Мальчики [Олег Эсгатович Хафизов] (fb2) читать онлайн

- Мальчики 126 Кб, 69с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Олег Эсгатович Хафизов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Олег Хафизов
Мальчики

История

I

В прошлом году пресса нашего городка смаковала дело некоего

Николая Жарова. Одна газетчица назвала Жарова "самым дерзким преступником последних времен", другая пересказала протоколы из его папки с продолжением под рубрикой "криминальное чтиво", третья включила Николая в число лучших преступников года наряду с главным налоговиком области, получившим, как известно, рекордную взятку

Федерального округа. Что же так возбудило всех этих девушек?

Николай жил в пригородной деревне Нижняя Китаевка и был там кем-то вроде вождя племени или старосты. Аборигены приходили к нему за справедливым решением своих проблем и левой водкой, которой торговала его жена. Первый свой срок он получил ещё в малолетстве, а всего провел в заключении около пятнадцати лет. Жаров старше меня на полгода. Получается, что, за вычетом детства, он жил в неволе ровно половину жизни. К тому времени, о котором хлопотали газеты, он был женат вторым браком на Надюхе, молодой девке из деревни Волохово, также кое в чем замешанной. От Надюхи у него было двое крошечных, носастых, любознательных детей, точь-в-точь похожих на отца, мальчик и девочка. А старший сын от первого брака жил на другом конце деревни, он уже вернулся из армии.

В 2000 году Жаров и его младший коллега Коншин решили ограбить бабушку, у которой, по наводке, хранились иконы XVII века.

Обходительный Николай представился по телефону работником горгаза и попросил утром открыть ему дверь для осмотра оборудования. Бабушка согласилась, но на всякий случай позвонила дочери на работу и рассказала о разговоре. Дочь строго-настрого запретила открывать дверь незнакомым людям.

Разбойники, вооруженные монтеровкой и газовой копией пистолета

Макарова, переделанной для стрельбы настоящими патронами, зашли в открытый подъезд девятиэтажного кирпичного дома по улице Макаренко, рядом со школой милиции. После террористических взрывов в Москве и

Волгодонске жильцы установили в подъезде чугунную дверь с замком под реечный ключ, но днем она не закрывалась, чтобы могли ходить все.

Нужный отсек коридора на несколько квартир был заперт. Бандиты непрерывно звонили минут десять, но запуганная бабушка боялась даже подойти к дверному глазку.

План, похоже, срывался. Коншин хотел уходить, но Жаров считал, что, если обращать внимание на каждую трудность, то вообще в жизни никого не ограбишь. Николай вышел на общий балкон, который в таких домах находится за мусоропроводом, где черный ход, и увидел внизу, возле подъезда, какую-то старуху, которая вроде кого-то поджидала.

– Женщина, алё, мы здесь! – закричал Жаров и помахал рукой.

– Кого, мене? – спросила женщина.

– Дверь-то открой! – сказал Жаров.

Не успела она выйти из лифта, как Жаров ворвался навстречу, ударил её монтеровкой, повалил и выхватил из кармана ключи. Пока

Коншин пытался открыть дверь в коридор, Жаров выволок женщину за воротник на балкон. Когда она пыталась вырываться, он бил её кулаком по голове. Но открыть этими ключами дверь было невозможно, потому что женщина была с другого этажа.

Перед началом операции разбойники обрезали в подъезде телефонный кабель, и в одной из квартир сработала сигнализация. Пока Коншин возился с ключами, подоспела милиция. Коншин услышал шум внизу, бросился бежать, но его схватили на лестнице. Женщина стала кричать, вырываться и дергать Жарова за одежду. Жаров выстрелил её в голову.

Затем он выстрелил в милиционера, вбежавшего на балкон, но не попал.

Он оттолкнул напуганного милиционера и убежал. Преследовать его не стали.

Женщина умерла.

Коншин выдал своего сообщника, но к тому времени Жаров исчез.

Сыщики предполагали, что он сбежал в другой город, а на самом деле он жил в частном доме у своего дальнего родственника, неподалеку от улицы Макаренко, где школа милиции, и не очень-то прятался: балдел с друзьями, ходил с девками в кафе, возил детей на природу. И занимался промыслом. Единственной конспиративной хитростью, которую он удосужился применить, были смехотворные темные усики, нисколько не изменившие его внешности. И этого оказалось более чем достаточно.

Жаров настолько осмелел, что стал наведываться в свой новый дом в

Китаевке, отдыхать, переодеваться, заниматься с детьми. Его выдали, когда он пришел домой отпраздновать день рождения жены.

Из засады бойцы следили за недостроенным коттеджем Жарова, откуда доносился шум гулянки, но не врывались и ждали подходящего момента, чтобы не выламывать дверь. По улице гуляла какая-то парочка, милиционер попросил девушку позвонить и позвать Надю. Пьяненькая

Надюха открыла дверь, за спиной у неё кто-то маячил. В сенях было темно, и потом собровцы утверждали, что Жаров приставил к виску жены пистолет ПМ, вот почему они не могли открыть огонь на поражение.

Жаров при этом выглядел монстром, взявшим в заложники собственную жену. Или его жена выглядела сообразительной сообщницей. Позднее отговорка насчет пистолета у виска из показаний исчезла.

– Милиция! Всем лежать! Мордой в пол, быстро! – заорал, врываясь, передний боец, засверкали вспышки, захлопали выстрелы, бабахнула граната, и через несколько секунд все было кончено. Соседка перетягивала милиционеру жгутом бедро, из которого толчками била кровь. У другого собровца было прострелено колено. Жарова нигде не было, вскоре приехал кинолог, и собака нашла в гараже замаскированный лаз, которым преступник убежал в лесопосадку.

Через газеты милицейское начальство объявило священную войну

Жарову, покусившемуся на честь их мундира, и торжественно пообещало поймать его в ближайшее время. Вся милиция была переведена на усиленный режим, но Жаров как-то не попадался и о нем стали забывать. Пробовали запугивать Надюху, но ничего путного от неё добиться не удалось. Теперь-то уж он наверное сбежал куда-нибудь в

Тьмутаракань, если от него не избавились сообщники, чтобы зря не будоражил милицию.

А Николай снял квартиру в отдаленном Пролетарском районе, где жил по-прежнему, но чуть более скрытно.

Спустя месяц два коммерсанта сидели в машине возле трамвайной остановке на дачной окраине города. Директор фирмы, за рулем, принял выручку от своего работника, отсчитал ему денег на бензин и убрал пачку в барсетку. Работник пересчитывал деньги, и в это время на заднее сиденье плюхнулся какой-то худощавый мужик в темном.

Директор подумал, что его приняли за извозчика, обернулся, чтобы что-нибудь сострить, и увидел перед лицом пистолет. Директор выронил барсетку и, угнувшись, полез из машины. В это время хлопнул выстрел.

Пробежав несколько шагов по улице, раненый упал.

Разбойник отнял деньги у второго коммерсанта, бросил на заднее сиденье курточку, которой прикрывал руку с оружием, и пересел за руль. Левой рукой он шарил под сиденьем в поисках оброненной барсетки, правой поворачивал ключ зажигания, а пистолет лежал на сиденье. Тут парень, которого грабили, не растерялся, схватил пистолет и спустил курок. Осечка. С пистолетом в руке коммерсант выскочил на остановку и стал звать на помощь, а грабитель с деньгами убежал.

По фотографиям в милиции потерпевшие опознали Жарова. А пуля, пробившее легкое директора фирмы, была выпущена из того же пистолета, которым убили женщину на улице Макаренко и подстрелили двух бойцов в Китаевке.

Милиция объявила очередную охоту на Жарова. Однажды, в окрестностях Китаевки, снайперу, кажется, удалось зацепить его пулей, но он опять убежал. В конце концов, несмотря на честь мундира, неуловимость Николая даже стал предметом шуток среди милиционеров. Действительно, какой-то доходяга с газовым пистолетиком морочил целую команду натасканных киборгов.

К голливудским подвигам Жарова прибавился ещё один эпизод.

Как-то, ещё летом, он купался со своей шайкой на карьере и, слово за слово, сцепился с каким-то наглым отдыхающим. Этот мужик хвалился, что он работает в УБОП. Николай также представился работником УБОП, пиная его ногами. После того, как милиционера с пляжа отвезли в больницу, его коллеги, разъезжая по городу, увидели возле одного из частных домов ту самую машину, какая, по описаниям потерпевшего, была у его обидчиков. Милиционеры вернулись с подмогой и обложили дом, в котором нелегальный Жаров как раз предавался любовных утехам с собственной женой.

Когда в дверь начали ломиться, Николай, кое-как одевшись, метнул стул в окно, выходящее в огород. Милиционеры бросились к этому окну, а беглец выскочил в противоположное. За ним погнались, но он побежал в парк через уличное кафе на площади Советско-Чехословацкой дружбы

(ныне Славянский бульвар), разбрасывая за собой стулья и пластмассовые столики, как в дурном боевике, и скрылся.

Прошло почти пять лет, прежде чем Жаров объявился снова. На этот раз его все-таки поймали. Об этом удивительном событии, как о виртуозной операции, отчитался через газету лично генерал Рожков, начальник областной милиции. И все же создавалось впечатление, что

Жарова взяли как-то с бухты-барахты, почти нечаянно.

Доносчик сообщил, что Жаров живет в Москве и работает… охранником в пункте обмена валюты одного из банков. Группа из четырех тульских милиционеров отправилась в Москву, чтобы проверить этот маловероятный факт, а заодно и арестовать Жарова, если информация подтвердится. Они нашли банк, указанный в доносе, заглянули в обменный пункт и действительно увидели в зале худощавого темноволосого охранника, похожего на Николая. Затем, к ужасу банковских девушек, решивших, что их грабят, бойцы ворвались в обменный пункт, заломали Жарова и надели на него наручники.

Если бы это был налет, то он прошел бы успешно. Жаров не отличался ни атлетизмом, ни боевой подготовкой, да и здоровье было разрушено тюрьмой.

Оказалось, что сразу после ограбления коммерсантов Жаров заскочил на квартиру в Пролетарском районе, собрался и уехал на маршрутке в

Москву. Здесь он остановился у своего двоюродного брата и устроился по его паспорту на работу. В милицейских реляциях указывалось поразительное внешнее сходство Жарова с его кузеном, хотя для такого нехитрого подлога было вполне достаточно, чтобы в паспорте не были изображены семидесятилетняя женщина или шестнадцатилетний мальчик.

Как бы то ни было, Жаров работал сначала на рынке, а затем, как обладатель московской прописки, устроился завхозом-охранником в элитную гимназию. Супруге двоюродного брата стал надоедать подозрительный постоялец, и Жаров снял квартиру. Он, как обычно, сошелся с женщиной гораздо моложе его, копил на машину и собирался жить долго, счастливо, а может и честно. Теперь он работал в банке, мимо него текли целые реки валюты, и он взирал на них глазами

Благоразумного Разбойника. По крайней мере – пока.

Жарова выдали, когда он успокоился и потерял бдительность. Ему сулили пожизненное заключение, не столько из-за убитой женщины, сколько из-за "посягательства на жизнь работников милиции". Его процесс получился не слишком назидательным, хотя, казалось бы, милиции удалось исполнить свою угрозу. То ли наши органы ещё не вполне овладели искусством саморекламы, то ли разучились устраивать показательные процессы. А может, им неловко было выставлять на всеобщее обозрение всю эту многолетнюю бестолковщину, которая завершилась нечаянным успехом.

Николаю дали двадцать лет заключения: восемь в тюрьме и остальные в лагере. Если доживем и не произойдет ещё чего-нибудь фантастического, то мы встретимся в 2025 году. Мне тогда будет семьдесят шесть лет, а Коле – семьдесят семь. Мы учились с ним в одном классе, но он старше меня почти на год.

Не знаю, как звали Жарова в тюрьме, а в классе его кличка была

Босс. Это слово казалось нам эффектным, а Коля признался, что так его для смеха прозвали большие деревенские ребята, потому что он был самый среди них маленький. Но Босс – это было солидное, парадное прозвище для внешнего пользования, а в более интимном кругу его называли Жарик. Когда не надо было выпендриваться и казаться мужественными, мы предпочитали уменьшительно-ласкательные варианты:

Жарик, Назарик, Хафизик.

Газетчица назвала Николая "мужчиной хлипкого телосложения", но он был самым сильным в нашем классе. Хотя и не самым большим.

Нашу школу только что открыли, ребята не знали друг друга, покусывались и обнюхивались, как щенки при знакомстве. Мы устроили в спортзале турнир по борьбе на матах, и Жарик заломал по очереди всех, а мне подстроил почетную ничью. Он также оказался самым метким метателем снежков, быстрее всех бегал на лыжах на физкультуре, съезжал с жуткого крутого склона оврага и прыгал с трамплина, где все остальные валились как кули.

Когда в коридоре под лестницей, где кабинет трудов, стали по-настоящему драться на кулаках (стыкАться), то Жарик вошел и в тройку самых сильных пацанов всей школы в своей возрастной категории. Отблеск его славы коснулся меня, и уж никто из ровесников не смел шакалить у меня деньги, я же мог себе это позволить почти без риска.

Роли в новом коллективе распределялись примерно так же, как в стае собак. Жарик никого не избивал, но было понятно, что он может это сделать. Он, помимо всего прочего, был деревенский, то есть, более вольный и удалой, чем городские мальчики. Кое-кто считал, что силой ему не уступает Назарик, который практически не стыкался, зато имел аж трех старших братьев – лихих наездников на велосипедах.

Enfant terrible и посмешищем девочек нашего класса был Таран – сын учительницы. Таран был нестерпимо боек и шумлив, хотя и соперничал со мною интеллектом. Он был весьма начитан, мечтал сначала быть космонавтом, а потом собаководом. Он ходил в короткой суконной курточке с золотыми пуговицами, придававшей ему матросский вид, носил скобки для исправления прикуса и испытывал по этому поводу душевные страдания.

Другой причиной его моральных мук была оригинальная фамилия.

Естественно, что это дразнили Таранкой, Тарантулом, а иногда обзывали хохлом. (Его родители были выходцы из кубанских казаков.)

Однажды, прогуливаясь с Тараном между сараев, мы увидели изображенную мелом на стене рыбу. Я предположил, что это карп, символизирующий живущего поблизости восьмиклассника Карпова. На что мой друг с болью возразил:

– А может, таранка?

Удивительной особенностью Тарана, лет до одиннадцати, было то, что он, едва увидев где-нибудь кусок мела, тут же хватал его и пожирал с громким хрустом. Так что, если его вызывали к доске и учительница отворачивалась хоть на мгновение, мел исчезал, а на губах Тарана пенились белые пузыри. После чего его посылали к ворчливой техничке за новой порцией, как козла за капустой.

"Таран-дурак" – так звучала отповедь, которой девочки отвечали на его наскоки. А надобно заметить, что наскоки эти не всегда завершались в пользу Тарана, потому что иные девочки в нашем классе были выше и мощнее нас. Обладательница самых мощных ляжек, Дронова, однажды ударом сбила Тарана с ног, и он отлетел метра на три по проходу между партами.

Таран предложил мне дружбу первого сентября, когда мы сажали деревца у школьной ограды. Мы и сели с ним за одну парту, предпоследнюю у окна. Но Таран так бесновался, так плохо на меня влиял, что меня пришлось пересадить на первую парту в среднем ряду, а со мной поселить Жарика, чтобы я влиял на него хорошо.

С пятого класса, когда началась кабинетная система, а вместо одной домашней Олимпиады Тихоновны у нас появилось много учителей по разным предметам, места перестали быть фиксированными. Мы нередко снова оказывались вместе с Тараном на задних партах, где можно было списывать, играть в "крестики-нолики", "балду" и "морской бой". А также незаметно смотреть на ноги Опариной в томительной надежде, что она сверкнет трусами.

