Когда она возвращалась домой, Суми купала ее, как будто хотела очистить. Она не задавала вопросов, но при первом же промахе дочери давала выход горечи и язвительной досаде. Хисако очень старалась вести себя идеально, но она была ребенком и могла посадить пятно на одежду, иногда ей не нравилась приготовленная матерью еда, и тогда Суми упрекала дочь, говорила, что она ведет себя как принцесса, что предпочитает ей богатую иностранку и презирает отца — «еще бы, ведь он простой служащий!». Впрочем, как бы ни раздражалась Суми, она никогда не запрещала Хисако навещать Виолетту, откажись малышка — она бы отвела ее к француженке насильно. Шинго и госпожа Фужероль заключили договор, и корить Суми могла только себя саму.

Без Виолетты Хисако никогда не научилась бы играть на пианино, никогда не приехала бы в Париж и никогда не встретила бы Эрика. Она знает, сколь многим обязана этой женщине, но слезы, выплаканные родной матерью, убили в ней всякую благодарность.

Соседка за стеной играет на скрипке. Хисако краснеет. Она закончит письмо позже. Сейчас ее ждет Эрик, им нужно репетировать.

Глава 10

1983


Они победили на конкурсе. Их фотографии появились на страницах немецких газет, в разделе культуры. Хисако едва доходит Эрику до плеча, она смотрит на него снизу вверх с застенчивой улыбкой. В его взгляде читается обожание. На этих снимках они напоминают новобрачных. Пройдет несколько месяцев, и они пошлют родным свадебные фотографии — на их лицах будет то же выражение. Как и на всех тех, что госпожа Фужероль соберет после их смерти. Мужчина и женщина не сводят друг с друга глаз, они держатся друг за друга, как будто окружающий мир готов в любую минуту схватить их, вырвать из кокона, сотканного музыкой и любовью.

Успех дуэта был оглушительным. Эрик и Хисако мало репетируют — они дают интервью, ходят на приемы, принимают посетителей.

Еще вчера их никто не знал, сегодня они стали дичью: аромат победы возбуждает импресарио. Эрик пребывает в эйфории, он утратил осторожность, Хисако мучают сомнения, она чувствует себя загнанным в ловушку зверем. На них давят, предлагают записать пластинку, дать концерт, взять агента. Околомузыкальная тусовка, питающаяся талантом артистов, суетится вокруг новичков, старается урвать кусок пожирнее. Хисако с превеликим трудом заставляет себя улыбаться и быть любезной с журналистами, а вот Эрика суета и шумиха забавляют, он знает им цену, но не скупится на остроты, развлекая газетчиков анекдотами. Хисако не знает, насколько правдивы его рассказы о своем детстве, она не может спросить его об этом, а если бы и могла, все равно не стала бы. Ее ранит, что Эрик выставляет напоказ свою личную жизнь, она оскорблена, потому что считает себя вправе знать о нем больше остальных.


Хисако спрашивает себя, что дала ей победа в этом конкурсе, она не ждет ничего хорошего от общения с человеком, которым так очарован Эрик. Джонатан Мосли — потомственный импресарио. Его семья делала деньги на многих поколениях знаменитых музыкантов. Джонатану пятьдесят три года, весит он вдвое больше, слух у него такой же «тонкий», как талия, но отец научил его главному в профессии импресарио: ждать телефонного звонка и брать двенадцать процентов комиссионных. В «конюшне» Мосли пока нет фортепианного дуэта, а контракт с новичками по всем признакам сулит ему хорошие барыши. Кроме того, девочка ему нравится: она так необычно держится, и грудь у нее кругленькая и крошечная.

— Но он ничего не понимает в музыке, — возмущается Хисако.

— Плевать! — Эрик категоричен. — Не хватало еще, чтобы он учил нас играть! Но нам понадобится человек, который будет заниматься нашими делами. Я ничего не смыслю в контрактах и теряю все визитки, которые мне дают…

— Контракты — не самая сложная вещь насвете. Всему можно научиться, достаточно быть организованным. Позволь мне этим заняться. Я и с визитками справлюсь.

— Все не так просто, Хисако! У Мосли вот такая толстая записная книжка, он обеспечит нам ангажемент по всему свету, научит одеваться, поработает над нашим артистическим имиджем…

— О каком имидже ты говоришь? — восклицает Хисако. — Мы репетировали — вот и выиграли конкурс!

— Конечно! Но одно дело — убедить жюри и совсем другое — обаять устроителей концертов. Не говоря уж о публике.

— Ты уже говоришь, как этот Мосли! Он мне не нравится, Эрик. Бери его в агенты, если хочешь, но не заставляй меня делать то же самое!

Мечтам Эрика о будущем нанесен первый удар. Он знает, что его искусство будет питаться гением маленькой японки, хотя никогда с ней об этом не говорил. Без Хисако он будет великолепным пианистом в ряду многих других великолепных пианистов. Вместе они станут лучшим фортепианным дуэтом XX века. Самая страстная мечта Эрика — жить музыкой рядом с этой женщиной, которой он пока не признался в любви, потому что не нашел нужных слов. Им необходим агент. А Мосли сумел убедить его, что станет идеальным помощником и избавит их от всех забот: «Я буду составлять ваше расписание, брать для вас билеты на поезд и на самолет, заказывать гостиницу, а за небольшое дополнительное вознаграждение могу даже заполнять за вас декларации о доходах. Вам останется одно — хорошо играть».

Эрик едва может правильно оплатить счет, он не умеет ориентироваться в незнакомом городе, а потому не в силах устоять перед предложением Мосли, ведь тот фактически готов усыновить его.

— Джонатан Мосли приглашает нас на ужин.

— Почему бы нам не подождать с решением до возвращения в Париж?

Местоимение «нам» придает Эрику сил.

— Потому что нужно ковать железо, пока оно горячо.

— Я не понимаю…

— Это поговорка. О нас сейчас много говорят, но, если упустим шанс, второго может и не быть.

— Если ты называешь «шансом» Джонатана Мосли, давай поужинаем с ним!


Эрик не желает задумываться о причинах небывало легкой победы. На лице Хисако снова плещутся маленькие черные рыбки. Девушка не переменила мнения, просто ей очень хочется поужинать за одним столом с Эриком.

«С моей подругой Эрикой», — думает она и улыбается. Хисако позвонила родителям и сообщила об одержанной в Дюссельдорфе победе, описала номер, где жила, и платье, в котором выступала, но не сумела найти нужные слова, чтобы сказать правду об Эрике. Вряд ли отец с матерью купят в Токио немецкую газету, так что опасаться пока нечего. Ее мать не переживет, если узнает, как она близка с молодым французом. Она воспримет это как следствие пагубного влияния Виолетты Фужероль.

Зато «подруга» Эрика наверняка завоевала сердца четы Танизаки. Сокурсница, благовоспитанная талантливая девушка, компаньонка, да что там, наставница! — в пугающем Париже, который они в глаза не видели. Это гарантия, что ничего дурного с Хисако не случится.

Ложь угнетает Хисако, но уже слишком поздно и одновременно слишком рано раскрывать тайну личности Эрика. Три месяца они видятся почти каждый день, но она так и не поняла, есть ли между ними что-то помимо желания и необходимости работать вместе. Иногда их дружба, возникшая за роялем, под влиянием профессора Монброна, кажется Хисако искусственной, иногда — по тем же самым причинам! — она воспринимает ее как нечто глубинное, порожденное любовью к музыке. Конкурс официально подтвердил волшебную силу их музыкального единения, но Хисако очень устала и боится, что иные, не связанные с искусством соображения нарушат их согласие. С тех пор как были объявлены результаты конкурса, они с Эриком ни разу не оставались наедине, вокруг вечно крутится никак не меньше трех десятков человек. На встрече с Мосли они хоть посидят рядом за столом.

В пивном ресторанчике царит шумное веселье. Мосли занял место напротив Хисако и Эрика. Если бы не громогласные возгласы посетителей и не снующие по залу пухлозадые официантки, елейно-слащавого Джонатана Мосли можно было бы принять за банкира, беседующего с молодой парой об условиях страхования жизни. Впрочем, пузатый толстяк в красных подтяжках не выглядит чужаком на этом «празднике жизни»: забросив галстук за правое плечо, он жадно поглощает горячую солянку.

Эрик уверен, что его будущее зависит от похожего на людоеда импресарио, и так страшно ему не было даже в финале конкурса. Он рассеянно передвигает вилкой по тарелке кусочки свинины, но ничего не ест, как и Хисако. Девушка не любит кислую капусту и свиные ножки, но очень внимательно слушает Мосли.


— Я многое могу для вас сделать, — говорит Джонатан Мосли. — Но и вам придется потрудиться. Фортепианный дуэт хорошо продается, если его завернуть в красивую обертку. Сестры Бальбек живут вместе и снимаются для рекламы косметики. Сестры Джеймс — двойняшки, да к тому же замужем за теннисистами-близнецами. Братья Миллер — сиамцы и сидят на кокаине. Ну а вы… Вашу легенду еще предстоит сочинить, ребятки!

— Мы вряд ли сойдем за брата с сестрой, — иронизирует Эрик.

— Потому-то я и советую вам как можно скорее пожениться.

Они встречают предложение Мосли гробовым молчанием и краской стыда на лицах. У Эрика даже лоб побагровел, ему стыдно, что толстокожий Мосли раскрыл его тайну, догадался, что музыка дала ему возможность приблизиться к Хисако.

Щеки Хисако алеют румянцем. Тот факт, что совершенно чужой человек заговорил о ее смутной мечте, оскорбляет целомудрие молодой японки. Неожиданно Хисако становится неуютно, она чужая в этом городе, ей неловко с Эриком.

Она не слышит, как Эрик небрежным тоном переводит разговор с Мосли на другую тему. В пивной накурено, гул голосов отдаляется, Хисако снова чувствует себя маленькой девочкой, одетой в хлопковую пижамку цвета увядшей зелени, которую Суми укачивала в теплом коконе кроватки. Поет Суми фальшиво, ее любовь нелепа, она всхлипывает и повторяет, что Хисако — ее маленькая дочка, только ее и ничья больше, и успокаивается, когда крошечный ротик ребенка касается ее щеки поцелуем. В комнате пахнет едой, чаем и несвежим бельем, которое Суми вечно забывает перестелить. Но этот животный запах, эта темная комната, руки молодой матери образуют кокон, где достаточно закрыть глаза — и мир превращается в пластилин, из которого можно вылепить все что захочется. Хисако лежит с закрытыми глазами и воображает трепещущие под ветром сады, пионы ласкают ей ноги, отец и мать смеются, обнимая друг друга за талию, а в тени деревьев можно спрятаться от томной мамы Виолетты. Сердце Суми бьется возле уха ребенка, каждая секунда мгновенно становится прошлым, раз… два… три… нужно шевелиться, брать в свои руки рассыпающуюся жизнь, но впереди так много времени… Хисако восемь лет, но ее жизнь похожа на трехслойный пирог. Время, которое она проводит с мамой Виолеттой, растягивается до бесконечности. Часы наедине с роялем бесценны, каждая минута игры — шаг к совершенству, каждый миг тишины — упущенная возможность. Время, проведенное с Суми, вездесуще, с ней Хисако прежде всего дочь своей матери.

— Сожалею, если задел вас, Хисако, — посмеивается Мосли. — С вами, азиатами, никогда не знаешь, о чем можно говорить, а о чем лучше промолчать. Вы совсем другие! В этом, кстати, главная изюминка вашего дуэта. Противостояние Востока и Запада… А не назвать ли нам дуэт «Восток-Запад», что скажете?

— Признаюсь, мне сейчас вообще трудно думать, — дипломатично отвечает Эрик. — Мы проходим период декомпрессии, так сказать.

— Боже, ну конечно! Хотите, вернемся к этому разговору в Париже? В четверг, в три часа дня?

— В четверг, в три, — соглашается Эрик.

— Без меня, — вступает в разговор Хисако, удивляясь, как по-детски звучит ее голос. — В четверг я буду в Японии. Мне нужно повидаться с родителями.

Глава 11

Наблюдать, оставаясь незамеченным.

Мать больше не интересует Эрика настолько, чтобы шпионить за ней, просто деревья подросли со времени его последнего визита. Он курит, прячась в листве, и наблюдает за Флоранс. В детстве ему никогда не были рады в этом доме, а теперь при взгляде на него Эрик чувствует только скуку. Мать так и не смогла переубедить его, он не забыл чувство, испытанное однажды в Люксембургском саду. «Мелочь, — сказала бы Флоранс. — Вечно ты делаешь из мухи слона!» Может, и так, но мелочи копятся, копятся, и в конце концов родители и дети становятся чужими друг другу.

Такой мелочью в тот день стала улыбка. Флоранс улыбнулась Эрику, но улыбка шла не от души и не красила ее, она скрывала страстное желание перестать быть матерью мальчика, похожего на своего отца. Этот «муж в миниатюре» выдает ее возраст, отравляет беззаботность прогулки рука об руку с другим мужчиной. Эрик идет шагов на десять впереди, но чувствует спиной, как они переплели пальцы и целуются. Он — лишний. От него то и дело избавляются, откупаются задешево: круг-другой на карусели, поездка на пони, два франка в ладошку: «Беги к киоску, купи себе конфет!» Ребенок хотел бы стать совсем крошечным, может, даже невидимым, но получается плохо, и взрослые считают, что он капризничает назло им.

Чужака зовут Мишель, он высокий — выше Флоранс, и она опирается на него, как будто прежде и шага не могла сделать самостоятельно. Он обнимает ее за талию и все время улыбается, но мальчик видит только зубы. У Мишеля взгляд хищника, который никогда ни с кем не делится добычей.

В полдник они отправляются в чайный салон Понса. Эрик любит миндальные пирожные, но сейчас едва на них смотрит. Его мать не притрагивается к своему чаю, Мишель заказывает третью чашку кофе. Фонтан за окном фырчит и без устали плюется водой. Взрослые молчат, но ребенок ощущает висящее в воздухе напряжение. Кто начнет? Какими будут первые слова важных признаний? Сначала они к нему подольстятся — чтобы легче прошла горькая пилюля: «Дорогой, ты уже взрослый мальчик, я знаю, ты поймешь. Мы с твоим отцом больше не можем жить вместе». Или так: «Ты ведь знаешь, как сильно я тебя люблю, главная моя забота, чтобы тебе было хорошо, но мне придется тебя огорчить».

Ничего не происходит. Флоранс берет Мишеля за руку, прижимается к нему. Любовь Эрика к матери разбивается о стену этих слившихся воедино тел. Если он сам хочет обнять Флоранс, она в ответ недовольно ворчит: «Ты слишком взрослый, чтобы вести себя подобным образом», или «Веди себя прилично, мы в ресторане», или «Ты вымыл руки, прежде чем хвататься за мое белое платье?», или «Сразу видно, что стираешь не ты!»

Неужели вторгшийся в их жизнь мужчина получит право на поблажки? Нет, это невозможно! Мама просто-напросто забыла собственные принципы. Она миллион раз повторяла, что только дураки никогда не меняют мнение.

Эрик обходит вокруг стола и забирается к матери на колени. «Боже, осторожно! Помнешь платье!» Флоранс с холодной улыбкой отталкивает сынишку. В глазах Мишеля Эрик читает торжество победителя, тому плевать, что это жалкая победа, триумф взрослого мужчины над ребенком.

Какие чары позволили этому человеку за несколько недель получить то, чего Эрик отчаянно добивался все восемь лет своей жизни, да так и не добился? Эрик съеживается, ему холодно, его тошнит. Он возвращается на свое место. Ему хочется плакать, но он ни за что не доставит такого удовольствия Мишелю. Эрик сжимает кулачки и позволяет разверзнуться бездне, которая поглотит его любовь к матери. Он больше не хочет страдать и заставит себя ненавидеть маму, принизит ее образ и без долгих сожалений уступит новому избраннику, постарается избегать ее ласк и отвыкнет от них. Такая ненависть противоестественна, но зерно брошено и вот-вот прорастет.

Взрослые что-то говорят, но внимание Эрика привлекает музыка — неотъемлемый атрибут изысканной обстановки наравне с круглыми столиками и мягкими стульями. Мелодия знакома мальчику, учитель музыки играл ему «Экспромт» Шуберта, и он показался Эрику скучным, но теперь музыка звучит только и исключительно для него, безмятежная и одновременно такая печальная.

Флоранс говорит с Эриком, пытается убедить его, но он не слышит. Музыка выражает все, что чувствует его разбитое сердце, опрокидывает защитные барьеры, доводит до слез, как если бы его пожалел товарищ по несчастью.

— Ты не должен так огорчаться, малыш! — Флоранс встревожена и раздосадована. — Неужели ты не хочешь, чтобы мамочка была счастлива?

Эрик непонимающим взглядом смотрит на мать.

— Так будет лучше, сам увидишь. У тебя снова будет папа.

Мишель мешает ложечкой кофе. Он явно обескуражен и надеется, что ослышался.

— У меня уже есть папа. А двух пап не бывает.

— Отца ты видишь в лучшем случае раз в месяц, а Мишель будет с тобой каждый день.

Эрик готов сорваться, нагрубить, сказать матери, что она может забрать Мишеля себе, но Шуберт снова обволакивает его нежным состраданием. Если бы он мог сыграть эту музыку, часы утомительных занятий обрели бы наконец смысл. Он начнет разбирать пьесу, и Милан перестанет говорить, что Эрик совершенно лишен артистизма. Его отец преклоняется перед музыкантами. Он полюбил Флоранс, услышав, как она играет «Фантазию ре минор» Моцарта. Увы — когда они поженились, обнаружилось, что это единственный номер ее репертуара.

— Скажи наконец что-нибудь!

— Оставь его в покое, — вмешивается Мишель. — Что за манера — вечно спрашивать, что думают дети?!

Флоранс просит принести счет, Мишель «позволяет» ей заплатить, а Эрик притворяется, что ему нужно в туалет, — он хочет дослушать «Экспромт».


Мишель надолго не задержался. Он подарил Эрику пластинку — «Экспромты» в исполнении Рудольфа Серкина,[3] нашел хорошего преподавателя музыки, но однажды — Эрику как раз исполнилось девять, и отчим преподнес ему «Интермеццо» Брамса в интерпретации Кетчена[4] — Флоранс попросила Мишеля уйти. Ей не терпелось освободить место для нового любовника, и она собрала вещи предыдущего в его отсутствие. Флоранс умолила Мишеля не дожидаться возвращения Эрика из школы, чтобы освободить мальчика от горечи расставания. Мишель не стал спорить: он устал от жизни с раздражительной женщиной и был ей благодарен, что позволяет уйти, не потеряв лица.

В тот же вечер преподаватель музыки Жан Вияр проводил до дома своего самого способного ученика и остался жить с его матерью. Злые языки утверждали, будто Флоранс соблазнила Жана Вияра, чтобы ее сын мог заниматься у настоящего мэтра, чьи услуги были ей не по карману. Но недоброжелатели ошибались, считая эту женщину самоотверженной матерью. Истина заключалась в том, что Жан Вияр встретил наконец ученика, о котором мечтает любой учитель: бесспорный дар, страстное желание учиться и то понимание музыки, какого не испортит ни плохой, ни хороший совет, — одним словом, идеальный ребенок для того, чтобы малой кровью заработать репутацию выдающегося педагога.

Интерес Жана Вияра к Эрику распространился и на Флоранс: молодая женщина (в последний раз она играла роль Музы двенадцать лет назад, когда Милан писал ее портрет) взмахнула ресницами, давая понять, что такому талантливому человеку не следует прятать свой дар от мира. Лесть сработала. Жан Вияр решил, что влюблен, хотя любил он, конечно, только себя.

Самую большую выгоду из нового союза извлек Эрик. Его мать, удивленная и польщенная интересом Вияра к своему отпрыску, прониклась по отношению к сыну восхищением и начала проявлять к нему нежность. Эрик делал успехи в игре, Вияр все больше ощущал себя его отцом, а Флоранс хотела быть с любовником «на одной волне».

* * *
Эрик подошел к дому. Он увидел, как постарела мать, но его это оставило равнодушным. Флоранс вешала вторую штору на открытое окно его комнаты. Хрупкая и увядшая женщина больше никого не хотела обольщать, она раз и навсегда отказалась от общения с мужчинами, когда Жан Вияр покинул ее ради матери девочки-вундеркинда.

— Привет, мама!

— Эрик! Я не ждала тебя так рано!

— Если я помешал…

— Ну что ты! Просто я хотела убрать комнату до твоего приезда.

Эрик печально улыбнулся запоздалому проявлению материнской нежности, которой ему так не хватало в детстве. Нынешняя заботливость Флоранс — такая благопристойная, такая равнодушная — ничем его не утешала.

— Я спускаюсь, — крикнула Флоранс.

И спустилась — почти тем же путем, каким двадцатью шестью годами раньше покинула римскую клинику. Она не удержалась на стремянке и упала к ногам сына со свернутой шеей, так и не выпустив из кулака штору, за которую пыталась уцепиться в падении.

В первое мгновение Эрик воспринял несчастье как звук — короткий глухой звук падения тела на гравий дорожки. Он был частью этого тела, но как же мало получил от него! Он дотронулся пальцем до струйки крови, вытекавшей из уха матери, поднес его ко рту и почему-то вспомнил музыку, которую услышал в восемь лет, за чаем и миндальным печеньем. Та музыка выражала сочувствие и обещала помощь, она дала ему силу, и он разорвал связь с женщиной, не умевшей любить своего ребенка.

Взгляд Флоранс выражал удивление. Солнечный луч отразился от потухших глаз, и Эрик понял, что мать не придет в себя. «Она умерла ради меня», — подумал он с чувством бессмысленного, бесполезного торжества.

Он уронил несколько слезинок — то ли свет был слишком ярким, то ли аллергия на пыльцу проявилась. А может, он раскис, почувствовав, каким сладким бывает прощение.

Глава 12

Хисако изнемогает от благодарности: ее школьная форма лежит в сундуке, футон застелен перинкой, книги сложены на столе аккуратной стопкой. У Шинго и Суми никогда не было лишних денег, они жили в двух крошечных комнатках, но у Хисако была своя, личная территория — закуток без окна. Она покинула свой дом, но родители не покусились на него. «Они сохранили для меня мое место», — думает Хисако. Как часто мать говорила, что мечтает выгородить себе уголок для шитья, а отец жалел, что у него нет письменного стола, но они не воспользовались ее отсутствием, чтобы завладеть несколькими квадратными метрами личного комфорта. Все осталось прежним: запах в комнатах, характеры родителей — отец выглядел замкнутым, мать удрученной, — скупой разговор за едой. Отсутствие Хисако никак не повлияло на обыденную жизнь ее родителей.

В первый же вечер семья собралась за ужином. Над столом витал густой дух тэмпуры[5] — любимого блюда Хисако. Они не разговаривали — то ли наслаждались едой, то ли говорить было не о чем.

— Очень вкусно, мама, — шепчет Хисако.

— Ты не голодаешь там, в твоем Париже? — беспокоится Суми.

— У меня все в порядке, я ко всему привыкла, даже к сыру.

— Ты стала своей на Западе, — вздыхает Суми.

Хисако не может определить, чего больше в голосе матери — горечи или удивления. Возможно, Суми всего лишь делится своим ощущением, но Хисако чувствует себя виноватой и сердится на мать. Разве знает Суми, как в первые ночи в Париже она плакала в подушку, потому что все вокруг казалось ей… нет, не враждебным, а непонятным? Что ей известно о том, сколько сил потратила дочь, чтобы стать похожей на студентку, а не на маленькую горничную-японку?

— Твоя учеба скоро завершится?

Хисако угадывает опасность в вопросе отца — первом после ее возвращения. Неужели он хочет урезать содержание? Возможно ли, что он не оставил надежду выдать ее за сына коллеги-инженера?

— Если попаду на третью ступень, буду учиться еще два года.

Хисако уже объясняла все это в письмах, но Шинго переспрашивает, ему нужны детали.

— Это будет дорого стоить… — Шинго отталкивает пиалу с рисом. — Я больше не смогу посылать тебе билеты, чтобы ты проводила здесь каникулы.

— Но… Я думала, что раз в год тебе полагается бесплатный билет.

— А почему ты принимаешь это как должное? Между прочим, мы с твоей матерью никогда не покидали Токио…

Хисако опускает глаза, но успевает заметить, как покраснела Суми. Она сожалеет, что поддалась ностальгии, что, живя в Париже, забыла, как узок мирок ее родителей.

«Мы не виделись целый год, провели вместе три часа, а они уже упрекают меня за то, что я им слишком дорого стою».

— Я могу найти работу и буду сама платить за учебу. Все студенты консерватории так поступают.

— Тебе нет нужды работать! — восклицает Суми.

Таким же ясным и твердым голосом она прогоняла детские страхи Хисако.

Шинго бросает палочки и уходит в соседнюю комнату выкурить сигарету. Мать и дочь чувствуют облегчение, как много лет назад, когда они сидели обнявшись в темноте и надеялись, что отец поздно вернется с работы.

— Не сердись на него, — просит Суми.

— Я не знала, что у вас проблемы с деньгами. Мне правда жаль, мама.

— Проблемы были всегда. Но сейчас дела обстоят гораздо хуже — четыре месяца назад твой отец потерял работу.

— Четыре месяца?! Почему ты ничего мне не сообщила? Я возьму учеников, мама. Мне предлагали работу концертмейстера на балетном факультете. Я не хочу, чтобы вы терпели нужду из-за меня.

Суми хочет обнять дочь, но не решается и прижимает руки к груди. Запястья у нее тонкие, как у ребенка, к мокрой — от слез? от пота? — щеке прилипла седая прядь.

— Не уезжай, Хисако.

Суми произнесла эти слова так быстро и так тихо, что Хисако не уверена, правильно ли она поняла. Но Суми повторяет их снова и снова, как молитву, и вдруг начинает рыдать. «Не уезжай» — всего два слова, но в них звучат двадцать прожитых в печали лет.

— Мама!

Хисако прижимает мать к себе, смотрит в пустоту, пытается найти слова утешения — и не может. Волосы Суми пахнут готовкой.

— Я буду чаще звонить!

— Не уезжай!

— Я оплачу тебе поездку в Париж, как только получу первый гонорар за концерт.

— Не уезжай!

— Но почему, мама? Почему?

— Подумай об отце, Хисако, подумай о своем бедном отце!

Неужели Шинго поручил матери удержать дочь дома? Если и так, дело не в чувствах. Когда Хисако жила дома, он почти не глядел в ее сторону.

— Не волнуйся, я поговорю с папой.

— Нет! — Суми смотрит на дочь безумными глазами.

— Но его нужно успокоить…

— Мы не справимся, если ты уедешь!

— На меня вы больше денег тратить не будете, обещаю.

Хисако встает, упирается взглядом в жирное пятно на стене. Слезы высохли, она даже не моргает. Она выходит из дома, идет тяжелым шагом куда глаза глядят, предчувствуя, что наткнулась на какую-то тайну. Пока ее не было, что-то случилось, что-то очень плохое, — и от нее это утаили. Как смерть маленького брата в утробе матери — ей сообщила об этом мама Виолетта. Как «командировка» Шинго, когда та же мама Виолетта видела его в токийском кинотеатре с женщиной. Мама Виолетта всегда знала, что скрывают ее родители, но рассказывала об этом, только если сама хотела.

Хисако догадывается, что отношения между мамой Виолеттой и ее родителями расстроились, как только она перестала быть ежедневным связующим звеном.

Они живут в маленьком квартале, здесь все друг друга знают, а мадам Фужероль страстно интересуется жизнью соседей. Муж давно ее бросил, но она осталась в Японии, чтобы жить на собственные сбережения и алименты от мсье Фужероля. Она стала восточной женщиной гораздо легче множества азиаток, жаждущих приобщиться к западному образу жизни.

Хисако идет вдоль решетки обожженного солнцем сада. Она вздрагивает, услышав музыку. Шопен, «Четвертая баллада». Та самая, которую мама Виолетта играла ей в детстве, чтобы задержать на вилле подольше.

Хисако не звонит — она не решалась прервать музыку, даже когда была совсем маленькой. Виолетта Фужероль сидит за роялем в гостиной спиной к двери, но она замечает отражение своей дорогой девочки в крышке инструмента и восклицает:

— Иза!

Она вскакивает, забыв о Шопене.

— Мама Виолетта!

Они обнимаются, стоя в центре огромной и все еще богато убранной комнаты. Мама Виолетта плачет, повергая Хисако в смущение, берет ее руки в свои, целует, обволакивает запахом духов. «L'Heure bleue» от Герлен, душный аромат женщины без возраста.