В нашем классе был единственный спортсмен – очень легкий, сухой и немного картавый атлет по прозвищу Грек. Он перешел вместе со мною из старой школы, где не очень-то запомнился. А здесь мы подружились благодаря его оригинальности и галантности, что ли. Когда девки нашли в моей папке (модном дерматиновом портфеле на молнии без ручки) альбом по эпохе Возрождения с обнаженной золотистой Венерой

Джорджоне и разгалделись, что у меня "голая баба", Грек был возмущен и обозвал их тупицами, которые "ни хгена не понимают".

Фамилия Грека была Горчаков. Когда об этом узнала наша временная учительница литературы, она спросила, известно ли Володе, что у него аристократическая фамилия. Но это не произвело особого впечатления.

Горчаков для нас была такая же обычная фамилия, как и Гагарин. В князья никто не рвался.

Как в любом детском сообществе, у нас был свой козел отпущения,

Гудя. Вина его состояла в том, что он сочинял стихи и, к восторгу

Олимпиады Тихоновны, зачитывал их вслух перед хихикающим классом. К тому же он, о позор, провожал после школы девочку и нес её портфель.

Гуде инкриминировали не только то, что он девчатник и подлиза, но и то, что он якобы кого-то в чем-то выдал. Его целой стаей подстерегали перед выходом из школы, а он сидел в классе до темна и боялся выйти. В школьном коридоре, во дворе, в парке во время

"Зарницы" Гудю лупили все, кто хотел доказать свою смелость, а он не отвечал.

В школе, как правило, бьют по лицу одних и тех же. И они редко отвечают. Да и вообще, так называемые драки это почти всегда одностороннее избиение того, кого ударили первым.

Четвертый класс в новой школе был солнечный и теплый, как тот день первого сентября, когда мы с Тараном сажали кусты. После старой школы с занятиями в три смены и зверски справедливой Марьей

Петровной быть отличником у шумливой, отходчивой Олимпиады Тихоновны было сплошное удовольствие. К тому же, вместе с Греком и Тараном, я был впервые серьезно влюблен в античную красавицу в красных колготках – Ишутину из вагончика.

Таран, на мой взгляд, был слишком инфантилен, чтобы иметь успех, но порою мне казалось, что Ишутина предпочитает элегантного Грека.

Муки сомнений сменялись иллюзорными достижениями. Однажды, например, я встал на сиденье парты, чтобы рассмотреть новую стенгазету, а

Ишутина встала рядом со мною, что якобы свидетельствовало о взаимности.

Для того, чтобы покорить сердце Ишутиной, я тщился придать себе сходство с испанским певцом Рафаэлем из фильма "Пусть говорят", насколько это возможно в наших условиях. Вопреки окружающей отсталости, мне удалось отпустить челку до глаз, и я укладывал её немного вбок. Дабы приучить пушистые волосы к правильному положению, как на фотографии Рафаэля в журнале "Советский экран", мама вечерами закалывала мне челку девчьей заколкой, но стоило заколку вынуть, как волосы рассыпались. Хорошо ещё, что меня, как Тарана, не оболванивали под полубокс, оставляя одну колючую полянку на макушке.

Для пущего сходства с Рафаэлем также требовались брюки клёш, белая водолазка и длинный двубортный пиджак с двумя вырезами на фалдах. Обладателем такого комплекта в нашем дворе пока был только один человек – Подшибякин из восьмого класса. А мне оставалось, проходя по пыльной обочине у завода ЖБИ, где стоял вагончик

Ишутиной, устанавливать челку в правильное положение и как можно шире раскрывать глаза, также не совсем рафаэлевские. "Это лучше, чем признавшись слышать нет в ответ", – думалось мне.

В пятом классе наступила иная эпоха. Появились новые предметы, о которых так многозначительно рассуждали наши старшие товарищи: алгебра, геометрия, иностранный язык… По каждой дисциплине был отдельный педагог, личность которого также дискутировалась. Марьяша по ботанике чеканутая, у неё даже пена идет изо рта, когда она орет.

Таиса Ивановна очень хорошо знает английский язык, но лучше её не доводить. А Сазон по физрЕ вообще ненормальный. Он сочиняет песни и поет их на уроках под гармошку.

Некоторые уроки теперь проходили в кабинетах. Химии – с таблицей

Менделеева, колбами, спиртовками и штативами, черчения – с замусоленными дочерна гипсовыми головами и надкусанным восковым яблоком, трудов – с верстаками, тисками и напильниками. В кабинете химии также проходили ботанику и прочую биологию. На задней стене висела схема освежеванного человека с антично поднятой рукой и жалким огрызком письки, а где-то в шкафу, говорят, хранился заветный скелет (skeleton in the cupboard).

Разногласия вызывал выбор иностранного языка: немецкого или английского. Некоторые выбирали тот же язык, который изучали и рекомендовали старшие братья и сестры, чтобы пользоваться их старыми учебниками. Они и повторяли чужие доводы насчет того, что в немецком, например, легкое произношение, почти как в русском языке, но много падежей, а в английском пишется по одному, а читается совсем по другому (пишем Манчестер, а читаем Ливерпуль). Я выбрал английский потому, что уже имел представление о битлах и знал, что на английском говорит самое большое количество людей в мире, в том числе и в Индии, а следовательно – знать его наиболее выгодно.

Немецкий выбирали ребята попроще, под впечатлением фильмов и игры в войнушку. Играло роль и то, что наша классная вела английский, и двоечники хотели держаться от неё подальше. Понятно, что Жарик и

Назарик пошли на немецкий, а Грек и Таран – на английский.

В новом году Ишутина переехала на другой конец города. Любить в нашем классе стало некого на долгие-долгие годы – до самого девятого класса, когда к нам перевели Опарину из восьмого "Б". Это было самое безнадежное, унылое время жизни, когда я лишь безответно любил девочек на два-три года старше меня – из других классов или художки

(художественной школы).

В новом году в наш класс записали несколько ребят из новостроек квартала П (с квАртала), а также второгодника Мазура. До этого я не представлял себе, что Жарика можно победить, но Мазур оказался ещё сильнее.

Мазур был вообще не ребенок и никогда не был ребенком, как некоторые не бывают юношами, а сразу после детства превращаются в мужиков. Однажды, когда мы цыбарили – курили и матерились за школой в присутствии знаменитого блатного по кличке Косой, мимо проходил мужчина с ребенком и сделал Косому замечание:

– Хоть бы постеснялся ругаться при детях!

На что Косой, с притворным изумлением глядя на Мазура, возразил:

– А где здесь дети?

Идущая следом почтальонша с сумкой увидела Мазура и приветливо сказала:

– А, Олежка, черноглазенький, здравствуй!

Стало быть, кто-то считал этого угрюмого садиста шустрым забавным мальчуганом!

Предосудительные свойства Жарика у Мазура были в избытке. Если

Коля был двоечник, то Мазур – что называется колышник. Коля был бедовый, Мазур – жестокий. Коля был без тормозов, Мазур – без башки.

Коля был плохой мальчик, Мазур – вообще не мальчик, а существо.

Конечно, они должны были сразиться.

Они стыкались не в рекреации под лестницей, где все, а прямо в классе, между парт. Мне запомнилось, как Жарик перед боем перевязывает потуже шнурки на кедах и сопит своим пушкинским носом.

Розовая кожа просвечивает сквозь кудрявую леску его волос. В детстве он был светловолосым и кудрявым.

Мазур занял выход к доске, и Коля вразмашку налетал на него, пытаясь пробиться. Каждый раз, когда Жарик снизу делал свой деревенский замах, Мазур, с сатанинской улыбкой на землистом лице, сверху бил его в нос и сбивал с ног. Коля вскакивал, бросался снова, и снова звучал омерзительный шмяк кулака о лицевую мякоть. Это продолжалось нестерпимо долго, секунд тридцать, пока не зазвенел звонок.

После этой бойни Жарик и Мазур стали приятелями. Они ходили вместе шухарить, стреляли из поджигного, залезали в товарный вагон со щебенкой и выпрыгивали на ходу, катались на лыжах с крыши сарая в

Китаевке. Количество поклонников Жарика поубавилось, некоторые стали исподтишка поговаривать, что не такой уж он и сильный, и даже Илюха из четвертого класса сильнее, потому что занимается боксом.

Но и Мазур любимцем не стал. Он жил в каком-то другом мире, недетском и жутком. В нем чувствовалась иная, неигровая жестокость.

К тому же он был уж чересчур дремучий. Выходя к доске, он не мог из себя выдавить совсем ничего, а только повторял, как старая бабка:

"Тышша, тышша". Да если бы кто другой, менее опасный, сказал вот так

"тышша", его бы заклеймили по гроб жизни.

Мазур не оставил глубокого следа в нашем классе. На следующий год он как-то незаметно исчез, остался в ещё более младшем классе, где должен был казаться каким-то динозавром.

Во взрослой жизни мы с ним почти не сталкивались. Однажды, когда

Жарик уже первый раз освободился, мы с ним отправились к двум крошечным воспитанницам ПТУ, снимавшим квартиру в том самом доме напротив школы, где жил Мазур. Между нами было условлено, что мы постучимся в дверь и скажем: "Спустилась ночь". А девочки из-за двери ответят: "Куку" – и впустят нас в квартиру. Если дома окажется хозяйка, то мы будем выдавать себя за двух кузенов, приехавших в гости из Арсеньево. И вот, когда мы обсуждали эту ловкую тактику, за нами увязался невменяемый Мазур.

Он брел за нами и выкрикивал из темноты оскорбления, предлагая

Жарику разобраться, но Коля отвечал невероятно миролюбиво и мне советовал не обращать внимания. Вечер был испорчен.

Во времена сухого закона, когда мужики в нашей единственной пивной стали обсуждать старшего брата Мазура, я спросил, не слыхали ли они про младшего, Олега. Мужики отвечали, что Мазур-младший опять сидит, но, к сожалению, он стал слишком нервный и с ним очень трудно общаться. Недавно, к примеру, он ни за что выбил глаз шнырю.

Незадолго до всей этой эпопеи с убийствами Жарик предложил мне зайти в гости к Мазуру, но я отказался. Я сказал, что Мазур, на мой взгляд, слишком отмороженный, с такими уголовниками не знаешь, как себя вести и что можно сказать. Коля уверял меня, что Мазур теперь совсем другой. Он стал нормальный, добрый малый и будет очень рад меня видеть.

Вскоре Мазура до смерти забили другие бандиты.

В классе годом моложе учился некий Илюха, удивительно похожий на картинку из учебника "Мальчик из пещеры Тешик-Таш", то есть, на петикантропа. Несмотря на юный возраст, он входил в число сильнейших мальчиков школы, а кое-кто поговаривал, что он сильнее самого

Жарика. Однажды этот Илюха вызвал на поединок моего друга Сидора и стал при этом применять какую-то непривычную тактику: подпрыгивать, держа руки у подбородка. Сидор, будучи на голову выше Илюхи и никак не слабее, на всякий случай стал подпрыгивать тем же манером, и поединок закончился ничем, как дуэль Пушкина с Вильгельмом

Кюхельбекером.

С той поры, стыкаясь, все стали точно так же подпрыгивать и куцо выкидывать руки вперед, вместо того, чтобы со всего размаха залепить в ухо "открытой перчаткой", как того требовала национальная традиция великороссов. Выяснилось, что в нашу школу приходил вербовать учеников тренер общества "Трудовые резервы" Роман Каристе, и мальчики толпами пошли записываться на бокс, как потом пойдут на каратэ.

Студеным осенним утром, когда лужи уже покрылись слюдой, но мы щеголяли в кедах и пиджаках, я заколол на первый урок и пошел записываться на бокс с Тараном и ещё кем-то из класса. Медицинские справки нам, не глядя, выдали в школьном медицинском кабинете, и мне удалось скрыть свою близорукость. А вскоре выяснилось, что в той же секции, но в разные смены занимаются несколько человек из шестого

"Б", и из седьмого класса, и даже один десятиклассник из нашей школы.

Как обычно бывает в подобных секциях, количество энтузиастов заметно поубавилось после того, как тренер нарочно погонял нас до боли в мышцах. Другие ушли после первых ударов по лицу. А до конца года "дожили" единицы, и не самые бойкие. Чуть ли не после второй тренировки, выходя из манежа, Жарик цинично закурил и заявил, что от этого бокса никакой пользы. Если малый смелый, он и без бокса будет хорошо драться. А если он сраный, то его на боксе ещё сильнее запугают.

Признанные драчуны завязали первыми. Когда я спросил Романа об

Илюхе, который казался непревзойденным боксером, тренер ответил, что наш Илюха ничего не умеет и он его выгнал.

Роман казался нам глубоким стариком, думаю, ему было под пятьдесят. Он говорил с заметным эстонским акцентом. Когда мы сачковали за мешками, он подкрадывался на своих упруго подогнутых боксерских ногах и зверски щипался пальцами, сильными, как орлиные когти. Однажды он тренировал меня на лапе, нечаянно отвел руку от лица и я со всей силы врезал ему в челюсть. Я был в ужасе, но ничего особенного не произошло. Его лицо было настолько отбитым и аморфным, что на нем ничего не отразилось.

При упоминании довоенной Эстонии Роман как-то грустнел и говорил, что жить теперь стало гораздо лучше, при капитализме мальчишки не имели того, что имеем мы. Поскольку он начинал заниматься боксом в буржуазной стране, то мы предполагали, что он был профессионалом, то есть существом той же породы, что Кассиус Клей. Но когда мы восхищались Романом при нашем бритоголовом, узколобом, монголоидном учителе физкультуры по прозвищу Али-Баба, тот ревниво возражал:

"Роман не тренер". И скромно добавлял, что сам он бывший боксер и когда-то ему в городе не было равных.

Действительно, Роман Александрович, наверное, был не очень правильный тренер. Когда кто-то на тренировке начинал драться слишком яростно, он делал замечание: "Бить надо на соревнованиях, а своих нечего бить".

Мы занимались на балконе манежа, где был установлен ринг, висели мешки и груши. Перчатки сушились на деревянной панели у батареи и издавали тревожную вонь, сопоставимую только с резким духом конюшни.

Некоторые перчатки истлели и расползлись на ладонях, из них сыпалась труха, а иногда даже торчал большой палец. Этот палец я отбивал при боковом ударе.

Периодически Роман заставлял нас зашивать перчатки и штопать ринг, чтобы мы не спотыкались о прорехи и не переломали себе ноги.

Когда у тебя минус пять и ты ходишь без очков, это нелегко, но в общем хорошее зрение здесь не понадобилось. Руки сами видели все, что нужно.

К сожалению, Жарик оказался в чем-то прав, и от занятий боксом чуда не произошло. Когда я бил на тренировке по мешку, мне казалось, что я наношу удары чудовищной силы, от которых, без перчаток, человек может просто погибнуть. Но в тех случаях, когда я пробовал эти "правильные" удары на улице, ничего особенного не происходило.

Никто не падал как подкошенный, а просто тряс головой или тер ушибленное место. Мои мускулы не так уж выросли, я не производил устрашающего впечатления, и девочки не верили, что я чем-то таким занимаюсь. Да и сам я не перестал опасаться тех, кого побаивался раньше.

Все же я принял участие в каких-то небольших соревнованиях. Перед выходом на ринг судья почему-то объявил, что я провел двенадцать боев, из которых выиграл десять. Удары ослепили меня алыми вспышками. Голова зазвенела как футбольный мяч. Я загораживался, выкидывал руки в неподъемных перчатках, задыхался и мечтал, чтобы это скорее прошло. Потом его нападение кончилось, мои кулаки несколько раз приятно ударились о твердую кость его головы, он спасовал и оказался испуганным, даже больше, чем я. Кое-как я дотерпел до гонга. Меня почему-то объявили победителем.

В боксе было замечательно все, кроме соревнований. А в соревнованиях его суть.