Слуга подает чай и сладости. Хисако рассказывает о Париже, о Дюссельдорфском конкурсе, мама Виолетта спрашивает с хитрым прищуром:

— Твою подругу Эрику случайно зовут не Эрик? Я читаю французские газеты…

— Вы ведь ничего не скажете родителям, правда?

— Врать родителям очень плохо, малышка Иза!

— А детям — хорошо?

— Опасно. Ты расскажешь мне об этом юноше?

— Рассказывать нечего. Он просто товарищ. Соученик по консерватории. Но вы знаете моих родителей… Они могли бы забеспокоиться, что я провожу столько времени с мужчиной. Особенно с европейцем.

— Твои родители не способны понять множество вещей. Они — простые, приверженные традициям люди. Если бы я не занималась тобой с самого детства, ты давно была бы замужем за каким-нибудь мелким клерком, стала бы матерью семейства!

Неистовый блеск зеленых глаз Виолетты Фужероль обжигает Хисако. Ей не нравится попытка выставить себя в лучшем свете за счет Шинго и Суми.

— Они были достаточно открыты, чтобы пожертвовать своим удобством ради моей учебы. Если бы не их великодушие и щедрость, я бы никогда не поехала во Францию.

Как она защищает своих родителей, как хочет сбить спесь с мамы Виолетты! Их соперничество, невысказанные тревога и неловкость всплыли на поверхность неожиданно и бесшумно, как мерзкий пузырь зловонного болотного газа. Мама Виолетта всегда была доброй, но Хисако должна была слушаться, предпочитать ее Суми, делать вид, будто она и правда ее дочь.

— Итак, они сказали, что жертвуют собой ради твоей учебы во Франции?

— Да.

— И ты им благодарна?

— Конечно.

— Ты любишь их за это еще больше?

— Я люблю их, потому что они — мои родители.

Хисако не хотела ранить маму Виолетту. Госпожа Фужероль устало закрыла глаза. Несколько капель чая скатились на платье и обожгли ей ноги, но она этого не замечает. У Виолетты Фужероль разрывается сердце, потому что она так и не сумела заставить Изу любить себя, только музыка способна разбудить чувства этой холодной девочки.

— Ты ничего не должна родителям, Иза. Это они… они всем тебе обязаны. Пора узнать правду.

— Не хочу, чтобы вы говорили гадости о моих родителях.

— Раньше ты часто на них жаловалась.

— Я была неблагодарной.

— Нет, прозорливой. Ты была прозорливой. И все понимала без слов. Кажется, жизнь в Европе тебя изменила… Ты вовремя вернулась!

Да они сговорились у нее за спиной!

— Я не могу здесь остаться. Я победила на важном конкурсе. Буду концертировать в Германии и во Франции. Я…

— «Я, я, я!» — срывается мама Виолетта. — Разве так должна говорить о себе японка?

— Вы сделали все, чтобы превратить меня в человека иной, западной культуры!

— И была не права! Заметь, что сама я стала большей японкой, чем твоя мать!

Японка, которая пьет чай из чашек лиможского фарфора и размешивает сахар серебряной ложечкой своей провансальской бабушки… Хисако старается скрыть улыбку. Солнце, пробивающееся через ставни, щекочет ей ступни, и она прячет ноги под креслом.

Розы в хрустальной вазе склоняют тяжелые головки, часы отсчитывают маленькие злые порции скуки. Ветерок шелестит нотами Шопена на пюпитре.

— Я нашла для тебя агента в Токио. Он может организовать турне по Японии уже в октябре. Концерты камерной музыки вместе с другими лауреатами международных конкурсов, тоже японцами.

— В октябре я продолжу занятия с профессором Монброном. С родителями все улажено.

— Как будто они что-то решают!..

Она произнесла эту фразу на безупречном японском — Хисако не знала, что в арсенале мамы Виолетты появилось новое — и сильное! — оружие. Языковой барьер между ее родителями и мамой Виолеттой был той невидимой преградой, которую могла преодолеть только она, а теперь он разлетелся вдребезги. Хисако бросается в атаку:

— Зачем вы лишили моего отца работы? — Она намеренно задает вопрос по-французски.

— Иза, маленькая моя девочка! Почему ты выдвигаешь столь тяжкое обвинение?

— Отец потерял работу в агентстве.

— Вчера?

— Четыре месяца назад.

— Тогда объясни, почему вчера, когда я пришла в агентство за билетом для сестры, именно он мне его оформил?!

Она снова говорит по-японски, чтобы заманить ее в ловушку неопределенности, где взрослые перестают казаться добрыми и ты больше не можешь им верить.

— Откуда взялись проблемы с деньгами, если отец продолжает работать?

Задавая вопрос, Хисако вдруг осознает правду, уродливую, как ложь, но с ужасом и нетерпением ждет подтверждения давно угаданного предательства.

— Пора сбросить маски, — шепчет по-японски Виолетта Фужероль и добавляет по-французски: — Твои родители бедны, потому что твой отец никогда не мог содержать семью. Восемнадцать лет они жили вполне обеспеченно, но потом курица, которая несла золотые яйца, улетела во Францию.

— Сколько? — ледяным тоном спрашивает Хисако. — Сколько вы им заплатили, чтобы заставить меня называть вас «мамой»? Ведь так все было, верно?

— Я оплатила твою учебу, — защищается Виолетта.

— Вы купили себе ребенка, которого не могло выносить ваше лоно!

— Я люблю тебя, как любила бы родную дочь, Иза. Я перестала платить твоим родителям, чтобы ты могла учиться в Париже. Но, если ты вернешься в Токио, я снова буду им помогать. Ведь ты вернешься, правда? Я сама займусь твоими делами, буду заказывать концертные платья. Я заново отделала спальню на втором этаже, она станет твоей. Когда-то в ней жил мой муж — до того, как поставил меня перед выбором: он или ты. Что мне было делать? Твои родители запросили слишком большие деньги за разрешение увезти тебя в Китай, и я осталась здесь. Не могла же я покинуть тебя в тот самый момент, когда ты начала походить на меня! Ведь не могла, а, Иза?

Блеск зеленых глаз померк, рассеялся в бледном свете гостиной. Иза — от Изабель, это имя она дала ребенку, которого полюбила всем сердцем и считала своим, — убегает, бежит через сад, толкает решетку, мчится по улице — вне себя и вне этого построенного на песке мира. Ложь… Обман… «Четвертая баллада» Шопена звучит у нее в голове, перекрывая шум машин и бешеный стук обезумевшего сердца.

Глава 13

Тео, 1996


Ну почему все взрослые такие вруны?! Клянутся, что поступают так ради детей. Уж постарались бы тогда делать это получше, чтобы мы не думали, будто то, что они хотят скрыть, хуже реальности.

Взять хоть такой случай. Как-то раз, в прошлом году, мы решили делать уроки вместе с Люка у него дома, но потом поссорились, и я вернулся раньше, чем собирался. Позвонил в дверь, услышал какой-то шум, мама очень долго не открывала, потом открыла. Она улыбалась, но как-то через силу, отобрала у меня ранец и не дала войти — послала купить молока, хотя в холодильнике было аж три литра. Чего я только не воображал по пути в бакалейную лавку! Однажды по телевизору показывали совершенно обескровленный труп на ковре в гостиной и женщину-убийцу, торопившуюся все убрать до прихода полиции. Я даже боялся возвращаться — вдруг мама не успела скрыть следы своего преступления!

Оказалось, в доме и вправду имелся труп. Едва я вернулся, мама отправила меня кормить Бюбюля, красную рыбку, которую я выиграл на школьном празднике. Я не идиот и сразу увидел, что Бюбюль с утра стал вдвое толще. Значит, это не Бюбюль. Должно быть, когда я вернулся от Люка, мама как раз подменяла его. Она поклялась, что это не так, но меня не проведешь. Мамино вранье было идиотским: я знаю, что красные рыбки живут недолго, а Бюбюль начал мне надоедать, ведь это я его кормил, и аквариум чистил тоже я.

После истории с рыбкой я с недоверием отношусь ко всему, что говорит моя мама, якобы желая защитить меня. Особенно с тех пор, как умер Эрик. Она будто бы не знает, кем была женщина, которая умерла вместе с ним. Я отвечаю — почитай газеты, там написано, что она была его женой. Я и не знал, что Эрик был женат.


Сегодня ночью меня осенило: женщину с фотографии я видел — и не один раз — в жизни, у нашей школы, после уроков. Все китаянки на одно лицо, но эту я могу узнать, потому что мы были знакомы. Ну, почти знакомы.

Это было в прошлом году. На тротуаре перед школой всегда полно мамаш с колясками, которые встречают детей после уроков. В тот день учительница задержала меня в классе после звонка — переписать домашнее задание. Когда я вышел, в школе остались два придурка с продленки — Венсан и Матье, а у ворот стояла только китаянка с коляской.

«Вы, наверное, разминулись, — сказал я. — В школе никого нет». Она грустно улыбнулась и ушла, толкая перед собой коляску. Не пришла в ужас от мысли, что ее ребенок плетется домой один.

Через неделю все повторилось. Я был дежурный и поливал цветы в классе, а когда вышел, столкнулся с китаянкой, которая — ну надо же! — снова пропустила сына! А может, дочь, хотя я почему-то представлял ее именно с сыном, а не с дочерью. Она улыбнулась мне первая, как хорошему знакомому. Я сказал, что все дети уже ушли, она ответила: «Ничего страшного!» — и удалилась со своей коляской.

В третий раз произошло нечто действительно странное. В последний день учебы перед весенними каникулами я вышел во двор вместе с остальными — такое случается — и увидел таинственную китаянку. Она стояла в сторонке, одна, хотя мамочкам всегда есть что обсудить. Я подумал, что она снова прошляпит своего отпрыска, потому что обычно, когда учительница выводит класс из школы, матери бросаются к детям, как наседки, а китаянка стоит столбом, вцепившись в ручку коляски. Дело, в конце концов, ее, мне болтать некогда: Эрик придет заниматься со мной математикой. Я как заяц петлял между колясками, ранцами и родителями, но далеко уйти не успел. Скрип тормозов, звук удара, крики напоминают саундтрек фильма, но это не кино. Очевидно, китаянка пошла через дорогу, не посмотрев по сторонам, и проезжавшая машина отбросила коляску на тротуар. Коляска сложилась в гармошку, на манер каскадерской тачки. Все стоявшие во дворе завопили от ужаса, матери прижали к себе детей, что выглядело верхом идиотизма — движение на улице сразу перекрыли.

Водитель, давший пинок коляске, с криком выскочил из машины, я отвернулся, чтобы не смотреть, а он сунул руки под одеяльце, чтобы проверить ребенка. Я поискал глазами китаянку и увидел то, чего никто не заметил: она убегала. Мне стало ее ужасно жалко, я подумал — мы похожи, она просто не хочет смотреть на своего мертвого, раздавленного ребеночка.

У меня за спиной уже никто не кричал, раздавались только ахи да охи. Я обернулся в тот момент, когда водила снова садился за руль, и кинулся к машине, чтобы не дать негодяю скрыться с места преступления, но меня перехватила мать одноклассницы. Я отбивался, пытался вырваться, но у нее железная хватка. Дети — мое слабое место. Я заорал, чтобы привлечь внимание других матерей, но мне ответили, что все в порядке, все хорошо, и приказали успокоиться. Я, конечно, не поверил: чем хуже обстоят дела, тем откровеннее взрослые врут детям.

Белая как полотно Люси берет меня за руку. «Не волнуйся, Тео. Китаянка всех провела. В коляске был не ребенок, а кукла». Удар оказался жестоким. Меня трясло, хотелось плакать, я не понимал, что чувствую — страх или облегчение. Мама Люси предложила отвезти меня домой, и мы сделали вид, что забыли о китаянке и ее фальшивом младенце. С тех пор я больше ни разу не видел ее у школы и в конце концов вообще забыл.

А потом увидел фотографию в газете. И прочитал, что Эрик был женат на какой-то японке, которая тоже умерла. Дикая чушь! Тем более дикая, что журналисты не знают самого невероятного: мертвая японская жена Эрика и моя китаянка с коляской — одна и та же женщина…

Глава 14

На первые гонорары за концерты дуэта Берней Эрик и Хисако сняли трехкомнатную квартиру на Монмартре, на самом верху Холма. Сидеть рядом за роялем, слушать музыку и заниматься любовью они могли бы и в одной комнате. Их брак был заключен стремительно и почти секретно, единственной «статьей» брачного договора стало поставленное Хисако условие никогда не врать друг другу.


«Если поклянешься всегда говорить мне правду, будешь моей единственной настоящей семьей».

Эрик и Хисако сидят в кабине большого колеса обозрения, она слегка отодвигается и опускает взгляд на тянущийся от площади Согласия сад Тюильри. Сверху переплетения аллей напоминают сеть вен, а фонтаны — сгустки темной крови.

«Понимаешь, если ты солжешь мне один раз, это может войти в привычку».

Когда колесо останавливается, их кабинка замирает в верхней точке. Крошечные человечки внизу платят по десять франков и отправляются в короткое головокружительное путешествие. Эрик скользит на левой ягодице к Хисако, кабинка раскачивается, правая половинка повисает в воздухе, левая напрягается и застывает на месте.

«Я буду твоей единственной семьей, Хисако».

Маленькие черные глаза-рыбки зажигаются.

«Моей единственной семьей».

Колесо снова трогается в путь, земля приближается, очертания сада расплываются. Они выходят из кабинки женихом и невестой. Они не касаются друг друга, не разговаривают, просто идут рядом по пыльным аллеям. Они изучают друг друга. Он бы душу продал за возможность прикоснуться к нежному, в форме сердечка, рту Хисако, что вполне естественно для новоиспеченного жениха, но девушка внушает ему робость. Она смотрит слишком серьезно, в ее глазах так много ожидания — Хисако как будто выискивает, что не так с этим высоким некрасивым парнем, в чем кроется его слабина. «Почему я?» — думает Хисако. Этот вопрос не дает ей спать уже много ночей подряд — с тех пор, как он решился попросить ее руки в ответ на рассказ о причинах поспешного возвращения в Париж. Может, он просто пожалел ее, узнав о разрыве и с родителями, и с мамой Виолеттой? Или решил отблагодарить за предложения, которые получает после их победы на конкурсе в Дюссельдорфе?

Эрик замедляет шаг, вынуждая Хисако остановиться рядом с ним в тени зеленого каштана. Солнечный луч щекочет лицо Хисако сквозь листву, и она смешно щурится.

— У тебя такой серьезный вид, когда ты хмуришь брови! Жалеешь, что согласилась выйти за меня?

— Да что ты, конечно, нет!

— Тогда… может, поцелуемся?

— Здесь? На людях? Но это неприлично!

Эрик готов отхлестать себя по щекам за бестактность. Зачем торопить события, если Хисако предпочитает подождать до свадьбы? Она стыдлива и сдержанна, ее так воспитали. Он сумеет быть терпеливым. Сумеет — несмотря на шуточки приятелей и страстное желание близости. Разумно ли жениться на женщине, ни разу к ней не прикоснувшись? Эрик осознает, что ставит на кон свое будущее, но он не может рисковать и упустить Хисако. И потом, разве маленькая японка не отдается ему, как гениальная любовница, когда играет Шуберта?

Неожиданно рот-сердечко приближается к его губам, Хисако кусает Эрика, жалит языком, сводя с ума, пробуждая неистовое желание. Подобная искушенность так удивляет Эрика, что он не сразу решается обнять Хисако, но девушка уже отступила назад, чтобы перевести дыхание.

— Ты прав, — говорит она. — Мне нужно привыкать, ведь я теперь француженка.

Она бежит по аллее — маленькая девочка с длинными косами и узкими щиколотками, похожая на редкую, невесть как залетевшую сюда птичку. Эрик со смехом несется следом, раскинув руки, как будто хочет взлететь и изловить мечту своей жизни.


Неделю спустя Эрик и Хисако покидают спальню, совершенно уверенные, что теперь они муж и жена и никто этого не оспорит, и принимаются красить стены и мебель в черный и красный цвет. Делают они это неумело, краска долго не сохнет и пахнет так неприятно, что Эрик с Хисако десять дней спят с открытыми окнами и не едят дома. Кстати, ни один из них не умеет готовить. Они не торопятся устанавливать в квартире телефон, не наклеивают бумажку с фамилией Берней на почтовый ящик. Мосли, конечно, знает, где живут его подопечные. Когда он подсовывает под дверь предложения о концертах, Эрик изучает их, спускается вниз и звонит из телефонной будки, чтобы дать согласие. Однажды Хисако спрашивает:

— Почему наш дуэт носит твое имя?

— Потому что оно и твое тоже.

— Ты принял решение прежде, чем попросил моей руки.

— Ты не возражала.

— Нет.

— Почему ты ничего не сказала?

— Тогда я еще была маленькой японской девочкой.

Они сидят на полу, поставив между собой овальное блюдо с табуле.[6] Когда Эрик и Хисако играют или занимаются любовью, они сливаются воедино, перестают осознавать себя отдельными личностями. Но им необходимо познавать друг друга в обыденности — крупинка на подбородке Эрика, листик петрушки, застрявший между зубами Хисако, шум спущенной в туалете воды, неприятный запах изо рта по утрам, необходимость выносить мусор… одним словом, семейная жизнь.

— Сейчас мы уже не можем сменить имя, это было бы рискованно, ведь нас только-только начали замечать.

— Знаю. Принесешь еще бутылку?

Эрик встает. Он не говорит Хисако, что она слишком много пьет, они теперь муж и жена, и каждый может прятаться за старыми как мир словами. Раньше, до свадьбы, каждая совместная репетиция вызывала у Эрика жадное желание познавать Хисако в повседневной жизни. Какая она, когда просыпается? Как расчесывает волосы? Как смотрит поверх пиалы с кофе? И вот она сидит перед ним по-турецки, чуть сгорбившись, лак на пальцах ног облупился, рука крепко сжимает стакан с жирным отпечатком ее губ. Изнанка божества.

Он открывает вино, Хисако щелкает выключателем лампы, свет не зажигается.

— Не работает, — жалобно произносит она.

— Лампа ни при чем. Нам отрубили электричество. Я забыл оплатить счет.

— Вот оно что… Давай я сама буду заниматься счетами.

— Нет. Я все беру на себя. Твое дело — рояль!

Эрик категорически не желает, чтобы его жена превращалась в домохозяйку. Он хочет, чтобы она оставалась ребенком, девочкой, избалованной, как принцесса. Растворившейся в дуэте Берней.

* * *
Стоило им написать свое имя на почтовом ящике, и на них обрушился ворох желтых конвертов со счетами и заказными письмами. Эрику лень вскрывать конверты, они так и валяются на столике в прихожей. «Мы — дети, — важно заявляет он, — нам чужд мир счетов и контрактов». Эрик и впрямь ведет себя, как неразумный младенец: может надеть носки разного цвета, заблудиться на Монмартре, заснуть средь бела дня.


— Давай зажжем свечи, — предлагает Хисако.

В ответ раздается грохот разбитого стекла — Эрик на мгновение отвлекся и уронил бутылку. Он начинает вытирать винную лужу, пытается собрать осколки и немедленно режет палец. Хисако ему не помогает. «Мы похожи на брошенных детей», —думает она, переводя взгляд с рояля, где стоят подаренные Эриком розы, на маленький жертвенник у камина, на коллекцию пластинок и нот. «Мы — у нас, — радуется она. — Мой первый собственный дом, моя первая семья». Она идет нетвердым шагом к роялю, устраивается на табурете и начинает играть «Сонату фа-диез минор» Шумана. Бурный поток звуков в одно мгновение протрезвляет ее, окрыляет, преображает и переносит в мир красоты и вдохновения.

Эрик замирает, забыв об осколках, луже и порезанном пальце. Он никогда не слышал, как Хисако играет Шумана. Она, должно быть, работала втайне от него, полностью отрешаясь от супружеской жизни, иначе не приручила бы шумановских демонов. Эрик потрясен: он снова не понимает Хисако. В тайну мог бы проникнуть разве что давно умерший композитор или живой, любящий, никогда не сдающийся муж. Эрик улыбается Хисако, но она его не видит, он подходит, ласкает ее затылок, она смеется, ловя его руку, и тут же радостно забывает о Шумане, чью душевную муку сумела познать так легко.

— Если бы ты знала, как я тебя люблю, — шепчет Эрик и так крепко прижимает к себе Хисако, что она бледнеет.

— Ты будешь любить меня вечно?

— До самой смерти, любимая.

Глава 15

Они женаты четыре года, получили две премии звукозаписывающих фирм, ездят с гастролями по всему миру, дают по сто концертов в год, но в Японию отправляются впервые. Организаторы попросили включить в программу французскую музыку и одно произведение японского композитора по их собственному выбору. Хисако вспомнила о Юкате Шираи — они вместе учились в Токио, и он стал композитором. Они заказали ему фортепианную сюиту для двух исполнителей, и Эрик тут же объявил ее «неиграбельной», потому что Хисако имела неосторожность признаться, что Юката был ее первым дружком.


Хисако стоит на четвереньках и пытается достать из-под шкафа левую концертную босоножку — правая погребена в хаосе красно-черной квартиры. Хисако решает попытать счастья на кухне — однажды она нашла щетку для волос в холодильнике. До отъезда нужно обязательно выбросить мусор, возможно, она даже успеет вымыть посуду. У четы Берней нет прислуги: Хисако не хочет, чтобы чужая женщина видела, какой у них в доме беспорядок. Плита заросла слоем густого желтого жира. Наверняка есть средства, которыми можно его отчистить, но Хисако не какая-нибудь там домохозяйка, ее больше волнует, что не получается центральная часть «Вальса» Равеля. В программе концерта это единственный номер для двух роялей, единственный, когда их тела не будут соприкасаться, а дыхания перемешиваться. Два концертных рояля ставят на сцене лицом к лицу, и музыканты обмениваются взглядами над разверстыми внутренностями инструментов, где так много струн, фетра и молоточков. Напоминает оркестр.

Хисако предается мечтам об оркестре каждую ночь с тех пор, как Токийская филармония предложила ей сыграть в сольном концерте «Четвертый концерт» Бетховена. Она любит этот концерт не меньше концерта Шумана и трех последних фортепианных сонат Шуберта. Она сохранила все партитуры, над которыми работала, пока училась в консерватории, а потом, став «половинкой» дуэта, убрала в самый дальний ящик. Хисако легко отдала бы весь репертуар для исполнения в четыре руки (за исключением «Фантазии фа минор») за любую сонату Шуберта — она всегда любила и понимала его страстную порывистость. Лишенка. Хисако осуждает себя за злые мысли. Главное — это Эрик, их любовь, страхи, радости и успехи. Так захотел Эрик, и Хисако подчинилась. Из любви и из страха быть отвергнутой.


Правая босоножка живет собственной жизнью и продолжает прятаться от Хисако. Плевать, она купит новую пару в том чудесном токийском магазине, куда теперь может позволить себе зайти. Он находится совсем рядом с филармонией, и, если директор сдержит обещание и назначит встречу, она воспользуется случаем.

Еще три белые рубашки, туалетные принадлежности — и чемоданы собраны к возвращению ходившего за визами Эрика.

— Saa! Djunbi ga dekima-shita. Dekakemasho,[7] — бросает мужу Хисако.

— Извини, потребуются субтитры!

Хисако не говорила по-японски уже три года, даже с парижскими соотечественниками, — Эрик не попытался выучить ее родной язык, а она, окончательно перейдя на французский, отреклась от целого образа мышления.

— Ты должен запомнить хотя бы несколько фраз, ты не сможешь три недели ни с кем не разговаривать.

— Но ты ведь меня не бросишь, будешь переводить?

Эрик смотрит на Хисако, как мальчик, как старый мальчик, который ревниво следит, чтобы подружке по играм не досталось больше сластей.

— Ты что-нибудь решила насчет Токийской филармонии?

— Директор свяжется со мной, как только мы приедем. Я все решу на месте.

— Мое мнение тебе известно.

— Известно.

— Но ты можешь поступать, как считаешь нужным.

— Хорошо. Ты мне поможешь снести чемоданы вниз?

В такси по дороге в Руасси Хисако вспоминает, что забыла вынести мусор.

С момента своего бегства из паутины вселенской лжи, которой оплели ее родители и Виолетта Фужероль, Хисако перестала тосковать по родной стране, но она хочет, чтобы муж увидел все лучшее, что есть в Японии. Эрик отговаривается репетициями и концертами, чтобы не осматривать страну, отнимающую у него Хисако. Здесь она с легкостью обходится без него. Ему неприятно, когда она говорит по-японски, — ведь он не понимает этого языка. Эрик подозревает, что Хисако подсмеивается над ним, когда он в очередной раз попадает впросак.


Юката Шираи появляется, когда они репетируют программу к первому концерту. Хисако радуется встрече, она болтает без умолку и все время смеется, Эрику кажется, что бывшие любовники издеваются над ним. Он раздраженно прерывает их, говорит, что им нужно работать, и язвительным тоном просит Юкату объяснить, ошибся тот на десятой странице или это стилистический прием. Хисако переводит, Юката улыбается и пускается в долгие объяснения, что очень веселит их обоих.

— Переводи же! — возмущается Эрик, но Хисако жестом просит его дослушать и потом коротко объясняет:

— Юката нарушил гармонию намеренно, но, если мы категорически против, он легко изменит одну ноту.

— Больше он ничего не сказал?

— Ничего.

Эрик чувствует себя одураченным. Он ненавидит Японию и хотел бы вмазать кулаком по роже лжецу, увивающемуся вокруг его жены.

— Ладно, а теперь попроси его уйти. Вернемся к работе.

— Но ведь он пришел, чтобы поработать вместе с нами!

— И это ты называешь работой! Ты прекрасно проводишь время, тебе, судя по всему, очень весело. Его сюита настолько ничтожна, что я вообще не понимаю, как мы будем репетировать пустоту!

— Мы не можем выгнать Юкату!

— Тогда уйду я. Схожу за сигаретами.

— Но ты ведь даже не знаешь…

— Не беспокойся, как-нибудь разберусь!

Взбешенный Эрик широкими шагами пересекает сцену, совершенно убежденный, что Хисако кинется следом. Он забыл, что его жена — японка, она не может позволить гостю понять, что тот стал виновником ссоры супругов. Впрочем, Хисако ничего не имеет против ревности Эрика, воспринимая ее как проявление страсти.

— Твои родители придут на концерт? — спрашивает Юката.

— Конечно! — Ложь срывается с языка сама собой.

Хисако никого не предупредила о приезде и не уверена, что Шинго и Суми узнают о концертах дуэта Берней. Мама Виолетта могла видеть афиши, но она вряд ли захочет оповестить законных родителей своей бывшей протеже.

— И все-таки странно, что ты вышла замуж за француза.

— Странно?

— Не злись! Я хотел сказать, что это досадно для нас, японских мужчин. И для меня в том числе. Почему мы расстались, Хисако?

— Я уехала учиться в Париж, вот почему!

— Если бы ты попросила, я бы тебя ждал.

— Я тебя об этом не просила. Давай вернемся к работе.

Но ей больше не хочется разбирать весьма посредственную сюиту, которую к тому же не так-то просто сыграть. Без Эрика все теряет смысл.

Юката обводит пальцем скулы Хисако. От ее гладкого, как абрикос, лица пахнет мылом. Хисако не отстраняется, ее губы тянутся к губам Юкаты, но молодой человек уклоняется от поцелуя и забирает с пюпитра ноты своего отвергнутого шедевра.

— Но-но! Без глупостей! Ты теперь замужняя женщина!

Хисако удручена, хотя должна была почувствовать облегчение. Все эти годы она не вспоминала Юкату, их общение было недолгим и стало в ее жизни этапом на пути к недостижимой эмансипации. Но она угадала во взгляде молодого композитора желание, он хотел ее как женщину — не как артистку, и это подчеркивает разлад в их с Эриком отношениях, а ведь Эрик — вторая составляющая дуэта, которому сегодня вечером будет аплодировать весь Токио. Муж, влюбленный в свою жену, как жаба в звезду, завороженный ее талантом, питающий надежду с ее помощью приблизиться к музыке, единственной настоящей любви своей жизни.

— До вечера! — бросает Юката с насмешливой улыбкой.

Юката высок для японца, Хисако угадывает под белой рубашкой сильное мускулистое тело. Ей всегда нравились мужчины в белых рубашках.