В том же году я впервые напился. На кухне у Жарика, под телогрейкой, стоял бидон браги, заготовленной для самогона. Жарик набрал мне алюминиевую кружку мутной белесой жидкости, в которой плавали какие-то крошки вроде мух, и я стал глотать сквозь сизый тошнотворный запах сдавленным горлом, пока не допил до дна. Горячая волна ещё не достигла моего мозга, а Жарик подсунул мне ещё одну точно такую же невыносимую кружку, и ещё.

Я сел на лавочку, прислонившись спиной к печке, и стал смотреть на кошку, которая заглядывала в мутное оконце кухни с покатой крыши погреба. Изображение кошки прыгало и вращалось с ускорением сначала в одну сторону, а потом в другую. В ушах звенело, как после удара в голову, и так же далеко плавали по тошноте слова моих друзей.

Жарик извлек из тайника папиросу. Они с Назариком расплющили мундштук папиросы пропеллером, как мужики, поочередно затягивались, указывали на меня пальцем и хохотали.

Мы зашли в комнату, стали толкаться и кувыркаться на диване, как того очевидно требовало пьяное поведение. Стены и пол притягивали меня, как магниты, и я, пытаясь удержаться на ногах, снова летел и ударялся обо что-то твердое.

Вдруг Жарик достал из-под дивана ружье, лязгнул переломленным стволом и прицелился сначала в Назарика, а потом в меня. Он целился в меня невыносимо долго, и по выражению его лица невозможно было понять, играет он, или уже нет, а главное – есть ли в стволе патрон.

Внезапно я понял, что Жарик, в отличие от Назарика и любого другого моего знакомого, может выстрелить на самом деле. Меня охватил ужас, и я постыдно загородился руками.

Следующее впечатление осталось от шершавых ударов ледяного склона по лицу и ладоням. Мы ползли из оврага, падали и скатывались вниз.

Шапки съехали на лицо, шарфы выбились из-под курточек и мотались на ветру. Мы висели друг на друге и махали руками проезжающей "скорой помощи".

Воспоминания выстраивались из каких-то мутных образов и россказней очевидцев этого легендарного события, повторяемых чуть ли не до окончания школы. Выходя от Жарика, я выбил кулаком стекло на террасе его соседей. Потом, при переходе улицы, около нас притормозил милицейский "козел", но более трезвый Назарик сказал, что мне плохо и он ведет меня домой. Что я подвернул ногу на физкультуре и самостоятельно идти не могу.

Мы пришли не куда-нибудь, а в школу, где показываться не следовало хотя бы потому, что мы закололи уроки. Учеба кончилась, в раздевалке толпился народ. Я стал срывать пальто с вешалок и устраивать себе ложе на полу, к восторгу многочисленных зрителей.

Тогда Лёха Чернышенко из девятого класса, чемпион России по самбо, отволок меня домой, пока не засекли учителя.

Весь день до следующего утра я промучился в постели, вскакивая только для того, чтобы добежать до туалета. Маме я сказал, что отравился блинами, но она не очень поверила и периодически просила меня сознаться, что я все-таки выпил. Я не сознавался ни в какую ни через год, ни через два, ни через пять. Кажется, я так до сих пор и не сознался, что в двенадцать лет впервые обожрался браги в деревне

Нижняя Китаевка.

Любопытно, что Жарик, который приучил меня к табаку и вину, сам потом не курил, да и не спился. Те роковые годы, когда в организме мужчины формируется алкоголизм, он провел в местах, где нет ресторанов и девочек.

А теперь пора сделать отступление о том, что составляло самую суть мальчика с тех пор, когда ему захотелось покорять сердца девочек, и до того вечера, когда ему это удалось. Я имею в виду штаны.

Накануне эпохи джинсов это были брюки клёш, клеша. Не знаю, откуда был заимствован их канонический фасон, но выглядел он следующим образом. Пояс шириной пять-семь сантиметров со скошенным клапаном застегивался на две пуговицы. Карманы в виде горизонтальных прорезей были такими мелкими, что в них можно было заложить лопаточкой только пальцы рук. Ширина в колене составляла 20 – 23 см, внизу, соответственно, 23 – 27. Ранты карманов можно было украсить дерматином, а понизу клешина, во избежание трепки, обшивалась полоской "молнии" или обклепывалась фигурными латунными пластинками

– отходами производства самоваров тульского завода "Штамп".

В радикальных случаях в наружный шов брюк ниже колена вшивались клинья из другой материи, например, из малинового бархата. Клинья были не только декоративным элементом, доводящим размах клеша до клоунских масштабов, но и средством конверсии обычных стариковских порток в модные. Горячие головы, способные на подобные безумства, пускали по низу брюк бахрому и даже пришивали электрические лампочки, но это был уже декаданс.

В любом случае к клешам полагался широкий пояс: желательно офицерский, так называемая портупея, но можно и солдатский. Желтая скрипучая "портупея" из натуральной кожи была ценной валютой, и её могли снять во дворе, то есть, отнять у мальчика, не способного защититься. Как-то в опасный сто первый двор зашли два маленьких военных воспитона – воспитанники оркестра артиллерийского училища.

Зашли в ремнях, а вышли без ремней.

Солдатский ремень из дерматина ценился меньше, зато мог служить холодным оружием в уличной драке, если его намотать на кисть руки и махать бляхой. Рассказывали, что после такого удара у кого-то на всю жизнь отпечаталась на лбу пятиконечная звезда. И во лбу звезда горит… Должен признаться, что никогда не наблюдал такого архаичного способа единоборства, заимствованного из Красной Армии, и носить солдатский ремень в наших кругах считалось безвкусицей.

Понятно, что клеша, как и любая отечественная мода, каким-то вывертом пришли с Запада, но я до сих пор не вижу определенного источника. Битлы, уже прекратившие свое существование, до наших краев почти не докатились, да и не оказывали заметного влияния на народные вкусы. Они носили узкие брюки макаронами и пиджаки без воротников, а позднее джинсы, бывшие уделом не масс, но пижонов.

Элвис? Он своими петушьими костюмами и баками как у собаки больше напоминал ухаря с завода РТИ. Но это, на мой взгляд, было случайное совпадение. Элвис влиял на моду нашего региона ещё меньше, чем битлы. А для нарождающейся фарцы Элвис вообще был допотопный дурак.

Если и доходил сюда бледный отблеск поп-культуры, то через кривое отражение Рафаэля из фильма "Пусть говорят". Рафаэль же сам копировал даже не Элвиса или битлов, а какого-нибудь третьестепенного Клиффа Ричарда. Так что истоки этой последней национальной моды, продержавшейся невероятно долго и, кажется, не совсем отошедшей до сих пор, скорее следует искать в матросском костюме – единственном из видов военной одежды, где носили самые настоящие клеша!

Клеша это удаль, клеша это паруса, которыми хлопает ветер, клеша это анархия. С ними способен конкурировать только один вид национальной одежды: тренировочные штаны-трико с вытянутыми коленями.

Создание клешей было длительным, волнующим, а порой и драматическим процессом. Напомню, что в продаже их не было. Нигде, ни в какой форме и ни под каким видом. Их шили на заказ в ателье или у какого-нибудь испитого умельца сомнительной репутации вроде некоего Кочкина. Мама покупала вам материю, подкладку, чтобы не вытягивались колени, и вы отправлялись в ателье, рисуя себе пленительные образы брюк, виденных у Подшибякина и других денди.

Но темная закройщица, отсталостью равная лишь парикмахерше, никак не соглашалась делать клеш двадцать на двадцать четыре, а пояс предлагала сузить хотя бы до четырех сантиметров, дабы он не сминался, сократив количество пуговиц до одной. При этом она проявляла такое упорство, как будто от фасона ваших брюк зависело её личное благополучие. После напряженной борьбы мы сходились на поясе в пять сантиметров и клеше двадцать один на двадцать три. Ателье было перегружено перед учебным годом, и примерка назначалась через три недели.

Накануне примерки я, так сказать, не сомкнул глаз, то есть, ворочался несколько часов, прежде чем заснуть. Как ни позорно это выглядело с точки зрения мужества, мы пошли в ателье вместе с мамой.

Без неё я просто не преодолел бы всех хитросплетений выдачи. Автора моих брюк почему-то не оказалось на месте, и никто в этом пыльном царстве мелков, сантиметров и рулонов не мог найти нашего заказа.

Наконец, какой-то томный мужик в налокотниках и фартуке, с оранжевым сантиметром на колючей шее, забрал нашу квитанцию и сгинул на битый час. Он вернулся с чужими брюками точно такого же фасона, которые меня бы вполне устроили. Но, по мнению мамы, они были сшиты из более рыхлой и дешевой материи. Мама требовала, чтобы нам, по крайней мере, вернули материал, на который ушла половина её зарплаты. Мужик высокомерно возражал, что это не входит в его компетенцию.

Мама, как птица, вступала в смертельный бой за своего выкормыша.

Она затевала скандал, в котором закройщик занимал благородную позицию оскорбленного художника. Я желал провалиться сквозь землю от стыда и досады. Мне хотелось одного: поскорее уйти – с клешами или без них. И в это время из гулкого коридора явилась запыхавшаяся закройщица. Брюки была почти готовы, их оставалось только подшить.

Если мы немного подождем, то можем забрать их прямо сегодня. О, как мила, как желанна была эта мегера!

Впервые возвращаясь в клешах после прогулки, я увидел возле подъезда Женьку Подшибякина, Лёху Чернышенко и других больших ребят в клешах и водолазках. Я услышал Женькины слова:

– Глянь, такой маленький, а уже в клешах.

Ничто не отделяло меня от любовных похождений.

Сомневаюсь, что слово "сосаться" сохранилось в современном русском языке. Оно спряталось на какую-то дремучую периферию, так же как "малофья" в значении "сперма", "спускать" в значении "кончать", секиль, сиповка, королек и другие эротические слова народного происхождения. В последний раз я слышал его от Грека, когда мы развлекались с двумя девочками на даче, в довольно зрелом уже возрасте. Когда девочки вышли порхать между деревьев, Грек стал рассказывать о каком-то своем приключении и небрежно обронил: "Лежу я с ней, значит, сосусь…" Это было так же дико, как если бы он вышел в пионерском галстуке, протрубил на горне и открыл огонь хлопушками из пластмассового пистолетика.

Пока мне не выпало счастья сосаться, я весьма приблизительно представлял себе этот процесс. Соприкоснуться лицами с чужеродным существом, девочкой, и к тому же обслюнявить её ртом – это было неслыханно. Но я был обязан это сделать во что бы то ни стало.

Наконец, я договорился запиской о встрече с девочкой по прозвищу

Сала, довольно красивой, но удручающе пошлой, из тех, о которых так ловко само собою выговаривается "Сала-дура".

По дурости своей Сала не могла вызывать такого романтического томления как Ишутина или Опарина. Достаточно процитировать лишь одну фразу из её девичьего дневника, похищенного Тараном: "Любовь начинается эдиалом, а кончается под одеялом". Такая победа не делала мне чести, зато её согласие было так же недвусмысленно, как уговор разведенной бабенки с взрослым мужчиной о встрече на квартире. Оно могло означать лишь одно: будем сосаться.

Итак, я почистил и отутюжил свои клеша, которые, к сожалению, начали вытягиваться в коленях, надел восьмиугольную фуражку, наподобие конфедератки, вошедшую в моду от таксистов, снял очки и стал изучать себя в зеркале. Куда же, черт возьми, девается при поцелуе нос? Если две головы соприкасаются вертикально, то носы упираются друг в друга, а губы не достигают губ. Если же голову склонить под углом 45', то получается крайне неловкое, смехотворное положение. И опять-таки, полного соприкосновения не выходит.

Для пробы я решил приложиться к своему отражению в зеркале, как будто это уже Сала, сделал томные глаза, но, увы, не смог достичь желаемого результата. Как ни крути, а носупирался в холодное стекло. Итак, я снял фуражку, надел очки, аккуратно повесил клеша на спинку кресла и не пошел на свидание с Салой, заложив тем самым фундамент своей репутации коварного соблазнителя.

Я научился сосаться во время игры в бутылочку с девками из двухэтажного дома. Они, как и Сала, не представляли собой никакого романтического интереса. Зато им, очевидно, тоже не терпелось поупражняться в этом актуальном искусстве (ars amandi).

Мы встали кружком, через одного, мальчик-девочка, мальчик-девочка, и стали крутить пустую бутылку на льду. Те, на кого указывали горлышко и дно, при условии гетеросексуальности сложившейся пары, отправлялись в жутковатый темный подъезд. Мне в тот вечер повезло дважды: с Макаровой и Барабановой. Я их обеих совершенно не любил, но они и не были так противны, как влюбленная в меня Чикова, также принимавшая участие в забаве. Зато у них были жаркие, мокрые, ловкие рты, и сосаться с ними было головокружительно. Макарова объяснила мне, что при поцелуе необходимо раскрывать рот и запускать язык вглубь партнера. А когда я расслабил губы и запустил в неё язык, он встретился с её вертким язычком. Я возвращался домой окрыленный.

Через тех же свойских девок Таран достал общую тетрадку с рукописными текстами, так сказать, порнографического содержания.

Прозаическое произведение называлось "Леночка на даче" и приписывалось Алексею Толстому.

В этом сумбурном рассказе гимназистку по имени Леночка пригласил на дачу солидный бородатый дядюшка, которому она вполне доверяла. За обедом дядюшка угостил Леночку вином и, очевидно, подсыпал в бокал какое-то зелье. Леночка очнулась на полу обнаженная и поруганная, а рядом с ней почему-то стоял таз с окровавленной водой. Затем брутальный дядюшка стал производить над нею манипуляции, смысл которых был не совсем понятен. Сначала Леночке было больно, а потом приятно. Особенно нас с Тараном озадачила одна фраза дядюшки, обращенная к Леночке: "Хошь, в матку засажу?" Мне и до сих пор не понятен смысл этого предложения Алексея Николаевича Толстого или того одаренного школьника, который использовал его почтенное имя.

Наивной Леночке это было понятно так же мало, как и нам, но она, во всяком случае, решила, что дядюшка не желает её плохого.

Другое, поэтическое произведение приписывалось Есенину и называлось "На пляже". Его героиня млела на песке, когда к ней подсел бойкий кудрявый паренек, напоминающий лихого гармониста Пензу из пионерского лагеря или глянцевого Сергея Есенина с фотографии на нашем секретере. Этот вертопрах, как положено в произведениях данного жанра, приступил к делу без обиняков.

А он меня за груди, тупые же бывают люди,

И стал он сильно мять прекрасные сосуды, – сетовала героиня.

Поэма завершалась строками, достойными пера рязанского самородка:

Туда-сюда обратно, тебе и мне приятно.

После чего героиня принимает решение наведываться на пляж как можно чаще.

Таран рассказал мне о существовании срамной оратории "Лука

Мудищев", которую в сопровождении симфонического оркестра исполняет не кто-нибудь, а сам Ираклий Андроников. Тарану удалось достать эту кассету через сына одного местного коллекционера магнитофонных записей. Мы прослушали её на магнитофоне у приятеля, когда никого не было дома. Действительно, на грязной записи, под патетические всплески скрипок, какой-то мужик поставленным театральным голосом декламировал матерную ахинею.

Это было так же убого и похабно, как "Леночка на даче" или "На пляже". В этом не было ничего таинственного, ничего сладкого. А самое волнующее и томительное я нашел не в замусоленных тетрадках и не на треснутых кассетах, а в первом томе Лермонтова, который мы получили по подписке в картонной упаковке.

На фронтисписе этой клейкой, свеже пахучей книги был изображен чернявый гусар в расстегнутом алом доломане с золотыми аксельбантами, с челкой, уложенной точно как у нас с Рафаэлем. Один из рисунков был озаглавлен: "Схватка конных егерей с французскими кирасирами". А на странице 166 было помещено то самое стихотворение

"Счастливый миг", о котором мне рассказывали ребята.


От нескромного невежды

Занавесь окно платком;

Ну, – скидай свои одежды,

Не упрямься, мы вдвоем…

О! как полны, как прекрасны

Груди жаркие твои,

Как румяны, сладострастны

Пред мгновением любви;

Вот и маленькая ножка,

Вот и круглый гибкий стан,

Под сорочкой лишь немножко

Прячешь ты свой талисман…


Это было именно то, о чем мы мечтали, – не больше и не меньше.

Пока мы с Тараном обсуждали возможные значения слова "талисман", мою книгу выхватили девки. Весь урок они хихикали, передавая Лермонтова по рукам и повторяли: "Ну, скидай свои одежды, не упрямься, мы вдвоем". А когда мне наконец удалось отбить свое сокровище, оно словно было покрыто сальным налетом пошлости. Как это грубое слово

"сосаться".

Печально глядя на очередное поколенье, я также не нахожу среди его понятий глагола "отлапать". Между тем, отлапывание было любимым похождением моих бедовых сверстников и предметом их похвальбы.

Отброшенный от педагогической практики на долгие годы, я не знаю, как это действие называется у нынешних мальчиков двенадцати лет. А между тем, не могу и допустить его исчезновения, как борьбы и бега взапуски. Ибо оно является моделью сексуального поведения взрослого человека, своего рода уличной школой полового воспитания.

Девочек лапали во время перемены, когда в рекреациях начиналась толкучка, первоклассники сновали под ногами, все визжали, толкались и под шумок можно было схватить кого-нибудь за ногу или за грудку.

Наброситься на девочек и отлапать их также удобно было после уроков, в темном тамбуре между дверями, когда народ давился при выходе.

Наконец, девочку можно было повалить на снег и залапать под предлогом шуточной борьбы, или налететь на неё в подъезде.

Забава эта была групповая, собачья, а не парная. На девочку налетали со всех сторон, если она не сильно дралась, а потом хвалились, кто за что успел схватить и что при этом якобы почувствовал. Жертва такого нападения не могла быть предметом общих воздыханий. Её инстинктивно выбирали по тому же принципу, что и мальчиков для битья. Она была презренна.

Так, Греку удалось на перемене отлапать Хазову, высокую зрелую девушку с длинными стройными ногами, в очень коротком платье, но рыжую и конопатую, а потому и не входящую в число фей. Во время толчеи у кабинета химии этот счастливец запустил ей руку под юбку и погладил твердую попку. К сожалению, это не было бахвальством, я видел это сам.

Мы с Назариком отважились зайти к Мансуровой, лучшей подруге

Опариной, такой же изящной, но более привычной и доступной.

Мансурова училась в нашем классе, её родители были глухонемые.

Пока Мансурова в дверях пыталась выяснить, чего нам все-таки нужно, я дерзнул схватить её за теплую твердую грудку и ткнуться губами в её прохладную щеку. Благодаря свидетельствам Назарика, этот подвиг, сильно приукрашенный, получил широкую огласку. Я смотрел героем. Но однажды мы чуть не доигрались.

В нашем классе училась девочка, вполне подходящая на роль жертвы.

У неё были густые, толстые волосы, похожие на гриву вороной лошади, смуглое неровное лицо, зазывные глаза и нескладная фигура без талии, с коротким туловом, чересчур длинными руками и ногами. Во всей её повадке было что-то отталкивающее, как в паршивой кошке, которая увязалась за вами, идет и мяучет, несмотря на ваши замахи и крики.

Назовем её Нина. Позднее выяснилось, что эта Нина в меня влюблена.

Вечером мы гуляли с Назариком, Тараном и ватагой ребят из чужого двора, во главе с одним тщедушным блатным семиклассником. Нина вышла из дома и замешкалась возле подъезда. Её повалили спиной на сугроб.

Кто-то держал её руки, а другой задрал шубу и раздвинул ноги в теплых шерстяных колготках. Нина, пытаясь вырваться, с какой-то куриной тупостью вертела головой и наблюдала, как к ней поочередно подходят и хватают за что попало. Когда подошла моя очередь, я тоже подошел к раскоряченной Нине и крепко схватил её за выпуклый жаркий лобок.

На следующий день к нам домой пришла классная руководительница с уголовным кодексом. Она все рассказал моим родителям, раскрыла уголовный кодекс на заложенной странице и потребовала, чтобы я зачитал вслух.

– Ну, что молчишь? А знаешь, как это называется? Это называется:

"Попытка изнасилования". Статья такая-то, заключение вплоть до нескольких лет.

Мама Тарана тоже провела с нами беседу, но без угроз. Она сказала: "А что если бы такое сделали с вашей мамой или сестрой?"

Мы попросили прощения у Нины, и все обошлось. Нина даже стала со мной как-то пугающе заигрывать. Я не смел ей грубить, но она мне была неприятна.

После восьмого класса произошло деление на агнцев и козлищ. Агнцы переходили доучиваться в девятый класс, чтобы затем поступить в институт и не ходить в армию. Или просто подольше не начинать взрослой жизни. Козлищи, с отметками похуже, из семей попроще, шли в техникум или ПТУ.

Иные техникумы сложностью не много уступали институтам. Они только не давали того престижа и освобождения от армии. Техникумы были машиностроительные, транспортные и строительные. В техникум мог пойти и весьма даже умный мальчик, которому надоела школьная опека и хотелось получить легальное право курить где угодно.

Училища тоже были разные. Достаточно назвать кулинарное училище, где готовили истинную элиту нашей молодежи, барменов, чтобы понять все величие презренных профессий. Но вообще-то это было клеймо.

Позорнейшим из учебных заведений, которым нас, наравне с тюрьмой, запугивали чуть не с первого класса, был пятнадцатое профессионально-техническое училище или попросту пшенка. Оно располагалось в желтом бараке близ безлюдных сюрреалистических эстакад железо-бетонного завода. В нем учились какие-то невероятно зашуганные недомерки в синей казенной форме, которых каждый день толпой гоняли в столовую, рубАть пшенную кашу. Пятнадцатое училище, как и все прочие заведения среднего профессионального образования, также называли шарагами.

Жарик, естественно, выбрал шарагу. Для него и восемь классов были неимоверным интеллектуальным подвигом. Как-то летом мы изнывали за столиком напротив моего подъезда, Жарик рассматривал раздел объявлений в газете и выбрал железнодорожное училище.

Железнодорожники, по его мнению, получали самую хорошую зарплату и отдыхали несколько дней подряд. Железнодорожник обладал правом бесплатного проезда и мог объехать на халяву хоть весь Советский

Союз. Железнодорожники – мужественные парни, которые не боятся ничего и никого. Вне всякого сомнения, Жарик стал бы выдающимся железнодорожником, если бы не попал в тюрьму.

В это время он особенно сблизился с неким Депутатом, низкорослым, желтоволосым, востроносым типом двумя годами старше нас. С виду этот

Депутат был самым обыкновенным деревенским малым, а по сути – прирожденным уголовником. Свое оригинальное прозвище он получил вовсе не потому, что баллотировался в Государственную Думу, как современные бандиты. Он слишком опередил свое время. И парторг завода РТИ единогласным голосованием назначил его отца депутатом городского совета трудящихся, как передового производственника.

Благодаря Жарику у нас с Депутатом установились приятельские отношения. Я заслужил его уважение тем, что при нем курил, пил и, кажется, ударил кого-то по лицу. Но уважение его было столь же сомнительно, как привязанность волка. Что-то непредсказуемое бродило в его дремучей голове, и он мог неожиданно вцепиться в глотку без всякой видимой причины.

Во время военно-спортивной игры "Зарница", когда армия "синих" должна была забежать на гору в центральном парке, а армия каких-то ещё – их туда не пустить, Депутат, вообще без опознавательных знаков какой бы то ни было армии, стоял на склоне, держа за жестяной ствол игрушечное ружье левой рукой, а правой останавливал и бил по лицу всех подряд пробегающих мальчиков, как будто хотел установить рекорд.

Летом мы с Тараном и компанией ребят из других классов пошли купаться на карьер У Третьего Моста, недалеко от Китаевки. Когда мы загорали на глинистом берегу, из чахлой прибрежной поросли появился

Депутат и стали требовать у моих знакомых закурить. Закурить ни у кого не оказалось. И после каждого отказа Депутат методично бил очередного мальчика по лицу, продвигаясь по кругу сидящих.

Я понял, что очередь неуклонно приближается к Тарану, а там, глядишь, и ко мне, и вскочил ему навстречу со словами:

– Депутат, ты чё, воще? Это же свои.

После этого словно какая-то пелена спала с его глаз, и он прекратил экзекуцию.

С таким вот партнером Жарик проводил время в лесопосадке за полем, где с войны сохранились окопы и вкопанные в землю бетонные цилиндры с бойницами – ДОТы. В эту посадку, как самое близкое от трассы укромное местечко, заезжали на машинах мужики с подругами.

Как только они оголялись для любовных утех, деревенские разбойники выскакивали из кустов и требовали выкуп. Однажды мне довелось принимать участие в подобном нападении, которое, к счастью, не увенчалось успехом. И это принципиально отличалось от "попытки изнасилования" Нины.

Мы с Жариком, Депутатом и ещё кем-то из деревенских заметили в посадке стайку мальчиков и девочек, романтически гуляющих между деревьев. Мы догнали их и, как положено, попросили закурить.

Поскольку мальчики оказались приличные и некурящие, мы стали их бить. Они не сопротивлялись.

После того, как каждого из мальчиков несколько раз ударили по разным местам, Депутат добрался до девочек. Выражение его востроносого смуглого лица заметно отупело, прозрачные глаза помутнели, он взял одну из девочек за руку и повел за бугор.

В это время нас кто-то окликнул со стороны деревни. Какой-то деревенский мужичок, завидя неладное, с колом бежал в нашу сторону.

Но приблизившись и рассмотрев нас получше, выбросил кол, присел возле лужи и стал мыть руки, как будто это и было целью его пробежки. Злосчастная компания тем временем исчезла.

Такие мальчики жили в деревне Нижняя Китаевка. В соседней же деревне, Михалкове, судя по рассказам, жили совсем какие-то монстры, чуть что пускавшие в ход обрезы и ножи. Они ловили и избивали ребят из Китаевки, если те дерзали прийти в их клуб. По вечерам они приходили на китаевскую улицу и терроризировали кадрящуюся молодежь.

С ними у Жарика вышла неравная потасовка. Жарик сбегал домой, схватил топор и огрел кого-то из них обухом. А Депутат ещё и отнял у поверженного противника шапку.

Эту шапку участковый нашел в чулане у Жарика. А затем ещё выяснилось, что его совершеннолетний сообщник регулярно занимался шапочным промыслом, весьма популярным в Эпоху Кролика. Вечером он заходил в пустой трамвай по пути в депо и высматривал одиноких мужичков, желательно, выпимших. Если такой мужик подворачивался,

Депутат, придерживаясь обязательного ритуала, просил закурить, а затем бил и отнимал шапку. Или наоборот. И сорвали черну шапку с моей буйной головы…

Это и стало причиной первого заключения Жарика в возрасте шестнадцати лет. Он мне почти не рассказывал о своих тюремных впечатлениях, как и о своих преступлениях. Мне только запомнилось, что в зоне часто приходится драться, а это очень больно, когда трезвый. И ещё то, что ночью там не выключают свет.

Когда я спрашивал Жарика, как там выжить, он отвечал, что в этом нет ничего особенного, если вести себя нормально и оставаться в любых обстоятельствах человеком. Каждый там думает только о том, как бы оттуда выбраться, и до тебя никому нет дела. Вот только не очень хорошо, что я в очках.

Я думал, куда же я буду класть очки, когда попаду в тюрьму? Под подушку, как в пионерском лагере? Но там они могут сломаться, а новые мне негде будет заказать, если и на воле найти оправу почти невозможно. В тумбочку, как в больнице? Но в тюрьме, наверное, нет тумбочки.

Я боялся, что мне разобьют очки в первый же день, а потом я несколько лет буду жить почти слепой. Кроме того, я много фантазировал, но слишком редко воплощал свои фантазии в жизнь. А

Коля всегда делал то, что взбредало ему в голову. Чем более дико это казалось нормальным людям, тем вернее успех. Значит, никто не догадается.

В этом вся разница между мной и убийцей Николаем Жаровым, признанным лучшим преступником 2005 года в нашем городке.

II

Сыну моего друга Сидора дали одиннадцать лет за убийство таксиста.

Сидор работал так называемым челноком и, как обычно, полетел за джинсами в Турцию. Он закупил для семьи продукты, но деньги оставлять не стал, чтобы Сережа не истратил их на героин. В таких случаях Сережа приходил в церковь, где подрабатывала пением его бабушка, она не выдерживала страданий внучка и давала на дозу. Или устраивал припадок при матери, и она тоже раскошеливалась. Но не на этот раз.

Сережа поймал такси, отъехал от центра, зарезал шофера и забрал выручку. Потом он почему-то вернулся на место преступления. Не знаю, что думал по этому поводу Фрейд, но мне кажется, что Сережа хотел взять из машины ещё что-нибудь, хоть радиолу. Его схватили. Сидор не заводил разговор об этом несчастье, но однажды я все-таки спросил, что он чувствует. Он ответил, что так, в конце концов, даже лучше.

Исправить сына все равно невозможно, а его пребывание в зоне все-таки обходится дешевле. Он, по крайней мере, не ворует из дома.

В детстве Сережа был белокурый ангелочек, предмет всеобщего умиления, но иногда неприятно удивлял своими выходками. Мог во время застолья ударить пожилую гостью тяжелым предметом по голове или укусить друга семьи за пах. "Бедовый, весь в папу", – радовалась мать. "И в дедушку", – горевала бабушка.

Серьезные неприятности начались после того, как Сережа поступил в техникум. Отцу сообщили, что мальчик ворует вещи из гардероба, и на него будет заведено уголовное дело. Сидору с трудом удалось откупиться.

Тем временем опытный Сидор стал замечать в поведении сына что-то слишком знакомое. Он проверил вены Сережи и увидел, что они сплошь изжалены уколами. Сидор стал проверять сына каждый вечер, и дырки на венах исчезли. Поведение же оставалось томным. Сидор проверил вены на ногах и обнаружил, что Сережа теперь колется туда. Сидор избил сына, и дырки на ногах исчезли. Сережа стал колоться под мышки.

Как трудного подростка на учете милиции Сережу в сопровождении отца направили на воспитательную экскурсию в колонию для несовершеннолетних. Но эта педагогическая мера возымела противоположное действие. Глаза у мальчонки загорелись. Он признался папе, что больше всего на свете желал бы попасть сюда, к пацанам.

Для него это было так же закономерно, как после школы мечтать об университете.

И вскоре его мечта сбылась. Поскольку Сережа оказался ещё и игроманом, он из лагеря не давал Сидору покоя. Периодически он звонил домой и слезно умолял папу выслать ему денег в виде рассыпных сигарет, чтобы он мог вернуть карточный долг. Иначе его прикончат.

Сидор покупал горы сигарет, потрошил пачки, набивал мешки и отвозил передачи на зону.

После освобождения Сережа кое-как устроился грузчиком в магазин, но проработал там недолго. Платили слишком мало. Он купил себе роскошный пиджак и проводил время в казино. Однажды я встретил взрослого Сережу, когда зашел к Сидору в гости. Мальчик сел с нами за стол и выпил рюмку водки, хотя и было заметно, что этот напиток не доставляет ему большого удовольствия. Он завел с взрослыми житейский разговор, выказывающий удивительную наивность понятий или артистические способности. Дело в том, что он на двоих с приятелем купил подержанную машину по баснословно низкой цене, но она сломалась раньше, чем стронулась с места. Теперь машине требовался ремонт, который обходился дороже её первоначальной стоимости.

Мальчик спрашивал совета у папы, и Сидор ответил, что на его месте просто оставил бы эту машину на улице. Когда же Сережа ушел гулять, мой друг с недоумением заметил:

– Какой он все-таки дурак!