Эрик не возвращается. Рояли смотрят в черную дыру, куда очень скоро устремится публика. Хисако пытается мысленно стереть один из инструментов, представить себя на сцене в одиночестве. Дитя, вернувшееся к истокам. В воздушном платье с пышной юбкой и воланами, бледно-голубом или розовом, в таком хорошо играть Моцарта или Шопена — главное, правильно подобрать улыбку. Сегодня вечером они с Эриком оба наденут черное — в цвет роялям — и будут выглядеть единым целым.

Посмеет ли Юката прийти за кулисы после концерта, чтобы раздуть нелепую ревность Эрика? Хисако ждет и надеется.


Она не может сосредоточиться на Равеле. Эрик не возвращается, и страх постепенно овладевает Хисако, мешает дышать. Два часа за сигаретами не ходят. Если он умрет… Она снова возьмет девичью фамилию и сыграет все концерты Бетховена. Хисако ужасает, как быстро она утешилась: ничего плохого пока не случилось, а она уже строит планы другой, независимой жизни! Нет, она не сможет жить без Эрика, разве что останется здесь, в ставшей чужой стране. Жена обязана любить мужа, она его любит, так нужно. Слезы приносят облегчение.


Концерт начнется через три часа. Пора возвращаться в гостиницу, съесть что-нибудь легкое, отдохнуть и почистить зубы, потом одеться, проверить, хорошо ли Эрик застегнул ширинку, и припудрить носик, чтобы не блестел в свете софитов.


Хисако выходит на улицу, заклиная всех богов, чтобы в толпе прохожих, спешащих после работы домой, показался силуэт ее голенастого мужа.

«Это моя вина, я недостаточно сильно хочу снова его увидеть!» — корит она себя.


Перед театром собралось человек тридцать меломанов, жаждущих купить билеты. Им плевать, что Эрика, возможно, сбила машина. Они платят деньги, значит, концерт должен состояться. Чем больше билетов продадут, тем вероятней, что дуэт Берней выйдет на сцену точно в назначенный час. В Японии контракт — святое дело. Хисако утешает себя как может.

У окошка кассы стоит пожилая женщина. Она смотрит в сторону Хисако. Хисако краснеет, делает вид, что не заметила ее, торопливо входит в театр. Хисако показалось, что она узнала мать, и ей инстинктивно захотелось сбежать. Возможно, она ошиблась. Кстати, родственники артистов не платят за билеты. Дети посылают им приглашения и контрамарки. Хисако так стыдно, что она почти забывает о страхе за Эрика.

Настройщик уже поднялся на сцену. Хисако здоровается, просит быть повнимательней, как будто это имеет значение…

Она не решается возвращаться в гостиницу одна. Зачем готовиться, ведь концерт может не состояться? Если только… если только ведущий не объявит: «По не зависящим от нас причинам концерт дуэта Берней будет заменен сольным выступлением пианистки Хисако Танизаки. В программе — произведения…» Чьи произведения она стала бы играть? Способна ли музыка, запертая у нее в голове на большой висячий замок, преодолеть преграду ее пальцев? Хисако чувствует искушение сесть за свободный рояль, но она не может нарушить приличия.


— Где ты был? Я чуть с ума не сошла от волнения!

— Ты за меня беспокоилась? Как мило с твоей стороны! Твой друг удалился?

— Ты нарочно так поступил? Хотел меня наказать?

— А тебя есть за что наказывать?

Эрик чуточку смешон в новой для него роли ревнивого мужа. Но Хисако хочется верить, что это не просто игра, что муж видит в ней женщину.

— Боже, конечно, нет, любимый! Как ты мог даже заподозрить…

Она ищет слова, чтобы сделать свою ложь еще убедительней, и не находит их. Они украдкой обнимаются за спиной настройщика. По дороге в гостиницу Эрик признается, что просто заблудился. Он два часа блуждал по кварталу с вывесками на японском языке и даже не мог позвонить — он не знал, как называется их отель, не помнил, в каком зале они собираются выступать. В конце концов пришлось просить помощи у полицейского. Пустив в ход примитивный английский, они нашли в газете программу концертов, и полицейские отвезли его на машине. Он дал своему спасителю контрамарку.

Хисако не смешно. Она не смеялась, когда Эрик разбил бутылку вина. Она чувствует себя несчастной: Эрик пригласил на концерт незнакомого полицейского, а ее мать топчется у кассы, чтобы выкинуть деньги за билет. Когда они выходят, она не смотрит в ту сторону, где стояла Суми. Она прижимает к себе руку Эрика. Она чувствует облегчение. Из-за того, что Эрик нашелся целым и невредимым? Или потому, что не пришлось проверять, сумеет ли она без подготовки сыграть одна какую-нибудь сонату?

Через несколько дней, когда она будет напрасно ожидать звонка из Токийской филармонии, у нее появятся другие вопросы. Неужели Эрик разыграл обиду и ушел, чтобы от ее имени отказаться от сделанного ей предложения? Мосли смутится, когда она спросит его об этом напрямик. Позже у Хисако появятся другие, еще более неприятные догадки.

* * *
Главное сейчас — привести себя в состояние «боевой готовности», достичь совершенства, чтобы не жалеть о том, что она составляет только половину знаменитого дуэта. Хисако будет вспоминать сыгранный концерт ночью, лежа с открытыми глазами в номере гостиницы. Она не ощутит радости от того, как они с Эриком сыграли «Вальс» Равеля на двух «Стейнвеях», не порадуется успеху пустяковой «Матушки гусыни»,[8] забудет, как они «двигали шкафы» в сюите Юкаты Шираи, но будет помнить, что ей больше нравится играть на двух роялях, чем в четыре руки, иметь в полном своем распоряжении целую клавиатуру и не ощущать так близко физическое присутствие мужа.

Эрик уверяет, что, когда они сидят рядом на одной банкетке, он все время борется с желанием дотронуться до нее, и это создает то невероятное, особое напряжение, которым отмечена игра их дуэта. Он имеет в виду, что полное слияние, которого требует от них музыка, необходимо и в семейной жизни. Музыка не дает им ни мгновения передышки, не позволяет воспринимать себя как обычный союз двух талантливых людей. Так, во всяком случае, заявляет Эрик. Для Хисако опыт игры на двух роялях становится первой трещиной в стройной теории мужа, прорывом к свободе, которую предстоит завоевать. Она еще не готова взбунтоваться, но приезд в Японию и возвращение к родному языку помогают ей осознать, что зависимость от Эрика — это скорее результат обстоятельств и оторванности от своих корней, а не предопределенность.

После концерта у дверей гримуборной выстроилась вереница почитателей, охотников за автографами и докучливых любопытных. Хисако переводила Эрику обычные комплименты и вопросы, не зная, какой удар готовит ей судьба. Чета Берней с восхищением и благодарностью принимала от поклонников подарки, упакованные со свойственной японцам изобретательностью: стаканчики для саке, лакированные палочки для риса, подставки для благовоний, шелковые салфетки… хоть сувенирную лавку открывай!

Хисако собиралась закрыть дверь, когда в конце коридора появились две фигуры. Суми и Виолетта Фужероль: японка — в широком, не по росту, вечернем манто явно с чужого плеча, француженка — в простом, но невероятно элегантном черном платье. Суми была на голову ниже Виолетты Фужероль и держалась за руку, как ребенок. Сквозившая в матери подчиненность потрясла Хисако даже сильнее, чем присутствие двух самых близких ей женщин на концерте. Они надвигались на нее медленно, неотвратимо, почти угрожающе. Хисако сделала несколько шагов навстречу. Она хотела остановить их.

— Добрый вечер, матушка, — сказала она, переводя взгляд с японки на француженку.

— Ты прекрасно играла! — воскликнула Виолетта Фужероль. — Особенно хорош был «Вальс» Равеля! Ты многого достигла, девочка моя!

— Твой муж тоже был очень хорош, — робким голосом вставила Суми.

— Пойдемте в гримерку, я вас познакомлю… — Хисако приглашала, вовсе не желая, чтобы они приняли ее приглашение.

Обе ее матери — японка и француженка — не знали, на что решиться, они переглянулись, как очень близкие люди, которым не нужны слова, чтобы понять друг друга. «Возлюбленные», — подумала Хисако, удивляясь, что ощутила укол ревности. Она вдруг поняла, что больше не является главным связующим звеном между Суми и Виолеттой Фужероль, их общей заботой, она стала частью прошлого, в котором нечем было гордиться, — не то что в настоящем! Хисако осознала это за какие-то мгновения, не понимая, почему так случилось. А потом она увидела его, разглядела под вечерним манто — и ее едва не стошнило. Три года их с матерью общение было сугубо формальным, иногда Хисако даже чувствовала себя сиротой, но, увидев живот матери, поняв, что Суми беременна, отреагировала бурно и болезненно, как отвергнутый ребенок. Достаточно было увидеть этих женщин вместе, чтобы понять, сколь ничтожную роль они отвели Шинго. Хисако была уверена — они пришли за кулисы, чтобы продемонстрировать ей живот Суми.

Хисако лежала рядом с храпящим Эриком и оплакивала предательство женщин, которым была обязана всем: одна дала ей жизнь, другая подарила музыку.

Они явились, чтобы дать ей свободу. Хисако могла не возвращаться в Японию — она не оправдала надежд, ее услуги больше не нужны.

Она искала слова, чтобы отомстить за себя, ранить побольнее Суми и Виолетту, чтобы они не захотели знакомиться с Эриком.

— Сколько? — спросила она холодным тоном деловой женщины.

Суми смертельно побледнела, и Хисако стало стыдно — за себя, за мать, за Виолетту.

— Чуть больше того, чего ты лишила родителей, — вступила в разговор мадам Фужероль. — Считай это ценой своей неблагодарности.

— Вас я ни о чем не спрашивала! Ответь мне, мама. Ты носишь ребенка ради денег? Все так, как было со мной?

— Нет. Ты была рождена в любви, — вздохнула Суми.

— Довольно, — вмешалась Виолетта Фужероль. — Вам нельзя так волноваться, Суми. Вы хотели увидеть дочь — вы ее увидели. Едем домой!

Хисако не стала их удерживать. Она ужаснулась этой купле-продаже плоти и чувств. Эрик переодевался в гримерной и не был свидетелем постыдной сцены. Хисако молча сняла концертное платье — она не собиралась ничего рассказывать Эрику.


— «Вальс» Равеля хорошо принимали! Пожалуй, нам стоит расширить репертуар для двух роялей. Как ты думаешь, мы найдем место для второго инструмента? — спрашивает Эрик.

Хисако наливает себе воды, чтобы не отвечать мужу, ей не нравится, что Эрик облек в слова ее желание получить чуть больше личной свободы. Проскользнув за спину Хисако, Эрик ласкает ей плечи, гладит бедра, смотрит на их отражение в зеркале. Путь к пианистке лежит через женщину.

— Ты была великолепна, любимая! — шепчет он, расстегивая ей лифчик, обхватывает ладонями маленькие груди, и Хисако закрывает глаза.

— Сделай мне ребенка! — неожиданно для самой себя умоляющим тоном восклицает она.

— Сию секунду, детка! — шепчет Эрик, увлекая жену на диванчик в глубине гримерки.


Хисако похлопывает мужа по голому плечу, чтобы он перестал храпеть. Эрик слишком много выпил на торжественном ужине и, как только они вернулись в гостиницу, заснул мертвым сном. Хисако раздражена: навязчивые поклонники помешали им заняться любовью в гримерке, и она так и не узнала, действительно ли Эрик готов исполнить самое страстное из ее желаний! Он всегда говорил, что они еще слишком молоды, и не желал даже гипотетически обсуждать «продолжение рода». Хисако хочет зачать ребенка немедленно — она должна стать прародительницей собственного клана, чтобы забыть недостойных родителей, не умевших ни защитить ее, ни любить по-настоящему.

Хисако вытирает слезу, прижимается щекой к спине мужа, обнимает его и засыпает с мыслью, что им довольно и одного рояля на двоих.

Глава 16

1986


— Выпьешь что-нибудь?

— Двойной кофе, самый крепкий. Мне необходимо проснуться.

— В три часа пополудни? По-прежнему страдаешь бессонницей? Забавно, что некоторые вещи никогда не меняются!

Они сидят под стеклянной крышей романтического садика в самом центре Париже. Она выбрала и это место, и железный столик, зажатый между рокайлью с красными рыбками и посредственным памятником Шопену. На улице, за стеклами дождь, головки цветов отяжелели и клонятся к земле. Ветер обдувает куртины, наполняя воздух ароматами земли и шалфея. В заведении только они и невозмутимая барменша за стойкой.

Софи идет за кофе, Эрик смотрит ей вслед без всякой задней мысли, удивляясь, как мало она изменилась. Они встретились четверть часа назад, а он уже не знает, о чем с ней говорить. Обстановка в кафе слишком интимная, каждое произнесенное слово невольно обретает двойной смысл. А может, Эрик внезапно испугался ответственности за эту встречу, которую он сам же и организовал после одиннадцати лет молчания.

— Ваш заказ, мсье!

— Спасибо. Я мог бы и сам сходить.

— Тогда тебе следовало быть пошустрее! Шучу, шучу! Наверное, жена окружила тебя заботой и вниманием, я права? Говорят, восточные женщины…

— О восточных женщинах говорят слишком много глупостей, — обрывает ее Эрик. — Мы здесь не для того, чтобы говорить о моей жене.

— Вот и прекрасно, — улыбается Софи. — Так о чем будем говорить? Если я поинтересуюсь твоими успехами, мы неизбежно вернемся к твоей жене.

Эрик улавливает в голосе Софи иронию, но ее светло-карие глаза и рыжие веснушки обезоруживают его. Потрясающе, что они остались такими разными: Софи легкая, ничего не воспринимает всерьез, он не доверяет сам себе, не умеет быть естественным.

— Ты все такой же серьезный!

— Что делать, мне уже не двадцать!

— Да ты и в восемнадцать был таким же, Эрик! Ты был… до ужаса благоразумным, неужели забыл? Хотел на мне жениться…

— Ты, — перебивает Эрик, — уже тогда откладывала, чтобы купить квартиру, а я не умел заполнять ни налоговую декларацию, ни страховку.

— Мы потрясающе дополняли друг друга! Ты был настоящим артистом, убежденным в величии своей миссии, отрешенным от обыденной жизни, я — легкомысленной, но гениальной по части быта. Мы могли стать непобедимой командой…

— Непонятно, почему ты меня бросила!

— Я и сама не помню, — признается Софи. — За все эти годы я ни разу не попыталась найти ответ и не думала о тебе, пока ты неделю назад не подгреб ко мне в кафе, чтобы взять номер телефона.

— Мне очень жаль… если я…

— Перестань. Я была польщена, что ты меня сразу узнал.

— Но ведь и ты меня узнала. Как только я подошел, ты обратилась ко мне по имени.

— А я за тобой наблюдала и надеялась, что ты меня не заметишь. Тягостно встречать старых знакомых, с которыми не знаешь о чем говорить.

Старый знакомый! Она стояла у стойки с двумя подругами, он видел ее в профиль, но не мог ошибиться. Мужчина никогда не забывает свою первую женщину. Он женат, хранит верность супруге, фанатично исполняет свой долг по отношению к Хисако, но ни за что на свете не назвал бы «старой знакомой» эту молодую женщину. Заметив ее в том кафе, он залился румянцем, как влюбленный мальчишка. Он давно не любит Софи, но помнить ее будет всегда, что бы она сама об этом ни думала. Отношения с Софи задавали тон во всех романах Эрика, и он не верит, что Софи могла выбросить из памяти их первые ласки.

Определение «старый знакомый» задело Эрика, но Софи уже сменила тему.

— Раз мы оба не помним, почему расстались, это означает одно…

Софи смотрит на Эрика с лукавой улыбкой, гордясь своей догадкой. Она замечает полысевший лоб, мятую куртку и думает, что только совсем молодая девочка могла сходить с ума по этому парню! Она вспоминает, за что злилась на Эрика. Он вечно торопился вернуться к своему драгоценному пианино, всегда сам платил по счету, но водил ее только в дешевые рестораны, запрещал смеяться над тем, что его оскорбляло.

— Ты меня бросила, — напоминает Эрик, не в силах скрыть горечь.

— Да, но почему?

— Сама скажи.

— Я уже говорила — не помню. Следовательно, мы не должны были расставаться. Представляешь нас мужем и женой?

Эрик мгновенно чувствует себя предателем по отношению к Хисако. Он не счел нужным сообщать жене, что встретился в баре с Софи. Одна ложь неизбежно повлекла бы за собой другую, и ему пришлось бы оправдываться за эту невинную встречу в саду под парижским ливнем. Хисако думает, что он отправился за нотами.

Софи не замужем. Она живет одна (и говорит об этом с юмором), меняет любовников, но серьезных отношений не заводит. Эрик не знает ни одного из мужчин Софи, но уже густо их ненавидит. Софи ему больше не нравится, но воспоминания о былых чувствах не умерли.

Она смотрит на часы, извиняется, говорит, что ей пора.

Ему вечно ее не хватало. Когда Эрик с Софи расставались, он почти сразу начинал смертельно по ней скучать. Такая зависимость давила на Эрика, и он сокращал время свидания, едва справляясь с острым, почти животным желанием. Обнимая Софи после нескольких дней добровольного воздержания, он чувствовал себя несчастным из-за скорого расставания.

Эрик наблюдает за Софи, ему кажется, что она чувствует облегчение: «Слава богу, кончено! Увиделись — и до свидания!» Он не попросит Софи о новом свидании. Да и в каком качестве? Одиннадцать лет он прекрасно жил без нее, женился на женщине, которая так же страстно хочет добиться успеха в музыке, как и он сам, что избавляет их обоих от африканских страстей и страданий. У него есть то, о чем он мечтал, — любовь «на дому», когда можно не жертвовать музыкой ради жены. Эрика переполняет самодовольство, и он сразу вспоминает, кто такая Софи — скромный преподаватель сольфеджио в парижском пригороде. Он хотел ее увидеть, увидел, и слава богу!

Он поднимается, чтобы уйти, но в этот момент дождь яростно обрушивается на стеклянную крышу. Ни у Эрика, ни у Софи нет зонта. Он целует ее в щеку, говорит «Пока!», хочет, чтобы она ушла, но Софи качает головой — мол, ничего не поделаешь — и возвращается за столик.

— Переждем дождь здесь, не хочу вымокнуть до нитки!

— Ладно, мне здесь нравится.

— Помнишь сад моей бабушки? Там еще была разбита теплица, где она выращивала рассаду — помидоры и тыкву…

«И салат-латук…» — мог бы добавить Эрик, но мысленно он был уже далеко — на заросшем высокой травой поле позади дома, где никто не мог их видеть…

— Только не говори, что мы думаем об одном и том же! — восклицает Софи.

— Не кричи! Хочешь, чтобы все тебя услышали?

— Ага, я угадала! Я тогда была глупой неумехой, но с тех пор кое-чему научилась! Помнишь, как мы струсили, когда я решила, что беременна?

Им по восемнадцать, и у них возникла первая «взрослая» проблема. Она плачет, что редко с ней случается. Ей страшно, и он держит ее за руку. Что еще может сделать такой юнец? Он обещает, что это будет чудесный малыш и они воспитают его вместе. Она смеется, и они начинают придумывать сложные имена для будущего отпрыска. Он очень горд, что сумел поднять ей настроение.

Им тридцать, они улыбаются сладким воспоминаниям. Неловкий молодой человек, все еще живущий в сердце Эрика, хватает Софи за руки, она не вырывается, начинает вспоминать, как они один-единственный раз ездили в кемпинг в горах и катались на велосипедах. По стеклянному навесу барабанит дождь, держа их в заложниках. Много лет назад ливень не давал им выйти из палатки целые сутки. У них с Хисако никогда не будет трогательных воспоминаний молодости, они с первых дней жили музыкой, которая и через двадцать лет будет важнее всего. Самолеты, гостиницы, жесткое расписание репетиций и гастролей, составленное неумолимым Мосли.

Эрик прогоняет мысли о Хисако и уединяется в прошлом с Софи; у его старой подруги такой свежий цвет лица, как будто время над ней не властно.

— Дождь кончается. Мне и правда пора!

Софи целует Эрика, он шалеет от аромата жимолости — те же духи! — обнимает ее, пугается, но Софи не отстраняется, у нее перехватило дыхание, она не говорит ни слова, и это молчание более чем красноречиво.

Барменша деликатно отводит взгляд в сторону, суетится, переставляет банки с чаем и роняет чашку. Софи вздрагивает и стремительно уходит, даже не взглянув на Эрика.

Барменша смущенно улыбается, извиняясь за то, что разрушила очарование момента. Эрик кивает — ничего страшного. Он запрещает себе смотреть вслед Софи и думает, какие ноты купить, чтобы его обман стал обманом наполовину. «Вальсы» Брамса подойдут — их хорошо играть на бис, лучше, чем сюиту Форе «Долли», она слишком слащавая. С Хисако ему следует избегать сюжета о детях. Сама она к этой теме больше не вернется, но материнская струнка в ее душе остается постоянной угрозой их благополучию. Дуэт Берней не может осложнить свою жизнь младенцем. Хисако не должна так с ним поступать.

* * *
Полная безнаказанность за свои поступки — одно из главных преимуществ холостяцкой жизни. Можно разнюниться, взгрустнуть о прошлом, и никто над тобой не посмеется. Софи могла бы повесить табличку с этой истиной над дверью своей квартиры. Она заваривает чай, кладет на тарелку кофейный эклер и корзиночку с малиной, несет поднос на кровать, раздевается (она спит голой), залезает под теплое одеяло и включает телевизор без звука. Софи ест руками — так вкуснее. Ее квартира обладает уникальной способностью отвергать «инородные тела» — любовников, друзей и даже домашних животных, — даря взамен тепло, мягкий свет и запахи пряностей. Квартира Софи — берлога и шкатулка, сцена и кулисы.

Этим вечером Софи нервничает, как животные и особо чуткие люди перед грозой, хотя ночь стоит тихая и безлунная. Через открытое окно в комнату проникает аромат сирени (жильцы обязаны этой роскошью талантам консьержки).

Софи уже десять лет живет в собственной двухкомнатной квартире, десять лет она воспринимает жизнь скорее с хорошей стороны. Маленькие радости, поблажки самой себе… Софи скоро тридцать, и жизнь у нее счастливая и гладкая. Иногда, очень редко, Софи вспоминает былые честолюбивые надежды, но любовь к комфорту, к размеренной и беспечальной жизни давно заглушила желание бороться за место под солнцем и делать карьеру.

Софи еще глубже закапывается в одеяло и вспоминает, какое сладкое чувство испытала, какой молодой себя почувствовала, когда Эрик ее обнял, хотя этот респектабельный господин и успешный музыкант ей совсем не нравится. Останься она с Эриком, ездила бы сейчас с ним по всему миру… Нет, она не имеет права так думать и не должна ни о чем жалеть. Она не была без памяти влюблена в Эрика в молодые годы, но кто-то должен был стать первым, а он казался ей мягким, нежным, хорошо воспитанным. Природа не наделила Эрика физической привлекательностью, но он умел увлечь собеседника разговором. Софи решила, что Эрик — идеальная кандидатура на роль первого любовника, и их роман продлился полтора года.

Софи доела пирожные и долила себе ромашкового чая. Она пьет медленно, маленькими глотками, чтобы ароматная обжигающая жидкость прогнала ненужные сомнения и помогла уснуть.

В полночь Софи гасит свет и лежит в темноте с открытыми глазами. Мысли — не песенка в музыкальном автомате, их так просто на другие не поменяешь, и Софи не может не думать о мужчине, который ей не нравится, который ей никогда по-настоящему не нравился, но сегодня подарил ей ощущение, что она вернулась к той точке в начале пути, когда ее жизнь могла пойти совсем иначе.

Нужно все забыть и думать о завтрашней встрече с директором музыкальной школы — ей необходимы несколько лишних часов. Завтра она заберет белье из прачечной, примерит красное платье в магазинчике на углу и, возможно, купит его наконец, чтобы порадовать себя. И ее жизнь останется прежней.

Телефонная трель вырывает ее из полудремы.

— Софи, это Эрик. Я тебя разбудил?

— Нет… Конечно, нет.

— У тебя все в порядке?

— Конечно, в порядке! Почему ты шепчешь? Скоропостижно потерял голос?

— Да… то есть… нет. Я говорю от входной двери. Это в десяти метрах от спальни жены.

— Понятно.

— Ты и сама говоришь негромко.

— Потому что вокруг темно.

— Я тоже в темноте.

Эрик сидит на полу. Ему холодно. Ему захотелось услышать голос Софи, он вылез из постели и пошел звонить, не одеваясь.

— Я хотел сказать… наша встреча выбила меня из колеи. Я ничего не планировал. Просто хотел узнать, как ты теперь живешь.

— Я тоже чувствую себя растерянной и смущенной, Эрик. И очень рада, что не я одна.

Софи улыбается — сама того не сознавая, она весь день надеялась, что Эрик позвонит.

— Я был уверен, что ты почувствовала то же, что и я. Я тебя обнял — и ты меня не оттолкнула.

— Почему, Эрик?

— Я уже сказал — это был порыв. Когда я понял, что ты вот-вот исчезнешь, мне захотелось… вспомнить запах твоей нежной кожи. Ничего не изменилось.

Софи не могла бы сказать о себе того же, но ей нравятся слова Эрика, и она молча слушает, поощряя его откровения.

— Ты не разозлишься, если я признаюсь, что страстно желал тебя сегодня?

— Нет. Со мной произошло то же самое, — легко лжет Софи. — Мы не должны, Эрик, ты женат и любишь свою жену.

— Ну конечно, люблю! Она бы и тебе понравилась, не сомневайся. Но мужчина всю жизнь помнит первую любовь. Меня не грызет совесть за то… что я ощутил, ведь я знал тебя до Хисако, и то, что происходит между нами, никого, кроме нас, не касается.

— А что между нами происходит, Эрик?

— Пока не знаю, это застигло меня врасплох. Скажи, что будет, если я прямо сейчас к тебе приеду?

Софи лениво потягивается. Дерзость Эрика искушает, ей хочется поиграть и повысить ставки.

— Я пущу тебя под одеяло, и мы будем до утра заниматься любовью.

— Никуда не уходи, я еду.

Эрик быстро вешает трубку — ему послышался какой-то шум.

— Эрик! — заспанным голосом зовет Хисако.

— Да, любимая, — отвечает он, делая вид, что идет из кухни.

— Куда ты исчез?

— Не мог заснуть. Решил выпить воды.

Хисако берет мужа за руку, ведет его за собой в спальню.

— Ты замерз. Ложись, я тебя согрею!

Эрик подчиняется, чувствуя облегчение: не нужно осуществлять безумную затею. Нежная теплая Хисако уже спит в его объятиях, прижавшись щекой к груди.

Софи не могла принять его слова всерьез. Она не должна предъявлять права на него. Позвонить и сказать, что не приедет? Исключено, проснется Хисако. Его жена, его любовница, его гениальная партнерша по дуэту Берней. Завтра утром они начнут разбирать «Вальсы» Брамса. Потом полетят во Франкфурт. Если будет свободная минута, он позвонит Софи и извинится. Впрочем, учитывая резерв времени и количество дел, такая минутка вряд ли появится скоро.

Глава 17

Декабрь 1986

Дорогая Матушка!


Как твое здоровье?

Пишу тебе из Женевы, где мы уже четыре дня записываем первый диск полного собрания произведений Шуберта. Играть без публики — особое дело: не знаешь, кто будет тебя слушать, кроме того, когда запись сделана, интерпретацию уже не изменишь. Я бы предпочла несколько раз сыграть Шуберта в концертах, а уж потом записываться, но Эрика не переубедить. Для него важно оставить след. Он часто говорит, что, когда нас с ним уже не будет, записи расскажут, каким был дуэт Берней. Мне не нравится, что он думает о нашей смерти, но он только смеется — мол, составленное завещание еще никого не убило.

Кстати, о завещании: если все будет идти как идет, нам никогда не придется писать общее завещание! Эрик и слышать не желает о детях. Я бы хотела поверить твоим утешениям и думать, что все переменится, но, боюсь, это не так. Чем быстрее растет наша известность, тем чаще он говорит, что мы должны работать еще больше, что музыка важнее личной жизни. Ожидание и рождение ребенка остановит работу на многие месяцы, и наша карьера пострадает. Эрик говорит, что я стану отдавать все свое время и силы ребенку и пренебрегать нашим дуэтом. Он считает, что не способен быть отцом, не хочет иметь детей и просит меня пожертвовать материнским инстинктом ради любви к нему. Ты предупреждала меня, как опасно неповиновение мужу. Я люблю Эрика больше всех на свете и не осмелюсь противоречить ему в столь важном для него вопросе.

Надеюсь, что не утомила тебя такой длинной преамбулой, она была совершенно необходима, чтобы ты с легким сердцем согласилась принимать от меня деньги, которые я собираюсь каждый месяц посылать на содержание брата. У меня не будет детей, и мое сердце радуется, что я помогу малышу счастливо жить в этом низком мире. Я хочу, чтобы он ни в чем не нуждался, но главное, чтобы вы с отцом воспитывали его и ни о чем не беспокоились. Мне понадобилось много времени, чтобы понять и простить вам сделку с мадам Фужероль, но след обиды навечно пребудет в моем сердце. Я посылаю деньги, чтобы мой брат не попал под власть этой женщины. Она не плохая и не злая, но никогда не будет ему лучшей матерью, чем ты. Умоляю тебя согласиться. Нет ничего постыдного в том, чтобы живущая за границей и хорошо зарабатывающая старшая сестра помогала деньгами своей семье. Для меня же это будет не только счастьем, но и своего рода утешением, раз уж муж понуждает меня к такой невыносимой жертве. Я думаю о вас и шлю тысячу нежных приветов тебе, отцу и, конечно, маленькому Такаши.

Твоя любящая дочь
Хисако
* * *
Токио, 4 января 1987

Моя дорогая дочь! Как твое здоровье?

Благодарю тебя за деньги, которые ты нам прислала, это было тем более неожиданно, что после концерта в Токио ты написала ужасные вещи. Но теперь все забыто. Мы с твоим отцом верим, что ты обеспечишь содержание нам и малышу, как и обещала… Теперь нам не нужна помощь мадам Фужероль, да я и не думаю, что мы могли бы долго рассчитывать на ее поддержку. Она не проявляет к твоему брату того интереса, какой питала к тебе. Полагаю, она вообще не любит мальчиков, говорит со мной лишь о тебе, а деньги во время моей беременности давала с одной целью — возобновить отношения с тобой. Не будь к ней слишком сурова, она и впрямь страдает из-за того, что не сумела внушить тебе любовь.

Когда мы прочли твое письмо, отец предложил прервать все отношения с этой женщиной. Он считает, что благодаря тебе мы можем себе это позволить, я же отвечаю, что без Виолетты Фужероль ты никогда не получила бы ту чудесную профессию, которая позволяет тебе сегодня помогать нам.

Я понимаю нежелание твоего мужа заводить детей, пока вы концертируете. Никогда не знаешь, как повернется жизнь, используйте молодые годы, чтобы скопить как можно больше денег. Быть по-настоящему свободным — значит быть всегда сытым и иметь крышу над головой.

Твой отец и твой младший брат — ему нет и трех месяцев, а у него уже появился первый зуб! — думают о тебе и шлют нежный привет.

Суми
* * *
Токио, 4 января 1987

Моя дорогая Иза!

Итак, если я все правильно поняла, ты не хочешь, чтобы младший брат разделил с тобой мою привязанность? Ты и вообразить не можешь, как растрогала и утешила меня, ибо после того, как ты добилась столь невероятного успеха, я стала ужасно одинокой. Не проходило и дня, чтобы я не думала о тебе, моя дорогая дочь. Ты знаешь, с каким неослабевающим интересом я слежу за твоей карьерой, и меня очень огорчили рецензии на последний концерт в зале Плейель. Не понимаю, как можно было не упомянуть в статьях твое имя — в вашем дуэте все держится именно на тебе. Муж крадет твой талант, малышка Иза! Удача, что у вас нет детей, — ты легко покинешь этого человека, как только поймешь, насколько корыстна его любовь.

Кстати, господин Морияма из Токийской филармонии был крайне разочарован, когда твой муж — от твоего имени — сообщил, что ты не станешь играть «Четвертый концерт» Бетховена. Не буду ничего от тебя скрывать, мне известно, что он пытался занять твое место… Но ты, конечно, уже все знаешь?

Доставь мне удовольствие — пришли одну из своих последних фотографий. Пока я довольствуюсь рекламными постерами твоей звукозаписывающей компании — разрезаю пополам, чтобы не смотреть на лицо твоего мужа у себя в спальне!

И последняя просьба к тебе — напиши мне коротенькое письмецо, чтобы я уверилась, что между нами не осталось недопонимания и я для тебя все та же любимая мама Виолетта.

Береги себя, дорогая дочь, и вспоминай иногда твою несчастную одинокую мамочку. Нежно тебя целую.

Мама Виолетта

P. S. Меня утешает твое решение насчет брата. Это толстый заурядный ребенок, ни в чем не похожий на тебя в этом возрасте.

Глава 18

— Вот оно, счастье, — чистая квартира! — радуется Эрик.

— Дешевле вышло бы нанять прислугу! — вздыхает сидящая на коробке Хисако.

История повторяется в пятый раз: Эрик начинает чувствовать отвращение к выцветшим обоям и облупившейся краске, к захватанным пальцами выключателям, к грязным окнам, к известковому налету на дне ванны… и они принимают радикальное решение — меняют квартиру на большую, где «следы жизнедеятельности» будут незаметны гораздо дольше.

Шесть лет назад они жили в крошечной студии на Монмартре, а теперь вот въехали в пятую по счету квартиру. Им случалось слегка нарушить границы Холма — одно окно квартиры № 3 выходило на бульвар Клиши, — но они никогда не покидали этот самый оживленный парижский квартал.

Новое убежище расположено на улице Восточной Армии. Сто тридцать квадратных метров с балконом на последнем этаже дома в стиле ар нуво, с неподражаемым видом на крыши, купола и колокольни столицы. Нашел новое жилье Эрик, он яростно торговался о цене с хозяином и ужасно этим гордится.

— Зачем нам такая огромная квартира? — недоумевает Хисако.

— В Париже жить,не натыкаясь друг на друга, верх роскоши! — восклицает Эрик.

А ведь в самом начале теснота их не смущала. Хисако всегда предпочитала домик своих родителей просторной вилле Виолетты Фужероль.

Четыре спальни и ни одного ребенка. Белые стены, светлый паркет, запах чистоты. Хисако бродит из одной комнаты в другую на неосвоенной пока территории. Рояли все еще зачехлены, коробки не открыты. Целая жизнь, упакованная чужими руками, возникает перед ними в неожиданных формах и сочетаниях. Находятся вещи, которые они считали безвозвратно потерянными, другие, оставленные в прежней квартире на самом виду — чтобы никуда не делись, — теряются. Разбирать коробки наугад — все равно что разворачивать рождественские подарки.

— Может, откроем вот эту?

— Но я на ней сижу!

— Именно ее! Тогда ты поднимешься и поможешь мне…

Эрик срывает скотч, вываливает содержимое на пол и темнеет лицом.

— Это твое. Убери сама куда найдешь нужным!

— Моя одежда?

— Нет. Твои ноты.

— Что значит — мои ноты? Все мое — твое, и наоборот, разве нет?

Эрик настаивает:

— Твои ноты. Сонаты Шуберта, «Карнавал» Шумана, «Полонезы» Шопена…

— Не обязательно было швырять их на пол!

— А вот это — ударный номер твоей программы! — Эрик бросает жене в лицо партитуру «Четвертого концерта» Бетховена. — Работаешь втихаря, когда меня нет дома, угадал?

— Прекрати! Мы же с тобой об этом говорили…

— Ты нечестна, Хисако! Согласилась играть со мной дуэтом, потому что у тебя не было другого выхода, но мечтаешь об одном — сделать карьеру солистки.

— Ты несправедлив! Я никогда не играла одна!

— Слышала бы ты, как ты это сказала! Как будто это главное огорчение твоей жизни! Как будто я чудовище, как будто не даю тебе жить и дышать самостоятельно! Откуда такая неблагодарность?

Неблагодарность! Слово звенит в ушах, напоминает об упреке из прошлого. Когда-то Виолетта Фужероль тоже укоряла ее за неблагодарность. Должно быть, она и впрямь такая, если все ей об этом говорят. Но что плохого в том, что она не рассыпается в благодарностях за вещи, о которых не просила?

Пока Хисако решала, как ей реагировать, Эрик ушел, хлопнув дверью. Последние коробки доставили два часа назад, а они уже успели поссориться. Хисако собирает ноты, прижимает их к груди, как щит. Да, она не ограничивается половиной работы и не ждет, пока Эрик дополнит картину до целого! Просто теперь ей приходится таиться — так, словно она его обманывает. Раньше у нее была отговорка — занятия с профессором Монброном. Старый учитель хотел, чтобы она играла сонаты Шуберта и Бетховена, но, когда он умер, Хисако поняла, какое облегчение испытал Эрик. Монброн был Хисако опорой, он осуждал бывшего ученика за тщеславие, за упорство, с которым тот отвергал все, что в игре Хисако и ее личности принадлежало ей одной и не растворялось в дуэте Берней. Но Монброна больше нет, и Хисако оказалась в полной власти мужа. Любящего, всеведущего, заботливого. Мужа, который не только справляется с собственными проблемами, но и облегчает жене каждодневную жизнь. Мужа, который обращается с ней как с принцессой, осыпает дорогими подарками, селит во все лучших квартирах.

Вездесущность этого мужа подавляет самостоятельность Хисако, изолирует ее от внешнего мира.

Этот муж отказывает ей в счастье материнства, потому что он патологически ревнив и опасается за их карьеру.

Хисако не мыслит себе жизни без этого мужа.

Что может быть чище любви, ни с кем не желающей делить любимого человека? Успех дуэта делает Эрика и Хисако избранными, — значит, нужно отдать ему все силы и всю страсть.

Без Эрика Хисако была бы одной из многих, никто не гарантировал бы ей ангажемент, запись на студии, достойный заработок. Хисако помнит, чем вынуждена была заниматься после возвращения из Японии, пока не вышла замуж за Эрика. Она аккомпанировала «балетным» на пианино, которое годилось разве что на дрова, отбивала такт, разбивая в кровь пальцы, чтобы перекрыть громоподобный голос бывшей этуали, относившейся к ней как к мебели. Впрочем, к своим маленьким ученицам — Хисако они напоминали эльфов — эта тетка относилась еще хуже — как надзирательница в концлагере. Старшим на занятиях аккомпанировала пианистка с редкими жирными волосами. Шестидесятилетняя дама (она была еще и секретаршей в деканате) всегда носила на груди крестильный медальон, хотя он явно не слишком помог ей в жизни. А она ведь тоже училась в консерватории, выигрывала конкурсы и мечтала погреться в лучах славы… а закончила аккомпаниаторшей с почасовой, как у домашней прислуги, оплатой.

Хисако снимает чехлы с роялей. Великолепные «Стейнвеи», мечта любого пианиста, были куплены прямо на заводе в Гамбурге. Каждому по роялю, на случай расставания. Хисако мгновенно спохватывается, корит себя за эту мысль. Все не так плохо! Впрочем, Эрик накопил столько книг, пластинок, написанных его друзьями картин, что раздел имущества попросту невозможен. Да и потом, куда бы она пошла?

«Я остаюсь, потому что не знаю, куда идти, — думает Хисако. — Нет, это гнусность. Я остаюсь, потому что люблю его, потому что он все для меня делает, потому что нам выпал уникальный шанс — быть мужем и женой и искать исполнительского совершенства. Я не хочу его покидать. Мне просто нужен глоток свежего воздуха. Хоть иногда прожить день так, как мне этого хочется, не репетировать только в те часы, которые выбрал для этого Эрик. Но ведь с ним не поспоришь, любое замечание или предложение он воспринимает как угрозу.

Уйди я, Эрик нашел бы меня, и у нас наконец появился бы шанс поговорить откровенно. Нет. Эрик просто сразу умер бы, не надеясь, что я вернусь. Моя власть над ним безгранична. Я — единственная семья Эрика, хотя его отец еще жив. Мизантроп, затворник, живущий в средневековой башне в Тоскане.

Эрик тоже приносит жертвы ради меня. Он отказался от места преподавателя в Германии. У него нет от меня никаких секретов, он думает только обо мне, все, что он делает, он делает ради нас двоих. Я не имею права жаловаться и быть неблагодарной. Никто раньше не любил меня так сильно.

Я могу обшарить все его коробки и не найду никаких секретов, ни одной фотографии, которую бы не видела, ни одного письма, которое заставило бы меня ревновать. А он в первой же коробке наткнулся на эти ноты — доказательство того, что я не принадлежу ему безраздельно. Неужели я заставлю страдать бесконечно преданного мне человека из эгоистического удовольствия поработать над произведениями, которые все равно никогда не сыграю в концерте?»

* * *
Хисако хотела бы проявить благородство и уничтожить ноты, которые по-прежнему прижимает к груди. Сжечь их в камине? Ни за что! Она начинает искать тайник для своего сокровища.

«Обещаю, что больше не буду это играть, но читать ноты я могу. Конечно, если Эрик не станет ревновать к музыке у меня в голове!»


Звонок выводит Хисако из задумчивости. Она открывает и видит огромный, едва проходящий в дверь букет кроваво-красных роз. Букет держит Эрик — Хисако узнает его руки, а потом и ноги на коврике: одна обута в черный ботинок, другая — в коричневую сандалию. Ребенок, который даже обуться толком сам не может. За цветами маячит лицо Эрика со следами слез на щеках. Она огорчила, обидела мужа, но прощения просит он. Эрик кладет букет на пол, Хисако бросается к нему в объятия, и они снова отчаянно любят друг друга. Как сиамские близнецы, которым любая попытка разделения грозит смертью.

Розы так и останутся увядать на паркете, но они наверняка переедут раньше, чем найдется коробка с вазами.

Глава 19

1991

ПРОВАЛ ИЛИ ОТКРОВЕНИЕ?
Вчера в зале Бузони был аншлаг — здесь состоялся первый из трех концертов дуэта Берней, в которых музыканты будут играть Шуберта. Пианисты приехали, чтобы записать несколько фортепианных произведений композитора для двух исполнителей. Три концерта, заранее объявленные гвоздем музыкального сезона, начались более чем странным образом. Вправе ли мы утверждать, что начало было неудачным? Пожалуй, нет, но публика услышала совсем не то, что предполагала услышать.

Эрик и Хисако Берней вышли на сцену, держась за руки: она — прелестная маленькая японка в черном платье от Унгаро, он — суровый, остриженный «в кружок» à lа Лист, в сюртуке с воротником-стойкой. Они обменялись улыбкой и начали выступление «Венгерской рапсодией». Эрик играл басовую партию, Хисако вела мелодию — так бывает не всегда, распределение ролей зависит от исполняемых произведений. С первых же тактов слушатели смогли насладиться фантастической сыгранностью дуэта Берней, строгостью стиля и чувством композиции Эрика, легкостью фразировки и напевной поэтичностью игры Хисако. Эти неоспоримые достоинства могли бы как нельзя лучше подчеркнуть красоту музыки, если бы не странное поведение Эрика Бернея. Казалось, он так путается в нотах, что смущенная его игрой партнерша несколько раз бросала на него удивленные взгляды. Происходящее на сцене больше всего напоминало беззвучный семейный скандал, и очень скоро музыка, несмотря на талант и все старания Хисако, стала совершенно бессвязной. Публика начала роптать.

Эрик Берней не только не попытался исправить положение, но и — противу всех правил и традиций! — неожиданно вскочил и скрылся за кулисами.

Хисако Берней сохранила полное самообладание. Она кивком успокоила публику и исполнила две последние сонаты Шуберта, на час и двадцать минут завладев вниманием меломанов. До сих пор исполнительская судьба пианистки была тесно связана с судьбой ее мужа, она никогда не давала сольных концертов, но в этот вечер ей выпал шанс продемонстрировать ошеломленной публике виртуозность и властную силу Марты Аргерих[9] и бесконечно трогательную и тонкую вдохновенность Клары Хаскил.[10]

Этот концерт мог стать оглушительным провалом, но завершился бурной продолжительной овацией: публика аплодировала Хисако Берней стоя. Отныне она, вне всяких сомнений, будет играть сольные концерты. Устроители нынешних гастролей уже предложили ей вернуться через два года и записать полное собрание шубертовских сонат.

* * *
— Спрашиваю в последний раз, Эрик: что на вас нашло? — Кулак Мосли с грохотом обрушивается на стол.

Он тут же отдергивает руку, едва не задохнувшись от брезгливости: столешница покрыта чем-то липким, а Мосли одержим чистотой.

— Вы хоть изредка убираете квартиру? — возмущенно бурчит он.

— Никогда не убираем! — признается Эрик. — Семейная традиция. Когда мой отец еще жил во Франции, стены над лестницей в его доме украшали абстрактные барельефы. Они были там всегда и считались частью декора, пока однажды мой друг ботаник не открыл отцу глаза: оказывается, барельефы были вовсе не барельефы, а гигантские грибы.

— Какой ужас! Надеюсь, ваш отец счистил эту дрянь со стен?

— Вовсе нет. Он считал их частью дома, ведь они никогда никому не мешали. Но отец совершил ошибку. Грибы-захватчики так разрослись, что воевать с ними было бессмысленно — пришлось разрушить дом. Однако вы пришли не ради разговоров о моем отце…

— Это, конечно, не мое дело, но, судя по всему, беспорядок давно одержал в вашем доме полную и безоговорочную победу… — Мосли удрученно вздыхает. — Могу я помыть руки?

Эрик указывает импресарио дорогу в ванную.

— Возьмите это полотенце, оно только что из прачечной.

— Прачечная! У вас нет стиральной машины?

— Была когда-то давно. Мы ее отдали — инструкция оказалась на немецком. Ни один из нас по-немецки не говорит.

— Но ваша жена японка, Эрик! Ее соотечественники моются, прежде чем принять ванну! Такой чистоты, как в японских отелях, нет нигде в мире. Хисако не занимается домом?

— Хисако еще меньшая японка, чем вы. Когда становится слишком грязно, мы просто переезжаем. Если вы так страдаете, можем побеседовать в баре на углу.

Эрик говорит вполне искренне, но Мосли не готов смягчиться. Со вчерашнего вечера его так достали звонками и факсами, что он предпочел сбежать из своего офиса и приехать к Бернеям.

— Будем считать вчерашний инцидент случайностью. Черной дырой, как вы это назвали. Допустим, что на прошлой неделе вы случайно прервали запись в студии. Можете пообещать, что возьмете себя в руки прежде, чем дуэт Берней объявят «ненадежным»?

— Я ничего не могу обещать. Вы прекрасно знаете, что я не властен над собой.

— Что произошло на самом деле, Эрик? Мне вы можете признаться!

— Не знаю.

— Какое счастье, что Хисако продемонстрировала истинно самурайское хладнокровие.

— Я никогда ей этого не прощу.

— Без нее мы потеряли бы всю выручку. Триста двадцать тысяч франков долой, это вы понимаете?

— Только о деньгах и печетесь, Мосли! Вы мне отвратительны…

— А вы, Эрик, законченный эгоист и неврастеник.

— Да что вы знаете о моих настроениях?

— Прекрасно, будем говорить на профессиональном языке. На 15.10 сегодняшнего дня ситуация такова, какой ее описали газеты, надеюсь, вы их читали. Музыкальный мир все знает и реагирует соответствующим образом. За вчерашний день я получил с десяток предложений о сольных концертах Хисако. Что я должен отвечать?

— Вы с Хисако уже сговорились за моей спиной. В том, что вчера случилось, виноваты вы один — заявились перед концертом в артистическую и мучили меня разговорами об этом чертовом платежном распоряжении! Вы все предусмотрели. Хотите разбить наш дуэт, разрушить наш брак…

— Скажите еще, что я собираюсь переспать с вашей женой!

Мосли мгновенно пожалел о своих словах: Эрик готов был испепелить его взглядом, полным первобытной ярости и жгучей ненависти. Мосли понял, что попал в больное место, однако извиняться не собирался. Лучше уж высказать все до конца и убраться подобру-поздорову.

— Выбирайте, Эрик. Будете и впредь срывать концерты — погубите дуэт Берней, — продолжал он, демонстрируя чудеса героизма. — Но тогда уж не мешайте жене играть сольные концерты. Вы уже привыкли жить на широкую ногу, да и налоги за прошлый год еще не заплатили. Есть и другое решение. Будем считать, что вчера просто был не ваш день. Вы поблагодарите жену за то, что спасла ситуацию, и дуэт продолжит концертировать так, словно ничего не случилось.

— Не смейте указывать, что я должен делать!

— Я — ваш агент.

— Агента можно сменить. Кстати, я давно об этом думаю. Вы лезете во все наши дела, ведете себя, как нянька, занимаетесь налогами, банковскими счетами.

— По вашей же просьбе, Эрик! Не смейте попрекать меня тем, что я делаю для вас с Хисако, раз уж вы не способны сами о себе позаботиться.

— Убирайтесь! Не желаю вас больше видеть!

— Осторожно, Эрик. Вы готовы принять самоубийственное решение! Воля ваша. Но не губите Хисако. Если мы не придем к согласию, ваша жена узнает о выплатах, уж будьте уверены!

— Это шантаж!

— Нет, я пытаюсь защитить вас от себя самого.

— Вы ничего не знаете о выплатах!

— Мне известны размер и имя получателя — ваша жена может захотеть выяснить больше.

Эрик придвигается к Мосли, тот в испуге отклоняется, но Берней всего лишь взглядом умоляет не выдавать его тайну. Нет ничего страшного в том, что он посылает кому-то немного денег. Кому-то, кто хотел ему навредить. Не стоит расстраивать Хисако. Все уже улажено. Он перестанет платить. Нет, ему не нужна помощь. Они дадут оставшиеся концерты с шубертовской программой, и критики снова назовут дуэт Берней одним из лучших в мире. Эрик обещает, клянется, просит верить ему, удерживает Мосли за плечи, как будто прикосновение к огромному здравомыслящему толстяку успокаивает его. Мосли дает слово, что ничего не скажет, Эрик может положиться на него как на вернейшего из верных друзей. Даже если ради этого придется чуточку предать Хисако.

Глава 20

Хисако в совершенстве освоила французский, но у нее не было нужды учить названия медицинских специальностей. Она узнает написанное на табличке слово «неврология» и дверь, куда они с Эриком вошли несколько месяцев назад. Расстройства памяти случались теперь гораздо реже, хотя время от времени он все еще исчезал на несколько часов, а вернувшись, не мог объяснить, где пропадал, — ему казалось, что он отсутствовал не дольше десяти минут.

Хисако ускоряет шаг. На нее давят стены этого серого здания, где врачи — люди, которые все знают, но ничего не говорят, — без особого волнения обследовали любовь всей ее жизни.

В больнице множество корпусов, куда то и дело подъезжают машины «скорой помощи», настоящий город в городе. Пациенты гуляют по дорожкам парка, те, кто успел оправиться от болезни, греются на солнце, расположившись в шезлонгах на запущенных газонах. Посетителей узнаешь с первого взгляда: они идут слишком быстро и выглядят преувеличенно бодро, словно боятся, что их спутают с больными, поместят в палаты с молочно-белыми стенами и уложат в постели, выставив на позор всеобщего обозрения, потому что на окнах нет занавесок.

Стоматология, ангиогематология, сцинтиграфия, лучевая терапия… На подходах к родильному отделению публика меняется. Мужчины в галстуках, на лицах счастливые улыбки, они готовы разделить с первым встречным непомерную радость отцовства. Никто не приходит в это отделение с пустыми руками, потому что идут сюда не из чувства долга и не из жалости, но по любви или дружбе.

Хисако поднимается на третий этаж по лестнице, застеленной потертым линолеумом. Пахнет больничной едой, из-за приоткрытых дверей доносится жалобный писк и кряхтенье новорожденных, персонал одет в розовое, сердца переполняются счастьем.

Накануне Рейко родила дочку, и ее муж Поль сразу позвонил Хисако. Они подружились еще в те времена, когда приехали из Японии учиться у профессора Монброна и жили в одной комнате в общежитии. Теперь они редко видятся, но Рейко ходит на все парижские концерты дуэта Берней и часто звонит Хисако. Рейко вышла замуж за француза, но радость рождения первенца захотела разделить с соотечественницей.

Палата № 123. Хисако охватывает беспричинный страх. Она никогда никого не навещала в больнице и не знает, что положено говорить. Она купила девочке в подарок крошечное платьице (выбирала придирчиво, с любовью, как для своей малышки) в том чудесном магазине, перед которым иногда останавливалась и мысленно составляла гардероб для ребенка, которого у нее никогда не будет.

Хисако не успевает постучать — дверь распахивается, в коридор выскакивает счастливый отец.

— Ох, простите! Здравствуйте, Хисако. Входите же, входите! Простите, что не составлю вам компанию, но мне нужно к поставщику. Здешняя еда просто чудовищна!

Поль убегает, переполненный чувством собственной значимости, которую все мужчины так хорошо умеют изображать даже в самые сложные моменты жизни.

Они остались в палате втроем. Потрясенная Хисако стоит перед обессиленной, сияющей от счастья молодой матерью, которая держит у груди Матильду. Ребенок, новый центр мироздания, трехкилограммовое чудо. Девочка выглядит такой хрупкой, что у Хисако от умиления и жалости слезы подступают к глазам.

Насытившись, Матильда выпускает изо рта красный влажный сосок. Смущенная Хисако не знает куда девать глаза.

Нужно что-нибудь сказать, восхититься красотой новорожденной, соврать что-нибудь насчет сходства с родителями, но Хисако ничего не приходит в голову, чего сияющая Рейко, к счастью, не замечает. Она говорит за них обеих, рассказывает, как проходили роды, благодарит за подарок — ничего лучше ей еще не подарили.

— Хочешь ее подержать? — предлагает она со сдержанным великодушием маленькой девочки, дающей подружке поиграть со своей любимой куклой.

— Ой, даже не знаю… Я никогда не брала на руки младенца, а она такая крошечная…

— Не бойся! Садись на кровать, вот так. Поддерживай рукой головку. У тебя замечательно получается, смотри, ей нравится! Ты как будто всю жизнь этим занималась!

Ладонь Хисако ласкает мягкую, покрытую шелковистыми волосиками головку Матильды, от девочки исходят тепло и запах молока.

«Эта крошка не знает меня, но ее доверие к миру безгранично, — думает Хисако. — Она вряд ли почувствовала, что лежит на руках у другой женщины. Она — чужая дочка, но мне хочется покрыть ее поцелуями и забрать с собой. Какую цену я заплатила бы за счастье материнства? Уж никак не меньшую, чем когда-то Виолетта Фужероль…»

— У тебя однажды появится свой малыш, — шепчет Рейко.

— Эрик не хочет детей. Из-за дуэта, из-за нашей карьеры…

— Всегда приходится выбирать. Я не путешествую, как ты, по миру, и жизнь у меня совсем не такая увлекательная. Как же я тебе завидовала! Но в тот момент, когда врач положил мне на живот Матильду, я поняла, что не хочу никакой другой жизни.

Ноготки малышки похожи на крохотные перламутровые раковинки, они щекочут палец Хисако. Молодая женщина судорожно вздыхает, Матильда отпускает ее палец, хмурит лобик.

— Похоже, моя маленькая обжора снова проголодалась. Давай ее сюда.

Существо в розовой пижамке возвращается к матери. Хисако кажется, что у нее мгновенно кончился запас кислорода.

Рейко достает другую разбухшую от молока грудь. Ее живот напоминает опавшее суфле. От прежней юной красоты не осталось и следа, но никогда еще она не выглядела такой гордой, не была так довольна собой. Рейко обнимает ребенка, отгораживаясь от Хисако.

— Уже уходишь?

— Нужно собрать чемоданы. Завтра мы улетаем в Нью-Йорк.

— Неужели в Карнеги-Холл?

— В том числе… Будет даже Белый дом. Нас пригласила президентская чета.

По лицу Рейко пробегает тень, она на мгновение отвлекается от кормления.

— Как тебе везет, Хисако!

— Тебе тоже, Рейко. Ты родила самую красивую маленькую девочку на свете.

Они обнимаются. Каждая как в зеркале видит в другой мечту об иной жизни.

Хисако выходит из палаты Рейко и бежит по коридору, сжав кулаки и сцепив зубы, она должна окунуться в городской шум, чтобы никто не услышал стонов ее несчастного сердца.

Глава 21

1986


Хорошо, что он позвонил ей из Франкфурта. Изобразил смирение, обвинил себя в легкомыслии, хотя она ни в чем его не упрекала. Он почувствовал — Софи нравится, что он признался ей в своих страхах, сказал, что боится новой встречи с ней, боится себя самого и своих чувств. Он слегка драматизировал, потому что хотел утешить Софи.

Он не хотел ее расстраивать. Ни ее, ни кого бы то ни было другого. Эрик хочет жить в ладу с другими, он думает об этом денно и нощно, проявляет мужество, выставляет себя трусом и… преуспевает.