Сереже исполнился двадцать один год. Казалось, что он стал обычным нахлебником, но это было не совсем так. Однажды, когда Сидор был в отъезде, мать нашла невменяемого Сережу в пене и блевотине на полу ванной. Он и не думал завязывать. Из дома пропадали деньги и вещи. Сидор бил сына, но это было бессмысленно.

– А не кажется тебе, что однажды ночью он тебя прирежет? – поинтересовался я.

– Кто? Он? Да я его перегаром задавлю, – отвечал смелый Сидор.

Действительно, Сережа был такой тщедушный, такой предупредительный. Мы никак не могли поверить в то, что он порезал

Андрюху Чернышенко, легендарного громилу, самбиста и убийцу, наводившего ужас на других бандитов. Однако Андрей пришел к Сидору требовать денежной компенсации за ущерб. А затем Сережа убил шофера.

Учитывая то, что у двух моих друзей к тому времени сыновья умерли от наркотиков, так и напрашивалась мысль: за что такое наказание?

Я и Сидор родились в одном уральском городе, в один день, в одном роддоме, где познакомились наши мамы. Точнее, я родился днем раньше, а наши мамы до этого мельком встречались на заводе и узнали друг друга в коридоре. Но с мифической точки зрения такие мелочи не имели значения.

– Что вы здесь делаете, Надежда Захаровна? – якобы спросила моя мама.

– Да то же, что и вы, Лидия Семеновна, – отвечала мама Сидора.

Через несколько лет наши семьи переехали в другой город, но продолжали дружить. Стало быть, длительность моей дружбы с Сидором равна жизни минус один день.

Мы рассказывали эту байку при знакомстве с девушками бесчисленное количество раз. Сидор при этом добавлял, что мы лежали в соседних колясочках, и он попросил у меня закурить. Но на девушек это почему-то не производило сильного впечатления. Очевидно, их не очень интересовало, где именно и как мы родились, раз уж мы здесь.

Но это позднее. А до этого мы с Сидором посещали один детский комбинат. С тех пор как у него, так и у меня сохранилась фотография, на которой мы стоим под ёлкой. Я в сатиновых шароварах, длинной рубахе навыпуск, подпоясанной веревкой, и махровой шляпе-медузе, какие продавались в Сочи. Пухленький Сидор – в коротких тугих штанишках на лямочках и заячьих ушках на макушке.

Согласно Сидору, история этой фотографии такова. На новый год воспитательница распределяла роли в праздничном утреннике. При кастинге выяснилось, что я умею плясать вприсядку, в отличие от более крупного и неуклюжего Сидора. Так я получил роль Иванушки в шикарной рубахе и длинных штанах, а он стал позорным зайчиком с ушками. И это до сих пор вызывает его жгучую зависть.

На прогулках мальчики играли в войнушку. Мы разбивались на две армии: немцев и русских, красных и белых, богатырей и псов-рыцарей – в зависимости от последнего фильма, строили две снежные крепости и нападали друг на друга. Сначала в нашей с Сидором армии было значительное численное преимущество, потому что мы были русские и красные. Но скоро авторитарный Сидор распугал бойцов, и они стали перебегать к фашистам. Наконец, последний наш рядовой признался, что остается за нас только из-за меня, потому что я добрый, а Сидор злой. И дезертировал после очередного пинка. Мы остались вдвоем, но все равно побеждали, потому что Сидор расшвыривал белогвардейцев как медведь собак.

Во время тихого часа некоторые мальчики показывали девочкам глупости. Один извращенец даже поцеловал девочку в щеку и потом с каким-то гадким смаком рассказывал:

– Я её поцеловал, а она мне дала пощечину. Проститутка.

Мама этого мальчика пила водку с мужчинами, пока он гулял во дворе. Воспитательницы считали его очень красивым, но избалованным, он часто бился в истерике и обзывал их непонятным словом

"проститутка", напоминающим толстую птицу.

За подобные проступки мальчиков ставили в угол в одних трусах.

Однажды и я оказался в углу за то, что переговаривался с девочкой с соседней раскладушки. Я стоял в каморке воспитательницы, получал нотацию и выламывал себе пальцы, чтобы сделать ещё хуже.

– Ты же себе так пальцы сломаешь! – удивилась воспитательница и оставила меня одного.

Я подошел к окну и горько задумался, разглядывая брызги белой краски на стекле – черные против света. Недавно по телевизору показывали довоенный фильм о шахтерах, в котором один гад с искривленным лицом вурдалака прикидывался хорошим, а сам по ночам ломал крепи и устраивал аварии, пока его не разоблачили. Там на шахте угольной паренька приметили. Это был ВРЕДИТЕЛЬ.

Взрослые объясняли, что вредителями раньше называли таких людей, которые притворялись своими, а сами исподтишка делали все назло и ломали. И в детском комбинате воспитательница иногда говорила плохим мальчикам:

– Прямо вредитель какой-то!

Я решил стать вредителем и вертел закрашенный белой краской шпингалет на окне до тех пор, пока из него не вылетел винт.

В детском саду мы ели клейкую кашу, пили кисель и глотали тошнотворный рыбий жир, который считался необходимым для здоровья.

На занятиях мы парами рассаживались за столики, валяли котяшки из пластилина, клеили аппликации из бархатной бумаги и размазывали краски по бумаге жесткими кисточками.

На стене нашей группы висел портрет Хрущева в светлом пиджаке с ясной звездой, который заменили портретами трех человек в темном, одного из которых звали, если не ошибаюсь, Подгорный. Взрослые говорили: "Подгорный, Подгорный!" Очевидно, он им нравился более прочих.

Самым актуальным разговором среди мальчиков был спор, чей отец сильнее.

– Мой батя сильнее твоего, – говорил один мальчик.

– А мой ещё сильнее, когда пьяный, – возражал другой, и это утверждение не оспаривалось.

Было слишком очевидно, что пьяный всегда сильнее трезвого.

В детском саду заставляли ходить в матерчатых тапочках, как у покойников, коротких штанах и коричневых чулках на порнографическом поясе. Никто не любил детский сад, и все мечтали поскорее перейти из младшей группы в среднюю, старшую и подготовительную. А затем пойти в школу, где нет тихого часа.

Что могло быть ужаснее этой обязанности целый час днем лежать без движения на раскладушке, молчать и притворяться спящим? Именно это обязанность снится мне по ночам. Только сплю я на работе, а рядом лежат девушки, к которым можно переползти.

Я немного опередил Сидора при появлении на свет, зато он раньше познал женщину. Ну, как женщину, Шуру из моего класса.

Шура была не очень опрятная, черномазенькая девочка с веснушками и туго зачесанными жирноватыми волосами. Несмотря на сообразительность, училась она неважно. Бойкая и общительная, она иногда шокировала класс базарными повадками. Она была, что называется, психованная. "Он слабый, но психованный, лучше с ним не связываться". Иначе говоря, если её задеть, она могла устроить матерную истерику даже учительнице.

В общей табели о рангах Шура занимала промежуточное положение между презренной Салой (Сала-дура) и желанной Опариной. Однажды Шура вызвала Опарину на поединок из-за популярного Сидора и, что называется, повыдергала ей волосянки. Эта потасовка была гораздо противнее любой мужской драки.

Не могло быть и речи о том, чтобы влюбиться в Шуру. Но она ходила в такой же короткой юбке, как Опарина, и ноги у неё были такие же узенькие и стройные. Только у Опариной они были с манящим разводом вверху.

Среди моих ровесников ещё никто не пробовал половой жизни, что бы они там ни болтали. Но для Шуры даже Сидор оказался не первым. До него, как минимум, был элегантный Володя Дубинин из деревни

Волохово. А ещё глубже наступали какие-то дремучие инцестуальные тайны, о которых можно было только догадываться.

И во время бурного романа с Сидором, и после него Шура была на редкость ветрена. Летом, когда мы ходили купаться на глиняный карьер за Третий Мост, Шура подбежала ко мне мокренькая и стала делиться впечатлениями. Когда она плавала на автомобильном баллоне, к ней поднырнул один деревенский. Он обхватил её сзади, стал тереться, и она почувствовала, как у него встает.

– Так приятно было, – призналась Шура.

В другой раз, уже в старших классах, она подсела за мою парту и стала нашептывать, как подружке, о вчерашней гулянке с курсантами.

Один из курсантов залез на неё и так долго не слезал, что она чуть не померла.

– Даром что молодой, – хихикала Шура.

Зимой, когда я, Сидор и ещё кто-то гуляли в парке и катались с деревянной горы, Шура стала допытываться: правда ли, что у мужчин с длинными носами и другой орган соответствующей длины. Мне, как обладателю довольно длинного носа, было бы глупо это отрицать. Тогда

Шура предложила уединиться за горку и убедиться в этом, так сказать, собственноручно.

Мы отошли в сторонку от Сидора, слишком увлеченного молодечеством, и я расстегнул курточку. Я был взволнован, несмотря на шуточный характер происходящего. Но тут случилось нечто весьма неприятное. Молния на моих джинсах была поломана, и я вышел на прогулку с ширинкой, заколотой булавкой. Шура полезла туда рукой, булавка расстегнулась и впилась в самую мякоть. В надменный член, которым бес грешил. Раздался вопль, страсть моя мигом опала.

Шура искренне извинялась. При всех недочетах её воспитания, была в ней какая-то материнская жалость, основанная на глубоком понимании.

Но её любовь с Сидором была самая настоящая, классическая первая любовь, в курсе которой находились все родственники, все соседи, друзья и педагоги. И, как таковая, она не могла не завершиться залетом.

Сидор рассказывал, как совокуплялся с Шурой в посадке у Третьего

Моста, где их застукал мужик, в подъезде, на чердаке, в подвале.

Шура бегала по подвалу совершенно голая, и Сидора удивляла заурядность этого зрелища, о которым мы так мечтали:

– Просто щетка какая-то!

Когда Шура забеременела, Сидор впал в уныние. Друзья донимали его советами, делились невероятными старушечьими рецептами домашних абортов, призывали к решимости. Но Сидор все мямлил и вел себя почти как герой романа "Американская трагедия".

Тысячу раз Сидор обещал бросить Шуру, но снова с ней встречался, к неодобрению друзей. Наконец грянул скандал, матери влюбленных встретились, и Шуре сделали подпольный аборт. После этого гордая девушка перестала встречаться с малодушным возлюбленным. Но рецидивы все-таки случались.

Однажды родители Сидора куда-то уехали, и мы остались ночевать вчетвером: Я, Сидор, Шура и некий Блудный, наш записной ловелас.

Поскольку любовь Сидора считалась законченной, мы вели себя раскованно. Как только Сидор отлучился из постели, мы с Блудным облегли голенькую Шуру и стали её домогаться. Бывший возлюбленный нам потворствовал, моральный облик Шуры был широко известен, и мы надеялись на успех.

Сначала Шура хихикала и боролась кое-как, но мы распалялись и тискали её все грубее. Несмотря на её изворотливость и удивительную силу, мы одолевали. Тогда Шура вырвалась из наших цепких рук, залезла на подоконник и распахнула окно.

– Прыгну, если не отстанете! – пообещала она.

Несмотря на все её смешки, было очевидно, что она это сделает. Мы оставили Шуру в покое. Ведь блядство само по себе, а любовь сама по себе.

Накануне Девятого мая слух прошел, что утром Китай бросит на нас атомную бомбу. И откуда мы это взяли? Ни по "Голосу Америки", ни, тем более, по нашим новостям ничего подобного не говорили. И тем не менее, весь вечер у танцевальной клетки в парке только и разговоров было:

– Слыхал, что китайцы учудили? Атомную бомбу бросят на нас в День

Победы.

Все, конечно, понимали, что ничего страшного не произойдет, а если произойдет, то не с нами, но это будоражило. Придавало нашему существованию какую-то значительность. Вот, мол, сегодня мы гуляем, а назавтра, глядишь, превратимся в головешки. Эх-ма!

Китайцы казались отвратительными, тупыми, стадными уродами. Как в документальном фильме Ромма "А все-таки я верю", где впервые в жизни мельком показали группу Led Zeppelin под звуки другого оркестра и девушек без трусов. СОВСЕМ без трусов.

Китайцы ходили толпами в одинаковых робах защитного или синего цвета. Они, как дураки, вылавливали воробьев, переплывали Хуанхэ с красным знаменем и потрясали цитатниками. Они были некрасивые. Во время пробного атомного взрыва они скакали на лошадях, как в гражданскую, а лошадиные морды были в противогазах. В общем, приятно было осознавать, что в мире есть хоть кто-то, ещё более тупой и стадный, чем мы.

Мы кучковались в березках возле клетки – круглой бетонированной площадки с забором, на которой играл вокально-инструментальный ансамбль "Левша". Проникнуть в клетку в выходной день было непросто.

За билетами в деревянную будку устраивали давку, потом щемились в узком проходе между железными перилами и при выходе на перекур, когда надо было получить контрамарку на возвращение. В этой давке уследить за каждым было непросто, и тот, кто понаглее, проникал без билета.

Но вовнутрь можно было и не ломиться. Музыка была так же хорошо слышна снаружи, как изнутри. А настоящие меломаны приходили не столько плясать, сколько слушать гитарные импровизации и барабанные дроби местных виртуозов.

Музыкантам разрешалось играть несколько песен западных исполнителей прогрессивного, антивоенного содержания (песен протеста), подтвержденного переводом, например, "Хоп-хей-гоп", и что-нибудь промежуточное, вроде венгерской "Омеги" или польского "Но то цо". Словно россыпи звезд блеск твоих жемчужных волос… Для чЕго, для чЕго так трактуешь мне! Танцующих было видно сквозь прутья решетки, что почти сводило на нет эффект железного занавеса. Не менее десяти лет понадобилось культурному руководству, чтобы осознать этот недочет и обнести ограду размалеванными щитами ДСП, скрывающими платное зрелище, но не звук.

По часовой стрелке вокруг клетки фланировали девушки в мини-юбках на лямочках, вязаных полосатых жилетках и белых носках. Иные ковыляли на утюгах платформ носками вовнутрь и путались в клешах от бедра с открытой молнией. И мальчики, и девочки посовременней носили

"Гаврош" – волосы, ступеньками подстриженные сверху, но оставленные сзади длинными перьями.

Среди отсталых масс в допотопных клешах, солдатских ремнях, тельняшках и васильковых олимпийках на молниях, подстриженных под горшок, экзотическими атоллами красовались компании солидных. Это были ироничные парни с "гаврошами" чуть не до задницы, в тугих коротковатых джинсах или штанах крупного вельвета с заниженным поясом, из-под которых виднелись алые махровые носки. Они не ржали и не толкались как дети. Они говорили негромко и значительно. Если ты подходил к ним здороваться, значит, и ты был солиден.

– Ты Лёву Тепляка знаешь? Говорят, он взял первый "Юрахип", единственный в городе.

– Нет, их два в городе. Другой у Кондрата.

Девушки с летающими светляками сигарет собирались на утоптанной поляне между берез. Сверху их плиссированные юбочки совсем не были видны, и казалось, что ноги идут прямо из жакетов. Девушки тихо перешептывались и звонко смеялись. Это было волнующе.

Кто-то погладил сзади мои волосы. Это была Инесса, которую я немного любил, хотя она, вероятно, предпочитала вальяжного Блудного.

Она была на два года старше меня, как все привлекательные девушки, и на порядок умнее своих подруг.

– Волосы как пух, жаль, что мне нравятся жесткие, – сказала

Инесса. У Блудного как раз волосы были жесткой и пышной копной. Я поцеловал её руку с пластмассовым перстеньком.

– Говорят, ты штурмуешь Хемингуэя? – спросила Инесса.

– Что значит штурмуешь? Прочитал уже всего, кроме "Острова в океане", – огрызнулся я.

– Не пора ли остановиться? – предложила Инесса.