Она предложила ему способ загладить вину — навестить ее сразу после возвращения. Не ночью, конечно, но во второй половине дня. Прийти на чашку кофе. По-дружески. Эрик женат, любит жену, так что вопрос решен раз и навсегда.

Сегодня, 12 октября 1986 года, Эрик все еще женат. Он по-прежнему любит жену. Но Софи Эрик тоже любит. Иначе что бы он делал голым у нее в постели, содрогаясь при мысли о том, что придется врать Хисако, чтобы оправдать свое отсутствие? Он не торопится покидать светлую, чистую спальню, где царит идеальный порядок. В квартире Софи вещи знают свое место, натертый паркет вкусно пахнет воском, чистота здесь — органичная данность.

— Как же у тебя чисто… — вздыхает Эрик, поглаживая плечи Софи.

Она смеется, смотрит на него глазами в золотую крапинку, которые он клялся любить вечно. Софи смеется, и все его угрызения совести улетучиваются. Ему семнадцать — в этом возрасте серьезным не бываешь. Каждую фразу она начинает со слов «А ты помнишь?» — и они радуются, хором вспоминая всякие милые пустяки.

— Помнишь, как ты дошел до финала конкурса Сенигаллии? Я сделала тебе сюрприз — появилась в зале в тот самый момент, когда ты начал играть «Второй концерт» Шопена.

Он удостоился третьей премии, но Софи предсказала ему великое будущее.

— Я и сейчас так считаю! Плохо, что ты все время играешь дуэтом! Твой агент наверняка получает предложения о сольных концертах, я права?

Он не смеет признаться, что все предложения касаются только Хисако.

— Ни одного. Мы — дуэт, этим все сказано.

— Уверена, это изменится. Хочешь ты того или нет. Ты самый гениальный музыкант из всех, кого я знаю.

Сказать по правде, Эрик удивлен, но если она станет говорить так время от времени, он, пожалуй, поверит.

Софи встает. Эрика возбуждают ее стройные голые ноги, длинные распущенные волосы — раньше у нее была короткая стрижка. «Во мне все-таки есть обаяние, раз я сумел соблазнить такую красивую женщину!» — говорит себе Эрик. Излюбленная фраза матери — «Che brutto!» — все еще ранит его слух.

Софи бесшумно возится на кухне — такое возможно, только если каждая вещь на своем месте. Дверь гардероба приоткрыта. Там тоже царит идеальный порядок: белье сложено аккуратными стопками, одежда висит на плечиках, обувь выстроилась ровной шеренгой. На столе лежат три белые папки — счета, квитанции, переписка. Потрясающая организованность. Эрик никогда не решится показать Софи свое жилье.

Она возвращается, ставит на кровать поднос с кофейником, фарфоровыми чашками и тарелкой с крошечными пирожными. Небольшой интимный ужин.

— Мы ведь договаривались выпить кофе, помнишь?

Как умело она лишает драматизма то, что между ними произошло! Ее беззаботность оправдывает их. Что плохого в том, чтобы чувствовать себя счастливым?

Они лакомятся пирожными, как маленькие сладкоежки, и говорят о будущем.

— Не знаю, куда все это нас заведет, — волнуется Эрик.

— Какая разница? Если соберешься в кино на детектив, вряд ли захочешь, чтобы сосед рассказал тебе краткое содержание фильма! Отпусти ситуацию, Эрик!

— Это не так-то просто. Я нахожусь под постоянным давлением. В нынешнем году мы побили собственный рекорд: сто концертов, десять тысяч слушателей, сорок пять тысяч проданных пластинок, две записи…

— Мне очень жаль!

— Жаль?

— Да, жаль, что твоя жизнь музыканта превратилась в последовательность чисел. Пытаешься попасть в Книгу рекордов Гиннесса?

— Конечно, нет! Я рассказал тебе все это просто так, к сведению.

Этим утром он дал Мосли согласие на новый пресс-релиз со множеством цифр. Их импресарио уверен, что цифры говорят сами за себя. А вот музыка… Они не поинтересовались мнением Хисако, не пригласили ее на эту встречу. Вот он, его шанс, его алиби. Можно сказать, что Мосли задержал его, что они вместе пообедали, а потом продолжили говорить о делах. Сейчас только половина четвертого, эта легенда вполне проходит.

— Мне пора.

— Я тебя разозлила!

— Вовсе нет! Я злюсь, потому что должен идти.

Они расстаются, решив созвониться вечером и увидеться, как только дуэт Берней вернется после итальянских гастролей. Они слишком честны, чтобы признаваться друг другу в любви.

Выйдя на улицу, Эрик ускоряет шаг. Ему стыдно за измену, но он горд, что оказался на это способен. Эрик оттачивает свою ложь, вспоминает, как обещал Хисако никогда ее не обманывать. Его молодая жена не может забыть хитрости и уловки, которыми было наполнено ее детство.

Несчастный случай. Это могло произойти с кем угодно. Но произошло с ним. Возможно, в этом есть доля вины Хисако: она не догадалась, что именно его волнует после первого свидания с Софи. Он ведь признался ей, что виделся со своей первой любовью, естественно умолчав о чувствах. Но она могла быть более проницательной. Повести себя более тонко, не задавать вежливых вопросов об учебе Софи и ее работе. Хисако должна была взять с него слово, что он больше не станет встречаться с Софи.

Должна была — но не сделала этого! Хисако не вмешивается в чужую жизнь, не подглядывает в замочную скважину. Окружающие восхищаются порядочностью Хисако, не понимая, что ей просто безразличны другие люди. Эрик знает, что он несправедлив, и все же… Хисако не понимает, что живет среди себе подобных, что жизнь соткана из реальных противоречий, что любовь — это еще и физическое желание, тривиальная плотская страсть. Хисако — чистый дух, ее интересуют только гении. Гениальные музыканты.

«А я — brutto, как называла меня собственная мать, — кто я для нее? Хисако в тысячу раз талантливей меня. Ну вот, я это сказал. Она читает с листа вещи, которые я разбираю неделями. Она не дает мне этого почувствовать, но я знаю, что она знает.

С Софи я снова становлюсь Эриком Бернеем — самым способным студентом курса. Тем, кто преуспеет, потому что никто не может померяться с ним талантом в этой провинциальной консерватории.

Я снова увижусь с Софи. Я не должен отчитываться перед Хисако за тот период своей жизни, когда мы даже не были знакомы.

Я ее не обманываю, я продолжаю отношения, которые начались, когда ее в моей жизни не было».


В дверях своей квартиры Эрик останавливается, захваченный музыкой. Басовая часть «Рондо ля мажор» Шуберта, чудо изящества, с которым они произведут фурор в Милане, Венеции и Флоренции. Они навестят отца — он читает газеты и, возможно, наконец покажет своему сыну, что гордится им.

Эрик входит, садится за рояль рядом с Хисако. Она улыбается его отражению в крышке, кивком приглашает присоединяться. Она «принимает» его в музыку, как в свои объятия. Она ни о чем не спрашивает, так что ему не придется лгать ей. Они погружаются в главное, в суть их общей жизни. Все остальное — дурной сон.

Глава 22

У кофе в пластиковых стаканчиках вкус ранних вылетов. Эрик и Хисако завтракают в аэропорту невкусными круассанами и соком, который скорее вызовет изжогу, чем взбодрит. Свет неоновых ламп терминала F делает их лица смертельно-бледными.

Уборщик-пакистанец моет пол между столиками, след от его швабры похож на слюну улитки. Громкоговорители приглашают отправиться в путешествие в города мечты. Мимо проезжают тележки, дорогие чемоданы, купленные в «Тати» сумки. Роскошные блондинки, с ног до головы от Шанель, сталкиваются с восточными женщинами под чадрой. Небо над аэропортом кажется бесцветным. Мужчины и женщины всех рас и национальностей вдыхают один и тот же кондиционированный воздух. Проблемы с языком и законом поджидают пассажиров за стеклянными дверями зала прилета, на стоянке такси и автобусов.

Эрик заказывает еще кофе. Целует руку Хисако.

— Они должны делать нам скидку как постоянным клиентам. Мне кажется, официант нас узнал.

— В этом месяце он видит нас в четвертый раз. Мы завтракаем здесь чаще, чем дома.

В словах Хисако нет горечи — она скорее торжествует победу над грузом повседневных забот. Закрыть дверь в неубранную гостиную, оставить немытой посуду. Отложить на потом неприятный разговор, зная, что вдалеке от дома необходимость в нем отпадет. Не подходить к телефону, чтобы не узнать плохих новостей.

— О чем ты думаешь, дорогая?

Эрик становится особенно нежным, когда ощущает собственную значимость, превосходство перед обычными туристами. Они с Хисако садятся в самолет, потому что их хотят слушать в разных уголках земного шара. Их везде ждут, им всюду рады. Они завсегдатаи отелей, где в номерах каждый день меняют белье, дорогие рестораны для них — что дешевые кафешки, а полет на самолете — как поездка в автобусе.

— Я оставлю тебя ненадолго?

Хисако берет косметичку и спускается в туалет.

Эрика мучает желание воспользоваться моментом, подойти к телефонной кабине, бросить в прорезь несколько монет и разбудить Софи. Мысленно перенестись в теплую постель любовницы, ощутить аромат их страсти. Софи спит, электрический будильник отмеряет сон, ее день, до самой ночи, наполнен привычными делами и обязанностями. Софи наверняка летает самолетом, оплатив билет в три приема, без накладных расходов, и только в заранее распланированные путешествия.

Телефонная кабина притягивает его, ему необходимо услышать голос Софи — нежный, как ее бедра, и мягкий, как ее кожа. Он держит в поле зрения лестницу, чтобы не пропустить Хисако, и все-таки решается. Трубка пропахла табаком, и Эрик отодвигает ее подальше от губ, бросает монеты. Звонок внушает ему ощущение всемогущества: он на расстоянии проникает в сон этой женщины, оказывается в ее стерильно-чистой, уютной квартире.

— Я слушаю!

Голос в трубке звучит сонно, беззащитно. Эрик молчит, хочет еще раз его услышать.

— Слушаю вас!

Голос стал тверже, обыденней. Что он может сказать Софи, не солгав? Он ни за что на свете не остался бы у нее накануне таких важных для дуэта Берней гастролей. Он не признается Софи в любви, потому что любит Хисако. Любые его слова не сделают чести им обоим. Софи в третий раз — теперь с раздражением — произносит «Я слушаю», и Эрику становится совестно. Он вешает трубку, радуясь, что не успел сказать ничего такого, что придало бы их вчерашней эскападе большую серьезность.

Объявления о вылетах возбуждают в Эрике нетерпение. Посадка на венецианский рейс началась. Возвращается причесанная, подкрашенная Хисако. Она наводит красоту только в поездках, хотя папарацци больше не поджидают звезд у трапа самолета. Эрик взглядом дает жене понять, что она неотразима.

— Пошли? — спрашивает она, беря его за руку.

— Да. Наш рейс только что объявили. Ни за что не скажешь, что ты наводила красоту в аэропортовском туалете! Снимаю шляпу!

— Спасибо! Когда прилетим в Венецию, я надену красную куртку. Выну из чемодана в последний момент, не хочу, чтобы помялась. Эрик, а где чемодан, куда ты его дел?!

— Сдал в багаж!

— Да нет же, я говорю о маленьком чемоданчике, это ручная кладь! Бежим в кафе!

— Не нужно, я вспомнил, что не забрал его после досмотра!

Они мчатся к пункту досмотра багажа.

— Мсье, я оставил здесь чемодан — черный, на колесиках.

— Так это ваш… Мы уже двадцать минут умоляем хозяина вернуться за ним. Вам повезло, мы собирались его взорвать!

Эрик извиняется, забирает чемодан. Они торопятся к стойке вылета. Хисако больше не улыбается и темнеет лицом, когда Эрик начинает шарить по карманам в поисках посадочных талонов.

Стюардесса усаживает их в бизнес-классе, приносит шампанское, но Хисако не притрагивается к своему бокалу.

— Могу я выпить твое шампанское? — спрашивает Эрик.

— Второй бокал в девять утра… Твою рассеянность это точно не вылечит!

— Ты тоже не слышала объявлений!

— Я была внизу, в туалете. А вот ты…

А он думал лишь о том, чтобы разбудить Софи, и ходил вокруг телефонной будки, как ребенок вокруг автомата с шоколадками. Эрик предается сладкому раскаянию.

— Твоя рассеянность меня беспокоит, Эрик!

— Я таким родился, родная. Ты же первая начинаешь хохотать, когда со мной случается очередная катастрофа. Не будь я таким рассеянным, не забавлял бы так мою любимую жену. Помнишь, как я приехал на такси на вокзал Монпарнас и четверть часа искал поезд на Лион?

— Не смешно, Эрик.

— Ладно, оставим это. Тогда вспомни, как мы ржали месяц назад, когда я попытался помочь Рейко.

— Вытащил белье из стиральной машины и развесил его. Увы — оно оказалось нестираным.

— Признай, что это было смешно.

Хисако не может отрицать, что ее очень часто трогает неуклюжесть Эрика. Она наблюдает за ним уже три года и поражается, как ему удается вечно попадать во всякие истории. У него длинное лицо печального клоуна, проницательный взгляд, высокая угловатая фигура, руки ювелира, фантастическая способность не видеть и не слышать треволнений окружающего мира и сверхчеловеческая собранность за роялем. Вся жизнь Эрика — сплошные парадоксы.

Интуиция Хисако предупреждает ее о какой-то перемене, возможно, даже угрозе. Она всегда считала, что Эрик способен совладать с рассеянностью и не делает этого из кокетства и по лени. Но в последнее время ее муж чувствует себя угнетенным: с ним каждый день что-нибудь случается, словно он совсем утратил контроль. Она боится за Эрика, как мать боится, что ребенок поранится или заблудится.

— Ты должен проконсультироваться с врачом.

Хисако вынесла приговор их беззаботности и способности решать проблемы между делом.

Эрик смотрит в иллюминатор на улепетывающих со взлетной полосы кроликов. Провалы в памяти, помутнение сознания. Уход в себя. Отдаление. Разлука из-за их поездки, такая долгая разлука… Простыни на кровати Софи белые и чистые — в противоположность его темному сознанию, которое очень скоро станет больным, если он не сосредоточится на другой, единственной, лучшей части себя самого.

Он заставляет себя повернуться к женщине, которая слишком хорошо его знает, чтобы не догадаться о предательстве. Она заставит его признаться, он сдастся и почувствует облегчение и обновление. Ложь — это рак, который нужно вовремя начать лечить.

Темная помада, подведенные черным карандашом глаза смущают Эрика. Да, она красива. И знает это. Схватка началась, а Эрику хочется сказать Хисако, что она уже победила.

— Итак?

— Что — итак?

— Ты успел забыть то, что я только что сказала! Пообещай, что мы отправимся к врачу, как только вернемся в Париж.

Их возвращение после отсутствия. Три года она не покидает его ни днем ни ночью, но ничего не заметила. Он обещает, снова ищет взглядом кроликов, но земля уже далеко. Сидящая рядом с Эриком женщина с накрашенным лицом гладит его по руке. Он один.


В Венеции они не увидели ничего, кроме театра Малибран и фасада Ла Салюте из окна номера палаццо Бауэр. В Риме у них было так мало времени, что они не покидали виллу Медичи и даже не погуляли по ее садам. Они не посмотрели ни Флоренцию, ни Сиенну, им пришлось поверить на слово Мосли, обещавшему, что они будут играть в красивейших городах Италии. Их надежды не будут обмануты, ведь это деловая поездка, а дела идут прекрасно. На концертах аншлаги, критики поют осанну, один из крупнейших итальянских агентов хочет представлять их интересы. Они не увидятся с отцом Эрика, у них не будет времени даже на разговоры друг с другом, каждый вечер после концерта им придется есть холодный ужин в единственном открытом ресторане города. В гостиницу они будут возвращаться вымотанными, полуголодными, и сны у каждого будут свои, обособленные от другого. Он один. И она одна.

Чемоданы, такси, поезд, самолет, снова пора в дорогу, нужно приручать новый инструмент, приспосабливаться к акустике нового зала. Хисако иногда — очень редко — говорит себе, что она не о такой жизни мечтала. А вот Эрик запрещает себе думать. Он делает то, что должен, получает гонорары, забывает в круговерти дел о белых простынях Софи.

На обратном пути, в самолете, обоих одолевают сомнения.

— Мы превратились в рабочих лошадок. Играем, собираем вещи, получаем гонорар. Твое платье интересует публику больше нашей музыки. Никогда не знаешь, почему зал аплодирует — то ли благодарят за исполнение, то ли за то, что все закончилось. Боже, Хисако, неужели мы проведем так всю свою жизнь?

— Нужно просто давать меньше концертов.

— Ты знаешь, каковы люди! Начнем отказываться от концертов, и очень скоро нас вообще перестанут приглашать.

— Значит, нужно принять свою участь и видеть только хорошие стороны жизни.

Эрик пожимает плечами и отворачивается к иллюминатору. Она не попалась в ловушку. Тревога, о которой он говорил, это тревога Хисако: ей безразличны деньги и слава, она никогда не пожертвует ради них музыкой. Эрик прекрасно знает — когда они садятся за инструмент, обстоятельства мало влияют на манеру их игры, но он попытался поставить под сомнение эту очевидную истину, чтобы завязать спор и спровоцировать кризис. Попытка провалилась.

Самолет летит над массивом Монблана. Каждая минута приближает необходимость принять решение — звонить Софи или не звонить. Хисако — единственный человек, с которым Эрик советуется. Впервые в жизни она — последняя, кому он может довериться.

— И все-таки гастроли были удачные, — с вымученным энтузиазмом констатирует Хисако. — Я буду рада побыть дома несколько недель. Мы наконец-то сможем поработать над новыми вещами!

— Боже, Хисако, ты мне напомнила… — Эрик начинает шарить по карманам. — Я отдал тебе утром ключи от квартиры, чтобы ты положила их в сумочку?

— Ничего подобного!

— Ну, тогда… Ты меня возненавидишь, но я забыл их в гостинице.

— Видишь, я права, — вздыхает Хисако. — Ты должен сходить к врачу.

— Это все, что ты можешь сказать?

— Прости, Эрик, но твое здоровье интересует меня больше каких-то дурацких ключей.

Хисако обнимает Эрика, кладет голову ему на грудь. Она любит его еще сильнее с тех пор, как начались проблемы со здоровьем. А вдруг у него та самая — страшная — болезнь? (Из суеверия она никогда не произносит ее название даже мысленно.) Хисако прячет лицо, чтобы Эрик не заметил, как она обеспокоена. Он прижимает жену к себе, утыкается носом в ее волосы. Они похожи на коал. Их сердца бьются рядом, они одинаково встревожены — но по разным причинам. Свободной рукой Эрик пытается осуществить опасную операцию — бесшумно достать ключи из кармана и засунуть их под кресло. Абсанс — вот что скажет врач.

Глава 23

1992


— Будете и дальше распространять подобные слухи — я подам на вас в суд, все понятно?

Мосли бросает трубку. Он скорее озабочен, чем зол. Нелегко пресечь слухи в замкнутом сообществе, где все друг друга ненавидят, учитывая, что они могут оказаться вполне обоснованными.

После турне по России провалы в памяти у Эрика случаются крайне редко, но все-таки случаются, хотя публика никогда ничего не замечает. Куда опасней расстройство ориентации: на днях Эрик заблудился в двух шагах от дома и не мог ни спросить дорогу, ни вспомнить свой адрес. Так было шесть лет назад в Токио. Он много часов блуждал по городу, а когда Хисако нашла его, был совершенно спокоен, как будто прогулялся до угла и обратно.

— Слушаю, Мосли… Да… Конечно. С чего бы нам отменять концерт? Кто вам это сказал? Кто? Это ничтожество, у которого даже лицензии на агентскую деятельность нет?.. Именно так. И передайте всем остальным, что у Эрика Бернея нет ни СПИДа, ни болезни Альцгеймера!

Этот маленький мерзавец обзванивает директоров всех залов, запланировавших концерты дуэта Берней, и сообщает, что музыканты не сумеют выступить, потому что у Эрика Бернея началась болезнь Альцгеймера.

Мосли с силой грохает кулачищем по столу. Он в бешенстве. Три неподписанных контракта были расторгнуты безо всяких серьезных причин. Концерты отдали сестрам Бальбек, которых как раз и представляет эта сволочь. Что делать? Не опровержения же ему публиковать! «Мосли информирует почтенную публику, что, несмотря на провальный шубертовский концерт, имевший место в ноябре прошлого года, Эрик Берней полностью сохранил как интеллектуальные, таки артистические способности». Полный бред. Хисако не сумела скрыть тревогу, так что даже самые маститые и сдержанные обозреватели начали сомневаться.

Иногда Мосли и сам не знает, что думать. У всех музыкантов бывают провалы в памяти — чаще всего из-за боязни этих самых провалов. Рассеянность Эрика давно стала частью его образа, об этом можно не волноваться. Другое дело — исчезновения, вернее, одно-единственное исчезновение, если не считать токийского происшествия. Докторам о том случае ничего не известно. Хисако считает, что Эрик тогда ходил в филармонию и от ее имени отказался от сделанного директором предложения.

Но Мосли прекрасно известно, что в этом не было никакой надобности. Концерт аннулировали задолго до того, как самолет сел в Токио. Эрик попросил — Мосли набрал номер, и дело было сделано.

Снова звонит телефон, но Мосли не снимает трубку. Ему нужно подумать, а он к этому не привык. Его конек — графики, гонорары, имидж артистов, но состоянием их душ он управлять не умеет. Мосли не дружит с артистами — он с ними приятельствует. Как истинный профессионал. Мосли способен много лет подряд каждую неделю обедать с музыкантом, но, если тот уходит к другому импресарио, он больше не встречается с ним, не ходит на его концерты. Беда некоторых коллег заключается в том, что они воображают себя артистами, не понимая, что просто работают на этих «инопланетян» (которые безо всяких сожалений посылают их к черту, если находится кто-нибудь поудачливей).

Таковы правила игры. Вряд ли он сам так уж сильно волновался бы за Эрика, не будь дуэт Берней его дойной коровой. Но Мосли любопытно, почему Эрик позволяет жене думать, будто он действовал за ее спиной в Токио.

Телефон не умолкает. Мосли раздраженно тянется к трубке, готовый спустить всех собак на любого, кто заявит, что Эрик Берней не в себе. Его злобное «Алло» сменяется медоточивым «Добрый день!», как только собеседница представляется. Дуэт Джулии Бона и ее сестры-двойняшки Клелии может очень скоро по известности превзойти дуэт Берней. Журналисты обожают милых крошек, Эрик и Хисако намного талантливей сестер, но юные девицы — те еще хитрюги! Они сделали потрясающую фотографию для обложки своего первого диска: две полуобнаженные красотки лежат на рояле, их длинные золотистые волосы свисают аж до клавиатуры. Устоять невозможно!

— Это большая честь для меня… — Мосли заливается соловьем, — но я не могу заниматься двумя конкурирующими дуэтами… Составлена программа на пять лет вперед! Да, да, конечно, если они отменят некоторые концерты… Нам стоит встретиться и все подробно обсудить. Возможно, я буду представлять вас во Франции… Увы, состояние его здоровья очень меня тревожит, но пусть это останется между нами… Навестите меня в офисе… В четверг, в четыре? Отлично. Спасибо, что позвонили.

Совесть Мосли нечиста, но он слишком толстокожий, чтобы мучиться этическими проблемами.

Импресарио торжествующе улыбается. Сестры Бона! По зрелом размышлении, если припомнить все обстоятельства, болезнь Альцгеймера более чем вероятна. Как это печально! Но дело есть дело, так что нечего разнюниваться, нужно укрепить тылы.

Глава 24

Трагическая кончина супругов Берней породила множество самых нелепых слухов. Даже серьезные издания не устояли против искушения, разместив на своих страницах статьи со скандальными предположениями, и мы сочли нужным опубликовать последнее интервью Эрика и Хисако Берней, которое музыканты дали 15 декабря 1995 года — за месяц до ухода из жизни. Мы собирались напечатать интервью через месяц, приурочив к выходу последнего диска дуэта Берней и концерту в Театре на Елисейских Полях, однако печальные обстоятельства и желание восстановить истину побудили нас предать гласности свидетельство беспрецедентной близости, существовавшей между этими людьми.

— Вы сегодня являетесь одним из известнейших фортепианных дуэтов нашего времени, а вне сцены вы супруги. Это преимущество или помеха?

Эрик Берней. Ни то ни другое. Это просто данность. Мы познакомились в консерватории, начали играть вместе, обрели близость в музыке и захотели лучше узнать друг друга.

Хисако Берней. Мы очень близки и понимаем друг друга с полуслова. За роялем все происходит на уровне чувствования, мы можем позволить себе роскошь удивлять и удивляться, не слишком рискуя.

— Какое место отведено репетициям в вашей повседневной жизни!

Э. Б. Когда мы в Париже, утром занимаемся по отдельности, а во второй половине дня — вместе.

X. Б. Это зависит и от программы. Если она не слишком сложная, мы время от времени делаем передышку и я продолжаю открывать для себя Париж!

— Вы очень привязаны к Франции, Хисако. Не скучаете по родине!

Х.Б. Я помню о своих корнях, но считаю родной страну, где живет Эрик. В те времена, когда я еще плохо говорила по-французски, нам помогала общаться музыка. Между нами никогда не было языкового барьера.

— Но культурные различия все-таки существуют!

Э. Б. За двенадцать лет Хисако всего один раз ездила в Японию — вместе со мной, на гастроли. Круг интересов, отношение к людям, способность перевоплощаться в музыке делают Хисако большей европейкой, чем я.

X. Б. Мои родители дружили в Токио с француженкой, благодаря ей я получила чисто западное воспитание. Мой муж — француз, музыка, которую я играю, на девяносто девять процентов европейская, в моей сегодняшней жизни нет ничего японского. Две главные страсти — муж и музыка — сделали меня стопроцентной француженкой.

— Значит, в будущем, когда у вас появятся дети, вы не станете придавать особое значение восточным корням!

Х. Б. Мы пока не планируем заводить детей.

Э. Б. Наши дети — это наши концерты, записи, новые программы. Музыка позволяет нам с Хисако разделять чувства и ощущения куда более глубинные и интимные, чем большинству других пар. Мы самодостаточны. Ребенок ничего нам не даст, да и родителями мы стали бы отвратительными.

— Вы могли бы выбрать другую профессию!

X. Б. Конечно, нет!

Э. Б. Не будь Хисако пианисткой, я бы выучился любому делу, чтобы работать с ней в паре. Но я счастлив, что она не воздушная гимнастка…

Рейко отбрасывает газету. Ей больно смотреть на снимок: Хисако и Эрик стоят на Новом мосту, держась за руки. На Хисако полосатая блузка. Эта же блузка была на ней год назад, когда она пришла за сочувствием. Потерянная, в слезах. Хисако заставила подругу поклясться, что та никогда никому ничего не расскажет, забилась в угол дивана, прижала к животу подушку и начала рассказывать.

— Наши гастроли в Америке отменяются.

— Мне очень жаль, Хисако. Ты так радовалась возможности выступить там еще раз!

— Решение приняла я. Эрик не перенесет поездки.

У Рейко в ушах еще звучит голос Хисако: она говорила тихо, словно боялась, что произнесенные слова обратят ее страхи в реальность. У Эрика снова случилось выпадение памяти. Он исчез и отсутствовал пять дней. Хисако ждала, терзаясь страхом и отчаянием, но ничего никому не сказала, чтобы не давать пищу для сплетен. Она обманула даже импресарио, которому никогда не доверяла. Первая седина в волосах появилась у Хисако после того, как она пять дней и ночей провела у телефона.

— Нужно было позвонить мне!

— Я не хотела тебя беспокоить. Из-за Матильды…

Это «из-за Матильды» снова встало между ними, прозвучав как упрек. Рейко всегда было неловко нежничать с дочерью при Хисако.

Эрик вернулся утром — чистый, свежевыбритый, в незнакомой Хисако одежде. Он не поверил, что отсутствовал пятеро суток, ему казалось, что он вышел пару минут назад купить газеты. Кстати, он действительно принес «Либерасьон» и «Монд», датированные днем его исчезновения.

— Надеюсь, ты отвела его к врачу!

— Он отказался. Я проконсультировалась по телефону. Доктор повторил, что все анализы и обследования ничего не выявили, а у взрослого, пребывающего в добром здравии мужчины может быть миллион причин для того, чтобы исчезнуть на несколько дней! Я почувствовала себя… оскорбленной. Впрочем, неважно. Боже, Рейко, я так за него боюсь… Что, если он совсем лишится памяти и не сможет играть?!

Рейко искала и не находила слов утешения. Она почти ничего не знала о том, как живут Эрик и Хисако, и теперь ей было трудно поставить себя на их место.

— Люди, страдающие болезнью Альцгеймера, превращаются в младенцев, — продолжила Хисако. — Но я позабочусь о нем, Рейко, я не дам ему пропасть.

«Она переносит на мужа нереализованный материнский инстинкт, — с печалью подумала Рейко, — иначе зачем стала бы говорить об этой страшной болезни, точного диагноза ведь нет?»

— Думаешь, я напрасно отменила гастроли?

— Как тебе сказать… Возможно, тебе следовало поехать одной…

— Ни за что! Я никогда не поступлю так с Эриком! Это раздуло бы сплетни и подписало смертный приговор нашему дуэту.

Хисако побелела от волнения, и Рейко показалось, что подруга сейчас встанет и уйдет. Она впервые была так откровенна, впервые показала свои истинные чувства.

Но в этот момент в соседней комнате проснулась Матильда, и лицо Хисако просветлело.

— Она все меньше спит днем, — улыбнулась Рейко.

— Хочу на нее посмотреть!

Девочка сидела в кроватке и что-то увлеченно строила из кубиков. Молодые женщины осыпали ее ласками, надеясь получить в награду улыбку.

— Видишь, на ней то платье, что ты ей подарила…

— Красивое платье, — сообщила Матильда. Хисако так щедра к чужим детям…

— Матушка прислала мне фотографии Такаши. Не представляешь, что это за маленький хитрец!

Хисако говорила о ребенке, которого никогда не видела, с воистину материнской гордостью.

— Он первый ученик в классе! И прекрасно играет на скрипке. Это из-за него я так расстроена. Ты знаешь, деньги мало меня волнуют, я могла бы вернуться в маленькую квартирку, лишь бы со мной был Эрик. Нам вполне хватит на жизнь, если будем давать пятнадцать-двадцать концертов в год, но денег Такаши я посылать не смогу, а это неприемлемо!

Рейко не решилась прямо сказать, что проблему легко можно разрешить, если Хисако согласится давать сольные концерты, но помочь попыталась.

— Возможно, выход существует, но пообещай, что не рассердишься и не отвергнешь предложение с ходу!

— Ты когда-нибудь видела меня в гневе?

— Нет. Но такого тебе наверняка никогда не предлагали.

Рейко прочла сомнение на замкнутом, известном всем меломанам лице Хисако с черной, похожей на завесу, челкой и тяжелыми веками.

— Насколько я понимаю, главное — чтобы никто не узнал о твоих сольных концертах. Я знакома с одним бизнесменом, который устраивает концерты для себя одного. В собственной гостиной. Он прекрасно платит.

— Предлагаешь мне играть для этого человека?

— А почему нет? Он сочтет это за честь и сохранит твой секрет. За один раз заработаешь деньги, что посылаешь ежемесячно матери на Такаши.

Хисако колебалась. Мысль о том, чтобы продаваться украдкой, оскорбляла ее гордость, но в конце концов она признала, что ничего другого не остается.

— Почему ты так и не сказала Эрику, что посылаешь деньги в Японию? Твой муж великодушный и щедрый человек, он бы все понял.

— Я не хотела его обманывать… просто не смогла сказать правду. Наверное, потому, что сама не очень понимала, зачем это делаю. А потом, очень быстро, стало поздно. Разве можно признаться через полгода, год, два, три года?.. Ложь отвратительна, Рейко. Солжешь один раз — придется лгать снова и снова, чтобы скрыть тот, первый обман. Если я приму твое предложение, это станет очередной ложью.

На следующий день она дала согласие, заставив Рейко поклясться, что никто никогда не узнает об этой сделке.

Глава 25

Софи плачет и получает извращенное удовольствие, слушая, как слезы, скатившись по щекам, с сухим стуком падают на газету. Итак, он всегда любил только ту, другую. Но разве он когда-нибудь утверждал обратное? Он ей никогда не лгал и ничего не обещал. Ей осточертели сказки, которые она сама сочиняла и сама же себе и рассказывала. Ей тошно от того, что она верила, будто та, другая, — неизбежное зло, а ей принадлежала лучшая часть его жизни. Она плачет, потому что внезапно осознала, что отдала десять лет жизни мужчине, которому ничего не было нужно. Она проливает слезы, потому что тщетно ждала благодарности за свои бесполезные жертвы.

Она бросает скомканную газету на пол, в общую кучу других изданий, опубликовавших статьи о случившейся трагедии. Из соседней комнаты доносятся звуки пианино. Она вылезает из-под сбившихся простыней, шагает по грязной одежде. За три недели ее кокетливая квартирка пала жертвой коварной повседневности. За эти три недели Тео разучил «Детский марш» Прокофьева и играет его очень уверенно и выразительно.

Софи гладит сына по мягким чистым волосам. Она не помнит, когда в последний раз сама мыла ему голову. Он уже многое научился делать сам. Он не расстраивается — разве что устал немножко из-за того, что приходится покупать продукты, убирать свою комнату и делать уроки самостоятельно. Он всегда был очень серьезным маленьким мужчиной. Его хрупкие лопатки выступают под рубашкой, как крылышки, все тело напряжено, он жаждет одного — приручить пианино. Это ее больше не волнует. Софи обнимает сына, целует в теплую макушку, ее переполняют печаль и гордость.

— Из-за тебя я сбился, — негодует Тео.

— Прости, дорогой. Сыграешь еще раз для меня?

— Я попробую сыграть наизусть.

Софи слушает «Детский марш», наблюдая, как из квартиры напротив выносят вещи. Завтра там поселятся другие люди, со своей историей.

Глава 26

Гастролей стало меньше, и у них есть время, чтобы обжить и обустроить личное пространство. С последнего исчезновения Эрика ничего тревожного не случилось. Три месяца они живут в Париже, ходят за покупками в расположенные поблизости магазинчики, ужинают с друзьями, играют на рояле ради собственного удовольствия, просто чтобы послушать, как звучат инструменты. Квартира на улице Восточной Армии — не очередная времянка, они хотят превратить ее в уютное гнездышко: подбирают мебель, украшают, тщательно убирают — Эрик даже нанял прислугу.

Стараниями Хисако лоджия превратилась в зимний сад, где живут и умирают клематисы, розы, жимолость и жасмин.

— Я и не подозревал в тебе таланта садовницы!

Эрик наливает жене чашку кофе и присаживается рядом с ней на каменный бордюр.

— Тебе бы стоило надевать перчатки. Не боишься испортить руки?

— Все это глупости! — Она искренне радуется, удивляясь своему успеху. — В Японии я любила ухаживать за растениями. Когда возишься в саду, не думаешь о плохом.

— Скажи, Хисако, ты не хотела бы ненадолго вернуться в Токио, побыть с семьей?

— Странная идея!

— Я подумал, ты захочешь взглянуть наконец на младшего брата. Сколько ему сейчас? Три?

Хисако в ужасе: «Он все знает! Какая несправедливость! Именно сейчас, когда все наладилось и мы оба успокоились…»

— В чем дело, Хисако? Что я такого сказал? Ты скрываешь от меня дурные известия?

— Я никогда ничего от тебя не скрываю!

Солгав, Хисако краснеет, ее убивает легкость, с какой дался этот обман.

Эрик сидит совсем рядом, и Хисако видит каждую морщинку, каждую неровность его лица. Он похудел, но выглядит гораздо лучше — как больной, выздоравливающий после кризиса. Хисако знает каждый его жест — например, он никогда не достает сигарету из пачки с первого раза. Они с Эриком — две половинки целого, две родственные души, отыскавшие друг друга на Земле.

«Я не могу так с ней поступать, — думает он, — нельзя выпихивать ее в Японию именно теперь, когда мы обрели дом. Но я должен взглянуть на ситуацию отстраненно, а для этого нужно развязать себе руки хотя бы на две-три недели…»

«Через четыре дня я должна играть у мсье Даниеля, — с тревогой думает Хисако. — Он попросил „Davidsbundlertanze“[11] Шумана. Но я не готова. Эрик слишком редко уходит, и я не успеваю заниматься».

У обоих есть тайны, хотя каждый уверен, что лишь он что-то скрывает от партнера. Они так близки — и так одиноки.

В доме напротив, через двор, кто-то неуверенной рукой трогает клавиши пианино.

— Новые жильцы, — комментирует Хисако. — Там, где открыто окно…

— Ты начала подглядывать за людьми?

— За кого ты меня принимаешь? Я была на лоджии, когда они въезжали, только и всего. Увидела коробки и подумала, что больше не хочу этого переживать.

— Ты намерена остаться здесь навечно?

— Да. Нам тут хорошо. И… ты лучше себя чувствуешь.

Эрик растроганно улыбается. Он знает, что серебряные нити в темных волосах его нежной и мягкой, как старый ангорский свитер, жены — его вина. Он обнимает Хисако, поглаживает по широкой спине. Она слегка располнела и чуточку постарела. Ей тридцать четыре года, тринадцать из которых она прожила с ним. Она — его якорная стоянка, его кроткая сестра. Но она же и иная, и незнакомка.

Хисако смотрит через плечо Эрика на окна дома напротив. За задернутыми шторами люди живут размеренной жизнью, три раза в день садятся вместе за стол, провожают детей в школу. Простенькое, обыденное счастье.

— Как ты думаешь, этот маленький мальчик мечтает стать великим пианистом?

— Что за мальчик, дорогая?

— Тот, что играет среди неразобранных коробок. Я не очень хорошо вижу, но мне кажется, что это мальчик.

— Чем интересоваться чужими детьми, подумала бы обо мне!

Он набычился и стал похож на испуганного мальчишку.

— Ты ревнуешь! — поддразнивает мужа Хисако. — У нас теперь меньше концертов, и мы могли бы завести ребенка. Но ты не хочешь, чтобы кто-нибудь покусился на твои владения, правильно?

— Что за глупости, Хисако? Ты говоришь так, словно мы будем жить будто два маленьких старичка, с утра до ночи пялясь друг на друга!

Эрик впервые говорит с Хисако так холодно. Она отдала бы что угодно, лишь бы повернуть время вспять и никогда не слышать этих ужасных слов. Она еще крепче прижимается к мужу, но гнусные слова уже произнесены, и на них следует дать ответ.

— Значит, вот как ты нас видишь?

— Не я, а ты хочешь, чтобы мы были такими!

Эрик отталкивает Хисако и с видом мученика отходит на другой конец балкона.

— Ты сказала, что мы сделаем перерыв. Ложь! Ты больше не хочешь играть со мной!

— Ты болен, Эрик!

— Я отлично себя чувствую! А ты пытаешься убедить всех в обратном. Хочешь, чтобы я сидел дома. Мечтаешь изолировать меня от мира.

— Я хочу жить с тобой. Родить от тебя ребенка.

— Ребенок! Ну конечно! Могла бы изобрести что-нибудь пооригинальней, если хочешь меня удержать…

«Удержать? — думает Хисако. — Да ведь именно мое желание стать матерью и разделяет нас!» Спина Эрика выражает враждебность. Куда он смотрит? Неужели на того мальчика? Хисако хотела бы образумить Эрика, успокоить его, но в нем сейчас есть нечто такое, что не позволяет ей этого сделать. Они не репетировали всего четыре дня, а их близость уже начала рассыпаться.

«Он меня не любит. Если бы не музыка, он бы на меня даже не посмотрел. Все дело в музыке, она — моя единственная союзница. Я с самого начала это знала. Я смошенничала. Сделала вид, что думаю иначе».

Мальчик из дома напротив больше не играет на пианино. Женщина — мать? — задергивает шторы. Женщина, у которой есть ребенок, сын, который держит ее за руку, когда они идут по улице. Хисако отдала бы все на свете, чтобы ее ладони коснулись пальчики ее малыша. Она провожала бы его в школу, делала бы дома вкусные бутерброды, чтобы накормить его после уроков, болтала бы о пустяках — но каких важных! — с другими мамочками. Просто — и недостижимо. А может, бросить Эрика, завести роман с другим мужчиной, начать с чистого листа? Нет, невозможно…

К горлу Хисако подступает дурнота, каменная отстраненность Эрика убивает ее. Она бежит вниз по лестнице, заходит в кафе на углу. Внутри гремит музыка, неоновые лампы слепят глаза. Пошатнувшись, Хисако падает в обитое оранжевым дерматином кресло, заказывает мартини.

Она сидит одна, всем чужая, а по улице мимо нее спешат люди, точно знающие, что им делать. Все обыденно и просто, жизнь идет как по накатанному. Корзины для продуктов, коляски для младенцев, каждый тащит, тянет, толкает свою ношу. Хисако не досталась роль в этой пьесе.

Она глотает кисло-сладкий коктейль. Еще одна глупость — сродни вчерашней идиотской выходке, когда она позаимствовала в холле чью-то коляску и отправилась изображать родительницу к районной школе. А если бы ее задержали? Хисако не сомневается — страх не помешает ей вернуться к дверям школы, где никто не знает, что она обманщица.

Неожиданно в кафе врывается смрадный запах. Мусорщик в линяло-зеленом комбинезоне и грязных резиновых перчатках вытряхивает урны в зловонную глотку своей машины, распевая во все горло. Он одаривает Хисако широченной улыбкой, он счастлив, потому что решил не думать о том, что он жалкий неудачник и работа у него самая что ни на есть дерьмовая и опасная: зазеваешься — и стальные челюсти откусят тебе руку. Хисако улыбается в ответ, подняв стакан с третьим по счету мартини.


Мальчик закрылся в своей комнате. Он не понял, почему мать оторвала его от пианино. В кои веки он играл без принуждения, потому что сам хотел. Ему нравится, как звук отражается от стен пустой гостиной. Но это будет не долго — мама очень быстро разбирает коробки с вещами.

А вот новая комната ему не нравится. Квадратная, с белыми стенами, меньше прежней. Ни одного закоулка, где можно построить хижину, на полу нет ковра, так что тайник не соорудишь.

В понедельник он пойдет в новую школу. Мама не представляет, каково ему придется, она не знает, что значит прийти в класс последним, посреди учебного года. И с чего она вдруг решила переехать?

Мальчик лежит на полу, ковыряет кончиком шариковой ручки швы между паркетинами, скатывает воск в шарики, чтобы заткнуть уши и не слышать, как они спорят.

— Случайность! — кричит Эрик. — Ты что, издеваешься? Знаю я твои случайности, не забыл еще токийский фортель!

— Не смей обвинять меня в том, что тогда случилось! Ты с ума сходил от счастья. Не хотел со мной расставаться. Не выгони я тебя пинками из кровати, опоздал бы на свой концерт.

— Плевать ты хотела на концерт! Получила, что хотела, а девять месяцев спустя…

— Не смей так говорить о Тео!

Мальчик обратился в слух. Они ссорятся не первый раз, но раньше никогда не вмешивали в свои споры его. Хлопнула дверь, больше слушать нечего, разве что стук собственного сердца, которое грозит выскочить из груди.

В соседней комнате Софи села за пианино. Она касается клавиш, не извлекая звуков, в присутствии Эрика это попросту невозможно. Она должна «играть» на своей территории: соблазнять, подставлять нежную шею его поцелуям, трепетать, чувствуя его руки на своих бедрах. Она должна верить, что ее он хочет больше, чем ту, другую, пианистку.

Эрик ушел на кухню. Сюрприз ему не понравился. Интересно, как бы он реагировал, предупреди она его обо всем заранее?

Она никого не ждала и меньше всего — Эрика. Он был вне себя от ярости, кричал, что она нарушила уговор, предала его. Софи огрызалась, говорила, что имеет право жить где захочет, но Эрик продолжал обвинять ее во всех смертных грехах, и она сломалась.

Софи тихонько берет аккорд — ре-фа-ля, ре-минор, моцартовская тональность смерти. Она никогда до конца не верила обещаниям Эрика, но теперь плачет, не в силах унять слезы, потому что окончательно лишилась иллюзий. «Я бы хотел жить с тобой, — говорил он. — Дай мне время подготовить Хисако, она такая хрупкая…» Часы, которые она отнимала у соперницы, были очень сладкими, и ей казалось, что они будут длиться вечно… Пока не наступал горький момент расставания.

Взгляд на часы, гримаса сожаления на лице, никаких излияний чувств. Она стоит у окна, провожая взглядом долговязую фигуру, все еще чувствуя кожей тепло его тела. Бывают дни, когда они не занимаются любовью. Эрик торопливо целует ее в лоб и начинает проверять тетради Тео или садится с ним за пианино. Софи обожает такие моменты, ей кажется, что они — настоящая семья: Эрик и Тео разбираются с уроками, она возится с готовкой на кухне, надеясь задержать Эрика на ужин. Настоящая семейная жизнь? Да нет, наметки семейной жизни! Сколько лет она ждет исполнения своей мечты! Наткнувшись на объявление о квартире в доме напротив дома Эрика, она немедленно отправилась взглянуть. Это был идеальный предлог побродить по его кварталу, зайти в табачную лавку, где он покупает сигареты, понюхать воздух, которым он дышит, окунуться в окружающую его повседневность.

Она знает адрес Эрика — нашла в справочнике, — но никогда не была в его квартире.

Она видится с любимым мужчиной только в своем доме, все остальное существует лишь в ее воображении.

Софи выходит из метро, и на нее наваливается чувство вины: она вторглась на запретную территорию. Проходя мимо дома Эрика, Софи жалась к стене, но взгляд на фасад все-таки бросила — и нехорошо порадовалась облупившейся штукатурке. Софи пешком поднялась на четвертый этаж — в доме не было лифта, — обошла неудобную, с низкими потолками, непомерно дорогую трехкомнатную квартиру, отметив, что ремонт сделан добросовестно, но без особой фантазии. Задержалась у окна гостиной, выходившего во двор-колодец, над которым нависал островок зелени. Нет, она никогда не полюбит это угрюмое, душное жилище, не сможет день изо дня тосковать, глядя на недоступный, чужой кусочек зеленого счастья.

И тут она увидела Эрика — он стоял, опираясь на перила того самого висячего сада, смотрел в никуда и курил. Софи резко отпрянула от окна. Ее потрясла не сама встреча, а то, что она вынуждена оставаться невидимой. Захотелось убежать, послав к черту риелтора, но она вымученно улыбнулась и спросила, когда сможет переехать.

* * *
Эрик возвращается. Он немного успокоился.

— Раз уж ты поставила меня перед свершившимся фактом, попытаемся извлечь из ситуации максимум пользы.

— Мы с Тео не собираемся осложнять тебе жизнь, Эрик.

— Не вмешивай в эту историю Тео!

— Почему? Я поступила так ради него. Ты обещал, что вы будете видеться чаще. Теперь ему достаточно подойти к окну, чтобы увидеть тебя… издалека. По-моему, это лучше, чем ничего, согласен?

— Ты понимаешь, что Хисако может все узнать?

— А если и так? Все наконец прояснится. Помнится, ты говорил, что необходимость обманывать жену тебя угнетает…

— Ты должна дать мне время.

— Десять лет! Я дала тебе десять лет!

— Не кричи! Тео может услышать.

— Думаешь, у него остались иллюзии на твой счет? Ты ведь и ему врешь много лет подряд…


«Мерзавец. Я — мерзавец. Лживый мерзавец». Услышав имя сына, Эрик обращает свой гнев на себя. Он клялся отдать этому мальчику всю ту любовь, которой сам был лишен в детстве.

— Я хочу видеть Тео.

— Чтобы попрекнуть его тем, что он будет жить в нескольких метрах от тебя? Он пока ничего не знает!

— Мы заключим с ним договор: он не подходит к окну в гостиной, а я навещаю его каждый день — естественно, когда нахожусь в Париже.

— Ты попросишь его прятаться? Девятилетнего ребенка? Ты спятил, Эрик!

— Я изображаю больного перед женой, чтобы выгадать время для сына. Ты вроде бы никогда не возражала?

Софи захлопывает крышку пианино, но не поднимает глаз, чтобы не взорваться. Эрик ей сейчас неприятен — строит из себя жертву, смотрит взглядом страдальца и… врет. Если бы Софи не возвела в принцип свою ненависть к Хисако, пожалела бы ее как женщина женщину. Они соблюдают правила игры, навязанные им этим тираном, они так любят этого придурка, что принимают то, что принять невозможно. До каких пор они будут все это терпеть? Ведь есть еще Тео — ребенок, защищенный страхами взрослых, приученный никогда не задавать вопросов.

Тео просовывает в дверь кудрявую голову:

— Эрик!

Радость, идущая от сердца, объятия и поцелуи.

— Здесь отвратно, верно?

— Да что ты, малыш, здесь отлично. Покажешь мне свою комнату?

Эрик бросает взгляд на балкон их с Хисако квартиры. Он знает, что она там, хоть и не видит ее. Сам он одинаково не любит солнце и садовые работы и больше никогда не появится среди растений в горшках. Тео не должен знать. Ради его же блага.

Глава 27

1963


Его мать убегает сразу после обеда, сославшись на множество дел, которые так умело придумывают для себя праздные женщины. Совесть ее чиста: маленькому мальчику полезно побыть наедине с отцом. «Пообщаться по-мужски» — так она это называет. Семилетнему мальчику фраза «пообщаться по-мужски» обещает приключение, и он ждет четвергов с радостным нетерпением. Времени у них мало, а желаний у мальчика слишком много. Он просто не успевает завоевать сердце отца, и тот едва на него смотрит.

— Ну, малыш, что нового в жизни?

Милан всегда задает один и тот же вопрос, но Эрик никогда на него не отвечает. Не отвечает, потому что слишком много всего накопилось. Сын понимает, что разочаровывает отца, но тот уже задает следующий вопрос:

— Чем хочешь сегодня заняться?

Мальчик задумывается. Он бы съездил в Африку посмотреть на тигров — вдвоем с отцом, но он же не идиот, чтобы так отвечать! Мечта о тиграх остается его тайной. Он не предлагает пойти в городской парк, потому что не любит оставаться один на горке, видя, как отец смотрит на часы. Вот он и отвечает «не знаю», а Милан пожимает плечами и говорит, что тогда они могут пойти к нему в мастерскую. Это подается как великая милость, принимается как подарок, и они устраиваются в пыльной, пропахшей красками тишине.

Милан дает мальчику бумагу и карандаши («Держи, недотепа!»), но Эрик почти никогда не рисует, его внимание приковано к работе отца. Кисть касается огромного, как театральный задник, холста, и на нем загораются цвета. Отец так уверен в себе, так мастеровит, что сын чувствует себя рядом с ним ничтожеством. Да он и не знает, что рисовать. Не зря Милан то и дело повторяет: «Да уж, художником тебе точно не быть!»

В тот четверг его мать ушла раньше обычного, его отец задал два привычных вопроса, он дал на них два привычных НЕответа. Дождь барабанил по грязной стеклянной крыше мастерской, но внутри появилось кое-что новое. Среди подрамников стояло пианино.

— Один клиент предложил его в счет уплаты за картину. Я подумал о тебе и согласился.

Эта вещь — выше его ростом, с золочеными подсвечниками — его собственность? Эрик онемел. Отец впервые ему что-то дарит. У него полно игрушек и книг, но их всегда покупает Флоранс.

Подарок отца! Старый ящик с крышкой, из-под которой выглядывают пожелтевшие зубы клавиш вперемешку с черными пальцами, принадлежит лично ему. Отец заботится о нем! Эрику хочется сказать Милану спасибо, но тот уже вернулся к холсту — он пишет мадонну со вспоротым животом и глазами Флоранс.

Эрик садится за пианино с тайной надеждой, что нашел наконец свое место в мастерской отца.

— Можешь поиграть. Мне не помешает.

Эрик наугад трогает тускло блестящую клавишу. Раздается тихий надтреснутый звук, но Милан вроде не раздражается. И мальчик продолжает старательно исследовать клавиатуру, обнаруживает ноты, повторяющиеся в разных регистрах и служащие ориентиром для черных клавиш. Осмелев, он нажимает на несколько клавиш одновременно, кривится, услышав диссонанс, терпеливо ищет благозвучные сочетания.

Случай дарит ему идеальный аккорд — до-ми-соль; он вслушивается — долго, до последнего мига звучания.

— Папа, послушай!

— Неплохо, парень. Возможно, мы еще сделаем из тебя что-нибудь путное. Хочешь учиться музыке?

— Не знаю.

— Ты никогда ничего не знаешь! Не хочешь узнать, чтобы я смог наконец тобой гордиться?

О да, этого он хочет, об этом он мечтает. С того дня он стал реже думать о тиграх в Африке. Предпочел протискиваться в приоткрывшуюся дверь отцовского сердца.

Прошло тридцать три года, и теперь он подозревает, что Тео начал заниматься музыкой, руководствуясь тем же самым — порочным — посылом. Они сидят в сырой гостиной дома Флоранс. Его единственное наследство, если не считать нескольких бон на предъявителя. Крыша протекает, ставни покосились, но Хисако терпеть не может зеленую французскую деревню, и Эрик решил ничего не ремонтировать.

Он мог тогда продать дом, но не стал этого делать, за что сегодня благодарит небеса. Они живут здесь четыре дня, как в бомбоубежище. Ни соседей вокруг, ни телефона. Хисако даже адреса не знает.

Вызывать Софи с Тео к себе за границу стало опасно. Хисако могла столкнуться с ними в Париже и наверняка удивилась бы, увидев знакомые лица в Милане или Нью-Йорке. Он больше не может отсутствовать по три часа кряду, хоть и научился мастерски симулировать провалы в памяти.

Тео страдает над «Детским маршем» Прокофьева. Он не чувствует ни ритма пьесы, ни ее прелестно диссонирующих гармоний. Он не музыкален, но очень старается, чтобы угодить Эрику — эту важную миссию доверила ему мать.

— Слишком трудно! — Тео вскакивает.

— Пройдемся? — предлагает Эрик.

— Ты же знаешь, я не люблю гулять.

— А что любишь?

— Ездить верхом!

— Это очень опасно! Ты умеешь сидеть в седле?

— Да.

— Обманщик!

— Отведи меня — сам увидишь.

— Когда вырастешь, поедем в Африку смотреть тигров.

— А маму возьмем?

— Конечно.

— Ладно, а сейчас отведи меня к лошадям.

Они идут в маленький клуб на краю деревни, вдвоем, без Софи (она пообещала присоединиться к ним позже), и наслаждаются счастьем момента. В воздухе пахнет дымом и влажной землей. Им нечего опасаться — они никого не встретят на пустынной дороге.

Мальчик едва достает Эрику до локтя, но шагает уверенно и раскованно, утешая отцовское сердце: ложь во спасение защищает Тео — узнай он правду, лишился бы и спокойной веселости, и уверенности в себе. Софи иногда грозится все ему рассказать, но Эрику пока удается сдерживать ее: он говорит, что это чистой воды эгоизм и интересы Тео тут совершенно ни при чем.

В последний раз она была настроена так воинственно, что Эрик счел за благо умаслить ее. Он предложил уехать втроем в домик Флоранс. Софи потребовала десять дней, Эрику вполне хватило бы двух, сошлись на пяти.

Эрик вытирает рукавом прохудившийся на холоде нос. Тео обходит стойла, разговаривает с лошадьми, гладит их. На Эрика неожиданно наваливается страх. Хисако. Его нет четыре дня, и она не знает, что завтра он вернется. Эрик хотел бы позвонить ей, успокоить, утешить, но это невозможно, немыслимо, придется снова ломать комедию, хотя, увидев Хисако, он действительно забывает о Софи.

— Эрик, посмотри на меня!

Мальчик наотрез отказался от пони, и его посадили на лошадь. Он сияет, глядя на Эрика сверху вниз.

— Смотри не свались!

— Вот еще! Я уже сколько раз ездил верхом!

Где? Когда? Как? В общем прошлом отца и сына зияют пробелы, и виноват в этом Эрик. Стоп! Посмотри, какой он красивый и здоровый, у него все в порядке. Ты занимаешься им не по обязанности, хотя мог бы ограничиться деньгами и умыть руки. Как в самом начале, когда ты даже знать не хотел о его существовании.

— Эрик, смотри, я скачу рысью!

Ах, эта улыбка! Та самая, которой шестимесячный сын покорил сердце отца.