– Какой-то Хемингуэль… – зевнула её подруга Люба, парикмахерша, которая, по слухам, чпокалась с одноклассником Блудного, но сегодня была одна. Эта Люба была намного старше меня, ей было уже девятнадцать. Она была не так прекрасна, как Инесса, но гораздо доступнее. Ножки у неё были коренастые и плотные, как бутылочки, и крошечный синий сарафан с лямками крест-накрест туго обтягивал крепкую попу. Я обнял Любу за талию, и она не убрала моей руки.

Инесса компетентно усмехнулась и отошла к Блудному, который небрежно положил ей руку на плечо.

– Одна девица в Англии после прослушивания первого "Юрайя Хип" заявила: "Ещё один такой альбом – и я покончу с собой", – вещал

Блудный, картинно пуская дым сочными губами и отбрасывая с глаз шевелюру.

– Да когда там умер Джими Хендрикс, вообще была эпидемия самоубийств, – запальчиво вторил один хронический студент машиностроительного факультета. На этом факультете была военная кафедра, и этот парень был вынужден носить короткие волосы, как какой-нибудь курсант, что выглядело нелепо при его полном джинсовом комплекте.

– Одна девушка вообще выбросилась из окна небоскреба со словами:

"Джими, я иду к тебе!"

– И правильно! – резюмировал Блудный, эффектно стряхивая пепел свободной рукой. – Жить надо быстро, пока в этом есть какой-то смысл. А после тридцати это бессмысленное существование. Не жить же ради работы, на самом деле.

Наконец вернулся из магазина Сидор с тяжеленной сумкой портвейна и своей вульгарной Шурой, и весь табор, включая малознакомого стдента, тронулся к нему на квартиру.

Поглощенные литературной дискуссией, мы с Блудным незаметно оторвались вперед. Сзади тащился Сидор с тяжестями и девочками. На мотив песни "Мисс Вандербильт" Сидор горланил:

Старший был гармафродит

Сам еёт и сам родит…

А девушки задорно подхватывали:

Хоп! Хей-гоп!

Эта новая песня Пола Маккартни была очень удобна тем, что не требовала досконального знания английского языка.

Мы приостановились, чтобы подождать компанию, и стали свидетелями кульминационного события того вечера. Возле скамьи на тропинке, ведущей к клетке, толкались несколько темных фигур. Кто-то закричал:

– Лапша, поди сюда!

Какой-то решительный малый побежал на зов из леса. Раздался смачный шлепок удара, из группы фигур на несколько шагов отлетел человек и рухнул на землю. Человек поднялся и, загораживая лицо руками, метнулся прочь. Девушки примолкли.

– Что смолкнул веселия глас? – храбрился Блудный.

Соловей в темноте заливался, как Джими Хендрикс перед смертью.

Джими, я иду к тебе!

В туалете я признался Сидору в своем фиаско.

– Это оттого, что слишком много выпил, – утешил меня многоопытный

Сидор. – Просто успокойся и полежи, а потом она сама направит куда надо.

Я снова подлег к Любе, помял её грудку и стал вспоминать про так называемые эрогенные зоны. Мне рассказывали, что ни одна женщина не в силах отказать, если полизать ей ухо. Я запустил язык в ухо Любы, она задышала и, суча ногами, стал освобождаться от трусов. В темноте на подушке виднелся силуэт её лица, которое казалось почти красивым.

Я зажмурился и стал представлять себе Инессу, а потому Опарину, закинувшую ногу на ногу и поглядывающую на меня через плечо, и даже

Шуру. Ноги стали наливаться теплом, и я взгромоздился на Любу.

Её сложная генитальная конструкция показалась мне не совсем понятной. Я куда-то уперся, и Люба сместила меня как следует.

Правильное место находилось несколько ниже, чем я предполагал, но очевидно, я все-таки в него попал и стал понемногу продираться вовнутрь. Мне было больно, прямо как девочке. И как девица, я был слишком увлечен своей целью, чтобы обращать внимание на боль.

Вдруг в Любе стало сыро и просторно, даже слишком. Теперь сомнений не оставалось, – я догнал Сидора. Люба хозяйственно сцепила ноги у меня на талии и стала шибко наддавать бедрами. Очевидно, это и называлось подмахивать.

Отвалившись в сторону, я пытался заснуть, но не мог. Мне хотелось, чтобы Люба поскорее ушла и оставила меня наедине с моими ощущениями.

К счастью, девушкам было надо рано на работу, и они засуетились на рассвете. Разыскивая под диваном носок, я вспомнил об атомной бомбардировке, которая не произошла. Вместо неё случилось гораздо более важное событие, на которое я уже и не рассчитывал. Я перебирал свои впечатления, но определенно не чувствовал ни радости, ни горя, ни большого отвращения. Только саднило натруженную плоть.

Теперь я имел право утверждать, что я мужчина.

Вернувшись домой, я нанес на обои моей комнатки одну полоску синим карандашом, лег и мгновенно заснул. В дальнейшем, после каждой новой женщины я ставил на обоях новую палочку. Мне хотелось во что бы то ни стало превзойти такие чемпионов жанра, как Александр Дюма,

Сергей Есенин и, желательно, Мик Джаггер. Но после восемнадцатой палочки в квартире начался ремонт, обои содрали, и я не возобновлял статистику.

Едва насытившись, народ устремился к изящному. Почти в каждой квартире завелось пианино: черное, как лыжи, иногда инкрустированное, реже коричневое. А у нашего соседа сверху стоял трофейный немецкий инструмент орехового цвета с подсвечниками и перламутровыми клавишами, который не играл. Детей погнали в музыкалку.

Однако механическое обучение музыке показалось мне невыносимым.

Помимо нормальной лени, я плохо разбирал крошечные ноты на пюпитре, у меня дрожали руки, и нервная учительница с фиолетовыми волосами и лакированными когтями гарпии кричала, что я влюблен.

Меня перевели к более душевному учителю. Это было огромное облегчение, но учиться все равно не хотелось. Я стал пережидать время занятий в парке, прохаживаясь по аллеям и читая на валуне журнал "Пионер". Когда моя хитрость открылась, мама посчитала потраченные впустую деньги и ужаснулась. Надо было выбирать какую-то другую нагрузку.

Мой учитель музыки был добрый еврей с пышной кудрявой шевелюрой, похожий на артиста Быкова из фильма "Зайчик". А впрочем, я не понимал, что люди бывают евреями и неевреями. Выяснив, что я люблю рисовать и обожаю лепить, учитель рекомендовал мне сделаться художником. Более того, он оказал мне содействие. Одну работу, пронзенного пластилинового гладиатора, он отвез в Одессу своей сестре-художнице. Другую, картину "Штурм средневековой крепости", мне следовало отнести в художественную школу самому.

Шагая по трескучему насту через парк, из музыкальной школы в художественную, я грезил следующим образом. Я показываю свою картинку директору художественной школы, он созывает консилиум, все качают головами, цокают языками, и наконец директор признает:

– Мне нечему тебя учить.

Как обычно, действительность оказалась несколько более скромной.

Я попросил какого-то мальчика вызвать в коридор директора, посыльный вернулся и передал, что директор не выходит к ученикам, а ученики заходят к директору. Директор посмотрел мою картинку, прищурившись сквозь дым папиросы, и сказал, что возьмет меня, если я буду заниматься серьезно, а не бегать по кружкам и секциям, как некоторые. Я пообещал, что буду серьезен как никогда. И меня приняли без экзаменов.

Тульская детская художественная школа (ТДХШ) временно размещалась в подвале музея изобразительных искусств. Ученикам во время перемены разрешалось свободно ходить по залам музея или,если угодно, даже копировать картины. Впрочем, первое время интерес мальчиков привлекала в основном "Купчиха" – золотистая голая толстуха, сидящая на роскошном бархатном диване посреди палехской цветочной пестроты.

Школа возникла всего за год до моего поступления и ещё не утратила духа вольности и товарищества. В отличие от музыкалки, все преподаватели здесь были курящие остроумные мужики. А единственная женщина, деликатная, беленькая Нина Сергеевна в золотых очках, преподавала историю искусств.

Художка – совсем не то что музыкалка. В первой комнате стояла здоровенная башка Давида, которую нестерпимо хотелось нарисовать до тех пор, пока не было поставлено такое задание. Это считалось классом рисунка. Во второй комнате, классе живописи, стояли постановки с бархатными драпировками, восковыми грушами, керамическими вазами и корзинками, которые здесь почему-то называли махотками. В углу стоял алюминиевый чан с краником и аббревиатурой

ТДХШ. Здесь набирали воду, промывали баночки и полоскали кисти.

Обучение живописи начиналось с приобретения ленинградских красок, круглых кисточек из белки или колонка и, самое главное, плоских кистей, которые служили здесь основным орудием. Достать все это было чрезвычайно сложно. А вот для вожделенной работы маслом, как ни странно, использовались простые кисточки из щетины, которых было завались.

В боковой комнате находилась мастерская скульптуры, сырая и холодная. На полках вдоль бетонных стен хранились обернутые клеенкой заготовки скульптур на дощечках с проволочными каркасами. А в углу, за квадратной колонной, стояли три чугунных чана с крышками, наподобие мусорных контейнеров. В двух чанах была обыкновенная серая глина. А в третьем – драгоценная, коричневая, керамическая. От глины несло могилой.

Директор, который, помимо всего прочего, вел у нас скульптуру, неоднократно запрещал нам брать домой глину, особенно керамическую.

Но я, как и другие, украл-таки круглую капроновую коробку этого ценного вещества и сделал из него курительную трубку, как у

Гекльберри Финна.

В последней, самой заманчивой комнатке было что-то вроде учительской. Иногда сюда заходили какие-то таинственные женщины, учителя запирались, и по школе проносился слушок: "Там рисуют голых".

Настоящим художникам полагалось рисовать совсем не так, как рисуют дети. Перед нами поставили несколько табу, нарушение которых легко определялось и строго порицалось. Во-первых, нам строжайше запрещалось пользоваться линейкой и циркулем. Самые длинные линии и самые широкие круги проводились только от руки. Во-вторых, на уроках композиции нельзя было срисовывать с открыток и из книг. Похоже, преподаватели знали все иллюстрации, выходившие в нашей стране от царя Гороха. Они мгновенно разоблачали плагиаторов и предавали их публичному осмеянию. На самом же деле, дети-плагиаторы пользовались самыми ходовыми образами, намозолившими всем глаза – как "Три богатыря" или "Мишки в лесу".

Нельзя было растирать карандашный рисунок пальцем для равномерности, вместо того, чтобы покрывать его штриховкой, и изображать блики белилами при работе акварелью.

Писать надо было широкими мазками, и совсем не так, как видишь, а каким-то условным художественным способом. Любому нормальному человеку понятно, что небо, например, голубое. Но преподаватель, поправляя картину, наносил на него и желтые, и зеленые, и красные мазки. В зелень листвы добавлялась и коричневая, и желтая, и красная краска, так что она приобретала оттенок хаки. Потому что листва, оказывается, не зеленая.

Сами деревья изображались в виде каких-то условных облаков, а не замысловатых строений ствола и ветвей, покрытых бесчисленными подвижными горящими зеленью листочками, как на самом деле.

Любой ребенок, претендующий на художественный талант, понимает, что цель художника – нарисовать похоже. Чем более похожа ваша картина на настоящего человека (лошадь, собаку, машину), тем лучший вы художник. Верхом же гениальности является фотографическое сходство. У нас в художке было всего несколько гениев, способных так копировать действительность. Но учителя не разделяли нашего восторга по их поводу. Эти копировальщики, как правило, отличались убожеством фантазии.

Одним из таких гиперреалистов был Игорек – маленький тихоня из поселка с медвежьим названием Новомедвенский. Очевидно, его отец был типичным самородком из тех, которые своим руками могут сделать из кровати реактивный миномет, сыграть на баяне "Полет шмеля" и нарисовать на стене картину "Охотники на привале" вместе с рамой, что хрен отличишь от настоящей. Обожаемый отец и внушил Игорьку идею, что все эти умники, пишущие крупными мазками (художники от слова "худо") просто притворщики, которые ничего не умеют.

Эту мысль застенчивый Игорек выдвинул довольно агрессивно на уроке по истории искусств, посвященном Ван Гогу.

– Где он таких людей видал? Да он просто не умеет рисовать, Ван

Гог-то ваш.

В первый и последний раз я увидел, как Нина Сергеевна рассердилась до пунцовых пятен, чуть не до слез. Она выгнала Игорька из класса и предложила ему как следует подумать, но тихий обскурант не отрекся от своих косных суждений.

Нина Сергеевна рассказывала:

– Я плакалась в жилетку моему другу художнику, что мои ученики не понимают настоящей живописи. А он мне отвечал, что делать ничего не надо, а надо просто подождать. Они сами все поймут. Или не поймут.

Я представил себе пеструю жилетку бородатого художника, пропитанную слезами Нины Сергеевны. Неужели у нашей милой, скромной учительницы был любовник?

И все-таки у меня не лежала душа к этой бесформенной мазне. Я стал писать крошечными мазками чистого цвета, составляя из них картину, как из мозаики. Это было кропотливо, но интересно. Когда моя работа близилась к концу, за спиной раздались голоса учителей – нашего классного руководителя и преподавателя живописи.

– Да он у вас импрессионист! Давить будете?

– Нет, пока не буду.

Классный руководитель занял мое место за мольбертом, нанес несколько уточняющих мазков, потом ещё и ещё, увлекся, просидел до конца урока и придал моей работе именно тот вид, которого я никак не мог добиться – как пишут большие художники.

За эту работу он поставил мне пять.

После занятий я сидел на банкетке у черного хода в надежде, что мимо пройдет красивая Наташа Пергамент, и глубоко задумался. Вдруг я услышал приветливый голос Нины Сергеевны:

– Что, задумался, быть или не быть великим художником?

Я проскрежетал ей в спину ругательство. Она угадала.

На очередном просмотре я показывал работу по композиции, где два мальчика бежали к сияющей реке по горящему изумрудом лугу.

– А солнышко-то крокодил съел, – заметил учитель и поставил мне три.

Причина моей бездарности раскрылась на медицинской комиссии, которую проводил в школе военкомат. На языке медицинской карточки это называлось "Нарушенное цветоощущение". Надо было, пока не поздно, становиться великим кем-нибудь ещё. Например, писателем.

Наверное, я рассуждал следующим образом. Писателей называют художниками слова. Стало быть, я все-таки останусь художником, но буду вместо красок пользоваться другим инструментом. Никто не помешает мне изобразить словами то, что мы видим на самой хорошей картине. Но в моем распоряжении также будут звуки, запахи, мысли, чувства и много ещё кое-чего, не доступного не только живописи, но и самому кино, которому доступно больше всего. Я, например, могу принять участие в сражении при Ватерлоо, увидеть, как все было на самом деле, но остаться жив, потому что ядра будут пролетать сквозь меня.

Я понял это особенно ясно, когда шёл однажды по улице, разбрасывая носками ботинок шипучие ворохи желто-багряно-бурых листьев и пытался выразить сопутствующую щекотку в простуженном носу, сходную с ощущением порхнувшего воробья. Разве такое нарисуешь?

Теперь мне требовалось подтверждение моего литературного дара.

Мой писательский опыт сводился к нескольким попыткам. В первом классе я жадно поглотил все учебники истории вплоть до десятого класса, мама испугалась за мой рассудок и обратилась за советом к знакомому по имени Юлий. Этот Юлий был шумный, остроумный, крупный писатель в очках, немного Хемингуэей, как все они, ничего толком не доделавший и погибший при странных обстоятельствах. Он сказал, что в моем заскоке нет ничего странного, это всего лишь означает, что я буду писателем. А для этого мне надо вести дневник. Я вел дневник один день, после посещения цирка. А также создал следующие строки:

"Тысячи сабель сверкнули в воздухе, тысячи глоток крикнули: "Ура"!"

И все.

В школе, несмотря на неурядицы с правилами, которые запомнить невозможно, мои сочинения ставили в пример. Одно сочинение, к моему позору, Олимпиада Тихоновна даже зачитала вслух перед классом. Ей только показалось недопустимым выражение: "Мокрые деревья стояли понурые". По мнению этой дочери кубанских степей, понурыми могли быть только лошади. Интересно, что за тот же самый текст, коряво воссозданный рукой Жарика, Олимпиада Тихоновна поставила "кол".

После этого я рекомендовал Жарику не копировать мои произведения с такой буквальностью, но хоть немного их перефразировать и нарочно ввернуть несколько ошибок. В следующий раз Жарик создал свое собственное произведение, авторство которого не подлежало сомнению.

Оно также было зачитано перед классом. Вот оно.

Моя деревня

Я живу в деревни Нижняя Китаевка. Тута летом весело можно гулять и кататься на велосипеде а осенью скушна и грязна. У нас текет речка ванючка. В ней плаваит одна мазута и дохлые крысы. Я люблю сваю деревню.

На сей раз, за честность, Жарику поставили "двойку" вместо

"кола". Очевидно, именно тогда он стал догадываться, что честность, как хитрая уловка правящих кругов, никогда не оправдывается.

Несмотря на мой школьный триумф, в глубине души я понимал, что я не очень хороший писатель. Ведь я даже не знал всех названий придаточных предложений, а запятые ставил наугад и не всегда к месту.

Образцом для подражания я избрал Эрнеста Хемингуэя, который, как известно, писал очень коротко. Если составить фразу всего из четырех-пяти слов, то ошибиться в ней практически невозможно. И это свидетельствует о мужественной лаконичности автора, а вовсе не об его плохой успеваемости. В таком суровом стиле я и написал свой первый рассказ, истратив всего три с половиной из 40 листов общей тетради. Поскольку Хемингуэй, насколько мне известно, переписывал свои произведения раз по сорок, я тоже переписал свой рассказ трижды, переставляя слова так и эдак. В результате текст, пожалуй, несколько ухудшился. Я решил опробовать его на Блудном – самом начитанном из моих друзей. Я пригласил его домой, мы облачились в махровые халаты, налили по стакану сухого, закурили по сигарете

"Мальборо", и я приступил к чтению.

Речь в моем рассказе шла о том, как мы возвращались с танцев в

"клетке", шли по так называемой "аллее смерти", где всегда происходили драки, и тут нас неожиданно нагнали и отколошматили.

Потом, вместо помощи, нас хотели забрать в милицию, Белый с перепугу сказал, что его зовут не Михаил Глебович, а Глеб Николаевич, как его отца. Все, включая и милиционера, очень смеялись над таким архаичным именем, и нас отпустили. Какая-то узенькая красивая девочка остановила мне кровь своим платком, а потом поехала со мной на дачу, где мы провели ночь.

Её звали Надя, мы с ней не расставались весь следующий день, промокли под дождем и гуляли по улице босяком. Осенью я встретил её на танцах в ДК Профсоюзов, она присела рядом со мной на банкетку, а потом отошла покурить и попросила сохранить для неё место. Она не вернулась, и я до сих пор храню свободное место для неё. Так завершался рассказ.

Эта история, как говорят в Голливуде, была основана на реальных фактах, за исключением одного. Тогда, на даче, Надя мне не дала, а я в своем рассказе намекал на противоположное.

Мнение Блудного было обескураживающим. Не скажу, что обидным, но каким-то непонятным. Как несомненный успех он отметил почему-то всего одну фразу, а именно ту, где говорилось, что всю ночь под моим носом стояла набитая окурками пепельница и воняла.

А затем произошло то, чего я никак не предполагал. Блудный извлек из "фирменного" пакета свою собственную рукопись, налил ещё по стакану и стал читать, аппетитно попыхивая сигареткой.

Речь в его рассказе, в принципе, шла о том же – а о чем ещё?

Только он познакомился со своей возлюбленной в автобусе, когда возвращался домой пьяный и прикорнул у неё на коленях. И писал он замысловатыми фразами, которые учительницы литературы считают

"прекрасный русским языком". Сразу было видно, что с Хемингуэем он ещё не знаком, а больше налегает на Ремарка.

После клешей основным содержанием жизни становились диски, также именуемые пластАми или рекордАми, и сопутствующие товары: сигареты

"Филипп Моррис", жвачка, "фирменные" пакеты, очки-макнамары в виде капель с двойной дужкой, ботинки на платформе и т. п. (О джинсах разговор особый.) Одним словом, главным занятием становилась фарцовка, грубо говоря, спекуляция.

Казалось бы, что возвышенного может быть в покупке товара с последующей перепродажей по завышенной цене? На этой элементарной операции держится вся мнимая сложность современного мира, похожего на игровой автомат. Примитивная страсть к наживе и вменялась в вину фарцовщикам их идейными противниками: педагогами, публицистами, гонителями в погонах и без погон. Всё так, но критика этих штатных и внештатных моралистов была недобросовестной. Ибо деятельность истого фарцовщика носила почти романтический характер и зиждилась, прежде всего, на поклонении западной культуре и её музыкальным достижениям.

Истинный дискоман перепродавал, выменивал и описывал диски не для того, чтобы как можно больше нарастить свой капитал, а для того, чтобы воплотить его в самых малодоступных альбомах, магнитофонах, колонках, ну и джинсах, разумеется. Когда при кооперативах речь зашла собственно о капитале, то куриные окорочка стали предпочтительнее дисков, а торговцев мешковым сахаром никому не приходило в голову называть фарцовщиками.

Не будем распускать ностальгические нюни и в тысячный раз повторять все эти байки про записи рок-н-ролла "на костях" – то есть, на целлулоидных негативах рентгеновских снимков, про все эти поверхностные гонения, лишь придающие нашему хобби волнующую конспиративность – то главное, чего лишен современный коллекционер.

Набросаю лишь несколько личных впечатлений, никоим образом не противоречащих канону "ретро".

Впервые я ознакомился с поп-музыкой ещё в эпоху моего преклонения перед Рафаэлем, в четвертом классе средней школы. Старший брат Миши

Белого записал мне на ленту "тип два" (что-то вроде намагниченной наждачной бумаги) два диска со своей кассеты, переписанной, в свою очередь, с другой, и так далее, то есть, представлявшую собой третью или четвертую, но ещё не худшую запись. На одной стороне моей новой пленки был какой-то очень ранний "Битлз", а на другой – "Роллинг стоунз" того же незрелого периода.

Должен признаться, что я не сразу сделался фанатиком этой музыки, как с гордостью утверждал позднее, но заметил, что битлы местами поют очень мелодично и жалобно, а вовсе не вопят, как утверждали взрослые. Поскольку жалобность являлась главным достоинством молодежной песни, я постепенно усваивал из новой записи именно такие произведения и быстрые рок-н-роллы (точнее – шейкА), приучаясь к непривычному и, прямо скажем, диковатому звучанию.

Среди быстрых произведений или шейков особенно ценились такие, которые начинались отрывистым отсчетом "One! Two! Three! Four!" и во второй половине содержали длинный пронзительный визг. Два эти критерия были настолько желательны, что один из стариков, отслуживших в армии, умудрился присоединить к своей магнитофонной приставке "Нота-М" микрофон и записать перед одной из песен собственным голосом: "Ван, чу, фри!" После чего ценность звуковой дорожки значительно повысилась.

Настоящим откровением стало для меня сообщение Белого, что роллинги, оказывается, правильно называются не просто "зе роллинг", а "зе роллинг стонс". Эта дополнительная сложность названия производила впечатление. По аналогии я решил, что и "Битлз" называются полностью "Зе Битлстон", и довольно долго придерживался этого заблуждения.

Это ещё что. На фотографии, привезенной из армии тем самым парнем, который начитывал "Ван, чу, фри", рукой его ленинградского друга было написано: "Вот Роллинг Штоний".

Поначалу предполагалось, что все вообще косматые американские идиоты, которые вопят, как сумасшедшие, трясут башками и колотят ногами по клавишам рояля, называются "битласы". Но это оказалось не совсем так. Во-первых, группы оказались не только и не столько американские, сколько английские. Во-вторых, назывались они по-разному: "Манкис", "Бич бойс", "Зе ху" и так далее. И наконец, пели они не совсем одинаково.

Роллинги, действительно, были самые дикие, так что и слушать почти невозможно. Приходилось скорее из принципа делать вид, что подобная музыка доставляет тебе удовольствие. Зато у битласов попадались такие песни, которые даже можно поставить родителям. И предки с натяжкой соглашались, что это не так уж плохо.

Во время радений старших братьев и сестер полагалось закатывать глаза и рубать шейкА в экстазе: "О гипи-гипи-гипи-шейк"!

Белый объяснил мне значение понятия стерео-система, иначе говоря

– вертушка. Его сущность заключалась в том, что звук из двух колонок вертушки идет не совсем одинаково. В левой, например, пиликает соло-гитара, а в правой молотит ударник. Вместе же это создает в ушах стереофоническое, объемное звучание.

Через своего кузена Белый стал доставать вторые, а то и первые записи, такие чистые, что на них было слышно шипение пластинки и звон тарелок: псс-т! Звон тарелок, правильнее – высокие частоты, и был тем главным свойством, которым определялось достоинство записи.

С каждой переписью он убавлялся, даже если ты совсем вывернешь низкие частоты и уберешь басы, что также не совсем хорошо.

Первая запись стоила трояк, но можно было найти простофилю, который готов заплатить и пятерку, особенно если речь шла о последних альбомах. Вторая запись стоила рубля два, ну, а за последующие денег не брали, поскольку там не было слышно даже шипения диска. Поэтому я был очень взволнован, когда у меня появилась возможность записать всего за два рубля с диска, на выбор, последний диск роллингов "Sticky Fingers" ("Липкие пальцы") или совсем новую группу с красивым названием, если не ошибаюсь, "Ди папл".

Что касается "Ди папл", о них мне было известно, что бешенством они превосходят все, ныне существующее, включая самого Элиса Купера, которого я переносил с трудом. Что же касается роллингов, то я примерно знал, чего от них ожидать за мои два рубля. Недавно в передаче "Запишите на ваш магнитофон" сообщили, что в знак протеста роллинги эмигрировали во Францию, и передали их новую песню "Дикие лошади" – медленную до сонливости.

Конечно, если предлагать роллингов магнитофонизированным мальчикам из нашего класса, они такой песни не поймут. Куда им понять, что шейк выходит из моды, а есть и такая медленная балдежная музыка как блюз. "Русская народная блатная хороводная", – скажут они. Но ведь, насколько я знал роллингов, у них обязательно должны быть и быстрые. Не зря же все-таки в "Крокодиле" писали, что роллинги вообще не поют, а вопят благим матом, возбуждая сексуальные инстинкты. В этой непритязательной брехне была доля истины, в которую хотелось верить.

Рекламируя роллингов одноклассникам, я, прежде всего, заводил энергичные вступительные аккорды с трещоткой первой песни, и мощное вступление песни "Bitch", которая переводилась, честное слово,

"Сука". А когда уж доходило до плавных "Диких лошадей", то запись приближалась к концу и отказываться было поздно.

В день удавалось записать альбом двум-трем писчикам.

Мой первый диск назывался "Deep Purple In Rock". Поскольку "рок", помимо всего прочего, означает "скала", то головы пятерых музыкантов на обложке были высечены в желтоватом песчанике скалы, на фоне лазурного неба. Почти такую же фотографию каменных голов я видел в журнале "Америка", только там, вместо лохматых хиппи, были изображены президенты США.

Обложка, к сожалению, не раскрывалась, зато на вкладыше были мелкие фотографии и тексты песен: "Speed King" – "Король скорости",

"Into the Fire" – "(Из огня) да в полымя", "Child in Time" – "Дитя во времени", а не "Ребенок вОвремя", как перевел какой-то музыковед в статском.

Диск был немецкий, но это не уменьшало его рыночной стоимости. А состояние винила, действительно, оказалось хорошим, с едва заметным потрескиванием, но без единого щелчка. Если сравнивать альбом с девушкой, то он был, конечно, не девственницей, но молодкой лет двадцати двух.

Что касается содержания, то это была самая бешеная и быстрая музыка, какую до сих пор изобрели. После "In Rock" вышло уже два альбома этой группы, но все-таки спокойнее, чем этот. Слушать было трудновато, но я понимал, что полюблю эти песни раз на второй-третий, как всегда бывает с настоящей музыкой. Одну же усвоил мгновенно.

Она начиналась вкрадчивыми органными аккордами под нежный перезвон тарелочек, а затем, после недолгого задумчивого пения, нарастали истошные визги и разгонялась бешеная гитарная свистопляска. Слов было совсем немного и перевести их было не трудно.


Милое дитя во времени, ты увидишь линию,

Линию между добром и злом.

Увидишь слепца, стреляющего в мир.

Пули летят и собирают урожай.

Если ты был плох, а ты, ей-Богу, был,

Но летящий свинец в тебя не попал.

Лучше закрой глаза,

Склони голову и жди рикошета.

Oh! Oh! Oh!

Ah! Ah! Ah!


УУУУУУУ!


Я аккуратно, чтобы не залапать, снял диск с вертушки за ребра подушечками пальцев и убрал в конверт. Для того, чтобы зря не пилить, я решил переписать его на кассету и слушать на магнитофоне.

А заводить только в особые моменты. Например, если ко мне придет восхитительная узенькая девушка в мини-юбке, с длинными распущенными волосами. Или я куплю джинсы "Левис". Или открою пачку "Филипп

Моррис", закурю и лягу в джинсах на диван, с девушкой или без неё.

Я приколол конверт с текстами к стене, вместо плаката, и написал под ним фломастером: "Рок – это все".

Первый и пока единственный бар в нашем городке назывался

"Моррисон" и находился в футбольной трибуне стадиона. На самом деле это было спортивное кафе "Лужники", где днем кормили за талончики спортсменов. А "Моррисоном" его назвали потому, что у группы "Doors" есть альбом под названием "Morrison Hotel", вторая сторона которого почему-то называется "Hard Rock Cafe". И получилось кафе "Моррисон" или даже "Моррис".

В "Моррисоне" играла группа (я подчеркиваю – группа) "Апрель".

Кроме столиков, здесь была установлена барная стойка с круглыми стульями и хромированными подножками, как в американском кино рижского производства. Подавали всего два вида типовых коктейлей в стаканах с трубочками: "Мартовский" – подешевле и послабее, и "Южная ночь" – градусов под двадцать, но подороже. Первый предпочитали девушки. Второй пили юноши.

"Южная ночь" стоила рубль семьдесят две. Что и говорить, за такие деньги на улице можно было ужраться. Но три коктейля не уступали убойной силой целому огнетушителю ядовитого портвейна, будучи несравненно приятнее. К тому же, коктейль пили не мужественным залпом из горлышка, а крошечными культурными глотками. А это оставляло силы для светского времяпрепровождения.

Надо ли говорить, что попасть в "Моррисон" было нелегко.

Желательно было послать кого-нибудь заранее, занять целый столик на всю компанию. А случалось, что после томительной толчеи на лестнице, перед закрытой дверью, приходилось идти в место куда менее изысканное, например, в дом культуры "Серп и молот" (сокращенно

"Серп").

В "Моррисоне" мы устроили предварительные проводы Блудного в армию, накануне полномасштабных, многолюдных проводов с родственниками на квартире, бестолковщиной и разорительностью сопоставимых только с поминками.

Наша вечеринка в узком кругу носила сугубо циничный, сентиментальный, мужественный характер, в полном соответствии с заветами Ремарка. Смысл её сводился к тому, что армия – это два потерянных лучших года, а не школа жизни для настоящих мужчин, как полагают доверчивые простаки. Поэтому, пока Блудный будет мерзнуть на посту с автоматом в руках и драить зубной щеткой сортир, мы за него будем усиленно пьянствовать, слушать рок и заниматься сексом.