Он должен был порвать с Софи, как только узнал о ее беременности, но не смог. Слишком уж был влюблен — нет, не в будущую мать, а в то, что между ними происходило. Он звонил ей по ночам, убедившись, что Хисако спит, и получал от этого такое же острое наслаждение, как от чтения под одеялом при свете фонарика тайком от матери. Он обожал их тайные встречи за задернутыми шторами в Париже и тех городах, где с триумфом выступал дуэт Берней. Эрика пьянила собственная изобретательность. Ему нравилась любовная игра, риск обострял чувства, питал воображение. Ему льстила бурная радость Софи, когда он тратил на нее несколько минут своего драгоценного времени, тогда как Хисако… Но разве можно упрекать жену за то, что принимает как должное присутствие мужа рядом?

Тео пускает лошадь рысью. Он сидит в седле уверенно, держит спину прямо, и тренер его хвалит. Никогда Милан не смотрел на Эрика так, как Эрик смотрит сейчас на Тео. В его взгляде нет ни капли объективности — одно восхищение, утешающее не слишком героических отцов. Нежность Эрика бескорыстна — мальчик ведь не знает, что любящий взгляд принадлежит его отцу.

До последнего вздоха Эрик будет жалеть, что пропустил первые месяцы жизни своего сына. Малыш спал в кроватке, в глубине квартиры, а Эрик сжимал в объятиях свою прекрасную любовницу — Софи, которая ничего от него не требовала. Стоило ребенку заплакать — и Эрик сбегал к Хисако, в мир без детей.

— Ваш сын — прирожденный наездник, мсье!

— Это не мой отец, это Эрик! — на ходу поправляет Тео.

— О, простите, я подумал…

— Ничего страшного. Я люблю его, как сына.

— Он такой чувствительный! — хихикает мальчик.


А потом наступил день, когда он наконец осмелился открыть дверь детской. Малыш доверчиво улыбнулся ему во весь свой беззубый рот, и Эрик подошел к кроватке. Он молчал, потому что даже имени сына не знал. Потом коснулся пальцем маленьких ручек и с трудом удержался, чтобы не расцеловать пухлые ножки. Эрик влюбился… по недосмотру, но с первого взгляда и навечно.

Софи повела себя умно и деликатно, победу не торжествовала и этим удержала Эрика при себе. Со временем желание в нем угасло, но деться от Софи он никуда не мог — она была хорошей матерью маленькому мальчику, о котором он сам не мог заботиться, как подобает отцу.


— У него хорошо получается, правда?

На лице Софи сияет горделивая материнская улыбка. «Мы похожи на всех самодовольных родителей сразу, — думает Эрик, — на охладевших любовников, живущих вместе только ради ребенка». Тайная связь не защищает от банальности.

Тео перешел на галоп. Тренер велит ему снова пустить лошадь рысью, но она закусила удила.

— Тео! — отчаянно кричит Софи. Мальчик падает, тренер хватает лошадь под уздцы и отводит в сторону. Рыдающая Софи опускается на колени, обнимает сына. Эрик застыл как изваяние, он словно заледенел изнутри. Не от страха — Тео цел и невредим, все дело в первой пришедшей в голову мысли. «Наконец-то свободен от двойной жизни!» — вот что он сказал себе, глядя на лежащего на земле сына. Эрик негодует — на себя, ведь подлую мыслишку выдал его собственный мозг.

Тео, Софи, бесконечное вранье… С каждым годом он все глубже погружается в эту лаву. Почему его любовь к прекрасному мальчику запачкана уродливым предательством? Хисако! Эрик думает о ней, пока Софи утешает сына. Нужно во всем признаться Хисако, поплакать в ее объятиях, и она утешит его, как Софи утешает Тео.

Глаза Эрика увлажняются. Хисако ему не простит. В вопросах чести и честности она бывает несгибаемой. Какими словами рассказать о том, что потеря памяти и рассеянность, которые так ее пугали, были подлым обманом, что он десять лет играл краплеными картами? Хисако — чистая любящая душа. А он — чудовище. Предатель. Плаксивый ублюдок.

— Не расстраивайтесь, мсье, — говорит тренер. — С мальчиком все в порядке. Смотрите, он снова в седле!

К Эрику подходит улыбающаяся Софи, кладет голову ему на плечо… виснет на нем мертвым грузом.

— Мне нравится, что ты плачешь из-за нашего сына!

Из-за ребенка, зачатого на родине Хисако, — Хисако, никогда не носившей под сердцем младенца, женщины с вечной печалью в черных глазах.

Чему ты улыбаешься, Софи? Ведь наше счастье построено на обломках чужой души.

Глава 28

Дорогая Матушка!

Мне нелегко писать тебе эти строки, но я больше не могу утаивать от тебя наши трудности. Здоровье Эрика не позволяет нам возобновить гастроли, и у нас сейчас не слишком хорошо с деньгами. Надеюсь, все утрясется, но пока я вынуждена уменьшить содержание Такаши…

Она спросит себя, почему я больше не играю для мсье Даниеля. Подумает, что ее дочь — лентяйка. Я не могу объяснить ей, что происходит.

Я нашла плохое решение и вынуждена лгать Эрику. Я никогда не говорила ему о деньгах, но это была ложь по умолчанию. Узнай Эрик о переводах, ничего бы не случилось, мы ведь никогда не говорим о деньгах, каждый волен пользоваться общим счетом как ему угодно.

А вот «частные» концерты вынуждают меня тайком работать над партитурами и всякий раз придумывать оправдание для своих отлучек. Мне кажется, что я предаю мужа, что его состояние ухудшается по моей вине. У Эрика проблемы с восприятием реальности, и я не могу себе позволить сомневаться. Нужно быть прямой и честной, чтобы Эрик мог на меня опереться.

Я запуталась. Ищу себе оправдания. Концерты вовсе не были мне в тягость — я радовалась, потому что снова могла остаться один на один с роялем! Все равно что валяться в свое удовольствие поперек двуспальной кровати, только во сто крат лучше. Если бы я осмелилась, предложила бы мсье Даниелю играть для него чаще.


Хисако убирает недописанное письмо в ящик. В этом месяце она пошлет деньги, а там будет видно. Эрик ушел. Она надеется, что он снова задержится, дав ей время подумать над разъедающей душу ложью.


Она не подумала ничего плохого, когда он предложил проводить ее пешком до дома. Мсье Даниель прекрасно воспитан, он женат, у него две дочери. Великан с лицом ребенка. Обезоруживающе безобидный облик.

Подбитые гвоздиками ботинки мсье Даниеля издавали при ходьбе мерный перестук, не давая Хисако сосредоточиться на том, что он говорил. Впрочем, разговор был ни о чем: «Дивное бабье лето… И Монмартр чудо как хорош…» Человек облекал в слова ощущение безмятежного блаженства.

— Обожаю бродить по улицам, а вот моя жена терпеть не может ходить пешком. И я не настаиваю. Вы не согласитесь изредка составлять мне компанию, Хисако?

— Но… вашей жене наверняка не понравится, если вы станете прогуливаться с другой женщиной.

— Она ничего не узнает! И даже если бы узнала… Я не обязан перед ней отчитываться! Вы шокированы?

— Нет.

— Я вижу, что шокированы. Считаете меня изменником?

— Я ничего не считаю. Меня это не касается.

— Знаете, Хисако, у меня есть очень простая теория насчет неверности. Женясь на Аннабель, я взял на себя обязательство жить с ней, воспитывать вместе детей и никогда не нарушу своего обещания. Но моя жизнь и мои чувства принадлежат мне одному.

Они поднимались по лестнице к Сакре-Кёр. Хисако с трудом приноравливалась к широкому шагу мсье Даниеля. Он то и дело галантно прикасался к локтю маленькой японки, как будто хотел помочь.

Хисако удивилась себе: теория собеседника показалась ей разумной.

А что, еслиЭрик… Нет, только не он. Она все знает об Эрике, они всегда вместе и ничего друг от друга не скрывают. Но она ведь сумела дать без его ведома три концерта, годами посылала матери деньги, не оповещая его, а теперь вот прогуливается с посторонним мужчиной.

— Вся проблема, — продолжил мсье Даниель, — в женской психологии. Женщина думает: «Я отдалась ему и буду владеть им». Как будто мы, мужчины, не отдаемся, вступая в брак! У меня есть предложение. Давайте поцелуемся — здесь и сейчас — безо всяких обязательств. Что скажете?

Хисако на мгновение задержалась с ответом, и губы мсье Даниеля коснулись ее рта, он обнял ее, провел ладонью по спине, приласкал грудь, не боясь, что их кто-нибудь увидит.

Воспоминание возвращает Хисако легкость, заставляет почувствовать себя единственной и неповторимой.

Мсье Даниель ей совсем не нравится, зато нравится ощущать опасность, осознавать, что она не проведет всю жизнь в тени Эрика.

Поцелуй был без обязательств. Правила игры ясны, но с того дня, с их прощального рукопожатия, она не перестает ждать знака от мсье Даниеля.

Это тревожное ожидание: Хисако прислушивается к телефону, караулит шаги почтальона, видит сны о чужом мужчине. Много шума из ничего. Да и чего она ждет? Настоящего романа? Хочет разрушить две жизни?

Сегодня утром Хисако пообещала себе больше с ним не видеться. Нужно пережить неприятный момент и жить дальше, не вспоминая о нем, как о вырванном зубе. В ее жизни нет места мятущемуся сердцу. Она не хочет ни лгать любимому человеку, ни — тем более — пользоваться его временной слабостью. Она должна быть чистой. Твердой. Блюсти честь и помнить о долге. Быть истинной самурайшей.

Она достает из ящика письмо к матери, перечитывает его и рвет. Она поговорит с Эриком. Не о мсье Даниеле — эта страница перевернута, — а о Такаши. Они найдут решение.

Глава 29

Меня наказали. Я должен оставаться в своей комнате и размышлять о своем поведении. Я размышляю, но не слишком усердно, иначе снова взорвусь и выбью дверь ногой.

Итак… Все случилось из-за Эрика. Он пришел заниматься со мной математикой. Такое иногда случается — например, когда я получаю плохую отметку. Когда Эрик был на гастролях, я отличился аж три раза, но он ничего не мог поделать.

Когда я вернулся домой после уроков, Эрик уже был у нас. Мама сразу все ему выложила насчет моих «успехов», как будто в этом была его вина. Эрик разозлился. В конце концов, он не учитель математики и не обязан делать со мной уроки. Но Эрик добрый, он хочет, чтобы все вокруг были счастливы. Во всяком случае, так было до сегодняшнего дня, потому что теперь со счастьем покончено.

Он начал читать мне нотацию, говорил, что нельзя думать только о развлечениях, тем более что дела в школе у меня обстоят не лучшим образом. Потом заявил, что на пианино я играю хуже некуда, а если гонять мячик с ребятами мне нравится больше, чем сидеть за инструментом, нужно просто честно об этом заявить. Вот я и заявил! Все дети — дураки, вечно покупаются на уловки взрослых: те заставляют их делать глупости, а потом сами же за это пилят.

Эрик обозвал меня невоспитанным слабаком, мама расплакалась, а я крикнул, что мы у него ничего не просили и пусть убирается к черту, ведь он даже не мой отец. Я никогда не видел родного отца, и он не приходит читать мне нотации, потому что умер до моего рождения.

Мама дала мне оплеуху и приказала извиниться перед Эриком. «За что мне извиняться?» — спросил я, рискуя заработать вторую пощечину. Я не собирался извиняться за то, что сказал правду. Эрик заявил, что он тут лишний, и ушел. Я крикнул ему вслед «скатертью дорога» — за что и поплатился.

Так все и было, а теперь я скучаю. Вообще-то я люблю Эрика, но он не имеет права воображать себя моим отцом, хотя у них с мамой любовь. Я не лезу в их дела, вот пусть и они не лезут.

Иногда мне кажется, что Эрик жалеет меня, ведь я сирота. Но я самый веселый сирота на свете. У всех моих товарищей отцы — жирные ничтожества, а матери — вполне симпатичные тетки. Мне повезло — я лишился отца, а мог лишиться матери!

Я прекрасно прожил девять лет без отца и не понимаю, с чего это вдруг какой-то чужой дядька объявляет, что мне нужна твердая рука. Между прочим, наш школьный психолог часто говорит: какой смысл быть сиротой, не имея маленьких поблажек? У меня нет отца, и он мне не нужен. А если бы он мне все-таки полагался, надеюсь, я получил бы право сам его выбрать. Эрик уж точно не выиграл бы конкурс. Его то совсем нет, то слишком много. Эрик воображает, что мне пять лет, и сюсюкает, чтобы угодить маме. К тому же он слишком уродлив!

Глава 30

— Полный кошмар!

Мосли швыряет на стол несколько газетных вырезок. Хисако отводит взгляд. Ее унизили, как двоечницу. Ей кажется, что газетные строчки сочатся ядом.

— Вы прекрасно знаете, что они полные профаны в музыке.

— Артисты всегда именно так реагируют на критику.

Он невозможно груб, этот человек, чувствующий себя как дома в полутемном баре, среди полуголых девиц, танцующих под оглушающую музычку. Некоторые называют Мосли по имени — очевидно, он покупает их нежность. Хисако не чувствует неловкости, она в ярости, что ее заманили в подобное заведение. Мосли дудит в одну дуду с критиками: еще вчера, когда те восхваляли дуэт Берней, он раболепствовал перед Хисако и Эриком, а сегодня отрекается от них из-за нескольких злобных фраз.

— Вообще-то целятся они скорее в Эрика, таков подтекст каждой рецензии. «Сбои ритма», «жесткость звучания», «скованность»… Это ведь слабые места Эрика, так?

Этот человек ничего не понимает в музыке, так зачем суется не в свое дело? Наверняка собирает слухи и сплетни в антрактах и на светских ужинах.

Они поспешили с записью этого диска, но с тех пор, как дуэт Берней дает меньше концертов, Эрик одержим страхом исчезнуть, не оставив следа в исполнительском искусстве. Он все поставил на эту запись, впал в состояние тревожности, от чего пострадала слаженность игры. Робкие попытки Хисако поговорить с Эриком были с негодованием пресечены. Он даже высказал сомнение в ее беспристрастности.

— Поторопитесь с итальянским контрактом, Хисако. Дурная слава разлетается очень быстро…

— Я поговорю с Эриком.

— Не откладывайте, иначе останетесь с двадцатью концертами в год.

— Послушайте, Джонатан, мы ведь не роботы. Когда человек заболевает — неважно, плотник, слесарь или пианист, — он имеет право на отдых. Эрику гораздо лучше, но итальянские гастроли слишком длинные.

— Вы — не все, вы — музыканты, а кроме того, в любой команде — будь то завод или меняльная контора — действует железное правило: когда кто-то выбывает из строя, остальные смыкают ряды.

— Вы упрекаете меня за то, что я не выступаю одна?

— Именно так.

«Этот жирный кабан, живущий за счет артистов, не знает, как я терзаюсь из-за того же самого. Мне вот-вот исполнится тридцать пять, а я не сыграла ни одного сольного концерта. Соната Д.960 Шуберта. „Четвертый концерт“ Бетховена. Сыграть два великих произведения хотя бы один раз. Хоть раз. С дуэтом все так плохо, что хуже уже не будет… Но как сказать Эрику?»

— Поговорите с Эриком… — произносит Хисако, слыша свой голос как чужой. — Объясните ему, что я должна время от времени давать сольные концерты, пока все не войдет в норму.

— Считаете, это будет правильно?

— Безусловно! Боюсь, очень скоро нам нечем будет платить за квартиру, а переезжать мы не хотим. Эрику необходима стабильность.

— Эрик, Эрик, всегда только Эрик! А как же вы, Хисако? Кто думает о вас?

— Иногда я сама о себе думаю. Найдите концерт, где я смогу сыграть последние сонаты Шуберта!

Мосли вздыхает, сплетая и расплетая жирные пальцы, поправляет галстук и… молчит.

— В чем дело? — спрашивает Хисако. — Я наконец согласна, а вы…

— Вы слегка опоздали! Нужно было воспользоваться шансом, не упускать удачу после того концерта, который вам пришлось заканчивать без Эрика.

— Но ведь прошло всего… два года!

— За это время приоткрытая дверь уже тысячу раз захлопнулась. Я попробую что-нибудь для вас найти, хотя ничего не гарантирую. Вашего имени практически никто не знает. Простите, что говорю это, но вне дуэта Берней вас попросту нет.

— Знаю. Но я сама так решила.

— Вы многим пожертвовали ради мужа, Хисако, но это, в конце концов, ваше дело!

Мосли берет со стола счет, достает бумажник.

— Вот, взгляните! Моя малышка Виктория со своей мамой в роддоме.

Раздуваясь от гордости, он протягивает Хисако цветную фотографию. Она засовывает сжатые кулачки в карманы, пытаясь не расплакаться.

— Ну-ну, девочка, перестаньте! — добродушно брюзжит Мосли. — Вы сильная и храбрая маленькая женщина, но слишком многим жертвуете ради Эрика. Знаю, что повторяюсь, но я сейчас обращаюсь не к пианистке, а к женщине.

Слезы катятся из глаз Хисако, падают на стол. Она поднимается и уходит, не поблагодарив Мосли, даже не взглянув на него.


Неистово сигналят потерявшие терпение водители, мотоциклисты просачиваются между машинами. Стояние в пробке доводит раздражение до пароксизма. Хисако включает радио на полную мощность, чтобы заглушить сгущающуюся в воздухе городскую ненависть. Моцарт. Концертная симфония.

Ожидание длится уже двадцать минут, мимо машин идут люди, — так бежит по желобкам вдоль тротуаров дождевая вода, так разгоняют кровь по жилам бездомные, греясь у вентиляционных решеток. Похороненный в промерзшей земле Моцарт заполняет жаркое нутро автомобиля Хисако. Она должна ухватиться за музыку, чтобы не позволить Парижу наказать себя. Сосредоточиться на Моцарте, чтобы не зарыдать при мысли о лесной поляне, прогулке по берегу моря и — главное! — о тишине. Водитель стоящей за Хисако машины сигналит ей фарами, потом начинает давить на клаксон, его дружно поддерживают другие машины. Она не станет отвечать, не даст адреналину до конца отравить свой мозг, увеличит громкость звука до предела, даже если у нее лопнут барабанные перепонки.

Хисако не видит машины, не слышит гудки. Она смотрит на парящую в воздухе церковь Троицы, на виднеющиеся на заднем плане сахарные головы собора Сакре-Кёр, и в который уже раз сердце у нее заходится от восторга. Она удержит орущий, ревущий, вопящий мир на расстоянии, чего бы ей это ни стоило.

Стоящая впереди машина трогается, и волшебство рассеивается. Хисако больше не видит ни лестниц, ни паперти церкви Нотр-Дам-де-Лоретт. Теперь, когда умолкли клаксоны, миром правит всемогущий Моцарт. Вернувшаяся равномерность движения воспринимается как избавление.

Сейчас она минует перекресток и снова увидит церковь. На светофоре уже зажегся желтый свет. Хисако прибавляет скорость, возможно, она даже проехала на красный. Вой сирены снова угрожает моцартовскому всевластию. Она увеличивает звук. Церковь возникает перед ней всего на несколько мгновений, и поток машин увлекает ее за собой к площади Клиши. Каменная мадонна успевает улыбнуться ей на прощанье.

В окно машины Хисако стучит дорожный полицейский, и она опускает стекло.

— Вы… свет… нарушение…

— Простите, не понимаю… В чем дело? — спрашивает она.

— Боже правый, что за дикий тарарам?! — пытается перекричать радио полицейский.

— Что вы говорите?

— Документы, пожалуйста! — орет инспектор. — Вы проехали на красный свет!

Хисако пытается сфокусировать зрение на молодом румяном лице собеседника. Зеленый, красный… какая разница! Она закрывает глаза, вслушиваясь в минорную модуляцию.

— Мадам, я хочу взглянуть на ваши права. И пожалуйста, сделайте потише…

Заглушить Моцарта? Теперь, когда позади снова истошно гудят машины? Хисако бьет кулаком по кнопке и, сдержав рыдание, протягивает изумленному инспектору свои права.

Глава 31

ДУЭТ БЕРНЕЙ: ПРИЧИНА ДРАМЫ — ДВОЙНАЯ ЖИЗНЬ
Минуло три недели со дня кончины Эрика и Хисако Берней, но многие обстоятельства этой драмы остаются невыясненными. Предположение о том, что Эрик Берней вел двойную жизнь, о которой его жена ничего не знала, получило подтверждение. Некая Софи Л. объявила, что одиннадцать лет состояла в тайной связи с Эриком Бернеем и десять лет назад родила от него сына.

Софи Л. утверждает, что ей не известно, раскрыла Хисако Берней измену мужа и факт существования у него ребенка или нет, однако первую попытку покончить с собой пианистка, судя по всему, сделала за две недели до смерти, на пляже в Этрета, хотя это предстоит еще доказать.

Какой бы сенсационной ни казалась эта новость, она не дает ключа к разгадке мрачной тайны: почему покончил с собой Эрик Берней и как случилось, что он умер прежде своей супруги?

«Ле Курье», февраль 1996

Глава 32

Слезы Хисако тронули молодого полицейского. Он посоветовал ей быть внимательней за рулем и отпустил, даже не составив протокола. Она снова включила радио, но услышала не Моцарта, а Равеля, «Матушка гусыня», в исполнении дуэта Берней. Запись была сделана пять лет назад — тогда у нее в последний раз была надежда родить ребенка. Три недели она испытывала восторг пополам с мучительной тревогой, ведь Эрик не разделял ее чувств. Она беспрерывно думала, как убедить мужа, что она не строила ему ловушки, не хитрила, что Провидение позволило ей зачать, несмотря на все меры предосторожности. Хисако не пришлось произносить речь в защиту своего нерожденного ребенка: Мосли разрушил ее мечты, сообщив, что Берлинская филармония наконец-то подписала контракт. «Моцартовская программа, март будущего года… Ребенок родится в марте!» — с ужасом подсчитала Хисако.

Она выскоблила свою утробу ради двадцати минут музыки с одним из лучших оркестров мира, ничего не сказав Эрику. Она одна знала цену их берлинского триумфа. Что она выбрала бы сегодня?

В нескольких метрах от школы, там, где машина сбила ее коляску с куклой, Хисако попадает в пробку. Матери и няни — отцов почти нет! — ждут детишек у входа. Хисако втягивает голову в плечи — она боится, что ее узнают. На тротуаре перед школой, чуть в сторонке от мамочек и нянек, стоит мужчина. Он наблюдает за стайками ребятишек. Хисако вздрагивает, невысказанный вопрос застывает на губах, она задыхается от нежности и сострадания, ей невыносимо стыдно. Эрик. Сторонний наблюдатель, свидетель чужого счастья — как она сама. Хисако сдерживает нервный смешок: они могли встретиться на этом пятачке и вместе помечтать о том дне, когда придут встречать своего маленького школьника. Такого, как вон тот смешной мальчик, который надел на голову капюшон куртки, а руки в рукава не сунул, или как та милая девчушка с беззубой улыбкой. «Я была чудовищной эгоисткой, когда считала, что одна приношу в жертву музыке желание иметь ребенка», — думает Хисако.

Эрик стоит неподвижно, спрятав лицо в воротник плаща. Хисако понимает, что ее муж чувствует себя самозванцем среди настоящих родителей, но неуместность его присутствия у школы наполняет ее сердце надеждой.

Она должна немедленно сказать, что любит его и понимает, почему он здесь. Убедить, что они смогут вернуться к этой школе вдвоем и ей не понадобится чужая коляска, а он не станет прятать лицо. Они будут держаться за руки и, сгорая от нетерпения, ждать свое сокровище, чтобы забрать его домой.

— Эрик!

— Эрик!

Чей-то голос прозвучал в унисон с голосом Хисако. Удивленный, радостный голос. Голос маленького мальчика. Он бежит мимо машины Хисако, с риском для жизни, не глядя по сторонам, и бросается в объятия мужчины, который вроде бы никого не ждал.

Взгляды Эрика и Хисако встречаются. Оба ошарашены, но мальчик ничего не заметил, он прыгает вокруг Эрика, протягивает ему свой ранец. Эрик не реагирует. Он остекленевшими глазами смотрит на исчезающую в общем потоке машину жены.

Хисако автоматически выжимает сцепление, она не желает осознавать то, чему стала свидетельницей. Эрик — и этот мальчик, которому сейчас девять или десять лет. Недоразумение. Конечно, недоразумение. Как больно в груди…

Когда Эрик возвращается, Хисако сидит за роялем и играет «Фантазию» Шумана, великое любовное признание миру. Он недоволен, ведь это сольное произведение, но сегодня придется смириться. Поднимаясь по лестнице, он раз сто повторил свою версию истории. Ложь выглядит вполне правдиво, возможно, Хисако даже будет гордиться им. Гордиться мужем, который по велению сердца помогает отстающим в учебе детям. Она захочет узнать, почему он никогда ничего ей не говорил. «Чтобы ты не сочла себя обязанной делать то же самое, любимая!» Отговорка хилая, но должна пройти.


Тео обрадовался Эрику, но у него были занятия по дзюдо. Эрик не может знать наизусть расписание ребенка, с которым не живет. Он проводил Тео в спортивный зал и отправился к Софи, чтобы сообщить ей о случившемся и дать себе время подумать, но промолчал. Софи не ждала Эрика и упрекнула его за то, что явился без предупреждения, словно она обязана быть всегда наготове. Они поссорились. Занялись любовью за задернутыми шторами окна спальни, — окна, выходившего на лоджию, где в любую погоду любит находиться Хисако. Эрик ласкал тело Софи, гладил ладонью живот, где зародилась жизнь их сына, и думал, что, возможно, делает это в последний раз. Потом он ушел.


Хисако открыла крышку рояля. Звук разносится по всей квартире. Она сидит совершенно неподвижно, чуть сгорбившись, уйдя в себя, и не боится, что ее услышат. Эрик уверен, что она его видела.

Ее техника совершенна, накал чувств невыносим. Крик? О да, крику Шумана вторит в ночи терзаемая неизвестностью женщина.

«Она знает, так что лгать бессмысленно. Она слышала, что я вернулся, она играет для меня, она вымаливает у меня правду. Я причиню ей боль, и она никогда меня не простит. Такова цена за годы обмана и сладострастия. За ребенка, который не стал ее ребенком.

Софи — единственная светлая страница моей юности, часть меня, которой Хисако захочет меня лишить. Тео, мой сын. Самое тайное и самое славное свидетельство моего пребывания на земле. Хисако, моя обожаемая супруга, которую я предал. Моя сестра в музыке, моя, только моя. Ребенок ничего не мог добавить к нашей истории. Он бы только рассеял, размыл нашу жизнь. Хисако и я, дуэт Берней, сгусток любви и музыки. Единственный и неповторимый.

Тео, Хисако, Софи. Я люблю всех троих. Я должен отринуть страх и сказать наконец правду. Потому что такая любовь не может стать источником ненависти. Нет! Взгляни, как она берет нижние ноты в третьей части — точно, строго, уверенно. С закрытыми глазами. Чтобы не видеть той отвратительной реальности, которую я принес с собой в наш дом, как извозившийся в грязи хам, не подумавший вытереть ноги при входе.

Как определить, кто выстоит: мы — супруги Берней или мы — дуэт Берней? Если бы пришлось выбирать… Напоминает фразу Джакометти, ставшую темой сочинения в колледже: „Случись мне выбирать, кого спасать из пожара — кота или Рембрандта, — я не колеблясь выбрал бы кота“. 19/20. Лучшая отметка в классе, я тогда отличился впервые в жизни. Я был единственным, кто пожертвовал котом.

Я делаю выбор и сегодня — между Хисако в моих объятиях и Хисако рядом со мной за роялем, между искусством и жизнью — и выбираю искусство. Не мимолетное удовлетворение примитивного мужского желания, а вечную красоту».

Внезапно наступает тишина, но Эрик не знает, чей голос умолк первым — Шумана или Хисако.

— Как зовут того мальчика?

В этом вопросе нет никакого подтекста — только вежливое любопытство в глазах под опухшими веками.

— Тео. Через три месяца ему исполнится десять лет.

Эрик не уверен, что Хисако услышала его. Она стоит, прислонившись лбом к стеклу, и смотрит на задернутые шторы в доме напротив. Нужно подойти, приласкать ее, солгать, чтобы спасти и их брак, и их дуэт.

— Он похож на тебя.

Голос Хисако срывается, раня Эрику сердце. Как он нуждается в ее утешении! Нужно во всем признаться и переложить на ее плечи этот тяжкий груз. Вынудить разделить с ним муки совести. Объединиться в противостоянии. Уподобиться провинившемуся ребенку, который во всем сознался и тем избежал наказания.

— Хисако… 

— Да?