Блудный даже настаивал на таком поведении и требовал регулярных письменных отчетов о проделанной работе, которые будут вдохновлять его в невзгодах.

В качестве примера он привел поэта Омара Хайяма, который якобы завещал своим потомкам не скорбеть после его кончины, но приходить на его могилу, бухАть и бросать пустые бутылки в качестве приношения. Затем он распределил между мною, Сидором и Белым свое наследство: два постера из журнала "Попфото" и несколько кассет

"тип-10", которыми мы могли пользоваться до его возвращения. Мы решили перейти в более оживленное место, где, по крайней мере, можно курить.

Однако к тому времени мы стали уже забывать о сентиментальной цели нашей посиделки и её виновнике. Когда мы втроем спустились в туалет и поняли, что за нами никто не наблюдает, то едва переглянулись и бросились бежать, не заплатив по счету. А наш рекрут, как ни в чем не бывало, ждал нас за столом без копейки в кармане. Где и был пленен официантами.

Мы вспомнили о Блудном только по выходе из дома культуры, когда увидели его укоризненную фигуру в фойе. Оказывается, его не только разоблачили, но и отвезли в милицию, а там терзали до тех пор, пока он не оставил в залог свою повестку и не привез деньги из дома. Мы же тем временем упивались портвейном на сэкономленные средства и отплясывали быстрый молодежный танец "джайв".

Ответственность за эту вопиющую подлость Блудный возложил главным образом на Сидора, справедливо полагая, что я до такого просто не додумался бы. Однако Сидор настолько растерял нравственные ориентиры от алкоголя, что не пожелал признать своей вины. Напротив, он стал осыпать будущего защитника Родины ударами, а посреди всей этой возни, я с удивлением ощутил, что Сидоров кулак раз-другой ожег и мою скулу.

Следующим актом этой драмы было наше возвращение домой. Мы шли мимо магазина "Березка", беспомощно скользя по льду. Громада Сидора, изрыгающего проклятия, колыхалась где-то позади, но в целом он был уже почти трезв. По крайней мере, буйная стадия миновала. Тогда-то я и решил напомнить ему о содеянном. Мало того, что Блудному предстоит жестокая рекрутчина и он заслуживает всяческого сочувствия. Но накануне такого плачевного события мы вероломно бросили его в лапы милиции и наконец, вместо извинений, жестоко избили.

– Кто избил старину Блудного! – возмутился Сидор.

– Да ты отмудохал, – освежил я его память. – И меня заодно.

Сидор был потрясен. Он тут же потребовал, чтобы я ударил его по едалу, если я действительно его друг, занял устойчивое положение и зажмурился. Не заставляя себя упрашивать, я исполнил его просьбу.

Удар получился неожиданно сильным. Тряся головой, Сидор ломанулся в ночь.

Блудного отправили служить шофером в населенный пункт под названием Советская Гавань (Совгавань) на Дальнем Востоке. Через несколько месяцев мы узнали, что он утонул в Тихом океане. Терзаясь муками совести, я представлял, как он колыхается среди океанских водорослей, в зеленых струях воды и пузырьках, и словно пытается издать надутыми щеками: "За что!?" Ложную новость о смерти Блудного распространил по пьянке его отец.

Вскоре угроза воинской повинности нависла и над нами. Мое зрение к тому времени испортилось настолько, что мне и притворяться почти не пришлось. После того, как я прошел обследование в глазном отделении больницы, где работала наша соседка, офицер военкомата прочитал мою карточку и спросил:

– Ты что, слепой?

– Практически – да, – ответил я.

Мне выдали белый билет морковного цвета.

У Сидора, обладавшего безупречным здоровьем, борьба с военщиной затянулась на годы. Сначала ему удалось получить отсрочку при поступлении в техникум транспортного строительства, но техникум закончился, а до окончания призывного возраста оставалось ещё лет пять, которые, помноженные на два, составляли целых десять призывов.

Сидор уже начал сожалеть, что не сдался сразу, как более простодушные мальчики. Ведь эти так называемые два лучших года жизни пролетели совершенно незаметно, и к этому времени он давно успел бы отмучиться. Теперь же, когда Сидору было глубоко за двадцать и он был давно женат, идти в армию и получать пинки от восемнадцатилетних сынков было совсем уж нестерпимо.

Накануне очередного призыва мы, как обычно, прогуливались в поисках оптимального соотношения между минимальной ценой и максимальной крепостью напитков в окрестных магазинах. Гоняя в футбол расплющенным чайником, один из нас поранил руку. Железяка была ржавая, кровь не унималась. И мы решили проводить товарища в травмпункт, через дорогу.

Пока раненого промывали и перевязывали, я листал брошюры по гигиене, разложенные на журнальном столике, и вспомнил один тюремный способ симуляции, переданный мне Жариком. Надо положить на голову симулянта книгу и изо всех сил треснуть по книге каким-нибудь тяжелым предметом, желательно, табуретом. Симулянт при этом теряет сознание и получает самое настоящее сотрясение мозга. Но не умирает, поскольку книга спасает его череп от пролома.

Сидору эта идея показалась своевременной. Он решил воспользоваться ею здесь и сейчас, пока мы находимся перед кабинетом специалиста. Доктор немедленно выдаст ему справку о сотрясении мозга, которая послужит подспорьем при имитации безумия. Или вернет его к жизни, если удар окажется чересчур силен.

Сидор покорно сел на кушетку, я положил ему на голову брошюру о профилактике кишечных заболеваний и занес табурет. Однако в последний момент мне показалось, что объем издания (12 страниц) слишком ничтожен для такого удара, а Жарик, скорее всего, имел в виду более капитальное сочинение, такое как учебник истории КПСС, справедливо называемый кирпичом.

Я поделился своими соображениями с Сидором, и он решил, что сотрясение можно создать гораздо более избитым способом. А именно – сильным ударом по морде. Памятуя о мой затрещине на проводах

Блудного, Сидор предложил мне его дружески вырубить. Дабы не шокировать пациентов, которые из без того начинали на нас тревожно поглядывать, мы удалились в закуток между двумя дверями, где я и нанес моему другу несколько хрестоматийных ударов по лицу, следуя рекомендациям моего незабвенного тренера Романа Александровича Каристе.

Странное дело, в прошлый раз я нечаянно послал Сидора в нокдаун, кое-как смазав рукой. Теперь же я принял классическую позу, наилучшим образом распределил вес и выбросил кулак со всей мощью, на которую был способен, а Сидор и глазом не повел. О сотрясении не могло быть и речи.

Сидор предложил попробовать свои силы всем желающим, всего же нас было человек пять. Но с таким же успехом стайка учеников детской юношеской спортивной школы "Буревестник" могла бы щекотать своими кулачонками непоколебимую репу Майка Тайсона.

Сидор, ни за что ни про что, получил десяток ударов по физиономии и только крякнул. Из кабинета вышел наш обновленный приятель, и мы отправились на Свободу (магазин на улице Свободы). В очереди нам сообщили, что через час там начнут продавать портвейн по рубль сорок две.

На самом деле, будучи шофером-дальнобойщиком и кандидатом в мастера по автокроссу, Сидор не мог себе позволить, как некоторые, имитировать шизофрению при помощи справки о сотрясении мозга и учебника по психиатрии. Его бы не взяли ни на работу, ни на соревнования. К тому же, время показало, что врачи из военных комиссий были не настолько наивны, как мы полагали, и гораздо объективнее, чем нам хотелось бы. Иначе говоря, все те, кто, во избежание службы, прошли тоскливыми коридорами сумасшедших домов и приобрели-таки пожизненное освобождение по безумным статьям, позднее с лихвой подтвердили свой статус идиотов в мирной жизни.

Сидор имитировал тяжелое заболевание почек. Насколько мне известно, при обследовании он капал в свои анализы кровь из пальца и белок сырого яйца, а также пополнял свою баночку анализами других больных, которые точно дышали на ладан. Этот коктейль и бонус лечащему врачу обеспечили ему мирное будущее за какие-нибудь полгода да того, как это полагалось по возрасту.

Я навещал его с портвейном, усугублявшим и без того смертельную болезнь. Мы толковали на лавочке, под сенью кустов, обозревая обтерханных пижамных мужичков с их папиросным кашлем и степенных, как пингвины, тетушек в пестрых халатах и серых пуховых платках вокруг туловищ. Сидор, как обычно, сыпал байками.

На днях к ним в палату привезли мужичка, который отравился метиловым спиртом, от которого люди, как известно, часто слепнут и иногда мрут, если не успеют запить этиловым. Мужичок охал, то и дело бегал курить, но держался бодренько. А сегодня медсестра заглянула в курилку и спросила, есть ли здесь ребята, которые не боятся мертвецов. Сидор из интереса вызвался и отнес в морг своего вчерашнего знакомого, который вовсе не производил впечатление умирающего. Его поразило, что этот мужичок умер как-то чересчур просто.

В больнице Сидору приснился сон. Он – знаменитый югославский партизан Пэтко Драгович, борец с немецко-фашистскими оккупантами. Он

(то есть – Пэтко) живет в лесной хижине на высоких бревенчатых сваях, чтобы его не застали врасплох и не захватили враги. И вот к нему приходит толпа югославских крестьян, которых притесняют фашисты, и просит заступиться, как народного героя.

– Пэтко! Пэтко! – кричат югославские крестьяне.

Сидор выходит из двери в своей пилотке и кожаной куртке, с немецким автоматом на шее, и приветливо машет югославам рукой.

– Пэтко, помоги! – не унимаются югославы.

Сидор лихо спрыгивает из своей хижины вниз и попадает во что-то скользкое. Югославы смеются и расходятся, зажимая носы. Герой югославского народа Пэтко Драгович попал в дерьмо.

После освобождения от армии Сидор с женой переехал в новую однокомнатную квартиру в центре. По льготной очереди на заводе его маме удалось приобрести для него "Таврию" – самую дешевую, но не совсем позорную усовершенствованную модель "Запорожца". У них родился сын.

У многих моих знакомых рождались сыновья, которых называли экзотическими народными именами – Максим, Кирилл, Антон. Девушки удивлялись, почему Сидор назвал сына заурядным Сережей.

– Какая разница, – возражал Сидор. – Если это имя твоего ребенка, то все равно оно будет для тебя лучшим в мире.

Почему-то мы считали, что будем лучшем родителями в мире, совсем не такими, как наши отцы.

Жарик пригласил меня на свадьбу, когда уже выпал снег и склоны горы, под которой стояла Нижняя Китаевка, обледенели. Я прихватил с собой друзей. Мы чуть не каждую неделю ходили к кому-нибудь на свадьбу или проводы, прошеные или непрошеные, как сейчас на похороны.

Жарик женился на своей соседке, живущей во второй половине того же дома, с которой дружил от рождения и спал лет с двенадцати. С деревенской комической важностью он называл её Галина. Я не находил в этой Галине ничего интересного, и её мало интересовали модные друзья Жарика. Но приняли нас с деревенским радушием, и я даже поехал в машине с Жариком в ЗАГС.

Свадьба проходила по всем невыносимым деревенским обычаям, с куклой, мишкой, лентами на капоте, выкупами и прочими дикостями, воспринимаемыми Жариком с полнейшим пренебрежением. На обратном пути старухи перетянули деревенскую улицу веревкой и перегородили нам путь. Жарик со своей обычной ухмылкой сказал шоферу:

– Дави их.

Было, как всегда, не совсем понятно, насколько эта шутка отличается от правды.

Роль дрУжки, к счастью, досталась не мне, а какому-то специалисту по народным обрядам. Он провозглашал стихотворные тосты, зачитывал типовые телеграммы, объявлял "горько" и начинал отсчет времени при поцелуях. Словом, соблюдал ритуал до тех пор, пока все не стали орать одновременно.

К тому времени и я достаточно дозрел до тоста. Я сказал примерно следующее.

– Недавно я был в служебной командировке в Нью-Йорке, где корреспондент газеты "Нью-Йорк Таймс" спросил меня, какой тип семьи я предпочитаю: советский или американский. Я ответил: только советский. Итак, я предлагаю стоя выпить за советскую семью.

Городские друзья восприняли мой тост с восторгом, остальные ничего не поняли, а во время перекура ко мне подошел некто в галстуке, похожий на второго секретаря, и спросил, за что я так ненавижу советскую власть, которая мне дала все.

– А что она мне дала? – просил я.

До драки не дошло.

Сидели на досках бочком, таким образом, что до стола можно было дотянуться только одной рукой. Я приглядывался к двоюродной сестре

Жарика, которая казалась мне все более привлекательной. В сени зашел хор местных старух, исполнивший какую-то свадебную песню на три голоса за стакан самогона, ибо водка кончалась. Этот допотопный фольклор, совершенно невероятный в одной версте от центра большого промышленного города, вызвал у молодежи насмешки. "Русская народная"

– что могло быть более достойно презрения. Пение старух проняло меня почти до слез.

Гости разделились по возрастному принципу. Взрослые плясали в сенях под гармошку и поочередно вопили частушки, не столько смешные, сколько отвратительные:

На окне стоят цветочки голубой да аленький,

Ни за что не променяю и т. д. на маленький.

А молодежь вихлялась во дворе под магнитофон. У Жарика было все, что необходимо для вдохновения, включая "Child in Time". Пить продолжали в естественной обстановке на улице, и стало веселее.

Спуск в деревню напоминал нисхождение в ад: бугристая тропинка петляла все ниже и ниже, до железной дороги, потом продолжалась до рва, ещё через одни рельсы и длинный шаткий мост над маслянистым илистым Стиксом, столь выразительно описанным в сочинении Жарика. За дачным участком, огороженным колючей проволокой, открывалось просторное поле и доносился брех деревенских собак. Пройти этот путь обратно, по гололеду, впотьмах, было ненамного проще, чем выбраться из могилы.

Цепляясь друг за друга, шатаясь и падая, вы карабкались вверх и орали "Child in Time" – одну из главных песен нашего репертуара. Как и песня "Хоп-хей-гоп", она имела одно огромное достоинство: после короткого зачина на английском языке можно было просто вопить сколько угодно во всю дурь. Только в случае "Child in Time" вопли эти были не радостные, а тоскливые, как волчий вой на луну.

Будучи записным знатоком английского языка, я заводил известную мне часть песни:


Sweet child in time, you'll see the line

The line that's drawn between the good and the bad

See the blind man, he's shooting at the world

The bullets flying, they're taking toll

If you've been bad, Lord, I bet you have

And you've not been hit by flying lead

You'd better close your eyes

You'd better bow your head

Wait for the ricochet

Oh oh oh

Ah ah ah


Дальше я не помнил, да этого я не требовалось. Мои знания и так были уникальны с точки зрения друзей, и я мог к их восторгу повторять одни и те же слова сколько угодно раз. А потом мы начинали вместе орать: "Ууууу! Ууууу!" О, как мы орали! Конечно, никто из нас не мог взять такой высокой ноты, как Иен Гиллан, но громкостью мы ему точно не уступали. Не хочу показаться нескромным, но мы его даже превосходили, как показало его запоздалое выступление в Москве двадцать лет спустя.

Мы орали так, словно жизнь есть величайшее, невыносимое горе, и особенно жизнь в семнадцать лет. Мы орали так, будто величайшим несчастьем для нас было родиться и ещё большим – не умереть как можно скорее. Как будто ничего хорошего в нашей жизни не произошло и нас не ждет ни единой секунды более-менее сносного существования.

Как орут все подростки, возраст которых почему-то считается веселым и беспечным.


Дитя во времени, сынок,

Увидишь, как слепой стрелок

На рубеже добра и зла

Пускает пули наугад.

Свинец смертельным наугад

Летит в того, кто виноват,

И собирает урожай.

И если сотворил ты зло (а кто не сотворил его?),

Зажмурь глаза и жди за это

Убийственного рикошета.


Казалось, мы никогда не выберемся из этой ямы.

"Наша улица" 2006, No 9



Оглавление

  • I
  • II