— Я должен тебе сказать… Боже! Только пообещай, что…

— Ты знаешь, чего стоят обещания, Эрик. Все или ничего. Ты сдержал свои?

Она не обвиняет. Не злится. Не поворачивается к нему. Штора, за которой Эрик только что обнимал мать своего сына, чуть шевельнулась.

— Я обещал любить тебя вечно и не расставаться с тобой — и сдержал слово.

— Но обещание не лгать ты нарушил, так ведь?

— Хисако…

— Прекрати повторять мое имя, я никуда не ухожу! Итак, Эрик Берней, как обстоят дела с правдой?

— Я собираюсь все тебе рассказать. Взгляни на меня, пожалуйста!

— Ты сам-то можешь смотреть себе в лицо? — спрашивает она, не двигаясь с места.

Если Хисако ему не поможет, ничего не выйдет. А она как будто пытается помешать ему признаться.

— Этот маленький мальчик, Хисако… Я отправился за ним в школу, чтобы помочь с уроками. Он, знаешь ли, отстает по математике.

— Нет, этого я не знаю, зато знаю, что у него и с пианино нелады. И с сольфеджио. Он вечно ошибается в «Детском марше» Прокофьева.

— О чем ты говоришь, Хисако?

— О том, что талант по наследству не передается.

Она открывает дверь, жестом оскорбленного величия приглашая его на лоджию. Эрик выходит следом, касается руки Хисако, она отшатывается. Его кидает в жар, несмотря на ледяной ветер.

— Простудишься, вернись в комнату, — не отступается Эрик.

— Разве это важно? Знаешь, там всегда задернуты шторы. Какие у них секреты? В квартире живет маленький мальчик. И женщина. Лиц отсюда не разглядишь, но я видела, как ты входил в дом. Ты шел в эту квартиру, я права?

— Да.

Впервые со дня бракосочетания слово «да» может иметь для него последствия. Он ухватится за него, чтобы размотать клубок своей истории. Он подаст ее в нелицеприятном для себя свете, расскажет, чтобы попытаться осознать все самому.

— Все не так, как ты думаешь, Хисако.

Плохое начало. Он хотел сказать, что не собирался селить Софи и Тео так близко от их дома, не такая он двуличная сволочь.

— Я ничего не думаю. И ни о чем тебя не спрашиваю. Но если хочешь облегчить душу, рассказывай!

Хисако старается держать себя в руках, но получается плохо. Она общипывает засохшие стебли и листья, машинально комкает их тонкими пальцами и бросает в пустоту, как печальное напоминание о цветущем лете.

— Давай вернемся, я не могу разговаривать на ветру.

Она стискивает руки на груди, показывая, что никогда не пойдет.

— Место и время не имеют для правды никакого значения. Говори здесь и сейчас — или не говори вовсе. Так у вас говорят?

«У вас»? Два слова разводят Эрика и Хисако в разные стороны, вызывают столкновение разных культур, которого в реальности никогда не было.

Неужели она решила уйти от него и вернуться в Японию? Он потеряет все — и любовь, и карьеру. Ему холодно. Нужно покончить с этим немедленно, выложить ей правду и вернуться в гостиную. Он ищет и не находит должных слов для вступления. Слова, много лет жившие в тюрьме умолчания, рвутся наружу, к тусклому свету зимнего дня. Десять лет жизни пересказаны в нескольких фразах для молчаливой и бесстрастной слушательницы. Хисако не кричит и не плачет, только мерзнет все сильнее, пока не приходит полное оцепенение. Так она чувствовала себя зимой в Москве, когда мороз был то ли тридцать, то ли сорок градусов по Цельсию.

У Хисако синеют губы, ее бьет дрожь. Эрик хотел бы кинуться к ее ногам, молить о прощении, согреться слезами, которые она прольет. Они разожгут камин, она прижмется к нему, и он перестанет чувствовать себя последним негодяем.

«Да, я сделал ребенка другой женщине и не позволил тебе стать матерью. Но у тебя превратное представление о материнстве, Хисако. Когда у тебя появляется ребенок, ты больше не распоряжаешься своим временем, забываешь, что такое беззаботность, каждое утро поднимаешься ни свет ни заря, чтобы проводить свое чадо в школу… Участь Софи незавидна, клянусь тебе. Ты — принцесса. Я не мог допустить, чтобы ты разделила жалкую участь всех женщин на свете. Я не хотел пригвоздить тебя к грешной земле, ведь у нас есть призвание. Мы артисты, Хисако. Когда женщина рожает, кормит, пеленает, ей трудно выполнить свое предназначение. Я знаю, ты винишь меня: я стал отцом, а ты так и не родила! Но я не хотел этого ребенка! Его мать стремилась заполнить пустоту своей жизни и изгадить мою. В конце концов я к нему привязался. Дети знают, как нас приручить. К тому же Тео не похож на других детей. В нем есть тонкость и благородство, его нельзя не любить.

Думаешь, я говорю так, потому что я его отец? Возможно, во мне живет глупая гордость самца, сумевшего продолжить свой род, но, если ты попросишь меня выбрать между ним и тобой, я приму решение мгновенно. Мы едем в турне, принцесса. Да-да, ты не ослышалась — в турне, ведь моя болезнь была чистой воды блефом и…»

Я не могу ей этого сказать.

Хисако облегчила бы ему задачу, если бы задавала вопросы, а не сидела с заледеневшим лицом и потухшими глазами.

Вечерний туман стелет постель ночи, в окнах домов зажигается свет. Сквозь шторы в спальне Софи пробивается оранжевый лучик. Мать и сын сидят в уютном тепле, в доме вкусно пахнет ужином, скоро Софи проверит у Тео уроки и уложит спать. Они ничего не знают о драме, разыгрывающейся у них под носом. Воистину — малые знания, малые печали!

Хисако перегибается через перила. Что она хочет сделать? Перелезет, бросится вниз и закончит жизнь, как Флоранс? Эрик ждет развязки — равнодушно, без страха. Он больше ничего не чувствует.

Глава 33

— Ты должна была рассказать мне!

— Знаю. Прости. Я не хотела тебя обманывать, но попала в ловушку собственной лжи, понимаешь?

Эрик дрожит от гнева.

— Ты хочешь, чтобы я смирился с тем фактом, что ты много лет врешь мне? Ты, всегда утверждавшая, что ненавидишь вранье?

— Я тебя не обманывала — просто не хотела докучать семейными проблемами. Ты был бы в курсе, если бы заглянул в выписки из наших счетов.

Она права. Он никогда не интересуется банковскими документами — пересылает их Мосли, даже не вскрыв конвертов. Каждый месяц импресарио скрывает от Хисако доказательства бесчестности ее мужа.

Странно, что Мосли заговорил с ним о выплатах Софи, но ни словом не обмолвился о денежных переводах в Японию. Неужели покрывает Хисако?

— Спасибо, что сговорилась с Мосли за моей спиной. Он хорошо хранил твой секрет.

— Я ни о чем не просила Мосли, Эрик! Просто он не нашел ничего странного в том, что я помогаю родителям деньгами.

Она вынуждена защищаться, убеждать Эрика, но пока не сделала трудного признания, не рассказала ни о частных концертах для господина Даниеля, ни о том, что тот платил наличными и что именно эти деньги уходили в Токио.

— Давай встретимся с Мосли. Посмотришь счета и увидишь, что там все совершенно прозрачно. Деньги, которые я отдала родителям, — ничтожная часть заработанного.

Эрику хочется ответить что-нибудь хлесткое, бросить в лицо Хисако, что он не из тех мужей, которые контролируют расходы своих жен, и считает нечестным переводить разговор в такую плоскость. Хисако нарушила договор, который они заключили, пообещав быть всегда честными друг с другом, так неужели она осмелится предъявить ему обвинения?

Нет, они не пойдут к Мосли. Он выкажет благородство и поверит ей, чтобы защитить свою тайну.

Эрик изображает суровое разочарование, долго молчит, потом снисходит до нарушительницы семейного мира, говорит, что они не настолько обеднели, чтобы обделить ее младшего брата. Кстати, Мосли предлагает новое турне по Италии.

— Но… хватит ли у тебя сил?

— Придется поднатужиться, ведь у нас, как выясняется, есть семейные обязательства!

— Нет, Эрик! Ты не должен жертвовать собой ради моих родственников.

— Довольно говорить глупости! Я люблю тебя и прошу только об одном: больше никаких тайн!

Растроганная Хисако бросается в объятия Эрика. Он чувствует себя сильным и великодушным. Пожалуй, он рад, что им предстоят гастроли: еще немного такой вот «оседлой» жизни — и Софи начнет воспринимать его приходы раз в три недели как должное.

У Хисако стало легче на душе, все обошлось малой кровью, она решает умолчать о мсье Даниеле и начинает перебирать ноты.

— Нашла! Ну что, принимаемся всерьез за «Вальсы» Брамса?

— Ты времени не теряешь!

— Перестань! Садись рядом, и начнем работать. Господи, Эрик, как мне этого не хватало…

Глава 34

Она все ехала и ехала, пока не оказалась у моря. Боли не было, все чувства будто атрофировались. Сонные города, залитые дождем деревни. Один раз она опустила стекло, чтобы спросить дорогу, и кожей ощутила недоверие. Иностранка. Другая. Она собиралась доехать до пляжа, оставить машину и дойти по песку до воды. Но все вышло иначе: красные огни светофоров, закрытые магазины, стоянка на забетонированной площадке метрах в двухстах от первых валунов. Запустение мертвого сезона. Все та же Франция.

Она бросила в желтый проржавевший почтовый ящик (бог весть когда его откроют?) письмецо для Суми: «Я возвращаюсь домой, чтобы забыть Эрика и Францию».

Забвение так просто не приходит. Она садится прямо на гальку, подтягивает колени к подбородку. Рядом приземляются две чайки. Птицы наблюдают за человеком. Вдруг они выклюют ей глаза, если она будет долго сидеть неподвижно, как та мертвая Хисако, что поселилась у нее в сердце?

В памяти всплывают ошибки, совершенные за годы жизни с Эриком, словно ложь вдруг проявила написанные невидимыми чернилами страницы. Хрупкий, ранимый Эрик, чуточку не от мира сего, поклявшийся любить свою маленькую японку, хранить ей верность и никогда не обманывать. И расчетливый Эрик, отлично управляющийся со своей двойной жизнью. Болезнь, провалы в памяти — ни один врач так и не сумел поставить точный диагноз. У него всегда было безупречное алиби. Время, украденное у их любви, у музыки, у той семьи, которую мечтала построить Хисако. Краденое время, которое он положил к ногам другой женщины и ребенка. Другая история. Другая семья. Другая жизнь.

Хисако не испытывает ненависти ни к той женщине, ни к ребенку. Не чувствует ни ревности, ни гнева. Она просто созерцает катастрофу — материнство, которого она лишилась, карьера солистки, принесенная в жертву мужчине, которого она не знает, великолепному артисту, чей талант восхищал ее целых десять лет.

Воспоминание об одном безмятежно-счастливом дне могло бы утешить смятенную душу Хисако, она цепляется за него, но, возможно, она уже тогда ошибалась в этом мужчине? А что, если нежность в нем вызывала не она, а мечты о ее сопернице?

Рядом с Хисако уже три чайки. Осмелевшие птицы приближаются к женщине.

Была годовщина их свадьбы, и он повел ее ужинать в уютный, похожий на будуар ресторанчик с картинами на стенах, цветами на столах и яркими драпировками на окнах. В канделябрах горели свечи. Эрик спросил Хисако:

— Ты согласишься стать моей женой и жить со мной, пока смерть не разлучит нас?

Хисако облизывает соленые от морских брызг губы. Она пытается вновь пережить то мгновение, отделив его от печальных обстоятельств нынешней жизни. Она гонит прочь мысль о том, что Эрик бывал в том ресторане с любовницей, что он мог спать с другой женщиной, а потом повести жену ужинать.

А потом он попросил ее закрыть глаза, и она послушалась, а когда снова подняла веки, увидела сказочной красоты кольцо в бархатной коробочке.

— Это бриллиант. В мире нет ничего чище и прочнее. Только наша любовь.

Небо и море одного цвета. Хисако поворачивает камень. Его блеск обманчив, кольцо ничего больше не значит для нее. Она смотрит на него с отвращением. Вспоминает другую историю про бриллиант — из книги Маргерит Дюрас «Плотина против Тихого океана», которую подарил ей Эрик. У одной женщины было кольцо с бриллиантом, она берегла его на черный день, а потом ювелир обнаружил в нем крошечный изъян. Крошечный, но подобный чуме, обесценивающий камень. Отчаяние героини так же велико, как надежды, которые она питала.

Бриллиант Хисако безупречен, он был куплен в магазине с солидной репутацией. Изъян нужно искать в сердце Эрика — крошечный, невидимый глазу, смертоносный.

Хисако снимает кольцо и бросает его в волны. Чайки тяжело машут крыльями в тумане. Изъян, который все уничтожил. Их любовь, музыку, их жизнь.

Хисако не жалеет себя. Честь ее поругана, все принесенные жертвы были напрасны. Все, что пощадил огонь, покрывается зловонной копотью и годится только для помойки.

Предательство Эрика запачкало Хисако. Бегство не спасет — ни в Японию, ни в самый дальний уголок мира. «Сажа» навечно пристала к ее лицу, легла толстым слоем на щеки, не отмытые от детской лжи.

Она встает, делает несколько неуверенных шагов по мокрой гальке, спускается к самой кромке пенных волн, ледяная вода заливает ей туфли, доходит до щиколоток. Честь или смерть, Хисако. Три чайки парят над морем, глядя на тело в волнах.


Она исчезла, не оставив записки. Уехала на машине, но не взяла вещи. Закрыла ставни на выходящих во двор окнах. Эрик не стал «поднимать занавес», отгораживавший их от чужой жизни.

Прошло два часа. Он не знает, что делать. Отправляться на поиски? Но он рискует пропустить ее возвращение. Метаться по квартире, снова и снова перебирая в голове свои страхи и терзаясь раскаянием? Он роется в вещах Хисако, надеясь найти хоть какую-нибудь зацепку, но видит лишь привычный беспорядок: книги, пустые флаконы из-под духов, брошенная на стулья одежда, начатые и забытые где попало упаковки таблеток.

Антидепрессанты, аспирин, что-то от печени. Оказывается, он ничего не знает о болячках своей жены, как же ему представить глубину ее горя?

Ему не хочется ни читать, ни садиться за инструмент. Он ждет.

Наливая себе третий стакан воды на кухне, он вдруг осознает, что в ожидании жены трижды проделал один и тот же путь: спальня, ванная, кухня. Так передвигаются муравьи. Или золотые рыбки.

Убивать время значит НЕ жить. Звучная вездесущность тикающих часов дает ему почувствовать, что творилось с Хисако, когда он исчезал на много часов, а то и дней, а она даже не знала, к чему ей следует готовиться.

Кому она звонила, у кого просила помощи, томясь ожиданием и надеждой и ужасаясь мысли, что он мертв или ранен?

— Рейко, это Эрик.

— Здравствуй, Эрик! Как поживаешь?

— Спасибо, хорошо. Скажи, Хисако случайно не у тебя?

— Нет. Что-то случилось?

— Нет, конечно, нет. Я наверняка что-то перепутал. Прости, что потревожил.


Хисако не искала помощи у друзей.

— Софи? Это я.

— У тебя странный голос. Где ты?

— Дома.

— Сидишь с закрытыми ставнями средь бела дня?

— У Хисако ужасная мигрень, свет причиняет ей боль. О черт, она зовет… Я люблю тебя, Софи, тебя и Тео. Передай ему, хорошо?

— Эрик?..

Он вешает трубку, так и не решившись признаться, что их связь раскрыта. Он звонил не для этого — ему пришло в голову, что Хисако могла отправиться к сопернице и потребовать объяснений. Идиотское предположение, что и говорить, но те годы, что они прожили вместе в любви и музыке, не помогли ему понять, как будет действовать Хисако, столкнувшись с угрозой потерять все.

Он возвращается в спальню, передвигает пудреницу на туалетном столике, откупоривает флакон духов, вдыхает знакомый, утешающий душу аромат жены, отталкивает ногой книгу на японском языке. Он даже название прочесть не может. Родной язык жены так и остался для него тайной за семью печатями, он и не пытался его выучить. Эрик неизвестно в который раз высовывается из окна в надежде увидеть Хисако.

Наступила ночь. Он сидит без света, и его тошнит от ожидания. Неужто он так плохо знает любимую женщину, если понятия не имеет, где ее искать?

«Она злится, наказывает меня, заставляет страдать, как страдала сама. Моя вина безмерна, я ее не отрицаю, но… Никаких „но“. Если я сам себе не могу найти оправдания, как же это сделает она? Ради всего святого, Хисако, вернись! Дай мне хоть прощения у тебя попросить!»

Телефонная трель прерывает молчаливое ожидание Эрика.

— Да, это я… О боже! Я немедленно приеду.

Глава 35

Мама говорит — это ничего не меняет. Эрик остается Эриком, и я не должен читать газеты, потому что там печатают всякое вранье людей, которые его даже не знали.

А что мне делать с маминым враньем, она-то ведь Эрика отлично знала? Мама клянется, что больше ни разу мне не солжет, но разве я могу ей доверять? Я пропал, если не могу верить человеку, который клянется, что любит меня больше всех на свете!

Честно говоря, я бы предпочел остаться в неведении и не жить в ощущении, что мой мир рухнул.

Узнай я раньше, когда он был еще жив, может, стал бы называть его папой, только и всего. Он ведь знал, что я — его сын, но не жаждал быть моим отцом, так что знание не принесло бы мне счастья, а дружили мы хорошо.

Мораль этой истории проста: начал врать — стой до конца. Правда причиняет боль. Я бы поговорил об этом с мамой, но стоит мне произнести имя Эрика, и она начинает плакать. Я не чудовище и не хочу причинять ей еще большие страдания, вот и держу язык за зубами. Возможно, однажды я обо всем забуду. Когда вырасту. Быть взрослым — значит не доверять словам окружающих. Я здорово повзрослел за последние дни! Я скучаю по детству, по временам, когда мне было неведомо, что я полное ничтожество и мой собственный отец не хочет, чтобы я называл его отцом. Папа, папа, папа, папа, папа. ПАПА!

Глава 36

Музыка взяла каждого из них за руку и подтолкнула друг к другу. Их пальцы коснулись клавиатуры, зазвучала «Фантазия» Шуберта, и они снова стали единокровными братом и сестрой. Потом их руки случайно сталкиваются. В этот день они впервые предают музыку, используют ее, чтобы пережить нечто иное. Любовь между мужчиной и женщиной, такую же, как у миллиардов других людей, но освященную чудом слившихся воедино талантов.

Они выбрали обыденность. Их страсть низвела музыку в ранг ремесла. Увлекательного, богатого чувствами, но ремесла, центром которого были они, а не музыка.

Хисако почти не говорит с того момента, как Эрик приехал за ней в больницу. Она хорошо выглядит, она ест, она спит. И молчит. Она даже не попыталась объяснить причину того, что сделала, не задала Эрику ни одного вопроса о его непростительном предательстве.

Хисако непроницаема, улыбчива, недоступна. Она не захотела отменить назначенные на следующую неделю гастроли в Италии. Собрала чемоданы, приготовила ноты — так, словно ничто не нарушало ритм их кочевой жизни. Болезнь Эрика забыта. О своих страданиях Хисако не говорит. Дуэт Берней спасен.

Перед отъездом они репетируют, чтобы проверить механический навык, не испытывая при этом ни удовольствия, ни особого отвращения. Эрику хочется надеяться, что вдохновение вернется на первом же концерте.

Они не открывают ставни на окнах, не спят вместе, едят в разное время, но наблюдают друг за другом. Как безупречно вежливые соседи по дому.

Венеция смеется им в лицо. Ее дерзкая красота доступна всем — обнимающимся парочкам и японским туристам; она так и осталась веселой куртизанкой.

Венеция угрожает Эрику своими каналами и лагуной, где начисто стирается граница между водой и воздухом, иллюзией и реальностью.

Эрик не может забыть мокрые, прилипшие к щекам волосы Хисако, ее посиневшие губы, вкус соли на маленькой неподвижной руке. Он боится, что море снова заберет ее — то, что осталось с тех пор, как волны навсегда отняли у нее веру в мир.

На мостах и набережных он держится начеку, готовый в любой момент протянуть руку и спасти Хисако. В кошмарах он видит воду и тину.

В свадебных апартаментах отеля «Грегориана» они спят в разных спальнях. Гостиная с видом на Большой канал украшена цветами, на столике — бутылка шампанского и бокалы. Жестокая ирония судьбы…

Они не разговаривают, не прикасаются друг к другу, но уже завтра им придется разделить близость на концерте, окунуться в «Фантазию фа минор», с которой все началось четырнадцать лет назад.

Оба в душе надеются, что музыка спасет их. Оба верят, что она станет их союзницей, как в те времена, когда между ними еще не стояли слова. Не было ни слов, ни лжи — только правда. Сегодня вечером сплутовать не получится.

Эрик уехал из Парижа, не предупредив Софи. Как бы он хотел не возвращаться, не объяснять, почему решил окончательно порвать с любовницей и единственным ребенком.

Хисако ничем ему не угрожала. Она слишком благородна, чтобы опуститься до банального «она или я», ее печаль не похожа на слезливые страдания героинь любовных романов. Хисако терзается из-за поруганной чести, нарушенной клятвы, чего-то непоправимого, что она все-таки преодолевает, потому что ничего другого не остается. Разве что музыка. Сегодня вечером они попробуют — впервые за много месяцев.

Они уже одеты и стоят в гостиной, глядя друг другу в лицо.

— Ты готов? — спрашивает Хисако. 

— Да.

— Сегодня наш последний концерт?

— Надеюсь, нет.

— Это не в нашей власти, Эрик.

Ему чудится упрек, но она улыбается, и эта улыбка тревожит его. Он больше не читает в ее душе как в открытой книге и не решается ни о чем спрашивать. Он осторожен, потому что не хочет разбудить в Хисако оскорбленную супругу, способную предъявить ему счет. Он чувствует, что получил отсрочку, но не надеется на чудо прощения. Неопределенность изматывает его, но и дарит надежду. Он представляет себе будущее, в котором обе его жизни сольются в одну, но надежда гаснет, как только перед глазами встает образ вытащенной из воды Хисако.

— О чем ты думаешь?

— О тебе, родная.

— И что ты думаешь?

Блестящие глаза Хисако дают ему мужество повторить все то, во что она отказывается верить.

— Я люблю тебя, Хисако. Я бы отдал жизнь, чтобы исправить причиненное тебе зло.

Он протягивает к ней руки, но она их не принимает, бросает последний взгляд в окно — на ярко освещенные палаццо и лилово-синюю венецианскую ночь.

— Долг чести, — шепчет она, выходя из номера.


Они больше не обманывают себя, и овация, которую устроила им публика в театре Малибран, ничего не меняет: дуэт Берней дал свой последний концерт. Даже Шуберт — такой нежный, такой близкий — не в силах помочь обреченным любовникам. Они играли как чужие, каждый сам за себя. Никто ничего не заметил, но это не умаляет их отчаяния.

В лабиринте улочек, напоминающих театральные декорации, к ним постепенно возвращается дар речи.

— Что с нами будет, Эрик? Концерты в Милане, Флоренции, Риме…

— Так не может продолжаться, и ты это понимаешь. Мы не имеем правапогубить то, что было сделано. Господи, это я во всем виноват…

Он обнимает ее, сжимает до хруста в костях.

— Ты молчишь! Ни в чем меня не упрекаешь! Скажи хоть что-нибудь, Хисако!

— Я твоя жена, Эрик. Я поклялась быть рядом и хранить верность, пока смерть не разлучит нас.

— Я обещал то же, но слова не сдержал.

— Еще не поздно, Эрик. Для человека чести никогда не бывает слишком поздно.

Она крепко берет его за руку, торопясь вернуться в гостиницу: нельзя, чтобы обманчиво-счастливый окружающий пейзаж успел размягчить их сердца. Тайная нега Венеции больше не для них.

Она снимает туфли, задирает платье, чтобы снять чулки. Эрик отводит взгляд. Он не пожелает эту женщину, пока не поймет, кем она для него стала.

Хисако наливает себе виски, выпивает залпом и тут же наливает еще.

— Ты слишком много пьешь.

— Я знаю.

Ноги не держат Хисако, и она падает в кресло.

— Плеснешь мне еще?

— Нет. Я не стану пособником твоего саморазрушения.

Эрик не смотрит на Хисако, он стоит к ней спиной, горбясь от раскаяния.

— А что еще мне остается?

— Отчаяние — худшее из решений.

— Ладно, тогда предлагаю вот что. Ты сейчас пойдешь к себе, я останусь здесь, и каждый подумает, как нам из всего этого выйти. Давай поищем замену отчаянию. Первый, кто найдет выход, расскажет другому.

Эрик колеблется. А вдруг она выбросится из окна?

— Ты так и не научился скрывать свои мысли. Боишься, что я снова попытаюсь?

— Да. Боже, любимая… Поклянись, что никогда больше…

— Ты знаешь цену обещаниям, Эрик.

— Я знаю, что твои слова куда дороже моих! Пообещай мне, Хисако, пообещай, что больше не подвергнешь свою жизнь опасности.

— Только если сдержишь обещание, которое дал мне перед тем, как мы отправились в театр.

— О чем ты?

— Ты сказал, что отдал бы жизнь, чтобы искупить причиненное мне зло. Ну иди же, иди! В одиночестве лучше думается.

Эрик оставляет Хисако. Он немного успокоился, видя ее такой размякшей. В таком состоянии она вряд ли причинит себе вред. Он закрывает за собой дверь, садится на кровать. Он абсолютно спокоен. Наконец-то Хисако о чем-то его попросила! Один-единственный жест может вернуть смысл четырнадцати годам, которые были наполнены музыкой и любовью. Его жизнь как окончательный расчет. Его жизнь в обмен на то, чтобы Хисако сдержала обещание и не покушалась на свою.

Оплаченный долг чести как доказательство любви.

Он набирает номер телефона, молясь, чтобы трубку снял мальчик. Детский голос звучит удивленно, в нем слышится нетерпение.

— Я люблю тебя. Будь счастлив, малыш, — шепчет Эрик, не имея ни единого шанса быть услышанным.

Он вешает трубку, оплакивая собственную трусость.


Она нашла его повесившимся. Он скрутил простыню, зацепил ее за зажженную люстру, оставив открытым окно (еще один вариант решения!).

Он не оставил записки, но она поняла. Он показался ей огромным, ноги в черных носках не доставали полуметра до пола. Она улыбнулась, догадавшись, что он снял ботинки, чтобы не испачкать стул. Последнее проявление благовоспитанности.

Она подняла стул и одна, ценой невероятного усилия, вынула тело мужа из петли. До самого восхода она лежала рядом с мертвым мужем на ковре, говорила ему нежные слова, молилась по-японски.

Потом она влезла на тот же стул, надела на шею ту же петлю и прыгнула в пустоту, успев попросить у Эрика прощения за то, что не сдержала обещания.

Примечания

1

Какой урод (ит.).

(обратно)

2

Люблю тебя (ит.).

(обратно)

3

Американский пианист. — Здесь и далее примеч. перев.

(обратно)

4

Джулиус Кетчен — американский пианист и дирижер.

(обратно)

5

Морепродукты, обжаренные в сыре.

(обратно)

6

Ливанское блюдо из размельченных зерен с помидорами и луком, заправленное оливковым маслом и лимонным соком.

(обратно)

7

Привет! Все готово. Можем ехать (яп.).

(обратно)

8

Цикл фортепианных пьес Мориса Равеля (1908 г.).

(обратно)

9

Аргентинская пианистка.

(обратно)

10

Швейцарская пианистка.

(обратно)

11

«Танцы давидсбюндлеров». Шуман был одарен и в литературе. Писал романы, повести, статьи, пьесы. Героями его новелл были очень необычные персонажи. Он придумал для себя «Давидово братство», членами которого — давидсбюндлерами — назначил Моцарта, Паганини, Шопена и Клару Вик (его жену) и двух выдуманных персонажей, мечтательного Эвзебия и бурного Флорестана, представлявших собой как бы две половины его личности, которые спорили между собой. Иногда он использовал их имена как псевдонимы.

(обратно)

Оглавление

  • К читателю
  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23
  • Глава 24
  • Глава 25
  • Глава 26
  • Глава 27
  • Глава 28
  • Глава 29
  • Глава 30
  • Глава 31
  • Глава 32
  • Глава 33
  • Глава 34
  • Глава 35
  • Глава 36
  • *** Примечания ***